КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Избранные фантастические произведения. Компиляция.Книги 1-24 [Генрих Саулович Альтов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Генрих Альтов, Валентина Журавлева Баллада о звездах

Пролог

Это было время, когда люди начинали прокладывать путь в Звездный Мир. Оно наступило внезапно, странное, головокружительное время властно подчинило помыслы и дела людей. Сильнее извечной тяги к морю оказался зов Звездного Мира. Ионолеты покидали Землю. Хмельной, пьянящий ветер открытий гнал их к звездам. Еще бродили экспедиции в болотистых лесах Венеры, еще пробивались панцирные ракеты сквозь будущую атмосферу Юпитера, еще не была составлена карта Сатурна, а корабли уже шли к звездам — дальше и дальше…

Это было время великих открытий. Корабли достигали звезд, опускались на планеты. Чужие солнца пылали над головами астронавтов. Чужая жизнь окружала корабли. Каждый шаг был шагом в Неизведанное. Корабли возвращались на Землю, и те, кто летал, рассказывали людям о светящихся в темноте цветах — они рассыпались от прикосновения руки, о занесенных илом циклопических постройках — следах исчезнувших цивилизаций, об удивительно ровных базальтовых плитах среди хаоса скал — стартовых площадках чьих-то звездолетов.

Много великих открытий сделали в то время. Удалось познать и очень малое — зарождение жизни, и очень большое — рождение Галактики. Звездный Мир щедро раскрывал свои тайны…

Это было время великих подвигов. Через суровые испытания проходили корабли — и нередко гибли. Иногда взрывались ионные двигатели. Иногда при спуске разрушалась электронная аппаратура — и астронавты оставались на чужой планете. Случалось и так, что корабль неосторожно приближался к тусклой, едва светящейся звезде; она внезапно вспыхивала, извергала в пространство раскаленный, огненный газ — и корабль не успевал уйти. В последние минуты вся энергия разрядных батарей отдавалась антеннам корабля, посылавшим на Землю прощальный привет. Корабль погибал, а посланный им сигнал годами летел к Земле сквозь черную бездну Звездного Мира. И вечно бодрствующие щупальца земных антенн улавливали горестную весть. Тогда все люди — где бы они ни были — на минуту прекращали работу. Земля молчала…

И вновь уходили в Звездный Мир корабли. С каждым годом их становилось все больше и больше.

Это было время, когда на многих планетах чужих звездных систем люди впервые подняли алый флаг Объединенного человечества. Желтый диск Проциона, вишневый — Звезды Каптейна, голубой — Альтаира светили над этим флагом. А там, где нельзя было поставить флаги, где атмосфера вечно ярилась и буйствовала, воздвигали обелиски. На них указывалось название корабля, первым достигшего планеты, и время, прошедшее на Земле после Великой Революции.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЧЕРНАЯ ПЫЛЬ

«Искушенный читатель прочтет эту историю и пожмет плечами, — стоило ли так волноваться. Он скажет слова, способные погасить солнце: „Что же здесь особенного?“ — и романтики стиснут зубы и отойдут в сторону»

К. Паустовский
Ланской не видел старика шесть лет. Старик часто приглашал к себе учеников, но Ланского он не позвал ни разу. Шесть лет назад в Гибралтаре старик закончил свою последнюю работу — статую Моряка. Ланской был на открытии. Старик создал великую вещь. Другого от него не ждали: со времен Микеланджело мир не знал лучшего мастера.

Статуя стояла на черных, изъеденных океаном скалах. Волны разбивались о камни, рваные клочья серой пены летели вверх, к ногам статуи. Моряк был юношей, мальчишкой. Он смотрел в океан и ждал чьей-то команды. Ветер взлохматил его волосы, парусом выгнул расстегнутую рубашку. Чувствовалось, что под ним накренившаяся палуба, а впереди опасность, и сейчас что-то произойдет. Но мальчишка смеялся. Казалось, он кричал океану: «Ну-ка, пошевеливайся… Налетай!.. Посмотрим, кто кого!»

Чутье художника не изменило старику. Он нашел ту меру бесшабашного веселья, которая была нужна. Чуть больше — и мальчишка был бы просто смешным забиякой. Чуть меньше — и исход поединка внушал бы сомнение. А так было ясно: если даже океан и осилит этого мальчишку, придет другой, станет на его место и снова крикнет: «Ну-ка, пошевеливайся… Посмотрим, кто кого!»

Старик подошел к Ланскому и, не здороваясь, спросил:

— Нравится?

Ланской сказал, что статую следовало бы немного поднять над водой.

Старик недобро покосился на него желтоватыми глазами.

— Молодец, — проскрипел он. — Кроме тебя, никто не заметил.

Он долго смотрел на статую. Был знойный день, но старик кутался в длинный плащ.

— Дурак, — неожиданно сказал он и повернул к Ланскому иссушенное, костлявое лицо. — Сегодня прилив. Самый высокий в году. Понял? Вот. Теперь уходи.

Прошло шесть лет. Старик не приглашал Ланского, не писал писем. От друзей Ланской узнал, что старик совсем плох. Говорили, что он уехал умирать к себе на родину, в Геную. И вдруг пришла телеграмма: «Вылетай сию же минуту». Через три часа Ланской был в Генуе.

Старик, укутанный теплым пледом, лежал в кресле на веранде. Внизу — под обрывом — тихо плескалось море. По потолку веранды перекатывались светлые пятна — солнечные блики, отраженные волнами.

— Садись, — негромко произнес старик. По обычной своей манере он не поздоровался и ни о чем не спросил.

Ланской сел на грубо сколоченную, некрашеную скамейку. Старик, глядя на море, сказал:

— Видел твои работы. Умеешь. Получается.

Он пожевал губами, в желтых глазах промелькнул огонек.

— А помнишь, тогда… ты только приехал… первая работа, не рассчитал, сколол кусок, хотел его наложить… Что я тебе тогда сказал?

— Вы сказали словами Вазари: «Заплаты подобного рода простительны сапожникам, а не превосходным мужам или редкостным мастерам, — вещь весьма позорная и безобразная и заслуживает величайшего порицания.»

Старик беззвучно смеялся. Его тощая жилистая шея дрожала, лицо сморщилось.

— Запомнил? Это хорошо. У меня плохая память… Сколько мне лет? Да, да, сто семь. В каком году я родился?

— По новому летоисчислению…

Он стукнул костлявым кулаком по подлокотнику кресла.

— Не надо нового! Не привык я к нему… По-старому.

— В тысяча девятьсот сорок пятом.

— А тебе сколько лет?

Ланской ответил.

— Молод. Очень молод, — сердито сказал старик. — Ты почему этот барельеф… ну, как его… в честь Первой лунной экспедиции… сделал из лунного камня? На земле не нашел материала? Фокусы!..

Ланской молчал, зная, что лучше не возражать.

— Фокусы, фокусы… — ворчал старик. — Видел я проект памятника погибшим астронавтам. Постамент, а на нем ракета — израненная, опаленная, с пробоинами, с умолкнувшими дюзами… Что скажешь?

Ланской ответил, что скорее всего, это не очень удачная выдумка. Дело не в корабле, а в тех, кто летал на нем.

— Еще бы! — нетерпеливо воскликнул старик. — Через тридцать лет посмотрят люди на такой памятник и подумают: «Ну и корабли же были!» — и только. Надо изваять человека. Тогда и через тысячу лет он будет современником тех, других… Отвага не стареет.

Он закрыл глаза и долго молчал. Ланскому показалось, что он спит. Появилась женщина — такая же древняя, молча поправила плед, ушла. Внезапно старик поднял голову, цепко взглянул на Ланского, сказал:

— Работать не могу. А надо. Есть большое дело. Ты слышал об экспедиции Шевцова?

— Так, совсем мало, — ответил Ланской.



Старик опять разволновался.

— Почему? Читать перестал? Дальше своего камня не смотрел?

Он быстро затих.

— Ладно. Слушай. Надо сделать вещь — на века. Я хотел — но не могу. Ты сделаешь. Я за тобой все время слежу. Другие — им поддержка нужна, подсказка. А ты сам соображаешь. Поэтому я тебя и не трогал. А сейчас позвал. Сделаешь эту работу за меня. Я обязательно доживу — видеть хочу… — Слушай, Шевцова сейчас нет. Он снова ушел к Сириусу. Мне сказали, что телесвязь с ракетой продержится еще несколько дней. Ты вылетишь на эту… как ее?.. Станцию Звездной Связи. Я все устроил, тебя встретят. Ты увидишь Шевцова и выслушаешь его рассказ. Понял?

Ланскому не хотелось спорить со стариком, но он все-таки очень осторожно спросил, обязательно ли говорить с Шевцовым.

— Молод ты еще, — ласково сказал старик. — Поймешь, когда он тебе расскажет. Ты думаешь, твой барельеф… этот… лунный… откровение? Нет. Ты смотрел назад, в прошлое. Получилась иллюстрация. Молчи! Надо смотреть вперед.

— Даже если изображаешь событие далекого прошлого? — спросил Ланской.

— Всегда! Конкретный повод — только трамплин. Это и отличает великое творение от просто хорошего. Твои астронавты — путешественники. Отважные, смелые. Но только путешественники, открыватели. В будущее ты не заглядывал… — старик устало махнул рукой. — Ладно. Ты сам это должен понять. Поговори с Шевцовым. Вылететь нужно сейчас. Потом вернешься. У меня есть эти… как они… отчеты, копия бортового журнала, решение Исследовательского Совета. С Шевцовым виделся. Он много рассказывал. На кристаллофоне записано. Нет, нет, молчи! Сначала ты должен сам услышать. Так лучше. На днях будет опубликовано подробное сообщение. Но ты должен сам видеть Шевцова. Да, так лучше. И еще… — он наклонился к Ланскому, остро взглянул ему в глаза. — На столе лежат мои инструменты. Принеси их.

Ланской принес плоский деревянный ящик, покрытый потрескавшимся, шероховатым лаком. Старик долго гладил крышку ящика длинными костлявыми пальцами. Он хотел открыть ящик — и не решался.

— Вот, — жалобно произнес старик. — Вот, возьми. Мне уже не надо. Возьми, возьми…

И сердито добавил:

— Инструменты надежные. Новых выдумок не признаю. Этих… электрошпунтов в руки не брал. Вот. Теперь уходи.

Четвертая Станция Звездной Связи находилась на севере Европы — в Норвегии, на мысе Нордкап. Старенький двухместный реаплан, подвывая моторами, полз над плотным слоем белесых облаков. Пилот включил автоматическое управление, подмигнул Ланскому: «Сорок минут. Придется поскучать!» — и занялся иллюстрированным журналом.

Ланской думал о старике. Старик был великим мастером, но он никогда не умел свободно ориентироваться в проблемах науки и техники. И все же старик увидел нечто такое, чего Ланской увидеть не смог. Что именно увидел старик — Ланской не знал. Но твердо верил, что старик действительно имел в виду нечто очень важное. Это было обидно, потому, что Ланской любил науку и, как ему казалось, был в курсе последних ее достижений.

Два года работал Ланской над барельефом «Первая лунная». Он долго искал идею скульптуры и сформулировал ее одним словом «Открытие». Да, его астронавты были открывателями. Старик, как всегда, сразу определил главное. Но разве все, что делают астронавты, не есть открытие нового мира?..

Пилот взялся за штурвал. Моторы пискнули, затихли. Реаплан, со свистом рассекая воздух, рванулся вниз.

— Смотрите, смотрите, — закричал пилот, — вот и станция! Над облаками возвышалась черная суживающаяся кверху башня.

Облака наползали на нее, как волны, и сама башня была похожа на маяк в разбушевавшемся море.

— Тысяча семьсот метров, — сказал пилот. — На Азорских островах выше — две сто. Ну, теперь держитесь. Спустимся с ветерком.

Реаплан круто нырнул в облака. В кабине стало темно, автоматы включили освещение. Пилот склонился к приборному щиту, вытянул шею, по-детски наморщил узкий, с горбинкой, нос. На мгновение наступило необыкновенное состояние невесомости, потом навалилась тяжесть, затянула все красно-серой пеленой. Моторы пронзительно взвизгнули — и стихли. Подняв столб снежной пыли, реаплан мягко опустился на землю. Пилот улыбнулся, что-то сказал Ланскому и погнал машину под стеклянный навес.

Теперь Ланской снова увидел башню Звездной Связи, точнее основание башни, потому что метрах в двухстах от земли начинались сплошные облака. Башня казалась чудовищно массивной. Она походила на обтесанную и отшлифованную гору.

Пожав пилоту руку, Ланской вышел из машины. У эскалатора стоял человек в меховой куртке и красном шарфе. Машинально — думая еще о старике — Ланской обратился к нему по-итальянски. Тот пожал плечами и ответил на английском языке. Через минуту они уже говорили по-русски. Это был инженер Тессем, начальник станции, норвежец. Он неплохо владел русским языком.

— Я подумал, что вы итальянец, — сказал Тессем. — Если бы не нашлось общего языка, пришлось бы разговаривать с помощью электронного переводчика. Веселая перспектива!.. А сейчас — быстрее наверх. Эскалатор, потом лифт. Через семь минут начнется передача. Быстрее, быстрее!..

В маленькой кабине скоростного лифта Тессем снял шарф, куртку и остался в черном свитере. Сложен Тессем был великолепно — Ланской невольно залюбовался. Курчавая, коротко остриженная бородка несколько старила инженера; вряд ли ему было больше сорока семи — сорока восьми лет.

— Первая передача пробная, — сказал он. — Только для настройки. Потом получасовой перерыв — и тогда уже будем говорить.

Они прошли в небольшой полукруглый — с низким потолком — зал. У стены стоял телеэкран. Это был обычный экран объемного телевидения, пожалуй, только несколько больший по размерам. Серебряные нити, образовывавшие растр, поблескивали в полумраке. Над экраном светился квадратный циферблат часов. Тессем придвинул поближе к экрану два кресла.

— Не опоздали, — улыбнулся Тессем. — Сейчас начнется. Смотрите.

Ланской заметил, что на кресле Тессема установлен пульт управления. Инженер, не глядя, настраивал телесвязь. Комната медленно погружалась во мрак. Потом из потолка брызнули зеленоватые лучи, осветили сидящих в креслах людей. Серебряные нити экрана заискрились, полыхнули белым пламенем. Ланского охватило тревожное чувство. И тотчас же он увидел Шевцова.

На экране возникла радиорубка корабля. Вошел человек в противоперегрузочном костюме, подвинул невидимое за рамкой экрана кресло, сел. Лицо у человека было интересное: острое, угловатое, «летящее», как определил про себя Ланской. Глаза веселые, с озорной искоркой. Волосы падали на лоб.

Человек посмотрел на Тессема, улыбнулся, махнул рукой.

— Здравствуй, Тессем! — сказал он. — Рад тебя видеть. Вот мы опять ускользнули в Космос…

— Здравствуй, Шевцов, — отозвался инженер. — Передай привет ребятам. Когда-нибудь я доберусь до вас — и тогда вам не летать.

На Ланского Шевцов даже не взглянул.

— Ну, старина, сейчас настройка, — продолжал он, обращаясь к Тессему, — говори, что тебе надо.

Тессем обернулся к Ланскому, кивнул на экран.

— Быстрее объясните, в чем дело!

Еще не понимая, что происходит, Ланской довольно сбивчиво изложил Шевцову суть дела. Шевцов не слушал. Он смотрел на Тессема и время от времени обращался к нему: напоминал о какой-то информации, просил устроить передачу с олимпийских игр. В конце концов Ланской совершенно сбился и замолчал. Шевцов — так и не взглянув в его сторону — сказал инженеру:

— Ладно, старина. Через час продолжим. Экран погас.

Медленно зажегся свет. Тессем посмотрел на Ланского, виновато улыбнулся.

— Извините. Я не предупредил вас. Сейчас вы поймете. Но прежде всего вам надо поужинать. Это здесь рядом…

Они ужинали вдвоем. Тессем ел молча, сосредоточенно. Только к концу ужина, задумчиво рассматривая взятое из вазы золотистое яблоко, он разговорился.

— «Океан», корабль Шевцова, вылетел сутки назад, — сказал он. — Это вторая экспедиция Шевцова к Сириусу. На корабле около тридцати человек. Да, да, не удивляйтесь. Но я хотел объяснить другое. Корабль идет с трехкратным ускорением. Сейчас Шевцов прошел что-то около ста двадцати миллионов километров. А радиоволны ползут со скоростью триста тысяч километров в секунду. Шевцов не мог вас сразу увидеть.

— Но ведь вы с ним разговаривали, — возразил Ланской. — Это меня и смутило.

Инженер рассмеялся.

— Он просто знает, где стоит мое кресло. Если бы кресло занимал кто-нибудь другой, он все равно сказал бы: «Здравствуй, Тессем!» Да… На Земле мы не замечаем запаздывания радиоволн. А в Космосе другие масштабы. Завтра «Океан» уйдет дальше, и радиоволнам понадобится уже двадцать пять минут, чтобы добраться до корабля. А на третьи сутки — шестьдесят минут…

Тессем вдруг стал мрачен.

— Это очень плохо, — сказал он, откладывая яблоко. — Из-за этого мы не можем управлять кораблями на расстоянии. Решения нужно принимать быстрее, а сигналы будут месяцами путешествовать до Земли и обратно… Шевцов смеется — думает, радиоинженеры никогда не найдут выход…

— Кстати, — спросил Ланской, — почему об этой экспедиции так мало сообщалось? Я имею в виду первую экспедицию Шевцова.

Инженер покачал головой.

— Писали много. Только давно. Шевцов вылетел… да, восемнадцать лет назад. Тогда и писали. А потом… Вы понимаете, это был исследовательский полет. Может быть, правильнее сказать — испытательный. Вы, пожалуйста, поправляйте меня, когда я ошибаюсь. Да, так я хочу сказать, что первоначально у Шевцова была только одна задача — проверить аппаратуру, может быть — внести в нее какие-то изменения. На Земле это нельзя было решить. Ну, а потом… Потом все получилось иначе. Шевцов сделал открытие, совсем другое открытие. Впрочем, когда человек летит один… Да, да, Шевцов летел один — он объяснит, как это получилось. Так вот, подобное открытие уже было сделано до Шевцова. Тоже астронавтом, летавшим в одиночку. Потом оказалось, что произошла ошибка. Долгие годы полета, одиночество… Никакие нервы не выдержат. Человек принимает кажущееся за желаемое, мираж за реальность, сон за явь. Вы скажете — приборы, фотоснимки… Все это так. Но представьте себе, что вы попали в незнакомый и совершенно необычный мир. Тут главное не фотоснимки и не показания приборов, а то, как вы поняли, как вы оценили этот мир. Поэтому Исследовательский Совет решил: в подобных случаях публиковать абсолютно достоверное, об остальном сообщать только… как это называется… предположительно. Ну, а к оценкам Шевцова вообще надо относиться осторожно.

— Почему?

— Мечтатель, — коротко ответил Тессем, и Ланской не понял, сказано ли это с одобрением или с осуждением. Поскребывая бородку, инженер рассказывал:

— Шевцов — конструктор. Очень своеобразный конструктор. Сегодняшние задачи он решать не может, не любит. Ему нужны задачи завтрашние. Его проекты не укладывались ни в какие конкретные планы. Для их осуществления не было… как это называется… базы. Не было еще таких прочных материалов, такого калорийного горючего, таких надежных приборов… Никто не сомневался, что наступит время, когда все это будет. Но пока другие конструкторы решали осуществимые задачи, он… Да, вспомнил. Он называл это перспективными проблемами. Что ж, вероятно, нужно, чтобы кто-нибудь этим занимался. В конце концов, я понимаю — рамки сегодняшней науки и техники широки, но не безграничны. Человеку (особенно такому, как Шевцов) иногда трудно смириться с этим…

— И он не стал скульптором? — улыбнулся Ланской.

— Нет. Он добился своего. Не помню точно, но уже через три или четыре года после отлета как раз и настало время для осуществления некоторых его проектов. А потом — других. Когда Шевцов вернулся, почти все они были осуществлены. На Земле прошло около семнадцати лет. А для Шевцова — много меньше. При движении на больших скоростях время сжимается — тут действуют законы релятивистской механики… Но надо идти. Сейчас начнется передача.

— Не знаю, получится ли у нас разговор, — сказал Ланской. — Мы впервые видим друг друга.

Инженер махнул рукой.

— На Земле, может быть, и не получился бы. А в Космосе… Знаете, когда астронавт надолго улетает с Земли, он готов часами просиживать перед экраном. В такое время каждый человек кажется родным. Поверьте моему опыту, я двадцать лет на Станции. Все будет хорошо.

* * *
Так начался этот странный разговор с Шевцовым.

С того момента, как они второй раз вошли в телевизионный зал, и на экране вновь возникла радиорубка корабля, Ланской почувствовал особое, непередаваемое ощущение значительности происходящего. Быть может, сказывалось запаздывание радиоволн. Оно заставляло физически ощущать то огромное расстояние, которое отделяло Станцию Звездной Связи от корабля. Да, именно физически ощущать — через время. Когда Ланской задавал Шевцову вопрос, астронавт продолжал говорить — он не слышал. Ланской смотрел на часы и чувствовал, как радиоволны идут сквозь черную бездну… А Шевцов говорил и не слышал его слов. Проходило почти четверть часа — и только тогда он прерывал рассказ и отвечал на вопрос.

Ланской чувствовал даже, как увеличивается разделяющее их расстояние, потому что ответы Шевцова запаздывали больше и больше.

Да, это был странный разговор! Шевцов говорил коротко, почти не останавливаясь на деталях. И Ланской многое понял лишь позже — после бесед с Тессемом, после долгих размышлений над отчетами Исследовательского Совета…

— Вы слышали о пылевой коррозии? — спросил Шевцов и, не дожидаясь ответа, продолжал. — С этого все началось…

* * *
Среди многих опасностей Звездного Мира была одна — невидимая, неотвратимая, смертельная. Ее называли — не очень точно — черная пыль.

Трассы звездных кораблей прокладывались в обход больших пылевых скоплений. Пройти на субсветовой скорости сквозь облака межзвездной пыли было невозможно. Пыль набрасывалась на металл, рвала его атом за атомом, начисто съедала корабль. Так пигмеи-муравьи съедают — до косточки — огромную тушу кабана… На картах Звездного Мира отмечались пылевые облака, их наблюдали с Земли, они выделялись темными пятнами на фоне звездного неба.

Но встречались и другие пылевые скопления, менее плотные, незаметные. Подобно хищнику, поджидающему жертву, прятались они во мраке Звездного Мира, ничем не выдавая своего присутствия. Попав в такое облако, корабль погибал. Частицы пыли, сталкиваясь с летящим на субсветовой скорости кораблем, разъедали обшивку бортов, вгрызались глубже и глубже — ничто не могло остановить разрушения.

Это походило на страшную, неизлечимую болезнь. Пылевая коррозия опутывала корабль сетью мелких ранок, постепенно углябляла их, превращала в злокачественные язвы, истачивающие оболочку корабля… Иногда обреченный корабль сопротивлялся — уменьшал скорость. Но чтобы погасить субсветовую скорость, требовались — даже при больших перегрузках — месяцы. А пылевая коррозия, изглодав титановую броню бортов, проникала к моторным отсекам. И сразу наступала агония. Так погиб звездный корабль «Дерзание». Капитан передал на Землю прощальный привет и рапорт с формулами для определения пылевой коррозии. Иногда капитаны, наоборот, до предела увеличивали скорость, надеясь быстрее пройти пылевое скопление. Но вместе со скоростью корабля росла и разрушительная сила черной пыли. Так погибла экспедиция, шедшая к Сириусу на двух кораблях — «Каравелле» и «Неве».

* * *
— Меня послали вслед за «Каравеллой» и «Невой», — рассказывал Шевцов. — Собственно говоря, я сам напросился. Мне удалось создать средство защиты от черной пыли. Надо было провести испытания. Обычно в таких случаях используются беспилотные ракеты. Но тогда испытания могли бы затянуться надолго, а черная пыль губила корабли. Стоило рискнуть. Я сумел это доказать и ушел к Сириусу на испытательном корабле. Он назывался «Поиск». Надо признаться, я не был абсолютно уверен в силе своего защитного средства. Все основывалось, главным образом, на теоретических построениях, а черную пыль еще только начинали изучать, и о многом приходилось судить предположительно. Мне хотелось скорее встретить черную пыль; я рассчитывал, что успею скорректировать свою установку…

Шевцов грустно улыбнулся.

— Нет. Дело не в молодости, хотя тогда я был много моложе. Просто я летел один. Защитная аппаратура и исследовательские приборы много весили. Даже на одного человека снаряжение было взято в обрез. Я сказал: «Один — так один, подумаешь!» И ошибся. Вы извините, я плохой рассказчик. Но попытайтесь себе представить, что я тогда чувствовал. Шли дни, недели, месяцы… Электромагнитные поля затруднили, а потом сделали совсем невозможной радиосвязь с Землей. Я был один. Совершенно один. Это очень тяжело, поверьте.

* * *
… Шевцов был один на корабле. Он уже свыкся с одиночеством. Он привык к тому, что в рубке пустует кресло штурмана. Он перестал замечать свободные места в кают-компании. Но иногда его мучило желание поговорить. Он разговаривал с ионным двигателем, с приборами, с книгами… Они не отвечали. Голос был только у электронной машины. Шевцов не любил этот голос — сухой, лишенный человеческой теплоты.

И все-таки через каждые шесть часов Шевцов подходил к поблескивающей серым лаком машине и выстукивал на клавишах вопрос. Вспыхивали красные огоньки контрольных сигналов. Казалось, машина подняла веки, и десятки ее глаз уперлись в человека пристальным, презрительным взглядом. Подумав, машина отвечала, раздельно выговаривая каждый звук:

— Черной пыли нет. Концентрация межзвездного газа…

Шевцов быстро выключал машину. Его интересовала лишь черная пыль. И через шесть часов он вновь подходил к машине. Загорались красные глаза — сигналы и бесстрастный голос сообщал:

— Черной пыли нет…

Время ползло — тягучее, лишенное дня и ночи, лишь условно разделенное на часы. Изредка Шевцова охватывало чувство острого страха. Ему вдруг начинало казаться, что вот сейчас — именно сейчас! — произойдет нечто непоправимое. Он спускался вниз, к двигателям.

Моторный отсек был похож на глубокий колодец, опутанный паутиной трапов. Вдоль оси колодца проходила массивная труба — электромагнитный ускоритель ионов. Труба излучала голубой свет. Светились и стенки моторного отсека — желтым, трапы — красным, приборные щиты — зеленым. Лампы здесь были невидимые — ультрафиолетовые. Включались они изредка. Люминесцентные лаки, покрывавшие все в моторном отсеке, ускоритель ионов, и стены, и трапы, поглощали ультрафиолетовые лучи и потом долго светились в темноте. Что бы ни случилось с подачей энергии, в моторном отсеке всегда был свет.

Шевцов подолгу сидел на решетчатой площадке. Голубое излучение ускорителя смешивалось с желтым отсветом стен; казалось, сам воздух в моторном отсеке светился призрачным, мерцающим пламенем — зеленоватым, изрезанным красными змейками трапов.

Ровный гул электромоторов успокаивал. Шевцов возвращался наверх, в кают-кампанию, к чертежной доске. Он много работал. Он проектировал новый звездный корабль…

* * *
Рассказывая об этом проекте, Шевцов вдруг увлекся и начал говорить о технических деталях, Ланской не перебивал. Он молчал и думал о другом. Он думал о том, что подобно Эпохе Возрождения, выдвинувшей великих мастеров искусства, эпоха, в которую жил Шевцов, дала великих строителей звездных кораблей. Их следовало бы назвать художниками, потому что в созданных ими кораблях — в каждой линии, в каждой даже мельчайшей детали — воплотился не только точнейший расчет, но и вдохновенное искусство, красота и дерзость.

«Скульптура может прожить тысячелетия, — думал Ланской. — Звездный корабль стареет через тридцать лет. Разные судьбы у этих творений человека… Впрочем нет. То, что строитель вложил в свой корабль, не исчезает и через тридцать лет. Оно просто обновляется и возрождается в новом, еще лучшем корабле. Ни одна — подлинно великая — находка не пропадает. Так в искусстве, так в технике»…



Свет ползет со скоростью триста тысяч километров в секунду. Но мысль, наверное, быстрее света. В этот момент Шевцов подумал почти о том же, о чем думал и Ланской.

— Здесь, у чертежной доски, — сказал Шевцов, — не было чувства одиночества. И те только потому, что работа отвлекала. Нет, дело даже не в этом. Чтобы решить задачу (а проект — это сотни связанных между собой задач), мне приходилось вспоминать с самого начала — с первых искусственных спутников, с первых космических ракет… Я анализировал, сравнивал, отбирал лучшие решения, иногда спорил… Рядом со мной — пусть незримо — были люди; они советовали, предостерегали, возражали… Если в такие минуты я думал о черной пыли, то только со злостью. Она мешала нашим кораблям. Она могла погубить и этот корабль, который я чертил на листе ватмана… Черная пыль! Каждые шесть часов я включал электронную машину. Помигивая контрольными лампами, машина обрабатывала показания приборов и отвечала мне своим противным голосом: «Черной пыли нет…» Но однажды… По странной прихоти судьбы это случилось в день моего рождения…

* * *
Шевцов ходил по кают-компании «Поиска».

Голубой пластик, покрывавший пол каюты, глушил тяжелые шаги. Перегрузка (корабль летел с ускорением) удвоила тяжесть — и каждый шаг требовал больших усилий. Шевцову казалось, что он передвигается по дну невидимого, но плотного океана, преодолевая сопротивление воды. Постепенно он привык к перегрузке.

От стены до электронной машины было восемь шагов. От машины до стены — двенадцать. Когда Шевцов шел к машине, он невольно удлинял шаги: смотреть на серую машину не хотелось. Возвращаясь от машины к стене, Шевцов укорачивал шаги, потому что на стене висел портрет девушки — и все в этом портрете было особенное.

Шевцов со своей вечной манерой анализировать давно определил, что это особенное — в контрастах: узкий овал лица — и широко расставленные большие глаза; легкость, хрупкость, почти воздушность — и сила в крутом повороте головы; тонкие, совсем еще детские косички — и строгий, немного грустный взгляд…



Он шагал по кают-компании и думал о том, что глаза удивительные — словно озера, пронизанные солнечными лучами. Он попытался найти объяснение и этому, но неожиданно, отодвинув аналитические соображения, из глубин памяти выплыли старые строки:

Ты не от женщины родилась:
Бор породил тебя по весне,
Вешнего неба русская вязь,
Озеро, тающее в светизне…
Звонок — острый, как удар ножа, — вспорол тишину. Шевцов остановился, все еще глядя на портрет. Вновь зазвенел звонок — настойчиво, тревожно. Перепрыгивая через ступеньки, Шевцов взбежал наверх, в рубку. На приборном щите, под циферблатом интегрального термометра, горела красная лампочка. Стрелка отклонилась на три сотых градуса. Интегральный термометр показывал среднюю температуру на внешней поверхности бортов корабля. Повышение температуры могло быть вызвано и случайными причинами: лучевым воздействием, каким-нибудь местным перегревом. Но Шевцов уже чувствовал: это — черная пыль.

Он спустился вниз, к электронной машине. Включил ее. И услышал жесткий голос — ему почудились в нем злорадные нотки:

— Черная пыль…

Тогда он вернулся в рубку. Здесь, на пульте управления, в стороне от обычной клавиатуры, были две красные клавиши. Шевцов помедлил — и нажал одну из них. Созданное им средство защиты от черной пыли вступило в действие.

Это был свет. Яркие лучи света зажглись за бортом «Поиска», концентрический световой пучок ринулся вперед, сметая своим давлением ничтожные по размерам частицы черной пыли и расчищая кораблю дорогу… Так, во всяком случае, предполагал Шевцов. Так должно было быть по расчетам.

Шевцов сидел в мягком амортизационном кресле и ждал. Стрелка интегрального термометра не возвращалась к нормальному положению. Она медленно, но упорно карабкалась вверх. Температура продолжала увеличиваться.

Тогда Шевцов нажал вторую клавишу. Включились резервные светильники. И снова надо было ждать. А стрелка термометра никак не хотела вернуться вниз, к зеленой черте.

Шевцов подошел к приборному щиту и долго смотрел на дрожащее острие стрелки, «Врет прибор, — подумал он, — Свет нагревает металл. Свет, а не черная пыль!»

Он снова опустился вниз, к электронной машине. Быстро мигая красными сигнальными лампами, машина внятно произнесла:

— Черная пыль. Частицы сконцентрировались, стали крупнее. Свет не отталкивает их…

* * *
Шевцов продолжал рассказ. Он не видел, как Тессем вышел из комнаты и вернулся с бутылкой рислинга. Тессем налил вино — Ланскому и себе — и сказал:

— За тех, кто в Звездном Мире!

Они подняли бокалы, а Шевцов продолжал рассказ, потому что радиоволны ползут очень медленно, и он еще не слышал, что тост был за него. За него и за всех, кто сейчас вместе с ним, шел сквозь мрак навстречу далеким солнцам.

— Не надо было пускать тебя, Шевцов, — сказал Тессем, поставив бокал. — В таких случаях роботы справляются лучше. Они не волнуются.

Тессем поскребывал свою курчавую бородку: должно быть волновался.

* * *
Итак, машина внятно произнесла:

— Черная пыль. Частицы сконцентрировались, стали крупнее. Свет не отталкивает их.

Шевцов допускал, что пылезащитная установка может капризничать. Однако этого он не ожидал. Еще не сознавая всей глубины опасности, он подумал: надо что-то делать. И он отдал команду электронной машине — исследовать черную пыль, точно определить ее концентрацию, состав, свойства…

Он ходил по кают-компании. «Ну, хорошо, — сказал он себе, — пока ничего не произошло. Меня послали осилить эту пыль и я ее осилю. На „Каравелле“ и „Неве“ не было такой аппаратуры, какая есть у меня. А это — главное». Это не было главным, он понимал, но не хотел признаться. «Ничего не произошло, — повторил он. — Пусть машина исследует пыль. Пока я буду думать о другом». И он заставил себя думать о другом. Может быть, сказалась свойственная ему методичность. Может быть, наоборот, это было озорство. Но Шевцов заставил себя вспомнить стихи — те самые стихи, которые прервал звонок интегрального термометра.

Шевцов стоял перед портретом и, не думая о черной пыли, смотрел в отсвечивающие голубым ледком глаза:

Ты не от женщины родилась:
Бор породил тебя по весне,
Вешнего неба русская вязь,
Озеро, тающее в светизне.
Не оттого ли твою красу
Хочется слушать опять и опять,
Каждому шелесту душу отдать
И заблудиться в твоем лесу…
Нет, это было не озорство. Не методичность и не сентиментальность. Каждая строчка стихов отвергала растерянность и наполняла сердце тем уверенным спокойствием, которое нужно было для схватки с черной пылью.

— Ты сказал — роботы? — переспросил Шевцов и покачал головой. — Нет, Тессем. Когда машина закончила обработку данных о пыли, я выбил на клавишах вопрос: «Как избежать пылевой коррозии?» И знаешь, Тессем, что ответила машина? Она сказала: «Тормозить». В этом был определенный смысл. Давление света в какой-то степени все-таки уменьшало интенсивность коррозии, К тому же и концентрация пыли нарастала сравнительно медленно. Машина недурно придумала — тормозить. Пожалуй, я бы успел погасить скорость прежде, чем черная пыль съела бы корабль… Даже наверняка успел бы. Но я не мог согласиться с машиной. Хотя, признаюсь, мне почему-то стало жалко ее. В конце концов она не виновата, что у нее такой противный голос. Ведь это мы ее сделали, люди. И это мы научили машину строить логические схемы и не научили думать о людях. Я отстучал на клавишах: «Глубокоуважаемый шкаф! Ты заботишься только о своей лакированной шубе. А меня послали, чтобы осилить эту проклятую черную пыль. И если твоя электронная башка не придумала ничего умнее, чем спасовать, то черт с тобой! А за данные о пыли — спасибо». И знаешь, Тессем, машина долго моргала своими красными глазами, а лотом бесстрастно сказала:

— Не понимаю. Надо тормозить.

Но я уже не обращал на нее внимания. Машина дала мне подробные сведения о черной пыли — и я думал.

Там, на Земле, мы еще плохо знали черную пыль. Поэтому Исследовательский Совет, обсуждая вопрос о полете, допускал возможность непредвиденных осложнений. В сущности, я летел, чтобы выяснить, какие могут быть осложнения, и найти способы борьбы с ними. Но произошло нечто иное. «Поиск» столкнулся с такой разновидностью черной пыли, о которой раньше не знали. Теперь уже не могло быть и речи о том, чтобы скорректировать имеющуюся на корабле защитную аппаратуру. Нужно было отыскать совершенно новые средства защиты.

С самого начала полета я много думал о черной пыли. Подобно шахматисту, я старался рассчитывать на несколько ходов вперед… Но ход, сделанный черной пылью, оказался неожиданным. Все заранее подготовленные варианты пришлось сразу оставить.

… Где-то за рамкой экрана Шевцов налил себе вино, поднял стакан.

— За нашу Землю, друзья. За ее людей. За тех, кто дал силу нашим кораблям. Черная пыль… Один я ничего не мог бы сделать. Но в этот час я не чувствовал одиночества. Знания всех людей были моими знаниями. Воля всех людей — моей волей. За нашу Землю, друзья!

* * *
Шевцов думал.

Черная пыль уже вгрызалась в обшивку бортов, а Шевцов сидел в кресле и думал. Это была его стихия. Он умел безошибочно пробивать хаос фактов стальным тараном логики. Он умел думать в том стремительном темпе, когда мысль несется, как гоночный автомобиль: все окружающее сливается в серые стертые полосы, и видно только то, что впереди, а дорога круто сворачивает из стороны в сторону, и скорость становится больше и больше…

Разумеется, минуты и даже часы ничего не решали. Черной пыли требовались многие недели, чтобы источить титановую броню корабля. Но Шевцов почти физически ощущал пылевую коррозию — и не мог не спешить.

Он держал в руках листок с аккуратно отпечатанной колонкой цифр. Электронная машина добросовестно собрала сведения о свойствах черной пыли, и сейчас Шевцов должен был выбрать какое-то одно свойство, за которое, как он выразился, удалось бы «зацепиться».

Этих свойств было не так уж много. И каждый раз, вычеркивая строчку, Шевцов думал: «Стало хуже. Я отступил еще на шаг».

И вдруг, дойдя до последней строчки, Шевцов почувствовал, что здесь — именно здесь! — ему удастся «зацепиться», найти то, что остановит пылевую коррозию. Частицы черной пыли имели электрический заряд. «Здесь можно зацепиться, — подумал Шевцов. — Одноименные заряды отталкиваются. Так меня учили в детстве. Допустим, корпус корабля будет заряжен положительным электричеством. Тогда сила электростатического взаимодействия отбросит все частицы черной пыли, имеющие положительный заряд. Хорошо. Очень хорошо. Но другие частицы — с отрицательным зарядом — будут, наоборот, притягиваться к кораблю… Что же делать?»

«Зацепиться» не удалось. Шевцов скомкал листок с цифрами и бросил его на пол.

* * *
… Экран полыхнул серебристым пламенем и погас. Медленно зажегся свет в телевизионном зале. Тессем сказал, что разговор с Шевцовым можно будет продолжить через два часа — после того, как окончатся астронавигационные передачи.

Лифт, поскрипывая, мчался вверх. Тессем что-то рассказывал о башне Звездной Связи, но Ланской почти не слушал. Он думал о Шевцове. Он все еще видел его перед собой — резкое, «летящее» лицо, то решительное и злое, то вдруг застенчивое и смущенное. Он слышал голос Шевцова — спокойный, раздумчивый, а временами вибрирующий от еле сдерживаемого напряжения…

— Послушайте, Олег Федорович, — Тессем осторожно потряс Ланского за плечо. — Надо выйти.

Они прошли в небольшую комнату. Тессем включил верхний свет, открыл ставни круглого окна. Ланской обратил внимание, что толщина стен совсем невелика, и сказал об этом Тессему. Инженер церемонно поклонился.

— Изумительная наблюдательность. Это тем более похвально, что я шесть минут рассказывал вам об устройстве башни. Вы кивали головой, даже задавали дельные вопросы… Я приду за вами через полтора часа. За это время вы сможете сделать еще ряд оригинальных открытий.

У двери он остановился.

— Между прочим, высота здесь девятьсот пятьдесят метров. Задумавшись, пожалуйста, не выпадите в окно.

Ланской остался один.

Он сидел у окна, смотрел на звезды — временами их скрывали похожие на дым облака — и думал. Бывают в жизни крутые повороты: словно сворачиваешь с шумной улицы в тихий переулок, где все незнакомо, все странно, все волнует. Утром он был у себя в мастерской — там устанавливали привезенную накануне мраморную глыбу. Тогда ему казалось, что жизнь определена и рассчитана на много месяцев вперед. Но принесли радиограмму от старика — и все изменилось. То, к чему он привык — немного сумбурное и почти всегда шумное, — осталось где-то в стороне. И теперь он один в тихой комнате на Станции Звездной Связи. За окном — небо и звезды. Через час, другой, он вновь услышит голос Шевцова — человека, которого утром он совсем не знал, как, впрочем, не знает и сейчас. Не знает, хотя успел заметить (профессиональная привычка!) характерное во внешнем облике, в манере держаться, говорить. Но внешность человека — как фасад здания. Можно пересчитать все кирпичи — и понятия не иметь о душе, о тех страстях, радостях и горестях, которые живут за непроницаемой стеной.

Людей много, и скульпторы изображают не столько людей, сколько людские качества и страсти — Красоту, Любовь, Преданность, Ум, Силу, Самоотверженность, Смелость… Дело, в сущности, не в том, какой у Шевцова нос и какие глаза. Ланской должен увидеть за Шевцовым нечто общечеловеческое или не увидеть ничего.

Но почему-то Ланского тянуло вниз, к экрану. Ему хотелось встретить взгляд умных глаз Шевцова, услышать его спокойный, чуть грустный голос…

Тессем появился через полтора часа — как и обещал.

— Надо ждать, — оказал он. — Шевцов разгоняет свой корабль с шестикратным ускорением и разговаривать при такой перегрузке невозможно. Наверное часа через три-четыре мы снова свяжемся с «Океаном». А пока спите.

Но Ланскому не спалось. В эту ночь он исписал несколько страничек своего дневника. Дневник был странный и велся от случая к случаю. И записи были страшные: мысли, выписки из книг, заметки и наблюдения для работы, стихи, наброски…

Вот, что записал Ленской в эту ночь на Станции Звездной Связи:

«В комнате хорошо. Вделанный в стену книжный шкаф… Ковер, самый настоящий текинский ковер; разумеется, далеко не такой красивый, как ковры из синтетической шерсти, но все-таки имеющий что-то приятное в своей первобытной экзотике… Стол и ваза из голубой майолики… Гладиолусы… Все это — Тессем. Он успел мимоходом узнать, что мне нравятся гладиолусы. Он успелподобрать книги — среди них много интересных. Правда, о ковре я ничего не говорил. Видимо, Тессем решил, что для скульптора будет приятна эта экзотическая древность. Я думаю, если бы Тессем мог, он доставил бы сюда и небольшую египетскую пирамиду…

Здесь нечто иное, чем простая внимательность. Тессем — я это вижу — человек, который не любит, не может терять ни минуты. Но он сидит со мной перед экраном и слушает историю, в общих чертах ему уже известную. А Шевцов терпеливо рассказывает, хотя, наверное, и у него есть другие, более важные дела. Более важные?.. Что ж, видимо, Тессем и Шевцов понимают: иногда разговор с художником не менее важен, чем астронавигационные передачи. Смогли бы это понять люди двадцатого века или такое отношение к искусству — особая черта нашей эпохи?

… В черном круге окна холодно светят звезды. Облака где-то ниже. А здесь — небо и звезды. Наверное, так стоял у иллюминатора „Поиска“ Шевцов. Стоял и смотрел на иссиня-черную бездну и острые, колючие заезды… Впрочем, мог ли он видеть звезды? Если не ошибаюсь, это зависит от скорости движения корабля. Надо опросить Шевцова.

Мне вообще многое неясно. Неясен, прежде всего, сам Шевцов. Тессем сказал: „Мечтатель“. Пожалуй, это неточно. Я бы оказал иначе: „Мыслитель“. Впрочем, сейчас на экране не тот Шевцов, который когда-то ушел в полет. Там, в Космосе, Шевцов увидел то, чего не видел никто из людей. Над ним пронеслись неведомые вихри, опалили, оставили неизгладимый след.

… Шевцов любит стихи. Что же, в одной очень старой книге я встретил такие слова: „Поэзия — сестра астрономии“. Тек думали и древние греки; в их мифах Урания, муза астрономии, и Эвтерпа, муза лирики, были родными сестрами. А музы, покровительницы скульпторов, не существовало…

Иногда я завидую инженерам. Они могут оказать, что новая машина лучше старой, и подсчитать, насколько лучше — в метрах, килограммах, секундах, калориях… У нас не так. Сделаешь что-то и не знаешь — хорошо или не очень хорошо. Только время выносит окончательный приговор произведению искусства. Но тот, кто создал это произведение, уже не слышит приговора.

Мне тридцать четыре года. Сделал ли я что-то настоящее? Или все еще впереди? Не знаю. Многое зависит от того, что я найду здесь, на Станции Звездной Связи.

Меня всегда увлекали исторические образы — Спартак, Павлов, Эйнштейн… Астронавтами я занимался только один раз — когда работал над барельефом в честь Первой лунной экспедиции. Как всегда, я начал с изучения эпохи. Среди многих материалов, с которыми мне пришлось тогда ознакомиться, были и романы об астронавтах. Я до сих пор с удовольствием вспоминаю эти книги — „Галактика Артемиды“, „Страна зеленых облаков“, „Лунный путь“. Я подметил любопытную вещь. Мне кажется, книги о будущем писались с оглядкой на… прошлое. В них перенесено в астронавтику все, что было характерно когда-то для романов о мореплавателях. Штормы, бросающие корабли на скалы, мифические змеи, чудовищные кальмары и гигантские спруты — вся романтика мореплавания перекочевала в Космос. Только вместо мелей и рифов корабли подстерегало притяжение чужих планет, в изобилии населенных бывшими морскими змеями, кальмарами и спрутами… И все-таки эти романы оставили приятное воспоминание. Они чем-то походили на текинский ковер — может быть, своей первобытной экзотикой.

Судьба астронавтов нашего времени была иной: более суровой, но и несравненно более величественной. Не „спруты“ и „кальмары“, даже когда они попадались, представляли главную опасность. Гигантские облака черной пыли протянувшиеся на миллиарды километров; вспышки новых звезд; колоссальные по силе излучения, неизвестно откуда приходящие и внезапно пронизывающие корабли… — вот с чем пришлось им столкнуться.

Оружием человека в этих гигантских схватках, прежде всего, была мысль. Если бы я мог, я поставил бы статую мысли — стремительной и неторопливой, математически строгой и лукавой, язвительно злой и бесконечно доброй, по-весеннему озорной и по-осеннему грустной… Увы, человеческая мысль так же многообразна, как и сам человек. Одной статуей еще ничего не скажешь. Это хорошо и плохо. Нет, все-таки очень хорошо, потому, что искусство, наверное, прекратилось бы, если бы однажды можно было сразу все сказать…

А в окно светят холодные звезды. Мог ли их видеть Шевцов — тогда, в полете? Впрочем, он вряд ли смотрел в иллюминатор. Ему было не до этого.

Слушая Шевцова, я вдруг подумал; что важнее в открытии — сам момент открытия (его мы обычно изображаем) или предшествующая ему напряженная работа? Быть может, эго и имел в виду старик?..

Шевцов искал решение, а корабль летел, и черная пыль вгрызалась в обшивку. Электронная машина подсчитала, когда все будет кончено, и сказала об этом человеку. Сказала бесстрастным голосом. Шевцов, упоминая об этом, рассмеялся. А я представил себя на месте Шевцова, и у меня возникло такое чувство, как перед прыжком с большой высоты: одновременно тянет и отталкивает. Тут дело не только в знаниях, в опыте. Главное — несокрушимая уверенность в победе. Уверенность в победе разума над любыми силами природы. Ведь именно тогда, сидя в кресле и спокойно обдумывая варианты решения, Шевцов и совершил свой подвиг.

Мне будет трудно это передать. Скульпторы прошлого изображали главным образом человека действующего. Таковы, например, конные статуи итальянских кондотьеров. Герой нашего времени — мысль. И нам, скульпторам двадцать первого века, приходится иметь дело преимущественно с человеком думающим. На этом человеке нет величественных доспехов, нет красиво драпированных тканей. Этот человек, одетый в самую обыкновенную одежду, сидит за обыкновенным столом или у пульта управления — и думает. Действие, если так можно выразиться, сосредоточилось в мозгу человека. Именно там идут невидимые поединки, совершаются незримые подвиги. А потом человек просто нажимает кнопку или клавишу, передвигает рычаг или что-то записывает.

В „Мыслителе“ Родэна главное — поза думающего человека. Это — обходной путь. Мысль, в сущности, сводится к действию, к позе обнаженного тела. Несоизмеримо труднее показать саму мысль. Тут нужен какой-то очень тонкий штрих.

Да, уж лучше бы Шевцов с двумя атомными пистолетами пошел навстречу дюжине отборных спрутов…»

* * *
Когда на телеэкране вновь появился Шевцов, Ланской опросил, мог ли он видеть звезды, Шевцов не ответил. Он продолжал рассказ. Ланской уже начал привыкать к тому, что ответы приходят не сразу. То своеобразное чувство, которое возникло у него в начале разговора, не исчезло. Экран стоял в трех метрах от кресла, но Ланской постоянно чувствовал, что Шевцов далек, как и звезды в круглом окне…

— Так вот, — рассказывал Шевцов, — скомканный листок со сведениями о черной пыли я поднял и расправил. Я знал: «зацепиться» можно только за то обстоятельство, что частицы черной пыли электрически заряжены. Но как именно «зацепиться» — этого я не знал. Надо было думать. Думать спокойно и систематически. И первое, что я решил, — это убрать телескоп. Он находился снаружи корабля, и пока бы я думал, черная пыль быстро расправилась бы с ним… Я поднялся в рубку, включил механизм демонтажа телескопа, и здесь… Вы понимаете, дело в том, что телескоп, установленный на «Поиске», был не обычным оптическим телескопом, а так называемым субсветовым телескопом, собственно астрографом. Тессем знает, что это такое, а вам я объясню позже, Астрограф автоматически — через заданные промежутки времени — делал снимки неба, точнее той его части, куда летел «Поиск». Снимки проявлялись и сшивались в альбомы. И вот, просматривая без особого интереса последний альбом (мысли мои были заняты черной пылью), я вдруг увидел нечто такое… «Поиск», как вы знаете, летел по направлению к Сириусу. И на снимке я увидел, что у Сириуса есть планета. Бели бы «Поиск» в этот момент горел, я бы все равно занялся планетой! Я вернул астрограф в прежнее положение и…

Стоит ли подробно рассказывать о том, как удалось получить снимки с большим увеличением, как приблизительно была вычислена масса планеты, как спектральный анализ показал наличие свободного кислорода в атмосфере этой планеты… Я совсем забыл о черной пыли. Вы опросите — почему? В конце концов что такое еще одна планета?.. В тот день, когда «Поиск» вылетел к Сириусу, люди уже побывали на четырнадцати звездных системах, открыли — в общей сложности — восемьдесят девять планет. На двенадцати планетах удалось обнаружить жизнь. На четырех из них жизнь была представлена довольно высокоорганизованными формами растений; на двух планетах, покрытых многочисленными морями, жили земноводные… И хотя разумных существ астронавты еще не встретили, но открытие новой планеты — само по себе — стало уже явлением рядовым. Наверное, это вы и хотели сказать? Что ж, я вам кое-что объясню. Лет сто назад, когда вопрос о жизни на других звездных системах обсуждался только теоретически, академик Фесенков высказал предположение, что планеты в системах двойных звезд мертвы. Для возникновения и развития жизни, говорил Фесенков, требуется, чтобы в течение длительного времени условия на планете, например температура, радиация, были в общем постоянными. А это возможно только тогда, когда орбита планеты близка к круговой. У двойных звезд планеты имеют сложные орбиты; планеты то слишком приближаются к звездам, то слишком удаляются…

Первые полеты, казалось, подтвердили гипотезу Фесенкова. Планеты Альфы Центавра — двойной звезды — были лишены жизни. Мертвыми были и планеты других двойных систем — Шестьдесят Первой Лебедя, Крюгера Шестьдесят, Грумбриджа Тридцать Четыре… Из каждых десяти звезд на небе восемь — двойные, а это значит, что сразу в пять раз сокращается вероятность жизни на планетах чужих миров. Разумеется, если Фесенков прав.

Сириус, к которому летел «Поиск», — тоже двойная звезда. Но планета Сириуса имела атмосферу примерно такой же плотности, как и земная, и примерно такого же состава. Во всяком случае, я обнаружил кислород, азот, пары воды и следы углекислого газа.

Теперь вы понимаете, почему я забыл о черной пыли…

* * *
Шевцов на минуту умолк, к чему-то прислушиваясь. Потом продолжал:

— Вы спрашиваете, Олег Федорович, что видит астронавт, летящий на субсветовой скорости? Да, небо, которое он видит, нисколько не похоже на то, что мы привыкли видеть на Земле или в иллюминаторах тихоходных межпланетных ракет. Звезды как бы смещаются к той точке неба, к которой летит корабль. Тессем покажет вам фотоснимки. Да, страшное небо… Я не знаю другого слова. Именно — страшное. Я не открывал смотровые люки, я ни за что — без необходимости — не вышел бы из корабля. Но тут была необходимость. Черная пыль заставила меня надеть скафандр и выйти. И хотя я не раз видел это небо, оно показалось мне тогда особенно зловещим…

Но я еще не рассказал вам, почему мне пришлось выйти из корабля. Это случилось так…

* * *
Это случилось на третьи сутки после того, как на снимках астрографа Шевцов обнаружил новую планету. К этому времени Шевцов отыскал новое решение проблемы защиты от черной пыли. Вполне удовлетворительное решение — математически безупречное, конструктивно изящное, представлявшееся достаточно надежным. Оно имело только один — далеко не принципиальный — недостаток: сам Шевцов не мог им воспользоваться. На Земле перед отлетом на корабле смонтировали бы необходимую аппаратуру. Но сейчас найденное решение имело лишь теоретическое значение. Необходимо было найти еще одно решение, осуществимое здесь, на корабле. Найти или… Вот об этом «или» Шевцов не хотел думать.

В силу каких-то странных психологических закономерностей мысль его, казалось бы, всецело занятая черной пылью, с необыкновенной ясностью и остротой работала и в других направлениях. В эти дни он легко решил несколько каверзных задач, связанных с проектом нового звездного корабля. Он продолжал и наблюдения за открытой им планетой, ненадолго выдвигая астрограф. Ему удалось обнаружить еще две планеты; их атмосферы состояли из метана и аммиака.

Однажды, когда Шевцов регулировал систему охлаждения в моторном отсеке, раздался прерывистый звонок рации. Звонок означал, что рация приняла и записала какое-то сообщение. Но какое сообщение она могла принять? От кого? Откуда? Связь с Землей давно прервалась — корабль отделяли от солнечной системы мощные электромагнитные поля. А впереди был Сириус, которого еще никогда не достигали звездные корабли. Однако рация настойчиво звала человека. Ее характерный прерывистый звонок нельзя было спутать ни с чем…

— Не знаю почему, — продолжал Шевцов, — но прежде всего я почему-то подумал, что это сигнал оттуда, с планеты Сириуса. Нелепая мысль, но именно она была первой. А потом… Простите, я отвлекся. Времени у нас мало. Я буду краток. Так вот, я взбежал по трапу, дернул рукоятку включения магнитной записи так, что в аппарате раздался хруст, — и услышал голос. Человеческий голос — впервые за много месяцев! Это была радиограмма с «Авроры», флагманского корабля экспедиции, вылетевшей к Проциону через три недели после того, как я покинул Землю.

Тессем знает, что это такое — послать радиограмму с одного звездного корабля на другой. Самое трудное — расчет направления. Радиоволны идут узким пучком, легко промахнуться. Правда, «Аврора» имела новейшую расчетную аппаратуру, но я представляю, сколько им пришлось поработать… Они поздравили меня с днем рождения, пожелали успехов и сообщили данные, облегчающие отправку обратной радиограммы. Поздравление опоздало на три дня, хотя они послали его двумя месяцами раньше. Что ж, Тессем подтвердит, три дня в таких условиях — ничтожная ошибка. На «Аврора» были радиоинженеры высокого класса…

Я вновь и вновь включал магнитную запись. Как одержимый я повторял эти слова, я кричал их, я выучил наизусть длинный описок цифр, которым заканчивалась радиограмма. Эти сухие цифры звучали для меня нежнейшей музыкой, потому что я слышал человеческий голос, настоящий человеческий голос!

Энергии в батареях «Поиска» накопилось достаточно, и теперь я мог сообщить на «Аврору» о найденном мной решении, которым, увы, я сам не мог воспользоваться. С «Авроры» его передали бы на Землю и та другие корабли. Признаюсь, в первый момент у меня появилось такое желание — сразу, не откладывая ни на минуту, послать радиограмму «Авроре». Но я ушел вниз, в кают-компанию, подальше от греха… Энергия была одним из тех немногих средств, которыми я располагал в борьбе с пылевой коррозией: израсходовать ее — означало потерпеть поражение.

Я спустился в кают-компанию и сказал себе: «Надо думать о черной пыли». Скажу откровенно: никогда еще мысли у меня так не путались. Это походило на телеграфную запись — точка, тире, точка, тире… Мысли о черной пыли чередовались с воспоминаниями о радиограмме, с размышлениями о планете в системе Сириуса, с соображениями вообще случайными, посторонними. И все-таки именно тогда я нашел это второе решение.

Началось с того, что я перестал думать об электрических и магнитных свойствах черной пыли. Тут каждый раз дело упиралось в отсутствие у меня необходимой аппаратуры… Я стал вновь анализировать другие свойства пыли. Надо вам сказать, что черная пыль состоит из молекул воды, аммиака, метана. По существу, это льдинки, замерзшая жидкость, замерзшие газы. Иными словами — скорее град, чем пыль.

(Наверное сейчас вы скажете, что в таком случае легко растопить черную пыль. Сначала я тоже так думал. У меня появилась мысль нагреть оболочку корабля токами высокой частоты. Но все дело в том, что частицы черной пыли царапают металл в момент столкновения. После этого они уже не страшны; их можно легко растопить, они даже сами плавятся от удара… Но уже поздно. Удар нанесен. Вот поэтому мне и пришлось заняться электрическими свойствами черной пыли.

Что ж, не буду испытывать вашего терпения. Я нашел способ расплавлять пыль далеко впереди корабля. Иногда полезно, что нет выбора технических средств. В таких случаях вдруг, словно впервые, замечаешь нечто очень простое. Да, решение, к которому я пришел, было очень простым. Я мог бы объяснить вам в нескольких словах. Но, пожалуй, стоит рассказать подробнее, потому что здесь ключ ко всему. И к тому, почему телескоп на «Поиске» назывался субсветовым. И к тому, почему я оказал, что небо, которое видит астронавт, — страшное небо.

Да простит меня Тессем за то, что ему, радиоинженеру, придется полминуты поскучать. Но вам я напомню принцип Допплера. Если вы движетесь навстречу источнику колебаний (или источник колебаний движется навстречу вам — это безразлично), то частота воспринимаемых вами колебаний увеличивается. Если удаляетесь — частота уменьшается. Свет, как вы знаете, — электромагнитные колебания. У красного света сравнительно невысокая частота колебаний, у зеленого — больше, у фиолетового — еще больше. Если двигаться навстречу красному свету, то он при значительной скорости начнет казаться зеленым, затем фиолетовым, потом вы его вообще не увидите, потому что он станет ультрафиолетовым. Разумеется, нужны огромные скорости, чтобы это произошло. Точнее, субсветовые скорости, те скорости, с которыми движутся наши звездные корабли.

Теперь вы понимаете, что обычный оптический телескоп, рассчитанный на видимый свет, в этих условиях непригоден. Свет звезд, находящихся впереди корабля, воспринимается как ультрафиолетовый. И наши корабельные телескопы рассчитаны на фотографирование в ультрафиолетовых лучах.

Я думаю, вы догадались, что звезды, которые находятся за кормой летящего на субсветовой скорости корабля, тоже не видны. Сначала видно обычное звездное небо. Но скорость увеличивается. Звезды, в сторону которых летит корабль, становятся голубыми, затем фиолетовыми и, наконец, гаснут. Впереди возникает черное пятно и по мере увеличения скорости оно растет, наползая на звезды и гася их… То же самое происходит и позади корабля. Звезды из желтых становятся оранжевыми, затем красными, тускнеют и гаснут… И опять возникает зловещее черное пятно…

На «Поиске» было два мощных радиолокатора. Будь корабль неподвижен, их излучение не причинило бы ни малейшего вреда черной пыли. Но «Поиск» летел на субсветовой скорости. И это превращало лучи локаторов в более короткие, попросту говоря, в тепловые лучи…

* * *
Все они очень устали — Шевцов, Тессем, Ланской. Никто из них не спал в эту ночь.

— Локаторы имели большую мощность, — продолжал Шевцов. — Очень большую. Надо было направить антенны вперед и так подобрать исходную частоту излучения, чтобы скорость корабля превратила ее в частоту, соответствующую тепловым лучам. Часть расчетов — не очень сложных — я проделал в уме, часть — на электронной машине. Она добросовестно проскрипела мне свои соображения о частоте импульсов, об угле рассеивания и о многом другом. После этого мне оставалось надеть скафандр, выйти и убрать ненужные теперь светильники, которые выходили за пределы расчищаемого лучами пространства.

Я включил оба локатора, потом спустился вниз, в шлюзовую камеру, надел скафандр и вышел из корабля…

* * *
В скафандре негромко жужжали инжекторы — гнали воздух в патрон, поглощающий углекислый газ. Сквозь прозрачную оболочку шлема Шевцов смотрел на небо.

Впереди «Поиска» было огромное черное пятно. Оно походило на бесконечный туннель. В такой туннель можно войти, но выйти из него уже нельзя, потому что впереди будет вечная темнота, без проблеска света, без жизни… Там, где пятно кончалось, светили фиолетовые звезды — немигающие, блеклые. Дальше от пятна звезды уже имели обычный цвет — желтый, голубоватый. Это был кусочек обычного неба, стиснутого двумя черными пятнами. Двумя — потому что позади «Поиска» тоже чернело пятно. Его окружали кроваво-красные звезды, и это представляло собой еще более мрачное и отталкивающее зрелище. Пятна казались каким-то кошмаром. Непроницаемые, леденящие кровь, они словно надвигались на корабль, сжимали его с двух сторон, грозили раздавить…

Изредка в пятнах появлялись странные, мерцающие огоньки, похожие на всполохи отдаленного полярного сияния. Это были те электромагнитные колебания, которые невозможно увидеть, когда корабль не летит на субсветовой скорости. Движение корабля меняло частоту этих колебаний, превращало их в видимые. Они опутывали черные пятна бледными, призрачными нитями и быстро исчезали, делая мрак еще более глубоким.

Шевцов подумал, что мир, каким мы его видим, зависит от скорости. Стоит изменить скорость — и меняется вид этого мира.

«Что заставляет нас дальше и дальше уходить в Космос? — думал Шевцов. — Необходимость? Нет. Сейчас на Земле есть все, а мы стремимся в черную бездну. Жажда знания? Нет. Во всяком случае, не только жажда знания…»

Светильники были убраны. Следовало пройти в шлюзовую камеру, снять скафандр. Но Шевцов стоял у рубки «Поиска». Впервые это зловещее небо не страшило его…

* * *
Лифт, поскрипывая, шел вверх.

— Знаете, — сказал Тессем, — я вспомнил несколько строк из одной баллады Киплинга. Поэты иногда не подозревают, насколько они правы. Вот, послушайте:

И Тамплинсон взглянул вперед
И увидал в ночи
Звезды, замученной в аду,
Кровавые лучи.
И Тамплинсон взглянул назад
И увидал сквозь бред
Звезды, замученной в аду,
Молочно-белый свет…
Ланской не ответил. Ему не хотелось говорить. Вернувшись в свою комнату, он записал в дневнике:

«Когда-то люди вышли в океан на скорлупках, вышли навстречу волнам, ветру, штормам — и победили. А потом настал наш черед, и мы отправились на своих кораблях в Звездный Мир, и хотя эти корабли, как песчинки перед необъятным Космосом, но вот мы тоже идем навстречу опасностям, которые страшнее любых штормов, идем и побеждаем. И те, кто будут после нас, пойдут на своих кораблях навстречу еще неизведанным величайшим опасностям…

Ибо судьба человека может быть разной; но у Человечества одна судьба — идти вперед и побеждать.»

ЧАСТЬ ВТОРАЯ НА ЧУЖОЙ ПЛАНЕТЕ

Если есть на свете божество, -

Это труд и чудеса его.

Древле сделав зверя человеком,

Все мечтанья обостряя в мысль,

Труд ведет историю по вехам

Поступью железной в коммунизм…

И. Сельвинский
Чтобы создать произведение искусства, еще недостаточно таланта, возможности, времени. Подобно тому, как водород и кислород остаются холодной смесью газов, пока не пробежит взрывающая их электрическая искра, в душе художника тоже должен сверкнуть огонь, вызванный каким-то событием. Только тогда из смеси самых разнородных факторов возникает нечто такое, что властно заставляет взяться за кисть, резец или перо…

На вершине башни Звездной Связи находился круглый стеклянный зал. Утром, поднявшись сюда, Ланской увидел сквозь изогнутые прозрачные плиты пола освещенные солнцем облака — неподвижные, застывшие, подобные бесконечной ледяной пустыне. Где-то под облаками была Земля… С внешней стороны зал опоясывали антенны: вытянутые, напоминающие щупальцы фантастических животных, счетверенные антенны межзвездной связи; неторопливо движущиеся решетчатые лунные антенны; юркие, ни на минуту не останавливающиеся антенны метеоритного патрулирования… Каждая антенна имела свое, совершенно независимое движение, но все они словно искали в небе что-то одно, общее…

Массивный стальной шпиль пронизывал зал и уходил высоко вверх, поднимая к небу флаг Объединенного Человечества. Отсюда флаг казался совсем маленьким — трепещущая на ветру частица красного пламени.

Высота облагораживает. Оставшись наедине с самим собой не в привычной обстановке, а высоко над облаками, невольно перестаешь замечать мелочи, которые невидимым грузом приковывают дух человека к земле. Здесь все пронизано светом. Здесь ясно и чисто.

Мысль Ланского ушла в свободный полет, то взмывая вверх, к небу, то стремительно падая вниз, то надолго замирая, как птица, парящая над землей.

Внезапно за его спиной, у входа в кабину лифта, раздался негромкий голос:

— Внимание…

Ланской обернулся.

Это был динамик. Круглый диск тихо гудел. Тот же голос повторил слово «внимание» еще на пяти языках. Ланской подошел ближе.

— Работают все радиостанции Земли, — по-прежнему негромко сказал диктор. — Слушайте чрезвычайное сообщение.

Никогда Ланской не верил в предчувствия, но тут он почувствовал — и притом совершенно отчетливо, — что сообщение это сыграет особую роль в его судьбе.

Диктор долго — на шести языках — повторял:

— Внимание! Работают все радиостанции Земли. Слушайте чрезвычайное сообщение.

Постепенно Ланской перестал замечать все, что было вокруг, — и облака под ногами, и продолжающие свое вечное движение антенны, и флаг высоко наверху. Остался только черный диск динамика, без конца повторявший:

— Внимание! Работают все радиостанции Земли. Слушайте чрезвычайное сообщение…

И Ланской услышал это сообщение. В пустом зале на вершине башни Звездной Связи торжественно и грустно звучал чеканный голос диктора:

— Вчера Служба Звездной Связи приняла радиограмму о гибели корабля «Вулкан», вылетевшего в первую исследовательскую экспедицию к звезде Вольф Четыреста Двадцать Четыре. Внезапная радиация, в которую попал корабль, вызвала неуправляемую цепную реакцию в ядерных генераторах. Капитан «Вулкана» передал на Землю сведения об этой радиации и — от имени экипажа — прощальный привет.

— На звездном корабле «Вулкан» погибли астронавты Кнут Герднер, Сейроку Нома, Анатолий Югов, Ричард Роуз.

— По всей Земле наступает минута молчания.

— И когда это сообщение дойдет до станций на Меркурии, Венере и Марсе, до звездных кораблей, где бы они ни находились, пусть и там наступит минута молчания…

Еще на пяти языках повторил диктор эти слова, а потом ударили куранты. И Ланской увидел, как алый флаг Объединенного Человечества медленно опускается вниз. Замерли обращенные к небу антенны. Приспущенный флаг казался большим и тяжелым.

Наступила минута молчания.

* * *
Бывают в жизни человека минуты, когда он принимает клятву перед самим собой. И хотя никто не слышит таких клятв — они самые нерушимые. Именно в эту минуту молчания, под приспущенным флагом Земли, Ланской взял из рук старика, своего учителя и друга, ящик с инструментами. Он не произнес ни слова, он думал о погибших астронавтах, но когда кончилась минута молчания и из динамика полились звуки моцартовского «Реквиема», он вдруг понял — что это такое: инструменты, переданные стариком.

В эту минуту он поклялся, что отныне все его помыслы и силы будут отданы тому, для чего он прислан сюда стариком.

Он не произнес ни одного слова. Но он чувствовал, знал, верил — так будет.

* * *
В лифте Ланской посмотрел на часы и подумал, что сообщение уже приняли на «Океане». Сейчас и там наступила минута молчания.

* * *
В полдень Тессем и Ланской сидели в телевизионном зале. Полыхнул холодным пламенем серебристый экран, и они вновь увидели радиорубку «Океана». Шевцов поздоровался с Ланским, сказал обычное:

«Здравствуйте, Тессем!»

У Шевцова было плохое настроение. Он рассказывал вяло, нехотя, сбивчиво. Минута молчания прошла, однако он не мог не думать о «Вулкане».

— Не помню, — начал Шевцов — говорил ли я вам, что в системе Сириуса оказались еще две планеты. Они имели большую массу, атмосфера их состояла из аммиака и метана. Словом, они походили на наш Юпитер. Астрограф поймал их позже первой планеты только потому, что они прятались в лучах Сириуса. Нет, я не с того начал. Так вам многое будет непонятно. Я объясню иначе. Черная пыль была побеждена, но я чувствовал, что с каждым днем мне становится хуже. Да, я был болен. Сказались одиночество и постоянное нервное напряжение. Меня мучила бессонница, изводили частые приступы головной боли…

Однажды — впервые за все время полета — я включил автоматический диагнограф. Он долго выслушивал и просвечивал меня, а потом передал собранные сведения на электронную машину, и машина проскрипела своим противным голосом: «Нервное истощение. Необходим длительный отдых. Перемена обстановки». Она издевалась надо мной, проклятая машина: «Перемена обстановки…»

Полет продолжался. «Поиск» шел сквозь черную пыль. Локаторы расчищали путь кораблю. Непрерывно работала автоматическая аппаратура, исследуя состав и плотность пыли. Я предполагал, что скоро начну торможение. Надо было постепенно остановить «Поиск», развернуться и, набирая скорость, идти к Земле.

Но получилось иначе.

Однажды зазвонила рация. Я поднялся в рубку, включил звукозаписывающий аппарат и услышал сигналы бедствия. Три точки, три тире, три точки. Потом координаты корабля. И цифру, условно обозначавшую, что на корабле произошел взрыв ионного ускорителя.

Неизвестный корабль шел со стороны Сириуса. Это было почти невероятно. Черная пыль преграждала путь кораблям, летевшим с Земли к Сириусу. «Поиск» первым прорвался сквозь черный заслон. Не существовало, не могло существовать корабля, который побывал бы в этом районе Вселенной раньше «Поиска».

Я ожидал, что рация поймает какие-то другие сигналы. Хотя бы название корабля. Это сразу бы все объяснило. Но звукозаписывающий аппарат рации упорно повторял сигналы бедствия. Так прошло несколько часов. Я перебрал десятки версий — ни одна из них не давала удовлетворительного ответа.

В конце концов, уже отчаявшись что-либо понять, я нашел разгадку. Она появилась, когда я просматривал списки старых кораблей.

Среди кораблей, вылетевших когда-то с Земли, был один — он назывался «Аргонавт», — пропавший без вести. «Аргонавт» покинул Землю шестьдесят четыре года назад. Через несколько лет произошла катастрофа; как полагали, взрыв ускорителя. За шестьдесят лет корабль (или то, что уцелело от него при взрыве), описав громадную дугу, мог обойти стороной черную пыль, выйти к Сириусу и сейчас — продолжая циркуляцию — лететь по направлению к Земле.

Да, очевидно, навстречу «Поиску» летел погибший корабль, и только аварийный автомат посылал в Космос сигналы бедствия. Эти автоматы могут работать и сто лет. К тому же, они сами определяют координаты…

Вы, наверное, скажете, что надо было использовать локаторы, радиосвязь. Не так ли? Мне где-то приходилось читать о встрече двух кораблей, которые переговариваются с помощью локаторов. Чепуха! «Поиск» летел на субсветовой скорости, а это значит, что он почти не отставал от посланных лучей рации. И поймав ответ — если бы мне ответили, — я просто не успел бы затормозить. Тут действует простая, но убийственная арифметика. Скорость «Поиска» приближалась к световой; ну, для простоты примем ее равной тремстам тысячам километров в секунду. На аварийном режиме — при десятикратной перегрузке — я мог каждую секунду уменьшать эту скорость на сто метров. Значит, чтобы остановиться, «Поиску» нужно было три миллиона секунд. Это около тридцати пяти суток.

Вы скажете — тридцать пять суток не так уж много. Прежде всего, не тридцать пять. Надо затормозить, потом развернуть корабль в противоположную сторону и нагнать «Аргонавт». Кроме того, десятикратную перегрузку можно перенести, лишь применяя аппараты электросна и искусственного дыхания. Случись в это время даже пустяковая авария, последствия могли бы быть самыми катастрофическими.

И все это, чтобы увидеть старый, искалеченный взрывом корабль. Мертвый корабль. Мертвый, хотя его чудом уцелевший автомат продолжал посылать сигналы бедствия.

Нет, у меня даже мысли не было уйти. Я знал; надо тормозить. Сигнал бедствия — обстоятельство, которое выше логики. Бесполезно, трижды бесполезно, абсолютно бесполезно — но астронавт всегда пойдет на сигнал бедствия.

Два часа я провел в моторном отсеке. Потом поднялся наверх и, знаете, странная вещь: мне все примелькалось, все осточертело на корабле, я тысячи, миллионы раз видел одно и то же, одно и то же — и вот сейчас мне было жаль с этим расставаться… Работа, книги, музыка, размышления — все это перечеркивалось растянутым на многие недели сном.

Я долго ходил по кают-компании. Смотрел на портрет. Я думал: «Поиск» вернется на Землю через семнадцать «земных» лет. Когда же и как мы сломаем эту раздвоенность времени? Есть только один путь — скорость. Пока «Поиск» летел к Сириусу, на Земле прошло свыше восьми лет. А на корабле — два года. Время сжалось в четыре раза. А если бы «Поиск» долетел до Сириуса за час, за десять минут, за секунду? Пусть тогда время на корабле сжимается не в четыре раза, а в миллионы, в миллиарды раз. Все равно разрыв будет ничтожен — час, десять минут, секунда…

Я верю, что люди будут летать с такими скоростями. Не на наших кораблях: тут нужно нечто совсем иное.

Да, так вот, я подумал: сейчас я включу аппараты электросна, и «Поиск» пойдет вперед, управляемый только приборами. И если что-нибудь случится, аварийный автомат тоже будет посылать сигналы бедствия. Возможно, их услышат — как я услышал сигналы «Аргонавта». Сюда придут люди, найдут мой проект. Наверное, в нем и теперь уже многое устарело. А тогда…

И я написал на последнем листе проекта: «Люди! Мы летали на атомарно-ионных ракетах. Это была тяжелая эпоха в звездоплавании, потому что время раздвоилось, а человек не должен уходить от своей эпохи. От имени тех, кто летал до меня, от имени погибшего экипажа „Аргонавта“, от своего имени я говорю вам: нужно летать со скоростью, большей скорости света. Нам не удалось сломать этот роковой барьер. Так сломайте же его вы!»

Да, так я написал. А думал другое: «Я вернусь на Землю и не буду летать. Хватит».

Я отнес проекты в рубку и уложил — вместе с бортовым журналом — в металлический футляр.

А потом начался ад. Дьявольской силы аварийная перегрузка, наползавшая сквозь сон, как удушливый и бесконечный кошмар. Страх и боль, стиснутые в неподдающихся сну закоулках мозга. И смертельная слабость, которая медленно — как гангрена — сковывала тело… Через каждые пять дней приборы останавливали двигатели, аппараты электросна будили меня. Затем все начиналось сызнова. Это как в водовороте; крутит, бьет, несет куда-то, отпустит на секунду — глотнешь воздух и — снова пучина, снова тьма…

Все это время «Поиск» вели автоматы. Как я уже говорил, рация принимала с «Аргонавта» не только сигналы бедствия, но и координаты. По изменению координат приборы следили за полетом корабля. Ну, а погоня — любимое дело астронавигационных автоматов. Да, да, я не оговорился. Я бы даже сказал: страсть к погоням у них в крови, потому что их предки управляли самонаводящимися ракетными снарядами. И когда я — раз в пять дней — включал электронную машину, она четко и даже с некоторой лихостью сообщала:

— Продолжается преследование… Расстояние до цели…

Впрочем, скорее всего машина говорила обычным бесстрастным голосом. После пяти дней аварийной перегрузки всякое может померещиться.

Перегрузка… Если бы мы могли летать на наших кораблях со сверхсветовыми скоростями, все равно перегрузка помешала бы избежать раздвоенности времени. Даже при тройной перегрузке нужно почти четыре месяца, чтобы достичь скорости света. А за это время на Земле пройдут годы…

Но я отвлекся. Так вот, наступил день, и машина сказала:

— До цели — три километра.

«Поиск» шел с небольшим ускорением, и тяжесть почти не ощущалась. Это очень странно — когда после многих недель чудовищной перегрузки вдруг исчезает тяжесть. Словно сон наяву: хочешь сделать одно, а получается совсем другое. Чтобы добраться до пульта управления, пришлось долго рассчитывать каждое движение. Но это вызвало не досаду, а смех, самый настоящий смех…

Со скрежетом поднялся металлический щит иллюминатора. Лучи бортовых прожекторов пронизали тьму и упали на «Аргонавт»…

* * *
Шевцов говорил бесстрастным, ровным голосом. Однако Ланской понимал, что Шевцов совсем не бесстрастен. Просто в рассказ вошли звезды — и бесконечные звездные дороги, и судьбы погибших на этих дорогах кораблей, и звездное раздробленное время, идущее по-своему на каждом корабле. Поэтому голос Шевцова стал твердым и ясным. Каким он и должен быть у человека, способного пройти звездные дороги, изменить судьбу кораблей, преодолеть время.

* * *
— Конечно, я не ошибся, — продолжал Шевцов, — «Аргонавт» был мертв. Он погиб от взрыва ионного ускорителя. В моторном отсеке зияли огромные пробоины. Взрыв вспучил обшивку крыльев, скрутил ее, изорвал… Рули были смяты, как жалкие листки бумаги. Антенны локаторов надломлены…

Казалось, со страниц книги сошел древний парусник. В трюме его плещется вода, срублены мачты, сорван руль. Ветер со скрипом раскручивает штурвал, к которому никогда не прикоснется рука человека, и скрип этот отпугивает птиц. Течение несет безмолвный корабль сквозь ночь и непогоду. А может быть, скрип штурвала — это голос корабля? «Корабли умирают, как люди, — говорит он. — Иногда совсем молодыми, иногда спокойно состарившись в тихой, укрытой от непогод пристани. Но будь у кораблей выбор, они кончили бы свой век, как я — в единоборстве со штормом…»

«Поиск» медленно подходил к «Аргонавту». Бортовые прожекторы «Поиска» в упор освещали мертвый корабль. Холодный свет разлился по серому корпусу «Аргонавта», заискрился на рваных краях пробоин, ударил в черные, навсегда погасшие иллюминаторы.

На «Поиске» не было флага, и салютовать погибшему кораблю я мог только светом. Я отошел к пульту, нажал клавишу. Прожекторы погасли. И в темном круге иллюминатора возник слабый мерцающий свет: три точки, три тире, три точки.

Не помню, как я очутился у иллюминатора.

В небе, закрывая звезды, висел громадный корпус «Аргонавта». Вспыхивал и гас бледный огонек; три точки, три тире, три точки… Яркие лучи прожекторов подавляли этот слабый огонек, но сейчас он был отчетливо виден: три точки, три тире, три точки…

Я знал конструкцию корабля: там не могло быть никаких автоматов, подающих световые сигналы.

На корабле были люди.

С этого момента время понеслось со стремительностью потока, прорвавшего плотину. И подобно человеку, которого подхватил бурный поток, я запомнил — до мельчайших и ненужных деталей — что-то одно и не запомнил другое. В первые минуты я действовал машинально; бывает такое состояние, когда мысли человека всецело чем-то поглощены, а сам человек куда-то идет и что-то делает… Я включил магнитные эффекторы, подтянувшие корабль к «Аргонавту», спустился в шлюзовую камеру, надел скафандр, но думал только об одном: «Каким образом могли уцелеть люди на корабле, потерпевшем катастронфу около шестидесяти лет назад?»

* * *
Шевцов усмехнулся, в глазах его — впервые в этот день — блеснули живые искорки.

— Предвзятое мнение, — сказал он и развел руками, словно оправдываясь. — Для исследователя нет ничего опаснее предвзятого мнения. Азбучная истина, которую мы хорошо помним, когда речь идет о чужом предвзятом мнении… Да, я ошибался. Я решил, что этот корабль — «Аргонавт», и уверил себя в этом. Даже при встрече, заметив нечто незнакомое в обводах корабля, я приписал это результатам взрыва.

— Чужой корабль? — вполголоса спросил Ланской Тессема. Инженер отрицательно покачал головой.

— Входной люк оказался совсем не там, где я предполагал, — продолжал Шевцов. — Но это был только первый сюрприз. Когда я все-таки отыскал люк, его крышка поднялась сама. Я прошел в шлюзовую камеру, люк захлопнулся, зажегся свет. И тотчас же послышался очень спокойный, мягкий голос: «Здравствуйте. Пройдите, пожалуйста, в рубку». Я ничего не понимал. Ничего! Эта часть корабля сравнительно мало пострадала от взрыва, и я видел, что оборудование здесь слишком совершенное. Настолько совершенное, что его не могло быть не только пятьдесят или шестьдесят лет назад, но и в день моего отлета с Земли. Более того, пробираясь по узкому коридору, я обнаружил несколько приборов, которые когда-то сам проектировал. По ряду причин их не удалось довести до производства. В день моего отлета на Земле еще не существовало таких приборов!

Трап, ведущий в рубку, был сломан, но я в два прыжка — тяжести почти не ощущалось — добрался до двери. Рванув ее, я буквально влетел в рубку. Она была пуста. Людей на корабле не оказалось.

Как ни странно, я почти не удивился этому. Меня поразило другое. Здесь, в рубке, оборудование было еще более совершенное. «Здравствуйте», — произнес за моей спиной спокойный голос. Я тотчас обернулся. У двери стояла электронная машина. Небольшая, без контрольных сигналов, совсем не похожая на громадный серый шкаф на «Поиске».

Да, кораблем управляла машина. Через десять минут я знал все. Машина отвечала быстро и точно.

«Открыватель» (так назывался этот корабль) вылетел с Земли позже «Поиска». Именно поэтому он имел более совершенную аппаратуру. Вы спросите, как же он мог обогнать «Поиск», ведь оба корабля двигались примерно с одинаковой скоростью. Тут все дело в том, что «Поиск» вынужден был разгоняться сравнительно медленнее. Человек не выносит длительного действия больших перегрузок. А «Открыватель» стартовал с огромным ускорением. Максимальная скорость у обоих кораблей была почти одинаковой, но средняя скорость «Открывателя» намного превосходила среднюю скорость «Поиска». «Открыватель» стороной обошел черную пыль, побывал на одной из планет в системе Сириуса и возвращался на Землю. Взрыв ускорителя прервал полет. Электронная машина, управлявшая кораблем, приняла единственно верное решение: ждать встречи с «Поиском», идущим в этот район.

Да, все объяснялось просто. Но эта простота потрясла меня. Я был на борту корабля, который пришел из будущего. Для нас, астронавтов, время словно останавливается после потери связи с Землей. Мы сохраняем в памяти Землю такой, какой она была в день отлета. А между тем время на Земле бежит с огромной скоростью. Люди думают, ищут, изобретают…

Поединок со Вселенной тяжел. Корабль годами затерян в черной бездне. Она давит на человека. День за днем, месяц за месяцем, год за годом… И вот здесь, на борту «Открывателя», я вдруг почувствовал, что время не остановилось, что за этим бездонным, с черными провалами небом существует Земля, наша Земля, моя Земля — и люди на ней все смелее бросают вызов небу.

«Открыватель», как я уже говорил, побывал на одной из планет в системе Сириуса. Натой планете, которую я открыл первой. Электронная машина, суммировавшая показания приборов, сообщила, что атмосфера планеты пригодна для дыхания, и привела подробные сведения о температуре, радиации, атмосферном давлении, скорости ветра, составе почвы… Все это мне предстояло передать на Землю, потому что «Открыватель» уже не мог продолжать путь.

И тут… Да, тут есть одна деталь, о которой придется сказать подробнее. При спуске на планету автоматически велась киносъемка. Я решил посмотреть заснятые кадры. На стереоэкране было видно, как «Открыватель» опускается на обширный песчаный пустырь. Очень долго на экране почти ничего не появлялось. Я видел только, как яркий диск Сириуса поднимается вверх и тень от корабля быстро укорачивается. Временами на экране возникали маленькие красные огоньки. Я всматривался до боли в глазах, но даже при максимальном увеличении стереопроектора ничего не удавалось разглядеть. Красные огоньки двигались — это была жизнь… И вдруг на экране возник силуэт человека. Это произошло в течение какой-то доли секунды. Там, где двигались красные огоньки, возник из ничего серый, стертый, едва видимый силуэт человека. Возник из пустоты — и сразу же исчез…

Однако это не могло быть обманом зрения. Я трижды включал стереопроектор — и трижды на экране появлялся странный силуэт.

Шевцов долго и сосредоточенно молчал, словно пытаясь что-то припомнить.

— Как вы догадываетесь, — продолжал он, наконец, — я не мог вернуться на Землю, не побывав на этой планете. Человеческий силуэт… Нет, это невозможно было оставить так, не выяснив. И все-таки решение лететь к чужой планете далось мне нелегко. Я знал, что полечу. Знал, что иначе нельзя. Но какой-то внутренний голос упрямо твердил: «Тебя ждет Земля — и время на ней все больше и больше обгоняет твое корабельное время…»

Я снял с приборов «Открывателя» все записи, выключил аварийный автомат и перешел на «Поиск». Мне было грустно; казалось, я оставляю здесь, в черном безмолвии, частицу родной Земли. Я долго стоял у иллюминатора и смотрел, как «Открыватель» постепенно исчезает а темноте.

Я думал о судьбе таких кораблей. Ну, «Открыватель» описывает гигантскую окружность. Но другие корабли могут двигаться по прямой. Они нe расходуют энергии. Их экипаж не считает годы жизни. Пройдут тысячи, миллионы лет, а корабли, подчиняясь последней воле своих капитанов или своих приборов, будут идти вперед и вперед.

Погибшие корабли… Каждый из них боролся, как мог. Но это уже позади, а теперь им не страшны никакие опасности. Их не остановит черная пыль — для этого скорость слишком мала. Метеориты, излучение, магнитные поля — ничто не страшно их экипажу. Они идут сквозь черную бездну Космоса, и нельзя предвидеть, где и когда это кончится. Быть может, еще работают в их рубках уцелевшие приборы, раскрывая тайны Звездного Мира. Кто узнает эти тайны? Быть может, антенны еще ловят далекие голоса людей. Но кто ответит людям? Безмолвные, с погасшими огнями, летят корабли по курсу, проложенному судьбой…

* * *
— Сейчас, вспоминая этот полет, — продолжал Шевцов, — я думаю, что все, в сущности, закономерно. Я летел исследовать черную пыль и бороться с ней. Других задач у меня не было. И когда с пылевой коррозией удалось покончить, мне следовало вернуться на Землю. Но впереди оказалась тайна, нечто такое, чего люди еще не знали. Я не мог вернуться. Не мог и не хотел. Однако сознание того, что я все еще удаляюсь от Земли, вызвало… как бы это сказать… душевную коррозию. В Космосе человеку нелегко. А одному… Да, мы открыли много других планет, мы даже меняем их: создаем атмосферные оболочки, улучшаем климат… И все-таки Земля остается для человека лучшим из миров. Это — родина. И как бы далеко ни проникли наши корабли, нас будет тянуть на родину.

Да, так вот, я радировал на «Аврору» о пылевой коррозии. А «Поиск» еще четыре месяца шел к системе Сириуса. Дни слились в серую, беспросветную пелену. Иногда мне хотелось воспользоваться аппаратом электросна, чтобы проснуться только через четыре месяца. Но я был один на корабле — приходилось следить за работой ядерных генераторов, электромагнитных ускорителей, приборов…

Шевцов помолчал, невесело усмехнулся:

— Нет. Если говорить откровенно, я просто боялся включить аппарат электросна — даже ненадолго. Меня преследовала мысль, что он не сработает — не разбудит, когда истечет установленное время. Я был один на корабле, и если бы аппарат не сработал… Вот поэтому я его и не включал. Мучился от бессонницы, но не включал.

Теперь вы представьте себе, что такое система Сириуса. Прежде всего, это две белые звезды — Сириус А и Сириус Б, обращающиеся вокруг общего центра тяжести. Сириус А — в два с половиной раза массивнее Солнца. Но звезда — как звезда. Сириус Б — «белый карлик»; по размерам чуть; больше Земли. Как видите, странная звездная пара: великан и карлик. И три планеты. Две из них по размерам превосходят Сириус Б и окружены свитой спутников. У третьей планеты (к ней и летел «Поиск») один спутник, по размерам — несколько меньше Луны. Планеты движутся по очень сложным орбитам. Их движение определяется не только притяжением звезд, но и взаимным притяжением.

Я направил корабль к планете, в атмосфере которой был кислород. Она во многом напоминала Землю…

Да, она напоминала Землю, потому что в атмосфере плавали облака, а там, где их не было, я видел моря и материки. И мне показалось, что я возвращаюсь на Землю.

Это довольно рискованно — опуститься на неисследованную планету. Но мне не оставалось ничего другого. Разведка с большой высоты затягивается на месяцы — и все-таки дает очень мало сведений. А на полеты в атмосфере у меня не было горючего.

И я очень устал. Каждый, кому приходилось долго летать в одиночку, знает, как тянет земля — даже чужая…

* * *
Шевцов рассказывал нехотя, пропуская какие-то, может быть, очень интересные подробности. Его рассказ был как книга, в которой не хватает страниц. Шевцов сказал: «Я сидел на ступеньке спущенного из люка трапа и смотрел на облака. Впрочем, это несущественно» — и перешел к другому. Позже, знакомясь с материалами экспедиции, Ланской понял многое недосказанное.

* * *
«Поиск» стоял на просторной лесной поляне. Массивные амортизационные колонны поддерживали корабль в вертикальном положении — он походил на древний, немного покосившийся минарет. Шевцов сидел на нижней ступеньке спущенного трапа, смотрел на небо.

Несильный ветер нес над кораблем редкие растрепанные облака. Белые облака в голубом небе — это было совсем по-земному. В небе светили два солнца: одно — большое, яркое, накаленное до синеватой белизны, другое — тоже белое, но маленькое, передвигающееся с удивительной быстротой. На серую, взрыхленную при посадке корабля почву падали двойные тени.

Ветер приносил буйную, дурманящую смесь запахов. Остро пахло чем-то мятным, сладковатым. Пахло чем-то похожим на запах всех цветов и не похожим на запах ни одного из них в отдельности. Горько пахло прелой травой. И еще чем-то, наверное, туманом, лесной сыростью.

Кружилась голова — может быть, от избытка кислорода, может быть, от дурманящих запахов. Впрочем, скорее всего это сказывалось действие только что принятого мицеллина — антибиотика, парализующего чужих бактерий.

Облака шли низко — взъерошенные, по-весеннему светлые. Шевцов подумал, что все похоже на весну: и очень прозрачное небо, и эти светлые облака, и запах цветов, но вот нет птиц, не слышно птичьего крика. И вообще стоит абсолютная тишина, очень неприятная после привычного гула ионного ускорителя.

Лес, окружавший поляну, молчал. Шевцов с неприязнью смотрел на деревья. Небо, облака — это походило на Землю, но деревья были чужие Стволы их закручивались суживающейся кверху спиралью. Листва — довольно густая — имела неопределенную окраску — не то зеленую, не то синюю, не то черную. От корабля до ближайших деревьев было метров полтораста, не больше. Но Шевцов не хотел идти туда. Там начиналось неведомое. А Шевцов устал. Было хорошо сидеть в тени корабля, дышать теплым, пахучим воздухом, смотреть на белые облака и ни о чем не думать.

Время перестало ощущаться. Может быть, прошел час, может быть, пять минут. Становилось жарко. Синевато-белый диск большого Сириуса лез вверх, палящие лучи пробивали, растапливали нежные облака, тень корабля быстро укорачивалась. Шевцов лениво подумал: «Надо уйти… жарища.,» — и посмотрел на деревья. То, что он увидел, было до жути фантастично: дремота моментально исчезла.

Неведомая сила придавила спиральные стволы деревьев, сжала, втиснула их в почву, — они не достигали теперь и половины прежней высоты. Сине-зеленая листва превратилась в оранжево-красную. Было так, словно кто-то зажег вокруг корабля огненное кольцо…

Шевцов спрыгнул с трапа, медленно пошел к деревьям. От жары виски сдавливала тупая боль. Он начал насвистывать и сразу же замолчал: в этом безмолвном мире свист казался нестерпимо фальшивым.



У ближайшего дерева Шевцов остановился. Массивный, покрытый черными наростами и гладкой красноватой корой ствол дерева уходил вверх спиральными витками. Витки постепенно суживались, и дерево напоминало огромную коническую пружину. Ярко-красные листья — узкие, длинные, дрожащие в нагретом воздухе и потому похожие на языки пламени — скрывали верхнюю часть ствола.

Шевцов легко поднялся по стволу, сорвал спиралыную ветку. Она сразу же сжалась, листья окрасились в темно-багровый цвет. Но когда Шевцов заслонил ветку от лучей большого Сириуса, спираль мгновенно разомкнулась, а листья приобрели зеленый оттенок. «Недурно, — пробормотал Шевцов. Он уже не чувствовал боли в висках. — Недурно. Здесь резко меняется радиация, деревья приспособились. Иногда поглощают лучи, иногда отражают…» Ему было приятно, что первую — пусть небольшую — тайну чужого мира удалось легко открыть.

Стволы деревьев продолжали скручиваться, сжиматься, как будто их сдавливала непомерная тяжесть. Кора становилась багровой — как листья. «Недурно, — повторил Шевцов. — При малой радиации растения имеют зеленую окраску, при большой — оранжевую, красную и отражают тепловые лучи. А здесь радиация меняется. Они просто приспособились. И только…»

Он подошел к другому дереву. Он чувствовал лихорадочный азарт открывателя. Мысль работала с необыкновенной ясностью. Его тень упала на ствол дерева, и он тотчас же заметил, что багровая кора стала в этом месте серой. Он быстро отошел в сторону, и на коре еще некоторое время оставался серый отпечаток его тени. «Ну, это — деревья, — подумал Шевцов. — А каковы… живые существа?» Ему стало весело. «Люди с постоянно меняющимся цветом кожи… Мир бегущих красок…» И Шевцов вдруг подумал, что это должен быть необыкновенный мир, красота которого совершенно иная, нежели на Земле.

Он попытался представить себе людей с меняющейся окраской кожи — и внезапно увидел метрах в пятидесяти от себя человеческую фигуру. Он вздрогнул от неожиданности. Между деревьями промелькнул бесцветный силуэт. Точно такой, как тогда — на стереоэкране «Открывателя». Промелькнул — и скрылся. Шевцов почувствовал, как гулко бьется сердце. Лес сразу стал чужим, и спиральные деревья казались туловищами гигантских змей. «Чепуха, — сказал Шевцов. Он говорил громко, это успокаивало. — Устали глаза. Да, просто устали глаза. Надо было взять защитные очки…»

Шевцов возвращался к кораблю, невольно прислушиваясь к каждому звуку. Он был готов ко всему. Но ничего не случилось. Над серой, потрескавшейся почвой струился нагретый воздух. Громадный корпус «Поиска» почти не отбрасывал тени.

После невыносимо яркого света двух Сириусов кают-компания казалась полутемной. Шевцов долго сидел у вентилятора, подставляя лицо прохладному ветру. Постепенно глаза привыкли к мягкому освещению. Шевцов машинально посмотрел на стену — туда, где раньше висел портрет. «Не думать об этом, — сказал он. — Не думать…»

Семнадцать лет — срок достаточный, чтобы смотревшая с портрета девушка стала совсем чужой. Мысль эта медленно, как кислота металл, разъедала волю. И однажды Шевцов снял портрет.

— Не думать, — устало повторил он и на этот раз. — Нужно думать о другом.

Он поднялся в рубку. Настроил телеэкран и внимательно осмотрел местность. Деревья, свернувшись плотными спиралями, лежали на побуревшей от жары почве. Багровые листья скрутились подобно папирусным свиткам. Шевцов одобрительно присвистнул: метрах в трехстах от корабля, между похожими на спящих змей деревьями, медленно передвигались два красных огонька. Их движение удивило Шевцова — огоньки огибали деревья, а не пролетали над ними. Он включил максимальное увеличение, но огоньки словно растворились в раскаленном воздухе. «Ну что ж, выйду еще раз», — решил Шевцов.

Он сошел с трапа и, посматривая по сторонам, направился к деревьям. Но очень скоро ему пришлось остановиться. Лучи Большого Сириуса легко пронизывали одежду, и Шевцов почувствовал, что просто не дойдет до деревьев. Он пошел назад, к кораблю. До трапа оставалось метров десять, когда он услышал неторопливые шаги. Это было настолько невероятно, что Шевцов похолодел, замер на миг, а потом рывком обернулся.

К кораблю приближались три призрака.

* * *
— Призраки? — Шевцов рассмеялся. — Разумеется, это не были призраки. Однако, даю вам слово, если бы призраки существовали, они ничем бы не отличались от тех, кого я увидел. Все произошло в течение нескольких секунд. Но я до сих пор помню даже самые мельчайшие подробности… Вы понимаете, они походили на людей — эти три идущих ко мне существа. Насколько я мог тогда судить, они выглядели почти как люди: они имели почти такой же рост, почти такие же лица. Повторяю — насколько я мог тогда судить. А судить… Нет, вы понимаете, эти существа, эти люди или почти люди — были полупрозрачными. Полупрозрачными, на три четверти прозрачными, на девять десятых прозрачными…



Простите меня за сбивчивый рассказ; но я и сейчас не могу спокойно вспоминать эту встречу. Эти существа шли ко мне — медленно, даже несколько торжественно, — и я видел сквозь них красные деревья, небо и облака… Как сквозь стекло. Да, представьте себе стеклянные фигуры на ярком свету. Видны — не очень четко — контуры, видна даже сама стеклянная масса — и все-таки стекло прозрачно, и вы смотрите сквозь него…

Да, я не сказал о глазах. Глаза имели розовый, почти красный цвет и не просвечивали. Красные глаза — как индикаторные лампы электронной машины… Но они не мигали.

Повторяю, все это я заметил в течение секунды, может быть, долей секунды. А потом я побежал. Я бросился к трапу, взлетел наверх, дернул рукоятку пневматической системы. Люк захлопнулся.

Скажу откровенно, в этот момент мне показалось, что я схожу с ума. Мне показалось, что начинается бред, чудовищный бред. Я поднялся в рубку, включил телеэкран… и увидел трех призраков. Они не спеша уходили к лесу. Нет, это не было галлюцинацией!

Лихорадочными, торопливыми движениями я настроил инфракрасный видеоскоп. Но эти черти так же легко пропускали инфракрасные лучи, как и обычные световые. В окуляре видеоскопа появились лишь размытые контуры. Тогда я зажег ультрафиолетовые фары. И опять ничего не получилось. Наверное, мои призраки были сделаны из лучших сортов кварцевого стекла: ультрафиолетовые лучи свободно проходили сквозь них…

И призраки ушли.

Видимо, мозг у меня работал довольно беспорядочно, потому что, посмотрев на этот лес и вспомнив о спиральных деревьях, я вдруг все понял. Я понял, почему они, эти призраки, прозрачны как стекло. Я понял, почему их прозрачность казалась неопределенной — то большей, то меньшей. Они тоже приспособились! Организм этих существ — в процессе длительной эволюции — приспособился к условиям жизни под палящими лучами двух солнц, под непрерывно изменяющейся радиацией — инфракрасной, световой, ультрафиолетовой. Мне, человеку, было жарко, потому что меня нагревало излучение. А их прозрачные тела не нагревались. И степень прозрачности, по-видимому, менялась в соответствии с интенсивностью излучения и температурой воздуха.

Иные условия существования привели к иному строению организмов. Этого следовало ожидать. Теперь я твердо знал, что в этом мире меня ждет нечто необычное…

Призраки (пока мне придется их так называть) должны были появиться снова. Я не сомневался в этом. Они не боялись меня, они очень спокойно подходили к кораблю и так же спокойно ушли тогда в лес. Я сказал себе: «Они придут. Они или другие» — и подолгу сидел у телеэкрана.

Изредка я засыпал, просыпался, смотрел на экран и снова дремал. Так прошло несколько суток. Впрочем, на этой планете не было дня и ночи в нашем понимании. Иногда в небе светили оба Сириуса. Иногда оставался только Малый Сириус; и можно было видеть яркие звезды и блеклую Луну (мне не хотелось придумывать другого названия для спутника планеты). Ночь, настоящая ночь, не наступала, только сумерки.

Как-то, проснувшись, я увидел на экране двух призраков. Знаете, со сна все воспринимается притупленно — и я не волновался. Призраки появились со стороны леса, неторопливо приблизились к кораблю — и ушли. Вот тут я окончательно проснулся…

Но с этого времени они приходили часто, эти призраки. Иногда в одиночку, иногда группами. В сумерки я зажигал бортовые фары. Призраки не боялись света. Они просто не обращали на него внимания.

На третьи или на четвертые сутки — не помню точно — начался дождь. Призраки надели накидки, похожие на наши плащи. Мне трудно сказать, какую окраску имели эти плащи: цвет их менялся, временами они становились прозрачными.

Однажды я включил микрофон. Призраки разговаривали — негромко, абсолютно спокойно, я бы сказал с каким-то непонятным жутковатым спокойствием, с продолжительными паузами между словами…

В те дни я много думал. Был один вопрос — самый важный: выше или ниже людей по развитию эти существа?

Меня удивляло, что они довольно безразлично относятся к небесному кораблю. Придут, посмотрят, обменяются несколькими словами — и уйдут. Разве так отнеслись бы на Земле к прилету чужого корабля?! И вот это совершенно непонятное безразличие заставляло подозревать, что умственное развитие призраков невысоко.

С другой стороны, их поведение отнюдь не напоминало поведения дикарей. Корабль опустился с неба, но они не боялись его. Они просто смотрели и уходили. Так люди смотрят на упавший с горы камень: забавно, но не больше. И я подумал: а что если они намного опередили людей по развитию?..



Как я вам рассказывал, призраки недолго задерживались около корабля. Появлялись — и сразу же уходили. Но однажды пришел странный призрак. Он долго бродил вокруг корабля, поднялся по трапу до закрытого люка, потом ушел в лес и скоро вернулся. Да, он вернулся; я запомнил его по голубой накидке. Он положил около трапа плоды — круглые, похожие на наши апельсины, — а сам отошел и сел в тени.

Наступили сумерки, моросил мелкий дождь, другие призраки ушли, а этот сидел, и красные глаза его светились, как два уголька. Мне стало жаль его. Я подумал: ну, что он может мне сделать? Черт возьми, ведь он прозрачен! На нем нет оружия, — это видно; он никак не сильнее меня, так чего же я боюсь?!

Нет оружия… прозрачен… Чепуха! Мы привыкли все мерить земными мерилами. Призрак был сильнее меня. Но я не знал этого. Я откинул люк и спустился вниз.

Призрак не шелохнулся.

Немигающие красные глаза (я снова вспомнил электронную машину) пристально следили за мной. Сейчас — в сумерках — призрак стал менее, прозрачным, и вот, спустившись с трапа и подойдя к нему так, что нас разделяло не больше пяти шагов, я увидел его лицо. Разумеется, я не видел его в общепринятом смысле этого слова, потому что свет все-таки проходил сквозь тело призрака. Но я разглядел лучше, даже много лучше, чем раньше, когда меня раздражала, мучила невидимость этих странных существ.

Лицо призрака походило на лицо человека — только более узкое, без морщин, с гладкими ушными раковинами, с пластинчатыми дугами ровных, слитных зубов, с длинными полупрозрачными волосами. Но не это главное. Меня поразило другое. Он улыбался! И вот улыбка действительно была удивительная, даже фантастическая. Он улыбался так, как улыбалась Джоконда на картине Леонардо: непонятно, загадочно, чему-то глубоко своему, скрытому от меня…

Как и всякий астронавт, я не раз рисковал жизнью. Но скажу по совести: настоящее мужество, которым не стыдно гордиться, я проявил один раз в жизни, когда остался с этим призраком. Остался, хотя эта странная (или страшная — как угодно) улыбка толкала меня назад, к трапу, к кораблю.

Между прочим, именно в эту минуту — мы смотрели друг другу в глаза — я понял (бывают такие минуты прозрения), что существа эти не выше и не ниже человека по развитию. Они просто иные! Совершенно иные. Их нельзя сравнивать с человеком, как нельзя сравнивать… ну, скажем… дельфина и орла.

Да, мы привыкли — дурная привычка! — мерить на свой аршин. Мы представляем себе обитателей чужих планет либо как наше прошлое, либо как наше будущее. Чепуха! Там, где другие условия существования, там все идет по-другому…

Призрак смотрел на меня красными угольками глаз и улыбался. Я начал говорить. Я даже не помню, что я говорил. Мне казалось, что сам звук голоса вносит успокоение, устраняет опасность столкновения. Я говорил — никогда в жизни я так много не говорил. Право, этот призрак (я все еще называю его этим именем) мог решить, что люди — самые болтливые создания во Вселенной… Но он молчал, и с лица его не сходила загадочная улыбка Джоконды.

Я говорил долго, очень долго. Наконец, я выдохся, почувствовал, что больше не могу. Однако тишина была неприятной, настораживающей.

Тогда я принес кристаллофон и включил кристалл с записью голосов этих существ. Мой призрак нисколько не удивился, не обнаружил желания осмотреть кристаллофон.

Надо сказать, что речь призраков была очень своеобразной. Как бы вам объяснить… Понимаете, она напоминала отрывки музыкальных фраз. Наши слова состоят из отдельных звуков, и это ясно чувствуется. Между звуками ощущаются как бы щели, а между слогами — просто дыры… Лишь изредка звуки оказываются расположенными так, что воспринимаются по-особенному: тогда мы считаем слово красивым, музыкальным. Сравните, например, слова «звон» и «пепельница». Слово «звон» не только обозначает определенное явление; оно в какой-то степени — воспроизводит его, в нем вообще есть нечто звенящее. А «пепельница» — только пепельница… Так вот, речь этих призраков звучала чрезвычайно мелодично. Невозможно было определить, где кончается один звук и начинается другой. Звуки плавно переходили друг в друга, и само расположение звуков было приятным и благородным.

Призрак, как я вам сказал, нисколько не удивился, услышав записанные кристаллофоном голоса. И тут у меня появилась мысль включить музыку. Видимо, эта мысль возникла потому, что речь призраков была музыкальной. Я поставил взятый наугад кристалл — это оказался третий квартет Чайковского.

Призрак не шелохнулся. Загадочно улыбаясь, он слушал музыку. Через несколько минут я выключил кристаллофон. И тогда… В первый момент мне показалось, что я по ошибке снова включил аппарат. Но это не был аппарат. Мой призрак повторил все услышанное! Повторил абсолютно точно, воспроизведя во всех деталях, без единой ошибки, без каких бы то ни было искажений…

Как вы знаете, третий квартет — вещь грустная, посвященная памяти друга Чайковского скрипача Лоуба. А призрак улыбался… Он как-то иначе воспринимал музыку, а может быть, просто механически повторял ее, как кристаллофон.

В это время (дождь совсем перестал) появились другие призраки. Я заставил себя остаться, хотя мне дьявольски хотелось вернуться на корабль. Впрочем, призраки нисколько не изменили своего поведения. Они смотрели на корабль, на меня, обменивались несколькими словами и, не спеша, уходили.

Постепенно я привык к их присутствию. Я подумал: если мой призрак (не правда ли, забавно звучит — мой призрак?) легко повторил прослушанную один раз музыку, значит память у него чрезвычайно обостренная. И я решил называть ему предметы. При такой памяти он не мог не иметь развитого мышления, не мог не понять, что я хочу с ним говорить.

Попробуйте представить себе эту нелепую картину: я показывал призраку значения слов — ходил, бегал, ложился, — называл (без особой, впрочем, последовательности) предметы… А он сидел совершенно неподвижно — и улыбался…

Наверное, это продолжалось долго. Ветер разогнал облака. Воздух быстро накалился, и у меня начала кружиться голова. Мне вдруг показалось, что это — сон, не больше. Надо открыть глаза — и все исчезнет…

Неожиданно призрак встал. Сейчас, в ярких лучах Большого Сириуса, он был почти невидим: туманная дымка, имеющая смутные размытые контуры. Пустота. И из этой пустоты прозвучал спокойный голос:

— Я приду…

Он ушел.

Он ушел, в я стоял и долго смотрел ему вслед. Потом побрел к трапу. Я устал. У меня чертовски болела голова. Мне не хотелось думать. Все было безразлично. Я включил аппарат электросна и шесть часов спал настоящим глубоким сном — впервые за много месяцев.

Аппарат, конечно, исправно сработал и разбудил меня точно в установленное время. Я встал очень голодный, с посвежевшей головой. Да, надо сказать, что, поднимаясь на корабль, я забрал плоды, принесенные призраком. По форме и размерам они походили на апельсины, только полупрозрачные, как бы сделанные из желтого хрусталя. Запах был приятный, хотя и резкий, напоминающий запах гвоздики. Проснувшись, я взял пробы на анализ. Плоды оказались съедобными. И после капитального земного завтрака (может быть, это был обед или ужин) я их съел. Сказать, что они вкусны — мало. В них была и сочность груши, и терпкость не совсем спелого персика, и тончайший букет искусно приготовленного крема, и прохлада мороженого, и еще что-то неуловимое, но очень приятное…

Я вдруг подумал, что эти плоды выращены искусственно, и мысли мои вернулись к призраку. Он ответил мне на моем языке. Он понял меня. Ему понадобилось для этого лишь несколько часов. С моей точки зрения, это — чудо. А с его? Допустим, современный человек встретил бы дикаря, владеющего тремя десятками слов. Много ли времени понадобилось бы, чтобы понять и запомнить эти три десятка слов, особенно, если дикарь сам старается объяснить их значение… По отношению к призраку я был, вероятно, таким дикарем. И он без особого труда понял мой несложный (с его точки зрения) язык и ответил мне на нем…

В этом месте гипотеза рассыпалась как карточный домик. Вполне вероятно, что разумные существа на некоторых планетах опередили по развитию человека. Но высокое развитие должно было сказаться на образе жизни. В частности, на техническом прогрессе. А развитой техники у обитателей этой планеты не существовало. Не было авиации. Не было радиосвязи. Очень чувствительные микрофоны «Поиска» не улавливали никаких индустриальных звуков. По меньшей мере в радиусе километров в пятнадцать не работали двигатели, не ездили автомобили, не ходили поезда. И, следовательно, не было многого другого, потому что отрасли техники тесно связаны между собой и взаимно друг друга обусловливают. Нет авиации, значит нет двигателей внутреннего сгорания, значит не добывают нефть, значит не развита химия… Нет радиосвязи, значит нет электропромышленности, нет электроники и автоматики, безусловно, не используется атомная энергия. Подобно тому, как палеонтолог по одной кости восстанавливает облик вымерших животных, так и инженер может по одному техническому факту сделать довольно точные выводы об уровне развития техники. Я эти выводы сделал, и они гласили: никак не выше, чем у нас в восемнадцатом веке, а скорее всего — ниже.

Но здесь ломалась вторая гипотеза, по которой обитатели этой планеты отстали в развитии от людей. Ни один человек, вооруженный самыми совершенными электронными машинами, не смог бы так быстро разобраться в чужой речи. Для этого — обстоятельство совершенно бесспорное! — требовался очень развитый мыслительный аппарат.

Конечно, я просто решал неразрешимую задачу. Нельзя сравнивать несравнимое. Что больше — квадратный метр или секунда? Бессмысленный вопрос. Обитатели этой планеты были иными. Такая мысль уже мелькнула у меня. Но одно дело теоретически допустить какое-то положение, а другое — принять все вытекающие отсюда следствия. Теоретически я допускал, что здесь чужой мир, со своими, совершенно отличными от земных законами. Но просто по-человечески меня мучила навязчивая мысль: выше или ниже нас по развитию эти существа?

Я вспомнил, что призрак — мой призрак! — обещал прийти. Я поднялся в рубку, настроил телеэкран…

Да, он сидел на прежнем месте.

Были сумерки. Большой Сириус скрылся за горизонтом. Спиральные деревья выпрямились: листва их стала сине-зеленой. Призрак сидел, закутавшись в голубую накидку. Красные глаза светили как угольки. Он смотрел на люк.

Я быстро спустился вниз. У трапа лежали другие плоды — серые, дискообразные.

Так началась вторая встреча. И на этот раз первым заговорил призрак.

Тут мне придется кое-что объяснить. Как вы помните, призрак (мне все еще приходится так его называть) со всей точностью повторил третий квартет Чайковского. Человеческий голос просто не в состоянии воспроизвести одновременную игру четырех инструментов. Но дело не в этом. Я хотел только напомнить, что призрак повторил все, сохранив самые тончайшие оттенки, даже легкий скрип кристалла перед началом игры. И вот эта особенность сказалась в разговоре. Призрак говорил моими словами, то есть он употреблял те же слова, которые до этого употреблял я, причем именно в таком значении, какое имел в виду я. А самое характерное — он говорил моим голосом. Это довольно неприятное ощущение — когда с тобой разговаривают твоим же голосом.

Итак, я подошел к нему, и он спросил:

— Откуда…

Я начал объяснять (согласитесь, что это было нелегко), но призрак довольно решительно перебил:

— Много говоришь… Мало показываешь…

И улыбнулся.

Он вообще часто улыбался. Из двух гипотез, о которых я вам говорил, сам призрак, видимо, выбрал бы первую. Пожалуй, он считал меня дикарем.

Я не понял, что он подразумевает под словом «показываешь». На кораблях, как вы знаете, есть стереопроекторы. Был такой проектор и на «Поиске». Я давно им не пользовался, не хотелось. Но призрак просил показать…

Страха он все-таки не знал. Когда я пригласил его на корабль, он пошел за мной. Спокойно, без колебаний… Я привел его в кают-компанию, указал на кресло. Он сел. Было что-то невероятное в этом зрелище. Как бы вам объяснить… Ну, так выглядел бы древнеримский воин за электронным микроскопом. Или индийский жрец у радиолокатора…

И опять меня удивило безразличие этого существа ко всему окружающему. Он не смотрел по сторонам, не задавал вопросов, ничему не удивлялся. Дикарь, попав в лабораторию, удивился бы. Современный человек, оказавшись в хижине дикаря, тоже был бы удивлен и заинтересован. Но этот призрак не удивлялся ничему.

Знаете, мне не хочется вас интриговать. Дело не в тайнах и не в приключениях. Поэтому я забегу вперед и кое-что объясню.

Так вот, теоретически допуская, что эти существа иные, совершенно отличные от людей, я, однако, невольно применял к ним человеческие понятия, мерки, масштабы. Начнем хотя бы с речи. По земным понятиям, они говорили очень мало. На самом деле — это я узнал позже — они говорили нисколько не меньше людей. И то, что я принял за отдельные слова, оказалось целыми фразами, если хотите, целыми монологами. Чтобы произнести какое-нибудь слово, например «атомоход», нам нужно довольно значительное время, что-то около секунды. Значит, на каждый звук — в данном случае их восемь — мы тратим по одной восьмой секунды. Частота звуковых колебаний составляет, скажем, четыре тысячи в секунду. Следовательно, на каждый звук мы расходуем около пятисот колебаний. А они, призраки, улавливают намного менее продолжительные звуковые импульсы. Звуки в их языке короче, а потому короче слова и фразы. Но дело не только в этом. Сам язык построен иначе. Он насыщен понятиями, за каждым из которых стоят целые фразы. Нечто подобное — в очень слабой степени — наблюдается и в нашей речи. Фразу «величина, которая нам неизвестна и которую следует определить исходя из условий задачи» мы часто заменяем двумя словами «неизвестная величина». Или еще короче — «икс». И речь от этой замены не проигрывает, напротив, она становится более динамичной, а я бы сказал, более собранной, упругой.

Такой была и речь призраков. Мне казалось, что они лениво перекидываются отдельными словами, я упрекал их в непонятном безразличии и терялся в догадках… Но все объяснялось просто. Они говорили «икс» — и только, а я хотел, чтобы они обязательно сказали всю громоздкую фразу «величина, которая…»

Когда призрак вошел в кают-компанию, я с раздражением подумал, что он совершенно не интересуется окружающим. Интересоваться, в земном понимании, означает, прежде всего, осматривать. А осматривать, грубо говоря, значит вертеть головой. Призрак головой не вертел и, следовательно, не интересовался. Таков был мой вывод — и вывод совершенно ошибочный. У нас, у людей, угол зрения сравнительно невелик. Более того, в пределах узкого угла зрения мы хорошо видим только часть предметов, а именно те предметы, изображения которых попадают на так называемое желтое пятно на сетчатка глаза. Мы можем хорошенько разглядеть предмет лишь в том случае, если он находится прямо перед нами. И, попав в незнакомую обстановку, мы вертим головой, направляя взгляд… А призрак видел иначе. Угол его зрения был почти круговым. Не поворачивая головы, он сразу видел всю кают-компанию.

Разумеется, тогда я этого не знал. Не очень довольный безразличием призрака, я быстро установил экран и подобрал ленты. Я начал с коротких видовых картин. Море, леса, горы, реки… Призрак молчал, и в полумраке холодно светились его красные глаза. После третьего фильма он сказал:

— Что раньше…

Я понял это так — надо показать историю Земли, и обрадовался. Обрадовался потому, что среди лент была интересная, пожалуй, даже талантливая картина, снятая незадолго до моего отлета. Над ней работали выдающиеся историки, писатели и поэты, ее создавали блестящие артисты, режиссеры, операторы, художники. Она вместила весь путь человечества… Впрочем, вы знаете эту картину.

Я отыскал ленту, настроил проектор, сел в кресло — поодаль от призрака, чтобы видеть и его, и экран.

Не помню, наверное, я смотрел картину пятый или шестой раз. И все-таки увлекся. Начало захватывающее, с несколькими особенно яркими эпизодами: строительство пирамид, бой гладиаторов… Если бы я меньше смотрел на экран и больше — на призрака, возможно, мне удалось бы заметить… Нет, вряд ли. Престо не надо было показывать эту картину. Когда на экране возникла сцена сожжения Бруно, призрак встал. Я машинально зажег свет. Призрак обернулся ко мне и сказал:

— Люди… злые…

И пошел к трапу, не оглядываясь на экран, где уже мелькали другие кадры.

Я стоял как оплеванный.

Черт возьми, как я себя ругал! Мы, люди, без стыда смотрим на прошлое человечества, потому что свет победил тьму, добро победило зло — и победило навсегда. Мы можем сказать: да, в тысяча шестисотом году изуверы и фанатики сожгли Джордано Бруно, но люди пошли не по тому пути, на который их толкали эти изуверы и фанатики, а по пути Бруно. Мы знаем, что человечество (по историческим срокам удивительно быстро) пришло от дикости к справедливому и красивому коммунистическому обществу. Но он, этот призрак, не знал. Он увидел наше прошлое, сказал: «Люди злые» — и ушел. Нельзя было показывать картину…

Я оставил люк открытым, поднялся в рубку и попытался сосредоточиться на других мыслях. Это плохо удавалось. Я не мог не думать о происшедшем.

Издавна было два мнения о разумных существах, с которыми — рано или поздно — астронавтам придется встретиться на других звездных системах. Одно — очень осторожное — научное. Наука предупреждала, что условия существования на разных планетах весьма различны и, следовательно, различными могут быть и пути развития органического мира. Другому мнению, я бы сказал, другой традиции, мы обязаны литературе. Почти всегда литература видела в других мирах нечто очень схожее с нашим миром и занимающее только иное положение на шкале времени. Герои фантастических романов попадали в прошлое Земли — на планеты, населенные ящерами, птеродактилями, диплодоками. Или в будущее Земли — в сказочные города с хрустальными дворцами.

Разумные существа, населявшие планету, внешне (если не считать изменяющейся прозрачности) напоминали людей. Отсюда я невольно сделал вывод, что строй мыслей, представления, духовный мир чужих разумных существ также повторяют то, что характерно для человека. Это была ошибка.

Я помню роман — в нем излагалась идея Большого Круга, радиосвязи между мирами. Но вот мы — я и чужое существо — стояли рядом, говорили — и не понимали друг друга. Связь между мирами — это не только технические трудности, как думал романист. Это несравненно большие трудности, вызванные тем, что на каждой планете развитие в течение миллионов лет шло своими путями, и потому очень нелегко найти какие-то точки соприкосновения.

О многом я передумал, сидя в рубке. Отбросив предвзятые мнения, я — еще в виде робких догадок — попытался представить, как они говорят, смотрят, мыслят… И чем больше я думал, тем отчетливее вспоминались мне слова Ленина о том, что разумные существа на других планетах могут — в зависимости от условий — оказаться совсем иными, непохожими на людей. Ленин высказал эту мысль еще в тысяча девятьсот шестнадцатом году. Ясный ум Ленина — сквозь годы — понял то, что даже в наше время понимали далеко не все…

* * *
Позже в записях, переданных стариком, Ланской встретил эти слова Ленина:

«Вполне допустимо, что на планетах солнечной системы и других местах вселенной существует жизнь и обитают разумные существа. Возможно, что в зависимости от силы тяготения данной планеты, специфической атмосферы и других условий эти разумные существа воспринимают внешний мир другими чувствами, которые значительно отличаются от наших чувств.

Заметьте: до недавнего времени полагали, что жизнь невозможна в глубинах океана, где с огромной силой давит вода. Теперь установлено, что на дне океанов приспособленно живут разные породы рыб и много других разнообразных живых существ. У одних глаза заменяют осязательные органы, другие освещают себе путь органическими светящимися глазами».

* * *
— У меня было такое ощущение, — продолжал Шевцов, — словно я повзрослел, стал опытнее, мудрее. А главное — я почувствовал ответственность. Прошло около двадцати месяцев (по корабельному времени) с тех пор, как «Поиск» покинул Землю. Двадцать месяцев я старался не думать о Земле. Вначале была схватка с черной пылью, а потом… Да, мне казалось, что я буду сильнее, если заставлю себя не думать о Земле. Я перестал слушать музыку, я перестал смотреть микрофильмы. Я даже нашел обоснование: убедил себя, что нужно сосредоточиться только на непосредственной работе…

Это была ошибка. И первые же мои шаги на чужой планете были ошибочными. Как человек — я мог так поступать. Но как представитель человечества — нет и трижды нет!

Полвека назад для экипажей звездных кораблей было написано специальное наставление под названием «О возможной встрече с иными разумными существами». Так вот, в этом наставлении говорилось: нужно соблюдать величайшую осторожность, ибо даже хороший астронавт может оказаться плохим психологом. Наставление предписывало капитану корабля, встретившему разумных существ, при первых же осложнениях покинуть чужую планету. Суровая, но необходимая мера…

«Поиск» опустился на планету, здесь оказались разумные существа, здесь был чужой мир. И отношения между двумя мирами зависели от одного человека… А в такой сложной обстановке почти неизбежны ошибки. Особенно, если человек устал или болен.

Обычно мы, астронавты, только пожимали плечами, вспоминая старое наставление. Возможно, это была жажда открывательства. Возможно — легкомыслие: издали всякая проблема кажется не очень сложной. А может быть, и здесь сказывалось влияние литературной традиции: в романах астронавты, дорвавшись до «чужих», с необыкновенной легкостью проникали в чужой мир… Но когда мне пришлось — первому из людей — встретить разумных существ иного мира, я понял, хотя и не сразу, насколько мудро это написанное полвека назад наставление.

Лишь очень благоприятное стечение обстоятельств не привело к катастрофе. Я не знал, кто скрывается в этих лесах со спиральными деревьями. Я не подозревал, что это удивительное существо, этот призрак, по-своему воспримет историю человечества… На каждом шагу меня подстерегали неожиданности. Позже, например, я узнал, что призрак мог читать мои мысли (по крайней мере, ту часть мыслей, которая была связана со зрительными образами).

Понять ошибки — еще не значит их исправить. Я многое понял… и ничего не исправил.

«Поиск» остался на планете.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ЛЮДИ И ЗВЕЗДЫ

А мы

На солнце вызываем бури,

Протуберанцев колоссальный пляс.

И это в человеческой натуре -

Влиять на все, что окружает нас.

Ведь друг на друга

То или иное

Влиянье есть у всех небесных тел,

Я чувствую воздействие земное

На судьбы солнц, на ход небесных дел!

Л. Мартынов
Я сидел в рубке, у телеэкрана, и думал о Земле. Я обрел какое-то удивительное спокойствие.

Через шесть часов призрак вернулся. Я услышал шаги и спустился в кают-компанию. Призрак подошел к креслу, сказал:

— Не злые… несчастные…

Он опять многое не понял. Но для той части истории человечества, которую он увидел, это все-таки было справедливее. И я снова — иного выхода теперь не было — пустил эту картину. С самого начала. Да, когда-то человечество было несчастным, слабым, невежественным и потому ожесточенным. Так пусть, думал я, он увидит, каким оно стало теперь.

И он увидел.

Он увидал залп «Авроры» и первые трактора на полях, увидел взлет первых космических ракет и упорство, с которым люди штурмовали непроходимую тайгу и суровыестепи. Планета была в строительных лесах: подземными ядерными взрывами создавали месторождения редких металлов, управляемое извержение вулканов поднимало над океаном острова, воздвигались новые горные цепи и уничтожались старые, а к звездам уже шли корабли — наперекор опасностям и расстояниям…

Призрак молчал. Я что-то спросил его, он не ответил. Он сидел совершенно неподвижно, глядя на погасший экран. Только один раз он поднял голову, словно хотел что-то спросить — но ничего не сказал. И снова замер в каком-то оцепенении. О чем он думал? Понял ли он историю человечества? Изменил ли он свое первоначальное, слишком поспешное мнение о людях?..

Прошло около часа, прежде чем мы вновь начали говорить. Вы понимаете, меня интересовало название этой планеты, название живущих на ней существ. Без этого мне трудно было задавать другие вопросы.

Я не буду подробно рассказывать об этом разговоре. Долгие расспросы почти ни к чему не привели. Отдельные слова на языке этих призраков звучали так непродолжительно, что их просто нельзя было воспроизвести. Они напоминали вздох, легкое дуновение ветерка… Убедившись в этом, я попытался понять хотя бы смысл названий. После продолжительных размышлений призрак сказал, что его народ называется «Видящие Суть Вещей». Вы представляете, на вопрос «Как называются ваши разумные существа?» он ответил: «Видящие Суть Вещей», то есть просто повторил то же самое другими словами. И тут я понял, что он и не мог поступить иначе. Ну, как, например, объяснить слово «люди»?.. Во всяком случае, с этого времени я стал говорить «видящие».

С именами получилось примерно так же. Тут вообще было много неожиданностей. Выяснилось, что имена часто меняются. Почему — не знаю, но меняются. Имя (теперешнее имя) моего видящего на нашем языке — если я верно понял — означало «Луч». Другие имена (по смыслу, не по звучанию) были — «Красный Лист», «Мягкая Вода», «Лунный Свет».

Хуже всего получилось с названиями небесных тел. Когда я подвел видящего к люку и показал на небо, он сразу же ответил; «Сириус А и Сириус Б». Я даже несколько опешил от такой эрудиции, а потом сообразил, что видящий просто повторяет мои слова. Поняв, что положение безнадежно, я попросил его, по крайней мере, говорить «Сириус Большой» и «Сириус Малый». Для благозвучия. Он не возражал, Что касается названия планеты, то дальше самого слова «Планета» мы не продвинулись. Так и осталось — «Планета».

Да, нам было трудно говорить. И дело здесь не только в том, что видящий плохо понимал наш язык. Нет. Мы мыслили, если так можно выразиться, в разных плоскостях. Я чувствовал это, но не знал почему. В конце концов, я спросил: «Что было раньше на твоей Планете?»

Человек остается человеком даже в необычных условиях. Задав вопрос, я не мог удержаться, чтобы не добавить: «Покажи…» Понимаете, я считал, что сумел ему показать. И был уверен, что он этого не сумеет. Техники нашей они не знали — в этом я не сомневался.

Видящий посмотрел на меня красными глазами и ответил:

— Покажу…

— Где? — спросил я. — Как?

Он улыбнулся.

— Все равно… здесь…

Вам никогда не приходилось видеть прожектор на море? Где-то вспыхивает маленький яркий огонек, узкая полоска скользит по волнам, приближается, становится шире и вдруг ударяет вам в глаза. И вы сразу перестаете воспринимать окружающее, потому что огонек разросся и заполнил пространство… Луч улыбнулся, сказал: «Все равно… здесь». И в его красных глазах, похожих на раскаленные угольки, вдруг возник розоватый ореол и начал быстро расплываться, заслоняя окружающее, подобно ударившему в глаза прожектору… Нет, я не так сказал. Этот розовый ореол ничего не заслонял. Красные глаза видящего действительно вспыхнули, заструили колеблющийся, мерцающий свет. Но световая завеса была полупрозрачной, и я увидел на ней движущиеся картины…

Не знаю, кто придумал выражение «передача мыслей на расстоянии». Биофизика не моя специальность. Однако мне кажется, что это очень неудачное выражение. Вряд ли стоит передавать именно мысли — был бы сумбур. Скорее всего, надо передавать зрительные образы или слова. Во всяком случае, видящие передавали зрительные образы.

Как я уже говорил, сквозь розоватую дымку, на которой чередовались эти образы, я мог видеть все окружающее. Но это не отвлекало. И все-таки я многого не понял. Прежде всего, древнейшая история видящих была не ясна Лучу. Здесь мне просто приходилось догадываться. Кое-что, ему понятное, мне не удавалось понять из-за очень быстрого темпа повествования. И, наконец, даже самое понятное было крайне необычно с нашей точки зрения.

Луч видел только одну стереокартину. И этого оказалось достаточно, чтобы он перенял всю сложную систему кинематографических средств: крупные планы, неожиданные ракурсы, панорамирование, наплывы… Это мне тоже мешало, хотя Луч пользовался кинематографическими приемами довольно удачно.

Так вот, о древнейшей истории Планеты и Видящих Суть Вещей я мог только догадываться. Вероятно, до какого-то периода условия существования на Планете были довольно суровыми, даже более суровыми, чем на Земле. Может быть, не более суровыми, а более сложными. Впоследствии я стал склоняться к этой мысли. Например, времена года повторяются на Земле в виде одного и того же цикла. На Планете год был растянут невообразимо долго (свыше нашего столетия) и смена времен года была весьма запутанной, подчас неожиданной. Оледенения, опаляющие засухи, великие переселения животных потрясали Планету. Все это влияло на эволюцию видящих. И не только это. Слой озона в земной атмосфере задерживал губительные ультрафиолетовые лучи. Здесь, на Планете, ультрафиолетовое излучение временами имело намного большую интенсивность и организм видящих выработал иное средство защиты — прозрачность. Прозрачность была и оружием а борьбе за существование: она помогала переносить нестерпимый зной, когда на Планете вымирали непрозрачные живые существа, помогала охотиться и скрываться от хищников…

Постепенно радиация погубила всех непрозрачных. Остались Видящие Суть Вещей и немногие, тоже прозрачные, животные. Это совпало с периодом значительного изменения орбиты Планеты. Прекратились холода. От полюса до полюса установился почти одинаковый климат. На тысячи лет исчезли ураганы и бури. Деревья гнулись под тяжестью плодов. Отныне видящим почти не надо было заботиться о своем существовании. Они не знали холода, забыли, что такое голод.

Нет, об этом нельзя сказать в нескольких словах. Нам придется вернуться назад. Представьте себе кают-компанию «Поиска». Я не успел даже убрать стереоэкран. Наверху, в рубке, мерно щелкал хронометр. Мы сидели друг против друга…

* * *
Они сидели друг против друга — человек и видящий, разумное существо чужой планеты. Человек был одет в легкий белый костюм. Видящий — в голубоватую накидку, ставшую в рассеянном свете корабельных ламп почти непрозрачной. Лицо видящего приобрело более ясные очертания. Узкое, совершенно гладкое, с высоким лбом, оно казалось не имеющим возраста: может быть, очень старым, может быть, очень молодым. Видящий не двигался, на лице его замерла загадочная улыбка.

Человек не замечал этой улыбки. Он смотрел в красные глаза, разделенные на множество едва заметных квадратных ячеек. Из глаз струились розовые лучи и в них возникали картины. Сквозь воздушную ткань этих картин просвечивала кают-компания — стереоэкран, электронная машина, стол, шкаф с книгами и микрофильмами. Наверху, а рубке, мерно пощелкивал хронометр. Назойливо жужжал динамик стереоэкрана. Человек не обращал на это внимания. История Планеты заставила его забыть обо всем.

Странная эта была история. Казалось, природа поставила удивительный эксперимент. В результате исключительно редкого стечения обстоятельств из жизни Видящих Суть Вещей — начиная с какого-то времени — на многие тысячелетия была почти нацело исключена необходимость трудиться. И развитие приостановилось. Уже не действовал такой фактор, как борьба за существование, и еще не появился такой духовный стимул, как стремление познавать, преобразовывать, созидать.

С тех пор, как изменение орбиты превратило Планету в вечно цветущий сад, видящим не приходилось заботиться о пище: они в изобилии находили ее на полях, в степях и лесах Планеты. Им не проходилось защищаться от хищников, потому что почти все хищники вымерли. Им не приходилось страдать от непогоды, ибо на всей Планета, под светом двух солнц, установился благодатный климат — без холодов и без бурь. Быть может, сказывалось действие радиации, быть может, были другие причины, но число видящих росло очень медленно и никогда они ни в чем не ощущали недостатка.

Так шло время.



Видящие жили за счет растений. Труд, суровый, проникновенный, величественный труд, создавший человека, создавший их предков, был ими забыт. Плоды доставляли изобильную пищу, гигантские листья — одежду. Из стволов деревьев строили легкие навесы, заменявшие жилища. Развивались лишь немногие отрасли знания, в которых видящие продолжали совершенствоваться. Им приходилось бороться с болезнями, и медицина достигла величайшего расцвета. Видящие боролись с уцелевшими хищниками, но боролись не силой оружия, а выработанной в процессе эволюции силой внушения, умением подчинять животных своей воле.

Необыкновенное развитие получил логический анализ. Борьба за существование уже не подстегивала мысль видящих, но в силу приобретенной раньше инерции — мысль продолжала развиваться. Видящие изощрялись в логических играх, несравненно более сложных, чем земные шахматы, и еще более абстрактных, отдаленных от действительности. Совершенствовалось искусство, в особенности музыка и пение, потому что живопись и скульптура были чужды этому миру изменчивых красок.

Поколения сменялись поколениями. Труд уже не объединял видящих, и они постепенно обособились, замкнулись. Подобно грозе, еще отдаленной, но неотвратимой, надвигалась расплата. Временами видящие еще пытались что-то изменить. В них бродила накопленная когда-то сила, она тщетно искала выхода…

* * *
Шевцов продолжал:

— Вот тут я закрыл руками глаза и заставил видящего остановиться. Вы понимаете, видящие — насколько я мог судить — не производили впечатление сильного, волевого народа. Им была присуща вялость, апатия. Я сказал об этом Лучу. Он понял, улыбнулся и ответил:

— Теперь… да… потому что… мы погибнем… все…

Мне показалось, что он имеет в виду постепенное вырождение из-за прекращения труда. Я спросил, так ли я понял. Он сказал:

— Нет… Ничего нельзя сделать…. Мы знаем…

Это было сказано так, что я сразу поверил: да, они действительно знают…

Экран дважды мигнул, изображение расплылось и погасло. Тотчас же в телевизионном зале раздался громкий голос:

— Инженер Тессем, инженер Тессем, сильным ветром сорвало шестой блок метеоритных антенн.

Тессем включил свет, сказал Ланскому:

— Из-за этого и прервалась связь с «Океаном».

Ланской не ответил. Мысли его медленно возвращались к тому, что происходило здесь, на Земле. Так бывает, когда человек внезапно проснется: уже открыты глаза, но сон еще не ушел…

Тессем молча смотрел на часы. Минут через пять тот же голос (он показался Ланскому веселым) произнес:

— Инженер Тессем, шестой блок, падая, задел другие антенны. Три антенны пошли ко всем чертям… Прервана связь с кораблями «Изумруд», «Океан», «Лена». Мы лезем наверх.

Тессем ответил коротко:

— Хорошо.

Ланской спросил:

— Наверное, совсем молод?

— Нет, — Тессем покачал головой. — Пятьдесят шесть лет. Это Гейлорд, мой помощник. Очень хороший человек.

Он подумал и добавил:

— Мы можем подняться наверх. Я не вмешиваюсь, если распоряжается Гейлорд. Но вам будет интересно посмотреть.

* * *
Погруженный в темноту стеклянный зал содрогался под напором урагана. Ветер с протяжным ревом гнал скрученные, изломанные громады туч. Они пронзали воздух фиолетовыми жалами молний, обрушивались стеной клубящейся, вспененной воды.

Свет прожекторов с трудом просачивался сквозь хаос туч, воды, ветра. И в этом хаосе были люди. Их маленькие фигурки то появлялись в лучах прожекторов, то исчезали во мраке.

— Это опасно? — спросил Ланской.

Надрывный вой урагана, проникающий сквозь массивные стеклянные стены, заглушал голос. Ланской повторил:

— Это опасно?

— Да, опасно, — прокричал Тессем. — В прошлом году двое сорвались. Муж и жена, французы. Но надо восстановить связь. Мы передаем на корабли данные для навигационных расчетов…

Больше Ланской ни о чем не расспрашивал. Он смотрел, как маленькие серебристые фигурки упорно карабкались по невидимым лесенкам. Налетали тучи, надвигалась темнота, поглощала людей. Но они снова появлялись в разрывах туч и лезли выше и выше…

Ланской прислушивался к неумолчному гулу урагана и думал, что старик был прав, заставив его поговорить с Шевцовым. Сейчас Ланской чувствовал, понимал: вот то, ради чего он сюда прилетел. Не рассказ о приключениях. Не рассказ об экзотическом чужом мире. Главное было в другом. Подобно путнику, который поднимается в гору и долго замечает лишь камни на дороге, а потом оказывается на вершине и сразу видит огромные, до далекого горизонта, просторы, Ланской тоже вдруг увидел за деталями рассказа большое и главное.

Встретились два мира. Один мир — еще в детстве — забыл о труде. Его жизнь вдруг стала легкой и беззаботной, потому что сама природа — в силу исключительного стечения обстоятельств — заботилась о ее поддержании. Другой мир прошел суровую школу борьбы с природой.

Один мир уже давно не знал горя и несчастий. Другой — веками шел сквозь жесточайшую борьбу добра и зла, выжил, окреп и закалился.

Один мир жил щедростью природы, и щедрость эта не оскудевала тысячелетиями. Другой мир тысячелетиями получал лишь жалкие крохи. Однако настало время, когда и этот мир, покорив природу, мог бы сказать: «Хватит. Теперь у меня все есть». Но он сказал: «Отныне мне не надо заботиться о существовании. Это хорошо, ибо теперь я особенно быстро пойду вперед».

Один мир жил нескончаемым — и потому угнетающим праздником. Другой, в конце концов, тоже пришел к вечному празднику. Но это был особый праздник, когда победы труда и мысли стали самыми яркими торжествами, когда высшим счастьем человечества стал буйный, головокружительный, преобразующий вселенную труд.

И если один мир ждала неизбежная гибель, как только природа перестала бы щедро его одарять, другой мир не рассчитывал на милости природы. Он готов был бросить вызов солнцу, звездам, вселенной.

Здесь, в стеклянном зале на вершине башни Звездной Связи, Ланской впервые подумал, что за каждым человеком, за каждой маленькой, хрупкой фигуркой, мелькавшей сейчас в лучах прожекторов, стоят тысячи и тысячи лет истории человечества. Истории очень суровой, подчас даже жестокой, но закалившей человека, научившей его вечному движению вперед.

* * *
К утру антенны были исправлены. А днем произошел эпизод, о котором впоследствии Ланской вспоминал со смешанным чувством досады и радости. Ветер стих, и с рейсовым реапланом на Станцию Звездной Связи прилетел скульптор из Барселоны. К Ланскому постоянно обращались молодые скульпторы, и он не удивился. Испанец, однако, не был молод, имел воинственные пиратские усы и отличался совершенно невероятной вежливостью.

Они встретились в Зале Отдыха, где Ланской беседовал с Тессемом и Гейлордом. После бесчисленных извинений гость, наконец, перешел к делу. Сначала Ланскому показалось, что он ослышался. В изысканно вежливых фразах, пересыпанных витиеватыми комплиментами собеседникам, скульптор сообщил, что им сделано изобретение, которое вызовет переворот в искусстве. «Статуи из камня некрасивы, — сказал он. — Это пережиток варварства». Он нашел новый, очень красивый материал. И даже самый бездарный скульптор сможет создавать из этого материала шедевры.

Новый материал оказался пластмассой, которую можно было обрабатывать резцом, чеканить. Золотистый пластик удачно сочетал качества мрамора и бронзы. Скульптор продемонстрировал несколько статуэток; материал был действительно интересным. Разумеется, ни о каком перевороте в искусстве не могло быть и речи. Но пластик мог оказаться полезным для многих скульптурных и декоративных работ.

Ланской внимательно слушал скульптора. Тессем задал несколько вопросов о технологии получения пластика. К столу, за которым они сидели, подошли и другие инженеры Станции. Скульптор по-своему истолковал это внимание. Вежливость постепенно превратилась в напыщенность. Комплименты собеседникам сменились комплиментами самому себе.

Ланской смотрел на скульптора и думал, что люди еще далеко не избавились от болезней прошлого — заносчивости, высокомерия, тщеславия. Наконец, от самой обыкновенной глупости.

— Знаете, — сказал он. — Я тоже изобрел новый материал.

— О! Какой же? — насторожился гость. — Каков его состав?

Подумав, Ланской ответил:

— Состав простой. Два тэ.

Скульптор растерянно поглаживал пиратские усы.

— Два тэ, — повторил Ланской. — Сейчас я вам покажу.

Он попросил принести камень, любой камень и оставшиеся в его комнате инструменты старика. Скульптор молчал, еще не догадываясь, что происходит. Принесли камень и инструменты. Камень оказался светло-серым известняком, мокрым от растаявшего снега.

Обычно Ланской долго обдумывал замысел каждой работы, тщательно отбирал натурщиков, старался заранее в мельчайших деталях представить себе готовую вещь. На этот раз получилось иначе. Его подхватил неудержимый порыв, и он забыл обо всем — и о скульпторе с пиратскими усами, и о том, что он не у себя в мастерской, и о том, что камень в общем плох, даже совсем плох.

Жизнь скульптора измеряется десятилетиями, его работа — если сосчитать непосредственно затраченное на нее время — годами. Но таких вот порывов вдохновения бывает совсем немного. Все вместе они составляют лишь несколько недель или дней, иногда даже несколько часов.

Ланской работал с лихорадочной быстротой. Это был каскад неожиданных находок, внезапных прозрений, изумительных открытий. Мысль обгоняла руки, и Ланской, несмотря на стремительный темп работы, ясно видел, куда он идет. В этот час — звездный час искусства — он был смел и дерзок. Он без колебаний делал то, на что в другое время решился бы не сразу.

В камне возникла поднятая вверх голова человека, астронавта. Лицо его почти ничем не напоминало лица Шевцова, разве только умным и спокойным взглядом и некоторой угловатостью, резкостью. Возможно, было в этом лице что-то от бесшабашной отваги Гейлорда и от мужественной красоты Тессема. А главное — была устремленность вперед и только вперед вопреки всему. «Ты сможешь изменять судьбы планет, — шептал Ланской. — Сможешь, сможешь… Я вижу тебя таким». Теперь он действительно видел за силой одного человека беспредельную силу человечества.

Ланской не прорабатывал деталей. То, что он делал, походило на очень беглый эскиз, на этюд чего-то большого и значительного. И когда безмерно уставший он отошел от камня, он понял, что самая главная находка — это путь, по которому надо идти. И еще он подумал, что камень чересчур плох, трещиноватый…

Скульптор с пиратскими усами исчез. В зале остался лишь Гейлорд, сидевший у электрического камина. Ланской подошел к инженеру. Гейлорд встал, спросил:

— Что значит «два тэ»?

Ланской устало усмехнулся:

— А… два тэ… труд и творчество.

Гейлорд покачал головой.

— Черт возьми, вы просчитались. Надо «три тэ». Труд, творчество, талант.

* * *
Поэже Ланской записал в дневнике:

«Раньше меня удивляло, почему Шевцов, инженер и астронавт, любит поээию. Больше того, он живет поэтично. В его восприятии мира и вещей есть поэзия. Я сказал: „Поэзия — сестра астрономии“ — и успокоился. А ведь это только общая фраза, видимость мысли. Сегодня я понял, что настоящая поэзия и большая наука просто одно и то же. В познании есть поэзия, в поэзии есть познание. Ученому и поэту в одинаковой степени нужно воображение. Ученый и поэт думают об одном и том же — о законах жизни.

Титаны эпохи Возрождения умели сочетать искусство и науку. Леонардо да Винчи был великим ученым — не менее великим, чем живописец Леонардо, Микеланджело — творец бессмертных статуй и фресок, — еще и военный инженер. Рафаэль, создатель Сикстинской мадонны, — археолог. В те времена искусство нуждалось в науке, чтобы познать природу. В наш век науке нужно искусство, чтобы глубже почувствовать преобразуемую природу. Наука без искусства подобна огромному, высокому зданию без окон, В таком здании можно жить: оно защищает от непогоды. Но только через окна мы можем увидеть красоту окружающего мира. Только через окна проникают светлые и теплые лучи…

Маркс и Энгельс писали стихи — в этом есть своя закономерность. Я помню песню, сложенную Марксом:

Я устремился в путь, порвав оковы:
— Куда ты? Мир хочу найти я новый!
— Да разве мало красоты окрест?
Внизу шум волн, вверху сверканье звезд!
— Мой путь, глупец, не прочь из мирозданья;
Эфира звон и диких скал молчанье
Юдоли нам покинуть не дают;
Привет земли нас вяжет сотней пут.
Нет, должен из души моей подняться
Взыскуемый мной мир и с ней обняться, —
Чтоб океан его во мне кружил,
Чтоб свод его моим дыханьем жил…[1]
Да, может быть, поэтому Манифест Коммунистической партии пронизан высокой поэзией. Только поэты могли найти такое вдохновенное начало: „Призрак бродит по Европе…“.

Я прочитал немало книг о будущем. В этих книгах предсказано множество технических новшеств — вплоть до приборов, восстанавливающих шевелюру на лысине. Но люди, в сущности, ничем не отличаются от наших современников. Быть может, писателей интересует только техника? Но я скульптор. Я не могу изваять скульптурную группу, состоящую из пяти новых машин, и сказать: „Смотрите — это будущее“. Мне нужен человек. И одна новая черта в его характере мне несоизмеримо важнее нагромождения электромобилей и электродушей.

Я помню роман, в котором люди будущего отличаются прежде всего тем, что их речь насыщена научными и техническими терминами. Думаю, будет иначе. Речь людей обогатится поэзией. Поэзией в самом широком смысле слова. Конечно, в будущем люди смогут глубже и яснее понимать суть происходящих явлений. Наука удвоит и утроит силу научного зрения людей. Но искусство удесятерит силу поэтического восприятия явлений.

Человек будущего — поэт и ученый. Точнее — и то, и другое одновременно, ибо за какой-то гранью эти понятия сливаются…

Я пишу сейчас о людях, а думаю о Видящих Суть Вещей. Не знаю, Шевцов еще не закончил свой рассказ, но мне кажется, что Видящие Суть Вещей давно утратили право так называться. В сущности, это гордое имя должны носить люди. Праздность и мудрость несовместимы.

Первые люди, говорилось в библии, были изгнаны из рая и вынуждены трудиться. Труд — наказание… И вот на планете Видящих Суть Вещей природа непроизвольно поставила великий эксперимент. Люди остались в раю. Они почти забыли труд. И это, в конце концов, привело их к краю пропасти. Что ж, иначе не могло быть. Труд не только очеловечил наших предков, но и дальше формировал человека.

Станция Звездной Связи… Здесь — по условиям работы — тихо и почти безлюдно. Однако радио доносит сюда голоса — с Земли, с планет, со звездных кораблей. Сообщения об открытиях, сводки с великих строек эпохи, замыслы и мечты… Люди, работающие здесь, словно держат руку на пульсе человечества. Дух времени веет над башней Звездной Связи. И это — дух труда, ставшего необходимым, как воздух, и желанным, как любовь…»

* * *
В этот день Тессем, встретив Ланского в телевизионном зале, сказал:

— Придется подождать. Сейчас срочная передача для двух кораблей, возвращающихся на Землю. Если хотите — посидим здесь.

Они сели возле экрана, и инженер спросил Ланского, что он думает делать со скульптурой астронавта.

— Не знаю, — ответил Ланской. — Мне не хотелось бы забирать ее отсюда. Если она, на ваш взгляд, не очень плоха — пусть останется.

Тессем молча прижал скульптуру рукой. Ланской улыбнулся:

— Оставляя эту вещь здесь, я спасаю ее от критиков.

— Напротив, — рассмеялся Тессем. — Теперь ее увидят на всех кораблях. А там самые строгие критики.

— Я думал о Видящих Суть Вещей, — сказал Ланской, меняя тему разговора. — Как вы полагаете, какой у них социальный строй?

— Никакой, — быстро ответил инженер.

Ланской удивленно посмотрел на него.



— Да, в сущности, никакой, — повторил Тессем. — Когда-то развитие общества у видящих шло почти так же, как и у людей. Труд превратил видящих в разумные существа. Возник первобытнообщинный строй. Но именно на этом этапе труд был исключен из жизни общества. Развитие прекратилось. Видящие не знали рабовладельческого строя, не знали феодализма… Больше того, даже первобытнообщинный строй начал распадаться. Исчезло то, что объединяет — совместный труд.

— Все-таки нельзя сказать, что развитие прекратилось совсем, — возразил Ланской. — Видящие должны были строить какие-то жилища, бороться с уцелевшими хищниками…

— Мало, — пожал плечами Тессем. — Это лишь подобие труда. Разве животные не строят жилищ и не сражаются с хищниками? Для развития человеческого общества нужен именно человеческий труд. Производство. Видящие похожи на детей, талантливых детей («Исключительно талантливых», — вставил Ланской), не научившихся работать и так и не ставших взрослыми… Однако уже время.

Тессем включил динамик.

В телевизионный зал ворвался дробный треск разрядов. Ланскому показалось, что он слышит голос Вселенной: шум далеких звезд, всплески электромагнитных волн, миллиардами лет текущих сквозь пустоту. Потом треск затих, подавленный голосом человека.

* * *
— Надо что-то придумать, — сказал Шевцов. — «Океан» вошел в область электромагнитых полей, начались помехи… Давайте сделаем так. Я буду рассказывать самое главное. Если у вас возникнут технические вопросы, спросите Тессема. Он знает.

Собственно говоря, следовало бы сразу рассказать конец этой истории. А потом — если хватит времени — подробности, детали. Но попробуем сохранить последовательность. Впрочем, сейчас я уже и сам не помню, в какой последовательности я открывал этот чужой мир. Видящий с поразительной быстротой осваивал наш язык; я мог задавать все более и более общие вопросы… Это была цепная реакция открытий.

Но, пожалуй, прежде всего нужно подробнее рассказать о глазах видящего. Как я уже, кажется, говорил, глаза у него имели меняющуюся окраску: временами розовую, временами красную. И вот иногда на этом фоне вспыхивали и тут же гасли светлые искорки. Очень скоро я заметил любопытную закономерность: искорок было тем больше, чем напряженнее думал видящий. Когда он ожидал меня у корабля, искорки почти не появлялись. Но при разговоре число их резко увеличивалось и сами они становились заметнее. Я даже не знаю, с чем это сравнить. Нечто подобное можно наблюдать в спинтарископе, когда его экран бомбардируется радиоактивными частицами. Впрочем, вам вряд ли приходилось работать со спинтарископом. А самое главное — искорки в глазах Видящего Суть Вещей были связаны с мышлением. Уже одно сознание того, что я вижу — самым непосредственным образом! — работу мысли, заставляло меня волноваться…

И еще одно обстоятельство. Даже при напряженном размышлении искорки в глазах видящего вспыхивали как бы волнами — их яркость менялась, подчиняясь какому-то внутреннему ритму. Точнее — нескольким ритмам. В этом мне очень скоро пришлось убедиться.

Я уже говорил, что видящие имели глубокие познания в медицине. Конечно, эти познания были своеобразны. Их медицина отчасти напоминала нашу народную восточную медицину — китайскую, индийскую.

Луч, передавая свои мысли, смотрел мне в глаза. Вероятно, по глазам он и определил, что я не совсем здоров.

Он сказал мне:

— Надо исправить…

Он не знал еще слова «лечить». Но я понял и спросил:

— Как?

Видящий Суть Вещей приблизился ко мне, и я увидел, как вскипели искорки в его глазах. Признаюсь, мне совсем не хотелось, чтобы меня «исправляло» существо, имеющее довольно смутное представление об анатомии и физиологии человека, о человеческих болезнях. Я попытался отойти в сторону — и не смог. Ритм искорок — обычно неровный, колеблющийся — стал вдруг четким и быстрым. Было так, словно в глазах видящего возникли и закрутились огненные вихри. Это действовало гипнотизирующе: сковывало движения, притупляло мысль…

Не знаю, сколько длилось это удивительное состояние оцепенения. Искорки стали меркнуть, ритм их изменился. Луч сидел в кресле и — как всегда — загадочно улыбался. И я вдруг почувствовал, что болезнь прошла. Сознание обрело ясность, каждая клеточка тела вибрировала от избытка сил…

Мне захотелось узнать, как это произошло, и я начал перечислять подряд различные способы лечения болезней, коротко поясняя их сущность. Луч односложно отвечал:

— Нет… Нет…

И только когда я исчерпал почти все свои медицинские познания, он сказал:

— Да… это… чженьцзю… иглоукалывание…

Разумеется, видящие не понимали, что иглоукалывание усиливает биотоки. Что такое биотоки — они тоже не знали. Подобно китайским лекарям, подметившим четыре тысячи лет назад, что больные иногда выздоравливают от случайных уколов, видящие тоже шли чисто опытным путем. Но на этом пути они когда-то успели продвинуться далеко.

Мне трудно объяснить вам, насколько я себя хорошо почувствовал. До этого — в течение месяцев — между мной и миром стояло мутное стекло. Теперь оно, кажется, сломалось, исчезло. Я смог думать в полную силу, по-настоящему.

… «Поиск» провел на планете еще около двухсот часов. Все это время люк был открыт. Видящие поднимались на корабль. Временами мне становилось страшно. Я смотрел из рубки, как по кают-компании молча бродили призрачные фигуры. В красных глазах сверкали белые искорки. Надо сказать, что обычно в глазах видящих искорок почти не появлялось. Вероятно, видящим уже давно была несвойственна постоянная работа мысли. Их глаза смотрели как-то бездумно, безразлично. Однако здесь, на корабле, видящие напряженно думали. О чем? Не знаю. Они не пытались говорить со мной. Они приходили и уходили. И только Луч вел себя иначе. Он вообще чем-то выделялся среди других видящих. К нему обращались не то, чтобы с почтительностью, но с большей осторожностью. Когда я сказал об этом Лучу, он ответил: «Долго живу…»

Я продолжал расспрашивать и узнал, что видящие живут около четырехсот лет. Их поселки (городов у них нет) рассчитаны на одно поколение. Каждое новое поколение, достигнув зрелости, уходит из поселка и организует свой новый поселок. Тот поселок, возле которого опустился «Поиск», был совсем молодым — здесь жили видящие примерно восьмидесятилетнего возраста. Луч пришел из поселка глубоких стариков. Если я правильно понял. Лучу было что-то около трехсот тридцати лет. Кстати сказать, разницей в возрасте объяснялось и разное отношение к надвигающейся катастрофе. Для Луча она уже не имела значения, молодым видящим грозила гибель.

Я расспрашивал Луча об этой катастрофе — и безуспешно. Он сразу погружался в мрачное раздумье и не отвечал…

Быть может, мне следовало на время покинуть корабль. Но что это могло дать? Ничего принципиально нового (если не считать причины надвигающейся катастрофы) я уже не мог узнать. Условия жизни на планете были известны. Я встретил Видящих Суть Вещей и ознакомился — пусть в самых общих чертах — с их историей. У меня хранились записи, сделанные приборами «Открывателя». И главная задача была в том, чтобы сообщить эти сведения на Землю. Сюда прилетала бы хорошо снаряженная экспедиция. Не один человек, а сотни специально подготовленных людей.

И еще одно соображение удерживало меня на корабле. Сколько я мог бы пройти? Тридцать километров? Пятьдесят? Сто? А Луч показывал мне Планету — и это было самым быстрым путешествием. В розовом ореоле, исходящем из глаз Видящего Суть Вещей, возникал морской прибой у зеленых скал, бесконечные леса со спиральными деревьями, горы, покрытые полупрозрачными растениями, отдаленно напоминающими наши кактусы… Я видел развалины древних сооружений с удивительной спиральной колоннадой…

Да, развалины, только развалины… Дух тления витал над Планетой. Жизнь остановилась где-то на очень ранних ступенях развития. Мир видящих был подобен взрослому человеку, который с детства ничем не занимался.

К сожалению, то, что показывал Луч, нельзя было переснять на пленку. Больше того, я не мог даже сфотографировать видящих. «Поиск» совершал испытательный полет, посадка на неисследованную планету была неожиданностью. У меня не оказалось фотоаппарата; астрограф же годился только для фотографирования звезд.

В первые дни я еще подумывал о том, чтобы забрать с собой на Землю какие-нибудь предметы, связанные с культурой видящих. Разумеется, я уже не рассчитывал найти здесь атомороллеры или индивидуальные конвертопланы. Но книги! Без них невозможна передача знаний. И все-таки книг не оказалось.

Да, видящие не знали книг. Во всяком случае, не знали уже очень давно. У них не было необходимости в книгах. Их память заменяла тысячи, быть может, десятки и сотни тысяч томов. Все, что видящие один раз услышали или увидели, оставалось в их памяти на всю жизнь. Их память — по объему и силе — намного превосходила человеческую.

Размышляя над этим, я все более убеждался, что когда-то условия жизни на Планете были значительно сложнее, чем на Земле. Это и определило высокое развитие предков Видящих Суть Вещей. Человек стал властвовать над Землей, когда его мозг и руки еще не очень отличались от мозга и рук человекообразных обезьян. На Планете было иначе. Резкие изменения климата усложнили борьбу за существование. При небольшом отличии в развитии мозга и рук очередное изменение климата могло дать преимущество животным. Предки видящих стали хозяевами Планеты, в результате длительной борьбы, изощрившей их ум. Как я понял из объяснений Луча, животные здесь были более развитыми, чем на Земле, и потому более развитыми были и первые разумные существа.

Когда я сказал об этом Лучу, он улыбнулся и ответил:

— Это давно… Сейчас мы делаем сами…

Он долго объяснял мне, как именно они «делают». Насколько я понял (а понял я немного), существовала специальная система развития и укрепления памяти, включающая внушение и иглоукалывание, с помощью которых стимулировали работу мозговых центров. Но самое главное — все это делалось по инерции, без необходимости. Еще один штрих трагедии…

Как бы то ни было, память видящих не могла не вызывать изумления. Однажды Луч воспроизвел — совершенно точно — отрывок из стереофильма, показанного мной в день встречи. В розовом ореоле, исходящем из глаз видящего, возникли знакомые кадры… Потом Луч спросил:

— Люди… разные? Черные, белые…

Я долго объяснял ему, что существуют несколько человеческих рас. Не знаю, быть может он так и не понял, почему образовались разные расы и почему они теперь постепенно сливаются в одну общечеловеческую расу.

Должен сказать, что некоторые вещи — даже очень простые — я никак не мог втолковать Лучу. Мне не хочется применять слово «глупость» — это, конечно, несправедливо, но какая-то своеобразная несмышленность у видящих была. Например, мне стоило огромных трудов объяснить Лучу назначение часов, самых обыкновенных часов. Он считал их живым существом. Я подарил Лучу свои часы. Он по-детски обрадовался подарку. Я заметил, что он гладит часы. Они так и остались для него живым существом…

Эта несмышленность удивительным образом сочеталась с огромной силой логического мышления. Видящие были мудры, если так можно выразиться, в пределах определенного, довольно узкого, круга вопросов. Они не знали машин — и я никак не мог объяснить Лучу устройство даже самых простых приборов. Но когда я показал Лучу шахматы, он мгновенно все понял — и легко обыграл меня, хотя мне помогала электронная машина…

Я попытался познакомить Луча с математикой и был поражен, насколько быстро он ее осваивает. Вскоре он свободно оперировал интегралами. Он сам выводил новые формулы, отыскивал новые математические приемы. Однако, мне кажется, математика представлялась ему логической игрой — только более сложной, чем шахматы.

Да, мы мыслили в разных плоскостях. Как знать, быть может и Луч считал, что я иногда удивительно тупоумен…

* * *
— В один из этих дней, — продолжал Шевцов, — случилось то, что до сих пор во многом остается для меня загадкой. Однажды из-за спиральных деревьев выплыл блестящий белый шар. Он имел метра полтора в диаметре и летел на высоте пяти-семи метров. Двигался он медленно, слегка покачиваясь. В первый момент мне показалось, что это небольшой прорезиненный или пластмассовый баллон, наподобие тех, которые мы используем для исследования атмосферы. Однако шар двигался против ветра! Он приближался к «Поиску», ослепительно сверкая в лучах Большого Сириуса.

Я быстро поднялся по трапу на корабль и надел защитный скафандр. Я не знал, что представляет собой этот шар. Не знал, опасен ли он и чем именно. Но что-то в поведении шара заставило меня насторожиться.



Когда я вновь — уже в защитном скафандре — спустился по трапу, шар кружился вокруг корабля. Это было удивительное зрелище. Шар, как живое существо, передвигался, что-то высматривая, у самого корпуса «Поиска». Временами шар останавливался, как бы приглядываясь, потом снова приходил в движение.

Нет, это не было живое существо. Поверхность шара была идеально гладкой, без каких-либо выступов или отверстий. Я не мог разглядеть ни малейших деталей на этой, почти зеркальной поверхности. Растение? Но в движении шара ощущалась, если так можно выразиться, определенная осмысленность. Шар осматривал «Поиск», причем осматривал весьма разумно. Он подолгу задерживался на тех местах, на которые и я обратил бы особое внимание, если бы впервые увидел такой корабль.

— Сейчас я могу рассказывать об этом спокойно, — улыбнулся Шевцов, — а тогда я с трудом сдерживал лихорадочное возбуждение. Я понимал, что, осмотрев корабль, шар займется мной. И я старался как можно быстрее сообразить, что он собой представляет, этот загадочный шар. Не растение, не животное… Оставалось одно приемлемое предположение: шар — это кибернетическое устройство. Но чье и какое? На эти вопросы я не мог ответить. Разумеется, шар не был создан видящими. У меня появилась мысль, что на Планете живут — кроме видящих — какие-то другие разумные существа. Пусть даже не здесь, а где-то на другом материке…

Как я и ожидал, шар, наконец, начал приближаться ко мне. Я включил индикаторы, но ни одна из контрольных ламп не зажглась. Это означало, что вокруг шара нет ни радиации, ни электрического и магнитного полей. Я стоял, стараясь не двигаться, и тщетно пытался сообразить, как это шар держится в воздухе. Чувствовалось, что он довольно массивен; порывы ветра лишь слегка его раскачивали. На зеркально гладкой поверхности шара не было никаких видимых приспособлений для передвижения. Тем не менее шар держался в воздухе и, насколько я мог судить, держался достаточно устойчиво.

Минут десять шар кружился возле меня. Теперь он летал на высоте человеческого роста и временами приближался ко мне так близко, что при желании я без труда дотянулся бы до него. Признаюсь, у меня не возникало такого желания. Напротив, я старался не шелохнуться. Я рассчитывал, что в конце концов, что-то произойдет и все объяснится. Но когда шару наскучило кружиться, он просто поднялся несколько выше и остановился, едва заметно покачиваясь.

Я подобрал ком ссохшейся почвы и бросил в шар. Я ожидал всего, даже электрического разряда. Но случилось нечто более странное. Ком не долетел до шара. Казалось, вблизи шара ком попал в густую и вязкую среду. Движение его замедлилось, на мгновение он замер в воздухе, потом упал…

Тогда я отыскал камень. Все повторилось. Камень не долетел до шара. Какая-то сила отбросила его вниз.

Я нашел еще один, более массивный камень. Но кинуть его мне не пришлось. Я вдруг почувствовал, что куда-то падаю. Шар оттолкнул меня метров на пять. Благодаря скафандру я не пострадал при падении. А шар — как ни в чем не бывало — висел на том же месте…

Я направился к трапу. Прошел под самым шаром, но ничего не случилось, и шар даже не шелохнулся. У него был довольно миролюбивый характер: он защищался — и только. Но когда я поднялся по трапу и открыл люк, шар моментально пришел в движение. Видимо, ему тоже захотелось лопасть внутрь корабля. Однако я успел захлопнуть за собой крышку люка.

Меня интересовало, что теперь предпримет эта штука. Наши земные кибернетические устройства в такой ситуации скорее всего оставались бы у трапа, поджидая, когда люк вновь откроется.

Не снимая скафандра, я поднялся в рубку и настроил экран внешнего обзора. На экране было видно — шар словно прилип к борту корабля и быстро уменьшается в размерах. Я включил телесвязь с отсеком, возле которого находился шар. И тут я увидел нечто почти невероятное. Шар проникал сквозь оболочку Корабля! По мере того, как снаружи шар уменьшался, внутри корабля, по другую сторону массивного титанового борта, рос другой шар…

Как ни странно, но именно в это мгновение, глядя как шар проникает сквозь оболочку корабля, я вдруг успокоился и понял, что шар не причинит мне никакого зла. Сейчас трудно восстановить цепь рассуждений, которые привели меня к этому выводу. Мысли пронеслись вихрем, молниеносно. Но суть их была примерно такой.



То, что на первый взгляд казалось невероятным, свидетельствовало лишь о высоком уровне развития существ, создавших шар. Если бы величайшим ученым XVII или XVIII века сказали, что можно видеть сквозь толстую металлическую плиту, они сочли бы это шуткой. Однако после открытия рентгеновых и гамма-лучей мы убедились, что металл проницаем для излучения. Существа, создавшие шар, умели делать металл проницаемым и для той материи, из которойсостоял шар. Но это перечеркивало мое предположение, что на другом материке Планеты существует цивилизация, отличная от цивилизации Видящих Суть Вещей. Чтобы создать этот шар, требовалось очень высокое развитие науки и техники. Соседство с такими развитыми существами неизбежно сказалось бы на видящих. Более вероятно, что шар — нечто вроде автоматической исследовательской станции, прибывшей с другой планеты. Во всяком случае, в поведении этого шара многое напоминало поведение наших кибернетических станций, посылаемых на автоматических кораблях к дальним планетам. Шар наблюдал. Шар защищался, но не нападал. Да, так вели себя и наши роботы-исследователи…

Все эти мысли, повторяю, промелькнули у меня в течение нескольких секунд. Я даже попытался представить себе, как именно этот шар проникает сквозь металл. Ну, понятно, это были лишь самые общие предположения. Я не знал тогда, что на Земле уже ведутся опыты по превращению материальных объектов в направленное излучение с последующим обратным превращением излучения в тот же самый объект.

Я видел на экране, как шар разделился на две примерно равные части. Одна часть (она приобрела форму полусферы) осталась снаружи корабля, как бы прилипнув к борту. Другая, проникнувшая сквозь металлическую оболочку и принявшая сферическую форму, медленно двигалась по отсекам корабля.

Я подошел к пульту управления и открыл все внутренние люки. Не имело смысла задерживать движение этого шара. Теперь я твердо был уверен, что он мне ничем не грозит.

Это продолжалось свыше двух часов. Шар побывал во всех отсеках, покружился у электронной машины, и наконец проник в рубку. Он останавливался около каждого прибора, минут пять висел над клавиатурой пульта управления. Потом кратчайшим путем (не тем, которым он добрался до рубки) вернулся к отсеку, с которого начал свой осмотр. Здесь все повторилось в обратном порядке. Шар прилип к оболочке корабля и стал постепенно уменьшаться в размерах. Соответственно увеличивался оставшийся снаружи второй шар. Через три минуты (я следил по часам) обе половины шара снова соединились, и, поблескивая в лучах Большого Сириуса, шар начал медленно подниматься над кораблем.

В этот момент я включил магнитные эффекторы. На экране было видно, как шар дрогнул и остановился. Я увеличил напряженность магнитного поля, и шар, словно нехотя, стал приближаться к кораблю. Тогда я выключил эффекторы. Мне не хотелось причинять вред этому шару. Теперь я почти не сомневался, что он представляет собой автоматическую исследовательскую станцию.

Шар поднялся метров на тридцать над кораблем и надолго замер. Я подробно записал в бортовой журнал все, что видел. Затем кратко изложил свои предположения. А потом — уже без скафандра — вышел из корабля.

Тотчас же шар пришел в движение. Он приблизился ко мне и начал описывать круги. Я сделал вид, что не обращаю на него внимания. Я поднимался и спускался по трапу, ходил около корабля. Шар не отставал от меня, но ни разу не приблизился вплотную. Потом он снова занял свое место над поляной.

Я с нетерпением ждал Луча. Видящие могли многое знать об этом шаре.

Луч пришел, неся в накидке десятка три разных плодов. Он сделал это по моей просьбе. Меня интересовало, чем питаются видящие. Но в тот день я лишь мельком взглянул на принесенные плоды. Я думал о шаре.

Надо сказать, что шар никак не реагировал на появление Луча. В свою очередь и Луч, казалось, не замечал шара. Я сразу же спросил видящего о шаре. Луч, так и не взглянув наверх, улыбнулся и ответил одним словом:

— Давно…

Тогда я показал на небо и спросил:

— Оттуда?

— Да, — спокойно ответил Луч.

— Покажи, — сказал я.

Он улыбнулся. В глазах его возник уже знакомый мне розовый ореол. Розовая дымка надвинулась на меня, и я увидел поваленные деревья и глубокую дымящуюся воронку. Из воронки один за другим поднялись три белых шара и, слегка покачиваясь, поплыли над обугленными деревьями.

Розовое сияние погасло. Все еще улыбаясь. Луч повторил:

— Давно…

Итак, моя догадка подтверждалась. Однако устройство шара так и осталось для меня тайной. С этого времени шар ни разу не опускался вниз. Он неподвижно висел над поляной.

Я постепенно привык к шару. Но глядя на него, я не мог не думать с том, что где-то существует еще одна цивилизация. Безграничная Вселенная была полна тайн. Людям еще предстояли самые удивительные, фантастические открытия…

* * *
— А вы не могли доставить шар на Землю? — спросил Ланской.

— Передача окончится раньше, чем ваш вопрос дойдет до Шевцова, — сказал Тессем. — «Океан» уже далеко… Я отвечу вам. Опасно было пытаться захватить шар. Он мог оказать сопротивление. А главное, неизвестно, как он перенес бы полет. Это могло окончиться катастрофически и для корабля. Но нынешняя, вторая экспедиция серьезно займется этими шарами. Об этом мы еще успеем поговорить. А пока слушайте…

* * *
— Как-то в сумерки, — рассказывал Шевцов, — я услышал музыку. Она была прозрачной и чистой, как горный ручей, стекающий с камня, как «Песня Сольвейг» Грига. Это пели видящие. Я вышел из корабля, сел на ступеньку трапа. Шар, ставший в сумерках серым, покачивался под порывами свежего ветра. Над спиральными деревьями светил Малый Сириус. Деревья выпрямились, сейчас они походили на наши ивы. Сумерки, деревья, далекая песня. На мгновение мне стало жаль покидать планету. Пусть встреча с разумными существами представлялась иной — более торжественной и значительной. Пусть я не нашел здесь сказочных хрустальных дворцов, а обитатели планеты не имели индивидуальных летательных аппаратов. Быть может, другие звездные корабли уже открыли планеты с хрустальными дворцами. А мне все-таки дорог этот мир… И не только потому, что я его открыл. Нет. Я многому здесь научился. Когда-то человек по своему образу и подобию создавал богов. Потом он начал — опять по своему образу и подобию — населять чужие планеты разумными существами. Сейчас с меня сошла эта наивная самоуверенность. Я встретил видящих— и понял, что многообразие жизни бесконечно.

А видящие? Могли ли они понять людей? Наш мир, идущий вперед и не желающий остановиться, был им чужд.

Признаюсь — я многое утаил от видящих (точнее, мне казалось, что я утаил, но, вероятно. Луч прочитал мои мысли). Я не сказал Лучу, что в тот день, когда «Поиск» ушел в Звездный Мир, около одной седьмой части населения Земли еще верило в самых различных богов (сами видящие ни в каких богов не верили), что еще остались — хотя и поредевшие — соборы, церкви, мечети, суды, тюрьмы, что временами еще вспыхивала расовая ненависть…

Я вообще старался меньше говорить о людях и больше узнавать о видящих. Сложная вещь — взаимопонимание двух миров. Попробуйте, например, представить себе нашу жизнь с их точки зрения. Если бы старый дуб мог мыслить и сравнивать свою жизнь с жизнью человека, он пришел бы, пожалуй, почти к таким же выводам, как и видящие. Да, жизнь дерева спокойна, чиста, даже благородна. Жизнь дерева намного продолжительнее жизни человека — есть деревья, которые растут тысячелетиями. Деревья не знают горя. Но какой человек променял бы свой недолгий век на тысячелетия такой жизни?!

Впрочем, несправедливо сравнивать видящих с деревьями. Скорее их можно уподобить великолепной машине, давно переведенной на холостой ход. Давно, но не навсегда!

Черт побери, даже в человеке не всегда легко разобраться. А видящие были «чужими». И не удивительно, что я многого не понимал, как не понимаю и до сих пор. Например, мне не было ясно социальное устройство видящих. Скорее всего, видящими руководили старейшины. Впрочем, руководили — не то слово. К старейшинам обращались при необходимости что-то решить — и только. Это все, что я понял из объяснений Луча. Зато так и не удалось узнать, сколько видящих живет на Планете. Мне не пришлось увидеть населявших Планету животных. Только однажды где-то высоко в небе пролетела стая почти невидимых птиц, похожих, как мне показалось, на наших аистов. Да, Планета еще ждала своих исследователей…

Откуда-то издалека — то затихая, то усиливаясь — доносилась прозрачная песня. Я подумал, что в чужих мирах все может быть различно, но есть вещь, понятная всем. Это — музыка. В одной старой книге мне довелось встретить такую мысль: разумные существа, создавшие совершенные звездные корабли, не могут быть злыми. Я бы сказал иначе: не могут быть злыми разумные существа, создавшие прекрасную музыку.

Сидя на ступеньках трапа, я подумал: люди и видящие, в конце концов, поймут друг друга. И не потому, что у людей есть звездные корабли, а видящие умеют передавать мысли и мгновенно излечивать болезни. Нет. Люди и видящие поймут друг друга потому, что оба мира любят жизнь и то прекрасное, в чем она проявляется…

Да, так я думал, слушая песню видящих. И незаметно наступила ночь. Самая настоящая звездная ночь! Впервые за все это время… Может быть, поэтому и пели видящие?

Над лесом висел ущербный серп луны, а в небе светили звезды. Странное небо! Небо с чужими созвездиями… Некоторые созвездия, например Плеяды, еще можно было узнать. Но другие изменились неузнаваемо. Я не мог найти Большую Медведицу, Ориона, Персея… Как и всякий астронавт, я не раз видел такое небо, но только здесь я почувствовал, насколько оно неземное. Созвездия, вечные и неизменные созвездия здесь были иными.

Что ж, люди долго смотрели на небо снизу. И небо казалось невообразимо далеким. А теперь мы идем сквозь небо. И стоит ли удивляться тому, что я не вижу на небе созвездия Большого Пса? Ведь мой корабль находится в системе Сириуса — Альфы Большого Пса…

Не знаю, какая сила заставила меня вдруг встать и пойти в ту сторону, откуда слышалась песня. Я быстро пересек поляну и остановился у высокого, выпрямившегося дерева. Было очень тихо; только ветер шелестел длинными листьями и поскрипывали разогнувшиеся, ставшие почти прямыми ветви. Песня, по-прежнему светлая и чистая, звучала теперь громче, и я понял, что правильно определил направление.

Облака закрыли луну, наползла темнота. Я инстинктивно прижался к дереву. И тут я заметил, что кора, покрывавшая его ствол, светится.

Она излучала мягкий красноватый свет. Светились и другие деревья. По-видимому, это было еще одно средство защиты от резких изменений радиации. Кора деревьев поглощала избыток излучения и выделяла его с наступлением темноты.

Я вошел в этот флюоресцирующий лес. Деревья светили слишком слабо, чтобы свободно ориентироваться. Однако почва тоже флюоресцировала (желто-зеленым светом), и на ней оставались отпечатки моих следов. Скорее всего, это был мох — днем я не обратил на него внимания (возможно, он просто не был виден). Но сейчас это придавало мне уверенность: я знал, что легко смогу вернуться.

А видящие пели свою песню. Я старался не шуметь. В конце концов, я был лишь непрошенным гостем… Осторожно обходя деревья, я приближался к видящим. В одном месте мне пришлось пройти сквозь довольно густые заросли кустов — на их широких листьях выделялись яркие лиловые полосы. Шагах в тридцати росли другие кусты — повыше, резко пахнущие мятой, с голубоватыми листьями. А дальше была обширная поляна — и на ней тот, кто пел. Да, я не оговорился. На поляне оказался один — только один! — видящий. Он сидел на камне метрах в пятнадцати от меня, закутавшись во флюоресцирующий алым светом плащ. Вначале я не поверил, что видящий один. Я всматривался в темноту, искал других видящих…

Все та же ошибка! В этом чужом мире следовало раз и навсегда отказаться от земных понятий и масштабов. На Земле нужны были хор и оркестр, нет, великолепный хор и великолепный оркестр; здесь это, по-видимому, мог каждый.

О чем пел видящий? Не знаю. Но песня становилась все более и более грустной. Нет, грустной — не то слово. Это была не грусть, а какое-то безнадежное отчаяние. Отчаяние уже привычное…

Я долго слушал, боясь шелохнуться. Ветер тихо шелестел светящимися листьями, и чужая песня поднималась к чужому небу…

Видящий сидел неподвижно. Он походил на изваяние. И только приглядевшись, я обнаружил, что он слегка покачивается в такт песне. Но самое удивительное — он тоже светился! Порыв ветра распахнул плащ, и я заметил, что тело видящего излучает мерцающий оранжевый свет.

Где-то вдалеке раздался крик, похожий на приглушенный стон. Но видящий по-прежнему пел свою печальную песню. Мне стало тяжело, и я пошел назад, к кораблю.

* * *
Возвращаясь к кораблю, я все еще слышал песню. Я подумал, что видящие безмерно одиноки, и мысли мои невольно обратились к надвигающейся катастрофе. Как ни странно, но именно среди флюоресцирующих деревьев у меня появилась идея, ставшая очень скоро твердой уверенностью. Поднимаясь по трапу на корабль, я уже знал, какая опасность грозит видящим. Я знал, почему видящие догадываются о неизбежной катастрофе. Точнее, не догадываются, а ощущают, как животные на Земле ощущают приближение землетрясения или наводнения. У земных животных выработался инстинкт, предупреждающий их о катастрофах. Здесь катастрофы были иные, несравненно большие по масштабам и связанные с изменением орбиты Планеты. У существ, живущих на Планете, выработался инстинкт, предупреждающий о наступлении таких катастроф…

Да, все дело было в изменении орбиты. В двойной звездной системе орбита планеты — путаная пространственная кривая. В системе Сириуса положение осложнялось тем, что, кроме звезд, были еще две массивные планеты. Поэтому третья планета испытывала одновременное притяжение четырех тел.

Ну представьте себе полет мошки около лампы. Мошка вьется, крутится, порхает, но она находится вблизи лампы, и, в среднем, траекторию ее полета можно изобразить окружностью или эллипсом. Так было и с планетой. Она двигалась по очень прихотливой орбите, однако не уходила далеко от своих двух солнц. Прошли (со времени последней катастрофы) десятки, возможно, сотни тысяч лет, пока однажды притяжение всех четырех тел не сложилось так, что планета была переведена на другую орбиту. Подобно мошке, порхающей у лампы, она вдруг отлетела назад, в темноту, во мрак и холод. Впрочем, не надо понимать эту аналогию дословно. Планета отнюдь не «отлетела». Просто орбита ее стала более вытянутой. Наша Земля обходит свою орбиту за год, планета Видящих Суть Вещей совершала один обход за сто тридцать лет. Так вот, изменение орбиты привело к тому, что около сорока лет из этих ста тридцати на планете должен был господствовать суровый климат. Нечто вроде климата Антарктиды… Я определил это позже — часа через четыре, — когда электронная машина обработала данные наблюдений.

… В небе ярко светил Большой Сириус. То, что было ночью — флюоресцирующий лес, песня видящих, казалось мне сейчас фантастическим сновидением — не больше. Работая с электронной машиной, я думал о судьбе Планеты. Все зависело от того, когда начнется похолодание. Я знал, как с ним бороться. Но я хорошо понимал, что мне одному это просто не под силу. Здесь не нужно было ничего выдумывать. Только осуществлять. Но что мог сделать один человек?

Я ждал ответа электронной машины. Одна цифра, но от нее зависело многое. Машина скажет: «Двадцать лет» — и тогда сюда успеют прийти люди. Машина скажет: «Два года» — и тогда… Что тогда? Может ли один человек остановить космическую катастрофу? Меня била лихорадочная дрожь — от нетерпения и, если говорить откровенно, от страха. Не за себя. Мне ничего не угрожало. Но мысль о том, что мир видящих должен погибнуть, вызывала растерянность.

Впрочем, она быстро прошла, эта растерянность. Я понял, что гипнотизирую себя неправильной постановкой вопроса. Конечно, один человек в таких условиях ничего не может сделать. Одному человеку не под силу остановить надвигающуюся катастрофу. Но со мной были знания всех людей. Пусть моя память хранила только небольшую часть этих знаний. Однако они были записаны — в книгах, на магнитных лантах, на пленках микрофильмов. И я умел находить нужное.

Машина все еще обрабатывала наблюдения, а я — рассчитывая на худшее — попытался представить себе, какие конкретные задачи мне придется решать.

Впрочем, прежде всего я должен объяснить вам, как вообще можно бороться с похолоданием.

Вы, вероятно, слышали о так называемой кремниевой реакции. Возникнув в одном месте, эта цепная ядерная реакция перебрасывается повсюду, где есть кремний. Достаточно зажечь небольшой — с горошину — участок почвы, и огонь медленно, но неуклонно распространится в глубь Земли и по ее поверхности. Кремниевый пожар проест земную кору, он пройдет по пустыням, по горам, по дну океана, его не остановит ничто… Он обойдет весь мир — и вернется к тому, кто его зажег. Когда-то это послужило еще одним поводом ко всеобщему разоружению. Однако вам, возможно, неизвестно, что кремниевая реакция все-таки была практически применена. И даже не один раз. Произошло это в Космосе, и потому мало известно неспециалистам. Сначала профессор Юрыгин осуществил кремниевую реакцию на небольшом астероиде Юнона. Астероид — он имел около ста девяноста километров — сгорел за одиннадцать месяцев. Несколько лет спустя Серро и Франтини повторили этот опыт на Гиперионе — одном из спутников Сатурна. Опыт не совсем удался, была допущена какая-то ошибка в расчетах. Впоследствии Сызранцев и Вадецкий предложили использовать кремниевую реакцию для изменения климата на единственной планете в системе звезды Эпсилон Эридана. Климат там был суровый — вроде нашего исландского. Но планета имела спутник; Сызранцев и Вадецкий рассчитали, что кремния на спутнике — если его воспламенить — хватит на полторы тысячи лет.

Так можно было бы бороться с похолоданием и здесь. Разумеется, это дело простое лишь в принципе: возникли бы климатические пояса, времена года с жарким летом, когда светили бы оба Сириуса и пылающий спутник…

Самое сложное в осуществлении кремниевой реакции — получение геологических данных. Кремний на спутниках всегда распределен более или менее неравномерно, в особенности на больших глубинах. Нужны очень кропотливые исследования, чтобы решить вопрос о количестве и расположении запалов. Ошибка опасна: пожар потухнет или разгорится слишком сильно. Вот эти геологические исследования и были для меня почти непреодолимым препятствием. Что может сделать один человек без исследовательской аппаратуры?

Впрочем, как я уже говорил, это неверная постановка вопроса. В таких случаях надо думать не о том, чего нет, а о том, что есть. Кое-что у меня все-таки было. Размышляя об этом, я подошел к люку. Свежий ветер гнал над лесом пушистые облака. Белый шар по-прежнему висел над поляной, покачиваясь под ветром. Иногда в разрывах облаков ненадолго появлялся Большой Сириус, и деревья тотчас становились красными, сжимались, словно ввинчиваясь в почву. Потом снова набегали облака, спиральные стволы поднимались вверх и длинные листья приобретали сине-зеленый оттенок.

Это мир жил своей жизнью и ему не было никакого дела до меня и моих размышлений. Мне вдруг показалось, что эта изумительная планета с ее волшебной игрой красок вечна и незыблема. Надвигающаяся катастрофа — только выдумка электронной машины, которая сейчас злорадно подсчитывала время, оставшееся этому миру, А деревья — играющие красками чудесные деревья — будут стоять здесь всегда. И мне стало жаль, что ночью, возвращаясь сквозь светящийся лес, я думал о катастрофе и даже не догадался сорвать ветку…

Но через десять минут я поднялся в кают-компанию. Электронная машина закончила вычисления и уныло повторяла своим скрипучим голосом:

— Двадцать пять лет… Двадцать пять лет…

Резкое похолодание должно было наступить только через двадцать пять лет! Сказать, что у меня упала гора с плеч — это преуменьшение. Упала целая планета…

В этот день — впервые за много месяцев — я завтракал, слушая музыку. Я думал о людях и звездах. Рано или поздно людям предстояло взяться за преобразование Вселенной. Мы давно создали атмосферу на Марсе, мы собирались зажечь искусственное солнце над Нептуном. Но это были лишь первые шаги. Настало время не только открывать, но и преобразовывать. Не открывателями, не путешественниками должны идти люди в Космос, а строителями.

Уже открыто восемьдесят девять планет, эта — девяностая. И каждая планета должна быть преобразована. Когда-нибудь мы сможем управлять реакциями в глубинах звезд, менять орбиты планет. Однако даже сейчас можно сделать очень многое. Здесь, над девяностой планетой, загорится маленькая звезда. Пусть жизнь ее будет короткой. Пусть кремниевый пожар погаснет через несколько столетий. За это время люди придумают что-то другое.

… Кристаллофон еще играл рапсодию Листа, но я забыл о музыке. Девяностая планета не принадлежала людям. Тут начиналась проблема более сложная, чем геологическое исследование спутника. На девяностой планете жили Видящие Суть Вещей. Спасти их от похолодания — это еще сравнительно нетрудная задача. Но потом предстояло спасать видящих от самих себя. Вернуть то, что когда-то дало им право гордо называться Видящими Суть Вещей. Но как отнесутся они к нашему вмешательству? На этот вопрос не смогла бы ответить никакая электронная машина.

Видящие не знали нас. Моя наивная затея со стереофильмом заранее была обречена на неудачу. Фильм показал а основном историю последних пяти веков. Для людей это огромный промежуток времени. Но что значили пять веков для видящих? Средняя продолжительность жизни видящих превышала четыреста лет, многие видящие жили по пять-шесть веков. Мог ли Луч воспринять стереофильм исторически? Быть может, для него инквизиторы, расправившиеся с Бруно, и мы были современниками…

Нет, стереофильмы не могли внести ясность. Не годились и мои объяснения. Заранее очень трудно, почти невозможно представить те выводы, которые Луч сделает из каждой моей фразы.

Отбрасывая один за другим различные варианты, я, в конце концов, пришел к мысли, показавшейся мне в первый момент крайне рискованной. Но затем я подумал, что эта мысль закономерна. Более того, она неизбежна. Была в ней еще и импонирующая мне техническая изюминка. И было благородство. До сих пор я лавировал. Я не все говорил Лучу. И не потому, что стыдился темных пятен в истории человечества. Нет. Чем дальше мы ушли за короткий срок, тем величественнее наш путь. Но я опасался — и не без причин, — что видящий не так поймет меня.

Как я вам уже говорил, видящие имели абсолютную память. Я не сомневался: то, что узнает Луч, без всяких искажений будет передано другим. Но мозг видящих имел еще одну особенность: скорость восприятия была намного выше, чем у людей. На это я и рассчитывал. Правильное представление о людях Луч мог получить, только узнав очень многое. И я решил познакомить его с нашей литературой.

Книги — душа человечества, его зеркало и совесть. Читающий аппарат электронной машины мог прочесть Лучу — в очень быстром темпе — сотни записанных на микропленку томов. В течение нескольких дней видящий узнал бы о людях почти все…

Теоретически идея была безупречной. Луч уже достаточно разбирался в языке, чтобы понять если не красоту, то суть написанного. Большое число книг — при соответствующем выборе — почти исключало вероятность неправильного понимания. Я даже подумал, что Луч сам сможет изменять скорость чтения; мне не трудно будет объяснить, как регулируется аппарат.

Технические детали… На какое-то время они меня загипнотизировали. Изящное, с точки зрения техники, решение заставило забыть о главном. Но когда я взял картотеку микрофильмов, это главное отодвинуло все остальное. «Тит Андроник» Шекспира — четырнадцать убийств, тридцать четыре трупа, три отрубленные руки, один отрезанный язык… Вероятно, в этой одной вещи больше ужасов и страданий, чем во всей новой истории Видящих Суть Вещей… Да, многие книги рассказывали о том, что долго сопутствовало истории человечества — о войнах, угнетении, жестокости, невежестве… Отдать все это на суд видящего? Поймет ли он, что это для нас далекое прошлое? Ведь двести-триста лет для него совсем небольшой срок. Отдать или не отдать?

Может быть, я не решился бы ответить на этот вопрос. Но в картотеке, среди других книг, я нашел «Как закалялась сталь». В этой книге было больше страданий, чем во многих других. Однако вопреки всему торжествовало доброе, светлое, чистое. И у меня мелькнула мысль: «Если видящие не поймут красоты и величия людей, то черт с ними!..» Нелепо приукрашивать историю, глупо пытаться представить ее в розовых тонах. Пусть Луч узнает то, что было. Ведь книги не только описывают зло, они его осуждают. Пусть только полтора столетия отделяют нас от того времени, когда зло еще господствовало на Земле. Пусть еще не все зло уничтожено. Но со времени Великой Революции мы прошли такой путь, что его невозможно не оценить.

Я начал отбирать микрофильмы. Я не искал книг, которые показывали бы человечество лучшим, чем оно было. Вот Фауст. Он много страдал, он много ошибался, он делал зло. Но в конце концов он смог сказать:

… ясен предо мной
Конечный вывод мудрости земной:
Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день идет за них на бой!
Старый Фауст осушал болота, воздвигал плотины. Он не опустил бы руки и перед надвигающейся катастрофой — как бы страшна она ни была. И в каждом из нас есть частица Фауста.

Видящий мог сказать мне: «Вы, люди, хотите сделать нам добро? Но почему мы должны вам верить? Кто вы? Еще столетие назад — всего столетие назад — вы уничтожили два города придуманным вами оружием. Еще несколько десятилетий назад лучшие свои силы вы отдавали совершенствованию оружия. Пусть не все люди таковы. Но мы судим все человечество. Каждый из вас отвечает за то, что происходит на планете». И я ответил бы так: «Мы прошли через тяжелые испытания. Но именно поэтому нам нет возврата назад. Кремниевая реакция тоже была оружием — теперь она несет свет, тепло, жизнь. Хорошее в человеке родилось не вчера. Оно возникло вместе с человеком. Это хорошее было стиснуто, сжато, связано. Теперь оно освободилось — навсегда, бесповоротно. И разве не закономерно, что именно мы, познавшие много горя, получили нелегкое право протянуть руку помощи другим?»

Да, каждый из нас отвечает за то, что происходит на нашей планете. Когда-то, еще не так давно, наш мир был ограничен Землей. Мы говорили на разных языках, мы думали и жили по-разному. И лишь теперь мы чувствуем себя одной семьей. Мы поняли, что для других разумных существ мы нечто единое — человечество, люди. При встрече с чужими разумными существами каждый из нас отвечает за все человечество. За его прошлое, настоящее и будущее.

Я думаю, есть глубокая закономерность в том, что человечество вышло во Вселенную при коммунизме. Дело не в одном только развитии техники. Нельзя было встретиться с чужими разумными существами, не поборов раньше — раз и навсегда — господствовавшее на Земле зло. Иначе встреча окончилась бы катастрофой. Коммунизм дал людям не только техническую возможность дальних полетов, но и моральное право на встречу с чужими разумными существами.

… В этот день Луч пришел поздно. Утром появились двое видящих и молча поднялись на корабль. Это были какие-то очень любопытные видящие — они даже заглянули в рубку и долго стояли перед телеэкраном. Я попытался заговорить с ними. Они не ответили и незаметно исчезли, словно растворились в воздухе.

Ветер усилился. Облака неслись над вершинами деревьев. Ухнул гром, и на иссушенную почву упали тяжелые капли дождя. Луч пришел в блестевшей от воды накидке. Я уже присмотрелся, кстати сказать, к этим накидкам. Их делали из широких листьев какого-то растения, проклеивая швы растительным же клеем.

Вопреки моим опасениям, Луч сразу понял, что я предлагаю. Я показал ему, как регулируется аппарат, и спросил, сколько времени он может слушать. Он ответил:

— Один наш день… или больше…

Сутки на Планете примерно соответствовали трем земным суткам. Я предполагал, что видящие выносливы, но этого я, признаться, не ожидал.

Луч сел в кресло перед электронной машиной, к которой был подсоединен читающий аппарат, я нажал клавишу и… И ничего не произошло. Разумеется, с моей точки зрения. Частота звуковых колебаний при большой скорости читающего аппарата стала настолько высокой, что звук превратился в ультразвук. Я ничего не услышал. Но видящий еще увеличил скорость чтения…

Я поднялся в рубку. Теперь мне оставалось только ждать.

* * *
На экране, за спиной Шевцова, открылась дверь. В радиорубку вошла женщина. Она подала Шевцову листок бумаги, улыбнулась, и Ланской встретил ее взгляд.

— Узнаете? — спросил Тессем скульптора.

— Это…

— Да. Сейчас, как я вам говорил, Шевцов летит с большим экипажем. Исследовательский Совет долго обсуждал проблему Видящих Суть Вещей. Решено оказать помощь. Пусть на первых порах непрошенную помощь. Завтра будет опубликовано решение Совета.

— Но эта женщина… она…

— Да. Она ждала. Она тоже была в полете. И когда Шевцов вернулся на Землю… А вас удивило, что она по-прежнему молода?

Женщина на экране приветственно махнула рукой и вышла из радиорубки.

— Передачи со Станции уже прекращены, — сказал Тессем. — Сейчас мы только принимаем.

— Я представлял ее себе иначе, — задумчиво проговорил Ланской. — Собственно, она почти такая. Такая… и не такая. Лицо рафаэлевой Мадонны, а глаза… глаза, как у чертенка.

Инженер рассмеялся.

— А вы поверили Шевцову, когда он говорил о глазах — «озеро, тающее в светизне»? Никто так плохо не знает женщину, как человек в нее влюбленный.

— Контраст поразительный, — думая о своем, сказал Ланской. — Здесь скульптура бессильна. Глаза мы передавать не можем.

— Вы можете передать душу, — возразил Тессем. — Вы видели — и это найдет выражение.

— Скажите, — спросил Ланской, — а почему вы упомянули о том, что Станция только принимает?

Тессем усмехнулся.

— У меня еще остался рислинг. Жаль, что Шевцов нас не услышит. Но мы с вами произнесем тост за женщин.

* * *
— Прогнозы неприятные, — продолжал Шевцов. — Помехи быстро растут, нам приходится тратить много энергии на поддержание связи. Что же мне еще вам рассказать?..

Итак, я ждал в рубке, а видящий сидел внизу, у электронной машины. Время тянулось невыносимо медленно — бесконечные тройные сутки. Несколько раз я спускался в кают-компанию. Луч бесстрастно смотрел на машину. Но в красных глазах его бушевали снопы искр. Еще ни разу я не видел, чтобы их было так много. Это походило на вспененное, клокочущее море, когда под белой пеной уже нельзя различить самой синевы волн. В глазах видящего бились, пульсировали, дрожали потоки светлых искр — и я понял, насколько велико напряжение, скрытое за бесстрастной полуулыбкой.

Давно отшумела гроза. Большой Сириус поднялся к зениту и, казалось, навсегда там остановился. Я работал в моторном отсеке, дремал, пытался читать… Прошло свыше восьмидесяти часов, когда я заметил, что лицо видящего уже не бесстрастно. Быть может, я ошибался. Не знаю. Но мне показалось, что лицо Луча становилось то грустным, то радостным. Это было едва ощутимо. Легкая тень — не больше.

Я поднялся в рубку и настроил аппарат электросна. Эти трое суток стоили мне многого. Я едва держался на ногах.

Через четыре часа аппарат разбудил меня. В кают-компании никого не было. Видящий ушел. Электронная машина не работала.

И снова потянулись бесконечные, изнурительные, наполненные тяжелыми сомнениями часы ожидания. Черт побери, какие только ужасы не рисовали романисты, описывая приключения на неисследованных планетах: песчаные бури, атомные взрывы, электрические медузы… А тут приветливо светил Большой Сириус, ветер ласково раскачивал причудливые деревья, все было тихо и спокойно. Но в этой тишине я отдал на суд Видящих Суть Вещей всю историю человечества — и это волновало меня несоизмеримо больше, чем любая буря или нашествие ящеров. Как бы я хотел, чтобы на моем месте оказался один из тех, кто с такой легкостью описывал встречи чужих миров! Встретились, моментально поняли друг друга, поболтали и разошлись… Какой вздор!

А время шло. Да, теперь я до конца осознал глубокую мудрость старого наставления, предостерегавшего от рискованных экспериментов с обитателями чужих планет. Видящий не появлялся, и я начинал думать, что это и есть его ответ.

Наступил вечер. Большой Сириус сменился в небе Малым. Потом и Малый скрылся за горизонтом. Это было что-то вроде белой ночи, предвещавшей близкий восход Большого Сириуса.

Я ждал. Я решил ждать еще шестьдесят часов.

Но прошло семьдесят часов, и я сказал себе: «Еще десять». Чисто механически — как во сне — я готовил «Поиск» к отлету. Мысли же мои… Да, в этот день, бреясь, я думал о видящих, я долго стирал мыльную пену с висков. Пена не сходила. Это была седина.

До срока — последнего срока — оставалось несколько часов. Я сидел на ступеньках трапа. Над лесом поднимался раскаленный шар Большого Сириуса. Он горел таким пронзительно бело-голубым светом, что мне показалось: вот сейчас потухнет, перегорит… Но он не перегорал. Он лез вверх, и тень корабля съеживалась. В ослепительных лучах Большого Сириуса белый шар сиял, как маленькое солнце. Я обратил внимание на любопытное явление: белый шар не давал тени. До сих пор не знаю, как это можно объяснить.

Становилось жарко. Я встал и в последний раз посмотрел на оранжевые деревья. Потом обернулся к люку. И в это время сзади послышался спокойный голос:

— Не уходи…

У трапа стоял Луч.

Не знаю, почему я не заметил его раньше. Быть может, потому, что он шел со стороны Большого Сириуса и бьющий в упор свет делал прозрачное тело почти невидимым. С трудом можно было различить только швы накидки.

Я быстро спустился вниз. Мы стояли там, где кончалась короткая тень корабля. Стояли рядом — лицом к лицу. Я думал, что сейчас мы расстанемся. «Поиск» должен вернуться на Землю. Иначе сюда прилетит другой корабль — и все повторится сначала… Я должен предупредить, рассказать. Должен объяснить, какая катастрофа угрожает Планете.

Большой Сириус полз к зениту. Подступала жара — душная, опаляющая. Красные глаза Видящего Суть Вещей в упор смотрели на меня. А потом…

* * *
Они стояли там, где кончалась короткая тень корабля. От черной, нагретой двумя солнцами, почвы струились раскаленные потоки воздуха. В этих изломанных потоках оранжево-красные деревья дрожали, как пламя, колеблемое ветром. От яркого света у Шевцова болели виски.

— Ты… покидаешь… — сказал Луч.

Шевцов вздрогнул. Машинально ответил:

— Да.

Потом спросил:

— Откуда ты знаешь?

Видящий покачал головой.

— Знаю все… ты покидаешь… придут другие…

В глазах у него сквозь мерцающий розовый ореол вспыхнули светлые искорки. Шевцов подумал: «Назад, скорее назад!» — и не смог сделать ни одного шага. Мысль погасла, ушла. Искорки притягивали, манили, как омут…

Видения, возникшие в розовой дымке, были удивительно знакомыми. Шевцов увидел систему Сириуса — две звезды и три планеты, — увидел спутник около одной из планет. Потом спутник загорелся, и Шевцов понял, что он видит отражение своих же собственных мыслей. Да, это были его мысли, предположения, сомнения, расчеты, формулы, схемы…

Розовый ореол начал сжиматься, как тень корабля при восходе Большого Сириуса. Видящий загадочно улыбался. А может быть, Шевцову только казалось, что он улыбается.

— Знаю… — повторил Луч.

Теперь Шевцов понимал: да, знает. Видящие читали мысли. Они долго молчали. Знойный, прокаленный ветер нес мятные запахи.

— Люди… мало живут… — задумчиво проговорил Видящий Суть Вещей. — Всегда в дороге…

— Мало, — согласился Шевцов. — Но мы научимся жить долго. Мы только начинаем свою дорогу.

— Иди… — сказал Луч. — Буду смотреть…

Шевцов кивнул.

— Прощай. Отойди к деревьям.

Ему было немного обидно (он сам не хотел себе в этом признаваться), что Луч так легко расстается с ним. Мелькнула мысль: «Снова применяю наши понятия… Ведь несколько десятилетий для видящих — ничто, во всяком случае — очень мало».

— Прощай, — повторил Шевцов.

Видящий отошел в сторону, исчез в лучах Большого Сириуса. Шевцов поднялся по трапу, оглянулся. Вокруг корабля лежала раскаленная почва. Белый шар медленно уплывал к лесу. Казалось, он знал, что корабль сейчас улетит…

* * *
— А потом, — продолжал Шевцов, — я поднялся в рубку и включил ионный ускоритель. Ожили приборы, корабль задрожал от предстартовой вибрации — и я почувствовал, что с этой минуты начинается мое возвращение в наш мир. Там, за бортом корабля, был чужой мир. А здесь — мой мир, наш мир. Умный, дерзкий, могучий.

Я поднял «Поиск» над поляной. Включил усилители телеэкрана. Возле спирального дерева — его свернувшийся ствол был похож на туловище гигантской змеи — стоял Луч. Как всегда, видящий загадочно улыбался. Он не мог меня услышать, но я сказал ему:

— Наша жизнь коротка. И мы всегда в дороге. Когда-нибудь мы научимся делать жизнь длиннее. Но и тогда она будет для нас короткой, ибо мы вечно будем идти вперед по пути, которому нет конца. Именно потому человек и стал Человеком…

* * *
Ланской подошел к окну. Голос Шевцова еще пробивался сквозь нарастающий шум Звездного Мира. Ланской слышал и не слышал этот голос. Он думал о том, что где-то за миллионы километров от Земли летит корабль Шевцова. Впереди — долгий полный опасностей путь. Впереди — то, что Тессем назвал «проблемой Видящих Суть Вещей». Как будет решена эта проблема?.. Станут ли люди старшими братьями Видящих Суть Вещей? Именно старшими, ибо опыт и воля людей, их прошлое и настоящее дают им это трудное право.

… В круглом вырезе окна светили бесчисленные звезды. Казалось, их лучи стучат в оконное стекло: «Видишь, человек, сколько нас. Твоей жизни не хватит, чтобы сосчитать…» Их было действительно много. И даже между заездами небо мерцало, словно в бездонной его глубине таились мириады светил, недоступных человеческому взору.

Изредка огненная линия метеора прочерчивала небо. Временами похожие на дым облака наползали на звезды. Но призрачный огонек метеора мгновенно таял в ночи, а ветер придавливал облака к Земле. И небо оставалось таким, каким было, — огромным, неизменным, величественным.

«Искусство всегда жило человеческими масштабами, — думал Ланской. — Вот любовь… Два человека любят друг друга — и сколько об этом написано книг, изваяно статуй, сколько создано музыки… Во все времена и на все случаи. И так с ревностью, со скупостью, со смелостью. Анализ страстей был доведен до микроскопической точности. А теперь искусству, кажется, придется сменить микроскоп на телескоп. Изменились масштабы человеческих страстей.

Космос — слишком большая сцена, чтобы на ней разыгрывать старые пьесы. Космическим масштабам сцены должны соответствовать и космические масштабы событий, дерзаний, свершений. А может быть, я ошибаюсь? Ведь и в звездную эпоху будут любовь и ревность, смелость и трусость, щедрость и скупость… Что ж, в потоке воды каждая частица движется по-своему, однако все вместе текут в одну сторону. Так и люди: они могут быть заняты своими делами, их могут поглощать свои страсти, но все вместе они теперь идут к звездам. Значит, и искусство, опережая их, должно идти к звездам.

Но это очень трудно — показать человека, бросившего вызов необъятному небу. Какая статуя вместит мужество, силу, слабость, дерзость и доброту идущего к звездам человека… Как отразить в камне одновременно и спокойную мощь знания, и буйный порыв романтики, и светлую грусть лирики…

Искусство, каким ты иногда бываешь бессильным!»


Это было время, когда корабли впервые достигли планет, населенных другими разумными существами. Чужие миры оказались не похожими на прошлое Земли, не похожими на ее будущее. И потому робкими были первые шаги людей в чужих мирах.

Не без колебаний отдали люди свою историю на нелицеприятный суд других разумных существ. И услышали ответ: «Да, вы прошли суровый и тяжелый путь. Вы дорогой ценой заплатили за свое знание и свое счастье. Но вы беспредельно закалили волю и получили право бросить вызов любым невзгодам».

Это был о время великих свершений. Еще долог был путь даже до ближайших звезд. Еще погибали многие корабли на неизведанных звездных дорогах: Но люди уже начинали перестраивать Вселенную. Они покрывали плотной пеленой атмосферы безжизненные планеты, и благодатный дождь впервые проливался на иссушенные пески, Они зажигали новые — пока небольшие — солнца, и жаркие лучи пронизывали извечный мрак…

Не только открывателями, но и строителями пришли люди в Космос. Уже в первых полетах люди не оставались безучастными наблюдателями. Мир был устроен слишком плохо, чтобы любоваться им. Вселенная ждала человека, его жадных рук, его великого ума, его непостижимого стремления всегда идти вперед. И человек откликнулся на зов Звездного Мира. Человек уже знал, что просто невозможно придумать такую задачу, которая когда-нибудь не будет решена.

Это было время, принесшее людям понимание простой, в сущности, истины, что им принадлежит не Земля, не Солнечная система, но весь безграничный Звездный Мир.

Генрих Альтов, Валентина Журавлева Летящие по Вселенной

Летящие по Вселенной

Валентина Журавлева, Генрих Альтов Баллада о звездах

Пролог

Это было время, когда люди начинали прокладывать путь в Звездный Мир. Оно наступило внезапно, странное, головокружительное время властно подчинило помыслы и дела людей. Сильнее извечной тяги к морю оказался зов Звездного Мира. Ионолеты покидали Землю. Хмельной, пьянящий ветер открытий гнал их к звездам. Еще бродили экспедиции в болотистых лесах Венеры, еще пробивались панцирные ракеты сквозь будущую атмосферу Юпитера, еще не была составлена карта Сатурна, а корабли уже шли к звездам — дальше и дальше…

Это было время великих открытий. Корабли достигали звезд, опускались на планеты. Чужие солнца пылали над головами астронавтов. Чужая жизнь окружала корабли. Каждый шаг был шагом в Неизведанное. Корабли возвращались на Землю, и те, кто летал, рассказывали людям о светящихся в темноте цветах — они рассыпались от прикосновения руки, о занесенных илом циклопических постройках — следах исчезнувших цивилизаций, об удивительно ровных базальтовых плитах среди хаоса скал — стартовыхплощадках чьих-то звездолетов.

Много великих открытий сделали в то время. Удалось познать и очень малое — зарождение жизни, и очень большое — рождение Галактики. Звездный Мир щедро раскрывал свои тайны…

Это было время великих подвигов. Через суровые испытания проходили корабли — и нередко гибли. Иногда взрывались ионные двигатели. Иногда при спуске разрушалась электронная аппаратура — и астронавты оставались на чужой планете. Случалось и так, что корабль неосторожно приближался к тусклой, едва светящейся звезде; она внезапно вспыхивала, извергала в пространство раскаленный, огненный газ — и корабль не успевал уйти. В последние минуты вся энергия разрядных батарей отдавалась антеннам корабля, посылавшим на Землю прощальный привет. Корабль погибал, а посланный им сигнал годами летел к Земле сквозь черную бездну Звездного Мира. И вечно бодрствующие щупальца земных антенн улавливали горестную весть. Тогда все люди — где бы они ни были — на минуту прекращали работу. Земля молчала…

И вновь уходили в Звездный Мир корабли. С каждым годом их становилось все больше и больше.

Это было время, когда на многих планетах чужих звездных систем люди впервые подняли алый флаг Объединенного человечества. Желтый диск Проциона, вишневый — Звезды Каптейна, голубой — Альтаира светили над этим флагом. А там, где нельзя было поставить флаги, где атмосфера вечно ярилась и буйствовала, воздвигали обелиски. На них указывалось название корабля, первым достигшего планеты, и время, прошедшее на Земле после Великой Революции.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЧЕРНАЯ ПЫЛЬ

«Искушенный читатель прочтет эту историю и пожмет плечами, — стоило ли так волноваться. Он скажет слова, способные погасить солнце: „Что же здесь особенного?“ — и романтики стиснут зубы и отойдут в сторону»

К. Паустовский
Ланской не видел старика шесть лет. Старик часто приглашал к себе учеников, но Ланского он не позвал ни разу. Шесть лет назад в Гибралтаре старик закончил свою последнюю работу — статую Моряка. Ланской был на открытии. Старик создал великую вещь. Другого от него не ждали: со времен Микеланджело мир не знал лучшего мастера.

Статуя стояла на черных, изъеденных океаном скалах. Волны разбивались о камни, рваные клочья серой пены летели вверх, к ногам статуи. Моряк был юношей, мальчишкой. Он смотрел в океан и ждал чьей-то команды. Ветер взлохматил его волосы, парусом выгнул расстегнутую рубашку. Чувствовалось, что под ним накренившаяся палуба, а впереди опасность, и сейчас что-то произойдет. Но мальчишка смеялся. Казалось, он кричал океану: «Ну-ка, пошевеливайся… Налетай!.. Посмотрим, кто кого!»

Чутье художника не изменило старику. Он нашел ту меру бесшабашного веселья, которая была нужна. Чуть больше — и мальчишка был бы просто смешным забиякой. Чуть меньше — и исход поединка внушал бы сомнение. А так было ясно: если даже океан и осилит этого мальчишку, придет другой, станет на его место и снова крикнет: «Ну-ка, пошевеливайся… Посмотрим, кто кого!»

Старик подошел к Ланскому и, не здороваясь, спросил:

— Нравится?

Ланской сказал, что статую следовало бы немного поднять над водой.

Старик недобро покосился на него желтоватыми глазами.

— Молодец, — проскрипел он. — Кроме тебя, никто не заметил.

Он долго смотрел на статую. Был знойный день, но старик кутался в длинный плащ.

— Дурак, — неожиданно сказал он и повернул к Ланскому иссушенное, костлявое лицо. — Сегодня прилив. Самый высокий в году. Понял? Вот. Теперь уходи.

Прошло шесть лет. Старик не приглашал Ланского, не писал писем. От друзей Ланской узнал, что старик совсем плох. Говорили, что он уехал умирать к себе на родину, в Геную. И вдруг пришла телеграмма: «Вылетай сию же минуту». Через три часа Ланской был в Генуе.

Старик, укутанный теплым пледом, лежал в кресле на веранде. Внизу — под обрывом — тихо плескалось море. По потолку веранды перекатывались светлые пятна — солнечные блики, отраженные волнами.

— Садись, — негромко произнес старик. По обычной своей манере он не поздоровался и ни о чем не спросил.

Ланской сел на грубо сколоченную, некрашеную скамейку. Старик, глядя на море, сказал:

— Видел твои работы. Умеешь. Получается.

Он пожевал губами, в желтых глазах промелькнул огонек.

— А помнишь, тогда… ты только приехал… первая работа, не рассчитал, сколол кусок, хотел его наложить… Что я тебе тогда сказал?

— Вы сказали словами Вазари: «Заплаты подобного рода простительны сапожникам, а не превосходным мужам или редкостным мастерам, — вещь весьма позорная и безобразная и заслуживает величайшего порицания.»

Старик беззвучно смеялся. Его тощая жилистая шея дрожала, лицо сморщилось.

— Запомнил? Это хорошо. У меня плохая память… Сколько мне лет? Да, да, сто семь. В каком году я родился?

— По новому летоисчислению…

Он стукнул костлявым кулаком по подлокотнику кресла.

— Не надо нового! Не привык я к нему… По-старому.

— В тысяча девятьсот сорок пятом.

— А тебе сколько лет?

Ланской ответил.

— Молод. Очень молод, — сердито сказал старик. — Ты почему этот барельеф… ну, как его… в честь Первой лунной экспедиции… сделал из лунного камня? На земле не нашел материала? Фокусы!..

Ланской молчал, зная, что лучше не возражать.

— Фокусы, фокусы… — ворчал старик. — Видел я проект памятника погибшим астронавтам. Постамент, а на нем ракета — израненная, опаленная, с пробоинами, с умолкнувшими дюзами… Что скажешь?

Ланской ответил, что скорее всего, это не очень удачная выдумка. Дело не в корабле, а в тех, кто летал на нем.

— Еще бы! — нетерпеливо воскликнул старик. — Через тридцать лет посмотрят люди на такой памятник и подумают: «Ну и корабли же были!» — и только. Надо изваять человека. Тогда и через тысячу лет он будет современником тех, других… Отвага не стареет.

Он закрыл глаза и долго молчал. Ланскому показалось, что он спит. Появилась женщина — такая же древняя, молча поправила плед, ушла. Внезапно старик поднял голову, цепко взглянул на Ланского, сказал:

— Работать не могу. А надо. Есть большое дело. Ты слышал об экспедиции Шевцова?

— Так, совсем мало, — ответил Ланской.

Старик опять разволновался.

— Почему? Читать перестал? Дальше своего камня не смотрел?

Он быстро затих.

— Ладно. Слушай. Надо сделать вещь — на века. Я хотел — но не могу. Ты сделаешь. Я за тобой все время слежу. Другие — им поддержка нужна, подсказка. А ты сам соображаешь. Поэтому я тебя и не трогал. А сейчас позвал. Сделаешь эту работу за меня. Я обязательно доживу — видеть хочу… — Слушай, Шевцова сейчас нет. Он снова ушел к Сириусу. Мне сказали, что телесвязь с ракетой продержится еще несколько дней. Ты вылетишь на эту… как ее?.. Станцию Звездной Связи. Я все устроил, тебя встретят. Ты увидишь Шевцова и выслушаешь его рассказ. Понял?

Ланскому не хотелось спорить со стариком, но он все-таки очень осторожно спросил, обязательно ли говорить с Шевцовым.

— Молод ты еще, — ласково сказал старик. — Поймешь, когда он тебе расскажет. Ты думаешь, твой барельеф… этот… лунный… откровение? Нет. Ты смотрел назад, в прошлое. Получилась иллюстрация. Молчи! Надо смотреть вперед.

— Даже если изображаешь событие далекого прошлого? — спросил Ланской.

— Всегда! Конкретный повод — только трамплин. Это и отличает великое творение от просто хорошего. Твои астронавты — путешественники. Отважные, смелые. Но только путешественники, открыватели. В будущее ты не заглядывал… — старик устало махнул рукой. — Ладно. Ты сам это должен понять. Поговори с Шевцовым. Вылететь нужно сейчас. Потом вернешься. У меня есть эти… как они… отчеты, копия бортового журнала, решение Исследовательского Совета. С Шевцовым виделся. Он много рассказывал. На кристаллофоне записано. Нет, нет, молчи! Сначала ты должен сам услышать. Так лучше. На днях будет опубликовано подробное сообщение. Но ты должен сам видеть Шевцова. Да, так лучше. И еще… — он наклонился к Ланскому, остро взглянул ему в глаза. — На столе лежат мои инструменты. Принеси их.

Ланской принес плоский деревянный ящик, покрытый потрескавшимся, шероховатым лаком. Старик долго гладил крышку ящика длинными костлявыми пальцами. Он хотел открыть ящик — и не решался.

— Вот, — жалобно произнес старик. — Вот, возьми. Мне уже не надо. Возьми, возьми…

И сердито добавил:

— Инструменты надежные. Новых выдумок не признаю. Этих… электрошпунтов в руки не брал. Вот. Теперь уходи.

Четвертая Станция Звездной Связи находилась на севере Европы — в Норвегии, на мысе Нордкап. Старенький двухместный реаплан, подвывая моторами, полз над плотным слоем белесых облаков. Пилот включил автоматическое управление, подмигнул Ланскому: «Сорок минут. Придется поскучать!» — и занялся иллюстрированным журналом.

Ланской думал о старике. Старик был великим мастером, но он никогда не умел свободно ориентироваться в проблемах науки и техники. И все же старик увидел нечто такое, чего Ланской увидеть не смог. Что именно увидел старик — Ланской не знал. Но твердо верил, что старик действительно имел в виду нечто очень важное. Это было обидно, потому, что Ланской любил науку и, как ему казалось, был в курсе последних ее достижений.

Два года работал Ланской над барельефом «Первая лунная». Он долго искал идею скульптуры и сформулировал ее одним словом «Открытие». Да, его астронавты были открывателями. Старик, как всегда, сразу определил главное. Но разве все, что делают астронавты, не есть открытие нового мира?..

Пилот взялся за штурвал. Моторы пискнули, затихли. Реаплан, со свистом рассекая воздух, рванулся вниз.

— Смотрите, смотрите, — закричал пилот, — вот и станция! Над облаками возвышалась черная суживающаяся кверху башня.

Облака наползали на нее, как волны, и сама башня была похожа на маяк в разбушевавшемся море.

— Тысяча семьсот метров, — сказал пилот. — На Азорских островах выше — две сто. Ну, теперь держитесь. Спустимся с ветерком.

Реаплан круто нырнул в облака. В кабине стало темно, автоматы включили освещение. Пилот склонился к приборному щиту, вытянул шею, по-детски наморщил узкий, с горбинкой, нос. На мгновение наступило необыкновенное состояние невесомости, потом навалилась тяжесть, затянула все красно-серой пеленой. Моторы пронзительно взвизгнули — и стихли. Подняв столб снежной пыли, реаплан мягко опустился на землю. Пилот улыбнулся, что-то сказал Ланскому и погнал машину под стеклянный навес.

Теперь Ланской снова увидел башню Звездной Связи, точнее основание башни, потому что метрах в двухстах от земли начинались сплошные облака. Башня казалась чудовищно массивной. Она походила на обтесанную и отшлифованную гору.

Пожав пилоту руку, Ланской вышел из машины. У эскалатора стоял человек в меховой куртке и красном шарфе. Машинально — думая еще о старике — Ланской обратился к нему по-итальянски. Тот пожал плечами и ответил на английском языке. Через минуту они уже говорили по-русски. Это был инженер Тессем, начальник станции, норвежец. Он неплохо владел русским языком.

— Я подумал, что вы итальянец, — сказал Тессем. — Если бы не нашлось общего языка, пришлось бы разговаривать с помощью электронного переводчика. Веселая перспектива!.. А сейчас — быстрее наверх. Эскалатор, потом лифт. Через семь минут начнется передача. Быстрее, быстрее!..

В маленькой кабине скоростного лифта Тессем снял шарф, куртку и остался в черном свитере. Сложен Тессем был великолепно — Ланской невольно залюбовался. Курчавая, коротко остриженная бородка несколько старила инженера; вряд ли ему было больше сорока семи — сорока восьми лет.

— Первая передача пробная, — сказал он. — Только для настройки. Потом получасовой перерыв — и тогда уже будем говорить.

Они прошли в небольшой полукруглый — с низким потолком — зал. У стены стоял телеэкран. Это был обычный экран объемного телевидения, пожалуй, только несколько больший по размерам. Серебряные нити, образовывавшие растр, поблескивали в полумраке. Над экраном светился квадратный циферблат часов. Тессем придвинул поближе к экрану два кресла.

— Не опоздали, — улыбнулся Тессем. — Сейчас начнется. Смотрите.

Ланской заметил, что на кресле Тессема установлен пульт управления. Инженер, не глядя, настраивал телесвязь. Комната медленно погружалась во мрак. Потом из потолка брызнули зеленоватые лучи, осветили сидящих в креслах людей. Серебряные нити экрана заискрились, полыхнули белым пламенем. Ланского охватило тревожное чувство. И тотчас же он увидел Шевцова.

На экране возникла радиорубка корабля. Вошел человек в противоперегрузочном костюме, подвинул невидимое за рамкой экрана кресло, сел. Лицо у человека было интересное: острое, угловатое, «летящее», как определил про себя Ланской. Глаза веселые, с озорной искоркой. Волосы падали на лоб.

Человек посмотрел на Тессема, улыбнулся, махнул рукой.

— Здравствуй, Тессем! — сказал он. — Рад тебя видеть. Вот мы опять ускользнули в Космос…

— Здравствуй, Шевцов, — отозвался инженер. — Передай привет ребятам. Когда-нибудь я доберусь до вас — и тогда вам не летать.

На Ланского Шевцов даже не взглянул.

— Ну, старина, сейчас настройка, — продолжал он, обращаясь к Тессему, — говори, что тебе надо.

Тессем обернулся к Ланскому, кивнул на экран.

— Быстрее объясните, в чем дело!

Еще не понимая, что происходит, Ланской довольно сбивчиво изложил Шевцову суть дела. Шевцов не слушал. Он смотрел на Тессема и время от времени обращался к нему: напоминал о какой-то информации, просил устроить передачу с олимпийских игр. В конце концов Ланской совершенно сбился и замолчал. Шевцов — так и не взглянув в его сторону — сказал инженеру:

— Ладно, старина. Через час продолжим. Экран погас.

Медленно зажегся свет. Тессем посмотрел на Ланского, виновато улыбнулся.

— Извините. Я не предупредил вас. Сейчас вы поймете. Но прежде всего вам надо поужинать. Это здесь рядом…

Они ужинали вдвоем. Тессем ел молча, сосредоточенно. Только к концу ужина, задумчиво рассматривая взятое из вазы золотистое яблоко, он разговорился.

— «Океан», корабль Шевцова, вылетел сутки назад, — сказал он. — Это вторая экспедиция Шевцова к Сириусу. На корабле около тридцати человек. Да, да, не удивляйтесь. Но я хотел объяснить другое. Корабль идет с трехкратным ускорением. Сейчас Шевцов прошел что-то около ста двадцати миллионов километров. А радиоволны ползут со скоростью триста тысяч километров в секунду. Шевцов не мог вас сразу увидеть.

— Но ведь вы с ним разговаривали, — возразил Ланской. — Это меня и смутило.

Инженер рассмеялся.

— Он просто знает, где стоит мое кресло. Если бы кресло занимал кто-нибудь другой, он все равно сказал бы: «Здравствуй, Тессем!» Да… На Земле мы не замечаем запаздывания радиоволн. А в Космосе другие масштабы. Завтра «Океан» уйдет дальше, и радиоволнам понадобится уже двадцать пять минут, чтобы добраться до корабля. А на третьи сутки — шестьдесят минут…

Тессем вдруг стал мрачен.

— Это очень плохо, — сказал он, откладывая яблоко. — Из-за этого мы не можем управлять кораблями на расстоянии. Решения нужно принимать быстрее, а сигналы будут месяцами путешествовать до Земли и обратно… Шевцов смеется — думает, радиоинженеры никогда не найдут выход…

— Кстати, — спросил Ланской, — почему об этой экспедиции так мало сообщалось? Я имею в виду первую экспедицию Шевцова.

Инженер покачал головой.

— Писали много. Только давно. Шевцов вылетел… да, восемнадцать лет назад. Тогда и писали. А потом… Вы понимаете, это был исследовательский полет. Может быть, правильнее сказать — испытательный. Вы, пожалуйста, поправляйте меня, когда я ошибаюсь. Да, так я хочу сказать, что первоначально у Шевцова была только одна задача — проверить аппаратуру, может быть — внести в нее какие-то изменения. На Земле это нельзя было решить. Ну, а потом… Потом все получилось иначе. Шевцов сделал открытие, совсем другое открытие. Впрочем, когда человек летит один… Да, да, Шевцов летел один — он объяснит, как это получилось. Так вот, подобное открытие уже было сделано до Шевцова. Тоже астронавтом, летавшим в одиночку. Потом оказалось, что произошла ошибка. Долгие годы полета, одиночество… Никакие нервы не выдержат. Человек принимает кажущееся за желаемое, мираж за реальность, сон за явь. Вы скажете — приборы, фотоснимки… Все это так. Но представьте себе, что вы попали в незнакомый и совершенно необычный мир. Тут главное не фотоснимки и не показания приборов, а то, как вы поняли, как вы оценили этот мир. Поэтому Исследовательский Совет решил: в подобных случаях публиковать абсолютно достоверное, об остальном сообщать только… как это называется… предположительно. Ну, а к оценкам Шевцова вообще надо относиться осторожно.

— Почему?

— Мечтатель, — коротко ответил Тессем, и Ланской не понял, сказано ли это с одобрением или с осуждением. Поскребывая бородку, инженер рассказывал:

— Шевцов — конструктор. Очень своеобразный конструктор. Сегодняшние задачи он решать не может, не любит. Ему нужны задачи завтрашние. Его проекты не укладывались ни в какие конкретные планы. Для их осуществления не было… как это называется… базы. Не было еще таких прочных материалов, такого калорийного горючего, таких надежных приборов… Никто не сомневался, что наступит время, когда все это будет. Но пока другие конструкторы решали осуществимые задачи, он… Да, вспомнил. Он называл это перспективными проблемами. Что ж, вероятно, нужно, чтобы кто-нибудь этим занимался. В конце концов, я понимаю — рамки сегодняшней науки и техники широки, но не безграничны. Человеку (особенно такому, как Шевцов) иногда трудно смириться с этим…

— И он не стал скульптором? — улыбнулся Ланской.

— Нет. Он добился своего. Не помню точно, но уже через три или четыре года после отлета как раз и настало время для осуществления некоторых его проектов. А потом — других. Когда Шевцов вернулся, почти все они были осуществлены. На Земле прошло около семнадцати лет. А для Шевцова — много меньше. При движении на больших скоростях время сжимается — тут действуют законы релятивистской механики… Но надо идти. Сейчас начнется передача.

— Не знаю, получится ли у нас разговор, — сказал Ланской. — Мы впервые видим друг друга.

Инженер махнул рукой.

— На Земле, может быть, и не получился бы. А в Космосе… Знаете, когда астронавт надолго улетает с Земли, он готов часами просиживать перед экраном. В такое время каждый человек кажется родным. Поверьте моему опыту, я двадцать лет на Станции. Все будет хорошо.

* * *
Так начался этот странный разговор с Шевцовым.

С того момента, как они второй раз вошли в телевизионный зал, и на экране вновь возникла радиорубка корабля, Ланской почувствовал особое, непередаваемое ощущение значительности происходящего. Быть может, сказывалось запаздывание радиоволн. Оно заставляло физически ощущать то огромное расстояние, которое отделяло Станцию Звездной Связи от корабля. Да, именно физически ощущать — через время. Когда Ланской задавал Шевцову вопрос, астронавт продолжал говорить — он не слышал. Ланской смотрел на часы и чувствовал, как радиоволны идут сквозь черную бездну… А Шевцов говорил и не слышал его слов. Проходило почти четверть часа — и только тогда он прерывал рассказ и отвечал на вопрос.

Ланской чувствовал даже, как увеличивается разделяющее их расстояние, потому что ответы Шевцова запаздывали больше и больше.

Да, это был странный разговор! Шевцов говорил коротко, почти не останавливаясь на деталях. И Ланской многое понял лишь позже — после бесед с Тессемом, после долгих размышлений над отчетами Исследовательского Совета…

— Вы слышали о пылевой коррозии? — спросил Шевцов и, не дожидаясь ответа, продолжал. — С этого все началось…

* * *
Среди многих опасностей Звездного Мира была одна — невидимая, неотвратимая, смертельная. Ее называли — не очень точно — черная пыль.

Трассы звездных кораблей прокладывались в обход больших пылевых скоплений. Пройти на субсветовой скорости сквозь облака межзвездной пыли было невозможно. Пыль набрасывалась на металл, рвала его атом за атомом, начисто съедала корабль. Так пигмеи-муравьи съедают — до косточки — огромную тушу кабана… На картах Звездного Мира отмечались пылевые облака, их наблюдали с Земли, они выделялись темными пятнами на фоне звездного неба.

Но встречались и другие пылевые скопления, менее плотные, незаметные. Подобно хищнику, поджидающему жертву, прятались они во мраке Звездного Мира, ничем не выдавая своего присутствия. Попав в такое облако, корабль погибал. Частицы пыли, сталкиваясь с летящим на субсветовой скорости кораблем, разъедали обшивку бортов, вгрызались глубже и глубже — ничто не могло остановить разрушения.

Это походило на страшную, неизлечимую болезнь. Пылевая коррозия опутывала корабль сетью мелких ранок, постепенно углябляла их, превращала в злокачественные язвы, истачивающие оболочку корабля… Иногда обреченный корабль сопротивлялся — уменьшал скорость. Но чтобы погасить субсветовую скорость, требовались — даже при больших перегрузках — месяцы. А пылевая коррозия, изглодав титановую броню бортов, проникала к моторным отсекам. И сразу наступала агония. Так погиб звездный корабль «Дерзание». Капитан передал на Землю прощальный привет и рапорт с формулами для определения пылевой коррозии. Иногда капитаны, наоборот, до предела увеличивали скорость, надеясь быстрее пройти пылевое скопление. Но вместе со скоростью корабля росла и разрушительная сила черной пыли. Так погибла экспедиция, шедшая к Сириусу на двух кораблях — «Каравелле» и «Неве».

* * *
— Меня послали вслед за «Каравеллой» и «Невой», — рассказывал Шевцов. — Собственно говоря, я сам напросился. Мне удалось создать средство защиты от черной пыли. Надо было провести испытания. Обычно в таких случаях используются беспилотные ракеты. Но тогда испытания могли бы затянуться надолго, а черная пыль губила корабли. Стоило рискнуть. Я сумел это доказать и ушел к Сириусу на испытательном корабле. Он назывался «Поиск». Надо признаться, я не был абсолютно уверен в силе своего защитного средства. Все основывалось, главным образом, на теоретических построениях, а черную пыль еще только начинали изучать, и о многом приходилось судить предположительно. Мне хотелось скорее встретить черную пыль; я рассчитывал, что успею скорректировать свою установку…

Шевцов грустно улыбнулся.

— Нет. Дело не в молодости, хотя тогда я был много моложе. Просто я летел один. Защитная аппаратура и исследовательские приборы много весили. Даже на одного человека снаряжение было взято в обрез. Я сказал: «Один — так один, подумаешь!» И ошибся. Вы извините, я плохой рассказчик. Но попытайтесь себе представить, что я тогда чувствовал. Шли дни, недели, месяцы… Электромагнитные поля затруднили, а потом сделали совсем невозможной радиосвязь с Землей. Я был один. Совершенно один. Это очень тяжело, поверьте.

* * *
… Шевцов был один на корабле. Он уже свыкся с одиночеством. Он привык к тому, что в рубке пустует кресло штурмана. Он перестал замечать свободные места в кают-компании. Но иногда его мучило желание поговорить. Он разговаривал с ионным двигателем, с приборами, с книгами… Они не отвечали. Голос был только у электронной машины. Шевцов не любил этот голос — сухой, лишенный человеческой теплоты.

И все-таки через каждые шесть часов Шевцов подходил к поблескивающей серым лаком машине и выстукивал на клавишах вопрос. Вспыхивали красные огоньки контрольных сигналов. Казалось, машина подняла веки, и десятки ее глаз уперлись в человека пристальным, презрительным взглядом. Подумав, машина отвечала, раздельно выговаривая каждый звук:

— Черной пыли нет. Концентрация межзвездного газа…

Шевцов быстро выключал машину. Его интересовала лишь черная пыль. И через шесть часов он вновь подходил к машине. Загорались красные глаза — сигналы и бесстрастный голос сообщал:

— Черной пыли нет…

Время ползло — тягучее, лишенное дня и ночи, лишь условно разделенное на часы. Изредка Шевцова охватывало чувство острого страха. Ему вдруг начинало казаться, что вот сейчас — именно сейчас! — произойдет нечто непоправимое. Он спускался вниз, к двигателям.

Моторный отсек был похож на глубокий колодец, опутанный паутиной трапов. Вдоль оси колодца проходила массивная труба — электромагнитный ускоритель ионов. Труба излучала голубой свет. Светились и стенки моторного отсека — желтым, трапы — красным, приборные щиты — зеленым. Лампы здесь были невидимые — ультрафиолетовые. Включались они изредка. Люминесцентные лаки, покрывавшие все в моторном отсеке, ускоритель ионов, и стены, и трапы, поглощали ультрафиолетовые лучи и потом долго светились в темноте. Что бы ни случилось с подачей энергии, в моторном отсеке всегда был свет.

Шевцов подолгу сидел на решетчатой площадке. Голубое излучение ускорителя смешивалось с желтым отсветом стен; казалось, сам воздух в моторном отсеке светился призрачным, мерцающим пламенем — зеленоватым, изрезанным красными змейками трапов.

Ровный гул электромоторов успокаивал. Шевцов возвращался наверх, в кают-кампанию, к чертежной доске. Он много работал. Он проектировал новый звездный корабль…

* * *
Рассказывая об этом проекте, Шевцов вдруг увлекся и начал говорить о технических деталях, Ланской не перебивал. Он молчал и думал о другом. Он думал о том, что подобно Эпохе Возрождения, выдвинувшей великих мастеров искусства, эпоха, в которую жил Шевцов, дала великих строителей звездных кораблей. Их следовало бы назвать художниками, потому что в созданных ими кораблях — в каждой линии, в каждой даже мельчайшей детали — воплотился не только точнейший расчет, но и вдохновенное искусство, красота и дерзость.

«Скульптура может прожить тысячелетия, — думал Ланской. — Звездный корабль стареет через тридцать лет. Разные судьбы у этих творений человека… Впрочем нет. То, что строитель вложил в свой корабль, не исчезает и через тридцать лет. Оно просто обновляется и возрождается в новом, еще лучшем корабле. Ни одна — подлинно великая — находка не пропадает. Так в искусстве, так в технике»…

Свет ползет со скоростью триста тысяч километров в секунду. Но мысль, наверное, быстрее света. В этот момент Шевцов подумал почти о том же, о чем думал и Ланской.

— Здесь, у чертежной доски, — сказал Шевцов, — не было чувства одиночества. И те только потому, что работа отвлекала. Нет, дело даже не в этом. Чтобы решить задачу (а проект — это сотни связанных между собой задач), мне приходилось вспоминать с самого начала — с первых искусственных спутников, с первых космических ракет… Я анализировал, сравнивал, отбирал лучшие решения, иногда спорил… Рядом со мной — пусть незримо — были люди; они советовали, предостерегали, возражали… Если в такие минуты я думал о черной пыли, то только со злостью. Она мешала нашим кораблям. Она могла погубить и этот корабль, который я чертил на листе ватмана… Черная пыль! Каждые шесть часов я включал электронную машину. Помигивая контрольными лампами, машина обрабатывала показания приборов и отвечала мне своим противным голосом: «Черной пыли нет…» Но однажды… По странной прихоти судьбы это случилось в день моего рождения…

* * *
Шевцов ходил по кают-компании «Поиска».

Голубой пластик, покрывавший пол каюты, глушил тяжелые шаги. Перегрузка (корабль летел с ускорением) удвоила тяжесть — и каждый шаг требовал больших усилий. Шевцову казалось, что он передвигается по дну невидимого, но плотного океана, преодолевая сопротивление воды. Постепенно он привык к перегрузке.

От стены до электронной машины было восемь шагов. От машины до стены — двенадцать. Когда Шевцов шел к машине, он невольно удлинял шаги: смотреть на серую машину не хотелось. Возвращаясь от машины к стене, Шевцов укорачивал шаги, потому что на стене висел портрет девушки — и все в этом портрете было особенное.

Шевцов со своей вечной манерой анализировать давно определил, что это особенное — в контрастах: узкий овал лица — и широко расставленные большие глаза; легкость, хрупкость, почти воздушность — и сила в крутом повороте головы; тонкие, совсем еще детские косички — и строгий, немного грустный взгляд…

Он шагал по кают-компании и думал о том, что глаза удивительные — словно озера, пронизанные солнечными лучами. Он попытался найти объяснение и этому, но неожиданно, отодвинув аналитические соображения, из глубин памяти выплыли старые строки:

Ты не от женщины родилась:
Бор породил тебя по весне,
Вешнего неба русская вязь,
Озеро, тающее в светизне…
Звонок — острый, как удар ножа, — вспорол тишину. Шевцов остановился, все еще глядя на портрет. Вновь зазвенел звонок — настойчиво, тревожно. Перепрыгивая через ступеньки, Шевцов взбежал наверх, в рубку. На приборном щите, под циферблатом интегрального термометра, горела красная лампочка. Стрелка отклонилась на три сотых градуса. Интегральный термометр показывал среднюю температуру на внешней поверхности бортов корабля. Повышение температуры могло быть вызвано и случайными причинами: лучевым воздействием, каким-нибудь местным перегревом. Но Шевцов уже чувствовал: это — черная пыль.

Он спустился вниз, к электронной машине. Включил ее. И услышал жесткий голос — ему почудились в нем злорадные нотки:

— Черная пыль…

Тогда он вернулся в рубку. Здесь, на пульте управления, в стороне от обычной клавиатуры, были две красные клавиши. Шевцов помедлил — и нажал одну из них. Созданное им средство защиты от черной пыли вступило в действие.

Это был свет. Яркие лучи света зажглись за бортом «Поиска», концентрический световой пучок ринулся вперед, сметая своим давлением ничтожные по размерам частицы черной пыли и расчищая кораблю дорогу… Так, во всяком случае, предполагал Шевцов. Так должно было быть по расчетам.

Шевцов сидел в мягком амортизационном кресле и ждал. Стрелка интегрального термометра не возвращалась к нормальному положению. Она медленно, но упорно карабкалась вверх. Температура продолжала увеличиваться.

Тогда Шевцов нажал вторую клавишу. Включились резервные светильники. И снова надо было ждать. А стрелка термометра никак не хотела вернуться вниз, к зеленой черте.

Шевцов подошел к приборному щиту и долго смотрел на дрожащее острие стрелки, «Врет прибор, — подумал он, — Свет нагревает металл. Свет, а не черная пыль!»

Он снова опустился вниз, к электронной машине. Быстро мигая красными сигнальными лампами, машина внятно произнесла:

— Черная пыль. Частицы сконцентрировались, стали крупнее. Свет не отталкивает их…

* * *
Шевцов продолжал рассказ. Он не видел, как Тессем вышел из комнаты и вернулся с бутылкой рислинга. Тессем налил вино — Ланскому и себе — и сказал:

— За тех, кто в Звездном Мире!

Они подняли бокалы, а Шевцов продолжал рассказ, потому что радиоволны ползут очень медленно, и он еще не слышал, что тост был за него. За него и за всех, кто сейчас вместе с ним, шел сквозь мрак навстречу далеким солнцам.

— Не надо было пускать тебя, Шевцов, — сказал Тессем, поставив бокал. — В таких случаях роботы справляются лучше. Они не волнуются.

Тессем поскребывал свою курчавую бородку: должно быть волновался.

* * *
Итак, машина внятно произнесла:

— Черная пыль. Частицы сконцентрировались, стали крупнее. Свет не отталкивает их.

Шевцов допускал, что пылезащитная установка может капризничать. Однако этого он не ожидал. Еще не сознавая всей глубины опасности, он подумал: надо что-то делать. И он отдал команду электронной машине — исследовать черную пыль, точно определить ее концентрацию, состав, свойства…

Он ходил по кают-компании. «Ну, хорошо, — сказал он себе, — пока ничего не произошло. Меня послали осилить эту пыль и я ее осилю. На „Каравелле“ и „Неве“ не было такой аппаратуры, какая есть у меня. А это — главное». Это не было главным, он понимал, но не хотел признаться. «Ничего не произошло, — повторил он. — Пусть машина исследует пыль. Пока я буду думать о другом». И он заставил себя думать о другом. Может быть, сказалась свойственная ему методичность. Может быть, наоборот, это было озорство. Но Шевцов заставил себя вспомнить стихи — те самые стихи, которые прервал звонок интегрального термометра.

Шевцов стоял перед портретом и, не думая о черной пыли, смотрел в отсвечивающие голубым ледком глаза:

Ты не от женщины родилась:
Бор породил тебя по весне,
Вешнего неба русская вязь,
Озеро, тающее в светизне.
Не оттого ли твою красу
Хочется слушать опять и опять,
Каждому шелесту душу отдать
И заблудиться в твоем лесу…
Нет, это было не озорство. Не методичность и не сентиментальность. Каждая строчка стихов отвергала растерянность и наполняла сердце тем уверенным спокойствием, которое нужно было для схватки с черной пылью.

— Ты сказал — роботы? — переспросил Шевцов и покачал головой. — Нет, Тессем. Когда машина закончила обработку данных о пыли, я выбил на клавишах вопрос: «Как избежать пылевой коррозии?» И знаешь, Тессем, что ответила машина? Она сказала: «Тормозить». В этом был определенный смысл. Давление света в какой-то степени все-таки уменьшало интенсивность коррозии, К тому же и концентрация пыли нарастала сравнительно медленно. Машина недурно придумала — тормозить. Пожалуй, я бы успел погасить скорость прежде, чем черная пыль съела бы корабль… Даже наверняка успел бы. Но я не мог согласиться с машиной. Хотя, признаюсь, мне почему-то стало жалко ее. В конце концов она не виновата, что у нее такой противный голос. Ведь это мы ее сделали, люди. И это мы научили машину строить логические схемы и не научили думать о людях. Я отстучал на клавишах: «Глубокоуважаемый шкаф! Ты заботишься только о своей лакированной шубе. А меня послали, чтобы осилить эту проклятую черную пыль. И если твоя электронная башка не придумала ничего умнее, чем спасовать, то черт с тобой! А за данные о пыли — спасибо». И знаешь, Тессем, машина долго моргала своими красными глазами, а лотом бесстрастно сказала:

— Не понимаю. Надо тормозить.

Но я уже не обращал на нее внимания. Машина дала мне подробные сведения о черной пыли — и я думал.

Там, на Земле, мы еще плохо знали черную пыль. Поэтому Исследовательский Совет, обсуждая вопрос о полете, допускал возможность непредвиденных осложнений. В сущности, я летел, чтобы выяснить, какие могут быть осложнения, и найти способы борьбы с ними. Но произошло нечто иное. «Поиск» столкнулся с такой разновидностью черной пыли, о которой раньше не знали. Теперь уже не могло быть и речи о том, чтобы скорректировать имеющуюся на корабле защитную аппаратуру. Нужно было отыскать совершенно новые средства защиты.

С самого начала полета я много думал о черной пыли. Подобно шахматисту, я старался рассчитывать на несколько ходов вперед… Но ход, сделанный черной пылью, оказался неожиданным. Все заранее подготовленные варианты пришлось сразу оставить.

… Где-то за рамкой экрана Шевцов налил себе вино, поднял стакан.

— За нашу Землю, друзья. За ее людей. За тех, кто дал силу нашим кораблям. Черная пыль… Один я ничего не мог бы сделать. Но в этот час я не чувствовал одиночества. Знания всех людей были моими знаниями. Воля всех людей — моей волей. За нашу Землю, друзья!

* * *
Шевцов думал.

Черная пыль уже вгрызалась в обшивку бортов, а Шевцов сидел в кресле и думал. Это была его стихия. Он умел безошибочно пробивать хаос фактов стальным тараном логики. Он умел думать в том стремительном темпе, когда мысль несется, как гоночный автомобиль: все окружающее сливается в серые стертые полосы, и видно только то, что впереди, а дорога круто сворачивает из стороны в сторону, и скорость становится больше и больше…

Разумеется, минуты и даже часы ничего не решали. Черной пыли требовались многие недели, чтобы источить титановую броню корабля. Но Шевцов почти физически ощущал пылевую коррозию — и не мог не спешить.

Он держал в руках листок с аккуратно отпечатанной колонкой цифр. Электронная машина добросовестно собрала сведения о свойствах черной пыли, и сейчас Шевцов должен был выбрать какое-то одно свойство, за которое, как он выразился, удалось бы «зацепиться».

Этих свойств было не так уж много. И каждый раз, вычеркивая строчку, Шевцов думал: «Стало хуже. Я отступил еще на шаг».

И вдруг, дойдя до последней строчки, Шевцов почувствовал, что здесь — именно здесь! — ему удастся «зацепиться», найти то, что остановит пылевую коррозию. Частицы черной пыли имели электрический заряд. «Здесь можно зацепиться, — подумал Шевцов. — Одноименные заряды отталкиваются. Так меня учили в детстве. Допустим, корпус корабля будет заряжен положительным электричеством. Тогда сила электростатического взаимодействия отбросит все частицы черной пыли, имеющие положительный заряд. Хорошо. Очень хорошо. Но другие частицы — с отрицательным зарядом — будут, наоборот, притягиваться к кораблю… Что же делать?»

«Зацепиться» не удалось. Шевцов скомкал листок с цифрами и бросил его на пол.

* * *
… Экран полыхнул серебристым пламенем и погас. Медленно зажегся свет в телевизионном зале. Тессем сказал, что разговор с Шевцовым можно будет продолжить через два часа — после того, как окончатся астронавигационные передачи.

Лифт, поскрипывая, мчался вверх. Тессем что-то рассказывал о башне Звездной Связи, но Ланской почти не слушал. Он думал о Шевцове. Он все еще видел его перед собой — резкое, «летящее» лицо, то решительное и злое, то вдруг застенчивое и смущенное. Он слышал голос Шевцова — спокойный, раздумчивый, а временами вибрирующий от еле сдерживаемого напряжения…

— Послушайте, Олег Федорович, — Тессем осторожно потряс Ланского за плечо. — Надо выйти.

Они прошли в небольшую комнату. Тессем включил верхний свет, открыл ставни круглого окна. Ланской обратил внимание, что толщина стен совсем невелика, и сказал об этом Тессему. Инженер церемонно поклонился.

— Изумительная наблюдательность. Это тем более похвально, что я шесть минут рассказывал вам об устройстве башни. Вы кивали головой, даже задавали дельные вопросы… Я приду за вами через полтора часа. За это время вы сможете сделать еще ряд оригинальных открытий.

У двери он остановился.

— Между прочим, высота здесь девятьсот пятьдесят метров. Задумавшись, пожалуйста, не выпадите в окно.

Ланской остался один.

Он сидел у окна, смотрел на звезды — временами их скрывали похожие на дым облака — и думал. Бывают в жизни крутые повороты: словно сворачиваешь с шумной улицы в тихий переулок, где все незнакомо, все странно, все волнует. Утром он был у себя в мастерской — там устанавливали привезенную накануне мраморную глыбу. Тогда ему казалось, что жизнь определена и рассчитана на много месяцев вперед. Но принесли радиограмму от старика — и все изменилось. То, к чему он привык — немного сумбурное и почти всегда шумное, — осталось где-то в стороне. И теперь он один в тихой комнате на Станции Звездной Связи. За окном — небо и звезды. Через час, другой, он вновь услышит голос Шевцова — человека, которого утром он совсем не знал, как, впрочем, не знает и сейчас. Не знает, хотя успел заметить (профессиональная привычка!) характерное во внешнем облике, в манере держаться, говорить. Но внешность человека — как фасад здания. Можно пересчитать все кирпичи — и понятия не иметь о душе, о тех страстях, радостях и горестях, которые живут за непроницаемой стеной.

Людей много, и скульпторы изображают не столько людей, сколько людские качества и страсти — Красоту, Любовь, Преданность, Ум, Силу, Самоотверженность, Смелость… Дело, в сущности, не в том, какой у Шевцова нос и какие глаза. Ланской должен увидеть за Шевцовым нечто общечеловеческое или не увидеть ничего.

Но почему-то Ланского тянуло вниз, к экрану. Ему хотелось встретить взгляд умных глаз Шевцова, услышать его спокойный, чуть грустный голос…

Тессем появился через полтора часа — как и обещал.

— Надо ждать, — оказал он. — Шевцов разгоняет свой корабль с шестикратным ускорением и разговаривать при такой перегрузке невозможно. Наверное часа через три-четыре мы снова свяжемся с «Океаном». А пока спите.

Но Ланскому не спалось. В эту ночь он исписал несколько страничек своего дневника. Дневник был странный и велся от случая к случаю. И записи были страшные: мысли, выписки из книг, заметки и наблюдения для работы, стихи, наброски…

Вот, что записал Ленской в эту ночь на Станции Звездной Связи:

«В комнате хорошо. Вделанный в стену книжный шкаф… Ковер, самый настоящий текинский ковер; разумеется, далеко не такой красивый, как ковры из синтетической шерсти, но все-таки имеющий что-то приятное в своей первобытной экзотике… Стол и ваза из голубой майолики… Гладиолусы… Все это — Тессем. Он успел мимоходом узнать, что мне нравятся гладиолусы. Он успел подобрать книги — среди них много интересных. Правда, о ковре я ничего не говорил. Видимо, Тессем решил, что для скульптора будет приятна эта экзотическая древность. Я думаю, если бы Тессем мог, он доставил бы сюда и небольшую египетскую пирамиду…

Здесь нечто иное, чем простая внимательность. Тессем — я это вижу — человек, который не любит, не может терять ни минуты. Но он сидит со мной перед экраном и слушает историю, в общих чертах ему уже известную. А Шевцов терпеливо рассказывает, хотя, наверное, и у него есть другие, более важные дела. Более важные?.. Что ж, видимо, Тессем и Шевцов понимают: иногда разговор с художником не менее важен, чем астронавигационные передачи. Смогли бы это понять люди двадцатого века или такое отношение к искусству — особая черта нашей эпохи?

… В черном круге окна холодно светят звезды. Облака где-то ниже. А здесь — небо и звезды. Наверное, так стоял у иллюминатора „Поиска“ Шевцов. Стоял и смотрел на иссиня-черную бездну и острые, колючие заезды… Впрочем, мог ли он видеть звезды? Если не ошибаюсь, этозависит от скорости движения корабля. Надо опросить Шевцова.

Мне вообще многое неясно. Неясен, прежде всего, сам Шевцов. Тессем сказал: „Мечтатель“. Пожалуй, это неточно. Я бы оказал иначе: „Мыслитель“. Впрочем, сейчас на экране не тот Шевцов, который когда-то ушел в полет. Там, в Космосе, Шевцов увидел то, чего не видел никто из людей. Над ним пронеслись неведомые вихри, опалили, оставили неизгладимый след.

… Шевцов любит стихи. Что же, в одной очень старой книге я встретил такие слова: „Поэзия — сестра астрономии“. Тек думали и древние греки; в их мифах Урания, муза астрономии, и Эвтерпа, муза лирики, были родными сестрами. А музы, покровительницы скульпторов, не существовало…

Иногда я завидую инженерам. Они могут оказать, что новая машина лучше старой, и подсчитать, насколько лучше — в метрах, килограммах, секундах, калориях… У нас не так. Сделаешь что-то и не знаешь — хорошо или не очень хорошо. Только время выносит окончательный приговор произведению искусства. Но тот, кто создал это произведение, уже не слышит приговора.

Мне тридцать четыре года. Сделал ли я что-то настоящее? Или все еще впереди? Не знаю. Многое зависит от того, что я найду здесь, на Станции Звездной Связи.

Меня всегда увлекали исторические образы — Спартак, Павлов, Эйнштейн… Астронавтами я занимался только один раз — когда работал над барельефом в честь Первой лунной экспедиции. Как всегда, я начал с изучения эпохи. Среди многих материалов, с которыми мне пришлось тогда ознакомиться, были и романы об астронавтах. Я до сих пор с удовольствием вспоминаю эти книги — „Галактика Артемиды“, „Страна зеленых облаков“, „Лунный путь“. Я подметил любопытную вещь. Мне кажется, книги о будущем писались с оглядкой на… прошлое. В них перенесено в астронавтику все, что было характерно когда-то для романов о мореплавателях. Штормы, бросающие корабли на скалы, мифические змеи, чудовищные кальмары и гигантские спруты — вся романтика мореплавания перекочевала в Космос. Только вместо мелей и рифов корабли подстерегало притяжение чужих планет, в изобилии населенных бывшими морскими змеями, кальмарами и спрутами… И все-таки эти романы оставили приятное воспоминание. Они чем-то походили на текинский ковер — может быть, своей первобытной экзотикой.

Судьба астронавтов нашего времени была иной: более суровой, но и несравненно более величественной. Не „спруты“ и „кальмары“, даже когда они попадались, представляли главную опасность. Гигантские облака черной пыли протянувшиеся на миллиарды километров; вспышки новых звезд; колоссальные по силе излучения, неизвестно откуда приходящие и внезапно пронизывающие корабли… — вот с чем пришлось им столкнуться.

Оружием человека в этих гигантских схватках, прежде всего, была мысль. Если бы я мог, я поставил бы статую мысли — стремительной и неторопливой, математически строгой и лукавой, язвительно злой и бесконечно доброй, по-весеннему озорной и по-осеннему грустной… Увы, человеческая мысль так же многообразна, как и сам человек. Одной статуей еще ничего не скажешь. Это хорошо и плохо. Нет, все-таки очень хорошо, потому, что искусство, наверное, прекратилось бы, если бы однажды можно было сразу все сказать…

А в окно светят холодные звезды. Мог ли их видеть Шевцов — тогда, в полете? Впрочем, он вряд ли смотрел в иллюминатор. Ему было не до этого.

Слушая Шевцова, я вдруг подумал; что важнее в открытии — сам момент открытия (его мы обычно изображаем) или предшествующая ему напряженная работа? Быть может, эго и имел в виду старик?..

Шевцов искал решение, а корабль летел, и черная пыль вгрызалась в обшивку. Электронная машина подсчитала, когда все будет кончено, и сказала об этом человеку. Сказала бесстрастным голосом. Шевцов, упоминая об этом, рассмеялся. А я представил себя на месте Шевцова, и у меня возникло такое чувство, как перед прыжком с большой высоты: одновременно тянет и отталкивает. Тут дело не только в знаниях, в опыте. Главное — несокрушимая уверенность в победе. Уверенность в победе разума над любыми силами природы. Ведь именно тогда, сидя в кресле и спокойно обдумывая варианты решения, Шевцов и совершил свой подвиг.

Мне будет трудно это передать. Скульпторы прошлого изображали главным образом человека действующего. Таковы, например, конные статуи итальянских кондотьеров. Герой нашего времени — мысль. И нам, скульпторам двадцать первого века, приходится иметь дело преимущественно с человеком думающим. На этом человеке нет величественных доспехов, нет красиво драпированных тканей. Этот человек, одетый в самую обыкновенную одежду, сидит за обыкновенным столом или у пульта управления — и думает. Действие, если так можно выразиться, сосредоточилось в мозгу человека. Именно там идут невидимые поединки, совершаются незримые подвиги. А потом человек просто нажимает кнопку или клавишу, передвигает рычаг или что-то записывает.

В „Мыслителе“ Родэна главное — поза думающего человека. Это — обходной путь. Мысль, в сущности, сводится к действию, к позе обнаженного тела. Несоизмеримо труднее показать саму мысль. Тут нужен какой-то очень тонкий штрих.

Да, уж лучше бы Шевцов с двумя атомными пистолетами пошел навстречу дюжине отборных спрутов…»

* * *
Когда на телеэкране вновь появился Шевцов, Ланской опросил, мог ли он видеть звезды, Шевцов не ответил. Он продолжал рассказ. Ланской уже начал привыкать к тому, что ответы приходят не сразу. То своеобразное чувство, которое возникло у него в начале разговора, не исчезло. Экран стоял в трех метрах от кресла, но Ланской постоянно чувствовал, что Шевцов далек, как и звезды в круглом окне…

— Так вот, — рассказывал Шевцов, — скомканный листок со сведениями о черной пыли я поднял и расправил. Я знал: «зацепиться» можно только за то обстоятельство, что частицы черной пыли электрически заряжены. Но как именно «зацепиться» — этого я не знал. Надо было думать. Думать спокойно и систематически. И первое, что я решил, — это убрать телескоп. Он находился снаружи корабля, и пока бы я думал, черная пыль быстро расправилась бы с ним… Я поднялся в рубку, включил механизм демонтажа телескопа, и здесь… Вы понимаете, дело в том, что телескоп, установленный на «Поиске», был не обычным оптическим телескопом, а так называемым субсветовым телескопом, собственно астрографом. Тессем знает, что это такое, а вам я объясню позже, Астрограф автоматически — через заданные промежутки времени — делал снимки неба, точнее той его части, куда летел «Поиск». Снимки проявлялись и сшивались в альбомы. И вот, просматривая без особого интереса последний альбом (мысли мои были заняты черной пылью), я вдруг увидел нечто такое… «Поиск», как вы знаете, летел по направлению к Сириусу. И на снимке я увидел, что у Сириуса есть планета. Бели бы «Поиск» в этот момент горел, я бы все равно занялся планетой! Я вернул астрограф в прежнее положение и…

Стоит ли подробно рассказывать о том, как удалось получить снимки с большим увеличением, как приблизительно была вычислена масса планеты, как спектральный анализ показал наличие свободного кислорода в атмосфере этой планеты… Я совсем забыл о черной пыли. Вы опросите — почему? В конце концов что такое еще одна планета?.. В тот день, когда «Поиск» вылетел к Сириусу, люди уже побывали на четырнадцати звездных системах, открыли — в общей сложности — восемьдесят девять планет. На двенадцати планетах удалось обнаружить жизнь. На четырех из них жизнь была представлена довольно высокоорганизованными формами растений; на двух планетах, покрытых многочисленными морями, жили земноводные… И хотя разумных существ астронавты еще не встретили, но открытие новой планеты — само по себе — стало уже явлением рядовым. Наверное, это вы и хотели сказать? Что ж, я вам кое-что объясню. Лет сто назад, когда вопрос о жизни на других звездных системах обсуждался только теоретически, академик Фесенков высказал предположение, что планеты в системах двойных звезд мертвы. Для возникновения и развития жизни, говорил Фесенков, требуется, чтобы в течение длительного времени условия на планете, например температура, радиация, были в общем постоянными. А это возможно только тогда, когда орбита планеты близка к круговой. У двойных звезд планеты имеют сложные орбиты; планеты то слишком приближаются к звездам, то слишком удаляются…

Первые полеты, казалось, подтвердили гипотезу Фесенкова. Планеты Альфы Центавра — двойной звезды — были лишены жизни. Мертвыми были и планеты других двойных систем — Шестьдесят Первой Лебедя, Крюгера Шестьдесят, Грумбриджа Тридцать Четыре… Из каждых десяти звезд на небе восемь — двойные, а это значит, что сразу в пять раз сокращается вероятность жизни на планетах чужих миров. Разумеется, если Фесенков прав.

Сириус, к которому летел «Поиск», — тоже двойная звезда. Но планета Сириуса имела атмосферу примерно такой же плотности, как и земная, и примерно такого же состава. Во всяком случае, я обнаружил кислород, азот, пары воды и следы углекислого газа.

Теперь вы понимаете, почему я забыл о черной пыли…

* * *
Шевцов на минуту умолк, к чему-то прислушиваясь. Потом продолжал:

— Вы спрашиваете, Олег Федорович, что видит астронавт, летящий на субсветовой скорости? Да, небо, которое он видит, нисколько не похоже на то, что мы привыкли видеть на Земле или в иллюминаторах тихоходных межпланетных ракет. Звезды как бы смещаются к той точке неба, к которой летит корабль. Тессем покажет вам фотоснимки. Да, страшное небо… Я не знаю другого слова. Именно — страшное. Я не открывал смотровые люки, я ни за что — без необходимости — не вышел бы из корабля. Но тут была необходимость. Черная пыль заставила меня надеть скафандр и выйти. И хотя я не раз видел это небо, оно показалось мне тогда особенно зловещим…

Но я еще не рассказал вам, почему мне пришлось выйти из корабля. Это случилось так…

* * *
Это случилось на третьи сутки после того, как на снимках астрографа Шевцов обнаружил новую планету. К этому времени Шевцов отыскал новое решение проблемы защиты от черной пыли. Вполне удовлетворительное решение — математически безупречное, конструктивно изящное, представлявшееся достаточно надежным. Оно имело только один — далеко не принципиальный — недостаток: сам Шевцов не мог им воспользоваться. На Земле перед отлетом на корабле смонтировали бы необходимую аппаратуру. Но сейчас найденное решение имело лишь теоретическое значение. Необходимо было найти еще одно решение, осуществимое здесь, на корабле. Найти или… Вот об этом «или» Шевцов не хотел думать.

В силу каких-то странных психологических закономерностей мысль его, казалось бы, всецело занятая черной пылью, с необыкновенной ясностью и остротой работала и в других направлениях. В эти дни он легко решил несколько каверзных задач, связанных с проектом нового звездного корабля. Он продолжал и наблюдения за открытой им планетой, ненадолго выдвигая астрограф. Ему удалось обнаружить еще две планеты; их атмосферы состояли из метана и аммиака.

Однажды, когда Шевцов регулировал систему охлаждения в моторном отсеке, раздался прерывистый звонок рации. Звонок означал, что рация приняла и записала какое-то сообщение. Но какое сообщение она могла принять? От кого? Откуда? Связь с Землей давно прервалась — корабль отделяли от солнечной системы мощные электромагнитные поля. А впереди был Сириус, которого еще никогда не достигали звездные корабли. Однако рация настойчиво звала человека. Ее характерный прерывистый звонок нельзя было спутать ни с чем…

— Не знаю почему, — продолжал Шевцов, — но прежде всего я почему-то подумал, что это сигнал оттуда, с планеты Сириуса. Нелепая мысль, но именно она была первой. А потом… Простите, я отвлекся. Времени у нас мало. Я буду краток. Так вот, я взбежал по трапу, дернул рукоятку включения магнитной записи так, что в аппарате раздался хруст, — и услышал голос. Человеческий голос — впервые за много месяцев! Это была радиограмма с «Авроры», флагманского корабля экспедиции, вылетевшей к Проциону через три недели после того, как я покинул Землю.

Тессем знает, что это такое — послать радиограмму с одного звездного корабля на другой. Самое трудное — расчет направления. Радиоволны идут узким пучком, легко промахнуться. Правда, «Аврора» имела новейшую расчетную аппаратуру, но я представляю, сколько им пришлось поработать… Они поздравили меня с днем рождения, пожелали успехов и сообщили данные, облегчающие отправку обратной радиограммы. Поздравление опоздало на три дня, хотя они послали его двумя месяцами раньше. Что ж, Тессем подтвердит, три дня в таких условиях — ничтожная ошибка. На «Аврора» были радиоинженеры высокого класса…

Я вновь и вновь включал магнитную запись. Как одержимый я повторял эти слова, я кричал их, я выучил наизусть длинный описок цифр, которым заканчивалась радиограмма. Эти сухие цифры звучали для меня нежнейшей музыкой, потому что я слышал человеческий голос, настоящий человеческий голос!

Энергии в батареях «Поиска» накопилось достаточно, и теперь я мог сообщить на «Аврору» о найденном мной решении, которым, увы, я сам не мог воспользоваться. С «Авроры» его передали бы на Землю и та другие корабли. Признаюсь, в первый момент у меня появилось такое желание — сразу, не откладывая ни на минуту, послать радиограмму «Авроре». Но я ушел вниз, в кают-компанию, подальше от греха… Энергия была одним из тех немногих средств, которыми я располагал в борьбе с пылевой коррозией: израсходовать ее — означало потерпеть поражение.

Я спустился в кают-компанию и сказал себе: «Надо думать о черной пыли». Скажу откровенно: никогда еще мысли у меня так не путались. Это походило на телеграфную запись — точка, тире, точка, тире… Мысли о черной пыли чередовались с воспоминаниями о радиограмме, с размышлениями о планете в системе Сириуса, с соображениями вообще случайными, посторонними. И все-таки именно тогда я нашел это второе решение.

Началось с того, что я перестал думать об электрических и магнитных свойствах черной пыли. Тут каждый раз дело упиралось в отсутствие у меня необходимой аппаратуры… Я стал вновь анализировать другие свойства пыли. Надо вам сказать, что черная пыль состоит из молекул воды, аммиака, метана. По существу, это льдинки, замерзшая жидкость, замерзшие газы. Иными словами — скорее град, чем пыль.

(Наверное сейчас вы скажете, что в таком случае легко растопить черную пыль. Сначала я тоже так думал. У меня появилась мысль нагреть оболочку корабля токами высокой частоты. Но все дело в том, что частицы черной пыли царапают металл в момент столкновения. После этого они уже не страшны; их можно легко растопить, они даже сами плавятся от удара… Но уже поздно. Удар нанесен. Вот поэтому мне и пришлось заняться электрическими свойствами черной пыли.

Что ж, не буду испытывать вашего терпения. Я нашел способ расплавлять пыль далеко впереди корабля. Иногда полезно, что нет выбора технических средств. В таких случаях вдруг, словно впервые, замечаешь нечто очень простое. Да, решение, к которому я пришел, было очень простым. Я мог бы объяснить вам в нескольких словах. Но, пожалуй, стоит рассказать подробнее, потому что здесь ключ ко всему. И к тому, почему телескоп на «Поиске» назывался субсветовым. И к тому, почему я оказал, что небо, которое видит астронавт, — страшное небо.

Да простит меня Тессем за то, что ему, радиоинженеру, придется полминуты поскучать. Но вам я напомню принцип Допплера. Если вы движетесь навстречу источнику колебаний (или источник колебаний движется навстречу вам — это безразлично), то частота воспринимаемых вами колебаний увеличивается. Если удаляетесь — частота уменьшается. Свет, как вы знаете, — электромагнитные колебания. У красного света сравнительно невысокая частота колебаний, у зеленого — больше, у фиолетового — еще больше. Если двигаться навстречу красному свету, то он при значительной скорости начнет казаться зеленым, затем фиолетовым, потом вы его вообще не увидите, потому что он станет ультрафиолетовым. Разумеется, нужны огромные скорости, чтобы это произошло. Точнее, субсветовые скорости, те скорости, с которыми движутся наши звездные корабли.

Теперь вы понимаете, что обычный оптический телескоп, рассчитанный на видимый свет, в этих условиях непригоден. Свет звезд, находящихся впереди корабля, воспринимается как ультрафиолетовый. И наши корабельные телескопы рассчитаны на фотографирование в ультрафиолетовых лучах.

Я думаю, вы догадались, что звезды, которые находятся за кормой летящего на субсветовой скорости корабля, тоже не видны. Сначала видно обычное звездное небо. Но скорость увеличивается. Звезды, в сторону которых летит корабль, становятся голубыми, затем фиолетовыми и, наконец, гаснут. Впереди возникает черное пятно и по мере увеличения скорости оно растет, наползая на звезды и гася их… То же самое происходит и позади корабля. Звезды из желтых становятся оранжевыми, затем красными, тускнеют и гаснут… И опять возникает зловещее черное пятно…

На «Поиске» было два мощных радиолокатора. Будь корабль неподвижен, их излучение не причинило бы ни малейшего вреда черной пыли. Но «Поиск» летел на субсветовой скорости. И это превращало лучи локаторов в более короткие, попросту говоря, в тепловые лучи…

* * *
Все они очень устали — Шевцов, Тессем, Ланской. Никто из них не спал в эту ночь.

— Локаторы имели большую мощность, — продолжал Шевцов. — Очень большую. Надо было направить антенны вперед и так подобрать исходную частоту излучения, чтобы скорость корабля превратила ее в частоту, соответствующую тепловым лучам. Часть расчетов — не очень сложных — я проделал в уме, часть — на электронной машине. Она добросовестно проскрипела мне свои соображения о частоте импульсов, об угле рассеивания и о многом другом. После этого мне оставалось надеть скафандр, выйти и убрать ненужные теперь светильники, которые выходили за пределы расчищаемого лучами пространства.

Я включил оба локатора, потом спустился вниз, в шлюзовую камеру, надел скафандр и вышел из корабля…

* * *
В скафандре негромко жужжали инжекторы — гнали воздух в патрон, поглощающий углекислый газ. Сквозь прозрачную оболочку шлема Шевцов смотрел на небо.

Впереди «Поиска» было огромное черное пятно. Оно походило на бесконечный туннель. В такой туннель можно войти, но выйти из него уже нельзя, потому что впереди будет вечная темнота, без проблеска света, без жизни… Там, где пятно кончалось, светили фиолетовые звезды — немигающие, блеклые. Дальше от пятна звезды уже имели обычный цвет — желтый, голубоватый. Это был кусочек обычного неба, стиснутого двумя черными пятнами. Двумя — потому что позади «Поиска» тоже чернело пятно. Его окружали кроваво-красные звезды, и это представляло собой еще более мрачное и отталкивающее зрелище. Пятна казались каким-то кошмаром. Непроницаемые, леденящие кровь, они словно надвигались на корабль, сжимали его с двух сторон, грозили раздавить…

Изредка в пятнах появлялись странные, мерцающие огоньки, похожие на всполохи отдаленного полярного сияния. Это были те электромагнитные колебания, которые невозможно увидеть, когда корабль не летит на субсветовой скорости. Движение корабля меняло частоту этих колебаний, превращало их в видимые. Они опутывали черные пятна бледными, призрачными нитями и быстро исчезали, делая мрак еще более глубоким.

Шевцов подумал, что мир, каким мы его видим, зависит от скорости. Стоит изменить скорость — и меняется вид этого мира.

«Что заставляет нас дальше и дальше уходить в Космос? — думал Шевцов. — Необходимость? Нет. Сейчас на Земле есть все, а мы стремимся в черную бездну. Жажда знания? Нет. Во всяком случае, не только жажда знания…»

Светильники были убраны. Следовало пройти в шлюзовую камеру, снять скафандр. Но Шевцов стоял у рубки «Поиска». Впервые это зловещее небо не страшило его…

* * *
Лифт, поскрипывая, шел вверх.

— Знаете, — сказал Тессем, — я вспомнил несколько строк из одной баллады Киплинга. Поэты иногда не подозревают, насколько они правы. Вот, послушайте:

И Тамплинсон взглянул вперед
И увидал в ночи
Звезды, замученной в аду,
Кровавые лучи.
И Тамплинсон взглянул назад
И увидал сквозь бред
Звезды, замученной в аду,
Молочно-белый свет…
Ланской не ответил. Ему не хотелось говорить. Вернувшись в свою комнату, он записал в дневнике:

«Когда-то люди вышли в океан на скорлупках, вышли навстречу волнам, ветру, штормам — и победили. А потом настал наш черед, и мы отправились на своих кораблях в Звездный Мир, и хотя эти корабли, как песчинки перед необъятным Космосом, но вот мы тоже идем навстречу опасностям, которые страшнее любых штормов, идем и побеждаем. И те, кто будут после нас, пойдут на своих кораблях навстречу еще неизведанным величайшим опасностям…

Ибо судьба человека может быть разной; но у Человечества одна судьба — идти вперед и побеждать.»

ЧАСТЬ ВТОРАЯ НА ЧУЖОЙ ПЛАНЕТЕ

Если есть на свете божество, -

Это труд и чудеса его.

Древле сделав зверя человеком,

Все мечтанья обостряя в мысль,

Труд ведет историю по вехам

Поступью железной в коммунизм…

И. Сельвинский
Чтобы создать произведение искусства, еще недостаточно таланта, возможности, времени. Подобно тому, как водород и кислород остаются холодной смесью газов, пока не пробежит взрывающая их электрическая искра, в душе художника тоже должен сверкнуть огонь, вызванный каким-то событием. Только тогда из смеси самых разнородных факторов возникает нечто такое, что властно заставляет взяться за кисть, резец или перо…

На вершине башни Звездной Связи находился круглый стеклянный зал. Утром, поднявшись сюда, Ланской увидел сквозь изогнутые прозрачные плиты пола освещенные солнцем облака — неподвижные, застывшие, подобные бесконечной ледяной пустыне. Где-то под облаками была Земля… С внешней стороны зал опоясывали антенны: вытянутые, напоминающие щупальцы фантастических животных, счетверенные антенны межзвездной связи; неторопливо движущиеся решетчатые лунные антенны; юркие, ни на минуту не останавливающиеся антенны метеоритного патрулирования… Каждая антенна имела свое, совершенно независимое движение, но все они словно искали в небе что-то одно, общее…

Массивный стальной шпиль пронизывал зал и уходил высоко вверх, поднимая к небу флаг Объединенного Человечества. Отсюда флаг казался совсем маленьким — трепещущая на ветру частица красного пламени.

Высота облагораживает. Оставшись наедине с самим собой не в привычной обстановке, а высоко над облаками, невольно перестаешь замечать мелочи, которые невидимым грузом приковывают дух человека к земле. Здесь все пронизано светом. Здесь ясно и чисто.

Мысль Ланского ушла в свободный полет, то взмывая вверх, к небу, то стремительно падая вниз, то надолго замирая, как птица, парящая над землей.

Внезапно за его спиной, у входа в кабину лифта, раздался негромкий голос:

— Внимание…

Ланской обернулся.

Это был динамик. Круглый диск тихо гудел. Тот же голос повторил слово «внимание» еще на пяти языках. Ланской подошел ближе.

— Работают все радиостанции Земли, — по-прежнему негромко сказал диктор. — Слушайте чрезвычайное сообщение.

Никогда Ланской не верил в предчувствия, но тут он почувствовал — и притом совершенно отчетливо, — что сообщение это сыграет особую роль в его судьбе.

Диктор долго — на шести языках — повторял:

— Внимание! Работают все радиостанции Земли. Слушайте чрезвычайное сообщение.

Постепенно Ланской перестал замечать все, что было вокруг, — и облака под ногами, и продолжающие свое вечное движение антенны, и флаг высоко наверху. Остался только черный диск динамика, без конца повторявший:

— Внимание! Работают все радиостанции Земли. Слушайте чрезвычайное сообщение…

И Ланской услышал это сообщение. В пустом зале на вершине башни Звездной Связи торжественно и грустно звучал чеканный голос диктора:

— Вчера Служба Звездной Связи приняла радиограмму о гибели корабля «Вулкан», вылетевшего в первую исследовательскую экспедицию к звезде Вольф Четыреста Двадцать Четыре. Внезапная радиация, в которую попал корабль, вызвала неуправляемую цепную реакцию в ядерных генераторах. Капитан «Вулкана» передал на Землю сведения об этой радиации и — от имени экипажа — прощальный привет.

— На звездном корабле «Вулкан» погибли астронавты Кнут Герднер, Сейроку Нома, Анатолий Югов, Ричард Роуз.

— По всей Земле наступает минута молчания.

— И когда это сообщение дойдет до станций на Меркурии, Венере и Марсе, до звездных кораблей, где бы они ни находились, пусть и там наступит минута молчания…

Еще на пяти языках повторил диктор эти слова, а потом ударили куранты. И Ланской увидел, как алый флаг Объединенного Человечества медленно опускается вниз. Замерли обращенные к небу антенны. Приспущенный флаг казался большим и тяжелым.

Наступила минута молчания.

* * *
Бывают в жизни человека минуты, когда он принимает клятву перед самим собой. И хотя никто не слышит таких клятв — они самые нерушимые. Именно в эту минуту молчания, под приспущенным флагом Земли, Ланской взял из рук старика, своего учителя и друга, ящик с инструментами. Он не произнес ни слова, он думал о погибших астронавтах, но когда кончилась минута молчания и из динамика полились звуки моцартовского «Реквиема», он вдруг понял — что это такое: инструменты, переданные стариком.

В эту минуту он поклялся, что отныне все его помыслы и силы будут отданы тому, для чего он прислан сюда стариком.

Он не произнес ни одного слова. Но он чувствовал, знал, верил — так будет.

* * *
В лифте Ланской посмотрел на часы и подумал, что сообщение уже приняли на «Океане». Сейчас и там наступила минута молчания.

* * *
В полдень Тессем и Ланской сидели в телевизионном зале. Полыхнул холодным пламенем серебристый экран, и они вновь увидели радиорубку «Океана». Шевцов поздоровался с Ланским, сказал обычное:

«Здравствуйте, Тессем!»

У Шевцова было плохое настроение. Он рассказывал вяло, нехотя, сбивчиво. Минута молчания прошла, однако он не мог не думать о «Вулкане».

— Не помню, — начал Шевцов — говорил ли я вам, что в системе Сириуса оказались еще две планеты. Они имели большую массу, атмосфера их состояла из аммиака и метана. Словом, они походили на наш Юпитер. Астрограф поймал их позже первой планеты только потому, что они прятались в лучах Сириуса. Нет, я не с того начал. Так вам многое будет непонятно. Я объясню иначе. Черная пыль была побеждена, но я чувствовал, что с каждым днем мне становится хуже. Да, я был болен. Сказались одиночество и постоянное нервное напряжение. Меня мучила бессонница, изводили частые приступы головной боли…

Однажды — впервые за все время полета — я включил автоматический диагнограф. Он долго выслушивал и просвечивал меня, а потом передал собранные сведения на электронную машину, и машина проскрипела своим противным голосом: «Нервное истощение. Необходим длительный отдых. Перемена обстановки». Она издевалась надо мной, проклятая машина: «Перемена обстановки…»

Полет продолжался. «Поиск» шел сквозь черную пыль. Локаторы расчищали путь кораблю. Непрерывно работала автоматическая аппаратура, исследуя состав и плотность пыли. Я предполагал, что скоро начну торможение. Надо было постепенно остановить «Поиск», развернуться и, набирая скорость, идти к Земле.

Но получилось иначе.

Однажды зазвонила рация. Я поднялся в рубку, включил звукозаписывающий аппарат и услышал сигналы бедствия. Три точки, три тире, три точки. Потом координаты корабля. И цифру, условно обозначавшую, что на корабле произошел взрыв ионного ускорителя.

Неизвестный корабль шел со стороны Сириуса. Это было почти невероятно. Черная пыль преграждала путь кораблям, летевшим с Земли к Сириусу. «Поиск» первым прорвался сквозь черный заслон. Не существовало, не могло существовать корабля, который побывал бы в этом районе Вселенной раньше «Поиска».

Я ожидал, что рация поймает какие-то другие сигналы. Хотя бы название корабля. Это сразу бы все объяснило. Но звукозаписывающий аппарат рации упорно повторял сигналы бедствия. Так прошло несколько часов. Я перебрал десятки версий — ни одна из них не давала удовлетворительного ответа.

В конце концов, уже отчаявшись что-либо понять, я нашел разгадку. Она появилась, когда я просматривал списки старых кораблей.

Среди кораблей, вылетевших когда-то с Земли, был один — он назывался «Аргонавт», — пропавший без вести. «Аргонавт» покинул Землю шестьдесят четыре года назад. Через несколько лет произошла катастрофа; как полагали, взрыв ускорителя. За шестьдесят лет корабль (или то, что уцелело от него при взрыве), описав громадную дугу, мог обойти стороной черную пыль, выйти к Сириусу и сейчас — продолжая циркуляцию — лететь по направлению к Земле.

Да, очевидно, навстречу «Поиску» летел погибший корабль, и только аварийный автомат посылал в Космос сигналы бедствия. Эти автоматы могут работать и сто лет. К тому же, они сами определяют координаты…

Вы, наверное, скажете, что надо было использовать локаторы, радиосвязь. Не так ли? Мне где-то приходилось читать о встрече двух кораблей, которые переговариваются с помощью локаторов. Чепуха! «Поиск» летел на субсветовой скорости, а это значит, что он почти не отставал от посланных лучей рации. И поймав ответ — если бы мне ответили, — я просто не успел бы затормозить. Тут действует простая, но убийственная арифметика. Скорость «Поиска» приближалась к световой; ну, для простоты примем ее равной тремстам тысячам километров в секунду. На аварийном режиме — при десятикратной перегрузке — я мог каждую секунду уменьшать эту скорость на сто метров. Значит, чтобы остановиться, «Поиску» нужно было три миллиона секунд. Это около тридцати пяти суток.

Вы скажете — тридцать пять суток не так уж много. Прежде всего, не тридцать пять. Надо затормозить, потом развернуть корабль в противоположную сторону и нагнать «Аргонавт». Кроме того, десятикратную перегрузку можно перенести, лишь применяя аппараты электросна и искусственного дыхания. Случись в это время даже пустяковая авария, последствия могли бы быть самыми катастрофическими.

И все это, чтобы увидеть старый, искалеченный взрывом корабль. Мертвый корабль. Мертвый, хотя его чудом уцелевший автомат продолжал посылать сигналы бедствия.

Нет, у меня даже мысли не было уйти. Я знал; надо тормозить. Сигнал бедствия — обстоятельство, которое выше логики. Бесполезно, трижды бесполезно, абсолютно бесполезно — но астронавт всегда пойдет на сигнал бедствия.

Два часа я провел в моторном отсеке. Потом поднялся наверх и, знаете, странная вещь: мне все примелькалось, все осточертело на корабле, я тысячи, миллионы раз видел одно и то же, одно и то же — и вот сейчас мне было жаль с этим расставаться… Работа, книги, музыка, размышления — все это перечеркивалось растянутым на многие недели сном.

Я долго ходил по кают-компании. Смотрел на портрет. Я думал: «Поиск» вернется на Землю через семнадцать «земных» лет. Когда же и как мы сломаем эту раздвоенность времени? Есть только один путь — скорость. Пока «Поиск» летел к Сириусу, на Земле прошло свыше восьми лет. А на корабле — два года. Время сжалось в четыре раза. А если бы «Поиск» долетел до Сириуса за час, за десять минут, за секунду? Пусть тогда время на корабле сжимается не в четыре раза, а в миллионы, в миллиарды раз. Все равно разрыв будет ничтожен — час, десять минут, секунда…

Я верю, что люди будут летать с такими скоростями. Не на наших кораблях: тут нужно нечто совсем иное.

Да, так вот, я подумал: сейчас я включу аппараты электросна, и «Поиск» пойдет вперед, управляемый только приборами. И если что-нибудь случится, аварийный автомат тоже будет посылать сигналы бедствия. Возможно, их услышат — как я услышал сигналы «Аргонавта». Сюда придут люди, найдут мой проект. Наверное, в нем и теперь уже многое устарело. А тогда…

И я написал на последнем листе проекта: «Люди! Мы летали на атомарно-ионных ракетах. Это была тяжелая эпоха в звездоплавании, потому что время раздвоилось, а человек не должен уходить от своей эпохи. От имени тех, кто летал до меня, от имени погибшего экипажа „Аргонавта“, от своего имени я говорю вам: нужно летать со скоростью, большей скорости света. Нам не удалось сломать этот роковой барьер. Так сломайте же его вы!»

Да, так я написал. А думал другое: «Я вернусь на Землю и не буду летать. Хватит».

Я отнес проекты в рубку и уложил — вместе с бортовым журналом — в металлический футляр.

А потом начался ад. Дьявольской силы аварийная перегрузка, наползавшая сквозь сон, как удушливый и бесконечный кошмар. Страх и боль, стиснутые в неподдающихся сну закоулках мозга. И смертельная слабость, которая медленно — как гангрена — сковывала тело… Через каждые пять дней приборы останавливали двигатели, аппараты электросна будили меня. Затем все начиналось сызнова. Это как в водовороте; крутит, бьет, несет куда-то, отпустит на секунду — глотнешь воздух и — снова пучина, снова тьма…

Все это время «Поиск» вели автоматы. Как я уже говорил, рация принимала с «Аргонавта» не только сигналы бедствия, но и координаты. По изменению координат приборы следили за полетом корабля. Ну, а погоня — любимое дело астронавигационных автоматов. Да, да, я не оговорился. Я бы даже сказал: страсть к погоням у них в крови, потому что их предки управляли самонаводящимися ракетными снарядами. И когда я — раз в пять дней — включал электронную машину, она четко и даже с некоторой лихостью сообщала:

— Продолжается преследование… Расстояние до цели…

Впрочем, скорее всего машина говорила обычным бесстрастным голосом. После пяти дней аварийной перегрузки всякое может померещиться.

Перегрузка… Если бы мы могли летать на наших кораблях со сверхсветовыми скоростями, все равно перегрузка помешала бы избежать раздвоенности времени. Даже при тройной перегрузке нужно почти четыре месяца, чтобы достичь скорости света. А за это время на Земле пройдут годы…

Но я отвлекся. Так вот, наступил день, и машина сказала:

— До цели — три километра.

«Поиск» шел с небольшим ускорением, и тяжесть почти не ощущалась. Это очень странно — когда после многих недель чудовищной перегрузки вдруг исчезает тяжесть. Словно сон наяву: хочешь сделать одно, а получается совсем другое. Чтобы добраться до пульта управления, пришлось долго рассчитывать каждое движение. Но это вызвало не досаду, а смех, самый настоящий смех…

Со скрежетом поднялся металлический щит иллюминатора. Лучи бортовых прожекторов пронизали тьму и упали на «Аргонавт»…

* * *
Шевцов говорил бесстрастным, ровным голосом. Однако Ланской понимал, что Шевцов совсем не бесстрастен. Просто в рассказ вошли звезды — и бесконечные звездные дороги, и судьбы погибших на этих дорогах кораблей, и звездное раздробленное время, идущее по-своему на каждом корабле. Поэтому голос Шевцова стал твердым и ясным. Каким он и должен быть у человека, способного пройти звездные дороги, изменить судьбу кораблей, преодолеть время.

* * *
— Конечно, я не ошибся, — продолжал Шевцов, — «Аргонавт» был мертв. Он погиб от взрыва ионного ускорителя. В моторном отсеке зияли огромные пробоины. Взрыв вспучил обшивку крыльев, скрутил ее, изорвал… Рули были смяты, как жалкие листки бумаги. Антенны локаторов надломлены…

Казалось, со страниц книги сошел древний парусник. В трюме его плещется вода, срублены мачты, сорван руль. Ветер со скрипом раскручивает штурвал, к которому никогда не прикоснется рука человека, и скрип этот отпугивает птиц. Течение несет безмолвный корабль сквозь ночь и непогоду. А может быть, скрип штурвала — это голос корабля? «Корабли умирают, как люди, — говорит он. — Иногда совсем молодыми, иногда спокойно состарившись в тихой, укрытой от непогод пристани. Но будь у кораблей выбор, они кончили бы свой век, как я — в единоборстве со штормом…»

«Поиск» медленно подходил к «Аргонавту». Бортовые прожекторы «Поиска» в упор освещали мертвый корабль. Холодный свет разлился по серому корпусу «Аргонавта», заискрился на рваных краях пробоин, ударил в черные, навсегда погасшие иллюминаторы.

На «Поиске» не было флага, и салютовать погибшему кораблю я мог только светом. Я отошел к пульту, нажал клавишу. Прожекторы погасли. И в темном круге иллюминатора возник слабый мерцающий свет: три точки, три тире, три точки.

Не помню, как я очутился у иллюминатора.

В небе, закрывая звезды, висел громадный корпус «Аргонавта». Вспыхивал и гас бледный огонек; три точки, три тире, три точки… Яркие лучи прожекторов подавляли этот слабый огонек, но сейчас он был отчетливо виден: три точки, три тире, три точки…

Я знал конструкцию корабля: там не могло быть никаких автоматов, подающих световые сигналы.

На корабле были люди.

С этого момента время понеслось со стремительностью потока, прорвавшего плотину. И подобно человеку, которого подхватил бурный поток, я запомнил — до мельчайших и ненужных деталей — что-то одно и не запомнил другое. В первые минуты я действовал машинально; бывает такое состояние, когда мысли человека всецело чем-то поглощены, а сам человек куда-то идет и что-то делает… Я включил магнитные эффекторы, подтянувшие корабль к «Аргонавту», спустился в шлюзовую камеру, надел скафандр, но думал только об одном: «Каким образом могли уцелеть люди на корабле, потерпевшем катастронфу около шестидесяти лет назад?»

* * *
Шевцов усмехнулся, в глазах его — впервые в этот день — блеснули живые искорки.

— Предвзятое мнение, — сказал он и развел руками, словно оправдываясь. — Для исследователя нет ничего опаснее предвзятого мнения. Азбучная истина, которую мы хорошо помним, когда речь идет о чужом предвзятом мнении… Да, я ошибался. Я решил, что этот корабль — «Аргонавт», и уверил себя в этом. Даже при встрече, заметив нечто незнакомое в обводах корабля, я приписал это результатам взрыва.

— Чужой корабль? — вполголоса спросил Ланской Тессема. Инженер отрицательно покачал головой.

— Входной люк оказался совсем не там, где я предполагал, — продолжал Шевцов. — Но это был только первый сюрприз. Когда я все-таки отыскал люк, его крышка поднялась сама. Я прошел в шлюзовую камеру, люк захлопнулся, зажегся свет. И тотчас же послышался очень спокойный, мягкий голос: «Здравствуйте. Пройдите, пожалуйста, в рубку». Я ничего не понимал. Ничего! Эта часть корабля сравнительно мало пострадала от взрыва, и я видел, что оборудование здесь слишком совершенное. Настолько совершенное, что его не могло быть не только пятьдесят или шестьдесят лет назад, но и в день моего отлета с Земли. Более того, пробираясь по узкому коридору, я обнаружил несколько приборов, которые когда-то сам проектировал. По ряду причин их не удалось довести до производства. В день моего отлета на Земле еще не существовало таких приборов!

Трап, ведущий в рубку, был сломан, но я в два прыжка — тяжести почти не ощущалось — добрался до двери. Рванув ее, я буквально влетел в рубку. Она была пуста. Людей на корабле не оказалось.

Как ни странно, я почти не удивился этому. Меня поразило другое. Здесь, в рубке, оборудование было еще более совершенное. «Здравствуйте», — произнес за моей спиной спокойный голос. Я тотчас обернулся. У двери стояла электронная машина. Небольшая, без контрольных сигналов, совсем не похожая на громадный серый шкаф на «Поиске».

Да, кораблем управляла машина. Через десять минут я знал все. Машина отвечала быстро и точно.

«Открыватель» (так назывался этот корабль) вылетел с Земли позже «Поиска». Именно поэтому он имел более совершенную аппаратуру. Вы спросите, как же он мог обогнать «Поиск», ведь оба корабля двигались примерно с одинаковой скоростью. Тут все дело в том, что «Поиск» вынужден был разгоняться сравнительно медленнее. Человек не выносит длительного действия больших перегрузок. А «Открыватель» стартовал с огромным ускорением. Максимальная скорость у обоих кораблей была почти одинаковой, но средняя скорость «Открывателя» намного превосходила среднюю скорость «Поиска». «Открыватель» стороной обошел черную пыль, побывал на одной из планет в системе Сириуса и возвращался на Землю. Взрыв ускорителя прервал полет. Электронная машина, управлявшая кораблем, приняла единственно верное решение: ждать встречи с «Поиском», идущим в этот район.

Да, все объяснялось просто. Но эта простота потрясла меня. Я был на борту корабля, который пришел из будущего. Для нас, астронавтов, время словно останавливается после потери связи с Землей. Мы сохраняем в памяти Землю такой, какой она была в день отлета. А между тем время на Земле бежит с огромной скоростью. Люди думают, ищут, изобретают…

Поединок со Вселенной тяжел. Корабль годами затерян в черной бездне. Она давит на человека. День за днем, месяц за месяцем, год за годом… И вот здесь, на борту «Открывателя», я вдруг почувствовал, что время не остановилось, что за этим бездонным, с черными провалами небом существует Земля, наша Земля, моя Земля — и люди на ней все смелее бросают вызов небу.

«Открыватель», как я уже говорил, побывал на одной из планет в системе Сириуса. На той планете, которую я открыл первой. Электронная машина, суммировавшая показания приборов, сообщила, что атмосфера планеты пригодна для дыхания, и привела подробные сведения о температуре, радиации, атмосферном давлении, скорости ветра, составе почвы… Все это мне предстояло передать на Землю, потому что «Открыватель» уже не мог продолжать путь.

И тут… Да, тут есть одна деталь, о которой придется сказать подробнее. При спуске на планету автоматически велась киносъемка. Я решил посмотреть заснятые кадры. На стереоэкране было видно, как «Открыватель» опускается на обширный песчаный пустырь. Очень долго на экране почти ничего не появлялось. Я видел только, как яркий диск Сириуса поднимается вверх и тень от корабля быстро укорачивается. Временами на экране возникали маленькие красные огоньки. Я всматривался до боли в глазах, но даже примаксимальном увеличении стереопроектора ничего не удавалось разглядеть. Красные огоньки двигались — это была жизнь… И вдруг на экране возник силуэт человека. Это произошло в течение какой-то доли секунды. Там, где двигались красные огоньки, возник из ничего серый, стертый, едва видимый силуэт человека. Возник из пустоты — и сразу же исчез…

Однако это не могло быть обманом зрения. Я трижды включал стереопроектор — и трижды на экране появлялся странный силуэт.

Шевцов долго и сосредоточенно молчал, словно пытаясь что-то припомнить.

— Как вы догадываетесь, — продолжал он, наконец, — я не мог вернуться на Землю, не побывав на этой планете. Человеческий силуэт… Нет, это невозможно было оставить так, не выяснив. И все-таки решение лететь к чужой планете далось мне нелегко. Я знал, что полечу. Знал, что иначе нельзя. Но какой-то внутренний голос упрямо твердил: «Тебя ждет Земля — и время на ней все больше и больше обгоняет твое корабельное время…»

Я снял с приборов «Открывателя» все записи, выключил аварийный автомат и перешел на «Поиск». Мне было грустно; казалось, я оставляю здесь, в черном безмолвии, частицу родной Земли. Я долго стоял у иллюминатора и смотрел, как «Открыватель» постепенно исчезает а темноте.

Я думал о судьбе таких кораблей. Ну, «Открыватель» описывает гигантскую окружность. Но другие корабли могут двигаться по прямой. Они нe расходуют энергии. Их экипаж не считает годы жизни. Пройдут тысячи, миллионы лет, а корабли, подчиняясь последней воле своих капитанов или своих приборов, будут идти вперед и вперед.

Погибшие корабли… Каждый из них боролся, как мог. Но это уже позади, а теперь им не страшны никакие опасности. Их не остановит черная пыль — для этого скорость слишком мала. Метеориты, излучение, магнитные поля — ничто не страшно их экипажу. Они идут сквозь черную бездну Космоса, и нельзя предвидеть, где и когда это кончится. Быть может, еще работают в их рубках уцелевшие приборы, раскрывая тайны Звездного Мира. Кто узнает эти тайны? Быть может, антенны еще ловят далекие голоса людей. Но кто ответит людям? Безмолвные, с погасшими огнями, летят корабли по курсу, проложенному судьбой…

* * *
— Сейчас, вспоминая этот полет, — продолжал Шевцов, — я думаю, что все, в сущности, закономерно. Я летел исследовать черную пыль и бороться с ней. Других задач у меня не было. И когда с пылевой коррозией удалось покончить, мне следовало вернуться на Землю. Но впереди оказалась тайна, нечто такое, чего люди еще не знали. Я не мог вернуться. Не мог и не хотел. Однако сознание того, что я все еще удаляюсь от Земли, вызвало… как бы это сказать… душевную коррозию. В Космосе человеку нелегко. А одному… Да, мы открыли много других планет, мы даже меняем их: создаем атмосферные оболочки, улучшаем климат… И все-таки Земля остается для человека лучшим из миров. Это — родина. И как бы далеко ни проникли наши корабли, нас будет тянуть на родину.

Да, так вот, я радировал на «Аврору» о пылевой коррозии. А «Поиск» еще четыре месяца шел к системе Сириуса. Дни слились в серую, беспросветную пелену. Иногда мне хотелось воспользоваться аппаратом электросна, чтобы проснуться только через четыре месяца. Но я был один на корабле — приходилось следить за работой ядерных генераторов, электромагнитных ускорителей, приборов…

Шевцов помолчал, невесело усмехнулся:

— Нет. Если говорить откровенно, я просто боялся включить аппарат электросна — даже ненадолго. Меня преследовала мысль, что он не сработает — не разбудит, когда истечет установленное время. Я был один на корабле, и если бы аппарат не сработал… Вот поэтому я его и не включал. Мучился от бессонницы, но не включал.

Теперь вы представьте себе, что такое система Сириуса. Прежде всего, это две белые звезды — Сириус А и Сириус Б, обращающиеся вокруг общего центра тяжести. Сириус А — в два с половиной раза массивнее Солнца. Но звезда — как звезда. Сириус Б — «белый карлик»; по размерам чуть; больше Земли. Как видите, странная звездная пара: великан и карлик. И три планеты. Две из них по размерам превосходят Сириус Б и окружены свитой спутников. У третьей планеты (к ней и летел «Поиск») один спутник, по размерам — несколько меньше Луны. Планеты движутся по очень сложным орбитам. Их движение определяется не только притяжением звезд, но и взаимным притяжением.

Я направил корабль к планете, в атмосфере которой был кислород. Она во многом напоминала Землю…

Да, она напоминала Землю, потому что в атмосфере плавали облака, а там, где их не было, я видел моря и материки. И мне показалось, что я возвращаюсь на Землю.

Это довольно рискованно — опуститься на неисследованную планету. Но мне не оставалось ничего другого. Разведка с большой высоты затягивается на месяцы — и все-таки дает очень мало сведений. А на полеты в атмосфере у меня не было горючего.

И я очень устал. Каждый, кому приходилось долго летать в одиночку, знает, как тянет земля — даже чужая…

* * *
Шевцов рассказывал нехотя, пропуская какие-то, может быть, очень интересные подробности. Его рассказ был как книга, в которой не хватает страниц. Шевцов сказал: «Я сидел на ступеньке спущенного из люка трапа и смотрел на облака. Впрочем, это несущественно» — и перешел к другому. Позже, знакомясь с материалами экспедиции, Ланской понял многое недосказанное.

* * *
«Поиск» стоял на просторной лесной поляне. Массивные амортизационные колонны поддерживали корабль в вертикальном положении — он походил на древний, немного покосившийся минарет. Шевцов сидел на нижней ступеньке спущенного трапа, смотрел на небо.

Несильный ветер нес над кораблем редкие растрепанные облака. Белые облака в голубом небе — это было совсем по-земному. В небе светили два солнца: одно — большое, яркое, накаленное до синеватой белизны, другое — тоже белое, но маленькое, передвигающееся с удивительной быстротой. На серую, взрыхленную при посадке корабля почву падали двойные тени.

Ветер приносил буйную, дурманящую смесь запахов. Остро пахло чем-то мятным, сладковатым. Пахло чем-то похожим на запах всех цветов и не похожим на запах ни одного из них в отдельности. Горько пахло прелой травой. И еще чем-то, наверное, туманом, лесной сыростью.

Кружилась голова — может быть, от избытка кислорода, может быть, от дурманящих запахов. Впрочем, скорее всего это сказывалось действие только что принятого мицеллина — антибиотика, парализующего чужих бактерий.

Облака шли низко — взъерошенные, по-весеннему светлые. Шевцов подумал, что все похоже на весну: и очень прозрачное небо, и эти светлые облака, и запах цветов, но вот нет птиц, не слышно птичьего крика. И вообще стоит абсолютная тишина, очень неприятная после привычного гула ионного ускорителя.

Лес, окружавший поляну, молчал. Шевцов с неприязнью смотрел на деревья. Небо, облака — это походило на Землю, но деревья были чужие Стволы их закручивались суживающейся кверху спиралью. Листва — довольно густая — имела неопределенную окраску — не то зеленую, не то синюю, не то черную. От корабля до ближайших деревьев было метров полтораста, не больше. Но Шевцов не хотел идти туда. Там начиналось неведомое. А Шевцов устал. Было хорошо сидеть в тени корабля, дышать теплым, пахучим воздухом, смотреть на белые облака и ни о чем не думать.

Время перестало ощущаться. Может быть, прошел час, может быть, пять минут. Становилось жарко. Синевато-белый диск большого Сириуса лез вверх, палящие лучи пробивали, растапливали нежные облака, тень корабля быстро укорачивалась. Шевцов лениво подумал: «Надо уйти… жарища.,» — и посмотрел на деревья. То, что он увидел, было до жути фантастично: дремота моментально исчезла.

Неведомая сила придавила спиральные стволы деревьев, сжала, втиснула их в почву, — они не достигали теперь и половины прежней высоты. Сине-зеленая листва превратилась в оранжево-красную. Было так, словно кто-то зажег вокруг корабля огненное кольцо…

Шевцов спрыгнул с трапа, медленно пошел к деревьям. От жары виски сдавливала тупая боль. Он начал насвистывать и сразу же замолчал: в этом безмолвном мире свист казался нестерпимо фальшивым.

У ближайшего дерева Шевцов остановился. Массивный, покрытый черными наростами и гладкой красноватой корой ствол дерева уходил вверх спиральными витками. Витки постепенно суживались, и дерево напоминало огромную коническую пружину. Ярко-красные листья — узкие, длинные, дрожащие в нагретом воздухе и потому похожие на языки пламени — скрывали верхнюю часть ствола.

Шевцов легко поднялся по стволу, сорвал спиралыную ветку. Она сразу же сжалась, листья окрасились в темно-багровый цвет. Но когда Шевцов заслонил ветку от лучей большого Сириуса, спираль мгновенно разомкнулась, а листья приобрели зеленый оттенок. «Недурно, — пробормотал Шевцов. Он уже не чувствовал боли в висках. — Недурно. Здесь резко меняется радиация, деревья приспособились. Иногда поглощают лучи, иногда отражают…» Ему было приятно, что первую — пусть небольшую — тайну чужого мира удалось легко открыть.

Стволы деревьев продолжали скручиваться, сжиматься, как будто их сдавливала непомерная тяжесть. Кора становилась багровой — как листья. «Недурно, — повторил Шевцов. — При малой радиации растения имеют зеленую окраску, при большой — оранжевую, красную и отражают тепловые лучи. А здесь радиация меняется. Они просто приспособились. И только…»

Он подошел к другому дереву. Он чувствовал лихорадочный азарт открывателя. Мысль работала с необыкновенной ясностью. Его тень упала на ствол дерева, и он тотчас же заметил, что багровая кора стала в этом месте серой. Он быстро отошел в сторону, и на коре еще некоторое время оставался серый отпечаток его тени. «Ну, это — деревья, — подумал Шевцов. — А каковы… живые существа?» Ему стало весело. «Люди с постоянно меняющимся цветом кожи… Мир бегущих красок…» И Шевцов вдруг подумал, что это должен быть необыкновенный мир, красота которого совершенно иная, нежели на Земле.

Он попытался представить себе людей с меняющейся окраской кожи — и внезапно увидел метрах в пятидесяти от себя человеческую фигуру. Он вздрогнул от неожиданности. Между деревьями промелькнул бесцветный силуэт. Точно такой, как тогда — на стереоэкране «Открывателя». Промелькнул — и скрылся. Шевцов почувствовал, как гулко бьется сердце. Лес сразу стал чужим, и спиральные деревья казались туловищами гигантских змей. «Чепуха, — сказал Шевцов. Он говорил громко, это успокаивало. — Устали глаза. Да, просто устали глаза. Надо было взять защитные очки…»

Шевцов возвращался к кораблю, невольно прислушиваясь к каждому звуку. Он был готов ко всему. Но ничего не случилось. Над серой, потрескавшейся почвой струился нагретый воздух. Громадный корпус «Поиска» почти не отбрасывал тени.

После невыносимо яркого света двух Сириусов кают-компания казалась полутемной. Шевцов долго сидел у вентилятора, подставляя лицо прохладному ветру. Постепенно глаза привыкли к мягкому освещению. Шевцов машинально посмотрел на стену — туда, где раньше висел портрет. «Не думать об этом, — сказал он. — Не думать…»

Семнадцать лет — срок достаточный, чтобы смотревшая с портрета девушка стала совсем чужой. Мысль эта медленно, как кислота металл, разъедала волю. И однажды Шевцов снял портрет.

— Не думать, — устало повторил он и на этот раз. — Нужно думать о другом.

Он поднялся в рубку. Настроил телеэкран и внимательно осмотрел местность. Деревья, свернувшись плотными спиралями, лежали на побуревшей от жары почве. Багровые листья скрутились подобно папирусным свиткам. Шевцов одобрительно присвистнул: метрах в трехстах от корабля, между похожими на спящих змей деревьями, медленно передвигались два красных огонька. Их движение удивило Шевцова — огоньки огибали деревья, а не пролетали над ними. Он включил максимальное увеличение, но огоньки словно растворились в раскаленном воздухе. «Ну что ж, выйду еще раз», — решил Шевцов.

Он сошел с трапа и, посматривая по сторонам, направился к деревьям. Но очень скоро ему пришлось остановиться. Лучи Большого Сириуса легко пронизывали одежду, и Шевцов почувствовал, что просто не дойдет до деревьев. Он пошел назад, к кораблю. До трапа оставалось метров десять, когда он услышал неторопливые шаги. Это было настолько невероятно, что Шевцов похолодел, замер на миг, а потом рывком обернулся.

К кораблю приближались три призрака.

* * *
— Призраки? — Шевцов рассмеялся. — Разумеется, это не были призраки. Однако, даю вам слово, если бы призраки существовали, они ничем бы не отличались от тех, кого я увидел. Все произошло в течение нескольких секунд. Но я до сих пор помню даже самые мельчайшие подробности… Вы понимаете, они походили на людей — эти три идущих ко мне существа. Насколько я мог тогда судить, они выглядели почти как люди: они имели почти такой же рост, почти такие же лица. Повторяю — насколько я мог тогда судить. А судить… Нет, вы понимаете, эти существа, эти люди или почти люди — были полупрозрачными. Полупрозрачными, на три четверти прозрачными, на девять десятых прозрачными…

Простите меня за сбивчивый рассказ; но я и сейчас не могу спокойно вспоминать эту встречу. Эти существа шли ко мне — медленно, даже несколько торжественно, — и я видел сквозь них красные деревья, небо и облака… Как сквозь стекло. Да, представьте себе стеклянные фигуры на ярком свету. Видны — не очень четко — контуры, видна даже сама стеклянная масса — и все-таки стекло прозрачно, и вы смотрите сквозь него…

Да, я не сказал о глазах. Глаза имели розовый, почти красный цвет и не просвечивали. Красные глаза — как индикаторные лампы электронной машины… Но они не мигали.

Повторяю, все это я заметил в течение секунды, может быть, долей секунды. А потом я побежал. Я бросился к трапу, взлетел наверх, дернул рукоятку пневматической системы. Люк захлопнулся.

Скажу откровенно, в этот момент мне показалось, что я схожу с ума. Мне показалось, что начинается бред, чудовищный бред. Я поднялся в рубку, включил телеэкран… и увидел трех призраков. Они не спеша уходили к лесу. Нет, это не было галлюцинацией!

Лихорадочными, торопливыми движениями я настроил инфракрасный видеоскоп. Но эти черти так же легко пропускали инфракрасные лучи, как и обычные световые. В окуляре видеоскопа появились лишь размытые контуры. Тогда я зажег ультрафиолетовые фары. И опять ничего не получилось. Наверное, мои призраки были сделаны из лучших сортов кварцевого стекла: ультрафиолетовые лучи свободно проходили сквозь них…

И призраки ушли.

Видимо, мозг у меня работал довольно беспорядочно, потому что, посмотрев на этот лес и вспомнив о спиральных деревьях, я вдруг все понял. Я понял, почему они, эти призраки, прозрачны как стекло. Я понял, почему их прозрачность казалась неопределенной — то большей, то меньшей. Они тоже приспособились! Организм этих существ — в процессе длительной эволюции — приспособился к условиям жизни под палящими лучами двух солнц, под непрерывно изменяющейся радиацией — инфракрасной, световой, ультрафиолетовой. Мне, человеку, было жарко, потому что меня нагревало излучение. А их прозрачные тела не нагревались. И степень прозрачности, по-видимому, менялась в соответствии с интенсивностью излучения и температурой воздуха.

Иные условия существования привели к иному строению организмов. Этого следовало ожидать. Теперь я твердо знал, что в этом мире меня ждет нечто необычное…

Призраки (пока мне придется их так называть) должны были появиться снова. Я не сомневался в этом. Они не боялись меня, они очень спокойно подходили к кораблю и так же спокойно ушли тогда в лес. Я сказал себе: «Они придут. Они или другие» — и подолгу сидел у телеэкрана.

Изредка я засыпал, просыпался, смотрел на экран и снова дремал. Так прошло несколько суток. Впрочем, на этой планете не было дня и ночи в нашем понимании. Иногда в небе светили оба Сириуса. Иногда оставался только Малый Сириус; и можно было видеть яркие звезды и блеклую Луну (мне не хотелось придумывать другого названия для спутника планеты). Ночь, настоящая ночь, не наступала, только сумерки.

Как-то, проснувшись, я увидел на экране двух призраков. Знаете, со сна все воспринимается притупленно — и я не волновался. Призраки появились со стороны леса, неторопливо приблизились к кораблю — и ушли. Вот тут я окончательно проснулся…

Но с этого времени они приходили часто, эти призраки. Иногда в одиночку, иногда группами. В сумерки я зажигал бортовые фары. Призраки не боялись света. Они просто не обращали на него внимания.

На третьи или на четвертые сутки — не помню точно — начался дождь. Призраки надели накидки, похожие на наши плащи. Мне трудно сказать, какую окраску имели эти плащи: цвет их менялся, временами они становились прозрачными.

Однажды я включил микрофон. Призраки разговаривали — негромко, абсолютно спокойно, я бы сказал с каким-то непонятным жутковатым спокойствием, с продолжительными паузами между словами…

В те дни я много думал. Был один вопрос — самый важный: выше или ниже людей по развитию эти существа?

Меня удивляло, что они довольно безразлично относятся к небесному кораблю. Придут, посмотрят, обменяются несколькими словами — и уйдут. Разве так отнеслись бы на Земле к прилету чужого корабля?! И вот это совершенно непонятное безразличие заставляло подозревать, что умственное развитие призраков невысоко.

С другой стороны, их поведение отнюдь не напоминало поведения дикарей. Корабль опустился с неба, но они не боялись его. Они просто смотрели и уходили. Так люди смотрят на упавший с горы камень: забавно, но не больше. И я подумал: а что если они намного опередили людей по развитию?..

Как я вам рассказывал, призраки недолго задерживались около корабля. Появлялись — и сразу же уходили. Но однажды пришел странный призрак. Он долго бродил вокруг корабля, поднялся по трапу до закрытого люка, потом ушел в лес и скоро вернулся. Да, он вернулся; я запомнил его по голубой накидке. Он положил около трапа плоды — круглые, похожие на наши апельсины, — а сам отошел и сел в тени.

Наступили сумерки, моросил мелкий дождь, другие призраки ушли, а этот сидел, и красные глаза его светились, как два уголька. Мне стало жаль его. Я подумал: ну, что он может мне сделать? Черт возьми, ведь он прозрачен! На нем нет оружия, — это видно; он никак не сильнее меня, так чего же я боюсь?!

Нет оружия… прозрачен… Чепуха! Мы привыкли все мерить земными мерилами. Призрак был сильнее меня. Но я не знал этого. Я откинул люк и спустился вниз.

Призрак не шелохнулся.

Немигающие красные глаза (я снова вспомнил электронную машину) пристально следили за мной. Сейчас — в сумерках — призрак стал менее, прозрачным, и вот, спустившись с трапа и подойдя к нему так, что нас разделяло не больше пяти шагов, я увидел его лицо. Разумеется, я не видел его в общепринятом смысле этого слова, потому что свет все-таки проходил сквозь тело призрака. Но я разглядел лучше, даже много лучше, чем раньше, когда меня раздражала, мучила невидимость этих странных существ.

Лицо призрака походило на лицо человека — только более узкое, без морщин, с гладкими ушными раковинами, с пластинчатыми дугами ровных, слитных зубов, с длинными полупрозрачными волосами. Но не это главное. Меня поразило другое. Он улыбался! И вот улыбка действительно была удивительная, даже фантастическая. Он улыбался так, как улыбалась Джоконда на картине Леонардо: непонятно, загадочно, чему-то глубоко своему, скрытому от меня…

Как и всякий астронавт, я не раз рисковал жизнью. Но скажу по совести: настоящее мужество, которым не стыдно гордиться, я проявил один раз в жизни, когда остался с этим призраком. Остался, хотя эта странная (или страшная — как угодно) улыбка толкала меня назад, к трапу, к кораблю.

Между прочим, именно в эту минуту — мы смотрели друг другу в глаза — я понял (бывают такие минуты прозрения), что существа эти не выше и не ниже человека по развитию. Они просто иные! Совершенно иные. Их нельзя сравнивать с человеком, как нельзя сравнивать… ну, скажем… дельфина и орла.

Да, мы привыкли — дурная привычка! — мерить на свой аршин. Мы представляем себе обитателей чужих планет либо как наше прошлое, либо как наше будущее. Чепуха! Там, где другие условия существования, там все идет по-другому…

Призрак смотрел на меня красными угольками глаз и улыбался. Я начал говорить. Я даже не помню, что я говорил. Мне казалось, что сам звук голоса вносит успокоение, устраняет опасность столкновения. Я говорил — никогда в жизни я так много не говорил. Право, этот призрак (я все еще называю его этим именем) мог решить, что люди — самые болтливые создания во Вселенной… Но он молчал, и с лица его не сходила загадочная улыбка Джоконды.

Я говорил долго, очень долго. Наконец, я выдохся, почувствовал, что больше не могу. Однако тишина была неприятной, настораживающей.

Тогда я принес кристаллофон и включил кристалл с записью голосов этих существ. Мой призрак нисколько не удивился, не обнаружил желания осмотреть кристаллофон.

Надо сказать, что речь призраков была очень своеобразной. Как бы вам объяснить… Понимаете, она напоминала отрывки музыкальных фраз. Наши слова состоят из отдельных звуков, и это ясно чувствуется. Между звуками ощущаются как бы щели, а между слогами — просто дыры… Лишь изредка звуки оказываются расположенными так, что воспринимаются по-особенному: тогда мы считаем слово красивым, музыкальным. Сравните, например, слова «звон» и «пепельница». Слово «звон» не только обозначает определенное явление; оно в какой-то степени — воспроизводит его, в нем вообще есть нечто звенящее. А «пепельница» — только пепельница… Так вот, речь этих призраков звучала чрезвычайно мелодично. Невозможно было определить, где кончается один звук и начинается другой. Звуки плавно переходили друг в друга, и само расположение звуков было приятным и благородным.

Призрак, как я вам сказал, нисколько не удивился, услышав записанные кристаллофоном голоса. И тут у меня появилась мысль включить музыку. Видимо, эта мысль возникла потому, что речь призраков была музыкальной. Я поставил взятый наугад кристалл — это оказался третий квартет Чайковского.

Призрак не шелохнулся. Загадочно улыбаясь, он слушал музыку. Через несколько минут я выключил кристаллофон. И тогда… В первый момент мне показалось, что я по ошибке снова включил аппарат. Но это не был аппарат. Мой призрак повторил все услышанное! Повторил абсолютно точно, воспроизведя во всех деталях, без единой ошибки, без каких бы то ни было искажений…

Как вы знаете, третий квартет — вещь грустная, посвященная памяти друга Чайковского скрипача Лоуба. А призрак улыбался… Он как-то иначе воспринимал музыку, а может быть, просто механически повторял ее, как кристаллофон.

В это время (дождь совсем перестал) появились другие призраки. Я заставил себя остаться, хотя мне дьявольски хотелось вернуться на корабль. Впрочем, призраки нисколько не изменили своего поведения. Они смотрели на корабль, на меня, обменивались несколькими словами и, не спеша, уходили.

Постепенно я привык к их присутствию. Я подумал: если мой призрак (не правда ли, забавно звучит — мой призрак?) легко повторил прослушанную один раз музыку, значит память у него чрезвычайно обостренная. И я решил называть ему предметы. При такой памяти он не мог не иметь развитого мышления, не мог не понять, что я хочу с ним говорить.

Попробуйте представить себе эту нелепую картину: я показывал призраку значения слов — ходил, бегал, ложился, — называл (без особой, впрочем, последовательности) предметы… А он сидел совершенно неподвижно — и улыбался…

Наверное, это продолжалось долго. Ветер разогнал облака. Воздух быстро накалился, и у меня начала кружиться голова. Мне вдруг показалось, что это — сон, не больше. Надо открыть глаза — и все исчезнет…

Неожиданно призрак встал. Сейчас, в ярких лучах Большого Сириуса, он был почти невидим: туманная дымка, имеющая смутные размытые контуры. Пустота. И из этой пустоты прозвучал спокойный голос:

— Я приду…

Он ушел.

Он ушел, в я стоял и долго смотрел ему вслед. Потом побрел к трапу. Я устал. У меня чертовски болела голова. Мне не хотелось думать. Все было безразлично. Я включил аппарат электросна и шесть часов спал настоящим глубоким сном — впервые за много месяцев.

Аппарат, конечно, исправно сработал и разбудил меня точно в установленное время. Я встал очень голодный, с посвежевшей головой. Да, надо сказать, что, поднимаясь на корабль, я забрал плоды, принесенные призраком. По форме и размерам они походили на апельсины, только полупрозрачные, как бы сделанные из желтого хрусталя. Запах был приятный, хотя и резкий, напоминающий запах гвоздики. Проснувшись, я взял пробы на анализ. Плоды оказались съедобными. И после капитального земного завтрака (может быть, это был обед или ужин) я их съел. Сказать, что они вкусны — мало. В них была и сочность груши, и терпкость не совсем спелого персика, и тончайший букет искусно приготовленного крема, и прохлада мороженого, и еще что-то неуловимое, но очень приятное…

Я вдруг подумал, что эти плоды выращены искусственно, и мысли мои вернулись к призраку. Он ответил мне на моем языке. Он понял меня. Ему понадобилось для этого лишь несколько часов. С моей точки зрения, это — чудо. А с его? Допустим, современный человек встретил бы дикаря, владеющего тремя десятками слов. Много ли времени понадобилось бы, чтобы понять и запомнить эти три десятка слов, особенно, если дикарь сам старается объяснить их значение… По отношению к призраку я был, вероятно, таким дикарем. И он без особого труда понял мой несложный (с его точки зрения) язык и ответил мне на нем…

В этом месте гипотеза рассыпалась как карточный домик. Вполне вероятно, что разумные существа на некоторых планетах опередили по развитию человека. Но высокое развитие должно было сказаться на образе жизни. В частности, на техническом прогрессе. А развитой техники у обитателей этой планеты не существовало. Не было авиации. Не было радиосвязи. Очень чувствительные микрофоны «Поиска» не улавливали никаких индустриальных звуков. По меньшей мере в радиусе километров в пятнадцать не работали двигатели, не ездили автомобили, не ходили поезда. И, следовательно, не было многого другого, потому что отрасли техники тесно связаны между собой и взаимно друг друга обусловливают. Нет авиации, значит нет двигателей внутреннего сгорания, значит не добывают нефть, значит не развита химия… Нет радиосвязи, значит нет электропромышленности, нет электроники и автоматики, безусловно, не используется атомная энергия. Подобно тому, как палеонтолог по одной кости восстанавливает облик вымерших животных, так и инженер может по одному техническому факту сделать довольно точные выводы об уровне развития техники. Я эти выводы сделал, и они гласили: никак не выше, чем у нас в восемнадцатом веке, а скорее всего — ниже.

Но здесь ломалась вторая гипотеза, по которой обитатели этой планеты отстали в развитии от людей. Ни один человек, вооруженный самыми совершенными электронными машинами, не смог бы так быстро разобраться в чужой речи. Для этого — обстоятельство совершенно бесспорное! — требовался очень развитый мыслительный аппарат.

Конечно, я просто решал неразрешимую задачу. Нельзя сравнивать несравнимое. Что больше — квадратный метр или секунда? Бессмысленный вопрос. Обитатели этой планеты были иными. Такая мысль уже мелькнула у меня. Но одно дело теоретически допустить какое-то положение, а другое — принять все вытекающие отсюда следствия. Теоретически я допускал, что здесь чужой мир, со своими, совершенно отличными от земных законами. Но просто по-человечески меня мучила навязчивая мысль: выше или ниже нас по развитию эти существа?

Я вспомнил, что призрак — мой призрак! — обещал прийти. Я поднялся в рубку, настроил телеэкран…

Да, он сидел на прежнем месте.

Были сумерки. Большой Сириус скрылся за горизонтом. Спиральные деревья выпрямились: листва их стала сине-зеленой. Призрак сидел, закутавшись в голубую накидку. Красные глаза светили как угольки. Он смотрел на люк.

Я быстро спустился вниз. У трапа лежали другие плоды — серые, дискообразные.

Так началась вторая встреча. И на этот раз первым заговорил призрак.

Тут мне придется кое-что объяснить. Как вы помните, призрак (мне все еще приходится так его называть) со всей точностью повторил третий квартет Чайковского. Человеческий голос просто не в состоянии воспроизвести одновременную игру четырех инструментов. Но дело не в этом. Я хотел только напомнить, что призрак повторил все, сохранив самые тончайшие оттенки, даже легкий скрип кристалла перед началом игры. И вот эта особенность сказалась в разговоре. Призрак говорил моими словами, то есть он употреблял те же слова, которые до этого употреблял я, причем именно в таком значении, какое имел в виду я. А самое характерное — он говорил моим голосом. Это довольно неприятное ощущение — когда с тобой разговаривают твоим же голосом.

Итак, я подошел к нему, и он спросил:

— Откуда…

Я начал объяснять (согласитесь, что это было нелегко), но призрак довольно решительно перебил:

— Много говоришь… Мало показываешь…

И улыбнулся.

Он вообще часто улыбался. Из двух гипотез, о которых я вам говорил, сам призрак, видимо, выбрал бы первую. Пожалуй, он считал меня дикарем.

Я не понял, что он подразумевает под словом «показываешь». На кораблях, как вы знаете, есть стереопроекторы. Был такой проектор и на «Поиске». Я давно им не пользовался, не хотелось. Но призрак просил показать…

Страха он все-таки не знал. Когда я пригласил его на корабль, он пошел за мной. Спокойно, без колебаний… Я привел его в кают-компанию, указал на кресло. Он сел. Было что-то невероятное в этом зрелище. Как бы вам объяснить… Ну, так выглядел бы древнеримский воин за электронным микроскопом. Или индийский жрец у радиолокатора…

И опять меня удивило безразличие этого существа ко всему окружающему. Он не смотрел по сторонам, не задавал вопросов, ничему не удивлялся. Дикарь, попав в лабораторию, удивился бы. Современный человек, оказавшись в хижине дикаря, тоже был бы удивлен и заинтересован. Но этот призрак не удивлялся ничему.

Знаете, мне не хочется вас интриговать. Дело не в тайнах и не в приключениях. Поэтому я забегу вперед и кое-что объясню.

Так вот, теоретически допуская, что эти существа иные, совершенно отличные от людей, я, однако, невольно применял к ним человеческие понятия, мерки, масштабы. Начнем хотя бы с речи. По земным понятиям, они говорили очень мало. На самом деле — это я узнал позже — они говорили нисколько не меньше людей. И то, что я принял за отдельные слова, оказалось целыми фразами, если хотите, целыми монологами. Чтобы произнести какое-нибудь слово, например «атомоход», нам нужно довольно значительное время, что-то около секунды. Значит, на каждый звук — в данном случае их восемь — мы тратим по одной восьмой секунды. Частота звуковых колебаний составляет, скажем, четыре тысячи в секунду. Следовательно, на каждый звук мы расходуем около пятисот колебаний. А они, призраки, улавливают намного менее продолжительные звуковые импульсы. Звуки в их языке короче, а потому короче слова и фразы. Но дело не только в этом. Сам язык построен иначе. Он насыщен понятиями, за каждым из которых стоят целые фразы. Нечто подобное — в очень слабой степени — наблюдается и в нашей речи. Фразу «величина, которая нам неизвестна и которую следует определить исходя из условий задачи» мы часто заменяем двумя словами «неизвестная величина». Или еще короче — «икс». И речь от этой замены не проигрывает, напротив, она становится более динамичной, а я бы сказал, более собранной, упругой.

Такой была и речь призраков. Мне казалось, что они лениво перекидываются отдельными словами, я упрекал их в непонятном безразличии и терялся в догадках… Но все объяснялось просто. Они говорили «икс» — и только, а я хотел, чтобы они обязательно сказали всю громоздкую фразу «величина, которая…»

Когда призрак вошел в кают-компанию, я с раздражением подумал, что он совершенно не интересуется окружающим. Интересоваться, в земном понимании, означает, прежде всего, осматривать. А осматривать, грубо говоря, значит вертеть головой. Призрак головой не вертел и, следовательно, не интересовался. Таков был мой вывод — и вывод совершенно ошибочный. У нас, у людей, угол зрения сравнительно невелик. Более того, в пределах узкого угла зрения мы хорошо видим только часть предметов, а именно те предметы, изображения которых попадают на так называемое желтое пятно на сетчатка глаза. Мы можем хорошенько разглядеть предмет лишь в том случае, если он находится прямо перед нами. И, попав в незнакомую обстановку, мы вертим головой, направляя взгляд… А призрак видел иначе. Угол его зрения был почти круговым. Не поворачивая головы, он сразу видел всю кают-компанию.

Разумеется, тогда я этого не знал. Не очень довольный безразличием призрака, я быстро установил экран и подобрал ленты. Я начал с коротких видовых картин. Море, леса, горы, реки… Призрак молчал, и в полумраке холодно светились его красные глаза. После третьего фильма он сказал:

— Что раньше…

Я понял это так — надо показать историю Земли, и обрадовался. Обрадовался потому, что среди лент была интересная, пожалуй, даже талантливая картина, снятая незадолго до моего отлета. Над ней работали выдающиеся историки, писатели и поэты, ее создавали блестящие артисты, режиссеры, операторы, художники. Она вместила весь путь человечества… Впрочем, вы знаете эту картину.

Я отыскал ленту, настроил проектор, сел в кресло — поодаль от призрака, чтобы видеть и его, и экран.

Не помню, наверное, я смотрел картину пятый или шестой раз. И все-таки увлекся. Начало захватывающее, с несколькими особенно яркими эпизодами: строительство пирамид, бой гладиаторов… Если бы я меньше смотрел на экран и больше — на призрака, возможно, мне удалось бы заметить… Нет, вряд ли. Престо не надо было показывать эту картину. Когда на экране возникла сцена сожжения Бруно, призрак встал. Я машинально зажег свет. Призрак обернулся ко мне и сказал:

— Люди… злые…

И пошел к трапу, не оглядываясь на экран, где уже мелькали другие кадры.

Я стоял как оплеванный.

Черт возьми, как я себя ругал! Мы, люди, без стыда смотрим на прошлое человечества, потому что свет победил тьму, добро победило зло — и победило навсегда. Мы можем сказать: да, в тысяча шестисотом году изуверы и фанатики сожгли Джордано Бруно, но люди пошли не по тому пути, на который их толкали эти изуверы и фанатики, а по пути Бруно. Мы знаем, что человечество (по историческим срокам удивительно быстро) пришло от дикости к справедливому и красивому коммунистическому обществу. Но он, этот призрак, не знал. Он увидел наше прошлое, сказал: «Люди злые» — и ушел. Нельзя было показывать картину…

Я оставил люк открытым, поднялся в рубку и попытался сосредоточиться на других мыслях. Это плохо удавалось. Я не мог не думать о происшедшем.

Издавна было два мнения о разумных существах, с которыми — рано или поздно — астронавтам придется встретиться на других звездных системах. Одно — очень осторожное — научное. Наука предупреждала, что условия существования на разных планетах весьма различны и, следовательно, различными могут быть и пути развития органического мира. Другому мнению, я бы сказал, другой традиции, мы обязаны литературе. Почти всегда литература видела в других мирах нечто очень схожее с нашим миром и занимающее только иное положение на шкале времени. Герои фантастических романов попадали в прошлое Земли — на планеты, населенные ящерами, птеродактилями, диплодоками. Или в будущее Земли — в сказочные города с хрустальными дворцами.

Разумные существа, населявшие планету, внешне (если не считать изменяющейся прозрачности) напоминали людей. Отсюда я невольно сделал вывод, что строй мыслей, представления, духовный мир чужих разумных существ также повторяют то, что характерно для человека. Это была ошибка.

Я помню роман — в нем излагалась идея Большого Круга, радиосвязи между мирами. Но вот мы — я и чужое существо — стояли рядом, говорили — и не понимали друг друга. Связь между мирами — это не только технические трудности, как думал романист. Это несравненно большие трудности, вызванные тем, что на каждой планете развитие в течение миллионов лет шло своими путями, и потому очень нелегко найти какие-то точки соприкосновения.

О многом я передумал, сидя в рубке. Отбросив предвзятые мнения, я — еще в виде робких догадок — попытался представить, как они говорят, смотрят, мыслят… И чем больше я думал, тем отчетливее вспоминались мне слова Ленина о том, что разумные существа на других планетах могут — в зависимости от условий — оказаться совсем иными, непохожими на людей. Ленин высказал эту мысль еще в тысяча девятьсот шестнадцатом году. Ясный ум Ленина — сквозь годы — понял то, что даже в наше время понимали далеко не все…

* * *
Позже в записях, переданных стариком, Ланской встретил эти слова Ленина:

«Вполне допустимо, что на планетах солнечной системы и других местах вселенной существует жизнь и обитают разумные существа. Возможно, что в зависимости от силы тяготения данной планеты, специфической атмосферы и других условий эти разумные существа воспринимают внешний мир другими чувствами, которые значительно отличаются от наших чувств.

Заметьте: до недавнего времени полагали, что жизнь невозможна в глубинах океана, где с огромной силой давит вода. Теперь установлено, что на дне океанов приспособленно живут разные породы рыб и много других разнообразных живых существ. У одних глаза заменяют осязательные органы, другие освещают себе путь органическими светящимися глазами».

* * *
— У меня было такое ощущение, — продолжал Шевцов, — словно я повзрослел, стал опытнее, мудрее. А главное — я почувствовал ответственность. Прошло около двадцати месяцев (по корабельному времени) с тех пор, как «Поиск» покинул Землю. Двадцать месяцев я старался не думать о Земле. Вначале была схватка с черной пылью, а потом… Да, мне казалось, что я буду сильнее, если заставлю себя не думать о Земле. Я перестал слушать музыку, я перестал смотреть микрофильмы. Я даже нашел обоснование: убедил себя, что нужно сосредоточиться только на непосредственной работе…

Это была ошибка. И первые же мои шаги на чужой планете были ошибочными. Как человек — я мог так поступать. Но как представитель человечества — нет и трижды нет!

Полвека назад для экипажей звездных кораблей было написано специальное наставление под названием «О возможной встрече с иными разумными существами». Так вот, в этом наставлении говорилось: нужно соблюдать величайшую осторожность, ибо даже хороший астронавт может оказаться плохим психологом. Наставление предписывало капитану корабля, встретившему разумных существ, при первых же осложнениях покинуть чужую планету. Суровая, но необходимая мера…

«Поиск» опустился на планету, здесь оказались разумные существа, здесь был чужой мир. И отношения между двумя мирами зависели от одного человека… А в такой сложной обстановке почти неизбежны ошибки. Особенно, если человек устал или болен.

Обычно мы, астронавты, только пожимали плечами, вспоминая старое наставление. Возможно, это была жажда открывательства. Возможно — легкомыслие: издали всякая проблема кажется не очень сложной. А может быть, и здесь сказывалось влияние литературной традиции: в романах астронавты, дорвавшись до «чужих», с необыкновенной легкостью проникали в чужой мир… Но когда мне пришлось — первому из людей — встретить разумных существ иного мира, я понял, хотя и не сразу, насколько мудро это написанное полвека назад наставление.

Лишь очень благоприятное стечение обстоятельств не привело к катастрофе. Я не знал, кто скрывается в этих лесах со спиральными деревьями. Я не подозревал, что это удивительное существо, этот призрак, по-своему воспримет историю человечества… На каждом шагу меня подстерегали неожиданности. Позже, например, я узнал, что призрак мог читать мои мысли (по крайней мере, ту часть мыслей, которая была связана со зрительными образами).

Понять ошибки — еще не значит их исправить. Я многое понял… и ничего не исправил.

«Поиск» остался на планете.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ЛЮДИ И ЗВЕЗДЫ

А мы

На солнце вызываем бури,

Протуберанцев колоссальный пляс.

И это в человеческой натуре -

Влиять на все, что окружает нас.

Ведь друг на друга

То или иное

Влиянье есть у всех небесных тел,

Я чувствую воздействие земное

На судьбы солнц, на ход небесных дел!

Л. Мартынов
Я сидел в рубке, у телеэкрана, и думал о Земле. Я обрел какое-то удивительное спокойствие.

Через шесть часов призрак вернулся. Я услышал шаги и спустился в кают-компанию. Призрак подошел к креслу, сказал:

— Не злые… несчастные…

Он опять многое не понял. Но для той части истории человечества, которую он увидел, это все-таки было справедливее. И я снова — иного выхода теперь не было — пустил эту картину. С самого начала. Да, когда-то человечество было несчастным, слабым, невежественным и потому ожесточенным. Так пусть, думал я, он увидит, каким оно стало теперь.

И он увидел.

Он увидал залп «Авроры» и первые трактора на полях, увидел взлет первых космических ракет и упорство, с которым люди штурмовали непроходимую тайгу и суровые степи. Планета была в строительных лесах: подземными ядерными взрывами создавали месторождения редких металлов, управляемое извержение вулканов поднимало над океаном острова, воздвигались новые горные цепи и уничтожались старые, а к звездам уже шли корабли — наперекор опасностям и расстояниям…

Призрак молчал. Я что-то спросил его, он не ответил. Он сидел совершенно неподвижно, глядя на погасший экран. Только один раз он поднял голову, словно хотел что-то спросить — но ничего не сказал. И снова замер в каком-то оцепенении. О чем он думал? Понял ли он историю человечества? Изменил ли он свое первоначальное, слишком поспешное мнение о людях?..

Прошло около часа, прежде чем мы вновь начали говорить. Вы понимаете, меня интересовало название этой планеты, название живущих на ней существ. Без этого мне трудно было задавать другиевопросы.

Я не буду подробно рассказывать об этом разговоре. Долгие расспросы почти ни к чему не привели. Отдельные слова на языке этих призраков звучали так непродолжительно, что их просто нельзя было воспроизвести. Они напоминали вздох, легкое дуновение ветерка… Убедившись в этом, я попытался понять хотя бы смысл названий. После продолжительных размышлений призрак сказал, что его народ называется «Видящие Суть Вещей». Вы представляете, на вопрос «Как называются ваши разумные существа?» он ответил: «Видящие Суть Вещей», то есть просто повторил то же самое другими словами. И тут я понял, что он и не мог поступить иначе. Ну, как, например, объяснить слово «люди»?.. Во всяком случае, с этого времени я стал говорить «видящие».

С именами получилось примерно так же. Тут вообще было много неожиданностей. Выяснилось, что имена часто меняются. Почему — не знаю, но меняются. Имя (теперешнее имя) моего видящего на нашем языке — если я верно понял — означало «Луч». Другие имена (по смыслу, не по звучанию) были — «Красный Лист», «Мягкая Вода», «Лунный Свет».

Хуже всего получилось с названиями небесных тел. Когда я подвел видящего к люку и показал на небо, он сразу же ответил; «Сириус А и Сириус Б». Я даже несколько опешил от такой эрудиции, а потом сообразил, что видящий просто повторяет мои слова. Поняв, что положение безнадежно, я попросил его, по крайней мере, говорить «Сириус Большой» и «Сириус Малый». Для благозвучия. Он не возражал, Что касается названия планеты, то дальше самого слова «Планета» мы не продвинулись. Так и осталось — «Планета».

Да, нам было трудно говорить. И дело здесь не только в том, что видящий плохо понимал наш язык. Нет. Мы мыслили, если так можно выразиться, в разных плоскостях. Я чувствовал это, но не знал почему. В конце концов, я спросил: «Что было раньше на твоей Планете?»

Человек остается человеком даже в необычных условиях. Задав вопрос, я не мог удержаться, чтобы не добавить: «Покажи…» Понимаете, я считал, что сумел ему показать. И был уверен, что он этого не сумеет. Техники нашей они не знали — в этом я не сомневался.

Видящий посмотрел на меня красными глазами и ответил:

— Покажу…

— Где? — спросил я. — Как?

Он улыбнулся.

— Все равно… здесь…

Вам никогда не приходилось видеть прожектор на море? Где-то вспыхивает маленький яркий огонек, узкая полоска скользит по волнам, приближается, становится шире и вдруг ударяет вам в глаза. И вы сразу перестаете воспринимать окружающее, потому что огонек разросся и заполнил пространство… Луч улыбнулся, сказал: «Все равно… здесь». И в его красных глазах, похожих на раскаленные угольки, вдруг возник розоватый ореол и начал быстро расплываться, заслоняя окружающее, подобно ударившему в глаза прожектору… Нет, я не так сказал. Этот розовый ореол ничего не заслонял. Красные глаза видящего действительно вспыхнули, заструили колеблющийся, мерцающий свет. Но световая завеса была полупрозрачной, и я увидел на ней движущиеся картины…

Не знаю, кто придумал выражение «передача мыслей на расстоянии». Биофизика не моя специальность. Однако мне кажется, что это очень неудачное выражение. Вряд ли стоит передавать именно мысли — был бы сумбур. Скорее всего, надо передавать зрительные образы или слова. Во всяком случае, видящие передавали зрительные образы.

Как я уже говорил, сквозь розоватую дымку, на которой чередовались эти образы, я мог видеть все окружающее. Но это не отвлекало. И все-таки я многого не понял. Прежде всего, древнейшая история видящих была не ясна Лучу. Здесь мне просто приходилось догадываться. Кое-что, ему понятное, мне не удавалось понять из-за очень быстрого темпа повествования. И, наконец, даже самое понятное было крайне необычно с нашей точки зрения.

Луч видел только одну стереокартину. И этого оказалось достаточно, чтобы он перенял всю сложную систему кинематографических средств: крупные планы, неожиданные ракурсы, панорамирование, наплывы… Это мне тоже мешало, хотя Луч пользовался кинематографическими приемами довольно удачно.

Так вот, о древнейшей истории Планеты и Видящих Суть Вещей я мог только догадываться. Вероятно, до какого-то периода условия существования на Планете были довольно суровыми, даже более суровыми, чем на Земле. Может быть, не более суровыми, а более сложными. Впоследствии я стал склоняться к этой мысли. Например, времена года повторяются на Земле в виде одного и того же цикла. На Планете год был растянут невообразимо долго (свыше нашего столетия) и смена времен года была весьма запутанной, подчас неожиданной. Оледенения, опаляющие засухи, великие переселения животных потрясали Планету. Все это влияло на эволюцию видящих. И не только это. Слой озона в земной атмосфере задерживал губительные ультрафиолетовые лучи. Здесь, на Планете, ультрафиолетовое излучение временами имело намного большую интенсивность и организм видящих выработал иное средство защиты — прозрачность. Прозрачность была и оружием а борьбе за существование: она помогала переносить нестерпимый зной, когда на Планете вымирали непрозрачные живые существа, помогала охотиться и скрываться от хищников…

Постепенно радиация погубила всех непрозрачных. Остались Видящие Суть Вещей и немногие, тоже прозрачные, животные. Это совпало с периодом значительного изменения орбиты Планеты. Прекратились холода. От полюса до полюса установился почти одинаковый климат. На тысячи лет исчезли ураганы и бури. Деревья гнулись под тяжестью плодов. Отныне видящим почти не надо было заботиться о своем существовании. Они не знали холода, забыли, что такое голод.

Нет, об этом нельзя сказать в нескольких словах. Нам придется вернуться назад. Представьте себе кают-компанию «Поиска». Я не успел даже убрать стереоэкран. Наверху, в рубке, мерно щелкал хронометр. Мы сидели друг против друга…

* * *
Они сидели друг против друга — человек и видящий, разумное существо чужой планеты. Человек был одет в легкий белый костюм. Видящий — в голубоватую накидку, ставшую в рассеянном свете корабельных ламп почти непрозрачной. Лицо видящего приобрело более ясные очертания. Узкое, совершенно гладкое, с высоким лбом, оно казалось не имеющим возраста: может быть, очень старым, может быть, очень молодым. Видящий не двигался, на лице его замерла загадочная улыбка.

Человек не замечал этой улыбки. Он смотрел в красные глаза, разделенные на множество едва заметных квадратных ячеек. Из глаз струились розовые лучи и в них возникали картины. Сквозь воздушную ткань этих картин просвечивала кают-компания — стереоэкран, электронная машина, стол, шкаф с книгами и микрофильмами. Наверху, а рубке, мерно пощелкивал хронометр. Назойливо жужжал динамик стереоэкрана. Человек не обращал на это внимания. История Планеты заставила его забыть обо всем.

Странная эта была история. Казалось, природа поставила удивительный эксперимент. В результате исключительно редкого стечения обстоятельств из жизни Видящих Суть Вещей — начиная с какого-то времени — на многие тысячелетия была почти нацело исключена необходимость трудиться. И развитие приостановилось. Уже не действовал такой фактор, как борьба за существование, и еще не появился такой духовный стимул, как стремление познавать, преобразовывать, созидать.

С тех пор, как изменение орбиты превратило Планету в вечно цветущий сад, видящим не приходилось заботиться о пище: они в изобилии находили ее на полях, в степях и лесах Планеты. Им не проходилось защищаться от хищников, потому что почти все хищники вымерли. Им не приходилось страдать от непогоды, ибо на всей Планета, под светом двух солнц, установился благодатный климат — без холодов и без бурь. Быть может, сказывалось действие радиации, быть может, были другие причины, но число видящих росло очень медленно и никогда они ни в чем не ощущали недостатка.

Так шло время.

Видящие жили за счет растений. Труд, суровый, проникновенный, величественный труд, создавший человека, создавший их предков, был ими забыт. Плоды доставляли изобильную пищу, гигантские листья — одежду. Из стволов деревьев строили легкие навесы, заменявшие жилища. Развивались лишь немногие отрасли знания, в которых видящие продолжали совершенствоваться. Им приходилось бороться с болезнями, и медицина достигла величайшего расцвета. Видящие боролись с уцелевшими хищниками, но боролись не силой оружия, а выработанной в процессе эволюции силой внушения, умением подчинять животных своей воле.

Необыкновенное развитие получил логический анализ. Борьба за существование уже не подстегивала мысль видящих, но в силу приобретенной раньше инерции — мысль продолжала развиваться. Видящие изощрялись в логических играх, несравненно более сложных, чем земные шахматы, и еще более абстрактных, отдаленных от действительности. Совершенствовалось искусство, в особенности музыка и пение, потому что живопись и скульптура были чужды этому миру изменчивых красок.

Поколения сменялись поколениями. Труд уже не объединял видящих, и они постепенно обособились, замкнулись. Подобно грозе, еще отдаленной, но неотвратимой, надвигалась расплата. Временами видящие еще пытались что-то изменить. В них бродила накопленная когда-то сила, она тщетно искала выхода…

* * *
Шевцов продолжал:

— Вот тут я закрыл руками глаза и заставил видящего остановиться. Вы понимаете, видящие — насколько я мог судить — не производили впечатление сильного, волевого народа. Им была присуща вялость, апатия. Я сказал об этом Лучу. Он понял, улыбнулся и ответил:

— Теперь… да… потому что… мы погибнем… все…

Мне показалось, что он имеет в виду постепенное вырождение из-за прекращения труда. Я спросил, так ли я понял. Он сказал:

— Нет… Ничего нельзя сделать…. Мы знаем…

Это было сказано так, что я сразу поверил: да, они действительно знают…

Экран дважды мигнул, изображение расплылось и погасло. Тотчас же в телевизионном зале раздался громкий голос:

— Инженер Тессем, инженер Тессем, сильным ветром сорвало шестой блок метеоритных антенн.

Тессем включил свет, сказал Ланскому:

— Из-за этого и прервалась связь с «Океаном».

Ланской не ответил. Мысли его медленно возвращались к тому, что происходило здесь, на Земле. Так бывает, когда человек внезапно проснется: уже открыты глаза, но сон еще не ушел…

Тессем молча смотрел на часы. Минут через пять тот же голос (он показался Ланскому веселым) произнес:

— Инженер Тессем, шестой блок, падая, задел другие антенны. Три антенны пошли ко всем чертям… Прервана связь с кораблями «Изумруд», «Океан», «Лена». Мы лезем наверх.

Тессем ответил коротко:

— Хорошо.

Ланской спросил:

— Наверное, совсем молод?

— Нет, — Тессем покачал головой. — Пятьдесят шесть лет. Это Гейлорд, мой помощник. Очень хороший человек.

Он подумал и добавил:

— Мы можем подняться наверх. Я не вмешиваюсь, если распоряжается Гейлорд. Но вам будет интересно посмотреть.

* * *
Погруженный в темноту стеклянный зал содрогался под напором урагана. Ветер с протяжным ревом гнал скрученные, изломанные громады туч. Они пронзали воздух фиолетовыми жалами молний, обрушивались стеной клубящейся, вспененной воды.

Свет прожекторов с трудом просачивался сквозь хаос туч, воды, ветра. И в этом хаосе были люди. Их маленькие фигурки то появлялись в лучах прожекторов, то исчезали во мраке.

— Это опасно? — спросил Ланской.

Надрывный вой урагана, проникающий сквозь массивные стеклянные стены, заглушал голос. Ланской повторил:

— Это опасно?

— Да, опасно, — прокричал Тессем. — В прошлом году двое сорвались. Муж и жена, французы. Но надо восстановить связь. Мы передаем на корабли данные для навигационных расчетов…

Больше Ланской ни о чем не расспрашивал. Он смотрел, как маленькие серебристые фигурки упорно карабкались по невидимым лесенкам. Налетали тучи, надвигалась темнота, поглощала людей. Но они снова появлялись в разрывах туч и лезли выше и выше…

Ланской прислушивался к неумолчному гулу урагана и думал, что старик был прав, заставив его поговорить с Шевцовым. Сейчас Ланской чувствовал, понимал: вот то, ради чего он сюда прилетел. Не рассказ о приключениях. Не рассказ об экзотическом чужом мире. Главное было в другом. Подобно путнику, который поднимается в гору и долго замечает лишь камни на дороге, а потом оказывается на вершине и сразу видит огромные, до далекого горизонта, просторы, Ланской тоже вдруг увидел за деталями рассказа большое и главное.

Встретились два мира. Один мир — еще в детстве — забыл о труде. Его жизнь вдруг стала легкой и беззаботной, потому что сама природа — в силу исключительного стечения обстоятельств — заботилась о ее поддержании. Другой мир прошел суровую школу борьбы с природой.

Один мир уже давно не знал горя и несчастий. Другой — веками шел сквозь жесточайшую борьбу добра и зла, выжил, окреп и закалился.

Один мир жил щедростью природы, и щедрость эта не оскудевала тысячелетиями. Другой мир тысячелетиями получал лишь жалкие крохи. Однако настало время, когда и этот мир, покорив природу, мог бы сказать: «Хватит. Теперь у меня все есть». Но он сказал: «Отныне мне не надо заботиться о существовании. Это хорошо, ибо теперь я особенно быстро пойду вперед».

Один мир жил нескончаемым — и потому угнетающим праздником. Другой, в конце концов, тоже пришел к вечному празднику. Но это был особый праздник, когда победы труда и мысли стали самыми яркими торжествами, когда высшим счастьем человечества стал буйный, головокружительный, преобразующий вселенную труд.

И если один мир ждала неизбежная гибель, как только природа перестала бы щедро его одарять, другой мир не рассчитывал на милости природы. Он готов был бросить вызов солнцу, звездам, вселенной.

Здесь, в стеклянном зале на вершине башни Звездной Связи, Ланской впервые подумал, что за каждым человеком, за каждой маленькой, хрупкой фигуркой, мелькавшей сейчас в лучах прожекторов, стоят тысячи и тысячи лет истории человечества. Истории очень суровой, подчас даже жестокой, но закалившей человека, научившей его вечному движению вперед.

* * *
К утру антенны были исправлены. А днем произошел эпизод, о котором впоследствии Ланской вспоминал со смешанным чувством досады и радости. Ветер стих, и с рейсовым реапланом на Станцию Звездной Связи прилетел скульптор из Барселоны. К Ланскому постоянно обращались молодые скульпторы, и он не удивился. Испанец, однако, не был молод, имел воинственные пиратские усы и отличался совершенно невероятной вежливостью.

Они встретились в Зале Отдыха, где Ланской беседовал с Тессемом и Гейлордом. После бесчисленных извинений гость, наконец, перешел к делу. Сначала Ланскому показалось, что он ослышался. В изысканно вежливых фразах, пересыпанных витиеватыми комплиментами собеседникам, скульптор сообщил, что им сделано изобретение, которое вызовет переворот в искусстве. «Статуи из камня некрасивы, — сказал он. — Это пережиток варварства». Он нашел новый, очень красивый материал. И даже самый бездарный скульптор сможет создавать из этого материала шедевры.

Новый материал оказался пластмассой, которую можно было обрабатывать резцом, чеканить. Золотистый пластик удачно сочетал качества мрамора и бронзы. Скульптор продемонстрировал несколько статуэток; материал был действительно интересным. Разумеется, ни о каком перевороте в искусстве не могло быть и речи. Но пластик мог оказаться полезным для многих скульптурных и декоративных работ.

Ланской внимательно слушал скульптора. Тессем задал несколько вопросов о технологии получения пластика. К столу, за которым они сидели, подошли и другие инженеры Станции. Скульптор по-своему истолковал это внимание. Вежливость постепенно превратилась в напыщенность. Комплименты собеседникам сменились комплиментами самому себе.

Ланской смотрел на скульптора и думал, что люди еще далеко не избавились от болезней прошлого — заносчивости, высокомерия, тщеславия. Наконец, от самой обыкновенной глупости.

— Знаете, — сказал он. — Я тоже изобрел новый материал.

— О! Какой же? — насторожился гость. — Каков его состав?

Подумав, Ланской ответил:

— Состав простой. Два тэ.

Скульптор растерянно поглаживал пиратские усы.

— Два тэ, — повторил Ланской. — Сейчас я вам покажу.

Он попросил принести камень, любой камень и оставшиеся в его комнате инструменты старика. Скульптор молчал, еще не догадываясь, что происходит. Принесли камень и инструменты. Камень оказался светло-серым известняком, мокрым от растаявшего снега.

Обычно Ланской долго обдумывал замысел каждой работы, тщательно отбирал натурщиков, старался заранее в мельчайших деталях представить себе готовую вещь. На этот раз получилось иначе. Его подхватил неудержимый порыв, и он забыл обо всем — и о скульпторе с пиратскими усами, и о том, что он не у себя в мастерской, и о том, что камень в общем плох, даже совсем плох.

Жизнь скульптора измеряется десятилетиями, его работа — если сосчитать непосредственно затраченное на нее время — годами. Но таких вот порывов вдохновения бывает совсем немного. Все вместе они составляют лишь несколько недель или дней, иногда даже несколько часов.

Ланской работал с лихорадочной быстротой. Это был каскад неожиданных находок, внезапных прозрений, изумительных открытий. Мысль обгоняла руки, и Ланской, несмотря на стремительный темп работы, ясно видел, куда он идет. В этот час — звездный час искусства — он был смел и дерзок. Он без колебаний делал то, на что в другое время решился бы не сразу.

В камне возникла поднятая вверх голова человека, астронавта. Лицо его почти ничем не напоминало лица Шевцова, разве только умным и спокойным взглядом и некоторой угловатостью, резкостью. Возможно, было в этом лице что-то от бесшабашной отваги Гейлорда и от мужественной красоты Тессема. А главное — была устремленность вперед и только вперед вопреки всему. «Ты сможешь изменять судьбы планет, — шептал Ланской. — Сможешь, сможешь… Я вижу тебя таким». Теперь он действительно видел за силой одного человека беспредельную силу человечества.

Ланской не прорабатывал деталей. То, что он делал, походило на очень беглый эскиз, на этюд чего-то большого и значительного. И когда безмерно уставший он отошел от камня, он понял, что самая главная находка — это путь, по которому надо идти. И еще он подумал, что камень чересчур плох, трещиноватый…

Скульптор с пиратскими усами исчез. В зале остался лишь Гейлорд, сидевший у электрического камина. Ланской подошел к инженеру. Гейлорд встал, спросил:

— Что значит «два тэ»?

Ланской устало усмехнулся:

— А… два тэ… труд и творчество.

Гейлорд покачал головой.

— Черт возьми, вы просчитались. Надо «три тэ». Труд, творчество, талант.

* * *
Поэже Ланской записал в дневнике:

«Раньше меня удивляло, почему Шевцов, инженер и астронавт, любит поээию. Больше того, он живет поэтично. В его восприятии мира и вещей есть поэзия. Я сказал: „Поэзия — сестра астрономии“ — и успокоился. А ведь это только общая фраза, видимость мысли. Сегодня я понял, что настоящая поэзия и большая наука просто одно и то же. В познании есть поэзия, в поэзии есть познание. Ученому и поэту в одинаковой степени нужно воображение. Ученый и поэт думают об одном и том же — о законах жизни.

Титаны эпохи Возрождения умели сочетать искусство и науку. Леонардо да Винчи был великим ученым — не менее великим, чем живописец Леонардо, Микеланджело — творец бессмертных статуй и фресок, — еще и военный инженер. Рафаэль, создатель Сикстинской мадонны, — археолог. В те времена искусство нуждалось в науке, чтобы познать природу. В наш век науке нужно искусство, чтобы глубже почувствовать преобразуемую природу. Наука без искусства подобна огромному, высокому зданию без окон, В таком здании можно жить: оно защищает от непогоды. Но только через окна мы можем увидеть красоту окружающего мира. Только через окна проникают светлые и теплые лучи…

Маркс и Энгельс писали стихи — в этом есть своя закономерность. Я помню песню, сложенную Марксом:

Я устремился в путь, порвав оковы:
— Куда ты? Мир хочу найти я новый!
— Да разве мало красоты окрест?
Внизу шум волн, вверху сверканье звезд!
— Мой путь, глупец, не прочь из мирозданья;
Эфира звон и диких скал молчанье
Юдоли нам покинуть не дают;
Привет земли нас вяжет сотней пут.
Нет, должен из души моей подняться
Взыскуемый мной мир и с ней обняться, —
Чтоб океан его во мне кружил,
Чтоб свод его моим дыханьем жил…[2]
Да, может быть, поэтому Манифест Коммунистической партии пронизан высокой поэзией. Только поэты могли найти такое вдохновенное начало: „Призрак бродит по Европе…“.

Я прочитал немало книг о будущем. В этих книгах предсказано множество технических новшеств — вплоть до приборов, восстанавливающих шевелюру на лысине. Но люди, в сущности, ничем не отличаются от наших современников. Быть может, писателей интересует только техника? Но я скульптор. Я не могу изваять скульптурную группу, состоящую из пяти новых машин, и сказать: „Смотрите — это будущее“. Мне нужен человек. И одна новая черта в его характере мне несоизмеримо важнее нагромождения электромобилей и электродушей.

Я помню роман, в котором люди будущего отличаются прежде всего тем, что их речь насыщена научными и техническими терминами. Думаю, будет иначе. Речь людей обогатится поэзией. Поэзией в самом широком смысле слова. Конечно, в будущем люди смогут глубже и яснее понимать суть происходящих явлений. Наука удвоит и утроит силу научного зрения людей. Но искусство удесятерит силу поэтического восприятия явлений.

Человек будущего — поэт и ученый. Точнее — и то, и другое одновременно, ибо за какой-то гранью эти понятия сливаются…

Я пишу сейчас о людях, а думаю о Видящих Суть Вещей. Не знаю, Шевцов еще не закончил свой рассказ, но мне кажется, что Видящие Суть Вещей давно утратили право так называться. В сущности, это гордое имя должны носить люди. Праздность и мудрость несовместимы.

Первые люди, говорилось в библии, были изгнаны из рая и вынуждены трудиться. Труд — наказание… И вот на планете Видящих Суть Вещей природа непроизвольно поставила великий эксперимент. Люди остались в раю. Они почти забыли труд. И это, в конце концов, привело их к краю пропасти. Что ж, иначе не могло быть. Труд не только очеловечил наших предков, но и дальше формировал человека.

Станция Звездной Связи… Здесь — по условиям работы — тихо и почти безлюдно. Однако радио доносит сюда голоса — с Земли, с планет, со звездных кораблей. Сообщения об открытиях, сводки с великих строек эпохи, замыслы и мечты… Люди, работающие здесь, словно держат руку на пульсе человечества. Дух времени веет над башней Звездной Связи. И это — дух труда, ставшего необходимым, как воздух, и желанным, как любовь…»

* * *
В этот день Тессем, встретив Ланского в телевизионном зале, сказал:

— Придется подождать. Сейчас срочная передача для двух кораблей, возвращающихся на Землю. Если хотите — посидим здесь.

Они сели возле экрана, и инженер спросил Ланского, что он думает делать со скульптурой астронавта.

— Не знаю, — ответил Ланской. — Мне не хотелось бы забирать ее отсюда. Если она, на ваш взгляд, не очень плоха — пусть останется.

Тессем молча прижал скульптуру рукой. Ланской улыбнулся:

— Оставляя эту вещь здесь, я спасаю ее от критиков.

— Напротив, — рассмеялся Тессем. — Теперь ее увидят на всех кораблях. А там самые строгие критики.

— Я думал о Видящих Суть Вещей, — сказал Ланской, меняя тему разговора. — Как вы полагаете, какой у них социальный строй?

— Никакой, — быстро ответил инженер.

Ланской удивленно посмотрел на него.

— Да, в сущности, никакой, — повторил Тессем. — Когда-то развитие общества у видящих шло почти так же, как и у людей. Труд превратил видящих в разумные существа. Возник первобытнообщинный строй. Но именно на этом этапе труд был исключен из жизни общества. Развитие прекратилось. Видящие не знали рабовладельческого строя, не знали феодализма… Больше того, даже первобытнообщинный строй начал распадаться. Исчезло то, что объединяет — совместный труд.

— Все-таки нельзя сказать, что развитие прекратилось совсем, — возразил Ланской. — Видящие должны были строить какие-то жилища, бороться с уцелевшими хищниками…

— Мало, — пожал плечами Тессем. — Это лишь подобие труда. Разве животные не строят жилищ и не сражаются с хищниками? Для развития человеческого общества нужен именно человеческий труд. Производство. Видящие похожи на детей, талантливых детей («Исключительно талантливых», — вставил Ланской), не научившихся работать и так и не ставших взрослыми… Однако уже время.

Тессем включил динамик.

В телевизионный зал ворвался дробный треск разрядов. Ланскому показалось, что он слышит голос Вселенной: шум далеких звезд, всплески электромагнитных волн, миллиардами лет текущих сквозь пустоту. Потом треск затих, подавленный голосом человека.

* * *
— Надо что-то придумать, — сказал Шевцов. — «Океан» вошел в область электромагнитых полей, начались помехи… Давайте сделаем так. Я буду рассказывать самое главное. Если у вас возникнут технические вопросы, спросите Тессема. Он знает.

Собственно говоря, следовало бы сразу рассказать конец этой истории. А потом — если хватит времени — подробности, детали. Но попробуем сохранить последовательность. Впрочем, сейчас я уже и сам не помню, в какой последовательности я открывал этот чужой мир. Видящий с поразительной быстротой осваивал наш язык; я мог задавать все более и более общие вопросы… Это была цепная реакция открытий.

Но, пожалуй, прежде всего нужно подробнее рассказать о глазах видящего. Как я уже, кажется, говорил, глаза у него имели меняющуюся окраску: временами розовую, временами красную. И вот иногда на этом фоне вспыхивали и тут же гасли светлые искорки. Очень скоро я заметил любопытную закономерность: искорок было тем больше, чем напряженнее думал видящий. Когда он ожидал меня у корабля, искорки почти не появлялись. Но при разговоре число их резко увеличивалось и сами они становились заметнее. Я даже не знаю, с чем это сравнить. Нечто подобное можно наблюдать в спинтарископе, когда его экран бомбардируется радиоактивными частицами. Впрочем, вам вряд ли приходилось работать со спинтарископом. А самое главное — искорки в глазах Видящего Суть Вещей были связаны с мышлением. Уже одно сознание того, что я вижу — самым непосредственным образом! — работу мысли, заставляло меня волноваться…

И еще одно обстоятельство. Даже при напряженном размышлении искорки в глазах видящего вспыхивали как бы волнами — их яркость менялась, подчиняясь какому-то внутреннему ритму. Точнее — нескольким ритмам. В этом мне очень скоро пришлось убедиться.

Я уже говорил, что видящие имели глубокие познания в медицине. Конечно, эти познания были своеобразны. Их медицина отчасти напоминала нашу народную восточную медицину — китайскую, индийскую.

Луч, передавая свои мысли, смотрел мне в глаза. Вероятно, по глазам он и определил, что я не совсем здоров.

Он сказал мне:

— Надо исправить…

Он не знал еще слова «лечить». Но я понял и спросил:

— Как?

Видящий Суть Вещей приблизился ко мне, и я увидел, как вскипели искорки в его глазах. Признаюсь, мне совсем не хотелось, чтобы меня «исправляло» существо, имеющее довольно смутное представление об анатомии и физиологии человека, о человеческих болезнях. Я попытался отойти в сторону — и не смог. Ритм искорок — обычно неровный, колеблющийся — стал вдруг четким и быстрым. Было так, словно в глазах видящего возникли и закрутились огненные вихри. Это действовало гипнотизирующе: сковывало движения, притупляло мысль…

Не знаю, сколько длилось это удивительное состояние оцепенения. Искорки стали меркнуть, ритм их изменился. Луч сидел в кресле и — как всегда — загадочно улыбался. И я вдруг почувствовал, что болезнь прошла. Сознание обрело ясность, каждая клеточка тела вибрировала от избытка сил…

Мне захотелось узнать, как это произошло, и я начал перечислять подряд различные способы лечения болезней, коротко поясняя их сущность. Луч односложно отвечал:

— Нет… Нет…

И только когда я исчерпал почти все свои медицинские познания, он сказал:

— Да… это… чженьцзю… иглоукалывание…

Разумеется, видящие не понимали, что иглоукалывание усиливает биотоки. Что такое биотоки — они тоже не знали. Подобно китайским лекарям, подметившим четыре тысячи лет назад, что больные иногда выздоравливают от случайных уколов, видящие тоже шли чисто опытным путем. Но на этом пути они когда-то успели продвинуться далеко.

Мне трудно объяснить вам, насколько я себя хорошо почувствовал. До этого — в течение месяцев — между мной и миром стояло мутное стекло. Теперь оно, кажется, сломалось, исчезло. Я смог думать в полную силу, по-настоящему.

… «Поиск» провел на планете еще около двухсот часов. Все это время люк был открыт. Видящие поднимались на корабль. Временами мне становилось страшно. Я смотрел из рубки, как по кают-компании молча бродили призрачные фигуры. В красных глазах сверкали белые искорки. Надо сказать, что обычно в глазах видящих искорок почти не появлялось. Вероятно, видящим уже давно была несвойственна постоянная работа мысли. Их глаза смотрели как-то бездумно, безразлично. Однако здесь, на корабле, видящие напряженно думали. О чем? Не знаю. Они не пытались говорить со мной. Они приходили и уходили. И только Луч вел себя иначе. Он вообще чем-то выделялся среди других видящих. К нему обращались не то, чтобы с почтительностью, но с большей осторожностью. Когда я сказал об этом Лучу, он ответил: «Долго живу…»

Я продолжал расспрашивать и узнал, что видящие живут около четырехсот лет. Их поселки (городов у них нет) рассчитаны на одно поколение. Каждое новое поколение, достигнув зрелости, уходит из поселка и организует свой новый поселок. Тот поселок, возле которого опустился «Поиск», был совсем молодым — здесь жили видящие примерно восьмидесятилетнего возраста. Луч пришел из поселка глубоких стариков. Если я правильно понял. Лучу было что-то около трехсот тридцати лет. Кстати сказать, разницей в возрасте объяснялось и разное отношение к надвигающейся катастрофе. Для Луча она уже не имела значения, молодым видящим грозила гибель.

Я расспрашивал Луча об этой катастрофе — и безуспешно. Он сразу погружался в мрачное раздумье и не отвечал…

Быть может, мне следовало на время покинуть корабль. Но что это могло дать? Ничего принципиально нового (если не считать причины надвигающейся катастрофы) я уже не мог узнать. Условия жизни на планете были известны. Я встретил Видящих Суть Вещей и ознакомился — пусть в самых общих чертах — с их историей. У меня хранились записи, сделанные приборами «Открывателя». И главная задача была в том, чтобы сообщить эти сведения на Землю. Сюда прилетала бы хорошо снаряженная экспедиция. Не один человек, а сотни специально подготовленных людей.

И еще одно соображение удерживало меня на корабле. Сколько я мог бы пройти? Тридцать километров? Пятьдесят? Сто? А Луч показывал мне Планету — и это было самым быстрым путешествием. В розовом ореоле, исходящем из глаз Видящего Суть Вещей, возникал морской прибой у зеленых скал, бесконечные леса со спиральными деревьями, горы, покрытые полупрозрачными растениями, отдаленно напоминающими наши кактусы… Я видел развалины древних сооружений с удивительной спиральной колоннадой…

Да, развалины, только развалины… Дух тления витал над Планетой. Жизнь остановилась где-то на очень ранних ступенях развития. Мир видящих был подобен взрослому человеку, который с детства ничем не занимался.

К сожалению, то, что показывал Луч, нельзя было переснять на пленку. Больше того, я не мог даже сфотографировать видящих. «Поиск» совершал испытательный полет, посадка на неисследованную планету была неожиданностью. У меня не оказалось фотоаппарата; астрограф же годился только для фотографирования звезд.

В первые дни я еще подумывал о том, чтобы забрать с собой на Землю какие-нибудь предметы, связанные с культурой видящих. Разумеется, я уже не рассчитывал найти здесь атомороллеры или индивидуальные конвертопланы. Но книги! Без них невозможна передача знаний. И все-таки книг не оказалось.

Да, видящие не знали книг. Во всяком случае, не знали уже очень давно. У них не было необходимости в книгах. Их память заменяла тысячи, быть может, десятки и сотни тысяч томов. Все, что видящие один раз услышали или увидели, оставалось в их памяти на всю жизнь. Их память — по объему и силе — намного превосходила человеческую.

Размышляя над этим, я все более убеждался, что когда-то условия жизни на Планете были значительно сложнее, чем на Земле. Это и определило высокое развитие предков Видящих Суть Вещей. Человек стал властвовать над Землей, когда его мозг и руки еще не очень отличались от мозга и рук человекообразных обезьян. На Планете было иначе. Резкие изменения климата усложнили борьбу за существование. При небольшом отличии в развитии мозга и рук очередное изменение климата могло дать преимущество животным. Предки видящих стали хозяевами Планеты, в результате длительной борьбы, изощрившей их ум. Как я понял из объяснений Луча, животные здесь были более развитыми, чем на Земле, и потому более развитыми были и первые разумные существа.

Когда я сказал об этом Лучу, он улыбнулся и ответил:

— Это давно… Сейчас мы делаем сами…

Он долго объяснял мне, как именно они «делают». Насколько я понял (а понял я немного), существовала специальная система развития и укрепления памяти, включающая внушение и иглоукалывание, с помощью которых стимулировали работу мозговых центров. Но самое главное — все это делалось по инерции, без необходимости. Еще один штрих трагедии…

Как бы то ни было, память видящих не могла не вызывать изумления. Однажды Луч воспроизвел — совершенно точно — отрывок из стереофильма, показанного мной в день встречи. В розовом ореоле, исходящем из глаз видящего, возникли знакомые кадры… Потом Луч спросил:

— Люди… разные? Черные, белые…

Я долго объяснял ему, что существуют несколько человеческих рас. Не знаю, быть может он так и не понял, почему образовались разные расы и почему они теперь постепенно сливаются в одну общечеловеческую расу.

Должен сказать, что некоторые вещи — даже очень простые — я никак не мог втолковать Лучу. Мне не хочется применять слово «глупость» — это, конечно, несправедливо, но какая-то своеобразная несмышленность у видящих была. Например, мне стоило огромных трудов объяснить Лучу назначение часов, самых обыкновенных часов. Он считал их живым существом. Я подарил Лучу свои часы. Он по-детски обрадовался подарку. Я заметил, что он гладит часы. Они так и остались для него живым существом…

Эта несмышленность удивительным образом сочеталась с огромной силой логического мышления. Видящие были мудры, если так можно выразиться, в пределах определенного, довольно узкого, круга вопросов. Они не знали машин — и я никак не мог объяснить Лучу устройство даже самых простых приборов. Но когда я показал Лучу шахматы, он мгновенно все понял — и легко обыграл меня, хотя мне помогала электронная машина…

Я попытался познакомить Луча с математикой и был поражен, насколько быстро он ее осваивает. Вскоре он свободно оперировал интегралами. Он сам выводил новые формулы, отыскивал новые математические приемы. Однако, мне кажется, математика представлялась ему логической игрой — только более сложной, чем шахматы.

Да, мы мыслили в разных плоскостях. Как знать, быть может и Луч считал, что я иногда удивительно тупоумен…

* * *
— В один из этих дней, — продолжал Шевцов, — случилось то, что до сих пор во многом остается для меня загадкой. Однажды из-за спиральных деревьев выплыл блестящий белый шар. Он имел метра полтора в диаметре и летел на высоте пяти-семи метров. Двигался он медленно, слегка покачиваясь. В первый момент мне показалось, что это небольшой прорезиненный или пластмассовый баллон, наподобие тех, которые мы используем для исследования атмосферы. Однако шар двигался против ветра! Он приближался к «Поиску», ослепительно сверкая в лучах Большого Сириуса.

Я быстро поднялся по трапу на корабль и надел защитный скафандр. Я не знал, что представляет собой этот шар. Не знал, опасен ли он и чем именно. Но что-то в поведении шара заставило меня насторожиться.

Когда я вновь — уже в защитном скафандре — спустился по трапу, шар кружился вокруг корабля. Это было удивительное зрелище. Шар, как живое существо, передвигался, что-то высматривая, у самого корпуса «Поиска». Временами шар останавливался, как бы приглядываясь, потом снова приходил в движение.

Нет, это не было живое существо. Поверхность шара была идеально гладкой, без каких-либо выступов или отверстий. Я не мог разглядеть ни малейших деталей на этой, почти зеркальной поверхности. Растение? Но в движении шара ощущалась, если так можно выразиться, определенная осмысленность. Шар осматривал «Поиск», причем осматривал весьма разумно. Он подолгу задерживался на тех местах, на которые и я обратил бы особое внимание, если бы впервые увидел такой корабль.

— Сейчас я могу рассказывать об этом спокойно, — улыбнулся Шевцов, — а тогда я с трудом сдерживал лихорадочное возбуждение. Я понимал, что, осмотрев корабль, шар займется мной. И я старался как можно быстрее сообразить, что он собой представляет, этот загадочный шар. Не растение, не животное… Оставалось одно приемлемое предположение: шар — это кибернетическое устройство. Но чье и какое? На эти вопросы я не мог ответить. Разумеется, шар не был создан видящими. У меня появилась мысль, что на Планете живут — кроме видящих — какие-то другие разумные существа. Пусть даже не здесь, а где-то на другом материке…

Как я и ожидал, шар, наконец, начал приближаться ко мне. Я включил индикаторы, но ни одна из контрольных ламп не зажглась. Это означало, что вокруг шара нет ни радиации, ни электрического и магнитного полей. Я стоял, стараясь не двигаться, и тщетно пытался сообразить, как это шар держится в воздухе. Чувствовалось, что он довольно массивен; порывы ветра лишь слегка его раскачивали. На зеркально гладкой поверхности шара не было никаких видимых приспособлений для передвижения. Тем не менее шар держался в воздухе и, насколько я мог судить, держался достаточно устойчиво.

Минут десять шар кружился возле меня. Теперь он летал на высоте человеческого роста и временами приближался ко мне так близко, что при желании я без труда дотянулся бы до него. Признаюсь, у меня не возникало такого желания. Напротив, я старался не шелохнуться. Я рассчитывал, что в конце концов, что-то произойдет и все объяснится. Но когда шару наскучило кружиться, он просто поднялся несколько выше и остановился, едва заметно покачиваясь.

Я подобрал ком ссохшейся почвы и бросил в шар. Я ожидал всего, даже электрического разряда. Но случилось нечто более странное. Ком не долетел до шара. Казалось, вблизи шара ком попал в густую и вязкую среду. Движение его замедлилось, на мгновение он замер в воздухе, потом упал…

Тогда я отыскал камень. Все повторилось. Камень не долетел до шара. Какая-то сила отбросила его вниз.

Я нашел еще один, более массивный камень. Но кинуть его мне не пришлось. Я вдруг почувствовал, что куда-то падаю. Шар оттолкнул меня метров на пять. Благодаря скафандру я не пострадал при падении. А шар — как ни в чем не бывало — висел на том же месте…

Я направился к трапу. Прошел под самым шаром, но ничего не случилось, и шар даже не шелохнулся. У него был довольно миролюбивый характер: он защищался — и только. Но когда я поднялся по трапу и открыл люк, шар моментально пришел в движение. Видимо, ему тоже захотелось лопасть внутрь корабля. Однако я успел захлопнуть за собой крышку люка.

Меня интересовало, что теперь предпримет эта штука. Наши земные кибернетические устройства в такой ситуации скорее всего оставались бы у трапа, поджидая, когда люк вновь откроется.

Не снимая скафандра, я поднялся в рубку и настроил экран внешнего обзора. На экране было видно — шар словно прилип к борту корабля и быстро уменьшается в размерах. Я включил телесвязь с отсеком, возле которого находился шар. И тут я увидел нечто почти невероятное. Шар проникал сквозь оболочку Корабля! По мере того, как снаружи шар уменьшался, внутри корабля, по другую сторону массивного титанового борта, рос другой шар…

Как ни странно, но именно в это мгновение, глядя как шар проникает сквозь оболочку корабля, я вдруг успокоился и понял, что шар не причинит мне никакого зла. Сейчас трудно восстановить цепь рассуждений, которые привели меня к этому выводу. Мысли пронеслись вихрем, молниеносно. Но суть их была примерно такой.

То, что на первый взгляд казалось невероятным, свидетельствовало лишь о высоком уровне развития существ, создавших шар. Если бы величайшим ученым XVII или XVIII века сказали, что можно видеть сквозь толстую металлическую плиту, они сочли бы это шуткой. Однако после открытия рентгеновых и гамма-лучей мы убедились, что металл проницаем для излучения. Существа, создавшие шар, умели делать металл проницаемым и для той материи, из которой состоял шар. Но это перечеркивало мое предположение, что на другом материке Планеты существует цивилизация, отличная от цивилизации Видящих Суть Вещей. Чтобы создать этот шар, требовалось очень высокое развитие науки и техники. Соседство с такими развитыми существами неизбежно сказалось бы на видящих. Более вероятно, что шар — нечто вроде автоматической исследовательской станции, прибывшей с другой планеты. Во всяком случае, в поведении этого шара многое напоминало поведение наших кибернетических станций, посылаемых на автоматических кораблях к дальним планетам. Шар наблюдал. Шар защищался, но не нападал. Да, так вели себя и наши роботы-исследователи…

Все эти мысли, повторяю, промелькнули у меня в течение нескольких секунд. Я даже попытался представить себе, как именно этот шар проникает сквозь металл. Ну, понятно, это были лишь самые общиепредположения. Я не знал тогда, что на Земле уже ведутся опыты по превращению материальных объектов в направленное излучение с последующим обратным превращением излучения в тот же самый объект.

Я видел на экране, как шар разделился на две примерно равные части. Одна часть (она приобрела форму полусферы) осталась снаружи корабля, как бы прилипнув к борту. Другая, проникнувшая сквозь металлическую оболочку и принявшая сферическую форму, медленно двигалась по отсекам корабля.

Я подошел к пульту управления и открыл все внутренние люки. Не имело смысла задерживать движение этого шара. Теперь я твердо был уверен, что он мне ничем не грозит.

Это продолжалось свыше двух часов. Шар побывал во всех отсеках, покружился у электронной машины, и наконец проник в рубку. Он останавливался около каждого прибора, минут пять висел над клавиатурой пульта управления. Потом кратчайшим путем (не тем, которым он добрался до рубки) вернулся к отсеку, с которого начал свой осмотр. Здесь все повторилось в обратном порядке. Шар прилип к оболочке корабля и стал постепенно уменьшаться в размерах. Соответственно увеличивался оставшийся снаружи второй шар. Через три минуты (я следил по часам) обе половины шара снова соединились, и, поблескивая в лучах Большого Сириуса, шар начал медленно подниматься над кораблем.

В этот момент я включил магнитные эффекторы. На экране было видно, как шар дрогнул и остановился. Я увеличил напряженность магнитного поля, и шар, словно нехотя, стал приближаться к кораблю. Тогда я выключил эффекторы. Мне не хотелось причинять вред этому шару. Теперь я почти не сомневался, что он представляет собой автоматическую исследовательскую станцию.

Шар поднялся метров на тридцать над кораблем и надолго замер. Я подробно записал в бортовой журнал все, что видел. Затем кратко изложил свои предположения. А потом — уже без скафандра — вышел из корабля.

Тотчас же шар пришел в движение. Он приблизился ко мне и начал описывать круги. Я сделал вид, что не обращаю на него внимания. Я поднимался и спускался по трапу, ходил около корабля. Шар не отставал от меня, но ни разу не приблизился вплотную. Потом он снова занял свое место над поляной.

Я с нетерпением ждал Луча. Видящие могли многое знать об этом шаре.

Луч пришел, неся в накидке десятка три разных плодов. Он сделал это по моей просьбе. Меня интересовало, чем питаются видящие. Но в тот день я лишь мельком взглянул на принесенные плоды. Я думал о шаре.

Надо сказать, что шар никак не реагировал на появление Луча. В свою очередь и Луч, казалось, не замечал шара. Я сразу же спросил видящего о шаре. Луч, так и не взглянув наверх, улыбнулся и ответил одним словом:

— Давно…

Тогда я показал на небо и спросил:

— Оттуда?

— Да, — спокойно ответил Луч.

— Покажи, — сказал я.

Он улыбнулся. В глазах его возник уже знакомый мне розовый ореол. Розовая дымка надвинулась на меня, и я увидел поваленные деревья и глубокую дымящуюся воронку. Из воронки один за другим поднялись три белых шара и, слегка покачиваясь, поплыли над обугленными деревьями.

Розовое сияние погасло. Все еще улыбаясь. Луч повторил:

— Давно…

Итак, моя догадка подтверждалась. Однако устройство шара так и осталось для меня тайной. С этого времени шар ни разу не опускался вниз. Он неподвижно висел над поляной.

Я постепенно привык к шару. Но глядя на него, я не мог не думать с том, что где-то существует еще одна цивилизация. Безграничная Вселенная была полна тайн. Людям еще предстояли самые удивительные, фантастические открытия…

* * *
— А вы не могли доставить шар на Землю? — спросил Ланской.

— Передача окончится раньше, чем ваш вопрос дойдет до Шевцова, — сказал Тессем. — «Океан» уже далеко… Я отвечу вам. Опасно было пытаться захватить шар. Он мог оказать сопротивление. А главное, неизвестно, как он перенес бы полет. Это могло окончиться катастрофически и для корабля. Но нынешняя, вторая экспедиция серьезно займется этими шарами. Об этом мы еще успеем поговорить. А пока слушайте…

* * *
— Как-то в сумерки, — рассказывал Шевцов, — я услышал музыку. Она была прозрачной и чистой, как горный ручей, стекающий с камня, как «Песня Сольвейг» Грига. Это пели видящие. Я вышел из корабля, сел на ступеньку трапа. Шар, ставший в сумерках серым, покачивался под порывами свежего ветра. Над спиральными деревьями светил Малый Сириус. Деревья выпрямились, сейчас они походили на наши ивы. Сумерки, деревья, далекая песня. На мгновение мне стало жаль покидать планету. Пусть встреча с разумными существами представлялась иной — более торжественной и значительной. Пусть я не нашел здесь сказочных хрустальных дворцов, а обитатели планеты не имели индивидуальных летательных аппаратов. Быть может, другие звездные корабли уже открыли планеты с хрустальными дворцами. А мне все-таки дорог этот мир… И не только потому, что я его открыл. Нет. Я многому здесь научился. Когда-то человек по своему образу и подобию создавал богов. Потом он начал — опять по своему образу и подобию — населять чужие планеты разумными существами. Сейчас с меня сошла эта наивная самоуверенность. Я встретил видящих— и понял, что многообразие жизни бесконечно.

А видящие? Могли ли они понять людей? Наш мир, идущий вперед и не желающий остановиться, был им чужд.

Признаюсь — я многое утаил от видящих (точнее, мне казалось, что я утаил, но, вероятно. Луч прочитал мои мысли). Я не сказал Лучу, что в тот день, когда «Поиск» ушел в Звездный Мир, около одной седьмой части населения Земли еще верило в самых различных богов (сами видящие ни в каких богов не верили), что еще остались — хотя и поредевшие — соборы, церкви, мечети, суды, тюрьмы, что временами еще вспыхивала расовая ненависть…

Я вообще старался меньше говорить о людях и больше узнавать о видящих. Сложная вещь — взаимопонимание двух миров. Попробуйте, например, представить себе нашу жизнь с их точки зрения. Если бы старый дуб мог мыслить и сравнивать свою жизнь с жизнью человека, он пришел бы, пожалуй, почти к таким же выводам, как и видящие. Да, жизнь дерева спокойна, чиста, даже благородна. Жизнь дерева намного продолжительнее жизни человека — есть деревья, которые растут тысячелетиями. Деревья не знают горя. Но какой человек променял бы свой недолгий век на тысячелетия такой жизни?!

Впрочем, несправедливо сравнивать видящих с деревьями. Скорее их можно уподобить великолепной машине, давно переведенной на холостой ход. Давно, но не навсегда!

Черт побери, даже в человеке не всегда легко разобраться. А видящие были «чужими». И не удивительно, что я многого не понимал, как не понимаю и до сих пор. Например, мне не было ясно социальное устройство видящих. Скорее всего, видящими руководили старейшины. Впрочем, руководили — не то слово. К старейшинам обращались при необходимости что-то решить — и только. Это все, что я понял из объяснений Луча. Зато так и не удалось узнать, сколько видящих живет на Планете. Мне не пришлось увидеть населявших Планету животных. Только однажды где-то высоко в небе пролетела стая почти невидимых птиц, похожих, как мне показалось, на наших аистов. Да, Планета еще ждала своих исследователей…

Откуда-то издалека — то затихая, то усиливаясь — доносилась прозрачная песня. Я подумал, что в чужих мирах все может быть различно, но есть вещь, понятная всем. Это — музыка. В одной старой книге мне довелось встретить такую мысль: разумные существа, создавшие совершенные звездные корабли, не могут быть злыми. Я бы сказал иначе: не могут быть злыми разумные существа, создавшие прекрасную музыку.

Сидя на ступеньках трапа, я подумал: люди и видящие, в конце концов, поймут друг друга. И не потому, что у людей есть звездные корабли, а видящие умеют передавать мысли и мгновенно излечивать болезни. Нет. Люди и видящие поймут друг друга потому, что оба мира любят жизнь и то прекрасное, в чем она проявляется…

Да, так я думал, слушая песню видящих. И незаметно наступила ночь. Самая настоящая звездная ночь! Впервые за все это время… Может быть, поэтому и пели видящие?

Над лесом висел ущербный серп луны, а в небе светили звезды. Странное небо! Небо с чужими созвездиями… Некоторые созвездия, например Плеяды, еще можно было узнать. Но другие изменились неузнаваемо. Я не мог найти Большую Медведицу, Ориона, Персея… Как и всякий астронавт, я не раз видел такое небо, но только здесь я почувствовал, насколько оно неземное. Созвездия, вечные и неизменные созвездия здесь были иными.

Что ж, люди долго смотрели на небо снизу. И небо казалось невообразимо далеким. А теперь мы идем сквозь небо. И стоит ли удивляться тому, что я не вижу на небе созвездия Большого Пса? Ведь мой корабль находится в системе Сириуса — Альфы Большого Пса…

Не знаю, какая сила заставила меня вдруг встать и пойти в ту сторону, откуда слышалась песня. Я быстро пересек поляну и остановился у высокого, выпрямившегося дерева. Было очень тихо; только ветер шелестел длинными листьями и поскрипывали разогнувшиеся, ставшие почти прямыми ветви. Песня, по-прежнему светлая и чистая, звучала теперь громче, и я понял, что правильно определил направление.

Облака закрыли луну, наползла темнота. Я инстинктивно прижался к дереву. И тут я заметил, что кора, покрывавшая его ствол, светится.

Она излучала мягкий красноватый свет. Светились и другие деревья. По-видимому, это было еще одно средство защиты от резких изменений радиации. Кора деревьев поглощала избыток излучения и выделяла его с наступлением темноты.

Я вошел в этот флюоресцирующий лес. Деревья светили слишком слабо, чтобы свободно ориентироваться. Однако почва тоже флюоресцировала (желто-зеленым светом), и на ней оставались отпечатки моих следов. Скорее всего, это был мох — днем я не обратил на него внимания (возможно, он просто не был виден). Но сейчас это придавало мне уверенность: я знал, что легко смогу вернуться.

А видящие пели свою песню. Я старался не шуметь. В конце концов, я был лишь непрошенным гостем… Осторожно обходя деревья, я приближался к видящим. В одном месте мне пришлось пройти сквозь довольно густые заросли кустов — на их широких листьях выделялись яркие лиловые полосы. Шагах в тридцати росли другие кусты — повыше, резко пахнущие мятой, с голубоватыми листьями. А дальше была обширная поляна — и на ней тот, кто пел. Да, я не оговорился. На поляне оказался один — только один! — видящий. Он сидел на камне метрах в пятнадцати от меня, закутавшись во флюоресцирующий алым светом плащ. Вначале я не поверил, что видящий один. Я всматривался в темноту, искал других видящих…

Все та же ошибка! В этом чужом мире следовало раз и навсегда отказаться от земных понятий и масштабов. На Земле нужны были хор и оркестр, нет, великолепный хор и великолепный оркестр; здесь это, по-видимому, мог каждый.

О чем пел видящий? Не знаю. Но песня становилась все более и более грустной. Нет, грустной — не то слово. Это была не грусть, а какое-то безнадежное отчаяние. Отчаяние уже привычное…

Я долго слушал, боясь шелохнуться. Ветер тихо шелестел светящимися листьями, и чужая песня поднималась к чужому небу…

Видящий сидел неподвижно. Он походил на изваяние. И только приглядевшись, я обнаружил, что он слегка покачивается в такт песне. Но самое удивительное — он тоже светился! Порыв ветра распахнул плащ, и я заметил, что тело видящего излучает мерцающий оранжевый свет.

Где-то вдалеке раздался крик, похожий на приглушенный стон. Но видящий по-прежнему пел свою печальную песню. Мне стало тяжело, и я пошел назад, к кораблю.

* * *
Возвращаясь к кораблю, я все еще слышал песню. Я подумал, что видящие безмерно одиноки, и мысли мои невольно обратились к надвигающейся катастрофе. Как ни странно, но именно среди флюоресцирующих деревьев у меня появилась идея, ставшая очень скоро твердой уверенностью. Поднимаясь по трапу на корабль, я уже знал, какая опасность грозит видящим. Я знал, почему видящие догадываются о неизбежной катастрофе. Точнее, не догадываются, а ощущают, как животные на Земле ощущают приближение землетрясения или наводнения. У земных животных выработался инстинкт, предупреждающий их о катастрофах. Здесь катастрофы были иные, несравненно большие по масштабам и связанные с изменением орбиты Планеты. У существ, живущих на Планете, выработался инстинкт, предупреждающий о наступлении таких катастроф…

Да, все дело было в изменении орбиты. В двойной звездной системе орбита планеты — путаная пространственная кривая. В системе Сириуса положение осложнялось тем, что, кроме звезд, были еще две массивные планеты. Поэтому третья планета испытывала одновременное притяжение четырех тел.

Ну представьте себе полет мошки около лампы. Мошка вьется, крутится, порхает, но она находится вблизи лампы, и, в среднем, траекторию ее полета можно изобразить окружностью или эллипсом. Так было и с планетой. Она двигалась по очень прихотливой орбите, однако не уходила далеко от своих двух солнц. Прошли (со времени последней катастрофы) десятки, возможно, сотни тысяч лет, пока однажды притяжение всех четырех тел не сложилось так, что планета была переведена на другую орбиту. Подобно мошке, порхающей у лампы, она вдруг отлетела назад, в темноту, во мрак и холод. Впрочем, не надо понимать эту аналогию дословно. Планета отнюдь не «отлетела». Просто орбита ее стала более вытянутой. Наша Земля обходит свою орбиту за год, планета Видящих Суть Вещей совершала один обход за сто тридцать лет. Так вот, изменение орбиты привело к тому, что около сорока лет из этих ста тридцати на планете должен был господствовать суровый климат. Нечто вроде климата Антарктиды… Я определил это позже — часа через четыре, — когда электронная машина обработала данные наблюдений.

… В небе ярко светил Большой Сириус. То, что было ночью — флюоресцирующий лес, песня видящих, казалось мне сейчас фантастическим сновидением — не больше. Работая с электронной машиной, я думал о судьбе Планеты. Все зависело от того, когда начнется похолодание. Я знал, как с ним бороться. Но я хорошо понимал, что мне одному это просто не под силу. Здесь не нужно было ничего выдумывать. Только осуществлять. Но что мог сделать один человек?

Я ждал ответа электронной машины. Одна цифра, но от нее зависело многое. Машина скажет: «Двадцать лет» — и тогда сюда успеют прийти люди. Машина скажет: «Два года» — и тогда… Что тогда? Может ли один человек остановить космическую катастрофу? Меня била лихорадочная дрожь — от нетерпения и, если говорить откровенно, от страха. Не за себя. Мне ничего не угрожало. Но мысль о том, что мир видящих должен погибнуть, вызывала растерянность.

Впрочем, она быстро прошла, эта растерянность. Я понял, что гипнотизирую себя неправильной постановкой вопроса. Конечно, один человек в таких условиях ничего не может сделать. Одному человеку не под силу остановить надвигающуюся катастрофу. Но со мной были знания всех людей. Пусть моя память хранила только небольшую часть этих знаний. Однако они были записаны — в книгах, на магнитных лантах, на пленках микрофильмов. И я умел находить нужное.

Машина все еще обрабатывала наблюдения, а я — рассчитывая на худшее — попытался представить себе, какие конкретные задачи мне придется решать.

Впрочем, прежде всего я должен объяснить вам, как вообще можно бороться с похолоданием.

Вы, вероятно, слышали о так называемой кремниевой реакции. Возникнув в одном месте, эта цепная ядерная реакция перебрасывается повсюду, где есть кремний. Достаточно зажечь небольшой — с горошину — участок почвы, и огонь медленно, но неуклонно распространится в глубь Земли и по ее поверхности. Кремниевый пожар проест земную кору, он пройдет по пустыням, по горам, по дну океана, его не остановит ничто… Он обойдет весь мир — и вернется к тому, кто его зажег. Когда-то это послужило еще одним поводом ко всеобщему разоружению. Однако вам, возможно, неизвестно, что кремниевая реакция все-таки была практически применена. И даже не один раз. Произошло это в Космосе, и потому мало известно неспециалистам. Сначала профессор Юрыгин осуществил кремниевую реакцию на небольшом астероиде Юнона. Астероид — он имел около ста девяноста километров — сгорел за одиннадцать месяцев. Несколько лет спустя Серро и Франтини повторили этот опыт на Гиперионе — одном из спутников Сатурна. Опыт не совсем удался, была допущена какая-то ошибка в расчетах. Впоследствии Сызранцев и Вадецкий предложили использовать кремниевую реакцию для изменения климата на единственной планете в системе звезды Эпсилон Эридана. Климат там был суровый — вроде нашего исландского. Но планета имела спутник; Сызранцев и Вадецкий рассчитали, что кремния на спутнике — если его воспламенить — хватит на полторы тысячи лет.

Так можно было бы бороться с похолоданием и здесь. Разумеется, это дело простое лишь в принципе: возникли бы климатические пояса, времена года с жарким летом, когда светили бы оба Сириуса и пылающий спутник…

Самое сложное в осуществлении кремниевой реакции — получение геологических данных. Кремний на спутниках всегда распределен более или менее неравномерно, в особенности на больших глубинах. Нужны очень кропотливые исследования, чтобы решить вопрос о количестве и расположении запалов. Ошибка опасна: пожар потухнет или разгорится слишком сильно. Вот эти геологические исследования и были для меня почти непреодолимым препятствием. Что может сделать один человек без исследовательской аппаратуры?

Впрочем, как я уже говорил, это неверная постановка вопроса. В таких случаях надо думать не о том, чего нет, а о том, что есть. Кое-что у меня все-таки было. Размышляя об этом, я подошел к люку. Свежий ветер гнал над лесом пушистые облака. Белый шар по-прежнему висел над поляной, покачиваясь под ветром. Иногда в разрывах облаков ненадолго появлялся Большой Сириус, и деревья тотчас становились красными, сжимались, словно ввинчиваясь в почву. Потом снова набегали облака, спиральные стволы поднимались вверх и длинные листья приобретали сине-зеленый оттенок.

Это мир жил своей жизнью и ему не было никакого дела до меня и моих размышлений. Мне вдруг показалось, что эта изумительная планета с ее волшебной игрой красок вечна и незыблема. Надвигающаяся катастрофа — только выдумка электронной машины, которая сейчас злорадно подсчитывала время, оставшееся этому миру, А деревья — играющие красками чудесные деревья — будут стоять здесь всегда. И мне стало жаль, что ночью, возвращаясь сквозь светящийся лес, я думал о катастрофе и даже не догадался сорвать ветку…

Но через десять минут я поднялся в кают-компанию. Электронная машина закончила вычисления и уныло повторяла своим скрипучим голосом:

— Двадцать пять лет… Двадцать пять лет…

Резкое похолодание должно было наступить только через двадцать пять лет! Сказать, что у меня упала гора с плеч — это преуменьшение. Упала целая планета…

В этот день — впервые за много месяцев — я завтракал, слушая музыку. Я думал о людях и звездах. Рано или поздно людям предстояло взяться за преобразование Вселенной. Мы давно создали атмосферу на Марсе, мы собирались зажечь искусственное солнце над Нептуном. Но это были лишь первые шаги. Настало время не только открывать, но и преобразовывать. Не открывателями, не путешественниками должны идти люди в Космос, а строителями.

Уже открыто восемьдесят девять планет, эта — девяностая. И каждая планета должна быть преобразована. Когда-нибудь мы сможем управлять реакциями в глубинах звезд, менять орбиты планет. Однако даже сейчас можно сделать очень многое. Здесь, над девяностой планетой, загорится маленькая звезда. Пусть жизнь ее будет короткой. Пусть кремниевый пожар погаснет через несколько столетий. За это время люди придумают что-то другое.

… Кристаллофон еще играл рапсодию Листа, но я забыл о музыке. Девяностая планета не принадлежала людям. Тут начиналась проблема более сложная, чем геологическое исследование спутника. На девяностой планете жили Видящие Суть Вещей. Спасти их от похолодания — это еще сравнительно нетрудная задача. Но потом предстояло спасать видящих от самих себя. Вернуть то, что когда-то дало им право гордо называться Видящими Суть Вещей. Но как отнесутся они к нашему вмешательству? На этот вопрос не смогла бы ответить никакая электронная машина.

Видящие не знали нас. Моя наивная затея со стереофильмом заранее была обречена на неудачу. Фильм показал а основном историю последних пяти веков. Для людей это огромный промежуток времени. Но что значили пять веков для видящих? Средняя продолжительность жизни видящих превышала четыреста лет, многие видящие жили по пять-шесть веков. Мог ли Луч воспринять стереофильм исторически? Быть может, для него инквизиторы, расправившиеся с Бруно, и мы были современниками…

Нет, стереофильмы не могли внести ясность. Не годились и мои объяснения. Заранее очень трудно, почти невозможно представить те выводы, которые Луч сделает из каждой моей фразы.

Отбрасывая один за другим различные варианты, я, в конце концов, пришел к мысли, показавшейся мне в первый момент крайне рискованной. Но затем я подумал, что эта мысль закономерна. Более того, она неизбежна. Была в ней еще и импонирующая мне техническая изюминка. И было благородство. До сих пор я лавировал. Я не все говорил Лучу. И не потому, что стыдился темных пятен в истории человечества. Нет. Чем дальше мы ушли за короткий срок, тем величественнее наш путь. Но я опасался — и не без причин, — что видящий не так поймет меня.

Как я вам уже говорил, видящие имели абсолютную память. Я не сомневался: то, что узнает Луч, без всяких искажений будет передано другим. Но мозг видящих имел еще одну особенность: скорость восприятия была намного выше, чем у людей. На это я и рассчитывал. Правильное представление о людях Луч мог получить, только узнав очень многое. И я решил познакомить его с нашей литературой.

Книги — душа человечества, его зеркало и совесть. Читающий аппарат электронной машины мог прочесть Лучу — в очень быстром темпе — сотни записанных на микропленку томов. В течение нескольких дней видящий узнал бы о людях почти все…

Теоретически идея была безупречной. Луч уже достаточно разбирался в языке, чтобы понять если не красоту, то суть написанного. Большое число книг — при соответствующем выборе — почти исключало вероятность неправильного понимания. Я даже подумал, что Луч сам сможет изменять скорость чтения; мне не трудно будет объяснить, как регулируется аппарат.

Технические детали… На какое-то время они меня загипнотизировали. Изящное, с точки зрения техники, решение заставило забыть о главном. Но когда я взял картотеку микрофильмов, это главное отодвинуло все остальное. «Тит Андроник» Шекспира — четырнадцать убийств, тридцать четыре трупа, три отрубленные руки, один отрезанный язык… Вероятно, в этой одной вещи больше ужасов и страданий, чем во всей новой истории Видящих Суть Вещей… Да, многие книги рассказывали о том, что долго сопутствовало истории человечества — о войнах, угнетении, жестокости, невежестве… Отдать все это на суд видящего? Поймет ли он, что это для нас далекое прошлое? Ведь двести-триста лет для него совсем небольшой срок. Отдать или не отдать?

Может быть, я не решился бы ответить на этот вопрос. Но в картотеке, среди других книг, я нашел «Как закалялась сталь». В этой книге было больше страданий, чем во многих других. Однако вопреки всему торжествовало доброе, светлое, чистое. И у меня мелькнула мысль: «Если видящие не поймут красоты и величия людей, то черт с ними!..» Нелепо приукрашивать историю, глупо пытаться представить ее в розовых тонах. Пусть Луч узнает то, что было. Ведь книги не только описывают зло, они его осуждают. Пусть только полтора столетия отделяют нас от того времени, когда зло еще господствовало на Земле. Пусть еще не все зло уничтожено. Но со времени Великой Революции мы прошли такой путь, что его невозможно не оценить.

Я начал отбирать микрофильмы. Я не искал книг, которые показывали бы человечество лучшим, чем оно было. Вот Фауст. Он много страдал, он много ошибался, он делал зло. Но в конце концов он смог сказать:

… ясен предо мной
Конечный вывод мудрости земной:
Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день идет за них на бой!
Старый Фауст осушал болота, воздвигал плотины. Он не опустил бы руки и перед надвигающейся катастрофой — как бы страшна она ни была. И в каждом из нас есть частица Фауста.

Видящий мог сказать мне: «Вы, люди, хотите сделать нам добро? Но почему мы должны вам верить? Кто вы? Еще столетие назад — всего столетие назад — вы уничтожили два города придуманным вами оружием. Еще несколько десятилетий назад лучшие свои силы вы отдавали совершенствованию оружия. Пусть не все люди таковы. Но мы судим все человечество. Каждый из вас отвечает за то, что происходит на планете». И я ответил бы так: «Мы прошли через тяжелые испытания. Но именно поэтому нам нет возврата назад. Кремниевая реакция тоже была оружием — теперь она несет свет, тепло, жизнь. Хорошее в человеке родилось не вчера. Оно возникло вместе с человеком. Это хорошее было стиснуто, сжато, связано. Теперь оно освободилось — навсегда, бесповоротно. И разве не закономерно, что именно мы, познавшие много горя, получили нелегкое право протянуть руку помощи другим?»

Да, каждый из нас отвечает за то, что происходит на нашей планете. Когда-то, еще не так давно, наш мир был ограничен Землей. Мы говорили на разных языках, мы думали и жили по-разному. И лишь теперь мы чувствуем себя одной семьей. Мы поняли, что для других разумных существ мы нечто единое — человечество, люди. При встрече с чужими разумными существами каждый из нас отвечает за все человечество. За его прошлое, настоящее и будущее.

Я думаю, есть глубокая закономерность в том, что человечество вышло во Вселенную при коммунизме. Дело не в одном только развитии техники. Нельзя было встретиться с чужими разумными существами, не поборов раньше — раз и навсегда — господствовавшее на Земле зло. Иначе встреча окончилась бы катастрофой. Коммунизм дал людям не только техническую возможность дальних полетов, но и моральное право на встречу с чужими разумными существами.

… В этот день Луч пришел поздно. Утром появились двое видящих и молча поднялись на корабль. Это были какие-то очень любопытные видящие — они даже заглянули в рубку и долго стояли перед телеэкраном. Я попытался заговорить с ними. Они не ответили и незаметно исчезли, словно растворились в воздухе.

Ветер усилился. Облака неслись над вершинами деревьев. Ухнул гром, и на иссушенную почву упали тяжелые капли дождя. Луч пришел в блестевшей от воды накидке. Я уже присмотрелся, кстати сказать, к этим накидкам. Их делали из широких листьев какого-то растения, проклеивая швы растительным же клеем.

Вопреки моим опасениям, Луч сразу понял, что я предлагаю. Я показал ему, как регулируется аппарат, и спросил, сколько времени он может слушать. Он ответил:

— Один наш день… или больше…

Сутки на Планете примерно соответствовали трем земным суткам. Я предполагал, что видящие выносливы, но этого я, признаться, не ожидал.

Луч сел в кресло перед электронной машиной, к которой был подсоединен читающий аппарат, я нажал клавишу и… И ничего не произошло. Разумеется, с моей точки зрения. Частота звуковых колебаний при большой скорости читающего аппарата стала настолько высокой, что звук превратился в ультразвук. Я ничего не услышал. Но видящий еще увеличил скорость чтения…

Я поднялся в рубку. Теперь мне оставалось только ждать.

* * *
На экране, за спиной Шевцова, открылась дверь. В радиорубку вошла женщина. Она подала Шевцову листок бумаги, улыбнулась, и Ланской встретил ее взгляд.

— Узнаете? — спросил Тессем скульптора.

— Это…

— Да. Сейчас, как я вам говорил, Шевцов летит с большим экипажем. Исследовательский Совет долго обсуждал проблему Видящих Суть Вещей. Решено оказать помощь. Пусть на первых порах непрошенную помощь. Завтра будет опубликовано решение Совета.

— Но эта женщина… она…

— Да. Она ждала. Она тоже была в полете. И когда Шевцов вернулся на Землю… А вас удивило, что она по-прежнему молода?

Женщина на экране приветственно махнула рукой и вышла из радиорубки.

— Передачи со Станции уже прекращены, — сказал Тессем. — Сейчас мы только принимаем.

— Я представлял ее себе иначе, — задумчиво проговорил Ланской. — Собственно, она почти такая. Такая… и не такая. Лицо рафаэлевой Мадонны, а глаза… глаза, как у чертенка.

Инженер рассмеялся.

— А вы поверили Шевцову, когда он говорил о глазах — «озеро, тающее в светизне»? Никто так плохо не знает женщину, как человек в нее влюбленный.

— Контраст поразительный, — думая о своем, сказал Ланской. — Здесь скульптура бессильна. Глаза мы передавать не можем.

— Вы можете передать душу, — возразил Тессем. — Вы видели — и это найдет выражение.

— Скажите, — спросил Ланской, — а почему вы упомянули о том, что Станция только принимает?

Тессем усмехнулся.

— У меня еще остался рислинг. Жаль, что Шевцов нас не услышит. Но мы с вами произнесем тост за женщин.

* * *
— Прогнозы неприятные, — продолжал Шевцов. — Помехи быстро растут, нам приходится тратить много энергии на поддержание связи. Что же мне еще вам рассказать?..

Итак, я ждал в рубке, а видящий сидел внизу, у электронной машины. Время тянулось невыносимо медленно — бесконечные тройные сутки. Несколько раз я спускался в кают-компанию. Луч бесстрастно смотрел на машину. Но в красных глазах его бушевали снопы искр. Еще ни разу я не видел, чтобы их было так много. Это походило на вспененное, клокочущее море, когда под белой пеной уже нельзя различить самой синевы волн. В глазах видящего бились, пульсировали, дрожали потоки светлых искр — и я понял, насколько велико напряжение, скрытое за бесстрастной полуулыбкой.

Давно отшумела гроза. Большой Сириус поднялся к зениту и, казалось, навсегда там остановился. Я работал в моторном отсеке, дремал, пытался читать… Прошло свыше восьмидесяти часов, когда я заметил, что лицо видящего уже не бесстрастно. Быть может, я ошибался. Не знаю. Но мне показалось, что лицо Луча становилось то грустным, то радостным. Это было едва ощутимо. Легкая тень — не больше.

Я поднялся в рубку и настроил аппарат электросна. Эти трое суток стоили мне многого. Я едва держался на ногах.

Через четыре часа аппарат разбудил меня. В кают-компании никого не было. Видящий ушел. Электронная машина не работала.

И снова потянулись бесконечные, изнурительные, наполненные тяжелыми сомнениями часы ожидания. Черт побери, какие только ужасы не рисовали романисты, описывая приключения на неисследованных планетах: песчаные бури, атомные взрывы, электрические медузы… А тут приветливо светил Большой Сириус, ветер ласково раскачивал причудливые деревья, все было тихо и спокойно. Но в этой тишине я отдал на суд Видящих Суть Вещей всю историю человечества — и это волновало меня несоизмеримо больше, чем любая буря или нашествие ящеров. Как бы я хотел, чтобы на моем месте оказался один из тех, кто с такой легкостью описывал встречи чужих миров! Встретились, моментально поняли друг друга, поболтали и разошлись… Какой вздор!

А время шло. Да, теперь я до конца осознал глубокую мудрость старого наставления, предостерегавшего от рискованных экспериментов с обитателями чужих планет. Видящий не появлялся, и я начинал думать, что это и есть его ответ.

Наступил вечер. Большой Сириус сменился в небе Малым. Потом и Малый скрылся за горизонтом. Это было что-то вроде белой ночи, предвещавшей близкий восход Большого Сириуса.

Я ждал. Я решил ждать еще шестьдесят часов.

Но прошло семьдесят часов, и я сказал себе: «Еще десять». Чисто механически — как во сне — я готовил «Поиск» к отлету. Мысли же мои… Да, в этот день, бреясь, я думал о видящих, я долго стирал мыльную пену с висков. Пена не сходила. Это была седина.

До срока — последнего срока — оставалось несколько часов. Я сидел на ступеньках трапа. Над лесом поднимался раскаленный шар Большого Сириуса. Он горел таким пронзительно бело-голубым светом, что мне показалось: вот сейчас потухнет, перегорит… Но он не перегорал. Он лез вверх, и тень корабля съеживалась. В ослепительных лучах Большого Сириуса белый шар сиял, как маленькое солнце. Я обратил внимание на любопытное явление: белый шар не давал тени. До сих пор не знаю, как это можно объяснить.

Становилось жарко. Я встал и в последний раз посмотрел на оранжевые деревья. Потом обернулся к люку. И в это время сзади послышался спокойный голос:

— Не уходи…

У трапа стоял Луч.

Не знаю, почему я не заметил его раньше. Быть может, потому, что он шел со стороны Большого Сириуса и бьющий в упор свет делал прозрачное тело почти невидимым. С трудом можно было различить только швы накидки.

Я быстро спустился вниз. Мы стояли там, где кончалась короткая тень корабля. Стояли рядом — лицом к лицу. Я думал, что сейчас мы расстанемся. «Поиск» должен вернуться на Землю. Иначе сюда прилетит другой корабль — и все повторится сначала… Я должен предупредить, рассказать. Должен объяснить, какая катастрофа угрожает Планете.

Большой Сириус полз к зениту. Подступала жара — душная, опаляющая. Красные глаза Видящего Суть Вещей в упор смотрели на меня. А потом…

* * *
Они стояли там, где кончалась короткая тень корабля. От черной, нагретой двумя солнцами, почвы струились раскаленные потоки воздуха. В этих изломанных потоках оранжево-красные деревья дрожали, как пламя, колеблемое ветром. От яркого света у Шевцова болели виски.

— Ты… покидаешь… — сказал Луч.

Шевцов вздрогнул. Машинально ответил:

— Да.

Потом спросил:

— Откуда ты знаешь?

Видящий покачал головой.

— Знаю все… ты покидаешь… придут другие…

В глазах у него сквозь мерцающий розовый ореол вспыхнули светлые искорки. Шевцов подумал: «Назад, скорее назад!» — и не смог сделать ни одного шага. Мысль погасла, ушла. Искорки притягивали, манили, как омут…

Видения, возникшие в розовой дымке, были удивительно знакомыми. Шевцов увидел систему Сириуса — две звезды и три планеты, — увидел спутник около одной из планет. Потом спутник загорелся, и Шевцов понял, что он видит отражение своих же собственных мыслей. Да, это были его мысли, предположения, сомнения, расчеты, формулы, схемы…

Розовый ореол начал сжиматься, как тень корабля при восходе Большого Сириуса. Видящий загадочно улыбался. А может быть, Шевцову только казалось, что он улыбается.

— Знаю… — повторил Луч.

Теперь Шевцов понимал: да, знает. Видящие читали мысли. Они долго молчали. Знойный, прокаленный ветер нес мятные запахи.

— Люди… мало живут… — задумчиво проговорил Видящий Суть Вещей. — Всегда в дороге…

— Мало, — согласился Шевцов. — Но мы научимся жить долго. Мы только начинаем свою дорогу.

— Иди… — сказал Луч. — Буду смотреть…

Шевцов кивнул.

— Прощай. Отойди к деревьям.

Ему было немного обидно (он сам не хотел себе в этом признаваться), что Луч так легко расстается с ним. Мелькнула мысль: «Снова применяю наши понятия… Ведь несколько десятилетий для видящих — ничто, во всяком случае — очень мало».

— Прощай, — повторил Шевцов.

Видящий отошел в сторону, исчез в лучах Большого Сириуса. Шевцов поднялся по трапу, оглянулся. Вокруг корабля лежала раскаленная почва. Белый шар медленно уплывал к лесу. Казалось, он знал, что корабль сейчас улетит…

* * *
— А потом, — продолжал Шевцов, — я поднялся в рубку и включил ионный ускоритель. Ожили приборы, корабль задрожал от предстартовой вибрации — и я почувствовал, что с этой минуты начинается мое возвращение в наш мир. Там, за бортом корабля, был чужой мир. А здесь — мой мир, наш мир. Умный, дерзкий, могучий.

Я поднял «Поиск» над поляной. Включил усилители телеэкрана. Возле спирального дерева — его свернувшийся ствол был похож на туловище гигантской змеи — стоял Луч. Как всегда, видящий загадочно улыбался. Он не мог меня услышать, но я сказал ему:

— Наша жизнь коротка. И мы всегда в дороге. Когда-нибудь мы научимся делать жизнь длиннее. Но и тогда она будет для нас короткой, ибо мы вечно будем идти вперед по пути, которому нет конца. Именно потому человек и стал Человеком…

* * *
Ланской подошел к окну. Голос Шевцова еще пробивался сквозь нарастающий шум Звездного Мира. Ланской слышал и не слышал этот голос. Он думал о том, что где-то за миллионы километров от Земли летит корабль Шевцова. Впереди — долгий полный опасностей путь. Впереди — то, что Тессем назвал «проблемой Видящих Суть Вещей». Как будет решена эта проблема?.. Станут ли люди старшими братьями Видящих Суть Вещей? Именно старшими, ибо опыт и воля людей, их прошлое и настоящее дают им это трудное право.

… В круглом вырезе окна светили бесчисленные звезды. Казалось, их лучи стучат в оконное стекло: «Видишь, человек, сколько нас. Твоей жизни не хватит, чтобы сосчитать…» Их было действительно много. И даже между заездами небо мерцало, словно в бездонной его глубине таились мириады светил, недоступных человеческому взору.

Изредка огненная линия метеора прочерчивала небо. Временами похожие на дым облака наползали на звезды. Но призрачный огонек метеора мгновенно таял в ночи, а ветер придавливал облака к Земле. И небо оставалось таким, каким было, — огромным, неизменным, величественным.

«Искусство всегда жило человеческими масштабами, — думал Ланской. — Вот любовь… Два человека любят друг друга — и сколько об этом написано книг, изваяно статуй, сколько создано музыки… Во все времена и на все случаи. И так с ревностью, со скупостью, со смелостью. Анализ страстей был доведен до микроскопической точности. А теперь искусству, кажется, придется сменить микроскоп на телескоп. Изменились масштабы человеческих страстей.

Космос — слишком большая сцена, чтобы на ней разыгрывать старые пьесы. Космическим масштабам сцены должны соответствовать и космические масштабы событий, дерзаний, свершений. А может быть, я ошибаюсь? Ведь и в звездную эпоху будут любовь и ревность, смелость и трусость, щедрость и скупость… Что ж, в потоке воды каждая частица движется по-своему, однако все вместе текут в одну сторону. Так и люди: они могут быть заняты своими делами, их могут поглощать свои страсти, но все вместе они теперь идут к звездам. Значит, и искусство, опережая их, должно идти к звездам.

Но это очень трудно — показать человека, бросившего вызов необъятному небу. Какая статуя вместит мужество, силу, слабость, дерзость и доброту идущего к звездам человека… Как отразить в камне одновременно и спокойную мощь знания, и буйный порыв романтики, и светлую грусть лирики…

Искусство, каким ты иногда бываешь бессильным!»


Это было время, когда корабли впервые достигли планет, населенных другими разумными существами. Чужие миры оказались не похожими на прошлое Земли, не похожими на ее будущее. И потому робкими были первые шаги людей в чужих мирах.

Не без колебаний отдали люди свою историю на нелицеприятный суд других разумных существ. И услышали ответ: «Да, вы прошли суровый и тяжелый путь. Вы дорогой ценой заплатили за свое знание и свое счастье. Но вы беспредельно закалили волю и получили право бросить вызов любым невзгодам».

Это был о время великих свершений. Еще долог был путь даже до ближайших звезд. Еще погибали многие корабли на неизведанных звездных дорогах: Но люди уже начинали перестраивать Вселенную. Они покрывали плотной пеленой атмосферы безжизненные планеты, и благодатный дождь впервые проливался на иссушенные пески, Они зажигали новые — пока небольшие — солнца, и жаркие лучи пронизывали извечный мрак…

Не только открывателями, но и строителями пришли люди в Космос. Уже в первых полетах люди не оставались безучастными наблюдателями. Мир был устроен слишком плохо, чтобы любоваться им. Вселенная ждала человека, его жадных рук, его великого ума, его непостижимого стремления всегда идти вперед. И человек откликнулся на зов Звездного Мира. Человек уже знал, что просто невозможно придумать такую задачу, которая когда-нибудь не будет решена.

Это было время, принесшее людям понимание простой, в сущности, истины, что им принадлежит не Земля, не Солнечная система, но весь безграничный Звездный Мир.

Генрих Альтов Икар и Дедал

«Будь мне послушен, Икар!

Коль ниже свой путь ты направишь.

Крылья вода отягчит;

Коль выше — огонь обожжет их».

Овидий, «Метаморфозы».
Это было давно. Время стерло в памяти поколений подлинные имена тех, кто летел к Солнцу. По именам кораблей люди стали называть их — Икар и Дедал. Говорят еще, что корабли назывались иначе, а имена Икара и Дедала взяты из древнего мифа.

Вряд ли это так. Ибо не Дедал, а тот, кого теперь называют Икаром, первый сказал людям: «Пролетим сквозь Солнце!»

Это было давно. Люди еще робко покидали Землю. Но уже познали они опьяняющую красоту Звездного Мира, и буйный, неудержимый дух открытий вел их к звездам. И, если погибал один корабль, в Звездный Мир уходили два других. Они возвращались через много лет, опаленные жаром далеких солнц, пронизанные холодом бесконечного пространства. И снова уходили в Звездный Мир.

Тот, кого теперь называют Икаром, был рожден на корабле. Он прожил долгую жизнь, но редко видел Землю. Он летал к Проциону и Лакайлю, он первым достиг звезды Ван-Маанена. В планетной системе звезды Лейтена он сражался с орохо — самыми страшными из известных тогда существ.

Природа много дала Икару, и он щедро, как Солнце, тратил ее дары. Он был безрассудно смел, но счастье никогда ему не изменяло. Он старился, но не становился старым. И он не знал усталости, страха, отчаяния.

Почти всю жизнь с ним летала его подруга. Говорят, она погибла при высадке на планету в системе Эридана. А он продолжал открывать новые миры и называл их ее именем.

Да, среди тех, кто летал к Звездам, не было человека, равного по отваге Икару. И все-таки люди удивились, когда он сказал: «Пролетим сквозь Солнце!» Даже друзья его — а у него было много друзей — молчали. Разве можно пролететь сквозь раскаленное Солнце? Разве не испепелит безумца огненное светило? Но Икарговорил: «Посмотрите на газосветные трубки. Температура в них — сотни тысяч градусов. Но я беру рукой газосветную трубку и не боюсь обжечься. Ибо вещество внутри трубки находится не в виде газа, жидкости или твердого тела, а в четвертом состоянии — в виде плазмы, в состоянии крайнего разрежения». Ему возражали: «Разве не известно тебе, что внутри Солнца не плазма, а вещество в двенадцать раз более плотное, чем свинец!»

Так говорили многие. Но Икар смеялся: «Это не помешает нам полететь к Солнцу. Мы сделает оболочку корабля из нейтрита. Даже в центре Солнца плотность будет ничтожно мала по сравнению с плотностью нейтрита. И, подобно стеклу газосветной трубки, нейтрит останется холодным».

Люди не сразу поверили Икару. И тогда ему помог тот, кого теперь называют Дедалом. Он никогда не летал в Звездный Мир, и только наука открывала ему тайны материи. Холодный, спокойный, рассудительный, он не был похож на Икара. Но если людей не убедили горячие речи Икара, то сухие и точные формулы Дедала сказали всем: «Лететь можно».

В те времена люди уже многое знали о пятом состоянии вещества. Сначала оно было открыто в звездах, названных «белыми карликами». При небольшой величине эти звезды имеют огромную плотность, ибо почти целиком, кроме газовой оболочки, состоят из плотно прижатых друг к другу нейтронов. После первых полетов к спутнику Сириуса, ближайшему к Земле «белому карлику», люди научились получать нейтрит — вещество, состоящее из одних только нейтронов. Плотность нейтрита в сто двадцать тысяч раз превосходила плотность стали и в миллион раз — плотность воды.

Корабли, на которых Икар и Дедал должны были лететь к Солнцу, собирались на внеземной станции. Здесь люди легко могли поднимать листы нейтрита, и работа шла быстро, хотя нейтрит, как сказано, был пятым — сверхплотным — состоянием вещества.

Что же касается самих кораблей, то, говорят, это были лучшие из всех когда-либо отправлявшихся в Звездный Мир. Их могучие двигатели не боялись огненных вихрей Солнца, а огромная скорость позволяла стремительно пролететь сквозь раскаленное светило. И еще говорят, что именно тогда придумал Дедал гравилокацию. Внутри Солнца, в хаосе электронного газа, радио бессильно. Но тяжесть остается тяжестью. Локатор улавливал волны тяготения, и корабли могли видеть.

И вот настал день отлета. С Земли пришло последнее напутствие: «Не сближайте корабли, потому что сила тяжести повлечет их друг к другу. Но и не отходите далеко друг от друга, потому что неосторожного подхватит огненный вихрь и отнесет в центр Солнца».

Рассмеялся Икар, услышав эти слова. Спокойно выслушал их Дедал. И оба ответили:

«Будет; сделано». Нетерпеливо положил руку на рычаг управления Икар. Внимательно оглядел приборы Дедал. А с Земли передали: «Счастливого пути и великих открытий!» Этими словами уже в те времена Земля прощалась со своими кораблями, уходящими в Звездный Мир.

Так начался полет.

Яростно извергали двигатели белое пламя, и содрогались корабли, набирая скорость. И казалось с Земли — две кометы устремились к Солнцу.

Впервые летел Икар без спутников, потому что никого не разрешили ему взять в свой корабль. Но Икар смеялся над опасностью и, глядя на серебристый экран локатора, пел песню старых капитанов Звездного Мира.

А Дедал не замечал одиночества. Он впервые покинул. Землю, но красота Звездного Мира его не волновала. И мысли Дедала, сухие и точные, как формулы, были заняты тайнами материи.

Иногда расчеты Дедала говорили: «Впереди опасность. Внимание!» Но Икар — он летел первым — знал это и без расчетов. Ибо среди тех, кто водил корабли в Звездный Мир, не было капитана опытнее Икара.

Так летели они к сверкающему Солнцу, и люди Земли с трепетом следили за их полетом.

С каждым часом корабли убыстряли свой бег, потому что могучее притяжение Солнца уже простерло навстречу кораблям свои невидимые объятия.

По земному времени истекали пятые сутки полета, когда корабли скрылись в ослепительных лучах Солнца. Последние, уже искаженные, волны радио принесли на Землю обрывок песни старых капитанов и сухой отчет Дедала:

«Вошли в хромосферу.

Координаты…»

Солнце встретило корабли огненными факелами протуберанцев. Словно негодуя на дерзость людей, разъяренное светило выбросило гигантские языки пламени, в сравнений с которыми корабли были как песчинки против горы. В безмолвном гневе рвалось пламя и жадно лизало нейтрит. Но пламя имело ничтожную плотность, и нейтритовая броня оставалась холодной.

Страшнее огненных языков пламени была тяжесть. Незримая, всепроникающая, огромная, она придавила Икара и Дедала. Было так, словно свинец разлился по телу, и каждый вдох требовал отчаянных усилий, и каждый выдох казался последним.

Но сильная рука Икара крепко сжимала рычаг управления. А бесстрастные глаза Дедала пристально смотрели на светлые диски приборов.

Тяжесть нарастала.

Солнце хотело раздавить непрошеных гостей. Лихорадочно, из последних сил, бились сердца Икара я Дедала, захлебываясь тяжелой, как ртуть, кровью. Мутная пелена застилала глаза.

Тогда улыбнулся Икар (смеяться он уже не мог) и выключил двигатель, предоставив кораблю Свободно падать к центру Солнца. И тяжесть мгновенно исчезла.

На экране локатора — уже не серебристом, а кроваво-красном — увидел Дедал маневр Икара. И, теряя сознание, успел его повторить. Но, едва только исчезла тяжесть, сознание вернулось к Дедалу, и с прежним спокойствием взглянул он на приборы.

С каждой секундой увеличивалась скорость падения. Сквозь огненный вихрь неслись корабли к центру Солнца. Огонь, огонь, бесконечный огонь летел навстречу.

Клубились огненные облака, бушевал огненный ветер, и повсюду — сверху и снизу — был огонь.

Трижды погас серебристый экран перед Икаром. Это говорил Дедал: «Пора возвращаться». Но Икар рассмеялся и ответил: «Рано».

Снова летели корабли сквозь огонь. И в бесстрастных глазах Дедала отражались светлые диски приборов. Не было тяжести, но приборы говорили о новой опасности.

Быстро, ломая расчеты и предположения, повышалось давление. Плотнее и плотнее становился огненный вихрь. От тяжелых волн огня содрогались корабли. А волны налетали все яростнее и яростнее. И уже не волны, а огненные валы обрушивались на тонкую броню нейтрита.

Вновь погас серебристый экран, предупреждая:

«Пора возвращаться!» Но Икар ответил: «Рано».

И он оказался прав. Плотная стена огня сама погасила скорость. Наступил момент — корабли почти замерли среди бушевавших огненных вихрей. Давление преградило путь вперед, тяжесть не позволяла уйти назад.

Не отрываясь смотрел Дедал на светлые диски приборов, ибо они говорили о сокровенных тайнах материи. А Икар пел песню старых капитанов и вспоминал тех, кто шел с ним по дорогам Звездного Мира.

Но Солнце не признало поражения и готовило последний, самый страшный удар.

Где-то в недрах Солнца возник колоссальный вихрь. Он был подобен смерчу, но смерчу в миллионы раз увеличенному, и ярость его не знала предела. Как щепки подхватил он корабли, закружил их, а потом отбросил корабль Дедала.

И было видно Дедалу на серебристом экране, как огненный смерч уносит Икара в глубь Солнца. Молчали двигатели корабля, и не отзывался Икар на призывы.

Понял Дедал: это гибель, и ничто не спасет Икара. Сухие и точные формулы оценили великую силу огненного смерча и сказали Дедалу: «Ты бессилен. Уходи!»

И тогда в глазах Дедала впервые вспыхнуло пламя. Это было всего лишь мгновение, но, подобно взрыву, оно преобразило Дедала. Ибо в это мгновение он почувствовал, что выше формул есть Жизнь, а выше Жизни — гордое звание Человека.

И, рванув рычаг управления, он бросил свой корабль в пылающий смерч.

Ударило пламя двигателей, и огонь, послушный человеку, столкнулся с необузданным огнем Солнца. Обвились вокруг корабля тесные кольца смерча, но Дедал шел вперед, нагоняя корабль Икара.

А смерч бушевал и все сильнее сжимал свои кольца. Дрожала от напряжения нейтритовая броня, и стрелки приборов далеко ушли за красную черту. Но Дедал не видел опасности. Глаза его, горевшие огнем пострашнее огня Солнца, не отрывались от локатора. И было видно на серебристом экране, как приближался корабль Икара.

Еще буйствовал огненный смерч, но притяжение уже подхватило корабли и мягко повлекло их друг к другу. Толчок был едва ощутим, и Дедал увидел на экране:

корабли соединились. Теперь даже злобная сила смерча не могла их разлучить. На мгновение погас серебристый экран, и Дедал понял — Икар жив.

Протяжно, надсадно выл двигатель, преодолевая двойную тяжесть. Гремел огненный смерч, сплетаясь кольцами вокруг кораблей. Как обезумевшие, плясали стрелки приборов. И начала раскаляться нейтритовая броня. Но Дедал вел корабли, и сердце его, впервые познавшее счастье, ликовало.

Разорвав тесные кольца смерча, корабли уходили. Все быстрее и быстрее становился их бег. Но вместе со скоростью возвращалась тяжесть. И снова наливалось тело свинцом, и снова захлебывалось сердце тяжелой, как ртуть, кровью.

Шли корабли сквозь огненный вихрь. Еще бушевало пламя, но уже близок был край Солнца. И светлые диски приборов звали: «Вперед!»

Бешено взвыл двигатель, бросив корабли в последний прыжок. Но тяжесть выхватила из рук Дедала рычаг управления. И не было сил поднять руку, не было сил дотянуться до пульта, на котором тускло мерцали диски приборов.

Замерли корабли, повиснув над пылающей бездной. И сердце Дедала сковал страх. Но чья-то воля приказала кораблям: «Вперед!»

Тогда, забыв о страхе, понял Дедал: это сильная рука Икара легла на рычаг управления.

…Настал день, и люди Земли увидели, как, тесно прижавшись, корабли уходят от Солнца. Перебивая друг друга, заговорили антенны: «С добрыми ли вестями возвращаетесь вы на Землю?» Этими словами уже в те времена люди встречали корабли, приходящие из Звездного Мира.

С волнением ждала Земля ответа. И он пришел. Два голоса пели песню старых капитанов Звездного Мира.

Генрих Альтов Сверхновая Аретина

В первый год периода Чи-хо, в пятую Луну, в день Чи-чу появилась звезда — гостья к юго-востоку от звезды Тиен-Куан…

Она была видна днем, лучи света исходили из нее во все стороны, и цвет ее был красновато-белый. Так была она видна двадцать три дня.

Китайская летопись
Много веков назад к звезде Аретине улетел корабль, который назывался «Изумруд».

В те времена люди только прокладывали пути в Звездный Мир, и каждый корабль шел навстречу неведомым опасностям. «Изумруд» достиг звезды Аретины. Но при посадке на планету — единственную в системе этой звезды — произошла катастрофа.

Снижаясь, корабль задел ледяной пик. От страшного удара погиб штурман «Изумруда», был тяжело ранен астроном экспедиции, и лишь капитан корабля остался невредим.

Это была мрачная планета, от полюса до полюса покрытая ледяным саваном. В черном небе тускло светил маленький желтый диск звезды Аретины, и холодные лучи скользили по гигантским глыбам льда. Под одной из таких глыб капитан «Изумруда»

похоронил погибшего товарища. И, зарыв ледяную могилу, он дал планете имя «Ор», что означает «Разрушающая».

«Изумруд» был готов к отлету. Но капитан знал: лететь нельзя, ибо раненый не перенесет стартового ускорения.

Так остался «Изумруд» на планете Ор.

Время шло, и раненый поправлялся. Наступил день, когда он смог подойти к своим приборам. Но, едва взглянув в спектроскоп, он закрыл глаза и долго молчал. Потом сказал:

— В звезде Аретине почти нет водорода. Она обречена. Придет мгновение — и это будет скоро, — она вспыхнет, расширится в тысячи раз, изольется огнем. Такова судьба звезд, называемых Сверхновыми. Сила человека велика, но не беспредельна.

Никто не сможет предотвратить взрыв Сверхновой. «Изумруд» должен улететь. Оставь меня здесь.

Покачал головой капитан, услышав эти слова:

— Нет, мы улетим вместе или вместе останемся на планете Ор.

Так нарушил он девятую заповедь звездных капитанов, гласящую: «В Звездном Мире нет ничего страшнее взрыва Сверхновой. Словно миллиарды слившихся солнц, горит Сверхновая. И рвутся раскаленные струи материи, сжигая все на своем пути.

Бойтесь Сверхновой, уводите корабли. Иначе — гибель».

С крыла «Изумруда» капитан смотрел на звезду Аретину. Она медленно плыла в темном небе планеты Ор, и холодные лучи света дрожали на острых вершинах ледяных пиков. И видел капитан: по желтому диску звезды, предвещая взрыв, пробегают багровые тени.

В те времена люди почти ничего не знали о Сверхновых, ибо вспыхивают такие звезды крайне редко. Говорят, уже тогда люди мечтали овладеть тайной тайн Звездного Мира, Но кто мог предугадать, когда и где вспыхивает Сверхновая?..

Капитан «Изумруда» не отходил от приборов. Светился на экранах желтый диск звезды Аретины. Приборы открывали то, что не было известно еще ни одному человеку. И с антенн корабля срывались незримые сигналы: «Люди Земли, люди Земли, нам осталось немного времени, но приоткрыта завеса над тайной тайн Звездного Мира…»

Когда по земному времени наступала ночь, капитан шел к раненому. Он был молод, капитан «Изумруда». Он смеялся, как будто ничего не произошло, и рассказывал предания древней реки Янцзы. Там он родился, и там — тысячелетие назад — люди впервые увидели в небе Сверхновую.

Слушая капитана, астроном упоминал свою родину — суровый северный край. И лучше бальзама были эти воспоминания, ибо мысли о родине удесятеряют силы человека.

А утром капитан возвращался к приборам. Он не знал усталости. Он был молод, капитан «Изумруда».

Шло время. Над ледяными пиками планеты Ор плыла Аретина. Маленький диск ее уже не был желтым. Он горел зловещим красно-белым огнем, потому что звезда раскалялась. И антенны корабля торопливо бросали в эфир: «Люди Земли, люди Земли, мы узнали тайну Сверхновых… В огненных недрах звезды электроны соединяются с протонами, рождая нейтронный шквал. Исчезает электростатическое поле, и бешено рвутся нейтроны к центру светила. Так говорят приборы… Люди Земли, люди Земли, под страшным натиском нейтронов звезда Аретина вспыхнет и взорвется. Наступает последний день планеты Ор…»

И он пришел, последний день планеты Ор.

На черном небе ослепительно горела звезда Аретина. Ее красно-белый диск пульсировал, сжимаясь и расширяясь, и начали рваться в пространство горящие факелы — как огненные руки тянулись они к планете Ор.

Впервые рассеялся мрак над планетой. На экранах дальних локаторов видел капитан, как свет сошел с вершин ледяных пиков и залил планету от полюса до полюса.

Бессчетные кристаллы льда отразили и преломили сверкающие лучи. Планета Ор сияла, как гигантский бриллиант, на черном бархате неба.

И тогда взорвалась звезда Аретина. Огненный диск ее начал стремительно расти — быстрее, быстрее, быстрее… Обрушились раскаленные лучи на планету Ор. И мгновенно погасла сверкающая планета. В безмолвии падали ледяные пики, и содрогалась планета под их ударами. Таял лед, кипела вода, рвался в небо пар.

В хаосе льда, воды и пара «Изумруд» поднимался над гибнущей планетой. На экране было видно: диск Аретины растет — быстрее, быстрее, быстрее… Огненная стена, слепящая, жгущая, шла к планете, и казалось— корабль падает в безбрежный океан огня.

Крепкая рука капитана сжимала штурвал, и смело смотрел он на залитый огнем экран. Он был храбр, капитан «Изумруда». Ибо в те времена звездными капитанами становились лишь храбрые из храбрых. А на Земле уже тогда жили свободные, гордые, смелые люди. И не было среди них трусов.

Без страха вел капитан свой корабль сквозь кипящую атмосферу планеты Ор. На зачерненных экранах сплетались багровые вихри, жадно рвались вперед и вперед гигантские всплески огня. Огненная стена Аретины — теперь уже Сверхновой Аретины — приближалась. Неуклонно, неотвратимо-и быстрее, быстрее, быстрее…

Бушевал раскаленный океан, словно торжествуя победу. Но капитан держал штурвал, и руки его не дрожали. Он был храбр, капитан «Изумруда».

Корабль набирал скорость. Билась в реакторе плазма дейтерия, и глухо ревели двигатели. «Изумруд» летел туда, где в черном небе спокойно светили звезды. Но сзади — все ближе и ближе — наползал огненный вал. И не было в Звездном Мире силы, которая могла бы преградить ему дорогу.

Огонь от края до края заполнил экраны, и казалось — уже пылает корабль. Только на экране дальнего локатора дрожал черный диск планеты Ор. И было видно:

неумолимый огненный шквал приблизился к обреченной планете. Приблизился — и поглотил ее.

Черный диск мгновенно стал багровым, потом алым, потом вспыхнул синим пламенем.

Металась в огне планета Ор, как капля влаги на раскаленном металле. Диск ее вытянулся, превратился в овал и растекся огненными струями.

Планета Ор погибла за шесть секунд. Тогда, побледнев, астроном сказал капитану:

— Мы не улетим. Ты должен был оставить меня там и давно уйти в Звездный Мир.

Рассмеялся капитан. И ответил:

— Мы улетим — и улетим вместе. Так будет.

Он вел «Изумруд» в Звездный Мир, а сзади надвигался огненный океан, и жаркое его дыхание опаляло корабль. Сверхновая Аретина яростно вздымала горящие валы — все ближе и ближе к «Изумруду».

Стонали от напряжения двигатели — и не могли они ускорить бег корабля. Впереди был Звездный Мир, но уже настигали «Изумруд» огненные волны.

Содрогнулся корабль под их ударами. Тревожно, наперебой заговорили приборы: все несло гибель — температура, излучение, бешеный натиск огня.

И капитан оставил штурвал.

— Это конец, — сказал астроном. — Сила человека велика, но не беспредельна.

Покачал головой капитан:

— Кто знает предел силы человека?

Рука его легла на красный рычаг магнитной защиты реактора. Помедлила, впервые в жизни дрогнула — и потянула рычаг.

Так нарушил он первую заповедь звездных капитанов, гласящую: «Не снимайте в полете магнитную защиту, ибо хотя реакция и ускорится, но станет неуправляемой.

И ничто не сможет ее остановить».

Магнитные вихри Сверхновой Аретины ворвались в реактор, и уже не плазма, а стремительные мезоны потекли из раскаленных дюз корабля. Было видно на нестерпимо ярких экранах, как замерла огненная стена. Замерла, а потом начала медленно отдаляться.

Путь в Звездный Мир был открыт.

Но погасли светлые диски приборов, и рука капитана не сжимала штурвала.

«Изумруд» уже не подчинялся человеку.

Тогда вновь заговорили антенны. Суров и печален был их голос: «Люди Земли, люди Земли, „Изумруд“ уходит в безбрежные пространства Звездного Мира. Быстрее и быстрее гонят корабль вышедшие из повиновения двигатели. Нам не вернуться на Землю… Люди Земли, люди Земли, узнайте же тайну Сверхновых:» Долго еще говорили антенны. Но слабее и слабее становился их голос. И наконец замер.

А скорость «Изумруда» нарастала, приближалась к скорости света, и опаленный огнем корабль уходил в бездонные просторы Звездного Мира.

* * *
На Земле прошли столетия.

Из года в год, из века в век мощные антенны внеземных станций бросали в Звездный Мир позывные «Изумруда». Но тщетно звала Земля своих сынов. Голоса антенн терялись в безграничных глубинах Звездного Мира. И не было им ответа. Однако антенны вновь и вновь повторяли свои призывы. Ибо люди знали: те, кто совершили подвиг, живы.

На Земле, как сказано, прошли столетия. Но «Изумруд» летел со скоростью, почти равной скорости света. А строгие формулы утверждают: когда корабль идет с такой скоростью, время на нем замирает.

Люди Земли прожили много веков, и поколения сменились поколениями. На «Изумруде»

же прошло лишь несколько лет: может быть — пять, может быть — восемь.

Так говорят формулы древнего учения, названного когда-то теорией относительности.

Но и без этих формул люди знают: наступит день, и «Изумруд» вернется на Землю.

Ибо мудрость поколений гласит: «Совершившие подвиг не старятся и не умирают».

Генрих Альтов Огненный Цветок

Прометей. Но кто же ты?

Земля. Я мать твоя, Земля.

Шелли. «Освобожденный Прометей»
Это началось с того, что звездный корабль «Топаз», поврежденный метеоритным ливнем, вынужден был изменить курс и опустился на планету Мот в системе гаснущей звезды Барнарда. Здесь, среди развалин древней цивилизации, капитан «Топаза»

впервые нашел обелиск с изображением Огненного Цветка.

С тех пор звездные капитаны часто встречали такие обелиски, потому что люди с планеты Мот еще миллионы лет назад отправляли в Звездный Мир свои корабли и на многих планетах поставили обелиски в честь Огненного Цветка.

Капитаны читали высеченные на этих обелисках надписи и, возвратившись на Землю, рассказывали об Огненном Цветке.

Странные это были рассказы. Странные и волнующие. Говорили, что Огненный Цветок светится в темноте, переливаясь красками подобно полярному сиянию. Говорили, что цветок этот удесятеряет силы человека, дает долгую жизнь. Говорили, что растущий на Земле женьшень в сравнении с Огненным Цветком не более, как стекло перед алмазом.

Не было среди звездных капитанов такого, который не мечтал бы найти Огненный Цветок. Но никто не знал, где его искать. Однажды капитан «Экватора» высказал мысль, что Огненный Цветок должен расти на горячих планетах, находящихся вблизи звезд. Он был мудр, старый капитан «Экватора». Он справедливо полагал, что только в раскаленной атмосфере могут расти цветы, называемые огненными, ибо при недостатке тепла и света растения окрашены в темные тона.

Дважды проникал «Экватор» к самым горячим из известных тогда планет в системах звезд Альтаир и Процион. И оба раза безрезультатно. Испепеленные жгучими лучами планеты были мертвы. На ссохшейся, потрескавшейся почве ничего не росло. Но «Экватор» вновь ушел к горячей планете в системе звезды Лаланда — и уже не вернулся.

Тогда возникли сомнения: там ли нужно искать Огненный Цветок? Капитан «Зодиака», чей скептический ум любил парадоксы, провозгласил, что Огненный Цветок должен расти на холодных, удаленных от своих солнц планетах. «Огненный Цветок светится в темноте подобно рыбам в пучине океана, — говорил капитан „Зодиака“. — Надо искать его на планетах, где царит вечная ночь». После этого многие корабли опускались на ледяные вершины замерзших планет. Но в холодном мраке не светилось ни одного огонька. Лед сковывал планеты, и не было на них жизни.

Упорно искали звездные капитаны неуловимый Огненный Цветок. Ибо уже в те времена люди твердо знали: нет в Звездном Мире ничего, перед чем разум и воля человека были бы бессильны. Шли корабли в Звездный Мир навстречу неведомым опасностям, и ничто не могло остановить звездных капитанов.

Знаменитый капитан «Гранита», человек необыкновенной удачи, нашел на одной из планет в системе звезды Лакайля засыпанный песком обелиск в честь Огненного Цветка. В высеченной на обелиске надписи упоминалась звезда Лейтена. Через несколько лет бесшабашный командир «Тайфуна», тот, что четырежды терпел кораблекрушения, сумел прорваться сквозь сплошное облако астероидов, окружавшее звезду Лейтена, и высадился на единственной в этой системе большой планете. Это была жуткая планета, населенная орохо — самыми страшными существами Звездного Мира. В отчаянных схватках с орохо «Тайфун» продвигался вдоль экватора планеты, пока не удалось найти окаменевшие остатки Огненного Цветка.

Рассказывают, однако, что полвека спустя капитан «Каравеллы», великий знаток Звездного Мира, нашел где-то живой Огненный Цветок. Но «Каравелла» погибла на обратном пути, столкнувшись близ звезды Грумбридж с пылевым скоплением антивещества.

Время шло, и люди почти перестали верить преданиям об Огненном Цветке. Но именно тогда один из звездных кораблей открыл планету, на которой рос Огненный Цветок.

Корабль этот назывался «Прометей».

В те времена уже привыкли называть капитанов по именам их кораблей. Это была справедливая традиция, ибо в Звездном Мире жизнь капитана и жизнь корабля составляли одно целое. Если погибал капитан, погибал и его корабль, потому что в опасные рейсы капитаны уходили в одиночку — электронные машины заменяли экипаж.

Капитана, нашедшего Огненный Цветок, называли по имени его корабля — Прометеем.

Рассказывают, что он родился в маленькой колонии, основанной людьми на суровой планете Рен в системе звезды Проксима Кита. Рассказывают далее, что только в двадцатилетнем возрасте Прометей впервые попал на Землю. После многих лет, проведенных в тесной рубке корабля, он увидел нашу Землю: зеленые, шумящие под ветром леса, мягкую голубизну неба, седой океанский прибой у скалистых берегов… Он понял, что даже в самом малом клочке Земли больше жизни и красоты, чем в безграничных межзвездных пропастях. Муравей на дрожащей травинке, капля росы на зеленом листе, журчащий под камнем ручеек — целый мир для человека, умеющего видеть и слышать.

Прометей полюбил Землю и людей. Наверное, это и сделало его поэтом, ибо о чем может слагать стихи человек, не любящий или не знающий красоты своей Земли?

Прометей любил Землю, но он был капитаном и часто уходил в Звездный Мир. Корабль шел к звездам, и с острых антенн срывались и летели сквозь бесконечный мрак сложенные Прометеем трепещущие строки. Их жадно ловили на Земле, потому что в стихах Прометея, как и на Земле, жили сильные и красивые люди, с богатой и щедрой душой.

Трудно говорить из Звездного Мира с Землей: радиоволны гаснут, их развеивают магнитные бури, отклоняют гравитационные поля. И потому шестая заповедь звездных капитанов предостерегает от разговоров, не вызванных необходимостью. Но Прометею — таково было решение всех капитанов — дали право говорить с людьми, когда он хочет. Ибо он был поэтом.

Да, он был поэтом и звездным капитаном. Он по-своему смотрел на Звездный Мир.

Другие знали, он еще и чувствовал. И потому в безграничных глубинах Звездного Мира он видел многое, чего другие еще не могли увидеть. Такова привилегия поэта, ибо Искусство всегда идет впереди Науки, проникая на крыльях Фантазии туда, куда Разум еще бессилен проникнуть.

Среди звездных капитанов Прометей был единственным поэтом, и он нашел Огненный Цветок.


Рассказывают, что это произошло так.

Однажды после долгого и трудного полета корабль Прометея приблизился к звезде Феридан. Это была небольшая звезда, похожая на наше Солнце. В системе Феридана оказалось девять планет — как и в нашей солнечной системе. Восемь планет были безжизненными. Поверхность девятой — самой большой — планеты окутывала ионизированная, насыщенная облаками атмосфера. Прометей назвал эту планету Зевсом, потому что Зевс — другое имя Юпитера, крупнейшей планеты в системе Солнца.

В те времена посадка на неизвестную планету грозила смертельной опасностью.

Локаторы отказывались работать в ионизированной атмосфере, оптические приборы слепли в плотных облаках. Корабль мог разбиться о скрытые туманом горы, мог упасть в бушующий океьн, завязнуть в топком болоте, в зыбучих песках. Прометей не знал, что скрывалось за непроницаемой атмосферой Зевса. Одно только сказали приборы: масса планеты велика, тяжесть на ее поверхности вчетверо превышает земную.

Медленно входил корабль в атмосферу неизвестной планеты. Прометей направлял его так, чтобы подойти к экватору Зевса, ибо вторая заповедь звездных капитанов гласит: «Опускайте свои корабли только на экватор планеты, потому что центробежная сила здесь уравновешивает силу тяжести, и корабль сможет легко вернуться в Звездный Мир».

Содрогались от напряжения дюзы. Корабль тормозил, приближаясь к поверхности планеты. Плотнее становилась атмосфера. Яростно пронизывали ее сиреневые острия молний. Рвались навстречу кораблю вихри нагретого воздуха. Видел Прометей, что экраны дальних локаторов покрылись яркими пятнами: это на поверхности Зевса извергали огонь многочисленные вулканы. Сплошные разряды молний наэлектризовали атмосферу, и чем ниже спускался корабль, тем туманнее становилось изображение на экранах локаторов. Только на мгновение прояснился один из экранов дальнего локатора, и Прометей увидел, что на север от экватора, у подножия вулкана, растут светящиеся цветы. И, хотя экран тотчас закрыли мерцающие вспышки, Прометей уже чувствовал, догадывался, знал: там растут Огненные Цветы!

А воздушные вихри с нарастающей силой сжимали титановые борта корабля. Гневалась планета на дерзость пришельца, и бушевал ураган в ее необъятной атмосфере.

Корабль шел над черными пропастями, над жерлами вулканов. Сквозь скрученные, истерзанные ураганом тучи пробивались зловещие отблески огня.

Прометей нарушил вторую заповедь звездных капитанов. Он развернул корабль на север, в сторону от экватора, туда, где рос Огненный Цветок. Знал Прометей, что энергии реактора теперь не хватит на взлет. Знал, что корабль не сможет покинуть грозную планету. Но Прометен, улетая, сказал людям, что достанет Огненный Цветок. Мог ли он отступить?..

Корабль опустился у подножия крутого, скалистого вулкана. Со скалы двумя красно-желтыми реками, стекала лава. А между раскаленными потоками, на отвесном, черном от пепла утесе горел Огненный Цветок.

Сейчас их много на Земле, этих Огненных Цветов. Мы привыкли к ним, и все-таки нас вновь и вновь поражает их красота. Да, надписи, прочитанные когда-то звездными капитанами, сказали правду: Огненный Цветок удесятеряет силы человека, просветляет разум, дает долгую жизнь. Разве не потому влюбленный юноша вместо объяснения дарит девушке Огненный Цветок? Разве не потому лучшие свои праздники мы украшаем Огненными Цветами? В них светится огонь, давший когда-то человеку великую силу. Огонь любви… Огонь разума… Огонь жизни…

Прометей был поэтом, и он первым из людей взял в руки Огненный Цветок.

Попробуйте же представить себе, что он тогда почувствовал!

Да, красив Огненный Цветок! Узкие его лепестки переливаются мягким светом, краски смешиваются, меняются, то становятся ослепительно яркими, то бледнеют, приобретая прозрачность…

Прав был старый, мудрый капитан «Экватора»: Огненный Цветок вырос в раскаленной атмосфере и вобрал ее силу и краски.

Говорят, что Прометей, сорвав Огненный Цветок, от волнения впервые не мог сложить стихи. Он лишь изменил несколько слов в сказанном до него:

Ты можешь, Зевс, громадой тяжких туч
Накрыть весь мир,
Ты можешь, как мальчишка,
Сбивающий репьи,
Крушить дубы и скалы,
Но ни земли моей
Ты не разрушишь,
Ни корабля, который не тобой построен,
Ни этого цветка,
Чей животворный пламень
Тебе внушает зависть.
Жадные языки раскаленной лавы лизали утёс, подбираясь к титановым бортам корабля. Но Прометей уже положил руку на рычаг управления. Заглушая грозовые раскаты, взревели дюзы. Корабль устремился вверх, в изрезанное молниями небо. И потускнели молнии рядом с ослепительным пламенем, извергнутым мощными дюзами.

Огненный Цветок был похищен у Зевса!

Однако тяжелая расплата ждала Прометея. Корабль не смог вырваться в Звездный Мир. Быстро иссякла энергия реактора, невидимые цепи притяжения сковали корабль, привязали его к планете, превратив в ее спутник.

Так Зевс отомстил Прометею.

Рассказывают, что тысячелетия назад люди придумали миф, похожий на историю Прометея — поэта и звездного капитана. Рассказывают также, что в этом мифе титан, похитивший у богов огонь и отдавший его людям, был за это много веков прикован к скале. Утверждают даже, что похитителя звали Прометеем. Жалкая выдумка! Разве люди оставили бы того, кто принес им огонь! Они ополчились бы на богов. Кто может быть сильнее людей?

Нет, скорее всего здесь какая-то ошибка. Ибо совершенно иначе завершился подвиг Прометея — поэта и звездного капитана.

Люди Земли не оставили человека, похитившего для них Огненный Цветок. Антенны земных станций приняли сигнал бедствия, посланный Прометеем. И тотчас же всем кораблям во всех частях Звездного Мира земные станции послали приказ: «На помощь!» С той минуты, как радиоволны, несущие приказ, касались антенны корабля, капитан — где бы он ни находился — должен был прежде всего думать о спасении Прометея. Таков был смысл приказа.

Вслед за этим земные станции обратились ко всем людям во всех уголках Земли. И в этот час каждый человек, живущий на Земле, сделал для спасения Прометея то, что он мог сделать. Разум всех людей, их знания, опыт, воля, энергия слились в единое целое. Так возник план прорыва к звезде Феридан.

Эскадра из шести мощных кораблей ушла я Звездный Мир. На борту корабля были самые смелые капитаны, самые опытные штурманы, самые искусные инженеры. Капитаны других кораблей, ранее покинувших Землю, спешили навстречу эскадре, чтобы отдать ей энергию своих реакторов. Пополняя запасы энергии, эскадра могла идти на скорости, которой еще никто не достигал.

Как сказано, в эскадре было шесть кораблей. Два корабля получили повреждения от метеоритов и вернулись на Землю. Эскадра же, набирая скорость, шла вперед. Два других корабля не смогли преодолеть магнитное поле у звезды Ван-Маанена и совершили посадку на планеты в системе этой звезды. Эскадра же, набирая скорость, шла вперед. Еще один корабль не выдержал огромной скорости полета и отстал. Но последний из посланных кораблей — на нем был поднят флаг эскадры — пробился к звезде Феридан.

С трудом погасив скорость, он подошел к планете Зевс и передал огромную мощь своего реактора кораблю Прометея.

Разорвав цепи притяжения, оба корабля устремились в Звездный Мир.

А навстречу им уже мчались другие корабли, несущие неизрасходованную энергию.

Так был освобожден Прометей.

Уходя к Земле, он сказал мстительной планете Зевс:

Вот я, гляди! Я создаю людей,
Леплю их
По своему подобью,
Чтобы они, как я, умели
Страдать и плакать.
И радоваться, наслаждаясь жизнью,
И презирать ничтожество твое
Подобно мне!
Он был поэтом, он похитил у Зевса для людей Огненный Цветок — и потому имел право так говорить.


Помните же все идущие по неизведанным дорогам Звездного Мира: Земля никогда не оставят того, кто совершил подвиг во имя людей.

Валентина Журавлева Орленок

Мой друг, мой далекий друг, буду говорить с тобой. Капитан разрешил нам говорить сорок минут. Кристаллофон запишет то, что я скажу. Потом шифратор сожмет, спрессует записанное-и на мгновение корабельные реакторы отдадут передатчику всю свою мощь. Короткий всплеск энергии, несущий мои слова, будет долго идти сквозь черное Ничто. Но настанет время — и ты услышишь мой голос.

Я должна многое сказать тебе. Еще несколько минут назад, выслушав распоряжение капитана, я знала, что именно надо сказать. Я бежала по трапу, чтобы скорее попасть в свою каюту. Но стоило мне включить кристаллофон — и я почувствовала, что слова, казавшиеся такими необходимыми, совсем не нужны.

Вероятно, это усталость. Да, все мы безмерно устали. Через двадцать девять дней после старта, когда корабль достиг субсветовой скорости, приборы отметили повышенную плотность межзвездного газа. С этого времени аварийные автоматы почти беспрестанно подают сигналы опасности. Я слышу их звон и сейчас, когда говорю с тобой. Межзвездный газ постепенно разрушает оболочку корабля. Установки магнитной защиты, доведенные до предельного режима, работают с перебоями. Частицы межзвездного газа проникают сквозь экраны реактора, вызывая побочные реакции. Электронные машины захлебываются в потоке бесконечных расчетов...

Мы свыклись с опасностью. Сигналы аварийных автоматов вызывают только одно ощущение — глухую досаду. Сигналы означают, что снова надо идти к пультам управления. Снова думать, рассчитывать, искать. Усталость сделала нас неразговорчивыми. Мы молча работаем, молча едим. И, если кто-нибудь пытается шутить, мы лишь молча улыбаемся.

Но раз в сутки все изменяется. В двадцать часов по корабельному времени капитан выключает систему аварийной сигнализации. Управление кораблем полностью передается электронным машинам, и мы идем в каюткомпанию. Час — с двадцати до двадцати одного — мы разговорчивы, оживленны, веселы. Мы ведем себя так для единственного пассажира корабля. Этот пассажир выходит из своей каюты только на час. И мы стараемся скрыть усталость. Наш полет имеет смысл лишь в том случае, если этот человек будет доставлен благополучно...

Мой далекий друг, над кристаллофоном висят часы, и я слежу за минутной стрелкой. У нас мало времени, а я еще ничего тебе не сказала. Мне трудно найти нужные слова.

Ты помнишь вечер накануне твоего отлета? Ты улетал утром, на три недели раньше меня, и это было наше прощание. Ты помнишь, в тот вечер мы почти не говорили. Мы долго стояли у реки, а над городом полз багровый от бесчисленных огней осенний туман. Сквозь туманное марево пробивался свет кремлевских звезд, и казалось, эти звезды так же далеки от нас, как и те, к которым нам предстояло лететь. А потом ты спросил:

"Любишь?" — и я ответила: "Спроси, когда вернемся". Ты сказал: "Через полтора года..." "Это для нас, — подумала я. — А на Земле пройдут десятилетия. Что будет здесь, на этом месте?" И, словно угадав мои мысли, ты тихо произнес: "Мы придем сюда. Правда?"

Почему я тогда не ответила на твой вопрос? Почему?

Через несколько дней я снова пришла на это место. Я пришла одна, твой корабль уже набирал скорость где-то там, в черной бездне. Я до боли в глазах всматривалась в затянутое тучами небо. Было удивительно тихо, и только изредка шелестели листья, словно скупой ветер пересчитывал, много ли их осталось.

Я знала: меня уже ждут на ракетодроме. Д,а, обстоятельства сложились так, что я покинула Землю раньше, чем мы предполагали. К системе звезды Росс-154 уходил с особым заданием звездный корабль "Орленок", и меня назначили дублером радиоинженера. В этот последний вечер я смотрела с нашего холма на огни Москвы. Их было много, они простирались до горизонта, сливаясь там в широкую светлую полосу. Мне не верилось, что очень скоро и эти огни, и все огни Земли, и сама Земля превратятся в светящуюся точку. А потом исчезнет и эта светящаяся точка, и останется лишь беспредельная черная пустота...

Мы летели к Электре, планете в системе звезды Росс-154. "Орленок" должен был доставить на Электру нейтринный генератор. Я не буду рассказывать о полете — ты прочтешь о нем в рапорте капитана. Мы достигли Электры и на озерном ракетодроме, пока кургузые, похожие на майских жуков буксировщики тянули корабль к причалу, узнали, что предстоит срочный обратный рейс.

Через три часа, когда заканчивалась погрузка, по трапу поднялся человек в черном свитере. Это был наш единственный пассажир — человек, о котором на Земле рассказывали легенды. Здесь его называли Открывателем.

Лишь в редких случаях одно слово может вместить жизнь человека. Легенды, которые я слышала на Земле, казались мне поэтической выдумкой, не больше. Но здесь, на Электре, я поняла, что эти легенды — слабый отзвук действительности.

Человек, которого называли Открывателем, родился на первом корабле, летевшем к Электре. Тридцать один год назад корабль достиг Электры. Чужая планета стала родиной Открывателя. Это была странная планета. В ее атмосфере содержалось вчетверо больше кислорода и вдвое больше углекислого газа, чем в атмосфере Земли. Вода, насыщенная углекислотой, бурлила и .пенилась. Над ржавыми скалами поднимались огни бесчисленных газовых источников. Растения и животные жили буйной, непохожей на земную жизнью. В каменистых пустынях на несколько часов возникали непроходимые леса и так же быстро исчезали. Ветер уносил в небо потоки горючих газов. Они сгорали, и на иссохшую почву падали струи кипящего дождя...

Люди дорого платили за каждую разгаданную тайну Электры. Открывателю было шестнадцать лет, когда он остался один. Быть может, его спасли прирожденные способности исследователя-он умел понимать, помнить, предвидеть. Быть может, он, выросший на этой планете, каким-то шестым чувством догадывался о приближающейся опасности. Быть может, ему просто везло. Но он выжил. Семь лет он был единственным человеком на Электре. С Земли прилетали лишь транспортные ракеты с оборудованием. Позже он узнал, что вторая экспедиция погибла в пути.

Семь лет он один исследовал Электру. Он спускался на дно ее океанов, взбирался на покрытые пенистым снегом пики, пересекал кочующие леса. Он сражался с хищниками, строил опорные станции, посадочные площадки, радиомаяки. Семь лет с ншм были только машины. Потом прилетел корабль с людьми. Открыватель мог вернуться на Землю. Он говорил именно так: "вернуться", хотя никогда не был на Земле. Быть может, он и вернулся бы, но корабль прибыл в период весенних бурь. Серая, клокочущая вода стеной шла по равнинам. Ураганный ветер разбрасывал тяжелые валуны. Из болотистых лесов, подгоняемые ветром, выползали низкорослые черные кустарники; их ветви цепко опутывали все, что встречалось на пути...

Открыватель знал: только он может предостеречь людей, без него они погибнут. Он умел читать следы на влажном песке. Умел по едва уловимому запаху, по едва приметным изменениям в окраске неба определять приближение урагана. Он любил планету, еще чужую для других людей. Для них Электра была непонятной, вероломной, необузданно ярой — и потому дикой. Он же видел и дикую красоту планеты.

И он остался.

На Электру все чаще прибывали корабли. Открыватель указывал людям залежи бериллия, титана, урановой руды. Он отыскивал места для будущих городов. Его роботы всегда появлялись в тот момент, когда люди нуждались в защите или помощи. Роботы, как и сам Открыватель, были ветеранами. Их электронная память хранила все необходимое для жизни на этой планете. Другим роботам предстояло еще годами приспосабливаться — роботы Открывателя уже знали Электру. Могущество Открывателя было могуществом человека, управлявшего немногими из прижившихся на планете машин. Но людям казалось, что Открыватель наделен какой-то особой силой. Теперь я знаю: в этом есть немалая доля истины. Этот человек создан открыватьновые планеты, а суровая борьба закалила его интуицию и волю...

Время шло. Люди наступали на Электру. В скалах гасли вечные огни. Каналы прорезывали каменистые пустыни. Отчаянно сопротивлявшиеся хищники уходили в леса. В одной из схваток, защищая своего хозяина, погиб последний робот Открывателя. В этот день Открыватель решил вернуться на Землю.

Огромный ракетодром, с которого улетал наш корабль, был полон провожавшими Открывателя людьми. Но где-то рядом сверкали огни сварки. Там строили стартовую площадку для полетов к неисследованным звездным системам. Люди работали и в день отлета Открывателя.

С верхней площадки трапа Открыватель долго смотрел на черную дымку, скрывавшую горизонт. Красный диск звезды Росс-154 медленно погружался в эту похожую на предштормовое море дымку. "Орленок" был готов к старту, но мы ждали...

В первые же часы полета мы поняли, как трудно будет Открывателю. Регенеративные установки поддерживали на корабле атмосферу такого же состава, что и земная. Открыватель не мог дышать земным воздухом; он вырос на Электре, и теперь ему не хватало кислорода. Его поместили в отдельную каюту, в которую подавался насыщенный кислородом воздух. Только раз в сутки Открыватель выходил из своей каюты. Ему было трудно дышать, но он хотел привыкнуть к земному воздуху. Час — с двадцати до двадцати одного — он проводил в кают-компании. Он почти не говорил, он слушал, как говорили мы, и изредка вставлял несколько слов.

Он появлялся в кают-кампании точно в двадцать часов. Медленно, избегая лишних движений, он подходил к своему креслу. Он шел, наклонившись вперед, словно преодолевая сопротивление ветра. Темные очки защищали его глаза от корабельных ламп, излучавших солнечный, богатый ультрафиолетовыми лучами свет. Атмосфера Электры, содержащая в верхних слоях много озона, не пропускала ультрафиолетового излучения, и лицо Открывателя, никогда не знавшее загара, было неестественно белым. Откинувшийся на спинку кресла, глубоко дышавший через полуоткрытый рот, в темных очках, подчеркивавших его бледность, Открыватель производил впечатление тяжелобольного.

Мы, не сговариваясь, старались развлечь своего пассажира. Мы беспечно болтали. Мы расспрашивали Открывателя о его работе (он писал историю покорения Электры), говорили о Земле, охотно смеялись над каждой шуткой — и ни словом не обмолвились о том, что угрожает кораблю. В эти шестьдесят минут для нас не существовало никаких опасностей...

О чем думал Открыватель, слушая наши разговоры? Понимал ли он, что мы только играем? Возможно. Не знаю, как другие, но в присутствии Открывателя я чувствовала себя ребенком. Все мы, в сущности, еще очень мало сделали в жизни, а Открыватель сделал столько, что хватило бы на много жизней.

Да, вероятно, Открыватель с самого начала видел нашу игру. Но он молчал. А на лице его ничего нельзя было прочесть. Когда он изредка снимал очки, меня поражал контраст между живыми, очень выразительными глазами и совершенно неподвижным, похожим на мраморное изваяние лицом. "Результат одиночества, — сказал как-то наш врач. — Все чувства ушли вглубь".

...Стрелка часов неумолимо движется по циферблату. Надо спешить, и я буду говорить о главном.

Однажды Открыватель, спустившись в кают-компанию, никого там не застал. Обстоятельства сложились так, что экипаж должен был работать. Никто не мог покинуть пост управления. И только мне капитан приказал идти в кают-компанию. Я дублер, и для меня полет считался учебным...

С капитаном не спорят. Я оставила товарищей и прошла в кают-компанию. Открыватель, как обычно, сидел в кресле. Он встал, увидев меня, и молча кивнул головой. Его не удивило, что я одна, и он ни о чем не спросил. А я старалась говорить весело и беспечно. Это было трудно. Темные стекла очков бесстрастно поблескивали под светом корабельных ламп, но мне казалось, что Открыватель видит все. После нескольких фраз (не помню, о чем я говорила) наступило молчание. Сквозь гул двигателей пробивался тревожный звон аварийных автоматов. Я тщетно искала, что сказать. И, когда молчание стало невыносимым, я услышала негромкий, спокойный голос Открывателя:

— Скажите... какая она... Земля?

Я уже хотела ответить первой пришедшей на ум фразой, как вдруг что-то заставило меня насторожиться. Я подумала: "Ведь этот человек никогда не был на Земле. Как ему объяснить?"

Странно, но только в этот момент я впервые осознала, что это такое — никогда не быть на Земле.

Открыватель ждал ответа, а я думала о том, что никакие слова не могут передать красоту Земли. Слова — жалкие копии. Они действуют лишь тем, что пробуждают у нас живые воспоминания. Но, если воспоминаний нет, слова бессильны, кощунственны, оскорбительны для красоты нашей планеты...

Мысль эта нахлынула внезапно, и в течение какой-то доли секунды я вдруг до боли остро почувствовала непередаваемую прелесть Земли. Нет, в это мгновение я увидела не те праздничные уголки, с которыми часто связывается наше представление о красоте. Я увидела заброшенный лесной пруд: шершавые стволы над зеленой, присыпанной золотом солнечных стружек водой, и сморщенный желтый лист, который, покачиваясь, плывет мимо мокрой травы... Как передать это тому, кто никогда не видел, как падают в воду листья, никогда не слышал, как ветер ласкает гибкие ветви, никогда не прикасался к нагретому солнцем камню, никогда не держал в зубах кисловатую травинку, никогда не вдыхал влажный, пронизанный сотнями запахов лесной воздух...

— Спасибо, — неожиданно произнес Открыватель. — Я понял.

Он встал и направился к трапу. Он ничего больше не сказал, но я знала, что он действительно понял меня. В этот день я по-новому увидела Открывателя.

На следующий вечер в кают-компанию собрался весь экипаж. Говорили о Земле, о том, что изменилось на ней за время нашего отсутствия.

— Земля всегда изменяется, — сказал капитан. — Это видно уже издалека. Помню, в прошлый рейс мы обнаружили в солнечной системе две планеты с кольцами. Когда штурман доложил мне об этом, я рассмеялся. Сатурн — один, у другой планеты не могло быть колец. Но штурман оказался прав. Пока мы были в полете, у Земли появилось кольцо Черенкова. Теперь меня ничем не удивишь. Возможно, будет создана атмосфера на Марсе. Или изменится орбита Венеры... Знаю только, что мы еще издалека увидим эти изменения. Это как возвращение в родной город: уже в пригороде видно, как он изменился за то время, что ты отсутствовал...

Я сидела в углу, там, где не падал свет от ламп, и следила за Открывателем. Он слушал капитана, но лицо его не выражало ничего. И, глядя в черные стекла очков, я подумала, что он ждет совсем других изменений на Земле. Словно угадав мои мысли, Открыватель повернул голову в мою сторону. Это был беглый взгляд, не больше. Но, подчиняясь неведомой силе, я сказала:

— На Земле изменится атмосфера.

Капитан обернулся ко мне. До сих пор все мы, по молчаливому соглашению, избегали говорить о земной атмосфере.

— На Земле изменится атмосфера, — повторила я.

— Почему? — спросил врач.

— Она обогатится кислородом, — ответила я. Эта идея появилась у меня внезапно, но я сразу поверила в нее. — Атмосфера будет такой же, как на Электре. Это лучше для людей. Исчезнут многие микроорганизмы. Повысится мощность двигателей. Станут обитаемыми высокогорные районы.

Никто не ответил мне. И только после долгого молчания Открыватель сказал:

— У вас щедрое сердце.

Позже, когда мы расходились из кают-компании, я спросила врача:

— А вы верите, что так будет? Вы медик и должны...

— Нет, — перебил он, — не верю. Но я вижу, что вы любите... его.

Он ошибался, наш доктор, и я не виню его в этом. Мог ли он знать, что меня связывало с Открывателем совсем иное однажды до боли осознанная любовь к нашей Земле!

Шли дни, и как-то рация впервые уловила сигнал. Он был еще слаб, этот пришедший из черной бездны неведомый голос. Мы ничего не могли разобрать. Мы только знали, что кто-то говорит с нами. Невыносимая мука — слышать Землю и не понимать, что именно тебе говорят...

Сейчас мне кажется, что все эти дни я не выходила из радиорубки. И, может быть, прошло не четверо суток, а один до бесконечности растянувшийся день, пока мы наконец смогли понять далекий голос.

Это была не Земля. С нами говорил "Памир", корабль, летящий к звезде Струве-2398. Когда наш главный радиоинженер в сотый раз изменил схему дешифратора и послышался тихий, но явственный голос, мы были настолько обрадованы, что не сразу поняли смысл радиограммы.

Мы летели к Земле, и уже давно для нас существовали лишь Земля и наш корабль. А мир был велик, и в этом мире к другим звездам шли другие корабли.

"В звездной системе Струве-2398, — гласила радиограмма, пропала без вести первая исследовательская экспедиция, отправленная на планету Аэлла. Экипаж "Памира" — четыре человека — ведет к Аэлле транспортную ракету с оборудованием. Сообщение о вероятной гибели первой экспедиции было получено в пути. Экипаж решил продолжать полет. Аэлла — грозная планета, во многом подобная Электре, поэтому экипаж "Памира" просит Открывателя передать возможно более подробные инструкции и советы..."

Я помню наизусть эту радиограмму. Она лежала на моем рабочем столике в долгую ночь дежурства. Мы ждали Открывателя. Сколько времени ему нужно, чтобы составить ответ? Час, три часа, сутки?.. Рация была подготовлена к ответной передаче. Капитан приказал установить круглосуточное дежурство.

В полночь главный радиоинженер ушел из рубки. Я осталась одна. Я думала о тех четырех неизвестных мне астронавтах, которые шли к Аэлле. Они не повернули свой корабль. Четверо против Аэллы... Но ведь мог же Открыватель один выстоять против Электры! Кто эти четыре?..

Мой далекий друг, в ту ночь я думала о тебе. Мне казалось, что люди на "Памире" такие, как ты.

Я дремала, положив голову на столик. В полусне я видела рубку "Памира" и четырех людей, удивительно похожих на тебя.

В половине четвертого по трапу поднялся Открыватель. Я услышала тяжелые шаги и машинально посмотрела на часы. Открыватель кивнул мне и медленно прошел к креслу штурмана.

— Радиограмма? — спросила я, пытаясь стряхнуть сон.

Открыватель не ответил.

— Радиограмма готова?

Он снял очки и обернулся ко мне. В его глазах было что-то новое, еще не виданное мной.

— Где... Земля? — странным, торжественным голосом спросил он.

Я включила обзорный экран. Там, где перекрещивались нити, было черное пятно, окруженное густой россыпью фиолетовых звезд. Скорость корабля исказила вид звездного неба.

— Она там, — тихо сказал Открыватель.

— Ее не видно, — возразила я. — Солнце будет заметно месяца через три, не раньше.

Открыватель покачал головой:

— Она там...

Сон окончательно прошел, и я поняла, что возражать нельзя. Я молча стояла за креслом Открывателя и смотрела на обзорный экран. Это продолжалось долго. Потом Открыватель, все еще склонившись к экрану, едва слышно произнес:

Есть голубая звезда, Джанетта,

Езды до нее двенадцать лет,

Если мчаться со скоростью света.

И белая есть звезда, Джанетта.

Езды до нее сорок лет,

Если мчаться со скоростью света.

К какой же звезде

Мы с тобой поедем

К голубой или белой?

Мой друг, ты знаешь эти стихи. Это "Детская песенка" Сэндберга. Однажды (с тех пор прошла вечность) ты читал их мне там, на Земле. Но в голосе Открывателя была недетская грусть.

И я вдруг все поняла.

— Вы... решили? — спросила я.

Открыватель быстро надел очки и обернулся ко мне.

— Выключите экран, — сказал он.

— Вы решили? — повторила я.

Он посмотрел на меня и улыбнулся:

— Да, конечно.

— Но...

Движением руки он остановил меня:

— Доложите капитану — нужно пересчитать курс. Я перейду на "Памир".

...Неудержимо бежит стрелка часов, а я еще не сказала тебе самого главного.

В эту ночь аварийные автоматы молчали. И только под утро раздались тревожные, воющие сигналы. Через минуту весь экипаж был в рубке. Не помню, кажется, прошло несколько часов, пока мы восстановили магнитную защиту. И, когда капитан отошел от пульта управления, я передала слова Открывателя. Странно, но капитан не удивился. Он сказал:

— Хорошо. Идите. Я сам пересчитаю курс.

Однако никто не вышел из рубки.

— Идите, — повторил капитан.

Казалось, никто не слышал приказа.

— Хорошо, — сказал капитан. — Пусть будет так. Идите и подумайте. Если все решат лететь к Аэлле, мы полетим. Но, если хоть один из нас захочет вернуться, мы вернемся на Землю. А Открыватель перейдет на "Памир".

Он посмотрел на часы и добавил:

— Через пятьдесят минут. Я буду ждать здесь. Идите же...

Мы пошли к трапу, а капитан наклонился к пульту управления. Я заметила: капитан смотрит туда, куда ночью смотрел Открыватель...

Пятьдесят минут — они тянулись бесконечно долго. Я сидела в своей маленькой каюте и думала о других. На "Орленке" одиннадцать человек. Капитан остался у пульта управления. Десять человек разошлись по каютам. "Если хоть один из нас захочет вернуться, мы вернемся на Землю". Так сказал капитан. А что скажут мои товарищи? За стальной перегородкой-каюта доктора. Старый, добрый доктор! Это был его последний рейс... Главный радиоинженер — он оставил на Земле семью... Мои подруги, механики, — их будут ждать на Земле...

Пятьдесят минут — они тянулись бесконечно долго, и лишь в последние секунды время стремительно рванулось вперед. Надо было встать и идти в рубку. Но какая-то сила мешала мне подняться. Быть может, у меня большее, чем у других, право вернуться на Землю? Я дублер радиоинженера. В сущности, я не нужна на корабле. Для меня этот рейс учебный. А там, на Земле... И я вдруг услышала Землю. Среди бесчисленных звуков Земли я вдруг услышала один — шум морского прибоя. Это было так явственно, что я машинально посмотрела на динамик кристаллофона. А шум моря слышался сильнее и сильнее. Шум морских волн, гул прибоя и еще — всплеск покачивающейся на волнах лодки... Странно, безмерно странно, но в этот момент вся Земля воплотилась в пригрезившемся мне голосе моря. Ты слышал, как плещется вода под покачивающейся на волнах лодкой?..

С последним ударом часов я встала и пошла в рубку. Я поднялась по трапу и увидела, что все — все, кроме меня, — уже в рубке. Они пришли сюда давно — я это сразу поняла. Никто, кроме меня, не ждал пятидесяти минут.

— Надо идти к Аэлле, — сказала я и удивилась: настолько чужим показался мне собственный голос.

— Да, — ответил капитан. — Мы рассчитываем курс.

Десять человек стояли вокруг меня. Никто из них не сомневался, что я скажу "да". Они давно пришли сюда и сейчас электронная машина уже пересчитывала курс. Десять человек знали, что я скажу "да"...

Непередаваема красота Земли, но, если меня спросят, что самое красивое на Земле, я, не задумываясь, отвечу:

"Люди".

Мой друг!

Мой далекий друг, стрелка часов летит по циферблату. Я должна сказать тебе все. Мои слова передадут на "Памир", а оттуда — на Землю. Сейчас, когда я говорю с тобой, твой корабль летит где-то в черной бездне космоса. Но, пока мои слова достигнут Земли, ты вернешься туда и будешь ждать меня на нашем холме.

Мой друг, мы уходим к Аэлле. Пройдет несколько дней, и "Орленок", изменив курс, начнет удаляться от Земли. С каждым часом, с каждой секундой будет увеличиваться расстояние между нами. И все-таки мы будем ближе друг к другу, чем раньше. Что значит жалкая арифметика расстояний, если я люблю тебя!

Не знаю, что ждет нас на чужой и злобной планете. Но, как бы ни бушевало и ярилось небо Аэллы, я буду искать в нем твой корабль. Ты не собьешься с пути, ты придешь, потому что я люблю тебя!

В этот первый полет я взглянула в бездонные глаза Вселенной. Да, мой друг, мой далекий и близкий друг, бесконечность сильна. В сравнении с ней наша Земля — ничтожная пылинка. Но есть нечто сильнее черной бесконечности. Это — разум и воля людей. Это — право людей стоять плечом к плечу. Это — простые слова, перед которыми отступают пространство и время: я люблю тебя!

Валентина Журавлева Второй путь

Я — двойник астронавта Хаютина.

Насколько я знаю, двойников было немного: человек триста, не больше. В наше время мало кто помнит, что значит быть двойником астронавта.

Двойники появились за год или за два до конца XX столетия. Это было накануне первого межзвездного перелета. Шли испытания ионных кораблей, и за каким-то порогом скорости обычно нарушалась связь. Станции космосвязи принимали обрывки до неузнаваемости искаженных фраз. Тогда и появились двойники. Идея здесь проста: два человека, долгое время находящиеся вместе, постепенно становятся во многом похожими и приобретают способность понимать друг друга с полуслова. Двойники — это, конечно, преувеличение. Но, если на

Земле оставался человек, до этого несколько лет не разлучавшийся с астронавтом, связь становилась надежнее. Для двойника достаточно было одного слова, восклицания, даже интонации.

Первую группу двойников готовили очень тщательно. Этим специально занимались крупнейшие кибернетики и психологи. Потом удалось найти причины, вызывающие нарушение связи. Необходимость в помощи двойников возникала все реже и реже.

Подготовку двойников прекратили. Астронавт сам, если хотел, выбирал себе двойника. Выбор утверждался теми, кто ведал подготовкой астронавтов. Но это была уже формальность.

Я стал двойником Хаютина, когда связь работала безупречно. Да я и не думал, что мне придется когда-нибудь участвовать в расшифровке сообщений, посланных Хаютиным. Это слишком далеко от моей специальностиистории античного мира. Я ни о чем тогда не думал. Просто мне хотелось стать двойником астронавта, его другом и полномочным представителем на Земле...

С тех пор прошло сто десять лет. Я давно не слышал, чтобы космосвязи требовалась помощь двойников. И вот теперь обратились ко мне.

В двух первых полетах к звездам у астронавтов еще были двойники. Но связь работала надежно, и это привело к дискуссии: нужны ли двойники? Почти все говорили — нет, не нужны. А Хаютин утверждал: придет время, и двойники снова понадобятся, но тогда будет поздно их подготавливать. С Хаютиным не согласились. Ему просто уступили. Двойники — романтическая традиция, стоило ли восставать против нее? Так думали все.

Неужели Хаютин предвидел то, что случилось сейчас? Если так, он выбрал себе плохого двойника.

...Девять лет назад Хаютин вылетел к системе Альфы Центавра. В то время его назначили председателем Контрольного Совета. Казалось бы, какое дело Контрольному Совету до Искры? Это самая благополучная планета. Она удивительно похожа на Землю. Единственное отличие в том, что там светят Белая и Оранжевая. Но

Оранжевая далеко от Искры. А Белая — совсем как наше Солнце, только ярче.

Хаютин много рассказывал мне об Искре. Он побывал на ней в свой первый рейс. Потом он летал к Сириусу, Проциону, Альтаиру. Но чаще всего мы говорили с ним об Альфе и ее планетах. Там его постигла единственная за все время неудача. В тот раз он летел к Танифе. На языке маори "танифа" значит "дракон". Танифа, обращающаяся вокруг Оранжевой, действительно подобна дракону. Хаютин и еще четверо астронавтов первыми высадились на этой планете. Вернулся только один Хаютин. Он едва добрался до Искры, и его долго лечили. У него был сломан позвоночник. Это — Танифа. Тройная сила тяжести, раскаленный туман, лавовые озера, болотистые леса, кишащие бронированными змеями...

Хаютин привез мне с Танифы камень. У меня много камней с чужих планет, они сложены в углу комнаты. Особенно хороши зеркальные камни с Зари, планеты в системе Сириуса. На Заре удивительно ровные и тихие ветры. Они веками дуют в одном направлении, до блеска полируя камни. А камни, которые Хаютин подобрал близ Проциона, на Флоре, светятся черным — такой у них глубокий черный цвет. Мои любимцы — желтые камни с Норда из системы Вольф-359. Они закручены спиралью, как ракушки, и пахнут хвоей.

Обломок красной лавы с Танифы лежит отдельно, в ящике. В глубине лавы — клубок маленьких змей, похожих на согнутые гвозди. Если смотреть сквозь камень на яркий свет, внутри вспыхивают и гаснут злые огоньки. От этого кажется, что змеи шевелятся, пытаясь вырваться из застывшей лавы.

Да, это Танифа. Но Искра другая; она похожа на побережье Средиземного моря. Только краски там еще более яркие, словно их только что покрыли лаком.

О своем полете на Искру Хаютин объявил мне совсем неожиданно. Я спросил:

— Зачем ты летишь?

В тот вечер мы сидели на обрыве и смотрели на море. Мы ждали, когда поднимется луна. Над водой уже полыхали лиловые зарницы. Атмосферу на Луне создали, когда Хаютин. был в полете, и он еще не привык к лиловым восходам. Но за все время, что я его знаю, он ни разу не заставлял меня повторять вопрос.

— Зачем ты летишь? — снова спросил я. — Что там случилось?

— Не знаю, — ответил Хаютин.

Я видел — он действительно не знает. Он только догадывается о чем-то, и это еще очень смутная догадка. Смутная и тревожная.

— Не знаешь и летишь?

Он смотрел на море. Над горизонтом поднялась гранатовая полоска. От нее растекались лиловые лучи, и ночь сразу раскололась на фиолетовое небо и иссинячерное море.

— Искра далеко, — сказал Хаютин. — Сообщения, которые мы сейчас получаем, отправлены свыше пятидесяти месяцев назад. Никто не знает, что там сегодня, в эту минуту.

Я был удивлен. До всех планет в других звездных системах далеко, и все привыкли к этому. Притом Искра самая близкая к нам планета.

— Пока ты долетишь до Искры, пройдет лет восемь, — сказал я. — Если там что-то случилось, ты все равно опоздаешь.

— Опоздаю, — согласился он. — Хотя я буду лететь пять лет. Я иду один, на фотонном разведчике.

О фотонных разведчиках я слышал. Это были скоростные, но еще очень ненадежные корабли. Обычно их пилотировали автоматы. Я подумал, что на Искре произошло что-то чрезвычайное.

— Надолго? — спросил я.

Луна поднялась над морем. По волнам протянулась изумрудная дорожка. Море, казавшееся до этого черной плоскостью, сразу приобрело глубину. Ни одно сочетание красок не дает такого ощущения бездны, как это черноизумрудное свечение. А зеленоватая Луна, приплюснутая, лохматая, быстро поднималась над горизонтом, выбрасывая струи ярко-лимонного света.

— Надолго, — ответил Хаютин.

Мы пошли к дому. Тропинка, ведущая от обрыва к морю, сад, стеклянные стены моего домика — все было изумрудным. Это волшебный цвет. В него окрашены все сказки, которые я помню с детства. И мои воспоминания, картины прошлого тоже приходят в изумрудной дымке. Я был рад Хаютину: в лунные ночи я не люблю работать.

Как обычно, Хаютин уехал утром, не прощаясь. Я нашел у его кровати раскрытую книгу. На полях было написано: "Формулы врут — чем дальше от Земли, тем сильнее земное притяжение".

От Хаютина долго не было вестей. Потом я узнал, что где-то в середине пути он резко увеличил скорость. Я специально запросил Звездный Центр, все ли благополучно на Искре. Человек, с которым я говорил, ответил: да, конечно, хотя Хаютин мог получить какое-то сообщение с Искры.

Шли годы. Я не боялся за Хаютина. Рейс к Искре после других его полетов был прогулкой. Однажды мне сообщили, что Хаютин благополучно прибыл на Искру. Но прошло меньше суток, и я получил письмо со штампом Верховного Совета. "Это проблема чрезвычайного значения. Мы передаем ее на всеобщее обсуждение. Просим выступить за Хаютина..."

Короткое письмо и коробка с двумя кристаллами. На них записана передача, принятая с Искры. Как всегда, передача начинается с цифр. "99" — это значит, что сообщение относится к категории особо важных. "100" — сообщение адресовано не только Земле, но и людям на других планетах. "107" — кодовый знак председателя Контрольного Совета.

На обоих кристаллах записан разговор Хаютина с Шайном, руководителем всех работ в системе Альфы Центавра. Запись велась с середины разговора, с того момента, как Шайн включил стереограф. Изображение объемное, но бесцветное.

Хаютин сидит в кресле. Он еще не снял противоперегрузочного костюма. За окном видны стартовые вышки; это какая-то комната на ракетодроме. В комнате два кресла и низкий столик. Хаютин почти не изменился с тех пор, как мы виделись в последний раз. Полет продолжался для него месяца четыре, не больше.

Шайн невысокий, очень смуглый, в белом костюме.

У Шайна правильные черты лица, но глаза постоянно прищурены. От этого кажется, что он усмехается чему-то своему, скрытому от других. На Искре привыкают щуриться: Белая светит ярче Солнца.

— Теперь, Шайн, вы говорите не только со мной. Шайн (он настраивал стереограф) отходит к своему креслу, присаживается на подлокотник. Он говорит, обращаясь только к Хаютину.

— Я думал, вы сможете понять! — Голос у него резкий, неприятный. — Вы первым были на Танифе. Потом мы одиннадцать раз посылали туда людей. Одиннадцать неудач! О каком легкомыслии после этого может идти речь? Мы знаем Танифу, как свою Искру. Знаем... и топчемся на месте!

— Надо создать более совершенное оборудование...

Хаютин говорит еще что-то, но смех Шайна заглушает его слова.

— Жить в скафандрах? Кому это нужно! Никто не согласится жить на Танифе в скафандрах. А мы хотим, чтобы она вся — понимаете, вся! — была населена людьми. Как другие планеты.

— Значит, надо изменить атмосферу.

Шайн пожимает плечами:

— На Танифе тройная сила тяжести, вы это знаете. — Он не дает Хаютину ответить. — Я знаю, что вы скажете. Надо ждать, не так ли? Ждать, пока будет решена проблема управления гравитацией, и тогда все изменить на Танифе: силу тяжести, климат, атмосферу... Будет вторая Искра. А мы хотим жить на Танифе! Когда-то была Земля. Одна Земля. Потом создали атмосферу на Марсе. Появилась Земля номер два. Затем Венера — она стала Землей номер три. Искра, Заря, Флора, даже ваша Луна все это копии Земли. Будет Земля номер семьдесят и Земля номер тысяча. Вы этого хотите? Скажите, товарищ Хаютин, вы так представляете себе будущее человека в космосе: идти за сотни парсеков и все перестраивать, чтобы было как на Земле? Но Вселенная бесконечна. Значит, бесконечно повторять одно и то же? Земля, еще Земля, еще Земля... Боюсь, вы не думали об этом...

...Шайн, конечно, ошибался. Теперь-то я знаю: Хаютин давно догадывался о том, что собираются предпринять на Искре. Но я плохой двойник. Я ничего не заметил.

В сущности, я стал двойником астронавта случайно. Это произошло сто десять лет назад здесь, на обрыве. В то время обрыв был совершенно другим: скала, кое-где прикрытая потрескавшейся землей. Я жил в палатке и писал о греко-персидских войнах. Я был один на этом пустынном берегу Каспия. Половину мира занимало серое море, половину — прокаленные солнцем рыжеватые пески. Историку трудно работать в городе; не удается войти в ритм той эпохи, о которой думаешь. На обрыве мне ничто не мешало. Иногда я терял представление о времени. По ночам сквозь шум прибоя я слышал мерную поступь афинских фаланг. Ветер пел походную песню. и голосами чаек кричали жрецы, предрекая победу. Я выходил из палатки и подолгу всматривался в звездное небо.

И вдруг появился Хаютин. Он пришел с девушкой. У нее были очень светлые глаза. Как камни с планеты Заря. В таких глазах всегда видишь то, что хочешь увидеть. Хаютин все время смотрел ей в глаза. Они шли издалека, устали, и моя палатка показалась им дворцом.

Тогда Хаютин был старше меня. С тех пор для него прошло лет тридцать, не больше. Он много летал на субсветовых скоростях, и его время текло иначе, чем на Земле. Иногда мне кажется, что он вообще не стареет. У него порывистые движения и быстрый взгляд. Но мальчишкой он был только тогда, в первую нашу встречу. Когда я думаю о своей молодости, мне прежде всего вспоминается этот день. Мы ныряли с обрыва в пену прибоя; раньше я не решался спрыгнуть оттуда. Я видел их впервые — Хаютина и девушку со светлыми глазами. Но мы понимали друг друга с полуслова. Мы болтали о всяких пустяках и смеялись. Я разжег костер, и мы сидели у огня до поздней ночи. Я учил их финикийскому искусству определять будущее по звездам...

Утром Хаютин спросил: "О великий мудрец, чем могут отблагодарить тебя спасенные тобой путники?" Я сказал, что хочу быть его двойником. Он посмотрел на девушку. Глаза у нее в то утро были совсем светлые, как небо до восхода солнца. Она сказала: "Сможешь ли ты понять, что формулы ошибаются и чем дальше от Земли, тем сильнее земное притяжение?" Это слова из инструкции двойнику астронавта, и я догадался, что Хаютин уже сделал выбор. Но она рассмеялась: "Да будет так!" И они ушли. Я смотрел им вслед, с обрыва видно далеко, Они шли, держась за руки, и часто оборачивались.

Через месяц почтовый орнитоптер сбросил мне письмо из Звездного Центра. Меня утвердили двойником Хаютина. К письму были приложены длиннейшие инструкции.

Потом Хаютин часто жил у меня на обрыве. Мы редко встречались в городах, обычно он приезжал сюда.

Теперь обрыв тонет в зелени. Я привез домик, посадил ивы. Зимой я живу в городах, но каждую весну возвращаюсь сюда. Однажды я едва нашел свой обрыв. Все, насколько хватал глаз, было покрыто красными кустами;, кажется, их вывезли с Венеры. Километрах в двадцати от обрыва построили экспериментальный ракетодром. Днем и ночью надо мной пролетают ракеты. Я привык к их звенящему гулу. Ракеты улетают и прилетают всегда из одной точки неба. Привычное небо само по себе, и эта таинственная точка сама по себе. Там черное пятно, через которое уходят к другим солнцам.

Хаютин тоже ушел в это черное пятно.

Он ушел, и я забыл о надписи, сделанной им на полях старого фантастического романа. Мне казалось, он думал о прошлом. Я не заметил тогда, что на той же странице в двух местах подчеркнут текст.

Сейчас эта книга лежит передо мной. Она раскрыта на сто девяноста четвертой странице. Ногтем отчеркнуто:

"— Вообще назначение человека, — добавил он, подумав, превращать любое место, куда ступит его нога, в цветущий сад".

И еще:

"...и тогда на этом месте можно будет выпить кружечку холодного пива, как в павильоне на углу Пролетарского проспекта и улицы Дзержинского в Ашхабаде".

... — Да, Шайн, я думал об этом, — говорит Хаютин. — Мы перестраиваем планеты, чтобы они были домом для человека. Поэтому они похожи на Землю. Человеку нужны вполне определенные условия — состав атмосферы, давление, температура, доза радиации... Все, как на Земле. Земля — наш первый и лучший дом.

— Дом? — Шайн смеется.

— Вы никогда не были на Земле, — грустно говорит Хаютин.

— Земля только колыбель человечества. — Шайн смеется. Так говорил Циолковский. И добавлял, что нельзя вечно жить в колыбели. А вы хотите создавать все новые и новые колыбели.

— Мы строим то, что наиболее соответствует потребностям человека.

Шайн соскочил с подлокотника. Он стоит перед Хаютиным и, кажется, говорит серьезно:

— Вы лишаете человека возможности жить в других мирах. Бесконечное разнообразие Вселенной вы хотите заменить бесконечными копиями Земли. Бывают планеты мертвые, без атмосферы, без влаги. Что ж, пусть они будут копиями Земли. Но такие, как Танифа... Там свой мир, и он погибнет, если Танифа станет похожей на Землю. Есть два пути. Один — менять планеты под человека. Второй — менять человека под планеты. Вы, на Земле, видите только первый путь. Он привычен: так когда-то завоевывали Землю. Правильно! На разных континентах одни и те же условия: одинаковая сила тяжести, одинаковый состав атмосферы, одинаковая радиация, одинаковое чередование времен года... В космосе иначе. Но люди продолжают менять планеты под человека. А почему не изменить человека так, чтобы он подошел к имеющимся условиям? Сто лет назад у нас не было выбора. Сейчас выбор есть. Мы — на Искре — выбрали. Проще менять человека. Десятки планет — в системах Сириуса, Веги, Проциона — сразу станут доступными. Человечество потратило больше столетия, чтобы освоить семь планет. И это предел того, что человек может сделать, оставаясь человеком. Я хочу сказать — оставаясь земным человеком. Настало время идти другим путем.

— Зачем?

Голос у Хаютина спокойный. Так бывает, когда он перестает понимать собеседника.

— Я уже объяснил! — Шайн злится. Он вернулся к своему креслу, отодвинул его к окну, сел.

— Нет, Шайн, вы не объяснили. Вы решали надуманную задачу. Дано одно уравнение с двумя переменными величинами. Можно менять любую из этих величин.

— Примитивно, но так.

— Вы говорили, что планеты, если их изменять под человека, теряют свое "я". Ну, а человек? Если его изменить под чужую планету, останется он человеком?.. Нет, Шайн, не перебивайте меня. Вы говорили о бесконечном разнообразии Вселенной. Мы выиграем это разнообразие, хорошо. Но проигрыш будет больше. Человек превратится в другое разумное существо. Знания и разум он при этом сохранит. Но он перестанет смотреть на мир земными глазами, и все духовные богатства, накопленные веками, тысячелетиями, станут ему чужды. Уже второе поколение этих новых разумных существ не будет понимать нашего искусства, литературы, вообще всего, что составляет культуру человечества.

— У них будет свой духовный мир. Не вижу беды в том, что земные статуи, картины, музыка будут им безразличны. В колыбели все дети одинаковы. Но потом они вырастают и говорят на разных языках. На Альфе мы, например, не знаем, что сейчас с тем потоком жизни, который идет в противоположном направлении, к Полярной Звезде. Волна жизни расходится от Земли в разных направлениях. Она подобна расширяющейся сфере, и чем больше радиус этой сферы, тем сильнее отличие форм жизни в каждой ее точке.

Долгое молчание. И вопрос Хаютина:

— Что вы собираетесь сделать с Танифой?

Шайн качает головой:

— Ничего. С Танифой ничего. Но с людьми... Мы подготовили новую экспедицию. — Он смотрит на часы. — Они ждут вас. Четыреста человек.

— Какие они?

— Вы знаете Танифу... Прежде всего — тройная сила тяжести...

Рев ракетного двигателя заглушает слова Шайна. Он подвигает кресло к Хаютину. Нельзя разобрать ни одного слова. Видно только, как Хаютин морщится, слушая Шайна. Потом он вскакивает и почти выбегает из комнаты. Шайн, продолжая что-то говорить, идет к стереографу...

Четыре года шло это сообщение с Искры. Других сообщений пока не поступало. Я не знаю, чем кончился разговор Хаютина с Шайном. Иногда мне кажется, что Хаютин отменил экспедицию на Танифу. Но могло быть и иначе. Если люди на Искре что-то решили, Хаютин не пойдет против всех. А они, судя по всему, решили твердо. Быть может, Хаютин сам принял участие в экспедиции на Танифу? Будь у Хаютина другой двойник, он. возможно, ответил бы на эти вопросы...

Валентина Журавлева Астронавт

— Что сделаю я для людей?! — сильнее грома крикнул Данко.

И вдруг он разорвал руками себе грудь и вырвал из нее свое сердце и высоко поднял его над головой.

М. Горький

Мне придется в нескольких словах объяснить, что привело меня в Центральный архив звездоплавания. Иначе будет непонятно то, о чем я хочу рассказать.

Я бортовой врач, участвовала в трех звездных экспедициях. Моя медицинская специальность — психиатрия. Астропсихиатрия, как сейчас говорят. Проблема, которой я занимаюсь, возникла давно, в семидесятых годах XX века. В те времена полет с Земли на Марс длился свыше года, на Меркурий — около двух лет. Двигатели работали только на взлете и при посадке. Астрономические наблюдения с ракет не велись — для этого существовали обсерватории на искусственных спутниках. Что же делал экипаж в течение многих месяцев полета? В первых рейсах — почти ничего. Вынужденное безделье приводило к расстройству нервной системы, вызывало упадок сил, заболевания. Чтение и радиопередачи не могли заменить то, чего не хватало первым астронавтам. Нужен был труд, причем труд творческий, к которому привыкли эти люди. И вот тогда было предложено комплектовать экипаж людьми увлекающимися. Считалось, что, чем именно они увлекаются, безразлично, лишь бы это давало им занятие в полете. Так появились пилоты, которые были страстными математиками. Появились штурманы, занимающиеся изучением древних рукописей. Появились инженеры, отдающие все свободное время поэзии...

В летных книжках астронавтов прибавился еще один — знаменитый двенадцатый — пункт: "Чем увлекаетесь?" Но очень скоро пришло другое решение проблемы. На межпланетных трассах начали летать корабли с атомарно-ионными двигателями. Продолжительность полетов сократилась до нескольких дней. Двенадцатый пункт вычеркнули из летных книжек.

Однако несколько лет спустя эта проблема возникла вновь, в еще более острой форме. Человечество вступило в эпоху межзвездных перелетов. Атомарно-ионные ракеты, достигавшие субсветовых скоростей, тем не менее годами летели к ближайшим звездам. Время в быстро движущейся ракете замедляется, но перелеты продолжались восемь, двенадцать, иногда двадцать лет...

В летных книжках вновь появился двенадцатый пункт. Более того, он стал одним из главных при комплектовании экипажей. Межзвездный перелет, с точки зрения пилотирования, на 99,99 процента состоял из вынужденного безделья. Радиопередачи прерывались уже через месяц после отлета. Еще через несколько недель нараставшие помехи вынуждали отключать приемники оптической связи. А впереди были годы, годы, годы...

Ракеты тех времен имели всего шесть-восемь человек экипажа, тесные каюты, оранжерею длиной в полсотню метров. Нам, летающим на межзвездных лайнерах, трудно представить, как люди обходились без гимнастического зала, без плавательных бассейнов, без стереотеатра и прогулочных галерей...

Но я отвлеклась, а рассказ еще не начат. В наши дни двенадцатый пункт уже не играет существенной роли при выборе экипажа. Для рейсовых перелетов по обычным маршрутам это, пожалуй, справедливо. Однако при дальних исследовательских полетах нужно все-таки комплектовать экипажи людьми увлекающимися. Таково, во всяком случае, мое мнение. Двенадцатый пункт — тема моей научной работы. История двенадцатого пункта и привела меня сюда, в Центральный архив звездоплавания.

Признаюсь, вначале слово "архив" мне не понравилось. Я бортовой врач, а это примерно то же самое, что в XVIII веке морской врач. Я привыкла к путешествиям, к опасностям. Все три моих звездных полета я совершила на исследовательских ракетах. Я участвовала в первой экспедиции к Проциону и, наверно, навсегда заболела жаждой открывательства. На трех планетах Проциона есть немало названий, придуманных мной, а вы знаете, что это такое — дать имя открытому тобой океану?..

"Архив" — меня пугало это слово. Но получилось иначе. Я не знаю, не успела еще узнать, какой архитектор создал здание Центрального архива звездоплавания. Это очень талантливый человек. Талантливый и смелый. Здание расположено на берегу Сибирского моря, возникшего двадцать лет назад, когда на Оби была построена плотина. Главный корпус архива стоит на прибрежных холмах. Не знаю, как это удалось сделать, но кажетсяздание висит над водой. Легкое, устремленное вверх, похожее издали на белый парусник...

В архиве работает пятнадцать человек. С некоторыми я успела познакомиться. Почти все они приехали сюда на время. Австрийский писатель собирает материалы о первом межзвездном перелете. Ученый, ленинградец, пишет историю Марса. Застенчивый индус — знаменитый скульптор. Он сказал мне: "Я должен знать их духовный мир". Два инженера — рослый саратовский парень с лицом Чкалова и маленький, вежливо улыбающийся японец. Им надо обосновать какой-то проект. Какой именно, я не знаю. Японец очень вежливо ответил на мой вопрос:

"О, это совершенно пустяковое дело! Оно не достойно утруждать ваше высокое внимание".

Однако я вновь отвлеклась. Перейду к рассказу. В первый же день, вечером, я говорила с заведующим архивом. Это еще не старый человек, но взрыв топливных баков на ракете почти лишил его зрения. Он носит какие-то специальные очки — с тройными линзами. Стекла отблескивают голубым. Глаз не видно. От этого кажется, что заведующий никогда не улыбается.

— Что ж, — сказал он, выслушав меня, — вам надо начать с материалов сектора "ноль-четырнадцать". Простите, это наша внутренняя классификация, вам она ничего не говорит. Я имею в виду первую экспедицию на Звезду Барнарда.

К стыду своему, я почти ничего не знала об этой экспедиции.

— Вы летали по другим направлениям, — пожал плечами заведующий. — Сириус, Процион, Шестьдесят первая Лебедя...

Меня удивило, что он так хорошо знает мой послужной список.

— Да, — продолжал он, — история Алексея Зарубина, командира этой экспедиции, ответит на многие интересующие вас вопросы. Через полчаса вам доставят материалы. Желаю удачи.

За голубыми стеклами не было видно глаз. Но голос звучал грустно.

И вот материалы у меня на столе. Бумага пожелтела, на некоторых документах чернила (тогда писали чернилами) обесцветились. Но кто-то тщательно восстановил текст: тут же подшиты фотоснимки документов в инфракрасном свете. Бумага покрыта прозрачной пластмассой; на ощупь листы кажутся очень плотными, гладкими.

За окном — море. Глухо накатывается прибой, волны шуршат, как переворачиваемые страницы...

Экспедиция к Звезде Барнарда по тем временам была предприятием дерзким, даже отчаянным. От Земли до Звезды Барнарда свет идет шесть лет. Половину пути ракете предстояло пройти с ускорением, вторую половину — с замедлением. И, хотя при этом достигались субсветовые скорости, полет туда и обратно должен был продолжаться около четырнадцати лет. Для тех, кто летел в ракете, время замедлялось: четырнадцать лет превращались в сорок месяцев. Срок этот сам по себе невелик, но опасность состояла в том, что почти все время — тридцать восемь месяцев из сорока — двигатель ракеты должен был работать на форсированном режиме. Запас ядерного горючего был взят в обрез. Задержка в пути означала бы гибель экспедиции.

Сейчас кажется неоправданным риском уйти в космос, не имея резервных запасов топлива, но тогда нельзя было иначе. Корабль не мог взять больше того, что инженерам удалось разместить в его топливных отсеках.

Я читаю протокол заседания комиссии, отбиравшей экипаж. Выдвигаются кандидатуры капитанов, и комиссия говорит: "Нет". Нет — потому что полет исключительно тяжел, потому что колоссальная выдержка должна сочетаться с почти безрассудной смелостью. И вдруг все говорят: "Да".

Я переворачиваю страницу.Здесь начинается личное дело капитана Алексея Зарубина.

Еще три страницы, и я начинаю понимать, почему Алексей Зарубин единогласно был назначен командиром "Полюса". В этом человеке самым необыкновенным образом уживались "лед и пламень", спокойная мудрость исследователя и бешеный темперамент бойца. Наверно, поэтому его посылали в самые рискованные полеты. Он умел выходить из самых, казалось бы, безнадежных положений.

Комиссия выбрала капитана. Капитан, по традиции, сам отобрал экипаж. Собственно говоря, Зарубин не отбирал. Он просто пригласил пятерых астронавтов, уже летавших с ним. На вопрос: "Готовы ли вы к трудному и рискованному полету?" все они ответили: "С тобой — готовы".

В материалах есть фотографии экипажа "Полюса". Снимки одноцветные, необъемные. Капитану шел тогда двадцать седьмой год. На фотографии он выглядит старше: полное, слегка припухлое скуластое лицо, плотно сжатые губы, крупный, с горбинкой нос, вьющиеся, наверно, очень мягкие волосы и странные глаза. Они спокойные, даже ленивые, но где-то в уголках затаилась озорная, бесшабашная искорка...

Остальные астронавты еще моложе. Инженеры — муж и жена; в папке их общая фотография, они всегда летали вместе. Штурман — у него задумчивый взгляд музыканта. Девушка— врач. Наверно, такой серьезный вид был и у меня на первом снимке, когда я поступала в Звездный флот. Астрофизик — упрямый взгляд, лицо в пятнах от ожогов; вместе с капитаном он совершал посадку на Дионе, спутнике Сатурна.

Двенадцатый пункт летных книжек. Я перелистываю страницы и убеждаюсь: да, снимки сказали правду. Штурман — композитор и музыкант. Серьезная девушка увлекается серьезным делом микробиологией. Астрофизик упорно изучает языки: он уже в совершенстве владеет пятью языками, на очереди латынь и древнегреческий. Инженеры, муж и жена, имеют одно увлечениешахматы, причем новые шахматы, с двумя белыми и двумя черными ферзями и доской в восемьдесят одну клетку...

Заполнен двенадцатый пункт и в летной книжке капитана. У командира странное увлечение — необычное, уникальное. Мне еще ни разу не приходилось встречать ничего подобного. Капитан с детства увлекается живописью — это понятно: его мать была художницей. Но капитан почти не пишет, нет, его интересует другое. Он мечтает открыть давно утерянные секреты средневековых мастеров — составы масляных красок, их смеси, способы письма. Он ведет химические исследования, как всегда, с упорством ученого и темпераментом художника.

Шесть человек — шесть разных характеров, разных судеб. Но тон задает капитан. Его любят, ему верят, ему подражают. И поэтому все умеют быть до невозмутимости спокойными и безудержно азартными.

Старт.

"Полюс" уходит к Звезде Барнарда. Работает ядерный реактор, из дюз вылетает невидимый поток ионов. Ракета летит с ускорением, постоянно ощущается перегрузка. Первое время трудно ходить, трудно работать. Врач строго следит за установленным режимом. Астронавты привыкают к условиям полета. Собрана оранжерея, поставлен радиотелескоп. Начинается нормальная жизнь. Очень немного времени занимает контроль за работой реактора, приборов, механизмов. Четыре часа в день обязательные занятия по специальности. Остальное время каждый использует как хочет. Штурман сочинил песенку — ее напевает весь экипаж. Шахматисты часами просиживают над доской. Астрофизик читает в подлиннике Плутарха...

В бортовом журнале короткие записи: "Полет продолжается. Реактор и механизмы работают безупречно. Самочувствие отличное". И вдруг почти крик: "Ракета ушла за пределы телеприема. Вчера смотрели последнюю передачу с Земли. Как тяжело расставаться с родиной!" Снова идут дни. Запись в журнале: "Усовершенствовали приемную антенну оптической связи. Надеемся, что сигналы с Земли удастся ловить еще дней семь-восемь. Они радовались, как дети, когда связь работала еще двенадцать дней...

Набирая скорость, ракета летела к Звезде Барнарда. Шли месяцы. Ядерный реактор работал с исключительной точностью. Топливо расходовалось строго по расчету — и ни миллиграммом больше.

Катастрофа произошла внезапно.

Однажды — это было на восьмом месяце полета — изменился режим работы реактора. Побочная реакция вызвала резкое увеличение расхода горючего. В бортовом журнале появилась короткая запись: "Не знаем, чем вызвана побочная реакция". Да, в те времена еще не знали, что ничтожные примеси в ядерном горючем иногда могут изменить ход реакции...

За окном шумит море. Ветер усилился, волны уже не шуршат — они зло фыркают, наскакивая на берег. Откуда-то издалека доносится смех. Я не могу, не должна отвлекаться. Я почти вижу этих людей, в ракете. Я знаю их — и могу представить, как это было. Быть может, я ошибаюсь в деталях — какое это имеет значение? Впрочем, нет, даже в деталях я не ошибаюсь. Я уверена, что это было так.

В реторте — над горелкой — кипела, пенилась коричневая жидкость. Красные огоньки отблескивали на стекле. Инженер неслышно вошел в каюту...

В реторте кипела, пенилась коричневая жидкость. Бурые пары шли по змеевику в конденсатор. Капитан внимательно рассматривал пробирку с темно-красным порошком. Открылась дверь. Пламя горелки задрожало, запрыгало. Капитан обернулся. В дверях стоял инженер.

Инженер волновался. Он умел держать себя в руках, но голос выдавал волнение. Голос был чужим, громким, неестественно твердым. Инженер старался говорить спокойно — и не мог.

— Садись, Николай. — Капитан придвинул ему кресло. — Я проделал эти расчеты вчера и получил такой же результат... Так ты садись...

— Что же теперь?

— Теперь? — Капитан посмотрел на часы. — До ужина пятьдесят пять минут. Значит, мы успеем поговорить. Предупреди, пожалуйста, всех.

— Хорошо, — машинально ответил инженер. — Я скажу. Да, я скажу.

Он не понимал, почему капитан медлит. С каждым мгновением скорость "Полюса" увеличивалась, решение нужно было принимать безотлагательно.

— Посмотри, — сказал капитан, передавая ему пробирку. Тебя это, наверно, заинтересует. Там ртутная киноварь. Чертовски привлекательная краска. Но обычно она темнеет на свету. Я докопался — тут все дело в степени дисперсности...

Он долго объяснял инженеру, как ему удалось получить устойчивую на свету ртутную киноварь. Инженер нетерпеливо встряхивал пробирку. Над столом висели вделанные в стену часы, и инженер не мог не смотреть на них: полминуты — скорость увеличилась на два километра в секунду, еще минута еще четыре километра в секунду...

— Так я пойду, — сказал он наконец. — Надо предупредить остальных.

Капитан плотно прикрыл дверь каюты. Небрежно сунул пробирку в штатив. Прислушался. Тихо гудела охлаждающая система реактора. Работали двигатели, ускоряя полет "Полюса".

...Через десять минут капитан сошел вниз, в каюткомпанию. Пять человек встали, приветствуя его. Все они были в форме астронавтов, надеваемой лишь изредка, в торжественных случаях, и капитан понял: объяснять положение никому не надо.

— Так... — проговорил он. — Кажется, только я не догадался надеть мундир...

Никто не улыбнулся.

— Садитесь, — сказал капитан. — Военный совет... Так... Ну ладно. Пусть, как положено, первым начнет младший. Вы, Леночка. Что нам делать, как вы думаете? — Он обернулся к девушке.

Та ответила очень серьезно:

— Я врач, Алексей Павлович. А вопрос прежде всего технический. Разрешите, я выскажу свое мнение позже.

Капитан кивнул:

— Пожалуйста. Вы самая умная из нас, Леночка. И, как всякая женщина, самая хитрая. Готов держать пари, что мнение у вас есть. Уже есть.

Девушка не ответила.

— Итак, — продолжал капитан, — Леночка будет говорить потом. Тогда ты, Сергей.

Астрофизик развел руками.

— К моей специальности это тоже не относится. Твердого мнения у меня нет. Но я знаю, что горючего хватит на полет к Звезде Барнарда. Почему же возвращаться с полдороги?

— Почему? — переспросил капитан. — Да потому, что вернуться оттуда мы уже не сможем. С полпути можем. Оттуда нет.

— Согласен, — задумчиво сказал астрофизик. — А впрочем, разве мы не сможем вернуться оттуда? Сами мы, конечно, не вернемся. Но ведь за нами прилетят. Увидят, что мы не возвращаемся, и прилетят. Астронавтика развивается.

— Развивается, — усмехнулся капитан. — С течением времени... Итак, лететь вперед? Я правильно понял? Хорошо. Теперь ты, Георгий. К твоей специальности это относится?

Штурман вскочил, оттолкнул кресло.

— Сядь, — сказал капитан. — Сядь и говори спокойно. Не прыгай.

— Ни в коем случае не возвращаться! — Штурман почти кричал. — Только вперед! Через невозможноевперед! Нет, ну в самом деле, подумайте, как можно вернуться? Знали мы, что экспедиция будет трудной? Знали! И вот первая трудность — и мы готовы отступить... Нет, нет, только вперед!

— Та-ак, — протянул капитан. — Через невозможное — вперед. Красиво... Ну, а что думают инженеры? Вы, Нина Владимировна? Ты, Николай?

Инженер посмотрел на жену. Та кивнула, и он начал говорить. Он говорил спокойно, словно размышляя вслух:

— Наш полет к Звезде Барнарда — исследовательская экспедиция. Если мы, шесть человек, узнаем нечто новое, сделаем какие-то открытия, это еще не будет иметь никакой цены. Открытое нами только тогда приобретет цену, когда станет известно людям, человечеству. Если мы долетим до Звезды Барнарда и не будем иметь возможности вернуться назад, что толку в наших открытиях? Сергей говорил, что за нами в конце концов прилетят. Верю. Но те, кто прилетят, и без нас сделают эти открытия. В чем же будет наша заслуга? Что сделает для людей наша экспедиция?.. По существу, мы принесем только вред. Да, вред. На Земле будут ждать возвращения нашей экспедиции. Ждать совершенно напрасно. Вернемся сейчас — потери времени удастся свести к минимуму. Вылетит новая экспедиция. Собственно, мы же и вылетим. Пусть мы потеряем, несколько лет, зато собранный нами материал будете доставлен на Землю. А сейчас мы лишены этой возможности... Лететь? Для чего? Нет, мы — Нина и я — против. Надо возвращаться. Немедленно.

Наступило продолжительное молчание. Потом Лена спросила:

— А как думаете вы, капитан?

Капитан грустно улыбнулся:

— Я думаю, наши инженеры правы. Красивые слова — только слова. А здравый смысл, логика, расчетна стороне инженеров. Мы летим, чтобы сделать открытия. И, если эти открытия не будут переданы на Землю, грош им цена. Николай прав, тысячу раз прав...

Зарубин встал, тяжело прошелся по каюте. Ходить было трудно: тройная перегрузка, вызванная ускорением ракеты, сковывала движения.

— Вариант с ожиданием помощи отпадает, — продолжал капитан. — Остаются две возможности. Первая — повернуть к Земле. Вторая — лететь к Звезде Барнарда... и все-таки вернуться оттуда на Землю. Вернуться, несмотря на потерю горючего.

— Как? — спросил инженер.

Зарубин подошел к креслу, сел, ответил не сразу.

— Я не знаю, как. Но у нас есть время. До Звезды Барнарда еще одиннадцать месяцев полета. Если вы решите возвращаться сейчас, мы вернемся. Но, если вы верите, что за одиннадцать месяцев удастся что-то придумать, изобрести, тогда... тогда через невозможное — вперед!.. Вот так, друзья. Что же вы скажете? Вот вы, Ле" ночка.

Девушка лукаво прищурилась.

— Как всякий мужчина, вы очень хитрый. Готова держать пари, что вы уже кое-что придумали.

Капитан расхохотался:

— Проиграете! Ничего не придумал. Но еще есть одиннадцать месяцев. За это время можно что-то придумать.

— Мы верим, — сказал инженер. — Твердо верим. — Он помолчал. — Хотя, по правде сказать, я не представляю, как удастся выкрутиться. На "Полюсе" останется восемнадцать процентов горючего. Восемнадцать вместо пятидесяти... Но раз вы сказали — все. Идем к Звезде Барнарда. Как говорит Георгий, через невозможное — вперед.

Тихо поскрипывает дверь. Ветер перелистывает страницы, рыщет по комнате, наполняя ее влажным запахом моря. Удивительная вещь — запах. В ракетах его нет. Кондиционеры очищают воздух, поддерживают нужную влажность, температуру. Но кондиционированный воздух безвкусен, как дистиллированная вода. Не раз испытывались генераторы искусственных запахов; пока из этого ничего не получилось. Аромат обычного — земного — воздуха слишком сложен, воссоздать его нелегко. Вот сейчас... Я чувствую и запах моря, и запах сырых, осенних листьев, и едва уловимый запах духов, и временами, когда ветер усиливается, запах земли. И еще — слабый запах краски.

Ветер перелистывает страницы... На что рассчитывал капитан? Ведь именно ему придется "что-то придумать".

В сущности, он единственный на корабле опытный астронавт.

Зарубин может, конечно, рассчитывать на помощь экипажа штурмана, инженеров, астрофизика, врача. Но это потом. Сначала надо "что-то придумать". Такова специальность командира корабля.

Я врач, но я летала и знаю, что чудес не бывает. Когда "Полюс" долетит до Звезды Барнарда, на ракете останется только восемнадцать процентов горючего. Восемнадцать вместо пятидесяти...

Чудес не бывает. Но, если бы капитан спросил меня, верю ли я, что он найдет выход, я бы ответила: "Да". Ответила бы сразу, не задумываясь: "Да, да, да!" В чудеса я не верю, но твердо верю в людей.

Утром я попросила заведующего показать мне картины Зарубина.

— Надо подняться наверх, — сказал он. — Только... Скажите, вы прочитали все?

Он выслушал мой ответ, кивнул:

— Понимаю. Я так и думал. Да, капитан взял на себя большую ответственность... Вы бы ему поверили?

— Да.

— Я тоже.

Он долго молчал, покусывая губы. Затем встал, поправил очки.

— Что ж, пойдемте.

Заведующий прихрамывал. Мы медленно шли по коридорам архива.

— Вы еще прочтете об этом, — говорил заведующий. — Если не ошибаюсь, второй том, страница сотая и дальше. Зарубин хотел разгадать тайны итальянских мастеров эпохи Возрождения. С восемнадцатого века начинается упадок в живописи масляными красками — я имею в виду технику. Многое считалось безвозвратно утерянным. Художники не умели получать краски одновременно яркие и долговечные. Чем ярче тона, тем быстрее темнели картины. Особенно это относится к синим и голубым краскам. Ну, а Зарубин... Да вы увидите.

Картины Зарубина висели в узкой, залитой солнцем галерее. Первое, что мне бросилось в глаза, — каждая картина была написана только одним цветом — красным, синим, зеленым...

— Это этюды, — сказал заведующий. — Проба техники, не более. Вот "Этюд в синих тонах".

В голубом небе бок о бок летели две хрупкие человеческие фигурки с пристегнутыми крыльями — мужчина и женщина. Все было написано синим, но мне никогда не приходилось видеть такого бесконечного многообразия оттенков. Небо казалось ночным, иссиня-черным у левого нижнего края картины и прозрачным, наполненным жарким полуденным воздухом — в противоположном углу. Люди, крылья переливались оттенками голубого, синего, фиолетового. Местами краски были упругие, яркие, сверкающие, местами — мягкие, приглушенные, прозрачные. Рядом с этим этюдом "Голубые танцовщицы" Дега производили бы впечатление картины тусклой, бедной красками.

Тут же висели другие картины. "Этюд в красных тонах": два алых солнца над неведомой планетой, хаос теней и полутеней от кроваво-красных до светло-розовых. "Этюд в коричневых тонах": феерический, выдуманный лес...

— Зарубин фантазировал, — сказал заведующий. — Он просто испытывал свои краски. Но потом...

Заведующий умолк. Я ждала, глядя в голубые, непроницаемые стекла очков.

— Прочитайте дальше, — тихо произнес он. — Потом я покажу вам другие картины. Тогда вы поймете.

...Я читаю так быстро, как только могу, — стараюсь схватить главное...

"Полюс" летел к Звезде Барнарда. Скорость ракеты достигла предела, двигатели начали работать на тормозном режиме. Судя по коротким записям в бортовом журнале, все шло нормально. Не было аварий, не было болезней. И сам капитан был, как всегда, спокоен, уверен, весел. Он по-прежнему много занимался технологией красок, писал этюды...

О чем он думал, оставаясь в своей каюте? Бортовой журнал, личный дневник штурмана не отвечают на этот вопрос. Но вот интересный документ. Это — рапорт инженеров. Речь идет о неполадках в системе охлаждения. Суховатый, точный язык, технические термины. А между строк я читаю: "Друг, если ты передумал, это позволит повернуть. Отступить с честью..." И тут же надпись, сделанная рукой капитана: "Систему охлаждения будем ремонтировать после достижения Звезды Барнарда". Это звучит так: "Нет, друзья, я не передумал".

Зарубин не передумал. Он вел "Полюс" через невозможное вперед.

Спустя девятнадцать месяцев после вылета ракета достигла Звезды Барнарда. У тусклой красной звезды оказалась одна планета, по размерам почти такая же, как и Земля, но покрытая льдами. "Полюс" пошел на посадку. Ионный поток, выбрасываемый из дюз ракеты, расплавил лед, и первая попытка оказалась неудачной. Капитан выбрал другое место — и снова лед начал плавиться... Шесть раз заходил "Полюс" на посадку, пока не удалось нащупать подо льдом гранитную скалу.

С этого момента в бортовом журнале, начинаются записи, сделанные красными чернилами. По традиции, так отмечались открытия.

Планета была мертвой. Ее атмосфера состояла почти из чистого кислорода, но ни одного живого существа, ни одного растения не оказалось на этой замерзшей планете. Термометр показывал минус пятьдесят градусов. "Бездарная планета, — записано в дневнике штурмана, — но зато какая звезда! Каскад открытий..."

Да, это был каскад открытий. Даже сейчас, когда наука о строении и эволюции звезд шагнула вперед, даже сейчас открытия, сделанные экспедицией "Полюса", во многом сохранили свое значение. Исследования газовой оболочки "красных карликов" типа Звезды Барнарда и по сей день остаются наиболее полными и точными.

Бортовой журнал... Научный отчет... Рукопись астрофизика с парадоксальной гипотезой эволюции звезд... И, наконец, то, что я ищу: приказ командира о возвращении. Это неожиданно, невероятно. И, еще не веря, я быстро переворачиваю страницы. Запись в дневнике штурмана. Теперь я верю, знаю — это было так.

Однажды капитан сказал:

— Все! Надо возвращаться.

Пять человек молча смотрели на Зарубина. Мерно щелкали часы...

Пять человек смотрели на капитана. Они ждали.

— Надо возвращаться, — продолжал капитан. — Вы знаете, осталось восемнадцать процентов горючего. Но выход есть. Прежде всего — мы должны облегчить ракету. Нужно снять всю электронную аппаратуру, за исключением корректирующих установок... — Он увидел, что штурман хочет что-то сказать, и остановил его жестом: — Так надо. Приборы, внутренние переборки опорожненных баков, часть оранжереи. И главное — громоздкие электронные установки. Но это не все. Основной расход топлива связан с небольшим ускорением в первые месяцы полета. Придется смириться с неудобствами: "Полюс" должен взлететь не с тройным ускорением, а с двенадцатикратным.

— При таком ускорении невозможно управление ракетой, возразил инженер. — Пилот не сможет...

— Знаю, — жестко перебил капитан. — Знаю. Управление первые месяцы будет вестись отсюда, с планеты. Здесь останется один человек... Тише! Я сказал — тише! Запомните: другого выхода нет. Будет так. Теперь дальше. Вы, Нина Владимировна, и ты, Николай, не можете остаться: у вас будет ребенок. Да, я знаю. Вы, Леночка, врач, вы должны лететь. Сергей астрофизик. Он тоже полетит. У Георгия мало выдержки. Поэтому останусь я. Еще раз — тише! Будет так, как я сказал.

...Передо мной расчеты, сделанные Зарубиным. Я врач, не все мне понятно. Но одно я вижу сразу: расчеты сделаны, что называется, на пределе. До предела облегчена ракета, до предела форсированы стартовые перегрузки. Большая часть оранжереи остается на планете, и потому расчетный рацион астронавтов невелик — много ниже установленных норм. Снята с ракеты система аварийного энерголитания с двумя микрореакторами. Снято почти все электронное оборудование. Если в пути случится чтото непредвиденное, возвратиться к Звезде Барнарда ракета уже не сможет. "Риск в кубе" — так записано в дневнике штурмана. И ниже: "Но для того, кто остается здесь, риск в десятой, сотой степени..."

Зарубину придется ждать четырнадцать лет. Только тогда за ним придет другая ракета. Четырнадцать лет одному, на чужой; замерзшей планете...

Снова расчеты. Главное — энергия. Ее должно хватить на телеуправление ракетой, ее должно хватить на четырнадцать долгих, бесконечно долгих лет. И опять все рассчитано на пределе, в обрез.

Фотоснимок жилища капитана. Оно собрано из секций оранжереи. Сквозь прозрачные стенки видна электронная аппаратура, микрореакторы. На крыше установлены антенны телеуправления. Кругом — ледяная пустыня. В сером, подернутом мутной дымкой небе холодно светит Звезда Барнарда. Ее диск вчетверо больше Солнца, но лишь немногим ярче Луны.

Я быстро перелистываю бортовой журнал. Тут все: и наставление капитана, и договоренность о радиосвязи в первые дни полета, и список предметов, которые надо доставить капитану... И вдруг два словам "Полюс" вылетает".

А потом идут странные записи. Кажется, их сделал ребенок: строки наползают друг на друга, буквы угловаты, изломанны. Это двенадцатикратная перегрузка.

Я с трудом разбираю слова. Первая запись: "Все хорошо. Проклятая перегрузка! В глазах фиолетовые пятна..." Через два дня: "Набираем скорость по расчету. Ходить невозможно, приходится ползать..." Еще через неделю: "Тяжело, очень (зачеркнуто)... Выдержим. Реактор работает на расчетном режиме".

Два листа в бортовом журнале не заполнены. А на третьем, залитом чернилами, наискось сделана надпись:

"Телеуправление нарушено. Лучи рассеиваются каким-то препятствием. Это (зачеркнуто)... Это конец..." Но тут же, у самого края листа, выведено другим — четким — почерком: "Телеуправление восстановлено. Индикатор мощности показывает четыре единицы. Капитан отдает всю энергию своих микрореакторов, и мы не можем ему помешать. Он жертвует собой..."

Я закрываю бортовой журнал. Сейчас я могу думать только о Зарубине. Наверно, для него было неожиданным нарушение телеуправления. Внезапно зазвонил индикатор...

Тревожно звенел контрольный сигнал индикатора. Стрелка, вздрагивая, опускалась к нулю. Радиолуч встретил препятствие, телеуправление прервалось.

Капитан стоял у прозрачной стены оранжереи. Тусклое багровое солнце заходило за горизонт. По ледяной равнине бежали коричневые тени. Ветер гнал, подхлестывал снежную пыль, поднимал ее в мутное красно-серое небо.

Настойчиво звенел контрольный сигнал индикатора. Радиоизлучение рассеивалось; его мощности не хватало для управления ракетой. Зарубин смотрел на заходящую Звезду Барнарда. За спиной капитана лихорадочно метались вспышки ламп на панели электронного навигатора.

Багровый диск быстро скрывался за горизонтом. На мгновение заискрились алые огоньки: последние лучи преломились в мириадах льдинок. Потом наступила темнота.

Зарубин подошел к приборному щиту. Выключил сигнал индикатора. Стрелка стояла на нуле. Зарубин повернул штурвал регулятора мощности. Оранжерея наполнилась гулом моторов охлаждающей системы. Зарубин долго вращал штурвал — до отказа, до упора. Перешел на другую сторону щита, снял ограничитель и еще дважды повернул штурвал. Гул превратился в надсадный, пронзительный, звенящий рев.

Капитан побрел к стенке, сел. Руки его дрожали. Он достал платок, вытер лоб. Прижался щекой к прохладному стеклу.

Нужно было ждать, пока новые, огромной мощности сигналы дойдут до ракеты и, отразившись, вернутся обратно.

Зарубин ждал.

Он потерял представление о времени. Ревели микрореакторы, доведенные почти до взрывного режима, выли, стонали двигатели охлаждающей системы. Содрогались хрупкие стены оранжереи...

Капитан ждал.

Наконец какая-то сила заставила его встать и подойти к приборному щиту. Стрелка индикатора мощности стояла у зеленой черты. Мощность сигналов теперь была достаточна для управления ракетой. Зарубин слабо улыбнулся, сказал: "Ну вот..." — и взглянул на расходомер. Энергия расходовалась в сто сорок раз быстрее, чем предусматривал расчет.

В эту ночь капитан не спал. Он составлял программу для электронного навигатора. Нужно было устранить отклонения, вызванные нарушением связи.

Ветер гнал по равнине снежные волны. Над горизонтом разгоралось неяркое полярное сияние.

Гремели взбесившиеся микрореакторы, отдавая энергию. То, что было скупо рассчитано на четырнадцать лет, сейчас щедро изливалось в пространство...

Заложив программу в электронную машину, капитан устало прошелся по оранжерее. Над прозрачным потолком светили звезды. Прислонившись к приборному щиту, капитан смотрел в небо. Где-то там "Полюс", набирая скорость, уверенно летел к Земле.

Было очень поздно, но я все-таки пошла к заведующему. Я вспомнила, что он говорил о каких-то других картинах Зарубина.

Заведующий не спал.

— Я знал, что вы придете, — сказал он, поспешно надевая очки. — Идемте, это рядом.

В соседней комнате, освещенной флюоресцентными лампами, висели две небольшие картины. В первый момент я подумала, что заведующий ошибся. Мне показалось, что Зарубин не мог написать эти картины. Они нисколько не походили на то, что я видела днем: ни экспериментов с красками, ни фантастических сюжетов. Это были обычные пейзажи. На одном — дорога и дерево, на другом — опушка леса.

— Да, это Зарубин, — словно угадав мои мысли, проговорил заведующий. — Он остался на планете — вы, конечно, уже знаете. Что ж, это был дерзкий выход, но всетаки выход. Сужу как астронавт... как бывший астронавт. — Заведующий поправил голубые очки, помолчал. — Но потом Зарубин сделал то, что... Да вы знаете... Энергию, рассчитанную на четырнадцать лет, он отдал в течение четырех недель. Он восстановил управление ракетой, вывел "Полюс" на курс. Ну, а когда ракета достигла субсветовой скорости, началось торможение с обычными перегрузками; экипаж сам управлял ракетой. В микрореакторах Зарубина к этому времени почти не осталось энергии. И ничего уже нельзя было сделать. Ничего... В те дни Зарубин и писал картины. Он любил Землю, жизнь...

На картине — проселочная дорога, идущая на подъем. У дороги — могучий взлохмаченный дуб. Он написал его в манере Жюля Дюпре, в манере барбизонской школы: приземистый, узловатый, полный жизни и сил. Ветер гонит растрепанные облачка. У придорожной канавы лежит камень; кажется, на нем только что сидел путник... Каждая деталь выписана тщательно, любовно, с необыкновенным богатством цветовых и световых оттенков.

Другая картина не окончена. Это лес весной. Все наполнено воздухом, светом, теплом... Удивительные золотистые тона... Зарубин знал душу красок.

— Я доставил эти картины на Землю, — тихо сказал заведующий.

— Вы?!

— Да. — Голос заведующего звучал совсем грустно, даже виновато. — В тех материалах, что вы смотрели, нет конца. Это относится уже к другим экспедициям... "Полюс" вернулся на Землю, и сразу же была выслана спасательная экспедиция. Сделали все, чтобы ракета пришла к Звезде Барнарда как можно скорее. Экипаж решил проделать весь путь с шестикратным ускорением. Они достигли этой планеты — и не нашли даже оранжереи. Десятки раз рисковали жизнью, но не нашли... Потом это было уже через много лет — послали меня. В пути была авария... Вот, — заведующий поднял руку к очкам. — Но мы долетели. Обнаружили оранжерею, картины... Нашли записку капитана.

— Что там было?

— Только три слова: "Через невозможное — вперед".

Мы молча смотрели на картины. Я вдруг подумала, что Зарубин писал их по памяти. Кругом были льды, зловеще светила багровая Звезда Барнарда, а он смешивал на палитре теплые солнечные краски... В двенадцатом пункте анкеты Зарубин мог бы написать: "Увлекаюсь... нет, люблю, горячо люблю нашу Землю, ее жизнь, ее людей".

Тихо в опустевших коридорах архива. Окна полуоткрыты, морской ветер шевелит тяжелые шторы. Размеренно, упорно накатываются волны. Кажется, они повторяют три слова: "Через невозможное — вперед". Тишина, потом приходит волна и выплескивает: "Через невозможное — вперед". И снова тишина...

Мне хочется ответить волнам: "Да, только вперед, всегда вперед!"

Генрих Альтов Порт Каменных Бурь

0

Полгода назад мне передали запись сообщения, посланного Зорохом с «Дау».

Дешифровка сообщений, признанных безнадежно искаженными, — тяжелое ремесло. Дело не в трудности самой работы, это в порядке вещей. Страшно другое. Начиная работу, не знаешь, на что уйдут годы. Можно потратить жизнь — и расшифровать несколько ординарных сводок.

Таким не имеющим особого значения показалось мне вначале сообщение с «Дау». Я не знал тогда, что смогу заглянуть на тысячи лет вперед.

Сообщение Зороха должно было лишь немногим опередить возвращающийся к Земле корабль. Однако до сих пор не удалось обнаружить «Дау». Автоматы должны были каждый месяц повторять сообщение — таков общий порядок. Этих сообщений тоже нет.

Семьсот сорок метров темно-серой, местами совершенно черной ленты, засвеченной при аварии на спутнике внешней связи, — вот все, что я имел.

Иногда думают, что мы, дешифровщики, пользуемся какой-то особой аппаратурой. Нет, у нас иное оружие — терпение и фантазия. Бесконечное терпение и ничем не скованная фантазия. Найти разрозненные, едва видимые штрихи, угадать их взаимосвязь и воссоздать картину — в этом суть нашей работы. Подобно художникам и поэтам, мы работаем в одиночку: фантазия требует тишины.

Отчет о дешифровке сообщения Зороха будет опубликован в ближайшем выпуске «Бюллетеня космической связи». По традиции, отчет содержит лишь абсолютно достоверное; это те самые штрихи, которые еще не дают представления о всей картине. Но, по той же традиции, я имею право на гипотезу.

Восстанавливая сообщения Зороха, я во многом полагался на интуицию; воображение по каким-то своим законам дорисовывало то, чего я не мог увидеть. Возможно, не все поверят в открытие, сделанное Зорохом в звездной системе Вольф-424. У меня пока нет достаточных доказательств.

И вое-таки я утверждаю: еще не было открытий, столь важных для понимания будущего.

Уже в первой трети XXI века все люди получили условия, необходимые для существования. Давно прекратились войны. Исчезли болезни и голод. Нет недостатка в жилье. Еще двадцать—тридцать лет, и мы создадим киберкомплексное производство, которое будет само развиваться и совершенствоваться. Исчезнут заботы, поглощающие ныне девяносто процентов энергии человечества.

Так что же впереди?

1

До Зороха никто не летал к звезде Вольф-424. Считалось, что такой полет ничего не даст науке.

Действительно, 424-я — неинтересный объект. Две крошечные звезды, типичные красные карлики, — класс звезд, хорошо изученных еще при первых полетах к Проксиме Центавра. Расчетами многократно и надежно было доказано, что в системе Вольф-424 не может быть устойчивых планетных орбит.

Полвека 424-я была в стороне от космических трасс. А потом Бушард, работая со сдвоенным квантовым локатором, обнаружил у 424-й планету. Так возник «парадокс Бушарда»: планета (Бушард назвал ее Химерой) двигалась по запрещенной орбите.

Экспедиция Зороха — это исследовательский рейс с обычной в таких случаях программой. Но фактически главной целью полета было решение «парадокса Бушарда».

Зорох летел один. Рейс был на пределе дальности, пришлось взять дополнительное оборудование — навигационное, исследовательское — и усилить биозащиту кабины.

Трудно сказать, почему командиром «Дау» назначили Зороха. Выбор производила машина, специально созданная для комплектования экипажей звездолетчиков. Получив программу полета, машина вырабатывала комплекс психофизических испытаний и отбирала людей, наиболее подходящих для осуществления этой программы.

Сейчас просто невозможно определить, почему машина отдала предпочтение Зороху. Впрочем, тогда это тоже было загадкой. Другие астронавты не могли набрать больше 110–120 баллов из тысячи, а Зорох получил 937.

Сохранилась запись повторных испытаний; во второй раз машина поставила Зороху те же 937 баллов.

Перелет продолжался (по корабельному времени) почти три года. На Земле прошло пятнадцать лет, но космосвязь принимала лишь однообразные короткие сигналы, означающие, что все благополучно.

Зорох берег энергию.

Первая запись, которую я расшифровал, сделана, когда «Дау» достиг 424-й. У 424-й оказалась планета, движущаяся по запрещенной, теоретически немыслимой орбите вокруг одного из красных солнц.

Я восстановил снимки Химеры, сделанные с «Дау». Одиннадцать последовательных снимков, по которым можно догадаться, что именно заинтересовало Зороха. На экваторе планеты, в средней части обширной горной системы, был Круг. Зорох тогда еще не знал, что это такое. Он только видел Круг — темную область диаметром более тысячи километров. Сутки на Химере вдвое короче наших, но быстрая смена дня и ночи не отражалась на температуре Круга. Она была постоянной — плюс 24 градуса. Впрочем, не это важно: загадочным было само существование Круга.

Орбита Химеры слишком близка к красному солнцу, и притяжение вызывало на планете приливы исключительной силы. Насколько можно судить по снимкам, морей (во всяком случае — крупных) там нет. Приливы поднимали каменные волны.

Планета каменных бурь — вот что такое Химера.

Дважды в сутки по Химере проходила приливная волна, вызывающая сильнейшие землетрясения, точнее — «химеротряоения». Дело, конечно, не в названии, но каменные бури настолько сильнее самых разрушительных землетрясений, насколько ураган сильнее тихого ветерка. Сила этих бурь, измеренная по земной шкале, выразилась бы трехзначной цифрой. А главное каменные бури регулярно, с чудовищной точностью, повторялись каждые шесть часов. То, что было в коротких промежутках между бурями, лишь условно можно назвать затишьем. Гремели вулканы — тысячи вулканов, разбросанных от полюса до полюса. По ущельям ползли потоки лавы, прогрызая путь сквозь горные цепи. Кипели грязевые озера… нет, не озера (это опять-таки не то слово), а моря и океаны клокочущей грязи.

В течение трех-четырех суток все изменялось на планете. Вое — кроме Круга. Казалось, бури обтекают Круг. Ничто не проникало в его пределы: ни огненные волны лавы, ни дым вулканов, ни пыль каменных бурь.

Я уверен, Зорох с самого начала догадывался о встрече с чужим разумом. Этой встречи тщетно искали с тех пор, как человек вышел в космос. Но мы не знали, что она будет такой.

Внизу была чужая жизнь, и Зорох присматривался к ней. Он не спешил. Прошло около двухсот часов, прежде чем он начал готовить посадочные планеры.

Он смонтировал три планера со стандартными, по тому времени довольно совершенными, автоматами пилотирования и разведки. Первый планер направился к центру Круга, потом внезапно развернулся, ушел в сторону и исчез в черном хаосе туч.

Зорох отправил в разведку второй планер.

На этот раз Зорох сам запрограммировал полет. Место для посадки он выбрал странное: вершину пика, очень близкого к Кругу и очень высокого. Вероятно, посадка прошла благополучно и автоматы успели что-то передать на «Дау» (иначе трудно объяснить ту уверенность, с которой в дальнейшем действовал Зорох). Но через семнадцать минут после посадки поступил аварийный сигнал, и связь прервалась.

Кажется, Зорох ждал этого. Он сразу же начал готовиться к спуску на Химеру.

Он ушел на последнем планере, оставив «Дау» на суточной орбите. Звездолет висел в зените над местом высадки.

2

Первые снимки сделаны сразу же после спуска. Это наиболее сохранившаяся часть ленты. Телекамера автоматически включалась каждые сорок секунд и передавала изображение на «Дау».

В дымном небе — расплывшееся красное солнце; оно быстро уходит к горизонту. Там, у горизонта, должен быть Круг. На снимках его не видно. Зато отчетливо видны горы. Они сняты с крохотной площадки у вершины скалистого пика: отсюда сорвался в пропасть второй планер.

Горы похожи на бушующий океан: словно кто-то в сотни, в тысячи раз увеличил ураганные океанские волны, а потом, когда они достигли наивысшей силы, заставил их мгновенно окаменеть. Вершины каменных волн припорошены белым, как пена, снегом.

Три снимка сделаны при свете прожекторов, в сумерках. Зорох работал, подготавливая свой «космодром» к каменной буре.

Я ничего, в сущности, не знаю о характере Зороха. Вообще индивидуальные отличия молодых астронавтов практически не сказываются на их поведении в обычных условиях. Становление характера происходит уже в космосе. Прослеживая действия Зороха, я могу лишь весьма приблизительно объяснить, почему он поступил так, а не иначе. Почему он остался на этой площадке?

Едва ли нужно доказывать, что, поступая так, Зорох шел против здравого смысла. Не было никакой необходимости подвергать судьбу экспедиции такому риску: планер мог перелететь на другое место, мог, наконец, вернуться на «Дау». Оставаясь у вершины пика, Зорох ничего не выиграл. Он словно нарочно шел навстречу безмерной опасности. Зачем?

По снимкам видно, что это такое — каменная буря.

Минут за десять до начала бури в горах возникли фиолетовые огни. Кора планеты, еще сопротивлявшаяся приливным сдвигам, наэлектризовалась, и острые вершины скал осветились холодным сине-фиолетовым пламенем. Оно быстро разгоралось, это пламя: тени отступали, проваливались вниз. Стали видны даже очень далекие пики. И когда сине-фиолетовое свечение достигло предельного накала, прилив сдвинул горы. На снимке, уловившем этот миг, горы кажутся мохнатыми, смазанными: звездное небо и мохнатые, ощетинившиеся вершины.

Каменный океан содрогнулся, пришел в движение. Скалы утратили жесткость: каменная твердь вопреки своей природе стала подвижной.

Можно переплыть штормовой океан, можно преодолеть выжженную солнцем пустыню, можно пройти везде — кроме этих беснующихся каменных волн…

Рушились исполинские пики, словно их кто-то подрубал снизу. Сталкивались, дробились скалы, и плотная черная пыль быстро поднималась вверх, к площадке, на которой каким-то чудом держался планер.

Из-под сорванных каменной бурей гор хлынули огненные потоки лавы. Узкие лучи прожекторов затерялись в хаосе огня и дыма. Потом глухой стеной надвинулась каменная пыль, и телекамера, передав на «Дау» последний снимок, выключилась.

Буря продолжалась больше часа. Когда все кончилось и пыль начала оседать, автоматы снова приступили к съемке. Зорох установил на осветительных ракетах мощные квантовые генераторы, но снимки получились плохие.

Как и прежде, кругом горы, похожие на застывшие волны. Однако это уже другие волны: каменный ураган стер с поверхности Химеры горную систему, равную Гималаям, и поднял новые цепи дымящихся гор. Уцелели только несколько могучих пиков. Их вершины одиноко возвышались над пылевыми облаками.

3

Что же все-таки заставило Зороха остаться на маленькой площадке у вершины пика? Я безуспешно пытался ответить на этот вопрос, пока не понял: сначала надо разобраться в другом и хоть как-то объяснить, почему машина выбрала Зороха командиром «Дау».

От этих машин давно отказались, мне даже не удалось найти подробное их описание. Я не могу доказать достоверность своей идеи. Пусть это будет простое предположение, не больше.

Так вот, главная, на мой взгляд, особенность программы полета упоминание о вероятной встрече с чужой жизнью, достигшей высокого развития. Необычная орбита Химеры еще до полета заставила как-то учитывать эту возможность. А главная особенность выбора в том, что Зорох был самым молодым из кандидатов. Я уверен, что машина, будь у нее такая возможность, выбрала бы еще более молодого астронавта.

Машина считала, что представлять человечество при первой встрече с чужой и более развитой цивилизацией должен человек очень молодой. В этом есть своя логика. Разрыв в уровне цивилизаций мог оказаться настолько значительным, что переставало играть роль, чуть больше или чуть меньше знаний и опыта будет у астронавта.

Но, повторяю, я не берусь обосновывать выбор машины. Для меня важно другое. Если молодость — главное (в данном случае) качество Зороха, то многое становится понятным.

Два первых планера погибли. Будь на месте Зороха опытный космический ас, он удвоил бы осторожность. У Зороха удвоилась смелость — он был молод.

Такой смелости нет оправдания, в ней нет смысла, если… если не допустить, что со стороны смотрел некто, впервые видящий человека. Этот «некто» не боялся каменной бури. Зорох тоже не захотел отступать перед бурей. Мальчишество! Но Зорох, в сущности, и был мальчишкой.

В ту короткую ночь на чужой планете Зороху было тяжело. Астронавтика не знает подобных случаев: штурму планет обычно предшествует систематическая групповая разведка. Зорох был один. Три года, которые он провел на корабле, — тоже одиночество, но совсем иное. Корабль тесен и обжит; кажется, что за его пределами есть только пустота. Россыпь бесконечно отдаленных звездных огней — это воспринимается умом, а не сердцем. В кабине корабля свои масштабы: большой человек в окружении сильных и послушных машин, а где-то там, в глубине обзорных экранов, маленькие миры… Еще за час до спуска на Химеру Зорох мог одним взглядом охватить всю планету. Когда же он, опустившись на горную площадку, открыл люк планера, все изменилось. Мир приобрел иные масштабы, и в этих масштабах человек стал лишь крохотной частицей, затерянной среди исполинских гор. А потом, утверждая новые масштабы мира, началась каменная буря.

Машину, выбравшую Зороха, построили люди. Понятно, что такая машина могла поставить знак равенства между молодостью и смелостью. Мне хочется подчеркнуть другое: машина, видимо, вкладывала в понятие «смелость» нечто большее, чем преодоление страха перед опасностью. Когда рушатся горы — это страшно, однако во сто крат страшнее, когда рушатся привычные, казавшиеся незыблемыми представления.

Машина (теперь я твердо в этом уверен) считала, что при встрече с чужой разумной жизнью такое потрясение неизбежно. Поэтому она выбрала самого молодого астронавта. Она рассчитывала на смелость иного, высшего порядка, а Зорох начал просто с нерасчетливо смелого жеста…

Я не хочу никого убеждать: это мое рабочее предположение, и только. Но, откровенно говоря, ярад, что Встреча (я привык обозначать это событие одним словом) началась так. Лучше, чтобы тот, кто впервые встретит человека, увидел его смелость, а не его осторожность.

4

Расшифровывая сообщение Зороха, я много думал о Встрече. Вся стратегия расшифровки основывалась на том, чтобы сначала понять, как произошла Встреча.

Я не пользовался, как обычно, информацией, отбираемой машинами. Все, что когда-либо писали о предполагаемой Встрече, я прочел сам. Фантастика, гипотезы, отчеты о дискуссиях, исследования астробиологов — я читал все, хотя на это ушло много времени. Не помню уже, когда в нагромождении фактов и контрфактов, догадок и контрдогадок появилось что-то похожее на систему.

Сейчас я могу сформулировать свою мысль достаточно четко: предположение о Встрече тем ближе к истине, чем дальше мы уходим от геоцентрических позиций.

Когда-то Земля представлялась центром Вселенной, и человек считался единственным разумным существом — не было даже самой проблемы Встречи. С развитием науки люди поняли, каково в действительности место, занимаемое Землей в безграничной Вселенной. Но такова уж инерция мышления — мы все еще думаем, что к нам должны прилететь, нас должны искать, нам должны посылать сигналы…

Мы знаем, что Земля — не центр мира. И все-таки мы хотим оставить себе (здесь-то проявляется инерция мышления) если и не главную, то равную роль. На этом построены все гипотезы. В идеале нам видится Великое Кольцо миров, соединенных радио— или оптической связью. В расчете на это мы планируем исследования — от первого радиопоиска по проекту ОЗМА до строительства Большого Солнечного Излучателя на Меркурии.

Почему же нам не удалось поймать сигналы чужих цивилизаций? Самый естественный ответ: их нет, этих сигналов. Цивилизации есть, возможность посылать сигналы тоже есть, но они заняты другими делами.

Эту предельно простую мысль заглушают остатки геоцентристских представлений: как так, ведь мы ищем, мы прикладываем к этому все усилия, значит, и нас должны искать…

Тусклое красноватое солнце поднималось над горизонтом, когда Зорох опустил планер на невысоком холме у самой границы Круга.

Граница отчетливо просматривается на восстановленных снимках. Вдоль нее стелется бурый дым: какая-то сила не пускает его в пределы Круга. Зорох сделал два удивительных снимка: узкий лавовый поток доходит до границы, резко сворачивает и течет вспять — снизу вверх.

Круг имел непроницаемые границы, и все-таки Зорох нисколько не сомневался, что его пропустят: на планере смонтировано колесное шасси, рассчитанное на движение по гладкой поверхности Круга. Казалось бы, что стоит сначала проверить: пойти и самому перешагнуть через границу. Столкновение планера с незримым ограждением Круга могло привести к катастрофе. Но Зорох забрался в планер, и машина медленно пошла к Кругу.

Телепередатчик Зорох оставил у границы. Сделал он это не из предосторожности, а только для того, чтобы со стороны зафиксировать въезд в пределы Круга. Снимки сильно испорчены, но все-таки можно разглядеть, как тяжелый планер, раскачиваясь, катится с холма вниз.

Планер беспрепятственно, даже с некоторой торжественностью пересек границу. Потом Зорох остановил машину и вернулся за телепередатчиком. Он укрепил камеру передатчика на планере, под крылом, и она начала делать снимки с интервалами в пять секунд.

Круг мог оказаться каким-то естественным образованием. Вначале я не исключал такой возможности. Но, изучая первые снимки, сделанные в пределах Круга, я понял, что Круг — это сложная машина, созданная высокоразвитой цивилизацией.

Впрочем, Зорох ни разу не говорит «машина». Он называет это «Порт Каменных Бурь». И тут же поясняет, что Порт похож на стеклянное плато. Бегло, очень бегло рассказывает об этом Зорох!.. А на снимках Порт Каменных Бурь кажется металлическим. Один снимок удалось реставрировать почти полностью: до горизонта простирается идеально ровная поверхность, матово отсвечивающая в косых лучах красного солнца. Зорох, однако, говорит, что поверхность Порта прозрачна. Там, в зеленоватой глубине, что-то непрерывно перемещалось, всплывали и таяли призрачные, мерцающие тени…

Почти пятьдесят часов (на Химере это четверо суток) планер оставался у границы Порта. Здесь не было «химеротрясений», и Зорох, вероятно, думал только о Встрече. На то, что происходило за пределами Порта, он не обращал внимания. Он не убрал планер, когда с гор устремилась, сметая все на своем пути, лавина камня и пепла. Лавина докатилась до самой границы. Почти отвесно взметнулся двухсотметровый кипящий вал — и мгновенно застыл, остановленный невидимым ограждением.

Прождав пятьдесят часов, Зорох отправился в глубь Порта. Машина, быстро набирая скорость, бежала по зеркально гладкой поверхности.

Зорох искал «братьев по разуму».

Примечательная деталь: автомат, управляющий телекамерой, раньше Зороха понял, что суматошная гонка ничего не даст. Камера была установлена под крылом планера и сначала включалась каждые три минуты. Автомат постепенно увеличивал промежутки между снимками, а затем вообще прекратил съемку.

5

Сообщение с «Дау», эти семьсот сорок метров засвеченной пленки, я получил после того, как был проделан комплекс обычных реставрационных процессов. Уже тогда можно было — хотя и в самых общих чертах разобраться в некоторых снимках. Хуже обстояло дело с восстановлением звука — наиболее ценной части сообщения (большинство снимков сделано автоматом, а звукозапись — это сказанное самим Зорохом). Мы быстро исчерпали немногие имеющиеся у нас дополнительные средства реставрации.

Мне оставалось вновь и вновь слушать запись. Работа в высшей степени однообразная: раз за разом прокручивается лента — гул, треск, свист. Варьируешь скорость, громкость, корректируешь тон, подбираешь звукофильтры, и вот сквозь плотную завесу шума прорывается слово. Одно слово, которое чаще всего ничего не дает…

И все-таки нужно расшифровывать наугад десятки, сотни слов. В конце концов находишь ключевые слова и догадываешься, что записано до них или после них. Возникают предположительные фразы, протянутые, как редкий, часто рвущийся пунктир, сквозь всю запись.

Работа требовала тишины. Нужно было неделями жить в тишине, постепенно обострявшей слух. Я перебрался в Забайкалье, в маленькую лабораторию, расположенную на дне заброшенного рудного карьера. Здесь, на километровой глубине, была почти абсолютная тишина.

Террасы карьера, заросшие серебристой травой, круто уходили вверх, и только в полдень где-то в безмерной синей высоте ненадолго появлялось солнце. Место было диковатое и по-своему интересное. Добычу руды прекратили лет сорок назад. Потом карьер долго служил полигоном для испытания подземоходов. В отвесных стенах террас зияли черные дыры уходящих вверх скважин, и на трещиноватом от взрывов дне карьера, среди раздробленных камней, лежали тяжелые корпуса старых машин.

Я почти не знаю, что это такое — подземоходы. Сейчас они не нужны, есть нейтринные анализаторы, легко просвечивающие планету. Я не пытался разобраться: просто ходил, смотрел, иногда с трудом протискивался в крохотные кабины, вспугивая полевок и пищух.

Метрах в двухстах от моей лаборатории из глубокой воронки поднимались металлические руки подземохода. Машины не было видно, она осталась под землей. И только гибкие манипуляторы, пробив узкий ход, дотянулись до поверхности. Они так и застыли, восемь рук подземохода, вытянутые вверх в последнем рывке и намертво вцепившиеся в камни.

По ночам над карьером, задевая красные огни на мачтах ограждения, стремительно летели беловатые облака. Где-то рядом проходила метеорологическая трасса, по которой облака перегоняли в монгольские степи. Ветер блуждал-в лабиринте скважин и беззвучно приносил на дно карьера влажные запахи степных цветов и скошенного сена.

Я быстро привык к тишине. На четвертый день, вслушиваясь в запись, я впервые уловил многократно повторяющуюся фразу. Вначале я даже не старался понять обрывки слов и слушал запись, как музыку.

Еще не расшифровав эту повторяющуюся фразу, я знал: Зорох говорит о чем-то исключительно важном.

Планер долго стоял в центральной части Порта Каменных Бурь. Потом Зорох отправился к границе и проехал вдоль нее километров двести. Планер медленно шел мимо частокола бурых скал, похожих на грубо обтесанные столбы. Часов через пять-шесть планер (все так же медленно) двинулся в обратный путь, к центру Порта.

Судя по снимкам, ничего не произошло. Но Зорох настойчиво повторял какое-то сообщение.

Сейчас трудно сказать, как именно пришла догадка. Однажды ночью облака расступились, растаяли, и над карьером возникло звездное небо. Четкая линия красных сигнальных огней на мачтах ограждения сразу затерялась среди бесчисленных звезд. Тогда, кажется, я и услышал слова «красное смещение».[3]

Порт Каменных Бурь, созданный чужой цивилизацией, противодействовал разбеганию галактик.

Если я правильно понял сообщение Зороха, таких машин много. Расположенные в разных частях нашей Галактики, они составляют единую систему. Мощность системы постепенно нарастает, и в дальнейшем разбегание соседних галактик должно смениться их сближением.

Таким оказался Разум, с которым человечество встретилось в космосе.

6

Теперь я отчетливо вижу основной просчет астробиологов. Они рассуждали так.

Для возникновения жизни нужно, чтобы планета имела не слишком большую и не слишком малую массу. Планета должна быть не слишком близка к своему солнцу и не слишком от него удалена. Солнце на протяжении миллиардов лет должно излучать примерно постоянное количество энергии: не слишком большое и не слишком малое…

Подобных ограничений набиралось так много, что вероятность обнаружения близ Земли обитаемых планет казалась ничтожной. Стоило ли удивляться, что на первый план выдвигалась одна проблема: как установить связь?

Для возникновения и развития жизни действительно нужно определенное сочетание условий. Но когда живые существа становятся разумными, они постепенно перестают зависеть от внешних условий. Они начинают менять эти условия, начинают управлять ими — прежде всего на своей планете, потом в космических масштабах.

В нашей Солнечной системе требуемое сочетание условий было только на Земле, но теперь обитаемыми стали и Лупа, и Меркурий, и Венера, и Марс, и спутники больших планет…

Выход в космос неизбежно вел к встрече с высокоразвитой цивилизацией. Подчеркиваю: не вообще с чужой цивилизацией, а с такой, которая неизмеримо опередила нас.

Вероятность встречи с жизнью, только начавшей развитие, в самом деле мала — тут справедливы логика и расчеты астробиологов. Но для высокоразвитой цивилизации в космосе нет неподходящих условий. Завоевывая космос, такая цивилизация способна существовать везде, при любых условиях. Единственно неподходящими для нее являются как раз те планеты, на которых в силу благоприятного сочетания условий самостоятельно развивается своя жизнь. Эти планеты нельзя переделывать, а условия, благоприятные для одной формы жизни, почти всегда неблагоприятны для другой.

И еще одно обстоятельство.

Далеко перед фронтом распространяющейся в космосе цивилизации идут ее технические средства. С ними, с машинами на дальних окраинах чужого мира, нам прежде всего и предстояло встретиться.

Представьте себе, что обитатели заброшенного в океане островка решили впервые установить связь с другими странами. Островитянам, выросшим на клочке суши, казалось, что мир состоит из океана и разбросанных в нем островков, таких же маленьких, как их собственный. И вот они на берегу огромного континента. Берег пуст, и, насколько хватает глаз, никого не видно. Есть только башня, в круглом окне которой через равные промежутки времени вспыхивает и гаснет огонь. Островитяне не знают, что это автоматический маяк. Они упорно ищут людей и лишь постепенно начинают догадываться, что обитатели этого колоссального острова где-то очень далеко от берега, там, за высокими-высокими горами…

Зорох искал островок, подобный Земле. Или архипелаг, подобный планетам Солнечной системы. Так думали все мы, не он один. Мы, например, тщательно разрабатывали линкос, нас беспокоило: как мы будем говорить при Встрече. А этой проблемы попросту нет. Цивилизация, с которой мы встретимся, давно располагает средствами, обеспечивающими взаимопонимание.

Несоизмеримо важнее другое: что мы скажем тем, кто прошел путь в тысячи, в миллионы раз больший, чем прошли мы?

Об этом слишком мало думали.

Быть может, здесь сказалось влияние Великого Кольца — идеи эффектной, но по философской своей сути геоцентристской.

Допустим, Великое Кольцо создано.

Что это даст?

Каждое сообщение будет идти десятки, сотни, может быть, тысячи лет… Установление контактов, если принять идею Великого Кольца, ничего не меняет: все, как и раньше, остаются на своих «островках». Не случайно в «Туманности Андромеды» Ефремова, романе, впервые выдвинувшем идею Великого Кольца, жизнь на Земле шла своим чередом, и поступающие по Кольцу сообщения практически не отражались на этой по-прежнему изолированной жизни.

Когда мы, обитатели маленького островка Вселенной, впервые пристанем к берегу огромного континента, изоляция навсегда прекратится. И не будет более важного вопроса, чем вопрос о том, какое место мы, люди, займем в этом большом и новом для нас мире.

7

Просматривая книги, так или иначе связанные с проблемой Встречи, я выписал такие строки: «И тут мы подходим к серьезному вопросу: наблюдаем ли мы во Вселенной такие «сверхъестественные» (то есть не подчиняющиеся законам движения неживой материи) явления? На этот вопрос ответить пока нельзя… А между тем не видно причин, почему бы, неограниченно развиваясь, разумная жизнь не стала проявлять себя в общегалактическом масштабе».

Какие «проявления» нужны были? Разве в строении Вселенной нет аномалий, которые естественнее всего объясняются созидательным действием Разума? Нельзя же ожидать, что в порядке «проявления» в небе вспыхнет надпись: «Пожалуйста, обратите внимание…»

Если я правильно понял Зороха, мощь развитых цивилизаций такова, что они способны вмешиваться даже в движение соседних галактик. Но тогда в пределах пашен собственной Галактики результаты деятельности Разума должны проявляться особенно ощутимо.

Здесь кончались данные, добытые при дешифровке сообщения с «Дау». Дальше я должен был искать сам.

Нет, искать — не то слово. Мысль о том, что в самой структуре Галактики должны просматриваться следы разумной перестройки, сразу притянула множество фактов.

Изучение Галактики давно привело к открытию двух видов звездных скоплений — шаровых и рассеянных. Мы знали также, что в центре Галактики находится большое шаровое скопление, окруженное другими шаровыми скоплениями звезд. Но какая сила группирует звезды? Какая сила заставляет шаровые скопления в свою очередь группироваться вокруг центра Галактики?

Пытаясь ответить на эти вопросы, рассматривали самые различные, порой очень сложные и тонкие факторы. Незамеченным оставался только один фактор — созидательная сила Разума.

Странно, например, почему не обратили внимание на то, что карликовые звезды, подобные нашему Солнцу, концентрируются именно в шаровых скоплениях. Уже одно это отделяет шаровые скопления от естественных рассеянных скоплений, образованных звездами-гигантами, лишенными планетных систем.

Впрочем, к идее искусственного происхождения шаровых звездных скоплений можно было прийти и иным путем.

Мы давно вступили в эпоху межзвездных полетов. Что дальше? И через тысячу лет — одиночные полеты? И через миллион лет?

Фантастика, отражая мечту человека, говорила: надо летать со скоростью, максимально близкой к скорости света или даже превышающей ее. Надо использовать какие-нибудь, еще неизвестные нам свойства пространства для «сквозного» перехода из одной точки пространства в другую… Что ж, фантастика видела правильную конечную цель, но не могла (да и не была обязана) найти правильные средства.

При любых сколь угодно больших скоростях звездолетов человечество в целом останется космически изолированным.

«При скорости, лишь на доли процента меньшей, чем световая, экипаж, достигнув глубин Метагалактики и вернувшись на Землю, состарился бы в крайнем случае всего на несколько десятков месяцев. Но на Земле за это время прошли бы уже не сотни, а миллионы лет. И цивилизация, которую застали б вернувшиеся, не смогла бы принять их».

Я прочитал это в книге, написанной еще в середине прошлого столетия. И сколько таких книг, сколько горьких строк, продиктованных в конечном счете тягой к далеким звездам! Ну хорошо, это старые книги. Но и в наше время в самых оптимистических рассказах о космосе присутствует некий пессимистический подтекст.

Странное существо человек! Ему мало благополучия в завоеванной им части Вселенной. Мало создавать новые планеты. Мало зажигать по своей воле новые солнца. Человек упрямо тянется к встрече с другим Разумом. И я начинаю думать: быть может, стремление к объединению — свойство, органически присущее жизни, особенно ее высшим формам?

История человека — это история преодоления разобщенности. Мы пришли к коммунистическому обществу, объединившему всех людей. Но почему этим должна раз и навсегда исчерпаться великая тяга к объединению? Почему должна иссякнуть сила взаимного притяжения разума?

Да, у ближайших звезд не оказалось обитаемых планет. Да, конечная скорость света сводит к нулю идею Великого Кольца. Но история и логика развития человечества, весь строй человеческого мышления (я бы сказал сам стиль нашего существования) указывают выход: пусть трудное и долгое, зато бесповоротное преодоление пространства и сближение с другими цивилизациями.

Потребовалось всего несколько тысячелетий, чтобы от бронзового топора перейти к космическим кораблям. Кто усомнится, что еще через двести или тысячу лет мы будем управлять движением Солнца?

Не переговариваться, сидя на своих «островках», а объединяться в огромные звездные города — такова единственная возможность. А потом направлять шаровые скопления, эти звездные города, к центру Галактики, чтобы взяться за решение еще большей задачи — сближению разделенных бездной галактик.

8

Сколько времени займет дорога к ближайшему шаровому скоплению?

Я не могу ответить на этот вопрос. Впрочем, расскажу об одной сумасшедшей гипотезе, пытающейся объяснить загадочную природу так называемых сверхзвезд.

Сверхзвезды… Вначале они были известны только как источники радиоизлучения. Потом в их спектрах обнаружили аномально большое «красное смещение». Инерция мышления: «красное смещение» истолковали так, как его обычно истолковывают в спектрах галактик. Решили, что сверхзвезды удаляются от нас со скоростью, пропорциональной расстоянию. Большое расстояние — отсюда и скорость, близкая к скорости света.

Если сверхзвезды находятся где-то на границе наблюдаемой Вселенной, они должны быть недоступны даже для сильнейших оптических телескопов. Однако яркость сверхзвезд превышает яркость наиболее крупных галактик. Пришлось допустить, что сверхзвезды имеют исключительные размеры, массу и излучение.

Но почему?

Так возник клубок загадок.

Наиболее удовлетворительное объяснение — гравитационный «антивзрыв». Сама звезда, говорят сторонники этой гипотезы, не имеет большой скорости. Но в результате «антивзрыва» оболочка звезды сжимается, устремляется к центру. Мы видим «падающую» со световой скоростью сторону звезды. Отсюда «красное смещение» в спектре.

Остроумная, хотя, как мне кажется, искусственная схема. Мы часто выдвигаем самые хитроумные схемы, но забываем о космической роли разума. А ведь мы твердо знаем, что разум должен безгранично развиваться и, следовательно, его силе нет предела!

Все гипотезы стремятся как-то убрать аномалию большой скорости сверхзвезд. Допустим самое простое: сверхзвезды отнюдь не находятся у дальних границ Вселенной. Они относительно близки. Их размеры, масса, яркость довольно обычны. А «красное смещение» вызвано тем, что, в отличие от других близких к нам звезд, сверхзвезды действительно движутся с субсветовыми скоростями.

Крупные космические объекты не могут сами по себе иметь такую скорость (если они не находятся у границ наблюдаемой части Вселенной). Зато для искусственно разгоняемых космических тел эта скорость — единственно возможная; межзвездные полеты имеют смысл лишь при скоростях, близких к скорости света.

Чьи-то солнца со свитой планет пересекают великий океан космоса…

Пока это простое предположение, не больше. Могут спросить, например: почему все сверхзвезды удаляются от нас? Что это — случайность, совпадение?

Не знаю.

Хочу напомнить только, что именно так было бы с фотонными ракетами. Мы не строим фотонных двигателей, мы используем плазменные моторы. Но в принципе возможен и фотонный корабль: длинный иглообразный корпус с гигантским параболическим зеркалом на корме. Огонь, бушующий в этом зеркале, виден лишь в тех случаях, когда корабль обращен кормой в сторону наблюдателя. Из всех фотонных ракет мы бы видели только те, которые удаляются от нас. Как сверхзвезды…

9

В эти дни я забыл о Зорохе. Забыл что там, на Химере, где-то в центре огромного Порта Каменных Бурь, стоял маленький планер. По привычной схеме Зорох должен был вернуться на «Дау», чтобы лететь к Земле. Я еще не понимал, что Встреча научила Зороха мыслить иначе — так, как суждено вскоре мыслить всем нам.

Я был ошеломлен открытием, мне не сиделось в лаборатории. Я взбирался на террасы карьера, выходил наверх, в степь. Пронзительно звенел ветер, и над бурой, выгоревшей за лето травой шли плоские, как льдины, облака. Временами мне казалось, что Земля, вся Земля, мчится сквозь эти бесконечные облака…

Я лихорадочно перебирал накопленные астрономией сведения о структуре Галактики. Многое подтверждало мою гипотезу. Прежде всего поразительная благоустроенность (трудно подобрать другое слово) шаровых скоплений. В мире звезд — динамичном, подверженном колоссальным, подчас катастрофическим изменениям, — шаровые скопления резко выделяются своей устойчивостью. Они существуют давно, очень давно и не обнаруживают стремления к распаду. Именно там, в шаровых скоплениях, на планетах старых звезд, скорее всего и должны быть высокоразвитые цивилизации.

В шаровых скоплениях нет сверхгигантских звезд, облаков космической пыли и газовых туманностей. Почему? Теперь я видел естественный ответ. Объекты, чуждые жизни или мешающие ее развитию, не могли быть в шаровых скоплениях, как не бывает в пределах города вулканов, болот или пустынь.

Но были доводы и против гипотезы. Если Разум — главный архитектор Галактики, то всюду (а не только в шаровых скоплениях) должны отчетливо просматриваться результаты перестройки. Где же эти результаты?

Думая об этом, я пришел к идее заманчивого эксперимента.

Допустим, скорость света всего километр в столетие. Какой тогда увидит Москву человек, стоящий, скажем, на Ленинских горах?

Ближайшие здания сохранят привычный вид. Зато комплекс спортивных сооружений в Лужниках покажется таким, каким он был почти столетие назад, в XX веке: без серебристых куполов, без шаровых бассейнов, без стартовой площадки для воздушных игр. А дальше — лес, Новодевичий и Андреевский монастыри, избы маленьких сел XVIII и XIX веков.

Там, где теперь поднимается гигантская башня Космовидения, были бы хаотически разбросанные постройки Шаболовской слободы. На месте Садового кольца (четыре километра — четыре столетия!) наблюдатель заметил бы свежепостроенный Земляной вал. Кремль выглядел бы так, как шестьсот лет назад, при Иване Третьем. А Красной площади и храма Василия Блаженного вообще не удалось бы увидеть: их построили позже, и свет не успел бы дойти до наблюдателя…

Вот так мы видим Галактику!

Скорость света велика, но конечна. Из дальних районов Галактики свет идет к нам десятки тысяч лет. Мы видим то, что было раньше: чем дальше от нас наблюдаемый район, тем больше разрыв во времени между видимой картиной и тем, что есть на самом деле.

Идея эксперимента состояла в том, чтобы внести поправку на время и рассчитать истинную структуру Галактики. Ту структуру, которую мы бы видели, если бы свет распространялся мгновенно. Быть может, тогда отчетливее проступят признаки перестройки Галактики.

Однажды возникнув, идея уже не уходила, хотя я хорошо представлял сложность подобного эксперимента.

В принципе, казалось бы, все просто. Известны расстояния до большинства звезд. Скорости звезд тоже известны. Значит, для каждой звезды можно вычислить место, где она должна находиться. Однако здесь-то и начинаются трудности. Движение звезд взаимосвязано. Скорости непрерывно меняются. Нужно вносить бесконечные поправки, это колоссальная вычислительная работа!

Мы, дешифровщики, находимся в особом положении. Мы имеем право пользоваться исследовательским оборудованием вне всякой очереди. В сущности, тут наши права безграничны. Оставим в стороне модные, но не слишком точные аналогии между нашей работой и внутренней сутью науки, которая тоже есть дешифровка природы. Дело проще и строже. От дешифровки подчас зависит жизнь людей, оказавшихся в аварийных ситуациях. Поэтому нам и дано право выбирать какое угодно оборудование.

Однако еще ни разу ни один дешифровщик не воспользовался этим правом. Слишком большая ответственность — сломать ритм системы планомерно ведущихся исследований. Поднять шум без причины — значит не только перечеркнуть свою жизнь в науке, но и поставить под сомнение разумность самого права дешифровщиков на любое оборудование. А мы дорожим этим правом, оно еще может понадобиться.

Не буду отвлекаться и говорить о своих сомнениях. Но я создал бы ложное впечатление, не упомянув, что решение ставить эксперимент пришло после долгих колебаний.

10

Я не хотел покидать свою лабораторию в карьере. Большой город сразу нарушает «настройку на тишину», а мне предстояло продолжить работу по дешифровке: я еще не знал, что случилось с Зорохом.

Координационный центр дал два дня на подготовку эксперимента. Вся информация должна была поступать сюда по существующим линиям оптической связи. Надо было только поставить приемную антенну и развернуть моделирующий экран.

Я закончил монтаж экрана за час до начала эксперимента, и этот час ожидания был очень нелегким.

Я сидел на крыше домика, перед огромным экраном, растянутым почти во всю ширину карьера. Белая пленка экрана, поддерживаемая невидимой в сумерках пневморамой, казалась совершенно неподвижной. Вероятно, Координационный центр предупредил метеорологов: за день до эксперимента наступил полнейший штиль.

Точно в назначенное время после коротких сигналов проверки на экране возникло объемное изображение Галактики. Тысячи раз я видел — на рисунках, макетах, киносхемах — звездный диск с изломанными спиралями. Трудно передать это ощущение, но сейчас я смотрел на изображение Галактики так, словно видел его впервые.

По программе эксперимента разные типы объектов условно выделялись цветом. Все объекты, которые вряд ли могли быть связаны с разумной жизнью, имели желтый цвет.

Гигантские звезды, диффузные и планетарные туманности, облака космической пыли образовывали плоский желтый диск. Яркую желтую окраску имели и спиральные ветви. На фоне этой «желтой» Галактики резко выделялись звезды-субкарлики и короткопериодические цефеиды,[4] обозначенные голубым цветом. «Голубая» Галактика была сферической и, я бы сказал, многослойной: большое шаровое скопление в центре Галактики окружали плотные «слои» других шаровых скоплений. Впрочем, внешние «слои» были не такими уж плотными: черными пятнами в них выделялись отдельные «незанятые места»…

Я попросил дать большее увеличение. «Желтые» районы Галактики сдвинулись к краям экрана. Теперь я увидел в «желтых» областях разрозненные или собранные в небольшие группы синие точки.

Я почему-то подумал о нашем Солнце. Мысль была совершенно дикая: Солнце движется по направлению к созвездиям Лиры и Геркулеса, то есть к ближайшему шаровому скоплению!

Можно, конечно, сказать, что это случайное совпадение. Можно сопоставить слишком малую скорость движения Солнца со слишком большим расстоянием до шарового скопления в Геркулесе.

Что ж, вероятно, это и в самом деле случайное совпадение. Скорее всего, я принимал желаемое за действительное. Едва осознав, что нам предстоит долгий путь, я невольно торопил события…

Экран на несколько секунд погас, потом снова осветился. Началась основная часть эксперимента. Создать более или менее точную картину неподвижной Галактики сравнительно просто. Теперь для каждой звезды надо было внести «поправку на время».

Позже я узнал, что Координационный центр использовал уникальные машины серии «ЛЦ» и почти все вычислительные станции. Изображение Галактики на экране непрерывно менялось, и, хотя изменения были невелики, их все-таки можно было видеть!

По мере введения «поправок на время» структура Галактики определенно упорядочивалась. Четче вырисовывались «слои» шаровых скоплений вокруг центрального ядра. Сами шаровые скопления, особенно удаленные от нас, принимали более правильную сферическую форму. Из центральных областей Галактики непрерывно и как бы по определенным маршрутам выбрасывались потоки межзвездной материи. Пространство между «слоями» шаровых скоплений становилось чище. Внутри шаровых скоплений увеличивалось число короткопериодических цефеид. Какую роль они играют в звездных городах-скоплениях? Быть может, это своего рода энергетические установки высокоразвитых цивилизаций?

К сожалению, это не единственный вопрос, на который я пока не могу ответить. Экран дает самое общее представление о результатах расчета, а окончательная обработка полученных данных потребует не одной недели. И это еще не все, потому что мы будем ставить аналогичный опыт с системой галактик: при межгалактических расстояниях «поправка на время» намного больше и соответственно больше различие между наблюдаемой картиной и действительной. Возможно, удастся найти объяснение непонятному пока механизму взаимодействия галактик. Гравитационных и электромагнитных сил явно недостаточно, чтобы объяснить это взаимодействие. Какие силы могут, например, создавать и поддерживать перемычки, своеобразные «путепроводы» между галактиками?..

Под утро, когда небо над карьером начало светлеть, изображение на экране почти замерло. Вычисления становились все более громоздкими, новые данные вводились медленнее.

Снова я ощутил странное чувство нетерпения. Хотелось как-то ускорить процесс, идущий на экране.

И вот тут я вспомнил о Зорохе: он должен был чувствовать то же самое, но в тысячекратно большей степени!

Что могло дать возвращение «Дау» на Землю? Все равно сообщение прибыло бы значительно раньше. Потерянное время… Время, которое отныне станет для человечества безмерно дорогим.

Значит, не возвращаться, а лететь вперед?..

11

Когда-то Зорох вылетел к 424-й с обычными, ставшими уже стандартной схемой представлениями о «братьях по разуму». По этой схеме все предрешено заранее: ведь они — братья. Они могут быть похожими на нас как две капли воды, могут быть совсем иными, во они — братья, и это, во всяком случае, предопределяет взаимный интерес, контакт и понимание.

Сначала события развивались в пределах этой схемы. Зорох обнаружил Круг — и сделал верный вывод о встрече с чужим разумом. Затем, когда Круг не допустил посадки первого планера, Зорох принял опять-таки верное решение: высадиться близ границ Круга.

«Братья по разуму» не торопились со Встречей, и Зорох (несмотря на надвигающуюся каменную бурю) остался на своем горном «космодроме».

Не сомневаюсь, что Зорох напряженно готовился к Встрече: в первые часы после посадки на Химере он действовал быстро и уверенно. Это не только результат отличной профессиональной подготовки. Во всем, что делал Зорох, угадывается еще и вдохновение. Зорох знал: вот она, долгожданная Встреча с «братьями по разуму». При всей смелости и, я бы сказал, стремительности действий Зорох постоянно заботился о судьбе собранных им сведений. Каждые полчаса он выходил на связь с «Дау». Случись что-нибудь с Зорохом, корабль сам ушел бы к Земле.

Однако ничего не случилось. Порт Каменных Бурь встретил Зороха доброжелательно, но без особого интереса. Теперь это понятно: в каждом шаровом скоплении множество планет с самыми различными формами жизни.[5] Я постепенно подходил к этой мысли, а на Зороха она обрушилась внезапно…

Говоря о величии разума, всегда имели в виду человека. Мы привыкли гордиться силой его разума. Сотни, тысячи лет это было фундаментом человеческого самосознания. Именно поэтому так обостренно реагировали на малейшую — даже чисто теоретическую! — возможность появления «более умных братьев». До сих пор нет роботов, способных мыслить на уровне человека, но споры не затухают второе столетие.

Да, мы охотно допускали, что во Вселенной есть сравнительно более развитые цивилизации. У нас машины и у них машины, но несколько лучше. У нас города и у них города, но чуть побольше. У нас космические полеты и у них космические полеты, но немного дальше… Можно понять, какая буря прошла в душе Зороха, когда рухнули эти привычные представления.

Что ж, поняв однажды, что Земля — не центр мира, люди выиграли беспредельную Вселенную, Точно так мы ничего не потеряем, узнав о неизмеримо обогнавшем нас Разуме. Приобретем же мы многое, и прежде всего — понимание будущего.

Рисуя будущее, романисты стремятся угадать детали — одежду, быт, технику. А какое это в конце концов имеет значение? Главное — знать цель существования будущего общества.

Мы ясно видим цели на ближайшие десятки лет. Но необходима еще и дальняя цель — на тысячи лет вперед. «Высшая цель бытия». Смысл долгой жизни человечества. Это очень важно, потому что великая энергия рождается только для великой цели.

Предстоит долгий путь.

Я даже приблизительно не могу сказать, сколько продлится путешествие к ближайшему шаровому скоплению. Быть может, сменятся несколько поколений. И хотя не исключено, что с какого-то момента нам будут помогать, рассчитывать надо на свои силы. Мы будем как экипаж корабля, пересекающего великий и бурный океан Вселенной.

Нет смысла преуменьшать трудности: будут штормы и будут тяжелые вахты. Дорогу в зазвездные дальние дали осилит лишь объединенное человеческое общество, навсегда покончившее с войнами и бесполезной тратой энергии. Общество, которое обеспечит условия для наилучшего развития каждого человека.

Вероятно, об этом думал и Зорох.

Последние снимки сделаны ночью. Место, где стоит планер, освещено снизу мягким светом. Впечатление такое, будто свет пробивается сквозь очень толстое голубоватое стекло. А наверху — звездное небо. Зорох сидит у планера и смотрит на звезды.

До сих пор не знаю, как Зорох говорил с Кругом. В восстановленной части сообщения об этом не сказано. Впрочем, если моя гипотеза верна, мы обязательно получим повторное сообщение с «Дау».

Я уже говорил: корабельные автоматы должны повторять сообщение каждый месяц. Прошло полгода, с тех пор как поступило первое сообщение, и «Дау» молчит. Значит, корабль удаляется от Земли.

На корабле свой счет времени: полгода на Земле могут оказаться пятнадцатью — двадцатью днями по корабельному времени. Повторное сообщение Зороха еще в дороге! Машина, выбравшая Зороха командиром «Дау», не ошиблась: встретив — первым из людей — разум чужого мира, Зорох не был подавлен его мощью. Неизмеримое превосходство чужого разума не парализовало веру Зороха в разум и возможности человека.

Отправив сообщение к Земле, Зорох ушел на разведку дороги, которой когда-нибудь пройдем все мы.

Уже сегодня, сейчас, вот в этот миг, сквозь бескрайнее черное небо идут тысячи и тысячи планетных систем. Идут, чтобы объединиться и перестроить Вселенную.

Настанет и наш час.

Небо, привычное небо, дрогнет, и, как облака над высокими мачтами, поплывут созвездия, медленно теряя знакомые очертания. А впереди будут разгораться новые звезды, сначала едва видимые, но постепенно набирающие яркость. Их будет все больше, этих звезд, они заполнят небо, наше новое небо, в котором мы будем жить.

Генрих Альтов Девять минут

Это произошло через месяц после вылета с Грозы, планеты в системе Фомальгаута. В плазмотроне, снабжавшем энергией противопылевую защиту, началась неуправляемая реакция. Автоматы выбросили в пространство взбесившийся реактор.

— Придется разойтись в самые дальние отсеки, — сказал инженер.

У нас не было командира, каждый делал свое дело.

— В самые дальние отсеки! — упрямо повторил инженер, хотя никто не возражал. — В случае чего… даже один человек доведет корабль. И не двигаться. Пойдем с шестикратным ускорением. Четыре месяца…

Я был один в обсерватории. Изредка приходилось подниматься с амортизационного кресла, проверять электронику, менять отснятые кассеты. Бесполезная, в сущности, работа: все, что можно было сделать, мы сделали еще на пути к Фомальгауту. Но приборы наполняли обсерваторию шумом жизни. Книги, проигрыватели, кинопроекторы — мы отдали их тем, кто остался на Грозе. И в эти долгие недели я думал, только думал.

До нас — если не считать испытательных рейсов — летали лишь к Альфе Центавра и Сириусу. Мы первыми ушли к Фомальгауту. В тот день, когда буксирные ракеты повели «Данко» к стартовой зоне, в списках экспедиции числилось сто десять человек. Полет продолжался больше года. Тридцать две планеты, обращающиеся вокруг ослепительно белого солнца, — это вознаградило нас за все. Мы считали, что трудности позади. Но из четырех разведывательных групп, ушедших к планетам, вернулась только одна — с Грозы. Тогда мы высадились на Грозе. Мы построили ракетодром и базу, наши реапланы облетели Грозу от полюса до полюса.

Она странная, эта планета. Вначале она показалась нам удивительно тихой. Но ее ураганы… таких ураганов на Земле не знали. Они обрушивались внезапно. Три минуты черного хаоса — всего три минуты, — и снова тишина.

Нас было пятеро, когда мы вылетели на «Данко» в обратный путь. Восемьдесят четыре человека остались на Грозе.

Да, это странная планета. Быть может, все дело в том, что она безлюдна. Смотришь на лес и думаешь — за ним обязательно должен быть город: ведь и лес, и птицы, и река — все, как на Земле! И знаешь, что нет городов, нет ни одного человеческого жилища на всей планете…

Я помню, «Данко» опустился на рассвете, и первое, что мы увидели, — это зарево, охватившее полнеба. Краски были такими плотными, что казалось, до них можно дотронуться… Потом мы смотрели на это небо с недоумением. Для кого эти рассветы? Зачем они?!

На Земле тоже есть пустыни — ледяные, песчаные. Но самые пустынные пустыни — когда нет людей. После отлета «Данко» на Грозе осталась крохотная исследовательская станция: шестнадцать врытых в скалистую почву домиков, две обсерватории, ангары, а кругом — безлюдная пустыня, охватившая всю планету: все ее океаны, моря, горы, леса, степи…

День за днем, неделю за неделей я вспоминал о тех, кто остался на Грозе. Сейчас я уже не помню, как появилась мысль, что я первым увижу Землю. С этого момента трудно было думать о чем-то другом.

У нас давно вышла из строя система оптической связи. Радиоволны не пробивались сквозь помехи. Но обе телескопические установки сохранились. И экран кормового телескопа был здесь, в обсерватории!

Я подсчитал, когда сила телескопа окажется достаточной и на экране можно будет разглядеть Землю. Получилось — через девяносто восемь часов. Тогда я повернул кресло так, чтобы видеть экран. Он был светло-серый: матовая серебристая поверхность — метр на метр.

«Данко» шел в режиме торможения, отражателем в сторону Земли. Пока работает двигатель, нельзя включать кормовой телескоп. Пройдет девяносто восемь часов, думал я, инженер остановит, обязательно остановит двигатель, все поднимутся в обсерваторию, и мы будем смотреть на Землю. А я увижу ее раньше всех, потому что экран оживет сразу же, как остановится двигатель. Другим нужно время, чтобы прийти сюда, когда исчезнет перегрузка, а я уже здесь, мое кресло в трех метрах от экрана.

Изредка в обсерваторию приходил наш врач. Нет, не приходил — приползал. С тех пор как «Данко» развернулся отражателем к Земле, обсерватория оказалась на самом верху. Подъемник не работал, и доктору приходилось ползти семьдесят метров по узкой галерее. Он долго отдыхал и рассказывал новости: система внутренней сигнализации не работала, и мы не могли ее исправить, мешала перегрузка. Новости были веселые: доктор сам их выдумывал.

Однажды доктор спросил:

— Знаете, сколько у меня накопилось неиспользованных выходных, если считать по земному времени?

Перегрузка сковывала его движения, но, ни разу не останавливаясь, он добрался до ближайшего к экрану кресла.

— Пятьсот выходных! Вы не возражаете, если я посижу здесь… ну, хотя бы полдня?

— Полтора дня, доктор, — уточнил я. — Земля будет видна через тридцать семь часов.

Он пробормотал, что тридцать семь часов — это пустяки, совершеннейшие пустяки, и удобно устроился в кресле.

— Как вы думаете, — спросил он, глядя на серебристый экран, — что изменилось на Земле за это время? Для нас всего два года, а на Земле прошло почти полвека…

— Боитесь, что наши открытия устарели?

Доктор не ответил, он спал.

Нет, подумал я, уж мои открытия не устарели! Куда можно было за это время полететь? Ну, к Альтаиру или опять к Сириусу. Там этого не откроешь. Пожалуй, только у Денеба; так до него пятьсот сороксветовых лет…

Я заснул, а когда открыл глаза, увидел биолога — он сидел рядом со мной. За эти месяцы он вырастил великолепную рыжую бороду.

— Ходят слухи, — сказал он, — поглаживая бороду, — что будет видна Земля. Да, звездоплаватели. Все газеты полны этими слухами.

— Слухи преувеличены, — отозвался доктор. — Мы увидим маленькую светлую точку, только и всего.

— Не отчаивайтесь, звездоплаватели, — покровительственно сказал биолог. — Хотите, я скажу вам, как нас встретят на Земле?

Мы хорошо знали друг друга: по нарочитому веселью биолога я понял, что он думает об этом давно.

— Надеюсь, вы помните, как нас провожали, — говорил биолог. — Бородатый академик произнес трогательную речь. Борода у него была, как у меня теперь. Только вот здесь подстрижено вот так, а не так… Ну-с, затем выступал этот симпатичный дядька из комитета. Такой курносый симпатичный дядька…

— Как же, помню, — сказал доктор. — Он еще говорил «парсек» вместо «парсек».

— Вот именно. Потом девушки, работавшие на космодроме, преподнесли нам полевые цветы. Потом…

— Мы помним, — перебил доктор. — Прекрасно помним. Что дальше?

— Трогательно, что напутственные речи хранятся в ваших сердцах, звездоплаватели, — язвительно сказал биолог. Он не любил, когда его перебивали. — Так вот, напрягите всю вашу фантазию, мобилизуйте все ваше воображение — и вы не угадаете, что произойдет при возвращении.

— Что же?

Это спросил физик. Мы не заметили, как он вошел в обсерваторию.

— А вот что. Вы думаете, прошло полвека, на Земле другие люди, все изменилось… Звездоплаватели, у вас нет ни капли фантазии! Мы приземлимся, и нас встретит тот же бородатый академик, отлично помнящий проводы и нисколько не изменившийся. И тот же курносый симпатичный дядька из комитета. И те же девушки… Представляете такую картину? Ну, как будто мы улетели на час или полтора — и вот вернулись. — Он торжествующе оглядел нас. — Ладно, звездоплаватели, мне жаль вас. Поясню. Все дело в наследственной памяти. Вы помните, как было накануне нашего отлета. Оставались последние шаги… За эти пятьдесят лет проблема наверняка решена.

— Ну и что? — спросил физик. — Что плохого, если сын художника станет, так сказать, наследственным художником?.. Подождите, подождите, вы имеете в виду, что… ну, прогресс… что прогресс прекратится?

— Наследственная специализация, — задумчиво произнес доктор. — Думаю, на Земле не хуже нас представляют всю сложность этой проблемы. С одной стороны, колоссальный выигрыш в обучении. С другой — какая-то цеховая специализация…

— Я сплю, звездоплаватели, — объявил биолог. — Вредно шевелить мозговыми извилинами при шестикратной перегрузке.

И он в самом деле заснул.

Через час пришел инженер. Его трудно было узнать — он почернел, щеки ввалились, комбинезон висел мешком.

— Автоматы отключат двигатель, — сказал инженер. — Помните, товарищи, сразу наступит невесомость…

Странно, эти последние часы пролетели очень быстро. Может быть, потому, что мы снова были вместе.

Тяжесть исчезла внезапно. Распрямившись, амортизаторы кресел мгновенно вытолкнули нас вверх, к потолку, и в тот же миг на почерневшем экране ярко вспыхнули звездные огни.

Я больно ударился плечом о потолок. Кто-то заслонил экран, но Солнце я увидел сразу. Сначала Солнце, потом Венеру, Марс, даже Меркурий.

— Почему не видно Земли? — с раздражением спросил биолог. — Проклятый телескоп! Неужели Земля закрыта Солнцем?

Меня пропустили к экрану, и я показал, где должна быть Земля.

— Там же ничего нет… — неуверенно произнес доктор. — Значит, ошибка?

— Какая может быть ошибка! — возразил физик. — Я дважды проверял расчеты… у себя, на своей машине. Земля должна быть здесь. Смотрите внимательнее!

Земли не было видно.

Я подобрался к пульту управления и выключил свет в обсерватории. Потом я снизил увеличение телескопа. Изображение сжалось, зато на экране появились Юпитер, Сатурн, Уран…

Я снова повернул регулятор. Большие планеты ушла за рамку экрана, а из темноты возникли три светлые точки: Меркурий, Венера, Марс.

— Земли нет, — сказал физик.

— Позвольте, как это… нет? — спросил доктор. Он обернулся к инженеру.

Тот ничего не ответил.

Я объяснил: увеличение предельное, расчеты не могут быть ошибочными — видим же мы все другие планеты. Доктор вдруг разозлился:

— Чепуха какая-то! Выходит, Земля исчезла?

Ему никто не ответил. Он настойчиво повторил:

— Давайте разберемся!

— Послушайте, — сказал биолог. Голос у него был хриплый. — Неужели это… война? Война — и вот Земли нет. Совсем нет!

— Не спеши, Павел! — прервал его инженер, и я понял, что он уже думал об этом. — На Земле прошло почти пятьдесят лет. Мало ли что может быть! Например, изменили орбиту Земли.

— Когда мы улетали, шло разоружение, — сказал доктор.

— Ну и что? — возразил биолог. — Мог же возникнуть конфликт…

Доктор пожал плечами:

— Но ведь исчезла планета, поймите — сама планета! Луны тоже нет.

— Прошло пятьдесят лет, — сказал биолог. — Вы же слышали. За это время всякое можно придумать…

Механически, плохо понимая, что делаю, я вернулся к своему креслу, пристегнул ремни. Сильно болело ушибленное плечо. Я вдруг перестал слышать разговор. Надвинулась темнота — слепящая, как при невыносимой перегрузке. Это длилось бесконечно долго. Потом я вновь обрел способность думать. Я огляделся: все сидели в креслах, хотя тяжести по-прежнему не было. На экране вокруг Солнца светились три золотистые точки. Только три!

— Просто непостижимо, — говорил физик. — Вся Галактика на месте… И Солнце и планеты… А Земли нет!

Да, вся бесконечная Вселенная была на месте. Исчезла лишь ничтожная пылинка — Земля.

— Надо дать знать об этом…

Кажется, это сказал доктор.

— Кому?

Никто не ответил. В самом деле, кому мы могли сообщить о том, что исчезла Земля? Где-то в безграничной пустыне черного космоса летели другие корабли. Где-то у чужих и далеких звезд были маленькие исследовательские станции. Но если нас будет не пять, а пятьсот или тысяча, что изменится?

Ведь Земли нет!

— Не верю, — тихо произнес инженер. — Надо идти туда. Как можно быстрее. Мы не можем вернуться к Фомальгауту!

— Мы начнем сначала, — хрипло сказал биолог. — Земля с ее неразрешимыми противоречиями… Одно громоздилось на другое, из поколения в поколение все становилось запутаннее, сложнее… Там нельзя было найти выход… А в космосе теперь цвет человечества. Мы начнем заново, нас будет много…

Доктор безуспешно пытался его успокоить.

— Почему вы боитесь думать честно и прямо? — лихорадочно говорил биолог. — Произошло неизбежное. Человечество будет продолжать жить. Но без Земли. Оно освободится от этого клубка неразрешимых противоречий…

— Единственная свобода, которую я не признаю, — сказал инженер, — это свобода от родины. Мы пойдем к Земле. Я не верю… Люди не могли допустить…

Я подумал: да, не допустили бы, если б взглянули на Землю отсюда. Пусть звезды светят в тысячи раз ярче Земли, пусть этих звезд неизмеримо много, все равно — без Земли Вселенная пуста!

— Да, мы пойдем к Земле, — сказал я, — ведь все так думают…

Мы посмотрели на биолога, и он ответил «да».

Я хотел сосредоточиться (мне казалось, надо что-то придумать) — и не мог. Затем выплыла мысль, заглушившая все остальное: люди — кем бы они ни были и где бы они ни находились — светят отраженным светом Земли. За каждым человеком стоит человечество. За роботами, даже самыми умными, нет «машинства». Вероятно, в этом и состоит главное отличие.

Молчание длилось очень долго. Я чувствовал, что прошло много времени, но сколько, не знал, не думал об этом. Вместе с Землей исчезло и время.

Потом откуда-то издалека донесся неуверенный голос физика:

— Послушайте, послушайте же наконец! Я спрашиваю: можно на этом экране получить изображение в ультрафиолетовых лучах? Понимаете, у меня появилась идея… Земная атмосфера поглощает не весь падающий на нее свет. Часть света рассеивается, теряется. И если научатся не терять… ну, скажем, как-то поглощать в верхних слоях атмосферы, а потом использовать… Понимаете, мы ведь можем из-за этого просто не увидеть Землю!

Инженер опередил меня. Оттолкнувшись от кресла, он подлетел к пульту управления.

Изображение на экране расплылось. Лохматое Солнце увеличилось. Венера стала ярче, Марс и Меркурий потускнели.

— Нет, — глухо произнес биолог. Согнувшись, он стоял у самого экрана. — Не вижу…

И тогда почти одновременно все мы подумали об инфраизображении. Если научились ловить весь падающий на Землю видимый и ультрафиолетовый свет, то инфракрасные, тепловые, лучи должны по-прежнему излучаться в пространство: иначе нарушится тепловой баланс планеты.

Инженер сменил настройку экрана, и мы увидели Землю! Она была там, где мы ее искали, очень яркая, намного ярче Марса и Венеры. Рядом с ней почти так же ярко сверкала Луна.

— Наконец! — прошептал биолог.

Я попытался подсчитать, сколько энергии получили люди, но сразу же оставил подсчеты. Сейчас это не имело значения.

На светящемся циферблате хронографа я видел: прошло девять минут — всего девять минут! — с тех пор, как исчезла тяжесть и автоматы включили телескоп.

Мы молча смотрели на Землю.

Корабли, возвращающиеся к Земле, всегда будут видеть нечто неожиданное. Это в порядке вещей: люди придумают еще много нового. Но на кораблях должны быть твердо уверены, что Земля будет вечно. Иначе нельзя идти к звездам.

Так думаем мы, прожившие без Земли девять минут.

Валентина Журавлева Голубая планета

Еще ни в одной теореме

Не вычислен был

Человеческих крыльев

размах.

А. Антокольский

Нас счталаи погибшими. Год назад, когда еще работал приемный блок рации, я сам слышал об этом. Земля передала, что планетолет "Стрела" встретил сильнейший метеорный поток и, по-видимому, погиб. О нас было сказано много хороших слов, но вряд ли мы их заслужили, ибо, как справедливо заметил инженер Шатов, сведения о нашей гибели были во многом преувеличены.

Впрочем, сам Шатов приложил все усилия, чтобы эти сведения не оказались преувеличенными. И не его вина, что "Стрела" — израненная, потерявшая связь и почти потерявшая управление — все-таки уцелела.

Тема научной работы Шатова носила название на первый взгляд совершенно невинное, отчасти даже академическое: "О выборе некоторых коэффициентов при проектировании планетолетов". Практически же это означало следующее: "Стрела" ушла на два года, чтобы, так сказать, на своей шкуре проверить пределы выносливости планетолетов". Разумеется, это был испытательный полет. Но какой! Шатов искал опасности, и нужно признать, ему в этом отношении необыкновенно везло.

Вскоре после отлета мы попали под микрометеорный ливень. За двадцать минут "Стрела" потеряла газовые рули, оранжерею, антенну обзорного локатора и обе антенны радиопередатчика. Заделка пробоин продолжалась неделю. Но Шатов был доволен. Он торжественно объявил, что коэффициент запаса прочности внешнего корпуса вполне можно уменьшить на двадцать пять сотых.

Спустя полтора месяца "Стрела", приближаясь к орбите Меркурия, пересекла чрезвычайно сильный поток гамма-лучей. На Солнце происходило гигантское извержение, интенсивность гамма-лучей в десятки раз превышала дозу, допустимую для человека. Двое суток, изнемогая от тесноты и ускорения, мы отсиживались в центральном посту, защищенном свинцовыми экранами. Записывая в журнал показания радиационного дозиметра, Шатов сообщил, что коэффициент безопасности при проектировании экранов недопустимо завышен и его следует уменьшить в среднем на три десятых.

Затем (мы проходили вблизи Пояса Астероидов) на "Стрелу" обрушился настоящий метеорный град. К счастью, скорость метеоров была невелика. Но полдюжины этих приятных небесных созданий (размером с булыжник) исковеркали дюзы маневровых двигателей, вдребезги разбили один из топливных отсеков и уничтожили контейнер с запасом продуктов. Осмотрев пробоины, Шатов сказал, что коэффициент запаса прочности внутреннего корпуса можно снизить по крайней мере на пятнадцать сотых.

Через два дня "Стрела" столкнулась с пылевым скоплением — рыхлым облаком космической пыли, несущимся со скоростью шестидесяти километров в секунду. Внешний защитный корпус планетолета превратился в тончайшее решето, а внутренний корпус был оплавлен так, что открыть люки мы уже не рисковали; вряд ли их удалось бы потом плотно закрыть. Холодильная система работала на полную мощность, по температура внутри планетолета поднялась до шестидесяти градусов. Обливаясь потом, задыхаясь от жары, Шатов заявил, что коэффициент запаса прочности внутреннего корпуса, пожалуй, можно снизить не на пятнадцать, а на двадцать пять сотых.

Нужно сказать, что, создавая самого Шатова, природа не скупилась при определении всевозможных коэффициентов. Запасы жизненной энергии у него были поистине неисчерпаемы. Высокий, очень полный, он занимал почти всю небольшую кают-компанию планетолета. Голос его гремел так, словно все метеоры вселенной обрушились на "Стрелу". Металлизованный комбинезон, создававший в магнитном поле искусствепную тяжесть, не был рассчитан на стремительные движения Шатова. Поэтому, кроме своих прямых обязанностей штурмана, я имел и неплохую врачебную практику: Шатов постоянно ходил с ушибами и ссадинами.

За полтора года мы сдружились. В конце концов у нас не было выбора: вдвоем мы составляли весь экипаж маленького, заброшенного в Космос планетолета. Я могу совершенно объективно сказать, что у Шатова был только один недостаток — он любил цитировать Омара Хайяма. Я, конечно, ничего не имею против поэзии. Но полтора года слушать только Омара Хайяма — это, согласитесь, нелегко. Тем более, что Шатов цитировал таджикского поэта далеко не кстати. Помню, когда "Стрела" попала в микрометеорный ливень, Шатов громовым голосом, покрывавшим визг вибрирующего под ударами метеоров корпуса, декламировал:

Не станет нас! — А миру хоть бы что.

Исчезнет след! — А миру хоть бы что.

Исчезнем мы. — А миру хоть бы что.

Не очень утешительные стихи. Правда, со слухом у Шатова было явно неладно, поэтому меланхоличные строфы Хайяма он пел на мотив спортивного марша... Вообще, казалось, нет такой силы, которая могла бы испортить Шатову настроение. И только когда погиб контейнер с продуктами, Шатов на несколько дней приуныл. С этого времени мы питались хлореллой. Эта бурнорастущая водоросль доставляла нам кислород, а излишки ее шли в пищу. Четыре раза в сутки мы ели проклятую хлореллу: жареную, вареную, печеную, маринованную, засахаренную, засоленную...

Хлорелла была настоящим кошмаром. Но Шатов очень быстро привык к ней. И запивая котлеты (поджаренная хлорелла с гарниром из хлореллы маринованной) витаминизированной наливкой (трехпроцентный спирт, настоенный на хлорелле), он бодро читал Омара Хайяма:

Все радости желанные — срывай.

Пошире кубок Счастью подставляй.

Твоих лишений Небо не оценит,

Так лейтесь, вина, песни — через край.

Восемнадцать месяцев вдвоем! Это был мой первый длительный полет. И очень скоро я начал понимать, почему самым важным качеством в характере астронавта считается уравновешенность.

Стоит мне закрыть глаза, и я вижу кают-компанию "Стрелы", вижу все даже мельчайшие детали: овальный пластмассовый столик с причудливыми желтыми пятнами, выступившими от действия гаммалучей; репродукции Левитана и Поленова на сводчатых, с мягкой обивкой стенках; вделанный в стенку шкафчик с тридцатью двумя книгами; экран телеприемника, прикрытый сиреневой занавеской; два складных сетчатых кресла (на спинках по двадцать четыре квадрата); три матовых плафона, из которых средний случайно разбит Шатовым...

Иллюминаторы мы открывали редко. Зрелище безбрежного черного неба с неимоверным количеством немигающих звезд в первый месяц вызывает восхищение, на второй — задумчивость и непонятную грусть, а потом — тяжелое, гнетущее чувство. Однажды (это было на шестой месяц полета) Шатов, глядя в бездонный провал иллюминатора, сказал, кажется, самое мрачное четверостишие Хайяма:

Как жутко звездной ночью. Сам не свой,

Дрожишь, затерян в бездне мировой,

А звезды, в буйном головокруженьи,

Несутся мимо, в вечность, по кривой.

С этого времени мы открывали иллюминаторы только по необходимости.

За полтора года мы чертовски устали. Я говорю не об усталости физической. Аварии, лихорадочная работа по исправлению повреждений были в конце концов только эпизодами на фоне очень напряженных будней. Теснота, резкая смена температур, двенадцатичасовые дежурства, хлорелла — все это, разумеется, нс курорт. Однако самым страшным, страшным в полном смысле слова, было постоянное ощущение надвигающейся опасности. Это ощущение знакомо всем астронавтам. Но мы испытывали его особенно остро, может быть потому, что рация и телевизор были безнадежно испорчены гамма-излучением. Почти год мы не имели связи с Землей. Быть может, играло роль и то обстоятельство, что на Земле нас считали погибшими. Как бы то ни было, но мы постоянно ожидали чего-то неведомого, неотвратимого. Мы работали, разговаривали, играли в шахматы, но стоило остаться одному, и сейчас же возникало ощущение надвигающейся опасности. Чаще всего оно было смутным, неопределенным, но иногда вспыхивало с такой остротой, что казалось: именно сейчас — вот в это мгновение! — произойдет нечто непоправимое...

Я знаком с гипотезами астромедицины, объясняющими это явление. Но, поверьте, теоретические рассуждения на практике помогают мало. Когда ребенок один входит в темную комнату, он знает, что бояться нечего, но все-таки боится. Когда вы один ведете планетолет и в узких смотровых щелях центрального поста видна над черной бездной неба россыпь неподвижных, бледных, немигающих и потому какихто мертвых звезд, вы отлично знаете, что бояться нечего, но все-таки испытываете — нет, даже не страх, а вот это смутное чувство очень близкой, но неизвестной опасности.

Ровно светится зеленоватый экран метеорного пеленгатора, безмолвствуют приборы моторной группы, тихо жужжит привод гирокомпаса, размеренно пощелкивает хронометр... Все привычно спокойно. Но гнетущее чувство надвигающейся опасности заставляет вас вновь и вновь проверять приборы и до боли в глазах вглядываться в черные прорези смотровых щелей.

А потом кончается вахта и где-то сзади раздается покашливание и веселый голос Шатова:

— Ну как, коллега, светопреставление еще не началось?

Два последних месяца нас преследовали неудачи. Случайный метеор разбил солнечную батареюс этого времени мы жили в полумраке. Отчаянно капризничали навигационные приборы. По нескольку раз Б лень тревожно выла сирена барографа, предупреждая, что где-то происходит утечка воздуха. В общем все это было закономерно. "Стрела" вынесла намного больше, чем предусматривали ее конструкторы.

Но мы продержались бы еще несколько месяцев. Случилось непоправимое. В трех топливных отсечках начала повышаться температура. Сжиженный атомарный водород быстро разогревался. Это означало, что атомы водорода соединяются в молекулы, выделяя тепловую энергию. Реакция ускорялась, превращаясь в цепную. Поглядывая на шкалу топливного термометра, Шатов декламировал:

Я побывал на самом дне глубин.

Взлетал к Сатурну. Нет таких кручин,

Нет тех сетей, чтоб я не мог распутать...

И мрачно добавлял:

— Впрочем, есть. С весьма прозаическим названием — экзотермическая рекомбинация атомарного водорода.

Мы перепробовали все: интенсивное охлаждение, добавки стабилизаторов, облучение ультразвуком. Но температура топлива повышалась. Грозил взрыв.

И тогда Шатов принял единственно возможное решение. Мы включили топливные насосы и опорожнили три отсека из пяти оставшихся. Это было сделано вовремя. За "Стрелой" вспыхнул гигантский газовый шлейф, причудливо отсвечивающий изумрудно-оранжевыми полосами.

О возвращении на Землю нечего было и думать. После многочасового спора, вконец загнав вычислительную машину, мы отыскали экономическую траекторию, ведущую к Марсу, ближайшей планете.

— Марс — это люди, это настоящая тяжесть, это музыка, это настоящие земные котлеты и настоящее земное пиво, — говорил Шатов, поднимая флягу с настойкой хлореллы. — "В честь Марса — кубок, алый наш тюльпан..." Так или почти так сказал старик Омар...

Однажды Шатов разбудил меня ночью (соблюдая традицию, мы вели счет времени по Москве).

— Быстренько надевайте комбинезон, штурман. Я вам кое-что покажу.

Шатов говорил тихо, почти шепотом. Меня мгновенно охватило тревожное ощущение близкой опасности.

Мы прошли в центральный пост. Шатов включил пневматический пускатель, и металлические шторы нижнего иллюминатора начали медленно раздвигаться.

Этот иллюминатор мы не открывали почти с самого отлета. Зрелище звездной бездны под ногами не из приятных. К нему нельзя привыкнуть.

Шторы медленно раздвинулись. В провале иллюминатора появилось черное небо и большой серп Марса. Но на этом серпе не было ничего: ни привычной сетки каналов, ни темно-синих "морей" — низменностей, заросших марсианским кустарником ареситой, ни желто-красных пустынь. Громадный, занимавший четверть неба Марс был подернут плотной голубой дымкой.

— Ну, штурман, что вы скажете? — вполголоса спросил Шатов. — Не кажется ли вам, что мы открыли новую планету?

Я попытался найти реальное объяснение. Погрешности в оптической системе иллюминатора? Но звезды были видны очень ясно. Песчаные бури на Марсе? Но они никогда не захватывают всю планету, от полюса до полюса. Какое-нибудь электрическое явление в атмосфере Марса, например полярные сияния? Но они не могут быть такими интенсивными.

Ни одно из моих предположений не выдерживало критики. Шатов иронически декламировал Омара Хайяма:

Что там, за ветхой занавеской тьмы?

В гаданиях запутались умы...

Когда же с треском рухнет занавеска,

Увидим все, как ошибались мы.

Впоследствии я часто вспоминал это четверостишие. Оно оказалось пророческим. Но кто мог знать, что впереди нас ожидает самое большое испытание?

Склонившись над иллюминатором, мы долго смотрели на загадочный голубоватый серп.

"Стрела" подходила к Марсу с неосвещенной стороны. В последующие трое суток уже нельзя было наблюдать Марс. Но с того момента, как мы увидели узкий голубоватый серп, нас уже не покидало острое чувство близкой и неотвратимой опасности. Повидимому, сказывалось громадное нервное напряжение от восемнадцатимесячного полета. Мы стали раздражительными, неразговорчивыми. Во время дежурств в центральном посту я наглухо закрывал смотровые щели: вид черного неба с немигающими, словно нарисованными звездами вызывал у меня щемящую тоску.

Последние сутки перед посадкой мы почти не спали. Раздражительность внезапно сменилась крайней предупредительностью. Мы оживленно разговаривали, помогали друг другу собирать личные вещи, вместе готовили прощальный ужин (тушеная хлорелла с салатом из свежей хлореллы).

За два часа до посадки Шатов отдал команду: "К пульту!" — и мы прошли в центральный пост.

С шумом захлопнулась тяжелая крышка люка. Корпус "Стрелы" задрожал от бешеной пульсации тормозных двигателей.

Кому из астронавтов не знаком этот неистовый рев тормозных дюз! Очень близкий, все нарастаюший, яростный, он пронизывает планетолет, прорывается сквозь тяжелые экраны центрального поста, бросает в дрожь стрелки приборов, заставляет вибрировать штурвал. Но грубый этот рев лучше всякой музыки. Кажется, что планетолет ожил и восторженно приветствует землю. "Конец пути! Конец пути! — надрываясь, ревут дюзы. — Конец пути!.."

Шатов мастерски вел "Стрелу". Я видел: ему трудно. Плохо повиновались газовые рули; дюзы, исковерканные метеорами, создавали момент, вращающий "Стрелу" вокруг продольной оси; обзорный локатор не работал. И все-таки Шатов уверенно выводил планетолет в режим планирования.

Я провел полтора года с Шатовым, изучил его (так мне казалось) до тонкостей. Однако, признаюсь. я впервые видел своего друга таким. Аксельромстр показывал двойную перегрузку, тяжесть глубоко втиснула меня в кресло, но Шатов сидел в свободной, непринужденной позе. На его лице светилась азартная улыбка, глаза поблескивали. Движения рук, скупые и точные, были в то же время окрыленными. Да, именно окрыленными — я нашел нужное слово. Шатов каким-то шестым чувством, даже не глядя на приборы, угадывал, что надо делать.

"Стрелу" раскачивало. Я не мог понять почему. Казалось, планетолет встретил сильный поток восходящего воздуха.

Внезапно задребезжал сигнал радиационного дозиметра. Я оглянулся стрелка дозиметра ушла за красную черту. Снаружи, за свинцовыми экранами центрального поста, радиация достигла опасных для человека пределов. Но откуда она взялась, эта радиация?

— Штурман! — голос Шатова покрывал громовые раскаты тормозных двигателей. — Штурман, включите посадочный локатор.

Вспыхнул желтоватый квадрат выпуклого экрана. В самом центре экрана ярко светился красный овал.

Шатов взглянул на меня. Я прочел в его глазах изумление. На поверхности Марса, в шестистах километрах под нами, бушевало огромное огненное озеро. Извержение? Пожар?

Почти машинально я включил ионизационный пеленгатор. На экране возникла черная нить. Метнулась и замерла, надвое прорезав красный овал. Огненное озеро излучало колоссальную радиацию!

"Стрела" вздрогнула. Красное пятно быстро поползло к обрезу экрана. Шатов уводил планетолет на восток. Я написал на листке бумаги: "Ядерный взрыв? Ядерная катастрофа?" — и передал Шатову. Он посмотрел на меня и молча пожал плечами. Потом указал глазами на шкалу наружного термографа. Температура за бортом планетолета поднялась до семидесяти градусов!

Я знал, что Марс тщательно изучен людьми. Я знал, что бесчисленные экспедиции за три десятилетия исследовали каждый клочок этой планеты. И все-таки первое предположение, которое у меня появилось, было совершенно фантастическим. Я подумал (вы можете смеяться, но это так), что внизу идет война между людьми и марсианами. Повторяю, я знал, что никаких марсиан не существует. Но первая мысль была именно такой.

А "Стрела" снижалась. Шатов совершил чудо: искалеченный планетолет, преодолевая неизвестно откуда возникшие воздушные вихри, почти не отклонялся от намеченного курса. На экране посадочного локатора мелькали темные пятна. "Где мы?" — глазами спросил Шатов. "Над Морем Времени", — прокричал я. Он удовлетворенно кивнул головой.

Трудно было выбрать лучшее место для посадки. Море Времени — обширная кочковатая низменность, поросшая кустарниками ареситы, — находилось вблизи ракетодрома.

Черные пятна на экране локатора проносились с головокружительной быстротой. "Стрела" шла над самой поверхностью Марса. Я выключил локатор.

Не помню, сколько прошло времени. По-видимому, немного, минут пять. Рев двигателей стал невыносимым (Шатов включил посадочные ракеты). "Стрела" мягко опустилась на газовую подушку. Толчок был едва ощутим. И сразу наступила тишина. Оглушительная тишина, от которой звенит в ушах и каждый шорох кажется грохотом.

А потом я почувствовал тяжесть. Не искусственную тяжесть, создаваемую металлизированной одеждой в магнитном поле, не перегрузку от ускорения, а настоящую тяжесть, как сказал бы Шатов, настоящую земную тяжесть.

— Недурно получилось, а? — спросил Шатов.

— Высший класс! — ответил я.

И мы рассмеялись.

Шатов повернул рукоятку пневматического провода. Послышалось шипение, люк в кают-компанию открылся. Но шипение не прекращалось. Оно стало, правда, каким-то другим, порывистым, присвистывающим.

— Это снаружи, — удивленно произнес Шатов. — Похоже, Марс встречает нас ветреной погодкой.

Мы прошли в кают-компанию. Свист ветра здесь слышался совершенно явственно. Более того, я заметил, что планетолет иногда вздрагивает, покачивается.

— Ну, капитан, — спросил я Шатова, — что по этому поводу сказал бы старик Омар?

Шатов ответил без улыбки:

— Старик Омар сказал в аналогичном случае: "Нет в женщинах и в жизни постоянства". Что касается женщин...

Громкий треск прервал Шатова.

— Песчаная буря?

Шатов отрицательно мотнул головой.

— Нет, штурман. Это самый настоящий град.

Я подумал, что он шутит.

— Привезенный, конечно, с Земли?

— А теперь дождь, — спокойно констатировал Шатов.

По металлическому корпусу "Стрелы" барабанил дождь, ошибиться было невозможно.

— Штурман, я напишу на вас рапорт, — Шатов говорил почти серьезно. — Вы привели "Стрелу" на какую-то другую планету. Судя по силе тяжести, это Марс. Допускаю. Но ветер, град, дождь...

Дождь прекратился почти мгновенно. Зато ветер взвыл теперь с новой силой — пронзительно, надрывно.

— Что вы можете сказать в свое оправдание?

Я ничего не мог сказать. Я ничего не понимал.

— Допустим, где-то вблизи происходит извержение, — вслух рассуждал Шатов, прислушиваясь к вою ветра. — Но откуда град? И откуда такая плотность ветра?.. Ага, опять идет дождь, вы слышите, штурман? Допустим, что это просто ураган. Но дождь, дождь! Почему на Марсе такой ливень?.. Печально, штурман, однако нам придется надеть скафандры и выйти. Рации скафандров работают, попробуем установить связь и...

Резкий толчок едва не сбил нас с ног.

— А, черт! — Шатов, придерживаясь руками за стенки, прошел в центральный пост. Из люка послышался приглушенный голос. — По ртутному барометру давление четыреста миллиметров. У этой милой планеты солидная атмосфера. Так... Еще одна загадка. Величина естественной радиации вчетверо меньше марсианской... Штурман, вы посадили "Стрелу" на какое-нибудь плоскогорье Земли. Или открыли новую планету. Это неприлично.

Шатов по обычной своей манере шутил. Но настроение у нас обоих было невеселое. Надевая скафандр, Шатов помянул было старика Омара и замолчал на полуслове.

— Эх, скорее бы узнать, в чем дело! — просто сказал он. Впервые за полтора года в его голосе прозвучала усталость.

Он до отказа повернул рукоятку пневматического привода. Давление воздуха буквально сорвало оплавленный люк. В шлюзовую кабину ударил ветер.

Мы включили рефлекторы. Два узких световых пучка прорезали тьму. Снаружи творилось нечто невообразимое. Резкий, порывистый ветер гнал над самой землей обрывки взлохмаченных туч. Налетал и мгновенно прекращался дождь. Где-то далеко во тьме вспыхивали зарницы.

— Штурман, вы знаете, что сказал в аналогичном случае старик Омар? услышал я в радиотелефоне непривычно тихий голос Шатова. — "Вниманье, странник. Ненадежна даль, из туч змеится огненная сталь".

Громадная фигура Шатова протиснулась в прорезь люка. Я поспешил за капитаном. И тотчас же удар ветра бросил меня на землю. Падая, я успел схватиться за ветви ареситы. Все-таки мы были па Марсе!

— Держитесь крепче, коллега! — крикнул Шатов. — Ползите сюда.

Шатов лежал за невысоким, густо поросшим ареситой бугром. Я пополз, преодолевая сопротивление беснующегося ветра.

— Включайте рацию, — сказал Шатов.

Я повернулся на спину, взялся за регулятор настройки. В шлем тотчас же ворвался треск атмосферных разрядов. И вдруг откуда-то издалека донесся слабый голос: "Стрела, Стрела, Стрела... Стрела, Стрела..."

— Вы слышите, штурман? — кричал Шатов. — Давайте пеленговать.

К моему удивлению, рамка пеленгатора показывала вверх, в небо. В разрывах туч над нами мелькал небольшой, вдвое меньше лунного, желтый диск.

— Фобос! — Шатов махнул рукой вверх. — Фобос, спутник Марса. Они говорят оттуда.

Отвечать мы не могли. Слабые передатчики скафандров имели радиус действия около трехсот километчов, а до Фобоса было девять тысяч. "Стрела, Стрела, Стрела..." — звали с Фобоса.

— Вот заладили! — сказал Шатов. — Затем последует концерт танцевальной музыки — и передача окончена. Спокойной ночи, дорогие радиослушатели!..

Цепляясь за ветви ареситы, он встал. Я видел, как содрогалась под ударами ветра его массивная фигура.

— Смотрите, штурман!

В голосе Шатова прозвучало нечто, заставившее меня привстать.

— Смотрите!

Он показывал в темноту. Я ничего не видел. Луч рефлектора растворялся в бездонной тьме.

Потом впереди низко над землей блеснул сиреневый разряд молнии. И как на застывшем киноэкране, я увидел; на нас шла стена воды. Холодный сиреневый свет вспыхнул на мгновение. Огромная волна казалась неподвижной — наклонившаяся, вспененная, страшная.

— Назад! — хрипло выкрикнул Шатов.

Он побежал к "Стреле", подпрыгивая, оборачиваясь. Порыв ветра отбросил меня в сторону. Я упал на колени. Луч света впереди замер, метнулся, уперся в глаза. Шатов помог мне подняться. В радиотелефон я отчетливо слышал его хриплое дыхание.

— Быстрее, штурман, быстрее...

Он втолкнул меня в люк. Взвизгнув, хлопнула крышка.

И тогда я услышал гул приближающейся волны. Розный, очень слитный, он неуклонно надвигался, поглощая все остальные звуки — шорох кустарника, треск дождевых капель, свист ветра. Он нарастал, превращаясь в яростный, вибрирующий вой.

— Держитесь! — крикнул Шатов, и голос его потонул в грохоте обрушившейся волны.

Я протянул руки — они схватили пустоту. Пол выбило из-под ног. Я упал на Шатова. И тотчас же наступила тишина.

— Осторожнее, коллега... — поднимаясь, сказал Шатов. — Вот так. Я догадался, что случилось с Марсом. Марс превращен в заповедник для любителей острых ощущений. Полагаю, сейчас начнется небольшое, хорошо организованное землетрясение...

Снаружи по-прежнему доносился свист ветра. Унылый, бесконечно повторяющийся, он вызывал тягостное чувство. Кажется, я сказал об этом вслух, потому что в радиотелефоне послышался голос Шатова:

— Ничего не поделаешь... Нам придется выйти. Через полчаса Фобос уйдет за горизонт, и тогда мы ничего не услышим.

Медленно открылась крышка люка. Шатов, пригнувшись, нырнул в темноту. Я последовал за ним — и сразу почувствовал, насколько сильнее стал ветер. Он уже не был порывистым, а давил плотной, почти осязаемой стеной. Я ощущал это давление сквозь толстую оболочку скафандра.

Шатов, прижимаясь к потрескавшейся, кочковатой земле, полз в заросли ареситы. Вода ушла, оставив изломанные кустарники. Я отпустил поручни.

И тогда ветер — он словно поджидал это мгновение — набросился с удесятеренной силой. Нет, не с удесятеренной. С неимоверной, невероятной силой. Я плохо представляю, что произошло. Это случилось с какой-то неестественной быстротой. Падение в пустоту, жестокий удар (меня спас скафандр), яркая вспышка света — луч рефлектора осветил коричневую, всю в трещинах, очень близкую землю — и темнота. Рефлектор был разбит вдребезги, антенна рации сломана. Голос Шатова (я не помню, что он кричал) оборвался на полуслове.

Ветер сталкивал меня куда-то в пустоту, в черное ничто. Я пытался ухватиться за кусты ареситы — они были вырваны с корнем, я цеплялся за землю она ускользала. А ветер, нет, не ветер — ураган, бешеный ураган с неистовой яростью уносил меня от планетолета. Дважды во вспышках молний я видел "Стрелу". И сразу же, скрывая ее, навалились обрывки туч. Как гигантские холмы, они ползли по самой земле, отсвечивая непрерывными электрическими разрядами. Ураган был до отказа насыщен электричеством; когда я падал на землю, со скафандра слетали снопы голубых искр.

Отчаянно напрягаясь, я старался задержаться, уцепиться за что-нибудь — и не мог. Ураган подбрасывал меня в воздух, швырял наземь, переворачивал и гнал, гнал, гнал...

Это продолжалось долго, нестерпимо долго и кончилось так же внезапно, как и началось. Я почувствовал удары упругих ветвей ареситы, провалился в какую-то яму — и все стихло.

Не сразу я осознал происшедшее. Болело ушибленное плечо, не хватало воздуха, в глазах мелькали красные круги... Откуда-то из глубины сознания пришла мысль. Сначала она была смутной. Потом, оттеснив хаотические клочки других мыслей, прозвучала с беспощадной ясностью: "Случилось то, что ты давно ожидал. То самое. Неотвратимое".

Над Морем Времени бушевал ураган. Где-то (я даже не знал, в каком направлении) был планетолет. Где-то очень далеко. Расстояние между нами не поддавалось измерению. Оно было бесконечным. А стрелка кислородного индикатора прошла половину шкалы. Кислорода оставалось на час — может быть, на полтора.

Скосив глаза, я долго, до боли в висках, смотрел на маленький светящийся индикатор, вделанный в шлем скафандра. Стрелка передвигалась! Мне казалось, что я ясно вижу, как она движется к короткой красной черте, за которой смерть. Леденящий ужас затоплял сознание. Он поднимался, как вода, откуда-то снизу, постепенно сковывая тело. А предательская мысль звучала с яростной настойчивостью: "Случилось то, что ты давно ожидал. То самое. Неотвратимое".

Цепляясь за узловатые корни ареситы, я поднялся на ноги, раздвинул ветви. С прежней силой ревел ветер. Но небо было безоблачным. И над самым горизонтом я увидел двойную зеленоватую, очень яркую звезду.

Да, это была Земля. Земля и Луна. В этом чужом мире, где все было враждебно — и хлещущий ветер, и жесткая каменистая почва, и непроглядная тьма, — вдруг возникло что-то свое, родное. Земля! Родная Земля! Я твердил это слово, я повторял его вновь и вновь...

В спокойном, дружеском сиянии двойной звезды было что-то необыкновенное. Что именно, я не мог понять. Всматривался — и не мог. Но чем дольше я всматривался, тем важнее мне казалось понять это необыкновенное. Я забыл об урагане, я не слышал ветра, я не видел диска кислородного индикатора...

В двойной зеленоватой звезде, повисшей над черным изломом горизонта, было нечто необыкновенное. И внезапно я понял. Звезда мерцала! Едва заметно, очень слабо, по мерцала. А в разреженной атмосфера Марса мерцания не могло быть. Земля, далекая, родная Земля помогла мне понять, что теперь у Марса есть плотная атмосфера. Я нс знал, откуда она взялась, эта атмосфера. Я даже не думал об этом. Сквозь бездну космоса Родина указала мне путь к спасению. И я принял этот путь сразу, без раздумий и сомнений.

Я открыл вентиль шлема.

В лицо ударил теплый ветер. Глубоко, полной грудью вдыхал я воздух Марса. Он был очень теплый, влажный, насыщенный мускусным запахом ареситы. У меня кружилась голова от этого воздуха, от этого запаха, от счастья...

Не помню, сколько прошло времени. Земля поднималась над горизонтом, и там, где она поднималась, небо светлело. Для Марса наша Земля была утренней звездой. Ее восход предвещал утро, рассвет.

Он казался хмурым, этот рассвет. Серые тени тянулись по кочковатой равнине, над горизонтом клубились черные дымки туч. Но ветер стихал. Я это чувствовал.

И тогда мною овладела веселая злость. Я ухватился за низкий, стелющийся кустарник, вылез из ямы и пошел. Я шел и кричал ветру какие-то слова какие-то обидные слова. Ветер фыркал, налетал, отталкивал меня, но он уже ничего не мог сделать.

Я шел.

Куда идти, я не знал. И поэтому шел наугад, туда, где светилась двойная утренняя звезда. Я не смог бы повернуться к ней спиной.

Я прошел метров сто, полтораста. Из-за бугра (впереди и правее меня), роняя красные искры, выползла в небо ракета. Потом еще одна. И еще, еще...

Тогда я побежал. Ветер расступился, исчез. Я бежал, перепрыгивая через кусты ареситы, — на Марсе почти не чувствуется тяжесть скафандра.

С вершины бугра я увидел "Стрелу". Она была совсем близко, метрах в пятидесяти. Ее темный вытянутый силуэт четко вырисовывался на фоне светлеющего неба. Она показалась мне необыкновенно красивой, наша "Стрела": плавные, благородные и строгие обводы, гордо приподнятые короткие крылья, устремленный вперед корпус.

Шатов выпускал одну ракету за другой. Он был без скафандра, в расстегнутом комбинезоне. Рядом со "Стрелой" стоял собранный вертолет маленький, приземистый. Только Шатов — один, в темноте, в бурю — мог собрать вертолет.

Он увидел меня, отбросил ракетницу, сорвал кожаный шлем и, высоко подняв его над головой, что-то закричал.

Я рванулся к нему, на ходу расстегивая скафандр.

— Ну, ну, штурман, успокойтесь, — глухим голосом произнес Шатов. Кажется, старик Омар... Нет, не то...

И он отвернулся.

Только сейчас я заметил десятки ракетных обойм, валявшихся па земле. Это заставило меня вспомнить о Марсе.

— Марс? — все еще глуховатым голосом переспросил Шатов и кашлянул. Марс? Полный порядок, штурман. За этот год многое изменилось. Люди создают на Марсе атмосферу. Красное пятно, которое мы видели па экране локатора, термоядерный кратер. Таких два на Марсе. Четвертый месяц в них идет управляемая цепная реакция. Тяжелые атомы дробятся на легкие осколки кислород, азот, гелий, водород. И главное — в этих кратерах от колоссальной температуры разлагаются минералы, содержащие кислород, воду, углекислый газ... Люди сейчас покинули Марс, только на Фобосе остался пост управления. Нам еще повезло, штурман, здесь были бури похлеще вчерашней. И радиоактивность была высокой, сейчас это уже не опасно. К тому же атмосфера преградила доступ космическому излучению. Считайте, что нам повезло... И хватит, штурман! Больше я ничего не знаю. С Фобоса меня порадовали целой лекцией — цифры, формулы, даже цитаты, — но я возился с этой птичкой... Простите!

— А она уцелеет, эта атмосфера? — спросил я. Шатов расхохотался.

— Ага! Понравился ветерок... Не беспокойтесь, штурман. В раскаленном состоянии Марс потерял атмосферу — притяжение слабовато. А теперь он ее сможет удерживать практически вечно. Могу добавить: такая же участь ожидает Луну. Старушка получит шикарную атмосферу. И хватит расспросов. Хватит! Если угодно, возьмите мой скафандр, настройте рацию и слушайте... А я... Штурман, штурман, солнце! Смотрите, солнце!

Над Марсом всходило солнце. Пурпурное небо стало розовым, и на горизонте, четко разделяя землю и небо, блеснул золотой ободок. Краски дрожали, переливались, светлели. От солнечной полоски струился свет. Он углублял краски неба, наполнял их силой.

Полтора года в космосе, ураган, ночной кошмар — все это ушло, все это ничего не стоило по сравнению с первым рассветом на Марсе. Я бы прошел через вдесятеро большие трудности, чтобы видеть этот первый рассвет над древней планетой. Рассвет,созданный людьми.

Солнце выплескивало в небо упругие, сверкающие лучи, и они отгоняли тьму. Звезды гасли, стертые солнечными лучами. И только одна звезда — двойная, яркая — торжествующе светила в прозрачном утреннем небе. Теперь она была голубой.

— Земля, — тихо сказал Шатов за моей спиной. — Голубая планета.

Я обернулся. На небритой щеке Шатова влажно поблескивала голубая искорка.

Генрих Альтов Богатырская симфония

Над озером светили звезды. Старик долго смотрел в небо, потом сказал юноше:

— Здесь, в горах, звезды производят странное впечатление. Словно лампы в пустом зале. Люди ушли, а они светят… старательно и бесполезно.

Его собеседник был слишком молод, чтобы угадать за этими словами настроение. Он ответил:

— Судя по звездам, будет ясная погода. Значит, мы увидим ионолёт. — И, озабоченно взглянув на небо, он добавил: — Погода тут меняется каждый час.

Наступило молчание.

Старик думал о том, что все созданное человеком несет на себе отпечаток человеческой судьбы. Города, машины, книги рождаются и стареют — иногда быстрее, иногда медленнее, — узнают славу и забвение. «Нет, не все стареет; — мысленно возразил он себе. — Идеи, ведущие людей, искусство… да, конечно, искусство… музыка…» Повинуясь каким-то своим законам, его мысли обратились к музыке. Он вспомнил «Богатырскую симфонию» Бородина — она звучала здесь сорок лет назад.

Тогда он был молод. И ракетодром — теперь почти всеми забытый — тоже был молод.

В горах Кавказа, на перевале Буздаг, люди выбили в скале гигантскую чашу, наполнили ее водой, построили легкие здания, прилепившиеся к крутым склонам гор.

Отсюда уходили к звездам ионные ракеты, управляемые автоматами. Они возвращались через много лет сюда же, на ракетодром Буздаг. Впрочем, возвращались не все. Из семидесяти двух ракет вернулись пятьдесят четыре. Пятьдесят пятая — ее отправили первой — должна была опуститься на ракетодром в этот вечер. Она совершила дальний рейс, к звезде Ван-Маанена, и сорок лет спустя возвращалась на Землю.

Юноша (он шел рядом со стариком, рядом — и чуть позади) знал об этих временах из старой кинохроники. Он родился, когда о ракетодроме Буздаг начали уже забывать.

Ракеты с ионными двигателями быстро устарели, их сменили термоядерные корабли.

Мощные, обладающие колоссальной энергией, они легко преодолевали сопротивление атмосферы. Они не нуждались в высокогорных ракетодромах, и стартовая площадка в горах Кавказа опустела. Лишь изредка здесь появлялись люди, чтобы встретить возвращающиеся ракеты. Сначала каждое возвращение было событием. Потом это стало только историей. Новые средства исследования — термоядерные ракеты, диффракционные телескопы, гравитационные анализаторы — приносили намного более важные сведения о Космосе, чем ионолеты, безнадежно устаревшие, неуклюжие в глазах людей XXI века.

Юношу послали встретить пятьдесят пятый ионолет. На ракетодроме Буздаг три года не было людей. Юноша привел в порядок оборудование, проверил приборы и неделю скучал. Днем он уходил в горы, по вечерам читал книги. Чтение забавляло его. Он привык к микрофильмам, и тяжелые, громоздкие книги с пожелтевшими от времени страницами представлялись ему чем-то очень древним. Это был прошлый век — романтичный, героический, жестокий и трогательно наивный XX век. И, когда под вечер прилетел старик, юноша не удивился. Старик тоже был частью XX века. Он строил первые ионолеты, он создал гравитационный анализ, его имя носили океан на Венере и горная вершина на Меркурии. Со школьной скамьи юноша знал жизнь старика. Во всяком случае, он считал, что знает, ибо молодая его память цепко держала заученные даты и факты. Он помнил год рождения старика, мог перечислить полеты и открытия, знал все работы — от классической «Теории гравитации» до новейших исследований звездной динамики. Юноша видел старика в сотнях микрофильмов, и ему казалось, что этот человек так же спокоен и тверд, как скалы, в которых он когда-то построил ракетодром.

С гор тянуло не сильным, но очень холодным ветром. Озеро парило. Вода в нем обогревалась пущенным сорок лет назад ядерным реактором и не замерзала даже в самые суровые морозы. Пар, извиваясь, полз над водой, медленно, нехотя поднимался вверх, образуя прозрачное, сиреневое от света люминесцентных ламп марево. Черная вода плескалась у бетонного парапета, по которому шли два человека.

Старик не замечал ветра. Он даже не поднял воротника меховой куртки. Он прислушивался к плеску воды и улавливал в нем звуки «Богатырской симфонии».

Музыка была у него в душе, но ему казалось, что он слышит ее извне, со стороны.

Его спутник прятал руки в глубоких карманах куртки и озабоченно посматривал на небо.

Внезапно старик остановился, взглянул на часы. Юноша по-своему понял это и поспешно произнес:

— Да, осталось сорок минут. Надо включить контрольную систему радиопосадки.

Он чувствовал какую-то робость в присутствии старика. Ему хотелось вернуться в ярко освещенное, теплое здание, к пульту управления.

Старик внимательно посмотрел на него и сказал:

— Идите. Я останусь здесь. И вот что… скажите… радиофоны работают?

Юноша улыбнулся:

— Радиофоны? Здесь их нет. Здесь только старинная репродукционная сеть и эти… как их… аппараты магнитной записи.

Старик кивнул головой:

— Именно это я имел в виду. Попробуйте разыскать вторую симфонию Бородина. Я хотел бы послушать… Ну, идите же…

Старик продолжал свой путь вокруг озера. Теперь он шел совсем медленно, часто останавливался. Он сохранил зоркость и хорошо видел в полумраке. За цепью опоясывавших озеро фонарей была темнота, но старик угадывал там крутые скалы, выветрившиеся, изъеденные солнцем и водой. Он видел потерявшие листву деревья, выщербленный временем бетонный парапет, потрескавшийся асфальт дорожек.

«Старость, — грустно подумал он. — Здесь все старо. Горы, ракетодром и я». Он видел себя: высокий, худой, слегка ссутулившийся человек с длинными седеющими волосами. «Старость, — повторил он. — Семьдесят два года. А тогда было тридцать два… тридцать два».

Он остановился и долго смотрел на озеро. Он смотрел на клубящийся пар и ни о чем не думал. Мысли ушли куда-то вглубь — смутные, неопределенные, только угадываемые, подобно бегу воды в глубине замерзшего ручья.

Старик был спокоен. Он вообще был очень выдержанным и спокойным человеком. Его считали сухим, черствым еще в молодости. Он обладал ясным, склонным к анализу умом. Для тех, кто его мало знал, это подавляло все остальное. Так раскаленные солнечные пятна кажутся черными — по контрасту с еще более горячей солнечной поверхностью.

Старик вглядывался в дрожащее над озером марево и вспоминал то, что было здесь сорок лет назад. Он попытался представить все последовательно, но не смог: строй мыслей ломался, память упорно выталкивала какие-то незначащие пустяки. Он почему-то очень ясно вспомнил — совершенно ясно, как будто это стояло перед глазами, — шарф, который был на ней в тот вечер. Шарф был пестрый — с красными корабликами, желтыми маяками, синими птицами, — прозрачный, воздушный. «Нет, — подумал он, — это произошло не здесь. Я начал говорить, меня перебили… да, да, главный механик… потом мы вдвоем отошли к скамейке…»

Он спустился с бетонного парапета. Огляделся. Скамейки не было. Но старик знал, что она стояла здесь. Он нагнулся, присел и увидел вмятины в асфальте — следы, оставленные ножками скамейки. Улыбнулся, потрогал асфальт. Сквозь трещины пробивалась трава, уже ссохшаяся, желтая.

Он хотел вспомнить слова, сказанные в тот вечер, — и не мог. Он даже не мог припомнить, что она тогда ответила. Он твердо помнил только одно: над ракетодромом звучала «Богатырская симфония». Слова — такие важные и бессмысленные — не запомнились. Осталась музыка. Потом каждый год в этот день они слушали «Богатырскую симфонию». Каждый год — если он был на Земле и если они встречали этот день вместе. Так прошло тридцать шесть лет. Она умерла, и он остался один.

Старик гладил желтую, жесткую траву, пробившую асфальт.

Ты помнишь, ворон, девушку мою?

Как я сейчас хотел бы разрыдаться!

Но это больше невозможно. Стар….

Где-то над головой послышалось шипение, треск. Он поднялся, сердце тревожно билось. Старый репродуктор выдохнул музыку.

Шелест ветра, плеск воды, далекие и непонятные ночные звуки — все растворилось в музыке. Старик неподвижно стоял, глядя в пространство. Он слышал торжественный карт, и, повинуясь мелодии, в памяти мгновенно возникали и так же мгновенно исчезали картины— то раздольные, широкие, буйные, то задумчивые и грустные.

Музыка была мягкой, прозрачной, светлой. Она создала между прошлым и настоящим какую-то невидимую, но явственную преграду. Воспоминания постепенно отодвинулись, окрасились в спокойные тона.

Старик закрыл глаза, голова у него кружилась. Музыка накатывалась шумящими волнами, смешивала а водовороте звуков радость и грусть, смывала с души наносное, тяжелое. Старик почувствовал прикосновение к плечу, вздрогнул, обернулся. Перед ним стоял юноша:

— Ракета.

Старик не ответил, и юноша громко повторил:

— Ракета!

Они пошли к озеру. Звенящие аккорды арфы еще дрожали в сыром, морозном воздухе.

Ветер усилился. Вода набегала на пологий бетонный парапет и с шумом стекала в черный провал озера.

В небе, над ущельем, возникли две яркие желтые точки, заискрились, стерли окрест лежащие звезды. Ракета быстро снижалась. Ионный двигатель оставлял едва видимый след — слабое, сразу же гаснущее голубоватое мерцание. Вспыхнули, на миг ослепив старика и его спутника, прожекторы, установленные в скалах. Синеватые лучи осветили звездный корабль. С этого момента старик перестал слышать музыку.

Он видел ракету сорок лет назад. С тех пор все изменилось, но ракета осталась такой же, какой была. Желтый свет ее бортовых фар смешивался с синими лучами прожекторов, и продолговатый бескрылый корпус казался зеленым. Блестела ажурная сеть антенн. Отчетливо слышалось потрескивание, сопровождающее работу ионного двигателя.

Это потрескивание вызвало у юноши улыбку. Он много раз видел снимки ракеты, знал ее устройство: она была невелика — шестьдесят метров в длину и три метра в поперечнике — и походила на мощные ядерные звездолеты не больше, чем лодка на корабль. Обтекаемая форма? Он видел в ней только свидетельство того, что ракете нелегко было пробивать земную атмосферу. Тонкие стержни антенн напоминали о заре радиолокации. И, наконец, потрескивание ионного двигателя вместо слитного, звенящего гула ядерных кораблей.

— Какая нелепая конструкция! — сказал он.

— Да, — ответил старик, глядя на ракету, — она запущена очень давно. Но у таких ракет есть преимущество — они успели пройти большой путь. Ядерные звездолеты ушли еще сравнительно недалеко от Земли, а эти… они многое видели.

«В этом преимущество старости, — добавил он мысленно. — Многое пройти, видеть, понимать…»

Ракета повисла в двух метрах над озером. Вода клокотала под дюзами двигателя.

Помедлив, ракета вертикально опустилась в воду; по озеру побежали волны. Старик и юноша отошли от края парапета — вода заливала бетон. Потом ракета вынырнула — уже горизонтально — и закачалась на волнах.

— Все! — воскликнул юноша. Он был взволнован, хотя вряд ли смог бы объяснить, что именно его взволновало. — Сейчас должен отделиться робот-разведчик. Уже время…

— Не спешите, — усмехнулся старик. — Это же старая конструкция! Она не умеет торопиться. Двадцатый век.

Над корпусом ракеты поднялась поблескивающая в лучах прожекторов небольшая полусфера, отделилась в воздухе и заскользила над водой. Робот уходил в сторону от места, где стояли люди.

— Что такое? — удивился юноша. — Почему робот не идет к нам?

Старик пожал плечами:

— Это значит, что он опускался на чужую планету.

Юноша не понял. Он смотрел то на старика, то на удаляющийся, похожий на большую черепаху робот.

— Ну и что же? — нетерпеливо спросил он.

— Заражение чужими микроорганизмами, — коротко пояснил старик.

— Но на ракете есть…

— Есть, — перебил старик. — Но ведь это же старая, «нелепая» конструкция. Не очень надежная. Нужна контрольная обработка.

Он помолчал, поднял воротник куртки.

— Мы можем идти, — сказал он, все еще глядя на ракету. — Робот сам придет в монтажный зал.

Юноша чувствовал себя виноватым. Он понимал, что старик мог обидеться на эти слова — «нелепая конструкция». Старик строил ракету, и, сколько бы ни прошло времени, для него она, пожалуй, не была нелепой. Но свойственный юности эгоизм не мог этого принять всерьез. Старое в глазах юноши означало примитивное, нерациональное, нелепое.

— Робот неплохо устроен, — сказал юноша. Ему хотелось как-то загладить свою ошибку. — Этот глайдерный принцип остроумен.

— Вздор! — отрезал старик. — Робот безнадежно устарел.

Старик не был обижен. Он просто не обратил внимания на неосторожно сказанные юношей слова. И сейчас еще, разговаривая, он думал о чем-то своем.

— С роботами пришлось много повозиться, — продолжал он. — Разведка неизвестных планет предъявляла очень жесткие требования. Первые роботы имели гусеничный ход.

От них, впрочем, сразу отказались. Роботы проваливались в трещины, падали с крутых склонов… Тогда было много разных проектов—вплоть до самых нелепых.

Какой-то болван, например, сконструировал шагающие роботы. Да, не улыбайтесь, именно шагающие. Стальной, похожий на бочонок корпус и три пары металлических суставчатых ног. Это была вопиющая глупость! Первый паровоз тоже имел ноги, но зачем спустя полтора века повторять старые ошибки? Я входил в комиссию, которая испытывала этих жуков. Они вязли в болотах, застревали в лесах, не могли взобраться на отвесную скалу… Потом мы построили роботы-глайдеры. Как этот, на ракете. Компрессоры создавали воздушный подпор, я роботы легко скользили над землей. Нам казалось, что это верх конструктивного изящества. — Он тихо рассмеялся. — А через пять лет появились электрофорные установки, потом гравитационные двигатели…

По узкому металлическому трапу они поднялись в монтажный зал — невысокое здание, прилепившееся к выступу скалы. В зале было пусто. У стен стояли кресла (старик отметил: новые, не те, что были здесь когда-то). В центре зала возвышался пустой стенд. Холодно светили люминесцентные лампы. Старик показал юноше, где включается отопление.

Не снимая куртки, он прошел в угол и сел. Только сейчас юноша увидел, как стар этот человек. И он вдруг понял, ощутил, что старость эта вызвана не годами (старик был крепок), а чем-то иным. Юноша боялся громких слов. Поэтому он не решился заменить слово «старость» другим словом — «мудрость».

— Я принесу кофе, — сказал он.

— Да, пожалуйста, — безразлично ответил старик.

В зале тихо жужжали лампы. Старик думал о том вечере. Тогда на стенде стоял робот, а они, шесть человек, сидели здесь, в креслах. Это была старая традиция — сидеть перед разлукой. И, хотя все они оставались, а улетал только робот, шесть человек молча сидели в этом зале. Их уже нет — тех, кто сидел с ним рядом. Они были смелые люди, умные, дерзкие, отважные, — и хорошие друзья. Теперь их именами названы горные вершины на Меркурии: шесть гор, расположенных рядом, — так, как они когда-то сидели.

Старик не чувствовал грусти. Музыка смыла грусть, и сейчас он просто вспоминал, спокойно, словно перелистывал книгу о чужой, но интересной жизни. Старик понимал, что никогда не вернется сюда. Через несколько дней ему предстояло уйти на новом корабле в дальний рейс — к той звезде, откуда вернулась разведывательная ракета. Он даже догадывался, с чем именно, ракета вернулась. Он мог не прилетать сюда, информацию передали бы по радио. Но он хотел дышать воздухом своей юности — и не жалел, что поступил так. В душе его весь вечер звучала «Богатырская симфония», и он знал, что могучие и светлые звуки будут отныне сопровождать его.

Только очень сильный человек может на склоне лет, не дрогнув, встретиться лицом к лицу с юностью. Такие встречи губят трусов, но дают силу людям мужественным.

Старик же имел ясный ум и непреклонную волю.

Юноша принес кофе. Старик снял куртку и молча пил горячий, пахнущий югом напиток. Отхлебывая, он задумчиво смотрел в маленькую чашку: черная жидкость заставила его вспомнить озеро — стартовую площадку ионолетов. Мысли его вернулись к ракете. Он подумал, что на этот раз сведения, добытые роботом, могут оказаться интересными.

— Звезда Ван-Маанена, — пробормотал он. — Что ж, если мои предположения верны…

— Вы что-то сказали? — поспешно спросил юноша. Старик посмотрел на него. В прищуренных глазах под седеющими бровями мелькнула лукавая усмешка:

— Вы любите неожиданности?

— Да! — быстро ответил юноша. В голосе его прозвучал вызов.

«Молодец! — подумал старик. — Хороший парень. Он чем-то похож на…» И старик вспомнил одного из своих давних друзей.

— Сегодня будут неожиданности, — сказал он.

— Если вы знаете это…

— Я знаю, — перебил старик, — но мне неизвестно, какие именно.

Он хотел сказать еще что-то, но не успел: послышалось гудение, и в полуоткрытую дверь боком протиснулась стальная полусфера — робот. Старик отдал юноше пустую чашку. С деловитым гудением робот проскользнул к стенду, опустился точно на середину. Гудение прекратилось.

Два человека молча смотрели на машину, побывавшую на чужой планете. На полированном корпусе робота поблескивали герб, надпись «СССР» и дата отлета.

— Союз Советских Социалистических Республика, — прочел юноша.

— Да, — отозвался старик. — Тогда еще социалистических. Через шесть лет это слово было заменено другим — «коммунистических».

— Это произошло за двенадцать лет до моего рождения, — взволнованно произнес юноша.

Он подошел к металлической черепахе и осторожно притронулся к выпуклому гербу.

Потом обошел вокруг робота.

— Что это? — воскликнул он. — Ничего не понимаю! Посмотрите! Здесь надпись…

Старик встал, включил верхний свет. На гладком боку робота было вырезано: «Люди Земли, мы…» Юноша вопросительно смотрел то на Старика, то на надпись. Наконец он не выдержал.

— Это сделали там, — произнес он. Голос его дрогнул. — На планете были разумные существа…

— Разумные? — задумчиво переспросил старик. — Нет, не просто разумные. Они намного умнее нас. И в этом загадка.

— Какая? — нерешительно спросил юноша.

— Они не успели закончить надпись, — думая о своем, сказал старик. — Да, тут углубление — это начало следующего слова.

— Почему же они умнее нас? И какую загадку вы имели в виду? — настойчиво спрашивал юноша. Его удивляло спокойствие старика и раздражала неторопливость, с которой тот осматривал робот. Старик вернулся к креслу.

— Ракета достигла звезды Ван-Маанена, — негромко, словно размышляя вслух, сказал он. — У этой звезды, как мы знаем, единственная планета. Ракета стала на время ее спутником. Сначала наблюдение велось бортовыми приборами, потом вспомогательная ракета опустила вниз робот. По заранее составленной программе робот должен был пробыть на планете пятьдесят часов. Если бы он не вернулся через пятьдесят часов, ракета отправилась бы в обратный путь. Теперь вы понимаете? Эти существа за пятьдесят часов смогли понять устройство робота и по его аппаратуре освоили язык.

— Это невозможно! — воскликнул юноша.

Старик пожал плечами:

— Посмотрите еще раз на надпись. Обратите внимание, что фраза не окончена, но тем не менее составлена из очень аккуратно вырезанных букв. Не забыты даже мельчайшие и, в общем, ненужные детали. Эти существа не знали, что можно упрощать буквы. Они в точности скопировали их с печатающего аппарата робота.

— Но у робота есть и звукофиксирующая система, — сказал юноша. — Почему же… Ага, понимаю! Значит, мы услышим их голоса?

— Нет. — Старик улыбнулся. — Мы услышим голос робота. Звукофиксирующая система не предназначалась для записи внешних звуков. Она отражала только то, что суммировал электронный мозг робота. Поэтому голос должен принадлежать роботу, но слова могут быть подсказаны… ими.

— Вы говорили о какой-то загадке.

— Да. Они умнее нас. У них более старая культура. Может быть, они ушли на тысячи, миллионы лет вперед. Так почему же мы прилетели к ним, а не они к нам? В этом и состоит загадка.

Старик сидел нахохлившись в углу. Юноша нетерпеливо переминался с ноги на ногу.

Ему хотелось скорее вскрыть робот, но старик молчал, погруженный в своя мысли, и юноша не решался его беспокоить. Юноша не понимал старика. Зачем нужно размышлять, когда можно просто открыть робот и все узнать? На месте старика он именно так бы и сделал. «Почему он медлит?» — подумал юноша. — Если отгадает, это не будет иметь значения, потому что все равно робот сам скажет. А если ошибется… будет стыдно. Нет, я бы не стал думать!»

Старик думал. Он решал задачу, как шахматист, — на много ходов вперед. Из каждого сделанного им вывода вытекали новые и новые следствия, логические построения становились сложными и извилистыми. Потом все сразу упростилось. Он нащупал верный путь — и мысли рванулись вперед.

— Они прилетят к нам! — воскликнул старик, вскочив и оттолкнув кресло. —

Наверное, они уже летят!

Юноша растерянно смотрел на старика. Юноша знал, что палеонтологи могут по одной найденной кости восстановить облик давно вымершего животного, но он не ожидал, что с такой уверенностью по одному факту можно прийти к столь далеким и неожиданным выводам.

— Лупу! — приказал старик, подходя к роботу. Юноша замешкался, и старик недовольно повторил:

— Я сказал — лупу! Ну, живее!

Лупу отыскали в одном из ящиков вделанного в стену шкафа. Старик внимательно осмотрел полированную поверхность робота.

— Отлично сделано! — одобрительно прошептал он. — Металл почти не успел размягчиться.

Он бросил лупу на кресло и быстро прошелся из угла в угол. Юношу удивила походка старика — легкая, упругая, молодая.

— Вскройте робот, — распорядился старик, вернувшись к креслу.

Он сидел, играя лупой и улыбаясь. Юноша долго возился с крышкой робота. Наконец, щелкнув, крышка приподнялась.

— Посмотрите, сняты ли внутренние пломбы, — сказал старик.

— Пломб нет!

— Ага, — удовлетворенно кивнул старик, — значит, они полностью разбирали робот.

— Он пожевал губами. — И нет никаких следов огня?

— Огня? — удивленно переспросил юноша, — Нет, конечно, нет. А почему?

— А потому, — четко, раздельно сказал старик, — что этот робот был в мире из антивещества. Да, да, не перебивайте! Звезда Ван-Маанена, ее единственная планета, существа, населяющие эту планету, — все из антивещества. Те же атомы, те же молекулы, но вместо электронов — позитроны, вместо протонов, нейтронов, мезонов — антипротоны, антинейтроны, антимезоны.

— Робот бы взорвался, встретив антивещество, — возразил юноша. — Вещество и антивещество аннигилируют, превращаясь в энергию.

Старик усмехнулся.

— Вы неплохо знаете азы физики, — ехидно сказал он. — Однако вы забыли аксиомы философии. Развитие никогда не останавливается. Существа, живущие на этой планете, прошли больший путь, чем мы. Они научились—правда, совсем недавно — предотвращать взрывы при соприкосновении тел из вещества и антивещества.

— Недавно? — переспросил юноша.

— Да, недавно, — твердо повторил старик. — Именно поэтому они не могли прилететь на Землю раньше.

Юношу била нервная дрожь. Он с трепетом смотрел на старика — тот представлялся ему ясновидцем.

— Включите звукофиксирующую аппаратуру, — сказал старик.

Юноша нажал кнопку. Тотчас же послышалось негромкое шипение. Четкий, но абсолютно невыразительный голос произнес: «Включены приборы. Вспомогательная ракета отделилась от ионолета и идет в атмосферу планеты. Снаружи наблюдается повышенная концентрация позитронов…»

Голос умолк. Едва слышно шуршала лента магнитофона. Потом тот же лишенный всякой выразительности голос продолжал: «Высота над поверхностью планеты шесть тысяч километров. Концентрация позитронов быстро растет. Корпус робота нагревается…

Высота четыре тысячи километров. Атмосфера планеты состоит из антивещества.

Возвращение невозможно — отказали рули ракеты… Три тысячи километров. Плавится металл на выступающих частях робота. Приборы работают нормально. Через тридцать секунд произойдет взрыв…»

Старик, вцепившись в подлокотники кресла, подался вперед. Юноша неподвижно замер у робота. Бесстрастный голос кибернетической аппаратуры, сообщавший, о неминуемой гибели робота, производил жуткое впечатление.

«Две тысячи семьсот километров, — вновь заговорил робот. — Ракета окружена плотной магнитной завесой. Повышение температуры прекратилось. Спуск продолжается… Тысяча пятьсот километров. Напряженность магнитной завесы растет.

Температура упала до нормальной. Приборы работают исправно. Киносъемка и фотографирование невозможны: в магнитном поле вышли из строя затворы объективов…

Пятьсот километров. Силы… неизвестные силы отклоняют ракету к полюсу…»

Наступило длительное молчание. Юноша склонился над роботом. Медленно раскручивалась узкая лента магнитофона. Внезапно раздался протяжный, высокий, похожий на удар гонга звук. Он затих, и вновь послышался голос робота. Это был тот же самый, лишенный всякой выразительности «машинный» голос, с педантичной четкостью выговаривающий каждый звук. Но паузы между словами и фразами увеличились. И сами фразы были построены как-то иначе — напряженно, не всегда правильно. В них было что-то неуловимо чужое, нечеловеческое.

«Люди планеты Земля, — с расстановкой говорил металлический голос. — Вы молоды и дерзки. Вы послали свой автомат, исходя из предпосылок, что планета, на которую он опустится, будет в общем похожа на вашу планету. Вы снабдили автомат примитивным оружием, устроили ненужную систему радиоперехвата управления. Такой автомат может оказаться полезным только в том маловероятном случае, если подвергаемая исследованию планета населена существами, имеющими одинаковый с вами уровень развития. Однако, по принципам вероятности, о которых вы имеете некоторое начальное представление, половина обитаемых пахнет должна обогнать вас в развитии. В этих случаях автомат окажется малопригодным.

Именно так и произошло. Но вы не учли и другое обстоятельство. Ваш мир состоит — по отношению к нашему — из антивещества. Автомат должен был, погибнуть. Однако мы за последний отрезок времени научились сохранять антивещество.

Здесь мы дадим вам необходимые пояснения. Наше знание установило, что все близкие к нам звезды и планетные системы, в том числе и ваша система, состоят относительно нас из антивещества. Наши космические корабли уже в давнее прошлое время путешествовали по Вселенной, но не могли опуститься ни на одну планету.

Планетные же системы, состоящие относительно нас не из антивещества, пока находятся вне пределов досягаемости наших кораблей.

Наша планета часто подвергалась разрушительному действию метеоритов из антивещества. Мы научились изолировать эти метеориты магнитным полем и опускать их вниз. Так был опущен и ваш автомат, который мы сначала приняли за метеорит.

Высокое знание, свойственное существам нашей платы позволило разобрать автомат и понять его устройство. Было трудной задачей, потому что наши знания вперед на тысячи отрезков времени, называемых годами. Ваш автомат оказался слишком простым, чтобы его легко поняли. Здесь сложилась ситуация, для которой мы не нашли слова в лексиконе автомата».

— Это слово «юмор», — усмехнулся старик. — Робот его не знает.

«Нам было трудно и сложно, — продолжал бесстрастный металлический голос, — разобрать автомат, сделанный из антивещества, и понять его устройство настолько, чтобы сообщить вам об этом. В нашем распоряжении осталось мало времени. Здесь мы должны сказать, что считаем нерациональной вашу систему отсчета времени. Мы знаем, что год есть период обращения планеты Земля вокруг звезды Солнце. Но зачем делить период вращения Земли на двадцать четыре части, а каждую из этих частей — на шестьдесят отрезков? Это неразумно, ибо вы в других случаях применяете, десятичную систему счисления. Однако мы поняли, что автомату необходимо вернуться к доставившей его космической ракете через пятьдесят единиц времени, называемых часами. Нам хватило этого времени, чтобы составить ясное представление об уровне развития жизни на планете Земля. Мы получили обширные сведения о ваших знаниях. Мы убедились, что уровень вашего развития достаточен, чтобы можно было без опасений послать к вам корабли. Мы сделаем это в близком будущем. Снабженные магнитной защитой, наши корабли смогут безопасно находиться в антимире. Кроме того…»

Голос умолк. Потом послышался снова. Паузы между словами уменьшились.

«Люди планеты Земля, через несколько шестидесятых долей часа автомат должен отправиться в обратный путь. Приняты необходимые меры для безопасного возвращения автомата на корабль. Мы…»

Магнитофон с шипением перематывал ленту. Голос оборвался.

— Все, — негромко сказал старик, откидываясь на спинку кресла. — Можете выключить.

Наступила тишина. Старик, закрыв глаза, думал. Юноша, покусывая губы, нетерпеливо ходил, по залу. Юноша был крайне взволнован. Ему еще никогда в жизни не приходилось первому узнавать столь новое в науке. И, хотя ракету запустили другие люди, хотя другие существа говорили голосом робота, он волновался так, будто все открытия были сделаны им самим. В голове его вихрем проносились мысли: куда сообщить, что сообщить… Но старик молчал, и юноша заставлял себя ждать, пока старик заговорит. Юноша чувствовал какой-то безотчетный трепет перед стариком. И, если бы сейчас старик начал вдруг говорить на языке этой далекой планеты, юноша не удивился бы.

Старик открыл глаза. Поднялся.

— Утром вы отправите вниз все приборы, — сказал он. Голос его был звонок. — Все приборы робота и ракеты. Предварительную информацию я передам сегодня.

— Радио? — быстро спросил юноша. Старик посмотрел на него, покачал головой:

— Нет. Я вылечу сейчас на своем орнитоптере.

— Ночью? — Юноша был поражен. — Через эти горы, в такую погоду? Я вызову ракетоплан, вас доставят…

— Не нужно, — улыбнулся старик. — Поверьте, ничего не случится.

И такова была сила этого человека, что юноша моментально успокоился. Теперь он знал, твердо знал: действительно ничего не случится. Он не мог сомневаться в словах старика.

По узкому, покачивающемуся трапу они опустились на освещенную люминесцентными лампами дорожку. Старик поднял воротник куртки, огляделся, глубоко вдохнул морозный воздух.

— Вы идите, — сказал он, протягивая юноше руку. — Идите.

Юноше хотелось проводить старика, но он не посмел ослушаться. Обычно очень разговорчивый, он в этот вечер незаметно для самого себя перенял манеру старика — говорить мало, точно, продуманно.

— Eсть — коротко ответил юноша. Старик шел по аллее, обсаженной низкорослым кустарником. Он смотрел вперед и рассеянно улыбался своим воспоминаниям. Перед его мысленным взором возникали лица тех, кто сорок лет назад вместе с ним послал отсюда ракету. От имени этих людей он встретил сегодня вернувшийся корабль. Он мог сказать им: «Друзья, наш труд не был напрасен…»

У озера старик остановился. Ветер гнал по озеру черные волны, раскачивал похожий на тушу кита ионолет. Старик кивнул ракете, как близкому и живому другу.

«Нелепая конструкция… — с нежностью подумал он. — Как же тебе трудно было там, в Космосе!..» Он поднял руку, прощаясь с ракетой. Круто повернулся и пошел к тому месту, где когда-то стояла скамейка.

«Да, это было здесь, — подумал он. — Теперь я точно помню. А слова… Ну конечно…

Она просто ничего не ответила. Ни одного слова — иначе я бы помнил. Она положила руку мне на грудь — и ничего не сказала. Наверное, ей помешала музыка.

Помешала?..»

Он усмехнулся.

«Теперь я изменю маршрут экспедиции, — думал он. — Уже нет смысла лететь к звезде Ван-Маанена. Я пойду в короткий рейс, чтобы вернуться на Землю. Надо увидеть тех… Да, они умны… умны… Я вернусь на Землю. И сюда еще вернусь… Все уходящие в Космос берут с собой частицу земли. Да, конечно, я возьму ее отсюда».


Он опустился на колени, достал платок и аккуратно положил в него несколько сбившихся в комья кусочков земли, обломок асфальта, пучок желтых, жестких травинок. Потом встал и быстро, не оглядываясь, зашагал к площадке, на которой стоял его орнитоптер.

Юноша видел все из окна центрального здания ракетодрома. Он стоял в неосвещенной комнате у широкого окна и смотрел вниз. Он неожиданно почувствовал, как к горлу подступает тяжелый ком.

Старик скрылся за поворотом аллеи, а юноша, прижавшись лбом к стеклу, смотрел на озеро. Ионолет отсюда казался совсем крошечным. «Как древние доспехи, — подумал юноша. — Они давно устарели, погнулись, проржавели, но… но их носили богатыри!»

Это слово заставило его вспомнить о симфонии Бородина. Быстро, не зажигая света, он включил магнитную запись и вернулся к окну.

Над ракетодромом, заглушая печальный свист ветра, гремели мощные аккорды. В лучах прожекторов сверкнули, словно поднятые ввысь музыкой, тонкие крылья орнитоптера.

Юноша смотрел в небо.

Генрих Альтов Полигон «Звездная река»

Четыре дня над испытательным полигоном «Звездная река» висели сырые, размытые тучи. Ветер гнал по бетонным дорожкам мутные потоки воды. Неожиданно со Станового Нагорья потянуло холодом, и в полночь выпал снег. Он таял, ложась на мокрую землю. Снежинки выживали только на металлических фермах Излучателя.

Тонкими и точными штрихами снег обвел линии Излучателя, и двухсотметровое сооружение проступило на фоне черного неба, как гигантский чертеж.

Человек шел, машинально обходя лужи. Он не смотрел вниз, потому что за семнадцать лет до мельчайших подробностей изучил эту дорогу. Семнадцать лет — в одно и то же время, в любую погоду — он проходил этой дорогой. Он уже давно отвык обращать внимание на окружающее. Он замечал лишь то, что было связано с его мыслями: ту или иную часть конструкции Излучателя, иногда — что-то в комплексе сооружений Энергоцентра. Но в эту ночь он смутно ощущал неуловимую перемену в окружающем. Это мешало думать.

Он остановился и внимательно посмотрел по сторонам. Снега он просто не заметил — это его не интересовало. В Излучателе за последнюю неделю ничего нe изменилось.

В окнах главного корпуса Энергоцентра, как обычно, горел свет, там дежурили круглосуточно. Невысокие холмы, окружавшие со всех сторон полигон, сейчас не были видны: они сливались с ночным небом.

Несколько минут человек, прищурившись, смотрел вдаль. Он уже понимал, что изменилось. Исчезло желтое зарево над холмами. Зарево это было отблеском огней далеких городов, отблеском чужой и далекой жизни. Человек семнадцать лет не покидал полигона. Он не думал о том, что находилось там, за холмами. Но к ночному зареву он привык. Иногда оно разгоралось сильнее, иногда становилось слабым, едва заметным. Сейчас зарева не было совсем.

— Тучи? — спросил человек. Он привык рассуждать вслух.

— Да, конечно, — ответил он себе. — Плохая видимость.

Он передвинул рычажок электрообогрева, и под курткой прошла волна теплого воздуха. Об исчезнувшем зареве он сразу же забыл.

Отсюда было удобно смотреть на Излучатель. Вершину огромного, нацеленного в небо сетчатого конуса скрывали тучи. Десятки прожекторов освещали снизу этот конуса казалось, он лежит на голубых лучах света, а не на невидимых в темноте металлических опорах.

— Еще четыре года, — негромко, словно сомневаясь, произнес человек.

Он смотрел на гигантский конус Излучателя и думал о том, что семнадцать лет назад здесь ничего не было. Семнадцать лет назад Излучатель существовал только в его воображении: такой, каким он видит его сейчас. Нет, не такой. Много хуже.

Он хрипло рассмеялся.

Да, в ту пору все — и он сам — считали, что потребуется около шестидесяти лет, чтобы накопить энергию для эксперимента. Но прошло семнадцать лет— и почти все готово. Энергоцентр испытательного полигона получал в эти годы значительно больше энергии, чем можно было когда-то рассчитывать. Удалось изменить и конструкцию Излучателя. Из года в год он совершенствовал свой Излучатель. Он отдал этому все. Семнадцать лет он работал так, как не смог бы работать никто другой. Не пропуская ни одного дня. Не отвлекаясь ничем посторонним. По восемнадцати часов в сутки. Без праздников и без отдыха.

Он знал: его считают великим ученым. Он сам верил в высокую мощь своего ума. Это уже давно стало для него привычным, естественным и не вызывало волнения. Он относился к своему дару, как к совершенной машине. И, когда эта машина давала хорошие результаты (а это случалось очень часто), ему было приятно.

Снежинки дрожали в лучах прожекторов. Человек машинально следил за полетом снежинок — и ничего не видел. Ему вдруг вспомнилась буря, вызванная его открытием два десятилетия назад. Он первым сказал:

«Скорость света — не предел». Сначала с ним не спорили. Его открытие просто не приняли всерьез. Тогда он опубликовал расчеты — и буря началась. Его противники ссылались на опыты Майкельсона, на десятки, сотни аналогичных опытов, подтвердивших конечную величину скорости распространения света. Он ответил новыми расчетами. За длинными рядами формул стояла простая, в сущности, мысль.

Скорость звука в воздухе невелика — 331 метр в секунду. Но при взрывах, когда возникают огромные давления, звуковая волна распространяется вначале со скоростью в двадцать, в тридцать раз большей. Нечто подобное происходило и со светом. В этом была своя закономерность: каждый физический закон справедлив лишь в определенных пределах. Даже закон тяготения, названный когда-то «всемирным», оказался неточным в масштабах макромира. Майкельсон, Миллер, Пиккар, Иллингворт, Томашек — все они ставили опыты со световыми источниками относительно небольшой силы. В этих условиях скорость света действительно не превышала трехсот тысяч километров в секунду. Но при звездных катастрофах — при внезапных вспышках новых и сверхновых звезд — свет некоторое время распространялся со «взрывной» скоростью. Так, во всяком случае, говорили расчеты. Излучатель, возвышавшийся в центре полигона, должен был на опыте доказать, что для взрывных импульсов очень большой энергии световой порог преодолим.

…Машинально обходя лужи, человек шел по бетонной дорожке, обсаженной приземистым вечнозеленым кустарником. Он смотрел на главный корпус Энергоцентра и думал, что там, на пультах, стрелки контрольных приборов приближаются к черте, означающей конец многолетнего ожидания. За Энергоцентром, в глубоких подвалах, хранились погруженные в жидкий гелий разрядные батареи. Они были почти до предела насыщены энергией. Еще никогда и ни для каких целей не сосредоточивалось так много энергии. Семнадцать лет — днем и ночью — по подземным кабелям текла сюда энергия, собранная на всех континентах Земли.

— Четыре года, — сказал человек, остановившись возле скамейки.

Ветер лениво раскачивал фонарь, подвешенный между двумя столбами. Изломанная граница света и тени прыгала по доскам скамейки. Человеку показалось, что тень стоит на месте, а скамейка, как живое существо, то погружается во мрак, то отскакивает назад, к свету. Человек погрозил скамейке пальцем:

— Не-ет! Двадцать месяцев…

Он не замечал, что карманный радиофон давно подает сигналы. Они казались посторонними и далекими, эти сигналы, похожие на крик испуганной птицы. Птица кричала громче, настойчивее, не давала сосредоточиться — и человек в конце концов услышал. Он достал из кармана радиофон, покрутил регулятор настройки. На маленьком — со спичечную коробку — экране появилось взволнованное лицо дежурного инженера.

— Ну? — спросил человек. Он не выносил, когда ему мешали думать.

— Простите, что я вас беспокою…

— Ну? — нетерпеливо повторил человек. Лишние слова всегда вызывали у него раздражение.

Инженер рывком снял очки, но сдержался и сказал почти спокойно:

— К вам приехал секретарь ученого совета академии.

— Ладно. Передайте… пожалуйста, передайте, что я на Южной аллее.

Человек спрятал радиофон, сел на край скамейки и устало потер глаза. Как только он переставал думать, сразу подступала усталость. Он посмотрел на Излучатель (отсюда был виден только конус) и беззвучно рассмеялся. В эту ночь он решил занимавшую его несколько месяцев проблему. Да, в системе магнитной защиты кое-что придется изменить. Но зато четыре года превратятся в двадцать месяцев.

Это совсем мало: в десять раз меньше того, что уже прошло.

— Двадцать месяцев, — сказал он, пытаясь разглядеть вершину конуса. — Но я придумаю еще что-нибудь. Да и энергии будут давать больше. Значит, не двадцать, а только девять… или семь…

И он вдруг почувствовал, как гулко бьется сердце. Он всегда волновался, думая о том моменте, когда все будет готово. Но сегодня сердце билось слишком громко.

Так громко, что он вздрогнул, явственно услышав его стук.

Это были шаги в глубине аллеи. Он обернулся, увидел женскую фигуру и встал.

Женщина была очень молода — намного моложе человека, ожидавшего у скамьи. Костюм ее походил на одежду лыжника. Снег падал на черные волосы, уложенные в высокую прическу. Лицо у женщины было мягкое, доброе, и потому резкие морщинки в уголках глаз казались чужими, случайными.

Они встретились на середине аллеи, под фонарем. Они стояли в трех шагах друг от друга, а по земле растерянно метались их тени.

Женщина тихо сказала:

— Здравствуй.

Он быстро отошел назад, в темноту. Потом спросил:

— Так это ты… секретарь совета?

— Третий месяц, — Ответила она. — Ты не знал?

Он промолчал.

— Мы давно не виделись, — нерешительно сказала она.

— Девятнадцать лет, — отозвался он. — Да, почти девятнадцать лет. Это было здесь. Ты… помнишь? Она кивнула головой:

— Помню. Тогда здесь был пустырь. Мы придумывали название… для полигона.

— Женщина улыбнулась, рассеянно дотронулась пальцем до подбородка, и человек вздрогнул, узнавэту улыбку и этот жест.

— Где-то здесь была река, — продолжала она. — Нет, не река — совсем маленькая речка. Но в ней отражались звезды. Очень много звезд.

— Да. Много звезд, — сказал он. — А потом никто не мог понять, откуда взялось это название… Речки уже нет. Давно нет.

Они сели на мокрую от растаявшего снега скамью и долго молчали. Она искоса посматривала на него, но он сидел на краю скамьи, в темноте, я лица его не было видно.

— Я по делу, — сказала она, не выдержав молчания.

— Да, — безразлично произнес он.

— Произошла катастрофа с подземоходом. Ты, конечно, знаешь?

— Нет.

— Ты… не знаешь?

Он досадливо пожал плечами:

— Нет.

— Хорошо, — сказала она после некоторого молчания. — Я объясню. Это экспериментальный подземоход. Совершенно новая конструкция. Раньше опускались на три, на четыре километра. Эта машина пробилась на глубину в тридцать шесть километров. Предполагали, что она дойдет до сорока. Но произошла авария. Там три человека… Ты слышишь?

Она всматривалась в темноту и никак не могла разглядеть его лицо.

— Да, — ответил он. — Слышу.

— У них мало кислорода, — продолжала она. — Часть баллонов уничтожена при аварии. Но какое-то время они продержатся. Связь плохая. Трудно сказать, сколько они могут продержаться. Дорог каждый час… На бурение нет времени. Если бурить — мы не успеем туда добраться. Опоздаем. Остается только один способ — электропробой.

— А, знаю. — Он оживился. — Знаю. Направленный разряд. Образуется скважина с оплавленными стенками. Сколько дней она держится, такая скважина?

— Это зависит от многих причин, — быстро ответила женщина. — Но нам достаточно нескольких часов. Он неожиданно рассмеялся:

— У вас ничего не выйдет! На это требуется огромное количество энергии. Пробить земную кору… Теперь я припоминаю. Опыты проводились на глубинах до двадцати километров. Да, да… Эти опыты поглощали уйму энергии. Я тогда протестовал — и опыты прекратили. Энергию отдали ему, — он махнул рукой в сторону Излучателя. —

Когда же это было?.. Восемь лет назад. Да, восемь лет назад.

— Энергия есть, — сказала женщина. — Энергия есть в батареях твоего полигона.

Разве ты…

Она умолкла, ей было трудно говорить. Он встал, шагнул от скамьи. Спросил не оборачиваясь:

— Так приказал ученый совет?

В голосе его было безразличие. Женщина ожидала всего — только не безразличия.

— Нет, — ответила она. — Это не приказ. Точнее — не совсем приказ. На заседании совета все высказались за использование энергии твоих батарей. Но единогласно принята оговорка: использовать, если согласишься ты.

— Следовательно, решение зависит от меня?

— Да.

— И никто не будет протестовать, если…

— Нет.

Он вернулся к скамье, сел.

— Передай, что я не согласен.

Она вздрогнула, посмотрела на него:

— Ты…

— Я же сказал — нет. Помолчи, пожалуйста. Я все объясню.

Женщина тщетно пыталась увидеть его лицо. Голос (так ей казалось) шел откуда-то издалека.

— Допустим, я отдам энергию, накопленную здесь за семнадцать лет. Ведь вам нужна вся эта энергия, не так ли?

— Да, вся, — подтвердила женщина. — В твоих батареях примерно девяносто процентов нужной нам энергии. Скважина должна иметь большой диаметр и…

— Хорошо, — перебил он. — Хорошо. Вы возьмете энергию, и три человека будут спасены. Итак, мы потеряем накопленную за семнадцать лет энергию, зато сохраним трех человек… Я просил не перебивать меня! Выслушай, пожалуйста, до конца. Ты знаешь: энергия, накапливаемая здесь, нужна для решающего эксперимента. Овладеть засветовыми скоростями — значит открыть путь человечеству к самым отдаленным галактикам. Но суть даже не в этом. Космические корабли нередко погибают из-за недостаточной мощности двигателей. Статистика тебе, надеюсь, известна.

Установить на кораблях новые двигатели — а в этом конечная цель моей работы — значит спасти жизнь многим астронавтам. Как видишь, здесь строгий расчет. Я не руководствуюсь личными соображениями. Я думаю о людях. В одном случае погибнут три человека, но наука рванется вперед, даст технике средства, которые предотвратят в будущем гибель сотен, может быть тысяч людей. В другом случае удастся спасти трех человек, но мы потеряем семнадцать лет, и это неизбежно — прямо или косвенно — приведет к человеческим жертвам. Ты… все поняла?

— Все, — тихо ответила женщина. — Мне страшно, что ты такой.

Он усмехнулся и мельком взглянул на нее.

— Ну, а возражения у тебя есть? Разумные доводы? Я готов выслушать.

Женщине было холодно, она забыла об электрообогреве костюма. Снег падал ей на плечи и не таял.

— Да, — сказала она после продолжительного молчания. — У меня есть доводы. Ты прав, космическим кораблям нужен мощный двигатель: это откроет путь к галактикам, уменьшит число катастроф. Однако все это — в будущем. Следовательно, есть время. Не ты один думаешь об этих двигателях. Да, я хорошо понимаю: твое открытие — это нечто исключительное. Но и другие конструкции помогут нам в ближайшие годы избавиться от катастроф, связанных с недостаточной мощностью двигателей. Нет, нет, так нельзя обосновать твой отказ.

Он снисходительно улыбнулся.

— Ты улыбаешься сейчас, — грустно сказала она. — Я не вижу, но знаю: ты улыбаешься… Сколько раз было так! Я чувствую, что ты неправ, и не могу доказать…

С тобой трудно спорить. Но разве справедливо, чтобы из-за этого те трое…

— Несправедливо, — сухо ответил он. — Хорошо. Допустим, важнее сейчас спасти трех человек, чем рассчитывать на отдаленные результаты моего эксперимента. Но что можно противопоставить его научному значению? Ничего!

— Ничего, — повторила женщина. — И все-таки человеческая жизнь важнее. Наука существует для людей.

— Прописная истина, — резко перебил он. — Я ставлю эксперимент не для забавы.

Для людей. Это сделает их сильнее, счастливее.

— Нет, нет! Мне трудно спорить с тобой. Но я… я начинаю думать, что твой эксперимент теперь только задержит развитие науки.

Он посмотрел на нее. Ему казалось, что спор уже решен. Сейчас его просто интересовал ход ее мыслей. И он с любопытством спросил:

— Почему?

Она ответила не сразу. Она сидела совершенно неподвижно, и снежинки падали на ее ресницы. «Глаза совсем черные, — подумал он. — Черные, а не светло-синие…» Он заставил себя смотреть на Излучатель. Но значительно труднее было изменить направление мыслей: впервые за очень долгое время мысли не повиновались ему.

«Как странно, — думал он, — пройдет сорок или пятьдесят лет, и могучий Излучатель покажется людям неуклюжим и смешным, а красота, вот такая красота, и через тысячи лет вызвала бы радостное изумление… А если бы там, под землей, была она?..» На мгновение ему представилось, что на освещенном конце скамейки никого нет.

— Я объясню, — сказала женщина. Она старалась говорить спокойно, взвешивая каждое слово. — Я объясню на понятном тебе языке логических доводов… Науку развивают люди. Сейчас они идут на риск, на подвиги, зная, что в случае необходимости будет сделано все возможное, чтобы оказать им помощь. Я говорю не только о тех, кто сейчас сидит там, в кабине подземохода. Я говорю об экипажах космических кораблей, об экспедициях на чужие планеты, о строителях подводных городов… Они твердо знают, что в беде их поддержат все. Это умножает силы, это…

Прости, я сбилась с логического языка. Логика, только логика! Развитие техники в определенной степени зависит от того, что люди верят в поддержку всего человечества. Если один раз эта вера будет обманута… Ты понимаешь? Сегодня мы не отдадим энергию твоих батарей, а завтра кто-то поколеблется — идти ли на риск, кто-то станет чуть-чуть менее дерзким, менее смелым… И так во всех областях науки, всюду, где идет схватка с природой. В целом это даст такой отрицательный эффект, что твой эксперимент и еще десятки таких экспериментов…

Она продолжала говорить, но он ничего не слышал. Он с полуслова понял ее мысль и теперь видел значительно дальше, чем видела она сама.

— Хватит! — глухо произнес он. — Возможно, ты права. Логика, кажется, не на моей стороне.

Женщина напряженно всматривалась в темноту. Свет фонаря бил ей в глаза; она едва различала припорошенную снегом фигуру человека.

— Ты… согласен?

— Послушай, — спросил он, глядя на конус Излучателя, — допустим, я отдам энергию. Допустим. Но ведь нет твердой уверенности, что этот… электропробой удастся. На такой глубине его еще ни разу не испытывали. И тогда энергия будет потрачена напрасно.

— Да, — сказала она, — абсолютной уверенности нет. Но все расчеты… Почти невероятно, чтобы была неудача. К тому же и твой эксперимент…

— Ерунда! — досадливо перебил он. — Мой эксперимент будет успешным. Притом и отрицательный результат был бы важен для науки.

— Хорошо, я не спорю. Но… что же ты все-таки решаешь?

— Что я решаю? — переспросил он. — Значит, решение зависит от меня?

Она ответила очень тихо:

— Так постановил совет.

— Тогда я против. Я не отдам батареи.

— Почему? — спокойно спросила она, и он почувствовал, как трудно дается ей это спокойствие.

— Не волнуйся, — с неожиданной мягкостью в голосе сказал он. — Я попытаюсь объяснить. Ты помнишь, каким я был двадцать лет назад? И вот сейчас… Ведь ты только на два года моложе меня. А я почти старик. Это хорошо, что ты не споришь.

Ты всегда была честной. Так вот, сейчас я почти старик, а ты по-прежнему молода.

Как в то время. Этот Излучатель отнял у меня все. И тебя и всю жизнь.

— Нет, — возразила она. — Я сама…

— Пусть так, — поспешно согласился он. — Пусть так. Излучатель не виноват в том, что я тебя потерял. Однако семнадцать лет я сижу здесь, на полигоне. Семнадцать лет. Ты молчишь? Это хорошо. Ты и умна по-прежнему. Ты понимаешь, что, работай я только за двоих или за троих. Излучатель был бы готов через шестьдесят лет.

Конечно, мне помогали. Мне помогали много больше, чем я просил. Но тысяча самых хороших музыкантов не сыграет так, как может сыграть один гениальный музыкант.

Ты знаешь, я не переоцениваю себя.

— Знаю, — с усилием произнесла она.

— В первые годы, — продолжал он, — мне было трудно здесь. Но я понимал, что несу ответственность перед людьми за свой мозг. Я должен был использовать его с предельным коэффициентом полезного действия. Я работал по восемнадцати часов в сутки. И каждую секунду из этих восемнадцати часов я заставлял свой мозг работать на полном накале. Я добился, чтобы меня не трогали врачи. Я работал на износ…

Он помолчал, затем неожиданно рассмеялся:

— Хотелось уехать за горы, к людям… Меня тянуло туда. Я вспоминал наш обрыв над Волгой… Ладно. Не в этом дело. Я не мог уехать. Я знал, что не имею права заставлять эту машину бездействовать, — он постучал пальцем по своему лбу. —

Иногда я думаю, что мне просто не повезло. В медицине, в биологии, в химии — в любой области техники я работал бы вместе с людьми. Я не был бы так одинок. Моя же работа приковывала меня к письменному столу и требовала одиночества. То, что я делал, лежало где-то на границе теоретической физики и философии. Осмысливание общих идей, отыскание общих принципов… Так или почти так когда-то работал Эйнштейн. Я не нуждался в лабораториях, мне не надо было уезжать в экспедиции…

Мне доставляли отобранную информацию. Где-то производили нужные мне вычисления…

Вначале у меня были друзья, сотрудники. Но с каждым годом моя задача все более суживалась. Энергия, энергия, энергия! В борьбе за энергию я не мог потратить десяти минут на дружескую беседу, и у меня не стало друзей. А сотрудники… Я их почти не вижу. Мы говорим на расстоянии. Кто-то строит части Излучателя; разве я могу поехать на завод? Кто-то работает у вычислительных машин; разве у меня есть время на разговоры с этими людьми?.. Семнадцать лет! Вероятно, этот путь можно было пройти без такого напряжения лет за тридцать. Я прошел этот путь за семнадцать лет — и дорого заплатил.

— Если бы ты работал вместе с людьми, — возразила женщина, — этот путь удалось бы пройти за двенадцать лет. Или за десять. Ты об этом не думал?

— Нет, — ответил он. — И сейчас я так не думаю. Пойми: я не жалуюсь и ни о чем не жалею. Это большое счастье — постоянно жить в вихре идей, силой ума пробиваться в еще неведомую человеку область. Я ни о чем не жалею. Это моя жизнь. Да. Но вот приходишь ты и требуешь, чтобы я сам все перечеркнул. Там погибают три человека. Они посвятили жизнь решению какой-то научной задачи. Я тоже посвятил свою жизнь решению научной задачи. И вот ты хочешь спасти их.

Благородно. Очень благородно. Но ты понимаешь, что тогда погибну я? Я не могу ждать еще семнадцать лет, а без этого моя жизнь… Так вот, скажи: разве справедливо их спасать ценой моей жизни? Вероятно, моя работа тоже важна.

Вероятно, мои семнадцать лет стоят их спуска на тридцать шесть километров. Так почему же они — да, а я — нет? Почему? Логика все-таки на моей стороне. Логика и справедливость.

Женщина не ответила. Она смотрела на снег и думала, что там, под землей, три человека задыхаются от жары. Холодильная установка, скорее всего, не работает, и невидимые потоки тепла просачиваются сквозь изоляцию в глубь корабля…

Свет постепенно обосновывался на земле. Сначала возникли белые полосы по краям аллеи, потом белая паутина начала расползаться по бетонным плитам аллеи, захватила свободную часть скамейки. Снег оседал на широких листьях кустарника.

Конус Излучателя стал совсем белым. Снег скапливался в складках куртки у мужчины и ровным слоем покрывал свитер женщины.

— Ну что ж, — сказала женщина, стряхивая с колен снег. — Я передам совету твое решение. Сейчас я уйду, Никто не заберет твои батареи. Но я должна сказать тебе, что я об этом думаю. Впрочем, это мое личное мнение, и ты можешь…

Он резко взмахнул рукой:

— Говори!

Женщина долго молчала. Он смотрел на нее и думал: «Неужели до сих пор люблю?»

Уже много лет он не вспоминал ее. И вот сейчас она пришла — и снова в сердце стучит боль, снова подступает мучительное чувство утраты.

— Мне трудно сказать тебе все, — начала женщина, — но я скажу.

— Говори, — прошептал он.

Ему хотелось слышать ее голос. Только голос!

— Что ж, слушай. — Она говорила, глядя прямо перед собой, в беловатую мглу. — Ты очень изменился. Ты перестал быть человеком и коммунистом. Я боюсь, что скоро ты перестанешь быть и ученым. Нет, теперь слушай! Ты сам хотел. Слушай же… Раньше ты жил для людей. Ты был похож на тех, которые когда-то закрывали собой амбразуры. Сегодня ты не сделал бы этого.

— Ошибаешься! — холодно сказал он.

— Нет, не ошибаюсь. Ты бы рассчитал, что для блага людей важно сохранить твой мозг. И для блага людей не спас бы товарищей! Ты хорошо знаешь арифметику логических расчетов и совсем забыл высшую математику человеческих отношений.

Там, за пределами полигона, все считают; что твоя жизнь — подвиг. Только поэтому совет оставил последнее слово за тобой. Но мы не знали, что твоя жизнь давно перестала быть подвигом. В этом есть и наша вина. Да, твоя работа требует одиночества. Но не такого, какое создал ты! Случилось так, что постепенно ты перестал замечать все окружающее тебя. Ты ставишь себе в заслугу, что жил и работал в одиночестве. Ты думаешь, что отдал свой мозг людям я это все оправдывает. Ложь! С какого-то времени ты перестал работать для людей. Ты перестал думать о людяx. Работа сделалась для тебя самоцелью. И будь ты трижды гениален — это непростительно. Ты сделал за семнадцать лет то, на что другим потребовалось бы много больше. Но paзве ты paбoтал один?! У тебя не нашлось времени поинтересоваться теми, другими… А они собирали эту энергию. Я говорю о всех людях Земли. Семнадцать лет они берегли каждую частицу энергии — для твоих бaтapeй! Они отказывались от многих заманчивых проектов — для твоих бaтapeй! Они искали, думали, строили… Все вместе они дали несоизмеримо больше того, что дал ты. И они хотели дать еще больше. Если бы не катастрофа, ты через неделю начал бы получать втрое больше анергии. Так решили люди, хотя у тебя не было времени поговорить с ними.

— Так… решено?

— Да. Проект утвержден. Но разве в этом дело? Сейчас ты говоришь, что Излучатель стал твоей жизнью. Люди это знают. А вот известно ли тебе, сколько людей отдали жизнь Излучателю? Отдали в буквальном смысле слова. Статистика, как ты говоришь…


— Не преувеличивай, — спокойно ответил он. — На полигоне не было ни одного несчастного случая. Не спеши, подумай.

— Я уже думала. Много думала, — тихо сказала женщина. — На полигоне не было несчастных случаев. А за полигоном для тебя нет ничего. Точнее — есть некое абстрактное человечество.

— Ты несправедлива.

Женщина грустно улыбнулась.

— Справедливость? Год назад у меня погиб сын. Авария на строительстве термоядерной станции. Они торопились… Он и его товарищи… Молчи! Молчи и слушай!

За эти годы так было не раз. Да, энергия, собранная в твоих батареях, обошлась дорого, очень дорого. Тебе не говорили об этом. И я бы не сказала, но ты вспомнил о справедливости.

— Прости…

— Простить тебя? Ты ничего не понял. Ничего! Разве люди делали это ради тебя?

Разве опыт нужен только тебе? Как трудно с тобой говорить!..

— Прости, — повторил он. — Я помню, тогда погибло четыре человека. Но я даже не подумал, что один из них…

— Ты и теперь не думаешь о других. Ты добился отмены опытов с электропробоем, взял энергию в свои батареи. Подземники не спорили с тобой. Но они тоже любили свое дело и продолжали испытывать свои корабли. Они шли на риск, зная, что риска могло бы и не быть, если бы продолжали опыты с электропробоем. В сущности, эти трое сидят сейчас в подземоходе потому, что ты восемь лет назад забрал предназначенную им энергию. — Женщина встала. — Если бы решал экипаж подземохода, батареи остались бы у тебя. Даже совет оставил последнее слово за тобой. Но пусть будет так. Мы обойдемся без твоих батарей Ты даже не представляешь, насколько ничтожны запасы твоего Энергоцентра по сравнению с тем, что есть у нас.

— Все запасы передавались сюда. У вас нет почти ничего.

— Ecть! Шесть часов назад по всей Земле прекращена подача энергии.

Он пристально посмотрел на нее и покачал головой:

— Вы опоздаете.

— Нет. Мы остановили все заводы. Мы прекратили почти все работы. Мы отменили полеты всех космических ракет. Мы выключили свет во всех городах, Никто — ты слышишь, — никто не возразил, не пожаловался… Остановилось все! И люди сами отдают ту энергию, которая есть в батареях личного пользования. Все — от гигантских термоядерных станций до переносных туристских генераторов — работает только для того, чтобы спасти этих трех человек.

— Вы опоздаете, — упрямо повторил он.

— Нет. Мы спасем их. Без твоих батарей. Ты видишь, мы не прервали подачу тока сюда, в твой Энергоцентр. В окнах твоих зданий горит свет. И эта аллея освещена.

А там — нет огней на улицах, закрыты театры, музеи, лаборатории. Даже дети в этот час думают только об энергии.

— Вздор! — резко сказал он. — Театры, дети… Вздор! На все эти театры и музеи, на освещение улиц приходится ничтожная доля общего расхода энергии. Одна десятая процента. С этим или без этого вам нужно собирать энергию менее двух суток. Вы не успеете. Тридцать шесть километров…

— Да, тридцать шесть! Понадобится — мы пробьемся к центру Земли. Нас много. Одна снежинка — ничто, даже если она большая. Но когда их много и они вместе… Так и люди. На Земле восемь миллиардов людей. Нет, я ошиблась. Восемь миллиардов без одного человека. Тебя нельзя считать. Ты потерял это право.

Он пожал плечами:

— Как знать. Посмотрим. Иногда ученый должен идти…

— Нет! — перебила она. — Не должен! Раньше человек еще мог видеть дальше человечества. Сейчас — нет. Сейчас человечество видит дальше одного человека. Ты поймешь это… позже.

Она повернулась и пошла. Он остался сидеть. Снег деловито заметал следы ее ног.

— Снег, — удивленно произнес человек, глядя на эти следы.

Только сейчас он заметил, что идет снег.

Он попытался представить себе темные улицы городов, остановившиеся цеха автоматических заводов, черные громады космических кораблей на безлюдных стартовых площадках… Потом он попытался представить себе кабину подземохода — и не смог, ибо давно перестал, интересоваться всем, что не было связано с Излучателем. Он подумал, что даже не знает, кто эти трое. Ему и в голову не пришло спросить. Три человека. Просто цифра. В этот момент мелькнула совсем другая мысль: «У нее был взрослый сын…»

Он встал и направился к центральной площадке. Снег падал на лицо и таял. Это мешало думать, и он досадливо вытер лицо рукой. Центральная площадка была покрыта снегом. Лучи прожекторов казались теперь ослепительно белыми — их до отказа заполнили снежные хлопья. «Плохо, очень плохо, — подумал человек. — Нет времени во всем этом разобраться».

Он вынул радиофон, нажал кнопку. Снег падал на экран, и человек нагнулся, чтобы увидеть дежурного инженера.

— Слушайте меня внимательно, — сказал он инженеру. — Сейчас вы сообщите ученому совету, что батареи полигона «Звездная река» передаются для спасения подземохода. Затем вы прекратите прием энергии. Выключите свет на территории полигона. Весь свет, до последней лампы. Кроме аварийной линии в помещении батарей. Вы поняли?

— Да, — коротко ответил инженер. Он, видимо, ожидал этих распоряжений, и они не удивили его. — Это всё?

— Нет. Сколько человек на полигоне?

— Двенадцать, — ответил инженер и, помедлив, добавил: — С вами.

— Хорошо. Оповестите всех: мы займемся сейчас подготовкой батарей к транспортировке. Впрочем… В этой работе могут принять участие только желающие.

Инженер едва заметно улыбнулся и ответил:

— Будет сделано.

— Почему вы улыбаетесь? — спросил человек. — Кажется, я не скачал ничего смешного.

— Нет, нет, — поспешно ответил инженер. — Просто все уже собрались. Мы ждем вас.


«Мальчишка!» — беззлобно подумал человек и выключил радиофон.

Снегопад становился сильнее и сильнее. Он был теперь в чем-то подобен проливному дождю: снежинки сливались в сплошные белые струи. Но все это происходило в абсолютном безмолвии и потому было как торжественная песня без слов. «Тишина.

Странная тишина, — подумал человек. Впервые за многие годы мысли его текли медленно и беспорядочно. — Голос у нее совсем не изменился. Пахнет морозом.

Неужели у снега есть запах?.. Сегодня не пролетал рейсовый реаплан. Значит, полеты тоже прекращены… А сын, наверное, был похож на нее…»

Он остановился и, прикрыв глаза, стал вглядываться в конус Излучателя. Ему вдруг со всей отчетливостью представилось то, чего он так долго ждал. Конус полыхнул ярким пламенем, и ослепительный луч, мгновенно пронизав тучи, устремился к звездам. «Снег, — подумал он. — Блестит снег. А она в чем-то тоже ошибается… Как это она сказалa? „Чувствую, что ты неправ, и не могу доказать“. Теперь я не могу доказать… Кто же прав? Кто?.. Энергия эта действительно принадлежи! людям. Я не согласен ее тратить, но мое мнение — только личное мнение. Пусть так. А будущее?

Да, да. Нас рассудит будущее».

Внезапно наступила темнота. Человек закрыл глаза и уверенно пошел вперед. Когда глаза привыкли к темноте, он открыл их и посмотрел на Излучатель. С трудом можно было различить смутные белые пятна. В темноте Излучатель походил на громадный, покрытый снегом утес.

Человек достал радиофон, настроил экран.

— Да? — спросил дежурный инженер. Его взгляд сквозь толстые стекла очков был добрым, спокойным, внимательным.

— Свяжитесь с секретарем совета, — сказал человек. — Ее машина где-то в пути.

Передайте от моего имени, что на Земле восемь миллиардов людей, без всяких вычетов. Вы поняли?

— Да, — невозмутимо ответил инженер. — Надо передать секретарю совета, что на Земле восемь миллиардов человек. Без всяких вычетов.

Генрих Альтов Генеральный конструктор

Ураган был насыщен электричеством. В придавленных к земле тучах извивались огненные нити. Вихри налетали на пульсирующее фиолетовое пламя, рвали его в клочья и раскидывали по небу. Плотная дождевая завеса вспыхивала временами подобно струе расплавленного металла. Ветер с нетерпеливым воем подхлестывал искрящиеся потоки воды. Они сталкивались, сплетались в клубок и мгновенно вскипали, разбрасывая багровую пену.

Пилот долго стоял у оконного стекла, прислушиваясь к хриплому реву бури.

— Спектакль, — сказал он наконец. — Пиротехника, а не ураган. «Синей птице» нужны серьезные испытания. Скажите, доктор, это все, что смогли сделать ваши метеорологи?

Врач (он сидел на диване, в глубине комнаты) посмотрел на пилота. «Как скала, — подумал он. — Странно, что никто не догадался сфотографировать его так: черный силуэт, а позади — молнии».

— Совсем неплохой ураган, — ответил врач. — Одиннадцать баллов. Центр урагана у взлетной площадки. Мы стараемся не очень шуметь: в шестидесяти километрах восточнее начинается зона леспромхоза.

— Одиннадцать баллов? — переспросил пилот. — На Юпитере, даже в верхних слоях атмосферы, «Синяя птица» встретит ураганы вдесятеро сильнее. Я привез снимки, сделанные с разведывательных ракет. Плохо, если для ваших метеорологов одиннадцать баллов — уже предел.

— Это не предел, — сказал врач. — Мы ждали вас завтра. Сегодня метеорологам заказали обычный ураган: они выполнили заказ — и только. Если им закажут катастрофический ураган, они сделают катастрофический. Даже сверхкатастрофический.

Пилот отошел от окна и остановился посредине комнаты. Он внимательно, с едва заметным недоумением оглядел высокие книжные стеллажи и большой, заваленный книгами стол. Врач знал этот взгляд. Людям, редко бывающим на Земле, всегда кажется странной нерасчетливая просторность земных помещений.

— Машину надо испытывать в самых жестких условиях, — повторил пилот.

Врач мог еще на несколько минут оттянуть неизбежный разговор — и ему очень хотелось это сделать. Но он ответил:

— «Синюю птицу» можно не испытывать. Она уже прошла все испытания.

Пилот вернулся к окну и опустил штору. Плотная ткань скользнула вниз. Сразу стало тише. Зажглись лампы, спрятанные за матовой поверхностью стеклянного потолка.

— Поговорим? — спросил пилот.

Врач молча показал ему на кресло. Уже опускаясь в кресло, пилот заметил голубую пластмассовую трубочку, лежащую на столе, между страницами раскрытой книги.

— Калейдоскоп? — удивленно произнес он. Его светлые глаза потеплели, и лицо сразу стало добрее. — Это… ваш?

— Генерального Конструктора, — ответил врач.

Пилот взглянул на врача. Это был беглый взгляд — не больше. Но со свойственной астронавтам способностью мгновенно схватывать главное пилот увидел в глазах собеседника напряженное ожидание.

— Скажите, — осторожно спросил пилот, — Генеральный Конструктор… он никогда не летал?

Врач пожал плечами:

— Что значит — летать?

Пилот снова взглянул на врача. Лицо у врача было подвижное, очень худое, с нездоровой желтизной.

— Летать — значит подниматься над землей на машине, — вежливо объяснил пилот.

— В таком случае Генеральный Конструктор летал, — сказал врач. — Он летал в тот день, когда вас встречали после первого рейса к Меркурию. Генеральный Конструктор был тогда мальчишкой. Он хотел походить на вас. Хотел летать. В тот день он попытался взлететь на своей первой машине. Он построил ее из кусков фанеры и дюраля. Игрушка. Но эта машина взлетела. На пятнадцать метров. А потом — упала. Вот, собственно, все. Ходить он начал через три года. Сначала на костылях. Летать ему не разрешали. Даже на пригородных вертолетах.

Ураган постепенно выдыхался. За окном ровно гудел ветер.

— Так, — сказал пилот. — У вас должны быть хорошие испытатели. Конструктору нелегко, если он никогда не летал на настоящих машинах.

— У нас нет испытателей. Генеральный Конструктор всегда сам испытывал свои машины. Он сам провел все испытания «Синей птицы». Сегодня… сегодня он тоже летал.

— Он погиб восемь дней назад, — медленно произнес пилот. — Он погиб, а мертвые не летают.

Врач отрицательно покачал головой. Нужно было многое объяснить; это угнетало его. Он взял лежащий на книге калейдоскоп и придвинул книгу к пилоту:

— Вот, посмотрите. Орел летел к Солнцу — и погиб. Погиб в полете… и не упал, а продолжал лететь.

Книга была открыта на других стихах, но пилот узнал автора и вспомнил эти строки:

Он умер, да! Но он не мог упасть,
Войдя в круги планетного движения.
Бездонная внизу зияла пасть,
Но были слабы силы притяженья…
Пилот мягко сказал:

— Это — поэзия.

— Да. Это поэзия, — машинально повторил врач.

— Так, — медленно произнес пилот после продолжительного молчания. — Так. Но вы сами сказали, что Генеральный Конструктор никогда не поднимался на настоящих машинах. Автопилоты? Нет. Для испытаний новой машины, для полета сквозь ураган нужен человек. Нужны ум, смелость, воля, выдумка.

— Да, — сказал врач. — Машины могут делать то, что могут. Человек умеет делать и невозможное.

— Значит, автопилоты исключены. Генеральный Конструктор управлял кораблем с Земли. Только так. Но если это обычное радиоуправление, нужна очень точная координация движений. Нужно уметь мгновенно перенести руку с одного рычага управления на другой, нужно… Нет, это тоже исключено. Остается одна возможность — биоэлектронное управление на расстоянии. Так?

— Да, — коротко ответил врач.

— Хорошо, — продолжал пилот. Теперь он говорил увереннее, жестче. — Значит, биоэлектроника. Человек сидит на земле, у пульта управления, следит по приборам за полетом машины и мысленно передвигает рычаги управления. Аппаратура усиливает возникающие в мозгу и мышцах биотоки, рация передает сигналы на машину. Я видел такой полет. В ясную безветренную погоду эта штука поднялась метров на сто и не спеша описала круг над площадкой. Потом приземлилась. Летающий диван…

Врач нетерпеливо перебил:

— «Синяя птица» — четвертая его машина. И все они испытывались только им. Это совсем иначе. Он сидел в кресле. И никакого пульта, никаких приборов. Вы понимаете — ничего! Он сидел с закрытыми глазами и мысленно представлял себе весь полет — от взлета до посадки: условия полета и действия летчика. Биотоки записывались. На пленке получались две серии колебаний: одна — мысленные условия полета, вторая — мысленные действия человека в этих условиях. Потом эта запись служила программой для электронных автоматов на ракетоплане. Автоматы воспроизводили полет, мысленно совершенный человеком. Они анализировали внешние условия, например скорость ветра или крен машины, отыскивали на электрограммах необходимую ответную реакцию — и управляли рулями, меняли режим работы двигателей. Я знаю, что вы хотите сказать. Знаю! Да, могут быть непредвиденные обстоятельства. Но и машина имеет разные записи. Человек мысленно переживает полеты в самых различных условиях. Предусматривает все случаи, которые могут встретиться в реальном полете. И потому программа автоматов имеет ответные реакции на все случаи, которые только возможны в полете.

— Нельзя предусмотреть все, — возразил пилот. Он старался говорить спокойно. — Это — как калейдоскоп. Вы можете предусмотреть бесчисленные сочетания стеклышек?

— Я не могу, — твердо сказал врач, глядя на калейдоскоп. — Генеральный Конструктор… он мог. Он знал свои машины. Он начинал с простых полетов и постепенно переходил к более сложным. После каждого мысленного полета совершались контрольные реальные полеты. Корабли летали, управляемые автоматами, — и в конструкции кораблей вносились необходимые изменения. У нас не было ни одной аварии. Испытания «Синей птицы» ведутся уже полгода. Это сотни реальных полетов и тысячи полетов мысленных. А кроме того, тридцать шесть полетов к Юпитеру. Обычное кресло и обычная комната. Воображаемые полеты — каждый раз все дальше и дальше в глубь атмосферы Юпитера. Вот вы… вы, в сущности, едва коснетесь атмосферы Юпитера. Перегрузка. Пока на ракетоплане человек, большего не достигнешь. Корабль выдержит, человек — нет. Генеральный Конструктор мог мысленно опускаться очень глубоко. Он знал, что потом автомат повторит это на корабле. В условиях, которые человек не смог бы перенести… В этом преимущество его метода. И еще в том, что можно собрать электрограммы мысленных и реальных полетов, выполненных лучшими пилотами, — и тогда автоматы будут иметь обобщенный человеческий опыт. Не только опыт, но и человеческую смелость, человеческую самоотверженность. Человеческий стиль, которого нет у обычных электронных машин. Можно отпечатать комплект электрограмм сто, тысячу раз. Для многих кораблей. Для многих машин здесь, на Земле. Да. Мы не успели…

— Так, — сказал пилот. — Мысленно полеты к мысленному Юпитеру. Можно представить себе самый страшный ураган, но будет ли он таким, как реальный?

— Будет! — с неожиданной злостью выкрикнул врач. — Нет таких ураганов, которые человек не мог бы себе вообразить. Мысль человека — это… это…. Поймите простую вещь. Физические возможности человека ограничены. Природа скупо отмерила какие-то пределы. Да, да, разумеется, можно их перейти. Можно создать трехметровых людей, сильных и выносливых. Но это в сущности ничего не изменит. Пределы есть, их можно лишь несколько отодвинуть. И только одна способность человека не имеет, никаких пределов — это способность мыслить. Вы… понимаете?

Пилот кивнул головой.

— Понимаю. Я все понимаю, кроме одного. Меня пригласил Генеральный Конструктор. И вот сегодня здесь смотрят на меня как на врага. Почему?

Врач положил на стол калейдоскоп и устало потер глаза.

— Почему? — повторил пилот.

— Трудно объяснить, — сказал врач. — Понимаете, мы все когда-то сомневались, что Генеральный Конструктор… ну, что он сможет… Потом мы поверили, и с этого времени все здесь работали и жили во имя одного. Мы поняли, что это такое — человеческая мысль. Нет, я не то хотел сказать. Вот представьте себе, что люди работают с каким-нибудь мощнейшим реактором. Или с электронной установкой. Это — машина. Ими можно восторгаться — и только. А мы экспериментировали с человеческой мыслью. Мы видели ее безграничную силу. Нет, дело даже не в силе. Мы чувствовали обаяние человеческой мысли, ее могучую красоту. Мы знали, что наши машины летают лучше всех пилотов — кроме вас. С вашим именем здесь связывали последний рубеж, который надо преодолеть.

— И вы… преодолели? — спросил пилот.

Врач посмотрел ему в глаза и твердо ответил:

— Да, конечно. Но Генеральный Конструктор… его нет, а вы — здесь.

* * *
В оконное стекло настойчиво скребся дождь.

Пилот просматривал акты испытаний «Синей птицы». Их было много, этих актов. Машина испытывалась жестко, в самых различных условиях. Вместе с актами в папке лежали написанные от руки три страницы — что-то вроде черновика, докладной записки. Генеральный Конструктор не успел закончить записку. Она обрывалась на половине фразы: «Я считаю, что полет к Юпитеру корабль должен…»

Пилот встал и открыл окно. «Дождь, — подумал он, — снова дождь. На Земле всегда дождь». Он усмехнулся. Дождь шел на Земле не всегда. Но там, где проводились испытания новых машин, обычно была скверная погода.

Дождь шуршал листьями деревьев.

Так было и три года назад. Три года назад пилот впервые подумал, что останется на Земле. Смешная мысль! Вертолет, который должен был доставлять его на ракетодром, опоздал на семь минут. Только и всего.

Пилот часто думал о Земле. Когда-то, поднявшись в космос, он впервые увидел оттуда Землю. Он мог часами смотреть на голубой шар, окутанный радужной дымкой. Он восторгался красотой Земли и одновременно радовался тому, что смог подняться над ней.

С годами у него появилось другое восприятие Земли, потому что с Землей были связаны многие опасности. Приходилось преодолевать силу земного тяготения, пробивать радиационный пояс, избегать притягиваемых Землей метеоритов.

Пилот любил Землю. Но однажды он поймал себя на том, что думает о ней с непонятной ему самому тоской. Это не была тоска по Земле. И три года назад, ожидая вертолет, он вдруг понял — что это за тоска. Вертолет запоздал на семь минут, и в эти семь минут, стоя под мокрым от дождя кленом, он вдруг с предельной ясностью осознал, что рано или поздно ему придется навсегда вернуться на Землю.

С той поры он всячески избегал бывать на Земле. Он заставил себя не думать о том, что неизбежно должно было случиться.

Пилот внимательно вслушивался в звуки дождя. Невидимые в темноте дождевые струи ритмично стучали по асфальту. Ворчала, фыркала, гудела водосточная труба. Звенели дождевые капли, падали на пластмассовый подоконник. Дождь имел множество голосов, и это казалось пилоту до странности неожиданным.

«Отвык, — думал пилот. — Но я вернусь на Землю. Вернусь насовсем. Тогда мне останется одно — мысленные полеты по мысленным маршрутам. Обидно…» Он рассмеялся. «Доктор прав: мысль сильнее всего. Сильнее и быстрее. Но она не может дать того, что дает человеку дело».

Он вернулся к столу и отыскал подколотый к одному из актов фотоснимок. Это была увеличенная копия отрезка электрограммы. Вдоль снимка разделенные шкалой отсчета времени проходили две серии сложных колебаний; каждая серия представляла собой наслоение множества биотоков. Пилот долго рассматривал снимок. Он смотрел на сплетение изломанных линий и пытался представить себе, о чем думал Генеральный Конструктор в ту десятую долю секунды, когда приборы фиксировали эти колебания.

Повинуясь каким-то своим законам, мысли пилота снова вернулись к Земле. Он прислушался к шуму дождя, подумал, что вообще плохо знает Землю. На краю стола все еще лежала раскрытая книга. Пилот отыскал стихи, о которых говорил врач. Он начал их читать и остановился на строках:

Его зачаровала машина.

И властно превратила сердце в солнце.

Он отложил книгу и, быстро сдвинув в сторону акты испытаний, взял последний лист записки. Только теперь пилот понял, как должна была оканчиваться последняя фраза: «Я считаю, что полет к Юпитеру корабль должен совершить без человека».

Пилот вновь стал перечитывать акты испытаний.

* * *
Через час вернулся врач и пригласил пилота к заместителю Генерального Конструктора. Складывая в папку акты испытаний, пилот сказал:

— Завтра метеорологи должны сделать все, что в их силах. Мне нужен настоящий ураган.

— Да, — коротко произнес врач.

— Я хотел бы видеть метеорологов, — продолжал пилот. — Ураган должен быть… ну, как на Юпитере.

— Сегодня вам надо отдыхать, — возразил врач.

— Мне нужен настоящий ураган, — настойчиво повторил пилот. — Нельзя лететь к Юпитеру и не верить в машину.

— Настоящий ураган? — переспросил врач. — Послушайте… Генеральный Конструктор погиб, исследуя Юпитер. Это был тридцать седьмой полет. Мысленный полет на мысленный Юпитер. Обычная комната и обычное кресло. Но сердце не выдержало.

* * *
Пост наблюдения находился глубоко под землей. Однако и сюда, сквозь толщу земли, проникал гул урагана.

В тесной, с невысоким потолком комнате, перед телеэкраном сидели двое — инженер и врач.

На экране было видно:

«Синяя птица» приближалась к ракетодрому. У стартовой площадки зажглись мощные прожекторы — и тотчас погасли. Их лучи не могли пробить черную толщу урагана. Багровый отсвет молний едва просачивался сквозь спрессованные вихрями тучи. Временами этот отсвет надвигался на «Синюю птицу», и тогда позади корабля, на сплошной стене туч возникала гигантская черная тень. Молнии гасли, оставляя тускло мерцающие провалы, сквозь которые шел корабль — единственная наделенная разумом частица материи в хаосе ветра, воды, огня.

Машина была невелика — одна из тех, что совершают космические перелеты на борту просторных лайнеров, а потом спускаются для разведки неисследованных планет. «Синяя птица» предназначалась для битвы с тем, что могло подстерегать ее в атмосфере чужой планеты. И все на корабле — вытянутый, без единого выступа корпус, отогнутые назад короткие, резко очерченные крылья, спрятанные до времени инфракрасные излучатели — все предназначалось для битвы. Этой же цели служила и огромная, несоизмеримая с небольшими размерами корабля, сила ионных двигателей.

«Синяя птица» снижалась, преодолевая натиск урагана. Вскипала вода, попавшая под невидимое излучение дюз. Главной опасностью были периоды мгновенного затишья. Ураган отскакивал назад, и корабль проваливался в пустоту, в ничто. В такие мгновения из тормозных дюз вырывались острые языки белого пламени.

Над экраном мигнула желтая лампочка. В динамике послышался голос пилота:

— Я «Синяя птица». Вызываю метеоролога.

Другой голос, вибрирующий от едва сдерживаемого волнения, ответил:

— Метеоролог слушает! «Синяя птица», главный метеоролог слушает…

— Я «Синяя птица», — повторил пилот. — Прошу изменить программу испытаний. Вы можете сделать нечто неожиданное?

— Нельзя менять программу испытаний. Это… опасно.

— Я спрашиваю: вы можете сделать нечто неожиданное?

После некоторого раздумья метеоролог ответил:

— Да. Если прикажет заместитель Генерального Конструктора.

Инженер — пожилой, очень спокойный человек — придвинул микрофон и сказал:

— Разрешаю.

— Да. — вновь послышался в динамике голос метеоролога. — Понял. Я сделаю…

— Не надо, — перебил его пилот. — Вы слышите, я не должен знать, что именно вы сделаете. Испытание должно быть неожиданным.

Инженер отодвинул микрофон.

— Я знал, что так будет, — сказал он врачу.

Руки инженера бегали по клавиатуре управления. Изображение на экране расплылось, исчезло, потом возникло вновь. Теперь была видна другая часть ракетодрома. Отсюда, навстречу кораблю, двигалась туча, похожая на грубо обрубленную глыбу серого гранита. Она медленно ползла, подминая обрывки других туч. И в этом безмолвном движении было больше угрозы, чем во всем бесновании урагана.

Инженер повернул рычажок настройки. Масштаб изображения на экране уменьшился, и сталвиден весь ракетодром.

Туча надвигалась, постепенно заполняя небо. На взлетной площадке вновь вспыхнули прожекторы,

— Смотрите, — глухо сказал врач.

Нижняя поверхность тучи, до этого почти ровная, вдруг начала вытягиваться, превращаясь в беловатый конус. Вершина конуса быстро приближалась к земле. Казалось, туча вытянула чудовищной величины щупальце. А снизу уже тянулось другое щупальце, такое же чудовищное.

Над экраном тревожно замигал красный сигнал. Инженер включил динамик. Молодой голос с нарочитой медлительностью произнес:

— Служба безопасности полетов. Смерч с юго-востока. Антигрозовые ракеты готовы к старту. Жду распоряжения.

— Скорость… какая скорость? — спросил инженер.

Динамик ответил голосом главного метеоролога:

— Семнадцать метров в секунду.

Инженер улыбнулся: «Наконец-то наш метеоролог дорвался…» Врач пожал плечами.

На экране было видно.

Смерч шел к кораблю.

Он шел, окутанный облаком пара. Он был похож на гигантскую змею.

Вспыхнули лучи прожекторов. Метнулись по черному небу, уперлись в извивающийся столб смерча. Метеоролог спокойно докладывал:

— Двадцать шесть метров в секунду… Двадцать девять…

В ярких лучах прожекторов смерч казался полупрозрачным. В нем — сверху вниз — стремительно неслись клочья туч, похожие на бурые клубы дыма. Нижняя часть смерча судорожно извивалась, нащупывая опору для прыжка.

Инженер распорядился выключить свет. Прожекторы погасли, и только один луч еще некоторое время упирался в серое туловище смерча, словно пытаясь сдержать его неотвратимый натиск.

Смерч шел к «Синей птице».

Машина начала разворачиваться, и смерч (он стал теперь иссиня-черным) тотчас же двинулся ей наперерез. Динамик прохрипел:

— Снесло перекрытие ангара! Начисто снесло… И снова молодой голос произнес:

— Служба безопасности полетов. Антигрозовые ракеты готовы…

Инженер выключил динамик.

— Конец, — прошептал врач. — Теперь конец. С этим мог бы справиться только Генеральный Конструктор.

Он обернулся к инженеру:

— Прикажите… пусть передает управление биоавтомату! Вы слышите — пусть пилот передаст управление…

Инженер ничего не ответил.

Смерч надвигался на «Синюю птицу». Он хищно изогнулся, и в центральной его части возникло черное полукольцо.

Врач бросился к двери. Инженер, не отрываясь от экрана, сказал:

— Там ураган. Осторожнее.


* * *
Пилот и врач сидели под крылом «Синей птицы». Они сидели на взрыхленной ураганом земле — еще влажной, пахнущей сыростью. С передней кромки крыла лениво падали капли воды.

Пилот смотрел на небо. От яркого полуденного солнца небо казалось бесцветным. И только у горизонта проступала голубизна, сливающаяся с темной полоской далекого леса.

— Клесты, — сказал пилот. — Смотрите, летят клесты! Их и буря не взяла…

— Привыкли, — отозвался врач. — Они привыкли. Скажите, вы… вы с самого начала перешли на биоэлектронное управление?

— Да, — ответил пилот, внимательно наблюдая за птицами. — Я не притронулся к штурвалу. Я думал, что смогу в случае необходимости… ну, вы понимаете… А потом увидел, что он (пилот так и сказал — «он») принимает решение быстрее меня. На секунду, на полсекунды, на мгновение — но быстрее. И еще, как бы это сказать, увереннее. Словно он уже не раз проходил через это — и все знает.

— Он знает, — сказал врач, поднимая воротник плаща. — Вы… застегните куртку. После урагана погода устанавливается не сразу. Да… В «Синей птице» есть частица человеческой души. Маркс говорил о машинах: овеществленная сила знания. Тридцать семь полетов к Юпитеру…

— Тридцать семь, — повторил пилот. — Теперь он уйдет в тридцать восьмой. Без меня. Когда смерч приближался к машине, я подумал, что можно сжать электрограммы. Как при киносъемке: запись вести замедленно, а проецировать с обычной скоростью. Мысль быстрее движения руки, но мы можем сделать нечто более быстрое, чем мысль.

— Генеральный Конструктор для этого и пригласил вас, — сказал врач. — Он знал, что так будет. Скоро закончится монтаж новой машины. Это… это для вас.

Пилот посмотрел на «Синюю птицу».

— Неужели нельзя создать машину, которая…

— Нет, — ответил врач. — Нельзя. С каждым годом машины предъявляют все более жесткие требования к тем, кто их испытывает. Через пять лет на такой машине будут летать пассажиры — спокойно, удобно, даже с комфортом. Но к тому времени появится новая «Синяя птица». И она потребует от испытателя таких качеств, что… А ведь вы — испытатель. Вы хотите летать только на настоящих машинах.

Они долго молчали. Потом пилот, все еще глядя на «Синюю птицу», произнес:

— Овеществленная сила знания… Да, это так. Хорошо сказано. Врач улыбнулся:

— Это — поэзия.

— Да. Это поэзия, — согласился пилот.

Валентина Журавлева Летящие по вселенной

Это драма, драма идей.

А. ЭЙНШТЕЙН

Возле стола, за которым я сидела в первом классе, было окно. Совсем рядом: я могла дотянуться рукой до прогретого солнцем шершавого подоконника. Шли годы, менялись комнаты, но я всегда выбирала место поближе к окну. Наша школа стояла на окраине города, на высоком холме. Из окна было видно множество интересных вещей. Но чаща всего я смотрела на антенну радиотелескопа. Антенна казалась маленькой, хотя я знала, что она огромна — обращенная к небу трехсотметровая чаша.

Мне нравилось следить за ее загадочными движениями. Может быть, поэтому все, что я узнавала в школе, как-то само собой связывалось с антенной.

Это была антенна радиотелескопа, ловившего сигналы разумных существ с чужих планет.

Мы дружили с антенной. Когда я не могла решить трудную задачу, антенна подбадривала меня: "Ничего, ты обязательно справишься! Ведь и мне не легко. Надо искать, искать, искать..." Весной солнечные лучи отражались от внешней поверхности рефлектора, и белый зайчик бродил по классному потолку. Днем и ночью, в жару и холод, в будни и праздники она работала, антенна моего радиотелескопа.

Но однажды она остановилась. Я посмотрела в окно и увидела неподвижную, склонившуюся вниз чащу. Тогда я побежала к ней. Я бежала так быстро, как только могла: школьный двор, улицы, шоссе... Под антенной спокойно ходили люди; никто не обращал на меня внимания"

Я долго не возвращалась в интернат. Я знала: меня будут спрашивать, почему я плачу. Как это объяснить?..

С тех пор антенна телескопа оставалась неподвижной. Я прочитала в газете, что продолжавшиеся более сорока лет попытки поймать сигналы инозвездных цивилизаций оказались безуспешными. По-прежнему в мое окно была видна решетчатая чаша антенны. Но солнечный зайчик уже не бегал по потолку. Иногда у меня мелькала наивная и дерзкая мысль: я что-то поищу, придумаю, и снова телескоп будет шарить по небу...

Я стала астрономом, а в астрономии выбрала проблему связи с инозвездными цивилизациями. Нас полушутя называли поисковедами. Я стала поисковедом в трудное время. Последняя, очень серьезная и оставшаяся безрезультатной, попытка вызвала разочарование. Многие поисковеды занялись другими проблемами. Мы видели, что старые пути непригодны, а новых не знали.

В нашем институте осталось тридцать человек, едва ли не половина всех поисковедов на Земле. Не было таких гипотез,, которые мы бы отказывались проверить. Наши инженеры изобретали тончайшие радиофильтры и конструировали сверхчувствительные системы молекулярных усилителей. Мы готовились к новым поискам.

И вот в течение двух дней все изменилось.

— 2

Вечером первого дня я встретилась с человеком, которого знала очень давно. Мы долго ходили по городскому саду, потом спустились к набережной. Шел мелкий дождь. Мы сидели у самой воды и говорили. Это был тягостный разговор. Временами я слышала наши голоса как бы со стороны и думала: "Почему мы не можем понять друг друга?" Слова были подобны холодным каплям дождя на плаще. Все, Что мы сказали в этот вечер, делало невозможным самое простое: произнести несколько хороших слов. Простые и обычные слова показались бы сейчас ненужными, фальшивыми.

Я возвращалась домой пешком, вдоль реки. Я шла и старательно доказывала себе, что этот человек мне безразличен. Доказательство получалось логичное и точное, как геометрическая теорема.

Потом я стояла на мосту и думала, почему все так сложилось. Как легко доказать теорему и как трудно доказать любовь! Сквозь серую дымку дождя я смотрела на огни города и думала; "Они горят, и я их вижу; если они погаснут, я увижу, что их нет. Все просто. А как увидеть любовь?"

Мне очень трудно объяснить, что я тогда чувствовала. Я пыталась это сделать только для того, чтобы стало понятно дальнейшее.

Над рекой дул сильный ветер, я промерзла и побежала домой. Я долго ходила по комнате и, когда это стало невыносимым, начала разбирать свои книги.

И тут обо всем забыла. Перелистывая страницу за страницей, я думала о том, что в каждую эпоху люди, естественно, представляли себе внеземные сигналы такими, какие были в то время на Земле. Изобрели радио — и ожидали, что поймают радиосигналы. Взлетели наши первые ракеты — начали говорить о прилетах космических кораблей. Возникла квантовая оптика стали ловить световые пучки... Но почему обязательно так? Сигналы, если они есть, посланы цивилизацией, которая несравненно старше нас. Сигнальные цивилизации (это наш профессиональный термин) должны быть не проста более развитыми. Они всемогущи, они умеют делать все, что только не нарушает законов природы. Они пошлют не те едва слышимые сигналы, которые мы ловим на пороге чувствительности приборов, а сигналы колоссальной мощности. Сигналы столь же яркие, как городские огни, на которые я смотрела с моста. Не увидит их только слепой) Но таких сигналов мы не знаем, Либо их нет вообще, либо...

Вывод был ошеломляющий: сигналы перед нашими глазами, они примелькались, и мы их просто не замечаем)

...Это была сумасшедшая ночь. Я не спала ни минуты. Меня лихорадило от сознания, что открытие где-то рядом.

— Они горят, — повторяла я, — они видны всем. Если они погаснут, мы увидим, что их нет...

Под утро я устала и уже без всякого волнения смогла заново проследить весь ход мыслей. Сигнальные цивилизации далеко обогнали нас в развитии, но и для них недоступны сверхсветовые скорости. Они не будут летать в поисках разума. Они пошлют сигналы. И это будут не направленные сигналы, а что-то вроде призыва: "Слушайте все!" Такой сигнал должен автоматически "сработать" везде, где возможна высокоорганизованная жизнь. Скажем, на планетах, имеющих атмосферу. Значит, сигналы должны быть однотипными для Земли, Марса, Венеры. А главное — они будут длительными, эти сигналы. Они должны работать миллионы, даже десятки, сотни миллионов лет. Но что выстоит миллион лет?) За такой срок разрушатся и высочайшие горы...

В 9 утра я начала эксперимент. Идея его была проста. Я нашла новый путь, а пройти по этому пути предстояло машине, серийной логической машине "Р-10". Я запрограммировала задание, смысл которого был приблизительно таков.

— 3

Допустим, мы стали всемогущими. Решено послать сигналы на все планеты, где в принципе могут быть высшие формы жизни. В том числе и на неведомые нам планеты. Сигналы должны быть видимы всем хоть сколько-нибудь разумным существам;

Что это за сигналы?

Я пустила машину, а потом отнесла копию программы своим товарищам. У нас принято подвергать новые гипотезы самой разносной критике. Мы испытываем новые идеи, как металл, который пойдет на ответственное сооружение.

Я вернулась в свою лабораторию. Машина работала. По показаниям контрольных приборов я видела, что машина поглощает все новую и новую информацию. По ее требованию информация передавалась из центральных хранилищ.

Мы не раз применяли такие машины для проверки своих гипотез. Машины никогда не смеялись. Но они вдребезги разбивали многие хитроумные идеи. Как-то мы подсчитали, что машине типа "Р-10" нужно в среднем девять минут, чтобы вдребезги разнести очередную поисковедческую гипотезу...

Я смотрела на часы. В лабораторию набились все наши. И все смотрели на часы. Прошло сорок минут, машина работала, и мы видели, что она посылает все новые и новые запросы. Двенадцать минут она рылась в информационных архивах Международного астрофизического союза. Четыре минуты длился ее разговор с Пулковской обсерваторией. И вдруг полнейшая неожиданность: машина надолго связалась с отделом информации Киноархива. Не знаю, что искали там ее электронные собратья, но это продолжалось более трех часов.

Мы ждали. Кто-то догадался позвонить, чтобы нам принесли обед сюда, в лабораторию. Машина соединялась с самыми различными организациями. Казалось, будто человек, захлебываясь от спешки, выпаливает вопросы.

В шесть вечера меня заставили уйти. Я прошла в библиотеку и легла на диван. Меня обещали разбудить через час. Когда я проснулась, было без пяти двенадцать. Я побежала к "Р-10". Она работала. Мне сказали, что с девяти часов машина занимается обработкой данных по Марсу и Венере.

Мы сидели всю ночь. Почти непрерывно звонил телефон, нас спрашивали, но что мы могли ответить?.. Сигналами должно было оказаться нечто всем известное, обыденное. И мы понимали: не так легко будет переломить себя и по-новому взглянуть на то, что испокон веков считалось земным...

В восемь утра машина закончила работу. За ночь прилетели астрономы из Москвы, Мельбурна и Оттавы. Комната не могла вместить всех, и многие сидели в коридоре. Егоров, наш начальник, подошел к буквопечатающему аппарату машины, нажал клавишу, и машина коротко отстучала:

— Полярные сияния.

Мы растерялись. Мысль о полярных сияниях появилась у нас еще вечером, но мы ее почему-то отбросили. Перебивая друг друга, мы сформулировали первый вопрос:

— Полярные сияния зависят от деятельности солнца. Разве это не так?

— Да, — ответила машина. — Сигналы накладываются на идущий от Солнца поток корпускул. Для длительных сигналов целесообразнее использовать местную энергию. Сигнальный же характер полярных сияний проявляется в закономерном чередовании окраски.

Поднялся такой шум, что я ничего не могла разобрать. Машину засыпали десятками вопросов, но Егоров сказал:

— Не все сразу! Прежде всего нам надо знать, как именно... словом, как они меняют цвет сигналов.

Он запрограммировал вопрос, а машина ответила:

— Периодичность — два с половиной года. Продолжительность полтора-два часа. Через каждые два с половиной года аналогичные сигналы

— 4

наблюдаются и в полярных сияниях на Венере и Марсе. Лучшее описание — по данным Диони, Исландия, 1865 год.

Через час нам привезли микрофильм, снятый с книги Диони. Вот как описывалось там это сияние:

"Нас известили о начинающемся северном сиянии, и с возможной поспешностью мы вскарабкались на самую возвышенную кровлю форта. Близ зенита разгоралось белое облако. Сначала осветились края облака, затем оно вспыхнуло, и белый свет залил небо и море. Изящные снасти нашей шхуны отчетливо выделялись на этом северном свете. Потом сквозь белый свет, который достиг полного блеска, мы увидели красную ленту. Это не дуга, так часто описывавшаяся, но гибкая световая лента, имеющая хорошо очерченные границы. Внезапно красная лента погасла. Небо представилось нам опустевшим, но вскоре лента зажглась вновь. Затем красный свет ленты сменился желтым. Эти светлые полосы, казалось, были согласованы друг с другом. В течение получаса они появлялись и гасли через равные промежутки времени, после чего мы увидели сноп цветных лучей. Длинные светящиеся столбы поднимались вверх, смелые и быстрые. Они были различного цвета, от желтого до пурпурного, от красного до изумрудного. И, словно завершая это величественное зрелище, на небе вновь возникли красные и желтые чередующиеся ленты. Постепенно они поднялись вверх и превратились как бы в брачный венец неба. Сияние приняло обычный для этих мест вид..."

Мы долго молчали. Потом кто-70 сказал:

— Две красные ленты и одна желтая... Это нечто вроде вызова. А сама передача — световые вспышки в виде столбов,

Да, здесь угадывалось какое-то отличие от обычных форм сияния... Но нам так и не удалось найти подробного описания или цветных кинокадров основной части "передачи". К северному сиянию привыкли, никому не приходило в голову рассматривать их как сигналы иных цивилизаций и вести киносъемки непрерывно в течение двух-трех лет. Мы обнаружили лишь несколько кадров, в которые случайно попали сигналы "вызова". Это была лента старой кинохроники, запечатлевшая морской бой в полярной ночи. Сквозь ослепительные вспышки орудийных залпов и раскаленные прочерки трассирующих снарядов трудно было разглядеть призывные сигналы космоса...

* * *

Сейчас, когда я пишу эти строки, воздух дрожит от гула моторов. На станцию "Северный полюс" пришла новая группа винтолетов. Если гипотеза верна, через семнадцать дней мы увидим "сигнальное" сияние. Наблюдения будут вестись на полюсах Земли, Марса, Венеры. Мы работаем днем и ночью, как работала когда-то, не зная отдыха, антенна за моим окном.

Быть может, миллионы лет загорались эти огни. Они светили над безлюдной Землей. Светили пещерному человеку. Светили в тот день, когда в Риме, по площади Цветов, вели на казнь Джордано Бруно...

Вновь и вновь над Землей вспыхивали звездные сигналы. Их заслонял порой слепящий огонь войны. На них смотрели глаза людей, поглощенных своими заботами. Но те, кто их посылал, были терпеливы. Они знали, что наступит время, когда человек — первым был человек моей Родины вырвется в космос. Знали, что наступит время, когда сигналы будут замечены. Это время пришло!

Мы услышим голосе, летящие по вселенной...

Генрих Альтов Третье тысячелетие

Отрывок из повести «Корона Д»

1

В свободном пространстве буря — это шестьдесят единиц по Канелю. Но в атмосфере Юпитера, с ее плотными нерегулярными полями, ниже шестидесяти не бывает. Мы вылетели из Северного порта на Ганимеде, когда по всем прогнозам обстановка в районе станции Юпитер-Корона Д была никак не меньше семидесяти. Существует множество ограничений на рейсы в таких условиях: а) экипаж должен состоять из пилотов первого класса, б) экипаж должен иметь по крайней мере двухгодичный опыт полетов в короне Юпитера, в) экипаж должен ежегодно проходить спецкурс на модельном полигоне, г) экипаж должен… я уж не помню всего, там длинный перечень «должен».

В моей пилотской книжке записан четвертый класс по анализу полей, это хоть что-то, а вот стереотехника и динамическая структура корабля — не выше шестого класса. С такой книжкой я мог быть в этом полете только пассажиром, зато уж в качестве пассажира я держался на высоте. Сразу после старта аналитик переглянулся с ДС-оператором, и корабль резко встряхнуло. Это был проверочный комплекс Тенешева, я этот комплекс знал теоретически, а теперь получил возможность ознакомиться с ним на практике. Что ж, экипаж должен заранее иметь представление, на что способен пассажир в таком полете, а мозг корабля должен учесть в аварийной программе мою реакцию на внешние воздействия. Вообще этот полет состоял из сплошных «должен»: экипаж должен, пассажир должен, корабль должен…

ДС-оператор, девчонка лет двадцати, сочувственно поглядывала на меня, но это не помешало ей прокрутить весь этот чертов комплекс, и даже кое-что добавить.

— Немножко потрясло, — сказала она потом. — Пояс турбулентных течений. Теперь будет тише.

С моего места был виден пульт перед аналитиком, я следил за обстановкой на экране и уловил момент, когда корабль действительно ворвался в плотное турбулентное течение. Полагалось сбросить скорость и тихо-тихо выбираться, но выбираться было некуда, потому что мы шли на станцию Корона Д, а она постоянно дрейфовала в самом пекле.

Перед полетом я прикинул: почти час абсолютно свободного времени, подумаю, как действовать на Короне. Но все это время я следил за работой экипажа.

Я давно не видел такой виртуозной техники пилотирования. Аналитик просматривал поле на семь-восемь циклов вперед; с моим четвертым классом об этом и думать не приходилось. Мой предел — два цикла с точностью в семьдесят процентов. Стереотехник считывал данные прямо с экрана и задавал перестройку корабля без расчета на машине. ДС-оператор меняла структуру корабля, не теряя ни грамма массы. Для меня отличной оценкой была потеря одной десятой массы при перестройке в обычном стационарном поле. Я так и летал: перестройка, потеря массы, наращивание массы, новый расчет — и на всю процедуру уходит минут двадцать…

Перестраивая корабль, девчонка ДС-оператор создавала удивительно изящные и лаконичные обводы, хотя никакого значения для полета красота корабля не имела. Это был танец для себя, танец от избытка сил, таланта, радости. На нас обрушивались шквальные волны ледяной аммиачной пыли, вокруг бушевали штормовые магнитные поля, а корабль шел плавно, как в свободном пространстве.

Эти трое — аналитик, стереотехник и ДС-оператор — были подлинными мастерами, и все-таки их держали здесь, на внешних трассах. Ю-пилоты на базе Корона Д имели еще более высокую квалификацию. Все построено на отборе. Отбор, отбор и снова отбор… Сначала спецшкола, и чтобы попасть в нее, нужно преодолеть с десяток придирчивых комиссий. Потом высшее училище, не любое, а только на Ганимеде, со своим знаменитым модельным полигоном и инструкторами, всю жизнь летавшими у Юпитера. Из ста выпускников спецшколы в это училище проходят десять — двенадцать. А из ста принятых оканчивают курс семь — восемь. Затем учебный отряд — и снова отбор: в лучшем случае один экипаж из четырех попадает на коронные базы Юпитера. И тренировки, бесконечные тренировки — в спецшколе, в училище, в группе внешних трасс и потом, когда, наконец, становишься ю-пилотом. Экзотренажеры, модельные полигоны, специальный режим и куча психологов, врачей, инструкторов на каждого ю-пилота.

Предельный отбор и предельная специализация. Ю-пилот со специальностью аналитика имеет всего лишь третий или четвертый класс по стереотехнике и ДС-операциям, но в своей узкой области (Сводный каталог. часть 9, раздел К, № 227 — анализ нерегулярных полей в короне и атмосфере Юпитера) он вне классификации. Есть уровни, не поддающиеся количественной оценке. Попробуйте определить квалификацию Моцарта или Чехова…

Лет семьдесят — восемьдесят назад здесь летали обычные пилоты. Трудно понять, как им это удавалось. Анализ полей тогда только-только разрабатывался: путем громоздких вычислений можно было приближенно рассчитать простейшее периодическое поле. Стереотехники и ДС-операций просто не существовало. И все-таки летали! Собирали в пространстве металлическую коробку, набивали ее доотказа топливом, припасами, приборами — все до последней мелочи приходилось брать с собой, потому что корабль и пространство мыслились тогда независимыми друг от друга, никто еще не думал о возможности перестраивать корабли за счет вещества Диска. Да и самого Диска не было. Выдвигая проект Диска, Токарев и Виганд стремились облегчить полеты обычных по тем временам ракетных кораблей. В их проекте это выглядело так: Юпитер полностью распылен, в солнечной системе создано плоское пылегазовое облако — от орбиты Меркурия до орбиты Юпитера, — и в этом облаке летают корабли с прямоточными РД. Энергию кораблям дает атомный реактор, а вещество облака используется только в качестве рабочего тела разогревается и выбрасывается, создавая тягу.

Диск теперь почти построен, масса Юпитера вдвое меньше первоначальной, но Диск мало похож на однородное облако в проекте Токарева — Виганда. Вещество распределено в Диске неравномерно. Основная масса сосредоточена в узких транспортных каналах — по орбите Юпитера, по спиралям, идущим от этой орбиты к внутренним планетам. У Диска сложная и тонкая структура: транспортные каналы, скоростные трассы, радиальные течения, технологические сферы, зоны синтеза тяжелых элементов, местные поля у новых планет — Прометея, Дедала, Арахны. И корабли теперь иные. В сущности, кораблей в старом понимании этого слова вообще не осталось. На стандартную капсулу ДС-оператор наращивает конструкцию из вещества Диска: реактор, двигатель, корпус с жилыми и грузовыми отсеками, защитные экраны, — и потом все меняется и перестраивается в зависимости от режима полета и состояния внешних полей. Пылегазовый Диск дает неограниченные количества энергии и вещества, остальное зависит от искусства пилотов. Когда рейс закончен, конструкция распыляется, и от корабля, длина которого нередко превышает сотню километров, остается маленькая стандартная капсула, готовая при необходимости снова стать кораблем. Мы летаем в Диске естественнее, чем птицы; никакая птица не умеет наращивать крылья из воздуха.

Но когда-то здесь, в вихревой короне Юпитера, в ее бешеных полях, отчаянные парни ухитрялись летать на простых металлических коробках…

2

Связь между Короной Д и Ганимедом поддерживалась только кораблями, однако о моем прилете каким-то образом были предупреждены заранее. В жилой зоне, у выхода из лифта, меня ждал Рой Дэвис. Он шагнул вперед, остановился, губы у него дрогнули, и я понял, что он знал о прибытии генерального организатора ЮНЕСКО, но даже не подозревал, что организатором окажусь я.

— Ил, — глухо произнес он. — Ил, прошло пять лет, целая вечность…

Мы обнялись.

Я получал отчеты о Рое дважды в год. Подробные отчеты с фильмами, звукозаписями и снимками. Но на мгновение я задохнулся от радости и нежности, потому что это был Рой, забияка Рой, великолепный Рой, лучший мой друг в далекие годы детства.

Мы были четверкой Уно Хедлунда: Рой, Синдзи, Лина и я. Самой первой четверкой, на которой Уно испытывал свою систему обучения. Мы были надеждой Уно Хедлунда и вызовом, который он бросил миру. Эпоха расцвета научных методов профессионального отбора, эпоха узкой и сверхузкой специализации — и вдруг появляется человек, который заявляет, что специализация вообще должна быть заменена подготовкой универсалов… На XI Международном конгрессе по профессиональной подготовке короткое сообщение Уно просто не привлекло внимания. Шесть лет спустя, на XIII конгрессе, Уно выступил снова, и тогда взял слово президент конгресса Морис Балм. Он сказал: возьмите любую специальность по Свободному каталогу, проверьте программу подготовки и попытайтесь найти в ней хотя бы один лишний час, а затем сложите все время по всем специальностям — их свыше шестисот тысяч — и посмотрите, что у вас получится. Можете уменьшить полученную сумму на двадцать или даже на тридцать процентов за счет разделов, общих для всех специальностей, сказал Морис Балм, можете учесть новейшие технические средства обучения, но не забудьте внести и другую поправку: сейчас мы ведем отбор, и поэтому каждый обучается тому, что он способен усвоить наилучшим образом в наикратчайший срок.

Морис Балм был тогда в зените своей славы. Выступление, конечно, транслировалось по космотексу; комментатор пошутил насчет уноверсалов, шутку подхватили журналисты, и проект Уно получил печальную известность. Впрочем, ненадолго. О нем быстро забыли, потому что началось переселение на Дедал, первое переселение на первую искусственную планету, созданную из распыленного вещества Юпитера. Прошло полгода, и Уно пригласили в ЮНЕСКО, в учреждение под странным названием «Комиссия семнадцатого переворота». Корректный и невозмутимый чиновник объявил Уно, что комиссия готова финансировать его проект. «За три тысячи лет, — сказал чиновник, — наука шестнадцать раз существенно изменяла свои фундаментальные представления. Геоцентрическая система мира была заменена гелиоцентрической, квантовая физика признала постулаты, немыслимые для классической физики. И так далее. Вполне возможен семнадцатый переворот, и наша цель состоит в поддержке проектов, находящихся в противоречии с современными научными взглядами, однако не лишенных внутренней логики и направленных на благо человечества. Проект подготовки универсалов удовлетворяет перечисленным требованиям. Это первый проект, который решила поддержать наша комиссия…» И Уно получил возможность построить школу на Гродосе, маленьком островке в Эгейском море.

Уно Хедлунду было двадцать восемь, когда он вместе с женой переселился на Гродос. Не знаю, как Уно удалось избежать соблазна сразу же пустить в ход свою систему. В те времена она должна была казаться ему простой и надежной. Уно открыл обычную школу с обычными учениками и обычной программой. Год за годом он испытывал отдельные элементы своей системы, терпеливо экспериментировал с бесчисленными их вариантами, искал новые приемы и новые сочетания приемов — и все это осторожно, чтобы не помешать нормальной работе школы. Выпускники Гродоса шли в обычные училища океанологии и специализировались там по структуротехнике течений, флоро-фауновым композициям, управлению волновым режимом или еще какой-нибудь из семисот с лишним океанологических специальностей. Через девять лет Уно Хедлунд впервые решил испытать всю систему. Он закрыл школу и полгода перестраивал ее, потому что теперь в школе должны были заниматься только четыре ученика.

Эксперимент Уно нарушал сто шестую статью принятого незадолго до этого «Кодекса воспитания»: нельзя экспериментировать с методами обучения, если нет средств полностью устранить последствия возможной неудачи. Допустим, говорили противники Уно, опыт даст отрицательные результаты, через десять или двенадцать лет выяснится, что ваши ученики не стали универсалами, а готовить из них полноценных специалистов будет уже поздно; вы искалечите четыре жизни… И снова «Комиссия семнадцатого переворота» пришла на помощь Уно, хотя для этого пришлось выдержать бурную дискуссию. Была принята поправка к сто шестой статье. Уно разрешили провести эксперимент при условии, что родители его воспитанников детально ознакомятся с программой и подтвердят свое согласие. Мой отец кончил школу на Гродосе, у него не было ни малейших колебаний. Отец и мать Роя долго изучали программу, обсуждали ее с Уно, спорили по всем разделам… и остались на Гродосе преподавателями. Потом появился Синдзи Накаи, ему было семь лет, на два года больше, чем нам с Роем. Он убежал из школы в Марселе, а до этого убегал из шести других школ, и его родители были счастливы, что нашлась школа, в которую Синдзи пришел сам… Ну, а Лина была дочерью Уно Хедлунда.

Мои детские воспоминания связаны с Гродосом. Я помню жестокий ночной шторм, наверное, это самое раннее воспоминание. На потолке моей спальни вспыхивали синеватые отблески молнии, ветви акации тревожно стучали в оконное стекло. Я слышал странные скрипящие звуки, и мне казалось, что по острову рыщет злой великан… Утром я нашел на берегу разбитый купол мезоплана. Он лежал на песке, похожий на огромную медузу, и волны тихо шевелили его изорванные щупальца. Я привел Уно и Синдзи, они долго ходили вокруг мезоплана и заглядывали в разбитые иллюминаторы, а я сидел на камне и плакал. Уно сказал, что плакать не надо: в мезоплане нет людей, это грузовой автомат. Глотая слезы, я рассказал о ночном великане. Я хотел, чтобы Уно знал, кто убил эту большую красивую медузу. «Маленький язычник, — рассмеялся Уно, — я все вижу: ты здороваешься с морем, даешь имена облакам и деревьям, и даже развалины старого храма на Сизой горе ты считаешь живым существом…»

Разбитый мезоплан оставили на острове — на этом настоял Синдзи. Я смотрел, как Уно и Синдзи, надев силовые скафандры, тащат сиреневый купол вдоль берега. Синдзи долго выбирал подходящее место; в конце концов мезоплан установили на широкой песчаной косе в Заливе Черепах. Неподалеку Синдзи посадил три карликовые секвойи с Прометея. По утрам на вмятины корпуса заползали греться черепахи, в полдень они прятались от солнца под щупальцами мезоплана.

Дважды я приходил сюда по ночам — с подводным ружьем. Я надеялся подкараулить злого великана; мне казалось, он явится за своей добычей. Великан не пришел, и постепенно я забыл о ночном шторме.

На Гродосе был наш дом. Мы часто уезжали — в города, в тайгу, в джунгли, на подводные станции; мы изъездили всю планету и много раз были в космосе, но всегда возвращались на Гродос — к Сизой горе, к Заливу Черепах, к нашему лесу и нашему морю. И ничто не менялось на острове. Только в учебном корпусе появлялись новые тренажеры и перестраивались лаборатории.

Программа Уно Хедлунда была рассчитана на пятнадцать лет. За четыре года до окончания курса мы отправились на практику в космос, на станцию Юпитер-Корона Б. И вот тогда мы вернулись на Гродос втроем, потому что Рой Дэвис решил стать ю-пилотом и остался на Короне.

3

— Провинция, Ил, у нас тут глухая и серая провинция. Кто мог подумать, что ты явишься в ранге генорга… До сих пор нас посещали самые заурядные комиссии. Что они могли нам сделать?.. А с твоими полномочиями можно свободно закрыть нашу лавочку. Или преобразовать ее в студию хорового пения. Слушай, Ил, хочешь мы устроим в твою честь торжественный парад? Или факельное шествие по внешней террасе…

Рой и в самом деле способен организовать что-нибудь в этом роде. Это в нем с детства, он все любил обращать в игру: задачи по физике, дифференциальное исчисление, схемы экологии, грамматические правила… Я осведомляюсь, какова протяженность внешней террасы. «Всего-навсего? Нет, никаких торжеств. На такой террасе не развернешься». Рой выразительно вздыхает, но это не значит, что опасность факельного шествия миновала. Так он вздыхал, когда назревала история с рейсами. Ему было тогда двенадцать лет, он сразу прославился. Это тоже была игра, Рою захотелось поиграть с Сизой горой. Он снял с моторки турбокомпрессор, перемонтировал его, запихал в ранец, а выхлоп подвел к лыжам. Получились лыжи на газовой подушке — адская штука даже по замыслу, и Уно Хедлунд сразу насторожился: мало ли что Роя выкинет с такой игрушкой. Но Рой откладывал испытания. Он вздыхал и хныкал: ничего, мол, не получается, мотор слишком тяжел и слаб, все надо менять… Мы перестали обращать внимание на возню в мастерской, а именно этого Рой и добивался. Он хотел показать эту штуку во всем блеске. Никто и не заметил, как он утащил ройсы на вершину Сизой горы. Однажды вечером мы услышали грохот, выскочили на террасу и увидели на склоне горы маленькую согнувшуюся фигурку и за ней огромный шлейф пыли. Это было похоже на слалом, снятый в ускоренном темпе. Из-под лыж били дым и пламя, потому что Рой для облегчения веса выбросил блок корректировки. Турбина захлебывалась от форсажа и дико ревела. Впоследствии на испытательном полигоне в Сахаре я услышал термин, который в сильно смягченном виде можно перевести как «ошпаренный тигр». На жаргоне испытателей это означало капризную, дикую машину, которую испытывают впервые и от которой можно ожидать любой пакости. Нынешние ройсы имеют автоматическую регулировку, амортизацию, реверс; езде на рейсах обучают; для гонок отводят специально проверенные трассы. У Роя был ошпаренный тигр. Шалый тигр, мчавшийся вниз по крутому склону. Рой перескакивал трещины, лавировал между валунами и кустарниками. У подножья горы он пролетел над высоким сараем, выскочил на берег, перепрыгнул через лежавшую у воды лодку и помчался по морю, поднимая за собой стену брызг и пара. Внезапно эта стена опала, Рой пронесся по инерции еще метров пятьдесят — и исчез среди волн. К берегу он добирался вплавь. Уно не ругал Роя, он только спросил насмешливо: «Ты что, не мог сделать приличного управления?» — и потом полдня лазал по горе, что-то измеряя и подсчитывая. Позже, когда Рой остался на Короне, Уно сказал мне: «Я опасался этого с тех пор, как Рой съехал с Сизой горы. Знаешь, Илья, у него исключительно быстрая реакция, втрое выше нормы. Он будет прекрасным пилотом…» Реакция у Роя была потрясающая, я с ним не раз дрался и знаю. Именно поэтому — вопреки всем правилам — Роя оставили на станции Корона Б, а потом послали на Ганимед, в училище. Можно сказать: хороший случай профотбора. Стопроцентное соответствие специальности. Но мне кажется, что Рой, став ю-пилотом, просто нашел подходящую игру — опасную, трудную, все время меняющуюся.

4

— Само собой разумеется, — сказал Рой, — для генерального организатора приготовлена роскошная резиденция.

Он посмотрел на меня, рассмеялся и махнул рукой:

— Ладно, Ил… Будешь жить у меня.

Жилая зона на Короне непривычно тесна. Узкие коридоры и через каждые тридцать — сорок метров аварийные отсеки. Маленькие лифты, маленькие холлы, маленькие комнаты. Ничего похожего на громадные экосферы — космические станции открытого пространства. На Меркурии-4 из конца в конец полчаса езды на спидвее, что километров шестьсот. Алиса, пожалуй, еще больше, на ней десятка два озер, горы, леса. В Диске сколько угодно вещества и энергии, размеры станции ограничены только устойчивостью защитных полей, а в открытом пространстве совсем нетрудно обеспечить устойчивость. Крохотная Корона Д опускается в плотную аммиачную атмосферу Юпитера, защитным полям приходится сдерживать колоссальное внешнее давление. Лаборатория «- 50», дрейфующая под земной корой, пожалуй, меньше Короны. Но там полный экологический ансамбль: стены закрыты растениями, вместо потолка видишь небо, по коридорам бегают мангусты и белки. На Короне иначе: узкие бронированные переходы, геометрия прямых линий и прямых углов, холодные и ровные краски — синяя, голубая, светло-зеленая… Корона похожа на боевую машину.

В сущности, Корону нельзя считать космической станцией. Это промежуточная база для полетов в глубь Юпитера. Сюда поступает информация с маяков и разведывательных зондов, отсюда стартуют корабли с гравитационными торпедами. Корона добывает вещество для Диска. Планетологи составляют задание на выброс, грависты снаряжают гравитационные торпеды, ю-пилоты доставляют торпеды в пусковую зону. И тогда происходит выброс; чудовищная сила гравитационного взрыва вспучивает волну раскаленной плазмы, тянет вверх кипящий огненный столб, магнитные каналы выводят лавину материи в открытое пространство, а Корона, прикрытая до отказа напряженными силовыми полями, пережидает зип сверхураган, который начинается в атмосфере Юпитера после выброса.

У Роя две небольшие комнаты и еще одна, дверь в которую плотно закрыта. На двери — самодельный плакатик: череп, скрещенные кости и надпись: «Смертельно! И даже более того». Череп загадочно ухмыляется. «Очередная тайна?» — спрашиваю я мимоходом. «Очередная страшная тайна», — уточняет Рой.

Я примерно представляю, в чем она состоит, эта очередная страшная тайна.

Года три назад на Короне работала группа оптиков. Корабли тогда только-только пробивались к поверхности Юпитера, маяков не было, ориентироваться приходилось визуально. А какая может быть визуальная ориентировка, если внешний вид поверхности меняется в зависимости от температуры, давления, интенсивности излучения и множества других причин. На любом экране — инфра, видео, сканинге — мечутся беспорядочные пятна света, возникают и исчезают тени. Попробуй разглядеть за этим истинный рельеф, который, кстати сказать, тоже меняется, хотя и медленнее… Оптики пытались создать аппаратуру, отсеивающую помехи. Возились они довольно долго, за это время удалось поставить маяки, и работа потеряла смысл. Оптики улетели, а Рой взялся за решение обратной задачи — как получить меняющееся изображение неменяющегося предмета. Рой обожает такие задачи, бесполезно спрашивать: а зачем нужно видеть неменяющийся предмет меняющимся…

Четверки распадаются, вместо универсалов получаются специалисты, но все-таки их тянет к работе за пределами своей специальности. И это не просто «хобби»: выбирают трудные проблемы и работу ведут серьезно. Уно называет это релаксацией.

Рой, как и все бывшие ученики Уно, регулярно посылал отчеты, в одном из них я обнаружил упоминание о первых экспериментах. А потом Рой стал темнить, в отчетах остались общие фразы; я понял, что дело у него идет на лад и надо ждать очередного сюрприза…

— Здесь и будешь жить, — говорит Рой. — Типовая келья ю-пилота первой половины двадцать второго века. Без излишеств.

На Гродосе Рой вечно тащил к себе всякую всячину. Чего стоила одна только коллекция старых морских якорей… Рой подвешивал якори к потолку, он считал, что так они лучше смотрятся. Еще бы! Попробуйте пройтись по такой комнате, не глядя на якори… А здесь пустовато. Стандартная автоматика, стеллажи с книгами, стол, два кресла. И рисунок на стене. Черно-белый рисунок на большом, в полстены, листе бумаги. Грузные глыбы оплавленного базальта, поток лавы, дым, пепел, отблески огня на тяжелых, низких тучах. Это, конечно, Арахна, новая планета. Там по проекту Синдзи формируют рельеф. Там работает Ирма, она вулканолог в группе Южного материка. Современный конфликт: для Роя единственно возможное место — здесь, у Юпитера, а для Ирмы настоящая работа — только там, на Арахне. Ничего нельзя изменить: на Дельте не нужны вулканологи, а ю-пилоту нечего делать на Арахне. По статистике такие конфликты кончаются благополучно в одном случае из четырех.

Рой ставит на стол бокалы, достает из стенного шкафа бутылку тинга. Значит, сегодня Рой не летает. Режим тут жесткий: кофе и тинг только в нелетные дни. О вине и думать не приходится.

Двенадцать лет назад, когда Рой остался на Короне Б, наша четверка быстро распалась. Через полгода ушел Синдзи: его планетные пейзажи получили премию на конкурсе, надо было организовать детальную проработку рельефа, это стало специальностью Синдзи. Потом ушла Лина. Уно заметил, что ее тянет на биостанцию «Солнце-шесть»; там работал Дин Светлов, он только начинал свои знаменитые опыты, и Уно помог Лине устроиться туда лаборанткой. «Ну, а ты? - спросил меня Уно. — Ты ведь тоже выбрал специальность, признавайся…» Он смеялся, но глаза у него были грустные. Мы сидели на берегу, возле старого мезоплана, а вокруг нас возились черепахи. Я следил за маленькой желтой черепашкой, она уже давно пыталась подняться на купол, и ничего у нее не получалось. Она была слишком мала, чтобы перебраться через кромку купола. «Странный ты парень, — сказал Уно. — С тобой у меня больше хлопот, чем с другими.Прогнознруемость твоего поведения вдвое ниже нормы. Когда-то это называли загадочной славянской душой. Не представляю, что ты мог выбрать…» Я ответил: хочу делать то, что делает Уно. Наверное, сказал я, в программе нашей подготовки была ошибка, поэтому четверка распалась. Надо найти ошибку, перестроить программу и взять другую четверку. «А если распадется и другая четверка?» — спросил Уно. Меня удивил этот вопрос. Подумаешь, возьмем третью, легко ответил я, третью, четвертую, пятую и так далее. Уно усмехнулся: «И так далее…»

Я все-таки стал специалистом по подготовке универсалов. В Сводном каталоге эта специальность включена в раздел «Экспериментальные профессии» и отнесена к двадцатой категории по классификации Крёнига — с самым низким коэффициентом вероятности (количество специалистов на 1 января 2132 года — 2 человека). В комментариях (Дополнительный том каталога, глава 12, раздел 7) объяснено, что сама идея универсализации издавна привлекала внимание многих мыслителей, но практически невозможно подготовить универсала, способного владеть известными специальностями хотя бы на уровне третьего класса. Приведена статистика: на столько-то процентов ежегодно увеличивается число специальностей, на столько-то процентов в среднем увеличивается время на обучение, на столько-то процентов выросли за десять лет требования к третьему классу различных профессий… Впрочем, тут же изложена теория Уно Хедлунда — комментарии Сводного каталога всегда объективны.

Вот так. Специалист по подготовке универсалов. В самом этом словосочетании есть явное противоречие. И скрытая ирония: пока мы не подготовили ни одного универсала. За два-три года до окончания программы нарушается управление, ребят начинает интересовать что-то одно, у них появляются особые друзья в какой-нибудь лаборатории, возникает и крепнет интерес к одному виду деятельности… После первой четверки были еще две, которые вел Уно. Третью четверку мы вели вместе; мы многому научились, но эта четверка тоже не дотянула до финиша. Теперь у меня новая четверка, и критический период совсем близко.

Все это Рой прекрасно знает, в прошлом году он был на Гродосе. Жаль, мы тогда не встретились. А три года назад мы разминулись на Арахне: Рой улетел оттуда за два часа до моего прибытия. За пять лет нам ни разу не удалось поговорить хотя бы по видеосвязи. Корона месяцами дрейфовала в нижней атмосфере Юпитера, и даже на Ганимеде не знали, где она и что с ней. Название станции давно стало анахронизмом: старая Корона, первая станция этой серии, действительно летала только в короне Юпитера — опасно было опускать станцию ниже. Нынешняя Корона спокойно ныряет под слой бета-облаков; на такой глубине и думать не приходится о связи.

Так вот и складывалось: Рой был на Короне, а когда он оттуда выбирался, я оказывался в лесах Прометея, на глубинных станциях Венеры или в какой-нибудь экосфере, затерянной в свободном пространстве.

— За Гродос, — Рой налил в бокалы зеленоватый тинг. — За нашего Уно.

5

Пять лет прошло, а что я могу рассказать Рою? Уно Хедлунд вывел свою последнюю четверку в среднем на уровень шестого класса. У группы, которую мы вели вдвоем, показатель был чуть лучше — пять и девять десятых. Новая четверка поднимется еще на две десятых. Может быть, даже на три. Ну и что? Я просто повторяю то, что сделал Уно, и не могу продвинуться дальше. Нужно что-то принципиально новое. Нужна какая-то новая идея.

Пока идеи нет. Пока ничего не получается. Спасительное слово — «пока». Оно подразумевает, что в дальнейшем обязательно получится.

Что ж, когда-нибудь получится, в этом я не сомневаюсь. Через сколько-то там лет у кого-то другого получится. Он поймет, дотянется, осилит… Почему он, а не я? Когда-то пытались строить первые самолеты, и ничего не получалось: не было подходящих двигателей, надо было ждать, пока они появятся. Это хоть не так обидно. А чего не хватает мне? Все есть, все условия для решения задачи имеются, я в этом убежден. Не хватает только одного: умения. Ума не хватает, той степени ума, той концентрации таланта, которые нужны для решения задачи.

Рой слушал и посмеивался:

— Если ты пришел к такому выводу, еще не все потеряно.

Потеряно, конечно, не все. Просто прошло пять лет. Мне было двадцать три, теперь двадцать восемь. Пять лет, в течение которых, если верить формулам науковедения, вероятность появления оригинальных идей максимальна. В следующие пять лет эта вероятность уменьшится на девять процентов. Только и всего.

— А как у тебя, Рой?

Вопрос, конечно, лишний. С Роем всегда все в порядке. Рой Девис — самый лучший пилот, самый знаменитый пилот. Он пилот века — никак не меньше. Шестьдесят процентов мальчишек от четырех до семи лет мечтают о том, чтобы стать такими, как Рой, играют в Роя, подражают Рою. О Рое написаны три сносных романа и множество рассказов. Геррит Верспуи прославился, сыграв Роя в фильме «Здесь, у Юпитера». Репортажи по космотексу, очерки в журналах и газетах, кристалл с записью «Рой Девис поет забытые космические песни»:

Рой поет, аккомпанируя себе на гитаре, прерывает пение и говорит о старых космонавтах, снова поет, иногда поясняя технические термины. Это и в самом деле здорово, отличный кристалл.

— Хочешь, раскрою тайну? — спросил Рой. Ему очень хотелось раскрыть тайну, я это видел и великодушно согласился:

— Ладно, раскрывай. Люблю страшные тайны.

Он вынул из кармана очки и протянул их мне. Что ж, подумал я, все идет в соответствии с теорией. Уно приятно будет узнать о релаксации Роя.

— Взгляни, — небрежно предложил Рой. Ничего особенного. Обычная оправа из металлопласта, обычные светло-фиолетовые стекла. Может быть, чуть более светлые, чем нужно для защитных очков.

Рой нетерпеливо произнес:

— Ну!

Я надел очки — и комната сразу преобразилась. В первое мгновение я даже не сообразил, что, собственно, произошло. Мне показалось, что все вокруг начало двигаться: качнулись стены, зашатался стол, поплыл куда-то отделившийся от стены рисунок… Нет, все было на месте, изменилась только окраска предметов. Точнее, не изменилась, а непрерывно менялась, причем у каждого предмета окраска менялась независимо, по каким-то своим законам. Белая стена превратилась в розовую, а потом в оранжевую; светло-коричневое кресло, стоящее у стены, неожиданно окрасилось в синий цвет, и я не успел присмотреться, как кресло из синего стало изумрудным. Потом оба цвета, оранжевый и изумрудный, словно по команде погасли, стена теперь была светло-желтой, а кресло — черным. Возник острый звук — как писк комара, только сильнее. С потолка полыхнуло алым светом, и все предметы в комнате — книги на стеллажах, стол, панели автоматики и сама комната, стены, двери, пол — все окружающее загорелось ослепительно яркими красками, слилось в пеструю мозаику и бешено закружилось. Писк комара превратился в нестерпимо сильный свист…

Я сорвал очки.

— Как впечатление? — спросил Рой. Он просто изнывал от нетерпения.

— Смертельное. И даже более того. Голова кружится, свист какой-то…

— Привыкнешь, голова не будет кружиться. Света здесь многовато, поэтому пестрота и свист. А так — роскошная штука, если, конечно, хорошенько настроить. Не хуже калейдоскопа.

— Пленки Шилдса?

— Они. Но испорченные, сверхнестабильные. Я три года искал, как уменьшить их стабильность. Теперь цвет плывет даже от теплового движения молекул. Просто и гениально.

После Шилдса два поколения оптиков боролись с нестабильностью полихромных пленок; Рой пошел в обратном направлении — и получил занятную игрушку. Она наверняка станет популярной. Если бы Рой придумал очки без стекол, это тоже вошло бы в моду…

Полгода назад он появился на экране космотекса в синем тренировочном костюме, просто не успел переодеться. В тот же вечер стихийно возникла новая мода. Сначала мальчишки, потом Геррит Верспуи, потом студенты — и тогда уже все. Даже дипломаты на официальных приемах. Был изрядный переполох в фэшнстудиях на всех планетах: впервые за полвека полетел к чертям прогноз смены мод, составленный художниками, психологами, врачами, модельерами, социологами…

Фэшнстудии, впрочем, быстро сориентировались и создали стиль «пилот». Учение о стилях возникло лет за десять до этого, оно со всей очевидностью вытекало из возможности в каких-то пределах управлять формированием внешности человека. Пределы эти до сих пор довольно ограничены: на генетическом уровне удается задавать рост, тип сложения, некоторые лицевые параметры, цвет волос. Генетика плюс биохимическое воздействие в первые месяцы жизни. Были опасения, что создание стилей приведет к обеднению человеческой красоты, хотя институт Ежи Полачека математически доказал, что обеднение вызывается как раз-таки стихийным смешением стилей в некий средний облик. Збарский и Делезаль дали программы первой серии стилей; теоретически все обстояло прекрасно, но на практике дело не двигалось, нужен был какой-то толчок. Тут и сработала популярность Роя. Пражская фэшнстудия предложила стиль «пилот»: рост чуть выше среднего, худощав (ноль-девять нормы), активизированная нервная система (отсюда — подвижность, быстрота реакции, холерический темперамент), половина главных лицевых параметров по Рою Дэвису (две тысячи вариантов на основе теории опознавания), глаза светлые (голубые, светлосерые, серые), волосы мягкие, темно-коричневые (тридцать тонов на выбор)…

Рой надел очки и внимательно оглядел меня.

— Зеленый, — с удовлетворением констатировал он. — Чистый такой огуречный цвет. Между прочим, тебе это идет. Зеленая физиономия, красные глаза, ярко-желтые волосы. Скромно и элегантно… А теперь ты бирюзовый. Впечатляющее зрелище: бирюзовый генеральный организатор в мерцающем желтом ореоле… Бери на память. В трудные минуты будешь разглядывать себя в зеркале.

Странно, конечно, что у меня полномочия генерального организатора. Я планировал практику без особой уверенности: экспериментаторы по два-три года ждут своей очереди, чтобы попасть на Корону. Но мне тотчас ответили согласием и — это было совсем уже неожиданно — прислали на три месяца права генерального организатора. Три месяца я могу распоряжаться на Короне так, словно станция специально создана для моих экспериментов.

Встретились мы хорошо. Рой искренне рад встрече, я это чувствую. Но мы еще не говорили о цели моего прилета. Мои полномочия ровным счетом ничего не стоят, потому что я не могу приказывать Рою, это было бы просто смешно. Глупое положение. Срок полномочий — три месяца, но именно эти три месяца шеф-пилот Рой Дэвис замещает главного организатора базы Корона Д.

— Для полного счастья, — сказал Рой, — тебе не хватает только одного. Ты должен посмотреть Юпитер.

Для полного счастья мне не хватало многого. Но я не стал возражать.

6

Лифт поднял нас на внешнюю террасу. Это был обычный бронированный коридор, может быть, чуть более широкий, со сплошными, без иллюминаторов, стенами. Пройдя метров сто по террасе, мы очутились у трапа, ведущего к наблюдательной площадке — крохотной полусфере из прозрачного модекса. По крутому и узкому трапу мы взобрались на площадку, и я впервые увидел поверхность Юпитера.

Впечатление было такое, словно я заглянул в глубокий-глубокий колодец. Внизу, на непомерной глубине, светилось желтое огненное дно. Ржавые отблески огня отражались на нижней части стенок колодца, тянулись по стенкам вверх и бессильно таяли в темноте. Временами свет быстро тускнел, дно колодца сжималось, стремительно проваливаясь в бездну. Казалось, сейчас наступит полный мрак, но вспыхивали багровые пятна, огненный круг поднимался, увеличивался, накалялся до белизны, высвечивая багровые стены колодца.

Конечно, вся поверхность была такой же светлой, как дно колодца, и даже еще светлее, еще ярче. Плотная атмосфера поглощала и преломляла идущий снизу свет, создавая иллюзию гигантского колодца.

Никаких деталей на поверхности я не видел, да и не мог увидеть. Внизу был водород, океан жидкого водорода, спрессованный давлением в двести тысяч атмосфер. И только по нервному ритму, подчиняясь которому пульсировал свет, можно было представить, какие силы действуют там, в этом раскаленном океане, где малейшие перепады температуры и давления вызывают мгновенные перемещения огромных масс материи.

А сверху было такое же странное небо — опрокинутый вверх узкий колодец с непроницаемо черными стенками и маленьким, очень далеким, голубым дном. На дне небесного колодца вспыхивали и гасли бессчетные искры, там была нижняя поверхность насыщенного молниями облачного бета-слоя.

Это небо я видел двенадцать лет назад, но тогда бета-облака находились внизу, под нами. Станция плавала в короне Юпитера, и корабли лишь на короткое время отваживались спускаться вниз, к бета-слою. Не было ю-пилота, который не мечтал бы пробить бету, пройти семьсот километров сквозь молнии, ливнепады и вихревые восходящие потоки. Мне эти облака представлялись тогда взбесившейся машиной, ни на секунду не прекращавшей своей бессмысленной лихорадочной работы: миллионами ниагар падала в них вода, летела сотни километров, дробилась, превращаясь в пыль, в пар, и снова рвалась вверх бешено крутящимися потоками, электризуя встречные струи воды и вызывая искровые разряды, пронизывающие каждый кубический сантиметр облаков… Четыре года назад Рой впервые прошел сквозь бета-слой, потом это стало обыденным делом, и вот сейчас Корона Д спокойно идет под бета-облаками. А бой с Юпитером продолжается. Внизу, на дне колодца, лежит слой раскаленного жидкого водорода, десять тысяч километров, под которыми тот же водород, только твердый, металлический. Проще простого нырнуть в этот океан, но вот вынырнуть из его глубин удается далеко не всегда…

— Смогут твои ребята здесь поработать? — неожиданно спросил Рой.

Он, конечно, догадывался, зачем я прилетел на станцию. Не было смысла играть в прятки.

— Смогут, — ответил я, хотя особой уверенности у меня не было. Потренируются и смогут.

— Светлая мысль, — усмехнулся Рой. — Вот только тренажеров у нас нет. Тут ни один тренажер не выдерживает.

— Надо летать, это и будет тренировкой.

Глупая получалась карусель, я это понимал: чтобы начать летать, нужно тренироваться, а чтобы тренироваться, нужно начать летать…

— У Юны, — сказал я, — второй класс по анализу полей. В Диске и в свободном пространстве. У остальных ребят третий.

Довод сомнительный, но другого у меня не было.

— Так то в Диске и в СП, — возразил Рой. — Когда я начинал, у меня тоже был второй класс. По пилотированию в Диске и в СП. Здесь это считается примерно седьмым классом, здесь иные условия.

— Тебе было шестнадцать, — ответил я. — А Юна получила второй класс в тринадцать лет. Годика через два она будет летать лучше тебя.

— Нахал ты, Илья. Лучше меня летать невозможно. Где она училась?

— У Хинне Зийлстра.

Это произвело впечатление: Зийлстра был когда-то первым инструктором Роя.

— Хм… А где она сейчас?

— В агентстве Лепажа.

Рой присвистнул.

— Зачем? Что она там делает?

— Не знаю. В прошлом году занималась в учебном центре. А два месяца назад позвонил Латавец и попросил, чтобы Юна поработала у них.

— И ты согласился?

— Да.

— Рискованно.

— Еще бы… Но отказать я не мог: агентство Лепажа всегда нам помогало, у меня не было никаких оснований для отказа.

— Латавец что-то затевает, это точно, — задумчиво сказал Рой. — Он присылал сюда своих энергетиков, они изучали у нас технику свернутых полей. Как ты думаешь, зачем агентству Лепажа понадобились свернутые поля?

А черт его знает, подумал я, разве можно угадать, что они там задумали… Предмет, помещенный в свернутое силовое поле, становится невидимым, лучи его обтекают. Чтобы свернуть поле, нужно колоссальное количество энергии, поэтому закрытые конструкции создают иначе — из отдельных плоских полей. Конечно, при этом нельзя получить невидимость, но кому она нужна? Свернутые поля используют, если нет никаких других средств защиты от излучения: при запуске солнечных зондов, при глубинной разведке Юпитера.

— Знаешь, Ил, у меня сложилось впечатление, что они собираются упрятать в свернутое поле корабельную капсулу. Прямо они ничего не говорили, но я почувствовал, куда они гнут…

— Спрятать капсулу невозможно. Максимальный диаметр свернутого поля полтора-два метра.

— И все-таки их интересовала навигация в свернутых полях. Факт.

Мы помолчали, потом Рой сказал:

— Видишь, внизу, у самого центра, проступает зернистая структура. Не очень ясно, но все-таки проступает. Верная примета, что зип скоро пойдет на убыль. А внизу, в океане, еще неспокойно. Значит, выброс невозможен, и месяца два будут только тренировочные полеты. Тащи своих ребят…

Я пытался разглядеть зерна на дне колодца и не видел их. Но чем дольше я всматривался, тем сильнее ощущалась глубина: я почти физически чувствовал то огромное напряжение, с которым свет пробивался сюда, наверх. В сущности, я видел не поверхность Юпитера, а только атмосферу — сжатый и раскаленный водяной пар. Слова «земля» и «небо» вообще теряли здесь определенность. Где «земля» этой планеты? На поверхности водородного океана? Под океаном, на дне? Или еще глубже, под слоем металлического водорода? А «небо»? Что здесь считать небом? Над бета-слоем мощная аммиачная атмосфера, над ней лежит еще один слой облаков, аммиачные альфа-облака, а над альфа-облаками простирается атмосфера из метана, водорода, гелия, постепенно переходящая в корону Юпитера, и только там, за короной, небо, настоящее звездное небо…

Трудно здесь будет летать, подумал я. Очень трудно.

Архив Лиги

1

Рой помог разработать программу практики, поэтому я вылетел за ребятами раньше, чем предполагал. На Ганимеде, в Северном порту, я отыскал координатора Ласло Тардоша, передал ему записку Роя и через два часа оказался на борту грузохода, идущего порожняком на Землю. В зоне Юпитера записка Роя действовала надежнее моих временных полномочий генорга.

Я сидел у иллюминатора, ожидая, когда уберут защитные шторы, и смотрел, как работают пилоты. Это были уже немолодые люди, одного из них, ДС-оператора, я хорошо помнил по снимкам в учебнике истории: он прославился при спасении трансплутоновой экспедиции. Вероятно, в то время он и его товарищи были пилотами очень высокого класса. Да и теперь они, конечно, имели по крайней мере второй класс. На Короне мне показали ленты, снятые при полетах с гравитационными торпедами, и сейчас я невольно сравнивал технику ю-пилотов с работой экипажа грузохода.

Грузоход летел сквозным рейсом — сначала в свободном пространстве, потом по скоростной трассе в Диске и снова в свободном пространстве. Старт с Ганимеда прошел блестяще, я не сразу уловил разницу в стиле пилотирования. А она была, эта разница, потом я ее подметил. Экипаж грузохода прекрасно работал на старом оборудовании, хорошо справлялся с аппаратурой, появившейся лет пять назад, и почти не использовал несколько приборов, созданных в самое последнее время. ДС-оператор держал новехонький двадцатиканальный блок анализатора активности в режиме отброса свободных радикалов. Я бы на его месте тоже постарался избавиться от свободных радикалов в веществе, идущем на постройку отсеков. Во всех учебниках написано, что свободные радикалы снижают устойчивость конструкций, наставления по ДС-операциям точно регламентируют допустимое содержание свободных радикалов. Но на Короне ю-пилоты специально накапливали свободные радикалы во внешних стенках корабля, прямо в стенках вели головокружительные химические реакции — и стенки оживали, приобретая способность к самовосстановлению… А тут ДС-оператор, как положено, отбрасывал радикалы — стенки получались словно литые. Конечно, в них постепенно возникали местные напряжения, и стереотехник, как положено, время от времени вносил поправки, используя обычный корректор. Корабль шел как по ниточке, игра с радикалами была вроде бы и ни к чему… Но из обычных методов корректировки давно выжато все возможное, а химия стенок, химия свободных радикалов в стенках — нечто совершенно новое. Быть может, путь к саморегулирующимся кораблям. Завтра появятся приборы, специально рассчитанные на какие-то тонкие эффекты при реакциях со свободными радикалами. Что будут делать с этими приборами пилоты, которые сегодня просто отбрасывают радикалы?.. Кого-то переведут на менее сложные рейсы, кто-то пойдет переучиваться, кое-кто вообще уйдет из летного состава. Прогресс безжалостен. Отстанешь на шаг — и это необратимо: разрыв будет все время увеличиваться. Чуть раньше или чуть позже, но обязательно отстанешь… И уже не будет настоящей жизни. Первое дело — как первая любовь: навсегда остается тоска по тому, что ты когда-то мог делать, а теперь только видишь со стороны.

Я вспомнил, какие глаза были у Ласко Тардоша, координатора Северного порта, когда он расспрашивал меня о Короне. Раньше Тардош был ю-пилотом…

Может быть, я тоже понемногу отстаю? Уно недавно упрекал меня в пренебрежении к новой технике обучения. И ведь факт: гипнопрессинг, биохимическое воздействие, ритмопедия, словом, все то, что в нашем деле эквивалентно новым приборам на корабле, не вызывает у меня особого энтузиазма. Когда я не захотел применять романы-учебники, у нас с Уио произошел крепкий спор. В общем, эти романы-учебники неплохая штука. Среди них попадаются отличные вещи. Ребята взахлеб читали серию, в которой космические пришельцы вступают в контакт с жителями Древнего Вавилона и пытаются научить их основам ДС-операций. Особенно удачна третья часть серии — строительство вавилонской башни. По замыслу пришельцев башня должна была стать чем-то вроде учебного полигона: собрали, разобрали, снова собрали, снова разобрали… А для вавилонян первое же «разобрали» оказалось сильнейшим потрясением: они жили в мире постоянных сооружений, камень был символом тысячелетий. И хотя пришельцы тут же восстановили башню, никто уже не верил, что это настоящая башня и настоящий камень…

Уно, как всегда, был прав: нет смысла отказываться от романов-учебников. Но меня не покидает ощущение, что все это так, где-то на обочине. Третьестепенные детали. Причина наших неудач намного серьезнее. Мы допустили какую-то принципиальную ошибку. Если бы знать, в чем она, эта ошибка. Я все время думаю о постулатах Уно, ворошу в памяти, программы, факты, наблюдения, пытаюсь найти хоть малейшую зацепку — и ничего не нахожу. Ровным счетом ничего.

Стереотехник убрал шторы всех иллюминаторов и выключил свет в кабине. Над нами возник купол небосвода — черный и пустой по сравнению с гигантским скоплением огней лежащего внизу Диска. Мы шли над зоной синтеза тяжелых элементов. Мощные транспортные течения несли сюда из глубин Диска водород, поддерживая накал в бесчисленных сгустках плазмы.

Казалось, здесь собраны все звезды Вселенной. В центре зоны мириады ослепительно ярких огней сливались в сплошной огненный шар, от которого тянулись загнутые спиралью муаровые потоки — оранжевые, желтые, желто-зеленые. Огненные потоки сталкивались, сплетались, смешивались, образуя уходящие вдаль добела раскаленные звездные реки.

Лет пятнадцать назад я проходил практику примерно в такой же зоне. С бригадой наладчиков я носился от одного конца зоны в другой, стараясь предотвратить взрывы плохо отрегулированных плазмосфер. Это не всегда удавалось. Переждав взрыв, мы собирали рассеянное в пространстве вещество, снова зажигали плазму и терпеливо налаживали режим. За два месяца я ни разу не спал больше трех часов подряд, но зато получил второй класс по наладке плазмосфер и был назначен бригадиром. Зона к этому времени превратилась в сущий ад, взрывы учащались с каждым днем, и моя бригада, два десятка здоровых парней, отчаянно метались по аварийным каналам с участка на участок… В конце концов эта героическая суматоха перестала мне нравиться. Я забрался в дальний защитный отсек, хорошенько выспался, а потом, обдумав все на свежую голову, пришел к выводу, что кто-то специально нарушает регулировку. Я стал закрывать автоматы своим личным кодом, и через неделю во всей зоне царили тишина и порядок.

Позже я узнал, что это принцип форсажа — один из основных в системе Уно Хедлунда: ускоренное обучение должно идти в условиях постоянной аварийной обстановки. Оппоненты Уно высказывали всевозможные опасения, была назначена проверка, и половина моей бригады состояла из наблюдавших за мной психологов и врачей… Все кончилось благополучно, Уно оставили в покое.

Грузоход прошел зону синтеза, но ее огни еще долго отражались на плоскостях корабельных антенн. Постепенно глаза привыкли к темноте, и небо наполнилось звездами.

Я могу часами смотреть на небо и на море. Вот только часов этих становится все меньше и меньше. Чем лучше я подготавливаю ребят, тем труднее ими руководить. Они безжалостны ко мне, как когда-то наша четверка была безжалостна к Уно. Учитель должен все знать, учитель должен все уметь, учитель всегда должен быть впереди. Иначе какой он учитель?

Ребята пройдут практику на Короне и научатся летать лучше меня. Они и сейчас летают лучше меня, но еще не замечают этого, не понимают. К концу практики поймут. Рой не вернулся на Гродос, как раз потому, что Уно Хедлунд не мог научить его летать так, как летали ю-пилоты.

Там, в зоне синтеза, я поступил правильно: отключился от суеты, спокойно подумал и нашел решение. Сейчас труднее отключиться, у меня ворох неотложных вопросов. Как, например, научиться летать лучше, чем летают ю-пилоты?..

2

Катер сбавил скорость и аккуратно прижался к пирсу. На деревянных досках, выщербленных солнцем и солью, лежали мокрые желтые листья — на Гродосе была осень. Я соскочил на пирс, и катер сразу заурчал. Я смотрел, как он отходит, четко разворачивается и набирает скорость. Раньше на этих катерах не было автоматики. Три месяца назад, когда я уезжал с Гродоса, катер вел рыжий мальчишка из интерната в Польдии.

Берег был пуст. Сюда, на полузаброшенный пирс у восточного, обрывистого склона Сизой горы, редко кто приходил. Некому было сюда приходить: в прошлом году на Гродосе жили двадцать человек, теперь осталось двенадцать, да и те не всегда бывают на острове. Когда-то на этот берег приезжали школьники и студенты из Польдии, жгли костры, пели песни. В море, теперь таком пустынном, постоянно сновали лодки, яхты, катера…

Пустынно становится на Земле. Производство почти полностью перешло в космос, там же размещены основные научные и учебные центры. Каждый год в Диске возникают сотни новых экосфер. В жилых экосферах все, как на Земле, — леса, степи, горы, моря, реки, озера, — и все это спроектировано лучшими экологами, архитекторами, художниками, психологами. В экосферах есть и такое, чего на Земле никогда не встретишь. Причудливая смена времен года, искусно устроенные оптические эффекты в атмосфере, немыслимые в земных условиях пейзажи, растения и животные. На Алисе три весны — и все разные, на Росинке жаркое снежное лето, как в горах, и две удивительно поэтичные осени. На Зарине по янтарному небу плывут мерцающие пурпурные облака. Страна водопадов на Лазури, поющие леса на Ньюте, ласковые пушистые рыбки в кочующих озерах Релии…

Тропинка, по которой я поднимался к дому, густо заросла травой, теперь уже желтой и коричневой. Я выбрал это место для своего дома, чтобы быть подальше от школы: там постоянно что-то перестраивалось, на грузовую площадку опускались реапланы, что-то привозили, что-то увозили, и в учебных корпусах допоздна шумели монтажники. В последние годы суеты стало меньше и можно было вернуться в школьный городок, но я уже привык к своему дому.

Дверь была приоткрыта, ветер раскачивал ее. На крыльце сидел серый котенок, он привстал и настороженно посмотрел на меня. Я тоже настороженно посмотрел на него. Когда-то Лина увлекалась биотрансформацией и ставила опыты в духе Шилдса; с той поры на острове попадались странные животные. Лучше всего у Лины получались кошки с собачим поведением. Лина утверждала, что вообще это собаки, но в облике кошек.

— Привет, старина, — сказал я. — Надеюсь, ты не собака и не рысь.

Котенок не тявкал и не махал хвостом. Возможно, это был самый обыкновенный котенок.

Наступили сумерки, в комнатах было полутемно. Я увидел на стене вазу с гладиолусами и груду книг, пакетов, конвертов. Не зажигая света, я прошел на террасу. Следом за мной на террасу проскользнул котенок. Он сел поодаль и стал задумчиво меня разглядывать. Далеко в море, у темной полосы горизонта был виден красный огонек — катер возвращался в Польдию.

Пустынно становится на Земле. В огромном зале космопорта на мысе Матапан было человек десять, не больше. В вагоне спидвея, идущем на Польдию, — два человека… После экосфер Земля кажется какой-то неустроенной, неорганизованной. В экосферах не встретишь неказистую и скособочную Сизую гору, выжженный солнцем каменистый берег Гродоса, полуразрушенный пирс и полосу пыльных блеклых кустарников. И все-таки меня тянет на Землю, на Гродос. Наверное, потому, что еще в детстве я привык лежать на шершавых досках восточного пирса и смотреть на море, сливающееся с небом, или разглядывать сквозь щели между досками пляшущие на воде солнечные узоры. Поколение, выросшее в экосферах, относится к Земле иначе. Как к большому историческому музею. Вот здесь была столица древнего царства, а тут произошло знаменитое сражение, а там, в этой маленькой комнатке Фудзио Тада впервые получил силовое поле, и оно выбило стекло вот в этом окне…

Пискнул котенок.

— Не унывай, старик, — сказал я ему. — Через восемь дней я улечу, ты снова останешься хозяином.

3

По грузовой площадке, ярко освещенной прожекторами, двигался старенький спрут: подбирал щупальцами разбросанные по площадке контейнеры и складывал их на транспортную тележку. В кабине спрута сидел Уно. Я остановился поодаль, в темноте; интересно было смотреть, как работает спрут. Уно привез это чудовище, когда школу только начинали строить. С тех пор на Гродосе сменилось множество универсальных рабочих машин: все время выпускались новые, более совершенные модели. Но спрут оставался, и, как только появлялась возможность поработать, Уно выводил его из гаража.

— Уно! — крикнул я.

Он остановил спрута — контейнер повис в вытянутых щупальцах — и приоткрыл дверь кабины. Похоже, он был смущен.

— Здравствуйте, Уно.

— А, появился, — сказал он, всматриваясь в темноту. — Здравствуй… Видишь, работаю за тебя: это твой заказ, оборудование для физической лаборатории.

По узкой лесенке я взобрался в кабину. Там было тепло и пахло маслом. Уно набрал целую коллекцию старых машин: спрут, два орнитоптера, лодку с настоящим двигателем внутреннего сгорания, силовые скафандры на гидроусилителях, электромобиль, токарный станок… Все они пахнут маслом. Формально это экспонаты по истории техники, но для Уно они живые вещи, пожалуй, даже живые существа. Шумные, теплые, немного капризные…

— Садись, — сказал Уно. — Вот заброшу этот ящик, поговорим.

Он забросил этот ящик и еще один («Лежит на самой дороге…»), а потом еще один («Заодно уж прихватим…»). Хорошо это у него получалось: рычаги управления оказывались там, куда он, не глядя, опускал руку; педали поджимались ровно настолько, насколько нужно; при этом Уно успевал еще переключать какие-то тумблеры, подкручивать какие-то маховички и следить за цветными огнями на пульте. Один раз спрут недовольно заурчал; видимо, контейнер был слишком тяжел или щупальца схватили его неудачно. Уно удивленно пробормотал; «Ну, малыш…» — и спрут рывком поднял огромный серебристый ящик. Уно шепнул что-то одобрительно, рассмеялся…

— Хорошая машина, — сказал я.

— Стареет, — отозвался Уно. — Приятно на ней работать, но стареет, ничего не поделаешь. Каумет на щупальцах износился, а заменить нечем. Не выпускают каумета.

Нынешние машины не стареют, но привязаться к ним, полюбить их невозможно. Они есть и их нет. Можно любить космические корабли вообще и невозможно любить конкретный корабль; его нет, он возникает только на время работы, а потом его распыляют. Что же любить — стандартную капсулу или программу развертки корабля, заложенную в памяти ЭВМ?.. Стереотехника и ДС-операции постепенно проникают всюду: вещи исчезают — их заменяют динамичные структуры. Современный погрузчик можно мгновенно превратить в груду фепора, ферромагнитного порошка, а потом сделать из фепора новый погрузчик или любую другую машину. Машина оказывается только временной формой, а к порошку и электромагнитному полю трудно привязаться, их трудно полюбить… Спрут другое дело. Он не меняется, его надо смазывать, мыть, он пахнет маслом, а при работе забавно урчит. Я-то еще понимаю, что к спруту можно привязаться, как, скажем, к восточному пирсу или Гродосу. Но поколение, растущее в экосферах, вряд ли это поймет: в большинстве экосфер запрограммировано даже изменение рельефа…

Спрут осторожно поставил ящик, щупальца опустились, машина отодвинулась от тележки и замерла.

— Посидим немного, — предложил Уно. — Когда ты приехал?

— Час назад.

— Я ждал тебя завтра.

— Скоростная трасса, и грузоход шел порожняком.

— Вот как… А перегрузки?

— Есть немного. При маневрировании. В капсуле свое гравиполе.

— Все-таки тебе надо отдохнуть.

Я видел: Уно хочет что-то сказать — и не решается, а это на него не похоже. Я говорил с ним сутки назад, перед отлетом с Ганимеда. Что же могло произойти за это время?

— Насчет Юны… ничего нового?

— Нет… Волнуешься? Когда ты проходил практику у Тадеуша, я тоже волновался.

В стекло ударили крупные дождевые капли. Защитный слой стекла отталкивал их, они скатывались вниз, как шарики ртути. Уно прикрыл дверцу.

— Осень… Всю неделю шли дожди. Затопило дорогу к южному маяку.

— Каумет можно достать, — сказал я. — Сколько угодно. В старых вагонах спидвея силовые элементы аварийной амортизации сделаны из каумета. Амортизацией никогда не пользовались, каумет там целехонький.

— Амортизация? — переспросил Уно, — Да, конечно, конечно… Толковая мысль, спасибо.

— Я могу съездить в Польдию. Хоть завтра.

— В Польдию? Нет, Илья, съездить надо не в Польдию, а в Кунгур, к Хансу Улли. Завтра же. Он прислал приглашение.

Вот оно что, подумал я. Ханс Улли руководит ЦСП, Центром социального планирования, а если ЦСП заинтересовался нашим экспериментом, значит, назревают большие события.

— До сих пор ЦСП нас не замечал.

— Не совсем. Год назад они попросили материалы, я отправил. Не надейся, что разговор будет на поверхности. Улли не такой человек.

Позицию Улли я примерно представлял. В последнем ежегоднике ЦСП была его статья, там затрагивалась и проблема гиперспециализации. Наша цивилизация, писал Улли, основана на специализации, именно это обеспечило ее быстрое историческое развитие. «Специализация была ключом к решению очень многих проблем, и мы открывали этим ключом дверь за дверью и шли вперед, не заботясь о том, что где-то позади нас двери захлопывались…» Социологи вообще относятся к нам, как к изобретателям вечного двигателя: хорошо бы иметь такой двигатель, но, увы, принципиально невозможно. Специализация — самый древний и самый основной закон общества, а социальные законы ничуть не слабее физических.

— Когда мы выезжаем?

— Ты поедешь один, Илья.

— Почему?

— С завтрашнего дня ты — руководитель школы. Я буду жить на Алтае, у Лины.

Если бы Уно объявил, что завтра Сизую гору переправят куда-нибудь на Марс, я удивился бы меньше. Невозможно было представить Гродос без Уно и Уно без Гродоса.

— Что случилось?

— Ничего не случилось. Просто так будет лучше.

Я смотрел на Уно и ничего не понимал. Почему будет лучше? Кому будет лучше? Я видел, что Уно, как всегда, спокоен — и это было дико. Как в нелепом сне, когда хочешь проснуться, отчаянно стараешься проснуться — и не можешь.

— Должны быть причины, — упрямо повторял я. — Должны же быть причины…

— Причины… Мы топчемся на месте, ты сам знаешь. Нужно что-то новое.

— Мы все время ищем новое. Почему нельзя работать вдвоем? Почему вам надо уезжать с Гродоса?

— Ты подумаешь и сам все поймешь.

— Что-нибудь не так? Вы недовольны мной?

Он посмотрел на меня и отрицательно качнул головой:

— Нет, напротив. Я даже собой доволен. Помнишь, были когда-то многоступенчатые ракеты: первая ступень разгоняла ракету, а потом, израсходовав горючее, отделялась, и тогда начинала работать следующая ступень… Я был хорошей ступенью. Разве не так?

— Ладно, — невпопад ответил я. — Вы уедете на Алтай. Но ведь все равно вы будете думать о нашем деле.

— Буду, — согласился Уно. — Мысли не отключишь, ты прав. Но дело сейчас не во мне.

Это уже обдумано и бесповоротно решено, подумал я, ничего нельзя изменить, ничего. Я вдруг заметил, как мало огней внизу, в зданиях школьного городка. Не было света в окнах учебных корпусов, не горели огни спортивного комплекса и даже на улицах было темнее, чем обычно. Уедет Уно, потом распадется моя четверка, на Гродосе будет совсем пусто. Может быть, это и есть поражение. Я впервые подумал об этом, впервые услышал это слово: «Поражение» — и ощутил его горечь и тяжесть. В чем мы ошиблись? Почему мы ошиблись?

— Вы могли бы остаться на Гродосе, — сказал я, уже догадываясь, что ответит Уно.

— Нет, Илья. Ты должен рассчитывать только на себя. Тебе предстоит ломать то, что я строил… Или нагромоздил, не знаю уж, что точнее. Так или иначе ломать на этот раз придется не верхушки, а самый фундамент, основы теории.

— Будем ломать вдвоем.

— Вдвоем не получится. Я не вижу — что ломать. Если, создав теорию, не видишь, что в ней можно сломать и перестроить, — пора уходить.

— И я не вижу.

Уно рассмеялся:

— Ага, значит, ты думал об этом!..

Я пробормотал:

— Но это же нормально…

— Нормально, — согласился Уно. — Теория должна непрерывно обновляться. У тебя это получится, не сомневайся. Ты был занят своей четверкой и полагал, что Уно, как всегда, что-нибудь придумает. Не спорь… Я тоже рассчитывал: вот сделаю это, закончу то, освобожусь и спокойно поищу — что ломать. Раньше удавалось… На этот раз я упустил время, Илья. Раньше я легко возвращался к самому началу, одним взглядом охватывал все сооружение, всю теорию, видел, где нужно ломать и как надо строить. Теперь я вижу только частности. Меня охватывает какой-то идиотский восторг: черт побери, в целом все здорово сделано!.. И мысль работает в одном направлении: это правильно и вот это тоже правильно, вообще все правильно… Прекрасная картина: все правильно, а четверки распадаются.

Он помолчал, потом сказал, усмехнувшись:

— Ладно. Закончим с ящиками. Ящики-то не виноваты… Тебе надо отдохнуть. Иди, у нас еще будет время поговорить. Сегодня ты будешь твердить только одно: «Почему? Почему?..» А нам надо решить множество конкретных вопросов. Иди, отдыхай. Я закажу катер на девять и предупрежу Улли. Вернешься, поговорим.

Я опустился на площадку. Щупальца спрута потянулись к тележке, уцепились за нее, легко стронули ее с места.

Дождя не было. Я отошел за край площадки и остановился. Спрут тянул тележку к лежащим поодаль ящикам. Тридцать два года назад Уно привел спрута на Гродос и начал строить школу. Сегодня он снова работает на спруте, хотя ящики мог собрать кто-нибудь другой. Он не ждал меня сегодня…

Я впервые понял, как тяжело было Уно эти тридцать два года. Не то, чтобы я раньше не знал этого или не думал об этом. Просто все, что делал Уно, воспринималось как нечто естественное: первооткрывателю всегда трудно. И только сейчас я почувствовал меру этой трудности, почувствовал, как это много — тридцать два года, в течение которых надо было в одиночку создавать теорию, считающуюся неосуществимой, и самому десятки раз ломать ее и перестраивать, год за годом быть наедине со своими сомнениями и при этом всегда оставаться тем Уно, которого знали в школе, — спокойным, организованным, потрясающе работоспособным, посвященным во все дела и затеи своих учеников, готовым всегда прийти на помощь…

И если Уно уходит, это не поражение. Он уходит непобежденным. Он вообще будет победителем, если я сделаю то, чего он ждет от меня. Смешно: я убеждал его в том, что он не уйдет от мыслей о деле… Уно может работать еще многие годы — и прекрасно знает это. Но он рассчитал время, когда должна начать работать вторая ступень. Рассчитал безошибочно: если я не потяну сейчас, через пять лет я и подавно ничего не сделаю.

В разрывах облаков появились звезды. Я прислушался: ветер доносил отдаленный шум прибоя. Пахло морем и мокрыми листьями — осенний запах Гродоса. На Гродосе всегда пахнет морем: весной — морем и травой, летом — морем и водорослями, зимой — просто морем. Трудно представить, как Уно будет жить без моря. На Алтае велась недавно экологическая реконструкция, там теперь несколько крупных озер, но все-таки это не море.

Спрут погрузил ящики в тележку и, обходя лужи, повел ее к учебным корпусам. Он шел не спеша, как человек, уставший после тяжелой работы. Мерно раскачивались опущенные вниз щупальца.

4

Я встал в шесть и до прихода катера успел два часа повозиться на пирсе.

Котенок сидел на перилах пирса и смотрел, как я работаю. Воды он не боялся. Похоже, он вообще ничего не боялся.

— Слушай, — сказал я ему, — ты не собака? Ты мог бы признаться, ничего страшного в этом нет. Кошка с собачьим поведением, вот и все. А может быть, ты кошка с философским поведением? Слишком ты, брат, серьезен для своего возраста.

Он молчал и внимательно следил за мной. Вручную ремонтировать пирс — такую роскошь я редко мог себе позволить. Обычно время было расписано по минутам на много месяцев вперед. И в это утро — тоже. Но я все оставил и занялся пирсом. Два часа идеального душевного отдыха, когда все заботы, тревоги и сомнения постепенно оттесняются простыми соображениями: надо сменить эти доски и, пожалуй, эти тоже, а здесь достаточно вбить пять гвоздей, а вот тут дело посерьезнее — придется ставить новые сваи, новую балку и менять весьнастил…

Катер появился точно в девять.

— Присматривай тут за порядком, — сказал я философскому котенку. — До вечера!

Времени хватило бы обогнуть, остров и заскочить к Уно, но на пульте управления были только две кнопки «пуск» и «стоп», а рядом висела медная табличка с напоминанием, что включать ручное управление можно лишь в таких-то и таких-то случаях. «Заскочить к Уно» в этом перечне не значилось.

Мы отошли от острова километра на три, когда раздался звонок видео, и я услышал голос Уно:

— Здравствуй, Илья.

Солнце било прямо в экран, я почти ничего не видел.

— Включи космотекс, канал А-3, - сказал Уно. — У тебя есть приемник?

Приемник у меня был. Маленький, совмещенный с диктофоном.

— А что там? — спросил я.

— Включи, увидишь.

Я включил приемник, и на экране тотчас появился силуэт человека на вершине серебристой горы. Это была эмблема института Лепажа. Дикторский баритон рассказывал про агентство. Ну вот, подумал я, началось.

Рискованно было отправлять туда Юну, очень рискованно.

— Передача начнется через полчаса, — сказал Уно. — Они три года не вели прямых передач.

— Мне вернуться?

— Нет, тебя будут ждать в ЦСП. Да и что с того, что ты вернешься?

Действительно, теперь ничего не изменишь.

— Ты не волнуйся, Илья. Посмотрим, что они там надумали. Может быть, это и не имеет отношения к Юне.

Нет, имеет, определенно имеет. Не случайно же Латавец так настойчиво просил прислать Юну. Именно Юну.

— Я сделаю запись с большого экрана, — сказал Уно и, помедлив, добавил: Да, вот что еще… Ночью звонил Хаген. Просил, чтобы ты срочно приехал.

Хайнц Хаген руководил биостанцией в Ливийской пустыне; у Хагена проходил практику Марат Волков.

— Что-нибудь с Маратом?

— Нет, не думаю. Во всяком случае ничего опасного.

Индекс фантазии у Марата был втрое выше нормы. Что может быть опаснее?..

— А Хаген? — спросил я.

— Что Хаген? Как обычно. Подпрыгивал, махал руками, фыркал… Они что-то открыли. «Имеется наивеличайшее открытие… Нечто наиколоссальное… Нечто наипотрясающее… Теперь все пойдет ко всем чертям…» В таком духе он изъяснялся минут пять — вот и весь разговор… От Эль-Хаммама идет новая линия спидвея, это быстрее, чем на реаплане. Конечно, сначала надо быть в ЦСП. Счастливого пути, Илья.

Все навалилось как-то сразу: и решение Уно, и практика на Короне, и вызов в ЦСП, и звонок Хагена, и передача агентства Лепажа… Многовато. А может быть, и нет. Как раз в норме. Уно жил так тридцать два года.

Я посмотрел на часы. До начала передачи оставалось двадцать восемь минут.

5

Агентство Лепажа возникло в конце XX века и в то время казалось предприятием весьма сомнительным. Все началось с того, что Жан Лепаж, молодой журналист с характером д'Артаньяна, написал несколько статей, предрекавших закат журналистики. Профессиональный журналист, утверждал Лепаж, способен лишь пересказывать события, в которых он в лучшем случае был наблюдателем. С подлинной достоверностью о событиях могли бы рассказать их непосредственные участники, но они не владеют журналистским мастерством. Отсюда Лепаж делал вывод: нужно готовить специалистов, которые одновременно были бы и первоклассными журналистами. Вряд ли кто-нибудь обратил бы внимание на статьи Лепажа, если бы он не подкрепил свою теорию собственным примером. Феноменальный альпинист, Лепаж в одиночку поднялся на вершину Эвереста, а потом сделал фильм о восхождении. Это дало ему немало денег и, главное, известность. Нисколько не сомневаясь в своей теории, он открыл колледж, в котором обычный учебный курс был дополнен основами журналистики. Обучение велось бесплатно. Лепаж разъезжал по разным странам и отбирал способных учеников. Из колледжа они шли в лучшие университеты и институты, становились физиками, социологами, космонавтами, архитекторами, биологами — кем угодно, но не профессиональными журналистами.

Много лет агентство приносило только убытки. Лепажу пришлось повторить подъем на Эверест. Это была игра со смертью, потому что на этот раз Лепаж тащил на себе тяжелую аппаратуру и при восхождении вел телепередачу. Поднявшись, он отбил пиропатронами трехметровую глыбу, «верхушку» Эвереста, тщательно укутал ее тройным слоем полиола и столкнул вниз по ледяному склону. Скандал был грандиозный. Правительство Непала отдало приказ об аресте Лепажа, его исключили из международного альпинистского союза, газеты яростно обрушились на «человека, укравшего Эверест»… Тем временем Лепаж, продолжая свои телепередачи, медленно спускался с Эвереста; чем ниже, тем труднее было передвигать «верхушку» — она застревала в скалах, проваливалась в глубокие трещины, вязла в рыхлом снегу. Гравиаторов и силовых костюмов тогда не существовало. У Лепажа были блоки, веревки, крючья — пещерная техника. Десятки раз казалось, что уже ничего нельзя сделать, но Лепаж каким-то чудом находил выход из положения. Он не распространялся о трудностях, не жаловался, и в самый тяжелый момент мог не спеша показывать закат в горах или говорить о картинах Рериха. Передачи транслировались по космотексу, миллиарды людей день за днем смотрели, как идет спуск. Глубокой осенью Лепаж дотащил «верхушку» до базового лагеря. К этому времени он был самым популярным человеком на Земле. В лагере его ждал правительственный чиновник с дарственной грамотой на «верхушку»…

Шесть лет спустя Чарльз Кэрди, один из бывших учеников Лепажа, осуществил первую успешную пересадку мозга. Книга Кэрди, изданная агентством и переведенная на шестьдесят два языка, подтвердила, что затея Лепажа вполне реальна. А потом появились статьи генерала Луиса Кампора, руководителя партизанской борьбы в Испании, фильм зоопсихолога Александра Кухтина, установившего контакт с кальмарами, дневники математика Виджея Рата Шарма, создавшего теорию ДС-операций… Продукция агентства были невелика по объему: одна-две книги в год, считанные фильмы и совсем редкие прямые передачи, но каждая вещь становилась событием.

6

В вагоне спидвея, идущем на Кунгур, кроме меня, была только парочка парень и девушка в новенькой форме океанавтов. На улицах Польдии и на станции, спидвея все держали в руках приемники космотекса. Парочка в вагоне была исключением. Они уселись подальше от меня и принялись о чем-то шептаться.

Когда эмблема агентства сменилась на экране циферблатом секундомера, а потом появился Тадеуш Латавец — и не как-нибудь, а в модном тренировочном костюме вместо своей потертой кожаной куртки, — я почувствовал, что происходит что-то необычное. Латавец управлял агентством четверть века, за это время было шесть прямых передач, но сам Латавец ни разу не выступал по космотексу: комментатором он был никудышным.

Я снова подумал о Юне. Зачем она понадобилась агентству? Что она сейчас делает? Два месяца назад, отправив ее в учебный центр агентства, я настойчиво звонил туда и пытался узнать, что затевает Латавец. Бесполезно! В агентстве обожали секретность.

Латавец сидел в своем кабинете, и за его спиной, на стене, висели портреты бывших учеников из первого выпуска Жана Лепажа — Чарльза Кэрди, Ло Фонга, Луиджи Бернарди, Зофьи Покорской, Роберта Кириллова, Яноша Земпени… Мы называли эти снимки иконостасом, фирменным иконостасом. Но фирма была солидная, и, что не менее важно, это был единственный наш союзник.

Узкому специалисту, даже владеющему журналистским мастерством, чаще всего не о чем рассказывать. Такой специалист имеет дело с крохотным кусочком проблемы, с какой-то одной ее микрогранью. Специалист по расчету фотопластовых элементов, специалист по технологии иридий-платиновых фотопластов, специалист по технологии металлоорганических фотопластов, специалист по монтажу трибосхем на фотопластах… И так далее. Два десятка специальностей, связанных с фотопластами и трибосхемами. Специалист, занимающийся металлоорганическими фотопластами, всю жизнь бьется над улучшением их характеристик и, если ему удается, скажем, повысить термоустойчивость какого-то типа фотопластов на пять — десять процентов, становится признанным авторитетом в своей области. Но о гетерогенных трибокомплексах, в которых работают его фотопласты, он имеет лишь общее представление. А триботехнику в целом он, в сущности, просто не знает.

В агентстве видели, что непрерывно углубляющаяся специализация в конце концов сведет на нет исходную идею Жана Лепажа, и решили поддержать эксперимент Уно Хедлунда. «Ни черта у вас не выйдет, — сказал Тадеуш Латавец, подписывая договор. — Мир держится на специализации. Из ваших ребят получатся те же специалисты, только широкого профиля. Но нам этого достаточно».

Мы проходили практику в учебных центрах агентства: осваивая технику (там всегда была куча новинок), слушали курс мастерства, занимались на семинарах, Иногда на занятиях появлялся Латавец, высокий, массивный, невозмутимый, в старой кожаной куртке. Садился в сторонке, молча слушал, рассматривал нас маленькими прищуренными глазками. Потом доставал из кармана старинные часы на цепочке и, глядя на них, говорил: «Хватит на сегодня. Языки у вас, конечно, подвешены хорошо. Вы же такие, вы все умеете. Думаете, я не знаю, кто вылепил мою конную статую и установил это великое произведение искусства в конференц-зале?.. Ладно, берите снаряжение и отправляйтесь на остров Визе, на метеостанцию. Даю вам полчаса на сборы. По штату на станции семь человек, но вы же все умеете. Справитесь вчетвером. Через месяц назад. С фильмом…»

Агентство не ошиблось, заключая договор с Уно Хедлундом. Рой, например, мог бы хоть сегодня писать мемуары. Вот ведь парадокс: мы стремимся готовить универсалов, а получаются специалисты. И какие специалисты! Как Рой Дэвис, пилот века. Все выпускники Уно Хедлунда на таком уровне. Если, разумеется, не считать меня: специальность с двадцатой категорией вероятной реальности нечто вполне призрачное.

— Мы начинаем прямую передачу, — сказал Латавец, поглядывая в сторону, туда, где, видимо, стоял его экран. Там уже что-то происходило, и Латавец, похоже, больше думал о происходящем, чем о своих функциях комментатора.

— Мы постараемся, — продолжал он, — показать вам архив Промышленной Лиги.

Добрались все-таки, подумал я. Но почему Латавец сказал: «постараемся» может быть, еще не добрались? Кто только не искал этот архив! Сколько раз казалось, что известно точное его местонахождение, и он вот-вот будет найден…

Во всяком случае, стало понятно, почему передачу ведет Латавец: у агентства с незапамятных времен были счеты с Промышленной Лигой. В свое время Лепаж каким-то путем добыл тайные документы Лиги и не побоялся их опубликовать. Трудно сказать, как ему удалось получить эти документы. Возможно, в самом руководстве Лиги был кто-то из его учеников, тут до сих пор нет ясности. Так или иначе документы оказались у Лепажа, и он их опубликовал. Через месяц его убили. Отработанная технология Лиги: выстрел из винтовки с оптическим прицелом, сержант полиции преследует и убивает убийцу, а через неделю сам гибнет в автомобильной катастрофе… Агентство перешло в ведение международного союза журналистов, и Люсьен Видаль, новый директор, принял защитные меры: расположение учебных центров, списки учащихся, связи агентства с бывшими учениками — все было засекречено. Видаль продолжил публикацию документов; многие тогда поняли, что такое Лига и насколько опасны стоящие за ней финансово-промышленные комплексы. Историки считают, что именно тогда зародилось международное движение против Лиги. После боливийской трагедии Лигу, как известно, поставили под контроль ООН, а впоследствии вообще распустили. В агентстве, однако, и по сей день сохранились порядки, введенные Видалем. Уно рассказывал, что Латавец впервые появился на Гродосе с бригадой монтажников, собиравших стенд учебного гравиатора, и переговоры с Уно вел ночью, на вершине Сизой горы…

7

На экране был космос, свободное пространство. Промелькнул маленький Диск с яркой звездой в центре, и я прикинул: передачу ведут с дистанции примерно в пятьдесят астрономических единиц. События, которые мы сейчас увидим, произошли часов семь назад.

Многочисленные поисковые группы и по сей день ищут архив в джунглях Амазонки, в Антарктиде, на континентальных шельфах Атлантики и Тихого океана. Экспедиция ООН спускалась в кратер Везувия. Сколько тогда было шума… А архив оказался за пределами Солнечной системы. Ситуация была выигрышная, но Латавец ее не использовал. Он коротко объяснил, что архив находится на корабле, идущем по вытянутой орбите. Каждые семнадцать лет корабль приближается к Солнечной системе, доходит до орбиты Нептуна и снова возвращается в межзвездное пространство. «Сами увидите, — буркнул Латавец. — Передатчики установлены на беспилотных капсулах».

Будет драка, подумал я, корабль наверняка вооружен, а Латавец, конечно, не ограничится наблюдением со стороны. Корабль построен лет сто назад, в те времена знали толк в боевой технике и были поразительно изобретательны по части всяких военных хитростей. Если Латавец планирует захват архива, драка неизбежна. Нет, не мог Латавец втянуть Юну в эту историю, слишком велик риск. Да и нечего там Юне делать. Штурмовая группа должна состоять из специалистов по истории военной техники и операторов по демонтажу оборудования.

— Вот он, — тихо сказал Латавец.

С капсулы дали сильную подсветку, и корабль был виден так, словно его освещали яркие солнечные лучи.

Он был по-своему красив, этот старый корабль. Мы привыкли к нашим кораблям, с их многослойными, подвижными, причудливо изгибающимися полями, сквозь которые видны звезды. Мы привыкли к кораблям, похожим на ожившее венецианское стекло. Привыкли к мягкому зеленоватому ореолу гравиполя, вспыхивающему при перестройках корабля. А на экране был совсем иной корабль с резкими контурами, с отчетливо различимой фактурой металла (видны были даже сварные швы), с четкими тенями от многочисленных выступов на длинном цилиндрическом корпусе. На высоких, похожих на мачты, опорах застыли черно-белые паруса антенн.

От корабля медленно отделилась серебристая капля, пошла куда-то в сторону, потом остановилась и словно замерла в пространстве.

— Торпеда, — хмыкнул Латавец. — По нашим данным, людей на корабле нет. Работает автоматика.

Видно было, как увеличиваются размеры светлого диска: торпеда быстро приближалась.

— Корабль напичкан такими игрушками, — сказал Латавец. — В общем, это не страшно. Хуже, что он заминирован.

Латавец нашел архив, но шансы добраться до документов были близки к нулю. Автоматы будут защищать корабль до последней возможности, а потом уничтожат его. Агентству грозят серьезные неприятности. На планетах или в Диске все происходило бы под наблюдением множества авторитетных комиссий, и корабль по крайней мере взорвался бы в соответствии с правилами, инструкциями и наставлениями…

Торпеда резко рванулась вперед — и экран полыхнул белым пламенем. Это был ядерный взрыв, нам показали его со стороны, с борта другой капсулы. Зажглось взлохмаченное солнце, ослепительный свет мгновенно затопил небо, стер звезды…

Латавец шумно вздохнул.

— Видите, что происходит…

Он стал объяснять соответствующие статьи навигационного кодекса: «Агрессивные действия… корабль следует рассматривать как опасно управляемый или опасно запрограммированный объект… обязаны принять меры…»

Операцию вели по хорошо продуманному сценарию, это чувствовалось. Экспедиция агентства занимается киносъемкой в свободном пространстве — вполне законное дело. Происходит случайная встреча со старым кораблем; экспедиция подвергается атаке и вынуждена принять меры для обезвреживания агрессивного объекта — все в полном соответствии с законом. Космоинспекция и навигационный суд не смогут предъявить никаких обвинений.

Вот он, звездный час Тадеуша Латавца! Здесь, в вагоне сппдвея, сидящая впереди меня парочка оживленно обсуждает что-то свое, но нетрудно представить, что сейчас творится на Земле, на планетах, в экосферах… Миллиарды людей смотрят передачу — как в лучшие времена легендарного Жана Лепажа. В архиве Промышленной Лиги ключи ко многим загадкам истории последних полутора веков. Вся правда о войнах, переворотах, убийствах, расизме, вся правда об изощренной эксплуатации, о механике наживы, о политиканстве, подкупах и демагогии, вся правда о днях, когда не раз стоял вопрос, быть или не быть цивилизации…

Латавец смотрел на свой экран (там был корабль, на этот раз съемку вели издалека) и, казалось, совершенно не думал о зрителях. Выглядело это вполне естественно, но я-то понимал, что хитрющий Латавец просто нашел выгодную для себя форму комментирования: идет работа, тут не до красноречия, если хотите пожалуйста, можете смотреть.

Только сейчас я заметил, что стена, на которой висел портретный иконостас, не плоская, а полукруглая. Латавец был не у себя в кабинете, а в космосе.

— Не отвечает на сигналы. — Латавец попытался изобразить огорчение. — Что тут поделаешь… Придется отправить туда… гм… представителя. В старину это называлось «десантом».

Он помолчал, давая возможность почувствовать остроту ситуации: кому-то предстояло добраться до корабля, стреляющего ядерными торпедами. Потом не спеша объяснил:

— Корабль уходит из Солнечной системы. Надо изменить его курс. Мы пошлем туда человека под прикрытием защитного поля. Капсула будет окружена свернутым полем. У нас тут случайно оказался подходящий генератор…

А если это Юна, подумал я, если именно ее и пошлют на корабль?

Латавец говорил о том, что экспедиция — опять-таки случайно! — располагает необходимыми запасами энергии, что их хватит на полную свертку поля и что благодаря этому капсула будет совершенно невидимой, но я не вслушивался в эту болтовню. Мне было не по себе от мысли, что Юне придется идти на такой риск. Я пытался убедить себя, что это не Юна, не обязательно Юна… Но с непреложностью математической теоремы получалось, что у Латавца просто не было, не могло быть иного выхода.

Расход энергии на создание свернутого поля зависит от замкнутой в этом поле массы. Нельзя замкнуть обычную капсулу, рассчитанную на трех пилотов. Не существует таких генераторов. У Латавца была единственная возможность: взять нестандартную капсулу, пилотируемую одним человеком, умеющим работать за троих. Достать капсулу с объединенным управлением нетрудно: лет тридцать сорок назад такие капсулы были в каждом училище, тренировка на них входила в обязательную программу обучения. Потом усложнение техники и углубление специализации привели к тому, что нормой стали экипажи из трех человек. Но одиночные капсулы кое-где сохранились, я сам видел одну такую капсулу на Ганимеде.

Одиночная капсула и пилот, умеющий ее вести… Что ж, есть тысячи пилотов, умеющих управлять одиночками. Почему обязательно Юна?..

— Капсула пошла к кораблю, — удовлетворенно произнес Латавец. — Можете посмотреть, как это выглядит. Собственно, это никак не выглядит, капсула просто не видна, но именно это нам и нужно. Локаторы корабля бессильны… Через полторы-две минуты капсула будет у корабля.

На экране было звездное небо. Где-то там, на фоне бесконечных звезд, шла невидимая капсула, прикрытая силовым полем. Управление свернутыми силовыми полями — это отдельная специальность. Ориентация и навигация сквозь свернутые поля — еще одна специальность. Вот ведь что получается: чтобы пилотировать одиночную капсулу, спрятанную в свернутом поле, надо владеть пятью специальностями. По крайней мере пятью специальностями: кто знает, что придется делать на корабле. Какие уж тут сомнения. Конечно, это Юна, только Юна… Ничего теперь не изменишь.

Латавец основательно разработал операцию, и все-таки мне было не по себе: угнетающе действовало сознание полного бессилия. То, что я видел на экране, произошло шесть-семь часов назад и уже чем-то кончилось.

Рано или поздно наши ученики должны были принять участие в настоящем деле. Захват архива Промышленной Лиги — именно такое дело. Но почему Латавец. черт его побери, ничего нам не сказал?.. Я мог бы пойти сам. Я бы настаивал на этом, доказывал, спорил… Хотя, конечно, ребята должны справиться лучше: я слежу за их тренировками, а они тренируются — существенная разница.

Все они подготовлены лучше меня. Но Марата послать нельзя: слишком буйная у него фантазия; он ухитрился натворить что-то даже на тишайшей биостанции Хагена… Кит Карпентер? У парня задатки блестящего теоретика, но к практике он равнодушен. Внешне это пока никак не проявляется и все-таки… Нет, Кита тоже нельзя послать. Ларе Ульман? Что ж, он лидер четверки. Смел, надежен, удачлив… За все годы ни одной неудачи, ни одного поражения. Он не отступит, даже если надо будет отступить.

Значит, Латавец не ошибся, выбрав Юну. Хотя, как сказать… Есть психологический тест Эс-270, разработанный институтом в Сиднее. Это тест на прогнозируемость поведения в необычных ситуациях. Когда-то индекс по Эс-270 был у меня вдвое ниже нормы, и Хедлунд частенько на это жаловался. У Юны Эс-270 иногда равен нулю. И смены бывают резкие: вчера индекс был в норме, сегодня он у нуля…

На экране промелькнула довольная физиономия Латавца и тут же появился корабль: съемка велась с рук, оператор стоял на наружной поверхности корабля. Изображение дрожало и дергалось — камеру устанавливали на штатив. Что-то заслонило объектив, потом вспыхнул яркий луч осветителя. В нескольких шагах от камеры стоял человек в космическом скафандре. Зеркальное стекло шлема не позволяло разглядеть лицо человека. Теперь у меня не было сомнений, что это Юна. Есть шлемы с радиационной защитой, у них тоже зеркальные стекла. Но, судя по скафандру, эго был обычный шлем; просто Латавец не хотел, чтобы видели десантника. О Гродосе мало кто знал, и Латавцу было бы трудно объяснить, почему он посылает девчонку на такое опасное дело.

Человек сделал несколько шагов в сторону и принялся устанавливать вторую камеру на подбежавший откуда-то автомат-паук. «По походке ничего нельзя было определить: походка искажалась магнитными ботинками. Но человек держался уверенно, словно уже не раз высаживался на старинные корабли. И я поймал себя на мысли: если это Юна, она не зря училась на Гродосе…

Медленно переставляя суставчатые ноги, паук пошел по обшивке корабля.

— Там всякое может быть, — сказал Латавец. — Мины… и прочие опасности. Автомат осмотрит наружную поверхность корабля, десантник пойдет за автоматом.

Не знаю, кто управлял камерой, но съемка велась мастерски. Узкий луч света ощупывал титановую броню, покрытую оспинами и шрамами пылевой эрозии. Паук осторожно продвигался вслед за лучом, а вокруг — едва подсвеченные проступали контуры каких-то труб, поднимались вверх массивные основания антенн, огромными подковами возвышались швартовые скобы. Даже на моем маленьком экране были видны звезды, много звезд, и я вспомнил „Гамлета“ в театре на Релии. Звездное небо было там главной декорацией, а может быть и главным действующим лицом: яркое и тревожное небо Гамлета и тусклое, закопченное дымными факелами небо дворца. Все действие шло ночью, и хотя текст остался без изменений, у меня надолго сохранилось ощущение необычности.

Луч света уперся в гладкую полусферу, выступающую из обшивки корабля.

— Прекрасно, — сказал Латавец, — это нам и нужно. Защитный кожух антенн маневровой системы. Таких пузырей должно быть восемь или десять. Если их удастся вывести из строя, мы потянем корабль полями, и он не будет сопротивляться.

Паук обошел вокруг кожуха, постоял, словно в раздумье, и вдруг побежал куда-то в сторону.

— Что такое… — удивленно произнес Латавец. — Странно. Там шлюз… Люк шлюзового отсека открыт. Очень странно… На корабле не должно быть людей.

Ну вот, подумал я, первая неожиданность и притом опасная неожиданность: теперь Латавец захочет посмотреть — что там, внутри…

Паук поднял камеру. Он стоял метрах в двух от люка; было видно, что крышка не просто открыта, а сорвана взрывом. („Минутку, — поспешно сказал Латавец, надо кое-что уточнить“.) Обежав вокруг люка, паук остановился у крышки, потянулся к ней передними ножками. Вспыхнула электрическая дуга: паук приваривал крышку люка к корпусу корабля. Латавец сказал:

— Наш… гм… сотрудник приказал пауку закрепить крышку. Предки были хитры по части всяческих ловушек… Так, прекрасно. Теперь крышка не сдвинется с места.

Уцепившись за крышку люка, паук заглянул внутрь. На экране появился шлюзовой отсек — пустое помещение перед шлюзом. Схема по тем временам стандартная: люк открывается только изнутри корабля, а дверью в шлюз можно управлять и снаружи, из шлюзового отсека. Если это так, путь внутрь корабля открыт, хотя и непонятно, кто сорвал крышку люка.

Первоначальный план — вывести из строя маневровые антенны и потащить корабль силовыми полями — был еще где-то в пределах разумного риска. Но лезть без подготовки внутрь заминированного корабля — это уже чистое безумие. Зная Латавца, я склонен думать, что он с самого начала надеялся проникнуть в корабль. А тут — такая возможность: кто-то открыл люк шлюза…

На стене шлюзового отсека поблескивали кнопки, и паук, побегав по отсеку, решительно направился к ним. У кнопок (их было две, просто две кнопки на гладкой металлической панели — и больше ничего) он остановился и замер. Кровь стучала у меня в висках: вот сейчас произойдет непоправимое… Прошло несколько томительных долгих минут (паук не двигался), потом Латавец объяснил: „Извините, мы решили, что десантник должен на время уйти в капсулу. Не исключено, что шлюз открывается каким-то особым сигналом. Если сигнал не тот… мало ли что может произойти…“

Паук нажал кнопку, дверь шлюза медленно открылась. Ничего не случилось, Латавцу бешено везло, но я теперь решил: все, хватит, я никогда не буду посылать ребят к Латавцу.

Появилось изображение звездного неба: работала камера, установленная снаружи корабля.

— Паук не может вести передачу сквозь стены шлюза, — сказал Латавец. — Он вернется через несколько минут, посмотрим запись.

Я следил по часам: пять минут, семь, девять… Латавец буркнул:

— Подождем.

Паук выбрался на четырнадцатой минуте, вид у него был неважный: ноги передвигались рывками, на корпусе зияли дыры, камера шаталась. Латавец показал снятые пауком кадры: шлюз, открывается внутренняя дверь, паук проходит в тесное и пустое помещение, прилегающее к шлюзу, подходит к открытой двери („Там должен быть коридор“, — пояснил Латавец), переступает порог — и тут же выстрелы, паук отскакивает назад, валится на пол… Все это произошло быстро, минуты за две. Потом паук долго лежал, не двигаясь: система саморегенерации залатывала повреждения. Паук встал и, пошатываясь, направился к шлюзу.

— Пустяки, — бодро сказал Латавец. — Ловушка примитивная, что-нибудь придумаем.

В шлюзовой отсек спустился десантник, начал чинить паука. До этого у меня еще сохранялась смутная надежда, что Юну взяли только для консультаций и что десантник — кто-то другой, но теперь я видел; этот человек работает сам, без подсказок, вполне профессионально. Потребовалось всего четыре минуты, чтобы найти повреждения, перестроить и отрегулировать нейроцепи. Работа на уровне второго класса — у Юны и был второй класс по наладке нейроавтоматов. Можно, конечно, заранее подготовить какого-нибудь пилота к такой работе. Но это уже шестая специальность, нужны годы на подготовку…

Юна открыла входную дверь и принялась разбирать панель кнопочного управления. Латавец сначала удивился, потом (наверное, поговорив с Юной) объяснил:

— Там можно вывести антенну. Если это удастся, мы сможем постоянно поддерживать связь.

Это, конечно, удалось. Все шло удивительно гладко. Паук (он бегал как новенький) благополучно миновал шлюз, за пауком внутрь корабля проник десантник. Латавец вдруг стал многословным: похоже, он начал понимать опасность этой затеи.

Паук осторожно подобрался ко входу в коридор. Камера была теперь в руках у Юны. Некоторое время паук что-то внимательно высматривал в коридоре, потом из его туловища выдвинулось узкое дуло излучателя, голубоватый луч ударил в коридор, паук медленно повел лучом по стене.

— Мы ослепим систему обнаружения, — сказал Латавец и усмехнулся. Практично придумано, не так ли? „Мы…“ Латавец сидел в своем корабле, а я ехал в спидвее…

Поработав излучателем, паук юркнул в коридор. Выстрелов не было. Теперь я хорошо представлял дальнейшее: паук будет лазать по стенам и обезвреживать ослепленные точки. Ловушка ликвидирована, коридор удастся пройти… Но дальше будут новые ловушки; шансы на благополучный исход все еще малы, очень малы.

Паук появился минут через пять — целехонький и, если это можно сказать применительно к машине, ужасно довольный успехом: очень уж торжественно он вышагивал на своих тонких ножках…

Юна пошла к коридору — и тут же отпрянула назад. На экране мелькнул узкий, изгибающийся вправо коридор: шагах в десяти на полу лежали люди.

Латавец растерянно чертыхнулся.

— Там четыре человека… пять человек, — сказал он. — В старых скафандрах. Наверное, они и открыли люк. Кто-то пытался захватить корабль семнадцать лет назад, в прошлый его прилет. Или еще раньше. Ну вот… Они вошли в коридор. Ловушка сработала не сразу, вся группа была в коридоре… пулеметы изрешетили их в упор… Я не буду это показывать.

Он помолчал, потом упавшим голосом добавил:

— Мы ее отзовем.

Камера в руках Юны дрожала (на экране была видна только дверь шлюза). Юна плакала. Она умела управлять одиночной капсулой, знала навигацию в свернутых полях, могла чинить автоматы и делать еще множество вещей. Но ей было тринадцать лет — всего тринадцать лет! — и она никогда не видела людей, в упор расстрелянных пулеметами. Готовя захват корабля, Латавец, вероятно, предусмотрел тысячи вариантов, но разве мог он предвидеть еще и такой вариант…

Юна плакала.

Она пыталась вытереть слезы сквозь стекло шлема; камера рывком поднималась вверх и опускалась.

Латавец догадался наконец переключить передачу на внешнюю камеру и с ненужными подробностями стал объяснять, как будут выведены из строя маневровые антенны и как потом можно будет изменить орбиту корабля…

8

Высокие березы со всех сторон окружали стеклянный купол выхода со станции. На голубоватом снегу ровными темно-синими полосами лежали тени берез. Я сидел на ступеньке лестницы. В трехстах метрах отсюда, на дороге, ждал кар, но мне не хотелось идти туда.

На снегу не было следов; кроме меня, никто не сошел на станции Кунгур-3. Я подумал, что это толковая идея — отвести дорогу подальше от станции, и что надо будет побывать здесь с ребятами: это должно быть потрясающее впечатление, когда после часа езды выходишь, поднимаешься — и вокруг могучий березовый лес и снег, и свет, и тишина. Вот только сейчас мне было не до этого.

Я включил приемник. Латавец что-то быстро говорил, а звук, как назло, не удавалось настроить. Я не сразу понял, что произошло.

Будь на месте Юны Кит Карпентер, Ларе Ульман или даже Марат Волков, я бы предвидел каждый их шаг. А тут…

Юна разрезала и сняла обшивку стены, там было полно начинки — нейроблоки, кабели энергосистемы, всевозможные коммуникации и куча всяких приборов, упрятанных туда для экономии места. Латавец (звука так и не было) что-то пытался объяснить, показывал чертежи корабля…

Юна нашла единственно верное решение. Сколько бы ни было ловушек на корабле, их ставили в расчете на то, что люди будут идти по коридорам (где же еще им идти?). Юна шла в стене, разбирая блоки оборудования внутри стены и снова собирая их за собой.

Абсолютно безопасный путь. Если, конечно, умеешь разбирать и собирать любой блок корабля — энергетический, навигационный, экологический…

Опаляющий разум

Валентина Журавлева Сквозь время

"Я — Время; ныне перед вами

крылья

Я разверну. Не ставьте мне в вину

Мой быстрый лет и то, что я

скользну

Через шестнадцать лет, ничем

пробел

Не заполняя".

Шекспир, "Зимняя сказка".

Это был страх. Самый обыкновенный страх — навязчивый, липкий. Зорин никак не мог отделаться от ощущения, что проказа прячется где-то здесь, в комнате. Он устал, но боялся подойти к креслу. Он хотел пить, но боялся прикоснуться к графину. Болезнь могла быть везде — даже в вазе с ландышами.

Стараясь заглушить страх, он быстро ходил по комнате. Тень, нс поспевая за ним, металась по расчерченному квадратами паркету.

— Бациллы проказы, — бормотал Зорин. — Бациллы Хансена... Хансена? Да, да, конечно...

Больше он ничего нс мог припомнить, и это только усиливало страх. Может быть, заражен и воздух? Может быть, вдыхая воздух, теплый, насыщенный пряным ароматом ландышей, он глотает и эти проклятые бациллы Хансена?

Он почти подбежал к окну, рванул задвижку.

Холод оттеснил страх. В окно залетали снежинки. Ветер подхлестывал их, они кружились деловито, чинно. В танце снежинок было что-то очень привычное, много раз виденное. Это успокаивало.

Сумерки скрывали очертания предметов, и Зорин никак не мог понять — вяз или осокорь растет напротив окна. Ему почему-то казалось очень важным определить породу дерева. Он щурил близорукие глаза, вглядываясь в наползавшую тьму.

Машинально он прикоснулся к оконной раме, и сейчас же ударом электрического тока вернулся страх. Нельзя было трогать раму! В этой комнате нельзя было ни к чему прикасаться! Он вытащил платок и принялся вытирать пальцы.

За спиной тихо скрипнула дверь. Зорин вздрогнул — нервы отзывались на звук, как туго натянутые струны, — обернулся, поспешно пряча платок.

В дверях стоял человек в коричневом костюме. Лицо и руки человека были скрыты бинтами. Дымчатые очки прикрывали глаза.

"Человек-невидимка", — почему-то подумал Зорин.

— Товарищ Садовский? — голос Зорина выдавал его волнение. — Доктор Садовский?

— Да. Александр Юрьевич Садовский, — ответ прозвучал подчеркнуто вежливо.

Зорин шагнул вперед, протянул руку и сейчас же, спохватившись, отдернул ее.

— Очень приятно вас видеть, — пробормотал он, чувствуя, что краснеет, и понимая, что говорит глупость.

— Садитесь, профессор, — Садовский кивнул на кресло.

Несколько секунд они еще стояли друг против друга: высокий, чуть сутуловатый Садовский, низкий, очень полный Зорин. Потом Зорин рывком поидвинул кресло. И странное дело — опустившись в кресло, которое минуту назад казалось ему таким страшным, он неожиданно почувствовал облегчение.

Садовский, прихрамывая, прошел к другому креслу.

* * *

Проказа — как тигр, В терпении, с которым она преследует жертву, есть что-то страшное, неотвратимое. Год, два, десять, тридцать лет она выжидает. Потом прыжок — и когти впиваются в тело, рвут, терзают...

Александр Садовский мог пибедить проказу. Ему просто не повезло. Случилось почти невероятное. Он, врач-лепролог, сам заболел проказой,

Это произошло весной, когда он испытывал созданный им препарат АД. Новый препарат совершал чудеса: он был намного сильнее сульфетрона, пропизола, хаульмугрового масла. Но иногда — это случалось нечасто — препаратт АД вызывал резкое обострение болезни. Садовскому не удавалось нащупать закономерность. Требовались эксперименты, десятки, пожалуй даже сотни, длительных экспериментов.

А проказа ответила ударом на удар. Четырнадцатого апреля, утром, умываясь, Садовский заметил на кисти правой руки красноватое пятнышко овальной формы. Через неделю такие же пятна появились и на лице. Еще через месяц пятна превратились в язвы.

Это была какая-то редчайшая разновидность лепроматозной проказы злокачественная, скоротечная. Проказа словно мстила человеку, посягнувшему на ее тайны. Препарат АД не помогал. Каждый эксперимент — теперь Садовский экспериментировал на себе — приносил ухудшение.

Лепрозорий размещался в двух одинаковых трехэтажных зданиях. В одном находилась клиника. Здесь же жили больные. В другом были квартиры врачей и обслуживающего персонала. Еще весной Садовский перебрался в клинику. С этого времени он жил в химической лаборатории. Впрочем, "жил" — не то слово. Он работал. Работал утром, вечером, ночью. Победу над проказой — а с ней и спасенье — могла дать только скорость. Нужно было обогнать болезнь.

Препарат АД приготовлялся из солей двух кислот — хаульмугровой и гиднокарповой. Действие препарата зависело от его состава. Где-то, отмеренная сотыми долями процента, проходила граница между жизнью и смертью.

Все лето Садовский искал способ получения химически чистой гиднокарповой кислоты. Осенью врачи проверили действие очищенного препарата АД на больных. В шестнадцати случаях из семнадцати препарат принес почти полное излечение. И только у семнадцатого больного врачи констатировали обострение процесса. Этим больным был сам Садовский.

Новые опыты — новые неудачи. Они подгоняли болезнь. История болезни Александра Садовского быстро превратилась в пухлую папку. Садовский был и исследователем, и врачом, и больным. В историю болезни вписывались скупые, пожалуй излишне скупые, жалобы больного, латынь врача, химические формулы исследователя. Каждый опыт приближал победу исследователя. Каждый опыт приближал гибель больного. Врачу оставалось определить, что произойдет раньше.

В декабре Садовский-врач знал: больной погибнет прежде, чем исследователь найдет средство спасения. Исследователю нужно было три-четыре года: больному оставалось восемь, может быть, десять месяцев.

Эксперименты продолжались. Садовский-исследователь считал, что он имеет право распоряжаться жизнью Садовского-больного. Но одиннадцатого января главный врач лепрозория категорически запретил дальнейшие эксперименты. Садовский не спорил. Его болезнь уже давно перестала быть типичной, а значит, и интересной для опытов. Он отдал все свои записи ассистентам и перебрался в маленькую комнату рядом с клиникой. В лабораторию он больше не приходил.

...Проказа как тигр. Она кромсает свою жертву и убивает ее, только изуродовав до неузнаваемости.

Садовского теперь лечили обычными сульфопрепаратами. Но когти проказы мертвой хваткой вонзались все глубже и глубже.

Проказа победила.

* * *

— Продолжайте, продолжайте, профессор. Я слушаю.

Белая маска бинтов скрывала выражение лица Садовского. Это раздражало Зорина. Он терял уверенность, сбивался, по нескольку раз повторял одно и то же. Продуманная система аргументов расползалась как карточный домик.

— Понимаете, продление жизни... Я хочу сказать, борьба со старостью...

Он вспомнил, что именно с этих слов начал разговор. Дымчатые стекла очков Садовского ехидно поблескивали.

— Видите ли...

Зорин замолчал. Ему было жарко. По лбу, вызывая неприятное ощущение, капельками стекал пот. Как назло, платок куда-то запропастился.

— Старость? — переспросил Садовский. — Старость мне не грозит.

Зорин бросился напролом.

— Проказа излечима?

Садовский пожал плечами.

— Когда как.

— Я имею в виду вашу болезнь.

За дымчатыми стеклами очков что-то блеснуло.

— Сейчас неизлечима.

Платок, наконец, отыскался. Зорин вытер лоб. Машинально придвинул кресло к Садовскому.

— Сейчас неизлечима? Так... А потом?

Садовский ответил не сразу.

— Года через три. Не раньше, — он покачал голозой. — Впрочем, это срок, рассчитанный на сумасшедшую работу. Скажем, так лет через восемь.

— Восемь лет? А вы... я хочу сказать... вы... — Зорин смотрел на ландыши, — в вашем распоряжении... простите...

Садовский понимающе кивнул головой.

— Семь месяцев. Может быть, восемь. И не больше десяти.

— Восемь лет — и восемь месяцев! — Зорин говорил почти весело. — Что же, именно так, — он придвинул кресло вплотную к креслу Садовского. — Послушайте, Александр Юрьевич, представьте себе, что вы... ну... заснете на эти восемь лет. Понимаете — па восемь лет? Если понадобится, даже на двадцать. И проснетесь, когда люди научатся лечить... вашу болезнь.

Обтянутая бинтами рука медленно поднялась вверх, сняла очки. В узкой прорези марли Зорин увидел карие глаза. В их взгляде было что-то необычное. Они смотрели слишком пристально. Только приглядевшись, Зорин заметил — ресниц и бровей почти не было.

— Сон? — глаза прищурились. — Вы полагаете, проказа не страшна спящему человеку? Организм живет — значит, живут и бациллы проказы.

— Нет, нет. Я имею в виду другой сон. Сон, при котором организм почти не живет.

— Смерть?

— Сон, — с нажимом повторил Зорин. — Потому что после смерти не просыпаются.

Глаза Садовского смотрели враждебно.

— Давайте говорить начистоту, Борис Аркадьевич, — нетерпеливыми взмахами затянутой в бинты руки он подчеркивал каждое слово. — Вы прилетели сюда неспроста. Что вы хотите? Что вы предлагаете? Говорите... или я уйду.

— Ладно. Будем говорить начистоту. Как врач с врачом. Вы о гипотермии слышали?

— Да. Операции, которые проводят при искусственном понижении температуры организма. Но какое отношение вы имеете к хирургии? Ваша область — продление жизни.

— Вот, вот. Продление жизни, — Зорин утвердительно кивнул. — Я нс умею еще продлевать жизнь бодрствующего человека. Но продлить жизнь человека спящего я могу. Улавливаете?

— Нет.

— Если человек спит обычным сном — он живет. Если человек спит при глубокой гипотермия, он... он не живет. И, следовательно, не стареет.

Садовский пожал плечами.

— Человеческий организм можно охладить на восемь, ну, десять градусов. Что это изменит? Основнэй обмен в организме будет продолжаться. Значит, будет продолжаться и жизнь — пусть даже замедленно.

Зорин протестующе хмыкнул. Пробормотал:

— Закон сохранения консервативности.

— Что? Как вы сказали?

Зорин забыл, что перед ним сидит больной, неизлечимо больной человек. Злость неуживчива: она вытесняет другие чувства. А возражения всегда злили Зорина. Он знал это... и все-таки злился.

— Я сказал: закон сохранения консервативности. По моим наблюдениям, ученый, революционизирующий одну область знания, почти всегдаконсервативен в другой. Если бы я не знал, коллега, о ваших работах по лепрологии.. Ну, откуда вы взяли эту цифрудесять градусов? — Он не дал Садовскому ответить. — А если тридцать градусов? Или тридцать пять?

— Заморозить человека до нуля, а потом вернуть к жизни? Не верю.

Платок опять куда-то запропастился. Зорин шарил по карманам.

— Насколько я помню, — продолжал Садовский, — сердце человека не выдерживает охлаждения ниже двадцати шести градусов. Фибрилляция желудочков...

Зорин быстро поднял голову.

— Да, да, сердце не выдерживает. Но ведь можно выключить сердце, и тогда фибрилляция не наступит. Я применяю для поддержания сердечной деятельности аппарат "искусственное сердце-легкие". Кровообращенне обходит сердце. Фибрилляция не наступает. Я охлаждал человека почти до нуля. И после этого сердечная функция возобновлялась! Нет, нет, коллега, дайте мне досказать... Самое главное — при глубоком охлаждении и замедленном кровообращении человек живет, но... — Зорин поднял палец, — но все жизненные процессы замедляются в сотни раз... Ну, что вы хотите сказать?

Садовский молчал.

— Сейчас ваша болезнь неизлечима, — Зорин запнулся, вопросительно посмотрел на Садовского, повторил, — да, неизлечима! Вы это знаете лучше меня. Но если вы согласитесь, мы обманем проказу. Вам нужно, — он поправился, науке нужно восемь лет? Превосходно! Эти восемь лет для вас будут одним месяцем.

Садовский молчал.

— Я провел уже десятки опытов, — говорил Зорин. — Продолжительность переохлаждения, правда, не превышала трех недель. Но здесь дело идет о жизни. Единственная возможность... И потом, вы понимаете, при необходимости эксперимент можно прервать. Простите, я хотел сказать не эксперимент, а... это... лечение...

Садовский надел очки. Потянулся к вазе с цветами, поправил ландыши.

Зорин сосредоточенно, словно это имело очень важное значение, вытирал бритую голову.

Садовский встал. Сказал твердо:

— Не хочу!

* * *

С Волги тянуло несильным, но холодным ветром. Ночью снова выпал снег, и Садовскому приходилось утаптывать тропинку. Узкая, едва видная под снегом, она петляла между деревьями. По старой — кто знает, сколько десятилетий существовавшей, — традиции каждый больной, попав в лепрозорий, сажал дерево. Больные верили: вырастил дерево — выздоровеешь. Вр^чи говорили: труд отвлекает — это полезно. И традиция соблюдалась строго. В последние годы многие излечивались, но никто не уезжал из лепрозория, не посадив дуб, вяз или осокорь.

Прежде Садовский просто не обращал на это внимания, он верил только в науку. Теперь он понимал, что, кроме науки, есть многое другое, что объединяется довольно неопределенным словом "жизнь".

Он облюбовал место и решил весною посадить дубок. Главному врачу он сказал серьезно: "Труд, говорят, отвлекает". Тот ответил тоже серьезно: "Это, говорят, полезно".

Почва здесь была дрянная — песчаник, солончаки. Сам по себе рос только ак-джусаи — белая полынь. Чтобы дерево принялось, приходилось поработать. Это, наверное, и в самом деле было полезно.

Деревья росли вперемежку — старые и молодые. Па холме, выше остальных, стояли три вяза. Их посадил штурман дальнего плавания, заразившийся проказой где-то на Гавайях. Он называл деревья по-морскому: среднее, то, что повыше, гротом, два других — фоком и бизанью. Летом они действительно напоминали мачты с наполненными ветром зелеными парусами. Штурмана вылечили, и года два назад он покинул лепрозорий. Деревья-мачты остались. По соседству с ними Садовский и собирался посадить свой дубок. Сейчас здесь был только снежный сугроб.

Садовский медленно обошел его. Правая нога побаливала. Ощущение было такое, как от холода. Но он знал, что холод этот совсем особого рода. Он вообще хорошо представлял себе, что будет дальше. Появятся новые язвы. Окончательно выпадут брови и ресницы. Утолстятся ушные мочки. Разрушится носовая перегородка. Ухудшится, а может быть, и совсем пропадет зрение. Дышать будет все труднее и труднее. Потом... То, что произойдет потом, врачи деликатно называют "летальным исходом".

Садовский и сам не смог бы объяснить, почему он не принял предложения Зорина, Он должен был его принять. Он даже хотел его принять. Если человеку терять нечего, он ничем не рискует. Прописная истина. Перед смертью не надышишься. Тоже прописная истина. Но обе эти истины — а с ними и многие другие — летели к черту, едва только Садовский задумывался над словами Зорина. Нечего терять? Чушь! Полгода жизни — это немало. Это очень много! Сейчас он жил так, как знатоки пьют вино — медленно, смакуя каждый глоток, каждую каплю.

Раньше он никогда не задумывался над смыслом жизни. Теперь он знал: конечный смысл жизни в том, чтобы жить. Во имя жизни иногда можно пожертвовать жизнью. Но человек создан, чтобы жить. Эта истина подтверждалась всем: каждым глотком воздуха, каждым движением, каждой мыслью. Все было хорошо, все имело свой смысл и особую прелесть — жара и холод, безветрие и ветер, музыка и тишина. Он умывался — и не понимал, как раньше он мог делать это автоматически. Он садился за стол — и не понимал, как раньше он мог читать за едой.

Почему-то думают, что для приговоренного к смерти время бежит с громадной скоростью. Наоборот. Оно почти замирает. Но каким-то шестым чувством человек постоянно ощущает его медленное я неуклонное движение. В этом движении есть что-то гипнотизирующее. Отвлечься, вырваться, уйти от него почти невозможно. Не помогают никакие силлогизмы. Логика вообще бессильна там, где восприятия и чувства напряжены сверх меры. За каким-то пределом начинают действовать особые — еще не изученные человеком — законы.

По логике все казалось просто. Садовский был одинок. Садовский был неизлечимо болен. Следовательно, ему нечего было терять. Следовательно, он с радостью должен был принять предложение Зорина.

Но неизвестные законы, вопреки логике, диктовали обратное. Именно потому, что Садовский был одинок и неизлечимо болен, каждый разговор, даже пустяковый, каждое даже небольшое улучшение самочувствия приобретали сейчас особую, исключительную ценность.

Логика говорила: из тридцати четырех лет жизни ты почти треть провел здесь, в лепрозории, ты работал по двенадцати часов в сутки и все-таки не победил проказу. Следовательно, за оставшиеся полгода, не работая в лаборатории, ты, конечно, ничего не придумаешь.

Неизвестные законы нашептывали свое: ты сейчас впервые увидел и почувствовал мир, оставшиеся месяцы дадут тебе больше, чем вся. жизнь.

...Снег пощелкивал под ногами. Впервые Садовский обратил внимание, что снег не поскрипывает, не хрустит, а именно вот так пощелкивает. Это открытие за последний месяц он сделал их множество — было важно.

Тропинка, обогнув холм, вышла на пустырь. Ветер гнал по пустырю белые волны снега, и они захлестывали, стирали тропинку. Летом пустырь тоже был белым — от густых порослей ак-джусана. Садовский попытался вспомнить запах ак-джусана, но почему-то вспомнил другой запах — ландышей. И сейчас же выплыло лицо Зорина — полное, с маленькими прищуренными глазами, с быстрой сменой выражений.

Да... Садовский еще до встречи догадывался, о чем будет говорить Зорин, Но когда профессор протянул и тут же отдернул руку, Садовский почувствовал желание сказать "нет", даже если бы хотелось сказать "да". С этого, собственно, и началось. Закон консервативности? Ерунда! Просто лепрологию он знает и чувствует. А опыты Зорина для него — китайская грамота. И вообще откуда Зорин узнал о нем? Ничего особенного не произошло. Врач заболел. Что здесь удивительного? На Гавайских островах еще совсем недавно существовал закон, по которому врачи давали подписку на всю жизнь оставаться в лепрозориях.

Садовский вспомнил, с каким испуганным лицом Зорин отдернул руку. Люди чертовски боятся проказы. А ведь, в сущности, она не более опасна, чем туберкулез. Но люди боятся даже слова "проказа". И Зорин боится. В кресло сел, как на электрический стул. Правда, потом, когда начал говорить о своих опытах... Да, опыты! Все-таки Зорин талантлив. Блестящая идея — выключить сердце и легкие, заменить их аппаратом... Да, придумано хорошо. Уже по одному этому следовало бы согласиться на эксперимент. Пройти сквозь время... Заглянуть в будущее. Каким оно будет? "Если понадобится — даже на двадцать лет!" Так, кажется, сказал Зорин? Двадцать лет — это другие люди, другая жизнь, другая эпоха. Кем он будет для них? Чужим? Можно уехать за тридевять земель — и все-таки вернуться на родину. Из путешествия по времени не возвращаются никогда. Единственная поправка к фантазии Уэллса, но как много она значит! Навсегда уйти от своей эпохи так же трудно, как уйти от себя... Если бы на год, на два... Но каков Зорин? Человек бросает вызов времени! Как быстро растут люди! Может быть, поэтому и страшно прийти в будущее.

Садовский усмехнулся. Было даже что-то радостное в том, что он мог выбирать. Мог взвешивать, обдумывать, оценивать. И самое главное — не спешить. Пусть даже в глубине души он знал, что именно скажет Зорину. Но выбирать приятно. Обреченность начинается там, где нет выбора. Зорин терпелив: он и не думает уезжать из лепрозория.

А пока... Пока есть недочитанная книга, есть музыка, есть цветы на столике. И еще — есть тепло. Он только сейчас почувствовал, как холодно.

Мелькнула озорная мысль: если отсюда до входа в клинику четное число шагов — нужно соглашаться, если нечетное — пусть Зорин уезжает.

Вот теперь снег действительно поскрипывал под ногами — это оттого, что Садовский шел быстро. Было интересно, что получится. Он почти бежал — от нетерпения и немного от холода. Посмеивался: "Вы скатываетесь в болото мистицизма, уважаемый Александр Юрьевич. Хорошо, что об этом никто не узнает".

Когда до клиники оставалось метров двести, он замедлил шаги. Может быть, это была усталость. Потом шаги стали еще медленнее. "Вы шаман, уважаемый Александр Юрьевич, разве так решают вопросы?" Снег снова пощелкивал, отсчитывая шаги. Тысяча двести семнадцать... восемнадцать... девятнадцать...

Он остановился. Все-таки глупо так волноваться! В конце концов это шутка. Двадцать семь... Двадцать восемь... Нужно просто пробежать оставшиеся метры!

Но он прошел их очень медленно, машинально сокращая шаги так, чтобы получилось нечетное число.

Последний шаг был тысяча двести тридцать девятый.

* * *

— Вы только, голубчик, не волнуйтесь! Лежите и не волнуйтесь.

Зорин говорил почти умоляюще.

— Ничего, Борис Аркадьевич, — Садовский натянуто усмехнулся, — сейчас это уже не имеет значения.

Зорин вздохнул. Уверенность неожиданно — в самую последнюю минуту исчезла, и это мучило его. Осторожно, словно боясь что-нибудь испортить, он прикоснулся к краю операционного стола. Рука утонула в мягкой — почти воздушной — пластмассе. Скосив глаза, Садовский наблюдал за Зориным.

— Спокойнее, Борис Аркадьевич, — он говорил тихо, так, чтобы не слышали стоявшие в глубине операционной врачи и сестры. Громко добавил: — На таком пуховике можно и десять лет проспать. Запросто.

Полные губы Зорина скривились. Глаза прищурились, почти закрылись. Ответил он не сразу.

— Ну вот теперь мы будем друг друга успокаивать, — он говорил с нарочитой грубостью, плохо вязавшейся с добрым и печальным выражением лица. — Начнем, коллега?

— Начнем, уважаемый коллега, — в тон отозвался Садовский, хотя ему хотелось сказать другое, чтото очень важное и теплое. — Ну, до свиданья?..

Это прозвучало вопросом. Зорин покачал головой.

— До скорого свиданья. Я знаете ли, голубчик, уверен, что...

— Не надо, — Садовский закрыл глаза. — Не надо.

Они помолчали. Потом Зорин встал.

— Ну, в общем... — он запнулся.

Садовский кивнул.

— Да.

Зорин отошел к пульту. Вполголоса — ему казалось, что он кричит, сказал:

— Начнем.

Хирург — молодой, высокий, с крупным вытянутым лицом — шагнул к столу. Бросил сестре:

— Свет!

Зорин отвернулся.

Минутная стрелка настенных электрических часов подползала к двенадцати. Она медленно, как будто преодолевая усталость, перепрыгивала с деления на деление. Перепрыгнув, вздрагивала и замирала. Потом — после долгого раздумья карабкалась выше. Зорин слышал отрывистые команды хирурга, неестественно спокойный голос ассистентки, отсчитывавшей пульс. Сейчас они кончат, и тогда...

— Аппарат! — резко произнес хирург.

— Включаю, — отозвалась сестра.

На несколько секунд наступила тишина.

— Закройте, — сказал хирург. — Борис Аркадьевич, готово.

Зорин обернулся. Два ассистента прикрывали операционный стол стеклянным колпаком. Хирург повторил:

— Готово.

Сейчас, когда нужно было действовать, к Зорину вернулась уверенность. Мучительная скованность исчезла. Казалось, тело потеряло вес. Движения стали легкими, точными.

— Начинаем! — сказал он и услышал в своем голосе что-то резкое, отрывистое, похожее на интонацию хирурга.

Рука коснулась пульта. Вспыхнули зелено-серые круги осциллографов. На экранах змейками извивались светлые линии. В центре пульта на выпуклом квадрате большого экрана их было две — зеленая и синяя. Они сплетались в каком-то фантастическом танце. Только очень опытный глаз мог уловить в их судорожном биении ритм и закономерность. Это работал регистратор биотоков.

— Включаю холод!

Зорин повернул рукоятку. Где-то за стеной приглушенно завыл компрессор. Под стеклянный колпак побежал холодный воздух. Стрелка циферблатного термометра дрогнула и поползла вниз. Врачи подошли к пульту, остановились позади Зорина.

— Такое быстрое охлаждение... — тихо сказала молоденькая ассистентка, это вызовет...

Хирург недовольно кашлянул, и ассистентка замолчала.

Стрелка термометра летела вниз. Тридцать два и два... Тридцать и четыре... Тридцать... Только у цифры "26" стрелка почти замерла, словно натолкнувшись на препятствие. На регистраторе биотоков бешено заплясали светлые змейки.

— Всегда так, — вполголоса, не оборачиваясь, сказал Зорин. — Организм сопротивляется. В обычных условиях ниже этой температуры — смерть.

Вздрагивая, как бы нехотя, стрелка медленно сползла к цифре "25" и снова полетела вниз.

— Двадцать три... двадцать один... — вслух отсчитывала ассистентка, восемнадцать и пять... шестнадцать...

Танец змеек на экранах осциллографов замедлялся. Теперь светлые полоски плавно вскидывались вверх, на мгновение застывали и медленно палили.

— Восемь... шесть с половиною...

Сама не замечая этого, ассистентка считала громко, звенящим от волнения голосом.

— Пять с половиною... пять...

Зорин нажал белую кнопку под регистратором биотоков. Вспыхнула зеленая лампочка.

— Автомат будет поддерживать нужную температуру, — отрывисто сказал Зорин, — записывать показания приборов, сигнализировать в случае непредвиденных осложнений.

Он замолчал. Сейчас говорить о технике казалось кощунством. Пробормотал:

— Как будто все...

Экраны осциллографов погасли. На пульте ровно горела зеленая лампочка.

Зорин обернулся. Почти машинально обернулись и другие. Но сквозь запотевший стеклянный колпак ничего не было видно.

В наступившей тишине отчетливо слышалось сухое пощелкивание автомата...

* * *

Странная вещь — время. Философы и физики спорят о природе пространства. О природе времени никто не спорит — слишком ничтожны знания. Время одно для всех, — так говорила механика Ньютона. Время зависит от скорости движения системы отсчета, — утверждают формулы в механике Эйнштейна. И это все, что знают люди.

Бесконечность времени трудно себе представить. Еще труднее представить себе конечность времени. Кто скажет, что такое время?

Тысячелетия назад была создана легенда о Хроносе — всепоглощающем Времени. Среди богов, придуманпых людьми, не было никого страшнее Хроноса. Это он породил Танату — смерть, Эриду — раздор, Апату — обман, Кер уничтожение... Это Хронос пожирал своих детей...

В конце концов дети Хроноса восстали. После долгой борьбы они освободились от жуткой власти Времени. Так говорит легенда.

Когда-нибудь легенда станет явью. Не боги, а люди восстанут против всепоглощающего Хроноса. Восстанут и победят. Тогда люди будут свободно двигаться во времени, уноситься на тысячелетия вперед и возвращаться назад.

А пока великая безмолвная река времени несет нас неотвратимо, неуклонно...

* * *

Первое, что увидел Садовский, были бесформенные светлые пятна. Потом одно пятно, побольше и поярче, превратилось в полуприкрытое шторой окно. Другое пятно медленно приобрело очертания человеческого лица.

Сначала все было серым. Цвета появились позже, не сразу. Прежде всего желтый и розовый — от букета на тумбочке. Затем синий — от костюма Зорина.

Теперь Садовский видел, что губы Зорина двигаются — профессор говорил. Но звуков не было. Они возникли внезапно, словно разорвав завесу.

— ... и делайте так, — говорил Зорин. — Сосредоточьтесь, голубчик. Поднимите руку. Вы слышите?

Садовский не отвечал. Он слышал, но слова не воспринимались. В памяти медленно — очень медленно — всплывали картины. Лепрозорий... Встреча с Зориным... Бессонные ночи... Еще один разговор... Операционная...

— Сколько? — спросил Садовский и вздрогнул: голос прозвучал откуда-то со стороны.

Зорин подпрыгнул на стуле, впился глазами в лицо Садовского.

— Так, так, — шептал он, машинально потирая руки. — Рефлексы, зрение, мышление, речь... Значит...

— Сколько лет? — повторил Садовский, пытаясь привстать на кровати.

— Лежите, голубчик, лежите! Девятнадцать лет. Девятнадцать с лишним. Скажите, вы...

— Девятнадцать! — перебил Садовский и вдруг рывком оторвался от подушки. Глаза его, не мигая, смотрели на Зорина.

Медленно преодолевая инерцию, возникали обрывки представлений. Склеенные впечатлениями, они превращались в мысли. Не сразу, путаясь и переплетаясь, мысли выстраивались и выравнивались. И только тогда в сознании прозвучало: ложь! Девятнадцать лет — это ложь! Зорин совершенно не изменился. Полное бритое лицо, прищуренные глаза, едва заметные морщинки... Все как было!

Садовский покачал головой. Ему казалось, что он говорит.

— Спокойнее, Александр Юрьевич, спокойнее. — Зорин улыбался, скрывая волнение. — Ну, говорите...

— Девятнадцать лет... Девятнадцать лет... — Садовский силился привстать. — Вы... такой... не изменились...

Зорин растерянно улыбнулся, развел руками.

— Понимаете, это потом. Потом. Не все сразу. Я объясню.

— Не удалось... ничего не удалось! — не слушая его, выкрикивал Садовский. — Проказа...

Он поднял к лицу руки. На белой, глянцевой коже не было никаких следов проказы.

— Не понимаю...

Он бессильно откинулся на подушку.

— Прошло девятнадцать лет, — отчетливо, почти по слогам повторил Зорин. Ваша болезнь излечена. Это было нелегко. Последняя стадия... Девятнадцать лет...

— А вы? — прошептал Садовский. — Вы?

— Мы победили старость, — просто сказал Зорин. — Поэтому я... такой... Старость теперь наступает не скоро.

Садовский закрыл глаза. Потом приподнялся на локтях, посмотрел на Зорина. Спросил беззвучно:

— Как?

— Ну, не сейчас, голубчик, не сейчас, — мягко сказал Зорин. Посмотрел в глаза Садовскому, улыбнулся. — Ну, хорошо, голубчик, не волнуйтесь... Понимаете... видите ли, старение организма считалось необратимым процессом. А мы доказали, что процесс этот обратим. Пока ограниченно, но обратим. Вот и все. Нет, нет! Больше ничего не скажу.

Садовский дышал тяжело, с хрипотой. Лег, губы шептали:

— Девятнадцать лет... Девятнадцать лет!..

Зорин взял его руку — сухую, холодную.

— А... другое? — еле слышно спросил Садов

ский. — Девятнадцать лет... Люди...

Зорин понял.

— Да, коммунизм, — он улыбнулся. — Многое изменилось. Вы не узнаете.

— Что? — прошептал Садовский.

Зорин покачал головой.

— Не спешите. Все впереди.

Садовский долго, очень долго лежал, глядя куда-то в пространство. Потом улыбнулся — одними глазами. Зорин уловил слабое пожатие руки.

Валентина Журавлева Буря

Барометр показывал бурю.

Это был старый морской барометр с массивной медной оправой и толстым, выпуклым, потускневшим от времени стеклом. Ирина случайно купила барометр шесть лет назад. Узкая, покрытая потрескавшимся лаком, стрелка уже тогда стояла на слове "Буря". В любую погоду, даже в самые тихие и безветренные дни барометр упрямо предрекал бурю. Это казалось Ирине отголоском жесточайшего урагана, заставившего стрелку навсегда остановиться на слове "Буря", подобно тому, как человек, переживший страшное потрясение, навсегда остается седым.

На оправе было четко выгравировано по-английски:

"0тважным жаловаться не подобает". Барометр был стар, втрое старше Ирины.

Когда-то Ирина мечтала о морских путешествиях. В глубине ее души незримая стрелка с детства показывала бурю. Но жизнь шла размеренно, без особых тревог и волмений. Вместо пронизанного океанскими ветрами капитанского мостика была тихая лаборатория Института экспериментальной медицины. Вместо штормов и кругосветных переходов — вежливые споры с профессором Байдалиным (он всегда легко уступал Ирине) и кропотливая работа над болеанализатором. Однажды она сказала об этом .Байдалину. Профессор усмехнулся: "Ничего, Ирина Владимировна, ваш болеаналнзатор стоит открытого острова. Большого острова — с горами, реками и кокосовыми пальмами... Спокойно работайте".

Барометр показывал бурю.

Был теплый осенний день. С утра прошел дождь, и теперь солнце старательно вылизывало лужи. В открытое окно втекал вязкий запах влажных листьев. Ветер стряхивал листья с деревьев, они медленно, нехотя кружились и падали на подоконник. Внизу кого-то утомительно отчитывал садовник -был слышен его глуховатый, бубнящий голос.

Ирина посмотрела в оконное стекло, поправила волосы. Стекло стирает морщины, молодит. Стекло добреезеркала.

Сегодня — день ее рождения. Но все по-будничному просто. Утром профессор просмотрел энцефалограммы и ушел. Ирина осталась одна. Сразу стало грустно — без всяких, в сущности, причин. Она никак не могла сосредоточиться и долго разглядывала висевший над столом барометр. Потом отошла к окну. "Эх, балда ты, балда, — продолжал бубнить садовник. — Разве ж так надо срезать?.."

В коридоре послышались твердые, уверенные шаги.

"Логинов! — обрадовалась Ирина. — Но почему так рано?" Она машинально оправила кофточку. Логинов.

открыл дверь. В руках у него был огромный букет белых хризантем.

— Поздравляю с днем рождения, Ри, — сказал он, целуя Ирине руку. — Ты сегодня такая... Нет, тут надо говорить стихами. А я принес только прозу.

— Спасибо, — тихо произнесла Ирина. — Кроме тебя никто не вспомнил.

— Ничего, немного терпения, коллега, — сказал Логинов. Как всегда, он был в отличном настроении, подтянутый, тщательно выбритый, улыбающийся. Человечество еще будет отмечать твои юбилеи.

Ирине было приятно, что Николай пришел в новом сером костюме.

— Конференция уже кончилась, — сказала она, снимая приколотый к его пиджаку значок участника международной конференции биофизиков.

-Маститому ученому полагается быть рассеянным,— развел руками Логинов. — Помнишь, Трайнин говорил:

"Коэффициент паганелизма..." Да, мы говорили о юбилеях Шутки шутками, а время это приближается. Угадай, что я принес?

— Цветы, — сказала Ирина. — Ты принес много цветов. Теперь нужна колба. А цветы — прелесть...

— Цветы-это цветы, как сказал бы наш уважаемый шеф. Есть и ягодки... Логинов достал из кармана сложенный вдвое журнал, уселся на подоконник. Ты становишься знаменитой, Ри. Вот, пожалуйста. Обзорная .статья, а в ней... Вот: "Значительный интерес представляет болеанализатор, созданный молодыми учеными И. В. Соболевской и Н. А. Логиновым. Болевые импульсы, поступающие в мозг больного, этот прибор передает в мозг врача. Таким образом, врач сам чувствует боль пациента. Это существенно облегчает сложные случаи диагностики..." Ну, здесь уже детали. Как?

— Хорошо! — сказала Ирина. — Это редакционная статья? Хорошо...

— Еще не все... Закрой глаза. Так. Раз, два, три...

Готово! — он достал из кармана еще один журнал. — Полюбуйся, статья Кричевского "Победа над болью".

Правда, журнальчик популярный, но...

Ирина улыбнулась: день, начавшийся с грустных раздумий, был все-таки праздничным.

— А что там? — спросила она.

— Дифирамбы. Но я еще сам как следует не читал.

Ну-ка... "Издавна люди испытывали страх перед болью.

В устных преданиях, дошедших до нас из глубины веков, в древних мифах, записанных на каменных плитах, листах папируса, восковых дощечках и полуистлевших пергаментах, бесконечно повторяется неисчерпаемая тема боли..." Это он кого-то цитирует. Цитата — это цитата.

Пойдем дальше. Ага, тут ближе к делу. "Боль носит защитный характер до тех пор, пока сигнализирует о грозящей опасности. Как только сигнал отмечен человечком и опасность устранена, боль становится излишней.

Но человек не в состоянии по собственному желанию прекратить боль, когда она из друга превратилась во врага. Боль постепенно покоряет сознание. Она подчиняет мысли человека, расстраивает сон, дезорганизует деятельность различных органов..." Это спокойно можно пропустить. А вот и о нашей работе: "Для нормального существования люди нуждаются в болевой сигнализации.

Но необходимо уметь вовремя освобождать организм от сжигающей его боли, которая в любую минуту может из симптома превратиться в болезнь. В определенной степени эта задача решается замечательным приборомболеанализатором, созданным кандидатом медицинских наук Николаем Логиновым и аспиранткой Ириной Соболевской". Ах, черт! Все напутал... Я же сказал ему, что твоя фамилия должна стоять первой. Идея болеанализатора целиком принадлежит тебе.

— Ну, какая разница? — возразила Ирина. Логинов протестующе взмахнул рукой, и она сразу уступила. — Хорошо, хорошо, допустим, идея моя. Но согласись — идеями не лечат. Сама по себе идея не работает, ты понимаешь меня? Я могла что-то придумать, но осуществить... нет, без тебя у меня ничего бы не получилось!

Логинов пожал плечами. Ирина редко видела его таким — неуверенным, сомневающимся. Он как-то сразу погас.

— Да, — сказал он. — Без меня ты вряд ли построила бы эту штуку. Чтобы превратить слова в дело, надо кому-то что-то доказывать, кого-то в чем-то убеждать.

Словом, согласовывать и увязывать. "Нет труда тяжелее, чем прокладывать дорогу". Так, кажется, сказано у Джека Лондона? И все-таки... вот, вспомнишь, потом скажут, он пристроился, а идея принадлежит ей. Люди запоминают только того, кто первым сказал "а"...

Ирина молчала, машинально перебирая лежащие на столе цветы. Она знала, что Николай прав: многие считали, что он "пристроился".

— Чепуха! — сказала она, наконец, с нарочитой беспечностью. — Нам дадут справку, что мы одновременно сказали "а". А справка — это справка, как сказал бы шеф.

Николай улыбнулся.

— Да, конечно... Что ж, вернемся к статье. Где это...

"Болевой сигнал поступает по нервным волокнам в кору головного мозга. Возникающие при этом биотоки улавливаются болеанализатором, усиливаются и передаются яа электроды, приложенные к голове врача. Происходиг нечто вроде резонанса. Мозг врача как бы настраивается на те же импульсы, что и мозг больного. Теперь можно ставить объективный диагноз..."

Он бросил журнал на стол.

— Главные новости, Ри, я еще не выложил. Ты даже не представляешь, как идут дела. Через месяц Гпокэ это официально не объявлено) будет дискуссия по электронным методам в диагностике. Так вот: ты приглашена, готовь доклад.

— Я?! — испуганно спросила Ирина. — Нет, нет?

Делай доклад сам. Я боюсь,честное слово!

— Ну, вот. Всегда так...

— Ты же можешь, — тихо сказала Ирина.

Логинов мог. Он мог все, у него все получалось. Он присоединился к Ирине, когда она испытывала первую модель болеанализатора. Это была полоса сплошных неудач. Байдалин отмалчивался, остальные не верили в успех и не скрывали этого. А Логинов сразу поверил.

Он уговорил Байдалина объединить их темы и начал работать вместе с Ириной. В лаборатории Логинов показывался редко. Он был постоянно занят: доставал новейшую аппаратуру, приводил специалистов по электронике, улаживал конфликты с начальством. Без Логинова Ирина не сделала бы и четверти всей работы.

Полгода назад Николай защитил диссертацию. "Так легче отстаивать наш аппарат,-сказал он тогда Ирине. — Теперь очередь за тобой. Защищай". Но Ирина никак не могла закончить даже первую главу диссертации. Каждый день был до отказа заполнен работой над болеанализатором. Она не хотела думать ни о чем другом.

— Почему бы тебе не выступить? — спросил Логинов. — Надо привыкать.

— Нет, в другой раз...

— Ладно, еще есть время подумать, — Логинов соскочил с подоконника. — А теперь последняя новость, Шиманский едва не угробил наш болеанализатор. Ты же знаешь Шиманского: "Ах, врачу будет больно... ах, не гуманно..." Гуманисты!.. Сколько они напакостили! Хирургия — ах, больно! Прививки ах, больно! Переливание крови — ах, больно!..

Логинов быстро ходил по комнате.

— Успокойся... Маститому ученому полагается быть невозмутимым.

-Не до шуток, Ри! Этот Шиманский... Представляешь, после всех ахов он хотел сегодня же поставить диагноз больному из своей клиники. Я просмотрел историю болезни — и ужаснулся. Это был бы конец для болеанализатора. Такой каверзный случай, сам черт ногу сломит. Адские головные боли, человек почти невменяем... Иди разберись! Я битый час уговаривал старика.

Насилу уговорил.

— А если попробовать? — спросила Ирина. — Может быть, удастся...

Логинов остановился, удивленно посмотрел на Ирину.

— Ты говоришь ерунду, Ри. За успех один шанс из десяти. Будет неудача. И тогда поднимется крик: "Болеанализатор никуда не годится!.." Все полетит в тартарары...

Ирина поставила хризантемы в наполненную водой колбу, собрала упавшие лепестки, бросила их в окно.

Ветер охотно подхватил смятые лепестки, расправил, понес в сторону, на асфальтированную дорожку, уже высушенную солнцем.

Логинов крепко взял Ирину за плечи. Повернул к себе. Она опустила глаза.

— Нужно слушать старших, Ри,-мягко сказал он. — Наша работа не раз висела на волоске. Неудачи, неудачи, неудачи... Начальство имело право потерять терпение. И вот теперь, когда все только-только налаживается... Это было бы авантюрой, понимаешь? Первое серьезное испытание на стороне и провал. Как раз перед дискуссией! А я хочу на ней затронуть вопрос о создании специальной лаборатории. Ведь мы кустарничаем, теряем время. В институте должны серьезно заняться болеанализатором. Нужны штаты, оборудованиеИрина подняла глаза. Логинов улыбнулся, отошел к столу, пощелкал ногтем стекло барометра. Наклонился, рассматривая свое отражение. Пригладил волосы. На столе лежали энцефалограммы, он перелистал их.

— Ты не подумал о человеке, — сказала Ирина.

Логинов отложил энцефалограммы.

— Подумал, Ри, подумал, — грустно сказал он. — Болеанализатор нужен многим больным. Он нужен каждому врачу. Как стетоскоп. Неудача отбросит нас далеко назад, дискредитирует саму идею аппарата. Пойми...

Он ходил по комнате и говорил — негромко, терпеливо, обстоятельно. Его доводы были весомы и непоколебимы. Он излагал их один за другим — так каменщик укладывает кирпичи, воздвигая крепкую стену.

Доводов было много, но именно поэтому Ирина чувствовала какое-то внутреннее сопротивление.

— И знаешь что, Ри? — сказал Логинов наконец,— Хватит об этом. Не нужно искать легких дорог в науке.

Наука — это наука, как говорит шеф. Будем работать и... все. Ну, я прав?

Она кивнула.

— Вот и отлично!-он улыбнулся широко, открыто.— Ведь сегодня такой день... Твой день. Что мы делаем вечером? Приказывай.

— Не знаю. Что хочешь.

— Хорошо. Я придумаю. Мы устроим что-нибудь грандиозное, — он озабоченно посмотрел на часы. — Ото! Надо мчаться. Масса дел. Хочу переговорить с Вороновым, от него многое зависит. К тому же старик хозяйничает в редколлегии бюллетеня, а у тебя маловато опубликованных работ. До вечера, Ри! Я зайду в шесть.

Как пишут в романах: сегодня я должен сказать тебенечто очень важное...

Он ушел, по коридору проскрипели четкие шаги — и все стихло. Наступила пустая тишина.

Ирина стояла у открытого окна. Дул тихий, прогретый солнцем ветерок, но она вдруг почувствовала, что зябнет, и плотно прикрыла раму.

Она знала, о чем хочет говорить Николай. Она давно этого ждала. Знала, что ответит ему: "Да" — и все-таки волновалась.

— Надо думать о другом, — громко сказала она. — Думать о другом...

Она заставила себя вернуться к разговору, вспомнила доводы Николая. Но странное дело: сейчас, когда она не слышала его уверенного голова, те же самые слова, те же самые фразы звучали совершенно иначе. "Это было бы авантюрой... Нужны штаты, оборудование... Нельзя искать легких путей..." Было так, словно она толкнула стену — и стена легко поддалась, оказалась ненастоящей.

Ирина прижала ладони к щекам. Щеки горели. "Но редь это демагогия,-самая примитивная демагогия,-с удивлением подумала она и сама испугалась этих жестких слов. — Нет, нет, он просто не знает, он ошибается...

Это легко исправить. Сейчас же, немедленно!.. Она побежала к столу, сдвинула ворох бумаг, закрывавших телефон, схватила трубку. "Нужно успокоиться,-подумала она. — Подожду две минуты". Она смотрела на часы и не видела стрелку.

Телефонная трубка гудела деловито, успокаивающе.

Ирина набрала номер. Отозвался безразличный женский голос: "Да?"

— Шиманского, — торопливо сказала Ирина. — Пожалуйста, попросите профессора Шиманского...

* * *

Позже, ожидая Шиманского и думая о случившемся, Ирина решила, что Николай по-своему прав. Неудача действительно помешает дальнейшей работе. Опыт может быть неудачным — это допустимо, даже закономерно.

Однако здесь не опыт. И в случае неудачи трудно будет объяснить, что практическое опробование болеана-лизатора было вызвано особыми обстоятельствами. Кто-то поспешит объявить: "Двое молодых и неопытных работников-чего же ожидать?" И работа замедлится. Придется доказывать, оправдываться, убеждать...

"Разве Николай в этом виноват?" — думала Ирина.— Неудачные испытания всегда бросают тень на новый способ диагностики. Пусть несправедливо, но это так.

Победителей не судят, да, да, а побежденных судят, судят несправедливо. Не Николаи это выдумал... Но почему он не сказал: "К черту все соображения, надопомочь человеку!" Или болеанализатор нужен многим и нельзя — просто недопустимо! — рисковать?"

Только сейчас она заметила, что машинально вертит в руках значок, снятый с пиджака Николая. "Нет, он не забыл его снять, — подумала она, внимательно рассматривая значок. — Конечно, не забыл. Он никогда ничего не забывает. Носил... Маститый ученый, участник конференции..."

* * *

"Боль — сторожевой пес здоровья, -— так говорили в древности. Веками из книги в книгу — кочевало это изречение. Считалось, что боль благодетельна — она сигнализирует о болезни. Но постепенно люди присмотрелись к этому сторожевому псу. Он оказался взбалмошным, шальным, зачастую — злым, даже бешеным.

Этот пес молчал, когда в организм проникали страшные враги — вирусы рака, бациллы проказы, туберкулеза...

Он шаловливо вилял хвостом, когда разрушалось сердце, а потом вдруг поднимал отчаянный лай. Этот сторожевой пес по пустякам жестоко кусал хозяина. Казалось, он только ждет момента, чтобы вцепиться смертельной хваткой.

На панели болеанализатора, выше приборов, была установлена эмблема собака в наморднике. "Пусть лает, но не кусается, — сказала как-то Ирина. — Надо надеть намордник". Логинов промолчал, а через неделю принес вырезанную из дерева фигурку. Ирина обрадовалась и долго подыскивала подходящее место на приборном щите болеанализатора. Собака была вырезана очень искусно-со злой, оскаленной мордой и маленькими красными глазами-бусинками. Когда в лаборатории зажигали свет, бусинки отсвечивали злыми багровыми искорками.

Официально аппарат назывался "Биотоковый резонансный болеанализатор". Ирина звала его Малышом.

Этот Малыш занимал почти половину просторной лаборатории. На темном щите тремя рядами были расположены приборы. Малыш часто капризничал, приборы помогали находить и устранять неисправности.

Малыш любил тишину, поэтому в лаборатории не было окон, только невысокая дверь со звуконепроницаемой обивкой. Исследуемый больной находился в соседней комнате — малейший звук мог отвлечь врача. Ирина привыкла работать одна, в абсолютной тишине, и громкий, хрипловатый голос профессора Шиманского казался ей сейчас странным и неуместным. Шиманский долгое время был военным врачом и сохранил военную выправку. Рослый, с коротко остриженной крупной головой, уже немного грузный, располневший, он ходил вдоль панели болеанализатора и расспрашивал Ирину о назначении приборов.

— Ясно, — сказал он наконец. — Где прикажете поместиться?

— Вот здесь, пожалуйста, у регистратора биотоков,— ответила Ирина. — Я сяду в это кресло спиной к аппарату — свет приборов отвлекает, мешает сосредоточиться. Говорить со мной не надо. Но...

Она умолкла.

— Что "но"? — спросил Шиманский.

Он говорил с ней, как со студенткой, и она поспешно ответила:

— Это экспериментальная установка. Мы собирались ее усовершенствовать. Так, чтобы врач мог при необходимости уменьшить силу идущих к нему болевых импульсов. А сейчас... в общем, пока этого нет. Анализатор даже усиливает болевые импульсы; так было удобнее для ОПЫТОР...

В серых, жесткг/ватых глазах Шиманского промелькнуло что-то похожее на жалость.

-Послушайте, Ирина Владимировна, может быть, лучше, если я сам, а?

— Нет. Первый раз должна я.

— Да, без регулировки плохо, — недовольно проговорил Шиманский.

Ирина пожала плечами.

— Какая разница!

Шиманский удивленно посмотрел на нее.

— Я хотела сказать, что теперь уже поздно.

— Почему? — спросил Шиманский, пытливо глядя на Ирину. Она не ответила.

Шиманский не спеша прошел вдоль панели болеанализатора, остановился у эмблемы, негромко сказал:

— Надели на пса намордник... Романтика!

Ирина молчала.

А Шиманский думал о романтике. Когда-то о'на жила на морских пристанях. Там теснились парусники, пирамидами громоздились бочонки с ромом, мешки с кофе, связки сахарного тростника. А бородатые, смахивающие на пиратов, матросы продавали обезьян и рассказывали небылицы о чудовищных штормах и заокеанских странах... Потом романтика ушла на аэродромы, с которых взлетали первые самолеты-неуклюжие коробки из парусины, дерева и проволоки... Теперь романтика поселилась в лабораториях, конструкторских бюро, у пультов электронных машин...

— Да, Ирина Владимировна, странная это вещь — романтика! — сказал Шиманский. — Если присмотреться к тому, что мы делаем...

Ирина вздрогнула. Присмотреться! Это слово заставило ее вспомнить микроскоп. В микроскопе есть винт кремальеры — для грубой, приблизительной наводки и микрометрический винт — для наводки точной, окончательной. "Я крутила только винт кремальеры,— подумала Ирина, — а если повернуть микрометрический винт..."

Она слушала Шиманского и ничего не понимала.

Слова проходили стороной. Ирина думала о Николае.

Ей казалось, что она повернула микрометрический винт, и изображение, еще мгновение назад расплывчатое и неясное, стало отчетливым и резким, видимым до мельчайших деталей.

Шиманский, наконец, заметил, что Ирина его не слышит. Он умолк на полуслове, кашлянул, затем сухо спросил:

— Начнем?

— Простите, — тихо сказала Ирина. — Да, конечно, начнем. Я только хотела спросить... этот человек... там...

— Его зовут Илья Дмитриевич Кабешов, — ответил Шиманский. — Осколок мины, наспех сделанная операция... и вот четверть века спустя... Старший сержант Кабешов Илья Дмитриевич. Второй Украинский фронт.

Ирина включила аппарат. Стрелки приборов ожили, качнулись вправо, задрожали. Свет в лаборатории погас, была освещена только панель болеаналязатора.

Ирина медлила. Она прислушивалась к тихому гудению Малыша. Было нечто успокаивающее в этом едва слышном ворчании аппарата. В такие минуты он казался Ирине живым существом — умным, но строптивым.

Ну, будь молодцом, Малыш, — мысленно произнесла она. — Ты же не подведешь меня... И еще... — она покосилась на Шиманского. Ей не хотелось, чтобы профессор угадал ее мысли,-Не делай мне, Малыш, очень больно.

Я немножко боюсь, ну, совсем немножко..."

Под оскаленной мордой деревянной собаки вспыхнула зеленая лампочка. Сестра сигнализировала из соседней комнаты: "Больной готов". Ирина молча надела шлем, туго стянула ремешок, поправила провода. Они напоминали расплетенную косу, их было свыше тридцати и они делали шлем тяжелым. Ирина села в кресло, откинулась, закрыла глаза.

Наступила темнота.

Откуда-то из глубины сознания на мгновение выплыло лицо Логинова, мелькнули спутанные, сбивчивые мысли — и ушли. Снова наступила немая, бездонная темнота. Было такое состояние, как в минуты, предшествующие сну. Сна еще нет, мозг работает, но мысли уже становятся прозрачными, невесомыми, неуправляемыми.

Они редеют и уходят...

Боль возникла внезапно, еще несильная, но острая, как укол булавки. Ирина наклонила голову, сжала руками подлокотники кресла.

Шиманский внимательно следил за регистратором биотоков. Два тонких пера чертили линии на разграфленной бумаге. Верхняя линия (она соответствовала биотокам больного) была изломанной, лихорадочно пульсирующей. Нижняя сначала представляла собой прямую. Потом, когда Ирина надела шлем, возникли изломы, колебания. В них был определенный ритм, присущий биотокам нормально работающего мозга.

Внезапно этот ритм начал расстраиваться. Нижнее перо регистратора задрожало, вычерчиваемая им кривая стала пульсирующей,чистота колебаний резко увеличилась. Шиманский взглянул на девушку. Ирина сидела с закрытыми глазами. Слабый сиреневый свет приборов, падающий сбоку, делал ее лицо смертельно бледным. Шиманский подумал: "Девчонка, совсем девчонка" достал платок и вытер неожиданно вспотевшее лицо.

...Боль усиливалась. Сначала она казалась какой-то внешней, посторонней. Ирина не могла бы сказать, где именно болит. Потом она уже знала —болит голова.

Тупая, ноющая, пульсирующая боль медленно расползалась от затылка к вискам. Стало труднее дышать.

Каждый вдох отдавался в голове жгучей, сверлящей болью.

Мелькнула мысль: "Ничего, так можно терпеть...

Можно... Нужно..." И почти сразу же боль резко усилилась, стала нестерпимой. Ирина знала — наступит момент резонанса. Боль, до этого пробивавшаяся тонким ручьем, превратилась в широкий, яростный поток. "Плохо,-подумала Ирина.-Надо... как это... да, да... надо уменьшить масштаб боли... Чтобы врач мог слушать.

спокойно слушать больного. Почему я не подумала о регуляторе раньше? Опыты, опыты, а теперь — настоящая боль..."

Ирина согнулась, онемевшие пальцы сжимали подлокотники кресла. Нахлынувшая боль была такой большой, что Ирина уже не могла думать — какая она, где она. Лихорадочно билась мысль: "Надо вытерпеть...

надо вытерпеть..." Потом, оттесняя эту мысль, возникла другая: "Как же он терпит?! Кабешов Илья Дмитриевич... Днями, неделями, месяцами..." Раньше Ирина ставила опыты с умеренной, лабораторной, как она говорила, болью. Настоящая боль отличалась от лабораторной, как тигр от кошки.

"Малыш, Малыш, — хотелось крикнуть Ирине, — не надо так..." Где-то на задворках сознания билась трусливая мысль: "хоть бы аппарат испортился..." Ирина заставила себя сосредоточиться, попробовала выпрямиться. Дышать было трудно, воздуха не хватало.

Боль, как вырвавшийся на свободу хищник, все глубже и глубже вонзала свои когти. И с поразительной, редко достижимой в опытах ясностью Ирина вдруг попоняла, что это за боль. Диагноз был настолько прост, что она сначала не поверила. Теперь она внимательно прислушивалась к боли...

— Ирина Владимировна! — Шиманский держал ее за руку. — Как вы себя чувствуете?

Ирина не сразу поняла, что Шиманский выключил болеанализатор. Боль исчезла, и первые мгновения Ирина не могла думать, она просто переживала ни с чем не сравнимое чувство освобождения от боли.

— Я решил прервать опыт, -. сказал Шиманский.

Голос его звучал виновато.

Ирина быстро сняла шлем. Профессор видел — она улыбалась.

— Сергей Иванович, диагноз довольно простой. Острое воспаление черепномозговых нервов. По-видимому, началось с невралгии тройничного нерва, осложнилось вторичными явлениями...

Шиманский недоверчиво покачал головой.

— При невралгии тройничного нерва должна ощущаться пульсирующая боль. А больной на нее не жаловался.

-Это понятно,— возразила Ирина. — Боль перешла за пределы, при которых человек еще может ее точно локализовать и определить. Она стала слишком сильной, слишком длительной, вызвала другие боли, сопутствующие... Если хотите, вы можете убедиться.

Шиманский энергично кивнул.

— Добро! Так и сделаем.

Ирина помогла ему надеть и застегнуть шлем. Он сел в кресло, махнул рукой.

Свет Ирина не выключила. Она внимательно следила за выражением лица профессора. Седые, клочковатые брови его поднялись, лоб прорезала глубокая вертикальная складка, морщины под глазами начали подергиваться. Это наступала боль. Шиманский закусил губу,— закрыл, стиснул глаза.

Ирина отвернулась к регистратору биотоков.

Впоследствии она часто вспоминала этот момент. С первого взгляда, мгновенно она увидела в двух вычерченных прибором изломанных, пульсирующих линиях удивительную закономерность. Эта закономерность была выражена настолько четко, что Ирина сразу забыла обо всем другом. Она забыла о больном, забыла о Шиманском — все ушло куда-то, остались две тонкий изломанные линии. Закономерность, поразившая Ирину, была очень простой: когда врач надевал шлем и настраивался на болевые импульсы исследуемого, тому становилось легче. Ирина еще не видела больного, но регистратор биотоков бесстрастно свидетельствовал: при работе аппарата пульсирующие, расстроенные биотоки мозга больного постепенно приобретали нормальный характер.

Регистратор биотоков отметил это дважды: когда Ирина сидела в кресле, и сейчас, когда ее место занял Шиманский.

...Короткий звонок прорезал тишину. В этой абсолютрой, напряженной тишине он показался Ирине оглушительным звоном. Она поспешно сняла с панели болеанализатора телефонную трубку. Говорила сестра, наблюдавшая за больным. Голос ее был откровенно удивленным: больной почувствовал облегчение и...

заснул.

Ирина выключила болеанализатор. Шиманский встал, ремешок шлема не поддавался, у профессора дрожали руки.

— Вы правы,-взволнованно сказал он. Кашлянул.

исподлобья взглянул на Ирину. Его беспокоило-так ли он держался во время опыта.-Вы правы. Это воспаление черепномозговых нервов. Редкая форма... Что с вами?

Только сейчас он заметил, что Ирина не слышит его.

— Что с вами? — повторил он.

Ирина вздрогнула, недоумевающе посмотрели на профессора. Он повторил еще раз:

— Что с вами? Что случилось?

Она молча показала на регистратор биотоков. Шнманский не сразу понял.

— Подождите, подождите...-бормотал он, вглядываясь в запись биотоков.

Ирина передала ему слова сестры.

Шиманский вытащил коробку папирос. Спичек но оказалось, он машинально похлопал себя по карманам, потом скомкал папиросу и сунул ее в карман халата.

-Понимаю,-хрипловато сказал он.-Заставляя совместно работать мозг больного и мозг врача, мы распределяем одни и те же болевые ощущения на два мозга.

Уже по одному этому больной должен почувствовачь некоторое облегчение. Но главное... Да, конечно! Главное в том, что свежий, неистощенный болью мозг врача активно противодействует, борется, его силы еще неизрасходованы... Но ведь это открытие! И какое! Значит ваш аппарат можно применять не только для диагностики, но и для лечения. Скажем, при шоковых состояниях, как вы думаете?

Он внимательно посмотрел на Ирину и продолжал уже совсем другим голосом — негромким, спокойным.

— Я не люблю делать поспешные выводы. Но тут не может быть ошибки. Должен поздравить вас...

Ирина, не отвечая, смотрела на регистратор биотоков. Шиманский с досадой подумал: "Надо было сказать как-то иначе. Эх, сухарь, сухарь!.. Славная девушка...". Ему вдруг вспомнился Логинов, он поморщился "Такая девушка... и этот проныра! Нет, жизнь устроена глупо, глупо!".

Вслух он сказал:

— Вам надо собраться с мыслями...

Ирина медленно вошла в комнату. Машинально сняла халат, повесила у двери. На подоконнике стояли колбы с хризантемами. Ирина долго смотрела на цветы.

Она не думала, не могла сейчас думать. Сказывалось нервное напряжение, усталость сковывала мозг.

Она села на широкий подоконник. Прижалась щекой к нагретому солнцем стеклу. Приближался вечер — тихий, теплый, добрый.

Барометр над столом показывал бурю.

Генрих Альтов Опаляющий разум

Разве велик и силен тот, кто силен и велик,

Если он слабых не может поднять до вершин своих?

Рабиндранат Тагор
Я приехал в этот приморский городок, получив телеграмму Прокшина. Был конец октября. С моря дул холодный, остро пахнущий водорослями ветер.

— Доктор живет на «Шквале», — сказал мне председатель горсовета. — Ведь мы стали городом без году неделя. Рабочий поселок — вот что мы такое. А «Шквал» — это старый пароход местной линии. Да вот из окна видно… Нет, нет, это рыбачьи шхуны.

Чуть дальше, у мыска, пароход с высокой трубой. Скоро порежут на металл, он свое отслужил. — Председатель неожиданно рассмеялся. — К нам как-то артисты пожаловали, так Андрей Ильич их туда не пустил. Пригрозил, что поднимет пиратский флаг и выйдет в море…

— А куда смотрит Советская власть? — спросил я.

— Советская власть учитывает, что в поселке еще нет больницы, — ответил председатель. — Ну, а Прокшин классный доктор. Я бы ему не только старый пароход — что угодно отдал бы.

На берегу, подставив неяркому солнцу выпуклые черные днища, лежали похожие на тюленей лодки. Ветер накатывал на гальку частые, злые волны. Они тянулись к лодкам и отступали, оставляя на камнях плотную шипящую пену.

«Шквал» стоял у ветхого деревянного пирса. Прокшина я нашел в кают-компании. Он сосредоточенно выстукивал что-то на пишущей машинке.

— Ну вот, как раз вовремя, — обрадовался он. — Мой отпуск на исходе, мы приступим сегодня же… Хотите испытать на себе?

* * *
Вначале это была обычная журналистская идея. Она возникла полтора года назад, в Калуге, куда я приехал по заданию редакции. Был юбилейный митинг у памятника Циолковскому, я записывал то, что говорили выступавшие. Идея — в своем первозданном виде — записана тут же, в блокноте, между двумя речами: «Памятник — брошюры — современный Циолковский». Это значит: а что, если бы в свое время Циолковский имел сотую долю средств, потраченных на этот памятник и на этот митинг?

Я вспомнил брошюры, которые издавал Циолковский. Сейчас они библиографическая редкость; мало кто видел эти тоненькие, напечатанные на серой бумаге книжки с пометкой «Издание и собственность автора». Циолковский выпускал их крохотными тиражами — за свой счет. И вот я подумал: а ведь и сейчас где-то работают люди, прокладывающие столь же новые (и потому еще не признанные) пути в науке! Придет время, этим людям воздадут должное. Но насколько важнее для них получить сегодня хотя бы крупицу будущего признания…

Я начал поиски. Когда-нибудь я подробнее расскажу об этом: среди великого множества прожектеров не так просто было отыскать людей, чьи идеи напишет на своих знаменах наука XXI века. Только через полгода, да и то совершенно случайно, я встретил человека, разрабатывающего нечто принципиально новое.

Теперь в моем списке девять фамилий. «Великолепная девятка».

Я считал, что придется вступать в бой: кого-то защищать, что-то пробивать.

Ничего подобного. Восемь человек, словно сговорившись, твердили: «Рановато, пока не надо…» И только девятый, Прокшин, решительно сказал: «Что ж, ринемся в бой. После опыта».

Прокшин — судовой врач. При первой встрече я подумал, что эпиграфом (если придется писать о Прокшине) можно будет взять такие строки из «Зеркала морей» Джозефа Конрада: «Спешу прибавить, что он обладал еще и другим качеством, необходимым настоящему моряку, — абсолютной уверенностью в себе. Беда только в том, что этим качеством он был наделен в угрожающей степени». Таково первое впечатление: не то чтобы неверное, но поверхностное. Да, Прокшин крепко уверен в себе. Он любит говорить: «Как известно, я не ошибаюсь». Все дело, однако, в том, откуда берется уверенность.

— Обыкновенная гениальная идея, — сказал Прокшин, когда я попросил объяснить, над чем он работает. — Возьмем дурака. Натурального дурака. Надеюсь, вам приходилось встречать такого дурака?.. Очень хорошо. Итак, возьмем рядового дурака и будем считать, что он равен нулю на шкале умственного развития. Ста градусам на той же шкале пусть соответствует умственный уровень Эйнштейна.

Шкала, конечно, относительная. Можно опускаться ниже нуля и подниматься выше ста градусов. Итак, я хочу спросить: какова по этой шкале «умственная температура» человечества? Вы понимаете — всего человечества. В среднем. Ну?

Вопрос был не из легких, я промолчал.

— Будем оптимистами, — продолжал Прокшин. — Однако и при самом могучем оптимизме трудно назвать цифру 80 или 60. Вот вы, например, сколько в вас градусов?

Я ответил, что тридцать шесть с половиной. По Цельсию.

Прокшин одобрительно усмехнулся:

— Выкрутились. А в общем-то, вы близки к истине. По самой оптимистической оценке средняя температура человечества не выше тридцати шести с половиной. По моей шкале.

Тут я сказал, что на то имеется множество серьезных причин исторических и социальных. По данным Юнеско, полтора миллиарда людей голодают. Можно ли обвинить их в том, что они отстают в умственном развитии?

— Я не обвиняю, — нетерпеливо возразил Прокшин. — Я просто констатирую факты.

Во-вторых, «средняя умственная температура» невысока. Во-вторых, она поднимается медленно. Слишком медленно.

— Такие разговоры совершенно бесполезны, если нет четкой терминологии. Что такое ум? Что значит — стать умнее?

— Вот это деловой подход! — обрадовался Прокшин.

Разговор происходил в таллинском порту. Прокшин спешил, часто посматривал на часы. Но я уже понял, что общие рассуждения об «умственной температуре» человечества связаны с чем-то конкретным.

Магнитофон я включил не сразу. Иногда это может все испортить: человек начинает говорить деревянным голосом, сбивается, знает и мекает.

Лента магнитофона

«— Давайте условимся так. Ум зависит от многих факторов. Но есть нечто обязательное, главное. Это — знания. Объем знаний. Сейчас вы возразите, что можно быть знающим дураком. Можно. Бывает и обратное: человек безграмотен, но умен. Что ж, это исключения из правил. А мы говорим обо всем человечестве. Здесь возможен только статистический подход; нужно мыслить правилами, а не исключениями из них.

Итак, знание. Представьте себе, что все знания мира можно практически мгновенно вложить в головы всех людей. Все знания мира… Готовый заголовок, а?

Невежество — такова почва, на которой растет глупость. Голодное невежество рабов. Сытое невежество мещан. Злобное невежество фашистов. И вот мы уничтожаем почву, за которую цепляются корни глупости…

Дайте, пожалуйста, микрофон, я буду держать сам. Вас эта процедура явно отвлекает. А я хочу, чтобы вы поняли. Итак, что произойдет, если все знания мира сделаются достоянием каждого человека на Земле?

Все знания — слишком неопределенно. Согласен. Скажем так: знания в объеме тридцати — сорока высших образований. В разных сочетаниях.

Разумеется, человек с такой начинкой еще не застрахован от голода, болезней, страданий. Но у него будет иммунитет против скуки, безделья, пьянства. Знания — как уран: когда их объем больше критической величины, начинается нечто вроде цепной реакции. Покой, точнее — застой, просто невозможен.

Полтора миллиарда людей голодают… Вы использовали сильный довод, это врезается в память. Но разве голод не вызван — в конечном счете — низким уровнем образования?

— Положим, все наоборот: уровень образования зависит от благосостояния страны.

— Это похоже на выяснение вопроса, произошла ли первая курица из первого яйца или, напротив, первое яйцо было снесено первой курицей… В обычных условиях образование зависит от благосостояния страны, а благосостояние — от знаний.

Заколдованный круг. Чтобы хоть в какой-то мере расколдовать его, требуются десятки лет. Наши средства и методы обучения имеют поразительно малый коэффициент полезного действия.

Вы понимаете, какая нелепость? Есть знания и есть головы. Но нет эффективных средств, позволяющих в короткий срок вложить все знания во все головы…

Гипнопедия? Да вы просто гений! Вы скромничали, когда говорили о тридцати шести с половиной градусах. Сейчас вы схватили суть дела: нужны принципиально новые средства обучения. Гипнопедия… Что ж, это хорошая вещь. Но существенные изменения в общечеловеческих масштабах требуют средств, в тысячи раз производительнее гипнопедии. Сильнее, надежнее и, главное, производительнее.

Подождите до осени…»

* * *
Вечером в полутемной кают-компании мы пили чай из массивных пивных кружек. Я спросил Прокшина, почему он не провел приличного освещения. Он пожал плечами:

— Скучно возиться с проводкой. Здесь нашелся аккумулятор, его хватает на неделю, потом можно зарядить в гараже. Вот и кружки: отыскал в буфете и ладно. Мелочи жизни. Думать надо о другом.

Трудно понять, когда Прокшин говорит всерьез. Во всяком случае, пренебрежение мелочами жизни не мешает Прокшину выглядеть подтянуто, даже франтовато. Он тщательно выбрит, китель и брюки аккуратно выглажены.

— Вам здесь понравится, — сказал Прокшин. — Знаете, я с детства мечтал хотя бы неделю пожить вот так — на старом корабле. Они удивительные, эти старые корабли.

Ведь старые машины обычно не вызывают никаких чувств, разве что жалость. А корабли… Я вырос у моря, дом стоял возле набережной, прямо против моих окон был причал с такими вот старыми кораблями. Я брал книги и уходил туда, чаще всего на колесный буксир «Гном». У входа на причал была прибита доска с надписью: «Суда не ходыть». Но сторож, вечно возившийся с удочкой и червями, смотрел на меня с полнейшим равнодушием. Я лежал на палубе «Гнома», на горячих, шершавых досках, читал, думал или просто смотрел в море… С одной стороны был порт, шумный, дымный. С другой бульвар с нарядными аллеями, лестницами, цветниками. А «Гном», поскрипывая плицами колес, стоял у обшарпанного причала, и никому до него не было дела, никто не видел, как он красив. Он в самом деле был красив. Морские буксиры с гребными колесами давно не строят, вы не судите по пузатым речным буксирам. У «Гнома» был удлиненный корпус с высоким изогнутым форштевнем, великолепная архитектура надстроек (тут все дело в пропорциях) и широкая, наклоненная назад труба… Однажды осенью я вернулся из школы и увидел, что «Гнома» нет. Его повели на слом, ухитрились затопить в каких-нибудь ста метрах от берега и бросили. Там было неглубоко: почти вся рубка, труба, мачта остались над водой. С бульвара все было видно. Впрочем, никто не обращал внимания на затонувший корабль, а мне хотелось реветь от обиды, я впервые потерял друга…

Вечером у меня появилась одна мысль, я понял, что нужно сделать. Через четыре дня, ночью, стащив у сторожа-рыболова ялик, я подплыл к «Гному». Я провозился часа два, вымок, измазался, ободрал ладони, но пристроил в трубе ведро с залитой мазутом ветошью и приладил зажигатель с линзой. Больше всего возни было с этим зажигателем. Его требовалось установить очень точно, чтобы солнце в полдень воспламенило коробку, набитую отломанными спичечными головками… Два дня была пасмурная погода, я боялся, как бы моя пиротехника не отсырела. Солнце появилось только на третий день, в воскресенье. Бульвар был полон народу, я сидел у моря и ждал. Зажигатель сработал чуть позже, я уже начал опасаться, что расчеты неверны. Сначала над трубой поднялся легкий белый дымок, потом дым стал черным и повалил, повалил… Публика бросилась смотреть. Картина удивительная: корабль под водой, но из трубы шпарит густой черный дым. А тут еще волны: набегают на рубку, на трубу — полная иллюзия движения. Сначала люди шумели, смеялись, а потом как-то стихли и долго не расходились… — Прокшин рассмеялся. — Да, картина была могучая! Жаль, я не догадался тогда поднять флаг на мачте…

* * *
Журналисту порой труднее, чем писателю. Журналист не может выдумать героя, не может наделить его по своему желанию теми или иными качествами. Приходится разгадывать реальных людей, а это ох как непросто!

В каждом деле есть свои маленькие хитрости. Журналистский экспресс-анализ облегчится, если вы попытаетесь представить, кем бы был интересующий вас человек в другую эпоху — при каких-нибудь неожиданных обстоятельствах. Я мысленно примериваю Прокшину различные одежды. Камзол алхимика? Временами в глазах Прокшина вспыхивает детский восторг: вот смешаем сейчас это с тем, хорошенько нагреем, и… До чего же интересно знать, что из этого выйдет! Но у Прокшина нет внешней солидности, органически присущей алхимикам, особенно современным. Тогда что-нибудь такое пиратское? Для начала я прикидываю: а если закрыть один глаз Прокшина черной повязкой? Так. Теперь трубку в зубы и… Нет, опять ничего не получается. Ну хорошо, пока моя задача — проверить аппарат Прокшина.

Аппарат довольно громоздкий. Центральный пост — нечто вроде трех или четырех вывернутых наизнанку и взгроможденных друг на друга телевизоров. ЗУ — запоминающее устройство — шкаф с магнитными барабанами. Наконец, биорезонатор, похожий на забрало рыцарского шлема. Сегодня — только эксперимент. Но когда-нибудь ЗУ и в самом деле вместит все знания мира. Замысел Прокшина в том, чтобы «вложить» в голову человека знания, минуя процесс чтения.

Современные запоминающие устройства могут — при объеме в несколько кубических дециметров — накопить информацию в миллиарды двоичных единиц. Чтобы «выдать» каждую такую единицу, ЗУ достаточно тысячной доли микросекунды. А глаз медлителен. Путь информации по зрительному каналу связан с двукратным превращением энергии. Световая энергия изображения превращается сетчаткой глаза в биохимическую. Затем совершается еще один переход: биохимическая энергия превращается в электрическую энергию биотоков, идущих по зрительному нерву в мозг.

— Бросьте записывать, — посоветовал Прокшин. — Надо понять. Тогда это запомнится навсегда. Смотрите, какая получается механика. Вы читаете книгу. Взгляд упал на цифру или букву. На сетчатке возникло изображение. Однако в волокна зрительного нерва идет не само изображение. В волокна идет ток. Каждой букве, каждой цифре, вообще каждому изображению на сетчатке соответствует своя серия электрических импульсов. Смысл моей идеи в том, чтобы подавать в зрительный нерв «готовые» токи. Пусть человек читает, не глядя в книгу. Глаз «разжевывает» изображение слишком медленно, и мы подключаемся к мозгу непосредственно через зрительный нерв с его ста тридцатью миллионами волокон. Улавливаете? Каждое волокно — как отдельный провод. Можно вести передачу со скоростью, на которую способны лучшие ЗУ. Вопросы есть?

Вопросы были, и Прокшин объяснил — в общих чертах — устройство своего аппарата.

Но это уже чистая техника. Важно другое. Сейчас я надену «забрало», и все знания, записанные на магнитных барабанах ЗУ, в течение нескольких секунд «влезут» мне в голову. Как ни странно, кроме этого нелепого «влезут», нет другого слова для обозначения процесса переноса знаний из железного ящика ЗУ в голову.

Лента магнитофона

«— Для первого эксперимента шахматы удобнее всего. Мы прокрутим эту шарманку несколько раз, и мир получит двух новых гроссмейстеров. Впрочем, не ввести ли звание гроссмейстериссимуса?.. „Два гроссмейстериссимуса“ отличный заголовок для вашего репортажа.

— Только ли знания делают человека гроссмейстером?

— А что же еще? Знания и опыт. Хотите шикарную цитату из Ласкера? В вашем журналистском деле цитаты — великая вещь. Послушайте, что говорил в свое время Ласкер: «Игроков, которым мастер может с успехом давать ферзя вперед, существуют миллионы; игроков, перешагнувших эту ступень, можно насчитать, наверно, не больше четверти миллиона, а таких, которым мастер ничего не может дать вперед, вряд ли наберется больше двух-трех тысяч… Представим себе теперь, что некий мастер, вооруженный знанием своего дела, хочет научить играть в шахматы какого-нибудь юношу, не знающего этой игры, и довести его до класса тех двух-трех тысяч игроков, которые уже ничего не получают вперед. Сколько времени потребуется на это?» Ну, здесь следует расчет: столько-то времени на изучение эндшпилей, столько-то — на дебюты, и так далее. Всего двести часов. «Затратив двести часов, юноша, даже если он не обладает шахматным талантом, должен сделать такие успехи в игре, что займет место среди этих двух-трех тысяч». Обратите внимание: двести часов и мастер в качестве учителя. А в моей машине собрана вся шахматная премудрость мира. Информация, соответствующая сотням тысяч часов…»

* * *
Я лежал в своей темной каюте, прислушиваясь к неясному шуму. Я устал за день, мне хотелось спать, но, превозмогая сон, я вслушивался в этот шум. И вдруг я понял: так гудит морская раковина, если поднести ее к уху. Старый корабль гудел, как морская раковина.

Я заснул с мыслью о редкой удаче: такие дни бывают не часто, но они приносят в жизнь волшебные отзвуки сказок.

* * *
Утром Прокшина не оказалось в кают-компании. На столе, под термосом, лежала записка: «Двинулся к больным. Завтракайте, не ждите. В термосе какао, прочее — на столе.

Шахматы — в тумбочке».

Быть может, это смешно, но я с утра прислушивался, надеясь уловить в себе хоть какую-то перемену после эксперимента. Меня смущала скоропалительность происшедшего. Слишком уж быстротечен был эксперимент.

Прокшин водрузил себе на голову «забрало» и просидел так минуты полторы. Потом настала моя очередь. «Забрало» больно сдавило виски. «Ринулись», — скомандовал Прокшин, и я увидел мерцающий матовый свет. Глаза были плотно прикрыты нижним щитком «забрала», но свет я видел. Пожалуй, это единственная необычная деталь эксперимента. Свет неяркий, мягкий. Такой свет (только более слабый) можно увидеть, если потереть закрытые глаза.

— Что делать, — сказал Прокшин, — экзотики в этой процедуре действительно маловато. Но именно в этом сила! Между нами говоря, вы просмотрели главное. Не пришлось перерезать зрительный нерв, чтобы подключиться к мозгу. Улавливаете?

Сама идея появилась у меня еще в институте. Разумеется, в виде задачи, не больше. Лет шесть назад я нашел и решение. Точнее — тот вариант решения, который требует хирургического вмешательства. Человеку пришлось бы на время (а может быть, и навсегда) стать слепым. Вот она, экзотика! В неограниченном количестве.

А теперь нет экзотики: подсоединились к зрительному нерву, а глаза целы…

Прокшин с его склонностью к внешним эффектам и сам немного жалеет, что все так просто. Когда я сказал ему об этом, он объявил, что существует закон сохранения солидности:

— В той или иной мере солидность присуща каждому человеку. И она никуда не может деться. Сколько ее убудет во внешнем поведении, столько прибудет в делах. И наоборот.

…На палубе было мокро и неуютно. В ржавых, вздрагивающих от ветра лужах плавали похожие на рыбью чешую кусочки облупившейся краски. Только сейчас я увидел, насколько стар корабль.

Я вернулся в кают-компанию, взял шахматы.

Хорошо помню: фигуры лежали рядом с доской, я их машинально перебирал. Потом поставил на доску обоих ферзей. Наугад. Что делать дальше, я не знал. Прошло, наверное, несколько минут, пока появилась простая мысль: нельзя же без королей!

Опять-таки наугад, не глядя, я поставил белого короля.

И вдруг я совершенно ясно увидел, куда надо поставить черного короля.

Может быть, действовало самовнушение. Может быть, все дело в симметрии, которую создавали уже стоявшие на доске фигуры. Не знаю.

Я поставил черного короля и сразу почувствовал нечто знакомое в расположении фигур. Это было неприятно: сам того не желая, я силился что-то вспомнить.

Передвинул белого короля. Вернул его на место. Потом передвинул белого ферзя… и наступила ясность. Она пришла внезапно, без всякого напряжения. Просто я теперь знал, что надо поставить еще одну фигуру белого слона. И я знал, куда поставить слона. Белые должны начать и выиграть, это тоже само собой подразумевалось.

Впрочем, нет, не подразумевалось, а вспоминалось.

Я двинул ферзя. Шах черному королю. И тут же увидел: так нельзя. Еще вчера для меня это был бы единственный очевидный ход. Сегодня я понимал: нет, так нельзя, нападать надо слоном.

…Я долго сидел у доски, стараясь справиться с охватившим меня лихорадочным возбуждением.

Что, собственно, произошло?

Я привык относиться к идеям «великолепной девятки», как к чему-то отвлеченному.

Эти идеи должны были сбыться в далеком будущем. И вдруг одна идея осуществилась сейчас…

Да, это произошло сейчас. Со мной.

Я почти не умел играть в шахматы. Вероятно, даже третьеразрядник мог дать мне вперед ферзя. И вот внезапно появилась способность понимать происходящее на шахматной доске.

Мозг — изумительная машина. Надо только снабдить ее вдоволь горючим… Не об этом ли Прокшин говорил накануне?

Лента магнитофона

«— Какое-то африканское племя выделывало горшки из глины, содержащей уран. Из поколения в поколение лепили горшки. Через руки этих людей прошло такое количество урана, что энергии — если бы ее удалось выделить — хватило бы на электрификацию половины африканского континента. Но племя видело в глине только обыкновенную глину… Почти так мы используем свой мозг. На уровне лепки горшков.

А когда кто-то работает как надо, мы изумляемся: ах, смотрите, ах, гений…

Утверждаю: уровень, который мы называем гениальным, — это и есть нормальный уровень работы человеческого мозга. Нет, я не так сказал: не есть, а должен быть. Понимаете?

— Понимаю, что ж тут не понять. Но сомневаюсь. Получается, что нет прирожденных способностей… Да, а как быть с музыкальными способностями? Или с математическими? Передаются они по наследству или нет?

— Нет и еще раз нет! Прирожденных способностей не существует. По наследству передаются только задатки… Как бы вам впечатляюще пояснить… Вот. Родился человек и получил сберкнижку с определенной суммой. Задаток иногда чуть больше, иногда чуть меньше, но это только задаток! Сразу же начинают поступать новые вклады, и в возрасте пяти-восьми лет первоначальная сумма теряется в новых вкладах.

Ребенок, который имел сначала десять копеек, может набрать к восьми годам сто рублей. А вундеркинд, имевший в пеленках генетическую трешницу, может к тем же восьми годам доползти до червонца. Даже в музыке. Например, Леонтьев экспериментально показал, что такая способность, как звуковысотный слух, не передается генетически, а воспитывается.

— Допустим. Но почему умственные способности не передаются по наследству?

— Да просто потому, что они сравнительно молоды и организм еще не научился их передавать. Впрочем, тут есть пикантная деталь. Передаются особенности, которые полезны в борьбе за существование. А умственные способности — в этом смысле палка о двух концах. Вы же слышали о таком произведении «Горе от ума»… У организма не было особых причин научиться передавать всякие там поэтические и математические способности. Так вот: люди получают от рождения примерно одинаковые мозги. Каждый человек рождается со способностью приобретать способности. И, если кто-то может стать гением, значит, в принципе гениальность доступна всем. Почему же она такое редкое явление? С конвейера сходят автомобили. Каждый автомобиль имеет, конечно, свои индивидуальные особенности.

Но если скорость данного типа машины полтораста километров, то у всех машин она приблизительно такова. У одной на пять километров больше, у другой на пять меньше, но это уже допустимые отклонения. А с мышлением… Машина, которую мы называем «мозг», используется в высшей степени странно. Из тысячи таких машин лишь единицы развивают проектную скорость. Остальные довольно вяло ползут… И это считается нормой! Все дело в том, что автомобили имеют много бензина. А машина, именуемая «мозг», лишь изредка имеет вдоволь хорошего горючего. Я говорю о знаниях. Заправьте достаточным количеством этого горючего любой мозг, и он даст проектную скорость. Чуть больше, чуть меньше — но у предельной черты!..»

* * *
Причудливая это штука — проявление знаний, «вложенных» в голову аппаратом Прокшина. Кажется, я нашел удачное слово: проявление. В самом деле, это очень похоже на постепенное возникновение фотоизображения. Потенциально существующее в фотоэмульсии изображение еще скрыто, не видно, и нужен проявитель, чтобы сделать его явным. Так и с проявлением знаний.

Какая-то часть знаний вспоминалась — процесс удивительный и временами нелегкий.

А иногда я сам принимал решения. Да, хорошо помню, что сам пришел к выводу: нельзя идти ферзем. Представил себе ответный ход черных, увидел дальнейшее развитие игры и понял, что надо ходить слоном. И только потом, сделав этот ход, подумал: конечно, позиция должна быть такой, это же этюд Троицкого! Вот лучший ход черных. Теперь шах ферзем. Черный король спешит к своему ферзю. Поздно!

Белые жертвуют слона. Шах черному королю и выигрыш.

Я никак не мог освоиться с мыслью, что действительно чему-то научился. В голове не было никаких «шахматных мыслей». И все-таки я только что решил этюд Троицкого, о котором до этого даже не слыхал.

Уже через день, когда значительная часть шахматной премудрости «проявилась», я привык к «эффекту входа» (терминология Прокшина). Теперь я «чувствую» свои шахматные знания. Они «ощущаются» точно так, как и другие знания, полученные обычными путями.

И только изредка сердце замирает от радостного изумления. Так было в детстве, когда, научившись плавать, я впервые заплыл далеко в море…

* * *
Прокшин появился без четверти два — мокрый, голодный, веселый — и с порога спросил:

— Сразимся? Одну партию, а? Потом обед и снова до вечера шахматы. Как программа, годится?

Программа годилась, но, сев за шахматную доску, мы забыли о времени. Игра шла в стремительном темпе. Строго говоря, сначала мы даже не играли. Мы просто вспоминали партии. Разыгрывался дебют, и очень скоро один из нас вспоминал, что подобная позиция уже была при встрече таких-то шахматистов на таком-то турнире.

Лента магнитофона

«— Вы записываете?

— Да. А что, если я пожертвую пешку?

— Зачем?

— Зов души… Послушайте, да ведь так было в четвертой партии Эйве Боголюбов!..

— Точно. Невенинген, двадцать восьмой год. В этой позиции черные пожертвовали пешку. Вот он, ваш зов души! Знания. В конечном счете только знания!

— А все-таки зачем я должен отдавать пешку?

— Вскрываются линии…

— Эйве мог объявить шах конем, но сделал другой ход…

— Да, более осторожный. Слоном.

— Что ж, проверим…»

* * *
С каждым часом мы играли все увереннее и самостоятельнее. Стали чаще замечать просчеты, допущенные кем-то в аналогичной позиции. Искали и находили более сильные продолжения. Игра обогащалась мыслями и чувствами, начинала приносить эстетическое наслаждение.

Что я обычно чувствовал, играя в шахматы?

Досаду — если не заметил хорошего хода. Страх — если допустил ошибку и противник мог ее использовать. Радость — если противник «зевнул» фигуру. И еще скуку, томительное ожидание, пока противник сделает ход и можно будет снова начать думать… Убогие чувства! Я был подобен слепцу, сидящему перед сценой, на которой выступают иноземные артисты. Слепец не видит артистов, да к тому же они говорят на чужом языке, из которого он знает лишь несколько десятков слов… И вдруг глаза обретают способность видеть каждое движение артистов, каждый их жест. Вдруг со сцены начинает звучать родной язык, наполняются смыслом интонации и паузы…

В восемь вечера мы пообедали: консервы, холодное молоко и еще что-то. Мы спешили. Нас ждала недоигранная партия.

* * *
Сейчас я не могу вспомнить, когда началась «ничейная полоса».

Я не сразу понял, что означают участившиеся ничьи. Казалось, ничьи закономерны: мы играем, обсуждаем позиции, видим возможные ошибки (и, естественно, их не делаем), выбираем наиболее сильные ходы — и с какого-то момента партия идет к ничьей.

Прокшин первым заметил «ничейную полосу» и предложил играть молча. Мы быстро разыграли три партии. Три ничьих.

— Вот что, — сказал Прокшин, — давайте-ка еще разок. Без звука. И будем записывать мысли: мотивировку ходов и тому подобное. Ринулись!

Минут через сорок, когда партия кончилась мирной ничьей, мы сравнили два ряда записей. Впечатление было ошеломляющее. Слова разные, но мысли, суждения, выводы — все полностью совпадало!

— Потрясающе, — сказал Прокшин. — Помните, что я вам говорил? Гениальность должна быть нормой. На шахматах это особенно хорошо видно. Мы перестали делать ошибки. Вы понимаете, что это значит? Мы сделаем всех шахматными мудрецами… и шахматы прекратятся. Единственным результатом отныне и навсегда станет ничья.

Ваш репортаж можно назвать «Гибель шахмат». Неплохо звучит, а?

Я спросил:

— Почему только шахмат?

Лента магнитофона

«— Поймите, Андрей Ильич, простую вещь. Существует что-то вроде пирамиды. Чем выше уровень, тем меньше количество людей, умеющих играть на этом уровне. У основания пирамиды сотни миллионов людей. А вершина несколько десятков гроссмейстеров. И вот теперь пирамида ломается. Все будут почти на одном уровне.

— Ну и что? Ну, не будет шахмат. Подумаешь! Шахматы погибнут во имя науки, как погибает подопытная собака. Человечество переживет эту потерю.

— Мир, пожалуй, стал бы чуточку беднее без шахмат. Но не в одних шахматах дело.

«Пирамидный» принцип построения вообще присущ искусству. Любому его виду.

— Например, балету?.. Вот где ошибка! Допустим, все люди, пользуясь нашим способом, прочитают все написанное о балете. Разве это помешает им наслаждаться балетом? Я уже понял логику ваших рассуждений. Да, все виды искусства «пирамидны». Но мы вкладываем в головы только знание. В шахматах знание равно или почти равно умению. А в балете, научно говоря, нужно еще и уметь танцевать.

— Хорошо, балету ничего не грозит. А как с поэзией?..»

* * *
Прокшин расставил шахматные фигуры. Это была позиция после двадцать девятого хода белых в партии Рети — Алехин.

— Узнаете?

— Да. Сыграть за Рети?

— Проиграете.

— Посмотрим.

В 1925 году Рети проиграл. Но мы за десять минут пришли к ничьей, хотя Прокшин сыграл, пожалуй, сильнее Алехина.

Лента магнитофона

«— А все-таки, Андрей Ильич, как с поэзией? Давайте разберемся… Половина третьего. Вы не хотите спать?

— Нет. Что ж, вложить в голову «все о поэзии» можно. А вот превратит ли это человека в гениального поэта, трудно сказать.

— Сейчас спорят: сможет ли машина писать хорошие стихи, если в ее памяти будет весь опыт поэзии. Аллах с пей, с машиной. Но уж человек, имея в голове «все о поэзии», наверняка сможет… Особенно в том случае, когда в голову «вложены» полтора или два десятка разных знаний.

— Важны не только знания, но и взгляды, чувства. Умение видеть и слышать мир. В сердце должен стучать пепел Клааса…

— Хорошо. Пусть не все станут гениальными поэтами. Но вероятность появления гениев резко увеличится. С этим-то вы согласны? Будет, скажем, миллион гениальных поэтов. Разве мало? Миллион гениальных поэтов, сотни миллионов гениальных шахматистов. Пирамида либо разрушается совсем, нацело, либо оседает, сплющивается. Практически особой разницы нет. Наш эксперимент смоделировал тепловую смерть Вселенной… Алхимики, придумай они способ получения золота, просто обесценили бы этот металл. А тут обесцениваются ум, талант, гений…

Допустим, аппарат дает не знания, а красоту. Нажал кнопку и мгновенно стал таким, как хочешь. Настоящая красота редка, ее слишком мало. Вспомним хотя бы Троянскую войну, начавшуюся из-за Елены.

— Или из-за недостатка ума…

— Ну, из-за мудрецов еще никто не воевал.

— Я же говорю: не хватало ума.

— Ладно, когда-нибудь мы специально поговорим о причинах Троянской войны. Сейчас важно другое. Предположим, создан «генератор красоты». Представляете, что произойдет? Через какое-то время красота станет нормой. Все будут на одно лицо.

Точнее — появится типовая красота. Пятьсот миллионов абсолютно точных копий киноактрисы Н. Триста миллионов двойников актера М. И так далее. Красота просто перестанет замечаться, перестанет приносить радость.

— Получается, что я командирован непосредственно сатаной. Чрезвычайный и полномочный посол ада, прибывший с заданием разрушить великий принцип пирамиды…

Неужели вы не понимаете, что овладение умственной энергией неизбежный этап в развитии человечества? Наверно, и в самом деле не «понимаете. Я уже с этим встречался. Могучая концепция „почти таких же“: люди и в будущем останутся „почти такими же“, только чуть лучше. То же солнышко, но без пятен… Философия химчистки. Вероятно, питекантропы упали бы в обморок, если бы им сказали, что можно разрушить великую пирамиду физической силы человека. „Позвольте!“ — вскричали бы питекантропы…

— Они же упали в обморок. Как они могут вскричать?

— Не придирайтесь. Они вскричали бы после обморока. «Позвольте, вскричали бы питекантропы, придя в себя, — что же это получается?! Обесценивается сила человека. Как можно!» И — трах новатора дубинкой. Чтоб, значит, не нарушал пирамиду… Я спрашиваю: что есть революция социальная, научная, любая, — как не разрушение пирамиды?

— Отвечаю: вы смешали все в одну кучу. Бывают и хорошие пирамиды. Например, в поэзии, мы об этом уже говорили. Что же касается питекантропов… Пирамиду физической силы можно заменить пирамидой ума. А чем прикажете заменить пирамиду ума — наипоследнюю из всех возможных пирамид?

— Теперь действительно все смешано в кучу. Давайте вернемся к бесспорному. Я хочу, чтобы вы увидели главное: люди непременно «высвободят» (вы понимаете, о чем я говорю) умственную энергию. Революция здесь неизбежна. Как в энергетике.

Вы рассуждаете — хорошо это будет или плохо… Прежде всего — это неизбежно!

Перефразируя Вольтера, можно сказать: если бы моей машины не было, ее следовало бы выдумать. Не так ли?

— Умственная энергия… Есть предел развитию энергетики на Земле. Мощность энергетических установок нельзя безгранично увеличивать: перегреется атмосфера.

Если все станут гениями, тоже будет жарковато, а?

— С точки зрения питекантропа, сегодня на Земле невероятная умственная жара.

Сплошные тропики. Кстати, хороший заголовок: «Сплошные тропики». Подойдет?

— Нет. Но все-таки: как вы представляете себе общество, состоящее из гениев?

— Это только для нас они будут гениями. А себе они будут казаться обычными ребятами… Конечно, если говорить серьезно, ум должен приобрести принципиально иные свойства. Именно в этом главная особенность людей будущего. Понимаете: совершенно новые качества ума. Трудно объяснить, я только нащупываю эту мысль…

Допустим, математическое мышление. Дайте современному математику задачу — он начнет вычислять, проделывая в уме или на бумаге определенные операции. А ведь можно почувствовать готовый ответ… Ну, вот вам аналогия. Смесь желтого света и синего воспринимается как зеленый свет. Мы даже не думаем, чтоэто операция сложения и деления. Длина волны желтого света четыреста восемьдесят миллимикронов. Синего пятьсот восемьдесят. Сложить и разделить — пятьсот тридцать миллимикронов. Длина волны зеленого света. Мозг делает это мгновенно: мы просто видим зеленый свет. Видим готовый ответ… Интуиция, вдохновение, осенение — все эти атрибуты гениальности покрыты основательным туманом. Но Наполеон говорил: вдохновение-это быстро сделанный расчет. Понимаете, расчет, сделанный настолько быстро, что перестает замечаться. Виден только ответ, и мы говорим о вдохновении, догадке… Память в основном аккумулятор информации. А надо, чтобы она стала реактором. Знания должны сами собой «стыковаться» в памяти, перерабатываться. Сейчас приходится заставлять мозг работать. Надо, чтобы он работал сам. Простите за ненаучную аналогию: как желудок. В этом направлении и идет эволюция мышления. Но медленно, ах как медленно…»

* * *
В четвертом часу ночи Прокшин объявил «перерыв на харчи». Прихватив печенье и колбасу (других харчей не оказалось), мы вышли на палубу.

В последние дни судьба определенно балует меня: мы увидели светящееся море.

Было очень темно. Черное, беззвездное небо, черный берег, угадывающийся по редким огням. В море двигались беловатые полосы. Вначале они были едва видны; я не сразу понял, что это свет моря. Потом, словно по команде, полосы стали разгораться.

Мы перешли на корму и молча следили за игрой света. Минут пятнадцать-двадцать море светилось «в полный накал». Искрящиеся гребни волн шли к береговой линии, теперь уже ясно видимой. Волны налетали на камни, высекая струи голубого огня.

Прибрежные скалы были опоясаны сплошной огненной кромкой.

Везде был движущийся свет: блуждающие матовые полосы, яркие голубые пятна, потоки белых искр… Прокшин хотел зачерпнуть светящуюся воду, я его отговорил.

Что толку рассматривать краски, которыми написана картина…

С шумом налетел ветер, море на мгновение заискрилось, потом свет быстро потускнел, погас.

Не хотелось уходить с палубы. И я рассказал Прокшину об одном человеке из «великолепной девятки».

Преподаватель математики в техникуме, уже немолодой, очень спокойный и скромный, он увлекался наукой так, как другие увлекаются коллекционированием марок и спичечных этикеток. Ему и в голову не приходило опубликовать свое открытие. Я не все понял в его расчетах, они для меня слишком сложны, но суть дела не вызывает сомнений.

В океанах существуют так называемые звуковые каналы. В результате причудливого сочетания температуры, солености и давления образуется естественная «переговорная труба» длиной в тысячи километров. Звук идет по этой «трубе», почти не затухая. Достаточно, например, взорвать килограмм тола у Гавайских островов, чтобы услышать шум взрыва на другом конце звукового канала — у берегов Калифорнии.

Преподаватель математики пришел к выводу, что и в земной коре должны быть подобные каналы. Возник вопрос: что произойдет, если у входа в такой канал взорвать не килограмм тола, а тысячи тонн сильнейшей взрывчатки?

Разумеется, существует ряд ограничений, но иногда взрыв в пункте А означает землетрясение в пункте Б. Уж эту часть расчетов я понял. Хитрость в том, что выход энергии больше входа: взрыв высвобождает энергию земной коры. Отсюда возможность предотвращения землетрясений, управления горообразованием, принципиально новый способ передачи энергий на расстояние. Словом, фундамент еще не существующей науки об управлении планетой. И все это изложено в школьной тетрадке, прозаично обернутой сероватой бумагой.

— Надеюсь, воспоследует мораль? — сказал Прокшин. — В том смысле, что взрыв в пункте А иногда означает землетрясение в пункте Б. Не так ли?

Я спросил, почему он не пустил на корабль приезжих артистов.

Прокшин рассмеялся:

— А вы последовательно защищаете искусство… Артистов я бы пустил. Но это были халтурщики. Понимаете, чистокровные халтурщики. Их здесь на следующий день вообще выпроводили. Культурненько выпроводили: усадили в автобус, извинились…

Типичный пример слабого распространения научных знаний. Что сделали бы люди, преисполненные всей премудрости мира? Они вспомнили бы, что искусство требует жертв. Этот тезис обычно неправильно истолковывают. Обратите внимание: требует жертв, а не самопожертвования. Так почему бы не принести в жертву халтурщиков?

Хорошо, смола и перья — это варварство. Все-таки мы живем в век химии. Но если взять клей БФ и…

Он со вкусом описывает эту процедуру. Так что же все-таки носили пираты?

…— Что вы, какое же тут пиратство? И вообще я не виноват. Это все папа и мама.

Они у меня журналисты. И вроде вас постоянно циркулируют в поисках нового. У них просто не было времени прилично меня воспитать. Они это понимали и нашли выход.

Поручили меня соседу, отставному физику. Потрясающая идея! Это был глубокий старик; я читал ему медицинскую энциклопедию, бегал по гомеопатическим аптекам, варил всякие снадобья… (Старик ругал медицину и Эйнштейна. Временами мне становилось страшно. Он ходил по комнате — босой, лохматый, — тряс воздетыми вверх кулаками и трубным голосом библейского пророка громил физику двадцатого столетия. Старая физика, кричал старик, была близка к созданию законченной картины мира, не следовало сворачивать с этого пути, нельзя было возводить неопределенность в принцип… Он грозно вопрошал: какой смысл в изучении природы, если новая физика считает этот процесс бесконечным? Я не мог ответить, молчал, и тогда он начинал спорить с Петром Николаевичем, укорял в чем-то Ореста Даниловича и в дым ругал какого-то Пашку… Позже я понял, что Петр Николаевич — это Лебедев, Орест Данилович-это Хвольсон, а Пашка Павел Сигизмундович Эренфест…

Человек хочет знать, но природа бесконечна, процессу познания нет границ, нельзя раз и навсегда понять мир и поставить точку. Для нас это естественно, а старик переживал крушение надежд, которые наука питала на протяжении тысячелетий. Он не хотел, не мог примириться с мыслью, что мир неисчерпаем и вместо каждой решенной загадки всегда будут возникать десять новых. Однажды я спросил в гомеопатической аптеке, нет ли средства, чтобы думать в сто или в тысячу раз быстрее… «Ха, ты же хочешь средство против глупости! — удивился провизор. — Подумай, мальчик, кто придет покупать средство против глупости? Вот здесь, за прилавком, я каждый день слышу жалобы: плохо с сердцем, ноют суставы, мало желудочного сока… Человеку не хватает всего, и только на недостаток ума еще никто не жаловался. Нет, мальчик, средство против глупости — не коммерция, а чистое разорение. Возьми конфетку.

Очень вкусная конфетка…» Между прочим, у меня сохранилась обертка от этой конфеты. Нет, в самом деле, я не выдумываю. Хотите, покажу? И вы назовете свой репортаж «Чистое разорение». Как?

Я подумал: а ведь Прокшин и в самом деле не пират. Это Дон-Кихот, атакующий мельницу!

Ну конечно, он хочет сразу все решить, сразу сделать всех умными и счастливыми.

Рассуждения о принципиально новых средствах обучения — это так, на поверхности.

А в глубине души — настоящее стопроцентное донкихотство.

— В какой-то мере вы правы, — без смеха говорит Прокшин. — По крайней мере, на три четверти. Что нужно для донкихотства? Нужен Санчо Панса. Он есть. Нужна старая и тощая лошадь — у нас есть старый корабль. Наконец, нужна мельница… Так вы и в самом деле считаете это мельницей? — Теперь он говорит вполне серьезно. —

Ну, тогда держитесь! Сейчас от ваших пирамидных доводов останется один дым…

Лента магнитофона

«— Вы говорили о тепловой смерти Вселенной. В том смысле, что при наличии одного уровня нет движения. Да, так. Однако только в замкнутой, конечной системе. А познание-процесс бесконечный. Да, мы сломаем пирамиду. Но разве это конец?

Напротив, начало нового цикла. Понимаете? Мы вывели всех на гроссмейстерский уровень. Все поднялись до вершины. И вот начинается сооружение новой пирамиды.

Основание этой новой пирамиды будет на том уровне, где была вершина старой пирамиды. А новая вершина уйдет за облака. Понятно? Потом мы сломаем эту новую пирамиду. Поднимем всех на уровень ее вершины — и начнем строить следующую пирамиду. Крыши, потолка нет!

Когда-то существовала пирамида богатства, знатности, власти. Чтобы построить социализм, надо было сломать эту пирамиду. Ленин говорил, что необходимо каждую кухарку научить управлять государством. Вот вам мысль, взрывающая пирамиды! В то время она казалась куда более фантастичной, чем утверждение, что каждый физик может мыслить на уровне Эйнштейна… Теперь мы вступаем в коммунизм. Вступаем с пирамидой умственного неравенства. При коммунизме пирамида умственного неравенства будет разрушена. «От каждого по способностям, каждому по потребностям». Но разве не станет в будущем самой главной и первейшей потребностью получить больше способностей?

Что такое потребность? Пища, одежда, кров… Тысячи разных вещей. Но главная вещь-ум. Что приносит больше наслаждения — хороший автомобиль или хороший ум?..

Так почему автомобиль-это потребность, а ум — нет?!

Утверждаю: развитие ума и способностей — самая важная потребность человека.

Начинается эпоха новых пирамид. Не застывших на тысячелетия каменных гробниц, а живых пирамид знания. Они будут разрушаться и возникать вновь каждая на более высоком уровне…»

* * *
Утром Андрей Ильич проводил меня к автобусной остановке. Мы молча шли по узким улицам вдоль бесконечных зеленых заборов.

Я устал, спорить не хотелось. Как часто бывает, в споре родилась не истина, а понимание сложности проблемы. Вот шахматы. Все стали гроссмейстерами, и началось сооружение новой пирамиды… А ничьи? Да ведь в шахматах просто не удастся построить новую пирамиду! Тут есть предел, и все.

Впрочем, существуют вопросы посложнее. Как изменятся отношения людей, когда не будет «умственной пирамиды»? Куда направится колоссальная и быстро возрастающая лавина умственной энергии? В какой мере быть умнее значит быть счастливее?

Я подумал: Эйнштейну, создавшему новую пирамиду, было не легче, чем отставному физику, о котором говорил Прокшин. Вообще тяжелая это работа быть хомо сапиенсом, человеком разумным…

— Завидую, — сказал Прокшин. — Автобус, самолет и Москва. А мне через неделю надлежит явиться на корабль. По месту службы. Что ж, встретимся к новому году.

Проверим свои гроссмейстерские возможности… И ринемся на штурм мельницы. Кстати, там, в магнитофоне, есть кое-какие соображения об этом штурме. Пока вы брились, я высказал ряд ценных мыслей. В дороге будет время — послушайте. Ну, счастливо!..

Автобус, тяжело пофыркивая, долго поднимался по крутой горной дороге. Я смотрел вниз — на влажные от росы черепичные крыши, на море, по которому ровными белыми цепями шли волны. За эти дни я так и не разглядел городка. Единственная запись в блокноте: «Лицо городка скрыто густой вуалью развешанных на берегу рыбацких сетей». Чепуха! При свете яркой мысли все остальное для меня просто исчезает, как звезды днем. Вероятно, поэтому я и не стал писателем.

Лента магнитофона

«— К вопросу о штурме Дон-Кихотом ветряной мельницы.

Битвы, которые считались величайшими, давно перестали влиять на историю.

Октавиан Август разбил флот Антония при Акциуме; сколько лет ощущались результаты этой битвы? Сервантес потерял руку в бою под Лепанто. Вы хорошо помните, кто с кем там сражался и чем кончилось сражение?..

А Дон-Кихот и сегодня помогает штурмующим невозможное. В каждой победе есть доля его участия. Практическая отдача будет ощущаться еще долго…

Утверждаю: наскок Дон-Кихота на ветряную мельницу — одно из самых результативных сражений в истории человечества…»

Генрих Альтов Создан для бури

Истинная цель человеческого прогресса — это чтобы люди вырвали у природы (и прежде всего у той части природы, которая управляет их собственным организмом) то, что им странным образом недоступно и от них скрыто. Победить свое незнание — вот, по моему мнению, единственное и истинное назначение людей как существ, одаренных способностью мыслить.

Веркор
— Это и есть наш корабль, — сказал Осоргин-старший. — Мы тут посовещались и дали ему хорошее имя: «Гром и Молния». Вот эта нижняя часть — «Гром», а планер — «Молния». Значит, в совокупности — «Гром и Молния». Если, конечно, вы не возражаете. Как заказчик.

Гром и молния, подумал я, гром и молния, пятнадцать человек на сундук мертвеца, а также сто тысяч чертей. Похоже, это сооружение не сдвинется с места. Корабль без двигателя. Овальная платформа, выкрашенная пронзительной желтой краской. На платформе — обыкновенный планер. Малиновый планер на желтом диске. И все.

Я ответил машинально:

— Не возражаю. Отчего же мне возражать?

Горит мой эксперимент, вот о чем я думал. Горит самым натуральным образом.

— Очень удачное название, — подтвердил вежливый Каплинский. — Звучное. В таком… э… морском стиле.

Осоргин-старший одобрительно взглянул на него.

— Вы тоже со студии? — спросил он.

Я быстро ответил за Каплинского:

— Да, конечно. Михаил Семенович тоже работает для этого фильма.

Похоже, это полный крах. А ведь они внушали такое доверие, этот Осоргин-старший с его прекрасной адмиралмакаровской бородой и Осоргин-младший с такими интеллектуальными манерами.

— А вы все худеете, — благожелательно сказал Осоргин-старший. — Ну ничего, здесь отдохнете. Здесь у нас хорошо, спокойно. Вам бы с дороги искупаться. А потом соответственно закусить. Видите палатку? Там мы вас обоих и устроим. Поутру, если трасса будет свободна, махнем на тот бережок. — Он вдруг рассмеялся. — Ребята думали, вы прибудете со всем хозяйством, ну, с аппаратами и это… с кинозвездами. А вы вдвоем… Без кинозвезд, вот что огорчительно… Так вы купайтесь.

Увязая в белом песке, мы бредем к заливчику, и Каплинский восторженно взмахивает руками.

— А ведь здесь и в самом деле хорошо, — говорит он. — Просто здорово, что вы меня сюда вытащили! Пять лет не был на Черном море.

— Это Каспийское море, Михаил Семенович, — терпеливо поясняю я. Каспийское. Понт Хазарский, как говорили в старину.

Сняв очки, Каплинский удивленно смотрит на волны.

— Никогда здесь не был, не приходилось, — говорит он. — Э, да все равно! Понт как понт. Давайте окунемся, а? Меня, кажется, опять немного искрит…

Сумасшедший дом, такой небольшой, но хорошо организованный сумасшедший дом. Каплинского то и дело искрит. Все-таки удачно, что я не оставил его в Москве.

Купаться мне совсем не хочется. Наскоро окунувшись, я выбираюсь на берег и валюсь в раскаленный песок.

Отсюда хорошо видна суетня вокруг «Грома и Молнии». Шесть человек легко поднимают желто-малиновое сооружение. Даже на воду «Гром и Молния» спускается как-то несерьезно, на нелепой тележке. А если прямо спросить: почему нет двигателя? Планер, в конце концов, вместо кабины. Допустим, он еще нужен для управления. А двигаться должен диск. Но с какой стати он будет двигаться? С какой стати этот диск даст шестьсот километров в час?..

Нет, спрашивать нельзя. Это нарушит чистоту эксперимента. Если Осоргин захочет, он объяснит сам. А пока лучше думать о другом.

Воскресенье, полдень. Что сейчас делает Васса? Васса, Васька…

Мы собирались на два дня в Батурин, полазать по развалинам, это очередное ее увлечение. Июль, вон как припекает солнце… Наши квартиры в одном подъезде. Когда-то я, степенный десятиклассник, водил Ваську в школу, в третий класс, и слушал ее рассуждения о жизни. Жить, говорила Васька, стоит только до двадцати трех лет, потом наступает старость, а она лично не собирается быть старухой. «Видишь ли, — снисходительно говорила Васька, — такая уж у меня программа». Теперь ей оставался год до старости, и, если бы мы поехали в Батурин, я поговорил бы о программе. «Послушай, Васька, — сказал бы я мужественно и грубовато, как принято у героев ее обожаемого журнала „Юность“. — Послушай, Васька, приближается старость, такое вот дело, давай уж коротать век вдвоем…»

Сейчас «Гром и Молния» упадет с тележки. Ну что за порядки, черт побери!

Осоргин бегает, кричит, машет руками. В Москве Осоргин-старший выглядел чрезвычайно внушительно. Здесь же он похож на старого азартного рыбака: без рубашки, босой, в подвернутых до колен штанах.

Шестьсот километров в час — и без двигателя. Мистика! Но ведь Осоргин на что-то рассчитывает!

Сзади слышен шум. Каплинский, пофыркивая, выбирается из воды.

— Как вы думаете, Михаил Семенович, — спрашиваю я, — почему на этом корабле нет двигателя?

— Все хорошо, — невпопад отвечает Каплинский. — Да, да, все так и должно быть.

Я оборачиваюсь и внимательно смотрю на него. Он стоит передо мной кругленький, розовощекий, в мешковатых, чуть ли не до колен трусах — и виновато улыбается, щуря близорукие глаза. Бывший маменькин сынок.

— Все правильно, — говорит Каплинский. — Знаете, я могу не дышать под водой. Сколько угодно могу не дышать. Да. Непривычно все-таки. Хотите, я вам покажу?

Когда-то я тоже был маменькиным сынком, таким тихим книжным мальчиком. Отца я видел не часто: он искал нефть в Сибири. Мать работала в библиотеке; я должен был приходить туда сразу же после уроков. Считалось, что там мне спокойнее заниматься. И вообще там со мной ничего не могло случиться.

Библиотека принадлежала учреждению, ведавшему делами нефти и химии. Время от времени учреждение делилось на два учреждения: отдельно — нефти и отдельно — химии. Тогда начиналось, как говорила мать, «движение». Библиотеку закрывали и тоже делили. Столы в читальном заде сдвигали к стенам, на полу раскладывали старые газеты и сооружали из книжных связок две горы. Вершины гор поднимались куда-то в невероятную высь, к самому потолку. По комнатам, жалобно поскрипывая, бродили опустевшие стеллажи. Только кадка со старым неинвентарным фикусом сохраняла величественное спокойствие. В периоды разделения кадка служила пограничным столбом между нефтью и химией. Впрочем, к границе относились несерьезно, поскольку все знали, что через год или два непременно произойдет очередное «движение».

Но вообще библиотека была тишайшим местом. Здесь со мной действительно ничего не могло случиться. И не случилось. Просто я стал читать раз в пять (а может, и в десять) больше, чем следовало бы.

Я ходил в библиотеку девять лет — со второго класса. Библиотека была научно-техническая, и в книгах я смотрел только картинки. Когда это надоедало, я потихоньку удирал к дальним стеллажам и играл в восхождение на Эверест.

Не так легко было забраться на четырнадцатую, самую верхнюю полку. Я штурмовал угрожающе раскачивающийся стеллаж, поднимался до восьмой и даже до девятой полки, и тут стеллаж начинал вытворять такое, что я едва успевал спрыгнуть.

В те годы мне часто снилась четырнадцатая полка: я лез к ней, падал и снова лез… Надо было добраться до нее, чтобы доказать себе, что я это могу. В конце концов я добрался и поверил в себя, просто несокрушимо поверил. Восхождение вскоре пришлось прекратить: слишком уж подозрительно стали потрескивать подо мной полки. Но к этому времени я знал все книги в библиотеке — по внешнему виду, конечно. Если что-то упорно не отыскивалось, обращались ко мне.

Сейчас у меня первый разряд по альпинизму. Да и со штангой я неплохо работаю; пригодилась практика, полученная при «движениях», когда надо было перетаскивать книги и переставлять стеллажи.

Первую книгу я читал всю зиму. Это был внушительный том в корректном темно-сером переплете, напоминавшем добротный старинный сюртук. Книга называлась многообещающе — «Чудеса техники». Надпись на титульном листе гласила: «Общедоступное изложение, поясняемое интересными примерами, описанными нетехническим языком». И ниже: «Со многими рисунками в тексте и отдельными иллюстрациями, черными и раскрашенными». Вообще титульный лист был испещрен странными и даже таинственными надписями в таком примерно духе: «Одесса, 1909 год. Типография А.О. Левинтов-Шломана. Под фирмою. „Вестник Виноделия“. Большая Арнаутская, 38». Подумать только — 1909 год! Этот А. О. Левинтов-Шломан представлялся мне отчасти похожим на Менделеева, отчасти на Льва Толстого (их портреты висели в библиотеке), и я огорчился, узнав потом, что А. О. означает «Акционерное Общество».

В-книге было много портретов, великолепных портретов благообразных стариков, сотворивших все чудеса техники. Старики имели прекрасные волнистые бороды и гордо смотрели вдаль. Черные и раскрашенные картинки изображали технические чудеса: воздушные шары, пароходы, керосинки, трамваи, лампы, аэропланы.

Не знаю, возможно, книги по истории вообще должны быть старыми, с пожелтевшими от времени страницами. Пирамиды и гладиаторы в моем новеньком учебнике выглядели как-то неубедительно, в них совсем не ощущалось возраста. Гладиаторы, например, походили на жизнерадостных парней с обложки журнала «Легкая атлетика». Совсем иначе было, когда я открывал «Чудеса техники» и, осторожно приподняв лист шуршащей папиросной бумаги, рассматривал, скажем, «На железоделательном заводе. С картины Ад. Менцеля». Или «Особой силы нефтяной фонтан Горного товарищества, имевший место в сентябре 1887 года. По фотографии».

Как-то при очередном «движении» «Чудеса техники» были списаны — вместе с другими устаревшими книгами. Я взял «Чудеса» себе, потому что собирал марки, посвященные истории техники. А может быть, наоборот: книга и навела меня на мысль собирать эти марки.

— Умные люди, — сказала однажды мать, — подсчитали, что человек в течение жизни одолевает три тысячи книг. А ты за год прочитал тысячу. Ужас! Посмотри на себя в зеркало. Ты худеешь с каждым днем.

— Умные люди, — возразил я, — подсчитали также, что тощий человек живет лет на восемь дольше толстого.

(С той поры прошло изрядно времени, но ни разу мне не сказали, что я поправился. Всегда говорят: «А вы что-то похудели». Загадка природы. Если наблюдения верны, у меня должен быть уже солидный отрицательный вес.)

— Ты доиграешься. Нельзя так много читать.

Она была права. Я доигрался.

Есть испанское выражение «день судьбы». День, который определяет жизненный путь человека. Для меня этот день наступил, когда я выменял редкую швейцарскую марку с изображением старинного телескопа. Надпись на марке была непонятна, и, естественно, я обратился к «Чудесам техники». День судьбы: я вдруг совсем иначе увидел читаные-перечитанные страницы.

Очки и линзы применялись за триста лет до изобретения телескопа. А первый телескоп представлял собой, в сущности, простую комбинацию двух линз. Труба и две линзы, только и всего! Даже просто палка, элементарная палка с двумя приделанными к ней линзами.

Почему же за три столетия, за долгих триста лет, никто не догадался взять двояковыпуклую линзу и посмотреть на нее через другую линзу, двояковогнутую?!

Открытия, сделанные благодаря телескопу, тысячами нитей связаны с развитием математики, физики, химии. От гелия, обнаруженного сначала на Солнце, тянется цепочка открытий к радиоактивности, атомной физике, ядерной энергии…

От этой мысли мне стало жарко.

«Спокойствие, сохраним спокойствие», — сказал я себе и пошел искать мороженое. Но не так просто было сохранить спокойствие. Кто бы мог подумать, что величественные старцы из «Чудес техники» творили чудеса с опозданием на сотни лет! Вся история науки и техники выглядела бы иначе, появись телескоп на двести или триста лет раньше.

Да что там история науки и техники! Изменилась бы история человечества. Ведь именно телескоп открыл людям необъятную Вселенную с ее бесчисленными мирами. В тот момент, когда кто-то впервые взял две линзы и посмотрел сквозь них на небо, был подписан приговор религии, началась новая эпоха человеческой мысли, колесо истории завертелось быстрее, намного быстрее!

И тут я испугался.

Потрясающая идея держалась только на одном факте. Идея была подобна воздушному шару, привязанному к тонкой ниточке. Шар вот-вот улетит, это будет горе, потому что тяжело и даже страшно потерять такую изумительную вещь.

Я забыл о мороженом.

Вернувшись в библиотеку, я отобрал десятка полтора книг по астрономии. Да, день судьбы: в первой же книге я прочитал, что менисковый телескоп, изобретенный в XX веке, тоже мог появиться на двести — триста лет раньше. Астрономическая оптика, писал изобретатель менисковых телескопов Максутов, могла пойти по совершенно иному пути еще во времена Декарта и Ньютона…

Несколько дней я жил как во сне. Все предметы вокруг меня приобрели особый, загадочный смысл.

Подумать только: триста лет люди держали в руках обыкновенные линзы — и не понимали, не чувствовали, что это ключ к величайшим открытиям!

Сейчас на моем столе лампа, моток проволоки, пластмассовый шарик, транзисторный приемник, резинка. Обыкновенные вещи. Но кто знает, а вдруг из этого можно сделать нечто такое, что должно появиться лет через двести — триста?.. Так возникла идея опыта.

В моем случае довольно точно сработал «закон» Блэккэта, по которому реализация любого проекта требует в 3,14 раза больше времени, чем это предполагалось вначале. Когда-то я рассчитывал на три года: казалось, этот срок учитывает все непредвиденные трудности. Понадобилось, однако, девять лет, чтобы приступить к опыту, и теперь я знаю, что мне еще крупно повезло.

Было же такое идиллическое время, когда экспериментатор покупал кроликов на рынке. Завидую! Я собирался экспериментировать над наукой, это не кролик. Девять лет, конечно, не пропали: я до мельчайших деталей разработал тактику опыта.

Девять плюс семь — на окончание школы и университета. Я думал об опыте еще в то время, когда слова «наука о науке», «научная организация науки» были пустым звуком. Мне даже казалось что я первым понял необходимость науковедения. Тут я, конечно, ошибался: термин «наука о науке» появился в 30-е годы. Не было только профессиональных науковедов. Всего-навсего. Но спрашивается: куда пойти после школы, если науковедческих институтов нет, а я твердо знаю, что науковедение — мое призвание?.. Одно время я подумывал о психологическом факультете ЛГУ. Психология ученых — это уже близко к науковедению. Потом я решил, что основы психологии можно освоить за год, а специальные разделы пока не нужны.

Я окончил механико-математический факультет — и, кажется, не ошибся: математика облегчает понимание других наук. Худо было после университета. Науковедение еще не считалось специальностью, я переходил с места на место, что совсем не способствовало укреплению моей репутации. Временами я соглашался с Васькой: сложно жить после двадцати трех лет. Не мог же я каждому втолковывать, что возникает новая отрасль знания и мне просто необходимо покопаться в большом механизме науки, самому увидеть, что и как.

Забавны были науковедческие конференции тех лет. Собирались мальчишки и несколько корифеев, оставшихся в душе мальчишками. Солидные ученые среднего возраста отсутствовали. На кафедру поднимались мальчишки и читали ошеломляющие доклады. Корреспонденты неуверенно щелкали «блицами»: как быть, если человек, выступивший с докладом «Методология экспериментов над наукой», работает младшим научным сотрудником в каком-то гидротехническом институте?..

Еще не было ни одной науковедческой лаборатории. Мы составляли, применяя термин Прайса, незримый коллектив. Мы работали в разных городах, но поддерживали постоянные контакты и вели совместные исследования. — Что ж, у незримого коллектива есть и свои преимущества. В нем не удерживаются дураки и карьеристы. Работа идет на чистом энтузиазме. Нет погони за должностями, степенями. Руководители имеют лишь ту власть, которую им дает их научный авторитет.

Так продолжалось почти шесть лет. У себя на службе я был рядовым сотрудником, но, когда кончался рабочий день, я шел в незримую лабораторию своего незримого института — и тут все было иначе…

Ну, а потом организовали первую науковедческую группу. Мы собрались в пяти пустых комнатах, из которых только что выехало какое-то учреждение, оставившее на стенах плакаты по технике безопасности: «Сметай только щеткой» (стружку), «Отключи, затем меняй» (сверло) и «Осмотри, потом включай» (станок). Плакаты привели в умиление нашего шефа, он распорядился не снимать их, в результате чего мобилизующие призывы прочно вошли в наш жаргон. Когда я впервые изложил шефу идею своего опыта, он фыркнул и коротко сказал: «Сметай щеткой!»

Это было азартное время. Чертовски интересно, когда на твоих глазах возникает новая наука! Кажется, что держишь в руках волшебную палочку. Новые методы на первых порах почти всемогущи. Взмахнул палочкой — и стали ясными связи между отдаленными явлениями. Взмахнул — и рассеялся словесный туман, прикрывающий незнание…

Мы работали как черти, потому что появилась еще одна науковедческая группа, а шеф прекрасно умел подогревать спортивные страсти. Он называл того шефа — кардиналом, его сотрудников — гвардейцами кардинала, нас мушкетерами. Клянусь, этот нехитрый прием повышал энтузиазм процентов на двадцать, не меньше!

Однажды я спросил: какие мы мушкетеры — из какого тома. Шеф мгновенно сообразил, в чем дело, и елейным голосом заверил, что мы, разумеется, из «Трех мушкетеров» — молодые и почти бескорыстные.

— Надобно различать два типа молодых ученых, — наставительно сказал шеф. — Для одних идеалом является эдакий душка от науки: молодой и удачливый профессор, всеми признанный, доктор наук в двадцать шесть или двадцать восемь лет. А для других — тоже молодой, но непризнанный Циолковский. Гвардейцы кардинала все хотят быть молодыми профессорами. И будут. Он таких подобрал… благополучных.

Вероятно, это тоже входило в программу подогревания нашего энтузиазма.

— А как мой опыт? — спросил я.

— Со временем, — быстро ответил шеф. — Ибо сказано: «Осмотри, потом включай».

Я напомнил, что мушкетеры иногда обходились без разрешения начальства. Шеф пожал плечами.

— Между прочим, вы совсем не мушкетер. Вот Д. и Н. — мушкетеры. Азартные люди. А вас я, признаться, не понимаю. Чего вы, собственно, добиваетесь? В чем ваша суть? Давайте начистоту.

Это в манере шефа: мгновенно перейти от шуточек к полному серьезу. И вопросы в упор тоже в его манере. Попробуй ответить, в чем твоя суть и чего ты хочешь…

Итак, чего же я хочу?

В тот вечер, когда появилась мысль о линзах и телескопе, я вышел на улицу. Отправился искать мороженое, забыл о нем и долго стоял перед кассой Аэрофлота. Не знаю, почему я остановился именно там. Где-то наверху вспыхивали, гасли и снова вспыхивали неоновые слова: «Летайте самолетами Аэрофлота».

Двадцатый век, можно летать самолетами Аэрофлота! А ведь запоздай телескоп не на триста, а на четыреста или пятьсот лет, и не было бы ни самолетов, ни Аэрофлота. Век бы остался двадцатым, но на уровне девятнадцатого. Или восемнадцатого. Да, не будь нескольких главных изобретений, в том числе телескопа, я бы жил в другой эпохе. Мимо меня проезжали бы сейчас не автомобили, а кареты. И сама улица была бы иной. Без асфальта. Без этих высотных домов. И без света, без люминесцентных ламп, без неоновой рекламы.

«Летайте самолетами Аэрофлота». Надпись гаснет, потом наверху что-то щелкает, и вновь возникают слова: щелк — «Летайте», щелк — «самолетами», щелк — «Аэрофлота».

А если бы телескоп появился раньше, совсем без всякого опоздания?

Потрясающая мысль. Только бы она не ускользнула.

«Летайте…»

«Летайте самолетами…»

Телескоп был создан с опозданием на триста лет — и вот я живу в двадцатом веке. Так. Очень хорошо. Ну, а если бы не было никакого опоздания? Если бы вообще все главные изобретения появились вовремя? Тогда двадцатый век, оставаясь двадцатым по счету, стал бы по уровню двадцать первым или двадцать вторым.

Вот ведь что получается! Всего-навсего «Летайте самолетами Аэрофлота». А могло быть: «Летайте ракетами Космофлота». Или «Нуль-транспортировка на спутники Сатурна — дешево, удобно, выгодно».

Я мог бы жить в двадцать втором веке. Мог бы загорать на Меркурии. Учиться в каком-нибудь марсианском интернате, ходить на лыжах по аммиачному снегу Титана…

Обидно.

«Летайте…»

«Летайте самолетами…»

«Летайте самолетами Аэрофлота».

Не хочу летать самолетами. Я полечу на чем-нибудь другом — из двадцать второго века.

Только бы додумать эту мысль до конца…

Так вот: сегодня тоже что-то опаздывает. Как опаздывал когда-то телескоп. Значит, можно отыскать это «что-то». Отыскать, открыть, сделать…

— Понятно, — говорит шеф.

— Нет, я не объяснил главного. Да и вряд ли смогу объяснить. Знаете, бывает тяга к дальним странам, когда человек готов идти хоть на край света. И вот в тот вечер, на улице, перед вспыхивающей и гаснущей рекламой Аэрофлота, я впервые ощутил нечто подобное… Что я говорю, нет, не подобное, а в сотни раз более сильное. Увидеть будущее. Увидеть эту самую далекую страну… Ладно, тут уже лирика, оставим. Я скажу иначе. Нельзя сделать машину времени на одного человека, это вздор. Машина времени должна быть рассчитана на все человечество, вот что я понял в тот вечер. Надо найти опаздывающие изобретения, они как горючее для этой машины.

Шеф усмехается:

— В тогдашнем младенческом возрасте вы имели право не думать о социальных факторах. Но теперь-то вы, надеюсь, понимаете, что дело не в одних только изобретениях?

— Считайте, что я остался в том же возрасте.

Не слишком гениальный ответ. Сегодня я уже ничего не добьюсь. Шеф уходит, победоносно улыбаясь. Надо было ответить иначе. Да, у машины времени несколько рычагов, я в лучшем случае дотянусь только до одного из них. Пусть так. Ведь это опыт, самый первый опыт!

Беда в том, что я не мог пробивать опыт обычными путями. Нельзя было спорить, писать, кричать — чем меньше людей знало об опыте, тем больше было шансов на успех.

Здесь надо сказать, что это такое — мой опыт.

Телескоп появился на триста лет позже совсем не случайно. Считалось, что линза искажает изображение рассматриваемого сквозь нее предмета. И было так логично, так естественно предположить, что две линзы тем более дадут искаженное изображение…

Элементарный психологический барьер: человек не решается перешагнуть через общепризнанное. Даже в голову не приходит усомниться в прописной истине — она такая привычная, такая надежная… А если и возникает еретическая искорка, ее тут же гасят опасения. Вдруг не выйдет? Вдруг будут смеяться коллеги? И вообще: зачем отвлекаться и возиться с какими-то сомнительными идеями, если существует множество дел, в отношении которых доподлинно известно, что они вполне научны, вполне солидны…

Как ни странно, в истории техники нет ни одного случая, когда работа велась бы в нормальных условиях. Всегда что-то мешало, и еще как! Величественные старцы с прекрасными волнистыми бородами и гордо устремленными вдаль взглядами существовали только на страницах «Чудес техники». На деле же были люди, издерганные непониманием окружающих, вечно спешащие, осаждаемые кредиторами. Пытаясь создать новое, они неизбежно вступали в конфликт с научными истинами своего времени. И надо было, преодолевая неудачи, ежедневно, ежечасно доказывать себе: нет, все ошибаются, а ты прав, ты должен быть прав… Тут не до гордых взглядов вдаль. Взгляды появились позже — усилиями фотографов и ретушеров.

Итак, опыт.

Возьмем ученого, который не подозревает об опыте. Дадим неограниченные средства. Потратит он, кстати, не так уж много. Важен моральный фактор: пожалуйста, можешь тратить сколько угодно. Далее. Обеспечим условия, при которых не придется бояться неудач и насмешек. Словом, последовательно снимем все барьеры — психологические, организационные, материальные. Пусть человек выложит все, на что способен!

Я говорю об идее эксперимента, о принципе. На практике это много сложнее: надо правильно выбрать человека и проблему. Точнее — человека с проблемой. В этом вся суть: надо найти человека, разрабатывающего идею, которая сегодня считается нереальной, неосуществимой. Кто знает, сколько пройдет времени, пока он получит возможность что-то сделать. А мы — в порядке эксперимента — дадим ему эту возможность, опережая время. Дадим и посмотрим: а вдруг выгодно верить в осуществимость того, что сегодня считается неосуществимым?

В конце концов я добился разрешения провести опыт, но мне ничего не пришлось выбирать.

— Спокойно, не елозьте, — сказал шеф, — музыку заказывает тот, кто платит.

И мне выдали три архитрудные проблемы.

Дебют был разыгран хитро.

Я получил кабинет на «Мосфильме» и с утра до вечера ходил по студии, прислушиваясь к разговорам, осваивая киноманеры и вообще входя в роль. Через неделю я вполне мог сойти за режиссера.

Это была хорошая неделя. Счастливое время перед началом эксперимента, когда кажется, что все впереди и можно выбрать любую из дорог. Я до поздней ночи засиживался над своей картотекой. Шесть тысяч карточек с краевой перфорацией, шесть тысяч «подающих надежды» — тут было над чем подумать. Я завел картотеку давно, еще в школьные годы, и постоянно пополнял новыми именами ученых, инженеров, изобретателей. (Надежды далеко не всегда оправдывались, но меня интересовали и такие случаи: история болезни может сказать о многом. Впрочем, мои больные отличались завидным здоровьем, жили, работали, остепенялись, продвигались по служебной лестнице и, конечно, не знали, что кто-то перестал считать их подающими надежды и пробил на карточках несколько лишних отверстий.)

Для первой задачи в картотеке были только две подходящие кандидатуры отец и сын Осоргины, потомственные кораблестроители (в карточках значилось: «Осоргин Девятый» и «Осоргин Десятый»).

Я обратил на них внимание, обнаружив в «Судостроении» заметку о шаровых кораблях. Вслед за заметкой появилась разносная статья, подписанная членкором и двумя докторами. Потом идею шаровых кораблей ругали еще в четырех номерах журнала, и я без колебаний занес Осоргиных в свою карточку. Если идею ругают слишком долго и обстоятельно, это верный признак, что к ней стоит присмотреться.

За пять лет Осоргины трижды возмущали академическое спокойствие солидных журналов. Начинал обычно Осоргин-старший, выдававший очередную сногсшибательную идею. Скажем, так, мол, и так, рыба — не дура, и если ее тело покрыто муцыновой «смазкой», то в этом есть смысл: «смазка» уменьшает трение о воду. Неплохо бы, говорил Осоргин-старший, построить по этому принципу скользкий корабль. Моментально находились оппоненты: уж очень беззащитно выглядела идея — ни расчетов, ни доказательств. Оппоненты вдребезги разбивали идею. Они растирали ее в порошок, в пыль. И тогда появлялась заметка младшего Осоргина под скромным названием «Еще раз к вопросу о…». Безукоризненное математическое доказательство принципиальной осуществимости идеи, четкий анализ ошибок оппонентов, фотоснимки моделей скользких кораблей…

Я пригласил Осоргиных на «Мосфильм», и они застали меня на съемочной площадке обсуждающим что-то с оператором. (Он доказывал, что «Торпедо» возьмет кубок. Утопия!) Все получилось как нельзя лучше: мы прошли ко мне в кабинет, и у Осоргиных не возникло и тени сомнения, что с ними говорит режиссер, натуральный деятель звукового художественного кино.

В коридорах на Осоргина-старшего оглядывалась даже ко всему привычная студийная публика. Уж очень импозантно он выглядел. В шикарной кожаной куртке, монументальный, с прекрасной, расчесанной надвое адмиралмакаровской бородой, он казался сошедшим со страниц «Чудес техники». На Осоргине-младшем были так называемые джинсы, продающиеся в ГУМе под тихим псевдонимом рабочих брюк, и модерный красно-белый свитер. Все это хорошо гармонировало с небритой, но высокоинтеллектуальной физиономией десятого представителя династии.

Мы готовимся, сказал я, снимать картину о далеком будущем. («Понимаете, такая величественная эпопея в двух сериях…») И вот один из важнейших эпизодов, так уж это задумано по сценарию, должен разыгрываться на борту корабля, пересекающего Атлантику. Использовать комбинированные съемки не хочется, это совсем не тот эффект. Тут я вскользь и, похоже, к месту упомянул об Антониони, французской «новой волне» и некоторых моих разногласиях с Михаилом Роммом.

— Словом, — продолжал я, — нужен принципиально новый корабль. Двадцать второй век, вы же понимаете, должно быть нечто совершенно неожиданное. Я слышал о шаровых кораблях, великолепная идея, на экране это выглядело бы впечатляюще. Я прямо-таки вижу эти кадры: в бухту вкатывается сферический корабль, эдакий гигантский полупрозрачный шар. К сожалению, шаровые корабли не так уж быстроходны, не правда ли? А нам нужна большая скорость, поскольку натурные съемки являются…

— Что значит — большая? — перебил Осоргин-младший.

— Зачем же так сразу, Володенька, — успокаивающе произнес Осоргин-старший.

Я объяснил (не слишком подчеркивая), что скорость должна соответствовать двадцать второму веку. Километров шестьсот в час. Семьсот. Можно и больше.

— Вот видишь, Володенька, — быстро сказал Осоргин-старший, — видишь, не так уж и много. Всего триста восемьдесят узлов, даже чуть меньше. Простите, на какой дистанции?

— Вот именно, — подхватил я. — Эпизод рассчитан на пятнадцать минут. Ну, подготовка и всякие там неувязки… Скажем, час. А еще лучше два-три часа, чтобы сразу отснять в дубли. Теперь вы видите, что нам не годятся все эти рекордные машины с ракетными двигателями. Вообще корабль должен быть легкий, изящный. Настоящий корабль будущего. А уж мы это обыграем, будьте спокойны, техника панорамной съемки позволяет…

Тут я стал объяснять особенности новейшей киноаппаратуры.

В этот момент можно было говорить с ними о чем угодно. Я наперед знал все извилины и повороты разговора: десятки раз за эти годы я представлял себе, как это будет. Сначала — обыкновенное любопытство, не больше. Ну, кино, все-таки интересно. Но вот загорается маленькая искорка: а если воспользоваться этой возможностью? Так. Затем должны возникнуть опасения. Может быть, только показалось, что есть возможность? Искравот-вот погаснет… И вдруг ярчайшая вспышка: да, да, да, есть шанс осуществить любые идеи! Вихрь мыслей — невысказанных, еще только зарождающихся. Так, все правильно. Теперь должен последовать вопрос о сроках и средствах. Ну!

— Как это будет выглядеть практически? — спрашивает Осоргин-младший.

— Ты, Володенька, опять так сразу, — укоризненно говорит Осоргин-старший.

Хитер старик! Выговорил своему Володеньке и сразу замолчал, вынуждая меня ответить.

Что ж, перейдем к делу. Нам не нужен большой корабль. Для съемок достаточна платформа длиной в двенадцать метров и шириной метров в пять или шесть. Времени хватит, съемки начнутся через год, не раньше. В средствах мы не стеснены. Миллион, три миллиона, пять. Картину в первый же год посмотрят минимум сто миллионов зрителей, все легко окупится, простая арифметика…

Осоргин-старший машинально теребит бороду. Осоргин-младший внимательно разглядывает лампу на моем столе.

Ну, решайтесь же!

— А если не удастся? — спрашивает Осоргин-младший.

Отлично, это критический вопрос. Теперь надо умненько ответить. Снять опасения, пусть не будет страха перед неудачей. И в то же время нельзя расхолаживать, надо заставить их всеми силами добиваться цели.

Я объясняю, что кино имеет свои особенности: неудачи учитываются заранее. Мы снимаем каждый эпизод по меньшей мере трижды — даже если в первый раз артисты сыграли великолепно («Запас прочности, ничего не поделаешь»). В сценарии предусмотрены три технические новинки («Тоже своего рода запас прочности… Нет, нет, морская только одна, остальные… как бы это сказать… другого профиля»). Мы рассчитываем так: удастся хотя бы одна новинка — уже хорошо. Публика увидит итог, никто не упрекнет нас в том, что мы пробовали разные возможности. Рекламировать и обещать заранее ничего не будем, неудачные дубли — наше внутреннее дело.

Осоргины переглядываются («Уж мы-то не будем неудачным дублем!»). Я рассказываю о съемках «Человека-амфибии». Тогда потребовались цветные подводные факелы, поиски подходящего состава велись целый год. Зато какие прекрасные кадры получились в фильме!

— Пожалуй, мы попробуем, — спокойно, даже небрежно говорит Осоргин-младший.

Слишком спокойно, милый Володенька, слишком небрежно! Теперь тебя лихорадит: только бы этот киношник не передумал…

— Попробуем, почему бы и не попробовать, — соглашается Осоргин-старший, оставив наконец в покое свою бороду.

— У вас есть какая-нибудь идея? — спрашиваю я.

— У нас есть головы, — поспешно отвечает Осоргин-младший.

От имени киностудии я послал три десятка запросов кораблестроителям — в институты и конструкторские бюро: не согласитесь ли взяться за решение нижеследующей задачи… Восемь ответов содержали корректное «нет». В остальных, кроме «нет», были еще и эмоции. В наиболее темпераментной бумаге прямо спрашивалось: «А вечный двигатель вам по сценарию не нужен?..»

Задача была каверзная. По общепринятым представлениям, даже нерешимая. Корабль субзвуковых скоростей — об этом и не мечтали. Конструкторы старались либо поднять судно над водой, либо опустить под воду и заставить двигаться в каверне, газовом «пузыре». Все это годилось только для небольших кораблей. Впрочем, скорости все равно были невелики, — скажем, сто километров в час. Рожденный плавать летать не может.

Я не кораблестроитель, моих знаний тут явно не хватало. И лишь чутье науковеда подсказывало: если путь «вверх» и путь «вниз» исключаются, значит, надо оставаться на воде. Рожденный плавать должен плавать!

Осоргины не звонили и не появлялись. Вопреки моим предположениям, возникли осложнения и со второй задачей. Три попытки найти человека, который взялся бы за решение, ни к чему не привели. Мне говорили: безнадежно, нет смысла браться. Тогда я пригласил Михаила Семеновича Каплинского.

Впервые я увидел Каплинского еще в университете, когда учился на втором курсе. Однажды появилось объявление, с эпическим спокойствием уведомлявшее, что на кафедре биохимии будет обсуждаться антиобщественное поведение аспиранта Каплинского М.С., поставившего опыт на себе. Ниже кто-то приписал карандашом: «Браво, аспирант!» И еще ниже: «Сбережем белых мышей родному факультету!»

Обсуждение было многолюдное и бурное, потому что все сразу воспарили в теоретические выси и стали наперебой выяснять философские, исторические и психологические корни экспериментирования над собой. Каплинский добродушно поглядывал на выступающих и улыбался. Меня поразила эта улыбка, я понял, что Каплинский все время думает о чем-то своем и ничто происходящее вокруг не останавливает идущие своим чередом мысли.

Впоследствии я еще несколько раз встречал Каплинского: в коридорах университета, в столовой, на улице. Он с кем-то говорил, что-то ел, куда-то шел, но за этим внешним, видимым угадывалась непрерывная и напряженнейшая работа мысли.

Года через три Каплинский снова поставил эксперимент над собой. Без долгих дискуссий ему предложили уйти из института биохимии. Он вернулся в университет, и вскоре я услышал, что там состоялось новое обсуждение: Каплинский упорно продолжал свои антиобщественные опыты. Впрочем, в нашем добром старом университете обсуждение, как всегда, имело сугубо теоретический характер.

Я не был знаком с Каплинским, хотя иногда встречал его в филателистическом клубе. Насколько можно было судить со стороны, опыты не вредили Каплинскому. Выглядел он превосходно. Вообще за эти годы Михаил Семенович почти не изменился: такой кругленький, лысеющий, не совсем уже молодой мальчик, благовоспитанно поглядывающий сквозь толстые стекла очков. Он собирал польские марки, но и в клубе, среди суетливых коллекционеров, не переставал думать о своем.

Однажды я увидел на макушке Каплинского металлические полоски вживленных электродов. Между прочим, на коллекционеров электроды не произвели никакого впечатления: в клубе интересовались только филателией. Но я отметил в картотеке, что Каплинский подает особые надежды.

Итак, я пригласил Каплинского на студию и произнес свой уже хорошо заученный монолог. Запланирована величественная эпопея в двух сериях. Далекое будущее, двадцать второй век. Один из важнейших эпизодов должен показать полет на индивидуальных крыльях. Так уж задумано по сценарию («Понимаете, небольшие крылья, которыми люди будут пользоваться вместо велосипедов…»).

— Очень интересно, — сказал Каплинский, приветливо улыбаясь. — Вместо велосипедов. Пожалуйста, продолжайте.

Он, как всегда, был занят своими мыслями, и я подумал, что будет худо, если задача не попадет в круг его интересов.

— Так вот, — продолжал я, — комбинированные съемки не годятся; современный зритель сразу заметит подделку. Нужен настоящий махолет, способный продержаться в воздухе хотя бы одну-две минуты.

— В воздухе, — задумчиво повторил Каплинский. — Ага. Ну конечно, в воздухе. Почему бы и нет? Вот что: вам надо обратиться к специалистам. Есть же люди, которые… Ну, которые знают эти махолеты.

— Гениальный совет! Специалисты ничего не могут сделать. Такова уж конструкция человеческого организма: не хватает сил, чтобы поддерживать в полете вес тела и крыльев. Пусть крылья будут как угодно совершенны, пусть они даже будут невесомы: человек слишком тяжел, он не сможет поднять себя. Есть только один выход: надо увеличить — хотя бы на короткое время — силу человека, развиваемую им мощность. Если бы человек был раз в десять сильнее, он легко полетел бы и на тех крыльях, которые уже построены.

— Забавная мысль, — одобрил Каплинский. — А почему бы и нет? — Тут он перестал улыбаться и внимательно посмотрел на меня. — А ведь вы бываете в филклубе, — сказал он. — Я не сразу узнал, вы что-то похудели…

Мы немного поговорили о марках. Потом я осторожно вернул разговор в старое русло. Если он, Каплинский, нам не поможет, придется перекраивать сценарий, и это будет очень прискорбно.

Каплинский встал, прошелся по комнате, остановился у окна. Я понял, что дело идет на лад, и начал говорить о Феллини, кризисе неореализма и теории спонтанного самоанализа. Он ходил из угла в угол, слушал эту болтовню, что-то отвечал — и напряженно думал.

— Забавная мысль, — сказал он неожиданно (мы говорили о новой картине Бергмана). — В самом деле, почему бы не сделать человека сильнее, а? Странно, что я раньше не подумал об этом. Очень странно. Вам ведь не нужно, чтобы человек поднимался слишком высоко? Метров двести хватит? И вот что еще… Нужно достать эту штуку. Ну, которая с крыльями… Махолет.

Я заверил его, что будет десять махолетов. На выбор. Вообще наша фирма не скупится. Любые затраты, пожалуйста! Миллион, два миллиона, пять…

— Зачем же, — сказал он. — Денег не нужно. Оборудование у меня есть. Так что я уж на общественных началах.

Конечно, я знал, что Каплинский будет экспериментировать на себе, но не придавал этому особого значения. В конце концов, тут тоже важны навыки. С человеком, который всю жизнь благополучно ставит на себе опыты, ничего страшного уже не случится. Да и времени не было опекать Каплинского: существовала еще и третья задача. Как оказалось, самая каверзная.

Осоргины свою задачу решат; в этом я не сомневался. С Каплинским, конечно, дело обстояло сложнее; во всяком случае, я считал, что шансы пятьдесят на пятьдесят. Но третья задача была попросту безнадежной. Я не могу сейчас говорить об этой задаче. Не могу даже назвать имени человека, который взялся за ее решение. Скажу лишь, что хлопот и огорчений хватало с избытком.

Хлопот вообще было предостаточно, потому что однажды появился Осоргин-младший и заявил, что идея есть и теперь надо «навалиться».

Я едва успевал выполнять поручения Осоргиных, взявших прямо-таки бешеный темп. Сначала им понадобилось произвести расчеты, которые были под силу только первоклассному вычислительному центру. Шефу пришлось стучаться в высшие сферы, договариваться. Потом посыпались заказы на оборудование. Осоргин-младший приходил чуть ли не ежедневно, мельком говорил: «А вы что-то похудели» — и выкладывал на стол длиннейшие списки. Надо заказать, надо купить…

Получив очередной список, в котором значились планер двухместный, акваланги, девять тонн аммонала, дакроновый парус для яхты класса «Летучий голландец» и еще масса всякой всячины, я спросил Осоргина, куда это доставить.

— Давайте выбирать место, — сказал он. — Где вы думаете снимать фильм?

Снимать фильм. Ну-ну. Я ответил неопределенно: где-нибудь на юге, пока это не решено. Осоргин удивленно посмотрел на меня.

— А когда вы собираетесь решать? Три часа при скорости в триста восемьдесят узлов… Ведь вы говорили о трех часах, не так ли? Ну, вот это больше двух тысяч километров. Впрочем, ваше дело. Для испытаний нам достаточно и трехсот километров. Важно, чтобы трасса была свободной. И еще — подходящий рельеф берега у старта и желательно у финиша. Словом, надо лететь на юг, искать место. На Черном море толчея, поищем на Каспии. Что вы об этом думаете?

Я думал совсем не об этом. В этот момент я впервые со всей ясностью увидел: а ведь получается, в самом деле получается! Ах, если бы не эта третья задача…

Мы вылетели в Махачкалу, оттуда на автобусе добрались до Дербента и пошли на юг, отыскивая место для базы. Пять дней мы шли по берегу, осматривая заливы, бухты и бухточки, переправлялись вплавь через дельты рек, вечерами сидели у костра, спорили о книгах…

Десятый представитель династии Осоргиных был чистым теоретиком, но знал о море изумительно много. Это была та высшая степень знания, когда человек не только хранит в памяти неисчислимое количество фактов, но и чувствует их глубинное движение, ощущает их очень сложную и тонкую взаимосвязь.

Я люблю умных людей, меня раздражает малейшая вялость мысли, но Осоргин-младший был еще и просто хорошим парнем, не обремененным своей родословной и своими знаниями.

Однажды разговор повернулся так, что я смог задать Осоргину вопросы, которые когда-то задал мне шеф:

— Чего вы, собственно, добиваетесь? В чем ваша суть?

— Ну, это очень просто, — сказал Осоргин. — Идет война с природой. Точнее — война с нашим незнанием природы. И в этой войне участвуют все люди, все человечество — из поколения в поколение. Подчеркиваю: участвуют все. Прямо или косвенно. Сознательно или неосознанно. В этой войне есть свои фронтовики и свои дезертиры. Есть победы и поражения. Война, конечно, особая, с очень глубоким тылом. Можно всю жизнь просидеть в этом тылу и даже не представлять, какие захватывающие сражения идут на переднем крае.

— А почему бы не заключить перемирие? — спросил я.

— Нет, на перемирие я не согласен. Это было бы… ну, не знаю, как сказать… это было бы неинтересно. Мне надо воевать. Вот я решаю какую-то задачу. Думаете, это так просто? Идет бой, временами мне приходится туго, и появляется даже мысль, что неплохо бы податься в кусты… Вы понимаете, какой это бой? Ведь здесь не словчишь, не победишь по знакомству или из-за слабости противника. Здесь все по-настоящему. И вот я заставляю противника отступить, заставляю отдать мне какую-то часть Вселенной, и она становится моей, нашей… А разве в искусстве не так?

Я не раз жалел, что играю роль режиссера. Интереснее всего было говорить с Осоргиным о науке, и тут мне приходилось постоянно быть начеку. Одна неосторожная фраза могла выдать, какой я режиссер.

Мы подыскали удачное место для базы: на пустынной каменистой гряде, близ мыса Амия. Осоргин остался поджидать грузы, а я выбрался к железной дороге и через несколько часов был в Махачкале. В Москве, с аэровокзала, я позвонил человеку, решавшему третью задачу. «Хуже, чем было, — раздраженно сказал он. — Да, да, еще хуже…»

Потом я набрал номер телефона Михаила Семеновича. Слышно было плохо. Каплинский говорил о крыльях, я ничего не мог понять. В конце концов мы условились встретиться у входа в метро на Октябрьской площади; Каплинский жил неподалеку, в Бабьегородском переулке. Я успел забежать домой, переоделся, наскоро побрился и, поймав такси, помчался к месту встречи. Михаил Семенович стоял у входа в метро, и я почувствовал огромное облегчение, увидев, что все благополучно и Каплинский, по своему обыкновению, о чем-то думает и рассеянно улыбается.

— У меня для вас сюрприз, — еще издали сказал он. — Французская марка: первый катер на подводных крыльях. Выменял совершенно случайно на польскую серию «Памятники Варшавы». Ведь вы собираете историю техники?

— Так вы об этих крыльях и говорили?

— Ну да! Я подумал, что марка вам пригодится, а «Памятники» можно купить в любом магазине.

Рассматривая марку, я невольно вспомнил об Осоргиных. Кораблестроение древняя и устоявшаяся отрасль техники, здесь давно все придумано. Подводные крылья и воздушная подушка изобретены еще в XIX веке. В сущности, двадцатый век не дал в кораблестроении ничего принципиально нового. Да, Осоргиным досталась нелегкая задачка.

— Ну как? — спросил Каплинский.

Марка и в самом деле была любопытная. Французы выпустили ее незадолго до второй мировой войны — в пику Муссолини. Дело в том, что по распоряжению дуче была отпечатана шикарная серия «Это наше»: радиоприемник Маркони, пулемет Крокко и еще десяток изобретений, считавшихся «национальными», в том числе и катер на подводных крыльях, построенный Энрико Форланини в 1905 году. Французы решили выпустить «контрсерию», но помешала война. Удалось отпечатать только одну марку с рисунком катера, построенного Ламбертом на десять лет раньше Форланини.

Пожалуй, самое пикантное в том, что не постеснялись вспомнить Ламберта. Был он русским подданным и заявку на свое изобретение сделал в России. Ему, конечно, отказали: еще бы, корабль — и с крыльями, придет же в голову такое… Ламберт уехал во Францию, построил катер, испытал его на Сене. Но и во Франции никто не поддержал изобретателя. Он перебрался в Америку и умер там в безвестности и нищете. А катер на подводных крыльях уже тогда мог бы найти множество применений.

Таких историй я собрал почти полторы тысячи; с их помощью мне и удалось добиться, чтобы опыт включили в план. Я взял шефа на измор. Это была правильная стратегия. Я ничего не просил, не доказывал, но на моем рабочем столе всегда лежала красная папка, начиненная записями о запоздавших изобретениях. Шеф долго крепился и делал вид, что ничего не замечает. Он дрогнул, когда появилась вторая папка, с надписью «Цитаты и изречения».

— Вы начинаете играть на моих маленьких слабостях, — сказал шеф. Бросьте эти психологические штучки. И вообще… Уверен, что там, — он ткнул пальцем в «Цитаты и изречения», — там нет ничего интересного. Дайте-ка наугад один листок.

Я извлек лист с выпиской из Эйнштейна: «История научных и технических открытий учит нас, что человечество не так уж блещет независимостью мысли и творческим воображением. Человек непременно нуждается в каком-то внешнем стимуле, чтоб идея, давно уже выношенная и нужная, претворилась в действительность. Человек должен столкнуться с явлением, что называется, в лоб, и тогда рождается идея».

— Ах, — сказал шеф, — в вашем юном возрасте каждое изречение кажется полным глубокого смысла. Вы думаете, инерция мысли — так уж плохо? В сущности, это память о порядке, о взаимосвязи явлений. А воображение, фантазия — это антипамять. Память говорит: сначала «а», потом «б». А антипамять нашептывает: а если сначала «б», потом «а»… Животному не нужна фантазия, она бы только мешала, путала бы информацию о реальном мире. Воображение, фантазия — чисто человеческие качества. Они самые молодые, они еще не окрепли, им приходится преодолевать сопротивление древней привычки к неизменному порядку вещей. Сложно устроен человек, сложно. А вам кажется, дай миллион рублей, дай оборудование, сними ответственность — и человек проявит всю мощь своего воображения… Внутренняя инерция мысли — вот наш главный враг.

Я сказал, что это очень интересная мысль: она, в частности, объясняет, почему я не могу включить в план свой опыт.

Шеф рассвирепел:

— А вы думали на такую тему: нужны ли сегодня изобретения, которым положено по естественному порядку вещей появиться в двадцать втором веке? Вот в чем вопрос!

Для меня тут не было вопроса. Появись пенициллин хотя бы на двадцать лет раньше (а это вполне возможно!), остались бы жить сотни миллионов людей.

Шеф пожал плечами и удалился, насвистывая «Мы все мушкетеры короля». Но лед тронулся, это чувствовалось…

— Красивая марка, не правда ли? — сказал Каплинский. — Этот человек дантист. Понимаете, он почему-то считал, что марка относится к спорту. А я, признаться, не стал переводить ему надпись. Не люблю дантистов.

Как все люди, лишенные так называемой житейской практичности, Каплинский был ужасно доволен своей маленькой хитростью. Я спросил, как подвигается дело с махолетом.

— Махолет? — удивился он. — Ну, махолет вы обещали достать. Мое дело увеличить силу человека.

У входа в метро, в толчее, было неудобно разговаривать. Мы пошли к парку.

— Пусть студия достает махолет, — сказал по дороге Каплинский. — Надо потренироваться. Я же никогда раньше не летал.

Так и есть: он опять экспериментировал на себе.

— И вы… у вас будет такая сила? — спросил я.

Почему-то эта мысль пришла мне в голову только сейчас: Каплинский — в роли Геракла. Ну-ну!

— Уже есть, — ответил Каплинский таким обыденным тоном, словно речь шла о коробке спичек. — Наверное, я теперь самый сильный человек в мире.

— А почему бы и нет? — заносчиво сказал он. — Идемте, я покажу. Нет уж, пойдемте в парк. Я хочу, чтобы вы убедились.

Мы долго ходили по аллеям, отыскивая силомер. Каплинский думал о чем-то своем и вяло отвечал на мои вопросы. Наконец силомер нашелся. Полагалось бить молотом по наковальне, и тогда на шкале, похожей на огромный градусник, со скрипом подскакивал указатель. Силомером заведовал мрачный здоровяк.

— Именно такой прибор нам и нужен, — объявил Каплинский. — Ну, молодой человек, сколько вы покажете?

Особого доверия прибор не внушал. На самом верху шкалы значилось «400 кг», но это было, разумеется, так, с потолка.

— Замерьте свои показатели, граждане, — сказал мрачный здоровяк, внимательно следивший за нами. — Физическая культура, популярно формулируя, помогает в труде и в личной жизни.

В личной жизни — это нужно. Ваську уже дважды провожала какая-то долговязая личность, удивительно похожая на полуположительный персонаж из обожаемого Васькой журнала «Юность». В последней главе эти полуположительные обязательно ощущают в себе благородные порывы и приобщаются к общественно полезному труду. Но долговязому, пожалуй, еще далеко до последней главы: слишком уж нахальная у него морда. Мы встретились на лестнице, он тускло посмотрел на меня, и я почувствовал, что вычеркнут из списка объектов, достойных внимания. Черт его знает, что ему не понравилось. Может быть, мои брюки. Хотя почему? Полгода назад они были на уровне моды. Скорее всего, у меня просто не тот вид, нюх у этих полуположительных неплохо развит. Дура Васька. Да и я хорош: кто может научно объяснить, почему я сегодня в парке не с Васькой, а с Михаилом Семеновичем?

— Давай, дядя, твою стукалку, — сказал я здоровяку.

Он оживился и вручил мне молот. Ударил я крепко, по проклятая стрелка не пошла дальше трех сотен.

— Подход требуется, — сочувственно пояснил здоровяк. — Напор должен быть, популярно формулируя.

С третьей попытки я все же загнал стрелку к самому верху. Простуженно зазвенел звонок.

— Позвольте, — вежливо сказал Каплинский, отбирая у меня молот.

Начал подходить народ. Здоровяк популярно объяснял, что «физическая культура нужна рабочему классу, трудовому крестьянству и трудящей интеллигенции… А также дамам», — добавил он, оглядев публику.

Каплинский взмахнул молотом («Ну, трудящая интеллигенция, покажи класс», — сказал кто-то), мотнул головой, поправляя очки, и ударил.

Не знаю, как это описать. У меня все время вертится слово «сокрушил». Каплинский именно сокрушил этот молотобойный прибор. Впечатление было такое, что все разлетелось в абсолютной тишине. Нет, треск, конечно, был, но он не запомнился.

Двухметровая шкала беззвучно повалилась назад, в траву. А тумбу с наковальней удар сплющил, как пустую картонную коробку. Из-под осевшей наковальни вырвалась массивная спиральная пружина. Где-то в недрах тумбы коротко полыхнуло голубое пламя, звонок неуверенно тренькнул и сразу замолк.

Михаил Семенович сконфуженно улыбался.

— Что же это? — спросил чей-то растерянный голос.

Я почувствовал, что еще немного — и нас поведут в милицию выяснять отношения.

— Ненадежная конструкция, только и всего, — сказал я здоровяку. Придется ремонтировать.

— Популярно формулируя, требуется капитальный ремонт, — вздохнул здоровяк.

Я взял у Михаила Семеновича молот и осторожно поставил на асфальт.

Тысячи раз, думая об опыте, я пытался хотя бы приблизительно представить, какого порядка открытия будут сделаны.

Вдребезги разбитый силомер — это было сверх всяких ожиданий. Тут угадывалось нечто эпохальное, и я стал выпытывать у Каплинского что и как.

Мы отыскали глухой уголок парка, и Михаил Семенович начал царапать прутиком на песке формулы. Уже стемнело, я с трудом разбирал его каракули. Двадцатый век приучил нас не удивляться открытиям. Но я утверждаю: ничто ни вычислительные машины, ни квантовую оптику — нельзя сопоставить с тем, что сделал Каплинский. Такое значение имела бы, пожалуй, только третья задача — будь она решена.

— У него не будет неприятностей, как вы думаете? — спросил Каплинский.

— Не будет. Кто же мог предвидеть, что появится такой чудо-богатырь. Отремонтируют, вот и все.

Каплинский вздохнул.

— Очень странное ощущение, когда бьешь. Знаете, как будто ударил по вате.

Я вспомнил стальную спираль, вспомнил, как она раскачивалась и дрожала после удара, и промолчал.

— Так вы следите за расчетом? Значит, человек плотно позавтракал. Тысяча калорий. Четыреста двадцать семь тысяч килограммометров. Выдай организм эту энергию за секунду, получилась бы мощность… да, почти в шесть тысяч лошадиных сил. Здорово, а? Пусть не за секунду, за час. Все равно неплохо: полторы лошадиные силы. Час можно летать, не так ли? Потом снова позавтракать и снова летать… На деле все, к сожалению, иначе.

Он быстро выводил прутиком цифры. Картина и в самом деле получалась не слишком блестящая, разве что коэффициент полезного действия был хорош свыше пятидесяти процентов.

Впервые я видел Михаила Семеновича таким оживленным. Исчезла его обычная медлительность, движения стали быстрыми и точными, даже говорил он как-то по-другому — уверенно, азартно.

— Видите, половина энергии уходит на обогрев организма. А вторая половина используется постепенно: такая уж человек машина, не поддается резкому форсированию.

Это было не совсем справедливо — двигатели форсируются еще хуже. Каплинский отмахнулся:

— Э, с двигателей другой спрос: они не едят булок с маслом. Но вернемся к делу и посмотрим, в чем тут загвоздка. Прежде всего — пища слишком долго подготавливается к сгоранию. Медленный многоступенчатый процесс, в результате которого энергия запасается в виде АТФ, аденозинтрифосфорной кислоты.

— Вы вводите АТФ в организм? — спросил я и тут же подумал, что для кинорежиссера это слишком резвый вопрос. Мне никак нельзя быть догадливым.

— Нет, это ничего не дало бы. Набейте печь до отказа дровами — они просто не будут гореть. Нужен кислород. Теперь мы подходим к самой сути дела. Смотрите, вот атом кислорода. Шесть электронов на внешней орбите. До насыщения недостает двух электронов. И кислород их захватывает, в этом, собственно, и состоит его работа. Окислять — значит отбирать электроны.

Он снова стал выводить прутиком формулы, но было уже совсем темно. Мы пошли куда-то наугад.

— Раньше я занимался только дыханием, — рассказывал Каплинский. Форсирование мощности организма, — в сущности, особая проблема. Да я и не придавал ей значения. Зачем человеку сверхсила? Сокрушать силомеры… К тому же тут много дополнительных трудностей. Возрастает выделение тепла, человек быстро перегревается. Пока я ничего не могу придумать. Впрочем, насчет махолета не беспокойтесь. Здесь все складывается удачно: большая скорость движения, поэтому улучшается теплоотдача. Можно летать минут двадцать, я прикидывал.

Мы выбрались на ярко освещенную аллею, к ресторану. На террасе сидели люди. Оркестр, умеренно фальшивя, играл блюз Гершвина.

Я сказал Каплинскому, что недурно бы загрызть что-нибудь калорий на восемьсот.

— Загрызть? — переспросил он. — В каком смысле?

Я пояснил: загрызть — в смысле съесть.

— А, съесть, — грустно произнес Каплинский. Он как-то сразу скис. Знаете, я восьмой день ничего не ем. Очень уж удачно прошел опыт…

Было бы преувеличением утверждать, что в тот вечер я все понял. И тогда, и в следующие дни я то вроде бы все понимал, то все переставал понимать.

Физическая конструкция человека, пожалуй, самое незыблемое, самое постоянное в нашем меняющемся мире. Мы легко принимаем мысль о любых изменениях, но конструкция человека подразумевается при этом неизменной. Человек, живший пятьдесят тысяч лет назад, по конструкции не отличался от нас (я не говорю сейчас о мышлении, о мозге). Таким же — это подразумевается само собой — останется и человек будущего. Ну, будет выше ростом, красивее… Даже управление наследственностью не ставит целью принципиально изменить энергетику человеческого организма.

Эволюция, сказал однажды Каплинский, приспособила человеческий организм к окружающей среде. Если бы на нашей планете росли электрические деревья, эволюция пошла бы по другому пути и непременно привела бы к электропитанию. Сложные процессы переработки и усвоения пищи в человеческом организме — это вынужденный ход природы. Такая уж планета нам досталась, сказал Каплинский, у эволюции не было выбора. Эволюция старалась, старалась и изобрела живот — механизм, по-своему удивительно эффективный.

Это было логично, и, пока Каплинский говорил, все казалось бесспорным. Зато потом возникали сомнения, всплывали самые неожиданные «но» и «однако». Я звонил Михаилу Семеновичу (бывало, и поздней ночью): «Хорошо, допустим, получение энергии из пищи не единственно возможный способ. Но на протяжении сотен миллионов лет эволюция приспосабливала жизнь к этому способу. Только к этому!» — «Нет, — отвечал Каплинский, — вы забыли о растениях. Они едят солнечную энергию, электромагнитные колебания». «Позвольте, — возражал я, — так то растения!» — «А знаете ли вы, спрашивал Каплинский, — что хлорофилл и гемоглобин поразительно похожи; разница лишь в том, что в хлорофилле содержится магний, а в гемоглобине железо. Поймите же, — втолковывал Каплинский, — сходство далеко не случайное. Хлорофилл и гем — комплексные порфириновые соединения металлов. Вы слышите? Я говорю, соединения металлов, металлтетрапирролы…»

От таких разговоров реальный мир несколько завихрялся, и по ночам мне снились электрические сны. Я снова звонил Каплинскому: ведь растениям, кроме света, нужны вода, углекислый газ, различные минеральные вещества…

«Подумаешь, — отвечал Каплинский, — мне тоже нужны минеральные вещества, и вода нужна, и кое-какие витамины. И немного белков тоже нужно».

«Немного…» Как же! Я знал, что Михаил Семенович иногда не выдерживает («Понимаете, просто пожевать хочется. Как вы говорите — загрызть»), ест нормально, и тогда его искрит. Перестроившийся организм выделяет избыток электричества. Если взять лампочку от карманного фонарика, заземлить один провод, а второй приложить к Михаилу Семеновичу, волосок раскаляется и светит. Хотя и не в полный накал.

В детстве, когда я лазал по книжным полкам, мне иногда попадались удивительные находки. Комплект какого-нибудь журнала двадцатых годов: на пожелтевших страницах — пухлые дирижабли и угловатые, костистые автомобили. Или палеонтологический атлас с динозаврами и птеродактилями. Ожидание таких находок (это очень своеобразное чувство) сохранилось на всю жизнь. И вот теперь я нашел нечто исключительное.

РЭЧ — регулирование энергетики человека, так назвал это Каплинский. «Михаил Семенович, а вы могли бы поднять эту плиту?.. Михаил Семенович, а какую скорость вы можете развить на короткой дистанции?.. Михаил Семенович, а удастся ли вам допрыгнуть вон до того балкона?..» Щенячий восторг.

Только через две недели я увидел громадную сложность проблемы. Завтра мне скажут: «Переходи на электропитание», — соглашусь я или нет? Хорошо, я соглашусь (недалеко ушел от Каплинского, люблю эксперименты). А остальные? Подавляющее большинство нормальных людей?

Я рассказал о своих сомнениях шефу, он пожал плечами, ушел к себе и вернулся через четверть часа с бумагой, исписанной каллиграфическим почерком.

— Приобщите к своей коллекции цитат и изречений, — сказал шеф.

Это была выписка из статьи Биноя Сена, генерального директора Совета ООН по вопросам продовольствия: «Голод — самый давний и безжалостный враг людей. Во многовековой истории человеческих страданий проблема голода с годами не только не ослабевает, но становится все более насущной и острой. Проведенные недавно обследования показали, что в настоящее время в целом большая чем когда-либо часть человечества ведет полуголодное существование… Перед нашим поколением стоит великая, возможно, решающая задача. Все будущее развитие человечества зависит от того, что предпримут сейчас люди…»

— Лично для вас, — сказал шеф, — мы будем выращивать коров. Надеюсь, вас не шокирует, если коров будут выращивать методом электропитания. И не гамлетствуйте, вам неслыханно повезло. Вы закинули удочку на карася, а попался такой кит.

Может быть, в самом деле нет проблемы? Электропитание войдет в жизнь постепенно, не вызвав особых потрясений… Нет, тысячу раз нет! Мы меняем конструкцию человека. Как это отразится на человеке? На обществе? На всей нашей цивилизации, построенной применительно к данной конструкции человека?

Не было времени разобщаться в этом, потому что вдруг пришла телеграмма от Осоргина-старшего: корабль собран, можно испытывать.

Я взял билеты на самолет и заехал за Михаилом Семеновичем. Он не очень удивился. «А, к морю… Что ж, я свободен». Он снова думал о чем-то своем.

— Как вы считаете, Михаил Семенович, хорошо или плохо так менять человека?

Он сразу насторожился:

— В каком смысле?

— В прямом. Человек, который не ест, биологически уже не человек. Это другое разумное существо. Так вот, хорошо это или плохо для самого человека? Можно сформулировать иначе: счастливее ли будет такое существо сравнительно с обычным человеком?

— А почему бы и нет? Ничего вредного в электропитании нет. Наоборот. Должна раз и навсегда исчезнуть по крайней мере половина болезней. Продолжительность жизни увеличится лет на пятнадцать — двадцать. Человек станет крепче, выносливее. Уменьшится потребность в сне…

— Еда доставляет и удовольствие. Вот вы поставили столик и ждете, что стюардесса принесет обед…

— Привычка, — смущенно пробормотал Каплинский. — Только привычка. Я могу еще два дня не… ну, не заряжаться. Вообще еда доставляет удовольствие только в том случае, если мы хотим есть.

Он оглянулся но сторонам и тихо спросил:

— Послушайте, а что, если все-таки… ну… немного закусить? Чтобы не привлекать излишнего внимания.

Как же, можно подумать, что электроды на лысине не привлекают внимания…

— А вы не будете искрить?

Он обиженно фыркнул:

— Ну! Конечно, нет. В случае чего я замкнусь на массу самолета, провод у меня в кармане… Вот и ваша очередь. Превосходно! Смотрите, какая привлекательная рыбка.

— Вы говорите, Михаил Семенович, что это привычка. Может быть, сказать иначе: человек приспособлен к такому образу жизни. Собственно, это второй вопрос. Не нарушается ли естественный образ жизни человека? Не отрываемся ли мы от природы?.. Можете ваять и мою рыбу, я ел перед отлетом.

— Спасибо. Все-таки аэрофлотовцы хорошо это организуют, молодцы, вы не находите? А что до естественного образа жизни… Ах, мой дорогой, естественно человек жил в лесу. Давным-давно. Как говорили классики, до эпохи исторического материализма. Ну конечно! — Он даже отложил вилку, так понравилась ему эта мысль. — Конструкция человека приспособлена к условиям, которые давно уже исчезли. Более того: конструкция эта рассчитана на неизменные условия. А мы создали меняющуюся цивилизацию. Мир вокруг нас быстро меняется, и мы тоже должны меняться. Это и будет естественно… Куда же запропастилась соль?..

— А общество?.. Вот ваша соль.

— Общество выиграет. Необходимость в труде не исчезает, никакой катастрофы не произойдет. Но мы наконец перестанем работать на пищеварение. Человек, в сущности, прескверно устроен. Ну куда годится машина, которая поглощает в качестве топлива бифштексы, колбасу, сыр, масло, пирожные… всего и не перечислишь! Скажите, вы никогда не думали, что добрая половина нашего производства — это сложный передаточный механизм между природными ресурсами и, простите, животом человека? Сельское хозяйство… Тридцать четыре процента людей заняты в сельском хозяйстве, вот ведь какая картина. Сельское хозяйство, рыболовство, пищевая промышленность, дающая главным образом полуфабрикаты, затем транспортировка и продажа продуктов и, наконец, непосредственное приготовление пищи. Видите, какой гигантский механизм, сколько шестеренок… Надо учесть еще и промышленность: значительная часть ее работает на сельское хозяйство. Словом, нет топлива дороже нашей пищи.

Допив компот, он стал аккуратно собирать грязную посуду.

— Похоже, мы заварили славную бучу, — благодушно сказал он. Оторваться от природы, вы говорите? Вот именно — оторваться… Когда-то люди оторвались от пещер, от леса: думаете, это было легко? А оторваться от берега и уйти в открытый океан на утлых каравеллах — это легко? Оторваться от Земли, выйти в космос — легко? Что поделаешь, инерцию всегда бывает трудно преодолевать.

Вот и Каплинский говорит об инерции. Да, сильна инерция! Нет ни одного довода против электропитания — и все-таки не могу освоиться с этой идеей. Слишком уж она неожиданна. Ну, синтез пищи или какие-нибудь пилюли — это не вызвало бы сомнений.

— Вы, мой дорогой, напрасно трусите, — продолжает Каплинский. — Знаете, есть такое отношение к науке: хорошо бы, мол, получить побольше всего такого — и чтоб безопасненько, с гарантией блаженного спокойствия. Мещанство чистейшей воды. Науку вечно будет штормить — только держись! И хорошо. Человек, в общем, создан для бури.

А если прямо спросить Каплинского: «Чего вы, собственно, добиваетесь? В чем ваша суть?» Нет, на этот раз лучше пойти в обход.

— Ну, а ваши эксперименты? — говорю я. — В чем их конечная цель?

— Цель? — нерешительно переспрашивает Каплинский. — Есть и конечная цель. Боюсь только, она вам покажется наивной… Видите ли, общество построено из отдельных «кирпичиков» — людей. Как в архитектуре: из одного и того же материала можно построить различные здания. Плохие и хорошие. Но даже для гениального архитектора есть какой-то предел, зависящий от свойств материала. Понимаете? И вот мне кажется, что общество далекого будущего должно быть построено из «кирпичиков» более совершенной конструкции.

Что ж, это и в самом деле наивно. Аналогия абсолютно неправильная.

— Общество, — говорю я Каплинскому, — это такое «здание», которое обладает способностью совершенствовать составляющие его «кирпичики». Нужно ли еще перекраивать биологическую конструкцию человека?

Он не отвечает. Кажется, он к чему-то прислушивается. На его лице появляется виноватая улыбка.

Так и есть: Каплинского опять искрит.

Я сижу в малиновой «Молнии», за широкой спиной Осоргина-старшего. На коленях у меня трехэтажный термос; на том берегу нас ждет Осоргин-младший, и в термосе — праздничный завтрак. Мы торжественно отметим удачные испытания. Если они будут удачны, разумеется.

«Гром и Молния» едва заметно раскачивается. Под корпусом возятся двое парней с аквалангами, проверяют датчики контрольных приборов. Осоргин-старший щелкает тумблерами и недовольно ворчит. Время, мы теряем драгоценное время! В рации шумят взволнованные голоса:

— Николай Андреич, осталось двадцать минут! Слышите? Говорю, двадцать минут осталось, потом трасса будет закрыта…

— Что там у вас, папа? Ты слышишь меня? Почему задержка?

— Николай Андреич, рыбаки запрашивают…

Нам надо проскочить Каспий — от берега к берегу, — пока на трассе нет кораблей. «Гром и Молния» не может маневрировать. Он просто понесется вперед, как выстреленный из пушки.

Солнце поднялось уже высоко, припекает, а мы в теплых куртках. И этот термос, черт бы его побрал! Я ничего не вижу: впереди — Осоргин, с боков скалы, а назад не повернуться — мешают ремни.

«Гром и Молния» стоит у входа в узкий залив. Мы — как снаряд в жерле заряженной пушки. Когда все будет готово, у берега, позади нас, подорвут две сотни зарядов, расположенных так, чтобы дать направленный, кумулятивный взрыв. И тогда в заливчике поднимется гигантская волна цунами. Она рванется к нашему кораблику, подхватит его и… И, если верить расчетам Осоргиных, понесет через море. Мы пойдем со скоростью около семисот километров в час. Вот когда пригодятся теплые куртки.

— Николай Андреич, порядок, мы — к берегу!

— Привет Володе, Николай Андреич!

Это аквалангисты. Я их не вижу, проклятый термос не позволяет приподняться. В рации — сплошной гул голосов: кричат, торопят, о чем-то напоминают, что-то советуют…

Интересно, что сейчас делает Васька? Отсюда и письма не отправишь.

Ладно, вот выберемся на тот берег… Выберемся? По идее, у того берега мы должны «соскочить» с волны, а если это не удастся, Осоргин отцепит планер, и мы с разгона уйдем в небо. «В молодости я брал призы в Коктебеле, — сказал Осоргин. — Поднимемся, опустимся, подумаешь». Разумеется, очень даже просто. Летайте волноходами — только и всего…

— Вы готовы, Николай Андреич? Начинаю отсчет времени.

— Начинай, голубчик, начинай.

«Гром и Молния» — надо же придумать такое название! Представляю, как это будет выглядеть в отчете. Шеф меня съест. Ладно, скажу, что были названия похлеще. В самом деле, был же самолет «Чур, я первый!»

Зато идея должна шефу понравиться. Направленное цунами — в этом действительно чувствуется двадцать второй век. Отсюда, из жерла залива, вырвется волна высотой метров в пять. Фронт волны, если верить расчетам, что-то около пятидесяти метров. В открытом море водяной бугор станет ниже, но скорость его увеличится, а у противоположного берега волна поднимется на высоту пятиэтажного дома.

Наглая все-таки идея — ухватиться за волну. А впрочем, когда-то люди ухватились за ветер, и это, должно быть, сначала тоже казалось наглым. Прав Каплинский: человек создан для бури.

А какая сейчас тишина!

Замерли облака в голубом небе. Замерло море. Улетели чайки, утром их здесь было много. Молчит Осоргин-старший. Тихо, очень тихо.

— Пятьдесят секунд.

О чем я думал? Да, об этой идее. Теперь она кажется такой простой, такой очевидной. Почему же раньше никому не приходило в голову, что можно ухватиться за гребень цунами? Вероятно, все дело в том, что в открытом море волны не связаны с перемещением воды. Вода поднялась, вода опустилась — тут нет движения вперед, это так очевидно… Гипноз очевидности. Да, каждая частица при прохождении волны описывает замкнутый круг. Частица остается на месте, а наш корабль скользит по этому кругу вперед, как по конвейеру на цилиндрических катках.

— Тридцать пять.

Подумать только, как это было давно: библиотека, пустая ночная улица, неоновая реклама Аэрофлота… Прошла половина жизни. Ну, не половина, так треть. Жизнь становится интереснее и, по идее, требует все больше времени. Один выходной в неделю, два выходных… В конце концов, это моя специальность, я слишком хорошо знаю наукометрию, чтобы придавать значение разговорам о гармонии. Пока это утопия. Вот если бы удалось решить третью задачу…

— Пятнадцать.

— Четырнадцать.

Неудачно я тогда ответил шефу. Спроси он меня сегодня, чего я добиваюсь и в чем моя суть, я сказал бы иначе. Сказал бы за всех нас — и за себя, и за Осоргиных, и за Каплинского, и за того, кто сейчасбьется над третьей задачей. Мы хотим, сказал бы я, ускорить очеловечивание человека. Мы знаем, что это долгий, в сущности, бесконечный процесс, потому что нет пределов возможности человека становиться человечнее. Нам чужда истеричность («Ах, все плохо» и «Ах, все хорошо»), оправдывающая или прикрывающая ничегонеделание. Мы работаем. Мы знаем, что никто не сделает за нас эту работу.

— Семь.

— Шесть.

— Пять.

Хочу увидеть волну. Слишком сильно затянуты ремни, но я обернусь, как-нибудь обернусь. Почему так тяжел этот термос?

Вот он, дальний берег залива. На желтых, источенных прибоем скалах никого нет, все в укрытии. Море… Золотое зеркало моря. Как много солнца в заливе!

До взрыва — две секунды.

Генрих Альтов Ослик и аксиома

Старый серый ослик Иа-Иа стоял один-одинешенек в заросшем чертополохом уголке Леса, широко расставив передние ноги и свесив голову набок, и думал о Серьезных Вещах.

А. Милн, Винни-Пух
То, о чем я хочу рассказать, началось с небольшой статьи, написанной для «Курьера ЮНЕСКО».

Я изрядно помучился с этой статьей, уж очень невыигрышной была тема. Ну что можно сказать — на трех страничках! — о прошлом, настоящем и будущем машин?..

Недели две я просто не знал, как подступиться к статье, а потом нашел любопытный прием: пересчитал мощность всех машин на человеческие силы, на прислуживающих нам условных рабов. Киловатт заменяет десять крепких рабов, в общем-то простая арифметика.

Я взял жалкие цифры конца XVIII века — они немногим отличались от нуля — и проследил их судьбу: мучительно медленный, почти неощутимый рост на протяжении столетия, затем подъем, становящийся все круче и круче, почти вертикальный взлет после второй мировой войны (десятки и сотни условных рабов на человека) и, наконец, нынешний год, к которому каждый из нас стал богаче римского сенатора.

«Размышления рабовладельца» (так я назвал статью) были отосланы, но меня не оставляло какое-то смутное чувство неудовлетворенности. Оно не проходило, и, разозлившись, я переворошил заново все цифры.

Нет чувства острее, чем то, которое испытываешь, приближаясь к открытию. Наверное, это передалось нам от очень далеких предков, умевших в хаосе первобытного леса ощутить странное и молниеносно настроить каждый нерв, каждую клеточку еще не окрепшего мозга в такт его едва различимым шагам.

Теперь я могу объяснить все в нескольких словах, будто и не было долгих, временами казавшихся безнадежными поисков.

Жизнь машины, любой машины, становится слишком короткой: в среднем около трех-четырех лет. Машина могла бы жить раз в восемь или десять дольше, но наука открывает новые, более совершенные принципы — приходится менять всю нашу технику.

Промежутки между открытиями укорачиваются, и неизбежно наступит время, когда мы должны будем менять машины (подчеркиваю — все машины, весь огромный технический мир) ежегодно, потом ежечасно, ежеминутно. А иначе куда денется стремительно нарастающая лавина открытий?..

Быть может, я не нашел бы ответа на этот вопрос. Скорее всего не нашел бы. Есть вопросы, имеющие ехидное свойство появляться задолго до того времени, когда на них можно ответить. Но однажды, листая «Вопросы философии», я обратил внимание на заметку, густо усыпанную примечаниями и оговорками редакторов. В заметке говорилось о принципах дальнего прогнозирования. Речь шла о возможности уже сегодня решать на аналоговых машинах задачи, подобные тем, с которой я столкнулся.

В первый момент меня поразила даже не сама заметка, а подпись. Статья была написана Антенной; я не видел его четырнадцать лет, со школьных времен.

* * *
В нашем классе он был самый высокий, но Антенной его прозвали не за рост. Он вечно таскал в кармапах кучу радиохлама и каждую свободную минуту собирал приемники. Делал он это как-то машинально. Он мог смотреть кинокартину или ехать в трамвае, а руки его в это время работали сами по себе: что-то отыскивали в карманах, что-то с чем-то соединяли, наматывали, прилаживали — и вдруг все эти фитюльки, болтавшиеся на разноцветных проводах, оживали, начинали шипеть, свистеть, а потом сквозь плотный шум пробивался голос диктора. Антенна что-то менял, подкручивал: шум таял, исчезал — и возникала прозрачная, чистая музыка.

Не помню ни одного случая, чтобы у Антенны не хватило материала. Он мог пустить в дело любую вещь. Как-то он собрал приемник из двух радиоламп, мотка проволоки, моей собственной вечной ручки и старого велосипедного насоса.

Антенна приехал с Урала. Мы тогда были в восьмом классе, и первое время все выпрашивали у него приемники. Он отдавал их, нисколько не жалея. Вообще Антенна был хорошим парнем — так считали все, и только он сам, кажется, иногда огорчался, что его вечно тянет лепить приемники. Он именно так и говорил — «лепить». Ему нельзя было играть в футбол: в самый отчаянный момент он вдруг подбирал обрывок какого-нибудь провода и принимался его рассматривать. Даже в воротах Антенну невозможно было поставить, потому что он сразу начинал возиться со своим радиохламом, а это плохо, когда у вратаря заняты руки. Мы играли на пустыре, за стройкой, и Антенна обычно сторожил портфели. Он сидел на траве, поглядывал на игру и собирал очередной приемник.

Работали приемники лучше заводских, хотя вид у них был не слишком красивый. Антенна почему-то не признавал футляров и коробок, приемники получались у него открытыми. Начинка висела на проводах, как гирлянда елочных игрушек. Но если Антенне давали футляр, он не спорил и сразу же принимался за работу. Сначала за Антенной ходила целая очередь, а потом мы привыкли. И он делал что хотел: соберет какую-нибудь замысловатую схему, разберет и начинает собирать новую…

Он учился с нами только год; потом его семья перебралась куда-то на Алтай. Весь этот год мы с Антенной сидели за одной партой; мне нравилось следить, как он работает. Именно тогда я всерьез задумался о своем будущем. Сейчас, к тому же в беглом пересказе, это звучит наивно: задумался о своем будущем. Но так было. Я не хотел отставать, на то имелась масса причин, и выбрал химию, к которой Антенна был совсем равнодушен. Для химии потребовалась физика, для физики — математика, а в математике я однажды натолкнулся на математические основы социологии.

Наука о Человеке — так я определяю предмет социологии. Океан живых цифр, то взметающий громовые валы, перед которыми ничто любое цунами, то дробящийся на мириады капелек, расцвеченных удивительными красками нашего мира. Никакая другая наука не отражает столь полно все человеческое историю, взлеты, падения, ум, глупость, горе, счастье, труд, нравы, преступления, подвиги…

* * *
Я нашел Антенну без всякого труда — по телефонной книге. Раньше мне просто не приходило в голову, что он в Москве и все так элементарно: взять трубку, позвонить, договориться о встрече.

* * *
Мы сидии в кафе-мороженое «Арктика» у огромного окна, за которым бесшумно кружатся фиолетовые от рекламных огней хлопья снега. Зал почти пуст, в дальнем углу официантки не спеша пьют чай.

— Любопытно, — вяло говорит Антенна. — Насчет машин очень любопытно. Да, вот что… Забыл спросить: ты не видел Аду Полозову? Интересно, как она…

Что ж, все закономерно. Ада должна интересовать Антенну больше, чем мои рассуждения о машинах.

Однажды я разбил свои часы. Разбил капитально, в ремонт их не брали. Выручил Антенна: он втиснул в часовой футляр безбатарейный приемник, настроенный на «Маяк». Я узнавал время по радио; это не очень удобно, зато оригинально.

И вот тогда я допустил ошибку. Я показал эти часы Аде. Она занималась фехтованием, очень гордилась этим, говорила, что фехтование вырабатывает характер. Безусловно, вырабатывает. Даже в избытке. Она сняла свои часики и стукнула их о подоконник — эффектно и точно. Не помню, какой марки были эти часики. Маленькие, овальные. Кажется, «Капелька».

«Можно не спешить, — великодушно сказала Ада, — несколько дней я обойдусь без часов, но мне хотелось бы иметь приемник с двумя диапазонами».

Зимних каникул у Антенны в тот раз не было. Даже Новый год он не встречал. Когда он появился после каникул, Ада сказала, что вид у него немножко дикий и задумчивый, как у поэта Роберта Рождественского. Но «Капельку» Антенна принес в полном порядке. С двумя диапазонами. Часы тоже работали.

… — Мы с ней переписывались, — рассказывает Антенна. — Почти полгода. Она писала, что хочет стать укротительницей. А что? По идее подошло бы, правда?

По идее Ада вполне могла стать укротительницей. Но она стала стюардессой. Дальние линии: Москва — Дели, Москва — Рим, Москва — Токио… Она погибла в Гималаях.

Да, конечно, у нее была «Капелька» первого выпуска. Очень маленькие часики, похожие на каплю застывшего янтаря.

Антенна водит пальцем по синему пластику стола, рисуя растаявшим мороженым аккуратную восьмерку.

— Вот ведь как получилось, — говорит, наконец, Антенна. — Гималаи… Далеко.

Ну, не очень-то далеко. За эти годы я побывал во многих странах: что в наше время расстояния? Милан и София — социологические конгрессы. Коломбо — международный симпозиум. Оттава — конференция по применению в социологии электронных вычислительных машин. Париж и Лондон дискуссионные встречи с западными социологами. Туристские поездки: Египет, Польша, Куба, Болгария. В международный социологический год работал в Западной Сибири и в Монголии.

Антенна ошеломлен. Он спрашивает о египетских пирамидах, и я рассказываю, хотя мысли мои упорно возвращаются к Аде. Почему? Это бессмысленно, ненужно. На эти мысли давно наложено табу. Сейчас я их выключу. Возьму и выключу. Пирамиды? Так вот пирамиды. Издали чувствуешь себя обманутым: ждал чего-то более громадного. Но по мере того как подъезжаешь ближе, пирамиды растут, поднимаются вверх, вверх, в самое небо — это производит подавляющее впечатление.

Антенна внимательно слушает, потом говорит:

— А все-таки странно, что ты бросил химию и занялся социологией.

Ничуть не странно. В этом мире вообще все закономерно. Моя бабка с материнской стороны была чистокровной цыганкой. У меня такая наследственность: стремление предвидеть будущее. Так что социологией я занялся совсем не случайно.

Антенна недоверчиво улыбается. Ладно, я могу объяснить по-другому:

— Если бы существовал двухмерный мир, тамошним обитателям, наверное, очень хотелось бы хоть одним глазком заглянуть в третье измерение. Что там? Как там?.. В нашем трехмерном мире просторнее. Как отметил поэт, есть разгуляться где на воле. Но встречаются люди, которым обязательно надо высунуть нос в будущее. Взять и высунуть. Что там? Как там?.. Антенна охотно согласился:

— Это верно. Очень хочется заглянуть в будущее…

Мы уже два часа сидим в этом холодильнике (здесь по крайней мере тихо), и я никак не могу освоиться с тем, что Антенна не сделал карьеры (я имею в виду научную карьеру и вкладываю в это слово хороший, честный смысл). Антенна был самым талантливым в нашем классе. Бывает, что человек еще в детстве становится выдающимся музыкантом; Антенна обладал столь же ярко выраженным «электронным» талантом. И вот теперь, с первых минут встречи, я почувствовал, что удивительный талант Антенны не исчез. Но Антенна работает рядовым инженером на заводе игрушек. Эю было бы нормально, тысячу раз нормально, если бы не талант, совершенно исключительный талант Антенны…

Внешне Антенна мало изменился: длинный, тощий, по-мальчишески угловатый и застенчивый.

Он говорит о телевидении. Некоторые факты я уже знаю. Но в изложении Антенны они звучат иначе.

Он относится к приемникам, как к живым существам; ему жаль их — они живут все меньше и меньше.

Четверть века существовало черно-белое телевидение, затем появилось цветное ТВ — и сотни миллионов вполне работоспособных приемников были выброшены на свалку. Их сменили полмиллиарда цветных телевизоров. Эти массивные добротные ящики могли бы работать пятнадцать или двадцать лет. Но прошло всего четыре года, и они безнадежно устарели: началась эра «стерео». Заводы выпустили уже свыше миллиарда «стерео». Сегодня «стерео» нарасхват. А через год или два они тоже пойдут на свалку — обязательно появится нечто новое.

— Спрашивается, кто на кого работает? — Антенну удивляет эта мысль, он шепчет, шевеля губами: — Вот именно. В конце концов это вопрос о смысле жизни. Машины слишком быстро стареют, мы работаем, чтобы построить новые, а они стареют еще быстрее… И никто этого не замечает, у человечества пока хватает других забот.

Хватает. А когда этих забот пе хватало? Закономерность еще не бьет в глаза, в этом все дело. Она вылезет где-то в XXI веке, и тогда придется решать: непрерывно менять технику, менять каждый день, безжалостно выбрасывая миллиарды новеньких машин только потому, что они морально устарели, или смириться с тем, что наука все дальше и дальше будет уходить от техники, производства, жизни. А зачем тогда наука? Познание ради самого процесса познания?..

— Технику надо перестраивать, — без особой уверенности говорит Антенна. — Она должна быть приспособлена к постоянной перестройке. Как ты думаешь?

Хотел бы я знать, как перестраивать гигантские домны, мартены, конвертеры, если, например, открыт способ прямого восстановления металла из руды? Надо менять все — до последнего винтика! Проще и выгоднее строить заново.

— Странно, — говорит Антенна, глядя в окно. За стеклом вспыхивают и гаснут желтые огни автомобильных фар. Точка, тире, точка…

— Странно… Мы не виделись столько лет… Статейка, которую ты читал, давно устарела. Там ведь были только предположения. Понимаешь, год назад я вылепил прогнозирующую машину…

* * *
Я достаточно хорошо представляю трудности, связанные с машинным прогнозированием. Скажи кто-нибудь другой, что такая машина уже существует, я счел бы это шуткой. Но в Антенну трудно не верить.

Я иду выпрашивать чаю, в этой холодильной фирме чай вне закона. Кажется, девушки приняли Антенну за какого-то выдающегося спортивного деятеля. Они включают проигрыватель, а у нас на столе появляются горячий чай и домашнее печенье.

Такое печенье я ел у Антенны, когда у него был день рождения. Мы всем классом подарили ему микроскоп. Не совсем новый (мы покупали его в комиссионном), но очень внушительный, с тремя объективами на турели. Антенна был чрезвычайно доволен микроскопом и все порывался объяснять нам, что размеры приемников и контрольно-измерительной аппаратуры должны по идее стремиться к нулю. Его никто не слушал — мы танцевали.

К весне он стал собирать очень маленькие приемники, ребята называли их микробными. Приемники были не больше маковых зернышек и ловили только Москву. Когда их клали в пустую спичечную коробку и, приоткрывая, настраивали ее на резонанс, звук получался довольно громкий.

Как-то Антенна принес спичечную коробку, набитую совсем уж миллимикробными приемниками, и мы ухитрились их рассыпать. Все полезли рассматривать, Антенну толкнули. Когда коробка упала, ветер подхватил приемнички, они сразу же полетели. Словно кто-то подул на одуванчик. Мы бросились закрывать окна. В первый момент мы даже не сообразили, что приемнички продолжают работать и звук почемуто становится сильнее… Скандал был грандиозный.

… — Прогнозирование обычно рассчитано на благополучную кривую. Антенна рисует на столе линию, плавно поднимающуюся вверх. — А развитие идет иначе: кривая, разрыв, более крутой участок, соответствующий появлению чего-то принципиально нового, потом снова разрыв и снова кривая идет круче. Все дело в том, что прогнозирующая машина… ну, ты сам знаешь, она должна смотреть далеко вперед. За все эти разрывы, прямо сюда, — он показывает на верхний участок кривой. — Без машины человеку пришлось бы ворошить гигантский объем информации, преодолевать множество привычных представлений. Помнишь, как Эдгар По описывал будущее воздухоплавание? Громадный воздушный шар на две тысячи пассажиров… Очень характерная ошибка. Мы поневоле прогнозируем количественно: увеличиваем то, что уже есть. А надо предвидеть новое качество. Надо знать — когда оно появится и что даст. Согласен?

Я отвечаю, что да, согласен, и спрашиваю, почему он работает на заводе игрушек.

— Выкладывай, что случилось?

— Ничего. Ничего особенного. Учился в аспирантуре. Потом ушел. А на заводе… что ж, на заводе хорошо. Работа интересная. И потом барахолка там богатейшая, — он оживился, — могу брать, что нужно.

Ясно. Этот непротивленец получил барахолку и счастлив. Я возьму Антенну в свою лабораторию. Ну конечно! Как я об этом сразу не подумал.

— Значит, ты работаешь дома?

— Так даже удобнее. Никто не отвлекает.

Он многословно расписывает преимущества работы в домашних условиях. Не знаю, на кого я больше зол — на Антенну или на тех неизвестных мне людей, которые обязаны были разглядеть его талант.

— Сборка прогнозирующей машины на дому. Двадцатый век. Дикарь!

— Так ведь она не очень сложная. Вот разработать алгоритм было действительно трудно, а машина… По идее первая машина всегда проста. Усложнение начинается потом. Знаешь, первый радиотелескоп в Гарварде сколотил плотник из досок, и стоило это всего четыреста долларов. А первые вычислительные машины были сделаны из детского «Конструктора»… В общем это не важно. Мы как-то сумбурно говорим, я ведь еще не сказал главного. Понимаешь, какая история: я решал на машине другую задачу, совсем другую. Но ответ, кажется, подойдет и для твоей задачи…

— Какую задачу ты решал?

— Видишь ли, машина у меня небольшая, я втиснул ее в одну комнату… С самого начала пришлось лепить машину в расчете на вопрос, который меня интересовал. Элементы памяти очень емкие, на биоблоках, лучшие из существующих. И все равно на шестнадцати квадратных метрах много не разместишь. Отсюда узкая специализация: машина рассчитана только на один вопрос. Летом я начал ее разбирать…

— Стоп! Какой вопрос ты задал машине?

— Видишь ли, — Антенна мнется, заглядывает мне в глаза, — я долго выбирал, ты не думай, пожалуйста, что это фантазерство. Я искал узловую проблему…

— А конкретно?

— Проблема возвращения. Полеты к звездам. Ну, ты должен знать. Классическая проблема возвращения: на корабле прошло пять или десять лет, а на Земле — сто или двести. Вернувшись, люди попадают в чужой мир. Им трудно, может быть, даже невозможно жить в этом мире. И потом они прибыли с открытиями, которые на Земле давно уже сделали без них. Полеты лишаются смысла.

— Классическая проблема возвращения… Допустим. Но почему ею нужно заниматься в одиночку?

— А что здесь делать коллективу? Ну что бы делал институт?

— Устраивают же на эту тему конференции…

— Нет, ты что-то путаешь: были конференции по межзвездной связи. А перелеты на межзвездные дистанции считаются неосуществимыми. Практически неосуществимыми. О чем мы говорим! Нет ни одного института, ни одной лаборатории, ни одной группы, которые специально бы занимались этой проблемой. Да и как заниматься? Сначала надо найти какие-то опорные идеи. Найти, развить, доказать, что это не бред.

— Ты можешь работать над другой проблемой, а в свободное время…

— Нет! — Антенна, протестующе взмахивает рудами. — Нельзя отвлекаться, надо думать на полную мощность.

* * *
В автобусе на запотевшем оконном стекле Антенна чертит схему, объясняя устройство своей машины. За стеклом мелькают приглушенные снегом неоновые огни, и от этих огней, от их движения схема кажется объемной, работающей, живой…

Теперь я не сомневаюсь в машине… Непонятно другое: если машина была собрана, если она работала, почему все так тихо?

— А как же? — удивляется, Антенна. — По идее и должно быть тихо. Ну, представь себе начало века. Авиация делает первые шаги. Неуклюжие самолеты наконец-таки поднимаются в воздух… Представляешь, ко всеобщему восторгу, они взлетают на сто, или даже на двести метров. И вот появляется дядя вроде меня и начинает толковать, что через сорок или пятьдесят лет винтомоторные самолеты устареют, наступит эра реактивной авиации. Кого заинтересовало бы такое сообщение?..

Он вдруг замолкает, потом спрашивает, глядя в сторону:

— Ада летала на реактивных?

Вообще да, на реактивных. Но там, в Гималаях, разбился вертолет. Осваивали новую линию.

Этот автобус еле тащился. Уж он-то устарел не только морально.

— А почему ты решил строить прогнозирующую машину? — спрашиваю я.

— Просто однажды я подумал: интересно, каким будет двадцать первый век? Ведь это интересно; ты же сам говорил, что иногда хочется высунуть нос в четвертое измерение.

Вот оно что. В один прекрасный день Антенна, вечно занятый своей электроникой, оглянулся и с удивлением заметил, что вокруг целый мир, который — о великое открытие! — даже имеет свое прошлое и будущее… Прошлое, разумеется, мрачно: граждане не умели делать простых супергетеродинных приемников. Зато впереди великое будущее. Все станет подвластным радио: радиоастрономия, радиохимия, радиобиология, может быть, даже радиоматематика?.. И Антенна выбрал самый простой способ увидеть этот радиомир: построил прогнозирующую машину.

— Нет же, совсем не так!

На нас оглядываются: уж очень энергично Антенна машет своими длинными руками.

— Нет… Мне захотелось узнать, что будут делать люди. Вот! Тут множество проблем, но все они в конечном счете сводятся к одной. Ну, понимаешь, как меридианы пересекаются на полюсе. Вопрос в том…

— Быть или не быть. Знаю. Тише.

Мальчишка, восторженный мальчишка. Есть логика в том, что он попал на завод игрушек.

— Ты послушай. Либо доступный нам мир ограничен солнечной системой и остается только благоустраивать этот мир, либо возможны полеты к звездам, и тогда открыт безграничный простор для деятельности человека.

— Мягко говоря, вопрос не слишком актуальный. Так сказать, не животрепещущий.

— Почему? Вся история человечества — это процесс расширения границ нашего мира. Научились строить корабли — завоевали океан. Изобрели самолет — завоевали воздух. Создали ракеты — началось завоевание солнечной системы… А если дальше нет пути? Ведь это надо знать…

Что ж, в конечном счете Антенна прав: наш мир может существовать только в развитии. Если он замкнется в каких-то границах, вырождение неизбежно. Со времен Уэллса на эту тему написана бездна романов. Но нам еще ох как далеко до границ солнечной системы! Перед нами тысячи других проблем — накаленных, неотложных…

А впрочем, кто знает. Меридианы на экваторе параллельны друг другу: они, наверное, не подозревают о существовании полюса и думают, что пересекутся где-то в бесконечности. Очень может быть, что проблема возвращения станет актуальной значительно раньше, чем мы думаем.

С чего я, собственно, взял, что Антенна неудачник? Пожалуй, он нашел задачу по своему таланту — вот в чем дело.

— Пришлось бросить аспирантуру, — рассказывает Антенна. — Мой шеф заявил, что двадцать первый век, звездолеты и все такое прочее — это детские игрушки, а тема должна быть реальной. Ладно, я подал заявление: «Прошу отпустить на завод игрушек». А потом решил, что и в самом деле нужно пойти на такой завод.

— И тогда, — говорю я бесцветным голосом летописца, — тогда началась эра электронной игрушки…

— Нет, при чем здесь электроника! — перебивает Антенна. Он хороший парень, ему очень хочется рассеять мое заблуждение. — Электронные игрушки — это чепуха, понимаешь, чепуха. Подделка сегодняшней техники. А хорошая игрушка должна быть прообразом машин, которые появятся через сотни лет.

Я пренебрежительно фыркаю. Теперь Антенна просто сгорает от желания втолковать мне что к чему.

— Это же закономерность! Вспомни хотя бы турбинку Герона. Игрушка! А разве гироскоп не был игрушкой, волчком? Иди первые роботы, ведь это были забавные механические игрушки. Разве не так? Пойми ты наконец: машина почти всегда появляется сначала в виде игрушки. Игрушечные самолеты, например, взлетели раньше настоящих. Если я хочу сегодня заниматься машинами двадцать первого века, мне надо делать игрушки.

— Боюсь, это будут сложные игрушки.

— Нет, по идее хорошая игрушка всегда проста. Поэтому она долго живет. Скажем, калейдоскоп — ведь так просто…

Автобус останавливается, мы проталкиваемся к выходу. Детские игрушки как прообраз техники будущего. Ну-ну… Я начинаю понимать, почему Антенна не удержался в аспирантуре.

Мы идем по мокрой от тающего снега улице, и Антенна, досадливо отмахиваясь от бьющих в лицо снежинок, говорит об игрушках. Где-то вдалеке звучит музыка. Ритмично кружатся снежинки, кружатся, летят, исчезают в темноте. Вот так — под музыку — летели миллимикробные приемнички, когда Антенну толкнули и коробка упала.

Это было на большой перемене, все бросились закрывать окна, а Антенна пошел к доске и стал писать формулы. Потом он заявил, что нам крышка, поскольку помещение настроено на резонанс. Он даже объяснил ход решения, чтобы мы не сомневались. Никто и не сомневался, прекрасно слышалась оперная музыка. Римский-Корсаков, «Сказание о невидимом граде Китеже и деве Февронии». Я хотел сбегать домой за пылесосом, но было уже поздно, перемена кончилась. Географу (ов отличался изрядной доверчивостью) мы заявили, что это громкоговоритель в доме напротив. Пол-урока мы продержались. «Происходит что-то странное, — сказал в конце концов географ. — Музыка идет у меня с левого рукава. Если рукав поднести к уху, музыка заметно усиливается…» Фехтование развивает феноменальную выдержку: Ада совершенно спокойно ответила, что надо подуть на рукав и звук исчезнет. Звук как бы улетит, сказала она. Но географ уже вдумчиво поглядывал на Антенну, и дальше все пошло как положено: Антенна встал и, виновато моргая честными синими глазами, признался.

Я это «Сказание» хорошо запомнил. Там есть такое место, хор дружины Всеволода «Поднялась с полуночи», это просто могуче срезонировало…

Летом, уже после того, как Антенна уехал, я несколько раз заходил в школу. В нашем классе сделали ремонт. Покрасили, побелили. Но когда на улице не очень шумели и в коридоре никто не разговаривал, слышно было, как работают рассыпанные весной приемнички. Где-то они еще оставались! Звук был очень тихий и потому таинственный: шепотом говорила женщина и тревожно играла далекая музыка.

Прогнозирующая машина выглядит вполне благообразно. Гладкая зеленая панель из стеклопластика поднимается от пола до потолка, оставляя узкий проход к окну. Начинка машины находится там, за панелью, а на самой панели только щит с двумя десятками обычных контрольных приборов и стандартным акустическим блоком от электронного анализатора «Брянск».

— Летом я кое-что разобрал, — говорит Антенна, — сейчас она не работает, но решение записано на магнитофоне, мы прокрутим.

— Решение… Слушай, оно без всех этих условных нуль-транспортировок, настоящее решение?

— Да. Она выдала отличную идею, совершенно неожиданную. Конечно, это лишь идея, но…

— А зачем понадобилось разбирать?

— Ну… Она прогнозировала только конечный результат.

Ах, какая нехорошая машина! Она прогнозировала только конечный результат. Все-таки Антенна варвар.

— Она говорила «что» и не говорила «как», — старательно втолковывает Антенна. — И потом энергия… Она брала уйму энергии, у меня уходила на это половина зарплаты.

В машине почти сорок кубометров. Антенна мог вместить туда чудовищно много. Считается, что такую машину удастся построить лет через пятьдесят, не раньше. Мне приходят на память слова Конан-Дойля: «Впрочем, никто не понимает истинного значения того времени, в котором он живет. Старинные мастера рисовали харчевни и святых Севастьянов, когда Колумб на их глазах открыл Новый Свет».

— А Почему бы тебе не перейти в мою лабораторию?

Антенна не любит, не умеет отказывать — и сейчас ему не так просто сказать «нет».

— Ты не обижайся… У тебя мне пришлось бы заниматься такими машинами… Нет, ты, пожалуйста, правильно меня пойми и не обижайся. Машина — пройденный этап; она дала идею, и теперь я иду дальше. В сущности, машину можно совсем разобрать, она уже не нужна. Я хочу заниматься только проблемой возвращения…

Знаешь, кого я недавно видел в кинохронике? — спрашивает Антенна. Вероятно, ему кажется, что он тонко переводит разговор на другую тему. Архипыча. Вот. Он большими делами заворачивает… Толковый парень, а?

Тоже новость: я знал, что Архипыч пойдет в гору. Он великий артист, наш Архипыч. Всю жизнь он играет большого организатора. Боже, какие вдохновляющие речи он произносил на школьных воскресниках!

— Пойдем, — Антенна тянет меня за рукав. — Я научу тебя варить кофе. Понимаешь, я сделал в этой области эпохальное открытие: кофе надо варить на токах высокой частоты…

Теперь я знаю, как выглядит жилище человека, занятого классической проблемой возвращения. Одна комната отдана прогнозирующей машине, другая превращена в нечто среднее между мастерской и лабораторией.

Антенна живет в кухне. Собственно, ничего кухонного здесь нет. Кухня переоборудована в маленькую комнатку: тахта, кресло, крохотный столик. На стенах шесть огромных цветных снимков: заря, облака, радуга, снова облака…

Облака хороши. Но жизнь у Антенны нелегкая, это очевидно. Зарабатывает он раз в пять меньше, чем мог бы, и работает раза в два больше, чем должен был бы. Впрочем, без всякого ханжества я могу сказать: дело даже не в этом. Самое трудное в положении Антенны — сохранить веру в необходимость своей работы. Ведь было бы страшной трагедией проработать вот так лет тридцать, а потом увидеть, что все это мираж.

Я с трудом представляю такой образ жизни. Вот Антенна приходит с завода и принимается за классическую проблему возвращения. Проблему, считающуюся нерешимой. День за днем, год за годом — вне мира науки. Никто не вникает в его работу. Никто не может сказать — верны его идеи или нет. Не с кем поспорить и поделиться мыслями, потому что специалисты по межзвездным перелетам появятся лишь в следующем веке.

Вряд ли я смог бы так работать.

Но вот у меня возникает странная мысль. Почему я не могу так? Где, когда разошлись наши пути?

Кандидатская диссертация, добротные научные работы, почти готовая докторская диссертация — я делал, что мог. Все правильно. Так почему, черт побери, я завидую Антенне? Глупость, «завидую» совсем не то слово, в нем нехороший привкус. Просто появилась странная мысль. Я действительно делал, что мог. А он делает невозможное. Дороги расходятся там, где один выбирает достижимую цель, а другой наперекор всему — логике, черту, дьяволу — идет к невозможному. Так или не так?

Не могут же все идти к невозможному. А собственно, почему? Быть может, именно в этом и состоит пафос великих революций, поднимающих всех, всех, всех на штурм невозможного? Придется подумать. Да, у Антенны талант, это так. Но главное в другом: Антенна замахнулся на невозможное…

А снимки на стенах хороши. Они как окна, открытые в головокружительно глубокое небо.

— Я сейчас работаю над небом, — говорит Антенна. — Понимаешь, по идее это будет целый набор игрушек… Ну, чтобы можно было сделать небо не хуже настоящего. И вот облака пока не удаются. Оптикой я занялся совсем недавно, там хитрейшая механика. Облака получаются как вата — серые, скучные…

Значит, облака пока не удаются. А что удается?

— Что удается? — переспрашивает Антенна и сразу забывает о высокочастотном кофе. — Сейчас увидишь. Я покажу тебе радугу, это интересно…

В тот день, когда мы с Адой пошли в «Художественный», а потом пережидали в метро дождь и я поцеловал Аду, была радуга. Единственная радуга, которую я запомнил на всю жизнь. Другие радуги вспоминаются как-то вообще, они похожи друг на друга, а та совсем особенная. Неужели я говорил Антенне?.. Нет, просто совпадение. Это было в девятом классе, когда Антенна уехал. Ну да, почти через год после его отъезда.

Антенна ставит лампу в угол, на пол. Потом отходит на середину комнаты, достает из кармана серебристый цилиндрик, резко им взмахивает, словно встряхивая термометр.

Вспыхивает алая дуга, похожая на плотную прозрачную ленту. Дуга быстро приобретает глубину, становится воздушной. Внутренний край ее зеленеет, расплывается и почти одновременно проступает третий цвет фиолетовый.

Это колдовство, невозможное колдовство… Передо мной пылает великолепная многоцветная радуга.

Все предметы в комнате теряют очертания, куда-то отступают. Они исчезают, их просто не существует. Реальна только эта радуга — влажная, пронзительно чистая, выкованная из чистейших красок.

Она вот-вот исчезнет. Она дрожит от малейшего движения воздуха. Мерцают и дышат нежные краски. В них шум уходящей грозы, тревожные всполохи молний над горизонтом, отблески солнца в пенистых дождевых лужах.

Я протягиваю руку. «Не надо!» — вскрикивает Антенна. На мгновение радуга загорается ослепительным медно-желтым огнем и сразу же исчезает.

— Ее нельзя трогать, — виновато говорит Антенна. — Если не трогать, она держится долго, минут пятнадцать-двадцать. Было еще полярное сияние, по его забрал соседский мальчишка.

Комната, в которой мы варим кофе, изрядно загромождена. Книжные полки вдоль двух стен (на полках вперемежку — книги и игрушки). Объемистый электронно-вычислительный сундук; на нем спит ободранный пятнистый кот. Верстак, заваленный инструментами. Стол с какой-то полусобранной электронной тумбой.

Я копаюсь в книгах. Хаос. Только на одной полке порядок: здесь книги, относящиеся к проблеме возвращения. Я беру наугад томик в аккуратном муаровом переплете и открываю там, где лежит закладка.

«Все эти проекты путешествий по вселенной — за исключением полетов внутри солнечной системы — стоит выбросить в мусорную корзинку».

Ого, как энергично! «Радиоастрономия и связь через космическое пространство» Парселла. Ладно, возьмем что-нибудь другое.

«Нельзя обойти эти трудности, и нет никакой надежды преодолеть их…»

Это монография Корнера о межзвездных перелетах. Что еще? Фантастический роман.

«При гигантском разрыве во времени теряется сам смысл полетов: астронавт и планета начинают жить несообщающейся, бесплодной друг для друга жизнью».

— Ободряющее чтение. Зачем ты это коллекционируешь?

— А как же! — удивляется Антенна. — Надо знать, что думают другие…

Думают! Меня в таких романах раздражает, что там как раз не думают. Автор долго заверяет, что вот академик А. сверхгениален, а профессор Б. сверхмудр, затем они начинают говорить — и какое же это наивное вяканье!

— Тут есть свои трудности, — говорит Антенна. — Современник Эдгара По мог поверить в воздушный шар на две тысячи человек и не поверил бы в самолет. Он даже не стал бы это читать: сложно, непонятно, утомительно. Видишь, какая хитрость… Наивные идеи оказываются художественно убедительнее, в них легче поверить. Возьми, например, наш разговор. Наверное, со стороны это выглядит скучновато. Как раз потому, что мы всерьез пытаемся высунуть нос в будущее.

Возможно. Куда занимательнее, если Антенна сделает десяток роботов и они взбунтуются, а мы станем палить в них. И тут обязательно появятся пришельцы из космоса. И выяснится, что это они перехватили управление роботами. А Антенна окажется не Антенной, а человеком, прибывшим к нам из будущего на машине времени, чтобы предупредить о коварных пришельцах. Вот будет славно!..

Я машинально перебираю книги. «Черное облако» Хойла.

«Мало интересного можно придумать, например, о машинах. Очевидно, что машины и различные приборы будут с течением времени делаться все сложнее и совершеннее. Ничего неожиданного здесь нет».

Не знаю, какое отношение это имеет к межзвездным перелетам. Но вообще Хойл прав. К сожалению, это аксиома: ничего сверхнеожиданного в развитии машин не предвидится. Меняются двигатели, улучшается автоматика, синтетические материалы постепенно вытесняют металл… Что еще? Да и вообще — что такое неожиданное? Вот если бы все машины стали жидкими, вот тогда…

— Ты поройся вот там, — Антенна показывает на верхнюю полку. Посмотришь Сережкину книгу, он за нее доктора получил. Ничего нельзя понять — латынь и все такое прочее. Восходящее светило хирургии… Там и обе твои книги.

Антенна учился с нами всего год, а помнит почти всех; этого я не ожидал.

Значит, Сережка-доктор стал доктором. Хорошо! Исцелитель и благодетель бродячих собак нашего района…

Не так просто добраться до верхней полки, она под самым потолком. Я взбираюсь на подоконник — и вижу микроскоп. Он стоит в самом углу, за книгами. Добрый старый микроскоп, подаренный Антенне четырнадцать лет назад.

В тот раз, когда мы рассыпали приемнички и из-за этого сорвались уроки, завуч произнес громовую речь. В ней упоминались четверки по поведению и была нарисована довольно убедительная картина нашего мрачного будущего. В заключение завуч запретил Антенне делать маленькие приемники. «Мы оборудуем тебе герметичный закуток в мастерской, — сказал завуч. Там, пожалуйста, делай что хочешь. А без спецусловий разрешаю собирать только крупные приемники. Размером с книжный шкаф, не меньше».

С этого времени Антенна начал как-то странно поглядывать на книжные шкафы. На автобусы и троллейбусы он тоже смотрел странно. А один раз я видел, как он странно смотрит на высотный дом на площади Восстания.

Однажды, когда мы возвращались из школы, Антенна сказал:

— Знаешь, можно вылепить такой большой приемник, что он одновременно окажется и самым маленьким.

Я решил, что Антенна изобрел надувной приемник. В самом деле, почему бы при появлении завуча не увеличивать размеры приемника?

Мы пришли к Антенне домой, и тут выяснилось, что дело не в надувных приемниках. Антенна выгрузил из карманов свой радиохлам, повозился минут двадцать, потом объявил:

— Сейчас ты сидишь внутри трехлампового приемника. Брось книгу, ведь это такой момент…

Он был очень доволен собой, а это случалось редко.

— Вот, квартира вместо коробки. Обе комнаты, кухня и ванная. Все очень просто. Были бы лампы и провода, схему можно собрать из любых предметов. Видишь, цветочные горшки? Они вместо сопротивлении…

И я понял, что Антенна не шутит. Приемник и в самом деле большой, а места не занимает. Правда, звук был какой-то скрипучий. Антенна бегал по комнатам, растягивал провода, вытаскивал продукты из холодильника, который тоже входил в схему…

Мы не стали делать уроки, а отправились бродить по городу, и Антенна придумывал разные приемники. Сначала он прикидывал, удастся ли превратить в приемник школьное здание. Тут, однако, возникли трудности с крышей. Антенна сказал, что она сделана не из того материала и вообще лучше использовать более крупные детали. Мы пошли к метро — выбирать подходящий микрорайон. Но по дороге Антенна заявил, что ничего не получится: от транспорта и вообще от линий электропередач будет масса помех. Мы немного посидели в садике, и Антенна, чтобы рассеяться, сделал приемник из четырех березок, двух скамеек и цветочной клумбы.

— Это все-таки больше книжного шкафа, — сказал он. — И вообще пустяки, продержится до первого дождя. Или до утра. Роса утром будет. Давай послушаем спортивные известия…

Антенна сидит на низенькой скамеечке в конце коридора, под вешалкой. В руках у него что-то вроде микророяля: черная плоская коробка с маленькими белыми клавишами. В противоположном конце коридора, на полу, чайное блюдце с серым, как пепел, порошком. Из порошка торчат три короткие медные проволочки. На пороге, выжидающе глядя на блюдце, стоит тощий исцарапанный кот.

— Дистанционное кормление диких зверей? — спрашиваю я.

— Да, зверей, — машинально отвечает Антенна. Он старательно нажимает клавиши: так начинающий пианист разыгрывает гаммы.

Серый порошок на блюдце шевелится, ползет вверх по проволочкам, и они сразу становятся похожими на узловатые корни… Корни быстро срастаются, образуя какую-то фигурку. Еще мгновение, порошок взвихривается — и застывает.

На блюдце стоит медвежонок.

Я беру статуэтку в руки, у нее твердая шероховатая поверхность. Внутри статуэтка полая, это чувствуется по весу.

— Положи, еще не все…

Я кладу медвежонка на блюдце. Антенна нажимает на клавиши — и медвежонок рассыпается: снова горстка серого порошка и три короткие медные проволочки.

— А теперь будет осел, — торжественно объявляет Антенна. — То есть не осел, а такой небольшой ослик.

Появляется ослик. Довольно похожий.

— Пока только две программы, — вздыхает Антенна. — Вообще это тоже будет целый набор: ВинниПух, Кролик, Пятачок, Тигра и остальные. Пока вот выпускаем ослика Иа… Можно еще заставить его ходить. Правда, ходит он неважно.

Серый ослик, забавно покачиваясь, медленно идет на негнущихся ногах. К нему бесшумно устремляется кот. Одной рукой я успеваю оттолкнуть кота, другой подхватываю ослика.

Кажется, я догадываюсь, как это устроено. Серый порошок скорее всего какой-нибудь ферромагнитный сплав. Магнитное поле заставляет частицы порошка расположиться в определенном порядке, спрессовывает их, получается прочная фигурка.

— Почти так, — подтверждает Антенна. — Сейчас странно — почему это не придумали раньше… Понимаешь, в первом приемнике Попова был когерер. Ну, такая стеклянная трубка с железными опилками. Под действием радиоволн опилки слипались. Выходит, принцип был известен еще в прошлом веке.

— Занятная игрушка…

— Игрушка? — Он с недоумением смотрит на меня. — Но ведь так можно менять машины.

— Так? Ну, нет!

Я популярно объясняю: современная машина, например, автомобиль, сделана из множества различных материалов. В том числе — немагнитных.

Антенна сразу уступает.

— Я просто подумал… Понимаешь, может быть, машины потому и сложны, что в них множество различных материалов?.. Но вообще-то я не спорю.

Я внимательно рассматриваю ослика. Прочно сделано! Трудно поверить, что он может ходить. А ведь это мысль!

Машина, сделанная из серого порошка и электромагнитного поля, будет чрезвычайно простой. Ей, например, не нужны винтовые соединения, не нужны шарниры: под действием поля металл может мгновенно менять форму… Меняющийся металл — вот в чем дело.

— Худсовет не утвердил медвежонка, — говорит Антенна. — Сказали, что это формализм. Почему, мол,медвежонок серый. А что я мог ответить? В дальнейшем, используя этот принцип, можно будет лепить и бурых и черных медведей, а пока только так. Ведь и радуга основана на том же принципе…

Определенно, это мысль!

Потребовался бы довольно сложный механизм, чтобы ослик мог ходить. А тут ничего нет! Магнитное поле исчезает на сотую долю секунды, порошок начинает рассыпаться, но вновь возникает поле, подхватывает порошок, и он затвердевает — уже в другом положении. Как на двух соседних кинокадрах: ослик сделал какую-то часть шага…

Мы создали сложнейшую технику, наша цивилизация обросла миллионами всевозможных приборов, машин, сооружений. Казалось, с машинами не может быть ничего неожиданного. Они будут становиться сложнее, совершеннее — и только. Чушь! Мы рисуем харчевни и святых Севастьянов, а кто-то в это время открывает новый мир…

Меняющийся мир, дело не только в машинах. Весь мир! В нем все будет способно к постоянному изменению: дома, мосты, города, корабли, самолеты…

— Ну, мы смонтировали на заводе приличную установку, — продолжает Антенна. — Не дистанционную, там это не нужно. И выпускаем. В «Детском мире» на витрине точно такой ослик… Вот и кофе готов. Я принесу магнитофон, послушаешь ответ машины.

* * *
Мы пьем кофе, сваренный токами высокой частоты. Он не лучше обычного. Но Антенна им явно гордится, и я хвалю: отличный кофе, совершенно особенный кофе, пожалуй, такого мне еще не приходилось пить…

— Какое у тебя напряжение в сети? — спрашивает Антенна. — Я обязательно сделаю тебе такую кофеварку.

— Напряжение…

К черту кофеварку! Вот здесь висела радуга. Она светилась изнутри и была совсем живая. Ни за что не спрошу, как это делается. Колдовство. Грустное колдовство. Эта радуга напоминает мне ту, давнюю, хотя они совсем непохожи.

В тот день мы пошли с Адой в «Художественный» на дневной сеанс, чтобы проверить ее идею о телепатии. Идея казалась мне вполне правдоподобной. Опыты, говорила Ада, ставились на одном человеке, поэтому результат получался неопределенный. Надо взять пятьсот или тысячу, чтобы сложением усилить слабый эффект. Конечно, при опыте люди должны одновременно думать о чем-то одном. В «Художественном» шел шведский детективный фильм, это было очень удачно: преступник там неожиданно врывался в купе поезда, стрелял в сыщика — и зал «синхронно и синфазно» замирал от ужаса. Мы сидели в углу, на нас не обращали внимания. Ада заткнула уши руками и закрыла глаза. Она должна была телепатически уловить этот контрольный момент. На экране мчался поезд, сыщик ходил по вагонам, а я смотрел на Аду, на ее лице мелькали тени…

Опыт в тот раз не получился. Аде надоело закрывать уши, и она сказала, что не обязательно сидеть так с самого начала, достаточно приготовиться, когда приблизится время. Картину мы знали только по пересказам и, конечно, пропустили контрольный момент.

Потом мы прятались в метро от дождя. Мы ездили наугад по разным линиям и все смотрели на входящих, гадая по их лицам и одежде — кончился ли дождь. Бывают же дожди, которые идут долго! Но этот кончился через час или полтора. Вышли мы на «Измайловской» и сразу увидели радугу. Она висела над непросохшим еще проспектом, похожая на гигантский арочный мост. Под мостом бесшумно скользили колонны мокрых автомобилей. Ада сказала, что радугу лишь слегка наметили неяркими акварельными красками. Я согласился, хотя радуга была очень ясная. Особенно ее верхняя часть. И только у основания, там, где арка опиралась о крыши далеких домов, краски действительно были мягкие, приглушенные воздушной дымкой…

Межзвездные перелеты считались неосуществимыми прежде всего с точки зрения энергетики. Нужны миллионы тонн аннигиляционного горючего, чтобы разогнать до субсветовой скорости крохотную капсулу с одним-двумя космонавтами. Для хранения горючего (надо еще научиться его получать!) потребуются какие-то специальные устройства, имеющие немалую массу и, следовательно, вызывающие необходимость в расходе дополнительного горючего. А чтобы разогнать это дополнительное горючее, опять-таки нужно новое горючее…

Машина не решала эту часть проблемы. Антенна исходил из того, что корабль будет непрерывно получать энергию с Земли.

«Энергетический запрет» межзвездных перелетов возник, когда лазерная техника была еще в пеленках. Впрочем, уже тогда говорили о возможности использования лазеров для связи с кораблями. Разумеется, совсем не просто перейти от информационной связи к энергетической. Тут есть свои трудности, но в принципе они преодолимы. По мере развития квантовой оптики будет увеличиваться мощность, которую способны передавать лазеры. К тому же для разгона или торможения корабля — одного только корабля, без этих колоссальных запасов горючего — потребуется не так уж много энергии. «Я выбрал этот вариант из уважения к закону сохранения энергии», — сказал Антенна. Что ж, с этим можно согласиться.

Но остается главное: классическая проблема возвращения. Время идет по-разному на Земле и на корабле; нужно принять это или спорить с теорией относительности. Машина не спорила. Теперь я понимаю, что она и не могла спорить, она не была на это рассчитана.

Вот ответ, я переписал его с магнитофонной ленты.

«Корабль: перестройка в полете на основе полученной с Земли информации. Цель — возвращение корабля на Землю неустаревшим. Экипаж: постоянный контакт с Землей, усвоение с помощью гипнопедии возможно более широкой информации о жизни на Земле, овладение новыми профессиями. Специальные передачи, подготавливающие к восприятию новой эпохи».

Антенна пояснил эту идею таким примером.

Допустим, три каравеллы уходят в кругосветное плавание, которое продлится несколько лет. Допустим также, что на берегу за это время пройдут века. Каравеллы выходят в океан, и через месяц или два моряки получают с голубиной почтой чертежи усовершенствованной парусной оснастки. На ходу начинается изготовление новых парусов. Еще через три месяца голубиная почта (к концу путешествия ее сменит радио) приносит описание навигационных приборов, изобретенных после отплытия эскадры. С точки зрения моряков время на берегу идет быстро: все чаще и чаще приходят сообщения о новых открытиях и изобретениях. Пристав к какому-то острову, мореплаватели берутся за переустройство кораблей. И вот уже нет каравелл: от острова отплывают два брига. А свободные от вахты моряки изучают схемы первых, еще неуклюжих, паровых двигателей, и боцманы роются в своем хозяйстве, прикидывая, из чего можно будет сделать гребные колеса…

Применительно к каравеллам этот мысленный эксперимент выглядит фантастично. Иное дело — космические корабли, поддерживающие связь с Землей, соединенные с ней информационным и энергетическим мостами. Пусть к родным берегам вернется не атомоход, а каравелла с паровым двигателем. Все равно: люди, построившие этот двигатель, будут ближе к атомному пеку, чем к эпохе, в которую они начинали плавание.

Я думаю, коэффициент перестройки может быть очень высок. Если бы речь шла только о корабле, коэффициент был бы близок к единице. Сложнее с людьми. Экипаж Магеллана, пожалуй, еще мог бы освоить паровую технику, но как бы эти люди, исправно верящие в догматы церкви, восприняли мир без религии?..

Впрочем, современный человек значительно лучше подготовлен к возможным изменениям. Мы с детства привыкаем к жизни в меняющемся мире. Тем более это должно быть присуще звездоплавателям XXI века.

И все-таки это будет титанический труд — вот так лететь к звездам.

Я вспоминаю наивную фантастику. Автоматы ведут корабль. Экипаж мирно дремлет в анабиозных ваннах: пусть скорее проходит время… Медленно текут пустые годы… Воздушный шар на две тысячи персон!

Все будет иначе.

Каждодневный труд — в стремительном темпе, чтобы не отстать от земного времени, чтобы освоить и использовать новые знания. Вот почему машина упомянула про гипнопедию: нужен максимум новых знаний в считанные минуты. Скорее всего это будет даже не гипнопедия. Разумеется, не гипнопедия: тут требуются принципиально новые, еще не открытые средства обучения. И не только обучения, но и вообще освоения полученной с Земли самой разнообразной информации. Эти средства должны создать для космонавтов «эффект присутствия», как можно полнее связать их с меняющейся Землей.

Удивительный будет полет! Сейчас даже трудно представить.

Год за годом — перестройка корабля. Перестройка исследовательского оборудования. Короткие часы отдыха. Сеансы «телесна» (сегодня еще нет подходящего термина), когда за несколько минут человек переживает земную неделю с ее событиями, впечатлениями, новыми знаниями…

Материалы, собранные на чужих планетах, не будут лежать мертвым грузом: постоянно обновляемые знания обеспечат цепную реакцию исследований.

И когда такой корабль вернется на Землю, сделанные экипажем открытия не окажутся устаревшими. Они будут на уровне нового времени.

* * *
— Вот видишь, — Антенна показывает штамп на левом заднем копытце ослика. — Артикул 2908, цена тридцать две копейки. Конечно, у ослика Иа должен быть унылый вид, но худсовет счел, что это излишне.

— Переходи ко мне. У нас нет худсовета. Серьезно говорю: переходи в мою лабораторию.

— Не-ет. Ну что я буду там делать?

— Да хотя бы меняющиеся машины. Возьмешь для начала какую-нибудь простую машину и…

— Нет. Я хочу заниматься проблемой возвращения. Меняющиеся конструкции — только часть этой проблемы.

— Все равно. Хватит кустарничать…

Я пытаюсь убедить Антенну. Я выкладываю довод за доводом. И не сразу, ох как не сразу приходит мысль: да ведь это жестоко! Для меня наш спор только логическая перестрелка, а Антенна защищает свои жизненные позиции. Как я об этом не подумал сразу! Таким людям, как Антенна, больше всего портят кровь не враги, а благожелатели. Хотят, чтобы все было нормально, обычно, как положено. Какая глупость спасать Антенну от того, что делает его жизнь исключительной!

— Ты, пожалуйста, не обижайся, — говорит Антенна. — Я тебе все объясню.

Ну, ну, объясняй.

— Смотри. Вот фронт науки, он идет вперед, — Антенна берет кофейные чашки и показывает, как это происходит. — Можно двигаться с этим фронтом. А можно уйти в десант и высадиться где-то далекодалеко.

— И давно ты… высадился?

— Нет. Лет шесть.

— А сколько нужно ждать, пока фронт подойдет?

Антенна недоумевающе смотрит на меня.

— Не знаю… Какое это имеет значение?

Я ничего не отвечаю. У меня просто не хватает духа сказать: «Ты далеко высадился, дружище. Слишком далеко от сегодняшнего фронта науки. Наверное, на расстоянии целой жизни».

Антенна по-своему истолковывает мое молчание и говорит, что, конечно, сделано пока мало.

— В сущности, это лишь краешек идеи, — говорит он. — До полного решения проблемы еще очень далеко. Как oт простенького стробоскопа до «Латерны магики». Вот, кстати, еще один пример: кино тоже началось с игрушки, ведь стробоскоп был детской игрушкой!..

Послезавтра я вылетаю в Прагу. Почему я об этом подумал? Ах да, «Латерна магика». Что ж, на симпозиуме много работы, но «Латерну» я, пожалуй, еще раз посмотрю. Я припоминаю программу симпозиума: да, на третий день можно будет выкроить время для «Латерны». Антенна, конечно, не видел «Латерны», можно и не спрашивать.

— Так я тебе не досказал, — продолжает Антенна. — Значит, на худсовете меня спрашивают: «А разве этот ваш Иа никогда не был веселым?» Я отвечаю: «Был. Однажды он подумал, что у Пятачка в голове только опилки, да и те, очевидно, попали туда по ошибке. От этой мысли ему стало весело». Ну, а они мне говорят…

* * *
Не так просто отыскать ослика. Он в глубине витрины. Серый скромный ослик, не идущий ни в какое сравнение с блестящими лакированными автомобилями и яркими пластмассовыми кораблями.

Игрушка.

Жаль, что Антенна не перейдет в мою лабораторию, жаль. Время одиночек в науке миновало.

А собственно, почему?

В первооснове совершенно верная мысль, не надо только доводить ее до абсурда. Да, время одиночек миновало: в том смысле, что Антенна не смог бы собрать свою машину, не используя труд и идеи других людей. Над повышением емкости машинной памяти работали десятки институтов, они создали биоблоки, которые Антенна применил в своей машине. Однако выбирать дальние проблемы и искать их решение чаще всего приходится в одиночку. Антенна прав: тут просто еще нечего делать целому коллективу. Это дальняя разведка, и незачем (да и невозможно) ходить в нее всей армией.

Нет, время таких одиночек не миновало!

Чем быстрее наступает наука, тем важнее для нее разведка. Но даже при самой совершенной организации науки разведке будет нелегко. Она отыскивает десять разных путей, а наука потом выбирает один наилучший… Один разведчик объявляется гением, девять — неудачниками. Это несправедливо, ах как несправедливо! Худо было бы науке без этих неудачников, отдающих жизнь, чтобы наступающая армия знала дороги, по которым нельзя идти. Впрочем, десятого тоже считают не слишком удачливым: опередил свое время, не был признан…

Не беда, разведка! Иди вперед, остальное неважно. А ослика напрасно поставили так далеко. Он совсем неплох, у него лукавая физиономия. Когда-нибудь эта игрушка преобразует мир.

Салют, разведка! Иди вперед, остальное неважно.

…Третий час ночи, я стою здесь уже минут двадцать, со стороны это должно выглядеть странно. И поскольку в этом мире все закономерно, появляется милиционер. Молоденький и вежливый. Он доброжелательно смотрит на меня и на витрину.

Сумасшедший день. Сегодня я далеко высунул нос в четвертое измерение. Многое мне еще не ясно, но я начинаю понимать главное. Машины приобретут бессмертие. Машины — в широком смысле слова: от величайших инженерных сооружений до безделушек. Весь мир созданной нами техники. Он будет рассыпаться в пепел, прах — и тут же возникать снова: разумнее, сильнее, красивее. Архитектура, которая была застывшей музыкой, превратится в живую музыку!.. Меняющийся мир будет бесконечно шире, ярче. И что особенно важно: человек в этом мире перестанет зависеть от множества быстро стареющих вещей.

— Видите ослика? — спрашиваю я милиционера. — Вон там маленький серый ослик… Артикул 2908. Цена тридцать две копейки. У него великое будущее.

— У осликов это бывает, — соглашается милиционер. — У них иногда бывает очень большое будущее.

Он умен, этот парень. Я поясняю, что речь идет не об ослах. Серый ослик не имеет к ним решительно никакого отношения. Просто в нем воплощено научное открытие.

— Об открытиях как-то удобнее размышлять днем, — осторожно замечает милиционер.

Вот это уже заблуждение! День слишком конкретен. Днем удобнее наблюдать, экспериментировать, вычислять. Ночью — искать общие закономерности, делать выводы. Что ж, это мысль! Днем вы ясно видите множество окружающих вас предметов, взгляд не проникает вдаль, кругозор, в сущности, ограничен несколькими десятками метров. Ночью иначе: темнота скрывает все обыденное, привычное, и взгляд беспрепятственно устремляется вперед. Горизонт теряет резкие очертания, уходит в глубь бездонного неба. И уже не стены комнаты, не фасады двух-трех ближайших зданий, а само звездное небо становится границей вашего мира…

Пора идти. Может быть, превратить ослика в медвежонка? В кармане у меня лежит коробочка с клавишами. Нет, не надо. Не буду огорчать этого симпатичного парня.

Я прощаюсь и иду вниз, в сторону улицы Горького. Падает мягкий теплый снег. На витрине, среди нарядных игрушек, остался невзрачный серый ослик, у которого великое будущее.

Генрих Альтов Шальная компания

Мы дети, но мы стремимся вперед, полные сил и отваги.

Эварист Галуа
Мы познакомились на конференции по бионике. После моего выступления в зале изрядно шумели. В суматохе Дерзкий Мальчишка подсел ко мне и тихо спросил:

— Скажите, пожалуйста, хотели бы вы получить динозавра?

Я посмотрел на него и понял, что он имеет в виду живого динозавра. Я мгновенно представил, насколько укрепится палеобионическая гипотеза, если в моем распоряжении окажется хотя бы один живой динозавр.

— Давай, — сказал я. — Давай твоего динозавра.

Я с первого взгляда определил, что передо мной Дерзкий Мальчишка и что он знает, где раздобыть живого динозавра. Но, по правде сказать, я не ожидал, что идея окажется такой потрясающей. В конце концов, он мог просто знать, где водятся динозавры. Надо принять во внимание, что в зале был шум. Отдельные слишком темпераментные оппоненты выкрикивали разные доводы против моей гипотезы. Из-за этого отвлекающего фактора я, собственно, остановился на столь банальной догадке. Динозавров обычно где-то находили. Таков литературный штамп, это и ввело меня в заблуждение. Благородная и великая идея Дерзкого Мальчишки не имела ничего общего с этим убогим штампом.

Я понял суть идеи на третьей фразе и несколько даже ошалел от размаха. То, что придумал Дерзкий Мальчишка, далеко выходило за пределы палеобионики. Это одна из фундаментальных идей, которых в науке за всю ее историю — насчитывается лишь несколько десятков, не больше.

Подумайте сами, пока я еще ничего не рассказал, как раздобыть живого динозавра. Ну, не бронтозавра, так хотя бы игуанодона или, на худой конец, самого завалящего хиротерия. Готов спорить: не придумаете!

Между тем в этой задаче нет ничего принципиально нерешимого. Вот, например, идея, приближающаяся к решению. Пьер де Латиль пишет в своей книге «От „Наутилуса“ до батискафа»: «Если на океанском дне не происходят процессы гниения, то трупы живых существ, которые могли упасть на дно, сохраняются там в целости в продолжение тысячелетий. А это означает, что на дне океанов можно было бы найти в абсолютно неповрежденном состоянии останки многих давно вымерших на земле животных. Вот гипотеза, способная взбудоражить самый холодный и не склонный к романтике ум! Приходится лишь удивляться, что ни одному автору научно-фантастических романов до сих пор не приходила в голову мысль использовать эту тему».

Согласитесь, гипотеза и в самом деле остроумная. Что говорить, конечно, тут существует некое «но». Даже в самых глубоких океанских впадинах есть жизнь, микроорганизмы и, следовательно, гниение. Однако сама по себе мысль, как видите, лишь чуть-чуть недотягивает до требуемого решения.

Попытайтесь все-таки подумать относительно живого динозавра. А я пока продолжу рассказ.

Итак, Дерзкий Мальчишка выложил свою идею.

— Пойдет? — спросил он.

Клянусь, он был готов к защите! Настоящий Дерзкий Мальчишка — я эту породу знаю.

Когда-то я сам был Дерзким Мальчишкой. Но мне уже скоро сорок, и я давно подал в отставку. У меня семья, я состою членом жилищного кооператива и выписываю полезный журнал «Здоровье». По поведению мне смело можно ставить пятерки. Если в отдельных (совершенно нетипичных) случаях во мне и вспыхивает что-то такое, я сразу включаю внутренние тормоза.

Я даже не знаю, почему на конференции поднялся шум. Мое выступление было выдержано в спокойном, академически скучноватом стиле.

Видимо, придется рассказать об этом выступлении: тогда вы поймете, почему мне понадобился динозавр. Вообще я должен буду объяснить уйму разных вещей. Ничего не поделаешь, одно цепляется за другие. Рассказ будет довольно сумбурным, предупреждаю заранее.

Поскольку мы уж заговорили об этом, надо сказать прямо, что я не писатель. Все, о чем здесь написано, не содержит ни капли вымысла. От нас сбежал… гм… сбежало некое живое существо. Спрашивается: прикажете дать объявление в газету? Дескать, так и так, утерян, предположим, стиракозавр средних размеров, особых примет не имеет, нашедших просят сообщить по адресу…

Подумав, я и решил написать рассказ. Согласитесь, это неплохой выход. Тот, кто усомнится в истинности происшедшего, может считать это фантастическим рассказом. Однако если вам встретится сбежавшее существо (а я на это рассчитываю), вы будете знать, в чем дело.

Начнем с конференции. Как я уже говорил, она была посвящена проблемам бионики. Надеюсь, нет необходимости объяснять, что такое бионика. Тем более — это не так просто объяснить. Выступая на конференции, я перечислил одиннадцать определений бионики, принадлежащих разным авторам. Собственно, с этого и начался шум. Но оставим терминологию; в конце концов, это формальная сторона. Будем считать, что бионика изучает «конструкции» животных и растений с целью использования «патентов природы» в технике. Ну, допустим, выясняют, как медуза слышит приближение шторма, а потом создают метеорологический прибор «ухо медузы». Все очень прелестно, если не задаться вопросом: а разве изобретатели раньше, до появления слова «бионика», не копировали природу?

В своем выступлении я привел интересный пример, почему-то вызвавший в зале излишнее оживление. Древние греки применяли тараны — массивные бревна, которыми взламывали ворота осажденной крепости. Торцовая часть тарана от ударов быстро расплющивалась. И вот неведомые миру древнегреческие бионики нашли отличное решение: они придали торцу тарана форму бараньего лба. Такой таран разбивал самые крепкие ворота.

Подобных примеров множество. Спрашивается: изменилось ли положение от того, что мы — во второй половине XX века — заменили слова «копирование природных прообразов» словом «бионика»?

Когда я задал этот вопрос, один из наиболее нетерпеливых оппонентов высказался с места в том смысле, что раньше «патенты природы» использовались случайно и редко. «Возникновение же бионики, — внушительно сказал он, — знаменует переход к широкому и планомерному внедрению в технику решений, заимствованных у природы». Затем оппонент сел, вкушая заслуженные аплодисменты. Да, да, вполне заслуженные, потому что он был абсолютно прав! Бионика имеет смысл лишь в том случае, если количество заимствованных у природы идей увеличивается в сотни, в тысячи раз. Между прочим, я это и сам знал. Научный диспут в какой-то мере подобен шахматной игре. Я сознательно отдал пешку, чтобы выиграть ладью.

Итак, бионика должна давать много новых идей. Хорошо. Даже великолепно. Спрашивается: где они, эти идеи? Где могучий поток новых открытий и изобретений?

Я напомнил, что в вестибюле устроен симпатичный стенд с книгами, брошюрами и статьями о бионике. Затем я спросил: заметил ли кто-нибудь, что все авторы приводят один и тот же весьма скромный набор примеров? Заметил ли кто-нибудь, что в большинстве случаев сначала делают изобретение, а потом находят прообраз в природе?

В зале наступила относительная тишина, и я смог изложить принцип палеобионики (прошу следить за ходом мысли, мы приближаемся к вопросу о динозавре).

Древнегреческие бионики, создавшие таран с бараньим лбом, выбрали самый лучший из известных им природных прообразов. Тем же нехитрым методом действуют и сейчас: ищут возможно более совершенный «оригинал». Однако такой «оригинал» — в этом-то и загвоздка! — почти всегда оказывается слишком сложным. Разобраться в его устройстве очень трудно. А построить «копию» порой просто немыслимо. Так, например, обстоит дело с попытками скопировать кожу дельфина. Постепенно выясняется, что дельфин обладает тончайшей системой кожного регулирования. Практически невозможно копировать столь сложный прообраз.

Тупик? Нет! Прообразами должны служить более простые вымершие животные, изучаемые палеонтологией. В этом и состоит основная идея палеобионики.

Вот тут тишина сразу прекратилась! Но я все-таки покричал свое выступление.

Вымершие животные уступают современным в развитии головного мозга и нервной системы. В остальном они достаточно совершенны. По некоторым «показателям» древние животные вообще превосходят своих выродившихся потомков. Исчезли такие животные не потому, что были плохо «устроены». Они вымерли из-за изменений климата и рельефа, а в некоторых случаях были истреблены человеком.

Аплодисментов не было, но я на них и не очень рассчитывал. Не следует думать, что научные конференции проводятся по методу «встретились, поговорили, разошлись». Представьте себе: десятки лабораторий, сотни и тысячи людей ведут исследования в каком-то направлении. И вот на конференции впервые называется другое направление. Думаете, так просто «переключиться»? Горят чьи-то готовые к защите диссертации. Кому-то придется начинать работу заново, с нуля. Всякое «переключение» связано с потерей времени. Поневоле задумаешься.

Бионика требует контакта между биологами и инженерами. Очень сложная штука этот контакт! А тут возникает вопрос о привлечении еще и палеонтологов…

Полагаю, теперь вам понятно, почему я не рассчитывал на аплодисменты. Нужно определенное время, чтобы новая идея была воспринята как необходимость. По шуму в зале я чувствовал, что процесс этот идет, нормально. Я шепнул мальчишке: «Давай выбираться!» — и мы незаметно двинулись к выходу.

Впрочем, не совсем незаметно, потому что в вестибюле нас настиг взъерошенный гражданин средних лет.

— Один вопрос! — быстро сказал он и намертво вцепился в пуговицу моего пиджака. — Так, так! Вот вы говорите, что надо копировать вымерших животных.

— Говорю, — покорно признался я, пытаясь высвободить пуговицу.

Он возбужденно заглотнул воздух и продолжал:

— Понимаете, я изучаю механику работы птичьего крыла. С позиции самолетостроителя. Крыло — изумительно по совершенству! И вот вы предлагаете, — он рванул злополучную пуговицу, — вы предлагаете использовать палеобионический принцип. Та-ак, та-ак. Значит, вместо прекрасного — да, да, прекрасного! — крыла птицы самолетостроители должны ориентироваться, простите, на паршивое крыло какого-нибудь птеродактиля? Так?

Он машинально поднес к глазам оторванную пуговицу, пожал плечами и сунул ее себе в карман. Мне захотелось посмотреть, на что способен мальчишка. Я показал ему на взъерошенного гражданина.

— Паршивость — понятие относительное, — философски сказал мальчишка, охотно выдвигаясь вперед.

Взъерошенный гражданин уставился на Дерзкого Мальчишку. Мне понравилось, что гражданина не шокировал возраст нового противника.

— Вы хотите сказать… — вкрадчиво начал взъерошенный гражданин.

— Вот именно, — перебил Дерзкий Мальчишка и взял его за пуговицу. — То, что плохо для живого существа, может оказаться хорошим в технике.

С пуговицей это было, пожалуй, лишнее. Но говорил он бойко. Взъерошенный гражданин едва успевал вставлять свои «так, та-ак».

Крыло птерозавра действительно хуже птичьего крыла. Почему? Малейшее повреждение кожаной перепонки — и птеродактилю конец. Однако у современной техники иные возможности и иной арсенал материалов. С этими материалами выгоднее копировать гладкие крылья таких отличных летунов, как вымерший рамфоринх или живущая и ныне, но обладающая древней родословной стрекоза.

Это было прекрасно сказано: я бы не сказал лучше. Взъерошенный гражданин произнес протяжное двухметровое «та-а-ак» и погрузился в раздумье. Мы дали ходу.

— Пуговицу ты мог бы и не трогать, — сказал я мальчишке.

— Надо же вам пришить пуговицу, — ответил он. — Вот, смотрите, точно такая, как ваша.

Ему нельзя отказать в наблюдательности — непременном качестве настоящего исследователя.

На улице он купил два пирожка с рисом. Пирожки я отобрал и бросил первой встречной собаке (это был увешанный медалями бульдог — он презрительно оттопырил тяжелую губу и мутно посмотрел на меня), а мы пошли в кафе «Прага», потому что вопрос о динозаврах следовало обсудить безотлагательно.

Здесь самое время кое-что рассказать о Дерзком Мальчишке.

Не буду называть его имени и фамилии. Вам они ровным счетом ничего не скажут. Пусть он пока так и останется Дерзким Мальчишкой. В конце концов, это звучит не хуже, чем Главный Конструктор.

Не буду также излагать биографию Дерзкого Мальчишки, когда-нибудь она появится в серии «Жизнь замечательных людей». Если вы в этом сомневаетесь, давайте ваше решение задачи о динозаврах! Боюсь, что у вас до сих пор нет решения… Крепенький орешек, а?

Да, что тут говорить. Возьмите, например, фантастическую литературу. Вымершими животными напичканы сотни рассказов, повестей, романов. Но в основе одна идея — герой обнаруживает некий затерянный мир, где чудом сохранились динозавры или мамонты. Есть и подварианты: встреча с древними животными происходит на чужой планете или при поездке в прошлое на машине времени. Со времен Рони-старшего и Конан Дойля фантастика не пошла дальше. Представьте себе, что «космическая» фантастика остановилась бы на жюль-верновской колумбиаде и сейчас писали бы о полетах к звездам в пушечных снарядах… С «динозавровой» фантастикой именно такое положение. И уж если фантасты не придумали ничего путного, то проблема, поверьте, не из простых.

Когда-нибудь Дерзкому Мальчишке поставят памятник. Скульпторы, испокон веков создававшие конные статуи, на этот раз изобразят всадника на уламозавре. Или на трицератопсе. (Не каждый ящер годится для подобной скульптуры. У стегозавра, например, на спине торчат два ряда костяных гребней. Попробуй усиди.) Между нами говоря, место я уже присмотрел. Конечно, пока памятник нельзя ставить, у мальчишки слишком легкомысленный вид. Скажем, Эйнштейн или Павлов — могли бы вы узнать их на фотографиях, сделанных, когда этим великим людям было по пятнадцать лет? А впрочем… Мы говорим об Эйнштейне, Боре, Тимирязеве — и видим величественных старцев. Но ведь они были почти мальчишками, когда делали свои открытия!

Ладно, о памятнике и биографии в серии «Жизнь замечательных людей» еще будет время подумать. Пока важен другой вопрос: как получилось, что обыкновенный мальчишка стал Дерзким Мальчишкой?

Тут не вое ясно. Однако в общих чертах вырисовывается такая история. Мальчишка привык считать на пальцах. Через эту могучую мыслительную стадию проходим все мы. И всем нам не дают долго на ней задержаться. «Ах, ах, так нельзя! Ах, стыдно! Ах, не положено…» Так вот, мальчишке кто-то сказал: «Что ж, попробуй. Сложение и вычитание на пальцах — это просто. А вот как дальше, не знаю». Он не помнит, кто ему это сказал. Жаль. Ибо именно в этот момент и приоткрылась дверь в науку.

В самом деле, кто может доказать, что, например, бином Ньютона проще решать на бумаге, а не на пальцах? Ведь никто не пробовал!

Мальчишка долго совмещал «положенную» арифметику с «неположенной». Сначала потому, что так было легче. Потом по привычке. Наконец, из интереса. И вот однажды он решил на пальцах кубическое уравнение. Над ним смеялись. Но он уже был исследователем, самым натуральным исследователем!

Я видел, как он вычисляет на пальцах. Уравнения высших степеней он щелкает, как семечки. Ну, еще кое-что в дифференциальном и интегральном исчислениях. Векторная алгебра. Дифференцированию, например, соответствует поворот рук ладонями вниз. Введены вспомогательные обозначения «одна нога», «правое ухо», «левое ухо», «прищуренный глаз» (для операций с мнимыми числами), и так далее. В среднем вычисление на пальцах раза в три быстрее, чем на бумаге. Конечно, нужна тренировка.

Все это очень интересно, и я мог бы рассказать подробнее (квадратные уравнения я уже сам могу решать на пальцах), но тогда получится математический трактат. А я пишу рассказ. Художественная литература — дело серьезное. Тут, знаете ли, свои законы, приходится считаться. Так что давайте вернемся к художественной литературе.

Я не люблю, когда люди берутся за какое-нибудь дело, не удосужившись хотя бы полистать соответствующие книги. Решив изложить происшедшие события в форме рассказа, я прежде всего от корки до корки проштудировал «Основы теории литературы» Л. И.Тимофеева. Не буду преувеличивать: кое-что я не понял. Например, как раскрыть характер героя произведения? У Тимофеева на странице 141-й сказано: «Характер раскрывается путем показа его взаимоотношений с другими характерами. Так, если в первой главе произведения изображается А., а во второй — Б., испытывающий страдания благодаря действиям А. в первой главе, то эти переживания Б. являются одной из форм раскрытия А., хотя А. во второй главе нет и нет, следовательно, и относящихся непосредственно к нему словесных единиц». Очень мило! Но Дерзкий Мальчишка взаимоотносится главным образом не с другими характерами, а с другими научными теориями. Как быть в этом случае?

Если бы я не читал Л.И.Тимофеева, то начал бы со штанов. Мальчишка носит серый клетчатый пиджак, белую рубашку, белый галстук и флотского образца штаны. Я спросил:

— Штаны — из соображений романтики?

— Нет, — ответил он. — Из соображения прочности.

Но «Основы теории литературы», насколько я понял, предписывают не увлекаться такими частностями, как штаны, а сосредоточиться на описании наиболее характерного.

Мальчишке пятнадцать лет. Не берусь, однако, утверждать, что это очень характерно. Можно быть Дерзким Мальчишкой в десять лет и в семьдесят. Девчонки тоже могут быть Дерзкими Мальчишками. Тут все дело в стиле жизни. Мальчишка, о котором я рассказываю, приехал из Тамбова в Москву, поступил в восьмой класс и устроился работать. Он стал сторожем в научно-исследовательском институте. Это было блестяще придумано: он получил возможность, литературно говоря, вступить во взаимоотношения с оборудованием целого института! Идей у мальчишки был целый ворох. Эти идеи плюс институтское оборудование… вы, надеюсь, представляете?

Если меня когда-нибудь выгонят из моего КБ, я поступлю ночным сторожем в научно-исследовательский институт. При моей, смею думать, солидности я вполне могу рассчитывать на должность старшего сторожа. Мальчишку же приняли младшим сторожем. Дежурил он днем, а по вечерам приходил в институт готовить уроки. Часов в девять его пожилой коллега уютно засыпал, и тогда Дерзкий Мальчишка шел в лабораторию. В институте было разное оборудование, вплоть до гигантских разрядных установок. Но для проверки гениальных идей почти всегда достаточны самые простые средства.

Прошу обратить внимание: так продолжалось год — и мальчишка ни разу не попался. Полагаю, такое взаимоотношение с оборудованием в высшей степени характерно. Идеи могут быть сколько угодно сумасшедшими, но их осуществление требует спокойствия и вдумчивости. Стремление всюду совать нос, крутить все, что подвернется под руку, и прочая «любознательность» почему-то вызывающая умиление, не имеют ничего общего с исследовательским талантом.

Дерзкий Мальчишка работал по плану. Сначала пять, потом шесть и семь часов в день — сверх школьной программы. Я видел тетрадь, в которую он ежедневно записывает отработанные часы. Три года в среднем по шесть часов в день — это шесть с половиной тысяч часов. Университетский курс математики плюс физика, плюс полсотни книг по биологии, плюс палеонтология… Всего не перечислишь.

Откровенно говоря, листая эту тетрадь, я испытывал двойственное чувство. Работа титаническая, ничего не скажешь. Но шесть с половиной тысяч часов отняты у детства.

За вход в науку приходится дорого платить. Видимо, поэтому так соблазнительно проскочить без платы. Норберт Винер пишет в своей биографии: «…честолюбивые люди, относящиеся к обществу недостаточно лояльно или, выражаясь более изящно, не склонные терзаться из-за того, что тратятся чужие деньги, когда-то боялись научной карьеры, как чумы. А со времен войны такого рода авантюристы, становившиеся раньше биржевыми маклерами или светочами страхового бизнеса, буквально наводнили науку». Винер имеет в виду капиталистическое общество. Но было бы наивным лицемерием утверждать, что у нас мало людей, которые идут в науку, только чтобы устроиться. Такие люди есть.

Винер шутя говорит, что неплохо было бы раз в году сжигать по жребию одного ученого. Тут, конечно, есть риск сжечь толкового человека. Зато резко уменьшится приток в науку карьеристов. Мальчишка, когда я рассказал об этой идее, просто повизгивал от восторга. Он до сих пор упорно не хочет считать ее шуткой.

Будем говорить серьезно. Проскользнуть в науку можно — это дело ловкости. Однако никакая ловкость не поможет бесплатно сделать что-то в науке. Чтобы получить калорию тепла, нужно затратить 427 килограммометров работы. Чтобы зажечь свой огонь в науке, нужна определенная работа — тут не изловчишься, не проскользнешь. И это еще только начало — зажечь огонь. Нужно всю жизнь поддерживать его, бороться с непогодой, ветрами, бурями.

Но и Винер по-своему прав: в науке иногда выдвигаются и без зажигания вышеупомянутого огня. Однажды я проделал любопытный мысленный эксперимент. Я рассуждал так.

Сам процесс научного творчества доставляет настоящему ученому огромное удовольствие. Научное исследование — вещь куда более вкусная, чем пирожное. Разумеется, каждый труд может приносить удовлетворение. Но научное творчество — не просто удовлетворение, а самое высшее из доступных человеку духовных наслаждений. Так почему бы не считать это наслаждение главной частью зарплаты? Во всяком случае, это не нарушило бы социалистический принцип оплаты по труду. «Вот вам, глубокоуважаемый товарищ профессор, ставка лаборанта плюс золотая валюта духовных ценностей…»

Это было в субботу, в переполненной электричке. Со всех сторон на меня напирали туристы, навьюченные своей колючей амуницией. В таком положении мысленные эксперименты — самое утешительное занятие.

У меня много знакомых, так или иначе связанных с наукой. Я попытался представить, что произойдет, если им объявят: «Братцы, платить вам будем, как в многотрудные времена славного Галилея».

В ответ я услышал голос одного из своих друзей. Услышал мысленно, но весьма натурально (когда в ребра вдавливаются котелки и палки, невольно настраиваешься на полумистическое общение с голосами героев и мучеников науки). «Чихать, — мрачно сказал голос. — Прокрутимся».

Никто из таких ученых не ушел бы, это факт. Но тут я впервые заметил, как много в науке людей, живущих по принципу: мы вам — знания, вы нам звания. Вот эти бы ушли! Они бы просто хлопнули дверью, сказав напоследок что-нибудь очень правдоподобное о материальном стимуле. И с их уходом наука многое бы проиграла. Да, да, проиграла бы! Знания у них действительно есть, и они продают их с пользой для общества и для себя. Честные купцы.

Но я изрядно отвлекся, а это, как сказано в «Основах теории литературы», вредит художественности.

Вернемся к динозаврам.

Дерзкий Мальчишка отнюдь не предлагал искать динозавров. Его идея была значительно шире. Он нашел способ получать вымерших животных. Любых животных, не только динозавров.

Есть биогенетический закон: развитие зародыша животных более или менее полно повторяет развитие тех форм, из которых исторически сложился данный вид. За очень короткое время (дни, недели, месяцы) зародыш как бы конспективно повторяет путь, пройденный его предками в течение сотен миллионов лет эволюции. У куриного зародыша, например, на третьи сутки появляются жаберные борозды — признак, сохранившийся с тех пор, когда у рыб, далеких предков птиц, развивались жабры. У зародыша коровы жаберные дуги возникают в возрасте двадцати шести суток и вскоре исчезают. У человеческого зародыша хвост и жабры появляются к полутора месяцам.

Кстати, о хвосте.

Мальчишка утверждает, что все началось именно с хвоста, точнее — с рисунка хвостатого человека в школьном учебнике анатомии и физиологии. Случай иногда нажимает не те кнопки на пульте Природы. Появляется частица прошлого. Атавизм. Но почему атавизмами нельзя управлять и вызывать их по своему желанию?

Небольшой хвост мог бы даже украсить человека. В конце концов, возимся же мы со своими прическами, хотя волосы — такой же атавизм, как и хвост.

Идея создания хвостатых людей была изложена тут же на уроке (точнее вместо ответа по заданному уроку), и парень схватил двойку. Двойку он исправил, а идею забыл. У него было много разных идей.

Но через месяц, перечитывая «Человека-амфибию» Беляева, он вспомнил об этой идее. Ихтиандр создан хирургическим путем: ребенку пересадили жабры молодой акулы. Этим путем предполагает идти и Жак Ив Кусто. По его мысли, хирурги должны снабдить человека миниатюрными искусственными жабрами. Мальчишка, выросший у берегов несерьезной речушки Цна, никогда не видел океана. Он даже не знал, что такое настоящее море. Но однажды он подумал: если на определенной стадии развития у человека на какое-то время появляются жабры, значит, можно сделать, чтобы они не исчезали.

Здорово, а?

Так вот, я вам скажу: это чепуха. Сущая чепуха. Потому что к организму современного человека нельзя «прилепить» древние жабры. Организм — единая конструкция. Изменение части повлечет изменение целого. Восстановление жабер — идея столь же дохленькая, как, скажем, проект оснащения атомохода веслами.

Вся сила в том, что мальчишка не остановился на этой идее, а пошел дальше.

У Жюля Верна в романе «Вокруг света в восемьдесят дней» поезд идет над пропастью по мосту, который едва-едва держится. Поезд успевает проскочить. И сразу же после этого обрушивается мост. Такова хитрая механика открытий. Многие подходят к пропасти, смотрят на мост и думают: «Эта штука явно не держит. Здесь дороги нет». Но открыватель смело допускает невозможное. Он вступает на мост, который не держит. Остановиться нельзя. Надо успеть проскочить — и тогда пусть он рушится, этот мост. Он сыграл свою роль.

Идея восстановления жабер «не держит». Но додумаем ее до конца. Раз нельзя восстанавливать по частям, нужно восстанавливать целиком.

Вы улавливаете мысль?

Копаясь в литературе по эмбриологии, мальчишка встретил описание опытов Петруччи. Это была какая-то брошюрка, рассказывающая о том, как в «биологической колыбели» вырастили теленка. Вот здесь парень увидел, что его метод применим не только к человеку.

Оставался один шаг к самому широкому обобщению: управляя развитием зародыша животных, можно «воскресить» его отдаленных, давно вымерших предков.

Эта идея и открытие путей ее осуществления принадлежат только Дерзкому Мальчишке. Я помогал в конкретном эксперименте, не больше.

Быть может, самое удивительное — простота средств, потребовавшихся для эксперимента. Я не вправе сейчас рассказывать об этих средствах. Нетрудно представить, что произойдет, если каждый желающий начнет выращивать цератозавров, мегатериевили каких-нибудь титанофонеусов. Это все-таки не канарейки.

Принцип я объяснил, а по поводу остального скажу коротко. Мальчишка нашел некий фактор, позволяющий закреплять черты, присущие тем или иным отдаленным предкам. К моменту нашего знакомства был почти собран прибор, которому мы, сидя в кафе «Прага», придумали скромное название палеофиксатор.

Здесь же, в кафе, мы выработали план действий.

Дерзкий Мальчишка хотел сразу получить диплодока или брахиозавра. На мой взгляд, не следовало начинать с крупных животных. Я, конечно, не отрицаю: убедительность эксперимента пропорциональна размерам полученного ящера. Но тут есть и свои неудобства. Взрослый диплодок весил полсотни тонн и имел в длину около тридцати метров. Попробуйте выкормить такое создание!..

Для начала удобнее животное небольшое, но экзотическое. Мы обсудили всевозможные варианты и остановились на птеродактиле. По палеонтологическим данным, птеродактиль не больше индюка, то есть имеет вполне транспортабельные размеры.

Как вы, надо полагать, догадываетесь, для получения птеродактиля необходимо: а) иметь яйцо и б) подвергнуть это яйцо действию палеофиксатора.

Вообще говоря, годится далеко не всякое яйцо. У Дерзкого Мальчишки составлена таблица, каких животных из каких яиц получать.

Сложнее определить, когда и на сколько времени включать палеофиксатор. Скажем, голубиные яйца. В течение пятнадцати — семнадцати дней зародыш проходит путь, на который эволюция потратила миллиард лет. Каждый час «яичного времени» соответствует двум с половиной миллионам «эволюционных лет». Тут, знаете ли, нужна особая точность!

По разработанному нами плану на окончательный монтаж палеофиксатора отводилось четыре дня. Заниматься этим должен был Мальчишка. Мне надлежало добиться отпуска, отослать семью и организовать дачу под Москвой.

С отпуском было не так просто, но, в общем, все уладилось. Еще труднее было достать туристические путевки для жены и сына на пароход, который собирался полмесяца ползти до Астрахани и полмесяца обратно. Зато вопрос о даче был утрясен пятиминутным разговором.

Тут надо рассказать о хозяине дачи, третьем участнике эксперимента.

Итак, Вениамин Николаевич Упшинский. Фамилия, хорошо знакомая многим изобретателям. Теперь Вениамин Николаевич на пенсии, по еще не так давно в коридорах Комитета по делам изобретений и открытий можно было услышать: «Упшинский отказал… Упшинский уперся… Упшинский не согласен…»

Технику Вениамин Николаевич знал блестяще. Экспертом он был высокого класса. Наизусть помнил тысячи патентных формул. Но отказывать любил. Очень любил.

Я впервые столкнулся с ним лет двадцать назад. В ту пору я был крупным нахалом. Мне казалось, что я осчастливил человечество, придумав спички, которые горят красным пламенем. Тот, кто занимался фотографией, сразу поймет, зачем нужны такие спички. Фонарь — вещь малоподвижная. Упадет что-нибудь на пол, и ищешь в темноте. Обычную же спичку зажечь нельзя: засветится пленка или бумага.

Кабинет Упшинского находился в самом конце темного коридора. Да и сам кабинет был тесноватый и какой-то притемненный. Высокие книжные шкафы стояли не только у стен, но и посредине кабинета. Стол у Вениамина Николаевича был большой, массивный. На таком столе приятно играть в пинг-понг. Именно об этом я подумал, впервые переступив порог кабинета. И еще я заметил на окнах свернутые в рулоны светомаскировочные шторы. После войны их уже можно было снять.

— Как же, как же, знаю, — добродушно сказал Вениамин Николаевич, усаживая меня на скрипучий стул. — Между прочим, вы не изобрели ничего такого… э… против курения? Жаль, жаль… Что ж, читал вашу заявку. Вы уж не гневайтесь, но я вам откажу…

Он не только любил отказывать, но и умел делать это со вкусом. Экспертиза для него была чем-то вроде игры в шахматы. Важен не только выигрыш, удовольствие приносит и сам процесс игры.

Он курил, благосклонно посматривая на меня сквозь толстые стекла очков. Глаз его я не видел, потому что в синеватых стеклах очков отражались книжные шкафы. Подозреваю, что Вениамин Николаевич специально использовал этот оптический эффект.

Кстати, внешне Упшинский с тех пор не очень изменился. Он и сейчас такой же массивный, румяный, добродушный.

Говорил Вениамин Николаевич негромко, как бы приглушенно. Смысл его речей клонился к тому, что практически затруднительно пропитать деревянную основу спички составом, окрашивающим пламя в красный цвет. Спичка будет давать то слишком тусклое, то слишком яркое пламя.

Я не перебивал его. У меня в кармане лежала коробка «красных» спичек, и я хотел проучить эксперта.

Он говорил долго и убедительно. А потом я положил на стол коробку «красных» спичек. И случилось чудо. Вениамин Николаевич мгновенно изменился. Исчезли книжные шкафы на стеклах очков. Я увидел обыкновенные живые глаза. Передо мной сидел человек, чрезвычайно заинтересованный происходящим. Этот человек говорил нормальным голосом и суетился — так ему хотелось поскорее испытать спички.

Я несколько опешил от такого превращения и уже без всякого ехидства выгрузил из карманов пачку фотобумаги и флаконы с проявителем и закрепителем.

— Чрезвычайно любопытно, — сказал Упшинский, схватив эти флаконы. Чрезвычайно! Мы сейчас же и попробуем…

Он развил такую бурную деятельность, что мне оставалось только смотреть. Налил проявитель и закрепитель в крышки, снятые с массивных чернильниц. Подбежал к окну, рванул веревку. С грохотом спустилась штора, выбросив в воздух густое облако пыли. Упшинский пронырнул через это облако к другому окну. Хлопнула вторая штора, на мгновение наступила темнота, и тут же зажегся красный огонек. Вениамин Николаевич торжествующе воскликнул:

— Горит! Посмотрите — горит!..

Впрочем, он тут же забыл обо мне и занялся фотобумагой. Он возился минут сорок. Проверил бумагу. Потом стал жечь спички. Сразу по пять штук. Подносил их к самой бумаге. Не знаю, как она не загорелась. Он даже закурил от «красной» спички.

Прекратил он эту возню, когда в коробке остались три спички. Ему очень хотелось поиграть и с ними, но он был воспитанным человеком. Он со вздохом вернул мне коробку и поднял шторы. Потом мы наведи порядок на столе. Упшинский почистил свой костюм.

— Значит, так, — неторопливо и важно сказал Вениамин Николаевич. Отказик я вам все-таки напишу. Да вы не смотрите на меня так…

Я смотрел потому, что в стеклах его очков снова очень ясно отражались книжные шкафы.

— Наверное, вы уйму времени ухлопали, чтобы приготовить одну коробку таких спичек, — продолжал он. — А на спичечных фабриках возиться не будут. Там массовое производство. Они даже свою технологию не выдерживают. Извольте полюбоваться.

Он достал обычные спички, чиркнул спичкой о коробок. Спичка вяло зашипела. Вениамин Николаевич методично пробовал спички. Пятая спичка зажглась, разбрасывая зеленые искры.

— Такое качество, — наставительно произнес Вениамин Николаевич. — Ваши спички будут выполнены примерно на таком уровне. Четыре не зажгутся, а пятая засветит фотоматериал. До свиданья.

Сейчас я перечитал эти страницы и вижу, что не совсем верно изобразил Упшинского. Вероятно, он бы рассказал обо мне тоже в несколько ироническом плане. Вениамин Николаевич, конечно, требовал слишком многого, изобретение не обязано сразу быть безупречным и неуязвимым, это так. Изобретателю оставалось либо бросить идею, либо довести ее до полнейшего совершенства.

И все-таки Упшинский отчасти был прав. Но я понял это позже. А тогда я решил взять реванш.

Я появился у Вениамина Николаевича через два месяца и, твердо глядя в отражавшиеся на стеклах очков книжные шкафы, объявил, что придумал «порошок невесомости». Упшинский фыркнул, но я выложил на стол спичечную коробку с шестью сероватыми таблетками (это был самый элементарный аспирин).

Все строилось на психологическом расчете. В этой коробке Вениамин Николаевич видел «красные» спички — и они работали. Коробка давила на психику, заставляла поверить, что «порошок невесомости» тоже будет работать…

— Можем испытать хоть сейчас, — нагло сказал я.

— Сейчас? — неуверенно переспросил Вениамин Николаевич.

И снова произошло чудо. Как и в прошлый раз. Вениамин Николаевич ожил, стал обычным человеком, засуетился, подготавливая эксперимент. Клянусь, он поверил в мой «порошок невесомости»!

Мы зажгли электрический свет и опустили шторы (чтобы с улицы не было видно летающего по комнате человека). Потом я отправил Упшинского за каким-нибудь романом (порошок действует два часа, скучно висеть под потолком, ничего не делая). Потом Вениамин Николаевич принес бутылку лимонада (таблетки горьковаты).

— Ну, — сказал Упшинский, вытирая вспотевший лоб, — кажется, все…

Я внимательно оглядел потолок и потребовал веничек, чтобы можно было смахнуть пыль. Веничка не оказалось, и Вениамин Николаевич принес чистое полотенце.

— Ну? — простонал он. По-моему, он просто сгорал от нетерпения.

Я налил лимонад в стакан, открыл спичечную коробку, достал таблетку и поднес ко рту.

— С богом, — прошептал Вениамин Николаевич, заглядывая мне в рот. Начинайте же…

Я посмотрел на него (я старался смотреть задумчиво и как бы с сомнением) и сказал:

— Нет. Пожалуй, не будем начинать…

— Почему? — Он не скрывал огорчения.

— А потому, — объяснил я, — что вы все равно не поверите. Я буду два часа торчать под потолком, там душно и скучно. Истрачу таблетку. А вы опять откажете. Таблетки, дескать, требуют особой тщательности в изготовлении. Легко, мол, напутать… Нет. Не будет испытаний. Переключусь на изобретение какого-нибудь антиникотина. До свидания.

Я выпил лимонад и ушел.

Так началась моя дружба с Вениамином Николаевичем Упшинским. С той поры каждое свое изобретение я сначала отдавал на растерзание Вениамину Николаевичу. Он был придирчив и несправедлив, зато изобретения приобретали десятикратный запас прочности. А вот как объяснить привязанность ко мне Упшинского, этого я не знаю.

Дача Вениамина Николаевича — в Ильинском, под Москвой.

Заброшенный участок примыкает к лесу. Отличное место для выращивания птеродактилей. Безлюдно. Тихо. А для Вениамина Николаевича такие эксперименты — самое большое удовольствие.

Великое переселение состоялось в воскресенье. Мы привезли палеофиксатор, две раскладушки и кое-какое барахло.

— Изобретатель? — спросил Вениамин Николаевич, разглядывая новенькие джинсы Дерзкого Мальчишки.

— Гений, — ответил я. — Пока непризнанный.

Упшинский одобрительно кивнул.

— Это хорошо. Кстати, нет ли у него какого-нибудь нового средства… э… против курения? Жаль, жаль… А что же есть?

— Математика на пальцах. Любые задачи.

— Я к вам всегда хорошо относился, — грустно сказал Вениамин Николаевич, — а вы всегда шутите.

Пришлось тут же продемонстрировать решение квадратных уравнений. Упшинский мгновенно ожил.

— Потрясающе! — прошептал он, потирая руки. — Но ничего не выйдет. Вот увидите, ничего не выйдет…

Он потащил мальчишку к лестнице, они уселись на ступеньках и начали выяснять, выйдет или не выйдет. Когда я через час позвал их ужинать, Упшинский сердито отмахнулся:

— Не мешайте работать…

Я занялся расчисткой дачи.

Изобретатели годами тащили сюда всякий хлам. Плоды творческой деятельности, как говорил Вениамин Николаевич. Плодов было много. Они торчали в комнатах, на лестнице, на веранде, в сарае и, простите, даже в туалете. Если бы они работали, дача затмила бы любой павильон ВДНХ. Но работал только лесоветровой аккумулятор. Эта похожая на самовар штука была установлена на крыше. От самовара тянулись к ветвям деревьев десятка два разных тросиков. В ветреный день деревья раскачивались, тросики дергались и нудно скрипели. К вечеру над крыльцом зажигалась лампочка от карманного фонаря.

Была еще лодка, совсем новая. Лодку зачем-то подарил Вениамину Николаевичу сын, капитан дальнего плавания. Какой-то изобретатель пристроил к лодке «вечный двигатель».

— Я перетащил в глубь сада массу барахла. На веранде освободилось место для голубей.

Еще накануне мы присмотрели голубятник с четырьмя десятками отличных вяхирей и клинтухов. Хозяин голубятника, видимо, имел какое-то отношение к истории, потому что все голуби носили царственные имена: Рамзес, Цезарь, Антоний, Клеопатра, Екатерина Первая, Вторая и даже Третья… Надо было снабдить это монархическое хозяйство автоматикой.

Как я уже объяснял, важно правильно выбрать момент включения палеофиксатора. Отсчет времени нужно вести с появления яйца; но не могли же мы днем и ночью сидеть перед голубятником. Я придумал довольно надежную систему сигнализации. В общих чертах вырисовывалась и вторая система, оповещающая, что птеродактиль вылупился из яйца. Следовало предусмотреть также защиту от котов: дачные коты изобретательны и прожорливы.

Часам к одиннадцати схема была готова. Я вышел в сад и увидел, что Вениамин Николаевич перебирает пальцами в воздухе с такой скоростью, будто играет на невидимом рояле. Мальчишка терпеливо разъяснял:

— Теперь надо повернуть левую ладонь вниз… Ниже, ниже!.. Это же вторая производная, а вы держите руку на уровне груди, что соответствует первой производной…

Пришлось вмешаться. Через полчаса мальчишка спал на своей раскладушке, а Упшинский сидел на веранде, и в очках его отражалась янтарная луна.

— Я всегда к вам хорошо относился, — сказал он наконец, — а вы от меня что-то скрываете. Математика на пальцах — это недурно, совсем недурно. Но вы задумали другое. Я же вижу.

Я встал и торжественно объявил:

— Вениамин Николаевич, мы будем получать птеродактилей и динозавров.

— Садитесь, — рассудительно сказал Упшинский. — Значит, птеродактилей?

— И динозавров, — подтвердил я. — А также ихтиозавров, мегатериев и саблезубых тигров.

Упшинский долго молчал. Потом спросил:

— Это он придумал?

— Он, — ответил я.

— Ну что ж, вероятно, дельная мысль. Рассказывайте.

За двадцать лет это был первый случай, когда Вениамин Николаевич заранее одобрил чью-то идею. И какую идею! Я, конечно, провел психологическую подготовку, начав с математики на пальцах, но такого результата, признаться, не ожидал. Вениамин Николаевич безоговорочно поверил в мальчишку.

Так начался наш эксперимент.

Впрочем, по-настоящему он начался только на четвертые сутки после переезда на дачу, а до этого я вертелся как белка в колесе. Привез голубятник. Наладил автоматику. Заготовил сушеную рыбу и рыбные консервы (не будет же птеродактиль лопать зерно).

Кроме того, время от времени мне приходилось выдворять изобретателей, осаждавших Вениамина Николаевича. Какой-то мудрец в Институте патентной экспертизы постоянно спихивал Упшинскому — на общественных началах наиболее въедливых и шалых субъектов. Одна такая личность появилась в первое же утро.

Было еще совсем рано. Вениамин Николаевич и мальчишка спали, а я стоял на траве вверх ногами. Тут придется отвлечься и объяснить, зачем надо по утрам стоять вверх ногами. В «Основах теории литературы» указано, что небольшие отступления, например, философского характера, нисколько не вредят художественному строю рассказа.

Однажды меня осенила следующая мысль. Природа изобрела систему кровообращения в те далекие времена, когда в обществе было принято передвигаться на четырех лапах. Сердце, играющее роль насоса, располагалось на одном уровне с головой и, как бы это сказать, всем остальным. Но человек перешел от горизонтального образа жизни к вертикальному. И сердце (которое насос!) вынуждено теперь работать в более тяжелых условиях.

Между прочим, обезьяны прекрасно это понимают. Поэтому любимое их занятие — висеть на дереве вниз головой, зацепившись хвостом за сук. От периодического прилива крови к голове сосуды то расширяются, то сжимаются. Отличная тренировка.

К сожалению, человек лишился хвоста (в значительной мере — и деревьев). Пришлось постоянно ходить вверх головой. А тут еще мозг усложнился (так, во всяком случае, утверждают). Сердце должно было преодолевать сопротивление множества узких и высоко расположенных сосудов. Отсюда все беды: от головной боли до кровоизлияния в мозг.

Йогам потребовалось всего семь тысяч лет, чтобы прийти к системе физкультуры (хатха-йога), стихийно основанной на стремлении вернуть человека к позам, типичным для животных. Об этом свидетельствуют даже названия упражнений — «поза верблюда», «поза змеи», «поза крокодила»…

Так называемое «полное дыхание» йогов — это именно тот способ, которым дышат животные, хотя они, скорее всего, не знают о системе йогов. Во всяком случае, кот, на котором я ставил контрольные опыты, наверняка но знает о хатха-йога. Это ленивый и невежественный кот. Просто удивительно, что дышит он только по системе йогов!

Теперь, надеюсь, вам понятно, почему я каждое утро четверть часа стою вниз головой.

В то утро я только-только пристроился вверх ногами и сосредоточился на полном дыхании, как появился изобретатель. Он проник через щель в заборе.

— Доброе утречко, — бодро сказал он. — Занимаетесь?

Он ходил вокруг меня, хрустел пластмассовым плащом и непрерывно верещал. Я закипал молча, потому что полное дыхание никак нельзя совместить с разговорами.

— Ради бога, не спешите, — просил он. — Я подожду. Очень интересно, очень интересно…

Я не спешил. Я отстоял свои пятнадцать минут и только тогда вскочил, чтобы выложить ему ряд мыслей и пожеланий. И вдруг я увидел его глаза. Они были совсем черные, то есть белки глаз, радужная оболочка — все было черным!

— Вот вы, наверное, думаете, что это черные контактные линзы. — Он радостно хихикнул. — Нет. Не-ет! Это я покрасил глаза. Краска вместо солнцезащитных очков. Две капли на день. По вечерам можно смывать. Удобно, дешево.

Я с энтузиазмом пожал ему руку и сказал, что сейчас придет дежурный врач и можно будет договориться, чтобы его поместили в мою палату.

— Что? — пролепетал он. — Что вы сказали?

Я повторил, добавив несколько впечатляющих деталей. Он побледнел. Это было шикарное зрелище: выкрашенные в черное глаза на физиономии мучного цвета.

— Так, значит, здесь… того… А мне говорили совсем наоборот…

Он тихо двинулся от меня задним ходом.

— Не пожалеете, — доверительно сообщил я. — У нас тут волейбол, телевизор. Лодка с вечным двигателем…

Он пискнул, отскочил бочком к забору и юркнул в щель.

Так вот, эксперимент начался по-настоящему только на четвертые сутки. В пять утра отчаянно заголосили три звонка контрольной системы (в ответственных случаях я предпочитаю иметь солидный запас надежности). Мальчишка дежурил у себя в институте. Мы с Вениамином Николаевичем бросились на веранду, к голубятнику.

Автоматика не подвела! В пенальчике Антония и Клеопатры (голубятник был разделен на аккуратные фанерные пенальчики) лежали два свеженьких яичка. Мы выбрали одно, показавшееся нам более крупным, отметили его и вернули взволнованной царице.

— Превосходно! — объявил Вениамин Николаевич. — Теперь остается вовремя включить палеофиксатор и…

Спать мне уже не хотелось, поэтому я спросил Вениамина Николаевича:

— А зачем, собственно, людям нужны птеродактили, ихтиозавры и прочие мегатерии?

Упшинский возмущенно фыркнул. В стеклах его очков отражался голубятник.

— У вас никогда не было настоящего воображения! Да, да, не спорьте… вы что — не знаете, зачем они нужны? Ну, хотя бы для вашей же палеобионики. Вообще — для науки. Наконец, для людей.

— В смысле животноводства? — спросил я. Все-таки было любопытно, почему Вениамин Николаевич так уверовал в великое будущее палеофиксатора.

— И в смысле животноводства тоже. Можете не улыбаться. Вы когда-нибудь пробовали черепаховый суп? То-то! Так почему вы думаете, что суп из какого-нибудь допотопного архелона будет хуже? Наконец, как вы смотрите на другие планеты?

Я заверил Вениамина Николаевича, что в данный момент никак не смотрю на другие планеты.

— Вы эти шутки бросьте, — рассердился он. — Ведь черт знает, какие там условия. У вас есть гарантия, что коровы приживутся где-нибудь на Венере лучше, чем те же архелоны?

Клянусь, эту идею ему подкинул мальчишка! Но, в общем, было приятно сидеть на веранде, смотреть, как сверху, с деревьев, спускается розоватый свет утреннего солнца, и слушать рассуждения Вениамина Николаевича о перспективах промышленного разведения динозавров на Венере.

— Наконец, — продолжал Вениамин Николаевич, — взгляните на это с философской точки зрения.

Я признался, что давно испытываю желание взглянуть на динозавров с философской точки зрения. Однако Упшинский уже не обращал внимания на мои реплики. Засунув руки в карманы пижамы, он размашисто вышагивал по веранде (доски жалобно скрипели) и выкладывал свои философские соображения.

Между прочим, соображения довольно любопытные. Как только появится свободная неделька, я упрошу Вениамина Николаевича изложить их на бумаге. Получится брошюрка, которую можно будет назвать «Некоторые философские аспекты динозавроводства».

Главная мысль в том, что решена проблема, которая считалась абсолютно неразрешимой. Настолько неразрешимой, что над ней даже не думали. Следовательно, надо браться и за другие проблемы такого типа, их тоже можно решить. «Мы нашли реальный (хотя и частичный) путь к созданию своего рода машины времени…» В таком вот духе. Отличная будет брошюрка!

Но, если говорить откровенно, в создании динозавров действительно есть что-то волнующее. Я лично начал волноваться после того, как яйцо подверглось обработке на палеофиксаторе. Процедура, кстати, непродолжительная. Восемь минут, включая некоторые подготовительные операции. Машиной управлял Дерзкий Мальчишка. Вениамин Николаевич нежно прижимал к груди рассерженную Клеопатру. Я сфотографировал всю компанию, снимки получились удачные.

Я жалел только, что мы запланировали птеродактиля, а не зауролофа. Имея зауролофа, можно сразу продемонстрировать возможности палеобионики. Тут намечался прямой выход к работе, которую я вел в конструкторском бюро.

Зауролофы — весьма экзотические двуногие ящеры. Махина высотой с трехэтажный дом. Жили они в прибрежной зоне, ели загрязненную песком и илом растительную пищу. Зубы у зауролофов непрерывно росли, сменяя друг друга. Это чертовски интересно, скажем, для буровой техники. Современные животные значительно меньше по размерам и обходятся одним комплектом зубов. Только слоны имеют сменные зубы, когда-то придуманные природой для зауролофов…

Конечно, для первого эксперимента птеродактиль имеет определенные преимущества. Но, спрашивается, что нам мешало «палеофиксировать» и второе яйцо? Надо признаться, мы допустили промашку. Даже из соображений надежности следовало бы обработать «палеофиксатором» оба яйца.

Впрочем, у меня просто не было времени особенно огорчаться. Вениамин Николаевич писал мемуары и уклонялся от хозяйственных дел. Нельзя, видите ли, нарушать возвышенный образ мыслей, необходимый мемуаристу! А мальчишка вдруг переключился с палеонтологии на акустику. У него появилась новая идея. Между прочим, идея чрезвычайно оригинальная, но я не решаюсь ее изложить. «Основы теории литературы» не одобряют излишнего техницизма.

Что делать, меня постоянно распирает от всевозможных идей. И мальчишку распирает. (Я заметил: он ходит, подпрыгивая. Может быть, от идей, а?) Вениамина Николаевича тоже осеняют разные мысли. Очень соблазнительно рассказать обо всем этом, махнув рукой на предписания теории литературы… (Надо было, пожалуй, дать подзаголовок — «философский рассказ». Тогда я смог бы выложить хотя бы десяток идей. Что делать, не хватило опыта. Учту на будущее.)

Ладно, вернемся к делу.

Однажды у Антония и Клеопатры появился первый, самый обыкновенный птенчик. Царственные особы устроили в своем пенальчике большую возню, и Вениамин Николаевич заявил, что надо срочно строить инкубатор. Но все обошлось. Яйцо, обработанное палеофиксатором, уцелело. Клеопатра высиживала его еще трое суток.

Вениамин Николаевич волновался, много курил и жаловался на сердце. По ночам он часто просыпался и, накинув пальто, шел к голубятнику. Он не очень доверял автоматике и опасался котов. Коты ему мерещились всюду. Он кидал камни в кусты смородины и шипел страшным голосом: «Вот я вас, коварные!..» Днем, когда приезжал мальчишка, они устраивали облавы на котов. Я не очень удивился, увидев как-то у Вениамина Николаевича рогатку. Я только намекнул, что сведущие люди предпочитают в таких случаях бумеранг.

— Бросьте ваши неандертальские шуточки! — сердито сказал Вениамин Николаевич. — У вас совершенно не научный склад ума. Надо было поставить голубятник на втором этаже.

Ожидаемое существо появилось ночью, в половине второго. Мальчишка, как обычно, дежурил в институте. Меня разбудил истошный крик звонков. Я вскочил, надел тапочки, схватил фотоаппарат и лампу-вспышку. В открытую дверь я увидел Вениамина Николаевича. Он махал руками и мычал что-то нечленораздельное. Накануне я уезжал в город, и на дачу проник какой-то изобретатель, упросивший Вениамина Николаевича испытать «антискрежетин-4». Изобретатель утверждал, что днем зубы бывают сжаты только восемь минут, а ночью — два часа. Ночью, клялся изобретатель, зубы скребутся друг о друга и от этого портятся. «Антискрежетин-4» должен был, разумеется, осчастливить человечество. Сейчас Вениамин Николаевич никак не мог извлечь изо рта эту пластмассовую дрянь.

Мы так и выскочили на веранду. Не было времени возиться с «антискрежетином». Я подбежал к голубятнику, включил свет, и мы увидели…

Нет, это был не птеродактиль.

Включая палеофиксатор, мы кое в чем ошиблись (я потом объясню, в чем именно). Антоний и Клеопатра удивленно рассматривали маленького, похожего на ящерицу археоптерикса.

Очень осторожно я вытащил археоптерикса из пенальчика и положил на ладонь. Кажется, я слышал стук своего сердца. Все-таки опыт удался! У меня на ладони лежало существо, которое должно было жить более ста миллионов лет назад…

Вениамин Николаевич мычал что-то восторженное. Он все еще не мог выплюнуть «антискрежетин».

Археоптерикс был великолепен. Конечно, я смотрел на него почти родительскими глазами, но он и в самом деле был красив: изящная, как игрушка, крылатая ящерица.

Птенцы обычно уродливы и имеют жалкий вид. Нужно время, чтобы они стали красивыми птенцами. Новорожденный же археоптерикс — уменьшенная копия взрослого археоптерикса. Подобно маленьким змейкам, археоптерикс с первых минут появления на свет способен к самостоятельному существованию. В нем нет ничего… как бы это сказать… детского. Только перья похожи на чешуйки. Впрочем, на голове перья и в самом деле переходят в чешую. Голова сплющенная, вытянутая, без клюва. Во рту множество мелких зубов. Глаза желтые, со сросшимися, как у змеи, прозрачными веками. Туловище вытянутое, с длинным и широким хвостом. Очень красивые перья — синеватые, с металлическим отливом. Самое удивительное — пальцы на передней кромке крыльев. Большие, когтистые, вытянутые вперед.

Судя по всему, маленький археоптерикс не испытывал страха. Он вертел плоской ящерообразной годовой, смотрел на нас и даже пытался ущипнуть мой палец.

— Снимайте, скорее снимайте! — прошептал Вениамин Николаевич (он наконец освободился от «антискрежетина»).

Я передал ему археоптерикса. Мне хотелось, чтобы в кадре уместились, кроме археоптерикса, и мы с Упшинским. Я отодвинул штатив подальше, навел аппарат, включил автоспуск и побежал к Вениамину Николаевичу.

И вот в этот момент ему стало плохо. Он побледнел, схватился за сердце и, протянув мне археоптерикса, тихо сказал:

— Возьмите…

Я подхватил Вениамина Николаевича, взял у него археоптерикса (он тут же ущипнул меня) и сунул его Клеопатре.

А потом были сумасшедшие полтора часа, когда я поил Упшинского лекарствами (не знаю какими) и бегал по соседним дачам, отыскивая телефон. Вернулся я на машине «неотложки» и увидел Упшинского на веранде.

Вениамин Николаевич, в расстегнутой пижаме, босиком, стоял у голубятника и выкрикивал в пространство изречения скорее фольклорного, чем дипломатического характера.

— Полегчало, — констатировал пожилой санитар и запихнул носилки в машину.

Вениамину Николаевичу и в самом деле полегчало, но археоптерикс бесследно исчез.

Сейчас трудно сказать, как это произошло. Может быть, у археоптериксов нет почтения к родителям. Может быть, Антоний и Клеопатра сами затеяли драку со своим странным отпрыском. Но бой в голубятнике был крепкий, это факт. Голуби до утра сидели на крыше и сердито переговаривались. По веранде летали перья.

Куда делся археоптерикс, до сих пор неизвестно. Я тогда сразу обшарил голубятник. Осмотрел веранду и комнаты. Залез даже на чердак. Безрезультатно.

Рано утром из города примчался мальчишка, и мы вдвоем тщательно осмотрели сад.

Вениамин Николаевич никак не мог улежать в постели. Он торжественно поцеловал Дерзкого Мальчишку и тут же расплакался. Всхлипывая, он объявил, что успел полюбить археоптериксеночка и поэтому надо искать и искать.

Даже взрослые археоптериксы не летают, они могут только планировать. Зато взбираться по деревьям археоптериксы, наверное, умеют с первого дня. Вряд ли наш археоптерикс сразу ушел далеко. Но попробуй отыщи эту маленькую полуптицу-полуящерицу…

Сегодня девятый день после исчезновения археоптерикса. Теперь он может быть и в нескольких километрах от дачи. Пищи кругом достаточно: ягоды, насекомые.

Обидно, что не осталось даже фотоснимка. На единственном снимке, сделанном в ту ночь, запечатлен Вениамин Николаевич. В очках у него отражается моя перекошенная физиономия. Археоптерикс в кадр не попал.

Два дня мы занимались поисками. Потом Упшинский пошептался с мальчишкой и объявил:

— Хватит! Проще получить дюжину новых археоптериксов, чем найти этого наглеца. В конце концов, есть еще порох в палеофиксаторе! В следующий раз будем умнее.

Да, в следующий раз мы обязательно будем умнее!

Весь второй этаж дачи заставлен инкубаторами и термостатами. Мы потратили на это неделю. Полсотни яиц будут подвергнуты действию палеофиксатора. Мы получим целый допотопный зверинец.

Вениамин Николаевич для закалки ходит в Палеонтологический музей: рассматривает скелеты вымерших животных: Он уверяет, что уже привык, освоился и теперь не станет волноваться даже при встрече со взрослым тиранозавром.

Время еще есть, я думаю приладить, автоматическую кинокамеру. На окнах — прочные сетки, на дверях — замки. Отсюда и бронтозавр не выберется!

Кстати о бронтозаврах. Тогда, в первый раз, не случайно вместо птеродактиля получился археоптерикс. Дело в том, что птеродактили — не предки птиц. Точно так же, как ихтиозавры — не предки рыб, а бронтозавры не предки современных млекопитающих. Поясню это примером. Мы иногда говорим, что человек произошел от обезьяны. Здесь известное упрощение. Человек и обезьяна имеют общих предков. Это как бы две ветви, растущие из одной точки ствола.

У динозавров и млекопитающих тоже есть общие предки — древнейшие пресмыкающиеся и земноводные. Применяя палеофиксатор, нельзя без некоторых дополнительных операций получить бронтозавра или зауролофа. Нельзя получить и птеродактиля: родословная современных птиц восходит (через археоптериксов) к тем же древнейшим пресмыкающимся.

Мы это учитывали. Тут, к сожалению, все дело в кустарном исполнении палеофиксатора. Трудно с достаточной точностью провести дополнительные операции, которые должны направить развитие зародыша «по боковой линии».

Правда, мы уже наметили пути усовершенствования нашего палеофиксатора. Думаю, скоро удастся получать любых животных. Но пока (в опыте, который мы сегодня начали) придется рассчитывать, так сказать, на прямых предков. (Пользуясь случаем, хочу еще раз предупредить, что производство вымерших животных — дело сложное и опасное. Развитие зародыша в некоторых случаях идет, как бы это сказать, но в исторической последовательности. Тут что-то вроде обратного расположения геологических пластов, когда сверху оказываются более древние пласты. Если не учитывать подобные тонкости, можно, например, вместо безобидного дроматерия получить саблезубого тигра. Вероятно, в будущем потребуется специальное законодательное урегулирование ряда вопросов, связанных с палеофиксацией. Я лично против самодеятельности в этом серьезном деле.)

Древнейшие пресмыкающиеся не пользуются у широкой публики такой популярностью, как бронтозавры и птеродактили. Однако среди «прямых предков» тоже немало экзотических созданий. Мы намерены, в частности, получить полдюжины диметродонов. Это трехметровые ящеры с высоким, как парус, гребнем во всю спину. Запрограммированы также четыре мастодонзавра (представьте себе жабу величиной с танк) и десяток мосхопсов (ящеры, похожие на гигантских кривоногих такс).

На этой экзотике настоял Вениамин Николаевич. Неделю назад мы всей компанией ходили в одну околонаучную инстанцию. Упшинский сказал, что умные люди поймут и поддержат нас. Умные люди, конечно, поняли бы и поддержали. Но нам попался жизнерадостный болван. Он оглушительно хохотал. Он хохотал так, что звенели стекла книжного шкафа и в открытую дверь кабинета заглядывали чьи-то испуганные лица. Мы ушли, преследуемые пушечной силы хохотом.

Но мы еще придем в этот кабинет. Будьте уверены! Проще показать, чем доказать. Так что не удивляйтесь, если в один прекрасный день вы встретите на Рязанском шоссе небольшое стадо диметродонов, мастодонзавров и мосхопсов…

Валентина Журавлева Нахалка

Впервые я увидела ее три года назад. Тогда это была тишайшая девочка. Она робко выпрашивала автографы и смотрела на писателей круглыми от изумления глазами.

За три года она не пропустила ни одного заседания литобъединения фантастов. Собственно говоря, никто ее не приглашал. Но и никто и не гнал (тут мы, безусловно, виноваты и несем полную меру ответственности). Она сидела на краешке стула и жадно ловила каждое слово. Даже тех, кто мямлил или нудно бубнил чепуху, она слушала с таким восторженным вниманием, с каким, вероятно, слушали Цицерона его современники.

Постепенно мы привыкли к ней, привыкли к ее молчанию. И когда она заговорила, это было для нас полной неожиданностью. Случилось такое при обсуждении нового романа, водянистого и перегруженного научно-популярными отступлениями. Автору роман очень нравился, и наши критические замечания как-то не оказывали действия.

— Вот что, — сказал автор, благодушно улыбаясь, — давайте обратимся к ребенку. Как говорится, устами младенцев... хм... Ну, деточка, тебе что-нибудь понравилось в моей книге?

Деточка охотно отозвалась:

— Да, конечно.

— Отлично, отлично! — воскликнул автор и, поощрительно улыбаясь, спросил: — А что именно?

— Стихи Антокольского. На четырнадцатой странице есть восемь строчек — это прекрасно!

Тут только я увидела, что нет робкой девочки с круглыми от изумления глазами. Есть нахальный чертенок в зеленых брючках и сиреневой кожанке с оттопыренными от книг карманами. Есть ехидные глаза, подведенные (еще не очень умело) карандашом.

С этого времени наши заседания превратились, по выражению первого пострадавшего автора, в перекуры у бочки с порохом.

Ко мне Нахалка относилась с некоторым снисхождением. Наиболее каверзные замечания она высказывала не при всех, а позже, провожая меня домой. Как-то я пригласила ее к себе, с тех пор она приходила почти каждый вечер. Мне это почти не мешало. Она копалась в книгах и когда отыскивала что-нибудь интересное, часами молча сидела на диване. Конечно, молчание было относительное. Она грызла ногти, одобрительно фыркала, а если ей что-то особенно нравилось, тихо присвистывала. Так, по ее мнению, свистели фантастические ракопауки из какого-то рассказа. Читала она все, не только фантастику.

— Между прочим, Ромео дурак, — сказала она, откладывая томик Шекспира. — Я вам объясню, как надо было украсть Джульетту...

Но по-настоящему она любила только фантастику. Читала даже самые убогие рассказы и потом долго смотрела в потолок невидящим взглядом. От этого ее невозможно было отучить: она ставила себя на место героев, перекраивала сюжет и очень скоро теряла представление, где прочитанное и где то, что она сама придумала.

Однажды, например, она совершенно серьезно заявила, что встретила невидимую кошку.

— Звук есть, а кошки не видно. Я сразу подумала, что это она.

— Кто?

— Кошка, с которой делал опыт Гриффин. Кемп тогда спросил Невидимку: "Неужели по свету и сейчас гуляет невидимая кошка?" А Гриффин ответил: "Почему бы и нет?" Ну, как вы можете не помнить такие вещи?! У невидимой кошки и котята должны быть невидимые. Представляете?..

Вообще Нахалка замечала в фантастике детали, на которые редко обращают внимание. Куда, скажем, делась модель машины времени? Именно модель, а не сама машина. В ромене Уэллса мельком говорится, что модель отправилась путешествовать во времени. Так вот, почему после Уэллса написали множество рассказов о машине времени и ни одного об этой путешествующей модели?..

Впрочем, больше всего Нахалку интересовало "почему не сейчас?". Она произносила это как одно слово: "почемунесчас". Можно ли, например, оживить отрезанную голову какого-нибудь профессора, — "почемунесчас"?.. Можно ли наполнить ванну жидким гелием и сунуть туда кого-нибудь для анабиоза, — "почемунесчас?"...

Как-то ей попался рассказ о полете человека на крыльях, имеющих "электропластмассовые" мускулы. Она долго вертела журнал, рассматривала картинки, потом спросила:

— Почемунесчас?

Она перестала читать и три дня изводила меня этими "почемунесчас?".

В конце концов я повела ее к знакомому инженеру. У него было потрясающее терпение: он мог спокойно разговаривать даже с изобретателями вечных двигателей.

Нахалка сразу же выложила журнал с рассказом и затянула свое "почемунесчас?" Тогда инженер достал книги по теории полета и обстоятельно разъяснил, ПОЧЕМУ НЕ СЕЙЧАС.

Чем больше размер живого существа, тем менее выгодно соотношение между развиваемой им мощностью и его весом. Поэтому большие птицы дрофы, лебеди — плохо летают. Лошадь не могла бы летать даже если бы у нее были крылья. Вес человека находится где-то на границе допустимого: развиваемая человеком мощность достаточна, чтобы поднять в воздух 70-80 килограммов. Но нужно учесть и вес крыльев, а тогда соотношение получается неблагоприятное.

Все это инженер самым тщательным образом втолковал Нахалке — с цифрами, графиками, примерами. Она слушала, не перебивая, и презрительно морщила нос. В сущности, тогда я ее еще мало знала и не понимала, что это означает.

Дней десять Нахалка не появлялась. Потом пришла с потертым чемоданом, обвязанным веревкой. Я подумала, что она уезжает.

— Тут крылья! — выпалила она.

Девочка просто подпрыгивала от нетерпения. Меня удивило, что Нахалка что-то сделала: до сих пор она ограничивалась теоретическими рассуждениями.

— Крылья сделали мальчишки.

Вопреки обыкновению, она говорила сравнительно медленно и даже торжественно. — Я придумала, а они сделали.

Это было что-то новое: у Нахалки появились мальчишки.

— Сейчас я объясню, — сказала она, дергая за веревку, которой был обвязан чемодан. — Мы уже пробовали, здорово получается!

Я привыкла к ее выдумкам и ожидала, что услышу нечто фантастическое. Но она выложила свою идею, и это было просто, ясно и, во всяком случае, правдоподобно. Она объяснила все в нескольких словах.

Человек слишком много весит, чтобы летать на крыльях, значит, не надо строить мускулолеты. Эту истину Нахалка перекроила по-своему. И получилось: надо строить мускулолеты для животных, которые легче человека.

— Вообще это эгоизм, — заявила Нахалка. — Почему тысячи лет человек думает о крыльях только для себя? Почему бы сделать крылья для животных?..

В самом деле — ПОЧЕМУ? Поворот был неожиданным, и я не знала, что ответить.

В чемодане оказался большой рыжий кот. Он лежал на дождевом зонтике. Точнее на бывшем дождевом зонтике, потому что это были крылья, сделанные из зонтика.

— Сейчас увидите, — сказала Нахалка и принялась надевать крылья на кота.

Животное отнеслось к этому абсолютно спокойно. В жизни я не видела такого невозмутимого кота. Он ничем не выражал своего недовольства, пока Нахалка с помощью ремней пристегивала ему крылья. С широкими черными крыльями кот стал похож на птеродактиля из иллюстраций к фантастическим романам. Но, повторяю, это был удивительно флегматичный кот. Его нисколько не волновало то, что он стал первым в мире крылатым котом. Прищурившись, он лениво оглядел комнату, добродушно зевнул и поплелся к креслу. Нахалка помогла ему подняться, он подобрал под себя крылья, улегся на них и мгновенно заснул.

Я объяснила Нахалке, в чем ее просчет. Мало иметь крылья, надо, чтобы весь организм был приспособлен к полету. Тут важна не только анатомия, но и психика животного. Нужно уметь и хотеть летать.

Это было очень логично, однако Нахалка морщила нос и крутила головой.

— Подумаешь, психика, — пренебрежительно сказала она. — У него тоже есть психика...

Она принесла из передней свою куртку, порылась в ее необъятных карманах и выложила на стол мышь. Натуральную, живую мышь. Все остальное произошло в какие-то доли секунды. Рыжий кот молниеносно прыгнул на стол. Рванулся так, словно им выстрелили из пушки. Вероятно, кот безупречно рассчитал прыжок, но забыл про крылья. Они с треском раскрылись, когда он уже был в воздухе. И кот перелетел через стол. Это был гигантский прыжок: если бы не стена, кот пролетел бы метров тридцать, не меньше. Он врезался в стену, ошалело замотал головой и взвился к потолку. Крылья скрипели и хлопали, это пугало кота, и он как угорелый носился вокруг люстры. Потом с крыльями что-то случилось, потому что кот, кувыркаясь и шипя, свалился в кресло...

Некоторое время мы молчали, и было слышно тяжелое дыхание кота.

— Обидно, — сказала наконец Нахалка. — Надо было взять летучую мышь. А что? Он бы ее свободно догнал! Как вы думаете, нужны народному хозяйству летучие коты?

Я заверила Нахалку, что народное хозяйство вполне обойдется безлетучих котов. И без летучих собак тоже обойдется. Я была уверена, что Нахалка придет к мысли о собаках.

— Летучие собаки? — переспросила она задумчиво. — Вообще-то они бы здорово охраняли стада. Но лучше, чтобы эти... как их... сами летали. Тогда и охранять не придется, сами улетят.

— Кто?

— Бараны, — нетерпеливо сказала Нахалка. — Бараны, овцы... Будут летать на горные пастбища, вот здорово, а?

Тут только я поняла, что с Нахалкой нужно быть очень осторожной. Любую мысль она могла перевернуть по-своему, и неизвестно, чем бы это все кончилось. Тщательно подбирая слова, я объяснила Нахалке, что отнюдь не случайно одни животные имеют крылья, а другие — нет. В сущности, здесь очень четко выражен принцип целесообразности: крылья полезны лишь в тех случаях, когда животное значительную часть времени проводит в воздухе. Иначе крылья будут только помехой, бесполезным грузом.

Нахалка молча упрятала кота в чемодан.

— Ты не унывай, — сказала я, когда она надевала свою кожанку.

Нахалка посмотрела на меня отсутствующим взглядом и рассеянно ответила:

— Да, конечно...

Через неделю в городской газете появилась заметка "Могут ли курицы летать?" Автор ее кандидат биологических наук писал, что на днях многие жители города наблюдали необычное явление природы — курицу, которая долго летала на большой высоте. Раньше полагали, писал кандидат, что крылья куриц плохо приспособлены для полета, но, видимо, мы еще недостаточно изучили такое, казалось бы, известное существо, как курицу. Заканчивалась заметка так: "Нет сомнения, что наука со временем раскроет и эту загадку природы".

Я не сомневаюсь, что никакой загадки тут нет и во всем виновата Нахалка. Впрочем, я тоже была виновата — сама сказала ей, что крылья не должны быть бесполезным грузом. Может быть, это и натолкнуло ее на мысль о бесполезности куриных крыльев.

Я позвонила инженеру, к которому приходила с Нахалкой.

— Знаете, в этом что-то есть, — сказал он, выслушав мои сбивчивые объяснения. — Нет, в самом деле. Существует же бионика: техника копирует природу. Почему бы не быть, так сказать, обратной отрасли знания? Девчонку можно считать основоположником новой науки, занимающейся внедрением технических средств в природу. Судите сами, ведь коней, например, подковывают... Так вы говорите, летающие бараны? Не знаю, не знаю, но если взять зайца или тушканчика... Я сейчас прикину, сделаю вчерне небольшой расчетик...

На следующий день в газете появилась новая заметка. На этот раз под рубрикой "Происшествия". В ней меланхолически отмечалось, что лебеди, восемь лет благополучно содержавшиеся на прудах городского парка, внезапно поднялись в воздух и с огромной быстротой исчезли в неизвестном направлении.

Я перечитывала заметку, когда в коридоре раздался звонок. Это была Нахалка. Еще ни разу я не видела ее в таком превосходном настроении.

— Есть гениальная идея! — выпалила она с порога. Ее нисколько не смутил мой мрачный вид. — Сейчас я вам все расскажу...

— Насчет курицы? — поинтересовалась я.

— Курица — это чепуха! — махнула рукой Нахалка. — Подумаешь, курица...

Тогда я спросила о лебедях. Нахалка нетерпеливо поморщилась.

— Лебеди — это тоже чепуха. Может, они решили большую часть времени проводить в воздухе... Вы же сами так говорили. Мы только удлинили им крылья. Подклеили перья. Чтобы крылья не были бесполезным грузом. Знаете, даже у голубей можно удлинять крылья. Для скорости. Но с рыбами будет интереснее.

— С рыбами? — переспросила я, пытаясь выиграть время.

— Ну да! Ведь их плавники тоже как крылья. Допустим, дельфин. Представьте, как он здорово будет летать! Или меч-рыба... Она и так восемьдесят километров в час развивает. А если нацепить ей крылья... Вот скажите — нужны народному хозяйству летающие рыбы?..

Было мгновение — я почувствовала, что теряюсь и просто не знаю, что возразить. Нахальная девчонка, стоявшая передо мной, вдруг показалась мне самой фантастикой, живым воплощением фантастики. Воплощение было нетерпеливое, не желающее знать преград, с поцарапанным носом и острыми огоньками в глазах. Надо было что-то делать. Я сослалась на эволюцию: крылья и плавники — результат долгого отбора, приведшего к наиболее целесообразным формам.

— Подумаешь, эволюция! — не дослушав, сказала Нахалка. — Так ведь эволюция не кончилась. Она идет дальше, только медленно. А почемунесчас? Ведь все можно сделать быстрее. Ну, подстегнуть эту эволюцию. Вы понимаете?

Я уже очень отчетливо представляла "подстегнутый" мир, в котором летучие коты преследовали летучих мышей, крылатые собаки гонялись за крылатыми зайцами, слоны на подводных крыльях обгоняли крылатых дельфинов, рыбаки подвешивали сети к воздушным шарам... У меня мелькнула мысль, что я выпустила джинна из бутылки. Я почувствовала (вполне серьезно!) ответственность перед человечеством.

И тогда появилась спасительная идея. Это была удачная идея, а главное — очень своевременная. Еще немного — и ничто не остановило бы Нахалку.

— Подумаешь, крылья, — сказала я, старательно подделываясь под ее тон. — На крыльях всякий полетит. В конце концов старомодно летать на крыльях. Вот антигравитация — другое дело. Правда, кое-кто считает, что это дело далекого будущего. Но почему? Почемунесчас?..

* * *

Сейчас, когда я пишу эти строки, Нахалка сидит у окна, с ногами забравшись в кресло. Она читает "Физику для всех" Ландау и Китайгородского. Второй месяц читает только физику. Никаких происшествий за это время не было. Нахалка сидит, уткнувшись в книгу, грызет ногти и машинально наматывает волосы на палец. Все тихо и спокойно.

Пока тихо и пока спокойно.

Комментарий

Идея 1:

Крылья для животных, например, для кошек, баранов и т.д.

Цитата:

"Человек слишком много весит, чтобы летать на крыльях, значит, не надо строить мускулолеты. Эту истину Нахалка перекроила по-своему. И получилось: надо строить мускулолеты для животных, которые легче человека".

Методика:

В годы написания рассказа идея мускулолетов-крыльев для полета человека была уже известна в фантастике, но вызывала возражения специалистов: мускульной силы человека недостаточно для полета. Использован прием: перенесения действия (функции) на другой объект. Вместо крыльев для человека — крылья для животных. Противоречие между весом и мускульной силой снимается, но возникает другое противоречие: крылья у животного есть, но они ему не нужны, поскольку нет стимула для полета. Противоречие разрешается: животному навязывается внешний стимул (в рассказе — мышь для кота).

Идея 2:

Это обобщение первой идеи. Использование механических крыльев частный случай решения общей задачи: применения технических средств для усовершенствования животного мира.

Цитата:

"Существует же бионика: техника копирует природу. Почему бы не быть, так сказать, обратной отрасли знания? Девчонку можно считать основоположником новой науки, занимающейся внедрением технических средств в природу".

Методика:

Идея может быть получена двумя способами. Первый — от частного к общему, прием универсализации. Использованы крылья для животных. Крылья — техническое средство. Общая идея: использование технических средств для усовершенствования животного мира.

Второй способ получения той же идеи: наоборот. В те годы популярной была бионика — наука об использовании в технике некоторых качеств, присущих животным или растениям. Наоборот: привить животному и растительному миру качества, заимствованные из техники. Если бионика была создана и существует до сих пор, то предложенная в рассказе "антибионика" так и осталась пока фантастическим допущением, обладающим высоким прогностическим потенциалом (аналогично человеку-амфибии и т.д.).

Валентина Журавлева Эти удивительные звезды

Бакинцы, бывавшие до войны в Нагорном парке, вероятно помнят старика с телескопом. Я была тогда совсем девчонкой, но хорошо помню и старика, и телескоп, и косую надпись на жестяном плакатике: "Аттракцион "Зрительная труба" — 30 коп".

"Зрительная труба" стояла в самой высокой части Нагорного парка, на каменных плитах возле недостроенного бассейна. Сквозь щели между плитами пробивалась трава, и массивный деревянный штатив телескопа казался вросшим в землю.

Аттракцион "Зрительная труба" работал ежедневно, в любую погоду, с трех часов дня до поздней ночи. Если шел дождь, старик раскрывал большой черный зонт и придвигал свой стул вплотную к телескопу.

В обычные дни посетителей в парке было мало. Молодые, недавно посаженные деревья почти не давали тени, солнце плавило асфальт на пустынных аллеях. Старик привязывал ручку раскрытого зонтика к изогнутой спинке стула и вытаскивал из кармана книгу.

Он читал, а мы сидели на каменных ступеньках бассейна.

Тридцать копеек-это было слишком дорого, и мы терпеливо ждали, когда старик отложит книгу, снимет очки, прищурится, оглядит нас и скажет: "Ну-с, молодые люди, вот, вы и вы, пожалуйте к инструменту".

Нас было много, человек двадцать, а старик подзывал двух-трех, да и то не каждый вечер. Мне не везло, меня он как-то не замечал. Может быть, он выбирал тех, кто постарше; я тогда училась в третьем классе.

По субботам и воскресеньям старику вообще было не до нас. У телескопа толпился народ. Ох, эти счастливчики! Они получали билеты и могли смотреть на Луну, на Марс, куда угодно, до тех пор, пока пересыпался песок в больших песочных часах, по которым старик отмерял время. Случалось, что люди не смотрели на небо, а направляли телескоп вниз: там была танцплощадка. Тогда старик, покашливая, нетерпеливо встряхивал песочные часы и говорил скрипучим голосом: "Время истекает, освободите инструмент...".

В мае, когда нас отпустили на каникулы, я начала собирать деньги, чтобы посмотреть в телескоп. Два раза у меня набиралось по полтиннику, а в третий раз оказался даже рубль, но по дороге в парк было слишком много соблазнов: кино, мороженое и яркие, рвущиеся в небо воздушные шары.

Кое-кто из ребят на лето уехал, нас стало меньше, и все-таки мне по-прежнему не везло: в телескоп смотрели другие.

Посмотрев, они возвращались, небрежно усаживались на ступеньках и рассказывали о том, что видели. Чаще всего смотрели на Марс и потом говорили о марсианских каналах. Говорили, что вода в каналах зеленая, что марсиане разъезжают в моторных лодках, а в жаркие дни купаются у берегов канала. Жаркие дни на Марсе совпадали с жаркими днями в Баку: тогда мне это казалось вполне естественным.

Смотрели, конечно, не только на Марс. Смотрели на Луну и рассказывали о высоких горах. Смотрели на Сатурн и мелом рисовали на каменных ступенях кольца: они получались очень красивые, и всем было обидно за нашу Землю, которая не имеет ни одного кольца.

Я хорошо помню тот день, когда набрала тридцать копеек и не потратила их до самого вечера. Старик взял три гривенника, аккуратно оторвал билетик, похожий на трамвайный, и спросил: — Что будете наблюдать?

Я сказала, что хочу посмотреть на звезды. Старик удивленно пошевелил усами. Я не помню, какое у него было лицо, а выдумывать мне не хочется. Но усы я запомнила. Они были длинные, желтоватые по концам.

— Значит, звезды, — неуверенно сказал старик. — Вы увидите те же самые точки. Только чуть-чуть ярче. Может быть, навести на Луну?

Меня ошеломило "вы", но я упрямо повторила: — Звезды...

Накануне у меня появилась чрезвычайно интересная догадка. Я подумала, что звезды мигают не просто так, а "со значением" — сигналят нам. Я слышала об азбуке Морзе и была убеждена, что звезды мигают именно по этой самой азбуке. Надо было разглядеть точки и тире и запомнить несколько букв.

— Звезды — так звезды, пожалуйста, — сердито произнес старик. — Не возражаю. Но какие именно?

Я показала наугад. Старик мельком взглянул на небо, буркнул: "Лебедь" — и быстро навел телескоп.

Я увидела звезды.

Нет, старик был неправ: в телескоп звезды были совсем другими! Небо казалось значительно темнее, звезды — ярче, и самих звезд было очень много. Но не это главное. Небо стало глубоким. Я увидела расстояние, сумасшедшее расстояние до звезд и еще большее расстояние — за ними. Там, на дне неба, угадывались другие звезды. Они были так далеки, что я их не видела. Но оттуда, из непомерной глубины, они излучали рассеянный свет, и поэтому небо было не совсем черным.

Я долго всматривалась в небо, стараясь увидеть утопленные в нем звезды. Я ничего не слышала. Умолк оркестр на танцплошадке. Стихли азартные возгласы стрелков в тире.

Перестала скрипеть карусель. Все звуки исчезли. Прошло очень много времени — и вдруг я вспомнила про песочные часы.

Я испугалась. Открыв зажмуренный глаз, я осторожно посмотрела на старика. Он спокойно сидел на своем стуле, а рядом, прямо на полу, стояли песочные часы — и весь п е с о к б ы л уже внизу!

"Не замечает", — подумала я. Мне так долго не везло, что я восприняла это как вполне заслуженную справедливость.

И снова я увидела звезды.

Нет, старик определенно ошибался: в телескоп звезды совсем другие! Они кажутся теплыми и цветными. Я попыталась сосчитать самые красивые звезды. Рядом с огненно-желтой звездой была ярко-голубая, чуть дальше — две оранжевые, красноватая, потом еще две голубые. Я сбилась и, уже ни о чем не думая, смотрела, смотрела, смотрела...

— Мадемуазель, — прогудел надо мной густой, насмешливый голос. — Ваше время смотреть в трубу, пардон, вылетело в трубу. А?..

Он был слегка навеселе, этот шумный, хорошо одетый, пахнущий одеколоном толстяк.

— Вылетело в трубу, — повторил он и удивленно причмокнул. Недур-р-рно сказано. А?..

Он держал в руке целую пачку смятых билетов. Старик неуверенно улыбался.

Я возвращалась из парка, выбирая тихие, безлюдные улицы. О том, что надо было разглядеть точки и тире, я вспомнила только у самого дома. Вспомнила без особой досады: все равно я твердо решила отказаться от мороженного и кино и набрать денег на пять, можег быть, даже на восемь билетов.

Утром, проснувшись, я услышала шум дождя. Я перепробовала все известные мне заклинания (в третьем классе я их знала много), но дождь не прекращался. Вечером я всетаки пошла в парк.

Старик сидел под зонтом, у зачехленного телескопа. С зонта стекали крупные капли и гулко падали на потертый плащ.

Кажется, старик обрадовался моему приходу.

— Никого нет, — сказал, он. — Дождь.

Я ответила: да, дождь.

Старик помолчал, потом спросил: — Понравилось... вчера?

Я не успела ответить, он строго сказал: — Станьте сюда, под зонт. Вы могли бы вчера наблюдать Вегу. Созвездие Лиры. Это интереснее.

Я спросила: мигает ли Вега? Старик удивленно посмотрел на меня. Я объяснила ему свою идею.

— Ты так думаешь? — с сомнением проговорил он. — Азбука Морзе... Хм... Однако почему никто не догадался об этом раньше тебя?

— Ну, это было очень просто! Люди мало смотрят на небо. Даже здесь, в парке, они толпятся на танцплощадке, стоят в длинной очереди у кассы кинотеатра или без дела слоняются по аллеям. А в городе, на улицах, они вообще не думают о небе. Я, например, никогда не видела, чтобы прохожие смотрели на звезды.

— Очень верное наблюдение. — охотно согласился старик.— Люди почему-то мало интересуются астрономией. Вы знаете, я не выполняю план. Да, да! В таком большом городе из ста человек в среднем только ноль семдесят одна сотая человека раз в году посещает мой аттракцион. Так подсчитал плановик в тресте, — он погрозил кому-то длинным костлявым пальцем, — Остальные живут, не глядя на настоящее небо. Притом ноль семьдесят одна сотая — это план. В мае я выполнил план на шестьдесят два процента. И вы знаете, по чести говоря, это же мизерный план...

Он долго бормотал что-то беззвучное. Казалось, он забыл обо мне. Дождь прекратился, но небо было закрыто унылыми черными облаками. Они медленно поднимались из темносерого моря и с угрюмой неторопливостью ползли вверх, к небу. А в море, очень далеко, вспыхивали и гасли крохотные искры маячных огней.

— Точки, точки, — неожиданно сказал старик. Голос у него был громкий и сердитый. — Я вас спрашиваю: чго они нам передадут?

Я ничего не понимала, и старик терпеливо повторил свой вопрос. Расстояние до звезд, объяснил он, очень большое, сигналы будут идти сто лет, не меньше. Поэтому нельзя разговаривать так, как будто мы рядом. Надо сразу сказать все, как в письме, потом сто лет ждать пока письмо дойдет, и еще сто лет ждать пока прибудет ответ. Но мы вообще вряд ли сможем ответить: у нас нет таких ярких ламп.

— Так я спрашиваю, — сказал старик, — что они сообщат нам в своем... хм... письме?

И тут же добавил: — Если, конечно, считать, что звезды мигают именно по азбуке Морзе.

Я не знала, что ответить. Я не думала об этом раньше.

— Сначала они поздороваются, — сказала я без особой уверенности. Дома мне твердили, что вежливость никогда не повредит.

— Допустим, — согласился старик-Что потом?

— Потом они расскажут о себе. О том, как они живут.

Старик пошевелил усами и одобрительно пробормотал: "Не лишено смысла, отнюдь не лишено".

— А потом?

— А еще потом они объяснят нам, как устроить такую лампу, чтобы мы могли отвечать.

Старик молчал. Мне показалось, что он недоволен. Подумав, я сказала, что они могут сообщить нам про разные машины. Чтобы можно было построить такой ледокол, который дойдет прямо до полюса — туда, где были папанинцы. Потом они сообщат про самолеты. Чтобы можно было пролететь не останавливаясь вокруг всей Земли. И про винтовки. Чтобы не мазали, как в тире.

Старик встрепенулся.

— Почему ты сказала о винтовках?

Он очень волновался, и это было странно. Я сказала о винIll топках только потому, что внизу, рядом с танцплощадкой, зажглось составленное из лампочек слово "Тир".

— Все верно, девочка, — грустно сказал старик. — Лампы, ледоколы, самолеты, винтовки... Лампы тоже винтовки.

Возражать я не решилась.

— Вот этот инструмент, — старик ткнул пальцем в мокрый чехол телескопа,-сделан знаменитой немецкой фирмой "Рейнфельд и Хартель". В Германии сейчас фашисты. И лучшие в Европе инструменты сейчас в фашистских обсерваториях. Как ты думаешь, девочка, хорошо, если фашисты раньше других прочитают эти точки-тире и сделают винтовки, которые будут стрелять без промаха?

Он не дал мне ответить.

— Ты упомянула про винтовки, — продолжал он. — Но когда ты станешь чуть старше, ты поймешь, что всякое знание можно превратить в оружие. Даже лампы. Ты видела военные прожекторы? Ну, вот— Это опасно, это даже страшно: дать оружие, не зная — кому и для чего. Если там (он показал на небо) есть разумные существа, они это понимают. Должны понимать. Обязаны...

Я не стала спорить, хотя старик был, конечно, неправ.

Фашисты совсем не опасны. Я видела в кино: фашистов всегда побеждали. И насчет телескопов старик тоже ошибался.

Наверное, раньше, при царе, у нас были плохие телескопы. А теперь наши телескопы обязательно самые лучшие.

— Лига Наций! — раздраженно пробормотал старик. Он снова перестал замечать меня и говорил сам с собой. — Что может сделать Лига Наций, если у нее нет ни одного своего телескопа?.. Сообщение примет какое-то одно государство, и тогда... Что тогда, я вас спрашиваю? А разве лучше, если о сообщении узнают все государства?.. Нет они обязаны это понимать. Сейчас нельзя. Только после мировой революции, не раньше, никак не раньше...

Вытянув длинную шею, он долго смотрел на небо.

— Ну, вот, — сказал он. — Сплошная облачность. Кто придет сюда в такую погоду?.. Иди домой, девочка. У меня служба, я должен сидеть здесь. А ты иди. Завтра, бог даст, будет хорошая видимость, и я покажу тебе Бегу. Это очень красивая голубая звезда...

Я не смогла прийти на следующий день. У меня поднялась температура, болело горло, и четыре дня мне пришлось лежать. Я много думала о звездах; когда болеешь, ничего не разрешают делать, и остается только думать. Я пыталась представить письмо, которое отправят нам с далекой звезды.

Письмо начиналось так: "Здравствуйте, люди, живущие на Земле!.." Потом я изменила начало: "Здравствуйте, хорошие люди, живущие на Земле!.." Но тут возник вопрос — понимают ли нехорошие люди, что они — нехорошие? Или им кажется, будто они хорошие? Ведь тогда они решат, что письмо отправлено им... Это был тяжелый вопрос. От него болела голова.

Через четыре дня мне разрешили гулять во дворе. В парк меня не пускали, зато я собрала три рубля. Я подсчитала, что к воскресенью у меня наберется и на кино, и на воздушный шарик с рисунком. А на остальное я куплю билеты, чтобы старик мог выполнить свой план.

В воскресенье, двадцать второго июня, началась война.

В перрые суматошные дни войны я совсем забыла о старике. Но однажды, когда в безлунном небе загорелись тысячи ярких звезд, я вспомнила, про голубую Бегу.

На следующий день, с трудом дождавшись половины третьего, я побежала в парк. Было очень жарко, солнце немилосердно раскалило асфальт. Я бежала по душным аллеям.

— Стой!

Я остановилась. Из-за дерева вышел солдат.

— Туда нельзя, — сказал он. — Поворачивай. Быстро!

Там, где раньше был аттракцион "Зрительная труба", стояли зенитные пушки. Их длинные стволы тянулись к небу.

Наступили трудные военные годы. Люди теперь часто смотрели в небо. По ночам над городом, стирая звезды, встревоженно метались узкие лезвия прожекторных лучей. Мы ходили— всей школой — в парк рыть щели.

Я никогда больше не видела старика. Это было очень обидно, потому что я часто думала о звездах и о письме, которое нам могли просигналить откуда-нибудь с Беги. Я уже знала, почему мерцают звезды. Знала, что звездные "точки-тире"— не азбука Морзе. Но все это не очень существенно: сообщение можно отправить другим способом. Я не знала самого важного: о чем будет сообщение?..

Ответа на этот вопрос я не нашла до сих пор.

Я прочитала, кажется, все, что написано о связи с инозвездными цивилизациями. Но нигде, решительно нигде, не было ответа. Как-то у меня появилась странная мысль: они ничего не скажут, они передадут музыку, потому что музыку нельзя обратить во зло.

Недавно я встретила в журнальной статье любопытные подсчеты. Нужно, утверждал автор статьи, всего сорок тысяч секунд, то есть двенадцать часов, чтобы передать в сантиметровом диапазоне радиоволн всё, что накоплено за долгую историю человеческой культуры. Но не обязательно, говорилось в статье, передавать все. Если отобрать основные сведения о науке, технике, культуре, передача займет всего сто секунд. Статья заканчивалась так: "Какой огромный импульс для дальнейшего развития человеческой культуры дало бы обнаружение и расшифровка радиосигналов от сверхцивилизаций!.." Сто секунд — это очень заманчиво. Сто секунд, и антенна радиотелескопа примет информацию об открытиях, к которым пришлось бы идти тысячи лет. Сто секунд, и кто-то получит знания, дающие безграничную силу...

Точная и наивная математика!

Иногда я поднимаюсь в парк, туда, где был аттракцион "Зрительная труба". В ночном небе мерцают звезды. Это, к сожалению, не точки-тире. Но всмотритесь: есть что-то нетерпеливое в этом мерцании. Всмотритесь внимательно, и вы без азбуки Морзе поймете голос далеких звезд: Здравствуйте, люди, живущие на Земле! Как медленно" идет время... Мы ждем... Мы ждем...

Валентина Журавлева Леонардо

Я разговорился с ним, когда в проигрывателе — шестой раз за вечер! крутилась пластинка Бернеса. До этого мне как-то неудобно было подойти к нему — нас познакомили мельком. Но в шестой раз услышав песенку старого холостяка, я не выдержал.

Видимо, он тоже скучал. Когда я предложил ему папиросу, он охотно вышел со мной на балкон.

Нужно было начать разговор, и я спросил первое, что пришло в голову:

— Если не ошибаюсь, именинница — ваша сестра?

Он ответил:

— Да.

Потом добавил:

— Если не ошибаюсь, она — подруга вашей жены?

Мы посмотрели друг на друга и понимающе улыбнулись.

Он оказался интересным собеседником — образованным, остроумным. Высокий, полный, пожалуй, излишне полный для своих тридцати трех — тридцати пяти лет, с маленькой аккуратно подстриженной русой бородкой, голубыми чуть-чуть раскосыми глазами, он чем-то напоминал актера. Может быть, такое впечатление возникало из-за его манеры говорить. Он очень ясно (я бы сказал — выпукло) произносил слова.

Да простится мне профессиональное сравнение, но этот человек не был сделан по типовому проекту. На все, что он знал, — а знал он, кажется, немало — у него была своя, иногда удивительно верная, иногда довольно странная, но обязательно своя точка зрения. Сначала меня даже раздражали его категорические, словно не подлежащие обжалованию суждения. Впрочем, он не стремился навязать свою точку зрения. Просто она не вызывала у него сомнений, казалась ему естественнойотсюда и убежденность. С такой же убежденностью ребенок может, показав на трамвай, сказать: "Дом". И попробуйте убедить его в том, что это не дом, а трамвай!

Когда разговор коснулся архитектуры, Воронов (Кирилл Владимирович Воронов — так звали моего нового знакомого) спросил, какие здания строились по моим проектам. Я назвал несколько домов в пригороде Москвы. Он прищурился, вспоминая. Усмехнулся:

— Если архитектура — это застывшая музыка, то сыграли вы нечто вроде марша. Очень размашисто и... очень прямолинейно.

Обидеться я не успел. Воронов высказал несколько конкретных замечаний, и с ними нельзя было не согласиться. В архитектуре он разбирался свободно слишком свободно для неспециалиста. Мне захотелось узнать его профессию.

— Скульптор, — сказал он. И сейчас же поправился — Бывший скульптор.

— Бывший? — переспросил я.

Он ответил не сразу. По-видимому, ему не очень хотелось говорить на эту тему.

— Да, бывший... Теперь работаю в институте этнографии.. Есть там лаборатория пластической реконструкции. Ну, вот в ней...

Заметив мое недоумение, он рассмеялся:

— Не догадываетесь? Пластическая реконструкция — это восстановление лица по черепу. Метод Алексея Алексеевича Григорьева... Восстановление внешнего облика давно умерших людей. У Григорьева разный народ работает — медики, биологи, антропологи... и скульпторы.

— Так почему же — бывший скульптор?

Воронов ответил нехотя:

— Кое-кто из нашей братии считает, что искусство несовместимо с документальной достоверностью. Пластическая реконструкция, дескать, ремесло. Ну, они и назвали меня... бывшим.

Он погасил папиросу, достал новую, размял и закурил — все это очень аккуратными, изящными и экономными движениями.

— Восстанавливая лицо по черепу, — сказал я, — вы действительно должны получить его таким, каким оно было. Нужно создать достоверную копию, не так ли? Начиная работать, вы даже не знаете, какое именно лицо у вас получится. Решение — вполне определенное решение — подсказывает наука. Что же остается скульптору? Конечно, пластическая реконструкция не ремесло, но...

Он перебил:

— Вы так думаете?

После трех бокалов портвейна у меня было миролюбивое настроение. Спорить не хотелось.

— Послушайте, — сказал я Воронову, — ведь восстановление лица по черепу используется и в криминалистике. Расскажите что-нибудь... такое...

— Увлекаетесь детективами? — усмехнулся он.

— Грешен...

— Увы, ничего не знаю. На моей памяти Григорьев для криминалистов не работал. Но если хотите, я вам кое-что покажу.

— Покажете или расскажете?

— Покажу. Я здесь живу — двумя этажами выше. Если хотите...

Черепа и все с ними связанное — не самая приятная тема для разговора. Но перспектива в седьмой, восьмой, а может быть, и в десятый раз услышать песенку старого холостяка привлекала меня еще меньше.

Я согласился.

Лестница едва освещалась тусклым, мерцающим светом.

— Свет-то каков, а? — сказал Воронов. - Мечта режиссера. Именно при таком освещении надлежит появиться призраку отца Гамлета...

Призрака датского короля мы не обнаружили. Но на лестничной площадке оказались молодой человек и девушка, которые, по-видимому, не очень досадовали на плохое освещение.

О квартире Воронова мне трудно что-либо сказать. Сославшись на беспорядок, он зажег ламлу только в третьей комнате. Это была мастерская или рабочий кабинет — скорее всего то и другое вместе. Два больших окна, прикрытых шторами. Напротив окон на подставках стояли бронзовые и гипсовые скульптуры, бюсты: красноармеец в буденновке, группа детей с голубями. Красивый антикварный столик, заваленный книгами, мало гармонировал с прибитыми к стене грубыми деревянными полками. В углу небрежно прикрытое материей стояло мраморное изваяние. Это был скульптурный портрет девушки, насколько я мог судить, той самой девушки, которую мы встретили на лестнице.

— Не закончили? — спросил я Воронова.

— Пустяки, — сухо сказал он и задернул материю. Потом, словно извиняясь, добавил. — Соседка. Начал как-то, да все недосуг.

Больше я не расспрашивал.

— Это неинтересно — обычные скульптуры, — продолжал он. — А пластическая реконструкция у меня одна.

Только сейчас, присмотревшись, я заметил в дальнем углу комнаты бронзовый бюст. Он стоял на невысокой тумбочке и под него были подложены три толстые книги.

Мы подошли ближе. Это была голова старика: высокий — очень высокий — лоб, поредевшие, но длинные, почти до плеч, волосы, тщательно расчесанная волнистая борода. Лицо — вытянутое, с близко посаженными глазами, большим ртом и узким с горбинкой носом — сразу же показалось мне знакомым.

— Леонардо? — спросил я Воронова.

Он молча кивнул.

Признаться, я был взволнован. Взволнован и разочарован. Тончайшая — прямо филигранная — отделка деталей создавала впечатление реальности, граничащее с иллюзией. Но стоило только отвлечься от деталей — и иллюзия разрушалась.

Я не раз видел (конечно, в репродукциях) автопортрет Леонардо. Это лишь беглый набросок, но он передает то, что я привык считать главным в Леонардо мудрость человека, возвысившегося над поколениями. Облик Леонардо да Винчи, человека фантастической судьбы, всегда — даже независимо от автопортрета представлялся мне каким-то особенным. И вот этого особенного я не видел в скульптуре Воронова. Сходство с автопортретом, конечно, не вызывало сомнений. Но Леонардо Воронова казался обыкновенным человеком. Более того — человеком очень уставшим, старым, почти несчастным.

— Садитесь, — Воронов придвинул мне кресло.

Усадив меня в кресло, Воронов включил две лампы, расположенные на стене, по обе стороны от скульптуры. От яркого света я зажмурился, а когда открыл глаза...

В первый момент мне показалось, что бюст подменили. Он был тот и не тот. Сильный поток света стер детали. Раньше ж они подавляли целое, отвлекая внимание. Теперь изумительная отделка деталей не бросалась в глаза, она только угадывалась, ощущалась. Очень ясно, с удивившей меня отчетливостью, проступило главное — выражение лица.

Трудно, пожалуй невозможно, передать словами это выражение. У скульптуры свой язык и он не всегда поддается переводу. Радость и горе, нет, величайшая радость и величайшее горе, торжество и страдание, знание и недоумение — все смешалось в этом выражении. Впрочем, смешалось — не то слово. Не смешалось, а чередовалось. По отношению к скульптуре такое определение может показаться надуманным. Но я не преувеличиваю. Выражения лица именно чередовались. Может быть, это объяснялось тем, что, рассматривая бюст, я менял позу. Может быть, зрение мое, останавливаясь то на одной, то на другой части лица, поочередно выхватывало из общего что-то отдельное.

Как бы то ни было, выражение лица Леонардо менялось. Я говорю это, не боясь показаться смешным. Повторяю, все объяснялось, по-видимому, простыми физическими явлениями. Однако эти явления стали возможными потому, что скульптору удалось перешагнуть границу, отделяющую искусство от того, что только похоже на искусство Mower быть, эта фраза слишком выспрення. Но, черт возьми, есть же в искусстве нечто, не раскладываемое на элементы, не поддающееся логическому анализу!

И еще одно — теперь Леонардо уже не казался мне обычным человеком, уставшим и старым. Все это осталось — и возраст, и усталость. Но усталость была не житейской, а какой-то иной, словно человек заглянул далеко вперед, и столетия, трудные, наполненные горем и радостью, легли ему на плечи. А возраст... Именно таким и представлялся мне Леонардо — не моложе и не старше.

Должен оговориться, что я передаю лишь основное, наиболее ясное в скульптуре Леонардо. Многое ощущалось смутно. В частности, сила. Не было того мощного разворота плеч, которым скульпторы любят снабжать свои произведения. Но в чем-то неуловимом — может быть в посадке головы, может быть в изгибе губ — угадывалась сила.

Голос Воронова донесся откуда-то со стороны:

— В январе тысяча пятьсот шестнадцатого года Леонардо выехал во Францию. Король Франциск I предоставил Леонардо замок Клу, близ города Амбуаза. Он был остроумен и образован, этот король... Всю жизнь Леонардо искал просвещенного покровителя. И нашел его слишком поздно...

Меня раздражала эта лекция. Бронза была красноречивее слов. Но Воронов продолжал, и было неудобно его перебивать.

— Второго мая тысяча пятьсот девятнадцатого года Леонардо скончался. Его похоронили в маленькой амбуазской церкви... Через четыре с половиной столетия череп Леонардо выкопали и передали нашей лаборатории.

Лицо, воссозданное по черепу, лишено выражения. Это так сказать, среднеарифметический облик человека. Если хотите — облик человека спящего. И заставить его проснуться нелегко... Метод Григорьева дает скульптору исторически достоверную заготовку — и только. В эту заготовку — не разрушая ее и не ломая ни одной детали — нужно вдохнуть жизнь, И здесь начинается искусство. Искусство с большой буквы:

Леонардо прожил шестьдесят семь лет. Он был художником, скульптором, служил инженер-генералом в войсках герцога Борджиа, строил каналы и крепости. Он родился во Флоренции, жил в Милане, Венеции, Риме, наверное, путешествовал по Востоку. Умер он, как я говорил, во Франции... Из этой жизни нужно было выбрать что-то главное. Но что? Показать художника, написавшего "Тайную вечерю"? Скульптора, изваяшего, "Великий Колосс" — конную статую Франческо Сфорца? Ученого, на столетия опередившего свое время, знавшего, что пространство бесконечно, что движение — основа жизни? А, может быть, честолюбивого придворного, приближенного Людовика Моро, Цезаря Борджиа, Франциска Первого? Но Леонардо оставлял картины незаконченными, не завершил работу над "Колоссом", неожиданно прерывал оптические исследования и писал монографии по ботанике, меняя покровителей, переезжал из государства в государство... Что он искал? Кем он был?.. Скажите, что выражает лицо Леонардо?

Я — как мог — передал свои впечатления. По-видимому, они были не такими, как хотелось бы Воронову, потому что, слушая меня, он хмурился, а лотом долго молчал.

— Что ж, может быть и так, — сказал он, доставая папиросу. Он вообще много курил в этот вечер. — Пожалуй, даже именно так. У меня к этой вещи слишком личное отношение, чтобы судить объективно. Год поисков, сомнений и разочарований, десяток неудачных вариантов и, наконец, этот последний, сделанный за одну ночь. Я искал ключ к жизни Леонардо, одно мгновение, в котором как в фокусе пересекались бы все линии его жизни, судьбы, характера... В ту ночь я был уверен, что нашел этот ключ. А теперь... Не знаю. Кажется, что-то осталось в глине и не перешло в бронзу.

Он негромко — с хрипотой — рассмеялся.

— Вжиться в образ — так ведь говорят артисты? Раньше мне казалось, что это претенциозный термин — не больше. Но той ночью, вы понимаете, это трудно объяснить... Мне казалось, что я окончательно запутался. Хаос мыслей, впечатлений... И знаете, что я сделал? Взял лист бумаги и попытался описать Леонардо. Ну, какой из меня писатель... Я вымучивал первые фразы. А потом это получилось как-то незаметно — я уже едва успевал записывать. Вы понимаете, я слышал голос Леонардо... Вместе с Леонардо я видел крепость — дряхлые форты, полуразвалившиеся башни, заросшие мхом бойницы. Где-то сзади ковылял хромой старик, смотритель крепости. Стучала палка о камень выщербленных временем и непогодой ступеней... Вы понимаете, писал я, наверное, плохо, но сам процесс писания как-то упорядочил, прояснил мысли. Получилось вроде трамплина. Последняя фраза осталась незаконченной — я принялся за глину...

Воронов с силой вдавил окурок в пепельницу.

— У вас сохранилось написанное? — спросил я.

Он молча подошел к полке, достал лист бумаги, протянул мне.

Почерк был странный — мелкий, довольно ясный и — в то же время — летящий, с глубоким наклоном вправо...

"...Почтительно склоняется смотритель перед инженер-генералом. Шаг назад неловкий шаг на хромой, негнущейся ноге — и еще один поклон. Это — перед титулом "наш превосходнейший и избраннейший приближенный". Так назван Леонардо в патенте, скрепленном печатью герцога Борджиа. Еще шаг назад — и снова поклон. Это, пожалуй, в благодарность за то, что герцогский инженер, приехавший инспектировать укрепления Пьомбино, оказался снисходительным, очень снисходительным... (Зачеркнуто).

Глупо считать поклоны. Леонардо резко оборачивается. Жадно глотают губы морской, насквозь просоленный ветер.

С башни видно далеко. Но он смотрит вниз, туда, где кончается камень и начинаются волны. Волны упрямы. Нагнув крутые лбы, как горные бараны, прыгают они на камни. Прыгают в бешенстве и отскакивают, роняя серые клочья пены.

Он никогда не изображал моря. Бессильна мертвая сангина или грубоватая темпера перед живой игрой света и тени на гребнях волн. Бессильна кисть перед прозрачной глубиной, вмещающей тысячи тысяч оттенков. Бессилен перед морем живописец Леонардо...

Узкие пальцы скользят по шершавым зубцам башни. Время к вечеру. Прохладно. Только камень еще хранит тепло, скупую ласку весеннего дня. Камень стар. Солнце и ветер, как терпеливый скульптор, вырезали в нем глубокие морщины незаживающие шрамы времени.

Боясь упустить последний свет дня, Леонардо торопливо вытаскивает из потайного кармана плотный лист картона. Придирчивый взгляд вновь и вновь возвращается к четким линиям рисунка. Да, все правильно... Нужно открыть кран, и человек может дышать под водой легко и свободно. В сосуде достаточно alito, дыхания, чтобы пробыть на дне моря так долго, как только можно оставаться без пищи... (Зачеркнуто).

Простой рисунок — но это власть над морем.

— Над морем? — глухо спрашивают волны.

— Над морем? — чуть слышно повторяет ветер.

Леонардо всматривается в чернеющую воду. Неужели он вслух произнес эти слова?

Тихо; волны, утомившись, ласково гладят камень. Море изменчиво... как правители. Через два дня он увидит Цезаря. Дрогнет цепкая рука герцога, принимая маленький листок картона. Миром правит тот, кто владеет морем...

Инженер-генерал смотрит на косой парус, белым мазком брошенный в черную бездну моря. Гордый, похожий на коршуна, корабль разворачивается, и ветер несет его к гавани. Призрачное могущество! Человек может пройти по дну моря, и снаряд, посланный невидимой рукой, взломает дно корабля. Хлынет в пробоину вода, закричат в безумном ужасе люди...

Что ему за дело до чужого горя? Зло, которое ему не вредит, стоит ровно столько же, сколько добро, для него бесполезное. Сколько же?.. В пятьдесят лет трудно обманывать себя. В пятьдесят лет человек умеет думать. Но о чем думать? Этот листок картона придется отдать — великое творение не может, не должно остаться неизвестным. Придется отдать, чтобы открыть дверь в мир рыже-зеленых водорослей, мир, вход в который наглухо закрыт для человека. И не его вина, если в открытую дверь хлынет чужое горе. Да, будут идти ко дну корабли. Будут гибнуть люди. Разве мало горя на земле? Одним горем будет больше...

Он переходит на другую сторону башни. Здесь нет моря. Здесь все просто, привычно. Знакомые звуки гасят неясную тревогу.

Переругиваются у окна трое солдат. Сталкиваясь, стучат игральные кости. И у другого окна тени. Хохочет, повизгивая от притворного возмущения, толстая служанка смотрителя.

Снова щелкают плиты под ногами инженер-генерала. Снова перед ним — черный провал моря. А за спиной — Италия... (зачеркнуто). Что ж, он отдаст свое открытие Италии. Впрочем, в пятьдесят лет трудно обманывать себя.

— Италия? — он усмехается. — Ее нет. Милан против Рима, Рим против Флоренции, Флоренция против Милана... Все против всех. И не Италии — Цезарю нужен маленький лист картона...

Трижды поднимался по сбитым ступеням смотритель. И трижды возвращался, не смея подойти к сгорбленному человеку в плаще инженер-генерала.

А утром "превосходнейший и избраннейший приближенный" сошел вниз. В глазах его — безразличных и холодных — не было сомнения. Он решил..."

— Решил?

Воронов, ходивший по комнате, остановился. Сказал, глядя в бронзовые глаза Леонардо:

— Нет, в ту ночь он ничего не решил. Прошло еще восемь лет, прежде чем он решил.

— Что?

Скомкав, Воронов отбросил пустую папиросную коробку. Голос его прозвучал как-то странно, словно он сам прислушивался к своим словам:

— "Как и почему не пишу я о своем способе оставаться под водой столько времени, сколько можно оставаться без пищи. Этого не обнародую и не оглашаю я из-за злых людей, которые этот способ использовали бы для убийств на дне моря, проламывая дно кораблей и топя их вместе с находящимися в них людьми..."

— Ради бога, не посчитайте все это абсолютно достоверным. Мысли не восстановить по черепу... Хромого смотрителя и ночь на башне я вообще выдумал. Точнее — так мне представлялось в ту ночь. А вот остальное — правда. В мае тысяча пятьсот второго года Леонардо по поручению Борджиа инспектировал укрепления Пьомбино. Покойный профессор Рубен Абгарович Орбели считал, что именно там Леонардо и изобрел водолазный скафандр.

— А эти слова? "Как и почему..."

— Запись сохранилась до наших дней. Это так называемый Лейчестерский манускрипт. Удивительный документ, не правда ли? Всю жизнь Леонардо стремился покорить море — работами Орбели это доказано абсолютно точно. Всю жизнь! И, наконец, создал скафандр. Кстати, alito — это, скорее всего, сжатый воздух. Не случайно, среди изобретений Леонардо есть прибор для определения плотности воздуха... В современных аквалангах можно пробыть под водой тридцать —  сорок минут. АЛеонардо писал: "...столько, сколько можно оставаться без пищи". Представляете? Это была трагедия — отказаться от такого изобретения. И Леонардо отказался. Из-за людей, для людей... Изобретение не попало тем, кто в своих интересах вел кровопролитные войны. Год спустя Леонардо писал: "Война сумасброднейшее из безумств человеческих"... Художники считают Леонардо художником, ученые — ученым, инженеры — инженером. А он ни тот, ни другой, ни третий. Точнее — и тот, и другой, и третий, но сверх того, выше того — еще кто-то... Это я и хотел передать... Да вот... Давайте, все-таки закурим...

Мы закурили. Попыхивая папиросой, Воронов ходил по комнате.

Я смотрел на Леонардо. Сейчас я уже не думал о том, как скульптору удалось передать сложнейшую гамму чувств. Я не думал и о том, что именно преобладало в этой гамме. Не все ли равно — радость или горе? Не все ли равно — вдохновение, понимание или воля? Как семь цветов спектра, смешавшись, дают белый свет, так и человеческие чувства, слившись, образовали нечто особое, согревшее бронзу своим мягким светом.

Художник, ученый, инженер? Да, конечно. Но сверх того и выше того Человек.

Валентина Журавлева Придет такой день

Не читайте этот рассказ днем, потому что вас будут отвлекать тысячи назойливых мелочей. Лучше всего читать ночью, когда на столе лежит теплый круг света от лампы и сквозь полуоткрытое окно слышно, как шуршит дождь.

Не читайте этот рассказ, если вас раздражают исторические и научные неточности. Действительность здесь основательно перемешана с вымыслом. Сведения, которыми я располагала, были так противоречивы, что пришлось выбирать почти наугад. Кое-что я присочинила сама.

Не читайте этот рассказ, если вы рассчитываете спросить в конце, почему в век кибернетики и космических ракет я вспомнила историю, случившуюся в конце прошлого столетия. Я не смогу ответить. Бывает же так: вы идете по берегу моря — и вдруг замечаете камешек, который надо поднять. Почему надо?

Почему именно этот? Пустые вопросы. Вы подбираете камешек, кладете его на ладонь, и вас охватывает непонятное волнение. И вы надолго запоминаете этот день, море и камешек.

Весна 1887 года в Париже была на редкость холодной, и сирень расцвела только шестого мая. Студенты-медики Жерар Десень и Поль Миар пришли к знакомой художнице с ветками только что распустившейся сирени. Возможно, при других обстоятельствах художница и не обратила бы особого внимания на подарок. Но ей, как и всем, надоели холодные ветры и томительные серые дожди.

В этот яркий солнечный день она восприняла сирень как символ победившей весны. Она долго любовалась цветами, а потом сказала, что не существует красок, которые позволили бы правильно передать тончайшую цветовую гамму сирени.

— Смотрите, — сказала она, — я могу взять китайский вермильон, смальтовую синюю и фиолетовый марс. И вот красное в соединении с сине-фиолетовым дает чистый малиновый цвет. Но никаким смешением красок нельзя воспроизвести живую сиреневую гамму. Наверное, нужна какая-то особая краска...

— Очень хорошо! — воскликнул Поль Миар. — Я получу ее в лаборатории. Дайте мне два года.

— Два года? — переспросил Жёрар Десень и рассмеялся. — Ты не справишься с этим и за двадцать лет: искусственные краски тусклы и грубы. Они годятся только для того, чтобы малевать вывески. Но за два года я найду растение, из которого можно получить настоящую сиреневую краску.

— Ты нелогичен, Жерар, — возразил Поль. — Вот перед тобой сама сирень, разве ты можешь извлечь из нее сиреневую краску?..

Художница прервала спор. Она объявила, что будет ждать два года. Посмотрим, кто окажется прав, сказала она. А пока, в такой сверкающий весенний день, не лучше ли пойти к набережной?

Я не знаю имени художницы.

Может быть, это и не так важно, ибо через полтора месяца она уехала к себе на родину, в Сербию. К этому времени студентов уже не было в Париже. Миар работал лаборантом в Берлине, у Штольца. Десень вместе с экспедицией Жана Декавеля поднимался от Конакри к верховьям Нигера. Перед отъездом из Парижа художница написала друзьям письма. Одно письмо, отправленное в Конакри, так и не попало адресату, потому что экспедиция вернулась окружным путем, через Дакар. Другое письмо пришло в Берлин в то утро, когда новому лаборанту впервые поручили самостоятельную работу: он машинально положил нераспечатанный конверт в книгу и вспомнил о нем только осенью, возвращаясь в Париж.

Итак, художница исчезает из нашего рассказа, оставляя, впрочем, повод поразмыслить о роли женщин в истории науки. Кто знает, как сложились бы судьбы Поля Миара и Жерара Десеня, если бы в ту весну они оба не были немножко влюблены в художницу.

Правда, они так и не нашли сиреневую краску. Но жизненный путь их был уже определен. После окончания медицинского факультета Десень путешествовал и собирал лекарственные растения, а Миар получал новые лекарства в химической лаборатории.

Это вполне соответствовало их склонностям. Десень был прирожденным путешественником. Он вырос в Марселе, в семье состоятельного судовладельца, и еще в детстве с поразительной легкостью овладел шестью языками.

В конторе своего отца он видел самых различных людей, это приучило его свободно держаться в любых обстоятельствах и быстро приспосабливаться к чужим обычаям. Невысокий, худощавый, он был, однако, очень вынослив и, что особенно важно для путешественника, невосприимчив к резким сменам климата и пищи. Есть масса свидетельств о необыкновенной удаче, сопутствовавшей Десеню. Я думаю, дело не только в удаче. Когда человек из множества дорог неизменно выбирает единственно верную, это говорит об интуиции или, если хотите, о таланте.

Поль Миар был человеком иного склада. Его отец считался одним из крупнейших профессоров богословия, а дед был известным атеистом и антиклерикалом. Люди такого типа дали Франции Монтескье, Вольтера, Дидро. В доме Миаров часто гостили политические деятели, писатели, адвокаты.

Прислушиваясь к их спорам, Поль довольно скоро сообразил, что взрослые заняты интересной игрой, в которой не так важен результат, как сам процесс игры, подчиняющийся тонким и сложным правилам. Эмиль Золя, обедавший однажды у Миаров, обратил внимание на четырнадцатилетнего мальчика: казалось, юному Полю доставляло удовольствие незаметно подталкивать и направлять спор. Золя предсказал, что мальчик станет депутатом парламента, — и ошибся. Поль унаследовал от своей матери, женщины доброй и рассудительной, склонность к работе, дающей полезные результаты. Он принес в химию острый, скептический метод мышления, хотя в его стиле сохранился и некий привкус игры: иногда Поля забавляли неожиданные превращения веществ.

После окончания университета Миар четыре года работал в лабораториях Штольца, Гофмана и Вендерота. Утверждают, что именно Поль Миар подсказал Гофману способ получения ацетилсалициловой кислоты. Возможно, это легенда. Зато не подлежит сомнению выдающаяся роль, которую Миар сыграл в открытии амидопирина: об этом неоднократно упоминал Штольц. В Париж Миар вернулся зрелым ученым и вскоре стал руководителем лаборатории при госпитале св. Валентина.

К этому времени дружба Миара и Десеня превратилась в открытое соперничество. Несколько французских врачей сообщили о случаях отравления ацетилсалициловой кислотой. Миар выступил в защиту Гофмана. Неделю спустя Десень прочитал в Сорбонне лекцию о лекарственных растениях Западной Африки и резко осудил увлечение "химическими снадобьями". Так Миар и Десень оказались в центре борьбы, отголоски которой чувствуются и в наши дни.

Строго говоря, Миар и Десень оба были не правы: они занимали слишком категоричные позиции.

Но именно эта излишняя категоричность заставляла их искать непроторенные пути и с поразительной энергией идти от открытия к открытию.

Путешествия Десеня похожи на военные экспедиции: им присущи тщательная подготовка, стремительный бросок к точно выбранной цели и возвращение с трофеями. Говорили, что Десень пользуется списками испанского араба Ибн-Байтара и какими-то малоизвестными рукописными травниками. Это чистейший вздор, хотя Десень, конечно, был большим знатоком старинной фармацевтической литературы. Жерар Десень чувствовал душу растений, или, если говорить точнее, интуитивно угадывал жизненные закономерности растительного мира.

Там, где его коллеги видели только хаос и господство случая, Десень улавливал строгую целесообразность. Он понимал, в какое время года должны накапливаться в растениях активные вещества, понимал, зачем это нужно растению, — и никогда не искал наугад.

Сохранилась фотография Десеня, сделанная в Лос-Анджелесе после трудной Мексиканской экспедиции. Сменив пятерых проводников, Десень проделал путь в три тысячи километров от Тампико сначала на север, к Рио-Гранде, затем на запад, к границам пустыни Хила. На фотографии он выглядит так, словно совершил непродолжительную прогулку по Елисейским полям. Экспедиция дала науке полтораста новых лекарственных растений, в том числе мексиканский ямс, без которого не было бы кортизона.

В это время Поль Миар закладывал основы ультрамикрохимии.

Наступили душные летние месяцы, над Парижем медленно двигались волны невыносимого зноя.

Обмелела Сена. Засохли листья большого орешника во дворе госпиталя. Миар отпустил своих сотрудников, его раздражала их вялость. Он работал до глубокой ночи, не замечая жары, усталости, голода. Еще в студенческие годы он обратил внимание на оборудование, одинаково несовершенное и грубое во всех лабораториях. Теперь Миар создавал аппаратуру, пригодную для исследования микроскопических доз вещества. Он вдруг понял (нет, правильнее сказать — почувствовал, всей душой почувствовал), что увеличение точности приборов ведет к открытиям, даже если работаешь с давно известными веществами.

Когда от резкого газового освещения начинали болеть глаза, Поль Миар выходил во двор, садился на каменные ступени, не остывшие еще от дневного зноя, и смотрел в черное небо. Где-то под этими же звездами у костра спал Жерар Десень. Поль отчетливо видел костер. Можно было даже закрыть глаза: пламя не исчезало. Это был отблеск огня газовых горелок. Поль терпеливо ждал, пока погаснет пляшущее в глазах желтое пламя, и возвращался в лабораторию...

За борьбой Десеня и Миара следили не только их коллеги-медики.

В лабораторию при госпитале св.

Валентина дважды приезжал Жюль Ренар. Сохранилась обширная переписка Миара с Рентгеном и Шоу. Анри Беккерель, лечившийся в госпитале св. Валентина, рассказывает, как однажды во дворе внезапно появился высокий человек в прожженном, перепачканном халате. Сразу же, говорит Беккерель, меня охватило ощущение беспокойства и тревоги. Казалось, этот человек только что покинул поле битвы, самое пекло.

Сжав кулаки, наклонившись вперед, он стремительно шагал по узким дорожкам, и на его лице ясно была видна мучительная, напряженная работа мысли. Беккерель говорит, что незнакомец был поразительно похож на Бодлера, каким он изображен на знаменитом портрете кисти Курбе: запавшие глаза под массивным лбом, резкие морщины у рта; упрямо выдвинутый подбородок.

Внезапно этот человек останот вился и простоял несколько минут совершенно неподвижно. Потом поднял руки; пальцы начали быстро двигаться, словно собирая в воздухе какой-то прибор. Закончив работу, человек машинально обошел невидимый, несуществующий барьер, словно опасаясь задеть его и повредить.

Немало друзей было и у Десеня: писатели, поэты, художники.

Когда Десеня просили рассказать о дальних странах, он отбирал самое красочное и ни слова не говорил о пережитых трудностях, не жаловался на опасности и лишения. Вот почему "Путешественники", которых Эмиль Верхарн посвятил Десеню, наполнены такой торжественной созерцательностью:

Пустыни рыжие и степи — без границ,

Подвластные громам и ураганам бурным,

И солнца, саваном одетые пурпурным,

Туманным золотом вечерних плащаниц

И храмы медные, где щит и меч тяжелый

У паперти, и крест над ними в вышине,

И старых кесарей, в оцепенелом сне

Навеки замерших, чугунные престолы.

Устои островов над мутно-голубой

То бирюзовой, то опаловoй — пучиной,

И дрожь, и тайный страх бескрайности пустынной

И вдруг, как молоты гремящие, прибой!..

Многим казалось, что Миар и Десень идут совершенно разными путями. Между тем все было значительно сложнее. Десень объявил о своем намерении исследовать подводную растительность; это навело Миара на мысль ввести в практику фармацевтической химии высокие давления.

Полгода "Рыбка", шхуна Десеня, провела у островов Эгейского моря. Рослый англичанин-инструктор помогал Десеню надевать громоздкое водолазное снаряжение и, глядя в пространство, говорил: "Вам, конечно, наплевать на правила, но я обязан их повторить".

И он их повторял. Матросы налегали на рукоятки помпы, начинался спуск. Десень подолгу бродил на небольшой глубине, присматриваясь к загадочному миру водорослей. Он забывал отвечать на сигналы.

Поздней осенью, когда "Рыбка" возвращалась в Марсель, англичанин, флегматично сплюнув за борт, сказал Десеню: — Я спорил сам с собой — на хорошую выпивку против двух пенсов, — что это плохо кончится.

Там, внизу, не место для прогулок. Надо работать — и пробкой наверх. Но вы живы, а в трюме у нас полно вонючей травы. Все это трудно объяснить.

— Возможно, — согласился Десень. — Нечто подобное говорил мне и господин Франс: дьявол всегда на стороне ученых.

"Этюды о водорослях" Десеня хорошо известны, их перевели на многие языки. По чистой случайности в "Этюдах" нет ни слова о морском экстракте: книга была уже на прилавках, когда Десень впервые получил фиолетовый, отсвечивающий металлом порошок, обладающий удивительной силой. Ничтожной дозы экстракта хватало, чтобы оживить срезанную в разгар зимы ветку розы. В течение одного-двух часов появлялись зеленые ростки, ветка покрывалась листьями, набухали почки, и, наконец, распускались цветы.

Было что-то колдовское в этих возникших среди зимы тонких листьях и неестественно ярких цветах. Через сутки жизненный цикл завершался: цветы опадали, листья желтели, сморщивались, ветка становилась сухой, ломкой — и все обращалось в серую пыль.

В январе 1899 года Десень прочитал публичную лекцию и показал эффектные опыты с левкоями, ирисами и гиацинтами.

Однако он наотрез отказался продать садоводам свой экстракт.

Кто-то пустил слух, что никакого экстракта вообще нет, а все объясняется гипнозом. Сенсация быстро забылась. Но в ту зиму посыльный часто относил белые розы в небольшой дом на Басе дю Рампар, где ждали Десеня, когда он отправлялся в свои путешествия, и молились о его благополучном возвращении.

К соперничеству Миара и Десеня привыкли, оно стало своего рода научной достопримечательностью. И многих удивило сообщение "Фигаро" о готовящейся Миаром и Десенем совместной экспедиции в Индию. Было высказано немало противоречивых догадок, одинаково далеких от истины, за одним, впрочем, исключением: все понимали, что цель экспедиции должна быть совершенно необычной, если уж Миару и Десеню потребовалось объединить усилия.

Цель экспедиции и в самом деле была необычной.

Старинная индийская книга "Яджур-веда", перечисляя лекарственные растения, особо выделяет пальму Будды. О ней упоминают и древнеегипетские надписи: она названа в них трехгранной пальмой. Ствол у нее действительно не круглый, а трехгранный, хотя и с округленными гранями.

Все источники, в том числе греческие и арабские, более поздние, согласно и точно описывают пальму и способ приготовления бальзама из сока, содержащегося в наростах на стволе. "Яджур-веда" не скупится на мельчайшие детали, описывая эти похожие на человеческие лица наросты. Зато о самом бальзаме сказано коротко: действие его непостижимо.

Столь же неопределенны в этой части и сведения из других источников. Видимо, никому не удавалось получить бальзам: все повторяют то, что сказано в "Яджурведе".

Наросты встречаются только у самых крупных пальм, причем активное вещество скапливается в наростах лишь в период цветения. Трехгранные пальмы растут небольшими группами в глубине тропического леса; нет никакой возможности уловить момент их цветения. Он наступает раз в восемьдесят лет и продолжается три или четыре дня, после чего дерево быстро погибает.

План Десеня состоял в том, чтобы отыскать достаточно взрослую пальму, искусственно вызвать — с помощью морского экстракта — цветение, а затем собрать сок, который появится в наростах.

С самого начала Десень рассчитывал на участие Миара. В болотистой почве джунглей невозможно добраться до корней пальмы. Существовал только один способ ввести экстракт — через кору дерева. Для этого нужно было получить в лаборатории очень сильный растворитель: кто справился бы с такой задачей лучше Миара?

И еще: "Яджур-веда" предупреждала, что сок пальмы сохраняется не более двух суток. Миару предстояло за это время установить природу содержащегося в соке активного вещества.

Не следует удивляться согласию Миара участвовать в экспедиции.

Укажите нечто такое, на чем написано "постичь нельзя", — и люди, подобные Миару и Десеню, пойдут хоть На край света, стремясь найти это нечто и постичь. Иногда они терпят поражение в пути, на полдороге. Но что бы ни случилось, я знаю: таких людей постепенно становится больше.

В августе 1899 года Десень выехал в Марсель, где стояла готовая к отплытию "Рыбка". Десень хотел высадиться на западном побережье Индостана к концу летнего муссона, когда прекращаются бесконечные дожди и джунгли становятся более доступными.

Благополучно достигнув Малабарского берега, "Рыбка" долго крейсировала, выбирая место для высадки, и только 10 октября вошла в узкий залив примерно в двухстах километрах южнее Мангалура. Тропический лес местами подходил к самому побережью. По каким-то едва уловимым признакам, может быть по разнообразию и богатству растительности, Десень почувствовал: искать надо здесь.

— Заманчивое место, — сказал он шкиперу. — В таких джунглях, если верить Киплингу, жил Маугли.

— Это уж точно, — убежденно ответил шкипер. — Англичане умеют устраиваться.

Месяц спустя, когда на высоком холме был сооружен просторный пакгауз, "Рыбка" ушла в Бомбей.

Дожди прекратились, почва быстро просыхала, и Десень почти ежедневно совершал свои разведывательные вылазки. Он шел по берегу вдоль кромки многоярусного леса, присматривался, временами углубляясь в заросли, проверяя свое снаряжение.

Однажды он обнаружил полдюжины молоденьких трехгранных пальм. И хотя они не годились для получения бальзама, Десень подумал, что это большая удача: если отсюда пойти в джунгли, наверняка встретишь крупные пальмы. До них пять, а может быть, семь километров, и лес тут особенно густой сплошная зеленая стена, но все-таки самое главное — видеть цель. ОстальГ ное уж зависит от тебя самого.

В середине декабря прочно установились сухие и не очень жаркие дни. "Рыбка" вернулась из Бомбея, доставив Миара и его походную лабораторию. Вместе с Миаром прибыл переводчик Даниэль Китц, маленький, тощий, нескладный, с сереньким личиком заурядного клерка.

Представляя Китца, Миар сказал: — Я думаю, мистеру Китцу поручено следить за нами. Зачем нам переводчик? Мне его буквально навязали.

Китц уныло подтвердил: — Да, сэр.

— Вот видите, — с воодушевлением продолжал Миар. — В Бомбее о нас ходят самые невероятные слухи. Утверждают, будто мы нашли золото. Приятно сознавать, что местные чиновники не умнее наших.

Он был возбужден плаванием, тропическим лесом, для него все было ошеломляюще ново, и он по-детски радовался, что за ними будут шпионить. Но к вечеру, когда разгрузка "Рыбки" закончилась, у Миара возникло странное чувство своей непричастности к окружающему.

Он смотрел с вершины холма на зеленое море джунглей. Вдали в лучах заходящего солнца искрились зубчатые вершины Западных Гат. Гудело пряное желтое небо, разноголосо шумел влажный черно-зеленый лес, звуки смешивались с запахами и красками. У Миара кружилась голова. Острые токи чужого мира пронизывали каждую клеточку тела, вызывая тревогу и смятение.

На беспредельном живом просторе жалкими и ненужными казались приборы, собранные из склянок и трубок.

В это время Десень рассматривал катодный газоанализатор, досадуя, что почти ничего не знает о катодных лучах. Десень впервые видел аппаратуру Миара, его поражало обилие электрических приборов. Превращение веществ под действием электрического тока заставляло думать, что и сами вещества — в своей тонкой структуре — имеют электрическую природу. В химии наступала эпоха электричества, синтеза, математически точных расчетов. К чему многолетние путешествия и поиски, если все можно получить в колбе? Десень осторожно прикасался к приборам — стекло было чужим и холодным.

А Даниэль Китц играл в карты. Маленький человек в потертом рыжем сюртуке, нелепом здесь, на границе моря и джунглей, уныло обыгрывал матросов.

Он забирал у них все до последней монеты, потом все возвращал, и игра возобновлялась.

Утром Миар изложил свои соображения о бальзаме. Четыре довольно правдоподобные гипотезы по-разному истолковывали слова "действие постичь Ф нельзя". Десень возражал: ги— чн потезы слишком правдоподобны, они придуманы логически мыслящим европейцем. Для индийца эпохи "Яджур-веды" все непостижимое легко объяснялось вмешательством богов. Трудно даже представить обстоятельства, заставившие произнести эти слова — "действие постичь нельзя".

— Очень хорошо, — сказал Миар. — Давайте пальмовый сок, и мы посмотрим, что это такое.

У Десеня уже не было сомнений, что направление поисков выбрано правильно. И 24 декабря 1899 года, по своему обыкновению тщательно завершив приготовления, он выступил в путь.

Кромка тропического леса особенно труднопроходима. Поэтому первые полкилометра впереди шли матросы с "Рыбки", прорубавшие просеку сквозь густые заросли.

Гулко стучали топоры: дорогу, дорогу... Где-то наверху раздраженно кричали обезьяны, в воздухе звенела назойливая мошкара, тысячи невидимых попугаев свистели, взвизгивали, гудели. Миару казалось, что в глубине джунглей быстро скользят чьи-то тени. Он напряженно всматривался — тени отступали, прятались. В конце колонны, тасуя засаленные карты, плелся Даниэль Китц.

Через два часа матросы остановились. Дальше Десеню предстояло идти одному — спутники были бы для него только обузой.

Прощались коротко: Десень дорожил каждой минутой.

В хаосе тропического леса не так просто заметить трехгранную пальму, даже если она стоит прямо на пути. Густая сеть лиан несколькими рядами опутывает стволы, а в просветах этой сети, закрывая кору деревьев, густо растут мхи, лишайники, папоротники. Иногда Десень не мог определить, какая пальма находится в трех-четырех метрах от него.

Приходилось расчищать дорогу к массивному основанию пальмы, срезать со ствола пласты влажного, пахнущего гнилью мха.

Поиск в джунглях противоречив по самой своей сути: надо идти вперед, хотя в стороне, совсем рядом, может оказаться то, что ищешь. Десень не без труда нащупал единственно верный ритм движения, напоминающий зигзагообразное лавирование парусника, идущего против ветра. Ритм был напряженным и лишь изредка позволял остановиться и просто так посмотреть вокруг.

Зеленые взрывы, нагромождение зеленых взрывов — таково было первое впечатление от тропического леса. Застывшими взрывами казались кроны пальм, гигантские фикусы, острые, словно только что вырвавшиеся из-под земли лезвия папоротников и огненные, окруженные зелеными осколками листьев цветы раффлезии.

По мере того как Десень углублялся в джунгли, зеленый цвет тускнел, вытеснялся черным. Все чаще путь преграждали высокие завалы — сломанные, полусгнившие стволы, опутанные паутиной, покрытые накипью лишайников.

Почва становилась болотистой, это беспокоило Десеня.

Дважды ему встречались трехгранные пальмы. Он тщательно осматривал их и не находил наростов. Над головой, скрывая кроны пальм, висел плотный темно-зеленый полог. Судя по толщине стволов, пальмам было лет сорок. Десень не знал, удастся ли вызвать у таких пальм цветение с образованием наростов. Во всяком случае, придется израсходовать много экстракта — возможно, весь запас.

Десень не любил игру наугад.

Такая игра даже при удаче оставляет обидное сознание, что выиграл, собственно, не ты.

Он продолжал поиски.

Впервые за долгие годы странствий его не покидало неприятное чувство скованности. Тропический лес подавлял своим тяжелым величием. Временами Десень сам себе казался букашкой, медленно ползущей у подножья гигантских деревьев. В джунглях для человека нет третьего измерения: вершины деревьев недоступнее высочайших гор.

Час за часом углублялся Десень в самую гущу леса. Идти становилось труднее. Под ногами хлюпала жижа. Заболоченная полоса никак не кончалась, и Десень уже видел, что все равно придется свернуть.

Он шел, разрывая руками густую паутину, заполнявшую все свободное пространство. Вязкие обрывки паутины прилипали к лицу, мешали дышать.

В одном месте, пытаясь перепрыгнуть через трясину, он схватился за ствол ротанга, пальмылианы. Насквозь прогнивший ствол тут нее рассыпался. Это заставило Десеня остановиться.

Нижний ярус джунглей был мертв. Все зеленое поднялось вверх, к свету. Внизу остались только черные стволы, оплетенные лианами-душителями, и белесоватые, покрытые паутиной и плесенью воздушные корни. Над серой пеной болота, между обугленными стволами, беззвучно клубились испарения. От гнилого воздуха першило в горле.

Тихо треснула ветка.

Десень быстро обернулся.

В трех метрах от него на полузатопленной коряге сидел, тасуя карты, Даниэль Китц.

— А, это вы, — машинально произнес Десень.

Его поразило не столько само появление Китца, сколько отсутствие какого бы то ни было снаряжения у этого человека. Китц был в своем рыжем сюртуке, без оружия и дорожного мешка.

— Хорошо, что вы здесь, — сказал Десень, внимательно рассматривая Китца.

Теперь это был другой человек — спокойный, уверенный и, Десень мог бы поклясться, совсем неглупый.

— Я не знаю, с какой стороны обходить эту топь, — продолжал Десень. — А у вас есть карты. Можно погадать.

Китц покачал головой.

— Вам надо идти на юг. Полмили на юг, потом немного на восток. Там пальмы, которые вам нужны.

— А вы?

Десень старался, чтобы вопрос прозвучал совершенно обыденно.

Вот встретились два человека, поддерживающих беглое знакомство: один спрашивает о пустяках, другой вежливо отвечает — и только.

— Я пойду назад.

"Но все-таки, — подумал Десень, — как он оказался здесь? Он все время шел сзади и ничем не выдал себя. Ничем. Как же он шел сквозь такие заросли? У него даже ножа нет..."

— Вы вернетесь в лагерь? — спросил Десень.

Значит, в Бомбее и в самом деле решили, что они ищут золото. Китц шел следом, пока не убедился, что вся эта болтовня о золоте идиотская выдумка.

— Да, вернусь. Если вам нужно что-нибудь передать...

"Пойти дальше вдвоем?" — подумал Десень. И тут же отказался от этой мысли: в лагере начнется переполох. Китц, конечно, должен вернуться.

— Спасибо. Пока я ничего не нашел.

Десень вспомнил, как за ним следили в Мексике. Нет, тут не может быть никакого сравнения.

Это мастер своего дела. Хотя... какого, собственно, дела?

— Так помните, полмили на юг, потом немного на восток. И вот что: спешите, скоро ночь. Счастливого пути.

— Счастливого пути.

Маленький человек бесшумно соскочил с коряги и, не оглядываясь, пошел прочь. Десень молча смотрел ему вслед. Рыжий сюртук дважды мелькнул в просветах зарослей — и скрылся.

Встреча оставила в душе Десеня неприятный осадок. Десень думал о бесконечных тропических лесах Южной Америки, Африки, Азии. Такой человек, как Китц, мог стать великим исследователем, Колумбом джунглей. Но стал шпионом, знающим и, возможно, даже любящим свое ремесло.

Десень шел на юг, не отвлекаясь на поиски. Он не сомневался, что Китц точно указал местонахождение трехгранных пальм.

Болото осталось где-то слева, в нижнем ярусе снова появились зеленые папоротники. Пройдя полмили, Десень свернул на восток, и вскоре натолкнулся на группу небольших трехгранников. Поодаль росли более высокие пальмы, а за ними стояли массивные, покрытые буграми наростов пальмы-великаны.

Наросты самой причудливой формы делали их похожими на украшенные резьбой столбы в индийских храмах. Около наростов не было ни мхов, ни лишайников. Со времен своей африканской экспедиции Десень знал, что это свидетельствует о наличии в наростах каких-то сильнодействующих веществ.

До наступления темноты оставалось менее часа. Он без колебаний, доверяясь интуиции, выбрал пальму. Это было очень крупное дерево; на нижней части ствола Десень насчитал два десятка больших наростов. Один из них поразительно напоминал сморщенное человеческое лицо: можно было различить прищуренные глаза, крючковатый нос и растянутый в усмешке рот.

Десень тщательно расчистил ствол ниже этого нароста, снял ножом самый верхний, омертвевший слой коры, сделал дюжину неглубоких надрезов. Затем достал флягу с раствором морского экстракта и коробку с воском. Вспомнив совет Миара, Десень обмотал руки плотной тканью: случайно попав на руки, раствор легко проник бы сквозь кожу.

В тусклом свете джунглей раствор казался иссиня-черным.

С величайшей осторожностью Десень лил раствор на расчищенное место ствола. Жидкость не успевала стекать — она мгновенно впитывалась. Когда фляга опустела, на светло-коричневой коре осталось лишь большое темное пятно. Быстро, стараясь использовать последние минуты уходящего дня, Десень растопил воск и плотно закрыл им расчищенный участок.

Сумерки в джунглях коротки, темнота пришла внезапно. Десень зажег керосиновый фонарь и сел на обломок дерева. Только сейчас он почувствовал страшную усталость.

Ночь изменила лесные голоса: перестали кричать попугаи, умолкли обезьяны, вблизи воцарилась напряженная тишина, сквозь которую теперь были слышны далекие, приглушенные расстоянием шумы.

Десень вынул из портсигара серую, похожую на карандашный грифель палочку. Это был подарок мексиканского колдуна — засушенный корень кустарника тацитла, сильнейший стимулятор.

Десень жевал горьковатый корешок, прислушиваясь, как отступает усталость и мышцы наполняются новой силой. Захотелось пить. Он на ощупь отыскал чистый — без мхов и лишайников — стебель лианы, разрезал его наискось. Полилась свежая, пахнущая сеном вода.

Нет истинного путешественника без умения ждать: ожидание никогда не было для Десеня слишком томительным. Плавно текли воспоминания о детстве, о встречах на дальних дорогах, о горах, пустынях, морях и звездном небе.

И лишь изредка мысль сама по себе возвращалась к словам "Яджур-ведык действие бальзама непостижимо.

Как-то незаметно, без всяких усилий, возникла догадка — вначале смутная, ускользающая при малейшей попытке пристально всмотреться в нее, а потом все более определенная и даже очевиднал в своей единственности. Десень подошел к дереву и приложил ухо к теплой коре. Он услышал гул: внутри дерева совершалась неведомая, но титаническая работа.

В фонаре дрожал маленький синеватый огонек, ему не хватало кислорода. Жаркий влажный воздух сдавливал грудь. Влага конденсировалась на ветвях и листьях, начали падать тяжелые теплые капли. Одежда промокла насквозь.

Капли постукивали мерно и глухо.

Десеню вспомнились весенние марсельские дожди — живые и звонкие. Он увидел клочки туч в ярком синем небе, увидел бегущие по улицам вспененные ручьи.

Вода несла бумажные кораблики, они весело крутились в водоворотах, вырывались и, подпрыгивая на волнах, мчались дальше, к набережной.

Потом Десень вспомнил охоту на солнечных зайчиков. В детстве это было его любимой игрой.

С запада к их дому примыкал заброшенный сад. Под вечер солнечные лучи упирались в оконные стекла, и тогда по саду разбегалось множество веселых зайчиков.

Стекла вздрагивали от ветра, от чьих-то шагов и шума в этом вечном беспокойном доме; зайчики прыгали по дорожкам, пробирались в кусты, карабкались на деревья. Нужна была немалая ловкость, чтобы поймать зайчика.

Но и пойманный — тут начиналось самое удивительное! — он вырывался на свободу. Он проходил сквозь ладонь! И если Жерар клал сверху другую руку или шапку, зайчик все равно выскальзывал. Каждый раз. Зайчики были упрямы, охотник — тоже, он верил, что когда-нибудь ему повезет. Игра заканчивалась лишь с заходом солнца. Ах, как это увлекательно — ловить солнечных зайчиков!

...Из темноты дважды донесся треск: кто-то бродил вблизи. Десень сидел, положив на колени ружье.

Рассвет был долгим. Медленно, словно нехотя, отступала темнота, лес постепенно наполнялся голосами.

За ночь пальма заметно изменилась. Десень смотрел на нее с изумлением. Наросты набухли, стали крупнее. Сквозь слой воска пробилось множество длинных зеленых побегов. Изменился даже цвет коры: он стал более светлым.

А где-то в высоте, сквозь зеленый хаос, видна была пышная беловатая крона.

Пальма расцвела!

Точно следуя указаниям "Яджур-веды", Десень сделал глубокий крестообразный надрез в нижней части нароста. Брызнула струйка густого янтарного сока.

Его было много, и Десень заполнил все фляги, даже флягу из-под питьевой воды. По стволу все еще стекал янтарный сок, к нему спешили муравьи.

С дорожным мешком за плечами Десень стоял возле дерева. Хотелось остаться и посмотреть, как завершится жизнь гигантской пальмы. Но нельзя было медлить: через сорок восемь часов сок будет непригоден для изготовления бальзама.

Он шел на запад, думая только о том, чтобы побыстрее выйти к морю.

Не было смысла экономить силы, и он старался не отклоняться от выбранного направления: прорубал проходы в зарослях бамбука, ломился через кустарник, полз под лианами, рвавшими одежду и царапавшими лицо. Не отдыхая, не останавливаясь, не сбавляя темпа, он пробивался сквозь джунгли.

После полудня в лесу стало темнее, наступила душная, гнетущая тишина. Замолкли даже цикады, и Десень услышал грохот приближающейся грозы. Казалось, накатывается гигантская волна, от которой нельзя уйти, нельзя укрыться. Он поспешно забрался под густые, пахнущие хвоей ветви старой араукарии. До кромки леса, по расчетам Десеня, оставалось не более двух километров, но идти под тропическим ливнем было невозможно.

Лавина воды обрушилась на лес, заполнила его ревущими потоками. Вода была сверху, снизу, вокруг, сам воздух был наполнен звенящей, клокочущей водой.

Где-то наверху с оглушительным треском, перекрывающим рев воды и грохот грома, ломались стволы деревьев.

Через полтора часа ливень прекратился, и Десень снова пошел на запад. Идти приходилось по колено в воде. Только под вечер, увидев в просветах деревьев белые, неимоверно далекие облака, Десень понял, что гонка выиграна и Миар получит достаточно времени для анализа.

Он выбрался к морю совсем близко от пакгауза. Шуршал прибой, дрожала протянутая к заходящему солнцу золотистая дорожка, мир снова стал бесконечно большим. И можно было дышать, сколько угодно дышать чистым воздухом моря.

Спал он на крыше пакгауза.

Всю ночь снизу доносились тяжелые шаги. Миар спешил переработать пальмовый сок в бальзам.

"Вот я и поймал зайчика, — подумал сквозь сон Десень, — зайчик прятался в джунглях, но я его поймал".

Утром Миар показал ему пробирку с бурой маслянистой жидкостью бальзамом Будды.

— Вы не зря спешили, — сказал Миар. — В соке накапливается кислота, постепенно разрушающая алкалоиды. Но вы успели, Жерар.

— А действие? — спросил Десень, вспомнив свою догадку.

Миар пожал плечами.

— Я пробовал на. мышах. Самые противоречивые результаты! Одна мышь пришла в ярость. Вы ее увидите: маленькая белая фурия... . Пришлось отсадить в отдельную клетку. Другая стала спокойной и ласковой. Третья, кажется, поумнела. Четвертая — поглупела... Нельзя сделать никаких выводов.

— Кроме одного, — возразил Десень. — Бальзам как-то действует. В конце концов действие алкоголя тоже не одинаково. Почему бы не допустить, что...

Миар решительно перебил:

— Ни в коем случае! У меня было сорок мышей. Четырех яоставил для контроля. Остальных разбил на четверки. Первая четверка получила минимальную дозу, вторая — больше... и так далее, вы понимаете. Так вот, дорогой Жерар, получается разная реакция внутри четверки. Согласитесь, что четыре человека, опрокинувшие по стаканчику, имели бы нечто общее, отличавшее их от другой четверки, выпившей по большому графину... А тут абсолютно индивидуальная реакция — независимо от дозы. Притом реакция необыкновенно устойчивая; я почти уверен, что она сохранится надолго. Может быть, навсегда.

"Рыбка" ушла в Мангалур — отвезти Китца и пополнить запасы пресной воды. Тем временем Миар продолжал опыты. Десень старался ему не мешать: вставал на рассвете, до полудня бродил по лесу и возвращался с сумкой, наполненной кореньями, стеблями, листьями. Миар посмеивался, наблюдая, как он сушит свою добычу. В засушенном виде, утверждал Миар, джунгли более приемлемы для цивилизованного человека.

Миар работал много, но говорил о бальзаме неохотно. Десень чувствовал, что и для Миара становится очевидной необходимость опыта на человеке. На четвертый день Миар получил крупные оранжевые кристаллы, похожие на хромпик. Это было активное вещество, содержащееся в бальзаме.

— Красивый цвет, не правда ли? — сказал Миар, показывая Десеню реторту. В прилипших ко дну реторты кристаллах вспыхивали и гасли алые искры. — А ведь по структуре это вещество похоже на серотонин, который выглядит совершенно иначе. С вашего позволения, Жерар, мы назовем эти кристаллы десенитом. Пожалуйста, не возражайте. Когда вы вернулись из джунглей, у вас был вид беглого каторжника. Да, мой друг, классический вид каторжника после весьма нелегкого побега. Такие подвиги не должны оставаться без вознаграждения.

Дееень усмехнулся:

— Превосходное вознаграждение — вещество, действие которого нельзя постичь.. Послушайте, Поль, давайте говорить прямо. Нужен опыт на человеке. Мне кажется, само упоминание о непостижимости означает, что опыты на животных ни к чему не приведут. С животными все просто: здесь нет места для этой самой непостижимости. Другое дело — человек. Представьте себе, что бальзам действует на психику...

— Не считайте меня таким уж ее дураком, — перебил Миар. — Я пришел к той же мысли. Но требовалось время, чтобы найти противодействующее вещество. Найти и проверить на мышах.

— Отлично, — сказал Десень, — я выступлю в роли сорок первой мыши. А вы по-прежнему будете экспериментатором.

Миар не согласился.

— Нет. У вас неподходящий характер. Слишком хороший. Если бальзам действует так, как мы предполагаем, то логичнее, чтобы я был в роли мыши.

Они приступили к опыту в тот же вечер.

— Я отмерил минимальную дозу, — сказал Миар, встряхивая мензурку с бурой жидкостью. — Возможно, этого недостаточно. Тогда вы дадите мне еще одну дозу. Бальзам здесь, в темной бутыли, потому что на свету десенит постепенно разлагается. Итак, Жерар, эта бутыль с красной наклейкой, вы видите? Другая бутыль, вот эта, с синей наклейкой, — раствор нейтрализатора. Нужна такая же доза. Будьте осторожны, обе жидкости чертовски похожи — по цвету и даже по вкусу. Разумеется, при условии, что дикую горечь можно считать вкусом. Нейтрализатор действует, если его принимают не позже чем через час после приема бальзама. Это очень важно, Жерар. Очень важно. Не забудьте следить за временем: мало ли что может случиться...

Помолчав, он закончил: — Вот и все инструкции. Я наведаюсь к мышам, посмотрю, и мы, пожалуй, начнем.

Дееень внимательно разглядывал бутылки с бальзамом и нейтрализатором. Действительно, не мудрено спутать: они абсолютно одинаковы, единственное их отличие — узкие полоски цветной бумаги.

Реторты, колбы, склянки — ни на одной нет надписей. Это лаборатория Миара, никто другой не смог бы здесь работать. "Что ж, — подумал Дееень, — в конце концов на растениях тоже нет надписей, а я их как-то различаю..." Дееень с досадой захлопнул крышку часов: прошло тридцать четыре минуты с начала опыта, действие бальзама не ощущалось.

— Так что же вы чувствуете? — снова спросил он.

Миар пожал плечами.

Он сидел у стола и машинально рисовал чертиков на чистом листе бумаги. Чертики выстраивались ровными рядами.

— Никаких отклонений, Жерар. Если вам не надоело считать мой пульс, пожалуйста...

Дееень отошел к окну. Лохматое красное солнце спускалось к серой полоске облаков на горизонте, и, едва оно коснулось этой полосы, кромка облаков вспыхнула оранжевым пламенем. Десеню вспомнилась солнечная колоннада в лесу. Он видел ее, возвращаясь с пальмовым соком, вскоре после окончания ливня.

Он брел тогда в полумраке, по колено в мутной воде. Трудно было сохранять равновесие, ступая по ослизлым сучьям и листьям.

Чтобы не упасть, он цеплялся за свисавшие стебли лиан — и на него обрушивались потоки воды, застоявшейся в густых ветвях деревьев.

Внезапно где-то наверху солнце вырвалось из-за туч: множество ярких лучей пронзило джунгли.

Перед изумленным Десенем возникла бесконечная колоннада: столбы света, строго параллельные и расположенные в каком-то неуловимом порядке, поддерживали зеленую твердь леса.

Еще ни разу за долгие годы своих путешествий Дееень не видел ничего подобного. Забыв о том, что нужно спешить, он рассматривал гигантский зал с ослепительными колоннами.

Прошелестел ветер. Колонны дрогнули, сузились. Теперь они были похожи на льющиеся сверху золотистые струи: в лучах переливалась, кипела, искрилась мошкара. Дееень подумал, что красота, наверное, непостижима, если самое волшебное зрелище можно сделать из простых лучей света и мошкары!..

Новый порыв ветра раздробил лучи. Они потускнели и быстро погасли. Дееень знал, что джунгли навсегда останутся в его памяти такими, какими он увидел их в эти короткие минуты-.

Расчищая ножом путь, он добрался до невысокой кокосовой пальмы, вскарабкался полианам наверх и сорвал молодые орехи.

Из-за широких листьев рафинофора .высунулась остренькая обезьянья мордочка; черные глаза ошеломленно уставились на человека.

— Не бойся, — сказал Десень, и обезьянка, пискнув, скрылась.

Лишь исключительное сочетание условий — определенная высота леса, какое-то особое расположение наблюдателя относительно деревьев и солнца могло создать солнечную феерию. Десень с сожалением покидал это место. Он думал о том, что лучи, проникнув в глубину, высветили душу джунглей. Быть может, так действует и бальзам, открывая в человеческой душе нечто непостижимое?

...Сорок одна минута.

Миар продолжал рисовать чертиков. Но что-то изменилось в рисунке Десень это заметил и подошел ближе.

Порядок нарушился: чертики были причудливо разбросаны по листу. Некоторые из них держались за руки, образуя цепочки.

— Черти, кажется, разбираются в химии, — сказал Десень. — Вот шесть чертей взялись за руки. Чем не бензольное кольцо? И тут еще два таких кольца... Послушайте, Поль, да ведь это фенантреновая группа!

— Я рисовал, ни о чем не думая, — ответил Миар, внимательно разглядывая рисунок. — Только чтобы занять время. Фенантреновое кольцо? Да, похоже. Очень похоже. Бог мой, Жерар, — голос у него дрогнул, — это может быть формулой морфина...

— Вы что-нибудь понимаете? — спросил Десень.

— Здесь должны быть две гидроксильные группы... Здесь и здесь. Полгода искать и не увидеть такой возможности! Я нащупывал эту формулу еще до отъезда и сейчас отчетливо вижу...

— Вы забыли про бальзам, — перебил Десень.

— Бальзам? Что вы хотите сказать, Жерар?

Десень не ответил. Так всегда, думал он, мы не предусматриваем даже самых простых вариантов.

Надеемся, что решение можно будет принять по ходу дела.

И в спешке ошибаемся. Не следовало напоминать о бальзаме. Надо было наблюдать, только наблюдать.

— А ведь вы правы, — сказал Миар, вставая из-за стола. Он смотрел на Десеня невидящим взглядом и, казалось, к чему-то прислушивался. — Это бальзам. И если бы вы теперь спросили, что я чувствую... Ясность мышления вот что. Как будто бальзам смазал там шестеренки, — он постучал по лбу, — и они завертелись быстрее, лучше... Бог мой, этому бальзаму цены нет!

Десень взглянул на часы. Сорок четыре минуты.

— ПЬтом может наступить упадок сил, — сказал он.

— Ни в коем случае! Вы же видели на мышах: депрессии не бывает. Нам нечего опасаться, давайте продолжим опыт. Я принял мизерную дозу. У этого питья отвратительный вкус, но чего не вытерпишь ради науки... Давайте увеличим дозу вдвое, а? Что вы на это скажете?

Он быстро ходил из угла в угол, почти бегал. Впрочем, такова была его обычная манера.

— Я не понимаю вас, Жерар, — продолжал он. — Все шло так хорошо — и вдруг вы хотите прервать опыт. Почему?

На полке, совсем близко от Десеня, стояли две одинаковые склянки с узкими бумажными наклейками — красной и синей.

Склянки вздрагивали от резких шагов Миара.

— Опыт закончен, — сказал Десень. — Примите нейтрализатор, и разберемся в результатах.

— В чем тут разбираться? Бальзам усиливает мыслительные способности ясно и так. Подумайте, Жерар, я вывел формулу морфина, не замечая даже усилий! За сегодняшний вечер мы решим дюжину таких задач. Представляю физиономию Пшорра — он тоже ищет формулу морфина...

— Вы ошибаетесь, Поль, считая бальзам усилителем мыслительных способностей.

— Но формула, вот эта формула, — Миар подбежал к столу и ткнул пальцем в лист бумаги. — Как вы можете утверждать...

— Могу, Поль. Я думал об этом раньше — и был на шаг от догадки. Я наблюдал за вашими мышами. А теперь я вижу, как бальзам действует на человека... Успокойтесь и выслушайте. Дело намного сложнее, чем вам кажется. Бальзам — универсальный усилитель. Он усиливает все особенности характера. Не знаю даже, как сказать: характера или ума. Так или иначе — он усиливает все качества. Именно это делает его действие непостижимым. Пожалуйста, не перебивайте, Поль... Из обычного человеческого "я" бальзам делает "Я" большое, даже грандиозное. Да, бальзам способен превратить талант в гениальность. Зато из человека с едва ощутимыми задатками жадности бальзам сделает Шейлока. А человека, едва склонного к подозрительности, он превратит в Отелло... Мне трудно это сформулировать, вы улавливаете мою мысль, Поль? Этот бальзам... так действуют некоторые фотографические реактивы: усилитель делает изображение более резким, а закрепитель фиксирует это контрастное изображение. Настолько ли хорош современный человек — вы, я, любой, — чтобы усилить... не знаю, как сказать, спектр наших качеств, что ли, и закрепить, навсегда закрепить в усиленном виде?

— Сегодня вы многословны, мой друг. Можно сказать короче. Допустим, формула человеческого сознания а плюс b плюс с. Тогда действие бальзама...

— Но почему так примитивно, почему только "а", "Ь", "с"?

— Бог мой, на самом деле в формуле могут быть сотни величин. Это не меняет сути дела. Так вот, бальзам превращает а в а3, b — становится равным Ь3, с — с8. И так далее. Вы это имели в виду? Бальзам усиливает все качества, утверждаете вы, плохие и хорошие — и какое-нибудь незаметное раньше с, превратившись в с3, может стать опасным. Я правильно вас понял? Не буду сейчас обсуждать вашу догадку. Допустим, она верна. Но объясните: почему надо прерывать опыт? Я не стал ни венецианским купцом, ни венецианским мавром. Бальзам позволяет мне лучше думать — и только.

— Вы приняли бальзам сорок восемь минут назад. Еще четверть часа — и нейтрализатор не подействует.

— Что ж, прекрасно. Поймите, Жерар, у меня бальзам усиливает только мышление.

— Неизвестно. В других обстоятельствах...

— Бог мой, как вы сегодня недогадливы! Вы же видели: сила мышления, будучи увеличена, проявилась даже непроизвольно. Она прорвалась, понимаете? Но только она одна! Согласно вашей гипотезе это редкий, но благоприятный и безопасный случай. Так почему бы нам этим не воспользоваться? Ведь и дальнейшее изучение бальзама пойдет быстрее, если мы будем лучше соображать.

"Смешно, — подумал Десень,я пытаюсь состязаться с ним в логике. Это его стихия. Логика и упрямство... Впрочем, тут сложнее: упрямство, подхлестнутое бальзамом, заставляет служить себе логику. Конечно, все дело в бальзаме! Появился этот самый с3. Иначе Поль увидел бы опасность... Глупое положение. Чтобы прекратить действие бальзама, нужно принять нейтрализатор. А чтобы Поль принял нейтрализатор, должно прекратиться действие бальзама. Заколдованный круг. И как еще заколдованный!.."

— Я ожидал от вас большей решительности, — говорил Миар. — Видимо, путешествия расслабляют волю исследователя. Все эти поездки, прогулки, плавания слишком приятный способ познания... Не принуждаю вас. Но мое право — решать за себя. Если за час я могу узнать то, на что при обычных условиях потребуется десять лет, зачем мне эти десять лет?

— Послушайте, Поль...

— Достаточно, Жерар. Не станем же мы принуждать друг друга. Каждый решает за себя. Так будет разумно и справедливо.

— Справедливо? — переспросил Десень.

Ему вспомнился постоялый двор у переправы через Рио-Гранде.

Однорукий Аумадо кричал тогда о справедливости, а рядом с ним лежали два пистолета, и Десень знал, что заряжен только один из них. Только один... Нелепая идея: то, что удалось с подвыпившим Аумадо, не удастся с Миаром.

Но другого выхода просто нет.

— Пожалуй, вы правы, — тихо сказал Десень. — Я согласен. Пусть будет по-вашему.

Он снял с полки склянку и протянул ее Миару.

— Вот бальзам.

Единственная возможность — сыграть на упрямстве и логике.

Пусть Поль что-то заподозрит; подозрительность — великолепный трамплин для глупости... и ума.

С этого трамплина прыгают одинаково.

— Поверьте, ничего не случится, — миролюбиво произнес Миар, принимая склянку. Он почти напевал. — Ничего не случится, ничего...

В глубине комнаты был полумрак, но Десень видел, какими точными движениями Миар отмерял в мензурке бальзам. "Там совсем темно, — подумал Десень, — что можно заметить в такой темноте?.." Внезапно Миар поставил мензурку на стол и с бутылью в руках направился к окну. Он внимательно всматривался в красную наклейку. Он прямо-таки впился в нее взглядом.

— Почему этот конец отклеен? — спросил он. — Посмотрите...

— Не знаю, — быстро ответил Десень.

— Мой бог, Жерар, кажется, вы хотите меня провести!..

— Но...

— Вы поменяли этикетки?

— О чем вы говорите, Поль?

— Ну, конечно! Теперь я понимаю, почему вы уступили... И так охотно дали мне эту бутыль.

— Это бальзам, поверьте, — сказал Десень. Голос его прозвучал, как надо, — очень честно, Миар пожал плечами.

— Я заметил что-то странное в вашем поведении. Не хотелось верить, что вы можете прибегнуть к таким... аргументам.

— Это бальзам, — повторил Десень. И снова его голос прозвучал, как надо.

Буркнув что-то, Миар поставил бутыль на полку.

— Когда вы это сделали? — спросил он. — Неужели еще до опыта?

Он взял другую бутыль, внимательно оглядел синюю наклейку и удовлетворенно усмехнулся.

— Ну вот. Здесь тоже наклеено не так. Я отлично вижу! Быть может, вы руководствовались самыми лучшими побуждениями, но, право, Жерар, вы злоупотребили моим доверием.

"Все-таки есть на этом свете справедливость, — подумал Десень, — даже встреча с Аумадо может чему-нибудь научить... Но как силен с3!"

— Вы ловко проделали это, — продолжал Миар. — Вот только слишком охотно передали мне бутыль с красной наклейкой. Я сразу подумал: почему? И вывод напрашивался сам собой... Ладно. Теперь все ясно, возобновим опыт. Ведь вы не будете мне мешать?

Десень смотрел, как Миар отливает из бутыли с синей наклейкой двойную дозу вязкой темной жидкости. "Что ж, на здоровье! Двойная доза нейтрализатора нисколько не повредит. А потом мы спокойно поговорим. Без этого проклятого с3.

Весь день шкипер до хрипоты ругал Даниэля Китца, всучившего ему амулет из змеиной кожи. Амулет должен был притягивать попутный ветер, но паруса "Рыбки" тяжело висели на реях. Воздух, прокаленный тропическим солнцем, был неподвижен. Шкипер клялся, что выбросит паршивый амулет за борт. Он поносил родственников Китца, потом всех англичан вообще, потом родственников всех англичан, пока не дошел — по какой-то странной ассоциации — до римского папы.

И тогда с оста потянуло ветерком.

— Вот, мсье, — сказал шкипер, показывая Десеню амулет, подвешенный на кожаном шнурке. — С этими штуками всегда так. Потребуйте с них как следует, и они все сделают.

С наступлением темноты ветер окреп. Шкипер настороженно прислушивался к поскрипыванию мачт, но парусов не убирал...

— Даниэль Китц продолжает нам покровительствовать, — сказал Десень. Он и Миар сидели за рубкой, там не было ветра. — Странный человек этот Китц.

Не могу представить, каким бы он стал, приняв бальзам. Из таких людей бальзам должен делать злодеев или святых. Вот оно, непостижимое...

— Может быть, — отозвался Миар. — Очень может быть... Вы знаете, Жерар, я до сих пор не освоился с нашим решением. Логически все правильно, тут не о чем спорить. И все-таки... Смысл науки в том, чтобы открывать людям новое. Но мы, открыв это новое, решили его не оглашать... Я хочу, чтобы вы меня поняли, Жерар. Нет никаких сомнений, что бальзам может оказаться и величайшим благом и величайшим злом. Но ведь это не впервые: порох, например, и добро и зло. В конце концов даже огонь, самое древнейшее открытие, тоже добро-зло. Нет другого пути для прогресса: нужно идти через такие открытия... Подождите, Жерар, я еще не все сказал. Так вот, я чувствую, что бальзам, с его каким-то совершенно особенным добром-злом, отличается и от огня, и от пороха, и от пушек. Но чем? Большей величиной добра-зла?

— Вы хорошо сказали, Поль: добро-зло... Да, любое открытие содержит это самое добро-зло.

Но всегда видно, как используется открытие — для зла или для добра. С бальзамом иначе. Добро или зло — дать его Китцу? Добро или зло — дать его любому человеку?.. Обычно открытия носились к тому, что вне человека. Во всяком случае, они не затрагивали человеческой сущности. И только бальзам... Машины возвеличивают или угнетают человека, но они остаются вне человека. Когда же вы начинаете менять сознание... О, тут можно сделать из человека прекрасного бога или мерзкого зверя!.. Да, Поль, современная наука преобразовала мир. Железные дороги, электричество, дирижабли, синематограф братьев Люмьер, опыты с телеграфированием без проводов... Но теперь я вижу огромный материк, еще не открытый наукой. Сознание человека, его мышление. Даже шире — сущность человека. Тут, как на контурной карте, отмечена только береговая линия. Мы пока не знаем, что там, в глубине материка. Власть тоже меняет человека. А что мы об этом знаем? Кто это изучает? Где формулы, по которым можно рассчитать, что получится из Китца, если дать ему власть Чингисхана или богатство Ротшильдов?.. Нужно понять, каков человек.

— И каким он должен стать.

— Да. Не зная этого, нельзя использовать бальзам. Быть может, удастся открыть и другие средства воздействия на мозг, на сознание человека. С ними возникнет та же проблема. Мы вступаем в неисследованный мир... Странная мысль, Поль, но мне кажется, где-то впереди главная наука. Быть может, ее назовут человекологией. Наука о превращении человека в Человека с большой буквы. Наука о том, каков человек и каким он должен стать, в чем цель существования человечества. Иначе мы никогда не будем знать, что нужно человеку.

— Опасная наука. Найдутся оппоненты, которые будут возражать свинцом. Опыты придется ставить на баррикадах...

— Мой дед был коммунаром, Поль.

— Жаль все-таки, что надо молчать о десените...

Десень ничего не ответил. До слез обидно, когда убегает зайчик.

А ведь он был пойман, изумительный зайчик, о котором можно только мечтать...

К ним подошел шкипер.

— Команда собирается отметить праздник, — сказал он. — Отчаянный народ: у них только прокисшее бомбейское вино, но они осмелились пригласить вас, мсье Жерар, и вас, мсье Поль.

Десень рассмеялся, он насквозь видел шкипера.

— Мы придем, Жан, спасибо. Помнится, в Марселе нам доставили анкерок бургундского. Если отчаянный народ не будет возражать...

— Они неприхотливы, мсье.

— У меня в каюте, — сказал Миар, — вы обнаружите и коечто покрепче. Справа, на полке.

— Я видел, мсье Поль. Издали. — Шкипер кашлянул. — Ребята будут довольны. Длинный Жорж с утра сочиняет тост...

Гудели туго натянутые паруса.

Маленькая шхуна, подхваченная ветром, отважно летела сквозь ночь.

— Мы даже не заметили, как прошло рождество, — тихо сказал Миар. Подумать только, кончается девяносто девятый год. Еще несколько часов — и мир вступит в двадцатый век...

"Каким он будет, — думал Десень, — этот новый век? Век науки? Конечно. Век революций? Да. Век искоренения злобы, варварства, войн? Безусловно".

— Двадцатый век, — продалжал Миар, — вот кому принадлежит наше открытие. Мы не долго будем держать его в тайне. Наступает новое время просвещенное, гуманное...

Десень молча пожал ему руку.

Что поделаешь, зайчик выскользнул и удрал. Ладно, зайчик, беги! Ты еще не раз будешь удирать. Но когда-нибудь мы тебя поймаем. Придет такой день.

Придет!

Валентина Журавлева Снежный мост над пропастью

С ума можно сойти! Не получается у меня статья. Вот, пожалуйста, наугад открываю "Вопросы психологии": "Наибольшее рассогласование между двумя гипотезами определяется средним значением и дисперсией суммы случайных переменных, которая равна сумме средних значений и дисперсий распределений, из которых берутся переменные". Здорово, а? "Дисперсия суммы... которая... из которых..." Статья, в общем, пустая, но как звучит!

— Скрибас? — спрашивает Гроза Восьми Морей на своем сомнительном эсперанто. — Пишешь, говорю?

Он стоит у входа в палатку, в руках у него сковородка, солнце весело отражается в лысине Грозы Восьми Морей.

— Заходи, дед, — приглашаю я. — Видишь, дела идут совсем малбоне. Не выходит статья.

— Бывает, — успокаивает меня Гроза Восьми Морей. Он устанавливает сковородку на ящик, заменяющий стол, и бормочет: — Ши ирис претер домо сиа... нет, домо де сиа онкло. Она шла мимо дома своего дяди.

— Какого дяди? О чем ты говоришь, дед?

— Сиа онкло. Своего дяди. С предлогом "претер" упражняюсь. А тебе принес роста фиш. Жареную кефалку, значит.

Я ем кефаль, слушаю болтовню деда, и у меня появляется отличная мысль. Мои попытки писать научным языком, в сущности, немногим отличаются от эсперантистских упражнений Грозы Восьми Морей. Ну, а если я просто расскажу, как был открыт АС-эффект? Пусть редакторы сами уберут лишнее, уточнят термины, словом, сделают, что полагается. Главное — факты.

— Ли ригардис... ригардис... — Гроза Восьми Морей огорченно вздыхает. Забыл, понимаешь. Вот ведь... Он смотрел, ли ригардис, а куда он, печки-лавочки, ригардис — забыл... Ладно, ты себе скрибу, дону скрибу, я пойду, надо сети готовить.

Итак, история открытия АС-эффекта.

История эта уходит в глубь веков. В седую древность. В эпоху, когда мы жили в своем Таганроге и учились в шестом классе. С тех пор прошла целая вечность. Пять лет! Да, пять с половиной лет. Мы были тогда в шестом классе, заканчивалась третья четверть, и у Насти была двойка по арифметике. С этой двойки, собственно, все и началось.

Вообще-то арифметика не ладилась у Насти с первого класса. Но в тот раз положение было прямо-таки катастрофическое. Мы — я и Саша Гейм — старались вытащить Настю. Я старалась, потому что дружила с ней. Да и как староста класса я обязана была что-то делать с ее двойками. А Гейм уже тогда считался математическим вундеркиндом, блистал на олимпиадах, и задачки, которые нам задавали, щелкал как семечки. В полном блеске Гейм развернулся позже, через год-полтора, но для нас он уже давно был математическим гением. Он занимался с Настей почти каждый вечер, я тоже помогала; без меня у Гейма просто не хватило бы выдержки. Занимались мы много, однако у Насти ничего не получалось. А впереди была последняя в четверти контрольная работа.

Так вот, собрались мы у Насти перед контрольной и стали решать задачи. И Гейм в этот вечер кипел от злости. Накануне он достал толстенную математическую книгу, тайком читал ее на уроках, и теперь ему отчаянно хотелось удрать домой, к этой книге.

— Попытайся немножко подумать! — с раздражением сказал Гейм, скомкав очередной лист с неправильным решением. — Нельзя решать, не дочитав условий. Что ты смеешься?

— У тебя в очках лампа отражается, — объяснила Настя. — В каждом стекле по лампе. И когда ты злишься, они вспыхивают, как будто перегорают.

— Есть два пункта, — каменным голосом сказал Гейм. — Пункт А и пункт Б. Тебе понятно? — Он взял два карандаша, положил по обе стороны задачника. Настя перестала смеяться. — Расстояние между пунктами восемь километров. Ясно? Из пункта А вышел пешеход со скоростью пять километров в час. Одновременно и в том же направлении вышел из пункта Б автобус. Заметь, они движутся в одну сторону, — это очень важно.

— А куда они движутся? — спросила Настя.

— Туда! — закричал Гейм и показал руками на край стола. — Куда-то туда, какая тебе разница! Главное, они идут в одном направлении. И автобус через двенадцать минут догоняет пешехода. Надо найти скорость автобуса.

— Ладно, — согласилась Настя. — Не кричи, я найду.

Она стала решать задачу, поглядывая на карандаши. Гейм сидел на подоконнике и смотрел на часы.

— Фу, — радостно вздохнула Настя, — смотрите, сто семнадцать без остатка делится на тридцать девять. Значит, все правильно. А я боялась, не будет делиться. Ответ: три километра в час.

— Три километра! — Гейм подпрыгнул на своем подоконнике. — Ты, Настя, уникальная дура. Пешеход дает пять километров в час, автобус позади пешехода, автобус его догоняет, значит, скорость у него больше, чем у пешехода. Подумай, как автобус догонит пешехода, если будет ползти со скоростью три километра в час?!

Тут мне пришлось вмешаться, потому что Настя обиделась на "уникальную дуру". Я полистала задачник и нашла другую задачу, полегче. В девять утра со станции вышел товарный поезд, а в полдень отправился экспресс. Скорости поездов известны; надо узнать, в котором часу экспресс нагонит товарный поезд.

— Допустим, ты не дура, — великодушно сказал Гейм. — Я не настаиваю. Но логически мыслить ты не можешь — это аксиома. Вот если бы ты прочитала книгу Пойа "Математика и правдоподобные рассуждения"... Пойа дает общий метод решения задач. Решать надо всегда с конца.

— Я и решаю с конца, — возразила Настя. — Смотрю ответ, потом решаю.

— "Смотрю ответ"... Я же тебе о другом говорю! Решать задачу с конца значит представить себе, что именно надо найти. Вот в этой задаче надо найти время. Давай рассуждать дальше. Что такое время?

— Ну, время... это такое... оно идет.

— Время есть расстояние, деленное на скорость. Поняла? Скорость нам известна. Разность скоростей в данном случае. И если мы узнаем расстояние, задача будет решена. Ясно?

— Нет, с конца я не могу. С ответа могу, а с конца — нет.

Гейм хотел сказать что-то ехидное, но я ему показала кулак.

Настя долго возилась с задачей, перемножала и делила какие-то шестизначные числа. И наконец объявила ответ: экспресс догонит товарный поезд в десять часов утра.

— Слушай, Кира, с ним что-то происходит, — испуганно произнесла Настя, показывая на Гейма. — Ты посмотри на него.

Еще бы! Экспресс догнал товарный поезд до того, как он, экспресс, вышел со станции... Мне было жалко Гейма, я понимала его чувства, но ведь к контрольной все равно надо готовиться.

Гейм мрачно уставился на часы, а я дала Насте еще одну задачу.

— Эту я обязательно решу, — неуверенно сказала Настя. — Ты не сердись, Саша. Ты же сам говорил, что Эйнштейн в школьные годы хватал двойки по математике. А ты ко мне придираешься. Я решу задачу, я ее понимаю. "Из закипевшего чайника отлили две трети воды". Значит, там осталась одна треть, видишь, я все понимаю. "Оставшийся кипяток долили водой, температура которой равна двадцати градусам... Определить температуру воды в чайнике". Ну, тут четыре вопроса...

Гейм подошел и стал смотреть, как она решает. Настя написала четыре вопроса, вывела ответ и облегченно вздохнула. У Гейма позеленело лицо. Он взял свою шапку и ушел, хлопнув дверью и не простившись.

Настя растерянно моргала, с трудом сдерживая слезы.

— Я же не хотела его обидеть, — повторяла она. — Ну, Кира, правда, я его не хотела обидеть, почему он ушел?

Вот еще вопрос! А что должен был сделать Гейм, если по Настиному решению вода в чайнике имела температуру в двести четырнадцать градусов?!

Гейм ушел, а я не могла уйти. Но я не знала книги Пойа "Математика и правдоподобные рассуждения" и вообще не была математическим вундеркиндом. Я ходила в театральный кружок; там говорили не о математике, а о системе Станиславского. Дома тоже говорили о системе Станиславского: отец и мать у меня театральные художники. И я стала учить Настю решать задачи по этой системе. У меня просто не было другого выхода.

— Не реви, — строго сказала я Насте. — Прекрати реветь и представь себе события, которые происходят в задаче. Ну, как будто это театр. Или кино. Вот пешеход идет по дороге. Ты вообрази себе эту дорогу. Вообрази пешехода. Кто он такой. Как одет. И зачем ему надо идти. А тут еще дождик, такой мелкий, противный дождик, представляешь? Ну, понятное дело, пешеход переживает, он даже злится на себя, что не стал ждать автобуса. И подсчитывает: догонит его автобус или не догонит?..

— Нет, — перебила Настя. — Он знает, что автобус его догонит. Он подсчитывает, скоро ли автобус его догонит. Вот, думает, подниму тогда руку, и водитель остановит автобус. А дождь, конечно, идет все сильнее...

Ну! Тут я обрадовалась в десять раз больше, чем промокший пешеход при виде автобуса.

— Давай, Наська, — скомандовала я. — Вживайся в образ, у тебя получается.

У нее в самом деле получалось. Она грызла карандаш, который изображал пункт А, и смотрела на меня очень странным взглядом. Она как будто сквозь меня смотрела, куда-то очень далеко. И там была дорога, не очень хорошая грунтовая дорога, по которой шел пешеход, симпатичный парень, в клетчатой ковбойке, и прислушивался, не идет ли сзади автобус.

— Не вышло, — вздохнула Настя. — Не взял его автобус, обрызгал водой, обфыркал вонючим дымом и помчался дальше. Со скоростью сорок пять километров в час.

Она не заглядывала в ответ, она сама нашла эти сорок пять километров в час!

Тут мы сразу принялись за поезда. Правда, сначала не получалось. Настя продолжала думать о пешеходе, которого не подобрал автобус; дождь в той задаче уже лил как из ведра, и спрятаться пешеходу было некуда. Все это мешало Насте вжиться в образ товарного поезда, которому очень обидно, что его вот-вот перегонит расфуфыренный экспресс. Зато в образ закипевшего чайника Настя вжилась как-то сразу. Она даже пофыркивала, вживаясь. И очень сочувствовала чайнику. Он был уже не новый, закопченный, грузный, с накипью. Ручка на нем оторвалась, ее небрежно завязали проволокой. А ведь когда-то он ходил в туристские походы...

Вот так все началось.

Конечно, я тогда не предвидела, во что это выльется. Меня радовало, что Настя получит тройку в четверти. Она и получила свою тройку. Это была колоссальная победа, и мы продолжали заниматься. Я заставляла Настю вживаться в каждую задачу. Метод действовал надежно, только времени нужно было много: не так просто вжиться, скажем, в образ колхозного поля, которое засеяно на три восьмых пшеницей, на две девятых — кукурузой, потом еще чем-то, и в связи с этим надо что-то узнать...

Что поделаешь! Гейм уже начал свою стремительную карьеру, у него не было ни минуты свободного времени, а я могла учить Настю только по системе Станиславского.

И вот пошло — в шестом классе, в седьмом и дальше. Настя старалась, она даже похудела и только глаза у нее с каждым годом становились больше. Раньше я как-то не обращала внимания на цвет Настиных глаз. А тут вдруг заметила, что глаза у нее — как небо в грозу. Серые, а кажутся темнее черных. Большущие глаза цвета грозового неба. И в них все чаще появлялся странный взгляд — сквозь вас, сквозь стены, куда-то далеко-далеко, где идут поезда из пункта А в пункт Б и автобусы догоняют пешеходов. А я подталкивала Настю: "Давай, вообрази, как там все происходит" — и не думала, к чему это приведет. Мне это казалось обычным.

Скажем, у Игоря Лаубиса хорошая память — он этим берет. Нина Гусева перечитала уйму книг — ей начитанность помогает. Саша Гейм — тот прирожденный математик. Ну, а Настя держится на воображении, только и всего.

Я тогда не понимала, что затеян психологический эксперимент. Допустим, память — тут целая наука, как ее развивать. Но никто не ставил такого, как бы сказать, такого нахального опыта по развитию воображения. Никто не знал, что здесь скрыты невероятные возможности.

Наш дом в Исполкомовском переулке, а за углом, на Карла Либкнехта, одно лето жил мальчишка, упитанный розовый балбес. Так вот, он все лето тренировался по плеванию в цель. Сидит на скамеечке и плюет в картонку с кругами. Смотреть противно. За три месяца он научился попадать в десятку с пяти шагов. Вот что может дать упорная тренировка!

А Настя тренировалась не три месяца, а все пять лет — до окончания школы. Она перевоображала тысячи задач! К тому же у нее наверняка были соответствующие природные данные.

Мы перешли от задач с пешеходами, поездами и городами в безлюдную область синусов, усеченных конусов и биквадратных уравнений. Но Настя могла вообразить любую задачу. Даже тригонометрические функции острого угла она видела как взаимосвязанные особенности характера некоего человека по фамилии О.Угол. Человек этот менялся на глазах: одни качества вытеснялись другими, что-то безгранично увеличивалось, что-то безвозвратно терялось. В шестьдесят градусов О.Угол был уже не таким, как в двадцать.

Да что там О.Угол! У Насти оживали совсем уж безликие иксы и игреки. Я ко всему, казалось, привыкла, но меня поражало, как она различает иксы и игреки; ведь они у нее в каждом примере были разные. Я приставала к Насте:

— Вот тебе система уравнений:

2х^2 — у = 2

х^3 — у = 1

Объясни, пожалуйста, что ты там видишь.

— Как же, — говорила Настя, — этот икс такой маленький, такой серенький малышок-первоклассник. Видишь, он пыжится, ему хочется казаться старше, он возводит себя в квадрат, в куб, удваивает — и все равно остается маленьким. И мордочка у него измазана чернилами. Отними игрек — и почти ничего не останется. Но ведь его жалко, этого малыша, — продолжала Настя. — Я думаю, пусть у него ничего не отнимают. Пусть этот игрек уберет свои лапы, исчезнет. Ну и тут уже совершенно ясно видно, какой он малыш, этот иксенок: возвел себя в третью степень и по-прежнему равен единице...

В восьмом классе меня однажды послали к первоклассникам: у них заболела учительница, надо было заполнить свободный урок. Я взяла с собой Настю. Это тоже очень важный эпизод в истории открытия АС-эффекта.

Представьте себе три десятка мини-классников; они, конечно, отчаянно шумят, возятся, и вот Настя начинает им рассказывать про Красную Шапочку. Через две минуты наступает такая тишина, что я слышу, как скрипят новые Настины туфли. Я, дура, радуюсь и не думаю, что малыши могут испугаться. Настя рассказывает, как Красная Шапочка идет по дремучему лесу. Она совсем не старается добиться художественного эффекта. Она смотрит сквозь нас и рассказывает то, что видит. А видит она страшный лес. Он уходит в бесконечность. Ни один звук не возвращается из бездонной фиолетовой тьмы. Костлявые серые стволы тесно обступают Красную Шапочку, а над тропинкой клубятся душные испарения, сгущаются в липкий белесый туман. Змеящиеся ветви деревьев беззвучно опускаются позади Красной Шапочки, отрезая обратный путь...

Эти извивающиеся змееветви доконали двух маленьких девочек на первой парте, они начали реветь, но Настя на них и не взглянула. А я растерялась. Ведь рассказывала Настя правильно, и малыши слушали.

Тем временем Настя дошла до того, как Серый Волк съел бабушку. Сами посудите, каким он должен быть, этот проклятый волк, чтобы вот так запросто сглотать целую бабушку. И Наська выдала им соответствующего волка. Малыши завыли, прибежала завуч — нам крепко досталось...

В этот день я начала понимать, что затеяла с Настей нечто необычное. Я пошла в библиотеку, взяла учебник психологии для педвузов и стала читать. Ну, не скажу, что все было понятно. Но две вещи я себе уяснила. Во-первых, после школы я пойду на психологический. Во-вторых, эксперимент надо продолжать. В восьмом классе Настя училась на четверки и пятерки. Значит, ничего плохого от развитого воображения быть не может.

Это я тогда так рассуждала. Наивно, конечно: раз хорошие отметки — все в порядке. Теперь-то я понимаю, что Настя просто была бы другим человеком, если бы в тот вечер перед контрольной я не выпустила джинна из бутылки. И у меня тоже была бы другая судьба. Я ведь мечтала о кино, о театре, три года ходила в театральный кружок, а тут мне сказали: так нельзя, выбирай. Они были правы, не спорю. Я пропускала репетиции, не учила роли, вообще утратила интерес к искусству. Читала книги по психологии, одолела даже две работы Жана Пиаже: "Проблемы генетической психологии" и "Роль действия в формировании мышления", и постепенно крепла уверенность, что я на верном пути. Понимаете, в психологии слишком сильна, как бы это сказать, наблюдательская тенденция. Взгляд со стороны. Даже психологические эксперименты — это тоже наблюдение в слегка измененных условиях. Представьте себе, что физики ограничились бы экспериментами при небольших температурах, давлениях, скоростях, — где была бы сегодня физика? Конечно, психология имеет дело с человеком и вынуждена быть осторожной, но все-таки мы должны перейти к активным экспериментам по исследованию возможностей человеческого мозга.

Смешно: тогда меня огорчало, что я не могу поставить опыт на себе. Не было новых идей. Мне оставалось продолжать эксперимент с Настей.

Я объявила Насте, что отныне она подопытный объект. Настя улыбалась и смотрела на меня — нет, сквозь меня! — своими глазищами цвета грозового неба.

С этого времени я заставляла Настю вживаться в образы по всем предметам — по литературе, по физике, по химии и даже по черчению. Конечно, не все шло гладко. Скажем, история. История требует точности; это не математика, где можно вообразить пешехода веселым или, наоборот, грустным, можно мысленно остановить автобус или представить себе, что он проехал мимо. Настя однажды вообразила, как Меншиков, уже в ссылке, стоит у окна избы, и на дворе идет дождь, и Меншиков нехотя, небрежно водит по подбородку старой электробритвой "Харьков". Подумать только — электробритва в первой половине восемнадцатого века! Но Настя утверждала, что очень хорошо видит эту картину и даже слышит монотонное жужжание электробритвы...

Лучше всего у Насти получалось с математикой, физикой, химией. Думаю, это не случайно. Если расположить все отрасли науки и все виды искусства в ряд по степени точности, на одном конце ряда будет история — наука документальная, полностью исключающая вымысел, а на другом — поэзия, почти нацело состоящая из вымысла. Ну, а математика, физика, химия — как раз посредине. Стихи Настя не могла сочинять: ей нужны были исходные данные, _условия задачи_.

Зато с математикой дела у нас шли блестяще. В девятом классе это признал даже Саша Гейм.

Произошло это так.

Однажды на большой перемене он объявил, что есть задачка из репертуара приемной комиссии физтеха. С бассейном и четырьмя трубами. Народ, естественно, возмутился: всем изрядно надоели задачечные бассейны, специально созданные, чтобы топить бедняг-абитуриентов. Но слова "приемная комиссия" и "физтех" звучали весомо. Игорь Лаубис пошел к доске, а Гейм стал излагать задачу. Когда открыты первая, вторая и третья трубы, бассейн заполняется за двенадцать минут. Если открыты вторая, третья и четвертая трубы, — за пятнадцать минут, если первая и четвертая, — за двадцать. Спрашивается: за какое время бассейн наполнится водой при четырех открытых трубах?

Я следила за Настей. Она смотрела сквозь Гейма и, конечно, видела этот бассейн. Вероятно, она видела и трубы, и краны, и, может быть, даже людей, сидевших у бассейна и ждущих, когда же он наконец заполнится. Игорь стал писать на доске уравнения, ребята ему подсказывали. Но тут Настя сказала:

— Совсем маленький бассейн. За десять минут заполнится.

Гейм сразу насторожился и стал допытываться, откуда Настя знает ответ.

— Вот бассейн, — ответила Настя. — Бетонные стенки, лестница, два трамплина. И трубы. Черные такие трубы, а на них белой краской написаны номера...

— Почему трубы черные? — перебил Лаубис. — Может быть, они серые. Или оранжевые.

— Черные. С большими белыми номерами, — повторила Настя. — Я так вижу, тебе какое дело? Номера один, два, три. Идет вода, за минуту она заполнит бассейн на одну двенадцатую. Рядом трубы с номерами два, три, четыре. В минуту заполняют одну пятнадцатую бассейна. И снова трубы с номерами один и четыре. Одна двадцатая объема в минуту. Каждый номер повторяется два раза — это же сразу видно. Восемь труб, два комплекта по четыре. За минуту они заполняют одну пятую бассейна, весь объем — за пять минут. Значит, четырем трубам нужно вдвое больше времени. Вот и все.

— Учитесь, народы, — торжественно объявил Гейм. — Логика и ясность мышления. Моя школа!

Как же, его школа...

Меня не раз подмывало все рассказать, но я не решалась. В книгах по психологии я вычитала, что математические способности связаны с умением оперировать абстрактными понятиями. Математик, говорилось в книгах, мыслит обобщенно, свернутыми структурами. Вот задача такого-то типа, думает он, здесь надо сначала идти таким путем, потом сделать то-то и то-то. И так далее. Понимаете, без всяких картин. Наоборот, математическое мышление как раз и состоит в том, чтобы уйти от конкретных картин к операциям с обобщенными образами и символами. Получалось, что моя работа с Настей просто бред, ересь какая-то. Я попробовала говорить с парнем, который учился на пятом курсе нашего педвуза. Разговор не получился: он начал посмеиваться, я замолчала.

Оставались книги. Я много читала; мне казалось, что должна отыскаться книга, которая ответит на все мои вопросы. Книгам уже было тесно в моей комнатушке. Они лежали на столе, на подоконнике, на полу. Однажды, чтобы освободить место, я перенесла в отцовский шкаф все, что когда-то собрала о театре.

— Ну вот, — грустно сказал отец, — сегодня ты сделала окончательный выбор. Жаль. Ты стала бы хорошей актрисой.

Театр. Теперь у меня не хватало времени, чтобы съездить в Ростов, на премьеру. Двадцать четыре часа оказались такими же тесными, как моя комнатушка. Я почти физически ощущала эту тесноту.

А эксперимент продолжался. Настя шла по математике на пятерках. Она даже попала с Геймом на областную олимпиаду. Я поехала с ними — мне хотелось присмотреться к ребятам-математикам. Что ж, в общем, они были похожи на Гейма: мыслили этими самыми свернутыми структурами, символами и, конечно, не вживались в образы иксов и игреков. И все-таки Настя до самого конца олимпиады держалась в призовой группе. Срезалась она перед финишем. По условиям задачи надо было найти высоту облаков над рекой. А наблюдатель был где-то в стороне. Так вот, Настя — единственная! — учла при решении кривизну земной поверхности. И совершенно напрасно. У жюри начался спор, мнения разделились. С одной стороны, задача не требовала поправок на кривизну. С другой стороны, наблюдатель стоял далеко от того места, над которыми висели облака, — поправка на кривизну давала разницу около тридцати сантиметров.

Я-то понимала, что для Насти просто не было выбора. Она _видела_ эти облака, _видела_, как они уходят к горизонту и, конечно, должна была учесть выпуклость Земли. Словом, Насте снизили баллы за громоздкость решения. По-моему, несправедливо.

Определенную роль тут сыграл психологический фактор. Члены жюри с некоторым сомнением поглядывали на Настю. Ну, представьте себе ребят на математической олимпиаде. Сосредоточенные, эрудированные, прямо-таки излучающие любовь к математике, к науке — и потому очень надежные. А рядом Настя. Начинающая кинозвезда с обложки "Советского экрана". Рассеянно смотрит куда-то в пространство, ничего не записывает...

Гейм занял первое место, Насте досталось седьмое; вернулись мы все-таки с победой.

— Не дуйся, — утешал меня Гейм. — Совсем неплохой результат для Насти. В десятом классе нажмет — выйдет на призовое место. Хотя, честно говоря, нет у нее божьей искры.

Он, конечно, не сомневался, что у него эта самая искра есть. Тщеславие вундеркиндов...

— Слушай, Гейм, — предложила я, — давай договоримся так: если Настя в ближайшие пять лет перегонит тебя, ты устроишь артиллерийский салют победительнице.

— Как это — салют?

Вот они, свернутые структуры. Ни капли настоящего воображения!

— А так. У памятника Петру стоят две старые пушки. Зарядишь их и выстрелишь. А если ты выиграешь, мы тебе отсалютуем из пяти орудий. Две пушки у Петра, две у музея и одна возле проходной судоремонтного завода. На весь Таганрог будет шум...

Тут до него дошла эта картина. Мы заключили торжественное соглашение.

Пять лет... Понимаете, есть в психологии мнение, что математические _учебные_ способности вовсе не гарантируют наличия математических _творческих_ способностей. На эту тему психологи спорят по крайней мере полстолетия. И могут спорить еще столько же. А я должна была что-то решать. Настя относилась ко мне, как спортсмен к тренеру; мое мнение много для нее значило.

В общем, я переворошила массу литературы, подумала и решила: Настя должна поступать в физтех.

Летом мы с утра шли в порт, на мол. Порт в Таганроге небольшой, тихий. Бетонный мол — излюбленное место рыбаков. Они целыми днями сидят там со своими удочками. А мы сидели с книгами. За лето я погрузилась в самые дебри психологии — теорию интеллектуальных операций, генетическую эпистемологию, факторный анализ, функциональное моделирование. Настя читала курс высшей математики Фихтенгольца и для практики пыталась рассказывать на английском языке душераздирающие истории из личной жизни дифференциалов и кривых второго порядка...

Кое-что мне удалось записать и потом проанализировать по методу Лирмейкера. Результат был ошеломляющий: индекс фантазии превышал 250. Между тем сам Лирмейкер говорит, что ему ни разу не встречался человек с индексом свыше 160.

Отрабатывая технику анализа, я проверила научную фантастику, сказки, мифы. Лишь в двух случаях индекс фантазии достиг 200 — это соответствовало, по Лирмейкеру, _гениальной_ фантазии.

В конце лета я устроила специальное испытание и заставила Настю написать сочинение на тему "Пятое время года". Сама я тоже с превеликим трудом выжала три странички на эту тему (индекс фантазии 106). Я брала самые жесткие коэффициенты, которые только допускал метод Лирмейкера, все равно у Насти получалось 290 единиц!

Конечно, шкала Лирмейкера тут просто теряла смысл. Качество, которое выработалось у Насти, уже не было фантазией в обычном понимании этого слова. Это новое качество так относилось к простой фантазии, как интегральное исчисление относится к арифметике.

И еще одну работу я проделала в это лето: составила сборник задач и упражнений по развитию ультрафантазии. Все эти годы я шла, в сущности, на ощупь — у меня не было сколько-нибудь обоснованной системы. Да и не могло быть — никто не ставил таких опытов. И вот теперь я отчетливо видела пути развития ультрафантазии. Видела ошибки, допущенные раньше. Начнись опыт сейчас, я добилась бы тех же результатов за два года, а не за четыре.

В десятом классе у Насти были сплошные пятерки. Гейм уехал в Новосибирск, в физматшколу, и Настя сверкала на нашем небосклоне без конкуренции.

Да, пожалуй, тут надо сказать о парнях. Математическая слава плюс огромные глаза цвета грозового неба действовали как магнит. Сначала это меня тревожило. Мерещились разные ужасы: а вдруг Настя выйдет замуж и не пойдет в физтех?.. Ничего, обошлось. Видимо, не очень приятно, когда смотрят сквозь тебя и думают о чем-то своем. В соответствующих кругах сложилось мнение, что Настя — зубрилка, мечтающая толькоо золотой медали.

Она и в самом деле получила золотую медаль. Я с трудом вытянула на похвальную грамоту; все считали, что Настя мне помогает; приходилось поддерживать честь фирмы.

Медаль — это хорошо, а вот сомнений у меня тогда было более чем достаточно. Я вдруг обнаружила: на переднем крае точных наук господствует идея, противоречащая самой основе моего эксперимента. Считается, что современная наука работает там, где воображение бессильно. Чем смелее ученый уйдет от наглядных представлений, тем дальше он продвинется. И это подкреплялось убедительными примерами. В самом деле, попробуйте вообразить фотон, который ведет себя иногда как частица, иногда как волна, иногда как волно-частица и к тому же не имеет массы покоя... Теория относительности, квантовая механика, ядерная физика — каждый шаг вперед удавалось сделать лишь ценой отказа от _наглядных_ представлений. Именно поэтому так выросла роль математики.

Получалось, что я иду против течения. Для утешения я придумала теорию щелей: продвигаться вперед можно не только с позиции математической силы, но и окольными путями — существуют щели, по которым воображение способно прорваться далеко вперед...

Мы поехали в Москву и без особого труда поступили: Настя — в физико-технический институт, я — на психологический факультет МГУ. Забавное было зрелище, когда мы впервые появились в коридорах физтеха. Я не сомневалась в Насте и позволила себе немного порезвиться. Оделись мы просто, но очень эффектно. Психология кое-чему научила меня в этом смысле. К тому же мы с апреля ходили на мол и успели основательно загореть. Широкие массы бледнолицых абитуриентов были потрясены.

— Дорогие девушки, — вежливо обратился к нам долговязый очкарик, неужели вы решили бросить ВГИК?..

— О чем ты говоришь, Борис? — вмешался другой интеллектуал. — Актрисы просто пришли посмотреть. В перерыве между съемками.

Это была одна шайка. Ребята из математической школы Костылева. Они понимали друг друга с полуслова, чистенько подхватывали реплики, просто прелесть. Мы им подыгрывали:

— Загар? Отдыхали в Крыму, подумаешь! Говорят, главное перед экзаменами — свежий воздух и хорошее питание...

Развлекались они минут двадцать. Зато с каким удовольствием я рассматривала их физиономии после экзамена! Решая задачу, Настя самостоятельно пришла к формуле Коши — Буняковского.

— Значит, свежий воздух, да? — сказал мне долговязый очкарик. Сам он едва-едва дотянул до пятерки, и вид у него был взъерошенный. — Значит, свежий воздух и хорошее питание? Артистки! Не бросайте ВГИК, подумайте о судьбах родного киноискусства...

Мы поселились у Лидии Николаевны, двоюродной тетки Насти. В наше распоряжение была выделена шикарная комната в двенадцать квадратных метров, из которых по крайней мере три метра занимали камни, минералы, полезные, полуполезные и просто бесполезные ископаемые, собранные мужем Лидии Николаевны, геологом, работавшим сейчас в Афганистане. Камни были на подоконнике, на полках, на полу. Тахта, которая мне досталась, стояла на четырех глыбах полупрозрачного, похожего на лед флюорита. Два дня мы сдирали пыль, въевшуюся в поры камней, и довели минеральное царство до блеска. Потом заново разложили камни. На стол поставили большую друзу золотистого пирита. Лидия Николаевна, работавшая в архитектурном институте, объявила, что камни отлично вписались в интерьер.

Конечно, не худо было бы убавить камней и прибавить этого самого интерьера. Однако я не хотела переходить в общежитие до завершения эксперимента.

Вывод формулы Коши — Буняковского (чем я немало гордилась) еще не гарантировал, что Настя сможет самостоятельно делать новые открытия. Тут вообще складывалась кошмарная ситуация. Я не могла требовать от Насти открытий сразу, на первом курсе. А с другой стороны, нельзя было ждать пять или десять лет: это меня не устраивало. Психологические эксперименты требуют иногда столько времени, что и трех жизней не хватит.

Я злилась, но ничего не могла изменить. Насте надо было заниматься. Мне тоже. Много времени уходило на дополнительные предметы, — я составила индивидуальные планы на два года вперед. Плюс спорт: четыре раза в неделю мы ходили на плавание. Наконец, Москва с ее театрами, концертными залами, картинными галереями, музеями и просто площадями и улицами, которые обязательно надо было обойти.

Я много ходила. Мне нравилось ходить по улицам большого города, смотреть на прохожих, на дома, на витрины и думать. Однажды (это было в конце зимы) я забежала погреться в метро и на встречном, поднимающемся вверх, эскалаторе увидела ребятишек с воспитательницей. Вероятно, это была группа из детского дома. Трудно сказать, куда они ездили в такой мороз. Ребятишки были в одинаковых шубках, шапках и рукавицах.

— Двадцать шесть человек, — сказал кто-то за моей спиной. — Две футбольные команды и запасные игроки. Подрастает смена.

— Вот именно, — насмешливо отозвался другой голос. — Сегодня у них равные шансы. Потом кто-то станет капитаном, а кто-то просидит всю игру на скамейке, в запасе...

Я хотела обернуться, и вдруг — мгновенно, в какую-то неуловимую долю секунды — у меня появилась мысль, которую я ждала все эти годы. Я отчетливо увидела, что надо делать дальше. Увидела картину, в которой эксперимент с Настей был лишь одним из эпизодов.

Ушел поезд, на время опустел перрон, а я стояла, смотрела на рельсы, и сердце стучало так, словно я бежала куда-то из последних сил.

С этого дня я начала готовиться к следующему эксперименту. Время — вот чего мне постоянно не хватало. Слишком быстро прошел этот первый год в Москве.

Летом, сразу после экзаменов, я устроила Настю лаборанткой в Институт технической кибернетики. Я надеялась, что Насте представится случай проявить свои способности. Случай действительно представился, хотя все получилось совсем не так, как я рассчитывала.

После первого трудового дня Настя вернулась в восторженном настроении, невнимательно проглотила парадный обед, сооруженный мною под руководством Лидии Николаевны, и весь вечер вводила нас в дела лаборатории бионики. Группа, в которой работала Настя, занималась проблемой распознавания образов. В общих чертах эта проблема мне знакома, она затрагивает и психологию.

Возьмем какую-нибудь букву, скажем, "а". Ее можно написать по-разному: прописью, печатным шрифтом, мелко, крупно, самыми различными почерками, но человек легко определит, какая это буква. Можно положить "а" набок, перевернуть, зачеркнуть каким-нибудь замысловатым узором — все равно человек увидит и узнает "а". Наш мозг умеет выделять главное, характерное для всех изображений объекта и отбрасывать несущественные детали, как бы они ни искажали этот объект. Значит, существуют приемы, с помощью которых мозг распознает зрительные образы. Чтобы научить машину распознавать образы (без этого она не сможет читать и вообще видеть), нужно найти приемы распознавания, суметь их промоделировать, — в этом одна из главных задач бионики. В Настиной лаборатории опыты велись на персептроне электронной машине, специально сконструированной для распознавания образов. Персептрону показывали набор географических карт, и машина безошибочно отыскивала два одинаковых изображения среди сотен более или менее похожих.

Настя уверяла, что персептрон просто чудо.

— С таким персептроном, — сказала Настя, — мы обязательно утрем нос самому Розенблатту, основоположнику персептроники.

Тут она замолчала и стала смотреть на камни в углу комнаты. Сначала мне показалось, что Настя представила себе эту картину: как осуществляется процедура утирания носа и как ведет себя при этом основоположник персептроники. Но по глазам (в них начали собираться грозовые тучи) я поняла, что дело серьезнее.

У Насти появилась идея.

Мне хотелось расцеловать Настю, но из психологических соображений я сдержала восторг. Надо было по-деловому все обсудить.

Идея в самом деле была замечательная.

Предъявим персептрону много разных фотографий одного и того же человека. Пусть машина выделит наиболее характерные черты и даст _обобщенный_ портрет. Каким бы искусством ни обладал фотограф, он не может снять обобщенный образ. Обобщение под силу только живописи. Но живопись, в отличие от фотографии, не документальна. Если идея окажется верной, персептрон позволит соединить конкретность и точность фотоискусства с художественным обобщением, свойственным живописи. И тогда останется сделать только шаг, чтобы прийти к новому синтетическому виду искусства фотописи...

Мы не спали до поздней ночи, на все лады развивая эту идею. Мы не представляли, как обернется дело. Это моя вина. Я обязана была предусмотреть возможные осложнения.

Утром, проводив Настю, я пошла в читалку. В этот день мне никак не удавалось сосредоточиться, мысли вертелись вокруг Насти, персептрона и фотописи. Я даже попыталась представить, как мы утираем нос Розенблатту. А вернувшись домой, обнаружила плачущую Настю. На кровати лежал чемодан, и Настя, глотая слезы, укладывала в него свои вещи.

Пришлось потрудиться, пока я получила информацию о случившемся.

Так вот, утром Настя изложила идею своему непосредственному начальнику, программисту Юрочке. При этом она называла его "шеф" и смотрела на него глазами цвета грозового неба. Юрочка, конечно, не устоял, Он пробормотал: "Головокружительная идея!" — и пошел к руководителю группы, бородатому Вове. Тот сначала морщился и хмыкал, но Юрочка привел неотразимый довод. Он напомнил, что в связи с юбилеем П.П.Пыхтина, старшего научного сотрудника отдела экономики, юбилейная комиссия готовит альбом; там собраны полторы сотни снимков, просто готовый материал для персептрона. И лаборатория бионики, которую упрекали в Прохладном отношении к предъюбилейной возне, теперь сможет внести свой вклад, украсив альбом первым в мире фотописным портретом. Вова поскреб бородку и согласился.

Начали обсуждать детали. Выяснилось, что попутно удастся проверить некоторые спорные положения, содержащиеся в недавно опубликованной статье киевских биоников из группы Стогния.

— Такой появился энтузиазм, — вытирая слезы, рассказывала Настя, — их уже нельзя было остановить...

Но она, разумеется, и не думала их останавливать.

Подготовка опыта заняла три часа, пришлось переналаживать фотоблок. Восемь минут машина рассматривала альбом. Еще двадцать пять минут ушло на обработку полученного фотописного портрета. К обеденному перерыву портрет был готов. Сработали неведомые каналы информации, вокруг персептрона собрался народ из разных отделов и лабораторий. Появление первой фотописи шумно приветствовали. Портрет получился яркий. Пыхтин выглядел на нем несколько необычно и в то же время был чрезвычайно похож. Юрочка, дававший пояснения, подчеркивал, что лаборатория реализовала идею нового сотрудника. Идея всем нравилась, новый сотрудник тоже.

Прибыл Павел Павлович Пыхтин, осмотрел портрет, промолвил: "Гм, любопытно..."

Увеличенный снимок повесили в холле, рядом с объявлением о юбилейных торжествах. С этого и началось. То ли освещение в холле было другим, то ли сказалось увеличение, во всяком случае, что-то сразу изменилось. Настя считает, что сработал фактор времени: в фотопись надо хорошенько всмотреться.

Так или иначе, все скоро заметили, что П.П.Пыхтин выглядит на портрете как-то непривычно. Не было, например, модных очков. Казалось, это делает П.П.Пыхтина моложе, и только. Но вместе с очками исчезла интеллигентность. Что-то изменилось в выражении глаз и маленького, плотно сжатого рта, Персептрон сделал то, что удается лишь очень талантливому портретисту. Он убрал все внешнее. Изменения были почти неуловимые. Но с портрета смотрел _настоящий_ Пыхтин. Человек не очень умный, но старающийся казаться умным и значительным. Человек не очень добрый, однако носящий добрую улыбку.

— Он был без грима, — сказала Настя. — Наверное, таким он бывает наедине с собой.

В холле наступило неловкое молчание. Потом все разошлись по своим комнатам. Инженер Филипьев, обычно спокойный и немногословный, долго и взволнованно втолковывал, что сами виноваты: следовало найти другого человека. Карьера П.П.Пыхтина началась когда-то со статьи, разоблачающей приверженцев буржуазной лженауки кибернетики. Филипьев припомнил другие эпизоды и предсказал, что у Пыхтина не хватит ума свести историю с портретом к шутке. Предсказание не замедлило сбыться: последовал телефонный звонок.

Бородатый Вова и Юрочка героически приняли удар на себя. Начальство ограничилось "ссылкой": Настю отправили в командировку. Решение было почти гениальное. Юбиляр мог считать, что лаборатория бионики и Настя наказаны. Лаборатория и Настя могли считать, что никакого наказания нет, так как ехать Насте предстояло в курортные края, на Черноморское побережье Кавказа.

По этому случаю был распит баллон томатного сока. Бородатый Вова от имени коллектива выразил уверенность, что новую лаборантку ожидает блестящее будущее, ибо устроить такой переполох на второй день пребывания в храме науки — это надо уметь...

— Так в чем же дело? — спросила я. — Выходит, все отлично устроилось?

Настя, всхлипывая, покачала головой:

— Придется ехать на дельфинью базу, а там нет ни дельфинов, ни базы. В сентябре только начнут строить. В лаборатории интереснее.

На следующий день я пошла в институт. Говорила с бородатым Вовой. Слушала Юрочку, который клялся продолжать исследования по фотописи. Ходила к начальству. Изменить уже ничего нельзя было — уехал директор института. Но я договорилась, что меня тоже зачислят лаборанткой и отправят вместе с Настей.

— Дельфинов, конечно, на базе нет, — сказал бородатый Вова, задумчиво рассматривая мое заявление. — Дельфины пока резвятся в море. Но при выдающихся способностях Анастасии Сергеевны не представляет никакого труда, предположим, расшифровать парадокс Грея и без дельфинов.

Я спросила, что это такое — парадокс Грея. Вова вздохнул, еще раз прочитал мое заявление и не совсем уверенно предложил перенести разговор о парадоксе Грея на внеслужебное время. Я вежливо отклонила его любезное предложение.

— Кажется, что-то припоминаю насчет парадокса, — сказала я, и это было химически чистое вранье: я не могла ничего вспомнить, поскольку ничего не знала. — Пожалуй, вы правы. Парадокс Грея можно расшифровать и без дельфинов. Мы этим займемся.

— Вот-вот, — пробормотал Вова, поскребывая бородку. Он растерялся от такого нахальства. — Займитесь. Обязательно займитесь. Человечество ждет.

Через два дня мы были в Адлере.

После нудных московских дождей мы попали под ослепительное солнце. Над бетонными плитами аэропорта поднимался теплый воздух, и я подумала, что ссылка получилась не такая уж плохая.

За сорок минут автобус доставил нас до дельфиньей базы. Тут мои восторги несколько утихли. Место, что и говорить, было курортное: обрывистый берег, внизу золотистый пляж, скалы, синее море и деликатный шорох прибоя. Четыреста метров сплошной красоты. И на этих четырехстах метрах стояли грязноватые склады-времянки, высились холмы небрежно разгруженного кирпича, лежали под навесом мешки с цементом, а на самом видном месте возвышалась классическая сторожка допетровского стиля неопределенного цвета, неопределенной формы, скроенная из неопределенного материала. Вокруг сторожки была растянута паутина сетей. Между сетями, радостно повизгивая, прыгал лохматый рыжий пес.

— Гениальная собака, — сказала Настя. — Сразу увидела в нас сотрудников Института технической кибернетики.

Мы спустились с обрыва и, сопровождаемые гениальной собакой, по лабиринту сетей пробрались к сторожке. У входа на раскладушке спал маленький лысый старичок. На груди старичка лежала книга в потрепанном сером переплете. Собака негромко тявкнула, старичок тотчас приоткрыл глаза и быстро сел на раскладушке. Книга упала, я ее подняла. Называлась она "Основы эсперанто".

— Ми эстас гардисто, — бойко произнес старичок. — Сторож я. А вы кто? Кио ви эстас?

Через десять минут мы полностью уяснили ситуацию.

База действительно существовала только в проектах. Пока была территория, куда завозились стройматериалы и кое-что из оборудования. Слово "территория" сторож произносил на эсперанто, и звучало это внушительно — територио. С южной стороны територио граничила с могучей и процветающей базой Института гидрологии, а на севере упиралась в крутой обрыв. Жилых строений на територио, помимо допетровской хижины, не было. И заботиться о нас должен был, по мнению ученого сторожа, камарадо Торжевский, ведавший територио и материалами.

— Камарадо Торжевский... как его... ли эстас саджа хомо, — объяснил сторож. — Толковый мужик, говорю.

— Что же, — спросила я, — в эсперанто все существительные оканчиваются на "о"?

— Все! — радостно подтвердил просвещенный дед и указал на собаку. Хундо. А зовут Трезоро. Сокровище, значит.

Сторож-эсперантист Григорий Семенович Шемет оказался презанятной личностью. По специальности он был часовых дел мастером и почти безвыездно прожил полвека в Новгороде: Жил в одном и том же доме, работал в одной и той же мастерской. Жизнь шла плавно и размеренно, как хорошо отрегулированные часы. И совершенно неожиданно для своей многочисленной родни Григорий Семенович сбежал в Архангельск, пристроился в рыбачью артель. У него вдруг появилась неодолимая тяга к морю, к новым местам и неустроенной, полукочевой жизни под открытым небом. Беглеца отыскали и упросили вернуться. Но он сбежал снова — на этот раз к Охотскому морю. Родня смирилась: решено было каждую весну отпускать старика. Он прошел страну "лавлонге кай лавлардже" (что значит вдоль и поперек), удачливо ловил рыбу на восьми морях и теперь собирал деньги на туристский круиз вокруг Европы.

Дед был на редкость бойкий и подвижный. Рассказывая, он быстренько убрал раскладушку, пригласил нас в свою хижину и угостил чаем. В хижине было очень чисто, прохладно, неструганые доски пахли смолой. Не знаю, как Григорий Семенович годами сидел в часовой мастерской, это трудно было представить.

— А зачем эсперанто? — спросила Настя.

Дед всплеснул руками.

— В этой Европе, я тебе скажу, полным-полно разных народов. Не могу же я все языки учить. Не управлюсь до отъезда. И потом, дорогие мои белулино, то есть красавицы, эсперанто — язык звучный, ходкий, стройный. Вот я вам для примера прочитаю стихи поэта Лермонтова "Парус" в переводе на эсперанто.

Стихи поэта Лермонтова, однако, остались непрочитанными, так как прибыл камарадо Торжевский. Он прибыл на новенькой голубой "Волге", за которой шел караван из трех грузовиков, нагруженных кирпичом.

Камарадо Торжевский был великолепен. Казалось, он сошел с плаката "На сберкнижке денег накопил, путевку на курорт купил". Впрочем, сторож-эсперантист не ошибся: Торжевский оказался дядькой умным и дельным.

— Вы же свои парни, — сказал он. — Не надо так смотреть на мой новый костюм и на мою новую "Волгу". Это не роскошь, а скромная экипировка современного толкача. Ибо кто даст мне шифер и провода, если я появлюсь в мятой сорочке? И поскольку вы присланы мне помогать, смотрите и учитесь. Контакт с братьями-дельфинами зависит пока от нас, снабженцев. Не будет оборудованной базы, не будет и контакта.

Мы заверили Торжевского, что приложим все усилия, чтобы ускорить контакт с братьями-дельфинами.

— Это хорошо, — одобрил Торжевский. — Братья-дельфины будут рады. А пока приложите усилия к разгрузке кирпича. Эта банда, именующая себя грузчиками, бросает кирпичи так, словно это золото. А кирпичи — не золото, они бьются. Да. А потом поедем добывать палатку и спальные мешки.

Так началась наша жизнь в ссылке.

Работы было много. Мы встречали вагоны с оборудованием, добывали автотранспорт, распоряжались при погрузке и честно трудились на разгрузке. Торжевский переложил на нас грубую прозу снабжения, оставив себе утонченную снабженческую лирику. Он часто уезжал, вел где-то хитроумные переговоры, в результате которых наши склады пополнялись финскими декоративными панелями, транзисторными кондиционерами и ультрамодерными стеллажами для несуществующей еще библиотеки.

О парадоксе Грея я вспомнила только через неделю.

— Вот еще! — недовольно сказала Настя. В этот момент она сосредоточенно рассматривала в зеркало кончик своего носа. — Слушай, как ты думаешь, кожа сойдет, а? Обязательно надо достать крем (раньше она бы сказала "купить"). А с парадоксом Грея ничего не выйдет. Ты даже не представляешь, что это такое...

Ну, тут Настя была неправа: после разговора с бородатым Вовой я сразу помчалась в читалку и кое-что успела полистать. Работы Крамера, Алеева, Першина, сборник статей по демпфирующим покрытиям.

Несоответствие между скоростью дельфинов и мощностью их мускульной системы — вот в чем состоит парадокс Грея. Дельфины развивают до шестидесяти километров в час. Их мускулатура должна быть раз в десять сильнее, чем она есть на самом деле.

Одно время считали, что Крамеру удалось разгадать парадокс. Твердый корпус корабля плавно обтекается водой только при небольших скоростях. С увеличением скорости поток воды срывается, в нем образуются вихри, и сопротивление резко возрастает. Так вот, Крамер предположил, что кожа дельфинов, изгибаясь, как бы приспосабливается к потоку воды, предотвращая возникновение вихрей. Были испытаны пружинящие, демпфирующие оболочки; в какой-то мере они действительно препятствовали вихреобразованию. Однако парадокс Грея остался: демпфирование объясняет его лишь частично. Должны существовать другие, более эффективные способы уменьшения сопротивления.

— Подумай, о чем ты говоришь! — возмущалась Настя. — Как можно браться за парадокс Грея, не имея ни оборудования для опытов, ни самих дельфинов?!

Я возражала:

— Но ведь именно в этом изюминка. Представляешь, как здорово: разгадать тайну дельфинов, не имея ни одного дельфина...

Убеждать пришлось долго. Это был первый случай, когда Настя не хотела даже попытаться решить задачу. По ее мнению, затея была совершенно несерьезная: смешно браться за изучение дельфинов, когда нет никакой возможности получить хотя бы завалящего дельфина. Я убедила Настю чисто случайно.

— Подумай логически, — сказала я. Когда нет доводов, всегда приходится призывать логику, хотя логика тут как раз ни при чем. — Подумай логически. Ведь у других исследователей были дельфины, но ничего не получилось. А у тебя дельфинов нет. Следовательно, у тебя получится.

— Ну, знаешь!.. — возмутилась Настя. — Это такая чушь, что...

Она вдруг замолчала и уставилась на меня. Она смотрела на меня глазами цвета грозового неба, и я поняла, что дело идет на лад.

— Ты считаешь, изучать дельфинов надо без дельфинов? — совсем другим тоном спросила Настя.

Что мне оставалось делать? Я чувствовала, что говорю чепуху, но все-таки повторила:

— Если рассуждать логически, виноваты именно дельфины. У других исследователей были дельфины, но парадокс остался неразгаданным. У тебя нет дельфинов, следовательно, ты разгадаешь парадокс.

— Да, конечно, — пробормотала Настя, глядя сквозь меня.

Через полчаса она спросила:

— А как с трубами? Сегодня они прибудут на станцию, надо доставать машины и кран.

Я сказала, что все сделаю сама. Пусть она спокойно занимается дельфинами. То есть не дельфинами, а их отсутствием. Не таким отсутствием, которое просто отсутствие, а таким, которое дает больше, чем присутствие... Это был уже чистый бред, и я на всякий случай прибегла к волшебному слову "логически".

Впрочем, Настя не слушала меня. Она рассеянно сказала: "Ага" — и пошла к морю.

Весь день я моталась как угорелая с этими трубами. А Настя лежала на досках и смотрела в море. Я принесла ей кефир и печенье — не было времени возиться с обедом.

Вообще с этого дня мне пришлось работать за двоих. Я не разрешала Насте отвлекаться. Пусть думает. Я только не понимала, что она может представить себе в данном случае. Ну, вот море, а в нем плывет дельфин. Что дальше?.. Однажды мне даже приснилась эта картина. Дельфин грустно улыбался и говорил голосом Торжевского: "Не надо так на меня смотреть!"

Настя размышляла два дня. На третий день она дала мне список книг, которые ей были нужны. Список ничего не объяснял. Все книги относились к теории катализа. Катализаторы, конечно, могут увеличить скорость химической реакции, но как они связаны с увеличением скорости дельфинов?! Что делать! Я поехала в Сочи и раздобыла книги.

Затем Настя вручила мне еще один список — химикаты, лабораторная посуда, прибор для хроматографического анализа. С этим было проще: я пошла к соседям, гидрологам, и выпросила все необходимое. Мы поставили вторую палатку; теперь у Насти была своя лаборатория.

— Если дело дойдет до дельфинов, — сказала я Насте, — ты, пожалуйста, предупреди заранее. Все-таки придется снаряжать корабль.

— Дельфины? — переспросила Настя. — Нет, дельфины не нужны.

На следующий день Гроза Восьми Морей сказал мне:

— Послушай, белулино, ты бы хоть домой съездила. Тут "Метеор" ходит. Пост лаборо венас рипозо. Отдыхать, значит, надо, не только вкалывать. А у тебя сплошная лаборо и никакого рипозо. Вот и Наська отощала на твоем кефире. Одни глаза остались. Сегодня уха будет; смотри у меня — чтоб к пяти была здесь.

Я вернулась в девятом часу голодная и злая. Орал магнитофон, возле сторожки веселились бородатые гидрологи: они старательно обучали деда танцевать шейк. Ухи не было, это я сразу обнаружила. Съели мою уху, вертятся вокруг Насти, деду голову заморочили, — я их погнала со страшной силой. Ужин получился дурацкий: вино, яблоки, печенье, полуокаменевший сыр.

Голова гудела от усталости и от вина; я как-то не обратила внимания на Настины слова:

— Знаешь, завтра будем испытывать.

Мы уже забрались в свои мешки, я машинально пробормотала:

— Ладно, завтра.

И вдруг до меня дошло: _будем испытывать_!

— Слушай, что испытывать? — спросила я. — Ты о чем говоришь?

— Плавать будем завтра. Если все сойдется, мы с тобой завтра побьем мировой рекорд. Спи. Да, слушай, а этот Алеша славный парень, ты заметила? Ну, высокий, с усиками. Он из Ростова, почти земляк.

Спать мне уже не хотелось. Какой тут мог быть сон, если Наська решила задачу!

— Ладно, объясню, не кричи, — нехотя уступила Настя. — Да и объяснять-то нечего, все очень просто. Ты же сама говорила, что без дельфинов легче разобраться в этом деле. Говорила ведь? Ну, я-представила себе море, представила дельфина, потом убрала этого дельфина, понимаешь?

Я ничего не понимала. Плывет дельфин — это можно представить. А что останется, если убрать дельфина?

— Море останется, — с досадой сказала Настя. — Как ты не видишь? Это же очень логично, ты сама говорила. Останется вода, следовательно, думать надо только о воде. Без всяких дельфинов. Надо представить себе воду, ясно?

Я спросила почти наугад:

— Молекулы воды?

— Нет. В том-то и дело, что не молекулы. Если бы вода состояла из молекул, она кипела бы при минус восьмидесяти градусах. Молекулы воды объединены в группы, в агрегаты. Поэтому вода жидкая. Ну, представь себе лед с его кристаллической решеткой. Громадный кристалл — как склад на товарной станции. Так вот, когда лед тает, кристалл распадается на агрегаты. Вместо склада — отдельные ящики, ясно? В ящиках, допустим, мячи. Они вообще-то подвижны, их легко растолкать, но ведь упаковка мешает! Так и с молекулами воды. Они заперты в этих агрегатах, как мячи в ящиках. От этого зависят все свойства воды. В том числе сопротивление, которое она оказывает движению. Попробуй сдвинуть с места мячи, если они в ящиках. А дальше я рассуждала так: надо раздробить агрегаты на отдельные молекулы, тогда вязкость воды резко уменьшится. Может быть, дельфины именно так и...

— Подожди, — перебила я. Дельфины меня теперь не интересовали. — А как это сделать? Как раздробить эти самые агрегаты?

Настя пренебрежительно фыркнула.

— Ты же принесла мне книги. Опять логика: кто-то где-то должен был решать подобную задачу для других целей. Вода — такое распространенное вещество... Словом, я обнаружила, что проблемой дробления агрегатов интересуются биохимики. Конечно, им и в голову не приходило, что это путь к уменьшению вязкости воды. Просто агрегатированные молекулы воды участвуют в энергетических процессах организма. При желании завтра посмотришь книги. Важно одно: когда агрегат захватывает лишний протон, он сразу разваливается на отдельные молекулы. Как карточный домик. Понимаешь? После этого мне оставалось найти вещество, которое легко отдавало бы протоны. Завтра на себе попробуешь. Я взяла за основу крем "Лунный": все-таки мы с тобой не корабли, чтобы мазаться всякой протонной дрянью. И хватит, я спать хочу! Отстань.

— Спи, — сказала я, разозлившись. — Ты даже не представляешь, что ты сделала. И все твои рассуждения... снежный мост над пропастью незнания. Шаткий снежный мост.

— Как? — удивилась Настя. — Снежный мост над пропастью? Вот здорово! Я прямо вижу этот мост...

Она помолчала, рассматривая свой снежный мост, потом спросила:

— Слушай, Кира, это из поэзии, да?

— Нет, из прозы. Так Карл Пирсон отозвался о законе наследственности Грегора Менделя.

— Но ведь Мендель был прав! И потом, это просто красиво — снежный мост над пропастью.

Я уточнила:

— Над пропастью незнания.

— Ну и что? Главное — не упасть.

"Нет, — подумала я, — главное, решиться и вступить на снежный мост. Не ждать, пока возведут бетонные фермы, а найти узкую снежную полоску — и отважиться".

Странно: я крепко спала в эту ночь. Утром меня разбудил невероятно вкусный запах — дед и Настя жарили помидоры. Я подумала, что день будет удачный.

После завтрака Настя дала мне баночку с зеленоватой мазью.

— Ты уж постарайся, — жалобно сказала Настя. — Ты ведь у меня за дельфина.

Дед помог отмерить вдоль берега стометровку. Секундомера у нас не было, пришлось взять мои часики.

— Ну, девки, приступаем, — объявил Гроза Восьми Морей. — Под моим руководством.

Мазь была холодная, и вода была холодная. Я стояла на скользком камне, а дед, Настя и хундо Трезоро смотрели на меня с берега. "Снежный мост, подумала я, — только бы он выдержал..."

Я чувствовала, что плыву хорошо. Такое ощущение бывает редко: кажется, что летишь, не встречая сопротивления. И не было усталости: я всю стометровку наращивала скорость.

— Сорок восемь секунд! — крикнула с берега Настя. — Нам не страшен снежный мост, снежный мост, снежный мост...

Мировой рекорд для мужчин был пятьдесят две секунды, я это хорошо помнила. Даже если Настя на секунду или две ошиблась, все равно мировой рекорд побит!

— Возьмем русалок, — сказал дед. — Они ведь девки, а не мужики. Народная мудрость! Девки должны лучше плавать. Или вот возьмем привидения...

— Стоп, дед, — остановила его Настя. — Привидения — это из другой оперы. Давай, Кира, стометровку на спине.

Рекорд был минута и шесть секунд; я прошла дистанцию быстрее, — теперь я хорошо чувствовала скорость.

— Квиндек сеп, печки-лавочки! — восторженно произнес дед. — Пятьдесят семь секунд. Как "Метеор" шла.

В этот день были забыты все снабженческие дела. Мы плавали и записывали результаты. К двум часам дня нам принадлежали почти все олимпийские и мировые рекорды. Даже в заплыве на восемьсот метров я могла рассчитывать на серебряную медаль, а Настя — на бронзовую. У нас кончилась мазь, иначе и здесь мы вытянули бы на золотую.

Потом я, уставшая и счастливая, лежала на огненном, обжигающем песке и смотрела, как дед и Настя сооружают праздничный обед. Чуть-чуть кружилась голова, и, когда я закрывала глаза, земной шар начинал плавно раскачиваться.

— Сейчас бы холодного лимонада... — вздохнул дед. — Вы, девки, лишнюю калорию боитесь проглотить, фигуры бережете. А мне лично никакая калория не страшна. Мой организм устойчивость имеет против этих калорий.

Гроза Восьми Морей лукавит — я его насквозь вижу. Он хочет, чтобы Настя пошла к гидрологам за пивом.

— Не хитри, дед, — говорю я. — Пиво будет вечером. Сейчас нужно сохранить ясность мышления. Тут такая проблема: как назвать открытие? Чтобы коротко было и звучно. Придумай.

— Мне бы твои заботы, — ворчит дед. Он явно польщен. — Назови так: стремительное метеорное плавание имени Анастасии Сарычевой.

Что ж, это не лишено смысла. Эффект Анастасии Сарычевой. АС-эффект. Как качается земной шар! Разрушенные агрегаты очень быстро восстанавливаются, иначе вода бы за мной вскипала без всякого расхода энергии. Да, конечно, разрушение и восстановление агрегатов идет лишь в тонком слое. Ну и что? Это нисколько не помешает использовать АС-эффект (все-таки звучит: АС-эффект!) на скоростных кораблях.

— Слушай, Настя, сегодня же дадим телеграмму Гейму. И бородатому Вове.

— Нет, Гейму лучше позвонить. Он сейчас в Таганроге. А с Вовой подождем несколько дней. Мне еще не все ясно.

Настя рассказывает деду про Гейма и про артиллерийский салют из двух пушек. Нет, две пушки мало! Если у Гейма есть совесть, он устроит салют из всех пяти пушек. АС-эффект годится не только для кораблей. Вода — кровь нашей цивилизации. Она везде — в трубопроводах, гидросистемах, турбинах...

— Насчет пушек, конечно, здорово закручено, — говорит дед, — но я вам так скажу: нечего шуметь — это дело надо держать в строгом секрете. Между прочим, на эсперанто "секрет" означает "тайна". Ясно? Чтобы ни-ни. Полный секрет. А вы прославитесь рекордами. Вас, может, по всему миру будут возить. На всякие там спартакиады и олимпиады. Портреты будут в журналах. И я с вами покатаюсь, посмотрю мир...

— А что, Кира, давай так и сделаем? — смеется Настя. — Григорий Семенович выдал гигантскую идею. Даже юридически нельзя придраться: условия соревнований не запрещают применять мазь. Представляешь, что будет!

Они еще долго веселятся, наперебой обсуждая феерические перспективы нашей спортивной карьеры. Я слышу лишь обрывки фраз, меня лихорадит от сумасшедшей мысли: а если применить АС-эффект в нашей кровеносной системе?

— До ни коменцу, — объявляет наконец Гроза Восьми Морей. — Хватит трепаться, приступаем к обеду. Эх, по такому случаю и без этого, без ботело да пиво. Пропадешь с вами!.. Смой песок, говорю, и чтоб сразу обедать. Живо!

Да, надо спешить. Я потеряла массу времени, ожидая, пока опыт с Настей даст надежные результаты. Зато теперь можно уверенно идти вперед.

Уверенно?

Новый опыт — новая пропасть. И какая!

Пусть. Я отыщу снежный мост, обязательно отыщу и не побоюсь вступить на него.

Жди меня, снежный мост!

Здесь заканчивается первый рассказ о жизни и исследованиях Киры Владимировны Сафрай.

Валентина Журавлева Приключение

И. А. Ефремову

Я не ожидала, что позвонят из академии. Утром, получив гонорар за статью в "Вопросах психологии", я купила венгерский журнал мод, вернулась к себе и стала решать сложную задачу — что шить.

Теоретически наиболее разумным вариантом было демисезонное пальто. Однако приближалось лето, и тошно было думать, что пальто будет лежать до конца августа. Вообще-то я давно проектировала вечернее платье. Шикарное вечернее платье, получше того черно-белого с жемчугом, которое Настя привезла из Парижа. Но если делать настоящее вечернее платье, не останется денег ни на что другое — это уж точно. А мне нужны были новые туфли.

С обложки журнала улыбалась курносая манекенщица в золотистом костюме. Она стояла около сверкающей красным лаком спортивной машины и держала на поводке беленькую мини-собачку. Из всего этого великолепия мне нравился только костюм. Легкий такой костюмчик из золотистой ткани. Неделю назад я видела на витрине одного ателье золотисто-бежевую ткань. Не столько, правда, золотистую, сколько бежевую, но это даже лучше.

Кое-что в костюме следовало изменить; я начала прикидывать и не сразу сообразила, что звонят из президиума АН и что меня приглашает К. Секретарь говорила чрезвычайно любезно ("Очень просит зайти... если вас не затруднит..."), но указала точное время, и я поняла, что опаздывать не рекомендуется. И вообще явка обязательна.

Времени оставалось не так уж много. Я помчалась в парикмахерскую, оттуда на почту, отправила домой журнал со своей статьей, забежала в Дом моделей на Кузнецком мосту (ничего путного там не оказалось) и приехала в академию точно к назначенному времени — минута в минуту. В коридоре стояла массивная тумба с часами; эта тумба торжественно пробила три раза.

В столь высоких научных сферах мне еще не приходилось бывать. Секретарь, пожилая женщина в строгом сером костюме, мельком взглянула на часы, одобрительно улыбнулась и сказала: "Пожалуйста..." Мне показалось, что она вот-вот добавит: "...деточка".

На портретах у К. совсем другое лицо — властное, резкое, даже грубоватое. Я хорошо помню его портрет в школьном учебнике физики: К. был похож на маршала; я пририсовала ему китель, погоны и красивую маршальскую звезду. Получилось очень здорово; я начала разрисовывать другие портреты; в конце концов мне крепко влетело за эти художества. А на самом деле К. похож на музыканта — у него одухотворенное лицо. Как у Рахманинова на рисунке Пастернака. И пальцы у К. длинные, подвижные. Но глаза... глаза все-таки маршальские.

— Значит, вы на четвертом курсе? — спросил К. — А как у вас относятся к тому, что студентка работает на уровне... ну...

— ...взрослого ученого? — подсказала я.

Он рассмеялся:

— Прекрасный термин. Находка для ВАКа. Кандидат, доктор, наконец, взрослый ученый...

Странная штука: никого не удивляет, что математик может сделать лучшие свои открытия в двадцать лет. Это считается вполне естественным. Как же, математические способности должны ярче всего проявляться в молодости!..

Но почему только математические? Разве нельзя стать в двадцать лет настоящим психологом? На меня все время смотрят с каким-то удивлением, даже с недоверием. Психология, видите ли, изучает человеческую душу, столь сложный объект, что... и так далее. А разве музыка или поэзия не имеют дела с человеческой душой? Привыкли же мы к тому, что бывают молодые композиторы и молодые поэты. Я занялась психологией еще в школе; надо работать, только и всего.

— Но вы не ответили: как к вам относятся в университете?

Я объяснила, что относятся хорошо. Дали отдельную комнату в общежитии. Включили мою тему в план проблемной лаборатории. Взяли статью в сборник трудов.

К. улыбнулся:

— Вы не избалованны...

Теперь, немного освоившись, я оглядела кабинет. Он мне не понравился. Какой-то у него был нежилой вид. Стол, книжные шкафы, даже портреты на стенах — все слишком новое. Вероятно, К. появлялся здесь не часто.

— Сарычева ведь тоже на четвертом курсе, — продолжал К., — а у нее своя лаборатория.

Ну! Настя сделала потрясающее открытие — как не дать ей лабораторию. Вокруг АС-эффекта в физике сейчас настоящий бум.

— Без вас Сарычева ничего бы не открыла, — настаивал К. — Она мне рассказывала, как вы развивали у нее воображение. Ультрафантазию, как вы это называете. На парижском конгрессе Сарычева сделала отличное сообщение об АС-эффекте. Выступала она с блеском.

К. увлекся и стал говорить о том, что я и так уже знала. Настя раз двадцать рассказывала мне о конгрессе. Как она там выступала, как выступали другие, какие были разговоры и как в кулуарах один болван во всеуслышание заявил, что "столь юная леди" не может самостоятельно делать открытия, и предложил организовать проверку: пусть "юная леди" сделает в лаборатории "маленькое-маленькое" открытие. На что "юная леди" тут же ответила: пожалуйста, хоть сегодня, но одновременно и вы продемонстрируете, как делают хотя бы "малюсенькое-малюсенькое" открытие...

Все это я знала наизусть. Но К. рассказывал со вкусом. Я не перебивала. Меня интересовало, как, он говорит: мне еще ни разу не приходилось встречаться с ученым такого ранга.

По классификации Селье, академик К. бесспорно принадлежал к категории мыслителей. Но дальше классификация не срабатывала: К. совсем не соответствовал предложенной Селье типологии. Пожалуй, тут больше подходил тип "пионер" из классификации Гуо — Вудворта: инициативный человек, генератор новых идей, охотно передающий их другим, открыватель новых путей, хороший организатор и учитель, властолюбивый, работоспособный...

Все так и было, но, слушая К., я чувствовала, что в типологии упущено нечто очень важное, может быть даже главное. В любых классификациях — у Селье, Гуо — Вудворта, Аветисяна — хорошо отражены лишь распространенные типы ученых. Ведь как точно схватил Селье тип "большого босса": этот человек мог заняться политикой, бизнесом, сделать военную карьеру, но сейчас модна наука, и он не хочет уменьшать своих шансов, добивается места руководителя, после чего основным своим делом считает "натягивать вожжи". Или тип "джентльмена науки": способный молодой человек, желающий сделать карьеру не в ущерб радостям жизни... Таких много, это облегчает их изучение. Да и не слишком они сложны, эти люди.

— Сарычева, конечно, молодец, — сказала я, когда К. закончил свой рассказ. — Но работать с ней пришлось шесть лет. Так уж получилось, мы вместе учились в школе. Очень кропотливое дело — развитие ультрафантазии. Сейчас у меня группа ребят, и хотя уже есть какой-то опыт, все равно потребуется три-четыре года, чтобы выработать у них ультрафантазию.

К. довольно долго молчал. Я думала: а что, если попросить у него бумагу? Сборник с моей статьей четыре месяца лежал без движения — не было бумаги.

Неожиданно К. сказал:

— Мне нужна ваша помощь.

2

— Дело не совсем обычное. Но и вы тоже необычны... Есть такой физик Сергей Горчаков. Приходилось слышать?

О Горчакове я, конечно, слышала. Одно время он был самым молодым доктором наук. Говорили, что он очень талантлив.

— Полтора месяца назад, — продолжал К., — я подписал приказ о назначении Горчакова директором ИФП в Ингор. Новый Институт физических проблем, первоклассный научный центр. Горчаков отказался. Заявил, что намерен вообще бросить физику. Навсегда! Понимаете? Такая дурацкая история... Сережка у меня учился. Прирожденный физик. И вдруг это нелепое решение. Твердит одно и то же: надоела физика, стала неинтересной, не хочу... Я с ним не раз говорил. Да и не один я. Прорабатывали его всяко. Понимаете, нет никаких, абсолютно никаких причин, это иобескураживает.

Привет, подумала я, вот тебе и бумага. Придется спасать расстригу-физика. Возвращать его на праведный путь. Понятно, зачем К. позвал меня.

Я сказала:

— Не умею спасать заблудших физиков. Был уже такой случай — спасала Борьку-физика, стыдно теперь вспоминать...

С Борькой действительно получилась глупая история. Физиком его прозвали в школе; он кончал десятилетку на год позже меня. Способный парень, однако в МГУ он не попал. Получил тройку за сочинение. В Москве Борька оставаться не мог, а возвращаться домой, в Таганрог, не хотел. Тут я и взялась его спасать. Как же, земляк, в одной школе учились... Отыскала в библиотеке подшивку ингорской многотиражки (Ингор тогда еще был поселком), стала смотреть объявления — какие специальности там нужны. Лаборанты, строители, водолазы... Черт меня дернул остановиться на заведующем фотоателье. Мне казалось, что это гениальная идея. Борька отлично снимал; один его снимок был даже в "Огоньке". Почти специальность. И заработок будет приличный это тоже важно: мать у Борьки часто болела, сестренки еще ходили в школу.

Гениальная идея! Как же! Борька, не дослушав, стал скулить: "Психа ты, Кира... Там молодые ребята, которые в десять раз лучше меня щелкают своими шикарными камерами. Институтский городок, пойми! Интеллектуалы. Кто пойдет сниматься в мое казенное заведение?!" Я разозлилась: обидно, когда не понимают гениальных идей. "Ты поедешь в Ингор, несчастный троечник, сказала я, — и станешь заведующим ателье. Ты найдешь парня, который умеет малевать, и он сделает тебе картину с дыркой, в которую вставляют лицо. Чтобы на снимке получался страшно красивый кавказский всадник на страшно красивом коне. И чтобы на всаднике была страшно красивая черная черкеска с белыми газырями и со страшно изогнутым кинжалом. Эту живопись ты выставишь на самом видном месте. Прямо на улице. Молодые ребята, кроме шикарных камер, надеюсь, имеют некоторое чувство юмора. Ты будешь выполнять план на триста процентов. Или даже на шестьсот. Если, конечно, проявишь капельку сообразительности и догадаешься обновлять картины. С учетом научной специфики. Вместо страшно красивого коня может быть страшно красивый синхрофазотрон. Важен юмор, ясно? И ты станешь своим человеком в Ингоре. У тебя будут сниматься доктора и члены-корреспонденты. Ты сможешь помогать своей маме. А следующим летом сдашь экзамены: в Ингоре филиалы трех вузов. Вот тебе книга А.Н.Лука "О чувстве юмора и остроумии" плюс пятнадцать рублей на билет без плацкарты...

Я рассказывала эту грустную историю, а К. безжалостно веселился и повторял: "Так это ваша работа..." Он даже всхлипывал от смеха. В дверь заглянула секретарша, укоризненно посмотрела на меня.

— Вы не обижайтесь, Кира Владимировна, — сказал К., вытирая платком глаза. — Я у этого пройдохи тоже снимался, грешен... Подождите, а экзамены он сдал?

— Ничего он не сдавал. Он только получал и приобретал. Теперь у него "Волга"... и много всего, не перечислишь. Идея сработала безотказно. Борькины картины с дыркой стали достопримечательностью Ингора. Быть в Ингоре — и не сняться у Борьки...

— Знаю. Я туда Свенсона водил. И канадцев.

— Юмор, как же. Материалы Борьке приносят бесплатно, картины с дырками рисуют на общественных началах, проявляют и печатают ребята из физматшколы. Три года такой деятельности. А вы снова говорите об Ингоре, о заблудшем физике...

— Не думал, что у этого юмора коммерческая подоплека. Сегодня же позвоню в Ингор.

— Не надо. Это моя работа, я сама ее исправлю.

— Хорошо, Кира Владимировна. Но Горчаков — другой случай. Коммерцией он заниматься не будет. Он — физик, натуральный физик. Поверьте, есть смысл его спасать.

— Да, конечно, — без всякого энтузиазма сказала я. — Нужна еще одна гениальная идея...

3

Вообще-то я чуть-чуть хитрила. С того момента, как К. рассказал о Горчакове, я знала, что буду решать эту задачу. Собственно, я уже ее решала. Мы говорили о Борьке, о Горчакове, но я быстренько ворошила задачу: мне нужно было найти исходную точку анализа.

— Вы как-то прохладно к этому относитесь, — сказал К. — Напрасно. Ведь перед вами почти детективная ситуация. И вы — в роли Шерлока Холмса. Разве это не воодушевляет?

— Нисколько.

— Не верится... Вы что же, не любите Конан-Дойля?

— Я не люблю, когда человек охотится за человеком.

— Шерлок Холмс охотился за преступниками.

— За людьми, совершившими преступления.

— Гм... В конце концов, у Конан-Дойля все это условно — сыщик, преступник. Как белые и черные в шахматах. Интересна интеллектуальная сторона приключений.

Настоящие интеллектуальные приключения бывают совсем в другой области, подумала я. Но спорить не-стала, это отвлекает. Я сказала:

— Горчакова могли сломить неудачи.

— Ни в коем случае, — возразил К. — Дела у него шли превосходно. Можете мне поверить. Сережа работал над математической моделью Солнца. Не пугайтесь, пожалуйста. Понять принцип совсем не трудно. Вычислительный центр в Ингоре запрограммировал на своих машинах все известные данные о Солнце. Получилась система уравнений, связывающих различные параметры температуру, давление и так далее. После этого в уравнения стали подставлять конкретные значения этих параметров. Метод Монте-Карло: величины поступают в случайном порядке, а затем производится оценка полученных вариантов. Группа Горчакова рассмотрела миллионы таких вариантов. Достаточно изменить значение одного параметра, как меняется вся картина. Допустим, вы приняли, что температура на такой-то глубине равна семи тысячам градусов. Получается одна модель. Если принять температуру равной десяти тысячам градусов, — совершенно другая модель. А критерий наблюдения. Мы более или менее хорошо знаем внешнюю поверхность Солнца. Если полученная модель верна в этой части, то весьма вероятно, что она правильно описывает и структуру недоступных наблюдателю солнечных глубин. В этом смысл работы. И Горчаков отлично с ней справился. Удалось отобрать четыре модели, которые не противоречат наблюдаемым данным. Скажу по секрету: работа получит премию академии. Так что никаких неудач...

— Могли быть личные неудачи.

К. досадливо поморщился.

— Нет, это исключается. Горчаков молод, здоров. Да вы его увидите. Красивый парень, мастер спорта.

— Открытия иногда не так применяются. Сциллард, например, оставил физику...

— Если бы Горчаков не хотел работать из-за этого, он бы сказал. Он всегда говорит то, что думает.

— Тогда почему не допустить самое простое? Горчаков действительно разочаровался в физике — вот и все.

К. сердито посмотрел на меня. Так маршал должен смотреть на провинившегося солдата. Нет, я правильно разрисовала картинку в школьном учебнике. Попробуйте объяснить маршалу, что командир батареи в один прекрасный день взял и бросил наскучившие ему пушки.

— Хорошо. В физике нельзя разочароваться. Забудем про самоубийство Эренфеста, забудем трагические сомнения Лоренца, забудем, как Эйнштейн...

— Глупости! — перебил меня К. — В каждом из этих случаев были свои причины. И ничего общего с разочарованием в физике они не имели, запомните это. Физик — трудная профессия. Человек может разочароваться в своей работе, может устать, утратить веру в свои силы. Это всегда возможно. Но у Горчакова что-то другое. И вот я вас спрашиваю — что?

— Вы спрашиваете меня?

— Конечно! — сказал К. Он все еще сердился. — Вы же психолог. Притом единственный психолог, который умеет формировать творческое мышление. Не возражайте! Рассуждать о творчестве могут многие, я знаю. Не только психологи — все мы любим порассуждать о творчестве, о вдохновении, интуиции и тому подобном. А работать с этим самым творчеством никто не умеет. Кроме вас. Поговорите с Горчаковым. Я хочу знать ваше мнение.

— А если Горчаков не пожелает со мной говорить?

— Пожелает. Я ему позвоню. Если не возражаете, прямо сейчас. Лучше не откладывать: он собирается уезжать.

— Куда?

— Видите ли, Сергей Александрович намерен стать... э... мореплавателем. Такому физику нетрудно переквалифицироваться на штурмана. Но требуется практика, нужно пройти сколько-то там тысяч километров. По сей причине Горчаков готовится начать свою морскую карьеру матросом.

К. порылся в ящиках стола, отыскал сигареты и коробку с конфетами. Я отказалась.

— Ну? — удивился он. — Что же вы предпочитаете?

— Фруктовое мороженое.

— Ладно, буду знать...

Он достал из кармана трубку и виновато улыбнулся:

— Не разрешают курить. Привык держать в руках... Скажите, Кира Владимировна, как вы придумали эту штуку с фотографией?

— Очень просто. Она была у нас в Таганроге. Только без юмора. Нашелся странствующий фотограф, устроился возле пляжа. А потом появился фельетон в газете. Вот такой... — Я показала, какой он был большой, этот фельетон. "Мещанин на коне". Там было столько пафоса, столько грома и молний... Можно было подумать, что искореним мы эту фотографию — и наступит полное благополучие не только у нас в городе, но и на всей планете... Мещане сейчас ужасно любят вот так бороться с мещанством. Наговорят трескучих фраз — и довольны. Естественно, я пошла сниматься на коне. Понимаете, какая обида: вырез для лица оказался слишком велик. Фотограф из-за этого совсем расстроился. Он приехал с Северного Кавказа; там привыкли к таким картинам. Пальцы у него были желтые от проявителя: он всю жизнь снимал людей. Я его расспрашивала, пока он собирал свое нехитрое хозяйство. Потом помогла донести вещи до вокзала...

— Ясно, — сказал К. — Вот что, Кира Владимировна, у меня предложение: идите работать ко мне в институт. Главным психологом. Учредим такую должность. — Он рассмеялся. — Положим начало новой традиции... Вы молоды и сумеете органично войти в физику. Нужен синтез ваших знаний с физическим мышлением. В сорок или пятьдесят лет такой синтез уже невозможен — упущено время. Надо вырасти в атмосфере физики — вот в чем секрет. Кстати, работая с Сарычевой, вы шли как раз по этому пути. Так почему бы не продолжить?

Это было слишком неожиданно (и соблазнительно, если говорить откровенно) — я растерялась. К счастью, в этот момент зазвонил телефон; К. отвлекся. Насколько я поняла, разговор шел о каком-то хоздоговоре.

— Замечательная мысль, — насмешливо говорил К. — Савельев сделает работу за Шифрина, а Шифрин сделает работу за Савельева, и оба будут считать это дополнительным трудом, за который полагается дополнительная оплата... Нет уж, пусть каждый делает свое дело. Без этих фокусов. Передайте Савельеву, пусть занимается физикой, он был способным парнем, я помню его по семинару.

К. положил трубку и неприязненно отодвинул телефон.

— Деньги, — вздохнул К. — Интересно, как вы к ним относитесь?

— Мне их всегда не хватает, — призналась я.

К. усмехнулся:

— Мне тоже. И много вам сейчас не хватает?

— Миллиона три. У меня есть разные идеи, которые требуют...

— Ясно. Вам надо идти в мой институт главным психологом. Включим ваши идеи в план.

Следовало мягко славировать, но я прямо сказала, что физика меня не очень привлекает, поскольку существует другая — более важная — область. Конечно, К. сразу вцепился: что это за область и почему она более важная?.. Никак не научусь дипломатической амортизации, а ведь это так просто!

Пришлось объяснять. Я впервые говорила о своей Главной Идее. Получилось не слишком убедительно, я сама это чувствовала.

— Утопия, — объявил К., не дослушав. — Чистая утопия этот ваш Человек Который Умеет Все. Прогресс немыслим без разделения труда, без специализации. Во всяком случае, в ближайшие двести — триста лет.

— Начинать надо сегодня. Иначе и через двести — триста лет сохранится узкая специализация. Со всеми последствиями.

Тут я сообразила, что должна хотя бы поблагодарить К. за предложение. Это тоже вышло не очень гладко.

К. поглядывал на меня, хитро прищурив глаза.

— Никак не мог понять, почему с вами трудно разговаривать, — сказал он. — Теперь понял. У моих мальчишек — как бы это сформулировать? коммуникабельные лица. Когда я читаю лекцию или мы что-то обсуждаем, физиономии отражают каждое движение мысли. Обратная связь: я вижу, что и как они думают. А вы все время улыбаетесь. Это очень мило, но я не знаю, когда вы говорите серьезно, а когда шутите. Да что там — нет даже уверенности, что вы меня слушаете.

Я стала доказывать, что слушаю самым внимательным образом, но К. махнул рукой.

— Ладно, вернемся к Горчакову, вам надо подготовиться к разговору. Задавайте вопросы. Я хорошо знаю Сергея Александровича: у вас будет первоначальная информация.

Прекрасно звучит, подумала я, в современном стиле: будет информация. Только зачем она мне? У меня нет ни одного вопроса о Горчакове.

— Скажите, пожалуйста, — спросила я, — у вас никогда не появлялось желание... ну... бросить физику ко всем чертям, а?

— У меня? — грозно произнес К.

Я мило улыбнулась.

4

— Ничего похожего, — отчеканил К. — Были трудные моменты, были сомнения, но все это в непосредственной связи с конкретными причинами. О чем тут говорить! Сомнение — необходимый элемент творческой работы.

— Я имею в виду не сомнения. Меня интересует: появлялось ли у вас желание бросить науку?

— Ко всем чертям?

— Вот именно.

— Нет. Не было у меня такого желания.

— Ну, а просто мысль о возможности выбрать другой жизненный путь?

— Послушайте, Кира Владимировна, почему вы расспрашиваете меня?

— Потому что вы тоже физик.

— Женская логика! Можно подумать, что физики только и мечтают, как бы стать моряками...

— Попробуйте все-таки вспомнить.

Теперь он разозлился по-настоящему. Он разгневался — это более точное слово. Похоже, у него появилось желание погнать меня. Нельзя было упускать инициативу; я твердо сказала:

— Пожалуйста, мысленно переберите год за годом. Вдруг что-то припомнится.

Он фыркнул, натурально фыркнул, но ничего не ответил и принялся ходить по комнате. Я отошла к окну, чтобы не мешать.

Значит, женская логика. Любопытно, а какая у меня должна быть логика?!

В стекло упирались гибкие ветви ивы, и на ветвях, прямо перед моим лицом, раскачивался воробей. Крылышки у него вздрагивали, он был готов в любой момент сорваться и улететь, но он не улетал, а храбро разглядывал меня маленьким черным глазом.

Я слышала размеренные шаги. К. ходил из угла в угол и вспоминал. Он настоящий ученый и уж если взялся что-то делать, будет делать добросовестно. Сейчас он перебирает годы — их много, ох как много! Ровные спокойные шаги, и в такт им раскачивается на ветке воробей.

"Здравствуй, воробей, давай познакомимся. Меня зовут Кира. Представляешь, как было бы здорово: главный психолог Института физических проблем К.В.Сафрай! Звучит! И побоку всякие там утопии..."

Я рассматриваю свое отражение в оконном стекле. Решено: золотисто-бежевый костюм. У меня есть янтарь: он отлично подойдет к такому костюму. Можно взять яшму вместо янтаря, — так сразу не скажешь, надо посмотреть. Хорошо бы попасть в ателье сегодня, оно работает до семи. Разберут мою ткань, и останусь я с носом. Но уже четверть пятого, придется ехать к Горчакову, разговаривать — как тут успеешь... Гениально было бы не ехать. Вот Леверье открыл планету Нептун путем расчетов. Без всяких поездок и разговоров. Правда, у Леверье были исходные данные, а у меня ничего нет. Почти ничего. Кое-какие мысли и информация, которая вмещается в одну фразу: талантливый физик вдруг бросил науку.

Загадка.

Собственно, в чем она, эта загадка?

_Талантливый физик_. Тут нет сомнений. Даже весьма талантливый. _Бросил науку_. Что ж, бывает и такое. Почему я должна считать это загадкой? Да, есть еще одно слово: _вдруг_. Внезапно, без всяких видимых причин. _Вдруг_. Вот это и в самом деле странно.

Чтобы выбить из колеи прирожденного физика, нужно нечто весьма основательное. Нечто такое, что не возникает за один день или за месяц. Я вправе предположить: икс-причина (прекрасно, уже есть термин!) появилась давно. Годами шел незаметный процесс накопления... Чего?.. Какого-то взрывчатого осадка, что ли. Как с ураном: масса должна превысить критическую величину, чтобы началась цепная реакция.

Физматшкола, университет, дипломная работа (теперь я припоминаю: за нее дали кандидатскую степень, об этом был очерк в "Комсомолке"), через три года Горчаков стал доктором. Стремительный взлет, ничего не скажешь. Примерно так получается у Саши Гейма, моего бывшего одноклассника. Победы на олимпиадах, статьи в математических журналах... В восьмом классе Саша придумал для нас, математически темных, потрясающую шпаргалку. С такой шпаргалкой можно было отвечать даже по программе десятого класса. Саша провел настоящую исследовательскую работу, чтобы вывести сверхкомпактную формулу. Он стремился найти единое уравнение школьной математики. Конечно, никто из нас не понимал, что написано в шпаргалке. Завуч послала ее в Новосибирск, и Сашу пригласили в физматшколу.

Горчакова я не знаю, но зато прекрасно знаю Сашу Гейма и могу искать икс-причину, размышляя о Саше. В психологических уравнениях я заменяю неизвестную величину известной и... Кто сказал, что психология не точная наука?!

Существуют звезды с таким сильным полем тяготения, что свет их не может уйти в космос. Лучи изгибаются, невидимый барьер отбрасывает свет назад, он мечется в замкнутом пространстве, а барьер надвигается, и стиснутое, спрессованное излучение приобретает огромную плотность. Каждый раз, когда приходится решать сложную проблему, возникает такой же барьер, отделяющий от меня внешний мир. Свет, звук, запах, тепло, холод — все исчезает за этим барьером. Даже время. Остается только движение мысли, сначала едва уловимое, но постепенно приобретающее уверенность, весомость, силу. Тут торжествует закон Эйнштейна: мысль не имеет массы покоя и лишь в движении становится физически ощутимой. В такие мгновения кажется, что можно увидеть мысль, прикоснуться к ее потоку...

Воробей подобрался совсем близко к стеклу. Он разглядывает меня черной бусинкой глаза, потом поворачивает голову и внимательно смотрит другим глазом. Правильно, птица: на людей надо смотреть в оба.

— Ничего не вспоминается, Кира Владимировна. Только один более или менее случайный эпизод. Садитесь, пожалуйста.

Не хочется отходить от окна, но К. не сядет, если я буду стоять, а он, наверное, устал.

— Я работал тогда в Англии. Да-да, это тридцать четвертый год, конец лета. Дожди... В лаборатории даже днем горел электрический свет. Сильные были дожди. Знаете, я сейчас вспоминал и услышал песню водосточных труб. Старые водосточные трубы старого дома; их делал талантливый мастер — он хотел, чтобы трубы пели...

К. умолкает и смотрит мимо меня — в далекие тридцатые годы, в свою молодость. Это продолжается пять-шесть секунд, не больше. Он виновато улыбается: ему кажется, что я анализирую каждое слово. Как же, психолог! Я почти не слушаю, все это — за барьером, я продолжаю решать задачу. Сквозь барьер может пройти только то, что помогает решению. О голосах дождевых труб я вспомню потом, может быть, через несколько лет. Будет дождь в каком-нибудь далеком городе, будет журчать вода в трубах, — я вспомню все, что сейчас рассказывает К., вспомню и пойму.

— Дела у нас шли неважно. Опыты, обсуждения, снова опыты и снова обсуждения... Бывает такая полоса неудач: опыты дают совершенно нелепые результаты, обсуждения только усиливают взаимное раздражение... И вдруг солнечный день. На полную солнечную мощность. Яркие лучи стерли электрический свет, в лампах тлели тусклые желтые нити... И все сразу почувствовали, что нельзя оставаться в лаборатории ни минуты. Мы с Кокрофтом поехали на юг, к каналу. Кокрофт гнал машину как сумасшедший. Чудесное было настроение: вырвались из темных комнат, весело гудит мотор, озорно посвистывает ветер, а впереди — море. В этот день оно было ярко-синим, чистейший синий цвет без примеси зеленого и серого...

"Вырвались..."

Мне нужно было именно это слово! Я собирала логическую цепь, у меня уже были все ее звенья, но они лежали порознь, тяжелые куски мертвого металла, и вот одно слово мгновенно соединило звенья в прочную цепь. Теперь я представляю, почему Горчаков бросил физику. Задача решена. Точка. Остается самое приятное: эффектно выложить то, что я поняла. Все-таки ты молодец, Кира...

— Машину мы оставили у обрывистого холма, спустились вниз, к пляжу. Говорили о каких-то пустяках, кидали камни в воду... А потом услышали шум мотора. Вдоль берега над водой шел самолет. Вы, конечно, не знаете, что такое самолеты тридцатых годов. На снимках они неплохо выглядят... Самолет сел на пляже, пробежал метров сто и остановился рядом с нами. Промасленная фанера, залатанная обшивка. И проволока, очень много проволоки, чтобы все это не развалилось. Из кабины вылез долговязый парень; на нем был промасленный и залатанный комбинезон. "Меня зовут Жерар Котрез, — сказал он. — А это мой летательный аппарат. Там испортился... такой..." На этом его английский кончился, и, к великой радости Жерара Котреза, мы ответили ему по-французски. Так вот, в летательном аппарате перестали работать элероны. "Что мне элероны! — сказал Котрез. — Но летательный аппарат не должен распускаться..." Мы втроем исправляли повреждение: там заклинило проволочную тягу, и Котрез рассказывал о себе. Студент-юрист, бросил Сорбонну, работал грузчиком, собирал по кусочкам свой летательный аппарат, теперь отправился в кругосветное путешествие. "Что мне эти законы... Я посмотрю мир, может быть, ему нужны совсем другие законы... Послушайте, парни, летательный аппарат поднимет троих. Вы мне подходите, летим вместе!" В промасленных крыльях сверкало солнце, ветер гудел в проволочных растяжках, и я вдруг почувствовал, как это здорово — жить так, как живет Котрез. Лететь над морями, горами, лесами — неизвестно куда и неизвестно зачем, просто лететь. И если понравится какой-нибудь городок, опуститься ненадолго, пройти по узким улочкам, заглядывая в окна, посидеть на траве у реки...

— Как он сказал? Повторите, пожалуйста.

К. удивленно пожимает плечами.

— "Что мне эти законы!" Да, именно так. "Что мне эти элероны!.. Что мне эти законы!.." У него это великолепно получилось. В такой, знаете ли, лихой бержераковской манере. А дальше запомнился смысл, не ручаюсь за точность каждого слова: "Я посмотрю на мир, может быть, ему нужны другие законы..."

Так. Боже, какая я дура: осталось, мол, эффектно выложить решение... Как же! Я прошла над пропастью по снежному мосту, но путь не кончен, он только начался. Надо идти дальше. А там, в этом туманном "дальше", еще один снежный мост, куда более трудный, и пропасть под ним в десять раз глубже...

В ателье я, конечно, не попаду: оно на другом конце города. Вообще все планы на сегодня пошли кувырком. Зато у меня появилась отличная идея.

Сумасшедшая идея. Представляю, как будет смеяться К. Ну и пусть смеется. Меня неудержимо тянет вперед...

— Вы ведь не слушаете, Кира Владимировна!

Нет, почему же, я слушаю. "Что мне эти законы!" — говорит похожий на Ива Монтана высокий парень. А рядом с ним — латаный-перелатаный самолет.

— Мы помогли ему развернуть машину. Он взлетел, сделал круг над нами, потом взял курс на север. Не знаю, куда он летел, не пришло в голову спросить. Через четыре года я прочитал в "Юманите", что Жерар Котрез, пилот республиканской армии, погиб под Барселоной. Он вылетел на своем летательном аппарате навстречу эскадрилье "юнкерсов".

Я с трудом восстанавливаю барьер: сейчас надо думать о задаче, я сама ее усложнила. Последний бой Жерара Котреза не имеет к задаче никакого-отношения. Вечером, вернувшись к себе, я сяду у окна, включу проигрыватель и отыщу среди своих пластинок такую, которая понравилась бы Жерару Котрезу. А пока надо идти вперед. Это тоже бой, и нелегкий.

— Позвоните Горчакову, — говорю я. — Скажите, что вы еще раз просмотрели его работу. Или найдите другой повод, безразлично. Мне важно, чтобы в разговоре была фраза: жаль, что нельзя изменить гравитационную постоянную.

5

— Простите, Кира Владимировна, что это значит — изменить гравитационную постоянную?

Я объясняю:

— Изменить — значит увеличить или уменьшить. Вы же хотели позвонить Горчакову, не так ли? Вот я и прошу: позвоните и поговорите. О чем угодно. Но мимоходом должна быть брошена эта фраза: жаль, что нельзя изменить гравитационную постоянную.

— Мимоходом. Ну-ну...

К. смотрит на меня так, словно только что увидел.

— А дальше?

— Дальше вы скажете, что кто-то к вам пришел, извинитесь, обещаете позвонить через полчаса. И все.

— Не понимаю, зачем нужен этот спектакль.

— Чтобы Горчаков снова занялся физикой.

— Вы это... серьезно?

— Вполне серьезно.

— И вы Думаете, что вот так — не видя Горчакова, не разговаривая с ним — вы заставите его изменить решение?

— Да.

— Ясно, — говорит К. — Теперь ясно, какие приключения вам нравятся.

Тут мне следовало бы мило улыбнуться, потом я буду жалеть, что не улыбнулась. Но я не очень вежливо повторяю:

— Звоните же, время идет...

К. испытующе смотрит на меня.

— Наверное, у вас еще не было неудач?

Он поднимает телефонную трубку и медленно набирает номер, поглядывая в мою сторону. Еще не поздно отказаться. Но я молчу.

— Здравствуй, Сережа...

Ну вот, началось.

Уверенности у меня нет. Что поделаешь? Я не могу приказать: появись, уверенность, ты мне сейчас очень нужна! Я знаю только одно: в моих расчетах нет ошибки. Беда в том, что самые верные психологические расчеты не гарантируют однозначного ответа. В физике иначе. Взять хотя бы ядерные реакции. Литий, облучаемый альфа-частицами, превращается в гелий. Если условия опыта не меняются, не меняется и результат. Таковы правила игры. Представляю, как чувствовали бы себя физики, если бы при неизменных условиях опыта литий иногда превращался в гелий, иногда в соломенную шляпу, иногда в малинового медвежонка... Игра без правил, сказали бы шокированные физики. А ведь в психологии именно такая игра. Правила, конечно, есть, только они неизмеримо сложнее, переменчивее. Вот сейчас я рассчитала реакцию, но вместо гелия запросто может получиться малиновый медвежонок.

— ...Нет, уговаривать не буду. Я хотел знать твое мнение о Синельникове. Ведь ты с ним работал?

Они обсуждают деловые качества Синельникова, затем К. переходит к последней работе Горчакова и очень естественно, посмеиваясь, произносит фразу, которая нужна.

Секундная заминка. Горчаков, наверное, переспрашивает.

— Жаль, говорю, нельзя изменить гравитационную постоянную... Как — что это значит? Изменить — значит увеличить или уменьшить.

К. прикрывает трубку рукой:

— Он спрашивает — зачем? Быстро!

Я подсказываю первое, что приходит на ум:

— Легче жилось бы.

— Легче жилось бы в таком мире, Сережа. Да! Еще бы... К сожалению, не мы с тобой выбирали эту постоянную.

Сейчас самый подходящий момент прервать разговор. Я показываю: надо положить трубку. Но К. не замечает моих сигналов.

— Нет, просто к слову пришлось. Как ее изменишь, проклятую...

Шепотом он передает слова Горчакова:

— "Теоретически можно изменить..."

Я подсказываю ответ:

— Что ты, ни теоретически, ни практически.

Надо было с самого начала слушать разговор. Подключить второй аппарат и слушать. Я сглупила, постеснялась.

— Да, да, понимаю, — говорит К. и пожимает плечами, показывая, что ничего не понимает. (Я ободряюще улыбаюсь — а что остается делать?) К. машинально повторяет: — Да, да... — И вдруг удивленно спрашивает: — То есть как это — изменить постоянную Планка?

Именно этого я ждала, и все-таки сердце у меня замирает. Ох и умница этот Горчаков! Схватил приманку значительно быстрее, чем я думала. Я мгновенно подсказываю:

— Чепуха, ничего не получится...

— Нет, Сережа, нет, ты что-то путаешь... Ну хорошо. Буду ждать.

К. кладет трубку и долго молчит, разглядывая меня. Надо бы мило улыбнуться, но я устала.

— Он будет через час, — говорит К. — Предлагает обсудить какую-то идею. Послушайте: как вам это удалось?

Ага, удалось!

Я улыбаюсь и отвечаю с великолепной небрежностью:

— Пустяки! Совсем просто. Меньше всего я думала о Горчакове...

6

Это была святая правда, но К. ни капельки не поверил.

— Объясните толком. Я должен знать, как теперь держаться с Горчаковым.

Секретарь принесла нам чай и вафли.

— Дважды звонил Петр Борисович, — сказала она. — Другие тоже звонят.

— Ну-ну, — сочувственно кивнул К. — Займите круговую оборону и держитесь. Сейчас мне нужен только Горчаков, он скоро подъедет.

Я посмотрела на часы: десять минут шестого.

— Говорят, вы где-то выступали со змеями. Это правда? — спросил К.

Ох уж эти змеи! Нигде я, конечно, не выступала. Вообще об этой истории знали четыре человека; я просила их никому ничего не говорить. Как же! Теперь я каждый день слышу разные легенды...

— Со змеями ничего интересного. Просто курсовая работа по зоопсихологии.

— Курсовая? Ладно, не хотите рассказывать — не надо. Но насчет Горчакова вам придется изложить все самым наиподробнейшим образом. На чем вы основывались? Может быть, это просто счастливая случайность? Пейте чай, остынет.

Он меня нарочно подзадоривал.

— Логика, только и всего, — сказала я. — Одно из двух: либо Горчаков утратил интерес к своей работе по случайным причинам, либо тут проявилось нечто более или менее закономерное. Первую возможность я сразу отбросила, она какая-то... ну, не воодушевляет.

— Убедительный аргумент! — возмутился К. — Конденсированная женская логика. Дважды два не четыре, а... стеариновая свеча. Если что-то не нравится — отбросим.

— А почему бы и нет? Случайные причины надо искать наугад, а если существуют закономерности, можно думать. Это интереснее.

Лучше бы я ничего не объясняла! Кроме логики, есть еще и интуиция, в пересказе она испаряется. А ведь началось именно с интуиции. Произошел неуловимый поворот мысли, и я увидела: нужно понять отношение физика к миру. Не Горчакова, а вообще Настоящего Физика. Такого, как Капица, Ландау или Фейнман. Тут мне припомнилось вышедшее из моды слово "естествоиспытатель". Человек, познающий природу, мир, Вселенную.

— "Вот я, — думает естествоиспытатель, — и вот Вселенная. Безбрежная (или не безбрежная?) небесная даль, в которой разбросаны огненные шары звезд и гигантские облака туманностей. Миллиарды лет они несутся в пространстве (а что такое пространство?), разлетаясь от какой-то первоначальной точки. Что это за картина и каков ее смысл? Зачем это существует? И зачем существую я, частица этого необъятного мира? Быть может, вещество, из которого я состою (а что такое вещество?), было выброшено когда-то из недр взорвавшейся Галактики, такой же как вот та, чей взрыв я вижу сейчас... Затерянный в безбрежном (или все-таки не безбрежном?) мире, в котором миллион лет — ничто перед лицом вечности, я хочу все увидеть и все понять..."

— Романтично, — сказал К. — Но вы обрисовали свой образ мышления, Кира Владимировна, вот в чем фокус. Вам, насколько я понимаю, свойственно именно такое видение мира. А физик думает о другом. Не ладится установка, подводят какие-то паршивые прокладки. Нет сведений об опытах, которые поставил твой коллега где-то за тридевять земель, и может быть, ты идешь по чужому следу. Завтра обсуждение одной дурацкой работы, но если просто сказать, что автор дурак, потом не оберешься хлопот. Сын схватил двойку по физике. Нужно посмотреть свежий номер "Астрофизикл джорнэл", три монографии, написать отзыв о диссертации и рецензию на статью...

Тут я взорвалась. Я сказала, что грош цена человеку, если вся эта суета мешает ему слышать, как Земля плывет сквозь мглистое небо ("Почему мглистое?" — тут же придрался К.). Грош цена человеку, если в сутолоке повседневных дел он перестал замечать удивительную картину мира и не терзается от мысли — _что же это такое_?

К. ехидно улыбался: "Детская болезнь левизны... максимализм юности..."

— Достоевщина наоборот, — сказал он. — Самокопание на галактическом уровне.

Я начала возражать (самокопание на галактическом уровне перестает быть самокопанием), но остановилась на полуслове. В утверждении К. определенно была доля истины. Да, я хочу понять себя, а для этого надо знать, что такое Вселенная и в чем ее смысл, иначе нельзя постичь смысл жизни и назначение человека.

— Наверное, вам интересно жить? — спросил К.

Он смотрел на меня с каким-то напряженным ожиданием. Я забыла, что говорю с исследователем, и кажется, сама стала объектом исследования.

— Так или иначе, — сказала я, — здесь ключ к пониманию истории с Горчаковым. Настоящий Физик начинается с детства. Год за годом он открывает для себя мир, открывает по книгам, в которых спрессованы уже добытые кем-то знания. Идет стремительный процесс: прочитал одну книгу, бери другую, пожалуйста, сколько осилишь. Настоящий Физик с детства привыкает открывать мир _в больших дозах_. Каждый день новое, новое... Разогнавшись, он подходит к переднему краю. Дальше нет готовой дороги. Мчался человек по шоссе на гоночной машине, и вдруг нужно пересаживаться на бульдозер и медленно прокладывать дорогу. Метр за метром. Понятно, не в одиночку — работает целый дорожный отряд. Но все равно нет прежней скорости. Чтобы пройти путь от азбучной физики шестого класса до квантовой электродинамики, Настоящему Физику требуется лет десять. Каждый год он видит новую картину мира. А потом, оказавшись на переднем крае, за те же десять лет он рассмотрит на этой картине лишь несколько новых штрихов.

Разумеется, есть много сглаживающих факторов и успокоительных рассуждении. Очередной метр дороги проложен у тебя на глазах и при твоем участии. И вообще по сравнению с прошлым веком наши дорожные машины стали в десять раз производительнее... Все правильно. Но где-то в глубине души остается вечное... самокопание: так что же такое Вселенная, что было раньше и что будет потом?

— Поразительный метод мышления, — усмехнулся К. — Громоздите одну неточность на другую, выписываете такие вензеля, — он провел трубкой в воздухе замысловатую кривую, — а в результате довольно правдоподобные выводы... Видите ли, Кира Владимировна, есть определенный коэффициент: чтобы проложить метр дороги, требуется энное количество труда. И коэффициент этот постоянно увеличивается. Так уж устроен наш мир.

— Но вот Горчаков не принял такое устройство мира.

— И ушел из науки. Разве это выход?

— Не принять существующее — это уже очень много. Не принять, не смириться... Отсюда один шаг до борьбы.

— С чем?

— Если мир слишком медленно познается, его...

— Ну?

— ...его изменяют.

— Хотелось бы знать — как?

— Надо построить модель другого мира и изучать эту модель. Измените постоянную Планка — и вы получите модель совсем иного мира. Все в нем будет иное: иная физика, иная химия, иная природа, иная жизнь... Таких моделей можно построить множество; среди них обязательно окажутся миры с более выгодным коэффициентом познаваемости.

Я мило улыбнулась и добавила:

— В самом деле, зачем изучать трудный _реальный_ мир, когда можно построить модель _нереального_, но легко познаваемого мира?..

7

Я видела по глазам К., что мои шансы стать главным психологом всемирно известного института, которым К. руководит, катастрофически стремятся к нулю. Еще бы — запросто выложила такую ересь... Впрочем, К. был Настоящим Физиком: на какую-то долю секунды он дрогнул, почувствовав в этом безумии определенную систему, и ответил почти спокойно:

— Наука, Кира Владимировна, изучает реальный мир. В этом ее ценность. Математическую модель несуществующего, но легко познаваемого мира построить можно, не спорю. Мысль сама по себе изящная. Но, изучая модель несуществующего мира, вы будете делать несуществующие открытия. А зачем они нужны?.. Представим наш мир в виде плоскости. — Он провел трубкой над столом. — Теоретически мы можем построить сколько угодно других плоскостей. Они оторвутся от нашей реальной плоскости и уйдут куда-то в сторону... — Трубка описала неопределенную дугу. — Возможно, по каким-то из этих плоскостей двигаться будет очень легко. Но чем быстрее вы будете двигаться, тем дальше уйдете от реального мира.

Любовь к эффектам когда-нибудь меня погубит. Со змеями я влипла в историю именно по этой причине. И вот теперь я снова не удержалась от эффектного номера. Я попросила у К. его знаменитую трубку и провела ею от стола вверх:

— Вот так оторвется от реальности модель несуществующего мира... — Я покрутила трубкой в воздухе. — ...Оторвавшись, она попетляет, а затем... трубка решительно пошла вниз, к столу, — ...а затем вновь пересечется с плоскостью реального мира. Где-то далеко впереди строящейся дороги. И здесь, на линии пересечения, несуществующие открытия несуществующего мира прекрасно совпадут с реальными открытиями реального мира. Мы прорвемся на сотни лет вперед. А может быть, и на тысячи. Я не знаю, какие открытия будут при этом сделаны. Они покажутся нам таким же волшебством, каким показались бы открытия двадцатого столетия античным философам. Быть может, мы сумеем сконденсировать фотонный газ и получим жидкий свет. Его можно будет зачерпнуть рукой, взять в ладони — вот так, он будет переливаться, в нем будут мерцать теплые лучистые огоньки, и рядом с этим живым светом бриллиант покажется серым булыжником... А может быть, мы откроем структуру электрона, проникнем в глубь элементарных частиц и еще дальше — в недра той неведомой пока формы материи, из которой построены электроны, протоны... Так или иначе это будут чудесные открытия, и стоит жить, чтобы делать их.

К. понял мою идею в тот момент, когда трубка пошла на сближение со столом. Я уловила этот миг: К. сразу отключился, перестал меня замечать. Наверное, через десять секунд он уже разобрался во всем глубже меня. Но я продолжала выкладывать свои мысли: слишком велико было напряжение и нужна была разрядка.

— Вот что, — сказал К. минут через пять. — Вы не очень гордитесь.

Я, конечно, начала говорить, что ни капельки не горжусь. Появится еще один метод познания мира, наука получит новую обезьянку для опытов, только и всего. Это была хорошая аналогия, я ее тут же развила.

— Вот-вот, — продолжал К. — Гипотеза о кварках построена на том, что заряд электрона может быть дробным. Так что не вы первая замахнулись на константы.

Мне бы промолчать, но я не утерпела:

— Как же... Есть и другие прецеденты. В фантастическом рассказе Беляева меняется скорость света. В математике рассматриваются пространства с числом измерений более трех... И так далее. Всякая приличная теория обязана включать предыдущие построения в качестве частных случаев.

— Ну и язычок у вас! — К. покачал головой. — А вы хоть подумали, удастся ли вообще реализовать эту затею? Когда Горчаков моделировал Солнце, из миллиона моделей годилась одна. При этом мировые постоянные не менялись. Если же вовлечь в эту игру константы, потребуются миллиарды моделей на одну годную. Разве что найдутся какие-то правила вариации констант... Кстати, Кира Владимировна, а ведь начали вы не с самого удачного варианта. Я имею в виду эту фразу об изменении гравитационной постоянной. Из всех констант вы выбрали, пожалуй, наименее удачную.

"Сейчас мне достанется, — подумала я. — Вот и придумывай после этого обезьянок..."

Я сказала, осторожно подбирая слова:

— Горчаков должен был _сам_ прийти к этой идее. Своя идея больше воодушевляет.

— Не понимаю, — сухо произнес К.

Он уже все понял. Не было смысла лавировать, я честно объяснила:

— Конечно, заманчивее варьировать постоянную Планка: она входит во все уравнения ядерной физики. И вообще... Сразу, например, меняется принцип неопределенности... С самого начала я думала о постоянной Планка. И еще о постоянной Ридберга. Но Горчакову должно казаться, что он сам все придумал. Поэтому нужна была эта фраза о гравитационной постоянной. И ответы я вам подсказывала такие... не гениальные.

К. отложил трубку. Он покраснел, и лицо у него сморщилось, как от зубной боли.

Что поделаешь, конечно, я поставила его в глупое положение. Горчаков наверняка подумал, что старик сдает: прошел мимо идеи, ничего не заметил и говорит глупости.

Отступать было некуда, я твердо сказала:

— Горчаков ни в коем случае не должен знать... ну... как это получилось. По крайней мере, в ближайшие годы. Сейчас он убежден, что сам все придумал, — это окрыляет... В конце концов, он шел в этом направлении: ему достаточно было крохотной подсказки. Я сработала за катализатор, только и всего. И еще: пожалуйста, не сердитесь — вы поставили задачу, которая по-другому не решалась.

К. как-то странно посмотрел на меня. Наверное, так смотрел кардинал Ришелье на д'Артаньяна, размышляя, отправить ли его в Бастилию или дать патент на звание лейтенанта королевских мушкетеров. Я только сейчас заметила, что К. очень устал.

Через несколько минут появится Горчаков, и ему снова придется работать.

— Мне лучше уйти, — сказала я. — Скоро приедет Горчаков. Вам предстоит его выслушать, изумиться, похвалить — это обязательно нужно сделать! — а потом... вероятно, вы будете обсуждать программу работы.

— Да, сегодня уж такой день, — улыбнулся К., и я обрадовалась, потому что улыбнулся он хорошо, открыто. — Идите, Кира Владимировна, завтра я вам позвоню. Затея с Человеком Который Умеет Все почти утопическая, но вы, кажется, не собираетесь от нее отказываться, не так ли?

...Я остановилась в подъезде. Шел мелкий-мелкий дождь. Не знаю, откуда он взялся: небо было чистое, и только где-то очень высоко светились пушистые оранжевые облака. Я смотрела на эти облака и на деревья, тянущиеся к небу, и на людей, которые шли мимо деревьев, и думала, что все это здорово устроено: постоянная Планка в нашем мире выбрана со вкусом.

Удачный день! К. сказал, что затея _почти_ утопическая, до этого она казалась ему _чистой_ утопией. А ведь он еще не знает, что я начала эксперимент...

К подъезду подкатила "Волга", с ее красной крыши стекали струйки воды. Из "Волги" выскочил баскетбольного роста парень. Я сразу сообразила, что это Горчаков, — К. описал его довольно точно. Мореплавание понесло тяжелую утрату, подумала я, в морской форме Горчаков был бы великолепен. "По местам стоять, с якоря сниматься!.." Впечатляющая картина. Впрочем, так он тоже неплохо выглядел, совсем неплохо. На меня он даже не взглянул. Промчался к двери, перепрыгивая черезступеньки.

Я посмотрела на часы. Было без четверти шесть. Если ателье работает до семи, можно еще успеть...

— Такси! — отчаянно закричала я.

Машина, уже тронувшаяся, послушно притормозила. Нет, все-таки это был удачный день!..

Три года спустя в Москве состоялся Первый международный симпозиум по прогностическому моделированию вариаций мировых констант. На эмблеме симпозиума были изображены две пересекающиеся плоскости. Основной доклад делал Сергей Александрович Горчаков. Кира Владимировна в это время работала в Ингоре. Оттиск доклада она получила через месяц. Рассеянно полистала и отложила. В этот день она решала совсем другую задачу.

Валентина Журавлева Мы пойдем мимо — и дальше

1

— Послушайте, Кира Владимировна, зачем психологу вакуумный насос? спросил меня бухгалтер.

Официально он теперь назывался генеральным бухгалтером. Полгода назад он был главбухом, и на его столе лежали обыкновенные конторские счеты. А сейчас справа от генерального бухгалтера селектор, слева изящный компьютер "Рига-6М", на большом полированном столе ничего лишнего — только ручка, карандаш и новая книга Жана Силбаха "Финансирование научных исследований". На французском языке. И сам генеральный бухгалтер похож на молодого профессора-физика.

Генеральный бухгалтер — мой враг N_1. Он всегда разговаривает со мной с позиции силы.

— Вот, пожалуйста, — сказал он, — пункт семнадцатый вашего пространного списка. Стеклянный высоковакуумный масляный двухступенчатый диффузионный насос. Восемнадцатый пункт — нитрат серебра, тысяча семьсот граммов. Девятнадцатый пункт — экстракционный аппарат Сокслета... Два года вы меня изводите такими заявками. И впереди, насколько я понимаю, еще целый год, пока вы кончите университет и, даст бог, уедете куда-нибудь...

Нечто подобное я слышала еще в школе. "Знаешь, Кира, хватит с меня твоих затей, — заявил директор, когда я научила своих октябрят скорочтению по системе "ультраспид". У директора болело горло, он говорил трагическим шепотом. — Что за цирк, что здесь происходит? Хотя бы ты скорее кончила десятый класс и поступила в МГУ..." И вот теперь бухгалтер ждет, пока я окончу МГУ и уеду в Академгородок. Интересно, что мне будут говорить в Академгородке и куда я уеду оттуда?..

— Шесть тысяч двести, — продолжал бухгалтер, разглядывая список. Можете вы объяснить, для чего нужны вакуумный насос, нитрат серебра и все остальное?

Объяснить я не могла, он это прекрасно знал.

— Виктор Андреевич, — сказала я, чтобы хоть что-то ответить, — поймите: нельзя расспрашивать Чуваева — это нарушит чистоту эксперимента. Когда Джон Бернал разрабатывал свою теорию жидкого состояния...

— Чистота эксперимента, — с горечью произнес генеральный бухгалтер. Все думают о чистоте эксперимента, и никто не хочет думать о чистоте бухгалтерии. Вместо конкретных объяснений вы цитируете Налимова и Мульченко, ссылаетесь на кривую Виланда, приводите формулу Сарбаева и рассказываете мне истории из жизни Джона Десмонда Бернала. А я смотрю на смету. Тут ваша подпись, не так ли? — Он раскрыл пухлую папку с моими бумагами. — Семнадцать тысяч на весь год. Из них на оборудование четырнадцать. Хорошо, теперь обратимся к фактам. Не проходит и месяца, как вы тратите четырнадцать тысяч, а через две недели и все остальное. Затем вам дают еще семь тысяч. Восходящая звезда психологии, разве можно отказать! Я тут же оплачиваю кучу счетов. Ультрафильтры Зигмонди, фотоэлектрический пирометр ФЭП-4, диализатор с мешалкой, две тысячи шестьсот рублей заводу "Физприбор", четыреста пятьдесят по трудовому соглашению за изготовление стеклянной аппаратуры согласно эскизам... Семь тысяч кончаются. И тогда вы говорите: нужна радиационная защита. Вы прекрасно знали об этом заранее, но не включили стоимость защиты в смету. Еще бы, на монтаж защиты обязательно дадут дополнительные средства: если есть радиация, защита необходима, не так ли?.. Ладно, пойдем дальше. Апрель этого года. Я был в отпуску, а вы уговорили Зацепина и Софью Александровну и забрали приборы, предназначенные для химфака. Интересно, как это увязывается с кривой Виланда и возвышенными идеями Джона Десмонда Бернала?

В душе он остался главбухом, и сейчас ему не хватало счетов: взять и посчитать, сколько я израсходовала. Раньше он так и делал. А тут вместо счетов ЭВМ — не будешь же на ней складывать такие простые цифры.

— Если хотите знать, Кира Владимировна, — продолжал он, — вас испортила слава. Интервью, очерки, портрет на обложке "Смены"... Барыбин, Зиневич, Мельникова — доктора психологических наук — спокойно занимаются психологией, а вы, студентка, строите машину, которая неизвестно как должна быть устроена и неизвестно что должна делать. Не спорьте: это не поможет. Пока вы не выходили за пределы утвержденной суммы, я молчал. Но дополнительные средства — совсем другой разговор. Составьте обоснование, смету, пусть все это подпишет Коробов. А потом пойдите к Зацепину. И если он утвердит... ну, тогда будет видно. Советую поторопиться. Зацепин послезавтра уезжает...

Главбух по-своему прав: за два года я потратила уйму денег на машину, о назначении которой не имею ни малейшего понятия. Но я тоже права: нельзя было расспрашивать о назначении машины — это отразилось бы на ходе эксперимента.

За два года я привыкла не вмешиваться, и, когда Игорь перед отъездом принес список оборудования для Тумбы-2, я ничего не спросила. Игорь в Саянах, плывет на своей байдарке по Большой Бирюсе — не позвонишь, не спросишь... Самое умное — отложить все до его возвращения. Потеряем мы на этом месяца полтора, ничего страшного. А пока я поеду домой. Ну конечно! Возьму билет на самолет и завтра к вечеру буду в Таганроге. Мама даже не ждет. Лето кончается, надо отдохнуть и в октябре взяться за диплом.

Решено. Еду на три недели домой.

2

Главбух говорит: слава испортила. Ну какая у меня слава? Придумала систему упражнений по развитию фантазии, занималась с Настей Сарычевой, потом Настя открыла АС-эффект и действительно прославилась. А моей славы едва хватило, чтобы новую тему включили в план проблемной лаборатории.

Конечно, тема дикая. Но потрясающе интересная; я бы ни за что от нее не отказалась. К тому же Игорь идеально подходил для эксперимента. В психологических опытах это чрезвычайно важно — иметь подходящего человека. Иногда все останавливается из-за того, что не на ком экспериментировать.

Игоря Чуваева я нашла в Таганроге. Гениальный парень, он решил перейти Азовское море на ходулях. Плывут же через океан на плотах и папирусных лодках — такая уж эпоха. В Таганрогском заливе совсем мелко, особенно при восточном ветре, когда начинается сгон воды. Игорь тренировался со своими ходулями; я его выловила метрах в трехстах от берега. Одна ходуля заклинилась между камнями, и первый в мире ходуленавт висел над водой под углом в сорок пять градусов. Красивое было зрелище. Развязать ремни он не мог — не дотягивался, а кричать не хотел, потому что на берегу сидела рыженькая Алиска. Игорь заканчивал тогда седьмой класс, Алиска была в четвертом, но она играла не последнюю роль во всех его затеях. Алиска не видела, как я спасала отважного ходуленавта, в школе я никому ничего не сказала, и Игорь проникся ко мне доверием.

Впрочем, с ходуленавтикой мы быстро покончили. Я заставила Настю сделать расчет; получилось, что предел — два метра плюс-минус пятнадцать сантиметров. С глубиной возрастает сопротивление воды, труднее шагать. Нужно было чем-то занять Игоря, и я подбросила ему систему упражнений по развитию воображения. Фантазия у Игоря была богатая — это чувствовалось уже после первой недели занятий. Но тут у меня начались выпускные экзамены, а потом надо было ехать в Москву, поступать в университет. Перед отъездом я подарила Игорю "Спутник юного филумениста" и набор спичечных этикеток. Я к тому времени прочитала уйму книг по психологии и считала себя настоящим психологом. Пусть Игорь собирает этикетки, решила я, дело это тихое и в какой-то мере полезное. Да и в "Очерках по психологии подростков" говорилось: "Филумения направляет энергию подростка в спокойное русло коллекционирования, развивает любознательность, расширяет кругозор".

Прошел год, и, приехав на каникулы, я заметила на улицах нечто новое. В Таганроге, особенно в старой его части, за год бывает не так уж много перемен. И если что-то изменилось, это сразу бросается в глаза. Смотрю, напротив вокзала появился громадный световой щит: "Страхуйте имущество от огня!" Зеленая надпись и красное пламя. Сначала загораются внутренние контуры пламени, потом внешние, доходящие до четвертого этажа, и тогда по диагонали появляется призыв насчет страховки. Очень красиво. Прошла я два квартала по улице Фрунзе и вижу: "При пожаре звоните 01". Оранжевые буквы, каждая по три метра, не меньше. Тоже красиво, но, думаю, несколько однообразно. Иду дальше. На здании почтамта прямо-таки праздничная иллюминация: тут и "Прячьте спички от детей", и "Страхуйте имущество", и "Звоните 01", и "Вступайте в добровольное пожарное общество"... Я начала кое-что понимать. "Филумения направляет энергию подростка в спокойное русло коллекционирования..." Вот и направила!

Правда, потом выяснилось, что Игорь лично ничего не сжег. Он развлекался сравнительно безобидно: отламывал спичечные головки и закладывал их в самодельный калейдоскоп вместо стекляшек. Я была потрясена, когда впервые посмотрела в такой пироскоп. Я даже не знаю, с чем это можно сравнить. Таким должно быть небо где-нибудь в центре Галактики, в самой гуще вспыхивающих, сталкивающихся звезд и кипящей огненной материи.

Игорь построил пироскоп и, конечно, показал Алиске — ну, и очень скоро об этом узнала вся школа. Появились подражатели, а они всегда портят дело. Сгорел дом на Пушкинской, в шести других местах с трудом потушили пожары.

За спичками, конечно, стали присматривать, но Игорь к этому времени и сам отказался от спичек: ему не нравилось их пламя. Он взялся за химию и за год научился получать многослойные крупинки, которые горели без дыма и давали пламя с меняющейся цветной окраской.

Я осмотрела лабораторию, которую он устроил во дворе, в сарае, познакомилась с его дальнейшими планами, послушала, что говорят в народе, и поняла: надо срочно спасать родной город. Пироскоп я отправила ценной бандеролью Насте, и через три недели Чуваева пригласили в московскую школу с химическим уклоном. В последний момент в это дело вмешалась Алиска и чуть было все не испортила. Пришлось обещать, что после восьмого класса я ее тоже заберу в Москву.

Эта история меня кое-чему научила, и в Москве я контролировала Игоря, хотя мне хватало и своих забот. Первые полгода прошли спокойно. Но после зимних каникул Игорь позвонил и сказал, что ему поручили сделать доклад об алхимии. "Помогите, — говорит, — найти что-нибудь о ксантосисе, хочу показать на практике". Понятно, я всполошилась. Кто его знает, что это за ксантосис и как его показывают на практике!..

Помчалась в библиотеку, выписала груду книг по истории химии и стала искать таинственный ксантосис. К счастью, выяснилось, что ничего страшного нет: ксантосис — операция золочения. Берут какой-нибудь сплав и придают ему внешний вид золота. Есть еще и лейкосис — это когда сплав подделывают под серебро. Ну, я кое-что выписала для Игоря; работы там было на час, только и всего. Но я просидела до закрытия читального зала и на следующее утро пришла снова. Алхимия заинтересовала меня помимо доклада. Я, например, раньше не знала, что эпоха алхимии продолжалась свыше тысячи лет. Я стала размышлять об этом долгом тысячелетии, и у меня появилась потрясающая идея.

Алхимиков влекло золото: они надеялись получить его с помощью философского камня из ртути, серы и мышьяка. И вот тысячу лет усилия алхимии (а она тогда была основной экспериментальной наукой) концентрировались на одном направлении. Совершенно нереальном! И лишь попутно делались полезные открытия. Работали, например, со ртутью — и обнаруживали киноварь, сулему. Изучали превращения серы — и открывали сульфаты меди и цинка. Все открытия этого тысячелетия связаны с основной алхимической линией.

Представляете, что получается?

Ценится золото — и лучшие умы тысячу лет изучают превращения металлов. Ну, а если бы ценилось не золото, а нечто другое? Хотя бы еловые шишки при условии, что они очень редки. Тогда тысячу лет искали бы способы получения еловых шишек. Иное направление поисков — и, следовательно, совсем иная цепь сопутствующих открытий. Наверное, за тысячу лет научились бы выращивать самые фантастические растения. Кто знает, каких успехов достигла бы биология...

Я целыми днями просиживала в читалке. Ссорилась с библиографом: его раздражало, что я не могу ясно сформулировать тему. От алхимии я перешла к географии. Эпоха Великих географических открытий — снова погоня за золотом. Жажда золота определяет маршруты экспедиций: считается, что богатые золотом страны лежат на континентальных побережьях, там, где впадают в океан большие реки. "Я делаю все возможное, — писал в своем дневнике Христофор Колумб, — чтобы попасть туда, где мне удастся найти золото и пряности". Золото и пряности... Временами пряности поднимаются в цене выше золота, и сразу же меняется главное направление поисков: мореплаватели ищут уже не Эльдорадо, а "пряные острова", с их зарослями корицы, перца, гвоздики, мускатного ореха. Карл Первый приказывает Магеллану: "Поскольку мне доподлинно известно, что на островах Молукко имеются пряности, я посылаю вас главным образом на их поиски, и моя воля такова, чтобы вы направились прямо на эти острова". Если бы ценились не золото и пряности, а какие-нибудь особые ракушки, иной была бы вся история Великих географических открытий.

Вначале это привлекало меня чисто теоретически. Получались любопытные мысленные эксперименты. Допустим, вместо "золотой" алхимии была бы "магнитная". Ценность монеты определяется весом поднимаемой гирьки, разве плохо? Золото блестит — в этом его достоинство... в глазах дикаря. Зато у магнита удивительные свойства: каждая монета была бы компасом. Так вот, "магнитная" алхимия: трудно даже представить, сколько открытий сделали бы алхимики за тысячу лет. Они бы, например, легко обнаружили, что магнитные свойства исчезают при определенной температуре, и открыли точку Кюри на полторы тысячи лет раньше... Превращение неблагородных металлов в золото практически не осуществимо до сих пор (ядерные реакции не в счет — они дают ничтожный выход), в сущности, алхимия с самого начала оказалась в тупике. Ксантосис, имитация золота, — таков предел "золотой" алхимии. А "магнитная" алхимия шла бы от открытия к открытию и вместо жалкого ксантосиса овладела бы электромагнетизмом...

И вот однажды меня осенило: а ведь современная наука тоже развивается по определенным линиям. Конечно, теперь нет одной господствующей линии, но что это меняет? Природа, Вселенная, материя неисчерпаемы, — должны существовать бесчисленные пути их исследования, а мы выбираем лишь те пути, которые связаны с сегодняшними представлениями о ценностях.

У меня был билет в Консерваторию; Святослав Рихтер играл Первый концерт Рахманинова. Я так ждала этого вечера и вот сидела в зале и не могла сосредоточиться из-за сумасшедшей идеи: а что, если сменить систему ценностей? В самом деле, взять и поставить такой эксперимент. Иная система ценностей — значит, иная система целей. Возникнут совершенно новые поисковые линии. Сейчас мы их не замечаем: они для нас как невзрачный магнитный железняк для алхимика, ослепленного призраком золота...

Не может быть и речи о том, чтобы наука ради эксперимента изменила свою систему целей. Опыт придется ставить на одном человеке. Снова, как и с Настей Сарычевой, я буду перестраивать мышление человека. И снова возникнет вопрос о риске: опыт закончится, а мышление навсегда останется перестроенным.

Если бы не музыка, я бы, наверное, так и не решилась.

3

Нет, музыка здесь ни при чем.

Систему развития фантазии я нащупала более или менее случайно; меня терзали сомнения: смогу ли я придумать еще что-нибудь? И вот появилась такая великолепная идея, как же было от нее отказаться...

4

Три года назад мне не хватало уверенности в своих силах. Сегодня уверенности сверхдостаточно, не мешало бы чуточку убрать, я это сама понимаю, и все-таки меня неудержимо влечет к новым приключениям. И то же самое ощущение: смогу ли? Потому что если не смогу, какое значение имеют все предыдущие удачи?!

Я и не подумаю ждать, пока Игорь вернется. Сама разберусь в этой чертовой Тумбе, составлю обоснование и смету. Когда три года назад я выложила Игорю идею эксперимента, он сразу загорелся:

— Вот здорово! Надо взяться за октановое число. У нас шефы этим занимаются: мы два раза в неделю ходим к ним в институт. И практику мы там будем проходить.

Об октановом числе я помнила совсем немногое. Показатель антидетонационных свойств топлива. Чем выше октановое число топлива, тем лучше, потому что можно увеличить степень сжатия, а это ведет к повышению к.п.д. двигателя.

— В общих чертах соответствует, — снисходительно подтвердил Игорь. — Но мы не будем увеличивать октановое число. Как раз наоборот: мы его будем уменьшать. По этому пути еще никто не шел.

Гениальный парень, он молниеносно схватил суть дела. Признаться, в первый момент я даже растерялась: одно дело теоретические рассуждения об алхимии и множественности поисковых путей, а другое — конкретная работа по уменьшению октанового числа. Взяться за ухудшение качества горючего; считать, что горючее тем ценнее, чем оно хуже... Ну-ну. Я заставила себя сказать: "Прекрасно, так и сделаем" — и твердо решила, что в дальнейшем не буду вмешиваться в техническую сторону дела. Если Чуваеву придется меня убеждать, это обязательно повлияет на ход его мыслей. Самые неожиданные идеи будут невольно отсеиваться. Мое дело — создать условия для эксперимента и не вмешиваться. Так мы и договорились. Игорь действительно начал с октанового числа, но очень скоро переключился на что-то другое. Весь первый год он искал подходящее направление; выбор оказался значительно труднее, чем я предполагала.

Вообще это было тяжелое время. Игорь заканчивал школу, поступал в университет, на химфак. Химия была его призванием — в этом не приходилось сомневаться, и все-таки я боялась, что он срежется на экзаменах. Я усиленно занималась с ним развитием воображения; он легко справлялся с самыми трудными задачами. Индекс фантазии у него был втрое больше среднего: 210-220 по шкале Лирмейкера. В любой вещи он прежде всего видел ее неявные, необычные свойства. Я смотрела, как он сдавал химию на вступительных экзаменах. Вопрос относился к электролитической диссоциации, но Игорь сразу сказал, что диссоциация при двух видах электричества положительном и отрицательном — достаточно тривиальна. Интереснее, сказал он, рассмотреть диссоциацию при условии, что существует электричество трех видов. Первый час он возился у доски один, потом к нему присоединился преподаватель, и они стали вдвоем рассматривать диссоциацию "в общем случае эн видов электричества"...

На следующий день Игорь примчался ко мне и объявил, что есть подходящая идея о неценных ценностях и нужно поскорее приступить к монтажу установки. Готовиться к экзаменам он перестал, но все обошлось благополучно. А тут как раз начался бум с АС-эффектом, и, поскольку Настя всюду твердила, что обязана своим открытием тренировке фантазии, мои акции пошли в гору. Мне предложили участвовать в работе проблемной лаборатории; я назвала свою тему, отстояла ее на ученом совете, составила смету, и осенью Игорь приступил к сборке Тумбы.

Два года он возился с этой машиной: собирал, разбирал, перестраивал. У нее даже имена менялись. Сначала она называлась Качель; в ней действительно что-то раскачивалось наподобие маятника. Качель превратилась во Флюотрон; у него был шикарный научный вид — сложнейшее переплетение стеклянных трубок и проводов, масса электроники. За Флюотроном последовали Труба, РПС, Антитразер, несколько безымянных аппаратов; они менялись чуть ли не каждую неделю, и уж после них появился Пузырь — стеклянная банка, обставленная электромагнитами. Пузырь постепенно вырос в Бочку, Бочка стала Тумбочкой и, наконец, Тумбой.

Тумба так и осталась Тумбой, но что-то в ней не ладилось. Игорь жаловался: схема вроде бы собралась, однако мощности не хватает, и получается, что формулы врут... Он упрямо возился с Тумбой, хотя работа застопорилась, — я это видела. Поразмыслив, я предложила собрать более мощную установку. В конце концов, хорошее открытие как раз и состоит в уточнении формул. Игорь сразу принялся за расчеты; мне с трудом удалось убедить его не откладывать поездку в Саяны. Ему обязательно надо было отдохнуть. Мы договорились, что за это время я подготовлю оборудование и материалы.

Нет, главбух, конечно, прав: бумажки надо составить. Вопрос о том, как это сделать. Любопытно было бы взять какого-нибудь психолога XIX века, дать ему лазер или такой компьютер, как у главбуха, и сказать: "А ну-ка догадайтесь, что это за штука и как она устроена..." Приятно представить в такой ситуации глубокоуважаемого Вундта. Чопорный был дядя, сердитый — это по его книгам видно. Или глубокоуважаемого Гербарта, из-за которого я поспорила с Алексеем Ивановичем и едва не завалила экзамен. Гербарт написал работу "О возможности и необходимости применения в психологии математики", — пусть бы он применил тут свою математику.

Красивая получается задача: дана машина, которая неизвестно как устроена и неизвестно для чего предназначена, надо понять... Что надо понять?.. Ну, в общем, что это такое. Хотя бы в принципе. Не исключено, кстати, что эксперимент не удался и машина — просто груда металла. А может быть, она нечто далекое и удивительное, как лазер для Вундта и Гербарта...

Глупая затея. Нажмешь не ту кнопку — и Тумба спокойно взорвется.

Пойду-ка я лучше обедать.

5

В сущности, мне нужен был толковый консультант. Я это сообразила, увидев в столовой Арсена Азаряна, единственного у нас психолога, знающего физику. Арсен окончил физтех, четыре года работал у Капицы, учился на заочном отделении психологического, потом пошел в аспирантуру. Лучшего консультанта я бы не нашла.

— Слушай, Кира, — сказал Арсен, — спаси человека, вынужденного посвятить отпуск неблагодарному делу обмена квартиры. Дай почитать что-нибудь такое детективное, знаешь, с кошмарными убийствами и проницательным инспектором...

Он пришел в университет за справкой, и теперь у него были два часа свободного времени до начала приема в каком-то жилотделе. Когда я предложила покопаться в машине, Арсен сразу повеселел.

— Вот здорово! — сказал он. — Я давно скучаю по такой работе. Психология — прекрасная наука, но в ней нет точности, расчетов, вещественности. Слова, слова, слова...

— Не только слова.

— Конечно. И все-таки... Я знаю точно, что такое вольт, ампер, эрстед. А в психологии — "способности", "темперамент", "характер"... Ты можешь сказать, что такое "характер" и как его измерить?

— А почему тебя потянуло в психологию?

— Представь себе Колумба. Как по-твоему: кем бы он был в наше время?

— Капитаном большого морозильного траулера. Эпоха Великих географических открытий прошла.

— Вот именно. Тогда каждый капитан мог рассчитывать на великие открытия. А сейчас Колумб как миленький стоял бы на мостике морозильного траулера и подсчитывал проценты выполнения плана... Понимаешь, я увидел, что в физике тоже наступает затишье. Будет, конечно, новая волна открытий, но не сейчас. А психология... Да ты сама знаешь: еще пять или десять лет и начнется эпоха Великих психологических открытий.

Мы наскоро пообедали, и я повела Арсена к Тумбе.

— Две комнаты с удобствами, — завистливо вздохнул он, разглядывая лабораторию.

На стене висела большая фотография: Уиллис на борту своей "Малышки". Арсен даже присвистнул.

— Слушай, Кира, это тот старик, который...

— Да. Капитан Уильям Уиллис. В семьдесят пять лет на одноместной яхте через Атлантику.

— Могучий старик... А кто на цветном снимке?

— Алиска. Есть такой человек в Таганроге.

— Молодец, Петр Первый! Умел основывать города...

Тумба занимала всю вторую комнату; свободного места там было совсем мало. Я пропустила Арсена, а сама осталась стоять в дверях.

Массивное основание Тумбы похоже на автомат для продажи газировки. Такой же металлический шкаф, только раза в три шире, и лежит этот шкаф на полу, в середине комнаты. Над шкафом возвышается короткая труба, напоминающая ствол старинной пушки. Дуло пушки закрыто многослойной стеклянной плитой. Красивая вещь. Делал плиту старый мастер с завода "Физприбор", но Игорю понадобилось что-то изменить, начались переделки, и у меня была сложная дискуссия с главбухом по поводу оплаты этой работы... К плите, по всему ее периметру, прикреплены провода, целая сеть проводов, почти как во Флюотроне. Провода тянутся к стенам — там установлены блоки ЭДУ. Черные такие коробки, наполненные электроникой. Я пробивала через бухгалтерию материалы для этих блоков, но даже не представляю, что такое ЭДУ. "Эй, дубинушка, ухнем..."

— Индийская гробница, — сказал Арсен. — Послушай, может быть, есть описание, а? Или хотя бы схема.

— Искала, ничего нет. Смотри на это как на задачу. Дана известная машина, надо узнать, что она собой представляет. Назначение, принцип действия...

— Ладно. Я в ней покопаюсь, если не возражаешь.

Он терпеливо копался в Тумбе, а я развлекала его разговором. Так прошло около часа; у меня уже появилась какая-то надежда, но тут Арсен подошел ко мне и грустно спросил:

— Что я тебе плохого сделал, Кира?

— Ничего плохого, с чего ты решил...

— А зачем ты меня разыгрываешь?

— Никакого розыгрыша, честное слово! Мне надо знать, как эта штука работает. Хотя бы приблизительно.

Арсен смотрел на меня, недоверчиво прищурившись.

— Эта штука не может работать, — проникновенно сказал он. — Эта штука являет собой бессмысленное нагромождение частей. Вот идут трубы от вакуумных насосов; полюбуйся: они ни к чему не прикреплены. Насосы будут качать воздух из комнаты. С таким же успехом можно перемешивать Тихий океан чайной ложечкой... Слушай, почему ты взяла этого парня? При таком диком эксперименте надо было уж взять хорошего физика.

Ну, на этот счет у меня был отличный пример из Джона Бернала:

— Если бы Маркони хорошо знал физику, он и не подумал бы о радиосвязи через океан. По хорошей физике того времени, радиоволны не могли изогнуться и пойти вдоль выпуклой земной поверхности.

Такие примеры действуют безотказно. Арсен пожал плечами, но спорить не стал. И все-таки дело было швах: я надеялась, что Арсен хоть что-то мне подскажет. Не могу же я составить смету на второй образец "бессмысленного нагромождения частей".

— Ты смелый человек, Арсен, — сказала я. — Давай героически посмотрим, как она работает. Не думаю, чтобы она сразу взорвалась.

Это тоже подействовало безотказно.

Арсен развернул кабель, подсоединил его к щиту и включил Тумбу. Комната наполнилась звуками: что-то быстро-быстро стучало, металлический ящик жужжал, всхлипывал и присвистывал, из угла доносилось ритмичное позвякивание, как будто там и в самом деле перемешивали океан чайной ложечкой...

Арсен усмехнулся:

— Ну как? Квинтет Кулля исполняет популярную мелодию "Час пик".

— На щите есть разные кнопки...

— Хорошо, — согласился Арсен. — Нажмем на кнопки.

Тумба продолжала шуметь как ни в чем не бывало. Ничего не произошло.

— Перед нами озвученная абстрактная скульптура на физические темы, подытожил Арсен, выключая Тумбу. — Вольная композиция из приборов, проводов и всякого случайного барахла. Там в углу стоит генератор СВЧ, отличный генератор, но волновод сделан безграмотно и подключен к ящику, набитому кусками картона... В металлической гробнице находится излучатель альфа-частиц; по идее, частицы должны поступать в трубу, однако магнитная система там такая слабая, что не может быть и речи о фокусировке. Дальше. Стеклянная плита укреплена на фарфоровых изоляторах, которые снаружи покрыты серебром и потому ничего не изолируют... Этот парень морочит тебе голову. Давай я поговорю с ним как мужчина с мужчиной.

— Он в Саянах. Приедет, тогда поговоришь.

— Правильно. И не огорчайся. Начнешь сначала. Я тебе знаешь каких ребят подберу! Физиков, химиков, кого хочешь... Нет, в самом деле. Эпоха коллективов, а ты работаешь в одиночку. Кошка, которая ходит сама по себе... Я прикину, как организовать опыт, а ты вечером позвони. Договорились?

Я проводила Арсена и вернулась к Тумбе.

Абстрактная скульптура... Как же! Игорь работал всерьез, я в этом нисколько не сомневалась. Тумба должна быть чем-то принципиально новым, отсюда и впечатление бессмысленно нагроможденных предметов. Первая вещь всегда кажется бессмысленной. Морзе сделал свой первый аппарат из мольберта, старых часов и гравировальной пластины, заменявшей ему гальванический элемент. Тоже можно было бы сказать: на таком мольберте невозможно рисовать, а часы не будут показывать время, и вообще бессмысленно громоздить разбитые часы на мольберт...

Психологический барьер. Я должна была предвидеть это раньше.

6

Вообще-то я сегодня собиралась в кино. У меня билет в "Колизей" на шесть пятнадцать; там идет третья серия "Братьев Карамазовых". Не везет мне с этой картиной. Первую серию я смотрела лет пять назад, вторую — в позапрошлую зиму. То времени не было, то картина не шла.

Надо сбегать переодеться и ехать в кино. Из-за Тумбы я сегодня пропустила плавание, — мне еще достанется от тренера за прогул.

Погода замечательная. Жара схлынула, будет тихий, ласковый вечер, можно открыть окна.

В лаборатории идеальный порядок — Игорь постарался перед отъездом. Два года назад мне пришлось крепко повоевать за эти комнаты: на них претендовала лаборатория эвристики. Предполагалось, что здесь когда-нибудь соорудят шикарный лабиринт для белых мышей.

Два года Игорь работал в этих комнатах, смотрел в эти окна. Интересно, может ли вид из окна повлиять на направление поисков?

Какое-то воздействие должно быть — я это по себе знаю. В Таганроге я любила сидеть на высоком обрыве у маяка. Оттуда хорошо видны и берег, и порт, и море — до горизонта. Ох уж этот горизонт — сколько у меня было из-за него неприятностей! Однажды я сказала географичке, что без горизонта жилось бы лучше. Она сразу возмутилась. "Что за глупости! — вскипела она. — Наша планета имеет форму шара, это научно доказано: когда корабль приближается из-за горизонта, сначала видны только мачты..." И так далее. А я ответила, что не хочу сначала видеть только мачты. Мне больше нравится плоская планета, потому что можно будет в хорошую погоду стать у маяка и увидеть самые дальние страны. Мы поспорили, и географичка сказала, что упрямство меня погубит...

Что верно, то верно. Ну зачем я упрямлюсь?

Если бы я знала, что эта задача не решается, можно было бы отступить. Но никогда не знаешь заранее — решается задача или нет. А отступить просто так... Нет, это невозможно.

Придется действовать самой, ничего другого не остается. Надо включить Тумбу, — я видела, как это делал Арсен. У двери щит с рубильниками, кнопками и клавишами. Нужно подсоединить кабель, повернуть правый рубильник, затем нажать кнопку "Пуск". Рядом с ней кнопка "Стоп" и три клавиши неизвестного назначения. Арсен их нажимал, я видела. Они похожи на переключатели диапазонов в радиоприемнике. Длинные волны, средние, короткие... Тут, конечно, что-то другое. Икс, игрек, зет...

Сначала рубильник. Затем кнопка "Пуск".

Ну вот. Тумба заиграла, и теперь, когда я одна в комнате, шум кажется громче. Неприятный, зловещий шум.

Клавиша "Икс". Щелчок и... ничего. Минута, две, пять... Хоть бы что-нибудь изменилось... Клавиша "Игрек" — тоже ничего. "Зет" — ничего. "Стоп" — шум быстро стихает.

Тумба может включаться и выключаться — вот все, что я знаю.

Не блестяще.

7

У меня не было ни малейшего желания идти в кино. Какое уж тут кино! Я спустилась вниз, к автобусной остановке, доехала до Павелецкого вокзала, слезла и пошла наугад.

Год назад в "Вопросах психологии" была статья Хелмера; называлась она "Эффективность умственных затрат" или что-то в этом роде. Хелмер подсчитал, что семьдесят процентов открытий и изобретений сделаны на ходу — на кораблях, в самолетах, поездах, автомобилях, омнибусах, каретах, наконец, во время обычных прогулок. Психологически это вполне вероятно. Когда мысль наталкивается на барьер и начинает топтаться на месте, нужен внешний толчок, чтобы выйти на новую линию мышления. Я и раньше любила думать на ходу. Идешь по незнакомой улице, сворачиваешь наугад, не задумываясь, и вдруг за поворотом открывается что-то неожиданное, и тогда можно остановиться и не спеша рассматривать какой-нибудь удивительный дом, читать пожелтевшие афиши, чудом сохранившиеся с прошлого лета, или заглядывать в старые, мощенные булыжником дворики с потемневшими дощатыми сараями и голубятнями. Мысли проплывают в глубине сознания, как отражения облаков в реке, — не остановишь, не поймаешь, — появляются невесть откуда и исчезают бесследно. Но проходит время, и какая-то мысль внезапно возвращается — теперь уже ясная и настойчивая.

Так получилось и на этот раз. Через час, покружив по улицам, я вышла к набережной возле Ново-Спасского моста. Я уже знала, в чем моя ошибка. Элементарно: дана неизвестная машина, необходимо в ней разобраться, и вот я, психолог, зачем-то пытаюсь действовать как физик или химик.

Предположим, я оказалась на месте Игоря. Мне надо _условно_ выбрать новые ценности и, в зависимости от этого выбора, организовать исследование. Спрашивается: что выбрать?

Это уже был психологический подход, и я сразу почувствовала себя увереннее.

Три года назад, когда я отстаивала на ученом совете свою тему, меня спросили: "Что это значит — выбрать условную ценность? Приведите хотя бы один пример". Положение в этот момент было почти безнадежное. Ко мне все относились очень хорошо и именно поэтому спасали от сумасшедшей темы. Пришлось пойти на маленькую хитрость, ничего другого не оставалось. Я робко осмотрелась вокруг и, помявшись, сказала, что в качестве условной ценности можно взять... ну хотя бы разбитое оконное стекло. "Изучение битых стекол и самого процесса бития может привести к новым открытиям..." Мои оппоненты, конечно, развеселились и принялись наперебой обсуждать, как это будет выглядеть, какие стекла надо принести в жертву науке и как должна называться диссертация на эту тему... Рядом со мной сидел Павел Николаевич, наш декан; он мне сказал: "Видите, Кира, что вы натворили... Нельзя же так несерьезно..." Я скромненько слушала веселые высказывания, а потом положила на стол последний выпуск УФН с сообщением об эффекте Плисова. У Плисова разбилось стекло термометра в исследовательской установке, и осколки стекла оказались намагниченными. Теоретически это невозможно было объяснить. В УФН было сообщение Плисова и комментарии двух известных физиков. Чувствовалось, что физики потрясены открытием... Смех мгновенно прекратился, кто-то сказал: "А ведь тут есть рациональное зерно", — и мою тему утвердили. Больше того, мне предоставили полную свободу действий: не нашлось желающих быть моим шефом. "Вы разыграли ученый совет, — сказал мне потом Павел Николаевич. — Как по нотам разыграли. Где уж вами управлять!". И я стала кошкой, которая ходит сама по себе. Арсен прав: сейчас эпоха больших научных коллективов. Вот только в психологии эта эпоха еще не наступила...

Я хотела постоять у реки, но появились двое парней с транзистором и начали усиленно со мной знакомиться. Транзистор у них был с изумительно чистым и сочным звуком; в эту коробку кто-то вложил бездну ума и труда, и вот теперь она тянула серенький-пресеренький шляггер. У меня даже настроение начало портиться. Пройдет сколько-то лет, и какой-нибудь дурень будет прошвыриваться по улицам, небрежно помахивая портативной Тумбой, приспособленной к его вкусам... Обидно, когда вещи умнее людей.

Я перешла по мосту на другой берег; там у причала стоял речной трамвайчик. Пассажиров было мало; я удобно устроилась на корме и стала думать дальше.

Предположим, мне встретился волшебник. "Здравствуйте, Кира, — сказал волшебник, — я, знаете ли, могу построить любую машину. Если, конечно, вы объясните, что эта машина должна делать. И помните: другого такого случая не будет. Вы уж не огорчайте прогрессивное человечество, попросите самую нужную, самую важную машину..."

Волшебника я представила себе очень живо: он был похож на Деда-Мороза, но голос у него подозрительно напоминал голос Павла Николаевича. Да и очки были такие же. Сейчас я скажу что-нибудь не то, и волшебник огорченно вздохнет: "Видите, Кира, что вы натворили... Нельзя же так несерьезно".

А если серьезно — какая машина нужна прогрессивному человечеству? Что можно считать самым важным и самым нужным?..

На соседней скамейке расположились двое пожилых речников. Один из них упомянул об АС-эффекте; я насторожилась, но разговор уже шел о дизелях, о каком-то Степанове с Клязьминского водохранилища и о Варьке, которая хоть и махлюет с пивом, однако по-божески, терпимо. Я не ожидала, что АС-эффект настолько известен, — это было приятно, и некоторое время я еще краем уха прислушивалась, однако речники больше не говорили об АС-эффекте: они дружно ругали Пал Палыча, работавшего в киоске до Варьки и совершенно не имевшего совести.

Ну и ну! Мир раздвоился: вот трамвайчик, река, люди на набережной, речники ругают Пал Палыча, все так реально, а в новом лабораторном корпусе МГУ, в одной из комнат на пятнадцатом этаже, стоит фантастическая машина, и мне обязательно надо понять, что это такое.

Трамвайчик, пыхтя, отошел от причала. В Москве мне не хватает моря; у нас в Таганроге даже в центре города воздух пахнет морем. Я могла за две минуты добежать от нашего дома до берега моря, настоящего моря, а не какого-нибудь водохранилища. Нелепое слово — "водохранилище", но я все-таки люблю и водохранилище, и озера, и пруды, и реки.

Мне часто снится морской прибой: из темноты возникают упругие бугры волн, поднимаются высоко-высоко и беззвучно разбиваются о желтые скалы. Вершины скал где-то в самом небе, туда не дотянуться, и разбитые волны стекают серыми от пены потоками, уползают в темно-синюю мглу и снова возвращаются. Я стараюсь разглядеть, откуда приходят волны, просыпаюсь и знаю, что в следующий раз упрямые волны опять пойдут на скалы...

На первой же остановке трамвайчик заполнили туристы. Их руководительница громко командовала: "Посмотрите налево... посмотрите направо..." — и они смотрели налево и направо, шумели, им все нравилось, но реку они, кажется, просто не замечали. Только один раз кто-то сказал: "Радуга на воде... от нефти..."

А вообще-то туристы мне нисколько не мешали. Я уже освоилась в раздвоенном мире: слушала, о чем говорят туристы и что рассказывает их руководительница, а мысли о машине шли своим чередом.

Однажды я наяву видела раздвоенный мир. Мне было тогда двенадцать лет, я приехала к тетке в Геленджик. У нас в Таганроге море мутное; когда ныряешь в маске, дальше вытянутой руки ничего не видно. В Геленджике я впервые встретилась с прозрачным морем. Я отплыла от каменной косы, надела маску, нырнула — и попала в сказку. Я испугалась — так это было неожиданно, — испугалась и метнулась вверх. Светило солнце, у меня перед глазами была зеленоватая вода, плотная, непрозрачная, привычная. С берега доносились голоса ребят и слышался стук мяча. Теткин пес Пуша, повизгивая, прыгал на камнях, пытаясь поймать свой хвост. А внизу был необыкновенный мир. Ожившая сказка. Я взмахнула ластами, опустила голову — и сказочный мир возник снова.

В синеватой дымке я летела над далеким-далеким дном. На дне лежали камни, покрытые мозаикой желтых, бурых и коричневых водорослей. Между камнями по песку бегали крабы. Я могла разглядеть каждую песчинку, каждый выступ на камнях. Вода была прозрачная и легкая; казалось, она не должна, не может держать меня, и сейчас я упаду на дно. Но я летела не падая — это было похоже на сон... А потом я увидела двух черных бычков: они лежали на плоском камне и внимательно смотрели на меня большими выпуклыми глазами. Наверху, в обычном мире, промчался ветерок, солнечные лучи преломились в морской зыби, и на дне возникли бесчисленные солнечные зайчики, побежали по камням, по водорослям. Я поплыла туда, где синеватая полумгла сгущалась, становилась темно-фиолетовой и черной. Там начиналась бездна. Я видела, как оттуда, из холодной глубины, покачиваясь, выплыла огромная медуза...

Все лето я ныряла с маской. Море меняется, оно никогда не бывает одним и тем же, но я запомнила море таким, каким увидела его в тот день.

Наука подобна морю: я больше всего ценю в ней возможность видеть другие миры. Я придумываю рискованные эксперименты и не отступаю, потому что в конце концов приходит минута, когда мир раздваивается, соприкасаясь со сказкой. Завтра эта сказка исчезнет, будут выведены точные формулы и найдены исчерпывающие объяснения. Но сегодня я вижу сказку, и сердце замирает от волнения.

У Большого Каменного моста туристы сошли. К этому времени я перебрала десятки вариантов, но нисколько не продвинулась к цели. Существует великое множество всяких машин — попробуй придумать еще одну, самую нужную!.. Звездолет? Машина, способная лечить рак? Синтезатор белка?..

Наступили сумерки, огни еще не зажглись, и в воде отражалось серебристо-серое небо. Трамвайчик скользил по светлой реке мимо темной набережной и темных домов. Сумерки глушили городской шум, постепенно стирали линии и краски, оставляя главное — небо, землю, воду. Я смотрела вокруг, ни о чем не думая, пока совсем не стемнело. Появились звезды, и я вспомнила Уитмена:

Сегодня перед рассветом я взошел на вершину холма

и увидел усыпанное звездами небо,

И сказал моей душе: когда мы овладеем

всеми этими шарами Вселенной, и всеми их усладами,

и всеми их знаниями, будет ли с нас довольно?

Будет ли с нас довольно...

8

Конечная остановка трамвайчика была возле Киевского вокзала. Я посмотрела на часы и ужаснулась: четверть девятого, а я еще ничего не придумала, плохи мои дела!

Тумба действительно может оказаться бессмысленным нагромождением частей. Ну зачем я затеяла этот нелепый эксперимент? Всебездарно: идея эксперимента, и то, что я выбрала Чуваева, и то, что сейчас пытаюсь отгадать назначение этой дурацкой Тумбы. И вечер бездарный, ни холодно, ни жарко... Нет, в самом деле очаровательная картина: идет по площади девчонка и запросто размышляет, чем бы осчастливить человечество...

Бунт на борту, подумала я, элементарный бунт — это не впервые. Разве Мария Кюри была намного старше меня, когда открыла радий? Вообще открытие радия отлично вписывается в мою теорию: ценностью считался уран, отходы урановой руды никого не интересовали, и вот Мария и Пьер Кюри взялись исследовать эти отходы, то есть выбрали их в качестве условной ценности.

Главное — не отступать. Мне просто некуда отступать. Вот я, и вот надо мною ночное небо с неисчислимыми звездами — мир настолько огромный в пространстве и времени, что в его масштабах моя жизнь какая-то бесконечно малая величина, но если я не отступила, если я не сломлена, нет для меня ничего невозможного в этом мире.

Не представляю, как можно жить иначе.

Не отступать... Я привыкла к обычным представлениям о ценностях, мне мешает инерция мышления. Ладно, я умею гасить инерцию: в теории направленного мышления есть специальные приемы. Хотя бы так: надо представить, что я прибыла с чужой планеты, и посмотреть на все со стороны.

Когда-то я мечтала сыграть Аэлиту; раз десять бегала смотреть фильм; меня злило, что Солнцева играет женщину-вамп, — разве это Аэлита?..

Что ж, окинем мир свежим марсианским взглядом.

Я останавливаюсь и смотрю на привокзальную площадь. Я смотрю так, словно только что прилетела с Марса. Это совсем нетрудно — стать марсианкой. Отработанный прием — я тренировалась со школьных времен.

Постепенно возникает ощущение отдаленности: все отлично видно и слышно, но что-то — может быть, стекло скафандра или силовое поле — отделяет меня от окружающего мира. С нарастающим волнением я разглядываю странные здания, странные машины и людей в странной одежде. Передо мной огромная светящаяся надпись, справа тоже надпись; она зажигается и гаснет. Я впервые замечаю, как много огней на площади. Воздух пропитан светом, волны света заслоняют небо. Непонятно: разве светящиеся шарики и трубки красивее бесконечного звездного неба?..

— Вам куда ехать, девушка?

Это таксист. Надо же мне было тут остановиться!..

— Далеко.

Куда-нибудь очень далеко, подальше от каменных домов и назойливых огней.

— Это куда же?

— К океану.

Конечно, к океану! Невероятному для марсианской физики, сказочному, могучему и прекрасному океану.

— Можно. Подброшу к Казанскому вокзалу, оттуда поездом. А если хотите самолетом, тогда в аэропорт.

Как близок океан! Почему я не подумала об этом раньше? Я могу завтра же взять билет. Денег на билет у меня хватит, а там будет видно. Сутки — и я окажусь на берегу океана, самого настоящего океана...

— Ну как, поедем?

— Нет. У меня своя машина.

Знал бы он, какая у меня машина. Бессмысленное нагромождение частей. Теперь я, кажется, догадываюсь, какой смысл в этом нагромождении.

— Значит, коллеги. Ну тогда счастливого вам пути. К океану.

— Спасибо.

Подумать только, как я напутала с самого начала! Искать надо не условные, а, наоборот, безусловные ценности. В принципе, нет разницы между ценностью золота и битого стекла: просто мы условились считать золото ценным. А вот океан, дающий жизнь всей планете, — ценность безусловная. Океан, превращенный в мусорную свалку, отравляемый сточными водами и нефтью. Океан, в котором взрывают бомбы, топят контейнеры с радиоактивными отходами и нервным газом.

Тут я увидела Таганрогский залив, берег неподалеку от нашего дома и мутную воду, становящуюся грязнее с каждым годом. Я увидела наш портовый мол, его шершавые бетонные бока, в которых я с детства знала каждый выступ, каждую трещину, и тяжелую зеленоватую воду с ржавыми полосами маслянистой грязи... Я вспомнила прочитанную недавно книгу Уолферса "Черное небо", вспомнила снимки в "Литгазете": гигантская, на десятки миль, мусорная свалка под Нью-Йорком, птицы, погибшие в залитом нефтью море, толпа в противогазах на центральной улице Лондона...

И еще я вспомнила одного чудака на прошлогоднем симпозиуме. Он приехал из какого-то небольшого северного городка, высокий, тощий, похожий на Паганеля. Выступать этот Паганель совсем не умел. Сначала он долго и нудно пересказывал столетней давности опыт Луи Пастера. Пастер поместил птицу в закрытый ящик; через несколько часов ее жизнедеятельность заметно снизилась, но птица оставалась живой: организм постепенно приспособился к грязному воздуху клетки. Тогда Пастер подсадил в ящик другую птицу, и она сразу погибла. Чудака слушали плохо, потому что опыт Пастера всем был известен. "Вот что такое приспособляемость организма, — назидательно сказал чудак. — Наша клетка, — он сделал широкий жест рукой — тоже заражается, и беда в том, что мы привыкаем жить в грязи. Человек выживет в зараженной клетке технической цивилизации, но потеряет человеческий образ жизни. Воздух пахнет бензином, — грустно произнес чудак, — воздух пахнет бензином..."

Никто не принял это всерьез. Чудаку объяснили: загрязнение атмосферы, конечно, неприятная вещь, но скоро появятся электромобили: городской воздух сразу станет чище...

Я иду по привокзальной площади. Воздух пахнет бензином. Электромобили... Ничего они не изменят. Придется построить множество гигантских электростанций; топливо будет сгорать не в автомобильных двигателях, а на станциях, только и всего.

Наша цивилизация немыслима без отходов. Все, что она добывает и производит, превращается в отходы — сжигается, ломается, изнашивается... Когда-то была возможность пойти по пути создания безотходной техники, человечество отвергло этот путь, потому что техника, дающая отходы, развивается намного быстрее и стоит намного дешевле. Что ж, тысячи лет природа исправно убирала отходы цивилизации. А теперь природа не справляется: она просто гибнет в нарастающей лавине отходов. Пришло время платить за скорость...

Я подумала, что смогу, пожалуй, вывести формулу существования любой технической цивилизации. Это было, конечно, изрядное нахальство, но я не удержалась от соблазна: психологу не часто представляется возможность изложить что-то языком математики. Смысл формулы был такой: общая мощность производительной техники не должна превышать общей мощности техники отходоуничтожения.

Формула получалась красивая, с сигмами, а вот следствия из этой формулы не очень-то мне нравились. Где-то в глубине души я с самого начала надеялась, что Тумба окажется чем-то фантастическим. Ну хотя бы машиной времени. Ведь как хорошо звучит: машина времени, генератор темпорального поля, хроновариатор... Или: машина для нуль-транспортировки, подпространственный трансфузор, телекинезатор...

Красивая формула с сигмами вела совсем в ином направлении. Человечеству нужен Большой Мусорный Ящик — вот что из нее следовало.

Я пыталась спорить с формулой, искала какие-то возражения — и не находила. Мне вспомнился фантастический роман Стругацких; двадцать второй век; по улицам ходят симпатичные и неназойливые роботы, подбирают листочки, обрывки бумаги, всякий мусор. Кибердворники вместо живых дворников. Очень мило. В газетах писали, что японцы делают из мусора строительные блоки. Тоже не фонтан: для переработки отходов нужна энергия, а производство энергии дает новые отходы.

Можно уменьшить количество отходов: какая-то их часть вызвана глупостью, бесхозяйственностью, стремлением урвать сверхприбыль. Что ж, это задержит, но не предотвратит грязевый взрыв. Нельзя остановить производство, нельзя вернуть его назад, нельзя перестроить на ходу. Есть только одна возможность — создать Большой Мусорный Ящик.

Ну вот, окинула мир свежим марсианским взглядом... Сильный прием, ничего не скажешь.

Ладно, прощайте, машины времени и подпространственные трансфузоры. Человечеству прежде всего нужен Большой Мусорный Ящик. Машина, способная поглощать вещество. Любое вещество в любом количестве. Даже не поглощать, а уничтожать, превращать в ничто.

Именно в этом все дело. Никакая переработка отходов не решит проблему. Нужно, чтобы отходы исчезали.

Это был неожиданный поворот, тут пахло нарушением закона сохранения материи, и настроение у меня сразу улучшилось: сумасшедшие идеи — моя специальность.

Итак, я беру _Вещество_, и Тумба спокойно превращает его в ничто. Пожалуй, это нисколько не хуже подпространственного трансфузора.

Я представила себе _Вещество_ — ну нечто вроде рисунка кристаллической решетки в учебнике химии — и стала сжимать эту решетку. Я старалась довести объем _Вещества_ до нуля — это и было бы полным исчезновением. Но ничего у меня не получалось, потому что _Вещество_ уважало закон сохранения материи и не желало исчезать. А превращение в энергию меня никак не устраивало: жарко бы стало на Земле от такого превращения.

Тут опять чувствовался какой-то психологический барьер. Но теперь инерция мышления работала на меня: сжимать так сжимать, я не отступлю, пока не сожму _Вещество_.

Я зашла в гастроном: не хотелось ужинать в кафе да и поздно было. В привокзальных магазинах всегда давка; я взяла кефир и пряники — это заняло минут десять. В метро тоже оказалось много народа, у эскалаторов толпились приезжие. Чей-то чемодан больно ударил меня по колену, кто-то дотошно расспрашивал, как проехать в Кузьминки, а потом я помогала растерявшейся старушке нести по переходу сумку с чем-то сверхтяжелым и колючим. И все время я сжимала _Вещество_, а оно пружинило и упрямо не поддавалось. Но я не унывала, настроение у меня было отличное, и мысли возникали легко и свободно, как движения в быстром танце.

Я стояла у двери с мудрой надписью "Не прислоняться" и думала, что в _Веществе_ полным-полно пустоты, по электроны не хотят прислоняться к ядрам, в этом вся загвоздка. Выбросить бы эти электроны. Или заменив чем-нибудь. Хотя бы отрицательными мю-мезонами. Тяжелый мезон сам приблизится к ядру. Диаметр мезонной оболочки будет в сотни раз меньше: это уже похоже на исчезновение...

О мезоатомах я кое-что слышала. Они возникали при _обычной_ температуре; это имело для меня огромное значение, потому что Тумба явно не была рассчитана на термоядерные реакции. Потрясающая логика, подумала я, вагон тоже не рассчитан на такие реакции, но из этого вовсе не следует, что он предназначен для получения мезоатомов.

И все-таки я ухватилась за эту идею.

Мезоатомы... Образуются при обычной температуре, но распадаются через какую-то долю секунды. Может быть, они окажутся устойчивее, если их будет много? Не отдельные мезоатомы, а мезовещество.

Устойчивое мезовещество.

Завтра я принесу бухгалтеру смету на второй экспериментальный образец Большого Мусорного Ящика. "Что вы еще выдумали, — возмутится бухгалтер, что за мусорный ящик?" А я отвечу: "Очень просто. Возьмите, например, ваш шикарный компьютер, поставьте на стеклянную плиту Тумбы — и вещество превратится в мезовещество, компьютер практически исчезнет, его объем уменьшится в миллион раз". — "Это вас слава испортила, — скажет бухгалтер, — все приличные психологи спокойно работают в своих кабинетах, а вы затеваете эксперименты, в результате которых создаются машины для исчезновения материальных ценностей..."

А ведь в самом деле! Блоки ЭДУ укреплены слишком высоко, щитки на металлической гробнице расположены слишком низко. Остается стеклянная плита. Она как поднос. Мы ничего не поставили на нее, поэтому Тумба и не сработала...

9

Мне стало страшно.

Сейчас я вернусь в лабораторию, включу Тумбу — и ничего не получится. Потому что идея о мезовеществе всего лишь цепочка произвольных предположений, не больше. Снежный мост над пропастью.

И так будет всегда. Так будет сегодня, завтра и всю жизнь. Сумасшедшие идеи — моя специальность...

10

Я здраво рассудила, что сначала надо поужинать. Я пила кефир, грызла пряники и без всякого воодушевления рассматривала металлическую гробницу. Уж если меня тянуло ко всяким хроновариаторам и подпространственным трансфузорам, что говорить об Игоре... Он наверняка выбрал что-нибудь романтичнее Большого Мусорного Ящика.

В сущности, все мои рассуждения ничего не стоили. Вот только стеклянная плита... Она и в самом деле напоминала поднос. Это был единственный шанс.

Допив кефир, я вымыла бутылку и поставила ее на стеклянную плиту.

Рубильник, затем кнопка "Пуск". Тумба стучит, жужжит, посвистывает... До чего же неприятный концерт!

Я надавила на клавишу "Икс". Сердце у меня замерло, потому что мне все-таки хотелось, чтобы бутылка исчезла. Вопреки всякой логике была какая-то капелька надежды...

Бутылка медленно качнулась. Я подумала, что она упадет, и тут произошло нечто совершенно неожиданное. Бутылка приподнялась над плитой, замерла на мгновение... и рванулась вверх. Она ударилась о потолок в нескольких сантиметрах от плафона. Я услышала звук бьющегося стекла и инстинктивно закрыла глаза, ожидая, что сейчас посыплются осколки. Но осколки не сыпались. Они держались на потолке и не упали даже после того, как я выключила Тумбу.

— Эй, вы! — громко сказала я, и голос прозвучал как будто со стороны.

Я насчитала одиннадцать крупных осколков; они, покачиваясь, плавали у потолка. Поток теплого воздуха постепенно относил их к стене. Зрелище было потрясающее; я долго смотрела на эти осколки, ошеломленная происшедшим. Сидела на подоконнике, смотрела и страшно боялась, как бы осколки не исчезли...

Думать я начала потом. Почему Игорь не сказал мне, что Тумба работает? Не мог он меня обманывать — это исключалось.

Стараясь не упустить из виду осколки (я боялась, что они исчезнут), я вышла в другую комнату, к телефону, и позвонила Арсену.

— С ума сошла! — сказал он сердито. — Второй час ночи, ты это понимаешь?

— Арсен, ты ничего не менял в машине?

Он рассвирепел:

— Какая машина? Бессмысленное нагромождение частей, а не машина!

— Хорошо. Пусть нагромождение. Ты менял что-нибудь в этом нагромождении?

— Менял. Исправил волновод в генераторе СВЧ. Я же тебе говорил, он безграмотно сделан.

— Ага. Ну спасибо. Это все, все. Спи.

— Подожди! Что случилось? Ты можешь толком объяснить?

— Нет, Арсен, не могу. Второй час ночи...

Безграмотно сделан волновод. Игорь застрял на чистой технике. Не хватило знаний, опыта. Моя вина: с какого-то момента надо было подключить к работе опытного физика.

...А осколки плавали у потолка, и голова у меня кружилась от восторженного нахальства. В общем-то, я славно поработала, я была на шаг от разгадки. Заменять надо не электроны, а _ядра_ атомов. Если в атоме водорода заменить протон позитроном, вес уменьшится в тысячи раз, а другие свойства останутся прежними: они зависят от электронной оболочки. Устойчивое позитрониевое вещество — вот что может делать Тумба. Игорь, конечно, не думал о Большом Мусорном Ящике. Он шел каким-то иным путем, и этот путь привел его к созданию позитрониевого вещества. Завтра я притащу мышей и посмотрю, как это выглядит с живыми организмами. Главное, научиться возвращать вес. Две клавиши у меня в резерве. Кто знает, может быть, удастся получить и мезоатомное вещество, ведь не случайно эти идеи пересеклись.

Позитрониевое вещество, мезоатомное вещество... Предположения, не больше. Может быть, тут действует совсем иной механизм. Осколки бутылки на потолке — это факт, а остальное — на уровне догадок. Просто меня гипнотизирует идея управления веществом.

Нет, завтра я не пойду к бухгалтеру. Идти надо с Игорем.

Теперь я составлю смету миллиона, на два. А когда бухгалтер спросит: "Что это такое?" — я слегка полетаю по комнате. Надо будет надеть брюки и курточку...

Я потушила свет и устроилась на подоконнике. Мне вдруг отчаянно захотелось спать. Я смотрела на звезды — их было много в эту ночь — и думала, что завтра полечу над домами и улицами. С утра надо взяться за мышей, а вечером, когда стемнеет, можно немного полетать. Никто не заметит.

И снова, уже сквозь сон, я вспомнила Уитмена:

Сегодня перед рассветом я взошел на вершину холма

и увидел усыпанное звездами небо,

И сказал моей душе: когда мы овладеем

всеми этими шарами Вселенной, и всеми их усладами,

и всеми их знаниями, будет ли с нас довольно?

А ведь это путь к звездам. Корабль и экипаж из почти невесомого позитрониевого вещества. Там, на чужой планете, совершится обратное превращение; протоны есть везде, незачем возить протонный баланс. Мы полетим к звездам... будет ли с нас довольно?

И моя душа сказала: нет, этого мало для нас,

мы пойдем мимо — и дальше.

Валентина Журавлева Некий Морган Робертсон

1

— Придется тебя выгнать, — грустно сказал шеф. — Вчера ты был с Анной в «Золотой рыбке», не отпирайся. Ты рассказывал о своих подвигах… Год назад тебя видели в «Золотой рыбке» с Джейн, тогда ты тоже расписывал свои подвиги, а потом она взяла расчет и уехала куда-то. Вот что, мой дорогой: я не намерен терять секретарш. В нашем деле хорошая секретарша в сто раз полезнее такого бездарного детектива, как ты.

— У Джейн были агрессивные намерения, — возразил я. — Она решила выйти за меня замуж, а я не готов к такому серьезному шагу. Я для этого слишком молод.

— Малютка, — усмехнулся шеф, — тридцать два года. В твоем возрасте я открыл эту контору.

— Вы великий человек, — поспешно сказал я. — Не каждому это дано, что поделаешь. Я стараюсь.

— Ты стараешься, как же, — вздохнул шеф. — Если бы твой отец видел, как ты стараешься…

В войну Хокинз служил с моим отцом в коммандос, шесть лет они были в одной группе, к маю сорок пятого никого, кроме них, в этой группе не осталось. Отец и Хокинз ни разу не были ранены, только в Нормандии, в ночном прыжке, Хокинз вывихнул ногу. Отец дотащил его до полуразрушенного бункера, надо было выждать, пока придут свои. Под утро на бункер наткнулось ошалевшее от бесконечных бомбежек стадо овец; отец и Хокинз принялись палить в темноту, овцы прямиком понеслись на минное поле. Переполох был страшный, и немцы, державшие оборону в полутора милях позади, поспешно отступили, решив, что их обошли… В этой истории меня всегда занимал один вопрос: как отец тащил Хокинза, который был вдвое тяжелее его?..

Моему шефу Вальтеру Хокинзу, владельцу частной детективной конторы, шестьдесят пять, но выглядит он весьма внушительно. Рост шесть футов три дюйма, вес двести фунтов или чуть меньше, благородный профиль римского императора, свежий загар (ультрафиолетовые ванны в косметическом кабинете), аккуратно подстриженные седые волосы. С таким человеком клиент чувствует себя, как за каменной стеной.

— Если бы твой отец видел, как ты стараешься, — сказал Хокинз. — Он надеялся, что ты станешь ученым. А ты едва-едва закончил университет, последним в своем выпуске, подумать только — самым последним!

— У меня не было времени на зубрежку, — терпеливо объяснил я. — Два года я играл в университетской команде, вы же знаете. На мне все держалось. Потом я занялся автогонками и получил «Хрустальное колесо». Потом… ну, мало ли что было потом! Мне всегда не хватало времени: авиационный клуб, гребля, студия Шольца… Готов признать, что не следовало отвлекаться на живопись, это не мое призвание. Но остальное получалось неплохо.

— Ты не отличишь серной кислоты от соляной, — грустно сказал шеф. — Такой ты химик. Да и вообще, что ты делал после университета? Оставим знаменитые подвиги в морях и океанах. Что ты делал, вот о чем я спрашиваю. Служил репортером в какой-то сингапурской газетке, подходящее место для дипломированного химика! Был шофером в этой злополучной экспедиции Шликкерта. Занимался контрабандой в Африке…

Я возил оружие партизанам, шеф это прекрасно знал. Какая ж это контрабанда!.. Возил без всякой платы, сделал шесть рейсов, а потом «фантомы» сожгли мою стрекозу на лесном аэродроме.

— Ладно, — нехотя произнес Хокинз. — Я дам тебе дело. Обыкновенное дело, требующее добросовестной работы, не больше. И если ты не справишься с этим делом, можешь идти на все четыре стороны, у меня не благотворительная контора. Ты работаешь у меня больше года, а что ты сделал? Ну, поймал этого чокнутого Гейера. Могучий подвиг, как же… Вот, получай, — он передал мне пухлую папку. — Надо провернуть дня за три. Бен и Поль заняты, у меня нет выбора, бери это дело.

— А что там? — спросил я, не чувствуя ни малейшего энтузиазма.

Шеф был прав: детектив из меня получился никудышный. Меня охватывала тоска при одной только мысли, что надо копаться в чужих делах. Я и в своих не мог толком разобраться.

— У нас контракт со страховой компанией Дикшайта. Иногда им надо что-то выяснить о клиентах. У Дикшайта есть и свои агенты, но для перепроверки они обращаются к нам. Так вот, какой-то тип из Вудгрейва застраховался от несчастного случая, а через год отдал концы. Ребята Дикшайта копались в этой истории и не нашли ни малейшей зацепки. Компания выплатила страховку. А потом появились слухи, что это самоубийство. Страховка на сорок тысяч, в компании всполошились. Они считают, что нужен свежий взгляд на дело. Познакомься с материалами и езжай в Вудгрейв. В папке удостоверение — если надо, действуй от имени компании. Нужен толковый и убедительный отчет. Ясно?

— Всю жизнь мечтал о таком деле, — сказал я, Хокинз вздохнул.

— Ладно, двигай.

— Послушайте, шеф, — спросил я, вставая. — Вы что, установили микрофоны в «Золотой рыбке»?

— Проваливай, — вяло произнес Хокинз.

2

Когда я вышел от Хокинза, Анна, естественно, начала расспрашивать, и мне пришлось пересказать наш разговор. Каждая женщина — прирожденный детектив. Я пытался подправить некоторые детали, но Анна быстро разобралась в ситуации.

— Если ты завалишь это дело, шеф тебя выгонит, — констатировала она. — Ты бы постарался, а?

Я заверил ее, что все будет прекрасно.

— У меня свой метод, — объяснил я. — И на этот раз я его использую.

Она с сомнением покачала головой.

— Метод? Какой же?

— Пытки, — кротко ответил я.

В маленькой комнатушке, считавшейся моим кабинетом, было холодно и темно. Контора Хокинза занимала второй этаж старого дома, построенного в начале века. Этот солидный и, я бы сказал, консервативно мыслящий дом всячески сопротивлялся модернистским нововведениям Хокинза. Шеф считал, что контраст между старомодной респектабельностью фасада и ультрамодерным интерьером должен производить благоприятное впечатление на клиентов. Возможно, так оно и было. Но зимой мы мерзли, потому что скрытый под пластиковой облицовкой стен электрообогрев ничуть не грел, а летом изнывали от жары, потому что барахлили кондиционеры. Лампы дневного света назойливо жужжали, кнопочное управление шторами вечно отказывало, а раздвигающиеся в стороны двери время от времени намертво заедало.

Разумеется, у нас был свой информационно-вычислительный центр: разве могла такая солидная фирма обойтись без компьютера! Стеклянная перегородка делила некогда просторный холл на две части. Посетители, ожидавшие в одной части холла, видели сквозь матовое стекло, как моргают лампы на панели компьютера, слышали, как что-то щелкает и жужжит. Шеф считал, что это придает фирме респектабельность. Компьютер хранил массу ненужных сведений — расписание движения всех поездов в стране и так далее. Иногда по просьбе шефа я подсчитывал налоги, которые должна была платить наша контора.

Ультрамодерный интерьер, конечно, включал и соответствующую живопись. В моей комнате висело подписанное неким Клодом Леманном «Осмысленное пространство № 17». Подпись Леманна была единственным действительно осмысленным элементом картины: очень четкая, прямо-таки каллиграфическая подпись. Остальное пространство было небрежно заполнено хаотическим сплетением красных и желтых линий. Впрочем, мне еще повезло, поскольку в соседней комнате, где работал Поль, висело нечто грязно-серое, накрест перечеркнутое двумя фиолетовыми полосами и именуемое «Воспоминанием в полдень».

Шел дождь, один из тех бесконечных дождей, когда кажется, что мельчайшие капли воды возникают из ничего, прямо в воздухе, Я стоял у окна и смотрел на плотный поток автомобилей. Машины двигались медленно, с зажженными фарами. Я подумал, что в Вудгрейве сейчас наверняка безоблачное небо. По шоссе от Теронсвилла до Вудгрейва чуть больше ста миль, но в Вудгрейве, как утверждает реклама, двести солнечных дней в году. Что ж, поездка в Вудгрейв — это совсем неплохо…

Два года назад, в такой же бесконечный дождь я торчал на спасательном плоту в море Фиджи, милях в ста от островов Тонго. Движок был в полном порядке, но я не мог идти к островам в такую погоду: там полным-полно рифов, они моментально разделались бы с надувным плотом. Я понимал, что раз испытания затеяны именно в это время, дождь и туман обеспечены надолго. Приходилось ждать, и я терпеливо ждал. С едой было сносно, хотя я на всякий случай вдвое урезал дневной рацион. Меня донимала сырость. Приличная молекула воды обязана иметь какие-то размеры, но тот дождь состоял не из молекул, а из чего-то значительно более мелкого, просачивающегося во все щели и проходящего сквозь любую упаковку. Четырехместная палатка, выглядевшая вполне сносно, когда инженеры показывали мне плот на палубе «Олдборо», сразу промокла насквозь, и каждые три часа я вычерпывал воду. Приемник скис в первый же день; сигареты, хранившиеся в двойной пластиковой упаковке, размокли; я открывал консервы, и, хотите верьте, хотите нет, там тоже была вода…

До сих пор помню странный шум этого дождя. Ветра не было, и в абсолютной тишине мельчайшие капли оседали на крышу палатки, на плот, на темно-серую поверхность моря, создавая монотонный шипящий звук, что-то вроде бесконечного «ш… ш… ш…». Звук был приглушенный и настолько ровный, что он не нарушал тишины. Он существовал сам по себе, отдельно от тишины. Первые дни было муторно от этого бесконечного «ш… ш… ш…». Потом плот начал оседать: вода просачивалась внутрь баллонов, она плескалась внутри плота, и я слышал только этот зловещий плеск. Дождь прекратился на восьмой день. Я с трудом запустил движок, и мир наполнился его веселым тарахтеньем — ах, как это было здорово!

Дядюшка Хокинз напрасно упрекает меня в том, что я ничего не делал. Когда ничего не делаешь на спасательном плоту, это тоже работа. Я испытывал спасательные плоты, шлюпки, катера — словом, все то, что официально называется аварийно-спасательными плавательными средствами. Началось это, когда я учился в университете: случайно прочитал объявление, решил подзаработать на каникулах… Профессионалов-испытателей не существовало, компании каждый раз подбирали новых людей: редко кто соглашался вторично подписать контракт. Для испытаний выбирали отвратительную погоду, специально создавали аварийные ситуации, а экипажи комплектовали по принципу наименьшего соответствия.

Я плавал на сорокаместных катерах, по комфорту не уступавших реактивным лайнерам. Впрочем, к чему этот комфорт, если пятиметровые волны бросают катер как щепку… Плавал на индивидуальных плотиках, заливаемых водой при малейшем ветре. Плавал на классических шлюпках, конструкция которых не менялась уже триста лет, и на наиновейших сооружениях из стеклопласта и бериллия. Бывали спокойные испытания: сидишь на плоту в ста ярдах от обеспечивающего судна и день за днем жуешь какую-то патентованную дрянь, а врачи с интересом наблюдают, что из этого получится… Бывали испытания бурные: по морю разливают нефть, поджигают, образуется нечто невообразимое из пара, дыма и огня, и ты должен пройти сквозь это на катере, обмазанном сомнительным защитным составом… Чаще всего программа испытаний предусматривала все удовольствия: спуск на воду с горящего корабля, три-четыре дня шторма, а потом пару недель тихого дрейфа с почти пустым питьевым бачком…

Каждый раз наступал момент, когда я торжественно клялся: ну все, хватит с меня, если удастся выкарабкаться, больше меня сюда не заманишь! А потом все забывалось. В памяти оставались огромное звездное небо, торжественная тишина и волнующее чувство близости к океану.

Полтора года назад мне крепко досталось в Саргассовом море. В тот раз испытывались фильтры-опреснители, и сволочная фирма, изготовившая эту пакость, настояла ради рекламы, чтобы на плоту не было резервного бачка с водой. Разумеется, фильтры вышли из строя. Аварийная рация не сработала, и, пока меня искали, налетел циклон, началась крепкая заварушка. Обеспечивающее судно затонуло, надо же случиться такому! Обо мне вообще забыли… Я вылез из этой истории на пятьдесят второй день и потом долго отлеживался в госпитале. Времени было достаточно, я вдоволь наговорился с репортерами. Их интересовали приключения, но нашелся парень, который согласился раскрыть аферу с фильтрами. Фирма пыталась приписать мое спасение именно этим дерьмовым фильтрам, мы выступили с опровержением. У фирмы погорели контракты, и мне досталось покрепче, чем в Саргассовом море. За мной устроили настоящую охоту, как в гангстерских фильмах. Из Штатов я удрал чудом. Вернулся в Лондон, пошел к дядюшке Хокинзу. Что оставалось делать?..

3

Я сел за стол, придвинул к себе папку и включил настольную лампу (старую лампу с бронзовой подставкой и зеленым абажуром; мне удалось отстоять ее, доказав, что настольная лампа является рабочим инструментом, а не частью интерьера). Папка была набита бумагами, агенты Дикшайта поработали основательно. Эти ищейки, конечно, все уже разнюхали. Я-то что могу сделать после них? В одиночку и за три дня…

Вообще меня нисколько не воодушевляла перспектива отстаивать интересы страховой компании Дикшайта. Ну, допустим, человек застраховался от несчастного случая, а потом покончил жизнь самоубийством. Черт побери, разве жизнь — в обоих случаях — не стоит тех денег, что выплатила компания? Вдова остается вдовой независимо от того, как именно погиб ее муж. Почему я должен стараться, чтобы деньги, полученные вдовой, были возвращены в кассу компании? Кому от этого будет лучше?

Итак, Клиффорд Весси. Точнее: Клиффорд Робертсон. Весси — это литературный псевдоним. Что ж, звучит неплохо: Весси, Кристи… Что еще? Автор детективных рассказов, повестей и сценариев, пятьдесят два года, женат, двое детей.

Когда-то я охотно читал крими, и этим отчасти объясняется, почему я оказался в конторе Хокинза, хотя мог поехать на Аляску (мне предлагали место второго пилота в танкерной авиакомпании). Клиффорд Весси и его коллеги в какой-то мере виноваты в том, что я застрял в дождливом Теронсвилле. «А раз так, — подумал я, — у меня нет причин сочувствовать этому писаке. Ну держись, Клиффорд Весси…»

Я перелистал несколько страниц и укрепился в этой мысли. Преуспевающий литератор, взрослые дети, вполне обеспеченная семья, состоятельные родственники, собственный дом в модном курортном городке… Нет, здесь не было ничего похожего на первоначально рисовавшуюся мне ситуацию: ни бедной вдовы, ни сирот.

Впрочем, очень быстро я перестал об этом думать. Я впервые держал в руках досье страховой компании, и меня поразило, как много эти люди знают о своих клиентах. Клиффорд Весси и не думал еще обращаться в компанию Дикшайта, а на него уже была заведена учетная карточка. Он попал в число возможных клиентов, а к таким людям компания планомерно подбирала ключи. Идеальное здоровье, за пять лет ни одного нарушения правил уличного движения, спокойный образ жизни… Компания искала людей, которых выгодно страховать, и это был как раз такой случай. Возможным клиентам регулярно посылали рекламные проспекты, их потихоньку обрабатывали неофициальные агенты компании. Ловко это было организовано! Человек беседует со своим приятелем, разговор случайно касается страховки, две-три фразы — и зерно брошено… В один прекрасный день Весси сам пришел к Дикшайту. Вот тут за него взялись всерьез. За неделю о нем собрали кучу сведений: как он водит машину (наблюдения агента), в каком состоянии машина и как соблюдаются сроки профилактики (сведения из мастерской, которой пользовался Весси), как он переходит улицу (наблюдения агента-психолога), данные психоанализа (заключение психоаналитика), сведения о поездках за последние десять лет (по данным картотеки), прогноз по алкоголизму (заключение врача), участие в уличных шествиях и демонстрациях (данные картотеки) и далее в том же духе. Плотный рентген, ничего не скажешь. Компания хотела играть наверняка: под рентген попал не только Клиффорд Весси, но и его жена, дети, родственники, даже литературный агент Весси и некоторые соседи. Собранные сведения поступили программистам, и ЭВМ установила, что у Весси все шансы (вероятность 0,97) дожить до глубокой старости и спокойно умереть в своей постели, успев к этому времени выплатить компании более семи тысяч… Прекрасная перспектива.

Однако не прошло и года, как Клиффорд Весси погиб в результате несчастного случая. Отказали тормоза машины (во всяком случае такова была версия полиции), и новенький «кадиллак», шедший по шоссе в пяти милях от Вудгрейва, упал с обрыва на прибрежные скалы. В папке были снимки разбитой машины и места происшествия. Дорога там круто поворачивает, с одной стороны почти отвесная бетонная стена, подпирающая холм, с другой — частокол из бетонных столбиков. «Кадиллак» начисто снёс два столбика и свалился с высоты десятиэтажного дома. Катастрофа произошла в три часа дня, дождя не было, июльское солнце светило вовсю. Последними видели Клиффорда Весси владелец книжного магазина в Лондоне и рабочий с бензоколонки в тридцати милях от Вудгрейва. По их словам, Весси был в хорошем настроении, шутил. Экспертиза установила: в тот день Весси не выпил ни капли спиртного.

«Кадиллак» еще лежал на скалах, а ищейки Дикшайта уже рыскали по Вудгрейву. И ничего не обнаружили, ни малейшей зацепки, ничего такого, что давало бы повод заподозрить самоубийство.

Был в папке и снимок Весси, сделанный за год до катастрофы. Полное бритое лицо, маленькие глазки, аккуратно причесанные редкие волосы… Бесцветная физиономия лавочника.

И вот этот дядя, ухоженный, самодовольный, вполне обеспеченный, трезвый как стеклышко, солнечным утром садится в «кадиллак» и отправляется в Лондон. А на обратном пути авария — и «кадиллак» лежит на скалах.

…Только теперь, закрыв папку, я понял, какое безнадежное дело подсунул мне шеф. Не было ни малейшей зацепки.

4

У каждого великого детектива должен быть свой метод. Так принято считать. На самом деле в наше время есть только один метод, и состоит он в том, чтобы терпеливо собирать сведения, относящиеся к расследуемым событиям. Посмотрите, например, как работает комиссар Мегрэ. «Жанвье, поройтесь в картотеке… Мадам, что вы видели из окна?.. Скажите, хозяин, часто сюда заходил этот парень?.. Лапуэнт, расспросите таксистов…» Рано или поздно выплывает нужный факт, и это значит, что след найден.

Хороший метод, но не для меня. Мне нужно нечто другое: чтобы я сидел у себя, нисколько не думая о расследовании, или болтал с Анной, а дело прояснилось само собой. Или как тогда с этим свихнувшимся кассиром Гейером: банк не хотел поднимать шум, надо было перехватить Гейера до отлета из Девера, я рванул на своем «ариэле». Славная была гонка: я гнался за «фордом» Гейера, а за мной на «гепардах» гналась дорожная полиция… Ну а что делать сейчас? За кем гнаться?

Поразмышляв, я позвонил Анне и предложил пообедать вместе.

— Шеф уже справлялся, где ты, — сказала она. — Не советую околачиваться здесь до обеда.

Я посмотрел в окно: в такой занудный дождь мог работать только неутомимый комиссар Мегрэ.

— У меня по горло работы, — с негодованием возразил я. — Поройся в нашей библиотеке и принеси мне сочинения Клиффорда Весси. Все, что найдешь. А если будет спрашивать шеф, скажи, что я изучаю писанину Весси.

Это была гениальная идея, и я бросил трубку, чувствуя, что попал в точку. Раз Клиффорд Весси писал детективные сочинения, никто не может меня упрекнуть в том, что я начал с них.

У нас были два шкафа, битком набитых крими. Дядюшка Хокинз полагал, что мы должны следить за такой литературой. Иногда я брал журнал или книгу — почитать перед сном. Что ж, шеф будет доволен, что крими пригодились.

Через полчаса (пока я со спокойной совестью читал газеты) Анна принесла полдюжины книг и охапку журналов.

— Как насчет обеда? — спросил я.

Она покачала головой.

— Ничего не выйдет. Масса работы, шеф свирепствует.

Я взял наугад одну книгу. На глянцевой обложке мрачный верзила, сжимая в лапах два пистолета, преследовал симпатичную блондинку. Черт его знает, зачем для этого нужны два пистолета… Полистав книгу, я припомнил, что когда-то читал ее, во всяком случае начинал читать. Сюжет был самый стандартный (полицейский ведет расследование, хотя его начальник, подкупленный бандой, всячески ему мешает), герои тоже стандартные (до идиотизма честный сыщик Дон Роберт Брайстоу, легкомысленная певичка Китти, которая под благотворным влиянием Брайстоу возвращается на праведный путь, и гангстеры, множество гангстеров, поминутно хватающихся за пистолеты).

«Пронзительным взглядом Брайстоу прошил гангстера, тот побледнел, пистолет в его руке дрогнул, и этого было достаточно, чтобы Брайстоу великолепным прыжком перемахнул через ограду». Такие красоты были на каждой странице. «Сжимая рукоятку пистолета, Брайстоу неслышными шагами…»

Я взглянул на часы и отложил книгу. Слишком уж пространно писал Весси. Похоже, что у него была норма — двести страниц на каждую повесть о Доне Роберте Брайстоу.

На обратной стороне обложки был портрет автора. Ничего похожего на лавочника, вот что значит искусство фотографа! Клиффорд Весси смотрел исподлобья, прищурившись, и это придавало ему проницательность и таинственную значительность.

В журнальных рассказах действовал все тот же Брайстоу. Я прочитал один рассказ, второй, третий… Добросовестная посредственность. Работа ремесленника, обладающего необходимыми навыками и достаточно трудолюбивого, но начисто лишенного воображения. Едва взглянув на начало четвертого рассказа, я уже знал, что произойдет дальше и чем это кончится.

Почему люди читают такую чепуху? Впрочем, я сам увлекался крими, пока не поплавал на плотах.

Надо написать мемуары — вот какая мысль появилась у меня, когда я просматривал четвертый рассказ о неутомимом Брайстоу. Простая и гениальная идея: записки испытателя аварийно-спасательных плавательных средств — такого еще не было, это будет бестселлером. Первая гениальная мысль, которая появилась у меня в дождливую погоду; обычно гениальные идеи приходят ко мне в солнечные дни. Дядюшке Хокинзу не нравится, как я работаю? Прекрасно! Я уйду и напишу книгу.

Тут я подумал о Весси: ему не о чем было писать, он высасывал все из пальца — и все-таки прекрасно зарабатывал. У Весси был литературный агент, которому он сдавал свою продукцию. Вот кто мне нужен. Я еду к литературному агенту — раз, расспрашиваю его о Весси — два, попутно закидываю удочку насчет своей книги — три.

Книгу я представлял вполне отчетливо. Двести страниц. Суперобложка. Горящий корабль. Крупно: Ричард Уайкофф «Уходить от смерти — мое ремесло».

5

Оффис литературного агента Ольбрахта Збраниборски находился в Теронсвилле, в десяти минутах ходьбы от нашей конторы. Но я поехал на машине: пусть этот Збраниборски увидит, какая у меня машина. Я выложил за нее все монеты, заработанные в Саргассах. Спортивные «ариэли» выпускались только по заказам, фирма обчистила меня до дна, но я не жалею, машина того стоит.

Ехать пришлось минут двадцать, вкруговую. У меня было время поразмыслить, я решил вывернуть план наизнанку. Если я появлюсь у Збраниборски как детектив, потом трудно будет говорить о моей книге. Надо действовать иначе: начать о книге, а потом, если представится случай, перевести разговор на Весси.

У старого четырехэтажного дома стояли две машины: потрепанный «форд» и древний «олдсмобиль». На фоне этих стариков мой «ариэль» выглядел, как стюардесса «Эйр Франс», случайно заглянувшая в пансион для престарелых.

Ольбрахт Збраниборски оказался маленьким, толстеньким, говорливым и очень подвижным человеком лет сорока пяти. Разговаривая со мной, он бегал по своему кабинету — наглядная модель броунова движения, — бегал вроде бы совершенно беспорядочно, подходил к книжным полкам, брал книги, переставлял, снова начинал двигаться, ловко обходя лежавшие на полу связки книг. Но когда его вынесло к окну, он задержался на несколько секунд, молча рассматривая «ариэль», и после этого стал бегать с еще большим энтузиазмом.

Не претендуя на лавры Мегрэ, я давно перестал строить силлогизмы и полагался в основном на непосредственное впечатление. Збраниборски и его берлога мне сразу понравились. В комнате не было ничего показного, здесь все предназначалось для работы: книжные шкафы, книжные полки, стеллажи для журналов и рукописей, картотеки, огромный стол, заваленный почтой — книгами, журналами, какими-то пакетами.

Я сидел в массивном кожаном кресле, на столике передо мной была бутылка шотландского виски, а Збраниборски бегал из угла в угол, жестикулируя и восторгаясь моей идеей. Впрочем, я был начеку и твердо помнил, что моя норма — три глотка, иначе я не поведу машину, особенно в такую скверную погоду.

— Писать вы, конечно, не умеете, — говорил Збраниборски, всплескивая руками, — нет, нет не возражайте! Вы и не должны уметь писать. Писателей, умеющих писать, слишком много. Но кто из них испытал в жизни хотя бы одну десятую того, что испытали вы?.. Сто лет назад писатель знал то, чего не знали его читатели. Он был Учителем, вы меня понимаете? Нынешние писатели ничуть не выше своих читателей, поверьте мне, я хорошо знаю тех и других. Скажите, какие романы могут соперничать с книгами Тура Хейердала? Хейердал, Бомбар, Тенцинг, Гарун Тазиев — вот настоящие книги. Боже мой, я мог бы привести вам статистику, сколько угодно статистики. Книги Хейердала переведены на 89 языков, вы понимаете, что это значит? Сочинения всем надоели, люди сами знают все то, что знает сочинитель, они хотят прикоснуться к чему-то новому и настоящему. Мы сделаем потрясающую книгу, если вы ничего не будете сочинять исумеете писать так, как вы сейчас рассказывали мне. И никаких горящих кораблей на обложке, это дешевка.

Он остановился и внимательно посмотрел на меня.

— Не знаю, надо ли вообще писать. Вы могли бы рассказывать мне; если есть хороший слушатель, дело идет легче. Будем записывать на диктофон. Хотите, начнем прямо сейчас?

К этому времени, несмотря на удобное кресло и виски, я отчетливо чувствовал некоторый дискомфорт. Это была совесть, черт бы ее побрал, совесть умеет создавать дискомфорт, у меня уже были подобные случаи. Збраниборски слишком серьезно отнесся к моей идее, в этом все дело. Литературный агент, в сущности, только маклер, торговый посредник. Но Збраниборски просто загорелся этой идеей, и у меня не хватало духу темнить.

— Вы уверены, что книга получится? — пробормотал я, стараясь выиграть время. Иногда мне удавалось уломать совесть.

Збраниборски посмотрел на меня светлыми детскими глазами.

— Я всю жизнь ждал такого случая, — тихо сказал он. — Вы не поверите, сколько дерьма прошло через мои руки. Сначала я вел любые дела, чтобы основать контору. Потом, чтобы ее поддерживать. Нужно было как-то жить, — он пожал плечами, — банальный довод…

— У меня тоже контора, — сказал я. — Частная детективная контора Хокинза.

6

— Детективная контора? — растерянно переспросил Збраниборски. — При чем тут детективная контора?

Я попытался вкратце обрисовать ситуацию. Збраниборски нетерпеливо бегал по комнате, негодующе пофыркивал и всплескивал руками.

— Бросьте все это! — воскликнул он, так и не дослушав меня. — Надо сделать книгу, вы получите кучу денег, ручаюсь.

Он снова начал говорить о книге, но тут уж я его перебил. В конце концов я не мог так просто бросить контору Хокинза. Хокинз взял меня, когда я был на мели. Хокинз полтора года держал меня, хотя я не приносил никакой пользы, и было бы просто свинством уйти, не выполнив порученного дела.

— Какое дело? — возмутился Збраниборски. — Нет никакого дела, я-то знал Клиффорда. Тут все чисто, можете не сомневаться. Несчастный случай — и ничего больше. Я вел его дела четверть века, понимаете? Боже мой! Клиффорд Весси… Ни малейшего проблеска таланта. Это был аккуратный литературный клерк. Размеренная жизнь, трудолюбие… Он писал авторучкой, он не диктовал свои сочинения. Чтобы диктовать, надо больше воображения. Он писал авторучкой, знаете, таким ровным канцелярским почерком. Потом отдавал секретарше, слегка правил перепечатанный текст, два-три слова на странице, не больше, и привозил это мне.

— Представляю. «Сжимая рукоятку пистолета, Дон Роберт Брайстоу неслышными шагами крался по темному коридору»… И все-таки мог же ремесленник испытывать чувство зависти к мастерам, Сначала зависть, потом появляется комплекс неполноценности…

Збраниборски расхохотался. Смеялся он по-детски, нисколько не скрывая, что смеется надо мной.

— Извините, но вы ничего не понимаете в людях, — сказал он. — Ремесленника абсолютно не беспокоит мастерство настоящих писателей. Он живет в другом измерении. Как бы вам объяснить… Ну вот, стали бы вы завидовать Геркулесу, его силе, его подвигам? Нет, потому что Геркулес — это миф. Так вот, для Клиффорда настоящий писатель — это тоже миф, что-то несуществующее. Я уж не говорю о Толстом или Фолкнере, для мистера Весси мифом были даже Агата Кристи и Джон Ле Карре.

— И что же, у него не было никаких стремлений, никаких огорчений?

— Книги Клиффорда Весси вышли общим тиражом в двенадцать миллионов. Да, да, это много меньше, чем у Поля Кени или Клода Ранка, но все-таки — двенадцать миллионов! Что касается огорчений… Однажды он проиграл на скачках триста фунтов и ныл потом полгода. Далее. Он быстро лысел, это его огорчало, он хватался за разные средства… Что еще? Лет восемь назад его не приняли в один аристократический клуб, иногда он вспоминал об этом… Вот и все. Литературных неудач не было. Клиффорд с его неотразимым Доном Робертом Брайстоу — как раз то, что нужно неискушенному читателю. Месяца за три до смерти он принес небольшой фантастический рассказ, это была нелепая затея — перейти к фантастике, я отказался взять рассказ. Единственный случай, когда мы поспорили. Обычно я брал его стряпню безоговорочно.

— Серьезная ссора? — спросил я. Вопрос был идиотский, но надо было что-то спросить.

Збраниборски протестующе взмахнул руками.

— Что вы! Разве это ссора… Автору детективных романов нельзя браться за фантастику. Читатели любят верить в подлинность всех этих полицейских историй. Читателю кажется, что автор участвовал в расследовании или во всяком случае копался в материалах. Рекламируя книгу, мы стремимся поддерживать эту иллюзию. И вдруг фантазия, игра воображения… Тогда и похождения Брайстоу покажутся выдумкой. И потом — какой из Клиффорда фантаст? Я открыл рукопись, увидел набивших оскомину космических пришельцев, мне стало тошно. Я посоветовал Клиффорду подписать рассказ псевдонимом и отдать в журнал научной фантастики. В конце концов почему не позволить себе такую блажь, если она не мешает делу?.. Он побывал в двух или трех редакциях, несколько раз переделывал рассказ… Не знаю, может быть, ему хотелось что-то доказать мне или себе… Рассказ не брали. Понимаете, это другой жанр. Весси пришлось бы осваивать ремесло почти с самого начала. Нужны годы, чтобы выйти на приемлемый уровень.

Збраниборски достал из нижнего ящика письменного стола зеленую папку и протянул ее мне.

— Пожалуйста, — сказал он, — можете убедиться. Сейчас у меня все бумаги Клиффорда. Кое-что я пристрою, хотя семья не нуждается в деньгах. Но этот рассказ никому не нужен.

Папка была увесистая, я сказал об этом Збраниборски.

— Там все варианты рассказа, — ответил он. — Все варианты и черновые наброски. У Клиффорда не пропадал ни один листок.

Я подумал, что есть хотя бы одна новая деталь, о которой можно будет упомянуть в отчете. Пусть дядюшка Хокинз видит, как я старался.

— Объясните вашему шефу, что здесь все чисто, — сказал Збраниборски. — Незачем терять время. Берите расчет, будем работать над книгой.

Я глотнул виски; к сожалению, это был уже третий глоток. Хокинзу не нужны мои объяснения, ему нужны новые факты, новые сведения, придется ехать в Вудгрейв. Я стал втолковывать это Збраниборски и едва не упустил важную мысль.

— Насчет книги, — сказал я. — Тут есть один скользкий момент, вы должны быть в курсе. Появится книга, а потом за нас возьмутся. Будьте уверены, за нас крепко возьмутся.

Збраниборски удивленно уставился на меня.

— То есть как? В каком смысле?

Можно прочитать тысячи детективных романов и нисколько не разбираться в жизни. Испытания, в которых я участвовал, кому-то приносили прибыль, кому-то убыток. Фирмы, производящие спасательное оборудование, отчаянно конкурируют. В двух случаях из трех те, кто тебя нанимает, готовы на все, лишь бы отчет об испытаниях выглядел оптимистично. Промышленный шпионаж, дезинформация, подкупы, преступления — что угодно, лишь бы обойти конкурента. Восемь лет назад у Канарских островов я отчаянно вычерпывал воду из полузатопленной шлюпки, и когда увидел вертолет, просто взвыл от радости. Но вертолет медленно прошел надо мной, его колеса были метрах в трех от меня. Воздушный поток раскачивал лодку, вода лилась через проломленный борт, я ничего не мог сделать. Вертолет трижды прошел надо мной, меня хладнокровно топили… В тот раз я спасся чудом: вертолет ушел, его спугнула рыбачья шхуна. Год спустя у Цейлона мой спасательный плот обстреляли с самолета…

— Великолепно! — воскликнул Збраниборски. — Вы обязаны все это рассказать. Надо сделать мужественную и честную книгу.

«Нет уж, — подумал я. — Один раз я вышел живым из этой игры, с меня хватит».

7

Милях в двадцати от Теронсвилла туман стал плотнее, белая стена начиналась прямо за ветровым стеклом автомобиля и, поскольку окончание разговора со Збраниборски ознаменовалось двумя лишними глотками, я свернул к мотелю, благоразумно решив немного переждать.

В пустом баре я выбрал столик поближе к окну (скорее это была стеклянная стена; при современной архитектуре не поймешь — где окно, а где стеклянная стена). Я заказал двойной кофе и открыл зеленую папку с рассказом Клиффорда Весси. Впрочем, на первой странице был другой псевдоним — Джон Кинг. Это звучало совсем неплохо: Джон Кинг «Голубая лента». Но прочитав две страницы, я понял, что Збраниборски прав. Летающая тарелка опустилась на лужайку перед домом Моргана Робертсона… Еще один — какой по счету? — рассказ о летающих тарелках. Я захлопнул папку и стал думать о своих делах.

Действительно, мне есть о чем написать, я знаю, насколько плохи спасательные средства даже на лучших лайнерах, и хорошо понимаю, чем это вызвано. Могу назвать фирмы, привести десятки примеров, могу показать этот жестокий механизм, сознательно жертвующий тысячами человеческих жизней во имя прибыли. А потом? Такую книгу мне не простят, это уж точно.

Если ваша фирма продает пылесосы, телевизоры или подъемные краны, нужно, чтобы ваш товар работал. Чуть лучше или чуть хуже, но такой товар должен работать, иначе вам его завтра же вернут. А спасательные средства не работают, они просто находятся на корабле. В девятнадцати случаях из двадцати их вообще не используют и через положенный срок заменяют новыми. Тут огромный соблазн продать что-то дешевое, но кажущееся дорогим и надежным. И не меньший соблазн купить эту бутафорию, потому что ее охотно отдадут на самых льготных условиях. Прибыль в таких сделках много больше, чем даже в нефтяном бизнесе. И страсти накаляются соответственно ставкам…

Я машинально открыл зеленую папку, вновь прочитал первую страницу и остановился, почувствовав какую-то странность. Пожалуй, не следовало делать двух лишних глотков. Соображал я хуже, чем обычно. Но соображать было не о чем. Тривиальное начало плохого фантастического рассказа. Действие происходит в конце прошлого века. Летающая тарелка опускается перед домом некоего Робертсона, молодого репортера, пытающегося по вечерам сочинять фантастические романы. Фантазия у Джона Кинга была небогатая, и я не удивился, прочитав, что экипаж летающей тарелки состоял из маленьких зеленых человечков. Разумеется, они нуждаются в помощи, эти зелёные человечки, что-то у них сломалось. Существует приказ не вступать в контакты с людьми, но положение безвыходное, зеленые человечки вынуждены открыться Робертсону: они рассчитывают, что писатель-фантаст лучше поймет их, чем кто-либо другой. Разумеется, мистер Робертсон оправдывает эти надежды. Летающую тарелку прячут в сарай. Зеленые человечки принимаются разбирать ее, а Робертсон отправляется в Лондон за материалами, необходимыми для ремонта…

Все это было изложено бесцветным и занудным протокольным стилем, но без присущей протоколу достоверности. Я продолжал читать только потому, что за стеклянной стеной туман стал темно-серым, даже черно-серым. Иногда в глубине тумана появлялись багровые пятна автомобильных фар, и тогда возникало нечто вроде «Воспоминания в полдень» — мазни, висевшей в кабинете Поля.

Читал я не очень внимательно, меня все время преследовало ощущение какой-то странности. Не было ни малейшего сомнения, что рассказ — бездарное подражание, примитив. И все-таки… В конце концов я вернулся к первой странице и стал вчитываться в каждое слово. Итак, летающая тарелка опустилась на лужайку перед домом мистера Робертсона… Джон Кинг (он же Клиффорд Весси) дал герою свою фамилию, вот в чем была странность! Рассказ велся от третьего лица, но героем был Робертсон. Дед или прадед Клиффорда Робертсона, живший в конце прошлого века, некий мистер Морган Робертсон.

Заметьте, не просто Робертсон, а Морган Робертсон. Робертсонов тысячи, возможно, даже десятки тысяч. Но Морган Робертсон, живший в конце прошлого века, это совсем особый случай…

8

Ибо Морган Робертсон, журналист, пытавшийся писать фантастические романы, существовал на самом деле.

Сколько людей помнят сейчас об этом. Двадцать? Сто?.. Не знаю. Во всяком случае я один из них.

Было время, когда о Моргане Робертсоне знал каждый мальчишка. Робертсон нашел издателя, и в 1898 году на прилавках книжных магазинов появился роман «Тщетность». Роман о морской катастрофе. В Англии построен огромный корабль — «Титан». Самый большой, самый роскошный, самый быстроходный… Билеты на первый рейс через Атлантику доступны только очень богатым людям. На борту «Титана» собирается высшее общество, корабль должен поставить рекорд скорости и завоевать «Голубую ленту», приз самому быстроходному лайнеру. В Северной Атлантике поздняя и холодная весна, но, стремясь в кратчайший срок преодолеть расстояние до берегов Америки, «Титан» идет полным ходом — и темной апрельской ночью сталкивается с айсбергом. Насосы не успевают откачивать воду, спасательных шлюпок не хватает, большая часть пассажиров и команды обречена на гибель… Морган Робертсон не был великим писателем. Он не был даже просто профессионалом. Но в книге — я читал ее дважды — немало сильных страниц. Катастрофа меняет людей. Точнее: заставляет показать свое подлинное лицо. Один из героев романа, молодой финансист, отнимает у своей возлюбленной спасательный пояс. Ее спасает старый врач, уступающий ей место в шлюпке…

На книгу Робертсона не обратили никакого внимания. Но через четырнадцать лет, в 1912 году, погиб «Титаник». Погиб при обстоятельствах, поразительно совпадающих с теми, что описаны в романе «Тщетность». В том же месте, в такую же апрельскую ночь «Титаник», вышедший в свой первый рейс и пытавшийся завоевать «Голубую ленту», столкнулся с ледяной горой… Вот тут-то и вспомнили о романе «Тщетность»! Да и как было не вспомнить, если совпали даже мельчайшие детали. Взять хотя бы описание «Титана»: длина 260 метров, водоизмещение 70 тысяч тонн, мощность двигателей 50 тысяч лошадиных сил, скорость 25 узлов, четыре трубы, три винта. Реальный «Титаник»: 268 метров, 66 тысяч тонн, 55 тысяч лошадиных сил, 25 узлов, четыре трубы, три винта… Никогда до этого и никогда после этого литературное произведение не оказывалось таким точным и мрачным пророчеством.

По-видимому, нет ничего неблагодарнее подобных пророчеств. Сначала на роман не обратили ни малейшего внимания, а после гибели «Титаника» поднялся страшный вой, на Робертсона посыпались обвинения — словно это он был виноват в катастрофе. Массовой психологией уже тогда недурно умели управлять. Кому-то было выгодно хотя бы частично отвлечь внимание от подлинных причин катастрофы, и Робертсона травили вполне профессионально. Идиотизм аргументации в таких случаях ничего не значит, лишь бы крик был погромче. Почему, зная об опасности, не предупредил в серьезной форме? Почему сам остался на берегу? Не подстроена ли катастрофа желающим прославиться романистом? В таком духе… В «Тайме» какой-то профессор пространно рассуждал о влиянии злой воли на ход событий. В других газетах религиозные фанатики прямо призывали к расправе над Робертсоном. Он получал сотни писем, ему угрожали, его проклинали. В конце концов он вынужден был бежать. Никто не поинтересовался, как же удалось получить столь точный прогноз. Роман ни разу не был переиздан, о нем быстро забыли…

В рассказе все было так и не так. Зеленые человечки хотят как-то отблагодарить Робертсона, но у них строгий приказ не нарушать естественного хода событий: зеленые человечки опасаются, что вмешательство в земные дела принесет людям вред. После долгой дискуссии старый зеленый человечек О-а-о (у него ярко-рыжие волосы, что соответствует седине) предлагает дать Робертсону сведения о какой-то грядущей катастрофе; такие сведения, утверждает рыже-зеленый О-а-о, несомненно помогут предотвратить катастрофу и принесут только пользу. Робертсон по роду своей репортерской службы постоянно околачивается в компании Ллойда, ему ничего не стоит получить статистику, необходимую зеленым человечкам для прогнозирования катастрофы. Там, откуда прилетели зеленые человечки, существует наука под названием «исчисление будущего», а на летающей тарелке, разумеется, есть ЭВМ, поэтому на расчеты уходит менее двадцати минут. Морган Робертсон получает точный прогноз о корабле, который будет спущен на воду через пятнадцать лет и потерпит катастрофу в первом же рейсе…

Ну а дальше — отлет зеленых человечков и тщетные попытки Робертсона предупредить кого-то о грядущей катастрофе. На Робертсона смотрят как на афериста или сумасшедшего. В конце концов он пишет роман «Тщетность», но и это ничего не дает: на роман просто не обращают внимания. Проходят годы. Робертсон все реже вспоминает о зеленых человечках, встреча с ними кажется ему далеким сном. Рассказ заканчивается проводами «Титаника». Морган Робертсон, вновь безуспешно пытавшийся что-то предпринять, стоит в веселой и нарядной толпе провожающих. Единственный человек, твердо знающий, что «Титанику» не суждено вернуться…

9

Пожалуй, в моем пересказе все это звучит интереснее, чем в рукописи Робертсона. Я излагаю самую суть, идею рассказа, а у Робертсона отличная идея тонет в унылых описаниях и вялых диалогах.

«Странно, — подумал я, — ведь это первая попытка хоть как-то объяснить феномен Робертсона. Пусть объяснение нельзя принять всерьез, но черт побери, рассказ возвращает нас к нераскрытой тайне: а как все-таки Морган Робертсон сумел с такой точностью спрогнозировать гибель «Титаника»?

И еще. Я почувствовал некоторую симпатию к Клиффорду Робертсону. Человек хочет восстановить доброе имя своего предка. В наше время это почти трогательно. В конце концов нельзя судить о Клиффорде Робертсоне по сочинениям Клиффорда Весси. Работа есть работа: иногда она не нравится, но ее все равно приходится выполнять. Важно другое — то, что человек делает по своей воле. Здесь-то и проявляется его характер.

10

Второй вариант рассказа назывался «Хроноклазма не будет». Над заголовком было написано: К. Робертсон-младший. «Браво, — подумал я, — Клиффорд Робертсон набрался смелости и решил выступать без псевдонима…»

Итак, на лужайке перед домом мистера Моргана Робертсона внезапно возник странный аппарат — хрустальный шар, обмотанный спиралью из белого металла. Из аппарата вышел молодой человек, одетый в черный фрак, брюки для гольфа и розовые туфли. Оказывается, молодой человек прибыл из 25-го века. Оу Аон (так зовут молодого человека) собирает материалы для диссертации, ему нужно поставить эксперимент — тут он надеется на помощь мистера Робертсона. Ведь мистер Робертсон пробует свои силы в фантастике и потому, несомненно, обладает богатым воображением. Оу Аон уже был у мистера Уэллса («Как, мистер Робертсон ничего не знает о мистере Уэллсе?! Ах, да, сейчас девяносто третий год, первое произведение мистера Уэллса появится только через два года…»), прославленный фантаст, автор «Машины времени», не поверил Оу Аону и выставил его за дверь. Такой досадный парадокс!

Впервые в рукописи Робертсона промелькнула неплохая деталь, я это отметил. Понравился мне и парень из 25-го века, он был более занятным, чем зеленые пришельцы. Путешествия в прошлое, объясняет Оу Аон, считаются крайне рискованными: все боятся, что путешественник начнет предсказывать будущее — и тогда изменится история, возникнут хроноклазмы, последствия которых невозможно представить. Так вот, лично он, Оу Аон, выдвинул противоположную гипотезу и хочет доказать ее экспериментально. Он уже побывал в Трое, рассказал Кассандре, как кончится троянская война, — и что же вы думаете? — предсказаниям Кассандры никто не поверил, все осталось неизменным. Люди глухи к предупреждениям. Теперь нужен еще один эксперимент: допустим, заранее станет известно о судьбе «Титаника»; повлияет ли это на ход событий?..

Второй вариант рассказа показался мне более удачным. Сцена отлета Оу Аона вообще получилась эффектной. Морган Робертсон помогает вытащить из сарая спрятанную там машину времени. Прощальное рукопожатие. Робертсон желает Оу Аону счастливо вернуться в 25-й век. Оу Аон отвечает, что возвращаться еще рано: надо побывать в 20-м веке и договориться с неким Клиффордом Робертсоном, чтобы тот написал о гибели гигантского танкера «Торри каньон» в Ла-Манше (это случится в марте 1967 года) и о катастрофе, которая произойдет в марте 1978 года у берегов Бретани, — погибнет еще более огромный танкер «Амоко Кадис». Морган Робертсон потрясен: неужели и через сто лет будут катастрофы? И что это такое «танкер»? Оу Аон торопится, надо стартовать, пока никто не увидел стоящую на лужайке машину. Но он все же успевает объяснить Робертсону, что такое танкер. И уже из кабины добавляет: самая большая катастрофа произойдет в январе 1988 года, когда близ полуострова Корнуолл пассажирский атомоход столкнется с супербалкером; от радиоактивного загрязнения погибнет около четырех тысяч человек… Машина времени исчезает, оставив ошеломленного и ничего не понимающего Моргана Робертсона. Что такое «атомоход»? Что такое «балкер»? Что означают слова «радиоактивное загрязнение»? Кто такой Клиффорд Робертсон?..

Далее все идет, как в первом варианте: Морган Робертсон безуспешно пытается что-то предпринять, потом пишет роман «Тщетность». Проходят годы, спущен на воду «Титаник», и вот Робертсон стоит в толпе провожающих…

Я читал не очень внимательно. Меня преследовала назойливая мысль: откуда у Клиффорда Робертсона данные о катастрофе 1988 года? Ну, «Титаник» — это история. Катастрофы с «Торри каньон» и «Амоко Кадис» известны каждому англичанину, тут тоже нет загадки. А вот столкновение атомохода с супербалкером — что это: художественный вымысел или прогноз? Я знал: проектируется первый пассажирский атомоход для атлантических линий. Скорость что-то около 50 узлов, свыше четырех тысяч пассажиров. Уже существуют балкеры, корабли для перевозки насыпных грузов водоизмещением в миллион тонн. У Клиффорда Робертсона просто не хватило бы фантазии выстроить такую впечатляющую линию: реальный роман — реальная гибель «Титаника» — реальные катастрофы танкеров — грядущая катастрофа атомохода. Никакими художественными средствами нельзя было бы достичь большей убедительности, чем достиг Клиффорд Робертсон, обладающий весьма скромным литературным даром. Появись такой рассказ — и на атомоход не продали бы ни одного билета. Подумать только: Робертсон снова предупреждает о катастрофе корабля! На этот раз глухих бы не оказалось…

«Игра выходит за пределы литературы, — подумал я, — не мог Клиффорд Робертсон решиться на такой шаг только из желания замолвить доброе слово о своем предке или из желания опубликовать рассказ. Клиффорд Робертсон знал, что катастрофа должна произойти. Это единственное объяснение».

Быстро перелистав наброски неоконченного третьего варианта (рассказ теперь назывался «Тщетность-2»; нетрудно представить себе взрывчатую силу этого названия в сочетании с фамилией Робертсона), я нашел в папке то, что ожидал найти: пожелтевшие листы, исписанные мелким почерком. Цифры, формулы, расчеты. Бумаги Моргана Робертсона.

11

Позже я провел долгие часы и дни с этими бумагами, пытаясь разобраться в исчислении будущего — науке, созданной Морганом Робертсоном. Но тогда, в баре, я быстро перелистывал хрупкие желтые страницы, отыскивая выводы, итоги расчетов. Листов было сто восемь. На семьдесят втором я нашел прогноз по «Титанику»; на восемьдесят седьмом — по «Торри каньон», на восемьдесят восьмом — по «Амоко Кадис». А еще через семь страниц кратко описывалась «катастрофа 1988 года».

Несколько пояснений. Бумаги Моргана Робертсона относятся к 1912 году и представляют собой черновик книги. По-видимому, Робертсон начал писать эту книгу сразу после гибели «Титаника», собираясь отвести от себя вздорные и невежественные обвинения. Но книгу он не закончил. Помешало нервное потрясение. Потом Робертсон уехал в Канаду. Последние страницы книги почти бессвязны. Вообще в рукописи множество уточнений, изменений, вставок. Читать эти листы трудно. Расчет по «Титанику» приведен полностью, а другие прогнозы даны только в виде конечных выводов. Они не так точны, как прогноз гибели «Титаника». Робертсон не приводит названий кораблей, даты указаны приближенно: 1967 год, 1978 год, конец 1987 года или 1988 год… Нет слов «танкер» и «балкер»; Робертсон пишет о «кораблях, везущих жидкий или пескообразный груз». Нет и слова «атомоход», речь идет о «двигателях, использующих внутренние силы материи». Ничего нет о последствиях гибели танкеров, когда сотни и тысячи тонн нефти погубили побережье Бретани и пляжи Корнуолла. Не упоминается и «радиоактивное загрязнение». Робертсон не думал о деталях и тонкостях терминологии. Он с лихорадочной поспешностью писал книгу-оправдание…

Повторяю, детальное изучение бумаг Моргана Робертсона я начал позже. Пока для меня были важны только две вещи: существуют ли вообще эти бумаги и есть ли в них прогноз катастрофы 1988 года. Я увидел, что бумаги существуют и что прогноз есть. Теперь я знал, что Клиффорда Робертсона убили.

Я ехал в сторону Вудгрейва, ехал осторожно, хотя туман почти рассеялся, и думал о странной судьбе Моргана Робертсона, гениального математика, опередившего свое время на столетие, а может быть, и больше.

В школьные годы и потом, работая репортером, Морган Робертсон не очень думал о математике. Это был молодой человек с изрядным зарядом честолюбия, что встречается весьма часто, и колоссальным воображением, что, наоборот, встречается чрезвычайно редко. От избытка воображения он пытался писать фантастические романы, хотя литературного дара у него не было. А по службе этому молодому человеку приходилось слоняться по залам компании Ллойда и добывать информацию для газет. И вот здесь, в один из обычных дней, у Моргана Робертсона появилась мысль о том, что будущие события можно вычислять с математической точностью. В этом храме наживы, где все думали о деньгах, Морган Робертсон сформулировал основные постулаты науки, которой нет и по нынешний день, ибо то, что мы называем прогнозированием, футурологией, — лишь жалкие намеки на стройное здание науки об исчислении будущего.

У Ллойда, еще со времен царствования Якова II, скапливалась информация о кораблях, грузах, рейсах, катастрофах. Морган Робертсон понял, что в сотнях томов годовых отчетов Ллойда спрятаны закономерности, знание которых позволит управлять будущим. Он принес домой (это было осенью 1891 года) первые десять томов и углубился в их изучение. Вот здесь-то и обнаружились математические способности Моргана Робертсона, он сам пишет о них с некоторым удивлением. В бесконечном океане цифр Робертсон с потрясающей интуицией улавливал странности, выделял их, анализировал — и появлялись первые теоремы исчисления будущего. Нередко оказывалось, что нет математического аппарата для обработки информации; тогда Морган Робертсон создавал свои математические методы. Мне трудно о них судить, но результаты применения этих методов говорят сами за себя.

Морган Робертсон работал неистово: каждый день, до глубокой ночи. Он сам пишет, что засыпал от усталости прямо за письменным столом. Через три года он вывел формулы морских катастроф. Будь у Робертсона иной исходный материал, не отчеты Ллойда, а, скажем, медицинская статистика, он пришел бы к исчислению будущего как-то иначе. В конце концов формулы морских катастроф — лишь одно из многих приложений исчисления будущего. Но в те времена не существовало другого, выражаясь современным языком, массива информации, равного по объему отчетам и регистрационным книгам компании Ллойда.

Итак, Морган Робертсон, перемолов бездну информации, вывел формулы морских катастроф. Еще два года ушло на то, чтобы произвести расчет конкретной катастрофы. Формулы были громоздкими, и Робертсону пришлось проделать колоссальную вычислительную работу, умножая, деля, возводя в степень, извлекая корни… Сегодня такие расчеты можно легко сделать на карманной ЭВМ, но у Робертсона были только карандаш и бумага. И все-таки кропотливый расчет по «Титанику» он проделал трижды, каждый раз точнее и точнее…

А теперь представьте себе Моргана Робертсона летом 1896 года. Это был уже не тот честолюбивый молодой человек, который искал случая выдвинуться. Работа меняет человека — тут действие в полной мере равно противодействию. Пять лет работы, потребовавшей огромного напряжения ума и фантазии, долгие дни и ночи, в течение которых Робертсон открывал и осмысливал то, что еще никому не было известно, — все это сформировало человека с иным характером, перестроило мировоззрение и мышление, дало иной жизненный опыт. Морган Робертсон сумел подняться над своим временем, и с этой высоты ничтожными казались былые мечты о карьере и богатстве. Я бы сказал так: Робертсон — как личность — стал неизмеримо значительнее. Обострились ум и чувства, изменилось самое главное, то, что определяет суть человека — представление о ценностях, целях, добре и зле. Быть может, другой талантливый математик, имея информацию Ллойда, тоже смог бы вывести формулы катастроф и теоремы исчисления будущего. Но Робертсон, превращая информацию в абстрактные и бесстрастные формулы, ни на минуту не забывал о тех, кто погиб в море. Его могучее воображение работало не только на математику, оно с ужасающей ясностью рисовало картины кораблекрушений, заставляя искать их глубинные причины и вызывая непроходящую душевную боль.

Так вот, представьте себе этого человека, занятого своими расчетами, гипотезами, сомнениями; представьте, как он вглядывается в возникающие за формулами мрачные картины бесчисленных морских трагедий. Временами работа кажется непосильно тяжелой. И вот, наконец, поставлен решающий эксперимент: вычислена гигантская морская катастрофа: если она произойдет, теория доказана! 1912 год, Северная Атлантика, столкновение пассажирского парохода с айсбергом, гибель полутора тысяч человек…

Робертсон ошеломлен. Подумать только, полторы тысячи человек!.. Нужно что-то предпринять, нельзя допустить, чтобы совершилось такое. Нужно самому перечеркнуть свой решающий эксперимент, вмешаться в ход событий, сделать так, чтобы предсказанной катастрофы не произошло… Драма, достойная пера Шекспира. Не случайно Клиффорд Робертсон хотел отделаться пустяковыми рассказами о космических пришельцах и путешественнике, прибывшем из 25-го века. Только в третьем варианте рассказа он попытался показать все так, как было… и не смог.

Не существовало никаких зеленых человечков, никаких молодых людей из машины времени. Был великий ученый, заложивший основы математического исчисления будущего и впервые столкнувшийся с ситуацией, с которой еще никогда никому не приходилось сталкиваться. Доказательства верности теории можно получить лишь в том случае, если события будут идти своим чередом и произойдет предсказанная катастрофа. Надо сдать запечатанный пакет с прогнозом нотариусу, а потом — после гибели корабля — объявить, что все обстоятельства катастрофы были вычислены заранее. Вот тут теорию признают безоговорочно! А полторы тысячи человек… Что ж, потом формулы катастроф позволят спасти сотни тысяч людей, простая арифметика. Прекрасный довод для успокоения совести, не так ли?.. И другой путь, всеми силами мешать катастрофе, кричать, доказывать, драться, суметь изменить ход событий. Теория и формулы останутся верными, но никаких доказательств не будет, исчисление будущего признают на двадцать или пятьдесят лет позже, и человечество дорого заплатит за эту задержку.

Я подчеркиваю: в 1896 году Морган Робертсон абсолютно не принимал в расчет личные интересы, хотя по справедливости следует признать, что он имел право учесть их. Однако проблема была и без того предельно острой: с одной стороны — гибель пассажиров и экипажа «Титаника», но признание теории и возможность в будущем предотвратить многие вычисленные катастрофы, а с другой стороны — сохранение полутора тысяч жизней, но отказ от решающего эксперимента и многие катастрофы, которые нельзя будет предотвратить, потому что теория получит признание значительно позже…

Беру на себя смелость утверждать: чтобы правильно решать такие проблемы, нужно учитывать еще один фактор. Каждый наш поступок служит кому-то примером — положительным или отрицательным, быстро забываемым или вечным. Каждый наш поступок в той или иной мере отражается на поступках других людей, и этот суммарный резонанс — самая высшая мера добра и зла.

Морган Робертсон принял решение сделать все, чтобы предотвратить гибель корабля. В рукописи Робертсона подробно и точно перечислены все предпринятые им попытки повлиять на ход событий. Чтобы избежать катастрофы, достаточно было проложить курс корабля немного южнее. Или идти с меньшей скоростью. Но Робертсона просто не слушали: никого не интересовала какая-то опасность, якобы грозящая какому-то еще непостроенному кораблю. Математики, к которым обращался Робертсон, пожимали плечами: для проверки формул, на основании которых предсказана катастрофа, нужно повторить всю работу, проделанную Робертсоном. и заново проанализировать сотни томов с материалами Ллойда…

Роман «Тщетность» был лишь одной из многих попыток привлечь внимание к опасности. Фантазия подсказала Робертсону многие яркие детали, вычисленное перемешалось с придуманным, и (такова была сила фантазии этого человека!) прогноз в целом стал еще точнее.

Я думаю, Робертсон понимал, что ему не удастся предотвратить гибель «Титаника». Не случайно роман назван «Тщетность». Но Робертсон честно сражался с судьбой (или с косностью общества — так будет точнее). Он писал в Королевское общество, дважды обращался в парламент, обивал пороги компании «Уайт стар», которой принадлежал «Титаник». За три недели до отплытия «Титаника» Робертсон говорил с Эндрюсом, конструктором корабля. Эндрюс рассмеялся: «Титаник» непотопляем, катастрофы не может быть, это просто вздор. «Дай нам бог, — сказал Эндрюс, — прожить еще столько, сколько предстоит прожить «Титанику». Приходите ко мне после возвращения корабля, мы продолжим этот разговор…» Что ж, пожелание Эндрюса наполовину сбылось: конструктор «Титаника» погиб вместе со своим кораблем. Один из спасшихся моряков видел Эндрюса в курительном салоне. «Титаник» уже уходил под воду, оставались считанные минуты; конструктор, отшвырнув спасательный пояс, сидел в кресле, отрешенно глядя в пространство…

Морган Робертсон прожил на четыре года больше. Он погиб на войне, не успев опубликовать свои работы и новые прогнозы.

12

В восьми милях от Вудгрейва дорога поднялась над туманом, в ветровое стекло «ариэля» ударило яркое солнце, мир приобрел краски.

Через несколько минут я остановил машину у крутого поворота — там, где сорвался «кадиллак» Клиффорда Робертсона. Разумеется, дорога была давно отремонтирована: все столбики на своих местах. Я осмотрел эти столбики и прошел по дороге в обход холма. Метрах в ста от поворота начиналась тропинка, по которой можно было подняться на холм.

Я, конечно, плохой детектив. Вообще я никакой не детектив. Но одно дело я все-таки распутал, причем такое дело, которое вряд ли распутал бы кто-нибудь другой. Вечером я доложу шефу обо всем — о Моргане Робертсоне, о «Титанике», о папке, переданной мне Ольбрахтом Збраниборски. И об убийстве Клиффорда Робертсона. Полиция искала доказательства несчастного случая, страховая компания думала о возможном самоубийстве, никому в голову не пришла версия об убийстве. Еще днем, знакомясь с обстоятельствами дела, я подумал, что Клиффорд Робертсон ехал из Лондона со скоростью не более тридцати пяти миль. На такой скорости просто невозможно сбить прочные железобетонные столбики. Кто-то подтолкнул «кадиллак»…

С вершины холма мне пришлось спуститься всего на несколько метров, и я сразу нашел то, что искал. В боковом свете заходящего солнца на серой почве холма не очень отчетливо, но все-таки просматривался след — ложбина, вмятина, круто идущая вниз. Отсюда столкнули что-то тяжелое, скорее всего металлический шар. Так можно выбить за дорогу и неподвижную машину…

Наверное, Клиффорд Робертсон кому-то что-то сказал о катастрофе 1988 года. Он был неосторожен, этот автор выдуманных криминальных историй. Он плохо знал реальный мир и, сам того не понимая, привел в действие могучие силы. Выступить против проекта, в который уже вложены колоссальные средства, — это примерно то же самое, что стать на пути бешено мчащегося экспресса. Нравы теперь более крутые, чем в патриархальные времена Моргана Робертсона: Клиффорд Робертсон не успел даже дописать «Тщетность-2»…

«Что ж, — думал я, спускаясь с холма, — дядюшка Хокинз не станет ввязываться в эту историю. Нет доказательств убийств, таких доказательств, которые можно было бы предъявить. Да и какой смысл искать мелких фигурантов, слепых исполнителей, которые наверняка не знали, зачем нужно было убрать Клиффорда Робертсона. Нет, действовать придется в одиночку, во всяком случае на первых порах. Может быть, потом чем-то помогут и дядюшка Хокинз и Ольбрахт Збраниборски. Но дебют придется разыгрывать одному. Это — моя война. Тут не отойдешь в сторону и не спрячешься за чью-то спину. Я издам рукопись Моргана Робертсона, расскажу о смерти Клиффорда Робертсона, приведу десять, двадцать, сотню новых прогнозов и раскрою закулисную механику катастроф, тут я кое-что понимаю…»

Это — моя война.

Размышления о фантастике

Генрих Альтов Машина открытий

Человек стоял перед пультом.

На желтой пластмассовой панели была одна только кнопка, прикрытая выпуклым стеклом.

Человек долго стоял перед пультом, не решаясь сломать стекло и нажать кнопку…

Это — не начало рассказа. Читателю предстоит принять участие в следствии, притом несколько необычном.

Суть дела в следующем.

У каждого писателя-фантаста постепенно накапливаются идеи, которые не удалось использовать. Это отнюдь не «отходы производства». Нет, я имею в виду вполне доброкачественные идеи. Казалось бы, нет никаких причин, мешающих переложить эти идеи на язык фантастики. Но «переложение» не удается.

Конечно, научно-техническая идея еще недостаточна для создания рассказа или повести. Такую идею можно сравнить с авиационным мотором: сам по себе-даже запущенный на полную мощность, — он не сдвинется с места. Для полета нужны фюзеляж, крылья, органы управления. Допустим, все это есть. Самолет выруливаег на взлетную площадку. Крылья мечты должны поднять в воздух тяжелый мотор. Но испытания заканчиваются катастрофой…

Почему?

В авиации расследование ведет комиссия. Писателю в одиночку приходится искать причины неудач. Я хочу рассказать об одном таком случае. Мне кажется, следствие не только поможет ближе познакомиться с «технологией» фантастики, но и позволит заглянуть в будущее науки.

* * *
Я сказал — «следствие». Правильнее было бы применить другое слово. Речь идет об исследовании. Без кавычек.

Все началось с того, что я задал себе вопрос: какой будет наука далекого будущего, скажем, наука XXII века?

Чтобы ответить на этот вопрос, надо проследить развитие научного поиска. Тенденции здесь очевидны, выявить их нетрудно.

Начнем с научного оборудования. Тут явственно заметен постоянный и все убыстряющийся рост исследовательской аппаратуры. Первый микроскоп, построенный в 1677 году Левенгуком, представлял собой небольшую трубку с линзами. Высота современного электронного микроскопа превышает десять метров, а вес измеряется тоннами. Ту же тенденцию легко проследить и в развитии телескопа. Первый рефлектор Ньютона имел зеркало диаметром в 2,5 сантиметра. Длина телескопа была 15 сантиметров. Ньютон носил телескоп в кармане. Сейчас в Советском Союзе строится телескоп с шестиметровым зеркалом!

Быстрое увеличение размеров исследовательского оборудования — тенденция, общая для всех отраслей науки. Но особенно чегко она проявляется в авангардной области современной науки, в физике. В 1820 году Эрстеду потребовались всего полметра проволоки и магнитная стрелка, чтобы поставить свой знаменитый опыт, приведший к открытию магнитного поля тока. Но менее чем за полтора столетия проволока, которую держал в руках Эрстед, превратилась в циклопические термоядерные установки и гигантские ускорители…

Размеры научного оборудования растут все быстрее и быстрее. «Сначала мы предполагали строить ускоритель, который придавал бы частицам энергию в 50 или 70 миллиардов электровольт, — рассказывал академик Топчиев. — Знаменитый советский ускоритель в Дубне рассчитан на 10 миллиардов… Мы должны идти дальше.

Но пяти-семикратное увеличение энергии теперь уже кажется маленьким. Нужно поднять энергию разгоняемых частиц хотя бы раз в сто. Значит, нужен ускоритель на 1000 миллиардов электроновольт!

В подобном сверхмощном ускорителе скорость частиц приблизится к скорости света… При таком разгоне частица, как и скоростной самолет, не сможет вращаться по маленькому кольцу. Орбита, радиус „разворота“ частицы поневоле возрастают. Если ускоритель в Дубне имеет радиус кольца 30 метров, то здесь он около трех километров!»

Быстро растут и размеры вспомогательного научного оборудования. Первые маятниковые часы были не больше обычных «ходиков». Астрономические часы начала XX века представляли собой внушительный прибор почти в человеческий рост. Затем появились «кварцевые» часы, не уступающие по размерам шкафу. А для размещения механизма современных «молекулярных» часов нужно уже специальное помещение.

Характерная особенность: когда одно оборудование сменяется другим, принципиально новым, размеры сразу же, как бы скачком, увеличиваются. «Юные» радиотелескопы были крупнее «взрослых» оптических телескопов. «Новорожденные» электронные машины намного крупнее, чем «пожилые» механические счетные аппараты.

И еще одна особенность: производительность исследовательского оборудования (количество опытов, наблюдений, замеров в единицу времени) непрерывно увеличивается. В свое время Гершель направлял телескоп, пользуясь громоздкими лестницами, системой скрипящих катков и блоков. Рассказывают, что сестра Гершеля однажды упала с этих лестниц исломала ногу… Современными телескопами-гигантами астрономы управляют, нажимая на кнопки.

«Производительность» исследовательского оборудования растет еще и потому, что увеличиваются точность и скорость измерений. Сто лет назад выдержка при фотосъемке составляла 10 минут. Сейчас уверенно фотографируют явления, протекающие за миллионные доли секунды.

Увеличение производительности научного оборудования, естественно, вызывает сокращение времени, затрачиваемого на один эксперимент. Обычно эксперимент представляет собой цепь последовательных операций.

Каждая такая операция раньше проводилась вручную или шла «сама по себе». Требовалось, например, несколько недель; чтобы отстоялись мелкие частицы, взвешенные в жидкости. С помощью современной ультрацентрифуги это осуществляется в течение минуты.

Я предупреждал, что мы ведем исследование. Это работа нелегкая, и я подозреваю, что читателю хотелось бы скорее перейти к фантастике. Скажем так.

Человек, стоявший у пульта, медленно оглядел комнату. Она была пуста. Бетонные, ничем не прикрытые стены - и больше ничего: ни стола, ни стула. Только массивная железная дверь рядом с желтой панелью.

Из ниши в невысоком потолке светила яркая лампа…

Мы действительно скоро переидем к фантастике. Пока же, коль скоро о ней зашла речь, отметим любопытное обстоятельство.

Стремительный рост научного оборудования почти не замечен фантастами. Как известно, герой романа Уэллса «Человек-невидимка» сделал свое открытие в домашней лаборатории: «Я пользовался двумя, небольшими динамомашинами, рассказывает невидимка, — которые я приводил в движение при помощи дешевого газового двигателя». Шестьдесят с лишним лет спустя герой повести А. Днепрова «Суэма» точно в таких же условиях создал электронное разумное существо: «…я начал работу над своей Суэмой дома… я стал приобретать материалы для будущей машины… по моему проекту была изготовлена многолучевая электронная трубка в форме шара диаметром в один метр…»

Нетрудно заметить, что фантастика здесь похожа на историческое повествование. Создатель сложнейшей кибернетической машины работает так, как, например, работал в конце прошлого века Рентген. «Для всего исследования, — писал об открытии рентгеновских лучей А. Иоффе, — почти не потребовалось сколько-нибудь сложных приборов: электроскопы, кусочки металлов, стеклянные трубки…»

Фантастика опережает действительность, когда речь идет об итогах науки. Герои современных фантастических произведений совершают межзвездные перелеты, создают кибернетические машины, не уступающие по силе разума человеку, перемещают планеты с орбиты на орбиту… Но, если верить фантастам, и через несколько столетий ученые будут работать так, как они работали во времена Рентгена.

* * *
Вместе с увеличением размеров научной аппаратуры растет и исследовательское поле-минимальная «жилплощадь», необходимая для размещения всего комплекса оборудования. Еще в конце прошлого века исследовательским полем был стол ученого. Через двадцатьтридцать лет физику нужна была уже лаборатория, состоящая из нескольких комнат и мастерских. Ныне исследовательское поле выросло до размеров настоящего поля (в первоначальном значении этого слова). Здание, в котором размещен синхрофазотрон на 10 млрд. электронвольт, имеет объем в 335.000 куб. метров. Эрстед получал ток от химического элемента, уместившегося в бокале. Синхрофазотрон питает электростанция, способная обеспечить энергией целый город!

Исследовательское поле (в физике) растет — если сравнивать с ростом оборудования-непропорционально быстро. Тут проявляется тенденция к использованию все более и более высоких потенциалов. Исследователю уже небезопасно оставаться рядом с прибором. Электронный микроскоп, например, создает сильнейшее рентгеновское излучение; поэтому управляют прибором на расстоянии, а изображение рассматривают на телеэкране.

И еще одна — исключительно важная — тенденция.

Во времена Галилея требовались десятки лет, чтобы новое открытие стало известным широкому кругу ученых и-в свою очередь-было использовано для следующего шага вперед. К началу XX века период освоения новых открытии уменьшился примерно до года. В наше время этот период измеряется днями, а в наиболее важных случаях даже часами. Развитие телевидения и радио, укрепление контактов между творческими коллективами позволяют в принципе уже в самое ближайшее время сократить период освоения до нескольких минут.

Остается сделать полшага: вообще говоря, фантастическая идея уже наметилась.

Допустим, прошло полтораста-двести лет. Исследовательское поле выросло настолько, что занимает всю поверхность планеты. Не Земли — она населена. И не Марса-а вдруг там живут марсиане? Пусть это будет Ганимед, спутник Юпитера, по размерам лишь немногим уступающий Марсу.

На поверхности Ганимеда расположены комплексы исследовательских установок. Размеры каждой установки измеряются километрами и десятками километров, а каждый комплекс (он включает «набор» установок, вычислительные центры, вспомогательное оборудование и электронные управляющие устройства) занимает площадь, равную, скажем. Московской области.

Кроме исследовательских комплексов, на Ганимеде находятся и производственные центры. Это гигантские автоматизированные мастерские, способные при необходимости быстро изготовить любое новое оборудование.

Единая (всепланетная) энергетическая система обеспечивает энергией исследовательские комплексы и производственные центры. В складах хранятся запасы сырья, в частности, все химические элементы), металлов, пластмасс, стекла, типовых электродеталей и т. п.

«Командует» всем главный электронный центр. В его блоках памяти содержатся сведения, накопленные данной отраслью науки (и смежными отраслями). Он координирует работу системы взаимосвязанных исследовательских комплексов, вычислительных, производственных и энергетических центров.

Итак, на поверхности Ганимеда создана Машина Открытий. Эта машина, в сущности, представляет собой кибернетический аналог целой отрасли науки, скажем, физики. Надо добавить: физики будущего. Оснащенная мощнейшим исследовательским оборудованием, не разделенная ведомственными и иными барьерами, способная к молниеносному обмену информации, лишенная присущей человеку инерции мышления и работающая круглосуточно, машина эта приобретает новое качество — динамичность. Путь, которой физика проходит за десятилетия, Машина Открытий пройдет в течение нескольких часов или дней.

Работать Машина Открытий будет так:

Главный электронный центр (назовем его «Мозг»- так проще) получит задание с указанием направления и желаемых результатов (например: исследовать явле1тия при температурах, близких к абсолютному нулю, собрать новые данные о строении вещества и найти практически пригодные способы хранения энергии без потерь). «Мозг» выработает программу первого цикла исследований. Характерная особенность Машины Открытий состоит в том, что она работает по единой программе. Поэтому Машина Открытий сможет одновременно ставить большое число разных вариантов одного опыта. При таких условиях цикл исследования — от имеющегося уровня знаний до первого следующего открытия-будет весьма непродолжительным. Машина сделает новое открытие и на этой основе (тут очень важный момент в цепи наших рассуждений!) сама скорректирует программу исследований: повернет исследования в наиболее интересном, неожиданном направлении. Вторей цикл пойдет по программе, которую человек, не зная сделанного в первом цикле открытия, мог бы и не предусмотреть.

Продолжительность циклов самая различная: от миллионных долей секунды до недель и месяцев. В основном это зависит от соответствия оборудования направлению исследования. И еще от того, насколько быстро Машина Открытии сможет собирать новое оборудование, необходимое «по ходу дела». Иногда в течение нескольких секунд Машина Открытий будет проходить путь, на который «обычной» физике потребовались бы десятки лет. Иногда она будет останавливаться, поджидая пока автоматы (сами или с участием людей) соберут оборудование, «заказанное» для очередного цикла.

Не исключено, что Машина Открытий, пройдя какое-то количество циклов, зайдет в тупик: исчерпаются принципы, заложенные в ее основе. Если бы машина, например, начала с опыта Эрстеда, она легко открыла и «освоила» бы явление магнитной индукции, вывела бы закон Ленца и пришла бы к уравнению Максвелла. Но, обнаружив внешний фотоэффект и вплотную подойдя к понятию квантов, Машина Открытий, построенная на основе классической механики, не смогла бы вступить в «сферу действия» теории относительности. Таким образом, время от времени людям придется переналаживать машину, в частности, учитывать достижения других наук.

Но это идеальный случай - мирная остановка машины, исчерпавшей свои возможности. Не исключено и другое: машина придет к «взрывоопасным» открытиям.

Допустим (в порядке мысленного эксперимента), что Машина Открытий имеет сведения, соответствующие физике начала XX века. Известна естественная радиоактивность. Открыты электроны и рентгеновские лучи. В блоках памяти Мозга есть информации о квантах и специальной теории относительности. Программа первых циклов сформулирована в самом общем виде: исследовать радиоактивные свойства химических элементов и попытаться получить искусственную радиоактивность.

Человек нажал кнопку. Машина Открытий начала работать. Оборудование на первых порах несложноециклы стремительно следуют один за другим. Машина открывает изотопы у нерадиоактивных элементов. Она воспроизводит опыт Резерфорда и расщепляет атомное ядро…

Логика открытий при этом не обязательно совпадает с тем, что было в «обычной» физике. Например, позитроны обнаружены физиками при исследовании космических лучей. Машина Открытий, не имеющая понятия о космических лучах, скорее всего обнаружит позитроны при бомбардировке легких элементов альфа-частицами.

Мезоны «обычная» физика также открыла, изучая космические лучи. Машина найдет мезоны с помощью ускорителей…

Наступит время, когда Машина Открытий осуществит цепную реакцию деления ядер урана. «Обычная» физика шла к этому более 30 лет. Я не знаю, во сколько времени прошла бы этот путь Машина Открытий. В фантастическом произведении можно было бы, например, сказать о двух неделях. Этот срок вряд ли вызвал бы внутренний протест читателя. Но если говорить «без фантастики», я думаю, что Машина Открытий проскочила бы этот этап за несколько секунд.

А вот что произошло бы дальше - трудно сказать.

Машина Открытий не имеет систем защиты от неоткрытых еще явлений. Тут принципиально немыслима защита. Нажимая кнопку, исследователь не знает, с какой скоростью и куда придет Машина Открытий. Можно, конечно, время от времени прерывать ее работу и «вручную» контролировать безопасность. Перед первым паровозом шел человек, помахивая флажком, и дудел в трубу: «Берегись!..» Это плохой метод.

Значит, Машине Открытий предстоит работать без тормозов.

Это последнее обстоятельство, казалось бы, создает все условия для «организации» научно-фантастического сюжета.

Самое простое-построить сюжет на конфликте: «Бить (стекло, прикрывающее кнопку) или не бить?»

Действительно, не так просто нажать кнопку, впервые пустив в ход Машину Открытий.

Человек посмотрел на часы. Он должен был нажать кнопку шесть минут назад. Сигналам нужно еще пятьдесят две минуты, подумал он, чтобы дойти до Ганимеда.

Он прижал ладонь к стеклу и надавил. Трещины разорвали гладкую поверхность стекла, оно смялось, кач целлофан. Через это, ставшее податливым, стекло человек нажал кнопку. Потом, осторожно вытащив осколки стекла, еще раз нажал кнопку и долго ее не отпускал…

Здесь и терпит крушение первый вариант сюжета: читатель с самого начала уверен, что человек нажмет кнопку. И действительно — люди не отступят. Они, конечно, примут меры предосторожности (например, будут включать Машину Открытии на расстоянии), ноничего не остановит человечество в его извечном стремлении к познанию тайн природы.

Логично (это разумеется, особая логика-фантастическая) возникает вариант: пусть это будут не люди.

Предположим, на какой-то далекой планете космонавты обнаружили полуразрушенную Машину Открытий. Они еще не знают-что это такое. Сначала они надеются найти обитателей планеты. Но планета «заселена» лишь гигантскими исследовательскими установками, многие из которых даже известны людям. Изучая чужой мир, космонавты постепенно приходят к мысли, что перед ними — Машина Открытий. Ее создатели не решились нажать кнопку. А люди решаются!

Вероятно, это один из наиболее удачных вариантов.

Тайна (большая и нешаблонная), постепенное ее раскрытие и связанные с этим приключения-все это интересно. «Подводит», в сущности, пустяк: можно не сомневаться, что наука придет к Машине Открытий задолго до первого межзвездного перелета.

Значит, надо все-таки говорить о Машине Открытии, которую построят люди. Быть может, просто приключения? Здесь множество вариантов, ведь машина может делать самые различные открытия. Приключения могут быть и веселые, и «страшные». Получив, например, безобидное задание исследовать свойства кристаллов, машина — после каких-то промежуточных открытий — свернет в сторону и вдруг начнет управлять ходом реакции а недрах Солнца…

Предположим, что трудности преодолены и все должным образом «увязано». Идея-мотор благополучно поднимает сюжет-самолет. Скорость быстро увеличивается… и снова катастрофа.

О барьере, вызвавшем эту катастрофу, надо сказать подробнее.

Жюль Верн четко разграничивал достоверное («научно-познавательное») от фантастики. Скажем, трое путешественников подлетают к Луне. Жюль Верн пишет: «Вот точное описание всего того, что видели Барбикен и его друзья с указанной высоты. Лунный диск, казалось, был усеян обширными пятнами самой разнообразной окраски. Исследователи Луны и астрономы по-разному объясняют окраску этих пятен. Юлиус Шмит утверждает…» И так далее. Казалось бы, при чем здесь Юлиус Шмит? Ведь путешественники должны видеть то, что никто до них не видел: им не мешает земная атмосфера, они летят на высоте менее десяти километров и у них есть телескоп! Но Жюль Верн «выключает» фантастику и добросовестно, суховато излагает имеющиеся у науки данные. С точки зрения литературы, здесь очевидный проигрыш. Повествование разорвано и к нему приклеен кусок научно-популярного текста. Но зато читатель получает знания.

Во времена Жюля Верна научно-популярная литература была крайне бедна. Читатели с радостью поглощали лекции, «вмонтированные» в текст романов. В наше время существует обширная научно-популярная литература, об итогах науки сообщают газеты, журналы, радио, кино, телевидение…

Фантастика — в этом смысле (и только в этом смысле!) перестала играть роль распространителя знаний.

Изменились и требования к литературной форме; фантастам пришлось отказаться от механического приклеивания лекций. Задачей современной фантастики все отчетливее становится изображение будущего человека и будущего человеческого общества. Фантаст перестает быть популяризатором и превращается в «инженера будущих человеческих душ».

В фантастике последних лет познавательные сведения либо вообще отсутствуют, либо находятся как бы в растворе-они замаскированы. Это повышает художественные достоинства произведения, но резко снижает ценность сообщаемых сведений. Уже нельзя отличить, где кончаются данные науки и начинается фантазия автора. Вот сценка из современой повести. Герои разговаривают о Венере. Они крупные ученые и им, конечно, незачем делиться сведениями, имеющимися в школьных учебниках астрономии. Разговор ведется «на читателя».

Автор снабжает читателя познавательными сведениями и одновременно «конструирует» такую планету, которая нужна для дальнейшего развития сюжета.

— Да, гиря в один килограмм будет весить на Венере приблизительно 810 граммов…

— Вот видите… значит, передвигаться и переносить тяжести там несколько легче, чем на Земле. Прямые измерения температуры верхнего слоя облаков дают колебания от минус 25 градусов на теневой стороне планеты до плюс 60 градусов на освещенной. Известно, что там много углекислоты.

Попробуйте угадать, что здесь научно (и потому имеет познавательное значение), а что придумано! По ходу повести героям придется переносить тяжелые грузы, поэтому сила тяжести на Венере заведомо снижена: один килограмм будет весить там не 810, а 850 граммов. Данные о температуре совсем уже чистая фантастика. А вот углекислого газа на Венере действительно много…

Писатель, разумеется, имеет право создавать условия, необходимые для воплощения его замысла. Алексей Толстой, например, «создал» на Марсе почти земную атмосферу: он знал, что атмосфера там разреженная, ноне мог надеть на Лося и Гусева скафандры, это все бы испортило.

Нет средств, которыми современный фантаст может «просигнализировать» читателю: вот здесь точные данные, а отсюда начинается фантастика. Подчеркиваю еще раз: в большинстве случаев этого и не требуется. Но как быть с идеей Машины Открытий? Ведь читатель, привыкший к свободному обращению фантастов с научными данными и фактами, может принять за выдумку даже приведенные выше совершенно достоверные соображения о росте исследовательского оборудования. А когда зайдет речь о самой Машине Открытий, даже искушенный читатель отнесется к этому, как к чистейшей выдумке…

Между тем, Машина Открытий — при всей своей кажущейся фантастичности точное предвидение будущего. Единственное произвольное допущение-это срокиНо и сроки можно уточнить.

Я попытался, основываясь на фактических данных о росте научного оборудования, подсчитать, через какое время наука придет к Машине Открытий. Получилось, что машина займет площадь, равную поверхности Ганимеда, не через 150–200 лет, а уже через полстолетия!

Плюс-минус 10 лет…

И тогда я подумал: надо прежде всего просто рассказать о Машине Открытий. Ведь она будет!

Прошло почти два часа, пока ответный сигнал вернулся с Ганимеда на Землю. Машина Физических Открытий работала, и люди на Земле, Марсе, Луне и шести космических станциях следили за её работой. Задание было простое: исследовать кристаллическое состояние вещества.

Двое суток производственные центры на Ганимеде готовили аппаратуру. Затем начался первый цикл — он продолжался 11,3 секунды. Четыре минуты, на подготовку нового оборудования — и второй цикл…

После седьмого цикла машина послала сигналы на Титан, спутник Сатурна. Включилась расположенная там Машина Астрономических Открытий. Четыре секунды спустя новые сигналы были посланы Машинам Открытий на Япет и Тефию. Это был первый опыт совместной работы всей системы машины, и люди напряженно ждали результатов.

Шел одиннадцатый день работы Системы, когда с наблюдательного пункта на Каллисто увидели взлетевший с Ганимеда блестящий шар диаметром около двух метров. Радио с наблюдательного пункта сообщило:

«Шар удаляется… Вычисляем траекторию… Внимание!. Внимание! Впервые получено вещество с отрицательной массой!..»

Опыт продолжался.

Валентина Журавлева, Генрих Альтов Путешествие к эпицентру полемики

30 июня 1908 года над тунгусской тайгой прогремел огромной силы взрыв. Девятнадцать лет спустя к месту взрыва ушла первая экспедиция. Казалось, все ясно: упал гигантский метеорит, надо его найти. С тех пор в тунгусской тайге побывали многие экспедиции. Сейчас существуют по меньшей мере три взаимоисключающие гипотезы. «Взорвался метеорит из антивещества», — говорят одни. «Нет, — возражают другие, — это была ледяная комета».

«Ни то и ни другое, — заявляют третьи. — Прилетел марсианский корабль… и при посадке случайно произошла катастрофа».

Время от времени появляются сенсационные сообщения, якобы подтверждающие ту или иную гипотезу. Потом выясняется, что для сенсации, собственно, нет никаких оснований. И полемика разгорается с новой силой, ибо нет тайны более волнующей, чем «икс-взрыв» в тунгусской тайге. Пожалуй, только загадочная судьба Атлантиды может быть поставлена в один ряд с этим «икс-взрывом».

Мы совершили путешествие в «недра» полемики — сквозь наслоения, созданные более чем полувековым спором. Мы заново пересмотрели то, что написано о тунгусской катастрофе, и попытались ответить на вопрос; почему же до сих пор не раскрыта тайна «тунгусского дива»?

Если проследить эволюцию представлений о природе тунгусского взрыва, можно заметить, что в чередовании гипотез есть определенная закономерность.

Гипотеза № 1 состояла в том, что упал гигантский метеорит. Однако на месте взрыва не оказалось воронок. Между тем при столкновении гигантского метеорита с Землей обязательно должен был образоваться колоссальный кратер. Например, Аризонский кратер, возникший от падения метеорита еще 50 тысяч лет назад, прекрасно сохранился до наших дней. Это огромная воронка диаметром более километра и глубиной около 200 метров. Общий вес осколков, собранных в районе Аризонского кратера, превышает 30 тонн. Ничего подобного в тунгусской тайге нет!

Гипотеза № 2, призванная объяснить отсутствие кратера, утверждала, что тунгусское тело состояло из нескольких глыб, причем каждая глыба упала отдельно. Лет шесть назад такая гипотеза в принципе еще была допустима. Однако после экспедиции 1958 года стало ясно, что на месте взрыва нет метеоритных глыб. Это подтвердили и дальнейшие экспедиции, тщательно обследовавшие весь район катастрофы.

Гипотеза № 3, как и следовало ожидать, говорила уже не о глыбах, а о «метеоритном дожде», то есть о потоке, состоящем из небольших «камешков».

Но тогда на месте взрыва должна была оказаться «россыпь» мелких осколков и множество небольших воронок, как, например, это получилось с сихотэ-алинским метеоритным дождем. В тунгусской же тайге вопреки гипотезе № 3 не было обнаружено ни одного космического «камешка».

Гипотеза № 4 еще больше измельчила таинственное тунгусское тело. Согласно этой гипотезе взрыв произошел в результате встречи Земли с облаком космической пыли.

Надо сказать, что хронологически эти гипотезы появились почти одновременно. Но «главными» они становились поочередно и именно в таком порядке, как это перечислено здесь.

Четыре гипотезы — четыре шага, сделанных в одном направлении. Накопление фактов заставляло идти не куда попало, а лишь в одну сторону: гипотетическое тунгусское тело дробится на все более мелкие части. Сначала был гигантский метеорит. Затем несколько метеоритных глыб. Затем метеоритный град. Наконец, «градинки» превратились в пыль.

Так развивалась не только изначальная метеоритная гипотеза, но и ее вариант — гипотеза кометная.

Сперва речь шла о «космическом айсберге», состоящем из льда и твердых частиц. Но такой «айсберг» должен был дать значительное количество твердых осадков. И вот на смену одной гипотезе приходит другая: комета была не ледяная, а снежная, то есть, в сущности, состояла из пыли — только снежной пыли.

Чем мельче гипотетические частицы тунгусского тела, тем легче объяснить отсутствие мощных осадков в районе взрыва. Зато измельчение частиц затрудняет объяснение самого взрыва: рыхлое тело должно было дать и рыхлый взрыв. Между тем взрыв 1908 года был точечным, сосредоточенным. Это противоречие и остановило дальнейшее «гипотезообразование».

Четыре гипотезы «раздробили» метеорит в пыль, даже в облако смерзшегося газа, частицы которого близки по размерам к отдельным молекулам. Значит, гипотеза № 5 должна звучать так: это был поток (тут уже не скажешь «облако») атомов или даже элементарных частиц. Если сделать еще один шаг, мы придем к гипотезе № 6: взрыв вызван потоком фотонов, то есть световым лучом. И это последний, завершающий шаг, потому что измельчение на фотоны приводит к таким частицам, которые уже только наполовину частицы, а наполовину волны.

Профессор И. Шкловский пишет в своей книге «Вселенная, Жизнь, Разум»: «Первыми, кто обратил серьезное внимание на возможность применения лазеров для космической связи, были, американские ученые Таунс (известный специалист по радиоэлектронике) и Шварц. Их работа появилась в одном из апрельских номеров журнала «Нейчур» за 1961 г.».

Теперь считается общепризнанным, что квантово-оптические генераторы (лазеры) способны посылать лучи на расстояния, измеряемые десятками световых лет.

Чрезвычайно важно, что современный уровень развития лазерной техники позволяет проектировать космическую связь на межзвездные расстояния. Поэтому несоизмеримо проще посылать в разведку Большого космоса оптические лучи, чем межзвездные корабли. Даже при наличии таких кораблей бессмысленна их отправка без предварительной лучевой разведки или лучевой расчистки «трассы» от космической пыли.

Здесь вообще действует очевидная и твердая закономерность: первыми к чужим планетам прилетают не корабли, а лучи. Так, например, локация Луны была осуществлена раньше, чем прилунилась ракета, доставившая советский вымпел. Лучи радиолокаторов уже «ощупывают» наших соседей по солнечной системе — Марс и Венеру. В июне 1962 года осуществлена первая локация Луны световым пучком лазера.

Можно уверенно сказать, что и межзвездным перелетам будет предшествовать лучевая разведка. Пока мы можем лишь мечтать о межзвездных кораблях. Тут даже в теории есть ряд непреодолимых трудностей. В то же время лазеры — хотя им всего несколько лет от роду! — позволяют создать системы оптической связи для межзвездных расстояний. Сочетание лазеров с телескопами дает возможность ловить сигналы инозвездных цивилизаций в радиусе нескольких десятков световых лет: «…уже в настоящее время на основе оптических квантовых усилителей можно создать системы для приема информации, которую могут посылать на световых частотах разумные существа, населяющие другие планеты».[6]

Например, система, состоящая из двадцати пяти лазеров, каждый из которых снабжен четырехдюймовым телескопом, позволяет ловить оптические сигналы с нескольких десятков ближайших к Солнцу звезд.

Если у близких к Солнцу звезд есть планеты с «сигнальными цивилизациями», то в сторону Земли не раз посылались световые лучи «вызова». Такой луч может образовать относительно широкий и неяркий конус; тогда Земля будет долго (часами, днями) находиться в пределах этого конуса, и «вызов» надо искать в спектрограммах звезд. Вспышки луча («точки и тире») будут восприниматься, как изменения интенсивности одной из линий спектра. Если луч уже и ярче, световое пятно скользнет по поверхности Земли. В этом случае сигнал удастся наблюдать невооруженным глазом, но в течение короткого времени наблюдателю покажется, что появилась яркая звезда[7], причем по небу в это время прошел световой столб (или световое пятно). Наконец, если луч очень узкий и мощный, он «разрядится» в атмосфере. Встреча будет не «осветительной», а «энергетической». Давление в таком луче соизмеримо с давлением в нижних слоях атмосферы. Тут неизбежен взрыв, причем именно в воздухе.

Энергия высокотемпературного луча должна передаться соприкасающемуся с лучом воздуху. Это либо непосредственно приведет к взрыву, либо вызовет образование раскаленной плазмы, стягивание этой плазмы в гигантскую шаровую молнию и взрыв молнии. Наблюдатель увидит картину, похожую на то, что было при взрыве тунгусского тела. Высоко в небе появится «болид», который будет быстро приближаться по касательной к поверхности Земли. Форма «болида» должна быть круглой или овальной.

В отличие от обычных такой «лучевой болид» должен иметь более яркий накал, а при взрыве значительная часть общей энергии выделится в виде излучения. В момент взрыва наблюдатель увидит световой столб, уходящий в верхние слои атмосферы.

Искусственные шаровые молнии, создаваемые совершенными лазерами, сравнительно невелики, но уже при диаметре в один метр они накапливают энергию, эквивалентную энергии 30 кг тротила.[8] При диаметре в 100 м сила взрыва — только за счет увеличения объема — возрастет в миллион раз. С увеличением объема резко повышается и концентрация энергии. Поэтому плазменный шар диаметром 50-200 м должен взорваться с энергией порядка нескольких мегатонн (такова — по всем вычислениям — энергия тунгусского взрыва).

Сейчас еще рано в деталях разбирать механизм взрыва при встрече высокотемпературного луча с атмосферой Земли. Во всяком случае, то, что наблюдали очевидцы 30 июня 1908 года, совсем не похоже на падение обычного метеорита и, наоборот, прямо наталкивает на вывод о столкновении с «огненным лучом». Например, при падении сихотэ-алинского метеорита на небе остался очень мощный пылевой след, который был виден в течение нескольких часов.[9] Метеорит этот выпал в виде железных осколков, поэтому тунгусское тело, имей оно подобную или еще более распыленную кометную структуру (ведь комета — «смесь» льда и пыли), должно было оставить в небе значительно больший пылевой след. Но след тунгусского тела, как свидетельствует подавляющее большинство очевидцев, был совсем иным! Вот показания одного из очевидцев: «…в воздухе появилось как бы сияние кругловидной формы, размерами около половины Луны… За сиянием оставался в виде голубоватой полосы след».[10]

Это либо плазма, гаснущая после того, как прошел луч, либо «след», образуемый на сетчатке глаза в силу присущей нашему зрению инерции.

Иркутская газета «Сибирь» писала 2 июля 1908 года: «В селении Карелинском крестьяне увидели на северо-западе довольно высоко над горизонтом какое-то чрезвычайно сильно (нельзя было смотреть) светящееся бело-голубоватым светом тело, двигавшееся в течение 10 минут сверху вниз. Тело представлялось в виде «трубы», т. е. цилиндрическим…» Обратите внимание — падающее тело «представлялось в виде «трубы»!

Известно, что за десятки километров от места взрыва был виден столб раскаленных газов, поднявшихся на высоту около 20 км. Если взрыв вызван кометой, метеоритом из антивещества или катастрофой космического корабля, то почему он направлен вверх?! Почему огонь поднялся в виде столба перпендикулярно земной поверхности, а не во все стороны?

Взрыв, как считают, произошел на высоте 5 км. Значит, огонь должен был, ударив во все стороны, выжечь глубокий кратер на месте взрыва. А этого нет!

И не должно быть, если «упал» луч. Взрыв «лучевого болида» соответствует тому моменту, когда луч (если он непрерывен), приняв вертикальное по отношению к земной поверхности положение, проникает на наибольшую глубину, или же (если луч прерывен), когда вдоль луча проходит очередной импульс.

В обоих случаях взрыв должен был наблюдаться именно в виде огненного столба, теряющегося где-то в разреженных слоях атмосферы на высоте 1525 км. Отсутствие кратера и каких бы то ни было космических осадков (в том числе следов повышенной радиоактивности в слоях и срезах 1908 года) вполне естественно объясняется лучевой гипотезой.

Луч, несущий какую-то информацию, почти наверняка прерывистый. Он может иметь и сложную структуру «по срезу», то есть центральный лучевой шнур может быть окружен широким пучком более слабых лучей, предупреждающих о приближении узкого «главного» луча. Это позволяет объяснить оптические явления до и после взрыва (свечение неба за два дня до взрыва и в течение трех дней после взрыва).

Оптический луч распространяется прямолинейно.

Значит, можно определить (хотя бы приближенно) — откуда пришел луч. Вывал леса на месте взрыва, как уже упоминалось, радиальный или слабо эллиптический. Наблюдатели, находящиеся к югу от места взрыва, видели направленный кверху огненный столб. Значит, луч имел направление, близкое к зениту.

«Лучевой болид» пришел с юга. Наблюдатели, более отдаленные от места взрыва, преимущественно говорят о «шаре», а менее отдаленные описывают тунгусское тело, как «кругловидное». Поэтому надо считать, что луч — в момент взрыва — был несколько отклонен к югу от зенита. Если контакт луча с плотными слоями атмосферы имел различимую на глаз «кругловидную» форму, значит в точке взрыва луч (в момент прохождения по нему импульса, вызвавшего взрыв) был наклонен к горизонту под углом порядка 70–75 градусов[11].

Широта места взрыва известна — 60 градусов.

Луч мог быть послан только со звезды, имеющей склонение около 40–45 градусов. В этой полосе согласно лучевой гипотезе должна оказаться достаточно близкая к солнечной системе звезда, перспективная по наличию на ней жизни.

Близ Земли лишь немногие звезды в принципе пригодны для жизни. Так, в радиусе 15 световых лет лишь семь звезд имеют светимость и время жизни, более или менее сходное с нашим Солнцем. Список «кандидатов» уменьшается, если учесть, что «сигнальной» могла быть только более старая (сравнительно с земной) цивилизация. В проверяемой полосе есть подходящая «по всем показателям» звезда.

Это звезда 61-я из созвездия Лебедя, имеющая склонение 38 градусов 15 минут. Расстояние ее от Солнца — 11,1 светового года. Важнейшим подтверждением лучевой гипотезы является уже то, что эта звезда не только одна из самых близких к нам, но и вообще ближайшая в проверяемой полосе.

Ближайшая из проверяемых в соответствии с гипотезой звезд оказывается и одной из самых перспективных по наличию высокоразвитой жизни! 61-я Лебедя (она состоит из двух «красных карликов») значительно старше Солнца.

У 61-й Лебедя есть планеты. Они невидимы даже в сильнейшие телескопы, но математически их наличие доказано совершенно точно. Удалось даже вычислить массу наибольшей из планет.

Правда, 61-я Лебедя — двойная звезда. До недавнего времени часть астрономов считала, что у таких звезд не может быть устойчивых планетных орбит. Однако это мнение оказалось ошибочным. Астроном Су Шу-хуанг доказал, что «…в принципе вокруг достаточно удаленных друг от друга компонент двойной системы, движущихся по почти круговой орбите, возможно наличие обитаемых планет»[12].

Для 61-й Лебедя мы — ближайшие соседи. Луч мог быть послан и с другой планетной системы, принадлежащей другой, более далекой звезде. Но прежде всего «подозрение» падает на 61-ю Лебедя.

Почему тунгусский сигнал был принят в 1908 году? Не было ли аналогичных, но более слабых, сигналов «до» и «после»? Почему сигнал 1908 года имел взрывной характер?

Попробуем ответить на все «почему». Для этого нам придется вступить в область, промежуточную между точной наукой и научной фантастикой.

Надо сказать, что астрономам все чаще и чаще приходится вторгаться в эту область и выдвигать граничащие с фантастикой гипотезы. Таковы, например, идеи профессора И. Шкловского об искусственном происхождении спутников Марса и гипотеза Дайсона, согласно которой на определенном этапе развития каждой цивилизации разумные существа создают шаровую оболочку вокруг центрального светила. Можно вспомнить также оригинальную гипотезу X. Шепли о возможности жизни на остывших звездах-субкарлика. И еще один пример: на V съезде Международной астрономической федерации инженеры Бела Карлович и Бернард Левис выдвинули проект «кометообразного» космического корабля и показали, что наблюдавшаяся в 1956 году комета Ареида-Ролана напоминала подобный корабль.

Астрономия космической эры, планируя дальний поиск, мыслит гипотезами, превосходящими по смелости самые фантастические романы.

Луч прибыл на Землю в 1908 году. Значит, что-то заставило отправить его за одиннадцать лет до этого. Единственное объяснение может состоять в том, что за 22,2 года до тунгусского взрыва на Земле произошло нечто такое, что имело вид космического, сигнала. В ответ на этот сигнал и был отправлен луч, пришедший 30 июня 1908 года.

Понятно, что 22,2 — это срок теоретический и минимальный. Чтобы ответный луч «нащупал» Землю, ему нужно некоторое время «шарить» в окрестностях Солнца. Такое «нащупывание» ведется, конечно, не совсем вслепую: для каждой звезды легко определить «зону жизни», в которой могут находиться обитаемые планеты. В частности, для нашего Солнца «зона жизни» — узкая круговая полоса от орбиты Венеры до орбиты Марса. Но даже «шаря» лучом по средней части «зоны жизни», нелегко «поймать» Землю. Поэтому минимальный срок в 22,2 года надо увеличить на несколько лет.

Итак, не произошло ли за 23–25 лет до тунгусского взрыва нечто, имеющее характер космического сигнала?

27 августа 1883 года взорвался вулкан Кракатау. Это было, пожалуй, самое грандиозное вулканическое явление на памяти человечества. Взрыва такой силы на Земле, вероятно, не было со времен гибели мифической Атлантиды. Между тем извержение раскаленной плазмы обязательно дает — в результате взаимодействия с ионосферой — радиоизлучение.

Именно извержением вулкана объясняют сейчас наличие точечного радиоизлучения у Юпитера.

При взрыве Кракатау в космическое пространство был «отправлен» мощный радиоимпульс (возможно — световой импульс), принятый на 61-й Лебедя 11,1 года спустя как «сигнал вызова».

Если с 61-й Лебедя уже давно посылали сигналы в сторону Солнца, «сигнал 1883 года» должен был показаться ответным. В особенности если в 1883 или 1882 году на Землю прибыл очередной сигнал с 61-й Лебедя.

Таким образом, лучевая гипотеза рисует следующую — во многом предположительную — картину.

На планетной системе 61-й Лебедя существует высокоразвитая цивилизация. Эта цивилизация издавна посылает оптические сигналы (лазерного типа) в сторону Солнца. Один из таких сигналов, видимо, прибыл в 1882 (или 1883) году. Взрыв вулкана Кракатау в 1883 году дал мощный радиоимпульс, который мог быть истолкован на 61-й Лебедя как ответный сигнал Таким сигналом могла оказаться также и большая сентябрьская комета 1882 года, взорвавшаяся при прохождении близ Солнца.[13] В связи с этим разумными существами из системы 61-й Лебедя была предпринята попытка точнее определить положение «адресата», и следующий луч (он встретился с Землей 30 июня 1908 года) имел значительно большую мощность, достаточную, видимо, для оптической локации.

Прежде всего надо подчеркнуть, что локацию на дальние расстояния целесообразнее вести не с помощью радиолокаторов, а как раз оптическими средствами: «Выходной сигнал оптического квантового генератора является хорошо коллимированным световым пучком, поэтому оптический локатор может принять достаточно сильный отраженный сигнал в том случае, когда цель находится на расстояниях, много больших радиуса действия радиолокаторов».[14]

Сложнее другой вопрос: прибывал ли в 1882 — 1883 годах на Землю оптический сигнал из космоса?

В цепи наших рассуждений это пока единственное произвольное допущение. Кроме того, это повод к дальнейшей проверке лучевой гипотезы.

Факты и на этот раз оказываются в полном соответствии с гипотезой.

В 1882 году было зарегистрировано оптическое явление, поразительно напоминающее падение тунгусского метеорита. Только на этот раз сигнал был менее концентрированным.

Любопытная деталь. Первый научный отчет о «сигнале 1882 года» назывался «Странный небесный пришелец». А первая статья о тунгусском взрыве была озаглавлена «Пришелец из небесного пространства».

«Я находился в королевской обсерватории в Гринвиче, и, поскольку в 10 часов 15 минут утра разразилась сильная магнитная буря, я надеялся, что, возможно, появится полярное сияние», — пишет астроном Мондер в своем отчете. Далее он говорит: «Потом, когда полярное сияние уже, казалось, начало гаснуть, на востоке-северо-востоке, в нижней части неба, вдруг появился большой зеленоватый светящийся диск, словно только что поднявшийся из-за горизонта, и стал двигаться по небу так же прямолинейно и равномерно, как движутся Солнце, Луна, звезды и планеты, но только в тысячу раз быстрее. То, что вначале он казался круглым, было, очевидно, результатом его оптического сокращения в ракурсе, ибо по мере приближения к зениту он становился все длиннее и длиннее; когда он пересекал меридиан, проходя над самой Луной, он имел почти форму эллипса, и притом очень удлиненного. Недаром многие наблюдатели говорили потом, что он «сигарообразной формы», напоминает «торпеду», «веретено» или «челнок». Если бы это событие произошло в следующем столетии, нет никакого сомнения в том, что для сравнения о нем говорили бы: «Ну, точь-в-точь цеппелин». После того как он пересек меридиан, длина его стала уменьшаться, и он исчез в западном направлении, чуть южнее. Весь путь от восхода и до захода он прошел менее чем за две минуты и исчез в 6 часов 05 секунд по гринвичскому времени.

Это торпедообразное пятно света не было похоже ни на одно из известных мне небесных тел… Оно казалось твердым, и потому многие наблюдатели считали, что это «метеор» — не в старом, расплывчатом смысле этого слова, просто предполагающем появление какого-то тела в земной атмосфере, а в смысле твердого космического вещества, которое, двигаясь по орбите, проникло в атмосферу Земли… У меня лично создалось впечатление, что скорее это напоминало свет прожектора, упирающегося в облако и скользящего по его поверхности».[15]

Через 11 лет и 8 месяцев — 26 августа 1894 года — необычное оптическое явление повторилось.

Мензел приводит описание, сделанное опытным наблюдателем: «Глядя в сторону созвездия Кассиопеи, я вдруг увидел, к своему изумлению, как белое светящееся пятно, расположенное возле двух звезд первой величины этого созвездия, внезапно вспыхнуло ярким блеском и тут же превратилось в четко очерченный диск, диаметр которого приблизительно в три раза превышал диаметр Юпитера…»[16]

Это показание имеет особую ценность — в нем говорится, откуда шел луч. Значит, можно еще раз проверить наши выводы. Ведь луч мог идти из точки неба, далекой от 61-й Лебедя. Однако две наиболее яркие звезды созвездия Кассиопеи обращены как раз в сторону созвездия Лебедь. Больше того, именно в этой обращенной к Кассиопее части созвездия Лебедь и находится 61-я!

Надо отметить, что во всех трех «сигналах» (1882, 1894 и 1908 гг.) лучи были почти одинаково окрашены: наблюдатели говорят о«беловатой», «голубоватой» и «зеленоватой» окраске. В 1908 году «сигнал» имел больший накал («беловатая» окраска) и, будучи более узким световым пучком, находился в поле зрения очень недолго. Два других «сигнала» имели менее «накаленную» окраску, то есть представляли собой менее концентрированный луч. Поэтому они были видны в течение 2–5 минут.

Все три «сигнала» наблюдались приблизительно на одной широте.

Наконец промежуток между сигналами — примерно 11–12 лет — совпадает с тем временем, в течение которого свет преодолевает расстояние между Солнцем и 61-й Лебедя. Не исключено, что интервал между сигналами содержит информацию — указывает расстояние, с которого посланы сигналы.

Следы «инозвездного разума» надо, думается нам, искать не в библии и не в наскальных изображениях. Эти следы должны быть в звездных спектрограммах.

Нужно заново изучить спектрограммы ближайших к Земле звезд. Нужно использовать новейшую современную аппаратуру для получения новых спектрограмм — в первую очередь с 61-й Лебедя. Колебания интенсивности спектральных линий, которые раньше приписывались различным случайным причинам, теперь могут быть расшифрованы как оптические сигналы инозвездной цивилизации.

Полеты на межзвездные расстояния сложны даже для высокоразвитых цивилизаций. Такие полеты будут продолжаться десятки, возможно сотни, лет. Чтобы летать от одной звезды к другой, нужно знать, куда и зачем летишь. Поэтому прилету межзвездных кораблей обязательно должна предшествовать лучевая разведка. Маршруты будут проложены туда, где есть разумная жизнь.

Итак, сначала лучевая разведка, потом лучевые переговоры и только после этого полет сквозь межзвездную бездну.

До сих пор была предпринята лишь одна попытка поймать сигналы инозвездных цивилизаций: радиопоиск по так называемому проекту «ОЗМА». В основу проекта положена идея американских астрономов Г. Коккони и Ф. Моррисона, высказанная ими в статье «Проблемы межзвездной связи» (1959 г.).

«Поиски слабого сигнала в широком диапазоне на неизвестной частоте трудны, — пишут Г. Коккони и Ф. Моррисон, — но в радиодиапазоне имеется частота, которая должна быть известна всем, кто изучает вселенную: это линия излучения нейтрального водорода 1420 Мгц (X = 21 см). Вполне допустимо предположить, что чувствительный приемник на эту частоту может быть сделан на ранней ступени развития радиоастрономии. Состояние наших земных инструментов действительно оправдывает такое предположение, поэтому мы считаем, что поиски следует вести в области 1 420 Мгц».[17]

1 420 Мгц — частота излучения рассеянного в космосе водорода. В этом и состоит «изюминка» идеи Г. Коккони и Ф. Моррисона: разумные существа, посылающие радиосигналы, не могут не знать этой «стандартной» частоты.

Осенью 1960 года по проекту «ОЗМА» началось прослушивание космоса на волне в 21 см. Астрономы использовали 27-метровый радиотелескоп обсерватории Грин Бэнк (Западная Виргиния). Наблюдения велись в течение нескольких месяцев… и не дали результатов.

Нам представляется, что неудача была закономерной. В самом деле, почему для прослушивания выбрана длина волны в 21 см? Это стандартная длина излучения рассеянного в космосе водорода, и следовательно, участок постоянных естественных помех. Конечно, первые сигналы, которые принимают, когда создана радиоаппаратура, всегда имеют естественное происхождение. Так было с обычным «земным» радио: первый аппарат А. С. Попова (грозоотметчик) принимал сигналы, «посланные» грозой. Так работают и современные радиотелескопы, ловящие голоса космических «гроз». Но почему искусственные сигналы надо искать там, где есть естественные помехи?! 21 см — это как раз самая малоподходящая длина волны для искусственных сигналов.

Г. Коккони и Ф. Моррисон пишут: «Первые попытки следует направить на обследование ближайших звезд. Среди звезд, расположенных на расстоянии 15 световых лет, семь имеют светимость и время жизни, сходные с нашим Солнцем. Четыре из них лежат в направлении низкого фона. Это τ Кита, Оа Эридана, κ Эридана, ε Инди… Три другие — Центавра, 70 Змееносца и 61 Лебедя — лежат вблизи галактической плоскости, и потому будут наблюдаться на сильном фоне»[18]. Таким образом, авторы проекта сами говорят о неприменимости своей идеи к трем звездам из семи.

Идея Т. Коккони и Ф. Моррисона методологически ошибочна. Она основывается на том, что «сигналить» должны крайне несовершенной аппаратурой. Наша радиоастрономия — действительно наука молодая, ей всего лишь несколько десятилетий. Наши радиотелескопы подобны первому грозоотметчику.

Думается, «сигнальная» цивилизация должна обладать значительно более развитой техникой. Поэтому исходный пункт для логических построений иной: «сигнальная» цивилизация пошлет сигналы, рассчитывая не на наши слабые приборы, а на нас самих.

Пошлет такие сигналы, которые будут ясно видны всем.

На первый взгляд кажется невозможным заранее — до установления контактов — знать, как именно устроено зрение у разумных существ на других планетах. Между тем ничего не зная о чужих разумных существах, мы заранее и совершенно точно можем сказать только одно — какие сигналы они хорошо видят. О внешнем облике, об образе жизни, о строении тела чужих разумных существ пока нет никаких достоверных данных. Но мы знаем, какой свет они видят.

Вот что пишет об этом астроном X. Шепли: «Глаза и другие органы чувств возникли у животных естественным путем как средство борьбы за существование, а не для исследования процессов во вселенной… Если на планете, близкой к более горячей и, следовательно, более голубой звезде, чем Солнце (как, например, Ригель в созвездии Ориона), существуют какие-то зрячие животные, то их глаза, вероятно, более чувствительны к свету в голубой части спектра, чем наши, а на планетах, близких к более холодным, т. е. более красным звездам (таким, как Бетельгейзе), они более чувствительны к красноватому свету. Конечно, не наше Солнце стало желтоватым, чтобы соответствовать чувствительности нашего глаза! Наоборот, наше зрение менялось таким образом, чтобы воспринимать наиболее интенсивное излучение нашей звезды».[19]

Разумные существа могут быть самыми различными, но они видят свое солнце; без этого они не победили бы в процессе эволюции и не стали бы разумными существами.

Те, кто посылает сигналы в сторону солнечной системы, ничего не знают о Земле, о ее людях, об их технике. Единственное, что им известно: обитатели солнечной системы должны видеть солнечный свет. Поэтому посланы скорее всего будут не рад и о волны, а именно световые лучи, причем соответствующие по «окраске» солнечному свету.

Г. Коккони и Ф. Моррисон не рассматривали эту возможность, поскольку в 1959 году наша техника еще не знала способов оптической сигнализации на межзвездные расстояния. Теперь такие способы есть!

Конечно, «новорожденные» лазеры тоже еще несовершенны. Если подсчитать энергию, необходимую для сигнализации, скажем, с 61-й Лебедя, взяв характеристики современных лазеров, получится слишком большой расход энергии. Но, повторяем, лазеры делают первые шаги. Пока они дают расходящийся световой луч, однако угол расхождения лазерного луча быстро уменьшается по мере совершенствования аппаратуры. Через несколько лет мы сможем передавать оптические лучи практически без потерь энергии.

Лучевая гипотеза включает утверждения, разные по степени вероятности. Но соображения о необходимости искать лучевые сигналы с ближайших звезд представляются нам бесспорными.

Вероятно, настало время ввести постоянную службу поисков оптических сигналов — хотя бы для ближайших и наиболее перспективных по наличию жизни звезд.

Здесь нельзя упускать ни малейшей возможности, ибо речь идет о важнейшем для человечества событии — возможном установлении контакта с развитой инозвездной цивилизацией.

Генрих Альтов Судьба предвидений Жюля Верна

Сто лет спустя

(Вместо предисловия)
Прошло столетие, с тех пор как на прилавках парижских книжных магазинов появился первый научно-фантастический роман Жюля Верна «Пять недель на воздушном шаре». Сбылись ли за это время предвидения, щедро рассыпанные и книгах великого фантаста? В каких случаях прогнозы Жюля Верна были особенно удачны? Когда и почему он ошибался?

На эти вопросы решили ответить члены Клуба Разведчиков Далеких Миров — московские школьники Александр Шахневич, Елена Тихонова, Дора Каплуновнч, Михаил Глуховский, Геннадий Прокопенко, Юрий Бубнов. В распоряжении клуба, созданного недавно в Доме детской книги, пока нет космических кораблей. Поэтому разведка ведется с помощью научной фантастики: маршруты проложены по книгам. И вот первые результаты разведки — таблица, рассказывающая о судьбе предвидении Жюля Верна.

Научная фантастика — прежде всего художественная литература. Но, сверх того, она и поле смелых научно-технических идеи. И когда В. Рождественский говорил о Жюле Верне:

Опьяненный мечтою ученый,
Зоркий штурман, поэт и чудак, —
это не было преувеличением. Во многих своих произведениях Жюль Верн был мечтающим ученым. Двойной корпус подводной лодки, разрушение материалов электрической искрой, силовой руль для морских судов, выращивание овощей под действием электричества — таков далеко не полный перечень идей, на которые Жюль Верн мог бы получить патенты.

И самое удивительное: даже ошибки Жюля Верна принесли науке и технике огромную пользу. Ошибочная идея о полете на Луну в пушечном снаряде дала толчок безошибочным работам К. Э. Циолковского…

«Технология» фантастики почти не исследована. Здесь еще будет сделано много интереснейших открытии. Таблица — лишь разведка. Как сказал бы математик, таблица приведена в первом приближении. Трудно, например, решить простой, на первый взгляд, вопрос о том, что «включать» и что «не включать» в таблицу. Со временем в старых романах Жюля Верна удается, вероятно, обнаружить новые предвидения. И это закономерно. Если бы таблица составлялась лет десять назад, в нее не попало бы описанное Жюлем Верном испытание оборудования космического снаряда. В то время вряд ли кто-нибудь «заподозрил» бы здесь предвидение. Теперь все мы знаем, как велась подготовка к полетам советских космонавтов. Поэтому многие страницы в романе «От Земли до Луны» сразу воспринимаются как необыкновенные по точности предвидения.

Итак, перед вами — отчет разведчиков. Он суховат, лаконичен, но его можно читать и перечитывать.

Он заставляет задуматься.

З. Смирнова.

Долгая вахта Жюля Верна

1

«Добыв азотную кислоту, Сайрес Смит подлил к ней глицерина, предварительно сгустив его путем выпаривания в водяной бане, и получил (даже без добавления охлаждающей смеси) несколько пинт желтоватой маслянистой жидкости…»

Так, если верить Жюлю Верну, инженер Смит приготовил нитроглицерин.

Я верил Жюлю Верну. И потому воспроизвел описанный км процесс с величайшей дотошностью. Не помню, зачем мне тогда понадобился нитроглицерин: в четырнадцать лет нетрудно придумать применение для любого взрывчатого вещества…

Итак, я точно выполнил указания Жюля Верна. А поскольку дело происходило не на необитаемом острове, использовал и охлаждающую смесь — лед, перемешанный с солью.

Правда, я не совсем ясно представлял себе, что таксе «пинта». Отставной аптекарь, живший в нашем дворе, на мой вопрос молча отмерил руками нечто вроде двух пивных кружек. На всякий случай я приготовил «желтоватую маслянистую жидкость» в избытке: ее набралось ровно полведра.

Испытание проводилось за городом, на окраине строящегося парка. Место было столь же глухое, как и таинственный остров. Вообще все было выдержано в духе Жюля Верна. С одной только разницей — «желтоватая маслянистая жидкость» не сработала. Убедившись в этом, я скормил «нитроглицерин» бродячей собаке — единственной свидетельнице — несостоявшегося взрыва.

Возвращаясь домой с пустым ведром, я пытался понять, кто же ошибся — Жюль Верн или я?

На следующий день я спросил об этом нашего химика. Это был занятный человек. По вечерам он запирался в химическом кабинете и ставил какие-то опыты. Руки у него вечно были измазаны реактивами, а из карманов торчали пробирки. Не дослушав меня, он презрительно фыркнул:

— Хм, еще бы! Сколько ты взял азотной кислоты? И потом, какой азотной кислоты? Химия — точная наука. Ясно?

Мне не было ясно. Я спросил, сколько же надо взять азотной кислоты.

— Сколько? — переспросил химик и подозрительно уставился на меня. — А ведь старик не зря изложил это так неопределенно… — Он рассмеялся. — Полведра нитроглицерина? Недурно!..

И химик пошел по коридору. В карманах у него позвякивали пробирки. У двери в учительскую он обернулся и спросил:

— Слушай, а как ты думаешь, можно из пушки на Луну?..

Я думал — можно. У Жюля Верна это описано подробнее, чем приготовление нитроглицерина. Даже расчеты приведены. Видимо, «старик» не опасался, что кто-нибудь из его юных читателей надумает самостоятельно построить колумбиаду…

Но баллистика — тоже точная наука. Как и химия. Порывшись в книгах, я с удивлением обнаружил, что Жюль Верн ошибся: полет на Луну в пушечном снаряде невозможен.

Тогда я разыскал наиболее полное собрание сочинений Жюля Верна — восемьдесят восемь томов, выпущенных издателем Сойкиным в виде приложения к дореволюционному журналу «Природа и люди». В течение трех недель (этим увлекся весь наш класс) была проведена «ревизия» всех жюль-верновских идей, относящихся к науке и технике. Выяснилось, что прогнозы Жюля Верна точны в одном случае из каждых трех. Это очень много для научной фантастики! И я снова поверил Жюлю Верну…

Каждое поколение читателей испытывает потребность заново присмотреться к Жюлю Верну, войти в мир его научно-технических идей и по-хозяйски прикинуть, что сбылось и что не сбылось. Этим, видимо, объясняется энтузиазм, с которым Клуб Разведчиков Далеких Миров работал над таблицей «Судьба предвидении Жюля Верна». Вокруг каждой неясности обычно велись жаркие споры (к счастью, приготовление нитроглицерина не попало в число предвидений). Скажем, ошибался ли Жюль Верн, когда видел в воздушном шаре средство дальних исследовательских полетов? Одни говорили: воздушный шар не годится для таких перелетов. Другие возражали: предвидение Жюля Верна в точности сбылось, ибо в 1897 году трое исследователей во главе с Соломоном Андрэ предприняли попытку достичь Северного полюса на воздушном шаре «Орел». Как быть, если люди иногда совершают во имя науки и невозможное?..

Таблица была полна неожиданностей. Вдруг выяснилось, что Жюль Верн почти не ошибается. Раньше ошибался, а теперь нет!

Когда-то в разряд ошибок попали действующий вулкан на Луне, трехкилометровые телескопы, лечение болезней музыкой. Развитие пауки и техники «реабилитировало» эти идеи. То, что еще недавно представлялось крайне сомнительным или вообще неосуществимым, стало реальностью. Пулковский астроном Н. Козырев наблюдал извержение лунного вулкана. Пыли созданы радиотелескопы с антеннами в сотни метров. Удалось доказать, что музыка снимает боль.

…Рассказывают, что Молла Насреддин обязался в двадцатилетний срок научить грамоте ханского осла. Расчет Насреддина был гениально прост: за двадцать лет кто-нибудь обязательно умрет: осел, хан или сам Насреддин. Я подозреваю, что каждый писатель-фантаст хоть раз в жизни да завидовал хитроумному Молле. Научно-фантастические предвидения — это своеобразные обязательства автора перед читателями. Фантаст как бы говорит читателю: настанет время, когда будет то-то и то-то. И ничто не спасает фантаста от грядущего читательского суда.

Жюль Верн выполнил свои обязательства.

Из ста восьми собранных в таблице предвидении шестьдесят четыре уже осуществлены!

2

Ну, а дальше?

А дальше вот что: «Овладение атомной энергией и проникновение в космос отдалили нас от Жюля Верна на большее расстояние, чем сам он был отдален, скажем, от средневековой схоластической науки. Но книги его остаются живым наследием прошлого». Так утверждает Е. П. Брандис, биограф Жюля Верна и исследователь его творчества. Это довольно распространенная точка зрения. Жюля Верна щедро наделяют хрестоматийным глянцем… и зачисляют в прошлое. «Ушли в прошлое фантастические проекты Жюля Верна, — пишет Кирилл Андреев в книге „Три жизни Жюля Верна“, — и действительность переросла его мечты».

Быть может, Жюль Верн и в самом деле — прошлое? Ведь почти все его прогнозы сбылись или сбудется в ближайшее время…

Внимательно просмотрите таблицу. Вот, например, в романе «Необыкновенные приключения экспедиции Барсака» Жюль Верн говорит об управлении погодой. Как предвидение это уже сбылось. В ряде стран успешно проведены опыты по получению искусственного дождя. Однако потребуется вереница новых открытии и изобретений, чтобы решить эту проблему на том уровне, на каком она поставлена Жюлем Верном. Пока построен одни экспериментальный вертолет, получающий энергию на расстоянии. Турбовинтовой движитель установлен — в опытном порядке — только на одном судне. Общая длина движущихся тротуаров составляет всего несколько километров. Энергия приливов используется лишь небольшими опытными станциями. Стимулирование роста растений электрическим током находится на стадии довольно робких экспериментов…

Наука и техника только тогда догонят фантастику, когда предвидения сбудутся в полной мере. И в этом смысле из шестидесяти четырех «да», сказанных в таблице, действительны не более сорока.

А ведь есть еще тридцать верных — в принципе — предвидении, которые пока вообще не осуществлены. Где уж тут говорить о «наследии прошлого»! Разве покорение океана — прошлое? Разве действительность переросла здесь мечту фантаста? Нет, человечеству только предстоит завоевание колоссальных богатств океанских глубин. Строительство подводных рудников, создание плантаций на морском дне, поиски затонувших городов — это все впереди, все в будущем.

Мы еще не имеем вертолетов с электрическими двигателями. У нас нет сельскохозяйственных машин, получающих энергию на расстоянии. Впереди — гигантские работы, о которых писал Жюль Верн: создание искусственных морей в Сахаре и Австралии.

Недавно в «Экономической газете» было опубликовано обращение к изобретателям. Работники морского транспорта просили изобретателей найти состав, который эффективно предотвращал бы обрастание кораблей водорослями. Именно таким составом была пропитана подводная часть придуманного Жюлем Верном плавучего острова…

Можно вспомнить и о другой, еще более заманчивой задаче, поставленной в романе «Вверх дном»: научиться аккумулировать избыток летнего тепла. Решение (хотя бы частичное) этой проблемы приведет к подлинной революции в технике. Человечество станет в несколько раз богаче энергией. Упростится строительство: зданиям не нужны будут толстые стены. Растения продвинутся в пустыни и в зону вечной мерзлоты. Появится реальная возможность управления погодой.

В том же романе Жюль Верн говорит о возможности собрать воедино все рассеянные по поверхности земли электрические токи. Это необычайно интересная проблема. Действительно, в земных недрах есть металлы, уголь, электролиты, — словом, всё необходимое для гигантских электрических батарей. Но мы еще, в сущности, не знаем, какую роль в жизни земной коры играют электрические процессы. Быть может, сама природа иногда замыкает электрические цепи естественных батарей? Блуждающие токи — не связаны ли они (хотя бы в отдельных случаях) именно с такими источниками «рассеянного» электричества? И нельзя ли, наконец, разрабатывать некоторые полезные ископаемые по методу подземной электрификации — не извлекая их на поверхность?

Жюль Верн первым высказал мысль о возможности сжигать уголь под землей — и, как известно, не ошибся. Он первым предложил получать электрический ток за счет перепада температур на разных глубинах моря — впоследствии это было осуществлено французскими исследователями Клодом и Бушеро. Проверьте по таблице — Жюль Верн ни разу не ошибался, когда речь шла о проектах, связанных с электричеством. Я уверен, что Жюль Верн прав и на этот раз.

В рассказе «Один день американского журналиста в 2889 году» поставлена странная, на первый взгляд, задача: получение электроэнергии без батареи и машин. Казалось бы, это невозможно: ведь до сих пор мы получаем электрическую энергию либо химическим путем, либо с помощью генераторов, приводимых в действие двигателями внутреннего сгорания, паровыми турбинами, гидротурбинами. И, даже применяя атомную энергию, мы не можем обойтись без тех же самых генераторов. Но Жюль Верн имел в виду другое. Природа сама производит электричество — нужно только научиться его использовать. Например, «отбирать» атмосферное электричество.

Жюль Верн неоднократно возвращался к этой мысли. Впервые он высказал ее в «Робуре-завоевателе»: корабль Робура «Альбатрос» получает энергию из воздуха. Затем идея использования «природного» электричества появляется в рассказе «Один день американского журналиста» и в романе «Вверх дном». Наконец, во «Властелине мира» новая машина Робура опять-таки работает на энергии, получаемой из воздуха и воды.

Идея эта до недавнего времени представлялась совершенно беспочвенной. Биографы даже сочли необходимым подыскать соответствующее оправдание. «Ради воплощения своего художественного замысла, — объясняет Е. П. Брандис, — романист иногда сознательно допускает невозможное». Трудно, однако, поверить, что Жюль Верн не смог бы придумать ничего другого. Почему же он так упорно — из года в год — повторял, в сущности, одну и ту же мысль?

Сейчас мы знаем: Жюль Верн оказался прав. В верхних слоях атмосферы обнаружены диссоциированные газы — их молекулы как бы разбиты на «осколки». Эти «осколки» могут «сгорать», выделяя энергию и вновь превращаясь в «целую» молекулу. Уже есть проекты ракетных двигателей, использующих энергию диссоциированных газов. Есть и проекты превращения этой энергии в электрическую. С поразительной точностью сбывается идея Жюля Верна: воздушные корабли смогут черпать энергию непосредственно из атмосферы! И теперь вряд ли кто-нибудь отважится объявить «невозможным» весь комплекс жюль-верновских предвидений об использовании «природной» электроэнергии.

«Научная фантастика и строгая паука должны вести вперед первооткрывателя и изобретателя», — так пишет в своей книге известный советский изобретатель А. Пресняков. Что ж, фантастика Жюля Верна еще долго может вести вперед. В таблице десятки предвидений, которые сегодня звучат как актуальнейшие темы для первооткрывателей и изобретателей. Науке и технике, в частности, предстоит:

сконструировать шагающие вездеходы (уже доказано, что они экономичнее и удобнее колесных);

научиться заменять больные органы человеческого тела здоровыми;

построить плавучие острова (не для миллиардеров, разумеется; такие острова — отличные танкеры);

создать атомный бур, разрушающий породу направленным пучком элементарных частиц;

изобрести универсальную транспортную машину, способную летать, ездить, плыть по воде и под водой…

Пройдут десятки лет, пока это будет сделано. Но и тогда действительность не обгонит Жюля Верна. Еще останется решить проблему передачи мысли на расстояние, найти способ менять орбиты планет, открыть «элементон» (проматерию), получить абсолютный вакуум и абсолютный теплоизолятор, научиться управлять тяготением…

Пунктир жюль-верновских предвидении пересекает эти не исследованные наукой области. Не сбывшиеся еще идеи великого фантаста подобны тропинкам, зовущим в неведомые страны.

Кто пойдет по этим тропинкам?

3

Четырнадцать раз в таблице повторяется «нет». Они весьма категоричны, эти «нет». Но ведь множество «нет», сказанных двадцать лет назад, уже превратились в «да»! Не значит ли это, что в таблице, которую будут составлять в 70-х или 80-х годах очередные «ревизоры» Жюля Верна, вообще исчезнут все «нет»?

Присмотримся внимательнее к ошибкам Жюля Верна.

Излагая гипотезу внутреннего строения Земли, пытаясь предугадать высоту атмосферы, рисуя возможные последствий столкновения Земли с кометой, Жюль Верн лишь следовал тому, что наука считала достоверным. Это, в сущности, ошибки современной Жюлю Верну науки.

Почему же наука, дающая надежную основу фантастике, иногда все-таки подводит фантастов?

Дело в том, что в понятие «наука» мы включаем и незыблемые законы природы, и относительно универсальные принципы, и довольно ограниченные правила, и формирующиеся еще теории, и совсем неустоявшиеся гипотезы. Когда фантаст опирается на фундаментальные законы природы (такие, как закон сохранения материи или законы диалектики), можно не опасаться ошибок. Маловероятны промахи и в тех случаях, когда основой фантастики являются принципы, сохраняющие силу в широких пределах, например, принципы классической механики и принципы теории относительности. Правда, это нелегко — исходя из широко известных законов и принципов, самостоятельно найти более или менее новую идею. Такая работа сопоставима с работой ученого и изобретателя.

Есть и другой путь, неизмеримо более легкий. Можно использовать то, что лежит на поверхности науки. Каждая хоть сколько-нибудь приметная новая гипотеза без всякого труда, почти автоматически, превращается в исходную для фантастики научно-техническую идею. Такие идеи легко создаются и… легко погибают.

Жюль Верн не иллюстрировал чужие гипотезы. Он продумывал их заново и приходил к самостоятельным выводам, до дерзости смелым. Из ста восьми идей, по самым скромным подсчетам, семьдесят были для современников Жюля Верна «чистой» фантастикой, а порой представлялись и фантастикой антинаучной. Но именно эти идеи кажутся нам наиболее реальными. Такова, например, судьба шуток Жюля Верна: говорящая газета, говорящие часы, отраженная в облаках реклама, съедобные газеты — все это так или иначе стало явью.

Лишь в тех — весьма немногих! — случаях, когда Жюль Верн переставал дерзать, его прогнозы оказывались ошибочными. Жюль Верн, например, верил в большое будущее пневматических туннелей и поездов с гидравлической тягой. В его время это были общепризнанные «чудеса техники». Но XX век решительно отверг эти «чудеса».

Здесь мы сталкиваемся с одной из интереснейших особенностей «научно-фантастической технологии». Пока машина несовершенна, она отличный объект для фантастики. У нее есть будущее. Машина, достигшая совершенства, будущего уже не имеет. Машины погибают в расцвете сил. Можно вспомнить хотя бы паровоз. К 50-м годам XX века он стал верхом инженерного изящества и конструктивного совершенства. Но именно в эти годы его быстро вытеснили тепловозы и электровозы.

Когда Жюль Верн писал «От Земли до Луны», пушки тоже были одним из «чудес техники». Жюль Верн думал и о применении ракет для управления снарядом в полете и при торможении. Он мог бы послать своих героев на Луну не в пушечном снаряде, а на ракете. Но пушки — по тем временам — (шли намного совершеннее, и он поверил в очевидность, а ничто так не подводит фантастов, как кажущаяся очевидность…

Здесь надо сказать еще об одной особенности фантастики. Иногда предел ее полету ставит не наука, а литература: нельзя «чересчур отрываться» — читатель не поверит. Быть может, Жюль Верн отдал предпочтение пушке еще и потому, что так было легче убедить читателя в возможности полета к Луне. Нереальная пушка была для современных Жюлю Верну читателей реальнее ракеты. В наше время читатель, наоборот, охотно верит в возможность ракетного полета куда-нибудь к Веге или Сириусу и улыбается, перечитывая расчеты Жюля Верна. Таблица, составленная после полетов в космос Гагарина, Титова, Николаева, Поповича, отмечает очевидную ошибку: пушечный снаряд не может быть использован в качестве космического корабля.

Но, как сказано, очевидность весьма обманчива. Признав однажды что-то очевидным, мы перестаем об этом думать. А время идет, и меняется все то, что когда-то обусловило наш вывод.

Попробуем же еще раз ответить на вопрос: а почему, собственно, нельзя полететь из пушки на Луну?

4

Прежде всего потому, что потребуется пушка слишком больших размеров. И, если даже удастся построить такую пушку, путешествовать в ее снаряде никто не сможет. Слишком уж велико ускорение, получаемое снарядом при вылете из ствола орудия.

Эти соображения абсолютно верны. Но они отнюдь не предопределяют «нет» идее космического полета в пушечном снаряде.

Длина колумбиады вполне сопоставима с расчетной длиной многоступенчатых ракет, способных развить вторую космическую скорость. Заряд пороха (160 тонн) не больше — по порядку величин — расхода ракетного топлива и окислителя. К тому же цифры, приведенные Жюлем Верном, сейчас можно существенно уменьшить: созданы высокопрочные пушечные сплавы и мощные пороха.

Второе соображение серьезнее: человек, как и сто лет назад, не перенесет чудовищных стартовых перегрузок при выстреле. Да, пушечное ядро не годится в качестве корабля для космонавтов. Но ведь могут быть корабли и без космонавтов! Например, исследовательские снаряды. «Обжитому» космосу нужны будут грузовые снаряды и снаряды-цистерны. Горючему, залитому внутрь снаряда-цистерны, нестрашна никакая стартовая перегрузка…

В споре ракеты и снаряда, казалось бы, у ракеты есть неоспоримое преимущество: плотные слои атмосферы ракета проходит с относительно небольшой скоростью. Пушечному же снаряду пришлось бы пробивать атмосферу, так сказать, на полном ходу. Но ведь атмосферы может и не быть! Если невыгодно стрелять с Земли на Луну, это вовсе не значит, что нельзя стрелять с Луны на Землю.

Идея Жюля Верна, оказавшаяся практически непригодной на Земле, вполне может осуществиться на Луне, на Меркурии, на астероидах — словом, в космосе. Например, для Меркурии вторая космическая скорость составляет всего 3,8 километра в секунду. Это немногим отличается от начальной скорости полета снаряда дальнобойного орудия. О Луне и говорить не приходится — там почти каждая современная пушка превратилась бы в установку по запуску искусственных спутников. Под силу современным орудиям и стрельба с Марса на его луны — Фобос и Деймос.

Большие планеты — Юпитер, Сатурн, Уран, Нептун — труднодоступны для человека. Земными «колониями» в солнечной системе станут Марс, Венера, Меркурии, спутники планет, крупные астероиды. За исключением Венеры, все они лишены плотной атмосферы, а значения первой и второй космических скоростей у них относительно невелики. Это идеальное сочетание условий для осуществления идеи Жюля Верна.

«Артиллерийский способ» запуска беспилотных космических снарядов (снабженных при необходимости ракетными ускорителями или тормозными двигателями) имеет спои преимущества: простоту, абсолютную надежность, высокую точность. Он экономичен, а это очень важно. Изучение космоса потребует запуска огромного количества беспилотных исследовательских снарядов. Станция, созданная где-нибудь на Титане, будет ежегодно запускать тысячи снарядов в направлении Сатурна. Экономисты, возможно, первыми отдадут предпочтение артиллерийскому снаряду…

Воздушный шар, так и не используемый для дальних перелетов над неисследованными странами, тоже пригодится в космосе, например на Венере. Самолетам и вертолетам (даже если их удастся сразу доставить на Венеру) нужно слишком много горючего. Поэтому в начальный период освоения Венеры воздушным шарам придется немало поработать. Первая же «венерианская» экспедиция запустит десятки шаров с телепередатчиками.

Космонавтам, разведывающим планеты с повышенной силой тяжести, вероятно, пригодятся шары-прыгуны. Во всяком случае, передвигаться на таких шарах неизмеримо удобнее, чем на описанных в «Туманности Андромеды» И. Ефремова «прыгающих скелетах».

Идея доктора Окса, пока не нашедшая применения на Земле, вполне осуществима на планетах, атмосфера которых бедна кислородом. В марсианских долинах, где расположатся опорные исследовательские пункты, можно будет создать обогащенную кислородом микроатмосферу; это целесообразнее, чем подолгу жить и работать в скафандрах.

Так космическая эра даст новую жизнь «ошибочным» идеям Жюля Верна.

Нет, Жюль Верн — не прошлое! Он принадлежит космической эре. Еще не раз эстафета, начавшаяся с его фантастики, завершится реальнейшими открытиями и изобретениями. Его книгам суждено путешествовать на звездных кораблях. О них еще будут спорить под чужим небом — близ Сириуса или где-нибудь в системе Альфы Южной Рыбы.

Долгая вахта, на которого сто лет назад стал Жюль Верн, продолжается.

Судьба предвидений Жюля Верна

Научно-технические идеи Ж. Верна

Что было в то время

Что сбылось

«Пять недель на воздушном шаре» (1863)

1. Воздушный шар как средство дальних перелетов над неисследованными странами.

Неосуществимо известными тогда техническими средствами.

Нет.

2. Температурное управление воздушным шаром.

Не было даже проектов.

Пока нет. Идея развита и обоснована К. Э. Циолковским для цельнометаллического дирижабля.

«Путешествие к центру Земли» (1864)

3. Ядро Земли — холодное.

В духе воззрении того времени.

Нет. Ошибка.

4. Холодное свечение атмосферы при высоком давлении.

Не было данных.

Нет. Ошибка.

5. Взрывобезопасный электрофонарь для шахт.

Не было.

Да. Начало XX века.

«С Земли на Луну прямым путем за 97 часов» (1865)

6. Артиллерийское орудие — средство забрасывания снарядов в космос.

Теоретически — по тем временам — наиболее правдоподобно.

Нет. Ракеты.

7. Испытание перед полетом: Мостон неделю провел в герметически закрытом снаряде.

Наука не занималась такого рода проблемами.

Да. Аналогичные испытания обязательно проводятся перед запуском космических кораблей.

8. Протяженность атмосферы — «всего каких-нибудь 40 миль».

Таковы научные данные того времени.

Нет. Это ошибка. Протяженность атмосферы значительно больше — до 3000 километров.

9. Возможно существование жизни на удаленных от Солнца планетах — за счет внутреннего тепла.

Не было данных.

Вполне вероятно, что гипотеза Ж. Верна подтвердится.

10. Химическая регенерация воздуха в космических снарядах.

Этой проблемой наука того времени не занималась.

Да. Именно так осуществляется регенерация воздуха в современных космических кораблях.

11. Телескоп с зеркалом в 5 метров.

Телескопы с зеркалами до 1,2 метра.

Да. В 1950 году — пятиметровый рефлектор на Моунт-Паломар.

«20 000 лье под водой» (1870)

12. Подводная лодка с электрическим двигателем.

По тем временам произвольная (хотя и не антинаучная) фантазия.

Да. Через двадцать лет появилась первая подводная лодка с электромотором.

13. Двойной корпус «Наутилуса».

Не было даже проектов.

Да. Через тридцать лет была создана первая подводная лодка с двойным корпусом.

14. Электрические часы.

Не было.

Да. Первый патент взят в 1886 году

15. Газосветная трубка, в которой для получения светового излучения используется прохождение электрического тока через углекислый газ.

Не было.

В принципе верно — и осуществилось.

16. Глубина погружения «Наутилуса» — дно мирового океана.

Считалось невозможным.

Осуществлено пока батискафом.

17. Электрический прожектор.

Не было.

Да В конце XIX века.

18. Автоматическое ружье

Не было даже проектов

Да. В 1908 году.

19. Электрическая кухня.

Не было даже проектов. Вероятно, считалось весьма дорогим и потому утопическим.

Да.

20 Электрические пули.

Не было.

Пока нет (но уже изобретены электрические штыки).

21. Электрическое заграждение.

Не было даже идей.

Да. Электрические проволочные заграждения о первую мировую войну.

22 Получение тока от разности температур в море

Не было даже идей.

Да. По идее Ж. Верна академик Клод в 1930 году успешно провел опыты на острове Куба.

23. На подводной лодке — к полюсу.

Идея выдвинута Ж. Верном.

Да В 19. году попытка Свердрупа на «Наутилусе».

24. Полное покорение океана создание подводных городов, разработка подводник недр, утилизация неисчерпаемых ресурсов океана.

Наука того времени этим не занималась.

Пока нет, но предвидение верное. Это одна из важнейших задач второй половины XX века.

«Вокруг Луны» (1870)

25. Действующий вулкан (на обратной стороне Луны).

Никаких научных данных.

В 1959 году действующий лунный вулкан обнаружен Н. Козыревым (на видимой стороне Луны).

26. Использование вспомогательного ракетного двигателя для ориентирования снаряда в космосе и для торможения при посадке.

Проблема — вне интересов науки того времени.

Да. Осуществлено на советских космических кораблях.

27. Герметическая камера для спуска на большие глубины.

Не было.

Да. В 1911 году первая батисфера опустилась на глубину в 500 метров.

«Доктор Окс» (1874)

28. Насыщение улиц и зданий кислородом.

Не было

Нет.

«Гектор Сервадак» (1877)

29. Искусственное море в Сахаре.

В 1860 году проект обсуждался парижскими газетами.

Пока нет. Трудноосуществимо в капиталистических условиях.

30. Искусственное море в центре Австралии.

Не было.

Пока нет.

31. Возможные последствия столкновения Земли с кометой.

В соответствии с тогдашними воззрениями.

Нет. Ошибка.

«Черная Индия» (1877)

32. Поезда с гидравлической тягой.

Стационарные гидравлические двигатели.

Нет. Ошибка.

33. Огнетушители.

Не было.

Да. Начало XX века.

34. Механические лестницы.

Не было.

Да. Созданы эскалаторы в 1900 году.

«500 миллионов бегумы» (1879)

35. Подземная газификация.

Не было.

Да. Идея высказана. Менделеевым в 1888 году. Осуществлено впервые в 1931 году.

36. Искусственный спутник Земли.

Не было даже проектов.

Да. В 1957 году.

37. Стекло «особой закалки» — сверхпрочный материал.

Не было.

Да. В 1941 году — стеклопласты.

«Паровой дом» (1880)

38. Шагающий вездеход с поездом-прицепом.

Были неудачные попытки построить шагающий паровоз.

Пока нет. Но в последние годы ведутся усиленные работы по созданию шагающих вездеходов.

«Матиас Шандор» (1885)

39. Разрушение камня электрической искрой.

Никто и не помышлял.

Да. Электроискровая обработка материалов — в 1943 году.

40. Передача мыслей на расстояние.

Никаких научных данных.

Пока нет. Но постепенно становится очевидным наличие здесь рационального зерна.

«Робур-завоеватель» (1886)

41. Вертолет с электрическим двигателем.

Не было.

Пока нет. Но уже испытываются «троллейные» вертолеты.

42. Использование атмосферного электричества для снабжения энергией двигателей вертолета.

По тем временам — беспочвенная фантазия.

Пока нет.

43. Скорость вертолета — свыше 200 километров в час.

Были лишь летающие модели вертолетов.

Скорость достигнута в 1960 году.

44. Применение небьющегося стекла в авиастроении.

Не было.

Да. С 30-х годов XX века.

43. Карманный пулемет.

Не было.

Да. В 1923 году на вооружение в различных странах приняты первые пистолеты-пулеметы.

46. Высота подъема вертолета «Альбатрос» — 8840 метров.

Модели поднимались на несколько метров.

Высота подъема вертолета в 9 километров достигнута в 1961 году.

47. Прессованная бумага — самолетостроительный материал.

Не было.

Да. В 1959 году.

«В XXIX веке. Один день американского журналиста» (1889)

48. Трехсотметровые дома с установками искусственного климата.

Не было.

Да. 30-е годы XX века.

49. Пневматические подводные туннели.

Множество патентов и первой половине века. Первая дорога — 1840 год (Англия). Пневматическая почта в Вене — 52 километра в 1884 году.

Нет.

50. Производство электрической энергии без помощи батарей и машин.

Не было.

Пока нет.

51. Свет «без огня и сгорания».

Не было.

Да. Лампы холодного света — в опытном порядке с начала XX века.

52. Способ «перехода от одной вибрации к другой» (сейчас это называется единой теорией поля).

Издавна стремились свести многообразие материи и сил к чему-то единому.

Разрабатывается.

53 Скорость аэрокара — 600 км/час.

Аэрокаров не было вообще

Превзойден в 1934 году: рекорд — 700 км/час.

51 Человек «повернет» Луну и увидит ее обратную сторону.

Никто и не помышлял об этом.

Пока «повернуть» Луну мы не можем. Но а 1959 году советская автоматическая станция сделала снимки обратной стороны Луны.

55. «Элементон» — проматерия.

Издавна искали.

Пока не найдено.

56. Свечение воздуха под действием электрических колебании.

Не знали.

Да. Лампы аргоновые и неоновые.

57. Автоматический пульсограф.

Не было.

Да. Появились в начале 50-х годов XX века.

58. Электронно-счетная машина.

Были механические счетные машины.

Да. 40-е годы XX века.

59. В конце XX века изобретут цветную фотографию.

Была обычная фотография.

Да. Но изобрели несколько раньше — в 1900 году.

60. Дымопроводы для курильщиков.

Не было.

Нет.

61. Журналы на съедобной бумаге

Не было.

Пока нет. Но грампластинки из шоколада уже есть.

62 «Биогенные бациллы», делающие человека бессмертным.

Чистая фантазии.

Нет.

63. «Плакаты, отраженные в облаках».

Это было не предвидение, а шутка — стремление показать, что рекламомания перешла все пределы.

Да. «Лыжектор» в 1960 году.

64. Трехкилометровые телескопы.

Это была, разумеется, шутка.

Осуществилось… в радиотелескопах.

65.Доставка обедов на дом… по трубам.

И это, конечно, шутка.

…но, быть может, и она осуществится?

66. Замена «старого» желудка — «новым».

Полуфантастика, полушутка.

Пока осуществлено в экспериментах с животными.

67. «Говорящая» газета.

По тем временам беспочвенная фантазия.

Да. В 1900 году привилось сообщение о говорящей газете, издаваемой фирмой «Телефункен» для врачей (магнитная запись).

«Вверх дном» (1889)

68. «Изменить условия, в которых происходит движение Земли».

По тем временам вполне правдоподобное предположение.

Пока нет. Но уже имеются обоснованные проекты.

69. Использование энергии внутреннего тепла земли.

Не было.

Да.

70. Собрать воедино все рассеянные по поверхности земли электрические токи.

Никто до Ж. Верна не предлагал.

Пока нет.

71. Использование энергии приливов.

Были небольшие приливные установки.

Да. Опытные установки.

72. Арктика окажется материком.

По тем временам вполне правдоподобное предположение.

Нет. Ошибка.

73. Взрывчатое вещество, которое в три — четыре тысячи раз сильнее известных.

Не было.

Да. Атомная бомба.

74. «Средства уничтожать целые армии на любом расстоянии».

Беспочвенная фантастика.

Да. Глобальные ракеты с водородными боеголовками.

75. Судоходный канал через Европу и Азию из Атлантики в Тихий океан.

Беспочвенная фантастика.

Да. Таким каналом стал Севморпуть.

76. Аккумулирование летнего тепла и передача его в холодные области.

Беспочвенная по тем временам фантастика.

Пека нет. Но уже есть проекты управления морскими течениями (а море — естественный аккумулятор тепла).

«Плавучий остров» (1895)

77. Корабли — «острова» водоизмещением в сотни миллионов тонн.

Совершенно неосуществимая фантастика.

Пока нет. Но водоизмещение кораблей быстро растет.

78. Сохранение картин в вакууме.

Не было.

Пока нет.

79. Фототелеграф.

Не было.

Да. В 1920 году.

80. Киноаппарат.

Не было.

Да. В 1898 году.

81. Телевизор.

Не было. Публиковались лишь сметные проекты «электрических телескопов».

Да. В 1923 году.

82. Состав, предотвращающий обрастание кораблей водорослями.

Не было…

…и нет эффективного состава до сих пор.

83. Связь корабля с берегом по кабелю.

Был подводный телефонный кабель между Европой и Америкой.

Нет. В том же 1895 году А. Попов изобрел радио.

84. «Говорящие» часы.

Не было.

Да. 1960 год.

85. Стимулирование роста овощей электричеством.

Никто и не помышлял.

Да. Первые удачные опыты в 1924 году.

86. Освещение больших участков территории электрическими «лунами».

Были обычные электрические лампы.

Да. Лампа «Сириус» на ВДНХ — 1961 год.

87. Книга-фонограф.

Не было.

Есть книги, записанные на магнитной ленте.

88. Музыка — способ лечения болезнен.

Не было.

Да. При лечении зубов — в 1960 году.

89. Электромобиль.

Были проект, патенты, первые не очень удачные образцы. Затем забыли.

Да. С 1895 года.

90. Электропаром.

Не было.

Да. 20-е годы XX века.

91. Движущийся тротуар.

Не было даже идей.

В 1960 году в Швеции.

92. Силовой руль на корабле (винт вместо руля).

Не было.

Изобретено в Англии в конце 50-х годов XX века.

«Флаг Родины» (1896)

93. «Фульгуратор», то есть ракета на твердом топливе с зарядом, поражающим цели на площади в 10 000 квадратных метров.

Изредка применялись небольшие ракеты.

Да. В 1941 году — советские «катюши».

94. Турбовинтовой двигатель

Не было даже проектов.

Да В 1961 году.

«Властелин мира» (1904)

95. Универсальная транспортная машина: корабль — подлодка — самолет — автомобиль.

Первые попытки создать комбинированные машины

Пока нет.

«Погоня за метеором» (1908)

96. Овладение атомной энергией.

Для науки того времени это было бездоказательной фантазией

Да. В 1945 году.

97. Отрицание закона сохранения энергии и вещества.

Было модно.

Нет. Мода прошла. Закон остался.

98. Получение абсолютного вакуума.

Не удавалось.

До сих пор не удалось.

99. Возможность управления тяготением.

Отвергалось наукой того времени

Допускается некоторыми современными физическими теориями

100. Разрушение крупных объектов направленным потоком атомов.

Не было.

Пока не осуществлено.

«Необыкновенные приключения экспедиции Барсака» (1910)

101. Сельскохозяйственные машины, получающие энергию на расстоянии (за счет направленных радиоволн).

Не было даже проектов.

Пока нет.

102. Боевые летательные аппараты, получающие энергию на расстоянии.

Не было даже проектов.

Да. Радиовертолет — в 1960 году.

103. Сверхпроводник.

Противоречило научным представлениям того времени.

В 1911 году было открыто явление сверхпроводимости.

104. Пытка электротоком

Не было.

«Изобретено» гестапо.

105. Гигантский бур для проходки.

Даже и не думали.

Да. Осуществлено в Англии в 1961 году.

106. Искусственный дождь.

Не думали.

Да В 1958 году объявлены результаты опытов в Австралии. Осадки увеличились.

107. Абсолютный теплоизолятор.

Считалось невозможным.

Прообраз — магнитная ловушка для плазмы.

108. «Циклоскоп» — оптическая система дальнего обнаружения и наблюдения.

Не было.

Пока нет. Даже лучшие радиолокаторы не дают сколько-нибудь точного зрительного представ пения об обнаруженных объектах.

Генрих Альтов Перечитывая Уэллса

Быть может, самая человеческая черта в человеке — способность думать о прошлом и о будущем. В особенности — о будущем. Именно поэтому наследие писателя-фантаста прежде всего связывается с его фантастическими идеями. Могут устареть сюжеты, могут потускнеть образы героев, может, наконец, обветшать художественная ткань произведений. Но неизменно сохраняется интерес ко всем хоть сколько-нибудь примечательным предвидениям фантастов. Так случилось, например, с повестью «Машина времени». В 1931 году, через тридцать шесть лет после первого ее издания, Уэллс писал, что повесть если не иметь в виду главной ее мысли — устарела не только с художественной, но и с философской стороны. «Автору, достигшему ныне зрелости, — пишет Уэллс, она кажется попросту ученическим сочинением». Однако идея машины времени жива и сегодня: она прочно вошла в культурный фонд человечества.

Это, конечно, не значит, что в фантастике идеи «главнее» художественности. Научная фантастика — синтетический литературный жанр, в котором одинаково важны оба компонента. Я хочу лишь сказать, что судьбы фантастических идей интересны и сами по себе, ибо идеи эти обладают удивительным свойством выходить за рамки литературы. Так, роман Жюля Верна «Из пушки на Луну» дал толчок работам Циолковского. Подобных примеров множество.

Прослеживая судьбы фантастических идей, мы начинаем лучше понимать «технологию» фантастики. И-что еще важнее- мы отчетливее видим контуры будущего.

Пока нет науки о предвидении будущего. Долгое время фантастика была (да и сейчас еще остается) единственным окном в будущее. Лишь в самые последние годы возник воп~рос о превращении предвидения из искусства в науку. Характерно название одной из первых книг на эту тему: она написана в 1962 году английским ученым С. Лилли и названа «Может ли предвидение стать наукой?». Лилли положительноотвечает на этот вопрос: «Техническое прогнозирование должно стать важным элементом, помогающим планировать, будущее».

Сейчас наука принимает у фантастики эстафету. Ученые начинают планомерно использовать методы, исконно принадлежавшие фантастам. Академик А. Н. Колмогоров говорит, например, в оаной из своих статей: «На современном этапе при этом не следует пренебрегать и построением „в запас“ несколько произвольных гипотез, как бы ни сближалась иногда такая деятельность ученого с построениями писателейфантастов».

Предвидения фантастов — своеобразные эксперименты по проникновению в будущее. Иногда эти эксперименты оказываются неудачными, иногда они завершаются блестящим успехом. Но в обоих случаях есть нечто притягательное и волнующее F. этих попытках заглянуть в будущее. Вполне закономерно поэтому стремление проследить судьбу фантастических идей. В 1963 году в альманахе «Мир приключений» была опубликована таблица «Судьба предвидений Жюля Верна».

И вот сейчас перед вами аналогичная таблица, составленная по произведениям Герберта Уэллса.

Надо сразу сказать: анализ предвидений того или иного фантаста — это не игра в «угадал — не угадал». Дело совсем не в том, чтобы установить: писатель Икс почти всегда «угадывал», а писатель Игрек обычно «не угадывал». Нет. Намного важнее понять «технелогию» фантастики. Поэтому таблица «Судьба предвидений Уэллса» это материал для раздумий. Прежде всего, для раздумий о том, как возникают фантастические «построения» (воспользуемся термином А. Н. Колмогорова) и от чего зависит, если так можно выразиться, их проницающая способность, то есть глубина проникновения в будущее. Таблица, кроме того, повод для раздумий о будущем. Собранные воедино, удачные предвидения Уэллса дают далеко не полную, но интересную картину будущего.

Таблица требует размышлений.

Если бы все выводы из таблицы можно было перенести сюда, в этот комментарий, отпала бы необходимость в самой таблице. Да и вряд ли содержащиеся в таблице оценки идей Уэллса абсолютно точны. Некоторые идеи относятся к далекому будущему — тут оценки поневоле субъективны. Время, надо полагать, внесет заметные коррективы в таблицу.

В рассказе «Филмер» Уэллс довольно подробно говорит о дирижабле с управляемой оболочкой, способной сжиматься и расширяться. Эта идея за десять лет до Уэллса была выдвинута Циолковским в брошюре «Аэростат металлический управляемый». Эксперты, даже благожелательно настроенные к Циолковскому, решительно отвергли идею подобных дирижаблей. Это мнение господствовало вплоть до самого последнего времени. В биографии Циолковского, написанной М. Арлазоровым и изданной в 1962 году в серии «Жизнь замечательных людей», глава, посвященная этой работе Циолковского, красноречиво названа «История великого заблуждения»…

Итак, еще в 1962 году можно было считать, что Уэллс, как и Циолковский, в данном случае ошибался. Но уже в 1963 году в печати появились первые сообщения, свидетельствующие о возрождении интереса к дирижаблям. В книге Арлазорова дирижаблестроители названы «представителями исчезнувшей инженерной специальности». Сейчас в ряде стран существуют конструкторские бюро, разрабатывающие проект новых дирижаблей. И едва ли не центральное место в этих разработках занимают идеи, высказанные в брошюре Циолковского и в рассказе Уэллса.

Судьбу предвидений трудно предвидеть.

Читатель вправе по-своему оценить те или иные идеи Уэллса. Таблица, повторяю, это материал для размышлений.

Но некоторые выводы все-таки хотелось бы сделать.

Уэллс — один из наиболее «фантастических» фантастов.

Укоренилось представление, что «фантастичный» Уэллс как бы антипод «научного» Жюля Верна. Да и сам Уэллс говорил об этом. Но вот оказывается, что из 86 предвидений Уэллса 30 уже сбылись, а 27 почти наверняка сбудутся. Иными словами, 57 предвидений из 86 попали точка в точку! Еще 20 идей можно считать принципиально осуществимыми. И лишь 9 предвидений ошибочны.

Цифры, конечно, не абсолютно точны. Но суть дела именно такова: «отчаянный» фантаст Уэллс оказывается не менее «научным», чем Жюль Берн.

Что же помогало Уэллсу видеть будущее?

Прежде всего, очень тонкое понимание законов развития техники. Вот одно из наиболее известных предвидений Уэллса: в романе «Освобожденный мир» (1913 г.) говорится, что первая атомная электростанция будет построена в 1953 году.

Точность предвидения поразительная, ведь первая советская АЭС вступила в строй в 1954 году!

Что это — случайное совпадение?

Нет. Перечитывая «Освобожденный мир», видишь развернутую систему аргументации. Чтобы прогнозировать будущее, Уэллс вдумчиво всматривается в прошлое. Он применяет, например, метод аналогии: «Существование электромагнитных волн было неопровержимо доказано за целых двадцать лет до того, как Маркони нашел для них практическое применение, и точно так же только через двадцать лет искусственно вызванная радиоактивность обрела свое практическое воплощение.» Не забывайте, эти строки писались в 1913 году!

Способность «ощущать» сроки, видеть не только что будет, но и когда будет, играет огромную роль в «технологии» фантастики. Правильная оценка сроков далеко не всегда удается даже признанным мастерам фантастики. В этой связи интересно вспомнить, как менялись сроки действия в романе И. Ефремова «Туманность Андромеды». Вот что говорит об этом Ефремов в предисловии к своему роману: «Сначала мне казалось, что гигантские преобразования планеты и жизни, описанные в романе, не могут быть осуществлены ранее чем через три тысячи лет. Я исходил в расчетах из общей истории человечества, но не учел темпов ускорения технического прогресса и главным образом тех гигантских возможностей, практически почти беспредельного могущества, которое даст человечеству коммунистическое общество.

При доработке романа я сократил намеченный сначала срок на тысячелетие. Но запуск искусственных спутников Земли подсказывает мне, что события романа могли бы совершиться еще раньше».

Журналист Ю. Новосельцев, редактировавший в свое время журнальный вариант «Туманности Андромеды», рассказывает, что спустя несколько лет после опубликования романа он спросил Ефремова, не произойдет ли описанное в романе уже через сто лет? Ефремов «пожал плечами, улыбнулся и ответил: Всё может быть…»

Итак, три тысячи лет и сто лет — в таком диапазоне меняется время действия событий романа «Туманности Андромеды». Но между людьми, которые будут через сто лет и через три тысячи, — огромная разница! Три тысячелетия, например, отделяют современного человека, открывшего дверь в безбрежный космос, от древнего египтянина, стоявшего на одной из первых ступеней цивилизации. Совсем не все равно — «дать» атомную энергию, ракеты и кибернетику нашим современникам или древним египтянам.

Соответствие описываемого будущего общества своему уровню техники очень важно для художественной убедительности фантастики. Это одно из обязательных условий того синтеза, который воедино сплавляет в фантастике науку и литературу.

Уэллсу в высшей степени присуще «чувство времени», но и он допустил примечательную (и поучительную!) ошибку.

В том же романе «Освобожденный мир» Уэллс пишет, что полеты в космос начнутся лишь тогда, когда на Земле людям уже не останется никакой работы. В неторопливом XIX веке технике было свойственно говорить «б» не раньше, чем сказано «а» и выдержана должная пауза. Уэллсу, опубликовавшему свои первые произведения еще в 1895 году, не всегда удавалось понять скороговорку XX века…

И все-таки Уэллс ошибался удивительно редко. Он пристально следил за развитием науки и техники. Когда же ему, говоря языком кибернетики, не хватало информации, он использовал методы литературы.

Вот конкретный пример. В «Войне миров» Уэллс хочет показать разумных существ, цивилизация которых совсем не похожа на земную. Это чисто писательская, чисто литературная задача. И Уэллс решает ее последовательно и с большим литературным мастерством.

Земная техника немыслима без колес. Колесо. — основа основ нашей техники. Трудно представить себе машину, у которой нет колес. Но Уэллсу как раз и нужно то, что трудно представить!

И вот Уэллс ставит интереснейший эксперимент: шаг за шагом он «конструирует» — во всех деталях — технику, которая не применяет колес. Постепенно вырисовывается картина чужого технического мира с машинами, очень похожими на живые существа.

Думал ли в этот момент Уэллс о реальной возможности создания такой техники?

Вряд ли. Современная ему техника гордилась своим отличием от природы. Казалось вполне логичным, что техника будет все дальше и дальше отходить от природы.

Но нарисованная Уэллсом картина уже жила своей логикой, и он не мог не увидеть преимуществ техники, копирующей природу. Уэллс смело предсказал наступление бионической эры в земной технике; это одно из наиболее удачных его предвидений.

Если внимательно перечитать «Войну миров», нетрудно заметить, что марсианские машины в начале романа довольно неуклюжи: «Можете вы себе представить складной стул, который, покачиваясь, переступает по земле? Таково было это видение при мимолетных вспышках молнии. Но вместо стула представьте себе громадную машину, установленную на треножнике». Здесь в марсианских машинах есть еще что-то от земных паровозов. Боевые треножники марсиан идут «с металлическим звонким ходом»: Из их суставов (совсем «попаровозному»!) вырываются клубы зеленого дыма…

Во второй половине романа марсианская техника в изображении Уэллса становится более совершенной. Теперь Уэллс чаше сравнивает марсианские машины с живыми существами: «Все движения были так быстры, сложны и совершенны, что сперва я даже не принял ее за машину, несмотря на металлический блеск». Это уже не «шагающие стулья», а «почти одухотворенные механизмы».

У таких «одухотворенных» механизмов не могут вырываться из суставов клубы зеленого дыма. Это было бы художественно недостоверно. Машина, похожая на живое существо, должна иметь почти живые двигатели. И логика художественного образа заставляет Уэллса сделать следующий шаг.

«Затронув эту тему, — пишет он, — я должен упомянуть и о том, что длинные рычажные соединения в машинах марсиан приводятся в движение подобием мускулатуры, состоящим из дисков в эластичной оболочке; эти диски поляризуются при прохождении электрического тока и плотно прилегают друг к другу. Благодаря такому устройству получается странное сходство с движениями живого существа, столь поражавшее и даже ошеломлявшее наблюдателя».

Только в середине XX века люди пришли к идее безколесной техники, копирующей природу. У природы, конечно, и раньше перенимали отдельные решения, но лишь сейчас формируется новая наука — бионика, которая как раз занята созданием машин, подобных марсианским машинам Уэллса.

Научная фантастика — отнюдь не простая «смесь» науки и литературы. В научной фантастике, как ни парадоксально, наука работает на художественность, позволяя создавать литературно впечатляющие картины. В свою очередь чисто литературные средства помогают увидеть далекое будущее, скрытое еще от современной писателю науки.

Предвидеть будущее — это как бы смотреть далеко вперед.

Тут две возможности. Либо впереди нет поворотов, и тогда видно очень далеко. Можно смотреть до горизонта (правда, нужно хорошее зрение). Либо другой случай: писатель пытается увидеть то, что находится близко, но з а поворотом.

Уэллс применял оба приема. Иногда он просто смотрел далеко вперед. Впрочем, это «просто» не так уж просто. Нужно не поддаться гипнозу моды, всегда в чем-то излишне оптимистичной и в чем-то излишне пессимистичной. Уэллс, например, предсказал большое будущее популярной в то время пневматической почте — и ошибся. Он вообще ошибался преимущественно в тех случаях, когда переставал фантазировать. Удачные же его предвидения искусственное получение алмазов, батисфера, атомная энергия на транспортесделаны вопреки господствовавшему мнению, гласившему «невозможно».

С еще большим мастерством Уэллс умел «заглянуть за поворот», увидеть то, о чем наука вообще пока не имеет определенного мнения. Уэллс использует здесь писательскую логику (как при описании марсианской техники в «Войне миров»). Он придумал «тепловой луч» — задолго до Алексея Толстого. Писал о передаче знаний по наследству. Писал о памяти, хранящей увиденное далекими предками…

Могут спросить: ну, хорошо, марсианскую технику Уэллсу подсказала природа, а что направляло писательскую логику в других случаях?

Наука о предвидении, когда она будет создана, вероятно, введет понятие об «идеальной машине». В теории предвидения этому понятию суждено играть такую же роль, какую играют понятия «информации» или «обратной связи» в кибернетике.

Любая машина — не самоцель, она только средство для выполнения определенной работы. Например, вертолет предназначен для перевозки пассажиров и грузов. При этом мы вынуждены — именно вынуждены! — «возить» и сам вертолет. Понятно, вертолет будет тем «идеальнее», чем меньше окажется его собственный вес. Идеальный вертолет состоял бы из одной только пассажирской кабины.

Идеальная машина — условный эталон. Это машина почти невесомая, почти не требующая энергии, почти не занимающая объема и в то же время способная делать все то, что делают реальные машины. Можно сказать так: идеальная машина — когда нет никакой машины.

В технике прогрессивными оказываются только те тенденции, которые риближают реальную машину к идеальной.

Один из главных секретов фантастической «технологии» и состоит в умении ориентироваться на идеальную машину.

Кейворит Уэллса, человек-амфибия Беляева, опыт Мвен Маса в «Туманности Андромеды» Ефремова — яркие примеры удачного приближения к идеальной машине.

В романе «Когда спящий проснется» Уэллс говорит о гипнопедии. По тем временам идея представлялась чистейшей фантастикой. Но ведь и это типичная идеальная машина (в широком смысле слова): обучение без затрат времени на учебу.

Представление об идеальной машине — надежный компас фантаста. К сожалению, далеко не все современные писатели-фантасты умеют пользоваться этим компасом. Все еще бытует наивное представление, что будущие машины обязательно «большие-пребольшие» и «сильные-пресильные». Можно привести такой пример. В рассказе М. Емцева и Е. Парнова «Последняя дверь!» упоминается личный автолет. Двухместная прогулочная машина имеет двигатель в тысячу лошадиных сил! Это продиктовано стремлением сделать машину не «идеальнее», а «шикарнее»…

Уэллс, постоянно ориентировавшийся на «идеальную машину», разумеется, должен был прийти к рассказу «Чудотворец». Мистер Фодерингей, герой рассказа, вдруг приобретает способность делать все, что захочет. Достаточно слова, желания. Самая идеальная из всех идеальных машин…

«Чудотворец» считается классическим образцом чисто литературной фантастики. У литературоведов нет и тени сомнения, что здесь фантастика использована только как литературный прием.

Я не включил этот рассказ в таблицу. Но перечитайте рассказ, и вы увидите, что среди чудес мистера Фодерингея нет ничего принципиального неосуществимого! Рано или поздно люди научатся делать такие чудеса (некоторые мелкие чудеса, пожалуй, доступны уже сегодня). Придет время, когда рассказ «Чудотворец» будет считаться скромной научной фантастикой. Случилась же такая метаморфоза с «Человеком-амфибией» Беляева…

Современным фантастам порой приходится оправдываться, отстаивая свое мнение в споре с наукой. К Уэллсу же привыкли относиться иначе: это, дескать, чистая фантастика, условный прием…

А вдруг он был хитрецом, этот Уэллс?

Быть может, он писал самую настоящую научную фантастику, а притворялся, что просто так фантазирует?..

Генрих Альтов Гадкие утята фантастики

ПЯТЬДЕСЯТ ИДЕЙ АЛЕКСАНДРА БЕЛЯЕВА

В рассказе Клиффорда Саймака «Необъятный двор» посланцы инозвездной цивилизации, прибыв на Землю для установления торговых контактов, неожиданно отказываются покупать какие бы то ни было товары. Пришельцев интересует только один товар — новые идеи. И герой рассказа разъясняет обескураженному представителю ООН: «Это их метод работы. Они открывают новую планету и выменивают идеи. Они уже очень давно торгуют с вновь открытыми мирами. И им нужны идеи, новые идеи, потому что только таким путем они развивают свою технику и культуру. И у них, сэр, есть множество идей, которыми человечество могло бы воспользоваться…»[20]

«Необъятный двор» впервые был напечатан в 1958 году, а три-четыре года спустя и в самом деле появились оптовые покупатели новых идей. Это были, однако, не космические пришельцы, а ученые, закладывающие основы футурологии — науки о прогнозировании будущего. Главным же поставщиком новых идей оказалась научно-фантастическая литература.

Конечно, фантастике и раньше случалось сбывать свои идеи науке. Но ученые, по правде сказать, не слишком любили подчеркивать, что родословная открытий и изобретений нередко начинается с выдумки писателя. Ах, каким непрактичным купцом была фантастика! Она отдавала золотые плоды воображения и получала взамен мелочные придирки и снисходительные взгляды свысока.

Один такой эпизод заслуживает, чтобы о нем рассказали, уж очень он характерен. В 1964 году журнал «Вопросы психологии» опубликовал две статьи о гипнопедии. Как водится, изложение начиналось с истории вопроса. В одной статье летоисчисление велось с исследований О. Хаксли, выполненных в 1932 году, и последующих опытов М. Шировера. Вторая статья указывала, что опыты ставились еще за десять лет до О. Хаксли — в морской школе во Флориде. Так или иначе, все выглядело вполне солидно: никакой фантастики, гипнопедия начинается с научных исследований. Однако очень скоро журналу пришлось выступить с уточнением. Оказалось, что О. Хаксли исследований не вел, а описал гипнопедию… в фантастическом романе. Шировер же создал гипнопедические приборы… в научно-фантастической новелле «Цереброфон». В 1947 году инженер Э. Браун по заданию Шировера сконструировал аппарат «дормифон» — комбинацию патефона с электрическими часами и наушниками, и год спустя Р. Элиот применил этот аппарат для обучения студентов во время сна. Что же касается экспериментов в морской школе, то их просто-напросто не было: это отголоски эпизода из фантастического романа Гернсбека «Ральф 124С41+», опубликованного еще в 1911 году.

Такая вот совсем неакадемическая родословная обнаружилась у гипнопедии: сначала идеи в научно-фантастических произведениях, потом неказистый прибор, сооруженный по подсказке фантаста, и, наконец, первые реальные опыты…

Надо сразу сказать: механизм воздействия фантастики на науку не сводится к простой формуле «фантаст предсказал ученый осуществил». Отлично работают и самые неосуществимые идеи. Просто их работа тоньше: они помогают преодолевать психологические барьеры на путях к «безумным» идеям, без которых не может развиваться современная наука.

Благодаря фантастике в нормальный (и потому не сулящий особых открытий) ход мыслей врываются неожиданные ассоциации. В волшебных лучах фантастики мысль чаще подвергается мутациям, увеличивается вероятность возникновения новых идей. Научно-фантастическая литература, как справедливо заметил А. Кларк, увеличивает гибкость ума, повышает готовность принять новое. И внимательный наблюдатель мог бы заметить: чтение фантастики постепенно становится элементом профессиональной подготовки и тренировки ученого. Еще немного и курс НФ-литературы войдет в учебные программы вузов. Во всяком случае, в учебную программу недавно созданного Общественного института изобретательского творчества уже включен курс фантазии: систематическое изучение научно-фантастической литературы, освоение приемов получения новых фантастических идей и упражнения по развитию творческого воображения…

Только сейчас мы начинаем понимать, насколько многообразно взаимодействие фантастики и науки. Футурологов, например, заинтересовали даже не сами фантастические идеи и не способность фантастики воспламенять воображение, а методы, которыми создаются новые идеи.

Следует отдать должное футурологам — они оказались дальновиднее инопланетных купцов из рассказа Саймака. Секреты производства всегда ценнее продуктов производства.

В самом деле, откуда берутся Настоящие Фантастические Идеи?

Оставим в стороне, увы, нередкие случаи, когда фантасты черпают вдохновение из журнала типа «Юного техника». Оставим и те случаи, когда мысли заимствуются у других авторов. К счастью, в золотом фонде фантастики есть сотни подлинно великолепных идей, ошеломляющих неожиданностью, размахом, силой мысли.

«Интересно было бы, — говорил Д. Гранин в одной из своих статей,[21] - изучить, в чем сбывались и не сбывались описания будущего. Как и куда отклоняется развитие науки и техники, в какую сторону ошибаются воображение и чутье. Что может предусмотреть человечество, какие предсказанные сроки совпали».

В первом приближении такая работа проделана: были опубликованы материалы о судьбе предвидений Жюля Верна и Герберта Уэллса.[22]

Сейчас перед читателем третий экскурс в глубь фантастики — таблица «Пятьдесят идей Александра Беляева».

Общедоступная теория фантастики заманчиво проста. Существуют два (только два!) метода. Жюль Верн использовал метод экстраполяции, количественного увеличения: появилась первая и еще очень плохонькая подводная лодка Алстита с электромотором — и семь лет спустя придуман могучий «Наутилус». Уэллс, с его «опытами воображения совсем иного рода», шел от невозможного (этот метод называют интуитивным): путешествия в прошлое и будущее считаются невозможными, — хорошо, так вот вам невозможная машина времени…

Сотни раз повторенная, ставшая привычной и потому кажущаяся до очевидности бесспорной, эта схема разваливается, как карточный домик, при первой же попытке применить ее к фантастике Александра Беляева.

Действительно, Ихтиандр — это «по Жюлю Верну» или «по Уэллсу»? И как быть с Ариэлем?

Схемы всегда агрессивны: они работают по принципу «или-или», третьего для них не дано. И тогда появляются такие объяснения: «Человек-рыба из романа А. Беляева уже существует, но задача эта — добиться возможности длительное время быть под водой — решена иначе, чем предполагал писатель. Летающий человек, описанный Беляевым, — мечта, но миниатюрные летательные аппараты дают возможность подниматься в воздух и двигаться по своему желанию, подобно Ариэлю из фантастического романа». Схема торжествует: Ихтиандр подтянут поближе к достоверной фантастике Жюля Верна, Ариэль отодвинут подальше, к выдумкам Уэллса. И вообще есть акваланг, есть «миниатюрные летательные аппараты», все в порядке… Все в абсолютнейшем порядке, если забыть, что писал Беляев.

А писал он так:

«— Да, очевидно, вы совершенно не поняли сущности задания. Что вы предлагаете? Новый летательный аппарат. Только и всего. Аппарат!.. Но, дорогой мой, нам надо совсем другое! Мы должны создать уникум — человека, который мог бы летать без всякого аппарата, вот так — взял да и полетел…».[23]

Нехитрая механика — подменить Ихтиандра аквалангистом, а Ариэля — пилотом «миниатюрного летательного аппарата». Ну, а если без подмены? Если поразмышлять именно над тем, о чем пишет Беляев?

Схема исключает размышление. Или-или. Или научно достоверный Жюль Верн, или откровенно условный Уэллс. Остальное подлежит решительному искоренению. Вот как это делается: «Все помнят, кбнечно, как барон Мюнхаузен вытащил себя за шевелюру из болота. Можно ли на такой идее построить научно-фантастический роман? Можно. Фантасту можно. Именно на этом базисе создан роман Беляева „Ариэль“. Более того — эта оригинальная идея довольно пространно „научно“ обосновывается автором, — в этом он невыгодно отличается от бравого барона. И будь даже „Ариэль“ жемчужиной мировой литературы, и будь я редактором, и будь Беляев не Беляевым, а Толстым… Великий русский писатель Лев Николаевич Толстой, но я бы сказал ему:

„В таком виде, Лев Николаевич, простите, печатать не могу. Это блестяще, гениально, написано рукой мэтра, но, увольте, не могу…“ В подобной ситуации надо культурно, но быстро и энергично обезопасить читателя от автора».

Так пишет В. Смилга в статье «Фантастическая наука и научная фантастика».[24] Начав составлять таблицу «Пятьдесят идей Александра Беляева», я вспомнил об этой статье, перечитал ее и уже не мог отделаться от звучащего, как строка назойливой песенки, страшного в своей высокомерной слепоте приговора: «Быстро и энергично обезопасить».

Нельзя не изумляться мужеству Беляева. На протяжении десяти лет критика прилагала все усилия, чтобы обезопасить читателя от его фантастики. Порой это делалось так быстро и так энергично, что больной и далеко не молодой уже писатель отправлялся в поисках заработка на Север, в рыбачьи артели. И вот после критических разносов, после тягучих проработок, после статей, снисходительно поучавших, как надлежит фантазировать, Беляев незадолго до смерти пишет «Ариэля».

Нет, черт возьми, мир устроен не так уж глупо! Есть в этом мире что-то вроде закона сохранения фантазии: вся сдерживаемая эти годы дерзость мысли, весь неизрасходованный запас воображения воплотились в великолепной идее летающего человека.

«— Слушай, Ариэль, слушай внимательно. Теперь ты умеешь делать то, чего не умеет делать ни один человек. Ты можешь летать. И для того, чтобы полететь, тебе надо только пожелать этого. Ты можешь подниматься, летать быстрее или медленнее, поворачиваться в любую сторону, опускаться по своему желанию. Надо только управлять собой, как ты управляешь своим телом, когда идешь, встаешь, садишься, ложишься».[25]

Не положено человеку летать вот так — без крыльев, без мотора. А ведь не удается обезопасить, не удается прицепить Ариэлю «миниатюрный летательный аппарат»! Книга живет и будет жить.

Я говорил, что схемы агрессивны. Я забыл добавить: старея, схемы становятся особенно нетерпимыми. Уже не «или-или», не «можно так и можно этак», а «надо только так» и «надо только этак». Только как Жюль Верн и даже еще обоснованнее! Нет, только как Уэллс и даже еще дальше от науки!..

Идея не должна быть «беспочвенным фантазерством», заявляет Ю. Котляр, дозволены лишь «обоснованные» гипотезы: «…читательское доверие налагает на писателя-фантаста и повышенную ответственность; он не имеет права бросаться необоснованными утверждениями и сомнительными идеями».[26] Не правда ли, знакомая интонация?

Парадоксально, но факт: перечисляя тут же образцы «правильной» фантастики, Ю. Котляр упоминает «Человека-амфибию»! При жизни Беляева Ихтиандр считался антинаучной выдумкой, затем — выдумкой сомнительной, да и совсем еще недавно человека-рыбу стыдливо подменяли аквалангистом. А теперь приспособление людей к жизни под водой стало научной программой, и «Человек-амфибия» противопоставляется разным «необоснованным утверждениям и сомнительным идеям»…

И ведь это не единственный случай. Превратились в явь сотни идей, считавшихся когда-то антинаучной фантастикой, но не перевелось стремление обезопасить.

Идеи всегда рождаются «сомнительными»; ни одна смелая идея — ни в науке, ни в фантастике — не была сразу признана абсолютно верной. Идеи растут, испытываются жизнью, и если они верны, со временем крепнут и выживают. Без слабых и писклявых новорожденных не было бы зрелых людей. Нелепо «отменять» новорожденных только потому, что есть сомнения в их будущем.

Ну, с Ю. Котляром понятно. Он ратует за чисто популяризаторскую фантастику и «освобождает» фантаста от необходимости что-то придумывать самостоятельно. Удивляет другое: к такому же выводу приходят и некоторые оппоненты Ю. Котляра.

Фантастика, говорят они, это художественная литература, а предметом художественной литературы является человек. Отсюда вывод: нет необходимости придумывать новые идеи, выдвигать новые модели будущего, ибо фантастика — только литературный прием.

Да, художественная литература всегда была человековедением. Она им и осталась. Но где-то в середине XX века возник сначала едва приметный, а теперь уже отчетливо видимый процесс расширения духовного мира человека.

В известном курсе физики Ричарда Фейнмана есть небольшое лирическое отступление. Я приведу его, оно поможет увидеть, что именно меняется в духовном мире человека:

«Поэты утверждают, что наука лишает звезды красоты, для нее, мол, звезды — просто газовые шары. Ничего не „просто“. Я тоже любуюсь звездами и чувствую их красоту. Но кто из нас видит больше? Обширность небес превосходит мое воображение… Затерянный в этой карусели, мой маленький глаз способен видеть свет, которому миллионы лет. Безбрежное зрелище Вселенной… и я сам — ее часть. Быть может, вещество моего тела извергнуто какой-нибудь забытой звездой, такой же, как вон та, чей взрыв я вижу сейчас. Или я смотрю на звезды гигантским оком Паломарского телескопа, вижу, как они устремляются во все стороны от той первоначальной точки, где, быть может, они некогда обитали бок о бок. Что это за картина и каков ее смысл? И зачем все это?.. Почему же нынешние поэты не говорят об этом? Что за народ эти лирики, если они способны говорить о Юпитере только как о человеке, и молчат, если это огромный вращающийся шар из метана и аммиака?»[27]

На протяжении тысячелетий такое видение мира было редчайшим исключением. Но не надо быть футурологом, чтобы уверенно предсказать: умение видеть, слышать, чувствовать большой, мир станет характерной особенностью человека будущего. Соответственно должно расшириться и понятие человековедения. Может быть, уже сегодня правильнее было бы говорить, что литература — это мировидение.

Подавляющее большинство героев фантастики — ученые. Чаще всего — большие ученые. Нельзя сколько-нибудь убедительно показать таких людей без адекватных им мыслей и идей. Мало заверить, что герой — умный человек. Надо вложить в его голову умные мысли и новые идеи, которые создали бы определенное, свойственное именно этому человеку видение большого мира.

Иначе получится, как в повести В. Михайлова «Спутник „Шаг вперед“». В центре этой повести — Особое звено космонавтов. Вот появляется один из них:

«— Ну, Гур, — сказал круглолицый. — Ну, ну…»

Затем «круглолицый» умолкает до следующей страницы, где вновь произносит: «Ну, Гур. Ну, ну…»

И потом на следующей странице:

«— Ну, ну, Слава, — сказал Дуглас. — Ну… Дразнить себя».

И тут же:

«— Ну, ну, — сказал Дуглас».

Еще через три страницы:

«— Ну, Гур. Ну, ну…»

И еще через три:

«— Ну, Гур, — проворчал Дуглас. — Ну, ну…»

Так и пройдет по повести «круглолицый Дуглас», сказав 172 слова, из которых 124 — «ну». Разумеется, это не случайно: нет у автора новых мыслей и идей для своих героев. И хоть названы эти лица Особым звеном, хоть заверяет нас автор, что они умные и даже талантливые, все они «ну-ну». Поэтому и возятся с пустяковой задачей на всем протяжении пространной повести. Нет идеи, на которой можно было бы показать Особое звено; нет у героев интересных мыслей, убоги духом эти герои.

Странный человек был Беляев. Его ругали за новые идеи, его толкали к популяризации того, что уже кем-то придумано и кем-то одобрено, а он вновь и вновь искал необычайное. Уже на склоне лет он сказал о фантастических идеях: «Они должны быть новыми, это прежде всего». И ведь умел находить новые идеи!

Когда оглядываешь эти идеи, собранные вот так, вместе, сразу бросается в глаза их, пожалуй, главная особенность: в лучших своих вещах Беляев — вопреки традиционной схеме — сочетал уэллсовскую неожиданность с жюльверновской достоверностью.

В самом деле, разве «Голова профессора Доуэля» менее фантастична, чем, скажем, «Остров доктора Моро» или «Человек-невидимка»? Но как вскользь говорит Уэллс об операциях Моро и опытах Гриффина, и с какой убедительностью показана Беляевым работа Керна!

Не думайте, пожалуйста, что это так просто — найти неожиданную идею и обосновать ее. Простота тут кажущаяся. Можно найти неожиданную идею, но она не поддастся обоснованию, и вы получите всего лишь изящную юмореску вроде «Правды о Пайкрафте» Уэллса. Можно все очень правдоподобно обосновать, но при этом улетучится неожиданность: так было с «Плавучим островом» Жюля Верна.

Впрочем, есть смысл детально разобраться, что получилось с «Плавучим островом».

Последнее десятилетие XIX века. В Атлантике с новой силой разгорается битва за «Голубую ленту» — приз кораблю, который пересечет океан за наименьшее время. Пароходные компании «Кунард лайн», «Уайт стар», «Инман лайн» — наперебой увеличивают размеры своих кораблей, мощность их двигателей. Рекламы обещают комфорт, безопасность и всяческие увеселения. На стапелях заложены еще большие корабли, а инженеры проектируют совсем уже чудо-лайнеры — с мюзик-холлами, летними и зимними садами, гимнастическими залами, плавательными бассейнами, площадками для катания на роликовых коньках и турецкими банями…

Что ж, линия развития отчетливо видна, и в 1894 году Жюль Верн пишет «Плавучий остров». Вот оно, будущее: уже не лайнер, а целый плавучий остров! Площадь- д вадцать семь миллионов квадратных метров, водоизмещение — двести шестьдесят миллионов тонн, мощность двигателей — десять миллионов лошадиных сил…

В 1895 году роман выходит в свет. «Это необыкновенно оригинальная вещь, — говорит Жюлю Верну издатель Этцель-младший. — Вы проявили удивительную смелость мысли и превзошли самого себя».

Что ж, все верно: плавучий остров неплохо придуман, да и разработан до мельчайших деталей. Миллионы метров, миллионы тонн, миллионы сил… И где-то в тени остается удивительный факт: в 1891 году Шарль де Ламберт запатентовал во Франции судно на подводных крыльях. Больше того, Ламберт построил катер с подводными крыльями и испытал его в Париже, на Сене. Это видели тысячи парижан: смешно было следить за отчаянными попытками Ламберта обуздать катер, норовящий и вовсе выпрыгнуть из воды. Об этом писали газеты: смешна была уверенность Ламберта в будущем своего суденышка.

Еще один факт. За десять лет до появления «Плавучего острова» шведский изобретатель Густав Лаваль построил первый катер на воздушной подушке. Испытания были не слишком удачны. Лаваль приступил к сооружению второго катера, газеты перестали об этом писать.

И еще один факт. В 1850 году француз Ламбо изготовил из армоцемента небольшой челн, которыйдемонстрировался на Всемирной выставке, а затем до конца XIX века плавал по прудам парижских парков.

Почти невероятно, чтобы Жюль Верн не видел ботика Ламбо или не читал об опытах Ламберта и Лаваля. Просто не обратил особого внимания на эти курьезы. Кто мог подумать, что неказистые суденышки предвещают революцию в судостроении, наступление эры новых принципов движения и новых материалов!

Гадким утенком ходило будущее. «Утки клевали его, куры щипали, а Девушка, что кормила домашнюю птицу, толкнула утенка ногой». Будущее сначала всегда бывает гадким утенком, и, вероятно, самое трудное в трудном искусстве фантаста увидеть гадкого утенка, которому суждено превратиться в прекрасного лебедя.

Мне могут возразить: допустим, для научной фантастики действительно нужно видеть будущие научно-технические перевороты, но разве это обязательно для фантастики социальной?

Что ж, давайте посмотрим, что получается, когда не ищут гадких утят.

В журнале «Изобретатель и рационализатор» была как-то опубликована небольшая заметка об «автомате против усталости». Подвергая человека вибрации, автомат якобы ускоряет бег крови в организме; в результате одна минута «виброотдыха» заменяет три часа сна. Врачи, говорилось в заметке, предлагают установить виброавтоматы на улицах.

Некоторое время спустя в том же журнале появился рассказ Б. Зубкова и Е. Муслина «Красная дверь». Методом экстраполяции авторы превратили вибро-автомат в мир сплошной вибрации. На людях надеты вибрирующие ошейники и вибрирующие браслеты. Вибрируют полы, скамейки, столы. Реклама назойливо внушает:

«Дрожите все! Дрожите день и ночь!»

Рассказ легко читается… и столь же легко забывается. Ведь мы-то знаем, что такого вибро-мира наверняка не будет!

Технология фантастики в данном случае предельно обнажена. Берется какая-то деталь или особенность современного мира, экстраполируется в будущее — и возникает рассказ-предупреждение. Беда, однако, в том, что опасность, о которой предупреждают, заведомо нереальна. И вместо социальной фантастики получается буффонада.

В сущности, это закономерно: утята ведь взяты наугад, и было бы крайне странно, если бы именно из них выросли прекрасные лебеди. Гадкие утята прячутся, и очень даже здорово прячутся.

Их надо уметь искать.

Беляев великолепно отыскивал гадких утят. Жаль, конечно, что он ни разу не объяснил, как это делается. Но когда размышляешь над собранными в таблицу идеями и потом перечитываешь написанное Беляевым, начинают вырисовываться некоторые общие принципы.

Есть три типа идей:

1. Признанные идеи;

2. Идеи, не успевшие получить признания, но еще и не отвергнутые;

3. Идеи, осуществление которых считается невозможным.

Чаще всего фантасты используют идеи второго типа. Уж очень соблазинительно получить в готовом виде новехонькую идею. К сожалению, идеи второго типа неустойчивы. Они быстро получают общее признание или причисляются к «невозможным». И что хуже всего: у них есть свой автор, их нельзя приписать герою произведения. Когда, например, в повести Е. Велтистова «Глоток солнца» некий физик напряженно думает, ищет, а потом пересказывает идею Дайсона, восклицая: «Тут уж меня осенило!» — читатель вправе спросить: «Почему же тебя?! Это Дайсона осенило, это его идея, она описана в популярной книжке». И мгновенно испаряется художественная достоверность образа: никакой, братец, ты не физик, а очередной манекен с неполным популярно-брошюрным образованием…

Гадкие утята фантастики прячутся, как правило, среди идей третьего типа. В сущности, гадкий утенок и есть «невозможная» идея, которая в будущем станет возможной.

В «Ариэле» биофизик Хайд, излагая свои мысли, подчеркивает: другие ученые считают, что нельзя упорядочить броуново движение, они поставили на этом крест, а я, Хайд, с ними не согласен. И далее объясняет — почему. Хайд идет типичным для беляевских героев путем: проверим, противоречит ли данная идея самым общим тенденциям развития нашего знания, и если не противоречит, тогда трудности только временные. То, что сегодня нельзя решить на молекулярном уровне, станет возможным, если «углубиться в изучение сложной игры сил, происходящей в самих атомах, из которых состоят молекулы, и овладеть этой силой».[28]

Трудно отказать Хайду в логике. Вспомним хотя бы, что превращение химических элементов тоже считалось невозможным и даже стало почти таким же символом вздора, как и вечный двигатель, а потом было осуществлено средствами ядерной физики. Или лазеры: если удалось упорядочить «прыжки» электронов с орбиты на орбиту (а ведь это тоже считалось невозможным), почему нельзя упорядочить и движение молекул?

Рассуждения беляевского Хайда сближаются с методами, которыми ныне начинают пользоваться для научного прогнозирования. «В современной физике, — пишет проф. Б. Г. Кузнецов, приходится (и еще в большей степени придется) отказываться от весьма фундаментальных концепций… Общие размышления о путях науки стали сейчас существенным элементом самой науки. Сейчас наступило время, когда ход технического прогресса и его темпы во многом зависят не только от физических представлений о мире, но и от размышлений об их возможном изменении, от противопоставления, сопоставления и оценки универсальных схем мироздания, наиболее общих, исходных закономерностей бытия».[29]

В приложении к фантастике это звучит так: смело берите «невозможные» идеи, ломающие наши представления о мире, меняйте их, сталкивайте между собой, развивайте, а затем смотрите — вписывается ли полученное в общую картину мироздания. И если не вписывается, начинайте сначала. И потом еще и еще, пока не увидите: да, так может быть!

Наступит день, когда человек впервые поднимется в небо, как поднимался Ариэль. Выглядеть это будет, вероятно, не слишком торжественно.

Однажды утром в институтский двор войдет молодой человек в синем тренировочном костюме и волейбольных кедах. Товарищи крикнут ему из окна что-нибудь шутливое, он машинально улыбнется. И не будет ни предстартовых речей, ни отсчета времени, потому что сорок или семьдесят раз он пытался подняться — и не мог.

Обходя оставшиеся от ночного дождя лужи, испытатель подумает, что сегодня, пожалуй, надо без разбега, и пройдет на середину двора. Он постоит немного, потом посмотрит вверх, в небо, — и время для него исчезнет.

Ему будет казаться, что безмерно долго они стоят друг против друга — он и небо. И что бесконечными волнами уже целую вечность проносятся наверху тонкие облака. Они без устали дразнят человека, эти облака. Вот они опускаются вниз, идут все ниже и ниже, и видно, как клубится в них белый туман. Они теперь совсем близко, до них можно дотянуться. А за ними — небо, упрямое синее небо, и резкий ветер, неизвестно откуда взявшийся, и ослепительное солнце, и высота, высота…

Научно-фантастические идеи А. Беляева Судьба идей

«ГОЛОВА ПРОФЕССОРА ДОУЭЛЯ», 1925

1. Аппарат искусственного кровообращения, позволяющий длительное время поддерживать жизнь отделенной от туловища головы человека.

2. Хирургическая операция, в результате которой голова человека приживляется к другому туловищу.

Первый «автожектор» (аппарат искусственного кровообращения) построен в 1924 году С. Брюхоненко. Сообщения об этом появились позже, поэтому идея А. Беляева сначала была чистейшей фантастикой. Но в 1928 году на Третьем Всесоюзном съезде физиологов С. Брюхоненко продемонстрировал опыт оживления отделенной от туловища головы собаки. Современные аппараты искусственного кровообращения позволяют осуществлять операции при выключенном сердце. Есть и установки для изолированного искусственного кровообращения головного мозга. По существу, такие установки немногим отличаются от аппарата, описанного А. Беляевым. И фантасты, развивая идею А. Беляева, пошли дальше. У А. и Б. Стругацких («Свечи перед пультом», 1961) мозг ученого записывается в памяти электронной машины. В рассказе И. Росоховатского «Отклонение от нормы» (1962) записанный мозг уже работает. В повести В. Тендрякова «Путешествие длиной в век» (1963) мозг перезаписывается с машины другому человеку. А в рассказе А. Шалимова «Наследники» (1966) говорится о преступных применениях перезаписи. Типичная линия развития: от «чистой» фантастики к фантастике научной и далее — к памфлету, гротеску.

В 1925 году это казалось сказкой. Когда стали известны опыты С. Брюхоненко, идею А. Беляева следовало, пожалуй, возвести в ранг «фантастики». Четверть века спустя та же идея могла уже с полным правом называться «научно-фантастической». Ну, а теперь, после опытов В. Демихова, после многих операций по пересадке сердца, бывшая сказка близка к осуществлению. «В нашей лаборатории, — говорит В. Демихов, — эксперименты по пересадке органов ведутся давно — с 1940 года. Вначале опыты проводились на животных. Мы пересаживали сердце, легкие, голову, почки, надпочечники собакам… Эти и другие эксперименты позволили оперировать человека. Совместно с коллективом больницы имени Боткина была пересажена почка от трупа больному».

«НИ ЖИЗНЬ, НИ СМЕРТЬ», 1926

3. Возможность долговременного пребывания человека в состоянии анабиоза.

В январе 1967 года в Лос-Анджелесе подвергнут замораживанию первый доброволец — профессор психологии Джеймс Бедфорд, неизлечимо больной раком. Любопытный штрих: у А. Беляева первым добровольцем тоже был неизлечимо больной профессорОсобых надежд на успех первого опыта нет. Но в принципе управляемый анабиоз вполне осуществим, и работа в этом направлении ведется. Если бы человек находился зимой в состоянии анабиоза, он мог бы прожить почти полторы тысячи лет. Это не только открывает новые возможности в лечении болезней, но и позволяет решить медико-биологические проблемы, связанные с освоением дальнего космоса.

«ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ НЕ СПИТ», 1926

4. Возможность одновременно раздельно работать обеими половинами мозга.

Опыты на животных ведутся в настоящее время в Калифорнийском технологическом институте. «Чрезвычайно заманчива возможность получить животное, обладающее, по существу, двумя отдельными мозгами, каждый из которых способен испытывать свои собственные ощущения, регистрировать их в собственной памяти, вырабатывать собственные программы поведения, приобретать собственные эмоциональные наклонности и другие черты „личности“, а может быть, даже спать и бодрствовать независимо от другого мозга. Каким бы фантастичным это ни казалось, продолжение той интереснейшей работы, которая ведется в биологических лабораториях Калифорнийского технологического института, вполне может привести к разделению одной „личности“ на две, обитающие в одном и том же теле и поочередно управляющие им».[30]

5. Пилюли, снимающие утомление и избавляющие от необходимости тратить время на сон.

Идея пока остается чистой фантастикой. Современные психофармакологические средства позволяют обходиться без сна всего несколько суток. Более перспективен другой путь, о котором, собственно, и говорил А. Беляев: удаление из организма «продуктов усталости». Но для этого надо сначала детально разобраться в биохимии мышечного движения.

6. Искусственно созданная микросолнечная система.

7. «Человек-призрак», способный проникать через любые предметы.

Видимо, это были слишком смелые идеи: они и сегодня остались в ведении фантастики. Зато в пределах НФ-литературы обе идеи энергично развиваются. В повести А. Полещука «Ошибка Алексея Алексеева» (1961) речь идет уже о создании целой микрогалактики. Идея проницаемости получила дальнейшее развитие в романе Е. Войскунского и И. Лукодьянова «Экипаж „Меконга“» (1962).

«ЧЕЛОВЕК-АМФИБИЯ», 1928

8. Создание человека-амфибии путем пересадки ребенку жабер молодой акулы.

Мысль о возможности дышать без приборов, используя растворенный в воде кислород, долгое время казалась ошибочной. Но в 1962 году профессор Лейденского университета Иоханнес Кильстра поставил опыты, во время которых животные дышали водой, насыщенной кислородом. В последние годы исследуются и другие пути «амфибизации»: предварительное насыщение организма кислородом, извлечение растворенного в воде кислорода с помощью специальных пленок (искусственные жабры).

9. Возникновение новой расы людейамфибий, живущих в океане.

В 1962 году на Втором Международном конгрессе по подводным исследованиям Ж. И. Кусто заявил, что через 50 лет сформируются новые люди, приспособленные к жизни под водой. По мнению Кусто, это будет достигнуто с помощью хирургии: человека снабдят миниатюрными легочносердечными аппаратами, вводящими кислород непосредственно в кровь и удаляющими из нее углекислый газ. При этом легкие и все полости костей будут заполняться нейтральной несжимаемой жидкостью, а нервные дыхательные центры будут заторможены.

«БОРЬБА В ЭФИРЕ», 1928

10. Лучи, останавливающие работу любого двигателя.

После первой мировой войны в печати неоднократно появлялись сообщения об открытии подобных лучей. А. Беляев использовал популярную и, казалось бы, довольно достоверную идею. Время, однако, рассудило по-своему: идея ныне считается нереальной. Ее перестали использовать даже в фантастике.

11. Акустическое оружие: колебания воздуха достигают такой силы, что могут разрушить здания.

Тоже не очень удачная идея. И тоже взятая А. Беляевым в почти готовом виде: по библейскому преданию стены Иерихона были разрушены именно акустическим оружием…

12. Искусственная молния, используемая как оружие.

Несколько лет назад Калифорнийский университет подписал контракт на разработку «Х-оружия», и в лаборатории Б. Бестика были проделаны интересные опыты с двухэлектродной титановой плазменной пушкой. «Выстрел» ее начинается возбуждением шнура плазмы между электродами, затем резким повышением силы тока (до нескольких тысяч ампер в течение одной микросекунды) этот шнур вытягивается из электродов, импульсное магнитное поле отрывает его, а внутренние магнитные силы свивают шнур плазмы в клубок, который летит в вакууме со скоростью почти 200 км/сек.

13. Аппарат, позволяющий видеть предметы на дальнем расстоянии и сквозь преграды.

В 1928 году это было чистейшей фантастикой. Но шесть лет спустя появилась статья П. Ощепкова с изложением идеи радиолокации, и в СССР были проведены первые испытания радиолокационной аппаратуры. В том же 1934 году голландский физик Холст де Бур создал первый электронно-оптический преобразователь, усовершенствование которого привело в дальнейшем к возникновению инфракрасной интроскопии — видению сквозь непрозрачные среды. В 1936 году С. Я. Соколов выдвинул идею электронно-акустического преобразователя. Любопытно, что в критических статьях 1936–1940 годов беляевские идеи «дальновидения» и «сквозьпреградовидения» все еще продолжали расцениваться как «научно-несостоятельные» и «лишенные познавательного значения»…

14. Вместо очков — операция хрусталика глаза.

В 1963 году профессор Тиле (ФРГ)[31] поставил успешные опыты на животных: хрусталик извлекли и растворили в особом растворе, затем этот раствор выпаривали, а из осадка делали новый хрусталик и подсаживали в глаз животного. Тиле убежден, что точно так же можно «ремонтировать» и глаз человека.

«ВЕЧНЫЙ ХЛЕБ», 1928

15. Саморастущая пища: микроорганизмы, способные усваивать питательные вещества мз воздуха.

В 1963 году на Всемирном нефтяном конгрессе проф. А. Шампанья доложил о «белках из нефти»: микроорганизмах, растущих в нефтяной среде. Из этих микроорганизмов удалось получить высококалорийную, вкусную, насыщенную витаминами пищу. Пока это первый шаг на пути к созданию микробиологической пищи.

«ЗОЛОТАЯ ГОРА», 1929

16. Искусственная шаровая молния.

Попытки искусственно создать шаровую молнию предпринимались с середины XIX века. Успешные результаты получены в 1941 году Г. Бабатом.

17. Использование энергии атмосферного электричества.

В начале 60-х годов инженеры В. С. и Б. В. Богословские выдвинули проект использования «электрических течений», обнаруженных в верхних слоях атмосферы. На вершине горы устанавливаются мощные горелки. В топливо добавляются ионизирующие примеси, например соединения калия. Возникает высокий столб ионизированного воздуха — проводника электричества. Над горелками натягивается медная сеть с крупными ячейками на изоляторах, и установка заземляется. Авторы проекта считают, что «ионотрон» даст электроэнергию, в сотни раз более дешевую, чем та, которая получается от сжигания угля.

18. Катодная пушка (генератор молний) в качестве химического реактора и как средство превращения химических элементов.

Реакции в плазме — одно из новейших направлений в химической технологии. До недавнего времени можно было считать ошибочной вторую часть идеи (превращение химических элементов в относительно низкотемпературной плазме молнии). Однако выявлен класс термоядерных реакций, ход которых возможен и при «низких» (до 10 000°) температурах.

«ПРОДАВЕЦ ВОЗДУХА», 1929

19. Хранение воздуха в «сверхплотном» состоянии.

20. «Метеорологическая бомба» — сосуд, начиненный «сверхплотным» воздухом.

Появись такие идеи лет на десять раньше, их можно было бы считать классическим примером антинаучного фантазирования, Но в 1920–1924 годах восторжествовала теория Резерфорда, согласно которой между ядром атома и электронной оболочкой пустота. Пожалуй, к моменту опубликования повести идеи А. Беляева были «просто» фантастикой. Тем более, что астрономы уже тогда пришли к выводу о сверхплотном состоянии вещества, из которого «построен» спутник Сириуса. Затем «простая» фантастика стала научной: индийский физик Саха создал теорию ионизации под действием высокой температуры, а Ландау показал, что при высоких давлениях электроны должны как бы вжиматься в протоны атомных ядер. Ныне нет сомнений в существовании сверхплотного состояния вещества. Единственное, что сегодня еще остается фантастичным, — технология получения и хранения такого вещества без колоссальных звездных температур и давлений.

Возможно, путь к сверхплотному состоянию лежит через создание «мезовещества», в атомах которого электроны заменены отрицательными мю-мезонами. Мезоны тяжелее электронов, поэтому их орбиты почти вплотную подтянуты к ядру атома. Получить отдельные мезоатомы нетрудно; но, к сожалению, они очень неустойчивы. Может быть, все-таки удастся продлить жизнь мезоатомов, создать устойчивое «мезовещество» — эта мысль развита в рассказе В. Журавлевой «Мы пойдем мимо — и дальше» (1971).

Хорошая фантастика подобна многоступенчатой ракете: идеи первой ступени поднимают ввысь вторую ступень, третью, четвертую… В скорость, набранную современной советской фантастикой, вложен порыв «первой ступени» — А. Беляева, А. Толстого, В. Обручева, В. Орловского.

«ВЛАСТЕЛИН МИРА», 1929

21. Аппаратура, позволяющая на расстоянии управлять мыслями, настроением, действиями человека.

Пока такой аппаратуры нет. Но в опытах на животных удавалось управлять мозтом, правда, с помощью вживленных а мозг электродов.

22. «Телепатическая война»: использование мыслевоздействующих аппаратов в военных целях.

Исследовательская организация «Рэнд корпореишн» (США) собрала мнения 82 экспертов. В частности, экспертам был предложен вопрос: «Когда, по вашему мнению, станет возможным чтение мыслей на расстоянии?» Выяснилось, что над этой проблемой уже работают. По мнению половины опрошенных, если эти исследования будут проводиться интенсивно, задача может быть решена в пределах около сорока лет. Биологическое оружие, подавляющее волю противника к победе, может быть создано уже к 1975 году.

23. Биосвязь вытеснит другие средства связи.

24. «Мысле-музыка»: слушатели непосредственно воспринимают «излучаемую» композиторами музыку.

Пока идея А. Беляева используется только в фантастике зато очень широко. Кроме «мысле-музыки» придуманы и «мысле-кино», и «мысле-театр», и «мысле-литература» и даже «мысле-техническая эстетика»…

25. Перевоспитание преступников телевнушением.

Эта идея пока остается в ведении фантастики.

26. Использование «биосвязи» для координации действий трудового коллектива.

К сожалению, после А. Беляева фантасты почти не продвинулись вперед. Самая светлая мысль: телеконтакт в футболе.

«ЧЕЛОВЕК, ПОТЕРЯВШИЙ ЛИЦО», 1929

27. Управление человеческим организмом путем воздействия на железы внутренней секреции.

Тут почти не осталось фантастики: эндокринные препараты прочно вошли в арсенал современной медицины. Фантастика перешла к более смелым идеям. Например, управление внешностью «на ходу» — в зависимости от желания или моды («Двенадцатая машина». В. Антонов, 1964).

28. Прибор, записывающий мысли по их электроизлучению.

Первые записи электрических колебаний, отведенных от мозга человека, получены в 1928 году в лаборатории немецкого психиатра Г. Бергера. «Волнистая линия не убеждала в то время ни нас, ни кого-либо еще. Бергеровские „электроэнцефалограммы“ были почти в полном пренебрежении. Его совершенно оригинальная и тщательная работа находила мало признания до тех пор пока в мае 1934 года Эдриан и Мэтьюс впервые убедительно не продемонстрировали „ритм Бергера“ английской аудитории на собрании Физиологического общества в Кембридже». С тех пор в электроэнцефалографии сделано множество открытий. Однако энцефалограммы нельзя еще использовать для расшифровки мыслей человека, так как сосредоточенные в малом пространстве миллиарды нервных клеток мозга, генерируют одновременно множество схожих по характеру импульсов.

«ЧЕРТОВА МЕЛЬНИЦА», 1929

29. «Двигатель», в котором используются мышцы человека.

Как ни странно, эта идея оказалась недостаточно фантастичной. Сейчас ведутся работы по созданию двигателей с искусственными мышцами — полимерными элементами, непосредственно превращающими химическую энергию в механическую.

«ТВОРИМЫЕ ЛЕГЕНДЫ И АПОКРИФЫ», 1929

30. «Я думал о прыганий через пропасти и реки автомобилей и даже поездов, которым сообщался бы известный разгон путем переустройства профиля пути».[32]

Простой расчет показывает, что при скорости в 200 км/час вагон может прыгнуть на 55 метров; нужно только, чтобы один берег был выше другого на 5 метров. Если снабдить вагон крыльями для планирования, дистанция прыжка может быть значительно увеличена. Теоретически уже сегодня такие прыжки возможны (хотя бы для переброски грузов). Но до сих пор развитие транспортной техники шло в ином направлении: стремились всячески избежать прыжков, ибо после прыжка неизбежен удар. Современные жесткие конструкции вообще плохо приспособлены к прыжкам. Иное дело — будущие гибкие машины, которые можно создать, используя принципы бионики. С такими машинами, пожалуй, удастся осуществить идею А.Беляева.

«ЧЕЛОВЕК-ТЕРМО», 1929

31. Человек обогревается направленным радиоизлучением.

Интересная и перспективная идея. Возможно, именно таким путем будет побежден суровый климат Антарктиды.

32. Сознательное саморегулирование температуры тела (у человека).

С 1929 года изменилось немногое: появились сведения, что йоги умеют регулировать температуру своего тела.

«АМБА», 1929

33. Аппаратура, поддерживающая жизнь изолированного человеческого мозга.

В 1964 году ученым впервые удалось на протяжении четырех часов сохранять жизнедеятельность изолированного мозга макаки-резус. В последующих опытах этот срок был увеличен до нескольких дней, а затем и недель. На медицинском факультете университета в Кобе (Япония) аналогичный опыт (продолжительностью в 203 дня) поставлен с извлеченным из черепа мозгом кошки.

«ХОЙТИ-ТОЙТИ», 1930

34. Пересадка человеческого мозга в тело слона.

На первый взгляд идея кажется ошеломляюще фантастичной. Однако возникает вопрос: а зачем нужна такая пересадка? Бесцельные идеи, как бы увлекательны они ни были, оказываются бесплодными. Развитие науки пошло по другому пути: возникла мысль о возможности повышения интеллекта животных. В книге А. Кларка «Вертикальный разрез будущего» приведена таблица предполагаемых достижений. Судя по таблице, к 2040 году должны появиться разумные животные. Путь к Повышению интеллекта животных откроют не хирургические операции, а генетика, управление наследственностью («биотехнология», как говорит А. Кларк).

«ПОДВОДНЫЕ ЗЕМЛЕДЕЛЬЦЫ», 1930

35. Подводные фермы.

В 1963 году на восточном побережье острова Тасмания создана первая ферма, поле которой расположено на дне океана. Здесь высеиваются и возделываются богатые белками водоросли. Однако А. Беляев говорил о большем: не только поле, но и все хозяйство должно находиться под водой.

36. Подводные поселения.

В 1930 году мог возникнуть вопрос: зачем постоянно жить под водой, если проще спускаться с поверхности? Но эксперименты Ж. И. Кусто показали, что в подводных поселениях есть смысл. Организм человека как бы «акклиматизируется», привыкает к глубине. Пловец, вышедший из подводного дома, может опускаться на большую глубину и работать в несколько раз дольше, чем при спуске с поверхности. В сентябре 1962 года Кусто установил первый подводный дом на глубине в 10 метров. В последующих экспериментах дома устанавливались на ббльших глубинах. Так, акванавты Р. Стеньюи и Д. Линдберг провели двое суток в небольшом домике на глубине 130 метров.

37. Электроаккумуляторный двигатель для водолазного скафандра.

В начале 60-х годов были созданы первые ранцы-буксировщики для аквалангистов. Винт, размещенный в защитном корпусе, вращается электродвигателем, питающимся от кислотной аккумуляторной батареи. При батарее в 12 вольт водолаз может двигаться в течение 30 минут со скоростью 4 км/час.

«ПРЫЖОК В НИЧТО», 1933

38. Длительный полет на космическом корабле, имеющем замкнутую систему жизнеобеспечения.

А. Беляев использовал идеи К. Циолковского. С самого начала это была предельно достоверная и обоснованная фантастика.

39. Искусственные острова-аэропорты в океане.

Когда А. Беляев писал «Прыжок в ничто», беспосадочные авиарейсы через океан были фантастикой. Создание плавучих аэропортов тоже было фантастикой. А. Беляеву предстояло решить, что произойдет раньше: самолеты «научатся» летать без посадки или строительная техника поднимется на такой уровень, что станет возможным строительство плавучих островов? Беляев выбрал последнее — и ошибся. Регулярные трансокеанские полеты давно стали действительностью, теперь просто нет необходимости в плавучих островах-аэродромах.

40. Искусственные горы для изменения направления ветров.

В 1963 году был опубликован проект создания надувных гор, способных остановить бурю: «Рулоны спускают в воду, по трубам подают воздух, и над водой вырастают гигантские пирамиды из шаров, диаметром 300–500 метров каждый. Пирамиды идут через 10–15 километров, а между ними натянута двойная стенка, которая должна выдержать напор ветра. Воздух давит на нее, пытаясь перевернуть „горы“ (уж очень мал их вес: всего 150 тонн на 1 километр „горной цепи“, то есть в 10 миллионов раз легче природных!). Но к подножию пирамид и стенке прикреплена заполненная водой и заякоренная труба. Она крепко держит „горы“ на плаву».[33]

«ВОЗДУШНЫЙ КОРАБЛЬ», 1934-1935

41. Использование воздушных течений в верхних слоях атмосферы для безмоторного полета дирижаблей.

Во время второй мировой войны летчики американской бомбардировочной авиации, летавшие над Японией, обнаружили сильные ветры на большой высоте. Вскоре японцы попытались использовать эти течения, чтобы запустить в сторону США воздушные шары с зажигательными бомбами и болезнетворными микробами. Мирное изучение «воздушных рек» началось в период международного географического года (1957–1959). Выяснилось, что скорость струйных течений в тропопаузе составляет от 300 до 800 километров в час. Появились подробные карты движения воздушных масс. В 1963 году журнал «Изобретатель и рационализатор» опубликовал проект «ветролета» — самолета под парусом. Там же автор проекта говорил о возможности безмоторного полета дирижаблей по «воздушным рекам».

«ЧУДЕСНОЕ ОКО», 1935

42. Подводное телевидение.

Вероятно, впервые подводное телевидение (ПТВ) было применено в 1947 году во время испытания атомной бомбы в атолле Бикини. В 1951 году ПТВ использовалось при розыске затонувшей в Ла-Манше английской подводной лодки «Эффрей». Ныне ПТВ широко применяется при аварийноспасательных и строительных работах, для разведки нефтяных месторождений и т. д.

«ЗВЕЗДА КЭЦ», 1936

43. Исследовательская лаборатория на искусственном спутнике Земли.

По таблице А. Кларка такие лаборатории должны быть созданы в 1975 году. Судя по успехам советской космонавтики, это произойдет на несколько лет раньше.

«КОВЕР-САМОЛЕТ», 1936

44. Пружинное устройство, позволяющее человеку передвигаться прыжками.

Подобные проекты выдвигались с конца XIX века. О них не раз писали в научнотехнических журналах 20-30-х годов. Доля фантазии здесь очень скромна. Ныне созданы более интересные аппараты: ракетные жилеты. При весе в 43 килограмма они развивают силу тяги в 136 килограммов. Двигатель работает на перекиси водорода, которая разлагается на кислород и водяной пар. За 20 секунд можно совершить прыжок в полкилометра.

45. Летающий металл — ячейки его заполнены водородом.

В принципе это осуществимо, хотя, вероятно, целесообразнее использовать пористую пластмассу.

«МИСТЕР СМЕХ», 1937

46. Машина, сочиняющая мелодии.

Первые попытки «сочинения музыки немузыкальными средствами» относятся еще к восемнадцатому веку. При этом использовались чисто механические методы (Моцарт, например, пытался создавать музыку с помощью игральных костей). Беляев подчеркивает очень верную мысль: сначала надо понять законы творчества, понять технологию сочинения музыки, и только после этого использовать машину. Именно так подошли к этой проблеме кибернетики. В 1955 году в Иллинойском университете Хиллер и Изаксон запрограммировали на машине «Иллиак» сочинение сюиты для струнного квартета. Широкую известность получили опыты советского исследователя Р. X. Зарипова по моделированию сочинения мелодий на электронной машине «Урал»,

47. Изучение «законов смеха».

Главная цель таких опытов — изучение закономерностей и принципов интеллектуальных процессов. Поэтому вполне возможно и изучение «законов смеха».

«НЕВИДИМЫЙ СВЕТ», 1938

48. Хирургическая операция, после которой человек приобретает способность непосредственно видеть электрический ток, электромагнитные волны и т. д.

Как и в 1938 году, это остается пока чистой фантастикой.

«ЛАБОРАТОРИЯ ДУБЛЬВЭ», 1938

49. Интенсификация умственной деятельности за счет внешнего электромагнитного поля.

В век пара фантастам казалось, что все можно сделать силой пара. В век электричества — силой электрического тока. В век радио «универсальным средством» стали электромагнитные колебания. Сейчас, когда постепенно вырисовывается очень сложная картина работы мозга, можно с уверенностью сказать, что А. Беляев ошибся: «радиотолчки» слишком грубое средство вмешательства в тонкую механику умственной работы.

«АРИЭЛЬ», 1940

50. Летающий человек (управление броуновым движением частиц тела).

По мнению литературоведов, это чистейшая сказка. Что ж, можно согласиться — сказка. Такая же сказка, какой был когда-то Ихтиандр. У подобных сказок есть удивительное свойство становиться реальностью…

Журавлева Валентина Летящая черепаха



На гонки глиссеров я попала случайно. Спортивную хронику вел в нашей газете Мартьянов, но он заболел, и заведующий отделом информации сказал мне: «Придется ехать вам. Понимаю, понимаю... Но что поделаешь. Больше некому. Захватите фотоаппарат... и, пожалуйста, не напутайте в морской терминологии. Знаете, всякие там бим-бом-брамсели, стаксели и прочие  фордевинды...»

О водно-моторном спорте у меня были самые смутные представления. Но мне повезло. У ворот яхт-клуба я встретила Ноткина, корреспондента спортивной газеты и моего старого знакомого. Маленький, юркий, до отказа нагруженный фотодоспехами, он неожиданно вынырнул из толпы и еще издали закричал:

—  Привет, коллега! Почему такая скорбь?   Кто   вас  обидел?

Я  объяснила,  в чем  дело.

—  Пустяки! — решительно заявил Ноткин. — У вас будет отличный очерк. Сейчас я вам все организую. Ну-с, прежде всего начало, — он на секунду задумался. — Пишите! «За последние годы в развитии водно-моторного спорта, который является...  является...»

—  Мне бы хотелось иначе, — не очень уверенно сказала я. — Например, так: «Веселое солнце, разбитое на тысячи золотистых слитков, искрилось и сверкало на волнах...»

—  Искрилось?! На волнах?! — с негодованием переспросил Ноткин. — Ни в коем случае! Никаких волн нет. Иначе нельзя было бы проводить соревнования. Штиль! Понимаете? По двенадцатибалльной  шкале — ноль.

Я грустно кивнула головой. Пожалуй, заведующий отделом не зря предупреждал меня насчет бим-бом-брамселей, стакселей   и   прочих   фордевиндов...

—  Пишите! — приказал Ноткин. — Прежде всего факты и цифры. Первое — дистанция пятьдесят километров. По кругу. Второе — участвуют глиссеры без ограничения объема мотора и корпуса. Это самое интересное, учтите. Когда соревнуются по классам, силы примерно равны. Счет ведется на сантиметры и секунды. А тут возможны всякие неожиданности. Ну-ка, идемте, я вам покажу глиссеры...

Мы шли вдоль пристани (по пирсу — как  выразился  просвещенный   Ноткин), рассматривая готовые к гонкам суденышки. Каюсь, они мне чем-то напомнили выставку собак. Здесь были скоростные глиссеры — длинные, похожие на борзых; глиссеры с воздушными винтами — короткие, широкие, смахивающие на бульдогов; глиссеры с подводными крыльями, ужасно напоминающие кривоногих такс; громадные сенбернары — катера и крохотные тойтеррьеры — лодочки с подвесными моторами...

Разумеется, я и не пыталась делать эти сравнения вслух. Я покорно шла рядом с Ноткиным и записывала то, что он мне диктовал.

—  Пишите! — говорил он. — Семнадцатый номер. Общество «Водник» — глиссер «Стрела». Хорошие шансы. Дальше. Четвертый номер. Общество «Динамо» — катер «Чайка». Годится для воскресных прогулок... А это, — голос Ноткина стал почтительным, — а это «Ласточка». Десятый номер, глиссер яхт-клуба. Воздушный винт и подводные крылья. Сила! Запомните, что вам говорит Ноткин: «Ласточка» придет первой. А теперь подождите минутку, нужно щелкнуть водителя...

Ноткин убежал. Я перелистала блокнот. Цифр и терминов было записано более чем достаточно. Как только их удастся вместить в короткий очерк! Хотелось бы написать просто, скажем, так: «Еще накануне на улицах свистел северный ветер — знаменитый бакинский «норд», — судорожными рывками натягивал провода, бросал в окна пригоршни мелкой пыли, сгибал стволы деревьев. А сейчас над бухтой ни ветерка. Веселое солнце, разбитое на тысячи золотистых слитков, искрится в ровном  зеркале моря...»

—  А, вы здесь! — Ноткин как всегда появился неожиданно. — Идемте. Зрелище для богов, — он восторженно потряс «Лейкой». — Спортивный анекдот...

Ноткин побежал по пристани (извините, я хотела сказать — по пирсу). Я  поспешила  за ним.

У самого конца пирса, поодаль от других глиссеров, стояло судно очень странного вида. Представьте себе сдвоенный корпус — две расположенные рядом узкие, длинные, похожие на ракеты, лодки, соединенные чем-то вроде застекленной кабины. Все это сооружение глубоко — чуть ли не по самую палубу — сидело в воде. На борту красовалось   изображение   летящей   черепахи — с маленькими крылышками и поджатыми лапами. Черепаха была нарисована тщательно, даже щегольски, все же остальное не отличалось аккуратностью и чистотой. По сравнению с нарядными, сверкающими краской и лаком глиссерами этот странный кораблик казался невзрачным и грязноватым, как заблудившаяся дворняга (да простится мне еще одна «собачья» аналогия!)  на выставке породистых псов.

—  Шестой номер, — сказал Ноткин, заглянув в записную книжку.— Глиссер «Летящая черепаха». Общество «Наука». Гм... А вот кто ведет, не знаю. Эй, на шаланде! Есть там кто-нибудь живой?

Люк на мостике «Летящей черепахи» приоткрылся, и над глиссером возникла мрачная массивная фигура в промасленном  комбинезоне.

—  Эй, на линкоре! — уже более почтительно крикнул Ноткин. — Откуда вы взялись?

Мрачная фигура, не удостоив нас ответом, скрылась в люке.

—  Так, — вздохнул Ноткин. — Прямо музыкальная комедия. Только без музыки.

Из люка снова высунулась мрачная фигура.

—  Сколько вы весите? — спросила фигура, ткнув массивным кулаком в сторону Ноткина.

—  С фотоаппаратами — семьдесят,— ответил корреспондент. — Заметьте, пожалуйста, я не боксер.

Фигура повернулась ко мне.

—  А вы?

—  Пятьдесят восемь.

—  С беретом и записной книжкой, — уточнил  Ноткин.

Мрачная фигура вновь скрылась. Через минуту из люка поднялся человек в белом костюме, лет сорока, худощавый, с седыми гладко зачесанными волосами.

—  Градов! — изумленно воскликнул Ноткин. — Кого я вижу! На этой черепахе...

Градов легко  спрыгнул  на   пирс.

—  Знакомьтесь, — сказал Ноткин.— Мастер спорта Игорь Петрович Градов, доцент Политехнического института... Послушайте, Игорь Петрович, что это значит? Вы же всегда выступали за «Буревестник»...

—  От «Буревестника» идет Бадалян на «Дельфине», — ответил Градов.— А меня на этот раз интересует наука.

—  Подождите, Игорь Петрович, причем здесь наука? Ничего не понимаю... И потом эта «Черепаха»... Вы оскандалитесь! Позор на вашу седую голову...

—  Ладно, — махнул рукой Градов. — Сейчас не в этом дело. Выручайте меня. Понимаете, в судейской коллегии зарегистрирована команда из двух человек, а механика своего я взять не могу. «Черепаха» и так перегружена, а он весит сто двадцать семь килограммов. Может быть, вы... — он посмотрел в мою сторону. — Если  бы  вы...

—  Охотно, — сейчас   же   ответила   я.

Это был именно тот случай, о котором говорят: «Сперва сказала, потом подумала».

—  Ни в коем случае! — Ноткин протестующе взмахнул фотоаппаратом. — Только через мой труп!   Ей   же   надо снимать финиш, а на вашей «Черепахе» она придет к вечеру.

—  Послушайте, Ноткин. — Градов старался сохранять спокойствие. — вы понимаете разницу между дирижаблем и самолетом?

—  Ну?

—  Что «ну»? Моя «Черепаха»... Резкий  удар  гонга  перебил  Градова.

—   Через пятнадцать минут старт, — Градов  повернулся  ко  мне. — Решайте.

—   Да.

—  Отлично! Нужно утрясти еще в судейской коллегии. К счастью, вы корреспондент... Одну   минуту!

—  Что вы наделали! — осуждающе сказал Ноткин, когда Градов ушел. — Вы же ничего не увидите. «Черепаха» застрянет где-нибудь на втором километре... Ну ладно, ладно, — смягчился он, заметив мое огорчение. — Я вам устрою снимки. Эх, молодость, молодость...

Градов вернулся, озабоченно поглядывая  на  часы.

—  Все в порядке. Однако уже время. Пора на «Черепаху». Миша!

Из   люка   вынырнул   мрачный   Миша.

—  Помоги девушке, — приказал Градов.

—  Счастливого плавания! — усмехнулся Ноткпн. — Пишите письма. За снимками придете в редакцию...

Кабина «Летящей черепахи» оказалась такой тесной, что я удивилась, как мог поместиться в ней Миша. Два стоявших рядом кресла, приборная доска, штурвал — больше ничего в кабине  не было.

— Ну как? — протискиваясь в кабину, спросил  Градов.

Ответить я не успела. На пирсе захрипели репродукторы: «Заводись!» — и тотчас же послышался оглушительный треск моторов.

Градов включил стартер. «Черепаха» вздрогнула, раздался рев двигателей... и сразу же заглох. Градов откинул люк.

— Миша! Проверь распределители на двигателях. Быстро!

Сквозь плексиглас иллюминаторов я видела, как судья поднял над головой флажок.

—  До старта осталась одна минута, — сказал Градов. — Глиссеры идут к стометровой   стартовой   зоне.

Я промолчала. Мимо нас прошел судейский катер. Свесившись с кормы, Ноткин  что-то кричал  мне...

—  Жалеете, что согласились? — улыбнулся Градов.

—  Нет, что вы, — без особого энтузиазма  ответила   я.

Где-то впереди рванулась в небо ракета. Гонки начались. Десятки бурунов вспенили ровную гладь моря. Зрелище было захватывающее — в первые секунды глиссеры шли в одну линию, словно на параде.

—  Хорошо идут! — крикнула я Градову.

—  Плохо, — ответил он, пожимая плечами. — Дирижабли.

Он второй раз употребил это слово «дирижабли».

—  Почему  «дирижабли»?

—  Вы знаете, как летает дирижабль?

—  Конечно. По закону Архимеда. Он весит столько же, сколько вытесненный объем воздуха.

—  А корабль?

Меня начали злить эти вопросы.

—  То же самое. Его вес равен весу вытесненной им воды. К «Черепахе» это, по-видимому, не относится.

К моему удивлению, Градов весело рассмеялся.

—Вы угадали! К «Черепахе» это не относится. Современные глиссеры — посуществу дирижабли с крыльями, помесь дирижабля с самолетом. Когда они неподвижны, их, как и всякий корабль, держит на воде большой объем корпуса. Они, так сказать, держатся наподобие дирижаблей. Когда они движутся, их поддерживает подъемная сила, создаваемая днишем иди подводными крыльями. Но поднявшись над водой за счет этой подъемной силы, глиссер из-за больших размеров корпуса испытывает огромное сопротивление воздуха — до восьмисот килограммов на квадратный метр поперечного сечения. Иначе устроена моя «Черепаха». Ее корпус имеет очень малую площадь поперечного сечения. Так сказать, «кожа да кости», или точнее «кожа да мускулы»: двигатели, кабина и ни сантиметром больше. Конечно, такой корпус во время стоянки утонул бы, но его поддерживают поплавки, расположенные между лодками. Поплавки эти имеют существенное отличие — они эластичны и наполнены воздухом. Когда глиссер движется, сопротивление воды создает подъемную силу, точно так же как воздух создает подъемную силу крыла самолета. Поплавки выходят из воды — они теперь не нужны. Я выпускаю из них воздух, складываю и убираю внутрь корпуса. Поперечное сечение глиссера, а следовательно, и сопротивление воздуха резко уменьшаются, и скорость возрастает. Когда двигатель останавливается, поплавки автоматически возвращаются в исходное положение и наполняются воздухом. Точнее, газами из специального  порохового  патрона.

—  Но это опасно! — возразила я. — При внезапной остановке глиссер может утонуть.

—  Нисколько. Подобно самолету, у которого остановился мотор, «Черепаха» имеет запас скорости. Проходит несколько минут, пока скорость уменьшится до опасного предела. За это время можно не только выпустить поплавки, но и наполнить их воздухом от порохового патрона или компрессора.

То, о чем рассказывал Градов, было интересно. Я вытащила записную книжку.  Градов поморщился.

—  Зачем? Об этом надо писать в спокойной обстановке.

Но во мне уже заговорила репортерская жилка.

—  В таком случае еще один вопрос. Почему новое изобретение вы впервые решили  испытать на  гонках?

Градов рассмеялся.

—  Послушайте, милая барышня, разве все должно быть разложено по полочкам? Изобретения — в институтах и лабораториях, гонки — в спорте... Вы же репортер, разве вы не видите, что новое рождается всюду, где человек работает? Изобретения — не цыплята, их в специальных инкубаторах не высиживают.

«Милая барышня» прозвучало подчеркнуто иронически. Только сейчас я обратила внимание на голос Градова — негромкий, очень спокойный, подчеркивающий отдельные слова. По-видимому, так он и говорил у себя в аудитории...

Я вдруг почувствовала себя студенткой перед строгим профессором.

—  Вот зарубежные спортсмены, — продолжал Градов, — стремятся только к рекорду. Путь простой: меньше вес глиссера, меньше прочность, но больше мощность мотора. Отсюда и катастрофы: в пятьдесят втором году разбился англичанин Джон Кобб, через два года— итальянец Марио Верга... А я искал решение, которое было бы пригодно и для транспорта. На «Черепахе» и другая новинка — гребные винты с антикавитационным профилем. Понимаете, у обычных винтов на больших оборотах резко падает коэффициент полезного действия. Винт как бы вращается в пустоте, вода не поспевает за лопастями — это называется кавитацией. Ну а у меня винты имеют особый профиль, с тупой задней кромкой...

Я смотрела на море — туда, где скрылись глиссеры. Конечно, они были «дирижабли с крыльями», но надо отдать им должное — пока мы беседовали, они успели уйти довольно далеко. Видны были только черные точки.

—  Что ж, — сказала я Градову,— кажется, вы сделали интересное изобретение. Дело, конечно, не в рекордах. Не огорчайтесь, что с гонками получилось так... В конце концов первый паровоз тоже...

Закончить фразу мне не удалось. Сверху раздался бас Миши: «Готово!»— и Градов включил двигатели.

«Черепаха»     медленно     отошла     от пирса. Оркестр иронически сыграл туш. Я   была   рада,  что  в  закрытой   кабине меня никто не мог видеть.

Как я ругала себя! «Черепаха» ползла к стометровой стартовой зоне, и, кажется, взгляды всех собравшихся на пирсе сосредоточились на нашем нелепом кораблике...



Может быть, по двенадцатибалльной шкале и был ноль, но «Черепаху» почему-то сильно раскачивало, так сильно, словно начинался шторм. Где-то сзади, за тонкой перегородкой, сердито урчали двигатели, и я чувствовала, как весь кораблик содрогается от их работы. «Бег на месте», — подумала я.

— Смотрите на указатель скорости! — сквозь шум моторов прокричал Градов.

— Лучше смотреть на календарь. Градов удивленно  взглянул  на  меня.

— Разве вы не поняли? Мы их догоним. Когда я уберу поплавки, лобовое сопротивление снизится по меньшей мере...

— Вы же теряете время! — разозлилась я. — Догнать мы их никогда не догоним, но хоть отсюда уйдем. Стыдно...

Я думала, что Градов обидится. Но он просто пожал плечами.

И в этот момент «Черепаха» рванулась вперед. Это произошло в какую-то долю секунлы — я даже толком не заметила. Приглушенный гул моторов перешел в неистовый   рев,  «Черепаха»  задрожала, нос ее пополз вверх, поднимаясь над линией горизонта.

Должна признать, что в первый момент мне показалось, что мы просто-напросто тонем. Но уже в следующее мгновение и поняла ошибку. Задрав нос, «Черепаха» бешено неслась вперед. Подводные крылья подняли ее над водой, и обычных бурунов почти не было видно. Качка прекратилась. Мы словно летели над водой.

Градов что-то кричал, показывая на приборы. За ревом моторов я ничего не слышала; кажется, он кричал, что выпускает воздух из поплавков. Я посмотрела на указатель скорости. Стрелка, дрожавшая у цифры «120», вдруг быстро пошла вправо.

130...

140...

150...

160...

Да, «Черепаха» почти летела над морем! Мое отношение к ней (да простится мне такая непоследовательность!) изменилось мгновенно. Теперь я даже в мыслях называла ее «Летящей черепахой» — она заслужила этот эпитет. Стрелка указателя скорости упорно скользила по шкале.

168...

175...

179...

С каждой секундой скорость «Летящей черепахи» увеличивалась. И самое главное — эта скорость ощущалась физически. Трудно передать это ощущение. Нечто подобное бывает при посадке самолета, когда, глядя на бетонированную дорожку, начинаешь видеть скорость.

Впрочем, очень быстро скорость перестала мне казаться огромной, потому что остальные глиссеры все еще находились впереди нас. Прошло минут шесть, прежде чем мы обогнали самый отставший. Это была всего-навсего маленькая лодчонка с подвесным мотором, но я кричала: «Ура!»

А стрелка указателя скорости лезла вверх.

182...

184...

И вот тут мы обогнали катер судейской коллегии. Впрочем, «обогнали» — это не то слово. Мы пролетели мимо них. Но мне показалось, что я вижу изумленную физиономию Ноткина...

А потом «Летящая черепаха» нагнала первый настоящий глиссер, кажется, это была «Стрела». На этот раз и Градов не выдержал: он обернулся и прокричал им  что-то  весьма  малолестное.

Еще минута — и мы догнали основную группу глиссеров. Градов почти не смотрел по сторонам, и я показывала ему на пальцах количество оставшихся позади машин... Азарт гонок — впервые в жизни! — захватил меня. Я даже не помню, какой скорости достигла «Летящая черепаха». Меня интересовало только одно — скорее перегнать все глиссеры, скорее выйти вперед!

«Летящая черепаха» оказалась изумительной машиной. Только потом я поняла, что мне необыкновенно повезло: я была первым пассажиром корабля будущего. Как самолеты вытесняли дирижабли, так «Летящие черепахи» в будущем обязательно вытеснят обычные водоизмещающие корабли. Первый шаг на этом пути — корабли типа волжской «Ракеты». Но, как выразился Градов, это дирижабль с крыльями. На стоянке «Ракета» держится на плаву за счет большого объема корпуса. А большой объем корпуса при движении неизбежно вызывает большое сопротивление воздуха. Иное дело «Летящая черепаха». В ней нет лишнего объема. Поплавки не в счет — они убираются.

В воздушном транспорте дирижабли давно вытеснены самолетами. Когда-нибудь (я верю — это будет очень скоро) «Летящие черепахи» вытеснят обычные корабли. Они станут самым быстрым и самым распространенным видом  морского транспорта...

Повторяю, обо всем этом я подумала потом. А тогда я от радости кричала какую-то чепуху о бим-бом-брамселях и считала оставшиеся позади глиссеры. С каждой минутой их становилось больше: «Летящая черепаха» уверенно вырывалась вперед. У нее была изумительная устойчивость (так, кажется, нужно говорить): мы проскочили десятки больших бурунов, поднятых передними глиссерами, а «Черепаха» даже не покачнулась. Зато мы вели себя в высшей степени корректно — позади «Черепахи» оставались только две небольшие весьма скромного вида волны...

Однако это не помешало нам учинить переполох. Лидеры гонки, наверное, ожидали увидеть все, что угодно, но не «Летящую черепаху». Катер, шедший в соседней полосе, неожиданно круто свернул (полагаю, они просто засмотрелись на нас), и я пережила несколько неприятных секунд. Градов провел «Летящую   черепаху»   метрах   в   трех   от катера.

Когда мы прошли примерно две трети дистанции, впереди оставалась только «Ласточка». Она шла довольно энергично — расстояние между нами сокращалось не так быстро, как мне бы хотелось.

И все-таки мы ее нагоняли с каждой секундой. Уже был виден голубой, поблескивающий на солнце корпус «Ласточки», уже можно было разглядеть сверкающий круг воздушного винта. Нас разделяло метров триста — четыреста.

У «Ласточки», как я догадывалась, оставался только один шанс. Трасса гонок здесь сворачивала, нужно было замедлять скорость, и «Ласточка», пользуясь большей маневренностью, могла   кое-что   выиграть.

Со стороны это выглядело красиво. Узенькая, юркая «Ласточка» начала круто разворачиваться, почти прижимаясь к бую. Вскипели высокие буруны... И вдруг «Ласточка» исчезла. Сразу, мгновенно. Я схватила Градова за руку.  Он  резко уменьшал  газ.

—  Опрокинулся! — крикнул          Градов. — Поворот овер-киль... Нельзя так круто  сворачивать.

«Летящая черепаха», замедляя движение, шла к перевернувшемуся глиссеру. Сзади надвигался рев двигателей — нас догоняли. А Градов, словно нарочно, действовал без спешки, методично. Подвел «Летящую черепаху» к покачивающейся верх днищем «Ласточке», заглушил двигатели, открыл люк кабины.

Пофыркивая и отплевываясь, к нам подплыл молодой паренек в кожаном шлеме. На лице паренька — курносом, веснушчатом — было написано восхищение.

—  Игорь Петрович, а Игорь Петрович,— кричал он, цепляясь за борт «Черепахи». — Как же это? Вот здорово!

Видимо, «Летящая черепаха» интересовала его больше, чем собственная неудача.

—  Здорово, очень даже здорово, — сердито отозвался Градов, помогая парню подняться на борт.— Тебя за такие номера дисквалифицировать надо... Разбиться захотел?

—  Так   я...

—  Лезь   в  кабину!

Мимо нас с ревом пронеслись два глиссера. Потом — еще два. Виновато покашливая, парень протиснулся в кабину.

—  Извините, — смущенно сказал он мне, — я, кажется, немного вас замочил...

—  Немного, — усмехнулся Градов.— Именно немного.

Вновь завыли двигатели. «Летящая черепаха» шла теперь в самом конце гонок. Но я верила — мы наверстаем потерянное время. Верила и надеялась.

—  Автоматы управления подводными крыльями! — сквозь шум моторов кричал паренек, показывая на приборную доску.

Градов кивнул головой, потом сердито сказал:

—  Заглохни. Мешаешь. Парень «заглох».

На этот раз «Летящая черепаха» набирала скорость не так быстро. Стрелка указателя скорости медленно, словно нехотя, переползала с деления на деление. Но когда Градов убрал поплавки,   мы   снова   рванулись   вперед.

Это было похоже на прыжок — сильный, стремительный. Опередившие нас глиссеры, еще минуту назад такие далекие,   начали   вдруг  приближаться.

Как я потом упрекала себя, что не догадалась сделать снимки! Это были бы отличные кадры! Лицо Градова — застывшее, с прищуренными глазами, с непередаваемым сочетанием спокойствия и азарта... Откровенный восторг на веснушчатом лице паренька с «Ласточки»... Глиссеры, бешено несущиеся в шлейфах пены и все-таки отстающие от «Летящей черепахи»... И море, залитое солнцем... И смешное изображение крылатой черепахи на борту нашего чудесного кораблика...

Но я забыла про фотоаппарат. В одном Ноткин оказался прав: за фотоснимками мне пришлось потом ездить к нему в редакцию.

Зато мы пришли первыми! Еще километрах в десяти от финиша «Летящая черепаха» легко обогнала лидирующий глиссер.

Когда мы подходили к пирсу, Градов, заглушив  моторы,  спросил:

—  Вы, кажется, начали что-то говорить о первом паровозе? Ну...

К счастью, оркестр заиграл туш, причем совершенно серьезно. Без всякой иронии.

Это избавило меня от ответа.


Рисунки Ю. БАЖЕНОВА



Валентина Журавлева «Орленок»

Мой друг, мой далекий друг, буду говорить с тобой. Капитан разрешил нам говорить сорок минут. Кристаллофон запишет то, что я скажу. Потом шифратор сожмет, спрессует записанное — и на мгновение корабельные реакторы отдадут передатчику всю свою мощь. Короткий всплеск энергии, несущий мои слова, будет долго идти сквозь черное Ничто. Но настанет время — и ты услышишь мой голос.

Я должна многое сказать тебе. Еще несколько минут назад, выслушав распоряжение капитана, я знала, что именно надо сказать. Я бежала по трапу, чтобы скорее попасть в свою каюту. Но стоило мне включить кристаллофон — и я почувствовала, что слова, казавшиеся такими необходимыми, совсем не нужны.

Вероятно, это усталость. Да, все мы безмерно устали. Через двадцать девять дней после старта, когда корабль достиг субсветовой скорости, приборы отметили повышенную плотность межзвездного газа. С этого времени аварийные автоматы почти беспрестанно подают сигналы опасности. Я слышу их звон и сейчас, когда говорю с тобой. Межзвездный газ постепенно разрушает оболочку корабля. Установки магнитной защиты, доведенные до предельного режима, работают с перебоями. Частицы межзвездного газа проникают сквозь экраны реактора, вызывая побочные реакции. Электронные машины захлебываются в потоке бесконечных расчетов…

Мы свыклись с опасностью. Сигналы аварийных автоматов вызывают только одно ощущение — глухую досаду. Сигналы означают, что снова надо идти к пультам управления. Снова думать, рассчитывать, искать. Усталость сделала нас неразговорчивыми. Мы молча работаем, молча едим. И, если кто-нибудь пытается шутить, мы лишь молча улыбаемся.

Но раз в сутки все изменяется. В двадцать часов по корабельному времени капитан выключает систему аварийной сигнализации. Управление кораблем полностью передается электронным машинам, и мы идем в кают-компанию. Час — с двадцати до двадцати одного — мы разговорчивы, оживленны, веселы. Мы ведем себя так для единственного пассажира корабля. Этот пассажир выходит из своей каюты только на час. И мы стараемся скрыть усталость. Наш полет имеет смысл лишь в том случае, если этот человек будет доставлен благополучно…

Мой далекий друг, над кристаллофоном висят часы, и я слежу за минутной стрелкой. У нас мало времени, а я еще ничего тебе не сказала. Мне трудно найти нужные слова.

Ты помнишь вечер накануне твоего отлета? Ты улетал утром, на три недели раньше меня, и это было наше прощание. Ты помнишь, в тот вечер мы почти не говорили. Мы долго стояли у реки, а над городом полз багровый от бесчисленных огней осенний туман. Сквозь туманное марево пробивался свет кремлевских звезд, и казалось, эти звезды так же далеки от нас, как и те, к которым нам предстояло лететь. А потом ты спросил: «Любишь?» — и я ответила: «Спроси, когда вернемся». Ты сказал: «Через полтора года…» «Это для нас, — подумала я. — А на Земле пройдут десятилетия. Что будет здесь, на этом месте?» И, словно угадав мои мысли, ты тихо произнес: «Мы придем сюда. Правда?»

Почему я тогда не ответила на твой вопрос? Почему?

Через несколько дней я снова пришла на это место. Я пришла одна, твой корабль уже набирал скорость где-то там, в черной бездне. Я до боли в глазах всматривалась в затянутое тучами небо. Было удивительно тихо, и только изредка шелестели листья, словно скупой ветер пересчитывал, много ли их осталось.

Я знала: меня уже ждут на ракетодроме. Да, обстоятельства сложились так, что я покинула Землю раньше, чем мы предполагали. К системе звезды Росс-154 уходил с особым заданием звездный корабль «Орленок», и меня назначили дублером радиоинженера. В этот последний вечер я смотрела с нашего холма на огни Москвы. Их было много, они простирались до горизонта, сливаясь там в широкую светлую полосу. Мне не верилось, что очень скоро и эти огни, и все огни Земли, и сама Земля превратятся в светящуюся точку. А потом исчезнет и эта светящаяся точка, и останется лишь беспредельная черная пустота…

Мы летели к Электре, планете в системе звезды Росс-154. «Орленок» должен был доставить на Электру нейтринный генератор. Я не буду рассказывать о полете — ты прочтешь о нем в рапорте капитана. Мы достигли Электры и на озерном ракетодроме, пока кургузые, похожие на майских жуков буксировщики тянули корабль к причалу, узнали, что предстоит срочный обратный рейс.

Через три часа, когда заканчивалась погрузка, по трапу поднялся человек в черном свитере. Это был наш единственный пассажир — человек, о котором на Земле рассказывали легенды. Здесь его называли Открывателем.

Лишь в редких случаях одно слово может вместить жизнь человека. Легенды, которые я слышала на Земле, казались мне поэтической выдумкой, не больше. Но здесь, на Электре, я поняла, что эти легенды — слабый отзвук действительности.

Человек, которого называли Открывателем, родился на первом корабле, летевшем к Электре. Тридцать один год назад корабль достиг Электры. Чужая планета стала родиной Открывателя. Это была странная планета. В ее атмосфере содержалось вчетверо больше кислорода и вдвое больше углекислого газа, чем в атмосфере Земли. Вода, насыщенная углекислотой, бурлила и пенилась. Над ржавыми скалами поднимались огни бесчисленных газовых источников. Растения и животные жили буйной, непохожей на земную жизнью. В каменистых пустынях на несколько часов возникали непроходимые леса и так же быстро исчезали. Ветер уносил в небо потоки горючих газов. Они сгорали, и на иссохшую почву падали струи кипящего дождя…

Люди дорого платили за каждую разгаданную тайну Электры. Открывателю было шестнадцать лет, когда он остался один. Быть может, его спасли прирожденные способности исследователя — он умел понимать, помнить, предвидеть. Быть может, он, выросший на этой планете, каким-то шестым чувством догадывался о приближающейся опасности. Быть может, ему просто везло. Но он выжил. Семь лет он был единственным человеком на Электре. С Земли прилетали лишь транспортные ракеты с оборудованием. Позже он узнал, что вторая экспедиция погибла в пути.

Семь лет он один исследовал Электру. Он спускался на дно ее океанов, взбирался на покрытые пенистым снегом пики, пересекал кочующие леса. Он сражался с хищниками, строил опорные станции, посадочные площадки, радиомаяки. Семь лет с ним были только машины. Потом прилетел корабль с людьми. Открыватель мог вернуться на Землю. Он говорил именно так: «вернуться», хотя никогда не был на Земле. Быть может, он и вернулся бы, но корабль прибыл в период весенних бурь. Серая, клокочущая вода стеной шла по равнинам. Ураганный ветер разбрасывал тяжелые валуны. Из болотистых лесов, подгоняемые ветром, выползали низкорослые черные кустарники; их ветви цепко опутывали все, что встречалось на пути…

Открыватель знал: только он может предостеречь людей, без него они погибнут. Он умел читать следы на влажном песке. Умел по едва уловимому запаху, по едва приметным изменениям в окраске неба определять приближение урагана. Он любил планету, еще чужую для других людей. Для них Электра была непонятной, вероломной, необузданно ярой — и потому дикой. Он же видел и дикую красоту планеты.

И он остался.

На Электру все чаще прибывали корабли. Открыватель указывал людям залежи бериллия, титана, урановой руды. Он отыскивал места для будущих городов. Его роботы всегда появлялись в тот момент, когда люди нуждались в защите или помощи. Роботы, как и сам Открыватель, были ветеранами. Их электронная память хранила все необходимое для жизни на этой планете. Другим роботам предстояло еще годами приспосабливаться — роботы Открывателя уже знали Электру. Могущество Открывателя было могуществом человека, управлявшего немногими из прижившихся на планете машин. Но людям казалось, что Открыватель наделен какой-то особой силой. Теперь я знаю: в этом есть немалая доля истины. Этот человек создан открывать новые планеты, а суровая борьба закалила его интуицию и волю…

Время шло. Люди наступали на Электру. В скалах гасли вечные огни. Каналы прорезывали каменистые пустыни. Отчаянно сопротивлявшиеся хищники уходили в леса. В одной из схваток, защищая своего хозяина, погиб последний робот Открывателя. В этот день Открыватель решил вернуться на Землю.

Огромный ракетодром, с которого улетал наш корабль, был полон провожавшими Открывателя людьми. Но где-то рядом сверкали огни сварки. Там строили стартовую площадку для полетов к неисследованным звездным системам. Люди работали и в день отлета Открывателя.

С верхней площадки трапа Открыватель долго смотрел на черную дымку, скрывавшую горизонт. Красный диск звезды Росс-154 медленно погружался в эту похожую на предштормовое море дымку. «Орленок» был готов к старту, но мы ждали…

В первые же часы полета мы поняли, как трудно будет Открывателю. Регенеративные установки поддерживали на корабле атмосферу такого же состава, что и земная. Открыватель не мог дышать земным воздухом; он вырос на Электре, и теперь ему не хватало кислорода. Его поместили в отдельную каюту, в которую подавался насыщенный кислородом воздух. Только раз в сутки Открыватель выходил из своей каюты. Ему было трудно дышать, но он хотел привыкнуть к земному воздуху. Час — с двадцати до двадцати одного — он проводил в кают-компании. Он почти не говорил, он слушал, как говорили мы, и изредка вставлял несколько слов.

Он появлялся в кают-компании точно в двадцать часов. Медленно, избегая лишних движений, он подходил к своему креслу. Он шел, наклонившись вперед, словно преодолевая сопротивление ветра. Темные очки защищали его глаза от корабельных ламп, излучавших солнечный, богатый ультрафиолетовыми лучами свет. Атмосфера Электры, содержащая в верхних слоях много озона, не пропускала ультрафиолетового излучения, и лицо Открывателя, никогда не знавшее загара, было неестественно белым. Откинувшийся на спинку кресла, глубоко дышавший через полуоткрытый рот, в темных очках, подчеркивавших его бледность, Открыватель производил впечатление тяжелобольного.

Мы, не сговариваясь, старались развлечь своего пассажира. Мы беспечно болтали. Мы расспрашивали Открывателя о его работе (он писал историю покорения Электры), говорили о Земле, охотно смеялись над каждой шуткой — и ни словом не обмолвились о том, что угрожает кораблю. В эти шестьдесят минут для нас не существовало никаких опасностей…

О чем думал Открыватель, слушая наши разговоры? Понимал ли он, что мы только играем? Возможно. Не знаю, как другие, но в присутствии Открывателя я чувствовала себя ребенком. Все мы, в сущности, еще очень мало сделали в жизни, а Открыватель сделал столько, что хватило бы на много жизней.

Да, вероятно, Открыватель с самого начала видел нашу игру. Но он молчал. А на лице его ничего нельзя было прочесть. Когда он изредка снимал очки, меня поражал контраст между живыми, очень выразительными глазами и совершенно неподвижным, похожим на мраморное изваяние лицом. «Результат одиночества, — сказал как-то наш врач. — Все чувства ушли вглубь».

…Стрелка часов неумолимо движется по циферблату. Надо спешить, и я буду говорить о главном.

Однажды Открыватель, спустившись в кают-компанию, никого там не застал. Обстоятельства сложились так, что экипаж должен был работать. Никто не мог покинуть пост управления. И только мне капитан приказал идти в кают-компанию. Я дублер, и для меня полет считался учебным…

С капитаном не спорят. Я оставила товарищей и прошла в кают-компанию. Открыватель, как обычно, сидел в кресле. Он встал, увидев меня, и молча кивнул головой. Его не удивило, что я одна, и он ни о чем не спросил. А я старалась говорить весело и беспечно. Это было трудно. Темные стекла очков бесстрастно поблескивали под светом корабельных ламп, но мне казалось, что Открыватель видит все. После нескольких фраз (не помню, о чем я говорила) наступило молчание. Сквозь гул двигателей пробивался тревожный звон аварийных автоматов. Я тщетно искала, что сказать. И, когда молчание стало невыносимым, я услышала негромкий, спокойный голос Открывателя:

— Скажите… какая она… Земля?

Я уже хотела ответить первой пришедшей на ум фразой, как вдруг что-то заставило меня насторожиться. Я подумала: «Ведь этот человек никогда не был на Земле. Как ему объяснить?»

Странно, но только в этот момент я впервые осознала, что это такое — никогда не быть на Земле.

Открыватель ждал ответа, а я думала о том, что никакие слова не могут передать красоту Земли. Слова — жалкие копии. Они действуют лишь тем, что пробуждают у нас живые воспоминания. Но, если воспоминаний нет, слова бессильны, кощунственны, оскорбительны для красоты нашей планеты…

Мысль эта нахлынула внезапно, и в течение какой-то доли секунды я вдруг до боли остро почувствовала непередаваемую прелесть Земли. Нет, в это мгновение я увидела не те праздничные уголки, с которыми часто связывается наше представление о красоте. Я увидела заброшенный лесной пруд: шершавые стволы над зеленой, присыпанной золотом солнечных стружек водой, и сморщенный желтый лист, который, покачиваясь, плывет мимо мокрой травы… Как передать это тому, кто никогда не видел, как падают в воду листья, никогда не слышал, как ветер ласкает гибкие ветви, никогда не прикасался к нагретому солнцем камню, никогда не держал в зубах кисловатую травинку, никогда не вдыхал влажный, пронизанный сотнями запахов лесной воздух…

— Спасибо, — неожиданно произнес Открыватель. — Я понял.

Он встал и направился к трапу. Он ничего больше не сказал, но я знала, что он действительно понял меня. В этот день я по-новому увидела Открывателя.

На следующий вечер в кают-компанию собрался весь экипаж. Говорили о Земле, о том, что изменилось на ней за время нашего отсутствия.

— Земля всегда изменяется, — сказал капитан. — Это видно уже издалека. Помню, в прошлый рейс мы обнаружили в солнечной системе две планеты с кольцами. Когда штурман доложил мне об этом, я рассмеялся. Сатурн — один, у другой планеты не могло быть колец. Но штурман оказался прав. Пока мы были в полете, у Земли появилось кольцо Черенкова. Теперь меня ничем не удивишь. Возможно, будет создана атмосфера на Марсе. Или изменится орбита Венеры… Знаю только, что мы еще издалека увидим эти изменения. Это как возвращение в родной город: уже в пригороде видно, как он изменился за то время, что ты отсутствовал…

Я сидела в углу, там, где не падал свет от ламп, и следила за Открывателем. Он слушал капитана, но лицо его не выражало ничего. И, глядя в черные стекла очков, я подумала, что он ждет совсем других изменений на Земле. Словно угадав мои мысли, Открыватель повернул голову в мою сторону. Это был беглый взгляд, не больше. Но, подчиняясь неведомой силе, я сказала:

— На Земле изменится атмосфера.

Капитан обернулся ко мне. До сих пор все мы, по молчаливому соглашению, избегали говорить о земной атмосфере.

— На Земле изменится атмосфера, — повторила я.

— Почему? — спросил врач.

— Она обогатится кислородом, — ответила я. Эта идея появилась у меня внезапно, но я сразу поверила в нее. — Атмосфера будет такой же, как на Электре. Это лучше для людей. Исчезнут многие микроорганизмы. Повысится мощность двигателей. Станут обитаемыми высокогорные районы.

Никто не ответил мне. И только после долгого молчания Открыватель сказал:

— У вас щедрое сердце.

Позже, когда мы расходились из кают-компании, я спросила врача:

— А вы верите, что так будет? Вы медик и должны…

— Нет, — перебил он, — не верю. Но я вижу, что вы любите… его.

Он ошибался, наш доктор, и я не виню его в этом. Мог ли он знать, что меня связывало с Открывателем совсем иное — однажды до боли осознанная любовь к нашей Земле!

Шли дни, и как-то рация впервые уловила сигнал. Он был еще слаб, этот пришедший из черной бездны неведомый голос. Мы ничего не могли разобрать. Мы только знали, что кто-то говорит с нами. Невыносимая мука — слышать Землю и не понимать, что именно тебе говорят…

Сейчас мне кажется, что все эти дни я не выходила из радиорубки. И, может быть, прошло не четверо суток, а один до бесконечности растянувшийся день, пока мы наконец смогли понять далекий голос.

Это была не Земля. С нами говорил «Памир», корабль, летящий к звезде Струве-2398. Когда наш главный радиоинженер в сотый раз изменил схему дешифратора и послышался тихий, но явственный голос, мы были настолько обрадованы, что не сразу поняли смысл радиограммы.

Мы летели к Земле, и уже давно для нас существовали лишь Земля и наш корабль. А мир был велик, и в этом мире к другим звездам шли другие корабли.

«В звездной системе Струве-2398, — гласила радиограмма, — пропала без вести первая исследовательская экспедиция, отправленная на планету Аэлла. Экипаж «Памира» — четыре человека — ведет к Аэлле транспортную ракету с оборудованием. Сообщение о вероятной гибели первой экспедиции было получено в пути. Экипаж решил продолжать полет. Аэлла — грозная планета, во многом подобная Электре, поэтому экипаж «Памира» просит Открывателя передать возможно более подробные инструкции и советы…»

Я помню наизусть эту радиограмму. Она лежала на моем рабочем столике в долгую ночь дежурства. Мы ждали Открывателя. Сколько времени ему нужно, чтобы составить ответ? Час, три часа, сутки?.. Рация была подготовлена к ответной передаче. Капитан приказал установить круглосуточное дежурство.

В полночь главный радиоинженер ушел из рубки. Я осталась одна. Я думала о тех четырех неизвестных мне астронавтах, которые шли к Аэлле. Они не повернули свой корабль. Четверо против Аэллы… Но ведь мог же Открыватель один выстоять против Электры! Кто эти четыре?..

Мой далекий друг, в ту ночь я думала о тебе. Мне казалось, что люди на «Памире» такие, как ты.

Я дремала, положив голову на столик. В полусне я видела рубку «Памира» и четырех людей, удивительно похожих на тебя.

В половине четвертого по трапу поднялся Открыватель. Я услышала тяжелые шаги и машинально посмотрела на часы. Открыватель кивнул мне и медленно прошел к креслу штурмана.

— Радиограмма? — спросила я, пытаясь стряхнуть сон.

Открыватель не ответил.

— Радиограмма готова?

Он снял очки и обернулся ко мне. В его глазах было что-то новое, еще не виданное мной.

— Где… Земля? — странным, торжественным голосом спросил он.

Я включила обзорный экран. Там, где перекрещивались нити, было черное пятно, окруженное густой россыпью фиолетовых звезд. Скорость корабля исказила вид звездного неба.

— Она там, — тихо сказал Открыватель.

— Ее не видно, — возразила я. — Солнце будет заметно месяца через три, не раньше.

Открыватель покачал головой:

— Она там…

Сон окончательно прошел, и я поняла, что возражать нельзя. Я молча стояла за креслом Открывателя и смотрела на обзорный экран. Это продолжалось долго. Потом Открыватель, все еще склонившись к экрану, едва слышно произнес:

Есть голубая звезда, Джанетта,
Езды до нее двенадцать лет,
Если мчаться со скоростью света.
И белая есть звезда, Джанетта.
Езды до нее сорок лет,
Если мчаться со скоростью света.
К какой же звезде
Мы с тобой поедем —
К голубой или белой?
Мой друг, ты знаешь эти стихи. Это «Детская песенка» Сэндберга. Однажды (с тех пор прошла вечность) ты читал их мне там, на Земле. Но в голосе Открывателя была недетская грусть.

И я вдруг все поняла.

— Вы… решили? — спросила я.

Открыватель быстро надел очки и обернулся ко мне.

— Выключите экран, — сказал он.

— Вы решили? — повторила я.

Он посмотрел на меня и улыбнулся:

— Да, конечно.

— Но…

Движением руки он остановил меня:

— Доложите капитану — нужно пересчитать курс. Я перейду на «Памир».

…Неудержимо бежит стрелка часов, а я еще не сказала тебе самого главного.

В эту ночь аварийные автоматы молчали. И только под утро раздались тревожные, воющие сигналы. Через минуту весь экипаж был в рубке. Не помню, кажется, прошло несколько часов, пока мы восстановили магнитную защиту. И, когда капитан отошел от пульта управления, я передала слова Открывателя. Странно, но капитан не удивился. Он сказал:

— Хорошо. Идите. Я сам пересчитаю курс.

Однако никто не вышел из рубки.

— Идите, — повторил капитан.

Казалось, никто не слышал приказа.

— Хорошо, — сказал капитан. — Пусть будет так. Идите и подумайте. Если все решат лететь к Аэлле, мы полетим. Но, если хоть один из нас захочет вернуться, мы вернемся на Землю. А Открыватель перейдет на «Памир».

Он посмотрел на часы и добавил:

— Через пятьдесят минут. Я буду ждать здесь. Идите же…

Мы пошли к трапу, а капитан наклонился к пульту управления. Я заметила: капитан смотрит туда, куда ночью смотрел Открыватель…

Пятьдесят минут — они тянулись бесконечно долго. Я сидела в своей маленькой каюте и думала о других. На «Орленке» одиннадцать человек. Капитан остался у пульта управления. Десять человек разошлись по каютам. «Если хоть один из нас захочет вернуться, мы вернемся на Землю». Так сказал капитан. А что скажут мои товарищи? За стальной перегородкой — каюта доктора. Старый, добрый доктор! Это был его последний рейс… Главный радиоинженер — он оставил на Земле семью… Мои подруги, механики, — их будут ждать на Земле…

Пятьдесят минут — они тянулись бесконечно долго, и лишь в последние секунды время стремительно рванулось вперед. Надо было встать и идти в рубку. Но какая-то сила мешала мне подняться. Быть может, у меня большее, чем у других, право вернуться на Землю? Я дублер радиоинженера. В сущности, я не нужна на корабле. Для меня этот рейс учебный. А там, на Земле… И я вдруг услышала Землю. Среди бесчисленных звуков Земли я вдруг услышала один — шум морского прибоя. Это было так явственно, что я машинально посмотрела на динамик кристаллофона. А шум моря слышался сильнее и сильнее. Шум морских волн, гул прибоя и еще — всплеск покачивающейся на волнах лодки… Странно, безмерно странно, но в этот момент вся Земля воплотилась в пригрезившемся мне голосе моря. Ты слышал, как плещется вода под покачивающейся на волнах лодкой?..

С последним ударом часов я встала и пошла в рубку. Я поднялась по трапу и увидела, что все — все, кроме меня, — уже в рубке. Они пришли сюда давно — я это сразу поняла. Никто, кроме меня, не ждал пятидесяти минут.

— Надо идти к Аэлле, — сказала я и удивилась: настолько чужим показался мне собственный голос.

— Да, — ответил капитан. — Мы рассчитываем курс.

Десять человек стояли вокруг меня. Никто из них не сомневался, что я скажу «да». Они давно пришли сюда — и сейчас электронная машина уже пересчитывала курс. Десять человек знали, что я скажу «да»…

Непередаваема красота Земли, но, если меня спросят, что самое красивое на Земле, я, не задумываясь, отвечу:

«Люди».


Мой друг!

Мой далекий друг, стрелка часов летит по циферблату. Я должна сказать тебе все. Мои слова передадут на «Памир», а оттуда — на Землю. Сейчас, когда я говорю с тобой, твой корабль летит где-то в черной бездне космоса. Но, пока мои слова достигнут Земли, ты вернешься туда и будешь ждать меня на нашем холме.

Мой друг, мы уходим к Аэлле. Пройдет несколько дней, и «Орленок», изменив курс, начнет удаляться от Земли. С каждым часом, с каждой секундой будет увеличиваться расстояние между нами. И все-таки мы будем ближе друг к другу, чем раньше. Что значит жалкая арифметика расстояний, если я люблю тебя!

Не знаю, что ждет нас на чужой и злобной планете. Но, как бы ни бушевало и ярилось небо Аэллы, я буду искать в нем твой корабль. Ты не собьешься с пути, ты придешь, потому что я люблю тебя!

В этот первый полет я взглянула в бездонные глаза Вселенной. Да, мой друг, мой далекий и близкий друг, бесконечность сильна. В сравнении с ней наша Земля — ничтожная пылинка. Но есть нечто сильнее черной бесконечности. Это — разум и воля людей. Это — право людей стоять плечом к плечу. Это — простые слова, перед которыми отступают пространство и время: я люблю тебя!

Журавлева Валентина Голубая планета

Еще ни в одной теореме

Не вычислен был

Человеческих крыльев

размах.

А. Антокольский

Нас счталаи погибшими. Год назад, когда еще работал приемный блок рации, я сам слышал об этом. Земля передала, что планетолет "Стрела" встретил сильнейший метеорный поток и, по-видимому, погиб. О нас было сказано много хороших слов, но вряд ли мы их заслужили, ибо, как справедливо заметил инженер Шатов, сведения о нашей гибели были во многом преувеличены.

Впрочем, сам Шатов приложил все усилия, чтобы эти сведения не оказались преувеличенными. И не его вина, что "Стрела" - израненная, потерявшая связь и почти потерявшая управление - все-таки уцелела.

Тема научной работы Шатова носила название на первый взгляд совершенно невинное, отчасти даже академическое: "О выборе некоторых коэффициентов при проектировании планетолетов". Практически же это означало следующее: "Стрела" ушла на два года, чтобы, так сказать, на своей шкуре проверить пределы выносливости планетолетов". Разумеется, это был испытательный полет. Но какой! Шатов искал опасности, и нужно признать, ему в этом отношении необыкновенно везло.

Вскоре после отлета мы попали под микрометеорный ливень. За двадцать минут "Стрела" потеряла газовые рули, оранжерею, антенну обзорного локатора и обе антенны радиопередатчика. Заделка пробоин продолжалась неделю. Но Шатов был доволен. Он торжественно объявил, что коэффициент запаса прочности внешнего корпуса вполне можно уменьшить на двадцать пять сотых.

Спустя полтора месяца "Стрела", приближаясь к орбите Меркурия, пересекла чрезвычайно сильный поток гамма-лучей. На Солнце происходило гигантское извержение, интенсивность гамма-лучей в десятки раз превышала дозу, допустимую для человека. Двое суток, изнемогая от тесноты и ускорения, мы отсиживались в центральном посту, защищенном свинцовыми экранами. Записывая в журнал показания радиационного дозиметра, Шатов сообщил, что коэффициент безопасности при проектировании экранов недопустимо завышен и его следует уменьшить в среднем на три десятых.

Затем (мы проходили вблизи Пояса Астероидов) на "Стрелу" обрушился настоящий метеорный град. К счастью, скорость метеоров была невелика. Но полдюжины этих приятных небесных созданий (размером с булыжник) исковеркали дюзы маневровых двигателей, вдребезги разбили один из топливных отсеков и уничтожили контейнер с запасом продуктов. Осмотрев пробоины, Шатов сказал, что коэффициент запаса прочности внутреннего корпуса можно снизить по крайней мере на пятнадцать сотых.

Через два дня "Стрела" столкнулась с пылевым скоплением - рыхлым облаком космической пыли, несущимся со скоростью шестидесяти километров в секунду. Внешний защитный корпус планетолета превратился в тончайшее решето, а внутренний корпус был оплавлен так, что открыть люки мы уже не рисковали; вряд ли их удалось бы потом плотно закрыть. Холодильная система работала на полную мощность, по температура внутри планетолета поднялась до шестидесяти градусов. Обливаясь потом, задыхаясь от жары, Шатов заявил, что коэффициент запаса прочности внутреннего корпуса, пожалуй, можно снизить не на пятнадцать, а на двадцать пять сотых.

Нужно сказать, что, создавая самого Шатова, природа не скупилась при определении всевозможных коэффициентов. Запасы жизненной энергии у него были поистине неисчерпаемы. Высокий, очень полный, он занимал почти всю небольшую кают-компанию планетолета. Голос его гремел так, словно все метеоры вселенной обрушились на "Стрелу". Металлизованный комбинезон, создававший в магнитном поле искусствепную тяжесть, не был рассчитан на стремительные движения Шатова. Поэтому, кроме своих прямых обязанностей штурмана, я имел и неплохую врачебную практику: Шатов постоянно ходил с ушибами и ссадинами.

За полтора года мы сдружились. В конце концов у нас не было выбора: вдвоем мы составляли весь экипаж маленького, заброшенного в Космос планетолета. Я могу совершенно объективно сказать, что у Шатова был только один недостаток - он любил цитировать Омара Хайяма. Я, конечно, ничего не имею против поэзии. Но полтора года слушать только Омара Хайяма - это, согласитесь, нелегко. Тем более, что Шатов цитировал таджикского поэта далеко не кстати. Помню, когда "Стрела" попала в микрометеорный ливень, Шатов громовым голосом, покрывавшим визг вибрирующего под ударами метеоров корпуса, декламировал:

Не станет нас! - А миру хоть бы что.

Исчезнет след! - А миру хоть бы что.

Исчезнем мы. - А миру хоть бы что.

Не очень утешительные стихи. Правда, со слухом у Шатова было явно неладно, поэтому меланхоличные строфы Хайяма он пел на мотив спортивного марша... Вообще, казалось, нет такой силы, которая могла бы испортить Шатову настроение. И только когда погиб контейнер с продуктами, Шатов на несколько дней приуныл. С этого времени мы питались хлореллой. Эта бурнорастущая водоросль доставляла нам кислород, а излишки ее шли в пищу. Четыре раза в сутки мы ели проклятую хлореллу: жареную, вареную, печеную, маринованную, засахаренную, засоленную...

Хлорелла была настоящим кошмаром. Но Шатов очень быстро привык к ней. И запивая котлеты (поджаренная хлорелла с гарниром из хлореллы маринованной) витаминизированной наливкой (трехпроцентный спирт, настоенный на хлорелле), он бодро читал Омара Хайяма:

Все радости желанные - срывай.

Пошире кубок Счастью подставляй.

Твоих лишений Небо не оценит,

Так лейтесь, вина, песни - через край.

Восемнадцать месяцев вдвоем! Это был мой первыйдлительный полет. И очень скоро я начал понимать, почему самым важным качеством в характере астронавта считается уравновешенность.

Стоит мне закрыть глаза, и я вижу кают-компанию "Стрелы", вижу все даже мельчайшие детали: овальный пластмассовый столик с причудливыми желтыми пятнами, выступившими от действия гаммалучей; репродукции Левитана и Поленова на сводчатых, с мягкой обивкой стенках; вделанный в стенку шкафчик с тридцатью двумя книгами; экран телеприемника, прикрытый сиреневой занавеской; два складных сетчатых кресла (на спинках по двадцать четыре квадрата); три матовых плафона, из которых средний случайно разбит Шатовым...

Иллюминаторы мы открывали редко. Зрелище безбрежного черного неба с неимоверным количеством немигающих звезд в первый месяц вызывает восхищение, на второй - задумчивость и непонятную грусть, а потом - тяжелое, гнетущее чувство. Однажды (это было на шестой месяц полета) Шатов, глядя в бездонный провал иллюминатора, сказал, кажется, самое мрачное четверостишие Хайяма:

Как жутко звездной ночью. Сам не свой,

Дрожишь, затерян в бездне мировой,

А звезды, в буйном головокруженьи,

Несутся мимо, в вечность, по кривой.

С этого времени мы открывали иллюминаторы только по необходимости.

За полтора года мы чертовски устали. Я говорю не об усталости физической. Аварии, лихорадочная работа по исправлению повреждений были в конце концов только эпизодами на фоне очень напряженных будней. Теснота, резкая смена температур, двенадцатичасовые дежурства, хлорелла - все это, разумеется, нс курорт. Однако самым страшным, страшным в полном смысле слова, было постоянное ощущение надвигающейся опасности. Это ощущение знакомо всем астронавтам. Но мы испытывали его особенно остро, может быть потому, что рация и телевизор были безнадежно испорчены гамма-излучением. Почти год мы не имели связи с Землей. Быть может, играло роль и то обстоятельство, что на Земле нас считали погибшими. Как бы то ни было, но мы постоянно ожидали чего-то неведомого, неотвратимого. Мы работали, разговаривали, играли в шахматы, но стоило остаться одному, и сейчас же возникало ощущение надвигающейся опасности. Чаще всего оно было смутным, неопределенным, но иногда вспыхивало с такой остротой, что казалось: именно сейчас - вот в это мгновение! - произойдет нечто непоправимое...

Я знаком с гипотезами астромедицины, объясняющими это явление. Но, поверьте, теоретические рассуждения на практике помогают мало. Когда ребенок один входит в темную комнату, он знает, что бояться нечего, но все-таки боится. Когда вы один ведете планетолет и в узких смотровых щелях центрального поста видна над черной бездной неба россыпь неподвижных, бледных, немигающих и потому какихто мертвых звезд, вы отлично знаете, что бояться нечего, но все-таки испытываете - нет, даже не страх, а вот это смутное чувство очень близкой, но неизвестной опасности.

Ровно светится зеленоватый экран метеорного пеленгатора, безмолвствуют приборы моторной группы, тихо жужжит привод гирокомпаса, размеренно пощелкивает хронометр... Все привычно спокойно. Но гнетущее чувство надвигающейся опасности заставляет вас вновь и вновь проверять приборы и до боли в глазах вглядываться в черные прорези смотровых щелей.

А потом кончается вахта и где-то сзади раздается покашливание и веселый голос Шатова:

- Ну как, коллега, светопреставление еще не началось?

Два последних месяца нас преследовали неудачи. Случайный метеор разбил солнечную батареюс этого времени мы жили в полумраке. Отчаянно капризничали навигационные приборы. По нескольку раз Б лень тревожно выла сирена барографа, предупреждая, что где-то происходит утечка воздуха. В общем все это было закономерно. "Стрела" вынесла намного больше, чем предусматривали ее конструкторы.

Но мы продержались бы еще несколько месяцев. Случилось непоправимое. В трех топливных отсечках начала повышаться температура. Сжиженный атомарный водород быстро разогревался. Это означало, что атомы водорода соединяются в молекулы, выделяя тепловую энергию. Реакция ускорялась, превращаясь в цепную. Поглядывая на шкалу топливного термометра, Шатов декламировал:

Я побывал на самом дне глубин.

Взлетал к Сатурну. Нет таких кручин,

Нет тех сетей, чтоб я не мог распутать...

И мрачно добавлял:

- Впрочем, есть. С весьма прозаическим названием - экзотермическая рекомбинация атомарного водорода.

Мы перепробовали все: интенсивное охлаждение, добавки стабилизаторов, облучение ультразвуком. Но температура топлива повышалась. Грозил взрыв.

И тогда Шатов принял единственно возможное решение. Мы включили топливные насосы и опорожнили три отсека из пяти оставшихся. Это было сделано вовремя. За "Стрелой" вспыхнул гигантский газовый шлейф, причудливо отсвечивающий изумрудно-оранжевыми полосами.

О возвращении на Землю нечего было и думать. После многочасового спора, вконец загнав вычислительную машину, мы отыскали экономическую траекторию, ведущую к Марсу, ближайшей планете.

- Марс - это люди, это настоящая тяжесть, это музыка, это настоящие земные котлеты и настоящее земное пиво, - говорил Шатов, поднимая флягу с настойкой хлореллы. - "В честь Марса - кубок, алый наш тюльпан..." Так или почти так сказал старик Омар...

Однажды Шатов разбудил меня ночью (соблюдая традицию, мы вели счет времени по Москве).

- Быстренько надевайте комбинезон, штурман. Я вам кое-что покажу.

Шатов говорил тихо, почти шепотом. Меня мгновенно охватило тревожное ощущение близкой опасности.

Мы прошли в центральный пост. Шатов включил пневматический пускатель, и металлические шторы нижнего иллюминатора начали медленно раздвигаться.

Этот иллюминатор мы не открывали почти с самого отлета. Зрелище звездной бездны под ногами не из приятных. К нему нельзя привыкнуть.

Шторы медленно раздвинулись. В провале иллюминатора появилось черное небо и большой серп Марса. Но на этом серпе не было ничего: ни привычной сетки каналов, ни темно-синих "морей" - низменностей, заросших марсианским кустарником ареситой, ни желто-красных пустынь. Громадный, занимавший четверть неба Марс был подернут плотной голубой дымкой.

- Ну, штурман, что вы скажете? - вполголоса спросил Шатов. - Не кажется ли вам, что мы открыли новую планету?

Я попытался найти реальное объяснение. Погрешности в оптической системе иллюминатора? Но звезды были видны очень ясно. Песчаные бури на Марсе? Но они никогда не захватывают всю планету, от полюса до полюса. Какое-нибудь электрическое явление в атмосфере Марса, например полярные сияния? Но они не могут быть такими интенсивными.

Ни одно из моих предположений не выдерживало критики. Шатов иронически декламировал Омара Хайяма:

Что там, за ветхой занавеской тьмы?

В гаданиях запутались умы...

Когда же с треском рухнет занавеска,

Увидим все, как ошибались мы.

Впоследствии я часто вспоминал это четверостишие. Оно оказалось пророческим. Но кто мог знать, что впереди нас ожидает самое большое испытание?

Склонившись над иллюминатором, мы долго смотрели на загадочный голубоватый серп.

"Стрела" подходила к Марсу с неосвещенной стороны. В последующие трое суток уже нельзя было наблюдать Марс. Но с того момента, как мы увидели узкий голубоватый серп, нас уже не покидало острое чувство близкой и неотвратимой опасности. Повидимому, сказывалось громадное нервное напряжение от восемнадцатимесячного полета. Мы стали раздражительными, неразговорчивыми. Во время дежурств в центральном посту я наглухо закрывал смотровые щели: вид черного неба с немигающими, словно нарисованными звездами вызывал у меня щемящую тоску.

Последние сутки перед посадкой мы почти не спали. Раздражительность внезапно сменилась крайней предупредительностью. Мы оживленно разговаривали, помогали друг другу собирать личные вещи, вместе готовили прощальный ужин (тушеная хлорелла с салатом из свежей хлореллы).

За два часа до посадки Шатов отдал команду: "К пульту!" - и мы прошли в центральный пост.

С шумом захлопнулась тяжелая крышка люка. Корпус "Стрелы" задрожал от бешеной пульсации тормозных двигателей.

Кому из астронавтов не знаком этот неистовый рев тормозных дюз! Очень близкий, все нарастаюший, яростный, он пронизывает планетолет, прорывается сквозь тяжелые экраны центрального поста, бросает в дрожь стрелки приборов, заставляет вибрировать штурвал. Но грубый этот рев лучше всякой музыки. Кажется, что планетолет ожил и восторженно приветствует землю. "Конец пути! Конец пути! - надрываясь, ревут дюзы. - Конец пути!.."

Шатов мастерски вел "Стрелу". Я видел: ему трудно. Плохо повиновались газовые рули; дюзы, исковерканные метеорами, создавали момент, вращающий "Стрелу" вокруг продольной оси; обзорный локатор не работал. И все-таки Шатов уверенно выводил планетолет в режим планирования.

Я провел полтора года с Шатовым, изучил его (так мне казалось) до тонкостей. Однако, признаюсь. я впервые видел своего друга таким. Аксельромстр показывал двойную перегрузку, тяжесть глубоко втиснула меня в кресло, но Шатов сидел в свободной, непринужденной позе. На его лице светилась азартная улыбка, глаза поблескивали. Движения рук, скупые и точные, были в то же время окрыленными. Да, именно окрыленными - я нашел нужное слово. Шатов каким-то шестым чувством, даже не глядя на приборы, угадывал, что надо делать.

"Стрелу" раскачивало. Я не мог понять почему. Казалось, планетолет встретил сильный поток восходящего воздуха.

Внезапно задребезжал сигнал радиационного дозиметра. Я оглянулся стрелка дозиметра ушла за красную черту. Снаружи, за свинцовыми экранами центрального поста, радиация достигла опасных для человека пределов. Но откуда она взялась, эта радиация?

- Штурман! - голос Шатова покрывал громовые раскаты тормозных двигателей. - Штурман, включите посадочный локатор.

Вспыхнул желтоватый квадрат выпуклого экрана. В самом центре экрана ярко светился красный овал.

Шатов взглянул на меня. Я прочел в его глазах изумление. На поверхности Марса, в шестистах километрах под нами, бушевало огромное огненное озеро. Извержение? Пожар?

Почти машинально я включил ионизационный пеленгатор. На экране возникла черная нить. Метнулась и замерла, надвое прорезав красный овал. Огненное озеро излучало колоссальную радиацию!

"Стрела" вздрогнула. Красное пятно быстро поползло к обрезу экрана. Шатов уводил планетолет на восток. Я написал на листке бумаги: "Ядерный взрыв? Ядерная катастрофа?" - и передал Шатову. Он посмотрел на меня и молча пожал плечами. Потом указал глазами на шкалу наружного термографа. Температура за бортом планетолета поднялась до семидесяти градусов!

Я знал, что Марс тщательно изучен людьми. Я знал, что бесчисленные экспедиции за три десятилетия исследовали каждый клочок этой планеты. И все-таки первое предположение, которое у меня появилось, было совершенно фантастическим. Я подумал (вы можете смеяться, но это так), что внизу идет война между людьми и марсианами. Повторяю, я знал, что никаких марсиан не существует. Но первая мысль была именно такой.

А "Стрела" снижалась. Шатов совершил чудо: искалеченный планетолет, преодолевая неизвестно откуда возникшие воздушные вихри, почти не отклонялся от намеченного курса. На экране посадочного локатора мелькали темные пятна. "Где мы?" - глазами спросил Шатов. "Над Морем Времени", - прокричал я. Он удовлетворенно кивнул головой.

Трудно было выбрать лучшее место для посадки. Море Времени - обширная кочковатая низменность, поросшая кустарниками ареситы, - находилось вблизи ракетодрома.

Черные пятна на экране локатора проносились с головокружительной быстротой. "Стрела" шла над самой поверхностью Марса. Я выключил локатор.

Не помню, сколько прошло времени. По-видимому, немного, минут пять. Рев двигателей стал невыносимым (Шатов включил посадочные ракеты). "Стрела" мягко опустилась на газовую подушку. Толчок был едва ощутим. И сразу наступила тишина. Оглушительная тишина, от которой звенит в ушах и каждый шорох кажется грохотом.

А потом я почувствовал тяжесть. Не искусственную тяжесть, создаваемую металлизированной одеждой в магнитном поле, не перегрузку от ускорения, а настоящую тяжесть, как сказал бы Шатов, настоящую земную тяжесть.

- Недурно получилось, а? - спросил Шатов.

- Высший класс! - ответил я.

И мы рассмеялись.

Шатов повернул рукоятку пневматического провода. Послышалось шипение, люк в кают-компанию открылся. Но шипение не прекращалось. Оно стало, правда, каким-то другим, порывистым, присвистывающим.

- Это снаружи, - удивленно произнес Шатов. - Похоже, Марс встречает нас ветреной погодкой.

Мы прошли в кают-компанию. Свист ветра здесь слышался совершенно явственно. Более того, я заметил, что планетолет иногда вздрагивает, покачивается.

- Ну, капитан, - спросил я Шатова, - что по этому поводу сказал бы старик Омар?

Шатов ответил без улыбки:

- Старик Омар сказал в аналогичном случае: "Нет в женщинах и в жизни постоянства". Что касается женщин...

Громкий треск прервал Шатова.

- Песчаная буря?

Шатов отрицательно мотнул головой.

- Нет, штурман. Это самый настоящий град.

Я подумал, что он шутит.

- Привезенный, конечно, с Земли?

- А теперь дождь, - спокойно констатировал Шатов.

По металлическому корпусу "Стрелы" барабанил дождь, ошибиться было невозможно.

- Штурман, я напишу на вас рапорт, - Шатов говорил почти серьезно. - Вы привели "Стрелу" на какую-то другую планету. Судя по силе тяжести, это Марс. Допускаю. Но ветер, град, дождь...

Дождь прекратился почти мгновенно. Зато ветер взвыл теперь с новой силой - пронзительно, надрывно.

- Что вы можете сказать в свое оправдание?

Я ничего не мог сказать. Я ничего не понимал.

- Допустим, где-то вблизи происходит извержение, - вслух рассуждал Шатов, прислушиваясь к вою ветра. - Но откуда град? И откуда такая плотность ветра?.. Ага, опять идет дождь, вы слышите, штурман? Допустим, что это просто ураган. Но дождь, дождь! Почему на Марсе такой ливень?.. Печально, штурман, однако нам придется надеть скафандры и выйти. Рации скафандров работают, попробуем установить связь и...

Резкий толчок едва не сбил нас с ног.

- А, черт! - Шатов, придерживаясь руками за стенки, прошел в центральный пост. Из люка послышался приглушенный голос. - По ртутному барометру давление четыреста миллиметров. У этой милой планеты солидная атмосфера. Так... Еще одна загадка. Величина естественной радиации вчетверо меньше марсианской... Штурман, вы посадили "Стрелу" на какое-нибудь плоскогорье Земли. Или открыли новую планету. Это неприлично.

Шатов по обычной своей манере шутил. Но настроение у нас обоих было невеселое. Надевая скафандр, Шатов помянул было старика Омара и замолчал на полуслове.

- Эх, скорее бы узнать, в чем дело! - просто сказал он. Впервые за полтора года в его голосе прозвучала усталость.

Он до отказа повернул рукоятку пневматического привода. Давление воздуха буквально сорвало оплавленный люк. В шлюзовую кабину ударил ветер.

Мы включили рефлекторы. Два узких световых пучка прорезали тьму. Снаружи творилось нечто невообразимое. Резкий, порывистый ветер гнал над самой землей обрывки взлохмаченных туч. Налетал и мгновенно прекращался дождь. Где-то далеко во тьме вспыхивали зарницы.

- Штурман, вы знаете, что сказал в аналогичном случае старик Омар? услышал я в радиотелефоне непривычно тихий голос Шатова. - "Вниманье, странник. Ненадежна даль, из туч змеится огненная сталь".

Громадная фигура Шатова протиснулась в прорезь люка. Я поспешил за капитаном. И тотчас же удар ветра бросил меня на землю. Падая, я успел схватиться за ветви ареситы. Все-таки мы были па Марсе!

- Держитесь крепче, коллега! - крикнул Шатов. - Ползите сюда.

Шатов лежал за невысоким, густо поросшим ареситой бугром. Я пополз, преодолевая сопротивление беснующегося ветра.

- Включайте рацию, - сказал Шатов.

Я повернулся на спину, взялся за регулятор настройки. В шлем тотчас же ворвался треск атмосферных разрядов. И вдруг откуда-то издалека донесся слабый голос: "Стрела, Стрела, Стрела... Стрела, Стрела..."

- Вы слышите, штурман? - кричал Шатов. - Давайте пеленговать.

К моему удивлению, рамка пеленгатора показывала вверх, в небо. В разрывах туч над нами мелькал небольшой, вдвое меньше лунного, желтый диск.

- Фобос! - Шатов махнул рукой вверх. - Фобос, спутник Марса. Они говорят оттуда.

Отвечать мы не могли. Слабые передатчики скафандров имели радиус действия около трехсот километчов, а до Фобоса было девять тысяч. "Стрела, Стрела, Стрела..." - звали с Фобоса.

- Вот заладили! - сказал Шатов. - Затем последует концерт танцевальной музыки - и передача окончена. Спокойной ночи, дорогие радиослушатели!..

Цепляясь за ветви ареситы, он встал. Я видел, как содрогалась под ударами ветра его массивная фигура.

- Смотрите, штурман!

В голосе Шатова прозвучало нечто, заставившее меня привстать.

- Смотрите!

Он показывал в темноту. Я ничего не видел. Луч рефлектора растворялся в бездонной тьме.

Потом впереди низко над землей блеснул сиреневый разряд молнии. И как на застывшем киноэкране, я увидел; на нас шла стена воды. Холодный сиреневый свет вспыхнул на мгновение. Огромная волна казалась неподвижной - наклонившаяся, вспененная, страшная.

- Назад! - хрипло выкрикнул Шатов.

Он побежал к "Стреле", подпрыгивая, оборачиваясь. Порыв ветра отбросил меня в сторону. Я упал на колени. Луч света впереди замер, метнулся, уперся в глаза. Шатов помог мне подняться. В радиотелефон я отчетливо слышал его хриплое дыхание.

- Быстрее, штурман, быстрее...

Он втолкнул меня в люк. Взвизгнув, хлопнула крышка.

И тогда я услышал гул приближающейся волны. Розный, очень слитный, он неуклонно надвигался, поглощая все остальные звуки - шорох кустарника, треск дождевых капель, свист ветра. Он нарастал, превращаясь в яростный, вибрирующий вой.

- Держитесь! - крикнул Шатов, и голос его потонул в грохоте обрушившейся волны.

Я протянул руки - они схватили пустоту. Пол выбило из-под ног. Я упал на Шатова. И тотчас же наступила тишина.

- Осторожнее, коллега... - поднимаясь, сказал Шатов. - Вот так. Я догадался, что случилось с Марсом. Марс превращен в заповедник для любителей острых ощущений. Полагаю, сейчас начнется небольшое, хорошо организованное землетрясение...

Снаружи по-прежнему доносился свист ветра. Унылый, бесконечно повторяющийся, он вызывал тягостное чувство. Кажется, я сказал об этом вслух, потому что в радиотелефоне послышался голос Шатова:

- Ничего не поделаешь... Нам придется выйти. Через полчаса Фобос уйдет за горизонт, и тогда мы ничего не услышим.

Медленно открылась крышка люка. Шатов, пригнувшись, нырнул в темноту. Я последовал за ним - и сразу почувствовал, насколько сильнее стал ветер. Он уже не был порывистым, а давил плотной, почти осязаемой стеной. Я ощущал это давление сквозь толстую оболочку скафандра.

Шатов, прижимаясь к потрескавшейся, кочковатой земле, полз в заросли ареситы. Вода ушла, оставив изломанные кустарники. Я отпустил поручни.

И тогда ветер - он словно поджидал это мгновение - набросился с удесятеренной силой. Нет, не с удесятеренной. С неимоверной, невероятной силой. Я плохо представляю, что произошло. Это случилось с какой-то неестественной быстротой. Падение в пустоту, жестокий удар (меня спас скафандр), яркая вспышка света - луч рефлектора осветил коричневую, всю в трещинах, очень близкую землю - и темнота. Рефлектор был разбит вдребезги, антенна рации сломана. Голос Шатова (я не помню, что он кричал) оборвался на полуслове.

Ветер сталкивал меня куда-то в пустоту, в черное ничто. Я пытался ухватиться за кусты ареситы - они были вырваны с корнем, я цеплялся за землю она ускользала. А ветер, нет, не ветер - ураган, бешеный ураган с неистовой яростью уносил меня от планетолета. Дважды во вспышках молний я видел "Стрелу". И сразу же, скрывая ее, навалились обрывки туч. Как гигантские холмы, они ползли по самой земле, отсвечивая непрерывными электрическими разрядами. Ураган был до отказа насыщен электричеством; когда я падал на землю, со скафандра слетали снопы голубых искр.

Отчаянно напрягаясь, я старался задержаться, уцепиться за что-нибудь - и не мог. Ураган подбрасывал меня в воздух, швырял наземь, переворачивал и гнал, гнал, гнал...

Это продолжалось долго, нестерпимо долго и кончилось так же внезапно, как и началось. Я почувствовал удары упругих ветвей ареситы, провалился в какую-то яму - и все стихло.

Не сразу я осознал происшедшее. Болело ушибленное плечо, не хватало воздуха, в глазах мелькали красные круги... Откуда-то из глубины сознания пришла мысль. Сначала она была смутной. Потом, оттеснив хаотические клочки других мыслей, прозвучала с беспощадной ясностью: "Случилось то, что ты давно ожидал. То самое. Неотвратимое".

Над Морем Времени бушевал ураган. Где-то (я даже не знал, в каком направлении) был планетолет. Где-то очень далеко. Расстояние между нами не поддавалось измерению. Оно было бесконечным. А стрелка кислородного индикатора прошла половину шкалы. Кислорода оставалось на час - может быть, на полтора.

Скосив глаза, я долго, до боли в висках, смотрел на маленький светящийся индикатор, вделанный в шлем скафандра. Стрелка передвигалась! Мне казалось, что я ясно вижу, как она движется к короткой красной черте, за которой смерть. Леденящий ужас затоплял сознание. Он поднимался, как вода, откуда-то снизу, постепенно сковывая тело. А предательская мысль звучала с яростной настойчивостью: "Случилось то, что ты давно ожидал. То самое. Неотвратимое".

Цепляясь за узловатые корни ареситы, я поднялся на ноги, раздвинул ветви. С прежней силой ревел ветер. Но небо было безоблачным. И над самым горизонтом я увидел двойную зеленоватую, очень яркую звезду.

Да, это была Земля. Земля и Луна. В этом чужом мире, где все было враждебно - и хлещущий ветер, и жесткая каменистая почва, и непроглядная тьма, - вдруг возникло что-то свое, родное. Земля! Родная Земля! Я твердил это слово, я повторял его вновь и вновь...

В спокойном, дружеском сиянии двойной звезды было что-то необыкновенное. Что именно, я не мог понять. Всматривался - и не мог. Но чем дольше я всматривался, тем важнее мне казалось понять это необыкновенное. Я забыл об урагане, я не слышал ветра, я не видел диска кислородного индикатора...

В двойной зеленоватой звезде, повисшей над черным изломом горизонта, было нечто необыкновенное. И внезапно я понял. Звезда мерцала! Едва заметно, очень слабо, по мерцала. А в разреженной атмосфера Марса мерцания не могло быть. Земля, далекая, родная Земля помогла мне понять, что теперь у Марса есть плотная атмосфера. Я нс знал, откуда она взялась, эта атмосфера. Я даже не думал об этом. Сквозь бездну космоса Родина указала мне путь к спасению. И я принял этот путь сразу, без раздумий и сомнений.

Я открыл вентиль шлема.

В лицо ударил теплый ветер. Глубоко, полной грудью вдыхал я воздух Марса. Он был очень теплый, влажный, насыщенный мускусным запахом ареситы. У меня кружилась голова от этого воздуха, от этого запаха, от счастья...

Не помню, сколько прошло времени. Земля поднималась над горизонтом, и там, где она поднималась, небо светлело. Для Марса наша Земля была утренней звездой. Ее восход предвещал утро, рассвет.

Он казался хмурым, этот рассвет. Серые тени тянулись по кочковатой равнине, над горизонтом клубились черные дымки туч. Но ветер стихал. Я это чувствовал.

И тогда мною овладела веселая злость. Я ухватился за низкий, стелющийся кустарник, вылез из ямы и пошел. Я шел и кричал ветру какие-то слова какие-то обидные слова. Ветер фыркал, налетал, отталкивал меня, но он уже ничего не мог сделать.

Я шел.

Куда идти, я не знал. И поэтому шел наугад, туда, где светилась двойная утренняя звезда. Я не смог бы повернуться к ней спиной.

Я прошел метров сто, полтораста. Из-за бугра (впереди и правее меня), роняя красные искры, выползла в небо ракета. Потом еще одна. И еще, еще...

Тогда я побежал. Ветер расступился, исчез. Я бежал, перепрыгивая через кусты ареситы, - на Марсе почти не чувствуется тяжесть скафандра.

С вершины бугра я увидел "Стрелу". Она была совсем близко, метрах в пятидесяти. Ее темный вытянутый силуэт четко вырисовывался на фоне светлеющего неба. Она показалась мне необыкновенно красивой, наша "Стрела": плавные, благородные и строгие обводы, гордо приподнятые короткие крылья, устремленный вперед корпус.

Шатов выпускал одну ракету за другой. Он был без скафандра, в расстегнутом комбинезоне. Рядом со "Стрелой" стоял собранный вертолет маленький, приземистый. Только Шатов - один, в темноте, в бурю - мог собрать вертолет.

Он увидел меня, отбросил ракетницу, сорвал кожаный шлем и, высоко подняв его над головой, что-то закричал.

Я рванулся к нему, на ходу расстегивая скафандр.

- Ну, ну, штурман, успокойтесь, - глухим голосом произнес Шатов. Кажется, старик Омар... Нет, не то...

И он отвернулся.

Только сейчас я заметил десятки ракетных обойм, валявшихся па земле. Это заставило меня вспомнить о Марсе.

- Марс? - все еще глуховатым голосом переспросил Шатов и кашлянул. Марс? Полный порядок, штурман. За этот год многое изменилось. Люди создают на Марсе атмосферу. Красное пятно, которое мы видели па экране локатора, термоядерный кратер. Таких два на Марсе. Четвертый месяц в них идет управляемая цепная реакция. Тяжелые атомы дробятся на легкие осколки кислород, азот, гелий, водород. И главное - в этих кратерах от колоссальной температуры разлагаются минералы, содержащие кислород, воду, углекислый газ... Люди сейчас покинули Марс, только на Фобосе остался пост управления. Нам еще повезло, штурман, здесь были бури похлеще вчерашней. И радиоактивность была высокой, сейчас это уже не опасно. К тому же атмосфера преградила доступ космическому излучению. Считайте, что нам повезло... И хватит, штурман! Больше я ничего не знаю. С Фобоса меня порадовали целой лекцией - цифры, формулы, даже цитаты, - но я возился с этой птичкой... Простите!

- А она уцелеет, эта атмосфера? - спросил я. Шатов расхохотался.

- Ага! Понравился ветерок... Не беспокойтесь, штурман. В раскаленном состоянии Марс потерял атмосферу - притяжение слабовато. А теперь он ее сможет удерживать практически вечно. Могу добавить: такая же участь ожидает Луну. Старушка получит шикарную атмосферу. И хватит расспросов. Хватит! Если угодно, возьмите мой скафандр, настройте рацию и слушайте... А я... Штурман, штурман, солнце! Смотрите, солнце!

Над Марсом всходило солнце. Пурпурное небо стало розовым, и на горизонте, четко разделяя землю и небо, блеснул золотой ободок. Краски дрожали, переливались, светлели. От солнечной полоски струился свет. Он углублял краски неба, наполнял их силой.

Полтора года в космосе, ураган, ночной кошмар - все это ушло, все это ничего не стоило по сравнению с первым рассветом на Марсе. Я бы прошел через вдесятеро большие трудности, чтобы видеть этот первый рассвет над древней планетой. Рассвет, созданный людьми.

Солнце выплескивало в небо упругие, сверкающие лучи, и они отгоняли тьму. Звезды гасли, стертые солнечными лучами. И только одна звезда - двойная, яркая - торжествующе светила в прозрачном утреннем небе. Теперь она была голубой.

- Земля, - тихо сказал Шатов за моей спиной. - Голубая планета.

Я обернулся. На небритой щеке Шатова влажно поблескивала голубая искорка.

Журавлева Валентина Изобретение инженера Комова

В статье Алексея Толстого «Как мы пишем» есть такие строки: «Когда писал «Гиперболоид инженера Гарина» (старый знакомый, Оленин, рассказал мне действительную историю постройки такого двойного гиперболоида; инженер, сделавший это открытие, погиб в 1918 году в Сибири)…»

К сожалению, неизвестно, что именно рассказал Оленин. В одной из записных книжек А. Толстого помечено: «Оленин П. В. Концентрация света, химических лучей. Луч — волос. Ультрафиолетовый луч — вместо электрического провода. Бурение скал. Бурение земли. Лаборатория на острове в Тихом океане. Владычество над миром…»

Достоверен ли рассказ Оленина? Кто этот инженер, сделавший изобретение? При каких обстоятельствах он погиб? На первый вопрос можно ответить: «Да, в какой-то части достоверен». На второй: «Неизвестно. По-видимому, он был прообразом Гарина», Ответить на третий вопрос я попыталась в этом рассказе.


Солнце прорвало на миг тучи и, царапнув город холодными лучами, исчезло. Снова повалил мокрый снег. Длинная очередь возле наглухо закрытой булочной подобралась, съежилась. Вяло переругиваясь, люди думали о своем: в депо вторую неделю не работали, на чугунолитейном опять срезали заработок. Надвигалась голодная зима.

Мимо прошел английский патруль. Рослые, сытые солдаты лениво посматривали по сторонам. Удивлялись: «Зачем так много бумаги на стенах?»

Бумаги и в самом деле было много. Рядом со свежими — только из типографии — приказами верховного правителя адмирала Колчака висели воззвания директории, декреты Сибирского временного правительства. Кое-где, еще с весны, сохранились обрывки пожелтевших листовок с хлестким обращением: «Товарищи!» и подписью «Омский комитет РКП(б)».

У приземистой, сплошь обклеенной афишной тумбы стояли двое. Пожилой солдат в обтрепанной шинели без хлястика читал речь Колчака в «Правительственном вестнике»:

— Глав-ной своей за-да-чей став-лю по-бе-ду над боль-ше-виз-мом, уста-нов-ление закон-ности и соз-да-ние бое-спо-собной армии…

Медленно повторил: «Боеспособной армии», выругался и опасливо посмотрел на стоявшего рядом. Время такое — всякий донести может.

Высокий человек в дорогом касторовом пальто и мерлушковой шапке, казалось, ничего не слышал: он читал объявление о распродаже имущества. Солдат сплюнул и быстро пошел прочь, подозрительно оглядываясь, волоча по талому снегу размотавшуюся обмотку.

Человек в касторовом пальто дочитал объявления, поправил пенснэ и не спеша зашагал в противоположную сторону, к центру. Шел, благожелательно поглядывая на прохожих, предупредительно уступал дорогу офицерам, останавливался у витрин. Магазины торговали втридорога, но бойко. Да и было кому покупать! Черт знает, скольких людей согнала революция с насиженных мест! Финансовые воротилы из Питера, московские промышленники, купцы с Поволжья, помещики орловские, курские, самарские, оренбургские… Горели по ночам огни ресторанов, ревел духовой оркестр в офицерском собрании, на улице, рядом с колчаковской ставкой, меняли деньги: керенки на колчаковские, колчаковские — на фунты стерлингов…

Человек в касторовом пальто свернул на Красноярскую, Остановился у окна мастерской, достал из кармана платок. Протирая пенснэ, быстро оглядел улицу и скрылся в подъезде бревенчатого двухэтажного дома.

В маленьком коридорчике было темно. Человек прислушался, постучал. Помедлил и стукнул еще — едва слышно.

Дверь приоткрылась. Хриплый голос негромко сказал: «Проходи».


* * *

В комнате было холодно, Хозяин, немолодой, худощавый, в застегнутом ватнике, сидел на корточках перед железной печью. Подкладывал щепочки. Большой жестяной чайник на печи тихо посвистывал. Человек в касторовом пальто ходил по комнате.

— Волнуешься, Сергей Николаевич, — усмехаясь, говорил хозяин. — Вот ходишь, шумишь. А сосед дома. Стены здесь такие — все слышно.

Сергей Николаевич отошел к окну и с минуту задумчиво смотрел на отсветы пламени, игравшие на стекле.

— Плохой ты конспиратор, — продолжал хозяин. — Давно бы завалился, да вид у тебя барский. Лучше всякого документа. Меня хоть в шубу одень, не поможет, — он посмотрел на свои руки, почерневшие от машинного масла. — За версту мастеровщиной пахнет.



— Перестань, Мостков, — с раздражением сказал Сергей Николаевич.

— Ну, вот! Какой же я Мостков? Я новониколаевский мещанин Худяков Савелий Павлович, часовой мастер.

Он достал с полки стаканы, коробку с рафинадом. Критически взглянул на стол, усмехнулся: «Кушать подано…»

Сергей Николаевич пил чай, придерживая стакан обеими руками. Слушал Мосткова. Тот говорил тихо, наклонившись над столом:

— Откладывать на этот раз не будем, начнем в час ночи, сразу во всем городе… Комитет назначил представителей по районам. В Куломзино пойдешь ты. Командует там Антон Поворотников. Помни: надо сразу взорвать железнодорожные пути. Динамит на Большой Луговой, у Алексея Мокрова. Вечером, в одиннадцать часов, оттуда выедет пролетка. Извозчик — наш человек…

Мостков замолчал, прислушиваясь к отдаленному цоканью копыт. Оно приближалось. Мостков подошел к окну, взглянул поверх занавески.

— Казаки! Шестеро… И офицер. Похоже — к нам.

Он бесшумно убрал недопитые стаканы, пристально оглядел комнату: старенький шкаф, застланную солдатским одеялом кровать, иконы в углу. Достал из ватника часы, положил на стол.

— Ты пришел чинить часы. Понял? Послышались шаги. Кто-то поднимался по лестнице. Мостков склонился над часами, громко сказал:

— Починить можно, господин Воротынцев, отчего же не починить… Однако поимейте в виду…


* * *

Казачий офицер, в черкеске с газырями, поднялся по лестнице, чиркнул спичкой, освещая темный коридор. Постучал в первую дверь. Послышались громкие шаги. Дверь открылась. На пороге стоял человек в темном, английского покроя костюме.

— Господин Комов?

Тот усмехнулся — уголками тонких губ.

— Да. Чем могу быть полезен?

Офицер перешагнул порог. Снял фуражку. Достал надушенный платок, вытер плоское, в рябинках лицо.

— Честь имею представиться — есаул Кульнев. Он немного шепелявил, говорил: «чешть», «ешаул».

Комов спокойно спросил:

— Из контрразведки?

В глазах есаула вспыхнули желтоватые, недобрые огоньки.

— Из контрразведывательной части осведомительного отдела штаба верховного правителя.

— Прошу, господин есаул. Счастлив познакомиться.

Кульнев, словно не заметив иронии, не спеша прошелся по комнате.

— Со вкусом устроились, господин Комов, — сказал он, оглядывая золотистый афганский ковер, картины, беккеровский рояль, шахматный столик китайской работы. — От папаши осталось? Почтенный был коммерсант. Мельницы, лесопилка…

— Вы и это знаете? — любезно спросил Комов.

— Приходится. По долгу службы-с, — есаул подошел к шахматному столику, поправил расставленные фигуры, передвинул белую королевскую пешку на две клетки. — Забавная игра… Увлекаетесь?

Комов, стоявший по другую сторону столика, молча сделал ответный ход.

— Да, господин Комов, — продолжал есаул, двигая ферзя, — такая уж служба. Все приходится знать. И то, что по окончании курса в университете вы отбыли за границу. И то, что в Париже встречались с большевиками.

— И то, что отказался примкнуть к их движению, — в тон есаулу сказал Комов, продвигая пешки на королевском фланге.

— Точно так-с. Отказались. Знаем и это. Но кое-что не знаем. Например, род ваших занятий. С вашего разрешения, сниму пешечку.

— Пожалуйста, господин есаул. Вы слабо играете. За две пешки я беру у вас слона. А род моих занятий тайны не составляет. Научная работа.

— Правильно изволили заметить, господин Комов; слона я проиграл. На войне как на войне… Однако же, как это прикажете понимать — научная работа?

— А очень просто. Хоть это и далеко от моей специальности, но сейчас я готовлю монографию о хроматической абберации кварцевых линз. Думаю издать в Лондоне. Шах королю..

— Короля мы прикроем. Значит, хроматическая абберация? Так-с… В таком случае разрешите полюбопытствовать — для чего же вам понадобился ящик детонаторов? И как он к вам попал из порохового склада?

Комов пожал плечами. Решительно передвинул коня.

— Как попал? В писании сказано: неисповедимы пути господни…

— Неисповедимы? — переспросил есаул и, почти не глядя, сделал ответный ход ладьей.

Комов внимательно смотрел на доску. В дерзких, с темным ободком глазах мелькнула усмешка.

— Вы проиграли, господин есаул, — сказал он. — Шахматы — это искусство. Грубая сила здесь не котируется. Ваш ферзь погиб.

— Погиб, — согласился есаул. Быстро, не думая, рванул по диагонали слона к черному, прижатому в угол королю.

— Шах. Следующий ход — мат.

Выигрыш был мастерский — с жертвой ферзя. Комов присвистнул, рассмеялся.

— Поздравляю, господин Кульнев. Вот уж не подозревал…

— Итак? — желтые глаза есаула цепко смотрели на Комова. — Детонаторы у вас там? — он кивнул на дверь, скрытую бархатной портьерой. — Может быть, посмотрим?

Комов подошел к шкафчику, достал начатую бутылку коньяка, налил себе и есаулу.

— Ваше здоровье, господин Кульнев. Есаул потянул дверь — она была заперт.

— Ключ?

Комов сказал весело:

— К чему? Я же говорил — детонаторы там. Сегодня привезу еще два ящика.

Есаул нажал на дверь, она заскрипела.

— Одну минуту! — Комов порылся в карманах, протянул есаулу плотный, вчетверо сложенный лист бумаги. — Взгляните.

На гладком, с гербовой печатью листе значилось: «Коменданту порохового склада полковнику Бурсаковскому. Выдать подателю сего господину Комову требуемое количество детонаторов и динамита. Начальник штаба верховного правителя генерал Лебедев».

Рябоватое лицо есаула покрылось бурыми пятнами.

— Какого же черта вы молчали? — грубо сказал он. — Если есть разрешение генерала Лебедева…

Комов громко рассмеялся. Придвинул есаулу рюмку.

— Реванш, господин Кульнев. В отместку за шахматы. Пейте, коньяк отличный…


* * *

Мостков и Воротынцев отошли от стены. Сели к столу. С улицы донесся стук копыт.

— Плохо, — сказал Мостков. — Отсюда нужно уходить.

— Комова я знаю, — задумчиво проговорил Воротынцев. — Вместе учились. Странный человек. Но доносить не будет. Я другое думаю — можно было бы воспользоваться разрешением Лебедева. Довести динамит до Куломзино не так-то просто.

Мостков с сомнением покачал головой.

— Если Комов узнает…

— Не узнает, — перебил Воротынцев. — Сделаю так, что не узнает… Ну, соглашайся!

Мостков помолчал Достал кисет с махоркой, свернул цигарку.

— Ладно. Попробуй. Но помни — о восстании ни полслова. Прежде всего выясни, как к нему попало это разрешение. И для чего ему понадобился динамит.

Мостков взглянул в окно, нахлобучил меховой треух, скользнул в дверь. Сергей Николаевич смотрел на потухшую печь, ждал. Потом вышел в коридор, постучал к Комову.

Дверь открылась рывком.

— Ну? Кто?.. Воротынцев? Вот встреча! — Комов обрадованно засмеялся — Заходи, Сергей Николаевич, раздевайся, у меня тепло. Черт, вот встреча! Ты же мне нужен, сегодня только думал — как тебя разыскать…

Он придвинул кресло к высокой, в изразцах печи.

— Садись, садись… Как ты нашел меня? Случайно? Ха… Сегодня у меня день случайных встреч. Только что был есаул из контрразведки. Подлец, даже родословную знает. И родителя вспомнил, и университет… Эх, было золотое время! — Комов быстро шагал, почти бегал по комнате. Говорил громко, оживленно. В больших, с темным ободком глазах лихорадочно отсвечивали огоньки. Худощавое, бледное лицо порозовело. — Сколько воды утекло. Но ничего! Все впереди… Все возьму, за все годы… Ты что сейчас делаешь?

— Работаю на чугунолитейном.

— А с большевиками как? — и не дожидаясь ответа: — Ладно, твое дело. Молчи. Я другое хочу знать — что думаешь дальше?

Воротынцев пожал плечами, промолчал. Комов подтолкнул кресло, сел рядом, совсем близко.

— Глупый вопрос — сам знаю. Такое время, живем на вулкане… Ну, да я не об этом. Хочешь со мной работать? Дело огромное, миллиардное…

Комов принес коньяк, нарезал бисквит.

— Выпьем, Сергей Николаевич. Выпьем за ум, за дерзость…

Воротынцев удобнее устроился в кресле, потянулся к папиросам — на столике лежала начатая пачка. Комов вновь наполнил рюмки.

— Помнишь, в гимназии учили легенду об Архимеде? При осаде Сиракуз Архимед зеркалами сжег римский флот… Выпьем за старика Архимеда — он навел меня на великую мысль.

Комов поставил рюмку, надломил бисквит. Говорил тихо, серьезно:

— Тепловые лучи. Оружие, которого не знал мир. Сомневаешься? Вижу, по глазам вижу… Зря. Сто семьдесят лет назад Бюффон построил зажигательный прибор из нескольких десятков зеркал. Этой штукой удавалось зажечь лежавшую в ста шагах смолистую сосновую доску. Но это ерунда, детские игрушки! Чтобы сжигать на расстоянии в одну версту, потребовались бы зеркало высотой с Эйфелеву башню… Формулу Манжена помнишь? Освещенность прямо пропорциональна яркости источника света и его площади. Площадь зеркал увеличивать нельзя, прибор должен быть небольшим. Но яркость… За счет концентрации теплового пучка ее можно сделать огромной. Он налил коньяку, быстро выпил.

— Хочешь посмотреть?

Не ожидая ответа, открыл дверь за бархатной портьерой.

— Идем!


* * *

В просторной комнате неярко горела электрическая лампочка. У завешенного окна лежал странной формы прибор — нечто вроде опрокинутого набок самовара. Короткая, сужающаяся труба была направлена на дверь. На полу валялись куски жести, окурки, обугленные доски.

Комов возился с прибором. Подсоединил провода, обернулся к Воротынцеву: «Смотри!» — и рванул рычажок.

В «самоваре» что-то ахнуло, загудело, забилось, и узкий — с вязальную спицу — световой луч прорезал комнату. В нем ярко вспыхивали пылинки. На стене задымились обои. Комов молча водил аппаратом. Световой луч потускнел, вспыхнул дважды и погас. Когда глаза Воротынцева освоились с полумраком, он увидел на стене выжженное: «Комо…»



Комов радостно улыбался, глаза поблескивали.

— Ну, как?

Вернулись к креслам. Комов жевал бисквит, подливал себе коньяк.

— Это начало. Проба пера, — он покосился на Воротынцева. Тот молчал. — Я начал с порохов. Ничего не выходило — медленно горят. Перешел к динамиту. Зверская штука! Дважды аппарат разносило на куски. Но зато мощность поднялась. И все-таки мало. Теперь думаю попробовать гремучую ртуть. Раздобыл детонаторы…

Воротынцев покачал головой.

— Гремучая ртуть — инициирующее взрывчатое вещество. Гореть она не будет, произойдет взрыв.

— Возможно, — Комов взволнованно шагал по комнате. — Возможно. Поэтому ты мне и нужен. Я в физике и химии пас… — он вплотную подошел к Воротынцеву. — Слушай, Сергей Николаевич… Мы знаем друг друга не первый год. Я предлагаю тебе войти в компаньоны.

Воротынцев снялпенснэ, прищурил близорукие глаза.

— Допустим, что аппарат построен. Что дальше? Комов ответил не сразу. Задумчиво смотрел на огонь:

— Война покончила с сентиментальной болтовней. Гуманность, прогресс, цивилизация — вздор, вздор. Человечество признает только силу. Мой аппарат — это сила. Не собираюсь ее отдавать. Да и некому. Капитализм идет на спад — в этом я с большевиками согласен. Но только в этом. Наивная мечта — с безграмотными мужиками перекроить Россию. Не верю. Последнее слово за нами, инженерами. Управлять должны ученые, инженеры. Капитализм привел к мировой войне. Дальше некуда, большевики начали с гражданской войны. Спасибо. Мы, инженеры, должны сказать: «Хватит!» Рабочего можно заменить автоматом, механизмом, наконец, неграми из Центральной Африки. А без ученых, без инженеров мир погибнет в неделю, Станут заводы, не выйдут в море корабли, остановятся поезда, не будет света, воды, хлеба… Люди вернутся к пещерным временам… Если этого не понимают, нужно внушить силой.

— Тепловым лучом?

— Хотя бы.

— Утопия. И вредная утопия.

— Не веришь в науку?

— В науку? — переспросил Воротынцев. Встал, прошелся по комнате. — В науку я верю. Но ее создают люди. Не автоматы, не механизмы, не отдельные гении — нет. Люди! Ты сказал — люди признают только силу. Самодержавие было силой, не так ли? Но эту силу сломили. И «хватит!» войне уже сказали. Не инженеры, а рабочие и… безграмотные мужики. Декрет о мире забыл? А гражданская война… Что ж, старое не уходит без боя. И этот бой не выиграешь тепловым лучом…

И с научной точки зрения это — чушь. Одно дело спалить обои в десяти шагах, другое — разрезать дредноут на расстоянии десяти верст. В формуле Манжена, о которой ты говорил, есть еще одна величина — расстояние. Освещенность, если не ошибаюсь, обратно пропорциональна квадрату расстояния. Значит, на достаточном отдалении тепловой луч будет не страшнее прожекторного. А рассеяние света? А отражение света белыми предметами?..

Но дело не в этом. Допустим, аппарат, настоящий аппарат, не модель — создан. Что ж, появится еще одно оружие. Разве из-за этого люди перестанут бороться за свободу?

Воротынцев досадливо поморщился.

— Ладно, что об этом говорить… Эх, Петр Петрович, сколько лет прошло после Парижа, а ты не изменился… Наука… Верю в науку. Верю — освобожденные люди создадут новую науку. Создадут новые двигатели, выведут новые растения, построят новые города… Чувствую — в двадцатом веке наука гигантскими шагами уйдет вперед.

Он подошел к окну, приподнял штору. Смотрел в темноту.

— Через десять лет безграмотные мужики станут грамотными, а еще через десять — двадцать лет среди них появятся свои Резерфорды, Эдисоны, Комовы — и не одиночки, а тысячи, десятки, сотни тысяч… Ты знаешь, что такое страна, где каждый рабочий будет изобретателем?..

Он повернулся к Комову. Снял пенснэ. Глаза добро прищурились:

— Петр Петрович, изобретать для себя бессмысленно. Для людей, только для людей!

Комов невесело рассмеялся.

— Нет, Сергей Николаевич, здесь наши дорожки расходятся. Я индивидуалист, таким и останусь.

Воротынцев пожал плечами:

— Слушай, индивидуалист, ты, по крайней мере, с гремучей ртутью не балуйся. А для верности, — он усмехнулся, — отдай-ка мне эту бумажку, обойдешься без детонаторов.

Их взгляды встретились: острый, насмешливый — Комова, спокойный, ясный — Воротынцева.

— Для верности? — переспросил Комов. — Хм… Для верности… Ну, ну… Ладно, получай.

Он достал плотный, вчетверо сложенный лист бумаги.


* * *

Извозчик запоздал. С Большой Луговой выехали в первом часу ночи. Путь предстоял немалый: в объезд — к Иртышу и через реку — на Куломзино. Ночь была морозная, туманная. Сергей Николаевич поднял воротник, спрятал руки в карманы. В ногах покачивались два больших, перевязанных ремнями чемодана. Ехали в темноте, по немощеным улочкам.

У Воротынцева слипались глаза. Он мотнул головой, отгоняя сон, закурил, прикрывшись от ветра, и, щелкнув массивной крышкой часов, сказал:

— Тридцать пять первого. Махнем мимо кадетского корпуса. Ближе.

Знал, что рискует, но выхода не было. Начнется восстание — совсем не проедешь.

Извозчик, молодой парень — лицо его Воротынцев так и не успел разглядеть — ответил коротко: «Дело».

Лошади потянули быстрее — выехали на мощеные улицы. Здесь было светлее, горели керосиновые фонари. Сон прошел. Воротынцев напрягся, подобрался, настороженно косился по сторонам, рука сжимала в кармане револьвер.

У серой громады кадетского корпуса, возле оседланных коней, спешившись, стояли казаки. Они смотрели на запоздалого извозчика, но Воротынцев понял — смотрят без интереса. Мелькнула мысль: «Пожалуй, проскочим». Кучер щелкал языком, весело покрикивал. Казаки уступили дорогу.

Воротынцев устало откинулся на спинку сиденья, опустил воротник и не почувствовал холода. Миновали освещенный центр, свернули в узкий, безлюдный переулок.

Сергей Николаевич прикинул, выходило — опоздания не избежать, зато все, кажется, обошлось. И тут же его ослепил луч карманного фонарика. Повелительный голос приказал: «Стой!»

Извозчик выругался, резко осадил лошадей, пролетка остановилась. — Документы! Прошу вас предъявить документы. Прищурившись, Воротынцев с трудом разглядел невысокого офицера в бурке, двух солдат с карабинами. Голос офицера — глуховатый, с шепелявин-кой — показался знакомым. Луч света, рыскнуп, уперся в чемоданы, Сергей Владимирович вытащил плотный, вчетверо сложенный лист бумаги: — Пожалуйста, господин офицер.

Офицер посветил фонариком, прочел вслух: «Коменданту порохового склада полковнику Бурсаковскому. Выдать подателю сего, господину Комову…» Усмехнулся, спросил:

— Вы Комов?

Воротынцев сейчас же ответил:

— Да, да. Петр Петрович Комов. Проживаю по Красноярской…

— Именно так, — перебил офицер. — Все в порядке. В полном порядке-с. Кроме одной мелочи. Господин Комов, проживающий по Красноярской, изволил два часа назад погибнуть при взрыве детонаторов. Неосторожное обращение с гремучей ртутью и…

Не слушая, Воротынцев выхватил револьвер, выстрелил прямо на свет. Кучер дико свистнул. Кони рванули, понесли.



Сзади загремели выстрелы. Воротынцев сполз с сиденья, прижался к чемоданам. «Только бы не сюда, только бы не сюда, — машинально билась мысль. — Одна пуля — и все погибло…» Он потерял пенснэ и теперь ничего не видел.

Кучер нахлестывал лошадей. Пролетка прыгала по камням Ударившись о мостовую, с визгом прорикошетила пуля. Свернули. Испуганно шарахнулся в сторону какой-то прохожий.

Только теперь Воротынцев вспомнил, где он слышал этот глуховатый, шепелявый голос: «Есаул Кульнев… Но Комов… Эх, Комов!..»

Извозчик обернулся, спросил:

— Ну, как?

Воротынцев возбужденно засмеялся.

— А я думал, крышка, — сказал извозчик. — Наше счастье — фонари не горели… Покурить у вас найдется?

Ответить Сергей Николаевич не успел. Где-то гулко ударили выстрелы, заревели гудки. Громыхнул взрыв и еще, еще…

— Похоже, наши, — сказал кучер. — Ну, дела… Теперь поспешать надо, товарищ.

— Гони напрямую, — откликнулся Воротынцев, — ждут нас.

Он достал часы, зажег спичку. Был час ночи. Далеко впереди, за низкими крышами, расползалось по небу малиновое зарево.

Восстание началось.

Журавлева Валентина Леонардо

Я разговорился с ним, когда в проигрывателе - шестой раз за вечер! крутилась пластинка Бернеса. До этого мне как-то неудобно было подойти к нему - нас познакомили мельком. Но в шестой раз услышав песенку старого холостяка, я не выдержал.

Видимо, он тоже скучал. Когда я предложил ему папиросу, он охотно вышел со мной на балкон.

Нужно было начать разговор, и я спросил первое, что пришло в голову:

- Если не ошибаюсь, именинница - ваша сестра?

Он ответил:

- Да.

Потом добавил:

- Если не ошибаюсь, она - подруга вашей жены?

Мы посмотрели друг на друга и понимающе улыбнулись.

Он оказался интересным собеседником - образованным, остроумным. Высокий, полный, пожалуй, излишне полный для своих тридцати трех - тридцати пяти лет, с маленькой аккуратно подстриженной русой бородкой, голубыми чуть-чуть раскосыми глазами, он чем-то напоминал актера. Может быть, такое впечатление возникало из-за его манеры говорить. Он очень ясно (я бы сказал - выпукло) произносил слова.

Да простится мне профессиональное сравнение, но этот человек не был сделан по типовому проекту. На все, что он знал, - а знал он, кажется, немало - у него была своя, иногда удивительно верная, иногда довольно странная, но обязательно своя точка зрения. Сначала меня даже раздражали его категорические, словно не подлежащие обжалованию суждения. Впрочем, он не стремился навязать свою точку зрения. Просто она не вызывала у него сомнений, казалась ему естественнойотсюда и убежденность. С такой же убежденностью ребенок может, показав на трамвай, сказать: "Дом". И попробуйте убедить его в том, что это не дом, а трамвай!

Когда разговор коснулся архитектуры, Воронов (Кирилл Владимирович Воронов - так звали моего нового знакомого) спросил, какие здания строились по моим проектам. Я назвал несколько домов в пригороде Москвы. Он прищурился, вспоминая. Усмехнулся:

- Если архитектура - это застывшая музыка, то сыграли вы нечто вроде марша. Очень размашисто и... очень прямолинейно.

Обидеться я не успел. Воронов высказал несколько конкретных замечаний, и с ними нельзя было не согласиться. В архитектуре он разбирался свободно слишком свободно для неспециалиста. Мне захотелось узнать его профессию.

- Скульптор, - сказал он. И сейчас же поправился - Бывший скульптор.

- Бывший? - переспросил я.

Он ответил не сразу. По-видимому, ему не очень хотелось говорить на эту тему.

- Да, бывший... Теперь работаю в институте этнографии.. Есть там лаборатория пластической реконструкции. Ну, вот в ней...

Заметив мое недоумение, он рассмеялся:

- Не догадываетесь? Пластическая реконструкция - это восстановление лица по черепу. Метод Алексея Алексеевича Григорьева... Восстановление внешнего облика давно умерших людей. У Григорьева разный народ работает - медики, биологи, антропологи... и скульпторы.

- Так почему же - бывший скульптор?

Воронов ответил нехотя:

- Кое-кто из нашей братии считает, что искусство несовместимо с документальной достоверностью. Пластическая реконструкция, дескать, ремесло. Ну, они и назвали меня... бывшим.

Он погасил папиросу, достал новую, размял и закурил - все это очень аккуратными, изящными и экономными движениями.

- Восстанавливая лицо по черепу, - сказал я, - вы действительно должны получить его таким, каким оно было. Нужно создать достоверную копию, не так ли? Начиная работать, вы даже не знаете, какое именно лицо у вас получится. Решение - вполне определенное решение - подсказывает наука. Что же остается скульптору? Конечно, пластическая реконструкция не ремесло, но...

Он перебил:

- Вы так думаете?

После трех бокалов портвейна у меня было миролюбивое настроение. Спорить не хотелось.

- Послушайте, - сказал я Воронову, - ведь восстановление лица по черепу используется и в криминалистике. Расскажите что-нибудь... такое...

- Увлекаетесь детективами? - усмехнулся он.

- Грешен...

- Увы, ничего не знаю. На моей памяти Григорьев для криминалистов не работал. Но если хотите, я вам кое-что покажу.

- Покажете или расскажете?

- Покажу. Я здесь живу - двумя этажами выше. Если хотите...

Черепа и все с ними связанное - не самая приятная тема для разговора. Но перспектива в седьмой, восьмой, а может быть, и в десятый раз услышать песенку старого холостяка привлекала меня еще меньше.

Я согласился.

Лестница едва освещалась тусклым, мерцающим светом.

- Свет-то каков, а? - сказал Воронов. - Мечта режиссера. Именно при таком освещении надлежит появиться призраку отца Гамлета...

Призрака датского короля мы не обнаружили. Но на лестничной площадке оказались молодой человек и девушка, которые, по-видимому, не очень досадовали на плохое освещение.

О квартире Воронова мне трудно что-либо сказать. Сославшись на беспорядок, он зажег ламлу только в третьей комнате. Это была мастерская или рабочий кабинет - скорее всего то и другое вместе. Два больших окна, прикрытых шторами. Напротив окон на подставках стояли бронзовые и гипсовые скульптуры, бюсты: красноармеец в буденновке, группа детей с голубями. Красивый антикварный столик, заваленный книгами, мало гармонировал с прибитыми к стене грубыми деревянными полками. В углу небрежно прикрытое материей стояло мраморное изваяние. Это был скульптурный портрет девушки, насколько я мог судить, той самой девушки, которую мы встретили на лестнице.

- Не закончили? - спросил я Воронова.

- Пустяки, - сухо сказал он и задернул материю. Потом, словно извиняясь, добавил. - Соседка. Начал как-то, да все недосуг.

Больше я не расспрашивал.

- Это неинтересно - обычные скульптуры, - продолжал он. - А пластическая реконструкция у меня одна.

Только сейчас, присмотревшись, я заметил в дальнем углу комнаты бронзовый бюст. Он стоял на невысокой тумбочке и под него были подложены три толстые книги.

Мы подошли ближе. Это была голова старика: высокий - очень высокий - лоб, поредевшие, но длинные, почти до плеч, волосы, тщательно расчесанная волнистая борода. Лицо - вытянутое, с близко посаженными глазами, большим ртом и узким с горбинкой носом - сразу же показалось мне знакомым.

- Леонардо? - спросил я Воронова.

Он молча кивнул.

Признаться, я был взволнован. Взволнован и разочарован. Тончайшая - прямо филигранная - отделка деталей создавала впечатление реальности, граничащее с иллюзией. Но стоило только отвлечься от деталей - и иллюзия разрушалась.

Я не раз видел (конечно, в репродукциях) автопортрет Леонардо. Это лишь беглый набросок, но он передает то, что я привык считать главным в Леонардо мудрость человека, возвысившегося над поколениями. Облик Леонардо да Винчи, человека фантастической судьбы, всегда - даже независимо от автопортрета представлялся мне каким-то особенным. И вот этого особенного я не видел в скульптуре Воронова. Сходство с автопортретом, конечно, не вызывало сомнений. Но Леонардо Воронова казался обыкновенным человеком. Более того - человеком очень уставшим, старым, почти несчастным.

- Садитесь, - Воронов придвинул мне кресло.

Усадив меня в кресло, Воронов включил две лампы, расположенные на стене, по обе стороны от скульптуры. От яркого света я зажмурился, а когда открыл глаза...

В первый момент мне показалось, что бюст подменили. Он был тот и не тот. Сильный поток света стер детали. Раньше ж они подавляли целое, отвлекая внимание. Теперь изумительная отделка деталей не бросалась в глаза, она только угадывалась, ощущалась. Очень ясно, с удивившей меня отчетливостью, проступило главное - выражение лица.

Трудно, пожалуй невозможно, передать словами это выражение. У скульптуры свой язык и он не всегда поддается переводу. Радость и горе, нет, величайшая радость и величайшее горе, торжество и страдание, знание и недоумение - все смешалось в этом выражении. Впрочем, смешалось - не то слово. Не смешалось, а чередовалось. По отношению к скульптуре такое определение может показаться надуманным. Но я не преувеличиваю. Выражения лица именно чередовались. Может быть, это объяснялось тем, что, рассматривая бюст, я менял позу. Может быть, зрение мое, останавливаясь то на одной, то на другой части лица, поочередно выхватывало из общего что-то отдельное.

Как бы то ни было, выражение лица Леонардо менялось. Я говорю это, не боясь показаться смешным. Повторяю, все объяснялось, по-видимому, простыми физическими явлениями. Однако эти явления стали возможными потому, что скульптору удалось перешагнуть границу, отделяющую искусство от того, что только похоже на искусство Mower быть, эта фраза слишком выспрення. Но, черт возьми, есть же в искусстве нечто, не раскладываемое на элементы, не поддающееся логическому анализу!

И еще одно - теперь Леонардо уже не казался мне обычным человеком, уставшим и старым. Все это осталось - и возраст, и усталость. Но усталость была не житейской, а какой-то иной, словно человек заглянул далеко вперед, и столетия, трудные, наполненные горем и радостью, легли ему на плечи. А возраст... Именно таким и представлялся мне Леонардо - не моложе и не старше.

Должен оговориться, что я передаю лишь основное, наиболее ясное в скульптуре Леонардо. Многое ощущалось смутно. В частности, сила. Не было того мощного разворота плеч, которым скульпторы любят снабжать свои произведения. Но в чем-то неуловимом - может быть в посадке головы, может быть в изгибе губ - угадывалась сила.

Голос Воронова донесся откуда-то со стороны:

- В январе тысяча пятьсот шестнадцатого года Леонардо выехал во Францию. Король Франциск I предоставил Леонардо замок Клу, близ города Амбуаза. Он был остроумен и образован, этот король... Всю жизнь Леонардо искал просвещенного покровителя. И нашел его слишком поздно...

Меня раздражала эта лекция. Бронза была красноречивее слов. Но Воронов продолжал, и было неудобно его перебивать.

- Второго мая тысяча пятьсот девятнадцатого года Леонардо скончался. Его похоронили в маленькой амбуазской церкви... Через четыре с половиной столетия череп Леонардо выкопали и передали нашей лаборатории.

Лицо, воссозданное по черепу, лишено выражения. Это так сказать, среднеарифметический облик человека. Если хотите - облик человека спящего. И заставить его проснуться нелегко... Метод Григорьева дает скульптору исторически достоверную заготовку - и только. В эту заготовку - не разрушая ее и не ломая ни одной детали - нужно вдохнуть жизнь, И здесь начинается искусство. Искусство с большой буквы:

Леонардо прожил шестьдесят семь лет. Он был художником, скульптором, служил инженер-генералом в войсках герцога Борджиа, строил каналы и крепости. Он родился во Флоренции, жил в Милане, Венеции, Риме, наверное, путешествовал по Востоку. Умер он, как я говорил, во Франции... Из этой жизни нужно было выбрать что-то главное. Но что? Показать художника, написавшего "Тайную вечерю"? Скульптора, изваяшего, "Великий Колосс" - конную статую Франческо Сфорца? Ученого, на столетия опередившего свое время, знавшего, что пространство бесконечно, что движение - основа жизни? А, может быть, честолюбивого придворного, приближенного Людовика Моро, Цезаря Борджиа, Франциска Первого? Но Леонардо оставлял картины незаконченными, не завершил работу над "Колоссом", неожиданно прерывал оптические исследования и писал монографии по ботанике, меняя покровителей, переезжал из государства в государство... Что он искал? Кем он был?.. Скажите, что выражает лицо Леонардо?

Я - как мог - передал свои впечатления. По-видимому, они были не такими, как хотелось бы Воронову, потому что, слушая меня, он хмурился, а лотом долго молчал.

- Что ж, может быть и так, - сказал он, доставая папиросу. Он вообще много курил в этот вечер. - Пожалуй, даже именно так. У меня к этой вещи слишком личное отношение, чтобы судить объективно. Год поисков, сомнений и разочарований, десяток неудачных вариантов и, наконец, этот последний, сделанный за одну ночь. Я искал ключ к жизни Леонардо, одно мгновение, в котором как в фокусе пересекались бы все линии его жизни, судьбы, характера... В ту ночь я был уверен, что нашел этот ключ. А теперь... Не знаю. Кажется, что-то осталось в глине и не перешло в бронзу.

Он негромко - с хрипотой - рассмеялся.

- Вжиться в образ - так ведь говорят артисты? Раньше мне казалось, что это претенциозный термин - не больше. Но той ночью, вы понимаете, это трудно объяснить... Мне казалось, что я окончательно запутался. Хаос мыслей, впечатлений... И знаете, что я сделал? Взял лист бумаги и попытался описать Леонардо. Ну, какой из меня писатель... Я вымучивал первые фразы. А потом это получилось как-то незаметно - я уже едва успевал записывать. Вы понимаете, я слышал голос Леонардо... Вместе с Леонардо я видел крепость - дряхлые форты, полуразвалившиеся башни, заросшие мхом бойницы. Где-то сзади ковылял хромой старик, смотритель крепости. Стучала палка о камень выщербленных временем и непогодой ступеней... Вы понимаете, писал я, наверное, плохо, но сам процесс писания как-то упорядочил, прояснил мысли. Получилось вроде трамплина. Последняя фраза осталась незаконченной - я принялся за глину...

Воронов с силой вдавил окурок в пепельницу.

- У вас сохранилось написанное? - спросил я.

Он молча подошел к полке, достал лист бумаги, протянул мне.

Почерк был странный - мелкий, довольно ясный и - в то же время - летящий, с глубоким наклоном вправо...

"...Почтительно склоняется смотритель перед инженер-генералом. Шаг назад неловкий шаг на хромой, негнущейся ноге - и еще один поклон. Это - перед титулом "наш превосходнейший и избраннейший приближенный". Так назван Леонардо в патенте, скрепленном печатью герцога Борджиа. Еще шаг назад - и снова поклон. Это, пожалуй, в благодарность за то, что герцогский инженер, приехавший инспектировать укрепления Пьомбино, оказался снисходительным, очень снисходительным... (Зачеркнуто).

Глупо считать поклоны. Леонардо резко оборачивается. Жадно глотают губы морской, насквозь просоленный ветер.

С башни видно далеко. Но он смотрит вниз, туда, где кончается камень и начинаются волны. Волны упрямы. Нагнув крутые лбы, как горные бараны, прыгают они на камни. Прыгают в бешенстве и отскакивают, роняя серые клочья пены.

Он никогда не изображал моря. Бессильна мертвая сангина или грубоватая темпера перед живой игрой света и тени на гребнях волн. Бессильна кисть перед прозрачной глубиной, вмещающей тысячи тысяч оттенков. Бессилен перед морем живописец Леонардо...

Узкие пальцы скользят по шершавым зубцам башни. Время к вечеру. Прохладно. Только камень еще хранит тепло, скупую ласку весеннего дня. Камень стар. Солнце и ветер, как терпеливый скульптор, вырезали в нем глубокие морщины незаживающие шрамы времени.

Боясь упустить последний свет дня, Леонардо торопливо вытаскивает из потайного кармана плотный лист картона. Придирчивый взгляд вновь и вновь возвращается к четким линиям рисунка. Да, все правильно... Нужно открыть кран, и человек может дышать под водой легко и свободно. В сосуде достаточно alito, дыхания, чтобы пробыть на дне моря так долго, как только можно оставаться без пищи... (Зачеркнуто).

Простой рисунок - но это власть над морем.

- Над морем? - глухо спрашивают волны.

- Над морем? - чуть слышно повторяет ветер.

Леонардо всматривается в чернеющую воду. Неужели он вслух произнес эти слова?

Тихо; волны, утомившись, ласково гладят камень. Море изменчиво... как правители. Через два дня он увидит Цезаря. Дрогнет цепкая рука герцога, принимая маленький листок картона. Миром правит тот, кто владеет морем...

Инженер-генерал смотрит на косой парус, белым мазком брошенный в черную бездну моря. Гордый, похожий на коршуна, корабль разворачивается, и ветер несет его к гавани. Призрачное могущество! Человек может пройти по дну моря, и снаряд, посланный невидимой рукой, взломает дно корабля. Хлынет в пробоину вода, закричат в безумном ужасе люди...

Что ему за дело до чужого горя? Зло, которое ему не вредит, стоит ровно столько же, сколько добро, для него бесполезное. Сколько же?.. В пятьдесят лет трудно обманывать себя. В пятьдесят лет человек умеет думать. Но о чем думать? Этот листок картона придется отдать - великое творение не может, не должно остаться неизвестным. Придется отдать, чтобы открыть дверь в мир рыже-зеленых водорослей, мир, вход в который наглухо закрыт для человека. И не его вина, если в открытую дверь хлынет чужое горе. Да, будут идти ко дну корабли. Будут гибнуть люди. Разве мало горя на земле? Одним горем будет больше...

Он переходит на другую сторону башни. Здесь нет моря. Здесь все просто, привычно. Знакомые звуки гасят неясную тревогу.

Переругиваются у окна трое солдат. Сталкиваясь, стучат игральные кости. И у другого окна тени. Хохочет, повизгивая от притворного возмущения, толстая служанка смотрителя.

Снова щелкают плиты под ногами инженер-генерала. Снова перед ним - черный провал моря. А за спиной - Италия... (зачеркнуто). Что ж, он отдаст свое открытие Италии. Впрочем, в пятьдесят лет трудно обманывать себя.

- Италия? - он усмехается. - Ее нет. Милан против Рима, Рим против Флоренции, Флоренция против Милана... Все против всех. И не Италии - Цезарю нужен маленький лист картона...

Трижды поднимался по сбитым ступеням смотритель. И трижды возвращался, не смея подойти к сгорбленному человеку в плаще инженер-генерала.

А утром "превосходнейший и избраннейший приближенный" сошел вниз. В глазах его - безразличных и холодных - не было сомнения. Он решил..."

- Решил?

Воронов, ходивший по комнате, остановился. Сказал, глядя в бронзовые глаза Леонардо:

- Нет, в ту ночь он ничего не решил. Прошло еще восемь лет, прежде чем он решил.

- Что?

Скомкав, Воронов отбросил пустую папиросную коробку. Голос его прозвучал как-то странно, словно он сам прислушивался к своим словам:

- "Как и почему не пишу я о своем способе оставаться под водой столько времени, сколько можно оставаться без пищи. Этого не обнародую и не оглашаю я из-за злых людей, которые этот способ использовали бы для убийств на дне моря, проламывая дно кораблей и топя их вместе с находящимися в них людьми..."

- Ради бога, не посчитайте все это абсолютно достоверным. Мысли не восстановить по черепу... Хромого смотрителя и ночь на башне я вообще выдумал. Точнее - так мне представлялось в ту ночь. А вот остальное - правда. В мае тысяча пятьсот второго года Леонардо по поручению Борджиа инспектировал укрепления Пьомбино. Покойный профессор Рубен Абгарович Орбели считал, что именно там Леонардо и изобрел водолазный скафандр.

- А эти слова? "Как и почему..."

- Запись сохранилась до наших дней. Это так называемый Лейчестерский манускрипт. Удивительный документ, не правда ли? Всю жизнь Леонардо стремился покорить море - работами Орбели это доказано абсолютно точно. Всю жизнь! И, наконец, создал скафандр. Кстати, alito - это, скорее всего, сжатый воздух. Не случайно, среди изобретений Леонардо есть прибор для определения плотности воздуха... В современных аквалангах можно пробыть под водой тридцать -  сорок минут. А Леонардо писал: "...столько, сколько можно оставаться без пищи". Представляете? Это была трагедия - отказаться от такого изобретения. И Леонардо отказался. Из-за людей, для людей... Изобретение не попало тем, кто в своих интересах вел кровопролитные войны. Год спустя Леонардо писал: "Война сумасброднейшее из безумств человеческих"... Художники считают Леонардо художником, ученые - ученым, инженеры - инженером. А он ни тот, ни другой, ни третий. Точнее - и тот, и другой, и третий, но сверх того, выше того - еще кто-то... Это я и хотел передать... Да вот... Давайте, все-таки закурим...

Мы закурили. Попыхивая папиросой, Воронов ходил по комнате.

Я смотрел на Леонардо. Сейчас я уже не думал о том, как скульптору удалось передать сложнейшую гамму чувств. Я не думал и о том, что именно преобладало в этой гамме. Не все ли равно - радость или горе? Не все ли равно - вдохновение, понимание или воля? Как семь цветов спектра, смешавшись, дают белый свет, так и человеческие чувства, слившись, образовали нечто особое, согревшее бронзу своим мягким светом.

Художник, ученый, инженер? Да, конечно. Но сверх того и выше того Человек.

Журавлева Валентина Летящие по вселенной

Это драма, драма идей.

А. ЭЙНШТЕЙН

Возле стола, за которым я сидела в первом классе, было окно. Совсем рядом: я могла дотянуться рукой до прогретого солнцем шершавого подоконника. Шли годы, менялись комнаты, но я всегда выбирала место поближе к окну. Наша школа стояла на окраине города, на высоком холме. Из окна было видно множество интересных вещей. Но чаща всего я смотрела на антенну радиотелескопа. Антенна казалась маленькой, хотя я знала, что она огромна - обращенная к небу трехсотметровая чаша.

Мне нравилось следить за ее загадочными движениями. Может быть, поэтому все, что я узнавала в школе, как-то само собой связывалось с антенной.

Это была антенна радиотелескопа, ловившего сигналы разумных существ с чужих планет.

Мы дружили с антенной. Когда я не могла решить трудную задачу, антенна подбадривала меня: "Ничего, ты обязательно справишься! Ведь и мне не легко. Надо искать, искать, искать..." Весной солнечные лучи отражались от внешней поверхности рефлектора, и белый зайчик бродил по классному потолку. Днем и ночью, в жару и холод, в будни и праздники она работала, антенна моего радиотелескопа.

Но однажды она остановилась. Я посмотрела в окно и увидела неподвижную, склонившуюся вниз чащу. Тогда я побежала к ней. Я бежала так быстро, как только могла: школьный двор, улицы, шоссе... Под антенной спокойно ходили люди; никто не обращал на меня внимания"

Я долго не возвращалась в интернат. Я знала: меня будут спрашивать, почему я плачу. Как это объяснить?..

С тех пор антенна телескопа оставалась неподвижной. Я прочитала в газете, что продолжавшиеся более сорока лет попытки поймать сигналы инозвездных цивилизаций оказались безуспешными. По-прежнему в мое окно была видна решетчатая чаша антенны. Но солнечный зайчик уже не бегал по потолку. Иногда у меня мелькала наивная и дерзкая мысль: я что-то поищу, придумаю, и снова телескоп будет шарить по небу...

Я стала астрономом, а в астрономии выбрала проблему связи с инозвездными цивилизациями. Нас полушутя называли поисковедами. Я стала поисковедом в трудное время. Последняя, очень серьезная и оставшаяся безрезультатной, попытка вызвала разочарование. Многие поисковеды занялись другими проблемами. Мы видели, что старые пути непригодны, а новых не знали.

В нашем институте осталось тридцать человек, едва ли не половина всех поисковедов на Земле. Не было таких гипотез,, которые мы бы отказывались проверить. Наши инженеры изобретали тончайшие радиофильтры и конструировали сверхчувствительные системы молекулярных усилителей. Мы готовились к новым поискам.

И вот в течение двух дней все изменилось.

- 2

Вечером первого дня я встретилась с человеком, которого знала очень давно. Мы долго ходили по городскому саду, потом спустились к набережной. Шел мелкий дождь. Мы сидели у самой воды и говорили. Это был тягостный разговор. Временами я слышала наши голоса как бы со стороны и думала: "Почему мы не можем понять друг друга?" Слова были подобны холодным каплям дождя на плаще. Все, Что мы сказали в этот вечер, делало невозможным самое простое: произнести несколько хороших слов. Простые и обычные слова показались бы сейчас ненужными, фальшивыми.

Я возвращалась домой пешком, вдоль реки. Я шла и старательно доказывала себе, что этот человек мне безразличен. Доказательство получалось логичное и точное, как геометрическая теорема.

Потом я стояла на мосту и думала, почему все так сложилось. Как легко доказать теорему и как трудно доказать любовь! Сквозь серую дымку дождя я смотрела на огни города и думала; "Они горят, и я их вижу; если они погаснут, я увижу, что их нет. Все просто. А как увидеть любовь?"

Мне очень трудно объяснить, что я тогда чувствовала. Я пыталась это сделать только для того, чтобы стало понятно дальнейшее.

Над рекой дул сильный ветер, я промерзла и побежала домой. Я долго ходила по комнате и, когда это стало невыносимым, начала разбирать свои книги.

И тут обо всем забыла. Перелистывая страницу за страницей, я думала о том, что в каждую эпоху люди, естественно, представляли себе внеземные сигналы такими, какие были в то время на Земле. Изобрели радио - и ожидали, что поймают радиосигналы. Взлетели наши первые ракеты - начали говорить о прилетах космических кораблей. Возникла квантовая оптика стали ловить световые пучки... Но почему обязательно так? Сигналы, если они есть, посланы цивилизацией, которая несравненно старше нас. Сигнальные цивилизации (это наш профессиональный термин) должны быть не проста более развитыми. Они всемогущи, они умеют делать все, что только не нарушает законов природы. Они пошлют не те едва слышимые сигналы, которые мы ловим на пороге чувствительности приборов, а сигналы колоссальной мощности. Сигналы столь же яркие, как городские огни, на которые я смотрела с моста. Не увидит их только слепой) Но таких сигналов мы не знаем, Либо их нет вообще, либо...

Вывод был ошеломляющий: сигналы перед нашими глазами, они примелькались, и мы их просто не замечаем)

...Это была сумасшедшая ночь. Я не спала ни минуты. Меня лихорадило от сознания, что открытие где-то рядом.

- Они горят, - повторяла я, - они видны всем. Если они погаснут, мы увидим, что их нет...

Под утро я устала и уже без всякого волнения смогла заново проследить весь ход мыслей. Сигнальные цивилизации далеко обогнали нас в развитии, но и для них недоступны сверхсветовые скорости. Они не будут летать в поисках разума. Они пошлют сигналы. И это будут не направленные сигналы, а что-то вроде призыва: "Слушайте все!" Такой сигнал должен автоматически "сработать" везде, где возможна высокоорганизованная жизнь. Скажем, на планетах, имеющих атмосферу. Значит, сигналы должны быть однотипными для Земли, Марса, Венеры. А главное - они будут длительными, эти сигналы. Они должны работать миллионы, даже десятки, сотни миллионов лет. Но что выстоит миллион лет?) За такой срок разрушатся и высочайшие горы...

В 9 утра я начала эксперимент. Идея его была проста. Я нашла новый путь, а пройти по этому пути предстояло машине, серийной логической машине "Р-10". Я запрограммировала задание, смысл которого был приблизительно таков.

- 3

Допустим, мы стали всемогущими. Решено послать сигналы на все планеты, где в принципе могут быть высшие формы жизни. В том числе и на неведомые нам планеты. Сигналы должны быть видимы всем хоть сколько-нибудь разумным существам;

Что это за сигналы?

Я пустила машину, а потом отнесла копию программы своим товарищам. У нас принято подвергать новые гипотезы самой разносной критике. Мы испытываем новые идеи, как металл, который пойдет на ответственное сооружение.

Я вернулась в свою лабораторию. Машина работала. По показаниям контрольных приборов я видела, что машина поглощает все новую и новую информацию. По ее требованию информация передавалась из центральных хранилищ.

Мы не раз применяли такие машины для проверки своих гипотез. Машины никогда не смеялись. Но они вдребезги разбивали многие хитроумные идеи. Как-то мы подсчитали, что машине типа "Р-10" нужно в среднем девять минут, чтобы вдребезги разнести очередную поисковедческую гипотезу...

Я смотрела на часы. В лабораторию набились все наши. И все смотрели на часы. Прошло сорок минут, машина работала, и мы видели, что она посылает все новые и новые запросы. Двенадцать минут она рылась в информационных архивах Международного астрофизического союза. Четыре минуты длился ее разговор с Пулковской обсерваторией. И вдруг полнейшая неожиданность: машина надолго связалась с отделом информации Киноархива. Не знаю, что искали там ее электронные собратья, но это продолжалось более трех часов.

Мы ждали. Кто-то догадался позвонить, чтобы нам принесли обед сюда, в лабораторию. Машина соединялась с самыми различными организациями. Казалось, будто человек, захлебываясь от спешки, выпаливает вопросы.

В шесть вечера меня заставили уйти. Я прошла в библиотеку и легла на диван. Меня обещали разбудить через час. Когда я проснулась, было без пяти двенадцать. Я побежала к "Р-10". Она работала. Мне сказали, что с девяти часов машина занимается обработкой данных по Марсу и Венере.

Мы сидели всю ночь. Почти непрерывно звонил телефон, нас спрашивали, но что мы могли ответить?.. Сигналами должно было оказаться нечто всем известное, обыденное. И мы понимали: не так легко будет переломить себя и по-новому взглянуть на то, что испокон веков считалось земным...

В восемь утра машина закончила работу. За ночь прилетели астрономы из Москвы, Мельбурна и Оттавы. Комната не могла вместить всех, и многие сидели в коридоре. Егоров, наш начальник, подошел к буквопечатающему аппарату машины, нажал клавишу, и машина коротко отстучала:

- Полярные сияния.

Мы растерялись. Мысль о полярных сияниях появилась у нас еще вечером, но мы ее почему-то отбросили. Перебивая друг друга, мы сформулировали первый вопрос:

- Полярные сияния зависят от деятельности солнца. Разве это не так?

- Да, - ответила машина. - Сигналы накладываются на идущий от Солнца поток корпускул. Для длительных сигналов целесообразнее использовать местную энергию. Сигнальный же характер полярных сияний проявляется в закономерном чередовании окраски.

Поднялся такой шум, что я ничего не могла разобрать. Машину засыпали десятками вопросов, но Егоров сказал:

- Не все сразу! Прежде всего нам надо знать, как именно... словом, как они меняют цвет сигналов.

Он запрограммировал вопрос, а машина ответила:

- Периодичность - два с половиной года. Продолжительность полтора-два часа. Через каждые два с половиной года аналогичные сигналы

- 4

наблюдаются и в полярных сияниях на Венере и Марсе. Лучшее описание - по данным Диони, Исландия, 1865 год.

Через час нам привезли микрофильм, снятый с книги Диони. Вот как описывалось там это сияние:

"Нас известили о начинающемся северном сиянии, и с возможной поспешностью мы вскарабкались на самую возвышенную кровлю форта. Близ зенита разгоралось белое облако. Сначала осветились края облака, затем оно вспыхнуло, и белый свет залил небо и море. Изящные снасти нашей шхуны отчетливо выделялись на этом северном свете. Потом сквозь белый свет, который достиг полного блеска, мы увидели красную ленту. Это не дуга, так часто описывавшаяся, но гибкая световая лента, имеющая хорошо очерченные границы. Внезапно красная лента погасла. Небо представилось нам опустевшим, но вскоре лента зажглась вновь. Затем красный свет ленты сменился желтым. Эти светлые полосы, казалось, были согласованы друг с другом. В течение получаса они появлялись и гасли через равные промежутки времени, после чего мы увидели сноп цветных лучей. Длинные светящиеся столбы поднимались вверх, смелые и быстрые. Они были различного цвета, от желтого до пурпурного, от красного до изумрудного. И, словно завершая это величественное зрелище, на небе вновь возникли красные и желтые чередующиеся ленты. Постепенно они поднялись вверх и превратились как бы в брачный венец неба. Сияние приняло обычный для этих мест вид..."

Мы долго молчали. Потом кто-70 сказал:

- Две красные ленты и одна желтая... Это нечто вроде вызова. А сама передача - световые вспышки в виде столбов,

Да, здесь угадывалось какое-то отличие от обычных форм сияния... Но нам так и не удалось найти подробного описания или цветных кинокадров основной части "передачи". К северному сиянию привыкли, никому не приходило в голову рассматривать их как сигналы иных цивилизаций и вести киносъемки непрерывно в течение двух-трех лет. Мы обнаружили лишь несколько кадров, в которые случайно попали сигналы "вызова". Это была лента старой кинохроники, запечатлевшая морской бой в полярной ночи. Сквозь ослепительные вспышки орудийных залпов и раскаленные прочерки трассирующих снарядов трудно было разглядеть призывные сигналы космоса...

* * *

Сейчас, когда я пишу эти строки, воздух дрожит от гула моторов. На станцию "Северный полюс" пришла новая группа винтолетов. Если гипотеза верна, через семнадцать дней мы увидим "сигнальное" сияние. Наблюдения будут вестись на полюсах Земли, Марса, Венеры. Мы работаем днем и ночью, как работала когда-то, не зная отдыха, антенна за моим окном.

Быть может, миллионы лет загорались эти огни. Они светили над безлюдной Землей. Светили пещерному человеку. Светили в тот день, когда в Риме, по площади Цветов, вели на казнь Джордано Бруно...

Вновь и вновь над Землей вспыхивали звездные сигналы. Их заслонял порой слепящий огонь войны. На них смотрели глаза людей, поглощенных своими заботами. Но те, кто их посылал, были терпеливы. Они знали, что наступит время, когда человек - первым был человек моей Родины вырвется в космос. Знали, что наступит время, когда сигналы будут замечены. Это время пришло!

Мы услышим голосе, летящие по вселенной...

Журавлева Валентина Мы пойдем мимо - и дальше 

1
- Послушайте, Кира Владимировна, зачем психологу вакуумный насос? спросил меня бухгалтер.

Официально он теперь назывался генеральным бухгалтером. Полгода назад он был главбухом, и на его столе лежали обыкновенные конторские счеты. А сейчас справа от генерального бухгалтера селектор, слева изящный компьютер "Рига-6М", на большом полированном столе ничего лишнего - только ручка, карандаш и новая книга Жана Силбаха "Финансирование научных исследований". На французском языке. И сам генеральный бухгалтер похож на молодого профессора-физика.

Генеральный бухгалтер - мой враг N_1. Он всегда разговаривает со мной с позиции силы.

- Вот, пожалуйста, - сказал он, - пункт семнадцатый вашего пространного списка. Стеклянный высоковакуумный масляный двухступенчатый диффузионный насос. Восемнадцатый пункт - нитрат серебра, тысяча семьсот граммов. Девятнадцатый пункт - экстракционный аппарат Сокслета... Два года вы меня изводите такими заявками. И впереди, насколько я понимаю, еще целый год, пока вы кончите университет и, даст бог, уедете куда-нибудь...

Нечто подобное я слышала еще в школе. "Знаешь, Кира, хватит с меня твоих затей, - заявил директор, когда я научила своих октябрят скорочтению по системе "ультраспид". У директора болело горло, он говорил трагическим шепотом. - Что за цирк, что здесь происходит? Хотя бы ты скорее кончила десятый класс и поступила в МГУ..." И вот теперь бухгалтер ждет, пока я окончу МГУ и уеду в Академгородок. Интересно, что мне будут говорить в Академгородке и куда я уеду оттуда?..

- Шесть тысяч двести, - продолжал бухгалтер, разглядывая список. Можете вы объяснить, для чего нужны вакуумный насос, нитрат серебра и все остальное?

Объяснить я не могла, он это прекрасно знал.

- Виктор Андреевич, - сказала я, чтобы хоть что-то ответить, - поймите: нельзя расспрашивать Чуваева - это нарушит чистоту эксперимента. Когда Джон Бернал разрабатывал свою теорию жидкого состояния...

- Чистота эксперимента, - с горечью произнес генеральный бухгалтер. Все думают о чистоте эксперимента, и никто не хочет думать о чистоте бухгалтерии. Вместо конкретных объяснений вы цитируете Налимова иМульченко, ссылаетесь на кривую Виланда, приводите формулу Сарбаева и рассказываете мне истории из жизни Джона Десмонда Бернала. А я смотрю на смету. Тут ваша подпись, не так ли? - Он раскрыл пухлую папку с моими бумагами. - Семнадцать тысяч на весь год. Из них на оборудование четырнадцать. Хорошо, теперь обратимся к фактам. Не проходит и месяца, как вы тратите четырнадцать тысяч, а через две недели и все остальное. Затем вам дают еще семь тысяч. Восходящая звезда психологии, разве можно отказать! Я тут же оплачиваю кучу счетов. Ультрафильтры Зигмонди, фотоэлектрический пирометр ФЭП-4, диализатор с мешалкой, две тысячи шестьсот рублей заводу "Физприбор", четыреста пятьдесят по трудовому соглашению за изготовление стеклянной аппаратуры согласно эскизам... Семь тысяч кончаются. И тогда вы говорите: нужна радиационная защита. Вы прекрасно знали об этом заранее, но не включили стоимость защиты в смету. Еще бы, на монтаж защиты обязательно дадут дополнительные средства: если есть радиация, защита необходима, не так ли?.. Ладно, пойдем дальше. Апрель этого года. Я был в отпуску, а вы уговорили Зацепина и Софью Александровну и забрали приборы, предназначенные для химфака. Интересно, как это увязывается с кривой Виланда и возвышенными идеями Джона Десмонда Бернала?

В душе он остался главбухом, и сейчас ему не хватало счетов: взять и посчитать, сколько я израсходовала. Раньше он так и делал. А тут вместо счетов ЭВМ - не будешь же на ней складывать такие простые цифры.

- Если хотите знать, Кира Владимировна, - продолжал он, - вас испортила слава. Интервью, очерки, портрет на обложке "Смены"... Барыбин, Зиневич, Мельникова - доктора психологических наук - спокойно занимаются психологией, а вы, студентка, строите машину, которая неизвестно как должна быть устроена и неизвестно что должна делать. Не спорьте: это не поможет. Пока вы не выходили за пределы утвержденной суммы, я молчал. Но дополнительные средства - совсем другой разговор. Составьте обоснование, смету, пусть все это подпишет Коробов. А потом пойдите к Зацепину. И если он утвердит... ну, тогда будет видно. Советую поторопиться. Зацепин послезавтра уезжает...

Главбух по-своему прав: за два года я потратила уйму денег на машину, о назначении которой не имею ни малейшего понятия. Но я тоже права: нельзя было расспрашивать о назначении машины - это отразилось бы на ходе эксперимента.

За два года я привыкла не вмешиваться, и, когда Игорь перед отъездом принес список оборудования для Тумбы-2, я ничего не спросила. Игорь в Саянах, плывет на своей байдарке по Большой Бирюсе - не позвонишь, не спросишь... Самое умное - отложить все до его возвращения. Потеряем мы на этом месяца полтора, ничего страшного. А пока я поеду домой. Ну конечно! Возьму билет на самолет и завтра к вечеру буду в Таганроге. Мама даже не ждет. Лето кончается, надо отдохнуть и в октябре взяться за диплом.

Решено. Еду на три недели домой.

2
Главбух говорит: слава испортила. Ну какая у меня слава? Придумала систему упражнений по развитию фантазии, занималась с Настей Сарычевой, потом Настя открыла АС-эффект и действительно прославилась. А моей славы едва хватило, чтобы новую тему включили в план проблемной лаборатории.

Конечно, тема дикая. Но потрясающе интересная; я бы ни за что от нее не отказалась. К тому же Игорь идеально подходил для эксперимента. В психологических опытах это чрезвычайно важно - иметь подходящего человека. Иногда все останавливается из-за того, что не на ком экспериментировать.

Игоря Чуваева я нашла в Таганроге. Гениальный парень, он решил перейти Азовское море на ходулях. Плывут же через океан на плотах и папирусных лодках - такая уж эпоха. В Таганрогском заливе совсем мелко, особенно при восточном ветре, когда начинается сгон воды. Игорь тренировался со своими ходулями; я его выловила метрах в трехстах от берега. Одна ходуля заклинилась между камнями, и первый в мире ходуленавт висел над водой под углом в сорок пять градусов. Красивое было зрелище. Развязать ремни он не мог - не дотягивался, а кричать не хотел, потому что на берегу сидела рыженькая Алиска. Игорь заканчивал тогда седьмой класс, Алиска была в четвертом, но она играла не последнюю роль во всех его затеях. Алиска не видела, как я спасала отважного ходуленавта, в школе я никому ничего не сказала, и Игорь проникся ко мне доверием.

Впрочем, с ходуленавтикой мы быстро покончили. Я заставила Настю сделать расчет; получилось, что предел - два метра плюс-минус пятнадцать сантиметров. С глубиной возрастает сопротивление воды, труднее шагать. Нужно было чем-то занять Игоря, и я подбросила ему систему упражнений по развитию воображения. Фантазия у Игоря была богатая - это чувствовалось уже после первой недели занятий. Но тут у меня начались выпускные экзамены, а потом надо было ехать в Москву, поступать в университет. Перед отъездом я подарила Игорю "Спутник юного филумениста" и набор спичечных этикеток. Я к тому времени прочитала уйму книг по психологии и считала себя настоящим психологом. Пусть Игорь собирает этикетки, решила я, дело это тихое и в какой-то мере полезное. Да и в "Очерках по психологии подростков" говорилось: "Филумения направляет энергию подростка в спокойное русло коллекционирования, развивает любознательность, расширяет кругозор".

Прошел год, и, приехав на каникулы, я заметила на улицах нечто новое. В Таганроге, особенно в старой его части, за год бывает не так уж много перемен. И если что-то изменилось, это сразу бросается в глаза. Смотрю, напротив вокзала появился громадный световой щит: "Страхуйте имущество от огня!" Зеленая надпись и красное пламя. Сначала загораются внутренние контуры пламени, потом внешние, доходящие до четвертого этажа, и тогда по диагонали появляется призыв насчет страховки. Очень красиво. Прошла я два квартала по улице Фрунзе и вижу: "При пожаре звоните 01". Оранжевые буквы, каждая по три метра, не меньше. Тоже красиво, но, думаю, несколько однообразно. Иду дальше. На здании почтамта прямо-таки праздничная иллюминация: тут и "Прячьте спички от детей", и "Страхуйте имущество", и "Звоните 01", и "Вступайте в добровольное пожарное общество"... Я начала кое-что понимать. "Филумения направляет энергию подростка в спокойное русло коллекционирования..." Вот и направила!

Правда, потом выяснилось, что Игорь лично ничего не сжег. Он развлекался сравнительно безобидно: отламывал спичечные головки и закладывал их в самодельный калейдоскоп вместо стекляшек. Я была потрясена, когда впервые посмотрела в такой пироскоп. Я даже не знаю, с чем это можно сравнить. Таким должно быть небо где-нибудь в центре Галактики, в самой гуще вспыхивающих, сталкивающихся звезд и кипящей огненной материи.

Игорь построил пироскоп и, конечно, показал Алиске - ну, и очень скоро об этом узнала вся школа. Появились подражатели, а они всегда портят дело. Сгорел дом на Пушкинской, в шести других местах с трудом потушили пожары.

За спичками, конечно, стали присматривать, но Игорь к этому времени и сам отказался от спичек: ему не нравилось их пламя. Он взялся за химию и за год научился получать многослойные крупинки, которые горели без дыма и давали пламя с меняющейся цветной окраской.

Я осмотрела лабораторию, которую он устроил во дворе, в сарае, познакомилась с его дальнейшими планами, послушала, что говорят в народе, и поняла: надо срочно спасать родной город. Пироскоп я отправила ценной бандеролью Насте, и через три недели Чуваева пригласили в московскую школу с химическим уклоном. В последний момент в это дело вмешалась Алиска и чуть было все не испортила. Пришлось обещать, что после восьмого класса я ее тоже заберу в Москву.

Эта история меня кое-чему научила, и в Москве я контролировала Игоря, хотя мне хватало и своих забот. Первые полгода прошли спокойно. Но после зимних каникул Игорь позвонил и сказал, что ему поручили сделать доклад об алхимии. "Помогите, - говорит, - найти что-нибудь о ксантосисе, хочу показать на практике". Понятно, я всполошилась. Кто его знает, что это за ксантосис и как его показывают на практике!..

Помчалась в библиотеку, выписала груду книг по истории химии и стала искать таинственный ксантосис. К счастью, выяснилось, что ничего страшного нет: ксантосис - операция золочения. Берут какой-нибудь сплав и придают ему внешний вид золота. Есть еще и лейкосис - это когда сплав подделывают под серебро. Ну, я кое-что выписала для Игоря; работы там было на час, только и всего. Но я просидела до закрытия читального зала и на следующее утро пришла снова. Алхимия заинтересовала меня помимо доклада. Я, например, раньше не знала, что эпоха алхимии продолжалась свыше тысячи лет. Я стала размышлять об этом долгом тысячелетии, и у меня появилась потрясающая идея.

Алхимиков влекло золото: они надеялись получить его с помощью философского камня из ртути, серы и мышьяка. И вот тысячу лет усилия алхимии (а она тогда была основной экспериментальной наукой) концентрировались на одном направлении. Совершенно нереальном! И лишь попутно делались полезные открытия. Работали, например, со ртутью - и обнаруживали киноварь, сулему. Изучали превращения серы - и открывали сульфаты меди и цинка. Все открытия этого тысячелетия связаны с основной алхимической линией.

Представляете, что получается?

Ценится золото - и лучшие умы тысячу лет изучают превращения металлов. Ну, а если бы ценилось не золото, а нечто другое? Хотя бы еловые шишки при условии, что они очень редки. Тогда тысячу лет искали бы способы получения еловых шишек. Иное направление поисков - и, следовательно, совсем иная цепь сопутствующих открытий. Наверное, за тысячу лет научились бы выращивать самые фантастические растения. Кто знает, каких успехов достигла бы биология...

Я целыми днями просиживала в читалке. Ссорилась с библиографом: его раздражало, что я не могу ясно сформулировать тему. От алхимии я перешла к географии. Эпоха Великих географических открытий - снова погоня за золотом. Жажда золота определяет маршруты экспедиций: считается, что богатые золотом страны лежат на континентальных побережьях, там, где впадают в океан большие реки. "Я делаю все возможное, - писал в своем дневнике Христофор Колумб, - чтобы попасть туда, где мне удастся найти золото и пряности". Золото и пряности... Временами пряности поднимаются в цене выше золота, и сразу же меняется главное направление поисков: мореплаватели ищут уже не Эльдорадо, а "пряные острова", с их зарослями корицы, перца, гвоздики, мускатного ореха. Карл Первый приказывает Магеллану: "Поскольку мне доподлинно известно, что на островах Молукко имеются пряности, я посылаю вас главным образом на их поиски, и моя воля такова, чтобы вы направились прямо на эти острова". Если бы ценились не золото и пряности, а какие-нибудь особые ракушки, иной была бы вся история Великих географических открытий.

Вначале это привлекало меня чисто теоретически. Получались любопытные мысленные эксперименты. Допустим, вместо "золотой" алхимии была бы "магнитная". Ценность монеты определяется весом поднимаемой гирьки, разве плохо? Золото блестит - в этом его достоинство... в глазах дикаря. Зато у магнита удивительные свойства: каждая монета была бы компасом. Так вот, "магнитная" алхимия: трудно даже представить, сколько открытий сделали бы алхимики за тысячу лет. Они бы, например, легко обнаружили, что магнитные свойства исчезают при определенной температуре, и открыли точку Кюри на полторы тысячи лет раньше... Превращение неблагородных металлов в золото практически не осуществимо до сих пор (ядерные реакции не в счет - они дают ничтожный выход), в сущности, алхимия с самого начала оказалась в тупике. Ксантосис, имитация золота, - таков предел "золотой" алхимии. А "магнитная" алхимия шла бы от открытия к открытию и вместо жалкого ксантосиса овладела бы электромагнетизмом...

И вот однажды меня осенило: а ведь современная наука тоже развивается по определенным линиям. Конечно, теперь нет одной господствующей линии, но что это меняет? Природа, Вселенная, материя неисчерпаемы, - должны существовать бесчисленные пути их исследования, а мы выбираем лишь те пути, которые связаны с сегодняшними представлениями о ценностях.

У меня был билет в Консерваторию; Святослав Рихтер играл Первый концерт Рахманинова. Я так ждала этого вечера и вот сидела в зале и не могла сосредоточиться из-за сумасшедшей идеи: а что, если сменить систему ценностей? В самом деле, взять и поставить такой эксперимент. Иная система ценностей - значит, иная система целей. Возникнут совершенно новые поисковые линии. Сейчас мы их не замечаем: они для нас как невзрачный магнитный железняк для алхимика, ослепленного призраком золота...

Не может быть и речи о том, чтобы наука ради эксперимента изменила свою систему целей. Опыт придется ставить на одном человеке. Снова, как и с Настей Сарычевой, я буду перестраивать мышление человека. И снова возникнет вопрос о риске: опыт закончится, а мышление навсегда останется перестроенным.

Если бы не музыка, я бы, наверное, так и не решилась.

3
Нет, музыка здесь ни при чем.

Систему развития фантазии я нащупала более или менее случайно; меня терзали сомнения: смогу ли я придумать еще что-нибудь? И вот появилась такая великолепная идея, как же было от нее отказаться...

4
Три года назад мне не хватало уверенности в своих силах. Сегодня уверенности сверхдостаточно, не мешало бы чуточку убрать, я это сама понимаю, и все-таки меня неудержимо влечет к новым приключениям. И то же самое ощущение: смогу ли? Потому что если не смогу, какое значение имеют все предыдущие удачи?!

Я и не подумаю ждать, пока Игорь вернется. Сама разберусь в этой чертовой Тумбе, составлю обоснование и смету. Когда три года назад я выложила Игорю идею эксперимента, он сразу загорелся:

- Вот здорово! Надо взяться за октановое число. У нас шефы этим занимаются: мы два раза в неделю ходим к ним в институт. И практику мы там будем проходить.

Об октановом числе я помнила совсем немногое. Показатель антидетонационных свойств топлива. Чем выше октановое число топлива, тем лучше, потому что можно увеличить степень сжатия, а это ведет к повышению к.п.д. двигателя.

- В общих чертах соответствует, - снисходительно подтвердил Игорь. - Но мы не будем увеличивать октановое число. Как раз наоборот: мы его будем уменьшать. По этому пути еще никто не шел.

Гениальный парень, он молниеносно схватил суть дела. Признаться, в первый момент я даже растерялась: одно дело теоретические рассуждения об алхимии и множественности поисковых путей, а другое - конкретная работа по уменьшению октанового числа. Взяться за ухудшение качества горючего; считать, что горючее тем ценнее, чем оно хуже... Ну-ну. Я заставила себя сказать: "Прекрасно, так и сделаем" - и твердо решила, что в дальнейшем не буду вмешиваться в техническую сторону дела. Если Чуваеву придется меня убеждать, это обязательно повлияет на ход его мыслей. Самые неожиданные идеи будут невольно отсеиваться. Мое дело - создать условия для эксперимента и не вмешиваться. Так мы и договорились. Игорь действительно начал с октанового числа, но очень скоро переключился на что-то другое. Весь первый год он искал подходящее направление; выбор оказался значительно труднее, чем я предполагала.

Вообще это было тяжелое время. Игорь заканчивал школу, поступал в университет, на химфак. Химия была его призванием - в этом не приходилось сомневаться, и все-таки я боялась, что он срежется на экзаменах. Я усиленно занималась с ним развитием воображения; он легко справлялся с самыми трудными задачами. Индекс фантазии у него был втрое больше среднего: 210-220 по шкале Лирмейкера. В любой вещи он прежде всего видел ее неявные, необычные свойства. Я смотрела, как он сдавал химию на вступительных экзаменах. Вопрос относился к электролитической диссоциации, но Игорь сразу сказал, что диссоциация при двух видах электричества положительном и отрицательном - достаточно тривиальна. Интереснее, сказал он, рассмотреть диссоциацию при условии, что существует электричество трех видов. Первый час он возился у доски один, потом к нему присоединился преподаватель, и они стали вдвоем рассматривать диссоциацию "в общем случае эн видов электричества"...

На следующий день Игорь примчался ко мне и объявил, что есть подходящая идея о неценных ценностях и нужно поскорее приступить к монтажу установки. Готовиться к экзаменам он перестал, но все обошлось благополучно. А тут как раз начался бум с АС-эффектом, и, поскольку Настя всюду твердила, что обязана своим открытием тренировке фантазии, мои акции пошли в гору. Мне предложили участвовать в работе проблемной лаборатории; я назвала свою тему, отстояла ее на ученом совете, составила смету, и осенью Игорь приступил к сборке Тумбы.

Два года он возился с этой машиной: собирал, разбирал, перестраивал. У нее даже имена менялись. Сначала она называлась Качель; в ней действительно что-то раскачивалось наподобие маятника. Качель превратилась во Флюотрон; у него был шикарный научный вид - сложнейшее переплетение стеклянных трубок и проводов, масса электроники. За Флюотроном последовали Труба, РПС, Антитразер, несколько безымянных аппаратов; они менялись чуть ли не каждую неделю, и уж после них появился Пузырь - стеклянная банка, обставленная электромагнитами. Пузырь постепенно вырос в Бочку, Бочка стала Тумбочкой и, наконец, Тумбой.

Тумба так и осталась Тумбой, но что-то в ней не ладилось. Игорь жаловался: схема вроде бы собралась, однако мощности не хватает, и получается, что формулы врут... Он упрямо возился с Тумбой, хотя работа застопорилась, - я это видела. Поразмыслив, я предложила собрать более мощную установку. В конце концов, хорошее открытие как раз и состоит в уточнении формул. Игорь сразу принялся за расчеты; мне с трудом удалось убедить его не откладывать поездку в Саяны. Ему обязательно надо было отдохнуть. Мы договорились, что за это время я подготовлю оборудование и материалы.

Нет, главбух, конечно, прав: бумажки надо составить. Вопрос о том, как это сделать. Любопытно было бы взять какого-нибудь психолога XIX века, дать ему лазер или такой компьютер, как у главбуха, и сказать: "А ну-ка догадайтесь, что это за штука и как она устроена..." Приятно представить в такой ситуации глубокоуважаемого Вундта. Чопорный был дядя, сердитый - это по его книгам видно. Или глубокоуважаемого Гербарта, из-за которого я поспорила с Алексеем Ивановичем и едва не завалила экзамен. Гербарт написал работу "О возможности и необходимости применения в психологии математики", - пусть бы он применил тут свою математику.

Красивая получается задача: дана машина, которая неизвестно как устроена и неизвестно для чего предназначена, надо понять... Что надо понять?.. Ну, в общем, что это такое. Хотя бы в принципе. Не исключено, кстати, что эксперимент не удался и машина - просто груда металла. А может быть, она нечто далекое и удивительное, как лазер для Вундта и Гербарта...

Глупая затея. Нажмешь не ту кнопку - и Тумба спокойно взорвется.

Пойду-ка я лучше обедать.

5
В сущности, мне нужен был толковый консультант. Я это сообразила, увидев в столовой Арсена Азаряна, единственного у нас психолога, знающего физику. Арсен окончил физтех, четыре года работал у Капицы, учился на заочном отделении психологического, потом пошел в аспирантуру. Лучшего консультанта я бы не нашла.

- Слушай, Кира, - сказал Арсен, - спаси человека, вынужденного посвятить отпуск неблагодарному делу обмена квартиры. Дай почитать что-нибудь такое детективное, знаешь, с кошмарными убийствами и проницательным инспектором...

Он пришел в университет за справкой, и теперь у него были два часа свободного времени до начала приема в каком-то жилотделе. Когда я предложила покопаться в машине, Арсен сразу повеселел.

- Вот здорово! - сказал он. - Я давно скучаю по такой работе. Психология - прекрасная наука, но в ней нет точности, расчетов, вещественности. Слова, слова, слова...

- Не только слова.

- Конечно. И все-таки... Я знаю точно, что такое вольт, ампер, эрстед. А в психологии - "способности", "темперамент", "характер"... Ты можешь сказать, что такое "характер" и как его измерить?

- А почему тебя потянуло в психологию?

- Представь себе Колумба. Как по-твоему: кем бы он был в наше время?

- Капитаном большого морозильного траулера. Эпоха Великих географических открытий прошла.

- Вот именно. Тогда каждый капитан мог рассчитывать на великие открытия. А сейчас Колумб как миленький стоял бы на мостике морозильного траулера и подсчитывал проценты выполнения плана... Понимаешь, я увидел, что в физике тоже наступает затишье. Будет, конечно, новая волна открытий, но не сейчас. А психология... Да ты сама знаешь: еще пять или десять лет и начнется эпоха Великих психологических открытий.

Мы наскоро пообедали, и я повела Арсена к Тумбе.

- Две комнаты с удобствами, - завистливо вздохнул он, разглядывая лабораторию.

На стене висела большая фотография: Уиллис на борту своей "Малышки". Арсен даже присвистнул.

- Слушай, Кира, это тот старик, который...

- Да. Капитан Уильям Уиллис. В семьдесят пять лет на одноместной яхте через Атлантику.

- Могучий старик... А кто на цветном снимке?

- Алиска. Есть такой человек в Таганроге.

- Молодец, Петр Первый! Умел основывать города...

Тумба занимала всю вторую комнату; свободного места там было совсем мало. Я пропустила Арсена, а сама осталась стоять в дверях.

Массивное основание Тумбы похоже на автомат для продажи газировки. Такой же металлический шкаф, только раза в три шире, и лежит этот шкаф на полу, в середине комнаты. Над шкафом возвышается короткая труба, напоминающая ствол старинной пушки. Дуло пушки закрыто многослойной стеклянной плитой. Красивая вещь. Делал плиту старый мастер с завода "Физприбор", но Игорю понадобилось что-то изменить, начались переделки, и у меня была сложная дискуссия с главбухом по поводу оплаты этой работы... К плите, по всему ее периметру, прикреплены провода, целая сеть проводов, почти как во Флюотроне. Провода тянутся к стенам - там установлены блоки ЭДУ. Черные такие коробки, наполненные электроникой. Я пробивала через бухгалтерию материалы для этих блоков, но даже не представляю, что такое ЭДУ. "Эй, дубинушка, ухнем..."

- Индийская гробница, - сказал Арсен. - Послушай, может быть, есть описание, а? Или хотя бы схема.

- Искала, ничего нет. Смотри на это как на задачу. Дана известная машина, надо узнать, что она собой представляет. Назначение, принцип действия...

- Ладно. Я в ней покопаюсь, если не возражаешь.

Он терпеливо копался в Тумбе, а я развлекала его разговором. Так прошло около часа; у меня уже появилась какая-то надежда, но тут Арсен подошел ко мне и грустно спросил:

- Что я тебе плохого сделал, Кира?

- Ничего плохого, с чего ты решил...

- А зачем ты меня разыгрываешь?

- Никакого розыгрыша, честное слово! Мне надо знать, как эта штука работает. Хотя бы приблизительно.

Арсен смотрел на меня, недоверчиво прищурившись.

- Эта штука не может работать, - проникновенно сказал он. - Эта штука являет собой бессмысленное нагромождение частей. Вот идут трубы от вакуумных насосов; полюбуйся: они ни к чему не прикреплены. Насосы будут качать воздух из комнаты. С таким же успехом можно перемешивать Тихий океан чайной ложечкой... Слушай, почему ты взяла этого парня? При таком диком эксперименте надо было уж взять хорошего физика.

Ну, на этот счет у меня был отличный пример из Джона Бернала:

- Если бы Маркони хорошо знал физику, он и не подумал бы о радиосвязи через океан. По хорошей физике того времени, радиоволны не могли изогнуться и пойти вдоль выпуклой земной поверхности.

Такие примеры действуют безотказно. Арсен пожал плечами, но спорить не стал. И все-таки дело было швах: я надеялась, что Арсен хоть что-то мне подскажет. Не могу же я составить смету на второй образец "бессмысленного нагромождения частей".

- Ты смелый человек, Арсен, - сказала я. - Давай героически посмотрим, как она работает. Не думаю, чтобы она сразу взорвалась.

Это тоже подействовало безотказно.

Арсен развернул кабель, подсоединил его к щиту и включил Тумбу. Комната наполнилась звуками: что-то быстро-быстро стучало, металлический ящик жужжал, всхлипывал и присвистывал, из угла доносилось ритмичное позвякивание, как будто там и в самом деле перемешивали океан чайной ложечкой...

Арсен усмехнулся:

- Ну как? Квинтет Кулля исполняет популярную мелодию "Час пик".

- На щите есть разные кнопки...

- Хорошо, - согласился Арсен. - Нажмем на кнопки.

Тумба продолжала шуметь как ни в чем не бывало. Ничего не произошло.

- Перед нами озвученная абстрактная скульптура на физические темы, подытожил Арсен, выключая Тумбу. - Вольная композиция из приборов, проводов и всякого случайного барахла. Там в углу стоит генератор СВЧ, отличный генератор, но волновод сделан безграмотно и подключен к ящику, набитому кусками картона... В металлической гробнице находится излучатель альфа-частиц; по идее, частицы должны поступать в трубу, однако магнитная система там такая слабая, что не может быть и речи о фокусировке. Дальше. Стеклянная плита укреплена на фарфоровых изоляторах, которые снаружи покрыты серебром и потому ничего не изолируют... Этот парень морочит тебе голову. Давай я поговорю с ним как мужчина с мужчиной.

- Он в Саянах. Приедет, тогда поговоришь.

- Правильно. И не огорчайся. Начнешь сначала. Я тебе знаешь каких ребят подберу! Физиков, химиков, кого хочешь... Нет, в самом деле. Эпоха коллективов, а ты работаешь в одиночку. Кошка, которая ходит сама по себе... Я прикину, как организовать опыт, а ты вечером позвони. Договорились?

Я проводила Арсена и вернулась к Тумбе.

Абстрактная скульптура... Как же! Игорь работал всерьез, я в этом нисколько не сомневалась. Тумба должна быть чем-то принципиально новым, отсюда и впечатление бессмысленно нагроможденных предметов. Первая вещь всегда кажется бессмысленной. Морзе сделал свой первый аппарат из мольберта, старых часов и гравировальной пластины, заменявшей ему гальванический элемент. Тоже можно было бы сказать: на таком мольберте невозможно рисовать, а часы не будут показывать время, и вообще бессмысленно громоздить разбитые часы на мольберт...

Психологический барьер. Я должна была предвидеть это раньше.

6
Вообще-то я сегодня собиралась в кино. У меня билет в "Колизей" на шесть пятнадцать; там идет третья серия "Братьев Карамазовых". Не везет мне с этой картиной. Первую серию я смотрела лет пять назад, вторую - в позапрошлую зиму. То времени не было, то картина не шла.

Надо сбегать переодеться и ехать в кино. Из-за Тумбы я сегодня пропустила плавание, - мне еще достанется от тренера за прогул.

Погода замечательная. Жара схлынула, будет тихий, ласковый вечер, можно открыть окна.

В лаборатории идеальный порядок - Игорь постарался перед отъездом. Два года назад мне пришлось крепко повоевать за эти комнаты: на них претендовала лаборатория эвристики. Предполагалось, что здесь когда-нибудь соорудят шикарный лабиринт для белых мышей.

Два года Игорь работал в этих комнатах, смотрел в эти окна. Интересно, может ли вид из окна повлиять на направление поисков?

Какое-то воздействие должно быть - я это по себе знаю. В Таганроге я любила сидеть на высоком обрыве у маяка. Оттуда хорошо видны и берег, и порт, и море - до горизонта. Ох уж этот горизонт - сколько у меня было из-за него неприятностей! Однажды я сказала географичке, что без горизонта жилось бы лучше. Она сразу возмутилась. "Что за глупости! - вскипела она. - Наша планета имеет форму шара, это научно доказано: когда корабль приближается из-за горизонта, сначала видны только мачты..." И так далее. А я ответила, что не хочу сначала видеть только мачты. Мне больше нравится плоская планета, потому что можно будет в хорошую погоду стать у маяка и увидеть самые дальние страны. Мы поспорили, и географичка сказала, что упрямство меня погубит...

Что верно, то верно. Ну зачем я упрямлюсь?

Если бы я знала, что эта задача не решается, можно было бы отступить. Но никогда не знаешь заранее - решается задача или нет. А отступить просто так... Нет, это невозможно.

Придется действовать самой, ничего другого не остается. Надо включить Тумбу, - я видела, как это делал Арсен. У двери щит с рубильниками, кнопками и клавишами. Нужно подсоединить кабель, повернуть правый рубильник, затем нажать кнопку "Пуск". Рядом с ней кнопка "Стоп" и три клавиши неизвестного назначения. Арсен их нажимал, я видела. Они похожи на переключатели диапазонов в радиоприемнике. Длинные волны, средние, короткие... Тут, конечно, что-то другое. Икс, игрек, зет...

Сначала рубильник. Затем кнопка "Пуск".

Ну вот. Тумба заиграла, и теперь, когда я одна в комнате, шум кажется громче. Неприятный, зловещий шум.

Клавиша "Икс". Щелчок и... ничего. Минута, две, пять... Хоть бы что-нибудь изменилось... Клавиша "Игрек" - тоже ничего. "Зет" - ничего. "Стоп" - шум быстро стихает.

Тумба может включаться и выключаться - вот все, что я знаю.

Не блестяще.

7
У меня не было ни малейшего желания идти в кино. Какое уж тут кино! Я спустилась вниз, к автобусной остановке, доехала до Павелецкого вокзала, слезла и пошла наугад.

Год назад в "Вопросах психологии" была статья Хелмера; называлась она "Эффективность умственных затрат" или что-то в этом роде. Хелмер подсчитал, что семьдесят процентов открытий и изобретений сделаны на ходу - на кораблях, в самолетах, поездах, автомобилях, омнибусах, каретах, наконец, во время обычных прогулок. Психологически это вполне вероятно. Когда мысль наталкивается на барьер и начинает топтаться на месте, нужен внешний толчок, чтобы выйти на новую линию мышления. Я и раньше любила думать на ходу. Идешь по незнакомой улице, сворачиваешь наугад, не задумываясь, и вдруг за поворотом открывается что-то неожиданное, и тогда можно остановиться и не спеша рассматривать какой-нибудь удивительный дом, читать пожелтевшие афиши, чудом сохранившиеся с прошлого лета, или заглядывать в старые, мощенные булыжником дворики с потемневшими дощатыми сараями и голубятнями. Мысли проплывают в глубине сознания, как отражения облаков в реке, - не остановишь, не поймаешь, - появляются невесть откуда и исчезают бесследно. Но проходит время, и какая-то мысль внезапно возвращается - теперь уже ясная и настойчивая.

Так получилось и на этот раз. Через час, покружив по улицам, я вышла к набережной возле Ново-Спасского моста. Я уже знала, в чем моя ошибка. Элементарно: дана неизвестная машина, необходимо в ней разобраться, и вот я, психолог, зачем-то пытаюсь действовать как физик или химик.

Предположим, я оказалась на месте Игоря. Мне надо _условно_ выбрать новые ценности и, в зависимости от этого выбора, организовать исследование. Спрашивается: что выбрать?

Это уже был психологический подход, и я сразу почувствовала себя увереннее.

Три года назад, когда я отстаивала на ученом совете свою тему, меня спросили: "Что это значит - выбрать условную ценность? Приведите хотя бы один пример". Положение в этот момент было почти безнадежное. Ко мне все относились очень хорошо и именно поэтому спасали от сумасшедшей темы. Пришлось пойти на маленькую хитрость, ничего другого не оставалось. Я робко осмотрелась вокруг и, помявшись, сказала, что в качестве условной ценности можно взять... ну хотя бы разбитое оконное стекло. "Изучение битых стекол и самого процесса бития может привести к новым открытиям..." Мои оппоненты, конечно, развеселились и принялись наперебой обсуждать, как это будет выглядеть, какие стекла надо принести в жертву науке и как должна называться диссертация на эту тему... Рядом со мной сидел Павел Николаевич, наш декан; он мне сказал: "Видите, Кира, что вы натворили... Нельзя же так несерьезно..." Я скромненько слушала веселые высказывания, а потом положила на стол последний выпуск УФН с сообщением об эффекте Плисова. У Плисова разбилось стекло термометра в исследовательской установке, и осколки стекла оказались намагниченными. Теоретически это невозможно было объяснить. В УФН было сообщение Плисова и комментарии двух известных физиков. Чувствовалось, что физики потрясены открытием... Смех мгновенно прекратился, кто-то сказал: "А ведь тут есть рациональное зерно", - и мою тему утвердили. Больше того, мне предоставили полную свободу действий: не нашлось желающих быть моим шефом. "Вы разыграли ученый совет, - сказал мне потом Павел Николаевич. - Как по нотам разыграли. Где уж вами управлять!". И я стала кошкой, которая ходит сама по себе. Арсен прав: сейчас эпоха больших научных коллективов. Вот только в психологии эта эпоха еще не наступила...

Я хотела постоять у реки, но появились двое парней с транзистором и начали усиленно со мной знакомиться. Транзистор у них был с изумительно чистым и сочным звуком; в эту коробку кто-то вложил бездну ума и труда, и вот теперь она тянула серенький-пресеренький шляггер. У меня даже настроение начало портиться. Пройдет сколько-то лет, и какой-нибудь дурень будет прошвыриваться по улицам, небрежно помахивая портативной Тумбой, приспособленной к его вкусам... Обидно, когда вещи умнее людей.

Я перешла по мосту на другой берег; там у причала стоял речной трамвайчик. Пассажиров было мало; я удобно устроилась на корме и стала думать дальше.

Предположим, мне встретился волшебник. "Здравствуйте, Кира, - сказал волшебник, - я, знаете ли, могу построить любую машину. Если, конечно, вы объясните, что эта машина должна делать. И помните: другого такого случая не будет. Вы уж не огорчайте прогрессивное человечество, попросите самую нужную, самую важную машину..."

Волшебника я представила себе очень живо: он был похож на Деда-Мороза, но голос у него подозрительно напоминал голос Павла Николаевича. Да и очки были такие же. Сейчас я скажу что-нибудь не то, и волшебник огорченно вздохнет: "Видите, Кира, что вы натворили... Нельзя же так несерьезно".

А если серьезно - какая машина нужна прогрессивному человечеству? Что можно считать самым важным и самым нужным?..

На соседней скамейке расположились двое пожилых речников. Один из них упомянул об АС-эффекте; я насторожилась, но разговор уже шел о дизелях, о каком-то Степанове с Клязьминского водохранилища и о Варьке, которая хоть и махлюет с пивом, однако по-божески, терпимо. Я не ожидала, что АС-эффект настолько известен, - это было приятно, и некоторое время я еще краем уха прислушивалась, однако речники больше не говорили об АС-эффекте: они дружно ругали Пал Палыча, работавшего в киоске до Варьки и совершенно не имевшего совести.

Ну и ну! Мир раздвоился: вот трамвайчик, река, люди на набережной, речники ругают Пал Палыча, все так реально, а в новом лабораторном корпусе МГУ, в одной из комнат на пятнадцатом этаже, стоит фантастическая машина, и мне обязательно надо понять, что это такое.

Трамвайчик, пыхтя, отошел от причала. В Москве мне не хватает моря; у нас в Таганроге даже в центре города воздух пахнет морем. Я могла за две минуты добежать от нашего дома до берега моря, настоящего моря, а не какого-нибудь водохранилища. Нелепое слово - "водохранилище", но я все-таки люблю и водохранилище, и озера, и пруды, и реки.

Мне часто снится морской прибой: из темноты возникают упругие бугры волн, поднимаются высоко-высоко и беззвучно разбиваются о желтые скалы. Вершины скал где-то в самом небе, туда не дотянуться, и разбитые волны стекают серыми от пены потоками, уползают в темно-синюю мглу и снова возвращаются. Я стараюсь разглядеть, откуда приходят волны, просыпаюсь и знаю, что в следующий раз упрямые волны опять пойдут на скалы...

На первой же остановке трамвайчик заполнили туристы. Их руководительница громко командовала: "Посмотрите налево... посмотрите направо..." - и они смотрели налево и направо, шумели, им все нравилось, но реку они, кажется, просто не замечали. Только один раз кто-то сказал: "Радуга на воде... от нефти..."

А вообще-то туристы мне нисколько не мешали. Я уже освоилась в раздвоенном мире: слушала, о чем говорят туристы и что рассказывает их руководительница, а мысли о машине шли своим чередом.

Однажды я наяву видела раздвоенный мир. Мне было тогда двенадцать лет, я приехала к тетке в Геленджик. У нас в Таганроге море мутное; когда ныряешь в маске, дальше вытянутой руки ничего не видно. В Геленджике я впервые встретилась с прозрачным морем. Я отплыла от каменной косы, надела маску, нырнула - и попала в сказку. Я испугалась - так это было неожиданно, - испугалась и метнулась вверх. Светило солнце, у меня перед глазами была зеленоватая вода, плотная, непрозрачная, привычная. С берега доносились голоса ребят и слышался стук мяча. Теткин пес Пуша, повизгивая, прыгал на камнях, пытаясь поймать свой хвост. А внизу был необыкновенный мир. Ожившая сказка. Я взмахнула ластами, опустила голову - и сказочный мир возник снова.

В синеватой дымке я летела над далеким-далеким дном. На дне лежали камни, покрытые мозаикой желтых, бурых и коричневых водорослей. Между камнями по песку бегали крабы. Я могла разглядеть каждую песчинку, каждый выступ на камнях. Вода была прозрачная и легкая; казалось, она не должна, не может держать меня, и сейчас я упаду на дно. Но я летела не падая - это было похоже на сон... А потом я увидела двух черных бычков: они лежали на плоском камне и внимательно смотрели на меня большими выпуклыми глазами. Наверху, в обычном мире, промчался ветерок, солнечные лучи преломились в морской зыби, и на дне возникли бесчисленные солнечные зайчики, побежали по камням, по водорослям. Я поплыла туда, где синеватая полумгла сгущалась, становилась темно-фиолетовой и черной. Там начиналась бездна. Я видела, как оттуда, из холодной глубины, покачиваясь, выплыла огромная медуза...

Все лето я ныряла с маской. Море меняется, оно никогда не бывает одним и тем же, но я запомнила море таким, каким увидела его в тот день.

Наука подобна морю: я больше всего ценю в ней возможность видеть другие миры. Я придумываю рискованные эксперименты и не отступаю, потому что в конце концов приходит минута, когда мир раздваивается, соприкасаясь со сказкой. Завтра эта сказка исчезнет, будут выведены точные формулы и найдены исчерпывающие объяснения. Но сегодня я вижу сказку, и сердце замирает от волнения.

У Большого Каменного моста туристы сошли. К этому времени я перебрала десятки вариантов, но нисколько не продвинулась к цели. Существует великое множество всяких машин - попробуй придумать еще одну, самую нужную!.. Звездолет? Машина, способная лечить рак? Синтезатор белка?..

Наступили сумерки, огни еще не зажглись, и в воде отражалось серебристо-серое небо. Трамвайчик скользил по светлой реке мимо темной набережной и темных домов. Сумерки глушили городской шум, постепенно стирали линии и краски, оставляя главное - небо, землю, воду. Я смотрела вокруг, ни о чем не думая, пока совсем не стемнело. Появились звезды, и я вспомнила Уитмена:

Сегодня перед рассветом я взошел на вершину холма

и увидел усыпанное звездами небо,

И сказал моей душе: когда мы овладеем

всеми этими шарами Вселенной, и всеми их усладами,

и всеми их знаниями, будет ли с нас довольно?

Будет ли с нас довольно...

8
Конечная остановка трамвайчика была возле Киевского вокзала. Я посмотрела на часы и ужаснулась: четверть девятого, а я еще ничего не придумала, плохи мои дела!

Тумба действительно может оказаться бессмысленным нагромождением частей. Ну зачем я затеяла этот нелепый эксперимент? Все бездарно: идея эксперимента, и то, что я выбрала Чуваева, и то, что сейчас пытаюсь отгадать назначение этой дурацкой Тумбы. И вечер бездарный, ни холодно, ни жарко... Нет, в самом деле очаровательная картина: идет по площади девчонка и запросто размышляет, чем бы осчастливить человечество...

Бунт на борту, подумала я, элементарный бунт - это не впервые. Разве Мария Кюри была намного старше меня, когда открыла радий? Вообще открытие радия отлично вписывается в мою теорию: ценностью считался уран, отходы урановой руды никого не интересовали, и вот Мария и Пьер Кюри взялись исследовать эти отходы, то есть выбрали их в качестве условной ценности.

Главное - не отступать. Мне просто некуда отступать. Вот я, и вот надо мною ночное небо с неисчислимыми звездами - мир настолько огромный в пространстве и времени, что в его масштабах моя жизнь какая-то бесконечно малая величина, но если я не отступила, если я не сломлена, нет для меня ничего невозможного в этом мире.

Не представляю, как можно жить иначе.

Не отступать... Я привыкла к обычным представлениям о ценностях, мне мешает инерция мышления. Ладно, я умею гасить инерцию: в теории направленного мышления есть специальные приемы. Хотя бы так: надо представить, что я прибыла с чужой планеты, и посмотреть на все со стороны.

Когда-то я мечтала сыграть Аэлиту; раз десять бегала смотреть фильм; меня злило, что Солнцева играет женщину-вамп, - разве это Аэлита?..

Что ж, окинем мир свежим марсианским взглядом.

Я останавливаюсь и смотрю на привокзальную площадь. Я смотрю так, словно только что прилетела с Марса. Это совсем нетрудно - стать марсианкой. Отработанный прием - я тренировалась со школьных времен.

Постепенно возникает ощущение отдаленности: все отлично видно и слышно, но что-то - может быть, стекло скафандра или силовое поле - отделяет меня от окружающего мира. С нарастающим волнением я разглядываю странные здания, странные машины и людей в странной одежде. Передо мной огромная светящаяся надпись, справа тоже надпись; она зажигается и гаснет. Я впервые замечаю, как много огней на площади. Воздух пропитан светом, волны света заслоняют небо. Непонятно: разве светящиеся шарики и трубки красивее бесконечного звездного неба?..

- Вам куда ехать, девушка?

Это таксист. Надо же мне было тут остановиться!..

- Далеко.

Куда-нибудь очень далеко, подальше от каменных домов и назойливых огней.

- Это куда же?

- К океану.

Конечно, к океану! Невероятному для марсианской физики, сказочному, могучему и прекрасному океану.

- Можно. Подброшу к Казанскому вокзалу, оттуда поездом. А если хотите самолетом, тогда в аэропорт.

Как близок океан! Почему я не подумала об этом раньше? Я могу завтра же взять билет. Денег на билет у меня хватит, а там будет видно. Сутки - и я окажусь на берегу океана, самого настоящего океана...

- Ну как, поедем?

- Нет. У меня своя машина.

Знал бы он, какая у меня машина. Бессмысленное нагромождение частей. Теперь я, кажется, догадываюсь, какой смысл в этом нагромождении.

- Значит, коллеги. Ну тогда счастливого вам пути. К океану.

- Спасибо.

Подумать только, как я напутала с самого начала! Искать надо неусловные, а, наоборот, безусловные ценности. В принципе, нет разницы между ценностью золота и битого стекла: просто мы условились считать золото ценным. А вот океан, дающий жизнь всей планете, - ценность безусловная. Океан, превращенный в мусорную свалку, отравляемый сточными водами и нефтью. Океан, в котором взрывают бомбы, топят контейнеры с радиоактивными отходами и нервным газом.

Тут я увидела Таганрогский залив, берег неподалеку от нашего дома и мутную воду, становящуюся грязнее с каждым годом. Я увидела наш портовый мол, его шершавые бетонные бока, в которых я с детства знала каждый выступ, каждую трещину, и тяжелую зеленоватую воду с ржавыми полосами маслянистой грязи... Я вспомнила прочитанную недавно книгу Уолферса "Черное небо", вспомнила снимки в "Литгазете": гигантская, на десятки миль, мусорная свалка под Нью-Йорком, птицы, погибшие в залитом нефтью море, толпа в противогазах на центральной улице Лондона...

И еще я вспомнила одного чудака на прошлогоднем симпозиуме. Он приехал из какого-то небольшого северного городка, высокий, тощий, похожий на Паганеля. Выступать этот Паганель совсем не умел. Сначала он долго и нудно пересказывал столетней давности опыт Луи Пастера. Пастер поместил птицу в закрытый ящик; через несколько часов ее жизнедеятельность заметно снизилась, но птица оставалась живой: организм постепенно приспособился к грязному воздуху клетки. Тогда Пастер подсадил в ящик другую птицу, и она сразу погибла. Чудака слушали плохо, потому что опыт Пастера всем был известен. "Вот что такое приспособляемость организма, - назидательно сказал чудак. - Наша клетка, - он сделал широкий жест рукой - тоже заражается, и беда в том, что мы привыкаем жить в грязи. Человек выживет в зараженной клетке технической цивилизации, но потеряет человеческий образ жизни. Воздух пахнет бензином, - грустно произнес чудак, - воздух пахнет бензином..."

Никто не принял это всерьез. Чудаку объяснили: загрязнение атмосферы, конечно, неприятная вещь, но скоро появятся электромобили: городской воздух сразу станет чище...

Я иду по привокзальной площади. Воздух пахнет бензином. Электромобили... Ничего они не изменят. Придется построить множество гигантских электростанций; топливо будет сгорать не в автомобильных двигателях, а на станциях, только и всего.

Наша цивилизация немыслима без отходов. Все, что она добывает и производит, превращается в отходы - сжигается, ломается, изнашивается... Когда-то была возможность пойти по пути создания безотходной техники, человечество отвергло этот путь, потому что техника, дающая отходы, развивается намного быстрее и стоит намного дешевле. Что ж, тысячи лет природа исправно убирала отходы цивилизации. А теперь природа не справляется: она просто гибнет в нарастающей лавине отходов. Пришло время платить за скорость...

Я подумала, что смогу, пожалуй, вывести формулу существования любой технической цивилизации. Это было, конечно, изрядное нахальство, но я не удержалась от соблазна: психологу не часто представляется возможность изложить что-то языком математики. Смысл формулы был такой: общая мощность производительной техники не должна превышать общей мощности техники отходоуничтожения.

Формула получалась красивая, с сигмами, а вот следствия из этой формулы не очень-то мне нравились. Где-то в глубине души я с самого начала надеялась, что Тумба окажется чем-то фантастическим. Ну хотя бы машиной времени. Ведь как хорошо звучит: машина времени, генератор темпорального поля, хроновариатор... Или: машина для нуль-транспортировки, подпространственный трансфузор, телекинезатор...

Красивая формула с сигмами вела совсем в ином направлении. Человечеству нужен Большой Мусорный Ящик - вот что из нее следовало.

Я пыталась спорить с формулой, искала какие-то возражения - и не находила. Мне вспомнился фантастический роман Стругацких; двадцать второй век; по улицам ходят симпатичные и неназойливые роботы, подбирают листочки, обрывки бумаги, всякий мусор. Кибердворники вместо живых дворников. Очень мило. В газетах писали, что японцы делают из мусора строительные блоки. Тоже не фонтан: для переработки отходов нужна энергия, а производство энергии дает новые отходы.

Можно уменьшить количество отходов: какая-то их часть вызвана глупостью, бесхозяйственностью, стремлением урвать сверхприбыль. Что ж, это задержит, но не предотвратит грязевый взрыв. Нельзя остановить производство, нельзя вернуть его назад, нельзя перестроить на ходу. Есть только одна возможность - создать Большой Мусорный Ящик.

Ну вот, окинула мир свежим марсианским взглядом... Сильный прием, ничего не скажешь.

Ладно, прощайте, машины времени и подпространственные трансфузоры. Человечеству прежде всего нужен Большой Мусорный Ящик. Машина, способная поглощать вещество. Любое вещество в любом количестве. Даже не поглощать, а уничтожать, превращать в ничто.

Именно в этом все дело. Никакая переработка отходов не решит проблему. Нужно, чтобы отходы исчезали.

Это был неожиданный поворот, тут пахло нарушением закона сохранения материи, и настроение у меня сразу улучшилось: сумасшедшие идеи - моя специальность.

Итак, я беру _Вещество_, и Тумба спокойно превращает его в ничто. Пожалуй, это нисколько не хуже подпространственного трансфузора.

Я представила себе _Вещество_ - ну нечто вроде рисунка кристаллической решетки в учебнике химии - и стала сжимать эту решетку. Я старалась довести объем _Вещества_ до нуля - это и было бы полным исчезновением. Но ничего у меня не получалось, потому что _Вещество_ уважало закон сохранения материи и не желало исчезать. А превращение в энергию меня никак не устраивало: жарко бы стало на Земле от такого превращения.

Тут опять чувствовался какой-то психологический барьер. Но теперь инерция мышления работала на меня: сжимать так сжимать, я не отступлю, пока не сожму _Вещество_.

Я зашла в гастроном: не хотелось ужинать в кафе да и поздно было. В привокзальных магазинах всегда давка; я взяла кефир и пряники - это заняло минут десять. В метро тоже оказалось много народа, у эскалаторов толпились приезжие. Чей-то чемодан больно ударил меня по колену, кто-то дотошно расспрашивал, как проехать в Кузьминки, а потом я помогала растерявшейся старушке нести по переходу сумку с чем-то сверхтяжелым и колючим. И все время я сжимала _Вещество_, а оно пружинило и упрямо не поддавалось. Но я не унывала, настроение у меня было отличное, и мысли возникали легко и свободно, как движения в быстром танце.

Я стояла у двери с мудрой надписью "Не прислоняться" и думала, что в _Веществе_ полным-полно пустоты, по электроны не хотят прислоняться к ядрам, в этом вся загвоздка. Выбросить бы эти электроны. Или заменив чем-нибудь. Хотя бы отрицательными мю-мезонами. Тяжелый мезон сам приблизится к ядру. Диаметр мезонной оболочки будет в сотни раз меньше: это уже похоже на исчезновение...

О мезоатомах я кое-что слышала. Они возникали при _обычной_ температуре; это имело для меня огромное значение, потому что Тумба явно не была рассчитана на термоядерные реакции. Потрясающая логика, подумала я, вагон тоже не рассчитан на такие реакции, но из этого вовсе не следует, что он предназначен для получения мезоатомов.

И все-таки я ухватилась за эту идею.

Мезоатомы... Образуются при обычной температуре, но распадаются через какую-то долю секунды. Может быть, они окажутся устойчивее, если их будет много? Не отдельные мезоатомы, а мезовещество.

Устойчивое мезовещество.

Завтра я принесу бухгалтеру смету на второй экспериментальный образец Большого Мусорного Ящика. "Что вы еще выдумали, - возмутится бухгалтер, что за мусорный ящик?" А я отвечу: "Очень просто. Возьмите, например, ваш шикарный компьютер, поставьте на стеклянную плиту Тумбы - и вещество превратится в мезовещество, компьютер практически исчезнет, его объем уменьшится в миллион раз". - "Это вас слава испортила, - скажет бухгалтер, - все приличные психологи спокойно работают в своих кабинетах, а вы затеваете эксперименты, в результате которых создаются машины для исчезновения материальных ценностей..."

А ведь в самом деле! Блоки ЭДУ укреплены слишком высоко, щитки на металлической гробнице расположены слишком низко. Остается стеклянная плита. Она как поднос. Мы ничего не поставили на нее, поэтому Тумба и не сработала...

9
Мне стало страшно.

Сейчас я вернусь в лабораторию, включу Тумбу - и ничего не получится. Потому что идея о мезовеществе всего лишь цепочка произвольных предположений, не больше. Снежный мост над пропастью.

И так будет всегда. Так будет сегодня, завтра и всю жизнь. Сумасшедшие идеи - моя специальность...

10
Я здраво рассудила, что сначала надо поужинать. Я пила кефир, грызла пряники и без всякого воодушевления рассматривала металлическую гробницу. Уж если меня тянуло ко всяким хроновариаторам и подпространственным трансфузорам, что говорить об Игоре... Он наверняка выбрал что-нибудь романтичнее Большого Мусорного Ящика.

В сущности, все мои рассуждения ничего не стоили. Вот только стеклянная плита... Она и в самом деле напоминала поднос. Это был единственный шанс.

Допив кефир, я вымыла бутылку и поставила ее на стеклянную плиту.

Рубильник, затем кнопка "Пуск". Тумба стучит, жужжит, посвистывает... До чего же неприятный концерт!

Я надавила на клавишу "Икс". Сердце у меня замерло, потому что мне все-таки хотелось, чтобы бутылка исчезла. Вопреки всякой логике была какая-то капелька надежды...

Бутылка медленно качнулась. Я подумала, что она упадет, и тут произошло нечто совершенно неожиданное. Бутылка приподнялась над плитой, замерла на мгновение... и рванулась вверх. Она ударилась о потолок в нескольких сантиметрах от плафона. Я услышала звук бьющегося стекла и инстинктивно закрыла глаза, ожидая, что сейчас посыплются осколки. Но осколки не сыпались. Они держались на потолке и не упали даже после того, как я выключила Тумбу.

- Эй, вы! - громко сказала я, и голос прозвучал как будто со стороны.

Я насчитала одиннадцать крупных осколков; они, покачиваясь, плавали у потолка. Поток теплого воздуха постепенно относил их к стене. Зрелище было потрясающее; я долго смотрела на эти осколки, ошеломленная происшедшим. Сидела на подоконнике, смотрела и страшно боялась, как бы осколки не исчезли...

Думать я начала потом. Почему Игорь не сказал мне, что Тумба работает? Не мог он меня обманывать - это исключалось.

Стараясь не упустить из виду осколки (я боялась, что они исчезнут), я вышла в другую комнату, к телефону, и позвонила Арсену.

- С ума сошла! - сказал он сердито. - Второй час ночи, ты это понимаешь?

- Арсен, ты ничего не менял в машине?

Он рассвирепел:

- Какая машина? Бессмысленное нагромождение частей, а не машина!

- Хорошо. Пусть нагромождение. Ты менял что-нибудь в этом нагромождении?

- Менял. Исправил волновод в генераторе СВЧ. Я же тебе говорил, он безграмотно сделан.

- Ага. Ну спасибо. Это все, все. Спи.

- Подожди! Что случилось? Ты можешь толком объяснить?

- Нет, Арсен, не могу. Второй час ночи...

Безграмотно сделан волновод. Игорь застрял на чистой технике. Не хватило знаний, опыта. Моя вина: с какого-то момента надо было подключить к работе опытного физика.

...А осколки плавали у потолка, и голова у меня кружилась от восторженного нахальства. В общем-то, я славно поработала, я была на шаг от разгадки. Заменять надо не электроны, а _ядра_ атомов. Если в атоме водорода заменить протон позитроном, вес уменьшится в тысячи раз, а другие свойства останутся прежними: они зависят от электронной оболочки. Устойчивое позитрониевое вещество - вот что может делать Тумба. Игорь, конечно, не думал о Большом Мусорном Ящике. Он шел каким-то иным путем, и этот путь привел его к созданию позитрониевого вещества. Завтра я притащу мышей и посмотрю, как это выглядит с живыми организмами. Главное, научиться возвращать вес. Две клавиши у меня в резерве. Кто знает, может быть, удастся получить и мезоатомное вещество, ведь не случайно эти идеи пересеклись.

Позитрониевое вещество, мезоатомное вещество... Предположения, не больше. Может быть, тут действует совсем иной механизм. Осколки бутылки на потолке - это факт, а остальное - на уровне догадок. Просто меня гипнотизирует идея управления веществом.

Нет, завтра я не пойду к бухгалтеру. Идти надо с Игорем.

Теперь я составлю смету миллиона, на два. А когда бухгалтер спросит: "Что это такое?" - я слегка полетаю по комнате. Надо будет надеть брюки и курточку...

Я потушила свет и устроилась на подоконнике. Мне вдруг отчаянно захотелось спать. Я смотрела на звезды - их было много в эту ночь - и думала, что завтра полечу над домами и улицами. С утра надо взяться за мышей, а вечером, когда стемнеет, можно немного полетать. Никто не заметит.

И снова, уже сквозь сон, я вспомнила Уитмена:

Сегодня перед рассветом я взошел на вершину холма

и увидел усыпанное звездами небо,

И сказал моей душе: когда мы овладеем

всеми этими шарами Вселенной, и всеми их усладами,

и всеми их знаниями, будет ли с нас довольно?

А ведь это путь к звездам. Корабль и экипаж из почти невесомого позитрониевого вещества. Там, на чужой планете, совершится обратное превращение; протоны есть везде, незачем возить протонный баланс. Мы полетим к звездам... будет ли с нас довольно?

И моя душа сказала: нет, этого мало для нас,

мы пойдем мимо - и дальше.

Журавлева Валентина Мы уходим к Каэлле



Мой друг,

мой далекий друг, я буду говорить с тобой. Капитан дал нам сорок минут. Кристаллофон запишет мои слова. Шифратор сожмет, спрессует записанное, и на мгновение корабельные реакторы отдадут всю свою мощь передатчику. Короткий всплеск энергии будет долго идти сквозь космос — туда, где за невообразимой далью находится невидимая Земля. Но настанет время, и ты услышишь мой голос.

Я должна многое сказать тебе. Еще несколько минут назад, выслушав распоряжение капитана, я знала, что именно надо сказать. Я бежала по трапу, чтобы скорее попасть в свою каюту. Но стоило мне включить кристаллофон, и я почувствовала: слова, казавшиеся такими необходимыми, совсем не нужны.

Вероятно, это усталость. Да, все мы безмерно устали. Через двадцать девять дней после старта, когда корабль достиг субсветовой скорости, приборы отметили повышенную плотность межзвездного газа. С этого времени аварийные автоматы почти беспрестанно подают сигналы опасности. Я слышу их звон и сейчас, когда говорю с тобой. Межзвездный газ постепенно разрушает оболочку корабля. Установки магнитной защиты, доведенные до предельного режима, работают с перебоями. Частицы межзвездного газа проникают сквозь экраны реактора, вызывая побочные реакции. Электронные машины захлебываются в потоке бесконечных расчетов. По шкалам приборов мечутся ослепшие стрелки…

Мы свыклись с опасностью. Сигналы аварийных автоматов вызывают только одно ощущение — глухую досаду. Они означают, что снова надо идти к пультам управления. Снова думать, рассчитывать, искать. Усталость сделала нас неразговорчивыми. Мы молча работаем, молча едим. И если кто-нибудь пытается шутить, мы лишь молча улыбаемся.

Но раз в сутки все меняется. В двадцать часов по корабельному времени капитан выключает систему аварийной сигнализации. Управление кораблем полностью передается электронным машинам, а экипаж собирается в кают-компании. Час — с двадцати до двадцати одного — все разговорчивы, оживленны, веселы. Мы ведем себя так для единственного пассажира корабля. Он выходит из своей каюты только на час. И тогда мы стараемся скрыть усталость. Наш полет имеет смысл лишь в том случае, если этот человек будет доставлен благополучно…

Мой далекий друг, над кристаллофоном висят часы. Минутная стрелка бежит с головокружительной быстротой, а я еще ничего не сказала. Сердце бьется в такт часам — взволнованно, быстро и… растерянно. Трудно найти нужные слова.

Помнишь вечер накануне твоего отлета? Ты улетал утром, на три недели раньше меня, и это было наше прощание. Ты помнишь, в тот вечер мы почти не говорили. Мы долго стояли у реки, а над городом полз багровый от бесчисленных огней осенний туман. Сквозь туманное марево пробивался свет кремлевских звезд, и казалось, эти звезды так же далеки, как и те, к которым нам предстояло лететь. А потом ты спросил:

— Любишь?

И я ответила:

— Спроси, когда вернемся.

— Через полтора года…

«Это для нас, — подумала я. — А на Земле пройдут десятилетия. Что будет здесь, на этом месте?»

И, словно угадав мои мысли, ты тихо произнес: — Мы придем сюда. Правда?

Туман поднимался снизу, с реки, и полз к нам. Ты молча снял теплую куртку и накинул мне на плечи. Почему я не ответила на твой вопрос? Почему? Быть может, ждала, что ты спросишь еще раз? Или нечто более властное удержало меня от короткого «да»?

Через несколько дней я снова пришла на это место. Пришла одна. Твой корабль уже набирал скорость где-то там, в звездной бездне. До боли в глазах всматривалась я в затянутое тучами небо. Было удивительно тихо, и только изредка шелестели листья, словно скупой ветер пересчитывал, много ли их осталось.



Я знала: меня уже ждут на ракетодроме. Да, обстоятельства сложились так, что я покинула Землю раньше, чем предполагалось. К системе звезды Росс 154 уходил с особым заданием звездный корабль «Орленок», и меня назначили дублером радиоинженера. В этот последний вечер я смотрела с нашего холма на серебристые огни Москвы. Они простирались до горизонта, сливаясь там в широкую светлую полосу. Не верилось, что скоро эти огни, и все огни Земли, и сама Земля превратятся в светящуюся точку. А потом исчезнет и эта светящаяся точка и останется лишь беспредельная черная пустота…

Мы летели к Электре, планете в системе звезды Росс 154. «Орленок» должен был доставить туда термоядерный генератор. Не стану рассказывать о полете: ты прочтешь о нем в рапорте капитана. Мы достигли Электры и на озерном ракетодроме, пока кургузые, похожие на майских жуков буксировщики тянули корабль к причалу, узнали, что предстоит срочный обратный рейс.

Через три часа, когда заканчивалась погрузка, по трапу поднялся человек в сером свитере. Это был наш единственный пассажир — человек, о котором на Земле рассказывали легенды. Здесь его называли Открывателем.

Лишь в редких случаях одно слово может вместить жизнь человека. Легенды, которые я слышала на Земле, казались мне поэтической выдумкой, не больше. Но здесь, на Электре, я поняла, что они лишь слабый отзвук действительности.

Человек, которого называли Открывателем, родился на первом корабле, летевшем к Электре. Тридцать один год назад корабль достиг Электры. Чужая планета стала родиной Открывателя. Это была странная планета. В ее атмосфере содержалось вчетверо больше кислорода и вдвое больше углекислого газа, чем в атмосфере Земли. Вода, насыщенная углекислотой, бурлила, пенилась. Над ржавыми скалами поднимались огни бесчисленных газовых источников. Растения и животные жили буйной, не похожей на земную жизнью. В каменистых пустынях за несколько часов возникали непроходимые леса и так же быстро исчезали. Ветер уносил в небо потоки горючих газов. Они сгорали, а на иссохшую почву падали струи кипящего дождя…

Люди дорого платили за каждую тайну Электры. Открывателю было шестнадцать лет, когда он остался один. Быть может, его спасли прирожденные способности исследователя: он умел понимать, помнить, предвидеть. Быть может, он, выросший на этой планете, каким-то шестым чувством догадывался о приближающейся опасности. Или ему просто везло. Но он выжил. Семь лет он был единственным человеком на Электре. С Земли прилетали лишь транспортные ракеты с оборудованием. Позже он узнал, что вторая экспедиция, вылетевшая на Электру, не достигла цели.

Семь лет Открыватель исследовал Электру. Спускался на дно ее океанов, взбирался на покрытые пенистым снегом пики, пересекал кочующие леса. Сражался с хищниками, строил опорные станции, посадочные площадки, радиомаяки. Семь лет с ним были только машины.

Потом прилетел корабль с людьми. Открыватель мог вернуться на Землю. Быть может, он и вернулся бы, но корабль прибыл в период весенних бурь. Серая клокочущая вода лавиной шла по равнинам. Ураганный ветер разбрасывал тяжелые валуны. Из болотистых лесов, подгоняемые ветром, выползали низкорослые черные кустарники; их источавшие кислоту ветки цепко опутывали все, что встречалось на пути. Открыватель знал: только он может предостеречь людей, остающихся на Электре, без него они погибнут. Он умел читать следы на влажном песке. Умел по едва уловимому запаху, по едва приметным изменениям в окраске неба определять приближение урагана. Он любил планету, еще чужую для других людей. И он остался.

На Электру все чаще прибывали корабли. Открыватель указывал людям залежи бериллия, титана, урановой руды. Он отыскивал места для будущих городов. Его роботы всегда появлялись в тот момент, когда люди нуждались в защите или помощи. Роботы, как и сам Открыватель, были ветеранами. Их электронная память хранила все необходимое для жизни на этой планете. Другим роботам предстояло еще годами приспосабливаться. Роботы Открывателя уже знали Электру. Могущество Открывателя было могуществом человека, управлявшего немногими из прижившихся на планете машин. Но людям казалось, что Открыватель наделен какой-то особой силой. Теперь я знаю: в этом есть немалая доля истины. Суровая борьба, закалившая интуицию и волю Открывателя, сделала его человеком необычным.

Время шло. Люди наступали на Электру. В скалах гасли вечные огни. Отчаянно сопротивлявшиеся хищники уходили в леса. Каналы прорезывали каменистые пустыни. Открыватель чувствовал: теперь он может вернуться на Землю.

Ракетодром, с которого улетал наш корабль, обступили провожавшие Открывателя люди. Но где-то рядом сверкали огни сварки. Там строили стартовую площадку для полетов к неисследованным звездным системам. Люди работали и в день отлета Открывателя.

С верхней площадки трапа он долго смотрел на черную дымку, скрывавшую горизонт. Красный диск звезды Росс 154 медленно погружался в эту похожую на предштормовое море дымку. Никто из нас не решался поторопить Открывателя. «Орленок» был готов к старту, но мы ждали…

В первые же часы полета мы поняли, как трудно будет Открывателю. Регенеративные установки поддерживали на корабле атмосферу такого же состава, что и земная. Открыватель не мог дышать земным воздухом: он вырос на Электре, и теперь ему не хватало кислорода. Его поместили в отдельную каюту, в которую подавался насыщенный кислородом воздух. Только раз в сутки Открыватель выходил из своей каюты; он хотел привыкнуть к земному воздуху.

Он появлялся в кают-компании точно в двадцать часов. Он шел наклонившись, словно преодолевая сопротивление ветра. Медленно, избегая лишних движений, подходил к своему креслу. Темные очки защищали его глаза от корабельных ламп, излучавших солнечный, богатый ультрафиолетовыми лучами свет. Атмосфера Электры, содержащая в верхних слоях много озона, не пропускала ультрафиолетовых излучений, и лицо Открывателя, никогда не знавшее загара, было неестественно белым. Откинувшийся на спинку кресла, глубоко дышавший через полуоткрытый рот, в темных очках, подчеркивающих его бледность, Открыватель производил впечатление тяжелобольного.

Мы, не сговариваясь, старались развлечь своего пассажира. Расспрашивали Открывателя о его работе (он писал историю покорения Электры). Говорили о Земле. Охотно смеялись над каждой шуткой и ни словом не обмолвились о том, что угрожает кораблю. В этот час для нас не существовало никаких опасностей.

О чем думал Открыватель, слушая наши разговоры? Понимал ли, что мы только играем? Возможно. Не знаю, как другие, но в его присутствии я чувствовала себя ребенком. Все мы, в сущности, еще очень мало сделали в жизни, а Открыватель сделал столько, что хватило бы на много жизней.

Да, вероятно, он с самого начала видел нашу игру, но молчал. А на лице его ничего нельзя было прочесть. Когда он изредка снимал очки, меня поражал контраст между живыми, очень выразительными глазами и совершенно неподвижным, похожим на мраморное изваяние лицом.

— Результат одиночества, — сказал как-то наш врач. — Все чувства ушли внутрь.

…Стрелка часов неумолимо движется по циферблату. Надо спешить, и я буду говорить о главном.

Однажды Открыватель, спустившись в кают-компанию, никого там не застал. Обстоятельства сложились так, что экипаж должен был работать. Никто не мог покинуть пост управления, и только мне капитан приказал идти в кают-компанию. Я дублер, и для меня полет считался учебным.

С капитаном не спорят. Я оставила товарищей и прошла в кают-компанию. Открыватель, как обычно, сидел в кресле. Он встал, увидев меня, и молча кивнул головой. Он не удивился тому, что я одна, ни о чем не спросил. И я старалась говорить весело и беспечно. Это было трудно. Темные стекла очков бесстрастно поблескивали под светом корабельных ламп, но мне казалось, что Открыватель видит все. После нескольких фраз наступило молчание. Сквозь гул двигателей пробивался тревожный звон аварийных автоматов. Я тщетно искала, что сказать. И, когда молчание стало невыносимым, услышала негромкий, спокойный голос Открывателя:

— Скажите… какая она… Земля?

Я уже хотела ответить первой пришедшей на ум фразой, как вдруг что-то остановило меня. Я подумала: «Ведь этот человек никогда не был на Земле. Как ему объяснить?» Странно, но только в тот момент я впервые осознала, что это такое — никогда не быть на Земле.

Открыватель ждал ответа, а я думала о том, что никакие слова не могут передать красоту Земли. Слова — жалкие копии. Они действуют лишь тем, что пробуждают живые воспоминания. Но если нет воспоминаний, слова бессильны.

Мысль эта нахлынула внезапно, и в течение какой-то доли секунды я вдруг — до боли остро — почувствовала непередаваемую прелесть Земли. Нет, в это мгновение я увидела не те праздничные, украшенные людьми уголки, с которыми часто связывается наше представление о красоте. Я увидела заброшенный лесной пруд: шершавые стволы над зеленой, присыпанной золотом солнечных стружек водой, и сморщенный желтый лист, который, покачиваясь, плывет мимо мокрой травы… Как передать это тому, кто не видел, как падают в воду листья, кто никогда не слышал, как ветер ласкает гибкие ветви, никогда не прикасался к нагретому солнцем камню, никогда не держал в зубах кисловатую травинку, никогда не вдыхал влажный, пронизанный сотнями запахов лесной воздух?

— Спасибо, — неожиданно произнес Открыватель. — Я понял.

Он встал и направился к трапу. Он ничего больше не сказал, но я знала: он действительно понял меня. В этот день я по-новому увидела Открывателя.

На следующий вечер в кают-компании собрался весь экипаж. Говорили о Земле, о том, какой она стала за время нашего отсутствия.

— Земля всегда меняется, — сказал капитан. — Это видно уже издалека. Помню, в прошлый рейс мы обнаружили в солнечной системе две планеты с кольцами. Когда штурман доложил мне об этом, я рассмеялся. Сатурн — один, у другой планеты не могло быть колец. Но штурман оказался прав. Пока мы были в полете, у Земли появилось кольцо Черенкова. Теперь меня ничем не удивишь. Возможно, будет создана атмосфера на Марсе. Или изменится орбита Венеры… Знаю только, что мы увидим изменения еще издалека. Это как возвращение в родной город: уже в пригороде замечаешь, как переменилось все за время твоего отсутствия…

Я сидела в углу, куда не доходил свет ламп, и следила за Открывателем. Он слушал капитана, но лицо его ничего не выражало. И, глядя в черные стекла очков, я подумала, что он ждет совсем других изменений на Земле. Словно угадав мои мысли, Открыватель посмотрел в мою сторону. Это был беглый взгляд, не больше. Но, подчиняясь неведомой силе, я сказала:

— На Земле изменится атмосфера.

Капитан обернулся. До сих пор все мы, по молчаливому соглашению, избегали говорить о земной атмосфере.

— На Земле изменится атмосфера, — повторила я.

— Почему? — спросил врач.

— Она обогатится кислородом, — ответила я. Эта идея появилась у меня внезапно, но я сразу поверила в нее. — Атмосфера будет такой же, как на Электре. Это лучше для людей. Исчезнут многие микроорганизмы. Повысится мощность двигателей. Станут обитаемыми высокогорные районы.

Никто не ответил. И только после долгого молчания Открыватель сказал:

— У вас щедрое сердце.

Позже, когда мы расходились из кают-компании, я спросила врача:

— А вы верите, что так будет? Вы медик и должны…

— Нет, — перебил он. — Не верю. Но я вижу, что вы любите… его.

Он ошибался, наш старый доктор, и я не виню его в этом. Мог ли он знать, что меня связывало с Открывателем совсем иное — однажды до боли осознанная любовь к Земле.

Шли дни, и как-то рация впервые уловила сигнал. Он был еще очень слаб, этот пришедший из черной бездны неведомый голос. Мы ничего не могли разобрать. Мы только знали, что кто-то говорит с нами. Невыносимая мука — слышать Землю и не понимать, что именно тебе говорят. Прошло несколько до бесконечности длинных дней, пока мы, наконец, смогли понять далекий голос.

Это была не Земля. С нами говорил «Памир» — корабль, летевший к звезде Струве 2398. Когда наш главный радиоинженер в сотый раз изменил схему дешифратора и послышался тихий явственный голос, мы были так обрадованы, что не сразу поняли смысл радиограммы. Мы летели к Земле, и уже давно для нас существовали лишь Земля и наш корабль. А мир был велик, и в этом мире к другим звездам шли другие корабли.

«В звездной системе Струве 2398, — гласила радиограмма, — пропала без вести первая исследовательская экспедиция, отправленная на планету Аэлла. Экипаж «Памира» — четыре человека — ведет к Аэлле транспсртную ракету с оборудованием. Сообщение о потере связи с первой экспедицией было получено в пути. Первая экспедиция успела лишь передать, что встретилась на Аэлле с какой-то неведомой опасностью. Экипаж «Памира» решил продолжать полет. Аэлла — планета, во многом подобная Электре. Просим Открывателя передать возможно более подробные инструкции и советы…»

Я помню наизусть эту радиограмму. Она лежала на моем рабочем столике долгую ночь дежурства. Мы ждали Открывателя. Сколько времени ему нужно, чтобы составить ответ? Час, три часа, сутки?.. Рация была подготовлена к ответной передаче. Капитан приказал установить круглосуточное дежурство.

В полночь главный радиоинженер ушел из рубки. Я осталась одна. Я думала о тех четырех неизвестных мне астронавтах, которые шли к Аэлле. Они не повернули свой корабль. Четверо против Аэллы… Но ведь мог же Открыватель выстоять в одиночку против Электры! Кто эти четверо?

Мой далекий друг, в ту ночь я думала о тебе. Мне казалось, что люди на «Памире» такие, как ты.

Я дремала, положив голову на столик. В полусне я видела рубку «Памира» и четырех людей, удивительно похожих на тебя. У них были твои глаза — с золотыми, как солнечные блики на воде, искорками, вспыхивающими при улыбке…

В половине четвертого по трапу поднялся Открыватель. Я услышала тяжелые шаги и машинально посмотрела на часы. Открыватель кивнул мне и медленно прошел к креслу штурмана.

— Радиограмма? — спросила я, пытаясь стряхнуть сон.

Открыватель не ответил.

— Радиограмма готова?

Он снял очки и обернулся ко мне. В его глазах было что-то новое, еще невиданное мной.

— Где… Земля? — странным голосом спросил он.

Я включила обзорный экран. Там, где перекрещивались нити, чернело пятно, окруженное густой россыпью фиолетовых звезд. Скорость корабля исказила вид звездного неба.

— Она там, — тихо сказал Открыватель.

— Ее не видно, — возразила я. — Солнце будет заметно месяца через три, не раньше.

Открыватель покачал головой.

— Она там…

Сон окончательно прошел, и я поняла, что возражать нельзя. Я молча стояла за креслом Открывателя и смотрела на обзорный эран. Это продолжалось долго. Потом Открыватель, все еще склонившись к экрану, едва слышно произнес:

Есть голубая звезда, Джаннета,
Езды до нее двенадцать лет,
Если мчаться со скоростью света.
И белая есть звезда, Джаннета.
Езды до нее сорок лет,
Если мчаться со скоростью света.
К какой же звезде
Мы с тобой поедем —
К голубой или белой?
Мой друг, ты знаешь эти стихи. Это «Детская песенка» Сэндберга. Однажды (с тех пор прошла вечность) ты читал их мне там, на Земле. Но в голосе Открывателя была недетская грусть. И я вдруг все поняла.

— Вы… решили? — спросила я.

Открыватель быстро надел очки и обернулся ко мне.

— Выключите экран.

— Вы решили? — повторила я.

Он посмотрел на меня и улыбнулся.



— Да, конечно.

— Но…

Движением руки он остановил меня.

— Скажите капитану: нужно пересчитать курс. Я перейду на «Памир».

…Неудержимо бежит стрелка часов, а я еще не сказала тебе самое главное.

В эту ночь аварийные автоматы молчали. И только под утро раздались тревожные воющие сигналы. Через минуту весь экипаж был в рубке. Прошло несколько часов, пока мы восстановили магнитную защиту. И когда капитан отошел от пульта управления, я передала слова Открывателя. Странно, но капитан не удивился. Он сказал:

— Хорошо. Идите. Я сам пересчитаю курс.

Однако никто не вышел из рубки.

— Идите, — повторил капитан.

Казалось, никто не слышал приказа.

— Хорошо, — сказал капитан. — Пусть будет так. Но сначала подумайте. Если все решат уйти к Аэлле, мы полетим. Но если хоть один из нас захочет вернуться, мы вернемся на Землю. А Открыватель перейдет на «Памир».

Он посмотрел на часы и добавил:

— Через пятьдесят минут. Я буду ждать здесь. Идите же…

Капитан наклонился к пульту управления. Я заметила: он смотрит туда же, куда ночью смотрел Открыватель…

Пятьдесят минут — они тянулись бесконечно. Я сидела в своей маленькой каюте и думала. На «Орленке» одиннадцать человек. Капитан остался у пульта управления. Десять человек разошлись по каютам. «Если хоть один из нас захочет вернуться, мы вернемся на Землю». Что скажут мои товарищи? За стальной переборкой каюта доктора. Это был его последний рейс… Главный радиоинженер — он оставил на Земле семью… Мои подруги, механики — их тоже ждут дома…

Пятьдесят минут — они тянулись бесконечно, и лишь в последние секунды время стремительно рванулось вперед. Надо было встать и идти в рубку. Но какая-то сила мешала мне подняться. Быть может, у меня больше, чем у других, права вернуться на Землю? Я дублер радиоинженера. Для меня этот рейс учебный. А там… на Земле… И вдруг я услышала Землю. Среди бесчисленных звуков я вдруг услышала один — шум морского прибоя. Это было так явственно, что машинально я посмотрела на динамик кристаллофона. А шум моря слышался сильнее и сильнее. Рокот морских волн, гул прибоя и еще всплеск покачивающейся на волнах лодки… В этот момент вся Земля воплотилась в пригрезившемся мне голосе моря. Ты слышал, как плещется вода под покачивающейся на волнах лодкой?..

С последним ударом часов я встала, поднялась по трапу и увидела, что все-все, кроме меня, уже в рубке. Они пришли сюда давно, я сразу поняла это. Никто, кроме меня, не ждал пятидесяти минут.

— Надо идти к Аэлле, — сказала я и удивилась, настолько чужим показался мне собственный голос.

— Да, — ответил капитан. — Мы рассчитываем курс.

Десять человек стояли вокруг меня. Никто из них не сомневался, что я скажу «да». Они давно собрались здесь, и сейчас электронная машина уже пересчитывает курс. Десять человек знали, что я скажу «да»…

Непередаваема красота Земли, но если меня спросят, что самое красивое на Земле, я, не задумываясь, отвечу: «Люди».

Мой друг,

мой далекий друг, стрелка часов летит по циферблату. Я должна сказать тебе все. Сейчас, когда я говорю с тобой, твой корабль летит где-то в черной бездне космоса. Но пока мои слова достигнут Земли, ты вернешься туда и будешь ждать меня на нашем холме.

Мой друг, мы уходим к Аэлле. «Орленок» удаляется от Земли. С каждым часом, с каждой секундой увеличивается расстояние между нами. И все-таки мы ближе друг к другу, чем раньше. Что значит жалкая арифметика расстояний, если я люблю тебя!

Не знаю, что ждет нас на чужой и злобной планете. Но как бы ни бушевало и ярилось небо Аэллы, я буду искать в нем твой корабль. Я знаю, мы увидимся с тобой. Ты не собьешься с пути, ты придешь, потому что я люблю тебя!

В этот первый полет я взглянула в бездонные глаза вселенной. Да, мой друг, мой далекий и близкий друг, бесконечность сильна. В сравнении с ней наша Земля — ничтожная пылинка. Но есть нечто сильнее черной бесконечности. Это разум и воля людей. Это право людей стоять плечом к плечу. Это простые слова, перед которыми отступают пространство и время, — я люблю тебя!

Валентина Николаевна Журавлева Над пустыней Хила







Самолет взбесился.

Беспорядочно вспыхивали и гасли контрольные лампы на приборных щитках. Исступленно выла сирена пусковой установки “Скорпиона”, и ее истеричный, надрывный вой заглушал слитный гул четырех турбореактивных моторов. Метались обезумевшие стрелки приборов, судорожно подергивался штурвал управления.

Джон Гейли ничего не мог сделать. Он даже не понимал, что произошло. Еще минуту назад бомбардировщик “Атлант” Б-97, управляемый автопилотом, уверенно шел к полигону. Электронное счетно-решающее устройство определило момент запуска ракетного снаряда “Скорпион”. И с этого все началось. “Скорпион” не отделился от самолета — поэтому и выла сирена, предупреждая, что взрыватель снаряда поставлен на боевой взвод. Автопилот не отключался. Это было самое страшное. Джон Гейли не мог вести самолет. Мощная гидравлическая система, управляемая автопилотом, передвигала штурвал, и хотя Гейли всей тяжестью тела повис на штурвале, самолет пикировал — круче и круче.

Гейли не видел высотомера, в глазах от напряжения расходились круги — красные, оранжевые. Но он знал: если самолет опустится ниже тысячи футов, сработает взрыватель термоядерного заряда в “Скорпионе”. О том, что, пикируя, “Атлант” врежется в землю, Гейли не думал. В сознании билась одна только мысль: “Взрыв, взрыв, взрыв…” — и, задыхаясь, он тянул штурвал.

Оранжевые круги в глазах слились в сплошное фиолетовое пятно. Лихорадочные удары сердца сотрясали тело. Судорога подступала к горлу. Какой-то, еще не затопленной ужасом частицей сознания он понял, что это конец… И тогда, покрывая все звуки: и зловещий, с присвистом рев двигателей, и острый, надрывный вой сирены, и громкий, отдающийся в ушах стук сердца, электрическим током хлестнул по нервам спокойный голос:

— Не сходите с ума, Гейли. Перестаньте тянуть штурвал — это бесполезно.

Машинально Гейли поднял голову. На приборной доске, среди хаотически вспыхивающих контрольных ламп, ровно горел квадрат телеэкрана. С выпуклого зеленоватого стекла на летчика смотрел Вернер фон Гертер.

— Бросьте валять дурака, Джон. Оставьте штурвал. Ну, живо!

Повинуясь команде, Гейли разжал руки. И штурвал, словно издеваясь над ним, сам пополз назад, пополз без всяких усилий.

Ускорение стиснуло летчика, вдавило в кресло. “Атлант” выходил из пикирования.

— Вы чародей, шеф, — крикнул Гейли. Голос его дрожал.

Фон Гертер улыбнулся. Это было едва заметное движение губ; узкие, бескровные, они чуть изогнулись, вздрогнули, замерли. Но летчик видел — Гертер улыбнулся.

— Попробуйте передвинуть секторы газа, — сказал фон Гертер.

Он говорил внятно, четко, почти без акцента. И Гейли слышал его негромкий голос сквозь вой сирены и гул моторов. Может быть, слова угадывались по движению губ, может быть, ужас, охвативший сознание, обострил слух, но Гейли слышал каждое слово.

— Попробуйте передвинуть секторы газа.

Гейли послушно ухватился за красные рукоятки рычагов, попытался потянуть на себя. Секторы газа не поддавались.

— Нет, — он мотнул головой. Громко повторил, наклоняясь к экрану: — Нет!

— Без паники, капитан Гейли, — строго сказал Гертер. — Возьмите себя в руки.

Этот негромкий, лишенный выразительности, какой-то восковой голос действовал на летчика гипнотизирующе.

Фон Гертер был “Ученым № 1” — так называли его газеты. Фон Гертер, ведущий специалист Управления баллистических снарядов, строил ракеты для западного мира (он работал когда-то на Гитлера, но какое это имело значение? Ведь и тогда он был “Ученым № 1”). И Гейли с надеждой смотрел на экран.

Фон Гертер думал. Взгляд его, как всегда в такие минуты, остановился, губы плотно сжались. У него было лицо художника, музыканта: высокий, сильно выпуклый лоб с небольшим шрамом над правой бровью (в молодости Гертер был исправным буршем), тонкий хрящеватый нос с круглым вырезом ноздрей, голубые глаза, глядящие куда-то вдаль.

Фон Гертер думал. Это длилось всего лишь мгновение, но ожидание показалось летчику нестерпимо долгим.

Капитан Гейли не был трусом. Четвертый год он служил испытателем — это что-нибудь да значило. Но впервые в жизни его парализовал страх — жуткий, смертельный страх, от которого дрожали руки, бешено колотилось сердце и мысли, как капли ртути, метались, дробились и ускользали.

Под фюзеляжем “Атланта”, в нескольких футах от кабины, висела неотделившаяся ракета с водородным зарядом. Взрыватель стоял на боевом взводе — и никакие силы уже не могли предотвратить взрыв. Если из-за вышедших из повиновения приборов самолет снизится — будет взрыв. Если кончится горючее и самолет спланирует — будет взрыв. А моторы, пущенные автопилотом на полную мощность, ревели, пожирая горючее…

“Взрыв, взрыв, взрыв…” — бешено пульсировало в сознании Гейли. Взрыв, от которого возникает ослепительный, затмевающий солнце клубок огненных вихрей, а потом для него, Гейли, наступят вечный мрак и небытие. Водородный взрыв, от которого и ракета, и самолет и он, Гейли, разлетятся на молекулы, на атомы, превратятся в пустоту, в ничто.

Гейли верил во всемогущество Бомбы. Его много лет убеждали в этом газетными статьями, кинофильмами (“Смотрите, смотрите, что стало с Хиросимой!”), секретными — только для офицеров! — инструкциями. Радиусы действия Бомбы, разрушительный эффект, оптимальные высоты взрывов — десятки, сотни цифр были спрессованы в глубинах памяти. И сейчас, рванувшись ссилой отпущенной пружины, эти цифры вытеснили из сознания все остальное. “Взрыв, взрыв, взрыв…” Это слово вертелось, как точильный круг, высекая мысли искрами: Почему бортинженер не пошел в полет? В шесть вечера надо быть в баре… Горючего осталось минут на сорок…” Искры гасли мгновенно. Бортинженера не пустили в рискованный полет — квалифицированный специалист стоит много дороже пилота. Свидание в баре не состоится — при всех обстоятельствах он опоздает… Он старался не смотреть на прибор, показывающий расход горючего. “Взрыв, взрыв, взрыв…” — вертелся точильный круг, искрами высекая цифры — температура, ионизация, ударная сила, температура, ионизация, ударная сила…

— Слушайте, Гейли, — голос фон Гертера ввинчивался в сознание летчика. — Слушайте, Гейли. Вы должны снять щиток автопилота. Сейчас к экрану подойдет Петерсон. Он скажет, что нужно делать.

Гейли покосился на темную панель автопилота. Представил хаотическое сплетение проводов, полупроводников, сопротивлений, конденсаторов… Это была совершенно новая, не похожая на обычные автопилоты, комплексная система автоматического управления самолетом.

— Ничего не выйдет, — хрипло выкрикнул он. — У меня нет инструментов.

“Атлант”, набрав высоту, лег в крутой вираж. Заглушая визг сирены, напряженно ревели двигатели. Сквозь иллюминатор Гейли увидел внизу выгоревшие, ржавые холмы пустыни Хила. Самолет был где-то около полигона.

Фон Гертер думал. Все происшедшее было для него прежде всего сложной задачей, тем более сложной, что ее требовалось решить без промедления. Точнее — тремя задачами. Следовало определить, почему “Скорпион” не отделился от самолета. Это было крайне важно, ибо серьезные изменения в конструкции “Скорпиона” не входили в планы фон Гертера. Следовало также попытаться спасти экспериментальный образец “Скорпиона” или довести испытания до конца. И, наконец, желательно было сохранить жизнь Гейли, опытного пилота, к которому фон Гертер уже привык.

Фон Гертер думал. Его мозг работал, как хорошо выверенная аналитическая машина. Он решал одновременно три задачи. Но перед глазами Гертера стояло главное — чертеж пускового устройства “Скорпиона”. Где-то была ошибка, и фон Гертер методично ее искал.

— Придется прыгать, — сказал он летчику.

— Нет, — Гейли наклонился к самому экрану. — Нет. Автоматы закрыли люк…

Гертер уже не слушал. Он знал, в чем дело. Автоматы безопасности не дают летчику прыгать, если самолет недостаточно удалился от предполагаемого места взрыва. А это место было сейчас всего в нескольких футах от кабины. Одна из задач усложнялась, Гертер поморщился.

“Атлант” вошел в облака, серая пелена надвинулась на иллюминаторы, и автоматы тотчас же включили обзорный локатор, зажгли свет. Восставшие против летчика приборы заботились о нем — исправно подавали в кабину кондиционированный воздух, поддерживали нужную температуру, следили за освещением. Как тюремный врач, они педантично оберегали здоровье приговоренного к смертной казни.

На круглом экране обзорного локатора выделялись темные пятна. “Атлант” шел над гигантскими воронками, возникшими от взрывов ядерных снарядов. Здесь, в центре пустыни Хила, был испытательный полигон военно-воздушных сил. Если бы пусковая установка “Скорпиона” оказалась исправной, сейчас в каменистой, оплавленной, испепеленной земле была бы еще одна воронка…

Фон Гертер думал. Он уже знал, почему не сработала пусковая установка. Ошибка была найдена, и, мысленно увеличив масштаб чертежа, фон Гертер решал, какие изменения придется внести в конструкцию. Конечно, в полете ничего нельзя исправить. Экспериментальный образец снаряда потерян. А летчик…

— Как с горючим? — спросил он.

Гейли перевел взгляд на приборную доску. Расходомер ничем не выделялся среди других приборов, но сейчас Гейли мгновенно увидел и запомнил даже самые мельчайшие детали — извилистую царапину на полированном корпусе, пылинки на толстом стекле, желтоватый бугорок на кончике вздрагивающей стрелки.

— Хватит на полчаса, — ответил Гейли. Он заставил себя улыбнуться.

Фон Гертер смотрел куда-то в пространство. На чертеже, стоящем перед его глазами, возникли красные линии. Да, конструкцию пускового устройства “Скорпиона” следовало изменить, и Гертер ясно видел, какие именно изменения придется внести.

— Вы слышите, шеф? — крикнул Гейли, машинально пригибаясь к экрану. — Горючего осталось на полчаса.

Гертер молчал.

— Горючего осталось на полчаса!

Шрам над правой бровью дрогнул, Гертер недовольно прищурился. Он всегда прищуривался, если ему мешали думать. И Гейли вдруг понял: Гертер не думает о нем, мысли Гертера уже заняты чем-то другим. Это было так страшно, что Гейли забыл о взрыве. Ему хотелось крикнуть: “Нет! Нет!” — но прямо перед ним был экран, и он видел — Гертер думает о другом. Уже — о другом!

Фон Гертер действительно уже не думал о летчике. Эта задача не решалась, и он отбросил ее так, как отбросил бы любую математическую нелепицу — квадратуру круга или нераскрывающийся интеграл.

Всю жизнь Вернер фон Гертер строил ракеты. Его первенцы (он вспоминал о них снисходительно — молодость!) летали через Ла-Манш на Лондон. Он сам рассчитывал их траектории. Потом он оказался за океаном. Теперь ракеты должны были летать через океан. И он рассчитывал новые траектории. Гертер любил свои ракеты. О политике он почти не думал. О людях — тоже. Впрочем, к тем людям, которые помогали ему строить ракеты, он относился хорошо. Джон Гейли принадлежал к этим людям, и Гертер старался его спасти. Но задача оказалась неразрешимой. Поэтому он перестал думать о Гейли. Теперь он думал только о “Скорпионе”.

— Шеф, вы слышите?! — Гейли тряс микрофон. — Вы слышите?!

Взгляд Гертера на мгновение встретился со взглядом летчика. Спокойные голубые глаза Гертера прищурились. Потом экран погас.

Зеленоватое стекло, за которым еще секунду назад был фон Гертер, поблескивало ровным, матовым зеркалом. И Гейли, пригнувшийся к экрану, видел в этом зеркале только себя и кабину.

В зеленоватом стекле погасшего экрана он увидел кабину и себя. Кабина казалась сплюснутой, а сам он, Гейли, был крохотным пятнышком, тоже каким-то сжатым, стиснутым. Простой оптический эффект ошеломил летчика — настолько разителен был контраст между этим мелким, нелепым изображением и крупным, спокойным лицом Гертера, только что глядевшего с экрана. Гейли рывком выпрямился. Схватил держатель микрофона. Он кричал в микрофон какие-то слова, бессмысленные слова — лишь бы услышали там, на земле, лишь бы отозвались! Он не хотел, не мог согласиться с мыслью, что Гертер уже занят другим.

Летчику вдруг показалось, что его просто не слышат, что сирена заглушает его голос. Он поспешно достал нож и поддел острием провод, идущий к эбонитовой коробке сирены. Сирена, взвизгнув, замерла. Сразу же наступила звенящая тишина; привычный гул моторов не воспринимался как шум.

Хриплый голос бился о сетку микрофона. Гейли кричал, хотя можно было говорить негромко. Он кричал, ожидая, что вот сейчас — вот в этот миг! — услышит ответ. Но никто ему не отвечал.

“Атлант”, набрав высоту, вышел из облаков. Впереди заблестела узкая полоска. Там был залив. Это приборы, раскрутив самолет над пустыней Хила, бросили его, как камень из пращи, вперед к океану.

Гейли не думал об этом. Он кричал в микрофон одни и те же слова. Он даже не замечал, что это была брань. Он ждал ответа. Но ему не отвечали, хотя рация — он видел — была в полкой исправности.

Ему не отвечали, а горючее кончалось. И Гейли, даже не глядя на расходомер, знал — через двадцать пять минут моторы проглотят последнюю каплю. Он знал, что баки почти пусты, что топливные насосы жадно — по галлону в секунду — высасывают горючее и, лихорадочно пульсируя, гонят, гонят к ненасытным турбинам…

Он замолчал на полуслове. То, что он увидел, в первый момент показалось ему спасением. На экране обзорного локатора, у самого края, возникли две светлые черточки. Они быстро передвигались к центру экрана, туда, где был “Атлант”. Гейли так ждал, так жаждал спасения, что эти две светлые черточки заставили его замолчать.

Но Джон Гейли был опытным пилотом, и, когда его сознание на мгновение освободилось от давящей силы ужаса, он сразу же — с беспощадной ясностью — увидел, в чем дело. В какой-то ничтожный отрезок времени он понял: “Атлант” вышел за пределы полигона, и там, на земле, приняли меры — навстречу обреченному самолету взлетели управляемые снаряды “Циклон”.





Это была всего лишь тысячная доля секунды, но тренированный мозг летчика-испытателя оценил обстановку. Гейли увидел все — и высоту “Атланта”, и его курс, и его скорость, и расстояние до снарядов…

— За что?! — крикнул он, отталкивая микрофон. На него вновь навалился ужас и стиснул сознание. Его расстреливали, хладнокровно расстреливали!

— За что?! — он схватил микрофон. — За что?!

Ответа не было. Там, на земле, слышали его, но не отвечали. Они боялись ответить и убивали его втихомолку. Рация работала. Они слышали его, но молчали, подло молчали!

Это слово, как плотина, повернуло бушующий поток мыслей. Его охватила ярость. Теперь он был уверен, что спасся бы, обязательно спасся бы, и только снаряды отрезали путь к спасению. Снаряды отбирали у него целую вечность — двадцать минут.

Земля молчит, предательски молчит, но рация работает, и он будет кричать — всем, всем, всем! Они не имеют права его убивать.

Он вцепился в регулятор настройки. Рация повиновалась ему, он мог действовать, и это сразу отсекло ужас. Гейли быстро выключил УКВ, он будет говорить на коротких волнах — пусть его слышат пассажирские самолеты, океанские суда, радиолюбители, пусть его слышат все!

Ровно гудела рация — единственный прибор на самолете, готовый покорно служить человеку. Но Джон Гейли не знал, что говорить. Он искал слова — и не находил. Он не мог обвинять тех, кто сейчас наводил на него “Циклоны”: эти люди выполняли приказ и защищали себя от обезумевшего самолета. Он не мог обвинять Гертера, потому что Гертер сделал все возможное для его спасения. Он не мог обвинять тех, кто построил автоматы: в испытательном полете можно ожидать любых случайностей.

Он искал слов — и не находил. То новое, человеческое, что, отвергая смерть, поднималось в его сознании, еще не могло быть выражено словами, потому что он никогда не понимал и не принимал этих слов. В мозгу метались обрывки фраз, беспомощные, нелепые. Он хотел крикнуть — но не мог, ибо не было слов, — что ему, Джону Гейли, всего двадцать восемь лет, что ему нельзя умирать, что он — пусть только все кончится благополучно — никогда не будет летать. Нет, он будет летать, но без Бомбы…

— Бомба, — он нашел слово и поспешно повторил его. — Бомба! Проклятая Бомба…

Он замолчал. Других слов не было. Капитан Джон Гейли верил во всемогущество Бомбы. И стоило ему произнести это слово, как память тотчас же вытолкнула целые параграфы инструкций и наставлений, крикливых и назойливых, как реклама, десятки, сотни цифр. Он мотнул головой, отгоняя цифры, как отгоняют мух, И увидел в иллюминаторе “Циклоны”.



Две маленькие черные точки, оставляя за собой грязный дымный след, шли навстречу “Атланту”. Гейли инстинктивно вцепился в штурвал. Но, едва прикоснувшись к холодной пластмассе, он почувствовал, что штурвал сам идет туда, куда он хотел его передвинуть — назад и вправо. Самолет, разворачиваясь, набирал высоту. Автоматы видели опасность.


Гейли сейчас же отпустил штурвал. Он знал: электронная система защиты справится с “Циклонами” лучше человека.

“Циклоны” приближались. Как псы, спущенные с цепи, они гнались за самолетом, повторяя каждый его маневр. На приборной доске вспыхнула белая лампочка. Инфракрасный пеленгатор, управляющий хвостовыми пулеметами, открыл заградительный огонь. “Атлант” на максимальной скорости уходил дальше в глубь пустыни Хила.

Белая лампочка на приборной доске мигнула и погасла. “Циклоны” прорвались к “Атланту”, и электрическая система защиты прекратила огонь — взрыв снарядов на короткой дистанции был опасен.

Штурвал дернулся, резко пошел назад. Летчика вдавило в кресло. Обреченный самолет — как мог — вел отчаянную борьбу с “Циклонами”. Это был каскад сложных фигур — разворот, пикирование, снова разворот, вираж… В иллюминаторах на мгновение возникала вздыбленная желтая земля, исчезала, сменяясь ослепительной синевой неба, и опять появлялась, круто уходя куда-то в сторону.

Гейли зажмурил глаза — крепко, до боли. Время исчезло. Остался только яростный, скрежещущий рев моторов. И, когда этот рев сменился привычным ровным гулом, летчик открыл глаза.

Самолет шел над пустыней Хила. “Циклоны” выдохлись, отстали. Но на экране обзорного локатора со всех сторон тянулись к центру светлые черточки. Их было очень много. Десятки, может быть, сотни новых “Циклонов” рвались к самолету с севера, с юга, с востока, с запада.

Гейли понял: через полторы минуты “Циклоны” вцепятся в самолет, разорвут его в клочья. Может быть — но это был один шанс из миллиона — ему удастся выпрыгнуть из разбитого самолета.

Эта мысль — он тотчас же ухватился за нее — заставила его действовать. Он поправил лямки парашюта, надел кислородную маску. Взгляд его упал на рацию. Он забыл о ней, а она ждала. Ждала его слов. И они нахлынули, эти слова, еще сумбурные, неповоротливые, но такие нужные! Да, он может, он должен обвинять — и тех, кто наводил “Циклоны” (они боялись созданной ими же Бомбы и потому убивали его), и тех, кто строил “Скорпион” и “Атлант” (они сами создали дикую спешку, в которой были неизбежны катастрофы), и тех, кто подвесил к его самолету Бомбу, проклятую термоядерную Бомбу. Они послали его, а сами остались на земле, и теперь, скрывая свою ошибку, — нет, свое преступление! — хотели его убить…

Он схватил микрофон. Сдернул кислородную маску. Но не было слов, первых слов, с которых следовало начинать. Он еще не понимал, что все, все можно сказать самыми простыми словами.

Он искал какие-то особые слова, а время истекало. Секунды, еще мгновение назад бывшие Временем, превращались в Ничто. Он ощущал это всем своим существом, всем телом и, как пловец, выгребающий против течения, всем телом сопротивлялся потоку Времени.

— Я, капитан Джон Гейли, — тихо сказал он. — Я…

Он говорил так тихо, что его не могли услышать. Захлебываясь, клокотали моторы, в безнадежной попытке бросившие самолет в последний прыжок.

— Я капитан Джон Гейли, — крикнул он. — Слушайте…

Больше он ничего не успел сказать.

Стая “Циклонов” вгрызлась в самолет. Разбитый, истерзанный, окутанный огнем и дымом, он падал, а “Циклоны” со всех сторон налетали на него — и рвали, рвали на куски.

Когда до земли осталось триста футов, сквозь дым пробилось ослепительное пламя, мгновенно раздулось до чудовищных размеров и обрушилось на мертвые холмы пустыни Хила. Потом в небо поднялось белое облако и разрослось взлохмаченным уродливым грибом.

Час спустя Военное ведомство опубликовало короткое сообщение: “На полигоне в пустыне Хила успешно проведены очередные испытания термоядерного снаряда “Скорпион”.

--


Валентина Журавлева "Сквозь время"

М.: Профтехиздат, 1960 г.



Журавлева Валентина Нахалка

Впервые я увидела ее три года назад. Тогда это была тишайшая девочка. Она робко выпрашивала автографы и смотрела на писателей круглыми от изумления глазами.

За три года она не пропустила ни одного заседания литобъединения фантастов. Собственно говоря, никто ее не приглашал. Но и никто и не гнал (тут мы, безусловно, виноваты и несем полную меру ответственности). Она сидела на краешке стула и жадно ловила каждое слово. Даже тех, кто мямлил или нудно бубнил чепуху, она слушала с таким восторженным вниманием, с каким, вероятно, слушали Цицерона его современники.

Постепенно мы привыкли к ней, привыкли к ее молчанию. И когда она заговорила, это было для нас полной неожиданностью. Случилось такое при обсуждении нового романа, водянистого и перегруженного научно-популярными отступлениями. Автору роман очень нравился, и наши критические замечания как-то не оказывали действия.

- Вот что, - сказал автор, благодушно улыбаясь, - давайте обратимся к ребенку. Как говорится, устами младенцев... хм... Ну, деточка, тебе что-нибудь понравилось в моей книге?

Деточка охотно отозвалась:

- Да, конечно.

- Отлично, отлично! - воскликнул автор и, поощрительно улыбаясь, спросил: - А что именно?

- Стихи Антокольского. На четырнадцатой странице есть восемь строчек - это прекрасно!

Тут только я увидела, что нет робкой девочки с круглыми от изумления глазами. Есть нахальный чертенок в зеленых брючках и сиреневой кожанке с оттопыренными от книг карманами. Есть ехидные глаза, подведенные (еще не очень умело) карандашом.

С этого времени наши заседания превратились, по выражению первого пострадавшего автора, в перекуры у бочки с порохом.

Ко мне Нахалка относилась с некоторым снисхождением. Наиболее каверзные замечания она высказывала не при всех, а позже, провожая меня домой. Как-то я пригласила ее к себе, с тех пор она приходила почти каждый вечер. Мне это почти не мешало. Она копалась в книгах и когда отыскивала что-нибудь интересное, часами молча сидела на диване. Конечно, молчание было относительное. Она грызла ногти, одобрительно фыркала, а если ей что-то особенно нравилось, тихо присвистывала. Так, по ее мнению, свистели фантастические ракопауки из какого-то рассказа. Читала она все, не только фантастику.

- Между прочим, Ромео дурак, - сказала она, откладывая томик Шекспира. - Я вам объясню, как надо было украсть Джульетту...

Но по-настоящему она любила только фантастику. Читала даже самые убогие рассказы и потом долго смотрела в потолок невидящим взглядом. От этого ее невозможно было отучить: она ставила себя на место героев, перекраивала сюжет и очень скоро теряла представление, где прочитанное и где то, что она сама придумала.

Однажды, например, она совершенно серьезно заявила, что встретила невидимую кошку.

- Звук есть, а кошки не видно. Я сразу подумала, что это она.

- Кто?

- Кошка, с которой делал опыт Гриффин. Кемп тогда спросил Невидимку: "Неужели по свету и сейчас гуляет невидимая кошка?" А Гриффин ответил: "Почему бы и нет?" Ну, как вы можете не помнить такие вещи?! У невидимой кошки и котята должны быть невидимые. Представляете?..

Вообще Нахалка замечала в фантастике детали, на которые редко обращают внимание. Куда, скажем, делась модель машины времени? Именно модель, а не сама машина. В ромене Уэллса мельком говорится, что модель отправилась путешествовать во времени. Так вот, почему после Уэллса написали множество рассказов о машине времени и ни одного об этой путешествующей модели?..

Впрочем, больше всего Нахалку интересовало "почему не сейчас?". Она произносила это как одно слово: "почемунесчас". Можно ли, например, оживить отрезанную голову какого-нибудь профессора, - "почемунесчас"?.. Можно ли наполнить ванну жидким гелием и сунуть туда кого-нибудь для анабиоза, - "почемунесчас?"...

Как-то ей попался рассказ о полете человека на крыльях, имеющих "электропластмассовые" мускулы. Она долго вертела журнал, рассматривала картинки, потом спросила:

- Почемунесчас?

Она перестала читать и три дня изводила меня этими "почемунесчас?".

В конце концов я повела ее к знакомому инженеру. У него было потрясающее терпение: он мог спокойно разговаривать даже с изобретателями вечных двигателей.

Нахалка сразу же выложила журнал с рассказом и затянула свое "почемунесчас?" Тогда инженер достал книги по теории полета и обстоятельно разъяснил, ПОЧЕМУ НЕ СЕЙЧАС.

Чем больше размер живого существа, тем менее выгодно соотношение между развиваемой им мощностью и его весом. Поэтому большие птицы дрофы, лебеди - плохо летают. Лошадь не могла бы летать даже если бы у нее были крылья. Вес человека находится где-то на границе допустимого: развиваемая человеком мощность достаточна, чтобы поднять в воздух 70-80 килограммов. Но нужно учесть и вес крыльев, а тогда соотношение получается неблагоприятное.

Все это инженер самым тщательным образом втолковал Нахалке - с цифрами, графиками, примерами. Она слушала, не перебивая, и презрительно морщила нос. В сущности, тогда я ее еще мало знала и не понимала, что это означает.

Дней десять Нахалка не появлялась. Потом пришла с потертым чемоданом, обвязанным веревкой. Я подумала, что она уезжает.

- Тут крылья! - выпалила она.

Девочка просто подпрыгивала от нетерпения. Меня удивило, что Нахалка что-то сделала: до сих пор она ограничивалась теоретическими рассуждениями.

- Крылья сделали мальчишки.

Вопреки обыкновению, она говорила сравнительно медленно и даже торжественно. - Я придумала, а они сделали.

Это было что-то новое: у Нахалки появились мальчишки.

- Сейчас я объясню, - сказала она, дергая за веревку, которой был обвязан чемодан. - Мы уже пробовали, здорово получается!

Я привыкла к ее выдумкам и ожидала, что услышу нечто фантастическое. Но она выложила свою идею, и это было просто, ясно и, во всяком случае, правдоподобно. Она объяснила все в нескольких словах.

Человек слишком много весит, чтобы летать на крыльях, значит, не надо строить мускулолеты. Эту истину Нахалка перекроила по-своему. И получилось: надо строить мускулолеты для животных, которые легче человека.

- Вообще это эгоизм, - заявила Нахалка. - Почему тысячи лет человек думает о крыльях только для себя? Почему бы сделать крылья для животных?..

В самом деле - ПОЧЕМУ? Поворот был неожиданным, и я не знала, что ответить.

В чемодане оказался большой рыжий кот. Он лежал на дождевом зонтике. Точнее на бывшем дождевом зонтике, потому что это были крылья, сделанные из зонтика.

- Сейчас увидите, - сказала Нахалка и принялась надевать крылья на кота.

Животное отнеслось к этому абсолютно спокойно. В жизни я не видела такого невозмутимого кота. Он ничем не выражал своего недовольства, пока Нахалка с помощью ремней пристегивала ему крылья. С широкими черными крыльями кот стал похож на птеродактиля из иллюстраций к фантастическим романам. Но, повторяю, это был удивительно флегматичный кот. Его нисколько не волновало то, что он стал первым в мире крылатым котом. Прищурившись, он лениво оглядел комнату, добродушно зевнул и поплелся к креслу. Нахалка помогла ему подняться, он подобрал под себя крылья, улегся на них и мгновенно заснул.

Я объяснила Нахалке, в чем ее просчет. Мало иметь крылья, надо, чтобы весь организм был приспособлен к полету. Тут важна не только анатомия, но и психика животного. Нужно уметь и хотеть летать.

Это было очень логично, однако Нахалка морщила нос и крутила головой.

- Подумаешь, психика, - пренебрежительно сказала она. - У него тоже есть психика...

Она принесла из передней свою куртку, порылась в ее необъятных карманах и выложила на стол мышь. Натуральную, живую мышь. Все остальное произошло в какие-то доли секунды. Рыжий кот молниеносно прыгнул на стол. Рванулся так, словно им выстрелили из пушки. Вероятно, кот безупречно рассчитал прыжок, но забыл про крылья. Они с треском раскрылись, когда он уже был в воздухе. И кот перелетел через стол. Это был гигантский прыжок: если бы не стена, кот пролетел бы метров тридцать, не меньше. Он врезался в стену, ошалело замотал головой и взвился к потолку. Крылья скрипели и хлопали, это пугало кота, и он как угорелый носился вокруг люстры. Потом с крыльями что-то случилось, потому что кот, кувыркаясь и шипя, свалился в кресло...

Некоторое время мы молчали, и было слышно тяжелое дыхание кота.

- Обидно, - сказала наконец Нахалка. - Надо было взять летучую мышь. А что? Он бы ее свободно догнал! Как вы думаете, нужны народному хозяйству летучие коты?

Я заверила Нахалку, что народное хозяйство вполне обойдется без летучих котов. И без летучих собак тоже обойдется. Я была уверена, что Нахалка придет к мысли о собаках.

- Летучие собаки? - переспросила она задумчиво. - Вообще-то они бы здорово охраняли стада. Но лучше, чтобы эти... как их... сами летали. Тогда и охранять не придется, сами улетят.

- Кто?

- Бараны, - нетерпеливо сказала Нахалка. - Бараны, овцы... Будут летать на горные пастбища, вот здорово, а?

Тут только я поняла, что с Нахалкой нужно быть очень осторожной. Любую мысль она могла перевернуть по-своему, и неизвестно, чем бы это все кончилось. Тщательно подбирая слова, я объяснила Нахалке, что отнюдь не случайно одни животные имеют крылья, а другие - нет. В сущности, здесь очень четко выражен принцип целесообразности: крылья полезны лишь в тех случаях, когда животное значительную часть времени проводит в воздухе. Иначе крылья будут только помехой, бесполезным грузом.

Нахалка молча упрятала кота в чемодан.

- Ты не унывай, - сказала я, когда она надевала свою кожанку.

Нахалка посмотрела на меня отсутствующим взглядом и рассеянно ответила:

- Да, конечно...

Через неделю в городской газете появилась заметка "Могут ли курицы летать?" Автор ее кандидат биологических наук писал, что на днях многие жители города наблюдали необычное явление природы - курицу, которая долго летала на большой высоте. Раньше полагали, писал кандидат, что крылья куриц плохо приспособлены для полета, но, видимо, мы еще недостаточно изучили такое, казалось бы, известное существо, как курицу. Заканчивалась заметка так: "Нет сомнения, что наука со временем раскроет и эту загадку природы".

Я не сомневаюсь, что никакой загадки тут нет и во всем виновата Нахалка. Впрочем, я тоже была виновата - сама сказала ей, что крылья не должны быть бесполезным грузом. Может быть, это и натолкнуло ее на мысль о бесполезности куриных крыльев.

Я позвонила инженеру, к которому приходила с Нахалкой.

- Знаете, в этом что-то есть, - сказал он, выслушав мои сбивчивые объяснения. - Нет, в самом деле. Существует же бионика: техника копирует природу. Почему бы не быть, так сказать, обратной отрасли знания? Девчонку можно считать основоположником новой науки, занимающейся внедрением технических средств в природу. Судите сами, ведь коней, например, подковывают... Так вы говорите, летающие бараны? Не знаю, не знаю, но если взять зайца или тушканчика... Я сейчас прикину, сделаю вчерне небольшой расчетик...

На следующий день в газете появилась новая заметка. На этот раз под рубрикой "Происшествия". В ней меланхолически отмечалось, что лебеди, восемь лет благополучно содержавшиеся на прудах городского парка, внезапно поднялись в воздух и с огромной быстротой исчезли в неизвестном направлении.

Я перечитывала заметку, когда в коридоре раздался звонок. Это была Нахалка. Еще ни разу я не видела ее в таком превосходном настроении.

- Есть гениальная идея! - выпалила она с порога. Ее нисколько не смутил мой мрачный вид. - Сейчас я вам все расскажу...

- Насчет курицы? - поинтересовалась я.

- Курица - это чепуха! - махнула рукой Нахалка. - Подумаешь, курица...

Тогда я спросила о лебедях. Нахалка нетерпеливо поморщилась.

- Лебеди - это тоже чепуха. Может, они решили большую часть времени проводить в воздухе... Вы же сами так говорили. Мы только удлинили им крылья. Подклеили перья. Чтобы крылья не были бесполезным грузом. Знаете, даже у голубей можно удлинять крылья. Для скорости. Но с рыбами будет интереснее.

- С рыбами? - переспросила я, пытаясь выиграть время.

- Ну да! Ведь их плавники тоже как крылья. Допустим, дельфин. Представьте, как он здорово будет летать! Или меч-рыба... Она и так восемьдесят километров в час развивает. А если нацепить ей крылья... Вот скажите - нужны народному хозяйству летающие рыбы?..

Было мгновение - я почувствовала, что теряюсь и просто не знаю, что возразить. Нахальная девчонка, стоявшая передо мной, вдруг показалась мне самой фантастикой, живым воплощением фантастики. Воплощение было нетерпеливое, не желающее знать преград, с поцарапанным носом и острыми огоньками в глазах. Надо было что-то делать. Я сослалась на эволюцию: крылья и плавники - результат долгого отбора, приведшего к наиболее целесообразным формам.

- Подумаешь, эволюция! - не дослушав, сказала Нахалка. - Так ведь эволюция не кончилась. Она идет дальше, только медленно. А почемунесчас? Ведь все можно сделать быстрее. Ну, подстегнуть эту эволюцию. Вы понимаете?

Я уже очень отчетливо представляла "подстегнутый" мир, в котором летучие коты преследовали летучих мышей, крылатые собаки гонялись за крылатыми зайцами, слоны на подводных крыльях обгоняли крылатых дельфинов, рыбаки подвешивали сети к воздушным шарам... У меня мелькнула мысль, что я выпустила джинна из бутылки. Я почувствовала (вполне серьезно!) ответственность перед человечеством.

И тогда появилась спасительная идея. Это была удачная идея, а главное - очень своевременная. Еще немного - и ничто не остановило бы Нахалку.

- Подумаешь, крылья, - сказала я, старательно подделываясь под ее тон. - На крыльях всякий полетит. В конце концов старомодно летать на крыльях. Вот антигравитация - другое дело. Правда, кое-кто считает, что это дело далекого будущего. Но почему? Почемунесчас?..

* * *

Сейчас, когда я пишу эти строки, Нахалка сидит у окна, с ногами забравшись в кресло. Она читает "Физику для всех" Ландау и Китайгородского. Второй месяц читает только физику. Никаких происшествий за это время не было. Нахалка сидит, уткнувшись в книгу, грызет ногти и машинально наматывает волосы на палец. Все тихо и спокойно.

Пока тихо и пока спокойно.

Комментарий

Идея 1:

Крылья для животных, например, для кошек, баранов и т.д.

Цитата:

"Человек слишком много весит, чтобы летать на крыльях, значит, не надо строить мускулолеты. Эту истину Нахалка перекроила по-своему. И получилось: надо строить мускулолеты для животных, которые легче человека".

Методика:

В годы написания рассказа идея мускулолетов-крыльев для полета человека была уже известна в фантастике, но вызывала возражения специалистов: мускульной силы человека недостаточно для полета. Использован прием: перенесения действия (функции) на другой объект. Вместо крыльев для человека - крылья для животных. Противоречие между весом и мускульной силой снимается, но возникает другое противоречие: крылья у животного есть, но они ему не нужны, поскольку нет стимула для полета. Противоречие разрешается: животному навязывается внешний стимул (в рассказе - мышь для кота).

Идея 2:

Это обобщение первой идеи. Использование механических крыльев частный случай решения общей задачи: применения технических средств для усовершенствования животного мира.

Цитата:

"Существует же бионика: техника копирует природу. Почему бы не быть, так сказать, обратной отрасли знания? Девчонку можно считать основоположником новой науки, занимающейся внедрением технических средств в природу".

Методика:

Идея может быть получена двумя способами. Первый - от частного к общему, прием универсализации. Использованы крылья для животных. Крылья - техническое средство. Общая идея: использование технических средств для усовершенствования животного мира.

Второй способ получения той же идеи: наоборот. В те годы популярной была бионика - наука об использовании в технике некоторых качеств, присущих животным или растениям. Наоборот: привить животному и растительному миру качества, заимствованные из техники. Если бионика была создана и существует до сих пор, то предложенная в рассказе "антибионика" так и осталась пока фантастическим допущением, обладающим высоким прогностическим потенциалом (аналогично человеку-амфибии и т.д.).

Валентина Журавлева Некий Морган Робертсон

1

— Придется тебя выгнать, — грустно сказал шеф. — Вчера ты был с Анной в «Золотой рыбке», не отпирайся. Ты рассказывал о своих подвигах… Год назад тебя видели в «Золотой рыбке» с Джейн, тогда ты тоже расписывал свои подвиги, а потом она взяла расчет и уехала куда-то. Вот что, мой дорогой: я не намерен терять секретарш. В нашем деле хорошая секретарша в сто раз полезнее такого бездарного детектива, как ты.

— У Джейн были агрессивные намерения, — возразил я. — Она решила выйти за меня замуж, а я не готов к такому серьезному шагу. Я для этого слишком молод.

— Малютка, — усмехнулся шеф, — тридцать два года. В твоем возрасте я открыл эту контору.

— Вы великий человек, — поспешно сказал я. — Не каждому это дано, что поделаешь. Я стараюсь.

— Ты стараешься, как же, — вздохнул шеф. — Если бы твой отец видел, как ты стараешься…

В войну Хокинз служил с моим отцом в коммандос, шесть лет они были в одной группе, к маю сорок пятого никого, кроме них, в этой группе не осталось. Отец и Хокинз ни разу не были ранены, только в Нормандии, в ночном прыжке, Хокинз вывихнул ногу. Отец дотащил его до полуразрушенного бункера, надо было выждать, пока придут свои. Под утро на бункер наткнулось ошалевшее от бесконечных бомбежек стадо овец; отец и Хокинз принялись палить в темноту, овцы прямиком понеслись на минное поле. Переполох был страшный, и немцы, державшие оборону в полутора милях позади, поспешно отступили, решив, что их обошли… В этой истории меня всегда занимал один вопрос: как отец тащил Хокинза, который был вдвое тяжелее его?..

Моему шефу Вальтеру Хокинзу, владельцу частной детективной конторы, шестьдесят пять, но выглядит он весьма внушительно. Рост шесть футов три дюйма, вес двести фунтов или чуть меньше, благородный профиль римского императора, свежий загар (ультрафиолетовые ванны в косметическом кабинете), аккуратно подстриженные седые волосы. С таким человеком клиент чувствует себя, как за каменной стеной.

— Если бы твой отец видел, как ты стараешься, — сказал Хокинз. — Он надеялся, что ты станешь ученым. А ты едва-едва закончил университет, последним в своем выпуске, подумать только — самым последним!

— У меня не было времени на зубрежку, — терпеливо объяснил я. — Два года я играл в университетской команде, вы же знаете. На мне все держалось. Потом я занялся автогонками и получил «Хрустальное колесо». Потом… ну, мало ли что было потом! Мне всегда не хватало времени: авиационный клуб, гребля, студия Шольца… Готов признать, что не следовало отвлекаться на живопись, это не мое призвание. Но остальное получалось неплохо.

— Ты не отличишь серной кислоты от соляной, — грустно сказал шеф. — Такой ты химик. Да и вообще, что ты делал после университета? Оставим знаменитые подвиги в морях и океанах. Что ты делал, вот о чем я спрашиваю. Служил репортером в какой-то сингапурской газетке, подходящее место для дипломированного химика! Был шофером в этой злополучной экспедиции Шликкерта. Занимался контрабандой в Африке…

Я возил оружие партизанам, шеф это прекрасно знал. Какая ж это контрабанда!.. Возил без всякой платы, сделал шесть рейсов, а потом «фантомы» сожгли мою стрекозу на лесном аэродроме.

— Ладно, — нехотя произнес Хокинз. — Я дам тебе дело. Обыкновенное дело, требующее добросовестной работы, не больше. И если ты не справишься с этим делом, можешь идти на все четыре стороны, у меня не благотворительная контора. Ты работаешь у меня больше года, а что ты сделал? Ну, поймал этого чокнутого Гейера. Могучий подвиг, как же… Вот, получай, — он передал мне пухлую папку. — Надо провернуть дня за три. Бен и Поль заняты, у меня нет выбора, бери это дело.

— А что там? — спросил я, не чувствуя ни малейшего энтузиазма.

Шеф был прав: детектив из меня получился никудышный. Меня охватывала тоска при одной только мысли, что надо копаться в чужих делах. Я и в своих не мог толком разобраться.

— У нас контракт со страховой компанией Дикшайта. Иногда им надо что-то выяснить о клиентах. У Дикшайта есть и свои агенты, но для перепроверки они обращаются к нам. Так вот, какой-то тип из Вудгрейва застраховался от несчастного случая, а через год отдал концы. Ребята Дикшайта копались в этой истории и не нашли ни малейшей зацепки. Компания выплатила страховку. А потом появились слухи, что это самоубийство. Страховка на сорок тысяч, в компании всполошились. Они считают, что нужен свежий взгляд на дело. Познакомься с материалами и езжай в Вудгрейв. В папке удостоверение — если надо, действуй от имени компании. Нужен толковый и убедительный отчет. Ясно?

— Всю жизнь мечтал о таком деле, — сказал я, Хокинз вздохнул.

— Ладно, двигай.

— Послушайте, шеф, — спросил я, вставая. — Вы что, установили микрофоны в «Золотой рыбке»?

— Проваливай, — вяло произнес Хокинз.

2

Когда я вышел от Хокинза, Анна, естественно, начала расспрашивать, и мне пришлось пересказать наш разговор. Каждая женщина — прирожденный детектив. Я пытался подправить некоторые детали, но Анна быстро разобралась в ситуации.

— Если ты завалишь это дело, шеф тебя выгонит, — констатировала она. — Ты бы постарался, а?

Я заверил ее, что все будет прекрасно.

— У меня свой метод, — объяснил я. — И на этот раз я его использую.

Она с сомнением покачала головой.

— Метод? Какой же?

— Пытки, — кротко ответил я.

В маленькой комнатушке, считавшейся моим кабинетом, было холодно и темно. Контора Хокинза занимала второй этаж старого дома, построенного в начале века. Этот солидный и, я бы сказал, консервативно мыслящий дом всячески сопротивлялся модернистским нововведениям Хокинза. Шеф считал, что контраст между старомодной респектабельностью фасада и ультрамодерным интерьером должен производить благоприятное впечатление на клиентов. Возможно, так оно и было. Но зимой мы мерзли, потому что скрытый под пластиковой облицовкой стен электрообогрев ничуть не грел, а летом изнывали от жары, потому что барахлили кондиционеры. Лампы дневного света назойливо жужжали, кнопочное управление шторами вечно отказывало, а раздвигающиеся в стороны двери время от времени намертво заедало.

Разумеется, у нас был свой информационно-вычислительный центр: разве могла такая солидная фирма обойтись без компьютера! Стеклянная перегородка делила некогда просторный холл на две части. Посетители, ожидавшие в одной части холла, видели сквозь матовое стекло, как моргают лампы на панели компьютера, слышали, как что-то щелкает и жужжит. Шеф считал, что это придает фирме респектабельность. Компьютер хранил массу ненужных сведений — расписание движения всех поездов в стране и так далее. Иногда по просьбе шефа я подсчитывал налоги, которые должна была платить наша контора.

Ультрамодерный интерьер, конечно, включал и соответствующую живопись. В моей комнате висело подписанное неким Клодом Леманном «Осмысленное пространство № 17». Подпись Леманна была единственным действительно осмысленным элементом картины: очень четкая, прямо-таки каллиграфическая подпись. Остальное пространство было небрежно заполнено хаотическим сплетением красных и желтых линий. Впрочем, мне еще повезло, поскольку в соседней комнате, где работал Поль, висело нечто грязно-серое, накрест перечеркнутое двумя фиолетовыми полосами и именуемое «Воспоминанием в полдень».

Шел дождь, один из тех бесконечных дождей, когда кажется, что мельчайшие капли воды возникают из ничего, прямо в воздухе, Я стоял у окна и смотрел на плотный поток автомобилей. Машины двигались медленно, с зажженными фарами. Я подумал, что в Вудгрейве сейчас наверняка безоблачное небо. По шоссе от Теронсвилла до Вудгрейва чуть больше ста миль, но в Вудгрейве, как утверждает реклама, двести солнечных дней в году. Что ж, поездка в Вудгрейв — это совсем неплохо…

Два года назад, в такой же бесконечный дождь я торчал на спасательном плоту в море Фиджи, милях в ста от островов Тонго. Движок был в полном порядке, но я не мог идти к островам в такую погоду: там полным-полно рифов, они моментально разделались бы с надувным плотом. Я понимал, что раз испытания затеяны именно в это время, дождь и туман обеспечены надолго. Приходилось ждать, и я терпеливо ждал. С едой было сносно, хотя я на всякий случай вдвое урезал дневной рацион. Меня донимала сырость. Приличная молекула воды обязана иметь какие-то размеры, но тот дождь состоял не из молекул, а из чего-то значительно более мелкого, просачивающегося во все щели и проходящего сквозь любую упаковку. Четырехместная палатка, выглядевшая вполне сносно, когда инженеры показывали мне плот на палубе «Олдборо», сразу промокла насквозь, и каждые три часа я вычерпывал воду. Приемник скис в первый же день; сигареты, хранившиеся в двойной пластиковой упаковке, размокли; я открывал консервы, и, хотите верьте, хотите нет, там тоже была вода…

До сих пор помню странный шум этого дождя. Ветра не было, и в абсолютной тишине мельчайшие капли оседали на крышу палатки, на плот, на темно-серую поверхность моря, создавая монотонный шипящий звук, что-то вроде бесконечного «ш… ш… ш…». Звук был приглушенный и настолько ровный, что он не нарушал тишины. Он существовал сам по себе, отдельно от тишины. Первые дни было муторно от этого бесконечного «ш… ш… ш…». Потом плот начал оседать: вода просачивалась внутрь баллонов, она плескалась внутри плота, и я слышал только этот зловещий плеск. Дождь прекратился на восьмой день. Я с трудом запустил движок, и мир наполнился его веселым тарахтеньем — ах, как это было здорово!

Дядюшка Хокинз напрасно упрекает меня в том, что я ничего не делал. Когда ничего не делаешь на спасательном плоту, это тоже работа. Я испытывал спасательные плоты, шлюпки, катера — словом, все то, что официально называется аварийно-спасательными плавательными средствами. Началось это, когда я учился в университете: случайно прочитал объявление, решил подзаработать на каникулах… Профессионалов-испытателей не существовало, компании каждый раз подбирали новых людей: редко кто соглашался вторично подписать контракт. Для испытаний выбирали отвратительную погоду, специально создавали аварийные ситуации, а экипажи комплектовали по принципу наименьшего соответствия.

Я плавал на сорокаместных катерах, по комфорту не уступавших реактивным лайнерам. Впрочем, к чему этот комфорт, если пятиметровые волны бросают катер как щепку… Плавал на индивидуальных плотиках, заливаемых водой при малейшем ветре. Плавал на классических шлюпках, конструкция которых не менялась уже триста лет, и на наиновейших сооружениях из стеклопласта и бериллия. Бывали спокойные испытания: сидишь на плоту в ста ярдах от обеспечивающего судна и день за днем жуешь какую-то патентованную дрянь, а врачи с интересом наблюдают,что из этого получится… Бывали испытания бурные: по морю разливают нефть, поджигают, образуется нечто невообразимое из пара, дыма и огня, и ты должен пройти сквозь это на катере, обмазанном сомнительным защитным составом… Чаще всего программа испытаний предусматривала все удовольствия: спуск на воду с горящего корабля, три-четыре дня шторма, а потом пару недель тихого дрейфа с почти пустым питьевым бачком…

Каждый раз наступал момент, когда я торжественно клялся: ну все, хватит с меня, если удастся выкарабкаться, больше меня сюда не заманишь! А потом все забывалось. В памяти оставались огромное звездное небо, торжественная тишина и волнующее чувство близости к океану.

Полтора года назад мне крепко досталось в Саргассовом море. В тот раз испытывались фильтры-опреснители, и сволочная фирма, изготовившая эту пакость, настояла ради рекламы, чтобы на плоту не было резервного бачка с водой. Разумеется, фильтры вышли из строя. Аварийная рация не сработала, и, пока меня искали, налетел циклон, началась крепкая заварушка. Обеспечивающее судно затонуло, надо же случиться такому! Обо мне вообще забыли… Я вылез из этой истории на пятьдесят второй день и потом долго отлеживался в госпитале. Времени было достаточно, я вдоволь наговорился с репортерами. Их интересовали приключения, но нашелся парень, который согласился раскрыть аферу с фильтрами. Фирма пыталась приписать мое спасение именно этим дерьмовым фильтрам, мы выступили с опровержением. У фирмы погорели контракты, и мне досталось покрепче, чем в Саргассовом море. За мной устроили настоящую охоту, как в гангстерских фильмах. Из Штатов я удрал чудом. Вернулся в Лондон, пошел к дядюшке Хокинзу. Что оставалось делать?..

3

Я сел за стол, придвинул к себе папку и включил настольную лампу (старую лампу с бронзовой подставкой и зеленым абажуром; мне удалось отстоять ее, доказав, что настольная лампа является рабочим инструментом, а не частью интерьера). Папка была набита бумагами, агенты Дикшайта поработали основательно. Эти ищейки, конечно, все уже разнюхали. Я-то что могу сделать после них? В одиночку и за три дня…

Вообще меня нисколько не воодушевляла перспектива отстаивать интересы страховой компании Дикшайта. Ну, допустим, человек застраховался от несчастного случая, а потом покончил жизнь самоубийством. Черт побери, разве жизнь — в обоих случаях — не стоит тех денег, что выплатила компания? Вдова остается вдовой независимо от того, как именно погиб ее муж. Почему я должен стараться, чтобы деньги, полученные вдовой, были возвращены в кассу компании? Кому от этого будет лучше?

Итак, Клиффорд Весси. Точнее: Клиффорд Робертсон. Весси — это литературный псевдоним. Что ж, звучит неплохо: Весси, Кристи… Что еще? Автор детективных рассказов, повестей и сценариев, пятьдесят два года, женат, двое детей.

Когда-то я охотно читал крими, и этим отчасти объясняется, почему я оказался в конторе Хокинза, хотя мог поехать на Аляску (мне предлагали место второго пилота в танкерной авиакомпании). Клиффорд Весси и его коллеги в какой-то мере виноваты в том, что я застрял в дождливом Теронсвилле. «А раз так, — подумал я, — у меня нет причин сочувствовать этому писаке. Ну держись, Клиффорд Весси…»

Я перелистал несколько страниц и укрепился в этой мысли. Преуспевающий литератор, взрослые дети, вполне обеспеченная семья, состоятельные родственники, собственный дом в модном курортном городке… Нет, здесь не было ничего похожего на первоначально рисовавшуюся мне ситуацию: ни бедной вдовы, ни сирот.

Впрочем, очень быстро я перестал об этом думать. Я впервые держал в руках досье страховой компании, и меня поразило, как много эти люди знают о своих клиентах. Клиффорд Весси и не думал еще обращаться в компанию Дикшайта, а на него уже была заведена учетная карточка. Он попал в число возможных клиентов, а к таким людям компания планомерно подбирала ключи. Идеальное здоровье, за пять лет ни одного нарушения правил уличного движения, спокойный образ жизни… Компания искала людей, которых выгодно страховать, и это был как раз такой случай. Возможным клиентам регулярно посылали рекламные проспекты, их потихоньку обрабатывали неофициальные агенты компании. Ловко это было организовано! Человек беседует со своим приятелем, разговор случайно касается страховки, две-три фразы — и зерно брошено… В один прекрасный день Весси сам пришел к Дикшайту. Вот тут за него взялись всерьез. За неделю о нем собрали кучу сведений: как он водит машину (наблюдения агента), в каком состоянии машина и как соблюдаются сроки профилактики (сведения из мастерской, которой пользовался Весси), как он переходит улицу (наблюдения агента-психолога), данные психоанализа (заключение психоаналитика), сведения о поездках за последние десять лет (по данным картотеки), прогноз по алкоголизму (заключение врача), участие в уличных шествиях и демонстрациях (данные картотеки) и далее в том же духе. Плотный рентген, ничего не скажешь. Компания хотела играть наверняка: под рентген попал не только Клиффорд Весси, но и его жена, дети, родственники, даже литературный агент Весси и некоторые соседи. Собранные сведения поступили программистам, и ЭВМ установила, что у Весси все шансы (вероятность 0,97) дожить до глубокой старости и спокойно умереть в своей постели, успев к этому времени выплатить компании более семи тысяч… Прекрасная перспектива.

Однако не прошло и года, как Клиффорд Весси погиб в результате несчастного случая. Отказали тормоза машины (во всяком случае такова была версия полиции), и новенький «кадиллак», шедший по шоссе в пяти милях от Вудгрейва, упал с обрыва на прибрежные скалы. В папке были снимки разбитой машины и места происшествия. Дорога там круто поворачивает, с одной стороны почти отвесная бетонная стена, подпирающая холм, с другой — частокол из бетонных столбиков. «Кадиллак» начисто снёс два столбика и свалился с высоты десятиэтажного дома. Катастрофа произошла в три часа дня, дождя не было, июльское солнце светило вовсю. Последними видели Клиффорда Весси владелец книжного магазина в Лондоне и рабочий с бензоколонки в тридцати милях от Вудгрейва. По их словам, Весси был в хорошем настроении, шутил. Экспертиза установила: в тот день Весси не выпил ни капли спиртного.

«Кадиллак» еще лежал на скалах, а ищейки Дикшайта уже рыскали по Вудгрейву. И ничего не обнаружили, ни малейшей зацепки, ничего такого, что давало бы повод заподозрить самоубийство.

Был в папке и снимок Весси, сделанный за год до катастрофы. Полное бритое лицо, маленькие глазки, аккуратно причесанные редкие волосы… Бесцветная физиономия лавочника.

И вот этот дядя, ухоженный, самодовольный, вполне обеспеченный, трезвый как стеклышко, солнечным утром садится в «кадиллак» и отправляется в Лондон. А на обратном пути авария — и «кадиллак» лежит на скалах.

…Только теперь, закрыв папку, я понял, какое безнадежное дело подсунул мне шеф. Не было ни малейшей зацепки.

4

У каждого великого детектива должен быть свой метод. Так принято считать. На самом деле в наше время есть только один метод, и состоит он в том, чтобы терпеливо собирать сведения, относящиеся к расследуемым событиям. Посмотрите, например, как работает комиссар Мегрэ. «Жанвье, поройтесь в картотеке… Мадам, что вы видели из окна?.. Скажите, хозяин, часто сюда заходил этот парень?.. Лапуэнт, расспросите таксистов…» Рано или поздно выплывает нужный факт, и это значит, что след найден.

Хороший метод, но не для меня. Мне нужно нечто другое: чтобы я сидел у себя, нисколько не думая о расследовании, или болтал с Анной, а дело прояснилось само собой. Или как тогда с этим свихнувшимся кассиром Гейером: банк не хотел поднимать шум, надо было перехватить Гейера до отлета из Девера, я рванул на своем «ариэле». Славная была гонка: я гнался за «фордом» Гейера, а за мной на «гепардах» гналась дорожная полиция… Ну а что делать сейчас? За кем гнаться?

Поразмышляв, я позвонил Анне и предложил пообедать вместе.

— Шеф уже справлялся, где ты, — сказала она. — Не советую околачиваться здесь до обеда.

Я посмотрел в окно: в такой занудный дождь мог работать только неутомимый комиссар Мегрэ.

— У меня по горло работы, — с негодованием возразил я. — Поройся в нашей библиотеке и принеси мне сочинения Клиффорда Весси. Все, что найдешь. А если будет спрашивать шеф, скажи, что я изучаю писанину Весси.

Это была гениальная идея, и я бросил трубку, чувствуя, что попал в точку. Раз Клиффорд Весси писал детективные сочинения, никто не может меня упрекнуть в том, что я начал с них.

У нас были два шкафа, битком набитых крими. Дядюшка Хокинз полагал, что мы должны следить за такой литературой. Иногда я брал журнал или книгу — почитать перед сном. Что ж, шеф будет доволен, что крими пригодились.

Через полчаса (пока я со спокойной совестью читал газеты) Анна принесла полдюжины книг и охапку журналов.

— Как насчет обеда? — спросил я.

Она покачала головой.

— Ничего не выйдет. Масса работы, шеф свирепствует.

Я взял наугад одну книгу. На глянцевой обложке мрачный верзила, сжимая в лапах два пистолета, преследовал симпатичную блондинку. Черт его знает, зачем для этого нужны два пистолета… Полистав книгу, я припомнил, что когда-то читал ее, во всяком случае начинал читать. Сюжет был самый стандартный (полицейский ведет расследование, хотя его начальник, подкупленный бандой, всячески ему мешает), герои тоже стандартные (до идиотизма честный сыщик Дон Роберт Брайстоу, легкомысленная певичка Китти, которая под благотворным влиянием Брайстоу возвращается на праведный путь, и гангстеры, множество гангстеров, поминутно хватающихся за пистолеты).

«Пронзительным взглядом Брайстоу прошил гангстера, тот побледнел, пистолет в его руке дрогнул, и этого было достаточно, чтобы Брайстоу великолепным прыжком перемахнул через ограду». Такие красоты были на каждой странице. «Сжимая рукоятку пистолета, Брайстоу неслышными шагами…»

Я взглянул на часы и отложил книгу. Слишком уж пространно писал Весси. Похоже, что у него была норма — двести страниц на каждую повесть о Доне Роберте Брайстоу.

На обратной стороне обложки был портрет автора. Ничего похожего на лавочника, вот что значит искусство фотографа! Клиффорд Весси смотрел исподлобья, прищурившись, и это придавало ему проницательность и таинственную значительность.

В журнальных рассказах действовал все тот же Брайстоу. Я прочитал один рассказ, второй, третий… Добросовестная посредственность. Работа ремесленника, обладающего необходимыми навыками и достаточно трудолюбивого, но начисто лишенного воображения. Едва взглянув на начало четвертого рассказа, я уже знал, что произойдет дальше и чем это кончится.

Почему люди читают такую чепуху? Впрочем, я сам увлекался крими, пока не поплавал на плотах.

Надо написать мемуары — вот какая мысль появилась у меня, когда я просматривал четвертый рассказ о неутомимом Брайстоу. Простая и гениальная идея: записки испытателя аварийно-спасательных плавательных средств — такого еще не было, это будет бестселлером. Первая гениальная мысль, которая появилась у меня в дождливую погоду; обычно гениальные идеи приходят ко мне в солнечные дни. Дядюшке Хокинзу не нравится, как я работаю? Прекрасно! Я уйду и напишу книгу.

Тут я подумал о Весси: ему не о чем было писать, он высасывал все из пальца — и все-таки прекрасно зарабатывал. У Весси был литературный агент, которому он сдавал свою продукцию. Вот кто мне нужен. Я еду к литературному агенту — раз, расспрашиваю его о Весси — два, попутно закидываю удочку насчет своей книги — три.

Книгу я представлял вполне отчетливо. Двести страниц. Суперобложка. Горящий корабль. Крупно: Ричард Уайкофф «Уходить от смерти — мое ремесло».

5

Оффис литературного агента Ольбрахта Збраниборски находился в Теронсвилле, в десяти минутах ходьбы от нашей конторы. Но я поехал на машине: пусть этот Збраниборски увидит, какая у меня машина. Я выложил за нее все монеты, заработанные в Саргассах. Спортивные «ариэли» выпускались только по заказам, фирма обчистила меня до дна, но я не жалею, машина того стоит.

Ехать пришлось минут двадцать, вкруговую. У меня было время поразмыслить, я решил вывернуть план наизнанку. Если я появлюсь у Збраниборски как детектив, потом трудно будет говорить о моей книге. Надо действовать иначе: начать о книге, а потом, если представится случай, перевести разговор на Весси.

У старого четырехэтажного дома стояли две машины: потрепанный «форд» и древний «олдсмобиль». На фоне этих стариков мой «ариэль» выглядел, как стюардесса «Эйр Франс», случайно заглянувшая в пансион для престарелых.

Ольбрахт Збраниборски оказался маленьким, толстеньким, говорливым и очень подвижным человеком лет сорока пяти. Разговаривая со мной, он бегал по своему кабинету — наглядная модель броунова движения, — бегал вроде бы совершенно беспорядочно, подходил к книжным полкам, брал книги, переставлял, снова начинал двигаться, ловко обходя лежавшие на полу связки книг. Но когда его вынесло к окну, он задержался на несколько секунд, молча рассматривая «ариэль», и после этого стал бегать с еще большим энтузиазмом.

Не претендуя на лавры Мегрэ, я давно перестал строить силлогизмы и полагался в основном на непосредственное впечатление. Збраниборски и его берлога мне сразу понравились. В комнате не было ничего показного, здесь все предназначалось для работы: книжные шкафы, книжные полки, стеллажи для журналов и рукописей, картотеки, огромный стол, заваленный почтой — книгами, журналами, какими-то пакетами.

Я сидел в массивном кожаном кресле, на столике передо мной была бутылка шотландского виски, а Збраниборски бегал из угла в угол, жестикулируя и восторгаясь моей идеей. Впрочем, я был начеку и твердо помнил, что моя норма — три глотка, иначе я не поведу машину, особенно в такую скверную погоду.

— Писать вы, конечно, не умеете, — говорил Збраниборски, всплескивая руками, — нет, нет не возражайте! Вы и не должны уметь писать. Писателей, умеющих писать, слишком много. Но кто из них испытал в жизни хотя бы одну десятую того, что испытали вы?.. Сто лет назад писатель знал то, чего не знали его читатели. Он был Учителем, вы меня понимаете? Нынешние писатели ничуть не выше своих читателей, поверьте мне, я хорошо знаю тех и других. Скажите, какие романы могут соперничать с книгами Тура Хейердала? Хейердал, Бомбар, Тенцинг, Гарун Тазиев — вот настоящие книги. Боже мой, я мог бы привести вам статистику, сколько угодно статистики. Книги Хейердала переведены на 89 языков, вы понимаете, что это значит? Сочинения всем надоели, люди сами знают все то, что знает сочинитель, они хотят прикоснуться к чему-то новому и настоящему. Мы сделаем потрясающую книгу, если вы ничего не будете сочинять и сумеете писать так, как вы сейчас рассказывали мне. И никаких горящих кораблей на обложке, это дешевка.

Он остановился и внимательно посмотрел на меня.

— Не знаю, надо ли вообще писать. Вы могли бы рассказывать мне; если есть хороший слушатель, дело идет легче. Будем записывать на диктофон. Хотите, начнем прямо сейчас?

К этому времени, несмотря на удобное кресло и виски, я отчетливо чувствовал некоторый дискомфорт. Это была совесть, черт бы ее побрал, совесть умеет создавать дискомфорт, у меня уже были подобные случаи. Збраниборски слишком серьезно отнесся к моей идее, в этом все дело. Литературный агент, в сущности, только маклер, торговый посредник. Но Збраниборски просто загорелся этой идеей, и у меня не хватало духу темнить.

— Вы уверены, что книга получится? — пробормотал я, стараясь выиграть время. Иногда мне удавалось уломать совесть.

Збраниборски посмотрел на меня светлыми детскими глазами.

— Я всю жизнь ждал такого случая, — тихо сказал он. — Вы не поверите, сколько дерьма прошло через мои руки. Сначала я вел любые дела, чтобы основать контору. Потом, чтобы ее поддерживать. Нужно было как-то жить, — он пожал плечами, — банальный довод…

— У меня тоже контора, — сказал я. — Частная детективная контора Хокинза.

6

— Детективная контора? — растерянно переспросил Збраниборски. — При чем тут детективная контора?

Я попытался вкратце обрисовать ситуацию. Збраниборски нетерпеливо бегал по комнате, негодующе пофыркивал и всплескивал руками.

— Бросьте все это! — воскликнул он, так и не дослушав меня. — Надо сделать книгу, вы получите кучу денег, ручаюсь.

Он снова начал говорить о книге, но тут уж я его перебил. В конце концов я не мог так просто бросить контору Хокинза. Хокинз взял меня, когда я был на мели. Хокинз полтора года держал меня, хотя я не приносил никакой пользы, и было бы просто свинством уйти, не выполнив порученного дела.

— Какое дело? — возмутился Збраниборски. — Нет никакого дела, я-то знал Клиффорда. Тут все чисто, можете не сомневаться. Несчастный случай — и ничего больше. Я вел его дела четверть века, понимаете? Боже мой! Клиффорд Весси… Ни малейшего проблеска таланта. Это был аккуратный литературный клерк. Размеренная жизнь, трудолюбие… Он писал авторучкой, он не диктовал свои сочинения. Чтобы диктовать, надо больше воображения. Он писал авторучкой, знаете, таким ровным канцелярским почерком. Потом отдавал секретарше, слегка правил перепечатанный текст, два-три слова на странице, не больше, и привозил это мне.

— Представляю. «Сжимая рукоятку пистолета, Дон Роберт Брайстоу неслышными шагами крался по темному коридору»… И все-таки мог же ремесленник испытывать чувство зависти к мастерам, Сначала зависть, потом появляется комплекс неполноценности…

Збраниборски расхохотался. Смеялся он по-детски, нисколько не скрывая, что смеется надо мной.

— Извините, но вы ничего не понимаете в людях, — сказал он. — Ремесленника абсолютно не беспокоит мастерство настоящих писателей. Он живет в другом измерении. Как бы вам объяснить… Ну вот, стали бы вы завидовать Геркулесу, его силе, его подвигам? Нет, потому что Геркулес — это миф. Так вот, для Клиффорда настоящий писатель — это тоже миф, что-то несуществующее. Я уж не говорю о Толстом или Фолкнере, для мистера Весси мифом были даже Агата Кристи и Джон Ле Карре.

— И что же, у него не было никаких стремлений, никаких огорчений?

— Книги Клиффорда Весси вышли общим тиражом в двенадцать миллионов. Да, да, это много меньше, чем у Поля Кени или Клода Ранка, но все-таки — двенадцать миллионов! Что касается огорчений… Однажды он проиграл на скачках триста фунтов и ныл потом полгода. Далее. Он быстро лысел, это его огорчало, он хватался за разные средства… Что еще? Лет восемь назад его не приняли в один аристократический клуб, иногда он вспоминал об этом… Вот и все. Литературных неудач не было. Клиффорд с его неотразимым Доном Робертом Брайстоу — как раз то, что нужно неискушенному читателю. Месяца за три до смерти он принес небольшой фантастический рассказ, это была нелепая затея — перейти к фантастике, я отказался взять рассказ. Единственный случай, когда мы поспорили. Обычно я брал его стряпню безоговорочно.

— Серьезная ссора? — спросил я. Вопрос был идиотский, но надо было что-то спросить.

Збраниборски протестующе взмахнул руками.

— Что вы! Разве это ссора… Автору детективных романов нельзя браться за фантастику. Читатели любят верить в подлинность всех этих полицейских историй. Читателю кажется, что автор участвовал в расследовании или во всяком случае копался в материалах. Рекламируя книгу, мы стремимся поддерживать эту иллюзию. И вдруг фантазия, игра воображения… Тогда и похождения Брайстоу покажутся выдумкой. И потом — какой из Клиффорда фантаст? Я открыл рукопись, увидел набивших оскомину космических пришельцев, мне стало тошно. Я посоветовал Клиффорду подписать рассказ псевдонимом и отдать в журнал научной фантастики. В конце концов почему не позволить себе такую блажь, если она не мешает делу?.. Он побывал в двух или трех редакциях, несколько раз переделывал рассказ… Не знаю, может быть, ему хотелось что-то доказать мне или себе… Рассказ не брали. Понимаете, это другой жанр. Весси пришлось бы осваивать ремесло почти с самого начала. Нужны годы, чтобы выйти на приемлемый уровень.

Збраниборски достал из нижнего ящика письменного стола зеленую папку и протянул ее мне.

— Пожалуйста, — сказал он, — можете убедиться. Сейчас у меня все бумаги Клиффорда. Кое-что я пристрою, хотя семья не нуждается в деньгах. Но этот рассказ никому не нужен.

Папка была увесистая, я сказал об этом Збраниборски.

— Там все варианты рассказа, — ответил он. — Все варианты и черновые наброски. У Клиффорда не пропадал ни один листок.

Я подумал, что есть хотя бы одна новая деталь, о которой можно будет упомянуть в отчете. Пусть дядюшка Хокинз видит, как я старался.

— Объясните вашему шефу, что здесь все чисто, — сказал Збраниборски. — Незачем терять время. Берите расчет, будем работать над книгой.

Я глотнул виски; к сожалению, это был уже третий глоток. Хокинзу не нужны мои объяснения, ему нужны новые факты, новые сведения, придется ехать в Вудгрейв. Я стал втолковывать это Збраниборски и едва не упустил важную мысль.

— Насчет книги, — сказал я. — Тут есть один скользкий момент, вы должны быть в курсе. Появится книга, а потом за нас возьмутся. Будьте уверены, за нас крепко возьмутся.

Збраниборски удивленно уставился на меня.

— То есть как? В каком смысле?

Можно прочитать тысячи детективных романов и нисколько не разбираться в жизни. Испытания, в которых я участвовал, кому-то приносили прибыль, кому-то убыток. Фирмы, производящие спасательное оборудование, отчаянно конкурируют. В двух случаях из трех те, кто тебя нанимает, готовы на все, лишь бы отчет об испытаниях выглядел оптимистично. Промышленный шпионаж, дезинформация, подкупы, преступления — что угодно, лишь бы обойти конкурента. Восемь лет назад у Канарских островов я отчаянно вычерпывал воду из полузатопленной шлюпки, и когда увидел вертолет, просто взвыл от радости. Но вертолет медленно прошел надо мной, его колеса были метрах в трех от меня. Воздушный поток раскачивал лодку, вода лилась через проломленный борт, я ничего не мог сделать. Вертолет трижды прошел надо мной, меня хладнокровно топили… В тот раз я спасся чудом: вертолет ушел, его спугнула рыбачья шхуна. Год спустя у Цейлона мой спасательный плот обстреляли с самолета…

— Великолепно! — воскликнул Збраниборски. — Вы обязаны все это рассказать. Надо сделать мужественную и честную книгу.

«Нет уж, — подумал я. — Один раз я вышел живым из этой игры, с меня хватит».

7

Милях в двадцати от Теронсвилла туман стал плотнее, белая стена начиналась прямо за ветровым стеклом автомобиля и, поскольку окончание разговора со Збраниборски ознаменовалось двумя лишними глотками, я свернул к мотелю, благоразумно решив немного переждать.

В пустом баре я выбрал столик поближе к окну (скорее это была стеклянная стена; при современной архитектуре не поймешь — где окно, а где стеклянная стена). Я заказал двойной кофе и открыл зеленую папку с рассказом Клиффорда Весси. Впрочем, на первой странице был другой псевдоним — Джон Кинг. Это звучало совсем неплохо: Джон Кинг «Голубая лента». Но прочитав две страницы, я понял, что Збраниборски прав. Летающая тарелка опустилась на лужайку перед домом Моргана Робертсона… Еще один — какой по счету? — рассказ о летающих тарелках. Я захлопнул папку и стал думать о своих делах.

Действительно, мне есть о чем написать, я знаю, насколько плохи спасательные средства даже на лучших лайнерах, и хорошо понимаю, чем это вызвано. Могу назвать фирмы, привести десятки примеров, могу показать этот жестокий механизм, сознательно жертвующий тысячами человеческих жизней во имя прибыли. А потом? Такую книгу мне не простят, это уж точно.

Если ваша фирма продает пылесосы, телевизоры или подъемные краны, нужно, чтобы ваш товар работал. Чуть лучше или чуть хуже, но такой товар должен работать, иначе вам его завтра же вернут. А спасательные средства не работают, они просто находятся на корабле. В девятнадцати случаях из двадцати их вообще не используют и через положенный срок заменяют новыми. Тут огромный соблазн продать что-то дешевое, но кажущееся дорогим и надежным. И не меньший соблазн купить эту бутафорию, потому что ее охотно отдадут на самых льготных условиях. Прибыль в таких сделках много больше, чем даже в нефтяном бизнесе. И страсти накаляются соответственно ставкам…

Я машинально открыл зеленую папку, вновь прочитал первую страницу и остановился, почувствовав какую-то странность. Пожалуй, не следовало делать двух лишних глотков. Соображал я хуже, чем обычно. Но соображать было не о чем. Тривиальное начало плохого фантастического рассказа. Действие происходит в конце прошлого века. Летающая тарелка опускается перед домом некоего Робертсона, молодого репортера, пытающегося по вечерам сочинять фантастические романы. Фантазия у Джона Кинга была небогатая, и я не удивился, прочитав, что экипаж летающей тарелки состоял из маленьких зеленых человечков. Разумеется, они нуждаются в помощи, эти зелёные человечки, что-то у них сломалось. Существует приказ не вступать в контакты с людьми, но положение безвыходное, зеленые человечки вынуждены открыться Робертсону: они рассчитывают, что писатель-фантаст лучше поймет их, чем кто-либо другой. Разумеется, мистер Робертсон оправдывает эти надежды. Летающую тарелку прячут в сарай. Зеленые человечки принимаются разбирать ее, а Робертсон отправляется в Лондон за материалами, необходимыми для ремонта…

Все это было изложено бесцветным и занудным протокольным стилем, но без присущей протоколу достоверности. Я продолжал читать только потому, что за стеклянной стеной туман стал темно-серым, даже черно-серым. Иногда в глубине тумана появлялись багровые пятна автомобильных фар, и тогда возникало нечто вроде «Воспоминания в полдень» — мазни, висевшей в кабинете Поля.

Читал я не очень внимательно, меня все время преследовало ощущение какой-то странности. Не было ни малейшего сомнения, что рассказ — бездарное подражание, примитив. И все-таки… В конце концов я вернулся к первой странице и стал вчитываться в каждое слово. Итак, летающая тарелка опустилась на лужайку перед домом мистера Робертсона… Джон Кинг (он же Клиффорд Весси) дал герою свою фамилию, вот в чем была странность! Рассказ велся от третьего лица, но героем был Робертсон. Дед или прадед Клиффорда Робертсона, живший в конце прошлого века, некий мистер Морган Робертсон.

Заметьте, не просто Робертсон, а Морган Робертсон. Робертсонов тысячи, возможно, даже десятки тысяч. Но Морган Робертсон, живший в конце прошлого века, это совсем особый случай…

8

Ибо Морган Робертсон, журналист, пытавшийся писать фантастические романы, существовал на самом деле.

Сколько людей помнят сейчас об этом. Двадцать? Сто?.. Не знаю. Во всяком случае я один из них.

Было время, когда о Моргане Робертсоне знал каждый мальчишка. Робертсон нашел издателя, и в 1898 году на прилавках книжных магазинов появился роман «Тщетность». Роман о морской катастрофе. В Англии построен огромный корабль — «Титан». Самый большой, самый роскошный, самый быстроходный… Билеты на первый рейс через Атлантику доступны только очень богатым людям. На борту «Титана» собирается высшее общество, корабль должен поставить рекорд скорости и завоевать «Голубую ленту», приз самому быстроходному лайнеру. В Северной Атлантике поздняя и холодная весна, но, стремясь в кратчайший срок преодолеть расстояние до берегов Америки, «Титан» идет полным ходом — и темной апрельской ночью сталкивается с айсбергом. Насосы не успевают откачивать воду, спасательных шлюпок не хватает, большая часть пассажиров и команды обречена на гибель… Морган Робертсон не был великим писателем. Он не был даже просто профессионалом. Но в книге — я читал ее дважды — немало сильных страниц. Катастрофа меняет людей. Точнее: заставляет показать свое подлинное лицо. Один из героев романа, молодой финансист, отнимает у своей возлюбленной спасательный пояс. Ее спасает старый врач, уступающий ей место в шлюпке…

На книгу Робертсона не обратили никакого внимания. Но через четырнадцать лет, в 1912 году, погиб «Титаник». Погиб при обстоятельствах, поразительно совпадающих с теми, что описаны в романе «Тщетность». В том же месте, в такую же апрельскую ночь «Титаник», вышедший в свой первый рейс и пытавшийся завоевать «Голубую ленту», столкнулся с ледяной горой… Вот тут-то и вспомнили о романе «Тщетность»! Да и как было не вспомнить, если совпали даже мельчайшие детали. Взять хотя бы описание «Титана»: длина 260 метров, водоизмещение 70 тысяч тонн, мощность двигателей 50 тысяч лошадиных сил, скорость 25 узлов, четыре трубы, три винта. Реальный «Титаник»: 268 метров, 66 тысяч тонн, 55 тысяч лошадиных сил, 25 узлов, четыре трубы, три винта… Никогда до этого и никогда после этого литературное произведение не оказывалось таким точным и мрачным пророчеством.

По-видимому, нет ничего неблагодарнее подобных пророчеств. Сначала на роман не обратили ни малейшего внимания, а после гибели «Титаника» поднялся страшный вой, на Робертсона посыпались обвинения — словно это он был виноват в катастрофе. Массовой психологией уже тогда недурно умели управлять. Кому-то было выгодно хотя бы частично отвлечь внимание от подлинных причин катастрофы, и Робертсона травили вполне профессионально. Идиотизм аргументации в таких случаях ничего не значит, лишь бы крик был погромче. Почему, зная об опасности, не предупредил в серьезной форме? Почему сам остался на берегу? Не подстроена ли катастрофа желающим прославиться романистом? В таком духе… В «Тайме» какой-то профессор пространно рассуждал о влиянии злой воли на ход событий. В других газетах религиозные фанатики прямо призывали к расправе над Робертсоном. Он получал сотни писем, ему угрожали, его проклинали. В конце концов он вынужден был бежать. Никто не поинтересовался, как же удалось получить столь точный прогноз. Роман ни разу не был переиздан, о нем быстро забыли…

В рассказе все было так и не так. Зеленые человечки хотят как-то отблагодарить Робертсона, но у них строгий приказ не нарушать естественного хода событий: зеленые человечки опасаются, что вмешательство в земные дела принесет людям вред. После долгой дискуссии старый зеленый человечек О-а-о (у него ярко-рыжие волосы, что соответствует седине) предлагает дать Робертсону сведения о какой-то грядущей катастрофе; такие сведения, утверждает рыже-зеленый О-а-о, несомненно помогут предотвратить катастрофу и принесут только пользу. Робертсон по роду своей репортерской службы постоянно околачивается в компании Ллойда, ему ничего не стоит получить статистику, необходимую зеленым человечкам для прогнозирования катастрофы. Там, откуда прилетели зеленые человечки, существует наука под названием «исчисление будущего», а на летающей тарелке, разумеется, есть ЭВМ, поэтому на расчеты уходит менее двадцати минут. Морган Робертсон получает точный прогноз о корабле, который будет спущен на воду через пятнадцать лет и потерпит катастрофу в первом же рейсе…

Ну а дальше — отлет зеленых человечков и тщетные попытки Робертсона предупредить кого-то о грядущей катастрофе. На Робертсона смотрят как на афериста или сумасшедшего. В конце концов он пишет роман «Тщетность», но и это ничего не дает: на роман просто не обращают внимания. Проходят годы. Робертсон все реже вспоминает о зеленых человечках, встреча с ними кажется ему далеким сном. Рассказ заканчивается проводами «Титаника». Морган Робертсон, вновь безуспешно пытавшийся что-то предпринять, стоит в веселой и нарядной толпе провожающих. Единственный человек, твердо знающий, что «Титанику» не суждено вернуться…

9

Пожалуй, в моем пересказе все это звучит интереснее, чем в рукописи Робертсона. Я излагаю самую суть, идею рассказа, а у Робертсона отличная идея тонет в унылых описаниях и вялых диалогах.

«Странно, — подумал я, — ведь это первая попытка хоть как-то объяснить феномен Робертсона. Пусть объяснение нельзя принять всерьез, но черт побери, рассказ возвращает нас к нераскрытой тайне: а как все-таки Морган Робертсон сумел с такой точностью спрогнозировать гибель «Титаника»?

И еще. Я почувствовал некоторую симпатию к Клиффорду Робертсону. Человек хочет восстановить доброе имя своего предка. В наше время это почти трогательно. В конце концов нельзя судить о Клиффорде Робертсоне по сочинениям Клиффорда Весси. Работа есть работа: иногда она не нравится, но ее все равно приходится выполнять. Важно другое — то, что человек делает по своей воле. Здесь-то и проявляется его характер.

10

Второй вариант рассказа назывался «Хроноклазма не будет». Над заголовком было написано: К. Робертсон-младший. «Браво, — подумал я, — Клиффорд Робертсон набрался смелости и решил выступать без псевдонима…»

Итак, на лужайке перед домом мистера Моргана Робертсона внезапно возник странный аппарат — хрустальный шар, обмотанный спиралью из белого металла. Из аппарата вышел молодой человек, одетый в черный фрак, брюки для гольфа и розовые туфли. Оказывается, молодой человек прибыл из 25-го века. Оу Аон (так зовут молодого человека) собирает материалы для диссертации, ему нужно поставить эксперимент — тут он надеется на помощь мистера Робертсона. Ведь мистер Робертсон пробует свои силы в фантастике и потому, несомненно, обладает богатым воображением. Оу Аон уже был у мистера Уэллса («Как, мистер Робертсон ничего не знает о мистере Уэллсе?! Ах, да, сейчас девяносто третий год, первое произведение мистера Уэллса появится только через два года…»), прославленный фантаст, автор «Машины времени», не поверил Оу Аону и выставил его за дверь. Такой досадный парадокс!

Впервые в рукописи Робертсона промелькнула неплохая деталь, я это отметил. Понравился мне и парень из 25-го века, он был более занятным, чем зеленые пришельцы. Путешествия в прошлое, объясняет Оу Аон, считаются крайне рискованными: все боятся, что путешественник начнет предсказывать будущее — и тогда изменится история, возникнут хроноклазмы, последствия которых невозможно представить. Так вот, лично он, Оу Аон, выдвинул противоположную гипотезу и хочет доказать ее экспериментально. Он уже побывал в Трое, рассказал Кассандре, как кончится троянская война, — и что же вы думаете? — предсказаниям Кассандры никто не поверил, все осталось неизменным. Люди глухи к предупреждениям. Теперь нужен еще один эксперимент: допустим, заранее станет известно о судьбе «Титаника»; повлияет ли это на ход событий?..

Второй вариант рассказа показался мне более удачным. Сцена отлета Оу Аона вообще получилась эффектной. Морган Робертсон помогает вытащить из сарая спрятанную там машину времени. Прощальное рукопожатие. Робертсон желает Оу Аону счастливо вернуться в 25-й век. Оу Аон отвечает, что возвращаться еще рано: надо побывать в 20-м веке и договориться с неким Клиффордом Робертсоном, чтобы тот написал о гибели гигантского танкера «Торри каньон» в Ла-Манше (это случится в марте 1967 года) и о катастрофе, которая произойдет в марте 1978 года у берегов Бретани, — погибнет еще более огромный танкер «Амоко Кадис». Морган Робертсон потрясен: неужели и через сто лет будут катастрофы? И что это такое «танкер»? Оу Аон торопится, надо стартовать, пока никто не увидел стоящую на лужайке машину. Но он все же успевает объяснить Робертсону, что такое танкер. И уже из кабины добавляет: самая большая катастрофа произойдет в январе 1988 года, когда близ полуострова Корнуолл пассажирский атомоход столкнется с супербалкером; от радиоактивного загрязнения погибнет около четырех тысяч человек… Машина времени исчезает, оставив ошеломленного и ничего не понимающего Моргана Робертсона. Что такое «атомоход»? Что такое «балкер»? Что означают слова «радиоактивное загрязнение»? Кто такой Клиффорд Робертсон?..

Далее все идет, как в первом варианте: Морган Робертсон безуспешно пытается что-то предпринять, потом пишет роман «Тщетность». Проходят годы, спущен на воду «Титаник», и вот Робертсон стоит в толпе провожающих…

Я читал не очень внимательно. Меня преследовала назойливая мысль: откуда у Клиффорда Робертсона данные о катастрофе 1988 года? Ну, «Титаник» — это история. Катастрофы с «Торри каньон» и «Амоко Кадис» известны каждому англичанину, тут тоже нет загадки. А вот столкновение атомохода с супербалкером — что это: художественный вымысел или прогноз? Я знал: проектируется первый пассажирский атомоход для атлантических линий. Скорость что-то около 50 узлов, свыше четырех тысяч пассажиров. Уже существуют балкеры, корабли для перевозки насыпных грузов водоизмещением в миллион тонн. У Клиффорда Робертсона просто не хватило бы фантазии выстроить такую впечатляющую линию: реальный роман — реальная гибель «Титаника» — реальные катастрофы танкеров — грядущая катастрофа атомохода. Никакими художественными средствами нельзя было бы достичь большей убедительности, чем достиг Клиффорд Робертсон, обладающий весьма скромным литературным даром. Появись такой рассказ — и на атомоход не продали бы ни одного билета. Подумать только: Робертсон снова предупреждает о катастрофе корабля! На этот раз глухих бы не оказалось…

«Игра выходит за пределы литературы, — подумал я, — не мог Клиффорд Робертсон решиться на такой шаг только из желания замолвить доброе слово о своем предке или из желания опубликовать рассказ. Клиффорд Робертсон знал, что катастрофа должна произойти. Это единственное объяснение».

Быстро перелистав наброски неоконченного третьего варианта (рассказ теперь назывался «Тщетность-2»; нетрудно представить себе взрывчатую силу этого названия в сочетании с фамилией Робертсона), я нашел в папке то, что ожидал найти: пожелтевшие листы, исписанные мелким почерком. Цифры, формулы, расчеты. Бумаги Моргана Робертсона.

11

Позже я провел долгие часы и дни с этими бумагами, пытаясь разобраться в исчислении будущего — науке, созданной Морганом Робертсоном. Но тогда, в баре, я быстро перелистывал хрупкие желтые страницы, отыскивая выводы, итоги расчетов. Листов было сто восемь. На семьдесят втором я нашел прогноз по «Титанику»; на восемьдесят седьмом — по «Торри каньон», на восемьдесят восьмом — по «Амоко Кадис». А еще через семь страниц кратко описывалась «катастрофа 1988 года».

Несколько пояснений. Бумаги Моргана Робертсона относятся к 1912 году и представляют собой черновик книги. По-видимому, Робертсон начал писать эту книгу сразу после гибели «Титаника», собираясь отвести от себя вздорные и невежественные обвинения. Но книгу он не закончил. Помешало нервное потрясение. Потом Робертсон уехал в Канаду. Последние страницы книги почти бессвязны. Вообще в рукописи множество уточнений, изменений, вставок. Читать эти листы трудно. Расчет по «Титанику» приведен полностью, а другие прогнозы даны только в виде конечных выводов. Они не так точны, как прогноз гибели «Титаника». Робертсон не приводит названий кораблей, даты указаны приближенно: 1967 год, 1978 год, конец 1987 года или 1988 год… Нет слов «танкер» и «балкер»; Робертсон пишет о «кораблях, везущих жидкий или пескообразный груз». Нет и слова «атомоход», речь идет о «двигателях, использующих внутренние силы материи». Ничего нет о последствиях гибели танкеров, когда сотни и тысячи тонн нефти погубили побережье Бретани и пляжи Корнуолла. Не упоминается и «радиоактивное загрязнение». Робертсон не думал о деталях и тонкостях терминологии. Он с лихорадочной поспешностью писал книгу-оправдание…

Повторяю, детальное изучение бумаг Моргана Робертсона я начал позже. Пока для меня были важны только две вещи: существуют ли вообще эти бумаги и есть ли в них прогноз катастрофы 1988 года. Я увидел, что бумаги существуют и что прогноз есть. Теперь я знал, что Клиффорда Робертсона убили.

Я ехал в сторону Вудгрейва, ехал осторожно, хотя туман почти рассеялся, и думал о странной судьбе Моргана Робертсона, гениального математика, опередившего свое время на столетие, а может быть, и больше.

В школьные годы и потом, работая репортером, Морган Робертсон не очень думал о математике. Это был молодой человек с изрядным зарядом честолюбия, что встречается весьма часто, и колоссальным воображением, что, наоборот, встречается чрезвычайно редко. От избытка воображения он пытался писать фантастические романы, хотя литературного дара у него не было. А по службе этому молодому человеку приходилось слоняться по залам компании Ллойда и добывать информацию для газет. И вот здесь, в один из обычных дней, у Моргана Робертсона появилась мысль о том, что будущие события можно вычислять с математической точностью. В этом храме наживы, где все думали о деньгах, Морган Робертсон сформулировал основные постулаты науки, которой нет и по нынешний день, ибо то, что мы называем прогнозированием, футурологией, — лишь жалкие намеки на стройное здание науки об исчислении будущего.

У Ллойда, еще со времен царствования Якова II, скапливалась информация о кораблях, грузах, рейсах, катастрофах. Морган Робертсон понял, что в сотнях томов годовых отчетов Ллойда спрятаны закономерности, знание которых позволит управлять будущим. Он принес домой (это было осенью 1891 года) первые десять томов и углубился в их изучение. Вот здесь-то и обнаружились математические способности Моргана Робертсона, он сам пишет о них с некоторым удивлением. В бесконечном океане цифр Робертсон с потрясающей интуицией улавливал странности, выделял их, анализировал — и появлялись первые теоремы исчисления будущего. Нередко оказывалось, что нет математического аппарата для обработки информации; тогда Морган Робертсон создавал свои математические методы. Мне трудно о них судить, но результаты применения этих методов говорят сами за себя.

Морган Робертсон работал неистово: каждый день, до глубокой ночи. Он сам пишет, что засыпал от усталости прямо за письменным столом. Через три года он вывел формулы морских катастроф. Будь у Робертсона иной исходный материал, не отчеты Ллойда, а, скажем, медицинская статистика, он пришел бы к исчислению будущего как-то иначе. В конце концов формулы морских катастроф — лишь одно из многих приложений исчисления будущего. Но в те времена не существовало другого, выражаясь современным языком, массива информации, равного по объему отчетам и регистрационным книгамкомпании Ллойда.

Итак, Морган Робертсон, перемолов бездну информации, вывел формулы морских катастроф. Еще два года ушло на то, чтобы произвести расчет конкретной катастрофы. Формулы были громоздкими, и Робертсону пришлось проделать колоссальную вычислительную работу, умножая, деля, возводя в степень, извлекая корни… Сегодня такие расчеты можно легко сделать на карманной ЭВМ, но у Робертсона были только карандаш и бумага. И все-таки кропотливый расчет по «Титанику» он проделал трижды, каждый раз точнее и точнее…

А теперь представьте себе Моргана Робертсона летом 1896 года. Это был уже не тот честолюбивый молодой человек, который искал случая выдвинуться. Работа меняет человека — тут действие в полной мере равно противодействию. Пять лет работы, потребовавшей огромного напряжения ума и фантазии, долгие дни и ночи, в течение которых Робертсон открывал и осмысливал то, что еще никому не было известно, — все это сформировало человека с иным характером, перестроило мировоззрение и мышление, дало иной жизненный опыт. Морган Робертсон сумел подняться над своим временем, и с этой высоты ничтожными казались былые мечты о карьере и богатстве. Я бы сказал так: Робертсон — как личность — стал неизмеримо значительнее. Обострились ум и чувства, изменилось самое главное, то, что определяет суть человека — представление о ценностях, целях, добре и зле. Быть может, другой талантливый математик, имея информацию Ллойда, тоже смог бы вывести формулы катастроф и теоремы исчисления будущего. Но Робертсон, превращая информацию в абстрактные и бесстрастные формулы, ни на минуту не забывал о тех, кто погиб в море. Его могучее воображение работало не только на математику, оно с ужасающей ясностью рисовало картины кораблекрушений, заставляя искать их глубинные причины и вызывая непроходящую душевную боль.

Так вот, представьте себе этого человека, занятого своими расчетами, гипотезами, сомнениями; представьте, как он вглядывается в возникающие за формулами мрачные картины бесчисленных морских трагедий. Временами работа кажется непосильно тяжелой. И вот, наконец, поставлен решающий эксперимент: вычислена гигантская морская катастрофа: если она произойдет, теория доказана! 1912 год, Северная Атлантика, столкновение пассажирского парохода с айсбергом, гибель полутора тысяч человек…

Робертсон ошеломлен. Подумать только, полторы тысячи человек!.. Нужно что-то предпринять, нельзя допустить, чтобы совершилось такое. Нужно самому перечеркнуть свой решающий эксперимент, вмешаться в ход событий, сделать так, чтобы предсказанной катастрофы не произошло… Драма, достойная пера Шекспира. Не случайно Клиффорд Робертсон хотел отделаться пустяковыми рассказами о космических пришельцах и путешественнике, прибывшем из 25-го века. Только в третьем варианте рассказа он попытался показать все так, как было… и не смог.

Не существовало никаких зеленых человечков, никаких молодых людей из машины времени. Был великий ученый, заложивший основы математического исчисления будущего и впервые столкнувшийся с ситуацией, с которой еще никогда никому не приходилось сталкиваться. Доказательства верности теории можно получить лишь в том случае, если события будут идти своим чередом и произойдет предсказанная катастрофа. Надо сдать запечатанный пакет с прогнозом нотариусу, а потом — после гибели корабля — объявить, что все обстоятельства катастрофы были вычислены заранее. Вот тут теорию признают безоговорочно! А полторы тысячи человек… Что ж, потом формулы катастроф позволят спасти сотни тысяч людей, простая арифметика. Прекрасный довод для успокоения совести, не так ли?.. И другой путь, всеми силами мешать катастрофе, кричать, доказывать, драться, суметь изменить ход событий. Теория и формулы останутся верными, но никаких доказательств не будет, исчисление будущего признают на двадцать или пятьдесят лет позже, и человечество дорого заплатит за эту задержку.

Я подчеркиваю: в 1896 году Морган Робертсон абсолютно не принимал в расчет личные интересы, хотя по справедливости следует признать, что он имел право учесть их. Однако проблема была и без того предельно острой: с одной стороны — гибель пассажиров и экипажа «Титаника», но признание теории и возможность в будущем предотвратить многие вычисленные катастрофы, а с другой стороны — сохранение полутора тысяч жизней, но отказ от решающего эксперимента и многие катастрофы, которые нельзя будет предотвратить, потому что теория получит признание значительно позже…

Беру на себя смелость утверждать: чтобы правильно решать такие проблемы, нужно учитывать еще один фактор. Каждый наш поступок служит кому-то примером — положительным или отрицательным, быстро забываемым или вечным. Каждый наш поступок в той или иной мере отражается на поступках других людей, и этот суммарный резонанс — самая высшая мера добра и зла.

Морган Робертсон принял решение сделать все, чтобы предотвратить гибель корабля. В рукописи Робертсона подробно и точно перечислены все предпринятые им попытки повлиять на ход событий. Чтобы избежать катастрофы, достаточно было проложить курс корабля немного южнее. Или идти с меньшей скоростью. Но Робертсона просто не слушали: никого не интересовала какая-то опасность, якобы грозящая какому-то еще непостроенному кораблю. Математики, к которым обращался Робертсон, пожимали плечами: для проверки формул, на основании которых предсказана катастрофа, нужно повторить всю работу, проделанную Робертсоном. и заново проанализировать сотни томов с материалами Ллойда…

Роман «Тщетность» был лишь одной из многих попыток привлечь внимание к опасности. Фантазия подсказала Робертсону многие яркие детали, вычисленное перемешалось с придуманным, и (такова была сила фантазии этого человека!) прогноз в целом стал еще точнее.

Я думаю, Робертсон понимал, что ему не удастся предотвратить гибель «Титаника». Не случайно роман назван «Тщетность». Но Робертсон честно сражался с судьбой (или с косностью общества — так будет точнее). Он писал в Королевское общество, дважды обращался в парламент, обивал пороги компании «Уайт стар», которой принадлежал «Титаник». За три недели до отплытия «Титаника» Робертсон говорил с Эндрюсом, конструктором корабля. Эндрюс рассмеялся: «Титаник» непотопляем, катастрофы не может быть, это просто вздор. «Дай нам бог, — сказал Эндрюс, — прожить еще столько, сколько предстоит прожить «Титанику». Приходите ко мне после возвращения корабля, мы продолжим этот разговор…» Что ж, пожелание Эндрюса наполовину сбылось: конструктор «Титаника» погиб вместе со своим кораблем. Один из спасшихся моряков видел Эндрюса в курительном салоне. «Титаник» уже уходил под воду, оставались считанные минуты; конструктор, отшвырнув спасательный пояс, сидел в кресле, отрешенно глядя в пространство…

Морган Робертсон прожил на четыре года больше. Он погиб на войне, не успев опубликовать свои работы и новые прогнозы.

12

В восьми милях от Вудгрейва дорога поднялась над туманом, в ветровое стекло «ариэля» ударило яркое солнце, мир приобрел краски.

Через несколько минут я остановил машину у крутого поворота — там, где сорвался «кадиллак» Клиффорда Робертсона. Разумеется, дорога была давно отремонтирована: все столбики на своих местах. Я осмотрел эти столбики и прошел по дороге в обход холма. Метрах в ста от поворота начиналась тропинка, по которой можно было подняться на холм.

Я, конечно, плохой детектив. Вообще я никакой не детектив. Но одно дело я все-таки распутал, причем такое дело, которое вряд ли распутал бы кто-нибудь другой. Вечером я доложу шефу обо всем — о Моргане Робертсоне, о «Титанике», о папке, переданной мне Ольбрахтом Збраниборски. И об убийстве Клиффорда Робертсона. Полиция искала доказательства несчастного случая, страховая компания думала о возможном самоубийстве, никому в голову не пришла версия об убийстве. Еще днем, знакомясь с обстоятельствами дела, я подумал, что Клиффорд Робертсон ехал из Лондона со скоростью не более тридцати пяти миль. На такой скорости просто невозможно сбить прочные железобетонные столбики. Кто-то подтолкнул «кадиллак»…

С вершины холма мне пришлось спуститься всего на несколько метров, и я сразу нашел то, что искал. В боковом свете заходящего солнца на серой почве холма не очень отчетливо, но все-таки просматривался след — ложбина, вмятина, круто идущая вниз. Отсюда столкнули что-то тяжелое, скорее всего металлический шар. Так можно выбить за дорогу и неподвижную машину…

Наверное, Клиффорд Робертсон кому-то что-то сказал о катастрофе 1988 года. Он был неосторожен, этот автор выдуманных криминальных историй. Он плохо знал реальный мир и, сам того не понимая, привел в действие могучие силы. Выступить против проекта, в который уже вложены колоссальные средства, — это примерно то же самое, что стать на пути бешено мчащегося экспресса. Нравы теперь более крутые, чем в патриархальные времена Моргана Робертсона: Клиффорд Робертсон не успел даже дописать «Тщетность-2»…

«Что ж, — думал я, спускаясь с холма, — дядюшка Хокинз не станет ввязываться в эту историю. Нет доказательств убийств, таких доказательств, которые можно было бы предъявить. Да и какой смысл искать мелких фигурантов, слепых исполнителей, которые наверняка не знали, зачем нужно было убрать Клиффорда Робертсона. Нет, действовать придется в одиночку, во всяком случае на первых порах. Может быть, потом чем-то помогут и дядюшка Хокинз и Ольбрахт Збраниборски. Но дебют придется разыгрывать одному. Это — моя война. Тут не отойдешь в сторону и не спрячешься за чью-то спину. Я издам рукопись Моргана Робертсона, расскажу о смерти Клиффорда Робертсона, приведу десять, двадцать, сотню новых прогнозов и раскрою закулисную механику катастроф, тут я кое-что понимаю…»

Это — моя война.

Журавлева Валентина Придет такой день 

Не читайте этот рассказ днем, потому что вас будут отвлекать тысячи назойливых мелочей. Лучше всего читать ночью, когда на столе лежит теплый круг света от лампы и сквозь полуоткрытое окно слышно, как шуршит дождь.

Не читайте этот рассказ, если вас раздражают исторические и научные неточности. Действительность здесь основательно перемешана с вымыслом. Сведения, которыми я располагала, были так противоречивы, что пришлось выбирать почти наугад. Кое-что я присочинила сама.

Не читайте этот рассказ, если вы рассчитываете спросить в конце, почему в век кибернетики и космических ракет я вспомнила историю, случившуюся в конце прошлого столетия. Я не смогу ответить. Бывает же так: вы идете по берегу моря - и вдруг замечаете камешек, который надо поднять. Почему надо?

Почему именно этот? Пустые вопросы. Вы подбираете камешек, кладете его на ладонь, и вас охватывает непонятное волнение. И вы надолго запоминаете этот день, море и камешек.

Весна 1887 года в Париже была на редкость холодной, и сирень расцвела только шестого мая. Студенты-медики Жерар Десень и Поль Миар пришли к знакомой художнице с ветками только что распустившейся сирени. Возможно, при других обстоятельствах художница и не обратила бы особого внимания на подарок. Но ей, как и всем, надоели холодные ветры и томительные серые дожди.

В этот яркий солнечный день она восприняла сирень как символ победившей весны. Она долго любовалась цветами, а потом сказала, что не существует красок, которые позволили бы правильно передать тончайшую цветовую гамму сирени.

- Смотрите, - сказала она, - я могу взять китайский вермильон, смальтовую синюю и фиолетовый марс. И вот красное в соединении с сине-фиолетовым дает чистый малиновый цвет. Но никаким смешением красок нельзя воспроизвести живую сиреневую гамму. Наверное, нужна какая-то особая краска...

- Очень хорошо! - воскликнул Поль Миар. - Я получу ее в лаборатории. Дайте мне два года.

- Два года? - переспросил Жёрар Десень и рассмеялся. - Ты не справишься с этим и за двадцать лет: искусственные краски тусклы и грубы. Они годятся только для того, чтобы малевать вывески. Но за два года я найду растение, из которого можно получить настоящую сиреневую краску.

- Ты нелогичен, Жерар, - возразил Поль. - Вот перед тобой сама сирень, разве ты можешь извлечь из нее сиреневую краску?..

Художница прервала спор. Она объявила, что будет ждать два года. Посмотрим, кто окажется прав, сказала она. А пока, в такой сверкающий весенний день, не лучше ли пойти к набережной?

Я не знаю имени художницы.

Может быть, это и не так важно, ибо через полтора месяца она уехала к себе на родину, в Сербию. К этому времени студентов уже не было в Париже. Миар работал лаборантом в Берлине, у Штольца. Десень вместе с экспедицией Жана Декавеля поднимался от Конакри к верховьям Нигера. Перед отъездом из Парижа художница написала друзьям письма. Одно письмо, отправленное в Конакри, так и не попало адресату, потому что экспедиция вернулась окружным путем, через Дакар. Другое письмо пришло в Берлин в то утро, когда новому лаборанту впервые поручили самостоятельную работу: он машинально положил нераспечатанный конверт в книгу и вспомнил о нем только осенью, возвращаясь в Париж.

Итак, художница исчезает из нашего рассказа, оставляя, впрочем, повод поразмыслить о роли женщин в истории науки. Кто знает, как сложились бы судьбы Поля Миара и Жерара Десеня, если бы в ту весну они оба не были немножко влюблены в художницу.

Правда, они так и не нашли сиреневую краску. Но жизненный путь их был уже определен. После окончания медицинского факультета Десень путешествовал и собирал лекарственные растения, а Миар получал новые лекарства в химической лаборатории.

Это вполне соответствовало их склонностям. Десень был прирожденным путешественником. Он вырос в Марселе, в семье состоятельного судовладельца, и еще в детстве с поразительной легкостью овладел шестью языками.

В конторе своего отца он видел самых различных людей, это приучило его свободно держаться в любых обстоятельствах и быстро приспосабливаться к чужим обычаям. Невысокий, худощавый, он был, однако, очень вынослив и, что особенно важно для путешественника, невосприимчив к резким сменам климата и пищи. Есть масса свидетельств о необыкновенной удаче, сопутствовавшей Десеню. Я думаю, дело не только в удаче. Когда человек из множества дорог неизменно выбирает единственно верную, это говорит об интуиции или, если хотите, о таланте.

Поль Миар был человеком иного склада. Его отец считался одним из крупнейших профессоров богословия, а дед был известным атеистом и антиклерикалом. Люди такого типа дали Франции Монтескье, Вольтера, Дидро. В доме Миаров часто гостили политические деятели, писатели, адвокаты.

Прислушиваясь к их спорам, Поль довольно скоро сообразил, что взрослые заняты интересной игрой, в которой не так важен результат, как сам процесс игры, подчиняющийся тонким и сложным правилам. Эмиль Золя, обедавший однажды у Миаров, обратил внимание на четырнадцатилетнего мальчика: казалось, юному Полю доставляло удовольствие незаметно подталкивать и направлять спор. Золя предсказал, что мальчик станет депутатом парламента, - и ошибся. Поль унаследовал от своей матери, женщины доброй и рассудительной, склонность к работе, дающей полезные результаты. Он принес в химию острый, скептический метод мышления, хотя в его стиле сохранился и некий привкус игры: иногда Поля забавляли неожиданные превращения веществ.

После окончания университета Миар четыре года работал в лабораториях Штольца, Гофмана и Вендерота. Утверждают, что именно Поль Миар подсказал Гофману способ получения ацетилсалициловой кислоты. Возможно, это легенда. Зато не подлежит сомнению выдающаяся роль, которую Миар сыграл в открытии амидопирина: об этом неоднократно упоминал Штольц. В Париж Миар вернулся зрелым ученым и вскоре стал руководителем лаборатории при госпитале св. Валентина.

К этому времени дружба Миара и Десеня превратилась в открытое соперничество. Несколько французских врачей сообщили о случаях отравления ацетилсалициловой кислотой. Миар выступил в защиту Гофмана. Неделю спустя Десень прочитал в Сорбонне лекцию о лекарственных растениях Западной Африки и резко осудил увлечение "химическими снадобьями". Так Миар и Десень оказались в центре борьбы, отголоски которой чувствуются и в наши дни.

Строго говоря, Миар и Десень оба были не правы: они занимали слишком категоричные позиции.

Но именно эта излишняя категоричность заставляла их искать непроторенные пути и с поразительной энергией идти от открытия к открытию.

Путешествия Десеня похожи на военные экспедиции: им присущи тщательная подготовка, стремительный бросок к точно выбранной цели и возвращение с трофеями. Говорили, что Десень пользуется списками испанского араба Ибн-Байтара и какими-то малоизвестными рукописными травниками. Это чистейший вздор, хотя Десень, конечно, был большим знатоком старинной фармацевтической литературы. Жерар Десень чувствовал душу растений, или, если говорить точнее, интуитивно угадывал жизненные закономерности растительного мира.

Там, где его коллеги видели только хаос и господство случая, Десень улавливал строгую целесообразность. Он понимал, в какое время года должны накапливаться в растениях активные вещества, понимал, зачем это нужно растению, - и никогда не искал наугад.

Сохранилась фотография Десеня, сделанная в Лос-Анджелесе после трудной Мексиканской экспедиции. Сменив пятерых проводников, Десень проделал путь в три тысячи километров от Тампико сначала на север, к Рио-Гранде, затем на запад, к границам пустыни Хила. На фотографии он выглядит так, словно совершил непродолжительную прогулку по Елисейским полям. Экспедиция дала науке полтораста новых лекарственных растений, в том числе мексиканский ямс, без которого не было бы кортизона.

В это время Поль Миар закладывал основы ультрамикрохимии.

Наступили душные летние месяцы, над Парижем медленно двигались волны невыносимого зноя.

Обмелела Сена. Засохли листья большого орешника во дворе госпиталя. Миар отпустил своих сотрудников, его раздражала их вялость. Он работал до глубокой ночи, не замечая жары, усталости, голода. Еще в студенческие годы он обратил внимание на оборудование, одинаково несовершенное и грубое во всех лабораториях. Теперь Миар создавал аппаратуру, пригодную для исследования микроскопических доз вещества. Он вдруг понял (нет, правильнее сказать - почувствовал, всей душой почувствовал), что увеличение точности приборов ведет к открытиям, даже если работаешь с давно известными веществами.

Когда от резкого газового освещения начинали болеть глаза, Поль Миар выходил во двор, садился на каменные ступени, не остывшие еще от дневного зноя, и смотрел в черное небо. Где-то под этими же звездами у костра спал Жерар Десень. Поль отчетливо видел костер. Можно было даже закрыть глаза: пламя не исчезало. Это был отблеск огня газовых горелок. Поль терпеливо ждал, пока погаснет пляшущее в глазах желтое пламя, и возвращался в лабораторию...

За борьбой Десеня и Миара следили не только их коллеги-медики.

В лабораторию при госпитале св.

Валентина дважды приезжал Жюль Ренар. Сохранилась обширная переписка Миара с Рентгеном и Шоу. Анри Беккерель, лечившийся в госпитале св. Валентина, рассказывает, как однажды во дворе внезапно появился высокий человек в прожженном, перепачканном халате. Сразу же, говорит Беккерель, меня охватило ощущение беспокойства и тревоги. Казалось, этот человек только что покинул поле битвы, самое пекло.

Сжав кулаки, наклонившись вперед, он стремительно шагал по узким дорожкам, и на его лице ясно была видна мучительная, напряженная работа мысли. Беккерель говорит, что незнакомец был поразительно похож на Бодлера, каким он изображен на знаменитом портрете кисти Курбе: запавшие глаза под массивным лбом, резкие морщины у рта; упрямо выдвинутый подбородок.

Внезапно этот человек останот вился и простоял несколько минут совершенно неподвижно. Потом поднял руки; пальцы начали быстро двигаться, словно собирая в воздухе какой-то прибор. Закончив работу, человек машинально обошел невидимый, несуществующий барьер, словно опасаясь задеть его и повредить.

Немало друзей было и у Десеня: писатели, поэты, художники.

Когда Десеня просили рассказать о дальних странах, он отбирал самое красочное и ни слова не говорил о пережитых трудностях, не жаловался на опасности и лишения. Вот почему "Путешественники", которых Эмиль Верхарн посвятил Десеню, наполнены такой торжественной созерцательностью:

Пустыни рыжие и степи - без границ,

Подвластные громам и ураганам бурным,

И солнца, саваном одетые пурпурным,

Туманным золотом вечерних плащаниц

И храмы медные, где щит и меч тяжелый

У паперти, и крест над ними в вышине,

И старых кесарей, в оцепенелом сне

Навеки замерших, чугунные престолы.

Устои островов над мутно-голубой

То бирюзовой, то опаловoй - пучиной,

И дрожь, и тайный страх бескрайности пустынной

И вдруг, как молоты гремящие, прибой!..

Многим казалось, что Миар и Десень идут совершенно разными путями. Между тем все было значительно сложнее. Десень объявил о своем намерении исследовать подводную растительность; это навело Миара на мысль ввести в практику фармацевтической химии высокие давления.

Полгода "Рыбка", шхуна Десеня, провела у островов Эгейского моря. Рослый англичанин-инструктор помогал Десеню надевать громоздкое водолазное снаряжение и, глядя в пространство, говорил: "Вам, конечно, наплевать на правила, но я обязан их повторить".

И он их повторял. Матросы налегали на рукоятки помпы, начинался спуск. Десень подолгу бродил на небольшой глубине, присматриваясь к загадочному миру водорослей. Он забывал отвечать на сигналы.

Поздней осенью, когда "Рыбка" возвращалась в Марсель, англичанин, флегматично сплюнув за борт, сказал Десеню: - Я спорил сам с собой - на хорошую выпивку против двух пенсов, - что это плохо кончится.

Там, внизу, не место для прогулок. Надо работать - и пробкой наверх. Но вы живы, а в трюме у нас полно вонючей травы. Все это трудно объяснить.

- Возможно, - согласился Десень. - Нечто подобное говорил мне и господин Франс: дьявол всегда на стороне ученых.

"Этюды о водорослях" Десеня хорошо известны, их перевели на многие языки. По чистой случайности в "Этюдах" нет ни слова о морском экстракте: книга была уже на прилавках, когда Десень впервые получил фиолетовый, отсвечивающий металлом порошок, обладающий удивительной силой. Ничтожной дозы экстракта хватало, чтобы оживить срезанную в разгар зимы ветку розы. В течение одного-двух часов появлялись зеленые ростки, ветка покрывалась листьями, набухали почки, и, наконец, распускались цветы.

Было что-то колдовское в этих возникших среди зимы тонких листьях и неестественно ярких цветах. Через сутки жизненный цикл завершался: цветы опадали, листья желтели, сморщивались, ветка становилась сухой, ломкой - и все обращалось в серую пыль.

В январе 1899 года Десень прочитал публичную лекцию и показал эффектные опыты с левкоями, ирисами и гиацинтами.

Однако он наотрез отказался продать садоводам свой экстракт.

Кто-то пустил слух, что никакого экстракта вообще нет, а все объясняется гипнозом. Сенсация быстро забылась. Но в ту зиму посыльный часто относил белые розы в небольшой дом на Басе дю Рампар, где ждали Десеня, когда он отправлялся в свои путешествия, и молились о его благополучном возвращении.

К соперничеству Миара и Десеня привыкли, оно стало своего рода научной достопримечательностью. И многих удивило сообщение "Фигаро" о готовящейся Миаром и Десенем совместной экспедиции в Индию. Было высказано немало противоречивых догадок, одинаково далеких от истины, за одним, впрочем, исключением: все понимали, что цель экспедиции должна быть совершенно необычной, если уж Миару и Десеню потребовалось объединить усилия.

Цель экспедиции и в самом деле была необычной.

Старинная индийская книга "Яджур-веда", перечисляя лекарственные растения, особо выделяет пальму Будды. О ней упоминают и древнеегипетские надписи: она названа в них трехгранной пальмой. Ствол у нее действительно не круглый, а трехгранный, хотя и с округленными гранями.

Все источники, в том числе греческие и арабские, более поздние, согласно и точно описывают пальму и способ приготовления бальзама из сока, содержащегося в наростах на стволе. "Яджур-веда" не скупится на мельчайшие детали, описывая эти похожие на человеческие лица наросты. Зато о самом бальзаме сказано коротко: действие его непостижимо.

Столь же неопределенны в этой части и сведения из других источников. Видимо, никому не удавалось получить бальзам: все повторяют то, что сказано в "Яджурведе".

Наросты встречаются только у самых крупных пальм, причем активное вещество скапливается в наростах лишь в период цветения. Трехгранные пальмы растут небольшими группами в глубине тропического леса; нет никакой возможности уловить момент их цветения. Он наступает раз в восемьдесят лет и продолжается три или четыре дня, после чего дерево быстро погибает.

План Десеня состоял в том, чтобы отыскать достаточно взрослую пальму, искусственно вызвать - с помощью морского экстракта - цветение, а затем собрать сок, который появится в наростах.

С самого начала Десень рассчитывал на участие Миара. В болотистой почве джунглей невозможно добраться до корней пальмы. Существовал только один способ ввести экстракт - через кору дерева. Для этого нужно было получить в лаборатории очень сильный растворитель: кто справился бы с такой задачей лучше Миара?

И еще: "Яджур-веда" предупреждала, что сок пальмы сохраняется не более двух суток. Миару предстояло за это время установить природу содержащегося в соке активного вещества.

Не следует удивляться согласию Миара участвовать в экспедиции.

Укажите нечто такое, на чем написано "постичь нельзя", - и люди, подобные Миару и Десеню, пойдут хоть На край света, стремясь найти это нечто и постичь. Иногда они терпят поражение в пути, на полдороге. Но что бы ни случилось, я знаю: таких людей постепенно становится больше.

В августе 1899 года Десень выехал в Марсель, где стояла готовая к отплытию "Рыбка". Десень хотел высадиться на западном побережье Индостана к концу летнего муссона, когда прекращаются бесконечные дожди и джунгли становятся более доступными.

Благополучно достигнув Малабарского берега, "Рыбка" долго крейсировала, выбирая место для высадки, и только 10 октября вошла в узкий залив примерно в двухстах километрах южнее Мангалура. Тропический лес местами подходил к самому побережью. По каким-то едва уловимым признакам, может быть по разнообразию и богатству растительности, Десень почувствовал: искать надо здесь.

- Заманчивое место, - сказал он шкиперу. - В таких джунглях, если верить Киплингу, жил Маугли.

- Это уж точно, - убежденно ответил шкипер. - Англичане умеют устраиваться.

Месяц спустя, когда на высоком холме был сооружен просторный пакгауз, "Рыбка" ушла в Бомбей.

Дожди прекратились, почва быстро просыхала, и Десень почти ежедневно совершал свои разведывательные вылазки. Он шел по берегу вдоль кромки многоярусного леса, присматривался, временами углубляясь в заросли, проверяя свое снаряжение.

Однажды он обнаружил полдюжины молоденьких трехгранных пальм. И хотя они не годились для получения бальзама, Десень подумал, что это большая удача: если отсюда пойти в джунгли, наверняка встретишь крупные пальмы. До них пять, а может быть, семь километров, и лес тут особенно густой сплошная зеленая стена, но все-таки самое главное - видеть цель. ОстальГ ное уж зависит от тебя самого.

В середине декабря прочно установились сухие и не очень жаркие дни. "Рыбка" вернулась из Бомбея, доставив Миара и его походную лабораторию. Вместе с Миаром прибыл переводчик Даниэль Китц, маленький, тощий, нескладный, с сереньким личиком заурядного клерка.

Представляя Китца, Миар сказал: - Я думаю, мистеру Китцу поручено следить за нами. Зачем нам переводчик? Мне его буквально навязали.

Китц уныло подтвердил: - Да, сэр.

- Вот видите, - с воодушевлением продолжал Миар. - В Бомбее о нас ходят самые невероятные слухи. Утверждают, будто мы нашли золото. Приятно сознавать, что местные чиновники не умнее наших.

Он был возбужден плаванием, тропическим лесом, для него все было ошеломляюще ново, и он по-детски радовался, что за ними будут шпионить. Но к вечеру, когда разгрузка "Рыбки" закончилась, у Миара возникло странное чувство своей непричастности к окружающему.

Он смотрел с вершины холма на зеленое море джунглей. Вдали в лучах заходящего солнца искрились зубчатые вершины Западных Гат. Гудело пряное желтое небо, разноголосо шумел влажный черно-зеленый лес, звуки смешивались с запахами и красками. У Миара кружилась голова. Острые токи чужого мира пронизывали каждую клеточку тела, вызывая тревогу и смятение.

На беспредельном живом просторе жалкими и ненужными казались приборы, собранные из склянок и трубок.

В это время Десень рассматривал катодный газоанализатор, досадуя, что почти ничего не знает о катодных лучах. Десень впервые видел аппаратуру Миара, его поражало обилие электрических приборов. Превращение веществ под действием электрического тока заставляло думать, что и сами вещества - в своей тонкой структуре - имеют электрическую природу. В химии наступала эпоха электричества, синтеза, математически точных расчетов. К чему многолетние путешествия и поиски, если все можно получить в колбе? Десень осторожно прикасался к приборам - стекло было чужим и холодным.

А Даниэль Китц играл в карты. Маленький человек в потертом рыжем сюртуке, нелепом здесь, на границе моря и джунглей, уныло обыгрывал матросов.

Он забирал у них все до последней монеты, потом все возвращал, и игра возобновлялась.

Утром Миар изложил свои соображения о бальзаме. Четыре довольно правдоподобные гипотезы по-разному истолковывали слова "действие постичь Ф нельзя". Десень возражал: ги- чн потезы слишком правдоподобны, они придуманы логически мыслящим европейцем. Для индийца эпохи "Яджур-веды" все непостижимое легко объяснялось вмешательством богов. Трудно даже представить обстоятельства, заставившие произнести эти слова - "действие постичь нельзя".

- Очень хорошо, - сказал Миар. - Давайте пальмовый сок, и мы посмотрим, что это такое.

У Десеня уже не было сомнений, что направление поисков выбрано правильно. И 24 декабря 1899 года, по своему обыкновению тщательно завершив приготовления, он выступил в путь.

Кромка тропического леса особенно труднопроходима. Поэтому первые полкилометра впереди шли матросы с "Рыбки", прорубавшие просеку сквозь густые заросли.

Гулко стучали топоры: дорогу, дорогу... Где-то наверху раздраженно кричали обезьяны, в воздухе звенела назойливая мошкара, тысячи невидимых попугаев свистели, взвизгивали, гудели. Миару казалось, что в глубине джунглей быстро скользят чьи-то тени. Он напряженно всматривался - тени отступали, прятались. В конце колонны, тасуя засаленные карты, плелся Даниэль Китц.

Через два часа матросы остановились. Дальше Десеню предстояло идти одному - спутники были бы для него только обузой.

Прощались коротко: Десень дорожил каждой минутой.

В хаосе тропического леса не так просто заметить трехгранную пальму, даже если она стоит прямо на пути. Густая сеть лиан несколькими рядами опутывает стволы, а в просветах этой сети, закрывая кору деревьев, густо растут мхи, лишайники, папоротники. Иногда Десень не мог определить, какая пальма находится в трех-четырех метрах от него.

Приходилось расчищать дорогу к массивному основанию пальмы, срезать со ствола пласты влажного, пахнущего гнилью мха.

Поиск в джунглях противоречив по самой своей сути: надо идти вперед, хотя в стороне, совсем рядом, может оказаться то, что ищешь. Десень не без труда нащупал единственно верный ритм движения, напоминающий зигзагообразное лавирование парусника, идущего против ветра. Ритм был напряженным и лишь изредка позволял остановиться и просто так посмотреть вокруг.

Зеленые взрывы, нагромождение зеленых взрывов - таково было первое впечатление от тропического леса. Застывшими взрывами казались кроны пальм, гигантские фикусы, острые, словно только что вырвавшиеся из-под земли лезвия папоротников и огненные, окруженные зелеными осколками листьев цветы раффлезии.

По мере того как Десень углублялся в джунгли, зеленый цвет тускнел, вытеснялся черным. Все чаще путь преграждали высокие завалы - сломанные, полусгнившие стволы, опутанные паутиной, покрытые накипью лишайников.

Почва становилась болотистой, это беспокоило Десеня.

Дважды ему встречались трехгранные пальмы. Он тщательно осматривал их и не находил наростов. Над головой, скрывая кроны пальм, висел плотный темно-зеленый полог. Судя по толщине стволов, пальмам было лет сорок. Десень не знал, удастся ли вызвать у таких пальм цветение с образованием наростов. Во всяком случае, придется израсходовать много экстракта - возможно, весь запас.

Десень не любил игру наугад.

Такая игра даже при удаче оставляет обидное сознание, что выиграл, собственно, не ты.

Он продолжал поиски.

Впервые за долгие годы странствий его не покидало неприятное чувство скованности. Тропический лес подавлял своим тяжелым величием. Временами Десень сам себе казался букашкой, медленно ползущей у подножья гигантских деревьев. В джунглях для человека нет третьего измерения: вершины деревьев недоступнее высочайших гор.

Час за часом углублялся Десень в самую гущу леса. Идти становилось труднее. Под ногами хлюпала жижа. Заболоченная полоса никак не кончалась, и Десень уже видел, что все равно придется свернуть.

Он шел, разрывая руками густую паутину, заполнявшую все свободное пространство. Вязкие обрывки паутины прилипали к лицу, мешали дышать.

В одном месте, пытаясь перепрыгнуть через трясину, он схватился за ствол ротанга, пальмылианы. Насквозь прогнивший ствол тут нее рассыпался. Это заставило Десеня остановиться.

Нижний ярус джунглей был мертв. Все зеленое поднялось вверх, к свету. Внизу остались только черные стволы, оплетенные лианами-душителями, и белесоватые, покрытые паутиной и плесенью воздушные корни. Над серой пеной болота, между обугленными стволами, беззвучно клубились испарения. От гнилого воздуха першило в горле.

Тихо треснула ветка.

Десень быстро обернулся.

В трех метрах от него на полузатопленной коряге сидел, тасуя карты, Даниэль Китц.

- А, это вы, - машинально произнес Десень.

Его поразило не столько само появление Китца, сколько отсутствие какого бы то ни было снаряжения у этого человека. Китц был в своем рыжем сюртуке, без оружия и дорожного мешка.

- Хорошо, что вы здесь, - сказал Десень, внимательно рассматривая Китца.

Теперь это был другой человек - спокойный, уверенный и, Десень мог бы поклясться, совсем неглупый.

- Я не знаю, с какой стороны обходить эту топь, - продолжал Десень. - А у вас есть карты. Можно погадать.

Китц покачал головой.

- Вам надо идти на юг. Полмили на юг, потом немного на восток. Там пальмы, которые вам нужны.

- А вы?

Десень старался, чтобы вопрос прозвучал совершенно обыденно.

Вот встретились два человека, поддерживающих беглое знакомство: один спрашивает о пустяках, другой вежливо отвечает - и только.

- Я пойду назад.

"Но все-таки, - подумал Десень, - как он оказался здесь? Он все время шел сзади и ничем не выдал себя. Ничем. Как же он шел сквозь такие заросли? У него даже ножа нет..."

- Вы вернетесь в лагерь? - спросил Десень.

Значит, в Бомбее и в самом деле решили, что они ищут золото. Китц шел следом, пока не убедился, что вся эта болтовня о золоте идиотская выдумка.

- Да, вернусь. Если вам нужно что-нибудь передать...

"Пойти дальше вдвоем?" - подумал Десень. И тут же отказался от этой мысли: в лагере начнется переполох. Китц, конечно, должен вернуться.

- Спасибо. Пока я ничего не нашел.

Десень вспомнил, как за ним следили в Мексике. Нет, тут не может быть никакого сравнения.

Это мастер своего дела. Хотя... какого, собственно, дела?

- Так помните, полмили на юг, потом немного на восток. И вот что: спешите, скоро ночь. Счастливого пути.

- Счастливого пути.

Маленький человек бесшумно соскочил с коряги и, не оглядываясь, пошел прочь. Десень молча смотрел ему вслед. Рыжий сюртук дважды мелькнул в просветах зарослей - и скрылся.

Встреча оставила в душе Десеня неприятный осадок. Десень думал о бесконечных тропических лесах Южной Америки, Африки, Азии. Такой человек, как Китц, мог стать великим исследователем, Колумбом джунглей. Но стал шпионом, знающим и, возможно, даже любящим свое ремесло.

Десень шел на юг, не отвлекаясь на поиски. Он не сомневался, что Китц точно указал местонахождение трехгранных пальм.

Болото осталось где-то слева, в нижнем ярусе снова появились зеленые папоротники. Пройдя полмили, Десень свернул на восток, и вскоре натолкнулся на группу небольших трехгранников. Поодаль росли более высокие пальмы, а за ними стояли массивные, покрытые буграми наростов пальмы-великаны.

Наросты самой причудливой формы делали их похожими на украшенные резьбой столбы в индийских храмах. Около наростов не было ни мхов, ни лишайников. Со времен своей африканской экспедиции Десень знал, что это свидетельствует о наличии в наростах каких-то сильнодействующих веществ.

До наступления темноты оставалось менее часа. Он без колебаний, доверяясь интуиции, выбрал пальму. Это было очень крупное дерево; на нижней части ствола Десень насчитал два десятка больших наростов. Один из них поразительно напоминал сморщенное человеческое лицо: можно было различить прищуренные глаза, крючковатый нос и растянутый в усмешке рот.

Десень тщательно расчистил ствол ниже этого нароста, снял ножом самый верхний, омертвевший слой коры, сделал дюжину неглубоких надрезов. Затем достал флягу с раствором морского экстракта и коробку с воском. Вспомнив совет Миара, Десень обмотал руки плотной тканью: случайно попав на руки, раствор легко проник бы сквозь кожу.

В тусклом свете джунглей раствор казался иссиня-черным.

С величайшей осторожностью Десень лил раствор на расчищенное место ствола. Жидкость не успевала стекать - она мгновенно впитывалась. Когда фляга опустела, на светло-коричневой коре осталось лишь большое темное пятно. Быстро, стараясь использовать последние минуты уходящего дня, Десень растопил воск и плотно закрыл им расчищенный участок.

Сумерки в джунглях коротки, темнота пришла внезапно. Десень зажег керосиновый фонарь и сел на обломок дерева. Только сейчас он почувствовал страшную усталость.

Ночь изменила лесные голоса: перестали кричать попугаи, умолкли обезьяны, вблизи воцарилась напряженная тишина, сквозь которую теперь были слышны далекие, приглушенные расстоянием шумы.

Десень вынул из портсигара серую, похожую на карандашный грифель палочку. Это был подарок мексиканского колдуна - засушенный корень кустарника тацитла, сильнейший стимулятор.

Десень жевал горьковатый корешок, прислушиваясь, как отступает усталость и мышцы наполняются новой силой. Захотелось пить. Он на ощупь отыскал чистый - без мхов и лишайников - стебель лианы, разрезал его наискось. Полилась свежая, пахнущая сеном вода.

Нет истинного путешественника без умения ждать: ожидание никогда не было для Десеня слишком томительным. Плавно текли воспоминания о детстве, о встречах на дальних дорогах, о горах, пустынях, морях и звездном небе.

И лишь изредка мысль сама по себе возвращалась к словам "Яджур-ведык действие бальзама непостижимо.

Как-то незаметно, без всяких усилий, возникла догадка - вначале смутная, ускользающая при малейшей попытке пристально всмотреться в нее, а потом все более определенная и даже очевиднал в своей единственности. Десень подошел к дереву и приложил ухо к теплой коре. Он услышал гул: внутри дерева совершалась неведомая, но титаническая работа.

В фонаре дрожал маленький синеватый огонек, ему не хватало кислорода. Жаркий влажный воздух сдавливал грудь. Влага конденсировалась на ветвях и листьях, начали падать тяжелые теплые капли. Одежда промокла насквозь.

Капли постукивали мерно и глухо.

Десеню вспомнились весенние марсельские дожди - живые и звонкие. Он увидел клочки туч в ярком синем небе, увидел бегущие по улицам вспененные ручьи.

Вода несла бумажные кораблики, они весело крутились в водоворотах, вырывались и, подпрыгивая на волнах, мчались дальше, к набережной.

Потом Десень вспомнил охоту на солнечных зайчиков. В детстве это было его любимой игрой.

С запада к их дому примыкал заброшенный сад. Под вечер солнечные лучи упирались в оконные стекла, и тогда по саду разбегалось множество веселых зайчиков.

Стекла вздрагивали от ветра, от чьих-то шагов и шума в этом вечном беспокойном доме; зайчики прыгали по дорожкам, пробирались в кусты, карабкались на деревья. Нужна была немалая ловкость, чтобы поймать зайчика.

Но и пойманный - тут начиналось самое удивительное! - он вырывался на свободу. Он проходил сквозь ладонь! И если Жерар клал сверху другую руку или шапку, зайчик все равно выскальзывал. Каждый раз. Зайчики были упрямы, охотник - тоже, он верил, что когда-нибудь ему повезет. Игра заканчивалась лишь с заходом солнца. Ах, как это увлекательно - ловить солнечных зайчиков!

...Из темноты дважды донесся треск: кто-то бродил вблизи. Десень сидел, положив на колени ружье.

Рассвет был долгим. Медленно, словно нехотя, отступала темнота, лес постепенно наполнялся голосами.

За ночь пальма заметно изменилась. Десень смотрел на нее с изумлением. Наросты набухли, стали крупнее. Сквозь слой воска пробилось множество длинных зеленых побегов. Изменился даже цвет коры: он стал более светлым.

А где-то в высоте, сквозь зеленый хаос, видна была пышная беловатая крона.

Пальма расцвела!

Точно следуя указаниям "Яджур-веды", Десень сделал глубокий крестообразный надрез в нижней части нароста. Брызнула струйка густого янтарного сока.

Его было много, и Десень заполнил все фляги, даже флягу из-под питьевой воды. По стволу все еще стекал янтарный сок, к нему спешили муравьи.

С дорожным мешком за плечами Десень стоял возле дерева. Хотелось остаться и посмотреть, как завершится жизнь гигантской пальмы. Но нельзя было медлить: через сорок восемь часов сок будет непригоден для изготовления бальзама.

Он шел на запад, думая только о том, чтобы побыстрее выйти к морю.

Не было смыслаэкономить силы, и он старался не отклоняться от выбранного направления: прорубал проходы в зарослях бамбука, ломился через кустарник, полз под лианами, рвавшими одежду и царапавшими лицо. Не отдыхая, не останавливаясь, не сбавляя темпа, он пробивался сквозь джунгли.

После полудня в лесу стало темнее, наступила душная, гнетущая тишина. Замолкли даже цикады, и Десень услышал грохот приближающейся грозы. Казалось, накатывается гигантская волна, от которой нельзя уйти, нельзя укрыться. Он поспешно забрался под густые, пахнущие хвоей ветви старой араукарии. До кромки леса, по расчетам Десеня, оставалось не более двух километров, но идти под тропическим ливнем было невозможно.

Лавина воды обрушилась на лес, заполнила его ревущими потоками. Вода была сверху, снизу, вокруг, сам воздух был наполнен звенящей, клокочущей водой.

Где-то наверху с оглушительным треском, перекрывающим рев воды и грохот грома, ломались стволы деревьев.

Через полтора часа ливень прекратился, и Десень снова пошел на запад. Идти приходилось по колено в воде. Только под вечер, увидев в просветах деревьев белые, неимоверно далекие облака, Десень понял, что гонка выиграна и Миар получит достаточно времени для анализа.

Он выбрался к морю совсем близко от пакгауза. Шуршал прибой, дрожала протянутая к заходящему солнцу золотистая дорожка, мир снова стал бесконечно большим. И можно было дышать, сколько угодно дышать чистым воздухом моря.

Спал он на крыше пакгауза.

Всю ночь снизу доносились тяжелые шаги. Миар спешил переработать пальмовый сок в бальзам.

"Вот я и поймал зайчика, - подумал сквозь сон Десень, - зайчик прятался в джунглях, но я его поймал".

Утром Миар показал ему пробирку с бурой маслянистой жидкостью бальзамом Будды.

- Вы не зря спешили, - сказал Миар. - В соке накапливается кислота, постепенно разрушающая алкалоиды. Но вы успели, Жерар.

- А действие? - спросил Десень, вспомнив свою догадку.

Миар пожал плечами.

- Я пробовал на. мышах. Самые противоречивые результаты! Одна мышь пришла в ярость. Вы ее увидите: маленькая белая фурия... . Пришлось отсадить в отдельную клетку. Другая стала спокойной и ласковой. Третья, кажется, поумнела. Четвертая - поглупела... Нельзя сделать никаких выводов.

- Кроме одного, - возразил Десень. - Бальзам как-то действует. В конце концов действие алкоголя тоже не одинаково. Почему бы не допустить, что...

Миар решительно перебил:

- Ни в коем случае! У меня было сорок мышей. Четырех яоставил для контроля. Остальных разбил на четверки. Первая четверка получила минимальную дозу, вторая - больше... и так далее, вы понимаете. Так вот, дорогой Жерар, получается разная реакция внутри четверки. Согласитесь, что четыре человека, опрокинувшие по стаканчику, имели бы нечто общее, отличавшее их от другой четверки, выпившей по большому графину... А тут абсолютно индивидуальная реакция - независимо от дозы. Притом реакция необыкновенно устойчивая; я почти уверен, что она сохранится надолго. Может быть, навсегда.

"Рыбка" ушла в Мангалур - отвезти Китца и пополнить запасы пресной воды. Тем временем Миар продолжал опыты. Десень старался ему не мешать: вставал на рассвете, до полудня бродил по лесу и возвращался с сумкой, наполненной кореньями, стеблями, листьями. Миар посмеивался, наблюдая, как он сушит свою добычу. В засушенном виде, утверждал Миар, джунгли более приемлемы для цивилизованного человека.

Миар работал много, но говорил о бальзаме неохотно. Десень чувствовал, что и для Миара становится очевидной необходимость опыта на человеке. На четвертый день Миар получил крупные оранжевые кристаллы, похожие на хромпик. Это было активное вещество, содержащееся в бальзаме.

- Красивый цвет, не правда ли? - сказал Миар, показывая Десеню реторту. В прилипших ко дну реторты кристаллах вспыхивали и гасли алые искры. - А ведь по структуре это вещество похоже на серотонин, который выглядит совершенно иначе. С вашего позволения, Жерар, мы назовем эти кристаллы десенитом. Пожалуйста, не возражайте. Когда вы вернулись из джунглей, у вас был вид беглого каторжника. Да, мой друг, классический вид каторжника после весьма нелегкого побега. Такие подвиги не должны оставаться без вознаграждения.

Дееень усмехнулся:

- Превосходное вознаграждение - вещество, действие которого нельзя постичь.. Послушайте, Поль, давайте говорить прямо. Нужен опыт на человеке. Мне кажется, само упоминание о непостижимости означает, что опыты на животных ни к чему не приведут. С животными все просто: здесь нет места для этой самой непостижимости. Другое дело - человек. Представьте себе, что бальзам действует на психику...

- Не считайте меня таким уж ее дураком, - перебил Миар. - Я пришел к той же мысли. Но требовалось время, чтобы найти противодействующее вещество. Найти и проверить на мышах.

- Отлично, - сказал Десень, - я выступлю в роли сорок первой мыши. А вы по-прежнему будете экспериментатором.

Миар не согласился.

- Нет. У вас неподходящий характер. Слишком хороший. Если бальзам действует так, как мы предполагаем, то логичнее, чтобы я был в роли мыши.

Они приступили к опыту в тот же вечер.

- Я отмерил минимальную дозу, - сказал Миар, встряхивая мензурку с бурой жидкостью. - Возможно, этого недостаточно. Тогда вы дадите мне еще одну дозу. Бальзам здесь, в темной бутыли, потому что на свету десенит постепенно разлагается. Итак, Жерар, эта бутыль с красной наклейкой, вы видите? Другая бутыль, вот эта, с синей наклейкой, - раствор нейтрализатора. Нужна такая же доза. Будьте осторожны, обе жидкости чертовски похожи - по цвету и даже по вкусу. Разумеется, при условии, что дикую горечь можно считать вкусом. Нейтрализатор действует, если его принимают не позже чем через час после приема бальзама. Это очень важно, Жерар. Очень важно. Не забудьте следить за временем: мало ли что может случиться...

Помолчав, он закончил: - Вот и все инструкции. Я наведаюсь к мышам, посмотрю, и мы, пожалуй, начнем.

Дееень внимательно разглядывал бутылки с бальзамом и нейтрализатором. Действительно, не мудрено спутать: они абсолютно одинаковы, единственное их отличие - узкие полоски цветной бумаги.

Реторты, колбы, склянки - ни на одной нет надписей. Это лаборатория Миара, никто другой не смог бы здесь работать. "Что ж, - подумал Дееень, - в конце концов на растениях тоже нет надписей, а я их как-то различаю..." Дееень с досадой захлопнул крышку часов: прошло тридцать четыре минуты с начала опыта, действие бальзама не ощущалось.

- Так что же вы чувствуете? - снова спросил он.

Миар пожал плечами.

Он сидел у стола и машинально рисовал чертиков на чистом листе бумаги. Чертики выстраивались ровными рядами.

- Никаких отклонений, Жерар. Если вам не надоело считать мой пульс, пожалуйста...

Дееень отошел к окну. Лохматое красное солнце спускалось к серой полоске облаков на горизонте, и, едва оно коснулось этой полосы, кромка облаков вспыхнула оранжевым пламенем. Десеню вспомнилась солнечная колоннада в лесу. Он видел ее, возвращаясь с пальмовым соком, вскоре после окончания ливня.

Он брел тогда в полумраке, по колено в мутной воде. Трудно было сохранять равновесие, ступая по ослизлым сучьям и листьям.

Чтобы не упасть, он цеплялся за свисавшие стебли лиан - и на него обрушивались потоки воды, застоявшейся в густых ветвях деревьев.

Внезапно где-то наверху солнце вырвалось из-за туч: множество ярких лучей пронзило джунгли.

Перед изумленным Десенем возникла бесконечная колоннада: столбы света, строго параллельные и расположенные в каком-то неуловимом порядке, поддерживали зеленую твердь леса.

Еще ни разу за долгие годы своих путешествий Дееень не видел ничего подобного. Забыв о том, что нужно спешить, он рассматривал гигантский зал с ослепительными колоннами.

Прошелестел ветер. Колонны дрогнули, сузились. Теперь они были похожи на льющиеся сверху золотистые струи: в лучах переливалась, кипела, искрилась мошкара. Дееень подумал, что красота, наверное, непостижима, если самое волшебное зрелище можно сделать из простых лучей света и мошкары!..

Новый порыв ветра раздробил лучи. Они потускнели и быстро погасли. Дееень знал, что джунгли навсегда останутся в его памяти такими, какими он увидел их в эти короткие минуты-.

Расчищая ножом путь, он добрался до невысокой кокосовой пальмы, вскарабкался по лианам наверх и сорвал молодые орехи.

Из-за широких листьев рафинофора .высунулась остренькая обезьянья мордочка; черные глаза ошеломленно уставились на человека.

- Не бойся, - сказал Десень, и обезьянка, пискнув, скрылась.

Лишь исключительное сочетание условий - определенная высота леса, какое-то особое расположение наблюдателя относительно деревьев и солнца могло создать солнечную феерию. Десень с сожалением покидал это место. Он думал о том, что лучи, проникнув в глубину, высветили душу джунглей. Быть может, так действует и бальзам, открывая в человеческой душе нечто непостижимое?

...Сорок одна минута.

Миар продолжал рисовать чертиков. Но что-то изменилось в рисунке Десень это заметил и подошел ближе.

Порядок нарушился: чертики были причудливо разбросаны по листу. Некоторые из них держались за руки, образуя цепочки.

- Черти, кажется, разбираются в химии, - сказал Десень. - Вот шесть чертей взялись за руки. Чем не бензольное кольцо? И тут еще два таких кольца... Послушайте, Поль, да ведь это фенантреновая группа!

- Я рисовал, ни о чем не думая, - ответил Миар, внимательно разглядывая рисунок. - Только чтобы занять время. Фенантреновое кольцо? Да, похоже. Очень похоже. Бог мой, Жерар, - голос у него дрогнул, - это может быть формулой морфина...

- Вы что-нибудь понимаете? - спросил Десень.

- Здесь должны быть две гидроксильные группы... Здесь и здесь. Полгода искать и не увидеть такой возможности! Я нащупывал эту формулу еще до отъезда и сейчас отчетливо вижу...

- Вы забыли про бальзам, - перебил Десень.

- Бальзам? Что вы хотите сказать, Жерар?

Десень не ответил. Так всегда, думал он, мы не предусматриваем даже самых простых вариантов.

Надеемся, что решение можно будет принять по ходу дела.

И в спешке ошибаемся. Не следовало напоминать о бальзаме. Надо было наблюдать, только наблюдать.

- А ведь вы правы, - сказал Миар, вставая из-за стола. Он смотрел на Десеня невидящим взглядом и, казалось, к чему-то прислушивался. - Это бальзам. И если бы вы теперь спросили, что я чувствую... Ясность мышления вот что. Как будто бальзам смазал там шестеренки, - он постучал по лбу, - и они завертелись быстрее, лучше... Бог мой, этому бальзаму цены нет!

Десень взглянул на часы. Сорок четыре минуты.

- ПЬтом может наступить упадок сил, - сказал он.

- Ни в коем случае! Вы же видели на мышах: депрессии не бывает. Нам нечего опасаться, давайте продолжим опыт. Я принял мизерную дозу. У этого питья отвратительный вкус, но чего не вытерпишь ради науки... Давайте увеличим дозу вдвое, а? Что вы на это скажете?

Он быстро ходил из угла в угол, почти бегал. Впрочем, такова была его обычная манера.

- Я не понимаю вас, Жерар, - продолжал он. - Все шло так хорошо - и вдруг вы хотите прервать опыт. Почему?

На полке, совсем близко от Десеня, стояли две одинаковые склянки с узкими бумажными наклейками - красной и синей.

Склянки вздрагивали от резких шагов Миара.

- Опыт закончен, - сказал Десень. - Примите нейтрализатор, и разберемся в результатах.

- В чем тут разбираться? Бальзам усиливает мыслительные способности ясно и так. Подумайте, Жерар, я вывел формулу морфина, не замечая даже усилий! За сегодняшний вечер мы решим дюжину таких задач. Представляю физиономию Пшорра - он тоже ищет формулу морфина...

- Вы ошибаетесь, Поль, считая бальзам усилителем мыслительных способностей.

- Но формула, вот эта формула, - Миар подбежал к столу и ткнул пальцем в лист бумаги. - Как вы можете утверждать...

- Могу, Поль. Я думал об этом раньше - и был на шаг от догадки. Я наблюдал за вашими мышами. А теперь я вижу, как бальзам действует на человека... Успокойтесь и выслушайте. Дело намного сложнее, чем вам кажется. Бальзам - универсальный усилитель. Он усиливает все особенности характера. Не знаю даже, как сказать: характера или ума. Так или иначе - он усиливает все качества. Именно это делает его действие непостижимым. Пожалуйста, не перебивайте, Поль... Из обычного человеческого "я" бальзам делает "Я" большое, даже грандиозное. Да, бальзам способен превратить талант в гениальность. Зато из человека с едва ощутимыми задатками жадности бальзам сделает Шейлока. А человека, едва склонного к подозрительности, он превратит в Отелло... Мне трудно это сформулировать, вы улавливаете мою мысль, Поль? Этот бальзам... так действуют некоторые фотографические реактивы: усилитель делает изображение более резким, а закрепитель фиксирует это контрастное изображение. Настолько ли хорош современный человек - вы, я, любой, - чтобы усилить... не знаю, как сказать, спектр наших качеств, что ли, и закрепить, навсегда закрепить в усиленном виде?

- Сегодня вы многословны, мой друг. Можно сказать короче. Допустим, формула человеческого сознания а плюс b плюс с. Тогда действие бальзама...

- Но почему так примитивно, почему только "а", "Ь", "с"?

- Бог мой, на самом деле в формуле могут быть сотни величин. Это не меняет сути дела. Так вот, бальзам превращает а в а3, b - становится равным Ь3, с - с8. И так далее. Вы это имели в виду? Бальзам усиливает все качества, утверждаете вы, плохие и хорошие - и какое-нибудь незаметное раньше с, превратившись в с3, может стать опасным. Я правильно вас понял? Не буду сейчас обсуждать вашу догадку. Допустим, она верна. Но объясните: почему надо прерывать опыт? Я не стал ни венецианским купцом, ни венецианским мавром. Бальзам позволяет мне лучше думать - и только.

- Вы приняли бальзам сорок восемь минут назад. Еще четверть часа - и нейтрализатор не подействует.

- Что ж, прекрасно. Поймите, Жерар, у меня бальзам усиливает только мышление.

- Неизвестно. В других обстоятельствах...

- Бог мой, как вы сегодня недогадливы! Вы же видели: сила мышления, будучи увеличена, проявилась даже непроизвольно. Она прорвалась, понимаете? Но только она одна! Согласно вашей гипотезе это редкий, но благоприятный и безопасный случай. Так почему бы нам этим не воспользоваться? Ведь и дальнейшее изучение бальзама пойдет быстрее, если мы будем лучше соображать.

"Смешно, - подумал Десень,я пытаюсь состязаться с ним в логике. Это его стихия. Логика и упрямство... Впрочем, тут сложнее: упрямство, подхлестнутое бальзамом, заставляет служить себе логику. Конечно, все дело в бальзаме! Появился этот самый с3. Иначе Поль увидел бы опасность... Глупое положение. Чтобы прекратить действие бальзама, нужно принять нейтрализатор. А чтобы Поль принял нейтрализатор, должно прекратиться действие бальзама. Заколдованный круг. И как еще заколдованный!.."

- Я ожидал от вас большей решительности, - говорил Миар. - Видимо, путешествия расслабляют волю исследователя. Все эти поездки, прогулки, плавания слишком приятный способ познания... Не принуждаю вас. Но мое право - решать за себя. Если за час я могу узнать то, на что при обычных условиях потребуется десять лет, зачем мне эти десять лет?

- Послушайте, Поль...

- Достаточно, Жерар. Не станем же мы принуждать друг друга. Каждый решает за себя. Так будет разумно и справедливо.

- Справедливо? - переспросил Десень.

Ему вспомнился постоялый двор у переправы через Рио-Гранде.

Однорукий Аумадо кричал тогда о справедливости, а рядом с ним лежали два пистолета, и Десень знал, что заряжен только один из них. Только один... Нелепая идея: то, что удалось с подвыпившим Аумадо, не удастся с Миаром.

Но другого выхода просто нет.

- Пожалуй, вы правы, - тихо сказал Десень. - Я согласен. Пусть будет по-вашему.

Он снял с полки склянку и протянул ее Миару.

- Вот бальзам.

Единственная возможность - сыграть на упрямстве и логике.

Пусть Поль что-то заподозрит; подозрительность - великолепный трамплин для глупости... и ума.

С этого трамплина прыгают одинаково.

- Поверьте, ничего не случится, - миролюбиво произнес Миар, принимая склянку. Он почти напевал. - Ничего не случится, ничего...

В глубине комнаты был полумрак, но Десень видел, какими точными движениями Миар отмерял в мензурке бальзам. "Там совсем темно, - подумал Десень, - что можно заметить в такой темноте?.." Внезапно Миар поставил мензурку на стол и с бутылью в руках направился к окну. Он внимательно всматривался в красную наклейку. Он прямо-таки впился в нее взглядом.

- Почему этот конец отклеен? - спросил он. - Посмотрите...

- Не знаю, - быстро ответил Десень.

- Мой бог, Жерар, кажется, вы хотите меня провести!..

- Но...

- Вы поменяли этикетки?

- О чем вы говорите, Поль?

- Ну, конечно! Теперь я понимаю, почему вы уступили... И так охотно дали мне эту бутыль.

- Это бальзам, поверьте, - сказал Десень. Голос его прозвучал, как надо, - очень честно, Миар пожал плечами.

- Я заметил что-то странное в вашем поведении. Не хотелось верить, что вы можете прибегнуть к таким... аргументам.

- Это бальзам, - повторил Десень. И снова его голос прозвучал, как надо.

Буркнув что-то, Миар поставил бутыль на полку.

- Когда вы это сделали? - спросил он. - Неужели еще до опыта?

Он взял другую бутыль, внимательно оглядел синюю наклейку и удовлетворенно усмехнулся.

- Ну вот. Здесь тоже наклеено не так. Я отлично вижу! Быть может, вы руководствовались самыми лучшими побуждениями, но, право, Жерар, вы злоупотребили моим доверием.

"Все-таки есть на этом свете справедливость, - подумал Десень, - даже встреча с Аумадо может чему-нибудь научить... Но как силен с3!"

- Вы ловко проделали это, - продолжал Миар. - Вот только слишком охотно передали мне бутыль с красной наклейкой. Я сразу подумал: почему? И вывод напрашивался сам собой... Ладно. Теперь все ясно, возобновим опыт. Ведь вы не будете мне мешать?

Десень смотрел, как Миар отливает из бутыли с синей наклейкой двойную дозу вязкой темной жидкости. "Что ж, на здоровье! Двойная доза нейтрализатора нисколько не повредит. А потом мы спокойно поговорим. Без этого проклятого с3.

Весь день шкипер до хрипоты ругал Даниэля Китца, всучившего ему амулет из змеиной кожи. Амулет должен был притягивать попутный ветер, но паруса "Рыбки" тяжело висели на реях. Воздух, прокаленный тропическим солнцем, был неподвижен. Шкипер клялся, что выбросит паршивый амулет за борт. Он поносил родственников Китца, потом всех англичан вообще, потом родственников всех англичан, пока не дошел - по какой-то странной ассоциации - до римского папы.

И тогда с оста потянуло ветерком.

- Вот, мсье, - сказал шкипер, показывая Десеню амулет, подвешенный на кожаном шнурке. - С этими штуками всегда так. Потребуйте с них как следует, и они все сделают.

С наступлением темноты ветер окреп. Шкипер настороженно прислушивался к поскрипыванию мачт, но парусов не убирал...

- Даниэль Китц продолжает нам покровительствовать, - сказал Десень. Он и Миар сидели за рубкой, там не было ветра. - Странный человек этот Китц.

Не могу представить, каким бы он стал, приняв бальзам. Из таких людей бальзам должен делать злодеев или святых. Вот оно, непостижимое...

- Может быть, - отозвался Миар. - Очень может быть... Вы знаете, Жерар, я до сих пор не освоился с нашим решением. Логически все правильно, тут не о чем спорить. И все-таки... Смысл науки в том, чтобы открывать людям новое. Но мы, открыв это новое, решили его не оглашать... Я хочу, чтобы вы меня поняли, Жерар. Нет никаких сомнений, что бальзам может оказаться и величайшим благом и величайшим злом. Но ведь это не впервые: порох, например, и добро и зло. В конце концов даже огонь, самое древнейшее открытие, тоже добро-зло. Нет другого пути для прогресса: нужно идти через такие открытия... Подождите, Жерар, я еще не все сказал. Так вот, я чувствую, что бальзам, с его каким-то совершенно особенным добром-злом, отличается и от огня, и от пороха, и от пушек. Но чем? Большей величиной добра-зла?

- Вы хорошо сказали, Поль: добро-зло... Да, любое открытие содержит это самое добро-зло.

Но всегда видно, как используется открытие - для зла или для добра. С бальзамом иначе. Добро или зло - дать его Китцу? Добро или зло - дать его любому человеку?.. Обычно открытия носились к тому, что вне человека. Во всяком случае, они не затрагивали человеческой сущности. И только бальзам... Машины возвеличивают или угнетают человека, но они остаются вне человека. Когда же вы начинаете менять сознание... О, тут можно сделать из человека прекрасного бога или мерзкого зверя!.. Да, Поль, современная наука преобразовала мир. Железные дороги, электричество, дирижабли, синематограф братьев Люмьер, опыты с телеграфированием без проводов... Но теперь я вижу огромный материк, еще не открытый наукой. Сознание человека, его мышление. Даже шире - сущность человека. Тут, как на контурной карте, отмечена только береговая линия. Мы пока не знаем, что там, в глубине материка. Власть тоже меняет человека. А что мы об этом знаем? Кто это изучает? Где формулы, по которым можно рассчитать, что получится из Китца, если дать ему власть Чингисхана или богатство Ротшильдов?.. Нужно понять, каков человек.

- И каким он должен стать.

- Да. Не зная этого, нельзя использовать бальзам. Быть может, удастся открыть и другие средства воздействия на мозг, на сознание человека. С ними возникнет та же проблема. Мы вступаем в неисследованный мир... Странная мысль, Поль, но мне кажется, где-то впереди главная наука. Быть может, ее назовут человекологией. Наука о превращении человека в Человека с большой буквы. Наука о том, каков человек и каким он должен стать, в чем цель существования человечества. Иначе мы никогда не будем знать, что нужно человеку.

- Опасная наука. Найдутся оппоненты, которые будут возражать свинцом. Опыты придется ставить на баррикадах...

- Мой дед был коммунаром, Поль.

- Жаль все-таки, что надо молчать о десените...

Десень ничего не ответил. До слез обидно, когда убегает зайчик.

А ведь он был пойман, изумительный зайчик, о котором можно только мечтать...

К ним подошел шкипер.

- Команда собирается отметить праздник, - сказал он. - Отчаянный народ: у них только прокисшее бомбейское вино, но они осмелились пригласить вас, мсье Жерар, и вас, мсье Поль.

Десень рассмеялся, он насквозь видел шкипера.

- Мы придем, Жан, спасибо. Помнится, в Марселе нам доставили анкерок бургундского. Если отчаянный народ не будет возражать...

- Они неприхотливы, мсье.

- У меня в каюте, - сказал Миар, - вы обнаружите и коечто покрепче. Справа, на полке.

- Я видел, мсье Поль. Издали. - Шкипер кашлянул. - Ребята будут довольны. Длинный Жорж с утра сочиняет тост...

Гудели туго натянутые паруса.

Маленькая шхуна, подхваченная ветром, отважно летела сквозь ночь.

- Мы даже не заметили, как прошло рождество, - тихо сказал Миар. Подумать только, кончается девяносто девятый год. Еще несколько часов - и мир вступит в двадцатый век...

"Каким он будет, - думал Десень, - этот новый век? Век науки? Конечно. Век революций? Да. Век искоренения злобы, варварства, войн? Безусловно".

- Двадцатый век, - продалжал Миар, - вот кому принадлежит наше открытие. Мы не долго будем держать его в тайне. Наступает новое время просвещенное, гуманное...

Десень молча пожал ему руку.

Что поделаешь, зайчик выскользнул и удрал. Ладно, зайчик, беги! Ты еще не раз будешь удирать. Но когда-нибудь мы тебя поймаем. Придет такой день.

Придет!

Журавлева Валентина Приключение

И.А.Ефремову

1
Я не ожидала, что позвонят из академии. Утром, получив гонорар за статью в "Вопросах психологии", я купила венгерский журнал мод, вернулась к себе и стала решать сложную задачу - что шить.

Теоретически наиболее разумным вариантом было демисезонное пальто. Однако приближалось лето, и тошно было думать, что пальто будет лежать до конца августа. Вообще-то я давно проектировала вечернее платье. Шикарное вечернее платье, получше того черно-белого с жемчугом, которое Настя привезла из Парижа. Но если делать настоящее вечернее платье, не останется денег ни на что другое - это уж точно. А мне нужны были новые туфли.

С обложки журнала улыбалась курносая манекенщица в золотистом костюме. Она стояла около сверкающей красным лаком спортивной машины и держала на поводке беленькую мини-собачку. Из всего этого великолепия мне нравился только костюм. Легкий такой костюмчик из золотистой ткани. Неделю назад я видела на витрине одного ателье золотисто-бежевую ткань. Не столько, правда, золотистую, сколько бежевую, но это даже лучше.

Кое-что в костюме следовало изменить; я начала прикидывать и не сразу сообразила, что звонят из президиума АН и что меня приглашает К. Секретарь говорила чрезвычайно любезно ("Очень просит зайти... если вас не затруднит..."), но указала точное время, и я поняла, что опаздывать не рекомендуется. И вообще явка обязательна.

Времени оставалось не так уж много. Я помчалась в парикмахерскую, оттуда на почту, отправила домой журнал со своей статьей, забежала в Дом моделей на Кузнецком мосту (ничего путного там не оказалось) и приехала в академию точно к назначенному времени - минута в минуту. В коридоре стояла массивная тумба с часами; эта тумба торжественно пробила три раза.

В столь высоких научных сферах мне еще не приходилось бывать. Секретарь, пожилая женщина в строгом сером костюме, мельком взглянула на часы, одобрительно улыбнулась и сказала: "Пожалуйста..." Мне показалось, что она вот-вот добавит: "...деточка".

На портретах у К. совсем другое лицо - властное, резкое, даже грубоватое. Я хорошо помню его портрет в школьном учебнике физики: К. был похож на маршала; я пририсовала ему китель, погоны и красивую маршальскую звезду. Получилось очень здорово; я начала разрисовывать другие портреты; в конце концов мне крепко влетело за эти художества. А на самом деле К. похож на музыканта - у него одухотворенное лицо. Как у Рахманинова на рисунке Пастернака. И пальцы у К. длинные, подвижные. Но глаза... глаза все-таки маршальские.

- Значит, вы на четвертом курсе? - спросил К. - А как у вас относятся к тому, что студентка работает на уровне... ну...

- ...взрослого ученого? - подсказала я.

Он рассмеялся:

- Прекрасный термин. Находка для ВАКа. Кандидат, доктор, наконец, взрослый ученый...

Странная штука: никого не удивляет, что математик может сделать лучшие свои открытия в двадцать лет. Это считается вполне естественным. Как же, математические способности должны ярче всего проявляться в молодости!..

Но почему только математические? Разве нельзя стать в двадцать лет настоящим психологом? На меня все время смотрят с каким-то удивлением, даже с недоверием. Психология, видите ли, изучает человеческую душу, столь сложный объект, что... и так далее. А разве музыка или поэзия не имеют дела с человеческой душой? Привыкли же мы к тому, что бывают молодые композиторы и молодые поэты. Я занялась психологией еще в школе; надо работать, только и всего.

- Но вы не ответили: как к вам относятся в университете?

Я объяснила, что относятся хорошо. Дали отдельную комнату в общежитии. Включили мою тему в план проблемной лаборатории. Взяли статью в сборник трудов.

К. улыбнулся:

- Вы не избалованны...

Теперь, немного освоившись, я оглядела кабинет. Он мне не понравился. Какой-то у него был нежилой вид. Стол, книжные шкафы, даже портреты на стенах - все слишком новое. Вероятно, К. появлялся здесь не часто.

- Сарычева ведь тоже на четвертом курсе, - продолжал К., - а у нее своя лаборатория.

Ну! Настя сделала потрясающее открытие - как не дать ей лабораторию. Вокруг АС-эффекта в физике сейчас настоящий бум.

- Без вас Сарычева ничего бы не открыла, - настаивал К. - Она мне рассказывала, как вы развивали у нее воображение. Ультрафантазию, как вы это называете. На парижском конгрессе Сарычева сделала отличное сообщение об АС-эффекте. Выступала она с блеском.

К. увлекся и стал говорить о том, что я и так уже знала. Настя раз двадцать рассказывала мне о конгрессе. Как она там выступала, как выступали другие, какие были разговоры и как в кулуарах один болван во всеуслышание заявил, что "столь юная леди" не может самостоятельно делать открытия, и предложил организовать проверку: пусть "юная леди" сделает в лаборатории "маленькое-маленькое" открытие. На что "юная леди" тут же ответила: пожалуйста, хоть сегодня, но одновременно и вы продемонстрируете, как делают хотя бы "малюсенькое-малюсенькое" открытие...

Все это я знала наизусть. Но К. рассказывал со вкусом. Я не перебивала. Меня интересовало, как, он говорит: мне еще ни разу не приходилось встречаться с ученым такого ранга.

По классификации Селье, академик К. бесспорно принадлежал к категории мыслителей. Но дальше классификация не срабатывала: К. совсем не соответствовал предложенной Селье типологии. Пожалуй, тут больше подходил тип "пионер" из классификации Гуо - Вудворта: инициативный человек, генератор новых идей, охотно передающий их другим, открыватель новых путей, хороший организатор и учитель, властолюбивый, работоспособный...

Все так и было, но, слушая К., я чувствовала, что в типологии упущено нечто очень важное, может быть даже главное. В любых классификациях - у Селье, Гуо - Вудворта, Аветисяна - хорошо отражены лишь распространенные типы ученых. Ведь как точно схватил Селье тип "большого босса": этот человек мог заняться политикой, бизнесом, сделать военную карьеру, но сейчас модна наука, и он не хочет уменьшать своих шансов, добивается места руководителя, после чего основным своим делом считает "натягивать вожжи". Или тип "джентльмена науки": способный молодой человек, желающий сделать карьеру не в ущерб радостям жизни... Таких много, это облегчает их изучение. Да и не слишком они сложны, эти люди.

- Сарычева, конечно, молодец, - сказала я, когда К. закончил свой рассказ. - Но работать с ней пришлось шесть лет. Так уж получилось, мы вместе учились в школе. Очень кропотливое дело - развитие ультрафантазии. Сейчас у меня группа ребят, и хотя уже есть какой-то опыт, все равно потребуется три-четыре года, чтобы выработать у них ультрафантазию.

К. довольно долго молчал. Я думала: а что, если попросить у него бумагу? Сборник с моей статьей четыре месяца лежал без движения - не было бумаги.

Неожиданно К. сказал:

- Мне нужна ваша помощь.

2
- Дело не совсем обычное. Но и вы тоже необычны... Есть такой физик Сергей Горчаков. Приходилось слышать?

О Горчакове я, конечно, слышала. Одно время он был самым молодым доктором наук. Говорили, что он очень талантлив.

- Полтора месяца назад, - продолжал К., - я подписал приказ о назначении Горчакова директором ИФП в Ингор. Новый Институт физических проблем, первоклассный научный центр. Горчаков отказался. Заявил, что намерен вообще бросить физику. Навсегда! Понимаете? Такая дурацкая история... Сережка у меня учился. Прирожденный физик. И вдруг это нелепое решение. Твердит одно и то же: надоела физика, стала неинтересной, не хочу... Я с ним не раз говорил. Да и не один я. Прорабатывали его всяко. Понимаете, нет никаких, абсолютно никаких причин, это и обескураживает.

Привет, подумала я, вот тебе и бумага. Придется спасать расстригу-физика. Возвращать его на праведный путь. Понятно, зачем К. позвал меня.

Я сказала:

- Не умею спасать заблудших физиков. Был уже такой случай - спасала Борьку-физика, стыдно теперь вспоминать...

С Борькой действительно получилась глупая история. Физиком его прозвали в школе; он кончал десятилетку на год позже меня. Способный парень, однако в МГУ он не попал. Получил тройку за сочинение. В Москве Борька оставаться не мог, а возвращаться домой, в Таганрог, не хотел. Тут я и взялась его спасать. Как же, земляк, в одной школе учились... Отыскала в библиотеке подшивку ингорской многотиражки (Ингор тогда еще был поселком), стала смотреть объявления - какие специальности там нужны. Лаборанты, строители, водолазы... Черт меня дернул остановиться на заведующем фотоателье. Мне казалось, что это гениальная идея. Борька отлично снимал; один его снимок был даже в "Огоньке". Почти специальность. И заработок будет приличный это тоже важно: мать у Борьки часто болела, сестренки еще ходили в школу.

Гениальная идея! Как же! Борька, не дослушав, стал скулить: "Психа ты, Кира... Там молодые ребята, которые в десять раз лучше меня щелкают своими шикарными камерами. Институтский городок, пойми! Интеллектуалы. Кто пойдет сниматься в мое казенное заведение?!" Я разозлилась: обидно, когда не понимают гениальных идей. "Ты поедешь в Ингор, несчастный троечник, сказала я, - и станешь заведующим ателье. Ты найдешь парня, который умеет малевать, и он сделает тебе картину с дыркой, в которую вставляют лицо. Чтобы на снимке получался страшно красивый кавказский всадник на страшно красивом коне. И чтобы на всаднике была страшно красивая черная черкеска с белыми газырями и со страшно изогнутым кинжалом. Эту живопись ты выставишь на самом видном месте. Прямо на улице. Молодые ребята, кроме шикарных камер, надеюсь, имеют некоторое чувство юмора. Ты будешь выполнять план на триста процентов. Или даже на шестьсот. Если, конечно, проявишь капельку сообразительности и догадаешься обновлять картины. С учетом научной специфики. Вместо страшно красивого коня может быть страшно красивый синхрофазотрон. Важен юмор, ясно? И ты станешь своим человеком в Ингоре. У тебя будут сниматься доктора и члены-корреспонденты. Ты сможешь помогать своей маме. А следующим летом сдашь экзамены: в Ингоре филиалы трех вузов. Вот тебе книга А.Н.Лука "О чувстве юмора и остроумии" плюс пятнадцать рублей на билет без плацкарты...

Я рассказывала эту грустную историю, а К. безжалостно веселился и повторял: "Так это ваша работа..." Он даже всхлипывал от смеха. В дверь заглянула секретарша, укоризненно посмотрела на меня.

- Вы не обижайтесь, Кира Владимировна, - сказал К., вытирая платком глаза. - Я у этого пройдохи тоже снимался, грешен... Подождите, а экзамены он сдал?

- Ничего он не сдавал. Он только получал и приобретал. Теперь у него "Волга"... и много всего, не перечислишь. Идея сработала безотказно. Борькины картины с дыркой стали достопримечательностью Ингора. Быть в Ингоре - и не сняться у Борьки...

- Знаю. Я туда Свенсона водил. И канадцев.

- Юмор, как же. Материалы Борьке приносят бесплатно, картины с дырками рисуют на общественных началах, проявляют и печатают ребята из физматшколы. Три года такой деятельности. А вы снова говорите об Ингоре, о заблудшем физике...

- Не думал, что у этого юмора коммерческая подоплека. Сегодня же позвоню в Ингор.

- Не надо. Это моя работа, я сама ее исправлю.

- Хорошо, Кира Владимировна. Но Горчаков - другой случай. Коммерцией он заниматься не будет. Он - физик, натуральный физик. Поверьте, есть смысл его спасать.

- Да, конечно, - без всякого энтузиазма сказала я. - Нужна еще одна гениальная идея...

3
Вообще-то я чуть-чуть хитрила. С того момента, как К. рассказал о Горчакове, я знала, что буду решать эту задачу. Собственно, я уже ее решала. Мы говорили о Борьке, о Горчакове, но я быстренько ворошила задачу: мне нужно было найти исходную точку анализа.

- Вы как-то прохладно к этому относитесь, - сказал К. - Напрасно. Ведь перед вами почти детективная ситуация. И вы - в роли Шерлока Холмса. Разве это не воодушевляет?

- Нисколько.

- Не верится... Вы что же, не любите Конан-Дойля?

- Я не люблю, когда человек охотится за человеком.

- Шерлок Холмс охотился за преступниками.

- За людьми, совершившими преступления.

- Гм... В конце концов, у Конан-Дойля все это условно - сыщик, преступник. Как белые и черные в шахматах. Интересна интеллектуальная сторона приключений.

Настоящие интеллектуальные приключения бывают совсем в другой области, подумала я. Но спорить не-стала, это отвлекает. Я сказала:

- Горчакова могли сломить неудачи.

- Ни в коем случае, - возразил К. - Дела у него шли превосходно. Можете мне поверить. Сережа работал над математической моделью Солнца. Не пугайтесь, пожалуйста. Понять принцип совсем не трудно. Вычислительный центр в Ингоре запрограммировал на своих машинах все известные данные о Солнце. Получилась система уравнений, связывающих различные параметры температуру, давление и так далее. После этого в уравнения стали подставлять конкретные значения этих параметров. Метод Монте-Карло: величины поступают в случайном порядке, а затем производится оценка полученных вариантов. Группа Горчакова рассмотрела миллионы таких вариантов. Достаточно изменить значение одного параметра, как меняется вся картина. Допустим, вы приняли, что температура на такой-то глубине равна семи тысячам градусов. Получается одна модель. Если принять температуру равной десяти тысячам градусов, - совершенно другая модель. А критерий наблюдения. Мы более или менее хорошо знаем внешнюю поверхность Солнца. Если полученная модель верна в этой части, то весьма вероятно, что она правильно описывает и структуру недоступных наблюдателю солнечных глубин. В этом смысл работы. И Горчаков отлично с ней справился. Удалось отобрать четыре модели, которые не противоречат наблюдаемым данным. Скажу по секрету: работа получит премию академии. Так что никаких неудач...

- Могли быть личные неудачи.

К. досадливо поморщился.

- Нет, это исключается. Горчаков молод, здоров. Да вы его увидите. Красивый парень, мастер спорта.

- Открытия иногда не так применяются. Сциллард, например, оставил физику...

- Если бы Горчаков не хотел работать из-за этого, он бы сказал. Он всегда говорит то, что думает.

- Тогда почему не допустить самое простое? Горчаков действительно разочаровался в физике - вот и все.

К. сердито посмотрел на меня. Так маршал должен смотреть на провинившегося солдата. Нет, я правильно разрисовала картинку в школьном учебнике. Попробуйте объяснить маршалу, что командир батареи в один прекрасный день взял и бросил наскучившие ему пушки.

- Хорошо. В физике нельзя разочароваться. Забудем про самоубийство Эренфеста, забудем трагические сомнения Лоренца, забудем, как Эйнштейн...

- Глупости! - перебил меня К. - В каждом из этих случаев были свои причины. И ничего общего с разочарованием в физике они не имели, запомните это. Физик - трудная профессия. Человек может разочароваться в своей работе, может устать, утратить веру в свои силы. Это всегда возможно. Но у Горчакова что-то другое. И вот я вас спрашиваю - что?

- Вы спрашиваете меня?

- Конечно! - сказал К. Он все еще сердился. - Вы же психолог. Притом единственный психолог, который умеет формировать творческое мышление. Не возражайте! Рассуждать о творчестве могут многие, я знаю. Не только психологи - все мы любим порассуждать о творчестве, о вдохновении, интуиции и тому подобном. А работать с этим самым творчеством никто не умеет. Кроме вас. Поговорите с Горчаковым. Я хочу знать ваше мнение.

- А если Горчаков не пожелает со мной говорить?

- Пожелает. Я ему позвоню. Если не возражаете, прямо сейчас. Лучше не откладывать: он собирается уезжать.

- Куда?

- Видите ли, Сергей Александрович намерен стать... э... мореплавателем. Такому физику нетрудно переквалифицироваться на штурмана. Но требуется практика, нужно пройти сколько-то там тысяч километров. По сей причине Горчаков готовится начать свою морскую карьеру матросом.

К. порылся в ящиках стола, отыскал сигареты и коробку с конфетами. Я отказалась.

- Ну? - удивился он. - Что же вы предпочитаете?

- Фруктовое мороженое.

- Ладно, буду знать...

Он достал из кармана трубку и виновато улыбнулся:

- Не разрешают курить. Привык держать в руках... Скажите, Кира Владимировна, как вы придумали эту штуку с фотографией?

- Очень просто. Она была у нас в Таганроге. Только без юмора. Нашелся странствующий фотограф, устроился возле пляжа. А потом появился фельетон в газете. Вот такой... - Я показала, какой он был большой, этот фельетон. "Мещанин на коне". Там было столько пафоса, столько грома и молний... Можно было подумать, что искореним мы эту фотографию - и наступит полное благополучие не только у нас в городе, но и на всей планете... Мещане сейчас ужасно любят вот так бороться с мещанством. Наговорят трескучих фраз - и довольны. Естественно, я пошла сниматься на коне. Понимаете, какая обида: вырез для лица оказался слишком велик. Фотограф из-за этого совсем расстроился. Он приехал с Северного Кавказа; там привыкли к таким картинам. Пальцы у него были желтые от проявителя: он всю жизнь снимал людей. Я его расспрашивала, пока он собирал свое нехитрое хозяйство. Потом помогла донести вещи до вокзала...

- Ясно, - сказал К. - Вот что, Кира Владимировна, у меня предложение: идите работать ко мне в институт. Главным психологом. Учредим такую должность. - Он рассмеялся. - Положим начало новой традиции... Вы молоды и сумеете органично войти в физику. Нужен синтез ваших знаний с физическим мышлением. В сорок или пятьдесят лет такой синтез уже невозможен - упущено время. Надо вырасти в атмосфере физики - вот в чем секрет. Кстати, работая с Сарычевой, вы шли как раз по этому пути. Так почему бы не продолжить?

Это было слишком неожиданно (и соблазнительно, если говорить откровенно) - я растерялась. К счастью, в этот момент зазвонил телефон; К. отвлекся. Насколько я поняла, разговор шел о каком-то хоздоговоре.

- Замечательная мысль, - насмешливо говорил К. - Савельев сделает работу за Шифрина, а Шифрин сделает работу за Савельева, и оба будут считать это дополнительным трудом, за который полагается дополнительная оплата... Нет уж, пусть каждый делает свое дело. Без этих фокусов. Передайте Савельеву, пусть занимается физикой, он был способным парнем, я помню его по семинару.

К. положил трубку и неприязненно отодвинул телефон.

- Деньги, - вздохнул К. - Интересно, как вы к ним относитесь?

- Мне их всегда не хватает, - призналась я.

К. усмехнулся:

- Мне тоже. И много вам сейчас не хватает?

- Миллиона три. У меня есть разные идеи, которые требуют...

- Ясно. Вам надо идти в мой институт главным психологом. Включим ваши идеи в план.

Следовало мягко славировать, но я прямо сказала, что физика меня не очень привлекает, поскольку существует другая - более важная - область. Конечно, К. сразу вцепился: что это за область и почему она более важная?.. Никак не научусь дипломатической амортизации, а ведь это так просто!

Пришлось объяснять. Я впервые говорила о своей Главной Идее. Получилось не слишком убедительно, я сама это чувствовала.

- Утопия, - объявил К., не дослушав. - Чистая утопия этот ваш Человек Который Умеет Все. Прогресс немыслим без разделения труда, без специализации. Во всяком случае, в ближайшие двести - триста лет.

-Начинать надо сегодня. Иначе и через двести - триста лет сохранится узкая специализация. Со всеми последствиями.

Тут я сообразила, что должна хотя бы поблагодарить К. за предложение. Это тоже вышло не очень гладко.

К. поглядывал на меня, хитро прищурив глаза.

- Никак не мог понять, почему с вами трудно разговаривать, - сказал он. - Теперь понял. У моих мальчишек - как бы это сформулировать? коммуникабельные лица. Когда я читаю лекцию или мы что-то обсуждаем, физиономии отражают каждое движение мысли. Обратная связь: я вижу, что и как они думают. А вы все время улыбаетесь. Это очень мило, но я не знаю, когда вы говорите серьезно, а когда шутите. Да что там - нет даже уверенности, что вы меня слушаете.

Я стала доказывать, что слушаю самым внимательным образом, но К. махнул рукой.

- Ладно, вернемся к Горчакову, вам надо подготовиться к разговору. Задавайте вопросы. Я хорошо знаю Сергея Александровича: у вас будет первоначальная информация.

Прекрасно звучит, подумала я, в современном стиле: будет информация. Только зачем она мне? У меня нет ни одного вопроса о Горчакове.

- Скажите, пожалуйста, - спросила я, - у вас никогда не появлялось желание... ну... бросить физику ко всем чертям, а?

- У меня? - грозно произнес К.

Я мило улыбнулась.

4
- Ничего похожего, - отчеканил К. - Были трудные моменты, были сомнения, но все это в непосредственной связи с конкретными причинами. О чем тут говорить! Сомнение - необходимый элемент творческой работы.

- Я имею в виду не сомнения. Меня интересует: появлялось ли у вас желание бросить науку?

- Ко всем чертям?

- Вот именно.

- Нет. Не было у меня такого желания.

- Ну, а просто мысль о возможности выбрать другой жизненный путь?

- Послушайте, Кира Владимировна, почему вы расспрашиваете меня?

- Потому что вы тоже физик.

- Женская логика! Можно подумать, что физики только и мечтают, как бы стать моряками...

- Попробуйте все-таки вспомнить.

Теперь он разозлился по-настоящему. Он разгневался - это более точное слово. Похоже, у него появилось желание погнать меня. Нельзя было упускать инициативу; я твердо сказала:

- Пожалуйста, мысленно переберите год за годом. Вдруг что-то припомнится.

Он фыркнул, натурально фыркнул, но ничего не ответил и принялся ходить по комнате. Я отошла к окну, чтобы не мешать.

Значит, женская логика. Любопытно, а какая у меня должна быть логика?!

В стекло упирались гибкие ветви ивы, и на ветвях, прямо перед моим лицом, раскачивался воробей. Крылышки у него вздрагивали, он был готов в любой момент сорваться и улететь, но он не улетал, а храбро разглядывал меня маленьким черным глазом.

Я слышала размеренные шаги. К. ходил из угла в угол и вспоминал. Он настоящий ученый и уж если взялся что-то делать, будет делать добросовестно. Сейчас он перебирает годы - их много, ох как много! Ровные спокойные шаги, и в такт им раскачивается на ветке воробей.

"Здравствуй, воробей, давай познакомимся. Меня зовут Кира. Представляешь, как было бы здорово: главный психолог Института физических проблем К.В.Сафрай! Звучит! И побоку всякие там утопии..."

Я рассматриваю свое отражение в оконном стекле. Решено: золотисто-бежевый костюм. У меня есть янтарь: он отлично подойдет к такому костюму. Можно взять яшму вместо янтаря, - так сразу не скажешь, надо посмотреть. Хорошо бы попасть в ателье сегодня, оно работает до семи. Разберут мою ткань, и останусь я с носом. Но уже четверть пятого, придется ехать к Горчакову, разговаривать - как тут успеешь... Гениально было бы не ехать. Вот Леверье открыл планету Нептун путем расчетов. Без всяких поездок и разговоров. Правда, у Леверье были исходные данные, а у меня ничего нет. Почти ничего. Кое-какие мысли и информация, которая вмещается в одну фразу: талантливый физик вдруг бросил науку.

Загадка.

Собственно, в чем она, эта загадка?

_Талантливый физик_. Тут нет сомнений. Даже весьма талантливый. _Бросил науку_. Что ж, бывает и такое. Почему я должна считать это загадкой? Да, есть еще одно слово: _вдруг_. Внезапно, без всяких видимых причин. _Вдруг_. Вот это и в самом деле странно.

Чтобы выбить из колеи прирожденного физика, нужно нечто весьма основательное. Нечто такое, что не возникает за один день или за месяц. Я вправе предположить: икс-причина (прекрасно, уже есть термин!) появилась давно. Годами шел незаметный процесс накопления... Чего?.. Какого-то взрывчатого осадка, что ли. Как с ураном: масса должна превысить критическую величину, чтобы началась цепная реакция.

Физматшкола, университет, дипломная работа (теперь я припоминаю: за нее дали кандидатскую степень, об этом был очерк в "Комсомолке"), через три года Горчаков стал доктором. Стремительный взлет, ничего не скажешь. Примерно так получается у Саши Гейма, моего бывшего одноклассника. Победы на олимпиадах, статьи в математических журналах... В восьмом классе Саша придумал для нас, математически темных, потрясающую шпаргалку. С такой шпаргалкой можно было отвечать даже по программе десятого класса. Саша провел настоящую исследовательскую работу, чтобы вывести сверхкомпактную формулу. Он стремился найти единое уравнение школьной математики. Конечно, никто из нас не понимал, что написано в шпаргалке. Завуч послала ее в Новосибирск, и Сашу пригласили в физматшколу.

Горчакова я не знаю, но зато прекрасно знаю Сашу Гейма и могу искать икс-причину, размышляя о Саше. В психологических уравнениях я заменяю неизвестную величину известной и... Кто сказал, что психология не точная наука?!

Существуют звезды с таким сильным полем тяготения, что свет их не может уйти в космос. Лучи изгибаются, невидимый барьер отбрасывает свет назад, он мечется в замкнутом пространстве, а барьер надвигается, и стиснутое, спрессованное излучение приобретает огромную плотность. Каждый раз, когда приходится решать сложную проблему, возникает такой же барьер, отделяющий от меня внешний мир. Свет, звук, запах, тепло, холод - все исчезает за этим барьером. Даже время. Остается только движение мысли, сначала едва уловимое, но постепенно приобретающее уверенность, весомость, силу. Тут торжествует закон Эйнштейна: мысль не имеет массы покоя и лишь в движении становится физически ощутимой. В такие мгновения кажется, что можно увидеть мысль, прикоснуться к ее потоку...

Воробей подобрался совсем близко к стеклу. Он разглядывает меня черной бусинкой глаза, потом поворачивает голову и внимательно смотрит другим глазом. Правильно, птица: на людей надо смотреть в оба.

- Ничего не вспоминается, Кира Владимировна. Только один более или менее случайный эпизод. Садитесь, пожалуйста.

Не хочется отходить от окна, но К. не сядет, если я буду стоять, а он, наверное, устал.

- Я работал тогда в Англии. Да-да, это тридцать четвертый год, конец лета. Дожди... В лаборатории даже днем горел электрический свет. Сильные были дожди. Знаете, я сейчас вспоминал и услышал песню водосточных труб. Старые водосточные трубы старого дома; их делал талантливый мастер - он хотел, чтобы трубы пели...

К. умолкает и смотрит мимо меня - в далекие тридцатые годы, в свою молодость. Это продолжается пять-шесть секунд, не больше. Он виновато улыбается: ему кажется, что я анализирую каждое слово. Как же, психолог! Я почти не слушаю, все это - за барьером, я продолжаю решать задачу. Сквозь барьер может пройти только то, что помогает решению. О голосах дождевых труб я вспомню потом, может быть, через несколько лет. Будет дождь в каком-нибудь далеком городе, будет журчать вода в трубах, - я вспомню все, что сейчас рассказывает К., вспомню и пойму.

- Дела у нас шли неважно. Опыты, обсуждения, снова опыты и снова обсуждения... Бывает такая полоса неудач: опыты дают совершенно нелепые результаты, обсуждения только усиливают взаимное раздражение... И вдруг солнечный день. На полную солнечную мощность. Яркие лучи стерли электрический свет, в лампах тлели тусклые желтые нити... И все сразу почувствовали, что нельзя оставаться в лаборатории ни минуты. Мы с Кокрофтом поехали на юг, к каналу. Кокрофт гнал машину как сумасшедший. Чудесное было настроение: вырвались из темных комнат, весело гудит мотор, озорно посвистывает ветер, а впереди - море. В этот день оно было ярко-синим, чистейший синий цвет без примеси зеленого и серого...

"Вырвались..."

Мне нужно было именно это слово! Я собирала логическую цепь, у меня уже были все ее звенья, но они лежали порознь, тяжелые куски мертвого металла, и вот одно слово мгновенно соединило звенья в прочную цепь. Теперь я представляю, почему Горчаков бросил физику. Задача решена. Точка. Остается самое приятное: эффектно выложить то, что я поняла. Все-таки ты молодец, Кира...

- Машину мы оставили у обрывистого холма, спустились вниз, к пляжу. Говорили о каких-то пустяках, кидали камни в воду... А потом услышали шум мотора. Вдоль берега над водой шел самолет. Вы, конечно, не знаете, что такое самолеты тридцатых годов. На снимках они неплохо выглядят... Самолет сел на пляже, пробежал метров сто и остановился рядом с нами. Промасленная фанера, залатанная обшивка. И проволока, очень много проволоки, чтобы все это не развалилось. Из кабины вылез долговязый парень; на нем был промасленный и залатанный комбинезон. "Меня зовут Жерар Котрез, - сказал он. - А это мой летательный аппарат. Там испортился... такой..." На этом его английский кончился, и, к великой радости Жерара Котреза, мы ответили ему по-французски. Так вот, в летательном аппарате перестали работать элероны. "Что мне элероны! - сказал Котрез. - Но летательный аппарат не должен распускаться..." Мы втроем исправляли повреждение: там заклинило проволочную тягу, и Котрез рассказывал о себе. Студент-юрист, бросил Сорбонну, работал грузчиком, собирал по кусочкам свой летательный аппарат, теперь отправился в кругосветное путешествие. "Что мне эти законы... Я посмотрю мир, может быть, ему нужны совсем другие законы... Послушайте, парни, летательный аппарат поднимет троих. Вы мне подходите, летим вместе!" В промасленных крыльях сверкало солнце, ветер гудел в проволочных растяжках, и я вдруг почувствовал, как это здорово - жить так, как живет Котрез. Лететь над морями, горами, лесами - неизвестно куда и неизвестно зачем, просто лететь. И если понравится какой-нибудь городок, опуститься ненадолго, пройти по узким улочкам, заглядывая в окна, посидеть на траве у реки...

- Как он сказал? Повторите, пожалуйста.

К. удивленно пожимает плечами.

- "Что мне эти законы!" Да, именно так. "Что мне эти элероны!.. Что мне эти законы!.." У него это великолепно получилось. В такой, знаете ли, лихой бержераковской манере. А дальше запомнился смысл, не ручаюсь за точность каждого слова: "Я посмотрю на мир, может быть, ему нужны другие законы..."

Так. Боже, какая я дура: осталось, мол, эффектно выложить решение... Как же! Я прошла над пропастью по снежному мосту, но путь не кончен, он только начался. Надо идти дальше. А там, в этом туманном "дальше", еще один снежный мост, куда более трудный, и пропасть под ним в десять раз глубже...

В ателье я, конечно, не попаду: оно на другом конце города. Вообще все планы на сегодня пошли кувырком. Зато у меня появилась отличная идея.

Сумасшедшая идея. Представляю, как будет смеяться К. Ну и пусть смеется. Меня неудержимо тянет вперед...

- Вы ведь не слушаете, Кира Владимировна!

Нет, почему же, я слушаю. "Что мне эти законы!" - говорит похожий на Ива Монтана высокий парень. А рядом с ним - латаный-перелатаный самолет.

- Мы помогли ему развернуть машину. Он взлетел, сделал круг над нами, потом взял курс на север. Не знаю, куда он летел, не пришло в голову спросить. Через четыре года я прочитал в "Юманите", что Жерар Котрез, пилот республиканской армии, погиб под Барселоной. Он вылетел на своем летательном аппарате навстречу эскадрилье "юнкерсов".

Я с трудом восстанавливаю барьер: сейчас надо думать о задаче, я сама ее усложнила. Последний бой Жерара Котреза не имеет к задаче никакого-отношения. Вечером, вернувшись к себе, я сяду у окна, включу проигрыватель и отыщу среди своих пластинок такую, которая понравилась бы Жерару Котрезу. А пока надо идти вперед. Это тоже бой, и нелегкий.

- Позвоните Горчакову, - говорю я. - Скажите, что вы еще раз просмотрели его работу. Или найдите другой повод, безразлично. Мне важно, чтобы в разговоре была фраза: жаль, что нельзя изменить гравитационную постоянную.

5
- Простите, Кира Владимировна, что это значит - изменить гравитационную постоянную?

Я объясняю:

- Изменить - значит увеличить или уменьшить. Вы же хотели позвонить Горчакову, не так ли? Вот я и прошу: позвоните и поговорите. О чем угодно. Но мимоходом должна быть брошена эта фраза: жаль, что нельзя изменить гравитационную постоянную.

- Мимоходом. Ну-ну...

К. смотрит на меня так, словно только что увидел.

- А дальше?

- Дальше вы скажете, что кто-то к вам пришел, извинитесь, обещаете позвонить через полчаса. И все.

- Не понимаю, зачем нужен этот спектакль.

- Чтобы Горчаков снова занялся физикой.

- Вы это... серьезно?

- Вполне серьезно.

- И вы Думаете, что вот так - не видя Горчакова, не разговаривая с ним - вы заставите его изменить решение?

- Да.

- Ясно, - говорит К. - Теперь ясно, какие приключения вам нравятся.

Тут мне следовало бы мило улыбнуться, потом я буду жалеть, что не улыбнулась. Но я не очень вежливо повторяю:

- Звоните же, время идет...

К. испытующе смотрит на меня.

- Наверное, у вас еще не было неудач?

Он поднимает телефонную трубку и медленно набирает номер, поглядывая в мою сторону. Еще не поздно отказаться. Но я молчу.

- Здравствуй, Сережа...

Ну вот, началось.

Уверенности у меня нет. Что поделаешь? Я не могу приказать: появись, уверенность, ты мне сейчас очень нужна! Я знаю только одно: в моих расчетах нет ошибки. Беда в том, что самые верные психологические расчеты не гарантируют однозначного ответа. В физике иначе. Взять хотя бы ядерные реакции. Литий, облучаемый альфа-частицами, превращается в гелий. Если условия опыта не меняются, не меняется и результат. Таковы правила игры. Представляю, как чувствовали бы себя физики, если бы при неизменных условиях опыта литий иногда превращался в гелий, иногда в соломенную шляпу, иногда в малинового медвежонка... Игра без правил, сказали бы шокированные физики. А ведь в психологии именно такая игра. Правила, конечно, есть, только они неизмеримо сложнее, переменчивее. Вот сейчас я рассчитала реакцию, но вместо гелия запросто может получиться малиновый медвежонок.

- ...Нет, уговаривать не буду. Я хотел знать твое мнение о Синельникове. Ведь ты с ним работал?

Они обсуждают деловые качества Синельникова, затем К. переходит к последней работе Горчакова и очень естественно, посмеиваясь, произносит фразу, которая нужна.

Секундная заминка. Горчаков, наверное, переспрашивает.

- Жаль, говорю, нельзя изменить гравитационную постоянную... Как - что это значит? Изменить - значит увеличить или уменьшить.

К. прикрывает трубку рукой:

- Он спрашивает - зачем? Быстро!

Я подсказываю первое, что приходит на ум:

- Легче жилось бы.

- Легче жилось бы в таком мире, Сережа. Да! Еще бы... К сожалению, не мы с тобой выбирали эту постоянную.

Сейчас самый подходящий момент прервать разговор. Я показываю: надо положить трубку. Но К. не замечает моих сигналов.

- Нет, просто к слову пришлось. Как ее изменишь, проклятую...

Шепотом он передает слова Горчакова:

- "Теоретически можно изменить..."

Я подсказываю ответ:

- Что ты, ни теоретически, ни практически.

Надо было с самого начала слушать разговор. Подключить второй аппарат и слушать. Я сглупила, постеснялась.

- Да, да, понимаю, - говорит К. и пожимает плечами, показывая, что ничего не понимает. (Я ободряюще улыбаюсь - а что остается делать?) К. машинально повторяет: - Да, да... - И вдруг удивленно спрашивает: - То есть как это - изменить постоянную Планка?

Именно этого я ждала, и все-таки сердце у меня замирает. Ох и умница этот Горчаков! Схватил приманку значительно быстрее, чем я думала. Я мгновенно подсказываю:

- Чепуха, ничего не получится...

- Нет, Сережа, нет, ты что-то путаешь... Ну хорошо. Буду ждать.

К. кладет трубку и долго молчит, разглядывая меня. Надо бы мило улыбнуться, но я устала.

- Он будет через час, - говорит К. - Предлагает обсудить какую-то идею. Послушайте: как вам это удалось?

Ага, удалось!

Я улыбаюсь и отвечаю с великолепной небрежностью:

- Пустяки! Совсем просто. Меньше всего я думала о Горчакове...

6
Это была святая правда, но К. ни капельки не поверил.

- Объясните толком. Я должен знать, как теперь держаться с Горчаковым.

Секретарь принесла нам чай и вафли.

- Дважды звонил Петр Борисович, - сказала она. - Другие тоже звонят.

- Ну-ну, - сочувственно кивнул К. - Займите круговую оборону и держитесь. Сейчас мне нужен только Горчаков, он скоро подъедет.

Я посмотрела на часы: десять минут шестого.

- Говорят, вы где-то выступали со змеями. Это правда? - спросил К.

Ох уж эти змеи! Нигде я, конечно, не выступала. Вообще об этой истории знали четыре человека; я просила их никому ничего не говорить. Как же! Теперь я каждый день слышу разные легенды...

- Со змеями ничего интересного. Просто курсовая работа по зоопсихологии.

- Курсовая? Ладно, не хотите рассказывать - не надо. Но насчет Горчакова вам придется изложить все самым наиподробнейшим образом. На чем вы основывались? Может быть, это просто счастливая случайность? Пейте чай, остынет.

Он меня нарочно подзадоривал.

- Логика, только и всего, - сказала я. - Одно из двух: либо Горчаков утратил интерес к своей работе по случайным причинам, либо тут проявилось нечто более или менее закономерное. Первую возможность я сразу отбросила, она какая-то... ну, не воодушевляет.

- Убедительный аргумент! - возмутился К. - Конденсированная женская логика. Дважды два не четыре, а... стеариновая свеча. Если что-то не нравится - отбросим.

- А почему бы и нет? Случайные причины надо искать наугад, а если существуют закономерности, можно думать. Это интереснее.

Лучше бы я ничего не объясняла! Кроме логики, есть еще и интуиция, в пересказе она испаряется. А ведь началось именно с интуиции. Произошел неуловимый поворот мысли, и я увидела: нужно понять отношение физика к миру. Не Горчакова, а вообще Настоящего Физика. Такого, как Капица, Ландау или Фейнман. Тут мне припомнилось вышедшее из моды слово "естествоиспытатель". Человек, познающий природу, мир, Вселенную.

- "Вот я, - думает естествоиспытатель, - и вот Вселенная. Безбрежная (или не безбрежная?) небесная даль, в которой разбросаны огненные шары звезд и гигантские облака туманностей. Миллиарды лет они несутся в пространстве (а что такое пространство?), разлетаясь от какой-то первоначальной точки. Что это за картина и каков ее смысл? Зачем это существует? И зачем существую я, частица этого необъятного мира? Быть может, вещество, из которого я состою (а что такое вещество?), было выброшено когда-то из недр взорвавшейся Галактики, такой же как вот та, чей взрыв я вижу сейчас... Затерянный в безбрежном (или все-таки не безбрежном?) мире, в котором миллион лет - ничто перед лицом вечности, я хочу все увидеть и все понять..."

- Романтично, - сказал К. - Но вы обрисовали свой образ мышления, Кира Владимировна, вот в чем фокус. Вам, насколько я понимаю, свойственно именно такое видение мира. А физик думает о другом. Не ладится установка, подводят какие-то паршивые прокладки. Нет сведений об опытах, которые поставил твой коллега где-то за тридевять земель, и может быть, ты идешь по чужому следу. Завтра обсуждение одной дурацкой работы, но если просто сказать, что автор дурак, потом не оберешься хлопот. Сын схватил двойку по физике. Нужно посмотреть свежий номер "Астрофизикл джорнэл", три монографии, написать отзыв о диссертации и рецензию на статью...

Тут я взорвалась. Я сказала, что грош цена человеку, если вся эта суета мешает ему слышать, как Земля плывет сквозь мглистое небо ("Почему мглистое?" - тут же придрался К.). Грош цена человеку, если в сутолоке повседневных дел он перестал замечать удивительную картину мира и не терзается от мысли - _что же это такое_?

К. ехидно улыбался: "Детская болезнь левизны... максимализм юности..."

- Достоевщина наоборот, - сказал он. - Самокопание на галактическом уровне.

Я начала возражать (самокопание на галактическом уровне перестает быть самокопанием), но остановилась на полуслове. В утверждении К. определенно была доля истины. Да, я хочу понять себя, а для этого надо знать, что такое Вселенная и в чем ее смысл, иначе нельзя постичь смысл жизни и назначение человека.

- Наверное, вам интересно жить? - спросил К.

Он смотрел на меня с каким-то напряженным ожиданием. Я забыла, что говорю с исследователем, и кажется, сама стала объектом исследования.

- Так или иначе, - сказала я, - здесь ключ к пониманию истории с Горчаковым. Настоящий Физик начинается с детства. Год за годом он открывает для себя мир, открывает по книгам, в которых спрессованы уже добытые кем-то знания. Идет стремительный процесс: прочитал одну книгу, бери другую, пожалуйста, сколько осилишь. Настоящий Физик с детства привыкает открывать мир _в больших дозах_. Каждый день новое, новое... Разогнавшись, он подходит к переднему краю. Дальше нет готовой дороги. Мчался человек по шоссе на гоночной машине, и вдруг нужно пересаживаться на бульдозер и медленно прокладывать дорогу. Метр за метром. Понятно, не в одиночку - работает целый дорожный отряд. Но все равно нет прежней скорости. Чтобы пройти путь от азбучной физики шестого класса до квантовой электродинамики, Настоящему Физику требуется лет десять. Каждый год он видит новую картину мира. А потом, оказавшись на переднем крае, за те же десять лет он рассмотрит на этой картине лишь несколько новых штрихов.

Разумеется, есть много сглаживающих факторов и успокоительных рассуждении. Очередной метр дороги проложен у тебя на глазах и при твоем участии. И вообще по сравнению с прошлым веком наши дорожные машины стали в десять раз производительнее... Все правильно. Но где-то в глубине души остается вечное... самокопание: так что же такое Вселенная, что было раньше и что будет потом?

- Поразительный метод мышления, - усмехнулся К. - Громоздите одну неточность на другую, выписываете такие вензеля, - он провел трубкой в воздухе замысловатую кривую, - а в результате довольно правдоподобные выводы... Видите ли, Кира Владимировна, есть определенный коэффициент: чтобы проложить метр дороги, требуется энное количество труда. И коэффициент этот постоянно увеличивается. Так уж устроен наш мир.

- Но вот Горчаков не принял такое устройство мира.

- И ушел из науки. Разве это выход?

- Не принять существующее - это уже очень много. Не принять, не смириться... Отсюда один шаг до борьбы.

- С чем?

- Если мир слишком медленно познается, его...

- Ну?

- ...его изменяют.

- Хотелось бы знать - как?

- Надо построить модель другого мира и изучать эту модель. Измените постоянную Планка - и вы получите модель совсем иного мира. Все в нем будет иное: иная физика, иная химия, иная природа, иная жизнь... Таких моделей можно построить множество; среди них обязательно окажутся миры с более выгодным коэффициентом познаваемости.

Я мило улыбнулась и добавила:

- В самом деле, зачем изучать трудный _реальный_ мир, когда можно построить модель _нереального_, но легко познаваемого мира?..

7
Я видела по глазам К., что мои шансы стать главным психологом всемирно известного института, которым К. руководит, катастрофически стремятся к нулю. Еще бы - запросто выложила такую ересь... Впрочем, К. был Настоящим Физиком: на какую-то долю секунды он дрогнул, почувствовав в этом безумии определенную систему, и ответил почти спокойно:

- Наука, Кира Владимировна, изучает реальный мир. В этом ее ценность. Математическую модель несуществующего, но легко познаваемого мира построить можно, не спорю. Мысль сама по себе изящная. Но, изучая модель несуществующего мира, вы будете делать несуществующие открытия. А зачем они нужны?.. Представим наш мир в виде плоскости. - Он провел трубкой над столом. - Теоретически мы можем построить сколько угодно других плоскостей. Они оторвутся от нашей реальной плоскости и уйдут куда-то в сторону... - Трубка описала неопределенную дугу. - Возможно, по каким-то из этих плоскостей двигаться будет очень легко. Но чем быстрее вы будете двигаться, тем дальше уйдете от реального мира.

Любовь к эффектам когда-нибудь меня погубит. Со змеями я влипла в историю именно по этой причине. И вот теперь я снова не удержалась от эффектного номера. Я попросила у К. его знаменитую трубку и провела ею от стола вверх:

- Вот так оторвется от реальности модель несуществующего мира... - Я покрутила трубкой в воздухе. - ...Оторвавшись, она попетляет, а затем... трубка решительно пошла вниз, к столу, - ...а затем вновь пересечется с плоскостью реального мира. Где-то далеко впереди строящейся дороги. И здесь, на линии пересечения, несуществующие открытия несуществующего мира прекрасно совпадут с реальными открытиями реального мира. Мы прорвемся на сотни лет вперед. А может быть, и на тысячи. Я не знаю, какие открытия будут при этом сделаны. Они покажутся нам таким же волшебством, каким показались бы открытия двадцатого столетия античным философам. Быть может, мы сумеем сконденсировать фотонный газ и получим жидкий свет. Его можно будет зачерпнуть рукой, взять в ладони - вот так, он будет переливаться, в нем будут мерцать теплые лучистые огоньки, и рядом с этим живым светом бриллиант покажется серым булыжником... А может быть, мы откроем структуру электрона, проникнем в глубь элементарных частиц и еще дальше - в недра той неведомой пока формы материи, из которой построены электроны, протоны... Так или иначе это будут чудесные открытия, и стоит жить, чтобы делать их.

К. понял мою идею в тот момент, когда трубка пошла на сближение со столом. Я уловила этот миг: К. сразу отключился, перестал меня замечать. Наверное, через десять секунд он уже разобрался во всем глубже меня. Но я продолжала выкладывать свои мысли: слишком велико было напряжение и нужна была разрядка.

- Вот что, - сказал К. минут через пять. - Вы не очень гордитесь.

Я, конечно, начала говорить, что ни капельки не горжусь. Появится еще один метод познания мира, наука получит новую обезьянку для опытов, только и всего. Это была хорошая аналогия, я ее тут же развила.

- Вот-вот, - продолжал К. - Гипотеза о кварках построена на том, что заряд электрона может быть дробным. Так что не вы первая замахнулись на константы.

Мне бы промолчать, но я не утерпела:

- Как же... Есть и другие прецеденты. В фантастическом рассказе Беляева меняется скорость света. В математике рассматриваются пространства с числом измерений более трех... И так далее. Всякая приличная теория обязана включать предыдущие построения в качестве частных случаев.

- Ну и язычок у вас! - К. покачал головой. - А вы хоть подумали, удастся ли вообще реализовать эту затею? Когда Горчаков моделировал Солнце, из миллиона моделей годилась одна. При этом мировые постоянные не менялись. Если же вовлечь в эту игру константы, потребуются миллиарды моделей на одну годную. Разве что найдутся какие-то правила вариации констант... Кстати, Кира Владимировна, а ведь начали вы не с самого удачного варианта. Я имею в виду эту фразу об изменении гравитационной постоянной. Из всех констант вы выбрали, пожалуй, наименее удачную.

"Сейчас мне достанется, - подумала я. - Вот и придумывай после этого обезьянок..."

Я сказала, осторожно подбирая слова:

- Горчаков должен был _сам_ прийти к этой идее. Своя идея больше воодушевляет.

- Не понимаю, - сухо произнес К.

Он уже все понял. Не было смысла лавировать, я честно объяснила:

- Конечно, заманчивее варьировать постоянную Планка: она входит во все уравнения ядерной физики. И вообще... Сразу, например, меняется принцип неопределенности... С самого начала я думала о постоянной Планка. И еще о постоянной Ридберга. Но Горчакову должно казаться, что он сам все придумал. Поэтому нужна была эта фраза о гравитационной постоянной. И ответы я вам подсказывала такие... не гениальные.

К. отложил трубку. Он покраснел, и лицо у него сморщилось, как от зубной боли.

Что поделаешь, конечно, я поставила его в глупое положение. Горчаков наверняка подумал, что старик сдает: прошел мимо идеи, ничего не заметил и говорит глупости.

Отступать было некуда, я твердо сказала:

- Горчаков ни в коем случае не должен знать... ну... как это получилось. По крайней мере, в ближайшие годы. Сейчас он убежден, что сам все придумал, - это окрыляет... В конце концов, он шел в этом направлении: ему достаточно было крохотной подсказки. Я сработала за катализатор, только и всего. И еще: пожалуйста, не сердитесь - вы поставили задачу, которая по-другому не решалась.

К. как-то странно посмотрел на меня. Наверное, так смотрел кардинал Ришелье на д'Артаньяна, размышляя, отправить ли его в Бастилию или дать патент на звание лейтенанта королевских мушкетеров. Я только сейчас заметила, что К. очень устал.

Через несколько минут появится Горчаков, и ему снова придется работать.

- Мне лучше уйти, - сказала я. - Скоро приедет Горчаков. Вам предстоит его выслушать, изумиться, похвалить - это обязательно нужно сделать! - а потом... вероятно, вы будете обсуждать программу работы.

- Да, сегодня уж такой день, - улыбнулся К., и я обрадовалась, потому что улыбнулся он хорошо, открыто. - Идите, Кира Владимировна, завтра я вам позвоню. Затея с Человеком Который Умеет Все почти утопическая, но вы, кажется, не собираетесь от нее отказываться, не так ли?

...Я остановилась в подъезде. Шел мелкий-мелкий дождь. Не знаю, откуда он взялся: небо было чистое, и только где-то очень высоко светились пушистые оранжевые облака. Я смотрела на эти облака и на деревья, тянущиеся к небу, и на людей, которые шли мимо деревьев, и думала, что все это здорово устроено: постоянная Планка в нашем мире выбрана со вкусом.

Удачный день! К. сказал, что затея _почти_ утопическая, до этого она казалась ему _чистой_ утопией. А ведь он еще не знает, что я начала эксперимент...

К подъезду подкатила "Волга", с ее красной крыши стекали струйки воды. Из "Волги" выскочил баскетбольного роста парень. Я сразу сообразила, что это Горчаков, - К. описал его довольно точно. Мореплавание понесло тяжелую утрату, подумала я, в морской форме Горчаков был бы великолепен. "По местам стоять, с якоря сниматься!.." Впечатляющая картина. Впрочем, так он тоже неплохо выглядел, совсем неплохо. На меня он даже не взглянул. Промчался к двери, перепрыгивая через ступеньки.

Я посмотрела на часы. Было без четверти шесть. Если ателье работает до семи, можно еще успеть...

- Такси! - отчаянно закричала я.

Машина, уже тронувшаяся, послушно притормозила. Нет, все-таки это был удачный день!..

Три года спустя в Москве состоялся Первый международный симпозиум по прогностическому моделированию вариаций мировых констант. На эмблеме симпозиума были изображены две пересекающиеся плоскости. Основной доклад делал Сергей Александрович Горчаков. Кира Владимировна в это время работала в Ингоре. Оттиск доклада она получила через месяц. Рассеянно полистала и отложила. В этот день она решала совсем другую задачу.

Валентина ЖУРАВЛЕВА Розовый алмаз





Научно-фантастический рассказ

Представьте себе, что вы получили посылку — обтянутый холстом фанерный ящик с адресом, старательно выведенным химическим карандашом, — словом, самую обыкновенную посылку. Представьте себе далее, что, вскрыв ее, вы обнаруживаете… ну, скажем, слиток золота! Немыслимо? Невероятно? Однако нечто подобное произошло со мною летом 196… года.

Июльским днем изнывающий от жары почтальон принес небольшой ящик. Я угостила почтальона ледяным нарзаном, мы перекинулись несколькими фразами и распрощались. Посылка осталась на столе.

По виду это была самая обыкновенная посылка: сургучные печати, адрес, в правом верхнем углу надпись: «Ценная. Цена пятьдесят (50) рублей». Но одна деталь бросилась в глаза, поразила — обратный адрес и фамилия отправителя были явно вымышленными, точнее — взятыми из моего рассказа «Алмазы». Герой этого рассказа инженер Николай Ильич Лоскутов изобрел способ синтеза крупных алмазов. Рассказ заканчивался описанием нового города на Урале — Алмазогорска. Понятно, ни Алмазогорска, ни Лоскутова с его изобретением в действительности не существовало. Это был чистейший вымысел.

Рассказ года три назад напечатали в одном из московских журналов, и теперь вдруг… и теперь вдруг прибыла эта посылка, отправленная… героем моего рассказа. Да, на сером холсте, под чертой, проведенной химическим карандашом, стояло: «Алмазогорск, почта, до востребования, инженер Н. И. Лоскутов».

Не было сомнения — это чья-то шутка. Литературным героям ведь не полагается своевольничать… Я быстро сняла матерчатую обшивку, поддела перочинным ножом фанерную крышку. В ящике лежало нечто, аккуратно прикрытое несколькими слоями ваты.


И вот тогда, я почему-то подумала, что в посылке должен быть алмаз. Искусственный алмаз, полученный инженером Н. И. Лоскутовым. Не знаю, почему мне пришла в голову эта совершенно нелепая мысль. Но именно так я думала, снимая тщательно уложенную вату…

Да, в грубом фанерном ящике, оцененном инженером Н. И. Лоскутовым в пятьдесят рублей, лежал огромный розоватый алмаз.

Сейчас, когда история с розовым алмазом ушла в прошлое, я могу спокойно описать этот необыкновенный камень. По форме и размерам он напоминал небольшой булыжник, а весил килограмма четыре. Цвет алмаза, как я сказала, был розоватым, но это очень приблизительное определение. Он был слабо-розовым в ярких солнечных лучах и почти кроваво-красным в полумраке. Стоило повернуть алмаз, и на гранях его вспыхивало множество алых искорок. Еще поворот, даже едва заметный, — и вместе с алыми искрами зажигались фиолетовые, сиреневые, зеленые. Камень светился, бросая узкие снопы лучей, переливаясь тончайшими оттенками розового и красного. А в глубине алмаза виднелись какие-то черные точки. Мерцая в толще камня, они не портили его почти фантастической красоты.

Прошло, наверное, ч: аса два, прежде чем я поняла, что нужно действовать. Я решила отнести алмаз в редакцию журнала, который опубликовал рассказ об инженере Лоскутове. Но сначала следовало убедиться, что розоватый камень действительно алмаз. И я пошла к знакомому ювелиру.

Он был глубокий старик, этот ювелир. За полвека через его руки прошли тысячи бриллиантов, больших и малых. Он любил, понимал душу камня и, как все старые мастера, был немного философом. Однажды, подбирая камни к кольцу, он сказал мне: «Хороший человек похож на алмаз — чистый, твердый, красивый». Я знала ювелира давно, еще с тех пор, как девчонкой принесла ему исправлять дешевые сережки. Старик всегда был спокоен и чуть-чуть насмешлив. Не помню чтобы он когда-нибудь волновался,

Зная это, я без опасений поставила на его рабочий столик посылку инженера Лоскутова. Ювелир не спеша надел пенсне, придвинул к себе фанерный ящик, поднял вату, взял в руки розовый камень… и, побледнев, бессильно откинулся на спинку кресла. Алмаз упал в ящик.

Я бросилась к графину, налила стакан воды. Минут пять старик сидел молча, руки его дрожали. Потом он снова взял алмаз и положил его на стекло своего рабочего столика.

Очень осторожно, стараясь не волновать старика, я рассказала все. Он слушал, не оборачиваясь ко мне, не отводя глаз от алмаза.

— Вы можете не сомневаться, — проговорил он, наконец, каким-то странным, приглушенным голосом. — Это настоящий алмаз. В нем не меньше двадцати тысяч каратов. После огранки останется тысяч двенадцать. Да… «Куллинан», самый крупный из известных до сих пор алмазов, имеет всего три тысячи каратов, «Эксцельсиор» — около тысячи, «Президент Варгас» и «Джонкер» — по семьсот. Да… Знаменитый алмаз «Орлов» — это всего двести каратов, «Шах» — меньше ста… Ваш камень по сравнению с ними гигант. Правда, он не абсолютно чист, но черные крапинки, пожалуй, не портят его. Нет, не портят…

Старик опустил шторы, включил лампу и поднес ее к алмазу. Мгновенно вспыхнули, засверкали бесчисленные алые звездочки. Казалось, внутри алмаза вспыхнуло красное пламя и рванулось, разбрасывая бесчисленные искры… Пристально разглядывая камень, старый ювелир погрузился в раздумье.

— Великий «Куллинан», — произнес он после долгого молчания, — оценен в девяносто миллионов рублей. А этот камень должен стоить полмиллиарда. Да, полмиллиарда. Но, если не ошибаюсь, на посылке указано пятьдесят рублей? Так вот, настоящая его цена пятьдесят рублей.

— Почему? — я была обескуражена. — Почему?!.

Старик неторопливо снял пенсне, вытер платком глаза и хитровато прищурился:

— Между прочим, я читал ваш рассказ. Да, читал. Там, в тумбочке, еще до сих пор лежит журнал. Я думал, что вы ошиблись. Да, так я полагал. Но этот… Как его?.. Этот инженер Лоскутов научился получать алмазы. Ваш алмаз — настоящий, но искусственный. Понимаете?

Когда я вышла от ювелира, стемнело. Идти в редакцию уже не имело смысла. Я поехала домой.

В тот необыкновенный день, казалось, все было возможно, и потому я не очень удивилась, увидев на лестничной площадке, у дверей своей квартиры, незнакомого человека в белом, тщательно выутюженном шерстяном костюме.

— Вы ко мне? — спросила я.

Он круто обернулся. Лицо его, красное от загара, с широко расставленными глазами и белой полоской шрама над левой бровью, выражало удивление.

— Я хотел видеть товарища Каждана, — сказал он.

Взгляд его остановился на фанерном ящике.

— Значит, посылка у вас?

— Да, конечно. Моя фамилия Каждан.

Кажется, он покраснел.

— Простите, — смущенно произнес он. — Каждан — такая фамилия… Значит, вы написали тот рассказ?

— Значит, я. А вы… инженер Лоскутов?

— Нет, — ответил мужчина, рассмеявшись. — Я инженер Флеровский. Олег Павлович Флеровский. Если разрешите, я все объясню…

Это было довольно странно — я не могла избавиться от ощущения, будто сижу и слушаю выдуманного в рассказе человека. Правда, выдуманный Лоскутов не походил на Флеровского. Вместо невысокого, пожилого, немного медлительного Лоскутова откинулся на спинку кресла, крепко сжав руками подлокотники, очень высокий, худощавый человек лет тридцати пяти, необыкновенно подвижной и энергичный. Он схватывал каждую мысль на полуслове, без особого стеснения перебивал меня, говорил быстро, отрывисто, без лишних слов. Прямой взгляд широко расставленных голубых глаз, скупые жесты правой руки, властные интонации в голосе — все свидетельствовало о большой уверенности в себе. Поначалу, признаюсь, мне это не понравилось. Но очень скоро я увидела: его безоговорочная уверенность ограничивается только тем, что Флеровский действительно хорошо знает. Во всем остальном он легко уступал, охотно признавал ошибки, жадно прислушивался к тому, что говорила я.

Скажу откровенно: Флеровский оказался ярче, интереснее и, если так можно выразиться, масштабнее Лоскутова.

— Я химик-технолог, — говорил Флеровский. — Занимаюсь сверхвысокими давлениями в химии. Может быть, поэтому ваш рассказ особенно заинтересовал меня. Я сразу увидел, что вы слабо, да, очень слабо разбираетесь в проблеме сверхвысоких давлений. Не обижайтесь, пожалуйста, но это так. Вы выдвинули идею создания больших давлений методом взрыва. Вам казалось, что это — дело будущего. Но еще лет за пять до появления вашего рассказа этот метод применялся в промышленности для синтеза таких минералов, как топаз и криолит.

Я ответила Флеровскому, что в задачу литературы отнюдь не входит выдвижение новых научных идей. Главное для литературы — человек. Безапелляционный тон Флеровского немного злил меня, и я говорила не без ехидства. Флеровский нисколько не обиделся.

— Понимаю вас. Но я химик, изобретатель. Для меня рассказ имел особое значение. Я не мог не отметить техническую ошибку. И все-таки рассказ произвел на меня впечатление. Приключения Лоскутова, его мысли, чувства — это, пожалуй, верно написано. Я мысленно спорил с Лоскутовым, совсем как с живым человеком. Доказывал ему, что взрывчатые вещества не могут создать длительно действующее давление, необходимое для синтеза алмазов. Даже проделал некоторые расчеты. И вот тогда появилась у меня эта идея. Нет, нет! Совсем не об алмазах. Меня взволновало другое — гидрогенизация угля взрывным методом. Вы, наверно, знаете, что, действуя на уголь водородом при высоких температурах и давлениях, можно получить нефть. Этот процесс сжижения угля и называется гидрогенизацией. Стальные колонны, в которых ведут гидрогенизацию, имеют толщину лобовой брони тяжелого танка. Огромное давление усложняет аппаратуру, затрудняет создание производительных установок, И я решил: уголь нужно сжижать взрывным методом непосредственно под землей, в пласте. Вы улавливаете мою мысль? По идее это довольно просто: бурится скважина к угольному пласту, закладывается термоядерный заряд, скважина цементируется. Затем взрыв, и под землей, в угольном пласте, развивается давление в миллиарды атмосфер, температура в миллионы градусов. Режим взрыва подбирается так, что в пласте, за исключением небольшой центральной зоны, создаются наиболее благоприятные условия для соединения углерода с водородом.

— Но в угле ведь нет водорода.

— До взрыва водорода нет, если не считать органических вкраплений, — согласился Флеров-скин. — Но при взрыве атомы горных пород, да частично и углерода распадаются на атомы водорода. Потом, когда температура падает, водород соединяется с углеродом. Под землей возникает нефтяное озеро радиусом в несколько километров. Конечно, я говорю только о принципе. На деле все это куда сложнее…

— И вы осуществили свое изобретение? — нетерпеливо перебила я его.

Он рассмеялся. Голубые глаза прищурились и стали совсем синими.

— Я? — переспросил он. — Один я ничего не мог бы сделать. В этом, кстати, вторая ошибка вашего рассказа. У вас Лоскутов действует почти в одиночку. Видимо, для вас изобретатели во все времена одинаковы.

— Но…

— Это ошибка, — перебил Флеровский. — Методы и характер изобретательского творчества меняются и в каждую эпоху они различны. Если когда-то весь путь от идеи до ее осуществления изобретатель проходил в одиночку, то теперь одному человеку не под силу управлять сложным творческим арсеналом. Чтобы осуществить значительную идею, превратить ее из мечты в реальность, нужны соединенные усилия людей разных специальностей. Так было и в этомслучае. Я подал еще очень смутную идею, показал направление, а создавали изобретение десятки людей — химики, физики, геологи, горняки, математики. Многое изменилось, многое дополнилось…

Я слушала Флеровского, и мне было стыдно за свой рассказ. И не только за свой. Было очень обидно, что еще не создан образ настоящего советского изобретателя с его смелостью, размахом, твердой верой в свое дело, знаниями, упорством, чувством коллективизма. Передо мной сидел герой нашего времени, быть может, не лишенный некоторых человеческих слабостей, но умеющий превращать творческий труд в высшее искусство, в искусство преобразования природы.

Как ни странно, я только сейчас заметила, что мы сидим в темноте. Я включила настольную лампу, зеленый полумрак упал на книжные полки, на картины и узорчатый ковер. Было очень тихо, и негромкий голос Флеровского только подчеркивал спокойную тишину:

— Уголь есть везде, а география нефтяных месторождений довольно своеобразна. На огромных просторах Сибири промышленных запасов нефти пока не обнаружено. Поэтому первый опыт подземного сжижения углей решили провести на одной из разведывательных шахт Тунгусского угольного бассейна. Это в долине Нижней Тунгуски, притока Енисея. Вас удивляет, что мы выбрали шахту? Видите ли, нужно было хорошенько изучить результаты первого эксперимента и для этого самим добраться до места взрыва. Вот и пришлось использовать шахту. С нижнего горизонта шахты на глубине шестисот метров пробурили скважину к глубоко залегающему угольному пласту и… Ну, остальное я вам объяснял. Нет, ничего страшного не произошло. В момент взрыва были подземные толчки, и все. Ведь взрыв «произошел на глубине около километра. Над углем лежали очень крепкие горные породы — они выдержали давление… Через несколько месяцев, когда, по нашим расчетам, радиоактивность образовавшейся нефти упала до безопасной величины, мы начали пробиваться вниз. Подземные выработки шахты сильно пострадали от взрыва. Кое-где произошли обвалы, крепь еле-еле держалась, и ее пришлось усиливать. Словом, работать под землей было опасно. Мы пустили проходческий автомат, управляемый на расстоянии. Он проходил за сутки сто метров наклонного гезенка — этот туннель прокладывался под углом в сорок пять градусов к горизонту. Автомат вынимал горную породу и закреплял стенки туннеля специальным пластмассовым раствором. На шахте остались только несколько человек, в том числе механик Лосиков и бригада обслуживания автомата. Мы опасались смещения масс в нарушенных горных породах. Попросту говоря, опасались землетрясения. Разбили три палатки подальше от наземных сооружений шахты и дежурили у пульта управления. Так прошло пять дней. Автомат работал безупречно. Но на шестые сутки автомат натолкнулся на какую-то горную породу необыкновенной крепости. Режущие зубки мгновенно начали крошиться, вышли из строя. Автомат остановился… Разрешите, я закурю?

Придвинув пепельницу, я сказала Флеровскому что он поступает, как настоящий писатель: прерывает рассказ на самом интересном месте.

— Нет, — покачал он головой. — Я просто волнуюсь. С момента возникновения идеи и до ее осуществления изобретение, словно эстафета, проходит через руки многих людей. И бывает так, что на каком-то этапе судьба изобретения зависит от человека недостойного… Так вот, нужно было отремонтировать автомат. Но механик Лосиков отказался спуститься в шахту: «Я не желаю рисковать головой из-за ваших сомнительных идей». Это было вечером…

* * *
Это было вечером. Шел дождь — мелкий, бесконечный, заполняющий мир сыростью. Ветер хлестал по палатке, буйно раскачивал подвешенную на проводах электрическую лампу. Тени в ее мечущемся свете то вытягивались до громадных размеров, наползая на стены палатки, то съеживались, исчезали.

Они стояли лицом к лицу — широкоплечий, массивный, спрятавший руки в карманы меховой куртки Лосиков и одетый в шахтерскую спецовку Флеровский.

— Я не желаю рисковать головой из-за ваших сомнительных идей, — быстро, словно боясь, что его остановят, твердил Лосиков. — Крепь в выработках едва держится. Пока мы будем возиться с автоматом, произойдет обвал и… Нет, вы не имеете права!

— Крепь стоит и стоит, — тихо, сдерживая себя, возразил Флеровский. — Я только из шахты.

— Ерунда! — крикнул Лосиков. — Вы ни черта не понимаете в горном деле! Вас интересует изобретение! Я знаю! Но рисковать из-за этого жизнью… Нет, увольте!

Свет метался по лицу Лосикова, полному, гладко выбритому, пахнущему крепким одеколоном. Лосиков раздраженно покосился на раскачивающуюся лампу: он не выносил никакой неустроенности, и торопливо заговорил, глотая окончания слов, захлебываясь:

— На ремонт автомата нужно не меньше трех часов. Спуститься в гезенк, в эту мышеловку, и три часа просидеть в ней… Нет, нет! Вы забыли о людях. Человек ценнее машины, — он ухватился за эту фразу. — Да, да, человек дороже любой машины! Машину можно построить заново, а…

— Как инженер, — совсем тихо сказал Флеровский, — вы не можете не понимать, товарищ Лосиков, что напряжения в потревоженных горных породах растут с каждым днем и опасность завала увеличивается. Если мы сегодня, сейчас не устраним неисправность, тем, кто придет сюда через неделю, будет еще труднее.

— Я в гезенк не по-ле-зу, — зло процедил по слогам Лосиков. — Из бригады вы тоже никого не уговорите. Титаренко месяц назад женился, он не полезет. Игнатьев недавно демобилизовался из флота; не думаю, чтобы ему надоела спокойная жизнь. А эти… Слойков и Ерофеев — мальчишки, без году неделя из ремесленного училища… Нет, товарищ Флеровский, никто ваши нелепые приказы выполнять не вздумает. Я своих людей знаю!

— Что ж, — все так же тихо сказал Флеровский. — Придется поговорить с бригадой.

Лосиков пожал плечами.

Отбросив полог палатки, Флеровский шагнул в темноту. Сразу же налетел мокрый ветер, ударил в лицо запахом сырого дерева.

Лосиков шел сзади Флеровского и громко ругал непролазную грязь. Палатки, непогода, грязь, в которой вязли сапоги, — все это было неустроенностью. Ссора тоже была неустроенностью. Лосикову не хотелось открыто ссориться с Флеровским.


Случившееся следовало бы представить в благопристойном свете, иначе — Лосиков это понимал — могли возникнуть неприятности, осложнения по службе и вообще всякая неустроенность, глубоко противная Лосикову. Громко ругая вязкую, липкую грязь, Лосиков ожидал, что Флеровский откликнется. Но тот молчал, Флеровский, пригнувшись, нырнул в просторную палатку. Там играли в домино. Костяшки со стуком выстраивались на столе, образуя ломаную линию. Яркая трехсотсвечовая лампа заставила его зажмуриться. Следом вошел Лосиков, буркнул что-то насчет лампы (еще одна неустроенность!), поднял щепочку и принялся счищать с сапог грязь.

Шахтеры перестали играть, поднялись.

— Ну, Олег Павлович, что там, в шахте? — спросил Титаренко. С крупного, в рябинках лица встревоженно глянули черные глаза.

Ерофеев, невысокий веснущатый паренек, открыл портсигар. Флеровский взял папиросу. Кто-то щелкнул зажигалкой.

— Садитесь ребята, — сказал Флеровский. — Поговорить надо.

Четыре человека смотрели на Флеровского. В какое-то мгновение он успел охватить взглядом все: и особую, семейную аккуратность в отглаженной сорочке бригадира Титаренко, и тельняшку в вырезе щеголеватой куртки Игнатьева, и нахмуренное, все в веснушках лицо Ерофеева, и совсем еще детскую, с пухлыми губами мордочку Феди Слойкова…

— Автомат стоит, — начал Флеровский. — Нужно сменить режущие зубки и пустить машину в другом направлении, обойти участок с этими адски твердыми породами.

Он замолчал. Ему показалось, что он произносил слишком обыденные, ненужные слова. Наверно, следовало сказать что-то иное, особое, значительное.

— Спуститься в гезенк? — спросил Титаренко.

Флеровский видел: громадные, с синими угольными отметинами руки бригадира машинально перебирают костяшки домино.

— Да. Но это, к сожалению, опасно. Может завалиться крепь на штреке. В гезенке высокая температура. Товарищ Лосиков в гезенк не идет и вам не советует.

— А вы? — выдохнул Федя и покраснел от смущения.

— Я-то пойду. — Флеровский усмехнулся. — Только я плохо разбираюсь в проходческом автомате. А его надо пустить без промедления. Сегодня в шахте спокойно, но земная кора потревожена взрывом. Кто знает, что будет через неделю. Если произойдет завал, нам придется много месяцев вести восстановительные работы.

— Нужно поставить дополнительную крепь на штреке и поднять автомат, — быстро сказал Лосиков. — Незачем лезть к черту в пасть. Неделей раньше, неделей позже…

Титаренко с шумом отодвинул табурет, обернулся к механику. Лосиков смотрел куда-то в сторону. Бригадир ничего не сказал.

— Что ж, можно и не спускаться в гезенк, —

Задумчиво проговорил Флеровский. — Мы рассчитывали, что автомат сам пройдет до пласта. Авария совершенно непредвиденная. Будем искать другие пути. Может быть, бурение…

— Товарищ Флеровский — изобретатель, — поспешно сказал Лосиков. — Конечно, ему хочется, чтобы все было быстро…

Сдерживая себя, Флеровский шагнул к нему,

— Да, Лосиков, хочется! И не мне одному. Десятки людей выстрадали это изобретение, сотни людей без устали корпели над «проектом, тысячи вели подготовительные работы. Если опыт удачен, мы будем создавать месторождения нефти везде, где это потребуется, мы дадим Сибири нефть, дадим свет и тепло, бензин, смазочные масла, пластмассы, лекарства…

— Что ж получается? — Ерофеев закашлялся, и его веснущатое лицо стало кумачовым. — Мы же комсомольцы… Я и Федя… И вот Игнатьев… Разве мы не понимаем?! Мы пойдем…

— Помолчи, — недовольно сказал Игнатьев. — Тоже… главный механик. — Он повернулся к Титаренко, — Ну, бригадир, как считаешь? Идти всем надо, быстрее управимся.

Титаренко мотнул головой, встал, посмотрел на Лосикова. Механик хотел что-то сказать, но Титаренко пробасил:

— Эх ты, Лосиков…

Когда шахтеры ушли переодеваться, Флеровский подошел к механику..

— Вот что, Лосиков. Возьмите машину — и чтобы духа вашего на шахте не было. Ясно?

Было в голосе Флеровского нечто такое, что заставило Лосикова промолчать. И хотя ночная поездка по лесному, малознакомому шоссе представлялась Лосикову крайней неустроенностью, он беспрекословно подчинился.

Потом они встретились: машина выбиралась на шоссе, ведущее в город, а пять человек, нагруженные инструментами, кислородными приборами и аккумуляторами, шли к шахте.

* * *
Нужно отдать должное Флеровскому — он оказался хорошим рассказчиком: говорил скупо, короткими, отрывистыми фразами. Он не упускал ничего существенного, но говорил без лишних слов, без ненужных отступлений, словно подчиняясь математическому принципу «необходимо и достаточно». Так обычно бывает у людей, привыкших много делать и мало говорить.

Он сидел у стола, помешивал ложечкой давно остывший чай и негромким, но каким-то очень четким голосом рассказывал эту необыкновенную историю, в которой фантастика превращалась в действительность, а действительность была чудеснее фантастики…


— Федю Слойкова я оставил в штреке, у шахтного ствола. Ерофеев с рацией «Горняк» остался у входа в гезенк. Оба пытались возражать, но… Но они остались: нужно было на случай завала обеспечить связь с поверхностью. Ну, а мы втроем начали спускаться в гезенк. Представьте себе наклонный колодец диаметром в два метра и длиной почти в полкилометра… Мы опускались, держась за стальные канаты, на которых висел проходческий автомат. Кислородные респираторы не понадобились. Титаренко придумал очень удачную штуку: переключил пневматическую систему автомата на режим вентиляции, а в гезенке стало свежо и прохладно, как в метро… Конечно, спуск был не очень-то приятен. Лучи аккумуляторных ламп скользили по гладким стенкам гезенка и терялись где-то в черной бездне… Для непривычного человека зрелище страшноватое. Но все шло нормально. И только метрах в двадцати от забоя мы остановились. Навстречу нам из-за темной махины автомата блеснули красноватые огни. Это было совершенно неожиданно. В первый момент я подумал о радиоактивном излучении. Схватил наушники индикатора, прислушался — редкие, очень редкие щелчки. Значит, никакого излучения нет. «Адское пекло, — рассмеялся Титаренко. — Черти грешников жарят. Пошли вниз!» И мы пошли.

— Это были алмазы? — перебила я.

— Да. Признаюсь вам: я допускал, что мы можем встретить алмазы. Кто не знает, что при высоких температурах и давлениях углерод — а уголь почти целиком состоит из углерода — превращается в алмаз или графит… Но все дело именно в этом: алмаз или графит? Мягкий, серый, не очень ценный графит или твердый, прозрачный, бесценный для техники — и для вас, женщин, — великолепный алмаз. Различие только в структуре кристалла, но ведь столетия никому не удавалось получить искусственный алмаз! Французы Муассан и Бассэ, английский химик Хэнней, итальянец Россини, русский ученый Лейпунский, американцы Бриджмен, Бэнди — разве перечислишь всех, кто хотел дать людям искусственные алмазы… Да… Я допускал, что в зоне взрыва из угля могут образоваться алмазы. Но столько алмазов! Об этом я даже не мечтал… Весь забой бы усеян алмазами. Розоватые алмазы на фоне темно-синей породы! Такого и не придумаешь. Захватывающее зрелище! В лучах рефлекторов алмазы вспыхивали, гасли, разбрасывали снопы искр, переливались всеми цветами радуги… Феерия!.. Это алмаз, что лежит у вас на столе, я отбил первым. Ну, а потом мы радировали Ерофееву, он спустил нам отбойный молоток, мы подключились к пневматической магистрали — и пошли отбивать породу… Алмазов было очень много, каждый удар молотка откалывал кусок породы, начиненной алмазами. Словом, за час-полтора набралась целая гора камней. Включили транспортер автомата, подняли свой груз в штрек, а потом и сами вылезли из гезенка… Вот, собственно, и все. Остальное понятно: послали радиограмму в районный центр, к утру прибыли вертолеты с людьми, со специальным оборудованием для добычи алмазов…

— Скажите, если не секрет…

— Много ли там алмазов? — подхватил Флеровский. — Как вам сказать… Алмазы обычно встречаются в так называемых «трубках» — гигантских колодцах, заполненных породой типа кимберлит. При взрыве, когда развиваются огромные температуры и давления, углерод растворяется в рас-

плавленном кимберлите. Потом кимберлит прорывается сквозь трещины земной коры и застывает, образуя «трубки». А углерод кристаллизуется, превращается в кристаллы алмаза. Так вот, мы обнаружили целый куст таких «трубок», и каждая из них была в сотни, в тысячи раз богаче обычных… Он смолк. Молчала и я. Тянулись мгновения. Флеровский вдруг оживился:

— А самое главное, через неделю мы добрались и до нефти. Только в другом месте, подальше от центра взрыва. Ну, тогда и начались неприятности. Нефть прорывалась, фонтанировала с невероятной силой; давление в недрах оказалось колоссальным. Вообще сюрпризы были самые различные. В одной буровой, например, ударил фонтан метилового спирта. По-видимому, водород взаимодействовал не только с углеродом, но и с окисью углерода, которой насыщен угольный пласт. Кое-где уже после взрыва шли вторичные реакции, мы обнаружили еще и толуол, фенол, тетраметилэтилен… А новый город в тайге мы все-таки назвали в честь первого открытия — Алмазогорском. Сначала это был маленький поселок при шахте. Конечно, без названия. Через несколько месяцев появились дома, магазины, Дворец культуры, улицы — словом, вырос поселок городского типа. Ну, я и предложил назвать поселок Алмазогорском, напомнил о вашем рассказе… А вскоре Алмазогорск станет настоящим городом. Взгляните на фотографии.

Я взяла пачку фотоснимков — со странным чувством — ведь это был город, когда-то придуманный мной! Впрочем, этот город был намного красивее придуманного…

— Знаете, Олег Павлович, — сказала я, — если бы мне пришлось заново писать рассказ об Алмазогорске, я написала бы совсем о другом.

Инженер скептически улыбался:

— О чем?

— Теперь герои рассказа сделали бы больше. Они научились бы с помощью подземных термоядерных взрывов создавать любые полезные ископаемые. Люди бы перестали открывать месторождения полезных ископаемых и начали бы их создавать там, где это нужно. Но это еще не все. Полезные ископаемые — только, сырье. А термоядерными взрывами можно получать под землей готовые химические продукты. Получать без сложной аппаратуры, притом в любых количествах.

Флеровский рассмеялся:

— Вы близки к истине, хотя сильно все упрощаете. Взрывы, например, совсем не обязательны. Выгоднее управлять цепной термоядерной реакцией. Но в принципе вы правы.

…Уже расставаясь, в дверях, я спросила Флеровского, как поступить мне с алмазом.

— Я хотел сделать вам подарок, — ответил он. — В память о рассказе. Но боюсь, что мой подарок почти ничего не стоит. Алмазы ожидает участь алюминия. Когда-то он был дороже золота, а теперь из него делают даже кастрюли… Этот алмаз очень скоро будет иметь только историческое значение. Знаете что? — Флеровский лукаво прищурился. — Сделайте себе из этого алмаза чернильницу. Да, да! Обязательно чернильницу!..

---
Журнал «Изобретатель и рационализатор», 1959, № 5, стр. 34–39.


Валентина Журавлева. Сквозь время






НАУЧНО-ФАНТАСТИЧЕСКИЕ РАССКАЗЫ
ВСЕСОЮЗНОЕ
УЧЕБНО-ПЕДАГОГИЧЕСКОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО
ПРОФТЕХИЗДАТ
Москва 1960
Сдавайтесь, пространство и время!

Куда вам тягаться

С надеждой, зажженной в умах!

Еще ни в одной теореме

Не вычислен был

Человеческих крыльев размах.

П.Антокольский






НЕБЕСНЫЙ КАМЕНЬ

Пять веков назад около города Энзисгейм на Верхнем Рейне упал метеорит. Его приковали цепями к стене церкви, чтобы дар небес не был взят обратно. Искусный гравер выбил на нем надпись: “Об этом камне многие знают многое, каждый что-нибудь, но никто не знает достаточно”.

Думая об истории Памирского метеорита, я невольно вспоминаю эти слова. Да, мне многое известно о нем, пожалуй, больше чем кому бы то ни было. Многое — но не достаточно!

Сейчас, когда все осталось позади, я могу спокойно взглянуть на происшедшее. Правда, некоторые подробности стерлись в памяти, некоторые припоминаются смутно, словно давнее, хотя и очень реальное сновидение. Но главное, основное, я помню отчетливо. Так отчетливо, будто это случилось только сейчас.

Я помню, как полгода назад в газетах впервые промелькнуло сообщение о падении в районе Памира крупного метеорита. Сообщение было коротким — всего несколько строчек, но оно сразу же заинтересовало меня.

Казалось бы, что интересного для биохимика в падении метеорита? Однако мы, биохимики, с волнением следим за каждым сообщением о метеоритах. В осколках “небесных камней” мы ищем разгадку возникновения жизни на Земле. Говоря менее романтично, но более точно — изучаем углеводороды, содержащиеся в метеоритах.

В тот день, когда появилось сообщение о Памирском метеорите, я обдумывал серию опытов по синтезу аминокислот. Эти опыты должны были завершить давнюю полемику с моим японским коллегой, профессором Акабори. Анализ углеводородов в метеорите мог сыграть не последнюю роль в полемике, и я решил позвонить Евгению Федоровичу Никонову, директору Института астрофизики и моему старому другу.

Очень хорошо помню, с каким — непонятным мне самому — волнением я снял трубку. Никонова в институте не было. Заместитель Евгения Федоровича сказал, что метеорит упал в труднодоступном районе, экспедиция только накануне вылетела из Москвы и, по-видимому, поиски продлятся несколько месяцев.

Весь этот день меня не покидало чувство смутной досады. Обсуждая с ассистентами план опытов, я невольно думал о метеорите и, кажется, несколько раз ответил невпопад.

Потом, когда эксперименты начались, работа с ее неудачами и успехами, горестями и радостями оттеснила все посторонние мысли. Должен признаться, результаты экспериментов оказались несколько неожиданными. Получалось так, что обоим нам — Акабори и мне — следовало уточнить свои гипотезы. Я до глубокой ночи засиживался в лаборатории, пытаясь осмыслить новые факты.

Затем в газетах появилось второе сообщение о Памирском метеорите. Экспедиции удалось разыскать его и на вертолете спустить с высоты четырех тысяч метров. Метеорит, указывалось в сообщении, представлял собой каменную глыбу длиной около трех метров и весом свыше четырех тонн.

Об этом я прочитал поздно ночью и подумал, что утром надо снова позвонить Никонову. Но — случаются же такие совпадения! — именно в этот момент раздался телефонный звонок. Я снял трубку — это был Никонов.

Следует сказать, что Евгений Федорович со школьных времен отличался хладнокровием и выдержкой. Никогда еще (а мы знали друг друга почти полвека) я не видел его взволнованным или потерявшим самообладание. Но на этот раз уже по первым фразам — отрывистым, путанным, по голосу — сдавленному и прерывающемуся, я понял: произошло нечто совершенно необыкновенное.

Нужно срочно, немедленно, как можно скорее приехать в Институт астрофизики — таков был смысл слов Никонова.

Я вызвал машину. Часы у подъезда показывали пять минут первого. Мне почему-то очень ясно запомнился освещенный циферблат часов. Потом я уже не следил за временем — слишком быстро развивались события. Но тогда, у подъезда, открывая дверцу машины, я взглянул на часы и надолго запомнил две стрелки, почти слившиеся у цифры 1.

Машина неслась по опустевшим улицам. Моросил дождь. Цветные огни реклам и вывесок отражались в мокром зеркале асфальта. Я думал о тех, кто не спит в этот поздний час. О тех, кто под окуляром микроскопа, за хрупким стеклом колб, на бумаге, исписанной длинными рядами формул, ищет Новое. Я думал об удивительной судьбе открытий: сегодня еще никому не известные, они завтра властно врываются в жизнь, меняя и перекраивая ее…

Шелест шин, тихий рокот мотора убаюкивали. Огни, мелькавшие за ветровым стеклом, стали расплывчатыми, потом слились, потускнели… и я задремал.

Проснулся я от холода. Дверца машины была открыта. Шофер тряс меня за плечо.

В окнах многоэтажного здания Института астрофизики горел свет. Еще не зная в чем дело, я подумал, что это связано с Памирским метеоритом. Впрочем, что же могло быть особенно необычного в метеорите?

Была ночь, но в институте жизнь не затихла. По коридорам сновали сотрудники, взволнованные, сосредоточенные; из приоткрытых дверей доносились оживленные голоса.

Я прошел к Никонову. Евгений Федорович встретил меня на пороге своего кабинета. Должен признаться, что до этого момента я не придавал особого значения случившемуся. В конце концов, мы, ученые, склонны иногда преувеличивать свои удачи и неудачи. Когда после долгих попыток удавалось осуществить какую-нибудь реакцию, у меня тоже появлялось желание поднять на ноги всю Москву…

Но Никонов… Нет, мне очень трудно это передать. Только тот, кто знал выдержку и невозмутимость Евгения Федоровича, мог понять, насколько он — всегда такой уравновешенный! — взволнован. Расстегнутый воротник, сбившийся галстук, бледное лицо, сжатые губы, прядь волос, упавшая на лоб… Все это я заметил в какую-то долю секунды.

Евгений Федорович не ответил на мое приветствие, только крепко пожал руку. И от этого пожатия, быстрого, нервного, его волнение передалось мне.

— Памирский метеорит? — спросил я, уже догадываясь, какой будет ответ.

— Да, — ответил Никонов.

Мы уселись в кресла. Евгений Федорович достал пачку фотографий и веером разложил их передо мной. Это были снимки метеорита. Я принялся их рассматривать, ожидая увидеть… Нет, нет, разумеется, я не знал, что именно увижу. Но был уверен — нечто исключительное.

К моему удивлению, метеорит выглядел точно так, как десятки других метеоритов, виденных мною в натуре и на снимках. Веретенообразная каменная глыба, ноздреватая, пористая, с оплавленными краями…

Я молча протянул снимки Никонову: “Ну и что же?..” Он странно посмотрел на меня и сказал глухим, каким-то чужим голосом:

— Это не метеорит. Под каменной оболочкой — металлический цилиндр. В нем — живое существо.

Сейчас, когда я вспоминаю события той ночи, мне кажется странным, что я долго не мог понять Никонова. А между тем все было достаточно просто. Впрочем, именно эта простота и создавала ощущение нереальности, неправдоподобия, мешавшее мне сразу понять Евгения Федоровича.

Метеорит оказался космическим кораблем. Каменная оболочка толщиной что-то около семи сантиметров скрывала цилиндр, сделанный из темного металла. Евгений Федорович предполагал (в дальнейшем это подтвердилось), что каменная оболочка предназначалась для защиты от метеоритов и теплового перегрева. То, что я принял за ноздреватость и пористость камня, на самом деле было следами от столкновений с метеоритами. Судя по обилию этих следов, космический корабль много лет находился в полете.

— Если бы цилиндр был сплошным, — говорил Никонов, машинально перебирая фотоснимки, — он весил бы не меньше двадцати тонн. А его вес немногим больше двух тонн. От цилиндра в трех местах отходят тонкие провода. Они оборваны. По-видимому, при падении сломались какие-то приборы, расположенные вне цилиндра, на каменной оболочке. Гальванометр, подсоединенный к обрывкам проводов, показал слабые токовые импульсы…

— Но почему обязательно живое существо? — возразил я. — В цилиндре могут быть автоматически действующие приборы.

— Нет, это исключено, — быстро ответил Никонов. — При таком объеме приборы весили бы никак не меньше трех–четырех тонн. А внутри цилиндр почти пустой. Во всяком случае, там нечто очень легкое.

— Но…

Никонов жестом прервал меня.

— И самое главное…

Голос его дрогнул.

— И самое главное — он стучит.

Я не понял.

— Кто стучит?

— Тот, кто внутри цилиндра. Понимаешь, когда подходят люди, он начинает стучать. Каким-то образом он видит…

Зазвонил телефон. Никонов схватил трубку. Я видел, как тень пробежала по его лицу.

— Цилиндр исследовали ультразвуком, — сказал он, медленно опуская трубку на рычаг телефона. — Толщина стенок меньше двадцати миллиметров. Внутри цилиндра — пустота, металла нет…

Только теперь мне пришло в голову самое естественное возражение. Цилиндр совсем невелик — как в нем могут поместиться живые существа? Ведь им нужно не только пространство, но и продукты, вода, какие-то приборы для поддержания постоянной температуры, для регенерации воздуха. Разве можно все это разместить в цилиндре длиной менее трех метров и диаметром около шестидесяти сантиметров?

Выслушав меня, Никонов сказал:

— Минут через пятнадцать мы пройдем и посмотрим сами. Я жду еще кое-кого. Цилиндр сейчас устанавливают в герметизированной камере.

— Ну, а как с живыми существами? — настаивал я. — Согласись, что версия эта нереальна. Людей там быть не может.

— Люди — это как понимать? — спросил Никонов.

— Ну, разумные существа…

— С руками и ногами?

Евгений Федорович впервые улыбнулся.

— Пожалуй, — ответил я.

— Таких людей в корабле нет, — Никонов подчеркнул слово “таких”. — Есть мыслящие существа. Но как они выглядят — трудно сказать.

Я не мог с этим согласиться. Достаточно вспомнить, как европейцы до эпохи великих географических открытий представляли себе жителей неизвестных стран. Каких только уродов не рисовало тогда воображение географов: шестирукие люди, люди с собачьими головами, карлики, великаны… А оказалось, что и в Австралии, и в Америке, и в Новой Зеландии люди устроены так же, как и в Европе. Общие условия жизни, общие закономерности в развитии приводят к одинаковым результатам.

— Общие закономерности в развитии? — переспросил Никонов. — Это в какой-то степени верно. Но откуда ты взял общие условия жизни?

Я объяснил: существование и развитие высших форм белкового вещества мыслимо только в очень узких пределах температуры, давления, лучевого воздействия, Отсюда можно сделать вывод о сходных путях эволюции Органического мира.

— Дорогой друг, — сказал Никонов, — ты академик, ты крупнейший биохимик, ты самый большой авторитет в области биохимического синтеза, — он шутливо поклонился, и я узнал в нем прежнего Никонова, всегда спокойного и чуть-чуть иронического. — Словом, пока ты говоришь о синтезе белков, я полностью согласен. Но человек, умеющий отлично делать кирпичи, не всегда разбирается в архитектуре. Ты не обижайся…

Я не обиделся. Откровенно говоря, мне приходилось серьезно задумываться над путями эволюции органического мира на других планетах. В конце концов, это действительно не моя область.

— Средневековые представления о “песьеголовых людях”, — продолжал Никонов, — живущих “на краю света”, действительно оказались ерундой. Однако на всем земном шаре условия жизни, если не считать климата, очень сходны. Да и то, если условия жизни изменяются, меняется и человек. В Южной Америке, в Перуанских Андах, на высоте трех с половиной километров живет племя низкорослых индейцев. Их средний вес — всего пятьдесят килограммов, но объем грудной клетки и объем легких в полтора раза больше, чем у европейцев. Как видишь, организм приспособился к условиям существования в разреженной атмосфере, приспособился ценой значительного изменения внешнего облика. А теперь подумай о том, как сильно могут отличаться условия жизни на других планетах от земных. Прежде всего сила тяжести. О ней ты почему-то забыл. На Меркурии, например, сила тяжести в четыре раза меньше, чем на Земле. Если бы на Меркурии существовали люди, им вряд ли потребовались бы развитые нижние конечности. А на Юпитере сила тяжести в десять раз больше, чем на Меркурии. Как знать, может быть, при таких условиях эволюция позвоночных и не привела бы к вертикальному положению тела?

Здесь в рассуждениях Евгения Федоровича была брешь, и я не преминул ею воспользоваться.

— Дорогой друг, — сказал я Никонову, — ты профессор, ты крупнейший астрофизик, ты самый большой авторитет в области спектрального анализа звездных атмосфер. Словом, пока ты говоришь о планетах, я полностью согласен. Но человек, умеющий отлично делать кирпичи… В общем, ты забыл, что руки должны быть свободными, иначе невозможен труд, создавший, в конечном счете, человека. А три горизонтальном положении туловища все четыре конечности нужны для опоры.

— Нужны, — согласился Никонов. — Но почему четыре — это предел?

— Шестирукие люди?

— На планетах с большой силой тяжести развитие позвоночных может пойти по такому пути. Но, кроме силы тяжести, существуют и другие факторы. Огромное значение имеет, например, состояние поверхности планеты. Если бы Земля постоянно была покрыта океаном, эволюция животного мира шла бы совсем в другом направлении.

— Русалки? — съехидничал я.

— Возможно, — невозмутимо ответил Никонов. — Вполне возможно, что появились бы и русалки. Жизнь в океане непрерывно развивается, хотя и значительно медленнее, чем на суше. Общим для всех разумных существ, где бы они ни жили, должен быть развитый мозг, сложная нервная система, наличие приспособленных к местным условиям органов труда и передвижения. О внешнем облике только на основе этих соображений судить, как видишь, трудно.

— Но все-таки, — не сдавался я, — не исключено, что на планетах, похожих на Землю, живут и разумные существа, похожие на людей.

— Не исключено, — согласился Никонов. — Но крайне маловероятно. Ты скинул ее счетов еще один важный фактор — время. Облик человека не есть что-то постоянное. Десять миллионов лет назад наши прапредки имели хвост, вытянутую морду и значительно больше походили на кошек, чем на современного человека. А как будет выглядеть человек еще через десять миллионов лет? Смешно предполагать, что облик человека впредь будет оставаться неизменным… Ты говорил о сходных планетах. Безусловно, сходные планеты есть. Но ничтожно мало шансов, что эволюция разумных существ на этих планетах совпадает и во времени. Словом, друг мой, прав был Шекспир, сказавший устами Гамлета: “Гораций, на свете много есть такого, что нашим мудрецам не снилось…”

Мне трудно точно восстановить в памяти этот разговор с Евгением Федоровичем. Нас то и дело прерывали: звонили телефоны, в кабинет приходили сотрудники. Евгений Федорович поминутно смотрел на часы… Но сам разговор представляется мне сейчас весьма знаменательным. Мы были смелы в своих предположениях, но насколько же действительность оказалась смелее!

Сейчас мне все кажется простым. Если корабль прилетел из другой планетной системы, если о*н пересек безбрежный Космос, значит там, на неведомой планете, Знание далеко шагнуло вперед по тому пути, по которому мы, на Земле, пока сделали первые шаги. Уже одно это соображение должно было заставить нас не спешить с выводами…

Разговор был прерван появлением академика Астахова, специалиста по астронавтической медицине. К вящему моему удивлению, едва переступив порог, Астахов спросил:

— Двигатель? Какой у них двигатель?

Он стоял у двери — маленький, сухонький, с рукой, приложенной к уху, в другой руке держал футляр слухового аппарата.

Признаться, я мысленно выругал себя: почему мне не пришло в голову спросить о двигателе? Ведь это сразу пролило бы свет на множество вопросов: каков уровень развития прилетевших существ, как далеко они летели, сколько времени находились в Космосе, какие ускорения переносит их организм…

— Двигателя на корабле нет, — сказал Никонов.

— Что?! — вскричал Астахов и потряс футляром слухового аппарата. — Вы говорите — нет двигателя?

Никонов объяснил: под каменной оболочкой находится совершенно гладкий металлический Цилиндр. Нет ничего похожего на двигатель.

— Нет двигателя? — переспросил Астахов. На минуту он задумался. Лицо его — маленькое, сморщенное лицо умного гнома — выражало крайнее удивление. — Но в таком случае… Это значит, что у них гравитационный двигатель. Они управляют тяготением.

— По-видимому, так, — кивнул Никонов. — Таково и мое мнение.

— Почему? — спросил я. — Разве тяготением можно управлять?

— В принципе, безусловно, можно. — ответил Евгений Федорович. — В природе нет такой силы, которую человек бы не смог, в конце концов, понять и покорить. Это вопрос времени. Пока, нужно признаться, мы чертовски мало знаем о тяготении. Знаем закон Ньютона: любые два тела притягиваются с силой, пропорциональной их массам и обратно пропорциональной квадрату расстояния. Знаем, хотя и теоретически, что тяготение распространяется со скоростью света. Знаем, что поля тяготения не налагаются друг на друга, не складываются и не вычитаются. Ну и, пожалуй, все. А вот в чем причина тяготения, какова его природа, нам неизвестно.

Снова зазвонил телефон. Евгений Федорович поднял трубку, коротко ответил: “Идем”.

— Нас ждут, — сказал он.

Мы вышли в коридор.

— Некоторые физики предполагают, — продолжал Никонов, — что в телах имеются особые частицы тяготения — гравитоны. Я, вообще, не убежден в достоверности этой гипотезы. Но если она верна, тогда размеры гравитонов должны быть в очень много раз меньше размеров атомных ядер. В столь тесных областях энергия сконцентрирована несравненно сильнее, чем в ядре атома…

Крутая винтовая лестница вела вниз, в подвалы института. Мы спустились по лестнице, прошли по узкому коридорчику. У массивной металлической двери нас ожидала группа сотрудников. Кто-то включил пускатель, глухо заурчал мотор, и дверь пошла в сторону…

Так я впервые увидел космической корабль. Он лежал на двух опорах — цилиндр из темного, очень гладкого металла. Каменная оболочка, во многих местах треснувшая при падении, была снята. С одной стороны цилиндра, у самого основания, свисали три тонких провода. Евгений Федорович, ближе всех стоявший к цилиндру, сделал шаг вперед, и мы услышали стук. Внутри цилиндра кто-то застучал. Если говорить точнее — заскребся о стенки. У меня мелькнула мысль, что в корабле не обязательно должны быть высокоразвитые существа: помещали же мы в свои экспериментальные ракеты обезьян, собак, кроликов…

Никонов отошел к двери, и стук прекратился. В наступившей тишине отчетливо слышалось чье-то простуженное дыхание.

Не знаю, как другие, но я не чувствовал величия момента. Обстановка была настолько напряженной и в то же время настолько деловой, что в голову даже не приходили мысли о новой эпохе, в которую вступает наука. Только впоследствии я вспомнил эту картину. Невысокое помещение, залитое ярким электрическим светом. В центре — темный, до блеска отполированный цилиндр. Столпившиеся у двери люди, очень взволнованные, с застывшими от напряжения лицами…

Впрочем, эта немая сцена длилась недолго. Мы приступили к работе. Инженерам предстояло определить, что находится внутри цилиндра. Астахову и мне — обеспечить двойную биологическую защиту: живые существа, находящиеся в цилиндре, защитить от земных бактерий, а людей — от бактерий, могущих быть внутри космического корабля.

Я затрудняюсь сказать, как именно решали свою задачу инженеры. У меня не было времени следить за их работой. Помню только, что цилиндр исследовали ультразвуком и просвечивали гамма-лучами. Мы с Астаховым занялись биологической защитой. После долгих споров (с глуховатым Астаховым нелегко было договориться) решили все работы по вскрытию цилиндра вести с помощью “механических рук” — рычажного устройства, управляемого на расстоянии. Герметически закрытую камеру, в которой находился корабль, предполагалось обработать сильными ультрафиолетовыми лучами.

Как сейчас помню: стоя у двери, мы спорили о дозе облучения. Астахов волновался, размахивал коробкой слухового аппарата. И вдруг сзади, оттуда, где находился цилиндр, раздалось громкое “ой!”.

Я тотчас обернулся. Молодая сотрудница, стоявшая у цилиндра, застыла с поднятыми руками. В первый момент я не понял, что именно ее поразило. Но Астахов закричал: “Цилиндр!”

Цилиндр, еще минуту назад совершенно черный, словно начищенный ваксой, теперь был прозрачным.

Сквозь оболочку я увидел то, что было внутри корабля.

Живых существ в космическом корабле не оказалось. Но живая материя была. В центре цилиндра находился гигантский пульсирующий мозг.

Я говорю “мозг” весьма и весьма условно. Лишь в первое мгновение то, что я увидел, показалось мне точной копией, правда сильно увеличенной, человеческого мозга. Приглядевшись же, я понял, что ошибся. Это была только часть мозга. В ней отсутствовали все те центры, которые ведают чувствами, инстинктами. Более того, из многих “мыслительных” центров настоящего мозга здесь было лишь несколько, но зато увеличенных в десятки раз.

Если говорить строго, это была электронно-вычислительная машина, в которой электронные лампы заменены живыми клетками мозгового вещества. И самое главное — искусственного мозгового вещества. Я догадался об этом сразу по многим мелким признакам, и впоследствии эта догадка подтвердилась.

Где-то там, на неведомой планете, неведомые жители далеко обогнали земную науку. Мы с трудом синтезируем обрывки простейших белковых молекул. Там, на неизвестной планете, сумели синтезировать высшие формы органического вещества. К их синтезу, в конечном счете, стремится и наша земная биохимия. Но насколько она еще далека от решения этой задачи!

Должен признаться, что для всех нас было величайшей неожиданностью то, что мы увидели внутри космического корабля. За единственным исключением: Астахов нисколько не удивился. И первым обрел дар речи.

— Ага! — воскликнул он, по привычке размахивая слуховым аппаратом. — Ага! Я же предсказывал! Извольте вспомнить, что я писал два года назад… Межгалактические расстояния для человека непреодолимы. Даже свет идет от галактики к галактике миллионы лет. В такое путешествие может уйти только корабль с автоматическим управлением. Ав-то-ма-ти-чес-ким! Но каким? Электронные машины? Нет и нет! Чтобы заменить человеческий мозг, электронная машина должна иметь размеры… ну… с Московскую область. А энергии потребуется сколько! Что вы говорите? Полупроводники? Нет и нет! Конечно, машина на полупроводниках будет меньше — одна десятая Московской области… Но нет! Здесь нужна самая совершенная электронная машина-мозг… Два года назад я писал об этом. И некоторые биохимики не изволили согласиться. Да, не изволили! — Он помахал передо мной слуховым аппаратом. — А я ведь тогда писал: электронная машина выходит из строя, если сломается хотя бы одна лампа, — уже по одному этому для межгалактических перелетов нужны биоэлектронные автоматы, способные к регенерации клеток…

Астахов был прав. Два года назад он действительно опубликовал статью, в которой высказывал такие мысли. Мне они, признаться, показались фантазией. Ведь мы пока не овладели тайнами простейшей живой материи. А биохимические процессы мозгового вещества вообще еще “тайна тайн”.

И все-таки Астахов, выходит, прав. Мы, биохимики, смотрели вперед на десятки лет, может быть, на столетие и видели синтез низших форм живой материи. Астахов же заглянул вперед на многие столетия и предсказал синтез высшей формы материи — мозгового вещества, предсказал создание новых кибернетических устройств — биоэлектронных.

Надо признаться, мы, специалисты, обычно плохо предсказываем будущее. Слишком привыкаем мы к тому, над чем работаем сегодня. Есть сейчас автомобили — значит, и через сто лет будут автомобили, только более быстрые… Есть сейчас самолеты — значит, и через сто лет будут самолеты, только более скоростные… Так и в биологии. Увы, эти предсказания стоят немногого! И неспециалисту (а Астахов не был биологом) часто лучше видны контуры Нового.

Иногда это Новое кажется невероятным, несбыточным, невозможным. Но оно свершается! В свое время Генрих Герц, первым исследовавший электромагнитные колебания, отрицательно ответил на вопрос о возможности осуществления беспроволочной связи. А спустя несколько лет Александр Попов изобрел радио…

Да, я не верил тому, что писал Астахов. Чтобы создать биоэлектронные автоматы, нужно решить сложнейшие задачи: синтезировать высшие формы белкового вещества, научитьсяуправлять биоэлектронным — и процессами, заставить совместно работать живую и неживую материю… Все это представлялось мне весьма и весьма фантастичным. Но Новое — пусть даже созданное жителями другой планеты — властно ворвалось в нашу жизнь, утверждая великую истину: нет и не может быть предела развитию науки, нет и не может быть предела самым дерзновенным замыслам…

…Сквозь ставшие прозрачными стенки цилиндра (в тот момент я даже не подумал, как именно это произошло) мы смотрели на мозг космического корабля.

Он умирал — этот мозг, созданный жителями другой планеты. Нижняя часть его ссохлась, почернела и только наверху еще было живое, пульсирующее вещество. Стоило кому-нибудь приблизиться к цилиндру, как пульсация становилась быстрой, лихорадочной, и мы слышали тихое постукивание. Казалось, мозг зовет на помощь…

Я понимал, что этот искусственный мозг, по существу, лишь электронная машина, не знающая никаких чувств. И все-таки мне было как-то не по себе. Словно рядом погибало живое существо, а я не мог ему помочь…

Да, помочь мы не могли. Это было ясно с самого начала. Но все, что можно сделать, мы сделали.

Я не буду подробно описывать эту отчаянную борьбу. Уже подготовлен к печати и скоро будет опубликован “Отчет Чрезвычайной комиссии Академии наук СССР”. В “Отчете” собраны протоколы, акты, фотоснимки, словом, все документы о небесном камне, оказавшемся космическим кораблем. Под “Отчетом” вместе с нашими подписями стоят подписи крупнейших зарубежных ученых — все они по приглашению Академии наук приняли участие в нашей работе. Среди них — мои коллеги, биохимики: бельгиец Флоркен, японец Акабори, австриец Гоффман-Остенгоф, американцы Миллер и Полинг.

В коридорах Института астрофизики звучала речь почти на всех языках мира. И хотя разными были слова, смысл их был одинаков: раскрыть тайны небесного камня, спасти искусственный мозг космического корабля…

“Механические руки”, вооруженные атомарно-водородной горелкой, с величайшей осторожностью разрезали металл, открывая доступ к мозгу и приборам космического корабля. Сквозь узкие прикрытые стеклом прорези в бетонной стене мы наблюдали за безукоризненно точными движениями этих исполинских рук. При первом прикосновении огненного жала горелки металл цилиндра мгновенно утратил прозрачность. Он словно сопротивлялся, не желая выдавать тайны космического корабля. Медленно, сантиметр за сантиметром, резал огонь поверхность неизвестного металла… Потом механическая рука подхватила отделившееся основание цилиндра.

Это был рискованный момент. Мы не знали состава атмосферы внутри цилиндра. Как отразится на искусственном мозге переход в нашу земную атмосферу?

У приборов, у компрессоров, у баллонов со сжатыми газами замерли в ожидании люди. Все было готово к тому, чтобы как можно скорее скорректировать состав воздуха в камере. Но едва цилиндр был открыт, как приборы сообщили: атмосфера внутри корабля на одну пятую состоит из кислорода и на четыре пятых из гелия, давление на одну десятую больше земного. Мозг по-прежнему пульсировал, пожалуй, лишь чуть-чуть быстрее.

Загудели компрессоры, поднимая давление в камере. Первый этап работы был завершен…

Я поднялся наверх, в кабинет Евгения Федоровича. Придвинул кресло к окну, поднял шторы. За стеклом, оттесняя сумерки, загорались огни. Наступала вторая ночь — а мне казалось, что прошло лишь несколько часов, как я приехал в Институт астрофизики…

Секретарь Евгения Федоровича принесла кофе. Крепкий, ароматный напиток отогнал сон. Я закурил, кажется, впервые за последние сутки.

Итак, в атмосфере космического корабля было двадцать процентов кислорода — столько же, сколько и в земной атмосфере. Случайность? Нет. Именно при такой концентрации полностью насыщается кислородом гемоглобин крови. Значит, биоэлектронное устройство космического корабля, подобно человеческому мозгу, имело систему кровообращения. Следовательно, гибель одной части мозга, нарушая кровообращение, неизбежно должна была привести к гибели всего мозга.

Эта мысль погнала меня вниз, к космическому кораблю.

Сейчас, вспоминая наши попытки спасти искусственный мозг, я вновь переживаю ощущение бессилия и горечи.

Что мы могли сделать?

Мы быстро разобрались в устройстве, снабжавшем мозг кислородом. Как я и предполагал, дыханию мозга способствовало гемхимическое соединение, близкое к гемоглобину. Мы сравнительно легко разобрались и в других устройствах, питающих мозг, вырабатывающих кислород, удаляющих углекислоту.

Но приостановить гибель клеток мозга мы не могли.

Где-то, на неведомой нам планете, разумные существа синтезировали наиболее высокоорганизованную материю — мозговое вещество. Они сумели использовать клетки этой материи в качестве самых совершенных электронных ламп. Они сумели послать искусственный мозг в глубины Космоса. Нет сомнения, клетки мозга хранили память о многих тайнах Вселенной. Но раскрыть эти тайны мы не могли. Мозг погибал.

Были испробованы все средства — от антибиотиков до хирургического вмешательства. И ничто не помогло.

Тогда как председатель Чрезвычайной комиссии Академии наук я вновь опросил своих коллег, все ли сделано нами.

Это было под утро, в малом конференц-зале института. Все сидели уставшие, молчаливые. Я задал вопрос и удивился, услышав свой собственный голос, хриплый, незнакомый.

Первым ответил профессор Флоркен. Он сдвинул в угол рта неизменную трубку и процедил: “Все”. Сидевший рядом с ним Акабори, печально улыбнувшись, кивнул: “Все”. Астахов сердито махнул головой: “Все” — и отвернулся. Полинг и Миллер ответили вместе: “Да, все”. Никонов провел рукой по лицу, словно стряхивая усталость, глухо сказал: “Все”.

Это короткое слово повторили и остальные.

В течение шести суток, пока еще жили последние клетки искусственного мозга, мы, сменяясь, ни на минуту не прерывали наблюдений. Трудно перечислить все, что мы узнали.

Звездный корабль имел сравнительно тонкую оболочку, легко пронизываемую космическими лучами. Это с самого начала заставило нас искать в клетках биоэлектронного автомата защитное вещество. И мы его нашли. Ничтожная концентрация защитного вещества делала организм невосприимчивым к сильнейшим дозам облучения. Теперь мы можем значительно упростить конструкцию проектируемых космических кораблей. Нет необходимости в тяжелых ограждениях атомного реактора — это намного приближает эру атомных звездолетов.

Исключительно интересной оказалась система регенерации кислорода. Колония неизвестных на Земле водорослей весом менее килограмма годами исправно поглощала углекислоту и выделяла кислород.

Я говорю о биологических открытиях. Но, пожалуй, открытия, ждущие инженеров, окажутся еще значительнее. Как и предполагал Астахов, космический корабль имел гравитационный двигатель. Устройство его пока неясно. Но можно твердо сказать: физикам придется во многом пересмотреть свои представления о природе тяготения. За эпохой атомной техники, по-видимому, наступит эпоха техники гравитационной, когда люди овладеют еще большими энергиями и скоростями.

Оболочка космического корабля, как показал анализ, представляет собой сплав титана и бериллия. В отличие от обычных сплавов вся оболочка — единый кристалл.

Наши металлы — это, так сказать, смесь кристалликов. Каждый кристаллик очень прочен, но соединены между собой они довольно слабо. Металл будущего — единый, очень прочный кристалл. Такой металл будет обладать новыми, совершенно необычными свойствами. Управляя кристаллической решеткой, можно менять его оптические свойства, менять прочность, теплопроводность…

И все-таки самое важное открытие, пока еще, впрочем, зашифрованное, связано с искусственным мозгом космического корабля. Три выведенных из цилиндра провода оказались соединенными через сложное усилительное устройство с мозгом. В течение шести дней чувствительные электроэнцефалографы регистрировали токи биоэлектронного автомата. Эти токи нисколько не походили на биотоки человеческого мозга. Здесь ясно проявилось отличие искусственного мозга от настоящего. Ведь, по существу, мозг космического корабля был лишь электронной машиной, кибернетическим устройством, в котором роль ламп играли живые клетки. При всей своей сложности этот мозг был неизмеримо проще и, если так можно выразиться, “специализирован-нее” человеческого мозга. Поэтому его электрические сигналы скорее напоминали шифр, чем запись биотоков человеческого мозга — сложную, с очень тонкой структурой.

За шесть дней были записаны тысячи метров энцефалограмм. Удастся ли их расшифровать? О чем они расскажут? Быть может, о путешествии сквозь Космос?..

Трудно ответить на эти вопросы. Мы и сейчас продолжаем изучать космический корабль, и каждый день приносит новые и новые открытия.

Пока “многие знают об этом камне многое, каждый что-нибудь, но никто не знает достаточно”. Однако наступит день, и последние тайны небесного камня будут раскрыты.

Тогда уйдут в безбрежные просторы Вселенной земные вестники — корабли с гравитационными двигателями. Их поведут не люди: жизнь человека коротка, а Вселенная безгранична. Межгалактическими кораблями будут управлять биоэлектронные автоматы. После тысячелетних странствий в Космосе, проникнув в отдаленные галактики, корабли вернутся, неся людям неугасимый свет Знания.






ЗВЕЗДНАЯ СОНАТА

Ночь, тайн созданья не тая,

Бессчетных звезд лучи струя,

Гласит, что с нами рядом смежность

Других миров, что там — края,

Где тоже есть любовь и нежность,

И смерть и жизнь, — кто знает, чья?

В.Брюсов

Мир встречал Новый год.

Вместе с полночью Новый год возник где-то в Беринговом проливе и помчался на запад. Он несся над бескрайними просторами Сибири и лёссовыми плато Китая, над снежными вершинами Гималаев и древними храмами Индии, над торосами Ледовитого океана и пустынями Австралии. Люди без сожаления расставались со Старым годом. Одним казалось, что уходят в прошлое неудачи, другие предполагали, что в Новом году их ждет еще большее счастье. И все чему-то радовались, чего-то ожидали, на что-то надеялись.

В эту ночь в Москве стояла на редкость тихая погода. Тучи, еще накануне тяжело нависшие над городом, медленно разошлись в стороны и открыли искрящееся звездами небо. Встречая Новый год, замерли в почетном карауле посеребренные снегом ели. Лишь изредка слабый порыв ветерка сдувал с их ветвей снежинки и бросал вниз, на прохожих. Но люди не замечали красоты этой ночи. Они очень спешили: до Нового года оставалось не больше часа. Людской поток, шумный, взволнованный, со свертками и пакетами, двигался все быстрее и быстрее.

Не торопился только один человек. Руки его были глубоко засунуты в карманы пальто, из-под опущенных полей мягкой шляпы поблескивали внимательные глаза, освещая худощавое гладко выбритое лицо. В толпе его многие узнавали. Он свернул в переулок. Здесь не нужно было отвечать на бесчисленные приветствия, не нужно было объяснять знакомым, почему в новогоднюю ночь он предпочитает бродить по улицам. Поэт Константин Алексеевич Русанов и сам не знал, какая сила заставляет его искать одиночества.

В книгах жизнь Русанова умещалась в нескольких скупых строках биографической справки: “…литературную деятельность начал корреспондентом “Огонька” в Испании… В годы Великой Отечественной войны был в ополчении, потом участвовал в боях на Первом Украинском фронте… Ранен, награжден… После войны опубликовал сборники стихов “Мечта”, “Осень”, “Горные реки”. В учебниках о Русанове писали больше. Отмечали мастерство, тонкое понимание природы, редкую красоту его лирических стихов. Но никто не знал, как работает Русанов. Близкие друзья — их было совсем немного — поражались тому, что Русанов не признает черновиков. Казалось, стихи свободно ложатся на бумагу… Но это только казалось. За кованный металл своих стихов он расплачивался огромным трудом, лихорадочным напряжением ума и сердца. Черновиков Русанов действительно не признавал. Их заменяла память, способная хранить множество черновых вариантов.

Стихи обычно возникали на улице. В хаосе впечатлений и мыслей они вспыхивали на короткий миг в каком-то идеальном совершенстве… и исчезали. Потом стихи приходилось отыскивать по частям, подбирать рифмы и менять их, терпеливо оттачивать строфы. И Русанова не покидало ощущение, что все написанное им — это лишь беглый эскиз чего-то очень большого, но пока неуловимого, ускользающего…

В новогоднюю ночь почему-то не хотелось думать о стихах. Может быть, это была усталость. Может быть — грусть, потому что Новый год был для Русанова шестидесятым годом жизни.

Русанов шел, прислушиваясь к тихому поскрипыванию снега. В переулке было темно. Только одинокий фонарь бросал желтый сноп света на узкий тротуар, присыпанный песком.

У фонаря дорогу Русанову преградила снежная крепость. В электрическом свете башни крепости сверкали серебряной россыпью снежинок. “Недостроили”, — подумал Русанов, заметив лежащие рядом деревянные санки и металлическую лопатку. Мелькнула нелепая мысль — закончить крепостную стену. То-то удивятся утром ребятишки…

Русанов нагнулся, чтобы поднять лопатку, но в этот момент его кто-то сильно толкнул. Падая в снег, он услышал сердитый возглас и звук разбивающегося стекла.

— Простите, пожалуйста…

Голос был такой сконфуженный, что Русанов даже не успел рассердиться. Чьи-то руки помогли ему подняться. Перед ним стояла невысокая девушка в зеленом лыжном костюме. Глаза незнакомки, казавшиеся сквозь стекла очков удивительно большими, выражали крайнюю растерянность.

— Извините, пожалуйста, — еще раз тихо сказала девушка.

Она осторожно обошла Русанова и подняла лежащий около столба небольшой газетный сверток. Русанов услышал вздох.

— Так и есть… Разбила, — огорченно сказала незнакомка.

Русанов почувствовал себя виноватым.

— А что случилось? — спросил он.

— Я пластинку несла, — объяснила девушка, — негатив, понимаете? Ну, а когда на вас налетела, выпустила пластинку, и она ударилась о столб.

Девушка развернула сверток. Русанов взял негатив и посмотрел сквозь стекло. Изображение имело странный вид: на черном фоне светлая полоска с темными линиями.

— Что это такое? — удивился Русанов.

— Спектр. Понимаете, спектр звезды Процион из созвездия Малого Пса.

Русанов с интересом посмотрел на незнакомку. “Лет шестнадцать, — подумал он и тут же поправился. — Больше, больше! Наверное, двадцать пять–двадцать шесть”.

— Послушайте, — сказал Русанов, — куда это вы бежали в полночь с негативом?

— Понимаете, это — открытие, — ответила девушка, — такое открытие, Константин Алексеевич!

— Так уж и Константин Алексеевич, — Русанов хитро прищурился.

— А как же, товарищ Русанов, — за стеклами очков весело блеснули глаза. — Я вас сразу узнала.

— Автограф просить будете?

— Не буду. Уже есть. В День поэзии вы за прилавком стояли…

Русанов рассмеялся.

— Ну, а как с открытием? — он показал на осколки негатива и, не дожидаясь ответа, спросил: — Как же вас зовут, уважаемая незнакомка, сбивающая с ног прохожих и фотографирующая звезды?

— Алла… Алла Владимировна Джунковская. Астроном.

“Алла… Алла Владимировна Джунковская, астроном, — мысленно повторил Русанов. — Нет, неужели ей больше шестнадцати?!”

— Значит, пропало открытие?

Джунковская покачала головой.

— Нет. У меня есть еще другие снимки.

— Что же вы все-таки открыли? Большие глаза с сомнением посмотрели на Русанова- говорить или не говорить?

— Понимаете, я обнаружила в спектре звезды Процион…

Русанов не сразу уловил суть порядком путанного рассказа Джунковской. Она говорила быстро, поминутно спрашивая: “Понимаете?” События были изложены далеко не в хронологическом порядке. О многом Русанову пришлось догадываться.

…Девушка еще в школе увлекалась астрономией. Кончила физический факультет. Поехала в Алтайскую горную обсерваторию. Разочарование: вместо открытий — кропотливая работа по систематизации снимков звездных спектров. На четвертом месяце работы ей кажется, что сделано открытие. Директор обсерватории сухо разъясняет — ошибка. Проходит еще три месяца. Снова радость открытия… и снова ошибка, снова разочарование. Идут месяцы. Работа, работа, работа. И совсем нет романтики. Бесчисленные снимки звездных спектров. Вычисления. Систематизация. Открытий нет. Кажется: так будет всю жизнь. И вдруг…

— Вы понимаете, — говорила Джунковская, — сначала я не поверила себе. Уж очень неприятно, когда тебе, как ребенку, заявляют: “Нужно работать, а не фантазировать…” Да… Но это было так очевидно… Передо мной лежали триста пятьдесят спектрограмм Проциона. Другие астрономы видели эти снимки порознь, а я увидела их все сразу. Й, понимаете, как будто из отдельных кубиков составилась картина. Так бывает, правда? Из трехсот пятидесяти спектрограмм я прежде всего отобрала девяносто. Они были сняты с промежутками в четыре часа: у нас налаживали астрограф. Все снимки имели одинаковый фон — линии неионизированных металлов. Это спектр Проциона, давно уже известный. Но, кроме того, на каждой спектрограмме я увидела линии еще одного элемента. На первой спектрограмме — линии водорода, на второй — гелия, на третьей — лития… И так по порядку вплоть до девяностого элемента периодической системы — тория. Вы понимаете, как будто кто-то нарочно перебирал элементы в строгой последовательности периодической системы. Не было никаких, вы понимаете, никаких естественных объяснений этому факту, кроме одного, — это сигналы разумных существ.

— Вы так думаете? — очень серьезно спросил Русанов.

— Ну, конечно! — воскликнула девушка. — Вот, скажем, отдельные звуки, их часто можно услышать в природе. Но если вы слышите те же звуки, расположенные в порядке азбуки, — разве это может произойти без участия разумного существа?.. Я боялась сказать об открытии — а вдруг опять ошибка? Потом мне дали отпуск. Уезжала я, как во сне. Всю дорогу ругала себя — нужно было все-таки сказать. Приехала, а мысли там, в обсерватории… Со студенческих времен у меня дома, на чердаке, своя небольшая обсерватория, правда любительская. В общем, в первую же ночь я вновь получила две спектрограммы Проциона. На них были линии алюминия и кремния — тринадцатого и четырнадцатого элементов периодической системы. Сегодня я повторила снимки. Понимаете, это был цезий. И если это не сон, сейчас, на новом снимке должны быть линии следующего элемента — бария. Понимаете?..

Они все еще стояли в переулке, у фонаря. Русанов молча смотрел на снежную крепость.

— Вы… не верите? — спросила Джунковская.

Русанов верил не больше, чем если бы ему сказали, что в Черном море открыт новый — седьмой континент.

— Давайте посмотрим на эти… ваши… спектрограммы, — предложил он.

— Пожалуйста, — обрадовалась Джунковская. — Идемте, идемте. Вы увидите.

Пока Русанов видел одно — в его новой знакомой удивительно сочетались черты взрослого и ребенка. Жизнь научила Русанова разбираться в людях. Еще в Испании запомнились ему слова комиссара одной из интернациональных бригад, бывшего учителя математики: “Судите о людях только после второй встречи. Ведь даже направление прямой линии определяется через две точки”. В этой шутке была доля истины. И Русанов избегал поспешных суждений. Джунковская казалась избалованным, капризным ребенком. Только очки придавали ее красивому лицу взрослый вид. И большие темные глаза смотрели серьезно. “Что ж, — подумал Русанов, — а вдруг устами младенца глаголет истина? Впрочем, она не такой уж младенец… Астроном, — он усмехнулся, — Алла Владимировна Джунковская…”

— Вы понимаете, — говорила Джунковская, — когда открытие сделано, оно кажется простым и само собою разумеющимся. Вот подумайте. Допустим, у Проциона есть планетная система. Допустим, что разумные существа с одной из планет решили послать сигналы. Радиоволны не годятся — они сильно рассеиваются. Рентгеновские лучи или гамма-лучи тоже не годятся — они быстро поглощаются. Значит, лучше всего электромагнитные колебания с промежуточной длиной волны, иначе говоря, световые волны, свет. Теперь дальше. Что именно передать? Что будет понятно всем разумным существам? Буквы? Они различны. Цифры? Есть разные системы исчисления. Вообще в разных мирах все может быть разным, кроме одного — периодической системы элементов. Она одинакова для всех миров. На всех планетах самый легкий элемент — водород, потом — гелий, потом — литий… Таблицу умножения можно, наверное, записать на тысячу ладов. Но периодическая система элементов едина во всей Вселенной. И ее легче всего передать светом: ведь каждый элемент имеет свой спектр, свой “паспорт”. Понимаете, когда я об этом думаю, мне кажется, что мое открытие не случайность, а закономерность.

Русанов поднял руку, Джунковская умолкла на полуслове. Они остановились. В морозном воздухе ясно были слышны кремлевские куранты.

— Новый год, — сказал Русанов.

Джунковская молча улыбнулась.

Они еще постояли, прислушиваясь к звукам, гаснущим где-то вдали. Потом, не сговариваясь, пошли быстрее.

— Скажите, уважаемый звездочет, — спросил Русанов, — может быть, все это связано с какими-нибудь процессами, происходящими на звезде?

— Нет, нет! Температура Проциона всего восемь тысяч градусов. А судя по линиям на спектре, источник излучения имеет температуру свыше миллиона градусов. Это какая-то искусственная вспышка на одной из планет Проциона. Мощность колоссальная, трудно даже представить… И все-таки… Сюда, пожалуйста.

Они зашли в подъезд старого дома. На лестнице было темно, и Русанов шел, держась за руку спутницы. Когда поднялись на шестой этаж, Русанов зажег спичку. Огонек выхватил из темноты узкую деревянную лестницу, исчезающую в черной прорези люка.

Девушка полезла первой. Русанов поднялся вслед за ней. Постепенно глаза Русанова привыкли к полумраку. Он увидел столик с какими-то приборами, простую скамейку, прикрытую куском брезента.

— Сюда, — Джунковская тянула Русанова за руку. — Теперь у этого дома большое достоинство — центральное отопление. Раньше над каждой трубой струился поток теплого воздуха. Осенью и зимой ничего нельзя было наблюдать. А сейчас одна труба, да и та на другом конце двора…

Они поднялись на крышу. Здесь находилась маленькая площадка, с трех сторон огражденная фанерой. В центре ее стоял телескоп — нацеленная в небо двухметровая труба на массивном штативе. Мерно отщелкивал секунды часовой механизм.

— Когда-то это был самый большой в Союзе любительский телескоп, — сказала Джунковская. — Зеркало диаметром в двадцать восемь сантиметров. Полгода шлифовала…

Джунковская быстро сняла с телескопа кассету.

— Вы подождете минут десять, Константин Алексеевич? — спросила она. — Я только проявлю… Тут на чердаке у меня и фотолаборатория.

— Действуйте, — согласился Русанов.

Джунковская сейчас же исчезла. Русанов осмотрелся. У ног щелкал часовой механизм. Черная труба телескопа казалась дулом какого-то фантастического орудия.

Русанову дважды приходилось бывать в настоящих обсерваториях. Но оба раза это было днем, когда астрономы сидели за пультами счетных машин. Обсерватория, казалось, немногим отличается от любого научного учреждения. И только сейчас, вглядываясь в усыпанное звездами небо, Русанов впервые и еще очень смутно почувствовал романтику самой древней науки. Он думал о страстной жажде знания, уже тысячелетия назад заставлявшей людей изучать движение небесных тел, искать законы мироздания. Он думал о жрецах Вавилона, наблюдавших звезды с башен своих храмов, о знаменитой обсерватории Улугбека, о печальной судьбе Иоганна Кеплера…

Все впечатления этого вечера — новогодняя суета на улицах, снежная крепость, случайная встреча, рассказ Джунковской, “обсерватория” — причудливо переплелись в сознании Русанова, приобрели гибкость и податливость, всегда предшествующие возникновению стихов. Он уже чувствовал эти стихи, ощущал их аромат, тихую, немного грустную задумчивость.

— Константин Алексеевич!

Русанов заставил себя обернуться.

Джунковская держала в руках пластинку. В стеклах ее очков плясали красные огоньки — отблеск неоновых букв на крыше соседнего дома.

— Есть, Константин Алексеевич, — шепотом сказала она. — Это барий, понимаете, барий!

Взволнованный голос девушки вернул Русанова к действительности. Он вдруг почувствовал, что на крыше холодно, что ему чертовски хочется курить. Словно угадав его мысли, Джунковская сказала:

— Давайте спустимся к нам, Константин Алексеевич. Я вам покажу спектрограммы.

Через минуту они спускались вниз.

Маленькая комната Джунковской почти наполовину была занята пианино и старым книжным шкафом. На стене висела карта звездного неба. От зеленой настольной лампы на вышитую скатерть падал ровный круг света.

Джунковская усадила Русанова, принесла альбом. Это был самый обыкновенный альбом — в таких хранят семейные фотографии. Русанов впервые в жизни видел спектрограммы, и они ему ровным счетом ничего не говорили. Светло-серые полосы, прорезанные темными линиями, казались неотличимыми друг от друга. В них не было ничего необычного — и все-таки они волновали. Теперь Русанов верил в открытие. Это получилось как-то незаметно. Еще несколько минут назад он снисходительно посмеивался над рассказом Джунковской. Сейчас он чувствовал- именно чувствовал, а не понимал, — что она действительно сделала открытие. Какой-то внутренний голос подсказал Русанову: “Это — так”. И он поверил — сразу, полностью, безоговорочно.

— Скажите, Алла Владимировна, — спросил он, — здесь только эти элементы или еще что-нибудь?

На секунду Джунковская смутилась.

— Вы… поверите? — тихо спросила она.

Это было сказано совсем по-детски. Но Русанов ответил без тени усмешки:

— Поверю.

— Понимаете, это так невероятно. Я еще сама себе не верю. Иногда мне кажется, что я сплю. Проснусь — и все исчезнет…

Она замолчала. Было слышно, как где-то рядом играет музыка.

— Я отобрала еще двадцать две спектрограммы. Все они отличались от обычного спектра Проциона. Вы понимаете, Процион — звезда, похожая на наше Солнце. Спектральный класс Ф-5. Ярко выраженные линии нейтральных металлов — кальция, железа… А в тех спектрограммах на обычном фоне оказались совсем необычные линии. И уже не одного элемента, а сразу многих. Я подумала, что девяносто предыдущих спектрограмм были чем-то вроде азбуки. А эти двадцать две — уже письмо, какое-то сообщение…

— И вы его расшифровали? — перебил Русанов.

Джунковская покачала головой.

— Нет. Я не смогла. С точки зрения логики, тут должна быть какая-то очень простая система. Я не знаю… Пробовала — и не получается. Но две спектрограммы… Вы понимаете, я и сама не уверена… Не улыбайтесь… Может быть, это самовнушение. Не знаю… Эти две спектрограммы как-то сразу привлекли мое внимание. Было такое ощущение, словно видишь что-то очень знакомое, но написанное на другом языке. И только в поезде, по дороге в Москву, я догадалась… Вы, наверное, знаете: в периодической системе свойства элементов повторяются через восемь номеров. Тоже октава. И вот эту октаву я увидела на спектрограмме. Говорят, исследователю опасно быть предубежденным. Но я хотела найти в спектрограммах нотную запись- и, кажется, нашла…

— Вы хотите сказать…

— Нет, нет! Дослушайте. В нашей нотной записи пять линий. На спектрограммах были три группы по четыре линии, как будто разрезанная нотная строка. На обоих снимках эта “нотная строка” была одинаковой. Красная линия лития, оранжевая — тантала… И так до фиолетовой линии галлия. А между этими линиями, подобно нотам, были разбросаны другие: желтая — натрия, синяя — индия… Нет, дослушайте! Ноты бывают целые, половинные, четвертные, восьмые, шестнадцатые… И эти спектральные ноты оказались ионизированными на половину, на одну четверть, на одну восьмую, на одну шестнадцатую… В музыке есть еще лад, ритм. Тут уж я просто угадывала. И чем большее сходство обнаруживалось, тем меньше верилось мне в само существование сигналов…

— Вы записали эту… музыку? — спросил Русанов и вздрогнул — голос его прозвучал как-то странно, словно со стороны.

— Да, записала, — Джунковская подошла к пианино. — Если хотите…

— Одну минуту…

Русанов шагал по комнате, нервно похрустывая костяшками пальцев. Остановился у окна.

— Отсюда виден Процион?

Джунковская отодвинула занавеску.

— Над соседним домом, справа, где антенна… Видите?

— И далеко это?

— Почти три с половиною парсека, свет идет одиннадцать лет.

Русанов смотрел на яркую звезду. Вспомнились стихи, и он сказал их вполголоса:

Звезда, звезда, холодная звезда,

К сосновым иглам ты все ниже никнешь.

Ты на заре исчезнешь без следа

И на заре из пустоты возникнешь.

Твой дальний мир — крылатый вихрь огня,

Где ядра атомов сплавляются от жара.

Что ж ты глядишь так льдисто на меня —

Песчинку на коре земного шара?

— Стихи Луговского, — тихо произнесла Джунковская. — Я помню их. Дальше особенно хорошо…

Быть может, ты погибла в этот миг

Иль, может быть, тебя давно уж нету,

И дряхлый свет твой, как слепой старик,

На ощупь нашу узнает планету?

Иль в дивной мощи длится жизнь твоя?

Я — тень песчинки пред твоей судьбою!

Но тем, что вижу я, но тем, что знаю я,

Но тем, что мыслю я, — я властен над тобою!

Они долго молчали.

Русанов был лирическим поэтом. Он умел подмечать тихую прелесть среднерусской природы, умел стихами передать то, что кистью передавал Левитан. Русанов много писал о любви, и в стихах его, очень душевных и чуть-чуть грустных, изредка, как солнечный луч сквозь дымку облаков, пробивалась улыбка. Звезды же всегда оставались для Русанова символом чего-то отдаленного и недосягаемого. Но на этот раз старые и хорошо знакомые стихи Луговского прозвучали как-то по-новому.

— Что ж, сыграйте, — тихо сказал Русанов.

Он ничего не понимал в спектральном анализе. Но музыку он знал. Да или нет — это должна была сказать музыка. И Русанов волновался. Только усилием воли он заставил себя отойти от окна, сесть.

Джунковская подняла крышку пианино. На какую-то долю секунды застыли над клавишами руки. Потом опустились. Прозвучал первый аккорд. В нем было что-то тревожное. Звуки вскинулись и медленно замерли. И сейчас же зазвучали новые аккорды.

В первые мгновения Русанов слышал лишь дикое сочетание звуков. Но почти сейчас же прорвалась мелодия. Было даже две мелодии. Они переплетались, и одна, медленная, несла другую — быструю, порывистую. Звуки вспыхивали, гасли, и в их сочетании было что-то до боли знакомое и в то же время чужое, непонятное.

Это была музыка, но музыка совершенно необычная. Она сначала действовала угнетающе, подавляла. Казалось, она несла не человеческие, а какие-то иные, непонятные, но сильные чувства.

Временами обе мелодии обрывались. Руки пианистки в смятении бегали по клавишам. И вдруг снова обретали силу, и тогда снова вспыхивала странная, двойная мелодия. Она звучала громче, увереннее. Она звала, и, безотчетно повинуясь ее зову, Русанов подошел к пианино.

Звуки дрожали, бились, словно старались вырваться из неуклюжего инструмента. Пианино не могло передать всю мелодию, но стиснутая, сломанная, она жила и звала — все сильнее, громче, настойчивее.

Русанов уже не видел стен, стола, лампы — ничего, кроме пальцев, лихорадочно бегающих по клавишам. Пытаясь угнаться за мелодией, бешено стучало сердце, и Русанов чувствовал, как глаза застилает туман…

А музыка то вихрем устремлялась ввысь, то обрывалась жалобным стоном. В ней были все человеческие чувства и не было никаких чувств — так в солнечном свете есть все цвета радуги и нет ни одного цвета… На мгновение она прервалась, а потом вспыхнула с новой силой. Нет, не вспыхнула — взорвалась. В диком порыве взлетели звуки, сплелись… и замерли. Только один звук — тихий, нежный — затухал медленно, словно последний уголек погасшего костра…

Наступила тишина. Она казалась невероятно напряженной. Потом в комнату вошли обычные, земные звуки — отдаленный гудок паровоза, шелест шин об асфальт мостовой, чьи-то голоса…

Русанов подошел к окну. Над крышей дрожала яркая звезда — Процион из созвездия Малого Пса.

Я — тень песчинки пред твоей судьбою!

Но тем, что вижу я, но тем что знаю я,

Но тем, что мыслю я, — я властен над тобою!






ГОЛУБАЯ ПЛАНЕТА

Нас считали погибшими.

Год назад, когда еще работал приемный блок рации, я сам слышал об этом. Земля передала, что планетолет “Стрела” встретил сильнейший метеоритный поток и, по-видимому, погиб. О нас было сказано много хороших слов, но вряд ли мы их заслужили, ибо, как усмехнувшись, заметил летевший со мной инженер Шатов, сведения о нашей гибели были во многом преувеличены.

Впрочем, сам Шатов приложил все усилия, чтобы эти сведения не оказались преувеличенными. И не его вина, если “Стрела”, израненная, потерявшая связь и почти потерявшая управление, все-таки уцелела.

Тема научной работы Шатова носила название на первый взгляд совершенно невинное, отчасти даже академическое: “О выборе некоторых коэффициентов при проектировании планетолетов”. Практически же это означало следующее: “Стрела” ушла на два года, чтобы, так сказать, на своей шкуре проверить пределы выносливости планетолетов. Разумеется, это был испытательный полет. Но какой! Шатов искал опасности, и, нужно признать, ему в этом отношении необыкновенно везло.

Вскоре после отлета мы попали под микрометеоритный ливень. За двадцать минут “Стрела” потеряла газовые рули, антенну обзорного локатора и обе антенны радиопередатчика. Заделка пробоин продолжалась неделю. Но Шатов был доволен. Он торжественно объявил, что коэффициент запаса прочности внешнего корпуса неоправданно велик и его вполне можно уменьшить на двадцать пять сотых.

Спустя полтора месяца “Стрела”, приближаясь к орбите Меркурия, пересекла чрезвычайно сильный поток гамма-лучей. На Солнце происходило гигантское иззержение, и интенсивность гамма-лучей в десятки раз превышала дозу, допустимую для человека. Двое суток, пока “Стрела” уходила из опасного района, мы, изнемогая от тесноты и ускорения, отсиживались в центральном посту, защищенном свинцовыми экранами. Записывая в журнал показания радиационного дозиметра, Шатов сообщил, что коэффициент безопасности при проектировании экранов все-таки завышен и его следует уменьшить в среднем на три десятых.

Затем (мы проходили вблизи Пояса Астероидов) на “Стрелу” обрушился настоящий метеоритный град. К счастью, скорость метеоритов была невелика. Но полдюжины этих небесных странников (размером с булыжник) исковеркали дюзы маневровых двигателей, вдребезги разбили один из топливных отсеков и уничтожили контейнер с запасом продовольствия. Осмотрев пробоины, Шагов сказал, что коэффициент запаса прочности внутреннего корпуса вполне можно снизить на пятнадцать сотых.

Через два дня “Стрела” столкнулась с пылевым скоплением — рыхлым облаком космической пыли, несущимся со скоростью шестьдесят километров в секунду. Внешний, защитный корпус планетолета превратился в тончайшее решето, а внутренний корпус был оплавлен так, что открывать люки мы уже не рисковали: вряд ли их удалось бы потом плотно закрыть. Холодильная система работала на полную мощность, но температура внутри планетолета поднялась до шестидесяти градусов. Обливаясь потом, задыхаясь от жары, Шатов заявил, что коэффициент запаса прочности внутреннего корпуса, пожалуй, можно снизить не на пятнадцать, а на двадцать пять сотых.

Нужно сказать, что, создавая самого Шатова, природа не поскупилась при определении всевозможных коэффициентов. Запасы жизненной энергии у него были поистине неисчерпаемы. Высокий, очень полный, он занимал почти всю небольшую кают-компанию планетолета. Голос его гремел так, словно все метеориты Вселенной обрушились на “Стрелу”. Металлизированный комбинезон, создававший в магнитном поле искусственную тяжесть, не был рассчитан на стремительные движения Шатова. Поэтому, кроме своих прямых обязанностей штурмана, я имел и неплохую врачебную практику: Шатов постоянно ходил с ушибами и ссадинами.

За полтора года мы сдружились. В конце концов, у нас не было выбора: вдвоем мы составляли весь экипаж маленького, заброшенного в Космос планетолета. Я могу совершенно объективно сказать, что у Шатова был только один недостаток — он любил цитировать Омара Хайяма. Я, конечно, ничего не имею против поэзии. Но полтора года слушать только Омара Хайяма — это, согласитесь, нелегко. Тем более, что Шатов цитировал таджикского поэта совсем некстати. Помню, когда “Стрела” попала в микрометеоритный ливень, Шатов громовым голосом, покрывавшим визг вибрирующего под ударами метеоритов корпуса, декламировал:

“Не станет нас!” А миру хоть бы что.

“Исчезнет след!” А миру хоть бы что.

Нас не было, а он сиял; и будет!

Исчезнем — мы. А миру хоть бы что.

Не очень утешительные стихи. Правда, со слухом у Шатова было неладно, поэтому меланхоличные строфы Хайяма он пел на мотив спортивного марша… Вообще, казалось, нет такой силы, которая могла бы испортить Шатову настроение. И только когда погиб контейнер с продуктами, Шатов на несколько дней приуныл. С этого времени мы питались хлореллой. Эта бурно растущая водоросль доставляла нам кислород, а излишки ее шли в пищу. Четыре раза в сутки мы ели хлореллу: жареную, вареную, печеную, маринованную, засахаренную, засоленную…

Хлорелла была настоящим кошмаром. Но Шатов очень быстро привык к ней. И, запивая котлеты (поджаренная хлорелла с гарниром из хлореллы маринованной) витаминизированной наливкой (трехпроцентный спирт, настоенный на хлорелле), он бодро читал Омара Хайяма:

Все радости желанные — срывай.

Пошире кубок Счастью подставляй.

Твоих лишений Небо не оценит,

Так лейтесь вина, песни — через край.

Восемнадцать месяцев вдвоем! Это был мой первый длительный полет, и очень скоро я начал понимать, почему самым важным качеством в характере астронавта считается уравновешенность.

Стоит мне закрыть глаза, и я вижу кают-компанию “Стрелы”, вижу все — даже мельчайшие- детали: овальный пластмассовый столик с причудливыми желтыми пятнами, выступившими от действия гамма-лучей; репродукции Левитана и Поленова на сводчатых, с мягкой обивкой стенках; вделанный в стенку шкафчик с тридцатью двумя книгами; экран телеприемника, прикрытый сиреневой занавеской; два складных сетчатых кресла (на спинках по двадцать четыре квадрата); три матовых плафона, из которых средний случайно разбит Шатовым.

Иллюминаторы мы открывали редко. Зрелище безбрежного черного неба с неимоверным количеством немигающих звезд в первый месяц вызывало восхищение, на второй задумчивость и непонятную грусть, а потом тяжелое, гнетущее чувство. Однажды (это было на шестой месяц полета) Шатов, глядя в бездонный провал иллюминатора, мрачно продекламировал:

Как жутко звездной ночью. Сам не свой,

Дрожишь, затерян в бездне мировой.

А звезды в буйном головокруженьи

Проходят мимо, в вечность, по кривой.

С этого времени мы открывали иллюминаторы только по необходимости.

За полтора года мы чертовски устали. Я говорю не об усталости физической. Аварии, лихорадочная работа по исправлению повреждений были, в конце концов, только эпизодами на фоне очень напряженных будней. Теснота, резкая смена температур, двенадцатичасовые дежурства, хлорелла — все это, разумеется, не курорт. Однако самым страшным, страшным в полном смысле слова, было постоянное ощущение надвигающейся опасности. Это ощущение знакомо всем астронавтам. Но мы испытывали его особенно остро, может быть потому, что рация и телевизор были безнадежно испорчены гамма-излучением. Почти год мы не имели связи с Землей. Быть может, играло роль и то обстоятельство, что на Земле нас считали погибшими. Как бы то ни было, мы постоянно ожидали чего-то неведомого, неотвратимого. Мы работали, разговаривали, играли в шахматы, но стоило остаться одному и сейчас же возникало ощущение надвигающейся опасности. Чаще всего оно было смутным, неопределенным, но иногда вспыхивало с такой остротой, что казалось: именно сейчас — вот в это мгновение! — произойдет нечто непоправимое…

Я знаком с гипотезами астромедицины, объясняющими это явление. Но, поверьте, теоретические рассуждения зачастую помогают мало. Когда ребенок один входит в темную комнату, он знает, что бояться нечего, и все-таки боится. Когда вы один ведете планетолет и в узких смотровых щелях центрального поста видна над черной бездной неба россыпь неподвижных, бледных, немигающих и потому каких-то мертвых звезд, вы отлично знаете, что бояться нечего, однако все-таки испытываете… нет, даже не страх, а вот это смутное чувство очень близкой, но неизвестной опасности.

Ровно светится зеленоватый экран метеоритного пеленгатора, безмолвствуют приборы моторной группы, тихо жужжит привод гирокомпаса, размеренно пощелкивает хронометр… Все привычно, спокойно… Но гнетущее чувство надвигающейся опасности заставляет вас вновь и вновь проверять приборы и до боли в глазах вглядываться в черные прорези смотровых щелей.

А потом кончается вахта, и где-то сзади раздается покашливание и веселый голос Шатова:

— Ну, как, коллега, светопреставление еще не началось?

Два последних месяца нас преследовали неудачи. Случайный метеор разбил солнечную батарею- с этого времени мы жили в полумраке. Отчаянно капризничали навигационные приборы. По нескольку раз в день тревожно выла сирена барографа, предупреждая, что где-то происходит утечка воздуха. В общем, все это было закономерно. “Стрела” вынесла намного больше, чем предусматривали ее конструкторы.

Но мы продержались бы еще несколько месяцев. Случилось непоправимое. В трех топливных отсеках начала повышаться температура. Сжиженный атомарный водород быстро разогревался. Это означало, что атомы водорода соединяются в молекулы, выделяя тепловую энергию. Реакция ускорялась,превращаясь в цепную. Поглядывая на шкалу топливного термометра, Шатов декламировал:

Я побывал на самом дне глубин.

Взлетал — к Сатурну. Нет таких кручин,

Нет тех сетей, чтоб я не мог распутать…

И мрачно добавлял:

— Впрочем, есть. С весьма прозаическим названием — экзотермическая рекомбинация атомарного водорода.

Мы перепробовали все — интенсивное охлаждение, добавки стабилизирующих веществ, облучение ультразвуком. Но температура топлива повышалась. Грозил взрыв. И тогда Шатов принял единственно возможное решение. Мы включили топливные насосы и опорожнили три отсека из пяти оставшихся. Это было сделано вовремя: за “Стрелой” вспыхнул гигантский газовый шлейф, причудливо отсвечивающий изумрудно-оранжевыми полосами…

О возвращении на Землю нечего было и думать. После многочасового спора, вконец загнав вычислительную машину, мы отыскали экономичную траекторию, ведущую к Марсу, ближайшей планете.

— Марс — это люди, это настоящая тяжесть, это музыка, это настоящие земные котлеты и настоящее земное пиво, — говорил Шатов, поднимая флягу с настойкой хлореллы. — “В честь Марса — кубок, алый наш тюльпан…” Так или почти так сказал старик Омар…

Однажды Шатов разбудил меня ночью (соблюдая традицию, мы вели счет по московскому времени).

— Быстренько одевайте комбинезон, штурман. Я вам кое-чго покажу.

Шатов говорил тихо, почти шепотом. Меня мгновенно охватило тревожное ощущение близ* кой опасности.

Мы прошли в центральный пост. Шатов включил пневматический пускатель, и металлические шторы нижнего иллюминатора начали медленно раздвигаться.

Этот иллюминатор мы не открывали почти с самого отлета. Зрелище звездной бездны под ногами не из приятных. К нему нельзя привыкнуть.

Шторы медленно раздвинулись. В провале иллюминатора появилось черное небо и очень большой серп Марса. Но на этом серпе не было ничего — ни привычной сетки каналов, ни темно-синих “морей”-низменностей, заросших ареситой — марсианским кустарником, ни желто-красных пустынь. Занимавший четверть неба Марс был подернут плотной зеленоватой дымкой.

— Ну, штурман, что вы скажете? — вполголоса спросил Шатов. — Не кажется ли вам, что мы открыли новую планету?

Нет, мне это не казалось. Я попытался найти реальное объяснение. Погрешности в оптической системе иллюминатора? Но звезды были видны очень ясно. Песчаные бури на Марсе? Но они никогда не захватывают всю планету, от полюса до полюса. Какое-нибудь электрическое явление в атмосфере Марса, например полярные сияния? Но они не могут быть такими интенсивными.

Ни одно из моих предположений не выдерживало критики. Шатов иронически декламировал Омара Хайяма:

Что там, за ветхой занавеской тьмы?

В гаданиях запутались умы…

Когда же с треском рухнет занавеска,

Увидим все: как ошибались мы.

Впоследствии я часто вспоминал это четверостишие. Оно оказалось пророческим. Но кто мог знать, что впереди нас ожидает самое большое испытание?

Склонившись над иллюминатором, мы долго смотрели на загадочный зеленоватый серп.

“Стрела” подходила, к Марсу с неосвещенной стороны. В последующие дни уже нельзя было наблюдать Марс. Но с того момента, как мы увидели голубоватый серп, нас не покидало острое чувство близкой и неотвратимой опасности. По-видимому, сказывалось громадное нервное напряжение от восемнадцатимесячного полета. Мы стали раздражительными, неразговорчивыми. Во время дежурств в центральном посту я наглухо закрывал смотровые щели: вид черного неба с немигающими, словно нарисованными звездами вызывал у меня щемящую тоску.

Последние сутки перед посадкой мы почти не спали. Раздражительность внезапно сменилась крайней предупредительностью. Мы оживленно разговаривали, помогали друг другу собирать личные вещи, вместе готовили прощальный ужин (тушеная хлорелла с салатом из свежей хлореллы).

За два часа до посадки Шатов отдал команду: “К пульту!” — и мы прошли в центральный пост. С шумом захлопнулась тяжелая крышка люка. Корпус “Стрелы” задрожал от бешеной пульсации тормозных двигателей.

Кому из астронавтов не знаком этот неистовый рев тормозных дюз! Очень близкий, все нарастающий, он становится яростным, пронизывает планетолет, прорывается сквозь тяжелые экраны центрального поста, бросает в дрожь стрелки приборов, заставляет вибрировать штурвал. Но грубый этот рев лучше всякой музыки. Кажется, что планетолет ожил и восторженно приветствует землю. “Конец пути! Конец пути! — надрываясь, ревут дюзы. — Конец пути!”

Шатов мастерски вел “Стрелу”. Я видел — ему трудно. Плохо повиновались газовые рули; дюзы, исковерканные метеоритами, создавали момент, вращающий “Стрелу” вокруг продольной оси; обзорный локатор не работал. И все-таки Шатов уверенно выводил планетолет в режим планирования.

Я провел полтора года с Шаговым, изучил его — так мне казалось! — до тонкостей. Однако, признаюсь, я впервые видел своего друга таким. Акселерометр показывал двойную перегрузку, тяжесть глубоко втиснула меня в кресло, но Шатов сидел в свободной, непринужденной позе. На его лице светилась азартная улыбка, глаза поблескивали. Движения рук, скупые и точные, были в то же время окрыленными. Да, именно окрыленными — я нашел нужное слово. Шатов каким-то шестым чувством, даже не глядя на приборы, угадывал, что надо делать.

“Стрелу” раскачивало. Я не мог понять — почему. Казалось, планетолет встретил сильный поток восходящего воздуха.

Внезапно задребезжал сигнал радиационного дозиметра. Я оглянулся — стрелка дозиметра ушла за красную черту. Снаружи, за свинцовыми экранами центрального поста, радиация достигла опасных для человека пределов. Но откуда она взялась, эта радиация?

— Штурман! — голос Шатова покрывал громовые раскаты тормозных двигателей. — Штурман, включите посадочный локатор.

Вспыхнул желтоватый квадрат выпуклого экрана. В самом центре экрана ярко светился красный овал.

Шатов взглянул на меня. Я прочел в его глазах изумление. На поверхности Марса, в шестистах километрах под нами, бушевало огромное огненное озеро. Извержение? Пожар?

Почти машинально я включил ионизационный пеленгатор. На экране возникла черная нить. Метнулась и замерла, надвое прорезав красный овал. Огненное озеро излучало колоссальную радиацию!

“Стрела” вздрогнула. Красное пятно быстро поползло к обрезу экрана. Шатов уводил планетолет в сторону. Я написал из листке бумаги: “Ядерный взрыв? Ядерная катастрофа?” — и передал Шатову. Он посмотрел на меня и молча пожал плечами. Потом указал глазами на шкалу наружного термографа. Температура за бортом планетолета поднялась до семидесяти градусов!

А “Стрела” снижалась. Шатов совершил чудо: искалеченный планетолет, преодолевая неизвестно откуда возникшие воздушные вихри, почти не отклонялся от намеченного курса. На экране посадочного локатора мелькали темные пятна.

“Где мы?” — глазами спросил Шатов. “Над Морем Времени”, — прокричал я. Он удовлетворенно кивнул головой.

Трудно было выбрать лучшее место для посадки. Море Времени — обширная кочковатая низменность, поросшая кустарниками ареситы, находилось вблизи Южного ракетодрома.

Черные пятна на экране локатора пронеслись с головокружительной быстротой. “Стрела” шла над самой поверхностью Марса. Я выключил локатор.

Не помню, сколько прошло времени. По-видимому, немного, минут пять. Рев двигателей стал невыносимым: Шатов включил посадочные ракеты. “Стрела” мягко опустилась на газовую подушку. Толчок был едва ощутим. И сразу наступила тишина. Оглушительная тишина, от которой звенит в ушах и каждый шорох кажется грохотом.

А потом я почувствовал тяжесть. Не искусственную тяжесть, создаваемую металлизированной одеждой в магнитном поле, не перегрузку от ускорения, а настоящую тяжесть, как сказал бы Шатов, Настоящую земную тяжесть.

— Недурно получилось, а? — спросил Шатов.

— Высший класс! — ответил я.

И мы рассмеялись. Шатов повернул рукоятку пневматического привода. Послышалось шипение, люк в кают-компанию открылся. Но шипение не прекращалось. Оно стало, правда, каким-то другим, порывистым, присвистывающим.

— Это снаружи, — удивленно произнес Шатов. — Похоже, Марс встречает нас ветреной погодкой.

Мы прошли в кают-компанию. Свист ветра здесь слышался особенно явственно. Более того, я заметил, что планетолет иногда вздрагивает, покачивается.

— Ну, капитан, — спросил я Шатова, — что по этому поводу сказал бы старик Омар?

Шатов ответил без улыбки:

— Старик Омар сказал в аналогичном случае: “Нет в женщинах и в жизни постоянства”. Что касается женщин…

Громкий треск прервал Шатова.

— Песчаная буря?

Шатов отрицательно мотнул головой.

— Нет, штурман. Это самый настоящий град.

Я подумал, что он шутит.

— Привезенный, конечно, с Земли?

— А теперь дождь, — спокойно констатировал Шатов.

По металлическому корпусу “Стрелы” барабанил дождь, ошибиться было невозможно.

— Штурман, я напишу на вас рапорт, — Шатов говорил почти серьезно. — Вы привели “Стрелу” на какую-то другую планету. Судя по силе тяжести, это Марс. Допускаю. Но ветер, град, дождь…

Дождь прекратился почти мгновенно. Зато ветер взвыл теперь с новой силой — пронзительно, надрывно.

— Что вы можете сказать в свое оправдание?

Я ничего не мог сказать. Я знал, что Марс тщательно изучен людьми. Знал, что бесчисленные экспедиции исследовали каждый клочок этой планеты. Я ничего не понимал.

— Допустим, где-то вблизи происходит извержение, — вслух рассуждал Шатов, прислушиваясь к вою ветра. — Но откуда град? И откуда такая сила ветра?.. Ага, опять идет дождь, вы слышите, штурман? Допустим, что это просто ураган. Но дождь, дождь! Почему на Марсе такой ливень?.. Печально, штурман, однако нам придется надеть скафандры и выйти. Рации скафандров работают, попробуем установить связь и…

Резкий толчок едва не сбил нас с ног.

— А, черт! — Шатов, придерживаясь руками за стенки, прошел в центральный пост. Из люка голос доносился приглушенно. — По ртутному барометру давление четыреста миллиметров. У этой милой планеты солидная атмосфера. Так… Еще одна загадка. Величина естественной радиации вчетверо меньше марсианской… Штурман, вы посадили “Стрелу” на какое-нибудь плоскогорье Земли. Или открыли новую планету. И не говорите какую. Это неприлично.

Шатов как всегда шутил. Но настроение у нас обоих было невеселое. Надевая скафандр, Шатов помянул было старика Омара, но замолчал на полуслове.

— Эх, скорее бы узнать, в чем дело, — просто сказал он. Впервые за полтора года в его голосе прозвучала усталость.

Он до отказа повернул рукоятку пневматического привода. Давление воздуха сорвало оплавленный люк. В шлюзовую кабину ударил ветер.

Мы включили рефлекторы. Два узких световых пучка прорезали тьму. Снаружи творилось нечто невообразимое. Резкий, порывистый ветер гнал обрывки взлохмаченных туч. Налетал и мгновенно прекращался дождь. Где-то далеко во тьме вспыхивали зарницы.

— Штурман, вы знаете, что сказал в аналогичном случае старик Омар? — услышал я в радиотелефон непривычно тихий голос Шатова.

— “Вниманье, странник. Ненадежна даль, из туч змеится огненная сталь”.

Громадная фигура Шатова протиснулась в прорезь люка. Я поспешил за ним. И тотчас же удар ветра сбросил меня вниз, на поверхность планеты. Падая, я успел ухватиться за ветви ареситы. Все-таки мы были на Марсе!

— Держитесь крепче, коллега, — крикнул Шатов. — Ползите сюда.

Шатов лежал за невысоким, густо поросшим ареситой бугром. Я пополз, преодолевая сопротивление беснующегося ветра.

— Включайте рацию, — сказал Шатов.

Я повернулся на спину, взялся за регулятор настройки. В шлем тотчас же ворвался треск атмосферных разрядов. И вдруг откуда-то издалека донесся слабый голос: “Стрсла, Стрела, Стрела… Стрела, Стрела…”

— Вы слышите, штурман? — кричал Шатов. — Давайте пеленговать.

К моему удивлению, рамка пеленгатора показывала вверх, в небо. В разрывах туч над нами то появлялся, то вновь исчезал небольшой, вдвое меньше лунного, желтый диск.

— Фобос! — Шатов махнул рукой вверх. — Фобос, спутник Марса. Они говорят оттуда.

Отвечать мы не могли. Радиус действия слабых передатчиков скафандров был около трехсот километров, а до Фобоса — девять тысяч с лишним. “Стрела, Стрела, Стрела…” — звали нас.

— Вот, заладили! — сказал Шатов. — Затем последует концерт танцевальной музыки — и передача окончена. Спокойной ночи, дорогие радиослушатели…

Цепляясь за ветви ареситы, он встал. Я видел, как содрогалась под ударами ветра его массивная фигура.

— Смотрите, штурман!

В голосе Шатова прозвучало нечто, заставившее меня привстать.

— Смотрите!

Он показывал в темноту. Я ничего не видел. Луч рефлектора растворялся в бездонной тьме.

Потом впереди, низко над поверхностью почвы блеснул сиреневый разряд молнии. И как на застывшем киноэкране я увидел: на нас шла стена воды. Холодный сиреневый свет вспыхнул на мгновение. Огромная волна казалась неподвижной — наклонившаяся, вспененная, страшная.

— Назад! — хрипло выкрикнул Шатов.

Он побежал к “Стреле”, подпрыгивая и часто оборачиваясь. Порыв ветра отбросил меня в сторону. Я упал на колени. Луч света впереди замер, метнулся, уперся в глаза. Шатов помог мне подняться. В радиотелефон я отчетливо слышал его хриплое дыхание.

— Быстрее, штурман, быстрее…

Он втолкнул меня в люк. Взвизгнув, хлопнула крышка.

И тогда я услышал гул приближающейся волны. Ровный, слитный, он неуклонно надвигался, поглощая все остальные звуки: шорох кустарника, стук дождевых капель, свист ветра. Он нарастал, превращаясь в яростный, вибрирующий вой.

— Держитесь! — крикнул Шатов, и голос его потонул в обрушившемся грохоте.

Я протянул руки — они схватили пустоту. Пол выбило из-под ног. Я упал на Шатова. И тотчас же наступила тишина.

— Осторожнее, коллега… — поднимаясь, сказал Шатов. — Вот так. Я догадался, что случилось с Марсом. Марс превращен в заповедник для любителей острых ощущений. Полагаю, сейчас начнется небольшое, хорошо организованное землетрясение…


Снаружи по-прежнему доносился свист ветра. Унылый, бесконечно повторяющийся, он вызывал тягостное чувство. Кажется, я сказал об этом вслух, потому что в радиотелефоне послышался голос Шатова:


— Ничего не поделаешь… Нам придется выйти. Через полчаса Фобос уйдет за горизонт, и тогда мы ничего не услышим.

Медленно открылась крышка люка. Шатов, пригнувшись, нырнул в темноту. Я последовал за ним и сразу почувствовал, насколько сильнее стал ветер. Он уже не был порывистым, а давил плотной, почти осязаемой массой. Я ощущал Это давление сквозь толстую оболочку скафандра.

Шатов, прижимаясь к потрескавшейся, кочковатой почве, полз в заросли ареситы. Вода ушла, оставив изломанные кустарники. Я отпустил поручни.

И тогда ветер — он словно поджидал это мгновение — набросился с удесятеренной силой. Нет, не с удесятеренной. С сокрушающей, неимоверной, невероятной силой. Я плохо представляю, что произошло. Это случилось с какой-то сверхъестественной быстротой. Падение в пустоту, жестокий удар (меня спас скафандр), яркая вспышка света — луч рефлектора осветил коричневую, всю в трещинах, очень близкую почву — и темнота. Рефлектор был разбит вдребезги, антенна рации сломана. Голос Шатова (я не помню, что он кричал) оборвался на полуслове.

Ветер сталкивал меня куда-то в пустоту, Я пытался ухватиться за кусты ареситы — они были вырваны с корнями, я цеплялся за почву — она ускользала. А ветер, нет, не ветер — ураган, бешеный ураган с неистовой яростью уносил меня все дальше от планетолета. Дважды при вспышках молний я видел “Стрелу”. И почти сразу наступала густая темень. Над поверхностью планеты клубились тучи. Как гигантские холмы, они, казалось, ползли по самой земле, отсвечивая все усиливающимися электрическими разрядами. Теперь молнии сверкали непрерывно. Ураган был до отказа насыщен электричеством, со скафандра слетали снопы голубых искр.

Отчаянно напрягаясь, я старался задержаться, уцепиться за что-нибудь — и не мог. Ураган нес меня, подбрасывал вверх, швырял наземь, переворачивал и гнал, гнал, гнал…

Это продолжалось долго, нестерпимо долго и кончилось так же внезапно, как и началось. Я почувствовал удары упругих ветвей ареситы, провалился в какую-то яму — и все стихло.

Не сразу я осознал происшедшее. Болело ушибленное плечо, не хватало воздуха, перед глазами мелькали красные круги… Откуда-то из глубины сознания пришла страшная мысль. Сначала она была смутной. Потом, оттеснив хаотические клочки других мыслей, прозвучала вдруг с беспощадной ясностью: “Случилось то, чего ты давно ожидал. То самое. Неотвратимое”.

Над Морем Времени бушевал ураган. Где-то (я даже не знал, в каком направлении) был планетолет. Где-то очень далеко. Расстояние между нами не поддавалось измерению. Оно было бесконечным. А стрелка кислородного индикатора прошла половину шкалы. Кислорода оставалось на час, может быть, на полтора.

Скосив глаза, я долго, до боли в висках, смотрел на маленький светящийся индикатор, вделанный в шлем скафандра. Стрелка передвигалась! Мне казалось, что я ясно вижу, как она движется к короткой красной черте, за которой- смерть. Леденящий ужас затоплял сознание. Он поднимался, как вода, откуда-то снизу, постепенно сковывая тело. А предательская мысль звучала с яростной настойчивостью: “Случилось то, чего ты давно ожидал. То самое. Неотвратимое”.

Цепляясь за узловатые корни ареситы, я поднялся на ноги, раздвинул ветви. С прежней силой ревел ветер. Но небо было безоблачным. И над самым горизонтом я увидел двойную, очень яркую голубую звезду.

Это была наша Земля. Земля и Луна. Здесь, в этом чужом мире, где все было враждебно — и хлещущий ветер, и жесткая каменистая почва, и непроглядная тьма — вдруг возникло что-то свое, родное. Земля! Родная Земля! Я твердил это слово, я повторял его вновь и вновь.

В спокойном, дружеском сиянии двойной звезды было что-то необыкновенное. Что именно- я не мог понять. Всматривался — и не мог. Но чем дольше я всматривался, чем настойчивее старался понять это необыкновенное, тем важнее это было для меня. Я забыл об урагане, я не слышал рева ветра, я не видел диска кислородного индикатора…

И внезапно я понял. Двойная голубоватая звезда, повисшая над черным изломом горизонта, мерцала! Едва заметно, очень слабо, но мерцала. А в разреженной атмосфере Марса мерцание не могло быть заметно. Земля, далекая родная Земля, заставила меня осознать, что сегодня, сейчас, у Марса появилась плотная атмосфера. Я не знал, откуда она взялась. Я не думал об этом. Сквозь бездну Космоса Родина указала мне путь к спасению. И я принял этот путь сразу, без раздумий и сомнений.

Я открыл вентиль шлема.

В лицо ударил теплый ветер. Глубоко, полной грудью вдыхал я воздух. Он был очень теплый, влажный, насыщенный мускусным запахом ареситы. У меня кружилась голова от этого воздуха, от этого запаха, от счастья…

Не помню, сколько прошло времени. Земля поднималась над горизонтом, и там, где она поднималась, небо светлело. Для Марса наша Земля была утренней звездой. Ее восход предвещал утро, рассвет.

Он казался хмурым, этот рассвет. Серые тени тянулись по кочковатой равнине, над горизонтом клубились черные дымки туч. Но ветер стихал. Я это чувствовал.

И тогда мною овладела веселая злость. Я ухватился за низкий стелющийся кустарник, вылез из ямы и пошел. Я шел и кричал. Я ругал ветер, выкрикивая какие-то слова, какие-то обидные слова. Ветер фыркал, налетал, пытался оттолкнуть меня, но он уже ничего не мог сделать.

Я шел.

Куда идти — я не знал. И поэтому шел наугад, туда, где светилась двойная утренняя звезда. Я не смог бы повернуться к ней спиной.

Я прошел метров сто. Из-за бугра (впереди и правее меня), роняя красные искры, поползла в небо ракета. Потом — еще одна. И еще, еще… Кто-то стрелял из ракетницы.

Тогда я побежал. Ветер как бы расступился, исчез. Я бежал, перепрыгивая через кусты ареситы, — на Марсе почти не чувствуется тяжести скафандра.

С вершины бугра я увидел “Стрелу”. Она была совсем близко, метрах в пятидесяти. Ее темный, вытянутый силуэт четко вырисовывался на фоне светлеющего неба. Она показалась мне необыкновенно красивой, наша “Стрела”: плавные, благородные и строгие очертания, гордо приподнятые короткие крылья, устремленный вперед корпус…

Шатов выпускал одну ракету за другой. Он был без скафандра, в расстегнутом комбинезоне. Рядом со “Стрелой” стоял собранный вертолет — маленький, приземистый. Только Шатов мог так собрать вертолет — один, в темноте, в бурю…

Он издалека увидел меня, отбросил ракетницу, сорвал кожаный шлем и, высоко подняв его над головой, что-то закричал.

Я рванулся к нему, на ходу расстегивая скафандр.

— Ну, ну, штурман, успокойтесь, — глухим голосом произнес Шатов. — Кажется, старик Омар… Нет, не то…

И он отвернулся.

Только сейчас я заметил десятки ракетных обойм, валявшихся на земле. Это заставило меня вспомнить о Марсе.

— Марс?.. — все еще глуховатым голосом переспросил Шатов и кашлянул. — Марс? Полный порядок, штурман. Здесь многое изменилось. Нашли бериллий, титан… Неисчерпаемые запасы. Буквально под ногами. И теперь люди создают на Марсе атмосферу. Красное пятно, которое мы видели на экране локатора, — термоядерный кратер. Таких шесть на Марсе. В них идет управляемая цепная реакция. Тяжелые атомы дробятся. И главное — в этих кратерах от колоссальной температуры разлагаются минералы, содержащие кислород, воду, углекислый газ… Люди сейчас покинули Марс, только на Фобосе остался пост управления. Нам еще повезло, штурман, здесь были бури похлеще вчерашней. И радиоактивность была значительно выше, сейчас это уже не опасно. К тому же атмосфера преградила доступ космическому излучению. Считайте, что нам повезло… И хватит, штурман! Больше я ничего не знаю. С Фобоса меня порадовали целой лекцией — цифры, формулы, даже цитаты, — но я возился с этой птичкой… Простите!

— А она уцелеет, эта атмосфера? — спросил я.

Шатов расхохотался.

— Ага! Понравился ветерок… Не беспокойтесь, штурман. Когда-то Марс потерял значительную часть своей атмосферы. Теперь же он сможет удерживать новую атмосферу практически вечно. Могу добавить: такая же участь ожидает Луну. Старушка тоже получит атмосферу. И хватит расспросов. Хватит! Если угодно, возьмите мой скафандр, настройте рацию и слушайте… А я… Штурман, штурман, солнце! Смотрите, солнце!

Над Марсом всходило солнце. Пурпурное небо прорезали розовые полосы, и на горизонте, четко разделяя землю и небо, блеснул золотой ободок. Краски дрожали, переливались, светлели. От солнечного ободка струился свет, он словно углублял краски неба, наполнял их силой.

Полтора года в Космосе, ураган, ночной кошмар — все это ушло, все это ничего не значило по сравнению с первым рассветом на Марсе. Я бы прошел через вдесятеро большие трудности, чтобы увидеть этот первый рассвет над древней планетой. Рассвет, созданный людьми.

Солнце выплескивало в небо упругие, сверкающие лучи, и они отгоняли тьму. Звезды гасли, стертые солнечными лучами. И только одна звезда — двойная, очень яркая — торжествующе светила в прозрачном утреннем небе.

— Земля, — тихо сказал Шатов за моей спиной. — Голубая планета…

Я обернулся. На небритой щеке Шатова влажно поблескивала голубая искорка.






ШЕСТОЙ ЭКИПАЖ

Заправлена мощным горючим

И пущена в космос,

Лети, эстафета, лети!

Тебя мы скитаться приучим

По огненным кручам,

На вечном на Млечном Пути.

П.Антокольский

Три человека в скафандрах шли по узкой, отсвечивающей голубым светом дороге. Стиснутая хаотическим нагромождением скал, фосфоресцирующая дорога круто сворачивала то в одну, то в другую сторону. Иногда скалы нависали над дорогой, и тогда голубой свет выхватывал из мрака черные изломы базальта.

Прозрачные скафандры были почти невидимы. Тонкая, гибкая ткань скафандров плотно облегала комбинезоны: темный у того, кто шел. впереди, светлые у его спутников.

Человек в темном комбинезоне был немолод. Коротко остриженные седеющие волосы, глубокие морщины у переносицы и в уголках сжатых губ придавали его худому лицу аскетический вид. Холодный фосфоресцирующий свет, отражавшийся в прищуренных глазах, усиливал это впечатление. Человек шел, мерно помахивая руками. Спутники его — юноша и девушка — еще не привыкли к миру уменьшенной тяжести. Движения их были резкими, угловатыми.

Фосфоресцирующая дорога вырвалась, наконец, из скалистого ущелья, сразу же открылась широкая, ровная площадь. В центре площади возвышалась сфера, поддерживаемая четырьмя колоннами. Сфера излучала бледный розовый свет. Темные колонны были едва заметны: громадный розовый шар словно плыл над голубой площадью, отбрасывая расплывчатую пурпурную тень.

Три человека пересекли площадь. Остановились у ближайшей колонны. Тот, кто шел первым, поднял руку. Открылась овальная дверь. Три человека вошли внутрь колонны. Здесь, в невысокой кабине, все было привычное, земное: полукруглый диван, лампы дневного света, шкафы, упрятанные в стены.

Закрылась массивная дверь, и в кабину со свистом ворвался воздух. Человек в темном комбинезоне быстро сбросил скафандр. Юноша и девушка последовали его примеру.

— Волнуетесь? — спросил человек в темном комбинезоне.

— Нет, капитан, — громко ответил юноша.

— Да, капитан, — тихо произнесла девушка. Кабина вздрогнула, устремилась вверх.

Дважды вспыхнул зеленый глазок на стене, и кабина плавно остановилась. Капитан толкнул дверь, вышел в коридор. Юноша пропустил девушку, потом осторожно ступил на пушистую дорожку, покрывавшую пол.

Они прошли почти до конца длинного коридора. Медленно раздвинулась тяжелая панель, открывая вход в круглый зал. С высоких стен излучали зеленый свет циферблаты приборов. В центре зала, у пульта управления сидел человек. Он встал, отвечая на приветствие вошедших. Шагнул навстречу капитану. Сказал, отчетливо выговаривая слова:

— Капитан, “Орел” идет к Альфе Центавра.

Люди уже давно летали в межпланетном пространстве. Но расстояние до ближайшей звезды — Альфы Центавра — во столько же раз превосходило расстояние между нею и Землей, во сколько Тихий океан был больше обычного бассейна для плавания. Необъятный космический океан отделял нашу планетную систему от звезд.

Первый звездолет, отправившийся за пределы солнечной системы — он назывался “Ласточка”, — управлялся с Земли по радио. Но радиоволны шли медленно, слишком медленно. Расстояние между Землей и кораблем увеличивалось, и волны радио запаздывали все больше и больше. Сигнал о неисправности реактора достиг Земли спустя три месяца. И люди не успели предотвратить катастрофу. Корабль погиб. Это было на седьмом году полета…

Ракетные корабли давно уже летали на Марс, Сатурн, Плутон, люди побывали на Венере и Меркурии. Но после гибели “Ласточки” ни один корабль не покидал пределов солнечной системы.

Так прошло двенадцать лет. И тогда удалось найти частицы, движущиеся со скоростью, намного превышающей скорость света. Это были гравитоны — частицы тяготения. Об их существовании догадывались давно. Но никто не мог обнаружить гравитоны, потому что размеры их были невообразимо малы — в миллиарды и миллиарды раз меньше размеров атома. И только мощные гравифазотроны позволили людям впервые получить поток быстрых гравитонов.

Считалось, что тяготение распространяется со скоростью света. Опыты опровергли эту гипотезу: гравитоны обладали скоростью, равной кубу скорости света. Расстояние от Земли до Альфы Центавра лучи тяготения проходили в тысячные доли секунды…

И в Космос ушел второй звездолет — “Орел”. Станция, управляющая полетом “Орла”, находилась на Титане, спутнике Сатурна. Здесь были найдены громадные залежи осмия, необходимого для выделения гравитонов. Мощность гравифазотрона, построенного на южном полюсе Титана, была недостаточна для движения корабля, и “Орел” имел термоядерные реактивные двигатели. Но управление велось лучами тяготения.

Девяносто два земных года должен был идти “Орел” от солнечной системы до Альфы Центавра… Пять экипажей сменились на станции управления — розовой сфере, поддерживаемой четырьмя колоннами.

Шел восемьдесят третий год полета.

— Капитан, “Орел” идет к Альфе Центавра. Расстояние…

Жестом руки капитан прервал рапорт.

— Не нужно, Юрий Михайлович. Уже не нужно. Вас отзывают на Землю для участия в экспедиции “Ястреба”. А это — сиена. Пока двое. Через месяц уйду и я.

— Шиканов, — представился юноша.

— Смирнова, — сказала девушка.

Юрий Михайлович молча оглядел зал: приборные щиты, пульт управления, маленький столик с веткой гладиолуса в узкой вазе… Над приборами в овальных рамках висели портреты тех, кто первыми качали управлять полетом звездолета через космический океан. Уже не было в живых никого из первых трех смен. Испытывая новую ракету, погиб начальник четвертой смены…

Кончилась шестнадцатилетняя вахта пятого экипажа. Шестому экипажу предстояло следить за полетом “Орла” и управлять им до самой цели. Но уже решено было, что от Альфы Центавра звездолет уйдет дальше в Космос. И снова у пульта управления будут сменяться экипажи.

Трижды пробили часы, нарушив торжественное молчание.

— Что ж, друзья, — сказал Юрий Михайлович, — принимайте вахту. Вы… вдвоем?

— Сегодня вдвоем, — ответил за них капитан. — Старший — Шиканов.

Они шли вдоль приборных щитов. Капитан видел, что Юрий Михайлович медлит, задерживается у каждого прибора. Это было прощание… И капитан не торопил.

У радиационного дозиметра Юрий Михайлович остановился. В зеркальном стекле он увидел свое лицо: редкие, приглаженные волосы, морщины у глаз, темные пятна — следы ожогов, давным-давно полученных при аварии на станции… Шестнадцать лет назад он пришел сюда. Шестнадцать лет исследований, открытий, борьбы… Как много и как мало вмещает человеческая жизнь!

— Когда-нибудь корабли будут летать быстрее, — произнес он. Голос его дрогнул.

Капитан понял недосказанное.

— Да. Корабли будут летать быстрее. Но Вселенная бесконечна.

Сзади послышался смех.

— Что это? — спросила девушка, показывая на маленькую плюшевую обезьяну, подвешенную над пультом.

Капитан и Юрий Михайлович переглянулись. Да, жизнь продолжалась. Для грусти не было оснований. Их ждали новые экспедиции, новые открытия, новые пути. И, мельком взглянув в стекло дозиметра, Юрий Михайлович встретил взгляд улыбающегося, решительного, сильного человека.

Капитан взял у девушки обезьянку.

— Это Дина, — сказал он. — В двадцатом веке любили талисманы. Вот такие игрушки подвешивали в автомобилях, самолетах… В первом экипаже нашей станции была женщина, Вера Стрельцова. Кажется, ей кто-то подарил Дину.

Он сжал обезьянку. Послышался проказливый, задорный писк: “Квиу-у… квиу-у…”

Кораблем управляла электронная машина. Она суммировала показания приборов, следила за работой реактора, меняла курс звездолета. Она записывала и передавала на Землю результаты наблюдений. Она должна была включить телепередатчик, когда “Орел” приблизится к Альфе Центавра.

Годами циферблаты приборов на станции управления излучали зеленый свет. Это означало: все в порядке, звездолет идет к цели, двигатель и приборы в исправности. Но изредка зеленый свет сменялся желтым, или оранжевым. или красным. Тогда на помощь машине приходили люди. Электронный “мозг” умел только то, чему люди восемьдесят два года назад научили его на Земле. Но за это время человек познал много нового, и знания помогли человеку улучшить режим работы реактора корабля, хотя триллионы километров отделяли “Орел” от станции управления. Когда “Орел” начал полет, в его термоядерном реакторе шла простейшая реакция превращения водорода в гелий, а теперь водород превращался в криптон, выделяя в сотни раз больше энергии.

…Шиканов перелистывал вахтенный журнал. Первые записи были сделаны чернилами — так писали в двадцатом веке. На шестнадцатом году полета в вахтенном журнале появились четкие строчки, выбитые карманным стилографом. Записи о важнейших событиях выделялись красным. Сейчас это уже было историей: открытие сверхтяжелых частиц, наблюдения над движением гравитонов, серия опытов по взаимодействию света и тяготения.

Полет “Орла” многое дал науке. Шестьдесят лет назад второй капитан “Орла” сформулировал основание теоремы времени — пространства. Четверть века спустя была создана универсальная теория над-частиц…

Уже давно ушли в Космос новые корабли, но “Орел” проник дальше всех. Другие шли по его путям. Были уже известны опасности космического океана, и люди были готовы к встрече с ними. А “Орел” летел в Неизведанное, и никто не мог сказать, что будет записано на чистых еще листах вахтенного журнала…

— Сергей!

В голосе девушки послышалась тревога. Шиканов закрыл журнал, подошел к локаторному щиту.

— Что случилось?

Девушка молча указала на экран центрального локатора. Экран мерцал изумрудным светом, но почти у самой рамки светлая контрольная линия изгибалась небольшим бугорком. Очень медленно, почти незаметно для глаза бугорок смещался влево, к центру экрана.

— Метеорит, — сказала девушка.

— И порядочный, — задумчиво проговорил Шиканов. — Расстояние полмиллиона километров, а видно отчетливо… Что ж, электронный “мозг” сам изменит курс.

Шиканову хотелось остаться здесь, у экрана, но он был старшим — это обязывало. Он отошел к пульту, внимательно оглядел приборы, сел в кресло, стараясь сохранять спокойствие. Навстречу кораблю летел метеорит. Сможет ли электронный “мозг” вовремя изменить курс? Должен! В конце концов это не впервые…

— Пик на экране раздвоился, — голос девушки звенел от волнения. — И рядом еще… еще… Их много, Сергей!


Резко отодвинув — почти отбросив — кресло, Шиканов подбежал к локаторному щиту. Диск центрального локатора излучал бледно-желтый свет. Контрольная линия — еще минуту назад идеально ровная — была изломана десятками зубчатых пик.


— Метеоритный поток! На встречных курсах…

— Ничего, Нина, ничего, — Шиканов пытался скрыть волнение. — Сейчас электронный “мозг” включит двигатели.

Рядом, на щите моторной группы, мелодично прозвенел сигнал, вспыхнули и погасли белые старт-лампы. На “Орле” заработали реактивные двигатели, уводя корабль от метеоритного потока.

Зазубренные пики на экране локатора медленно отошли от центра. На мгновение замерли неподвижно. И снова поплыли влево, к центру.

Нина схватила Шиканова за руку.

— “Орел” не успеет уйти. Включай защитное излучение!

Шиканов понимал — электронный “мозг” лучше человека выведет корабль из метеоритного потока. Но если выйдет из строя хотя бы один элемент “мозга”…

Шиканов подбежал к пульту управления. Приглушенно завыла сирена, предупреждая, что электронный “мозг” выключен. Руки Шиканова бегали по клавиатуре пульта. Приказ — и “Орел” лег на прежний курс. Еще один приказ — и носовой излучатель выбросил навстречу метеоритам узкий пучок нейтронов.

Экран локатора стал оранжевым, потом красным. В самом центре, у пересечения нитей, судорожно билась изломанная контрольная линия.

“Орел” лавировал в потоке метеоритов. Кораблем снова управлял электронный “мозг”.

Первый миг растерянности прошел, Шиканов заставил себя откинуться на спинку кресла. Сидел, до боли стиснув кулаки. Нина молча стояла у локаторного щита. Экраны отбрасывали красный свет, и светлые волосы девушки казались ярко-рыжими.

“Орел” огибал крупные метеориты, мелкие рассеивались направленным пучком нейтронов. Еще пять-десять минут, и корабль выйдет из потока. Однако метеориты, летящие навстречу “Орлу”, становились крупнее, скорость их возрастала. Это было странно. Шиканов подумал, что, пожалуй, следовало бы вызвать капитана. Но первую вахту хотелось отстоять самостоятельно… Все-таки в поведении метеоритов было нечто необъяснимое.

Помедлив, Шиканов нажал кнопку радиотелефона. Аппарат молчал.

— Включи аварийный телефон, — сказал Шиканов девушке. — Нужно вызвать капитана.

Нина подошла к висевшему на стене аппарату. Послышалось низкое, прерывистое гудение.

— Связь прервана, Сергей. По-видимому…

Она не закончила фразы. На щите моторной группы погасли приборы охлаждающей системы. И сейчас же вспыхнули снова — красным огнем. Это произошло в какую-то долю секунды.

— Прекратилась циркуляция фреона!

Шиканов понял: произошло самое страшное. “Орел” мог встретить метеориты. Могла выйти из строя система охлаждения. И то и другое само по себе еще не было катастрофой. Но без охлаждения не могли работать двигатели, а без двигателей “Орел” не мог лавировать.

Совпали два крайне маловероятных события — и это грозило “Орлу” гибелью.

Почти машинально Шиканов нажал кнопку радиотелефона. И тут же вспомнил — связь прервана.

До сих пор он знал, что где-то рядом есть капитан. Можно было самому принимать решения, но в трудный момент на помощь пришли бы товарищи — опытные, знающие. Уверенность в себе и объяснялась тем, что сзади стояли друзья. Теперь же было одиночество.

Откуда-то издалека донесся голос девушки:

— Через три минуты автомат выключит реактор. Тепловой перегрев…

Да, через три минуты аварийные автоматы прервут термоядерную реакцию, остановятся двигатели…

Шиканов сел в кресло. Закрыл глаза. Попытался сосредоточиться. Мысли разбегались. Почему-то вспомнился учебный зал. В нем было все, как здесь. Только ошибки там не означали гибели корабля. И поэтому решения принимались легко, просто…

Когда Шиканов открыл глаза, почти все приборы пылали красным. Тревожное зарево отражалось в белом мраморе пола. Вспыхнул алым дозиметр. Светился вишневым дифференциальный термограф. Гасли последние зеленые огни. И только белый циферблат часов бесстрастно отсчитывал секунды.

Шиканову показалось, что стеклянные глаза-бусинки Дины смотрят на него с укором. Это мешало сосредоточиться. Он снял с пульта обезьянку. “Квиу-у… квиу-у”, — задорно пропищала игрушка. Машинально он повесил ее на место. Встал. Отошел к столику у стены.

Отблески огней дрожали на стеклах портретов. В причудливой игре света изображения людей словно ожили. Экипажи, отстоявшие свою вахту, ждали. Ждали его решения.

Оно появилось внезапно, и, еще не додумав, Шиканов понял: это единственный выход. Сейчас автоматы выключат реактор. Они всегда выключают реактор, если температура поднимается выше определенного предела. Автоматы могут делать только то, к чему они приспособлены. Им безразлично, грозит ли “Орлу” столкновение или нет. Они знают лишь свою работу.

— Выключить автоматы, — приказал Шиканов. — Выключить систему автоматического управления реактором.

Нина молча стояла у локатора.

— Так надо, — тихо сказал Шиканов. — Реактор должен работать еще пять–десять минут. Это опасно… но другого выхода нет.

Шиканов знал, о чем она думает. Первая заповедь экипажа “Орла” гласила: “Только капитан имеет право отключать автоматы безопасности реактора”. Только капитан! Но капитана не было…

Их взгляды встретились. Наверное, это длилось мгновение. Но Шиканов почти физически ощущал те километры, которые “Орел” за это мгновение пролетел навстречу опасности…

Нина подошла к пульту. Нажала клавиши. Погасли приборы автоматической системы управления реактором.

Шиканов посмотрел на часы. Они отсчитывали какое-то свое, очень быстрое время. А наперерез “Орлу” все еще летели метеориты. Корабль лавировал, меняя курс, и Шиканов видел, как дрожащая стрелка металась по указателю мощности.

— Время! — сказала девушка. — Я выключаю реактор.

Шиканов с ненавистью взглянул на часы. Это был единственный прибор, который не управлялся…

— Хорошо, — согласился он. — Выключай.

Придвинул вахтенный журнал. Стилограф забегал по строчкам: “Встречный поток метеоритов… Авария системы охлаждения… Реактор работал на критическом режиме… Остановлен…”

— Впереди метеорит, — глухо сказала девушка. — Прямо по курсу.

Шиканов отбросил стилограф. Сейчас, когда катастрофа казалась неизбежной, он вдруг почувствовал спокойствие. Мысль работала ясно, четко, с необыкновенной быстротой. Он распорядился увеличить до предела мощность нейтронного излучения — это было последнее средство защиты.

А метеорит приближался. Острый пик на контрольной линии локатора быстро сдвигался к перекрещенным нитям. Экран пылал красным…

Шиканов смотрел на часы. Нужно было снова включить реактор, но Шиканов хотел выиграть время. Пустить перегретый реактор слишком рано — мог произойти взрыв. Опоздать — корабль столкнется с метеоритом.

— Приготовиться к пуску реактора, — тихо сказал он.

Секундная стрелка прыгала от деления к делению. Она казалась Шиканову живым существом- хитрым, непостоянным…

— Пуск! Полную мощность — на двигатели! Поворот…

Сзади раздалась спокойная команда:

— Отставить!

Вздрогнув от неожиданности, Шиканов обернулся.

У дверей стоял капитан.

— Отставить, — повторил он.

Словно повинуясь команде, циферблаты приборов погасли. И сейчас же вспыхнули ровным зеленым светом.

Капитан подошел к пульту. Поднял упавший на пол стилограф. Рядом с записью Шиканова вывел: “Учебная тревога. Шестой экипаж отлично выдержал испытание…”

Три человека в скафандрах возвращались по узкой, отсвечивающей голубым светом дороге. Они шли, взяв друг друга под руки. Здесь, в мире уменьшенной тяжести, нелегко было идти в ногу. Три человека подпрыгивали, раскачивались, но не разнимали рук.

Они пели. Радиотелефон проносил песню сквозь шлемы скафандров. И хотя кругом по-прежнему было безмолвие и по-прежнему нависали над дорогой черные изломы базальта, неслышимая песня словно раздвинула мрачные скалы, прорываясь к звездному небу.






АЛМАЗ В 20 000 КАРАТОВ

Представьте себе, что вы получили посылку, самую обыкновенную посылку.Представьте себе далее, что вы открываете эту посылку — разумеется, без особого интереса и обнаруживаете… ну, скажем, слиток золота! Немыслимо? Невероятно? Однако именно такой случай произошел со мной летом 196… года.

В один из знойных июльских дней изнывающий от жары работник почтового отделения вручил мне небольшой фанерный ящик. Я расписалась на корешке квитанции, мы перекинулись несколькими фразами, и я пошла.

По виду это была самая обыкновенная посылка — сургучные печати, выведенный химическим карандашом адрес, в правом верхнем углу надпись: “Оценено в 50 рублей”. Но одна деталь заставила меня насторожиться: обратный адрес и фамилия отправителя были вымышленными. Точнее — взятыми из моего рассказа “Алмаз”. В этом рассказе инженер Николай Ильич Лоскутов изобрел промышленный способ производства крупных алмазов. Рассказ заканчивался описанием нового города на Урале — Алмазогорска. Понятно, ни Алмазогорска, ни Лоскутова с его изобретением в действительности не существовало.

Рассказ напечатали в одном из московских журналов, прошло три года и вдруг… И вдруг прибыла эта посылка, отправленная инженером Н.И.Лоскутовым из Алмазогорска.

Я решила, что это чья-то шутка. Литературным героям не полагается отправлять посылки автору. Я поддела перочинным ножом фанерную крышку, сняла ее. В ящике лежало что-то, аккуратно прикрытое толстым слоем ваты.

И вот тогда, увидев вату, я почему-то решила, что в посылке должен быть алмаз. Искусственный алмаз, полученный инженером Лоскутовым. Не знаю, почему мне пришла в голову эта совершенно невероятная мысль. Но именно так я думала, вынимая тщательно уложенную вату. И когда был снят последний слой…

Да, в ящике лежал алмаз.

В грубом фанерном ящике, оцененном инженером Н.И.Лоскутовым в пятьдесят рублей, оказался огромный розоватый алмаз. Признаюсь, впечатление было ошеломляющим. Я потеряла ощущение реальности. Мне казалось, что все это происходит во сне. Я вынимала алмаз из ящика и укладывала обратно, ходила из угла в угол, вновь и вновь перечитывала обратный адрес на посылке…

Сейчас, когда история с розовым алмазом ушла в прошлое, я могу спокойно описать этот крупный, необыкновенный камень овальной, вытянутой формы. Он напоминал небольшой булыжник и весил килограмма четыре. Цвет алмаза, как я говорила, был розоватым, но это очень приблизительное определение. В зависимости от освещения и угла падения света, цвет менялся. Он был слабо розовым в ярких солнечных лучах и почти кроваво-красным в полумраке. Стоило слегка повернуть алмаз, и в нем сейчас же вспыхивало множество алых искорок. Еще поворот — едва заметный, — и рядом с алыми искрами зажигались фиолетовые, сиреневые, зеленые… Камень светился, отбрасывая узкие снопы лучей, переливаясь тончайшими оттенками розового и красного. В глубине алмаза были видны какие-то небольшие черные точки. Скрытые в толще камня, они не портили его почти фантастической красоты…

Прошло, наверное, часа два, прежде чем я поняла, что нужно действовать. Я решила отнести алмаз в редакцию журнала, который три года назад опубликовал рассказ об инженере Лоскутове. Но сначала следовало убедиться, что розоватый камень — действительно алмаз. И я пошла к знакомому ювелиру.

Он был глубокий старик, этот ювелир. За полвека работы через его руки прошли тысячи бриллиантов — больших и малых. Он любил и понимал камни. Как все старые мастера, он был немного философом. Однажды, подбирая камни для кольца, он сказал мне: “Хороший человек похож на алмаз — чистый, твердый, красивый”. Я знала ювелира давно — еще с тех пор, как девчонкой принесла ему чинить дешевые сережки. Старик всегда был спокоен и чуть-чуть насмешлив. Я не помню, чтобы он когда-нибудь волновался.

Зная это, я без опасений поставила на его рабочий столик посылку инженера Лоскутова. И тогда произошло то, чего я совершенно не ожидала. Старый ювелир, не спеша надел пенсне, придвинул к себе фанерный ящик, поднял вату, взял в руки розовый камень… и вдруг, побледнев, бессильно откинулся на спинку кресла. Алмаз упал в ящик.

Я бросилась к графину, налила стакан воды. Старик достал из жилетного кармана пробирку, медленно — у него дрожали руки — вынул белую таблетку.

Минут пять он сидел молча, неподвижно — очень старый, нахохлившийся, даже в этот жаркий день одетый в теплую куртку и поэтому похожий на большую птицу. Потом снова вынул алмаз и положил его на стекло своего рабочего столика.

Очень осторожно, стараясь не волновать старика, я рассказала все. Он слушал, не оборачиваясь. Он смотрел на алмаз.

— Вы можете не сомневаться, — сказал он наконец каким-то странным, приглушенным голосом. — Это настоящий алмаз. В нем не меньше двадцати тысяч каратов. После огранки останется тысяч пятнадцать. Да… “Куллинан”, самый крупный из известных до сих пор алмазов, имеет всего три тысячи каратов. “Эксцельсиор” — около тысячи. “Президент Варгас” и “Джонкер” — по семьсот. Да… Знаменитый алмаз “Орлов” — это меньше двухсот каратов, “Шах” — меньше ста… Ваш камень по сравнению с ними — гигант. Правда, он не абсолютно чист, да, да, но эти черные точки, пожалуй, не портят его. Нет, не портят.

Старик опустил шторы, включил лампу и поднес ее к алмазу. Мгновенно вспыхнули, заискрились бесчисленные алые звездочки. Казалось, внутри алмаза возникло пламя и рванулось, разбрасывая бесчисленные искры… Старый ювелир весь ушел в созерцание камня.

— Великий “Куллинан”, — произнес он после долгого молчания, — оценен в девять миллионов фунтов стерлингов. А этот камень стоит полмиллиарда. Да, полмиллиарда. Впрочем, если не ошибаюсь, на посылке указано пятьдесят рублей? Так вот, настоящая его цена — пятьдесят рублей.

— Почему? — удивилась я.

Старик неторопливо снял пенсне, вытер платком глаза и, хитровато прищурившись, сказал:

— Между прочим, я читал ваш рассказ. Да, читал. Там, в тумбочке, лежит этот журнал. Я думал, что вы ошиблись. Да, я так думал. Но этот… как его… инженер Лоскутов научился получать алмазы. Ваш алмаз — настоящий, но искусственный. Понимаете?

Когда я вышла от ювелира, был вечер. Идти в редакцию уже не имело смысла. Я поехала домой.

Мне казалось, что в такой необыкновенный день все было возможно, и я поэтому не очень удивилась, увидев на лестничной площадке, у дверей своей квартиры, незнакомого человека в белом, тщательно выутюженном шерстяном костюме.

— Вы ко мне? — спросила я.

Он круто обернулся. Лицо его, красное от загара, с широко расставленными глазами и белой полоской шрама над левой бровью, выражало удивление.

— Я хотел видеть товарища Каждана, — сказал он.

Взгляд его остановился на фанерном ящике:

— Что это? Посылка у вас?

— Да, конечно. Моя фамилия — Каждан.

Кажется, он покраснел. Под загаром это было почти не заметно, но я почувствовала по глазам и голосу.

— Простите… — смущенно произнес он. — Каждан — такая фамилия… Я ожидал увидеть убеленного сединами писателя… Выходит, это вы написали рассказ?

— Выходит так. А вы… инженер Лоскутов?

Он рассмеялся.

— Нет. Я инженер Флеровский. Олег Павлович Флеровский. Если разрешите, я все объясню…

Это было довольно странное занятие — сидеть и слушать человека, так сказать, придуманного тобой. Правда, выдуманный Лоскутов и настоящий Флеровский не очень походили друг на друга. Вместо невысокого, пожилого, немного медлительного Лоскутова передо мной, откинувшись на спинку кресла и крепко сжав руками подлокотники, сидел очень высокий, худощавый человек, лет тридцати пяти, необыкновенно подвижный и энергичный. Он схватывал мысль собеседника на полуслове, без особого стеснения перебивал, говорил быстро, отрывисто, без лишних слов. Прямой взгляд широко расставленных голубых глаз, резкие жесты, властные интонации голоса — все свидетельствовало о большой уверенности в себе. В первый момент, признаюсь, мне это не очень понравилось. Но очень скоро я увидела: его безоговорочная уверенность относится только к таким вещам, которые Флеровский действительно хорошо знает. Во всем остальном он легко уступал, охотно признавал свои ошибки, жадно прислушивался к тому, что говорил собеседник.

Скажу откровенно: Флеровский оказался ярче, интереснее и, если так можно выразиться, масштабнее выдуманного Лоскутова. Для писателя это было не очень веселое открытие…

— Моя специальность — химическая технология, — говорил Флеровский. — Более точно — сверхвысокие давления в химии. Может быть, поэтому ваш рассказ особенно заинтересовал меня. Я сразу увидел, что вы слабо, да, очень слабо разбираетесь в проблеме сверхвысоких давлений. Не обижайтесь, пожалуйста, но это так. Вы выдвинули идею создания больших давлений методом взрыва. Вам казалось, что это — дело будущего. Но лет за пять до появления вашего рассказа этот метод уже применялся в промышленности для получения таких материалов, как топаз и криолит.

Я ответила Флеровскому, что в задачу литературы отнюдь не входит рождение новых научных идей. Главное для литератора — человек. Безапелляционный тон Флеровского немного злил меня, и я ответила не без ехидства. Флеровский нисколько не обиделся.

— Понимаю, — сказал он, — но я химик, изобретатель. Для меня рассказ имел особое значение. Я не мог не отметить техническую неточность. И все-таки рассказ написан хорошо. Приключения Лоскутова, его мысли, чувства — все это верно и сильно. По себе знаю. Поэтому рассказ и произвел на меня впечатление. Я мысленно спорил с Лоскутовым, спорил, как с живым человеком. Я доказывал ему, что взрывчатые вещества не могут создавать длительно действующее давление, необходимое для получения алмазов. Я даже проделал некоторые расчеты… И вот тогда появилась у меня эта идея. Нет, нет! Совсем не об алмазах. Я придумал другое — гидрогенизация угля взрывным методом. Вы, наверное, знаете, что, действуя на уголь водородом при высоких температурах и давлениях, можно получить нефть. Этот процесс сжижения угля и называется гидрогенизацией. Стальные колонны, в которых ведут гидрогенизацию, имеют толщину лобовой брони тяжелого танка. Из-за огромного давления усложняется аппаратура, затрудняется создание производительных установок. И я решил: уголь нужно сжижать взрывным методом непосредственно под землей, в пласте. Вы улавливаете мою мысль? По идее это довольно просто: бурится скважина к угольному пласту, закладывается термоядерный заряд, скважина цементируется, затем взрыв — и под землей, в угольном пласте развивается давление в миллиарды атмосфер, температура в миллионы градусов. Режим взрыва подбирается так, что в пласте, за исключением небольшой центральной зоны, создаются наиболее благоприятные условия для соединения углерода с водородом.

— Но ведь в угле нет водорода, — возразила я.

— До взрыва водорода нет, если не считать органических вкраплений, — согласился Флеровский. — Но при взрыве атомы горных пород, да частично и самого углерода, распадаются на атомы водорода. Потом, когда температура падает, водород соединяется с углеродом. Под землей возникает нефтяное озеро радиусом в несколько километров. Конечно, я сейчас объясняю только принцип. На деле все это много сложнее.

— И вы осуществили свое изобретение? — нетерпеливо спросила я.

Он рассмеялся. Голубые глаза прищурились и стали темно-синими.

— Я? — переспросил он. — Один я ничего не мог бы сделать. В этом, кстати, вторая ошибка вашего рассказа. У вас Лоскутов действует почти в одиночку. Видимо, для писателей изобретатели во все времена одинаковы.

— Но…

— Это ошибка, — перебил Флеровский. — Методы и характер изобретательского творчества меняются, и в каждую эпоху они другие. Изобретатель древности — это открыватель. Он случайно наталкивался на открытие, в конце концов замечал его и начинал применять сознательно. В эпоху Возрождения, когда пробудился интерес к человеку, к окружающему миру, изобретатели преимущественно копировали природные образцы. Например, Леонардо да Винчи изучал птиц, чтобы построить летательный аппарат… Я не могу сейчас подробно останавливаться на этой мысли. Мне хочется только, чтобы вы поняли главное: характер изобретательского творчества меняется. Каждая эпоха обогащает арсенал творческих методов новым оружием. И сейчас — поверьте мне на слово — это очень богатый и сложный арсенал: в нем есть место и копированию природы, и математическому анализу, и эксперименту, и даже случайному открывательству. Если когда-то изобретатель в одиночку проходил весь путь от идеи до ее осуществления, то теперь одному человеку не под силу управлять сложным творческим арсеналом. Чтобы осуществить значительную идею, превратить ее из мечты в изобретение, нужны соединенные усилия изобретателей разных специальностей. Так было и в моем случае. Я подал еще очень смутную идею, показал направление, а создавали изобретение десятки людей — химики, физики, геологи, горняки, математики… Многое впоследствии изменилось, многое дополнилось…

Я слушала Флеровского, и — честное слово! — мне было стыдно за свой рассказ. И не только за свой. Мне было стыдно за то, что еще не создан образ настоящего советского изобретателя- с его смелостью, размахом, твердой верой в свое дело, знаниями, упорством. Передо мной сидел герой нашего времени, быть может не лишенный некоторых человеческих слабостей, но умеющий превращать творческий труд в высшее искусство — в искусство преобразования природы.

Уже давно наступил вечер, я включила настольную лампу, зеленый полумрак упал на книжные полки, картины на стенах, узорчатый ковер на полу. Было очень тихо, и негромкий голос Флеровского только подчеркивал эту тишину.

— Уголь есть везде, — говорил Флеровский, — а география нефтяных месторождений довольно своеобразна. На огромных просторах Сибири промышленных запасов нефти пока не обнаружено. Поэтому первый опыт по подземному сжижению углей решено было провести в Сибири, на одной из разведывательных шахт Тунгусского угольного бассейна. Вас удивляет, что мы выбрали шахту? Видите ли, нам нужно было хорошенько изучить результаты первого эксперимента, самим добраться до места взрыва. Поэтому и пришлось использовать шахту. С нижнего горизонта шахты — это на глубине шестисот метров — пробурили скважину к глубоко залегающему угольному пласту и… Ну, остальное я вам объяснял. Нет, ничего страшного не произошло. В момент взрыва были подземные толчки — и все. Ведь взрыв произошел на глубине около километра. Над углем лежали очень крепкие горные породы — они выдерживали давление… Через месяц, когда по нашим расчетам радиоактивность образовавшейся нефти перестала быть опасной, мы начали пробиваться вниз. Подземные выработки шахты сильно пострадали от взрыва. Кое-где произошли обвалы, крепь еле-еле держалась, и ее пришлось усиливать. Словом, работать под землей было опасно. Мы пустили автомат для проходки, управляемый на расстоянии. Он проходил за сутки сто метров наклонного гезенка — туннеля, идущего под углом в сорок пять градусов к горизонту. Автомат вынимал горную породу и закреплял стенки туннеля специальным пластмассовым раствором. На шахте осталось только несколько человек, в том числе механик Лосиков и бригада, обслуживавшая автомат. Мы опасались смещения масс в нарушенных горных породах, попросту говоря, опасались землетрясения. Разбили три палатки подальше от наземных сооружений шахты и дежурили у пульта управления. Так прошло пять дней. Автомат работал безупречно. Но на шестые сутки произошло нечто необъяснимое. Автомат натолкнулся на какую-то горную породу необыкновенной крепости. Резцы, сделанные из очень твердого сплава, мгновенно вышли из строя. Автомат остановился….. Разрешите, я закурю?

Придвинув пепельницу, я сказала Флеровскому, что он поступает почти как писатель — прерывает рассказ на самом интересном месте.

— Нет, — он покачал головой. — Я просто волнуюсь. С момента возникновения идеи и до момента ее осуществления изобретение, как эстафета, проходит через руки многих людей. И случается, что на каком-то этапе судьба изобретения иногда зависит от человека не совсем достойного… Нужно было исправить автомат, но механик Лосиков отказался спуститься в шахту. Он сказал мне: “Я не желаю рисковать головой из-за ваших сомнительных идей”. Это было вечером. Шел дождь, ветер хлестал палатку…

Шел дождь — мелкий, бесконечный, заполняющий мир липкой сыростью. Ветер хлестал палатку, раскачивал подвешенную на проводах электрическую лампу. В колеблющемся свете тени то вырастали до огромных размеров, наползая на стены палатки, то съеживались, исчезали.

Они стояли лицом к лицу — широкоплечий, массивный, спрятавший руки в карманы меховой куртки Лосиков и одетый в грязную шахтерскую спецовку Флеровский.

— Я не желаю рисковать головой из-за ваших сомнительных идей, — быстро, словно боясь, что его остановят, говорил Лосиков. — Крепь в выработках едва держится. Пока мы будем возиться с автоматом, произойдет обвал и… Нет, вы не имеете права!

— Крепь стоит, — тихо, сдерживая себя, сказал Флеровский. — Я только что из шахты.

— Ерунда! — грубо оборвал его Лосиков. — Вы ни черта не понимаете в горном деле. Вас интересует изобретение… Я знаю! Но рисковать из-за этого жизнью… Нет, увольте!

Свет метался по лицу Лосикова — полному, гладко выбритому, пахнущему хорошим одеколоном. Лосиков раздраженно покосился на раскачивающуюся лампу — он не выносил никакой неустроенности — и торопливо заговорил, глотая окончания слов, захлебываясь:

— На исправление автомата понадобится не меньше трех часов. Спуститься в гезенк, в эту мышеловку, и три часа просидеть в ней? Нет, нет! Вы забыли о людях. Человек ценнее машины, — он ухватился за эту фразу. — Да, да, человек дороже любой машины! Машину можно построить заново…

— Вы инженер, товарищ Лосиков, — совсем тихо сказал Флеровский. — Вы должны понимать, что с каждым днем напряжения в потревоженных горных породах растут и опасность завала увеличивается. Если мы сегодня, сейчас, не исправим автомат, тем, кто придет сюда завтра, будет еще труднее.

— Я в гезенк не по-ле-зу, — по слогам, с неожиданной злостью проговорил Лосиков. — Из бригады вы тоже никого не уломаете. Титаренко месяц назад женился — он не полезет. Игнатьев недавно демобилизовался; не думаю, чтобы ему надоела гражданская жизнь. А эти… Слойков и Ерофеев… мальчишки, без году неделя из технического училища… Нет, товарищ Флеровский, никто ваши нелепые приказы выполнять не будет. Я своих людей знаю.

— Хорошо, — все так же тихо сказал Флеровский. — Я поговорю с бригадой.

Лосиков пожал плечами.

Флеровский отбросил полог палатки, шагнул в темноту. Сразу налетел мокрый ветер, до отказа заполненный дождевыми капельками, насыщенный запахом сырого дерева, ударил в лицо, зашумел. Вдали, сквозь дождевую пелену, мутно светили огни “юпитеров” на шахтном копре. Откуда-то донесся отдаленный раскат грома, на мгновение рассек монотонный свист ветра и затих, оставив в ночи что-то тревожное…

Лосиков шел сзади Флеровского и громко ругал все на свете. Палатки, непогода, грязь, в которой вязли сапоги, — все это было неустроенностью. Ссора тоже была неустроенностью. Лосикову не очень хотелось открыто ссориться с Флеровским. Случившееся следовало бы представить в благопристойном свете, иначе — Лосиков это понимал — могли возникнуть неприятности, осложнения по службе. Громко ругая вязкую, липкую грязь, Лосиков ожидал, что Флеровский откликнется. Но Флеровский молчал.

…В просторной палатке четверо играли в домино. Костяшки со стуком ложились на стол. Флеровский, пригнувшись, нырнул в дверь. Яркая трехсотсвечовая лампа заставила его зажмуриться. Следом вошел Лосиков, буркнул что-то насчет лампы (еще одна неустроенность!), поднял щепочку и принялся счищать с сапог грязь.

Шахтеры встали, увидев инженеров.

— Ну, Олег Павлович, что там, в шахте? — спросил Титаренко. С крупного, в рябинках лица на Флеровского внимательно смотрели черные глаза.

— Вы бы закурили, товарищ инженер…

Ерофеев, невысокий веснушчатый паренек, протянул Флеровскому портсигар.

Флеровский взял папиросу. Кто-то щелкнул зажигалкой.

— Садитесь, ребята, — сказал инженер. — Поговорим.

Четыре человека смотрели на Флеровского, ждали его слов. В какое-то мгновение Флеровский успел заметить все — и особую, семейную аккуратность в отглаженной сорочке бригадира Титаренко, и тельняшку в вырезе щеголеватой куртки Игнатьева, и нахмуренное, все в веснушках лицо Ерофеева, и совсем еще детскую, с пухлыми губами мордочку Феди Слойкова…

— Автомат стоит, — негромко сказал Флеровский. — Нужно сменить резцы и пустить машину в другом направлении, обойти этот участок с твердыми породами.

Он замолчал. Ему показалось, что он говорит слишком обыденные, не те слова. Наверное, следовало сказать что-то иное, особое, значительное.

— Спуститься в гезенк? — спросил Титаренко.

Флеровский видел — громадные, с синими угольными крапинками руки бригадира машинально перебирают костяшки домино.

— Да… Это опасно, предупреждаю. Может завалиться крепь на штреке. В гезенке высокая температура. Товарищ Лосиков в гезенк не идет и вам не советует.

— А вы? — выдохнул Федя. И покраснел от смущения.

— Я? — Флеровский усмехнулся. — Я пойду. Только я плохо разбираюсь в конструкции автомата. А его надо пустить без промедления. Сегодня в шахте спокойно, но земная кора потревожена взрывом. Кто знает, что будет через неделю… Если произойдет завал, нам придется много месяцев вести восстановительные работы.

— Нужно поставить дополнительную крепь на штрек и поднять автомат, — быстро сказал Лосиков. — Незачем лезть к черту в пасть. Неделей раньше, неделей позже…

Титаренко с шумом отодвинул табурет, обернулся к механику. Лосиков смотрел куда-то в сторону. Бригадир ничего не сказал.

— Что ж, можно и не спускаться в гезенк, — медленно проговорил Флеровский. — Мы рассчитывали, что автомат сам пройдет до пласта. Авария совершенно непредвиденная. Будем искать другие пути, может быть, бурение…

— Товарищ Флеровский — изобретатель, — поспешно сказал Лосиков. — Конечно, ему хочется, чтобы все было быстро…

С трудом сдерживая себя, Флеровский встал, шагнул к механику.

— Да, Лосиков, хочется! И не мне одному. Десятки людей выстрадали это изобретение, сотни людей корпели над проектом, тысячи вели подготовительные работы. Если опыт удачен, мы будем создавать месторождения нефти везде, где это потребуется, мы дадим Сибири нефть, а нефть — это свет и тепло, бензин, смазочные масла, пластмассы, лекарства… Вы правы, Лосиков, мне очень хочется быстрее дойти до пласта.

Флеровский вернулся к столу, придвинул табурет.

— Что же получается? — Ерофеев закашлялся, и его веснушчатое лицо стало кумачовым. — Мы же комсомольцы… я и Федя… и вот Игнатьев… Разве мы не понимаем?! Вы напрасно думаете… Мы пойдем…

— Помолчи, — недовольно сказал Игнатьев. — Тоже… главный механик… — он повернулся к Титаренко. — Ну, бригадир, как считаешь? Идти всем надо, быстрее управимся.

Титаренко мотнул головой, встал, посмотрел на Лосикова. Механик хотел что-то сказать, но Титаренко пробасил:

— Никудышный ты человек, товарищ Лосиков…

Когда шахтеры ушли переодеваться, Флеровский подошел к механику.

— Вот что, Лосиков. Возьмите машину — и чтобы вашего духу на шахте не было. Вы меня понимаете?

Было в голосе Флеровского нечто, заставившее Лосикова промолчать. И хотя ночная поездка по лесному, малознакомому шоссе представлялась Лосикову явной неустроенностью, он беспрекословно пошел к машине.

Они встретились на дороге: машина выбиралась на шоссе, ведущее к городу, а пять человек, нагруженные инструментами, кислородными приборами и аккумуляторами, шли к шахте. Машина, едва не соскользнув в кювет, объехала людей и скрылась в темноте…

Флеровский говорил очень скупо, короткими, отрывистыми фразами. Но он ясно видел главную линию рассказа и не упускал ничего существенного. Его манера рассказывать — без лишних слов, без ненужных отступлений — удивительно подчинялась математическому принципу “необходимо и достаточно”. Так обычно бывает у людей, привыкших много делать и мало говорить.

Он сидел у стола, помешивал ложечкой давно остывший чай и негромким, но каким-то очень четким голосом излагал эту необыкновенную историю, в которой фантастика превращалась в действительность, а действительность была чудеснее фантастики…

— Федю Слойкова я оставил в штреке, у шахтного ствола. Ерофеев с рацией остался у входа в гезенк. Оба хотели вниз, но… Но они остались. На случай завала нужно было обеспечить связь. Ну, а мы втроем пошли в гезенк. Представьте себе наклонный колодец диаметром в два метра и длиной почти в полкилометра… Мы опускались, придерживаясь за стальные канаты, на которых висел автомат для проходки. К счастью, кислородные респираторы не понадобились. Титаренко переключил пневматическую систему автомата на режим вентиляции, и в гезенке стало свежо и прохладно, будто в метро… Конечно, спуск был занятием не из приятных. Лучи аккумуляторных ламп скользили по гладким стенкам гезенка и терялись где-то в черной бездне… Для непривычного человека зрелище страшноватое. Но все шло хорошо. И только метрах в двадцати от забоя мы остановились. Навстречу нам из-за темной махины автомата блеснули красноватые огни. Это было совершенно неожиданно. В первый момент я подумал о радиоактивном излучении. Схватил наушники индикатора, прислушался — редкие, очень редкие щелчки. Значит, никакого излучения нет. “Адское пекло, — рассмеялся Титаренко. — Черти грешников жарят. Пошли дальше!” И мы пошли.

— Это были алмазы? — перебила я.

Флеровский кивнул.

— Да. Признаюсь вам: я допускал, что мы можем встретить алмазы. Кто не знает, что при высоких температурах и давлениях углерод — а уголь почти целиком состоит из углерода — превращается в алмаз или графит? И все дело именно в этом: алмаз или графит? Мягкий, серый, не очень ценный графит или твердый, прозрачный, бесценный для техники и для вас, женщин, — Флеровский улыбнулся, — великолепный алмаз? Различие только в структуре кристалла, но ведь столетиями никому не удавалось получить искусственный алмаз! Французы Муассан и Бассэ, английский химик Хэнней, итальянец Россини, русский ученый Лейпунский, американцы Бриджмен, Бэнди — разве перечислишь всех, кто хотел дать людям искусственные алмазы… Да… Я допускал, что в зоне взрыва могут образоваться алмазы. Но столько! Об этом я даже не мечтал… Весь забой был усеян алмазами. Розоватые алмазы на фоне темно-синей породы… Такого и нарочно не придумаешь. Захватывающее зрелище! В лучах рефлекторов алмазы вспыхивали, гасли, разбрасывали снопы искр, переливались всеми цветами радуги… Феерия!.. Этот алмаз, что лежит у вас на столе, я отбил первым. Ну, а потом началась работа! Мы быстро сменили резцы у автомата, радировали Ерофееву, он спустил нам отбойный молоток, подключились к пневматической магистрали. Алмазов было очень много, каждый удар молотка откалывал кусок породы, буквально начиненной алмазами. Словом, за час–полтора мы набрали целую гору камней. Включили транспортер автомата, подняли свой груз на штрек, а потом и сами выбрались из гезенка… Вот, собственно, и вся история. Остальное понятно: послали радиограмму в районный, центр, к утру прибыли вертолеты с людьми, со специальным оборудованием для добычи алмазов.

— Скажите, если не секрет…

— Много ли там алмазов? — подхватил Флеровский. — Как вам сказать… Алмазы обычно встречаются в так называемых “трубках” — гигантских колодцах, заполненных породой типа кимберлита. При взрыве, когда развиваются огромные температуры и давления, углерод растворяется в расплавленном кимберлите. Потом кимберлит прорывается в трещины земной коры и застывает, образуя “трубки”. А углерод кристаллизуется, превращается в кристаллы алмаза. Так вот, мы обнаружили целый куст таких “трубок” — и каждая из них была в сотни, в тысячи раз богаче обычных…

Впервые за весь вечер Флеровский ответил неопределенно. Я перевела разговор на другую тему — о нефти.

— Нефть? — переспросил Флеровский. — Через неделю мы добрались и до нефти. Только в другом месте, подальше от центра взрыва. Ну, тогда и начались неприятности. Нефть прорывалась, фонтаны били с невероятной силой: давление в недрах оказалось колоссальным… Вообще, сюрпризы были самые неожиданные. В одной буровой, например, ударил фонтан метилового спирта. По-видимому, водород взаимодействовал не только с углеродом, но и с окисью углерода, которой насыщен угольный пласт. Кое. где уже после взрыва шли вторичные реакции — мы обнаружили такие вещества, как толуол, фенол, тетраметилэтилен… И все-таки новый город в тайге мы назвали в честь первого открытия — Алмазогорском.

Я подумала, что Флеровский шутит.

— Нисколько! — он решительно взмахнул рукой, словно отметая возражения. — Сначала это был небольшой поселок при шахте. Даже без названия. Через несколько месяцев выросли дома, магазины, построили Дворец культуры, словом, получился уже поселок городского типа. Ну, и я как депутат поселкового Совета предложил назвать поселок Алмазагорском. А теперь Алмазогорск — настоящий город. По глазам вижу — не верите. Что ж, взгляните на фотографии.

Флеровский вынул из кармана пачку фотоснимков и положил на стол. Я взяла их со странным чувством — ведь это был город, когда-то придуманный мной!

Впрочем, это оказался совсем другой город — намного красивее придуманного. Вдоль широких, асфальтированных улиц росли сибирские кедры, даурские лиственницы, пихты, сосны. Нарядные здания стояли у холмов, еще по-таежному заросших. На центральной площади высился обелиск с громадной алмазной звездой. У города было свое — неповторимое — лицо: сочетание сибирского простора с разумной красотой планировки.

— Оставьте себе эти снимки, — улыбнулся Флеровский. — Это уже почти история. Когда вы приедете к нам, все будет иначе, еще лучше, еще красивее. Алмазагорск растет быстро.

Флеровский больше ничего не сказал, но я догадалась — вокруг Алмазогорска создаются новые месторождения. Какие? Только ли алмазные и нефтяные?

— Знаете, Олег Павлович, — сказала я, — если бы мне пришлось писать рассказ заново, я написала бы его совсем иначе.

— Как?

— Теперь герои рассказа сделали бы больше. Они научились бы с помощью подземных термоядерных взрывов создавать любые полезные ископаемые. Люди перестали бы открывать месторождения полезных ископаемых и начали бы их создавать там, где это нужно. Но эго еще не все. Полезные ископаемые — только сырье. А термоядерными взрывами можно получать под землей готовые химические продукты. Получать без сложной и громоздкой аппаратуры, получать в любых количествах.

Флеровский рассмеялся.

— Между прочим, вы близки к истине. Конечно, вы все ужасно упрощаете. Взрывы, например, совсем не обязательны. Выгоднее управлять цепной термоядерной реакцией. Но в принципе вы правы.

…Уже расставаясь, в дверях, я спросила Флеровского, как мне поступить с алмазом.

— Я хотел сделать вам подарок, — ответил он. — Изобретатели и инженеры многим обязаны научной фантастике. Но я боюсь, что мой подарок почти ничего не стоит. Алмазы ожидает участь алюминия. Когда-то алюминий был дороже золота, а теперь из него делают кастрюли… В общем, этот алмаз очень скоро будет иметь только историческое значение. Знаете что? — Флеровский лукаво прищурился. — Сделайте себе из этого алмаза чернильницу. Да, да! Обязательно сделайте чернильницу…






СКВОЗЬ ВРЕМЯ

Я — Время; ныне перед вами крылья

Я разверну. Не ставьте мне в вину

Мой быстрый лет и то, что я скользну

Через шестнадцать лет, ничем пробел

Не заполняя

В.Шекспир, Зимняя сказка.

Это был страх. Самый обыкновенный страх — навязчивый, липкий. Зорин никак не мог отделаться от ощущения, что проказа прячется где-то здесь, в комнате. Он устал, но боялся подойти к креслу. Он хотел пить, но боялся прикоснуться к графину. Проказа могла быть везде — даже в вазе с ландышами.

Стараясь заглушить страх, он быстро ходил по комнате. Тень металась по расчерченному квадратами паркету.

— Бациллы проказы, — бормотал Зорин. — Бациллы Хансена… Хансена? Да, да, конечно…

Больше он ничего не мог припомнить, и это только усиливало страх. Может быть, заражен и воздух? Может быть, вдыхая воздух, теплый, насыщенный пряным ароматом ландышей, он глотает и эти проклятые бациллы Хансена?

Он почти подбежал к окну, рванул раму.

Холод оттеснял страх. В окно залетали снежинки. Ветер осторожно подхлестывал их, они кружились деловито, чинно. В танце снежинок было что-то очень привычное, много раз виденное. Это успокаивало.

Сумерки скрывали очертания предметов, и Зорин никак не мог понять — вяз или осокорь растет напротив окна. Ему почему-то казалось очень важным определить породу дерева. Он щурил близорукие глаза, вглядываясь в наползавшую тьму.

Машинально он прикоснулся к оконной раме, и сейчас же ударом электрического тока вернул. ся страх. Нельзя было трогать раму! В этой комнате нельзя ни к чему прикасаться!

Неловко, тыльной стороной ладони он закрыл окно. Вытащил платок и принялся вытирать пальцы.

За спиной тихо скрипнула дверь. Зорин вздрогнул — нервы отзывались на звук, как туго натянутые струны, — обернулся, поспешно пряча платок.

В дверях стоял человек в коричневом костюме. Лицо и руки человека были скрыты бинтами. Дымчатые очки прикрывали глаза.

“Человек-невидимка”, — почему-то подумал Зорин.

— Товарищ Садовский? — голос Зорина выдавал его волнение. — Доктор Садовский?

— Да. Александр Юрьевич Садовский, — ответ прозвучал подчеркнуто вежливо.

Зорин шагнул вперед, протянул руку и сейчас же, спохватившись, отдернул ее.

— Очень приятно вас видеть, — пробормотал он, чувствуя, что краснеет, и понимая, что говорит глупость.

— Садитесь, профессор. — Садовский кивнул на кресло.

Несколько секунд они еще стояли друг против друга: высокий, чуть сутуловатый Садовский и низкий, очень полный Зорин. Потом Зорин рывком придвинул кресло. И странное дело — опустившись в кресло, которое минуту назад казалось ему таким страшным, он неожиданно почувствовал облегчение.

Садовский, прихрамывая, прошел к другому креслу.

Проказа, как тигр. В терпении, с которым она преследует жертву, есть что-то страшное, неотвратимое. Год, два, десять, тридцать лет она выжидает. Потом — прыжок, и когти впиваются в тело, рвут, терзают…

Александр Садовский мог победить проказу. Ему просто не повезло. Случилось почти невероятное. Он, врач-лепролог, сам заболел проказой.

Это произошло весной, когда он испытывал созданный им препарат АД. Новый препарат совершал чудеса, он был намного сильнее сульфетрона, пропизола, хаульмугрового масла. Но иногда — это случалось не часто — препарат АД вызывал резкое обострение болезни. Садовскому не удавалось нащупать закономерность. Требовались эксперименты, десятки, пожалуй, даже сотни длительных экспериментов.

А проказа ответила ударом на удар. Четырнадцатого апреля, утром, умываясь, Садовский заметил на кисти правой руки красноватое пятнышко овальной формы. Через неделю такие же пятна появились и на лице. Еще через месяц пятна превратились в язвы.

Это была какая-то редчайшая разновидность лепроматозной проказы — злокачественная, скоротечная. Проказа словно мстила человеку, посягнувшему на ее тайны. Препарат АД не помогал. Каждый эксперимент — теперь Садовский экспериментировал на себе — приносил ухудшение.

Лепрозорий размещался в двух одинаковых трехэтажных зданиях. В одном находилась клиника. Здесь же жили больные. В другом были квартиры врачей и обслуживающего персонала. Еще весной Садовский перебрался в клинику. С этого времени он жил в химической лаборатории. Впрочем, жил — не то слово. Он работал. Работал утром, вечером, ночью. Победу над проказой — а с ней и спасение — могла дать только быстрота. Нужно было обогнать болезнь.

Препарат АД приготовлялся из солей двух кислот — хаульмугровой и гиднокарповой. Действие препарата зависело от его состава. Где-то, отмеренная сотыми долями процента, проходила граница между жизнью и смертью.

Все лето Садовский искал способ получения химически чистой гиднокарповой кислоты. Осенью врачи проверили действие очищенного препарата АД на больных. В шестнадцати случаях из семнадцати препарат принес почти полное излечение. И только у семнадцатого больного врачи констатировали обострение процесса. Этим больным был сам Садовский.

Новые опыты — новые неудачи. Они подгоняли болезнь. История болезни Александра Садовского быстро превратилась в пухлую папку. Садовский был и исследователем, и врачом, и больным. В историю болезни вписывались скупые, пожалуй, излишне скупые жалобы больного, латынь врача, химические формулы исследователя. Каждый опыт приближал победу исследователя. Каждый опыт приближал гибель больного. Врачу оставалось определить — что произойдет раньше.

В декабре Садовский-врач знал: больной погибнет прежде, чем исследователь найдет средство опасения. Исследователю нужно было три-четыре года; больному оставалось восемь, может быть, десять месяцев.

Эксперименты продолжались. Садовский-исследователь считал, что он имеет право распоряжаться жизнью Садовского-больного. Но одиннадцатого января главный врач лепрозория категорически запретил дальнейшие эксперименты. Садовский не спорил. Его болезнь уже давно перестала быть типичной, а значит, и интересной для опытов.

Он отдал все свои записи ассистентам и перебрался в маленькую комнату рядом с клиникой. В лабораторию он больше не приходил.

…Проказа, как тигр. Она кромсает свою жертву, уродует до неузнаваемости и убивает ее.

Садовского теперь лечили обычными сульфопрепаратами. Но когти проказы мертвой хваткой вонзались все глубже и глубже.

Проказа побеждала.

— Продолжайте, продолжайте, профессор. Я слушаю.

Белая маска бинтов скрывала выражение лица Садовского. Это раздражало Зорина. Он терял уверенность, сбивался, по нескольку раз повторял одно и то же. Продуманная система аргументов расползалась, как карточный домик.

— Понимаете, продление жизни… Я хочу сказать, борьба со старостью…

Он вспомнил, что именно с этих слов начал разговор. Дымчатые стекла очков Садовского ехидно поблескивали.

— Видите ли…


Зорин замолчал. Ему было жарко. По лбу, вызывая неприятное ощущение, капельками стекал пот. Как назло, платок куда-то запропастился.


— Старость? — переспросил Садовский. — Старость мне не грозит.

Зорин бросился напролом.

— Проказа излечима?

Садовский пожал плечами.

— Когда как. В большинстве случаев с проказой можно успешно бороться.

— Я имею в виду вашу болезнь.

За дымчатыми стеклами очков что-то блеснуло.

— Сейчас моя болезнь неизлечима.

Платок, наконец, отыскался. Зорин вытер лоб. Машинально придвинул кресло к Садовскому.

— Сейчас неизлечима? Так… А потом?

Садовский ответил не сразу.

— Года через три, не раньше, — он покачал головой. — Впрочем, это срок, рассчитанный на сумасшедшую работу. Скажем, так — лет через восемь.

— Восемь лет? А вы… я хочу сказать… вы… — Зорин смотрел на ландыши, — в вашем распоряжении… простите…

Садовский понимающе кивнул головой.

— Семь месяцев. Может быть, восемь. Но не больше десяти.

— Восемь лет и восемь месяцев! — Зорин говорил почти весело. — Что же, именно так! Именно так, — он придвинул кресло вплотную к креслу Садовского. — Послушайте, Александр Юрьевич, представьте себе, что вы… ну… заснете на эти восемь лет. Понимаете — на восемь лет? Если понадобится — даже на двадцать. И проснетесь, когда люди научатся лечить… вашу болезнь.

Обтянутая бинтами рука медленно поднялась вверх, сняла очки. В узкой прорези марли Зорин увидел карие глаза. В их взгляде было что-то необычное. Они смотрели слишком пристально. Только приглядевшись, Зорин заметил — ресниц почти не было.

— Сон? — глаза прищурились. — Вы полагаете, проказа не страшна спящему человеку? Организм живет, значит, живут и бациллы проказы.

— Нет, нет. Я имею в виду другой сон. Сон, при котором организм почти не живет.

Глаза Садовского смотрели настороженно.

— Давайте говорить начистоту, Борис Аркадьевич, — нетерпеливыми взмахами затянутой в бинты руки он подчеркивал каждое слово. — Вы прилетели сюда неспроста. Что вы хотите? Что вы предлагаете? Говорите… или я уйду.

— Ладно. Будем говорить начистоту. Как врач с врачом, Вы о гипотермии слышали?

— Разумеется. Операции, которые проводят при искусственном понижении температуры организма. Но какое отношение вы имеете к хирургии? Ваша область — продление жизни.

— Вот, вот. Продление жизни, — Зорин утвердительно кивнул. — Я не умею еще продлевать жизнь бодрствующего человека. Но продлить жизнь человека спящего — я могу. Догадываетесь?

— Нет.

— Если человек спит обычным сном — он живет. Если человек спит в состоянии глубокой гипотермии, он… организм почти не живет. И, следовательно, не стареет.

Садовский пожал плечами.

— Человеческий организм можно охладить на восемь, ну, десять градусов. Что это изменит? Основной обмен в организме будет продолжаться. Значит, будет продолжаться и жизнь — пусть даже замедленно.

Зорин протестующе хмыкнул. Пробормотал:

— Закон сохранения консервативности.

— Что? Как вы сказали?

Зорин забыл, что перед ним сидит больной, неизлечимо больной человек. Злость неуживчива — она вытесняет другие чувства. А возражения всегда злили Зорина. Он знал это… и все-таки злился.

— Я сказал — закон сохранения консервативности. По моим наблюдениям, ученый, революционизирующий одну область знания, почти всегда консервативен в другой. Если бы я не знал, коллега, о ваших работах по лепрологии… Ну, откуда вы взяли эту цифру -десять градусов? — Он не дал Садовскому ответить. — А если тридцать градусов? Или тридцать пять?

— Заморозить человека до нуля, а потом вернуть к жизни? Не верю.

Платок опять куда-то запропастился. Зорин шарил по карманам.

— Насколько я помню, — продолжал Садовский, — сердце человека не выдерживает охлаждения ниже двадцати шести градусов. Наступает фибрилляция желудочков, ритм сердцарасстраивается…

Зорин быстро поднял голову.

— Да, да, сердце не выдерживает! Но ведь можно выключить сердце, и тогда фибрилляция не страшна. Я применяю для поддержания сердечной деятельности аппарат “искусственное сердце–легкие”. Кровообращение обходит сердце. Фибрилляция не наступает. Я охлаждал человека почти до нуля. И после этого сердечная функция возобновлялась! Нет, нет, коллега, дайте мне досказать… Самое главное — при глубоком охлаждении и замедленном кровообращении человек живет, но… — Зорин поднял палец, — но все жизненные процессы замедляются в сотни раз… Ну, что вы хотели сказать?

Садовский молчал.

— Сейчас ваша болезнь неизлечима, — Зорин запнулся, вопросительно посмотрел на Садовского, повторил: — Да, неизлечима! Вы это знаете лучше меня. Но если вы согласитесь, мы обманем проказу. Вам нужно, — он поправился, — науке нужно восемь лет? Превосходно! Эти восемь лет для вас будут одним месяцем.

Садовский молчал.

— Я провел уже десятки опытов, — говорил Зорин. — Продолжительность переохлаждения, правда, не превышала трех недель. Но здесь для вас единственная возможность… И потом, вы понимаете, при необходимости эксперимент можно прервать. Простите, я хотел сказать не эксперимент, а… лечение…

Он снова принялся искать платок. Садовский надел очки. Потянулся к вазе с цветами, поправил ландыши.

Зорин сосредоточенно — словно это имело очень важное значение — вытирал бритую голову.

Садовский встал. Сказал твердо:

— Не хочу!

С Волги тянуло не сильным, но холодным ветром. Ночью снова выпал снег, и Садовскому приходилось утаптывать тропинку. Узкая, едва заметная под снегом, она петляла между деревьями.

По старой — кто знает сколько десятилетий существовавшей — традиции каждый больной, попав в лепрозорий, сажал дерево. Люди умирали, деревья оставались. Прокаженные верили: вырастил дерево — выздоровеешь. Врачи говорили: труд отвлекает — это полезно. И традиция соблюдалась строго. В последние годы многие излечивались, но никто не уезжал из лепрозория, не посадив дуб, вяз или осокорь.

Прежде Садовский просто не обращал на это внимания, он верил только в науку. Теперь он понимал, что, кроме науки, есть многое другое, что объединяется словом “жизнь”.

Он облюбовал место и весною решил посадить дубок. Главному врачу он сказал серьезно: “. Труд, говорят, отвлекает”. Тот ответил тоже серьезно: “Это, говорят, полезно”.

Почва здесь была дрянная — песчаник, солончаки. Сам по себе рос только ак-джусан — белая полынь. Чтобы дерево принялось, приходилось потрудиться. А это, наверное, и в самом деле было полезно.

Деревья росли вперемежку — старые и молодые. На холме, выше остальных, стояли три вяза. Их посадил штурман дальнего плавания, заразившийся проказой где-то на Гавайях. Он называл деревья по-морскому: среднее, то, что повыше, — гротом, два других — фоком и бизанью. Летом они действительно напоминали мачты с наполненными ветром зелеными парусами. Штурмана вылечили, и года два назад он покинул лепрозорий. Деревья-мачты остались. По соседству с ними Садовский и собирался посадить свой дубок.

Сейчас здесь был только снежный сугроб.

Садовский медленно обошел его. Правая нога побаливала. Ощущение было такое, как Ж холода. Но он знал, что холод этот совсем особого рода. Вообще, он хорошо представлял себе, что будет дальше. Появятся новые язвы. Окончательно выпадут брови и ресницы. Утолстятся ушные мочки. Разрушится носовая перегородка. Ухудшится, а может быть, и совсем пропадет зрение. Дышать будет все труднее и труднее. Потом… То, что произойдет потом, врачи деликатно называют “летальным исходом”.

Садовский и сам не смог бы объяснить, почему он не принял предложения Зорина. Он должен был его принять. Он даже хотел его принять. Если человеку терять нечего, он ничем не рискует. Прописная истина. Перед смертью не надышишься. Тоже прописная истина. Но обе эти истины — а с ними и многие другие — летели к черту, едва только Садовский задумывался над словами Зорина. Нечего терять? Чушь! Полгода жизни — это немало. Это очень много.


Человек создан, чтобы жить. Эта истина подтверждалась всем: каждым глотком воздуха, каждым движением, каждой мыслью. Все было хорошо, все имело свой смысл и особую прелесть — жара и холод, безветрие и ветер, музыка и тишина. Он умывался — и не понимал, как раньше он мог делать это автоматически. Он садился за стол — и не понимал, как раньше он мог читать за едой.


Почему-то думают, что для приговоренного к смерти время бежит с громадной скоростью. Наоборот. Оно почти замирает. Но каким-то шестым чувством человек постоянно ощущает его медленное и неуклонное движение. В этом движении есть что-то гипнотизирующее. Отвлечься, вырваться, уйти от него почти невозможно. Не помогают никакие силлогизмы. Логика вообще бессильна там, где восприятия и чувства напряжены сверх меры. За каким-то пределом начинают действовать особые, еще неизученные человеком законы.

По логике все казалось просто. Садовский был одинок. Садовский был неизлечимо болен. Следовательно, ему нечего было терять. Следовательно, он с радостью должен был принять предложение Зорина.

Но неизвестные законы, вопреки логике, диктовали обратное. Именно потому, что Садовский был одинок и неизлечимо болен, каждый разговор, даже пустяковый, каждое, даже небольшое улучшение самочувствия приобретали сейчас особую, исключительную ценность.

Логика говорила: из тридцати четырех лет жизни ты почти треть провел здесь, в лепрозории, ты работал по двенадцать часов в сутки и все-таки не победил проказу. Следовательно, за оставшиеся полгода, не работая в лаборатории, ты, конечно, ничего не придумаешь.

Неизвестные законы диктовали свое: ты сейчас впервые увидел и почувствовал мир, оставшиеся месяцы дадут тебе больше, чем вся жизнь.

…Снег пощелкивал под ногами. Впервые Садовский обратил внимание, что снег не поскрипывает, не хрустит, а именно вот так пощелкивает. Это открытие — за последний месяц он сделал их множество — показалось ему важным.

Тропинка, обогнув холм, вышла на пустырь. Ветер гнал по нему белые волны снега, и они захлестывали, стирали тропинку. Летом пустырь тоже был белым — от густых порослей ак-джусана. Садовский попытался вспомнить запах ак-джусана, но почему-то вспомнил другой — ландышей. И сейчас же всплыло лицо Зорина — полное, с маленькими прищуренными глазами, с быстрой сменой выражений.

Да… Садовский еще до встречи догадывался, о чем будет говорить Зорин. Но когда профессор протянул и тут же отдернул руку, Садовский почувствовал желание сказать “нет”, даже если разумнее сказать “да”. С этого, собственно, и началось. Закон консервативности? Ерунда! Просто он знает и чувствует лепрологию. А опыты Зорина для него — китайская грамота. И вообще — откуда Зорин узнал о нем? Ничего особенного не произошло. Врач заболел. Что здесь удивительного? На Гавайских островах еще совсем недавно существовал закон, по которому врачи давали подписку на всю жизнь оставаться в лепрозориях. На земле четыре миллиона людей больны проказой. Четыре миллиона людей приговорены к медленной, неизбежной, мучительной смерти. Чтобы спасти их, нужны жертвы. На войне, как на войне…

Садовский вспомнил, с каким испуганным лицом Зорин отдернул руку. Люди чертовски боятся проказы! А ведь, в сущности, она не более опасна, чем туберкулез. Но люди боятся даже слова “проказа”. И Зорин боится. В кресло сел, как на электрический стул. Правда, потом, когда начал говорить о своих опытах… Да, опыты! Все-таки Зорин талантлив. Блестящая идея — выключить сердце и легкие, заменить их аппаратом… Да, придумано хорошо. Уже только поэтому следовало бы согласиться на эксперимент. Пройти сквозь время… Заглянуть в будущее… Каким оно будет! “Если понадобится — даже на двадцать лет!Так, кажется, сказал Зорин? Двадцать лет — это другие люди, другая жизнь, другая эпоха. Кем он будет для них? Чу жим? Можно уехать за тридевять земель — и все-таки вернуться на родину. Из путешествия же по времени не возвращаются никогда. Единственная поправка к фантазии Уэллса — но как много она значит! Навсегда уйти от своей эпохи так же трудно, как уйти от себя… Если бы на год, на два… Но каков Зорин! Человек бросает вызов Времени! Как быстро растут люди! Может быть, поэтому и страшно прийти в будущее…

Садовский усмехнулся. Было даже что-то радостное в том, что он мог выбирать. Мог взвешивать, обдумывать, оценивать. И самое главное — не спешить. Пусть даже в глубине души он знал, что именно, в конце концов, скажет Зорину. Но выбирать приятно. Обреченность начинается там, где нет выбора. Зорин терпелив: он и не думает уезжать из лепрозория.

А пока… Пока есть недочитанная книга, есть музыка, есть цветы на столике. И еще — есть тепло. Он только сейчас почувствовал, как холодно.

Мелькнула озорная мысль: если отсюда до входа в клинику четное число шагов — нужно соглашаться, если нечетное — пусть Зорин уезжает…

Вот теперь снег действительно поскрипывал под ногами — это оттого, что Садовский шел быстро. Было интересно — что получится? Он почти бежал — от нетерпения и немного от холода. Посмеивался: “Вы скатываетесь в болото мистицизма, уважаемый Александр Юрьевич. Хорошо, что об этом никто не узнает”.

Когда до клиники оставалось метров двести, он замедлил шаги. Может быть, это была усталость. Потом шаги стали еще медленнее. “Вы — шаман, уважаемый Александр Юрьевич, разве так решают вопросы?”

Снег снова пощелкивал, отсчитывая шаги. Тысяча двести семнадцать… восемнадцать… девятнадцать…

Он остановился. Все-таки глупо так волноваться! В конце концов, это шутка.

Двадцать семь… Двадцать восемь… Нужно просто пробежать оставшиеся метры!

Но он прошел их очень медленно, машинально сокращая шаги так, чтобы получилось нечетное число.

Последний шаг был тысяча двести тридцать девятый.

— Вы только, голубчик, не волнуйтесь! Лежите и не волнуйтесь.

Зорин говорил почти умоляюще.

— Ничего, Борис Аркадьевич, — Садовский натянуто усмехнулся, — сейчас это уже не имеет значения.

Зорин вздохнул. Уверенность неожиданно — в самую последнюю минуту — исчезла, и это мучило его. Осторожно, словно боясь что-нибудь испортить, он прикоснулся к краю операционного стола. Рука утонула в мягкой, почти воздушной пластмассе. Скосив глаза, Садовский наблюдал за Зориным.

— Спокойнее, Борис Аркадьевич, — он говорил тихо, так, чтобы не слышали стоявшие в глубине операционной врачи и сестры. Громко добавил. — На таком пуховике можно и десять лет проспать. Запросто.

Полные губы Зорина скривились. Глаза прищурились, почти закрылись. Ответил он не сразу.

— Ну, вот, теперь мы будем друг друга успокаивать, — он говорил с нарочитой грубостью, плохо вязавшейся с добрым и печальным выражением лица. — Начнем, коллега?

— Начнем, уважаемый коллега. — в тон отозвался Садовский, хотя ему хотелось сказать другое, что-то очень важное и теплое. — Ну, до свидания…

Это прозвучало вопросом. Зорин покачал головой.

— До скорого свидания. Я знаете ли, голубчик, уверен, что…

— Не надо, — Садовский закрыл глаза. — Не надо.

Они помолчали. Потом Зорин встал.

— Ну, в общем… — он запнулся.

Садовский кивнул:

— Да.

Зорин отошел к пульту. Вполголоса — ему казалось, что он кричит, — сказал:

— Начнем.

Хирург — молодой, высокий, с крупным вытянутым лицом — шагнул к столу. Бросил сестре:

— Свет!

Зорин отвернулся.

Минутная стрелка настенных электрических часов подползала к двенадцати. Она медленно, как будто преодолевая усталость, перепрыгивала с деления на деление. Перепрыгнув, вздрагивала и замирала. Потом, после долгого раздумья, карабкалась выше. Зорин слышал отрывистые команды хирурга, неестественно спокойный голос ассистентки, отсчитывавшей пульс. Сейчас они кончат и тогда…

— Аппарат! — резко произнес хирург.

— Включаю, — отозвалась сестра.

На несколько секунд наступила тишина.

— Закрывайте, — сказал хирург. — Борис Аркадьевич, готово.

Зорин обернулся. Два ассистента прикрывали операционный стол стеклянным колпаком. Хирург повторил:

— Готово.

Сейчас, когда нужно было действовать, к Зорину вернулась уверенность. Мучительная скованность исчезла. Казалось, тело потеряло вес. Движения стали легкими, точными.

— Начинаем! — сказал он и услышал в своем голосе что-то резкое, отрывистое, похожее на интонацию хирурга.

Рука коснулась пульта. Вспыхнули зелено-серые круги осциллографов. На экранах змейками извивались светлые линии. В центре пульта, на выпуклом квадрате большого экрана их было две — зеленая и синяя. Они сплетались в каком-то фантастическом танце. Только очень опытный глаз мог уловить в их судорожном биении ритм и закономерность. Это работал регистратор биотоков.

— Включаю холод!

Зорин повернул рукоятку. Где-то за стеной приглушенно завыл компрессор. Под стеклянный колпак побежал холодный воздух. Стрелка циферблатного термометра дрогнула и поползла вниз. Врачи подошли к пульту, остановились позади Зорина.

— Такое быстрое охлаждение… — тихо сказала молоденькая ассистентка, — это вызовет…

Хирург недовольно кашлянул, и ассистентка замолчала.

Стрелка термометра летела вниз. Тридцать два и два… Тридцать и четыре… Тридцать… Только у цифры “26” стрелка почти замерла, словно натолкнувшись на препятствие. На регистраторе биотоков бешено заплясали светлые змейки.

— Всегда так, — вполголоса, не оборачиваясь, сказал Зорин. — Организм сопротивляется. В обычных условиях ниже этой температуры — смерть.

Вздрагивая, как бы нехотя, стрелка медленно сползла к цифре “25” и снова полетела вниз.

— Двадцать три… двадцать один… — вслух отсчитывала ассистентка, — восемнадцать и пять… шестнадцать…

Танец змеек на экранах осциллографов замедлялся. Теперь светлые полоски плавно вскидывались вверх, на мгновение застывали и медленно падали.

Восемь… шесть с половиною…

Сама не замечая этого, ассистентка считала громко, звенящим от волнения голосом.

— Пять с половиною… пять…

Зорин нажал белую кнопку под регистратором биотоков. Вспыхнула зеленая лампочка.

— Автомат, — отрывисто сказал Зорин, — будет поддерживать нужную температуру, записывать показания приборов, сигнализировать в случае непредвиденных осложнений.

Он замолчал. Сейчас говорить о технике казалось кощунством. Пробормотал:

— Как будто все…

Экраны осциллографов погасли, На пульте ровно горела зеленая лампочка.

Зорин обернулся. Почти машинально обернулись и другие. Но сквозь запотевший стеклянный колпак ничего не было видно.

В наступившей тишине отчетливо слышалось сухое пощелкивание автомата…


Странная вещь — время. Философы и физики спорят о природе пространства. О природе времени никто не спорит — слишком ничтожны знания. Время одно для всех, — так говорила механика Ньютона. Время зависит от скорости движения системы отсчета, — утверждают формулы в механике Эйнштейна. И это все, что знают люди.

Бесконечность времени трудно себе представить. Еще труднее представить, что время может иметь предел. Кто окажет — что такое время? Тысячелетия назад была создана легенда о Хроносе — всепоглощающем Времени. Среди богов, придуманных людьми, не было никого страшнее Хроноса. Это он породил Танату — смерть, Эриду — раздор, Апату — обман, Кер — уничтожение… Это Хронос пожирал своих детей…

В конце концов дети Хроноса восстали. После долгой борьбы они освободились от жуткой власти Времени. Так говорит легенда.

Когда-нибудь легенда станет явью. Не боги, а люди восстанут против всепоглощающего Хроноса. Восстанут и победят. Тогда люди будут свободно двигаться во времени и уноситься на тысячелетия вперед.

А пока великая безмолвная река времени несет нас неотвратимо, неуклонно.

Первое, что увидел Садовский, были бесформенные светлые пятна. Потом одно пятно, побольше и поярче, превратилось в полуприкрытое шторой окно. Другое пятно медленно приобрело очертания человеческого лица.

Сначала все было серым. Цвета появились позже, не сразу. Прежде всего желтый и розовый — от букета на тумбочке. Затем синий — от костюма Зорина.

Теперь Садовский видел, что губы Зорина двигаются — профессор говорил. Но звуков не было. Они возникли внезапно, словно разорвав завесу:

— …и делайте так, — говорил Зорин. — Сосредоточьтесь, голубчик. Поднимите руку. Вы слышите?

Садовский не отвечал. Он слышал, но слова не воспринимались. В памяти медленно, очень медленно всплывали картины. Лепрозорий… Встреча с Зориным… Бессонные ночи… Еще один разговор… Операционная…

— Сколько? — спросил Садовский и вздрогнул — голос прозвучал откуда-то со стороны.

Зорин подпрыгнул на стуле, впился глазами в лицо Садовского.

— Так, так, — шептал он, машинально потирая руки. — Рефлексы, зрение, мышление, речь… Значит…

— Сколько лет? — повторил Садовский, пытаясь привстать на кровати.

— Лежите, голубчик, лежите! Девятнадцать лет. Девятнадцать с лишним. Скажите, вы…

— Девятнадцать! — перебил Садовский и вдруг рывком оторвался от подушки. Глаза его, не мигая, смотрели на Зорина.

Медленно, преодолевая инерцию, возникали обрывки представлений. Склеенные впечатлениями, они превращались в мысли. Не сразу, путаясь и переплетаясь, мысли выстраивались и выравнивались. И только тогда в сознании прозвучало: ложь! Девятнадцать лет — это ложь! Зорин совершенно не изменился. Полное бритое лицо, прищуренные глаза, едва заметные морщинки… Все как было!

Садовский покачал головой. Ему казалось, что он говорит.

— Спокойнее, Александр Юрьевич, спокойнее, — Зорин улыбался, скрывая волнение. — Ну, говорите…

— Девятнадцать лет… девятнадцать лет…, — Садовский силился привстать, — вы… такой… но изменились…

Зорин растерянно улыбнулся, развел руками.

— Понимаете, это потом. Потом. Не все сразу. Я объясню.

— Не удалось… ничего не удалось, — не слушая его, выкрикивал Садовский, — проказа…

Он поднял к лицу руки. На белой, глянцевой коже не было никаких следов проказы.

— Не понимаю…

Он бессильно откинулся на подушку.

— Прошло девятнадцать лет, — отчетливо, почти по слогам повторил Зорин. — Проказа излечена. Это было нелегко. Последняя стадия,. Девятнадцать лет…

— А вы? — прошептал Садовский. — Вы?

— Мы победили старость, — просто сказал Зорин. — Поэтому я… такой… Старость теперь наступает нескоро.

Садовский закрыл глаза. Потом приподнялся на локтях, посмотрел на Зорина. Спросил беззвучно:

— Как?

— Ну, не сейчас, голубчик, не сейчас, — мягко сказал Зорин. Посмотрел в глаза Садовскому, улыбнулся. — Ну, хорошо, голубчик, не волнуйтесь… Понимаете… видите ли, старение организма считалось необратимым процессом. А мы доказали, что процесс этот обратим. Пока — ограниченно, но обратим. Вот и все… Нет, нет! Больше ничего не скажу!..

Садовский дышал тяжело, с хрипотой. Лег, губы шептали:

— Девятнадцать лет… Девятнадцать лет…

Зорин взял его руку — сухую, холодную.

— А… другое? — еле слышно спросил Садовский. — Девятнадцать лет… Люди…

Зорин понял.

— Да, коммунизм, — он улыбнулся. — Многое изменилось. Вы не узнаете.

— Что? — прошептал Садовский.

Зорин покачал головой.

— Не спешите. Все впереди.

Садовский долго, очень долго лежал, глядя куда-то в пространство. Потом улыбнулся — одними глазами. Зорин уловил слабое пожатие руки.






ЭКСПЕРИМЕНТ 768

Согласитесь, что четыре года без отпуска — это уже слишком. Особенно если девяносто процентов этого времени проведено в отдаленных районах Восточной Сибири… Так я и сказал начальнику геологического управления, когда была закончена обработка материалов, собранных нашей экспедицией. Начальник вздохнул, но протянутое мною заявление подписал.

Я получил отпуск на все лето. “Отдыхать — так отдыхать”, — это было решено сразу. Но как отдыхать? На всякий случай я решил посоветоваться с врачами.

Седенький врач долго выстукивал и выслушивал меня. Потом снял пенсне, достал из кармана платок и начал неспеша протирать стекла.

— Ну, как, доктор? — поинтересовался я.

— Сколько вам лет? — спросил он вместо ответа.

Я приготовился к худшему.

— Тридцать четыре. А что?

— Тридцать четыре? В таком случае еще шестьдесят шесть лет я вам гарантирую. Сердце стальное, нервы стальные, легкие… — он помедлил, подыскивая выражение, — легкие тоже стальные. Отдых вам противопоказан. Восходите на Эльбрус, переплывайте Керченский пролив, идите пешком из Москвы во Владивосток… Словом, не сидите дома. До свидания, молодой человек…

Ни один из перечисленных доктором вариантов меня не устраивал. Палатки, переходы, переправы- все это мне изрядно надоело. И я решил: “Отдыхать — так отдыхать. Остаюсь в Москве”. Это была гениальная идея. Сняв дачу, я мог бы совмещать отдых с прогулками по московским музеям и картинным галереям, ходить в театры и на концерты. К тому же я был отчаянным болельщиком, а борьба за кубок по футболу обещала в этом году быть особенно интересной.

На следующее утро я начал поиски дачи. Занятие это оказалось довольно скучным, и я не буду рассказывать о том, как пересмотрел десятка два дач. Все они чем-то меня не устраивали. Только на третий день я увидел то, что мне хотелось.

Небольшой двухэтажный коттедж стоял в центре кленовой рощи. Чистенький, свежевыкрашенный, изящный домик невольно привлекал внимание. Метрах в двадцати от фасада был разбит цветник, поодаль виднелись шезлонги.

К сожалению, дача не производила впечатления пустующей. В открытое окно первого этажа была видна пожилая женщина, готовившая обед. Откуда-то издалека доносилась тихая мелодия вальса, а где-то рядом со мной мужской голос отсчитывал: “Семьдесят шесть… семьдесят семь… семьдесят восемь…”

Спрашивать хозяев было бесполезно. Но и уходить не хотелось.

— Нравится?

Неожиданный вопрос заставил меня вздрогнуть. Я обернулся. Передо мной стоял необыкновенно высокий мужчина лет сорока. Вся его одежда состояла из коричневых трусов и белой майки-безрукавки. Голова, чисто выбритая, казалась непропорционально маленькой. Глаза, прикрытые толстыми стеклами роговых очков, внимательно и как-то оценивающе смотрели на меня. В руках у незнакомца была детская веревочная скакалка.

— Нравится дача? — повторил он.

Я ответил, что нравится.

— Прекрасная дача, — согласился он. — Но мне одному дороговато. Хотите в компанию? Вам на сколько?

— До конца лета.

Незнакомец сразу оживился.

— Да ну? Вот здорово? Я-то ведь тоже здесь до сентября. Значит, по рукам? Первый этаж общий, второй пополам, а? И на полном пансионе. Соглашайтесь!

Он назвал очень небольшую сумму, и это окончательно решило дело. Я согласился.

— Отлично! — воскликнул незнакомец. — Сейчас я предупрежу хозяйку, и будем считать, что все в порядке. Подождите здесь.

Он направился к дому. “Направился” — это, конечно, не то слово. К моему удивлению, он не шел, а бежал, прыгая через скакалку. Зрелище было довольно забавным. Высокий рост заставлял незнакомца при каждом прыжке складываться почти вдвое и резко вскидывать ноги. Должен сказать, что проделывал он это очень ловко — веревка прямо-таки мелькала в воздухе. Трудно было понять, почему он предпочитал именно такой способ передвижения. Я знал, что спортсмены применяют скакалку для тренировки, но незнакомец — узкоплечий, тощий и уже немолодой — меньше всего напоминал спортсмена.

Минут через пять показалась хозяйка — пожилая женщина, которую я видел через окно. Незнакомец трусил следом за ней, быстро взмахивая веревкой и подгибая ноги. Я пошел навстречу.

— Дарья Константиновна, — незнакомец скакалкой показал на хозяйку.

Я назвал себя. Хозяйка нерешительно посмотрела в мою сторону, потом на незнакомца. Поймав его подбадривающий взгляд, она сказала, что не возражает против моего вселения. Я протянул ей деньги, она почему-то покраснела и махнула рукой. Однако незнакомец спокойно взял деньги, пересчитал и положил ей в карман передника. Хозяйка пробормотала что-то вроде благодарности и сейчас же ушла. Мы остались вдвоем.

— Трах, — сказал незнакомец.

Я удивленно посмотрел на него.

— Трах, — повторил он.

— Простите, — нерешительно сказал я, — это в каком же смысле “трах”?

— В прямом, — рассмеялся незнакомец. — Это моя фамилия. Николай Андреевич Трах.

Я начал извиняться, но Трах перебил меня:

— Пустяки! Не впервые… А ведь фамилия-то, казалось бы, простая. Бах — все привыкли, а вот Трах — как-то необычно… Вы кто по специальности?

Трах бесцеремонно оглядел меня с ног до головы.

— А вы? — ответив, поинтересовался я.

— Пишу, — коротко ответил он.

Мы помолчали. Трах что-то обдумывал.

— Вот что, Константин Петрович, — сказал он наконец, — поезжайте-ка сейчас за вещами. А я проведу в вашу комнату свет и заставлю хозяйку сделать уборочку. Обедать будем в семь часов. Действуйте!

Я повернулся и пошел к станции. За моей спиной послышался свист воздуха, рассекаемого скакалкой, и голос Траха: “Сто двадцать… сто двадцать один… сто двадцать два…”

К вечеру все было сделано. Я привез из города целый чемодан новых книг и журналов; первые две недели я решил никуда не уезжать. Трах показал мне комнату — она превзошла мои ожидания. Стены, сверкающие свежей краской, радовали глаз светлыми тонами. Кровать, стоящая у самого окна, вделанный в стену шкаф, маленький столик, мягкое кресло, тумбочка с радиоприемником занимали мало места, и комната, несмотря на свои скромные размеры, казалась просторной. Над кроватью висела неплохая репродукция с картины Айвазовского “Бриг “Меркурий”. Это мне тоже понравилось — приятно было думать, что, просыпаясь, я буду видеть море, хрупкий кораблик, облака, уплывающие куда-то вдаль…

Вечером мы с Трахом играли в домино. В одиннадцать я пошел спать.

— Спокойной ночи, — сказал мне на прощание Трах. — Запомните, что вам будет сниться. Говорят, на новом месте сон всегда в руку — сбывается.

Я разделся, лег и сейчас же заснул. Ничего мне не снилось — я спал необыкновенно крепко. В семь часов меня разбудил будильник. Выключив звонок, я продолжал лежать — вставать не хотелось… Ласковый ветерок колыхал занавески, и они шуршали, навевая сон. Я закрыл глаза.

И вот тут я увидел это удивительное сновидение. Оно началось как-то сразу, внезапно возникнув из черного провала небытия. Никогда еще я не видел такого реального сна. Казалось, сама жизнь ворвалась в сновидение — настолько оно было отчетливым, связным и, главное, осмысленным.

…Вьется полированная лента Ленинградского шоссе. Слева мелькают водные станции, пестрые вывески пляжей. Из-за густых зарослей ясеня, дуба, акации уже видна звезда стального шпиля Северного речного вокзала. Да, это вокзал — ошибиться невозможно: светло-серые колонны, фонтаны, каменные фигуры белых медведей и дельфинов…

А сон уже бежит дальше. Я вижу двухпалубный теплоход с короткой, откинутой назад трубой, пытаюсь вспомнить его название, но тут же возникают новые видения. Форштевень судна режет воду, поднимая белые вспененные буруны…

С непостижимой, фантастической быстротой мелькают шлюзы канала имени Москвы. Потом они сменяются невысокими, аккуратными домиками. Какой-то внутренний голос подсказывает: “Село Волгино-Верховье, Великолукской области”. Мне никогда не приходилось бывать в этом селе, но со странным спокойствием я рассматриваю вывеску над правлением колхоза “Волга”…

Бежит под гору проселочная дорога. Болото, поросшее осокой и белокопытником… Деревянный сруб над неглубоким колодцем… Тихо струится прозрачная вода. Оттесняя все, возникает надпись: “Исток Волги”. Ниже — еще какие-то слова. Я пытаюсь их разобрать… и просыпаюсь.

Первое, на что я обратил внимание, были часы. Мне казалось, что сон длился очень долго, но стрелка передвинулась только на две минуты.

Я лежал, вспоминая сон. В нем не было никаких искажений, обычное для снов хаотическое нагромождение фантастики совершенно отсутствовало — и это было самым фантастическим…

— Почему у вас такой задумчивый вид? — спросил меня Трах за завтраком.

Я объяснил. Трах слушал внимательно, но, в конце концов, откровенно рассмеялся.

— Вы шутите, Константин Петрович, — сказал он. — Допускаю, что можно увидеть во сне канал, по которому вы десятки раз проплывали, но исток Волги в каком-то селе Волгино-Верховье… Это уже вы приукрашиваете.

— Могу дать слово, — возразил я.

— Зачем? Мы проверим иначе.

Трах ушел в свою комнату и через несколько минут вернулся с путеводителем по Волге. Быстро перелистав страницы, он прочел:

— Великолукская область. Село Волгино-Верховье. Колхоз “Волга”. На болоте — деревянный сруб, обнесенный террасой. Сруб поставлен над колодцем. У колодца надпись: “Исток Волги. Колодец, разрушенный гитлеровцами, восстановлен. Июль 1942 года”… Ну, что вы теперь скажете?

Я молчал. Присниться может всякое, но такой точный сон… В него действительно трудно поверить.

— Признайтесь, что вы пошутили, — смеялся Трах. — Кинокартины бывают документальные, а вот сны…

Мне почему-то не хотелось соглашаться, и я рассказал Траху, как однажды видел во сне, что у меня выпал зуб, а через неделю зуб действительно заболел, и пришлось обращаться к дантисту.

— Подумаешь, чудеса! — фыркнул Трах, пренебрежительно пожав плечами. — Это же очень просто. Днем вы заняты тысячами дел, вам некогда прислушиваться к сигналам организма — особенно, если эти сигналы слабы. И начало болезни часто ускользает от сознания. Иное дело ночью. Заболевший орган продолжает посылать в мозг импульсы возбуждения, и они уже не подавляются более сильными импульсами, идущими от внешних органов чувств. Отсюда и соответствующие сновидения. Вы говорите — зуб… Мне приходилось читать о десятках подобных историй. Немецкий естествоиспытатель Конрад Геснер описал, например, такой случай: человеку приснилось, что змея укусила его в грудь, а через два дня на груди действительно появилась язва. Или другой случай…

— Как же тогда объяснить мой сон? — перебил я.

Трах рассмеялся.

— Очень просто. Вы его выдумали…

Но я ничего не выдумал. Мне и в самом деле приснилось то, чего я никогда не видел, но что существовало в действительности. Весь день я думал об этом. Мысли вновь и вновь возвращались к странному сновидению. К вечеру я уже с трудом мог заставить себя сосредоточиться на чтении.

За ужином Трах спросил меня:

— Ну, какие чудеса вы увидите в эту ночь?

Я ответил шуткой, хотя настроение у меня было совсем невеселое. Терпеть не могу происшествий, выходящих за пределы здравого смысла.

Заснул я очень крепко, ночью мне ничего не снилось. Но утром… Утром все повторилось. Я проснулся по звонку будильника, было ровно семь часов. Присев на кровати, я снял будильник, чтобы перевести стрелку… и сейчас же прямо с будильником в руках — заснул. Сон ворвался в сознание властно, по-хозяйски.

…Лунная дорожка пробежала через реку. На крутом склоне амфитеатром раскинулся город. Тихо звучит знакомая мелодия… Золотая россыпь огней отражается в темной воде… Горький… Я безошибочно угадываю город. И как бы в подтверждение моей догадки ночь сменяется полднем.

Теперь я отчетливо вижу Нижнюю набережную с пассажирскими дебаркадерами. Над рекой поднимаются каменные громады многоэтажных зданий. А выше — стены старинного Кремля.

Внезапно они исчезают… Мелькают пневматические перегружатели. Широкие пасти всасывают вместе с воздухом желтый поток зерна…

Желтое превращается в синее — струится вода… Нет, это все тот же поток зерна, только теперь пшеница окрашена лазурью. За исключением цвета — все необыкновенно реально, жизненно, отчетливо…

Надвигается темнота. То, что возникает из нее, уже не кажется реальным — оно, скорее, нарисовано. Я вижу, как громадная баржа втягивается в камеру. Быстро уходит вода, и корпус баржи садится на гигантские стальные обручи… Они приподнимаются, поворачиваются… Кажется, баржа сейчас упадет — мне хочется закричать. Но обручи цепко держат огромный черный корпус. Баржа перевернута, и из открытых люков рекой льется поток зерна. Он ближе, ближе… Сейчас захлестнет меня…

Я кричу… и сон мгновенно прерывается.

В руках я все еще сжимал будильник. Стрелки красноречиво свидетельствовали — прошло немногим более минуты. Трезвый ум естествоиспытателя не хотел мириться с неестественной реальностью сна. Но факты, если сны можно считать фактами, оказались упрямой вещью. Я видел — и с этим приходилось считаться.

Десятки нерешенных вопросов волновали меня, когда я вышел к завтраку.

— Ого! — воскликнул Трах. — Держу пари, вам приснилось что-нибудь удивительное.

В нескольких словах я передал содержание сна. На этот раз Трах слушал с интересом и даже дважды переспросил меня, когда я рассказывал про синюю пшеницу. Но едва я заикнулся о перевернутой барже, Трах поднялся из-за стола и расхохотался.

— Э, Константин Петрович! — он погрозил длинным пальцем. — Вы опять шутите. Волга — верю. Горький — верю. Но перевернутая баржа — это уж чересчур! Вы прочитали в “Промышленно-экономической газете”. Сознавайтесь…

— Да я две недели в глаза не видел этой газеты!

Недоверчиво качая головой, Трах вышел на веранду и принес кипу старых газет.

— Посмотрите-ка, — сказал он, разворачивая одну из них.

Честное слово, мне стало как-то не по себе! На четвертой странице под рубрикой “Техника будущего” была помещена статья, рассказывающая о гигантских баржеопрокидывателях, проектируемых для Горьковского речного порта.

— Но, поверьте, Николай Андреевич, — взмолился я, — эта газета мне никогда не попадалась!

Трах молчал, всем своим видом олицетворяя недоверие.

— Скоро вы во сне начнете делать изобретения, — сказал он наконец.

Видимо, эта мысль ему понравилась. Он оживился и начал шагать по комнате, выкрикивая:

— А что! Возможно! Вполне возможно. Ведь увидел же Кекуле во сне структурную формулу бензола — об этом все химики знают. Да, да! А Вольтеру однажды приснился новый вариант “Генриады”. Ну, а Тартини? Он увидел оригинальный сон, да, да, весьма оригинальный… Приходит к нему дьявол и говорит: “Возьми меня в свой оркестр скрипачом”. Тартини спрашивает: “А ты умеешь играть?” Дьявол отвечает: “Давай покажу”. Берет скрипку и наигрывает чудесную мелодию. Тартини проснулся и тут же ее записал. Так и появилась знаменитая “Соната дьявола”.

— Николай Андреевич, но чем же объясняется эта чертовщина?

Трах остановился и, покачиваясь на длинных ногах, в упор уставился на меня.

— Чем? — он перешел на шепот. — Ойнеромантикой.

— Это еще что такое? — удивился я.

— Ойнеромантика — учение о гаданиях по сновидениям. Создано во втором веке новой эры греческим ученым Артемидором Далисским.

Я смотрел на его нелепую фигуру, ухмыляющееся лицо с узкими щелками хитроватых глаз и думал, что судьба подарила мне довольно странного соседа. Почему-то вспомнилось первое знакомство, скакалка, комичные прыжки Траха… На всякий случай я ответил весьма неопределенно:

— Интересно, очень интересно…

— Еще бы! — подхватил Трах. — Артемидор написал первый в истории человечества сонник. А какие там объяснения — прелесть! Скажем, вам приснилось, что у вас много рук. Как это объяснить? Ага, не знаете? А Артемидор ясно говорит…

Он на секунду задумался, потом, глядя в потолок, процитировал:

— “Если ремесленник видит, что у него много рук, то это хорошее предзнаменование, — у него всегда будет довольно работы. Для мошенников же такой сон, напротив, предвещает тюрьму, указывая на то, что много рук будут заняты ими”. Здорово, а?

Я пожал плечами.

— Вы чем сегодня занимаетесь? — спросил Трах, неожиданно меняя тему разговора.

— Пойду на реку.

— Ну, а я буду прыгать со скакалкой. Счастливо!

Он выбежал из комнаты.

Признаться, Трах меня удивлял. Я не понимал этого человека. Резкие переходы от серьезных разговоров к шутовству, вечная скакалка, а теперь еще эта “ойнеромантика” сбивали меня с толку. Кто он такой? Чем занимается?

В конце концов, я пришел к двум простым, но самым разумным выводам. Во-первых, мне незачем думать о своем соседе. Со временем все объяснится само собой — ведь мы знакомы только два дня. Во-вторых, я решил не обращать внимания на сны. Снятся — и пусть себе снятся.

Весь день я провел у реки, купался, загорал, читал, катался на лодке. Вечером Трах пригласил меня к себе: по телевизору передавали концерт. Я смотрел на линзу и невольно думал о том, что мои сны, не стесненные узкими рамками экрана, намного реальнее плоского и бесцветного телевизионного изображения…

Стараясь отвлечься, я начал рассматривать комнату Траха. По размерам и обстановке она в точности соответствовала моей комнате. Как ни странно, но здесь царил порядок: зная Траха, я не поверил бы в его аккуратность.

За ужином Трах спросил меня:

— Константин Петрович, вам… э… не покажется нескромным, если я задам один вопрос?

— Пожалуйста.

— Вы рассказали о своем сне… ну, насчет Волги… Меня интересует один момент. Вы сказали, что не только видели Горький, но слышали в этот момент мелодию. Так вот, какую именно мелодию? Можете вспомнить?

— Конечно. Я еще утром сообразил. Это была Балакиревская увертюра на темы трех русских песен.

— Балакирев? — Трах недоверчиво посмотрел на меня. — Ах, Балакирев! Конечно, конечно…

Он встал и, не прощаясь, направился к двери, что-то насвистывая на ходу.

— Николай Андреевич, — окрикнул я его. — у вас не найдется что-нибудь почитать о снах и сновидениях?

Трах повернулся, хитровато посмотрел на меня.

— Найдется, сейчас принесу.

Через полчаса, лежа в кровати, я перелистывал популярную брошюру. К сожалению, узнал я немногое.

Днем, когда человек бодрствует, кора головного мозга находится в состоянии возбуждения. Это возбуждение, однако, не охватывает всю кору- оно ограничивается отдельными очагами, расположенными вперемежку с очагами торможения. Получается нечто вроде “мозаики” действующих и бездействующих участков. “Мозаика” подвижна: в зависимости от нашей деятельности возбуждаются попеременно то одни, то другие участки коры.

Во время сна динамическая мозаика сменяется устойчивым торможением всей коры головного мозга. Торможение возникает первоначально в одном каком-нибудь участке, а потом уже распространяется — “иррадиирует” — на соседние. Как вода при наводнении заливает все низменные места, так и торможение охватывает кору больших полушарий, оставляя только маленькие островки. Эти островки — “центры сна”. Они продолжают бесконтрольно работать, вызывая фантастические и нелепые сновидения.

На этом я прекратил изучение брошюры. В ней явно чего-то не хватало. Ведь мои сновидения не были ни фантастическими, ни нелепыми. Чем же их следовало объяснить?..

Заснул я мгновенно. На этот раз я не ставил будильник. Но утром какой-то внутренний толчок разбудил меня. Я успел заметить время — семь часов, — и сейчас же снова погрузился в сон.

…Видение возникло из темноты и первые мгновения было скрыто серой дымкой. Потом выплыл краешек солнечного диска, и я увидел море, горы, покрытые соснами и буком. Какой-то голос подсказал: “Ты видишь восход солнца с вершины Ай-Петри”.

Южный берег Крыма! Я жадно рассматривал виноградники, парки, сады, белые корпуса санаториев…

Дрогнув, видение изменилось. Теперь вокруг меня были огненные цветы канн, темная хвоя, пушистые мимозы, веерообразные кроны пальм, подстриженные шапки лавра. В просветах зелени мелькнули знакомые контуры белых зданий, и я понял: “Ялта”.

Тотчас же неведомая сила подхватила меня и, вызывая странное ощущение полета, повлекла куда-то вверх. Далеко внизу осталась Ялта, и я увидел с высоты птичьего полета Гурзуф, Алушту, Судак.

Я опускался и вновь поднимался. Внизу проплывали санатории, пляжи, набережные… С улиц Гурзуфа я любовался Медведь-горой, в Судаке видел развалины средневековой генуэзской крепости…

А сон продолжался, и таинственная сила несла меня над крымским побережьем…

Потом все исчезло. Я видел только цветущую акацию, купался в море белых лепестков, полной грудью вдыхая их пряный запах…

Проснувшись, я не сразу обратил внимание на часы, а когда посмотрел на них, было уже пять минут восьмого. Как и в первых случаях, сон продолжался едва ли больше одной–двух минут. Бодрость и какое-то необычайно светлое настроение, возникшее в последние мгновения сна, так и остались у меня на весь день.

Трах встретил меня вопросом:

— Ну, какой сон мне придется разгадывать сегодня?

Я ответил коротко:

— Крым.

Он громко расхохотался, взмахивая длинными руками.

— А вы умеете устраиваться! Отличный сон! Ну-ка, расскажите.

Стараясь говорить безразлично веселым голосом, я начал рассказ. Когда я упомянул о развалинах генуэзской крепости, Трах присвистнул и бесцеремонно прервал меня:

— Ха! Я могу отгадать, что вы видели дальше.

— Попробуйте.

— Вы увидели Карадагские горы, увидели, как прибрежный хребет круто обрывается в море, увидели знаменитые скалы: “Сфинкса”, “Льва”, “Ивана-разбойника”, увидели созданные ветром и водой Карадагские ворота…

Я вскочил.

— Откуда вы это знаете?

Трах рассмеялся мне в лицо.

— Откуда? Да ведь это обычный туристский маршрут. Традиционнейший из традиционных! Вам угодно меня разыгрывать.

— Даю честное слово, что я видел этот сон, — отчеканил я, начиная злиться.

Трах перестал смеяться.

— Видели? — он исподлобья взглянул на меня. — Ну, успокойтесь, верю… Но вы же бывали в Крыму — вот и вспомнилось, приснилось.

— Я был в Ялте, Гурзуфе и Алуште, но Судака и Карадагских гор я не видел.

— Вы могли их видеть в кино, могли, наконец, видеть на фотографии.

Это была дельная мысль. Я неуверенно возразил:

— Что-то не помню таких случаев.

— Глупости! — не очень вежливо ответил Трах. — Вы просто забыли. Французский ученый Деляж однажды увидел во сне, что у него в доме на лестнице вместо одного украшения — стеклянного шара — поставлено другое — медная еловая шишка. Проснувшись, он пошел на лестницу и действительно обнаружил медную шишку. Чудеса? Отнюдь. Украшениесменили тремя днями раньше, но Деляж, занятый своими мыслями, не обратил на это никакого внимания. Только зрение — оно работает автоматически — передало новое изображение в мозг. Во время сна это изображение и всплыло. Так и у вас: где-то вы все-таки видели Карадагские горы.

Спорить было бесполезно.

— Скажите, — спросил я, — а вам не снятся сны?

Лицо Траха изобразило ужас.

— Мне? Что вы! Я не люблю спать и никогда не вижу снов.

— Не любите спать? — переспросил я.

— Ненавижу!

Совершился один из тех мгновенных переходов, которые так удивляли меня в моем соседе. Прекратилось паясничанье, он говорил теперь серьезно и взволнованно. Глаза поблескивали за стеклами очков, излучая ум, энергию, волю.

— Ненавижу! Ненавижу сон! Мы спим восемь часов в сутки — это же треть жизни! Двадцать лет из шестидесяти. Двадцать лет! Вдумайтесь в эту цифру. Что перед ней те жалкие годы заключения, к которым приговаривают преступников! Все человечество приговорено проводить одну треть своей жизни во сне, в небытии. На земле живет свыше двух миллиардов людей, и каждый из них в среднем восемь часов проводит во сне. Шестнадцать миллиардов человеко-часов! Сколько это неоткрытого, неизобретенного, неузнанного, непрожитого… Даже самые свирепые эпидемии, самые ужасные болезни обходятся человечеству в сотни раз дешевле… Да, люди платят дань непокоренной еще природе, огромную дань — треть жизни. И эта дань собирается с неумолимой жестокостью. Человек может месяц прожить без пищи, десять дней — без воды и только пять — без сна. Тот, кто хотя бы на час безболезненно уменьшит людям норму сна, окажет человечеству величайшее благодеяние…

— Но разве это возможно? — спросил я.

Трах замолчал. Я пожалел, что задал вопрос, глаза Траха снова превратились в узенькие щелочки, лицо ехидно сморщилось.

— Вам, конечно, это ни к чему. Ведь вы видите такие великолепные документально-художественные сны…

Весь день я не мог забыть об этом разговоре. А мой странный сосед, несмотря на ненависть ко сну, почти все время спал. Сон и скакалка — других занятий Трах не признавал. После завтрака он запирался у себя в комнате, и в открытое окно далеко разносился громкий, с присвистом храп. С двенадцати до четырех Трах бегал со скакалкой. Пообедав, он снова ложился спать, и раньше семи не появлялся.

К моему немалому удивлению, Трах никогда не выглядел заспанным, — а ведь спал он никак не меньше четырнадцати часов в сутки. Видимо, скакалка помогала…

Я тоже пробовал уснуть. Откровенно говоря, мне хотелось еще раз пережить ощущение полета, увидеть море, горы… Полтора часа я спал, удобно устроившись в шезлонге, но, кроме самых обычных — отрывистых и бессмысленных — снов, ничего не видел. Проснулся я с головной болью и сразу же ушел на реку. Положительно, нужно уметь спать!

Вечером Трах спросил меня:

— Что бы вы хотели сегодня увидеть во сне?

Я ответил первое, что пришло на ум:

— Гавайские острова.

Он подумал, потом сказал:

— Что ж, увидите.

Я принял это как шутку. Но за ужином Трах повторил:

— Сегодня вы обязательно увидите Гавайские острова.

Он говорил совершенно серьезно. Может быть, поэтому я долго не мог заснуть.

На этот раз сновидение пришло раньше обычного. Спокойно, так, как будто в этом не было ничего особенного, я смотрел на острова “вечной весны”…

Мерно вздымаются лохматые волны. Сверкают яркие звезды, отражения их бегут по неровной поверхности океана и гаснут в бурунах, отброшенных корпусом корабля. Впереди — вулканическая вершина самого крупного острова архипелага — Гавайи. Дальше, в туманном свете сумерек неясно вырисовывается другой остров — Майи… Я вглядываюсь, и из темноты выплывает еще один остров, знакомый мне по описаниям Джека Лондона. Это остров прокаженных — Молокаи.

Надвигается ночь. Справа видны темные силуэты кораблей. Я догадываюсь — мы у причалов Гонолулу. И сразу наступает утро. На берегу, совсем рядом, высокая башня. Чей-то голос подсказывает мне: “Это маяк “Алоха”, хорошо знакомый морякам всех стран”…

Дорога — запутанная и тонкая, как кружевная вязь — упрямо лезет вверх. Со склона высокой горы я вижу остров Оаху. Контуры его дважды резко очерчены: один раз — белой линией прибоя, второй — зеленой цепью высоких кокосовых пальм… На секунду видение замирает, потом море почему-то становится желтым, и кажется, что я в оазисе, а кругом безбрежная пустыня…

Я оборачиваюсь в ту сторону, где двойная бело-зеленая граница острова прерывается громадными зданиями отелей, банков, пароходных компаний… Гонолулу! У этого города свой внешний обвод — широкая дуга убогих лачуг, в которых живут канаки…

И, словно подслушав мои мысли, невидимая сила сейчас же переносит меня в музей — последнее прибежище вымирающей культуры канаков. Взгляд мой переходит с предмета на предмет — пироги, оружие, посуда, какие-то украшения — и останавливается на массивной, отполированной доске с закругленными краями.

Меркнет свет, и через темноту проступает надпись: “Плавательная доска гавайского вождя Пали. Изготовлена из дерева уилиуили. Длина — 14 футов 6 дюймов, ширина — 20 дюймов…”

Снова все застилает темнота, и снова возникает та же надпись. Кто-то тянет меня за руку. Но я всматриваюсь в четкие буквы…

— Да проснитесь же, черт побери!

Я с трудом открыл глаза. Рядом сидел Трах, взволнованный и какой-то взъерошенный.

— Доску видели?! — почти выкрикнул он.

— Доску?

Я машинально кивнул головой.

— Что там написано?

— Плавательная доска вождя… вождя…

— Пали, — нетерпеливо подсказал Трах.

— Да, Пали… Потом про дерево… Она из дерева уили… уилиуили.

— Отлично! — Трах подскочил на месте. — Размеры? Какие размеры?

— Длина 14 футов…

— О!

На лице Траха был написан откровенный восторг. Глаза сияли.

— Дальше, дальше!

Я пытался вспомнить, но цифры ускользали. Кажется, вот-вот вспомнишь… и не вспоминаешь. Лицо Траха попеременно выражало то радость, то уныние.

— Нет, не могу, — признался я.

Только теперь мне пришел в голову законный вопрос: “А откуда Трах знает о моем сне?”

— Послушайте, Николай Андреевич, — окончательно проснувшись, спросил я, — как это вы угадали мой сон? Что за чертовщина?!

Трах не ответил. Глаза его потухли. Он встал и, сгорбившись, пошел к двери. Длинные руки бессильно раскачивались на ходу…

Поразмыслив минут пять, я сказал себе: “Хватит! Нужно найти разумное объяснение”. Еще полчаса ушло на поиски объяснения. Я действовал методом исключения. Случайность? Нет, не случайность: Трах знал, что именно мне приснится. Внушение? Опять-таки нет! Ведь мы накануне почти не разговаривали о Гавайских островах. Правда, под влиянием предсказания Траха я думал о Гавайях, но зато накануне я совсем не думал о Крыме. Нет, внушение здесь не при чем. Что же остается? Всякая сверхъестественная ерунда заранее исключается — в чудеса я не верю.

Так что же все-таки остается? Не случайность, не внушение… Гипноз!

Я сразу почувствовал облегчение. Объяснение было найдено. Конечно же, гипноз!

К завтраку я вышел нескоро. Трах сидел за столом, ожидая меня. На лице его было написано нечто среднее между раскаянием и любопытством. Я коротко поздоровался, придвинул стул и с сосредоточенным видом принялся за яичницу. Трах, искоса поглядывая на меня, вертел в руках вилку. Наконец, поняв, что первым я не заговорю, он откашлялся и начал:

— Видите ли, Константин Петрович… э… дело в том, что… гм… как бы сказать…

Я в упор посмотрел на него.

— Ну?

Трах окончательно смутился.

— Дело в том… э… понимаете…

Я нанес последний удар.

— Понимаю. Все понимаю, и давно все знаю. Незачем вам было скрывать.

К своему удивлению, смущение Траха как рукой сняло. Он выскочил из-за стола, уронив и на лету поймав очки. Теперь его круглое лицо изображало откровенную радость.

— Так вы знали? — он прямо-таки излучал радость. — Прекрасно! Тогда еще не все потеряно. Отлично, отлично!

Настала моя очередь удивляться. Стараясь сохранить спокойствие, я пожал плечами и сказал:

— Конечно, знал. Гипноз — что ж тут удивительного?

Трах застыл с поднятыми руками.

— Гипноз?!

— Конечно, гипноз, — сказал я, снова принимаясь за яичницу. — Вы, уважаемый Николай Андреевич, гипнотизер.

Радость в глазах Траха мгновенно погасла. Резче обозначились морщины, вырезанные временем и усталостью. Мне стало жаль его.

— Послушайте, Николай Андреевич, ну, чего вы огорчаетесь? Не удалось разыграть меня- и не надо. Велика беда!

Он зачем-то снял очки, потом снова надел их и внимательно посмотрел на меня.

— Дикарь.

Он сказал это спокойно, даже с легким сожалением. Я опешил от неожиданности.

— Пардон, — пробормотал я, — вы сказали?

— Дикарь, — тем же тоном повторил Трах.

Мне стало неловко за это глупое “пардон” и, тщательно взвешивая слова, я сказал, скрывая раздражение:

— Было бы очень хорошо, если бы вы объяснили свою ценную мысль несколько яснее.

Не обращая никакого внимания на мою иронию, Трах кивнул:

— Объясню.

Он вздохнул, что-то пробормотал, потом начал говорить безразличным голосом:

— Дом, в котором вы находитесь, не дача, а Лаборатория экспериментальной физиологии. Я заведующий этой лабораторией. Основная цель моих исследований — проблема сна. К сожалению, до сих пор мне приходилось вести эксперименты над людьми осведомленными, знающими в чем дело. Это отрицательно сказывалось на результатах опытов, мешало объективности исследования. Именно поэтому, когда вам понравилась дача, я пригласил вас. Опыты совершенно безопасны; только поэтому — в нарушение обычных правил — я решился провести их без вашего согласия. К сожалению, эксперимент успеха не имел. Да, не имел…

Поток новостей буквально ошеломил меня. Я не знал, что сказать.

— Возьмите, пожалуйста, ваши деньги, — Трах выложил на стол пачку червонцев. — Дарья Константиновна такая же “хозяйка” этой “дачи”, как я папа римский… Конечно, вы можете до конца лета жить здесь.

Тут я, наконец, обрел дар речи.

— Но что это такое — “проблема сна”? Отгадывание снов? Научная ойнеромантика? Что вы называете “проблемой сна”?

Признаться, я еще не вполне доверял Траху: рассказанное им могло оказаться мистификацией. Поэтому вопросы я задал таким тоном, чтобы в случае чего все можно было свести к шутке. Но Трах ответил совершенно серьезно.

— Мы с вами уже говорили о том, во что обходится людям сон. Помните, шестнадцать миллиардов человеко-часов в сутки? Цель моих исследований — я имею в виду конечную цель — рациональное использование этого колоссального резерва человеческой энергии…

Увидев, что я собираюсь возразить, Трах предостерегающе поднял руку.

— Не перебивайте. Пока выслушайте меня… Я начал работу с попыток сократить среднюю продолжительность сна. Четыре года работы показали мне, что это был неправильный путь. У отдельных людей встречаются значительные отклонения от обычной нормы сна, но вообще-то при современном состоянии физиологии и думать нельзя об эффективных универсальных средствах сокращения сна.

— Но ведь существуют же различные препараты, — вставил я, — которые…

— Которые ни к черту не годятся, — резко перебил Трах. — Эти препараты нечто вроде ростовщика: они дают взаймы, а потом требуют немедленного возврата да еще с громадными процентами.

Трах оживился. Видимо, он любил и умел спорить.

— Четыре года упорной — по двенадцать часов в сутки — работы не дали практических результатов. Тогда я пошел по другому пути. Мы спим восемь часов, но спим не очень крепко. Постепенно засыпаем, постепенно просыпаемся. Среди ночи сон многократно прерывается. Словом, коэффициент полезного использования сна в среднем не превышает восьмидесяти трех процентов — это я установил на большом количестве наблюдений. И сразу же у меня возникла идея: нужно, чтобы люди спали, так сказать, “на полную мощность”, без перебоев. Крепкий сон будет короче, а эффект окажется такой же.

— Снотворные порошки? — спросил я.

— Бред! — отрезал Трах. — Систематическое использование снотворных средств весьма вредно. Выигрывая в одном, человек проигрывает в другом. Я выбрал иное средство — электросон.

— Электро… сон?

— Да. Еще в прошлом веке удалось установить, что импульсы постоянного тока при определенных условиях способны вызвать у животных состояние оцепенения, близкое ко сну. Я построил генератор, вырабатывающий резкие импульсы слабого электрического тока — сто три импульса в секунду. Если подвести эти импульсы по проводам к векам и затылку человека, через несколько минут наступит крепкий сон. Меняя частоту и форму импульсов, я мог заставить человека проснуться.

— Здорово! — невольно вырвалось у меня.

Трах покачал головой.

— Нет. Оказалось, что такие приборы уже существуют. Их изобрели на год раньше меня и успешно применили в медицинской практике. Но не это главное. Выяснилось, что “электросон” не сокращает норму сна. Если, например, днем человек два часа спал “электросном”, то ночью он все равно проспит свои восемь часов. Удивляетесь? Я тогда тоже удивлялся. Сейчас-то я знаю, что обычный сон и “электросон” — вещи совершенно разные… Папиросы у вас есть?

Я протянул коробку. Трах закурил, сделал несколько глубоких затяжек, закашлялся.

— Вот так и следующие три года оказались безрезультатными, — продолжал он. — Правда, на этот раз я все-таки кое-что сделал: последняя модель моего аппарата работала без проводов на расстоянии до трех метров. Но к своей основной цели я не придвинулся ни на шаг… Это было тяжелое время. Семь лет — и ни проблеска успеха. Хуже того, я не знал, что делать дальше. Прошел еще год, прежде чем я нащупал правильный путь. Продолжительность сна нельзя было сократить — с этим приходилось мириться. Но сон можно было использовать. Правда, для этого нужен был пустяк… Он усмехнулся.

— Нужно было научиться управлять сновидениями.

— Вы хотите сказать…

— Да, да, именно это я и хочу сказать, — перебил Трах. — Сновидения должны быть осмысленными, связными и управляемыми.

— Управляемыми?

— Да, да. Вам это кажется странным? Но вы убедились на себе… Впрочем, идемте, я вам кое-что покажу.


Трах встал и направился в мою комнату. Я пошел за ним. У кровати он остановился, поднялся на носки и легко снял со стены репродукцию Айвазовского.


К моему немалому удивлению, под картиной оказалось прорезанное в стене квадратное отверстие, из которого, как ствол пулемета в амбразуре дота, торчал объектив какого-то аппарата.

— Отсюда и проецировались ваши сны, — сказал Трах, показывая на отверстие.

…Весь день я просидел в своей комнате. В стекла с шумом били косые струи дождя. Порывистый ветер гнул ветви деревьев, срывал листья.

Мысли путались, внимание переключалось с одного предмета на другой, постепенно нарастала головная боль. В конце концов, я сказал себе: “Друг мой, ты столкнулся с бредовой идеей не вполне нормального человека. Подумай и разбей эту идею логически”.

До вечера я подбирал доводы, придирчиво взвешивая все “за” и “против”. Как полководец, готовящийся к решительному сражению, я вновь и вновь продумывал возможные планы атаки, пытался предугадать силу сопротивления противника. Я тщательно подбирал свои возражения, оттачивал их логику…

Видимо, Трах ожидал меня. Когда я вошел в его комнату, он не удивился и спокойно указал мне на кресло.

— Поговорим? — предложил я.

— Поговорим, — согласился Трах.

Несколько минут мы сидели молча.

— Скажите, пожалуйста, Николай Андреевич, — спросил наконец я, — в сновидениях нет ничего сверхъестественного?

Трах удивленно вскинул глаза, пожал плечами:

— Конечно, нет. Мы же с вами беседовали на эту тему.

— Итак, сновидения не возникают под действием каких-либо внешних причин?

Трах начал сердиться.

— Какие там внешние причины?! Сновидение — результат деятельности головного мозга при особых условиях, а именно…

— Отлично, отлично, — перебил я. — Значит, материал для сновидений, так сказать, запасен у нас в мозгу?

— Ну, да! Учение о следовых реакциях…

— Минуточку! — я вновь перебил Траха. — Нужно уточнить. Итак, вы согласны с тем, что человек может видеть во сне только то, что он раньше — в целом или по частям — видел наяву?

Это был первый удар, и меня очень интересовало, как отразит его Трах. Но он, ничего не подозревая, сам пошел в ловушку.

— Безусловно, мы видим во сне только то, что когда-то видели наяву, — согласился он. — Как говорит Сеченов, сон — это небывалое сочетание бывалых впечатлений. Я опрашивал слепых. Они видят во сне те предметы и тех людей, которые были знакомы им до потери зрения. А слепые от рождения вообще не видят сновидений — они слышат их, узнают людей по голосам…

Трах увлекся и говорил с жаром, размахивая руками. Настало время захлопнуть ловушку. Самым невинным тоном я сказал:

— Какая же в таком случае польза от управления сновидениями? Человеку может присниться только то, что он уже раньше видел. Нового увидеть нельзя. А если нет нового, значит, нет и пользы.

К моему удивлению Трах рассмеялся.

— Э, Константин Петрович, вы повторяете то, что я уже много раз слышал. И, конечно же, ошибаетесь. Помните, при третьем сновидении вы видели цветы белой акации? Казалось бы, что здесь нового? А проснулись вы с необыкновенно светлым, бодрым настроением, и оно у вас сохранилось на весь день. Как видите, и без нового есть польза от правильно подобранных сновидений. Вы скинули со счетов чувства — и ошиблись. Не все же для ума. В ежедневной утренней зарядке, с вашей точки зрения, совершенно нет ничего нового. Но все-таки она полезна. Не так ли?

Я промолчал.

— Но не это главное, — продолжал Трах. — Вы ошибаетесь в основном. Разве вы забыли о Гавайских островах?

Это возражение я предвидел.

— Нет, не забыл. Но я мог видеть Гавайи в кино, на фотографиях, на картинах…

Трах отрицательно покачал головой.

— А доску вождя Пали вы тоже видели раньше? А баржеопрокидыватели, о которых вы понятия не имели?.. В сновидениях можно увидеть и новое. Поясню вам простым примером. Вы знаете несколько десятков тысяч слов, но ежедневно, даже не узнавая новых слов, вы читаете и слышите новое. Новые комбинации одних и тех же старых слов дают вам понятие о новом. Точно также и со сновидениями. В памяти у нас хранится такое количество впечатлений, что его вполне достаточно для самых неожиданных и оригинальных комбинаций. Вы видели Кавказские и Уральские горы, видели Черное и Каспийское моря, видели пальмы и прибой — и вот я смог показать вам во сне Гавайские острова…

Трах замолчал, и по лицу его было видно, насколько он доволен собой. Но я не напрасно готовился к спору — главные мои аргументы еще не были использованы.

— Допустим, что вы правы, — согласился я — Сновидения могут быть и новые, полезные. Но новые сновидения дают и новые впечатления.

— Правильно!

— А это значит, что мозг во время таких сновидений должен работать. Но ведь сон существует для того, чтобы мозг отдыхал.

Трах вскочил со стула, и я понял, что удар попал в цель.

— Бред! — взволнованно сказал Трах. — Кора головного мозга состоит из пятнадцати миллиардов клеток. В течение дня они загружены очень неравномерно. Одни работают, другие фактически бездействуют. Вот, например, сейчас я с вами спорю. В устойчивом возбуждении у меня находятся только те отделы коры мозговых полушарий, которые ведают функцией речи, осуществляют акт мышления. Потом я буду слушать музыку — и начнут работать другие отделы коры. Понимаете? Вот и получается, что одни клетки несут в течение дня стопроцентную нагрузку, другие — пятидесятипроцентную, третьи — еще меньше и так далее. При обычных сновидениях работают наиболее возбужденные и, следовательно, наиболее утомленные участки головного мозга. А при управляемых сновидениях будут работать те участки, которые днем почти бездействовали.

Логика Траха крушила мои возражения. Я тщательно искал доводы.

— Но это еще не все, — уверенно продолжал Трах. — Самое главное, что скорость сновидений огромна. В течение нескольких секунд вы можете увидеть то, на что в кино вам понадобились бы часы. Вспомните ваши сны. Вы видели их по утрам, и они не мешали вашему отдыху…

Это был разгром. У меня оставался только один довод:

— Сны — это уход от действительности. Что-то вроде видений курильщиков опиума. Нехорошо…

Трах нахмурился, лицо его стало злым.

— Вот, вот! И это мне не раз приходилось слышать. Бред! Мы уходим от действительности при обычных хаотических сновидениях. В них и в самом деле есть нечто общее с видениями курильщиков опиума. Но управляемый, программный сон совсем не отрывается от действительности, не подменяет ее. Или, если хотите, подменяет точно в такой же степени, в какой подменяют кино, телевизор, театр…

Больше у меня не оставалось возражений. Формально я был разбит. Но какое-то внутреннее сопротивление осталось, и сдаваться я не хотел.

Трах смотрел в окно. Мокрые ветви клена бились о стекло. В открытую форточку врывался порывистый ветер. Изредка, разрывая тишину, доносился лай собаки. Обычный дождь, обычные звуки, даже обычная обстановка комнаты восстанавливали меня против совершенно необычных, и, по-моему, все-таки фантастических идей Траха.

Мы долго молчали. Наконец Трах начал говорить. Он говорил вполголоса, не оборачиваясь ко мне.

— В сорок первом году я был в Ленинграде. Наша рота дралась под Пулковом. Четыре месяца была такая обстановка, что я не мог вырваться в город. А когда это мне удалось… В общем, отец и мать погибли… Сестру успели эвакуировать на Большую землю. Почти полгода я ждал первое письмо. Сейчас все это как-то сгладилось, а тогда… Даже сырая траншея стала уютной, когда в руках оказался маленький бумажный треугольник. Катя жила на Урале. По вечерам училась в школе, днем работала на строительстве… Потом письма приходили часто. Я как-то ожил, начал смеяться, даже воевал лучше. Друзья шутили: у тебя, мол, стратегические способности начали проявляться… В ноябре сорок третьего года меня ранили. Рана пустяковая — осколок мины застрял в мякоти руки, — но почему-то долго не заживала. Пришлось кочевать из госпиталя в госпиталь. Выписался в апреле — и сразу на Урал. Хотел приехать к Первому Мая, даже подарки вез с собой. Да, приехал… Вы ведь знаете, Константин Петрович, как тогда люди работали: от станка не оторвешь, инструменты из рук не вырвешь… Катя была уже бригадиром каменщиков. Заканчивали они кладку заводского корпуса. По десять–двенадцать часов работали. А вечерами Катя сидела над учебниками: экзамены приближались… Человек, знаете, странное существо: пока есть работа — работает, нет работы — сразу чувствует накопившуюся усталость. Получился перебой с подачей раствора, кладка приостановилась, и Катя заснула. Как дальше произошло, я даже не расспрашивал. В общем, сорвалась она с лесов…

Мы не зажигали света. В комнате давно было темно, и от этого голос Траха казался особенно печальным. Дождь прекратился. Блеклый свет луны, пробив тучи, отражался в капельках воды на листьях старого клена.

— Не помню, как прошел этот отпуск, продолжал Трах. — Я где-то жил, с кем-то говорил, куда-то ездил. Я сделал открытие: люди спят. Раньше это казалось до того привычным, естественным, что я не обращал внимания. Спит человек, ну и пусть спит! Но вдруг я увидел, что это такое — сон. Вспомнил фронт, вагоны, вокзалы… Вспомнил уставшие лица прохожих… И впервые понял, какую дань природе платит человечество. Го, что было потом, вы знаете. Только через восемь лет я вышел на правильный путь. Но и он оказался извилистым, трудным… И главное — очень дальним. Эксперимент, который я провел над вами, — по счету семьсот шестьдесят восьмой за последние три года. И, как видите, неудачный…

Трах замолчал. Темный силуэт его отчетливо вырисовывался на сером фоне окна. Он стоял, нагнув голову, и трудно было сказать, что выражала эта поза — упорство или безнадежность.

Я тихо вышел из комнаты.

…В эту ночь у меня не было никаких сновидений — генератор Траха не работал. Проснулся я поздно, открыл глаза… и сейчас же зажмурился. В окно падал луч солнца, такой яркий, как будто вчерашний дождь отмыл и отполировал его до блеска.

Я лежал, как лежат спортсмены, расслабив мышцы. Отдыхал и думал. Можно было уехать, можно было остаться — в моем! распоряжении целое лето. Уехать, уехать! Ведь это лаборатория, не дача. Вот если бы я тоже работал… Может быть? Нет. Нет и нет! Я не кролик, не подопытное животное. Я не хочу.

Раздельно, по слогам я повторил: “Не хо-чу”.

Сказал и почувствовал, как в плотные комки стянулись мускулы, что-то во мне сопротивлялось этому решению. “Спокойнее, не волнуйся!” Но спокойствие не приходило. Мир, который открылся передо мной, был миром нового, неизведанного. Будущее коснулось меня своим крылом, а я… Дикарь? Нет. Кролик? Нет. Кролик боится всего непонятного. А человек любит неизвестное. Именно потому он человек…

Так я остался у Траха.

Я спал, прыгал со скакалкой, помогал Траху настраивать генератор. Ежедневно мне приходилось просматривать пятнадцать — двадцать снов. Я видел высокогорный перевал Эрланьшань, ведущий в Тибет, путешествовал по Хуанхэ, взбирался на Эльбрус, опускался в угольную шахту, бродил по Уссурийской тайге, пересекал пустыню Гоби, плавал по Каспийскому морю…

Мои сны постепенно усложнялись, я привык запоминать детали и последовательность возникавших видений.

Не нравилось мне только одно. От “сонного” образа жизни я с катастрофической быстротой начал полнеть. Пришлось вдвое увеличить норму прыжков, ввести обязательные купания и — к немалому огорчению Дарьи Максимовны — отказаться от некоторых блюд.

Зато Трах худел прямо на глазах. Результаты опытов ему не нравились. Он волновался, до утра просиживал над своим генератором. В конце концов, я уговорил его на время поменяться ролями.

Два дня я слушал лекции и учился управлять генератором. На третий день Трах лег на кровать, а я уселся за пульт управления. Первый же опыт едва не окончился трагически. С генератором что-то случилось, и я никак не мог разбудить Траха. После множества неудачных попыток я с помощью Дарьи Максимовны вытащил похрапывающего Траха на веранду и уложил его вниз головой. Солнце и прилив крови к голове сделали, наконец, свое дело, и Трах, чихнув, проснулся…

Генератор был исправлен, и в дальнейшем чрезвычайных происшествий не происходило.

Отдыхали мы после восьми вечера. Я устраивался в шезлонге, а Трах ходил по веранде и, размахивая руками, что-нибудь рассказывал. Охотнее всего он говорил о грядущей “биологической революции”.

— Человечество начало с эпохи великих географических открытий, — выкрикивал Трах, меряя веранду громадными шагами. — Затем последовала промышленная революция. Девятнадцатый век оказался веком электричества, химии и физики. Двадцатый — радио и атомной энергии. Что же принесет нам двадцать первый век? Я уверен, что это будет эпоха великих открытий в биологии. Успехи химии и физики, успехи электроники подготовили все условия для грандиозного переворота в наших биологических знаниях, и этот переворот произойдет. Люди откроют тайны мозга — самой высокоорганизованной материи. Научатся передавать мысли на расстояния, сумеют бороться с неизлечимыми сейчас болезнями…

Насчет двадцать первого века я с Трахом не спорил. Судя по нашим с ним неудачам, в двадцатом веке успеха не предвиделось. За три месяца мы сделали только одно открытие: во время сновидений в определенных случаях возникают слуховые ассоциации. Именно поэтому, например, когда мне снился Горький, я слышал “Увертюру на темы трех русских песен” — ведь Балакирев родился и жил в Нижнем Новгороде, и я это помнил. Зато нам так и не удалось добиться устойчивости цветового изображения: цвета часто путались, менялись или неожиданно вообще исчезали…

Время от времени Трах прекращал опыты и разбирал генератор. Из города приезжали его сотрудники — специалисты по электронике, физиологи, врачи. Я запасался удочками и уходил на реку. Потом генератор собирали, и все начиналось сначала.

Так прошло лето. Отпуск мой близился к концу. В последний вечер щедрая природа устроила грозу. Мы молча стояли на неосвещенной веранде, прислушиваясь к раскатам грома и шелесту дождевых струй. В мгновенных вспышках молний деревья казались фантастическими великанами, закутанными в зеленые плащи…

— Пора, — сказал, наконец, Трах.

Мы вернулись в комнату.

Дарья Максимовна постаралась на славу — нас ожидал прощальный ужин. Впервые за все лето на столе появилась бутылка вина.

Ужинали молча. Каждый думал о своем. Настроение у Траха было мрачное. Но я знал, что утром он снова примется за эксперименты, снова будет разбирать и собирать свой генератор…

Добьется ли он успеха? А если добьется, то когда?

Я верю в одно: Трах не остановится на полдороге, не испугается трудностей, не сдастся. Мы встретились, когда он проводил семьсот шестьдесят восьмой эксперимент. Мы вместе поставили еще полторы сотни опытов. Но кто знает, сколько их еще впереди…






ЗА 20 МИНУТ ДО СТАРТА

“Они знают только свой бизнес. Ничего другого у них нет за душой, Интересы общества, человечества — для них книга за семью печатями”.

Джек Лондон, Железная пята.

Что? Вы говорите — рассказать? Нет, не могу. Это — служебная тайна. А если вас интересует история Джона Олдена, чемпиона Олдена, возьмите газеты. Вот. Пожалуйста: “Джон Олден, человек-рыба”… “Джон Олден, человек с жабрами…” С жабрами!.. Вы говорите — ложь? Конечно, ложь. Но в сыскном бюро “Чемберс и Барримор” секретов не разглашают. Надежнейшая фирма — запомните это! Основана в 1872 году. Лучшие отзывы. Безупречное обслуживание. Полная тайна. Адрес — Четырнадцатое авеню, 23.

А история Джона Олдена… Бросьте газету- это вранье, бессовестное вранье. Я вам кое-что расскажу. Но — никому ни слова. Надеюсь, вы понимаете?

Это было в прошлую пятницу. Паршивый день — пятница. Никогда не начинайте дел в пятницу. Но меня вызвали — и я не мог отказаться. Меня вызвал сам Барримор, вы понимаете — сам Барримор, он у нас всем заправляет.

Что? Вы не знаете Барримора? Морда бульдога на туловище буйвола — вот это и есть Барримор. Он весит двести девяносто фунтов. И ни капли жира, только мускулы.

Когда я учился в Корнелле, на медицинском факультете, нам вдалбливали, что у каждого человека размер сердца соответствует размеру кулака. Вранье! Учебники врут — это вам говорю я, лучший детектив частного сыскного бюро “Чемберс и Барримор”, Четырнадцатое авеню, 23. Судя по кулакам, у Барримора такое огромное сердце, что его хватило бы на пятерых. Но учебники врут — у Барримора вообще нет сердца. Он не волнуется, не радуется, не грустит. Он делает доллары. Но как делает! Гениально!

Вы — клиент. Вы входите в кабинет Барримора. И видите: на стене развешаны карты, полуприкрытые занавесками. Один только взгляд на стены — и вы сразу начинаете ощущать атмосферу таинственности. Барримору это стоит шесть долларов сорок центов: пять долларов занавески, доллар сорок центов — карты Нью-Йорка, они продаются в любом магазине. А клиенту эта атмосфера таинственности обойдется в сотни долларов…

Но это еще пустяки. Рядом с Барримором — панель. Барримор слушает клиента и поглядывает, как на панели вспыхивают цветные лампочки (это дьявольски действует на клиентов). И вдруг Барримор вскакивает, впивается взглядом в красную лампочку, хватает микрофон и рычит что-нибудь в таком духе: “Стреляйте, черт побери, закон на нашей стороне!..” И тут же с любезной улыбкой, бархатным голосом говорит клиенту: “Продолжайте, пожалуйста”. Лампочки, микрофон — это все блеф, подделка. Но клиент проникается почтением к Барримору. Трепетным почтением!

Потом — это последний аккорд — в дверь без стука вваливается Роджерс. На голове у него окровавленная повязка, одна рука на перевязи, в другой — кольт тридцать шестого калибра. Роджерс тихо говорит: “Задание выполнено, шеф!” Он когда-то служил в театре, этот Роджерс: у него здорово получается. Клиент смотрит, затаив дыхание. А Барримор, великий Барримор выходит из-за стола, медленно идет к Роджерсу и тоже очень тихо, очень торжественно говорит: “Вы молодец, агент номер сто три. Вы свято выполнили свой долг. Идите”.

Представляете, что после этого происходит с кошельком клиента? Вот что такое Барримор!

Итак, в пятницу (это паршивый день) меня вызвали к Барримору. Стук в дверь, рев: “Войдите” — и я вхожу в кабинет. У Барримора — клиент, тощий, как египетская мумия, шикарно одетый, с бриллиантовым перстнем. Я останавливаюсь в дверях. Барримор говорит клиенту: “Знакомьтесь, мистер Хэзлит, это наш выдающийся сотрудник, доктор медицины Уильям Эзертон”.

Разумеется, это наглая ложь. Меня выгнали с медицинского факультета за неуплату очередного взноса, и я такой же доктор медицины, как вы индийский факир. Но раз Барримор сказал: “Доктор” — значит, я доктор.

Эта мумия Хэзлит привстает, протягивает мне свою высушенную лапку и скрипит: “Очень рад, доктор”. Так скрипит несмазанная дверь. Я улыбаюсь — с достоинством, черт побери, раз я доктор! — и усаживаюсь в кресло.

“Вы, конечно, знаете Джона Олдена, док?” — спрашивает Барримор. “Еще бы”, — отвечаю я, хотя понятия не имею об этом Олдене. “Но мы все-таки попросим мистера Хэзлита снова объяснить дело. Для системы. Вы не возражаете, док?” Я не возражаю.

И Хэзлит объясняет. Его голос скрипит, скрипит… Противный голос. А маленькие бесцветные глаза бегают по кабинету, и, когда они останавливаются на мне, у меня такое ощущение, словно прикоснулась лягушка — холодная, скользкая…

Мистер Хэзлит — импрессарио Джима Фелпса — экс-чемпиона мира по нырянию. Мистеру Хэзлиту грозят колоссальные убытки: появился новый ныряльщик, некий Джон Олден — да будет он трижды проклят! — и побил все рекорды Фелпса. Этот Олден может торчать под водой сколько угодно — здесь какая-то тайна.

— У Олдена импрессарио Бартлет, — скрипит мистер Хэзлит. — Это старый бандит, я его хорошо знаю. Они применяют доппинг. Без доппинга Олден не продержится под водой и минуты — он совсем посредственный ныряльщик. Новичок. Нужно узнать, какой доппинг они применяют. Я готов заплатить…

Тут Барримор вскакивает, хватает микрофон и рычит: “Продолжайте преследование! Во имя всего святого, продолжайте преследование!” И оборачивается ко мне: “Как вы думаете, док, не пора ли стрелять?” Я отвечаю совершенно серьезно: “Пора, мистер Барримор, ведь закон на нашей стороне”. Барримор рявкает в микрофон: “Стреляйте! Закон на нашей стороне!”…

Вся эта интермедия заняла полминуты, но теперь мистер Хэзлит был действительно готов. У него тряслись лапки, но он безропотно подписал авансовый чек на три тысячи.

Вы говорите — Барримор жулик? Нет. Просто он делает свой бизнес. Эти штучки с клиентами не мешают ему честно выполнять порученное дело. Если Барримор получил деньги — он из кожи вылезет, но сделает все точно и в срок.

Так было и в тот раз. Вы, наверное, ожидаете услышать о переодеваниях, погонях, перестрелках… Ерунда! Никаких погонь, никаких переодеваний, никаких перестрелок. Так мог кустарничать Шерлок Холмс. Запомните, здесь у нас сыскное дело — это развитая промышленность. Размах, расчет, точность! И никакой романтики. Она не нужна. Есть ключ, который открывает все тайны, — деньги.

Да, так было и в тот раз. За два дня мы собрали уйму сведений о Джоне Олдене. У Барримора всюду есть свои люди — разносчики газет, репортеры, официанты, полицейские, шоферы такси, продавцы, чиновники…

И вот что мы узнали. Олден учился в технологическом институте, играл в студенческой футбольной команде и — заметьте! — никогда раньше не участвовал в соревнованиях по плаванию. Потом его выставили из института (черт побери, мне это знакомо!). Он приехал в наш город устраиваться на работу. Здесь его и нашел импрессарио Бартлет. И тут происходит чудо. Никому неизвестный парень устанавливает мировой рекорд по дальности ныряния — 82 метра. На три метра дальше Фелпса, непобедимого Фелпса! Через месяц Олден бьет собственный рекорд, результат — 86 метров. Потом — 88 метров… Затем новый рекорд: Олден просидел под водой семь с половиной минут. Сенсация! Сенсация!

Да, сенсация… А вы знаете, что это такое — сенсация? Бартлет загребал тысячи, десятки тысяч. А Олден — у них был контракт — триста долларов в месяц. И с каждого рекорда еще сто долларов. Представляете?

Нет, вы ничего не представляете. Но я медик — пусть недоучившийся медик, — и я вам объясню.

Человек может не дышать минуту, две минуты. Француз Пуликен просидел под водой шесть минут — и умер, когда его вытащили. Это адское дело — соревнования на длительность пребывания под водой. Вы не дышите, но ваше сердце гонит кровь, гонит, гонит, и она отдает кислород и насыщается углекислотой. Концентрация углекислоты увеличивается, дыхательный центр в мозгу бьет тревогу, командует вам — дышите, дышите! Но вы терпите, вы корчитесь в судорогах, вы до крови кусаете губы, но терпите. Терпите. Повешенный погибает почти мгновенно, а ваша казнь растягивается до бесконечности. Одно движение — и вы можете вдохнуть чистый воздух. Но вы терпите, чтобы побить рекорд. В глазах плывут красные круги, бешено стучит кровь в висках, удушье сжимает горло и давит, давит… А вы должны угадать мгновение: несколько секунд раньше — и вы не побьете рекорд, несколько секунд позже — и из воды вытащат безжизненный труп…

Вот что такое соревнования на длительность ныряния. А на дальность… ну, это то же самое, только вдобавок вы еще должны плыть.

И за это Бартлет платил Олдену по сто долларов. Теперь вы понимаете?

Говорят, в некоторых странах такие соревнования запрещены. Я бы поставил памятник человеку, издавшему такой закон. Но у нас, как известно, свобода. У нас свободный предприниматель может устраивать какие угодно соревнования. И кто мог запретить Бартлету выжимать деньги из этого парня?

Так вот, слушайте. Ныряльщики прибегают ко всяким уловкам. Есть уловки дозволенные и недозволенные. В воздухе около двадцати одного процента кислорода, остальное — азот. А в легких кислорода всего семнадцать процентов. Наши легкие похожи на плохо проветриваемую комнату, с каждым вдохом мы обновляем только одну девятую легочного воздуха. Отсюда и берется эта разница в четыре процента. Четыре процента — чертовски много для ныряльщика. Поэтому перед стартом ныряльщик проделывает серию глубоких вдохов и выдохов, вентилирует легкие. Это называется гипервентиляцией. Правила соревнований разрешают гипервентиляцию. Это, так сказать, дозволенная уловка. Но кое-кто додумался заменять гипервентиляцию оксивентиляцией. “Окси” — значит “кислород”. Оксивентиляция — вдыхание чистого кислорода. Берется кислородная подушка — и человек глубоко вдыхает и выдыхает кислород. Легкие наполняются стопроцентным кислородом. В результате наступает состояние, при котором человеку не хочется дышать, дыхательный центр как бы выключается. Медики называют такое состояние “апноэ”. Иногда “апноэ” продолжается десять — пятнадцать минут, представляете, что это может дать ныряльщику?..

Так вот, оксивентиляция — уловка недозволенная. Правила соревнований требуют, чтобы ныряльщик за пятнадцать минут до старта был на месте. Никаких отлучек!

Этот парень, Олден, не прибегал к оксивентиляции. За четверть часа до старта он стоял у всех на виду, разговаривал, смеялся — нет, тут не было никакой оксивентиляции. В эти пятнадцать минут до старта к нему не мог бы придраться даже самый придирчивый судья! Но пятью минутами раньше он удалялся в свою раздевалку с тренером и доктором Фрадье. И никого из посторонних туда не пускали. Бартлет говорил репортерам: “Нельзя. Последний инструктаж и осмотр”. Это длилось всего пять минут. И так — перед каждым соревнованием.

Изучая материал, собранный агентами Барримора, я сразу отметил это обстоятельство. Бартлет старался каждый шаг Олдена использовать для рекламы, и только эти пять минут он скрывал от репортеров, от зрителей, от всех.

И еще одно обстоятельство. Доктор Фрадье всегда приходил на соревнования с небольшим чемоданчиком из крокодиловой кожи. При бассейнах есть медицинские пункты — зачем, казалось бы, доктору приходить с чемоданчиком? И зачем импрессарио Бартлет платит доктору по четыреста долларов в месяц — больше, чем Олдену?

В общем, я доложил Барримору о своих выводах. “Слушайте, Эзертон, — сказал мне Барримор. — Завтра соревнования. Наш клиент требует, чтобы тайна была раскрыта сегодня. Даю вам два часа. Он так и сказал: “Два часа”.

Что можно сделать за два часа? Пять лет я работаю в бюро “Чемберс и Барримор”, я провел шестьдесят четыре дела, сам Барримор считает меня лучшим детективом… Но два часа — это немыслимо! Есть предел человеческим возможностям. Так я и заявил Барримору.

Он молча смотрел на меня своими маленькими глазками. Клянусь вам — это было страшно! Они ничего не выражали, эти глазки. Такой взгляд бывает у бульдога — и вы не знаете, собирается ли он вцепиться мертвой хваткой или вообще не замечает вас.

Барримор долго молчал. Потом он откинулся на спинку кресла, и я понял — гроза миновала. “Вы болван, Эзертон, — сказал мне Барримор. — Вы ничему не научились за пять лет. Но я вам покажу, как надо работать. Идемте”.

Через минуту машина Барримора мчала нас к доктору Фрадье. “Посмотрите, Эзертон, который час”, — сказал Барримор. Я посмотрел: было без четверти одиннадцать. “Через полчаса все будет кончено!”. Я промолчал. Впервые за пять лет я не поверил Барримору. Я знал — он способен на все. Но на этот раз я ему не поверил.

Доктора Фрадье мы застали в кабинете, это были приемные часы. Нас встретила горничная и провела к доктору. Мы прошли пустую, очень скромно, я бы сказал — бедно обставленную приемную, и Барримор открыл дверь в кабинет. Доктор Фрадье шел нам навстречу.

Едва взглянув на него, я подумал: “Да, на этот раз Барримор получит отпор”. У доктора было розовое, очень доброе, очень усталое лицо. Такими бывают доктора в детских сказках. Таким я когда-то мечтал стать.

“Слушайте, док, — сразу же сказал Барримор. — У нас к вам дело. Выгодное дело. Посмотрите-ка эту бумажку”. И он протянул ему листок ссобранными мною сведениями.

Вы знаете, за пять лет работы я многое видел. Такое видел, что не приведи господь вспомнить на старости лет… Но лицо доктора — этого нельзя забыть. Оно стало серым, глаза налились кровью, рот судорожно, как в припадке астмы, глотал воздух.

“Слушайте, док, — бархатным голосом продолжал Барримор. — У вас куча долгов, у вас нет пациентов. Ваши родители разорены, и гроши, которые вам платит Бартлет, это капля в море”. Доктор положил листок на стол. Я видел- рука доктора дрожала. “Что вам надо?” — прохрипел он. “Только одну небольшую услугу, — ласково сказал Барримор. — Расскажите нам, что применяет Олден. И за это — четыре тысячи долларов. Тут же”.

И тогда доктор Фрадье указал нам на дверь. Он был бледен, этот доктор, у него дрожали руки, прерывался голос. Но он указал нам на дверь. Я торжествовал!

Но Барримор только рассмеялся. Рассмеялся, бесцеремонно придвинул стул, сел и выложил на стол пачку долларов. Новеньких, сверкающих радужными красками долларов. “Здесь пять тысяч, док”, — сказал он. “Вон! — закричал доктор. — Убирайтесь вон!”

Барримор покачал головой: “Будьте деловым человеком, док”, — и достал еще одну пачку. “Теперь здесь семь тысяч, — он говорил своим страшным бархатным голосом. — Семь тысяч, доктор Фрадье. Это ваши долги, это долги вашего отца, это реклама, без которой пациентов никогда не будет”.

Фрадье старался не смотреть на деньги. Я видел — он боится взглянуть на стол. И я понял: Барримор победил.

Доктор отбежал к окну, повернулся к нам спиной. А Барримор ласково говорил: “Я ценю ваши чувства, уважаемый док. И вот вам доказательство. Я добавляю еще одну тысячу.

Он шелестел новенькими банкнотами, и от этого шелеста Фрадье дрожал, как в лихорадке. Вы знаете, что такое шелест новеньких долларов? Если в аду есть музыка, она на девяносто процентов состоит из этого дьявольского шелеста. Он совсем тихий, еле слышный, но он заглушает все — и голос совести, и голос разума, и голос долга… Есть что-то змеиное в этом шелесте.

Барримор шелестел долларами, и плечи доктора опускались, спина сгибалась, словно этот проклятый шелест был непосильной ношей. И тогда Барримор спокойно сказал: “Соглашайтесь, доктор. Я добавляю еще пять тысяч”.

Фрадье обернулся. Его трудно было узнать. За эти минуты он постарел на двадцать лет, на целую вечность. “Хорошо, — сказал он каким-то мертвым голосом. — Я согласен”.

“Превосходно, док! — рявкнул Барримор. — Выкладывайте начистоту. И не вздумайте что-нибудь скрыть. Мой спутник — медик”.

Фрадье говорил, как во сне. Мне кажется, что он еще не совсем осознал, что произошло. И эти банкноты на столе… Он не мог не смотреть на них…

Но все было просто, так просто, что я понял с первых же слов. Остальное касалось деталей.

Вы не медик, поэтому я объясню вам в общих чертах. Когда человек болен туберкулезом и легкие поражены, возникает чувство удушья. Чем можно помочь? В наших клиниках применяют кислородные подушки. Но за границей нашли другой, лучший способ. Больному делают переливание крови. Кровь при этом берут не обычную, а с добавлением перекиси водорода. Понимаете, что получается? Перекись содержит много кислорода. В организме этот кислород постепенно выделяется. И пока идет процесс выделения, кровь в избытке насыщена кислородом.

Фрадье знал о работах зарубежных ученых. И когда однажды импрессарио Бартлет спросил его, нет ли какого-нибудь доппинга для ныряльщиков, Фрадье сказал: “Есть”. Бартлет дал деньги на опыты, нужно было подобрать такой замедлитель, чтобы перекись начинала выделять кислород не сразу, а минут через двадцать после введения в организм. Потом Бартлет разыскал Олдена… И это все.

Мы ушли, а доктор Фрадье, ссутулившись, сидел за столом. Перед ним лежали банкноты, радужные, новенькие банкноты…

“Ну, Эзертон, посмотрите на часы”, — сказал мне Барримор. Я посмотрел: прошло всего I семнадцать минут. Семнадцать минут, пачка долларов — и человек совершил предательство!

В бюро нас ожидал Хэзлит. Мы заперлись в кабинете Барримора, и я все изложил Хэзлиту. Он долго смотрел на меня своим липким взглядом. Потом спросил: “Скажите, доктор, а если увеличить концентрацию этой… перекиси водорода?” Я объяснил, что это очень опасно. Выделившийся кислород, если его будет много, вспенит кровь, закупорит кровеносные сосуды. Наступит паралич. Концентрация перекиси не должна превышать определенного предела — об атом сказал Фрадье. “Та-ак, — протянул Хэзлит и скользнул по мне своим лягушечьим взглядом. — Та-ак. Значит, паралич… У меня больше вопросов нет”. Барримор посмотрел на него, засопел, кашлянул и сказал мне: “Ну, на сегодня вы свободны, Эзертон. Вы хорошо поработали. Можете получить у кассира двести долларов. Идите”.

Двести долларов — это тоже блеф, широкий жест перед клиентом. У нас все знают: названную Барримором цифру нужно уменьшить в десять раз. Я получил двадцать долларов. А Хэзлит просидел у Барримора еще четыре часа. Я это точно знаю. И еще я знаю — они посылали машину за доктором Фрадье.

Ну, а на следующий день были соревнования. Я не мог не пойти в бассейн Феникс-парка. И я пошел.

Вы читали в газетах отчеты об этих соревнованиях. Поверьте, на этот раз газетчики не врали. Они просто не понимали, что произошло. Но я догадывался с самого начала. Расчет Барримора и Хэзлита был прост. Все ставили на Олдена пять против одного, десять против одного… Никто не сомневался, что Олден побьет Фелпса. Ведь Олден был чемпион, абсолютный чемпион!

Я пришел за час до начала и видел, как люди Барримора заключили пари. Это был грабеж среди белого дня. В публике только я один знал, что на этот раз Фелпс тоже получит изрядную дозу доппинга. Все ставили на Олдена — и агенты Барримора быстро делали свое дело.

Да, спортивный мир давно не видел такой колоссальной аферы. Барримор ничем не рисковал. Победа Фелпса была обеспечена, и эта победа приносила Барримору, по самым скромным подсчетам, тысяч полтораста.

Олдена и Фелпса осаждали репортеры. Трое других ныряльщиков стояли в стороне — они никого не интересовали…

Вы знаете, был момент, когда я позавидовал этим ребятам — Олдену, Фелпсу, другим ныряльщикам. Молодость, сила, здоровье, красота человеческого тела — разве не это главное в спорте? Я много лет не бывал на соревнованиях, может быть, поэтому я на мгновение забыл о Барриморе, о Хэзлите, о всей закулисной грязи. Яркие огни, нарядная публика, грохот оркестра, молодые ребята, весело болтающие с репортерами… Да, на какое-то мгновение я невольно поддался внешнему очарованию.

Но ровно за двадцать минут до старта Олден и Фелпс ушли. Ушли со своими тренерами и врачами. Публика одобрительно свистела… Но я — то знал, в чем дело! У меня было такое чувство, словно погас свет. Я ничего не видел и ничего не слышал. Меня охватило какое-то оцепенение. Казалось, что именно мне — вот в этот миг! — вводят перекись водорода, и я чувствовал, как бешено стучит сердце, как лихорадочная дрожь охватывает тело…

Да, я пять лет прослужил у Барримора и не думал, что нервы могут так сдать.

Через несколько минут Олден и Фелпс снова появились. Зрители встретили их восторженным ревом. А я видел — радость, молодость, сила уже не светятся в глазах ныряльщиков. Они шли какой-то скованной походкой, рассеянно улыбались. Впечатление было такое, как будто они прислушивались к тому, что происходило внутри них.

Бесконечно долго тянулось время. Прошла целая вечность, пока раздалась команда: “Приготовиться!” И сразу наступила тишина. Судья поднял пистолет. Черт возьми, я волновался так, как будто не знал, чем все это кончится!.. Впрочем, я действительно не знал всего. Клянусь вам — всего я не знал!

Выстрел — и ныряльщики бросились в воду. Олден сразу же отстал. Он плыл хуже других. Но при соревнованиях на дальность ныряния это не имеет значения, здесь дело не в скорости. А Фелпс шел великолепно. Он плыл стилем “торпеда” руки вытянуты, ноги работают, как при кроле. Он словно ввинчивался в воду — размеренно, ритмично и в то же время стремительно.

Олден плыл брассом — спокойными, неторопливыми движениями, — как человек, которому незачем спешить. Это действовало на публику.

На третьей двадцатипятиметровке трое ныряльщиков выскочили из воды. Они не проплыли семидесяти метров. Зрители не обратили на это внимания: фаворитом был Олден, из-за него они пришли сюда. Они ставили на Олдена, а старая поговорка не зря гласит: “Сердца зрителей там, где их кошельки”.

Но когда Фелпс первым прошел семьдесят пять метров, в бассейне наступила тишина. Это было совершенно невероятно — тишина во время соревнований. Все сидели молча, и никто ничего не понимал. Фелпс, который раньше не мог соперничать с Олденом, сейчас прошел — первым! — семьдесят пять метров. Его сильное тело ввинчивалось в воду, и он плыл, плыл, плыл…

И вот тогда я увидел, что с Олденом плохо. Его дорожка была крайней, а я сидел во втором ряду и все видел. Олден еще плыл, но движения его стали резкими, угловатыми, судорожными… В наступившей тишине чей-то хриплый голос крикнул: “Олден, нажми!”

В этой тишине я вдруг явственно услышал скрипящий голос Хэзлита: “Скажите, доктор, а если увеличить концентрацию этой… перекиси водорода?”

Ну, вот и весь рассказ. Вы знаете из газет, что произошло дальше. Фелпс проплыл девяносто два метра и установил новый рекорд. А Олден на семьдесят пятом метре пошел на дно. В газетах пишут: “Смерть от асфиксий” — это значит смерть от удушья. Да, так написано в газетах.

Но стоит мне закрыть глаза, и я вижу холодный взгляд импрессарио Хэзлита и слышу его страшный, скрипящий голос: “Скажите, доктор, а если увеличить концентрацию этой… перекиси водорода?”.






ОСНОВАТЕЛЬ КОЛОНИИ

Правда, только правда, вся правда. С Джеком Барлоу мы дружили лет двенадцать, но, как говорится, истина мне дороже. Да, двенадцать лет пять месяцев и три недели, если не считать тех девятнадцати тысяч семисот сорока четырех лет… Но об этом потом. Прежде всего о самом Джеке.

Да, он не был великим художником. Это факт. Тонкости светотени и законы перспективы всегда оставались для него тайной. Впрочем, он обладал несравненно более важным талантом — он умел продавать свои картины. И как продавать!

Я свидетельствую: будь у Джека немного больше художественного вкуса и немного меньше изворотливости, пропали бы все мы — и сам Джек, и я, и машина времени.

Кстати, вы не находите, что, строго говоря, машина времени — совсем неудачное название? Разве автомобиль — машина пространства? С точки зрения математики, следовало бы говорить: интегратор альфа-функции сингулярной депрессии четвертого измерения. Именно альфа-функции, хотя Олаф Нильсен — он сам мне это говорил — склонен считать альфа-функцию лишь частным случаем формулы Рейхера. Однако каждому ясно… Простите, я отвлекся. Машина времени — так машина времени. В конце концов, такова традиция.

Идея машины времени появилась у меня, когда я изучал неэвклидову геометрию. На проект ушло три года — и я еще работал по ночам! Кое-какие сомнения все-таки оставались. Поэтому мне пришлось посоветоваться с профессором Эберлингом, моим шефом по кафедре математического анализа в колледже Рингтауна. Эберлинг… Вы не знаете его? Малюсенький человечек, плешивый, с козлиной бородкой и писклявым голосом. Студенты называли его “Гномом”… Эберлинг молча выслушал мои объяснения, пожал мне руку своей маленькой лапкой и пропищал: “Прощайте, мистер Харт. Мы не можем доверить преподавание фантазерам. Лет десять назад профессор Мак-Гилл тоже свихнулся на этой идее. И если мы расстались с профессором, едва ли разумно делать исключение для начинающего ассистента. Это было бы нелогично. Прощайте”.

Вот тогда-то у Джека и возникла мысль об акционерном обществе “Харт, Барлоу и К°”. “Пустяки, не огорчайся, — сказал мне Джек. — Во сколько обойдется эта паршивая машина? Надеюсь, она не будет размерами с авианосец?.. Я достану деньги, ты построишь машину, а доходы разделим пополам”. На мое замечание о том, что поездка в будущее или прошедшее вряд ли может принести доход, Джек ответил коротко: “Ты — осел, Боб”.

Самым трудным было достать кюрий. На полторы унции этого радиоактивного элемента ушла выручка с трех огромных полотен Джека. Но когда мы все-таки получили кюрий, оставалось уже немногое — монтаж приборов, установка амортизатора.

Наконец машина была закончена. Черт побери, это был великий день! И хотя улицы Лондона тонули в липкой тине сырого сентябрьского тумана, на душе у меня было светло и радостно, как в майский полдень. Даже Джек, совсем не склонный к лирике и восторгам, сказал: “Подумать только — один поворот рычага, и эта штука понесет нас по волнам бесконечности…”

Как видите, Джек совсем не разбирался в математике. Причем здесь волны? Сингулярная депрессия четвертого измерения не имеет волновой природы — в этом со мной согласен сам Олаф Нильсен. Что же касается альфа-функции, тут есть одна тонкость, которая… Но я снова отвлекаюсь…

Так вот, машина была закончена. Она занимала почти половину комнаты; мольберты Джека пришлось отодвинуть к самому окну. Плавным обводам машины мог бы позавидовать гоночный автомобиль. А щит управления с двумя десятками приборов внушал уважение даже нашему квартирохозяину.

— Ну, Джек, — сказал я, пожав руку Барлоу, — дело сделано. Мы можем отправляться. Сегодня. Сейчас. Сию минуту.

— Очень хорошо Боб, — ответил Джек. — Мы так и сделаем. Маленький пробный рейс, а?

— Конечно, дружище, — согласился я. — Лет на сто вперед. И посмотрим, что тогда скажет Эберлинг.

— Он скажет, что ты осел, и будет прав, — пожал плечами Джек. — На сто лет вперед! Болван! Вспомни, чем была Англия сто лет назад. А что такое Англия сейчас! И чем она будет еще через сто лет? У вас в математике это, кажется, называется экстраполяцией. А на простом языке очень подходит словечко “упадок”… К тому же через сто лет все будут такие умные, что любой сопляк из начального колледжа даст нам сто очков вперед. Нет! Лететь в будущее я не согласен.

Признаться, я был настолько обескуражен решительным тоном Джека, что и не пытался возражать.

— Летим в прошлое, — заявил Джек. — И по возможности дальше. Скажем, на двадцать тысяч лет назад. С нашими знаниями мы будем казаться дикарям богами и легко сделаемся самыми могущественными людьми на земле. Мы научим дикарей добывать огонь и выделывать глиняные горшки. Перед современным оружием в ужасе разбегутся мамонты и носороги.

Вы понимаете, я ведь математик — и только. Политика и эта… экономика — не моя область. Я уступил Джеку и только поинтересовался, не ошибся ли он насчет двадцати тысячи лет. Может быть, сто тысяч или пять тысяч?

— Не говори глупости, Боб, — махнул рукой Барлоу. — За кого ты меня принимаешь?! Я читал и перечитывал “Основатель колонии” старого Джорджа М.Таггарта. Чудесная книга! Именно этот сюжет: современный человек попадает к первобытным людям и организует отличную колонию. Старик здорово пишет! Когда я прочел, у меня сразу же появилась мысль повторить все это. С одним только дополнением…

Джек оглянулся по сторонам и сказал мне на ухо:

— Что ты думаешь о колониях… в прошлом? Мы летим на двадцать тысяч лет назад, создаем там колонии и, вернувшись, объявляем распродажу. “Фирма “Харт, Барлоу и К°”. Распродажа колоний. Гарантия на двадцать тысяч лет”. Это без надувательства: раньше, чем через двадцать тысяч лет колонии и не надумают отделяться… Как твое мнение, Боб?

Я — только математик. Колонии, как вы понимаете, не моя специальность. Однако я решительно заявил Джеку, что “лететь в прошлое” — неправильное выражение. Тут нужно употреблять другие термины, потому что вторая производная альфа-функция, будучи разложена в ряд Маклорена… Э, да что там говорить! Вы думаете, Джек выслушал меня? Ничего подобного.

— Займись своей машиной, Боб, — сказал он. — Ужасно не люблю, когда в дороге что-нибудь происходит. А я пойду за снаряжением. Через час вылетаем.

Я помог Джеку снять с подрамника “Смерть Цезаря”. Это был первый опыт Джека в исторической живописи. О натурщиках и думать не приходилось, и он писал с кого придется. Цезарь, например, был вылитый Джек: длинная тощая физиономия, изогнутый крючком нос, маленькие — чаплинские усики, боксерская прическа… А Брут — свирепая личность в грязно-сером халате — как две капли воды походил на нашего квартирохозяина… В общем, Джек взял картину и вышел, насвистывая веселый марш. Вернулся он через сорок минут, без картины, зато с парой двенадцатизарядных пистолетов Виккерс и новеньким пылесосом фирмы “Олимпия”.

— Что это значит, Джек? — спросил я.

— Очень точный бой, — сказал Джек, передавая мне пистолет, — и скорострельность хорошая. Вот две запасные обоймы. Пылесос тоже пригодится. Примитивная психика дикаря не устоит перед такой шикарной штукой. Думаю, что пылесос станет предметом религиозного культа. А мы получим солидный куш от “Олимпии” — для них это прекрасная реклама… Ну, как у тебя?

Я сказал, что все готово.

— Очень хорошо! До обеда мы успеем съездить туда и обратно?

— Конечно, ведь скорость машины времени в первом приближении определяется формулой…

— Ну, и пусть себе определяется, — перебил Джек. — Меня это не интересует. Важно не опоздать — я приглашен сегодня к лорду Хоркслу. Не будем терять времени.

Мы заняли свои места.

— Послушай, Джек, — сказал я Барлоу. — На этом приборе я устанавливаю то время, в которое мы летим. Но мне нужно знать еще и место. Я должен объяснить своей машине, куда именно мы летим. Дело в том, что сингулярная депрессия четвертого измерения…

— Если нужно, можно и объяснить, — поспешно согласился Джек.

Он вылез из машины, подошел к кровати и взял со столика растрепанный томик.

— Роман Таггарта “Основатель колонии”, — пояснил Джек, усаживаясь на свое место. — На сто тридцатой странице есть точное описание. Вот, пожалуйста.

— Одну минуту, — предупредил я. — Включаю микрофон.

— Включай, читаю. “Солнце поднималось над юной Землей. Его лучи упали на полянку, окруженную зарослями древних рододендронов. Ласковый ветер нежно гладил могучие стволы охойа, поднимавшиеся над рододендронами. Огибая полянку, тихо журчал ручей. Природа дышала покоем и…”

— Достаточно. Спасибо. Ну, Джек…

Я повернул рычаг, и в то же мгновение комната скрылась от нас за какой-то черной завесой. Больше мы ничего не почувствовали — ни толчка, ни движения, — ничего. Только сразу наступила ночь.

Я включил освещение кабины. Приборы и Джека я видел отчетливо, но за пределами машины царил непроглядный мрак. Вместе с окружающим миром исчезли и все внешние звуки: шум улицы, голоса в коридоре.

Машина мчалась в абсолютной темноте и гробовом безмолвии. Но мчалась — я видел, как стрелка счетчика времени упорно лезла вниз, — туда, где на циферблате было написано “минус 20000 лет”.

Когда стрелка дошла до этой цифры, я повернул второй рычаг, машину сильно встряхнуло, и темная пелена сейчас же исчезла. Постепенно глаза привыкли к дневному свету. Машина находилась в центре полянки, со всех сторон окруженной первобытным лесом.

— Фью-ю, — присвистнул Джек. — Здорово! Совсем как у старины Таггарта.

Мы вылезли из машины и огляделись. Лучи заходящего солнца освещали верхушки деревьев и где-то рядом журчал ручей. Как бы вам передать ощущение… Вы понимаете — все было, как в романе Таггарта. Все! И мне казалось, что я вижу сон. Только очень ясный сон…

— Когда-нибудь я нарисую это, — сказал Джек, и голос его дрогнул. — Двенадцатого октября тысяча четыреста девяносто второго года Колумб открыл Америку. Если даже считать, что это не ошибка, а великая дата, все равно она ничто в сравнении с сегодняшним днем. Мы, Робер Харт и Джек Барлоу, впервые в истории человечества пересекли Великий Океан Времени и сего пятого сентября тысяча девятьсот…

— Эге-гей, джентльмены!

Если бы с неба раздался глас господень, мы, пожалуй, были бы поражены меньше, чем этими простыми словами, произнесенными на безукоризненном английском языке.

Футах в пятидесяти от нас затрещали кусты, и на полянку вышел человек. Вся его одежда состояла из невыделанной звериной шкуры и небольшой набедренной повязки. В правой руке дикаря была дубина, в левой — копье. Словом, это был настоящий дикарь — с ног до головы. Но только до головы. Ибо на носу дикаря сидело пенсне, а длинные волосы покрывало то, что когда-то несомненно было фетровой шляпой.

Мы переглянулись, и Джек шагнул вперед, Я видел, как его рука легла на пистолет.

— Не вздумайте стрелять, — предупредил дикарь. — Все-таки вы здесь гости. И потом неподалеку бродит вурр. Опасно привлекать его внимание.

— Ни черта не понимаю, — растерянно произнес Джек. — Где мы? Что это за чучело?

— Поосторожнее в выражениях, милостивый государь, — с достоинством сказал дикарь. — Перед вами профессор Ричард Кроули, почетный член восьми академий, а также член-корреспондент одиннадцати…

— Профессор Кроули! — вскричал я. — Автор “Комментариев к римановой геометрии”!

— К вашим услугам, сэр, — наклонил голову профессор. — С кем имею честь?

Мы назвали себя.

— Очень рад, — приветливо улыбнулся профессор Кроули. — Полагаю, вы только что прибыли?

— Да, но мы еще не совсем понимаем…

— Все в порядке, джентльмены. Вы прибыли на двадцать тысяч лет назад. Если говорить более точно — на девятнадцать тысяч семьсот сорок четыре года. По всей вероятности, вы тоже читали Таггарта?

— Вы угадали, профессор, — подтвердил Джек и процитировал: — “Лучи солнца упали на поляну, окруженную зарослями древних рододендронов. Ласковый ветер…”

— “…нежно гладил могучие стволы”, — закончил профессор. — Таггарт, “Основатель колонии”, страница сто пятая.

— Сто тридцатая, — поправил, заглянув в книгу, Джек.

— Нет, сто пятая, — возразил профессор. — Впрочем, я читал, вероятно, более раннее издание.

— Вы хотите сказать, что сами прилетели сюда на машине времени? — спросил Джек.

— Совершенно верно, — ответил Кроули.

— Простите, но почему же вы не вернулись назад? — одновременно спросили мы.

Профессор покачал головой и, почесав подбородок, заросший длинными космами спутанных волос, ехидно сказал:

— А вы думаете вернуться?

— Хотел бы я знать, что нам помешает? — спросил Джек, демонстративно опустив руку на пистолет.

— Ваша непредусмотрительность, — спокойно ответил профессор. — Конструкция вашей машины ниже всякой критики. Извольте полюбоваться!

Мы повернулись, и только теперь я заметил, как пострадала машина при посадке. Задняя часть обтекателя раскололась, из разбитых амортизаторов тонкой струйкой вытекал гликоль.

В два прыжка я очутился у машины. Да, о немедленном возвращении не могло быть и речи… Если бы я догадался взять паяльную лампу!

— Что там, Боб? — спросил меня Джек.

— Кажется, мы влипли, — стараясь сохранить спокойствие, ответил я. — Машине нужен ремонт, а у меня нет…

— Что?! — взревел Джек. — Но я приглашен на обед к лорду Хоркслу!

— Придется повременить, — сочувственно заметил профессор. — Подождите девятнадцать тысяч семисот сорок четыре года — и вы без машины времени сможете присутствовать на этом обеде.

— Я должен быть у лорда Хорксла через два часа, — с ударением произнес Джек, — а не через девятнадцать тысяч лет.

— Девятнадцать тысяч и семьсот сорок четыре, — поправил профессор.

— Все равно. В моем распоряжении только два часа.

— Плюньте! — посоветовал профессор Кроули… — Вы пообедаете с нами.

— Простите, профессор, — спросил я, — не хотели ли вы сказать, что здесь…

— Именно это я и хочу сказать, — перебил Кроули. — Первым прилетел сюда Олаф Нильсен. Это было восемь лет назад.

— Как?! Знаменитый Нильсен, создатель теорем о…

— Да, да. Он читал еще первое издание “Основателя колонии”. Три года спустя прилетел профессор Мак-Гилл.

— Мак-Гилл из Рингтаунского колледжа?

— Именно так. С ним был лорд Блеквэл, известный спортсмен и чемпион гольфа. На следующий год прибыл Жак Этьез и Джакомо Марильи. Я прилетел последним — два года назад.

— И до сих пор никто не вернулся? — спросил Джек.

Профессор не ответил. Он неподвижно застыл, вслушиваясь в отдаленный рев какого-то животного.

Джек повторил вопрос.

— Это вурр, джентльмены, — взволнованно сказал профессор. — И если хотите уцелеть…

— Простите, как вы сказали, кто это? — спросил я.

— Вурр, пещерный медведь, — ответил Кроули, все еще прислушиваясь к замирающему вдали реву. — Нужно спешить! Идемте!

Положив дубинку на плечо, профессор Кроули быстро зашагал к кустам.

— Придется идти, Джек, — сказал я.

Джек пробурчал по моему адресу нечто в высшей степени нелестное, но все-таки пошел.

Около часа мы шли молча. Ветви деревьев задевали лицо, цеплялись за одежду, под ногами хлюпала грязь. А лес жил своей жизнью: наверху щебетали птицы, где-то в стороне трещали кусты, и время от времени ветер доносил до нас жуткий рев пещерного медведя.

— Быстрее, быстрее! — торопил нас профессор. — Здесь не Пикадилли и не Гайд-парк.

— Послушайте, Кроули, — не вытерпел Джек. — Зачем нам бежать? У нас есть пистолеты и…

— И прежде, чем вы прицелитесь, вурр съест вас вместе с пистолетами, — сердито сказал профессор. — Прибавьте-ка лучше шагу!

К счастью, лес все-таки кончился. Исцарапанные, взмокшие и чертовски усталые, мы вышли на каменистую тропу.

— Скажите, — спросил меня профессор, — ваша машина работает на эманации радия?

— Нет, — ответил я, — на кюрии.

— Тогда ваше дело еще не так плохо. Мы использовали эманацию радия. У этого элемента период полураспада всего около четырех дней. Вовремя не отремонтировал машину — и крышка! От эманации ничего не остается. А сигареты у вас есть?

— Есть, но разве машина…

— Не машина, — перебил Кроули. — Вы подарите их Уг-Нору, вождю племени нгарра.

— Как?! Неужели здесь… — вскричал я.

— Ну, конечно же, — досадливо поморщился Кроули. — Мы живем у них. Я представлю вас Уг-Нору, и он отправит воинов за машиной. Ее нужно перетащить к нашей пещере.

…Все дальнейшее было похоже на мелькавшие кадры кинокартины. Кадр первый: мы подходим к становищу племени нгарра, и навстречу нам бегут бронзовые люди, одетые в звериные шкуры. Кадр второй: профессор Кроули представляет нас Уг-Нору, и рослый вождь приветливо наклоняет голову, украшенную тремя перьями — красным, синим и желтым. Наплыв — и новый кадр: из пещеры вылезают моди, и в человеке, стоящем на четвереньках, я узнаю профессора Олафа Нильсена, знаменитого математика…

Нам что-то говорили, мы что-то отвечали, но я никак не мог отделаться о г. мысли, что все это дурной сон.

— Ладно, — сказал, в конце концов, Нильсен, — оставим их в покое. Молодые люди еще не освоились.

И пятеро ученых — краса и гордость науки XX века, — усевшись на корточки вокруг костра, принялись жарить мясо.

А мы сидели на камне и молча смотрели на все окружающее.

— Не нравится мне эта история, — после продолжительного молчания сказал Джек. — Ты заметил, Боб, как разговаривал с нами этот дикарь? В книге Таггара встреча выглядит совсем иначе: при виде белого цветные канальи немедленно падают на землю.

Десятка два бронзовых воинов притащили нашу машину, поставили ее около пещеры и молча ушли.

— Видал? — сказал Джек. — Я спрашиваю- где почтение? Они даже не поклонились!

— К чему эти церемонии, Джек? — сказал я. — Зачем это нам нужно?

— Я всегда говорил, что ты осел, — сердито буркнул Джек. — Разве ты забыл, зачем мы прилетели сюда?

Я напомнил Джеку, что политика и эта… экономика не моя специальность. Что же касается термина “летать”, то он — это я подчеркнул — неправилен, ибо, я уже объяснял, вторая производная альфа-функция, будучи разложена в ряд Маклорена… Ну, тут Джек вспыхнул, как ракета!

Наш спор был прерван профессором Нильсеном.

— Эй, молодые люди! — крикнул он. — Прошу к столу.

Стола, конечно, не было. Мы сидели прямо на земле и ели жареное мясо, руками разрывая его на куски. Вместо салфеток Нильсен положил перед нами широкие листья какого-то дерева.

Ученые кушали молча, сосредоточенно. Заросшие лица делали их похожими друг на друга. И только присмотревшись, можно было заметить, (что Кроули и Этьез не намного старше нас, а Нильсен и Мак-Гилл уже старики. Возраст Марильи я не мог определить. Лицо итальянского ученого покрывала такая густая борода, что были видны только глаза. Но вся пятерка — старые и молодые — держалась очень бодро и дружно.

— Ну-с, друзья, — сказал Нильсен, вытирая рот листьями, — пора спать.

— Если я не ошибаюсь, уважаемый профессор, — ледяным голосом произнес Джек, — вы приглашаете нас в пещеру?

— Вы не ошибаетесь, мистер Барлоу.

— И мы должны будем на четвереньках пролезать в… отверстие?

— Именно так, мистер Барлоу.

— Да поймите же, наконец! — не выдержал Джек. — Это недостойно белого человека.

— Точно так заявил и лорд Блеквэл, — спокойно сказал Нильсен. — Он устроился ночевать в гамаке, подвешенном к деревьям. Яаа, сорокафутовая змея, проглотила его вместе с гамаком. Остались только палки и кусок веревки.

Сказав это, Нильсен нагнулся и полез в узкое отверстие. Остальные молча последовали за ним.

— Пойдем, Джек, и мы, — предложил я. — Не оставаться же здесь на ночь.

Джек молча пошел к пещере.

…В пещере было совсем неплохо. Кроули завалил вход большим камнем, и мы сидели при свете костра.

— Скажите, пожалуйста, мистер Нильсен, — спросил Джек, — почему вы ходите в звериных шкурах? Разве у вас не осталось одежды?

— Она там, — Нильсен махнул рукой в дальний угол пещеры. — Но мы сохраняем ее, чтобы было в чем вернуться. Кроме того, матерчатая одежда очень непрактична в этих условиях. Две–три прогулки по лесу — и она превращается в сплошные лохмотья.

— Но какое мнение будет у дикарей? — воскликнул Джек.

— Никакого, — пожал плечами Нильсен, — они сами так одеваются.

Джек шумно вздохнул и больше ни о чем не расспрашивал.

Спали мы на душистой траве. Я был чертовски взволнован и долго не мог заснуть. Вы, конечно, меня поймете — такой случай, в конце концов, бывает раз в жизни. Само собой разумеется, я имею в виду не поездку в прошлое, а встречу с Олафом Нильсеном.

Вы понимаете, сам Олаф Нильсен лежал в двух футах от меня! Я думал, удобно ли поговорить с Нильсеном о моей гипотезе конформного преобразования сингулярной депрессии.

Видите ли, эта гипотеза основывалась на двух аксиоматических предпосылках. Во-первых, я допускал, что всякое сингулярное уравнение… Да, да, это, конечно, не имеет отношения к рассказу.

Итак, мы спали в пещере. Утром меня разбудил шум дождя.

— Теперь начнется, — сказал Этьез, лежавший рядом со мной. — Это надолго.

И действительно, дождь шел, не переставая, день за днем. Мы почти не выходили из пещеры. Только неугомонный Кроули исчезал на несколько часов и возвращался с мясом и свежими плодами.

Костер горел круглые сутки — дров у нас было достаточно. Он ужасно дымил, этот костер. Стоит мне вспомнить его желтое пламя, и у меня даже сейчас идут слезы. Но рядом сидел Олаф Нильсен — сам Олаф Нильсен! — и я наслаждался беседой с ним. Мы говорили о математической природе четвертого измерения. Мне выпала честь одному из первых услышать теорию адекватного коррелирования, созданную Олафом Нильсеном. И я был счастлив, что мои скромные соображения о конформном преобразовании сингулярной депрессии есть частный случай… Джек? О, Джек не интересовался математикой. Он держался в стороне и все время учил язык племени нгарра по словарю, составленному Кроули.

А дождь лил и лил. По-видимому, это была одна из генеральных репетиций всемирного потопа- во всяком случае, этого мнения придерживался Джек. Только к вечеру пятого дня в просветах тяжелых облаков мелькнуло солнце.

Джек, весь день шагавший по пещере, подошел к нам и торжественно заявил:

— Джентльмены, я должен сказать вам нечто исключительно важное.

— Валяйте, Джек, — кивнул Кроули, поправляя дрова в костре. — Выкладывайте.

Джек с осуждением посмотрел на Кроули. Потом перевел взгляд на экстравагантные одежды других ученых. Голосом, полным значительности, сказал:

— Джентльмены, от имени всего цивилизованного мира я предъявляю вам обвинение.

Кроули перестал возиться с костром, и все мы уставились на Джека.

— Окись углерода, — пробормотал Мак-Гилл. — Я всегда говорил, что нужно чаще проветривать это… э… помещение.

— Вы читали роман Таггарта, — начал Джек, — и я не буду напоминать его содержание. Важна идея. Она ясна каждому: белый человек должен быть для цветных богом — могущественным и грозным. Вы, джентльмены, первые люди, попавшие в прошлое. Но что я вижу? Вы забыли о своей высокой миссии. Вы не стали для дикарей богами и господами. Вы не основали колонии. Вы забыли о самом основном, с чего следовало бы начинать, — о приведении этих язычников в лоно христианской церкви.

— Послушайте, Барлоу, — не вытерпел Кроули, — почему они должны поклоняться Христу, который если и родится, то только через восемнадцать тысяч лет?!

— Не задавайте нелепых вопросов, — резко ответил Джек. — Они должны. Дол-жны! Этим все сказано. А вы должны были основать колонию, которая…

— Хватит! — громко сказал Нильсен.

В пещере сразу же наступила тишина.

— Давайте внесем ясность в положение вещей, — продолжал Нильсен. — Вы правы только в одном, мистер Барлоу. Мы действительно очутились здесь из-за романа Таггарта. Но не потому, что он нам понравился. Наоборот. Мы были возмущены. И мы прилетели, чтобы собрать материал для опровержения. Было прискорбно смотреть, как этот расистский бред читают миллионы людей. Теперь вам понятно?

Наверное, Нильсен был очень взволнован. Иначе он не употребил бы такой неточный термин, как “прилетели”. Я далек от мысли, что Нильсену не известно, к каким результатам приводит разложение в ряд Маклорена второй производной альфа-функции. Но я дал слово говорить правду и свидетельствую, что Нильсен — сам Олаф Нильсен! — допустил такую неточность в терминологии.

Помню, я был настолько удивлен этим, что на некоторое время перестал прислушиваться. Меня вернул к действительности густой бас Марильи.

— Скажите, Барлоу, — говорил итальянец, — разве нгарра похожи на тех забитых людишек, о которых пишет Таггарт? И разве они готовы немедленно пасть ниц перед вами?

— Надо было научить их добывать огонь, — ответил Джек. — Это дало бы им правильное представление о нашей силе.

Вся пятерка буквально легла на землю от хохота.

— Вы полагаете, Барлоу, — сказал, наконец, Кроули, — что здесь неподалеку спичечная фабрика? У Нильсена была с собой коробка спичек, на второй день после приезда он попал под дождь. И дикари его, а не он дикарей, учили добывать огонь! Здесь есть кремни, и, если хотите, Барлоу, я могу показать, как это делается. Хотя, по правде сказать, нам далеко до дикарей.

— В таком случае, вы обязаны были продемонстрировать им мощь огнестрельного оружия, — не сдавался Джек. — От одного только звука выстрелов они должны пасть ниц.

Ученые снова повалились на землю от хохота. Кроули даже повизгивал от восторга.

— Послушайте, Джек, — сказал он, — неужели вы полагаете, что люди, выходящие один на один против медведя, испугаются треска выстрелов? Разве рев мамонта или льва не страшнее? А они охотятся на мамонтов и львов.

— Вы могли бы их научить делать глиняную посуду, — не совсем уверенно заявил Джек.

— А вы сами умеете ее делать, мистер Барлоу? — очень вежливо спросил Этьез.

Джек промолчал. Длинный нос его вытянулся еще больше. Маленькие усики смущенно шевелились.

— В этом все дело, — сказал Нильсен. — Вы, Барлоу, с вашим воспитанием, привычками, навыками, знаниями — продукт своего общества. В обществе — в своем обществе — вы можете нести какую-то функцию. Но здесь вы никто. Эти люди приспособлены к той среде, которая их окружает. А вы?.. Что же касается ваших колониальных планов, то это фикция, я бы сказал, мнимая величина. Вы жили в двадцатом веке и должны были, кажется, понимать…

— Довольно! — Джек скрестил руки на груди. — Завтра же я покажу вам, что Таггарт был прав.

…Утром я проснулся от шума голосов. Нгарра вылезли из пещер и приветствовали солнце. Прежде всего меня интересовала моя машина. К счастью, дождь только обмыл ее. Приборы, укрытые под обтекателем, были целы.

— Доброе утро, Боб, — послышался сзади голос Кроули. — Что там у вас? Амортизаторы? Ну, это пустяки. Мак-Гил л захватил с собой инструменты. Вы легко исправите поломку.

Завтрак прошел в молчании. Все поглядывали на Джека, на лице которого застыло выражение задумчивого величия.

— Ну-с, господа, сейчас вы получите урок правильного обращения с язычниками, — провозгласил Джек, покончив с едой.

Я уже говорил, что политика и эта… экономика — не моя специальность. Но все пошли с Джеком, и я тоже пошел. На всякий случай я держался подальше. Не люблю, знаете ли, международные конфликты.

Уг-Нора мы нашли футах в трехстах от нашей пещеры. Он сидел на камне, наблюдая, как его воины готовятся к охоте. Джек направился к Уг-Нору. Мы остановились шагах в тридцати.

— Слушай, Уг-Нор, — торжественно начал Джек. — Слушайте и вы, люди племени нгарра. Я — могучий дух, спустившийся к вам с неба. Вы должны поклоняться мне.

Кроули переводил слово в слово. Но я и сам бы догадался, о чем говорил Джек. Все это очень напоминало скверный балет: Джек махал руками, подпрыгивал, мотал головой. У нашей компании вид тоже был довольно странный. Нильсен и Кроули щеголяли в шкурах. На остальных красовалось то, что когда-то — в целом — составляло кожаное пальто Мак-Гилла. И эта фетровая шляпа Кроули… Пожалуй, только Уг-Нор имел по-настоящему благообразный первобытный вид. Кстати сказать, он даже и не подумал встать, когда Джек начал свою речь. По-видимому, Джеку это не очень понравилось.

— Ты, вождь племени, должен первым признать мою власть, — сказал он, завывая и отчаянно размахивая руками.


Зачем он так делал, я до сих пор не понимаю. Может быть, считал, что его лучше поймут?


— Встань же, о, Уг-Нор, — выл Джек, — встань, ибо ты должен чтить меня как великого и могучего духа.

И Уг-Нор встал!

Кроули даже присвистнул. Воины бросили свою работу и начали прислушиваться. А я на всякий случай отошел на шаг назад.

Вы же понимаете, я математик и терпеть не могу политику и… как ее?.. экономику. К тому же Уг-Нор был на голову выше Джека, вдвое шире в плечах и держал в руке каменный топор. Но Джек как ни в чем не бывало продолжал выть.

— Хорошо, — сказал, наконец, Уг-Нор, — мы будем чтить тебя как великого и могучего духа.

Джек торжествующе посмотрел на нас. Кроули кашлянул.

— Но сначала, — продолжал Уг-Нор, — покажи нам свою силу.

Уг-Нор взял лук и стрелу.

— Смотри!

Охнула спущенная тетива, и к ногам Уг-Нора упала птица, пронзенная стрелой. Воины одобрительно зашумели.

— Птицы летят, — сказал Уг-Нор. — Мы ждем.

Джек вытащил пистолет. Один за другим прогремели двенадцать выстрелов, но ни одно перо не упало на землю. Кажется, Джек немного смутился. Он перестал завывать и размахивать руками.

— Мои воины знают следы мамонта и носорога, льва и медведя, рыси и шакала, — продолжал Уг-Нор. — Мои воины могут бегать быстрее оленя. Каждый из них может целый день нести на себе убитого бгарра, кабана. Скажи, пришелец, ты сильнее моих воинов?

Джек молчал.

— Мои воины умеют вдувать огонь в дерево, промокшее от дождя, — говорит Уг-Нор. — Они знают, где добывать коренья. Они не боятся ни жары, ни холода. Их глаза зорче глаз угрры, полосатого тигра. Скажи, пришелец, а что можешь ты?

Джек молчал.

Уг-Нор повернулся и пошел к лесу. За ним — вытянувшись цепочкой — ушли воины.

Нужно было видеть Джека в этом момент! Он стоял точно в такой же обреченной позе, как Цезарь на его картине. И выражение лица было такое же. Только там Цезарь-Джек был бритый, а этот Джек зарос черно-рыжей щетиной и имел еще более мрачный вид.

— Ну, что вы теперь скажете, Барлоу? — осведомился Марильи.

Джек поднял голову.

— Это вы виноваты, — ответил он. — Нужно было с первого же раза привить им почтение и страх. Теперь, конечно, трудно. Но, черт побери, есть же здесь племена, которые еще не знают о нас. Я пойду к ним, и вы убедитесь, что я прав.

Через полчаса Джек, протерев пылесос и взяв у меня еще одну обойму, подошел к нам прощаться.

— Я чувствую свою ответственность перед историей, — сказал Джек. — Империя получит новую колонию. Таггарт не ошибался. Надеюсь, вы заметили перья у этого Уг-Нора? Они точно такой же раскраски, как в романе Таггарта.

— Еще бы, — ответил Кроули. — Это я научил Уг-Нора. Он целый год не мог привыкнуть, — на охоте эти перья только мешают. Дурацкая выдумка Таггарта!

Джек сверкнул глазами.

— Ладно, джентльмены, — сказал он, — увидим, кто прав. Язычники воспримут святую веру. И они должны быть счастливы, превратившись в подданных Империи.

Вы же понимаете, Джек — мой друг, и я не мог не вмешаться.

— Послушай, Джек, — сказал я, — -конечно, ты здорово продавал свои картины, но что касается Империи, то…

Джек повернулся и пошел по тропинке, прижимая левой рукой поблескивающий на солнце пылесос. Шагов через пятнадцать он оглянулся и с расстановкой сказал:

— Перед отъездом я читал в газете, что Таггарт пишет продолжение своего романа. И оно разойдется в миллионах экземпляров, ибо Таггарт проповедует истинные представления о превосходстве нашей расы.

— Послушайте, Барлоу, — крикнул Кроули, — не вздумайте только пойти в горы. Там живут грорра, людоеды!

Ответа не последовало.

.....................................

Грорра съели Джека.

Итак, правда, только правда, вся правда! Я свидетельствую, что кое в чем Джек все-таки прав. Пылесос фирмы “Олимпия” действительно оказался предметом религиозного культа. Теперь он украшает жертвенник племени грорра. Уй-Скор, лучший воин Уг-Нора, видел его собственными глазами.

Я починил машину времени. В полдень псе мы вылетели в XX век. Прошу прощения, я сказал “вылетели”, хотя отлично знаю, что вторая производная альфа-функция… Да, да, я уже говорил об этом! Но, понимаете, меня выбило из колеи поведение Олафа Нильсена. Когда мы вернулись в XX век, он произнес маленькую речь. Я ожидал, что он будет говорить о своейтеории адекватного коррелирования. Но Нильсен сказал коротко:

“Ну, держись, Джордж М.Таггарт!”

И добавил два термина, совершенно не относящихся к математике.






Журавлева
Валентина Николаевна
СКВОЗЬ ВРЕМЯ
***
Художник Ю.Г.Макаров
Редактор В.Ф.Гриненко
Техн. редактор Л.А.Дороднова
Корректоры: 3.Г.Юрьевская и С.ЖАлеева
***
А01431 Сдано в набор 3/VIII 1959 г.
Подп. в печать 13/II 1960 г.
Форм. бум 70921/32—ф. п. л. 7,5 (усл. п. л. 8,78).
В 1 п. л. 38 000 зн. Уч.-изд. л. 8,20.
Уч. № 91/4659. Тираж 90 000 экз. (1-й завод 1–45 000).
Цена 3 руб 50 коп
***
Тип. Профтехиздата
Москва, Хохловский пер., 7. Зак 1060.

Журавлева Валентина Снежный мост над пропастью. Сборник.






НАУЧНО-ФАНТАСТИЧЕСКИЕ РАССКАЗЫ
Издательство “Детская литература”
Москва 1971
Р2

Ж91

Рисунки Э.Шагеева
7–6–3




СНЕЖНЫЙ МОСТ НАД ПРОПАСТЬЮ

С ума можно сойти! Не получается у меня статья. Вот, пожалуйста, наугад открываю “Вопросы психологии”: “Наибольшее рассогласование между двумя гипотезами определяется средним значением и дисперсией суммы случайных переменных, которая равна сумме средних значений и дисперсий распределений, из которых берутся переменные”. Здорово, а? “Дисперсия суммы… которая… из которых…” Статья, в общем, пустая, но как звучит!

— Скрибас? — спрашивает Гроза Восьми Морей на своем сомнительном эсперанто. — Пишешь, говорю?

Он стоит у входа в палатку, в руках у него сковородка, солнце весело отражается в лысине Грозы Восьми Морей.

— Заходи, дед, — приглашаю я. — Видишь, дела идут совсем малбоне. Не выходит статья.

— Бывает, — успокаивает меня Гроза Восьми Морей. Он устанавливает сковородку на ящик, заменяющий стол, и бормочет: — Щи ирис претер домо сиа… нет, домо де сиа онкло. Она шла мимо дома своего дяди.

— Какого дяди? О чем ты говоришь, дед?

— Сиа онкло. Своего дяди. С предлогом “претер” упражняюсь. А тебе принес роста фиш. Жареную ке-фалку, значит.

Я ем кефаль, слушаю болтовню деда, и у меня появляется отличная мысль. Мои попытки писать научным языком, в сущности, немногим отличаются от эсперантистских упражнений Грозы Восьми Морей. Ну, а если я просто расскажу, как был открыт АС-эффект? Пусть редакторы сами уберут лишнее, уточнят термины, словом, сделают, что полагается. Главное — факты.

— Ли ригардис… ригардис… — Гроза Восьми Морей огорченно вздыхает. — Забыл, понимаешь. Вот ведь… Он смотрел, ли ригардис, а куда он, печки-лавочки, ригардис — забыл… Ладно, ты себе скрибу, дону скрибу, я пойду, надо сети готовить.

Итак, история открытия АС-эффекта.

История эта уходит в глубь веков. В седую древность. В эпоху, когда мы жили в своем Таганроге и учились в шестом классе. С тех пор прошла целая вечность. Пять лет! Да, пять с половиной лет. Мы были тогда в шестом классе, заканчивалась третья четверть, и у Насти была двойка по арифметике. С этой двойки, собственно, все и началось.

Вообще-то арифметика не ладилась у Насти с первого класса. Но в тот раз положение было прямо-таки катастрофическое. Мы — я и Саша Гейм — старались вытащить Настю. Я старалась, потому что дружила с ней. Да и как староста класса я обязана была что-то делать с ее двойками. А Гейм уже тогда считался математическим вундеркиндом, блистал на олимпиадах, и задачки, которые нам задавали, щелкал как семечки. В полном блеске Гейм развернулся позже, через год — полтора, но для нас он уже давно был математическим гением. Он занимался с Настей почти каждый вечер, я тоже помогала; без меня у Гейма просто не хватило бы выдержки. Занимались мы много, однако у Насти ничего не получалось. А впереди была последняя в четверти контрольная работа.

Так вот, собрались мы у Насти перед контрольной и стали решать задачи. И Гейм в этот вечер кипел от злости. Накануне он достал толстенную математическую книгу, тайком читал ее на уроках, и теперь ему отчаянно хотелось удрать домой, к этой книге.

— Попытайся немножко подумать! — с раздражением сказал Гейм, скомкав очередной лист с неправильным решением. — Нельзя решать, не дочитав условий. Что ты смеешься?

— У тебя в очках лампа отражается, — объяснила Настя. — В каждом стекле по лампе. И когда ты злишься, они вспыхивают, как будто перегорают.

— Есть два пункта, — каменным голосом сказал Гейм. — Пункт А и пункт Б. Тебе понятно? — Он взял два карандаша, положил по обе стороны задачника. Настя перестала смеяться. — Расстояние между пунктами восемь километров. Ясно? Из пункта А вышел пешеход со скоростью пять километров в час. Одновременно и в том же направлении вышел из пункта Б автобус. Заметь, они движутся в одну сторону, — это очень важно.

— А куда они движутся? — спросила Настя.

— Туда! — закричал Гейм и показал руками на край стола. — Куда-то туда, какая тебе разница! Главное, они идут в одном направлении. И автобус через двенадцать минут догоняет пешехода. Надо найти скорость автобуса.

— Ладно, — согласилась Настя. — Не кричи, я найду.

Она стала решать задачу, поглядывая на карандаши. Гейм сидел на подоконнике и смотрел на часы.

— Фу, — радостно вздохнула Настя, — смотрите, сто семнадцать без остатка делится на тридцать девять. Значит, все правильно. А я боялась, не будет делиться. Ответ: три километра в час.

— Три километра! — Гейм подпрыгнул на своем подоконнике. — Ты, Настя, уникальная дура. Пешеход дает пять километров в час, автобус позади пешехода, автобус его догоняет, значит, скорость у него больше, чем у пешехода. Подумай, как автобус догонит пешехода, если будет ползти со скоростью три километра в час?!

Тут мне пришлось вмешаться, потому что Настя обиделась на “уникальную дуру”. Я полистала задачник и нашла другую задачу, полегче. В девять утра со станции вышел товарный поезд, а в полдень отправился экспресс. Скорости поездов известны; надо узнать, в котором часу экспресс нагонит товарный поезд.

— Допустим, ты не дура, — великодушно сказал Гейм. — Я не настаиваю. Но логически мыслить ты не можешь — это аксиома. Вот если бы ты прочитала книгу Пойа “Математика и правдоподобные рассуждения”… Пойа дает общий метод решения задач. Решать надо всегда с конца.

— Я и решаю с конца, — возразила Настя. — Смотрю ответ, потом решаю.

— “Смотрю ответ”… Я же тебе о другом говорю! Решать задачу с конца — значит представить себе, что именно надо найти. Вот в этой задаче надо найти время. Давай рассуждать дальше. Что такое время?

— Ну, время… это такое… оно идет.

— Время есть расстояние, деленное на скорость. Поняла? Скорость нам известна. Разность скоростей в данном случае. И если мы узнаем расстояние, задача будет решена. Ясно?

— Нет, с конца я не могу. С ответа могу, а с конца — нет.

Гейм хотел сказать что-то ехидное, но я ему показала кулак.

Настя долго возилась с задачей, перемножала и делила какие-то шестизначные числа. И наконец объявила ответ: экспресс догонит товарный поезд в десять часов утра.

— Слушай, Кира, с ним что-то происходит, — испуганно произнесла Настя, показывая на Гейма. — Ты посмотри на него.

Еще бы! Экспресс догнал товарный поезд до того, как он, экспресс, вышел со станции… Мне было жалко Гейма, я понимала его чувства, но ведь к контрольной все равно надо готовиться.

Гейм мрачно уставился на часы, а я дала Насте еще одну задачу.

— Эту я обязательно решу, — неуверенно сказала Настя. — Ты не сердись, Саша. Ты же сам говорил, что Эйнштейн в школьные годы хватал двойки по математике. А ты ко мне придираешься. Я решу задачу, я ее понимаю. “Из закипевшего чайника отлили две трети воды”. Значит, там осталась одна треть, видишь, я все понимаю. “Оставшийся кипяток долили водой, температура которой равна двадцати градусам… Определить температуру воды в чайнике”. Ну, тут четыре вопроса…

Гейм подошел и стал смотреть, как она решает. Настя написала четыре вопроса, вывела ответ и облегченно вздохнула. У Гейма позеленело лицо. Он взял свою шапку и ушел, хлопнув дверью и не простившись.

Настя растерянно моргала, с трудом сдерживая слезы.

— Я же не хотела его обидеть, — повторяла она. — Ну, Кира, правда, я его не хотела обидеть, почему он ушел?

Вот еще вопрос! А что должен был сделать Гейм, если по Настиному решению вода в чайнике имела температуру в двести четырнадцать градусов?!

Гейм ушел, а я не могла уйти. Но я не знала книги Пойа “Математика и правдоподобные рассуждения” и вообще не была математическим вундеркиндом. Я ходила в театральный кружок; там говорили не о математике, а о системе Станиславского. Дома тоже говорили о системе Станиславского: отец и мать у меня театральные художники. И я стала учить Настю решать задачи по этой системе. У меня просто не было другого выхода.

— Не реви, — строго сказала я Насте. — Прекрати реветь и представь себе события, которые происходят в задаче. Ну, как будто это театр. Или кино. Вот пешеход идет по дороге. Ты вообрази себе эту дорогу. Вообрази пешехода. Кто он такой. Как одет. И зачем ему надо идти. А тут еще дождик, такой мелкий, противный дождик, представляешь? Ну, понятное дело, пешеход переживает, он даже злится на себя, что не стал ждать автобуса. И подсчитывает: догонит его автобус или не догонит?..

— Нет, — перебила Настя. — Он знает, что автобус его догонит. Он подсчитывает, скоро ли автобус его догонит. Вот, думает, подниму тогда руку, и водитель остановит автобус. А дождь, конечно, идет все сильнее…

Ну! Тут я обрадовалась в десять раз больше, чем промокший пешеход при виде автобуса.

— Давай, Наська, — скомандовала я. — Вживайся в образ, у тебя получается.

У нее в самом деле получалось. Она грызла карандаш, который изображал пункт А, и смотрела на меня очень странным взглядом. Она как будто сквозь меня смотрела, куда-то очень далеко. И там была дорога, не очень хорошая грунтовая дорога, по которой шел пешеход, симпатичный парень, в клетчатой ковбойке, и прислушивался, не идет ли сзади автобус.

— Не вышло, — вздохнула Настя. — Не взял его автобус, обрызгал водой, обфыркал вонючим дымом и помчался дальше. Со скоростью сорок пять километров в час.

Она не заглядывала в ответ, она сама нашла эти сорок пять километров в час!

Тут мы сразу принялись за поезда. Правда, сначала не получалось. Настя продолжала думать о пешеходе, которого не подобрал автобус; дождь в той задаче уже лил как из ведра, и спрятаться пешеходу было некуда. Все это мешало Насте вжиться в образ товарного поезда, которому очень обидно, что его вот-вот перегонит расфуфыренный экспресс. Зато в образ закипевшего чайника Настя вжилась как-то сразу. Она даже пофыркивала, вживаясь. И очень сочувствовала чайнику. Он был уже не новый, закопченный, грузный, с накипью. Ручка на нем оторвалась, ее небрежно завязали проволокой. А ведь когда-то он ходил в туристские походы…

Вот так все началось.

Конечно, я тогда не предвидела, во что это выльется. Меня радовало, что Настя получит тройку в четверги. Она и получила свою тройку. Это была колоссальная победа, и мы продолжали заниматься. Я заставляла Настю вживаться в каждую задачу. Метод действовал надежно, только времени нужно было много: не так просто вжиться, скажем, в образ колхозного поля, которое засеяно на три восьмых пшеницей, на две девятых — кукурузой, потом еще чем-то, и в связи с этим надо что-то узнать…

Что поделаешь! Гейм уже начал свою стремительную карьеру, у него не было ни минуты свободного времени, а я могла учить Настю только по системе Станиславского.

И вот пошло — в шестом классе, в седьмом и дальше. Настя старалась, она даже похудела и только глаза у нее с каждым годом становились больше. Раньше я как-то не обращала внимания на цвет Настиных глаз. А тут вдруг заметила, что глаза у нее — как небо в грозу. Серые, а кажутся темнее черных. Большущие глаза цвета грозового неба. И в них все чаще появлялся странный взгляд — сквозь вас, сквозь стены, куда-то далеко-далеко, где идут поезда из пункта А в пункт Б и автобусы догоняют пешеходов. А я подталкивала Настю: “Давай, вообрази, как там все происходит” — и не думала, к чему это приведет. Мне это казалось обычным.

Скажем, у Игоря Лаубиса хорошая память — он этим берет. Нина Гусева перечитала уйму книг — ей начитанность помогает. Саша Гейм — тот прирожденный математик. Ну, а Настя держится на воображении, только и всего.

Я тогда не понимала, что затеян психологический эксперимент. Допустим, память — тут целая наука, как ее развивать. Но никто не ставил такого, как бы сказать, такого нахального опыта по развитию воображения. Никто не знал, что здесь скрыты невероятные возможности.

Наш дом в Исполкомовском переулке, а за углом, на Карла Либкнехта, одно лето жил мальчишка, упитанный розовый балбес. Так вот, он все лето тренировался по плеванию в цель. Сидит на скамеечке и плюет в картонку с кругами. Смотреть противно. За три месяца он научился попадать в десятку с пяти шагов. Вот что может дать упорная тренировка!

А Настя тренировалась не три месяца, а все пять лет — до окончания школы. Она перевоображала тысячи задач! К тому же у нее наверняка были соответствующие природные данные.

Мы перешли от задач с пешеходами, поездами и городами в безлюдную область синусов, усеченных конусов и биквадратных уравнений. Но Настя могла вообразить любую задачу. Даже тригонометрические функции острого угла она видела как взаимосвязанные особенности характера некоего человека по фамилии О. Угол. Человек этот менялся на глазах: одни качества вытеснялись другими, что-то безгранично увеличивалось, что-то безвозвратно терялось. В шестьдесят градусов О. Угол был уже не таким, как в двадцать.

Да что там О. Угол! У Насти оживали совсем уж безликие иксы и игреки. Я ко всему, казалось, привыкла, но меня поражало, как она различает иксы и игреки; ведь они у нее в каждом примере были разные, Я приставала к Насте:

— Вот тебе система уравнений:

2 - у = 2

х3 - у = 1

Объясни, пожалуйста, что ты там видишь.

— Как же, — говорила Настя, — этот икс такой маленький, такой серенький малышок-первоклассник. Видишь, он пыжится, ему хочется казаться старше, он возводит себя в квадрат, в куб, удваивает — и все равно остается маленьким. И мордочка у него измазана чернилами. Отними игрек — и почти ничего не останется. Но ведь его жалко, этого малыша, — продолжала Настя. — Я думаю, пусть у него ничего не отнимают. Пусть этот игрек уберет свои лапы, исчезнет. Ну и тут уже совершенно ясно видно, какой он малыш, этот иксёнок: возвел себя в третью степень и по-прежнему равен единице…

В восьмом классе меня однажды послали к первоклассникам: у них заболела учительница, надо было заполнить свободный урок. Я взяла с собой Настю. Это тоже очень важный эпизод в истории открытия АС-эффекта.

Представьте себе три десятка мини-классников; они, конечно, отчаянно шумят, возятся, и вот Настя начинает им рассказывать про Красную Шапочку. Через две минуты наступает такая тишина, что я слышу, как скрипят новые Настины туфли. Я, дура, радуюсь и не думаю, что малыши могут испугаться. Настя рассказывает, как Красная Шапочка идет по дремучему лесу. Она совсем не старается добиться художественного эффекта. Она смотрит сквозь нас и рассказывает то, что видит. А видит она страшный лес. Он уходит в бесконечность. Ни один звук не возвращается из бездонной фиолетовой тьмы. Костлявые серые стволы тесно обступают Красную Шапочку, а над тропинкой клубятся душные испарения, сгущаются в липкий белесый туман. Змеящиеся ветви деревьев беззвучно опускаются позади Красной Шапочки, отрезая обратный путь…

Эти извивающиеся змееветви доконали двух маленьких девочек на первой парте, они начали реветь, но Настя на них и не взглянула. А я растерялась. Ведь рассказывала Настя правильно, и малыши слушали.

Тем временем Настя дошла до того, как Серый Волк съел бабушку. Сами посудите, каким он должен быть, этот проклятый волк, чтобы вот так запросто сглотать целую бабушку. И Наська выдала им соответствующего волка. Малыши завыли, прибежала завуч — нам крепко досталось…

В этот день я начала понимать, что затеяла с Настей нечто необычное. Я пошла в библиотеку, взяла учебник психологии для педвузов и стала читать. Ну, не скажу, что все было понятно. Но две вещи я себе уяснила. Во-первых, после школы я пойду на психологический. Во-вторых, эксперимент надо продолжать. В восьмом классе Настя училась на четверки и пятерки. Значит, ничего плохого от развитого воображения быть не может.

Это я тогда так рассуждала. Наивно, конечно: раз хорошие отметки — все в порядке. Теперь-то я понимаю, что Настя просто была бы другим человеком, если бы в тот вечер перед контрольной я не выпустила джинна из бутылки. И у меня тоже была бы другая судьба. Я ведь мечтала о кино, о театре, три года ходила в театральный кружок, а тут мне сказали: так нельзя, выбирай. Они были правы, не спорю. Я пропускала репетиции, не учила роли, вообще утратила интерес к искусству. Читала книги по психологии, одолела даже две работы Жана Пиаже: “Проблемы генетической психологии” и “Роль действия в формировании мышления”, и постепенно крепла уверенность, что я на верном пути. Понимаете, в психологии слишком сильна, как бы это сказать, наблюдательская тенденция. Взгляд со стороны. Даже психологические эксперименты — это тоже наблюдение в слегка измененных условиях. Представьте себе, что физики ограничились бы экспериментами при небольших температурах, давлениях, скоростях, — где была бы сегодня физика? Конечно, психология имеет дело с человеком и вынуждена быть осторожной, но все-таки мы должны перейти к активным экспериментам по исследованию возможностей человеческого мозга.

Смешно: тогда меня огорчало, что я не могу поставить опыт на себе. Не было новых идей. Мне оставалось продолжать эксперимент с. Настей.

Я объявила Насте, что отныне она подопытный объект. Настя улыбалась и смотрела на меня — нет, сквозь меня! — своими глазищами цвета грозового неба.

С этого времени я заставляла Настю вживаться в образы по всем предметам — по литературе, по физике, по химии и даже по черчению. Конечно, не все шло гладко. Скажем, история. История требует точности; это не математика, где можно вообразить пешехода веселым или, наоборот, грустным, можно мысленно остановить автобус или представить себе, что он проехал мимо. Настя однажды вообразила, как Меншиков, уже в ссылке, стоит у окна избы, и на дворе идет дождь, и Меншиков нехотя, небрежно водит по подбородку старой электробритвой “Харьков”. Подумать только — электробритва в первой половине восемнадцатого века! Но Настя утверждала, что очень хорошо видит эту картину и даже слышит монотонное жужжание электробритвы…

Лучше всего у Насти получалось с математикой, физикой, химией Думаю, это не случайно. Рели расположить все отрасли науки и все виды искусства в ряд по степени точности, на одном конце ряда будет история-наука документальная, полностью исключающая вымысел, а на другом — поэзия, почти нацело состоящая из вымысла. Ну, а математика, физика, химия — как раз посредине. Стихи Настя не могла сочинять: ей нужны были исходные данные, условия задачи.

Зато с математикой дела у нас шли блестяще. В девятом классе это признал даже Саша Гейм.

Произошло это так.

Однажды на большой перемене он объявил, что есть задачка из репертуара приемной комиссии физтеха. С бассейном и четырьмя трубами. Народ, естественно, возмутился: всем изрядно надоели задачечные бассейны, специально созданные, чтобы топить бедняг-абитуриентов. Но слова “приемная комиссия” и “физтех” звучали весомо. Игорь Лаубис пошел к доске, а Гейм стал излагать задачу. Когда открыты первая, вторая и третья трубы, бассейн заполняется за двенадцать минут. Если открыты вторая, третья и четвертая трубы, — за пятнадцать минут, если первая и четвертая, — за двадцать. Спрашивается: за какое время бассейн наполнится водой при четырех открытых трубах?

Я следила за Настей. Она смотрела сквозь Гейма и, конечно, видела этот бассейн. Вероятно, она видела и трубы, и краны, и, может быть, даже людей, сидевших у бассейна и ждущих, когда же он наконец заполнится. Игорь стал писать на доске уравнения, ребята ему подсказывали. Но тут Настя сказала:

— Совсем маленький бассейн. За десять минут заполнится.

Гейм сразу насторожился и стал допытываться, откуда Настя знает ответ.

— Вот бассейн, — ответила Настя. — Бетонные стенки, лестница, два трамплина. И трубы. Черные такие трубы, а на них белой краской написаны номера…

— Почему трубы черные? — перебил Лаубис. — Может быть, они серые. Или оранжевые.

— Черные. С большими белыми номерами, — повторила Настя. — Я так вижу, тебе какое дело? Номера один, два, три. Идет вода, за минуту она заполнит бассейн на одну двенадцатую. Рядом трубы с номерами два, три, четыре. В минуту заполняют одну пятнадцатую бассейна. И снова трубы с номерами один и четыре. Одна двадцатая объема в минуту. Каждый номер повторяется два раза — это же сразу видно. Восемь труб, два комплекта по четыре. За минуту они заполняют одну пятую бассейна, весь объем — за пять минут. Значит, четырем трубам нужно вдвое больше времени. Вот и все.

— Учитесь, народы, — торжественно объявил Гейм. — Логика и ясность мышления. Моя школа!

Как же, его школа…

Меня не раз подмывало все рассказать, но я не решалась. В книгах по психологии я вычитала, что математические способности связаны с умением оперировать абстрактными понятиями. Математик, говорилось в книгах, мыслит обобщенно, свернутыми структурами. Вот задача такого-то типа, думает он, здесь надо сначала идти таким путем, потом сделать то-то и то-то. И так далее. Понимаете, без всяких картин. Наоборот, математическое мышление как раз и состоит в том, чтобы уйти от конкретных картин к операциям с обобщенными образами и символами. Получалось, что моя работа с Настей — просто бред, ересь какая-то. Я попробовала говорить с парнем, который учился на пятом курсе нашего педвуза. Разговор не получился: он начал посмеиваться, я замолчала.

Оставались книги. Я много читала; мне казалось, что должна отыскаться книга, которая ответит на все мои вопросы. Книгам уже было тесно в моей комнатушке. Они лежали на столе, на подоконнике, на полу. Однажды, чтобы освободить место, я перенесла в отцовский шкаф все, что когда-то собрала о театре.

— Ну вот, — грустно сказал отец, — сегодня ты сделала окончательный выбор. Жаль. Ты стала бы хорошей актрисой.

Театр. Теперь у меня не хватало времени, чтобы съездить в Ростов, на премьеру. Двадцать четыре часа оказались такими же тесными, как моя комнатушка. Я почти физически ощущала эту тесноту.

А эксперимент продолжался. Настя шла по математике на пятерках. Она даже попала с Геймом на областную олимпиаду. Я поехала с ними — мне хотелось присмотреться к ребятам-математикам. Что ж, в общем, они были похожи на Гейма: мыслили этими самыми свернутыми структурами, символами и, конечно, не вживались в образы иксов и игреков. И все-таки Настя до самого конца олимпиады держалась в призовой группе. Срезалась она перед финишем. По условиям задачи надо было найти высоту облаков над рекой. А наблюдатель был где-то в стороне. Так вот, Настя — единственная! — учла при решении кривизну земной поверхности. И совершенно напрасно. У жюри начался спор, мнения разделились. С одной стороны, задача не требовала поправок на кривизну. С другой стороны, наблюдатель стоял далеко от того места, над которыми висели облака, — поправка на кривизну давала разницу около тридцати сантиметров.

Я-то понимала, что для Насти просто не было выбора. Она видела эти облака, видела, как они уходят к горизонту и, конечно, должна была учесть выпуклость Земли. Словом, Насте снизили баллы за громоздкость решения. По-моему, несправедливо.

Определенную роль тут сыграл психологический фактор. Члены жюри с некоторым сомнением поглядывали на Настю. Ну, представьте себе ребят на математической олимпиаде. Сосредоточенные, эрудированные, прямо-таки излучающие любовь к математике, к науке — и потому очень надежные. А рядом Настя. Начинающая кинозвезда с обложки “Советского экрана”. Рассеянно смотрит куда-то в пространство, ничего не записывает…

Гейм занял первое место, Насте досталось седьмое; вернулись мы все-таки с победой.

— Не дуйся, — утешал меня Гейм. — Совсем неплохой результат для Насти. В десятом классе нажмет — выйдет на призовое место. Хотя, честно говоря, нет у нее божьей искры.

Он, конечно, не сомневался, что у него эта самая искра есть. Тщеславие вундеркиндов…

— Слушай, Гейм, — предложила я, — давай договоримся так: если Настя в ближайшие пять лет перегонит тебя, ты устроишь артиллерийский салют победительнице.

— Как это — салют?

Вот они, свернутые структуры. Ни капли настоящего воображения!

— А так. У памятника Петру стоят две старые пушки. Зарядишь их и выстрелишь. А если ты выиграешь, мы тебе отсалютуем из пяти орудий. Две пушки у Петра, две у музея и одна возле проходной судоремонтного завода. На весь Таганрог будет шум…

Тут до него дошла эта картина. Мы заключили торжественное соглашение.

Пять лет… Понимаете, есть в психологии мнение, что математические учебные способности вовсе не гарантируют наличия математических творческих способностей. На эту тему психологи спорят по крайней мере полстолетия. И могут спорить еще столько же. А я должна была что-то решать. Настя относилась ко мне, как спортсмен к тренеру; мое мнение много для нее значило.

В общем, я переворошила массу литературы, подумала и решила: Настя должна поступать в физтех.

Летом мы с утра шли в порт, на мол. Порт в Таганроге небольшой, тихий. Бетонный мол — излюбленное место рыбаков. Они целыми днями сидят там со своими удочками. А мы сидели с книгами. За лето я погрузилась в самые дебри психологии — теорию интеллектуальных операций, генетическую эпистемологию, факторный анализ, функциональное моделирование. Настя читала курс высшей математики Фихтенгольца и для практики пыталась рассказывать на английском языке душераздирающие истории из личной жизни дифференциалов и кривых второго порядка…

Кое-что мне удалось записать и потом проанализировать по методу Лирмейкера. Результат был ошеломляющий: индекс фантазии превышал 250. Между тем сам Лирмейкер говорит, что ему ни разу не встречался человек с индексом свыше 160.

Отрабатывая технику анализа, я проверила научную фантастику, сказки, мифы. Лишь в двух случаях индекс фантазии достиг 200 — это соответствовало, по Лирмейкеру, гениальной фантазии.

В конце лета я устроила специальное испытание и заставила Настю написать сочинение на тему “Пятое время года”. Сама я тоже с превеликим трудом выжала три странички на эту тему (индекс фантазии 106). Я брала самые жесткие коэффициенты, которые только допускал метод Лирмейкера, — все равно у Насти получалось 290 единиц!

Конечно, шкала Лирмейкера тут просто теряла смысл. Качество, которое выработалось у Насти, уже не было фантазией в обычном понимании этого слова. Это новое качество так относилось к простой фантазии, как интегральное исчисление относится к арифметике.

И еще одну работу я проделала в это лето: составила сборник задач и упражнений по развитию ультрафантазии. Все эти годы я шла, в сущности, на ощупь — у меня не было сколько-нибудь обоснованной системы. Да и не могло быть — никто не ставил таких опытов. И вот теперь я отчетливо видела пути развития ультрафантазии. Видела ошибки, допущенные раньше. Начнись опыт сейчас, я добилась бы тех же результатов за два года, а не за четыре.

В десятом классе у Насти были сплошные пятерки, Гейм уехал в Новосибирск, в физматшколу, и Настя сверкала на нашем небосклоне без конкуренции.

Да, пожалуй, тут надо сказать о парнях. Математическая слава плюс огромные глаза цвета грозового неба действовали как магнит. Сначала это меня тревожило. Мерещились разные ужасы: а вдруг Настя выйдет замуж и не пойдет в физтех?.. Ничего, обошлось. Видимо, не очень приятно, когда смотрят сквозь тебя и думают о чем-то своем. В соответствующих кругах сложилось мнение, что Настя — зубрилка, мечтающая только о золотой медали.

Она и в самом деле получила золотую медаль. Я с трудом вытянула на похвальную грамоту; все считали, что Настя мне помогает; приходилось поддерживать честь фирмы.

Медаль — это хорошо, а вот сомнений у меня тогда было более чем достаточно. Я вдруг обнаружила: на переднем крае точных наук господствует идея, противоречащая самой основе моего эксперимента. Считается, что современная наука работает там, где воображение бессильно. Чем смелее ученый уйдет от наглядных представлений, тем дальше он продвинется. И это подкреплялось убедительными примерами. В самом деле, попробуйте вообразить фотон, который ведет себя иногда как частица, иногда как волна, иногда как волно-частица и к тому же не имеет массы покоя… Теория относительности, квантовая механика, ядерная физика — каждый шаг вперед удавалось сделать лишь ценой отказа от наглядных представлений. Именно поэтому так выросла роль математики.

Получалось, что я иду против течения. Для утешения я придумала теорию щелей: продвигаться вперед можно не только с позиции математической силы, но и окольными путями — существуют щели, по которым воображение способно прорваться далеко вперед…

Мы поехали в Москву и без особого труда поступили: Настя — в физикотехнический институт, я — на психологический факультет МГУ. Забавное было зрелище, когда мы впервые появились в коридорах физтеха. Я не сомневалась в Насте и позволила себе немного порезвиться. Оделись мы просто, но очень эффектно. Психология кое-чему научила меня в этом смысле. К тому же мы с апреля ходили на мол и успели основательно загореть. Широкие массы бледнолицых абитуриентов были потрясены.

— Дорогие девушки, — вежливо обратился к нам долговязый очкарик, — неужели вы решили бросить ВГИК? —

— О чем ты говоришь, Борис? — вмешался другой интеллектуал. — Актрисы просто пришли посмотреть. В перерыве между съемками.

Это была одна шайка. Ребята из математической школы Костылева. Они понимали друг друга с полуслова, чистенько подхватывали реплики, просто прелесть. Мы им подыгрывали:

— Загар? Отдыхали в Крыму, подумаешь! Говорят, главное перед экзаменами — свежий воздух и хорошее питание…

Развлекались они минут двадцать. Зато с каким удовольствием я рассматривала их физиономии после экзамена! Решая задачу, Настя самостоятельно пришла к формуле Коши — Буняковского.

— Значит, свежий воздух, да? — сказал мне долговязый очкарик. Сам он едва-едва дотянул до пятерки, и вид у него был взъерошенный. — Значит, свежий воздух и хорошее питание? Артистки! Не бросайте ВГИК, подумайте о судьбах родного киноискусства…

Мы поселились у Лидии Николаевны, двоюродной тетки Насти. В наше распоряжение была выделена шикарная комната в двенадцать квадратных метров, из которых по крайней мере три метра занимали камни, минералы, полезные, полуполезные и просто бесполезные ископаемые, собранные мужем Лидии Николаевны, геологом, работавшим сейчас в Афганистане. Камни были на подоконнике, на полках, на полу. Тахта, которая мне досталась, стояла на четырех глыбах полупрозрачного, похожего на лед флюорита. Два дня мы сдирали пыль, въевшуюся в поры камней, и довели минеральное царство до блеска. Потом заново разложили камни. На стол поставили большую друзу золотистого пирита. Лидия Николаевна, работавшая в архитектурном институте, объявила, что камни отлично вписались в интерьер.

Конечно, не худо было бы убавить камней и прибавить этого самого интерьера. Однако я не хотела переходить в общежитие до завершения эксперимента.

Вывод формулы Коши — Буняковского (чем я немало гордилась) еще не гарантировал, что Настя сможет самостоятельно делать новые открытия. Тут вообще складывалась кошмарная ситуация. Я не могла требовать от Насти открытий сразу, на первом курсе. А с другой стороны, нельзя было ждать пять или десять лет: это меня не устраивало. Психологические эксперименты требуют иногда столько времени, что и трех жизней не хватит.

Я злилась, но ничего не могла изменить. Насте надо было заниматься. Мне тоже. Много времени уходило на дополнительные предметы, — я составила индивидуальные планы на два года вперед. Плюс спорт: четыре раза в неделю мы ходили на плавание. Наконец, Москва с ее театрами, концертными залами, картинными галереями, музеями и просто площадями и улицами, которые обязательно надо было обойти.

Я много ходила. Мне нравилось ходить по улицам большого города, смотреть на прохожих, на дома, на витрины и думать. Однажды (это было в конце зимы) я забежала погреться в метро и на встречном, поднимающемся вверх, эскалаторе увидела ребятишек с воспитательницей. Вероятно, это была группа из детского дома. Трудно сказать, куда они ездили в такой мороз. Ребятишки были в одинаковых шубках, шапках и рукавицах.

— Двадцать шесть человек, — сказал кто-то за моей спиной. — Две футбольные команды и запасные игроки. Подрастает смена.

— Вот именно, — насмешливо отозвался другой голос. — Сегодня у них равные шансы. Потом кто-то станет капитаном, а кто-то просидит всю игру на скамейке, в запасе…

Я хотела обернуться, и вдруг — мгновенно, в какую-то неуловимую долю секунды — у меня появилась мысль, которую я ждала все эти годы. Я отчетливо увидела, что надо делать дальше. Увидела картину, в которой эксперимент с Настей был лишь одним из эпизодов.

Ушел поезд, на время опустел перрон, а я стояла, смотрела на рельсы, и сердце стучало так, словно я бежала куда-то из последних сил.

С этого дня я начала готовиться к следующему эксперименту. Время — вот чего мне постоянно не хватало. Слишком быстро прошел этот первый год в Москве.

Летом, сразу после экзаменов, я устроила Настю лаборанткой в Институт технической кибернетики. Я надеялась, что Насте представится случай проявить свои способности. Случай действительно представился, хотя все получилось совсем не так, как я рассчитывала.

После первого трудового дня Настя вернулась в восторженном настроении, невнимательно проглотила парадный обед, сооруженный мною под руководством Лидии Николаевны, и весь вечер вводила нас в дела лаборатории бионики. Группа, в которой работала Настя, занималась проблемой распознавания образов. В общих чертах эта проблема мне знакома, она затрагивает и психологию.

Возьмем какую-нибудь букву, скажем, “а”. Ее можно написать по-разному: прописью, печатным шрифтом, мелко, крупно, самыми различными почерками, но человек легко определит, какая это буква. Можно положить “а” набок, перевернуть, зачеркнуть каким-нибудь замысловатым узором — все равно человек увидит и узнает “а”. Наш мозг умеет выделять главное, характерное для всех изображений объекта и отбрасывать несущественные детали, как бы они ни искажали этот объект. Значит, существуют приемы, с помощью которых мозг распознает зрительные образы. Чтобы научить машину распознавать образы (без этого она не сможет читать и вообще видеть), нужно найти приемы распознавания, суметь их промоделировать, — в этом одна из главных задач бионики. В Настиной лаборатории опыты велись на персептроне — электронной машине, специально сконструированной для распознавания образов. Персептрону показывали набор географических карт, и машина безошибочно отыскивала два одинаковых изображения среди сотен более или менее похожих.

Настя уверяла, что персептрон просто чудо.

— С таким персептроном, — сказала Настя, — мы обязательно утрем нос самому Розенблатту, основоположнику персептроники.

Тут она замолчала и стала смотреть на камни в углу комнаты. Сначала мне показалось, что Настя представила себе эту картину: как осуществляется процедура утирания носа и как ведет себя при этом основоположник персептроники. Но по глазам (в них начали собираться грозовые тучи) я поняла, что дело серьезнее.

У Насти появилась идея.

Мне хотелось расцеловать Настю, но из психологических соображений я сдержала восторг. Надо было по-деловому все обсудить.

Идея в самом деле была замечательная.

Предъявим персептрону много разных фотографий одного и того же человека. Пусть машина выделит наиболее характерные черты и даст обобщенный портрет. Каким бы искусством ни обладал фотограф, он не может снять обобщенный образ. Обобщение под силу только живописи. Но живопись, в отличие от фотографии, не документальна. Если идея окажется верной, персептрон позволит соединить конкретность и точность фотоискусства с художественным обобщением, свойственным живописи. И тогда останется сделать только шаг, чтобы прийти к новому синтетическому виду искусства — фотописи…

Мы не спали до поздней ночи, на все лады развивая эту идею. Мы не представляли, как обернется дело. Это моя вина. Я обязана была предусмотреть возможные осложнения.

Утром, проводив Настю, я пошла в читалку. В этот день мне никак не удавалось сосредоточиться, мысли вертелись вокруг Насти, персептрона и фотописи. Я даже попыталась представить, как мы утираем нос Розенблатту. А вернувшись домой, обнаружила плачущую Настю. На кровати лежал чемодан, и Настя, глотая слезы, укладывала в него свои вещи.

Пришлось потрудиться, пока я получила информацию о случившемся.

Так вот, утром Настя изложила идею своему непосредственному начальнику, программисту Юрочке. При этом она называла его “шеф” и смотрела на него глазами цвета грозового неба. Юрочка, конечно, не устоял, Он пробормотал: “Головокружительная идея!” — и пошел к руководителю группы, бородатому Вове. Тот сначала морщился и хмыкал, но Юрочка привел неотразимый довод. Он напомнил, что в связи с юбилеем П. П. Пыхтина, старшего научного сотрудника отдела экономики, юбилейная комиссия готовит альбом; там собраны полторы сотни снимков, просто готовый материал для персептрона. И лаборатория бионики, которую упрекали в прохладном отношении к предъюбилейной возне, теперь сможет внести свой вклад, украсив альбом первым в мире фотописным портретом. Вова поскреб бородку и согласился.

Начали обсуждать детали. Выяснилось, что попутно удастся проверить некоторые спорные положения, содержащиеся в недавно опубликованной статье киевских биоников из группы Стогния.

— Такой появился энтузиазм, — вытирая слезы, рассказывала Настя, — их уже нельзя было остановить…

Но она, разумеется, и не думала их останавливать.

Подготовка опыта заняла три часа, пришлось переналаживать фотоблок. Восемь минут машина рассматривала альбом. Еще двадцать пять минут ушло на обработку полученного фотописного портрета. К обеденному перерыву портрет был готов. Сработали неведомые каналы информации, вокруг персептронд собрался народ из разных отделов и лабораторий. Появление первой фотописи шумно приветствовали. Портрет получился яркий. Пыхтин выглядел на нем несколько необычно и в то же время был чрезвычайно похож. Юрочка, дававший пояснения, подчеркивал, что лаборатория реализовала идею нового сотрудника. Идея всем нравилась, новый сотрудник тоже.

Прибыл Павел Павлович Пыхтин, осмотрел портрет, промолвил: “Гм, любопытно…”

Увеличенный снимок повесили в холле, рядом с объявлением о юбилейных торжествах. С этого и началось. То ли освещение в холле было другим, то ли сказалось увеличение, во всяком случае, что-то сразу изменилось. Настя считает, что сработал фактор времени: в фотопись надо хорошенько всмотреться.

Так или иначе, все скоро заметили, что П.П.Пыхтин выглядит на портрете как-то непривычно. Не было, например, модных очков. Казалось, это делает П.П.Пыхтина моложе, и только. Но вместе с очками исчезла интеллигентность. Что-то изменилось в выражении глаз и маленького, плотно сжатого рта. Персептрон сделал то, что удается лишь очень талантливому портретисту. Он убрал все внешнее. Изменения были почти неуловимые. Но с портрета смотрел настоящий Пыхтин. Человек не очень умный, но старающийся казаться умным и значительным. Человек не очень добрый, однако носящий добрую улыбку.

— Он был без грима, — сказала Настя. — Наверное, таким он бывает наедине с собой.

В холле наступило неловкое молчание. Потом все разошлись по своим комнатам. Инженер Филипьев, обычно спокойный и немногословный, долго и взволнованно втолковывал, что сами виноваты; следовало найти другого человека. Карьера П.П.Пыхтина началась когда-то со статьи, разоблачающей приверженцев буржуазной лженауки кибернетики. Филипьев припомнил другие эпизоды и предсказал, что у Пыхтина не хватит ума свести историю с портретом к шутке. Предсказание не замедлило сбыться: последовал телефонный звонок.

Бородатый Вова и Юрочка героически приняли удар на себя. Начальство ограничилось “ссылкой”: Настю отправили в командировку. Решение было почти гениальное. Юбиляр мог считать, что лаборатория бионики и Настя наказаны. Лаборатория и Настя могли считать, что никакого наказания нет, так как ехать Насте предстояло в курортные края, на Черноморское побережье Кавказа.

По этому случаю был распит баллон томатного сока. Бородатый Вова от имени коллектива выразил уверенность, что новую лаборантку ожидает блестящее будущее, ибо устроить такой переполох на второй день пребывания в храме науки — это надо уметь…

— Так в чем же дело? — спросила я. — Выходит, все отлично устроилось?

Настя, всхлипывая, покачала головой:

— Придется ехать на дельфинью базу, а там нет ни дельфинов, ни базы. В сентябре только начнут строить. В лаборатории интереснее.

На следующий день я пошла в институт. Говорила с бородатым Вовой. Слушала Юрочку, который клялся продолжать исследования по фотописи. Ходила к начальству. Изменить уже ничего нельзя было — уехал директор института. Но я договорилась, что меня тоже зачислят лаборанткой и отправят вместе с Настей.

— Дельфинов, конечно, на базе нет, — сказал бородатый Вова, задумчиво рассматривая мое заявление. — Дельфины пока резвятся в море. Но при выдающихся способностях Анастасии Сергеевны непредставляет никакого труда, предположим, расшифровать парадокс Грея и без дельфинов.

Я спросила, что это такое — парадокс Грея. Вова вздохнул, еще раз прочитал мое заявление и не совсем уверенно предложил перенести разговор о парадоксе Грея на внеслужебное время. Я вежливо отклонила его любезное предложение.

— Кажется, что-то припоминаю насчет парадокса, — сказала я, и это было химически чистое вранье: я не могла ничего вспомнить, поскольку ничего не знала. — Пожалуй, вы правы. Парадокс Грея можно расшифровать и без дельфинов. Мы этим займемся.

— Вот-вот, — пробормотал Вова, поскребывая бородку. Он растерялся от такого нахальства. — Займитесь. Обязательно займитесь. Человечество ждет.

Через два дня мы были в Адлере.

После нудных московских дождей мы попали под ослепительное солнце. Над бетонными плитами аэропорта поднимался теплый воздух, и я подумала, что ссылка получилась не такая уж плохая.

За сорок минут автобус доставил нас до дельфиньей базы. Тут мои восторги несколько утихли. Место, что и говорить, было курортное: обрывистый берег, внизу золотистый пляж, скалы, синее море и деликатный шорох прибоя. Четыреста метров сплошной красоты. И на этих четырехстах метрах стояли грязноватые склады-времянки, высились холмы небрежно разгруженного кирпича, лежали под навесом мешки с цементом, а на самом видном месте возвышалась классическая сторожка допетровского стиля — неопределенного цвета, неопределенной формы, скроенная из неопределенного материала. Вокруг сторожки была растянута паутина сетей. Между сетями, радостно повизгивая, прыгал лохматый рыжий пес.

— Гениальная собака, — сказала Настя. — Сразу увидела в нас сотрудников Института технической кибернетики.

Мы спустились с обрыва и, сопровождаемые гениальной собакой, по лабиринту сетей пробрались к сторожке. У входа на раскладушке спал маленький лысый старичок. На груди старичка лежала книга в потрепанном сером переплете. Собака негромко тявкнула, старичок тотчас приоткрыл глаза и быстро сел на раскладушке. Книга упала, я ее подняла. Называлась она “Основы эсперанто”.

— Ми эстас гардисто, — бойко произнес старичок. — Сторож я. А вы кто? Кио во эстас?

Через десять минут мы полностью уяснили ситуацию.

База действительно существовала только в проектах. Пока была территория, куда завозились стройматериалы и кое-что из оборудования. Слово “территория” сторож произносил на эсперанто, и звучало это внушительно — територио. С южной стороны територио граничила с могучей и процветающей базой Института гидрологии, а на севере упиралась в крутой обрыв. Жилых строений на територио, помимо допетровской хижины, не было. И заботиться о нас должен был, по мнению ученого сторожа, камарадо Торжевский, ведавший територио и материалами.

— Камарадо Торжевский… как его… ли эстас саджа хомо, — объяснил сторож. — Толковый мужик, говорю.

— Что же, — спросила я, — в эсперанто все существительные оканчиваются на “о”?

— Все! — радостно подтвердил просвещенный дед и указал на собаку. — Хундо. А зовут Трезоро. Сокровище, значит.

Сторож-эсперантист Григорий Семенович Шемет оказался презанятной личностью. По специальности он был часовых дел мастером и почти безвыездно прожил полвека в Новгороде. Жил в одном и том же доме, работал в одной и той же мастерской. Жизнь шла плавно и размеренно, как хорошо отрегулированные часы. И совершенно неожиданно для своей многочисленной родни Григорий Семенович сбежал в Архангельск, пристроился в рыбачью артель. У него вдруг появилась неодолимая тяга к морю, к новым местам и неустроенной, полукочевой жизни под открытым небом. Беглеца отыскали и упросили вернуться. Но он сбежал снова — на этот раз к Охотскому морю. Родня смирилась: решено было каждую весну отпускать старика. Он прошел страну “лавлонге кай лавлардже” (что значит вдоль и поперек), удачливо ловил рыбу на восьми морях и теперь собирал деньги на туристский круиз вокруг Европы.

Дед был на редкость бойкий и подвижный. Рассказывая, он быстренько убрал раскладушку, пригласил нас в свою хижину и угостил чаем. В хижине было очень чисто, прохладно, неструганые доски пахли смолой. Не знаю, как Григорий Семенович годами сидел в часовой мастерской, это трудно было представить.

— А зачем эсперанто? — спросила Настя.

Дед всплеснул руками.

— В этой Европе, я тебе скажу, полным-полно разных народов. Не могу же я все языки учить. Не управлюсь до отъезда. И потом, дорогие мои белулино, то есть красавицы, эсперанто — язык звучный, ходкий, стройный. Вот я вам для примера прочитаю стихи поэта Лермонтова “Парус” в переводе на эсперанто.

Стихи поэта Лермонтова, однако, остались непрочитанными, так как прибыл камарадо Торжевский. Он прибыл на новенькой голубой “Волге”, за которой шел караван из трех грузовиков, нагруженных кирпичом.

Камарадо Торжевский был великолепен. Казалось, он сошел с плаката “На сберкнижке денег накопил, путевку на курорт купил”. Впрочем, сторож-эсперантист не ошибся: Торжевский оказался дядькой умным и дельным.

— Вы же свои парни, — сказал он. — Не надо так смотреть на мой новый костюм и на мою новую “Волгу”. Это не роскошь, а скромная экипировка современного толкача. Ибо кто даст мне шифер и провода, если я появлюсь в мятой сорочке? И поскольку вы присланы мне помогать, смотрите и учитесь. Контакт с братьями-дельфинами зависит пока от нас, снабженцев. Не будет оборудованной базы, не будет и контакта.

Мы заверили Торжевского, что приложим все усилия, чтобы ускорить контакт с братьями-дельфинами.

— Это хорошо, — одобрил Торжевский. — Братья-дельфины будут рады. А пока приложите усилия к разгрузке кирпича. Эта банда, именующая себя грузчиками, бросает кирпичи так, словно это золото. А кирпичи — не золото, они бьются. Да. А потом поедем добывать палатку и спальные мешки.

Так началась наша жизнь в ссылке.

Работы было много. Мы встречали вагоны с оборудованием, добывали автотранспорт, распоряжались при погрузке и честно трудились на разгрузке. Торжевский переложил на нас грубую прозу снабжения, оставив себе утонченную снабженческую лирику. Он часто уезжал, вел где-то хитроумные переговоры, в результате которых наши склады пополнялись финскими декоративными панелями, транзисторными кондиционерами и ультрамодерными стеллажами для несуществующей еще библиотеки.

О парадоксе Грея я вспомнила только через неделю.

— Вот еще! — недовольно сказала Настя В этот момент она сосредоточенно рассматривала в зеркало кончик своего носа. — Слушай, как ты думаешь, кожа сойдет, а? Обязательно надо достать крем (раньше она бы сказала “купить”). А с парадоксом Грея ничего не выйдет. Ты даже не представляешь, что это такое…

Ну, тут Настя была неправа: после разговора с бородатым Вовой я сразу помчалась в читалку и кое-что успела полистать. Работы Крамера, Алеева, Першина, сборник статей по демпфирующим покрытиям.

Несоответствие между скоростью дельфинов и мощностью их мускульной системы — вот в чем состоит парадокс Грея. Дельфины развивают до шестидесяти километров в час. Их мускулатура должна быть раз в десять сильнее, чем она есть на самом деле.

Одно время считали, что Крамеру удалось разгадать парадокс. Твердый корпус корабля плавно обтекается водой только при небольших скоростях. С увеличением скорости поток воды срывается, в нем образуются вихри, и сопротивление резко возрастает. Так вот, Крамер предположил, что кожа дельфинов, изгибаясь, как бы приспосабливается к потоку воды, предотвращая возникновение вихрей. Были испытаны пружинящие, демпфирующие оболочки; в какой-то мере они действительно препятствовали вихреобразованию. Однако парадокс Грея остался: демпфирование объясняет его лишь частично. Должны существовать другие, более эффективные способы уменьшения сопротивления.

— Подумай, о чем ты говоришь! — возмущалась Настя. — Как можно браться за парадокс Грея, не имея ни оборудования для опытов, ни самих дельфинов?!

Я возражала:

— Но ведь именно в этом изюминка. Представляешь, как здорово: разгадать тайну дельфинов, не имея ни одного дельфина…

Убеждать пришлось долго. Это был первый случай, когда Настя не хотела даже попытаться решить задачу. По ее мнению, затея была совершенно несерьезная: смешно браться за изучение дельфинов, когда нет никакой возможности получить хотя бы завалящего дельфина. Я убедила Настю чисто случайно.

— Подумай логически, — сказала я. Когда нет доводов, всегда приходится призывать логику, хотя логика тут как раз ни при чем. — Подумай логически. Ведь у других исследователей были дельфины, но ничего не получилось. А у тебя дельфинов нет. Следовательно, у тебя получится.

— Ну, знаешь!.. — возмутилась Настя. — Это такая чушь, что…

Она вдруг замолчала и уставилась на меня. Она смотрела на меня глазами цвета грозового неба, и я поняла, что дело идет на лад.

— Ты считаешь, изучать дельфинов надо без дельфинов? — совсем другим тоном спросила Настя.

Что мне оставалось делать? Я чувствовала, что говорю чепуху, но все-таки повторила:

— Если рассуждать логически, виноваты именно дельфины. У других исследователей были дельфины, но парадокс остался неразгаданным. У тебя нет дельфинов, следовательно, ты разгадаешь парадокс.

— Да, конечно, — пробормотала Настя, глядя сквозь меня.

Через полчаса она спросила:

— А как с трубами? Сегодня они прибудут на станцию, надо доставать машины и кран.

Я сказала, что все сделаю сама. Пусть она спокойно занимается дельфинами. То есть не дельфинами, а их отсутствием. Не таким отсутствием, которое просто отсутствие, а таким, которое дает больше, чем присутствие… Это был уже чистый бред, и я на всякий случай прибегла к волшебному слову “логически”.

Впрочем, Настя не слушала меня. Она рассеянно сказала: “Ага” — и пошла к морю.

Весь день я моталась как угорелая с этими трубами. А Настя лежала на досках и смотрела в море. Я принесла ей кефир и печенье — не было времени возиться с обедом.

Вообще с этого дня мне пришлось работать за двоих Я не разрешала Насте отвлекаться. Пусть думает. Я только не понимала, что она может представить себе в данном случае. Ну, вот море, а в нем плывет дельфин. Что дальше?.. Однажды мне даже приснилась эта картина. Дельфин грустно улыбался и говорил голосом Торжевского: “Не надо так на меня смотреть!”

Настя размышляла два дня. На третий день она дала мне список книг, которые ей были нужны. Список ничего не объяснял. Все книги относились к теории катализа. Катализаторы, конечно, могут увеличить скорость химической реакции, но как они связаны с увеличением скорости дельфинов?! Что делать! Я поехала в Сочи и раздобыла книги.

Затем Настя вручила мне еще один список — химикаты, лабораторная посуда, прибор для хроматографического анализа. С этим было проще: я пошла к соседям, гидрологам, и выпросила все необходимое. Мы поставили вторую палатку; теперь у Насти была своя лаборатория.

— Если дело дойдет до дельфинов, — сказала я Насте, — ты, пожалуйста, предупреди заранее. Все-таки придется снаряжать корабль.

— Дельфины? — переспросила Настя. — Нет, дельфины не нужны.

На следующий день Гроза Восьми Морей сказал мне:

— Послушай, белулино, ты бы хоть домой съездила. Тут “Метеор” ходит. Пост лаборо венас рипозо. Отдыхать, значит, надо, не только вкалывать. А у тебя сплошная лаборо и никакого рипозо. Вот и Наська отощала на твоем кефире. Одни глаза остались. Сегодня уха будет; смотри у меня — чтоб к пяти была здесь.

Я вернулась в девятом часу голодная и злая. Орал магнитофон, возле сторожки веселились бородатые гидрологи: они старательно обучали деда танцевать шейк. Ухи не было, это я сразу обнаружила. Съели мою уху, вертятся вокруг Насти, деду голову заморочили, — я их погнала со страшной силой. Ужин получился дурацкий: вино, яблоки, печенье, полуокаменевший сыр.

Голова гудела от усталости и от вина; я как-то не обратила внимания на Настины слова:

— Знаешь, завтра будем испытывать.

Мы уже забрались в свои мешки, я машинально про бормотала:

— Ладно, завтра.

И вдруг до меня дошло: будем испытывать!

— Слушай, что испытывать? — спросила я. — Ты о чем говоришь?

— Плавать будем завтра. Если все сойдется, мы с тобой завтра побьем мировой рекорд. Спи. Да, слушай, а этот Алеша славный парень, ты заметила? Ну, высокий, с усиками. Он из Ростова, почти земляк.

Спать мне уже не хотелось. Какой тут мог быть сон, если Наська решила задачу!

— Ладно, объясню, не кричи, — нехотя уступила Настя. — Да и объяснять-то нечего, все очень просто. Ты же сама говорила, что без дельфинов легче разобраться в этом деле. Говорила ведь? Ну, я представила себе море, представила дельфина, потом убрала этого дельфина, понимаешь?

Я ничего не понимала. Плывет дельфин — это можно представить. А что останется, если убрать дельфина?

— Море останется, — с досадой сказала Настя. — Как ты не видишь? Это же очень логично, ты сама говорила. Останется вода, следовательно, думать надо только о воде. Без всяких дельфинов. Надо представить себе воду, ясно?

Я спросила почти наугад:

— Молекулы воды?

— Нет. В том-то и дело, что не молекулы. Если бы вода состояла из молекул, она кипела бы при минус восьмидесяти градусах. Молекулы воды объединены в группы, в агрегаты. Поэтому вода жидкая. Ну, представь себе лед с его кристаллической решеткой. Громадный кристалл — как склад на товарной станции. Так вот, когда лед тает, кристалл распадается на агрегаты. Вместо склада — отдельные ящики, ясно? В ящиках, допустим, мячи. Они вообще-то подвижны, их легко растолкать, но ведь упаковка мешает! Так и с молекулами воды. Они заперты в этих агрегатах, как мячи в ящиках. От этого зависят все свойства воды. В том числе сопротивление, которое она оказывает движению. Попробуй сдвинуть с места мячи, если они в ящиках. А дальше я рассуждала так: надо раздробить агрегаты на отдельные молекулы, тогда вязкость воды резко уменьшится. Может быть, дельфины именно так и…

— Подожди, — перебила я. Дельфины меня теперь не интересовали. — А как это сделать? Как раздробить эти самые агрегаты?

Настя пренебрежительно фыркнула.

— Ты же принесла мне книги. Опять логика: кто-то где-то должен был решать подобную задачу для других целей. Вода — такое распространенное вещество… Словом, я обнаружила, что проблемой дробления агрегатов интересуются биохимики. Конечно, им и в голову не приходило, что это путь к уменьшению вязкости воды. Просто агрегатированные молекулы воды участвуют в энергетических процессах организма. При желании завтра посмотришь книги. Важно одно: когда агрегат захватывает лишний протон, он сразу разваливается на отдельные молекулы. Как карточный домик. Понимаешь? После этого мне оставалось найти вещество, которое легко отдавало бы протоны. Завтра на себе попробуешь. Я взяла за основу крем “Лунный”: все-таки мы с тобой не корабли, чтобы мазаться всякой протонной дрянью. И хватит, я спать хочу! Отстань.

— Спи, — сказала я, разозлившись. — Ты даже не представляешь, что ты сделала. И все твои рассуждения… снежный мост над пропастью незнания. Шаткий снежный мост.

— Как? — удивилась Настя. — Снежный мост над пропастью? Вот здорово! Я прямо вижу этот мост…

Она помолчала, рассматривая свой снежный мост, потом спросила:

— Слушай, Кира, это из поэзии, да?

— Нет, из прозы. Так Карл Пирсон отозвался о законе наследственности Грегора Менделя.

— Но ведь Мендель был прав! И потом, это просто красиво — снежный мост над пропастью.

Я уточнила:

— Над пропастью незнания.

— Ну и что? Главное — не упасть.

“Нет, — подумала я, — главное, решиться и вступить на снежный мост. Не ждать, пока возведут бетонные фермы, а найти узкую снежную полоску — и отважиться”.

Странно: я крепко спала в эту ночь. Утром меня разбудил невероятно вкусный запах — дед и Настя жарили помидоры. Я подумала, что день будет удачный.

После завтрака Настя дала мне баночку с зеленоватой мазью.

— Ты уж постарайся, — жалобно сказала Настя. — Ты ведь у меня за дельфина.

Дед помог отмерить вдоль берега стометровку. Секундомера у нас не было, пришлось взять мои часики.

— Ну, девки, приступаем, — объявил Гроза Восьми Морей. — Под моим руководством.

Мазь была холодная, и вода была холодная. Я стояла на скользком камне, а дед, Настя и хундо Трезоро смотрели на меня с берега. “Снежный мост, — подумала я, — только бы он выдержал…”

Я чувствовала, что плыву хорошо. Такое ощущение бывает редко: кажется, что летишь, не встречая сопротивления. И не было усталости: я всю стометровку наращивала скорость.

— Сорок восемь секунд! — крикнула с берега Настя. — Нам не страшен снежный мост, снежный мост, снежный мост…

Мировой рекорд для мужчин был пятьдесят две секунды, я это хорошо помнила. Даже если Настя на секунду или две ошиблась, все равно мировой рекорд побит!

— Возьмем русалок, — сказал дед. — Они ведь девки, а не мужики. Народная мудрость! Девки должны лучше плавать. Или вот возьмем привидения…

— Стоп, дед, — остановила его Настя. — Привидения — это из другой оперы. Давай, Кира, стометровку на спине.

Рекорд был минута и шесть секунд; я прошла дистанцию быстрее, — теперь я хорошо чувствовала скорость.

— Квиндек сеп, печки-лавочки! — восторженно произнес дед. — Пятьдесят семь секунд. Как “Метеор” шла.

В этот день были забыты все снабженческие дела. Мы плавали и записывали результаты. К двум часам дня нам принадлежали почти все олимпийские и мировые рекорды. Даже в заплыве на восемьсот метров я могла рассчитывать на серебряную медаль, а Настя — на бронзовую. У нас кончилась мазь, иначе и здесь мы вытянули бы на золотую.

Потом я, уставшая и счастливая, лежала на огненном, обжигающем песке и смотрела, как дед и Настя сооружают праздничный обед. Чуть-чуть кружилась голова, и, когда я закрывала глаза, земной шар начинал плавно раскачиваться.

— Сейчас бы холодного лимонада… — вздохнул дед. — Вы, девки, лишнюю калорию боитесь проглотить, фигуры бережете. А мне лично никакая калория не страшна. Мой организм устойчивость имеет против этих калорий.

Гроза Восьми Морей лукавит — я его насквозь вижу. Он хочет, чтобы Настя пошла к гидрологам за пивом.

— Не хитри, дед, — говорю я. — Пиво будет вечером. Сейчас нужно сохранить ясность мышления. Тут такая проблема: как назвать открытие? Чтобы коротко было и звучно. Придумай.

— Мне бы твои заботы, — ворчит дед. Он явно польщен. — Назови так: стремительное метеорное плавание имени Анастасии Сарычевой.

Что ж, это не лишено смысла. Эффект Анастасии Сарычевой. АС-эффект. Как качается земной шар! Разрушенные агрегаты очень быстро восстанавливаются, иначе вода бы за мной вскипала без всякого расхода энергии. Да, конечно, разрушение и восстановление агрегатов идет лишь в тонком слое. Ну и что? Это нисколько не помешает использовать АС-эффект (все-таки звучит: АС-эффект!) на скоростных кораблях.

— Слушай, Настя, сегодня же дадим телеграмму Гейму. И бородатому Вове.

— Нет, Гейму лучше позвонить. Он сейчас в Таганроге. А с Вовой подождем несколько дней. Мне еще не все ясно.

Настя рассказывает деду про Гейма и про артиллерийский салют из двух пушек. Нет, две пушки мало! Если у Гейма есть совесть, он устроит салют из всех пяти пушек. АС-эффект годится не только для кораблей. Вода — кровь нашей цивилизации. Она везде — в трубопроводах, гидросистемах, турбинах…

— Насчет пушек, конечно, здорово закручено, — говорит дед, — но я вам так скажу: нечего шуметь — это дело надо держать в строгом секрете. Между прочим, на эсперанто “секрет” означает “тайна”. Ясно? Чтобы ни-ни. Полный секрет. А вы прославитесь рекордами. Вас, может, по всему миру будут возить. На всякие там спартакиады и олимпиады. Портреты будут в журналах. И я с вами покатаюсь, посмотрю мир…

— А что, Кира, давай так и сделаем? — смеется Настя. — Григорий Семенович выдал гигантскую идею. Даже юридически нельзя придраться: условия соревнований не запрещают применять мазь. Представляешь, что будет!

Они еще долго веселятся, наперебой обсуждая феерические перспективы нашей спортивной карьеры. Я слышу лишь обрывки фраз, меня лихорадит от сумасшедшей мысли: а если применить АС-эффект в нашей кровеносной системе?

— До ни коменцу, — объявляет наконец Гроза Восьми Морей. — Хватит трепаться, приступаем к обеду. Эх, по такому случаю и без этого, без ботело да пиво. Пропадешь с вами!.. Смой песок, говорю, и чтоб сразу обедать. Живо!

Да, надо спешить. Я потеряла массу времени, ожидая, пока опыт с Настей даст надежные результаты. Зато теперь можно уверенно идти вперед.

Уверенно?

Новый опыт — новая пропасть. И какая!

Пусть. Я отыщу снежный мост, обязательно отыщу и не побоюсь вступить на него.

Жди меня, снежный мост!

* * *
Здесь заканчивается первый рассказ о жизни и исследованиях Киры Владимировны Сафрай.




ТОСТ ЗА АРХИМЕДА

В статье Алексея Толстого “Как мы пишем” есть такие строки: “Когда писал “Гиперболоид инженера Гарина”… старый знакомый, Оленин, рассказал мне действительную историю постройки такого двойного гиперболоида; инженер, сделавший это открытие, погиб в 1918 году в Сибири…”

К сожалению, неизвестно, что именно сообщил Оленин. В одной из записных книжек А. Толстого помечено: “Оленин П.В. Концентрация света, химических лучей. Луч — волос. Ультрафиолетовый луч — вместо электрического провода. Бурение скал. Бурение земли. Лаборатория на острове в Тихом океане. Владычество над миром…”

Сибирь, гражданская война, неизвестный инженер строит гиперболоид… Вероятно, это казалось слишком фантастичным: ссылки Алексея Толстого на Оленина были известны давно, однако никто не пытался расследовать подлинные обстоятельства этой истории. Да и стоило ли искать следы какого-то фантазера: ведь сама идея гиперболоида была признана ошибочной.

Я прочитала много книг о гражданской войне в Сибири, расспрашивала историков, смотрела документы той эпохи. Я не нашла ничего, что подтверждало бы слова Оленина. И лишь воображение, повинуясь своим законам, рисовало картины, как это могло бы быть. Из таких картин возник рассказ. Та его часть, которая относится к Омскому восстанию, соответствует исторической действительности. Но герои рассказа и обстоятельства создания гиперболоида придуманы. Рассказ, в сущности, можно считать чистой фантастикой. Если, конечно, забыть о том, что Альберт Эйнштейн открыл индуцированное излучение еще в 1917 году. И что Чарлз Таунс, один из создателей лазера, сказал: лазер мог появиться сразу после открытия Эйнштейна…

Солнце прорвало на миг тучи и, царапнув город холодными лучами, исчезло. Снова повалил мокрый снег. Длинная очередь возле наглухо закрытой булочной подобралась, съежилась. Вяло переругиваясь, люди думали о своем: в депо вторую неделю не работали, на чугунолитейном опять срезали заработок. Надвигалась голодная зима.

Мимо прошел английский патруль. Рослые, сытые солдаты лениво посматривали по сторонам. Удивлялись: “Зачем так много бумаги на стенах?”

Бумаги и в самом деле было много. Рядом со свежими, только из типографии, приказами верховного правителя адмирала Колчака висели воззвания директории, декреты Сибирского временного правительства. Кое-где еще с весны сохранились обрывки пожелтевших листовок с обращением “Товарищи!” и подписью: “Омский комитет РКП (б)”.

У приземистой, сплошь оклеенной афишной тумбы стояли двое. Пожилой солдат в обтрепанной шинели без хлястика читал речь Колчака в “Правительственном вестнике”:

— “Глав-ной своей за-да-чей став-лю по-бе-ду над боль-ше-виз-мом, уста-нов-ление закон-ности и соз-да-ние бое-спо-собной армии…” — Медленно повторил: — “Боеспособной армии…” — выругался и опасливо посмотрел на стоявшего рядом. Время такое — всякий может донести.

Высокий человек в дорогом касторовом пальто и мерлушковой шапке, казалось, ничего не слышал: он читал объявления о распродаже имущества. Солдат сплюнул и быстро пошел прочь, волоча по талому снегу размотавшуюся обмотку.

Человек в касторовом пальто дочитал объявления, поправил пенсне и не спеша зашагал в противоположную сторону, к центру. Шел, благожелательно поглядывая на прохожих, предупредительно уступая дорогу офицерам, останавливался у витрин. Магазины торговали втридорога, но бойко. Да и было кому покупать. Черт знает сколько людей согнала революция с насиженных мест! Финансовые воротилы из Питера, московские промышленники, купцы с Поволжья, помещики орловские, курские, самарские, оренбургские… Горели по ночам огни ресторанов, ревел духовой оркестр в офицерском собрании, на улице, рядом с колчаковской ставкой, меняли деньги: керенки на колчаковские, колчаковские — на фунты стерлингов…

Человек в касторовом пальто свернул на Красноярскую. Остановился у окна мастерской, достал из кармана платок. Протирая пенсне, оглядел улицу и быстро шагнул в подъезд бревенчатого двухэтажного дома.

В маленьком коридорчике было темно. Человек прислушался, постучал. Помедлил и стукнул еще — едва слышно.

Дверь приоткрылась. Хриплый голос негромко сказал:

— Проходи.

* * *
В комнате было холодно. Хозяин, немолодой, худощавый, в застегнутом ватнике, сидел на корточках перед железной печью. Подкладывал щепочки. Большой жестяной чайник на печи тихо посвистывал. Человек в касторовом пальто ходил по комнате.

— Волнуешься, Сергей Николаевич, — усмехаясь, говорил хозяин. — Вот ходишь, шумишь. А сосед дома. Стены здесь такие — все слышно.

Сергей Николаевич отошел к окну и с минуту задумчиво смотрел на отсветы пламени, игравшие на стекле.

— Плохой ты конспиратор, — продолжал хозяин. — Давно бы завалился, да вид у тебя барский. Лучше всякого документа. Меня хоть в шубу одень — не поможет. — Он посмотрел на свои руки, почерневшие от машинного масла. — За версту мастеровщиной пахнет.

— Перестань, Мостков! — с раздражением сказал Сергей Николаевич.

— Ну вот! Какой же я Мостков? Я новониколаевский мещанин Худяков Савелий Павлович, часовой мастер.

Он достал с полки стаканы, коробку с рафинадом. Критически взглянул на стол, усмехнулся:

— Кушать подано…

Сергей Николаевич пил чай, придерживая стакан обеими руками. Слушал Мосткова. Тот говорил тихо, наклонившись над столом:

— Откладывать на этот раз не будем: начнем в час ночи, сразу во всем городе… Комитет назначил представителей по районам. В Куломзино пойдешь ты. Командует там Антон Поворотников. Помни: надо сразу взорвать железнодорожные пути. Динамит на Большой Луговой, у Алексея Мокрова. Вечером, в одиннадцать часов, оттуда выедет пролетка. Извозчик — наш человек.

Мостков замолчал, прислушиваясь к отдаленному цоканью копыт. Оно приближалось. Мостков подошел к окну, взглянул поверх занавески.

— Казаки! Шестеро… И офицер. Похоже — к нам.

Он бесшумно убрал недопитые стаканы, пристально оглядел комнату: старенький шкаф, застланную солдатским одеялом кровать, иконы в углу. Достал из ватника часы, положил на стол.

— Ты пришел чинить часы. Понял?

Кто-то поднимался по лестнице. Мостков склонился над часами, громко сказал:

— Починить можно, господин Воротынцев, отчего же не починить. Однако поимейте в виду…

* * *
Казачий офицер, в черкеске с газырями, поднялся по лестнице, чиркнул спичкой, освещая темный коридор. Постучал в первую дверь. Послышались громкие шаги. Дверь открылась. На пороге стоял человек в темном, английского покроя костюме.

— Господин Комов?

Тот усмехнулся уголками тонких губ:

— Да. Чем могу быть полезен?

Офицер перешагнул порог. Снял фуражку. Достал задушенный платок, вытер плоское, в рябинках лицо.

— Честь имею представиться, — есаул Кульнев.

Он немного шепелявил, говорил: “чешть”, “ешаул”.

Комов спокойно спросил:

— Из контрразведки?

В глазах есаула вспыхнули желтоватые, недобрые огоньки.

— Из контрразведывательной части осведомительного отдела штаба верховного правителя.

— Прошу, господин есаул. Счастлив познакомиться.

Кульнев, словно не заметив иронии, не спеша прошелся по комнате.

— Со вкусом устроились, господин Комов, — сказал он, оглядывая золотистый афганский ковер, картины, беккеровский рояль, шахматный столик китайской работы. — От папаши осталось? Почтенный был коммерсант. Мельницы, лесопилка…

— Вы и это знаете? — любезно спросил Комов.

— Приходится. По долгу службы-с.

Есаул подошел к шахматному столику, поправил расставленные фигуры, передвинул белую королевскую пешку.

— Забавная игра… Увлекаетесь?

Комов, стоявший по другую сторону столика, молча сделал ответный ход.

— Да, господин Комов, — продолжал есаул, двигая коня, — такая уж служба. Все приходится знать. И то, что по окончании курса в университете вы отбыли за границу. И то, что в Париже встречались с большевиками.

— И то, что отказался примкнуть к их движению, — в тон есаулу сказал Комов, продвигая пешки на королевском фланге.

— Точно так-с. Отказались. Знаем и это. Но кое-что остается в тени. Например, род ваших занятий. С вашего разрешения, сниму пешечку.

— Пожалуйста, господин есаул. Вы слабо играете, За две пешки я беру у вас слона… А род моих занятий тайны не составляет. Научная работа.

— Правильно изволили заметить, господин Комов: слона я проиграл. На войне как на войне… Однако как это прикажете понимать — научная работа?

— А очень просто. Хоть это и далеко от моей специальности, но сейчас я готовлю монографию о хроматической аберрации кварцевых линз. Думаю издать в Лондоне. Шах королю…

— Короля мы прикроем. Значит, хроматическая аберрация. Так-с. В таком случае разрешите полюбопытствовать: для чего вам понадобился ящик детонаторов? И как он к вам попал из порохового склада?

Комов пожал плечами. Решительно передвинул коня.

— Как попал? В писании сказано: неисповедимы пути господни…

— Неисповедимы? — переспросил есаул и, почти не глядя, сделал ответный ход ладьей.

Комов внимательно смотрел на доску.

— Вы проиграли, господин есаул, — сказал он. — Шахматы — это искусство. Грубая сила здесь не котируется. Ваш ферзь погиб.

— Погиб, — согласился есаул и быстро, не думая, рванул по диагонали слона к черному, прижатому в угол королю: — Шах. Следующий ход — мат.

Выигрыш был мастерский — с жертвой ферзя. Комов присвистнул, покачал головой.

— Поздравляю, господин Кульнев. Вот уж не подозревал…

— Итак? — Желтые глаза есаула цепко смотрели на Комова. — Детонаторы, надо полагать, там? — Он кивнул на дверь, скрытую портьерой. — Может быть, посмотрим?

Комов подошел к шкафчику, достал начатую бутылку коньяка, налил себе и есаулу.

— Ваше здоровье, господин Кульнев.

Есаул потянул дверь — она была заперта.

— Ключ?

Комов сказал весело:

— К чему? Я же не отрицаю — детонаторы там. Сегодня привезу еще два ящика.

Есаул нажал на дверь — она заскрипела.

— Одну минуту! — Комов порылся в карманах, протянул есаулу плотный, вчетверо сложенный лист бумаги. — Взгляните.

На гладком, с гербовой печатью листе значилось: “Коменданту порохового склада полковнику Бурсаковскому. Выдать подателю сего господину Комову требуемое количество детонаторов и динамита. Начальник штаба верховного правителя генерал Лебедев”.

Рябоватое лицо есаула покрылось бурыми пятнами.

— Какого же черта вы молчали? — грубо сказал он.

Комов громко рассмеялся. Придвинул есаулу рюмку.

— Реванш, господин Кульнев. В отместку за шахматы. Пейте, коньяк отличный…

* * *
Мостков и Воротынцев отошли от стены. Сели к столу. С улицы донесся стук копыт.

— Плохо, — сказал Мостков. — Отсюда нужно уходить.

— Комова я знаю, — задумчиво проговорил Воротынцев. — Вместе учились. Странный человек. Но доносить не будет. Я другое думаю: можно воспользоваться разрешением Лебедева. Довезти динамит до Куломзина не так-то просто.

Мостков с сомнением покачал головой.

— Если Комов узнает…

— Не узнает, — перебил Воротынцев. — Сделаю так, что не узнает… Ну, соглашайся!

Мостков помолчал. Достал кисет с махоркой, свернул цигарку.

— Ладно. Попробуй. Но помни: о восстании ни полслова. Прежде всего выясни, как к нему попало это разрешение. И для чего ему понадобился динамит.

Мостков взглянул в окно, нахлобучил меховой треух, скользнул в дверь. Сергей Николаевич смотрел на потухшую печь, ждал. Потом вышел, постучал к Комову.

Дверь открылась рывком.

— Ну? Кто?.. Воротынцев? Вот встреча! — Комов обрадованно засмеялся. — Заходи, Сергей Николаевич, раздевайся, у меня тепло. Черт, вот встреча! Ты мне нужен, сегодня только думал, как тебя разыскать…

Он придвинул кресло к высокой, в изразцах печи.

— Садись, садись… Как ты нашел меня? Случайно? Ха… Сегодня у меня день случайных встреч. Только что был есаул из контрразведки. Подлец, даже родословную знает. И родителя моего вспомнил, и университет… Эх, было золотое время! — Комов быстро шагал, почти бегал по комнате. Говорил он громко, оживленно. В темных глазах лихорадочно отсвечивали огоньки. Худощавое, бледное лицо порозовело. — Сколько воды утекло! Но ничего! Все впереди… Все возьму, за все годы… Ты что сейчас делаешь?

— Работаю на чугунолитейном.

— А с большевиками как? — И не дожидаясь ответа: — Ладно, твое дело. Я другое хочу знать: что думаешь дальше?

Воротынцев пожал плечами, промолчал. Комов подтолкнул кресло, сел рядом, совсем близко.

— Глупый вопрос — сам знаю. Такое время — живем на вулкане… Ну да я не об этом. Хочешь со мной работать? Дело огромное, миллиардное.

Комов принес коньяк, нарезал бисквит.

— Выпьем, Сергей Николаевич. Выпьем за ум, за дерзость.

Воротынцев удобнее устроился в кресле, потянулся к папиросам — на столике лежала начатая пачка. Комов вновь наполнил рюмки.

— Помнишь, в гимназии учили легенду об Архимеде? При осаде Сиракуз Архимед зеркалами сжег римский флот… Выпьем за старика Архимеда — он навел меня на великую мысль.

Комов поставил рюмку, надломил бисквит. Сказал тихо, серьезно:

— Тепловые лучи. Оружие, которого не знал мир. Сомневаешься? Вижу, по глазам вижу… Зря. Сто семьдесят лет назад Бюффон построил зажигательный прибор из нескольких десятков зеркал. Этой штукой удавалось зажечь лежащую в ста шагах смолистую сосновую доску. Но это ерунда, детские игрушки! Чтобы сжигать на расстоянии в одну версту, потребовалось бы зеркало высотой с Эйфелеву башню… Помнишь формулу Манжена? Освещенность прямо пропорциональна яркости источника света и его площади. Площадь зеркал увеличивать нельзя, тут зеркала вообще не годятся: прибор должен быть небольшим. Но яркость… За счет концентрации светового пучка ее можно сделать огромной.

Он налил коньяк, быстро выпил.

— Хочешь посмотреть?

Не ожидая ответа, открыл дверь за бархатной портьерой.

— Идем!

* * *
В просторной комнате неярко горела электрическая лампочка. У завешенного окна стоял на подоконнике странной формы прибор — нечто вроде опрокинутого набок самовара. Короткая, сужающаяся труба была направлена на дверь. На полу валялись куски жести, окурки, обугленные доски.

Комов возился с прибором. Подсоединил провода, обернулся к Воротынцеву: “Смотри!” — и рванул рычажок.

В “самоваре” что-то ахнуло, загудело, забилось, и узкий — с вязальную спицу — световой луч прорезал комнату. В нем ярко вспыхнули пылинки. На стене задымились обои. Комов молча водил аппаратом. Световой луч потускнел, вспыхнул дважды и погас. Когда глаза Воротынцева освоились с полумраком, он увидел на стене выжженное: Комов.

Комов радостно улыбался, глаза поблескивали.

— Ну как?

Вернулись к креслам. Комов жевал бисквит, подливал себе коньяк.

— Первые шаги. — Он покосился на Воротынцева. Тот молчал. — Много трудностей, ах много! Аппарат работает как конденсатор. Впитывает энергию, потом — раз! — и она превращается в световой луч. Главное — зарядить аппарат. Я начал с порохов. Ничего не выходило — медленно горят. Перешел к динамиту. Зверская штука! Дважды аппарат разносило на куски. Зато мощность поднялась. И все-таки мало. Теперь думаю попробовать гремучую ртуть. Раздобыл бумажку…

Воротынцев покачал головой.

— Гремучая ртуть — инициирующее взрывчатое вещество. Гореть она не будет, произойдет взрыв.

— Возможно. — Комов взволнованно шагал по комнате. — Возможно. Поэтому ты мне и нужен. Я в химии пас, не моя область. — Он вплотную подошел к Воротынцеву: — Слушай, Сергей Николаевич… Мы знаем друг друга не первый год. Я предлагаю тебе войти в компаньоны.

Воротынцев снял пенсне, прищурил близорукие глаза.

— Допустим, аппарат построен.

Что дальше? Комов ответил не сразу. Задумчиво смотрел на огонь.

— Война покончила с сентиментальной болтовней, — сказал он наконец. — Гуманность, прогресс, цивилизация — вздор, чистый вздор. Человечество признает только силу. Мой аппарат — это сила. Не собираюсь ее отдавать. Да и некому. Капитализм идет на спад — в этом я с большевиками согласен. Но только в этом. Наивная мечта — с безграмотными мужиками перекроить Россию. Не верю. Последнее слово за нами, инженерами. Управлять должны ученые, инженеры. Капитализм привел к мировой войне. Дальше некуда. Большевики начали с гражданской войны. Спасибо, хватит. Теперь мы, инженеры, должны сказать свое слово. Рабочего можно заменить автоматом, механизмом, наконец, неграми из Центральной Африки. А без ученых, без инженеров мир погибнет в неделю. Станут заводы, не выйдут в море корабли, остановятся поезда, не будет света, воды, хлеба… Люди вернутся к пещерным временам… Если этого не понимают, нужно внушить силой.

— Тепловым лучом?

— Хотя бы.

— Утопия. И вредная утопия.

— Не веришь в науку?

— В науку? — переспросил Воротынцев. Он встал, прошелся по комнате. — В науку я верю. Но ее создают люди. Не автоматы, не механизмы, не отдельные гении- нет. Люди! Ты сказал: люди признают только силу. Самодержавие было силой, не так ли? Но эту силу сломили. И “хватит” войне уже сказали. Не инженеры, а рабочие и мужики. Декрет о мире забыл? А гражданская война… Что ж, старое не уходит без боя. Этот бой не выиграешь тепловым лучом… Одно дело спалить обои в десяти шагах, другое — разрезать дредноут на расстоянии десяти верст. В формуле Манжена, о которой ты говорил, есть еще одна величина — расстояние. Освещенность, если не ошибаюсь, обратно пропорциональна квадрату расстояния. Значит, на достаточном отдалении тепловой луч будет не страшнее прожекторного. А рассеивание света? А отражение света белыми предметами?.. Но дело не в этом. Допустим, аппарат, настоящий аппарат — не модель — создан. Что ж, появится еще одно оружие. Разве люди перестанут бороться за свободу?

Воротынцев досадливо поморщился.

— Ладно, что об этом говорить… Эх, Петр Петрович, сколько лет прошло после Парило, а ты не изменился… Наука… Верю в науку. Верю: освобожденные люди создадут новую науку. Создадут новые двигатели, выведут новые растения, построят новые города. Если понадобится, изобретут тепловые лучи, чтобы передавать энергию без проводов, бурить скалы… Чувствую: в двадцатом веке наука гигантскими шагами уйдет вперед.

Он подошел к окну, приподнял штору, посмотрел в темноту.

— Через десять лет безграмотные мужики станут грамотными, а еще через десять — двадцать лет среди них появятся свои Резерфорды, Эдисоны, Комовы, и не одиночки, а тысячи, десятки, сотни тысяч… — Он повернулся к Комову. Снял пенсне. Глаза прищурились. — Петр Петрович, работать для себя бессмысленно. Для людей, только для людей! Ты предложил тост за Архимеда. Зеркала — легенда, не больше. Но Архимед открыл великий закон: имея точку опоры, можно сдвинуть даже Землю. И эта точка опоры — народ.

— Эк куда хватил! “Точка опоры”… Народ не изменился со времен Рима. Стихия! Пошумит, побалует и вернется в свои берега. Снова выползут отцы отечества, всякие там принцепсы, цезари, августы, чингисханы…

Воротынцев с интересом смотрел на Комова.

— Удивляюсь я тебе, Петр Петрович, — сказал он. — В возможностях человеческого разума ты не сомневаешься, на Солнце замахнулся, хочешь создать луч ярче солнечного… И не веришь, что можно построить человеческое общество сообразно законам науки. Неужто наука здесь бессильна? Ведь это против твоей же логики. Я думал, наука приведет тебя к революции.

Комов невесело рассмеялся:

— Нет, Сергей Николаевич, здесь наши дорожки расходятся. Я индивидуалист, таким и останусь.

Воротынцев пожал плечами.

— Слушай, индивидуалист, ты, по крайней мере, с гремучей ртутью не балуйся. А для верности, — он усмехнулся, — отдай-ка мне эту бумажку, обойдешься без детонаторов.

Их взгляды встретились: острый, насмешливый — Комова, спокойный, ясный — Воротынцева.

— Для верности? — переспросил Комов. — Хм… Для верности… Ну-ну… Ладно, получай.

Он достал плотный, вчетверо сложенный лист бумаги.

* * *
Извозчик запоздал. С Большой Луговой выехали в первом часу ночи. Путь предстоял немалый: в объезд — к Иртышу и через реку — на Куломзино.

Ночь была морозная, туманная. Сергей Николаевич поднял воротник, спрятал руки в карманы. В ногах покачивались два больших, перевязанных ремнями чемодана. Ехали в темноте, по немощеным улочкам.

У Воротынцева слипались глаза. Он мотнул головой, отгоняя сон, закурил, прикрывшись от ветра, и, щелкнув массивной крышкой часов, сказал:

— Тридцать пять первого. Махнем мимо кадетского корпуса. Ближе.

Знал, что рискует, но выхода не было. Начнется восстание — совсем не проедешь.

Извозчик, молодой парень, — лицо его Воротынцев так и не успел разглядеть — ответил коротко:

— Дело.

Лошади потянули быстрее, выехали на мощеные улицы. Здесь было светлее, горели керосиновые фонари. Сон прошел. Воротынцев напрягся, подобрался, настороженно косился по сторонам, рука сжимала в кармане револьвер.

У серой громады кадетского корпуса возле оседланных коней спешившись стояли казаки. Они смотрели на запоздалого извозчика, но Воротынцев понял — смотрят без интереса. Мелькнула мысль: “Пожалуй, проскочим”. Кучер щелкал языком, весело покрикивал. Казаки уступили дорогу.

Воротынцев устало откинулся на спинку сиденья, опустил воротник и не почувствовалхолода. Миновали освещенный центр, свернули в узкий, безлюдный переулок.

Сергей Николаевич прикинул, выходило: опоздания не избежать, зато все, кажется, обошлось. И тут же его ослепил луч карманного фонарика. Повелительный голос приказал:

— Стой!

Извозчик выругался, резко осадил лошадей, пролетка остановилась.

— Документы! Прошу вас предъявить документы.

Прищурившись, Воротынцев с трудом разглядел невысокого офицера в бурке, двух солдат с карабинами. Голос офицера — глуховатый, с шепелявинкой — показался знакомым. Луч света, рыскнув, уперся в чемоданы. Сергей Николаевич вытащил плотный, вчетверо сложенный лист бумаги:

— Пожалуйста, господин офицер.

Офицер посветил фонариком, прочел вслух:

— “Коменданту порохового склада полковнику Бурсаковскому. Выдать подателю сего, господину Комову…” — Усмехнулся, спросил: — Вы Комов?

Воротынцев сейчас же ответил:

— Да, да. Петр Петрович Комов. Проживаю по Красноярской…

— Именно так, — перебил офицер. — Все в порядке. В полном порядке-с. Кроме одной мелочи. Господин Комов, проживающий по Красноярской, изволил два часа назад погибнуть при взрыве детонаторов. Неосторожное обращение с гремучей ртутью…

Не слушая, Воротынцев выхватил револьвер, выстрелил прямо в свет. Кучер дико свистнул. Кони рванули, понесли.

Сзади загремели выстрелы. Воротынцев сполз с сиденья, прижался к чемоданам. “Только бы не сюда, только бы не сюда, — машинально билась мысль. — Одна пуля- и все погибло…” Он выронил пенсне и теперь ничего не видел.

Кучер нахлестывал лошадей. Пролетка прыгала по камням. Ударившись о мостовую, с визгом прорикошетила пуля. Свернули. Испуганно шарахнулся в сторону какой-то прохожий.

Только теперь Воротынцев вспомнил, где он слышал этот глуховатый, шепелявый голос: “Есаул Кульнев… Но Комов, как же он… Эх, обидно!..”

Извозчик обернулся, спросил:

— Ну как?

Воротынцев возбужденно засмеялся.

— А я думал, крышка, — сказал извозчик, — Наше счастье — фонари не горели… Покурить у вас найдется?

Ответить Сергей Николаевич не успел. Где-то гулко ударили выстрелы, заревели гудки. Громыхнул взрыв, и еще, еще…

— Похоже, наши, — сказал кучер. — Ну дела… Теперь поспешать надо, товарищ.

— Гони напрямую, — откликнулся Воротынцев. — Ждут нас.

Он достал часы, зажег спичку. Был час ночи. Далеко впереди за низкими крышами расползалось по небу малиновое зарево.

Восстание началось.




АТТРАКЦИОН “ЗРИТЕЛЬНАЯ ТРУБА”

Бакинцы, бывавшие до войны в Нагорном парке, вероятно, помнят старика с телескопом. Я была тогда совсем девчонкой, но хорошо помню и старика, и телескоп, и косую надпись на жестяном плакатике:

АТТРАКЦИОН “ЗРИТЕЛЬНАЯ ТРУБА” — 30 КОП.

“Зрительная труба” стояла в самой высокой части Нагорного парка, на каменных плитах возле недостроенного бассейна. Сквозь щели между плитами пробивалась трава, и массивный деревянный штатив телескопа казался вросшим в землю.

Аттракцион “Зрительная труба” работал ежедневно, в любую погоду, с трех часов дня до поздней ночи. Если шел дождь, старик раскрывал большой черный зонт и придвигал свой стул вплотную к телескопу.

В обычные дни посетителей в парке было мало. Молодые, недавно посаженные деревья почти не давали тени, солнце плавило асфальт на пустынных аллеях. Старик привязывал ручку раскрытого зонтика к изогнутой спинке стула и вытаскивал из кармана книгу.

Он читал, а мы сидели на каменных ступеньках бассейна. Тридцать копеек — это было слишком дорого, и мы терпеливо ждали, когда старик отложит книгу, снимет очки, прищурится, оглядит нас и скажет: “Ну-с, молодые люди, вот вы и вы, пожалуйте к инструменту”.

Нас было много, человек двадцать, а старик подзывал двух — трех человек, да и то не каждый вечер. Мне не везло: меня он как-то не замечал. Может быть, он выбирал тех, кто постарше; я тогда училась в третьем классе.

По субботам и воскресеньям старику вообще было не до нас. У телескопа толпился народ. Ох эти счастливчики! Они получали билеты и могли смотреть на Луну, на Марс, куда угодно, до тех пор, пока пересыпался песок в больших песочных часах, по которым старик отмерял время. Случалось, что люди не смотрели на небо, а направляли телескоп вниз: там была танцплощадка. Тогда старик, покашливая, нетерпеливо встряхивал песочные часы и говорил скрипучим голосом: “Время истекает, освободите инструмент…”

В мае, когда нас отпустили на каникулы, я начала собирать деньги, чтобы посмотреть в телескоп. Два раза у меня набиралось по полтиннику, а в третий раз оказался даже рубль, но по дороге в парк было слишком много соблазнов — кино, мороженое и яркие, рвущиеся в небо воздушные шары.

Кое-кто из ребят на лето уехал, нас стало меньше, и все-таки мне по-прежнему не везло: в телескоп смотрели другие. Посмотрев, они возвращались, небрежно усаживались на ступеньках и рассказывали о том, что видели Чаще всего смотрели на Марс и потом говорили о марсианских каналах Говорили, что вода в каналах зеленая, что марсиане разъезжают в моторных лодках, а в жаркие дни купаются у берегов канала. Жаркие дни на Марсе совпадали с жаркими днями в Баку: тогда мне это казалось вполне естественным.

Смотрели, конечно, не только на Марс. Смотрели на Луну и рассказывали о высоких горах. Смотрели на Сатурн и мелом рисовали на каменных ступенях кольца: они получались очень красивые, и всем было обидно за нашу Землю, которая не имеет ни одного кольца.

Я хорошо помню тот день, когда набрала тридцать копеек и не потратила их до самого вечера. Старик взял три гривенника, аккуратно оторвал билетик, похожий на трамвайный, и спросил:

— Что будете наблюдать?

Я сказала, что хочу посмотреть на звезды. Старик удивленно пошевелил усами. Я не помню, какое у него было лицо, а выдумывать мне не хочется. Но усы я запомнила. Они были длинные, желтоватые по концам.

— Значит, звезды, — неуверенно сказал старик. — Вы увидите те же самые точки. Только чуть-чуть ярче. Может быть, инструмент навести на Луну?

Меня ошеломило “вы”, но я уверенно повторила:

— Звезды.

Накануне у меня появилась чрезвычайно интересная догадка. Я подумала, что звезды мигают не просто так, а “со значением” — сигналят нам. Я слышала об азбуке Морзе и была убеждена, что звезды мигают именно по этой самой азбуке. Надо было разглядеть точки и тире и запомнить несколько букв.

— Звезды так звезды, пожалуйста, — сердито произнес старик. — Не возражаю. Но какие именно?

Я показала наугад. Старик мельком взглянул на небо, буркнул: “Лебедь” — и быстро навел телескоп.

Я увидела звезды.

Нет, старик был неправ: в телескоп звезды были совсем другими! Небо казалось значительно темнее, звезды- ярче, и самих звезд было очень много. Но не это главное. Небо стало глубоким. Я увидела расстояние, сумасшедшее расстояние до звезд и еще большее расстояние за ними. Там, на дне неба, угадывались другие звезды. Они были так далеки, что я их не видела. Но оттуда, из непомерной глубины, они излучали рассеянный свет, и поэтому небо было не совсем черным.

Я долго всматривалась в небо, стараясь увидеть утопленные в нем звезды. Я ничего не слышала. Умолк оркестр на танцплощадке. Стихли азартные возгласы стрелков в тире. Перестала скрипеть карусель. Все звуки исчезли. Прошло очень много времени, и вдруг я вспомнила про песочные часы.

Я испугалась. Открыв зажмуренный глаз, я осторожно посмотрела на старика. Он спокойно сидел на своем стуле, а рядом, прямо на полу, стояли песочные часы, и весь песок был уже внизу!

Не замечает, подумала я. Мне так долго не везло, что я восприняла это как вполне заслуженную справедливость.

И снова я увидела звезды.

Нет, старик определенно ошибался: в телескоп звезды совсем другие! Они кажутся теплыми и цветными. Я попыталась сосчитать самые красивые звезды. Рядом с огненно-желтой звездой была ярко-голубая, чуть дальше — две оранжевые, красноватая, потом еще две голубые. Я сбилась и, уже ни о чем не думая, смотрела, смотрела, смотрела…

— Мадемуазель, — прогудел надо мной густой, насмешливый голос. — Ваше время смотреть в трубу, пардон, вылетело в трубу. А?.. — Он был слегка навеселе, этот шумный, хорошо одетый, пахнущий одеколоном толстяк. — Вылетело в трубу, — повторил он и удивленно причмокнул. — Недур-р-рно сказано. А?..

Он держал в руке целую пачку смятых билетов. Старик неуверенно улыбался.

Я возвращалась из парка, выбирая тихие, безлюдные улицы. О том, что надо было разглядеть точки и тире, я вспомнила только у самого дома. Вспомнила без особой досады: все равно я твердо решила отказаться от мороженого и кино и набрать денег на пять, может быть, даже на восемь билетов.

Утром, проснувшись, я услышала шум дождя. Я перепробовала все известные мне заклинания (в третьем классе я их знала много), но дождь не прекращался. Вечером я все-таки пошла в парк.

Старик сидел под зонтом, у зачехленного телескопа. С зонта стекали крупные капли и гулко падали на потертый плащ. Кажется, старик обрадовался моему приходу.

— Никого нет, — сказал он. — Дождь.

Я ответила:

— Да, дождь.

Старик помолчал, потом спросил:

— Понравилось… вчера?

Я не успела ответить, он строго сказал:

— Станьте сюда, под зонт. Вы могли бы вчера наблюдать Вегу. Созвездие Лиры. Это интереснее.

Я спросила, мигает ли Вега. Старик удивленно посмотрел на меня. Я объяснила ему свою идею.

— Ты так думаешь? — с сомнением проговорил он. — Азбука Морзе… Хм… Однако почему никто не догадался об этом раньше тебя?

Ну, это было очень просто! Люди мало смотрят на небо. Даже здесь, в парке, они толпятся на танцплощадке, стоят в длинной очереди у кассы кинотеатра или без дела слоняются по аллеям. А в городе, на улицах, они вообще не думают о небе. Я, например, никогда не видела, чтобы прохожие смотрели на звезды.

— Очень верное наблюдение, — охотно согласился старик. — Люди почему-то мало интересуются астрономией. Вы знаете, я не выполняю план. Да, да! В таком большом городе из ста человек в среднем только ноль семьдесят одна сотая человека раз в году посещает мой аттракцион. Так подсчитал плановик в тресте. — Он погрозил кому-то длинным костлявым пальцем. — Остальные живут, не глядя на настоящее небо. Притом ноль семьдесят одна сотая — это план. В мае я выполнил план на шестьдесят два процента. И вы знаете, по чести говоря, это же мизерный план…

Он долго бормотал что-то беззвучное. Казалось, он забыл обо мне.

Дождь прекратился, но небо было закрыто унылыми черными облаками. Они медленно поднимались из темно-серого моря и с угрюмой неторопливостью ползли вверх, к нему. А в море, очень далеко, вспыхивали и гасли крохотные искры маячных огней.

— Точки, точки, — неожиданно сказал старик. Голос у него был громкий и сердитый. — Я вас спрашиваю: что они нам передадут?

Я ничего не понимала, и старик терпеливо повторил свой вопрос. Расстояние до звезд, объяснил он, очень большое, сигналы будут идти сто лет, не меньше. Поэтому нельзя разговаривать так, как будто мы рядом. Надо сразу сказать все, как в письме; потом сто лет ждать, пока письмо дойдет, и еще сто лет ждать, пока прибудет ответ. Но мы вообще вряд ли сможем ответить: у нас нет таких ярких ламп.

— Так я спрашиваю, — сказал старик, — что они сообщат нам в своем… хм… письме? — И тут же добавил: — Если, конечно, считать, что звезды мигают именно по азбуке Морзе.

Я не знала, что ответить. Я не думала об этом раньше.

— Сначала они поздороваются, — сказала я без особой уверенности. Дома мне твердили, что вежливость никогда не повредит.

— Допустим, — согласился старик. — Что потом?

— Потом они расскажут о себе. О том, как они живут.

Старик пошевелил усами и одобрительно пробормотал:

— Не лишено смысла, отнюдь не лишено.

— А потом?

— А еще потом они объяснят нам, как устроить такую лампу, чтобы мы могли отвечать.

Старик молчал. Мне показалось, что он недоволен. Подумав, я сказала, что они могут сообщить нам про разные машины. Чтобы можно было построить такой ледокол, который дойдет прямо до полюса-туда, где были папанинцы.

Потом они сообщат про самолеты. Чтобы можно было пролететь, не останавливаясь, вокруг всей Земли. И про винтовки. Чтобы не мазали, как в тире.

Старик встрепенулся:

— Почему ты сказала о винтовках?

Он очень волновался, и это было странно. Я сказала о винтовках только потому, что внизу, рядом с танцплощадкой, зажглось составленное из лампочек слово “Тир”.

— Все верно, девочка, — грустно сказал старик. — Лампы, ледоколы, самолеты, винтовки… Лампы тоже винтовки.

Возражать я не решилась.

— Вот этот инструмент, — старик ткнул пальцем в мокрый чехол телескопа, — сделан знаменитой немецкой фирмой “Рейнфельд и Хартель”. В Германии сейчас фашисты. И лучшие в Европе инструменты сейчас в фашистских обсерваториях. Как ты думаешь, девочка, хорошо, если фашисты раньше других прочитают эти точки-тире и сделают винтовки, которые будут стрелять без промаха?.. — Он не дал мне ответить. — Ты упомянула про винтовки, — продолжал он. — Но когда ты станешь чуть старше, ты поймешь, что всякое знание можно превратить в оружие. Даже лампы. Ты видела военные прожекторы? Ну вот. Это опасно, это даже страшно: дать оружие, не зная, кому и для чего. Если там, — он показал на небо, — есть разумные существа, они это понимают. Должны понимать. Обязаны… Лига Наций, — раздраженно бормотал старик. Он снова перестал замечать меня и говорил сам с собой. — Что может сделать Лига Наций, если у нее нет ни одного своего телескопа?.. Сообщение примет какое-то одно государство, и тогда… Что тогда, я вас спрашиваю? А разве лучше, если о сообщении узнают все государства?.. Нет, они обязаны это понимать. Сейчас нельзя. Только после мировой революции, не раньше, никак не раньше…

Вытянув длинную шею, он долго смотрел на темное небо.

— Ну вот, — сказал он. — Сплошная облачность. Кто придет сюда в такую погоду?.. Иди домой, девочка. У меня служба, я должен сидеть здесь. А ты иди. Завтра, бог даст, будет хорошая видимость, и я покажу тебе Бегу. Это очень красивая голубая звезда…

Я не смогла прийти на следующий день. У меня поднялась температура, болело горло, и четыре дня мне пришлось лежать. Я много думала о звездах; когда болеешь, ничего не разрешают делать и остается только думать.

Я пыталась представить письмо, которое отправят нам с далекой звезды.

Письмо начиналось так: “Здравствуйте, люди, живущие на Земле!..” Потом я изменила начало: “Здравствуйте, хорошие люди, живущие на Земле!..” Но тут возник вопрос, понимают ли нехорошие люди, что они нехорошие. Или им кажется, будто они хорошие? Ведь тогда они решат, что письмо отправлено им… Это был тяжелый вопрос. От него болела голова.

Через четыре дня мне разрешили гулять во дворе.

В парк меня не пускали, зато я собрала три рубля. Я подсчитала, что к воскресенью у меня наберется и на кино, и на воздушный шарик с рисунком. А на остальное я куплю билеты, чтобы старик мог выполнить свой план.

В воскресенье, двадцать второго июня, началась война.

В первые дни войны я совсем забыла о старике. Но однажды, когда в безлунном небе загорелись тысячи ярких звезд, я вспомнила про голубую Бегу.

На следующий день, с трудом дождавшись половины третьего, я побежала в парк. Было очень жарко, солнце немилосердно раскалило асфальт. Я бежала по душным аллеям.

— Стой!

Я остановилась. Из-за дерева вышел красноармеец.

— Туда нельзя, девочка, — сказал он. — Поворачивай Быстро!

Там, где раньше был аттракцион “Зрительная труба”, стояли зенитные пушки. Их длинные стволы тянулись к небу.

Наступили трудные военные годы. Люди теперь часто смотрели в небо. По ночам над городом, стирая звезды, встревоженно метались узкие лезвия прожекторных лучей. Мы ходили, всей школой, в парк рыть щели.

Я никогда больше не видела старика. Это было очень обидно, потому что я часто думала о звездах и о письме, которое нам могли просигналить откуда-нибудь с Веги.

Я уже знала, почему мерцают звезды. Знала, что звездные точки-тире не азбука Морзе. Но все это не очень существенно: сообщение можно отправить другим способом. Я не знала самого важного: о чем будет это сообщение?..

Ответа на этот вопрос я не нашла до сих пор.

Я прочитала, кажется, все, что написано о связи с инозвездными цивилизациями. Но нигде, решительно нигде, не было ответа. Как-то у меня появилась странная мысль: они ничего не скажут, они передадут музыку, потому что музыку нельзя обратить во зло.

Недавно я встретила в журнальной статье любопытные подсчеты. Нужно, утверждал автор статьи, всего сорок тысяч секунд, то есть двенадцать часов, чтобы передать в сантиметровом диапазоне радиоволн все, что накоплено за долгую историю человеческой культуры. Но не обязательно, говорилось в статье, передавать все. Если отобрать основные сведения о пауке, технике, культуре, передача займет всего сто секунд. Статья заканчивалась так: “Какой огромный импульс для дальнейшего развития человеческой культуры дало бы обнаружение и расшифровка радиосигналов от сверхцивилизаций!..”

Сто секунд — это очень заманчиво. Сто секунд — и антенна радиотелескопа примет информацию об открытиях, к которым пришлось бы идти тысячи лет. Сто секунд — и кто-то получит знания, дающие безграничную силу…

Точная и наивная математика!

* * *
Иногда я поднимаюсь в парк, туда, где был аттракцион “Зрительная труба”. В ночном небе мерцают звезды. Это, к сожалению, не точки-тире. Но всмотритесь: есть что-то нетерпеливое в этом мерцании. Всмотритесь внимательно, и вы без азбуки Морзе поймете голос далеких звезд:

“Здравствуйте, люди, живущие на Земле! Как медленно идет время… Мы ждем… Мы ждем…”




БУРЯ

Барометр показывал бурю.

Это был старый морской барометр с массивной медной оправой и толстым, выпуклым, потускневшим от времени стеклом. Ирина случайно купила барометр шесть лет назад. Узкая стрелка, покрытая потрескавшимся лаком, уже тогда стояла на слове “Буря”. В любую погоду, даже в самые тихие и безветренные дни, барометр упрямо предрекал бурю. Это казалось Ирине отголоском жесточайшего урагана, заставившего стрелку навсегда остановиться на слове “Буря”, подобно тому как человек, переживший страшное потрясение, навсегда останется седым.

На оправе было четко выгравировано по-английски: “Отважным жаловаться не подобает”. Барометр был стар, втрое старше Ирины.

Когда-то Ирина мечтала о морских путешествиях. В глубине ее души незримая стрелка с детства показывала бурю. Но жизнь шла размеренно, без особых тревог и волнений. Вместо открытого всем ветрам капитанского мостика была тихая лаборатория Института экспериментальной медицины. Вместо штормов и кругосветных переходов — вежливые споры с профессором Байдалиным (он всегда легко уступал Ирине) и кропотливая работа над болеанализатором. Однажды она сказала об этом Байдалину. Профессор усмехнулся: “Ничего, Ирина Владимировна, ваш болеанализагор стоит открытого острова. Большого острова — с горами, реками и кокосовыми пальмами… Спокойно работайте”.

Барометр показывал бурю.

Был теплый осенний день. С утра прошел дождь, и теперь солнце старательно вылизывало лужи. В открытое окно втекал вязкий запах влажных листьев. Ветер стряхивал листья с деревьев, они медленно, нехотя кружились и падали на подоконник. Внизу кого-то утомительно отчитывал садовник — был слышен его глуховатый, бубнящий голос.

Ирина посмотрела в оконное стекло, поправила волосы. Стекло стирает морщины, молодит. Стекло добрее зеркала.

Сегодня — день ее рождения. Но все по-будничному просто. Утром профессор просмотрел энцефалограммы и ушел. Ирина осталась одна. Сразу стало грустно — без всяких, в сущности, причин. Она никак не могла сосредоточиться и долго разглядывала висевший над столом барометр. Потом отошла к окну. “Эх, балда ты, балда… — продолжал бубнить садовник. — Разве ж так надо срезать?”

В коридоре послышались твердые, уверенные шаги. “Логинов! — обрадовалась Ирина. — Но почему так рано?” Она машинально оправила кофточку. Логинов открыл дверь. В руках у него был огромный букет белых хризантем.

— Поздравляю с днем рождения, Ри, — сказал он, целуя Ирине руку. — Ты сегодня такая… Нет, тут надо говорить стихами. А я принес только прозу.

— Спасибо, — тихо произнесла Ирина. — Кроме тебя, пикте не вспомнил.

— Ничего, немного терпения, коллега, — сказал Логинов. Как всегда, он был в отличном настроении, подтянутый, тщательно выбритый, улыбающийся. — Человечество еще будет отмечать твои юбилеи.

Ирине было приятно, что Николай пришел в новом сером костюме.

— Конференция уже кончилась, — сказала она, снимая приколотый к его пиджаку значок участника Международной конференции биофизиков.

— Маститому ученому полагается быть рассеянным, — развел руками Логинов. — Помнишь, Трайнин говорил: “Коэффициент паганелизма…” Да, мы говорили о юбилеях. Шутки шутками, а время это приближается. Угадай, что я принес?

— Цветы, — сказала Ирина. — Ты принес много цветов. Теперь нужна колба. А цветы — прелесть.

— Цветы — это цветы, как сказал бы наш уважаемый шеф. Есть и ягодки. — Логинов достал из кармана сложенный вдвое журнал, уселся на подоконник. — Ты становишься знаменитой, Ри. Вот, пожалуйста. Обзорная статья, а в ней… Вот: “Значительный интерес представляет болеанализатор, созданный молодыми учеными И.В.Соболевской и Н.А.Логиновым. Болевые импульсы, поступающие в мозг больного, этот прибор передает в мозг врача. Таким образом, врач сам чувствует боль пациента. Эго существенно облегчает сложные случаи диагностики…” Ну, здесь же детали. Как?

— Хорошо! — сказала Ирина. — Это редакционная статья? Хорошо…

— Еще не все. Закрой глаза. Так. Раз, два, три… Готово! — Он достал из кармана еще один журнал. — Полюбуйся, статья Кричевского. “Победа над болью”. Правда, журнальчик популярный, но…

Ирина улыбнулась: день, начавшийся с грустных раздумий, был все-таки праздничным.

— А что там? — спросила она.

— Дифирамбы. Но я еще сам как следует не читал. Ну-ка… “Издавна люди испытывали страх перед болью. В устных преданиях, дошедших до нас из глубины веков, в древних мифах, записанных на каменных плитах, листах папируса, восковых дощечках и полуистлевших пергаментах, бесконечно повторяется неисчерпаемая тема боли…” Это он кого-то цитирует. Цитата — это цитата. Пойдем дальше. Ага, тут ближе к делу. “Боль носит защитный характер до тех пор, пока сигнализирует о грозящей опасности. Как только сигнал отмечен человеком и опасность устранена, боль становится излишней. Но человек не в состоянии по собственному желанию прекратить боль, когда она из друга превратилась во врага. Боль постепенно покоряет сознание. Она подчиняет мысли человека, расстраивает сон, дезорганизует деятельность различных органов…” Это спокойно можно пропустить. А вот и о нашей работе: “Для нормального существования люди нуждаются в болевой сигнализации. Но необходимо уметь вовремя освобождать организм от сжигающей его боли, которая в любую минуту может из симптома превратиться в болезнь. В определенной степени эта задача решается замечательным прибором — болеанализатором, созданным кандидатом медицинских наук Николаем Логиновым и аспиранткой Ириной Соболевской”. Ах, черт! Все напутал… Я же сказал ему, что твоя фамилия должна стоять первой. Идея болеанализатора целиком принадлежит тебе.

— Ну какая разница? — возразила Ирина. Логинов протестующе взмахнул рукой, и она сразу уступила. — Хорошо, хорошо, допустим, идея моя. Но согласись: идеями не лечат. Сама по себе идея не работает, ты понимаешь меня? Я могла что-то придумать, но осуществить… Нет, без тебя у меня ничего бы не получилось!

Логинов пожал плечами. Ирина редко видела его таким — неуверенным, сомневающимся. Он как-то сразу погас.

— Да, — сказал он. — Без меня ты вряд ли построила бы эту штуку. Чтобы превратить слова в дело, надо кому-то что-то доказывать, кого-то в чем-то убеждать. Согласовывать и увязывать. “Нет труда тяжелее, чем прокладывать дорогу”. Так, кажется, сказано у Джека Лондона? И все-таки… вот, вспомнишь, потом скажут: он пристроился, а идея принадлежит ей. Люди запоминают только того, кто первым сказал “а”.

Ирина молчала, машинально перебирая лежащие на столе Цветы. Она знала, что Николай прав: многие считали, что он “пристроился”.

— Чепуха! — сказала она наконец с нарочитой беспечностью. — Нам дадут справку, что мы одновременно сказали “а”. А справка — это справка, как сказал бы шеф.

Николай улыбнулся.

— Да, конечно. Что ж, вернемся к статье. Где это… “Болевой сигнал поступает по нервным волокнам в кору головного мозга. Возникающие при этом биотоки улавливаются болеанализатором, усиливаются и передаются на электроды, приложенные к голове врача. Происходит нечто вроде резонанса. Мозг врача как бы настраивается на те же импульсы, что и мозг больного. Теперь можно ставить объективный диагноз…” — Он бросил журнал на стол. — Главные новости, Ри, я еще не выложил. Ты даже не представляешь, как идут дела. Через месяц (пока это официально не объявлено) будет дискуссия по электронным методам в диагностике. Так вот: ты приглашена, готовь доклад.

— Я?! — испуганно спросила Ирина. — Нет, нет! Делай доклад сам. Я боюсь, честное слово!

— Ну вот. Всегда так.

— Ты же можешь, — тихо сказала Ирина.

Логинов мог. Он мог все, у него все получалось. Он присоединился к Ирине, когда она испытывала первую модель болеанализатора. Это была полоса сплошных неудач. Байдалин отмалчивался, остальные не верили в успех и не скрывали этого. А Логинов сразу поверил. Он уговорил Байдалина объединить их темы и начал работать вместе с Ириной. В лаборатории Логинов показывался редко. Он был постоянно занят: доставал новейшую аппаратуру, приводил специалистов по электронике, улаживал конфликты с начальством. Без Логинова Ирина не сделала бы и четверти всей работы.

Полгода назад Николай защитил диссертацию. “Так легче отстаивать наш аппарат, — сказал он тогда Ирине. — Теперь очередь за тобой. Защищай”. Но Ирина никак не могла закончить даже первую главу диссертации. Каждый день был до отказа заполнен работой над болеанализатором.

— Почему бы тебе не выступить? — спросил Логинов. — Надо привыкать.

— Нет, в другой раз.

— Ладно, еще есть время подумать. — Логинов соскочил с подоконника. — А теперь последняя новость. Шиманский едва не угробил наш болеанализатор. Ты же знаешь Шиманского: “Ах, врачу будет больно… Ах, не гуманно…” Гуманисты!.. Сколько они напакостили! Хирургия — ах, больно! Прививки — ах, больно! Переливание крови — ах, больно!..

Логинов быстро ходил по комнате.

— Успокойся. Маститому ученому полагается быть невозмутимым.

— Не до шуток, Ри! Этот Шиманский… Представляешь, после всех ахов он хотел сегодня же поставить диагноз больному из своей клиники. Я просмотрел историю болезни — и ужаснулся. Это был бы конец для болеанализатора. Такой каверзный случай, сам черт ногу сломит. Адские головные боли, человек почти невменяем… Иди разберись! Я битый час уговаривал старика. Насилу уговорил.

— А если попробовать? — спросила Ирина. — Может быть, удастся.

Логинов остановился, удивленно посмотрел на Ирину:

— Ты говоришь ерунду, Ри. За успех один шанс из десяти. Будет неудача. И тогда поднимется крик: “Болеанализатор никуда не годится!..” Все полетит в тартарары.

Ирина поставила хризантемы в наполненную водой колбу, собрала упавшие лепестки, бросила их в окно. Ветер охотно подхватил смятые лепестки, расправил, понес в сторону, на асфальтированную дорожку, уже высушенную солнцем.

Логинов крепко взял Ирину за плечи. Повернул к себе. Она опустила глаза.

— Нужно слушать старших, Ри, — мягко сказал он. — Наша работа не раз висела на волоске. Неудачи, неудачи, неудачи… Начальство имело право потерять терпение. И вот теперь, когда все только-только налаживается… Это было бы авантюрой, понимаешь? Первое серьезное испытание на стороне — и провал. Как раз перед дискуссией! А я хочу на ней затронуть вопрос о создании специальной лаборатории. Ведь мы кустарничаем, теряем время. В институте должны серьезно заняться болеанализатором. Нужны штаты, оборудование.

Ирина подняла глаза. Логинов улыбнулся, отошел к столу, пощелкал ногтем стекло барометра. Наклонился, рассматривая свое отражение. Пригладил волосы. На столе лежали энцефалограммы, он перелистал их.

— Ты не подумал о человеке, — сказала Ирина,

Логинов отложил энцефалограммы.

— Подумал, Ри, подумал, — грустно сказал он. — Болеанализатор нужен многим больным. Он нужен каждому врачу. Как стетоскоп. Неудача отбросит нас далеко назад, дискредитирует саму идею аппарата. Пойми…

Он ходил по комнате и говорил — негромко, терпеливо, обстоятельно. Его доводы были весомы и непоколебимы. Он излагал их один за другим — так каменщик укладывает кирпичи, воздвигая крепкую стену. Доводов было много, но именно поэтому Ирина чувствовала какое-то внутреннее сопротивление.

— И знаешь что, Ри? — сказал Логинов наконец. — Хватит об этом. Не нужно искать легких дорог в науке. Наука — это наука, как говорит шеф. Будем работать, и… все. Ну, я прав?

Она кивнула.

— Вот и отлично! — Он улыбнулся широко, открыто. — Ведь сегодня такой день… Твой день. Что мы делаем вечером? Приказывай.

— Не знаю. Что хочешь.

— Хорошо. Я придумаю. Мы устроим что-нибудь грандиозное. — Он озабоченно посмотрел на часы. — Ого! Надо мчаться. Масса дел. Хочу переговорить с Вороновым: от него многое зависит. К тому же старик хозяйничает в редколлегии бюллетеня, а у тебя маловато опубликованных работ. До вечера, Ри! Я зайду в шесть. Как пишут в романах: сегодня я должен сказать тебе нечто очень важное…

Он ушел, по коридору проскрипели четкие шаги, и все стихло. Наступила пустая тишина.

Ирина стояла у открытого окна. Дул тихий, прогретый солнцем ветерок, но она вдруг почувствовала, что зябнет, и плотно прикрыла раму.

Она знала, о чем хочет говорить Николай. Она давно этого ждала. Знала, что ответит ему: “Да” — и все-таки волновалась.

— Надо думать о другом, — громко сказала она. — Думать о другом…

Она заставила себя вернуться к разговору, вспомнила доводы Николая. Но странное дело: сейчас, когда она не слышала его уверенного голоса, те же самые слова, те же самые фразы звучали совершенно иначе. “Это было бы авантюрой… Нужны штаты, оборудование… Нельзя искать легких путей…” Было так, словно она толкнула стену — и стена легко поддалась, оказалась ненастоящей.

Ирина прижала ладони к щекам. Щеки горели. “Но ведь это демагогия, самая примитивная демагогия, — с удивлением подумала она и сама испугалась этих жестких слов. — Нет, нет, он просто не знает, он ошибается… Это легко исправить. Сейчас же, немедленно!” Она побежала к столу, сдвинула ворох бумаг, закрывавших телефон, схватила трубку. “Нужно успокоиться, — подумала она. — Подожду две минуты”. Она смотрела на часы и не видела стрелку.

Телефонная трубка гудела деловито, успокаивающе. Ирина набрала номер. Отозвался безразличный женский голос: “Да?”

— Шиманского, — торопливо сказала Ирина. — Пожалуйста, попросите профессора Шиманского.

* * *
Позже, ожидая Шиманского и думая о случившемся, Ирина решила, что Николай по-своему прав. Неудача действительно помешает дальнейшей работе. Опыт может быть неудачным — это допустимо, даже закономерно. Однако здесь не опыт. И в случае неудачи трудно будет объяснить, что практическое опробование болеанализатора было вызвано особыми обстоятельствами. Кто-то поспешит объявить: “Двое молодых и неопытных работников — чего же ожидать?” И работа замедлится. Придется доказывать, оправдываться, убеждать…

“Разве Николай в этом виноват? — думала Ирина. — Неудачные испытания всегда бросают тень на новый способ диагностики. Пусть несправедливо, но это так. Победителей не судят, да, да, а побежденных судят, судят несправедливо. Не Николай это выдумал… Но почему он не сказал: “К черту все соображения, надо помочь человеку!” Или болеанализатор нужен многим и нельзя — просто недопустимо! — рисковать?”

Только сейчас она заметила, что машинально вертит в руках значок, снятый с пиджака Николая. “Нет, он не забыл его снять, — подумала она, рассматривая значок. — Конечно, не забыл. Он никогда ничего не забывает. Носил… Маститый ученый, участник конференции…”

* * *
“Боль — сторожевой пес здоровья” — так говорили в древности. Веками — из книги в книгу — кочевало это изречение. Считалось, что боль благодетельна — она сигнализирует о болезни. Но постепенно люди присмотрелись к этому сторожевому псу. Он оказался взбалмошным, шальным, зачастую злым, даже бешеным. Этот пес молчал, когда в организм проникали страшные враги — вирусы рака, бациллы проказы, туберкулеза… Он шаловливо вилял хвостом, когда разрушалось сердце, а потом вдруг поднимал отчаянный лай. Этот сторожевой пес по пустякам жестоко кусал хозяина. Казалось, он только ждет момента, чтобы вцепиться смертельной хваткой.

На панели болеанализатора, выше приборов, была установлена эмблема — собака в наморднике. “Пусть лает, но не кусается, — сказала как-то Ирина. — Надо надеть намордник”. Логинов промолчал, а через неделю принес вырезанную из дерева фигурку. Ирина обрадовалась и долго подыскивала подходящее место на приборном щите болеанализатора. Собака была вырезана очень искусно — со злой, оскаленной мордой и маленькими красными глазами-бусинками. Когда в лаборатории зажигали свет, бусинки отсвечивали злыми багровыми искорками.

Официально аппарат назывался “Биотоковый резонансный болеанализатор”. Ирина звала его Малышом. Этот Малыш занимал почти половину просторной лаборатории. На темном щите тремя рядами были расположены приборы. Малыш часто капризничал, приборы помогали находить и устранять неисправности.

Малыш любил тишину, поэтому в лаборатории не было окон, только невысокая дверь со звуконепроницаемой обивкой. Исследуемый больной находился в соседней комнате- малейший звук мог отвлечь врача. Ирина привыкла работать одна, в абсолютной тишине, и громкий, хрипловатый голос профессора Шиманского казался ей сейчас странным и неуместным. Шиманский долгое время был военным врачом и сохранил военную выправку. Рослый, с коротко остриженной крупной головой, уже немного грузный, располневший, он ходил вдоль панели болеанализатора и расспрашивал Ирину о назначении приборов.

— Ясно, — сказал он наконец. — Где прикажете поместиться?

— Вот здесь, пожалуйста, у регистратора биотоков, — ответила Ирина. — Я сяду в кресло спиной к аппарату — свет приборов отвлекает, мешает сосредоточиться. Говорить со мной не надо. Но…

Она умолкла.

— Что “но”? — спросил Шиманский.

Он говорил с ней, как со студенткой, и она поспешно ответила:

— Это экспериментальная установка. Мы собирались ее усовершенствовать. Так, чтобы врач мог при необходимости уменьшить силу идущих к нему болевых импульсов. А сейчас… в общем, пока этого нет. Анализатор даже усиливает болевые импульсы: так было удобнее для опытов…

В серых, жестковатых глазах Шиманского промелькнуло что-то похожее на жалость.

— Послушайте, Ирина Владимировна, может быть, лучше, если я сам, а?

— Нет. Первый раз должна я.

— Да, без регулировки плохо, — недовольно проговорил Шиманский.

Ирина пожала плечами.

— Какая разница!

Шиманский удивленно посмотрел на нее.

— Я хотела сказать, что теперь уже поздно.

— Почему? — спросил Шиманский, пытливо глядя на Ирину.

Она не ответила.

Шиманский не спеша прошел вдоль панели болеанализатора, остановился у эмблемы, негромко сказал:

— Надели на пса намордник… Романтика!

Ирина молчала.

А Шиманский думал о романтике. Когда-то она жила на морских пристанях. Там теснились парусники, пирамидами громоздились бочонки с ромом, мешки с кофе, связки сахарного тростника. А бородатые, смахивающие на пиратов матросы продавали обезьян и рассказывали небылицы о чудовищных штормах и заокеанских странах. Потом романтика ушла на аэродромы, с которых взлетали первые самолеты — неуклюжие коробки из парусины, дерева и проволоки. Теперь романтика поселилась в лабораториях, конструкторских бюро, у пультов электронных машин…

— Да, Ирина Владимировна, странная это вещь — романтика! — сказал Шиманский. — Если присмотреться к тому, что мы делаем…

Ирина вздрогнула. Присмотреться! Это слово заставило ее вспомнить микроскоп. В микроскопе есть винт кремальеры — для грубой, приблизительной наводки — и микрометрический винт — для наводки точной, окончательной. “Я крутила только винт кремальеры, — подумала Ирина, — а если повернуть микрометрический винт…”

Она слушала Шиманского и ничего не понимала. Слова проходили стороной. Ирина думала о Николае. Ей казалось, что она повернула микрометрический винт и изображение, еще мгновение назад расплывчатое и неясное, стало отчетливым и резким, видимым до мельчайших деталей.

Шиманский наконец заметил, что Ирина его не слышит. Он умолк на полуслове, кашлянул, затем сухо спросил:

— Начнем?

— Простите, — тихо сказала Ирина. — Да, конечно, начнем. Я только хотела спросить… этот человек… там…

— Его зовут Илья Дмитриевич Кабешов, — ответил Шиманский. — Осколок мины, наспех сделанная операция… И вот тридцать лет спустя… Старший сержант Кабешов Илья Дмитриевич. Второй Украинский фронт.

Ирина включила аппарат. Стрелки приборов ожили, качнулись вправо, задрожали. Свет в лаборатории погас, была освещена только панель болеанализатора.

Ирина медлила. Она прислушивалась к тихому гудению Малыша. Было нечто успокаивающее в этом едва слышном ворчании аппарата. В такие минуты он казался Ирине живым существом — умным, но строптивым. “Ну, будь молодцом, Малыш, — мысленно произнесла она. — Ты же не подведешь меня. И еще… — Она покосилась на Шиманского. Ей не хотелось, чтобы профессор угадал ее мысли. — Не делай мне, Малыш, очень больно. Я немножко боюсь, ну, совсем немножко…”

Под оскаленной мордой деревянной собаки вспыхнула зеленая лампочка. Сестра сигнализировала из соседней комнаты: “Больной готов”. Ирина молча надела шлем, туго стянула ремешок, поправила провода. Они напоминали расплетенную косу; их было свыше тридцати, и они делали шлем тяжелым. Ирина села в кресло, откинулась, закрыла глаза.

Наступила темнота.

Откуда-то из глубины сознания на мгновение выплыло лицо Логинова, мелькнули спутанные, сбивчивые мысли- и ушли. Снова наступила немая, бездонная темнота. Было такое состояние, как в минуты, предшествующие сну. Сна еще нет, мозг работает, но мысли уже становятся прозрачными, невесомыми, неуправляемыми. Они редеют и уходят…

Боль возникла внезапно, еще не сильная, но острая, как укол булавки. Ирина наклонила голову, сжала руками подлокотники кресла.

Шиманский внимательно следил за регистратором биотоков. Два тонких пера чертили линии на разграфленной бумаге. Верхняя линия (она соответствовала биотокам больного) была изломанной, лихорадочно пульсирующей. Нижняя — сначала представляла собой прямую. Потом, когда Ирина надела шлем, возникли изломы, колебания. В них был определенный ритм, присущий биотокам нормально работающего мозга.

Внезапно этот ритм начал расстраиваться. Нижнее перо регистратора задрожало, вычерчиваемая им кривая стала пульсирующей, частота колебаний резко увеличилась. Шиманский взглянул на девушку. Ирина сидела с закрытыми глазами. Слабый сиреневый свет приборов, падающий сбоку, делал ее лицо смертельно бледным. Шиманский подумал: “Девчонка, совсем девчонка”, — достал платок и вытер неожиданно вспотевшее лицо.

Боль усиливалась. Сначала она казалась какой-то внешней, посторонней. Ирина не могла бы сказать, где именно болит… Потом она уже знала — болит голова. Тупая, ноющая, пульсирующая боль медленно расползалась от затылка к вискам. Стало труднее дышать. Каждый вдох отдавался в голове жгучей, сверлящей болью.

Мелькнула мысль: “Ничего, так можно терпеть. Можно… Нужно…” И почти сразу же боль резко усилилась, стала нестерпимой. Ирина знала — наступил момент резонанса. Боль, до этого пробивавшаяся тонким ручьем, превратилась в широкий, яростный поток. “Плохо, очень плохо, — подумала Ирина. — Надо… как это… да-да… надо уменьшить масштаб боли. Чтобы врач мог спокойно слушать больного. Почему я не подумала о регуляторе раньше? Опыты, опыты, а теперь — настоящая боль…”

Ирина согнулась, онемевшие пальцы сжимали подлокотники кресла. Нахлынувшая боль была такой сильной, что Ирина уже не могла думать, какая она, где она. Лихорадочно билась мысль: “Надо вытерпеть, надо вытерпеть…” Потом, оттесняя эту мысль, возникла другая: “Как же он терпит?! Кабешов Илья Дмитриевич… Днями, неделями, месяцами…” Раньше Ирина ставила опыты с умеренной, лабораторной, как она говорила, болью. Настоящая боль отличалась от лабораторной, как тигр от кошки.

“Малыш, Малыш, — хотелось крикнуть Ирине, — не надо так…” Где-то на задворках сознания билась трусливая мысль: “Хоть бы аппарат испортился…” Ирина заставила себя сосредоточиться, попробовала выпрямиться. Дышать было трудно, воздуха не хватало.

Боль, как вырвавшийся на свободу хищник, все глубже и глубже вонзала свои когти. И с поразительной, редко достижимой в опытах ясностью Ирина вдруг поняла, что это за боль. Диагноз был настолько прост, что она сначала не поверила. Теперь она внимательно прислушивалась к боли.

— Ирина Владимировна! — Шиманский держал ее за руку. — Как вы себя чувствуете?

Ирина не сразу поняла, что Шиманский выключил болеанализатор. Боль исчезла, и первые мгновения Ирина не могла думать: она просто переживала ни с чем не сравнимое чувство освобождения от боли.

— Я решил прервать опыт, — сказал Шиманский. Голос его звучал виновато.

Ирина быстро сняла шлем.

— Сергей Иванович, диагноз довольно простой. Острое воспаление черепномозговых нервов. По-видимому, началось с невралгии тройничного нерва, осложнилось вторичными явлениями…

Шиманский недоверчиво покачал головой:

— При невралгии тройничного нерва должна ощущаться пульсирующая боль. А больной нанее не жаловался.

— Это понятно, — возразила Ирина. — Боль перешла за пределы, при которых человек еще может ее точно локализовать и определить. Она стала слишком сильной, слишком длительной, вызвала другие боли, сопутствующие… Если хотите, вы можете убедиться.

Шиманский энергично кивнул:

— Добро! Так и сделаем.

Ирина помогла ему надеть и застегнуть шлем. Он сел в кресло, махнул рукой.

Свет Ирина не выключила. Она внимательно следила за выражением лица профессора. Седые, клочковатые брови его поднялись, лоб прорезала глубокая вертикальная складка, морщины под глазами начали подергиваться. Это наступала боль. Шиманский закусил губу, закрыл глаза.

Ирина отвернулась к регистратору биотоков.

Впоследствии она часто вспоминала этот момент. С первого взгляда, мгновенно она увидела в двух вычерченных прибором изломанных, пульсирующих линиях удивительную закономерность. Эта закономерность была выражена настолько четко, что Ирина сразу забыла обо всем другом. Она забыла о больном, забыла о Шиманском — все ушло куда-то, остались две тонкие изломанные линии. Закономерность, поразившая Ирину, была очень простой: когда врач надевал шлем и настраивался на болевые импульсы исследуемого, тому становилось легче. Ирина еще не видела больного, но регистратор биотоков бесстрастно свидетельствовал: при работе аппарата пульсирующие, расстроенные биотоки мозга больного постепенно приобретали нормальный характер. Регистратор биотоков отметил это дважды: когда Ирина сидела в кресле и сейчас, когда ее место занял Шиманский.

…Короткий звонок прорезал тишину. В этой абсолютной, напряженной тишине он показался Ирине оглушительным звоном. Она поспешно сняла с панели болеанализатора телефонную трубку. Говорила сестра, наблюдавшая за больным. Голос ее был откровенно удивленным: больной почувствовал внезапное облегчение и… заснул.

Ирина выключила болеанализатор. Шиманский встал; ремешок шлема не поддавался — у профессора дрожали руки.

— Вы правы, — взволнованно сказал он. Кашлянул, исподлобья взглянул на Ирину. Его беспокоило, так ли он держался во время опыта. — Вы правы. Это воспаление черепномозговых нервоз. Редкая форма… Что с вами?

Только сейчас он заметил, что Ирина не слушает.

— Что с вами? — повторил он.

Ирина вздрогнула, недоумевающе посмотрела на профессора. Он повторил еще раз:

— Что с вами? Что случилось?

Она молча показала на регистратор биотоков. Шиманский не сразу понял.

— Подождите, подождите, — бормотал он, вглядываясь в запись биотоков.

Ирина передала ему слова сестры.

Шиманский вытащил сигареты. Спичек не оказалось, он машинально похлопал себя по карманам, потом скомкал сигарету и сунул ее в карман халата.

— Понимаю, — хрипловато сказал он. — Заставляя совместно работать мозг больного и мозг врача, мы распределяем одни и те же болевые ощущения на два мозга. Уже по одному этому больной должен почувствовать некоторое облегчение. Но главное… Да, конечно! Главное в том, что свежий, не истощенный болью мозг врача активно противодействует, борется, его силы еще не израсходованы… А ведь это открытие! И какое! Значит, ват аппарат можно применять не только для диагностики, но и для лечения. Скажем, при шоковых состояниях, как вы думаете? — Он внимательно посмотрел на Ирину и продолжал уже совсем другим голосом, негромким, спокойным: — Я не люблю делать поспешные выводы. Но тут не может быть ошибки. Должен поздравить вас.

Ирина, не отвечая, смотрела на регистратор биотоков Шиманский с досадой подумал: “Надо было сказать как-то иначе. Эх, сухарь, сухарь! Славная девушка…” Ему вдруг вспомнился Логинов, он поморщился: “Такая девушка… и этот проныра! Нет, жизнь устроена глупо, глупо!”

Вслух он сказал:

— Вам надо собраться с мыслями.

* * *
Ирина медленно вошла в комнату. Машинально сняла халат, повесила у двери. На подоконнике стояли колбы с хризантемами. Ирина долго смотрела на цветы

Она не думала, не могла сейчас думать. Сказывалось нервное напряжение, усталость сковывала мозг.

Она села на широкий подоконник. Прижалась щекой к нагретому солнцем стеклу. Приближался вечер — тихий, теплый, добрый.

Барометр над столом показывал бурю.





Валентина Журавлева ТОСТ ЗА АРХИМЕДА

В статье Алексея Толстого “Как мы пишем” есть такие строки: “Когда писал “Гиперболоид инженера Гарина”… старый знакомый, Оленин, рассказал мне действительную историю постройки такого двойного гиперболоида; инженер, сделавший это открытие, погиб в 1918 году в Сибири…”

К сожалению, неизвестно, что именно сообщил Оленин. В одной из записных книжек А. Толстого помечено: “Оленин П.В. Концентрация света, химических лучей. Луч — волос. Ультрафиолетовый луч — вместо электрического провода. Бурение скал. Бурение земли. Лаборатория на острове в Тихом океане. Владычество над миром…”

Сибирь, гражданская война, неизвестный инженер строит гиперболоид… Вероятно, это казалось слишком фантастичным: ссылки Алексея Толстого на Оленина были известны давно, однако никто не пытался расследовать подлинные обстоятельства этой истории. Да и стоило ли искать следы какого-то фантазера: ведь сама идея гиперболоида была признана ошибочной.

Я прочитала много книг о гражданской войне в Сибири, расспрашивала историков, смотрела документы той эпохи. Я не нашла ничего, что подтверждало бы слова Оленина. И лишь воображение, повинуясь своим законам, рисовало картины, как это могло бы быть. Из таких картин возник рассказ. Та его часть, которая относится к Омскому восстанию, соответствует исторической действительности. Но герои рассказа и обстоятельства создания гиперболоида придуманы. Рассказ, в сущности, можно считать чистой фантастикой. Если, конечно, забыть о том, что Альберт Эйнштейн открыл индуцированное излучение еще в 1917 году. И что Чарлз Таунс, один из создателей лазера, сказал: лазер мог появиться сразу после открытия Эйнштейна…







Солнце прорвало на миг тучи и, царапнув город холодными лучами, исчезло. Снова повалил мокрый снег. Длинная очередь возле наглухо закрытой булочной подобралась, съежилась. Вяло переругиваясь, люди думали о своем: в депо вторую неделю не работали, на чугунолитейном опять срезали заработок. Надвигалась голодная зима.

Мимо прошел английский патруль. Рослые, сытые солдаты лениво посматривали по сторонам. Удивлялись: “Зачем так много бумаги на стенах?”

Бумаги и в самом деле было много. Рядом со свежими, только из типографии, приказами верховного правителя адмирала Колчака висели воззвания директории, декреты Сибирского временного правительства. Кое-где еще с весны сохранились обрывки пожелтевших листовок с обращением “Товарищи!” и подписью: “Омский комитет РКП (б)”.

У приземистой, сплошь оклеенной афишной тумбы стояли двое. Пожилой солдат в обтрепанной шинели без хлястика читал речь Колчака в “Правительственном вестнике”:

— “Глав-ной своей за-да-чей став-лю по-бе-ду над боль-ше-виз-мом, уста-нов-ление закон-ности и соз-да-ние бое-спо-собной армии…” — Медленно повторил: — “Боеспособной армии…” — выругался и опасливо посмотрел на стоявшего рядом. Время такое — всякий может донести.

Высокий человек в дорогом касторовом пальто и мерлушковой шапке, казалось, ничего не слышал: он читал объявления о распродаже имущества. Солдат сплюнул и быстро пошел прочь, волоча по талому снегу размотавшуюся обмотку.

Человек в касторовом пальто дочитал объявления, поправил пенсне и не спеша зашагал в противоположную сторону, к центру. Шел, благожелательно поглядывая на прохожих, предупредительно уступая дорогу офицерам, останавливался у витрин. Магазины торговали втридорога, но бойко. Да и было кому покупать. Черт знает сколько людей согнала революция с насиженных мест! Финансовые воротилы из Питера, московские промышленники, купцы с Поволжья, помещики орловские, курские, самарские, оренбургские… Горели по ночам огни ресторанов, ревел духовой оркестр в офицерском собрании, на улице, рядом с колчаковской ставкой, меняли деньги: керенки на колчаковские, колчаковские — на фунты стерлингов…

Человек в касторовом пальто свернул на Красноярскую. Остановился у окна мастерской, достал из кармана платок. Протирая пенсне, оглядел улицу и быстро шагнул в подъезд бревенчатого двухэтажного дома.

В маленьком коридорчике было темно. Человек прислушался, постучал. Помедлил и стукнул еще — едва слышно.

Дверь приоткрылась. Хриплый голос негромко сказал:

— Проходи.

***
В комнате было холодно. Хозяин, немолодой, худощавый, в застегнутом ватнике, сидел на корточках перед железной печью. Подкладывал щепочки. Большой жестяной чайник на печи тихо посвистывал. Человек в касторовом пальто ходил по комнате.

— Волнуешься, Сергей Николаевич, — усмехаясь, говорил хозяин. — Вот ходишь, шумишь. А сосед дома. Стены здесь такие — все слышно.

Сергей Николаевич отошел к окну и с минуту задумчиво смотрел на отсветы пламени, игравшие на стекле.

— Плохой ты конспиратор, — продолжал хозяин. — Давно бы завалился, да вид у тебя барский. Лучше всякого документа. Меня хоть в шубу одень — не поможет. — Он посмотрел на свои руки, почерневшие от машинного масла. — За версту мастеровщиной пахнет.

— Перестань, Мостков! — с раздражением сказал Сергей Николаевич.

— Ну вот! Какой же я Мостков? Я новониколаевский мещанин Худяков Савелий Павлович, часовой мастер.

Он достал с полки стаканы, коробку с рафинадом. Критически взглянул на стол, усмехнулся:

— Кушать подано…

Сергей Николаевич пил чай, придерживая стакан обеими руками. Слушал Мосткова. Тот говорил тихо, наклонившись над столом:

— Откладывать на этот раз не будем: начнем в час ночи, сразу во всем городе… Комитет назначил представителей по районам. В Куломзино пойдешь ты. Командует там Антон Поворотников. Помни: надо сразу взорвать железнодорожные пути. Динамит на Большой Луговой, у Алексея Мокрова. Вечером, в одиннадцать часов, оттуда выедет пролетка. Извозчик — наш человек.

Мостков замолчал, прислушиваясь к отдаленному цоканью копыт. Оно приближалось. Мостков подошел к окну, взглянул поверх занавески.

— Казаки! Шестеро… И офицер. Похоже — к нам.

Он бесшумно убрал недопитые стаканы, пристально оглядел комнату: старенький шкаф, застланную солдатским одеялом кровать, иконы в углу. Достал из ватника часы, положил на стол.

— Ты пришел чинить часы. Понял?

Кто-то поднимался по лестнице. Мостков склонился над часами, громко сказал:

— Починить можно, господин Воротынцев, отчего же не починить. Однако поимейте в виду…


***
Казачий офицер, в черкеске с газырями, поднялся по лестнице, чиркнул спичкой, освещая темный коридор. Постучал в первую дверь. Послышались громкие шаги. Дверь открылась. На пороге стоял человек в темном, английского покроя костюме.

— Господин Комов?

Тот усмехнулся уголками тонких губ:

— Да. Чем могу быть полезен?

Офицер перешагнул порог. Снял фуражку. Достал задушенный платок, вытер плоское, в рябинках лицо.

— Честь имею представиться, — есаул Кульнев.

Он немного шепелявил, говорил: “чешть”, “ешаул”.

Комов спокойно спросил:

— Из контрразведки?

В глазах есаула вспыхнули желтоватые, недобрые огоньки.

— Из контрразведывательной части осведомительного отдела штаба верховного правителя.

— Прошу, господин есаул. Счастлив познакомиться.

Кульнев, словно не заметив иронии, не спеша прошелся по комнате.

— Со вкусом устроились, господин Комов, — сказал он, оглядывая золотистый афганский ковер, картины, беккеровский рояль, шахматный столик китайской работы. — От папаши осталось? Почтенный был коммерсант. Мельницы, лесопилка…

— Вы и это знаете? — любезно спросил Комов.

— Приходится. По долгу службы-с.

Есаул подошел к шахматному столику, поправил расставленные фигуры, передвинул белую королевскую пешку.

— Забавная игра… Увлекаетесь?

Комов, стоявший по другую сторону столика, молча сделал ответный ход.

— Да, господин Комов, — продолжал есаул, двигая коня, — такая уж служба. Все приходится знать. И то, что по окончании курса в университете вы отбыли за границу. И то, что в Париже встречались с большевиками.

— И то, что отказался примкнуть к их движению, — в тон есаулу сказал Комов, продвигая пешки на королевском фланге.

— Точно так-с. Отказались. Знаем и это. Но кое-что остается в тени. Например, род ваших занятий. С вашего разрешения, сниму пешечку.

— Пожалуйста, господин есаул. Вы слабо играете, За две пешки я беру у вас слона… А род моих занятий тайны не составляет. Научная работа.

— Правильно изволили заметить, господин Комов: слона я проиграл. На войне как на войне… Однако как это прикажете понимать — научная работа?

— А очень просто. Хоть это и далеко от моей специальности, но сейчас я готовлю монографию о хроматической аберрации кварцевых линз. Думаю издать в Лондоне. Шах королю…

— Короля мы прикроем. Значит, хроматическая аберрация. Так-с. В таком случае разрешите полюбопытствовать: для чего вам понадобился ящик детонаторов? И как он к вам попал из порохового склада?

Комов пожал плечами. Решительно передвинул коня.

— Как попал? В писании сказано: неисповедимы пути господни…

— Неисповедимы? — переспросил есаул и, почти не глядя, сделал ответный ход ладьей.

Комов внимательно смотрел на доску.

— Вы проиграли, господин есаул, — сказал он. — Шахматы — это искусство. Грубая сила здесь не котируется. Ваш ферзь погиб.

— Погиб, — согласился есаул и быстро, не думая, рванул по диагонали слона к черному, прижатому в угол королю: — Шах. Следующий ход — мат.

Выигрыш был мастерский — с жертвой ферзя. Комов присвистнул, покачал головой.

— Поздравляю, господин Кульнев. Вот уж не подозревал…

— Итак? — Желтые глаза есаула цепко смотрели на Комова. — Детонаторы, надо полагать, там? — Он кивнул на дверь, скрытую портьерой. — Может быть, посмотрим?

Комов подошел к шкафчику, достал начатую бутылку коньяка, налил себе и есаулу.

— Ваше здоровье, господин Кульнев.

Есаул потянул дверь — она была заперта.

— Ключ?

Комов сказал весело:

— К чему? Я же не отрицаю — детонаторы там. Сегодня привезу еще два ящика.

Есаул нажал на дверь — она заскрипела.

— Одну минуту! — Комов порылся в карманах, протянул есаулу плотный, вчетверо сложенный лист бумаги. — Взгляните.

На гладком, с гербовой печатью листе значилось: “Коменданту порохового склада полковнику Бурсаковскому. Выдать подателю сего господину Комову требуемое количество детонаторов и динамита. Начальник штаба верховного правителя генерал Лебедев”.

Рябоватое лицо есаула покрылось бурыми пятнами.

— Какого же черта вы молчали? — грубо сказал он.

Комов громко рассмеялся. Придвинул есаулу рюмку.

— Реванш, господин Кульнев. В отместку за шахматы. Пейте, коньяк отличный…

***
Мостков и Воротынцев отошли от стены. Сели к столу. С улицы донесся стук копыт.

— Плохо, — сказал Мостков. — Отсюда нужно уходить.

— Комова я знаю, — задумчиво проговорил Воротынцев. — Вместе учились. Странный человек. Но доносить не будет. Я другое думаю: можно воспользоваться разрешением Лебедева. Довезти динамит до Куломзина не так-то просто.

Мостков с сомнением покачал головой.

— Если Комов узнает…

— Не узнает, — перебил Воротынцев. — Сделаю так, что не узнает… Ну, соглашайся!

Мостков помолчал. Достал кисет с махоркой, свернул цигарку.

— Ладно. Попробуй. Но помни: о восстании ни полслова. Прежде всего выясни, как к нему попало это разрешение. И для чего ему понадобился динамит.

Мостков взглянул в окно, нахлобучил меховой треух, скользнул в дверь. Сергей Николаевич смотрел на потухшую печь, ждал. Потом вышел, постучал к Комову.

Дверь открылась рывком.

— Ну? Кто?.. Воротынцев? Вот встреча! — Комов обрадованно засмеялся. — Заходи, Сергей Николаевич, раздевайся, у меня тепло. Черт, вот встреча! Ты мне нужен, сегодня только думал, как тебя разыскать…

Он придвинул кресло к высокой, в изразцах печи.

— Садись, садись… Как ты нашел меня? Случайно? Ха… Сегодня у меня день случайных встреч. Только что был есаул из контрразведки. Подлец, даже родословную знает. И родителя моего вспомнил, и университет… Эх, было золотое время! — Комов быстро шагал, почти бегал по комнате. Говорил он громко, оживленно. В темных глазах лихорадочно отсвечивали огоньки. Худощавое, бледное лицо порозовело. — Сколько воды утекло! Но ничего! Все впереди… Все возьму, за все годы… Ты что сейчас делаешь?

— Работаю на чугунолитейном.

— А с большевиками как? — И не дожидаясь ответа: — Ладно, твое дело. Я другое хочу знать: что думаешь дальше?

Воротынцев пожал плечами, промолчал. Комов подтолкнул кресло, сел рядом, совсем близко.

— Глупый вопрос — сам знаю. Такое время — живем на вулкане… Ну да я не об этом. Хочешь со мной работать? Дело огромное, миллиардное.

Комов принес коньяк, нарезал бисквит.

— Выпьем, Сергей Николаевич. Выпьем за ум, за дерзость.

Воротынцев удобнее устроился в кресле, потянулся к папиросам — на столике лежала начатая пачка. Комов вновь наполнил рюмки.

— Помнишь, в гимназии учили легенду об Архимеде? При осаде Сиракуз Архимед зеркалами сжег римский флот… Выпьем за старика Архимеда — он навел меня на великую мысль.

Комов поставил рюмку, надломил бисквит. Сказал тихо, серьезно:

— Тепловые лучи. Оружие, которого не знал мир. Сомневаешься? Вижу, по глазам вижу… Зря. Сто семьдесят лет назад Бюффон построил зажигательный прибор из нескольких десятков зеркал. Этой штукой удавалось зажечь лежащую в ста шагах смолистую сосновую доску. Но это ерунда, детские игрушки! Чтобы сжигать на расстоянии в одну версту, потребовалось бы зеркало высотой с Эйфелеву башню… Помнишь формулу Манжена? Освещенность прямо пропорциональна яркости источника света и его площади. Площадь зеркал увеличивать нельзя, тут зеркала вообще не годятся: прибор должен быть небольшим. Но яркость… За счет концентрации светового пучка ее можно сделать огромной.

Он налил коньяк, быстро выпил.

— Хочешь посмотреть?

Не ожидая ответа, открыл дверь за бархатной портьерой.

— Идем!

***
В просторной комнате неярко горела электрическая лампочка. У завешенного окна стоял на подоконнике странной формы прибор — нечто вроде опрокинутого набок самовара. Короткая, сужающаяся труба была направлена на дверь. На полу валялись куски жести, окурки, обугленные доски.

Комов возился с прибором. Подсоединил провода, обернулся к Воротынцеву: “Смотри!” — и рванул рычажок.

В “самоваре” что-то ахнуло, загудело, забилось, и узкий — с вязальную спицу — световой луч прорезал комнату. В нем ярко вспыхнули пылинки. На стене задымились обои. Комов молча водил аппаратом. Световой луч потускнел, вспыхнул дважды и погас. Когда глаза Воротынцева освоились с полумраком, он увидел на стене выжженное: Комов.

Комов радостно улыбался, глаза поблескивали.

— Ну как?

Вернулись к креслам. Комов жевал бисквит, подливал себе коньяк.

— Первые шаги. — Он покосился на Воротынцева. Тот молчал. — Много трудностей, ах много! Аппарат работает как конденсатор. Впитывает энергию, потом — раз! — и она превращается в световой луч. Главное — зарядить аппарат. Я начал с порохов. Ничего не выходило — медленно горят. Перешел к динамиту. Зверская штука! Дважды аппарат разносило на куски. Зато мощность поднялась. И все-таки мало. Теперь думаю попробовать гремучую ртуть. Раздобыл бумажку…

Воротынцев покачал головой.

— Гремучая ртуть — инициирующее взрывчатое вещество. Гореть она не будет, произойдет взрыв.

— Возможно. — Комов взволнованно шагал по комнате. — Возможно. Поэтому ты мне и нужен. Я в химии пас, не моя область. — Он вплотную подошел к Воротынцеву: — Слушай, Сергей Николаевич… Мы знаем друг друга не первый год. Я предлагаю тебе войти в компаньоны.

Воротынцев снял пенсне, прищурил близорукие глаза.

— Допустим, аппарат построен. Что дальше?

Комов ответил не сразу. Задумчиво смотрел на огонь.

— Война покончила с сентиментальной болтовней, — сказал он наконец. — Гуманность, прогресс, цивилизация — вздор, чистый вздор. Человечество признает только силу. Мой аппарат — это сила. Не собираюсь ее отдавать. Да и некому. Капитализм идет на спад — в этом я с большевиками согласен. Но только в этом. Наивная мечта — с безграмотными мужиками перекроить Россию. Не верю. Последнее слово за нами, инженерами. Управлять должны ученые, инженеры. Капитализм привел к мировой войне. Дальше некуда. Большевики начали с гражданской войны. Спасибо, хватит. Теперь мы, инженеры, должны сказать свое слово. Рабочего можно заменить автоматом, механизмом, наконец, неграми из Центральной Африки. А без ученых, без инженеров мир погибнет в неделю. Станут заводы, не выйдут в море корабли, остановятся поезда, не будет света, воды, хлеба… Люди вернутся к пещерным временам… Если этого не понимают, нужно внушить силой.

— Тепловым лучом?

— Хотя бы.

— Утопия. И вредная утопия.

— Не веришь в науку?

— В науку? — переспросил Воротынцев. Он встал, прошелся по комнате. — В науку я верю. Но ее создают люди. Не автоматы, не механизмы, не отдельные гении — нет. Люди! Ты сказал: люди признают только силу. Самодержавие было силой, не так ли? Но эту силу сломили. И “хватит” войне уже сказали. Не инженеры, а рабочие и мужики. Декрет о мире забыл? А гражданская война… Что ж, старое не уходит без боя. Этот бой не выиграешь тепловым лучом… Одно дело спалить обои в десяти шагах, другое — разрезать дредноут на расстоянии десяти верст. В формуле Манжена, о которой ты говорил, есть еще одна величина — расстояние. Освещенность, если не ошибаюсь, обратно пропорциональна квадрату расстояния. Значит, на достаточном отдалении тепловой луч будет не страшнее прожекторного. А рассеивание света? А отражение света белыми предметами?.. Но дело не в этом. Допустим, аппарат, настоящий аппарат — не модель — создан. Что ж, появится еще одно оружие. Разве люди перестанут бороться за свободу?

Воротынцев досадливо поморщился.

— Ладно, что об этом говорить… Эх, Петр Петрович, сколько лет прошло после Парило, а ты не изменился… Наука… Верю в науку. Верю: освобожденные люди создадут новую науку. Создадут новые двигатели, выведут новые растения, построят новые города. Если понадобится, изобретут тепловые лучи, чтобы передавать энергию без проводов, бурить скалы… Чувствую: в двадцатом веке наука гигантскими шагами уйдет вперед.

Он подошел к окну, приподнял штору, посмотрел в темноту.

— Через десять лет безграмотные мужики станут грамотными, а еще через десять — двадцать лет среди них появятся свои Резерфорды, Эдисоны, Комовы, и не одиночки, а тысячи, десятки, сотни тысяч… — Он повернулся к Комову. Снял пенсне. Глаза прищурились. — Петр Петрович, работать для себя бессмысленно. Для людей, только для людей! Ты предложил тост за Архимеда. Зеркала — легенда, не больше. Но Архимед открыл великий закон: имея точку опоры, можно сдвинуть даже Землю. И эта точка опоры — народ.

— Эк куда хватил! “Точка опоры”… Народ не изменился со времен Рима. Стихия! Пошумит, побалует и вернется в свои берега. Снова выползут отцы отечества, всякие там принцепсы, цезари, августы, чингисханы…

Воротынцев с интересом смотрел на Комова.

— Удивляюсь я тебе, Петр Петрович, — сказал он. — В возможностях человеческого разума ты не сомневаешься, на Солнце замахнулся, хочешь создать луч ярче солнечного… И не веришь, что можно построить человеческое общество сообразно законам науки. Неужто наука здесь бессильна? Ведь это против твоей же логики. Я думал, наука приведет тебя к революции.

Комов невесело рассмеялся:

— Нет, Сергей Николаевич, здесь наши дорожки расходятся. Я индивидуалист, таким и останусь.

Воротынцев пожал плечами.

— Слушай, индивидуалист, ты, по крайней мере, с гремучей ртутью не балуйся. А для верности, — он усмехнулся, — отдай-ка мне эту бумажку, обойдешься без детонаторов.

Их взгляды встретились: острый, насмешливый — Комова, спокойный, ясный — Воротынцева.

— Для верности? — переспросил Комов. — Хм… Для верности… Ну-ну… Ладно, получай.

Он достал плотный, вчетверо сложенный лист бумаги.

***
Извозчик запоздал. С Большой Луговой выехали в первом часу ночи. Путь предстоял немалый: в объезд — к Иртышу и через реку — на Куломзино.

Ночь была морозная, туманная. Сергей Николаевич поднял воротник, спрятал руки в карманы. В ногах покачивались два больших, перевязанных ремнями чемодана. Ехали в темноте, по немощеным улочкам.

У Воротынцева слипались глаза. Он мотнул головой, отгоняя сон, закурил, прикрывшись от ветра, и, щелкнув массивной крышкой часов, сказал:

— Тридцать пять первого. Махнем мимо кадетского корпуса. Ближе.

Знал, что рискует, но выхода не было. Начнется восстание — совсем не проедешь.

Извозчик, молодой парень, — лицо его Воротынцев так и не успел разглядеть — ответил коротко:

— Дело.

Лошади потянули быстрее, выехали на мощеные улицы. Здесь было светлее, горели керосиновые фонари. Сон прошел. Воротынцев напрягся, подобрался, настороженно косился по сторонам, рука сжимала в кармане револьвер.

У серой громады кадетского корпуса возле оседланных коней спешившись стояли казаки. Они смотрели на запоздалого извозчика, но Воротынцев понял — смотрят без интереса. Мелькнула мысль: “Пожалуй, проскочим”. Кучер щелкал языком, весело покрикивал. Казаки уступили дорогу.

Воротынцев устало откинулся на спинку сиденья, опустил воротник и не почувствовал холода. Миновали освещенный центр, свернули в узкий, безлюдный переулок.

Сергей Николаевич прикинул, выходило: опоздания не избежать, зато все, кажется, обошлось. И тут же его ослепил луч карманного фонарика. Повелительный голос приказал:

— Стой!

Извозчик выругался, резко осадил лошадей, пролетка остановилась.

— Документы! Прошу вас предъявить документы.

Прищурившись, Воротынцев с трудом разглядел невысокого офицера в бурке, двух солдат с карабинами. Голос офицера — глуховатый, с шепелявинкой — показался знакомым. Луч света, рыскнув, уперся в чемоданы. Сергей Николаевич вытащил плотный, вчетверо сложенный лист бумаги:

— Пожалуйста, господин офицер.

Офицер посветил фонариком, прочел вслух:

— “Коменданту порохового склада полковнику Бурсаковскому. Выдать подателю сего, господину Комову…” — Усмехнулся, спросил: — Вы Комов?

Воротынцев сейчас же ответил:

— Да, да. Петр Петрович Комов. Проживаю по Красноярской…

— Именно так, — перебил офицер. — Все в порядке. В полном порядке-с. Кроме одной мелочи. Господин Комов, проживающий по Красноярской, изволил два часа назад погибнуть при взрыве детонаторов. Неосторожное обращение с гремучей ртутью…

Не слушая, Воротынцев выхватил револьвер, выстрелил прямо в свет. Кучер дико свистнул. Кони рванули, понесли.

Сзади загремели выстрелы. Воротынцев сполз с сиденья, прижался к чемоданам. “Только бы не сюда, только бы не сюда, — машинально билась мысль. — Одна пуля — и все погибло…” Он выронил пенсне и теперь ничего не видел.

Кучер нахлестывал лошадей. Пролетка прыгала по камням. Ударившись о мостовую, с визгом прорикошетила пуля. Свернули. Испуганно шарахнулся в сторону какой-то прохожий.

Только теперь Воротынцев вспомнил, где он слышал этот глуховатый, шепелявый голос: “Есаул Кульнев… Но Комов, как же он… Эх, обидно!..”

Извозчик обернулся, спросил:

— Ну как?

Воротынцев возбужденно засмеялся.

— А я думал, крышка, — сказал извозчик, — Наше счастье — фонари не горели… Покурить у вас найдется?

Ответить Сергей Николаевич не успел. Где-то гулко ударили выстрелы, заревели гудки. Громыхнул взрыв, и еще, еще…

— Похоже, наши, — сказал кучер. — Ну дела… Теперь поспешать надо, товарищ.

— Гони напрямую, — откликнулся Воротынцев. — Ждут нас.

Он достал часы, зажег спичку. Был час ночи. Далеко впереди за низкими крышами расползалось по небу малиновое зарево.

Восстание началось.


-

Сборник «Снежный мост над пропастью» (1971)


Журавлева Валентина Урания

Я не люблю, когда люди теряют голову в трудных обстоятельствах. Горы требуют спокойного сердца и ясного ума. Из тридцати четырех спасательных экспедиций, в которых я участвовал, семь пришлось предпринимать только потому, что люди теряли выдержку и делали глупости.

Тридцать пятая экспедиция началась с радиограммы - путаной, на три четверти состоящей из бессвязных призывов о помощи. В этой радиограмме, подписанной начальником высокогорного астрофизического пункта, почему-то упоминалась вторая луна - да, именно вторая луна! - и говорилось, что астроном Закревский заблудился в горах. Когда и в каком районе заблудился астроном, какое у него снаряжение, начаты ли поиски об этом не было сказано ни слова.

Мы вылетели на вертолете вдвоем - я и пилот Леднев - в половине четвертого утра. На сбор спасательной партии требовалось часа два-три, а я не хотел терять время. Весной Памир коварен: частые обвалы, ползущий, липкий, как пластырь, туман, внезапные метели, короткие и жестокие, - тут каждая минута может стать решающей.

До перевала Хытгоз, на котором находился астрофизический пункт, я не рассчитывал добраться меньше чем за час. Вертолет пробивался сквозь рваные, насыщенные грозовым электричеством облака. Стоило немного изменить высоту полета, подняться или опуститься на тридцать-сорок метров, - и вертолет начинало кренить, раскачивать.

Леднев вел машину по приборам. За три года, что мы работали вместе, нам, пожалуй, еще не приходилось начинать поиски в таких сложных условиях. Леднев храбрый парень, он сказал, усмехнувшись: "Запросто можно грохнуть", - но я видел, как ему трудно. Он всетаки посадил вертолет на маленькую площадку у астрофизического пункта и, когда мотор, сухо кашлянув, умолк, спросил у меня, который час, хотя часы были перед ним, на пульте.

Мы вышли из машины. В окнах бревенчатого двухэтажного здания горел свет. Навстречу нам, защищаясь рукой от слепящих фар вертолета, спешил низенький, очень полный человек в расстегнутом меховом комбинезоне. Он тяжело дышал, и по его крупному, в рябинках лицу стекали капли пота. Я подумал, что это начальник пункта, и не ошибся.

- Устинов. Моя фамилия Устинов, - торопливо, глотая окончания слов, сказал толстяк. - Рад, что вы прилетели... Ну, теперь все будет хорошо. Да, хорошо... Прошу вас, пройдемте...

Он побежал к домику, на полдороге остановился, зачем-то огляделся по сторонам, подошел ко мне и, поднявшись на носки, торопливо зашептал:

- Понимаете, там наша сотрудница, Елагина... невеста Закревского... Вы, пожалуйста, осторожнее при ней. Знаете, не надо раньше времени... Может, все еще устроится...

В невысокой, освещенной двумя яркими лампами комнате (это было что-то вроде столовой или общего зала) нас встретили паренек в цветастом свитере и девушка в спортивном костюме и накинутой на плечи меховой куртке. В углу на раскладной кровати лежал мужчина, уже немолодой, смуглый, чернобородый.

Я спросил Устинова, где остальные сотрудники пункта.

- Остальные? - рассеянно сказал он. - Ах, остальные... Двенадцать человек третьего дня ушли с проводником на Зулумколды. Мы строим там опорную базу... Я, Закревский и Хачикян, - он ткнул рукой в сторону чернобородого, - поднялись к лагерю "три тысячи", это на девятьсот метров выше пункта. Потом Хачикяну стало плохо, я помог ему спуститься... Да, да, не следовало оставлять Закревского... Но вы должны понять...

Пока я понимал лишь одно: начальник астрофизического пункта настолько взволнован и растерян, что добиться от него ничего нельзя. Собственно, все они находились в том состоянии, которое Леднев обычно называл "ТП" - тихая паника. И суетливый начальник, и Хачикян, и мальчишка-радист... Все - кроме Елагиной.

Впрочем, о ней следовало сказать с самого начала.

Красота и ум - высшие проявления природы. Но ум иногда бывает злобен, красота же всегда добра. Елагина была очень красива. Впрочем, красива - не то слово. Красивых много. Я бы сказал - прекрасна. Тут разница такая же, как между Ай-Петри и Эверестом.

Лет двадцать назад мне случайно попался потрепанный томик "Популярной астрономии" Фламмариона. На обложке, наискось порванной и склеенной полоской пожелтевшей папиросной бумаги, была изображена женщина с глобусом у ног - Урания, покровительница астрономии. Позади Урании светился звездами черный провал неба. Урания улыбалась и показывала рукой на звезды. Она была совсем земной женщиной, эта Урания, но в глазах ее отражался загадочный блеск далеких звезд... Мне почему-то врезался в память этот блеск. С тех пор я смотрел в глаза многих женщин - иногда очень красивые глаза, - но еще ни разу не видел в них звездного отблеска. И только у Елагиной...

Она была настоящей земной женщиной, как Урания на порванной обложке "Популярной астрономии", но свет звезд дрожал в ее глазах...

Я попросил Елагину объяснить, при каких обстоятельствах исчез Закревский. Она подошла к висевшей на стене карте и начала говорить-коротко, ясно, точно. А в глазах светился удивительный звездный отблеск...

Через три минуты я знал все.

Двое суток назад Закревский остался в лагере "ЗООО". Устинов и Хачикян спустились вниз. К вечеру первого дня Закревский радировал о важном открытии. Радиограмма заканчивалась словами: "Мешает облачность. Попробую подняться выше". Через три часа Закревский передал еще одну радиограмму. Сквозь грозовые разряды удалось разобрать только два слова: "...гипотеза... предполагал..." С этого времени прошло более суток. Закревский молчал. Версия об испорченном передатчике сразу отпала: в лагере "ЗООО" была запасная рация и, если бы Закревский вернулся туда, связь возобновилась бы.

Меня удивило, как Закревский решился уйти из лагеря вечером, перед сумерками.

- Он альпинист, перворазрядник. Хорошо знает горы, - ответила Елагина.

Это осложняло дело. Опытный альпинист за несколько часов мог уйти довольно далеко от лагеря. Я спросил, о каком открытии шла речь в первой радиограмме. Елагина вопросительно посмотрела на начальника.

- Открытие? - переспросил Устинов. - Ах, открытие... Это очень важное открытие. Правда, еще нет уверенности... Но разве вам нужно знать... то есть, простите, зачем вам?..

Он смущенно умолк. Я объяснил: зная, какие наблюдения интересовали Закревского, можно судить о том, куда он пошел.

- Да, да, вы правы, - поспешно согласился Устинов. - Вот Рубен Владимирович вам скажет. Они вдвоем вели эту работу.

Хачикян, сидевший на кровати, встал и, пошатываясь, подошел к нам. Черные глаза его лихорадочно блестели. Он сильно волновался и поэтому почти кричал:

- Николай нашел вторую луну... Понимаете, вторую луну!..

Леднев подтолкнул меня. Кажется, Елагина это заметила. Она сказала:

- Рубен Владимирович объяснит.

Я не сразу понял то, о чем говорил Хачикян. Астрономия не моя специальность. Да, признаться, и слишком необычным оказалось открытие Закревского.

Астрономы (я этого раньше не знал) считали вероятным, что у Земли, кроме Луны, могут быть и небольшие естественные спутники. Поиски таких спутников чрезвычайно затруднены и долгое время велись безуспешно. Насколько я понял, трудность состояла в том, что при большой скорости движения маленьких лун на фотопластинке не остается следов. Кроме того, попадая в тень Земли, спутники не светятся, и их наблюдение можно вести только в течение небольшого промежутка времени.

- Вторую луну искали очень опытные наблюдатели в разных странах, - взволнованно жестикулируя, говорил Хачикян. - Даже Томбоу искал...

- Это астроном, открывший планету Плутон, - вставила Елагина.

- Да, да, очень опытный наблюдатель, - подхватил Хачикян. - И на обсерватории Лоуэлла вели специальные наблюдения. Но безрезультатно, понимаете, совершенно безрезультатно. Трудная задача! Польский астроном Казимеж Кордылевский десять лет искал, но нашел только два облака из пыли и метеоритов... А сейчас у нас новая аппаратура, специально разработанная для наблюдения спутников. Вот мы и прочесывали небо... Четыре месяца. Но только вчера Николай нашел. В радиограмме прямо было сказано: "Поймал вторую луну". Период обращения у нее небольшой, и до следующего оборота в распоряжении Николая оставалось часа три-четыре. Ну, а тут облачность...

Я спросил, что могли означать эти слова во второй радиограмме: "гипотеза... предполагал..."

Хачикян развел руками:

- Не знаю, совсем не знаю...

- Аппаратура у Закревского тяжелая?

- Аппаратура? - Устинов отрицательно покачал головой. Нет. Очень чувствительная, но легкая... - Он повернулся к Хачикяну: - Ты иди ложись. Слышишь?

Он повел Хачикяна к кровати.

- Вы пойдете на поиски? - спросила Елагина.

- Полетим, - ответил я. - С рассветом полетим.

Она не просила, не требовала. Просто сказала: "Полечу с вами".

Нам надо было ждать часа полтора. Я объяснил Устинову, что яркие лампы утомляют глаза, а перед поисками это не очень желательно.

- Вы думаете? - рассеянно переспросил он, но лампы погасил.

Теперь комнату освещал только колеблющийся свет газового камина. Расплывчатые, изломанные тени дрожали на бревенчатых стенках. Устинов бегал из угла в угол. Он забыл снять меховой комбинезон, изнывал от жары и все время вытирал лицо, фиолетовое в газовом свете.

В горах так случается часто: судьба сводит под одной крышей непохожих людей. Но, кажется, на этот раз судьба перестаралась.

Мы сидели у камина, и я наблюдал за Елагиной. Такой выдержки мне еще не приходилось видеть. Эта девушка держалась так, словно ничего не произошло. Она разогрела нам какао, заставила Хачикяна принять лекарство. Устинову принесла чистый платок, мальчишку-радиста отправила принимать метеосводку...

Я смотрел на Елагину и невольно думал о Закревском.

В исчезновении астронома многое было неясным. Почему опытный альпинист, хорошо понимающий, что такое ночь в горах, ушел из лагеря? Открытие второй луны еще ничего не объясняло, дакревский сделал это открытие в лагере "ЗООО" и радировал о нем довольно спокойно. Что же изменилось за несколько часов? Почему во второй радиограмме появились слова "гипотеза", "предполагал"? Вряд ли Закревский сделал подряд два открытия...

Я выдвигал версию за версией - и сам же их отбрасывал. Так шло время. А Устинов бегал по комнате от двери к карте и тяжело дышал. В конце концов мне все это надоело. Чтобы отвлечь Устинова, я спросил, какое значение может иметь открытие второй луны. Он не сразу понял вопрос и долго смотрел на меня. Потом начал говорить - к моему удивлению, вполне связно:

- Значение?.. Как вам сказать... Двадцать лет назад такое открытие представляло бы чисто теоретический интерес. И через десять лет оно снова будет не очень интересным. Но сейчас... Видите ли, небольшой естественный спутник - это база для межпланетных перелетов. Открытие маленькой луны на несколько лет приблизит полеты на Марс, Венеру... Мы проектируем создание обитаемых искусственных спутников, но это дело нелегкое. А тут готовый строительный материал... Можно строить обсерватории, склады горючего...

Елагина (она стояла позади Устинова) сказала очень тихо:

- Только там случилось другое... Эта вторая радиограмма...

Я ответил, что тоже так думаю. Она посмотрела мне в глаза и молча отошла. Оказалось, я могу волноваться. Мне не хотелось, чтобы Леднев это заметил, и, накинув куртку, я вышел к вертолету.

Сквозь плотную завесу тумана едва пробивался тусклый серый свет. Туман, туман, проклятый туман!.. Он обложил горы, забил ущелья, проник, кажется, повсюду... Где-то там, за туманом, был Закревский. Спасение людей в горах - мое ремесло, я многое видел и ко многому привык. Но за эти несколько минут в сыром, тяжелом тумане я пережил черт знает что: и неуверенность, почти робость, и предпоисковый азарт, и жгучее чувство ответственности.

Кто-то тронул меня за плечо. Я обернулся. Это был Леднев.

- Дай сигарету, - сказал он. - Ох, туманы мои, растуманы!.. Метеосводка, между прочим, паршивая. Похолодание.

Мы закурили. А туман полз и полз - бесконечный, как речная вода, и плотный, как паста. Леднев бросил недокуренную сигарету и пошел к машине прогревать двигатель.

Спустя полчаса мы вылетели - втроем, с Елагиной. Когда она сказала Устинову, что полетит с нами, начальник пункта закашлялся, побагровел, но ничего не возразил.

Вертолет поднялся над перевалом Хытгоз, на мгновение в иллюминаторах блеснуло солнце, и снова надвинулась молочно-белая пелена. Внизу был туман, наверху - многоярусная облачность.

Впрочем, лагерь "ЗООО" мы отыскали сравнительно легко. В разрывах облаков мелькнула черная палатка - Леднев заметил ее и повел машину на снижение. Метрах в пяти от скалистой площадки вертолет повис, мы открыли люк, сбросили веревочную лестницу.

Через минуту я был в палатке. Разумеется, Закревского там не оказалось. Но на раскладном столике, прижатая камнем, лежала записка. Я с трудом разобрал неровный, изломанный почерк: "Подступают облака. Ухожу наверх. Нинка! Хотел назвать вторую луну твоим именем, но... Помнишь мою гипотезу? Надо проверить. Это немыслимо... Или наоборот".

Поднявшись в вертолет, я передал записку Елагиной. Она долго ее рассматривала, потом сказала:

- Будем искать.

И мы начали поиски.

В жуткой мешанине облаков и тумана приходилось рассчитывать главным образом на приборы. Должен сказать, приборы у нас были отличные: точнейшая локаторная установка, магнитный искатель и многое другое. Но проходил час за часом - и безрезультатно.

Поиск в горах - это прежде всего испытание нервов. Нужно обшарить все и не пропустить ни одной скалы, ни одной тропы. Я привык к этому. Леднев тоже. А Елагина... Она ничего не говорила, уна не торопила, не задавала вопросов. Ее как бы не было на борту вертолета. И в то же время - она была. Когда Леднев, едва не разбив машину о черт знает откуда вынырнувший пик, сказал: "Запросто грохнем, если не уйдем", я увидел, как Елагина взмахнула рукой. Нет, на этот раз я увидел в ее глазах не загадочный отблеск, а неумолимый приказ: "Искать и найти!"

Эта Урания была земной женщиной. И любила она так, как любят земные женщины, готовые отдать Вселенную за свою любовь.

Вертолет снова вошел в облака - мы не свернули, не ушли.

Был ли я влюблен вЕлагину? Вряд ли. Когда-то, совсем мальчишкой, я влюбился в Уранию. И Елагина была просто похожа на нее, эту Уранию.

Вертолет снова вошел в туман. Для поисков нет ничего хуже тумана. Он подводит вас на каждом шагу. В тумане все искажается: светлые предметы кажутся близкими, темные - далекими, скалы - похожими на пушистые облака, пропасти - на утоптанный фирн. И сам туман бесконечно меняется: то стелется легкой дымкой, то поднимается плотной, почти весомой стеной, то вдруг переливается в лучах солнца алыми, розовыми, пурпурными красками, то становится черным, как грозовая туча.

Облака-туман, облака-туман... И снова облака, и снова туман... Иногда Леднев выключал двигатель, вертолет проваливался вниз, а мы, приоткрыв люк, пытались сквозь свист ветра услышать крик.

Горы молчали.

А горючее было уже на исходе, и в полдень нам пришлось вернуться на Хытгоз, к астрофизическому пункту.

Леднев заправлял баки бензином, а я присел у бревенчатой стенки. Поиски иногда затягиваются на недели, и поэтому нужно использовать каждую минуту вынужденного отдыха. Я поднял капюшон куртки, закрыл глаза - и сразу погрузился в дремоту. В ушах еще эхом отдавался гул мотора, откуда-то издалека доносились приглушенные голоса... Не помню, сколько прошло времени. Наверно, минут десять-пятнадцать, не больше. Я услышал шаги и встал. Это была Елагина.

- Знаете, - сказала она, - я хотела объяснить вам, почему Николай ушел в горы...

То, что я услышал, оказалось удивительным, почти фантастичным. Где-то за туманом звучали голоса людей, урчал прогреваемый мотор - все было просто и обыденно. А Елагина рассказывала о необыкновенном. И снова у меня мелькнула эта мысль: человечество пристально смотрит в небо, и в глазах людей отсвечивают звезды.

- Уже давно, - говорила Елагина, - идет полемика о пришельцах из чужих миров, чужих планетных систем. Одни говорят: да, пришельцы были на Земле, потому что жизнь широко распространена во Вселенной и, наверно, во многих случаях находится на более высокой ступени развития, чем у нас. Другие - таких больше - считают это чистой фантастикой и спрашивают: "Где же следы звездных пришельцев?" А следов нет. Может быть, корабли упали в океан? Может быть, опустились в песках Сахары или лесах Сибири?.. Может быть, прошли миллионы лет и время стерло следы?.. Не знаю. Это на грани науки и фантастики. Но год назад - после одной дискуссии - Николай высказал интересную мысль... Вам пока все понятно?

Я ответил, что пока понятно все. И сразу же убедился в обратном. Было совершенно непонятно, как простая и, на мой взгляд, очень убедительная мысль - я имею в виду идею Закревского - никому раньше не приходила в голову. Конечно, я не астроном и могу ошибаться... Впрочем, судите сами. Вот эта идея.

Звездные корабли - если они когда-нибудь приближались к Земле - либо вновь улетали в космос, либо опускались на Землю. И в том и в другом случае их следы терялись - ведь это могло произойти тысячи, миллионы, даже миллиарды лет назад. Ни память людей, ни сама Земля не сохранили никаких следов. Но есть третий случай - редкий, однако, как сказала Елагина, теоретически вполне возможный. Захваченный притяжением Земли, звездный корабль мог стать спутником нашей планеты. На большой высоте нет сопротивления воздуха, и такой спутник вращался бы вечно... Правда, для этого требовалось множество всяких "если": если звездный корабль подлетит к Земле, если скорость и направление его полета так сочетаются с земным притяжением, что корабль выйдет на земную орбиту, если по какой-либо причине корабль не сможет преодолеть это притяжение, если орбита не окажется близкой к атмосфере... Но Земля существует миллиарды лет - за это время могли совпасть даже самые редкие "если".

Я спросил Елагину, считает ли она правильной идею Закревского. Для меня Елагина была Уранией: скажи она "да" - я поверил бы полностью, безоговорочно.

- Трудно сказать, - ответила Елагина. - Если чей-то звездный корабль сумеет пройти миллиарды километров и добраться до Земли, то вряд ли его потом удержит земное притяжение. Но пришельцы могут сами оставить в космосе что-то такое... ну, хотя бы кибернетическое устройство. Для людей. Здесь простая логика: пока человечество дойдет до уровня, при котором оно сможет понять пришельцев, любой оставленный на Земле памятник погибнет - будет разрушен, засыпан песком или окажется на дне моря. А в космосе... там ничего не случится. Вы понимаете?

Что я мог ответить?

Елагина улыбнулась (она улыбнулась впервые!).

- Астрономические гипотезы часто поражают своей фантастичностью. Но, если приглядеться, идеи астрономов - лишь отражение земной жизни. Не понимаете? Ну, я вам поясню примером. В конце прошлого века, когда шло строительство больших каналов на Земле, появилась гипотеза о марсианских каналах. Потом было создано радио - и возникла гипотеза о радиосигналах с Марса. Изобрели реактивные самолеты - и в тунгусском метеорите заподозрили марсианский корабль. Были запущены искусственные спутники Земли - и тотчас же появилась гипотеза о том, что спутники Марса Фобос и Деймос - искусственные... Так и с идеей Николая. Вам это кажется фантастичным, а мне...

Она замолчала. Потом тихо произнесла:

- Он хотел проверить эту гипотезу. Поэтому и рискнул уйти в горы.

Я ответил, что мы найдем Закревского и тогда все выяснится. Она пристально взглянула мне в глаза и ничего не сказала.

Четверть часа спустя вертолет снова был в воздухе. Мы дважды прошли над всеми местами, где мог быть Закревский. Прощупали приборами каждую скалу, каждую тропинку. И не нашли.

Тогда я решился на крайнюю меру: мы начали искать там, где Закревского не могло быть. Вертолет опускался в ущелья, пролетал по узким, обрывистым теснинам, висел над заснеженными тонкими, как иглы, пиками.

"Небываемое бывает", - говорил Козьма Прутков. В горах небываемое действительно бывает. Мы нашли Закревского на маленькой площадке, прилепившейся к западному, почти отвесному склону Шагранского ущелья. Сквозь туман где-то внизу блеснул огонек. Елагина первой заметила его, крикнула нам, и Леднев повел вертолет на снижение.

Это довольно рискованная штука - посадка в горах во ьремя тумана. Но Леднев сумел посадить машину точно на гребень восточной - более пологой, сглаженной - стороны ущелья. Елагина схватила аккумуляторный фонарь и первой выскочила из вертолета. Не знаю, что именно она передавала Закревскому. Выходя из машины, я успел разобрать лишь одно слово из ответа астронома: "...люблю..."

- Ну, что? - спросил я Елагину.

- Вы... знаете азбуку Морзе? - ответила она вопросом на вопрос. Голос у нее был смущенный.

- Нет, - машинально ответил я. - Не знаю. И Леднев... не знает.

Леднев (он вылез из вертолета вслед за мной) хотел что-то сказать, но посмотрел на меня и промолчал.

Получилось чертовски глупо. Я не сразу сообразил, в какое нелепое положение поставил нас мой ответ. Теперь мы могли разговаривать с Закревским только через Елагину. А женщины даже такие, как Елагина, - не всегда умеют правильно обращаться с требующей лаконизма азбукой Морзе.

Нина долго сигналила, прикрывая рефлектор фонаря варежкой. Закревскому было сообщено, что его очень любят, что мы - Леднев и я - чудесные люди и, к счастью, не знаем азбуки Морзе. И лишь после этого фонарь отмигал короткий вопрос: "Что случилось?"

Мы с Ледневым старательно делали вид, что ничего не понимаем. Не берусь судить о себе, но Леднев выглядел комично... Я пробовал крикнуть - до противоположной стороны было метров полтораста: горное эхо завыло, загрохотало...

А огонек, тусклый огонек пробивался сквозь туман.

Закревский ответил подробно, но деловая часть его ответа составляла две фразы, не много добавившие к тому, о чем я уже сам догадывался.

Камнепад отрезал Закревского на маленькой площадке - на балконе, как говорят альпинисты. Сверху над балконом нависало метров семьдесят-восемьдесят гладкой скалы. Снизу была трехсотметровая пропасть.

Положение наше оказалось невеселым. Вызвать спасательную партию, пробраться на западный склон ущелья, снять Закревского - на это могло понадобиться часов десять-пятнадцать. А до темноты оставалось часа три-четыре. Не будь тумана, мы попробовали бы подойти к площадке на вертолете. Но сейчас это было почти безнадежно.

Горы сильны и нелегко отпускают свои жертвы. Я понимал, что ничего сделать нельзя. Только ждать.

По ущелью медленно плыл туман. Иногда он редел, и мы видели крохотную площадку и фигуру человека... Потом снова надвигалась белая пелена, через которую едва пробивался свет фонаря.

- Знаете, - сказала Елагина, - Николай действительно открыл вторую луну. Нет, нет, это не межпланетный корабль... То есть скорее всего - не корабль. Важно другое: вторая луна найдена! Здесь-то уж ошибки нет... У Николая рация погибла при обвале. И часть аппаратуры. Но снимки уцелели. Устинов об этом не знает, нужно ему радировать.

Она пошла с Ледневым к вертолету, а я присел на камень. Мысли путались, сбивались. Я искал путь туда, на западный склон ущелья, не находил и почему-то вновь и вновь думал об открытии Закревского.

...А время шло так быстро, как оно никогда не идет в горах. И туман, проклятый туман, все полз и полз по ущелью.

Елагина вернулась и снова начала сигналить Закревскому. Не знаю, о чем они говорили. Я им не мешал.

До сумерек - а они в горах скоротечны - оставалось два часа. Потом час. За моей спиной ходил Леднев. Четыре шага от камня к обрыву и четыре шага назад. У меня кончились сигареты, за день мы выкурили две пачки.

В половине седьмого Леднев сказал мне:

- Нужно лететь.

Я ничего не ответил. В таком тумане из десяти шансов девять были против нас. Следовало бы вызвать спасательную партию и ждать до утра. Но стоило мне вспомнить о Елагиной, и я прогонял эту мысль прочь.

- Нужно лететь, - настойчиво повторил Леднев. - Склон крутой, понимаю... Подойти впритирочку в тумане... Но выбора-то нет.

Елагина отложила фонарь. Подошла к нам. Тихо спросила:

- Вы хотите лететь туда?

- Да, - ответил Леднев.

- Не нужно! Туман... Вы разобьетесь! Подождите еще... Николай продержится... Он сумеет продержаться...

Она сказала это искренне, однако глаза говорили другое. Признаюсь, я почувствовал зависть, острую зависть. Счастлив тот, о ком в трудную минуту женщина говорит с такими глазами!

Я сказал Ледневу:

- Летим!

А Елагиной приказал остаться. Мы выгрузили палатку, рацию, продовольствие. В случае катастрофы Елагиной пришлось бы ждать спасательную партию.

Леднев рванул кран пневмозапуска, мотор заурчал, прогреваясь на малых оборотах. Потом вертолет плавно пошел вверх.

Западный склон Шагранского ущелья был скрыт густым туманом. Яркий свет фар придавал клубящемуся туману багровый оттенок. Казалось, мы идем сквозь дым гигантского костра. Вертолет повис в воздухе, а затем начал медленно приближаться к скалистой, круто наклонной стене.

Я открыл люк, сбросил веревочную лестницу. Грохот мотора, свист ветра, усиленные скалами, сливались в оглушительный, надрывный вой. Леднев, не оборачиваясь, взмахнул рукой. Я скользнул в люк.

Не знаю, откуда взялся ветер, но гибкая лестница сильно раскачивалась. А туман то наползал так, что я не видел даже своих рук, то редел, таял - и тогда внизу черными пятнами проступала трехсотметровая пропасть.

Ветер - это было по-настоящему страшно. Леднев подвел вертолет "впритирочку" к скале, и резкий порыв ветра мог бросить машину на камни. Я старался не смотреть вверх, от этого ровным счетом ничего не могло измениться.

Лестница оказалась метрах в трех от площадки. Закревский размахивал руками и что-то кричал. Я начал раскачивать лестницу - так дети раскачивают качели. Впрочем, это была довольно невеселая игра, потому что вертолет тоже раскачивался, а лопасти винта отделяло от скалы лишь несколько сантиметров.

Я знал: если Закревский резко схватит лестницу, нам несдобровать. Но, видимо, астроном и сам это понял. Он подхватил лестницу очень осторожно. Я спрыгнул на площадку.

Она была совсем маленькая, эта площадка, полтора метра на метр, и скользкая от тумана. С одной стороны площадка круто обрывалась, с другой - быстро сходила на нет. Провести почти двое суток на таком пятачке - без спального мешка, без припасов, даже без воды - нелегко, и я считал, что мне придется самому поднимать Закревского в вертолет. Однако этот парень так сжал мою руку, что все опасения моментально рассеялись. Вид у Закревского, надо признать, был аховый: подбитый глаз, исцарапанное, небритое лицо, взлохмаченные волосы, изорванная одежда. Но в глазах поблескивали огоньки-точь-в-точь как у Елагиной.

- Нина на вертолете? - прокричал он мне в ухо. - Радиограмму передали?.. Курево у вас найдется?.. Дьявольски промерз! Ваше лицо мне знакомо... Если не ошибаюсь, в прошлом году вы восходили на пик Ленина. А в пятьдесят шестом...

Мне пришлось не очень вежливо напомнить, что обо всем этом мы успеем побеседовать на вертолете. Потом я спросил, сможет ли он подняться по лестнице. Закревский пожал плечами: "Конечно".

Я все-таки заставил его снять тяжелый рюкзак, набитый какими-то приборами, и, придерживая лестницу, показал ему: "Лезь!"

Закревский полез. Эти несколько минут были самыми тяжелыми. Туман почти мгновенно поглотил Закревского, и только по натяжению лестницы я мог догадаться, что астроном лезет наверх. Был момент - лестница рванулась у меня в руках, и я едва не соскользнул с площадки. Потом лестница начала часто подергиваться, Закревский сигналил: "Все благополучно".

Я ухватился за веревочную перекладину, оттолкнулся от камня - и невольно закрыл глаза: лестница начала быстро крутиться. Вертолет уходил от скалы, а я висел на раскачивающейся, крутящейся лестнице. Рюкзак, судя по весу, содержал оборудование солидной обсерватории... Взобраться на вертолет я так и не успел; Леднев, ориентируясь по фонарю Елагиной, повел машину к восточному склону ущелья.

...Вот, собственно, все.

Я не очень удачно спрыгнул с лестницы и ушиб ногу.

- Что с вами? - крикнула Елагина.

Она подбежала ко мне, помогла снять рюкзак.

- Знаете, - сказала она, и в глазах ее, удивительных глазах Урании, блеснул звездный свет, - вы заставили меня вспомнить слова Тенцинга Норгея. Он говорил, что горы учат его быть великим и помогать другим становиться великими.

Я ничего не ответил.

Тенцинг Норгей, конечно, прав: горы возвышают людей. Но в еще большей - неизмеримо большей! - степени это делает любовь.

Валентина Журавлева Человек, создавший Атлантиду. Сборник.








ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ДЕТСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
МИНИСТЕРСТВА ПРОСВЕЩЕНИЯ РСФСР
МОСКВА 1963

Рисунки Л.Бирюкова





ПОПРАВКА НА ИКС

1

Корабли погибают, как люди. Иногда — совсем молодыми, в огненной схватке с врагом. Иногда — спокойно состарившись в тихой, укрытой от непогод гавани Но, будь у кораблей выбор, они кончали бы свой век только в единоборстве со штормом: корабль создан для борьбы с бурей. Он может покорно перевозить самый невзрачный груз, может казаться медлительным, неповоротливым, погруженным в ленивую дремоту. Но в шторм, когда море сжимает хрупкие борта, все существо корабля — от вечно скрытого в пучине тяжелого киля до взметнувшегося к небу клотика — наливается веселой, звенящей злостью и до предела напрягается, чтобы преодолеть натиск волн и ветра. И даже обреченный — по всем законам природы и разума — корабль держится до последнего мгновения. В извечной схватке кораблей со штормами нет сдавшихся. Есть победители и побежденные.

Дизельэлектроход “Смелый”, экспедиционный корабль академии, был побежден штормом. Невесть откуда взялся этот шторм — налетел, мгновенно смешал море с небом, вздыбил водяные горы и бросил их на маленькое суденышко. В кормовой отсек ворвалась вода. Ее сдерживали переборки, ее откачивали электропомпы, но с тупой яростью море вгрызалось в корабль. Машины не выгребали против ветра — стремительного, ломившего непреодолимой стеной знаменитого на Каспии норда. Корабль сносило к скалистым берегам Апшерона.

Капитан не думал об этой опасности. Он понимал: “Смелый” пойдет ко дну милях в десяти от берега. И от ясного сознания обреченности корабля, на котором он плавал двенадцать лет, капитан с трудом сдерживал бешенство. Грузный, занимавший почти всю маленькую рубку, он, наклонив голову, исподлобья смотрел вперед, туда, где за толщей штормового стекла прожектор метался по вздыбившемуся морю. Тонкий сиреневый луч то исчезал в мутной бездне ночи, то упирался в кипящие белой пеной, упрямо лезущие из моря волны. Чудовищная сила шторма высоко вскидывала гребни волн, и, когда они нависали над кораблем, капитан морщился и еще ниже наклонял голову. Он не придерживался за поручни, и молоденький штурман, обеими руками вцепившийся в нактоуз, не мог понять, как это удается капитану.

— А может, стихнет, Николай Саныч? — спросил штурман; молчание капитана страшило его.

Капитан скосил глаз, скользнул взглядом по мечущейся картушке компаса, искаженному судорогой напряжения лицу рулевого, испещренной карандашными пометками навигационной карте. Глухо сказал:

— Проверь спасательную шлюпку. Приготовь красные ракеты.

Штурман поспешно поднял крышку люка — в рубку ворвался дробный стук дизелей, терпкий запах нагретого масла, — нырнул по трапу вниз.

— Стой! — Капитан дернул тугой воротник плаща; лицо его налилось кровью, глубоко врезанные морщины стали багровыми, как шрамы. — Посмотри… если Никифоров исправил рацию, пусть передаст: больше часа нам не продержаться. Все!

Он раскрыл судовой журнал, навалился на столик, вывел: “14 октября. В 19.30 застигнуты нордом — в пятидесяти двух милях на северо — северо — восток от…” Сзади послышался шум, кто-то неловко поднимался по трапу. Капитан обернулся.

На трапе, прижавшись к поручням, стояла девушка в кожаной куртке и спортивных брюках. Вьющиеся пепельные волосы падали ей на глаза, она тряхнула головой Улыбнулась:

— Красивая погодка!

— Погодка… красивая… — Капитан задохнулся от ярости. Рявкнул (рулевой испуганно вздрогнул): — Шторм! Понимаете?..

— Шторм? Возможно. — Голос был веселый. — Это меня не касается. Через десять минут я начинаю передачу. Распорядитесь, пожалуйста, чтобы радист оповестил базу.

На багровом лице капитана проступили синие пятна.

— Уважаемая Лариса Павловна! — Капитан сквозь зубы цедил слова. — Через час — полтора “Смелый” пойдет ко дну. Да! Рация, извините, не работает… И вообще…

Капитан осекся. На него в упор смотрели продолговатые серые глаза — усталые, злые. Он машинально опустил капюшон плаща, поправил фуражку.

— Ладно, делайте как угодно… И вот что… — Капитан отвел взгляд в сторону. — Я моряк. Передача мыслей на расстояние для меня — темный лес… А, черт возьми! (Корабль тряхнуло, положило на борт.) Так вот, я не очень верю в эти штуки. Да, не очень… Но, если вы свяжетесь с базой, передайте наши координаты.

— Николай Александрович, — голос девушки был по-прежнему веселый, — я думала, что в наше время корабли не тонут… Вы сделаете что-нибудь, и все будет в порядке. А передача мыслей на расстояние — это не разговор по радио. Я могу передавать только общие впечатления…

— Вот-вот, скажите им: у меня такое впечатление, что “Смелый” затонет примерно на широте…

Капитан наклонился над картой.

XX век привык к открытиям. Еще в пеленках он видел полет первых аэропланов, прислушивался к позывным первых радиостанций. Едва став на ноги, по-мальчишески дерзкий, он бросался на крыльях плаща-парашюта с Эйфелевой башни, неудержимо рвался к полюсам, замахивался на классическую физику формулами Эйнштейна. В юности он дал людям каскад изумительных открытий Павлова, Эдисона, Резерфорда; в зрелые годы — бешеную силу атома, неисчерпаемую память электронных машин, стремительный взлет межпланетных ракет.

Казалось, что может удивить XX век? Умный, работящий, немного скептичный, верящий только в ясность эксперимента и точность расчета, XX век спокойно смотрел на новые открытия. Но короткая — в три строчки — газетная заметка заставила насторожиться ко всему привыкший век. Был успешно проведен опыт передачи мыслей на расстояние.

В маленький городок Приволжье, где находился Институт мозга, ринулись корреспонденты, ученые, просто любопытные. Выяснилось, однако, что мысли можно передавать на расстояние… в пять шагов. Выяснилось, что аппаратура смехотворно проста для века техники — проволока, какие-то кристаллики, алюминиевые отражатели. Выяснилось, что, по существу, передаются не мысли, а довольно смутные впечатления.

XX век, ловивший сигналы межпланетных ракет и радиоизлучение отдаленных галактик, мог скептически усмехнуться. Пять шагов? Это не расстояние.

Но на берегу Волги, в тихих лабораториях Института мозга, продолжалась упорная работа. Ее не смогли остановить насмешки невежд, многолетняя полоса неудач, гибель группы энтузиастов, на себе поставивших рискованный опыт. Люди, идущие к разгадке одной из величайших тайн века, умели работать. Пять шагов постепенно превратились в сто метров, потом — в километр, наконец — в предел видимости. Смутные впечатления, передаваемые на расстояние, стали определеннее, точнее. Однако многое еще было неясным.

Опыты продолжались.

Глубокое, мягкое, установленное на амортизаторах кресло гасило штормовую качку. Только стенка каюты, матово отсвечивающая голубой эмалью, то медленно ползла вверх, то, срываясь, неудержимо летела вниз. От этого кружилась голова. Лариса надела шлем с введенными в пластмассу гибкими индукторами. Крепко — до боли в висках — стянула ремешок. Рев шторма, грохот дизелей, голоса в коридоре растворились, исчезли.

На круглом зеленоватом экране осциллографа дрожала изломанная желтая полоска. Электронный контроль, для которого не существовало ни бушующего моря, ни гибнущего корабля, бесстрастно констатировал: “Человек взволнован”. Лариса включила ток настройки. Рядом с желтой полоской возникла четко прочерченная красная синусоида. К шлему шел низкочастотный ток альфа-ритма. Обычно это сразу успокаивало, помогало сосредоточиться. Но сейчас пульсирующая желтая полоска очень медленно, словно нехотя, сближалась с красной синусоидой альфа-ритма настройки.

Лариса закрыла глаза.

И почти тотчас же у самого края зеленоватого экрана появилось светлое искрящееся пятнышко. Это был зет-ритм, основной ритм мышления.

Многие поколения биофизиков искали этот ритм, несущий человеческую мысль. Но грубые приборы регистрировали лишь побочные ритмы низких частот — альфа, бета, гамма… Тридцать колебаний в секунду, длина волны в десять тысяч километров — таков альфа-ритм, хорошо изученный еще в первой половине века. Трудно было тогда представить, насколько далек он от стремительного зет-ритма с длиной волны в одну тысячную сантиметра!

Искрящееся пятнышко на экране осциллографа постепенно росло, поглощая желто-красные полоски настройки. В этом пятнышке сплелось бесчисленное количество не различимых глазом линий. Зет-ритм, необыкновенно сложный, состоящий из множества подритмов, еще не умели анализировать. Его могли только передавать.

Лариса почти машинально двигала рычажок искателя. Подчиняясь плавному движению руки, на мачте “Смелого” вращалась двойная кристаллическая антенна: бросала в ночь, в шторм зет-ритм и нащупывала ответное излучение. Близкий по природе к инфракрасным лучам, зет-ритм легко пронизывал туман. И все-таки нужно было огромное, почти нечеловеческое напряжение, чтобы поймать ослабленное расстоянием излучение. Возникали и исчезали обрывки мыслей, вспыхивали и тотчас же гасли смутные видения. Потом откуда-то навалилась глухая, серая пелена и все оттеснила.

Прошла вечность, пока серая пелена начала редеть — сначала медленно, потом быстрее, быстрее. И тогда с почти осязаемой ясностью Лариса поняла, что ее зовут. Зов был беспокойный, взволнованный. Если бы его можно было передать словами, он прозвучал бы отчаянным криком. “Где вы?.. Что с вами?.. Слышите ли вы меня?” Лариса ответила: “Слышу”. Она не произнесла это слово, она только подумала. Но излучение зет-ритма мгновенно рванулось с мачты “Смелого”. Тот человек, на берегу, понял. У него возникла радостная, немного сбивчивая мысль — и Лариса ее уловила.

Этот момент был решающим.

Зет-ритмы излучений совпали, связав мышление двух людей. Теперь действовал закон обратной связи: излучения взаимно настраивали оба мозга, заставляя их работать в едином ритме. Мысль, ясно воспринятая, вызывала зрительное представление. Лариса увидела, хотя и очень смутно, трех человек, неподвижно стоящих перед тем, кто там, на берегу, сидел в кресле.

Она открыла глаза — сейчас это уже не отвлекало — и придвинула карту с нарисованным капитаном красным кружком. Тяжелый удар воли накренил корабль, кресло начало падать. Лариса инстинктивно ухватилась за рычажок искателя. И в то же мгновение в сознание властно ворвался посторонний зет-ритм.

Он был необыкновенно сильным, этот неизвестно откуда взявшийся поток мыслей. Он приковывал внимание. Но понять его Лариса не могла. Неведомая мысль имела какой-то особый строй, вызывала какие-то совершенно сумбурные, до неузнаваемости искаженные представления.

Машинально Лариса передвинула рычажок искателя. Кристаллическая антенна на мачте “Смелого” вздрогнула, поднялась вверх, к мутно светившим сквозь штормовое небо звездам. Посторонний зет-ритм стал напряженнее. Он с силой ввинчивался в сознание. И все-таки оставался непонятным. Было так, словно кто-то говорил на незнакомом, поразительно быстром языке. И еще — Лариса это сознавала — чужой зет-ритм одновременно нес множество созвучных, чем-то связанных, но разных мыслей. Он отличался от привычного ритма человеческого мышления так, как игра большого оркестра отличается от звуков одного инструмента.

Сильный, настойчивый, он упорно стучался в сознание. Сначала это вызвало вихрь цветовых впечатлений. Потом все цвета исчезли и остался один — фиолетовый, необыкновенно богатый оттенками, от светло-сиреневого до иссиня-черного. Неведомый, льющийся со звездного неба зет-ритм всколыхнулся, и сквозь разорвавшуюся фиолетовую завесу проступило смутное видение.

Оно было едва различимым, ибо мозг с трудом отзывался на несвойственный ему чужой зет-ритм. Видение дробилось, искажалось, временами совсем исчезало, задернутое фиолетовой дымкой. Лариса скорее угадала, чем увидела контуры странного дерева. Ствол его вился суживающейся кверху спиралью. Длинные, узкие листья имели неуловимую, постоянно меняющуюся окраску. Они казались то синими, почти фиолетовыми, то рыжими, огненно-красными. Внезапно, под толчком зет-ритма, контуры дерева раздвоились, расплылись. И Лариса догадалась: их много, таких деревьев. Смутное видение прояснилось, словно кто-то убрал стоящее перед глазами дымчатое стекло. Лариса поняла (и, поняв, сразу же увидела), что рядом со странными спиральными деревьями стоят огромные круглые сооружения. Фиолетовая пелена быстро наползала на них. Остался только яркий зелено-желтый диск, движущийся над смутными контурами. И еще: обгоняя его, неслись другие, совсем крошечные диски — оранжевый, два красных, голубой.

Звездный зет-ритм судорожными толчками — до боли, до головокружения — бил в мозг. Фиолетовая стена быстро стерла призрачное видение. Потом хаос цветных вспышек приглушил зет-ритм.

Лариса крепко стиснула рычажок искателя. Антенна металась, нащупывая пришедший из космоса зет-ритм.

…— Лариса Павловна! — Капитан тряс ее за плечо.

Она открыла глаза. Увидела лицо капитана — осунувшееся, серое. Капитан что-то говорил. Она сорвала шлем.

— Возьмите спасательную куртку. — Капитан положил ей на колени брезентовый сверток. — Вас отведут к шлюпке.

Она поняла не сразу — как сквозь сон. Сказала, с удивлением прислушиваясь к своим словам (голос казался чужим):

— Я передам на базу… К нам придет помощь…

Капитан нетерпеливо прервал:

— Не надо, мы установили связь. Но вам придется пройти… поближе к шлюпке. На всякий случай.

Она протестующе взмахнула рукой:

— Нет, я не могу. Прошу вас… сейчас нельзя тонуть.

Капитан нагнул голову, сердито засопел. Подумал: “Вытащить силой?..”

Лариса посмотрела в иллюминатор. За черным стеклом выл, грохотал шторм.

— Продержитесь еще полчаса! Только полчаса! Прошу вас… Это нужно, очень нужно!

Капитан стиснул зубы (страшно хотелось ругнуться), помолчал, прислушиваясь к реву ветра. Негромко сказал:

— У меня экипаж. Восемь человек…

— Но я поймала космическое излучение. Вы должны мне поверить, должны, должны! Пусть по радио передадут… А я буду искать. Продержитесь еще полчаса!..

Было в ее глазах нечто такое, отчего капитану стало не по себе. Он зачем-то посмотрел на часы, подумал: “К чертям! Хватит. Перейду на танкеры… Да что танкеры! Лучше динамит возить, чем ученых!.. Девчонка… Н-да!”

И неожиданно для себя капитан сказал:

— Есть… продержаться!

2

Кабинет был громадный, пышно обставленный: резная, искусной работы мебель, пурпурные бухарские ковры, картины в золоченых рамах. Юрий Федорович Шорин, избранный недавно президентом академии, чувствовал глухое раздражение при виде этой ненужной, почти парадной торжественности. Заложив руки за спину, он шагал по кабинету — высокий, широкоплечий, бритоголовый. Отныне ему предстояло большую часть дня проводить здесь, и с обстоятельностью путешественника, привыкшего даже кратковременный бивуак устраивать разумно и удобно, он обдумывал, как расставить книжные шкафы, чем заменить хрустальные люстры, какие картины убрать.

Нравились Шорину только большие окна, выходящие в сад. Даже сейчас, оголенный январской стужей, сад оставался красивым той строгой красотой, которую мог в полной мере оценить лишь человек, видевший черную пустоту космоса. Красота была во всем: в плавном, раздумчивом покачивании изогнутых ветвей старого вяза, в застывшей веренице припорошенных снегом молоденьких березок, в садовой скамейке, выглядывающей из-за сугроба. Небо, деревья, снег вызывали неясное волнение. И Шорин прислушивался к этому волнению — отчасти иронически, отчасти удивленно.

Три года назад, накануне Лунной экспедиции, в его жизнь впервые вошло нечто не поддающееся логическому анализу. Раньше Шорин твердо знал, что большим проблемам следует уделять большое внимание, малым — малое. Именно это уверенно вело его в науке. Там, где другие разбрасывались, распыляли силы, он умел найти главное, решающее. Это главное заполняло всю его жизнь. То немногое, что оставалось, он отдал музыке.

И вдруг Шорин начал замечать самые обыденные вещи. Совершенно неожиданно он сделал открытие: внимание может привлечь даже то, что вовсе не является проблемой. Он мог, например, подолгу наблюдать падение снежинок, хотя оно выражалось простой и не очень интересной системой дифференциальных уравнений. Тогда он решил, что это обычная усталость, поговорил с врачами и на три недели уехал на Кавказ, в санаторий. А потом началась Лунная экспедиция, потребовавшая чрезвычайного напряжения всех сил, духовных и физических, и заставившая его забыть обо всем постороннем. Жизнь Шорина до отказа заполнило Необыкновенное: страшные, туманящие сознание стартовые перегрузки; гнетущее, неотступное чувство заброшенности в черной пустыне космоса; наконец, Луна и первый навсегда запомнившийся шаг по скалистой, покрытой трещинами лунной земле.

Как память о тех днях, на столе Шорина лежал ноздреватый камень — кусочек Луны. Рядом с малахитовым письменным прибором он казался неуместным, этот простой камень, отбитый на обрывистом валу Залива Радуги. Но здесь, в громадном кабинете, он был для Шорина частицей Необыкновенного.

Да, лунный камень мог волновать, это Шорин понимал. Не понимал он другого: почему иногда волновали совершенные пустяки: капли дождя на стекле, занесенный ветром запах сырых осенних листьев, случайный отблеск солнца на обледеневшем карнизе. Шорину казалось, что приближается старость. Ему шел сорок второй год. Он не хотел думать, что это не старость, а отданная науке молодость властно предъявляет свои права.

…Бесшумно открылась полированная, красного дерева высокая дверь. Появилась секретарша — в строгом английском костюме, безупречная, вполне академическая. Молча положила на стол конверт и целлофановый пакет с магнитной лентой. Покосилась на пыльный, невзрачный камень. Отодвинула его, аккуратно стряхнула соринки. Молча вышла.

Шорин поскреб рыжеватую бородку, озадаченно посмотрел ей вслед: “Почему молчит?” Понял: боится потревожить. Усмехнулся: “Ну-ну!.. Навели хрестоматийный глянец…” Знакомый почерк на конверте — наклонный, крупный — сразу оттеснил раздражение. Письмо было от старого друга, композитора Артемьева.

“Слышал по радио. Поздравляю, — писал Артемьев. — Черт знает, как хорошо! Есть что-то знаменательное в твоем избрании. Президентами были геологи, физики, химики, теперь президент — строитель и капитан межпланетных ракет. Вижу в этом дух времени. Земная наука окрыляется. Еще раз поздравляю.

А теперь о деле. К тебе придет Лариса Павловна Смолина. Если у тебя хватит терпения выслушать эту девушку, ты узнаешь нечто в высшей степени интересное. У нее нет никаких доказательств, но я верю, понимаешь, верю ей. К сожалению, прямое начальство Смолиной относится к открытию иначе.

Смолина биолог, работает в Институте мозга. Не берусь судить о ее эрудиции, но помню, лет пятнадцать назад произошла с ней такая история. В какой-то старой книге об экспедиции Седова она прочла, что легкомысленный щенок, из любопытства лизнувший трап, примерз к металлу. Этот эпизод произвел на девчонку необыкновенное впечатление. Она решила устроить эксперимент. Ночью вышла во двор (было градусов тридцать мороза) и лизнула висячий замок на сарае… Разумеется, язык моментально примерз. Девчонка оказалась в отчаянном положении… Заметь, она не позвала на помощь. Именно поэтому соседи разбудили меня: они не могли найти йод, а с кончика языка капала кровь.

Вот так, мой друг и президент. Ты же понимаешь, из такой девчонки должен был получиться настоящий исследователь.

Я знаю тебя. Твое ледяное спокойствие и корректная ирония могут смутить и более опытного ученого. Будь терпелив.

Да, посылаю тебе запись первой части “Звездной симфонии”. Послушай, поругай”.

Шорин отложил письмо. Прошелся по кабинету, поскребывая бородку и вполголоса повторяя: “Смолина… Смолина…” Фамилия была знакомой. Натренированная, привыкшая к дисциплине память быстро перебирала события, встречи, имена. Он вернулся к столу, достал из ящика старый номер журнала “Вопросы космологии”. Отыскал статью “Академик Шорин неправ”. Под статьей, набранная курсивом, стояла подпись: “Л.Смолина, кандидат биологии”.

Ситуация складывалась забавная. Шорин придвинул кресло, закурил. Внимательно прочел подчеркнутое красным карандашом:

“…Академик Шорин считает, что даже фотонные ракеты не смогут достичь отдаленных звездных систем. По расчетам Шорина, затраты энергии на такие полеты столь велики, что в тысячи раз превосходят запасы энергии, производимой человечеством за год. Эти расчеты не вызывают сомнения. Но нельзя согласиться с другим. Шории забывает, что могут быть открыты принципиально новые средства связи и сообщения в космосе.

Ошибка, которую допускает академик Шорин, весьма характерна. Думая о технике будущего, мы склонны видеть количественное развитие уже существующих машин и механизмов и часто забываем вносить поправку на то новое, неизвестное, что еще не открыто. А без этой поправки, без поправки на икс, нельзя правильно судить о технике завтрашнего дня.

Представьте себе, что в первые годы существования телеграфа специалистов спросили бы: “Можно ли наладить связь между материками?” Они ответили бы: “Нет, нельзя. В океане большие глубины, невозможно ставить столбы”. И действительно, в дальнейшем никто не ставил столбы в океане; это и по сей день невозможно. Но проблема решена иначе: изобрели подводный кабель, а потом изобрели радио…

Нет сомнения, что так решится и проблема сообщений между звездными системами. Будет открыто или изобретено нечто принципиально новое. Нам не придется ставить столбы в океане…”

Шорин задумчиво попыхивал папиросой. Аргументация Смолиной его не убедила. Он вдруг вспомнил историю с примерзшим языком. Усмехнулся. Размашисто записал в блокнот: “Лариса Павловна Смолина” — и дважды подчеркнул.

…Смолина не пришла. Лист блокнота с ее фамилией покрылся многими записями. Море дел, больших и малых, но всегда неотложных, захлестнуло Шорина. Он многое хотел изменить в работе институтов академии. Приходилось изучать отчеты, просматривать планы исследований, выслушивать доклады, решать бесчисленные, иногда самые неожиданные, вопросы.

Шорин умел работать. Он обладал редким даром сразу же определять масштаб дела, мгновенно отделять главное от второстепенного, легко разбираться в самых запутанных проблемах. Он не боялся ответственности, смело говорил “да”, когда нужно было сказать “да”, без обиняков отвечал “нет”, если это требовалось. Шорин безошибочно оценивал людей — после краткого разговора, после прочитанной статьи. Это позволяло ему уверенно выдвигать молодых, самобытных, талантливых исследователей.

Рабочий день Шорина начинался в шесть утра и кончался за полночь. Верный своему принципу, Шорин работал по жесткому плану: последовательно, быстро, но без спешки решал первоочередные задачи, подбирал материал для новых преобразований и, главное, — искал людей. Он верил в людей смелых, ищущих, пусть даже иногда ошибающихся, но бескорыстно, до конца преданных науке. И он умел находить таких людей.

Безупречная, вполне академическая секретарша на третий день подала заявление об уходе. Ей трудно было выдержать тот темп, в котором привык работать Шорин, трудно было разобраться в том, что его интересовало. Она не понимала, почему Шорин каждый раз перечеркивает составленные ею вполне безукоризненные письма и пишет заново — простым разговорным языком, без традиционных оборотов.

Она ушла, и ее место в приемной занял щупленький старичок в давно вышедшем из моды длинном черном пиджаке, с седеющими усиками, с хитроватым взглядом выцветших, но очень быстрых глаз. В первый же день он спросил Шорина:

— Интересно, однако, как мы работать будем… Я вот у академика Коробова Василия Кузьмича такой, значит, порядок установил. Как даст он мне какое распоряжение, я на бумажку записываю и ту бумажку на гвоздик вешаю. И, конечно, ничего не делаю. Напомнит — я бумажку на второй гвоздик перевожу. И тоже ничего не делаю. Ну, а если еще раз скажет, тогда бумажку — на третий гвоздик и, значит, к выполнению…

Шорин с трудом сдерживал смех. Он сразу угадал человека умного, своеобразного, интересного.

— Скажите, Алексей Семенович, — спросил он, — а много бумажек оставалось на первых двух гвоздиках?

Старичок сокрушенно вздохнул:

— Восемьдесят пять процентов. Я уж подсчитывал.

Шорин расхохотался.

— Вот что, Алексей Семенович, у нас будет только один гвоздик — сразу гвоздик номер три. А ненужных распоряжений, которые потом сам забываешь или отменяешь, я не даю.

Алексей Семенович недоверчиво покачал головой:

— Попробуем…

Среди бумажек, попавших на “гвоздик номер три”, была и такая: “Лариса Павловна Смолина. Если не придет до конца месяца, написать в Институт мозга, пригласить”.

3

Смолина пришла в тот день, когда Алексей Семенович собирался уже написать в Институт мозга. Есть встречи неожиданные — словно человек натолкнулся на что-то. Эта встреча была другой — как спуск по крутому склону: поставишь ногу — и неудержимо заскользишь дальше и дальше.

Перед Шориным сидела хрупкая девушка, и он явственно ощущал в ней непонятную ему силу. Когда схлынул сумбур первого впечатления, Шорин заметил: в глазах искрится веселый страх. Он мысленно ругнул себя, заставил сосредоточиться.

Шорин слушал Смолину и улавливал многое, лежащее по ту сторону слов. Смолина говорила коротко, ясно, подчеркивая объективные моменты открытия. И Шорин понимал: ей приходилось рассказывать это уже много раз и она почти не рассчитывала, что ей поверят. Еще не выслушав собеседника, она уже спорила с ним. Она смотрела прямо в глаза Шорину. Только один раз взгляд ее скользнул по столу и задержался на сероватом камне.

— Это… лунный камень? — спросила она.

Он молча кивнул.

— Можно… я посмотрю?

Он ответил “да” и заставил себя не улыбнуться.

Смолина взяла камень — осторожно, словно опасаясь, что он рассыплется, — и долго его рассматривала. Шорину даже показалось: она хочет погладить камень, но не решается. Потом она положила камень — опять очень осторожно — и продолжала рассказывать. Но что-то изменилось в ее голосе. Может быть, она подумала, что человек, на столе которого лежит лунный камень, должен ее понять.

Шорин почти с самого начала догадался, в чем состоит открытие Смолиной. Но слушал внимательно — анализировал и сопоставлял факты, подробности. Временами, перебивая безукоризненно работающую машину логического мышления, проскальзывали посторонние мысли. Одна из них была особенно настойчивой: “Эта девушка не может сказать и полслова неправды”. Шорин поморщился и стал еще придирчивее сопоставлять детали рассказа.

Смолина объяснила, как был спасен экипаж “Смелого”, и умолкла. Шорин попросил разрешения закурить — ему ответили нетерпеливым кивком. Он не спеша размял папиросу, чиркнул спичкой, затянулся. Сказал, глядя в серые взволнованные и невероятно спокойные глаза:

— Я верю каждому вашему слову.

Лариса долго не решалась идти к президенту академии: боялась, что Шорин обижен заметкой в “Вопросах космологии”. И, когда все-таки пришла и услышала сказанное с ледяной корректностью: “Садитесь, пожалуйста. Я вас слушаю”, подумала, что опасения оказались справедливыми.

Она очень волновалась и поэтому даже не разглядела кабинет. Заметилатолько, пока шла от двери к столу; что все здесь как-то на месте: высокие шкафы, простые, удобные кресла, скромные люстры с трубками дневного света и старомодная настольная лампа.

За столом сидел человек, портреты которого она сотни раз видела — в газетах, журналах, книгах. Он был старше, чем на портретах. И еще — у него оказался твердый, прямой взгляд. Она с трудом заставляла себя смотреть ему в глаза.

Он слушал ее внимательно, не перебивая, не задавая вопросов. Теребил рыжеватую бородку и изредка хмурился. Она ясно видела это и была убеждена, что Шорин ей не верит. Но он терпеливо ждал, пока она рассматривала лунный камень, и Лариса почувствовала, что в этом большом, многое повидавшем человеке есть что-то хорошее. Он еще ничего не сказал, но она вдруг поняла, что в ее жизнь — пусть на один только час — вошел человек, который будет теперь для нее масштабом, мерилом. Эта мысль смутила ее, и она скомкала конец рассказа.

Она ждала. И совершенно неожиданно прозвучали слова:

— Я верю каждому вашему слову.

— Я верю каждому вашему слову, — сказал Шорин. — Но сделать пока ничего не могу.

— Почему?

Это было сказано с вызовом. Шорин мягко ответил:

— Давайте разберемся, Лариса Павловна. Прежде всего — факты. Факт номер один: вы уловили космическое излучение зет-ритма. Факт номер два: кроме вас, никто и нигде ничего подобного не обнаружил. Факт номер три: вам самой в течение трех последующих месяцев не удалось вновь обнаружить этот зет-ритм. Что же можно предпринять в таких условиях?

— Организовать поиски в широких масштабах.

— Вы обращались с этим предложением в свой институт?

— Да.

— И что вам ответили?

— Официально или неофициально?

Шорин усмехнулся:

— Неофициально.

— Мне сказали, что передача мыслей на расстояние и так у многих вызывает недоверие, поэтому нет смысла осложнять положение, поднимая шум вокруг крайне сомнительного открытия.

— И вы не согласились?

— Вненаучные соображения не имеют для меня значения.

Шорин подумал, что голос Смолиной богат интонациями, и по-настоящему рассердился на себя. Он хотел говорить со Смолиной так, как говорил бы с любым работником. И не мог. Что-то сбивало его.

— Скажите, Лариса Павловна, вы считаете, что, если я присоединюсь к вашему мнению, нам удастся убедить других?

— Да, удастся!

— А знаете, что нам возразят? Я могу заранее сказать. Нам, например, заметят, что вы видели кратную звездную систему. А в таких системах нет устойчивых планетных орбит и, следовательно, жизнь на планетах едва ли возможна. Что мы ответим?

— Мы ответим, что Земля и Луна тоже кратная, двойная система, но и вокруг Земли, и вокруг Луны обращаются — по вполне устойчивым орбитам — искусственные спутники. Пусть оппоненты мысленно заменят Землю и Луну звездами, а спутники — планетами и увидят, что и в системе кратных звезд возможно существование устойчивых, почти круговых орбит.

Шорин искренне рассмеялся. Девочка умела жалить.

— Довод остроумный, Лариса Павловна, но малоубедительный. Нам скажут так: “Чтобы система “Земля — Луна” стала похожа на звездную пару, нужно Луну придвинуть значительно ближе к Земле. А тогда и орбиты спутников перестанут быть круговыми”.

— Мы ответим, что это справедливо для многих звездных пар, но не для всех. Например, Альфа Центавра и Ближайшая Центавра — звезды одной системы, но довольно далеко отстоящие друг от друга. И еще мы скажем… — Смолина на секунду умолкла. — Мы скажем так: “Открытия и изобретения вначале обычно слабы. Как люди, только что появившиеся на свет. И нужны очень заботливые руки, нужен ясный и добрый ум, чтобы они окрепли. Нет заслуги в том, чтобы сейчас ездить в автомобиле. Но велика заслуга тех людей, которые сумели в первых неуклюжих механических экипажах разглядеть будущие автомобили, красивые и быстрые. Это справедливо для любого нового открытия, для любого нового изобретения. Нужно отыскать в них не сегодняшние слабости — они и так видны, — а завтрашние достоинства…” Если бы я пришла к вам, Юрий Федорович, с абсолютно убедительными доказательствами, то стоило бы в них поверить. А вот теперь…

— С вами опасно спорить. — Шорин развел руками.

Лариса покачала головой:

— Не сейчас. Я знаю, что главные возражения вы еще не высказали.

Шорин без улыбки посмотрел в серые глаза — настороженные и все-таки озорные.

— А вы угадали.

— Я же привыкла читать мысли… на расстоянии.

Смолина шутила, но Шорину вдруг показалось, что она действительно легко читает мысли, даже те, которые он сам еще не хотел и боялся прочесть. Он не подозревал, каких усилий стоит Смолиной этот спокойный, непринужденный тон.

— Хорошо, — быстро сказал он. — Я объясню вам, в чем дело. Звездная система, с которой вели эту… передачу, не может быть слишком отдаленной, иначе едва ли чужой зет-ритм был бы таким четким. Ну, скажем, тридцать, пятьдесят световых лет — это, наверно, предельное расстояние. Вы согласны?

Смолина долго молчала. Потом кивнула:

— Да. Но это ограничение, о котором я не думала. Вы вводите новые данные.

— Дальше, — продолжал Шорин. — Вы видели большой зелено-желтый диск и четыре маленьких диска — голубой, два красных, оранжевый. Значит, звездная система по меньшей мере пятикратная. Так?

— Да.

— Дальше. Вы помните время эксперимента?

— Да.

— И направление антенны?

— Запись велась автоматически, с поправками на качку. Цифры не совсем точные.

— Ничего, возьмем средние значения. Напишите, пожалуйста, эти цифры. Вот бумага… Отлично! — Шорин взял листок. — А теперь посмотрим, есть ли в этом направлении близкие к нам кратные системы со звездами тех спектральных классов, о которых вы говорили, Объективная проверка?

Смолина ответила очень тихо:

— Да.

Шорину стало жаль ее, и он сказал:

— Вы не волнуйтесь. Не надо. Если даже вы ошиблись..

— Нет! — перебила Смолина. — Это не ошибка.

Шорин молча пошел к книжным шкафам. Достал книги. Смолина сидела, не оборачиваясь. Он долго перелистывал справочники. Потом вернулся к столу. Молча сел, закурил.

— Лариса Павловна…

Она поняла: что-то произошло. Шорин смотрел куда-то в пространство, мимо нее.

— Лариса Павловна, это Мицар, средняя звезда в хвосте Большой Медведицы. Расстояние двадцать пять световых лет. Шестикратная звездная система. Цвет звезд совпадает.

— Значит… — тихо сказала Смолина.

— Вы видели растения, меняющие окраску, — продолжал Шорин. — Мне кажется… я почти уверен… Вы понимаете, на планете, имеющей шесть солнц, своеобразные условия.

Шорин встал, прошелся по кабинету.

— Да, — сказал он, — странный мир. Мир играющих красок. На небе шесть цветных солнц. Вечный день… и цветные полутени. Воздух, вода, растения, почва — все это постоянно, ежесекундно меняет окраску… Фантастический хоровод красок…

— Значит, теперь будут организованы поиски звездного зет-ритма? — спросила Смолина.

Шорин вернулся к столу. Взглянул на Ларису, и в глазах его вдруг сверкнула такая же озорная искорка, какая была раньше в глазах девушки.

— Послушайте, а почему вы сами не догадались вот так проверить? — спросил Шорин и тут же подумал, что это несправедливо: она биолог и мысль, простая для него, Шорина, не так проста и очевидна для нее.

Ему было бы неприятно, если бы она начала оправдываться. Но она промолчала.

— Поиски будут вестись, — сказал Шорин. — И, кроме того… Понимаете, Лариса Павловна, не все зависит от меня, но, видимо, придется подумать о посылке наших сигналов туда, к Мицару.

— Это невозможно, — поспешно сказала Лариса. — Мощность наших установок настолько мала…

— Ничего, — невозмутимо перебил ее Шорин. — Одна очень… как бы это сказать… очень смелая исследовательница научила меря вносить поправку на икс, поправку на то, что будет открыто, изобретено, улучшено, придумано… Я и вношу эту поправку.

Шорин проводил Ларису до дверей кабинета. Потом, когда за дверью затихли шаги, огляделся. Кабинет показался ему большим, чересчур большим.




ЧЕЛОВЕК, СОЗДАВШИЙ АТЛАНТИДУ

Это повесть о путях познания, кстати сказать — прошу простить меня, но почему люди думают, что познание — что-то ужасно скучное?

Карел Чапек
Ветер несет над океаном серые волны туч. Они проходят низко, задевая мачты корабля, сливаются с дымом вулкана и исчезают за горизонтом.

Где-то в стороне — Атлантида. Ее не видно из окна каюты. Но временами доносится раскатистый, неестественно продолжительный гром — это бушует вулкан. Лавовые потоки обрушиваются в океан, и изрезанная молниями завеса пара, дыма, пепла скрывает Атлантиду.

“Иркутск” дважды пытался приблизиться к острову — и оба раза безуспешно. Надо ждать. Извержение закончится, лава застынет, и ветер развеет тучи пепла А пока надо ждать.

Я хожу по каюте и вспоминаю.

Это произошло три месяца назад. Утром из-за горизонта выползло багровое, расплывшееся солнце. Ревзин, стоявший рядом со мной на мостике подводной лодки, сказал: “Солнце красно поутру — моряку не по нутру”… Точная примета. Ураган будет”.

Ураган начался около полудня.

На юге возникла растрепанная тучка, быстро разрослась, затянула лазурь неба черно-багровым покрывалом. Ветер расколол зеркальную поверхность океана, вспучил серо-фиолетовые холмы волн. С глухим, стонущим воем наползал циклон.

“Динго” погрузилась на глубину в полтораста метров. Волнение здесь совсем не ощущалось. Только теперь я поняла, почему Завитаев предпочитает вести основные работы с небольшой и тесной подводной лодки, а не с лайнера “Иркутск”, главной базы экспедиции. Впрочем, нужно иметь крепкие нервы, чтобы работать, не обращая внимания на зловещую тишину, нарушаемую лишь шипением воздуха в трубах, прерывистым гулом двигателей, негромкими и потому особенно напряженными командами.

В шлюзовой камере шла подготовка к спуску двух еще уцелевших роботов-водолазов. Я не сомневалась, что они погибнут, как и шесть предыдущих. Но меня не спрашивали.

Я протиснулась в носовой отсек, заменявший нам кают-компанию. За узким металлическим столом сидел Ревзин. Накануне мы договорились, что я прочитаю ему еще несколько глав из рукописи романа.

Я хорошо знала, что роман этот никогда не будет дописан. После встречи с Завитаевым многое изменилось. Я уже сомневалась в существовании Атлантиды, Завитаев все-таки сумел внушить мне свои идеи. Но дело было не в романе. Просто Ревзин умел слушать. Это большое искусство. Во всяком случае, с точки зрения писателя.

Широкоплечий, грузный, на первый взгляд малоподвижный, Ревзин доставал из просторного кармана комбинезона большой желтый кожаный портсигар, раскладывал на столе листья табака (ему присылали их откуда-то из-под Полтавы), складывал трубочками и не спеша резал своим острым, как бритва, водолазным ножом. При этом он внимательно слушал меня и — я подметила, — когда ему нравилось, отодвигал искрошенный табак, негромко постукивал черенком ножа о стол. Если же, по его мнению, что-то было не так, он откровенно морщил широкое лицо, щурил узкие, с хитринкой глаза, приглаживал редкие, коротко стриженные седые волосы.

Ревзин был почти вдвое старше меня. Он удивительно напоминал старого служаку-боцмана. В нем было все, что в таких случаях полагается показывать на киноэкранах: массивная, тяжелая фигура, пудовые кулаки, квадратный подбородок, медлительные движения. Но глаза сразу стирали это впечатление. Хитроватые, даже лукавые, весело и добро усмехающиеся, умные, смотрящие по ту сторону слов, эти глаза выдавали настоящего Ревзина — талантливейшего инженера, человека высокого ума, немного старомодной, но тонкой культуры.

Ревзин ждал меня. На столе были разложены табачные листья. Надо заметить, что Ревзин курил очень редко — два, может быть, три раза в день. Но возиться с табаком и трубкой он любил.

— Завитаев готовит роботов? — спросил Ревзин. Поморщился, выслушав ответ. Достал нож, долго рассматривал лезвие, потом сказал: — Пропадут…

Я тоже думала, что роботы погибнут. Но меня интересовало мнение специалиста.

— Почему пропадут, Павел Данилыч? — спросила я.

Ревзин пожал плечами:

— Автоматика!

Это прозвучало не очень одобрительно.

— Ну и что?

— А то, что роботы управляются ультразвуковым лучом. Когда роботы глубоко залезают в кратер вулкана… представляете, что происходит? Луч упирается в скалу, управление нарушается.

— Но роботы имеют и независимое, кибернетическое управление.

Ревзин махнул рукой:

— Вся эта кибернетическая музыка работает, в конечном счете, по программе, составленной человеком. А человек почти ничего не знает о больших глубинах. Поэтому и машина плохо соображает. Если, скажем, — он усмехнулся, — если появится морской змей…

— А вы верите?

— Я водолаз!

Судя по интонации, он верил.

Мы помолчали.

— Ладно, — сказал Ревзин. — Давайте почитаем.

Я открыла рукопись.

* * *
Эти главы были написаны почти два года назад. В то время шла дискуссия о местонахождении затонувшего острова. Большинство ученых считало, что Атлантида находилась за Гибралтарским проливом, в Атлантическом океане. По другой гипотезе, Атлантида была расположена в восточной части Средиземного моря. Эту версию впервые выдвинул в середине прошлого века русский ученый Норов, заметивший, что в сочинениях греческих и римских авторов понятия “Атлант”, “Атлантия” связываются именно с восточной частью Средиземного моря.

Копаясь в материалах, так или иначе относящихся к Атлантиде, я обратила внимание на одну деталь, свидетельствующую в пользу Норова и его сторонников. Атланты, если верить рассказанному Платоном преданию, собирались завоевать Грецию и Египет. Для острова, находящегося в восточной части Средиземного моря, обе эти страны соседние, поэтому такая война вполне вероятна. Если же Атлантида была расположена за Гибралтаром, то трудно допустить, чтобы атланты начали войну с Грецией, предварительно не завоевав Испании, Италии, северо-западного побережья Африки. Однако в этом случае гибель самой Атлантиды еще не означала гибели государства атлантов. Если бы, например, Македония погибла в то время, как Александр Македонский дошел до границ Индии, уничтожило бы это созданную им империю? Разумеется, нет. Но точно так же не могло бесследно исчезнуть государство атлантов, если бы его воины прошли от Гибралтара до Греции. Поэтому логичнее предположить, что Атлантида была сравнительно небольшим островом, близким к берегам Греции и Египта. Быть может, современный Крит — часть затонувшей когда-то Атлантиды.

На этом предположении и основывался роман. Писалось легко, и я давно бы закончила книгу, если бы не встреча с Завитаевым. Я пришла проконсультировать у него один чисто технический вопрос. А уходила с ясным сознанием, что книга не нужна.

Завитаев не верил в Атлантиду, и я ничего не могла ему доказать. Завитаев спорил с необыкновенным мастерством. Он столкнул обе гипотезы и уничтожил их взаимными доводами. Каскад парадоксальных рассуждений, целая россыпь внешне очень убедительных доводов — и от моих представлений почти ничего не осталось. “Подумайте, — говорил Завитаев, — сторонники атлантической гипотезы ссылаются на то, что описанная Платоном столица Атлантиды похожа на существовавший у ацтеков город Тенохтитлан. Отсюда делают вывод, что ацтеки копировали атлантов. А вы ссылаетесь на то, что Атлантида как две капли воды похожа на Кноссу, раскопанную археологами столицу критского царя Миноса. Кто же прав? И вы и ваши противники. В этом вся суть. Описанная Платоном Атлантида похожа на любой город той эпохи. Это ярче всего свидетельствует о том, что Атлантида имеет мифический характер. Ведь у каждого реального города есть свои неповторимые черты. А у Атлантиды их нет… Искать этот мифический город бесполезно. Но его можно создать”.

Помню, в первый момент меня очень удивило слово “создать”. Мне даже показалось, что Завитаев оговорился. Однако он действительно имел в виду создание Атлантиды!

Сейчас идея Завитаева представляется мне вполне закономерной. Но тогда я была ошеломлена. Я даже пыталась возражать. А Завитаев улыбался. Я не знала, что его проект уже принят…

У Завитаева молодое лицо и старый лоб. Контраст удивительный. Лоб прорезан глубокими горизонтальными морщинами — верный признак, что человек живет напряженной умственной жизнью. Позже Завитаев признался мне: “Я отвык так просто отдыхать. Не могу отвлечься от мыслей. Единственное, что я научился, — переключать мысли. Думаешь об одном, затем — раз! — словно рычаг передвинулся… Скрежет, скрип — и мысли потекли по другому руслу”. Я переспросила: “Скрежет и скрип?” Завитаев кивнул: “Еще как! Мысль, если она чего-нибудь стоит, не любит, чтобы ее отключали. Она любит, чтобы ее думали. Но переключаться приходится. Это заменяет отдых”. На мой взгляд — плохо заменяет. Именно поэтому у Завитаева молодое лицо, но старый лоб. И морщины становятся глубже, когда Завитаев улыбается.

“Не ожидал, что фантаст может быть таким скептиком, — посмеивался Завитаев. — Знаете, это потому, что вы женщина. В глубине души женщины консервативны. Даже когда они фантазируют… Нет, серьезно, почему вы не верите?”

Почему я не верила? Трудно сказать. Даже в наш необыкновенный век идея Завитаева была слишком необычна и слишком дерзка. Завитаев предлагал создавать искусственные острова путем управляемого извержения вулканов.

При естественных извержениях подводных вулканов иногда действительно образуются небольшие островки. Это я знала. Но Завитаев шел значительно дальше. Он говорил о принципиальной возможности вызвать истечение магмы в любой точке океана. Он выдвигал метод расчета, который, по его мнению, давал возможность заранее предвидеть масштабы и результаты извержения. Завитаев говорил о новых портах в океане, о создании искусственных перешейков (например, в Беринговом проливе, между Азией и Америкой). Больше того: он планировал изменение климата путем образования защитных барьеров, отбрасывающих холодные течения. Наконец, он предвидел в будущем создание новых территорий в заранее выбранных благоприятных климатических условиях. “Вы же привыкли к искусственным морям и озерам, — говорил он мне в тот вечер. — Какой фантастикой казался когда-то проект поворота сибирских рек и создания моря в Сибири! Сейчас это уже реальность… Следующий этап — создание искусственных островов. Человек перекроит океан, как перекроил материки…”

“Помните, как Брюсов описывает гибель Атлантиды? — спросил в тот вечер Завитаев. — Есть у него стихи… кончаются они так:

Дерзко умы молодые

Дальше, вперед посягнули,

К целям запретным стремясь…

Грозно восстали стихии,

В буре, и в громе, и в гуле

Мира нарушили связь.

Пламя, и дымы, и пены

Встали, как вихрь урагана;

Рухнули тверди высот,

Рухнули башни и стены

Все — и простор Океана

Хлынул над Городом Вод!

Я помнила эти стихи. Атланты “все, что возможно, постигли”, и разразилась катастрофа.

“Вот-вот, — подхватил Завитаев. — Слишком много знали — и потому погибли. Это повторил и Алексей Толстой в “Аэлите”. В этом, если хотите, вся философская подоплека мифа об Атлантиде. А меня такая философия не устраивает. Я за другой принцип: много знали — и потому создали новый материк, создали Атлантиду”.

Мы расстались в тот вечер, ни о чем не договорившись. Но вернуться к роману я уже не могла. Проблема поисков мифической Атлантиды потускнела перед дерзостью идей Завитаева. Кстати, Завитаев еще тогда сказал мне, что первый же искусственный остров назовет Атлантидой…

Отказаться от почти написанного романа было нелегко. Я попробовала повернуть сюжет — ничего не получилось. Попробовала ввести новых героев, прежде всего самого Завитаева, и опять ничего не получилось. Тогда я отложила эту рукопись почти на два года. Потом меня разыскал Завитаев. На этот раз мы говорили очень мало. Завитаеву не пришлось меня убеждать. В тот же день мы вылетели во Владивосток. А еще через сутки были на борту “Динго”. Рукопись я все-таки взяла с собой…

* * *
— Та-ак, — сказал Ревзин, дослушав главу. — Так.

Он аккуратно собрал в портсигар нарезанный табак.

— Как это у вас там о Завитаеве говорится?.. Прочтите, пожалуйста, еще раз.

Я прочла:

— “Представьте себе д’Артаньяна, но не молодого, из “Трех мушкетеров”, а сорокалетнего, из “Двадцати лет спустя”, по-прежнему честолюбивого, но уже научившегося соизмерять желаемое с достижимым. Уберите бородку, но оставьте проницательный взгляд острых глаз, оставьте худощавое, энергичное, резко очерченное лицо и хищный крючковатый нос. Замените мушкетерский камзол на кожаную куртку, а шпагу — на логарифмическую линейку…”

Ревзин рассмеялся.

— Знаете, линейка — это совсем неудачно. Впрочем, не в этом дело. Тут всё — чисто внешне.

Я попыталась возражать.

Ревзин вежливо улыбался, покашливал, качал головой. Потом сказал:

— Завитаев действительно не терпит преград. В духе д’Артаньяна. Но за вашим Завитаевым стоит не рота мушкетеров, а наука и техника двадцатого столетия. Представляете силищу? Д’Артаньян хотел власти, славы, богатства. А чего хочет Завитаев? Выполнить план экспедиции? Мало! Обеспечить счастье грядущих поколений? Пожалуй, много! Истинный Завитаев где-то посредине. Тут сложный сплав из многих, даже противоречивых, составляющих. И главное- уверенность, чертовская уверенность! Вы обратили внимание — Завитаев никогда не сомневается. Тут есть над чем подумать… Кстати, в каких это скафандрах ваши герои ищут Атлантиду?

— В сверхпрочных.

— В сверх… каких?

— В сверхпрочных скафандрах, — повторила я.

Ревзин усмехнулся:

— Вот в этом вся штука! Вам кажется, что достаточно добавить слово “сверх” — и все объяснено… Сколько этих “сверх” в современной фантастике! Сверхскоростные, сверхмощные, сверхпрочные…

— Простите, я не помешал?

Я не заметила, как в отсек вошел Завитаев. Он стоял у двери, глубоко засунув руки в карманы брюк, и иронически поглядывал на нас.

— Роботы подходят к кратеру вулкана, — негромко сказал Завитаев. — Если это не помешает обсуждению извечных вопросов…

— Не помешает, — ответил Ревзин.

Мы прошли в соседний отсек; здесь были расположены приборы управления роботами-водолазами. На узком, словно приплюснутом экране светился яркий, мерно покачивающийся луч. Это работал телепередатчик, установленный на одном из роботов. Скорость спуска была велика, и я не могла разглядеть попадающих в луч глубоководных рыб. Они прочерчивали экран серебряными полосками — и мгновенно исчезали.

— До кратера триста метров, — сказал оператор, сидевший за пультом управления.

Это был молодой парень, лет восемнадцати — девятнадцати. Он говорил преувеличенно твердо, но время от времени машинально облизывал губы. Он волновался. Впрочем, все мы волновались. Тщательно разработанный Завитаевым план находился под угрозой.

* * *
Здесь мне придется сказать несколько слов о сложившейся ситуации.

Земная кора значительно тоньше под океаном. Поэтому выбор дна океана для первого искусственного извержения был вполне понятен. Но Завитаев сделал следующий шаг: он решил вести работы из кратера потухшего подводного вулкана. Это сократило путь к магме.

В Тихом океане много старых подводных вулканов. После долгих исследований Завитаев выбрал один из них, названный им Плутоном. Глубина океана в этом месте достигала пяти километров. Плутон имел высоту около двух километров. Жерло кратера, заполненное водой, опускалось на глубину восьми километров, то есть было ниже дна океана на шесть километров. За полтора года автоматические буровые установки, смонтированные роботами-водолазами, прошли еще семь километров. Остальное должен был сделать направленный взрыв. Подготовка к взрыву уже заканчивалась, когда случилось несчастье с первой парой роботов. Были опущены еще два робота — и тоже погибли. Затем еще два… Сейчас к кратеру Плутона приближались два последних робота. Других на лодке и на базе не было.

Луч на экране телевизора уперся в плоскую темную вершину Плутона. Только теперь я заметила в углу экрана расплывчатые контуры второго робота. Он уже опускался в кратер вулкана. Внешне робот походил на спрута: сферический корпус, четыре глаза-линзы, пять гибких металлических щупалец.

Щупальца дрожали в потоке воды…

— Я увеличил скорость спуска, — сказал оператор.

Завитаев молча похлопал его по плечу.

— Роботы в кратере, но управление не прервалось. Почему? — спросил Ревзин.

— Проводная связь, — коротко ответил Завитаев. — На этот раз мы увидим, что с ними происходит.

Роботы опускались в глубь кратера с огромной быстротой. Ничего нельзя было разглядеть — освещенные лучами прожекторов стенки кратера сливались в сплошную мутную полосу.

Я наблюдала за Завитаевым. После разговора с Ревзиным мне казалось совершенно необходимым понять, по-настоящему понять Завитаева. Было стыдно за внешне эффектную, но неглубокую “мушкетерскую” характеристику. Кто же он, человек, создающий Атлантиду? Я задавала себе этот вопрос и не могла ответить. Созревала какая-то очень смутная мысль, но какая именно, я еще не могла осознать. Так бывает во сне: протягиваешь к чему-то руку, вот-вот коснешься — и не достаешь…

Завитаев, наморщив лоб, смотрел на экран телевизора. По его худощавому лицу бежали отброшенные экраном световые пятна. В мелькании света было что-то тревожное, настораживающее. Но Завитаев оставался спокойным. И это не было то спокойствие, которое достигается умением скрывать волнение. Нет, Завитаев и в самом деле не волновался. С таким выражением лица человек смотрит в окуляр микроскопа: где-то в микромире происходят события, по-своему грандиозные, но человек спокойно вращает винт кремальеры, потому что он, человек, стоит над этими событиями и управляет ими…

— С семеркой что-то случилось! — воскликнул оператор.

На пульте управления тревожно замигали сигнальные лампы. Я нагнулась к экрану. Было видно, как робот (его изображение быстро увеличивалось) раскачивается и судорожно взмахивает металлическими щупальцами.

— Нужно увеличить скорость спуска восьмерки, — негромко сказал Ревзин. — Тогда удастся проскочить.

— Нет. — Завитаев внимательно смотрел на экран. — Нам надо знать, что случилось. Это важнее.

Ревзин достал трубку, сухо спросил:

— Курить можно?

— Пожалуйста, Павел Данилович, — улыбнулся Завитаев. — Курите.

На экране творилось нечто странное. Робот, отчаянно размахивая щупальцами, сражался с кем-то невидимым. Это напоминало фантастический танец… В ярких лучах прожекторов можно было разглядеть даже мельчайшие детали робота: выпуклые швы и цифру “7” на блестящем сферическом корпусе, оправу линз, шарнирные сочленения щупалец… Отчетливо были видны и скалистые стенки кратера, местами густо заросшие водорослями. Но того, кто напал на робота, мы не видели. Вероятно, это невидимое существо передвигалось с огромной быстротой, потому что робот метался из стороны в сторону, выбрасывал щупальца то вверх, то вниз…

Машина отчаянно сражалась за свою жизнь. В этом одновременно было что-то трагическое и жалкое.

— Включите ультрафиолетовые светильники, — распорядился Завитаев.

Оператор отрицательно покачал головой:

— Связь с семеркой…

— Тогда у другого! — быстро сказал Завитаев.

— Есть! — ответил оператор.

И почти тотчас же я увидела, как на экране мелькнули три странных светящихся силуэта. Я не успела рассмотреть их. Один из них надвинулся на экран, изображение резко качнулось — и экран погас.

— Конец, — попыхивая трубкой, негромко произнес Ревзин. — Эти твари напали на восьмерку. — Он помолчал, потом, не глядя на Завитаева, сказал: — С ультрафиолетовым светом вы правильно придумали.

— Да, удачно, — кивнул Завитаев и пояснил мне: — На больших глубинах рыбы часто бесцветны, прозрачны, а потому и невидимы. Но они флюоресцируют под действием ультрафиолетового света. К сожалению, мы почти ничего не успели увидеть… Подождем минут сорок. Если роботам удастся вырваться, они всплывут… Готовьте скафандры, Павел Данилович.

— Вы… рискнете?

— Да. С роботами мы больше ничего не добьемся. Нужен человек.

Голос Завитаева доносился откуда-то издалека. Я потеряла ощущение реальности событий. Все произошло слишком быстро. Головокружительный спуск роботов в кратер потухшего подводного вулкана, битва машин с невидимым врагом, молниеносные прыжки странных светящихся существ и погасший экран телевизора… А в отсеке горел свет, будничными голосами разговаривали Завитаев и Ревзин, за стальной перегородкой деловито урчал двигатель.

— Я спущусь один, — говорил Завитаев. — Это будет разведкой. Если мне удастся дойти до дна кратера, я дам сигнал. Тогда пусть идут все… все, кто может и хочет. Одному мне не справиться.

— Добро. — Ревзин выколотил трубку, сунул ее в карман. — Надо заняться скафандрами. — Он посмотрел на часы. — Через двадцать минут скафандры будут готовы.

* * *
Я пошла с Ревзиным, мне не хотелось мешать Завитаеву. Массивный, грузный Ревзин легко протискивался в узкие люки, я с трудом поспевала за ним. Нам пришлось пройти вдоль всей лодки: скафандры хранились в кормовом отсеке, рядом со шлюзовой камерой.

Скафандры Ревзина висели в длинном, стоящем вдоль борта шкафу. Это были черные комбинезоны с цилиндрическими, закругленными сверху шлемами. Дыхательные приборы, упрятанные в обтекаемые кожухи, лежали отдельно — на стеллажах.

Ревзин сосредоточенно возился со скафандрами. Я не хотела его отвлекать и молча сидела в стороне. Так прошло минут десять — пятнадцать. Потом Ревзин покосился в мою сторону и спросил:

— Значит, в романе у вас скафандры сверхпрочные?

— Сверх! — весело ответила я.

Мне хотелось разговорить старика. Я сказала ему, что, по моему мнению, научная достоверность не всегда обязательна для фантастики. Отправил же Жюль Берн своего героя в путешествие на… комете.

— Может быть, и так, — задумчиво отозвался Ревзин. — Мне почему-то казалось, что фантастика прежде всего литература научного предвидения.

— А как быть с “Аэлитой”? — спросила я. — Блестящая вещь, но где там предвидение будущего? Или Уэллс… Нет, писателя интересуют в первую очередь люди. Будущие люди, а не будущие машины.

Ревзин достал портсигар, повертел его в руках и снова спрятал в карман.

— Все-таки вы ошибаетесь, — сказал он. — По-вашему, человек — это художественная литература, а машины — наука, техника. Разделение немного искусственное. Лев Толстой, Куприн и многие другие писали о животных; это литература? А современные машины куда умнее животных, я бы даже сказал, человечнее, живее… И самое главное — они созданы человеком. Они второе “я” человека. Вот вы написали в романе “сверхпрочные скафандры”, и вам кажется, что этим все сказано. А для меня они так же прекрасны, как статуи Микеланджело, картины Репина, музыка Бетховен на… До сих пор помню тот день, когда впервые взял в руки скафандр. Это была старая рейдовая маска японского образца. В ней можно было опуститься на семь- десять метров, часто отказывали клапаны… Но верите ли, я дрожал над ней. Я пять раз в день разбирал ее нехитрый механизм — и чистил, чистил, чистил… Маска барахло, дрянь, но я и по сей день благодарен ей за то, что она открыла мне путь в море. А потом были десятки разных аппаратов, и каждый имел свой характер, иногда строптивый, иногда покладистый, часто — коварный. И за этим угадывались мысли их конструкторов, поиски, удачи и неудачи тех, кто создавал скафандры. Иногда разбираешь аппарат, смотришь на какую-нибудь деталь и видишь: здесь конструктор не смог победить. Боролся и так и эдак, мучился — и не смог, отступил. Это чувствуется, как фальшивая нота в талантливой музыке… Я спускался с аквалангом, в шланговых скафандрах, в жестких аппаратах Кунке и Нейфельдта, сам проектировал скафандры — и даже думал, что всё знаю и всё понимаю. И вдруг появился Завитаев. Он пришел ко мне в конструкторское бюро и спокойненько сказал: “Нужен скафандр для спуска на глубину в двадцать километров”. Я ехидно объяснил ему, что максимальная глубина океана, к сожалению, не превышает одиннадцати километров. Он пожал плечами: “Пустяки! Мы будем спускаться в кратеры подводных вулканов”. Я еще не знал, зачем нужно спускаться в эти кратеры, но уже поверил Завитаеву- сразу, с первых же слов. Черт побери, ведь никто до него не додумался, что наибольшая глубина не в океанских впадинах, а именно в кратерах потухших подводных вулканов!.. Эти скафандры — я работал над ними три года — чем-то напоминают мне самого Завитаева… Может быть, дерзостью. Да, пожалуй, дерзостью и простотой. Ну-ка, потрогайте комбинезон…

Шероховатая оболочка комбинезона оказалась не то чтобы очень тонкой, но удивительно гибкой, податливой. Ее можно было сжать почти без всякого усилия, как самую обыкновенную материю.

Я не специалист по скафандрам, но это поразило меня. Глубоководные скафандры всегда жесткие, с бронированной оболочкой. Есть, конечно, и мягкие скафандры: давление воды уравновешивается в них давлением воздуха. На глубине в сто метров — десять атмосфер. Даже самый выносливый человек может пробыть в таких условиях считанные минуты… И вот скафандр, рассчитанный на двадцатикилометровый спуск (две тысячи атмосфер!), оказывается мягче гидрокостюма, в котором ныряют аквалангисты…

— Нет, скафандр не мягкий, — сказал Ревзин. Он был доволен произведенным эффектом. — Точнее, мягкий и не мягкий. Чем глубже, тем он становится жестче. И это проще, чем вы думаете. Оболочка состоит из двух слоев. Наружный — пластик. Для прочности и изоляции. А внутренний слой — металлический. В сущности, это фольга, только крепкая. При спуске под воду она заряжается электричеством. Положительным электричеством от электростатического генератора. Одноименные заряды отталкиваются. Каждый участок оболочки стремится оттолкнуть противоположный ему участок. Это и заменяет внутреннее давление воздуха. А для человека статические заряды безвредны…

Ревзин с увлечением объяснял устройство скафандра. Оно действительно было предельно простым. И только одна часть вызвала у меня сомнения — двигатель. Это сооружение состояло из системы электромагнитов, приводивших в колебательное движение гибкую металлическую пластину, напоминавшую нечто среднее между спинным и хвостовым плавниками рыбы.

— Здесь то же достоинство, — сказал Ревзин. — Предельная простота. Надежность и простота. Вы улыбаетесь? Честное слово, напрасно. Природа — хитрый конструктор, она не зря снабдила рыб именно такими плавниками. С этой штукой в скафандре можно развить скорость до десяти узлов. Она не сломается…

Телефонный звонок прервал Ревзина. Звонил Завитаев — нас ждали в шлюзовой камере.

* * *
Ревзин быстро закончил осмотр дыхательных аппаратов, и мы прошли в соседний отсек. Кроме Завитаева, здесь были капитан “Динго” Самарин — высокий, щеголеватый моряк, недавно пришедший из военного флота, Ермаков — помощник Ревзина, молодой человек в очках, на редкость серьезный и молчаливый, и Городецкий — один из сотрудников Завитаева, такой же самоуверенный и, по-видимому, такой же талантливый, как и сам Завитаев.

Ревзин доложил, что скафандры готовы.

— Хорошо. — Завитаев посмотрел на часы. — Надо спускаться. Скажите, капитан, как с “Иркутском”? Шторм не угрожает кораблю серьезными неприятностями?

Самарин ответил, что циклон проходит стороной, шторм сильный, но не опасный.

Видимо, Завитаев за это время продумал все до мельчайших деталей. Он отдавал распоряжения, удивившие меня предельной точностью и краткостью.

— Телепередатчик я с собой не возьму, — продолжал он, снова обращаясь к капитану, — но гидротелефонную связь будем поддерживать.

— Я спустил телекамеру, — сказал Самарин. — Мы сможем наблюдать за вами… до кратера.

— Хорошо, — кивнул Завитаев. — Ну, тогда все… Давайте ваш скафандр, Павел Данилович.

Ревзин и Ермаков принесли скафандр. Я смотрела, как Завитаев надевает черный комбинезон. Безусловно, Завитаев шел на большой риск — гибель роботов не была случайностью. Но ни сам Завитаев, ни те, кто помогал ему надевать скафандр, не произнесли ни одного слова об опасности. Я подумала, что за два года работы в океане они, наверно, прошли через многие трудности и у них выработался свой критерий опасного и неопасного. Это было плохое объяснение, но все-таки объяснение. Та смутная мысль, которая возникла у меня, когда Завитаев следил за спуском роботов, появилась вновь. Я подумала, что Ревзин прав: главное в Завитаеве — полная уверенность в возможности по-своему управлять событиями, быть над ними. Но откуда бралась такая уверенность, на чем она основывалась? Ответить на эти вопросы я не могла…

Ермаков не спеша (насколько я успела узнать, он всегда действовал методически) укрепил на груди Завитаева дыхательный аппарат. Ревзин подал ранец с выступающим металлическим плавником. Из объяснений Ревзина я уже знала, что в этом ранце, надеваемом за спину, размещены приборы, электростатический генератор и аккумуляторы. Громоздкий дыхательный аппарат и ранец, из нижней части которого торчал нелепый на вид плавник, придавали Завитаеву довольно комический вид. К моему удивлению, появилась еще одна — новая для меня — часть скафандра. Это был небольшой, окрашенный в оранжевый цвет баллон, который Ермаков подвесил к дыхательному аппарату. От баллона отходили два гибких металлических шланга с… пистолетами. Да, с пистолетами, причем имеющими очень древний, я бы сказала, опереточный вид: длинные дула пистолетов оканчивались раструбами.

Ревзин подал Завитаеву шлем.

— Подождите, — сказал Завитаев и обернулся ко мне: — Вот что. Когда я спущусь на дно кратера, пойдет вторая партия. Я не возражаю, чтобы с этой партией пошли и вы. — Он помолчал, что-то обдумывая, потом повторил: — Да, как начальник экспедиции, я не возражаю. Если вы, конечно, захотите…

Это было настолько неожиданно, что я ничего не смогла ответить.

— Я не специалист в литературе, — продолжал Завитаев, — ив ваши дискуссии с Павлом Даниловичем не вмешиваюсь. Но мне кажется, написать что-нибудь путное можно только после того, как увидишь собственными глазами…

Ревзин помог ему надеть шлем.

* * *
В центральном посту подводной лодки было темно и тесно. Освещение пришлось выключить, иначе мы ничего не разглядели бы на тусклом экране телевизора. В темноте мерцали циферблаты приборов. Самарин — изредка, вполголоса — отдавал команды рулевому. Мерно тикал хронометр, подчеркивая напряжение наступившей тишины. Те, что мы видели на экране телевизора, не сопровождалось ни единым звуком. Это создавало своеобразный, довольно мрачный контраст.

Завитаев спускался почти вертикально. Луч его нагрудного прожектора и узкие пучки света, излучаемые фарами телепередатчика, с трудом пробивали глухую, иссиня-черную тьму. Скорость спуска была настолько велика, что телепередатчик, подвешенный на тросах и имеющий маневровый двигатель, едва поспевал за Завитаевым. Когда камера передатчика приближалась к Завитаеву, я видела, с какой бешеной энергией рассекает воду металлический плавник…

Ломая напряжение тишины, загудел динамик, и послышался ясный, спокойный голос Завитаева:

— Глубина два километра. Скафандр работает превосходно. Как слышите меня?

Городецкий (он стоял в стороне, у гидротелефона) поспешно ответил:

— Слышим хорошо. Вот видим неважно. Телекамера барахлит. Вы не встречали ничего интересного?

Завитаев ответил не сразу. Потом мы услышали смех:

— Нет, к счастью, пока интересных встреч нет — ни кальмаров, ни акул…

— Звук уже ощутимо запаздывает, — заметил Ревзин. — Скажите Завитаеву, что в случае опасности мы просигналим фарами телекамеры.

Снова наступила тишина, нарушаемая (правильнее было бы сказать — не нарушаемая) редкими командами Самарина и бесстрастным пощелкиванием хронометра. Так прошли минуты две — три. Внезапно Ревзин пригнулся к экрану телевизора и хрипло сказал:

— Ну вот, легки на помине… Акулы! Включите боковые фары камеры.

На экране возникло два широких луча, и я увидела акул, их было штук пять. Они кружили около телекамеры, постепенно сужая круги.

— Предупредите Завитаева, — распорядился Ревзин.

Фары телекамеры тревожно замигали. Спустя несколько секунд (они показались мне очень длинными) в динамике раздался голос Завитаева:

— Спасибо. Вижу. Пока они, кажется, заняты камерой.

Я спросила Ревзина, нельзя ли что-нибудь предпринять. Он отрицательно покачал головой:

— Это не страшно. Нужно было только предупредить.

Одна из акул вплотную приблизилась к телепередатчику. На экран наползла широкая, приплюснутая голова с большими выпуклыми глазами, сверкающими в лучах прожектора.

— Глубоководные акулы, — сказал Ермаков. — Их открыли Гуо и Вильм при первых погружениях в батискафе.

— “Открыли”!.. — буркнул Ревзин. — Закрыть их надо, вот за это и памятник стоило бы поставить.

Акула долго рассматривала камеру телепередатчика. Потом отплыла в сторону, и сейчас же вся стая бросилась вниз, к Завитаеву. Теперь я могла сосчитать акул: их оказалось девять, больше, чем я предполагала. Они быстро нагоняли Завитаева.

К моему удивлению, Завитаев и не старался уйти от акул. Он замедлил, а затем вообще прекратил спуск и обернулся к акулам. Но хищники обошли его и образовали круг. Световые лучи в двух местах пересекали этот круг; акулы выплывали из темноты и снова исчезали во мраке.

Я видела: Завитаев держит в руках пистолеты. На этот раз акулы сужали круг очень быстро. Неожиданно (это было настолько неожиданно, что я отшатнулась от экрана) яркие вспышки разорвали темноту. Лучи прожекторов сразу потускнели. По экрану метнулись черные тени. Снова и снова полыхнули огненные вспышки.

Когда глаза опять привыкли к полумраку, я увидела, что все кончено. Завитаев продолжал спуск. Акулы исчезли.

— Чертовская штука, — неожиданно сказал Самарин, — Что эго такое?

— Понравилось? — спросил Ревзин. — Это пистолеты,использующие электрогидравлический эффект. Выбрасывают струю жидкости под давлением в тысячи атмосфер. Можно пробить стальную плиту. К тому же жидкость самовоспламеняется в воде… Вот, Петр Николаевич придумал. — Он кивнул в сторону Ермакова.

Тот сосредоточенно протер стекла очков и молча показал на экран.

Да, на экране уже была видна зубчатая вершина Плутона. Завитаев, почти не уменьшая скорости, описал круг над черной воронкой кратера и пошел вниз.

— Все, — сказал Ревзин. — Можно поднимать камеру.

Он обернулся ко мне:

— Пойдемте. Спуск будет продолжаться долго, больше часа…

* * *
Ревзин нарочно увел меня в кают-компанию. Он не знал, что произойдет с Завитаевым, и не хотел, чтобы я оставалась у гидротелефона. Мы сидели под сводчатой стеной кают-компании и говорили о фантастике. Нужно отдать должное Ревзину — он старательно отвлекал меня от неприятных мыслей. Постепенно мы разговорились. И тогда я сказала Ревзину:

— Вы все-таки неправы. Машины — не предмет для художественной литературы. Они нужны только как реквизит на сцене, а главное — игра актеров. Есть два подхода к научной фантастике; я покажу вам на примерах. Закройте глаза…

Он послушно зажмурился. Потом улыбнулся:

— Итак?..

— Итак, представьте себе космический корабль, возвращающийся после дальнего полета. На корабле несколько человек. Скажем, четверо. Они уже давно не были на Земле — семь или десять лет. Это очень разные люди. Они истосковались по Земле и потому в последние месяцы стали нетерпеливыми, раздражительными, замкнутыми. Может быть, даже поссорились из-за какого-нибудь пустяка. Каждый теперь живет своими мыслями. Впереди — Земля и конец многолетнего заключения в тесных каютах космического корабля. И вот рация — впервые за все время — уловила сигналы Земли. Говорит Земля… И говорит примерно следующее: “Ваш корабль — единственный, находящийся вблизи необычайной кометы. Комета уходит в космос, найти ее потом не удастся. А она состоит из минус-материи, материи с отрицательной массой. На Земле мы не могли получить ничего подобного, только догадывались. И вот комета уходит… Вы — и только вы — могли бы ее догнать. Конечно, вы невероятно устали, вы жаждете возвращения на Землю, вы заслужили отдых; и никто не упрекнет вас, если вы не измените курса. Ведь погоня за кометой — еще три года… Решайте сами. И, если хотя бы один человек не захочет, возвращайтесь на Землю”. Четверо молча расходятся по своим каютам…

— Дальше, — нетерпеливо перебил Ревзин.

— Не спешите. Четыре человека думают. Они были убеждены, что скоро вернутся на Землю. Они считали дни. А теперь надо отложить возвращение на три года. Впрочем, надо ли? Ведь они имеют право выбрать. Есть же предел человеческим силам. Разве они и так не совершили подвиг?

— Ну, а дальше?

— Не спешите, Павел Данилыч. На этом построен весь рассказ. Дальше ничего нет. Четыре человека думают. Кто-то из них достал шкатулку с горстью родной земли. Кто-то смотрит на портрет сына… А время идет. Надо ответить Земле. И четыре человека возвращаются к пульту управления. Они рассчитывают курс — корабль пойдет в погоню за кометой. И та неприязнь, которая возникла между ними за последнее время, исчезает. Они пробыли вместе семь или десять лет. Но именно сейчас по-настоящему, до конца узнали друг друга. Узнали — и не разочаровались. Вот и все.

Ревзин долго молчал. Я мысленно подсчитывала, на какой глубине сейчас находится Завитаев.

— Хорошо, — сказал наконец Ревзин. — А второй рассказ?

— Ну, это просто. Все то же самое, только короче и без психологических тонкостей. Главное — погоня за кометой. Приключения. Много приключений. Можно подробно рассказать о минус-материи. Люди выполняют задание и возвращаются на Землю.

Ревзин поморщился.

— И все?

— Да. В первом рассказе фантастическая ситуация: звездолет, космические расстояния и сроки, комета, минус-материя — нужна только для того, чтобы поставить человека в необыкновенные условия. А во втором — необыкновенная ситуация становится целью. Главное уже не человек, фантастические приключения, комета, минус-материя… Ну, что вы скажете?

Ревзин ответил:

— Месяца три назад мы тут спорили… Ермаков (он тихий только в вашем присутствии) утверждал, что человек не все сможет, что есть границы, которые никогда не удастся перейти, как бы ни развивалась наука. Вот, например, путешествия в прошлое: мы можем изучать прошлое до мельчайших деталей, но нельзя побывать в прошлом. Это принципиально неосуществимо. Теоретические знания не имеют пределов, практические же возможности человека отнюдь не беспредельны, — примерно так говорил Ермаков. Он приводил и другие примеры. Скажем, космос. Можно беспредельно совершенствовать космические скафандры, но никогда человеку не удастся быть в космосе вообще без скафандра. Здесь — граница для человека. Мы можем беспредельно изучать птиц, беспредельно совершенствовать летательные аппараты, но никогда не сумеем — хотя бы на миг — перевоплотиться в птиц и почувствовать то, что они чувствуют, увидеть мир так, как они его видят. Здесь еще один предел. Они очень далеки, эти пределы, но они есть… Завитаев и Городецкий не соглашались. Спор был горячий… На первый взгляд, позиция Завитаева и Городецкого оптимистичнее и привлекательнее. Но пути познания не прямолинейны: чтобы сделать шаг вперед, иногда нужно признать, что то-то и то-то принципиально невозможно. Ну, хотя бы вечный двигатель. Изобретатели вечного двигателя тоже могли считать, что их точка зрения оптимистичнее… Так вот, границы возможностей человека: существуют они или нет, каковы они, — это литература?

Я ответила:

— Еще бы!

И Ревзин тихо рассмеялся:

— Вот видите! Проблема, так сказать, без людей, но — литература.

— А что вы думаете об этих границах? — спросила я Ревзина. — Есть такие границы или это как горизонт: идешь к нему — и он отодвигается?

Я не дождалась ответа. Ревзин курил и молчал. Потом он сказал:

— Идите… вам нужно отдохнуть. Наверно, придется спускаться. Я позову вас…

* * *
Я прошла в свою каюту — узкую, неуютную дыру, которую только из уважения к морской терминологии можно было назвать каютой. Рядом с койкой, вдоль стенки, проходили трубы воздушной и водной систем, подушка моя упиралась в наглухо задраенный иллюминатор. Я лежала в темноте, прислушиваясь к доносившимся из-за двери голосам. Дважды кто-то прошел мимо моей каюты; мне казалось, что войдет Ревзин и скажет что-то страшное, непоправимое.

Судя по времени, Завитаев уже миновал то место, где погибли роботы. Я тщетно пыталась припомнить облик странных светящихся существ, мелькнувших тогда на экране телевизора. От напряжения начали болеть виски. Где-то рядом шумела перекачиваемая по трубам вода. В темноте мерцали призрачные огоньки.

Я думала о разговоре с Ревзиным. Мне вспомнилась фраза, сказанная Ревзиным о Завитаеве: “Черт побери, ведь никто до него не додумался, что наибольшая глубина не в океанических впадинах, а в кратерах потухших подводных вулканов”. Ревзин узнал только одну научную идею — и сразу поверил человеку. Поверил, не зная его, и вот работает, хотя во многом расходится с ним — и как человек почти противоположен Завитаеву.

Мы привыкли, описывая людей, говорить о внешности, характере, привычках, поведении, убеждениях. При описании ученого этого уже недостаточно. Более того: внешность, характер, привычки, словом, чисто человеческая сторона личности — все это отходит на второй план. Ученый, будучи “в жизни” нерешительным, мягким, даже консервативным, может смело выдвигать сверхреволюционные научные идеи. Какое значение имеет для изображения ученого, красивый он или нет, скупой или щедрый, любит он музыку или нет?.. “Скажи мне, каковы твои научные идеи, и я скажу, каков ты”. Так ли это?..

* * *
Прервал мои размышления Ермаков. Он стоял в тесном коридорчике и методически стучал в открытую дверь. Я вскочила, зажгла свет. Мне казалось, что прошло очень много времени: события куда-то отодвинулись, потеряли остроту.

— Все благополучно, Петр Николаевич? — спросила я.

Ермаков сосредоточенно посмотрел на меня, поправил очки и коротко ответил:

— Да, все.

В шлюзовой камере пять человек надевали скафандры. Это сразу вернуло меня к действительности.

— Мы будем спускаться, — сказал Ревзин, глядя куда-то мимо меня.

— Вы можете наблюдать по телевизору, — быстро вставил Городецкий.

Ревзин недовольно хмыкнул. Я поняла, что до моего прихода они поспорили.

— Начальник экспедиции разрешил мне идти вместе с вами, — сказала я.

Это прозвучало твердо и убедительно, хотя я до сих пор не понимаю, почему решила настаивать — вначале я как-то не приняла всерьез предложение Завитаева.

— Опасно, понимаете… — начал Городецкий.

— Надевайте комбинезон, — перебил его Ревзин, обращаясь ко мне. — Ничего не случится. Раз все идут… — Он ободряюще улыбнулся. — Вы помните, как надо управлять скафандром? Я объясню вам еще раз.

* * *
Есть что-то общее между любовью и жаждой открытий. Оба чувства иногда настигают человека внезапно и сразу оттесняют все остальное. Оба чувства властно влекут навстречу, казалось бы, непреодолимым трудностям, окрыляют, дают силу и отвагу.

Сейчас мне вряд ли удастся описать то странное чувство, которое охватило меня, когда открылся люк шлюза и, оттолкнувшись от борта “Динго”, я повисла в воде. В первый момент мне показалось, что это навсегда останется в памяти. Но прошло совсем немного времени, и новые, неизмеримо более сильные впечатления стерли своеобразное ощущение первых минут спуска. Помню только, что тогда меня удивила легкость, с которой я могла двигать руками. Огромное давление (это я поняла потом) почти не увеличивало плотности воды, и плавать было так же легко, как и на поверхности, хотя оболочка скафандра стала жесткой: комбинезон сгибался только в локтях и коленях. Первое время меня почему-то беспокоили рукавицы: с трудом удавалось сжимать и разжимать пальцы, — но очень скоро я освоилась и перестала это замечать.

Я забыла обо всем — оставалось лишь непередаваемое ощущение полета. Впрочем, “полет” — неудачное слово: на самолете, в закрытой кабине, нет физического ощущения скорости. Здесь же скорость чувствовалась совершенно явственно: двигатель мягко, но сильно толкал вперед, скафандр вибрировал в потоке воды. Кружилась голова — от скорости, от радостного сознания, что я могу управлять скафандром, от пьянящей мысли, что за поясом у меня пистолеты, а впереди — новое, неизведанное.

* * *
Нас было шестеро: Ревзин, Самарин, Городецкий, два моряка с “Динго” и я. Управление скафандром действительно не представляло труда: мне пришлось следить только за работой двигателя, остальное делали автоматические приборы. Вес скафандра, вообще довольно значительный, в воде совершенно не ощущался.

Лучи прожекторов опережали нас метров на двадцать. Они высверливали впереди узкий желтый туннель, за пределами которого была непробиваемая толща тьмы. Эта бездонная тьма оживала лишь изредка, когда мы проносились сквозь облака планктона. Тогда на черном фоне вспыхивали тысячи и тысячи мерцающих огоньков, создавая впечатление звездного неба. Казалось, мы летим сквозь космос, летим так быстро и так долго, что понятия пространства и времени утратили свой смысл…

Обитателей океанских глубин я не видела, и только раз в желтый сноп света попала большая, свернутая в спираль медуза. На мгновение она замерла и тотчас же шарахнулась в сторону, во мрак.

Позже, когда мы начали спуск в кратер, я видела издали стаю узких светящихся лент. Стенки кратера быстро суживались, на них дрожали длинные водоросли, похожие на щупальца фантастических животных. Мои спутники сблизились, окружили меня, приготовили пистолеты…

Глубиномер, надетый на руку, показывал пять тысяч метров. Радость схлынула, возникло неясное тревожное чувство, быстро сгустилось, превратилось в страх. Я пожалела, что не осталась на “Динго”. Тесная, неуютная, до чертиков надоевшая подводная лодка теперь казалась мне самым желанным местом на свете…

Страх, навязчивый, все усиливающийся, заставил меня вспомнить о гидротелефоне. Я включила аппарат, но мои спутники молчали. Мы приближались к глубине, на которой погибли роботы, и я понимала, что теперь не до разговоров. Мне очень хотелось услышать голос Ревзина, но я молчала, я заставляла себя молчать.

Спуск казался бесконечно долгим. Постепенно страх притупился, потом вообще исчез. Я посмотрела на часы: мы покинули “Динго” более часа назад. Оставались последние километры. Мы прошли кратер вулкана и теперь опускались по узкой, пробуренной автоматом шахте В лучах прожекторов стены шахты тускло отблескивали матовым, переливающимся светом…

— Как настроение? — Голос Ревзина прозвучал совсем рядом. — Не жалеете, что пошли с нами?

— Страшновато? — тотчас же спросил Городецкий.

— Очень, — призналась я. — Но теперь уже ничего…

— Не беспокойтесь, снова будет страшно, — весело обещал Городецкий, и все рассмеялись.

— Внизу свет, — сказал один из моряков. — Наверно, начальник.

Да, навстречу нам поднимался Завитаев. Еще издали, метрах в ста от нас, он распорядился по телефону:

— Двое останутся здесь. В случае опасности немедленно предупредите. Остальные — вниз, со мной.

Мы остались вдвоем — Ревзин и я. Внизу (до шахты было метров полтораста) передвигались огоньки — там вели подготовку к взрыву. Я спросила Ревзина, почему нас не вызывают с “Динго”.

— Вызывали, — ответил Ревзин. — Для связи с лодкой нужно повернуть вверх антенну и включить генератор ультразвука на полную мощность. Но лучше поберегите энергию.

Он помолчал, затем добавил (я уловила озабоченность в его голосе):

— Скафандр рассчитан на шесть часов. Мы спускались полтора часа, столько же нужно на подъем. К. тому же Завитаев почти на два часа раньше покинул лодку. Словом, минут через тридцать надо идти наверх…

* * *
Признаюсь, я была плохим часовым. Я включила внешний акустический приемник и слушала океан. Здесь, на гигантской, почти двадцатикилометровой глубине тоже была жизнь! Я слышала самые различные звуки: жужжание, прерывистый писк и нечто вроде барабанного стука — громкого, тревожного.

Потом я посмотрела наверх — и сразу забыла обо всем. Надо мной было звездное небо! Бессчетные мерцающие огоньки создавали полную иллюзию неба, усеянного звездами. Это небо было щедрее земного: звезды двигались, всплывали, гасли, переливались всеми цветами радуги…

Я подумала о том, что человечество с огромным опозданием начинает завоевание глубин. Почему? Ведь ласты, маска, дыхательная трубка с загубником могли быть изобретены еще во времена фараонов. Акваланг появился с опозданием по крайней мере на полстолетия. Жесткие скафандры в течение столетия почти не совершенствовались. Батисферу и батискаф можно было построить еще в середине прошлого века…

Мы стремимся к далеким планетам: едва ли не каждый мальчишка мечтает о космических полетах. А рядом с нами — громадный неисследованный мир. В нем есть все — чужая жизнь, нераскрытые тайны, смертельные опасности, неисчерпаемые богатства. И еще — никем не виданная красота.

Здесь всё впереди. Здесь будет свой Теоретик Гидронавтики. Будет свой Главный Конструктор. Будут первые гидронавты и первое кругосветное путешествие по дну океана…

* * *
— Включайте двигатель! — Ревзин обеими руками тряс меня за плечо. — Наши идут. Наверх! Наверх!

Я передвинула рычажок включения, за спиной забился, задрожал плавник, и с этого момента время стремительно понеслось вперед. Мы поднимались на максимальной скорости; сравнив показания глубиномера и часов, я определила ее в шесть метров в секунду. Завитаев приказал подсоединить резервные аккумуляторы; двигатель работал на форсированном режиме.

Антенна ультразвукового телефона теперь была направлена вверх, и я хорошо слышала “Динго”. К сожалению, у аппарата в лодке сидел Ермаков. Методически, через каждые десять минут, он повторял одно слово: “Как?” — и умолкал, услышав ответ…

Лучи наших прожекторов сливались в широкий и яркий сноп света. У Завитаева и Ревзина, кроме того, были сильные ультрафиолетовые лампы. Никто не преграждал нам дорогу наверх. И никто не осмелился бы преградить — так мне тогда казалось. Но прошло (я бы сказала — пролетело) меньше часа, и нам преградили дорогу те самые существа, которые напали на роботов.

Это случилось на глубине немногим более трех километров До выхода из кратера оставалось что-то около двухсот метров. Мы по-прежнему поднимались на предельной скорости, и вдруг впереди (Завитаев и Самарин были метров на тридцать выше меня) вспыхнули ослепительные огненные полосы. Я сейчас же выключила двигатель. В телефоне загудел голос Самарина:

— Наверху… эти самые… Я заметил двух.

— Их больше, — поправил Завитаев. — Они прячутся в водорослях. Всем отойти вниз, вправо, к скалистому выступу… А, черт!..

Снова полыхнули огненные струи. И тогда я увидела тех, кто напал на нас. Строго говоря, их я как раз и не увидела. Их нельзя было увидеть — они оказались прозрачными и потому невидимыми. Но в ультрафиолетовом свете что-то флюоресцировало внутри этих существ. Внутри — опять-таки очень условное определение. Вначале я решила, что светится костный или хрящевой скелет. Сейчас я склонна думать, что флюоресцировал прозрачный панцирь. Во всяком случае, то, что светилось, напоминало по форме паука с шестью громадными суставчатыми конечностями. Именно паука, а не массивного краба, потому что движения этих существ отличались почти невероятной легкостью и скоростью. Если бы пауки передвигались медленнее, я, пожалуй, смогла бы их разглядеть, ибо абсолютно прозрачными они, конечно, не были. Но пауки проносились над нами стремительно, молниеносно. Это походило на полет огромных хищных птиц.

Мы отбивались электрогидравлическими пистолетами. Навстречу паукам летели огненные струи, вода вскипала от огня, клокотали громадные пузыри пара… Пауки уходили в кусты водорослей, а потом снова бросались на нас. По-видимому, они не знали страха. Их останавливал только огонь. Но с тупой настойчивостью они рвались к нам снова и снова. Сначала их было три или четыре, затем появились еще. Я насчитала восемь и сбилась со счета.

— Плохо, — тяжело дыша, сказал Ревзин. — Если они задержат нас еще на час-полтора, кончится кислород.

Я сообразила, что он говорит о Завитаеве: в наших скафандрах было еще достаточно кислорода.

— Придется идти на прорыв, — отозвался Самарин.

— Правильно, товарищ капитан, — поддержал его один из моряков. — Станем в круг и…

— Не спешите, — вмешался Завитаев. — Мы даже не знаем, чем эти твари собираются нас взять. Нельзя лезть на них вслепую.

Натиск пауков прервал разговор. На этот раз пауки надвигались сплошной стеной. Один из них приблизился ко мне — я ясно увидела фиолетовое мерцание его длинных лап и поспешно нажала спусковые крючки обоих пистолетов. Огненная завеса отогнала пауков.

— Через час сработает взрыватель, — продолжал Завитаев. — Начнется извержение. Оно опаснее этих тварей.

Я спросила, нельзя ли изменить время взрыва.

— Нет, — ответил Завитаев. — Взрыватель сработает от часового механизма. Опускаться вниз уже поздно.

Наступило молчание.

— Стреляйте точнее, — сказал потом Ревзин. — Самовоспламеняющаяся жидкость в пистолетах быстро расходуется.

— Внимание! — предупредил Завитаев. — Они идут… Что за черт! Что там происходит?..

Наверху происходило нечто непонятное. Призрачные пауки набросились на кого-то другого. В первый момент мне показалось, что это перевернутая лодка. Но, приглядевшись, я поняла, что новый противник пауков — живое существо. Его лоснящееся в лучах прожекторов черное туловище и в самом деле напоминало перевернутую лодку. Сплюснутая, почти плоская голова имела огромные челюсти. Две пары толстых, мощных ласт пенили воду.

— Приятное создание, — иронически заметил Завитаев. — Если они сцепятся между собой…

Они сцепились. И вот тут мы увидели, чем сражаются призрачные пауки. Они не подходили вплотную к своему противнику. Нет. Они кружились около него. Сначала мы не понимали, в чем дело. Но очень скоро движения неповоротливого черного существа стали какими-то странными, судорожными, подергивающимися.

— Они его чем-то опутывают! — воскликнул Городецкий.

Да, пауки быстро опутывали своего противника невидимыми нитями. Мне показалось, что сейчас все будет кончено. Туловище черного существа согнулось, ласты беспорядочно били воду… Но, видимо, противник пауков имел поистине чудовищную силу. Он рванулся и разорвал невидимую сеть. И сразу же прыгнул на неосторожно приблизившегося паука, смял его, раскрыл и сомкнул пасть…

Остальные пауки тревожно заметались, потом опять образовали круг. Все началось сначала.

— Есть идея, — сказал вдруг Самарин. — Пока они заняты друг другом, мы можем отойти вниз. С “Динго” сбросят глубинную бомбу, и…

— Правильно! — перебил Завитаев. — Передавайте приказ.

Мы опускались очень медленно, стараясь не привлечь внимания пауков и не вызвать погони. Но схватка наверху была в полном разгаре, и пауки, видимо, забыли о нас. Глубиномер показывал четыре с половиной километра, когда Завитаев, посоветовавшись с капитаном, приказал остановиться. Мы укрылись в трещинах кратера. Надо было ждать: по расчетам Самарина, на спуск бомбы требовалось минут сорок.

Время от времени Ермаков невозмутимо сообщал: “Сбросили две бомбы… Бомбы прошли глубину в двести метров… Триста… пятьсот…” Я знала: если схватка наверху закончится раньше, чем бомбы достигнут кратера, пауки могут уцелеть. В этом случае нам придется идти на прорыв. Но, пока мы проплывем полтораста- двести метров, пауки успеют опутать нас своими невидимыми нитями.

Ермаков бесстрастно отсчитывал: “Семьсот… Восемьсот… Тысяча…” Мы молчали; излучатели гидротелефонов были направлены вверх — все слушали Ермакова. “Тысяча триста… тысяча шестьсот…” Я посмотрела на часы: еще полчаса задержки — и у Завитаева не хватит кислорода на подъем.

— Волнуетесь?..

Завитаев стоял рядом со мной. Сквозь иллюминаторы- свой и его — я видела поблескивающие, улыбающиеся глаза. Голос был азартный, даже веселый.

— Понимаете, появилась мысль… Ведь мы делаем глупость: бурим сверху. Зачем? Там, внизу, под земной корой, огромные силы. Надо только открыть им дорогу. Подтолкнуть, направить — хотя бы излучением или сейсмическими волнами. Скважина должна буриться из-под земной коры. Парадокс, а? Как все новое, не больше. Вы думаете, парадокс?

Я просто ничего не понимала. Я видела только, что Завитаев нашел какую-то идею. Он был поглощен ею и не ждал ответа на свой вопрос. Я спросила, хватит ли у него кислорода. Он посмотрел на меня, на секунду задумался, потом серьезно сказал:

— Кислород? Я дышу через раз… для экономии. Между прочим, вы молодец, не трусите. Если надоест писать романы, поступайте ко мне в экспедицию. Водолазом, а? Теперь мы только и начнем по-настоящему. Такая идея… Почему она не пришла раньше…

* * *
Мысль, которая смутно возникла у меня еще днем, стала вдруг определенной и ясной. Я подумала о том, что, по старой литературной традиции, мы пишем о борьбе человека с природой как о схватке равных. Мы пишем об этом так, как писали сто лет назад. Но время изменилось, а вместе с ним изменились и люди. Если раньше единоборство человека с природой было яростным, ожесточенным и далеко не всегда оканчивалось торжеством человека, то теперь у природы мало шансов на победу. Человек заранее уверен в своем торжестве. Люди (это произошло как-то незаметно за последние полстолетия) перестали выпрашивать милости у природы. Они поняли, что сильнее природы, что, какие бы дерзкие задачи они ни ставили, природа сдастся, уступит. Отсюда и безграничная уверенность в себе. Уверенность, основанная не на личных качествах одного человека, единоборствующего с природой, а на сознании неограниченности сил всего человечества, вступающего в новый век.

Человек, прокладывающий путь в космос, перекраивающий материки, создающий в океане Атлантиду, опрокинет все пределы. Завитаев и Городецкий правы: нет границ, поставленных природой человеку.

Пройдет время. Забудется, исчезнет многое — алчность, зависть, малодушие… И, может быть, главным качеством человека, живущего в век коммунизма, будет именно это гордое сознание принадлежности к великой, не знающей преград своим дерзаниям, умной, доброй, красивой человеческой семье.

* * *
В телефоне послышался взволнованный (или мне показалось?) голос Ермакова:

— Три километра… Бомбы пошли точно в кратер!

— Прячьтесь! — Завитаев подталкивал меня к скале.

И сразу же наверху громыхнул взрыв. Я едва успела прижаться к камням, как снова раздался взрыв. Вода бурлила, скафандр гудел и бился о камни. Я попыталась уцепиться за выступы скалы…

— Вперед! Теперь — вперед!

Я оттолкнулась от скалы и включила двигатель. Завитаев ждал меня.

— Быстрее! Все сюда!..

Прожекторы с трудом пробивали мутную воду. В трех — четырех метрах уже ничего не было видно. Мы поднимались плечом к плечу, держа пистолеты наготове. Но пауки исчезли. Выход из кратера был свободен.

Через двадцать минут, когда мы приближались к “Динго”, я почувствовала сотрясение воды: как будто кто-то несильно толкнул меня. Это внизу, в шахте, взорвался атомный заряд, открывая путь магме…

С утра ветер гонит над океаном серые тучи. Временами они опускаются совсем низко, к волнам. В двух километрах на север — с ходового мостика “Иркутска” видно далеко — грохочет вулкан. Его окутанная дымом вершина уже поднялась над водой. Это произошло на третий месяц после начала извержения. По ночам багровое зарево освещает океан. Днем клубы пара и дыма поднимаются высоко в небо.

Извержение продолжается. Островок растет. За сутки он увеличивается на пять тысяч квадратных метров. Завитаев говорит, что извержение закончится через месяц, не раньше.

Я стою на мостике “Иркутска”. Корабль режет побуревшие от пепла волны. Воздух пропитан запахом серы. Нужно уйти вниз, в каюту. Но мне не хочется уходить. Я смотрю на созданную человеком Атлантиду и думаю о сказанных когда-то Завитаевым словах: “Слишком много знали — и потому погибли… Меня такая философия не устраивает. Я за другой принцип: много знали — и потому создали Атлантиду…”




УРАНИЯ

Я не люблю, когда люди теряют голову в трудных обстоятельствах. Горы требуют спокойного сердца и ясного ума. Из тридцати четырех спасательных экспедиций, в которых я участвовал, семь пришлось предпринимать только потому, что люди теряли выдержку и делали глупости.

Тридцать пятая экспедиция началась с радиограммы- путаной, на три четверти состоящей из бессвязных призывов о помощи. В этой радиограмме, подписанной начальником высокогорного астрофизического пункта, почему-то упоминалась вторая луна — да, именно вторая луна! — и говорилось, что астроном Закревский заблудился в горах. Когда и в каком районе заблудился астроном, какое у него снаряжение, начаты ли поиски — об этом не было сказано ни слова.

Мы вылетели на вертолете вдвоем — я и пилот Леднев — в половине четвертого утра. На сбор спасательной партии требовалось часа два-три, а я не хотел терять время. Весной Памир коварен: частые обвалы, ползущий, липкий, как пластырь, туман, внезапные метели, короткие и жестокие, — тут каждая минута может стать решающей.

До перевала Хытгоз, на котором находился астрофизический пункт, я не рассчитывал добраться меньше чем за час. Вертолет пробивался сквозь рваные, насыщенные грозовым электричеством облака. Стоило немного изменить высоту полета, подняться или опуститься на тридцать — сорок метров, — и вертолет начинало кренить, раскачивать.

Леднев вел машину по приборам. За три года, что мы работали вместе, нам, пожалуй, еще не приходилось начинать поиски в таких сложных условиях. Леднев храбрый парень, он сказал, усмехнувшись: “Запросто можно грохнуть”, — но я видел, как ему трудно. Он все-таки посадил вертолет на маленькую площадку у астрофизического пункта и, когда мотор, сухо кашлянув, умолк, спросил у меня, который час, хотя часы были перед ним, на пульте.

Мы вышли из машины. В окнах бревенчатого двухэтажного здания горел свет. Навстречу нам, защищаясь рукой от слепящих фар вертолета, спешил низенький, очень полный человек в расстегнутом меховом комбинезоне. Он тяжело дышал, и по его крупному, в рябинках лицу стекали капли пота. Я подумал, что это начальник пункта, и не ошибся.

— Устинов. Моя фамилия Устинов, — торопливо, глотая окончания слов, сказал толстяк. — Рад, что вы прилетели… Ну, теперь все будет хорошо. Да, хорошо… Прошу вас, пройдемте…

Он побежал к домику, на полдороге остановился, зачем-то огляделся по сторонам, подошел ко мне и, поднявшись на носки, торопливо зашептал:

— Понимаете, там наша сотрудница, Елагина… невеста Закревского… Вы, пожалуйста, осторожнее при ней. Знаете, не надо раньше времени… Может, все еще устроится…

В невысокой, освещенной двумя яркими лампами комнате (это было что-то вроде столовой или общего зала) нас встретили паренек в цветастом свитере и девушка в спортивном костюме и накинутой на плечи меховой куртке. В углу на раскладной кровати лежал мужчина, уже немолодой, смуглый, чернобородый.

Я спросил Устинова, где остальные сотрудники пункта.

— Остальные? — рассеянно сказал он. — Ах, остальные… Двенадцать человек третьего дня ушли с проводником на Зулумколды. Мы строим там опорную базу… Я, Закревский и Хачикян, — он ткнул рукой в сторону чернобородого, — поднялись к лагерю “три тысячи”, это на девятьсот метров выше пункта. Потом Хачикяну стало плохо, я помог ему спуститься… Да, да, не следовало оставлять Закревского… Но вы должны понять…

Пока я понимал лишь одно: начальник астрофизического пункта настолько взволнован и растерян, что добиться от него ничего нельзя. Собственно, все они находились в том состоянии, которое Леднев обычно называл “ТП” — тихая паника. И суетливый начальник, и Хачикян, и мальчишка-радист… Все — кроме Елагиной.

Впрочем, о ней следовало сказать с самого начала.

Красота и ум — высшие проявления природы. Но ум иногда бывает злобен, красота же всегда добра. Елагина была очень красива. Впрочем, красива — не то слово. Красивых много. Я бы сказал — прекрасна. Т\т разница такая же, как между Ай-Петри и Эверестом.

Лет двадцать назад мне случайно попался потрепанный томик “Популярной астрономии” Фламмариона. На обложке, наискось порванной и склеенной полоской пожелтевшей папиросной бумаги, была изображена женщина с глобусом у ног — Урания, покровительница астрономии. Позади Урании светился звездами черный провал неба. Урания улыбалась и показывала рукой на звезды. Она была совсем земной женщиной, эта Урания, но в глазах ее отражался загадочный блеск далеких звезд… Мне почему-то врезался в память этот блеск. С тех пор я смотрел в глаза многих женщин- иногда очень красивые глаза, — но еще ни разу не видел в них звездного отблеска. И только у Елагиной… Она была настоящей земной женщиной, как Урания на порванной обложке “Популярной астрономии”, но свет звезд дрожал в ее глазах…

Я попросил Елагину объяснить, при каких обстоятельствах исчез Закревский. Она подошла к висевшей на стене карте и начала говорить — коротко, ясно, точно. А в глазах светился удивительный звездный отблеск…

Через три минуты я знал все.

Двое суток назад Закревский остался в лагере “3000”. Устинов и Хачикян спустились вниз. К вечеру первого дня Закревский радировал о важном открытии. Радиограмма заканчивалась словами: “Мешает облачность. Попробую подняться выше”. Через три часа Закревский передал еще одну радиограмму. Сквозь грозовые разряды удалось разобрать только два слова: “…гипотеза… предполагал…” С этого времени прошло более суток. Закревский молчал. Версия об испорченном передатчике сразу отпала: в лагере “3000” была запасная рация и, если бы Закревский вернулся туда, связь возобновилась бы.

Меня удивило, как Закревский решился уйти из лагеря вечером, перед сумерками.

— Он альпинист, перворазрядник. Хорошо знает горы, — ответила Елагина.

Это осложняло дело. Опытный альпинист за несколько часов мог уйти довольно далеко от лагеря. Я спросил, о каком открытии шла речь в первой радиограмме. Елагина вопросительно посмотрела на начальника.

— Открытие? — переспросил Устинов. — Ах, открытие… Это очень важное открытие. Правда, еще нет уверенности… Но разве вам нужно знать… то есть, простите, зачем вам?..

Он смущенно умолк. Я объяснил: зная, какие наблюдения интересовали Закревского, можно судить о том, куда он пошел.

— Да, да, вы правы, — поспешно согласился Устинов. — Вот Рубен Владимирович вам скажет. Они вдвоем вели эту работу.

Хачикян, сидевший на кровати, встал и, пошатываясь, подошел к нам. Черные глаза его лихорадочно блестели. Он сильно волновался и поэтому почти кричал:

— Николай нашел вторую луну… Понимаете, вторую луну!..

Леднев подтолкнул меня. Кажется, Елагина это заметила. Она сказала:

— Рубен Владимирович объяснит.

Я не сразу понял то, о чем говорил Хачикян. Астрономия — не моя специальность. Да, признаться, и слишком необычным оказалось открытие Закревского.

Астрономы (я этого раньше не знал) считали вероятным, что у Земли, кроме Луны, могут быть и небольшие естественные спутники. Поиски таких спутников чрезвычайно затруднены и долгое время велись безуспешно. Насколько я понял, трудность состояла в том, что при большой скорости движения маленьких лун на фотопластинке не остается следов. Кроме того, попадая в тень Земли, спутники не светятся, и их наблюдение можно вести только в течение небольшого промежутка времени.

— Вторую луну искали очень опытные наблюдатели в разных странах, — взволнованно жестикулируя, говорил Хачикян. — Даже Томбоу искал…

— Это астроном, открывший планету Плутон, — вставила Елагина.

— Да, да, очень опытный наблюдатель, — подхватил Хачикян. — И на обсерватории Лоуэлла вели специальные наблюдения. Но безрезультатно, понимаете, совершенно безрезультатно. Трудная задача! Польский астроном Казимеж Кордылевский десять лет искал, но нашел только два облака из пыли и метеоритов… А сейчас у нас новая аппаратура, специально разработанная для наблюдения спутников. Вот мы и прочесывали небо… Четыре месяца. Но только вчера Николай нашел. В радиограмме прямо было сказано: “Поймал вторую луну”. Период обращения у нее небольшой, и до следующего оборота в распоряжении Николая оставалось часа три-четыре. Ну, а тут облачность…

Я спросил, что могли означать эти слова во второй радиограмме: “гипотеза… предполагал…”

Хачикян развел руками:

— Не знаю, совсем не знаю…

— Аппаратура у Закревского тяжелая?

— Аппаратура? — Устинов отрицательно покачал головой. — Нет. Очень чувствительная, но легкая… — Он повернулся к Хачикяну: — Ты иди ложись. Слышишь?

Он повел Хачикяна к кровати.

— Вы пойдете на поиски? — спросила Елагина.

— Полетим, — ответил я. — С рассветом полетим.

Она не просила, не требовала. Просто сказала: “Полечу с вами”.

Нам надо было ждать часа полтора. Я объяснил Устинову, что яркие лампы утомляют глаза, а перед поисками это не очень желательно.

— Вы думаете? — рассеянно переспросил он, но лампы погасил.

Теперь комнату освещал только колеблющийся свет газового камина. Расплывчатые, изломанные тени дрожали на бревенчатых стенках. Устинов бегал из угла в угол. Он забыл снять меховой комбинезон, изнывал от жары и все время вытирал лицо, фиолетовое в газовом свете.

В горах так случается часто: судьба сводит под одной крышей непохожих людей. Но, кажется, на этот раз судьба перестаралась.

Мы сидели у камина, и я наблюдал за Елагиной. Такой выдержки мне еще не приходилось видеть. Эта девушка держалась так, словно ничего не произошло. Она разогрела нам какао, заставила Хачикяна принять лекарство. Устинову принесла чистый платок, мальчишку-радиста отправила принимать метеосводку…

Я смотрел на Елагину и невольно думал о Закревском.

В исчезновении астронома многое было неясным. Почему опытный альпинист, хорошо понимающий, что такое ночь в горах, ушел из лагеря? Открытие второй луны еще ничего не объясняло. Закревский сделал это открытие в лагере “3000” и радировал о нем довольно спокойно. Что же изменилось за несколько часов? Почему во второй радиограмме появились слова “гипотеза”, “предполагал”? Вряд ли Закревский сделал подряд два открытия…

Я выдвигал версию за версией — и сам же их отбрасывал. Так шло время. А Устинов бегал по комнате — от двери к карте — и тяжело дышал. В конце концов мне все это надоело. Чтобы отвлечь Устинова, я спросил, какое значение может иметь открытие второй луны. Он не сразу понял вопрос и долго смотрел на меня. Потом начал говорить — к моему удивлению, вполне связно:

— Значение?.. Как вам сказать… Двадцать лет назад такое открытие представляло бы чисто теоретический интерес. И через десять лет оно снова будет не очень интересным. Но сейчас… Видите ли, небольшой естественный спутник — это база для межпланетных перелетов. Открытие маленькой луны на несколько лет приблизит полеты на Марс, Венеру… Мы проектируем создание обитаемых искусственных спутников, но это дело нелегкое. А тут готовый строительный материал… Можно строить обсерватории, склады горючего…

Елагина (она стояла позади Устинова) сказала очень тихо:

— Только там случилось другое… Эта вторая радиограмма…

Я ответил, что тоже так думаю. Она посмотрела мне в глаза и молча отошла. Оказалось, я могу волноваться. Мне не хотелось, чтобы Леднев это заметил, и, накинув куртку, я вышел к вертолету.

Сквозь плотную завесу тумана едва пробивался тусклый серый свет. Туман, туман, проклятый туман!.. Он обложил горы, забил ущелья, проник, кажется, повсюду… Где-то там, за туманом, был Закревский. Спасение людей в горах — мое ремесло, я многое видел и ко многому привык. Но за эти несколько минут в сыром, тяжелом тумане я пережил черт знает что: и неуверенность, почти робость, и предпоисковый азарт, и жгучее чувство ответственности.

Кто-то тронул меня за плечо. Я обернулся. Это был Леднев.

— Дай сигарету, — сказал он. — Ох, туманы мои, растуманы!.. Метеосводка, между прочим, паршивая. Похолодание.

Мы закурили. А туман полз и полз — бесконечный, как речная вода, и плотный, как паста. Леднев бросил недокуренную сигарету и пошел к машине прогревать двигатель.

Спустя полчаса мы вылетели — втроем, с Елагиной. Когда она сказала Устинову, что полетит с нами, начальник пункта закашлялся, побагровел, но ничего не возразил.

Вертолет поднялся над перевалом Хытгоз, на мгновение в иллюминаторах блеснуло солнце, и снова надвинулась молочно-белая пелена. Внизу был туман, наверху — многоярусная облачность.

Впрочем, лагерь “3000” мы отыскали сравнительно легко. В разрывах облаков мелькнула черная палатка — Леднев заметил ее и повел машину на снижение. Метрах в пяти от скалистой площадки вертолет повис, мы открыли люк, сбросили веревочную лестницу.

Через минуту я был в палатке. Разумеется, Закревского там не оказалось. Но на раскладном столике, прижатая камнем, лежала записка. Я с трудом разобрал неровный, изломанный почерк: “Подступают облака. Ухожу наверх. Нинка! Хотел назвать вторую луну твоим именем, но… Помнишь мою гипотезу? Надо проверить. Это немыслимо… Или наоборот”.

Поднявшись в вертолет, я передал записку Елагиной. Она долго ее рассматривала, потом сказала:

— Будем искать.

И мы начали поиски.

В жуткой мешанине облаков и тумана приходилось рассчитывать главным образом на приборы. Должен сказать, приборы у нас были отличные: точнейшая локаторная установка, магнитный искатель и многое другое. Но проходил час за часом — и безрезультатно.

Поиск в горах — это прежде всего испытание нервов. Нужно обшарить все и не пропустить ни одной скалы, ни одной тропы. Я привык к этому. Леднев тоже. А Елагина… Она ничего не говорила. Она не торопила, не задавала вопросов. Ее как бы не было на борту вертолета. И в то же время — она была. Когда Леднев, едва не разбив машину о черт знает откуда вынырнувший пик, сказал: “Запросто грохнем, если не уйдем”, я увидел, как Елагина взмахнула рукой. Нет, на этот раз я увидел в ее глазах не загадочный отблеск, а неумолимый приказ: “Искать и найти!”

Эта Урания была земной женщиной. И любила она так, как любят земные женщины, готовые отдать Вселенную за свою любовь.

Вертолет снова вошел в облака — мы не свернули, не ушли.

Был ли я влюблен в Елагину? Вряд ли. Когда-то, совсем мальчишкой, я влюбился в Уранию. И Елагина была просто похожа на нее, эту Уранию.

Вертолет снова вошел в туман. Для поисков нет ничего хуже тумана. Он подводит вас на каждом шагу. В тумане все искажается: светлые предметы кажутся близкими, темные — далекими, скалы — похожими на пушистые облака, пропасти — на утоптанный фирн. И сам туман бесконечно меняется: то стелется легкой дымкой, то поднимается плотной, почти весомой стеной, то вдруг переливается в лучах солнца алыми, розовыми, пурпурными красками, то становится черным, как грозовая туча.

Облака — туман, облака — туман… И снова облака, и снова туман… Иногда Леднев выключал двигатель, вертолет проваливался вниз, а мы, приоткрыв люк, пытались сквозь свист ветра услышать крик.

Горы молчали.

А горючее было уже на исходе, и в полдень нам пришлось вернуться на Хытгоз, к астрофизическому пункту.

Леднев заправлял баки бензином, а я присел у бревенчатой стенки. Поиски иногда затягиваются на недели, и поэтому нужно использовать каждую минуту вынужденного отдыха. Я поднял капюшон куртки, закрыл глаза — и сразу погрузился в дремоту. В ушах еще эхом отдавался гул мотора, откуда-то издалека доносились приглушенные голоса… Не помню, сколько прошло времени. Наверно, минут десять — пятнадцать, не больше. Я услышал шаги и встал. Это была Елагина.

— Знаете, — сказала она, — я хотела объяснить вам, почему Николай ушел в горы…

То, что я услышал, оказалось удивительным, почти фантастичным. Где-то за туманом звучали голоса людей, урчал прогреваемый мотор— все было просто и обыденно. А Елагина рассказывала о необыкновенном. И снова у меня мелькнула эта мысль: человечество пристально смотрит в небо, и в глазах людей отсвечивают звезды.

— Уже давно, — говорила Елагина, — идет полемика о пришельцах из чужих миров, чужих планетных систем. Одни говорят: да, пришельцы были на Земле, потому что жизнь широко распространена во Вселенной и, наверно, во многих случаях находится на более высокой ступени развития, чем у нас. Другие — таких больше-считают это чистой фантастикой и спрашивают: “Где же следы звездных пришельцев?” А следов нет. Может быть, корабли упали в океан? Может быть, опустились в песках Сахары или лесах Сибири?.. Может быть, прошли миллионы лет и время стерло следы?.. Не знаю. Это на грани науки и фантастики. Но год назад — после одной дискуссии — Николай высказал интересную мысль… Вам пока все понятно?

Я ответил, что пока понятно все. И сразу же убедился в обратном. Было совершенно непонятно, как простая и, на мой взгляд, очень убедительная мысль — я имею в виду идею Закревского — никому раньше не приходила в голову. Конечно, я не астроном и могу ошибаться… Впрочем, судите сами. Вот эта идея.

Звездные корабли — если они когда-нибудь приближались к Земле — либо вновь улетали в космос, либо опускались на Землю. И в том и в другом случае их следы терялись — ведь это могло произойти тысячи, миллионы, даже миллиарды лет назад. Ни память людей, ни сама Земля не сохранили никаких следов. Но есть третий случай — редкий, однако, как сказала Елагина, теоретически вполне возможный. Захваченный притяжением Земли, Звездный корабль мог стать спутником нашей планеты. На большой высоте нет сопротивления воздуха, и такой спутник вращался бы вечно… Правда, для этого требовалось множество всяких “если”: если звездный корабль подлетит к Земле, если скорость и направление его полета так сочетаются с земным притяжением, что корабль выйдет на земную орбиту, если по какой-либо причине корабль не сможет преодолеть это притяжение, если орбита не окажется близкой к атмосфере… Но Земля существует миллиарды лет — за это время могли совпасть даже самые редкие “если”.

Я спросил Елагину, считает ли она правильной идею Закревского. Для меня Елагина была Уранией: скажи она “да” — я поверил бы полностью, безоговорочно.

— Трудно сказать, — ответила Елагина. — Если чей-то звездный корабль сумеет пройти миллиарды километров и добраться до Земли, то вряд ли его потом удержит земное притяжение. Но пришельцы могут сами оставить в космосе что-то такое… ну, хотя бы кибернетическое устройство. Для людей. Здесь простая логика: пока человечество дойдет до уровня, при котором оно сможет понять пришельцев, любой оставленный на Земле памятник погибнет — будет разрушен, засыпан песком или окажется на дне моря. А в космосе… там ничего не случится. Вы понимаете?

Что я мог ответить?

Елагина улыбнулась (она улыбнулась впервые!).

— Астрономические гипотезы часто поражают своей фантастичностью. Но, если приглядеться, идеи астрономов — лишь отражение земной жизни. Не понимаете? Ну, я вам поясню примером. В конце прошлого века, когда шло строительство больших каналов на Земле, появилась гипотеза о марсианских каналах. Потом было создано радио — и возникла гипотеза о радиосигналах с Марса. Изобрели реактивные самолеты — и в тунгусском метеорите заподозрили марсианский корабль. Были запущены искусственные спутники Земли — и тотчас же появилась гипотеза о том, что спутники Марса Фобос и Деймос — искусственные… Так и с идеей Николая. Вам это кажется фантастичным, а мне…

Она замолчала. Потом тихо произнесла:

— Он хотел проверить эту гипотезу. Поэтому и рискнул уйти в горы.

Я ответил, что мы найдем Закревского и тогда все выяснится. Она пристально взглянула мне в глаза и ничего не сказала.

Четверть часа спустя вертолет снова был в воздухе. Мы дважды прошли над всеми местами, где мог быть Закревский. Прощупали приборами каждую скалу, каждую тропинку. И не нашли.

Тогда я решился на крайнюю меру: мы начали искать там, где Закревского не могло быть. Вертолет опускался в ущелья, пролетал по узким, обрывистым теснинам, висел над заснеженными тонкими, как иглы., пиками.

“Небываемое бывает”, — говорил Козьма Прутков. В горах небываемое действительно бывает. Мы нашли Закревского на маленькой площадке, прилепившейся к западному, почти отвесному склону Шагранского ущелья. Сквозь туман где-то внизу блеснул огонек. Елагина первой заметила его, крикнула нам, и Леднев повел вертолет на снижение.

Это довольно рискованная штука — посадка в горах во время тумана. Но Леднев сумел посадить машину точно на гребень восточной — более пологой, сглаженной — стороны ущелья. Елагина схватила аккумуляторный фонарь и первой выскочила из вертолета. Не знаю, что именно она передавала Закревскому. Выходя из машины, я успел разобрать лишь одно слово из ответа астронома: “…люблю…”

— Ну, что? — спросил я Елагину.

— Вы… знаете азбуку Морзе? — ответила она вопросом на вопрос. Голос у нее был смущенный.

— Нет, — машинально ответил я. — Не знаю. И Леднев… не знает.

Леднев (он вылез из вертолета вслед за мной) хотел что-то сказать, но посмотрел на меня и промолчал.

Получилось чертовски глупо. Я не сразу сообразил, в какое нелепое положение поставил нас мой ответ. Теперь мы могли разговаривать с Закревским только через Елагину. А женщины — даже такие, как Елагина, — не всегда умеют правильно обращаться с требующей лаконизма азбукой Морзе.

Нина долго сигналила, прикрывая рефлектор фонаря варежкой. Закревскому было сообщено, что его очень любят, что мы — Леднев и я — чудесные люди и, к счастью, не знаем азбуки Морзе. И лишь после этого фонарь отмигал короткий вопрос: “Что случилось?”

Мы с Ледневым старательно делали вид, что ничего не понимаем. Не берусь судить о себе, но Леднев выглядел комично… Я пробовал крикнуть — до противоположной стороны было метров полтораста: горное эхо завыло, загрохотало…

А огонек, тусклый огонек пробивался сквозь туман. Закревский ответил подробно, но деловая часть его ответа составляла две фразы, не много добавившие к тому, о чем я уже сам догадывался.

Камнепад отрезал Закревского на маленькой площадке — на балконе, как говорят альпинисты. Сверху над балконом нависало метров семьдесят — восемьдесят гладкой скалы. Снизу была трехсотметровая пропасть.

Положение наше оказалось невеселым. Вызвать спасательную партию, пробраться на западный склон ущелья, снять Закревского — на это могло понадобиться часов десять — пятнадцать. А до темноты оставалось часа три — четыре. Не будь тумана, мы попробовали бы подойти к площадке на вертолете. Но сейчас это было почти безнадежно.

Горы сильны и нелегко отпускают свои жертвы. Я понимал, что ничего сделать нельзя. Только ждать.

По ущелью медленно плыл туман. Иногда он редел, и мы видели крохотную площадку и фигуру человека… Потом снова надвигалась белая пелена, через которую едва пробивался свет фонаря.

— Знаете, — сказала Елагина, — Николай действительно открыл вторую луну. Нет, нет, это не межпланетный корабль… То есть скорее всего — не корабль. Важно другое: вторая луна найдена! Здесь-то уж ошибки нет… У Николая рация погибла при обвале. И часть аппаратуры. Но снимки уцелели. Устинов об этом не знает, нужно ему радировать.

Она пошла с Ледневым к вертолету, а я присел на камень. Мысли путались, сбивались. Я искал путь туда, на западный склон ущелья, не находил и почему-то вновь и вновь думал об открытии Закревского.

…А время шло так быстро, как оно никогда не идет в горах. И туман, проклятый туман, все полз и полз по ущелью.

Елагина вернулась и снова начала сигналить Закревскому. Не знаю, о чем они говорили. Я им не мешал.

До сумерек — а они в горах скоротечны — оставалось два часа. Потом час. За моей спиной ходил Леднев. Четыре шага от камня к обрыву и четыре шага назад. У меня кончились сигареты, за день мы выкурили две пачки.

В половине седьмого Леднев сказал мне:

— Нужно лететь.

Я ничего не ответил. В таком тумане из десяти шансов девять были против нас. Следовало бы вызвать спасательную партию и ждать до утра. Но стоило мне вспомнить о Елагиной, и я прогонял эту мысль прочь.

— Нужно лететь, — настойчиво повторил Леднев. — Склон крутой, понимаю… Подойти впритирочку в тумане… Но выбора-то нет.

Елагина отложила фонарь. Подошла к нам. Тихо спросила:

— Вы хотите лететь туда?

— Да, — ответил Леднев.

— Не нужно! Туман… Вы разобьетесь! Подождите еще… Николай продержится… Он сумеет продержаться…

Она сказала это искренне, однако глаза говорили другое. Признаюсь, я почувствовал зависть, острую зависть. Счастлив тот, о ком в трудную минуту женщина говорит с такими глазами!

Я сказал Ледневу:

— Летим!

А Елагиной приказал остаться. Мы выгрузили палатку, рацию, продовольствие. В случае катастрофы Елагиной пришлось бы ждать спасательную партию.

Леднев рванул кран пневмозапуска, мотор заурчал, прогреваясь на малых оборотах. Потом вертолет плавно пошел вверх.

Западный склон Шагранского ущелья был скрыт густым туманом. Яркий свет фар придавал клубящемуся туману багровый оттенок. Казалось, мы идем сквозь дым гигантского костра. Вертолет повис в воздухе, а затем начал медленно приближаться к скалистой, круто наклонной стене.

Я открыл люк, сбросил веревочную лестницу. Грохот мотора, свист ветра, усиленные скалами, сливались в оглушительный, надрывный вой. Леднев, не оборачиваясь, взмахнул рукой. Я скользнул в люк.

Не знаю, откуда взялся ветер, но гибкая лестница сильно раскачивалась. А туман то наползал так, что я не видел даже своих рук, то редел, таял — и тогда внизу черными пятнами проступала трехсотметровая пропасть.

Ветер — это было по-настоящему страшно. Леднев Подвел вертолет “впритирочку” к скале, и резкий порыв ветра мог бросить машину на камни. Я старался не смотреть вверх, от этого ровным счетом ничего не могло измениться.

Лестница оказалась метрах в трех от площадки. За-кревский размахивал руками и что-то кричал. Я начал раскачивать лестницу — так дети раскачивают качели. Впрочем, это была довольно невеселая игра, потому что вертолет тоже раскачивался, а лопасти винта отделяло от скалы лишь несколько сантиметров.

Я знал: если Закревский резко схватит лестницу, нам несдобровать. Но, видимо, астроном и сам это понял. Он подхватил лестницу очень осторожно. Я спрыгнул на площадку.

Она была совсем маленькая, эта площадка, полтора метра на метр, и скользкая от тумана. С одной стороны площадка круто обрывалась, с другой — быстро сходила на нет. Провести почти двое суток на таком пятачке- без спального мешка, без припасов, даже без воды — нелегко, и я считал, что мне придется самому поднимать Закревского в вертолет. Однако этот парень так сжал мою руку, что все опасения моментально рассеялись. Вид у Закревского, надо признать, был аховый: подбитый глаз, исцарапанное, небритое лицо, взлохмаченные волосы, изорванная одежда. Но в глазах поблескивали огоньки — точь-в-точь как у Елагиной.

— Нина на вертолете? — прокричал он мне в ухо. — Радиограмму передали?.. Курево у вас найдется?.. Дьявольски промерз! Ваше лицо мне знакомо… Если не ошибаюсь, в прошлом году вы восходили на пик Ленина. А в пятьдесят шестом…

Мне пришлось не очень вежливо напомнить, что обо всем этом мы успеем побеседовать на вертолете. Потом я спросил, сможет ли он подняться по лестнице. Закревский пожал плечами: “Конечно”.

Я все-таки заставил его снять тяжелый рюкзак, набитый какими-то приборами, и, придерживая лестницу, показал ему: “Лезь!”

Закревский полез. Эти несколько минут были самыми тяжелыми. Туман почти мгновенно поглотил Закревского, и только по натяжению лестницы я мог догадаться, что астроном лезет наверх. Был момент — лестница рванулась у меня в руках, и я едва не соскользнул с площадки. Потом лестница начала часто подергиваться, Закревский сигналил: “Все благополучно”.

Я ухватился за веревочную перекладину, оттолкнулся от камня — и невольно закрыл глаза: лестница начала быстро крутиться. Вертолет уходил от скалы, а я висел на раскачивающейся, крутящейся лестнице. Рюкзак, судя по весу, содержал оборудование солидной обсерватории… Взобраться на вертолет я так и не успел; Леднев, ориентируясь по фонарю Елагиной, повел машину к восточному склону ущелья.

…Вот, собственно, все.

Я не очень удачно спрыгнул с лестницы и ушиб ногу.

— Что с вами? — крикнула Елагина.

Она подбежала ко мне, помогла снять рюкзак.

— Знаете, — сказала она, и в глазах ее, удивительных глазах Урании, блеснул звездный свет, — вы заставили меня вспомнить слова Тенцинга Норгея. Он говорил, что горы учат его быть великим и помогать другим становиться великими.

Я ничего не ответил.

Тенцинг Норгей, конечно, прав: горы возвышают людей. Но в еще большей — неизмеримо большей! — степени ото делает любовь.




АСТРОНАВТ

— Что сделаю я для людей? — сильнее грома крикнул Данко.

И вдруг он разорвал руками себе грудь и вырвал из нее свое сердце и высоко поднял его над головой.

М.Горький
Мне придется в нескольких словах объяснить, что привело меня в Центральный архив звездоплавания. Иначе будет непонятно то, о чем я хочу рассказать.

Я бортовой врач, участвовала в трех звездных экспедициях. Моя медицинская специальность — психиатрия. Астропсихиатрия, как сейчас говорят. Проблема, которой я занимаюсь, возникла давно, в семидесятых годах XX века. В те времена полет с Земли на Марс длился свыше года, на Меркурий — около двух лет. Двигатели работали только на взлете и при посадке. Астрономические наблюдения с ракет не велись — для этого существовали обсерватории на искусственных спутниках. Что же делал экипаж в течение многих месяцев полета? В первых рейсах — почти ничего. Вынужденное безделье приводило к расстройству нервной системы, вызывало упадок сил, заболевания. Чтение и радиопередачи не могли заменить то, чего не хватало первым астронавтам. Нужен был труд, причем труд творческий, к которому привыкли эти люди. И вот тогда было предложено комплектовать экипаж людьми увлекающимися. Считалось, что, чем именно они увлекаются, безразлично, лишь бы это давало им занятие в полете. Так появились пилоты, которые были страстными математиками. Появились штурманы, занимающиеся изучением древних рукописей. Появились инженеры, отдающие все свободное время поэзии…

В летных книжках астронавтов прибавился еще один — знаменитый двенадцатый — пункт: “Чем увлекаетесь?” Но очень скоро пришло другое решение проблемы. На межпланетных трассах начали летать корабли с атомарно-ионными двигателями. Продолжительность полетов сократилась до нескольких дней. Двенадцатый пункт вычеркнули из летных книжек.

Однако несколько лет спустя эта проблема возникла вновь, в еще более острой форме. Человечество вступило в эпоху межзвездных перелетов. Атомарно-ионные ракеты, достигавшие субсветовых скоростей, тем не менее годами летели к ближайшим звездам. Время в быстро движущейся ракете замедляется, но перелеты продолжались восемь, двенадцать, иногда двадцать лет…

В летных книжках вновь появился двенадцатый пункт. Более того, он стал одним из главных при комплектовании экипажей. Межзвездный перелет, с точки зрения пилотирования, на 99,99 процента состоял из вынужденного безделья. Радиопередачи, прерывались уже через месяц после отлета. Еще через несколько недель нараставшие помехи вынуждали отключать приемники оптической связи. А впереди были годы, годы, годы…

Ракеты тех времен имели всего шесть — восемь человек экипажа, тесные каюты, оранжерею длиной в полсотню метров. Нам, летающим на межзвездных лайнерах, трудно представить, как люди обходились без гимнастического зала, без плавательных бассейнов, без стереотеатра и прогулочных галерей…

Но я отвлеклась, а рассказ еще не начат. В наши дни двенадцатый пункт уже не играет существенной роли при выборе экипажа. Для рейсовых перелетов по обычным маршрутам это, пожалуй, справедливо. Однако при дальних исследовательских полетах нужно все-таки комплектовать экипажи людьми увлекающимися. Таково, во всяком случае, мое мнение. Двенадцатый пункт — тема моей научной работы. История двенадцатого пункта и привела меня сюда, в Центральный архив звездоплавания.

Признаюсь, вначале слово “архив” мне не понравилось. Я бортовой врач, а это примерно то же самое, что в XVIII веке морской врач. Я привыкла к путешествиям, к опасностям. Все три моих звездных полета я совершила на исследовательских ракетах. Я участвовала в первой экспедиции к Проциону и, наверно, навсегда заболела жаждой открывательства. На трех планетах Проциона есть немало названий, придуманных мной, а вы знаете, что это такое — дать имя открытому тобой океану?..

“Архив” — меня пугало это слово. Но получилось иначе. Я не знаю, не успела еще узнать, какой архитектор создал здание Центрального архива звездоплавания. Это очень талантливый человек. Талантливый и смелый. Здание расположено на берегу Сибирского моря, возникшего двадцать лет назад, когда на Оби была построена плотина. Главный корпус архива стоит на прибрежных холмах. Не знаю, как это удалось сделать, но кажется — здание висит над водой. Легкое, устремленное вверх, похожее издали на белый парусник…

В архиве работает пятнадцать человек. С некоторыми я успела познакомиться. Почти все они приехали сюда на время. Австрийский писатель собирает материалы о первом межзвездном перелете. Ученый, ленинградец, пишет историю Марса. Застенчивый индус — знаменитый скульптор. Он сказал мне: “Я должен знать их духовный мир”. Два инженера — рослый саратовский парень с лицом Чкалова и маленький, вежливо улыбающийся японец. Им надо обосновать какой-то проект. Какой именно, я не знаю. Японец очень вежливо ответил на мой вопрос: “О, это совершенно пустяковое дело! Оно не достойно утруждать ваше высокое внимание”.

Однако я вновь отвлеклась. Перейду к рассказу.

В первый же день, вечером, я говорила с заведующим архивом. Это еще не старый человек, но взрыв топливных баков на ракете почти лишил его зрения. Он носит какие-то специальные очки — с тройными линзами. Стекла отблескивают голубым. Глаз не видно. От этого кажется, что заведующий никогда не улыбается.

— Что ж, — сказал он, выслушав меня, — вам надо начать с материалов сектора “ноль — четырнадцать”. Простите, это наша внутренняя классификация, вам она ничего не говорит. Я имею в виду первую экспедицию на Звезду Барнарда.

К стыду своему, я почти ничего не знала об этой экспедиции.

— Вы летали по другим направлениям, — пожал плечами заведующий. — Сириус, Процион, Шестьдесят первая Лебедя…

Меня удивило, что он так хорошо знает мой послужной список.

— Да, — продолжал он, — история Алексея Зарубина, командира этой экспедиции, ответит на многие интересующие вас вопросы. Через полчаса вам доставят материалы. Желаю удачи.

За голубыми стеклами не было видно глаз. Но голос звучал грустно.

И вот материалы у меня на столе. Бумага пожелтела, на некоторых документах чернила (тогда писали чернилами) обесцветились. Но кто-то тщательно восстановил текст: тут же подшиты фотоснимки документов в инфракрасном свете. Бумага покрыта прозрачной пластмассой; на ощупь листы кажутся очень плотными, гладкими.

За окном — море. Глухо накатывается прибой, волны шуршат, как переворачиваемые страницы…

Экспедиция к Звезде Барнарда по тем временам была предприятием дерзким, даже отчаянным. От Земли до Звезды Барнарда свет идет шесть лет. Половину пути ракете предстояло пройти с ускорением, вторую половину — с замедлением. И, хотя при этом достигались субсветовые скорости, полет туда и обратно должен был продолжаться около четырнадцати лет. Для тех, кто летел в ракете, время замедлялось: четырнадцать лет превращались в сорок месяцев. Срок этот сам по себе невелик, но опасность состояла в том, что почти все время — тридцать восемь месяцев из сорока — двигатель ракеты должен был работать на форсированном режиме. Запас ядерного горючего был взят в обрез. Задержка в пути означала бы гибель экспедиции.

Сейчас кажется неоправданным риском уйти в космос, не имея резервных запасов топлива, но тогда нельзя было иначе. Корабль не мог взять больше того, что инженерам удалось разместить в его топливных отсеках.

Я читаю протокол заседания комиссии, отбиравшей экипаж. Выдвигаются кандидатуры капитанов, и комиссия говорит: “Нет”. Нет — потому что полет исключительно тяжел, потому что колоссальная выдержка должна сочетаться с почти безрассудной смелостью. И вдруг все говорят: “Да”.

Я переворачиваю страницу. Здесь начинается личное дело капитана Алексея Зарубина.

Еще три страницы, и я начинаю понимать, почему Алексей Зарубин единогласно был назначен командиром “Полюса”. В этом человеке самым необыкновенным образом уживались “лед и пламень”, спокойная мудрость исследователя и бешеный темперамент бойца. Наверно, поэтому его посылали в самые рискованные полеты. Он умел выходить из самых, казалось бы, безнадежных положений.

Комиссия выбрала капитана. Капитан, по традиции, сам отобрал экипаж. Собственно говоря, Зарубин не отбирал. Он просто пригласил пятерых астронавтов, уже летавших с ним. На вопрос: “Готовы ли вы к трудному и рискованному полету?” — все они ответили: “С тобой — готовы”.

В материалах есть фотографии экипажа “Полюса”. Снимки одноцветные, необъемные. Капитану шел тогда двадцать седьмой год. На фотографии он выглядит старше: полное, слегка припухлое скуластое лицо, плотно сжатые губы, крупный, с горбинкой нос, вьющиеся, наверно, очень мягкие волосы и странные глаза. Они спокойные, даже ленивые, но где-то в уголках затаилась озорная, бесшабашная искорка…

Остальные астронавты еще моложе. Инженеры — муж и жена; в папке их общая фотография, они всегда летали вместе. Штурман — у него задумчивый взгляд музыканта. Девушка — врач. Наверно, такой серьезный вид был и у меня на первом снимке, когда я поступала в Звездный флот. Астрофизик — упрямый взгляд, лицо в пятнах от ожогов; вместе с капитаном он совершал посадку на Дионе, спутнике Сатурна.

Двенадцатый пункт летных книжек. Я перелистываю страницы и убеждаюсь: да, снимки сказали правду. Штурман — композитор и музыкант. Серьезная девушка увлекается серьезным делом — микробиологией. Астрофизик упорно изучает языки: он уже в совершенстве владеет пятью языками, на очереди латынь и древнегреческий. Инженеры, муж и жена, имеют одно увлечение — шахматы, причем новые шахматы, с двумя белыми и двумя черными ферзями и доской в восемьдесят одну клетку…

Заполнен двенадцатый пункт и в летной книжке капитана. У командира странное увлечение — необычное, уникальное. Мне еще ни разу не приходилось встречать ничего подобного. Капитан с детства увлекается живописью- это понятно: его мать была художницей. Но капитан почти не пишет, нет, его интересует другое. Он мечтает открыть давно утерянные секреты средневековых мастеров — составы масляных красок, их смеси, способы письма. Он ведет химические исследования, как всегда, с упорством ученого и темпераментом художника.

Шесть человек — шесть разных характеров, разных судеб. Но тон задает капитан. Его любят, ему верят, ему подражают. И поэтому все умеют быть до невозмутимости спокойными и безудержно азартными.

Старт.

“Полюс” уходит к Звезде Барнарда. Работает ядерный реактор, из дюз вылетает невидимый поток ионов. Ракета летит с ускорением, постоянно ощущается перегрузка. Первое время трудно ходить, трудно работать. Врач строго следит за установленным режимом. Астронавты привыкают к условиям полета. Собрана оранжерея, поставлен радиотелескоп. Начинается нормальная жизнь. Очень немного времени занимает контроль за работой реактора, приборов, механизмов. Четыре часа в день — обязательные занятия по специальности. Остальное время каждый использует как хочет. Штурман сочинил песенку — ее напевает весь экипаж. Шахматисты часами просиживают над доской. Астрофизик читает в подлиннике Плутарха…

В бортовом журнале короткие записи: “Полет продолжается. Реактор и механизмы работают безупречно. Самочувствие отличное”. И вдруг почти крик: “Ракета ушла за пределы телеприема. Вчера смотрели последнюю передачу с Земли. Как тяжело расставаться с родиной!” Снова идут дни. Запись в журнале: “Усовершенствовали приемную антенну оптической связи. Надеемся, что сигналы с Земли удастся ловить еще дней семь — восемь”. Они радовались, как дети, когда связь работала еще двенадцать дней…

Набирая скорость, ракета летела к Звезде Барнарда. Шли месяцы. Ядерный реактор работал с исключительной точностью. Топливо расходовалось строго по расчету — и ни миллиграммом больше.

Катастрофа произошла внезапно.

Однажды — это было па восьмом месяце полета — изменился режим работы реактора. Побочная реакция вызвала резкое увеличение расхода горючего. В бортовом журнале появилась короткая запись: “Не знаем, чем вызвана побочная реакция”. Да, в те времена еще не знали, что ничтожные примеси в ядерном горючем иногда могут изменить ход реакции…

За окном шумит море. Ветер усилился, волны уже не шуршат — они зло фыркают, наскакивая на берег. Откуда-то издалека доносится смех. Я не могу, не должна отвлекаться. Я почти вижу этих людей, в ракете. Я знаю их — и могу представить, как это было. Быть может, я ошибаюсь в деталях — какое это имеет значение? Впрочем, нет, даже в деталях я не ошибаюсь. Я уверена, что это было так.

В реторте — над горелкой — кипела, пенилась коричневая жидкость. Красные огоньки отблескивали на стекле. Инженер неслышно вошел в каюту…

В реторте кипела, пенилась коричневая жидкость. Бурые пары шли по змеевику в конденсатор. Капитан внимательно рассматривал пробирку с темно-красным порошком. Открылась дверь. Пламя горелки задрожало, запрыгало. Капитан обернулся. В дверях стоял инженер.

Инженер волновался. Он умел держать себя в руках, но голос выдавал волнение. Голос был чужим, громким, неестественно твердым. Инженер старался говорить спокойно — и не мог.

— Садись, Николай. — Капитан придвинул ему кресло. — Я проделал эти расчеты вчера и получил такой же результат… Так ты садись…

— Что же теперь?

— Теперь? — Капитан посмотрел на часы. — До ужина пятьдесят пять минут. Значит, мы успеем поговорить. Предупреди, пожалуйста, всех.

— Хорошо, — машинально ответил инженер. — Я скажу. Да, я скажу.

Он не понимал, почему капитан медлит. С каждым мгновением скорость “Полюса” увеличивалась, решение нужно было принимать безотлагательно.

— Посмотри, — сказал капитан, передавая ему пробирку. — Тебя это, наверно, заинтересует. Там ртутная киноварь. Чертовски привлекательная краска. Но обычно она темнеет на свету. Я докопался — тут все дело в степени дисперсности…

Он долго объяснял инженеру, как ему удалось получить устойчивую на свету ртутную киноварь. Инженер нетерпеливо встряхивал пробирку. Над столом висели вделанные в стену часы, и инженер не мог не смотреть на них: полминуты — скорость увеличилась на два километра в секунду, еще минута — еще четыре километра в секунду…

— Так я пойду, — сказал он наконец. — Надо предупредить остальных.

Капитан плотно прикрыл дверь каюты. Небрежно сунул пробирку в штатив. Прислушался. Тихо гудела охлаждающая система реактора. Работали двигатели, ускоряя полет “Полюса”.

…Через десять минут капитан сошел вниз, в кают-компанию. Пять человек встали, приветствуя его. Все они были в форме астронавтов, надеваемой лишь изредка, в торжественных случаях, и капитан понял: объяснять положение никому не надо.

— Так… — проговорил он. — Кажется, только я не догадался надеть мундир…

Никто не улыбнулся.

— Садитесь, — сказал капитан. — Военный совет… Так… Ну ладно. Пусть, как положено, первым начнет младший. Вы, Леночка. Что нам делать, как вы думаете? — Он обернулся к девушке.

Та ответила очень серьезно:

— Я врач, Алексей Павлович. А вопрос прежде всего технический. Разрешите, я выскажу свое мнение позже.

Капитан кивнул:

— Пожалуйста. Вы самая умная из нас, Леночка. И, как всякая женщина, самая хитрая. Готов держать пари, что мнение у вас есть. Уже есть.

Девушка не ответила.

— Итак, — продолжал капитан, — Леночка будет говорить потом. Тогда ты, Сергей.

Астрофизик развел руками.

— К моей специальности это тоже не относится. Твердого мнения у меня нет. Но я знаю, что горючего хватит на полет к Звезде Барнарда. Почему же возвращаться с полдороги?

— Почему? — переспросил капитан. — Да потому, что вернуться оттуда мы уже не сможем. С полпути можем. Оттуда — нет.

— Согласен, — задумчиво сказал астрофизик. — А впрочем, разве мы не сможем вернуться оттуда? Сами мы, конечно, не вернемся. Но ведь за нами прилетят. Увидят, что мы не возвращаемся, и прилетят. Астронавтика развивается.

— Развивается, — усмехнулся капитан. — С течением времени… Итак, лететь вперед? Я правильно понял? Хорошо. Теперь ты, Георгий К твоей специальности это относится?

Штурман вскочил, оттолкнул кресло.

— Сядь, — сказал капитан. — Сядь и говори спокойно. Не прыгай.

— Ни в коем случае не возвращаться! — Штурман почти кричал. — Только вперед! Через невозможное — вперед! Нет, ну в самом деле, подумайте, как можно вернуться? Знали мы, что экспедиция будет трудной? Знали! И вот первая трудность — и мы готовы отступить… Нет, нет, только вперед!

— Та-ак, — протянул капитан. — Через невозможное- вперед. Красиво… Ну, а что думают инженеры? Вы, Нина Владимировна? Ты, Николай?

Инженер посмотрел на жену. Та кивнула, и он начал говорить. Он говорил спокойно, словно размышляя вслух:

— Наш полег к Звезде Барнарда — исследовательская экспедиция. Если мы, шесть человек, узнаем нечто новое, сделаем какие-то открытия, это еще не будет иметь никакой цены. Открытое нами только тогда приобретет цену, когда станет известно людям, человечеству. Если мы долетим до Звезды Барнарда и не будем иметь возможности вернуться назад, что толку в наших открытиях? Сергей говорил, что за нами в конце концов прилетят. Верю. Но те, кто прилетят, и без нас сделают эти открытия. В чем же будет наша заслуга? Что сделает для людей наша экспедиция?.. По существу, мы принесем только вред. Да, вред. На Земле будут ждать возвращения нашей экспедиции. Ждать совершенно напрасно. Вернемся сейчас — потери времени удастся свести к минимуму. Вылетит новая экспедиция. Собственно, мы же и вылетим. Пусть мы потеряем несколько лет, зато собранный нами материал будет доставлен на Землю. А сейчас мы лишены этой возможности… Лететь? Для чего? Нет, мы — Нина и я — против. Надо возвращаться. Немедленно.

Наступило продолжительное молчание. Потом Лена спросила:

— А как думаете вы, капитан?

Капитан грустно улыбнулся:

— Я думаю, наши инженеры правы. Красивые слова — только слова. А здравый смысл, логика, расчет — на стороне инженеров. Мы летим, чтобы сделать открытия. И, если эти открытия не будут переданы на Землю, грош им цена. Николай прав, тысячу раз прав…

Зарубин встал, тяжело прошелся по каюте. Ходить было трудно: тройная перегрузка, вызванная ускорением ракеты, сковывала движения.

— Вариант с ожиданием помощи отпадает, — продолжал капитан. — Остаются две возможности. Первая — повернуть к Земле. Вторая — лететь к Звезде Барнарда… и все-таки вернуться оттуда на Землю. Вернуться, несмотря на потерю горючего.

— Как? — спросил инженер.

Зарубин подошел к креслу, сел, ответил не сразу.

— Я не знаю, как. Но у нас есть время. До Звезды Барнарда еще одиннадцать месяцев полета. Если вы решите возвращаться сейчас, мы вернемся. Но, если вы верите, что за одиннадцать месяцев удастся что-то придумать, изобрести, тогда… тогда через невозможное — вперед!.. Вот так, друзья. Что же вы скажете? Вот вы, Леночка.

Девушка лукаво прищурилась.

— Как всякий мужчина, вы очень хитрый. Готова держать пари, что вы уже кое-что придумали.

Капитан расхохотался:

— Проиграете! Ничего не придумал. Но еще есть одиннадцать месяцев. За это время можно что-то придумать.

— Мы верим, — сказал инженер. — Твердо верим. — Он помолчал. — Хотя, по правде сказать, я не представляю, как удастся выкрутиться. На “Полюсе” останется восемнадцать процентов горючего. Восемнадцать вместо пятидесяти… Но раз вы сказали — всё. Идём к Звезде Барнарда. Как говорит Георгий, через невозможное — вперед.

Тихо поскрипывает дверь. Ветер перелистывает страницы, рыщет по комнате, наполняя ее влажным запахом моря. Удивительная вещь — запах. В ракетах его нет. Кондиционеры очищают воздух, поддерживают нужную влажность, температуру. Но кондиционированный воздух безвкусен, как дистиллированная вода. Не раз испытывались генераторы искусственных запахов; пока из этого ничего не получилось. Аромат обычного — земного воздуха слишком сложен, воссоздать его нелегко. Вот сейчас… Я чувствую и запах моря, и запах сырых, осенних листьев, и едва уловимый запах духов, и временами, когда ветер усиливается, запах земли. И еще — слабый запах краски.

Ветер перелистывает страницы… На что рассчитывал капитан? Ведь именно ему придется “что-то придумать”. В сущности, он единственный на корабле опытный астронавт.

Зарубин может, конечно, рассчитывать на помощь экипажа — штурмана, инженеров, астрофизика, врача. Но это потом. Сначала надо “что-то придумать”. Такова специальность командира корабля.

Я врач, но я летала и знаю, что чудес не бывает. Когда “Полюс” долетит до Звезды Барнарда, на ракете останется только восемнадцать процентов горючего. Восемнадцать вместо пятидесяти…

Чудес не бывает. Но, если бы капитан спросил меня, верю ли я, что он найдет выход, я бы ответила: “Да”. Ответила бы сразу, не задумываясь: “Да, да, да!” В чудеса я не верю, но твердо верю в людей.

Утром я попросила заведующего показать мне картины Зарубина.

— Надо подняться наверх, — сказал он. — Только… Скажите, вы прочитали все?

Он выслушал мой ответ, кивнул.

— Понимаю. Я так и думал. Да, капитан взял на себя большую ответственность… Вы бы ему поверили?

— Да.

— Я тоже.

Он долго молчал, покусывая губы. Затем встал, поправил очки.

— Что ж, пойдемте.

Заведующий прихрамывал. Мы медленно шли по коридорам архива.

— Вы еще прочтете об этом, — говорил заведующий. — Если не ошибаюсь, второй том, страница сотая и дальше. Зарубин хотел разгадать тайны итальянских мастеров эпохи Возрождения. С восемнадцатого века начинается упадок в живописи масляными красками — я имею в виду технику. Многое считалось безвозвратно утерянным. Художники не умели получать краски одновременно яркие и долговечные. Чем ярче тона, тем быстрее темнели картины. Особенно это относится к синим и голубым краскам. Ну, а Зарубин… Да вы увидите.

Картины Зарубина висели в узкой, залитой солнцем галерее. Первое, что мне бросилось в глаза, — каждая картина была написана только одним цветом — красным, синим, зеленым…

— Это этюды, — сказал заведующий. — Проба техники, не более. Вот “Этюд в синих тонах”.

В голубом небе бок о бок летели две хрупкие человеческие фигурки с пристегнутыми крыльями — мужчина и женщина. Все было написано синим, но мне никогда не приходилось видеть такого бесконечного многообразия оттенков. Небо казалось ночным, иссиня-черным у левого нижнего края картины и прозрачным, наполненным жарким полуденным воздухом — в противоположном углу. Люди, крылья переливались оттенками голубого, синего, фиолетового. Местами краски были упругие, яркие, сверкающие, местами — мягкие, приглушенные, прозрачные. Рядом с этим этюдом “Голубые танцовщицы” Дега производили бы впечатление картины тусклой, бедной красками.

Тут же висели другие картины. “Этюд в красных тонах”: два алых солнца над неведомой планетой, хаос теней и полутеней — от кроваво-красных до светло-розовых. “Этюд в коричневых тонах”: феерический, выдуманный лес…

— Зарубин фантазировал, — сказал заведующий. — Он просто испытывал свои краски. Но потом…

Заведующий умолк. Я ждала, глядя в голубые, непроницаемые стекла очков.

— Прочитайте дальше, — тихо произнес он. — Потом я покажу вам другие картины. Тогда вы поймете.

…Я читаю так быстро, как только могу, — стараюсь схватить главное…

“Полюс” летел к Звезде Барнарда. Скорость ракеты достигла предела, двигатели начали работать на тормозном режиме. Судя по коротким записям в бортовом журнале, все шло нормально. Не было аварий, не было болезней. И сам капитан был, как всегда, спокоен, уверен, весел. Он по-прежнему много занимался технологией красок, писал этюды…

О чем он думал, оставаясь в своей каюте? Бортовой журнал, личный дневник штурмана не отвечают на этот вопрос. Но вот интересный документ. Это — рапорт инженеров. Речь идет о неполадках в системе охлаждения. Суховатый, точный язык, технические термины. А между строк я читаю: “Друг, если ты передумал, это позволит повернуть. Отступить с честью…” И тут же надпись, сделанная рукой капитана: “Систему охлаждения будем ремонтировать после достижения Звезды Барнарда”. Это звучит так: “Нет, друзья, я не передумал”.

Зарубин не передумал. Он вел “Полюс” через невозможное — вперед.

Спустя девятнадцать месяцев после вылета ракета достигла Звезды Барнарда. У тусклой красной звезды оказалась одна планета, по размерам почти такая же, как и Земля, но покрытая льдами. “Полюс” пошел на посадку. Ионный поток, выбрасываемый из дюз ракеты, расплавил лед, и первая попытка оказалась неудачной. Капитан выбрал другое место — и снова лед начал плавиться… Шесть раз заходил “Полюс” на посадку, пока не удалось нащупать подо льдом гранитную скалу.

С этого момента в бортовом журнале начинаются записи, сделанные красными чернилами. По традиции, так отмечались открытия.

Планета была мертвой. Ее атмосфера состояла почти из чистого кислорода, но ни одного живого существа, ни одного растения не оказалось на этой замерзшей планете. Термометр показывал минус пятьдесят градусов. “Бездарная планета, — записано в дневнике штурмана, — но зато какая звезда! Каскад открытий…”

Да, это был каскад открытий. Даже сейчас, когда наука о строении и эволюции звезд шагнула вперед, даже сейчас открытия, сделанные экспедицией “Полюса”, во многом сохранили свое значение. Исследования газовой оболочки “красных карликов” типа Звезды Барнарда и по сей день остаются наиболее полными и точными.

Бортовой журнал… Научный отчет… Рукопись астрофизика с парадоксальной гипотезой эволюции звезд… И, наконец, то, что я ищу: приказ командира о возвращении. Это неожиданно, невероятно. И, еще не веря, я быстро переворачиваю страницы. Запись в дневнике штурмана. Теперь я верю, знаю — это было так.

Однажды капитан сказал:

— Все! Надо возвращаться.

Пять человек молча смотрели на Зарубина. Мерно щелкали часы…

Пять человек смотрели на капитана. Они ждали.

— Надо возвращаться, — продолжал капитан. — Вы знаете, осталось восемнадцать процентов горючего. Но выход есть. Прежде всего — мы должны облегчить ракету. Нужно снять всю электронную аппаратуру, за исключением корректирующих установок… — Он увидел, что штурман хочет что-то сказать, и остановил его жестом: — Так надо. Приборы, внутренние переборки опорожненных баков, часть оранжереи. И главное — громоздкие электронные установки. Но это не все. Основной расход топлива связан с небольшим ускорением в первые месяцы полета. Придется смириться с неудобствами: “Полюс” должен взлететь не с тройным ускорением, а с двенадцатикратным.

— При таком ускорении невозможно управление ракетой, — возразил инженер. — Пилот не сможет…

— Знаю, — жестко перебил капитан. — Знаю. Управление первые месяцы будет вестись отсюда, с планеты. Здесь останется один человек… Тише! Я сказал — тише! Запомните: другого выхода нет. Будет так. Теперь дальше. Вы, Нина Владимировна, и ты, Николай, не можете остаться: у вас будет ребенок. Да, я знаю. Вы, Леночка, врач, вы должны лететь. Сергей астрофизик. Он тоже полетит. У Георгия мало выдержки. Поэтому останусь я. Еще раз — тише! Будет так, как я сказал.

…Передо мной расчеты, сделанные Зарубиным. Я врач, не все мне понятно. Но одно я вижу сразу: расчеты сделаны, что называется, на пределе. До предела облегчена ракета, до предела форсированы стартовые перегрузки. Большая часть оранжереи остается на планете, и потому расчетный рацион астронавтов невелик — много ниже установленных норм. Снята с ракеты система аварийного энергопитания с двумя микрореакторами. Снято почти все электронное оборудование. Если в пути случится что-то непредвиденное, возвратиться к Звезде Барнарда ракета уже не сможет. “Риск в кубе” — так записано в дневнике штурмана. И ниже: “Но для того, кто остается здесь, — риск в десятой, сотой степени…”

Зарубину придется ждать четырнадцать лет. Только тогда за ним придет другая ракета. Четырнадцать лет одному, на чужой, замерзшей планете…

Снова расчеты. Главное — энергия. Ее должно хватить на телеуправление ракетой, ее должно хватить на четырнадцать долгих, бесконечно долгих лет. И опять все рассчитано на пределе, в обрез.

Фотоснимок жилища капитана. Оно собрано из секций оранжереи. Сквозь прозрачные стенки видна электронная аппаратура, микрореакторы. На крыше установлены антенны телеуправления. Кругом — ледяная пустыня. В сером, подернутом мутной дымкой небе холодно светит Звезда Барнарда. Ее диск вчетверо больше Солнца, но лишь немногим ярче Луны.

Я быстро перелистываю бортовой журнал. Тут все: и наставление капитана, и договоренность о радиосвязи в первые дни полета, и список предметов, которые надо доставить капитану… И вдруг два слова: “Полюс” вылетает”.

А потом идут странные записи. Кажется, их сделал ребенок: строки наползают друг на друга, буквы угловаты, изломанны. Это двенадцатикратная перегрузка.

Я с трудом разбираю слова. Первая запись: “Все хорошо. Проклятая перегрузка! В глазах фиолетовые пятна…” Через два дня: “Набираем скорость по расчету. Ходить невозможно, приходится ползать…” Еще через неделю: “Тяжело, очень (зачеркнуто)… Выдержим. Реактор работает на расчетном режиме”.

Два листа в бортовом журнале не заполнены. А на третьем, залитом чернилами, наискось сделана надпись:“Телеуправление нарушено. Лучи рассеиваются каким то препятствием. Это (зачеркнуто)… Это конец…” Но тут же, у самого края листа, выведено другим — четким — почерком: “Телеуправление восстановлено. Индикатор мощности показывает четыре единицы. Капитан отдает всю энергию своих микрореакторов, и мы не можем ему помешать. Он жертвует собой…”

Я закрываю бортовой журнал. Сейчас я могу думать только о Зарубине. Наверно, для него было неожиданным нарушение телеуправления. Внезапно зазвонил индикатор…

Тревожно звенел контрольный сигнал индикатора. Стрелка, вздрагивая, опускалась к нулю. Радиолуч встретил препятствие, телеуправление прервалось.

Капитан стоял у прозрачной стены оранжереи. Тусклое багровое солнце заходило за горизонт. По ледяной равнине бежали коричневые тени. Ветер гнал, подхлестывал снежную пыль, поднимал ее в мутное красно-серое небо.

Настойчиво звенел контрольный сигнал индикатора. Радиоизлучение рассеивалось; его мощности не хватало для управления ракетой. Зарубин смотрел на заходящую Звезду Барнарда. За спиной капитана лихорадочно метались вспышки ламп на панели электронного навигатора.

Багровый диск быстро скрывался за горизонтом. На мгновение заискрились алые огоньки: последние лучи преломились в мириадах льдинок. Потом наступила темнота.

Зарубин подошел к приборному щиту. Выключил сигнал индикатора. Стрелка стояла на нуле. Зарубин повернул штурвал регулятора мощности. Оранжерея наполнилась гулом моторов охлаждающей системы. Зарубин долго вращал штурвал — до отказа, до упора. Перешел на другую сторону щита, снял ограничитель и еще дважды повернул штурвал. Гул превратился в надсадный, пронзительный, звенящий рев.

Капитан побрел к стенке, сел. Руки его дрожали. Он достал платок, вытер лоб. Прижался щекой к прохладному стеклу.

Нужно было ждать, пока новые, огромной мощности сигналы дойдут до ракеты и, отразившись, вернутся обратно.

Зарубин ждал.

Он потерял представление о времени. Ревели микрореакторы, доведенные почти до взрывного режима, выли, стонали двигатели охлаждающей системы. Содрогались хрупкие стены оранжереи…

Капитан ждал.

Наконец какая-то сила заставила его встать и подойти к приборному щиту. Стрелка индикатора мощности стояла у зеленой черты. Мощность сигналов теперь была достаточна для управления ракетой. Зарубин слабо улыбнулся, сказал: “Ну вот…” — и взглянул на расходомер. Энергия расходовалась в сто сорок раз быстрее, чем предусматривал расчет.

В эту ночь капитан не спал. Он составлял программу для электронного навигатора. Нужно было устранить отклонения, вызванные нарушением связи.

Ветер гнал по равнине снежные волны. Над горизонтом разгоралось неяркое полярное сияние.

Гремели взбесившиеся микрореакторы, отдавая энергию. То, что было скупо рассчитано на четырнадцать лет, сейчас щедро изливалось в пространство…

Заложив программу в электронную машину, капитан устало прошелся по оранжерее. Над прозрачным потолком светили звезды. Прислонившись к приборному щиту, капитан смотрел в небо. Где-то там “Полюс”, набирая скорость, уверенно летел к Земле.

Было очень поздно, но я все-таки пошла к заведующему. Я вспомнила, что он говорил о каких-то других картинах Зарубина.

Заведующий не спал.

— Я знал, что вы придете, — сказал он, поспешно надевая очки. — Идемте, это рядом.

В соседней комнате, освещенной флюоресцентными лампами, висели две небольшие картины. В первый момент я подумала, что заведующий ошибся. Мне показалось, что Зарубин не мог написать эти картины. Они нисколько не походили на то, что я видела днем: ни экспериментов с красками, ни фантастических сюжетов. Это были обычные пейзажи. На одном — дорога и дерево, на другом — опушка леса.

— Да, это Зарубин, — словно угадав мои мысли, проговорил заведующий. — Он остался на планете — вы, конечно, уже знаете. Что ж, это был дерзкий выход, но все-таки выход. Сужу как астронавт… как бывший астронавт. — Заведующий поправил голубые очки, помолчал. — Но потом Зарубин сделал то, что… Да вы знаете… Энергию, рассчитанную на четырнадцать лет, он отдал в течение четырех недель. Он восстановил управление ракетой, вывел “Полюс” на курс. Ну, а когда ракета достигла субсветовой скорости, началось торможение с обычными перегрузками; экипаж сам управлял ракетой. В микрореакторах Зарубина к этому времени почти не осталось энергии. И ничего уже нельзя было сделать. Ничего… В те дни Зарубин и писал картины. Он любил Землю, жизнь…

На картине — проселочная дорога, идущая на подъем. У дороги — могучий взлохмаченный дуб. Он написал его в манере Жюля Дюпре, в манере барбизонской школы: приземистый, узловатый, полный жизни и сил. Ветер гонит растрепанные облачка. У придорожной канавы лежит камень; кажется, на нем только что сидел путник… Каждая деталь выписана тщательно, любовно, с необыкновенным богатством цветовых и световых оттенков.

Другая картина не окончена. Это лес весной. Все наполнено воздухом, светом, теплом… Удивительные золотистые тона… Зарубин знал душу красок.

— Я доставил эти картины на Землю, — тихо сказал заведующий.

— Вы?!

— Да. — Голос заведующего звучал совсем грустно, даже виновато. — В тех материалах, что вы смотрели, нет конца. Это относится уже к другим экспедициям… “Полюс” вернулся на Землю, и сразу же была выслана спасательная экспедиция. Сделали все, чтобы ракета пришла к Звезде Барнарда как можно скорее. Экипаж решил проделать весь путь с шестикратным ускорением. Они достигли этой планеты — и не нашли даже оранжереи. Десятки раз рисковали жизнью, но не нашли… Потом — это было уже через много лет — послали меня. В пути была авария… Вот, — заведующий поднял руку к очкам. — Но мы долетели. Обнаружили оранжерею, картины… Нашли записку капитана.

— Что там было?

— Только три слова: “Через невозможное — вперед”.

Мы молча смотрели на картины. Я вдруг подумала, что Зарубин писал их по памяти. Кругом были льды, зловеще светила багровая Звезда Барнарда, а он смешивал на палитре теплые солнечные краски… В двенадцатом пункте анкеты Зарубин мог бы написать: “Увлекаюсь… нет, люблю, горячо люблю нашу Землю, ее жизнь, ее людей”.

Тихо в опустевших коридорах архива. Окна полуоткрыты, морской ветер шевелит тяжелые шторы. Размеренно, упорно накатываются волны. Кажется, они повторяют три слова: “Через невозможное — вперед”. Тишина, потом приходит волна и выплескивает: “Через невозможное — вперед”. И снова тишина…

Мне хочется ответить волнам: “Да, только вперед, всегда вперед!”




ВТОРОЙ ПУТЬ

Я — двойник астронавта Хаютина.

Насколько я знаю, двойников было немного: человек триста, не больше. В наше время мало кто помнит, что значит быть двойником астронавта.

Двойники появились за год или за два до конца XX столетия. Это было накануне первого межзвездного перелета. Шли испытания ионных кораблей, и за каким-то порогом скорости обычно нарушалась связь. Станции космосвязи принимали обрывки до неузнаваемости искаженных фраз. Тогда и появились двойники. Идея здесь проста: два человека, долгое время находящиеся вместе, постепенно становятся во многом похожими и приобретают способность понимать друг друга с полуслова. Двойники — это, конечно, преувеличение. Но, если на Земле оставался человек, до этого несколько лет не разлучавшийся с астронавтом, связь становилась надежнее. Для двойника достаточно было одного слова, восклицания, даже интонации.

Первую группу двойников готовили очень тщательно. Этим специально занимались крупнейшие кибернетики и психологи. Потом удалось найти причины, вызывающие нарушение связи. Необходимость в помощи двойников возникала все реже и реже.

Подготовку двойников прекратили. Астронавт сам, если хотел, выбирал себе двойника. Выбор утверждался теми, кто ведал подготовкой астронавтов. Но это была уже формальность.

Я стал двойником Хаютина, когда связь работала безупречно. Да я и не думал, что мне придется когда-нибудь участвовать в расшифровке сообщений, посланных Хаютиным. Это слишком далеко от моей специальности- истории античного мира. Я ни о чем тогда не думал. Просто мне хотелось стать двойником астронавта, его другом и полномочным представителем на Земле…

С тех пор прошло сто десять лет. Я давно не слышал, чтобы космосвязи требовалась помощь двойников. И вот теперь обратились ко мне.

В двух первых полетах к звездам у астронавтов еще были двойники. Но связь работала надежно, и это привело к дискуссии: нужны ли двойники? Почти все говорили — нет, не нужны. А Хаютин утверждал: придет время, и двойники снова понадобятся, но тогда будет поздно их подготавливать. С Хаютиным не согласились. Ему просто уступили. Двойники — романтическая традиция, стоило ли восставать против нее? Так думали все.

Неужели Хаютин предвидел то, что случилось сейчас? Если так, он выбрал себе плохого двойника.

…Девять лет назад Хаютин вылетел к системе Альфы Центавра. В то время его назначили председателем Контрольного Совета. Казалось бы, какое дело Контрольному Совету до Искры? Это самая благополучная планета. Она удивительно похожа на Землю. Единственное отличие в том, что там светят Белая и Оранжевая. Но Оранжевая далеко от Искры. А Белая — совсем как наше Солнце, только ярче.

Хаютин много рассказывал мне об Искре. Он побывал на ней в свой первый рейс. Потом он летал к Сириусу, Проциону, Альтаиру. Но чаще всего мы говорили с ним об Альфе и ее планетах. Там его постигла единственная за все время неудача. В тот раз он летел к Танифе. На языке маори “танифа” значит “дракон”. Танифа, обращающаяся вокруг Оранжевой, действительно подобна дракону. Хаютин и еще четверо астронавтов первыми высадились на этой планете. Вернулся только один Хаютин. Он едва добрался до Искры, и его долго лечили. У него был сломан позвоночник. Это — Танифа. Тройная сила тяжести, раскаленный туман, лавовые озера, болотистые леса, кишащие бронированными змеями…

Хаютин привез мне с Танифы камень. У меня много камней с чужих планет, они сложены в углу комнаты. Особенно хороши зеркальные камни с Зари, планеты в системе Сириуса. На Заре удивительно ровные и тихие ветры. Они веками дуют в одном направлении, до блеска полируя камни. А камни, которые Хаютин подобрал близ Проциона, на Флоре, светятся черным — такой у них глубокий черный цвет. Мои любимцы — желтые камни с Норда из системы Вольф-359. Они закручены спиралью, как ракушки, и пахнут хвоей.

Обломок красной лавы с Танифы лежит отдельно, в ящике. В глубине лавы — клубок маленьких змей, похожих на согнутые гвозди. Если смотреть сквозь камень на яркий свет, внутри вспыхивают и гаснут злые огоньки. От этого кажется, что змеи шевелятся, пытаясь вырваться из застывшей лавы.

Да, это Танифа. Но Искра другая; она похожа на побережье Средиземного моря. Только краски там еще более яркие, словно их только что покрыли лаком.

О своем полете на Искру Хаютин объявил мне совсем неожиданно. Я спросил:

— Зачем ты летишь?

В тот вечер мы сидели на обрыве и смотрели на море. Мы ждали, когда поднимется луна. Над водой уже полыхали лиловые зарницы. Атмосферу на Луне создали, когда Хаютин был в полете, и он еще не привык к лиловым восходам. Но за все время, что я его знаю, он ни разу не заставлял меня повторять вопрос.

— Зачем ты летишь? — снова спросил я. — Что там случилось?

— Не знаю, — ответил Хаютин.

Я видел — он действительно не знает. Он только догадывается о чем-то, и это еще очень смутная догадка. Смутная и тревожная.

— Не знаешь и летишь?

Он смотрел на море. Над горизонтом поднялась гранатовая полоска. От нее растекались лиловые лучи, и ночь сразу раскололась на фиолетовое небо и иссиня-черное море.

— Искра далеко, — сказал Хаютин. — Сообщения, которые мы сейчас получаем, отправлены свыше пятидесяти месяцев назад. Никто не знает, что там сегодня, в эту минуту.

Я был удивлен. До всех планет в других звездных системах далеко, и все привыкли к этому. Притом Искра самая близкая к нам планета.

— Пока ты долетишь до Искры, пройдет лет восемь, — сказал я. — Если там что-то случилось, ты все равно опоздаешь.

— Опоздаю, — согласился он. — Хотя я буду лететь пять лет. Я иду один, на фотонном разведчике.

О фотонных разведчиках я слышал. Это были скоростные, но еще очень ненадежные корабли. Обычно их пилотировали автоматы. Я подумал, что на Искре произошло что-то чрезвычайное.

— Надолго? — спросил я.

Луна поднялась над морем. По волнам протянулась изумрудная дорожка. Море, казавшееся до этого черной плоскостью, сразу приобрело глубину. Ни одно сочетание красок не дает такого ощущения бездны, как это черно-изумрудное свечение. А зеленоватая Луна, приплюснутая, лохматая, быстро поднималась над горизонтом, выбрасывая струи ярко-лимонного света.

— Надолго, — ответил Хаютин.

Мы пошли к дому. Тропинка, ведущая от обрыва к морю, сад, стеклянные стены моего домика — все было изумрудным. Это волшебный цвет. В него окрашены все сказки, которые я помню с детства. И мои воспоминания, картины прошлого тоже приходят в изумрудной дымке. Я был рад Хаютину: в лунные ночи я не люблю работать. Как обычно, Хаютин уехал утром, не прощаясь. Я нашел у его кровати раскрытую книгу. На полях было написано: “Формулы врут — чем дальше от Земли, тем сильнее земное притяжение”.

От Хаютина долго не было вестей. Потом я узнал, что где-то в середине пути он резко увеличил скорость. Я специально запросил Звездный Центр, все ли благополучно на Искре. Человек, с которым я говорил, ответил: да, конечно, хотя Хаютин мог получить какое-то сообщение с Искры.

Шли годы. Я не боялся за Хаютина. Рейс к Искре после других его полетов был прогулкой. Однажды мне сообщили, что Хаютин благополучно прибыл на Искру. Но прошло меньше суток, и я получил письмо со штампом Верховного Совета. “Это проблема чрезвычайного значения. Мы передаем ее на всеобщее обсуждение. Просим выступить за Хаютина…”

Короткое письмо и коробка с двумя кристаллами. На них записана передача, принятая с Искры. Как всегда, передача начинается с цифр. “99” — это значит, что сообщение относится к категории особо важных. “100” — сообщение адресовано не только Земле, но и людям на других планетах. “107” — кодовый знак председателя Контрольного Совета.

На обоих кристаллах записан разговор Хаютина с Шайном, руководителем всех работ в системе Альфы Центавра. Запись велась с середины разговора, с того момента, как Шайн включил стереограф. Изображение объемное, но бесцветное.

Хаютин сидит в кресле. Он еще не снял противоперегрузочного костюма. За окном видны стартовые вышки; это какая-то комната на ракетодроме. В комнате два кресла и низкий столик. Хаютин почти не изменился с тех пор, как мы виделись в последний раз. Полет продолжался для него месяца четыре, не больше.

Шайн невысокий, очень смуглый, в белом костюме. У Шайна правильные черты лица, но глаза постоянно прищурены. От этого кажется, что он усмехается чему-то своему, скрытому от других. На Искре привыкают щуриться: Белая светит ярче Солнца.

— Теперь, Шайн, вы говорите не только со мной.

Шайн (он настраивал стереограф) отходит к своему креслу, присаживается на подлокотник. Он говорит, обращаясь только к Хаютину.

— Я думал, вы сможете понять! — Голос у него резкий, неприятный. — Вы первым были на Танифе. Потом мы одиннадцать раз посылали туда людей. Одиннадцать неудач! О каком легкомыслии после этого может идти речь? Мы знаем Танифу, как свою Искру. Знаем… и топчемся на месте!

— Надо создать более совершенное оборудование…

Хаютин говорит еще что-то, но смех Шайна заглушает его слова.

— Жить в скафандрах? Кому это нужно! Никто не согласится жить на Танифе в скафандрах. А мы хотим, чтобы она вся — понимаете, вся! — была населена людьми. Как другие планеты.

— Значит, надо изменить атмосферу.

Шайн пожимает плечами:

— На Танифе тройная сила тяжести, вы это знаете. — Он не дает Хаютину ответить. — Я знаю, что вы скажете. Надо ждать, не так ли? Ждать, пока будет решена проблема управления гравитацией, и тогда все изменить на Танифе: силу тяжести, климат, атмосферу… Будет вторая Искра. А мы хотим жить на Танифе! Когда-то была Земля. Одна Земля. Потом создали атмосферу на Марсе. Появилась Земля номер два. Затем Венера — она стала Землей номер три. Искра, Заря, Флора, даже ваша Луна — все это копии Земли. Будет Земля номер семьдесят и Земля номер тысяча. Вы этого хотите? Скажите, товарищ Хаютин, вы так представляете себе будущее человека в космосе: идти за сотни парсеков и все перестраивать, чтобы было как на Земле? Но Вселенная бесконечна. Значит, бесконечно повторять одно и то же? Земля, еще Земля, еще Земля… Боюсь, вы не думали об этом…

…Шайн, конечно, ошибался. Теперь-то я знаю: Хаютин давно догадывался о том, что собираются предпринять на Искре. Но я плохой двойник. Я ничего не заметил.

В сущности, я стал двойником астронавта случайно. Это произошло сто десять лет назад здесь, на обрыве. В то время обрыв был совершенно другим: скала, кое-где прикрытая потрескавшейся землей. Я жил в палатке и писал о греко-персидских войнах. Я был один на этом пустынном берегу Каспия. Половину мира занимало серое море, половину — прокаленные солнцем рыжеватые пески. Историку трудно работать в городе; не удается войти в ритм той эпохи, о которой думаешь. На обрыве мне ничто не мешало. Иногда я терял представление о времени. По ночам сквозь шум прибоя я слышал мерную поступь афинских фаланг. Ветер пел походную песню, и голосами чаек кричали жрецы, предрекая победу. Я выходил из палатки и подолгу всматривался в звездное небо.

И вдруг появился Хаютин. Он пришел с девушкой. У нее были очень светлые глаза. Как камни с планеты Заря. В таких глазах всегда видишь то, что хочешь увидеть. Хаютин все время смотрел ей в глаза. Они шли издалека, устали, и моя палатка показалась им дворцом.

Тогда Хаютин был старше меня. С тех пор для него прошло лет тридцать, не больше. Он много летал на субсветовых скоростях, и его время текло иначе, чем на Земле. Иногда мне кажется, что он вообще не стареет. У него порывистые движения и быстрый взгляд. Но мальчишкой он был только тогда, в первую нашу встречу. Когда я думаю о своей молодости, мне прежде всего вспоминается этот день. Мы ныряли с обрыва в пену прибоя; раньше я не решался спрыгнуть оттуда. Я видел их впервые — Хаютина и девушку со светлыми глазами. Но мы понимали друг друга с полуслова. Мы болтали о всяких пустяках и смеялись. Я разжег костер, и мы сидели у огня до поздней ночи. Я учил их финикийскому искусству определять будущее по звездам…

Утром Хаютин спросил: “О великий мудрец, чем могут отблагодарить тебя спасенные тобой путники?” Я сказал, что хочу быть его двойником. Он посмотрел на девушку. Глаза у нее в то утро были совсем светлые, как небо до восхода солнца. Она сказала: “Сможешь ли ты понять, что формулы ошибаются и чем дальше от Земли, тем сильнее земное притяжение?” Это слова из инструкции двойнику астронавта, и я догадался, что Хаютин уже сделал выбор. Но она рассмеялась: “Да будет так!” И они ушли. Я смотрел им вслед, с обрыва видно далеко. Они шли, держась за руки, и часто оборачивались.

Через месяц почтовый орнитоптер сбросил мне письмо из Звездного Центра. Меня утвердили двойником Хаютина. К письму были приложены длиннейшие инструкции.

Потом Хаютин часто жил у меня на обрыве. Мы редко встречались в городах, обычно он приезжал сюда.

Теперь обрыв тонет в зелени. Я привез домик, посадил ивы. Зимой я живу в городах, но каждую весну возвращаюсь сюда. Однажды я едва нашел свой обрыв. Всё, насколько хватал глаз, было покрыто красными кустами; кажется, их вывезли с Венеры. Километрах в двадцати от обрыва построили экспериментальный ракетодром. Днем и ночью надо мной пролетают ракеты. Я привык к их звенящему гулу. Ракеты улетают и прилетают всегда из одной точки неба. Привычное небо само по себе, и эта таинственная точка сама по себе. Там черное пятно, через которое уходят к другим солнцам.

Хаютин тоже ушел в это черное пятно.

Он ушел, и я забыл о надписи, сделанной им на полях старого фантастического романа. Мне казалось, он думал о прошлом. Я не заметил тогда, что на той же странице в двух местах подчеркнут текст.

Сейчас эта книга лежит передо мной. Она раскрыта на сто девяноста четвертой странице. Ногтем отчеркнуто:

“— Вообще назначение человека, — добавил он, подумав, — превращать любое место, куда ступит его нога, в цветущий сад”.

И еще:

“…и тогда на этом месте можно будет выпить кружечку холодного пива, как в павильоне на углу Пролетарского проспекта и улицы Дзержинского в Ашхабаде”,

…— Да, Шайн, я думал об этом, — говорит Хаютин. — Мы перестраиваем планеты, чтобы они были домом для человека. Поэтому они похожи на Землю. Человеку нужны вполне определенные условия — состав атмосферы, давление, температура, доза радиации… Все, как на Земле. Земля — наш первый и лучший дом.

— Дом? — Шайн смеется.

— Вы никогда не были на Земле, — грустно говорит Хаютин.

— Земля только колыбель человечества. — Шайн смеется. — Так говорил Циолковский. И добавлял, что нельзя вечно жить в колыбели. А вы хотите создавать всё новые и новые колыбели.

— Мы строим то, что наиболее соответствует потребностям человека.

Шайн соскочил с подлокотника. Он стоит перед Хаютиным и, кажется, говорит серьезно:

— Вы лишаете человека возможности жить в других мирах. Бесконечное разнообразие Вселенной вы хотите заменить бесконечными копиями Земли. Бывают планеты мертвые, без атмосферы, без влаги. Что ж, пусть они будут копиями Земли. Но такие, как Танифа… Там свой мир, и он погибнет, если Танифа станет похожей на Землю. Есть два пути. Один — менять планеты под человека. Второй — менять человека под планеты. Вы, на Земле, видите только первый путь. Он привычен: так когда-то завоевывали Землю. Правильно! На разных континентах одни и те же условия: одинаковая сила тяжести, одинаковый состав атмосферы, одинаковая радиация, одинаковое чередование времен года… В космосе иначе. Но люди продолжают менять планеты под человека. А почему не изменить человека так, чтобы он подошел к имеющимся условиям? Сто лет назад у нас не было выбора. Сейчас выбор есть. Мы — на Искре — выбрали. Проще менять человека. Десятки планет — в системах Сириуса, Веги, Проциона — сразу станут доступными. Человечество потратило больше столетия, чтобы освоить семь планет. И это предел того, что человек может сделать, оставаясь человеком. Я хочу сказать — оставаясь земным человеком. Настало время идти другим путем.

— Зачем?

Голос у Хаютина спокойный. Так бывает, когда он перестает понимать собеседника.

— Я уже объяснил! — Шайн злится. Он вернулся к своему креслу, отодвинул его к окну, сел.

— Нет, Шайн, вы не объяснили. Вы решали надуманную задачу. Дано одно уравнение с двумя переменными величинами. Можно менять любую из этих величин.

— Примитивно, но так.

— Вы говорили, что планеты, если их изменять под человека, теряют свое “я”. Ну, а человек? Если его изменить под чужую планету, останется он человеком?.. Нет, Шайн, не перебивайте меня. Вы говорили о бесконечном разнообразии Вселенной. Мы выиграем это разнообразие, хорошо. Но проигрыш будет больше. Человек превратится в другое разумное существо. Знания и разум он при этом сохранит. Но он перестанет смотреть на мир земными глазами, и все духовные богатства, накопленные веками, тысячелетиями, станут ему чужды. Уже второе поколение этих новых разумных существ не будет понимать нашего искусства, литературы, вообще всего, что составляет культуру человечества:

— У них будет свой духовный мир. Не вижу беды в том, что земные статуи, картины, музыка будут им безразличны. В колыбели все дети одинаковы. Но потом они вырастают и говорят на разных языках. На Альфе мы, например, не знаем, что сейчас с тем потоком жизни, который идет в противоположном направлении, к Полярной Звезде. Волна жизни расходится от Земли в разных направлениях. Она подобна расширяющейся сфере, и чем больше радиус этой сферы, тем сильнее отличие форм жизни в каждой ее точке.

Долгое молчание. И вопрос Хаютина:

— Что вы собираетесь сделать с Танифой?

Шайн качает головой:

— Ничего. С Танифой ничего. Но с людьми… Мы подготовили новую экспедицию. — Он смотрит на часы. — Они ждут вас. Четыреста человек.

— Какие они?

— Вы знаете Танифу… Прежде всего — тройная сила тяжести…

Рев ракетного двигателя заглушает слова Шайна. Он подвигает кресло к Хаютину. Нельзя разобрать ни одного слова. Видно только, как Хаютин морщится, слушая Шайна. Потом он вскакивает и почти выбегает из комнаты. Шайн, продолжая что-то говорить, идет к стереографу…

* * *
Четыре года шло это сообщение с Искры. Других сообщений пока не поступало. Я не знаю, чем кончился разговор Хаютина с Шайном. Иногда мне кажется, что Хаютин отменил экспедицию на Танифу. Но могло быть и иначе. Если люди на Искре что-то решили, Хаютин не пойдет против всех. А они, судя по всему, решили твердо. Быть может, Хаютин сам принял участие в экспедиции на Танифу? Будь у Хаютина другой двойник, он, возможно, ответил бы на эти вопросы…




Журавлева Валентина Шестой экипаж



Три человека в скафандрах шли по узкой, фосфоресцирующей голубым светом дороге. Стиснутая хаотическим нагромождением скал, дорога круто поворачивала из стороны в сторону. Иногда скалы нависали над дорогой, иногда голубой свет выхватывал из мрака черные изломы базальта.

Прозрачные скафандры были почти невидимы — голубой свет не давал теней. Тонкая, гибкая ткань скафандров плотно облегала комбинезоны: темный у того, кто шел впереди, светлые — у его спутников.

Человек в темном комбинезоне был немолод. Коротко остриженные седеющие волосы, глубокие морщины у переносицы придавали его худому лицу аскетический вид. Холодный фосфоресцирующий свет, отражавшийся в прищуренных глазах, усиливал это впечатление. Человек шел, мерно взмахивая руками. Спутники его — юноша и девушка — еще не привыкли к миру уменьшенной тяжести. Движения их были резкими, угловатыми.

Фосфоресцирующая дорога, поднявшись, вырвалась из скалистого ущелья и превратилась в широкую, ровную площадь. В центре площади возвышалась сфера, поддерживаемая четырьмя колоннами. Сфера излучала бледный розовый свет. Темные колонны были едва заметны — громадный розовый шар словно плыл над голубой поверхностью площади.



Три человека пересекли площадь. Остановились у ближайшей колонны. Тот, кто шел первым, поднял руку. Открылась овальная дверь. Три человека вошли внутрь колонны. Здесь, в невысокой кабине, все было привычное, земное: полукруглый диван, трубки дневного света, шкафы, упрятанные в стены.

Закрылась массивная дверь, и в кабину со свистом ворвался воздух. Человек в темном комбинезоне быстро сбросил скафандр. Юноша и девушка последовали его примеру,

— Волнуетесь? — спросил человек в темном комбинезоне.

— Нет, капитан, — громко ответил юноша.

— Да, капитан, — тихо произнесла девушка.

Кабина вздрогнула, устремилась вверх. Дважды вспыхнул зеленый глазок на стене, и кабина плавно остановилась. Капитан толкнул дверь, вышел в коридор. Юноша пропустил девушку, потом осторожно ступил на пушистую дорожку, покрывавшую пол.

Они прошли почти до конца длинного коридора. Медленно раздвинулась тяжелая панель, открывая вход в круглый зал. С высоких стен излучали зеленый свет циферблаты приборов. В центре зала, у пульта управления, сидел человек. Он встал, отвечая на приветствие вошедших. Шагнул навстречу капитану. Сказал, отчетливо выговаривая слова:

— Капитан, «Орел» идет к Альфе Центавра.


* * *


Люди уже давно летали в межпланетном пространстве. Но расстояние до ближайшей звезды — Альфы Центавра — во столько же раз превосходило расстояние между планетами, во сколько Тихий океан был больше маленького плавательного бассейна. Необъятный космический океан отделял солнечную систему от звезд. Человеческая жизнь была коротка для межзвездных перелетов.

Первый звездолет — он назывался «Ласточка»— управлялся с Земли по радио. Но радиоволны шли медленно, слишком медленно. Расстояние между Землей и кораблем увеличивалось, и радиоволны запаздывали все больше и больше. Сигнал о неисправности реактора достиг Земли, проблуждав в Космосе три месяца. И люди не успели предотвратить катастрофу. Корабль погиб. Это случилось на седьмом году полета…

Казалось, человеку никогда не удастся пересечь космический океан. Даже до ближайших звезд свет шел годами: четыре года до Альфы Центавра, шесть — до звезды Барнарда, восемь — до Сириуса. А чтобы пройти всю Галактику, свету и радиоволнам понадобилось бы сто тысяч лет!

Ракетные корабли летали на Марс, Сатурн, Плутон, люди побывали на Венере и Меркурии. Но после гибели «Ласточки» ни один корабль не покидал пределов солнечной системы.

Так минуло двенадцать лет. И тогда удалось найти частицы, движущиеся со скоростью намного большей скорости света. Это были гравитоны, частицы тяготения. Об их существовании догадывались давно. Но никто не мог обнаружить гравитоны, потому что размеры их были невообразимо малы — в миллиарды и миллиарды раз меньше размеров атома. И только мощные гравифазотроны позволили людям впервые получить поток быстрых гравитонов.

Считалось, что тяготение распространяется со скоростью света. Опыты опровергали эту гипотезу: гравитоны обладали скоростью, равной кубу скорости света. Расстояние от Земли до Альфы Центавра лучи тяготения пробегали в тысячные доли секунды…

И в Космос ушел второй звездолет— «Орел». «Орел» имел термоядерные реактивные двигатели. На корабле не было людей — только приборы. Управление велось на расстоянии лучами тяготения. Станция, управляющая полетом «Орла», находилась на Титане — спутнике Сатурна. Здесь удалось найти богатейшие залежи осмия, необходимого для выделения гравитонов.

Девяносто два года должен был лететь «Орел» от солнечной системы до Альфы Центавра. Пять экипажей сменились на станции управления — розовой сфере, поддерживаемой четырьмя колоннами.

Шел восемьдесят третий год полета.


* * *


— Капитан, «Орел» идет к Альфе Центавра. Расстояние…

Жестом руки капитан прервал рапорт.

— Не нужно, Юрий Михайлович. Уже не нужно. Вас отзывают на Землю для участия в экспедиции «Ястреба». А это — смена, Пока двое. Через месяц сменюсь и я.

— Шиканов, — представился юноша.

— Смирнова, — сказала девушка.

Юрий Михайлович молча оглядел зал: приборные щиты, пульт управления, маленький столик с гладиолусом в узкой вазе… Над приборами, в овальных рамках висели портреты тех, кто управлял полетом космического корабля. Уже не было в живых никого из первых трех экипажей. Испытывая новую ракету, погиб четвертый капитан «Орла»…

Кончалась шестнадцатилетняя вахта пятого экипажа. Шестому экипажу предстояло довести «Орел» к цели. Но уже решено было, что от Альфы Центавра звездолет уйдет дальше в Космос. И снова у пульта управления будут сменяться экипажи.

Трижды пробили часы, нарушив торжественное молчание.

— Что ж, друзья, — сказал Юрий Михайлович, — принимайте вахту. Вы… вдвоем?

— Сегодня вдвоем, — ответил за них капитан. — Старший — Шиканов.

Они шли вдоль приборных щитов. Капитан видел, что Юрий Михайлович медлит, задерживается у каждого прибора. И капитан не торопил.

У радиационного дозиметра Юрий Михайлович остановился. В зеркальном стекле он увидел свое лицо: редкие приглаженные волосы, морщины у глаз, темные пятна — следы ожогов, давным-давно полученных при аварии на станции… Шестнадцать лет назад он пришел сюда молодым. Шестнадцать лет исследований, открытий, борьбы… Как много и как мало вмещает человеческая жизнь!

— Когда-нибудь корабли будут летать быстрее, — произнес он. Голос его дрогнул.

Капитан понял недосказанное.

— Да. Корабли будут летать быстрее. Но вселенная бесконечна.

Сзади послышался смех.

— Что это? — спросила девушка, показывая на маленькую плюшевую обезьянку, висевшую над пультом.

Капитан и Юрий Михайлович переглянулись. Да, жизнь продолжалась. Для грусти не было оснований. Их ждали новые экспедиции, новые открытия, новые пути. И мельком взглянув в стекло дозиметра, Юрий Михайлович встретил взгляд улыбающегося, решительного, сильного человека.

Капитан взял у девушки обезьянку.

— Это Дина, — сказал он. — В двадцатом веке любили талисманы. Вот такие игрушки подвешивали в автомобилях, самолетах… В первом экипаже работала женщина, Вера Стрельцова. Кажется, ей кто-то подарил Дину.

Он сжал обезьянку. Послышался проказливый, задорный писк: «Квиу-у… квиу-у…»


* * *


Кораблем управляла электронная машина. Она суммировала показания приборов, следила за работой реактора, меняла курс звездолета. Записывала и передавала на Землю результаты наблюдений.

Годами циферблаты приборов на станции управления излучали свет. Это означало — звездолет идет к цели, двигатель и приборы в исправности. Но изредка зеленый свет сменялся желтым, оранжевым, красным. Тогда на помощь машине приходили люди. Электронный «мозг» знал только то, чему люди восемьдесят два года назад научили его на Земле. А знания людей росли. И хотя триллионы километров отделяли «Орел» от станциии управления, люди перестраивали корабль, меняли режим работы реактора.

…Капитан ушел. Шиканов перелистывал вахтенный журнал. Первые записи были сделаны чернилами — так писали в двадцатом веке. На шестнадцатом году полета в вахтенном журнале появились четкие строчки, выбитые карманным стилографом.

Записи о важнейших событиях выделялись красным.

Сейчас это уже было историей: открытие сверхтяжелых частиц, наблюдения над движением гравитонов, серия опытов по взаимодействию света и тяготения.

Полет «Орла» многое дал науке.

Уже давно ушли в Космос новые корабли, но «Орел» проник дальше всех. Другие корабли шли по его пути. Они уже были готовы к встрече с опасностями космического океана. А «Орел» летел в неизведанное, и никто не мог сказать, что будет записано на чистых еще листках вахтенного журнала…

— Сергей!

В голосе девушки слышалась тревога. Шиканов закрыл журнал, подошел к локаторному щиту.

— Что случилось?

Девушка молча указала на экран центрального локатора. Экран мерцал изумрудным светом, но почти у самой рамки светлая контрольная линия изгибалась небольшим бугорком. Очень медленно, почти незаметно для глаза, бугорок смещался влево, к центру экрана.

— Метеорит, — сказала девушка.

— И порядочный, — задумчиво проговорил Шиканов. — Что ж, электронный «мозг» сам изменит курс.



Шиканову хотелось остаться здесь, у экрана. Но он был старшим — это обязывало. Он отошел к пульту, внимательно оглядел приборы, сел в кресло, стараясь сохранить спокойствие. Навстречу кораблю летел метеорит. Сумеет ли электронный «мозг» вовремя изменить курс? Должен суметь! В конце концов, это не впервые…

— Пик на экране раздвоился, — голос девушки звенел от волнения. — И рядом еще… еще… Их много, Сергей!

Резко отодвинув — почти отбросив — кресло, Шиканов подбежал к локаторному щиту. Диск центрального локатора излучал бледно-желтый свет. Контрольная линия — еще минуту назад идеально ровная — была изломана десятками зубчатых пиков.

— Поток метеоритов!

— Ничего, Нина, ничего, — Шиканов пытался скрыть волнение.

— Сейчас электронный «мозг» включит двигатели.

Рядом, на щите моторной группы, мелодично прозвенел сигнал, вспыхнули и погасли белые старт-лампы. Значит, на «Орле» заработали двигатели, уводя корабль от метеоритного потока.

Зазубренные пики на экране локатора медленно отодвинулись от центра. На мгновение замерли неподвижно. И снова поплыли влево, к центру.

Нина схватила Шикаиова за руку.

— «Орел» не успеет уйти. Включай защитное излучение!

Шиканов понимал — электронный «мозг» лучше человека выведет корабль из потока метеоритов. Но если выйдет из строя хотя бы один элемент «мозга»!..

Шиканов подбежал к пульту управления. Приглушенно завыла сирена, предупреждая, что электронный «мозг» выключен. Руки Шиканова бегали по клавиатуре пульта. Взмах руки — и где-то в бесконечном космическом пространстве, за триллионы километров отсюда «Орел» лег на прежний курс. Еще один взмах — и носовой излучатель выбросил навстречу метеоритам узкий пучок нейтронов. Экран локатора стал оранжевым, потом красным. В самом центре, у скрещения нитей, судорожно билась изломанная контрольная линия.


* * *


«Орел» лавировал в потоке метеоритов.

Кораблем снова управлял электронный «мозг» Первый миг растерянности прошел. Шиканов заставил себя откинуться на спинку кресла. Сидел, до боли стиснув кулаки. Нина молча стояла у локаторного щита. Экран отбрасывал красный свет, и светлые волосы девушки казались ярко-рыжими.

«Орел» огибал крупные метеориты, мелкие рассеивались направленным пучком нейтронов. Еще пять-десять минут, и корабль вырвется из потока. Однако метеориты, летящие навстречу «Орлу», становились крупнее, скорость их возрастала. Это было странно. Шиканов подумал, что, пожалуй, следовало бы вызвать капитана. Первую вахту хотелось отстоять самостоятельно. Но все-таки в поведении метеоритов было нечто необъяснимое…



Помедлив, Шиканов нажал кнопку радиотелефона. Аппарат молчал.

— Включи аварийный телефон, — сказал Шиканов девушке. — Нужно вызвать капитана.

Нина подошла к висевшему на стене аппарату. Послышалось низкое, прерывистое гудение.

— Связь прервана, Сергей. По-видимому…

Она не закончила фразы. На щите моторной группы погасли приборы охлаждающей системы. И сейчас же вспыхнули снова — красным огнем. Это произошло в какую-то долю секунды.

— Прекратилась циркуляция фреона! Шиканов понял: произошло самое страшное. Совпали два крайне маловероятных события — и это грозило «Орлу» гибелью.

Почти машинально Шиканов нажал кнопку радиотелефона. И тут же вспомнил — связь прервана.

До сих пор он знал: капитан — рядом. Можно было самому принимать решения, но в трудный момент на помощь пришли бы товарищи — опытные, знающие. Уверенность в себе и создавалась тем, что сзади стояли друзья. Теперь было одиночество.

Откуда-то издалека донесся голос девушки:

— Через три минуты автомат выключит реактор. Тепловой перегрев…

Да, через три минуты аварийные автоматы прервут термоядерную реакцию, остановятся двигатели…

Шиканов сел в кресло. Закрыл глаза. Попытался сосредоточиться. Мысли разбегались. Почему-то вспомнил учебный зал. В нем было все, как здесь. Только ошибки там не означали гибели корабля. И поэтому решения принимались легко, просто… Когда Шиканов открыл глаза, почти все приборы пылали красным. Тревожное зарево отражалось на белом мраморе пола. Вспыхнул алым дозиметр. Светился вишневым дифференциальный термограф. Гасли последние зеленые огни. И только белый циферблат часов бесстрастно отсчитывал секунды.

Шиканову показалось, что стеклянные глаза-бусинки Дины смотрят на него с укором. Это мешало сосредоточиться. Он снял с пульта обезьянку. «Квиу-у… квиу-у», — задорно пропищала игрушка. Машинально он повесил ее на место. Встал. Отошел к маленькому столику у стены.

Отблески огней дрожали на стеклах портретов. В причудливой игре света изображения людей ожили. Экипажи, отстоявшие свою вахту, ждали.

Ждали его решения.

Оно возникло внезапно, и, еще не подумав, Шиканов понял: это единственный выход. Сейчас автоматы выключат реактор. Они всегда выключают реактор, если температура поднимается выше определенного предела. Автоматы умеют делать только то, чему их научили. Им безразлично — грозит «Орлу» столкновение или нет. Они знают лишь свою работу.

— Выключить автоматы, — приказал Шиканов. — Выключить систему автоматического управления реактором.

Нина молча стояла у реактора.

— Так надо, — тихо сказал Шиканов. — Реактор должен работать еще пять — десять минут. Это опасно… но другого выхода нет.

Шиканов знал, о чем она думает. Первая заповедь экипажа гласила: «Только капитан имеет право отключать автоматы безопасности реактора». Только капитан! Но капитана не было…

Их взгляды встретились. Наверно, это длилось мгновение. Но Шиканов почти физически ощущал те километры, которые «Орел» за это мгновение пролетел навстречу опасности… Нина подошла к пульту. Нажала клавиши. Погасли приборы автоматической системы управления реактором.

Шиканов посмотрел на часы. Они отсчитывали какое-то свое, очень быстрое время. А наперерез «Орлу» все еще неслись метеориты. Корабль лавировал, меняя курс, и Шиканов видел, как дрожащая стрелка металась по указателю мощности.

— Время! — сказала девушка. — Я выключаю реактор.

Шиканов с ненавистью взглянул на часы. Это был единственный прибор, который не управлялся.

— Хорошо, — согласился он. — Выключай. Придвинул вахтенный журнал. Стилограф забегал по строчкам: «Встречный поток метеоритов… Авария системы охлаждения… Реактор работал на критическом режиме… Остановлен…»

— Впереди метеорит, — глухо сказала девушка. — Прямо по курсу.

Шиканов отбросил стилограф. Сейчас, когда катастрофа казалась неизбежной, он вдруг почувствовал спокойствие. Мысль работала необычайно быстро, ясно, четко. Он распорядился увеличить до предела мощность нейтронного излучения — последнее средство защиты.

А метеорит приближался. Острый пик на контрольной линии локатора быстро сдвигался к перекрещенным нитям. Экран пылал красным…

Шиканов смотрел на часы. Нужно было снова включить реактор, но Шиканов хотел выиграть время. Пустить перегретый реактор слишком рано — произойдет взрыв. Опоздать — и корабль столкнется с метеоритом.

— Приготовиться к пуску реактора, — тихо приказал он.

Секундная стрелка прыгала с деления на деление. Она казалась Шиканову живым существом — хитрым, непостоянным…

— Пуск! Полную мощность — на двигатели! Поворот…

Сзади раздалась спокойная команда:

— Отставить!

Вздрогнув от неожиданности, Шиканов обернулся.

У дверей стоялкапитан,

— Отставить, — повторил он.

Словно повинуясь команде, циферблаты приборов погасли. И сейчас же вспыхнули ровным зеленым светом.

Капитан подошел к пульту. Поднял упавший на пол стилограф. Рядом с записью Шиканова вывел:

«Учебная тревога. Шестой экипаж отлично выдержал испытание…»


* * *


Три человека в скафандрах возвращались по узкой, фосфоресцирующей голубым светом дороге. Они шли, взяв друг друга под руки. Здесь, в мире уменьшенной тяжести нелегко было шагать в ногу. Три человека подпрыгивали, раскачивались, но не отпускали рук.

Они пели. Радиотелефоны проносили песню сквозь шлемы скафандров, и, хотя кругом по-прежнему было безмолвие и по-прежнему нависали над дорогой черные изломы базальта, песня словно отодвинула мрачные скалы, прорываясь к звездному небу.



Шел восемьдесят третий год полета «Орла».

Журавлева Валентина Эти удивительные звезды 

Бакинцы, бывавшие до войны в Нагорном парке, вероятно помнят старика с телескопом. Я была тогда совсем девчонкой, но хорошо помню и старика, и телескоп, и косую надпись на жестяном плакатике: "Аттракцион "Зрительная труба" - 30 коп".

"Зрительная труба" стояла в самой высокой части Нагорного парка, на каменных плитах возле недостроенного бассейна. Сквозь щели между плитами пробивалась трава, и массивный деревянный штатив телескопа казался вросшим в землю.

Аттракцион "Зрительная труба" работал ежедневно, в любую погоду, с трех часов дня до поздней ночи. Если шел дождь, старик раскрывал большой черный зонт и придвигал свой стул вплотную к телескопу.

В обычные дни посетителей в парке было мало. Молодые, недавно посаженные деревья почти не давали тени, солнце плавило асфальт на пустынных аллеях. Старик привязывал ручку раскрытого зонтика к изогнутой спинке стула и вытаскивал из кармана книгу.

Он читал, а мы сидели на каменных ступеньках бассейна.

Тридцать копеек-это было слишком дорого, и мы терпеливо ждали, когда старик отложит книгу, снимет очки, прищурится, оглядит нас и скажет: "Ну-с, молодые люди, вот, вы и вы, пожалуйте к инструменту".

Нас было много, человек двадцать, а старик подзывал двух-трех, да и то не каждый вечер. Мне не везло, меня он как-то не замечал. Может быть, он выбирал тех, кто постарше; я тогда училась в третьем классе.

По субботам и воскресеньям старику вообще было не до нас. У телескопа толпился народ. Ох, эти счастливчики! Они получали билеты и могли смотреть на Луну, на Марс, куда угодно, до тех пор, пока пересыпался песок в больших песочных часах, по которым старик отмерял время. Случалось, что люди не смотрели на небо, а направляли телескоп вниз: там была танцплощадка. Тогда старик, покашливая, нетерпеливо встряхивал песочные часы и говорил скрипучим голосом: "Время истекает, освободите инструмент...".

В мае, когда нас отпустили на каникулы, я начала собирать деньги, чтобы посмотреть в телескоп. Два раза у меня набиралось по полтиннику, а в третий раз оказался даже рубль, но по дороге в парк было слишком много соблазнов: кино, мороженое и яркие, рвущиеся в небо воздушные шары.

Кое-кто из ребят на лето уехал, нас стало меньше, и все-таки мне по-прежнему не везло: в телескоп смотрели другие.

Посмотрев, они возвращались, небрежно усаживались на ступеньках и рассказывали о том, что видели. Чаще всего смотрели на Марс и потом говорили о марсианских каналах. Говорили, что вода в каналах зеленая, что марсиане разъезжают в моторных лодках, а в жаркие дни купаются у берегов канала. Жаркие дни на Марсе совпадали с жаркими днями в Баку: тогда мне это казалось вполне естественным.

Смотрели, конечно, не только на Марс. Смотрели на Луну и рассказывали о высоких горах. Смотрели на Сатурн и мелом рисовали на каменных ступенях кольца: они получались очень красивые, и всем было обидно за нашу Землю, которая не имеет ни одного кольца.

Я хорошо помню тот день, когда набрала тридцать копеек и не потратила их до самого вечера. Старик взял три гривенника, аккуратно оторвал билетик, похожий на трамвайный, и спросил: - Что будете наблюдать?

Я сказала, что хочу посмотреть на звезды. Старик удивленно пошевелил усами. Я не помню, какое у него было лицо, а выдумывать мне не хочется. Но усы я запомнила. Они были длинные, желтоватые по концам.

- Значит, звезды, - неуверенно сказал старик. - Вы увидите те же самые точки. Только чуть-чуть ярче. Может быть, навести на Луну?

Меня ошеломило "вы", но я упрямо повторила: - Звезды...

Накануне у меня появилась чрезвычайно интересная догадка. Я подумала, что звезды мигают не просто так, а "со значением" - сигналят нам. Я слышала об азбуке Морзе и была убеждена, что звезды мигают именно по этой самой азбуке. Надо было разглядеть точки и тире и запомнить несколько букв.

- Звезды - так звезды, пожалуйста, - сердито произнес старик. - Не возражаю. Но какие именно?

Я показала наугад. Старик мельком взглянул на небо, буркнул: "Лебедь" - и быстро навел телескоп.

Я увидела звезды.

Нет, старик был неправ: в телескоп звезды были совсем другими! Небо казалось значительно темнее, звезды - ярче, и самих звезд было очень много. Но не это главное. Небо стало глубоким. Я увидела расстояние, сумасшедшее расстояние до звезд и еще большее расстояние - за ними. Там, на дне неба, угадывались другие звезды. Они были так далеки, что я их не видела. Но оттуда, из непомерной глубины, они излучали рассеянный свет, и поэтому небо было не совсем черным.

Я долго всматривалась в небо, стараясь увидеть утопленные в нем звезды. Я ничего не слышала. Умолк оркестр на танцплошадке. Стихли азартные возгласы стрелков в тире.

Перестала скрипеть карусель. Все звуки исчезли. Прошло очень много времени - и вдруг я вспомнила про песочные часы.

Я испугалась. Открыв зажмуренный глаз, я осторожно посмотрела на старика. Он спокойно сидел на своем стуле, а рядом, прямо на полу, стояли песочные часы - и весь п е с о к б ы л уже внизу!

"Не замечает", - подумала я. Мне так долго не везло, что я восприняла это как вполне заслуженную справедливость.

И снова я увидела звезды.

Нет, старик определенно ошибался: в телескоп звезды совсем другие! Они кажутся теплыми и цветными. Я попыталась сосчитать самые красивые звезды. Рядом с огненно-желтой звездой была ярко-голубая, чуть дальше - две оранжевые, красноватая, потом еще две голубые. Я сбилась и, уже ни о чем не думая, смотрела, смотрела, смотрела...

- Мадемуазель, - прогудел надо мной густой, насмешливый голос. - Ваше время смотреть в трубу, пардон, вылетело в трубу. А?..

Он был слегка навеселе, этот шумный, хорошо одетый, пахнущий одеколоном толстяк.

- Вылетело в трубу, - повторил он и удивленно причмокнул. Недур-р-рно сказано. А?..

Он держал в руке целую пачку смятых билетов. Старик неуверенно улыбался.

Я возвращалась из парка, выбирая тихие, безлюдные улицы. О том, что надо было разглядеть точки и тире, я вспомнила только у самого дома. Вспомнила без особой досады: все равно я твердо решила отказаться от мороженного и кино и набрать денег на пять, можег быть, даже на восемь билетов.

Утром, проснувшись, я услышала шум дождя. Я перепробовала все известные мне заклинания (в третьем классе я их знала много), но дождь не прекращался. Вечером я всетаки пошла в парк.

Старик сидел под зонтом, у зачехленного телескопа. С зонта стекали крупные капли и гулко падали на потертый плащ.

Кажется, старик обрадовался моему приходу.

- Никого нет, - сказал, он. - Дождь.

Я ответила: да, дождь.

Старик помолчал, потом спросил: - Понравилось... вчера?

Я не успела ответить, он строго сказал: - Станьте сюда, под зонт. Вы могли бы вчера наблюдать Вегу. Созвездие Лиры. Это интереснее.

Я спросила: мигает ли Вега? Старик удивленно посмотрел на меня. Я объяснила ему свою идею.

- Ты так думаешь? - с сомнением проговорил он. - Азбука Морзе... Хм... Однако почему никто не догадался об этом раньше тебя?

- Ну, это было очень просто! Люди мало смотрят на небо. Даже здесь, в парке, они толпятся на танцплощадке, стоят в длинной очереди у кассы кинотеатра или без дела слоняются по аллеям. А в городе, на улицах, они вообще не думают о небе. Я, например, никогда не видела, чтобы прохожие смотрели на звезды.

- Очень верное наблюдение. - охотно согласился старик.- Люди почему-то мало интересуются астрономией. Вы знаете, я не выполняю план. Да, да! В таком большом городе из ста человек в среднем только ноль семдесят одна сотая человека раз в году посещает мой аттракцион. Так подсчитал плановик в тресте, - он погрозил кому-то длинным костлявым пальцем, - Остальные живут, не глядя на настоящее небо. Притом ноль семьдесят одна сотая - это план. В мае я выполнил план на шестьдесят два процента. И вы знаете, по чести говоря, это же мизерный план...

Он долго бормотал что-то беззвучное. Казалось, он забыл обо мне. Дождь прекратился, но небо было закрыто унылыми черными облаками. Они медленно поднимались из темносерого моря и с угрюмой неторопливостью ползли вверх, к небу. А в море, очень далеко, вспыхивали и гасли крохотные искры маячных огней.

- Точки, точки, - неожиданно сказал старик. Голос у него был громкий и сердитый. - Я вас спрашиваю: чго они нам передадут?

Я ничего не понимала, и старик терпеливо повторил свой вопрос. Расстояние до звезд, объяснил он, очень большое, сигналы будут идти сто лет, не меньше. Поэтому нельзя разговаривать так, как будто мы рядом. Надо сразу сказать все, как в письме, потом сто лет ждать пока письмо дойдет, и еще сто лет ждать пока прибудет ответ. Но мы вообще вряд ли сможем ответить: у нас нет таких ярких ламп.

- Так я спрашиваю, - сказал старик, - что они сообщат нам в своем... хм... письме?

И тут же добавил: - Если, конечно, считать, что звезды мигают именно по азбуке Морзе.

Я не знала, что ответить. Я не думала об этом раньше.

- Сначала они поздороваются, - сказала я без особой уверенности. Дома мне твердили, что вежливость никогда не повредит.

- Допустим, - согласился старик-Что потом?

- Потом они расскажут о себе. О том, как они живут.

Старик пошевелил усами и одобрительно пробормотал: "Не лишено смысла, отнюдь не лишено".

- А потом?

- А еще потом они объяснят нам, как устроить такую лампу, чтобы мы могли отвечать.

Старик молчал. Мне показалось, что он недоволен. Подумав, я сказала, что они могут сообщить нам про разные машины. Чтобы можно было построить такой ледокол, который дойдет прямо до полюса - туда, где были папанинцы. Потом они сообщат про самолеты. Чтобы можно было пролететь не останавливаясь вокруг всей Земли. И про винтовки. Чтобы не мазали, как в тире.

Старик встрепенулся.

- Почему ты сказала о винтовках?

Он очень волновался, и это было странно. Я сказала о винIll топках только потому, что внизу, рядом с танцплощадкой, зажглось составленное из лампочек слово "Тир".

- Все верно, девочка, - грустно сказал старик. - Лампы, ледоколы, самолеты, винтовки... Лампы тоже винтовки.

Возражать я не решилась.

- Вот этот инструмент, - старик ткнул пальцем в мокрый чехол телескопа,-сделан знаменитой немецкой фирмой "Рейнфельд и Хартель". В Германии сейчас фашисты. И лучшие в Европе инструменты сейчас в фашистских обсерваториях. Как ты думаешь, девочка, хорошо, если фашисты раньше других прочитают эти точки-тире и сделают винтовки, которые будут стрелять без промаха?

Он не дал мне ответить.

- Ты упомянула про винтовки, - продолжал он. - Но когда ты станешь чуть старше, ты поймешь, что всякое знание можно превратить в оружие. Даже лампы. Ты видела военные прожекторы? Ну, вот- Это опасно, это даже страшно: дать оружие, не зная - кому и для чего. Если там (он показал на небо) есть разумные существа, они это понимают. Должны понимать. Обязаны...

Я не стала спорить, хотя старик был, конечно, неправ.

Фашисты совсем не опасны. Я видела в кино: фашистов всегда побеждали. И насчет телескопов старик тоже ошибался.

Наверное, раньше, при царе, у нас были плохие телескопы. А теперь наши телескопы обязательно самые лучшие.

- Лига Наций! - раздраженно пробормотал старик. Он снова перестал замечать меня и говорил сам с собой. - Что может сделать Лига Наций, если у нее нет ни одного своего телескопа?.. Сообщение примет какое-то одно государство, и тогда... Что тогда, я вас спрашиваю? А разве лучше, если о сообщении узнают все государства?.. Нет они обязаны это понимать. Сейчас нельзя. Только после мировой революции, не раньше, никак не раньше...

Вытянув длинную шею, он долго смотрел на небо.

- Ну, вот, - сказал он. - Сплошная облачность. Кто придет сюда в такую погоду?.. Иди домой, девочка. У меня служба, я должен сидеть здесь. А ты иди. Завтра, бог даст, будет хорошая видимость, и я покажу тебе Бегу. Это очень красивая голубая звезда...

Я не смогла прийти на следующий день. У меня поднялась температура, болело горло, и четыре дня мне пришлось лежать. Я много думала о звездах; когда болеешь, ничего не разрешают делать, и остается только думать. Я пыталась представить письмо, которое отправят нам с далекой звезды.

Письмо начиналось так: "Здравствуйте, люди, живущие на Земле!.." Потом я изменила начало: "Здравствуйте, хорошие люди, живущие на Земле!.." Но тут возник вопрос - понимают ли нехорошие люди, что они - нехорошие? Или им кажется, будто они хорошие? Ведь тогда они решат, что письмо отправлено им... Это был тяжелый вопрос. От него болела голова.

Через четыре дня мне разрешили гулять во дворе. В парк меня не пускали, зато я собрала три рубля. Я подсчитала, что к воскресенью у меня наберется и на кино, и на воздушный шарик с рисунком. А на остальное я куплю билеты, чтобы старик мог выполнить свой план.

В воскресенье, двадцать второго июня, началась война.

В перрые суматошные дни войны я совсем забыла о старике. Но однажды, когда в безлунном небе загорелись тысячи ярких звезд, я вспомнила, про голубую Бегу.

На следующий день, с трудом дождавшись половины третьего, я побежала в парк. Было очень жарко, солнце немилосердно раскалило асфальт. Я бежала по душным аллеям.

- Стой!

Я остановилась. Из-за дерева вышел солдат.

- Туда нельзя, - сказал он. - Поворачивай. Быстро!

Там, где раньше был аттракцион "Зрительная труба", стояли зенитные пушки. Их длинные стволы тянулись к небу.

Наступили трудные военные годы. Люди теперь часто смотрели в небо. По ночам над городом, стирая звезды, встревоженно метались узкие лезвия прожекторных лучей. Мы ходили- всей школой - в парк рыть щели.

Я никогда больше не видела старика. Это было очень обидно, потому что я часто думала о звездах и о письме, которое нам могли просигналить откуда-нибудь с Беги. Я уже знала, почему мерцают звезды. Знала, что звездные "точки-тире"- не азбука Морзе. Но все это не очень существенно: сообщение можно отправить другим способом. Я не знала самого важного: о чем будет сообщение?..

Ответа на этот вопрос я не нашла до сих пор.

Я прочитала, кажется, все, что написано о связи с инозвездными цивилизациями. Но нигде, решительно нигде, не было ответа. Как-то у меня появилась странная мысль: они ничего не скажут, они передадут музыку, потому что музыку нельзя обратить во зло.

Недавно я встретила в журнальной статье любопытные подсчеты. Нужно, утверждал автор статьи, всего сорок тысяч секунд, то есть двенадцать часов, чтобы передать в сантиметровом диапазоне радиоволн всё, что накоплено за долгую историю человеческой культуры. Но не обязательно, говорилось в статье, передавать все. Если отобрать основные сведения о науке, технике, культуре, передача займет всего сто секунд. Статья заканчивалась так: "Какой огромный импульс для дальнейшего развития человеческой культуры дало бы обнаружение и расшифровка радиосигналов от сверхцивилизаций!.." Сто секунд - это очень заманчиво. Сто секунд, и антенна радиотелескопа примет информацию об открытиях, к которым пришлось бы идти тысячи лет. Сто секунд, и кто-то получит знания, дающие безграничную силу...

Точная и наивная математика!

Иногда я поднимаюсь в парк, туда, где был аттракцион "Зрительная труба". В ночном небе мерцают звезды. Это, к сожалению, не точки-тире. Но всмотритесь: есть что-то нетерпеливое в этом мерцании. Всмотритесь внимательно, и вы без азбуки Морзе поймете голос далеких звезд: Здравствуйте, люди, живущие на Земле! Как медленно" идет время... Мы ждем... Мы ждем...

Примечания:

1

Перевод О. Румера.

(обратно)

2

Перевод О. Румера.

(обратно)

3

Галактики как бы разбегаются во все стороны, и с тем большими скоростями, чем они дальше от нас; в соответствии с принципом Допплера—Физо линии на спектрограммах удаляющихся галактик сдвинуты к красному концу спектра.

(обратно)

4

Пульсирующие звезды, светимость которых строго связана с частотой пульсации; сравнив вычисленную по частоте пульсации светимость цефеиды с ее наблюдаемым блеском, можно легко определить расстояние до звезды; поэтому цефеиды иногда называют «маяками Вселенной».

(обратно)

5

Вероятно, потому никто не посылает нам сигналов; «внешние» цивилизации, находящиеся на периферии шаровых скоплений, направляют все усилия на получение информации от сотен тысяч или миллионов «внутренних», более развитых цивилизаций; для них это важнее, чем вести наугад поиски маленьких островков разума.

(обратно)

6

А. Павлов, С. Фогель, Л. Далберджер, Оптические квантовые генераторы, 1962, стр. 61.

(обратно)

7

Надо помнить, что скорость движения светового луча не имеет ничего общего со скоростью света, равной 300 тысячам км/сек. Представьте себе, что автомобиль пересекает луч света от карманного фонаря, который держит стоящий у дороги человек. Очевидно, что скорость света, с которой световое пятно пройдет по корпусу автомобиля, зависит от скорости движения автомобиля относительно луча

(обратно)

8

Журнал «Наука и техника» 1963, № 1, стр. 40.

(обратно)

9

Е. Л. Кринов, Основы метеоритики. Государственное издательство технико-теоретической литературы, 1955, стр. 106.

(обратно)

10

Цит. по книге: Н. Васильев и др., По следам тунгусской катастрофы. Томск, 1960, стр. 8.

(обратно)

11

Меньшее отклонение от вертикали, чем на 15–20 градусов, трудно было бы заметить. А при большем отклонении взрыв вряд ли дал бы радиальный вывал леса.

(обратно)

12

И. С. Шкловский, Вселенная, Жизнь, Разум, 1962, стр. 99-100.

(обратно)

13

См. П. И. Попов и др., Астрономия. Учпедгиз, 1958, стр. 264.

(обратно)

14

А. Шавлов, С. Фогель, Л. Дальберджер, Оптические квантовые генераторы, 1962, стр. 68.

(обратно)

15

Д. Мензел, О «летающих тарелках», Москва, 1962, стр. 100–101.

(обратно)

16

Д. Мензел, стр. 107. Сравните это с тем, как описывает И. Шкловский впечатление от наблюдения космического лазерного луча: «…вспышка света от лазера будет видна как исключительно яркая звезда 7-й величины, т. е. примерно в 10 раз ярче, чем Венера на небосклоне Земли» (стр. 191

(обратно)

17

Г. Коккони, Ф. Моррисон, Проблемы межзвездной связи. Сборник «Космос». Издательство АН СССР, 1963, стр. 79.

(обратно)

18

Сборник «Космос». Издательство АН СССР, 1963, стр. 81.

(обратно)

19

X. Шепли, Звезды и люди. Издательство иностранной литературы, 1962, стр. 143.

(обратно)

20

«Экспедиция на Землю», изд. «Мир», 1965, стр. 410.

(обратно)

21

В альманахе «Мир приключений», выпуск девятый, изд. «Детская литература», 1963.

(обратно)

22

В сборнике «Эти удивительные звезды», Азернешр, Баку, 1966.

(обратно)

23

А. Беляев. Собр. соч., т. 7, стр. 215.

(обратно)

24

«Знание-сила», 1964, № 2.

(обратно)

25

А. Беляев. Собр. соч., т. 7, стр. 229.

(обратно)

26

Ю. Котляр, «Мир мечты и фантазии». «Октябрь», 1967, № 4, стр. 194.

(обратно)

27

«Фейнманские лекции по физике», 1965, т. 1, стр. 64.

(обратно)

28

А. Беляев. Собр. соч., т. 7, стр. 219.

(обратно)

29

Б. Г. Кузнецов. «О научных прогнозах и перспективном планировании». Сб. «Будущее науки», изд. «Знание», 1966, стр. 86–88.

(обратно)

30

Д. Вулдридж. Механизмы мозга. Изд. «Мир», 1965, стр. 256–257.

(обратно)

31

Г. Уолтер. «Живой мозг». Изд. «Мир», 1966, стр. 62.

(обратно)

32

А. Беляев. Собр. соч. т. 8, стр. 179.

(обратно)

33

«Техника — молодежи», 1963, № 9, стр. 40.

(обратно)

Оглавление

  • Генрих Альтов, Валентина Журавлева Баллада о звездах
  •   Пролог
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЧЕРНАЯ ПЫЛЬ
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ НА ЧУЖОЙ ПЛАНЕТЕ
  •   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ЛЮДИ И ЗВЕЗДЫ
  • Генрих Альтов, Валентина Журавлева Летящие по Вселенной
  •   Летящие по Вселенной
  •     Валентина Журавлева, Генрих Альтов Баллада о звездах
  •       Пролог
  •       ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЧЕРНАЯ ПЫЛЬ
  •       ЧАСТЬ ВТОРАЯ НА ЧУЖОЙ ПЛАНЕТЕ
  •       ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ЛЮДИ И ЗВЕЗДЫ
  •     Генрих Альтов Икар и Дедал
  •     Генрих Альтов Сверхновая Аретина
  •     Генрих Альтов Огненный Цветок
  •     Валентина Журавлева Орленок
  •     Валентина Журавлева Второй путь
  •     Валентина Журавлева Астронавт
  •     Генрих Альтов Порт Каменных Бурь
  •       0
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •       8
  •       9
  •       10
  •       11
  •     Генрих Альтов Девять минут
  •     Валентина Журавлева Голубая планета
  •     Генрих Альтов Богатырская симфония
  •     Генрих Альтов Полигон «Звездная река»
  •     Генрих Альтов Генеральный конструктор
  •     Валентина Журавлева Летящие по вселенной
  •   Генрих Альтов Третье тысячелетие
  •     Отрывок из повести «Корона Д»
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •     Архив Лиги
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •       8
  •   Опаляющий разум
  •     Валентина Журавлева Сквозь время
  •     Валентина Журавлева Буря
  •     Генрих Альтов Опаляющий разум
  •       Лента магнитофона
  •       Лента магнитофона
  •       Лента магнитофона
  •       Лента магнитофона
  •       Лента магнитофона
  •       Лента магнитофона
  •       Лента магнитофона
  •       Лента магнитофона
  •     Генрих Альтов Создан для бури
  •     Генрих Альтов Ослик и аксиома
  •     Генрих Альтов Шальная компания
  •     Валентина Журавлева Нахалка
  •     Валентина Журавлева Эти удивительные звезды
  •     Валентина Журавлева Леонардо
  •     Валентина Журавлева Придет такой день
  •     Валентина Журавлева Снежный мост над пропастью
  •     Валентина Журавлева Приключение
  •     Валентина Журавлева Мы пойдем мимо — и дальше
  •     Валентина Журавлева Некий Морган Робертсон
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •       8
  •       9
  •       10
  •       11
  •       12
  •   Размышления о фантастике
  •     Генрих Альтов Машина открытий
  •     Валентина Журавлева, Генрих Альтов Путешествие к эпицентру полемики
  •     Генрих Альтов Судьба предвидений Жюля Верна
  •       Сто лет спустя
  •       Долгая вахта Жюля Верна
  •         1
  •         2
  •         3
  •         4
  •       Судьба предвидений Жюля Верна
  •     Генрих Альтов Перечитывая Уэллса
  •     Генрих Альтов Гадкие утята фантастики
  •       ПЯТЬДЕСЯТ ИДЕЙ АЛЕКСАНДРА БЕЛЯЕВА
  •       Научно-фантастические идеи А. Беляева Судьба идей
  •         «ГОЛОВА ПРОФЕССОРА ДОУЭЛЯ», 1925
  •         «НИ ЖИЗНЬ, НИ СМЕРТЬ», 1926
  •         «ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ НЕ СПИТ», 1926
  •         «ЧЕЛОВЕК-АМФИБИЯ», 1928
  •         «БОРЬБА В ЭФИРЕ», 1928
  •         «ВЕЧНЫЙ ХЛЕБ», 1928
  •         «ЗОЛОТАЯ ГОРА», 1929
  •         «ПРОДАВЕЦ ВОЗДУХА», 1929
  •         «ВЛАСТЕЛИН МИРА», 1929
  •         «ЧЕЛОВЕК, ПОТЕРЯВШИЙ ЛИЦО», 1929
  •         «ЧЕРТОВА МЕЛЬНИЦА», 1929
  •         «ТВОРИМЫЕ ЛЕГЕНДЫ И АПОКРИФЫ», 1929
  •         «ЧЕЛОВЕК-ТЕРМО», 1929
  •         «АМБА», 1929
  •         «ХОЙТИ-ТОЙТИ», 1930
  •         «ПОДВОДНЫЕ ЗЕМЛЕДЕЛЬЦЫ», 1930
  •         «ПРЫЖОК В НИЧТО», 1933
  •         «ВОЗДУШНЫЙ КОРАБЛЬ», 1934-1935
  •         «ЧУДЕСНОЕ ОКО», 1935
  •         «ЗВЕЗДА КЭЦ», 1936
  •         «КОВЕР-САМОЛЕТ», 1936
  •         «МИСТЕР СМЕХ», 1937
  •         «НЕВИДИМЫЙ СВЕТ», 1938
  •         «ЛАБОРАТОРИЯ ДУБЛЬВЭ», 1938
  •         «АРИЭЛЬ», 1940
  • Журавлева Валентина Летящая черепаха
  • Валентина Журавлева «Орленок»
  • Журавлева Валентина Голубая планета
  • Журавлева Валентина Изобретение инженера Комова
  • Журавлева Валентина Леонардо
  • Журавлева Валентина Летящие по вселенной
  • Журавлева Валентина Мы пойдем мимо - и дальше 
  • Журавлева Валентина Мы уходим к Каэлле
  • Валентина Николаевна Журавлева Над пустыней Хила
  • Журавлева Валентина Нахалка
  • Валентина Журавлева Некий Морган Робертсон
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  • Журавлева Валентина Придет такой день 
  • Журавлева Валентина Приключение
  • Валентина ЖУРАВЛЕВА Розовый алмаз
  •   Валентина Журавлева. Сквозь время
  •   НЕБЕСНЫЙ КАМЕНЬ
  •   ЗВЕЗДНАЯ СОНАТА
  •   ГОЛУБАЯ ПЛАНЕТА
  •   ШЕСТОЙ ЭКИПАЖ
  •   АЛМАЗ В 20 000 КАРАТОВ
  •   СКВОЗЬ ВРЕМЯ
  •   ЭКСПЕРИМЕНТ 768
  •   ЗА 20 МИНУТ ДО СТАРТА
  •   ОСНОВАТЕЛЬ КОЛОНИИ
  • Журавлева Валентина Снежный мост над пропастью. Сборник.
  •   СНЕЖНЫЙ МОСТ НАД ПРОПАСТЬЮ
  •   ТОСТ ЗА АРХИМЕДА
  •   АТТРАКЦИОН “ЗРИТЕЛЬНАЯ ТРУБА”
  •   БУРЯ
  • Валентина Журавлева ТОСТ ЗА АРХИМЕДА
  • Журавлева Валентина Урания
  • Валентина Журавлева Человек, создавший Атлантиду. Сборник.
  •   ПОПРАВКА НА ИКС
  •     1
  •     2
  •     3
  •   ЧЕЛОВЕК, СОЗДАВШИЙ АТЛАНТИДУ
  •   УРАНИЯ
  •   АСТРОНАВТ
  •   ВТОРОЙ ПУТЬ
  • Журавлева Валентина Шестой экипаж
  • Журавлева Валентина Эти удивительные звезды 
  • *** Примечания ***