КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Повесть о светлом мальчике [Степан Агбанович Сарыг-оол] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Повесть о светлом мальчике

ГОД МОЕГО РОЖДЕНИЯ — ГОД КУРИЦЫ

Говорят, лошади знакомятся через ржание, а люди узнают друг о друге через разговор. Давайте я немного расскажу вам о себе, может, узнаете что интересное, а надоест, так я замолчу. Я родился в год Курицы, в последний месяц осени, семнадцатого дня, в час Овцы.

Раньше у нас летосчисление, годы рождения, даже время суток считалось по-иному. Например, сутки делились пополам, из них двенадцать часов относилось ко дню, а двенадцать — к ночи, и каждый час имел свое название. Первый назывался Мышь, второй — Корова, третий — Барс, четвертый — Заяц, пятый — Дракон, шестой — Лошадь, седьмой — Змея, восьмой — Овца, девятый — Обезьяна, десятый — Курица, одиннадцатый — Собака и двенадцатый — Свинья.

Если нужно было сказать, что встал я в четыре утра и работал до двенадцати ночи, говорилось так: «В час Зайца поднялся и работал до часа Свиньи».

Так же точно велось летосчисление, и названия лет шли в том же порядке. Таким образом, день рождения у человека наступал через двенадцать лет.

По преданию старины каждый год имеет свои особенности. К примеру, год Свиньи считается урожайным и плодовитым, свинья, на наш взгляд, — трудолюбивое животное: рыхлит своим пятачком землю и сама кормится. Год Курицы считается годом обилия птичьего рода да и вообще годом богатым — ведь птицы все едят. Кроме того, в этот год человек не опаздывает и не обгоняет свое счастье: петух криком отмечает точное время — раньше, кроме него, у нас и часов не было. Поэтому же год Курицы считается правдивым годом.

Мой старший брат Бадый родился в год Лошади, а сестренка Узун-Кыс — в год Мыши. Играя, мы часто спорили, чей год лучше, — из кожи вон лезли, пытаясь придумать что-нибудь уж очень убедительное в защиту своего животного. О-о, как геройски защищал я курицу!.. Выходило, что лучшего года и пожелать трудно. Бадый тоже с легкостью расхваливал свою лошадь.

— Когда есть лошадь — степь коротка, перевал невысок, идущего сзади оставишь. На войне в седле врага скорей победишь. На празднике — во всех играх ты первый! — Подумав, он добавлял: — Даже на священном знамени лошадь нарисована! Лошадь — это сила, могущество, гордость!

А бедняжке Узун-Кыс приходилось трудновато. На самом деле: за что мышь похвалишь? Зерно крадет, силенки нет, ноги короткие, мясо да шкуру ценят разве что хищники, которые на нее охотятся. Кошка, собака, змея, хорек, ястреб, коршун — все, кому не лень, нападают на нее. Даже пословица есть: «Торопливая мышь попадает в молоко». В общем совсем никудышная зверушка. Часто Узун-Кыс плакала из-за нее, однажды даже к бабушке жаловаться побежала:

— Зачем меня в такой год мышиный родили? В такой год я не буду больше родиться! Лучше снова переродите меня, я даже спать не могу из-за этого года!

— Дразнят тебя ребята? Э, бестолковые черепахи! — стала утешать ее бабушка. — Что это они так охаивают год моей малышки? Не понимают силу мыши, а ты, глупая, им и ответить не можешь?.. Знаешь, почему мышь получила первая свой год? Не так просто он ей достался…

Поспорили мышь с верблюдом, которому тоже хотелось получить год первым: кто раньше увидит восход солнца, тот и выиграет спор. Верблюд с радостью согласился, он гордился своим высоким ростом и считал, что, уж конечно, ему будет легче заметить зарю, нежели крохотной мышке. Лег себе спокойно головой к востоку, жует жвачку, дремлет, поглядывает.

А мышка тихонько забралась по хвосту верблюда на спину, миновала горбы, вскарабкалась дальше по длиннющей его шее и улеглась между ушами глупца мордочкой на запад. Упал первый луч на белки западных гор, мышь закричала: «Эй, гляди! Солнце появилось! Брось жевать, повороти голову!»

Так и проиграл глупый верблюд умной мышке. Дело-то не в росте, а в смекалке.

Есть еще легенда про мышку по имени Чолдак-Ой. В поисках еды забралась она в хуре[1] как раз во время богослужения. Люди молились, служки совершали обряды, а перед бронзовыми божками была расставлена роскошная посуда из серебра и меди, полная всякой еды. Чего там только не было: масло, сахар, сало, просо, жареная мука — всего не счесть!

«Неплохо живется этим могущественным богам!» — подумала мышка и решила внимательно все осмотреть. Облазила и оглядела богов снаружи: важные, сверкающие, они были великолепны. Но любознательная мышь не ограничилась внешним осмотром, а залезла внутрь и даже попробовала богов на зуб. И что же? Внутри они были из глины!

«Да их сделал человек!» — сообразила догадливая мышка и тут же принялась вить в одном из божков гнездо, а затем вывела мышат, благо было здесь изобилие еды. Мышь Чолдак-Ой жила в хуре довольно долго со всем своим семейством и удивлялась тому, как люди несообразительны и доверчивы.

Вот, а ты, глупая, не верила в силу мыши!.. А в голодный год, — добавила бабушка, к пущему удовольствию Узун-Кыс, — люди находят в мышиных норах зерно и съедобные коренья. Иногда в одной норе можно целую переметную сумку набрать! Так мыши невольно помогают людям продержаться в трудное время…

Радостная Узун-Кыс побежала к нам и, захлебываясь, пересказала все эти истории.

Ну вот, из двенадцати животных, удостоенных права иметь свой год, название моему году дала курица, поэтому я не могу убивать и есть эту птицу.

ПЕРВЫЕ ОТКРЫТИЯ

МАМА
Я долго не мог научиться ходить, лишь на третьем году еле-еле начал подниматься на ноги. Зато говорить начал очень рано, потому прозвали меня «Сидя состарившийся».

Я был малоподвижным ребенком, а когда пытался ползать, то всеми моими движениями руководила голова: куда она наклонялась, туда я и сваливался. Боясь, как бы я не свалился в очаг, мать привязывала меня за пояс веревкой к стене юрты. Постепенно я привык к веревке и даже не натягивал ее, ползая, хотя вначале кричал и рвался.

До сих пор не могу забыть, как я, цепляясь за косяк двери, первый раз сам поднялся на порог. В тот день я не был привязан. О, каким высоким показался мне тогда порог нашей юрты! От страха сердце замерло и коленки дрожали. Было ясное летнее утро, я увидел желтую плоскую степь, высокие горы, покрытые тайгой, а над ними голубое небо. У меня закружилась голова, я едва не упал, но туг заметил неподалеку мать, доившую корову, и закричал, качаясь на ребре порога, точно птенец, балансирующий своим куцым хвостиком на сухом сучке:

— Гляди-ка, мама! Иди скорее, держи меня!

Мать отшвырнула деревянный хумун с молоком и бросилась ко мне, раскинув руки.

— О сыночек-то мой, какой храбрец! Быстрый мой! Орел настоящий!

Она нежно приговаривала, целовала меня, глаза ее сияли, сверкали зубы. Лицо ее мне казалось широким и прекрасным, как вся Арыг-Бажинская степь. До этого дня я был просто бочонком для молока и только теперь почувствовал в первый раз великую силу любви и красоту моей матери, почувствовал, как я сам ее бесконечно люблю. С этого дня я себя помню.

ПЕРВАЯ СТРИЖКА ВОЛОС
До трехлетнего возраста детей нельзя было стричь, даже волосинку нельзя было тронуть — это считалось великим грехом. А когда сровняется три года, идут к ламе, и он назначает день. Стрижка волос ребенка — это одно из празднеств, на которое зовут весь аал. Даже самый бедный хозяин и то в такой день сварит целого барана.

Помню, в нашей юрте собралось очень много народу. В переднем углу перед аптарой — ящиком, на котором стояли изображения богов, — постелили белую кошму, поставили деревянное блюдо с горой бараньего мяса, а возле — три кожаных кугержика[2] с аракой.

Волосы у меня были очень светлые, гораздо светлее, чем у других, уже длинные; родители, боясь, как бы из-за этого глаза у меня не стали косить, заплетали их в косички, завязывая разноцветными нитками с бусинками на концах. Эти бусинки я выревел, завидуя украшениям в косичках сестер.

В переднем углу на самом почетном месте сидел мой дядя. Он первым взял с аптары маленькие ножницы, в ручки которых был продет священный шелк хадак, и торжественно проговорил:

— Дай мне понюхать (у нас вдыхали запах волос или кожи, желая выказать свою нежность) твою головку, племянничек мой. Дарю овцу с ягненком.

Я заупрямился и хотел убежать, но отец потихоньку шепнул, обнимая меня:

— Дядя дарит тебе овцу с ягненком. Дай ему понюхать головку.

Дядя отрезал у меня с левого виска первый клочок волос и торжественно передал отцу. Тот принял эту прядку, завернул в хадак и привязал к священной стреле.

— Овечку тебе даю самую плодовитую, белую с черной головой, а ягненка — рыженького. Расти его, племянничек, на доброе здоровье!

— Ладно! — ответил я с радостью.

Потом ко мне подошла жена дяди и сказала:

— Я тоже даю тебе козу с козленком, дай и мне понюхать твою головку.

Я милостиво наклонился к ней. Она отрезала и вовсе три-четыре волосинки.

Начали раскладывать мясо по тарелкам, а детям давали куски мяса прямо в руки. Мне же подали в большой черной деревянной чашке целое ребро, половину сердца и почку со словами:

— Ты у нас теперь богач, владеешь четырьмя головами скота!..

Отец разливал из кугержика араку, а мой старший брат Бадый разносил ее гостям, начиная с самого почетного гостя — дяди. Разговор стал веселее и громче. Все присутствующие поочередно склонялись ко мне и нюхали голову, после чего каждый обрезал понемногу волос и говорил:

— Да, такие золотые волосы, конечно, дорого стоят.

А утром в ягнячьей ограде стояли три овцы с ягнятами, да две козы с козлятами, да еще годовалый козел — всего одиннадцать голов!

Меня подвели к забору и сказали:

— Вот, Ангыр-оол, какого стада ты стал хозяином!

Тетя, сестра мамы, подарила мне целый кусок — семь метров — синей далембы, и мама сшила мне из него рубашку и штанишки. Это был первый нарядный костюм в моей жизни, я даже запах его до сих пор помню.

Мне очень хотелось, чтобы дети соседних юрт увидели меня в моем новом великолепном наряде. Я важно разгуливал возле юрты, задрав высоко голову, но глазами косил по сторонам, чтобы убедиться, видят ли меня люди. Вдруг я запнулся за жердь и шлепнулся в коровью лепешку. А когда вскочил — увидел, что вся грудь моей красивой одежды испачкана. Как я заревел! Прибежала мама, схватила меня и унесла к ручью. Там, прямо на мне, смыла навоз; день был жаркий, рубашка скоро просохла, и я утешился.

Как же я привязался к своему стаду! Вставал рано и каждое утро перед выходом отары на пастбище пересматривал их всех; вечером, когда стадо возвращалось, я их встречал. Если бы было можно, я бы пас их сам.

Время шло, стадо мое умножалось. Мать с отцом не раз говорили между собой:

— И вправду у мальчика есть счастье — растет его скот…

Если одно из моих животных хотели взять на мясо, я поднимал такой рев, что родители сдавались и либо брали другое, либо предлагали мне заменить мою плохую животину на лучшую. На это я соглашался, но, однако, в тот вечер, когда готовили ужин из моей хотя и променянной овцы, я требовал себе лучший кусок, будто на самом деле был хозяином еды. Старшие брат и сестры начали говорить, что из меня, наверное, вырастет скупец и кулак. Но мама научила меня отвечать такими словами:

— Когда дойдет мое стадо до ста, я даром буду отдавать вам лишних. Когда станете хозяевами юрт, приезжайте ко мне в гости, я всех вас буду угощать и одаривать. Нет, нет, я не скупец!..

Рыжий ягненок, которого дал мне дядя, стал большим и смирным бараном. Говорили, что он казахской породы. Курдюк у него был прямо с корыто. Бывало, покличу его: «Дус-дус!» (Что значило: «Соль, соль!»), он примчится ко мне. Когда есть соль — я ему дам, а если нету — почешу шею, уши, он от удовольствия даже глаза закроет и, вытянув шею, побредет за мной, будто просит: «Почеши еще…»

ПОМОЩНИК В ХОЗЯЙСТВЕ
Нас у родителей было восемь человек, еще братишка и сестренка родились после меня, так что, едва я чуть подрос, мне пришлось с ними нянчиться. В семье дела всем хватало, никто не сидел сложа руки; кроме возни с малышами, у меня находилось еще немало обязанностей: щепки собирать для костра, пасти телят, ходить за водой, кормить козлят, а вечером их переловить и привязать, жарить ячмень и просо, толочь их — это очень тяжелая работа. То, что взрослому можно за сто ударов сделать, малышу и за четыреста не осилить.

— Маленький в люльке плачет — качай! Что сидишь, как сова, выпучив глазищи?.. Принеси дров!.. Скорее за водой сбегай!.. Возьми братика да пойди из юрты поиграй. Дам тебе после тары́ со сметанкой…

Попробуй ослушаться — под горячую руку мама и прутиком угостит, живо лень забудешь. Да и братика жаль: вспотеет от крика, и у него печенка пересохнет. Он так рвется из люльки, что у него мозоли от ремней, которыми он к ней привязан. Мозоли на руках, на ногах — он так хочет на воздух, к свету, в глазенках мольба, рот с четырьмя, как у суслика, зубками раскрыт… Посажу его к себе на шею, он обхватит меня холодными мягкими пальчиками, начинает нетерпеливо подгонять меня ножками и криками:

— Че-че!..

После прогулки мама по обыкновению встречает нас ласковыми словами:

— Ох, мои плохонькие детишки, как друг другу помогают! Глядите, люди добрые, мой сынок Ангыр-оол как мне помогает! То-то мне теперь как легко будет!

— О мама, наш маленький у меня на спине совсем спит. Я его ни разу не снимал, чтобы не разбудить, пусть хоть плечи отвалятся, не сниму… Ой, он мне на спину горячий ручеек пустил… А на человека он говорит: «Чу-чу!» — и ногами меня подгоняет. А когда я делаюсь ленивым бычком и побреду медленней, он меня начинает кусать своими зубками… — так я рассказываю маме о всех трудностях своего путешествия, надеясь получить тары́ — толченого пшена со сметаной — побольше.

Пасти ягнят и козлят куда труднее, чем взрослых овец и коз, потому что они глупые, только играть умеют. Пасутся — и вдруг разбегутся все и даже в пляс пускаются, словно ветром их развеет в разные стороны. Увидят пробегающую собаку или тень пролетевшего коршуна — и всполошились. Да и как они пасутся — просто играют: бодаются, прыгают, во все стороны вертят своими глупыми головами, а если и схватят траву — так оказывается, что они тоже просто резвятся, а не едят по-настоящему. Случается, подберется к ним волк, начнет ластиться, помахивать хвостом, заигрывать, подползая все ближе. А малыши и рады, заблеют, растопырят уши и доверчиво подбегают к хищнику. А уж как дойка начинается, тут уж вовсе их невозможно пасти, привязывать приходится.

Соревнуясь с соседскими мальчишками, какие только работы не делаешь!.. Ведь когда ты хорошо выполняешь свои дела, об этом весь аал знает, даже проезжие об этом узнают, и все тебя хвалят. Если же у кого дети ленивы, не приучены к труду, засони, об этом тоже становится известно всем, все корят их и стыдят, а родители, браня их, ставят в пример тех детей, которые стали дома помощниками. Слова «стал помощником» — высшая награда ребенку.

ВСТРЕЧИ С ЧЕРТЯМИ
Как-то утром, когда я проснулся, мать подала мне соболек, крошечные зерна которого мы употребляли в пищу, чуть приправив молоком, и сказала:

— Поешь, сынок, и садись качать сестренку. Хорошо, птенчик мой? — Склонившись к моей голове, втянула ноздрями мой запах — так у нас целуют, затем быстро, чтобы я не успел возразить, ушла доить корову.

Сестренка посасывала во сне свою верхнюю губку, постанывала. Кольцо люльки, в которой она спала, было сделано искусными руками какого-то мастера в виде рассвирепевшего самца верблюда. Он стремительно мчался, закинув голову, а шерсть волнами стекала назад.

Я принялся ласково напевать, подражая песням матери:

— Моя бедненькая сестричка спит и во сне сосет, думает, что рядом мама.

Уверившись, что девочка спит крепко, я перестал укачивать ее и снова взялся за еду. Съел половину, когда услыхал за стенкой юрты разговор брата и соседского мальчика.

— Эй, парнишка Бадый! Веди-ка своего лысого черного бычка!.. Я знаю одну поляну, там барсучья нора и черемухи много.

— Ш-ш, не ори, глупая лягушка! Вот услышат все ребятишки и увяжутся за нами.

— Да тише! Пошли-ка…

Все стихло, а у меня еда застряла в горле. Я выглянул из юрты и увидел, как мальчишки небыстро идут к лесу и продолжают о чем-то толковать.

— Давайте, давайте шепчитесь! Вы думаете, я сплю еще и ничего не слышал! — сказал я и показал мальчишкам фигу.

Надел старенькую рубашку, закатал болтающиеся клочья рукавов, надел короткие штанишки из старой жеребячьей шкуры, разыскал стоптанные броднишки, поставил их у порога, чтобы можно было на ходу сунуть ноги, и выскочил посмотреть, где мальчишки. Их уже не было видно. Тут я, забыв обо всем, завопил во все горло, призывая брата:

— Бадый! Братик! Бадый-оол!

И конечно, разбудил сестренку — она запищала, захныкала, завозилась. Я ухватился за люльку обеими руками и принялся качать изо всех сил, баюкая, как бабки:

— Чи-чи, тьфу, тьфу… О-о-о!..

Девочка начала постепенно успокаиваться, закрыла глазенки, аппетитно зачмокала, посасывая верхнюю губу, головка ее моталась на подстилке в такт раскачиванию люльки. Я еще раз посильнее качнул люльку и побежал к выходу, вдруг позади меня что-то сильно стукнуло, а сестренка завопила что было мочи. Я в страхе кинулся назад, схватил люльку и начал трясти ее, а чтобы мать не перепугали истошные вопли сестры, сам заорал изо всех сил, пытаясь заглушить ее крики. Однако обмануть мать мне не удалось, она бросилась к юрте.

— Ротозей этакий, что сотворил с ребенком?

Оказывается, когда я сильно дернул люльку, она ударилась о край кровати и сестренка ушибла голову. Я качал, качал, а сестренка все кричала, захлебываясь, жалобно разевая беззубый рот, багровея от натуги.

— Как у тебя рот не устал вопить, бессовестная! — в отчаянии выпалил я, но тут же получил хороший подзатыльник от матери.

— Ах ты мешок для еды без дна! Вместо того чтобы успокоить бедную сестренку, ты еще орешь на нее! — Мама звонко хлопнула меня по кожаным штанам и принялась кормить и убаюкивать девочку.

Воспользовавшись этим, я выскочил из юрты, но мальчишек и след простыл. Я подбежал к соседке, доившей корову, и, стараясь говорить как можно равнодушнее, спросил:

— Тетушка, а где наши мальчики, не за черемухой ли уехали?

— За черемухой, сынок. Давненько уж…

«Если просить у мамы разрешения — ни за что не отпустит», — подумал я и бросился бежать к лесу, хотя вовсе не знал, куда, в каком направлении следует идти.

Первую горку одолел бегом, осмотрелся кругом — никого. Тогда я помчался к тополевой роще, бежал так быстро, что, когда добрался до первых деревьев, пот и слезы застилали мне глаза и я еле переводил дыхание, словно лошадь после большой гонки. Увидел верховую тропу — и пошел по этой тропе вперед. Вскоре тропинку пересек ручей. Я упал на живот и с жадностью напился. Потом встал на ноги, закричал:

— Э-эй, братишка!

Мне послышалось в ответ:

— О-ой!

Обрадовавшись, я крикнул еще громче:

— Подождите меня!

Мне послышалось, что с двух сторон мне ответили сразу два голоса:

— А-э, а-э!..

«Они где-то тут от меня спрятались», — обрадовался я и уже не плачущим голосом, а совсем бодро крикнул:

— Бадый! Где ты?

— …ты?

Словно взглянув на меня сверху, кто-то ответил мне. Теперь я уверился, что мальчишки недалеко, и пустился бежать на голоса, продираясь сквозь высокие травы и колючие кустарники, росшие среди тополей. А впереди, заслоняя небо, нависала огромная скала с острым утесом. Лицо мое было залито потом, залеплено паутиной, я почти ничего не видел, но бежал изо всех сил, торопясь добраться до ребят. На минуту останавливался, кричал, чтобы увериться, что я иду правильно, в ответ мне снова слышались голоса, казалось, что они совсем рядом и смеются надо мной. Но где же их бычок и почему не слышно собаки?

— Эгер, Эгер!

Зову я нашу собаку, но она не лает, не бежит ко мне, только слышно, что и они зовут собаку к себе. Тут я со зла и обиды принялся реветь, но от этого еще сильнее устал, а они, невидимые, продолжали передразнивать меня. Я решил пойти домой, пожаловаться отцу и вслух громко пересказывал все обиды, надеясь напугать мальчишек, затаившихся неподалеку.

— Отец!

Не успел я это произнести, как тут же на разные голоса повторили за мной:

— …ец …ец!..

Я заревел еще отчаяннее и побежал насколько возможно быстрее, продираясь сквозь кустарник; наконец выбрался на тропку. Далеко впереди увидел я перевал, с которого пытался в начале пути разглядеть мальчишек. Вдруг меня затошнило и сильно заболела голова, потянуло лечь. Горы закачались, завертелись вокруг меня, все поплыло куда-то, голова разрывалась от боли. Я лег под кустом караганника и крепко зажмурился.

Когда я открыл глаза, была темная ночь. Меня нес на руках отец. Потом я почувствовал приятный аромат артыша — нашей разновидности можжевельника, кто-то направлял его сладкий дымок к моему лицу. Затем запахло свежесваренным чаем, и я услышал испуганный голос отца:

— В волосах мусор, колючки… Кто его валял? Лицо желтое, как желчь…

— Если просто человек спал, кто его будет валять? Это не так просто. Что-то ему повстречалось нечистое. Надо пригласить шамана и ламу, — сказала какая-то старуха.

Я открыл глаза. В нашей юрте было полно народу. Надо мной склонилась мать. Она плакала, гладила меня по голове и причитала:

— Кто же это насыпал в волосы моему сыночку столько земли и сена?

— Мам, а наши ребятишки вернулись с черемухи? — спросил я.

Все обрадованно принялись расспрашивать меня, ласково улыбались. Я стал рассказывать, как плутал по тайге, слушатели ахали, перебивали меня:

— Это нечистая сила его зазывала!.. Зачем детям ходить к тому страшному голому утесу? Да там и ягод никогда никаких не бывало!.. Кто же мог звать мальчишку, там поблизости никогда не стоят аалы? Не иначе, нечистая сила!.. Надо пригласить шамана…

Оказывается, в поисках приняли участие все жители нашего аала, но только поздно вечером дяде удалось разыскать мой след. Прочесав лес в направлении следа, меня нашли. Все были убеждены, что меня водили черти.

Следующий раз я встретился с чертями, когда мне было уже лет шесть. Тогда мы жили небольшим аалом всего в две юрты: дядина и наша, и только что перекочевали на другое место, которое находилось не так уж далеко от прежней стоянки. Женщины, не желая потерять вечернее молоко, оставили телят на старой стоянке, а с коровами укочевали. Когда добрались до места, весь скот выгнали пастись, а меня с двоюродным братом послали обратно за телятами, наказав пригнать их к дойке коров.

Мы сели на своих верховых годовалых бычков и отправились в путь. На месте нашего скотного двора и на месте юрты шумно пировали воробьи. Когда мы подъехали, они вспорхнули, и весь соседний лес отозвался на этот звук. Однако назойливые гости тотчас вернулись обратно и продолжали пиршество, а мы стали из засады швырять в них камни. Это занятие так увлекло нас, что мы совсем забыли про телят.

Телята вернулись, когда село солнце. Мы попытались погнать их к новому стойбищу, но большеглазые глупцы упрямо мычали и толклись возле прежнего места своей привязи. «Где наши матери, где юрты?» — орали они. Мы и оба наших бычка совсем выбились из сил. Наконец нам пришло в голову связать телят попарно, а бычков пустить вперед. Они-то уже знали новое место. Так нам удалось одержать победу.

Мы гнали телят лесной тропкой сквозь заросли тальника мимо давно заброшенного стойбища. Смеркалось.

Вдруг из куста чернотала раздался крик, и детский плач «халак, халак», что по-тувински значит «беда», и гвалт всполошенных сорок. Шедший впереди брат прямо окаменел, раскрыл рот от страха.

— Это же черти, братишка!

И пустился бежать что было мочи, забыв про все на свете.

— Братец, братец старший мой, погоди! — вопил я, стараясь догнать его, однако где там!

Арандол всегда брал первое место по бегу. Впрочем, как видно, страх придал мне столько силы, что я почти догнал его. Помню, что мне мешали тогда спадавшие штанишки — их все время надо было поддерживать. Спиной и затылком я чувствовал чертей, которые гнались за нами и должны были схватить меня, ведь я бежал последним. Их дыхание опаляло мне шею, а горячие слюни текли по спине. Кричать не было сил, я ничего не видел, боялся оглянуться и летел, летел вперед.

Но вот кто-то трахнул меня по голове, да так, что из глаз посыпались искры. Придя в себя, я увидел, что лежу на дорожке, уткнувшись лицом в пыль. Попытался подняться, но множество горячих когтей впились мне в шею. Я в ужасе оглянулся и увидел, что лежу под кустом караганника. Это бежавший впереди брат отвел ветку, и она хлестнула меня по лицу. Покуда я выпутывал лохмотья рубахи из колючек караганника, брата не стало видно. Я вновь помчался вперед, не переводя дыхания, пока не услышал лай собак нашего аала. Они бросились навстречу, запрыгали вокруг, радостно визжа.

Тут я принялся реветь, вбежал в юрту дяди и увидел, что Арандол как мертвый лежит на руках у своей матери, а наша бабушка окуривает его артышом. Вбежала моя мать, обняла меня, громко запричитала:

— Все лицо в крови! Ужас-то какой! Что с ним? О-о-ох! — и чуть не потеряла сознания.

Я перепугался за мать и невольно перестал реветь.

— Это все Арандол, — пожаловался я. — Он меня бросил чертям.

— Где? Каких чертей ты видел, сынок? — бабушка заахала и теперь направила струйки дыма артыша на меня.

— Да вот недалеко! Они за нами гнались! Закройте крепче двери.

— Ой, талисман мой, охрани нас! — закричал кто-то.

— Да закройте же двери! — приказывала бабушка. — Давайте скорее плеть с красной ручкой да нож с желтой рукояткой! Черти этого боятся. Тьфу, тьфу!.. — Бабушка сплевывала, бросая в дверь одной рукой золу, другой песок. После этого закрыла внутренние створки дверей. — Что вы рты поразевали! Зажигайте лампадки под образами!

Бабушка поспешила в нашу юрту, чтобы и там зажечь лампадки на алтаре перед изображениями богов.

Арандол открыл глаза, снова зажмурился и молча полез головой под мышку своему отцу. А я выпил молока, понюхал артыш, успокоился и подумал: «Когда здесь столько взрослых да еще тут же и мой отец, так пусть приходят черти — взрослые покажут им, как нас пугать. Ведь бабушка спрашивала плеть и ножик. Вот теперь чертям зададут жару!..»

— Что за черти, сынок?.. Кого ты напугался? Нет, не может быть, ты не трус!.. — сказал отец, ободряя меня.

— Они среди кустов чернотала бьют сорок в обгоревшем стойбище, ссорятся, а чертячьи дети сильно плачут, — объяснил Арандол.

— Это обгорелое стойбище — притон нечистых! — сказал дядя и посмотрел округлившимися от страха, как у коровы, глазами.

— Ой, да как мы его поведем домой? — сказала испуганно мать. — Надо идти, ведь там дети, напугаются…

— Иди, иди, не бойся! — успокоил ее отец. — Ведь у нас тут столько богов на столбах, столько собак! Наш Эгерек в аал никогда ни одного черта на пустит. У него под глазами желтые пятна, а таких собак сами черти боятся. — Отец пытался всех успокоить, но видно было, что и у него немного дрожат руки, когда он набивал трубку.

После этих своих встреч с чертями, я стал их очень бояться. Они теперь виделись мне, особенно если я оставался один. Голые, босые, без лиц или с лицом, но без носа и рта, с коровьими рогами, они появлялись, медленно, как дым, таяли и появлялись снова. Я слышал их голоса и зловещий смех, сердце мое сжималось от страха. Ночами я часто кричал во сне, и меня будила бабушка.

— Тьфу, тьфу! Оммани патни хом! Хурту-хурту, сырык-сырык! — бормотала она заклинания и трясла подолом халата, будто кого-то отгоняла от юрты. — Что ты кричал, сынок? — спрашивала она затем меня. — Кого испугался, что видел, щеночек мой?

Я рассказывал ей свои видения, а она успокаивала меня:

— Посмотри, вон я на двери повесила плеть с красным кнутовищем и красный караганник с большими колючками. Черти этого сильно боятся. Гляди-ка, над люлькой повесил отец гнездо ремеза, в нем спрятана душа ребенка…

Бабушка показывала мне эвегелчин — маленькие куколки — ламы, нашитые на квадрат войлока и приколотые к стене юрты. Лица у «лам» были из красной материи, одежда — из желтой, на голове — лисий мех, на манжетах тоже. Прямо как живые.

— Эвегелчин, сынок, также не пускают чертей и детей стерегут. Ничего не бойся, ни о чем не думай, собачка моя.

— Зачем ты зовешь меня так?

— Ой, беда, беда с тобою!.. Глупый, ведь собаки смелые, они прогоняют волков, а если придут черти или буки, их тоже прогонят лаем. Собаки — храбрецы большие. — Бабушка ласкала меня, вдыхала запах моих волос и потом тихо, чтобы не услышали черти, шептала: — Черти и буки боятся собак, вот я тебя так и называю…

— Бабушка, а что такое бук? Почему буки живут на обгорелом стойбище?

— Это, сынок, душа человека, которая заблудилась, не дойдя до царства богов. Пока душа живет с человеком — он живой. Если же ее отнимет у него черт или бук, человек умирает…

— Бабушка, а какая душа? Какого цвета? Где она прячется?

— О, ее так не разглядишь!.. Она может превращаться в ястреба, в птичку, в бабочку… Обычно она скрывается где-нибудь неподалеку от человека, чтобы ее не заметили черти и буки. Поэтому, сынок, нельзя убивать без разбора находящихся возле тебя животных. Иногда душа даже под ногтем у человека прячется или под перхотью в волосах. После заката солнца нельзя расчесывать волосы, стричь ногти и бриться. Вот так, сынок…

— Бабушка, а те черти и буки, что на пепелище живут? Это тоже души? Чьи? На кого они жалуются? Кого они ждут там, на пустом месте?..

— А-а, сынок, очень давно когда-то там жил один богач, сильно скупой. Он откочевал с того зимовья, а на пустом месте оставил свою больную бабушку. Так одинокая и умерла она там и после смерти превратилась в бука. Тогда богач, возвратясь, сжег свое зимовье. Все сгорело, а душа осталась… Понимаешь, сынок, душа, за которую не приглашали молиться ни шаманов, ни лам, чтобы они указали ей дорогу, сама дороги не находит. Она остается возле родственников и ждет, когда кто-то из них умрет, чтобы с ним вместе отправиться на тот свет. Люди ее не видят, только слышат: она поет, плачет, проклинает, даже говорит иногда… Если бросить, сынок, без присмотра свой скот, даже маленькую собачонку, она тоже превратится в бука… Ты не думай о них, зря их бояться нечего, а то заболеешь.

Слушаю рассказы бабушки, успокаиваюсь и засыпаю.

ПОЧЕМУ ЧЕЛОВЕК НЕ ЕСТ ТРАВЫ?

Не знаю, почему я об этом стал спрашивать, может быть, потому, что проголодался. Было это во время нашего кочевья на чайлаг[3]. Мы с бабушкой ехали на одном коне и гнали небольшое наше стадо овец и коз. Животные дорогой щипали траву, козлята даже отставали от стада, торопились схватить травку посочней, блеяли, будто хотели сообщить: «Здесь я нашел самую вкусную траву», и повсюду раздавалось: «М-мя, мя, бя-бя…»

Я спросил бабушку:

— А почему человек не ест травы?

— Неплохо бы, сынок. Говорят, когда бог начал создавать животных, он попытался сделать так, чтобы и человек тоже ел траву. Но прежде решил проверить, что из этого получится. Бог выбрал два одинаковых луга, на один пустил женщину с ребенком, на другой, такой же точно, — лошадь и жеребенка. Не пришел еще и полдень, когда бог вернулся, чтобы взглянуть, как идут дела. Лошадь с жеребенком наелись до того, что животы вздулись, и лежали, хотя выеденное место было не больше, чем занимает юрта, да и съедено-то было не все вчистую. Затем бог пошел на другой луг — и что же видит? Больше чем пол-луга выедено до былиночки, но ни женщина, ни дитя есть не прекращали.

Тут бог понял свою ошибку и сказал: «Э-э, так дело не пойдет! Если оставить человека травоядным — земли не хватит, травы не хватит и будет между людьми постоянная вражда». И решил бог: «Пусть четвероногие едят траву, пьют из источников и из рек, пусть самцы их, насытясь, стерегут своих детенышей. А человек пускай ухаживает за скотом, ест его мясо, пьет молоко. Пусть сеет хлеб, где нет камней. Пусть копает корни кандыка и саранки, где нет хлеба». Так изрек бог и тут же переделал свое несовершенное творение.

Но в человеке осталось навсегда желание питаться растительной пищей вопреки запрету бога. Поэтому, когда человек рвет съедобные листья трав, он обращается к священной земле: «Не наказывай меня за то, что я ем неположенное. Пусть оно мне на пользу пойдет».

Ладно, а теперь лучше спой песню, сынок! Скоро на чайлаг приедем, поедим, — подбодрила бабушка меня и крикнула, погоняя скот: — Эй, куг!

На крутых поворотах три черные ее косы разлетались, а я, покрепче ухватившись сзади за кушак, с удовольствием затянул песню.

Я УЗНАЮ ПРО ТРИ БУДДИЙСКИХ МИРА

На чайлаге, куда мы прикочевали и где поставили юрту, под защитой больших елей оказался старый очаг — удобное место, куда не проникали ни дождь, ни солнце. Отец огородил его от скота, и мы там варили чай, готовили пищу, выделывали кожи.

Однажды бабушка варила там чай, а я строил около нее высокий двор. Вдруг в мой голый зад точно заноза вонзилась. Я вскрикнул, схватился за больное место — и в руке моей оказался большой муравей. Я швырнул его в костер, но муравей попал на необгоревшую часть полена, испуганно помчался по древесине — и спасся.

— Ага, удираешь! А меня вон как здорово укусил!

Я снова поймал муравья и снова бросил его в костер, но оказалось, что муравей в костер не попал, а ухватился за мой палец и остался на руке. Тогда я решил его в костер не кидать, а побежал к ручью и бросил в воду. Но муравей не потонул, а взобрался на камышинку и поднялся по стеблю вверх. Когда он оказался на самом верху, принялся передними лапами чистить голову, свои большие глаза, а после отдыхал не двигаясь. Отдохнув, он спустился по камышинке до самой воды, тут словно вскрикнул: «Ой, как страшно!» — и быстро помчался вверх. Но когда достиг вершины, то, верно, вспомнил про своих родных, что остались на земле, и вернулся назад, но не мог набраться смелости прыгнуть в воду.

Мне тут вспомнилось, как недавно тонули два козленка, их старались спасти, одного вытащили, а второго затянуло под корягу. Отец разделся, полез в воду, нашарил козленка под корягой, но козленок уже задохнулся, его безобразно раздуло, язык вылез. Мне сделалось жаль муравья, я поймал его и отнес в муравейник.

— Бабушка, а почему муравей посредине как переломленный? И он крепкий, бабушка, хоть и переломленный. Не поддается смерти!..

— В этом-то его и сила, сынок. Говорят, бог создал его таким, чтобы он мог жить во всех трех мирах.

— А что за миры, бабушка?

— Верхний мир — это небо, где бог живет. Это мир небесного царства. Там Царь-Солнце и Царь-Луна. Выше их нету божеств, эти самые главные.

Средний мир — где все мы живем. Поэтому всем нам, живущим в этом мире, полагается посредине тела всегда носить пояс. А царствует над нами Эжен-хан, китайский богдыхан.

Нижний мир — это подземное царство, страна дьявола. В нем царствует Эрлик-Ловун-хан, всемогущий царь ада. Он владеет восемнадцатью холодными и горячими источниками.

А сила муравья заключается в том, что у него есть крылья, чтобы летать в небо, есть лапки, чтобы выкапывать норы в земле. А живут муравьи в нашем среднем мире, тут они гнездо делают, тут они и рождаются. Ты сам видишь это…

Разговор прервался из-за перекипевшего чая. Бабушка принялась разбрызгивать чай ковшичком на четыре стороны, принося обычную жертву:

— Небу, Горам, Земле, Воде.

Мы чаевничали, и я раздумывал над тем, что рассказала бабушка.

«Неужто человек такой ничтожный, хуже крохотного муравья? Ладно, пусть у человека нет лапок и когтей, чтобы копать землю, зато у него есть палка с железным наконечником, чтобы выкапывать кандык и саранку. А вот крылья… Бог ошибся, наверное, что не дал человеку крыльев… А если побольше разбрызгивать ему в жертву молока, чая, супу, а после попросить хорошенько?..»

— Сынок, чай-то льется из твоей чашки.

Я возвратился от раздумий к действительности и тут же спросил:

— А что сейчас делает верховный царь? Смотрит он на нас или нет? — и задрал голову, продолжая наблюдать за проплывающими облаками, похожими на вывернутую заячью шубейку.

— Ой, тадаим, ой, ужас! Да разве можно так говорить?! — запричитала бабушка. — Это же совсем ненормальный человек… Во сне разговаривает, а днем пристает, о чем только не пытает людей!..

Бабушка налила чашку горячего чая, поставила перед собой, стала набивать трубку, а после предположила:

— А может, из него шаман получится?

— Ох, как бы хорошо! — засмеялась мама. — Станет шаманом — всегда будем кушать жирный курдюк и грудинку, будем дары получать богатые. И работать вовсе не надо ему будет.

— Немножко покачается, попоет, пошепчет, повертит головой туда-сюда — и все! — весело поддержал отец, подмигнув сидящим.

Мама стала рассказывать, как увидела меня лежащим на животе посредине поляны. Когда она окликнула меня, я и не подумал подняться, а ответил, что хочу увидеть, как растет трава.

— Прямо ужасно! Глупый какой мальчишка растет! Что с него взять? — Мама безнадежно покачала головой, и в такт качнулись в ушах длинные серьги.

Я тоже принялся мотать головой, желая ощутить раскачивание своей единственной серьги в ухе.

— А мама, если ты не глупая и знаешь, как трава растет, расскажи мне?

— Кто же столько может лодырничать, как ты, лежать и ждать, пока трава начнет расти?

Все весело рассмеялись, даже отец. Я обиделся и обратился к лучшему своему собеседнику — бабушке.

— Ну, старенькая мама, дальше расскажи. Про царство Сатаны теперь.

— Бог оборони нас от всех напастей! — вскрикнула бабушка. — Нельзя о нем говорить, обидится еще на нас! Гром гремит, и молния сверкнет и упадет — это он. На колеснице мчится, лук натянет — стрела взлетит и упадет. От правой руки его пламя вспыхивает, от левой искры сыплются… А когда стрела его в дерево попадает, оно раскалывается в щепки.

— А почему он рассердился на лиственницу, в которую недавно молния попала?

— Да говорят, это он с маленьким бурундуком враждует. Бурундук сидит на лиственнице и показывает ему язык. Он рассердится, сверкнет молнией, а бурундук шнырь под лиственницу — и в норку. Вот он и не попадает в него…

— А вот я слыхал, что молния — это взмахи хвоста дракона, — обратился отец к нашей всезнающей бабушке.

— Э-э, нет, взмахи хвоста дракона — это августовские зарницы во время поспевания хлебов и плодов, — авторитетно отвечала бабушка. — В этот период никогда небесных обид не бывает.

— А еще говорят, что у всех людей общее зерно, — обратился снова отец.

— Да, верно, так оно и есть, — согласилась бабушка. — Когда-то во вселенной было три стихии: стихия Буря, стихия Огонь и после него стихия Вода… В то время, когда была стихия Вода, на спине горы Верблюд на маленьком сухом месте — ну, не больше, чем круг для юрты, — лежал железный плот. Вот на этом плоту и спаслись две женщины, и у каждой из них по сыну. О тех женщинах в народе живет загадка, будто одна из этих женщин, сидя с ребенком на руках, говорила: «Вот он, сын моего сына, брат моего мужа…» Так и сохранилось человеческое зерно…

После таких интересных разговоров мне хотелось забраться куда-нибудь одному, хорошенько обмозговать все. Увидеть все самому и понять…

Однажды я заметил на дереве муравьев, снующих туда-сюда, и стал наблюдать за ними. Приглядевшись внимательно, я понял, что крупные рыжие муравьи бегают по двум параллельным дорожкам. По одной они ползут вверх до самой макушки, по другой спускаются вниз, к корням. Перед одним спускавшимся я поставил палец. Он, не сбавляя ходу, перелез через него и по-прежнему стремительно побежал дальше вниз. Тогда я схватил его и поставил на другую дорожку, которая вела вверх. Но мой муравей тут же упрямо повернул вниз. Я решил взглянуть, что они делают внизу, и нагнулся к корням дерева. Один из корней был совсем гнилой, и туда-то, в нору, спешили муравьи. Я подумал, что, наверное, они что-нибудь таскают. Осмотрел внимательно их ножки — чистые, да ведь у них нет никаких пальчиков или ладоней, чтобы тащить в них ношу. На спинках тоже было пусто.

— Эх, чертенята, наверное, во рту что-то прячут!

Я поймал одного муравья, положил ему камушек на спину, щепочкой раскрыл рот, а он так упорно сопротивлялся, что даже укусил меня за палец.

— Йох! Что я у тебя, счастье отнял, что ли!

Ничего так и не добившись, я отпустил муравья и влез на дерево.

Пусть высохнут мои глаза! Все, наконец, ясно!..

Муравьи спускались с наполненным туловищем, точно маслом топленым налитые. Они просвечивали на солнце и казались медвяно-желтыми. А те, что шли вверх, были тощими, словно шелуха, из которой выпало зерно. Однако я тщетно искал место, где они берут это масло, и так ни с чем вернулся домой.

Дома я стал спрашивать об этом муравьином масле моего младшего дядю Шевер-Сарыга. Он был хороший охотник и много знал о повадках разных животных.

— Какое еще там масло! Это древесный сок, — рассердился дядя на мой глупый вопрос. — Просто у муравья «горшок» желтый, а ты его за цвет масла принял.

Так мне стало ясно, что муравьи не для самих себя набивают так свой желудок, а таскают сок домой, чтобы накормить детей и сделать запасы. После этого я еще больше стал уважать муравьев.

Однажды я присел на камень, гляжу: малюсенькие муравьи бегают в каком-то сильном волнении. Снуют взад и вперед, пролезают в крохотное, точно иглой проткнутое, отверстие. При входе и выходе мешают друг другу, толкаются, а иногда пытаются сразу по двое пролезть и застревают. Я хорошенько присмотрелся и увидел, что они таскают во рту крошки земли. Землю эту они укладывают вокруг норки в виде дамбы.

«Что ж это они делают? — подумал я. — Новую норку копают или старую расширяют?» Вскоре мне стало ясно, что муравьи таскают влажную землю. Сегодня ночью был сильный дождь, норку их, наверное, разрушило, и они ее ремонтируют. Может быть, даже дети их пострадали, уж очень сильно они волнуются. Два муравья вытащили из норки останки третьего — пустую высохшую кожу. «Ну точно, — подумал я. — Вот погиб один в борьбе с бурей».

Вдруг вижу, один муравей усиленно что-то волочит, пятясь задом. Ноша — половинка саранчи — была больше носильщика. Подбежали еще муравьи и в сильном волнениипринялись тащить саранчу каждый в свою сторону, некоторые — наверное, настоящие муравьиные силачи — так тянули, что даже перетаскивали на свою сторону вместе с грузом и товарищей.

Я понял, что одни муравьи уходят на охоту и приносят пищу, а другие работают дома.

Мне часто встречались в лесной глуши или в степи, среди кустов караганника, красивые сетки в форме круга, нацепленные на ветки. Бывало, не заметишь, она чуть коснется твоего лица и прилипнет. Ниточки этих сеток очень тонкие, непрочные, но зато как красиво выткана эта сетка — не в каждой юрте встретишь девушку-мастерицу, чтобы вышила подобный узор. Я часто видел такие сетки, но принимал их просто за созданное природой, как растения.

Однажды я собирал в лесу хворост, нагнулся и чуть не ткнулся носом в такую сетку. Она была большая, хорошо натянута, я даже остановился, когда она заколыхалась. И вдруг я увидел дивное существо, выбежавшее на самую середину сетки. Это было какое-то совсем неприятное животное: круглое, с шершавыми лапками, ими оно цеплялось за нитки сетки и легко передвигалось с одного ее конца на другой. Я нагнулся, чтобы лучше разглядеть, и увидел, что у этого мохнатого существа злые маленькие глазки. Вот сетка чуть всколыхнулась, из лап существа упали два крылышка овода и медленно полетели вниз. Тут я разглядел у него в лапах овода без крыльев, но еще живого, тщетно пытающегося вырваться. Почувствовав, видно, мое присутствие, паук быстро пробежал по сетке вниз, увлекая свою добычу, и скрылся.

Я решил поймать овода или муху. Вскоре прилетел, назойливо пища, комар, сел на мою ногу и присосался. Я прикрыл комара ладонью, взял пальцами за туловище и посадил осторожно на сетку; он испуганно завозился, пытаясь взлететь.

Хищник выскочил, набросился на комара — и комариные крылышки полетели. Я с силой ударил прутом по этому противному обжоре, сетка с треском порвалась, паук и комар исчезли куда-то.

«Так тебе и надо, скверный, жадный черт! — Успокоенный победой, я побрел дальше. — А может, это животное полезное? Ведь он поедает комаров и оводов, которые кусают наш скот?»

Я спросил об этом бабушку.

— Оммани!.. Всегда ты пристаешь ко всякой нечисти! Горе с тобой! Ну зачем тебе понадобилось кормить паука?

— А кто ему связал такую сетку?

— Кто ж ему свяжет сетку, кроме него самого! Это паучьи силки.

— Вот бы мне научиться делать такие для сусликов!

— Не связывайся ты со всякой пакостью. Это, наверное, был тарантул, он даже змеи ядовитее. Укусит — умрешь!

Бабушка рассказала, как однажды к нашей юрте приполз тарантул; дедушка убил его и закопал в свежий коровий помет. А после встал в него босыми ногами.

— Ой, как страшно! Зачем?

— Говорят, навоз втягивает в себя яд тарантула. И тогда это хорошее лекарство для тех, у кого суставы болят… Если тебе, сынок, еще где-нибудь встретится такой большой паук, лучше не трогай его, а убеги подальше.

МНЕ ПРИВИЛ ОСПУ РУССКИЙ ДОКТОР

Зима близилась к концу. Зимовье наше стояло на Оскус-Даге, соседей по зимовке было много. Прошел слух, что снова началась эпидемия оспы и что из России приехали доктора и делают тувинцам прививки. Однажды я услышал разговор соседа с отцом:

— Всем оспу прививают — может, и мы поедем?

— Если хочешь породниться с русским, подставляй любое место, — засмеялся отец.

— Серьезно хочу! О, а как он прививает — так, будто занозу из пальца вытащил — и не углядишь! Я сам видел. Ведь вон как пожар вспыхнула глазная болезнь, а встретилась с Длинным доктором Узун-Эмчи — и вся эпидемия потухла. А ведь сколько народу могло слепыми остаться!

Отец сказал:

— Я знаю, что даже самый большой лама ездил к нему за лекарствами. Значит, Узун-Эмчи действительно знающий человек.

— Вот видишь! — обрадовался сосед. — А еще у него такая помощница… с золотой косой…

— Нет, брат, — упрямился отец, — у меня свои секреты есть.

Тут неожиданно вмешалась мать:

— Ждать, пока заболеем, что ли? Надо везти детей и делать прививки.

— О, даже моя жена теперь захотела этого! А сколько я тебя уговаривал съездить к Узун-Эмчи? — обрадовался отец. — Люди не врут, когда говорят, что он могучий врач. Посмотрит он тебя, и будет все ясно.

— Ой, я не пойду к нему! Я про детей только, — замахала руками мама. — Говорят, он догола раздевает!.. Если бы еще врач-женщина была, я бы, конечно, сходила к ней со своими болезнями… Может, помогло бы…

Решили везти нас к врачу, и я помчался сообщить об этом ребятишкам аала. Всем нам давно не терпелось увидеть, какие же они, эти русские. Рассказывали у нас про них совершенно необыкновенные вещи.

«Русский чашки чаю даром не подаст».

«Русский есть не может утром, если он не поработал, это у них обязательно: прежде чем поел — поработать».

«Говорят, они расходятся с женами, если те себе пропитание не могут заработать».

«А женщины их сильно любят плакать: радуются — плачут, обижаются — тоже плачут».

А еще мне хотелось поскорее увидеть их, потому что меня тоже часто называли русским, говорили, что этот мальчик совсем как русский, даже под солнцем как золото блестит. Мальчишки, когда хотели меня обидеть, дразнили:

— Что с него взять, он же русский!

Мои светлые волосы не раз доставляли мне горе, не раз маме приходилось утешать меня:

— Ну что эти глупые мальчишки дразнят моего сына русским, у него же голова, точно бархат, черная. — Иногда она говорила: — А ты не обижайся на них, ведь русские хорошие люди. Они чистые, нарядные, едят сахар да пироги! Разве это плохо?.. А дома как они строят!

После я научился с маминых слов отвечать мальчишкам и расхваливать свои «русские» достоинства. И даже почти верил, что я такой и есть. А еще я представлял, что все русские богатые, нарядные, — это тоже увеличивало мое нетерпеливое желание увидеть их.

Назавтра мы и несколько наших соседей отправились к врачу. Отец взял себе на седло сестренку Узун-Кыс, меня посадил позади. Бадый сел сзади мамы. Во время езды все беседовали о русских.

— Русские все умеют.

— Русские много молятся и плачут в это время.

— Русские девушки — ох, боевы! Если полюбят, при всех целуются.

— Хватит, — оборвал их отец, когда мы подъехали к русскому поселку. — Узун-Эмчи, если услышит, обидится! Он по-тувински уже понимает.

Я увидел поляну перед утесом, а на ней большой дом.

— Ох, как у них много окон, как светятся! Прямо глаза режет.

Наши лошади недоверчиво всхрапывали, сопротивлялись, не хотели идти к зданиям. Во дворе ближнего дома играли двое ребятишек моего возраста, головы их были обернуты цветной материей, лица белые-белые, а когда мы подъехали ближе, я увидел их глаза, светлые, как несозревшая смородина.

Привязав лошадей у дерева, мы все подошли к дому.

— Русскими пахнет! — вскрикнула какая-то женщина и ухватилась за нос.

— Ш-ш, замолчи! Так не говорят! Услышат, скажут на тебя: «грязная урянхайка», и близко тебя не подпустят.

Кто-то сказал:

— Это их деньги так пахнут.

— Нет, лекарством это пахнет, — сказал наш сосед, уже побывавший здесь.

Я тоже почувствовал какие-то запахи, но они мне напоминали скорей приятные запахи лета, богородской травы и еще чего-то. Однако, подражая женщинам, я сказал, сплюнув:

— Фу, вонь какая, ребята!

— Эй, молчи! — одернула меня мама.

Часть людей вошла в дом, а нас оставили во дворе. Из дому выбежала молоденькая девушка в белом халате, и лицо ее было тоже очень белое — совсем как зайчик. Она сказала по-тувински:

— Манар, манар. Подождите, — еще что-то добавила по-русски и, стуча, точно овца копытцами, острыми каблучками, убежала назад.

Люди зашептались:

— Какая она миленькая, славненькая… И говорит по-тувински… Взглянула на меня и так нежно улыбнулась…

— Ойт! — вскрикнул парень, рассказывавший о русских больше всех. — Это и есть помощница Узун-Эмчи. Вот она скажет тебе: «Ну-ка, мой дорогой, сними штанишки!» Что делать будешь?

— Ой, мама, как хорошо тут пахнет! — сказал я, забыв, что недавно только зажимал нос. Эта девушка в белой одежде принесла незнакомые мне приятные запахи.

— Оммани! Ты замолчишь ли, глупый! — снова одернула меня мама.

Все выходившие из дому натягивали рукав на оголенную руку, охали с болезненными гримасами. Одна женщина выбежала в слезах, из открывшейся двери слышался отчаянный рев ребенка, будто его кнутом секли. Женщины перешептывались:

— Ой, что там? Ой, как там? Ой, сердце!..

Я начал потихоньку выбираться из толпы, чтобы дать деру. Но тут из двери вышел отец и позвал меня:

— Иди ко мне, сынок. Не бойся, докажи всем этим трусам, что ты у меня храбрец!

Я пошел с независимым видом, но сердце мое не подчинялось — так прыгало, что казалось, сейчас выскочит через рот.

На табуретке в комнате, куда мы вошли, сидел мужчина в белом халате, а белая красивенькая девушка, похожая на зайчика, пошла ко мне, ласково улыбаясь. Отец снял с моей правой руки шубу. «Молиться, наверное, надо», — подумал я и, сложив ладони, поднял их ко лбу — так полагалось делать, когда приходили ламы. Но русская девушка ласково обняла меня за плечи и подвела к Узун-Эмчи, а он, показав на мою голову, обратился к отцу:

— Твой сын такой красивый, отдай его мне. Смотри на меня, на нее… — он указал на меня, на себя и на девушку — видно, ему не хватало тувинских слов, чтобы объяснить, как я похож на них.

«И правда, наверное, я русский. А вот теперь они и узнали, наверное. Вот беда! Но они такие хорошие люди, если возьмут меня к себе, так ничего, ладно…»

Узун-Эмчи в это время потер белым пушком мою руку, сильно запахло чем-то, похожим немного на запах пихты. Тогда он стал не очень сильно царапать по руке маленьким железным ножичком, остался серенький след. Затем из стеклянной иглы капнул на поцарапанные места три капли воды и завязал тонкой белой материей.

Я стоял и ждал, когда же он начнет резать меня. Но этого так и не случилось. Девушка-зайчик спустила мне рукав и погладила по голове, а врач принес какую-то вещь из другой комнаты и протянул мне. Я не двигался. Отец подтолкнул меня и шепнул, чтобы я протянул обе ладони. Подарок был для меня вещью столь необыкновенной и так меня обрадовал, что я ног под собой не чуял, не терпелось убежать на улицу, похвастаться перед дружками. Девушка-зайчик взяла меня под мышки, вынесла к маме и сказала:

— Ваш ребенок очень хорошенький.

Ее глаза, светлые, как незрелая смородина, мягкость ее нежных чистых рук навсегда остались в моем сердце, так же как три следа на моей руке.

После этого я перестал обижаться, когда меня дразнили русским. Долго затем мы играли в прививку оспы, и я был Узун-Эмчи, а моими пациентами — все дети аала. Стебелек одуванчика служил мне ампулой с вакциной, хирургическим ножичком — острый камень, а перевязочным материалом — черемица.

Узун-Эмчи спас в тот год жизнь многим людям и, вероятно, мне тоже. Тогда свирепствовала страшная эпидемия оспы.

БОЛЕЗНЬ И СМЕРТЬ МАТЕРИ

ЛЕЧЕНИЕ
Однажды отец пригласил двух лам. Нас заставили толочь жареный ячмень, сделали из этой муки тесто, а ламы вылепили из теста высокую трехгранную пирамиду и вокруг нее — голых людей и еще разных страшных идолов. Потом ламы уселись в юрте и принялись читать священные книги, а когда прерывали чтение, то гремели медными тарелками, играли на дамбыре, конге, кенгирге. Они читали молитвы то скороговоркой, то растягивая, то пели хором. Когда уставали, то пили чай или араку, ели мясо. Я глядел на них и думал: «Ну, наверное, они скоро поймают ту злую болезнь, что мучает маму».

Были зажжены светильники, в маленьких и больших медных чашах стояла разная еда. Мама, еле держась, сидела на кровати, силилась помолиться, соединив ладони и прикладывая их ко лбу. Все наши взрослые тоже молились, кланяясь до земли. Особенно истово молились отец и бабушка, кланяясь много раз подряд. Время от времени ламы, приказывали отцу принести жертву богу, и отец, спешно взяв кугержик, брызгал аракой в сторону икон, а после, налив араку в чашки, подавал ламам. Чем дольше молились ламы, тем пьянее и громче становилось их чтение, а грохот тарелок и барабанчиков все оглушительнее.

Перед старшим ламой стоит тарелка, полная ячменя, время от времени он черпает из нее горсть и швыряет ячмень то в дверь, то в маму. А она только закрывает глаза — зерна ячменя, отскочив от стены, падают ей на лицо. Ламы в это время свирепеют, ругаются, кричат, выгоняя чертей.

Перед вечером меня послали пригнать телят. Вернувшись, я увидел странное зрелище: возле очага лукой к огню лежало мамино седло, поверх был брошен ее шелковый праздничный халат, рядом лежали ее украшения, нарядные одежды, узорчатая шапка, сапожки, ключи на серебряной цепочке. Мне все это показалось очень страшным, будто не вещи, а сама мама тут лежала. Возле на доске стояла вылепленная из теста голая женщина, выкрашенная в красный цвет. Обессилевшую маму подняли над этим изображением, она кое-как совершила обряд — умыла лицо и руки. У входа в юрту стояла мамина взнузданная лошадь без седла.

Пришли, чтобы помочь отцу, родственники. Они подняли вместе с доской все эти ламские сооружения и понесли на запад от аала, лошадь они тоже увели с собой. Ламы принялись бросать горстями ячмень вслед уходящим, тарелки и барабаны их загудели еще громче, казалось, они вот-вот расколются. Когда процессия почти скрылась из виду, им вслед выстрелили из старого кремневого ружья. Собаки с лаем бросились в сторону выстрела, будто волков почуяли.

Я видел, что с процессией увязался и Бадый. Когда выстрелили, я напугался, не застрелили ли его, и пустился следом. Догнал я их как раз тогда, когда они уже стали совершать положенный ритуал. Из сухих лучин заранее было приготовлено сооружение в виде маленькой кошары, под него насыпали углей, лучинки вспыхнули — туда бросили трехгранную пирамиду из теста, вниз острием. Как только опустили в огонь тесто, снова раздался выстрел. Мы тут же поспешили домой, оставив костер догорать. По возвращении все совершили молитву, на этом богослужение и ритуалы закончились.

Утром ламы собрались уезжать. Старший лама взял мамину лошадь с седлом и всеми украшениями, взял всю мамину нарядную одежду, десять штук овец и столько же коз.

Мне было очень жаль мамину одежду, особенно серебряные кольца и серьги. Мама так редко надевала свой единственный наряд, берегла его. Зато когда она надевала праздничное, то казалась моложе и красивей всех.

Когда провожали лам, мама приподнялась на постели, старенький халат на ее груди распахнулся, она отбросила на спину длинные черные косы и пригладила волосы ладонью.

— Мама, как же мы будем без твоей красивой одежды? — крикнул я.

— Ничего, сынок… Если человек жив будет, наверное, наживет…

Я увидел, как по щекам у нее скользнули слезинки; я вскочил и принялся вытирать их, а мама рукой накрыла мои ручонки и прижала их к груди. Я услышал, как сильно билось ее сердце — так громко, точно бубны лам.

За время маминой болезни ламы и шаманы много чего унесли из нашего хозяйства: одежду, скот, разные шкуры, меха, продукты. Помню, один шаман — крепкий мужчина средних лет — недолго пошаманил, затем, пососав у матери под ложечкой, сплюнул в рот одной из самых лучших наших лошадей, наелся, напился и увел эту лошадь.

— Он высосал злую болезнь у мамы и передал ее той лошади. Вот почему лошадь эту оставлять у нас нельзя, сынок, иначе болезнь от нашего двора не уйдет.

СМЕРТЬ
Когда я проснулся, солнечный луч едва тронул дымовое отверстие юрты. Некоторое время, со сна, я глядел на луч и вдруг сообразил, что это не наша юрта. Я сел на постели и увидел, что тут же спят брат Бадый, сестра Узун-Кыс и маленькая Ужук-Тар. Я выбежал на волю. У коновязи нашей юрты стояло много оседланных лошадей, неподалеку горел большой костер, и на нем что-то варили. Я решил, что у мамы снова приступ болезни, поэтому пригласили шаманов, накинул на голые плечи свою старенькую шубейку и помчался к юрте.

Из юрты были вынесены все сундуки и посуда, а то место, где стояло ложе, было занавешено белой кошмой. Я бросился туда и увидел, что мама лежит не на кровати, а на полу, на подстеленной кошме, а лицо ее накрыто шелковым хадаком. «Что они, араковали ночью, что ли?» — подумал я и сдернул с ее лица хадак. Нечаянно мои пальцы коснулись ее лица — я быстро отдернул руку: оно было ледяным. Я задрожал от ужаса, шубейка свалилась с моих голых плеч, я подобрал ее и, побежав что было мочи, забился в заросли караганника.

В просветы кустов мне было видно, как возле нашей юрты появляются все новые и новые всадники. Они спешиваются, садятся к костру, курят, передавая друг другу трубку. Некоторые сидят у ручья, подперев голову рукой, а двое мужчин в стороне что-то мастерят из дерева.

Вдруг прискакала еще группа всадников, а с ними мой отец. Он уехал только вчера в Западный Амырак — и вот уже вернулся!.. Чуть всадники спешились, они бросились в юрту. Мне показалось, я слышу крики отца, будто он бьет кого-то или с кем-то ругается. Две женщины волоком вытащили его из юрты и усадили у костра. Все собрались возле отца, шумят, подают раскуренные трубки.

«А может, мама только в обмороке? Ведь и раньше у нее бывали такие длинные обмороки… А где же ламы и шаманы, почему они ее не оживляют? А может, мама зовет или даже ждет меня к себе, может, ей хочется подняться, а меня возле нет?..»

Я побрел обратно к юрте, медленно ходил между плачущими людьми, слушал их. Взглянешь на отца и бабушку — точно у них в груди масло кипит, клокочет. Точно отраву выпили, и она подступает к горлу — бьют, колотят себя в грудь, рвут волосы. Бабушка, словно верблюдица, потерявшая детеныша, так протяжно и страшно кричит, что ужас берет, хочется снова убежать и спрятаться.

Появились знакомые ламы, те, что маму лечили и много всего забрали у нас за это. Наверное, они приехали оживить ее? Я воспрянул духом.

— Ах, беда, беда! — причитала бабушка. — Ведь только вчера она говорила: «Это же мой месяц, надо приготовиться заполнять люльку». А теперь, гляди, кто подумал бы, кто во сне такое видел! Ах, лучше бы на ее месте лежала я, сколько детей сиротами оставила!..

Вокруг юрты поставили шесть шестов с флажками, один, на котором изображена бегущая священная лошадь, возле самой мамы. Теперь в юрте шумно, ламы хором читают, бьют в барабан и тарелки. Перед разукрашенными изображениями богов в медных чашах еда, зажженное масло: провожают мамину душу.

На кострах варят много вкусной пищи, все ласково говорят о маме, гладят меня по голове. Хорошо маме, весело, не одиноко…

На следующий день в полдень все снова заволновались, стали седлать лошадей, опять появились ламы, раздались громкий плач и причитания. Я спрятался в караганнике. Люди вынесли из юрты что-то длинное и белое, положили это дяде Шевер-Сарыгу на седло, и всадники тронулись. Отец тоже уехал вместе со всеми.

В юрте слышались голоса, я побежал туда. Вокруг бабушки собрались женщины, курили можжевельником, чтобы привести ее в чувство. Занавеса больше не было. «Может, оживили?» — подумал я и тут же спросил старшую сестру:

— А где мама?

— В божий мир отправилась, — ответила какая-то женщина, а сестра начала рыдать.

— А где божий мир? Это туда всадники поехали и белое на лошади повезли? А почему эти ламы ее не оживили?

— В божий мир только душа мертвого уходит. Тело должно покоиться на Танды, а душа пройти сквозь ад, этого никто не минует. Эти люди поехали провожать тело твоей матери. А ты, значит, смотрел, как увозят покойников? Это не положено. Надо тебе теперь помолиться.

Женщина увела меня, я повторял за ней слова молитвы, а после ламы коснулись моего лба священной стрелой и книгами, а тот, что стучал в тарелки, приложил их к моей голове, и я услыхал еще не погасший звук — словно собачонка скулила рядом.

На следующий день ламы поделили между собой оставшихся овец и одежду и уехали.

СВИДАНИЕ С МАМОЙ
Из разговоров взрослых я понял, что маму оставили на кладбище у горы Кызыл-Шат. Мы часто играли возле этого места, когда пасли овец. Над кладбищем всегда тучей кружились вороны и коршуны, там мы видели много человеческих черепов и костей.

На третий день после похорон я встал рано утром; было все еще много пьяных, подъезжали и новые люди с аракой. Мычали недоеные коровы, звали маму, потом чужие женщины подоили их, а белая корова так и не подпустила никого, пришлось к ней пригнать теленка.

Мне было тоскливо и одиноко.

Я ушел из аала, гоня телят, а после оставил их и побрел в сторону горы Кызыл-Шат. Солнце поднялось высоко, началась жара. Я поднялся на холм и увидел, как из лога взмыли два ворона. Я закричал на них, подражая выстрелам, стараясь напугать хищников; они нехотя улетели. Я пошел быстрее и скоро увидел флажки, что стояли тогда у нас вокруг юрты; под ними лежало что-то огромное, завернутое в белое. Я бросился вниз бегом — и вдруг остановился. Это была мама. Шелковый хадак, покрывавший ее лицо, слетел, унесенный ветром, длинные волосы разметались по земле, лицо и тело необыкновенно вспухли… Это уже не была моя мама. Куда ушла, кто унес ее красоту, ее нежность — куда все подевалось?..

Я стоял возле мамы, а вороны с криком кружились надо мной, и кожа на моей голове съежилась от страха. Я попятился, потом повернулся и что было силы помчался прочь. Только на самой вершине горы я остановился передохнуть. День был жаркий, я сильно вспотел, но меня бил озноб и зубы стучали. Все кругом казалось мне желтым, точно в мутной воде.

После этого я все больше стал сторониться людей. Особенно мне нестерпимо стало видеть лам и шаманов, все еще продолжавших аракование. Они, казалось мне, были похожи на тех воронов, что летали над мамой, там, в ложке́, у подножья Кызыл-Шат.

Я постоянно ощущал какую-то пустоту: хотя я был сыт, казалось, я голодал; на мне была одежда, но я мерз все время. А когда я играл с ребятишками и смеялся, мне самому мой смех казался странным — сквозь слезы. В глубине печени лежал большой черный камень, и тяжесть эта была нестерпима.

Мама унесла с собой что-то огромное, и заменить это никто не был в силах.

Порой я горячо молился всем богам, которых знал, хозяевам всех трех миров, даже Эрлику-хану — хозяину ада — и просил вернуть маму. Но боги оставались глухи к моим молитвам.

СОРОК ДЕВЯТЬ ДНЕЙ
В течение сорока девяти дней в нашей юрте перед иконами все горел светильник. Его зажигали, едва наступали сумерки, добавляя время от времени масла, чтобы он не потух до утра.

— Папа, а зачем это мы всегда светильник зажигаем? Чтобы к нам не пришли черти, да? — спросил я однажды отца.

Отец вздрогнул и даже отшатнулся от огня.

— Нет, сынок, — ответил он мне, оглянувшись вокруг. — Не из-за этого. Просто я хочу, чтобы душа нашей мамы дошла к богу светлым путем, не заблудилась.

— Хорошо, если бы душа мамы возвратилась обратно к нам. Правда, пап?

— Что ты говоришь! Душе мертвого нельзя возвратиться назад, это несчастье, сынок… Вот минет сорок девять суток, тогда мы поедем на мамину могилу делать ей последние проводы. После этого нам уже будет ни к чему зажигать светильник… Ну ладно, довольно болтать! — оборвал меня отец.

Я вышел из юрты. Горы, где лежало тело мамы, были серые и плыли, словно живые. Где-то среди этих гор бродила душа мамы и просила света…

Когда миновал положенный срок, родные нажарили баранины, собрали сметаны, творога и араки, пригласили шамана и поехали на кладбище. Меня посадил на седло дядя. Я никому не рассказывал, что побывал у мамы раньше всех, знал, что сильно будут ругать.

Не доезжая до могилы, все спешились и стреножили лошадей. Часть старших родственников вместе с шаманом прошла дальше, стали что-то разглядывать на земле в том месте, где тогда лежала мама. Остальные задержались возле лошадей, о чем-то перешептывались:

— Все очистили, только косы возле караганника еще остались.

— Флажки давно упали.

— Хорошая, чистая могила…

— Здесь костер разведем, несите еду сюда, на белую кошму.

Я потихоньку тоже осмотрел место могилы, но там было пусто, только в беспорядке валялись флажки, да плоский камень, который был подложен под голову мамы. Отец ходил склонившись, будто что-то искал. Женщины переговаривались, что он, наверное, ушел нарочно, чтобы никто не увидел, как он плачет.

Женщины расстелили на траве белую кошму, разложили на ней еду. Разожгли костер, в него бросали и брызгали понемножку от всех приношений. Расселись полукругом перед костром, лицом к могиле. Шаман стоял возле, держа в руках хадак, и, обращаясь к могиле, пел:

— Твои дети, родные и друзья приехали обменяться с тобой табаком, разделить питье и пищу. Кушай, не побрезгуй. Не стесняйся, будь как своя… О, Майндыр, не беги от нас! На что обижаешься? Или повидать кого хочешь, или мысли черные есть?.. Ох, зачем убежала? Ох, не плачь, — шаман обернулся к сидящим, — не брезгуй, покури, на!..

После этих слов шамана все, кто курил, стали бросать в огонь табак из своих трубок.

— Теперь тебе оглядываться нечего, белой дороги тебе в царство божье!

После того как шаман отправил душу в путь, все принялись есть и пить, а женщины стали снова всхлипывать и причитать. Я следил за костром, чтобы увидеть, как станет есть душа. Но так ничего и не увидал. Изредка масло или сало ярко вспыхивали, а я думал, что если мама уезжает, улыбаясь, и с такими разрумяненными щеками, точно пламя, — это хорошо.

Шаман кончил петь и говорить, ему подали почетную еду — курдюк. А мне передали целое предплечье — небывалая честь! Будто и на самом деле мама своими ласковыми руками сама подала мне этот кусок. Я так досыта, хорошо поел. А люди, взглянув на меня, улыбались, говорили наши пословицы:

— Ничего, сынок, от сиротства не умирают… Чего не видел отец — сын увидит. Чего не видела мать — дочь увидит…

У РОДСТВЕННИКОВ

СТАНОВЛЮСЬ ДИКАРЕМ
По знакомым и незнакомым, по родным и чужим аалам пошел скитаться я. «Где сыт — девять дней живи, где голоден — совсем не оставайся…» Года два-три отец с бабушкой все еще продолжали кое-как вести наше пришедшее в упадок хозяйство, потом отец, окончательно потеряв голову от тоски по матери, вдруг женился на вдове, такой же, как он, многодетной, и мы, как мышата из разоренного гнезда, разбрелись кто куда, в разные стороны.

Нас разобрали в пастухи более богатые родственники, а давно говорится, что своя палка больнее бьет. От чужого хоть убежать можно, а от родного не убежишь — ты в его полной воле, как ухват для посуды, как чучело для скота.

На словах многие называли родственником, а когда работать заставят — хуже лошади или вола, взятых напрокат, станешь. Пасешь овец, телят, заготовляешь топливо и таскаешь его на своей покрытой одними лохмотьями спине.

Летом я предпочитал дела вдали от дома всяким хозяйственным работам — хоть уши от ругани отдохнут; зато если приходилось день провести в аале — чего только не услышишь! Старушки, глядя на тебя, причитают:

— Ой, горе, ой, наказанье божье! Ой, как тяжко смотреть на этих сирот! Встанет — сзади сверкает, сядет — грудь оголится! Ой, оммани! Ой, срам какой!..

Эти разговоры насквозь просверливают и без того раненую печенку твою. Уж лучше подальше быть от людских глаз: плакать захочешь — плачь, петь захочешь — пой.

Ой, как хорошо бродить одному за скотом по пустынной земле!.. Журчит ручеек в тени высоких тополей, птицы поют, скалы, нагретые солнцем, струят марево. Приникнешь к земле и чувствуешь, что она тоже дышит, поет, живет… Есть у меня заветные места, которыми я не могу налюбоваться вдоволь.

Обычно я пасу овец возле старой лиственницы и забираюсь на нее — пожевать смолу. Где-нибудь близко от вершины сядешь на суку, осмотришься — кругом необозримые дали. На равнине за лесом скачет крошечный всадник, кажется, конь его вот-вот оторвется от земли и полетит. Поднимешь голову — высоко над тобой кочуют облачка. Вообразив их журавлями, стану пересчитывать перья, запрокинув голову. Моя лиственница сдвинется, поплывет в сторону от тучек, мазнет вершиной по небу.

— Ой-ой! — крикну я. — Какой хитрый мой верблюд, пока я глядел вверх, он начал шагать! Цёк, цёк! — я прикажу лечь своему верблюду и гляну вниз.

Овцы мои, насытясь утренней росистой травой, лежат тут же, в тени, на берегу ручейка. Козлята бегают по сваленным бурей стволам, бодаются, весело играют. Закроешь глаза, прижмешься к лиственнице — спокойно тебе и хорошо…

Как-то на исходе лета к юрте моего хозяина подъехали гости. Мужчина в белом чесучовом халате и зеленой опояске из тончайшего китайского шелка, в идиках[4] на толстой подошве из черного хрома с замшевым зеленым кантом. На опояске висели серебряные резные украшения. Два ножа с тонкой серебряной чеканкой на рукоятках и ножнах, с боков ножен были прикреплены две палочки из слоновой кости с серебряными наконечниками китайской работы. На цепочке висело огниво, тоже в футляре серебряной чеканки, к огниву была прикреплена океанская раковина удивительно нежной окраски. Остроконечная высокая шапка гостя была оторочена черным соболем, расшита золотом, наверху — шишка, вышитая мелким бисером, позади на спину спускаются две красные ленты с пикообразными концами.

Мужчина слез с коня, отвязал от седла желтый кожаный кугержик с выдавленным рисунком и, держа его в протянутых ладонях, переступил порог юрты.

— Амыр-ля! — приветствовал он хозяев, слегка поклонившись.

— Мир и вам, — отвечал хозяин.

Затем гость обратился с таким же приветствием к женщинам, сидевшим справа на женской половине.

Следом вошла, шурша шелком зеленого китайского халата, жена приехавшего. Шапочка на ее голове была чуть поменьше, без шишки, но ярче расшита. На опояске ее висел лев из литого серебра, во рту у него — цепочка со множеством ключей. Из-под шапочки на спину женщины спускались три черные косы, соединенные поясом в одну. В ушах ее тонко позванивали серьги — длинные, до середины груди, в виде серебряных колокольчиков с язычком из кораллов.

Гость присел на пятки и, расстелив перед собой полу халата, поставил на нее кугержик. Жена опустилась рядом.

— Благополучен ли ваш скот?

Гость медленным движением достал висевшую у пояса в изящном футлярчике табакерку из малахита и подал ее хозяину. Тот, в свою очередь, соблюдая правила вежливости, извлек свою табакерку из тонкого белого мрамора и подал ее гостю. Затем ответил на приветствие.

— Наш скот благополучен, а ваш как?

Каждый из мужчин, отвинтив пробку табакерки, где была прикреплена маленькая ложечка, зачерпнул табаку и, высыпав его на ноготь большого пальца левой руки, отправил в каждую ноздрю по понюшке. Женщины также обменялись табакерками, и затем гости продолжали положенные вежливые приветствия:

— Благополучны ли вы от всяких бед и болезней?

— Избавлены ли от джута[5]? От всякого зверья?

— Обильно ли молоко?

— Хорошо ли упитан скот?

— Охраняет ли вас судьба от казенных гонцов?

Хозяева отвечали вежливыми вопросами:

— Благополучно ли прибыли?

— Какие новости у вас?..

И только после этой обязательной церемонии перешли к разговору.

— Ой, как же выросли ваши дети! Старшая совсем невеста! А этот парень? Как у него храбро сверкают глаза, почти мужчина стал!.. Видно, не простой человек из него выйдет.

Тут хозяйка заметила меня, примостившегося у входа в юрту, и закричала совсем другим голосом, точно на приблудного щенка, слизывающего пенку:

— Па! А ты тут что торчишь, разинув свою ненасытную пасть? Где телята? Ступай их паси, а не людской разговор слушай!

Я и вправду глядел на гостей, точно на чудо, и очнулся лишь от окрика хозяйки. Как ошпаренный, даже не коснувшись порога, я выскочил вон.

Хозяйка прогнала меня не только потому, что ей было неприятно видеть, как мои всегда голодные глаза будут следить за гостями, раздающими подарки и обильно угощающимися. Она боялась, что гости, взглянув на мое чудом удерживающееся на плечах рванье, потом станут рассказывать везде, как скудно держат эти богатые люди своего дарового батрака.

Я угнал телят к Каменной горке, но мысли мои все еще оставались в юрте. Мне вспоминались прекрасные наряды гостей, их необычные разговоры и особенно почему-то, как они хвалили хозяйских детей. Я принялся снова думать про умершую маму и заплакал.

Вдруг между моими босыми ногами, покрытыми, словно рыбьей чешуей, цыпками, пополз песок в ямку. Это было, конечно, жилище комолого жучка Тонгур-Чучу. Бывало, увидев такую ямку, мы с братом Бадыем схватим палочки, водим ими по краю ямки и кричим: «Тонгур-Чучу, Тонгур-Чучу, к твоему дому приехали гости в белых халатах, вылезай скорей!» И в самом деле, после этих слов Тонгур-Чучу, пятясь задом, вылезает из ямки, поглядит вокруг, увидит, что его обманули, — и снова в ямку.

Я вспомнил прошлые забавы и тоже принялся вызывать Тонгур-Чучу, но он не вышел — видно, слишком сильно я разворошил песок. Вокруг таких ямок было множество, я стал вызывать другого — тот оказался неспесивым и вышел. Затем третьего, четвертого… Вдруг маленькая саранча выпрыгнула из-под моих ног и упала на край ямки. Песок стал осыпаться, увлекая с собой саранчишку, она принялась карабкаться изо всех сил, но тут выбежал Тонгур-Чучу и уволок ее в ямку. Это произошло так мгновенно, что я даже присвистнул. Оглянулся вокруг — никого нет, не с кем поделиться увиденным, только телята бродят, щиплют траву. Я крикнул телятам:

— Эх, вы! Ничего не соображаете, ничего не видите своими большущими, как луна, глазищами! А здесь такой страшный зверь живет, хоть кого может к себе в нору уволочь, а бедная жертва бьется, вырывается из его лап!

Я принялся за работу: ловил жуков, саранчу, мух и опускал в ямки к Тонгур-Чучу. Жучок неожиданно выскакивал и стремглав уволакивал жертву. А если добыча была слишком крупна, старалась вырваться, боролась, песок сыпался сильнее и увлекал-таки с собой насекомое в норку жука. Видно, Тонгур-Чучу в таких случаях сам сильно ворошил песок, подталкивая жертву на дно. Я бросал ему очень крупных жуков, и тех он хватал и уволакивал: сама земля ему помогала.

Я теперь сообразил, почему это жучок выскакивал, когда мы палочкой шевелили песок в ямках; раньше-то я думал, что Тонгур-Чучу на самом деле выбегает встречать гостей, обманутый нашими песнями. Я решил повнимательней разглядеть Тонгур-Чучу, стал прутиком водить по ямке, а когда жучок выскочил, я схватил его в пригоршню вместе с песком и высыпал на камень. Жучок был бескрылый, маленький, меньше даже обыкновенной мухи, голый. Похож чем-то на лесного клопа. Наверное, если бы он жил не в песке, то даже норки бы себе вырыть не смог. «Хитрый какой, — подумал я. — Не всякий человек до этого додумается, так ловко свою силу увеличить!»

Я вспомнил нарядных гостей моих хозяев, представил, как хозяйские дети уплетают сейчас жирные куски, вздохнул и утешил себя: «Ну и пусть! Зато скоро я, как мой дядя Шевер-Сарыг, буду знать все тайны лесных зверей, птиц и насекомых…»

Мой дядя Шевер-Сарыг — один из самых известных охотников в окру́ге. Иногда мне удавалось упросить его взять меня с собой на охоту, и тогда я бывал счастлив. И не только из-за самой охоты, обильной еды, но главным образом из-за дядиных рассказов. Дядя никогда не ответит на твой вопрос «нет» или «отстань, не знаю», как обычно взрослые отвечают детям, а спокойно объяснит или выскажет свои предположения, если в чем-то не уверен, сомневается. Мне казалось, что дядя знает про окружающий мир все. Бывало, увязавшись за ним, я спрашивал его буквально обо всем, что видели глаза, и он всегда обстоятельно отвечал.

— Сколько у этих сеноставок шалашей, юрт, чумов, дядечка! Только почему они в своих чумах не сидят? Я их там ни разу не видел.

— О, глупыш, разве жилые чумы такие бывают? Где тут дверь, где дымоход, где очаг?.. Это сеноставки заготавливают себе пищу на зиму.

— Дядечка, а почему же они не закапывают свои запасы, не утаскивают их домой, как мы? Или столько сена в норку не поместится?

И дядя принимался мне объяснять, что на воздухе сено не испортится, не заплесневеет и сохранит свежий вкус и запах. Дядя подносил к моему носу горстку сена, взятого из стожка сеноставки, и я чуял аромат полыни, клубничника, фиалок, зверобоя.

— Сеноставки большие искусницы — знают, какую траву когда сорвать, чтобы была в самой поре… Гляди, эта кучка где стоит? Кустик караганника, а тут камушек, а тут бугорок земли… Чтобы ветер не разнес. Даже камушки натасканы, видишь?.. А когда снег пойдет, ветер подует — тут сугробик вырастет, закроет сено; сеноставки от своей норки проделают дорожку под снегом к этому стожку и будут ходить обедать, даже не вылезая на поверхность.

— А горные рыжие сеноставки, наверное, глупее этих, дядя?.. Ведь они сено в свои норки таскают, которые среди валунов…

— Увидеть увидел, а проверить сообразительности не хватило! Ведь в сырой норке сено потемнеет и сгниет, ты подумал об этом?

— Правда, дядечка…

И дядя мне терпеливо и чуточку насмешливо объяснял, что горная сеноставка заготовленное сено хранит между валунами с расчетом, чтобы сверху тоже камень был. Получается как бы под навесом, и сквознячки там гуляют, так что многие цветы сохраняют не только запах, но и окраску, словно живые.

— Ленивый человек и накосить сена не сумеет и высушит как попало, сгноит в валках. Так и остается у него скот на зиму без пищи. Тогда он идет к этим малышам красть их трудовые запасы. Наберет мешок — оставайся, кроха, с голоду умирать из-за большого лодыря!..

ОХОЧУСЬ
Однажды вечером мы с дядей отправились на охоту за сурками. Наше снаряжение состояло из кремневого ружья среднего калибра, трех капканов и махалки.

Мы пошли в сторону зимнего стойбища. Когда мы приблизились к холмам, дядя сказал:

— Уже наступает пора вечерней кормежки сурков. Ты теперь не шуми и внимательно следи за мной, делай все точно, как и я. Не кричи, если увидишь сурка, а дотронься до меня и укажи рукой, где увидел. Возьми вот у меня мешок с капканами, а то еще застучат о ружье. Перекинь через плечо, следи, чтобы не бренчали…

Дядя передал мне мешок, поудобней прижал сошки кремневки правой рукой, а в левую взял махалку и, пригибаясь, двинулся вперед. Я не очень-то понимал, зачем ему нужна махалка. На верхнем ее конце была натянута заячья шкурка, а внизу — лисий хвост. Хвост этот был прикреплен на небольшом шестике как конек на крыше, свободно и легко вращался от любого дуновения ветра.

Дядя тихо пробирался за кустами караганника, поглядывая внимательно по сторонам, а я, как тень, следовал за ним, повторяя все его движения. Сделав еще несколько шагов, дядя быстро присел, махнув мне рукой, чтобы я сидел и не двигался. Вдруг где-то совсем близко послышалось:

— Сойт, сойт!..

Немного погодя опять раздалось, уже глуше и дальше:

— Сойт, сойт!..

Дядя снова погрозил мне пальцем, чтобы я не двигался, а сам поднял махалку и, пригнувшись, побежал, прячась за кустами караганника и крупными валунами, к подножью скалистой горы. Крики сурков стали громче и беспокойнее: это они, заметив крадущуюся лису, принялись отгонять ее своим лаем. А дядя все шел зигзагами, исполняя свою лисью роль.

Я, напряженно вытянув шею, смотрел на лающих сурков. Они сидели, застыв, как истуканы или медные кувшины, перед холмиками глины, выброшенной из норок, и всем поселком дружно лаяли. Прогрохотал выстрел — дядя бросил ружье и махалку и побежал к одной из норок; забыв обо всем, ринулся туда и я, грохоча капканами в мешке. Дядя крикнул мне:

— Тащи ружье и махалку!

Я взял ружье на плечо, как взаправдашний охотник, и, подойдя к дяде, стал разглядывать убитого сурка.

— Это молодой сурочий самец, — сказал дядя, — видишь, дышит еще.

Он взял сурка за задние лапы, зарядил ружье и двинулся дальше. Я бежал следом, напевая про себя: «Ой, как хорошо ходить с дядей на охоту! Никогда не возвращаешься с пустыми руками, обязательно приносишь много мяса и сала!..»

Уже садилось солнце. Подойдя к красноватому холмику, дядя встал на четвереньки и пополз к высокому камню. Там, за камнем, словно за скрадкой, дядя затаился и стал наблюдать. Это тянулось долго, я отвлекся и принялся разглядывать сурка, его острые длинные зубы, мягкую, с блестящей остью шерстку на брюхе, упругие лапки. Тут снова прогрохотал выстрел, я увидел, как дядя помчался быстро-быстро, только пятки сверкали. Я тоже схватил сурка и побежал следом. Оказалось, дядя убил еще одного большого сурка. Я забрал обоих сурков в мешок и отправился, как велел мне дядя, вниз к ключу с холодной водой, развести костер. Дядя остался ставить капканы и наблюдать за сурками, поскольку вечерняя пастьба у них еще не кончилась.

К месту ночлега дядя пришел еще засветло, мы стали ужинать. Молодой сурок оказался таким жирным, что вначале мне было трудно и непривычно есть его мясо. Я запивал соленым крепким чаем, бегал к ручью пить холодную воду, только тогда тошнота унималась.

Проснулся я, когда уже рассвело, увидел, что дяди нет, и решил поспать еще немножко. Мне показалось, что я едва-едва успел смежить веки, когда над моим ухом вдруг раздалось:

— Вот так охотник! Ай-яй-яй, разве охотники столько спят?

— Да, хитренький какой! Сам меня оставил, а теперь… — я хныкал, протирал кулаками заспанные глаза и увидел в сторонке утреннюю дядину добычу — темного сурка.

— Нарочно не взял тебя, — успокоил меня дядя. — Рано утром надо очень долго и тихо лежать в засаде, совсем не двигаясь. А двое будут больше шуметь, запах человека сильнее будет… Ну, беги к ручью умойся да вари чай, а я сниму шкурку.

Каким вкусным оказалось остывшее за ночь мясо! По вкусу оно походило, как я теперь понимаю, на мясо молочного поросенка.

Дядя мелко искрошил сваренный ливер и поставил остудить; его было так много, что за сутки не одолеть. Я не выдержал-таки и опять поел, уж очень все это вкусно пахло.

— Сейчас отдохнем, а в полдень снова на охоту пойдем с махалкой. Да, заготовь-ка, пожалуй, дров и сложи под лиственницей, чтобы не промокли. Вечером дождь будет.

Я не поверил.

Кому охота, плотно поев, ходить дрова собирать. Решил, что дядя меня обманывает, на небе не было ни облачка.

— Вот, видишь, как волнуются и спешат ласточки? Это к дождю, — сказал дядя. — А воробьи к дождю купаются в пыли. Яки тоже умеют дождь предсказывать — резвятся и в воду лезут.

В полдневную охоту дядя подстрелил еще одного сурка, а меня послал осмотретькапканы. Попались туда совсем маленький сурчонок и толстая сурчиха. Вечерняя охота не удалась вовсе. С запада налетел порывистый ветер, приволок огромную черную тучу с ливнем. Дождь лил всю ночь, не стих и к утру. Мы решили возвращаться домой: как видно, непогодь зарядила надолго. Дядя положил в мой мешок две крупные сурочьи тушки, сам забрал остальные, и мы двинулись в обратный путь.


Началась пора заморозков: зайцы побелели, первые охотники заседлали лошадей, отправились белковать. Вот-вот спустится в низины с вершин первый снег. Все готовятся к облавам на лис и волков. Лошадей и собак уже выдержали. Мальчишки, азартно любящие эту охоту, нетерпеливо пытались по ночному небу отгадать, когда же, наконец, выпадет снег.

Надо сказать, жители наших краев издавна наследственные охотники. Они умело загоняют лис и волков, хорошо стреляют из лука, могут сбить палкой с одного удара не только зайца, но и взрослого волка. Иные, кто сидит в засаде, палок бросят не больше, чем зайцев убьют. Это поистине удивительно! Представьте: кругом шум, крики загонщиков, лай собак, ржанье лошадей, выстрелы. Зайчишки мечутся, прыгают то туда, то сюда, а сидящий в засаде не зевает: не собьешь с одного удара — убежит! Если заяц в кустах спрячется, камнем убьют. Случается, в такой охоте принимают участие наши женщины и не хуже мужчин действуют палками и камнями.

Правда, тем, у кого нет ни лошадей, ни собак, приходится плоховато при дележке добычи. Хоть и существует неписаный охотничий закон «дели поровну», а все-таки бай на быстром коне подскачет к убитому зверю и без всякого зазрения совести приторочит к поясу добычу любого. Тебе, мол, понюшку табаку, а себе лисицу…

У меня были два закадычных друга: один из них тоже пастух, по имени Теспижек, а другой — сын моей тетки, его звали Алдан-Бирлиг. Алдан был старший из нас и заводила.

Мы решили не ходить с другими мальчишками на облаву, а пойти охотиться на сурков. Алдан умел на них охотиться, да и я после того, как сходил с дядей, тоже считал себя хорошим мастером этого дела.

Осенняя охота на сурков состоит в том, что находят и раскапывают нору, в которой сурки легли на зимнюю спячку. Мы добыли две кайлы, железную лопату да две деревянные, чтобы выгребать из норы землю. Еще взяли палки с железными наконечниками, которыми весной копают разные коренья. Потом нам удалось стащить немного тары́, чашу для варки пищи и два деревянных сосуда с водой: там поблизости не было никаких источников.

У дружков моих не было отцов, а меня и подавно некому было хватиться, так что мы ушли из аала, ни у кого не отпрашиваясь и никому ничего не сказав.

Я думал, что сурки просто лежат по норкам где попало и так зимуют. Но Алдан объяснил, что сурки натаскивают в одну самую удобную нору мягкой травы для гнезда, и в этой норе на зимнюю спячку ложится вся сурочья семья. Другие же норы, которые служили просто на случай опасности, чтобы спрятаться, сейчас пустуют. Алдан рассказал еще, что найти нору, в которой зимуют сурки, не так трудно. Она должна быть забита землей до самого выхода.

Мы разбрелись по поляне, заглядывая в сурочьи норы, и вскоре, наконец, нашли точно такую нору, как описывал Алдан.

— Летом я тут приметил с десяток сурков, — сказал Алдан. — Верно, они тут все и сидят.

Мы поискали на всякий случай еще, но подобной норы больше не нашли и стали копать здесь. Копали до полдня, но земля уже успела промерзнуть на целый локоть, так что мы не выкопали даже земляную пробку. Сурки роют нору под углом: сначала идет ход параллельно земляной поверхности, а после резко опускается вглубь — там земля не замерзает.

Пока мы раскапывали верхний ход, работать было удобно, мы просто долбили кайлами мерзлую землю — и все. Но когда подошли к главному ходу, работать пришлось словно в шахте. Один из нас сидел на корточках и долбил кайлой, а остальные выгребали и вытаскивали землю. Темно в норе, жарко, душно. К вечеру мы все страшно устали, а вырыли вглубь никак не больше двух размахов рук.

Выбрались из норы совсем ночью, развели костер, сварили поесть и побыстрее начали копать. Встали чуть свет — опять за работу и копали до обеда. Напились чаю, передохнули и снова копаем. Медлить нельзя: ну как они не крепко еще спят, — раскопают боковой ход — и ищи ветра в поле.

После обеда в норе работал Алдан. Вдруг он радостно закричал:

— Ход открыт! Тащите скорее кизяки, дымом обкуривать будем!

Мы слазили в нору полюбопытствовать, каков главный ход, а потом сделали перед входом углубление, положили туда крупных камней, сверху набросали кизяков и подожгли. Потом стали махать кошмой, чтобы дым шел в нору, и смотрели внимательно, не повалит ли из какой соседней норки дым: нет ли запасного выхода.

Наконец, когда Алдан решил, что сурки уже достаточно угорели, он послал нас с Теспижеком за водой к находящемуся довольно далеко ключу, а сам остался сторожить сурков.

Мы, обрадованные передышкой, весело помчались за водой, распевая во все горло, дышали глубоко, освобождая легкие от дыма и пыли. После стали говорить о том, как вдоволь поедим сурочьего мяса. Сами его добыли! А мальчишки на облаве что получат? Перемерзнут только да проголодаются, а домой им кто чего даст? Вот, значит, какие мы молодцы, вполне самостоятельные мужчины!

Когда мы вернулись, уже смеркалось. Алдан спал как ни в чем не бывало, проснувшись же, сказал, что лучше сейчас нам всем лечь спать, потому что в норе очень угарно и работать нельзя. Мы с Теспижеком заглянули все-таки в нору и увидели прямо возле выхода двух сурков. От неожиданности я испугался и закричал. Прибежавший на мой крик Алдан рассердился.

— Что ты? Видишь, они задохнулись, не найдя выхода. Что тут страшного? Хорошо, будем теперь ужинать сурочьим мясом.

Мы стали таскать караганник в костер, чтобы было больше света, а Алдан принялся осторожно снимать шкурки с сурков. Это было нелегкое занятие: уж очень толст подкожный слой жира. Я внимательно наблюдал за тем, как Алдан работал, но еще внимательнее, пожалуй, следил, сколько мяса положил он в чашу для варки. И подумал: «Ох, мало!..»

Когда ужин сварился, Алдан достал из мешка плоское деревянное корытце, положил в него сваренное мясо и мелко нарубил. Потом положил туда горстку сушеного лука, плеснул чуточку супа, перемешал все и отставил в сторону.

— Остынет, вкуснее будет.

Не ожидая приглашения, мы вытащили свои деревянные чашки и поставили перед Алданом. Так вкусно пахло кушанье, что мы думали, одной чашки нам мало будет.

— Не хотите ли еще по чашечке? — усмехаясь, предложил нам Алдан после того, как мы съели.

— Не-ет!

— Если худо будет, пейте холодную воду, а то чай соленый сварим. Это помогает после жирного.

Того мяса, что Алдан сварил, нам хватило и на завтрак.

Утром мы снова принялись за работу. Недалеко от входа нашли еще одного сурка — вернее, не нашли, а нащупали палками. Он лежал примерно на расстоянии одного разброса рук. Мы попытались расширить нору еще, но скоро наткнулись на два больших камня, сдавивших проход. Отверстие между ними было совсем узенькое. Мы стали придумывать разные способы извлечь добычу: просовывали палки, пытались зацепить лопатой, но ничего не выходило, а тут еще дым ел глаза. Получалось, труд наш пропал впустую.

Алдан влез в нору, просунул между камнями руку, долго там что-то ощупывал, потом вылез и сказал, что нужно попробовать раздеться догола и попытаться проникнуть в нору.

Оказалось, что Теспижек толще меня. Полез я. Долго шарил руками, пытался протолкнуться и так и эдак, но, как всегда, мешала моя большая голова. Тем не менее я усердно елозил носом по камням, поворачивался то на живот, то на спину — все тщетно.

Вдруг почувствовал — лезу! Проскользнул почти без затруднений, только сильно ухо ободрал. По пояс перевесился и нащупал сурков. Я закричал:

— Тут они! Раз, два, три… десять штук! Ой, тут сено! Какое мягкое гнездо!..

Алдан остановил меня:

— Не трать зря силы! Подтаскивай их ближе к выходу, чтобы больше не возвращаться… Вот какой ты молодец!

Мальчики наверху радовались.

Я старался подтащить свою добычу совсем близко к выходу и чувствовал, что от жары и дыма начинает кружиться голова и пот заливает глаза. Я вспомнил Тонгур-Чучу — верно, я сейчас лазил ничуть не хуже этого жука.

Наконец я все сделал и начал, пятясь, вылезать. Пролез до груди, до шеи, вдруг — стоп!.. Голова моя в тисках, словно в узкогорлом кувшине. Повернулся так, эдак — никакого результата. Я почувствовал, что задыхаюсь.

— Ой, не могу вылезти! — закричал я. — Что вы там вовсе закрыли выход, дышать нечем!..

— Не ори! Не вырос же ты там за несколько минут? Береги силы. Все равно вылезешь, ведь влез же? Спокойней, ищи положение, при котором влез.

— Все перепробовал! Больше не могу! Умираю! Вытаскивайте меня за ноги.

Мальчики усердно потащили, а я опять заорал:

— Ой, ой! Шею свернете! Отойдите! Не закрывайте нору, задыхаюсь! Зачем вы меня сюда загнали, этот камень задавил меня совсем!

Алдан приказал Теспижеку принести воды и начал лить ее мне на спину; хоть она не достигла моего лица, я сразу почувствовал облегчение. Наверху я услышал хлопанье одежды — это мальчики старались подать мне побольше свежего воздуха. Я немного успокоился.

Отдохнув чуть-чуть, я снова стал пытаться выбраться, но делал все движения уже спокойней. Теперь я понял: когда лез вниз — помогали ноги. Я крикнул:

— Тяните меня, только тихонько.

Мальчики потянули. Я задыхался, не было сил уже ничего сказать, я только чувствовал, как мои оба уха трещали, а может быть, совсем оторвались.

Когда меня вытащили на воздух, все вокруг плыло и качалось, земля и небо казались желтыми. Меня стало рвать. Очнувшись, я увидел, что лежу тепло укрытый, а ребята свежуют вытащенных сурков. Заметив, что я проснулся, Алдан подбежал ко мне и помог мне умыться. Я встал сам и почувствовал, что хочу есть.

Алдан весело махал руками, указывая на трофеи:

— Гляди, какой ты молодец! Ведь мы теперь после всех мучений имеем право сколько хотим дней тут отдыхать! Вволю есть, спать, играть… А ты, Ангыр-оол, будешь тут первый хозяин, лучший кусок тебе здесь, да и домой больше всех возьмешь.

Мы действительно пробыли там несколько дней и весело провели время.

СКУЧАЮ ПО МАТЕРИ
Однажды утром, еще не совсем проснувшись, сквозь сон услыхал я веселые голоса, шипение закипающего чая в чаше, равномерный стук деревянной ступки и задремал снова с еще большим наслаждением. Подумалось мне, что отец толчет тару в ступке, а мама варит наш желтоватый соленый чай с молоком. Мама такая свежая, только что умытая, расчесывает свои длинные волосы. Расчесала, заплела косы, перекинула за спину и покачала плечами, чтобы косы поудобней легли на спине, — так делают лебеди, опустившись на воду. Потом весело улыбнулась, обнажив свои белые зубы, сказала отцу:

— Быстрей толки тару, до белизны, чтобы твои сыновья и дочки поживей выскакивали из постелей да бежали к речке умываться. А потом мои дорогие ребятишки возьмут чашки, а в них полным-полно тары со сливками.

Вижу, как мама расставила наши чашки подряд и, наклонив ступку, горстью достает оттуда тару, такую белую-белую, и раскладывает поровну. Вижу, как ее тонкие белые пальцы, сложенные корытцем, быстро мелькают то в ступку, то обратно, а серебряные кольца так и сверкают.

Я слышал даже запах тары. Бывало, когда я съедал все, то еще долго лизал уже совсем пустую чашку, она пахла тарой, и мне казалось, что я все еще ем.

Мама сказала:

— Сыночки, поднимайтесь, пора! Надо овечек выгонять с утренней прохладой.

Я открыл глаза и увидел не маму, а бабушку. Она трясла нас с братом.

«Ох, зачем мне это счастье приснилось! Что бы я ни отдал, лишь бы не просыпаться и все смотреть сон. Хоть бы умереть мне!»

Я поглядел на бабушку, и она показалась мне тенью какого-то странного существа, навсегда обреченного двигаться в этой опустевшей юрте. Бабушка села неподвижно и сразу сделалась похожей на давно обгоревший пень. Мне ничего не хотелось видеть, я крепко зажмурился и натянул шубейку до самой макушки. «Эх, какой я нескладный! Надо бы взять той тары да поесть из маминых добрых рук… Целый бы месяц небось сытым ходил!..» Только заснуть не удавалось, сон, наверное, умчался туда, куда злые духи маму унесли. Сердце мое билось так громко, что, надо думать, слышно было не только мне, но всем.

— Эх, бабушка, как ты меня разбудила! Я маму видел в хорошем сне! — пожаловался я, поднимаясь с постели.

— Ой, сынок, в это время, когда трава начинает пробиваться и закукует кукушка, человек особенно тоскует по ушедшим. И я услышала поутру голос кукушки — больше уж спать не могла… Помнишь, как мама пела: «Прокуковав, улечу, как кукушка… Зазеленею травой и увяну к осени…» И на самом деле увяла…

Бабушка пыталась скрыть от меня набегающие на глаза слезы, принялась громко стучать посудой, которую она мыла. Я выбежал из юрты на волю. Утро было солнечное. Неподалеку в тополиной роще слышался голос кукушки. «Поет-поет, а потом тоже улетает», — подумал я, сел, прижавшись спиной к стене юрты, крепко обхватив колени. Закуковала еще одна кукушка, потом еще. Из юрты вышла бабушка, стала согнувшись, глядя слезящимися глазами куда-то вдаль.

— Бабушка, а что они перекликаются? Сговариваются улететь и умереть там?

— Глупенький ты какой! Когда из твоей головы непригодная вода вытечет, а ума прибавится? — удивилась бабушка, а я подумал, что в ее голове очень много черной воды слез. Вытекают слезы — бабушке становится легче, и она веселеет. — У всех птиц есть своя пора. Кукушка кукует о весне, это время так и называется «кукушкин голос». Когда кукушка закукует, все травы зазеленеют и лес листвой покроется. «Голосок милой кукушки по лесу разносится, окликнет милый — вся кровь оживет».

— А другие птицы когда поют, бабушка?

— Ранней весной самая первая засвистит выпь-свистулька: «туть, туть»… А рыбаки говорят: «Выпь запела — таймень заиграл». С этого времени принимаются ночами лучить с острогой, а днем сети ставят. Есть совсем маленькая птичка, перепелочка, и кричит она: «пат-падак». Напоминает, что наступила самая молочная пора, да и песня-то ее похожа на слова «хотьпак-тарак» (творог-простокваша). И правда, в это время скот дает самое обильное молоко.

Закукует кукушка — люди говорят, что наступает пора красных вод, когда талая с гор вода берега размывает. В эту пору сильно бродят соки под корой деревьев и лес бирюзой одевается. Самые короткие ночи наступают. После голодной зимы люди рады сокам деревьев, особенно березовому, да и тополиным или ивовым тоже не брезгуют. Молодые съедобные побеги растений появляются, корешки копают, где снег сошел… «Как откроются южные склоны — кандыком буду сыт, когда западные растают — саранками пропитаюсь…» Еще это время называется временем доброты и щедрости божества наших гор великого Танды[6]. «Захудалому скоту на дрожащих ногах зеленой травой рот наполнит. На голеньких мышатах солнечные зайчики заиграют».

Ну, да это тебе не совсем еще понятно все, мой маленький совенок…

Потом лето наступает — будущее трудолюбивых. Даже маленькие бурундук или мышка и те летом на зиму готовят гнезда и еду. В старину говорили: кто лето хорошо потрудится — зимы не заметит. Хлеб посеешь — будет что жать, сена накосишь — скот сохранишь. Скот в горы погонишь, накормишь хорошо — творога и сыру насушишь. В лес пойдешь — саранок и кандыка накопаешь. На охоту пойдешь — заготовишь сушеного мяса впрок…

— А после кукушки кто будет петь, бабушка?

— После кукушки, сынок, наступает пора дикого голубя. Он начинает петь свое «угу-угу», совсем как наши певцы поют горловой хомей свой. Он величиной с кукушку и такого же, как она, цвета. Когда летит, крылья у него звон издают… Он сродни горным голубям пестро-белым, с красными ножками… Его называют «кукушкин раб».

— Он на нее работает?

— Говорят, она в его гнездо свои яйца откладывает, а голубок этот птенцов кормит и растит… Когда кукушкин раб запоет, жара наступает, хлеба начинают сохнуть. Говорят: «Голубь кричит — хлеб воды просит». Это пора цветения всяческого разнотравья, пора начала сенокоса…

— Бабушка, ну чего замолчала? Дальше говори!

— Эх, я болтливая бабенка, дай хоть трубку закурить, не погоняй, не натягивай поводья!.. Слушай ушами да быстрее чай из чашки тяни… После начинает трещать саранча, за ней теленок замычит…

— Ой, смешно! И у теленка своя пора есть?

— Ранней осенью орут телята не переставая. А после наступает пора маральих песен… Хорошая это пора, сынок. Дай бог всегда жить в такую пору. Листопад в разгаре, на вершинах гор седина проступает, края речек серебром чеканит… Время это еще бабьим летом называют, потому что как раз в эту пору ленивые жены, которые все лето с аракой воевали, за голову хватаются. Начинают торопиться, запасы делать, к зиме готовятся. Летом на них ниоткуда не дуло, а осень подошла — из любой дырки холод язычки высовывает. Только холод и приводит в чувство негодниц этих!..

В пору маральих песен у всякого зверя мясо и шкура в норму входят. В юртах охотников пусто, только половики из войлока лежат. Охотничьи костры обновляются, пламя вкусные запахи жаркого разносит… У охотников праздник наступает. Радость добычи, рассказы об удали, веселые разговоры, песни, шутки. Лошади возвращаются тяжело груженные, лица у охотников загорелые — сейчас они истинные дети Танды, привыкшие кормить семью своими нелегкими трудами…

— Ах, бабушка, как же мне хочется поскорее с братишкой Бадыем на настоящую охоту пойти!

— О совенок мой, а как же я жду этого времени!.. Мама не дожила, а то бы тоже порадовалась. Ну, да ничего: новая кошма вытянется, человек вырастет… — Бабушка вздохнула, вытерла своей коричневой, с узловатыми пальцами рукой глаза и закончила разговор: — Ну, да это время еще не скоро настанет. Доедайте быстрей да бегите к хозяевам, давно пора овечек выгонять.

Я тут же представил, какую злую рожу сделает мне хозяйка за то, что опоздал так сильно, а под плохое настроение и шлепнуть может. Быстро допил чай и бросился бежать.

Попало мне здорово, но в поле я забылся и продолжал вспоминать свой утренний сон, маму, а потом стал размышлять над бабушкиным рассказом о птицах. Теперь я по-новому слушал кукушку, жалел горемычную: ей, как моей маме, не доведется с детишками пожить-порадоваться.

Тут я услышал, как неподалеку в горах свистит птичка чилдабай: «Чилбак-Куяк, пе сар! Чилбадай, кулун тырт!» (Чилбак-Куяк, дай кобылу, Чилбадай, держи жеребенка!) Тут же припомнились мне мои хозяева, которые целыми днями держат своих жеребят в некрытом дворике на жаре. Эти бедняжки служат им для того, чтобы возле них доить по шесть раз в день их матерей. Жеребят к кобылам они отпускают только на короткую летнюю ночь.

Замученные малыши становятся совсем смирными, ручными, как щенята. Подойдешь к ним, протянешь руку, они лижут ее, прося чего-нибудь поесть. Любой пучок травы с радостью хватают, не разбирая, из каких трав он. А хозяева нечесаные, неумытые, с головы до ног все в навозе, пьяные, из молока еще араку варят. Когда их попрекают, они говорят, что такой жеребенок закаленный, его джут не возьмет и пищи ему мало требуется. Только, я думаю, врут они…

В тайге есть еще птичка размером с куропатку, Она поет по ночам «токпак-чаак», что значит «круглые щечки». Крик ее становится назойливее и громче, когда люди разжигают в лесу костер и привязывают лошадей. Говорят, что токпак-чаак ищет себе невесту, непременно круглощекую красавицу, зовет слезно: «Токпак-чаак, токпак-чаак!» Вьется над становищем, взлетает вверх и вдруг камнем падает вниз, крылья у него гудят — словно орел бросается на куропатку. Почти до самой земли упадет — и вдруг вверх взовьется. Все птицы, мол, живут парами, с детьми, я же, несчастный, один. Лучше погибнуть, чем век одному вековать… Вот-вот расшибется о куст или о землю, но в самый последний момент все-таки передумывает и решает пожить еще немного. Есть и среди людей такие, что от первой трудности в лес с веревкой или ружьем бегут.

Живет у нас еще небольшая серенькая сова. Весь день она сидит на вершине дерева и спит. Поет она так, будто дрожит озябший: «ву-ву-ву-ву…» О ней тоже есть легенда, что эта ленивая соня всю жизнь себе не может устроить гнезда. Ночью не спит, дрожит и плачет от холода, клянется себе: «Ладно, сегодня как-нибудь перетерплю, а уж завтра-то днем непременно теплое гнездо сделаю!..»

Наступает утро, всходит солнышко, сова сядет на макушку дерева, угреется — и проспит весь день. Проснется от ночной сырости и холода, снова дрожит и плачет, обещает теплое гнездо сделать.

И людей, похожих на нее, я сколько хочешь знаю.

ДОИГРАЛИСЬ
— О-ой, Арандол! Выгоняйте овец на пастбище! Ловите скорей бычков для езды, а то коровы уже уходят! — кричала тетка, возвращаясь в юрту с двумя полными хумунами молока.

— Ладно. Мы и так собираемся выгонять, — лениво ответил матери мой приятель.

Вообще-то мы были заняты совсем другим делом: увлеченно собирали листья тополя по ручью. Листья эти нам были нужны для игры. А овцы все еще томились в кошаре. Только козлята, взобравшись на спины овец, перепрыгивали через изгородь и резвились вблизи нас около ручья. Они взбирались на склонившийся над ручьем тополь, добегали почти до самой середины ствола, потом спрыгивали, бодались, жевали упавшие листья.

— Ангыр, ты давай беги скорей, поймай того рыжего рысака, а то ведь он второй год продолжает сосать, — распорядился Арандол. И медленно поплелся открывать кошару.

Отара дружно поплыла в степь. Стадо это принадлежало четырем соседним юртам нашего аала. Не меньше трехсот голов принадлежало отцу моего друга, а у меня ни единого козленка среди них не было. Но я охотно отправился за стадом: ведь и Арандол часто сопровождал меня. Я его слушался, потому что он был старше меня года на два, потом он был сыном моего дяди и вообще нашим признанным вожаком. При всем этом он не зазнавался, как другие сынки богатеев. Мы с Арандолом были всегда неразлучны и даже чем-то похожи внешне и по характеру. Разница между нами только в одежде: у него она новая, целая, да к тому же не одна смена — рабочая и выходная. У них в юрте всегда много еды, и Арандол наравне со взрослыми может есть и жирное мясо и тару со сметаной и пить свежий, густо заправленный чай с молоком. Часто он делал вид, что не может доесть, или открыто при всех передавал мне свою еду. Его младшая сестренка Тазаран, изнеженная и балованная девчонка, та могла, ни с кем не считаясь, распоряжаться любым куском еды. Она тоже часто совала мне разные вкусные вещи.

Вот мы уже миновали местечко Мадраш с пересохшим руслом реки, и отара наша приостановилась, рассыпалась и принялась спокойно пастись. Хотя отсюда до нашего аала не больше пяти километров, но пастбище было еще не вытравленное, свежее.

Мы с Арандолом поднялись на возвышенность, туда, где у нас давно было построено несколько юрт, кошары со скотом и семьи людей — все из разноцветных камешков.

Надо сказать, что игры занимали в нашей жизни, как и в жизни всех вообще ребятишек, большое место. Так же как и другие дети, мы играли в то, что видели; игра — это ведь приготовление, репетиция «настоящей» жизни, настоящих обязанностей. У нас говорят: «Делаются лошадью с жеребенка, а человеком с детства…»

Нередко пастушки, пустив своих овец и коз пастись вместе, играют в разные игры, по очереди следя за стадом. Сюда же прибегают и те, кто послан за дровами. Или все сядут на прутики и такие устроят состязания бегунов! Потом следует и национальная борьба — хуреш. Проводятся все эти состязания по всем правилам, с приношениями: у истоков поливных канав или в честь Танды (священных высоких гор). А то станем играть в свадьбу, построим аал; сделаем юрту, а в ней всякую домашнюю утварь: сундуки, кровати, подушки, посудные шкафы и аптары для богов, ширтеки (войлочные ковры) для пола до самого очага — все это из камней. Камни разрисовываются и украшаются, вправду становятся похожими на домашнюю утварь. В юрту сажают хозяина, хозяйку и детей. Каждому украшают одежду согласно возрасту и положению. Затем строят загон для скота, собирают цветные камушки для коров и сарлыков, а лошадей, верблюдов, коз и овец изображает их навоз. Аалы эти называются сайзанаки.

Когда сайзанаки построены и заполнены людьми, имуществом и скотом, начинаются езда друг к другу в гости, сватовство и свадьбы, торговля, приглашения на особые торжества и просто чаепития. Поскольку камушки не могут ни говорить, ни передвигаться, за них все это, конечно, делают сами играющие. Нужно изображать словоохотливых или мудрых советчиков, знатоков старины, красавцев, храбрецов, застенчивых и смельчаков, мудрецов и глупых. Надо по всем правилам изображать объездчика диких лошадей, мчаться вскачь и сдерживать бег лошади, учиться на скаку накидывать аркан на бешено мчащуюся лошадь при помощи палки с петлей и, главное, уметь держать заарканенную лошадь. Оставаясь в седле на своей лошади, надо перекинуть аркан под стремя своего седла и оставаться при этом спокойным и важным. Надо изображать и крепка подгулявших, и бедняков, и важных, надутых баев, и чиновников, ездящих только на рысаках и иноходцах. Чиновник важно откинется назад, подъехав к аалу, а к нему со всех сторон спешат, чтоб встретить подобающе чину: помогут сойти с коня, привяжут иноходца, отвесят гостю низкий поклон.

Конечно, игры не всегда изображали мирную жизнь, бывали и войны. Оружием служили дудки из коры ивняка. Срежешь ветку потолще, вытащишь древесину, а кору подсушишь — вот и готово ружье. Теперь заготовляй побольше тополевых шишек или других круглых штук, вкладывай в ствол, дунь в него что есть силы — вот и выстрел. Но этому военному делу приходилось немало учиться, чтоб стать метким стрелком. Бывает, что такая война заканчивается «перестрелкой» камнями.

Для игр в охоту применяют чаще лук и стрелы. Наконечники стрел делают из игл караганника или облепихи. «Зверей» было несметное число — саранча, стрекозы, овод, осы и др. Наши стрелы пронзали их насквозь. Охотились и с ивовой дудкой и с камнем на лыковом ремне. Если требовались прочные наконечники для стрел, их изготовляли из сердцевины корней.

Ножи для разных поделочных работ таскали из дому. Ими изготовляли оружие, а еще мы любили заниматься резьбой по дереву. Материалом для резьбы чаще всего служила тополевая кора. Вырезывали фигурки разных животных, домашний инвентарь, купола для юрты и все, что подсказывала фантазия. Девочки тренировались в шитье, вышиванье, изготовлении кукол, сучении ниток разной толщины, чаще из жил животных, игре на хомусах собственного изготовления. Так у каждого постепенно проявлялись свои наклонности. Некоторые девочки на хомусе умели так искусно выражать свои чувства и настроения — заслушаешься!.. Звуки хомуса передавали чувства бурные, как вешний разлив вод, или тоску, подобную надвигающейся туче, или зов сердца: «Встань, помоги!» «На медноствольном хомусе играя, спрячу его за пазухой, как сокровенные мысли мои о прекрасном возлюбленном…»

Зимой у нас катаются с горки, качаются на качелях, играют в городки, стреляют из лука, играют в овечьих кошарах в прятки, играют в «Хромую бабушку» — нечто вроде игры в «Гуси-лебеди». Вечерами, сидя в юрте вокруг очага, играют в лодыжки, раскрашенные в два или четыре цвета, на них же гадают. Затем загадки, сказки — все это занимает длинные зимние вечера.

Были у нас игры для всех возрастов: шахматы, разновидность домино — хорул; играли на музыкальных инструментах: на игиле, бызанчы, чадагане…

В общем у тувинских ребятишек, как и у всех других, игр хватало.

В этот раз мы с Арандолом решили, пустив стадо пастись, продолжать игру в построенном нами раньше аале. Его разрушил скот, и мы, поглядывая вокруг, благо с вершины далеко было видно, стали поднимать и отряхивать от пыли сваленные камни.

Вдруг мы увидели поднявшееся облако пыли — наши дальние соседи гнали большущее стадо. Когда они подъехали ближе, мы узнали и седоков — это были девушки. Они заливались песнями.

— Ойт, это же девчонки! Может, они к нам подъедут? Давай скорей налаживай наши сайзанаки, а то видишь, как скот их разломал, — торопил меня Арандол, огорченно разглядывая груду сваленных скотом камней; недавно здесь у нас было сооружено целых четыре юрты, как и в настоящем аале.

— Они сюда не подъедут, побоятся, что их большое стадо перемешается с нашим, — сказал я, привязывая своего бычка к длинному камню, чтоб он мог пастись, но не смог бы убежать: камень тяжелый и таскать его бычку нелегко. — Ой, беда! И правда, как все тут у нас разрушено! И юрты и стада — все перемешалось. Ладно, я весь скот правильно переставлю, и кошары тоже, а ты, Арандол, ремонтируй юрты, — кричал я, словно мы были очень далеко друг от друга.

— Помнишь, мы же ведь в прошлый раз нашли хорошую девушку и так ее разукрасили в свадебный наряд, что вот-вот пора свадьбу играть. А где же она? — горевал Арандол, разбирая камни.

— Эх ты, простофиля, даже дочку свою запомнить не можешь! Еще позавчера я видел ее в нашем аальском сайзанаке у сестренок Тазаран и Ужуктар. Стояла дочка твоя совсем отмытая от наших украшений. Видно, они хотят ее разрисовать заново. Ведь это же длинный красный треугольный камушек, совсем как настоящая девушка.

— А ты им что сказал, когда увидел дочку?

— Спросил, зачем они украли у нас с Арандолом дочку. Да еще сказал им о том, что ведь не положено с сайзанаков ничего воровать. Ведь это же все знают. Тазаран сначала хотела обмануть меня, говорила, что не брала ничего и на нашем сайзанаке не бывала. А потом сбегала, принесла целый кусок вкусного быштака и отдала мне, приговаривая: «Милый мой братик, вот это тебя твоя доченька перед свадьбой угощает».

— Да ну тебя! Такую нашу дочку-красавицу отдал за кусок какого-то жалкого быштака!..

— Не горюй, к чему тебе тот красный камень? Иди лучше помоги мне делать священные книги.

Я устроился на большом квадратном камне и на нем аккуратно стопками начал раскладывать листья тополя. Арандол подошел и, достав из-за пазухи ворох листьев, тоже принялся складывать их в стопки.

Когда накопилось несколько равных стопок, мы стали обкусывать их по краям так, чтобы получились ровные четырехугольники, как у настоящей писаной книги, которые мы видели у лам. Потом нашли кусочки коры, подогнали их по размеру вместо корочек для книг.

Моего друга осенила новая идея, и он весело закричал:

— Давай, Ангыр, сделаем праздник «Освящение огня»!

— Ладно, ладно! — завопил я, подпрыгивая и размахивая руками. — Как хорошо жить ламам! Ведь им всегда почетное место в юрте, и самая почетная еда для них — курдюк и грудинка. Они не работают, да еще им хадаки и разные гостинцы дарят. Домой с полными сумами провожают!.. Давай играть в лам!

Мы быстренько расчистили место для костра, обложили его, как положено, камнями.

В этот праздник много питья и еды получает костер, а люди вокруг него пируют и молятся.

Наконец все было готово, и мы с другом чинно уселись. Он изображал хелина — лицо высокого духовного звания — и сидел, конечно, на почетном месте. А я сел пониже, изображая кечила — нижний духовный чин. Мы с увлечением принялись «зазывать счастье», громко распевая:

— Ку-рей-ей, ку-рей-ей!

И сами все время поглядывали на тех пастушек-девчонок, что мимо нас гнали стадо. Мы все же надеялись, что они соблазнятся и подъедут к нам на наш громкий зов. Мы, подражая ламам, вытягивали руки, подставляли счастью ладони, потом схватывали полы своих халатов — подставляли их, чтоб счастье не минуло, чтобы принять его непомерно много. Следуя роли своей, я воздел взор к священным горам Танды, вопя свои выдуманные подражанья, и… замер.

Наша отара, словно сухие листья под вихрем, кружилась на маленьком бугорке, а вокруг шныряли серые тени. Я даже не смог закричать, просто вскочил и помчался что было сил к овечкам, а за мной и Арандол. Он обогнал меня, крича на бегу:

— Ку-у! Ку-у! Э-эй!

Ему где-то попалась палка, он, не останавливаясь, схватил ее и мчался, размахивая своим оружием. У меня успело мелькнуть в голове: «Вон какой храбрый! Я тоже найду палку и буду ему помогать».

— Смотри, смотри, сколько их, проклятых! — кричал Арандол. Целая стая хищников напала на наших овец, рвут одну, другую…

Мы не раз слышали, что волки в азарте способны все стадо загубить. Овцы блеяли, но особенно жалобно орали козы. Те, что посильней, падали не сразу, пятились, упирались и затаскивали повисшего на них волка в центр стада. Мы от страха орали до изнеможения и размахивали палками.

Сколько продолжался этот кошмар — не помню. Но вдруг мы увидели всадника на белом коне, скачущего от нашего аала. Хотя он был еще далеко, но это ободрило нас, мы стали наступать на четвероногих разбойников. Перед нами шагах в десяти рвал овец крупный зверь. Он видел нас, но отступал не спеша, злобно скаля зубы. Было ясно, что ближе он не подпустит, что он вот-вот может напасть и на нас.

Когда всадник подскакал к стаду, из середины не спеша вышли девять волков и не очень быстро потрусили в гору. Они то и дело приостанавливались, отхаркивали шерсть и так же не спеша бежали дальше.

Теперь и наездник увидел отступавших зверей.

— Ах, беда, беда! Что же народ так медленно подъезжает с ружьями и собаками? — Он обернулся, замахал рукой, закричал тем, кто спешил от аала к нам на помощь.

Мы тоже увидели, что скачут еще четыре всадника, а за ними все собаки нашего аала маленькими прыгающими точками растянулись друг за другом.

Первый всадник погнал своего коня не вслед за зверями, а далеко в сторону. Волки прибавили шагу. Мы поняли, что человек хочет отрезать волкам путь, чтоб они побежали не в горы, а в степь. У остальных четырех всадников мы разглядели только две кремневки да семь собак. Лошади и собаки были недавно хорошо кормлены, поэтому бежали они тяжело, не то что голодные поджарые звери. Следом за всадниками из аала показалась целая толпа женщин и ребятишек.

Только теперь мы немного пришли в себя, вспомнили, что надо собрать и успокоить разбежавшееся стадо. Взглянули мы на стадо — и оторопь нас взяла. Трупы зарезанных животных валяются в несчетном количестве: одни животные еще борются со смертью, блеют и пытаются подняться, другие бегут с распоротыми брюшинами, третьи хрипят, залитые кровью. Господи, ужасно и больно смотреть на них!

Когда приблизились их хозяйки, вся окрестность огласилась жуткими рыданиями и проклятиями. Мы с Арандолом невольно отступили поближе к своим бычкам.

Погоня за волками вскоре вернулась ни с чем.

Мы горевали вместе со всеми и пытались оправдаться, что сильно боролись, но звери на нас не обращали никакого внимания.

В суматохе нам удалось незаметно спрятаться в кусты. Добивали и свежевали овец до самого вечера. Их оказалось не менее сорока, да еще подранков штук до тридцати. А несколько козлят погибли, как говорили, просто от страха.

— До чего же пораспустили мы своих пастухов безнаказанностью! Несколько юрт совсем без пищи оставили, как говорят — детишек с перерезанным горлом оставили… — переговаривались между собой мужчины, свежуя овец.

— В любом аале, возьми, совсем маленькие дети спокон веку овец пасут, и почему-то у них все благополучно бывает, ни овцы, ни ягнята не теряются, и не слышно, чтоб вот так средь белого дня звери нападали бы на стадо при пастухах, пусть даже совсем маленьких!

— Трудно поверить, что так осмелели хищники — ведь это не голодное зимнее время…

— А ты так и поверил, что они неотступно при стаде были оба и не запускали своих глаз куда не следует? И сомневаться не приходится — забавлялись чем-нибудь! Пакостники!.. Вот и нагрянула беда. Другие маленькие пастухи постоянно на возвышенности сидят, а стадо ниже пасется. Они все вокруг видят, шумят, кричат или песни поют. Поэтому и не осмеливаются четвероногие разбойники нападать на их стада!..

— Палками не угощали мы своих пастушков — вот в чем причина! По-моему, их следует привязать на веревку да перекинуть через толстый сук, а после хорошенько угостить прутьями, чтоб те переломались, как солома, об их спины…

Крики, плач, проклятья и угрозы щедро сыпались со всех сторон, а мы, затаясь в кустах, даже друг с другом не осмеливались словом перемолвиться.

Все, как один, и взрослые и дети, ругали и проклинали нас, только бабушка пыталась смягчить нашу вину. Она говорила:

— Ну, не хватит ли вам? Что это все сегодня вдруг так много разума набрались? Разом все на двух несчастных мальчишек напали. Будто все забыли старое поверье наших скотоводов, что звери теперь лежат и радуются: «Ругайте, ругайте да бейте покрепче своих ротозеев пастухов, чтоб у них ноги охромели, чтоб глаза от побоев ослепли, чтоб уши их перестали слышать. Все это за то, что нас, бедных волков, они долго заставляли голодать! А еще лучше будет, если они совсем откажутся пасти после вашей ругани». Ведь в старину пастухов не ругали, если случались такие беды!

Отец Арандола не проронил ни звука, даже когда к нему подошла тетка, мачеха Арандола, и начала скороговоркой ему выговаривать. Когда же тетка стала причитать громче, дядя крикнул:

— Да замолчите! Я не стану волчьих объедков собирать! Пусть воронье и сороки ими насытятся! Лучше уж я сварю хотьпак и выпью араки. Не лезьте ко мне больше с этим, если хотите от меня доброго!

Арандол тихо сказал:

— Если нам суждено умирать, так пусть хоть наши уши будут спокойны! Убежим, как наступят сумерки.

— Я давно решил так! — ответил я, обрадованный, что наши мысли совпали.

Мы подобрали лепешку сухого кизяка, сделали в серединке отверстие, незаметно утащили из костра уголек, положили его в кизяк и укрылись в соседнем лесу. Главным — огнем — мы обеспечены. Потом стали обсуждать, куда податься. Решили, что здесь, в Амыраке, оставаться нам никак нельзя, лучше подняться вверх к зимовью, в узкое ущелье. Наступила ночь, холодный ветер смелее стал ворошить опавшие листья, заставляя настораживать уши — нет ли погони? Путь наш лежал в горы. Мы спешили, но не забывали об осторожности — все время останавливались, прислушивались. А когда взбирались на возвышенность, всматривались в ночь, полную своих отличных от дня очертаний и звуков…

Прошло двое суток. Днем мы не разжигали костра, опасаясь, что могут заметить наш дым. Ночь проводили в старых кошарах. Наступили уже третьи сутки нашей голодовки. Арандол предложил:

— Давай сегодня ночью спустимся к аалам, незаметно проберемся к бабушке в юрту и выспросим, что там о нас говорят. А главное, ведь там всюду полно сейчас еды. Мы можем совсем незаметно взять себе сколько угодно мяса и убежать снова сюда.

Но я возразил:

— Насчет мяса ты прав, Арандол, его мы возьмем, оно развешано прямо на деревьях. А вот разговаривать с нашей бабушкой, по-моему, никак нельзя. Там, наверное, так и думают, что если мы появимся в аале, то непременно раньше всех пойдем к бабушке.

За полночь мы подошли к нашему аалу. Аал спал. Ночную тишину разбудил лай собак, но, когда мы спустились ближе, собаки узнали нас и смолкли.

Мы сняли с одного сучка переднюю лопатку вместе с ребром, да с соседнего дерева — четверть тушки барана. Ноша для двоих достаточная. Потом, как заправские воры, таясь, поспешили покинуть родной аал и удалиться в безлюдную глушь.

Утром мы развели костер на вершине горы у выступа скалы. На углях поджарили большие куски шашлыка, крепко наелись и тут же заснули, забыв о всякой осторожности. Проснулись только на следующее утро. После еды принялись за устройство шалаша, этой работы нам хватило ненадолго, но играть что-то совсем не хотелось, занять себя было нечем. Мы сели на выступ скалы и стали всматриваться в ту сторону, где расположен наш аал. Молчали. Радость не возвращалась, и песни любимые не приходили на ум. Мы чувствовали себя несчастными и никому на свете не нужными существами. Хотелось заплакать, но мы старались не показать друг другу слез. Смотрели вниз в ущелье, где еле заметным ручейком вилась дорога в Амырак. А на западе медный таз солнца уже катится навстречу зубастой скале, и снова наступала ночь. «А что будем делать завтра?» — думал каждый из нас…

Вдруг послышался человеческий голос. Он доносился снизу и был полон тоски, словно плакал кто-то по умершему. Мы замерли, вслушиваясь в этот плач. И вот на повороте дороги мы увидели отца Арандола. Он, наверное выпивши, плакал и звал сына:

— …сыно-ок, Аранд-о-о-ол, где ты?..

Мы, не сговариваясь, спрыгнули со скалы и, словно листья в бурю, бросились с криком и плачем вниз.

ВЕДЬМА ПРОГЛОТИЛА ЛУНУ

Как-то вечером — уже был разгар листопада — я вместе с ребятишками аала гонялся за телятами и козлятами, чтобы отлучить их от маток и привязать на прикол. Совсем уже стемнело и на небо выплыла полная луна, когда мы с двоюродным братишкой, у родителей которого я жил теперь бесплатным батраком, возвратились в юрту. В юрте было темно, на треноге очага что-то кипело. «Может, мясо варят?» — подумал я, но тут услышал голос тетки:

— Тащи дров! Подложи под чашу, пусть доварится вам кулеш. Похлебаете — да спать!

Сегодня я был особенно голоден и утомлен — весь день пас овец, а вечером очень долго гонялся за телятами. В ожидании кулеша я присел у входа и задремал. Разбудил меня крик двоюродного братишки:

— Ой, оммани! Страх-то какой! Вставай-ка!

Я услышал, как прошлепали к выходу его стоптанные маймаки (сапожки с загнутыми носками), и открыл глаза. В юрте никого не было, на очаге, булькая, кипел кулеш. Неподалеку от входа в юрту разговаривали взрослые; я высунулся и услышал, как дядя приказал:

— Тащи нашу кремневку с пистонами. Она вообще-то плохо стреляет — пусть шумнет. Я порох на полку насыпал.

«О ужас! Наверное, волки в аал прибежали!» — подумал я и выскочил из юрты.

Недалеко от входа собрались все жители нашего аала, разговаривали торопливо, странно-приглушенными голосами, дети плакали.

— Ужасное страшилище! Ой, да еще чернее становится.

— Это кровь течет…

— Ой, лучше молчите, нельзя этого говорить. О, оммани!

Дяде принесли кремневку, он сказал, чтобы детей увели в юрту, а то напугаются. Я дернул за рукав братишку и спросил, что же случилось. Он ничего мне не ответил, продолжал, дрожа, глядеть на небо.

— Эх ты, сонливая сова! — крикнул мне другой мальчишка. — Подними башку! Луна в плену — не понимаешь?

Я тоже взглянул на небо и увидел, что луна и вправду изменилась. Одна сторона ее была яркой и блестящей, как новаямедная тарелка, а другая темно-лиловой. Я подумал, что тут ничего нет особенного, наверное, луну закрыла туча. Это бывает, это проходит. Братишка прошептал:

— Чудовище заглатывает луну.

И тут раздался выстрел. От неожиданности я упал на землю. Женщины начали плакать, дети кричали на разные голоса, даже овцы в кошаре волновались, стуча в тесноте копытами. Больше всех волновались собаки — едва услышали выстрел, бросились к лесу, думая, наверное, что там волки. Сердце у меня колотилось, ноги дрожали, я никак не мог встать. Пахло порохом. Дядя перезаряжал кремневку. Тут я услышал, как бабушка закричала:

— С ума сошел — стрелять в священную Луну! Это же великий грех! Брось ружье, не пугай детей!

— Так и будем стоять, ждать, пока чудовище совсем ее проглотит? — оправдывался дядя.

— Глядите, больше половины исчезло, — сказала какая-то женщина. — Мне кажется, небо и земля желтеть начинают!..

Бабушка вздохнула и спокойно сказала:

— Я однажды уже была свидетельницей, как священная Луна попала в плен к чудовищу. Тогда в нашем аале присутствовало по какому-то случаю много лам и шаманов. Они давали нам советы, которые помогли… Так вот, дети мои, туда доходит голос мужчины, единственного рожденного матерью сына, лай собаки с ярко-желтыми подпалинами над глазами, крик рыжей, без единой отметины и тавра козы, звук китайских чашек и медных тарелок. Только это может дойти туда и напугать чудовище, тогда оно отпустит нашу Луну.

Единственным сыном у матери оказался дядя Мукураш; он, не жалея сил, закричал. Все стали бить в медные тарелки и чаши, собаки лаяли всем скопом, среди них были и две с подпалинами.

Женщины отправились в кошару разыскивать нужную козу. Испуганные животные бесшумно брыкались и падали, пытаясь вырваться; тогда женщины принялись крутить им хвосты и добились требуемого «бе-я, бе-я…».

Было жутко от разноголосого крика и шума, но я постепенно успокоился, мне стало интересно наблюдать за всем этим. Я тоже взял медную тарелку и палочкой бил в нее, как шаман.

Из соседних аалов доносились крики, звон меди, лай собак. Шаманили шаманы, служили молебны ламы.

Постепенно начало светлеть — и вот, наконец, наша священная золотая Луна выплыла живой и невредимой из пасти чудовища.

Радость людей была велика. Шаманы падали во время камланья и кричали наперебой: «Я спас Луну!..», «Нет, это мне удалось ее спасти!..» Ламы тоже не желали уступить первенства. Дело едва не доходило до драки.

Когда мы возвратились в юрту, наш кулеш давно превратился в кашу. Мы с аппетитом на радостях съели ее, поделившись и со стариком сказителем, забредшим в наш аал. Он рассказал следующее.

«Всевышний добрый бог, после того как сотворил и спустил на землю всех животных, решил сделать их бессмертными. Он приготовил эликсир бессмертия аржан и стал советоваться со своим самым близким учеником Очурмани, стоит ли дарить бессмертие также и хищникам. Спор затянулся, и тут его услышала ведьма. Она подкралась, схватила кувшин с эликсиром, опрокинула в свой безобразный рот — и была такова!

Бог и Очурмани со всех ног пустились за воровкой. Долго гнались, стали нагонять ее совсем недалеко от земли, но ведьма превратилась в темное облако и круто взвилась, желая взлететь в небесное царство. Небо в ту пору было пасмурное, и воровка удачно затерялась среди других облаков и туч. Тогда бог стал спрашивать встречных. Встретили они Солнце.

— Не видело ли ты ведьму?

— О, тут недалеко в облаках промелькнула, святой боже!

Они спустились ниже и встретились с Луной, которая указала им точное направление.

Вскоре они настигли похитительницу. Рассерженный бог размахнулся и швырнул свою золотую булаву — она рассекла чудовище надвое. Ведьма разлила жидкость из задней части туловища, а в передней ее немного осталось, и поэтому воровка до сих пор живет среди облаков. Желая отомстить Луне и Солнцу, указавшим ее путь богу, она старается проглотить их, но каждый раз они благополучно вываливаются из разрубленной задней части туловища. Люди знают об этом, но страшатся: а вдруг светила все же успеют перевариться в ее желудке? Они кричат, и волнуются, и бьют в медные чаши, и радуются, когда Луна и Солнце вновь появляются на небе…

Эликсира бессмертия больше не осталось, поэтому люди и животные смертны. Однако капельки разлитого ведьмой эликсира упали на леса и горы, поэтому пихта, сосна, кедр, можжевельник и ель всегда зеленые…»

НА ТАНДИНСКОМ ПЕРЕВАЛЕ

От дяди Мукураша я попал к младшему брату отца, Баран-оолу, жившему в Северном Амыраке, за перевалом, довольно далеко от наших мест. Первое время дядя относился ко мне ласково. Он обрезал мою косичку, под корнем которой были ранки от укусов вшей, лечил их пеплом из своей трубки, даже ставил заплаты на мою рваную шубейку и сшил обувку из старых маймаков. Тетка же очень боялась, как бы мои насекомые не перебрались на ее ребятишек, часто говорила: «Ой, как жутко глядеть на этих несчастных сирот!» — и делилась со всеми своей неприятностью: попал в ее семью сирота, голый и босый.

Хозяйство у дяди было не из бедных, да и люлька никогда не пустовала, так что мне, мальчишке по восьмому году, хватало в, этом хозяйстве дела от зари до зари. Как говорят: «попробовал девять потов мастерства всех девяти профессий…» Но как ни старался я работать, слышал всегда одно:

— Ой, дурак, ой, живое мясо, о несчастье, о наказанье судьбы!..

Но к этому я постепенно привык, окаменел, носил эту ругань, словно корова ботало. «Что поделаешь, — думал я, — это моя судьба. Время не всегда зеленым стоит, человек растет…

Как-то утром дядя с теткой перегнали полную бочку хойтпака, напились допьяна и уехали в соседний аал продолжать аракование, меня же оставили дома за старшего.

Для меня привычное дело вести хозяйство и нянчить детей: грудного из соски накормлю, в люльке привяжу, закачаю; кого на шею посажу, кого за руку веду. Тех, что побольше, разошлю кого за телятами, кого за ягнятами, кому игрушку мимоходом смастерю… Провел дневную дойку, отпустил сосунков, вскипятил молоко, чтобы было готово для снятия масла.

Появились на взмыленных лошадях пьяные хозяева; тетка принялась бранить меня за то, что я сварил молоко в большой чаше, а она хотела, оказывается, варить в ней араку. Распаляясь от брани все больше, тетка схватила сук и ударила меня по голове. Я заплакал. Услышав мой крик, дядя тоже пошел ко мне, глаза у него были недобрые, пьяные.

— Что ты стоишь! — заорал он. — Давай садись на бычка и уезжай к черту, пока не дождался худого!

Я сорвался как ошпаренный щенок и кинулся прочь; бежал вверх по горе, пока не очутился далеко от аала. Выбрался на поляну и увидел наших коров, а совсем неподалеку от меня мой бычок, толстый, как барсук, на рогах поводок замотан, мундштук в носу… Я вспомнил дядины слова, бросился к бычку, поймал его за хвост, потом, подобравшись к голове, ухватил за рога, распутал поводок — и вот бычок в моей власти. Сразу же пустил его рысью, поехал. Куда поехал?.. Конечно же, домой, в Овюрский Амырак, к бабушке, к отцу, подальше от обидчика!..

Сразу просохли слезы обиды — ведь по этой тропе вверх по течению Амырака можно подняться на вершину хребта и увидеть дорогой мне Овюрский Амырак! Погонял я своего бычка так, что все четыре копытца щелкали, а я весело распевал: «Где ты, мой Овюрский Амырак, я тебя и во сне помню. Я гоню своего ездового бычка, чтобы увидеть тебя наконец…»

С песней я не замечал дороги. Вот уже перебрался через речку Сайлыг-Хем, через Узун-Озан, а вот впереди — радость путников, старая раскидистая ель Одаг-Шиви. Под нею очаг: здесь каждый проезжий привал делает. Далеко я уже уехал от аала дяди!.. Бычок мой тяжело дышит, язык у него вывалился, бич из ствола черемицы измочалился…

До сих пор я не думал о расстоянии, а теперь задумался. До перевала езды еще раза в четыре больше, чем я проехал. Когда я выбежал из юрты, солнце уже было над аптарой — значит, ровно полдень. А сейчас где солнце?.. Наверное, уже на кровать перебралось: вон какие у нас с бычком тени длинные. Скоро, выходит, вечер. Где же я ночевать буду?

Вот передо мною река Холдуг-Хем, ревет в глубоком ущелье, летит, бьется о высокие валуны, взбрасывает пену. Вокруг по ущелью черная тайга. Ревет река, грохочет — не слышно ничего, может, и медведь там ревет? Здесь, говорят, часто встречается хозяин тайги.

Так мне страшно стало, что я, едва не зажмурясь, погнал бычка в воду; как ехал, что миновал — не помню. Очнулся, только когда шум страшной реки стал едва-едва издали доноситься. Тропа чем выше, тем становилась глуше и темней. Вот последние лучи солнца легли на вершину скалы, а внизу уже сумерки, туман поднимается.

От страха я совсем забыл думать про бычка, гнал его, нахлестывал, пока он вдруг не упал. Тут только я опомнился и понял, что загнал беднягу. Бока у него ходили, как у собаки в жару, глаза потемнели и заволоклись, язык вывалился, с него падала пена. Шерсть на нем взъерошилась от моих ударов и даже кое-где вылезла, сочилась кровь.

«Ах, какой же я дурак! Загнал бычка! Вот теперь пропадет, несчастный! Что же мне, бедному, делать?» — вопил я на всю тайгу. Потом я перестал кричать и почувствовал, что устал не меньше бычка, страшно устал. Я свалился на мокрую траву и лежал, пока мне не стало легче. Потом умылся и стал лить пригоршнями бычку на морду воду. Он долго не двигался, но когда вода попала ему на губы, бычок стал слизывать ее.

Только теперь сообразил я, что проехал целый день, переправился через такое множество ручьев и рек, а бычку не дал попить ни глоточка! Я бегал к ручью, носил бычку воду в ладонях и во рту и скоро заметил, что ему сделалось легче.

А темнота двигалась на меня со всех сторон быстрее и быстрее. Я подергал бычка за поводок, он еле-еле поднялся, все так же трудно дыша. Этот бычок не приучен был ходить на поводке за человеком; не хотел он идти и впереди, а все оборачивался назад ко мне. Пришлось сесть на него, но он шатался из стороны в сторону.

Я спешился под большим кедром, и бычок тут же упал. Когда я очутился на земле, мне стало еще страшнее. Казалось, что вот-вот подбегут звери и схватят меня. Я привязал лежащего бычка к кедру, а сам стал торопливо карабкаться на дерево. Где-то на середине кедра я отыскал удобный и прочный сук, сел и начал осматриваться. Тихо шумели макушки кедров, далеко в разные стороны расходились черные, словно покрытые бархатом, хребты, на небе сверкали звезды. Небо казалось очень светлым на фоне мрачной темноты гор, высоким. Я внимательно вслушивался, но ущелье молчало, только в ушах у меня стоял звон, мешая слушать.

Мне стал слышаться то треск горящей сухой травы, то далекий звон шаманского бубна, то звон медных тарелок. Наконец я понял, что это стучало мое сердце. Я принялся молиться:

«Обрати лик в мою сторону, мой богатый Амырак, сохрани меня и будь милостив ко мне на ночлеге. Наверное, скоро страх покинет меня. Если бы я не залез на кедр, наверное, меня бы уже не было — проглотили бы звери. А теперь им достанется только мой бедный бычок, а до меня им не добраться!..»

Ночь медленно шла над тайгой. Звезды, точно просо, усеяли чистое небо. Вдруг одна звездочка скользнула вниз, вонзилась в грудь высокой горы. Кедр плавно покачивался от ветерка, где-то послышался крик ночной птицы. Воздух делался свежей.

Я задремал и вдруг сорвался вниз, но зацепился за толстые ветви и снова залез на свой сук. Тело мое будто одеревенело, болело, как избитое, бил озноб. Попытался пониже опустить свои кожаные, еще влажные от пота, штанишки, но они едва прикрывали бедра, ситцевая рубашонка с короткими рукавами тоже не очень-то грела, да и она еще не просохла от пота. Я развязал пояс, который сам сплел из подобранного на свалке тряпья, привязал себя им к кедру, вымазал ладони смолой и сцепил замком пальцы, обхватив ствол. Так было надежнее, и я задремал. Сквозь сон мне чудилось, что я сплю в юрте, рядом со мной бабушка, я засыпаю, прошу ее натянуть на меня шубу, а то холодно…

Очнувшись между короткими снами, я увидал, что контур горы ясно обозначен на посветлевшем небе и звезды стали мельче. Однако внизу под кедром было еще очень темно. Я так окоченел, что мне и пошевелиться было трудно; ветер становился резче.

«Неужто я не доживу до утра и тут придется умереть? Бычка я своего почти добровольно отдал медведю. Тетка как будет ругать меня! Нарочно, мол, отдал скотину на съедение!..» Тетка начала кричать и ругаться. От ее ругани я побежал прятаться в лес, ноги мои запутались в кустарнике — и я проснулся.

О-о! На правой вершине уже сияло солнце, было светло и прекрасно, тропа тоже проснулась и побежала в обе стороны, далеко, пока видел глаз. На соседней вершине сидела кедровка — ее пронзительный скрипучий крик и разбудил меня.

Я еле отвязал себя от дерева, так закоченели пальцы, а кушак слипся от смолы. Но тело мое не подчинялось мне, я весь был как закоченевшие зимой ветки — ноги мои вроде есть, но я не слышу их, они не подчиняются мне. Я принялся колотить по ногам рукой, но они ничего не чувствовали, одна нога посинела почти дочерна.

Я напугался, принялся мять, колотить, царапать все тело, ставшее деревянным и бесчувственным. Кое-как сполз на землю. Наверное, от движения и боли я начал немного согреваться. Бычок мой целехонький лежал на прежнем месте, весь покрытый искрящейся на солнце изморосью, преспокойно жевал жвачку.

Я выбрался на солнечную поляну, согрелся и незаметно заснул.

Проснулся я весь в поту. Солнце стояло уже на полдне, даже тень от горы исчезла, а тени деревьев были короткими. Перепуганный, я помчался к бычку, но он все еще лежал на прежнем месте. Я отвязал веревку, подергал за нее, поднял своего спутника. Но он не спешил, стал потягиваться, пыхтеть, шмыгнул носом, резко встряхнул головой. Он стал какой-то другой. На том месте, где я сидел вчера, поднялся горб.

Ох, да ведь это «стрела сырости»: с потного рабочего скота войлок сразу не снимают, а еще надевают дополнительно. А если уж завелась такая болезнь, лошадь или бык для работы надолго не пригодны. Сесть на него, конечно же, невозможно, вон он как пригибается, едва ли не до земли, когда я касаюсь ладонью опухоли.

Попытался тащить бычка за собой, но из этого ничего не вышло. Он так медленно переставлял больные ноги, будто шел на ходулях, шатался, останавливался. Но все же мне удалось согнать его с дороги — он принялся щипать траву, а я присел на поваленный ствол и стал думать.

Вдруг я заметил стебелек саранки и вспомнил, что уже сутки прошли, как я ел последний раз. Выкопал луковицу сучком и ногтями, съел ее хрустящие мучнистые дольки, нашел еще две и почти утолил голод. Потом по-своему, как знал, попытался полечить бычку опухоль и снова погнал его впереди себя.

И вот опять наступил вечер, а я все еще не добрался до перевала. Мы приблизились к верховью реки: горы стали круче и ущелье уже, сильнее тянуло холодом от снеговых вершин. Если я проведу еще ночь на кедре, я умру от холода. Что же делать?..

Я сидел под деревом, со страхом наблюдая, как надвигается ночь, и страстно мечтал о чуде: чтобы встретился проезжий человек. Прошло уже более суток — и ни души, никто не обогнал, никто не встретился, только лес, да горы, да еще черная тьма со мною неразлучны. Вдруг мне почудилось, будто метнулся огонек, — сердце подскочило: волчий глаз!

Какая-то сила подхватила меня, я очутился на вершине кедра. И снова увидел огонь, но сейчас это уже было похоже не на промелькнувшую искру, а скорее на взмах крыла большой птицы.

Безмерная радость охватила меня: огонь, значит там люди! Люди, люди, мое счастье, мое спасенье!

— Ого, ого! — кричал я нараспев. — Это огонь, правдашний огонь! Как я рад!

Но радость моя оборачивалась сомненьем. Кто эти люди? Зачем им понадобилось прятаться так далеко от дороги? И как бычок? Он ведь не дойдет со мной по чаще.

Я спустился с дерева и решил идти один, хотя страх снова объял и придавил меня. Ощупью двигался я сквозь кустарник и густую траву туда, где мерцал огонь. Шел, прислушиваясь, стараясь шуметь как можно меньше. Спустился в пересохшее русло реки; там было много огромных валунов, я их обходил, терял направление, возвращался назад и снова шел. Когда я, наконец, перебрался на другую сторону, то почувствовал запах дыма. Это меня обрадовало.

Опять меня окружили высокий лес, густой кустарник и заросли травы. Вот костер мелькнул и скрылся. Он уже был где-то совсем неподалеку. Я старался подкрасться бесшумно, чтобы увидеть, кто эти люди, не опасно ли мне к ним подойти. Приблизившись, я услышал разговор.

Один гудел баском, а другого почти совсем не было слышно; они спокойно пили чай, над их пиалами вился горячий парок. Сидевший ко мне спиной подбросил в костер смолистую ветку, и пламя осветило едва ли не до середины стволы соседних деревьев. Я уже был совсем близко и хорошо рассмотрел человека, сидевшего на другой стороне костра. Он увидел меня, вздрогнул и крикнул:

— Ойт!

И, не спуская с меня глаз, поставил пиалу на землю, притянул к себе ружье, а тот, что сидел спиной, вдруг резко повернулся ко мне и схватился рукой за нож.

— Эй, что за существо ты?

Я вздрогнул и пролепетал первое, что пришло в голову:

— Это же я, дяденька!

Но голос мой так не был похож на мой, что я сам усомнился, мой ли он.

— Голый мальчонка!.. Да ты кто? Иди сюда! — сказал тот, что держал ружье, и указал мне место напротив себя. В голосе его слышались затаенные страх и удивление.

— Что за ребенок, откуда он? — сказал другой охотник, спрятал нож и подошел ко мне.

— Никого у меня нет, только бычок один есть… Пришел я с той стороны… — Я махнул рукой.

Они наперебой принялись расспрашивать меня, ничего не могли понять и удивленно переглянулись.

— Оммани! Да в своем ли уме этот ребенок?

— Где твой дом? Чей ты?

— Совсем больной, наверное, или помешанный.

Я так близко подошел к огню, что меня стало припекать, хотя я все равно дрожал. Я опять принялся объяснять охотникам, кто я и откуда.

— Так это же сирота, который живет у Баран-оола. Он действительно сын Шумураша. Но как же он тут очутился?

Теперь эти люди совсем по-другому расспрашивали меня, внимательно и сочувственно:

— Когда ты выехал и почему один поехал, бедный сынок?

— Чего расспрашивать, дело ясное, так просто в такую дорогу не пускаются!

Теперь я узнал их: одного охотника звали Чарык-Чак, а другого Тойлу. Мне захотелось все рассказать им, но я не мог: во рту горечь, горло сдавило, глаза застилали слезы. Я сделал вид, что мне мешает дым, и принялся тереть глаза кулаками.

— С ума сошел, что ли, его дядя, такого малыша отправлять через Тандинский перевал, да еще на бычке?.. А поесть тебе с собой дали?

— Я дома ел.

— А где твоя одежда?

— Вот…

— О чем тут спрашивать? — нахмурившись, громко заговорил Чарык-Чак. — Да ведь он похож больше на чертенка или ведьменка, а одежка у него хуже, чем у летучей мыши! Мне в овчинном полушубке холодно, а малыш в ситцевой рубашке… Пусть будет проклята мать того, кто пустил его в дорогу в таком виде!..

Чарык-Чак бросил мне овчинную шубу.

— Садись, сынок, грейся, надень шубу да выпей чайку горяченького.

Он ушел в темноту, вернулся с котелком и чашей. Вскоре сварился свежий чай, запахло супом из свежего мяса. Я сидел с открытыми глазами и не мог понять: сон это или на самом деле: я у огня, рядом добрые люди, пахнет едой… Ведь когда я сидел на кедре, мне тоже разное снилось: и хорошее и плохое, и быстро исчезало. Я даже щипать себя начал, чтобы убедиться, что это не сон. Мне вспомнилось, как люди говорили, что у каждого человека есть своя судьба и свое счастье. Мое счастье, выходит, эти люди. Счастье мое разыскало меня вовремя, иначе бы я погиб.

Дедушка Чарык-Чак снова заговорил со мной:

— Неужто твой дядя так тебе и сказал: «Садись на бычка и поезжай», или ты сам один попросился ехать, храбрец мой?

— Не-ет… Да они же были пьяные… — Я не заметил, как рассказал все, что было.

Старики переглянулись.

— Что я тебе говорил? Какой нормальный человек пустит в такую дорогу ребенка?.. Подлец!.. Почему же, когда отрезвел, догнать не кинулся?..

— Сынок, а ты знаешь, что эта дорога ведет через перевал? Ты же заблудиться мог, — спросил Тойлу.

— Знаю! Ведь это та самая дорога, по которой привезли меня сюда. Я ее хорошо заприметил, чтобы, когда придется ехать к отцу, не сбиться!

— Слышишь? Сам был здесь, а сердце туда рвалось, на родину! — сказал Тойлу, читая мои мысли, как всеведущий бог.

— Не попади мы сюда, закончилась бы навсегда его сказка… — проговорил, качая головой, Чарык-Чак. — А где ты думал ночевать, мой мальчик, если бы не увидел костра?

— Не знаю… Я забрался, как вчера, на высокий кедр и увидел ваш огонь.

— Ах ты орленок мой! От страха на дереве спасешься, но в холод это самое быстрое путешествие к смерти! — И добавил: — Ты подумай, старик, что нас понесло на охоту — его и наше счастье! Нет счастливей добычи для человека, чем человеческая жизнь!.. Я тебе говорил, когда гадал на обожженной овечьей лопатке, что нас ждет небывалая удача! Видишь, гаданье сбылось!

Старики ели мало, но много пили чая из больших, давно потерявших лак чашек из березового корня. Чарык-Чак подал мне ножичек, острый как бритва, я обрезал им кусочки жирного и сочного мяса молодой маралухи и с жадностью отправлял их в рот. Чтобы легче было есть, Чарык-Чак дал мне много зеленого лука.

От тепла и обильной еды меня клонило ко сну. Чарык-Чак сказал:

— Завтра, сынок, мы тебя посадим за седло и повезем к твоему дяде да отчитаем его хорошо.

Но я от этих слов вскочил как ошпаренный и завопил тоненьким и несчастным голосом:

— Дорогие дяденьки, ради бога, заберите бычка и угоните его к дяде, а меня не отдавайте ему! Теперь перевал совсем ведь близко, я пешком доберусь к отцу!

— Ну ладно, — согласился Чарык-Чак. — Наверное, и правда не стоит тебе к дяде возвращаться. Спи теперь. А о бычке не беспокойся, там рядом наши лошади пасутся на арканах. Спи!..

Когда я открыл глаза, то увидел чудесный мир: яркое солнце, зеленую хвою, синее небо…

Прежде всего я помчался навестить своего товарища — бычка. Он встретил меня веселым взглядом своих большущих добрых глаз. Живот у него теперь не отвисал, он стал почти стройным и даже красивым. От радости, что он цел и невредим, я заговорил с ним, как с человеком:

— Эх ты, дурачок! Даже бояться и то не умеешь! А теперь пойдем. Я поведу тебя к настоящим людям, — и потянул его за поводок. А он, словно давно умел ходить на поводу, пошел бодро за мной и даже совсем не упираясь.

Возвратясь с бычком к костру, я сразу же принялся за хозяйство: выбрал сухой корм и таких же сучьев, чтоб не было дыма, разложил костер и поставил обе чаши, наполнив их водой для чая и супа, потом отправился за лошадьми. Они давно были сыты и теперь спокойно дремали. Одна лошадь была пегая, а другая саврасая. Мне удалось распутать веревки, еще мокрые от росы, и привести лошадей к костру.

Теперь мне припомнился весь вчерашний разговор, и я побежал к ручью, чтобы взглянуть на свое лицо.

— О боже! Какой же я страшный! Морда как у чумазого козла!

Я был весь перепачкан в кедровой смоле. Сам себя не признал бы, если б мог увидеть со стороны. Взялся за умыванье, но вода не помогала, тогда я стал набирать пригоршни мягкого ила и тер нещадно лицо и руки, так что кожа запылала. Но и это не помогло, кое-где так и остались черные пятна смолы.

Я был так увлечен своим занятием, что совсем не заметил, как подошел дед Тойлу, и даже вздрогнул от неожиданности. Он был легко одет — в шубейку на коротком ворсе, за плечами висела старая кремневка с сошками, а закатанные далембовые штаны открывали его старые кряжистые ноги, промытые росой добела; с лица сбегали струйки пота. Он весело сказал мне:

— Вот молодец какой! Чай и суп сварил и лошадей привел! О, да и рысака своего тоже пригнал!

Потом сел на валежину и закурил.

Выкурив трубку, старик вытащил несколько угольков из костра, положил их на плоский камень, затем достал из своей сумки артыш и посыпал на угли. В воздухе взвился легкий дымок, разнося приятный пряный запах. Потом он половником собрал чай с поверхности кипевшего в чаше напитка и разбрызгал его, приговаривая какие-то молитвы. И только после этого налил себе чашку чаю.

— А ты, сынок, не смотри на меня, ешь мясо. Я устал, и меня мучает жажда, сперва напьюсь, а есть буду после. Положи в суп — вон еще мясо, оставленное от вчерашней варки, ешь сколько твоя душа желает.

Я уплетал горячее вкусное мясо, а старик пил с громким присвистыванием свой чай. Вдруг он вскочил на ноги и выкрикнул обычное приветствие охотников:

— Курдюк! Мне курдюк! Кажется, ты с добычей?

— Нет, грудинка. Танды подарил молодого, — тоже по обычаю ответил Чарык-Чак.

— Едва ли совсем молодого, я слышал топот. А сколько у него веток?

— По четвертому прорезается.

— В это время лучших рогов и не бывает. А что, не повредил, совсем целые? Если старый зверь, то уже сейчас рога должны быть мохнатые.

— Нет, не повредил. Он упал сразу, а рога даже не коснулись земли. Первосортные толстые рога!

— Слава всевышнему! Это наш Ангыр-олушка такой счастливый. А ну-ка, давай свою готовку, подноси нашему охотнику, — весело обратился ко мне Тойлу; его реденькая черная бородка была похожа на кору кедра на солнцепеке.

— Рога я тут недалеко повесил на дерево, около ручья. Внутренности вынул, но шкуру не снял, чтоб тушу под гору легче было тащить.

— Мне показалось, ты стрелял не здесь, а под Верхним утесом в разнолесье…

— Нет, это под нижним утесом было…

Не спеша позавтракали за охотничьими разговорами, сварили еще чаю, напились, и только тогда Тойлу сказал:

— Ну-ка, ребята, пошли за мясом.

— Да, да, — подтвердил Чарык-Чак, — освежуем здесь, подсушим шкуру, а потом пора и провожать этого молодца до вершины перевала.

Я помог старикам притащить тушу к костру. Меня поражали быстрота и ловкость, с какой они справились с разделкой туши. Вся их работа длилась не дольше одной варки чая. Потом они осмотрели моего «рысака» и решили, что теперь он хорошо отдохнул и легко пойдет.

Мясо охотники не взяли с собой. Тут же около мяса оставили и остальной груз и даже одно ружье. Дед Чарык-Чак посадил меня на широкую спину своего саврасого, позади себя. Хотя лошадь была в хорошем теле, мой сбитый зад все равно болел.

Наконец мы поднялись на вершину перевала. Здесь находился священный Ова. Спешились.

Чарык-Чак достал из патронташа обрезки разной материи. Тойлу ножом отрезал от гривы своего коня несколько волосков — все это привязали к веткам, воткнутым кем-то раньше среди кучи камней Ова. Потом оба моих спутника прикоснулись лбами к камням и молча закурили в сторонке.

Мне тоже хотелось принести что-то в жертву Ова, но у меня не хватило смелости. Дед Тойлу сказал, ободряя меня:

— Ну, сынок, видишь, вон растет куст артыша? Сруби несколько веток — вот и будет твоя жертва.

Я обрадовался, схватил нож и быстро принялся рубить ароматные ветки. Вырубил весь куст и водрузил на Ова.

— Хорошо! — похвалили старики. — Только ты сверху положи камень, чтоб не сдуло твое приношение ветром. А теперь помолись, так все тувинцы поступают: на больших перевалах обязательно молятся, чтоб путь твой дальше был гладким.

Я стукнулся лбом о камни и посмотрел вверх: чего там только не было — пучки волос, лоскутки кожи, всех цветов кусочки материи. Иные были еще совсем новые, другие скорее напоминали волосы древнего старика. Тут же, в углублениях камней, выдолбленных дождем, разлиты и разложены всевозможные яства.

А горы вокруг были так величественны, что невольно вызывали чувство благоговения, и потому, наверное, появлялось у людей желание помолиться.

— Ну, Ангыр, ты теперь не пропадешь, ты миновал одну из больших трудностей, не сбейся с этого пути. У тебя есть счастье, мальчик, — прервал мои размышления дед Чарык-Чак.

Какими близкими и родными были для меня эти два старика! Среди самых близких родных я, пожалуй, не видел столько теплоты и участия. Пока на земле есть такие добрые люди, жизнь не такая уж и плохая, не правда ли?

Мысли мои перегоняли одна другую, но вслух высказать я ничего не смог: голос потерялся, в груди сдавило, я попытался улыбнуться, но вместо улыбки глаза мои выпустили такие щедрые потоки — они, как горные ручьи, стремительно помчались по щекам. Теперь бесполезно было пытаться сдерживать их, пусть бегут.

— Эх, не справилось твое мужество, храбрец наш, со слезами! Ну, да не беда. Хорошее в человеке с детства зарождается. Вот посмотришь, из него закаленный парень выйдет, — сказал дедушка Тойлу и погладил меня по голове, а дед Чарык-Чак добавил:

— Выплакался, теперь тебе легче, малыш? А сейчас садись на своего бычка и всю дорогу пой веселые песни!

Он легко оторвал меня от земли и посадил на бычка. От прикосновения его рук мне стало весело, я трусцой погнал бычка, а сам думал: «Где ты, мой родной Амырак?..»

Скоро в далекой синей дымке замаячили силуэты Овюрских гор.

КАК Я ЕЩЕ РАЗ РАЗМИНУЛСЯ СО СМЕРТЬЮ

На другой год меня снова едва не настигла смерть на том же Тандинском перевале, но и тогда я чудом вырвался из ее когтей. Видно, счастье мое было сильнее.

Зиму я пас овец и коз у дяди Шевер-Сарыга в Южном Амыраке, а когда началось таяние снегов, я должен был перегнать это стадо в Северный Амырак к дяде Баран-оолу, от которого сбежал осенью.

Меня ждал там самый тяжелый труд — весенний сев. С пашни надо было выкорчевать караганник и таволожку, потом хорошо увлажнить землю. Такую работу врагу не пожелаешь!.. Обувь моя из необработанной кожи, вся скореженная — утром натягивать ее мученье. Подойдешь утром к устью оросительной канавы, а там еще лежит толстый желтоватый лед. Надо направлять воду из этой канавы на пашню. Здесь такая обувь, как у меня, бесполезна, смерзается только, лучше ее снять. Сниму, ступлю босиком на землю или в воду — и запрыгаю, как жеребенок, взвизгивая от острой боли. Работаешь, работаешь, потом подбежишь к костерку из сухого помета, сунешь ноги в золу — они даже зашипят, словно мерзлые палки, а жару не чуют. Раньше кожа поджарится, чем услышишь тепло…

Ничем не лучше и боронить. Волы так устают, такие слабые после голодной зимы, что, бывает, бьешь их, бьешь изо всей силы палкой, а они лягут и лежат. Даже у вола иссякают силы, а ты, серенький, тощий мальчишка, все держишься…

Ну так вот, когда я погнал стадо к Баран-оолу, мне посчастливилось найти попутчиков. Это были двое молодых мужчин с грузом дусдагской соли на быках и еще отец с сыном, перегонявшие свое стадо.

Была пора распутицы. В долине снега уже сошли, а в верховьях рек снег еще не таял, хотя вода под настом уже проснулась. По склонам, пригреваемым солнцем, к вечеру неслись потоки воды, увлекая с собой песок и камни. Нам предстояло то и дело переправляться через такие потоки. Случалось, овцы проваливались сквозь корочку льда, обледеневали. Ягнят приходилось переносить на руках, а когда руки уставали, я переносил их на шее.

Однажды мы решили сделать привал пораньше, потому что за день совсем выбились из сил. Ночлег мы устроили на освободившейся от снега полянке, окруженной густым ельником. Стадо наше тут же легло.

После чая отец моего приятеля сказал, что нам придется следить за костром, чтобы к стаду не подошли звери. Мы взяли горящие головни от костра, отыскали сухостойное дерево на опушке ельника и развели костер. Усталое стадо спало неподалеку, мы, мальчишки, сидели у костра, пели, разговаривали. Было нам тепло и хорошо. Когда время перешло за полночь, мой приятель сказал, что надо установить дежурство и тоже поспать. Завтра опять предстоял трудный день. Я согласился дежурить первым: приятель был старше.

Небо на востоке уже посветлело, когда я отважился разбудить его. Он с трудом поднялся, осмотрел небо и недовольно сказал:

— Ложись, ладно.

Поежился, протянул руки к костру, покряхтел совсем как взрослый усталый мужчина. А я лег спиной к огню, как это делали настоящие охотники, и мгновенно заснул.

Сквозь сон я почуял что-то страшное, точно гора на меня опрокинулась, хотел вскочить — и не смог. Что-то чудовищно огромное тяжело вдавливало меня в землю. Я потерял сознание. Очнувшись, услышал шум и крики, услышал близкий треск пламени и укусы его на своей спине и ногах. Я завопил что было мочи. До моих ушей донесся голос старика:

— Он здесь, кричит еще. Стволом придавило.

— Горю! Горю заживо! — плакал я.

— Тащите войлоки с бычьих вьюков, — засуетился старик. — Накроем его. Эве, эве, охрани его от огненной смерти!.. Войлоки мокрые, огонь теперь не доберется до него.

Меня накрыли войлоками, люди побежали в лес за снегом. Но теперь меня душил дым, я снова заплакал.

— Может, у него кости целые остались, надо попытаться вытащить! — уговаривал людей старик. — Кричит, значит жив еще.

— От пояса до пяток он весь под деревом. Я руку пытался просунуть, рука не лезет, — отвечал ему кто-то из наших спутников. — Такое огромное бревно, да еще сучьями в землю ушедшее, и медведю не по силам шевельнуть. А что мы вчетвером сделаем? Пошевелим — еще сильней его придавит.

Покуда они спорили, я стал шарить руками, царапать землю. Почва оказалась мягкой, я стал рыть под собой, добрался до своих коленей и закричал:

— Ой, люди, копайте лучше землю, тут много хвои.

— Правда! — обрадовался старик. — Смотрите, молодец какой, он уже много выкопал, пока мы тут болтаем.

Мой приятель, встав на четвереньки, принялся быстро копать и отбрасывать назад землю, как это делают собаки. Вдруг он закричал:

— Глядите, толстый сук рядом с ним воткнулся. Шубу его насквозь пропорол! На нем и дерево держится.

— Йох! — простонал я. — Спина совсем устала. Ноги щиплет.

— Значит, ноги целы и внутренности не отбиты, раз ты их чувствуешь, — объяснил старик. — Видно, велик и могуч твой талисман.

Извиваясь червем, я попробовал поползти вперед, но на меня давили войлоки. Я попросил, чтобы их сняли, если огня рядом нет. Войлоки сняли, я увидел, что уже светло. Приподнялся — ближняя ель, качнувшись, стала валиться на меня. Я, вскрикнув, припал к земле.

— Что с тобой? — ко мне бросились перепуганные люди.

— Деревья валятся… — прошептал я и снова потерял сознание.

Когда я очнулся, солнце стояло уже высоко. Голова у меня больше не кружилась, и я сел со всеми пить чай у костра. На шее и на спине у меня вздулись огромные волдыри, но я не очень-то обращал на них внимание. Только взглянуть вверх на высокие деревья я все еще не мог, даже начинало тошнить от страха, казалось, они вот-вот свалятся на меня.

Так я снова разминулся со смертью.

РАССКАЗЫ СТАРОГО ОДУЧУ

Однажды, когда на землю уже прочно лег снег, я, войдя вечером в юрту хозяев, увидел там старика сказителя Одучу. Старик, закончив чаепитие, довольно поглаживал белую реденькую бородку и нюхал табак. Увидев меня, он сказал:

— Ага, так, значит, вы хорошего пастуха приобрели?.. — И обратился ко мне словами из известной у нас сказки о бедном сироте Оскуз-ооле — мудром юноше среди чванливых богачей: — Расскажи-ка, молодец мой, кого встречал, чего видел?

Ободренный его приветливыми словами, я почувствовал себя почти равным другим, решился присесть у порога на край войлочного ковра — ширтека, покрывающего пол в юрте. И отвечал, как взрослый:

— Следы волков встречал, дедушка. Их было целых одиннадцать штук. Совсем близко от аала ходили.

— Туман сильный, — сокрушенно покачал головой Одучу. — Потому и осмелели так.

Хозяйка, проявляя перед чужим человеком совершенно непривычное для меня внимание, пихнула мне в руки старую, потрескавшуюся чашку с горстью проса и вынула из золы медный безносый кувшин со спитым чаем без молока. Я был очень голоден, и эта еда меня не порадовала, однако на дне чашки я нащупал кусочек пахтанья величиною с кедровый орех, оно запахом молока немного скрасило пищу.

Хозяйка, испуганная моими словами, заговорила:

— О оммани!.. Ведь все время спокойно было! Откуда они пришли на нашу голову, эти волки? Да еще туман… Рядом пробежит — не увидишь. Порежут скот!

— Когда начинает замерзать озеро Успа-нур, всегда туманы бывают — это же его дыхание! — объяснил сказитель, взглянув в дымовое отверстие юрты. — Самое неприятное время для скота. Насквозь пронизывает сырость.

— Да, — согласилась хозяйка, — летом наш скот бог уберег от падежа, но сейчас среди овец есть больные… Как себя чувствует рыжеголовая коза? — обратилась она ко мне. — Та, что вчера заболела?

— Почти не щипала траву, шла с трудом. Да еще не совсем здорова мать священного синего козла, — отвечал я.

— Самая моя плодовитая коза! — всполошилась хозяйка. — Что ж ты сразу не сказал? Вы не взглянете на нее, уважаемый лекарь? Ведь вы летом лечили скот даже от большого падежа!

— Мало было пользы от моего лечения! — Сказитель, вздохнув, покачал головой. — Заболевали целые гурты, падеж был страшный… Где найти столько лекарства? Даже на тридцать-сорок голов мне его не хватило, а падало по триста-четыреста…

— Может, освятить наше пастбище? — предложила хозяйка. — Пригласить лам и шаманов?

— Кто его знает, как лучше… — Старик отодвинулся подальше от очага и снова принялся набивать ноздри табаком. — У них у самих тоже большой падеж. Это общая беда.

Пока варился суп, старик рассказал нам о том, как в те времена, когда он был молодым и, так же как и я, пас чужой скот, люди пытались прекратить эпидемию.

— …Особенно болезнь косила коз, — рассказывал Одучу. — У некоторых богачей были стада по тысяче голов — и все пали. Кошары опустели, и привязи для козлят остались на игру ветрам. До сих пор у нас сохранились названия — память того страшного падежа. Костяное стойбище, Падальный лог — да мало ли таких страшных названий!.. Были места, где костей скопилось больше, чем камней в реке.

Один богач разделил свои большие стада на много маленьких и разослал их с пастухами в горы, в такие неприступные места, куда не забиралось ни одно домашнее животное, только архары и джейраны прыгали там с выступа на выступ. Он узнавал, где у кого болеет скот, и спасался от них бегством. И ему удалось почти целиком сохранить свое стадо — пали только те животные, которых он не успел угнать в горы.

Однажды мне довелось видеть, как он чистил свой скотный двор. Поутру он созвал из соседних аалов молодых сильных парней, и они выбросили из кошар весь старый навоз, а на его место натаскали помет диких зверей. Под скалами, на водопоях и в пещерах в те времена его скапливалось много, так что набрать было не трудно. Этим же сухим навозом курили внутри кошар. На ворота кошар хозяин приказал прибить рога архаров. При всех этих действиях работающие приговаривали: «Мы отбеливаем, очищаем, освящаем…»

После окончания этих работ все состязались в стрельбе из лука вплоть до самого захода солнца. Стада в этот вечер поздно возвращались домой — лишь когда появились первые звезды. Стрелки к этому времени разместились возле кошар с луками наготове, словно в засаду сели. Все население аала высыпало из юрт и принялось загонять скотину в кошары.

Вдруг один из стрелков выскочил и побежал, целясь в какую-то козу, очень похожую на дикую. Взвизгнула стрела, всполошила воздух коротким «П-па!». Стадо шарахнулось, замерло — и ринулось по проходу между людьми в кошары. А стрелки помчались к убитой козе; один из них, вспоров ей живот, запустил туда руку, стал разбрызгивать кровь в разные стороны, а больше всего в небо, приговаривая: «Мы с луками, стрелами, силками, самострелами охотились на этих зверей. Кто когда видел, чтобы дикие звери умирали от болезней? Смотрите, наши великие небеса!..»

После окончания этого обряда перед входом в кошары развели маленькие костерки и сыпали в них сухой артыш. И только когда кончилось окуривание артышом, все, кто участвовал в этих обрядах, пошли вместе с хозяевами к юрте и стали весело пировать.

За эту зиму старый Одучу не раз посещал моих хозяев и всякий раз развлекал нас рассказами о старине. Я не уставал его слушать едва ли не целую ночь напролет. Все уже уснут, а я все поддерживаю сказителя громкими возгласами: «Шиянам, шиянам! Слушаем!» Подбрасывал сучья в огонь, подливал старику чаю, когда он начинал уставать. Наверное, поэтому Одучу тоже оказывал мне разные знаки внимания: чаще других обращался ко мне с вопросами, отдавал остатки мясного супа. Еда из его чашки была особенно вкусна, потому что чашка сохраняла запахи каких-то лекарственных трав.

Мои хозяева встречали старика с большим уважением и приветливостью. В дни его приездов я боялся, чтобы даже одно его слово как-нибудь не пробежало мимо моего уха, и работал, будто молнии меня погоняли. Летел к стаду, ловил сразу по три-четыре ягненка и, схватив их в охапку, мчал в загон так, что они, бедняги, даже постанывали. А когда лень, еле-еле по одному гоняешь их. Так же быстро отделял и козлят от маток и прочие дела тоже совершал со скоростью ветра.

Однажды Одучу не был у нас довольно долго, и поэтому, когда он, наконец, пришел, и хозяева и я были особенно рады ему. Сказителю подали угощение, которого даже не всякий лама удостоится. Ламам ведь для виду оказывают почтение, а Одучу старались сделать приятное от души. Кроме того, хозяева прекрасно знали, что Одучу ездит всюду по аалам и везде его радушно принимают. Он может такую порой сказочку рассказать о том, как его принимали, — будто на каменной плите высечет. Так тонко и насмешливо рассказывает Одучу о некоторых скупых богачах, что они при жизни становятся отвратительными героями сказок, переходящих из уст в уста.

Прежде всего сказителю подали крепкий чай с густым козьим молоком в почетной серебряной чаше. Тут же горка ячменной муки, обильно политой свежим маслом, пахтанье с толченой черемухой. Деревянная тарелка, где было все красиво разложено для почетного гостя, украшена дорогой причудливой резьбой.

Затем хозяева стали тихо совещаться между собой: приготовить ли для Одучу свежий хан — кушанье из бараньей крови или сделать хырбачи — сборную тушенку из почетных кусков? Решили сделать хырбачи — необыкновенно вкусное кушанье. Этим они хотели не только оказать честь сказителю, но и похвастаться обилием и разнообразием заготовленного на зиму мяса. Особый вкус хырбачи должны были придать нежные и жирные куски мяса забитой осенью кобылицы, у которой три года подряд не было жеребят.

Во время готовки зашел разговор о том, как вкусна иполезна конская кровь, если ее умело приготовить. Одучу и тут нашел что рассказать. К этому времени в нашу юрту набрались соседи — постоянные слушатели Одучу. Сказитель уселся поудобней, заложил в ноздри по понюшке табаку и начал:

— …Шла одна из жестоких черных годин. Три уже миновало, эта была четвертой. Из некоторых аалов не только люди не выходили, но даже собаки не выбегали. Хотя и есть пословица, что во время джута собаки жиреют, но это только в первый год. Когда бедствие тянется долго, кто же будет сидеть голодным и смотреть на них, разжиревших?

— О ужас, о оммани! — запричитала одна из слушательниц.

— Тогда все: барба[7], кожаные ремни, сбруя, переметные сумы — все шло в котел, даже ширтеки, сделанные из шкур, шли в еду. Но были люди, которые, несмотря ни на что, оставляли последнего коня, как ноги, чтобы передвигаться по тайге в поисках кандыка и саранки, а то и зверя какого-нибудь ухитрялись догнать. А если пищу никакую найти не удавалось, они выпускали из ноги лошади чашку свежей крови, разбавляли водой, и три-четыре дня с этой пищей можно было терпеть. Брали по очереди из каждой ноги — и так выжили. Вот вам сила конской крови…

Голод — страшная вещь! — продолжал, покачивая головой, сказитель. — С голодным человеком ужасные вещи происходят, иногда он просто теряет рассудок. Вот послушайте…

Жила большая семья одного старого охотника. Когда были добрые времена, они ничего жили, добывая зверя и копая коренья. Дочь охотника даже сосватал богатый человек. Охотник, бывало, поговаривал: «Эх, доченька моя, на зайчатине выросла, теперь бараньим супом довольствоваться должна!»

Но пришел один тяжелый год, за ним другой, третий, четвертый… Однажды под вечер, когда охотник с женой собирались ужинать, к ним приехала дочь.

Старая мать, изглоданная голодом и временем, повисла на дочери и зарыдала, сжимая костлявыми руками ее плечи. Гостья, оглядев пустую и тихую юрту, подумала, что, видно, братишки и сестренки ее умерли от голода, но решила не расспрашивать об этом мать, чтобы не бередить горе.

«Мужу моему никакой возможности не было к вам приехать, — сказала дочка, оправдываясь. — День и ночь стадо сторожит, оно совсем маленькое стало. Меня не пускал — неспокойно на дорогах, да не могла я не приехать!»

«Ох, беда, беда великая! — еще пуще зарыдала мать, отстранив отца, который тоже хотел обнять дочку. — И зачем ты только приехала, не к чему тебе на нас смотреть было!»

Старик прикрикнул на жену, велел готовить чай, а сам снял с очага чашу, в которой они варили что-то на ужин, и убрал в угол. Мать засуетилась, взяла деревянное ведро и отправилась за водой для чая, а отец вышел нарубить дров.

«Что же они, бедные, все-таки едят?» — полюбопытствовала дочь и, вынув из очага тлеющую головешку, заглянула в отставленную отцом чашу. Там плавала детская рука…

Послышались шаги; дочь, едва не потерявшая сознание, поторопилась сесть на прежнее место и с ужасом смотрела на лицо отца, разводившего огонь. В нем, ей показалось, появилось что-то волчье.

«Кто-нибудь живет поблизости от вас?» — спросила она, чтобы не молчать.

«Все отправились…» — отвечал отец.

Вернулась мать.

«Доставайте из моих сум мясо, а я расседлаю лошадь», — сказала дочка и направилась к выходу, но отец преградил ей дорогу.

«Нет, нет, не выходи, а я все сам сделаю!..»

Дочь оттолкнула отца, выскочила из юрты и, вскочив на лошадь, была такова. Говорят, отведавший человечины становится людоедом…

Хозяйка, следуя обычаям гостеприимства, прервала затянувшийся неприятный разговор словами:

— А ну-ка, пусть наш сказитель хорошо поужинает, а после новую сказку расскажет. Ангыр-оол, подай-ка корытце для мяса…

Соседи потянулись к выходу, продолжая обсуждать услышанное. А я этот страшный рассказ Одучу не могу забыть до сей поры. И после мне случалось слышать такие рассказы об ужасном времени Большого голода, но этот первый запомнился особенно.

ШАГА

Шага приходится на первое марта — первый день весны. Этот праздник самый большой у нас и считается вроде Нового года. Когда я был моложе, на дни шаги всегда выпадала моя очередь пасти, потому что взрослые пастухи либо обманывали меня, заранее высчитывая дни пастьбы, либо просто покупали меня куском еды — с голодом я никогда не расставался. Так что все прошедшие года шага был для меня горьким днем: люди веселятся, а я не могу даже глазом одним взглянуть на веселье: я далеко в горах, рядом тайга да мои бараны.

Но на этот раз мне посчастливилось. Наш аал состоял из четырех юрт, от каждой юрты было по пастуху. Мы пасли в очередь, и моя очередь кончалась как раз за день до шаги.

В последний день пастьбы я, не умолкая, пел, перегоняя стадо с одной горы на другую. Песни мои слушали архары, собравшись в кучу на высокогорной поляне, и настороженно глядели на меня. Удивлялись, наверное, с чего это я разорался? Не понимали, что предстоит мне целых три дня досыта есть и веселиться!

К празднику этому у нас начинают готовиться, едва аалы прикочевывают на зимние стоянки: режут самого жирного козла или барана, разделывают тушу, затем, уложив мясо в брюшину, замораживают тушу для шаги. Если мясо не приготовить заранее, то к весне любое животное потеряет упитанность и не будет таким лакомым куском на празднике.

Беднота, не имеющая скота, мясных блюд приготовить не могла. Но и самые бедные варили хотя бы кашу не только для себя, но и для гостей, варили свежий крепкий чай. И на этот лучший свой обед звали всех, кто встретится, звали, конечно, и богачей, но те от приглашения старались отделаться.

Накануне праздника вещи из юрты выносятся, чистятся, вытряхиваются. Юрта пустеет до самого дымохода. Вокруг юрты, у коновязей и на скотных дворах тоже метут, чистят, приводят в порядок. Вечером извлекают из футляра священную стрелу, нанизывают на нее сваренный курдюк, украшают разноцветными лентами и хадаками и кладут стрелу в почетный угол. Изображения богов расставляют на специальном шкафу, украшенном резьбой, изображающей священных животных. Богов моют, чистят, перед ними ставят бронзовые чашечки с пищей, зажигают лампадки. Под потолком юрты, вокруг дымохода, развешивают раскрашенные фигурки разных домашних животных, а также крохотные ступки, корытца, чашечки, половники — всю домашнюю утварь. Эти игрушки обычно делали хорошие мастера, в семье их передавали из поколенья в поколенье и детям в них играть не разрешали.

И в этот предпраздничный вечер все готовились, как тому положено. Доставали замороженное для праздника мясо, молодежь расчищала катки, места для городков, устраивала качели. За аалом были воздвигнуты две высокие кучи из снега, в них воткнуты два дерева, а между ними сооружен настил из камней — для костра.

В одной из юрт нашего аала жил лама. Он с вечера закрыл дымоход своей юрты и всю ночь молился. Слышно было, как он читал молитвы, бил в барабан, стучал в гонг. К нему приходили люди и тоже молились. Парни и девушки разошлись по юртам и играли в разные игры. Меня — работника — к играм не очень-то допускали, но веселья мне хватало. Я бегал из юрты в юрту, смотрел, где что делается, и угомонился, лишь когда созвездье Семь Царей повисло над самой дверью юрты. Я присел у двери юрты — и так и заснул.

— Эй, соня, мешок для еды, вставай, беги умойся снегом! Сегодня просыпать нельзя никак!..

В юрте уже никто не спал, каждый занимался последними приготовлениями к празднику. Я выбежал на волю — все звезды были еще целы. На дальнем пригорке шумела ребятня. Я побежал туда — все, закатав рукава, тщательно умывались снегом. Я спросил у дружка-пастуха:

— Почему это сегодня надо вставать в такую рань?

— Забыл, что ли? Всегда так в новогоднюю ночь! — Он указал в ту сторону, где виднелись сооружения из снега: — Скоро к нам туда пожалует сам Эжен. Мы пойдем к нему навстречу и будем молиться. Тот, кто проспит и не помолится ему сегодня, останется грешником и неосвященным. Понял?

«Сколько же лет я оставался грешником, сам того не зная!» — подумал я и воскликнул:

— Ой, Эжен! Значит, мы его самого увидим?

И усердно начал разглядывать небо — не увижу ли Эжена, которого, бывало, поминал не один раз на дню. Потом я ожесточенно принялся тереть снегом свои руки, потрескавшиеся и черные, как паленые бараньи ножки. Лицу тоже досталось, так что, когда я вернулся в юрту, хозяйка от удивления вскрикнула:

— О, Ангыр-оол, у тебя на лице, что ли, пожар занялся?..

Хозяин наш был самым старшим в аале, и ему предстояло руководить праздником. Он роздал кому-тарелку с вареным мясом, кому чайник с горячим чаем, кому флажки из белой бумаги, нанизанные на нитку, железную лопату с горящими углями, тарелки с разной едой. Когда мы вышли, из других юрт к сооружениям из снега тоже двигались люди.

Стало светать. Между снежными сооружениями расстелили тонкую белую кошму, не бывшую еще в употреблении, а к воткнутым в снег деревьям прикрепили бумажные флажки. Высыпали на дрова угли — огонь бросился в небо, масло затрещало, все вокруг озарилось ярким веселым пламенем. Люди встали в затылок друг другу, а хозяин, взяв специальный черпак, брал из чайника чай и разбрызгивал на четыре стороны, приговаривая:

— О Эжен! Со змей шкуры спадать начали. День нового года просыпается. Все тяжелое миновало. Все хорошее поверни к нам лицом, великий боже!.. Всем, кто трудом живет, — благополучия и счастья! Пусть джут далеко обойдет нас. Кто траву ест, пусть хищных зверей не встретит. Болезни и грехи пусть мимо нас пройдут…

Я не очень понимал, о чем его молитвы, но внимательно слушал да еще небо усердно разглядывал — совсем голова закружилась.

Когда хозяин закончил жертвоприношения и молитвы, все сняли шапки, положили их перед собой и стали молиться, кланяясь до земли, громко высказывая Эжену затаенные желания. Я послушал-послушал, да тоже решил высказать Эжену свои просьбы: «Кому попало не давай обижать меня, не оставляй живот мой без пищи, не давай мерзнуть моим ногам и телу без одежды и обуви…» Произнеся это, я зажмурился, придумывая, о чем бы еще попросить Эжена, открыл глаза, так ничего и не придумав, и увидел, что все уже закончили молитвы и протягивают друг другу руки для приветствий. Я вскочил и с удовольствием включился в эту церемонию.

Первыми должны протягивать руки для приветствия более молодые, а старшие в ответ опускают свои, слегка касаясь рук приветствующего. Если же встречается ровесник или друг, вежливость обязывает опустить свои руки ниже и не допустить, чтобы он опустил свои руки ниже твоих. При этом надо следить, чтобы рукава покрывали кисти рук, если же не успел спустить рукава, прикрой руки полой одежды. Кроме того, в знак уважения, особенно к старшим, во время приветствия следует передать что-то из рук в руки. Кусочек белой материи, даже нитку белую. А чиновникам, ламам и прочим важным лицам передают при новогоднем приветствии меха, табак, какие-нибудь ценности, материи.

Местные небольшие чиновники в эти дни здорово наживаются. А если очень большой чин появится — он всю округу оберет. Обычай этот, говорят, был установлен китайскими чиновниками в пользу богдыхана.

Кончив молитвы и приветствия, все отправились в аал и принялись угощать друг друга табаком, обмениваться мелкими подарками.

В этот день никто даже на меня, отвергнутого сироту, не глядел с презрением, никто не ругал меня и не прогонял, как обычно. Сегодня я был счастлив, грудь моя дышала легко, глаза просветлели, я как равный и с радостью протягивал для приветствия руки и самым старшим и самым маленьким.

В каждой юрте сегодня на медленном огне в самой большой чаше варилось мясо. Вся посуда была наполнена вкусной едой. Все пели, шутили, смеялись и радостно приветствовали друг друга. Сегодня ни одна юрта не должна была остаться без гостей, без угощений. После угощений начинаются игры, а после игр все собираются в одной юрте и снова угощаются. Каждый получает, сколько он хочет, сколько может съесть.

Бывали случаи, когда устраивались состязания в еде — кто больше съест. Такие состязания старались проводить у богатых, но скупых хозяев. Для хозяина считалось большим позором, если какой-то гость скажет, что он еще не сыт, если угощения не хватит. Дополнительно в присутствии гостей готовить не полагалось.

Среди участвовавших в празднике был один очень скупой богач, Херик-Кожай. Когда мы были на угощении в какой-то юрте, я случайно услыхал, как четыре парня, работавших ранее у Херик-Кожая в батраках, сговорились опозорить его перед народом.

Шел третий день празднеств. После игр и состязаний обед был назначен у Херик-Кожая. Там-то парни и хотели наказать и высмеять своего прежнего хозяина.

— Знаете, какого зверя зарезал на праздник Херик-Кожай? Тощую двухгодовалую козу, у которой нога была повреждена летом. Говорит, мол, на празднике богачи почти не едят, а для голодранцев сойдет и это.

— А как он батраков кормит? Даже овечьи выкидыши приказывает коптить, а после варит. Что батраки! Их и семья его ест, до того он скуп.

— Жадному баю лучше обеднеть, а безрыбному озеру лучше обмелеть!

— Осенью за пастьбу он обещал мне козу с козленком, а где они у меня? Во время окота — сами знаете, сколько хлопот, когда окот идет, — волку удалось отбить одну козу. Вот он и не дал мне ничего…

— Проучим его, договорились? — подвел итог самый старший из них, Хургул-оол.

— Э-э, молодцы ребята! — вырвалась у меня похвала.

Но парни не обратили на мои слова никакого внимания, и я следом за ними вошел в юрту Херик-Кожая, даже подпрыгивал, предвкушая увлекательное зрелище.

Люди уже сидели густо, хозяин раздавал угощение. Я пробрался вперед и заглянул в чашу. Жира оставалось маловато, да и вообще чаша была наполовину пуста. Значит, у парней есть все шансы выиграть.

Парни сели неподалеку от дверей, где было место. Хургул-оол встал, развернул свою квадратную, как аптара, грудь и обратился к хозяину:

— Брат мой старший, хозяин! Тут нас четверо твоих младших братьев, налей-ка, пожалуй, нам в одну чашку на всех. А то у тебя что-то рановато дно чаши с половником разговаривать начало.

Присутствующие острия своего внимания направляли то на Хургул-оола, то на хозяина. А тот стоял как каменный столб с черпаком в руке, а какая-то незаметная кисть малевала его лицо желчью. Первой опомнилась его жена, засуетилась, с трудом двигая свое ожиревшее, словно у горного индюка, тело.

— Э-э, старик, да ты своих шутников не узнал? Возьми корыто, наполни тоем, подай гостям.

Хозяин, так и не найдя, что сказать в ответ, стал наполнять большое деревянное корыто угощением. Присутствующие перестали есть, приготавливаясь смотреть, как медведь и лев состязаться станут. Самый старший из гостей сказал:

— Ну что ж, Херик-Кожай, парни показали тебе свои желудки, а тебе придется показать им свое благородство. Пригласи их на почетное место, пусть сядут повыше, чтобы всем было видно.

Парни прошли вперед, хозяин подал им ложки, налил в корыто супу и сложил туда же все жирные куски. Примерно с ведро еды туда вместилось. Хургул-оол перемешал еду, сказал:

— Ну, ребята, не стесняйтесь и не спешите. Времени нам не занимать, а кроме наших желудков, никакого другого добра на этом свете мы не имеем.

Хозяйка, выручая растерявшегося мужа, весело покрикивала на него:

— Эй, эй, вон маленькие гостечки позади тебя без угощения сидят! Вон у девушки еда кончилась! Давай поворачивайся во все стороны, да попроворней!..

…Парни тем временем добросовестно все съели. Хургул-оол, порывшись в корыте, сказал:

— Что, молодцы, эти кишки не едятся? Ну, давайте у хозяина добавки просить!..

До этих его слов в юрте держалось какое-то ожидающее молчание, а тут грянул хохот. Хозяин, уже не в силах сдерживаться, заорал на парней:

— Раз уж вы такое задумали, надо было предупредить!

Он посмотрел в пустую чашу и превратился в тело, покинутое душой. А хозяйка запричитала:

— Да что, на тебя верблюд наступил? Предлагай гостям сварить новое угощенье! Вон сколько жирного мяса в барбе!..

Хургул-оол спокойно перебил ее:

— Ладно, ребята! Что обижать хозяев? Они заготовили много жирного мяса не для гостей, а для себя. Пусть будет так. Очистим-ка до дна корытце да пошли играть! А угощенья и в следующей юрте много.

Его поддержал старик Аян-оол:

— Правильно, ребята! Мясо из хозяйской барбы не вытащишь. Лучше не сделаешь — посуду до дна очистить!

По нашим обычаям в знак насыщения положено хотя бы немного пищи оставлять в посуде.

Все гости поднялись и заспешили к выходу. А по округе еще долго ходила молва, как парни у Херик-Кожая на угощении облизали дно посуды.

ЛЕТНИЙ ПРАЗДНИК И ПОСЕЩЕНИЕ ХУРЕ

Аалы еще на чайлаге. У Кыргыстарского хуре скоро летний праздник будет. Люди тут и там готовят скакунов, готовятся и борцы, а девушки шьют наряды. Но мне все равно не бывать на празднике: Кыргыстарское хуре очень далеко от наших мест. Я брожу по горам со своими овцами и пою песни: «Среди ваших отар у меня даже ягненка нет — пусть разбредаются. Среди ваших табунов у меня даже жеребенка нет — пусть разбегаются…»

Как-то вечером я попал в соседний аал. Там шла тренировка лошадей для скачек. У нас в скачках на лошадей без седел обычно сажают мальчишек лет десяти-двенадцати. Так что только от твоей ловкости зависит, удержишься ты на бешеной рыси либо свалишь, как куль с травой.

Тут получилось так, что у одного молодого джигита, владеющего хорошим, но норовистым конем, не нашлось мальчишки, который мог бы на нем ездить. И на счастье, ему под руку попался я. Конь сбросил меня дважды, пока я садился, но на третий раз я сел прочно и выиграл тренировочный забег.

Хозяин лошади страшно обрадовался, начал хвалить меня, точно маленького, и едва не расцеловал, когда снимал с коня. Потом подробно расспросил, как бежал его Серый, не гнул ли он голову, не хотел ли вернуться назад к отставшим лошадям, когда очутился впереди. Я ответил на все его вопросы, тогда джигит предложил мне поехать вместе с ним на праздник и участвовать в скачках.

У меня от неожиданности и радости даже икры задрожали. Я, конечно, поспешил согласиться и принялся в восторге ласкать скакуна, обтирать ему потную морду, говорить всякие добрые слова.

Не помня себя, примчался я к бабушке с неожиданным известием.

— Отгадай, старенькая мама, куда я поеду? На праздник в Кыргыстарское хуре! На самом Аскымчи-Бора седоком буду!..

— Ой ты, боже ж мой! Да то совсем бешеный скакун! Говорят, он прямо не ходит, все в сторону бежит!

— Я ездил на нем сегодня и так опередил всех, что крика отставших не услышал!

— Ну что же, сыночек… — Бабушка прослезилась. — Там помолишься в хуре за мертвых и за живых… Ну и праздник посмотришь…

Ехали мы больше суток, миновали крутые перевалы и бурные реки, миновали прекраснейшие места — природа ведь всегда нарядна — и в будни и в праздник.

Чем ближе мы подъезжали к хуре, тем большие толпы паломников присоединялись к нам. Некоторые ехали целыми аалами. Здесь можно было все увидеть — хорошего коня, смелого наездника, красивую девушку. На привалах молодые девушки тщательно умывали свои хорошенькие личики в воде ручейков, плескались, словно турпаны или синички. А знать в одежде такой красивой, что в ней могли бы ходить и боги, не утруждала себя длинными переходами, больше времени проводила за чаепитием и пиршествами, чем в пути. Лошади богачей тоже были разряжены не хуже хозяев.

Беднякам вроде меня и подойти к компании богатых нельзя — поднимут на смех. Но у меня тоже была своя гордость: я ехал на прекрасном скакуне, в его гриву и хвост были вплетены ленты. Моего Аскымчи-Бора даже не подпускали к другим лошадям, опасаясь, как бы его случайно не зашибли. Однако подавить обиды в себе я не мог: чем они лучше меня, эти дети богачей?.. А одеты как хорошо, часто и вкусно едят, смеются и шутят между собой, словно в груди их таежные родники играют… «Среди людей бедный сирота всех заметней, среди зеленого леса всех деревьев виднее серый тополек…»

На дороге стали попадаться толпы плохо одетых пеших людей. Некоторые несли на шее, вели за руки голых и босых ребятишек. Иные в такой же худой одежонке ехали по двое, по трое на быках. Люди эти, истомленные жарой, голодом и пылью, и вечером не найдут отдыха. На них накинется гнус, от которого даже быкам с густой шерстью достается.

Как-то к нам подъехал на быке могучий человек с темно-красным загорелым лицом. Бык его был тоже могуч, под стать седоку. Рыжий, ноздри, словно кузнечные мехи, раздуваются, рога, как бивни у слона, идут вперед, а после чуть загибаются. Глаза круглые, словно чашки, и белки видны… Кони в страхе шарахнулись…

— Что, Арзлан, лошадь больше тебя держать не в силах? Зачем на такого зверя сел? — спросил богатыря чиновник со знаком власти на шапке — шишкой из аквамарина.

Арзлан отвечал, что хозяин, у которого он батрачит уже много лет, не дал ему лошадь.

— Ничего, этот рысачок под стать мне. Пусть кыргыстарские ребята пыль с моих плеч стряхнут! — С этими словами Арзлан хлестнул быка, животное пошло тяжелой рысью, и скоро только столб пыли указывал, где мчится Арзлан.

А я подумал: «Если бы все бедняки были такими сильными!..»

Наконец перед нашими глазами предстало доселе не виданное мною сооружение, буддийский собор. На самой верхушке крыши торчала медная шишка, словно на шапке у чиновника, на всех четырех углах тоже было по шишке. Рядом с хуре было много построек, где жили и учились молодые ламы.

По всей опушке привязаны лошади на арканах. Самая знать расположилась близко к хуре, а то и во дворе его, а беднота — в лесу.

Вот толпа повалила в хуре, и я не отстал от прочих. Во дворе хуре находилось много лам, у каждого через плечо была повязана широкая красная лента, а конец ее замотан вокруг пояса. Верхние места занимали старые бритые ламы, у некоторых лам были длинные-длинные бороды из нескольких волосков. Они раскачивались и читали, кто по книге, кто с закрытыми глазами, на память. У других лам в руках были медные тарелки, в которые они колотили столь усердно, что звук походил на визжанье провинившейся собаки. Гремели два огромных барабана, гудели гонги. А возле выхода расположились ученики лам, их глаза поблескивали жалко и тревожно, словно глаза ягнят, которым не дали сена.

Я вместе с толпой продвигался все дальше в глубь хуре. Там стоял густой дым от разных благовонных курений, из этого дыма на меня глядели страшные рожи зверей с разинутыми пастями. Некоторые изображения сверкали, видно, были золотыми. Люди, проходя, стукались об этих идолов лбами, стукнулся и я. Мне вдруг вспомнились слова богатыря на быке, что ему хочется поклониться самому могущественному богу — Майндыру. Чтобы как-нибудь не пропустить Майндыра, я принялся усердно кланяться и стучать лбом обо всех богов, выставленных в хуре. Что творилось в моей душе — объяснить невозможно: страх и любопытство, волнение, недоумение. Я совсем забыл бабушкину просьбу помолиться за живых и мертвых.

Теперь люди шли между рядами лам, подставляя головы, а ламы ударяли по ним книгой, барабаном, тарелкой — что у кого было в руках. Выйдя из хуре, я услышал почтительный шепот со всех сторон:

— Майндыр! Вон сам Майндыр едет!

«Ну вот, теперь, наконец, я увижу настоящего живого бога», — успокоенно подумал я и стал выглядывать из-за спин людей. Впереди толпы двигалась процессия. Была видна высокая колесница, запряженная людьми. На ней — носилки, покрытые пологом из желтого шелка, оттуда высовывалась голова старого седого ламы. Позади старого ламы стоял лама помоложе, на нем была шапка с гребешком из золотых нитей, вроде петушиного. Лама важно оглядывал народ. «Наверное, он и есть Майндыр», — подумал я, но, протиснувшись ближе, увидел, что этот лама очень некрасивый, с сальным угреватым лицом и большим носом. В передке колесницы была прикреплена зеленая лошадка, которую люди называли божьей лошадью.

Перед колесницей шагал целый оркестр — двое с длинными-предлинными трубами, концы которых были положены на плечи впереди идущих. Трубы издавали низкие звуки — точно кричал рассерженный верблюд-самец. За трубами шествовали еще четверо лам с кларнетами — кларнеты пели нежными приятными голосами.

Много сил потратить пришлось, пока я, протиснувшись сквозь толпу, не очутился рядом с колесницей. Каждому хотелось коснуться реликвий. Народ шел с поднятыми ко лбу ладонями, кланяясь. Из-за этого все натыкались на впереди идущих, толкались, падали, получалась свалка. А совсем близко к колеснице я протиснуться побоялся: стоявший на передке лама размахивал тяжелой палкой, чтобы расчистить путь. Меня бы он уложил, как зайчишку.

Когда колесница достигла южной части двора хуре, она повернула и объехала двор по солнцу. Толпа осталась за воротами — далее за колесницей следовать было нельзя.

Потом начался обрядовый танец. В нем участвовали важный главный черт и чертенята, а после был танец живых богинь — дариги. Роли богинь исполняли мужчины в нарядных костюмах и в масках. На них были разноцветные халаты, расшитые шапки, обувь из разноцветной кожи и сукна. На масках их были нарисованы такие красивые женские лица, что я подумал: где богу устоять перед их просьбами — наверное, все-таки отпустит людям грехи. Танец их под приятную музыку напомнил мне цветы, покачиваемые ветром, или молодые побеги цветущей ивы.

После этих танцев все другие развлечения — и борьба и скачки — померкли для меня. Это было самое прекрасное из того, что я до сих пор видел.

Однако я очень обрадовался, когда победителем в борьбе оказался наш дорожный знакомец богатырь Арзлан. Он надолго остался в моей памяти таким, каким увидел я его на поле борьбы, — в коротких кожаных трусах и такой же курточке, загорелый, могучий, танцующий вместе с другими борцами традиционный «танец орла».

Я участвовал в скачках, но приза не взял, мой Аскымчи-Бора пришел четвертым.

ЗАПАХ РУССКОГО ХЛЕБА

Приближался восемнадцатый год. О событиях в России у нас пока ходили слабые и недостоверные слухи, но в наших краях тоже стало неспокойно. Появились китайские гоминьдановские войска Ян Чи-чао, монгольские войска. Они жгли русские села, грабили торговые фактории, а наша Танну-Тува была словно кусок мяса между сворой собак и волков. И русские купцы не прочь были урвать от нее кусок, убегая, а монголы и китайцы на правах хозяев насильно вербовали лучших тувинских стрелков. Из наших овюрцев попали к ним храбрецы Тугур и Кечил, но особенно много навербовали они людей в западных районах. Тувинские нойоны и чиновники бегали между этими всесильными сторонами, поджимая хвосты, словно шакалы, стараясь угодить и тем и другим.

В то время переезды мои из Северного Амырака от дяди Баран-оола в Южный участились. В Южном Амыраке я обычно ходил за скотом, в Северном бывал волоправом, хлеборобом — попробовал-таки семь потов от семи ремесел. Из-за этих моих частых переездов я был всегда хорошо осведомлен о событиях за перевалом, и в тех юртах, куда я заезжал переночевать, мне бывали рады, Время наступило тревожное, каждый искал новостей, чтобы вовремя откочевать при опасности. Впрочем, теперь в юртах и так оставались лишь женщины и дети: мужчины и лучшие ездовые лошади пережидали смуту в тайге.

В те поры моим закадычным дружком был сын тестя моего дяди, звали его Чымчак. Как-то отец Чымчака позвал нас помочь ему на сенокосе. Трава в то лето была такой густой и высокой, что взрослому доходила до подмышек.

День выдался жаркий, безветренный — даже былинка не шелохнется. В воздухе тяжко благоухали полынь, дикий лук, белоголовник, конопля — дышать было нечем. В зарослях черемухи стонали дикие голуби, голоса их напоминали звуки тех длинных труб, которые я недавно видел при посещении хуре.

Нам с Чымчаком было не под силу одолеть полный размах косы, мы брали по полразмаха и то очень скоро выбились из сил, а пот с нас лил градом. Я дивился, как легко шел впереди нас старик со своей тонкой длинной косой, беря полный размах. Если коса попадала на кочки, они бесшумно падали, точно сыр под ножом.

До обеда мы косили без отдыха. В полдень из-за горы показалась черная туча, поднялся ветер. По руслу канавы, словно девушки в шелковых халатах, затрепетали, заструились длинными нежными ветвями ивы. Все ближе и ближе надвигалась на нас темная стена дождя, дыша прохладой.

Мы с радостью подставили первым каплям свои черные потные спины и, только когда дождь промочил нас основательно, бросились под старую лиственницу, где уже укрылся отец Чымчака. Здесь густо, и резко пахло смородиной — словно молодым кумысом.

Дождь освежил воздух, промочил землю и ушел дальше, за ним раскинулся яркий хвост радуги. Над покосом стояла легкая водяная пыль.

Мы разожгли костер, поели. Старик принялся отбивать косы.

— Ачай, — спросил Чымчак отца, — коса твоя совсем износилась, два пальца ширины осталось, не пора ли ее отдать старухам на выделку шкур?

Старика даже передернуло от обиды.

— Ох-хо! Ну и мужчина ты!.. У меня ее совсем недавно наш овюрский богач Байкар на двухгодовалого бычка хотел выменять. Она ведь из особой булатной стали, на ней никакой камень зазубрин не делает. Заденет — лишь искры летят!.. Эх, необлупленное яйцо ты, а не мужчина!

— Откуда она у вас? — спросил я. — Это, видно, действительно редкая коса, косит — точно корова соль слизывает.

Старик, обрадованный моим вопросом, принялся пространно рассказывать, что он выменял ее еще лет двадцать назад на двадцать пять белок у одного бородатого русского. В те времена русские только-только начали появляться в наших краях и за взятки приторговывать себе участки. Русские привозили с собой чай, табак, скобяные товары, мануфактуру.

— В верховьях Енисея уже очень давно известны русские поселения, а у нас они появились всего пятнадцать-двадцать лет назад, но народ это полезный нам, много есть чему у них поучиться, — сказал старик и сунул оселок за пазуху. — Ну, у ламы разговор долог, даже хромая овца уплелась!.. Сейчас после дождя трава очень мягкая стала, давайте косить…

Скоро меня и Чымчака послали за перевал помочь в уборке нашей родне в Северном Амыраке. Мы сели с ним вдвоем на бычка и отправились давно знакомым путем.

Едва мы миновали перевал, как носы наши ощутили запах гари, а встретившийся нам охотник сказал, что русские поселки Улуг-Шол, Арысыкан и другие сожжены дотла гоминьдановскими войсками. Сами же русские, побросав в горящих избах все добро, убежали.

Мы с Чымчаком доехали до Улуг-Шола. Там все еще висел густой дым. От красивого богатого поселка остались лишь печи. Стекла превратились в груду сосулек, на месте скотных дворов торчали догорающие пни, прошлогодние стога сена на гумнах осели черными холмиками, едко дымили. Запахи дегтя, перегорелого жира, тлеющих тряпок резко щекотали гортань.

Мы с Чымчаком поторопились переправиться через реку, привязали бычка в лесу и только после этого вернулись на пожарище, походили среди развалин, но так ничего и не нашли, кроме ломаных чугунков да дверных ручек. Видно, до нас тут уже побывали лихие люди, воспользовавшись добром погорельцев. Вдруг мы увидели старых тувинца и тувинку.

— Что поделываете, откуда пришли? — спросил старик, а старуха злобно ответила:

— Неужто не видишь, вороны на падаль прилетели. Грабить собираются.

— Да тут и нет ничего, тетенька, — возразил я. — Мы так, на минуточку заскочили, нам самим здесь страшно.

— Ужасный был вид, когда начали гореть эти прекрасные жилища! — сказал старик и вздохнул. — Наша старенькая юрта стояла тут, у речки, пришлось ее быстро на тот берег перетаскивать, а то бы тоже занялась… Те, кто одной рукой поджигал, другой рукой расхватывали добро. Я старый человек, но такую неслыханную жадность увидел впервые. Вместе с китайцами были не только тувинцы — русские! Вот чего я понять не могу!

— Ну и черт с ними, кому ты это все рассказываешь! — заворчала сердитая старуха и, выхватив изо рта у старика длинную трубку, жадно затянулась дымом.

— Трудные времена настали! — продолжал, не слушая, старик. — Вон, видите, степь засеяна хлебом? Эта пашня полита потом и кровью тех, кто убежал отсюда с криком и плачем. Теперь для них осталось одно только — голодная смерть.

— Подумайте об этом, а после попробуйте хоть одну жженую горошину в рот положить! — пригрозила нам старуха и дернула мужа за рукав. — Давай дальше откочевывать, а то последние четыре козленка ноги в горячую золу сунут — покалечатся. И чодуровскую (так у нас произносилось имя Федор) кошку прихватим, не то сдохнет от голода.

— У нас тут друзья были, — продолжал жаловаться старик. — Чодур, Иван, Мачилей… Наши ребятишки вместе играли, выучились по-русски и по-тувински. Внучка моя Хорлучек о друзьях плачет, кричит: «Поедем туда, куда они откочевали». Мы-то, бедняки, прижились возле русских. И чего скрывать, научились кое-чему у них, дрова на зиму заготовлять даже стали! Осенью на их полях остатки картофеля выкапывали, табачные листья тоже оставшиеся обирали… У них даже серу лиственничную на хлеб обменять можно было!

— А их женщины как помешанные работали! — подхватила старуха. — Ведь большинство русских бедняками приехали, даже собаки не было. За вымя взять бы — коровы нет, седло положить бы — лошади нет!.. Земля богатая тут — они и обжились, а теперь снова…

Старики, не попрощавшись с нами, двинулись дальше, а мы с Чымчаком постояли еще немного, глядя на пепелище, а потом пошли к своему бычку и поехали, так и не «положив в рот жженой горошины». Какой-то суеверный страх взял нас.

Осень была прекрасной. Оставленный русскими улуг-шольский хлеб всех поражал своей тучностью. Вот в это время у нас в Амыраке и появились китайские солдаты. Взрослые это восприняли как удар молнии, а нам, мальчишкам, было только любопытно вертеться возле них, разглядывать их серые, как стволы осин, гимнастерки, шлемы с козырьками, точно нос у сома, веера из какого-то белого мягкого шелка, которыми они постоянно отмахивались от комаров и мошкары. Слушать непонятную речь: конг-конг-конг — точно ботало гудит на шее коровы.

В наших аалах китайцы появлялись в сопровождении какого-нибудь тувинского чиновника, который следовал за ними так же неотступно и изгибался так же послушно, как собачий хвост. Гости эти жаловали не во всякую юрту, а в те, что побогаче. Если же подъезжали к сереньким юртам, то, не спешиваясь, заглядывали в дверь и отдавали приказания: хлеб ли полить, коня ли постеречь, изгородь ли починить. У некоторых наших девушек вдруг появились подарки: серьги нетувинские, колечки, платочки. О таких девушках скоро стали петь частушки непристойные, особенно усердствовали мы, мальчишки… «Китайский шелк облиняет — кто потом его наденет? Девичья краса опозорена — кто потом рядом сядет?»

Правда, если, случалось, «мирные» китайцы женились на тувинках, то этому не противились, а считали за честь, даже приданого больше давали.

Так вот, скоро наши тувинские чиновники стали сгонять народ на уборку улуг-шольского хлеба. «Послужить солдатам Ян Чи-чао наша священная повинность!» Будто кедровки во время лесного пожара, метались чиновники на своих лошадях, земля под ними горела, на спинах людей плетьми костры разжигали.

Открыто роптать люди боялись, но про себя все шипели, точно перекисший кумыс:

— Пусть чужие собаки дерутся, а мы при чем?.. Между двух огней сидеть — оба крыла спалишь… Одновременно ревут от голода белый и желтый медведи — беда!.. И нам всем голодать…

Скоро тем не менее улуг-шольское море хлебов окружили голые человеческие спины, задымились костры. Между этими кострами метались чиновники с криками: «Давай, давай! Скорей!» Их ременные плети были окровавлены.

Люди жали гоминьдановцам хлеб, а на их собственных полосах хозяйничали птицы. Бывало, на десятину сгоняли по сорок-пятьдесят мужчин — двух трубок выкурить не успеешь, как они оказывались на том конце полосы. Случалось, сам министр Ян приезжал полюбоваться такой работой и, хваля, сравнивал работающих с пожаром во время ветра. На вспомогательных работах тоже приходилось торопиться под плетьми чиновников. Вязали снопы, тащили на ток, обмолачивали, сносили в амбары и сухие ямы: ни одно зернышко этого урожая не должно было миновать амбары Ян Чи-чао.

«Чужая земля неровная — споткнутся, чужая еда с проклятьем — подавятся», — говорили люди.

Зимой все вроде бы утихло, и народ немножко успокоился, но едва желтая весенняя вода наполнила поливные канавы, китайцы появились снова.

На полях шла подготовка к севу. Тут поливают, там перепахивают пар, чтобы закрыть послеснежную влагу, дальше выжигают сорную траву, а мальчишки на ездовых быках вовсю заливаются песнями, соревнуясь с жаворонками.

Мы с дядей Баран-оолом, после того как я полил целый шан земли, впрягли в плуг синего и белого быков и начали пахать. Лемех у плуга был железный — я разыскал его на русском пепелище, — привязанный к основе веревками и проволокой. Плуг скрипел на все лады, но мы весьма гордились этим сооружением, ведь обычно у нас пахали деревянными сохами. Однако пахал он неровно. Там, где земля была полита хорошо, лемех глубоко уходил в почву, и оба быка натужно дергали, стараясь вытащить плуг. Вытащат — плуг скребет землю поверху, а дядя орет, чтобы я бил быков, не давая им передышки. И только, когда дядя подлаживал лемех, можно было остановить измученных животных. Они стоят мокрые, вывалив языки, дышат, колыхаясь всем телом, точно палка в струящейся воде.

Не успели мы сделать пятнадцать мучительных кругов, как к нам подскакали два всадника. В одном из них я узнал тувинского чиновника Чирык-Мерена, а другим был китайский чиновник. Оба без винтовок, лишь с револьверами на боку. Мерен приветствовал дядю:

— Пусть острым будет твой плуг!

— Будь по-вашему. Пусть и ваша поездка закончится благополучно, — отвечал дядя.

Мерен сказал, что от каждой юрты на пахоту требуется предоставить быка или лошадь с погоняльщиком и снаряжением. Кто опоздает, тот должен предоставить сверх овцу или козу на питание работникам.

— Только дошла моя очередь поливать, — взмолился дядя. — Первый день я сегодня коснулся плугом земли, разрешите закончить хотя бы этот клочок.

— Видно, ты не понял! — заорал Мерен. — Скоро сам Ян Чи-чао сюда явится, плети за тебя принимать я не буду — кожа у меня тонкая! Не говори, что тебя не предупреждали!

Чиновники хлестнули лошадей и умчались, а дядя зло выругался и, чтобы успокоиться, высек огнивом искру, закурил. Когда дядя рассердится, он сосет трубку, словно томимый жаждой человек воду пьет: ни через рот, ни через нос дым не выпускает. Кажется, лишь через глаза чуть-чуть дым идет. В такие минуты разговаривать с ним невозможно, брови его сомкнутся, не смотрит ни на кого. Я сижу и жду, что будет дальше, быки тоже ждут. Когда я поднимаюсь — быки начинают дышать сильнее, словно переговариваются: «Наш мучитель, чертенок, подходит!» Я ласкаю шершавыми грязными руками их морды и уши и отвечаю мысленно: «Но-но! Нечего особенно жаловаться! Я вижу, как вам трудно и плохо, но мне же еще трудней: свою муку переживаю и вашу тоже!..»

Наконец дядя словно очнулся, вздохнул и приказал мне распрягать быков: поедем домой. По нашему поверью, если в первый день не закончишь пахоту, как положено, урожая не жди. «День пробы плуга» не удался.

Когда мы приехали к юрте, дядя поговорил с теткой и сказал мне:

— Ну, Ангыр, садись на синего быка и поезжай в Тюлюштерский стан.

От этих его слов сердце мое так запрыгало, что казалось, через рот выскочит. Как же это он посылает меня одного к таким злым людям? Дядя попытался успокоить меня:

— Мальчишек они не трогают, сынок. Прошлой осенью у взрослых вся кожа со спины сползла, а мальчишки целой ордой толклись возле, мясо ели.

— Ты же послушный и сговорчивый, — поддержала его тетка. — Стараться будешь из последних сил угодить, тебе там хорошо будет.

Так мы оба: синий бык и я, не имеющие права ни от чего отказываться, отправились по назначению.

Когда я подъехал к Улуг-Шольскому поселку, то увидел, что руины почти сровнялись с землей, но запах гари до сих пор не рассеялся.

Вокруг, насколько видел глаз, пахали, боронили; пищали несмазанные колеса плугов, щелкали бичи. Невдалеке я заметил стан и подъехал к нему. Сердце мое прыгало, как у зайца. На костре что-то варилось, а возле сидел черный коренастый мужчина. Не взглянув на меня, он грубо спросил:

— Ну, что ты со своим быком четыре уха мне показываешь?.. Ищешь Тюлюштерский стан? Он здесь. Откуда явился, где пара к твоему быку?

Я отвечал.

— Па! Неужто тебя за человека считают? От чьей юрты ты?

— От Баран-оола, дяденька…

В это время из соломенного шалаша вылез знакомый мне дядя Базанай и заступился за меня:

— Это он на вид такой маленький, когда начнет работать, не каждый ему подойдет в пару.

Черный сразу же смягчился:

— Ну ладно, если так. А то я подумал: ну вот, появился еще один огромный желудок, а с ним сонный мешок бесполезный.

И принялся внимательно и придирчиво разглядывать мое обмундирование, снаряжение быка, будто китайский торговец при приеме пушнины, старающийся дать за все меньшую цену. Я отвел свой взгляд — как еж мордочку; поджал вылезающие из рваных идиков пальцы и сразу же в душе возненавидел приемщика. А он ходил вокруг нас, прикидывал что-то, после сказал:

— Так, так! Не сердись на меня, парень, ты, видать, настоящий работяга.

— Еще бы! — усмехнулся дядя Базанай. — Он с семи лет ходит по батрацким дорогам.

— В таких местах чаще всего и встречаются щербатая чашка да пегий одер. Богатый всегда сумеет отбояриться… Только тяжелый груз на теленка грузить — великий грех и мука для глаз… — грустно продолжал приемщик и велел мне бежать за хворостом для костра. Он обещал сказать начальнику, что я с утра уже помогаю повару, иначе бы меня стали считать работающим с завтрашнего дня и еды сегодня не дали бы.

Я с радостью схватил веревку, насобирал хорошего хвороста и скоро вернулся обратно. У костра тем временем собралось порядочно народу; пока мы кипятили еще огромную чашу чая, народ все прибывал и прибывал. Знакомые приветствовали меня криками:

— Эге, наш знакомец, настоящий быкоправ к нам прибыл!.. Завтра вместе станем работать: взрослый погонщик — лишняя тяжесть для быка!..

Все готовились к обеду, насыпали в чашки тару, жареную муку, пили горячий чай. Когда люди чуть-чуть отдохнули, топослышались смех, рассказы о дневных неудачах и неприятностях товарищей, прибаутки, песни. Затем шум постепенно стал стихать, народ устраивался на ночлег.

Наутро мы с моим синим быком приступили к уже давно известным нам мучениям.

Надо сказать, что за прошлую осень наши люди хорошо привыкли к повадкам больших и маленьких китайских чиновников. Теперь уже они не шарахались от взмахов плети, а лишь смотрели исподлобья. Удары переносили молча, будто говорили: «Ну ударь, ударь еще… Тебе мало? Смотри, как бы чего не вышло…» Нас, новеньких, учили, чтобы мы не плакали, когда бьют, и не просили прощенья, не доставляли этой сволочи, чиновникам, лишнее удовольствие.

— А то от своих добавки получите! — объясняли нам храбрецы. — И не особенно старайтесь на пахоте, оставляйте огрехи, сейте как попало, семена сыпьте кучей…

Мы с радостью принимали эти советы к исполнению и с охотой распевали во все горло новые песни: «Бей, собака: на месте удара — рубец будет. Рубец не сотрешь и не смоешь — хорошая памятка для расчета…», «Чья это рыжемордая собака, что китайцам лижет зад? Тащите его к нам в Кыгыстарский стан, мы набьем его пузо так, что оно лопнет!»

Некоторые чиновники, наслушавшись таких песен — их распевала теперь молодежь довольно открыто, — стали трусить и заигрывать с людьми: «Вот черти камыны (гоминьдановцы) заставляют: бейте, бейте!.. А меня теперь народ ненавидит, будто бы я по своему желанию бью…»

Однажды был такой случай. Мы пахали друг за другом — две упряжки по три быка в каждой. Следом шел сеятель, разбрасывая зерно, а за ним ехал мальчик на быке с бороной.

Сеятеля звали Сырбык. Это был человек веселый, остроумный — душа разговоров у костра, затейник. Он особенно ненавидел чиновников, никогда не боялся ответить им насмешкой, а то и угрозой.

В тот день мы, мальчишки-погонщики, были особенно веселы: для нашего очага утром забили жирную корову, значит, предстояло получить вдоволь вкусной еды, а кроме того, вчера прибыл новый китайский чиновник и похвалил нашу работу. На радостях мы распевали, словно жаворонки.

Вдруг мы увидали издали двух всадников — китайца и тувинца, которые ехали по полю, проверяя качество работы. Вот они подъехали к группе людей, стали говорить что-то, размахивая руками, потом один из всадников начал плетью колотить пашущих. Дальше они направились к нам.

Сырбык крикнул:

— Эй, ребята, этот Тунук-Танза всегда готов ударить. Будьте начеку!

Мы принялись распевать, подражая голосам девушек, а наш пахарь, дядя Шожук, отрегулировал плуг на два отверстия глубже.

— Это вы только-то с утра напахали? — спросил гнусаво тувинский чиновник.

Дядя Шожук, ничего не ответив, поклонился.

— Здесь мало-мало хорошо пашут, — сказал китаец.

Тувинец, сразу сменив гнев на милость, перевел, улыбаясь:

— Чанчин (генерал) вас похвалил.

Китаец, указав на нас, спросил с поощрительной усмешкой:

— Эти девушки сейчас пели, да?

— Что вы, ваша милость! Вы, наверное, никогда не слышали, как поют тувинские девушки, — ответил Сырбык. — Их голоса не сравнить с голосами пекинских вдов!

Чиновник замахнулся плетью.

— Ну, ты! Какие там слова выплескиваешь?

Сырбык, поклонившись, с наивным видом спросил:

— Разве я не так что-нибудь сказал? Простите тогда, ваша милость… — и, подмигнув нам, состроил рожу.

Китаец нахмурился и стал внимательно разглядывать засеянный участок, потом, указав плетью, сердито сказал что-то чиновнику.

— Зачем горстями в одну кучу кидаешь? — зло загнусавил чиновник. — Эй ты, черт, тебе говорю?

— Неправильно? — засуетился Сырбык. — Тогда сейчас по зернышку соберу и пересею!

— Ты еще подшучиваешь надо мной?

— Лучше при чанчине мусор не ворошить, — негромко, но угрожающе сказал Сырбык. — Не пыхтите-ка, дорогой Тунук-Танза!

— Что ты мелешь, языкастая собака! — разъяренно заорал чиновник и, хлестнув лошадь плетью, направил ее на Сырбыка.

Сырбык, сдернув с плеч пустой мешок, плашмя шлепнулся перед лошадью, та испуганно взвилась, заскакала — чиновник от неожиданности соскользнул с седла на землю, как барба с сеном, и ударился головой. Из носа его брызнула кровь. Дядя Шожук подбежал, листьями подорожника принялся обтирать лицо пострадавшего. Китаец стоял поодаль, еле сдерживая смех.

— Сыколей вода тафай! — крикнул он.

Мы, обрадованные передышкой, как воробьи, слетели с быков, побежали туда, где у нас стояли кугержики с хотьпаком и водой, сначала напились сами, а остатки принесли чиновнику и помогли ему умыться. Сырбык с криком бросился за убежавшей лошадью, китаец поехал следом.

Мы катались по земле от хохота, пересказывая друг другу, как ловко Сырбык проучил чиновника, избегнув наказания. Когда Сырбык вернулся, дядя Шожук спросил:

— Что он там разглядел в твоем посеве?

— Ха! Я два мешка посевной пшеницы утаил, так что где я сеял — ничего не вырастет. Мальчишке я приказал, чтобы он поскорее эти мои посевы заборонил, да не успел он. Они и увидели.

— Не простит тебе Танза этого твоего поступка! — сказал боязливо дядя Шожук.

— Ничего, я уже нажаловался десятнику. Мол, я склонился перед Танзой в молитве, а он хотел меня лошадью стоптать! Я еще самому Чанчину, а то и Хунь-Нойону (солнечному князю) буду жаловаться! — Сырбык подмигнул нам. — Лучше умереть в драке, чем под плетью склониться… Ладно, давайте дальше рыть эту землю, чтобы она осталась черной и бесплодной до осени…

Так и закончился этот весенний сев. Убирать урожай мне не пришлось, потому что я уехал в Южный Амырак к своему старому хозяину, у которого жил с перерывами уже лет пять, и принял участие в свадьбе его дочери Долбанмы. Но об этом речь в следующей главе.

МИЛАЯ МОЯ ДОЛБАНМА

Правду говорят, что от сиротства не умирают. Вот я и подрос, бродя за стадами, как ухват за чашей. Теперь все больше находилось желающих взять меня в услужение, и я чувствовал себя уверенней. Если один хозяин обидит — к другому ухожу, чтобы обидчик позавидовал моему новому господину. Иногда из-за меня даже вражда разгоралась между старым и новым хозяином, и мне от этого была выгода: новый старался со мной обращаться лучше, чтобы я не ушел.

Когда прибавляется ума-разума, становишься уже не только слушателем молчаливым, а порой даже вопросы осмеливаешься задавать, а то и в спор вступаешь, подмечаешь в речи собеседника противоречие. Словом, участвуешь в разговоре, а не сидишь, словно курганная статуя. Признаюсь, правда, что все-таки пока спор со старшим собеседником я затевал больше про себя, чем вслух. Но и то хорошо, что уже собственное мнение имеешь.

Кошма растянется — человек вырастет. Уже и девушки на меня обращать внимание стали, правда, сам-то я еще не так скоро понял, что и мне, как и всякому живому существу, суждено испытать любовь.

Мой хозяин выдавал замуж свою дочь, подружку моих детских игр Долбанму.

В этой юрте я прожил в услужении с перерывами почти пять лет, относились ко мне тут лучше, чем везде. Дети обращались со мной так, будто я был равным, а не батраком-сиротой. Мы вместе пасли овец, ходили по ягоды, играли, не разбираясь особенно, кто девочка, кто мальчик. Долбанма была старше меня на год или на два, но вот пришло время — и она уже невеста, а я еще парнишка, которого пока все-таки всерьез не принимают.

Свадьба у нас не один праздник, а целых четыре обрядовых праздника, или, как их у нас называют, «четыре дела».

Сначала устный сговор. Родители жениха долго присматриваются к семьям, где имеются девушки, раздумывают, подходящие ли это люди для родства, кто были их деды и прадеды, невестки, сваты и браты. Если всё более или менее подходяще, тогда посылают к родителям невесты какого-нибудь почтенного человека, умеющего красно говорить. Едут на сговор не с пустыми руками, а с угощением, с особыми платками из белого шелка. Эти малые подношения — знак того, что за ними последуют более ценные подарки, о которых во время сговора родителей невесты оповещают, но преподносить их будут позже. Поэтому первый праздник сватовства и называется «устный подарок», он может состояться, когда жених и невеста еще в люльках. А когда они подрастут, жених приходит к родителям невесты со словами: «Вам преподнесено в устном подарке серебра с волчью голову, да золота с лошадиную голову, теперь отдайте мне мою жену».

«Второе дело» — «ломают чай». Во вторую поездку родители жениха готовят угощенья и араки гораздо больше и, отправляясь к невесте, берут с собой и жениха. Родители невесты, оповещенные об их приезде, тоже готовятся к встрече, собирают всех родственников. Невеста в это время должна находиться дома.

Прежде чем войти в юрту, родители жениха положат на остов юрты пучок свежих веток ивы, а войдя в юрту, преподносят кугержик с аракой со словами: «Мы прибыли, чтобы разделить косу нашей невестки на три и переломить первый чай».

После завершения этой церемонии девушка считается окончательно занятой. Косу невесты торжественно расплетают. Мужчины у нас в те времена тоже носили косу на макушке. Так что и жениха сажают рядом с невестой, расплетают его косу, и волосы у них обоих торжественно расчесывают. Косу девушки разъединяют на три косички, которые ниже плеч соединяют в одну, вплетая сюда же тяжелое специальное украшение из бус и серебра. Его преподносят родители жениха с обрядовой песней. Если невеста еще ребенок, то ей вплетают лишь бусинку, а само украшение дарят позже, когда она станет совершеннолетней.

Переступив впервые порог юрты невесты, жених должен подойти помолиться к иконам, а его новые родители подносят ему мясной суп, который он обязан съесть, а опорожненную посуду положить себе за пазуху. После этого он может уйти и выбрать лучшего барана из стада будущего тестя, а у родителей начинается настоящий торг о калыме за невесту, доходящий иногда до крика и брани.

Массы хлопот и больших денег стоит родителям невесты приготовление новой юрты для молодых. Все приданое родители приготовить, конечно, не в силах, поэтому им помогают родственники, получающие долю от калыма. Когда разговор о калыме закончен, начинается праздничный пир с выступлениями борцов, с состязаниями скакунов и иноходцев. Праздник продолжается несколько дней. После этого родственники жениха приезжают «снимать оставленную ветку ивы» — знак перенесения нового очага.

Люди, сосватавшие Долбанму, были богаче ее родителей, поэтому, приготовляя для дочери юрту и приданое, мой хозяин старался не уронить своего достоинства перед сватами.

Прежде всего он заказал остов юрты хорошему мастеру. Решетчатый деревянный остов юрты делается из шести частей, каждая часть — из двенадцати головок; кроме того, еще потолочные части, дымоходная решетка да двери. Такой заказ дается мастеру не менее чем за год до свадьбы.

Потом заказывается шкаф для посуды, украшенный резным орнаментом и фигурами животных. Бока кровати тоже украшаются резным орнаментом. Деревянные аптары (их должно быть четыре) тоже украшаются резьбой. Делаются высокий шкаф для божков, два маленьких столика для почетных гостей, длинный ящик для священной стрелы. Все это заказывают лучшему краснодеревщику.

Кроме того, для юрты еще нужны всякие изделия из кожи, например, шесть больших кожаных мешков для хранения пищи и вещей — они называются у нас барба. Их передние бока расшивают узорами из цветной кожи, тиснят рисунками, поэтому барба покрываются кошмой лишь сверху — их узорные бока предназначены украшать юрту.

Готовят ширтек, чтобы покрывать пол в юрте, из пяти кусков войлока с местом для очага в центре. Делают одну длинную подушку для кровати, ее набивают козьим пухом или мягкой шерстью и расшивают бусами. Шьются мешочки для соли, для чая, для пиал — их прикрепляют на женской половине, где стоят все принадлежности для кухни, пища и посуда. Ступок надо две: одна — для чая и соли, а другая — для тары и разных круп. Деревянные корыта для мяса, тары и для угощений — они у нас служат вместо большого общего блюда. Все деревянные предметы тоже украшены резьбой, а пиалы, если заказчик богат, украшаются серебряными и медными кольцами, иные делаются из корня березы и облицовываются серебром. Впрочем, чаще пиалы покупались фарфоровые, китайские. Крючки для извлечения мяса из чаши, крючок для двери, щипцы для очага, поварешки, прихватки для чаш, веревки с петлями для телят, жеребят и ягнят, иголки, наперстки, ножницы, утюги, даже веник входил в состав приданого. Люлька для будущих детей заказывалась тоже, но тайно от невесты. Приданое должно было включать в себя все необходимые мелочи, чтобы молодые ни в чем не нуждались, войдя в свой новый дом. Некоторые богачи родители заказывали полные наборы всяких музыкальных инструментов, шахматы и домино. Стоило все это огромных средств — за один таган для очага отдавали двухгодовалого бычка.

А одежда и украшения для девушки и для ее коня? Одно китайское стремя стоит целого быка. А одежда должна быть рабочая на все четыре сезона и праздничная из дорогих китайских шелков да украшения к ней еще.

Но не каждому судьба уготовила такие торжества. Где взять все это бедному человеку? Я, например, и думать не мог, что смогу когда-нибудь жениться.

Вместе со своими дружками, братьями и сестрами Долбанмы, я участвовал во всех трех празднествах, которые происходили у нас в аале. Но теперь они кончились, и завтра Долбанму должны были навсегда увезти в аал жениха. Я сам не понимал, отчего меня это так удручает. К тому же попасть на продолжение празднества у меня не было никаких надежд — кто же будет глядеть за скотом? Во всем аале, кроме меня, останутся три дряхлые старухи. Я стоял в темном углу кошары, злился и бормотал: «Черт с ним, со скотом! Пусть без пастуха бредут, куда их головы направятся. Пусть хоть их всех волки загрызут. Все равно среди стад у меня нет даже захудалого козленка. Пусть хоть их всех нечистая сила поглотит!.. А мне теперь совсем не к чему здесь жить. Сегодня же ночью убегу в какой-нибудь далекий аал!»

Вдруг плечи мои обвила ласковая рука Долбанмы — я даже тяжесть серебряных колец почувствовал и услышал, как звенят сережки-колокольчики.

— Что ты пригорюнился?.. А мне ужасно надоели все эти женщины, даже выйти не дают, как собаки виляют хвостами…

— А меня не возьмут туда, — сказал я. — Без тебя не хочу здесь оставаться, убегу.

— Что это ты выдумал?.. Ох, если бы меня не брали туда, я бы запрыгала, словно теленок, весной с привязи спущенный…

И Долбанма заплакала вдруг, а я принялся ее утешать, опасаясь, как бы не услышали хозяева ее рыданий, — тогда мне влетит: мол, опять расстроил ее.

— Ничего. Долбанма, не огорчайся. Всякое еще может случиться. Помнишь, как мы с тобой пели про твоего жениха: «Ты на лезвии острого ножа — сверкнет, и нет тебя. Ты в петле тонкого аркана — натянуть только, и нет тебя…»

Долбанма улыбнулась, утерла слезы, прижалась к моей щеке горячей щекой и прошептала:

— Ты непременно с нами поедешь, Ангыр, я что-нибудь придумаю…

И правда, ночью брат Долбанмы позвал меня, велел быстро скакать в соседний аал и привезти мальчишку Калдарака, чтобы последил за скотом, пока мы будем на празднике. Надо ли говорить, что меня не пришлось долго уговаривать, — я скакал как бешеный. Калдарак согласился сразу — для него, как и для меня, желание поесть вволю было сильнее любого приказа.

Мы ехали обратно, и я вспоминал, как плакала нынче вечером Долбанма, прижимаясь ко мне. Почему-то мне очень приятно было вспоминать об этом снова и снова. Потом я стал перебирать в памяти наши детские игры — во что только мы не играли! И то, как Долбанма изображала там взрослую женщину, чаще всего мою жену. Имя мужа не положено произносить жене, нужно заменить его каким-то иным словом: «мужчина», «хозяин юрты». И вот маленькая Долбанма сквозь зубы цедит:

— Хозяин этой юрты вот этот человек… уехал за табунами. Дома его нет сейчас. А вы подождите, сват мой, он скоро вернется. Я пока чай сварю быстренько.

И начинала хлопотать по хозяйству — так иная настоящая хозяйка не сумеет. Во время варки чая вдруг суетливо склонялась, будто и вправду люльку качала, напевая: «Ны-ы-ы, тьфу-тьфу, баю-бай…» А потом обрадованно воскликнет: «Проснулся, сыночек мой! Скоро папа с табуном вернется, золотой мой, посадит тебя на жеребеночка». Скажет так — и люльку на колени поставит и, смущаясь, будто ребенка кормит, прижмет к груди…

«Милая моя Долбанма…» — думал я, и отчего-то сердце щемило у меня так сильно, что еле дышал. Тогда я запел: «Перебежит широкую степь мой мухортый — пена выступит на нем, все увидят. Попадет в сплетню милая моя — слезы польются у ней, все заметят…» С этой песней мы въехали в аал.

Утром все сели на разнаряженных коней и поскакали. Я взял на поводок любимую собаку Долбанмы Эзирека и пристроился с ним в самый хвост, за вьючным караваном лошадей. Когда мы выехали из аала, я увидел, что родители Долбанмы брызгают нам вслед чем-то и кричат: «Курей, курей!» Они «делили счастье» — как бы оно не ушло совсем из аала вместе с красивой дочкой! Тогда не будет плодиться скот и в покинутую счастьем юрту придут мор и болезни. Так же, между прочим, полагалось поступать, когда продавали скот.

«Не стало белого коня — не хочу глядеть на коновязь. Не стало в аале самой красивой — жить в нем не хочу!» — пел я, стараясь никому не показать своей грусти.

Долбанма ехала впереди в полном наряде невесты, накрытая поверх яркого халата еще и покрывалом. Ее окружали пожилые женщины. Но изредка Долбанма оглядывалась, будто желая проверить, здесь ли ее Эзирек, и встречалась со мной глазами.

— Чу-чу! — кричал я Эзиреку, будто видел зверя впереди. Он настораживался, поднимал уши, но, убедившись в обмане, снова высовывал розовый язык и лениво трусил рядом. «Впереди так много людей и лошадей — какой зверь тут может появиться! Зря потревожил меня!» — как бы говорил своим видом пес и добродушно вилял хвостом. «Правильно, — отвечал я ему. — Волка тут не может быть, но мне хочется подскакать поближе к моей милой Долбанме…» И я снова науськивал Эзирека и снова мчался вперед.

У подножья горы росла купа деревьев и тек небольшой ручей. Тут к нам подъехало пять всадников, они спешились и поднесли угощение почетным старикам из свиты невесты. У следующего ручейка нас опять ожидали встречающие, они снова поднесли угощение со словами:

— Уважаемые сваты, подтяните еще ваши стремена — вас ждут с таким нетерпением!..

Потом спели хвалебную песню. Из-за леса показалась группа новых всадников на специальных беговых лошадях; наши молодые джигиты, родственники невесты, заволновались. Совершенно неожиданно из-за ближнего холма выскочил молодой парень на хорошей лошади, подскакал к самому старшему из наших, ехавшему с лошадью, груженной верхом юрты, и произнес:

— О, здравствуй, самый почтенный и уважаемый для нас сват, едущий с самым важным грузом. Ведь дымоход на юрте — все равно что шапка на голове. Примите же мое угощение, тоже особенно важное…

Не слезая с коня, он налил в деревянную пиалу араки, со знаками уважения подал ее старику, тот выпил. Всадник снова наполнил ее аракой, сказав:

— Это последняя — ради уважения.

Выплеснул араку старику в лицо, схватил с верха юрты прикрепленный там кусок шелка и, хлестнув коня, умчался. Наши джигиты ринулись за похитителем, а старик обтер лицо, явно довольный происшедшим. Я въехал на холм и следил, как они там, внизу, мчатся друг за другом, словно ласточки перед дождем.

— Ку-уг! Ку-уг! — кричали все. — У нас уже унесли верблюжий шелк!

В погоню бросилась вся молодежь, девушки скакали не хуже любого джигита, их одежда раздувалась разноцветными пузырями. Женщины постарше еле сдерживали себя и лошадей, чтобы не помчаться вслед. Нигде, наверное, как у нас, азиатов, не любят лошадей и скачки. Лошадь у нас изображена даже на священном знамени — она символ богатства, радости, ловкости.

Лошадка милой Долбанмы, по кличке Серая Тучка, тоже так и рвалась, будто к небесам хотела взвиться. Но ее удерживал за повод муж сестры — крепкий толстошеий мужчина. Долбанма сидела, покорная, словно голубка, ветер рвал покрывало с ее лица, она умоляла:

— Не держите так крепко мою лошадку, не то она закапризничает и не пойдет. Дайте ей немного поскакать, я после ее сама осажу, уважаемый зять.

Но зять был неумолим, а женщины вокруг заворчали:

— Этого нельзя делать! Лучше закрой лицо покрывалом.

Взяли эти жестокие люди голубку за крылья и не дали ей улететь — казалось мне…

Первое состязание кончилось победой жениха: наши так и не догнали джигита, унесшего шелк. Тем временем караван приблизился к аалу, даже самые горячие лошади успокоились, успокоилась и лошадка Долбанмы. А сама она сникла вся, сидела послушная, безразличная.

Наша группа растянулась в длинную вереницу, ехали по старшинству, друг за другом.

Из аала выбежали люди с головнями, развели костер и тут же сварили в крошечной чаше немного супа из мелко нарезанного мяса. Этот суп почему-то назывался «плохой суп». Налили в маленькую чашку и подали Долбанме. Она, выполняя ритуал, взяла в рот немножко супа, потом выплюнула его на землю, а чашку отдала подавшему.

И дальше поехали цугом вокруг всего аала по ходу солнца. Вдруг на нас набросились парни из аала, стали обливать всех подряд, а особенно старались плеснуть побольше воды на девушек, те визжали, оберегая свои красивые одежды, лошади храпели и лягались. Но вода у поливальщиков иссякла, наши принялись насмешливо кричать:

— Что за земля такая! Сколько ехали, хоть бы капля дождя упала. Прямо засуха!

Объехав три раза вокруг аала, мы остановились у коновязи, чинно спешились и привязали лошадей. Потом поставили юрту невесты, сняли Долбанму с лошади, завели в юрту, и тут же процессия во главе с Долбанмой отправилась в юрту свекра. Церемония называлась «шествие хромой старухи». Впереди, изображая эту хромую старуху, шел мужчина с мялкой для выделки кож и с невыделанной шкурой. За ним шла невеста, а дальше родственники. Вместе со «старухой» и старшими гости вошли в юрту родителей жениха, невеста же осталась на улице и вошла в юрту лишь после того, как усадили хромую старуху, — по ее приглашению.

Навстречу невесте поднялась свекровь с чашей молока, невеста приняла ее и, пригубив, передала свекру. Свекор, взяв чашу, принялся читать пожелания: «Пусть будет нарядна, словно степь весной, словно пестрый дятел, и густа, словно ветка сдвоенного дерева, плодовита, точно куропатка, радостна, точно цветок мира…»

Тут чаша пошла от него — обратно к невесте, после к свекрови, к бабушке жениха, и все говорили ритуальные свои пожелания: «Пусть будет широким двор, чтобы на скакуне не обскакать, и так длинна привязь для телят, чтобы на рысаке не объехать. Спереди пусть подол твой дети топчут, а сзади — ягнята и козлята… Пусть из сундуков не выводятся соболя, а мешок из бычьей шкуры пусть будет полон кумысом, пусть арака будет крепкой… Пусть всякий голодный еду у тебя просит, а жаждущий — питье. От обиды в лес не бегай, от злости в гору не лезь. Пусть лошади будут скакунами…»

Долбанма ходила с почтительными поклонами от свекра к свекрови, от родича к родичу, раздавала подарки, произнося при этом положенные слова, но я видел по ее уже открытому теперь лицу, что ей это все надоело, она устала и ей хочется заплакать. Старухи же, чтобы ее ободрить, разговаривали громким шепотом:

— Глядите, глядите, как она все умело да красиво делает! Видно, у хороших-то людей с детства ко всему приучают!..

Долбанма угостила всех присутствующих чаем, после этого ее отвели в юрту невесты. Тут уже начался настоящий праздник. Пиршество, игры, состязания! Кругом сплошные головы, камню упасть негде, а гости все подъезжают.

Сидят на белых новых кошмах по старшинству: с одной стороны женщины, с другой — мужчины. Пищей обносят тоже по старшинству — ведь каждая часть барана или лошади, каждый кусок имеет свое значение. Пиршество продолжается до поздней ночи, пустеют бочки для араки, мешки для кумыса. Попутно, здесь же, неподалеку от пирующих, идут состязания в силе и ловкости. Новые и новые борцы сменяют друг друга, пирующие кричат, горяча себя и борцов.

Особенно мне понравился один борец с нашей стороны по имени Чолхан-хоо, работавший на соляной шахте. Он был высок и широк в кости, казалось, что он состоит из сплошных мускулов. Шли соревнования — кто удержит шкуру. Чолхан-хоо тряс своих соперников, словно необъезженный жеребец или разъяренный медведь, — они падали на землю и волочились по ней, повинуясь движениям его рук. Шкура становилась все длинней и тоньше.

Наконец с каждой стороны осталось по одному борцу, и пирующие затаили дыхание, следя за исходом борьбы. Чолхан-хоо сделал неожиданный рывок — противник его бессильно повис на шкуре, превратясь в пустую барбу. Чолхан разъяренно тряс его, пока противник, выпустив шкуру, не отлетел далеко в сторону и не шлепнулся навзничь, издав звук «а». Все дружно заорали, засвистели, шлепая себя по бокам, прыгая на месте. Шум стоял неимоверный. Один из болельщиков даже от восторга подбросил баранью ногу — она упала между борцами, к вящему удовольствию присутствующих.

Замерили кусок шкуры, побывавшей в руках борцов. Перед состязаньем она равнялась восьми захватам рук — кулак к кулаку, а теперь стала в тринадцать. Мы торжествовали: победил наш борец, отомстив противной стороне за проигрыш с шелком, символом судьбы невесты.

В тот же день были испытания иноходцев и скачки. На следующий день должна быть борьба семи-восьмилетних мальчиков и скачки на двухгодовалых лошадях.

Пили и ели до поздней ночи. Среди жениховой родни слышны были тихие разговоры: «Поите сватов лучше, чтоб головы им не поднять. Пусть им станет подушкой коровий помет!» А вслух кричали другое:

— Уважаемые сваты, не стесняйтесь! Принимайте питье, не брезгуйте пищей. Мы сами вас до постелей проводим!

И с прибаутками подавали крепкую араку и угощение. Отказываться от поданного угощения считалось верхом неприличия: поданную чашу обратно не берут. И пить надо до дна. В то же время напиться до потери сознания — позор. За этим должна была следить молодежь, уводить опьяневших в юрты, чтобы не доставлять развлечения и удовольствия противной стороне.

Вечером молодежь собралась в юрте невесты. Начались всякие веселые игры, песни, шутки. Вина тут, правда, не подавалось, но угощения было вдоволь. С первыми лучами солнца молодежь разошлась по юртам.

Эзирек наш уже освоился со своей новой юртой, но вид у него был недоуменный, он часто вопросительно взглядывал на меня, будто пытался понять, что же все-таки происходит. А когда я выходил из юрты, то непременно вставал и он, следовал за мной, длинно-длинно потягиваясь и позевывая.

На следующий день вино лилось еще шире, шума и веселья было больше.

В этот день юрту Долбанмы посетила свекровь. Она тщательно, беря в руки каждую мелочь, пересмотрела приданое, открывала все шкафы и аптары. Под конец открыла самую верхнюю аптару, достала оттуда шкуру хорошо выделанного соболя, молча взяла ее и удалилась. Это все тоже было частью свадебного ритуала.

На четвертые сутки гости начали разъезжаться. Наши тоже отправились домой, предварительно распив «чашу прощанья» и объехав снова три раза вокруг аала.

Около Долбанмы теперь остались ее мать, свекровь и соседки, они наперебой изливали свои нежности на молодую. А Долбанма сидела на полу, рядом со своей кроватью, тихо плача, закрыв лицо руками.

Мне велели держать Эзирека, чтобы не убежал за своими, я примостился у порога юрты, держал собаку и глядел на Долбанму. Сзади на подол ее платья был положен каменный пестик, а с другой стороны на ее подоле сидела свекровь. Женщины расположились у противоположной стены юрты. Мать сидела возле Долбанмы, прислонившись к кровати, и поглаживала девушку, словно успокаивала корову, которая не давала доить.

Одна старуха, подмигнув другим женщинам, сказала:

— Какая у нас спокойная да разумная невестка!.. Так всегда бывает, когда одно естество сходится.

— Мои невестки все такие, словно богом данные! — похвасталась свекровь. — Очень я счастливая мать.

— Человек создается с ребенка, а лошадь — с жеребенка! — подхватила еще одна толстая разряженная женщина, раскурив свою длинную трубку от уголька. — Наши дети уж так подходят друг другу! Словно нарочно выбраны.

— Она у меня самая младшая, потому такая сердечная и ласковая, — сказала мать Долбанмы, невольно вздохнув. — Умница она у меня. Скоро они попривыкнут и хорошо заживут, тогда я обоих возьму к себе. Да разве я смогу так долго без нее жить? — У матери даже слеза побежала.

Тут тощая старуха работница всполошилась, принялась разыскивать кугержик с аракой, приговаривая:

— Чтобы успокоить сердце, выпьем… Эти наши двое где хочешь проживут, словно ласковые жеребятки…

В течение трех следующих суток я ничего не мог сообразить, не понимал, зачем же я здесь оказался на муку себе, зачем дольше остаюсь. Мать Долбанмы через двое суток уехала домой, меня же никто не прогонял, никто не обращал на меня внимания, и я продолжал бродить вокруг юрты Долбанмы, не спуская с нее ревнивых глаз ни днем, ни ночью. Видно, многие подружки Долбанмы это заметили и обсуждали промеж себя, кто же я такой. Однажды, во время вечерней дойки коров, я услышал, как они нарочно громко, чтобы и до моих ушей дошло, говорят:

— Вон ее работник вышел! Хоть бы помог нам телят от коров оттаскивать!..

И захохотали.

— Эй, сваток! Чегой-то вы такой невеселый и нас сторонитесь?

У окликнувшей меня девушки были большие глаза, черные, словно переспевшая черемуха, а за пазухой будто две тюбетейки спрятаны.

— Ну-ну, Хорлу, ты не очень-то интересуйся им! Тут у него симпатия имеется! — засмеявшись, предупредила ее другая девушка, а Хорлу от смущения прикрыла глаза ладонями.

— Ой, батюшки, да чего это вы болтаете? Он же еще совсем маленький мальчик!..

Однако, когда другие девушки чем-то отвлеклись, Хорлу шепнула мне:

— Тут в соседнем аале ночью шаман будет шаманить, пойдем?

— Ладно… — ответил я. — Только спрошусь у Долбанмы.

— А зачем? Пусть лучше они с мужем вдвоем останутся.

«Так вот почему эти лисички в зеркальце играют! — подумал я. — Просто они хотят меня увести, чтобы я не мешал мужу Долбанмы. Ну нет, не выйдет!»

— Без Долбанмы я никуда не пойду, разве что она сама меня прогонит!

И чтобы проучить обманщицу, я погладил ее румяную горячую щеку — Хорлу взвизгнула так, что даже корова, которую она доила, пошла прочь. «Теперь тебе все равно от нее не добиться молока!» — подумал я злорадно и побежал назад к юрте. Милая моя Долбанма стояла одна возле юрты, смотрела на закат и тихо плакала. Печенку мою пронзила жалость.

— Ну что ты все плачешь? — спросил я. — Теперь ведь ничего не изменить!

— Не оставляй меня одну, пока я ночую в этой юрте! — попросила Долбанма. — Ни на шаг от меня не отходи. Я знаю, они хотели увести тебя сегодня…

Каждый вечер парни и девушки приходили в юрту Долбанмы, и, когда наступало время сна, они пытались увести меня с собой, чтобы я не мешал молодым. Но я ложился заранее у порога и спал «словно мертвый», слушая, как новобрачный ведет со своей женой после ухода гостей крупные разговоры. Теперь он даже угрожал Долбанме побоями, но так ничего от нее и не добился.

Этой ночью повторилось то же самое. Долбанма вдруг вскочила, зажгла лампадку у икон и стала отвечать своему нареченному совсем спокойным тоном:

— Общей судьбы у нас быть не может. Лучше послушайтесь моего совета, просватайте себе человека по сердцу, чем мучиться со мной всю жизнь! Я вас предупредила.

Муж сидел разъяренный, с затуманившимися глазами, тяжело дышал, словно переплыл три реки и перемахнул три перевала без передышки.

— Раз ты такой человек, почему раньше своим родным не сказала? Зачем сюда приехала?

— А разве вы не помните наш разговор перед Утесом, когда вы меня остановили?

— Дурак я был, другой бы тебя из рук не выпустил!

— Ничего, если бы дело пошло хуже, мне бы нашлось, чем успокоить вас…

Долбанма вынула из-под подушки нож с прозрачной, как янтарь, рукояткой и длинным, в две четверти, лезвием. Она поворачивала его и так и эдак, будто любовалась игрой света на металле. А молодой муж злобно сказал:

— Ты меня не пугай!

Но отодвинулся от Долбанмы.

— Это вы пытаетесь меня запугать, — отвечала Долбанма. — А я хватаюсь за гриву последней надежды. Вы мужчина, вы старше меня. Пойдите к своим родным и скажите, что вам не хочется жить со мной. А подарки пока все в целости, даже масть их не изменилась. Нужно просто разменяться обратно…

— Нет! Я этого сказать не могу, не сходи с ума!

— Это мое последнее человеческое слово к вам. Теперь мы на всю жизнь враги. А приближаться ко мне не советую, вон живой человек лежит, — закончила свою речь Долбанма, указав на меня.

После этого разговора муж Долбанмы в юрту к ней больше не заходил, даже в аале стал редким гостем: пьянствовал где-то в дальних аалах у родни, а про Долбанму говорил всем, что она глупенькая и ему на нее смотреть противно. Мы с Долбанмой радовались, а родственники мужа жалели бедную невестку.

В конце концов у меня здесь появились неплохие товарищи, я пас с ними лошадей, а ночами ездил в соседний аал на камланье шаманов — там обычно собиралась молодежь. Однажды вечером несколько девушек нашего аала пошли в лес за хворостом. С ними отправились и мы с Долбанмой. Тут впервые Долбанма запела. Я радовался, слушая ее, и горевал одновременно — уж очень грустные выбирали девушки песни. Когда кончили петь и утерли слезы, одна из девушек вдруг сказала:

— А что ты боишься? Раздуй кузнечным мехом свой халат на лихом коне — да домой, к маме!

Эта мысль запала в голову Долбанме, и я, конечно, стал помогать ей. Без особого труда я сговорился с одним пареньком. Он согласился поймать, в степи наших лошадей и отвести их незаметно в лес. Я же тайком притащил туда седла.

В этот вечер Долбанме долго пришлось развлекать гостей, пока, наконец, они, заметив явно сонливое состояние хозяйки, не ушли. Долбанма быстро уложила все вещи в переметные сумы, и мы отправились.

Когда мы вошли, наконец, в лес, то совсем задохнулись от волнения, хотя нас никто еще не хватился, да и не мог хватиться до завтра. Я перекинул сумы за седло, крепко привязал их, и мы тронулись. Лошадь Долбанмы я держал за недоуздок, боясь, как бы нам не потерять друг друга в лесной чаще и темноте.

Миновав лес, мы пустили лошадей на полную рысь. Те, видно, тоже почуяли, что мы тайно скрываемся и спешим домой, они бежали дружно, без понуканья, ступали легко, словно ситом сеяли. Было тихо, только бусы да разные украшенья Долбанмы приглушенно перешептывались между собой да еще наши стремена, касаясь друг друга, тоненько звенели. Иногда какая-нибудь одинокая звездочка, отбившись от других, стремительно летела вниз, и мы дружно взглядывали на небо. Чем дальше мы отъезжали от аала, тем больше успокаивались сами и лошадям давали роздых, пуская их то рысью, то шагом. На душе у меня становилось все легче и радостней, будто, едва мы доедем до родного аала Долбанмы, все ее страданья кончатся и она снова станет не невестой, а просто девчонкой, подружкой, участницей наших общих игр. А то, что осталось позади, забудется, погаснет, как лесной пал, растает, как дурной сон.

Я ехал и пел: «Она родилась в чужой юрте, у незнакомых мне людей, почему же теперь она стала для меня моей душой и сердцем?..»

БОЛЬШОЕ СУДИЛИЩЕ

Слишком уж много удивительных событий стало происходить в наших краях, люди не успеют одно обсудить, а тут еще что-то случается, да такое, что кожа на спине ныть начинает, а глаза косят в сторону гор и леса — не уехать ли от греха подальше?.. Не успели как следует обсудить побег Долбанмы от нелюбимого мужа, как новые вести приносят путники. Теперь говорят, что в Овюре скоро начнется большое судилище. Из Улястая прибывают большие чины судить тувинских конокрадов, а вообще-то все это задумано, чтобы свести счеты с теми, что на полевых работах прошлой осенью и весной очень язык распускали. Будто бы против них и свидетели имеются.

Близлежащим аалам предстояло обеспечить всю массу чиновников жильем и пищей. Иные предусмотрительные араты постарались откочевать подальше, чтобы не оказаться в числе обслуживающих. Особенно торопились те, у кого были красивые дочери или молодые жены. Оставаться с ними неподалеку от похотливых и вечно полупьяных чиновников было опасно.

Надо сказать, что повод для судилища имелся: случаи ловкого конокрадства, конечно, бывали. У нас в Овюре были храбрецы конокрады, например Орус-Хунду, Хорлу-Хунду. Они уводили коней у чиновников и китайцев почти в открытую — их лихой нрав и бесстрашие были известны широко в округе. Предателя они могли просто убить.

Мы, мальчишки, ждали начала большого судилища с нетерпением, подслушивали разговоры взрослых, бегали на место судилища. Там уже были поставлены новенькие юрты и начали съезжаться чиновники.

Мне пришлось быть свидетелем, как в соседний аал приехал важный чиновник, по имени Шавыра. О-о, как его встречали там! Низко кланялись, ухаживали, зарезали барана, сварили свежей араки. А за спиной со страхом говорили о его жестокости, называли «злоглазым», кровопийцей, предсказывали, что ждет Шавыру «черная смерть», ибо «чаша зла переполнена».

Шавыра вел себя нагло, кричал, указывая ложечкой табакерки на молодую невестку хозяина юрты.

— Это чье украшение кровати? — и ржал, словно застоявшийся жеребец.

Молодая женщина убежала, а хозяин юрты как мог спокойно объяснил, что у нее уже трое детей и она пошла кормить грудного. При этом он с низкими поклонами налил в чашу араки и, упрашивая «откушать», подал наглецу. Шавыра забыл про невестку, но случалось, что подобная низкая мысль западала ему в голову, тогда он выгонял мужа из юрты на всю ночь пасти овец, а молодую жену заставлял себе прислуживать.

Каждого, кто появлялся со стороны чиновничьих юрт, расспрашивали с пристрастием, как там идут дела. Скоро пришли вести, что суд начался. Рассказал нам об этом старый Онгай, который нанялся поваром к чиновникам, чтобы его не заставили делать что-нибудь похуже. Надо сказать, что и на прошлом судилище он тоже кухарил для судей, но тогда с ним случилась пренеприятная история. Онгай рассказывал об этом так:

«Чиновник мне говорит: мол, иди бери палку и бей этого подлеца что есть у тебя силы. А человек уже даже и не говорит ничего, обомлел. Я стою дрожу, а чиновник орет: «Ну-ка, дай сорок горячих этому синему камню!..» — «Ваша милость, — говорю, — я не умею… И потом я ламское посвящение принял…» Соврал, а на лице чиновника вдруг столько появилось ехидства, что я сразу понял: ложь моя радости мне не обещает. «Ага, — спрашивает, — так ты посвященный»? Врать так врать, я кивнул головой. «Значит, ты, собака, еще больший преступник, чем этот ворюга! Дать ему сорок горячих по щекам!»

Меня схватили, поволокли, словно козла на убой. Сколько я получил ударов — не помню, потому что сознание вскоре потерял, но, видно, получил сполна. Меня привели в чувство и притащили пред светлые очи моего благодетеля. Он снова потребовал, чтобы я повторил, почему это я не желаю участвовать в экзекуции. И на этот раз я не придумал ничего иного, как сказать, что я посвящен ламой. Чиновник только этого и ждал, завопил неистово: «Хорошо было бы, чтобы и другие чиновники послушали, что же болтает эта собака! Кто тебе разрешил резать скот, если ты посвящен в сан? Да священнослужитель не смеет травинку сорвать, вшей даже не бьет!» Тут только я сообразил, что я наделал, так неудачно соврав. У меня закружилась голова и запылали уши, я едва не упал. «Ваша милость, — пролепетал я, — ведь я же для вас пищу готовлю, потому не хотел руки о преступников марать. Из-за того только я осмелился соврать, чтобы сохранить чистоту своих рук…» Эта ложь неожиданно возымела действие, чиновник смилостивился и отпустил меня».

Слушая этот рассказ, люди весело смеялись над стариком Онгаем, которому неймется повторить свою злополучную службу.

Как-то ранним утром я и двое моих приятелей мальчишек пробрались в ближний к судилищу лес, чтобы увидеть собственными глазами, что же там делается. По руслу неглубокого ручья мы дошли до опушки леса и принялись выглядывать из-за кустов.

Мы увидели множество — не менее полусотни — богатых юрт и возле них едва ли не табун прекрасных лошадей. Стреноженных, на арканах, привязанных к коновязи и просто к деревьям. И много людей, снующих туда-сюда. Кто подъезжает, кто входит и выходит из юрт, кто стремительно мчится прочь. Суета как в воробьиной стае, но, однако, не видно, чтобы кто-то кого-то истязал или мучил. Мы решили подобраться ближе к крайней белой юрте, чтобы оттуда разглядеть все как следует.

Когда мы подползли к юрте, то даже рты раскрыли от страха: на голом человеке сидел здоровенный силач и методически сыпал на его спину удары палки из серого тальника. Палка казалась в руках истязателя толстым серым змеем, она впивалась в несчастного с каким-то всхлипом, будто это змей всасывался в превращенное в кровавое месиво тело.

Наконец палач отошел от жертвы, сел в сторонке, по-турецки поджав ноги. В юрте раздавались глухие стоны, похоже было, что сурок урчит на приближающуюся лису.

— Ну, собака, ты еще не поумнел до сих пор? — послышался окрик.

Заглянув в юрту, мы увидели там несколько человек, один из которых, судя по одежде, был судья. Допрашиваемый отвечал, что ему нечего добавить к предыдущим показаниям. Тогда судья распорядился подвергнуть пыткам и этого обвиняемого.

Из юрты вывели мужчину со связанными сзади руками. Он шел спокойно, будто ничего не происходило, дышал глубоко, расправляя затекшие плечи. Подойдя к тому, которого только что избили, он лег рядом и сказал подошедшему палачу, чтобы тот не привязывал его, он сам будет лежать спокойно.

И опять серый змей принялся извиваться и шипеть, впиваясь в красивое тело этого человека. А он, как и первый, начал негромко и размеренно охать. Я подумал: «Какой он, должно быть, большой герой! Вот бы мне научиться так владеть собою!..» Я взглянул на друзей — лица у них были серыми.

Судья крикнул из юрты, чтобы упрямцев отвели к речке, а после подвергли бы настоящим пыткам. Из юрты вышел маленький чиновник, по имени Чирик, и повел обвиняемых за собой. Мы тоже тихонько двинулись следом.

— К чему вы так храбритесь, — сказал Чирик, когда они достаточно далеко отошли от юрты. — Углавного чиновника чуть жилы от злости не лопаются! Стойких он ненавидит и наказывает жестче. Вы бы кричали громче, когда вас бьют, да упрашивали бы его — и наказаний бы вам было меньше.

— Сколько ударов еще осталось? — будто и не расслышав доброго совета, спросил один из храбрецов.

— Шестьсот, — отвечал Чирик с видом знатока. — По закону больше тысячи ударов не дают, вам не так уж много осталось, крепитесь, ребята. Раз вы палку выдержали — остальные пытки легче. Попейте воды, отдохните немного… А толстая палка лучше, тонкая может сосуды перебить.

Второй наказуемый сказал:

— Лучше бы сегодня закончили эти наказания палкой. Сейчас мое тело совсем не чувствует ничего, только сердце вот сдает…

Голос этого человека показался мне знакомым, но я долго не мог узнать его, пока, наконец, по каким-то неуловимым признакам не догадался, что это был Намчил-оол. Лица обоих страшно опухли, пожелтели, глаза заплыли. Вчера их допрашивали со свидетелями, и они получили пятьсот ударов по щекам. Чиновник снова принялся уговаривать их не храбриться. Видно, он был хороший человек и только исполнял свою службу, участвуя в судилище.

Мы увидели, как двое волоком тащат какого-то человека, а у него болтаются руки и ноги, словно у пьяного. Лицо у этого человека было опухшим, глаза закатились. Его приволокли к реке и стали отливать водой.

— Я давно говорил, что он уже без сознания! — сказал один из отливавших. — Но разве этот злоглазый Шавыра что-либо слышит? Бей сильнее — и все!

— Начал дышать! — обрадованно сказал другой.

Они оба склонились к лежащему. Он тихо шевельнулся и прошептал:

— Пить… — и, напившись, снова шепнул: — Ой, как хорошо… Не спешите, ребята, дайте полежать немного.

— Ладно, полежи… — ответил тот, что был старше, и стал высекать огонь для трубки. — Этот голодный ворон давно ненавидит нас с сыном, — продолжал он после того, как закурил. — Пусть пьет нашу кровь… Но и ему отольется!.. Всю скотину до последнего ягненка порежем, а его мясом бездомных собак накормим! У меня есть кому мстить: младшие сыновья остались.

Помолчав, он сказал:

— Слушай, присмотри за моим бедным сыном. Он настоящий мужчина: сколько наказаний перенес, а ни в чем еще не сознался. Пусть и до смерти мужчиной остается. А я, пожалуй, уеду. Хотя бы один табун уведу и в Монголию переправлю. Пусть эта сволочь чувствует, что мы не дремлем.

— Осторожней, услышат! — одернул его товарищ. Вдруг он заметил нас и, вздрогнув, спросил: — А вы откуда?

— Посмотри на их отвисшие бурдюки! — сказал насмешливо старший. — Сразу видно, что их не мясом, а отрубями да хойтпаком набивают. Вырастут — и тоже через такие наказания перешагнут. — И прикрикнул на нас: — Чем так глазеть, помогали бы людям! Вот принесите прикованному воду, облегчите его мученья.

Мы выбрались из засады и принялись бродить между юртами, на каждом шагу натыкаясь на истязуемых. Некоторые были закованы в деревянные колодки, другие были в железных кандалах, многие сидели на острых камнях. Мы приносили этим людям воды, углей, чтобы раскурить трубку, отгоняли от распятых мух и комаров. Вдруг неожиданно нас увидел какой-то чиновник и заорал:

— А ну, приведите-ка ко мне этих щенков! Откуда их прислали держать связь с арестованными?..

Но где сыщешь еще таких бегунов, как перепуганные мальчишки? Как горсть брошенных камней, разлетелись мы кто куда и мигом очутились в лесу, на той стороне поляны. Передохнули чуть — и бегом по домам. Рассказов о виденном и пережитом хватило на целый вечер.

Мой дядя Мукураш и отец Арандола были не на шутку испуганы нашим повествованием. И хотя мы убеждали их, что не делали там ничего дурного, нам строго-настрого запретили появляться у судилища.

— Что ужаснее можно увидеть на этом свете, чем мучения людей? — говорил дядя. — А ну, как на вас брызнет человеческая кровь? Боже избави! Всякая нечисть может тогда к вам пристать!.. А главное, чиновники нагрянут за вами к вашим родственникам — и тогда уж жди беды! Как голодные лошади обгрызают кору с тополей, к которым привязаны, так и они с нас шкуру снимут. Им ничего не стоит на лжесвидетелей сослаться. «Собака, полизав свою слюну, сытой не станет — чиновник праведными поступками богатства не соберет».

После таких разговоров и угроз нам попадать на судилище стало труднее: мало того, что нужно глядеть в оба, чтобы чиновники тебя не поймали, так еще своих опасайся!.. Мы решили ходить туда, когда становилось темно, тем более что теперь возле судилища крутилось много мальчишек из дальних и близких аалов — попробуй в темноте разбери, кто чей. Страх наш перед тем, что творилось, не уменьшался, но чем больше мы слышали разных ужасных рассказов, тем сильнее нас тянуло туда.

Чего только мы там не повидали! До сих пор все стоит перед глазами! Видели, как хлещет жертву по щекам ремень — это называлось «шаагай». Видели четырехгранную палку «манзы», которой били людей по ногам. Голого человека сажали на битый щебень; вкладывали между пальцами деревянные палочки и стягивали пальцы ремнем; засыпали глаза рубленым конским волосом, надевали на шею деревянный хомут, сажали между бревнами, подвешивали вниз головой над дымящимся очагом… Какие причудливые, изощренные пытки может придумать человек для человека! Вопли замученных до сих пор звучат в моих ушах.

Взять хотя бы эту манзу — внутрь ее вливали расплавленный свинец и со всей силы били по ногам. Даже звук ударов вынести невозможно, не то что глядеть, как рвется под ударами живое тело!.. Куда гуманнее забивали скот: один неожиданный удар — и все. А человеку дадут полсотни ударов, приведут в чувство — и снова продолжают бить.

А чиновники, словно им это наслаждение доставляет, еще кричат палачу:

— А ну бей! Бей сильнее!

Одно радовало меня — то, что, оказывается, человек куда сильнее и выносливее животного. Истязают его, мучают подолгу, тело почти мертво, но дух не сдается, борется за свое человеческое. Что же помогает людям переносить такие муки? Гнев, чувство достоинства?.. Чувство своей правоты и ненависть к несправедливо обвиняющим?.. Со всеми этими вопросами я, конечно, бежал к бабушке, а она ругала меня:

— Прошлой ночью ты не спал совсем, все кричал что-то. Так от страха можно и с ума сойти. Гляди, загубишь там свою душу.

— О бабушка, я видел сон, как мы с теми храбрецами прибежали к Черному утесу, а чиновники за нами. Мы сталкивали на них большие камни, раздавили им головы, но они не умирали, все равно преследовали нас. И так близко нас догоняли, что я даже оборачивался и швырял им в лицо песок. И вдруг один чиновник споткнулся и упал вниз со скалы. Тут я от радости проснулся, бабушка!

— Ну хоть одного во сне уничтожил! — проворчала бабушка и повторила: — Не смей ходить туда!

Я рассказал ей про того старика, который клялся отомстить чиновникам и увести табун у злоязычного Шавыра. Бабушка замахала на меня руками.

— Такие разговоры даже родной душе поверять нельзя!.. У этого человека с чиновниками старая вражда. Пронеси, господи, мимо нас эти жуткие времена… Да, встречаются бесстрашные люди с окаменевшим сердцем, помоги им Будда!..

Ночами молодежь пела про чиновников разные ругательные песни. В них поминались и те наши богатеи, у которых было рыльце в пушку, но за взятки им всегда удавалось выйти сухими из воды. «Не видно красного лица — собачья морда торчит. Дал взятку — выплыл из бурного потока».

Чиновники несколько раз пытались поймать и наказать кого-либо из певцов. Однако храбрецам всегда удавалось вовремя ускакать.

Один из тех, кого чиновники посылали в погоню за нашими джигитами, вернувшись после этой ночной скачки, рассказал чиновникам страшную историю.

«Ваша милость, вы, наверное, помните, что много лет назад в этих местах тоже происходил суд над шестьюдесятью восставшими храбрецами. Их поймали, увезли в Улястай на китайскую землю, долго мучили. Затем им всем отрубили головы, привезли в Туву и развесили на шестах на перекрестках дорог, чтобы другим было неповадно… Так вот с тех пор тут появилась нечистая сила. Порой ночами можно услышать крики: «Халак, халак!» И имена тогдашних судей выкрикивают.

А сегодня, ваша милость, я скачу за каким-то человеком, вот-вот догоню его — и вдруг он остановился как вкопанный. Мой конь от неожиданности тоже остановился, и я упал на землю. Гляжу — это не человек, а пень. Ткнул я его ногой, а он вдруг покатился по земле. Гляжу — это череп человеческий. «Зря они погубили нас! — слышу откуда-то голос. — Они должны нам, мы еще спросим с них!.. Назови-ка мне имена тех, кто сегодня мучает и пытает других храбрецов?..» У меня встали волосы дыбом, я взобрался на коня — и ходу! До сих пор зуб на зуб не попадает».

Плел эти басни не кто иной, как отчаянный храбрец и хитрец Тарачи. О других его проделках я расскажу позже, а тут замечу, что после его рассказа не только чиновники, но и их слуги стали бояться ночью выходить из юрт, и молодежь наша могла распевать свои песни безнаказанно.

Впрочем, вскоре кое-кого из певцов опознали, и тогда против них были состряпаны лжесвидетельства. Их привели на судилище, подвергли пыткам. В число подследственных попали два моих младших дяди — Шевер-Сарыг и Таз-оол. Случилось это вот как.

Однажды вечером я зашел в юрту к дяде Кыйгыжи; тут же сидел дядя Мукураш. Были они чем-то сильно взволнованы.

Дядя Кыйгыжи был самым старшим из четырех братьев отца, и потому в нашей родне — самым почитаемым человеком. Кроме того, он был назначен старостой арбана, объединявшего десять юрт, и по своей должности часто имел дело с судьями. Он обязан был по приказанию чиновника вызывать людей на суд, а когда не бывал в разъездах, то должен был прислуживать судьям: подавать чай и огонь для трубки, стеречь вызванных на допросы и вообще делать для них массу разных дел. Вот почему дядя Кыйгыжи был очень осведомленным человеком, и к мнению его прислушивалась не только наша родня, но и чужие.

Мне по правилам даже в юрте его находиться не полагалось. Вот почему я, стараясь быть незамеченным, сел возле входа, не глядя в сторону разговаривающих, но уши-то свои я, конечно, навострил.

Дядя Кыйгыжи, сокрушаясь, рассказывал, что Шевер-Сарыга и Таз-оола схватили по доносу лжесвидетеля, а чтобы ложь не открылась, свидетель на суде выступать не будет. Обвинение ведут просто со слов истца, у которого кто-то украл быков. Завтра младших дядей должны были подвергнуть первым пыткам.

— Беда, беда! — говорил дядя Кыйгыжи. — Ведь их до сих пор никто не обвинил даже в краже петельки от плетки… Совсем они неопытны — их еще и по щеке никто не ударил. Шевер хоть сиротскую долю изведал, крепче, а мой Таз-оол совсем как новорожденный телок. Молоденький еще, телом не развит, да и на язык не остер. Как-то они будут держать себя при этих страшных пытках!..

На следующий день мы, мальчишки, так и крутились среди взрослых, чтобы услышать хоть что-то о поведении любимых нами за добрый нрав Шевер-Сарыга и Таз-оола. И с радостью узнавали, что братья ведут себя мужественно, виновными себя не признают, требуют, чтобы привели свидетеля, и всячески поносят чиновников. Шевер-Сарыгу за оскорбление суда даже добавили палок сверх полученной им тысячи ударов. Когда у Таз-оола треснули от пыток кости пальцев, он закричал:

— Я же не преступник, за что вы меня жизни лишаете? Правду все равно не утаить — она объявится, и ваш лжесвидетель еще поплатится за наши молодые жизни!

За семь дней братья приняли четыре вида пыток. Их стойкость и смелые речи даже стали склонять на их сторону главного тюлюштерского чина Семиса. И он спросил истца, почему тот не предъявляет своего свидетеля. Истец не сумел сказать ничего вразумительного, тогда Семис приказал всыпать истцу сто палок. Тот страшно орал, умолял не бить его и обещал на следующий день привести свидетеля. Такой оказался он слабенький, ерундовый человечишка — а может, это оттого, что он правоты за собой не чувствовал?..

Даже наши известные овюрские храбрецы поражались стойкости и смелости разговоров братьев. Они рассказывали, как Шевер-Сарыг, весь окровавленный, смотрел разъяренными косыми глазами на чиновников и кричал:

— Если вы все дела так несправедливо ведете — куда годятся ваши законы? А вам, лгунам, на этом высоком месте и сидеть нельзя!

И вот, наконец, дядя Кыйгыжи примчался домой с радостной вестью: свидетель не выдержал пыток и сознался, что ребят он обвинил ложно. Завтра братьев можно будет взять домой.

В эту ночь молодежь нашего и соседнего аалов собралась на игрище. Они выбрали лучших скакунов, взяли крепкие плети и пошли с песнями гулять вокруг проклятого судилища. Да такие песни пели, что чиновники струхнули не на шутку, потому что были эти песни не просто дразнилками для собак, а настоящими угрозами. «За невинную кровь — ружье ответ потребует, за «правосудие» твое — острый нож крепость твоих кишок проверит!», «У тальникового брода в растянутую шкуру превратишься — у Черной скалы под утесом дохлой лягушкой останешься!»

На следующий день дядей моих привезли домой, перевалив, как мешки, через седло. Их лица, совсем не похожие на человеческие, навсегда остались в моей памяти.

У Шевера голова вся затекла опухолью: шеи не было — будто огромный котел без носа, с кровяными белками вместо глаз, положен на плечи. Ноги его от поясницы до пяток были цвета закопченной чаши, кожа то здесь, то там полопалась, источая кровавый гной. У лодыжек была видна голая кость — мышцы и кожа были сорваны кандалами. Ногти на толстых неподвижных пальцах были зелеными, как медные гильзы.

Родные сделали для него мягкую постель и положили вниз лицом. Никто не был в силах долго смотреть на изуродованных — отводили в сторону глаза. Женщины плакали, причитая: «И они все еще живы, бедные!»

Мой молодой дядя Шевер, однако, не только не стонал, но даже находил в себе силы для шуток. На его изуродованном лице сверкали, как и в прежние времена, ослепительно белые зубы, но десны были опухшими и почерневшими и источали кровь. Только и осталось от моего любимого дяди Шевера — весельчака и мастера на все руки, кузнеца, портного, охотника, сказочника — вот эти чудесные зубы да веселый голос.

Помню, лечили его разными средствами: зарезали козу и обложили еще горячим нутряным жиром. Варили разные коренья, готовили мази, делали всякие примочки. А кормили густым холодцом, считая, что это очень питательное и полезное блюдо.

Не миновал и месяц, как дяди мои начали ходить и даже садиться на спокойных лошадей. Люди говорили:

«Все знают, что жеребец сдохнет от одного укуса волка, а эти ребята сплошь позеленели — как выжили? Видно, такова уж судьба простолюдина — может он выдержать, что и железо не выдержало бы, расплавилось…»

Наконец большое судилище окончилось, чиновники поразъехались. Люди вздыхали с облегчением, а мы, мальчишки, конечно, тут же оказались на месте пыток.

Палки с запекшейся кровью, окровавленные лоскуты кожи, орудия пыток валялись тут и там. Мы утащили окровавленный шаагай, которым били жертвы по щекам, вымыли в ручье и разглядели как следует. Это была двойная бычья кожа, прочно сшитая в виде подошвы кожаным ремнем, внутрь был насыпан песок. Мы садились между бревен, на битый щебень, зажимали себе пальцы тисками — в общем перепробовали все виды пыток. И потом играли в судилище во время пастьбы скота, подвергая друг друга довольно-таки сильным истязаниям. Особенно усердствовали мальчишки постарше — видно, считали, что это хорошая закалка воли перед предстоящими им истинными испытаниями.

Однажды я пошел в лес за телятами, но никак не мог их найти: уж очень далеко, как видно, забрели. Тут мне вспомнилось одно гаданье: плюнуть на ладонь и сильно подуть. Куда упадет слюна, там и найдешь свою пропажу. По результатам гаданья мне следовало пойти в степь. Там паслись коровы; если телята пришли к ним и высосали молоко, мне предстояла хорошая взбучка.

Я выбежал из лесу и вдруг очутился на месте судилища. До этого один я сюда не приходил ни разу, наверное, поэтому орудия пыток, покрытые человеческой кровью, показались мне во много раз ужасней.

На опушке стояли тополя, изгрызенные голодными лошадьми, в сумерках они тоже выглядели страшно. Я будто вновь услышал крики истязуемых, припомнил рассказ Тарачи о нечистой силе, заселяющей покинутые места пыток, и с воплем ужаса бросился прочь.

ОТСТУПЛЕНИЕ БЕЛОЙ АРМИИ

Однажды перед нашими зимними стоянками появился русский всадник и на плохом тувинском языке приказал нам, мальчишкам, чтобы мы проводили его в юрту мерэна (небольшого чиновника). Войдя в юрту, русский сказал, что неподалеку от озера Успа-Нур расположился со своей армией русский генерал. Надо послать людей помочь им юртами и продовольствием. За все заплатят. И пусть об этой армии, мол, никто не болтает, а то будет плохо.

От волнения у нашего мерэна Майндый-оола побелел даже его горбатый нос. Он отодвинулся подальше от очага, занялся своим кисетом и трубкой, растягивая время, чтобы обдумать ответ. Потом спокойно, будто речь шла о совсем обыденном деле, сказал:

— Я тут совсем маленький начальник, надо ехать к Калгажику — он большой начальник, он прикажет, как делать.

— Так поедем! — сказал русский и недвусмысленно положил руку на револьвер.

Видно, визит мерэна к Калгажику ничего не изменил, потому что на другой день стали сгонять людей ставить юрты для генерала. Из Кош-Терека потянулась нескончаемая вереница русских, и скоро весь наш Арыг-Бажи сделался военным лагерем.

Прежде всего поставили юрту генералу. Это была монгольская белая юрта из новой кошмы. Посредине юрты водрузили железную печь, у стены — русскую железную кровать с железной сеткой. Потом поставили несколько юрт для чинов поменьше, разбили много палаток, но все равно для всех не хватило крова, солдаты оставались просто у костров.

А обоз все шел и шел, конца ему не было видно. Вокруг наставили много возов и вьючных лошадей. На закрытых брезентом возах лежало оружие, оружие было и в верблюжьих вьюках. Нам, от роду кочевникам, смешно было смотреть, как неумело это все было увязано. В долгом пути эти возы и вьюки, наверное, не раз разваливались. Особенно жалко было бедных животных: у некоторых железные тяжести оказывались прямо на голой спине и боках, стирая их едва ли не до кости. Среди вьючных животных было несколько вконец замученных ослов — они у нас не водились, поэтому мы разглядывали их с особенным любопытством. На этих крошечных лошадках сидели жены начальников — на них ведь легче взобраться не умеющей ездить верхом женщине, да и падать не так высоко. Этих смешных малюток русские приволокли из самой Средней Азии.

С этой армией шли не только солдаты и женщины, но также дети и старухи. На них вообще было страшно смотреть. У всех были обмороженные лица и руки. Женщины, которым пришлось ехать верхом, хромали, стонали и ругались, но те женщины, что ехали в санях, ругались тоже, хотя были тепло одеты. Видно, это были жены больших чинов. А когда они подходили к костру и протягивали к огню руки, то ржали, словно жеребята.

Одежда у всех была очень пестрой, даже у военных. На некоторых ради тепла были надеты ламские ритуальные одежды из желтого шелка — для нас это, конечно, выглядело кощунством. На головах у многих были лисьи малахаи — не разберешь, кто мужчина, кто военный, а кто старая женщина. Мне особенно запомнился один — в очках, с лицом, дочерна обмороженным. Мне показалось, что это священник почтенного возраста или даже монгольский лама. Я поклонился ему насколько мог почтительно, он тоже ответил, склонившись: «Амыр!» — «Мир вам!» Но тут же заговорил по-русски женским голосом. Оказалось, что это старуха.

Многие женщины были в коротких овчинных полушубках, но внизу носили тонкие ситцевые либо шелковые юбки. А обувь! Стоптанные, рваные башмаки, валенки, маймаки, просто куски овчины или войлока, обмотанные вокруг ступни. У некоторых даже свежеснятые шкуры обмотаны, заледеневшие, скрюченные, — ходить в них, наверное, было больно.

Едва мы разожгли костры, эти люди, словно ночные бабочки, полезли прямо в огонь, подставляя пламени побелевшие конечности. Огня они не чувствовали, иные тут же обгорали, сгорала одежда, обнажая тело, на обмороженных местах вздувались волдыри. От боли они так страшно кричали, что нельзя было слушать.

Женщины, увидев костры и палатки, плясали от радости и пытались поцеловать нас в знак благодарности или погладить по голове. А у нас была масса хлопот с ними в ту ночь: ставили и окапывали палатки, таскали лед и снег для чая, оттаскивали от огня обгорающих.

Впрочем, среди плачущих и стонущих были и такие мужественные женщины, которые сами разыскивали дрова, разводили костры, кипятили чай. Казалось, чем холодней, тем бодрей они становились, даже к костру не подходили греться, а беспрерывно работали. Они насмешливо кричали что-то мерзлякам солдатам, скрючившимся у костров, точно замерзшие птицы. Особенно мне запомнилась светловолосая крепкая женщина. Она была в овчинном полушубке и в овчинных штанах, в монгольских толстоподошвенных кутулах. На голове у нее была лисья шапка. Она упорно, даже весело работала и до поздней ночи не присела ни на минутку. Другие женщины ей сильно завидовали, говорили, что ей хорошо, раз она так тепло одета.

Некоторые плохо одетые люди подходили к нам и, указывая на нашу одежду, жестами просили для себя такую же. Но мы отвечали, что другой одежды у нас нет, только та, что на нас. Еще русских удивляло, почему мы не мерзнем — многие из нас работали без рукавиц, один тувинец прискакал в шапке с поднятыми ушами.

Нас же, в свою очередь, удивляло и смешило, как эти люди грубо ссорились из-за только что содранной шкуры и тут же, еще теплой, обматывали свои обмороженные ноги. Мы понимали, что от такой шкуры мало тепла, да к тому же она ломкая. Удивляло, как они без конца и без видимых причин ругались между собой, плевались и проклинали друг друга.

Откуда-то просочилось к нам известие, что за хребтом — красные. Тут генерал начал вызывать чиновников и предупреждать их, чтобы о присутствии здесь этой армии наши араты не болтали. Видно, боялся, что слухи просочатся за хребет к красным. Чиновники обещали, предупредив генерала, чтобы люди его не ходили с поборами по юртам. «Народ наш кочевой, — объясняли они. — Увидят, что грабят их солдатики, — снялись с зимовья — и ищи ветра в поле! Куда укочуют, кто знает? Может, за хребет — тогда уж красным будет точно все известно про вас».

Генерал обещал, что мародерства не будет, но как удержишь огромную массу голодных и раздетых людей? Сначала брали теплую одежду и обувь под видом обмена, потом по пустым юртам пошли и тайные посетители. Араты всполошились, стали уносить в тайгу и зарывать кошмы, шубы, обувь, меха, угонять скот.

Стояла армия у нас долго, топливо в окрестностях сожгли, провиант тоже подошел к концу. Среди беженцев начались болезни, люди мерли как мухи, еще долго после мы находили тут и там трупы и скелеты. Мародерство приняло уже тяжелый характер. Чиновники стали шептаться между собой: что же предпринять, как избавиться от этого превратившегося в общее бедствие визита?

На помощь пришел наш храбрец Тарачи. Он придумал, каким способом можно «проводить гостей от собак» (нежелательного гостя у нас вежливо выпроваживают, сославшись на то, что собаки в аале злы).

В один прекрасный день Тарачи появился на хорошем коне с серебряной сбруей в одежде важного чиновника. Он важно проскакал мимо часовых к юрте генерала, столь же важно проследовал в юрту, поклонился и попросил переводчика. Тот не замедлил явиться.

Тарачи заявил следующее:

— Я один из здешних старших нойонов, долго не давал о себе знать, потому что не хотел влезать в эту кашу, но теперь мне стало тебя жаль. Озеро Успа-Нур дымится, значит, скоро начнется такой мороз, от которого птица к ветке примерзает, а у коров рога лопаются… Недавно мне пришлось побывать за хребтом — кое-что видел, кое-что слышал… — тут генерал особенно насторожился, а Тарачи продолжал: — Красные там, вроде тебя, сидят, тепла ждут. Только их совсем немного — сотня партизан с лошаденками, гибнущими от джута. А об их вооружении и говорить не приходится! У тебя, генерал, столько штыков, а ты сидишь в таком неудачном месте, ждешь неизвестно чего, теряя армию, морозя своих женщин и детей. За хребтом есть теплые русские избы, стоят зароды сена, ну, а разбить эту жалкую горстку красных для тебя не составит ровно никакого труда.

Тарачи умолк, а генерал долго глядел на невысокого тувинца, на его корявое лицо с шустрыми глазками, пытаясь понять, сколько в его рассказе лжи, а сколько правды.

— За этой кучкой партизан Красная Армия стоит, — сказал, наконец, генерал.

— Если ты слышал про какую-то несметную армию, которой никто не видел и не знает, — беги от нее! Передай свое нойонское звание твоей жене, пусть командует. А сам обед вари, сапоги с нее снимай! — произнеся эти дерзкие слова, Тарачи откинулся назад и громко захохотал.

Генерал побагровел, но гнев сдержал и долго думал о чем-то. Потом спросил:

— А дорогу за хребет ты хорошо знаешь?

— Пожалуй, не ошибусь, если скажу, на какой тропинке на любом из этих тандинских хребтов заяц прячется! — насмешливо ответил Тарачи. — Могу перечислить не только дома в селе Суг-Бажи, но даже собак в каждом дворе! Слушай, нойон, дай мне только одну тысячу твоего войска, я поведу его и вышибу красных из-за хребта! Да они от одного вида войска без боя сдадутся — голову даю на отсечение! — Тарачи снял шапку, показал жестом, как отсекают голову, и добавил: — Мне выгода: наши люди от красных поживятся немного, и тебе выгода: на хорошую зимнюю стоянку станешь!

Тут генерал, видно, поверил Тарачи — да и что ему оставалось делать: в наших местах его армия от холода все равно за зиму бы погибла. Он улыбнулся, похлопал Тарачи по плечу, а жена приказала солдату подать угощение «храброму тувинскому нойону».

Через день белые двинулись в Элегест в сопровождении Тарачи. Мы весь день наблюдали с вершины Чуректея, как течет по степи эта злополучная огромная армия. Голова обоза была уже в Аткале, а хвост еще из Арыг-Бажи не выбрался. На десятки километров растянулась.

О дальнейшей ее судьбе мы знали уже только из рассказов дяди Шевер-Сарыга и самого Тарачи.

Когда Тарачи привел армию на вершину перевала в верховья рек Элегест и Эрбитей, разыгрался буран, занесший глубоким снегом летние конные тропы. Там не только на санях или вьючным нельзя было двигаться, но и всадники налегке еле пробивались. Стояли стон, крик, площадная брань. Плакали женщины, кричали верблюды, перевертывались и тонули в глубоком снегу возы с поклажей.

В разведку, чтобы не наткнуться на красных, посылали тувинцев — они же протаптывали дорогу. Но следом шел военный дозор, контролируя передовых. Тарачи приказывал своим храбрецам, чтобы они выбирали путь потрудней. «Нам эти людишки хорошего не несут, так пусть из них большая часть отправится по дороге к Эрлику в ад, остальную же часть пусть разобьют красные. А всякое барахло, которое они побросают, мы подберем, когда нас обратный путь позовет».

Мужчин солдат жалеть не приходилось — они сами выбрали себе этот путь. Но на женщин и детей даже нашим видавшим виды тувинцам смотреть было тяжело.

Дядя Шевер рассказывал:

— Когда мы спускались в долину Элегеста, впереди меня ехала на верблюде женщина с ребенком. Ребенок, заходясь, кричал, мать пыталась его успокоить, но ей это никак не удавалось… Пусть лопнут мои глаза, если я солгу!.. Эта женщина сошла с верблюда, сделала несколько шагов в сторону и плачущего младенца швырнула в сугроб. После этого она три раза перекрестилась, догнала своего верблюда и поехала дальше. Я повернул коня назад и пытался прорваться сквозь текущую вереницу возов на другую сторону. Мне долго это не удавалось, когда же удалось, из сугроба уже только молчаливо торчал и трепыхался на ветру кончик ситцевой пеленки. Было уже поздно. Я постоял возле, пока не прошел весь обоз, и повернул назад к аалу. Больше не было сил глядеть на все это…

В нашей юрте собрались дядя Мукураш, дядя Шевер-Сарыг и еще несколько мужчин; обсуждали по горячим следам результаты похода. Бабушка разожгла очаг, поставила чашу с водой на огонь, а сама толкла соль, прислушиваясь к тому, что говорят мужчины.

— Вот разделились русские на красных и белых, а зачем? Как их различать? По цвету волос или по цвету печенки? — спросил вдруг кто-то. — Если нам, черноголовым тувинцам, выбирать придется — кого выберем?

Дядя Шевер взглянул на дядю Мукураша, не желая нарушить обычай: первым должен был говорить старший. Дядя Мукураш сказал:

— Разобраться, почему так назвались они, трудно. Все русские — народ светлый. Есть, правда, среди них, как пламя костра, огненные — может, эти и считаются красными?

Дядя Шевер весело улыбнулся и развел руками:

— Вот тебе и на! Додумался! Ну при чем тут волосы, что ты вздор мелешь?.. Когда какое-нибудь царство меняется, меняя печать и знамя, как сейчас у русских, тут непременно вражда внутри себя идет. Говорят, захребетинские тувинцы с красными связь держат. Те, что похрабрей, конечно… А наши чиновники притаились: видно, понимают, что если белый хан слетит, с их шапок шишки свалятся!..

Бабушка мешала чай, зачерпывая полный ковш и вновь выливая в чашу, чтобы осела гуща. Потом разлила чай по деревянным пиалам, и все принялись пить, громко причмокивая. Разговор на время прекратился. Вдруг дядя Шевер громко сказал, погладив свои щеки, покрытые после пыток шрамами:

— Есть такая пословица: «Валежник и тот когда-нибудь перевернется!» Лично я старого не люблю. И мне не жаль шишек наших нойонов — это ведь они мне по всему телу памятных рубцов понаставили!

— Тише, тише! — испуганно проворчал один из мужчин. — Что будет, мы пока не знаем. Голова мне и старая хороша, новую не прошу!

До нас дошли слухи, что белую армию, которую Тарачи вел через перевал, красные разбили и всех солдат, женщин, детей, обоз и сопровождавших их тувинцев взяли в плен. Бежать удалось лишь немногим. Говорили, что Тарачи убит, но весной он вернулся как ни в чем не бывало. Мне, конечно, очень хотелось послушать его рассказ о том, что там произошло. Но Тарачи был человеком непоседливым и мне никак не удавалось застать его в юрте во время разговора.

Да и мало он бывал в аале, все в разъездах. Я не раз видел, как где-нибудь в степи встретятся два всадника, слезут с лошадей, сядут, обменявшись трубками. А лошади их подойдут близко, положат головы на шеи друг друга, и кажутся они издали двумя дерущимися верблюдами, а люди, что сидят возле, — неподвижными каменными бабами. Любого спроси в это время, кто же сидит там, — ответят: «Тарачи дружка встретил».

Но как-то раз Тарачи подъехал к юрте дяди Мукураша, войдя, почтительно протянул руки дяде и, склонившись, проговорил приветствие: «Амыр!» Я был тут как тут: сел возле входа, разглядывая больного теленка, лежавшего тут же, и навострил уши. На мое счастье, после обычных приветствий и вежливых расспросов дядя Мукураш велел жене сварить суп для гостя и попросил Тарачи рассказать, что же произошло за перевалом. Тарачи, в ожидании чая и супа из молодого барана, не заставил себя долго упрашивать. Вот что он рассказал:

— Конечно, если бы у меня не было надежды на успех, я не стал бы совать голову в пасть зверя, у которого она и так переполнена человечьей кровью.

Правда, начальники русского войска подозревали, что мы нарочно путаем дорогу, но дальше подозрения они не двинулись — и это их погубило. А ведь какие были мои проводники — смех один! Умный человек на их лицах сейчас же прочел бы, что они его обманывают, но для русских, видно, не было иного выхода, как верить нам.

Встречались среди русских такие бородатые и волосатые — словно ели замшелые. Они пользовались у остальных особым уважением. Как я узнал позже, это были их ламы. Молились они чудно как-то — будто клещей с себя смахивали. А вообще начальников в этой армии было человек пятьсот-шестьсот, старших из них называли генералами, а мне поначалу слышалось все: «хини-аран» — «заболевший живот». Они были важные, ходили, не сгибаясь, точно и вправду у них живот болел. Других начальников называли «атаман», а мне слышалось: «ат омани» — «боже, случилась беда!». Когда кто-нибудь из них подходил к чину повыше, то сразу вытягивался, делался похожим на журавля, проглотившего лягушку, и говорил «ваше благородие». А я слышал по-тувински: «паш хородый» — «на одну голову меньше стало», и думал: неужто их столько гибнет, что каждый говорит об этом? Если и вправду так плохи их дела — не долго ждать времени, когда они все переведутся.

Однажды я делал обычный «разнос» своим проводникам: махал плетью, кричал громко, рассказывая по-тувински, куда, каким путем надо теперь вести русских.

Но главный их не верил уже в то, что я ругаюсь всерьез, и вообще мне не верил. Он подозвал меня и сказал об этом. Тут я захохотал так громко, что они все оторопели, потом стал сразу злым и серьезным и сказал, что если они мне не верят, пусть ищут другого проводника, а с меня хватит! Слез с лошади и сел в снег. Тогда они снова принялись уговаривать меня не сердиться, хвалили меня и напоминали, как хорошо они меня вознаградят, когда дойдут до места.

Долго ли, коротко ли, но в конце концов мы вышли к Суг-Бажи, и тут впереди раздалось несколько выстрелов, показался небольшой отряд красных, который тут же, после небольшой схватки, отступил. Головные отряды белых рванулись следом, а я — к чему мешать моли, которая рвется к огню, — от греха подальше, перешел в хвост обоза. Там были только женщины, дети да больные солдаты — плачевная охрана! А охранять там было чего: столько возов со всяким богатством, с военным снаряжением, с разной поклажей.

И вдруг со всех сторон замелькали конники, раздались вопли и стоны перепуганных людей, ржанье лошадей, выстрелы. Я еще не кончил молитвы, как весь этот великий кочующий аал обрел хозяина. Люди, верблюды, лошади со всем грузом оказались под надежной охраной красных партизан. Под их охрану попал и я. Мне не сделали ничего плохого, только велели ехать вместе со всеми и спросили, кто я такой. Я объяснил, что проводник, что это я, собственно, привел им в руки все это богатство. Но долго им со мной толковать было некогда, пленные все прибывали — думаю, больше трех тысяч человек захватили тогда красные. В перестрелке был убит главный начальник этой злополучной армии генерал Казанцев. И еще было несчетно убитых.

Вся эта толпа напоминала большую партию быков, закупленных русскими купцами у тувинцев для перегона в Кяхту. Я глядел на убитых и раненых и молился про себя: «Оше хайракан, дай боже, чтобы все грехи отошли от меня подальше, ведь это я на головы белых накликал кровь! Может, все их проклятия на мою голову теперь обрушатся, и суждено ей за это слететь, как осеннему цветку чертополоха?.. Крыльев у Тарачи нет, он пленник. Война есть война. В эту горячую пору человеческая голова падает с плеч гораздо легче, чем с елки шишка».

Вскоре той же длинной вереницей, но под конвоем красных проследовали мы по направлению Белоцарска[8]. Когда мы прибыли на место, всех нас разделили на небольшие группы и посадили под стражу. Больше двух месяцев я просидел в тюрьме вместе с белыми. Их водили на допросы часто, меня не вызывали ни разу. Постепенно арестованных становилось все меньше — видно, получали кто что заслужил, — я же все сидел. Русского языка я не понимал, и потому был в камере совеем одинок — только и мог что вертеть головой, ловить ушами их непонятные слова да бегать глазами по лицам…

Выручила меня, как всегда, удача. Когда меня все-таки вызвали на допрос, в эту же комнату привели белого офицера на очную ставку. Едва он меня увидел, как начал ругаться и плевать, крича, что я главный виновник и нарочно завел их в ловушку. Тогда красный командир сказал: «Этот бедняга пострадал напрасно. Он не только не виноват — наоборот, он нам помог сильно!.. Теперь уже тепло на дворе, ехать домой ему жарко будет. Дайте человеку нужную одежду, коня и отпустите с благодарностью…»

Тут перед мужчинами появились большое деревянное блюдо с дымящейся бараниной, суп и большой медный чайник с зеленым чаем. Тарачи и дядя Мукураш принялись с аппетитом есть, а я побежал к дружкам передать им рассказ Тарачи и поделиться своими мыслями про красных и белых.

БЕСПОКОЙНЫЕ ВРЕМЕНА

В такие беспокойные путаные времена у кочевников есть преимущество: они могут вдруг исчезнуть со всем своим хозяйством, со скотом и семьями. А на прежнем месте останется лишь черное место от стоянки. Сегодня живут в Западном Амыраке, завтра окажутся на вершине Таннуольского хребта, через день, глядишь, раскинули стойбища где-нибудь в тихом логу Овюрского Амырака.

Вот и я встретил весну 1921 года в Овюрском Амыраке. Эта весна для овюрцев оказалась нелегкой, голодной. Мужчины и верховые лошади исчезли из аалов. Порой, правда, они приезжали к своим семьям ночами, тайно, так что даже соседи не замечали. Чем они занимались на стороне, никто не знал.

Иногда вечером мужчины сидят преспокойно, ведут неторопливую беседу, а назавтра и след их простыл, словно и не бывали совсем тут. Хорошо, если хозяин юрты появится через несколько дней или через несколько месяцев. А бывало, и вовсе не возвращались или возвращались, но в таком виде, как бывает скотина, каким-то чудом отбившаяся от волков, когда, истекая кровью, добирается до своего стойбища, а добравшись, даже стонать вслух боится.

Вдруг давно знакомые люди сделались совсем непохожими на себя, будто это и не они вовсе. Смотришь, таскают постоянно за собой ружья, а разговор ведут словно бы и на нашем языке, да ничего не понять из отрывочных таинственных фраз. Разговор этот скорей напоминает пулю, загнанную в ствол, готовую к выстрелу. От коновязей далеко не отходят, всегда куда-то торопятся, скрытничают, настороженно оглядываются. А если уж сядет на лошадь, то словно птица вспорхнет, карьером помчится, а когда подъезжает к своему аалу, так, словно волк, осторожно подкрадывается, долго всматривается в каждого человека и в каждый кустик. Но большей частью сидят они где-нибудь на высоком месте, будто беркуты высматривают добычу.

Однажды вечером дядя Мукураш встретился со своим другом Орус-Хунду. Они чистили и смазывали ружья, а наутро, когда я проснулся, уже ни оружия, ни их обоих в юрте не оказалось.

Я огорченно подумал, что меня считают еще мальчишкой и ничего мне не доверяют.

— Тетя, а где же дядя с Орус-Хунду? — спросил я.

Тетка ответила шутливой поговоркой:

— Хоть знаю — не скажу, хоть скажу — да не все до конца.

Мне стало еще обидней, что даже женщина меня считает совсем несмышленышем, а тетка заметила мое огорченье и засмеялась:

— Зачем спрашиваешь? На то они и мужчины! Небось по аалам скачут, красуются, хвастаются, какие они наездники. А может, по горам да по лесам волков гоняют… — Но при этом она как-то тяжело вздохнула, а по лицу ее пробежала тень. — Хватит болтать! Лучше намочи ячменной муки кипятком да поешь. Пора уж козлят отлучать да коз выгонять пастись. — И немного погодя добавила: — Не забывай одно: рыжего коня надо крепко держать за костяным забором!

Прошло несколько дней, и дядя появился так же внезапно, как и исчез. Лицо его сильно обветрело, оно потемнело, как кора лиственницы, глаза красные, усталые, и конь сильно отощал, даже седло и войлок под ним говорили о большом переходе. Главное же, в юрте появились какие-то странные запахи.

Утром, когда дядя встал, я нарочно приветствовал его так, как приветствуют охотника, возвратившегося с удачной охоты:

— Ужа! Курдюк мне!

— Кш-ш! — остановил меня дядя, приложив палец ко рту: — Понял?

— Разве не знаешь, он же ведь настоящий бук! — сказала тетка, помешивая в большом котле только начинающий закипать чай. — Как только проснулся, так и пошел носом водить по юрте! Ладно, держи, хитрая лиса! — Тетя положила в мою руку с таинственной миной кусочек настоящего сахару!

От радости я забыл всякую осторожность и крикнул по-детски:

— Уучак! Спасибо!

Я вертел в руках этот кусочек, даже полизал, но вдруг у меня вырвалось:

— Ой, ой, а вдруг на нем кровь тех осталась?!

— Что ты мелешь, дурак! — тетка в ужасе замахала руками, а дядя спокойно остановил ее:

— Не шуми! Достался дурачку кусочек сахару, он и потерял рассудок. Не часто это лакомство видит.

Я испуганно смотрел то на тетку, то на дядю и сам не знаю, как это получилось: проглотил свой сахар, не успев даже наглядеться на него. Вместе со слюной он провалился в желудок. Так мне было жаль, до слез прямо!

Скоро в юрте появился дядя Шевер с приятелями. И опять замельтешили в разговоре непонятные фразы и намеки.

Снег сошел с гор — воды для питья не стало, и аалы перекочевали с подножья гор в низины, к ручьям и речкам.

Только юрта дяди Мукураша все еще оставалась на возвышенности и одиноко маячила на склоне Оскус-Тея. Семье не легко было выискивать остатки залежалого снега и таскать его в кожаных мешках, чтобы приготовить чай или сварить суп.

У тувинцев считается дурной приметой такое одинокое житье, когда все уже откочевали, а кто-то остался на старой стоянке. Страшно становится жителям такой юрты. Не только людей, но и ни одного животного вокруг не осталось — ни человек не крикнет, ни собака не тявкнет — тишина, страшная тишина одиночества. Скот весь отправили с соседскими стадами, а за скотом убежали и собаки. Теперь все чаще стали появляться обнаглевшие волки. Они забегали прямо на брошенные места стоянок юрт и там рылись в мусоре.

Осталось нас в этой юрте — бабушка, тетка с двумя младшими ребятишками да я. Мы ожидали возвращения дяди Мукураша.

Однажды днем мы увидели, что к нашей юрте приближаются шагом три всадника. Между двумя лошадьми висят носилки с чем-то тяжелым. Они подъехали к юрте и молча спешились. Мы все сгрудились вокруг носилок. Переднюю лошадь с носилками мы узнали издали: это была лошадь дяди. А на носилках лежал с неподвижным белым лицом дядя Мукураш.

Трое мужчин, что его привезли, торопливо, но ловко принялись снимать его с носилок. Один из этих людей строго крикнул на нас:

— Ну, что рты поразинули! Раненых никогда не видали?.. Готовьте в юрте скорее кровать! Да прежде дверь откройте и кошму откиньте на юрту.

А бабушка, увидев сына, горько запричитала:

— Ой, оммани! Да что же это с ним приключилось-то? Да мой ли это бедненький сыночек, такой бессильный, что и в юрту сам не может войти?

У дядиМукураша лицо всегда было полным и румяным, а теперь щеки ввалились, под глазами синие круги. Когда тетка увидела его лицо, то сделала такие страшные глаза и так крепко зажала руками рот, словно там был спрятан драгоценный камень.

— Сыночек мой, что случилось с тобою? — спросила бабушка, наклонившись к самому лицу дяди.

Но дядя ничего не отвечал, только медленно поводил глазами, ища кого-то. Увидев детей: дочку Севиль и сына Арандола, он попытался покачать головой, желая, видно, показать, как ему худо.

Тем временем мужчины, словно ничего такого особенного не произошло, отвязали носилки, внесли дядю на руках в юрту и осторожно, как израненную волками овцу, положили на приготовленную теткой постель.

Поздороваться с приезжими убитые горем бабушка с теткой смогли, только когда в юрту вошел лама. В переднем углу на самом почетном месте они постелили для него расшитый квадратный коврик и жестами пригласили ламу сесть.

— Мир вам, добро пожаловать. Садитесь.

И бабушка тут же принялась горько жаловаться ламе:

— Это был мой единственный сыночек! Ох, за что на мою бедную голову такое наказанье свалилось, святой лама? Спасут ли его три ваши ламские сокровища, ваши святые молитвы?.. Какие будут предсказанья вашего божественного предвидения о судьбе моего сына?

Лама-лекарь, пряча свой взгляд от несчастной матери, пытался как-то успокоить ее:

— Ваш сын не от болезни страдает, за ним пока еще не приехал гость из страны ада. Он, повинуясь мужской храбрости да нетерпеливости быстрого коня, помчался провожать «китайскую родню». Настигла его шальная пуля, но ведь говорят: «Кто попал в собачью пасть — увидит кровь свою». Что делать, судьба! Но не бойтесь за него, я думаю, все обойдется.

— Вот-вот, я же говорила! Сердце мое материнское не могло ошибиться, — будто чему-то обрадовавшись, перебила ламу бабушка. И, взглянув вверх, в отверстие дымохода, она опять сложила ладони надо лбом и опять стала молиться.

А лама начал осторожно растолковывать ей состояние дяди:

— Правда, рана у него неприятная: пробита насквозь прямая кишка, задеты ответственные органы. Если воспалится, то придется повозиться с ним долго… Он много навредил себе сам: когда его ранили, он не меньше суток не сходил с лошади. И крови потерял очень много. Да и перевязку ему сделали плохо. В таком виде он ко мне только через сутки прискакал. Сами поймите, это же не комариный укус — ядовитый свинец жалил!

— Ой-ой, бедненький мой, да как же он еще живым остался?! Наверное, им не страх руководил, а ненависть? — плача, говорила бабушка.

А один из сопровождающих подтвердил:

— Мать говорит правильно. Когда после перестрелки мы сделали раненым перевязки, Мукураш вдруг сказал: «Раз пуля в теле, таким больным и домой стремиться незачем. Пока сгоряча боли не чувствуем, давайте продолжать наступление. По крайней мере каждый за себя расплатится сполна!» Мы их урезонивали: «Братцы, так нельзя. Жертвы с нашей стороны увеличатся, а толку не много будет». Но они стояли на своем: «Все равно: если сегодня, то попозже вечером, если завтра, то пораньше утром закончить дело надо. Пусть ни одного гоминьдановца на нашей земле не останется!» Мы возражали, что нет смысла самим на острия оставшихся ножей лезть. И так сегодня мы неорганизованно и безрассудно действовали. Если мы сегодня не одолели их до конца, то тут дело не в их силе, а лишь в наших беспорядках. Подыхающая змея жалит ядовитее.

— Ну-ну, я же об этом и говорила вам, сыновья мои, но вы меня, старую, и слушать не хотели. Разве это шуточное дело? Остатки армии сильнее и отчаяннее будут драться, чем свежие войска. У тех ведь страху еще не было, а эти знают, что им пощады не будет.

— Правда, правда, старая мать! Быть бы нам немного поосторожней, ни один гоминьдановец не ушел бы от нас, а потерь было бы меньше с нашей стороны, — сокрушался участник перестрелки. — Беда в том, что хемчикские нойоны захотели присвоить товары китайских факторий. А чтоб товары никому, кроме них, не достались, они послали отряд русских белых казаков. Снабдили их бумагой с большой печатью, чтоб они никого не подпускали к этим товарам, дали право стрелять в каждого, кто приблизится к фактории. А мы, дураки, этого подвоха не раскусили сразу. Вот эти казаки и открыли по нас неожиданно огонь! Так неудачно вышло…

Очень скоро слух о несчастье дяди и его друзей облетел все аалы. В соседние аалы тоже вернулось много раненых. Хургул ранен в грудь, сосед Сандак притащился пешком, потеряв лошадь, взамен же получил восемь ранений. Идти ему пришлось ни много ни мало — двести сорок верст. Многие же и вовсе не пришли домой, попали в руки гоминьдановцев.

Впрочем, раненые овюрцы сидели дома недолго, многие вскоре снова стали объединяться группами и действовать храбрей и организованней. Нам же, мальчишкам, все было интересно: как и где добивают они остатки белой армии, как и где расправляются с небольшими группами гоминьдановцев.

Как-то утром я проснулся и услышал негромкий разговор приехавших родственников с дядей Мукурашем. Сразу после коротких приветствий гости начали рассказывать о страшных новостях. Я побоялся, как бы они не замолчали, увидев, что я проснулся, и лежал тихо, уши мои крепко впились в их разговор, а сердце так и замерло от ужаса. Один из приезжих сказал:

— Наших родственников, пропавших без вести, нет в живых.

Голос говорившего дрожал, словно человек, рассказывая, плакал.

— Ой-ой! Ужас, ужас! Спаси нас, боже!.. — ахали, причитали бабушка и тетя, как будто средь бела дня при чистом небе на юрту упала молния. Дядя Мукураш спросил:

— Где была стычка, как это произошло?

— Совсем недалеко отсюда, под Мойнараком, — печально ответил рассказчик. — Заехали они чинно и мирно в аал Ноган-Хуулгана, спешились, зашли в юрту, поздоровались по всем правилам. Хозяйка налила всем чаю, хозяин спросил, куда и откуда держат они путь, они отвечали, что едут в аймачный центр Монголии, в Улан-Ком. Вот так сидели, неторопливо пили чай, разговаривали. Как вдруг в эту же юрту вошли несколько мужчин, молча напали на каждого из сидевших гостей — по двое на одного. Скрутили назад руки.

— Пах, халак-халак! Беда, беда! — крикнула бабушка.

— Что они, одурели, что ли? — вырвалось у дяди.

— Хозяева начали упрекать приезжих: «Вы все ездите в Улан-Ком. Что вам надо там? Только кровь проливаете, наши священные хуре оскверняете, урянхайцы (презрительная кличка тувинцев) безбожные! Свободно жить захотели!»

Выволокли монголы всех из юрты, а потом всех пятерых нашли в логу, недалеко от аала, по-чингисхански замученными: вытянутые руки были привязаны к палкам.

— Ах, проклятые! — негодуя, выкрикнул дядя. — Хуже зверей, — сказал приезжий.

— Вот они вам и святые богомольцы!

— Ах, черт бы вас всех подрал! И что это они так мирно подставили руки этим врагам? Ведь можно же было хоть кого-то из напавших на тот свет вместе с собой увести!

— А ты откуда обо всех этих зверствах узнал?

— Один монгол-очевидец рассказал обо всем, — ответил приезжий.

— Ах, подлецы! — в гневном отчаянии выкрикнул дядя и даже вскочил, но тут же сел, не в силах держаться на ногах.

— Кто погиб в этом логу? — спросила тетка, все еще не веря своим ушам.

— Агбан, Делик, Адавастай, Чамзырын, Ичин-Хорлуу… — перечислял по пальцам приезжий.

— О-о! Твои родные два брата среди них! — обернувшись к приезжему, простонала бабушка. — Ужас, ужас!..

Тетя, разделяя скорбь, подала свою длинную трубку гостю.

Я больше не в силах был притворяться и, выскочив из-под рваных шкур нашей постели, сел, как изваяние, окаменев от любопытства и страха.

— Не слышал ли кто, что говорили наши храбрецы перед смертью? — спросил дядя Мукураш.

— Говорят, что они упрекали своих мучителей: «Что вы заступаетесь за маньчжурских холуев, которые вас тоже мучили и шагали по головам вашим! А мы-то вас считали своими братьями, добрыми соседями! Мы к вам приехали без всякой черной мысли, как к друзьям. Когда бы у нас было хоть одно темное пятнышко в думах против вас, то мы давно бы вас выгнали с нашей земли, как ветер гонит перекати-поле. Одумайтесь, что вы творите!»

Но когда они поняли, что привела к погибели их излишняя доверчивость, то бросились со связанными руками на мучителей. Только борьба была неравной, хотя и бились они ногами, отчаянно бились. Но разве могли они одолеть сильного врага?.. Говорят, что три или четыре их мучителя все же получили немалые раны и увечья.

Как только приезжий окончил свой рассказ, бабушка снова начала упреки:

— Удивительно, дети, как беззаботно и доверчиво живете вы! Скажите, зачем это понадобилось скакать в аал совсем чужого человека, Ноган-Хуулгана, да еще в такое тревожное время? Ни один разумный мужчина не должен пригубить напитка, даже если чашу поднесет писаная красавица, — пусть сначала хозяин отведает! Этого обычай требует: с одной стороны, в знак дружбы, а с другой — в знак верности.

— Подожди, мать, браниться!.. Если читать волку длинную молитву, он скажет: «Надолго затянулся этот разговор, даже хромая овца далеко убрела!» И следом за овцой убежит. Вот ведь в какое времечко живем! Слушать и обдумывать нравоучения некогда, надо действовать. Мертвому нужно захоронение, а плохому коню бич! Так чего ради мы сидим сложа руки! Не съездить ли нам «помолиться» к святейшему Ноган-Хуулгану? Что желал взять — взял, но что хотел отдать, пусть отдаст. Я правильно говорю? — спросил дядя Мукураш приезжего.

— Все правильно, только немного запоздал ты, Мукураш. Как только мы нашли погибших и привезли в наш аал, наутро уже ни одного монгольского аала на тувинском берегу Успа-Нура не оказалось: за ночь все на ту сторону успели откочевать. Мы, конечно, послали людей узнать, куда они подевались. Они их догнали, только в схватку открыто вступить не решились: что могли они сделать, немногие против многих? Побеспокоили лишь табун Ноган-Хуулгана, лошадей шестьдесят угнали — и все.

— Вот видите! Подлец преступление совершил, разжег пожар, а мирные монголы вынуждены из-за него откочевывать с тувинской земли.

Мне не терпелось рассказать обо всем услышанном Арандолу, и я принялся тормошить спящего приятеля.

— Ой, тур! Вставай скорее! Гляди, наши петли с пойманными сусликами коршун потащил! — Я орал прямо в самое ухо Арандолу, а тот бормотал что-то невнятное, еле открыв один полупроснувшийся глаз.

— Где? Что ты болтаешь… — А сам снова потянул на плечи сброшенную шубу.

Солнце заглянуло в дымоход, зайчики попали на лицо и глаза Арандола, он крепче зажмурился, хотел закрыться с головой, но я сдернул с него шубу и закричал:

— Иди скорее! Я тебе такое расскажу! Совсем необыкновенные новости! Ужас один какие! — и выскочил из юрты.

Только после этого Арандол наконец-то поднялся и вышел следом.

— Что случилось? Рассказывай, из-за чего шум поднял.

— Тюрбеты пять тувинцев замучили. Слыхал?

— Врешь!..

— Э-э, да я думал, что ты тоже не спал, а притворялся спящим! Э-эх, Арандол, мы с тобой от такого нашего мертвого сна очень многое пропускаем, ходим пустыми бочками! Слушай…

Пока мы разговаривали, подскакали четыре всадника, спешились и быстро вошли в юрту Мукураша. Через мгновенье вышли уже впятером, вскочили на лошадей и ускакали. За спинами у них были ружья.

Бабушка вышла следом, молча покачала головой, глядя туда, где скрылись всадники, а после долго молилась. Наконец она сказала нам:

— Дети, овечек гоните вверх на гору. А в обед обязательно пригоните к юртам. Теперь и двуногие могут ополовинить стадо или вовсе угнать, не хуже волков… Вот житье настало…

Тусклый серый цвет ранней весны в степи, наконец, сменился праздничным зеленым. Кончилось время черного чаепития, коровы снова начали доиться, теперь во всех юртах досыта едят простоквашу, творог, молоко. Лица ребятишек порозовели, а вокруг губ не сходили белые разводы от засохшего молока. Скотина тоже стала заметно красивее: клочкастая тусклая шерсть вылиняла, висела, колеблемая ветром, на кустах колючего караганника, а животные покрылись короткой блестящей шерстью, стали резвые, игривые, бока их округлились. Овцы с нетерпеньем ждали, когда же хозяева снимут и с них зимние шубы. Наступила пора стрижки овец.

Но, несмотря на тепло и обилие пищи, не было радости и легкости на душе у людей, как обычно в эту пору. Черная туча тревог все еще реяла над нами.

Однажды, когда дядя Шевер, заняв пустую юрту уехавшей на стрижку овец родственницы, приступил к каким-то таинственным занятиям, я тоже пролез в эту юрту и уселся в уголке, следя за тем, что делает дядя. Дядя чистил ружья, проверял порох в патронах, тряс их около самого уха, вытирал и аккуратно складывал в мешочек. Рядом с ним лежала его верная кремневка, до блеска отполированная временем. Сейчас было самое время добычи маральих пантов. Если бы дядя делал это в прежние годы, каждый бы, взглянув на него, подумал, что все помыслы дяди Шевера сейчас далеко в горах. Теперь же трудно угадать, где его мысли, на какой горе, о каком звере подумывает он… Я вертелся вокруг дяди, точно охотничья собака, увидевшая, что хозяин взял ружье. «Милый, хороший дядечка, на охоту собираешься? Это хорошо, хорошо, если так, это здорово! Далеко ли путь твой ляжет? Есть ли у тебя на примете добрый помощник?.. Надо же кому-то позаботиться о тебе, когда ты усталый возвратишься, костер разжечь, чай сварить. И зверя надо кому-то гнать на тебя… Не оставляй меня, дорогой дядя! Сердце разорвется, если ты не разрешишь сопровождать тебя», — хотелось мне крикнуть, как бывало. Но заговорил я совсем не так, как в прошлые годы, когда видел сборы дяди:

— Дядя Шевер, скажи мне: что же на самом-то деле происходит вокруг? Кто в вас стрелял в Улан-Коме? Одни говорят: китайцы, а другие спорят: русские. А еще мы слышали, что это были ученики хуре — будущие ламы! А пятерых наших людей убили монголы. Что же тут можно понять, кто с кем воюет, а, дядя?

Дядя посмотрел на меня долгим испытующим взглядом, словно хотел убедиться, я ли это так смело веду беседу. Как два скакуна в узком ущелье, сошлись его черные брови, но путь им преградила глубокая складка. Задумался. А потом вдруг слегка улыбнулся, его брови превратились мгновенно в веселых черных бабочек, разбросивших свои крылья, он опять начал заниматься своим делом.

— Вот вы, оказывается, какие любознательные молодцы! А кто вам сказал, что мы воюем? Разве идет война где-нибудь? Я не слыхал.

— Вот так здорово! Еще спрашивает! Всюду, в Западном и в Южном Танну-Оле, и русские, и китайцы, и монголы — все стреляли друг в друга. Да что ты думаешь, мы совсем маленькие, что ли? Разговоры слышим, уши есть! Говорят, будто еще не то будет, тувинцы с тувинцами скоро воевать начнут, как русские с русскими воюют! Это что за чудо такое?

— Хм! — удивился дядя. — Значит, вы так и есть мальчишки несмышленые, раз все еще ни в чем не разобрались! Разве с вами можно разговаривать как с мужчинами?

— Когда в стране война начинается, мальчик, хотя пусть он в люльке лежит, на спину ее взвалит да на войну пойдет!.. Что не поймет, не сумеет — у старших спросит, они научат. В сказках так славно рассказывается, что мужчины не таятся, а и меньших ратному делу обучают. Ведь говорят же: «Если отец упадет — сын на его место станет». Если бы дядя мой погиб в бою, его место должен занять Арандол!

— Настоящий мужчина кое-что понимать должен. Мысли свои в такое неспокойное время держать там, под котелком, — Шевер постучал мне по лбу, — слова по ветру не с каждым встречным развевать! Даже схитрить иногда неплохо, простачком прикинуться, словно ты ничего-то ничегошеньки и не понимаешь. Вы же во взрослых мужчин превратиться захотели, а сами своими языками на сухой траве пал пускаете! Болтовней панику подняли, в глушь, людей откочевать заставили! Вы точно необученная собака: чуть учует дичь или просто шум какой-то, давай вовсю брехать, требовать у хозяина, чтоб он ее с поводка спустил. А куда бежать, за кем, в какую сторону — сама не знает. А зверь не дурак, дожидаться не станет. А настоящая охотничья собака, если учует кого, к земле прильнет, дышать перестанет, даже уши прижмет к голове, чтоб ее совсем не видно было, и только глазами у хозяина разрешенья просит. Хозяин вперед ползет бесшумно — и она крадется. А если хозяин покажет куда рукой, туда она и помчится послушно, пусть даже чует дичь в другой стороне — она потом обежит и нагонит. Но вначале не ослушается хозяина. Залает она лишь тогда, когда настигнет зверя, а издали брехать зря не станет. Вот так-то, дружок. — Стараясь отвлечь мое внимание, дядя заговаривал мне зубы.

— Ну, дядя, так ведь потому собак со щенка и учить начинают! Иначе поздно будет. Отвечай мне, прошу тебя! — требовал я.

Как видно, Шевер и сам решил всерьез поговорить со мной, да долго проверял мои мысли. Скоро он, продолжая работать, принялся тихо, но вполне серьезно пояснять:

— Ладно, коли так, слушай: прошлого весной вы пахали и сеяли хлеб для китайских чиновников и их солдат: год был урожайный и хлеба выросли богатые, несмотря на плохой посев. Когда наступила пора уборки, опять так же силой согнали тувинское население. Гнали китайцы людей с побоями и оскорбленьями, но, видно, на этот раз переполнилась чаша терпения у наших тувинцев, да тут еще русские подошли, ну и мы вместе с ними разбили в Оттуг-Таше отряд китайцев. Остатки разбитого отряда собрались в Даг-Ужуне, рассчитывая там спокойно отсидеться, забивая тувинский скот, съесть собранный хлеб. Тут-то из ближних тувинских аалов посъехались храбрецы, я тоже примкнул к ним. Мы внезапно напали на даг-ужунский отряд китайцев, предупредив служивших в их стане тувинцев, чтоб они незаметно, ночью покинули аалы. Незаметно сняли караульных, обезвредили орудия… Ну, остатки разбитого отряда сдались нам тут же.

— Вот это здорово, дядечка! — обрадованно выкрикнул я. — Как они издевались над нами во время сева! Так и надо им! Дядя Сырбык, наверное, тоже там с вами был?

— Ты не перебивай, слушай, если интересно. У китайцев, сдавшихся нам в плен ночью, и днем поджилки дрожали. Конечно, они не успели забыть, как совсем недавно издевались над теми, у кого теперь в плену оказались! Пришлось отправить их к праотцам — это было справедливо, я думаю. Народ обрадовался этому решению, особенно те, кому довелось с их плетьми поближе познакомиться на севе и уборке.

Из военных мы никого не помиловали, а работников и слуг не тронули. Эти бедняги даже обрадовались, что их начальников больше нет. Немногие из начальников, правда, сумели-таки сбежать под Улан-Ком, где у них были торговые фактории. Там их переловили наши овюрцы. Нам хотелось прикончить всех этих жадных собак, чтоб не дать вывезти наш хлеб, да и товары следовало не дать им увезти. Надо же было хоть часть отдать людям за труд и оскорбленья. Но они не хотели от жадности ничего оставлять добром.

— Значит, в вас стреляли недобитые вами китайцы?

— Нет, не они. Когда мы прибыли на факторию, там не было ни одного военного китайца, даже и купцов не было. Они ютились где-то около хемчикского нойона Буян-Батаргы, рассчитывая на его помощь, чтоб в Монголию пробраться, а там и в Китай к себе улизнуть.

— Э-э, беда-беда! Они, наверное, забрали с собой всю пушнину, всех белок и соболей и золото тоже спрятали у Буян-Баторгы?

— Вот то-то и оно! С одной стороны, тувинские нойоны вместе с Баторгы рассчитывали сами поживиться кое-чем. А еще и то смекали: а ну, как эти гоминьдановцы дойдут благополучно до маньчжурского хана — у них опять власть в руках будет. Они и вспомнят о доброй помощи, оказанной им тувинскими чиновниками, ну и, глядишь — опять оставят их у власти. Если же пропадут китайцы — опять выгода: товарами с факторий сами воспользуются. И придумали составить такую охранную бумагу, в которой говорилось, чтоб никто не трогал этих факторий. Эту бумагу направили в Улан-Ком с отрядом белых казаков.

А наши знали, что китайцы уже удрали, и потому, не опасаясь, открыто приехали на фактории. Не ведали о черных замыслах тувинских чиновников. Не знали и того, что нойон велел казакам открыть огонь, если кто приблизится. Монгольские чиновники и ламы знали, что́ написано в бумаге, привезенной казаками. Они тоже готовы были напасть на факторию и пограбить, но тут мы могли встать на пути им. Сам Ноган-Хуулган тоже прекрасно знал и о бумаге той и о богатых товарах на фактории.

— Значит, тувинские нойоны послали на смерть своих же тувинцев из-за товаров? — опять громко воскликнул я.

— Да тише ты! — шикнул на меня Шевер. — Если об этом обо всем будешь пускать слова на ветер, не жди доброго! Эти чиновники пока еще тут властвуют, будь они прокляты! Чего доброго, перехватают всех и учинят судилище, забыл?

— Ладно, буду молчать, — серьезно пообещал я. — Хорошо, что мы с ребятами еще не успели ничего плохого натворить. Тебе давно бы надо было с нами потолковать. А то вы все нас за дурачков и малышей считаете. Если бы не бабушка, так некому бы нас в узде было держать!

— Ты вот толкуешь, что русские с русскими воюют, а почему? Потому что простой русский народ своему белому царю сказал: «Ты плохой царь. Ты своих простых людей только рабами делал. А теперь мы больше не хотим тебе подчиняться, сами власть возьмем». Ну и создали власть из простых людей, а царя прогнали.

— Вот здорово, а! — крикнул я.

— Тех, кто идет за новую власть, у русских и называют красными, а кто за старую — белыми. Красные заставляют всех подчиниться новой власти, а богатые не хотят. И война из-за этого. Ясно?

Теперь я смотрел на своего дядю совсем иными глазами и думал: «Не-ет, мой дядя Шевер не простой человек. Ох, много в его голове правильных мыслей! Теперь я знаю, почему у него такое серьезное лицо, когда он остается один. Видно, большие думы за его лбом ходят…»

— Дядя Шевер, а ты какой?

— Как это «какой»? — удивился дядя.

— Ну, белый или красный?

— Ну и сказал же, умник! Ведь только что обо всем мы с тобой перетолковали, выяснили все. Настоящий мужчина должен сокровенные мысли крепко про себя держать. А ты тут же все запамятовал и хлещешь напрямик, что в голову взбредет. Ведь и у тебя, я надеюсь, не пустой деревянный хумун на плечах?

— Хорошо, хорошо, понял, какой ты! Я ведь тоже такой, я просто так спросил! — заключил я наш разговор и побежал к дружкам рассказать им кое-что.

Шло беспокойное время, и все мы, так или иначе, участвовали в событиях, словно наблюдали схватку сказочных великанов — сына Земли Черзи-Моге и отвратительного чудовища Адыгыр-Кара-Мангыс, страстно желая победы, конечно, сыну Земли.

Вдруг до нас дошло удивительное известие: в долине Уюк, в местечке Кара-Ыяш, создано первое Всенародное Танну-Тувинское аратское правительство. Тот, кто принес это известие, произносил еще такие слова: «Тысячелетия томившийся в темноте и бесправии народ Тувы впервые обрел самостоятельность и взял власть в свои руки!»

Эти выражения, никогда ранее нами не слыханные, были, правду сказать, не очень-то понятны, не очень-то мы могли представить себе, что такое за ними стоит, какая такая новая жизнь для нас начнется и скоро ли. Вроде вчера только люди произносили привычные слова: «Я, черноголовый данник белого царя и великого хана, я, человек, подданный Эжена — живого земного бога…», а сегодня они уже говорят о тувинской революции, о новом законе, принятом первым Народным правительством, по которому все человеческие права принадлежат простым аратам. Невозможно представить, что можно будет забыть о тужумете — важном чиновнике с перьями на шишке шапки, о ламе с косой красной нашивкой на халате, что можно будет забыть так часто повторяемые до сей поры молитвы и просьбы к хуулганам — чудотворцам, живым богам.

«А может быть, сбылись наши моленья? — думал я иногда. — Ведь недаром так часто повторяли мы вслед за бабушкой: «Пронеси мимо нас эженского посла, избавь нас от посланника ада!…» Змеиная кожа слезла, суровая година миновала, хорошее повернулось лицом в нашу сторону!..»

Стали доходить до наших аалов не только новые слова, но и песни. Раньше у нас пелись песни чаще всего там, где шаманили шаманы, да еще молодежь на гуляньях пела не только старые знакомые песни, но и сама сочиняла. Но песни, дошедшие до нас из большого мира, как бы принесли в наши степи дыхание этого мира: «Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов!..»

Это было почти про меня. Может быть, поэтому я теперь особенно много размышлял об услышанном, об этих песнях и еще о человеке, которого звали Ленин.

Все говорят, что у русских Ленин изменил жизнь, что теперь там все живут по-другому, все сыты и счастливы. Про него рассказывают много удивительных вещей, как про сказочного героя, но он не сказочный герой, он живой человек — вот что самое удивительное!

Я представлял, как Ленин приехал сюда, к нам, и тоже совсем переменил нашу жизнь. И что я сыт и одет и обут не в рваное, а в красивую новую одежду и обувь. Смешные мечты голодного, оборванного мальчишки, но что я знал тогда, какой еще мог придумать свою будущую счастливую жизнь!.. Сыт, обут, одет…

Ну, а что произошло с Тувой и тувинцами на самом деле, не могло никому из нас присниться даже в светлых снах. Про себя же я и подавно подумать не мог, что стану тем, кем стал теперь, что проживу такую жизнь, какую прожил.

Но об этом и об установлении народной власти в Туве я расскажу в следующей книге.

ОБ АВТОРЕ

Биография Степана Агбановича Сарыг-оола типична для старшего поколения тувинской интеллигенции. Он родился в 1908 году в дореволюционной феодальной Туве, в семье бедняка-кочевника. Нелегкое детство в большой семье оборвалось слишком рано: умерла мать, а затем и отец. Семилетнему мальчику пришлось идти в люди — зарабатывать на пропитание. Жизнь ребенка, полную всяческих лишений, скрашивали сказки, слушать которые он мог бесконечно, да любовь к природе и умение наблюдать ее, но больше всего — мечты. Мечты порой уносили мальчика так далеко, что он забывал о тяжелой действительности. Он то становился народным героем, храбрым и сильным Тана-Херелом, победителем злых и жадных богачей, то перевоплощался в воинственную красавицу Бора-Шелей, которая, переодевшись в мужское платье, храбро сражалась, победила убийц своего брата и оживила его. Порой ему приходили в голову мечты постигнуть язык птиц и животных или нестерпимо хотелось заглянуть в душу шамана и увидеть, где у него хранятся такие складные слова и песни. Иногда ему думалось: «А вдруг у меня вырастут крылья и я смогу, так же как птицы, свободно парить в небе?».

Время шло. В 1921 году пришла революция. Но не вдруг изменилась жизнь безвестного сироты, еще долго бродил он по аалам в поисках заработка. Потом его взяли на работу — курьером, уборщиком и поваром. Привыкший к любому труду, паренек неплохо справлялся с возложенными на него обязанностями; занятость не помешала ему крепко привязаться к букварю монгольской письменности.

Вступление в члены Союза революционной молодежи помогло быстрее отыскать дорогу к знаниям. В 1928 году юношу направили на учебу в Кызыл, в партшколу, а затем в Москву, в КУТВ (Коммунистический университет трудящихся Востока).

1930 год стал для тувинского народа годом создания национальной письменности. В этом огромном событии принял участие и молодой коммунист Сарыг-оол.

О первых своих шагах в литературе сам Сарыг-оол рассказывал так:

«В первый год учебы в КУТВе преподаватели читали нам стихи Пушкина, Лермонтова и песни на русском языке. Русского языка мы еще не знали, и песни нам стали доступнее раньше всего. Их ритм и напевность как-то незаметно толкали к импровизации. Я стал записывать эти свои назойливо появляющиеся ритмы русскими буквами. Порой желание писать принуждало покидать среди ночи постель. Писал что-то наподобие песен, какие поет на гулянках молодежь, или письма девушкам, но отсылал их по одному адресу — в огонь. Однажды наш учитель, покойный профессор А. А. Пальмбах, «конфисковал» одно из моих «творений». Я замер в ожидании насмешки, но… последовали одобрение и совет, как и что переделать. Вскоре в газете появилось стихотворение под заголовком «Эрге шоле» — «Свобода».

Это первое произведение Сарыг-оола стало народной песней. Был 1934 год.

С тех пор Степан Сарыг-оол написал немало стихов, поэм, рассказов, очерков, несколько новостей. Последняя из них, автобиографическая — повесть об Ангыр-ооле.

О популярности произведений Степана Сарыг-оола среди родного народа лучше всего говорит то, что многие из его стихов стали песнями. Большинство его произведений вошло в школьные учебники.

За заслуги в развитии тувинской советской литературы Степану Агбановичу присвоено в 1963 году почетное звание заслуженного деятеля литературы и искусства Тувинской АССР.

В настоящее время Степан Агбанович Сарыг-оол закончил вторую часть повести об Ангыр-ооле.


М. Черноусова


г. Кызыл.

Примечания

1

Хуре — буддийский храм.

(обратно)

2

Кугержик — кожаный кувшин.

(обратно)

3

Чайлаг — летний скотоводческий лагерь.

(обратно)

4

Идики — обувь.

(обратно)

5

Джут — падеж скота от бескормицы во время гололеда.

(обратно)

6

Танды — система гор Танну-Ола, а также божество, хозяин гор, покровитель охотников.

(обратно)

7

Барба — кожаный мешок для хранения пищи и вещей.

(обратно)

8

Ныне город Кызыл, столица советской Тувы.

(обратно)

Оглавление

  • ГОД МОЕГО РОЖДЕНИЯ — ГОД КУРИЦЫ
  • ПЕРВЫЕ ОТКРЫТИЯ
  • ПОЧЕМУ ЧЕЛОВЕК НЕ ЕСТ ТРАВЫ?
  • Я УЗНАЮ ПРО ТРИ БУДДИЙСКИХ МИРА
  • МНЕ ПРИВИЛ ОСПУ РУССКИЙ ДОКТОР
  • БОЛЕЗНЬ И СМЕРТЬ МАТЕРИ
  • У РОДСТВЕННИКОВ
  • ВЕДЬМА ПРОГЛОТИЛА ЛУНУ
  • НА ТАНДИНСКОМ ПЕРЕВАЛЕ
  • КАК Я ЕЩЕ РАЗ РАЗМИНУЛСЯ СО СМЕРТЬЮ
  • РАССКАЗЫ СТАРОГО ОДУЧУ
  • ШАГА
  • ЛЕТНИЙ ПРАЗДНИК И ПОСЕЩЕНИЕ ХУРЕ
  • ЗАПАХ РУССКОГО ХЛЕБА
  • МИЛАЯ МОЯ ДОЛБАНМА
  • БОЛЬШОЕ СУДИЛИЩЕ
  • ОТСТУПЛЕНИЕ БЕЛОЙ АРМИИ
  • БЕСПОКОЙНЫЕ ВРЕМЕНА
  • ОБ АВТОРЕ
  • *** Примечания ***