КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы  

Лунное зелье (fb2)


Настройки текста:



Зелёный дракон

Зеленый. Почему-то он зеленый, этот дракон. Они должны быть красные. В крайнем случае желтые. А этот совершенно зеленый. Ни йоты, ни доли другого цвета, глубокий зеленый, как со дна ручья, или дикой лесной реки. В городе все реки коричнево желтые, мутные, не видно не только дна, не видно даже руки, если опустишь её в воду. А в лесу реки совсем другие.

Однажды она была в лесу. С бабушкой. И вид глубокой зелени листвы, тронутой золотом солнца и бликами голубого неба в гладкой, стремительной поверхности лесной речушки навсегда останется с ней. А еще у него коричневые глаза. У дракона в смысле. Не то чтобы это тоже было чем-то странным или выдающимся, в её стране у все созданий коричневые глаза, но у этого дракона они совершенно коричневые, или вернее, совершенно глаза, то есть такие живые и настоящие, смотрящие на тебя, улыбающиеся иногда весело и иронично, как будто не из картона, не из ткани создано это существо. Задумчивые глаза.

От этого даже страшно становится. Он неправильный, этот дракон. Они со стариком даже и стоят в уголке. Тихо так, подальше от других. Это тоже неправильно. Как преступники, одни, и страшно – старик почти не двигается – только дракон его пляшет вокруг, шевелит головой, весело открывает пасть, вот-вот и проглотит. Спина поднимается и опадает, и медленно как будто в задумчивости машет хвост. Он не танцует, это не танец под бодрые литавры, это не полезное для здоровья упражнение, это живой дракон, он тихо зевает, встает на чуть прижатые лапы и вдруг взметает ввысь. Старик лишь делает вид что водит им, лишь делает вид что держит управляющие ленты, на самом деле глаза его темны и тихи, он думает о чем-то, пока дракон скачет и взлетает вокруг воды под большими деревьями в вечерней тишине. Кто разрешил им так? КТО ПОЗВОЛИЛ? Страшно…

Дракон взмывает в воздух, замирает, поглядывает через плечо на хозяина, кажется, ухмыляется, даже подмигивает своему старику и потом вдруг опять обрушивается, пускается в пляс…

Здесь под глухой сенью деревьев опять они: старик и девочка. Её неудержимо тянет к нему, она приходит опять и опять. Поборов первый страх, смирившись с тем, что это плохо и неправильно и в то же время не в силах устоять перед искушением, она сперва тихо смотрит. Молча смотрит большими глазами. Потом берет из дома старый шарф и пытается повторять движения. Старик сначала не обращает на ней внимания. Слишком опасно. Он слишком устал. Слишком часто окружающие его… Но девочка приходит опять и опять. Её движения неловки, и так просто лишь показать пару нужных поворотов, на самом деле это ж так легко…

И вот морщинистая, шершавая рука – на среднем пальце нет пары фаланг, на мизинце содран ноготь, ладонь в шрамах, только не смотри на руку, не смотри сюда, это не важно сейчас – вглядись в движение, плавнее, видишь, вот так, не заметно и легко, легче гораздо, проще… как улыбка…

Мягкие руки ребенка без труда повторяют движения. Снова и снова и вот уже маленький дракон шарфик взмывает ввысь и пусть еще так неуверенно, так осторожно – но все же зависает уже в полете и потом спрыгивает на землю, чтобы танцевать…

Непонятно, когда так получилось, но, кажется, уже давно-давно по вечерам они сидят на ступеньках лестницы у реки, грязные волны плещутся, шипя, о ступени, между ними термос с чаем, две маленьких крышечки. Длинные листья ивы трепещут на ветру. Они почти и не говорят ни о чем, просто смотрят как постепенно на том берегу зажигаются огни.

Невозможно рассказать ей о том, что так же зажигались огни в далекой родной деревне, вечером когда спускаешься из леса выросшего на горах, когда усталые ноги еле шевелятся и видишь эти теплые и такие притягивающие, ждущие огоньки. Много лет спустя, когда гнали в лагерь и видел по дороге случайно такие огоньки, что-то вспыхивало в душе, и тухло – тебя никто не ждет, ты не нужен никому сейчас, неперевоспитуем. Всплывают искривленные ненавистью лица односельчан. Ты чужой.

Он всегда таким был, заберите его господин полицейский. Он тайно колдовал, и призывал духов, он молился чужим богам, он даже плевал на портрет Мао… с каждым криком словом срок увеличивается, увеличивается число ударов, и они знают это, и добавляю еще и еще, за весь свой страх, за все непонимание, за то, что он всегда мог больше, чем они… накажите его, господин полицейский. Что ж наказание не заставляет себя ждать… любители наказать всегда найдутся… примерно, что б другим было неповадно… и тогда уже не встать, даже вздохнуть получается не всегда, и тают в глазах обманчивые огоньки родного села, которые обманывали всегда, всегда были чужими…

Над рекой поднимается туман, девочка чуть дрожит, и понимает, что не рассказать никак что огоньки на той стороне похожи на светляков. Тех, что она увидела случайно у бабушки в саду. Она кружили над колодцем, и казались ожерельем феи, но на самом деле все было еще лучше – они были живые, огромные, яркие, и они летали… свободные и счастливые… почти как его дракон… только они не могли защитить, а его дракон, пожалуй, может. От него исходит такая сила, как от бабушки.

Никто не приходит на площадь, под деревья у реки. И опять не приходит. Потом девочка находит на помойке часть того дракона. Глаз треснул, хвоста нет, половина зубов выбита. Она поднимает его, бережно держит на руках, бежит быстро, чтобы не увидели, не остановили. Нельзя на помойке, нельзя дракона, нельзя такого пораненного, он наказан за дело.

За углом видит процессию в белых халатах. Люди улыбаются. Тихо шутят между собой. «Сдох наконец. Не спас его волшебный дракон. Дракон то видели – развалился. Я ему так лихо глаз подбил. а я ему одной левой челюсть свернул. Жаль старик не увидит уже, сдох».

Теснее прижимает к себе искалеченную голову дракона. Тихое теплое дыхание на грязной ткани. Ты потерпи немного. Я придумаю что-нибудь. Ты потерпи, только пожалуйста, немножко, подожди…

Решение пришло просто. От силы. Вспомнилась грация танца, и то оберегание, с которым дракон обвивался вокруг неё…

За пазухой навстречу ему рвется зеленый шарфик… Старый дед успел-таки пришить к нему глаза. И большие черные усы. Такие, каких не бывает, не должно быть у драконов…

Когда девочка увидела их, она испугалась; а старик только нахмурился и сказал – это его лицо. Он свободный дракон. Лесной и воздушный. У него всегда были усы. Позже эти его побрили – и не сказал ничего больше, и что-то сжалось внутри. Это было как прощание. Он знал, что скоро умрет. Она слышала, как кто-то говорил, что-только мудрецы знают час своей смерти и не страшатся его тоже только мудрецы. Разве ж он мудрец? Над ним всегда подсмеивались соседи. Старались не замечать старшие. Если б мама узнала, что девочка общается с ним – ух и досталось бы ей, а уж про папу даже и думать не хочется… Может быть и старика б поколотил, его можно было колотить. Он был никчемный. Какой же он мудрец? Голова старого дракона тяжелая. Черт знает, откуда в ней сколько тяжести. Как будто он тоже горюет. А может быть, ему больно? Ты потерпи немного, подожди, я сейчас, сейчас, знаю точно, кто может тебе помочь.

Мокрая раскисшая дорога в деревню. Вообще-то главный вход не здесь, там уже давно бетонные плиты, метал ограды, блестят разделительные полосы и пешеходные зебры, но, как и бабушка, девочка почему-то всегда любила эту дорожку через поля.

Раскисшая после дождя глина, задумчиво поглядывают спящие, зарывшиеся по уши в чавкающую жижу быки, журавли на их спинах даже не пугаются проходящего человека – много чести – пугаться, какая-то малявка… малявка с тяжелой ношей.

Вот и знакомый забор, маленькая калитка, бабушка! И можно ничего не говорить, можно просто протянуть ей большой грязный кусок материи, и она взглянет тихо, и как будто вздрогнет даже, бережно возьмет поврежденную голову и тихо скажет: «Значит он умер, да?»

– Да, сегодня были похороны. У него ничего толком не было, все что было, сожгли, он оказывается был из этих, он неправильный был, да?

И вот этот вопрос, какой тут может быть вопрос, но он уже задан, и бабушка долго и странно смотрит ей в глаза, и тихо садится как будто ноги подкосились, на перевернутое ведро и тихо рассказывает неспешно, не выразительно, как-то бескровно, не глядя не девочку, гладя драконью голову. Как будто он ей родной, этот грустный покалеченный дракон....

Молодой стройный высокий красавец. Потом его забирают первый раз. На перевоспитание. Потому что не марширует, не ходит как все. Слишком молодой, слишком стройный, слишком красивый. Потом он возвращается. Спина как-то неестественно изогнута, хромота, части пальцев нет, и работает он теперь мусорщиком.

Его больше не брали никуда: невоспитуемого, неправильного, чужого. А потом его забрали снова. Односельчане одобрительно кивали головами: мы всегда это знали, он ходил-то как – голова кверху, подбородок вздернут, смотрел барином. Никакого раскаяния, осознания; таких, как он, нельзя перевоспитать. Горбатого могила исправит. Но государство милостиво, даже слишком. И он опять вернулся.

– А на самом деле он перевоспитался?

– Не знаю. Может быть. Он перестал петь.

– А потом, что было потом?

– Он работал на кухне, вывозил объедки свиньям. Никто не брался за эту работу, поэтому его там и терпели. Вообще-то таким, как он, работы не полагалось… а потом к нам пришли беседовать. И его увезли. Доперевоспитывать. К нам в деревню он больше не вернулся. Лет через пять, когда начали выпускать, его выпустили тоже, и он остался в городе, работал где-то, может быть, тоже мусорщиком… жил тихо.

– Ты его видела потом?

– Да, пару раз на рынке.

– Он изменился?

– Когда я увидела его снова в нем чего-то не было. Дело не только в пальцах или зубах, изломанных ребрах или искривленной походке. В нем не было чего-то стержневого. Он больше не улыбался. Совсем, – бабушка тихо вздохнула, – Я не стала к нему подходить. Во-первых, там было много наших, а он, сама понимаешь, совсем не подходящая компания. А во-вторых, в нем ничего уже не осталось от того, что было раньше.

И тут девочка ясно вспомнила, как старик улыбался. Бережно и тепло – своему дракону, это было именно то, что позволило ей остаться, что задержало её тогда, в первый раз, злые волшебники так не улыбаются, в этом было что-то домашнее и родное, она всегда хотела, чтобы кто-нибудь так улыбался и ей…

А потом, когда вечерами они тихо сидели на ступеньках лестницы и дым от ароматного чая – смесь трав и может быть, имбиря – поднимался тихо вверх к облакам, он посматривал иногда на неё и улыбался. Именно ей одной, а может быть еще и всему миру… Длинным листьям ивы, сонным брызгам реки, большому шершавого дракону, мирно спящему у неё на коленях…

– Бабушка, знаешь, он всегда говорил мне, что хочет, чтобы после его смерти этот дракон достался тебе…

Почему-то она знает, что так нужно, пусть это будет немного вранье, почему-то кажется сейчас, что так будет правильно…

Взмах, безмолвный вскрик удивленных глаз. Бабушка отворачиваясь уходит в дом, бережно держит дракона, её плечи слегка подрагивают, кажется она плачет.

Девочка не будет плакать. Пусть соленые ручейки бегут по лицу, их высушит ветер, их высушат луна и солнце, а она будет тихо улыбаться своему дракону, маленькому еще, с коричневыми глазами и хвостом с мохлюшами. Он выныривает у неё из-за пазухи, что-то мы засиделись там с тобой, вылетай родной, пора тебе поразмяться…

У

тро на велосипеде

Стоят удивительно жаркие дни. Днем температура поднимается до 37, и вечера не приносят облегчения: камень, бетон и асфальт большого города отдают дневной жар, пронизывающий пыльный воздух. Если учитывать, что кондиционеров нет почти нигде – то раскаленное пекло города становится серьезным поводом забросить все дела и, если ты китаец – просто тихо сидеть на складной табуретке в тени, осторожно пожевывая пельмени, или запереться у себя в кондиционируемой спальне, если ты белый.

Вся жизнедеятельность перенесена на раннее утро. Если встаешь в 7 – понимаешь, что большая часть дня уже прошла, и всё взрослое и не очень население многомиллионного города давным-давно на ногах, можно сказать, посреди своей будничной активности. Так что если действительно хочешь насладиться покоем и практически одиночеством (всего каких-нибудь пара десятков встречных пешеходов не в счет) то из дома надо выходить часов в 5… когда солнце только-только вынырнуло на небо, когда вдруг спала тишина и тысячью голосов и трелей зазвенели птицы. И пока еще – пока все остальные спят – это единственный звук, яркий и прекрасный. Он оттеняется только шарканьем бамбуковой метлы по тротуару – во всех странах мира дворники встают намного раньше других…

Поездка по полупустынным, полусонным еще, но уже освещенным ярким летним солнцем улицам – удивительное ощущение. Мягко и бесшумно несется велосипед, попутный ветерок пролетает мимо, ободряюще блестит асфальт впереди. Петляют маленькие улочки, пересекаемые большими проспектами, по которыми начинают уже ползать первые автобусы. Около мусорного приемника собралась толпа мусорщиков, они живо делятся последними новостями, придирчиво сравнивая свои добычи. (Насколько я понимаю, мусор в Китае сортируется на таких вот приемных пунктах, и помимо государственных рабочих есть и частники, получающие определенную плату за килограммы разного вида мусора. Они приезжают на полу-самодельных транспортных средствах, а потому их сборища похожи на выставку научных достижений дворца пионеров под названием «Сделай сам»).

В парке, однако, уже собираются бодрые старушки. Часть из них образовала кружок и свищет бичами, звонкие хлопки перемежаются с резким взвизгом летящего бича, и редкий мотоциклист рискнет проезжать поблизости от них. Задумчивые старички под заунывные напевы портативного радиоприемника раскручивают какую-нибудь юлу, а парочка дедов в белых полинялых одеждах принимают боевую стойку в тени раскидистой липы. Они медленно заносят ногу, приседают и потом выпуская воздух с громким и решительным свистом перенося вес на другую ногу. Потом наступает время мамаш и бабушек на всевозможного вида велосипедах и мотоциклах. К каждому такому транспортному средству пристегнут полусонный ребенок, с огромным портфелем за спиной, в таком вот сомнамбулическом состоянии доставляемый в школу.

Путь с прогулки обратно наполнен поисками равновесия, эквилибристикой и своеобразной медитацией, когда ты вынужден лавировать на дороге почти полностью занятой хаотично передвигающимися транспортными средствами всех мастей, размеров и скоростей, не говоря уже о цветах и степени шума, (сюда входят велосипеды разной степени старости – от новейших, блестящих, с автоматическим переключением скоростей до обветшало-древних, собранных казалось бы еще на заре прошлого столетия, пугающе скрипящих и подрагивающих от любого движения), причем все эти транспортные средства едут в самых разны направлениях одновременно, иногда среди них вклиниваются и большие машины, степенно и важно лавирующие в море двухколесного транспорта.

Если добавить ко всему этому живому потоку еще пару тысяч пешеходов – тоже всех возрастов и степени бодрости – от медленно тащащихся старушек, опирающихся на железные ходунки, до бодро несущихся подростков или весело скачущих трехлеток, от голопузых мужиков, переваливающихся с боку на бок до обтянутых кружевами на шелковых платьях женщин, в кокетливых шляпках и с неизменными зонтиками в наманикюренных руках, то передвижение по узкой полосе, бывшей утром дорогой, представляет собой решение сложной, подчас головоломной задачи, где непрерывно приходиться учитывать возможную скорость нескольких десятков приближающихся объектов, не говоря уже об их полу предсказуемой траектории, так как пешеходы, несущиеся в потомке мотоциклов и велосипедов тоже двигаются во всех возможных и невозможных направлениях.

Но это – лишь часть утреннего пазла, потому как в лабиринте движущихся объектов на той же узкой улице есть еще многочисленные не движущиеся (или полу движущиеся объекты): бесконечные телеги, кузова, мешки, корзины, и просто газетки, разложенные на земле и наполненные всеми мыслимыми и немыслимыми товарами – от трусов и зубных щеток до свежих помидор и полу-очищенной кукурузы. На обочине гордо высятся ряды с разноцветными штанами, кокетливыми блузками и бамбуковыми этажерками. Почти под ногами прохожих блестят кастрюли, ножи и фарфоровые мисочки с вазами.

К удивлению своему могу отметить что дорога обратно по этому живому утреннему морю-месиву доставляет мне острое наслаждение, когда все внимание сосредоточено на попытке предсказать скорость близлежащих объектов, когда ты то разгоняешься до безумной скорости, что бы обогнать вон тот грузовик, или успеть раньше вон этой выезжающей на проезжую часть телеги, то замедляешь езду практически до нуля, стремясь пропустить вон ту старушка на коляске, или переждать пока мамаша с двумя малышами перейдет дорогу.

При этом все время приходится помнить о балансе, уверенно лавируя между рычащими мотоциклами, мешками с живыми шипящими гусями, несомыми на плечах жилистых старичков, объезжая ведра с помоями, загончики с поросятами, сточные ямы и шкурки арбуза.

 Конечно, в искусстве езды по утреннему китайскому городу я бесконечно далека от совершенства. Потому что, хоть я и освоила езду с покупками на руле, когда мешки с петрушкой, картошкой, арбузами и грибами свисают с двух сторон руля, и даже могу совершать необходимые утренние покупки не сходя с велосипеда (манера бесконечно раздражавшая меня раньше на местных рынках, пока я не обзавелась своим транспортным средством, однако), но все же я еще не умею, проезжая мимо разбросанного товара, лавируя на ходу между мотоциклами, старушками, грузчиками и детьми на велосипедах, одновременно умудряться разглядывать и выбирать нужный товар, торговаться и шутить, напевая при этом какие то бодрые песенки себе под нос, как поступает обычный китаец.

Непременно следует так же добавить, что средне статистический китаец управляет велосипедом или мотоциклом одной рукой, в другой гордо вознося над собой зонтик. (Летом зонтики здесь используются в любую погоду потому что если летом не идет дождь, то светит яркое солнце, а загар на коже – это признак бедности, непопулярности и нездоровья, так что местное население очень бережет светлые оттенки своей кожи, активно покупая отбеливающие кремы, и спасаясь от жаркого солнца под зонтами). Так что становится совершенно ясно, что до нормальной китайской езды по китайскому городу на велосипеде мне еще как до луны…

Когда встаешь рано утром – даже удивительно, сколько всего хорошего начинаешь замечать. Вело здороваясь со старичком соседом, имеющим мерзкую привычку в 6 утра играть волейбольным мячом на своем балконе, вдруг получаешь приветливое «ни хао» в ответ. И широкую улыбку до ушей. Несясь по набережной ближайшего пруда (в обрамлении плакучих ив, задумчивые небоскребы на той стороне, и огромный шар солнца медленно выползает из-за горизонта) вдруг с разных сторон слышишь приветственные крики, даже те, кто не могут сказать привет по-английски, от души орут по-китайски. И ты оборачиваешься на ходу и тоже что-то весело орешь, проносясь мимо.

На облизанном аккуратном и практически стерильном газоне одного из самых фешенебельных районов города видишь молодого человека, вылезшего из шикарного авто. Человек медленно и осторожно выносит на травку старую-старую, полуседую, с обвисшей кожей огромную собаку. Она такая старая, что уже не может ходить и задняя половина её тела опирается на хитрое механическое устройство с колесиками, позволяющее ей передвигаться, не опираясь на задние лапы. Когда собака забирается на самую середину газона и выжидающе смотрит на хозяина, он так же бережно отстегивает её от тележки, и она начинает валяться в траве, перекатываясь с боку на бок, и переползая с место на место. Китайцам всегда важна картинка, самое ужасное потерять лицо в глазах общества и соседей. Самое важное – быть как все, похожим. Собака, еле ползающая на передних лапах – жуткое зрелище. И уж точно не типичное. Соотнося возраст молодого человека и собаки понимаешь вдруг, что, возможно, она с ним с детства.

Может быть, она появилась, когда ему было лет пять-восемь. И замечая его взгляд, обращенный к собаке понимаешь вдруг что ему совершенно плевать и на лицо, и на общество. И что, хоть оба они и не знают сколько им еще отведено, но пока они вместе и совершенно счастливы.

В соседнем с нами старом облезлом доме на верхнем этаже живет старушка. Не очень молодая и не очень богатая. У неё маленькая рыжая болонка. Тоже старая. Очень. Так что лапы не держат. И старушка соорудила ей поводок. Он подвязан под животом около задних лап. И когда собака гуляет – старушка просто держит этот поводок, и собака может ходить. Даже бегать. При условии, что за ней бежит старушка)). Так они гуляют – вместе, с поводком, три раза в день. И обе улыбаются.

А позавчера утром я вдруг поняла, почему улыбается наш чинильщик велосипедов, немного полноватый задумчивый улыбчивый мужик, что работает у метро.

Он спит на полу; в его мастерскую-жилье всегда распахнута дверь, порог завален велосипедами и деталями к ним, а на дальнем плане, как обычно принято у китайцев, можно разглядеть и жилые покои, шкаф с утварью, низенький столик, и кровать, почему-то без ножек. Это парень здорово чинит велосипеды. Быстро. Надежно. По тому, с какими вещами к нему приходят, видно, что он восстанавливает их прямо из пепла.

 Но я познакомились с ним по другому поводу, поскольку я в семье не отвечаю за починку велосипедов. Просто, как-то раз пробегая мимо, спеша в метро, как всегда, я поймала на себе внимательный взгляд его показавшихся мне умными глаз, и поздоровалась. По-китайски. Он улыбнулся и поздоровался тоже. В следующий раз, когда я бежала мимо, он поздоровался уже по-английски. А еще через пару недель даже прокричал мне с гордостью «How are you?» На этом, правда, его изучение английского закончилось. Может быть, соседи и знакомые сами больше ничего не знали, может быть остальные слова показались слишком длинными, а может быть просто он решил, что этого вполне достаточно. (Как говорил профессор Снейп, enough.)

Вот и мне же тоже вполне достаточно знать на китайском «привет» и счет до 10. Так или иначе, но теперь каждый раз, когда мы с ним видимся – у нас происходит милая, содержательная и серьезная беседа: он кивает мне, я здороваюсь, и он осмысленно и вдумчиво произносит две выученные коронные фразы. А я стараюсь отвечать ему в тон. Половину по-китайски, половину по-английски.

И вот пару дней назад я увидела, как он едет по дороге на своем самодельном велосипеде. И тут до меня дошло. На самом деле он не может ходить, ноги безвольно висят тряпочками. Просто когда он сидит это не заметно. В нашей не самой фешенебельной и гламурной части города, застроенной старыми домами с узкими проходами между ними, без пандусов и спусков на инвалидной коляске, да еще и в одиночку, делать нечего. Но как мастер велосипедного дела он сконструировал для себя подходящее транспортное средство, педали которого превращены в рычаги и приводятся в движение руками. Так что он спокойно и с достоинством может ездить в магазин, к друзьям и знакомым. Может быть даже запчасти для мастерской забирать. Никого ни о чем не прося и справляясь со всем совершенно самостоятельно. Если ты что-то умеешь, выход всегда найдется. Да?

Золушка Чен Хон

«Не обращайте на неё внимания: она очень плохо говорит по-английски», – кивают мне головой в сторону одной из воспитательниц.

Я – иностранный специалист в китайском детском саду. Моя ведущая поддерживающая воспитательница (комсомолка, отличница, активистка) проводит мне экскурсию. По помещениям, классам, и рабочему коллективу.

В этом пренебрежительном кивке в сторону одной из воспитательниц меня удивляет даже не нескрываемое, подчеркнутое неуважение к коллеге (в Китае у всех своих роли, довольно часто в любом коллективе есть изгой, лишний, outcast, его все сторонятся и избегают, над ним иногда смеются, это такой козел отпущения), так что в таком поведении нет ничего особенно удивительного, но я не понимаю, с чего они решили, что именно эта преподавательница плохо говорит по-английски. На мой взгляд, все воспитатели садика, за исключением моей сопровождающей и ведущей учительницы, говорят ужасно, а вернее практически вовсе не говорят по-английски. Так что данное утверждение как-то провисает в воздухе и выглядит несколько нелепо.

Почему же они именно эту преподавательницу так особенно не любят? Потому ли что она носит огромные очки с толстыми стеклами? Или ходит в высоких, по-деревенски грубых резиновых сапогах во время дождей, тогда как остальные члены коллектива носят кокетливые резиновые полусапожки? Потому ли что она как курочка наседка собирает детей своей группы, утешает их, если они огорчились, не ругает особенно, только если уж очень требует коллектив и вышестоящее начальство, искренне радуется веселым играм и детской возне своих подопечных и зачастую сама принимает в них оживленное участие (пока никто из коллег не видит)? Потому ли, что на её близоруком худом лице так часто блуждает улыбка?

Волосы небрежно собраны в невозможный хвост. Она и не красится почти никогда. Всегда готова мне помочь, всегда улыбается приветливо и немного растеряно.

«Я плохо говорю по-английски», – извиняется она, когда я захожу в её класс, чтобы провести урок с её детьми. И я растерянно пожимаю плечами ей в ответ. Мне так хочется сказать, что она говорит ничуть не хуже, чем все остальные, но я не уверена, что она правильно поймет меня… (Как иностранный специалист, а проще говоря белая обезьяна, я должна проводить 20-минутный урок каждый день с каждой группой детского сада. А потому я бываю во всех классах и знаю всех преподавателей.)

Помню, один раз в сад приехала проверяющая комиссия из самого Шанхая. Члены комиссии заняли мой кабинет, единственное отапливаемое помещение во всем этом детском учреждении, и несколько дней подряд ходили на уроки к воспитателям. Уроки фантастически преобразились, как и сам детский сад. В каждой группе появились мягкие коврики, уютные лампочки, разноцветные заборчики и море игрушек.

(Обычно игрушек в группах нет. Дети должны учить иероглифы, математику и английский, и их ничего не должно отвлекать от этого важного занятия. Самое печальное, что родители, как правило, полностью поддерживают такую политику, я сама видела, как мама отбирала и выкидывала у дочки игрушку: «это пустая трата времени! Займись лучше делом».)

Каждый урок превратился в мини-спектакль, с костюмами, разноцветными подручными материалами, светомузыкой, и спецэффектами. Наблюдая ошарашенные лица детей я с тоской думала, что если бы все эти предкомиссионные усилия поделить на каждый обычный урок в году, то, может быть, детям было бы даже немного интересно учиться…

Из всего этого потемкинского разнообразия запомнился мне опять-таки урок той самой «не говорящей по-английски» воспитательницы. Он был про бабочек и то, как они превращаются, про яйца, гусениц, коконы и наконец – волшебство преображения – из серо-черного кокона выпархивает разноцветное чудо – крылатая бабочка. Когда речь зашла о бабочке – лицо воспитательницы просияло, и она так живо замахала руками, что вдруг стала видна бабочка – немного неуклюже и осторожно выбирающаяся из кокона, еще неуверенно взмахивающая своими слегка еще помятыми, слипшимися крыльями, но вот взмах, другой – она набирает высоту и … огромные синие дали и ласковое золотое солнце, буйная зелень и бесконечные яркие краски с радостью встречают её.

Дома преподавательница вырезала и склеила фигурки всех этапов преображения, и после сбивчивого (от волнения) объяснения у доски, после суховато научного хотя и внятного видео, стала складывать со своими учениками эти фигурки в этапы развития бабочки – вот яйцо, вот гусеница… сначала хором на доске, потом по группам: дети сами брали существ, щупали их, разглядывали, держали в руках, затаив дыхание, а потом прямо на полу («Тц-тц-тц, – скажет высокая комиссия, – как некрасиво») складывали этапы появления бабочки…

Но жизнь садика состоит не только из комиссий. А поскольку я оказалась приписана к саду – не важно есть ли у меня уроки или нет, я должна была сидеть там полный день, и у меня образовалась масса времени понаблюдать за многими проявлениями этой жизни подробнее. Репетиция спортивного мероприятия на улице, сипит колонка усилителя, все гневные и недоуменные взгляды обращены в одну сторону, а та самая воспитательница, смущенная и покрасневшая, несется в садик разыскивать другие колонки…

Кто плетется в самом хвосте бодро марширующих масс? Кому достается самый трудный и грязный участок пола при общем мытье коридора (и самая кургузая, не удобная метла)? Кого всегда обходят пельменями? Кто в дождливую холодную погоду под любым предлогом не проводит физзарядки на улице? Кто зимними промозглыми утрами, когда рука без перчатки замерзает и синеет в помещении не открывает в своем классе окно и о, ужас! – включает на полную мощь казенный кондиционер на обогрев? Кто занавешивает шторки чтоб не дуло? Кто подтыкает одеяла под спящими, разметавшимися во сне детьми? У кого на коленях сидят и шушукаются о чем-то своем старшегруппские девчонки?

Кто перед праздниками отменяет все занятия и с упоением накрашивает и наряжает своих воспитанников? Да, изгои в Китае определенно бывают очень интересны…

Перед новым годом в светлую голову нашего начальства забрела идея поставить силами воспитательского коллектива пьесу на английском. Конечно, это должна быть сказка. Конечно, если сказка, то обязательно «Золушка». Мне поручают самую характерную роль мачехи, за что я берусь со страстью и удовольствием, господи, как давно я мечтала поорать на всех тут, и вот теперь у меня есть такой приличный повод! Иногда, после моей очередной наполненной злостью и страстью тирады – коллектив замирает в немом изумлении, а потом разражается аплодисментами – от страха ли перед настоящим и оттого таким живым гневом, или и вправду изумленные что слова можно играть….

Кроме того, мне поручают также прослушку прогонов всего коллектива, когда после уроков, по вечерам, еле сдерживая желание помчатся домой, они собираются в единственной теплой комнате во всем саду и зачитывают свои роли по очереди, особо не вникая в смысл, думая лишь о произношении.

И мне раз за разом приходится останавливать их, пытаться объяснить им те чувства, которые должны бы испытывать их герои, придать им определенную интонацию хотя бы… хоть паузы к месту расставить. Хорошо, может быть, просто понятно произносить слова, чтобы они ну хоть отчасти были бы похожи на английские… но, собственно, ради кого я стараюсь? Среди зрителей (дети и родители) среди участников (воспитательский коллектив нашего детского сада) все равно нет никого кто мог бы хоть сколько-нибудь понимать по-английски, так что для всех это будет всего лишь разнозвучная бессмысленная белиберда, преисполненная понтов и гордости от своей значимости: мы тут по-английски пьесы играем – не хухры-мухры!

С многочисленными извинениями и поклонами к вечерним репетициям добавляются дневные (страшно сказать, в послеобеденное время святого для всех китайцев дневного сна). Конечно, сон не отменяется совсем, просто сокращается до безбожного единственного часа, а остальные два посвящаются репетиции на месте, так сказать уже в живую, со всеми выходами и проходами. Но поскольку делать два дела, да еще после обеда китайцы не в состоянии, то все свои слова они произносят уже по-китайски, и только я одна гордо выплевываю свои оскорбительные реплики по-английски. Жизненной правды добавляет сцена с примеркой туфелек. Куда ж там без мачехи, она бодро подскакивает к гарольду, расталкивая всех своими пышными телесами и протягивает свою ногу, гигантскую ногу надо сказать, потому как у китайцев 37 размер уже считается огромным, а у меня он по жизни сорок один…

Гарольд, грациозно приседает на одно колено перед стулом с примеряющими, он держит в одной руке маленькую туфельку, обмотанную золотой фольгой (в углу несколько капель застывшего клея, на каблуке фольга таки ободралась – интересно, кто же это мерил садиковский реквизит), плащ небрежно откинут, черные волосы грациозно заправлены за ушко.

В гарольдах у нас преподавательница: себе на уме, маленькая, с несколько круглыми глазами, водит свой мотоцикл, иногда пред удивленными (и наливающимися завистью) очами всего коллектива за ней подъезжает лихой молодой китаец на мощном дорогом мотоцикле. Так вот, увидев мою ногу 41 размера, гарольд теряет равновесие и, бормоча что-то ошеломленное, чуть не падает на пол, его едва успевают подхватить Золушка и её сестры. И мачеха тоже чуть не падает со стула, заливаясь неподобающим ей хохотом! Уже после репетиции воспитательница себе на уме подошла ко мне и с некоторым ужасом и восторгом сказала – какая же большая у вас нога…

И все же слова английские учить надо. И их много. И больше всех их у Золушки. Так что нетрудно будет угадать кому отдали самые длинные слова в пьесе, да-да, именно ей, не говорящей по-английски, нелюбимому пугалу. И она учит их: я прямо представляю, как прилежно и старательно она сидит вечерами у темного окна, из термоса пар в потолок, орет заунывное пение краснознаменного хора песни и пляски от соседей, тускло светит дешевая лампочка, и она сидит перед ворохом листков и тихо, терпеливо их учит. Я действительно стараюсь больше её хвалить, и не делать замечаний по произношению, по крайне мере при всех, и пусть это будет фаворитизм и отсутствие равного отношения…

И все же – слова словами, а что может быть самое главное в китайском представлении? Если уж, после многочисленных дебатов вы все-таки и вправду отказались от идеи пира с использованием настоящей еды? Ну же? Если вспомнить любимое вечернее времяпрепровождение средне китайского гражданина? И, нет, это не запускание змея. может быть его бы тоже включили, но места, знаете ли нет в помещении, не хватка места не позволяет… однако это не повод что б забывать китайские традиции и конечно, ключевым моментом постановки будет бал!

Участники разбиваются на пары. Выход короля. Выход гарольдов. Прибытие мачехи с дочерьми… Принца играет единственный мужчина (молодой человек) детского сада – веселый улыбчивый парень, немного пухлый, всегда спокойный, специалист по компьютерам, вот уж кто действительно совершенно не говорит по-английски! Ни единого слова! Когда мне надо распечатать материалы для урока каждый раз это захватывающая дух пантомима – но нам обоим весело, и в его тихом заваленном компьютерами, папками и шкафами с документами офисе почему-то спокойно и по-домашнему уютно, и мы оба хохочем над моими бесполезными усилиями, и в конце концов я таки получаю что-нибудь, отдаленно напоминающее те материалы, которые задумывались как необходимые к уроку…

По поводу танцев на балу разгораются жаркие дискуссии. Есть несколько активистов, предлагающих свои варианты движений. (Нужно ли говорить, что они не имеют ничего общего с европейскими танцами? Нужно ли добавлять, что никому из участников спора и в голову не приходит спрашивать меня?)

Самая активная – смуглая, маленькая, тумбочкообразная девушка средних лет настаивает на довольно-таки рискованном варианте с задиранием ног, резкими поворотами, обниманием грудей и нежным прижиманием партнеров.

Слава богу, с критикой резко выступает гарольд – та самая, кого встречает красивый парень на дорогом мотоцикле; может быть, она предполагает, что он будет присутствовать на выступлении, или что он может увидеть запись спектакля, и категорически, вопреки гармонии масс и воле коллектива, отказывается участвовать в танце страсти. Так что приходится остановиться на более облегченном варианте, и выражение досады долго потом не сходит с лица зачинщицы-смуглянки.

И вот неловко, немного косолапо выходит Золушка. В своих гигантских очках с толстыми стеклами, волосы торчат по сторонам. Она близоруко и как-то растерянно улыбается. Под дружное нетерпеливое шипение из-за спины короля (заведующая садиком) и гарольдов выходит принц. Он тоже смущен, явно не знает куда деть свои большие ставшие вдруг неуклюжими руки. Торжественно объявляют парный танец. Все выстраиваются в дружные шеренги. Принц берет Золушку под руку, а она доверчиво, почти по-детски кладет руки ему на плечи.

Колонки опять чихают, смуглая активистка чертыхаясь бежит их налаживать, партнеры изо всех сил стараются не наступать друг другу на ноги, и оставаться на своем месте в шеренге, некоторые горячие головы предлагают парам еще менять свои места, плавно передвигаясь по сцене, последнее вносит полное смятение в ряды танцующих, отчаявшиеся и уставшие они постепенно покидают сцену, как покидают поле боя, и … Вдруг с удивлением обнаруживают, что битва вовсе не кончена, сцена вовсе не опустела, и под все еще звучащую музыку там по-прежнему танцуют двое.

Принц и Золушка. Они медленно медленно кружат в танце, его рука осторожно придерживает её за талию, её рука на его плече, другие две вытянуты (ну, наконец-то – хоть кто-то краем глаза здесь видел хотя бы картинки с европейскими танцами), ладонь в ладони – маленькая бледная и по-детски худенькая в большой, мясистой, надежной, смуглой… Движения синхронны, они попадают в такт как будто танцевали вместе всю жизнь. Музыка внезапно обрывается (вероятно не без участия смуглой активистки), и эти двое смущенно и испуганно озираются вокруг, мгновенно выпустив руки друг друга, они так моргают и жмурятся, как будто только что проснулись от глубокого сна…

Неловкость всеобщего молчания обрывает гудок, провозглашающий начало второй рабочей половины дня. Пора будить детей и начинать обычные действия. Бегом, марш, марш…

Я не смогла долго работать в детском саду. Через два месяца каждодневного пребывания в коллективе я тяжко заболела и поняла, что попросту умру, если проведу еще хоть один полный день в стенах детсада… К сожалению, я не могу отсиживать регулярные офисные часы в одном и том же месте постоянно пять дней в неделю. Муж нашел другую работу, и мы собрались переезжать.

Я заходила попрощаться с детьми, забрать свои вещи из преподавательского шкафчика. Задумчиво собирая вырезанные картинки, обрывки учебников, детские рисунки, свинчивая свой термос для чая я смотрела на притихшие пустые классы, погружающиеся в сумерки.

Дети уже ушли. Равно как и их воспитатели. Скоро придет уборщица и мокрой грязной тряпкой выметет все к чертям собачьим, и меня тоже.

И вдруг, в дальнем углу полутемного коридора я услышала чей-то приглушенный мелодичный смех. Я всегда знала, что у Чен Хон, так звали нелюбимую коллективом преподавательницу в очках с толстыми стеклами, очень красивый смех. Как тысячи маленьких колокольчиков, нежная музыка ветра в промокшем весеннем саду. Пожалуй, именно она – тот человек кого приятно будет увидеть, с кем важнее всего попрощаться. И я решительно направляюсь в дальний конец коридора.

Дверь в её класс слегка приоткрыта, золотые квадраты света весело лежат на полу коридора. Эх, она опять включила все лампочки в классе, знали бы другие ну и влетело бы ей (в коллективе же экономия, китайцы бережливый народ: зимой лучше не включать обогреватель ради сбережения электроэнергии, то есть денег на счету), и лампочка у порядочного человека должна быть подслеповатая, потусклее, чтоб меньше нагорало.

Я заглядываю к Чен Хон в проем и вижу, как они стоят вдвоем, обнявшись: Золушка со своим принцем. Слава богу, я не считаюсь полностью членом коллектива, белая обезьяна всегда будет всего лишь белой обезьяной, к тому же они оба знают, что я скоро уезжаю, и потому они не вздрагивают, я улыбаюсь им навстречу как можно шире и искреннее, и принимаю невозмутимое выражение лица. Все нормально, я ничего не скажу, и никого не осуждаю; объясняю: вот, зашла попрощаться.

Они говорят мне «пока», для приличия спрашивают куда мы переезжаем, и потом она, вся светясь от переполняющих её золотистых светлячков, немного опустив глаза, тихо говорит мне: «Ян Фен пригласил меня на новый год к себе, в свой родной город. Мы поедем навещать его родителей в первую неделю нового года».

(Для китайцев это практически как предложение руки и сердца.) Конечно, еще нужно получить разрешение родителей на брак, без него вас не поженят, но все же сейчас времена уже полегче, и родители, как правило, соглашаются с выбором детей, тем более что наш компьютерщик (оказывается, его зовут Ян Фен, мне он всегда представлялся по-английски Стас) уже подходит к порогу того возраста, когда китаец должен завести семью. Так что процент вероятности благоприятного исхода очень велик, и я от души желаю им всего хорошего.

Они тихо улыбаются мне, так и продолжая держаться за руки, а через полчаса я вижу, как Чен Хон лихо надевает на свои растрепанные волосы красный шлем и садится на мотоцикл со своим женихом, нежно обвив руками его спину.



Старый город. Картинки

По вечерам в квартале одноэтажных домов с загнутыми по краям черепичными крышами, испещренном поросшими мхом и пахнущими плесенью каналами, стиснутом со всех сторон небоскребами и скоростными магистралями, где на окнах вместо цветов стоят кадки с огурцами и проросшим луком, где под полуденным солнцем старые, замотанные в платки старушки сушат капусту на мосту, так вот – по вечерам там зажигаются красные много ребристые фонари с махнушками на концах и портретами древних китайских поэтов на стенках. В вечернем синем воздухе они горят тёплыми живыми огоньками и слегка покачиваются на ветру, кажется, что это какой-то магический танец, и еще пару взмахов и ты вместе со старым городом перенесёшься на много тысяч лет назад, и может быть вряд ли и вернешься обратно…

Голые ощипанные утки, развешанные на бамбуковых палках к обеду, перегораживают там все дороги, капуста, которую к полудню раскладывают сушиться на тротуарах, кустах, ступенях моста, крышах сарайчиков и велосипедных сиденьях придает пейзажу неожиданную свежесть.

В дождливый день выглядываешь из окна, а ближайшей горы не видно – небо заволокло серыми тучами. Бросаешь взгляд вниз, а земли и асфальта тоже не видать – качается и бежит море зеленых, красных, золотистых, синих зонтиков. Огромные и поменьше, с бахромой, кружевами и кокетливой сеточкой по бокам, всех сортов и размеров. И все же – невозможно, что бы не было одинаковых. Фантазия местных жителей не парит, и даже не летает, а спит где-то глубоко-глубоко в подземной потаённой горе.

С этими зонтиками вышла у нас один раз интересная история. По старой питерской привычке я зонтик с собой никогда не ношу – к чему – если и так всё время идет дождь?! Так всю жизнь с зонтиком и проходишь. Но это в Питере – чего там – промок, едешь в метро – тепло, в магазине – тепло, пришел куда-нибудь, и снял верхнюю одежду, пока ты занят делами она как-нибудь уж просохнет. Здесь же, в Китае, любое намокание опасно – холод же собачий повсюду, и никаких обогревательных приборов, промок и все, считай, уже насморк тебе обеспечен, а там и до могилы недалеко в таком-то влажном климате.

Привычка, однако ж, вторая натура, и зонтиков здесь я с собой по-прежнему не ношу, тем более, что у нас дома есть обогреватель, который мы и включаем все время, не обращая внимания на счета за электричество и неодобрительные замечания соседей, искренне считающих, что тепло в зимнюю пору очень вредит здоровью. Одно из древних китайских медицинских поверий гласит, что температура в помещении должна быть такой же, как и температура на улице, иначе заболеешь-умрешь – пропадёшь. И то верно – как же истинный китаец может так много раз за день перестраиваться; еще и переодеваться придётся!

В общем, идём мы с дочуркой как-то по улочке старого города, фонари на ветру покачиваются, дождь моросит, мостовая под ногами шлепает, всё как обычно. Заглядываем попутно в открытые двери всех домов на улице. Особенно дочка любила это занятие. Она тогда маленькая была, года полтора только, никакого смущения, обожала заходить в открытые двери и присоединяться к китайским семействам. То пельменями угостится за общим столом, то старичку поможет на трубе поиграть, а то раз устроила танцы: там старичок сидел телевизор смотрел, и по телевизору как обычно что-то очень бодрое, коммунистическое, маршевое – розовощекие девушки, молодые веточки ивы, красные флаги и бодрый хор на заднем плане. Ребенку моему очень музыка эта понравилась, он тут же плясать перед телевизором начал, к огромному удовольствию старичка.

Ну так вот, идем, стало быть, мы по улице, и обнаруживаем зрелище, действительно достойное внимания: всё помещение и без того маленького домика превращено в склад, даже второй этаж сделан и там тоже склад – какие-то коробки, баночки, сундучки, бутылки. Посреди всего этого великолепия обитают два старичка, вероятнее всего – муж и жена, сидят они себе тихонько и на улицу в открытую дверь смотрят. Нас видят. Дочь помахала им. Они тоже. Мы уж мимо прошли, вдруг старушка как вылетает из дома, а в руках у неё огромный шелковый зонтик. С синими не то ромашками, не то колокольчиками, вышитыми на потершемся уже шелке. И нам протягивает. На, говорит. Мы и так, и эдак – не удалось отказаться; так потом этот зонтик у нас долго-долго в углу стоял, напоминая старушку. Мы несколько раз порывались его вернуть, но больше тот дом найти не смогли. Он как будто растворился, растаял в извилистых улочках старого города.

Мой муж находит тысячи потайных маленьких тропинок, сквозь наслоение домов, сваленной в кучу старой мебели, сушащихся многочисленных трусов и купальников, игорных домов (всего лишь домино), и рынков, скобяных лавок, и магазинчиков пряностей, и все тропинки ведут в волшебный полусонный парк, непонятно как уместившийся в центре густонаселенного современного города, с огромной пружинистой травой, лианами, облепливающими опоры моста скоростной магистрали, пролетающей где-то высоко в облаках над затенённым уютом кленов с маленькими листьями, огромных платанов с шелушащейся кожей, невозмутимыми темно-зелеными пальмами и старой пагодой на самой верхушке горы, парка с длинными тенистыми беседками, с много поворотными (от злых духов) мостами, стелющимися по зеленоватой, поросшей ряской водой прудов, где из самой глубины вдруг выплывают на вас огромные золотисто-красные пучеглазые рыбы.

Парк, где хочется остаться навсегда, стать воздухом прозрачным, отражением теплого полуденного солнечного луча, желтокрылой бабочкой, вспархивающей внезапно с огромного томно ароматного розового куста. В парке этом умещаются как-то старички музыканты – пара десятков разных групп, и просто поодиночке, играющих на невообразимых национальных инструментах и издающих поистине душераздирающие звуки!

Иногда их, впрочем, разнообразит хоровое пение старушек в парке – когда у кошки выкручивают хвост и то, наверное, получается мелодичнее! И все потому что у них не семь нот, а какое-то другое количество. И это как-то связано с космическими стихиями воды и воздуха, огня и земли, и когда они музицируют, то свято верят, что в этот момент восстанавливается космическое мировое равновесие, и потому они не особенно нуждаются в зрителях, ну и видимо как-то репетировать перед выступлением им тоже не приходит в голову…

Чуть поодаль от веранды, на которой музицируют сразу три группы музыкантов – музыка, естественно, совершенно разная – и две певицы (песни они поют тоже ни секунды не одни и те же, но когда думаешь о мировой гармонии – не так уж и важно, кто еще поёт у тебя под ухом), в двух шагах от восстановителей мирового порядка на лавочке примостились две старушки. Они отчаянно и в полном молчании режутся в карты, выгнав единственного старичка на пенек неподалеку, откуда ему приходится вскакивать каждый раз, когда приходит пора его хода.

Однажды поздно вечером мы возвращались домой через этот парк. Стелился туман, безлюдность и пустота окутывала со всех сторон. В то же время ощущалось, что ты тут не один, клубились вокруг духи, и становилось очень не по себе. Отчетливо вспоминался лесной царь. Типа, не скачи скорее, отдай ребенка. И сердце замирало и подпрыгивало не хуже резвого коня.

По утрам же тут можно увидеть пару сотен бодро упражняющихся людей, в желтых, красных, зеленых одеяниях, живенько размахивающих огромными мечами – в небольшом парке посреди шумного, живущего современной жизнью города. Прохожие спокойно проходят сквозь строй упражняющихся и бровью не ведут, ни на секунду не отклонившись даже от свистящего в воздухе меча.

Предводитель упражняющихся – жилистый такой мужичок в черных одеждах, устав размахивать мечом, берет у дворника метлу и с громкими вдохновенными криками принимается крутить её меж пальцев. Потом невозмутимо ставит метлу на место, садится на парковую скамейку, переодевает боевые штаны на офисные брюки, приглаживает взгляд и идет на работу.

Если повернуть из парка назад, в старый квартал одноэтажных домов, словно бы замерших у его границ, то скоро увидишь мирно сидящего посреди улицы китайца, стригущего свои огромные грязные ногти на ногах над тазом с дымящейся водой.

Неподалеку женщина вяжет на крылечке; дверь распахнута, не поймешь, что это за ней: магазин, склад, просто жилой дом?

Старичок играет на китайской скрипке – пара струн, тонкий протяжный, заунывный такой звук, он один в доме, окно и дверь распахнуты в вечерний холод, половину комнаты занимает кровать, остальное пространство отдано потрепанному мотоциклу. В углу притулилась дымящаяся рисоварка.

На другом конце улицы – моющий пуделя мужчина. Хлопья пены разлетаются в разные стороны. Собака стоит в тазу и слегка потряхивает шкурой, поворачиваясь к хозяину разными боками. Прохожие невозмутимо уворачиваются от пены, даже не ускоряя шаг.

На углу дом, где как-то умерла старушка, и с крыши были свешены черные флаги, улица перед домом устлана соломой, и два монаха в оранжевых одеяниях стояли пару суток по краям от входа и пели неостановимо протяжные песни на неизвестном языке.

Мыши повсюду. На улицах и рынках, в магазинах и маленьких двориках. Может быть, поэтому у них тут так холодно в домах, чтоб не заводились они и там? Ну что б по крайне мере не расплодились в ужасном количестве.

Ночной рынок под мостом у дороги, в двух шагах от парка: с извивающимися угрями, черепахами и рыбами, пытающимися вырваться из своих пут, еще полуживыми, но уже обреченными на съедение. Рынок притулился у самого края парка, с резной пагодой на горе, в двух шагах от входа в бездонную пещеру. Днем, когда рынок закрыт, ворота пещеры, наоборот распахнуты, и отважившийся забрести туда обнаруживает, что многие ответвления подземных туннелей превращены в игорные дома и банные купальни, а ближайшее к выходу занято цветочным магазином.

В Шаосине всюду каналы и горбатые мосты. Каналы пересекаются под безумными углами, отчего совсем теряешься в пространстве.

Китаец, не спеша курящий трубку медленно гребет, держа весло босыми ногами. Сам при этом в ватнике и в шапке. Лодка длинная, узкая, с низкой черной крышей, что б забраться под эту перепончатую крышу надо согнуться в три погибели, и тем не менее, сооружение это еле протискивается в каналы и под мостами.

Тетки с корзинами на коромыслах. Из корзин торчат головы любопытных гогочущих гусей и уток, или белье, готовое к стирке.

Есть здесь такой обычай – по выходным все многочисленные семьи со старушками во главе отправляются на ближайший водоем (это может быть пруд, канал, река или любая другая заводь), обвешанные корзинами, тазами и ведрами, наполненными бельем, на дне которых прячутся щетки, мыла, порошки и другие моющие средства. Бельё и посуду привозят на велосипеде. Иногда тут же ощипывают и потрошат куриц и гусей. Стирают голыми руками в ледяной воде. Руки становятся красными и потрескавшимися. Пальцы разбухают и обрастают грубой толстой, какой-то сероватой кожей с наростами.

Сполоснув слегка поросшие мхом и моллюсками ступени лестниц, женщины раскладывают прямо на них свои тряпочки и рьяно принимаются их тереть, так что клочья пены летят повсюду. А потом долго мотают в мутной, слегка подгнившей воде реки, при этом мимо может плыть мусор вроде оберток, фекалий, полиэтиленовых мешков.

Постиранная одежда затем раскладывается повсюду: все цветущие кусты и сливовые деревья покрывают гордо развевающиеся трусы, лифчики, дырявые носки, длинные потрепанные штаны и рабочие комбинезоны.

На одном из каналов я неоднократно наблюдала картину, как пришедшая стирать тётка первым делом извлекала из корзины с бельем большую утку, и та, крякая и переваливаясь, плюхалась в мутную воду канала и принималась нарезать круги вокруг мирно стирающей хозяйки. Когда стирка была окончена, хозяйка собирала мыло и щётки, а утка забиралась обратно в корзину. Она была очень домашняя. Впрочем, я не уверена, что хозяйка её не съела на ближайшие новогодние каникулы: у китайцев очень условные понятия о привязанности…

Вообще, что поражает в Китае – полное отсутствие какого-либо смущения. В магазине, на рынке, в детском саду, на улице, принаряженной к первомайской демонстрации, горделиво на самом видном месте легко и просто могут сушится трусы и лифчики, не очень новые, не очень красивые, и прямо скажем, не очень маленькие.

К сожалению, нужно сказать, что теперь уже нет этого старого города в Шаосине. На его месте – квартал для туристов. Местных старичков переселили куда-то, маленькие каменные, поросшие плесенью домики превратили в кафе, а капусту на мосту развешивать теперь запрещено.

Естественно, Китай остается Китаем, если и меняется он, то постепенно и страшно медленно, не спеша, имея ближайшую перспективу по крайне мере в какую-нибудь тысячу лет. Привычки никуда не делись, и по выходным у других рек и озер все та же стирка, а в парках то же заунывное душераздирающее пение, но вот этого маленького, стиснутого городскими небоскребами квартальчика – больше нет.



Зачарованное озеро

Осень нынче выдалась переменчивая. То хмурые дожди, то вот как сегодня – солнечно, и в ласковом тающем желтоватом тепле с трудом верится, что лето уже прошло, что впереди остались только холода. Он сидит на ступенях университетского музея, миндалевидные глаза щурятся на солнце, вытягиваясь в тонкую ниточку. Если совсем их закрыть, то вновь начинаешь видеть разноцветные, чуть подернутые синевой горы, которые мягко перекрывают одна другую, словно наплывая, их границы размыты в утреннем тумане, и медленно, оглушительно тихо из-за их округлых вершин выкатывается солнце.

До чего же удивительно ясно он все еще помнит их, горы своей родины. Нынче летом опять не получилось там побывать. Очень уж это далеко. И хоть на учебу ему выделена стипендия правительства (как же – помощь отдаленным провинциям), а на сопутствующие траты деньги высылает семья, то вот такая роскошь, как билет домой и обратно, уже не под силу хоть и многочисленной, но довольно бедной родне. Конечно, оставаться на лето в общежитии студентам тоже запрещено, но в порядке исключения руководитель курса устраивает к себе в мастерскую, при ней же можно и жить все лето.

Иногда в опустевшем кампусе он чувствует себя затерявшейся в болотах иволгой, отбившейся от своих, запутавшейся крыльями в колючем кустарнике. В ушах звенит от пустоты: вымершие улицы кампус; корпуса, полузатронутые неспешним летним ремонтом; наезженная дорога у ворот. Кажется, ты один находишься в звенящей, сжимающейся точке, и не разорвать границ, отделяющих тебя от всего остального мира, оставляющих где-то в невозможной дали горы и небо, наполненные воздухом, ветром; просторы, ласково обнимающие тебя.

Горбоносый, верхняя губа слегка потолще и плавными волнами поднимается под носом. Нос не китайский совсем: с горбинкой, как у клеста, с большими дрожащими ноздрями, как у породистой лошади. Пары передних зубов нет, давно это было, с мальчишками бегали в соседскую деревню, кажется, за сливами. Там большой такой сад был, полузаброшенный, и небольшие ветвистые деревья в тот год гнулись к земле от облепивших их со всех сторон чуть продолговатых ягод. Сине-зеленые, кисловатые еще, они привлекли не только их: как-то под вечер ватага ребят из его деревни напоролась на местных, подрались, конечно. Порез под глазом долго потом заживал, зубы так и не выросли, зато в душе теплом разливалось воспоминание о приключении.

Когда он слушает, рот непроизвольно слегка открывается, непослушная челка падает на глаза и вид становится довольно-таки идиотским. В деревне его вообще считали дурачком, и когда он поступил в далекий, центрально-земельный университет дизайна, деревенские долго не могли оправиться от удивления. Все приходили посмотреть на него, стояли в дверях задумчиво, молча качали головой.

Родня была довольна, в кои-то веки он все-таки стал объектом внимания и тихого восхищения, ему одному удалось сделать немыслимое – вырваться из предопределенного круга деревенской жизни, теперь его дорога лежит на большую землю, в центральный Китай, а это практически значит, что теперь ему открыты дороги мира, и это при том, что он так и не выучил нормально китайский. Соседи вновь задумчиво и недоверчиво качали головой.

А когда он уехал, еще несколько месяцев тихие задумчивые люди приходили к порогу его дома, словно ожидая, что вот обман наконец-то раскроется и нашего дурачка Ли Бо Хана наконец-то вышлют домой. Но он не возвращался. Не возвращался даже на лето, когда другие студенты из более близких институтов приезжали на побывку, и именно это, пожалуй, окончательнее всего укрепило односельчан в осознании бесконечности перспектив открывшегося перед ним пути. В больших городах столько возможностей, что даже на лето некогда приехать.

Когда тоска подкатывает совсем близко и горло перехватывает так, что не вздохнуть, он закрывает глаза, вот как сейчас, и потом просто рисует, рисует то, что видел в детстве, что видел все годы своей жизни, проведенные дома. Черный уголь крошится между пальцев, и под рукой оживают вихры и склоны пологих красноватых гор, острыми краями уходят ввысь холодно-синие вершины. Каждый раз, рисуя, он словно гладит их, вновь ощущая их плотность и тяжесть под своими ладонями. Чем острее тоска, тем ярче и точнее получаются разноцветные горы родины.

Работы выигрывают конкурсы, берут призы для университета, и начальство закрывает глаза на его летнее пребывание в кампусе, на небольшие левые заработки по мастерским преподавателей, на лишний расход холста и изобразительных материалов.

А сейчас он просто сидит, стараясь не думать, не видеть ничего перед крепко закрытыми глазами, просто тихо дышать. В руках шершавая поверхность роликовой доски. Когда-то давно в детстве в кино видел мальчика, непринужденно и лихо лавирующего на такой доске в потоке машин. У них в селе тогда и машин-то толком не было. Пара колхозных грузовиков, да уазик начальства, ну и бешено ревущий мотоцикл служителей правопорядка. У простых граждан пара велосипедов, считавшихся невозможной роскошью. Впрочем, даже на велосипедах особо было негде ездить, если только в сухую погоду по утоптанной быками земле.

Вот бы увидели его сейчас те ребята! Как он сжимает высокую, точеную, словно лодочка, поверхность роликовой доски. Пару месяцев назад ему занесли и отдали её старшекурсники.

Конечно, они все равно бы её выбросили, собирались уже уезжать, удачно распределились после получения диплома, оставляя все барахло в пустеющем на лето кампусе. Крикливые загорелые уборщицы потом собирают все оставленное в узлы и выкидывают на улицу через окна, кампус завален на полдня подушками, матрасами, кистями, осколками посуды, нерабочими грелками, погнутыми вешалками, разрисованными мольбертами, рваными складными стульями. Ветер носит обрывки бумаг и картин, пока подъезжающие грузовики с суровыми обветренными крестьянскими мужчинами не собирают весь этот скарб и не увозят на помойки. Но ведь не выкинули же, занесли ему.

– Нужно тебе? – нарочито громко спросил парень с длинными волосами. Они всегда обычно говорили с ним громко, он плохо понимал по-китайски, так и не выучил этот язык метрополии нормально, и даже когда говорили с ним громко и медленно, для верности ему приходилось смотреть все время на губы говорящего, как бы еще и ощупывая глазами на всякий случай звучащие слова. Может быть, именно из-за этого, потому что он не мог смотреть в глаза говорящему, а сосредотачивался всегда на губах, у него за пару лет так и не появилось друзей, даже близких знакомых, китайские студенты держались от него на расстоянии, разглядывая его как редкое, но потенциально опасное животное.

Тем приятнее было такое проявление внимания и заботы. Вот молодец все-таки парень – заглянул, предложил ему свою доску. Они и сталкивались то с ним всего пару раз: в столовой как-то, он никак не мог понять, что привязалась к нему крикливая посудомойка, и тот парень с длинными волосами, мягко отодвинул его плечом, встав между ним и разъяренной женщиной, быстро-быстро сказал ей что-то, и она присмирела, замолчала, как успокоившаяся после водопада река. А в другой раз они приезжали со своими работами на выставку, лучшие работы студентов, что-то вроде того, (он опять-таки не мог прочитать мудреное название), и тогда, заметив друг друга в толпе, они с тем парнем уже улыбнулись друг другу как свои.

Теперь вот тот длинноволосый студент работает уже где-то, уехал, Ли Бо Хан так и не решился тогда спросить, куда, боялся, вдруг парень решит, что он навязывается, хочет притащиться в гости потом, и потому скажет что-нибудь грубое в ответ, а так приятно было хранить в душе эту теплую тень полу-видимой, несостоявшейся дружбы. Страшно было разрушить иллюзию. Так и не спросил.

Внезапно запястье пронзает боль – неловко навалившийся борт доски защемляет кожу, пережимая самодельный ставший уже жестким, почти окаменевшим от пота и времени браслет. Боль от защемившейся и затекшей кожи отзывается болью в груди. Собственно, он давно собирался выкинуть этот браслет, но так вот и не смог.

Ян Бо, подаривший его даже и другом то не был, так, школьный приятель, скорее даже просто одноклассник.

Но накануне отъезда Ли Бо Хана в большой город мальчишка пришел к нему, и, немного смущаясь, протянул в потной ладони маленький самодельный браслет. Это теперь он больше похож на жгут, которым ловят диких лошадей, а тогда еще совсем новый, только-только сплетенный – такой живой, яркий и игристый, он пах деревом и летом, солнцем и чем-то невыразимо напоминающим свободу, радость. Ну да, особое тибетское плетение, девять узелков.

– Это тебе, носи, – потом ухмыльнулся и добавил, – не обязательно использовать это как четки, я знаю, ты не веришь ни в каких богов, пусть это будет просто так, на память от меня.

И тогда уже что-то сжалось в горле, будто комок беспокойства застрял в груди. Приятель и сам никогда не был особо религиозным. То, что он ушел в монастырь, ни о чем не говорило. В некоторых странах вообще парни уходили в монастырь как в армию, там многому можно было научиться, найти друзей, а через пару лет выйти обратно в мир и начать свою нормальную жизнь. Поэтому ему и в голову не приходило, что даритель четок браслета ударился в религию надолго, это не могло быть всерьез. Просто в их краях кто-то поступал в университет, а оставшиеся могли выбирать между неквалифицированным или земледельческим трудом, или монастырем, в который можно было податься, чтобы научиться разным полезным вещам.

Конечно, прошлое семьи мальчишки было религиозным. Но оно тут у многих было таким. Собственно, родной дед Ли Бо Хана прошел лагерь атеистическо-коммунистического перевоспитания, они там оба были, оба их деда, и его, и Ян Бо, только его дед вышел, а дед мальчишки – нет. Перевоспитавшись, люди становились угрюмыми и малоразговорчивыми, селились где-нибудь на окраине селения, и даже родственники общались с ними редко и с неохотой. Ли Бо Хан как будто до сих пор слышит негромкое ворчание деда, видит его пожелтевшие просмоленные пальцы курильщика, даже вонь простого грубого табака как будто осталась тут же, и в горле першит и царапает не от неё ли?

Когда мальчишка приходил один, дед молча протягивал миску теплого риса, толстый пустой пельмень без начинки, казалось он смотрит больше на своих драных, тощих, грязных, и, пожалуй, таких же ворчливых, как и он сам, коз, и если и говорил что-то, то, скорее, тоже только им.

Хотя, если внук приходил вдвоем с приятелем, старик отрывал взгляд от глинистых кочек за окном и шаркая ревматоидными ногами уходил в глубь дома, к старому потрескавшемуся от сырости и холода буфету, из которого выуживал соленую капусту к рису или даже мелкие кусочки сушеного мяса в круглой железной тарелке. С негромким стуком он ставил угощения на стол, хлопал другого мальчика по плечу, и тихо говорил: «Великий человек твой дед, великий человек».

Этот великий человек, нераскаявшийся грешник так и умер в лагере не перевоспитавшись, и имя его было запрещено упоминать в общественных местах, и даже семья или близкие родственники только морщились, если все же что-то напоминало им о факте существования этого неправильного человека. Но самое странное в словах деда было то, что он говорил, как будто в настоящем времени: не был, не являлся, а просто великий человек, так как будто тот человек все еще жив, вообще жив всегда, как-то в принципе не подвержен смерти и тлению. Хотя дед и сам был странный.

А потом дед умер. Это случилось уже когда Ли Бо Хан уехал, в его первый год обучения, тоже осенью. А почти через год, на исходе следующего лета, он встретил земляков. Еще пара парней из соседней деревни поступили в строительный университет, гордо учились теперь на инженеров, проездом оказались в его городке, и вот, встретились с ним. Тогда-то он и узнал, что Ян Бо больше нет, что имя его запрещено упоминать, и все, что от него осталось – горстка пепла, развеянная по ветру.

– Слышь, ты вот что еще: ты не спрашивай больше ни у кого о Ян Бо. Его теперь больше нет. Он того, к террористам-сепаратистам подался. Он самоподжигатель был, в апреле еще, на площади, перед сельсоветом сгорел. – Интонация сдержанная, но без сочувствия, голос слегка дрожит от негодования и осознания собственного благородства: надо же предупредить знакомого.

– Такая вот плохая компания у тебя была. Да. Впрочем, ты никогда не умел выбирать себе друзей.

Руку сразу обожгло как огнем – он тогда сразу хотел содрать и выкинуть к чертям собачьим злополучный браслет, запудрили-таки голову парню религиозные фанатики, затянули в омут. Вспомнилась ясно смущенная улыбка, теплая, потная немного ладошка: «это тебе там девять узелков, особое плетение; я о тебе думал, когда делал его – он принесет тебе удачу».

Девять узелков, девять ступеней для молитвы, «он будет отгонять от тебя злых духов». Эх, что ж он не отогнал их от тебя? Или для себя самого ты сплести такой не успел?

Свободная рука тут же потянулась к злополучному браслету: содрать, выбросить, разорвать на части и развеять по ветру, сжечь и пепел разбросать – вот ведь поганые монахи, довели мальчишку! Как там говорилось на общих собраниях села? Никогда ничего хорошего от религии не было и быть не может. Да и сам Ли Бо Хан всегда не очень-то доверял этим чертовым бритоголовым монахам в развевающихся красно-коричневых, оранжевых одеждах.

Браслет нагрелся, и как ядовитая змея, обвился вокруг запястья, вот-вот укусит и тебя – лживая, двуличная гадина. И схвативши уже, почувствовал вдруг под подушечками пальцев живую упругость всех девяти узелков, и мелькнула картинка – как плели и завязывали эти мудреные узелки тонкие пальцы, слегка вытянутые лунки ногтей. как маленькие дикие сливы, как лечебные красноватые ягоды годжи, растущие на низких тонких кустах на северных склонах гор.

И, может быть, вовсе не обжигающий яд хранит этот браслет, а просто тепло, тепло несостоявшегося друга, не случившихся откровений и душевных бесед. Если б они чаще говорили тогда, может ничего этого б и не было? Не было бы живого человеческого костра, запаха жареной плоти, обугленного пепла костей? «На возьми, просто так».

Просто так. Постепенно пришло вдруг сознание того, что, собственно, ведь ничего больше от приятеля у него и не осталось. В монастыре вещей своих у него и не было, а все, что хоть как-то касалось преступника, родственники вынесли сразу после и торжественно сожгли перед всеми односельчанами, вместе с документами, письмами, фотографиями.

Памяти не должно было остаться. Так неправильно получилось – единственная ниточка, вещь, помнящая того, кого уже нет – вот эти чертовы четки. Он плел их неведомым Ли Бо Хану способом, и о чем-то думал, может быть, тихо улыбался, может, шептал непонятные молитвы богам, невидимым и скрытым навечно от всех. О чем думал, когда проворные пальцы завязывали хитрые узелки? Делал ли он его специально для Ли Бо Хана? Тогда ведь все уже знали, что он уезжает на большую землю. Знал ли он, что так все будет потом? Было ли это прощанием?

Наверное, Ян Бо бы ужасно ругался, если бы по каким-нибудь фантастическим причинам узнал бы, как распорядился Ли Бо Хан его подарком. Потому что из-за осознания того, что кроме этих чертовых, почти уже закаменевших ниток не осталось ничего, что могло бы соединить его с приятелем, с прошедшим детством, появилась почти маниакальная теперь боязнь потерять паршивые нитки, и Ли Бо Хан перестал снимать браслет. Совсем. Приятель, подаривший браслет, долго объяснял тогда, как им надо пользоваться – каждую ночь снимать и откладывать подальше, на ветерок, чтобы очистить от накопившейся за день негативной энергии, чтобы, освободившись, браслет в новом дне снова смог бы оберегать и охранять своего хозяина.

Ну и черт с ней, с этой энергией, пусть не охраняет уже никого, не смог же уберечь тебя, пусть он только хранит память. Каждый раз при соприкосновении ли, взгляде ли на него все девять узелков позволяют ощутить: это все было, это не сон, выплеснувшаяся на бумагу привидевшаяся картина, это было на самом деле: красноватые, сине-сиреневые, отчаянно белые, зелено-бирюзовые горы, смущенная немного, но такая теплая и надежная улыбка того, кто так и не успел стать другом.

Конечно, в памяти была еще и боль. Даже стараясь ни о чем не думать он невольно представлял, каково это: когда огонь охватывает тебя, пожирает одновременно кожу, волосы, кости, и в какой-то миг ты понимаешь, что дороги обратно нет, что вспыхнув пламенем, живой свечкой, ты просто исчезнешь, так никому ничего и не доказав. В том апреле здесь, в центральном Китае, никто ведь даже и не знал о погибшем, а если б и узнал – рассмеялся б, наверное, покрутил бы пальцем у виска – совсем, мол, эти религиозные фанатики сбрендили.

Но его приятель никогда не был фанатиком. Веселые искристые глаза, ловкие босые пятки сверкают по дороге – он был самый быстрый бегун в их деревне. Его никто не мог перегнать. Во время соревнований он ухитрялся не только бежать, но и хохотать, добежав до финиша, как всегда первым, заливисто и легко, заразительно и беззаботно. Конечно, чужая душа потемки, и не знал он его вовсе, не друзья ведь они были, но как же все-таки так получилось? Как он пошел по той дороге что превратила его в живую дышащую свечку? Может быть, друг просто устал? Устал от всего?

Как устал теперь сам Ли Бо Хан… Усталость волнами проходит сквозь тело, болью отзываясь в дальних закоулках. По-китайски он так и не научился понимать, а уж читать-то и подавно было не научиться, и потому отсиживание часов на большинстве предметов превращалось для него в сущую пытку. Студенты и преподаватели косо смотрели на несуразного странного полу-дурачка.

Над ним вообще часто смеялись тут, на большой земле. Для центрального Китая он всегда был иностранцем. Но если быть заграничным иностранцем могло быть даже в чем-то почетно, то он-то был внутренним иностранцем, чужаком, не заслуживающим ни внимания, ни уважения, получающего только насмешки, презрительное недоумение, в лучшем случае искреннее желание считать его как равного, осознавая при этом всю невозможность такого обращения, понимая, что это у нас такая игра в равноправие и уважение.

Ли Бо Хан хорошо помнит, как однажды учительница по физкультуре вызвала его и перед всем классом заставила сделать сто отжиманий; он испекся уже к двадцатому, и весь класс, состоявший из двух параллелей, покатывался со смеху, глядя на его раскрасневшееся лицо, крупными каплями падающий со лба пот и бесполезные потуги отжаться еще несколько раз. Впрочем, это было скорее нормальным – чувствовать себя неловко; гораздо более странно было слышать похвалу, когда учитель по специальности выдвигал его работу на середину класса, жестом показывая на него и громко объясняя остальным: вот как надо рисовать, посмотрите!

Впрочем, дома было так же. Его всегда считали слишком заторможенным, задумчивым. Полу-спящим, что ли. В начальной школе учителя даже настаивали, чтобы его проверили на умственную отсталость. Так что ничего удивительного, что здесь, в центральном Китае, его тоже больше терпели, чем замечали. Тем не менее минимальные 60 баллов он набирал практически по всем предметам. Как сердито шептали его однокурсники – кто-то из администрации постарался.

Это и верно был наверняка кто-то из начальства, пресекающий любые попытки его провалить, отчислить – потому что он рисовал, завоевывал для университета места и медали, принося витиеватые парадные грамоты на стены начальственных кабинетов. Большой брат, как-никак, все же заботился о братьях меньших.

Китайцы послали его учиться, платили небольшую стипендию, начали строить большую дорогу у них в селе. Ребята писали – теперь там бетон и асфальт, можно вполне кататься на роликовой доске. Говорят, для удобства, чтобы спрямить углы, дорога прошла через Зачарованное озеро. Его пришлось завалить землей. И теперь Ли Бо Хан все думал, куда же делись оттуда журавли? Всегда по весне на озеро прилетали гнездится сотни белоснежный ширококрылых журавлей, они весело и беспокойно курлыкали, и от хлопанья их крыльев грудь переполнялась чем-то распирающе чудесным, веселящим и многообещающим.

Они с приятелем (Ян Бо, подарившим четки) старались приходить на озеро каждую весну, чтобы просто тихо посидеть, послушать крики птиц, наполнится их пузыристой энергией и жизнерадостностью от кончиков пяток по самую макушку. Теперь озера больше нет. Там пройдет скоростная магистраль; может быть, там уже проносятся сверкающие автомобили. Вода засыпалась землей, рыбы ушли в подземные реки, но куда же все-таки теперь прилетают журавли?

Когда он узнал про то, что озера больше нет – то почувствовал пустоту внутри. Странно, когда узнал о смерти Ян Бо было не так пусто. Было ощущение неправильности, несправедливости, как будто произошла какая-то ошибка, что стоит вот немного вернуться назад, сосредоточится, собрать мысли и все можно будет исправить. А теперь вот, когда узнал про озеро – накрыла усталость. Запредельная, огромная. И так пусто гулко внутри, и заполнить нечем.

Но закроешь глаза, и видишь опять светлоствольные разлапистые деревья по берегам хрустальной блестящей воды. Она почти в любую погоду была прозрачной и блестящей, никакими дождями и шквалами было ей не замутить. Потому и называлось – Зачарованное озеро. Когда он первый раз нарисовал это озеро, уже зная, что его больше нет, появилось такое странное чувство в душе – как будто кто-то сказал ему, что он больше никогда туда не вернется.

Какой смысл возвращаться, если больше некуда? Если все, что у него есть: его страна, его приятели-друзья, курлыкающие журавли и блестящие воды, живёт теперь только в его воспоминаниях, оживают только если крепко-крепко закрыть глаза.

А еще почему-то ему казалось, что пока он не видел той дороги, того холмика, оставшегося на месте блестящей зачарованной воды, то остается еще какая-то надежда, еще можно сделать вид, притвориться что не знаешь, не понял. Поэтому, скорее всего, он не вернется туда никогда, чтобы еще можно было на что-то надеяться.



Гармония масс

Помню, когда читала про Китай – в числе прочего, ставившего меня в тупик, была теория гармонии масс. Когда китайцы пытаются сформулировать разницу между картиной мира их самих китайцев и всех остальных, то одним из обязательных пунктов будет «гармония масс», наблюдаемая у китайцев и кардинально отличающаяся от индивидуальной гармонии разных других национальностей.

Я всегда с возрастающим раздражением воспринимала эту гармонию как превалирование общего над частным, как полную победу коллектива над личностью. Постепенно у меня из ушей начинал идти пар, и я скорее забрасывала дальнейшие размышления по этому поводу. И вот только совсем недавно, гоняя на велосипеде по городу, я начала кое о чем догадываться…

Наверное, вы никогда не поймете настоящий Китай, не почувствуете его скрытую сущность, не проникнетесь уважением к нему, если не прокатитесь на велосипеде по улицам. Со стороны это кажется чистым безумием: сотни тысяч велосипедов, мотоциклов, машин, жуткий шум, невообразимая грязь. Нет никакого четкого плана, нет понятных правил, все, казалось бы, отдано на волю чистой случайности и полного произвола.

Я три года не решалась сесть здесь на велосипед, и даже сев на него, была полностью уверена, что окажусь если не раздавленной, то уж точно покалеченной максимум через полчаса езды; что никакого удовольствия нет и быть не может от движения по забитыми потоками людской массы грязным, пыльным, раскаленным от солнца улицам. И что итогом такого «передвижения» будут непрерывное раздражение, сорванный в ругательствах голос и испорченное настроение.

И вот, только уже оказавшись в этой толпе, подхваченный её безумным потоком вдруг понимаешь – вот это и есть гармония масс. Если посмотреть на каждого отдельного участника процесса (старый дед на проржавевшем велосипеде с корзиной квохчущих куриц на багажнике; работяга средних лет на мотоцикле типа «Урал», с притороченными к рулю железными трубами, торчащими в разные стороны, как иглы у дикобраза; задумчивый таксист, высматривающий что-то в своем мобильном телефоне, по ходу бездумно поворачивающий руль движущейся машины; худенькая девочка в очечках на арендованном типовом велосипеде, старательно объезжающая лужу, озабоченная первозданным цветом своих колготок; большая веселая семья, пять человек на одном мотоцикле, причем младший ребенок сидит прямо под рулем, меж ног родителя на складном стульчике), то каждый из них по отдельности как участник дорожного движения – это катастрофа. А все вместе они – это часть той самой гармонии масс или, как китайцы называют это иногда, «упорядоченный хаос».

К примеру: едет мужчина на мотороллере: у моего деда в деревне такой был, годах в 1980-х, и тогда уже был старомоден этот грохочущий громыхающий монстр. За ним кузов, груженный чем-то объемный и лохматым, торчащим во все стороны. Водитель этот старательно смотрел вбок и совершенно ничего не видел перед собой, а ехал он в самую гущу потока, причем, естественно, против течения, то есть в лоб всем проезжающим.

Я даже зажмуриться не успела от предстоящего столкновения, но случилось чудо – поток людей-машин-велосипедов раздвинулся, и все они, наездник музейного мотороллера, задумчивый таксист и большая китайская семья, вписались совершенно спокойно. При этом ни один из участников движения даже не поморщился. У нас же гармония, и коллектив как единый организм принимает и направляет каждого отдельного участника. Я потом специально стала приглядываться. Это не так уж и сложно оказалось, учитывая, что я и сама большей частью представляю угрозу окружающим, так как до недавнего времени ездила на высоком тяжелом велосипеде мужа с гигантской рамой и потому не всегда могла справиться с управлением или вписаться в поворот. Поток вокруг меня на секунду притормаживал, тихонько и легко приноравливался, и все мы вновь могли спокойно и сосредоточенно продолжать свой путь.

Надо сказать, я крайний индивидуалист. Мысль о любых действиях в коллективе, в одно и то же время и в одном направлении с общественными массами, приводит меня в дикое уныние и тихое, но яростное бешенство, постепенно перерастающее в истерику. И тем не менее я ощутила прелесть существования в таком думающем, осмысленном и самоорганизующемся пространстве коллектива, когда наши пути с ним совпадают.

Иногда я даже понимаю, что скучаю уже по этой гармонии хаотического движения, молчаливого, но такого понятливого людского потока. Он отражает идею социального равенства, потому что в потоке важно лишь движение, а не отдельные его единицы, и посему машина уступает дорогу велосипеду, грузовик притормаживает, чтобы пропустить мотоцикл, личные интересы ничто перед волей коллектива, и потому, если так нужно для непрерывности движения, все немного притормозят, дадут рассосаться назревающей аварии, пробке, катастрофе, и спокойно поедут дальше.

Надо иметь в виду что личное пространство у китайцев отсутствует. Дома всегда были маленькие, жило в них много народу, так что большинство дел, таких, как стрижка ногтей, питье чая, варка пельменей и игра в карты, происходит на улице, на тротуаре или, если такового нет, прямо на дороге, среди снующих машин. Конечно, теперь, в силу постоянно растущего благосостояния, все чаще появляется подобие дома, квартиры для одной семьи (а не клана родственников), хотя непонятно, что с этим самым пространством делать: в домах холод, грязь, горы мусора и плесень. Исторически, видимо, взамен личного пространства у китайцев всегда было общественное, вот и теперь государство, его ответственные работники организуют пространство коллектива: набережные, площади и парки, беседки, клумбы, парящие в гордости за свою страну развевающиеся красные флаги.

Таким образом у граждан не возникает необходимости и даже потребности в организации своего личного пространства – гораздо проще и удобнее воспользоваться уже готовым, а то, что там толчется вместе с тобой еще тысяч десять человек, совершенно никого не смущает. Скорее наоборот: чем больше народу, тем более правильные вещи ты делаешь. (Мои студенты рассказывали мне не раз: если ты один – это очень плохо, значит ты изгой и занимаешься чем-то противозаконным. Лучшие люди всегда как все, всегда в массе, и либо следуют непреложным примерам, либо сами являются таким примером для окружающих.)

Опять же – когда человек пользуется уже готовым концептом им гораздо проще управлять, потому китайскому (равно как и любому другому) государству совершенно не выгодно поощрять индивидуализм где бы то ни было, даже в оформлении собственного жилья, гораздо продуктивнее, если гражданин будет воспринимать свой дом как временное пристанище для сна, ну и чтоб дождь переждать, а истинная его жизнь будет происходить вне стен родного дома.

Само понятие уюта иногда кажется здесь в Китае чем-то из словаря иностранных слов и выражений. Тускло светит дешевая лампочка, капает непочиненный кран, мусор все соседи вываливают прямо себе под окна, напротив в доме устроен ремонт и отбойным молотком сносятся капитальные стены.

(Как-то раз мы жили в университетском общежитии для преподавателей; там сносили все стены на первом этаже и строили ресторан, и все это длилось месяц; и хоть мы жили на третьем этаже, тряслось все, и не было слышно ни слова, даже если орать друг другу, даже если пытаться слушать музыку в наушниках.)

Окна, двери вечно распахнуты навстречу всем ветрам, во дворе грязь и битые бутылки, на подоконниках в лучшем случае растут огурцы. (Я уже пять лет живу в Китае и ни разу не видела, чтоб хоть где- в частной квартире росли цветы! Только то, что можно съесть). А как правило там могут валяются старые носки вперемешку с трусами, в домах побогаче какие-то недовыкинутые коробки, груды белья, полотенец, в домах победнее – старые недомытые кастрюли и большие бутыли из-под подсолнечного масла.

А ведь сердце человеческое тоскует по гармонии, вот китаец и тянется к коллективу, вот и стремится жадно хоть к какой-то гармонии –пусть коллективной, другой то нет – дома холод и грязь или просто пусто – скучно – безлико…

Интересно, что даже в организации пространства можно найти проявление всеобщего равенства. Неважно, в домах какой степени достатка вы окажетесь. У моего ребенка есть подружка – дочка уборщицы, и там вся семья, человек шесть-семь, живет в полуподвальной комнате, заваленной грудами мусора. Но мы бывали и в новых, элитных квартирах в престижных кварталах, видели жилища бизнесменов и начальников. Там уже может быть комнат семь-восемь, и этаж может быть какой- двадцать девятый, и вид из окон от пола до потолка открывается на город, пруд, парк, мосты; и тем не менее все то же: по углам мусор, посреди комнаты могут стоять разломанные аквариумы или покосившиеся столы, невыкинутые коробки; и тот же холод, тусклый свет.

Такое неуютное чувство, как будто ты на вокзале, в бараке, как будто жильцы только что въехали или собираются переезжать.

Совершенно незаметно, что люди чем-то пользуются в своем доме, пользуются любя и с удовольствием. Кажется, что квартиры обставляются не для себя, а для стороннего внешнего наблюдателя, некой комиссии, которая придет с проверкой и учтет количество единиц мебели, положенных вам по статусу – чайных столов, кресел, тумбочек, этажерок, а если вы относитесь к высшей категории людей, то еще и книжных шкафов. Правда, не всегда понятно, что в этих шкафах, и буфетах хранить, и потому часто они просто стоят пустые, или завалены нераспечатанными коробками, свертками. Все очень холодно и формально: если вещь старится, через год-другой её просто выкидывают и заменяют на другую, практически такую же, неотличимую от предыдущей.

Да, именно так: если вещь устаревает, от неё просто избавляются. Например, в современном Китае вы уже попросту не найдете спички или маленькие мобильные телефоны, в которых нет интернета. Невозможно объяснить, что ты хочешь продолжать пользоваться этой вещью, и не потому, что у тебя нет денег на новую, а потому, что ты к ней привык, у тебя с ней связаны воспоминания. Потому что ты просто любишь эту вещь и сам вид её или фактура радуют тебя. Мне иногда кажется, что радость китайцам приносит только видимость чего-то: фотография себя в окружении знаменитых людей, дорогой обстановки, за рулем престижной машины. Опять же, содержание, наполнение видимой оболочки регулируются не индивидуумом лично, а общей массой коллектива, параметры картинки задаются модой и голосом среднестатистического разума, которые по всему Китаю едины…

Кстати, личного времени здесь тоже нет, есть только вечное время коллектива, нации, истории. Это как раз то, что безумно бесит в китайской жизни практически каждого приезжего. Никто совершенно искренне не предполагает, что у вас могут быть дела в свободное от работы время, что для не-китайца крайне сложно и некомфортно перестроиться прямо на ходу. Например, придя на работу на два урока, вдруг обнаружить что у тебя их сегодня четыре, а потом торжественный прием в ресторане с боссом. Все может быть и ровно наоборот: ты предполагаешь провести четыре пары, настроишься на полный рабочий день, приходишь в университет, и только тут выясняешь, что у студентов спортивная подготовка, уборка территории, выступление народных коллективов – и потому сегодня занятий не будет вовсе. Да и завтра, кажется, тоже.

Мой муж просто белеет от ярости в такие моменты, и я знаю, что у нас в университете его уже немного побаиваются. Последний раз он сердился из-за «внезапно и непредвиденно» обрушившейся на всех нас военной подготовки. Вообще-то, она проходит каждый год, но все, видимо надеются, что в этот раз пронесет; и когда не проносит, то ошалело разводят руками и говорят «сорри, занятий таки не будет». (Вроде как «а все так надеялись!»)

Так вот, когда я последний раз встала в шесть утра, потратила час на дорогу и обнаружила пустые классы и бледную от ужаса лаборантку, пытающуюся оправдать отсутствие студентов, а также непредупреждение об их отсутствии, то я услышала, как она тихо, почти одними губами, шепчет себе под нос: «Господи, какое счастье, что это не ваш муж сегодня работает».

Иногда тебе могут позвонить вечером и сообщить: «завтра вместо занятий университет везет вас на три дня на экскурсию в горы». И когда ты ошалело отвечаешь, что у тебя на завтрашний вечер планы, которые невозможно отменить, университетское начальство смертельно обижается и считает это глубоким пренебрежением.

Нет никакой возможности уговорить китайских коллег или начальство предупреждать вас заранее, хотя бы за пару дней, о резко надвигающихся китайских праздниках. Как правило, до последней минуты никто не знает о ближайших выходных. Это кажется вопиющим издевательством, пока не вспоминаешь про гармонию коллектива: личного времени, интересов и планов нет, все растворено в потоке, индивид лишь лавирует в сложившихся обстоятельствах.

Из отсутствия собственного времени логически вытекает полное отсутствие планирования.

Такое впечатление, что ни один житель страны не имеет хоть подобия плана на ближайшую неделю или хотя бы на завтрашний день. И только имея перед глазами картинку постоянно движущегося автомобильно-велосипедного потока, а в голове теорию гармонии масс, вдруг начинаешь понимать логику такого положения вещей. Это ж как на местной дороге: у тебя просто не может возникнуть никакого плана из-за огромного количества непредсказуемых участников движения, каждого со своей траекторией и скоростью. Ты просто решаешь задачи по мере их поступления, просто каждую секунду выбираешь наименьшее из зол, так что пока у тебя нет заранее определенного плана, как проехать по этой улице.

И даже приблизительно себе не представляешь, сколько это займет у тебя времени. В твоей голове есть только очень общее представление о конечной цели твоего пути. Зато каждый отдельный нарушитель твоего продвижения (их не десятки, и даже не сотни, а тысячи) не будет вызывать в тебе агрессии и раздражения. Ты же ничего не планировал, потому и разрушать, нарушать им нечего. Любая возникшая в такой ситуации проблема становится общей, она постепенно и равномерно решается усилиями всех участников. А потому среди них, как правило, нет злобы. Людская масса как живая стена: когда нужно, мы вместе раздвигаемся и решаем общую проблему.

Поражает это равнодушное отсутствие эмоций. Принципиальная не-раздражительность. Я даже специально проводила такой эксперимент: если долго смотреть на кого-то, тебе обязательно улыбнутся в ответ. Может быть, это распространяется только в ответ на взгляд иностранца, но действует железно. Независимо от возраста, пола или социального положения человека, на которого ты смотришь, через некоторое время тебе обязательно улыбнутся в ответ.

Конечно, улыбка может быть озадаченная, вопросительная, открытая, сдержанная, настороженная, но это все равно улыбка. И совершенно не важно, смотрите ли вы на деревенского или жителя огромного мегаполиса, утром или вечером, зимой или летом…

Безусловно, эта приветливость может оказаться очень обманчивой. В Китае у вас все хорошо, только пока вы двигаетесь в общем русле. Стоит только выбиться из мейнстрима, и вас моментально перестают замечать.

Например, очень многие вещи здесь рассчитаны на китайский внутренний паспорт. Это такая карточка размером с банковскую, и ты можешь прикладывать её к разным считывающим аппаратам, чтобы заказывать заранее по Интернету билеты на поезд, концерт или самолет. Можешь брать напрокат велосипед в любой части города, или с легкостью где угодно заводить себе карточку любого банка, можешь много чего еще. Но если у тебя такого удостоверения нет – ты просто перестаешь существовать.

Большинство чиновников откажутся с тобой просто разговаривать. Чтобы быть человеком и принимать участие в увлекательной гармонии масс, тебе надо сначала стать частью этой массы. Если ты по каким-то параметрам из неё выбиваешься – то просто выкидываешься из общего потока, тебя вычеркивают из списка существующих и радостно выкидывают из головы. Переиначивая «кто не с нами, тот против нас», мы получаем здесь «кто не похож на нас, тот не существует». Ничего не поделаешь….

Самое печальное, что в какой-то степени я даже понимаю эту логику. Ну, вот представьте: у вас в классе 56 человек. И на них, вместе взятых, у вас 90 минут времени в неделю. И вы должны их хоть чему-то научить. Хоть чуточку. И вот, если один из ваших студентов отчаянно заикается и ему, чтобы сказать что-то, нужно не две минуты, как всем, а пять – будете ли вы его спрашивать? (Представьте, что вы учите студентов устному предмету, и предполагается, что хоть пару раз за семестр вы должны послушать хоть немного, но каждого студента.) А если другой студент немного притормаживает и прежде чем начать отвечать, обычно минуты две просто молчит, обдумывая ваш вопрос? А если еще одна девочка в большой темной оправе, вечно сидящая на задней парте, с большими зубами и грустными лошадиными глазами, ужасно боится внимания, и вообще не может говорить от смущения? Если её голос при ответе – это еле слышный шепот, и каждый раз вы ставитесь перед выбором – пытаться ли услышать её или занять чем-то остальных 55 человек, которые ждут внимания тоже? Кажется, ответы в этой ситуации напрашиваются не самые утешительные, да?

Такая вот гармония масс. Эта теория, кстати, прекрасно работает в классе, и прекрасно объясняет, почему умные студенты тихо сидят без ответа: чтоб не выпендриваться излишне и не выделяться из коллектива. Почему хороший студент усиленно пишет работу или подсказывает невыносимому тупице за соседней партой?

Чтоб общий коллектив класса имел хорошие баллы, чтобы вся масса студентов производила благоприятное впечатление на преподавателя и у деканата не было проблем с неуспевающими. Для некитайского склада ума это кажется чистым безумием, но, черт возьми, именно так и есть…

Медвежонок с негнущейся лапой

Как-то раз в одной большой и не очень теплой стране жила семья: муж, жена и ребенок. Не слишком тяжко и не очень легко, работая зимой и отдыхая летом – они просто жили, стараясь в свободное время радоваться друг другу. А потом где-то на дальней границе началась война. Не то чтобы громко и трагично, не то чтобы официально и с бодрой или траурной музыкой, но со всеми неизбежными последствиями: убийствами, смертями среди личного состава и мирного населения вверенной территории и общим экономическим ухудшением ситуации. Проще говоря, печалью и бедностью.

Той семье, жившей в этой стране, очень уж не хотелось жить в печали и бедности, и отправились они куда глаза глядят. А глаза глядели в тот раз на Китай. А поскольку времени на сборы и выборы у них особенно не было – то отправились они на первую попавшуюся работу. А работа была в детском саду в одном маленьком промышленном городке.

В том городе было много рек. Они оплетали его извилистой сетью, неся мутные зеленовато-коричневые воды к далекому, из этого маленького городка казавшемуся несуществующим океану. Одна река бежала недалеко от дома, где поселили семью. По берегам реки шла деревянная набережная, и когда выглядывало солнышко, маленькая дочка носилась по теплым деревянным доскам, громко топая босыми пятками. Муж с женой только тихо щурились на реку, вбирая в себя тишину и покой, неожиданные после криков детей в садике.

Через реку перекинулось много мостов, двухэтажных и обыкновенных, подсвеченных по ночам, с огромными фонарями и прожекторами по бокам. Мосты хоть и отличались один от другого, все равно были неуловимо похожи, как будто близнецы, и ощущение гнетущей одинаковости, неизбежного давящего повторения, железной хваткой сдавливало сердце. Но один мост совершенно не походил на другие. Был он старинный, восстановленный, как был тысячу лет назад: понтонный. Большие связанные между собой бревна лежали на длинных остроносых лодках. Вся эта хитрая конструкция была прочно закреплена железными тросами, и только слегка покачивалась на волнах. Семья очень любила гулять по этим пахнущим подмокшим деревом греющимся на солнышке бревнам, хотя муж и боялся порой, что дочка свалится в воду, уж очень быстро она носилась.

Когда наступила зима, полуголые пожилые китайцы начали нырять с того понтонного моста, занимаясь странным спортом – плаванием в холодной воде с поплавком, привязанным к шее. Китайская медицина не одобряет купания в теплой воде жарким летом, контраст температур должен быть незаметен.

А потому, согласно древней китайской традиции плавать лучше всего холодным днем в холодной воде. (Вероятно, поэтому большинство китайцев вообще не умеет плавать.)

Рядом с другой рекой, чуть подальше от первой, расстилалась большая центральная площадь. Там обычно сосредоточенные старички лупили бичом по волчку, чтобы он крутился со свистом, или запускали полосатых целлофановых змеев, гордо и задумчиво глядя ввысь, лишь натянутую веревку держа в осторожной руке. Старушки размахивали розовыми веерами в такт заунывной музыке, а дети носились с тонкими и очень длинными ленточками, легкими язычками пламени бьющимися им вслед. А еще там был парадный мавзолей, уменьшенная копия Китайской стены и памятник мудрой исторической черепахе. И все это окружено маленькими огородиками – разномастные палки воткнуты кое-как в тугую глину, и по ним неуверенно вьются огурцы и фасоль, а в промежутках между косоватыми грядками пробиваются жидкие перья чеснока и лука.

В детском саду выделена специальная парадная комната для собраний, которые проходят еженедельно. Огромный длинный стол, множество пустых стульев (лишние на случай гостей), на стенах в рамочках висят мудрые изречения не то Мао, не то Конфуция. Из трех парадных, в золотых рамах, настенных часов ни одни не работают.

И каждый день происходит торжественное поднятие флага – все собираются на балконе, солнце светит, маленький ребенок носится кругами с бубном в руках, орет и грохочет, почти заглушая торжественную патриотичность речей. Рядом с флагштоком мирно сушатся кружевные лифчики и разноцветные трусы.

Вставать приходится рано: женщина уходит первая, когда за окнами еще темно. В её обязанности входит стоять у открытых дверей детского сада и оптимистично, бодро встречать входящих детей. К удивлению своему женщина отмечает, что лишь некоторые дети рыдают при расставании, а многие родители приходят по-простому в пижамах.

Утренние обязанности, как и само вставание, становятся невыносимо трудными, когда наступают холода. Происходит это в один день: вчера еще светило солнце, люди ходили в кружевных рубашках, а сегодня уже небо затянуто тучами, моросит дождь и холод пробирает до самых костей даже сквозь несколько свитеров. Поэтому утром, выползая из постели и стараясь как можно дольше не разжимать глаз, женщина натягивает на себя всю одежду, которую они взяли с собой, но и её оказывается недостаточно. Могильный холод плотно обнимает тело, поселяя серую грусть на душе.

Женщина давно забыла, как улыбаться своему отражению в зеркале. Во-первых, потому, что улыбаться особенно нечему: в кучах разномастной одежды, надетой одна на другую, кто угодно будет похож на пугало. Во-вторых, зеркала в их квартире нет. Чертыхаясь, она надевает большие старые стоптанные ботинки: женская обувь её размера в той стране не продавалась, и потому приходилось донашивать старую, привезенную с родины.

И, стиснув зубы, шла на работу, отсчитывая каждый последующий забор, неизбежно приближающий её к месту ежеутреннего стояния, пропитанного ничем не выводимым вечным запахом нелюбви и неприкаянности казенного заведения, под неизменную одинаковую бесконечно, до умопомрачения повторяющуюся бодрую музыку: «Раз, два – я вижу яблоко! Три, четыре – оно красное! Раз, два – я вижу яблоко…» И так до потемнения в глазах.

Чуть позже, тоже сжав зубы и посерев от злости, приходил муж. Он приводил с собой их маленького, невыспавшегося, лохматого и рыдающего ребенка. Девочка не умела вставать рано. Не привыкла рано ложиться, и вообще обычно проводила время если не с мамой и папой, то уж по крайне мере с бабушкой. Ребёнок никогда до этого не ходил в садик. И нахождение в казённом пространстве практически весь день невозможно огорчало его. Особенно в холодную погоду.

А холод был везде. И в доме, и в магазинах, и на улицах, и в садике. В классах тоже было холодно. В услужливо распахнутые настежь окна и двери немедленно заглядывал любопытный ветер, вынося последние остатки хилого подобия уюта. И хотя везде стояли огромные обогреватели, дающие удивительное тепло, но их не разрешалось включать утром: только после обеда, во время сна. И потому холод в классах напоминал подвальный или тюремно-подземельный, несмотря на то, что классы эти большей частью расположены были на втором этаже.

На завтрак давали жидкую, чуть тёплую рисовую кашу. Иногда в каждую миску добавляли огромную ложку сахара, а иногда забывали. Дети, по уши укутанные в фуфайки, шарфы и телогрейки, походили больше на клубки с нитками. Они даже покачивались из стороны в стороны, словно размышляя, а не покатиться ли им по полу быстро-быстро. Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел…

Мама, ворча и проклиная всё на свете, расчесывала непослушные лохмы своего ребятёнка, пытаясь успеть на завтрак и мысленно подготовиться к предстоящим занятиям…

Наступает день, и мама с девочкой убегают в складскую комнату, где мама может просто перевести дух, прислонившись к стенке, а девочка с грохотом и победными визгами скатывается на игрушечной машинке с зыбко подрагивающей горы матов.

Время обеденного сна. Женщина с девочкой тихо плетутся к себе домой, чтобы просто посидеть в уединении вместе два ближайших часа. Мама пытается читать дочери книгу про муми-троллей, впадающих в спячку, а дочка просто сидит, прижавшись к ней и непонятно, слушает или просто дремлет.

На уроках в садике девочка вопит и катается по полу, приводя маму в полное замешательство. Но женщина не может отдать своего ребенка в чужую группу, зная, что её девочка будет там горько плакать. И она берет её с собой на каждый урок, каждый час в новой группе, защищая ребенка от общих казённых правил и законов, давая хоть какое-то подобие тепла и дома. И это их время после обеда – единственная возможность просто тихо побыть вместе, потому что вечерами, придя домой, мама начинает делать ужин, готовиться к следующему рабочему дню, заниматься хозяйственными делами.

Послеобеденный сон заканчивается. Мама с дочкой возвращаются обратно в садик. Звучит бодрая музыка на вставание после сна. Медленная, не очень противная, только всегда-всегда одинаковая. Детки потихоньку продирают глаза: спали- то целых три часа. А один парень в уголке лежит тихонько на своей кровати, болтает ногой и балдеет. (Китайцы не раздеваются, когда ложатся спать.)

После уроков наступает самое тяжкое время – провожание детей. Весь состав детского сада, человек двадцать воспитательной части и три сотни детей, сгрудился на маленьком пятачке в центральном холле. Дети вопят и прыгают, их заглушает громкая песня из динамиков, вещающая с завидным постоянством: «Пусть плывет твоя лодка, тихо, тихо, по теченью реки». И так вновь и вновь. Китайцы словно не слышат ничего, а мама прямо зеленеет на глазах, девочка же отрешенно разглядывает книжки с большими жирными китайскими иероглифами.

Вечер: девочка и мама сидят на маленькой кухоньке холодной квартиры, тщетно пытаясь согреться у горячей плиты. В сгустившихся сумерках приходит с работы муж: усталый, разочарованный и злой.

И так пять дней в неделю. Один день похож на другой, как сводящая с ума своим постоянством дурная бесконечность. И все же в перерывах между тоской и усталостью мама не перестаёт удивляться подробностям китайской жизни. Например, её просто ставит в тупик манера местного населения чистить уши и ногти ключами. Складывается ощущение, что каждый уважающий себя китаец носит при себе связку ключей и употребляет их только по этому назначению. То есть время от времени засовывает себе или сидящему рядом ребенку в уши или под ногти.

Своеобразно также понятие чистоты: стиральные машины в Китае спускают грязную воду прямо на пол. Даже в фешенебельном современном доме, где жила семья, машина стоит на балконе, и когда происходит стирка – следом за ней следует потоп, который высыхает лишь через пару дней. И каждый раз после стирки мама думает: хорошо, что высокий порожек балкона не дает воде перетечь в комнаты.

В садике стиральные машины попросту стоят в туалете, где и без них не очень-то чисто. Естественно, туда ходят все: и воспитатели, и дети. Мокрая грязная вода растаскивается на обуви по всему саду. Иногда, сидя в туалете, женщина слышит, как в соседней кабинке что-то бодро поет китайский мальчишка. Однажды один малыш целый день ходил по коридору и распевал бодрые маршевые песни. Что интересно, его никто не гонял.

Женщину многое удивляет в китайском детском саду. Например, то, что дети здесь свободно валяются по полу, ползают по нему, порой даже облизывают. Или то, что дети здесь не болеют – женщина работает в саду уже полгода, и за это время пропустили пару дней лишь четверо малышей из трёхсот.

Китайские дети сами моют свою посуду, сами заправляют кровати, самостоятельно спускаются по крутой лестнице, таскают стулья и столы. Они – равноправные участники процесса жизни.

Наравне со взрослыми они терпят стужу и холод, поёживаются от студёного ветра, завывающего в коридорах, дуют по утрам на окоченевшие ладошки.

Иногда, впрочем, выглядывает солнышко. И тогда дети и их озябшие воспитатели высыпают греться на балкон. Он расположен на уровне второго этажа, опоясывая садик почти по периметру. С него открывается вид на узкую улочку, по которой ежедневно ходят на работу женщина и её дочка, на заброшенный пустырь за забором и большую помойку напротив центрального парадного входа в детский сад.

Как-то в один из таких солнечных дней дочка особенно долго вглядывается в помойку, а потом начинает вопить и плакать. Она замечает там среди хлама перееханного машинами, раздавленного игрушечного медвежонка. Усталая мама сразу после работы на глазах у изумленных коллег и родителей (садик считался элитным, дорогим, не каждый мог себе позволить определить ребенка сюда), взяв дочку за руку, решительно идёт на помойку. Там, роясь в горах мусора, мама про себя думает: уж не померещился ли игрушечный медведь её усталой и несчастной дочке. В конце концов, схватившись за еле приметную, грязную, почти неотличимую от общего мусора лапку, девочка откапывает сплющенного, искалеченного медвежонка. На игрушке такой слой грязи, что с первого взгляда и не понять, какого же она цвета.

Всю дорогу домой девочка бережно несёт медвежонка за уцелевшую лапу. Дома усталый притихший ребенок отправляется в свою комнату, а мама, захватив находку, – на кухню. Там, включив воду на полную мощь и вылив на существо полбутылки жидкого мыла, она принимается отмывать медвежонка. Это очень странное чувство: сперва под руками ощущался совершенно мертвый комок, часть мусора, ненужная, выброшенная вещь. И вдруг под струями воды он вздрогнул, чутким пальцам показалось даже, что они уловили движение грудной клетки. И в самом деле – медвежонок как будто вновь задышал, распрямился и обрел прежние формы. Шёрстка его теперь светло-коричневая, почти рыжеватая; и когда с мытьем было покончено, казалось, что он довольно фыркает и весело стряхивает с себя серебристые капли воды.

Медвежонок оказался на удивление почти целым, только одной передней лапы у него не было. Однако факт этот, казалось, совсем его не смущал, и он улыбался довольно и хитро. Оба коричневых круглых глаза горели, на мордочке сияла широкая улыбка, а золотая шерстка искрилась даже в свете слабой электрической лампочки. Ввиду отсутствия в доме радиаторов и других источников тепла медвежонок был отправлен на лоджию, куда завтра утром, когда семья будет уже на работе, заглянет солнышко и высушит найдёныша. Беспокойство девочки улеглось, только когда медвежонку был предоставлен отдельный комфортабельный стул.

На следующий день, когда вечером они вернулись домой, их ждал уже совершенно высохший медвежонок. Мама принялась сооружать ему новую лапу. Это было интересное и странное занятие. Мама никак не могла отделаться от ощущения, что она делает протез совершено живому существу, тихо дыщащему рядом, мысленно отпускающему разные комментарии по поводу маминых стараний, её разнообразных умений и способностей к шитью. В итоге получившаяся лапа почти полностью подходила по размеру, цвету и даже материалу. Но вот беда, совсем не гнулась, чем еще больше смахивала на настоящий протез. Мама тяжко вздохнула: все же на роль доктора Айболита она не годится. Но ни девочка, ни медвежонок, кажется, совершенно из-за этого не переживали и уже весело играли друг с другом. Они стали теперь неразлучны – вместе ходят в садик, вместе спят на большой кровати у огромного окна, в которое задувает зимний холодный ветер.

Под новый год мама с папой получили неожиданный отпуск и, вместе с девочкой и медвежонком, поехали на тёплый остров. Там они сняли номер в самой недорогой гостинице, сидели на песке под пальмами, и им казалось, что весь этот холод, ранее вставание и дикий гам детского сада – всего лишь кошмарный сон, который наконец-то кончился. Как будто закончился ураган, и они очнулись на берегу теплого моря.

Солнце играло в набегающих волнах, море шуршало и пело свои песни. Мама с дочкой строили замки из песка и собирали цветы, а муж по ночам сидел в интернете. Раньше, чем кончился их отпуск, муж уже нашел другую работу.

Теперь они живут в университете с огромным полузаброшенным садом, в деревенской глуши, посреди рисовых полей с белыми задумчивыми волами и ширококрылыми звонкоголосыми птицами. В том саду уже с марта поют соловьи. Теперь мама с девочкой сидят дома и не работают. Утром они долго-долго спят в обнимку, положив рядом с подушкой найденного на помойке медвежонка.

Муж же – довольный, уверенный в себе и приосанившийся – приходит домой на обед. А потом мирно спит на диване в большой комнате, а мама тихо любуется на него, в то время как дочка гуляет в саду со своим медвежонком. Под окнами у них поют лягушки. Тем временем студенты–художники рисуют прекрасные картины и устраивают выставки, а в большой комнате гудит огромный обогреватель. Холодными вечерами вся семья, включая медвежонка, собирается около него и читает сказки, нежась в ласковых потоках теплого воздуха.

Когда наконец наступают теплые дни, мама с дочкой сидят в старом парке на скамейке и читают разные книжки. По вечерам вся семья выходит погулять, и медвежонок вдыхает запах молодых трав, зверобоя, цветущих деревьев, маленьких желтых цветков свисающими гроздьями с кустов, похожих на акацию. Он размышляет о том, что, в общем и целом, жизнь не так уж плоха. Даже с негнущейся лапой.

Сочные куриные пальцы

Доводилось ли вам готовить в шапке, пальто и рукавицах? И не в лесу, в горах, в походе или в пещере, а на своей собственной кухне? И не в блокаду, войну, после землетрясения, во время наводнения, извержения вулкана и тому подобных стихийных бедствий? Просто обычной китайской зимой? Поскольку во многих провинциях нет центрального отопления, а температура может понижаться до нуля, и быть в таком состоянии пару месяцев, а то и больше, то своими домашними делами, в том числе и готовкой, китайцы занимаются во всей уличной одежде, потому что обогреваться кондиционером слишком дорого, а печкой-буржуйкой – слишком пожароопасно. Да и вообще – гораздо полезнее, когда температура снаружи помещения максимально приближена к температуре внутри.

Если вы не ели на ходу на очень людной улице (московское-питерское метро в час пик) палочками маленькие горячие, дымящиеся еще пельмени, прокладывая себе дорогу через наступающую на вас толпу, уворачиваясь от весело несущихся повсюду мотоциклов, стараясь не оглохнуть от шума дико орущей музыки из всех открытых и закрытых дверей магазинов, то вы, пожалуй, очень мало что знаете о китайской жизни, о китайской еде.

Ели ли вы когда-нибудь дымящуюся лапшу из бумажного стаканчика в переполненном вагоне, где на 180 сидячих мест продано еще столько же стоячих, и потому люди сидят, и стоят и полулежат во всех проходах, а некоторые, особенно умные, расстелив заранее припасенные газетки, лежат под сиденьями, и при этом в открытую дверь тамбура валит папиросный дым, некоторые даже не добравшись до тамбура уже начинают курить, и при этом народ все время куда-то идет, и к нему присоединяются торговцы пряниками и зарядками к мобильным телефонам. При этом многочисленные шумные китайские дети запускают орущие дикими голосами сверкающие и громыхающие игрушки (пластмассовых лягушек, железные поезда и глиняные юлы) в том же самом проходе, где ютятся люди и ходят продавцы, а вы все еще пытаетесь есть залитую кипятком, дымящуюся растворимую лапшу?

А холодным промозглым днем, под нависшими тучами, пряча руки от ледяного обжигающего ветра, покупали ли вы огромную печеную желтую картошку – размером с хороший кабачок у вас на даче? Каждая такая картошка прячется в отдельном чугунном шкафчике большой печки–буржуйки, прикрепленной к мотоциклу или велосипеду, от неё идет пар, и она сладковатая на вкус, с изрядной нотой чистого крахмала. Такую картошку съел, и полдня сыт.

Что ж, ежели вы всего этого не пробовали то, пожалуй, вряд ли вы знаете вкус настоящей китайской жизни…

Еда – особенный концепт для Китая. Это выглядит особенно торжественно, потому что вся многомиллиардная нация ест практически в одно и то же время.

Завтрак всегда с полседьмого до восьми утра, ужин с шести вечера до семи, и самое главное украшение дня – обед, с неизменно следующим за ним спокойным послеобеденным сном. Время обеда священно: нигде не написано, но все понимают, что с 11.30 до 14 никто и нигде не работает, потому что после обеда всегда следует сон. В банках, офисах и магазинах, в столовых, на вокзалах и университетах, в полиции, больнице и пожарной части, практически везде: свернувшись на сиденье мотоцикла, развалившись в кресле шофера или охранника, притулившись за прилавком, люди погружаются в сон. Муж шутит, что Китай очень легко завоевать, если напасть на него сразу после обеда.

Во время послеобеденного сна население соображает особенно туго, и пребывает в такой глубокой спячке, что даже если вы кого и разбудите – ничего путного из этого не выйдет. Многовековые рефлексы настолько сильны, что в 7 утра, около полудня, и в 6 часов вечера китайцев охватывает жуткое беспокойство, непонятное томление, постепенно перерастающее в панику, сносящее крышу, как у наркомана, пропускающего дозу. И вот когда наступает час еды – они, не разбирая дороги, несутся куда угодно, лишь бы там была привычная липкая лапша и пахнущее туалетом тофу. Еда!

Больше всего я люблю это перед- и послеобеденное время: на улицах – удивительно – ни души, и странная неестественная тишина ложится на города и деревни вместо обычного грохота и лязга, гавкающего визгливого крика разговаривающих людей. Тишина и покой разливаются в туманном воздухе, все погружаются в сон, и ты наконец-то свободно можешь наслаждаться просто красотой цветущих деревьев, запахом травы, отражением солнца в лужах.

Хотя, конечно, было бы совершенно неверно думать, что едят китайцы только три раза в день. Это даже звучит как-то оскорбительно для великой пожирательной нации.

Они едят в любое время и практически в любом месте. Чтобы дожить от завтрака до обеда, существует множество перекусов и закусок, точно так же безграничную пустыню от обеда до ужина разнообразят всякие полдники и подкрепления. А уж вечером-то, после ужина, сам бог велел часов эдак в 8-10 вечера зажарить что-нибудь на жаровне, закусить парой пельменей или колбасок, наконец, слопать миску дымящейся лапши размером с ведро. Кто сказал, что это еда? Это так, легкий перекус.

Еда на лотках, на тележках, на велосипедах, мотоциклах, с грузовых машин, повсюду и всегда. Сахарный тростник, блинчики с луком, пельмени с морковкой, грибами и лапшой, всякие хвосты и ноги на палочках.


Покупали ли вы когда-нибудь конфеты в разноцветных ярких фантиках, на деле оказывающиеся солено-сушеным до состояния булыжника мясом?

Имеете ли вы хотя бы отдаленное представление о том с чем стоит есть ореховую пасту? Если вы устали подбирать варианты – спросите у китайца, он подкинет вам пару свежих идей, о которых вы никогда, даже опрокинув стакан водки, не догадались бы…

Что самое ценное в арбузе? Да-да, именно – семечки. Это дорогой деликатес. Семечки от арбуза бывают соленые, маринованные, засахаренные, и хоть в некоторых местах и продаются на вес, все же в большинстве магазинов предлагаются в специальной блестящей упаковке, поражая воображение своей респектабельностью…

А какая самая дорогая часть в курице? Нет, без шуток: это конечно, куриные стопы с пальцами и длинными ногтями. В них, да будет вам известно, много кальция, тогда как чистое мясо вредно для здоровья, и потому в китайском магазине куриное филе стоит дешевле, чем куриные сморщенные пальцы и пятки…

А уж один пересказ содержимого пельменей может потянуть на объем «Илиады» и «Одиссеи», вместе взятых… Интересна также система условных обозначений, различная в каждой провинции; так, например, у нас маленькая морковка на макушке пельменя, размером с кулак школьника средних классов, сигнализирует о капусте внутри, а в западной части Китая она же обозначает грибную начинку, а ближе к Шанхаю тот же знак используют как знак лапши, лежащей внутри пельменя.

Есть можно серьезно, как обычно делают в завтрак, обед или ужин, или быстро – во время жизненно важных перекусов, чтобы дотянуть от обеда до ужина, от ужина до сна (вроде полдника и позднего ужина); или же можно просто поглощать что-нибудь для поднятия настроения и душевного спокойствия. В таких случаях можно жевать, например, пельмень размером с хорошую булку, лузгать семечки, выплевывая шелуху под ноги себе и своему соседу, обсасывать перченую маринованную куриную лапку там, где пальцы с большими синими ногтями, или, в конце концов, грызть и пережевывать жесткие толстые стебли сахарного тростника, выжимая из них во рту сок, а затем выплевывая оставшиеся опилки прямо под ноги себе или тому, кто идет рядом.

Итак, еда – эта вещь постоянная, а посему остатки жизнедеятельности, связанной с едой (фантиков и оберток, кожуры, чешуи и косточек, продуктов переваренной пищи, вышедшей из кишечника, и непереваренной пищи, вышедший изо рта), можно найти повсюду: как в самых людных общественных, так и в самых отдаленных, природных местах.

Нужно иметь в виду также, что еда для китайца – серьезный труд, важная обязанность, самое веселое и необходимое занятие. Мало того: это занятие общественное. В самых разных районах города, от полудеревенских окраин до фешенебельных новых центров, на время обеда, ужина, завтрака жизнь замирает, и люди объединяются в едином порыве: они едят.


В бедных старых кварталах на улицу выносится чугунная печка-буржуйка, аналог нашего самовара. Как и самовары, такие печки могут быть самых разных размеров – от маленькой, чтобы старушке хватило вскипятить чайничек, до огромных, на которые влезают ведерные котлы дымящегося варева на всю большую семью. Огонь разводится в небольшой выемке внутри такой буржуйки, основу его составляют специальные угольные брикеты, которые потом, когда они уже отслужат свою службу, берут щипцами и выбрасывают на середину проезжей части, где от удара о землю они разлетаются на множество мелких частей. Остальной жар поддерживают многочисленные маленькие палочки и веточки, хранящиеся либо прямо около зданий в небольших сарайчиках, либо, за неимением места на тесной улочке, прямо в жилище местных жителей сваленные в углу или под кроватью.

На уютном живом огне в холодных зимних сумерках вскипает, отфыркиваясь, чайник, пошкворкивает на закопченной сковородке вонючее желтоватое тофу, булькает и покрывается пеной зеленоватая капуста в кастрюльке.

В более новых, фешенебельных районах на улицу из столовых и ресторанчиков выносятся столы, перед ними устраивается жаровня; в ней тоже пляшет веселый огонь, а на ней жарится все на свете: от куриных желудков до картошки, улиток, грибов и листов капусты. В специальных передвижных лавочках нанизывают на острую палочку и зажаривают до золотистого цвета картошку, нарезанную в виде ленты Мебиуса, одна палочка – одна картофелина, кружащаяся перед вами своими золочеными перчеными боками. В другой лавочке можно купить распластанного и расплющенного, для удобства пребывания на палочке, осьминога. Не говоря уже о тонко поджаренных выпотрошенных рыбках: их аромат наполняет улицы и взлетает к верхним окнам небоскребов…

Приготовление пищи – дело исключительно важное. И может происходить где угодно: на вокзале, на улице, во дворе больницы, на тесном многолюдном рынке, в магазине модной одежды. (Если ваша будущая шуба пропахнет жареным тофу – это нельзя расценить как крупный недостаток, скорее наоборот: вам в придачу к шубе достался еще совершенно бесплатно непередаваемо прекрасный аромат.)

Вообще, насколько я понимаю, есть нации, очень чувствительные к запахам: балийцы, например, тайцы, филиппинцы. Для них аромат – очень важный носитель информации, запахами пронизана вся жизнь, они организуют день, по ним определяется степень близости и родства, на них строятся отношения. Может быть, им придают такое же глубокое значение, как и одежде в России: насколько ты парадно-официально выглядишь (в этих странах – пахнешь), в соответствии с этим и будет воспринимать тебя общество. В Китае же запахам не придается значения практически никакого. Здесь перед входом в дорогой ресторан может быть вонючая помойка, но это никого не смущает: раз помойка не внутри, значит, все о’кей.

При этом удивляет еще, что при всем значении, придаваемом еде, поглощают её, как правило, в спешке, на ходу, на углу, неопрятно – где ест, там и плюёт, там уже до этого наплевано и грязно. Есть можно в толпе, рядом с туалетом, на грязном полу вокзала.

Нет потребности ради поедания выбраться куда-нибудь в красивое место. Даже в ресторанах не сидят долго. Час-два – самое большое, даже если собралась большая шумная компания: коллеги по работе (отмечание Нового года), родственники, собравшиеся с разных концов страны (единственный внук и ребенок поступил в университет, закончил школу).

Может быть, сказывается природная дикая жадность: в ресторанах платят кроме того, что за еду, еще и за время. А может, просто крестьянское темное сознание: еду сожрал, чего же еще сидеть-то?

И все-таки, чем больше ездишь по свету, тем острее осознаешь, что уличная еда – это своеобразная квинтэссенция души нации, она критически важна для понимания национальных привычек и характера.

У этой еды в Китае есть ряд преимуществ: она доступна по цене и времени. Вот в арабских эмиратах, например, особенно в далеких и нецивилизованных, еду вне дома вы можете приобрети только рано утром или после 5 вечера. Второе, китайская еда в общем-то безопасна, то есть, если вас не стошнит от отвращения при её виде или от источаемого ею запаха, то вас точно не стошнит позже, и вы вряд ли умрете от отравления. Как ни странно, в приготовлении еды китайцы до педантичности щепетильны и чистоплотны.

Конечно, еда может быть огненной, и не всегда поражает воображение неожиданными вкусами или запахами, но все ж-таки её весомое наличие здорово примиряет с повседневной китайской действительностью…

Помидор

Представьте: жаркий душный пыльный день в огромном промышленном городе. С утра всё рассчитано по минутам: варка обеда, подготовка к занятиям, уроки с ребёнком (мы ж дома учимся, новый материал вместе проходим), стирка, сбор высохшего белья, развешивание нового, приготовление еды коту, выкидывание мусора – жарко же, всё тут гниет моментально. Потом летим на служебный автобус, потом работа. Нынче у большинства студентов экзамены, а потому моя постоянная помощница не могла прийти на мой урок в садик.

Что в итоге: пятнадцать маленьких головорезов возрастом от двух до шести с половиной лет, двое из которых бродилки (то есть не могут сидеть спокойно на одном месте, а привыкли во время урока наматывать круги по классу), еще двое мелких не выспались и рыдают (их на урок с тихого часа выдёргивают). Ну и по мелочи: брат с сестрой привычно мутузят друг друга, две подружки из соседних групп зацепились языками, а потом, как водится, у девочек, поругались и принялись безутешно рыдать. И в этой милой, располагающей к работе обстановке надо продержаться шестьдесят минут. Попутно научив их чему-нибудь, ну или хоть оживив в их памяти те знания, которые вообще-то должны были там за год осесть…

Справиться с этим в одиночку, да еще без языка-посредника – не самая легкая задача. А после детсада, еле-еле пригладив вставшие дыбом волосы, убрав технику в классе (компьютер, колонки, диапроектор), мы несёмся, как бешеные сайгаки, на дочкино занятие по кун-фу – на другом конце города, разумеется.

По дороге, сидя в вагоне метро (у нас же всё по минутам расписано), изучаем особенности звука и его физическое устройство (колебания воздуха, волны, частота звука), всё по-английски, учебник-то из филиппинской школы. Вот и наша станция – «Проспект имени Озера Сине-Зелёной горы». Затем под начинающимся промозглым дождём (погода здесь сказочно переменчива) мы минут двадцать ловим такси, попутно обогнав, оттеснив, запинав ногами пару десятков вклинившихся пассажиров, так же, как и мы, спешащих куда-то безумно.

И вот несёмся уже по территории учебного заведения. Когда у вас даже в младшей школе учится пара–тройка тысяч человек, то дистанция эта, понятно, длиной со взлётную полосу. Влетаем наконец в само здание. Класс кун-фу на втором этаже.

Внизу – столовая; к вечеру там повисает поразительной силы и насыщенности аромат испорченных объедков и прогорклого масла. Как всегда, тут полумрак (ведь электричество дорого, экономия), склизкая лестница, замасленный пол. Когда на маленьком пятачке топчутся тысячи людей, там в любом случае будет грязно. Если эти люди по привычке плюют, сморкаются и бросают мусор себе под ноги, пол чище не становится. Даже если над ним стараются те, кто его моет – вернее, считают мытьём выливание на пол ведра воды и размазывание её по полу веником.

И перед финальным рывком до класса (еще пять минут до урока, можем спокойно переодеться, уф, кажется, успели) у самого подножья лестницы мне встречается мальчишка. Из какого он класса? Ах да, из пятого – отъявленно бандитского. Даже когда их рассадили поодиночке, получилось восемь унылых рядов, это все равно не помогло, они упорно стоят на ушах.

Короткий ёжик жестких стриженных волос стоит дыбом. По ним так приятно провести рукой. «Здравствуй, малыш!» Он, этот пятиклассник, ужасно неуклюжий, нескладно пухлый. На фоне худых как жерди одноклассников особенно бросается в глаза. Он хороший и живой, каким только может быть хулиганистый, еще не задушенный школой, непокорный и вечно фантазирующий мальчишка.

Я привычно нежно улыбаюсь на его громкое «Hello, teacher», и готова уже лететь вверх по лестнице. Но неуклюжий почему-то не уходит с пути. Я замираю: странно, мальчишки обычно не очень-то любят обниматься. Это забава девчонок – прихожу на урок, и на меня уже в коридоре летит пара любительниц тесных контактов. А в шестом классе, самом лучшем, стоит мне переступить порог, как ко мне маленькой рыбкой прилипает одна малявочка, крепко обхватив руками; я с ней провожу подготовку к уроку, мы вдвоём, как сиамские близнецы, степенно ходим с ней по классу; я уже привыкла к тёплому грузу сбоку.

Но мальчишки вряд ли полезут так сразу обниматься? Да, он и вправду не собирается. Замирает, жуёт губами; видно, как он пытается за ниточку выхватить слово, а потом громко и радостно вопит: «Tomato!» Ох, ну круто! Ещё одно слово запомнил. Горжусь тобой, солнышко, всё уже, дай мне пройти. И я уже несусь по лестнице; но с верхней ступеньки дочь начинает вопить: «Мам, посмотри, какая гадость – он всё прямо на пол вываливает! Почему?»

Я оборачиваюсь в замешательстве перед открывшейся мне картиной: белая форма летит прямо на грязный пол, за ней следуют в спешке выкинутый наполовину протёкший термос, слипшиеся пельмени, салфетки, пара огрызков карандашей, пакетик с неизвестным содержимым, блокнот, тетради, книжки с ободранными и загнутыми краями. Наконец с глубокого дна школьной сумки торжественно извлекается… помидор! Тот самый, о котором так громко и торжественно заявлялось в начале встречи.

Глаза мальчишки горят восторгом и гордостью – и обыкновенный предмет, пойманный сразу в двух измерениях, застигнутый в своей чуждой ипостаси, торжественно на маленькой пухлой ладошке презентуется мне. Время останавливается, я разделяю вдруг это чудо осознания многогранности мира и постмодернистской его относительности: для кого «помидор», кому-то «томато», а кому-то и вовсе «синьхуа линь»… Маленькая помидорка (кажется, у нас их зовут черри, сейчас здесь сезон и они продаются с грузовиков, мотоциклов и велосипедов вместе с персиками и арбузами: всё это китайцы считают фруктами, а такими маленькими помидорами даже украшают торты) красным пятнышком тихо греет мне сердце.

Я помогаю щедрому отважному рыцарю, гордому победителю языков запихать обратно разбросанный по полу школьный багаж. Вообще-то китайцы не кладут вещи на пол. Никогда. Пол же грязный. Мама мальчика, а особенно его бабушка, точно упали бы в обморок, увидев это. Пока они не пришли, мы заметаем следы преступления. Ну, в самом-то деле! Некуда же класть вещи было! По закону подлости очень нужный помидор оказался на самом дне сумки. А времени нет, надо спешить – я пролетала ведь уже мимо, вверх по лестнице, а ему так важно было поймать эту двойственность момента, похвастаться своими почти уже академическими знаниями.

Я очень рада, что дочь меня притормозила. И что я успела принять этот щедрый дар. Потом уже, когда дочь заскочила в свой класс, я вытянула ноги, сидя на стуле в коридоре и ощущая сладкий, чуть терпкий аромат помидорки, растаявшей во рту, – и размышляла о том, что вот ради такого, наверное, и работаешь. Чистое движение души, радость узнавания, опьянение открытием. Мне так хочется, чтобы мир этих детей не был плоским, чтобы они чувствовали множественность измерений и радость неожиданной встречи. В любом самом тёмном и грязном месте вдруг может зажечься маленький красный огонёк.



У-Фан

– А потом родители развелись.

– Ты, должно быть, очень грустила? – говорю я.

У-Фан, чуть улыбаясь, глаза широко открыв, глядя мимо меня:

– Вовсе нет. Так даже лучше. Пока они вместе были, всё время ругались, дрались…

Она моя студентка. Мы встретились с ней в обеденном перерыве и гуляем по стадиону, наворачиваем бесконечные круги за кругами (такой символ жизни в Китае – каждый день одно и то же, по накатанной колее, без серьезных изменений).

Вообще-то, это официальное время для сна. Студенты спят после обеда в своих общежитских кроватях. У преподавателей есть свои спальни – отдельная комната у каждого факультета: полутёмная, пыльные шторы плотно занавешены, казенный кондиционер работает на полную мощь: спать надо в тепле; ряды кроватей, с одинаковыми матрасами и подушками, как в детском саду. Собственно, дневной сон университетских преподавателей сильно напоминает мне времена детского сада. Только единицы спят по-настоящему, обычно это самые взрослые и многомудрые, остальные же только делают вид – тихонечко лежат под принесенным из дома одеялом и, например, шуруют в своем мобильнике. Взрослые люди, свободные вообще-то, вот так вот тихо прячутся от кого-то, делая что положено…

Помню, чуть ли не в самый первый мой рабочий день в университете моя куратор, отвечающая за учебный процесс, налетела меня с тревожным лицом и неотложным вопросом в глазах.

Поскольку я считаю, что мои собственные вопросы самые важные, то задаю их первая: расписание, наличие компьютера в классе, какие группы, их уровень и так далее. Всё это отметается единым махом: «О чем вы вообще думаете? Мы же самого главного еще не решили! Взяли ли вы с собой подушку? У нас в комнатах для дневного сна нет подушек»! Помню, как я тихо сползла по стенке, поняв, что за столько лет работы я так, оказывается, и не выяснила, что же главное в жизни преподавателя…

Ещё в садике я не спала днём, что было вечной мукой, основой противоречия с коллективом. Здесь, в Китае, мои студентки знают, что я не сплю днём, и те, кому очень надо поговорить, вот как У-Фан, тоже пропускают священный сон и встречаются со мной после обеда. Потому что знают также, что обедать я люблю одна. В тишине, одиночестве и спокойствии, что их тоже безумно удивляет, а первоначально и огорчало до слёз. Здесь считается, что есть в одиночестве – дурная примета, как в России пить в одиночку. Тот, кто ест один, – изгой, вышвырнутый за рамки приличного общества. Люди готовы пойти на что угодно, только чтоб не есть вне коллектива. Хотя одиночество в Китае, по крайне мере физическое, практически невозможно. Так что поводов для беспокойства совсем немного…

Другой день. Я сижу на корточках перед пушистым комком, то есть университетской дворняжкой, отдаю хлеб мягким теплым губам в маленьких волосках.

– У меня появилась собака, когда мне было лет 18 уже. Папа нашел. Помню, это было такое счастье!

У-Фан отвечает, грустно и очень тихо:

– У меня тоже была собака, в детстве. Мы жили в деревне с родителями. Она была чёрная. Маленький щенок. А потом она подросла, и родители её съели.

После нескольких минут тишины – жёсткая складка у губ, и такой отстранённый, железный почти голос:

– Когда у меня будет свой дом, там обязательно будет собака. И я никому не позволю её обижать.

Да, они до сих пор едят собак. Не везде, и уже не совсем легально. В принципе, увидев поедание или убийство собаки на улице, ты можешь обратиться в полицию. По идее, они должны будут как-то отреагировать, что-то сделать. Но, тем не менее, в далеких горных районах люди ещё точно едят собак. Зимой. Чтобы согреться. Есть такое поверье, что мясо собаки прогревает тебя изнутри. (Последняя дань любви маленькой волшебной души?) Есть даже одна провинция, где в двадцатых числах июня проводится праздник поедания собак. И туда идут машины, груженые связанными собаками, предназначенными на еду.

И я знаю, что есть также китайцы, которые едут в это время в эту провинцию: выкупают собак и увозят их к себе жить. Есть общества людей, подбирающих бездомных собак, лечащих их, ищущих им дом. Когда китайская мама (защищая, как ей казалось, ребёнка) в ресторане пнула маленькую собачку, в интернете развернулась мощная кампания в поддержку собаки, с осуждением женщины. Иногда мне кажется, что общество просто ждёт, пока вымрут все поедатели собак. Среди молодых это уже совершенно не принято, тогда как некоторые старики ещё делают это (в силу традиции ли, с удовольствием ли), а старшим противоречить тут не особенно принято. Можно, не вступая в споры, просто подождать, пока они все умрут…

А собаки, что ж, собаки родятся ещё. Иногда мне кажется, что местные жители считают, что собак так же много, как самих китайцев, и что эти существа такие же безликие, неотличимо похожие друг на друга. Студенты мне иногда представляются не по имени, а по номеру – так же, как китайским учителям. Их в школе тоже зовут по номерам, ведь учителю не запомнить все сто имен в классе, тем более, что и класс-то у него не один…

Вскоре это стало уже привычкой: после обеда я встречаюсь со своей студенткой. И мы тихо гуляем по университетскому подобию парка, кормим рыб, кошек, местную собаку, – и разговариваем.

Я смотрю на У-Фан внимательно. Длинные черные волосы болтаются по сторонам лица. Когда она ест, их приходится захватывать рукой, иначе они попадают в лапшу. Узкие глаза черны и молчаливы. Она не поступила. В смысле – не поступила, куда хотела. Не хватило пары баллов. Здесь это сплошь и рядом.

В конце школы студенты сдают всеобщий тест, вроде нашего ЕГЭ, и потом рассылают полученные баллы по университетам. Как правило, выбираются они по престижности, а не по специальности. Количество проходных баллов в тот или иной вуз заранее неизвестно, потому вы выбираете сразу из нескольких категорий – получше, попроще, и совсем из никудышных.

Потому что, хотя в идеале вы и должны были б закончить престижный университет, все же лучше вам поступить хоть куда-нибудь, но вовремя, как все, в тот единственный год, когда все сверстники идут в вуз. Потому что потом, какой бы университет вы ни закончили, вас могут не взять на работу просто потому, что вы поступили со второй попытки, на пару лет позже, чем все. Идеальный член общества должен быть строго организован и собран в нужные, решенные партией и правительством сроки.

И потому лучше какой угодно вуз, чем промедление, а уж о специальности вообще никто не заботится. Если в престижном вузе вы не прошли на выбранную вами специальность (скажем, переводчика), но проходите на другую в том же вузе, вроде инженера коммуникационных систем, то вы скорее туда, чем в другой, менее престижный вуз, но на ту специальность, которая вам интересна. Это не гипербола и не выдумка. Я лично знаю парня, который вместо переводчика пошел учиться на инженера. И я знаю, что таких очень много. В такой ситуации обычно принято смириться, продолжать дальше идти в нелюбимой, невыбранной специальности, профессии, работе. Главное – не отличаться от всех, закончить престижный вуз, неважно по какой специальности, в тот же год, в который заканчивают твои сверстники.

Надо чтобы все циферки в резюме совпадали, чтоб перед соседями не было стыдно, и родители могли похвастаться шестой двоюродной тетке и новой бухгалтерше на работе: «А мой-то закончил уже. В большом городе отучился, да…»

Но вот эта моя студентка, она упорная. Может быть, после съеденной собаки что-то лопнуло внутри. Появилось смутное ощущение, что правила – они побоку, жизнь не о том; а потому она упорно учила английский, как хотела, разузнала всё об экзаменах, сдача которых позволяет преподавать, как мечталось всегда. Несмотря на то, что она с факультета информатики и компьютерных сетей, познакомилась и подружилась с учительницей-иностранкой.

У-Фан сдавала экзамены за себя. Чтобы заслужить, заработать право быть учителем, особенно английского, надо пройти несколько видов экзаменов. Их сдают все студенты иностранных факультетов, но могут еще и просто желающие: если экзамен сдан, они потом тоже могут преподавать.

Сдавала экзамены за других. Есть здесь такая негласная практика, преподаватели делают вид, что о ней не знают, я не уверена, правда, насколько искренне. Впрочем, поскольку студентов по шестьдесят в группе, и этих групп на одного преподавателя восемь-девять, то особенно никто и не помнит, как учащийся выглядит, и уж тем более, как его зовут. Поэтому студент, успешный в каком-нибудь предмете, может за деньги или так ходить за другого студента сдавать его экзамены, делать за него доклады и презентации. Говорят, так можно делать даже на собеседовании и прослушивании на работу, особенно если идешь в большую компанию. Кто ж тебя там особенно упомнит, если кандидатов тысячи, и вакантных мест сотня…

Про неё, У-Фан, я знаю точно, что она ходила сдавать пару экзаменов и сделала штук семь докладов на английском. Она же мне их всех показывала, просила посоветовать что-то, одним словом – проводила последнюю репетицию с настоящим зрителем.

Я знаю, что она не упускала любую возможность попрактиковать, попробовать, вместо своих нерадивых, ленивых, инертных сокурсников делая доклады и выступления. Не ради благодарности или выгоды, хотя и для этого тоже: папа одной девочки помог закрыть бумагу о практике.

(Эту практику У-Фан нашла по душе, как хотелось всегда. Преподавала английский в глухой деревенской школе. В столовой вечно одна капуста, курица только по четвергам. Старая, поседевшая, в кудряшках, голова поучающей ведущей учительницы слегка дрожит. У неё к практикантке тысяча претензий по методике. А в душе проходящей практику девочки – удивление и тихое смятение, оттого что умудрённая опытом, награждённая орденами и регалиями, многократно заслуженная учительница совсем не говорит по-английски, вообще не знает ничего… Но такая практика не считается.)

Нужен был колледж, и в нём компьютерная наука, то есть та самая невыбранная специальность, нелюбимая, на которую хватило баллов. И вот тогда-то папа знакомой, с чьей с презентацией выступила У-Фан, пишет свою замечательную справку. Слава богу; ведь казалось, что всё уже потеряно, потому что в университете потребовали за три дня предоставить документ с правильной практики, а иначе диплома не видать…

Как правило, эти её презентации и выступления, доклады и рассказы – больше для упражнения. Для ощущения языка, чтоб слышать себя немного, чтоб видеть отблеск понимания в глазах других, хотя у большинства там просвечивает лишь скука.

Потом У-Фан предложили от вуза поехать в Австралию. Идея всё всколыхнула в душе, но родители, как всегда, глухо: «Зачем это тебе? Дорого слишком. Ни к чему». Университет оплачивал лишь часть расходов; а они, и верно, вырисовывались немаленькие.

И, как уже случалось часто, У-Фан опять пожаловалась мне. Почему-то так бывает. Почему-то часто налетают на меня мои студентки, бывшие и настоящие: в глазах растерянность, губы дрожат. «Я поссорилась с соседкой по комнате…» «Моя мама заболела…» «Боюсь экзаменов…» «Не хочу работать учителем…» «Что делать?» У меня десять минут перерыва; надо ещё попить чай, позвонить мужу, поболтать с коллегой и другом. Но нет; всё отменяет отчаянная то ли надежда, то ли беспомощность в смотрящих на тебя глазах.

Она тоже в сердцах сообщила всё мне. И я задумалась, впервые чувствуя, что, может быть, хоть здесь смогу как-то помочь. Муж придумал выход: мы позвали У-Фан с собой на каникулы. Не в Австралию, конечно, всего лишь на Филиппины и в Малайзию, но для неё это – первая заграница в жизни, поездка вовне, в открытый космос, о чём даже и не мечталось. Тем более, что в странах, куда мы ездим, говорят по-английски. И в отелях, парках, самолётах, полно иностранцев, вполне готовых поболтать. Да и с нами, попутчиками, придётся говорить по-английски. Всё время. Итак, поехали.

После недели мучений, когда У-Фан смертельно, до слёз хотелось бросить всё к черту и рвануть домой, назад к любимой лапше, понятным ценам, привычной одежде… После ностальгии к ней вдруг пришла лёгкость. Вдруг оказалось, что можно спокойно читать газеты и смотреть фильмы, краем уха слушать разговоры соседей в автобусе, а заблудившись, узнавать дорогу у полицейского.

Да-да, она даже заблудилась в последний день. В большом городе Куала-Лумпуре. Один раз нечаянно, второй раз нарочно. Поздно вечером. Чтобы вдруг испытать пьянящее чувство свободы: понять, что ты большой, что ты можешь!

Первый раз У-Фан потерялась днём, разминувшись с нами на большом рынке. И очень сильно удивилась, что нашла дорогу в отель, что смогла, даже страх поутих. И тогда в тот же день, только уже вечером, по свежим следам, пока не скинула норовистая лошадь, она ушла на ночную прогулку по полуспящей столице Малайзии, где живут заморские китайцы. У них несовременный язык и странные привычки. Они искренне ходят в храм и там поют, улыбаясь друг другу.

«Такого нет у нас в Китае», – говорит она мне, а потом, уже по возвращении домой её накрыло вдруг осознанием: она впервые заметила храм на привычной улице. Люди в её собственном городе, так же, как заморские китайцы или странные филиппинцы, тихо стоят, губы шепчут, мысли далеко, глаза смотрят в другой мир, дым от свечей или благовоний медленно поднимается в небо, ветер слегка играет им… Оказалось, всё это было и здесь тоже, совсем рядом.

Вспомнился У-Фан как-то остро вдруг странный старичок на горе; он дружил со своей собакой. Над ним смеялась вся деревня, потехи ради кидая камни в его старого пса; а старичок прибегал, сердито выкрикивая что-то полубеззубым ртом, и хватал свою собаку, подставляя уже собственную худую изломанную спину под камни, уносил своего раненого зверя, выхаживал его… Что-то увиделось знакомое: какие-то слова тот старичок говорил так же, как заморские китайцы.

Теперь по дороге от дома на автобусе в город и университет ей всегда видится этот храм, тихий дым, независимо, упорно, уверенно и свободно поднимающийся от благовоний.

Потом к У-Фан пришло вдруг решение: я уеду работать в большой город на берегу тёплого моря. Недовольные, разочарованные взгляды родителей. «Мы всегда знали, что ты не получилась, что ты идиотка, позоришь семейство У. Но не до такой же степени! Тетя Лю Е уже приготовила тебе местечко в своей компании, дядя Ян Бо уже готов найти жениха…»

Что ж, пусть. Ещё больше холода в глазах соседей, кузенов и племянников, их тихих шёпотов за спиной. Не привыкать. В университете всегда было так же. Однокурсники, даже соседки по комнате, почти открыто смеялись: зубрилка, ничего у тебя не выйдет, нельзя идти поперёк судьбы, ты ни на кого не похожа, у тебя нет пути и дороги, ты всегда будешь одна… Пусть так, решила она, я так хочу. Хочу слышать шум волн; видеть, как солнце золотит неспокойную поверхность воды; слышать разную речь, встречать неправильных людей.

И завести собаку.

Русская долина

Китайский сентябрь дышит жаром. Прямо в затылок и в нос. А ещё он дышит подгорелым кукурузным маслом и жареной рыбой из распахнутого соседского окна. Он пахнет слегка забродившим виноградом, который задумчивый сосед-старичок выбросил с утра на асфальт из окна верхнего этажа. Дворник ещё не приходил, так вот этот виноград и лежит, источая тленный аромат.

И все-таки, даже несмотря на толпы китайцев, прогуливающихся в паре шагов, я очень люблю это место: наш балкон, он же крыльцо. Это мое тихое вдохновляющее уединение, моё тайное убежище, отдохновение дня.

Мы живем на первом этаже, окна выходят на маленькую полянку с памеловыми деревьями. Весной они цветут большими белыми бутонами и пахнут сладко и нежно, напрочь заглушая всё остальное. К сожалению, за полянкой сразу расположена спортивная площадка примерно той же степени новизны, что и наш дом. То бишь ей лет семьдесят; а потому все её полтора тренажера неимоверно скрипят и завывают при малейшем движении – как, должно быть, завоют и мои кости, если я когда-нибудь вздумаю этими железяками пользоваться.

Но мне некогда упражняться; так что ржавые конструкции с утра и до вечера оккупированы местными старичками и старушками, размахивающими конечностями и остатками спортинвентаря решительно, с остервенением и маниакальностью безумцев. Поэтому к незабываемым запахам сентября прибавляются скрип и скрежет.

И всё же прямо вдоль окон первого этажа, мимо кабинета и веранды, идёт наше крыльцо, оно же балкончик. Его преимущество помимо длины ещё в ширине перил, отделяющих пространство балкона от дорожки у нас под окнами. Когда-то эти перила соединялись с полом замысловатыми витиеватыми изгибами; сейчас же там куски арматуры, остатки бетона и кружево задумчивых пауков, остатки коконов цикад и неведомых мне южных насекомых. Но вот верхняя часть перил осталась прежней, то есть по-советски помпезно-широкой: вспоминается Московский проспект, здание со шпилем, сталинские многоэтажки возле Парка Победы.

Вот на этих перилах – мой тихий мир, воплощение мечты и тайная обитель. Утоли моя печали. Там в сорока восьми горшках растут мои цветы. Найденные на помойке, выкопанные у реки ещё пять лет назад в маленьком, пыльном и сумрачном промышленном городишке; какие-то куплены уже здесь, в Наньчане, в манящих зазывно зеленых лавочках: с получки, премии или просто по причине хорошего настроения. Хотя найденные на помойке всё же преобладают.

Обычно цветам тоже нравится балкон, и они пышно и вальяжно раскидываются в своих горшках, наливаясь соком и цветом. Но на время каникул, каждые четыре месяца, мне приходится их бросать. За время жизни в Китае я пробовала уже оставлять их соседям, коллегам по работе, знакомым иностранцам. Результат был один: все они (цветы) подчистую сдыхали. Так что теперь они ждут меня дома, расставленные во всевозможных тазах, кастрюлях и вёдрах, наполненных водой.

Естественно, такое времяпрепровождение цветам нисколько не нравится. Но то ли они притерпелись за эти четыре года уже, пятый пошёл, то ли просто остались самые живучие, но моим цветам удаётся как-то зимой и летом пережить без меня два месяца отпуска. По возвращении обратно я полдня трачу на то, чтобы перетащить все свои горшочки, бутылочки, ведёрки и тазики обратно на улицу, расставить на перилах, полить, взрыхлить, обрезать и прополоть.

Постепенно цветы приходят в себя, очухиваются после полуобморочного состояния, и даже начинают расти, цвести и колоситься. И я тихо кайфую каждый день, перед работой на бегу обнимая их взглядом, быстро пробегаясь по их разношерстным рядам, упиваясь их сочным глубоким цветом и бесшабашной радостью, с какой они встречают новый день. По вечерам я пою их водой, наблюдая, как устало и жадно они глотают, иногда отпыхиваясь и захлёбываясь, купаясь в последних лучах заходящего солнца или задумчиво поблёскивая при свете высоких звёзд.

Ещё я очень люблю выходить к ним по вечерам, совсем поздно, уже ближе к полуночи, когда большинство громкоголосых суетных соседей уже давно спят и я могу просто смотреть на далёкое плоское небо, яркую луну и мерцающие звёзды, чувствуя себя в надёжных и мягких объятиях. Потому что, если сразу после отпуска я за ними приглядываю, и выхаживаю их после обморока, то уже через пару-тройку недель я начинаю сама чувствовать их мощную крепкую защиту и, выходя на свой балкончик, ощущаю себя в их крепких объятиях, укутывающих меня от глаз посторонних, любопытства соседей, тревог о будущем или печали о прошлом.

Цветы становятся моей невидимой стеной, так что я могу даже посредине дня выйти на балкон, и пара сотен снующих мимо китайцев меня даже не заметит. Но что бы это все сбылось для начала каждый раз после возвращения из отпуска, наполненная еще шумом морских волн и разочарованием от приезда на работу, я должна сначала их всех вытащить на улицу, подрезать, прорыхлить, и много чего еще.

И вот, когда я в один из первых дней после приезда колупалась в своих горшках, на тот момент наполненных лишь жалкими пеньками, огрызками былого великолепия, прямо над своим ухом я услышала бодрое приветствие на русском языке: «Раствуйте, дорогой товарисч!»

Ну, теперь-то я к этому уже привыкла, теперь-то меня уже не прошибает холодный пот и не закрадывается мысль, что мне точно пора в сумасшедший дом. Но когда я услышала это обращение впервые, поплохело мне здорово. Это было в холодный, по-настоящему осенний день, когда хмурый ветер возил по улицам ссохшиеся листья и очистки банановой кожуры, а мы с дочкой занимались постановочной фотосъёмкой для реферата по физкультуре. Ездили на роликах и думали, как бы это поинтереснее обставить, и при этом не расквасить ребенку нос. И тут, прямо из-за спины, таким бодрым, невероятно советским голосом, как из динамика Совинформбюро, на меня вывалилось всеми совиными формами: «раствуйте, дуругой товарисч», и спустя еще пару минут: «Даз раствуйет краснайа коммуна!»

Это вот хорошо, что тогда я была моложе и меня не так-то просто было разбить инфаркту и кондратию. Всё же я подпрыгнула, так что чуть фотоаппарат из рук не выпал, и, резко развернувшись, увидела миловидную старушку лет семидесяти, чинно держащую под ручку старичка. И оба они улыбались лучезарно и тепло. Дальнейшая наша беседа состояла из осколков русского и китайского. Они оказались бывшими учителями, соседи наши теперешние, и когда-то, лет пятьдесят назад, в университете и в школе учили русский язык.

С тех пор он им ни разу не пригодился, но вот эти фразы накрепко застряли в мозгу. С тех пор они нашу семью так и приветствовали: «дуругой товарисч». А уж про «красную коммуну» я потом полвечера пыталась дочери объяснить, но не уверена, что она поняла: у меня и самой о коммунах довольно смутные представления. Для дочери подобное общение оказалось фантастически странным: старички вроде бы говорили по-русски, но ни одного знакомого слова в их речи ей не встречалось.

И вот теперь эта милая, аккуратная, интеллигентная старушка с прядкой завитых волос, бережно заправленной за ухо, подошла меня поприветствовать после летнего отпуска. Она так задорно и тепло улыбается, что мне почему-то сразу уютнее становится на китайской земле. Как будто она очень рада, что мы опять вернулись, что будем снова тут жить, доставать несчастных китайских студентов. Весело оглядывая мои пеньки в горшочках, она воздевает к небу большой палец и бодро заявляет: «Очон хурушо!»

Конечно, ничего хорошего в своих пеньках я не вижу, только огрызки после нашествия зайцев дедушки Мазая, или остатки леса после Мамаева побоища, и все же невежливо так вот помалкивать в ответ, и я киваю: «Спасибо».

Старушка, ободрённая удачной коммуникацией, набирает в лёгкие побольше воздуха. Вот если бы тут был мой муж, давно бы уже скроил бульдожью морду, расфыркался бы и убежал домой, с воплями «сколько можно! достали», а мне вот так даже нравится. Она же как лучше хочет. И цветы мои, опять же, даже то, что от них осталось, сейчас тут со мной: защищают и вместе со мной радуются солнцу, улыбке соседей.

Я продолжаю колупаться в горшках, поглядывая на соседку, а та, решившись, вдруг запевает:


Вижю реки и равнины, вижю горы и польа,

это русскайа равнина, это родина мойа.


Тихий, слека надтреснутый старческий голос подрагивает, медленно, как дым, стелется по воздуху, застревает в ветках толстолистых памеловых деревьев, задумчиво проплывает над моими почти пустующими горшками. В глазах моей собеседницы тепло и бесконечная задумчивость. Она прерывается на секунду и продолжает разговор по-китайски. Такую простую фразу я в состоянии понять, хотя говорит она её не для меня, просто вспоминает:

– Пятьдесят лет назад у меня учительница была в школе. Мы песню эту учили. На праздник. Со сцены пели.

И я прямо вижу: переполненный зал с низким потолком и тускловатым освещением, маленькая школа на пару сотен тысяч человек. У ворот школы, наверное, чьи-то старые велосипеды. Холодно уже, ноябрь, туман по вечерам, капли промозглой измороси лежат на ступеньках крыльца, а в помещении где поют – набилась толпа народа. Роители, родственники, школьники. Какой-нибудь гражданин товарищ в костюме с галстуком. На стенах красные плакаты «даёшь победу коммунизма». И на маленькой сцене дети, мелкие совсем, бледные, взолнованные. Вдыхают воздух поглубже, и вот грянули хором:


Вижю чюднойе привольйе, вижю нивы и польа.

Это русскойе раздольйе, это русскайа земльа…


Теперь это русское раздолье раскидывает, тянет, выводит передо мною старушка, мило и женственно заменяя все «р» на «л». Вот что ей то раздолье? Она же наверняка за пределы родной провинции ни разу в жизни не выбиралась. И полей-то тех, русских, бесконечных, бескрайних, до слёз грустных и пронзительных, не видела никогда. А вот поди ж ты, пятьдесят лет уже помнит. И мне вот спела. В чужедальней, заброшенной стране подарила встречному страннику кусочек тепла, дымку из его родного дома.

Такие странные существа люди. По всей планете их мотает, может, и в другие галактики как-нибудь занесёт; но у любого папуаса, африканца, эскимоса, белого остаётся неизменным этот маленький кусочек души, это приволье: бескрайнее или весьма ограниченное, облитое жарким солнцем или окутанное ледяными вихрями, но своё, родное, такое, что увидишь раз, и сердце затрепыхается; и это как точка опоры, как ядро в душе. И вот когда к тебе, в твои родные края, заносит чужедальца чужеземного, то первое, что приходит в голову, от всей души – подарить ему кусочек этого родного тепла, весточку с его родины.

И вот поди ж ты, работает! Никогда не ловила себя на любви к русским березкам, васильковым глазам и пшенично-патриотичным просторам. А вот когда оно идёт от чистого сердца, когда подмешано в слова тепло души, – волшебное получается средство. Так меня согрело! Будто и вправду где-нибудь в деревне у себя оказалась. В нос набился запах Князьих Лугов: полынь, цветущая вперемешку со зверобоем и тонкой сладкой ноткой дикой земляники, притаившейся у самых оснований толстых стеблей ковыля. Вот ведь чёрт! Заулыбалась я старушке и ощутила: может, и вправду все «хорошо»? И вырастут снова мои пеньки? И заколосятся сиренево-синеватыми, налитыми соком, грациозно скрученными листочками?

Вот, пожалуй, и правда самое странное на свете – это люди. И самое безграничное и щедрое, такое неприметное, неофициозное, будничное, пройдешь – не заметишь, а оно-то самое волшебное и есть: простое человеческое тепло, странное, смешное, спонтанное и зачастую такое нелепое, но вот ей-богу же, такое фантастически действенное…

Через пару недель в моих горшках уже распускались цветы.

Лунное зелье

Все началось с мальчишки. Как оно обычно и бывает. Жил на свете улыбчивый мальчик Симон. По утрам он просыпался и улыбался маме Анжелике или папе, смотря по тому, кто из них был дома, и пятнистому коту Мейси, который дома всегда, и кувшину с молоком, и лёгким, летящим занавескам и тучам за окном или солнцу, ветру или дождю.

Однажды на улице, по дороге домой, Симон встретил щенка. У того были заплаканные глаза разного цвета, а из носу торчала сопля. Когда щенок бежал, то лапы его смешно вскидывались вразнобой, а хвост нелепо вздрагивал и повисал. Щенок никому не улыбался: он растерянно смотрел на людей в надежде найти поддержку и защиту; но от каждой новой встречи надежда всё больше таяла, а в глазах проявлялся океан грусти и тоски. И мальчик забрал щенка домой.

Когда-то в Боготе, больше двух лет назад, почти вот так же Симон встретился с котом Мейси. Поэтому родители не очень удивились, когда мальчик пришел домой не один, а только вздохнули слегка. Папа пошутил, что теперь придётся брать дополнительный билет в отпуск, а мама только покачала головой; и щенок, получив имя Паппито, стал жить дома. Днём он носился по квартире как безумный, одновременно пребывая во всех местах сразу, всё обнюхивая, облаивая, запрыгивая и подскакивая, так что папа даже уточнил, сколько всего щенков подобрал мальчик.

По ночам щенок забирался спать к Симону в кровать, тёплым комочком грея его, то тяжело вздыхая во сне, то быстро-быстро перебирая лапами и слегка царапая мальчишкину спину. Днём Анжелика показывала сыну, где лучше всего гулять с собакой, и мальчик улыбался ещё больше.

А потом, всего через пару дней после обретения семьи, как-то поутру щенок не смог встать. Паппито очень хотел это сделать, и даже приветливо вилял хвостом, вернее, думал, что виляет: на самом деле это были лишь слабые шевеления, от одного взгляда на которые на глаза наворачивались слёзы. В ветлечебнице сказали, что у щенка одновременно два вируса из трёх возможных, и оставили у себя. Всё то время, что щенок находился там, задумчивый папа молча оплачивал длинные счета, никому их не показывая, а усталые мамины глаза всё чаще были красными и с тревогой смотрели за сыном. Всё это время Симон изо всех сил старался держаться по-мужски и давить в горле подступающие слёзы.

Через десять дней собаку вернули. Ветеринар сказал, что ему удалось победить оба вируса, но у Паппито обнаружился третий. А от него нет лекарств. Нужно только ждать. Если бы собака была здоровой и крепкой до этого, если б она была постарше и покрепче, то пять шансов из десяти, что она могла бы поправиться, а так…

Два из десяти – это максимальные собачьи шансы на жизнь. Семье лучше приготовиться прощаться с щенком. Он, врач, как честный человек, не может больше брать с них денег за лечение (при этих словах папино лицо болезненно дёрнулось) и отправляет собаку домой… Мамины глаза широко распахнулись, и в них прочиталось недоговорённое «умирать».

А мальчик почувствовал, что воздуху стало меньше, как будто он стал дышать теперь одним лёгким, или половинкой, или даже четвертью лёгкого, и всё вокруг, за исключением собаки, стало вдруг серым.

Только Паппито по-прежнему остался коричнево-белым, с черными пятнышками, с разноцветными глазами: одним карим, другим голубым. Но смотрел он теперь тихо-тихо. И совсем не бегал. Только лежал. Каждые два часа Симон подходил к своему зверю и давал ему воду: из шприца щенок пил, а сам не мог.

«Наша собака скоро умрёт», – окаменевшим, механически-тусклым голосом сказала Анжелика на занятии йогой. Сказала просто так, ни к кому, собственно, не обращаясь, просто не в силах больше носить в себе эту тонкую звенящую ноту, почти физическое ощущение в руках тёплого, мягкого, доверчивого такого бочка, который ещё держишь, но неведомая сила утаскивает, утягивает куда-то далеко-далеко, и чужая жизнь, как вода, утекает сквозь пальцы. И кроме боли остаётся лишь страх никогда больше не услышать смех сына.

«Зато у вас останутся хорошие воспоминания о собаке», – спокойно заметила китаянка.

«Псу повезло, что хоть под конец жизни он встретил вас, нашёл любовь и тепло», – сказала соотечественница.

«Откуда у вас эта собака?» – странно как-то спросила русская. А поздно вечером пришло от неё сбивчивое сообщение: у неё где-то в сундуке, в трюме, в торбе есть некое кошачье снадобье, вроде бы оно может помочь. Если Анжелика не против, русская завтра ей привезёт это зелье.

Хватаясь за последнюю ускользающую, тающую надежду, мама тут же откликнулась: «Да-да! Везите что угодно! Щенок так хочет жить!» И за этими прыгающими строчками стояло: мой Симон, он ещё так молод, рано ему ещё переносить такие потери, я боюсь, он никогда больше не будет улыбаться…

На следующий день они пришли, эта странная русская со своей сереброволосой дочкой, и бережно достали две ампулы с красноватой жидкостью, завёрнутые в кусок разноцветной старой пелёнки. На пузырьках было что-то написано, но только на языке викингов: букв не разобрать, смысла тоже.

А щенок не мог уже даже из шприца пить.

Его рвало.

Вечером всей семьёй вновь пошли к ветеринару. Упрямый китаец ни за что не хотел делать инъекцию неизвестным ему составом. Конечно, русская сказала, что можно вколоть самим. Но, может быть, в их заснеженной дремучей стране люди вообще всё делают сами? Может, сами зубы себе рвут плоскогубцами, костяным ножом вырезают аппендикс, рожают в дымном чуме, на шкурах, под звуки шаманского бубна… Мама же Симона вряд ли когда-нибудь решится воткнуть огромную иглу в это маленькое, слабо дышащее тельце.

Врача всё же удалось уломать. А к утру щенок хоть и слабо, но очень настойчиво потребовал еды. Через два дня прибавка в весе и уверенность в лапах стали уже нескрываемы и неоспоримы. Доктор-китаец всё качал головой и бормотал сердито про непредвиденность.

Русская спрашивала про щенка каждое утро, а в душе жёлтой весенней бабочкой билась надежда. И с суеверным страхом писала Анжелика в ответ: «как только всё прояснится, я вам напишу. Вирус непредсказуем».

Через пять дней анализы показали, что вируса в крови больше нет. Хотя это было видно и так: Паппито носился как бешеный, гавкал на любую тень, ел за шестерых, а вечером с разбегу, весело размахивая длинными коричневыми ушами, лихо прыгал Симону в постель, мальчику, который теперь непрерывно улыбался, как будто улыбка лучилась из глаз и ушей.

«Ваше лекарство спасло щенку жизнь. Всё, что я могу сказать, это спасибо!» – написала Анжелика тогда странной русской.

И уже поздно вечером, засыпая, пыталась представить себе, как в дикой холодной заснеженной стране, средь бродящих меж избами белых медведей, хмурые бородатые люди в высоких пушистых шапках ловят мешком лунный свет; затем молча толкут его в ступке, бросают в котёл, варят кошачье зелье, осторожно мешая его с молоком росомахи, со слезою моржа, волосками тонконогих оленей. А потом, с отрешённым выражением лица, с думой о неведомых богах разливают снадобье в прозрачные пузырьки – и укутывают эти склянки в пелёнки, в цветные мягкие тряпочки.

Дракон и партия едины

Итак, вот он и наступил – даже и в Китае теперь, новый год Дракона. Долетел-таки и до Поднебесных просторов. Обретающие Внутренний Покой многочисленные её жители наконец-то сообразили, что пора бы уж и новому году начаться. Да, странное это было ощущение последних недель – общее ожидание Нового года, этого самого главного праздника, хотя сам-то ты его уже отметил вовсю пару недель назад. Эдакий день сурка, что ли, уникальная возможность встретить праздник дважды (а на самом деле и трижды, с нашим-то Старым Новым годом). Причём не только встретить его самому, но и прочувствовать всеобщее его ожидание и отмечание.

В чём же оно выражается в Китае? Самое первое, что удивляет и бросается в глаза – практически вымерший город. Все магазины закрываются в день праздника (по-нашему как 31 декабря) в 5 вечера. По пустынным улицам ездят редкие общественные автобусы да проносятся ошалевшие собаки. Самое странное в этом то, что и в домах практически нет света. Огромный многоквартирный дом на 16 этажей, а горит в нём только три окна. Так я и не поняла, куда делось 4-миллионное население нашего маленького провинциального городка. То ли они спят все перед Новым годом, то ли отмечают его под кроватью, укрывшись одеялами. То ли уехали к родственникам в далёкие горные деревни.

Последнее, кстати, вполне может быть, потому что билетов ни на поезд, ни на автобус, ни на самолёт на эти новогодние дни было не достать. Ни в какой конец этой задумчивой огромной страны.

Ну, и конечно – фейерверки. Видевший новогодние салюты в Китае не сможет уже радоваться им ни в какой другой стране. Думаю, здесь считается, что каждый житель должен запустить в новогоднюю ночь хотя бы один сноп огня. А лучше все 12, на каждый месяц будущего года. А поскольку жителей в Китае сами знаете сколько…

Для нас вот – фейерверк это что-то конечное, минутами двумя-тремя опоздал, и уже всё пропустил, ничего не увидел. А как вам фейерверк, который длится с 10 утра одного дня до 11 утра следующего? Не прекращаясь ни на минуту? Иногда порознь, иногда одновременно в самых разных концах города? Начиная с нищих окраин, где люди живут в домиках-сараюшках из картона, до новых фешенебельных районов с одинаковыми небоскрёбами и небольшими приземистыми виллами-близнецами.

Огни взметались над крышами Старого города, над заводами и реками. Их пускали с середины мостов и просто с балконов. Тут нужно сказать, что только в новогоднюю ночь мне стал понятен смыл многочисленных запрещающих табличек, развешенных в лесистых парках этого города. Как у западных людей обычно пишут – курить запрещается, здесь с той же примерно частотой и категоричностью написано «фейерверки запрещены». Для местных жителей фейерверк это что-то столь же привычное, как для нас сигарета.

(Курят, надо кстати сказать, китайцы намного меньше нашего, я за два с лишним месяца видела курящих раз десять всего, и то в основном дедков. Зато эти последние могут курить где угодно: в автобусе, в магазине. Впрочем, из-за необычайной приверженности китайцев к сквознякам эта прискорбная привычка не создаёт особых проблем – клубы дыма немедленно уносятся морозным ветром).

В новогоднюю же ночь иногда начинало казаться, что каждый житель нашего маленького четырёхмиллионного захолустного, практически полу-деревенского городка запускает фейерверки не только за себя, но и за всех своих умерших родственников. Вот, кстати, ещё один новогодний обычай – в буддистских храмах перед Новым годом в больших закопчённых печах сжигают ритуальные деньги для умерших родственников. Эти деньги продаются огромными пачками, их заворачивают в красную бумагу, поджигают в храме от большой свечи, а потом торжественно несут во двор и осторожно запихивают в печку.

Больше всего мне понравилось, что деньги эти можно посылать родственникам на тот свет в самой разной валюте. От старинных юаней до современных, хочешь в гонконгских долларах, хочешь – в евро. Ну, мечтал, например, твой дядя уехать в Америку и стать миллионером, так ты теперь на Новый год ему с удовольствием можешь прислать миллион долларов. Пусть себе на том свете радуется!

Мы, белые обезьяны, конечно, ничего в фейерверках не понимаем. Вот вы думаете, что главное в фейерверке? Вот-вот, разноцветные огоньки там, цветные весёлые искры… а это всё – побочный эффект.

Самое главное в фейерверке – это грохот. Потому и запускать их лучше всего днём, когда больше народу может этим грохотом насладиться. Обычно пару-тройку раз за день кто-нибудь да и запустит в небо фейерверк. Оно и здорово: побочного эффекта, всяких там искр, почти и не видно, зато шума и грохота – хоть отбавляй. Поэтому самый крутой фейерверк – без побочного эффекта, никаких тебе искр: в небо просто запускается гудящая стрела, воющая, как сбитый самолёт. На самой высокой точке полёта она разрывается неимоверным грохотом, так и не дав ни одной искорки.

Исходя из вышесказанного, где, как вы думаете, лучше всего запускать фейерверк? Ну, это ж так просто – в гараже, конечно! Желательно пустом. Нет, не потому, что машин жалко, просто в пустом помещении гула получается больше. Ну, или в крайнем случае на лестничной площадке. Или хоть во дворе-колодце. Главное, чтобы эхо было погромче, да подольше!

Вечерний город под Новый год похож на поле боя. Улицы усыпаны пустыми гильзами из-под фейерверков, обёрточной красной и золотистой бумагой, горками пепла. Маленькие улицы полностью перегорожены. В них рядами, батарея за батареей, поставлены ракетницы. Оттуда, когда по очереди, когда одновременно, вылетают в небо со страшным грохотом разноцветные стрелы. Тут же огромные бенгальские огни с полчеловека ростом шипя и поскрипывая сыплют в разные стороны искры. При этом народу на улицах почти нет – так пара десятков человек. Причём все они абсолютно серьёзны, ни тени улыбок или веселья, они просто выполняют трудную работу, возложенную на них народом и партией – они должны на целый год вперёд отпугнуть от города злых духов.

Эх, на месте тех духов я бы удрапала из этих мест раз и навсегда! Шум стоит такой, что даже если говорящий с тобой человек кричит что-то прямо в ухо, ты вряд ли его услышишь. И так практически весь день. Может быть, от подобной канонады духи просто оглохли, и летают теперь, глухие и грустные, вокруг пылающего разноцветными вспышками города. Впрочем, такой грохот даже глухой услышит – земля слегка вздрагивает под ногами от каждого очередного салюта, и лицо овевают вибрации раскиданного шипящими, гудящими ракетами воздуха. В полутёмных окнах спящих домов отражаются сотни всполохов.

Днём мы заходили в центральный универмаг. То же странное зрелище: народу почти нет, только какие-то разрозненные тихие покупатели-отщепенцы забежали на минутку. Девчонка с длинными косами в шапке набекрень купила вырезные новогодние картинки на окна. Это такой круг из красного картона или полиэтилена размером с большой поднос, а на нём изображены драконы, цветы, цапли и соловьи. Эти украшения наклеивают на двери, стены и окна, как у нас бумажные снежинки.

Ещё две девицы в полушубках и сапогах мехом наружу забежали купить по два кувшинчика водки и, стыдясь общественного осуждения, экстренно запихивают эти кувшинчики к себе в карманы.

 (Водка здесь продаётся в удивительно красивой посуде. Что-то среднее между кувшинчиком и фарфоровой вазой, молочно-белой, с тонкими синими рисунками по стенкам: китайские плакучие ивы, горбатые мостики, птицы и драконы. На самом кончике горлышка торчит золотая пробочка, подвязанная красной лентой.)

Потом в магазин забрёл какой-то грустный незадачливый отец, в спешном порядке закупающий перед праздником пачку памперсов и искусственного молока, а также большую бутылку кока-колы, видимо, для злобной жены… Ну и мы, белые обезьяны, не понимающие ничего в отмечании китайского Нового года. Мы покупаем привычную еду (рис, вино, грибные пельмени, сушёную хурму, ветчину) и редкий по здешним меркам деликатес – буханку сладкого хлеба.

У нас в России к Новому году наряжают ёлку. А здесь, поскольку это всё же праздник наступающей весны, новогодним деревом стала цветущая не то слива, не то вишня – тоненькое деревце, практически без листьев и всё в розовых цветах. Такие деревья специально выращивают в оранжереях, потому как в естественной природе цвести они будут несколько позже.

Всю предновогоднюю неделю город был заполнен разнообразным транспортными средствами от трёхколёсного мотороллера и велосипеда с прицепом до громоздких грузовиков, развозящих эти деревья. Здесь вся сложность заключается в том, что дерево не рубится, а так и везётся, и продаётся в кадке с землёй. Потом, возможно, его обратно высаживают в землю или просто ставят в углу двора, где оно и растёт себе преспокойно до будущего года. Оно и правильно: если миллиард китайцев срубит себе по деревцу к новому году…

Впрочем, если вы не можете себе позволить купить цветущее красновато-розовыми воздушными цветками чудо-дерево, вам не возбраняется просто нарядить ближайший апельсиновый кустик. Или хотя бы первый попавшийся под руку кактус. Украшения для всех одни: небольшие красные карточки из бумаги. На них нанесены золотистые иероглифы пожелания, розовые птицы, красные рыбки и заморские зверьки – микки-маусы.

Ещё одним новогодним обычаем является узнавание судьбы. Под многочисленными деревьями города на маленьких табуреточках усаживаются прорицатели: длиннобородые старики, бритоголовые тибетские монахи в серо-синих рубахах с коричневыми штанами, задумчивые лохматые тётки и очкастые пожилые мужчины в разнообразных шапочках. Вокруг них разложены разные таблички с иероглифами и схематические изображения фигуры человека с цифрами на ней. Подсевшим к ним и заплатившим мзду гражданам они начинают красноречиво рассказывать их будущее, то шумно размахивая руками, то переходя на задушевно-тихий шёпот.

Впрочем, иногда мне кажется, что предсказать судьбу китайца не так уж и трудно: здесь все живут согласно определённой роли, твёрдо следуя общепринятой схеме и веками сложившейся традиции. Так что, вполне вероятно, новый год здесь отмечался так же, как тысячу лет назад, и будет таким же точно спустя ещё сотню лет.

Констанция и Джо

Даже когда просто думаешь о них, на душе становится теплее. Иногда они напоминают мне фарфоровые фигурки из сказки Андерсена.

Он – такой большой, неуклюжий, невообразимо нелепый: квадратные плечи, подбородок, неуместные кудри у висков, неловкие руки, тихая смущённая улыбка, светлые русые волосы, почти беловатая кожа, походка враскидочку. Она – маленькая, ладная, смуглая, каждое движение грациозно и уместно, волосы мелкими-мелкими колечками, озорная улыбка, кошачьи зелёные глаза и вечная готовность рассмеяться – тут же, вдруг, от любого пустяка. Рассмеяться или прыгнуть, выстрелить внезапно, как разжавшаяся пружина, и стремительно полететь куда-то.

Когда она обращается к нему, просто смотрит в его сторону, даже тембр её голоса меняется, становится низким, волнующим, глухим, с прорезающейся неизвестно откуда хрипотцой, придающей ещё большее обаяние её хрупким чертам. Он старается даже не смотреть на неё; но когда она рядом, его неловкость и нелепость многократно усиливаются, он то вдруг потеет, то краснеет, то теряет последние оттенки и становится белым, как мел.

Есть что-то невероятное в том, что они встретились: знойная страстная колумбийка, постепенно перебравшаяся в Америку, получившая тамошний паспорт; и выходец из маленького итальянского городка, которого даже не найдёшь на карте. И вот в одном затхлом китайском городишке они встречают друг друга. Работают они «белыми обезьянами». В Китае часто для статуса и понтов учебному заведению полагается иметь должность белой обезьяны: чтоб в штате был кто-нибудь, непохожий на китайца.

И дальше уже всё зависит от степени везения иностранца, а также его финансовых ожиданий. Можно работать в детском центре: с двумя неделями отпуска в году, иногда вовсе без выходных или с одним днём, с безумным сидением в офисе даже если у тебя нет уроков, но и с самой большой зарплатой. Можно в детском саду: денег чуть меньше, но уже месяц отпуска, два выходных, хотя то же безумие с отсиживанием офисных часов. Родители должны видеть, что белая обезьяна в садике есть, вот она присутствует на встречании и провожании, а уж учит чему-нибудь иль нет – тут уж как повезёт…

Да, есть также школы. Денег там платят ещё меньше, отпуск дают чуть больше: недель шесть плюс зимне-весенние китайско-новогодние каникулы, и тот же гвалт, и толкучка, как и в садике. А ещё есть преподавание в университете: четыре месяца каникул, никакого сидения в офисе, но денег ощутимо меньше…

Начинали они оба, кажется, с детских садов; оба теперь с одинаково неподдельным ужасом вспоминают эти дни. Она говорит (карие глубокие глаза распахиваются, пушистые ресницы трепещут): «Как в тюрьме побывала, ни секунды своей жизни». Он отвечает, по-собачьи подёргивая плечами, словно стряхивая с себя нечто: «Так шумно, и столько людей, и ещё родители, и воспитатели, и дети. О, дети!» Оба потихоньку отступали от финансового благополучия в тихую нишу университетского преподавания и свободного личного времени, жизни для себя и для души. Отработал положенные часы – и свободен. Студенты хоть психологически ещё дети, но, по крайней мере, не надо им носы вытирать. Можно даже попробовать их чему-нибудь научить… А можно и так. «Вот, посмотри на меня: я никогда не готовлюсь к занятиям», – улыбаясь, говорит она, когда он тянет, что сегодня вечером он никак не может, потому что завтра у него три пары, а он ещё к ним не готов.

А вместе эти двое поют. Поют глубинными, исходящими из самой души голосами невообразимо древние напевы на хинди, совпадая в каждом вздохе, в каждом замирании, поднимаясь вверх и обрываясь, переливаясь солнечными лучами и тишиной. Она училась этому в Индии, он – здесь, в Китае, когда застрял на всё лето, оставшись без визы. По вечерам он провожает её, и в дождливые дни раскрывает над ней большой зонтик, церемонно подставляя ей руку. Перекинутый через плечо клетчатый шарф дополняет его сходство с фавном: только хвоста ещё не хватает и маленьких копытец. Но на мокром грязном китайском асфальте они бы все равно не оставили следов.

Когда они вместе поют, то кажется, что слушаешь огонь или ветер, видишь мягкое живое пламя и ощущаешь тепло солнца, свободу простора под синим небом Земли. Так странно и так хорошо, что они встретились. Сбежались со своих разных континентов сюда, в Китай. Оба ведут по вечерам почти бесплатные занятия йогой; я вдруг поняла, что иногда прихожу к ним, просто чтобы увидеть их вместе, послушать, как они поют – попадая в каждый вдох, каждый шаг друг друга, отражаясь в голосе другого точнее, чем в тысяче зеркал.

Обычно они начинают и заканчивают занятие песней. И даже если почему-то один из них не пришёл, в голосе другого ты слышишь отражение первого, они как будто всегда вдвоём. И даже когда просто думаешь о них, на душе становится теплее.

Перед Новым годом

Да, до китайского нового года осталось ещё несколько дней, а с ума все сходят уже сейчас. В магазинах всё завалено распродажами, дегустациями, товаром, который случайно упал, который ещё только собираются распаковать и разложить или товаром, который уже кто-то слишком распаковал. А желающих пораспаковывать – очень много. С дальних гор спустились совсем уж дикие граждане в одеждах из плохо выделанных шкур, с детьми в деревянных плетёных заплечных переносках вроде корзин, с маленькими как гномы старушками, завёрнутыми в зипуны и кацавейки, отороченные чем-то дивно-советским вроде ложного, крашенного в рыжевато-коричневый мутона, или вьющуюся серую полковничью овчину. Обувь у них у всех тоже в меру экзотическая, вполне, впрочем, подходящая к случаю – какие-то не то чуни, не то разноцветные валенки.

Главным новогодним подарком очевидно является вино. Во всяком случае, на нескольких уличных новогодних базарах продаётся только оно – всевозможных видов и цветов, в бутылках, кувшинчиках, бочонках, вазочках, пузырьках, термосах и банках. Всех вообразимых ценовых категорий – от русских рублей сорока до нескольких тысяч.

Очевидно, впрочем, и то, что особенная торжественность подарка заключается в том, как именно он завернут. Лучше всего если он – в коробке. А коробка – красного цвета. Каких только коробок мы не видели! Большие и маленькие, продолговатые, круглые, треугольные. Со словами пожеланий на китайском, написанные золотыми чернилами (эти иероглифы очень похожи на золотых, расползающихся жуков-червячков), или с изображением новогоднего животного- символом наступающего года (по сходной цене) или всех 12 новогодних китайских животных, в их календарном порядке смены лет, соответственно уже за более ощутимую плату. Впрочем, если одариваемый совсем не пьёт, ему можно подарить ту же новогоднюю коробку, но с конфетами, печеньем, шампунями. Что б никто не сказал, что в Китае нет выбора.

Новогоднее время – это время особого шума. Китайцы и обычно-то излишней любовью к тишине не отличаются. Даже мирно беседуя друг с другом орут они так, что кажется сейчас убивать друг друга начнут. Мне как-то друзья переводили общий смысл на мой взгляд немыслимых перепалок, оказавшихся на деле просто спокойнейшей беседой.

Опять-таки, китайцы даже в мирной-то обычной жизни никогда не упустят возможности запустить в небо фейерверк или там петарду бросить. Если сумка – то уж обязательно на грохочущих колёсиках, если мотоцикл или мопед – то ни в коем случае не с глушителем. Если где нужно мебель переставить, то её надо ж обязательно тащить по полу с максимальным грохотом и лязганьем – к чему же упускать такое наслаждение!

Но вот приближающийся Новый год – это время особого шума. Уже сейчас из разных мелких лавочек раздаётся удивительный звон вернее сказать блямс – гонгообразных железных тарелочек, в которые лупят разные благообразные старцы – это какой-то народный инструмент, отпугивающий духов, очевидно, в новый год в него лупить просто необходимо всем. Если учитывать, что даже от одного такого блямса уши закладывает, то что же еще будет впереди!

А в больших магазинах в подтверждение этого раздаётся музыка из одних таких вот дзинов-блямсов состоящая. У них подборка музыки в магазинах тематическая. Но – то ли человек, отвечающий за песни, несколько леноват, как многие китайцы, то ли музыкальная программа требует обязательного согласования с партией и правительством, а это дело настолько сложное, долгое и забюрократизированное, что, согласовав одну песню – они её единственную и крутят бесконечное множество раз! Перед католическим рождеством это был «джингл бенс». За час выбора покупок песенка успевала прокрутиться раз сто, и начинала неимоверно действовать на нервы, не представляю, как к нему относились продавцы, работающие в магазине целый день.

Хотя, может быть, в этом и был замысел гениальной коммунистической спецоперации – вызвать стойкую неприязнь к прозападной пропаганде чуждого образа жизни. Надо сказать, что даже у меня эта неприязнь практически уже выросла. Тем более что крутили эту милую песенку числа эдак до 2 января…

А теперь вот из динамиков льются бодрые звоны литавр, бубнов и барабанов. Так что и представить боюсь какое музыкальное сопровождение ждёт нас в китайский новый год. Вообще – странное чувство – у всех-то новый год уже прошёл, а здесь наоборот, все только ещё ждут наступления праздников, подарков, новогодних каникул.

И в то же время для китайцев – новый год, это праздник весны. Она приходит за ним следом неизбежно, она разливается в воздухе как предчувствие нового наступающего года, в общем-то вполне логично что рождается он весной, очень органическое такое ощущение. Надо признаться, что за несколько лет жизни в Китае привыкаешь к такому раскладу, и, ожидая нового года, непременно ждешь весны, конца бесконечных затяжных холодов (они именно что бесконечны – потому что отопления нет нигде – ни в автобусах, ни в детских садах, столовых, домах, больницах, театрах, казино – все пронизано бесконечным смрадным холодом, зеленоватый пар поднимается с утра до вечера от озябших людей, деревьев и машин, и даже месяц в таких условиях кажется вечностью.

Помню, как мы жили в обычном китайском жилье – то есть с евроремонтом, но с принципиально не закрывающимися окнами одно напротив другого, нескончаемыми лютыми сквозняками, Огромное окно не заклеиваемое ничем было даже в душе, и казалось сами стены излучали холод, и вот уже часа в 4 дня с ужасом начинаешь ждать вечера, потому что часам к 6 холод сгущается, а часов в 7 вечера становится уже непереносимым, пронизывающим и настолько лютым, что отчетливо ощущаешь как мерзнет весь твой скелет, каждая косточка превращается в сосульку, кровь буквально застывает в жилах, дожить до утра представляется невозможной роскошью, и ты тихо заползаешь в ледяную кровать, просто что б закрыть глаза и умереть от холода навсегда). В этих условиях становишься особенно чувствителен к любому проявлению наступающей весны и ждешь её как ребенок.

Итак, именно к новому году обычно ярче становятся краски и звуки, солнце все дольше задерживается на улицах, а в полдень уж и вовсе припекает, и вечерний холод уже не кусает так люто, ты словно чувствуешь, как он ослабел, постарел и уже отползает, уходит в небытие. Странно, что так происходит именно перед новым годом, хотя здесь отмечают его по лунному календарю, то бишь каждый раз в разное время, но кажется, что сама природа (или это только человеческая психика?!) соотносится именно с объявленными конкретными датами и подстраивается под них. Уже начинает цвести сакура. Летают бабочки и счастливо щебечут птицы. Пахнет цветами, травой и распускающимися почками. И в то же самое время всякий и каждый встречный китаец считает своим долгом поздравить тебя с наступающим новым годом, используя все возможные и невозможные свои и чужие знания английского.

На улицах уже разлито всеобщее блаженное ощущение ничего неделанья и праздного шатания, почти каждый китаец получает двухнедельный отпуск на время нового года, и вся страна погружается в праздник встреч, потому что традиция обязывает китайцев ехать в этот праздник в отчий дом, к родителям, или хотя бы на могилы предков. По улицам в обнимочку ходят толпы родственников, наполняя воздух приветливым и теплым чириканьем – беседой.

А теперь представьте на секунду, что более чем миллиард человек вдруг снимается с места и едет куда-то в одно и то же самое время! Картина еще та! Искренне не советую вам путешествовать по Китаю во время местных новогодних каникул. Вокзалы похожи более на взятые крепости, туда даже вводятся войска, а в одном крупном городе мы видели подъезжающий к вокзальной площади танк. Нет, не подумайте ничего плохого, никто не орет, не штурмует кассы, не дерется из-за мест, даже не ругается.

Солдаты руководят потоками людей, предотвращая давку, и даже на секунду оставленная без хозяина сумка немедленно притягивает их внимание. Армия обеспечивает безопасность путешествий, кто ж виноват, что в этой, пожалуй, самой не путешествующей в мире стране, вдруг одновременно находится так много желающих поменять свое место нахождение.

Обычно вы можете прийти на вокзал за пару часов до отправления поезда и спокойно взять билет. Может быть, вам не достанется нижняя полка, но вы уедете в любом случае. В эти же новогодние дни билет может оказаться только на следующий день. И даже не на самую верхнюю, третью полку, которая как у нас багажная, но и вообще без места, так называемый стоячий билет, что означает, что всю дорогу в пути вам предстоит провести на своих двоих, а путь может быть длинной часов в 18, а то и больше.

Конечно, вы можете купить складной стульчик, их обилие и разнообразие просто потрясает уже на подходе к вокзалу, но всё же ютиться вам придется в проходе, периодически через вас будут пробираться другие пассажиры, и трижды в день переезжать тележка разносчика горячей еды. От еды, однако, поднимается теплый душистый аромат, способный примирить практически со всеми неудобствами.

Иногда мне кажется, что китайцы думают, что путешествовать вообще в принципе неудобно, поэтому не очень-то заботятся даже о каких-то минимальных удобствах в пути. Тем более что из-за размеров страны и населения этот путь даже в пределах одного города может запросто занимать часа три в один конец. (Мы как-то просто по Шанхайскому метро даже не от конечных остановок ехали только в самом вагоне три часа.)

Но, предположим, вам безгранично повезло и ваши родственники, хотя бы родители живут неподалеку от вас и вам не надо никуда ехать, тогда ваша подготовка к празднику будет заключаться в мытье вашего жилья. Начинать надо дня за 4 до самого нового года, чтобы вымести всех старых духов и освободить место для новой удачи, согласно традиции. Если учитывать, что китайцы у себя моют редко, ходят же в уличной обуви, а остальную приборку типа там сметания пыли с полочек не проводят вообще никогда, то и 4 дней как-то будет маловато, несмотря на то, что апартаменты среднего китайца вовсе не бывают большими. Но даже и большие пространства они умудряются вымыть не напрягаясь.

Помню, я как-то работала в китайском детском саду, и последний рабочий день перед новогодними каникулами у нас прошел именно за таким вот мытьем.       В воздухе уже было разлито это нервное и счастливое предощущение большого праздника, оживленные люди покупающие подарки, встречи с друзьями, родственниками. Из 150 ребятишек в детском саду в последнюю неделю ходит от силы 50, и то их количество уменьшается с каждым днем, и в последнюю предновогоднюю пятницу их приходит всего трое. Так что, когда я залетаю в класс с целью провести урок, задумчивая воспитательница говорит мне – а некого сегодня учить, никто уже не пришел)). Сами работники детского сада активно собираются в свои родные города к родителям, обсуждая друг с другом подарки и дату отправления-возвращения. Вид при этом у всех совершенно ошалелый.

Не только работники детского сада, все горожане, кажется, наполнены предпраздничным нетерпением, передвигаются быстро и целеустремленно (что для китайцев крайне нехарактерно), кто-то собирает чемоданы и подарки, кто-то готовится к приему невообразимых толп родственников.

В последний рабочий день в саду проводится спешно генеральная уборка. (Поскольку подобные уборки в эти дни можно наблюдать повсюду – от парикмахерской до автозаправки, я делаю вывод, что это вроде местной традиции, серьезный и уважаемый обычай перед новым годом). Во время сего захватывающего действа я наконец-то постигаю все премудрости мытья пола по-китайски.

Итак: перво-наперво нужно взять большую пачку стирального порошка и вытрясти её на пол, так, что бы белые крошки, как снег покрыли всю поверхность того, что вы собираетесь помыть. Если поверхность большая, не смущайтесь – можно взять две пачки порошка.

Затем нужно вылить сверху пару полных ведер воды, отчего помещение сразу приобретает вид болотца. На ноги всем участникам надеваются мешки, дабы не промочить и не испортить парадную обувь. (Всё взрослое население детского сада пришло удивительно нарядным в этот день, так как на вторую половину дня назначен был парадный поход в ресторан. Как мне сказала старшая помощница заведующей: "сегодня после обеда у нас начинаются весенне-новогодние каникулы, а перед этим мы идем в ресторан").

Но, вернемся к мытью: следующий важный этап – собственно отмывание или отдраивание. Для этого берутся в руки веники китайского образца, больше похожие на щетки для чистки зубов, только побольше, и ими натирается пол, пока вода, разлитая сверху не становится черновато-мутной и не наполняется пеной. И вот тогда только в дело вступают швабры. Ими вода постепенно выгоняется из одного помещения к другому, по направлению к входной двери. А оттуда мощными потоками грязи выливается прямо на тротуар, и не задерживаясь там, вылетает на проезжую часть. Благо сияющее уже по-весеннему солнце постепенно высушивает лужи. И все же – напротив особенно усердных в мытье заведений (парикмахерских, столовых, компьютерных магазинчиков) такие вот мутноватые лужи могут стоять на тротуаре по нескольку дней, и ваша прогулка по городу осложняется не только парой тысяч проносящихся мимо вас мотоциклов, но и таки вот внезапно возникающими перед вами неизвестной глубины болотцами.

Основные особенности мытья заключаются в том, что:

Во-первых, низ швабры или веника, соприкасающиеся с полом ни в коем случае не трогают руками – по китайским понятиям о гигиене – это невозможно.

Во-вторых, вёдра с чистой водой не используются. Вообще, для мытья используется только та вода, которая уже была вылита на пол в самом начале действия.

Самым последним, заключительным этапом мытья становится протирание пола само отжимающейся шваброй лентяйкой, однако помыть эту швабру хоть пару раз по ходу уборки тоже как-то никому не приходит в голову.

Самым незабываемым в таких условиях выглядит мытье лестницы: в нашем саду – два этажа, и вот, вёдра выплескиваются прямо на ступени и бурные потоки чёрной воды несутся со второго этажа на первый, иногда перемахивая и через перила, напоминая фильм о Титанике или историю о Всемирном потопе.

Еще когда я только начинала работать в детском саду меня удивляли несколько облезлые края стен в месте их соединения с полом, иногда даже слегка поросшие плесенью, словом, выглядевшие так, словно здесь когда-то по колено стояла вода. И только в день торжественного мытья детского сада я поняла причину подобных явлений. Дело в том, что мокрая швабра не в состоянии вычерпать всю воду, щедро разлитую по полу, и именно вдоль стен и плинтусов, особенно же по углам вода застаивается, и так и остается потом на долгие новогодние каникулы запертая в покинутом детском саду.

Уже под самый конец уборки, усталые, но довольные сотрудники заметают остатки воды на совки и торжественно сливают их на улицу.

Общий вывод мытья таков – главное не чистота, а мокрота, если помещение щедро посыпано порошком и облито водой, то все остальное не так уж и важно! Немедленно следом за мытьем наступают новогодние каникулы.

Го Юй

Обычный такой день. Полутемное крикливое утро, дымящаяся лапша из бумажного стаканчика у ворот школы. Эти несколько минут, пока дребезжащие железом ворота не распахнулись, впуская детей в учебный ад, толпа взъерошенных и озябших ребят колготится на небольшом пятачке.

На самом деле это очень даже большая площадь, но из-за количества народу сейчас в бледном свете фонарей (зима ж, до восхода солнца ещё далеко!) она кажется совсем маленькой. По периметру площадь огорожена тележками с едой, в основном это пельмени или рисовый отвар.

Из больших чанов валит пар и делает всю картину какой-то уж совсем неправдоподобной, словно вот встряхнешь головой, и проснешься в своей кровати, дома.

Встряхнув головой, он только попадает обжигающими каплями себе на руку. Все же он с утра предпочитает есть лапшу. Её тоже, если постараться, можно найти в этой сутолоке. Большая пухлогубая тетка с чуть проржавевшей тележкой обычно стоит где-то с краю, как будто немного смущаясь тем, что у неё столь необычный для утра продукт.

Но ворота вот-вот распахнутся, так что у тебя есть лишь пара минут, чтобы, обжигаясь и обливаясь, заглотить горячую лапшу. Капли летят повсюду; у большинства школьников на форменных куртках привычные, не отстирываемые ничем пятна. Вот и все – длинные вереницы тянутся в классы, и там нестройный хор неокрепших голосов повторяет до посинения то что нужно вызубрить за сегодня.

Их класс находится на втором этаже, всё же они уже большие, ещё немного – и будут выпускниками, и сегодня, когда поток несет его как обычно – серые стены, сероватый свет из окна, ступеньки по углам покрыты капельками, это влажность, испарение, весной такие же капли будут выступать ещё и на стенах, можно даже не открывать как следует глаза – ещё несколько минут можно просто наслаждаться полутьмой и шарканьем тысяч ног, и вот сегодня когда он все-таки приоткрыл глаза – девочка впереди него споткнулась, и он автоматически, инстинктивно подхватил её.

И удивился: какая тонкая, лёгкая, тёплая у неё рука. Как хрупок локоть, за который он придержал чуть не упавшую девчушку. И вся она как воробушек, такой желтоклювый ещё: ершится, перышки в разные стороны, сама себе кажется большой и серьезной, а маленькое сердце так отчаянно стучит в груди.

Чёрт, а она, оказывается, из их класса. Он заметил это, когда она лукаво улыбнулась ему из-под косоватой челки (сама, что ли, стригла? Или может, это мода теперь такая – ошарашено подумал он) и чуть слышно бросила: «Спасибо». Не обязательно так, как само собой разумеется, и все же «спасибо». Как могла бы, наверное, сказать спасибо ветру, что отбросил волосы со лба.

На сердце неожиданно отчего-то стало тепло. Смешные они такие, эти девчонки. Потом уже, в классе, он понял, что выискивает её среди восьмидесяти других учеников. Мама ругалась, что он никак не выучит имена одноклассников; а он и вправду не мог, за все эти годы так и не запомнил.

На цифровом диктанте он всё смотрел, как она смешно морщится, считая в уме, и заправляет краем карандаша непослушную прядку жестких волос за ухо. Ну, и наделал ошибок, конечно, потому что почему-то совсем не считалось сегодня. Оказалось, в его работе восемь ошибок – и учительница с предвкушающей улыбкой вызывает к доске и достает железную гибкую линейку – десять ударов за ошибку, ну и огребет он сегодня, перед всем классом, только не плачь, кто-то хихикает, кто-то ёрзает, кто-то лезет в телефон…

И вдруг он ловит взгляд той девочки: испуганный, полный боли, как будто каждый удар по ней. Потом на перемене она торопливо подходит к нему:

– Давай я тебе помогу с математикой. Хочешь, прямо сейчас объясню. Там просто способ есть такой в счёте.

А он, идиот законченный, возьми и ляпни:

– Да нет, я вообще-то понимаю всё, просто сегодня не о том думал.

И она, возмущенно:

– Господи, о чем же ты думаешь – то?

А он про себя: «Вот уж точно не о цифрах…»

Она вдруг смутилась, как будто что-то услышала, прочитала по его взгляду. А он решил воспользоваться на правах пострадавшего:

– Давай я тебя сегодня домой провожу? Ты где живёшь?

Он даже и не представлял, что можно непрерывно болтать. Вот как есть не прерывно. Не замолкая ни на одну секундочку, ровно помахивая при этом ногами, как будто помогая словам проворнее выскочить наружу, потому что за ними уже толпятся другие и всем просто не хватает места в этом маленьком ротике, в аккуратной такой, хоть и взлохмаченной немного голове.

После уроков она сказала, что потеряла ключ от велосипедного замка, и взгромоздилась ему на багажник – ну как есть по воробьиному, с таким видом как будто всё так и должно быть, как будто он всегда только и делал, что подвозил её домой.

И вот теперь они едут по зябким потемневшим уже мокрым от дождя улицам, поворот за поворотом; и она в перерыве между болтанием ещё успевает давать ему указания, куда сворачивать.

Как будто он и сам не знает! Он хорошо помнит тот район. Там недавно отстроили однотипные павильоны с чайными магазинами, для туристов, а внутри за ними все ещё скрываются остатки старых домов, их не до конца успели снести. Скоро на том месте вырастут новые небоскребы элитного квартала, а пока на покрытых тонким слоем земли и глины грудах кирпичей местные старики разводят капусту с горохом. Таскают по утрам ведра со зловонной жижей удобрений, как заведённые.

Когда он подъезжает к её дому – первым делом натыкается на бабушку. Сморщенное лицо, серый тулуп, мягкие толстые тапки на искусственном дешевом блестящим стеклом коричневом меху. Пока девчушка легко спрыгивает с багажника он слышит недовольное ворчание:

– Парни с нашей улицы нужны. К чему нам чужие? Ты это, у себя на улице давай ищи, кого провожать.

Негромкое такое ворчание, не ждущее ответа, но определённое и неотменимое, как дневной свет. Действительно, чего же это он забыл здесь, на этой маленькой улочке?

– Ну, я пошёл? – тихо спрашивает он.

Девчушка смущённо и робко улыбается, шепчет в ответ:

– Завтра увидимся.

Но она ещё медлит перед дверями подъезда, и из отрытого окна высовывается голова женщины в густых тяжёлых кудрях.

– Почему так поздно? – сердито спрашивает она, а сама неодобрительно и мрачно смотрит на мальчика, как будто уже обвиняя его в позднем возвращении дочери.

–Сейчас, мам, сейчас – быстро отвечает растерявшая вдруг всю говорливость девчушка и тихо, немного растерянно шепчет ему ещё раз:

– До завтра.

Как будто это может хоть что-нибудь изменить.

Но семнадцать лет – это лишь семнадцать; они не позволяют ещё предугадывать события, потому полны радости и силы юности. Поэтому по дороге домой зимнее хмурое небо весело и несколько недоумённо улыбается в ответ невесть от чего счастливому мальчишке.

– Сейчас тебе надо думать об учёбе. В первую очередь об учёбе. У тебя последний, выпускной, ответственный год в школе. На носу экзамены – ты хоть понимаешь, что они определят всю твою дальнейшую жизнь? Результаты их уже не изменишь, а только эти оценки дадут тебе поступить в приличный вуз!

При этом губы в яркой помаде презрительно кривятся – оставляя невысказанными все проклятия неприличным, не попавшим в ранжир, в категорию лучших и отличных.

– Ты – единственный продолжатель рода! На тебя смотрят все племянники и кузены. Ты хоть понимаешь, что ты должен перед лицом и честью семьи?

Ну и много ещё чего говорится припозднившемуся мальчишке этим вечером дома. Как будто может быть ещё какая-то ценность помимо этих тёплых, маленьких, почти детских рук, этого смеющегося, не смолкающего ни на минуту голоска.

Отец молчит, но взгляд его холоден и жесток. Уходя, он кладет руку на затылок – вроде для утешения, но тяжесть ощущается как подзатыльник, и напряжение в ней как для удара.

– У тебя будут ещё девчонки. Подумаешь, диво. Вот поступишь в университет – там такие классные девицы! Времени будет свободного много: экзамены-то уже позади! Сможешь гулять с кем захочешь. Если поступишь в отличный вуз, я разрешу. А если в самый лучший, так ещё даже денег подкину, и сам на машине вас буду возить.

В голосе улыбка, но глаза не улыбаются. На дне их холодный лёд. «Только попробуй ослушайся, и я тебя в порошок сотру, – говорят они, – ты тогда пожалеешь о дне, когда родился на свет».

Но разве можно остановить рвущийся из груди ветер? Только вот её родители не в восторге. Мама просит учительницу посодействовать, рассадить, проследить. Отец воспитывает своими способами. После них не всегда удобно ходить, особенно сидеть. А всего-то и было, что прогулка под дождём в осеннем парке, да пару провожаний домой. Только идиоты гуляют под дождём. Одежда потом к утру точно не высохнет. К чему тебе такой идиот? Бесконечная подготовка к тестам наваливается холодной необходимостью.

Внутри пустота.

В шесть-сорок он уже в школе. Форма неудобная, вечно елозит по телу, не лежит нормально – то тянет, то складки. Холодно; влажный, будто вспотевший пол вечно в чьих-то длинных чёрных волосах. Что если бы он вдруг увидел среди них золотистые? Или у белых волосы не выпадают?

А потом она вдруг падает. На физкультуре он всегда выискивал её голос в нестройном гуле. Разноголосая какофония вопит на пределе человеческих возможностей: «Раз два, раз» – и вдруг так ясно, так отчетливо слышится её тоненький голосок, смешной, похожий на воробьиное чириканье. Он не стал подходить; она сама быстро встала, но как-то неловко опиралась на ногу. И сходство с маленькой птичкой, подраненным воробушком, стало ещё сильней.

После уроков он задержался непонятно почему, и когда подходил к стоянке велосипедов, -во всём дворе почти уже никого не было. Только она стояла, неловко держа ключ в поцарапанной руке, тихо плача на ветру. Большие капли медленно текли по шершавым от холода щекам. Расковав свой велосипед, он молча подвигает его к ней, багажником, и она тихо взлетает туда, неловко держа исцарапанную руку.

Он поправляет ей сумку, съехавшую с плеча, и невольно задевает ладошку. Господи, какие же они у неё холодные! Красная тонкая царапина с маленькими каплями запёкшейся крови, руки такие холодные, что вообще удивительно как они из неё вылились, эти капли.

Он моментально суёт руки в карманы и отдает ей свои перчатки, пусть большие, грубоватые, зато тёплые: бабушкина сестра вязала, из деревни, там у неё собак много, их шерсть самая лучшая. Девчушка молча кивает головой и послушно натягивает перчатки; конечно, они ей велики, и с этими неуклюжими громоздкими наставышами на руках она кажется ещё беззащитней, ещё беспомощней. Сердце сжимается и как-то скрипит, что ли.

Они едут в молчании. Как же непохож это раз на их самую первую поездку, когда она трещала без умолку и болтала ногами, а он даже не вдумывался в своё счастье. Не понимал, как мимолётно его крыло.

Они ещё не подъехали к дому, а она уже соскакивает. Её мать выглядывает из окна – недовольно и так знакомо поджимая губы:

– Это опять тот мальчик? Мы же тебе говорили.

А мальчик – вот он, всё ещё стоит у подъезда, но его уже как будто вычеркнули из этой жизни, в которой ему нет места. Она виновато кивает головой и взлетает домой, даже не оглянувшись на прощание.

На следующий день в школе к ней приходит тётка. Она работает завучем, надёжный, заслуженный сотрудник и вообще уважаемый человек. Она находит девочку в столовой, становится около её стола, почти за её спиной, нависая над ней, и начинает что-то визгливо и громко кричать, тряся подстриженным каре. Мальчику даже не нужно слышать, вслушиваться в слова, он просто видит, как она плачет, эта девочка, похожая на воробушка, по-детски уткнувшись в коленки, согнувшаяся, как от удара.

Эта картина: коленки поджаты к животу от боли, длинные локоны волос почти занавесили лицо, и тихие всхлипы – тётка никак не уходит, её ни за что не отогнать. Это как застрявшее фото в телефоне: ты можешь нажимать на любые клавиши, но его заело, он не двигается, ни на что не реагирует – только маленькая сжавшаяся фигурка и тихие всхлипы. Больше он к ней не подойдёт. Никогда.

Особенно ясно он понимает это, когда находит на парте свои перчатки. Без подписи, без слова. Просто перчатки. Видеть их нет никакой возможности. Он хотел даже выбросить их сразу. Но потом передумал. Запихал в старую куртку подальше от глаз, чтоб не дай бог не наткнуться, а потом забыл, куда, и уже не смог их найти. Может быть, мама выбросила вместе со старой одеждой.

Когда становилось совсем уж невыносимо плохо, мальчик приходил к старику. Не то чтобы старик много о чём говорил. Нет, он молча чинил обувь. Высокий такой, спина прямая, сам сидит на своём табурете, как будто император на троне. И не тапки старые чинит–латает, а алмазы с брильянтами перебирает. Или петиции о прощении подписывает. Бровью поведёт – и осчастливит просителя.

Когда этот старик брал в руки старые башмаки, они сами преображались в его руках, и вместо грязных вонючих обносков, наглядных образцов нищеты и безразличия, становились вдруг маленькими испуганными нелюбимыми существами, убежавшими от злого хозяина в тёплые руки старика. И он потихоньку утешал их, разглаживал, вдыхал в них уверенность. Глядишь, а это и не обноски вовсе, а вполне ещё сносная обувь – ботинок ли, туфель ли, без разницы. Встряхнётся понемногу и, глядишь, ещё поживет на свете, послужит добрым людям, ну или не очень добрым. Как уж придётся.

Мальчишка любил смотреть, как старик работает. Любил эти уверенные, спокойные, точные и быстрые движения, мелькание иглы, янтарные капли клея. Они могли даже и не говорить ни о чём; просто старик молча пододвигал ему ногой табурет, и мальчишка садился рядом.

Просто сидел и смотрел за работой; а когда работы не было, они так же молча сидели плечом к плечу, смотрели на улицу, на проезжавших мимо мотоциклистов, машины и шарабаны. И можно было ни о чём не говорить, но тугой узел в груди потихоньку отпускал. Не то чтоб он исчезал вовсе, но хватка становилась не такой жёсткой и можно было дышать, колючий воздух потихоньку влезал в лёгкие, а шум в голове и ноющая игла в сердце отступали.

Мальчишка Го Юй приходил к старику каждый раз, когда становилось плохо. Например, когда он в первый раз разбил насмерть свой новенький велосипед. (Упал тогда с дороги в канаву, да так неудачно, что велосипед починке не подлежал. Отец сурово ворчал, а мать только поджала губы – но было в этом столько разочарования!)

Приходил, когда умер щенок, что дядя подарил. Но щенок был хилый и умер недели через две, мальчик даже счастья своего осознать толком не успел, а щенка уже не было.

И вот сейчас мальчик вдруг понял, что приходит к старику раз за разом. Он думал, что приходит лишь в самом крайнем случае, а оказалось, что крайним случаем был каждый день. Когда тупая боль в висках, тяжесть в груди и сухость во рту, когда не продохнуть, когда уже не видно перед собой ничего – он приходил к старику и потихоньку, понемногу мир становился чуть более выносимым и можно было пережить следующий день. Но к вечеру опять становилось очень плохо, и мальчик опять шёл к старику.

Однажды, когда Го Юй только подходил к углу двух улиц, он увидел рядом со стариком машину отца. И ногу, возвращающуюся обратно в машину, и сердитый рывок двери. Можно было больше ничего не слышать и не слушать: сюда ему тоже теперь нельзя. Вечером они опять будут говорить ему о чести семьи и обществе, подобающем и неподобающем. Будут звенеть в ушах снова и снова бесконечные пафосные завывания о необходимости подготовки к экзамену, ученье свет, неученье тьма, таблицы и теоремы.

Парень вдруг ощутил всей кожей, как эта паутина опускается на него липким маревом, почти невидимым, но таким ощутимым, что уже не вздохнуть совсем, как будто вот прямо здесь, посреди улицы, полной людей, он опустился под воду и тонет, а никто не видит, и некому его вытащить, и воздуха уже больше нет, и не крикнуть.

Его окликнул старик. Он никогда обычно первый не окликал, как будто каждый раз давая выбор – заметить или нет, признать знакомство или пройти мимо. А тут окликнул и подошёл, сам. Его рабочая тележка почему-то была перевернута, стул посетителя валялся без третьей ноги.

– Это не значит, что нам нельзя будет встречаться, – твердо сказал старик. – Я бываю в заброшенном монастыре после пяти.

– Каждый четверг? – с бьющейся сумасшедшей надеждой спросил мальчик.

– И каждую субботу, – ответил, улыбаясь, старик.

Два раза в неделю можно было опять учиться дышать. Там было холодно, в старом монастыре. Затянутый илом пруд, в котором раньше росли лотосы, а теперь валялись обломки мебели и разноцветные пластиковые пакеты. Наглухо замурованный горбатый мост (чтоб не утонули местные дети) и маленький коричнево-оранжевый домик: всё, что уцелело от большого монастырского комплекса. Правда, рядом с домиком сохранилась печь для сжигания пожеланий и бумажных денег для покойников. Она уцелела каким-то чудом, должно быть, начальник свалки, под которую была отдана основная территория монастыря, сам был немного верующим человеком. Потому и не стал разрушать маленькую крутобокую печь, похожую издалека на детскую пирамидку, неловко слепленную из глины или песка.

При монастыре, еле действующем, жило полтора монаха в длинных оранжевых балахонах, а также вечное племя кошек с котятами, среди которых иногда затёсывались и приблудные щенки или больные собаки. Больных монахи лечили как могли, и хоть к ветеринару они не ходили (то ли потому, что не имели на это денег, то ли потому, что не знали о существовании подобных врачей), но благодаря то ли действенности святых молитв, то ли теплу и любви, то ли разным травяным настоям, уверенно приготовляемым загорелыми морщинистыми руками, – но почти все больные животные поправлялись.

Некоторые из них даже находили дом среди прихожан, а остальные так и оставались на территории монастыря и прилегающей к нему помойки – большой хвостатой сворой. Те же, кто умирал, находили свое упокоение в жесткой монастырской земле. «Я тоже хотел бы вот так лежать здесь с ними», – вдруг иногда неожиданно для себя думал мальчик, глядя на маленькие хмурые холмики у монастырской стены.

В это время, после пяти, как раз догорали последние благовония, и их горьковатый аромат медленно стелился над горами мусора, в сумерках, кажущихся просто холмами и кустами, над парой ещё не развалившихся беседок с загнутыми весёлыми углами красноватых, крытых под черепицу крыш. Иногда в этом призрачном воздухе казалось, что всё будет хорошо, что пройдёт трудная полоса, и вот уже скоро, совсем скоро маленькая девочка с тёплыми руками будет радостно бежать к нему навстречу. И он будет провожать её до дому, и потом они будут вот так же просто сидеть в комнате на диване, махая ногами и болтая обо всём на свете.

Пока же было только тёплое осязаемое молчание старика, а ещё он тихо спрашивал иногда: «Плохо тебе?» И от всего сердца, от всей боли души ему выдыхалось в ответ почти такое же тихое: «Да». В ответ старик только приобнимал за плечи, и больше можно было ничего не говорить.

А с утра и днём было всё так же: на физкультуре, раздирая виски до изнеможения, нарочито весело и безмятежно одни и те же бравые выкрики: «Раз, два, раз!»

И снова, и снова одно и то же, хором – и вдруг он понял, как полюбил эти уроки, когда в нестройном гуле чужих глоток он начал различать её голос. Звонкое чириканье маленького отважного воробушка.

Постепенно болью в груди отдалось: только здесь, в хоре других, ты и слышишь её голос. Потом стало казаться: может, примерещилось это всё? А потом родной голос перестал различаться вовсе. Или это она перестала кричать? Остался только, прямо по голове, бодрый крик, бодрый хор, бодрый марш негнущихся онемевших ног: «Раз, два, раз». В этом сводящем с ума неизменном повторяющемся счёте всё потихоньку сводилось на нет, и становилось совершенно безразлично.

А потом старик умер. Он не пришел в четверг, и мальчик гнал от себя все мысли, решил машинально: в субботу приду, мало ли – забыл. А в пятницу на той улице, рядом с которой обычно располагалась складная тележка старика, он увидел похороны. Странные фигуры в белых халатах, треск петард и бой барабанов. И за минуту до того, как увидел знакомую тележку, вдруг понял, что именно она будет там: так ясно понял, чьи это похороны.

Тележку везли несколько старичков, как будто она тоже хотела поучаствовать в похоронной процессии, проводить старика куда-то. Или это просто их обоих везут на ту самую свалку у монастырского заброшенного пруда? И сожгут теперь за ненадобностью в маленькой глиняной печке. А окрестные детишки будут радостно водить хороводы и вопить…

– А, ты! – услышал он рядом дребезжащий старый голос. – Хорошо, что ты пришёл. Он был бы рад тебя видеть. Он тебя любил.

В чужих, покрасневших глазах плещется влага – как слепой осенний дождь, как холодные лужи под ногами. В сердце бьётся испуг: кто этот страшный человек? Чего ему надо от меня? Что он может знать о нас со стариком?! Как будто костлявая рука из могилы высунулась и хочет достать, утащить.

– Он ведь последнее время совсем из дому носа не показывал. Ему если еду кто принесет, и то ладно, только к тебе и ходил, – неостановимо продолжает скрипеть не то человек, не то оживший мертвец. И мальчишка Го Юй, издав странный звук, что-то среднее между всхлипом и криком, пускается бежать. Подальше от этих водянистых глаз, подальше от оглушительного хлопанья петард, от звука шаркающих ног нестройной толпы случайных знакомых и соседей.

Не было этого ничего, не было!

Сейчас я прибегу домой и уткнусь в тёплые ладошки той девочки с карими глазами, вдохну её мягкий, чуть сладковатый запах мёда, цветов, жжёного сахара и старого дерева. Потому что от этой последней потери кто ж меня теперь сможет защитить?

Больше он ничего, кажется, не помнил. Ни как добрался до дома, ни как, пожелав родителям доброго вечера, прошёл к себе в комнату и повалился в кровать. Как его обнаружили там встревоженные неожиданной тишиной родители. Как приходил врач, как лечили его банками и капельницами несколько недель кряду.

Когда мир наконец прояснился, оказалось, что уже почти пришла весна и неудержимо надвигаются экзамены. Самый ответственный момент жизни, когда выясняется наконец, чего же ты стоишь и на что можешь рассчитывать в дальнейшем будущем. И не осталось ничего, кроме схем и графиков, бесконечных таблиц и столбиков иероглифов.

Экзамены он сдал кое-как. Несмотря на все усилия, бессонные ночи и красные глаза, приступы тошноты и головной боли. Не хватило пары десятков баллов до прекрасного результата, а посему выбирать уже не приходилось: иди, куда возьмут. Мама, как всегда, презрительно поджала губы – вроде как «а что же ещё от тебя ожидать». Бабушки горестно охали, у отца стали жёсткие и холодные глаза.

А ему было уже все равно. Странно: он раньше так боялся этого момента, так боялся провалить, не заслужить, не попасть в подходящий вагон бешено несущегося поезда жизни. А теперь оказалось, что ему на самом деле все равно. Как будто в душе всё поросло тиной, как в том озере в полузаброшенном монастыре.

Кстати, Го Юй так больше никогда и не ходил туда после того раза, после смерти старика, даже обходил ту улицу стороной. Как будто боялся, что если ещё хотя бы раз увидит то место, его сердце разорвётся, выскочит из груди.

Но вышло наоборот: в нём самом теперь всё то, что чувствует, просто перестало работать. Он был бы и рад погрустить, посокрушаться вместе с родными над непутёвой своей судьбой, а ему нечем грустить – такого органа просто нет уже. Тогда Го Юй начинает смеяться: дико, безудержно. И видит, как отвращение и испуг захлёстывают лица родственников, как они морщатся, отворачиваясь от него. Может быть, это тоже к лучшему.

Зато сейчас он будет один. Просто один.

Чудо всё-таки случилось. Го Юй поступил в высокостатусный университет второй категории важности. Правда не на тот факультет, на который хотел. Когда-то, ещё до того, как разучиться чувствовать, он хотел стать переводчиком. Взяли его в департамент городского хозяйства, на отделение сантехнических труб. Но ведь родственникам, соседям и знакомым таких подробностей можно и не сообщать. Зато само название: университет Всепобеждающего устремления имени ордена Герба знамени Южной площади Зелёной горы Непреклонной юности, – звучит гордо, не правда ли? И вполне соответствует статусу и чести семьи.

Надо ли говорить, что когда Го Юй закончил Всепобеждающий университет, он знал о трубах и сантехнике ровно столько же, как когда поступил туда?

Но теперь ему было уже совершенно всё равно.

Всё. Равно. Навсегда.



Вечерний город

Итак, какой же он – Китай?

Длиннолистые плакучие ивы прикоснувшись, срослись со своим отражением в тёмно-зеленоватых тихих каналах и прудах. В любом водоёме здесь водятся огромные красные рыбы. Они прячутся обычно под камешками или в тени берегов, но стоит кинуть что-нибудь в воду и из глубины зеленоватой трясины выныривают одна за другой их большеглазые морды, причём сначала высовываются рыбы поменьше, а под конец выпрыгивают уж и вовсе гигантские красные рыбы в зелёной воде – появление их как танец – медленно – одна за другой они плавно, как будто скользя по колесу, выныривают в зону видимости и исчезают опять.

Ярко оранжевые мандарины, белоснежный чеснок и узловатый имбирь навалены горами на стареньких деревянных телегах, стоящих здесь повсюду, где только ступает нога человека, а ступает она везде.

Узкие бесконечные, спокойные каналы с зеленоватой водой.

Специальные дорожки для велосипедов, мотоциклов и прочих разнообразных, зачастую самодельных транспортных средств, которых тут тысячи… Хризантемы, нежнейших оттенков – большие, лохматые, совсем крошечные, растущие кустиками и поодиночке, в ржавых вёдрах, старых дырявых тазах и оббитых глиняных горшках, и в белоснежных фарфоровых вазах, с синими иероглифами на пузатых боках…

Красные фонари, на которых нарисованы местные поэты. Они зажигаются по вечерам, их раскачивает ветер в квартале старых одноэтажных домов с черепичными крышами, загнутыми по краям.

Тихий, маленький четырёхмиллионный городишко… Магазины закрываются в восемь вечера, а автобусы перестают ходить в шесть, к десяти вечера уже не остаётся на улицах ни души, а в одиннадцать все окна в домах и даже в общежитии уже темные…

Но и здесь, оказывается, есть вечерняя жизнь! Да ещё какая! Однажды нам с дочкой до смерти надоело гулять по кампусу, где живут преподаватели и студенты нашего университета, обычному типовому казарменно-безликому кварталу, построенному без любви и выдумки, без тени истории – ещё хуже, пожалуй, Медведково или Купчино. И мы решили рвануть в город. На одном из последних автобусов.

Уже смеркалось. Как всегда по вечерам, автобуса пришлось ждать долго. Но он пришёл. Полуосвещённый, магнитофонная запись съехала, из-за чего бодрый дикторский голос объявляет по-английски остановки, но только на одну позже. Слегка запаздывая, произносит название предыдущей, только что проеханной остановки, радостно выдавая её за следующую. Но мы-то уже тёртые калачи – нас так просто не собьешь со следа, и мы направляемся навстречу хоть чему-нибудь новому: в длинный парк на берегу реки.

Днём и утром это прекрасный парк, но сейчас, когда мы подъехали к нему, оказалось, что он погружён во тьму. И я пожалела напрасно потраченного времени и улетучившейся мимолетной надежды.

Однако при ближайшем рассмотрении выяснилось, что все было вовсе не зря. Пока мы входили в парк, уже дали освещение. Это всего лишь некоторое китайское торможение. А может быть, партия назначила одно строго определённое время, в которое по всей стране должны зажигаться фонари. То, что в некоторых местах темнеет немного раньше, никакого значения не имеет. Время же у них, например, одно на всю гигантскую страну.

И то верно: увиденное точно стоило того, чтобы немного подождать в темноте. Под вечерним чернеющим небом медленно течёт длинная река. Через неё перекинуто огромное количество мостов, только в зоне видимости их три. От реки в разные стороны разбегаются рукава-ответвления, и через них тоже мосты. По берегам реки – аллеи с деревьями.

И вот в один миг всё-всё: и мосты, и деревья, и сами берега – со стороны воды, под самыми перилами – всё это начинает сверкать и переливаться разноцветными лампочками.

Подсвечено почти каждое дерево, а в ветвях спрятаны лампочки в форме капель. Они бегут быстро–быстро, и от этого вправду кажется, что деревья плачут светящимися слезами. Остальные цвета: красный, синий, жёлто-золотистый, синий, малиновый, зелёный – перетекают один в другой с интервалом примерно минуты в три. У дочки глаза стали огромные-огромные. И она затихла. Очень ей нравятся такие зрелища.

Освещены же не только мосты, но и всё под ними, отчего вся поверхность воды рядом тоже переливается и играет. Она становится разноцветной, в ней отражаются бессчётные мосты: красные, синие, зелёные. Мы тихо идём по аллее, и вдруг…

Над водой на том берегу реки установлен большой экран: там обычно показывают рекламу, иногда новости из телевизора. Что-то про цеха, сварку и удачный сбор урожая. А тут – всё изображение пропало, экран погрузился в темноту, зазвучал бой барабанов, и в реке появились сотни две фонтанов. Они то вздымались ввысь, то падали с невероятной высоты, постепенно растворяясь в воздухе. Часть струй проливалась наискосок, часть прямо; многие напоминали цветы, башни, арки. Водяные фонтаны то наклонялись навстречу друг к другу, то расходились в стороны. При этом они меняли цвет; иногда по ним пробегали в разные стороны зелёные, золотые лучи, получалось что-то вроде танца с саблями.

А потом, на экране возник фильм про Шаосинь, тот самый городок, где мы находимся, причём фонтаны никуда при этом не делись и продолжали танцевать, то кланяясь, то подпрыгивая. Красивые съёмки. Мчатся кони, колышется на ветру тростник. Дождь бьёт по слегка изогнутым черепичным крышам старого города.

Надо сказать честно, что соцреализма в фильме довольно мало, может, процентов пять от всего времени. Демонстрация трудового народа, речь ведущего коммуниста, восемь портретов главных партийных деятелей уезда. Ну, и Шаосинь индустриальный, конечно. (Только с птичьего полёта, ведь если спуститься ниже – совсем ерунда получается. Половина фабрик не выстроена, а другая половина уже снесена. Да и вообще в плане изобразительном заводы не конкурент старым паркам с мостами.) Так что основное время фильма отдано расцветающим розам и лилиям, длинно-ветвистым ивам, закатам над озёрами, синим горам – и поэтам, пару тысяч лет жившем в этом городишке.

Во время действия не знаешь, на что и смотреть. Потому что перед экраном сотни фонтанов разыгрывают водное представление. Барабаны сменяются тихой музыкой и топотом лошадиных копыт. А потом фильм исчезает, и посредине фонтанов возникает огромный сноп воды. Из него прямо на вас летит голубь, а потом раскрываются трёхмерные лотосы и лилии.

Когда спустя полчаса представление кончилось, дочь ещё долго сокрушалась, что уже всё. Я еле уговорила её пойти на звуки музыки. Они оказались ночной дискотекой. Под мостом: можете себе представить, какая там акустика? И цветомузыка тоже – мосты же подсвечены.

Холод китайцу не страшен, даже приятно: всё время свежий воздух. Дождь туда не достаёт, и места хватает как на танцоров, так и на их мотоциклы.

Новые участники лихо подъезжают к собравшимся, стреноживают железного коня, разбойничьим жестом скидывают пуховики и куртки – и в пляс!

Музыка льется из громоздко-пластмассового сооружения. Мне иногда кажется, что соседи покупают их вскладчину, чтобы потом длинными холодными вечерами вот так вот радоваться жизни.

В нашем подмостовном сборище интересно то, что все собрались именно в единую группу. На площадях тоже часто играют и танцуют, но там маленькие группы по сотне человек на расстоянии вытянутой руки друг от друга параллельно занимаются совершенно разными вещами: кто-то медленно задумчивой йогой, кто-то азартным активным мордобоем, участник со зверскими криками одновременно скидывают ногу и, замирают, удерживая ее в воздухе, на расстоянии пол сантиметра от лица соседа. Тут же неизменные бодрые старушки с лохматыми красными веерами, и подростки, выбрасывающими одновременно алые ленты: «взвейтесь кострами, синие ночи…» У каждой группы имеется свой магнитофон, из каждого льется на полную мощь разнообразная музыка, перемешиваясь с другими, она создает душераздирающую какофонию.

У нас же под мостом только один приемник и просто танцы. В программе – вальс, танго, полька и некий китайский краковяк. Всё по-настоящему: пары летят по большому кругу, по стеночкам в ожидании приглашения жмутся прекрасные дамы. Танцорам от двадцати лет до примерно пятидесяти- семидесяти.

Вот старичок в копеечных синих, пенсионерских штанах (практичный немаркий цвет, самая дешевая материя в скатанных ёжиках и затяжках), с бетонной прямой спиной медленно приближается к даме глубоко за сорок, мелкие крутые кудряшки завивки почти встали дыбом. Кроваво красные длинные ногти ложатся на мужское плечо. Вот две боевые женщины подружки танцуют вдвоем жаркое танго, не нашлось мужиков и плевать, одна уверенно по-мужски крепко ведёт, другая мягко грациозно струится вслед. На этих вот участников даже специальная концертная форма – черный костюм на низкорослом поджаром мужчине и алая юбка на высокой женщине на невозможно тонких каблуках. Она постукивает ими в такт музыки, и от этого кажется, что это танец с кастаньетами.

Все они, и мужчины и женщины двигаются серьёзно, сосредоточено, церемонно. Когда глядишь на высокие заляпанные грязью резиновые сапоги, и, выныривающие из них иногда маленькие женские туфли лодочки, кажется, что это русская дискотека в сельской местности.

Только вот в чём штука: тут совсем нет пьяных. Собравшиеся церемонно целомудренны. Пожатие руки, пожалуй, самая большая вольность, которую может позволить себе кавалер. И как с фейерверками: ни тени улыбки. Все сосредоточенно заняты важным делом. Какие уж тут шутки! Улыбки появляются только при виде моей дочери, весело начавшей подпрыгивать и кружиться.

Трудно отрывать ребёнка от танцев. Но наш самый последний автобус вот-вот должен уйти, и я, схватив дитя в охапку, мчусь на остановку, снова уже в полной темноте: представления закончены, а энергоресурсы надо экономить, помня о нуждах трудящихся. Поэтому часов в девять вечера вся королевская иллюминация сворачивается, и лишь кое-где торчат дежурные скупые фонари.

И уже у самой почти остановки, под следующим мостом, мы слышим трубу. Там сидит музыкант и играет. Совершенно один, в какой-то старомодной вязаной жилетки, тонкой оправы очки на горбоносом немного грустном лице.

Как будто он что-то вспоминает, как будто играет для кого-то из далекого прошлого, кого-то дальнего и очень близкого. Под его мостом мало места, он не предназначен для людных сборищ, немного мусора по углам, дворник здесь очевидно довольно редкое явление. Облезлая старая кошка примостилась на брошенной наземь брезентовой сумке. Он играет просто так, сам для себя. Звуки отражаются в арках моста и плывут над рекой.

Мелодия – тоже трудно узнаваемая, не протяжно заунывно-традиционная, не бодро-коммунистическая, и даже не расхлябанно-джазовая. Складывается такое впечатление, что он на ходу словно вспоминает, нащупывает мелодию, и она, как чайный листок из заварки, постепенно разворачивается и плывет над мостами, дорогами, опустелым парком, сонным, ночным городом.

Медленно-медленно.

Как будто ищет дорогу домой.


Оглавление

  • Золушка Чен Хон
  • Старый город. Картинки
  • Зачарованное озеро
  • Гармония масс
  • Медвежонок с негнущейся лапой
  • Сочные куриные пальцы
  • Помидор
  • У-Фан
  • Русская долина
  • Лунное зелье
  • Дракон и партия едины
  • Констанция и Джо
  • Перед Новым годом
  • Го Юй
  • Вечерний город



  • MyBook - читай и слушай по одной подписке