КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Шейк-спир против Иисуса [Александр Омельченко] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

АЛЕКСАНДР ОМЕЛЬЧЕНКО

ШЕЙК-СПИР ПРОТИВ ИИСУСА

ИСТОРИЯ ПСЕВДОНИМА В ПОЛИТИЧЕСКОМ

ИНТЕРЬЕРЕ

2021

ОГЛАВЛЕНИЕ

НЕОБХОДИМОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ - 3

ВВЕДЕНИЕ: ШЕКСПИР, SHAKSPERE И SHAKE-SPEARE - 5

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

СУБЪЕКТЫ ПОЛИТИКИ

1. ПОЛИТИЧЕСКИЙ ПАМФЛЕТ И «ПЕРВАЯ НАСЛЕДНИЦА» ПСЕВДОНИМА - 28

2. ПОСВЯЩЕНИЕ ДОСТОПОЧТЕННОМУ «ГОСПОДИНУ-ГОСПОЖЕ» - 45

3. КОНЮХ АДОНИС И «РОЮЩИЙ КОРНИ БОРОВ» - 65

4. ВЕНЕРА, ДОЧЬ ЦАРЯ НИКИТЫ - 82

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ИГРЫ ПОЛИТИКОВ

5. СИСИЛ ПРОТИВ ДАДЛИ: ПОЛИТИЧЕСКАЯ БОРЬБА И ЕЁ ЖЕРТВЫ - 118

6. ПРИТЯГАТЕЛЬНОСТЬ «ГОСПОДСТВА ЛУЧШИХ»: ПАРВЕНЮ КОРАМБИС И УБЛЮДОК ФОКОНБРИДЖ - 151

7. ВЫНУЖДЕННЫЕ СОЮЗНИКИ: ЛЕЙЭРТИС И «МАЛЕНЬКИЙ ЧЁРНЫЙ МУЖ» (ЧАСТЬ ПЕРВАЯ) - 177

8. «МЕЛКИЙ ПАПА ИЗ ЛАМБЕТА» ПРОТИВ «КОРОЛЯ СИСИЛИУСА» - 192

9. ВЫНУЖДЕННЫЕ СОЮЗНИКИ: ЛЕЙЭРТИС И «МАЛЕНЬКИЙ ЧЁРНЫЙ МУЖ» (ЧАСТЬ ВТОРАЯ)- 228

10. АДОНИС И «МЕЛКИЙ ПАПА ИЗ ЛАМБЕТА» ИДУТ В АТАКУ - 258

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

СЛУГИ ПОЛИТИКАНОВ

11. СИСИЛИАНСКАЯ ЗАЩИТА В СОНЕТНОМ РАССКАЗЕ ШЕЙК-СПИРА - 288

12. ЖИВОЙ ТРУП И «ГОСПОДИН-ГОСПОЖА» ОЗРИК - 329

13. ДВА РАЗЛИЧНЫХ ШЕЙКСПИРА И ОДИН «ИСКЛЮЧИТЕЛЬНЫЙ ДЖОНСОН» -365

14. «ЖЕРТВА ЦЕНЗУРЫ» ИЗ-ЗА «ЖЕНЩИНЫ НА ЛУНЕ» - 393

15. ПРИТВОРНАЯ РЕЛИГИОЗНОСТЬ ЛИЛИ И АНТИСЕМИТИЗМ, КАК ШИРМА ДЛЯ МАРЛОУ - 423

16. «ПУСТОПОРОЖНИЙ НОЛАНЕЦ», КАК «ПРОБУДИТЕЛЬ СПЯЩИХ ДУШ» -460

17. «О ТРЁХ ОБМАНЩИКАХ» - 489

18. ПОСЛЕДНИЙ ВОПРОС - 521

НЕОБХОДИМОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ

Практически все доверенные лица кремлёвских преступников, а также их не менее преступные, захлёбывающиеся ложью пропагандисты, в один голос твердят о том, что Интернет это помойка. А один представитель семейства не менее мерзкого, обладающего поразительной способностью хорошо, даже отлично устраиваться для зализывания до дыр любую власть, пошёл ёщё дальше и объявил всех пользователей Интернета «ущербными людьми». Но мы прекрасно знаем истину, проверенную веками, что свинья всегда грязь найдёт, и поэтому главными обвинителями Интернета, как бы они не старались обвинить в этом других, являются как раз те, кто эти самые помои потребляет, как и их кремлёвский царёк, который находит в Интернете только детскую порнографию.

Эта книга не могла быть написана без Интернета, без свободного доступа к оцифрованным архивам, с хранящимися в них фолиантами и документами, и к просто библиотекам, предоставляющим исторические труды, которые никогда не будут переведены и опубликованы здесь, так как не имеют коммерческой выгоды, и вряд ли где есть в Украине даже на языке оригинала.

В пользу Интернета говорит ещё одно. Литературовед Илья Гилилов в авторском предисловии своей книги благодарит тех, кто оплатил его поездки в начале 1990-х годов, чтобы он мог приобщиться к «сокровищнице знаний» и поработать с «бесценными раритетами в Шекспировской библиотеке Фолджера в Вашингтоне и в Британской библиотеке в Лондоне». Благодаря Интернету не нужно выпрашивать грант у Фонда Сороса, чтобы иметь возможность перелистывать «бесценные раритеты» и даже больше, можно их увеличивать и скрупулёзно рассматривать плохой отпечаток какой-нибудь запятой. Интернет же вскрывает ложь не только кремлёвских пропагандистов, но и того же господина Гилилова, который хоть и имел возможность, надеюсь, листать бумажные оригиналы первоизданий, всё же скатывается к обыкновенному подлогу и подтасовкам, например, в стихотворении Бена Джонсона «Epistle to Elizabeth Countesse of Rutland», что легко проверяется с помощью Интернета и там нет никакой таинственной и зловещей недосказанности. На что он надеялся, когда писал, что это «будет услышано и принято англо-американскими учёными»?

Интернет разоблачает не только чью-то ложь, но и ошибки. Рекордсменом здесь прослыл, я думаю, профессор Александр Смирнов, который в своих комментариях к пьесам путает исторических деятелей и их политические пристрастия, и где верхом его познаний является пояснение к комедии того самого Джонсона «Алхимик»: «Элефантина -древнегреческое название острова на реке Нил, а также укреплённого города на этом острове», в то время как персонаж пьесы собирается обставить комнату порнографическими иллюстрациями, взятыми из книги по искусству любви древнегреческой гетеры Элефантис.

Но это всё хвала Интернету, а в чём заключается необходимость предисловия? В моей, если позволите, дерзости пытаться называть вещи правильными именами. Возможно, это будет резать глаз, но я London называю Ландоном, так, как он и должен правильно произноситься. Соответственно Greenwich и Norwich – Гриниджем и Нориджем. Французскую столицу Paris не искалеченным вариантом итальянского произношения, а просто по-французски – Пари. Отсюда и вечный город - итальянскую столицу Roma, называю не словом непонятного происхождения, а Ромой, а её жителей романцами.

Тоже самое и с именами людей. Я упоминаю писателей Maugham, Shaw и King и называю их Мом, Шо и Кин, а не теми именами с приделанными зачем-то к ним лишними буквами. В тоже время добавляю нужные буквы к именам, из которых эти буквы были зачем-то удалены: Бейкон, Шейкспир, Марлоу. Пытаюсь вернуть английские и французские имена английским и французским правителям, которые в своих гробах переворачиваются от бессильной злости, когда их всё время именуют по-немецки или вообще орусаченными именами. Английскую королеву никогда не звали Елизаветой, как бы не хотелось всевозможным авторам, а её отца не звали Генрихом. Но даже это имя и немецкие имена вообще пишут неправильно, и бедный Гайнрих Гайне, как и его коллега Штефан Цвайг, не понимают там, откуда не возвращаются, за какие грехи калечат их имена. Это же касается и других персонажей истории и драм того времени.

Так как предисловия всегда пишутся, когда книга уже написана, хочу извиниться за её объёмность и многословность. В своё оправдание могу только привести слова проповедника из анекдота, рассказанного Линколном, в одноимённом фильме Спилберга. Видимо, на жалобы прихожан, что проповеди его хорошие, но слишком уж длинные, тот ответил: «Я могу писать проповеди и покороче, но как начинаю, так уже лень остановиться».

«В самом деле, кто мне скажет, что Шейкспир любил, что ненавидел, что чувствовал?»

Гюстав Флобер. Из письма к Луизе Коле. 1846

«Высказанные взгляды мои личные мнения. Вы имеете право на ваши. Вы можете защитить их, подвергнуть сомнению, опровергнуть, или то, что вы хотите. Если это столкновение вызовет шумный дружественный спор... тем лучше».

Hanna Tompkins. «Bastards, Frauds and Tellers of the Truth»

ВВЕДЕНИЕ:

ШЕКСПИР, SHAKSPERE И SHAKE-SPEARE

Вероятно, нет в литературе другого драматурга, о котором бы писалось так много и так разнообразно. К тому же, в украинском и московитском шейкспироведении за двести лет укоренилось неточное произношение его имени.

Согласно исследованиям биографии человека, назначенного в великие драматурги, в различных бумагах, а их сохранилось немало для того времени, имя его отца писалось во множестве вариантов. Профессор Семюэл Шёнбаум (Schoenbaum) на основании документов в своей книге «Shakespeare: A Compact Documentary Life» (1977), приводит образцы разнообразного написания фамилии, такие как: Shakyspere, Shakspere, Shakspeyr, Shaxpere, Shaxpeare, Shaksper и даже Sacksper. «Найти русский эквивалент этим орфографическим и фонетическим искажениям трудно»,- комментирует А.Аникст в своём переводе книги Шёнбаума,- «потому, что русская традиция произношения фамилии Шекспира уже содержит фонетическое искажение (Шекспир вместо Шейкспир), а русская орфография не позволяет отразить её различные написания, такие, как Shekspeare, Shaxpeare, Shaxspere».

«Русская традиция» произношения фонетически искажает не только Шейкспира, но и, например, Марка Твейна и Френсиса Бейкона, которого переделали в Бэкона, чтобы отличать от бекона, хотя его фамилия именно этот продукт и означает. Если в приведённых примерах всё-таки прослеживается какое-то общее правило опускания «й», то совсем непонятно почему Джорджа Бернарда Шо (Shaw) переделали в Бернарда Шоу, а Эдгара Аллана Поу (Allan Poe) в Эдгара По.

Нет ничего удивительного в том, что фамилию Shakspere, Shakspeyr, Shaxper и т.д., которую всё-таки в русской транскрипции можно передать теперь как «Шекспер» и реже как тот самый «Шекспир», записывали так различно, потому что она писалась на слух писарями, на их усмотрение, вследствие того, что Джон Шекспер был безграмотным и всегда вместо подписи ставил крест.

Проблема различности написания фамилии вскрывает проблему орфографии английского языка, не только в то шейкспировское время неустановившегося правописания, но которую, даже спустя почти четыреста лет, Х.Дж.Уэллс находил необходимость подвергнуть изменению, прежде чем предлагать английский язык для межнационального общения. Однако проблема одинаковости написания могла быть решена, если бы глава семьи был бы грамотным и сам представлял себе, как она должна быть написана. В качестве примера можно привести факт из жизни Бена Джонсона, который до 1605 года подписывался как Johnson, а после, изъяв из фамилии немую букву «h», до самой болезни, пока мог передвигаться, следил за правильностью нового написания в публикациях. Поэтому по сей день его называют Jonson.

Вот яркий пример из фильма М.Антониони (Antonioni) «Zabriskie Point» как решают теперь в англоязычных странах задачу правильности записи в документах фамилий, до сих пор, не имеющих единой нормативной орфографии. После разгона демонстрации студентов в отделении полиции составляются протоколы задержания:

«ЛЕЙТЕНАНТ

Имя?

ПРОФЕССОР

Уильям С. Поллит.

ЛЕЙТЕНАНТ

По буквам.

ПРОФЕССОР

P-О-L-L-I-Т»

В этой же сцене немного позднее.

«ЛЕЙТЕНАНТ

Имя?

МАРК

Карл Маркс!

ЛЕЙТЕНАНТ

Как вас записать по буквам?

МАРК

M-A-R-X»

Если бы не требование лейтенанта побуквенного произношения фамилий, они могли быть записаны в протокол, например, как Paulet или Pawlett – эти фамилии с той же вокализацией существуют - и в другом случае, также существующий вариант, Marks.

И даже при знакомстве, если имя не является обычным и распространённым, как Джон или тот самый Уильям, можно услышать вопрос о том, как пишется прозвучавшее имя. Пример из фильма С.Кубрика (Cubrick) «Eyes wide shut» (1999):

«ГЕЙЛ

Вы знакомы с Нюэлой Уиндзор?

БИЛ

Нет, но очень приятно познакомиться с вами

обеими. Как пишется ваше имя, Нюэла?

НЮЭЛА

N-U-A-L-A»

Или вот ещё один случай необходимого побуквенного произношения имени из пьесы Джона Б. Пристли (Priestley) «An Inspector Calls». На вопрос «Как вы сказали вас зовут, инспектор?» тот отвечает: «Goole. G-doubleO-L-E». В данном случае это было необходимо, чтобы фамилию не перепутали с одинаковым по произношению словом ghoul(упырь), хотя, по-видимому, именно это значение автор и подразумевал.

Джон Шекспер занимал выборные городские должности, но не сохранилось ни одного его автографа, кроме крестиков безграмотного человека. Шёнбаум оправдывает тем, что «его муниципальные обязанности вовсе не требовали от него такого рода умения (писарь всегда готовый к услугам, находился рядом с пером в руке) и, поскольку Джон рос как сын фермера-арендатора в селении, где не было школы, возможность получить образование была для него ограниченна».

Неизвестно насколько Джон Шекспер считал грамотность полезным или пустым занятием и нужно ли это его детям, но от его сына, которого в приходской книге при крещении записали как Gulielmus Shakspere и в ней же, после его смерти, отметили как Will Shakspere, gent, осталось шесть автографов, а это должно говорить о том, что, в отличие от отца, какими-то признаками грамотности он обладал. Посещал ли Уильям школу неизвестно. «Иные говорят, будто бы Шекспир вообще не умел писать»,- пишет доктор Аникст.- «Но даже самые ярые противники стратфордца не отрицают, что он был актером. А для владения этой профессией требовалось умение прочитать и выучить наизусть роль. Если он умел читать, то как-нибудь, надо полагать, ухитрился научиться и письму».

Никто не оспаривает актёрство Шекспера, но если верить сообщениям, то играл он мало, всё более в маленьких эпизодических ролях, в таких как Призрак из «Хэмлита» или как немощный старик Адам в «Как вам это понравится», о каких Шёнбаум не без иронии сказал, что он играл «почтенные роли», «стоявших либо одной, либо двумя ногами в могиле». Маленькие роли подразумевали и маленькие монологи, которые можно выучить наизусть и с чужих слов. Стоит заметить, что, как сообщает известный историк Дэйвид Кресси (Cressy), «все данные о системе образования в эпоху Илизабет (Elizabeth, дериват: Bess – именно так звали королеву, а не по-московитски Елизаветой) предполагают, что дети учились писать лишь после того, как овладевали первоначальными навыками чтения». «Таким образом»,- цитирует его далее Шёнбаум, - «нет ничего удивительного в том, что многие лица, получившие скромное образование, к числу которых принадлежали люди, подобные Джону Шексперу, были неспособны написать своё имя, хотя, вероятно, могли читать». Возможно, Шекспер и умел прочитать выделенные ему скромные реплики, но «ухитрился» ли он «как-нибудь» научиться писать»?

«К сожалению, не сохранились документы личного, характера. Нет ни писем, ни дневников Шекспира, ни интимных воспоминаний его близких»,- сокрушается профессор Аникст, твёрдо отстаивающий предположение, что актёр из Стрэтфорда есть драматург, ибо отсутствует вообще что-либо, написанное рукой Уильяма Шекспера, кроме шести подписей в юридических документах. Вот они:

1. На свидетельских показаниях в деле Белотт против Монжуа 11 мая 1612 года – Willm Shakp или, как предлагают другой вариант прочтения, Willm Shaks.

2. На купчей по приобретению дома в Блэкфрайерсе от 10 марта 1613 года – William Shakspe или, как есть видящие в чернильной точке после «е» букву «r», William Shaksper.

3. На закладной на тот же дом от 11 марта 1613 года -

Wm Shakspe.

4. На первой странице завещания. 1616 год – William Shakspere.

5. На второй странице завещания– Willm Shakspere.

6. На последней странице завещания– William Shakspeare.

Существует седьмая подпись, обнаруженная вдруг в 1938 году на титульной странице книги с греческим названием «Apxaionomia», 1568 года издания, за которую ухватились, в противовес «ярым противникам», ярые сторонники авторства актёра, так как это позволяло квалифицировать находку как «персональный литературный след». Другими словами, это доказывало, что Шекспер, мягко говоря, не относился к книгам безразлично и отсутствие какого-либо упоминания о книгах в завещании случайно, что он интересовался историей и юриспруденцией, так как книга об англо-саксонских законах королей, и последнее: если он её читал - то значит, знал латынь.

Наука с такими обнаружениями уже сталкивалась. Имеющий доступ к собраниям книг и манускриптов Джон Пейн Колльер (Payne Collier) фабриковал, просто поставил на поток, такого типа находки, объявляя их своими открытиями. То он якобы случайно покупал у букинистов экземпляр Второго Фолио Шейкспира с тысячами рукописных исправлений на полях, будто бы сделанных кем-то с оригинальных рукописей; то находил письма самого драматурга; то его расписку в получении денег за переделку чужих пьес и т.д. «Позднее выяснилось, что «новые факты» из жизни Шекспира оказались подделкой»,- рассказывает В.П.Комарова в статье «Пейн Кольер и русские переводчики Шекспира». – «Кольер вставлял упоминания о Шекспире или сочинял целиком поддельные письма и петиции».

Колльер, однако, не был первопроходцем в таких масштабных подделках. Уильям Хэнри Айрленд (Ireland), имевший доступ к старым пергаментам и делам, работая в адвокатской конторе, в 1794 году объявил, что обнаружил некоторое количество различных старинных бумаг, так называемых «Miscellaneous papers», среди которых нашлось долговое письмо Шейкспира с его подписью. Вскоре он представил научному миру другие документы Шейкспира, такие, например, как письма Шекспера к жене, якобы оригинальные рукописи пьес, книги с шейкспировскими пометками на полях. Всё было встречено с восторгом, вследствие чего Айрленд пошёл дальше и состряпал самолично целую пьесу, которую также объявил шейкспировской. Общий восторг разрушил своей книгой, вышедшей на следующий год, авторитетный шейкспировед Эдмунд Мэлоун (Malone), не оставивший камня на камне от подделок Айрленда.

И потом также обнаруживались книги с автографами Шекспера. В 1837 году Британскому Музею был продан за 140 фунтов экземпляр английского перевода «Опытов» Монтеня, 1603 года издания, на котором нашли подпись «Willm Shakspere». Находка была объявлена как несомненная подпись великого драматурга, но после развенчана и названа как «бесспорный подлог». Ещё одна подпись «Wm She», теперь на экземпляре «Метаморфоз» Овидиуса (Ovidius Naso), встреченная с ликованием, позже авторитетным шекспироведом и палеографом сэром Эдуардом Монд Томпсоном (Maunde Thompson) была также объявлена фальшивкой.

Вероятно, поэтому серьёзные исследователи игнорируют седьмую подпись Шекспера или определяют её в раздел сомнительных документов.

Но даже те шесть официально признанных подписей актёра Шекспера исследователями ставятся под сомнение. В первую очередь речь идёт о тех странных сокращениях на купчей и закладной дома в Блэкфрайерсе, которые, как считает Роберт Дитобел(Detobel) в статье «The Shakespeare «Signatures» Deconstructed», «написаны клерком с типичными, отчасти заумными канцелярскими сокращениями».

Нужно добавить, что подпись из дела «Белотт против Монжуа» также соответствует применяемым сокращениям в юридических документах того времени, в которых предлог «per», а также всякое такое буквосочетание в словах сокращалось до написания одной буквы «р». Имя Уильям, которое в документах переводилось на латынь как Willelmus, обычно сокращалось до Willm. Вот пример из документа 1588 года: «Et pdctus chrferus Marley p willm Allen Attorn..», что должно было читаться «Et predictus Christoferus Marley per Willelmum Allen Attornatum». Как видно, подпись Willm Shakp написана в типичных традициях канцелярских сокращений, применяемых клерками, и это позволяет прийти к выводу, к которому пришёл Дитобел, что «подписи Шекспира подписями совсем не являются».

Подобные предположения высказывались и до Дитобела, на что шекспировед и палеограф Семюэл Танненбаум (Tannenbaum) в своей книге «Problems in Shakspere’s penmamship» возразил: «Эти символы «per» находятся не только в отчётах профессиональных писарей, но также с крайней частотой в обычных сочинениях, деловой и частной корреспонденции лиц всех классов общества, людей разных профессий, государственных деятелей, торговцев, поэтов, актеров, и т.п.. Интересные примеры его использования в имени поэта находятся в адресе письма Ричарда Куини(Quiney) к мистеру «Wm.Shakspe»; также в 1598-го года списках держателей зерна в Стрэтфорде: «W Shackespe – x quart’s», а также во многих других документах Стрэтфорда. Не было в те дни необычно для человека или его корреспондента укорачивание его фамилии, как в наши дни укорачивание наших имен, данных при крещении. Спенсер (Spenser) подписывал себя «spser»; Томас Килигрю (Killigrew) сокращал его фамилию до «Killig» в его копии Первого Фолианта Шейкспира».

Упомянутое письмо Куини к его земляку актёру Шексперу, следует заметить, Монд Томпсон опубликовал в сборнике «Shakespeare’s England, том 1» (1916), включив туда фотокопию письма, и даёт совсем другую расшифровку имени адресата (Wm.Shackespere).

Танненбаум говорит, что подпись Willm Shakp «присоединена к показаниям под клятвой, включающим его имя, и согласно юридическому использованию того дня такое показание должно быть подписано свидетельствующим. Если свидетель был не в состоянии поставить подпись, он должен был бы сделать то, что было бы известно как его «отметка». Подпись не соответствует почерку никому из двух клерков или экзаменаторов, которые брали показания поэта; нет ничего, например, слов «signum ejus» (отметка этого), или крест или другая сформированная отметка, рядом или возле подписи, что любым путем имеет сходство или должно быть принято за «отметку» неграмотного человека; написание несет прочное индивидуальное сходство на другие подписи поэта и привычка написания в них та же».

Это возражение Танненбаума было ответом на высказывание сэра Джорджа Гринвуда (Greenwood), в его брошюре «Shakespeare’s handwriting», относительно подписи Шекспера как свидетеля, «что невозможно не заметить большое чернильное пятно под буквой «s», и это уже было предположено некоторыми, что, таким образом, свидетель считал, что его перо так признало сокращенную подпись, написанную для него другим судебным чиновником или нотариусом, поскольку каждый склонен, в настоящее время, утверждать одним пером, признание подлинности одного «акта и дела». Практика из старого Суда Тяжб, о котором мы ничего не знаем, должна была быть очень свободна в разрешении сокращенной подписи..».

Возвращаясь к покупке дома в Блэкфрайерсе, рассмотрим странные сокращения на купчей и закладной, подписание которых отделяют, судя по дате, сутки, а скорее всего, только время необходимое на составление нового документа, то есть закладной, так как заклад оформлялся на сумму недостающую к полной сумме, должной быть уплаченной за дом. В купчей, например, сэр Эдуард Монд Томпсон обнаруживает полную подпись, но делает при этом вывод, что подписант не имел навыков вписывать слова в ограниченное пространство, из-за чего буква «r» не помещается в строку, хотя он всё равно её находит в чернильной точке. «Когда мы обращаемся к закладной, мы естественно ожидаем, что найдем одинаковость подписи с той самой купчей, выполненной только днём ранее»,- пишет он далее.- «Это, следовательно, приводит в удивление, когда находим различие. Конечная «r» здесь опущена, и подпись устанавливает «Wm Shakspe», хотя есть место для отсутствующей буквы в пределах этикетки. Здесь любопытный пример человека, подписывающего его имя в двух разных формах, в двух связанных документах, в течение нескольких часов. Но, хотя в другой форме, подписи одинаковы в важной детали - они укорочены; и ясно, что сокращение было преднамеренным».

Ещё большее удивление должно вызывать то, что эти преднамеренно по-канцелярски сокращённые подписи, из-за места их расположения, не имели никакого юридического значения.

В тогдашние времена применялась стандартная фраза для подтверждения любого документа, которая писалась в конце перед подписями и имела такую форму: «В доказательство чего устанавливаю свою руку и печать, в присутствии всех этих, в день и год вышеуказанные (вышенаписанные)». Такую же фразу, немного изменённую, находим и в завещании Шекспера. Требование подтверждения документов подписью и печатью, понятное всем слоям общества, находим и в пьесах для общедоступных театров:

«СЕЛЕСТИНА

Сперва мне предъявите документ

На рассмотренье.

..На нём должна быть подпись и печать

Супруги вашей».

(Джеймс Шерли. «Ветренница»)

«РОЛАНД

Контракт, скрепленный подписью отца,

И подписью Морозо, и печатью!»

(Бомонт и Флетчер. «Награда женщине или

Укрощение укротителя»)

На возникающий вопрос, как быть тем, кто был неграмотным или полуграмотным, то есть не умел писать, (как сообщает Шёнбаум, ссылаясь на профессора Кресси, который говорит, что в социальном слое торговцев и ремесленников, к которому принадлежал Шекспер, таких было до 44%, а в других социальных группах ещё более) обнаруживаем ответ в пьесе Бена Джонсона «Вольпоне»:

«Сэр ПОЛИТИК

...Вот письмо

Насчет сельдей от одного голландца;

Он подписать не смог, но есть печать».

Но что делать тем, кто не мог подписать, и у него не было печати? Здесь как раз тот случай с укороченной подписью Шекспера на купчей и закладной дома в Блэкфрайерсе.

Хэмлит, стоя у выброшенного из могилы черепа, предполагая, что этот череп мог быть какого-то крупного скупщика земель, «со всякими закладными, обязательствами, купчими, двойными поручительствами и взысканиями», вопрошает (в переводе Лозинского): «Неужели все его поручительства, даже двойные, только и обеспечили ему из всех его приобретений что длину и ширину двух рукописных крепостей?» (в оригинале «a pair of indentures»). Термин «indenture» произошёл от того, что дела между двумя или более сторонами, оформлялись в двух-трёх экземплярах на одном листе пергамента, а после разрезались волнообразно или зигзагообразно (indented), во избежание подлога, чтобы при соединении части могли составить одно целое, с точным совпадением краёв. Верхний край закладной на дом в Блэкфрайерсе имеет также волнообразную форму.

Печати в то время подвешивались на пергаментных лентах, продетых сквозь прорези в нижней части документов, и обычно делались из красного воска. Каждая из сторон заключаемой сделки должна была ставить свой оттиск, но так как, ни у Шекспера, ни у Уильяма Джонсона, одного из участников сделки, своих печатей не было, за них свою печать и в купчей и в закладной поставил писарь нотариуса Хэнри Лоренс (Lawrence), выступающий также как свидетель. Сэр Джордж Гринвуд приводит слова разочарования авторитетного шекспироведа Холиуэла Филиппса по поводу оттиска «HL» на печати, которая должна была бы принадлежать «великому драматургу», и далее задаёт справедливый вопрос: «Что должно было бы там и тогда идентифицировать эту печать как печать Шекспера pro hac vice (в данном случае), если бы он не написал своё имя выше неё?».

К вопросу Гринвуда следует добавить следующий вопрос, вытекающий из предыдущего: «Если сам Шекспер, идентифицируя свою печать, расписался на подвеске печати, где подпись не имела юридической силы, то почему он не поставил подпись в самом документе?» Ответ прост и однозначен – Шекспер не умел писать и надписи сделал писарь нотариуса. Плохое качество написания фамилии в закладной объясняется исследователями загрязнённостью ленты засохшим воском. Почему Джонсон и Джексон также не расписались в документах, а только идентифицировали свои печати, связано с тем, что, как утверждает Роберт Дитобел, «обычно, если одна из вовлеченных сторон не подписывала, а только устанавливала свою печать, другие не подписывали тоже».

«Заслуживают внимания несколько последующих событий, связанных с этим надвратным домом», - пишет Шёнбаум. – « Через два года после смерти поэта его доверенные лица передали право на надвратный дом Джону Грину из Клементс-Инн и Мэтью Моррису из Стрэтфорда «во исполнение условий опеки и обязанностей, возложенных на них покойным Уильямом Шекспиром, проживающим в вышепоименованном Стрэтфорде, джентльменом и... в соответствии с истинным намерением и смыслом завещания названного Уильяма Шекспира». Передача состоялась 10 февраля 1618 г.» Доверенными лицами были те же самые Уильям Джонсон и Джон Джексон, которые на этот раз поставили свои подписи не на лентах, а в деле, потому что третьей стороной был грамотный Джон Хемминг, также расписавшийся.

Но зачем нужно было оформлять покупку дома на несколько человек, если Шекспер был единоличным покупателем? «Практический смысл его заключался в том, чтобы лишить вдову Шейкспира предполагаемого вдовьего права на пожизненное владение третьей частью этого имущества», - поясняет Шёнбаум, - «ибо в случае «неразделённого совладения» собственностью несколькими лицами Суд Канцлера не признал бы права Энн в том случае, если её муж не переживёт остальных формальных покупателей. Некоторые биографы видят здесь косвенное отражение семейных неурядиц. Сидни Ли (Sidney Lee) замечает: «Эта процедура достаточно убедительно доказывает, что он намеревался лишить её (свою жену) возможности воспользоваться его имуществом после его смерти».

В связи с этим становится понятно, почему, изо всего тщательно расписанного имущества, в завещании своей жене Шекспер отписал только вторую по качеству кровать.

Первый вариант завещания был составлен в январе, второй в конце марта, побудивший необходимость полностью переписать первую страницу и сделать много поправок на остальных, «хотя нет возможности определить», говорит Шёнбаум, «сколько изменений было сделано в марте, а сколько из-за небрежности в январе». Соглашаясь с этим, что нет возможности определить, когда было сделано исправление в последней фразе, но эта поправка находится в соответствии с подписанием при покупке дома в Блэкфрайерсе, так как первоначальная формулировка «в доказательство чего устанавливаю свою печать», из-за отсутствия таковой, было исправлено на «устанавливаю свою руку». Видимо, зная о неграмотности завещателя, то есть о его неумении писать, городской юрист Коллинз (Collins) автоматически написал формулировку «устанавливаю свою печать», вместо «руку и печать», которую всякий раз применял для своих неграмотных клиентов, но ввиду отсутствия штампа, вынужден был вычеркнуть слово «seale».

Полная подпись, в данном случае, гласит: «By me William Shakspeare», где ярко видна разница в написании между именем и фамилией. Обычно это оправдывают тем, что «By me William», написанное чётко, беглым пером, тяжело больной Шекспир писал, собрав все силы, но вдруг совсем ослабел и наковырял фамилию. На самом деле, по-видимому, всё происходило подобно одному эпизоду из фильма 2010 года «King’s Speech» Томаса Хупера(Hooper). Тяжело больному, близкому к смерти 71-летнему королю Джорджу V, не понимающему происходящего, в присутствии советников, семьи и медперсонала лорд Уигрем (Wigram) зачитал новый королевский указ, который следовало подписать. Больной король не смог это сделать. Подпись была поставлена с помощью личного врача Королевского Дома лорда Досона(Dawson), который своей рукой водил руку короля.

В пользу этого, то есть рукой Шекспера в написании фамилии управлял другой человек, может говорить то, что подпись «Shakspeare» написана в новой орфографии слова «spear», в отличие от средневекового «spere», также, как и дважды это сделал юрист при составлении завещания. В этой связи интересно замечание доктора Танненбаума, который отвергая предположение исследователей, что подписант страдал нервными болезнями или алкоголизмом, делает вывод, «что завещатель не только значительно был ослаблен болезнью, но был одним из тех лиц кто, в отличие от профессионала, пишет в основном с перемещением пальца и держит при написании руку, опирающуюся в значительной мере на бумагу. Такое написание, обязательно негнущееся и сведённое судорогой, и становится ещё хуже, когда оно достигает конца строки. Предшествующие указания этой неподвижности, уродства и дрожи в этом автографе мы отметили в возрастании».

Те, из ранних биографов Шекспера, которых, видимо, коробило подозрение в его неграмотности, при публикации завещания, говорит Танненбаум, игнорировали промежуток в тексте и печатали «By me» с маленькой «b», таким образом, создавая впечатление, что завещатель написал его собственной рукой. Как рассказывает сэр Джордж Гринвуд, закон того времени, совсем не требовал каких-то «торжественных формальностей» при составлении завещания, таких как обязательного написания его рукой завещателя или присутствия обязательного количества свидетелей. Даже подписание было не обязательным, как думается, из-за огромной массы неграмотных. Часто использовался термин «nuncupative will», то есть устное завещание. Только спустя полвека, в 1677 году, сообщает Энциклопедия Британика, был издан «Statute of Fraude», который требовал, чтобы завещание «было в письменной форме, подписано завещателем или некоторым человеком за него в его присутствии и под его руководством, и должно также подписаться тремя или четырьмя заслуживающими доверия свидетелями».

При рассмотрении подписей в завещании Шекспера, как раз и возникает убеждение, что они были сделаны «некоторым человеком» или даже «некоторыми людьми», так как они отличаются одна от другой, также как отличаются подписи на купчей и закладной дома в Блэкфрайерсе. И это в одном документе. Об этом говорит и Монд Томпсон: «Эти три подписи представляют трудности, которые находятся почти вне объяснения. В первую очередь, они отличаются друг от друга до такой степени, не зайдём слишком далеко, заявляя, что они были встречены на трёх независимых документах, и они могут не без оснований, быть взяты, на первый взгляд, за подписи трёх различных лиц. И, помимо их существенного различия, метод написания их также меняется». Если на транскрипцию третьей наиболее важной подписи, вполне вероятно, оказал влияние юрист Френсис Коллинз, то первые две были написаны по-старинке, возможно свидетелями, также как в большинстве случаев записывали в Стрэтфорде ещё его отца.

Дэйвид Кетмeн (Kathman) в статье «The spelling and рronunciation Shakespeare’s name», отстаивая своё убеждение, заявляет, что нет подтверждения различности произношения в тогдашние времена фамилий Shakspere и Shakespeare, но есть подтверждение, что они при написании, из-за не устоявшейся ещё орфографии, были взаимозаменяемыми. С этим утверждением, наверное, можно согласиться, но это не закрывает вопрос, почему упоминаясь в различных бумагах всегда по-разному, при публикации произведений на титульных листах указывался автор всегда одинаково, и даже более: в наиболее важных работах, демонстрируя значение слов, фамилия писалась через дефис. Кетмен говорит, что разделение дефисом «случайно», но даже в Великом Фолио одно из четырёх прославлений называется «Памяти У.Шейк-Спира» и в другом стихотворении его называют только так. Ещё ранее поэт известный как Джон Дэйвис из Хирфорда свою 159 эпиграмму озаглавил «Нашему английскому Теренциусу Мр. Уиллу Шейк-спиру». Есть только одно объяснение: «Шейкспир» и его кричащий вариант «Шейк-спир» является творческим псевдонимом, и с этим соглашаются даже те, кто считают Шекспера автором пьес.

«Несомненный разрыв между прозаическими фактами житейской деятельности Шекспира и его поэтической драматургией издавна вызывал вопрос: как совместить заботливого собирателя имущества и владельца прекрасного дома Нью-Плейс с автором «Ромео и Джульетты», «Гамлета»?», - пишет Аникст в предваряющей статье к русскому изданию книги Шёнбаума и далее наставительно заявляет: «Приходится опять напомнить, что сентиментальные представления о великих художниках не имеют ничего общего с действительностью».

«Сентиментальные представления» могут быть у наивных и восторженных подростков, но как быть с людьми творческими, с маститыми драматургами и писателями, не видящими в создателе бессмертных трагедий человека, который не посчитал необходимым даже научить грамоте собственных детей. Завещание Шекспера, которое справедливо называют интеллектуально убогим, убивает любое предположение в его авторстве. Он пересчитывает ложки и не упоминает библиотеки. Так не бывает. Это противоестественно для любого писателя. Пишущий человек не может не ценить книги. Это понимали и нашедший завещание священник, и Диккенс, и Марк Твейн, и те, кого сам Аникст «мягко» называет «энтузиастами», которые вдруг находили книги якобы с подписями Шекспера.

Аникст в биографии Шейкспира много упоминает Мишеля дё Монтеня (Montaighe), вернее его книгу «Опыты» (Les Essais), которую цитирует и говорит, что «эта бесконечно интересная книга произвела огромное впечатление на Шекспира», о чём «можно судить по многочисленным отголоскам в его произведениях, больше всего в «Гамлете»». Рассуждениями Монтеня об уединении Аникст оправдывает возвращение актёра Шекпера в Стрэтфорд. Аникст цитирует рассуждения Монтеня о смерти, но не цитирует его рассуждения о родительской любви (том 2, глава VIII), например эти:

«Я не уверен, не предпочёл ли бы я породить совершенное создание от союза с музами, чем от союза с моей женой. ...Немного найдётся таких приверженцев к поэзии людей, которые не сочли бы для себя большим счастьем быть отцами «Энеиды», чем самого красивого юноши в Роме, и которые не примирились бы легче с утратой последнего, чем с утратой «Энеиды». Ибо, по словам Аристотеля, из всех творцов именно поэты больше всего влюблены в свои творения. ...Я сильно сомневаюсь также, чтобы Фидий» (знаменитый древнегреческий скульптор) «или какой-нибудь другой выдающийся ваятель был более озабочен благополучием и долголетием своих детей, чем сохранностью какого-нибудь замечательного своего произведения, художественного совершенства которого он добился в результате длительного изучения и неустанных трудов».

И теперь, если предположить, что актёр Шекспер был поэтом, нас пытаются уверить в том, что он был лишён этой родительской любви к своим детищам, тому самому «Хэмлиту», которого в самых тяжких творческих муках улучшал и переделывал, и мы должны поверить в то, что поэту было всё равно сохранится эта огромная пьеса для будущих поколений или нет. Мы должны верить, что, заботливо распределив ложки, кровати и деньги, вплоть до пенса, поэт совсем не позаботился о рукописях сыроватых поэм и недоработанных пьес, которых всегда с лихвой остаётся у каждого автора, и которые всё же могли стать предполагаемым источником доходов, так как уже тогда имя «Шейкспир» использовали как бренд или знак качества для публикации произведений других авторов, например, «Йоркширская трагедия» 1608 года.

Аникст ни единой строкой не упоминает одну из центральных глав «Опытов» Монтеня (т.1,XXVIII), когда тот говорит о своей дружбе с Этьеном дё Ла Боэси(La Boetie), автором «Рассуждение о добровольном рабстве» (Discours de la servitude volontaire). Аникст тщательно избегает рассуждений Монтеня о дружбе даже когда оправдывал отношения Шейкспира с адресатом своих сонетов. «Я чрезвычайно многим обязан этому произведению, тем более что оно послужило поводом к установлению между нами знакомства», - отзывается о «Рассуждении» Ла Боэси Монтень и с горечью замечает, что «нужно, однако, добавить, что это отнюдь не лучшее из того, что он мог бы создать».

И далее Монтень пишет то, что Аникст никак не хотел видеть в его книге, «бесконечно интересной», и которая «произвела огромное впечатление на Шекспира»: «Вот и всё - если не считать книжечки его» (Ла Боэси) «сочинений, которую я выпустил в свет, - что мне удалось обнаружить в оставшихся от него бумагах, после того как он, уже на смертном одре, в знак любви и расположения, сделал меня по завещанию наследником и своей библиотеки и своих рукописей».

Это отсутствие малейшего упоминания о рукописях не могло не взволновать почитателей творчества поэта, верующих в полуграмотного актёра. Поэтому, спустя сто лет, в 1729 году возникла легенда о двух больших сундуках с неразобранными бумагами и рукописями, которые якобы находились у невежественного пекаря из Уорика, женившегося на одной из потомков Шекспера, и эти бумаги были «рассеяны и разбросаны как чердачный хлам и мусор», и в конце концов сгоревшие во время большого пожара того города. Эту историю выдумал некто Джон Робертс (Roberts), опубликовав под именем «Странствующий Актёр» свой «Ответ» на «Предисловие к сочинениям Шейкспира» Александра Поупа. Робертс называет сэра Уильяма Бишопа свидетелем и говорит, что ему всё подробно известно. Семюэл Шёнбаум отвергает правдивость этих слов, заявляя, что «огонь действительно вызвал большие разрушения в Уорике в 1694, но никакой потомок Шекспера не жил там». Россказни о двух больших сундуках рукописей позже перенесли из Уорика в Стрэтфорд, так как упомянутый сэр Уильям Бишоп, родившийся через 13 лет после смерти Шекспера и умерший за 29 лет до опуса Робертса, действительно жил в деревне вне пределов города, но в Стрэтфорде, пишет честный Шёнбаум, после 1614 года не было никакого большого пожара, и у Шекспера никого из потомков не было в пекарском бизнесе.

«Он был добродушным видом человека, притом мастер и пайщик театра, который ни в чем не отличался от других актёров и режиссёров. Я отмечаю важность этого уведомления», - пишет о Шекспире (Shakspeare), например, Ральф Уолдо Эмерсон, выдающийся интеллектуал Америки, поэт и философ, который, по словам Перринтона, «посвятил многие годы терпеливому приобретению книжных знаний». - «...Я не могу примирить этого факта с его поэзией. Другие замечательные люди провели свою жизнь всё-таки в некотором роде соглашения со своим помыслом; но этот человек — в совершенном разрыве. Будь он пониже, достигни он только обыкновенного мерила великих писателей: Бейкона, Милтона, Тассо, Сервантеса, — мы бы оставили этот факт в сумраке человеческой судьбы; но чтобы человек из человеков, обогативший мыслительное знание предметом, когда-либо существовавшим в такой новизне и обширности и водрузивший знамя человечества на некоторые мили за пределы Хаоса, — чтобы он не мог выбрать для себя ничего лучше этого?! — в таком случае, должно быть внесено во всемирную историю, что первый поэт земли вёл пустую и вульгарную жизнь, растрачивая свой гений на публичные развлечения».

Эмерсон неправ в одном – Шекспер не был добродушным человеком, а был цепким преследователем должников наименьших сумм и безжалостным коммерсантом, избегающим уплаты налогов и благотворительности, актёрская вульгарная жизнь которого постепенно превратилась в жизнь злобного расчётливого скряги.

Профессор Кэтрин Данкан-Джоунс (Dunkan-Jones) в её книге «Ungentle Shakespeare»(2001), которую один из комментаторов назвал началом конца ортодоксального шекспироведения, предварительно предупреждая, что «мы не должны быть слишком потрясены», потому что приводимые доказательства «честно говоря, отвратительны», говорит, что Шекспер никогда не считал себя обязанным хоть как-то помочь бедным ни Ландона, ни родного Стрэтфорда.

Находясь в Ландоне, читаем, документы гласят, что с 1596 по 1600 годы Шекспер «обычно не платил приходской сбор, который поддерживал покинутых младенцев, старых и немощных людей». «Некоторые другие мужчины, которые получили их богатство из «индустрии развлечений», действительно беспокоились об улучшении благосостояния их окрестности»,- рассказывает Данкан-Джоунс, которая хотя и отстаивает авторство актёра, но напрочь развеивает миф о нём, как о почти святом, каким его лепит Аникст. – «Например, как раз в этот период, актёр и театральный предприниматель Эдуард Аллейн начинал устраивать много богаделен, школ и благотворительных организаций, которые гарантировали то, что его имя живёт в Даличе (Dulwich) по сей день». Помог ли чем-либо Шексперобщине своего города? Наоборот, профессор напоминает об очень, по её словам, «некрасивой» истории с огораживанием, то есть захватом, общинных земель Старого Стрэтфорда и Уэлкомба могущественным землевладельцем Уильямом Комбом. Против этого выступил адвокат Томас Грин, который был родственником Шекспера, показательно назвавший своих старших детей именами Уильям и Энн, но Уильям Шекспер неоднократно стойко отказывался вместе с ним идти против Комба и также показательно не включил Грина в своё завещание, а племяннику Комба Томасу символически отписал свой меч.

В своём завещании он не упомянул ни одного из прислуги, а их он должен был нанимать и немало. «Мужчины, обладающие таким богатством и собственностью, каким Шейкспир был, надеются, что их тепло будут вспоминать местные бедные», - рассказывает далее Данкан-Джоунс о жадности Шекспера, а скорее, о всё той же неизлечимой безжалостности к бедным, даже перед лицом смерти. – «Общепринятым посмертным даром, например, была новая одежда, которая раздавалась бедным людям по числу возраста мертвеца - в случае Шейкспира, 51 - чтобы её носили в день его похорон. Было также частым условием для бедных, чтобы их накормили и напоили в тот день. Это, кажется, не то, что умирающий драматург хотел рассмотреть».

Американский поэт-сатирик наблюдательный остряк Огден Нэш (Nash) в стихотворении «От поэту прока нету»(1937), не без сарказма, высказался о пропасти лежащей между коммерсантами и поэтами (перевод Комаровой сохранил отличительную поэтическую форму с удлинёнными строками и ломанием орфографии в неожиданных рифмах, например violence — siolence вместо silence):

«Не в пример приличным и порядочным гражданам поэты ведут себя как иноверцы и

Нимало не способствуют торговле и коммерции.

Поэт, в особенности лирический,

Наносит торговле ущерб систематический,

Поскольку лирики мыслят ограниченно

И считают, что заниматься куплей-продажей низко, позорно и неприличенно;

И вообще поэты — последние люди, с которыми стоит это обсуждать:

Они недостаточно состоятельны, чтобы что-нибудь купить у кого-нибудь, и недостаточно настоятельны, чтобы кому-нибудь что-нибудь продать».

Огден Нэш очень точно заметил, что поэты - последние люди, с которыми стоит обсуждать вопросы купли-продажи. Это абсолютно разный склад ума и вещи практически несовместимые. Вот истинные стенания поэта, лишённого, как и все другие, практичности в жизни и способности к коммерческой деятельности: «Тщетно я ложился поздно и вставал рано, вёл диспут с холодом и беседовал с нуждой; все мои труды пропали даром: моя незатейливая народная муза находилась в презрении; труд мой был не оценён или вознаграждён мало, и я сам, в цвете моего остроумия, был осуждён на бедность. Тогда, в порыве негодования, я обвинял судьбу, бранил покровителей, грыз перо, рвал бумагу, словом поступал, как сумасшедший. Я перебрал в своём уме тысячу способов выйти из этого досаднаго положения, но все мои размышления привели меня к отчаянному убеждению, что свет безжалостен и что я заранее осуждён быть несчастным». Томас Нэш (Nashe), а это он жалуется в «Пирс безгрошовый и его моление дьяволу» (Pierce Penniless's, his Supplication to the Devill, 1592), перебрал тысячу способов, но всё равно жизнь его протекала и закончилась в объятиях крайней нищеты.

Показательный пример разлада между практической деятельностью успешного бизнесмена и творчеством, в данном случае писателя, есть жизнь Шервуда Андерсона, который привёл его к нервному срыву, когда он диктуя своей секретарше: «Товары, о которых вы запрашивали, наилучшие из сделанного..», вдруг бросил всё на середине фразы и уехал из города, чтобы стать рассказчиком историй. «Это пришло с порывом, чувство, что я должен оставить куплю-продажу, подавляющее чувство нечистоты»,- пишет он в «Истории рассказчика историй».- «По своей природе я был рассказчик. ..Рассказчика не могут беспокоить покупки и продажи. Делая так, он будет уничтожен. Никакая категория людей, которых я когда-либо знал, не столь скучны и унылы как авторы приятных сентиментальных романов, как художники приятных красивых картин. Испорченная отвратительная вещь, что случилась с рассказом в Америке, всё касалась этого вопроса купли-продажи. Лошадь не может петь как канарейка, канарейка не может тянуть плуг как лошадь, и любой из них, пытающийся это делать, выглядит чем-то нелепым».

Литературовед Рассадин перечисляет закрепившиеся за поэтами имиджевые характеристики: «Блок - стареющий юноша, пригвожденный к трактирной стойке; «хулиган» Есенин; Маяковский – «горлан-главарь.. Цветаева, до того распахнутая, что впору иной раз отшатнуться, захлопнув нечаянно открытую чужую дверь..» «Слово «поэт» обычно у русского человека ассоциируется с чем-то неадекватным, занудным, пьяным, безнадежно влюбленным, суицидальным, жалким, бессмысленным, бесполезным, навязчивым, тщеславным, заумным, высокопарным... Список можно продолжить еще на три страницы» - продолжает ту же мысль Федор Сваровский в статье «Почему быть стыдно поэтом?», что можно расценивать как крик души. – «..Интересно, что это именно русский феномен. В США, например, совершенно не стыдно называть себя поэтом. Это вызывает лишь характерные ассоциации с университетской средой, с чем-то книжным, иногда с некоторым, может быть, бунтарством. В Европе слово «поэт» может ассоциироваться со словом «чудило», но не более того». Слово «поэт» может ассоциироваться с чем угодно, но только не с жадностью ростовщика, не с расчётливостью откупщика церковной десятины, не может он быть зерновым дилером и скупщиком земель и недвижимости, причём, продуманно оформляющим документы так, чтоб не досталось нелюбимой жене.

«Поэзия это не «лучшие слова в лучшем порядке», это -высшая форма существования языка», - говорит поэт Иосиф Бродский в статье «Поэт и проза», и повторяет в другой работе «Нескромное предложение». - «.. поэзия - самая высшая форма высказывания в любой культуре». Там же далее: «Отказавшись от чтения стихов, общество обрекает себя на низшие речевые стереотипы в устах политика, бизнесмена или шарлатана, т.е. на собственные речевые возможности. Другими словами, оно лишается своего эволюционного потенциала, ибо то, что отличает нас от животных, - это дар речи... Разумеется, она не может справиться с нищетой, но может справиться с невежеством». Абсолютно верное утверждение. Отсюда, если предположить авторство Шекспера, возникает вопрос, как мог поэт, обогативший английский язык новыми словами, поэт, который вероятно как Чак Лорр(Lorre,#386) говорил, что «любит слова, их звучание и тонкие смысловые оттенки, их мощь», поэт, который имел ни с кем несравнимый словарный запас, и этот поэт предпочёл оставить своих детей безграмотными, то есть, лишив их права обладать теми самыми словами. Тем более, как заметил Экройд, «он» (Шейк-спир) «высмеивает неграмотность ландонских ремесленников, как будто грамотность – единственное, что отличает и выделяет человека из общей массы».

Подводя черту под единственным литературным произведением актёра Шекспера, созданным в соавторстве с нотариусом, следует процитировать Илью Гилилова, со спекуляциями которого в его книге «Тайна великого феникса»(1997), конечно, нельзя соглашаться, но нельзя не согласиться вот с этим его едким замечанием: «Завещание Уильяма Шакспера из Стратфорда хорошо вписывается в собрание подлинных биографических фактов о нём, позволяя нам через прошедшие столетия и через горы диссертаций и хрестоматий увидеть этого человека и его окружение, услышать его голос, понять образ жизни и заботы. Это довольно несложный мир - отсутствие книг, никаких проблесков интеллектуальности; потолок интересов -деньги, денежные тяжбы, приобретение «имуществ». Тут нет ничего загадочного или предосудительного - в кругу таких занятий и интересов жили многие его современники, но какое отношение всё это может иметь к великим творениям, вот уже пятое столетие стоящим в центре духовной жизни человечества?»

Шекспироведы заявляют на антинаучность любых сомнений в авторстве Шекспера. «Антинаучность подобных измышлений»,- пишет Ю.Шведов, по обычаю унифицируя имя актёра и поэта, - «авторы которых произвольно подтасовывают факты и не обращают внимания даже на высокие отзывы о творчестве Шекспира людей, лично знавших поэта, ясна и не нуждается в специальных доказательствах..» Действительно, отзывы современников существуют, но они говорят о Шейкспире, человеке под этим псевдонимом, причём, без каких-либо упоминаний и ссылок на актёра и пайщика театра.

Актёр Шекспер, который по неизвестным никому причинам вдруг покинул своё ремесло и вернулся в провинцию, в конце концов, умер, и те современники, упоминаемые Шведовым, с их «высокими отзывами о творчестве Шекспира, люди, лично знавшие поэта», почему-то напрочь забыли о нём, против обычая не отозвавшись на его смерть ни единой скорбной строкой. Как пошутил едкий Гилилов, единственным откликом на его смерть была запись в стрэтфордском регистре: «25 апреля 1616 г. погребён Уилл Шакспер, джент». Почему? Просто потому, что «люди, лично знашие поэта» знали, что бывший актёр не поэт.

Первые скорбные восхваления появились только через семь лет, когда появилась возможность, в связи с падение Лорда Канцлера Бейкона, издать собрание сочинений. По решению главы протестантской партии и родственника казнённого графа Эссекса Лордом Камергером Уильямом Хербертом, графом Пембруком Бену Джонсону, имевшему опыт издания собственного собрания сочинений, было предложено собрать и опубликовать все пьесы, которые имели отношение к Шейк-спиру и к той политической схватке между Сисилами и Эссексом, приведшей к трагическому концу последнего. Шейкспировский Кассиус – Лорд Бейкон, который словами Маколея, «играл главную роль в погублении графа Эссекса, в пролитии его крови, в очернении его памяти», понятно, не мог допустить публикации, лишний раз напоминающей о его подлости.

Однако ни портрет в Фолио – единственное изображение автора пьес, а не те все вариации на тему всевозможных художников, малюющих благообраные портреты в соответствии со своим воображением – на который Джонсон не советует читателю смотреть, ни четыре стихотворения не внесли ясности и даже породили споры. «Мы задаёмся вопросом, Шейкспир, почему ты ушёл так рано с мировой сцены в гардеробную могилы», - пишет скорбящий аноним I.M., а ему вторит Хью Холланд: «Хоть его линия жизни закончилась рано, жизнь его строк не должна никогда». Странно читать о человеке, если подразумевать Шекспера, который перешагнул пятидесятилетний рубеж и средний возраст продолжительности жизни, что он «ушёл так рано». Но всё становится на свои места, если мы принимаем, что портрет в Фолио есть только маска для псевдонима и его возраст исчисляется не от даты рождения Шекспера, а с июня 1593 года, когда на книжных прилавках появилась поэма «Венера и Адонис».

Здесь, видимо, следует обратиться к аналогии, к объяснению одного, через подобие другого. В 1989 году Стивен Кин (King), сам публиковавший некоторые романы под другим именем, выпустил в свет роман «The Dark Half» в котором некий писатель Тадеуш Бомонт борется со своей тёмной половиной. Этот Тад Бомонт был известным писателем, первый роман которого был даже выдвинут на Национальную книжную премию. «Это, конечно, придавало вес автору среди литературных критиков, но ничуть не интересовало затаивших дыхание поклонников американских знаменитостей, для которых имя Тада Бомонта гроша ломаного не стоило», - пишет Кин и поясняет далее, что Бомонт, хотя и опубликовал ещё один роман под своим именем, настоящий успех и всеобщий интерес к своему творчеству получил только тогда, когда стал писать кровавые бестселлеры под именем Джордж Старк. Бомонт выпускал на бумагу всю свою тёмную половину, выдавая это за творчество некоего Старка, для которого выдумал краткую биографию, напечатанную на суперобложке боевика. Старку, как было сказано, было 39 лет, и он имел несколько судимостей.

Кровавое творчество Старка делало Бомонту немалые деньги, но автору хотелось писать и собственные книги, и, в конце концов, он решил похоронить псевдоним и раскрыться перед публикой. На одном из кладбищ ним была установлена символическая плита с именем Джорджа Старка. Под именем была эпитафия: «Не самый приятный парень» и годы жизни: 1975-1988. К этому остаётся только добавить вышеприведённую скорбящую цитату, несколько её перефразировав: «Мы задаёмся вопросом, 39 - летний Старк, почему ты ушёл так рано в 13 лет с мировой сцены в гардеробную могилы».

Или вот ещё, с ещё большим подобием. В начале 1850-х годов в России Алексей Константинович Толстой и Алексей Жемчужников, как рассказывал один из них Ивану Бунину, «жили вместе, и сочиняли каждый день по какой-нибудь глупости в стихах, потом решили собрать и издать эти глупости, приписав их нашему камердинеру Кузьме Пруткову». В нашем случае поэзию приписали человеку, который «зарабатывал по мелочам, приглядывая за лошадьми джентльменов, приезжавших на спектекль». Его имя Шекспер или Шакспер показались настоящему автору довольно остроумным для псевдонима.

Как поэт Прутков впервые заявил о себе сначала анонимно, а два года спустя, в 1853-ем, «гласной литературной деятельностью» с несколько изменённым именем Козьма. Имя Шекспера, мы видим, было тоже немного изменено, когда понадобилось его сделать публичным.

Прутков, то есть несуществующий человек - псевдоним целого ряда авторов, прожил не долго, так как в январе 1863 года в «Современнике» был напечатан краткий некролог, извещавший о безвременной кончине от нервного удара, постигшего его за столом в рабочем кабинете. Шейк-спиру - псевдониму - отвели куда более лет жизни, почти полных 23 года, и похоронили вместе с его прототипом: «Шекспер, Дрейтон и Бен Джонсон», - цитирует Шёнбаум, - «при весьма веселой встрече, кажется, крепко выпили, ибо Шекспер умер от лихорадки, которой он тогда же заболел».

«Всеми уважаемый мой дядюшка умеp на шестидесятом году своей жизни, в полном развитии своего замечательного таланта и своих сил, 13-го сего января в два и три четверти часа пополудни...», -говорилось в некрологе Пруткова, - «Славные художники профессор Бейдеман и Лев Жемчужников поразительно верно передали замечательную его наружность на портрете, который предназначен для украшения Полного собрания сочинений покойного. Я уверен, что, по отпечатании этого собрания, оно будет раскуплено нарасхват образованною частью публики; иначе, впрочем, и быть не может!..»

Всё же первое «Полное собрание сочинений Козьмы Пруткова» вышло только в 1884 году. До этого предпринимались попытки издать сочинения, даже было получено разрешение цензуры, но по неизвестным причинам издание осуществить не удалось. Собрание сочинений Шейкспира также пытались издать ранее 1623-го, в 1619-м, правда, серией отдельных книг, но было остановлено окриком Лорда Камергера.

Портрет Пруткова, «поразительно верно» передавший наружность сочинителя, был изобретён тремя художниками для готовящейся публикации ещё в 1853 году и даже был литографирован.

«По поводу портрета Козьмы Пруткова разгорелась целая дискуссия», - пишет Алексей Смирнов в «Козьма Прутков» ЖЗЛ. – «Исследователь П. Н. Берков признается: «Установить, на кого намекает этот «портрет», очень трудно. Некоторое сходство имеет он с головой Петра I на «медном всаднике», работы Марии Калло, ученицы Фальконета, изготовившего совместно с ней этот памятник». Высказанное здесь предположение совпадает с мнением акад. А. С. Орлова и Ю. Н. Тынянова. С другой стороны, существует предположение, что портрет составлен из отдельных деталей лиц, участвовавших в создании Пруткова».

Действительно, чей портрет должен быть взят за основу портрета несуществующего человека, если требуется указать на его выдуманость, как не использование изображения наиболее известного и популярного человека. В России Николая Первого это был Пётр Первый, в Англии Джеймса Первого – Илизабет Первая.

В апреле 1995 года в популярном научном журнале «Scientific American» была опубликована статья Лилиан Шварц(Scnwartz) «The Art Historian’s Computer». Шварц, которую называют пионером компьютерного искусства, отсканировав изображения и приведя их к одному размеру, наложила портрет Шейкспира из Фолио на знаменитый портрет Илизабет, так называемый «Армада», который считался одним из эталонов и служил основой для других написаний портретов королевы, и обнаружила не только сходство, но почти точное совпадение ключевых пунктов. В интернете есть 17 - секундный ролик, в котором лицо Илизабет плавно изменяется на лицо Шейкспира, с минимальными изменениями кривизны лица и губ, при этом глаза и нос остаются практически без изменений. Шварц предположила, что гравёр Мартин Друшаут (Droeshout) , «выдумывая лицо Шейкспира, взял за основу карикатуру (cartoon) на лицо королевы». «Хотя лицо в пьесах Шейкспира, кажется, основано на карикатуре королевы, живые дебаты продолжаются относительно того, кто написал работы Шейкспира», - заканчивает статью доктор Шварц. – «Даже когда компьютер помогает в решении загадок, он [в данном случае] продолжает вызывать их».

Это открытие Шварц бросился с жаром опровергать только один Терри Росс(Ross) в статье «The Droeshout Engraving of Shakespeare: Why It's NOT Queen Elizabeth», заранее предубеждённый в том, что там два совсем разных портрета. Кроме этого анализа Росса, на открытие Лилиан Шварц по сей день какая-либо реакция практически отсутствует, так как обсуждение этого отправляет на свалку большинство литературы посвящённой авторству актёра Шекспера.

Стрэтфордианец Мэт Кьюбас (Kubus) в статье «The Unusual suspects»(2013) - где одно из редких упоминаний обнаружения основы для портрета Шейкспира – поддаёт критике сам научный метод. Он пишет: «Стандартный научный метод, это когда начать с гипотезы, проанализировать данные, и сделать логический вывод, основанный на той информации. Шварц, однако, прежде всего, начинает с главного предположения, что лицо Шейкспира должно было быть выдумано. Это -тактика, используемая так многими из сторонников кандидатов авторства Шейкспира - цепь рассуждений с необоснованной предпосылкой, которая влияет, на построение аргумента. Это -подход, который начинается с входа в самую суть вопроса (in medias res), не гарантируя, что предпосылка подтверждена данными».

А к какому предположению должна была прийти Шварц, в свете всего вышеизложенного, если даже Аникст, один из наиболее устойчивых стороников Шекспера, в предисловии книги Шёнбаума, упомянутой выше, заявляет: «Боюсь, что книга С. Шенбаума может укрепить мнение скептиков и не верящих в авторство Шекспира. Автор всё время имеет дело с документацией, а она в основном не связана с творческой деятельностью Шекспира». И дальше Аникст поясняет, почему скептики укрепятся в своём мнении: «С. Шенбаум не стремился в своей книге дать полное представление о Шекспире. Он чётко определил свою задачу - говорить только о фактах, документах, преданиях, не допуская никаких домыслов». Отсюда, учёный, рассматривающий проблему сквозь призму фактов и документов, при этом не допускающий никаких домыслов, и, конечно же, пришедший к выводу о Шекспере, как подставной фигуре, логично приходит к выводу и о подставном выдуманном портрете.

Кьюбас, справедливо сетующий на переизбыток теорий анти-Стрэтфордианцев, предрекающий им из-за этого возможным крушением, и цитирующий определение, что этого «должно быть достаточно, чтобы развалить карточный домик», заявляет: «Каждое дополнительное имя, добавленное к списку, только служит, чтобы продемонстрировать нелепость всего предприятия». Действительно, огромный список нелепых претендентов на творчество Шейкспира, растущий как на дрожжах, умаляет возможность найти истину.

К списку претендентов, куда внесли едва ли не всех английских поэтов того времени, едва ли не всех баронов и графов, хоть сколько-нибудь замеченных в сочинительстве, и даже - что ж тут мелочиться - монархов Британии, стали добавлять исторических персонажей, оторванных и от реалий в творчестве Шейкспира и от того временного промежутка английской истории. Просто великолепен идиотизм выдумщиков, прилепляющих к Шейкспиру, например, сэра Томаса Мора, казнённого в 1535 году, или короля Эдуарда VI, умершего в 1553 году, или первого графа Эссекса, умершего в 1576 году, или иезуита Эдмунда Кемпиона, четвертованного в 1581 году, или королеву Шотландии, казнённую в 1587 году, или мужа внучки Шекспера, родившегося в 1604 году, или Дениэла Дифоу (Defoe, Дефо в московитском косноязычии), рождённого вообще в 1660 году. «Это больше не исторический ревизионизм, у которого есть потенциал, чтобы быть здоровым академическим подходом. Это - отрицательство. Это – псевдоистория», - восклицает Кьюбас и с ним нужно согласиться, особенно когда, например, Саймон Майлз (Miles), один из сторонников приписывания авторства лорду Бейкону, делает нелепый вывод из открытия Лилиан Шварц, что сэр Френсис был тайным сыном королевы Илизабет. Не говоря уже о том, как заметил со знанием дела Умберто Эко, пусть и в шутку, что «если бы все произведения Шейкспира были бы написаны Бейконом, ему некогда было бы писать собственные, которые, стало быть, написал Шейкспир». (Carrière & Eco. «N'Esperez pas vous debarrasser des livres», 2009).

Знаменитому учёному Стивену Хокингу приписывают высказывание, что «главным врагом знания является не невежество, а иллюзия знания». Это высказывание можно отнести к тем, кто, благодаря именно своей иллюзии знаний, представляют женских кандидатов на роль Шейк-спира. Обращаясь к ним, хотелось бы услышать внятное объяснение на вопрос: «Как быть с ХХ сонетом и сборником Джона Бэнсона(Benson)?». Не могу сказать обо всех случаях, но, например, Джордж Эллиот Суит (Sweet) этот вопрос просто обходит стороной.

Суит, отправив завоёвывать лавры великого драматурга саму королеву Илизабет, в своём труде «Shake-speare the Mystery» (1956), всё, что нашёл нужным сказать о ХХ сонете, вот только это: «Что означает седьмая строка 20-го Сонета: «A man in hue all hues in his controlling»? Джеральд Мэсси (Massey) напоминает, что это могла быть ссылка на Роберта Деверё, графа Эссекса, который имел один из его титулов - Ю (Ewe)». Здесь Суит имеет в виду, что полный титул Роберта Деверё был граф Эссекса и Ю. Этим титулом - на самом деле граф Ё(Eu) - вновь созданным, был награждён королём Хэнри V–ым в завоёванной Нормандии предок Роберта. Вышеприведённая цитата из сонета переводится как «[ты наделён] мужской статью, которая все стати превосходит» то есть, мужские и женские черты. Несомненно, в высшей степени блестящего ума поясняющий комментарий к этой строке сонета, что граф Эссекс был ещё и граф Ю или Ё. При этом Суит совсем не комментирует последующие строки заявления сонетёра, что адресат «создавался, чтобы стать женщиной», но потом Природа, «воспылавшая к нему любовью», «добавила нечто, мне вовсе ненужное».

Кьюбас цитирует Суита, где он заявляет, что «в эти опасные времена нужно тщательно, как можно лучше изучать подтекст, так, как мы знаем как». Глядя на таких исследователей, мы вслед за Кьюбасом можем повторить: «Действительно, опасные времена», и всё-же идём изучать подтекст.

Шейк-спир, словами Маршака, «по-русски значит: Потрясай копьём!». Слово «spear» общее название для такого вида оружия. Как предполагают, оно образовалось от латинского «sparus», каким в Древней Роме называли охотничий дротик с зазубренным наконечником, в отличие от другого охотничьего дротика «venabulum» с гладким наконечником, и боевых дротиков «verutum» и «pilum» с гладким и гибким наконечником. Сэр Томас Мелори в «Смерти Артура» применяет только «spere» для любого вида копий, лишь указывая, при этом, что оно было либо «лёгкое» либо «большое тяжёлое». Но Бен Джонсон, возможно не только ради рифмы и смысла, в своём восхвалении Шейкспира уточняет, что поэт в своих «отточенных» стихах, «в каждом, кажется, потрясал копьём (to shake a lance), как будто размахивал (brandish'd) пред глазами невежества».

«Lance», от романского «lancea», («романского» потому, что никогда не было и нет города Рим, а был, есть и будет Вечный город Рома) в оригинальном значении тот самый дротик или лёгкое копьё, предназначенное для метания, от которого произошёл английский глагол «бросать, метать» (to launch). Однако в то время словом «lance» стали называть копья тяжёлой кавалерии, применяемые не для бросания, а как колюще-толкающее оружие, особенно на рыцарских турнирах. Такие копья, обычно затупленные, чтобы не ранить, часто ломались во время поединка, что также нашло отражение в пьесах Шейкспира. В «Хэнри VI» Жанна д’Арк, издеваясь, спрашивает: «Что будешь делать, седая борода? Сломаешь копьё (break a lance), нападая на смерть, на турнире в кресле?», а в пьесе «Троил и Крессида» Эней оскорбляет греческих женщин, заявляя, что они «не стоят осколка от копья» (splinter of a lance). Копьё в длину было, как сообщают, около 12 футов, то есть более трёх с половиной метров, что представляло некоторую, как думается, трудность для размахивания и потрясания ним.

Но этоже слово, подразумевающее дротик, находим в комедии «Два джентльмена из Вероны» как имя слуги. В оригинале применяется написание Launce, что не должно смущать, так как и юрист, составлявший завещание Шекспера, упоминается в нём как Frauncis. Если одного из слуг зовут Speed, что означает, как считает профессор Наталия Жлуктэнко в примечаниях к украинскому переводу комедии (1985), «Скорость или Спешка», отвечающее «комедийной маске ловкого слуги», то, читая имя другого - Lance, нужно понимать, по-видимому, как летящий Дротик, что, по мнению Жлуктэнко, «должно комедийно контрастировать с его вялым и рассудительным характером». Всё верно, только имя персонажа Спид также комедийно контрастировало, так как в то время это слово обозначало не столько «скорость», сколько «преуспевание», «успех» и «достижение какой-либо цели или желания».

Очень может быть, что комичность персонажа Ланса для зрителей и читателей пьесы, вероятно, заключалась ещё и в том, что было ещё одно значение слова «lance» с его колюще-толкающей функцией, равное неприличному прозвищу Путина, которым его наградили харкивские футбольные болельщики. И соответственно, то самое джонсоновское размахивание копьём имело двоякий смысл.

В сатирической поэме Чарлза Коттона (Cotton) «Burlesque upon burlesque» 1675 года в главе «Диалог между Меркурием и Солнцем» мы находим такие строки:

«А Человечество должно в темноте вянуть

Пока он своим похабным Копьём размахивает

(Whilst he his bawdy Launce does brandish)».

Суть в том, что Меркурий передал Солнцу пожелание Зевса остановить свой бег на три дня. Цель этого погружения человечества в темноту Меркурий объясняет двустишием:

«Я скажу тебе, если тебе нужно знать,

Он наставляет рога Амфитриону».

В результате этой супружеской измены жены Амфитриона Алкмены с Зевсом родился Геркулес. Отсюда слово lance или launce являлось эвфемизмом мужского полового органа. И таковым оно являлось не только в стюартовское время, но и задолго до Шейкспира. Ещё в 1498 году поэт и учитель принца Хэнри, будущего короля Хэнри VIII, Джон Скелтон (Skelton) в аллегорической поэме о придворной жизни «Придворный паёк» (The Bowge of Courte) метафорой сравнивал любовницу с кобылой (a mare) на рыцарском турнире:

«Кто скачет на ней, он не заботится [о ней],

Поскольку она снаряжена, чтобы сломать копьё (to breke a launce)».

Это эвфимистическое размахивание копьём добавляет пикантности избранному поэтом псевдониму. Тем более, это понимаешь когда читаешь строки в переводе Томаса Хейвуда (Heywood) «Искусства любви» (Ars Amatoria) Овидиуса, книга вторая, где вернувшийся после сражения Ахилл, попадает в объятия Брисеиды, которая осыпает поцелуями его запятнанные лицо и руки кровью троянцев, которых он убивал, и они

«Тогда сплетались, чтобы щекотать, прикасаться и ощущать

И потрясать копьём, у которого не было никакого стального наконечника

(And shake a lance that had no point of steel)» (970-971).

Этот перевод поэмы под названием «Loues Schoole» был пиратским способом издан между 1600 и 1613 годами и, видимо, отсюда было взято это намекающее словосочетание Беном Джонсоном в восхвалении Шейкспира. В пьесе «Железный век», часть вторая (The Second part of Iron Age), впервые опубликованной в 1632 году эти же строки Хэйвудом были немного изменены заменой слова point на print, что в целом смысла не меняло.

Так как театральная публика всегда получала удовольствие от непристойных фарсов и каламбуров, драматурги шли ей навстречу, оперируя сексуальными образами. «В употреблении обсценной лексики Шейкспир превосходит Чосера и романистов восемнадцатого века», -констатирует Питер Экройд (Ackroyd. «Shakespeare: The Biography», 2004).- «Из всех илизабетинских драматургов он самый непристойный, а в этом ему было с кем соревноваться. В его пьесах насчитывается более трёхсот сексуальных аллюзий, а также повторяющихся жаргонных выражений. В том числе шестьдесят шесть наименований вагины, среди них «ruff», «scut», «crack» «lock», «salmon's tail» и «clack dish», и множество обозначений пениса, равно как постоянных отсылок к мужеложеству, содомии и минету». Отсюда, есть большая вероятность того, что своим псевдонимом поэт подразумевал (и это понял Джонсон) именно размахивание «своим похабным копьём», а не копьём, у которого всё-таки наличествовал стальной наконечник.

Но по большому счёту не столь важно, каким видом копья или чем-то ещё потрясал Шейк-спир. Важно другое: кто это был и перед кем это делалось? Попытаться дать ответ на этот вопрос, а также в какой-то степени на вопрос Флобера, является целью этой работы.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

СУБЪЕКТЫ ПОЛИТИКИ

1.ПОЛИТИЧЕСКИЙ ПАМФЛЕТ

И «ПЕРВАЯ НАСЛЕДНИЦА» ПСЕВДОНИМА

В 1597 году бывший кассир Казначейства Ричард Стонли (Stonley), исквайр, был отправлен в тюрьму за долги. Сумма долга на то время огромная и, как заявляли, была ним незаконно присвоена. Имущество его было арестовано и при описи стало понятно, куда он истратил половину своего незаконного дохода. Он тратил деньги на книги. В одной только спальне насчитали более двухсот томов. Инвентарная опись книг содержит сотни наименований от латинских классиков до памфлетов и поэм его современников. Стонли вёл дневник, в котором он отражал как события, свидетелем которых он был, так и кто был приглашен на обед, или какие покупки были сделаны и за сколько. Этот дневник сделал его бессмертным. На первой странице 9 листа второго тома дневника Стонли в июне 1593 года сделал запись о приобретении ним «Venus and Adhonay» за 6 пенсов.

Поэму «Венера и Адонис» Стонли купил на церковном дворе собора Св.Павла, как это сообщается на титульной странице, в книжной лавке под знаком изображающим белую борзую. Этот магазин принадлежал Джону Харрисону Старшему, которого так назвали чтобы отличать от его же брата другого Джона Харрисона. Харрисон был не только продавцом книг в том единственном магазине, но как полагают, имел процветающий бизнес в своих филиалах книжной торговли, с десятком учеников, которых брал в обучение в течение десяти лет по одному каждый год, на стандартный срок в семь лет.

В начале своей карьеры, как пишет о нём Киприан Блегден (Blagden), он «не был заинтересован иметь на своём счету напечатанные книги - вплоть до 1571 года не было ни одной книги лицензированной на него, и до 1573 года не было ни одной книги ним напечатанной». В эти же первые годы его как продавца книг, говорит далее Блегден в «The Stationers Company: A History», «Харрисон иногда имел проблемы из-за нарушения указов Города и Компании; за открытие магазина в Воскресенье или в день Святого Луки, за не ожидание лорд-мэра в Праздник Очищения (Сретение Господне), за продажу нелицензированной публикации, за нарушение правил переплёта книг». В этих преступлениях, однако, увидели только чрезмерное увлечение погоней за наживой, а не обдуманное презрение к власти, и Харрисон стал продвигаться в иерархии Компании Продавцов книг (Company of Stationers) – в 1573 он стал Младшим Смотрителем(Under Warden), шесть лет спустя был избран Старшим Смотрителем(Upper or Elder Warden), и ко времени появления «Венеры и Адониса» Харрисон уже дважды был избираем на главный пост Компании - Master.

Company of Stationers — компания или гильдия в ландонском Сити, состоявшая из книготорговцев, печатников и т. п., созданная в 1557 году с разрешения королевы Мэри Тюдор. Хотя она являлась ярой католичкой, а сменившая её Илизабет позиционировала себя протестанткой, устав Компании не претерпел никаких изменений и был подтверждён новой королевой в ноябре 1559.

Причина создания Компании кроется в том, что перечисленные в уставе продавцы и производители печатных изданий, которых власть держащие называют не иначе как «наши любимые и преданные сеньоры», желали получить и защитить монопольное право на прессу. Правительство же предоставило такое право с целью, чтобы избранные члены Компании помогали ему контролировать прессу. Уже в первых строках разрешительной грамоты от имени короля Филиппа и королевы Мэри говорится: «Знайте все, что мы, рассматривая и явно чувствуя, что определённые мятежные и еретические книжные поэзии и трактаты ежедневно издаются и печатаются различными скандальными злонамеренными раскольническими и еретическими людьми, чтобы не только подвигнуть наших подданных и вассалов к мятежу и неповиновению против нас, нашей короны и достоинства, но также и чтобы возобновить и переместить очень большую и отвратительную ересь против веры и сути католической доктрины Святой Матери Церкви..»

«Функция компании в контроле за прессой, однако, должна была быть функцией полицейского, а не судьи», - пишет Л.Р.Паттерсон в «Copyright in historical perspective». Чиновники Компании, которые были «созданы, воздвигнуты, сделаны и назначены» в количестве «одного Мастера и двух Хранителей или Смотрителей», прониклись возложенными на них обязанностями настолько рьяно, что даже подготовили документ, где предлагали правительству предоставить им право производить аресты «каждого нарушителя в Ландоне и Уэстминстере и отправлять его в тюрьму до уплаты штрафа в 100 шиллингов за каждое нарушение».

Первоначально, как говорится в королевской Инструкции (пункт 51), лицензирование новых печатных изданий, проводилось непосредственно самой королевой или шестью членами Тайного Совета, или двумя из нижеследующих: Архиепископы Кентербери и Йорка, Епископ Ландона, Канцлеры обоих университетов, и Епископ и Архидьякон места печати. Из последних двух, в составе лицензиаров мог быть представлен только один.

Однако в течение начального периода работы Компании разрешение на публикацию заключалось в уплате от 4 до 8 пенсов за регистрацию. Но надзор за прессой постоянно усиливался и ужесточался, пока, считает Эдуард Арбер(Arber), «не достиг своей кульминации в Указе Звёздной Палаты в 1637 году». Так как книги становились всё большей и большей силой, «в самозащите против тайных печатных станков пуритан» власть англиканской Церкви, главой которой была королева, «установила ещё более жёсткий контроль над будущими книгами, чем их романско-католические предшественники, до сих пор осуществлявшие непрерывный надзор». Профессор Арбер предполагает, что в период с 1571 по 1576 годы чиновники Компании превратились из просто регистраторов в дополнительных лицензиаров, а оплата за регистрацию в Разрешение. Он пишет: «Этот контроль становился всё более и более строгим, пока почти каждая важная книга не была или введена в полный Суд Смотрителей и Помощников Компании; или иначе разрешалась обоими церковными лицензиарами и - как будто этого было недостаточно -одним из Смотрителей также. Всё, что является доказательством большой боязливости - результат этого епископального давления».

К моменту публикации поэмы «Венера и Адонис», за весь период правления королевы Илизабет, как заявляет Томас Бабинтон Маколей (Macolay), «власть Звёздной Палаты и Духовной Комиссии была в самой наивысшей точке». «Серьезные ограничения были наложены на политическое и религиозное обсуждение»,- продолжает он в критической статье «Бёрли и его время».- «..Никакой человек не мог напечатать без лицензии; и каждая работа должна была подвергнуться исследованию Примаса» (Архиепископа Кентербери), «или Епископа Ландона. Люди, чьи сочинения были неприятны Двору, были безжалостно искалечены, как Стаббс»(Stubbs - отрублена правая кисть руки), «или казнены, как Пэнри»(Penry - повешен). «..Королева предписала точное правило религиозной веры и дисциплины; и кто бы ни отступил от этих правил, или направо или налево, был в опасности серьезного наказания».

Поэма прошла лицензирование и была зарегистрирована 18 апреля под руководством Архиепископа Кентербери Джона Уитгифта и Младшего Смотрителя Томаса Стирропа. Рукопись на рассмотрение цензуры представлял Ричард Филд. И в этом первая странность.

Ортодоксальные шекспироведы в том, что Филд принимал участие в публикации поэмы, видят одну причину, которую озвучил, например, Аникст в «Шекспир» (ЖЗЛ), когда заявил: «Он» (Шекспер) «пошёл к своему земляку владельцу типографии Ричарду Филду и поручил ему издание «Венеры и Адониса»». Там же ещё, немного ранее: «В Ландоне Шекспир разыскал своего земляка Ричарда Филда. Ричард был сыном Стрэтфордского дубильщика Филда, с которым отец Шекспира вёл дела». Читая последнюю строку, можно предположить, что вышеозначенные Уильям и Ричард были большими друзьями, но Аникст не договаривает, о чём не мог не знать: старший Шекспер преследовал через суд старшего Филда. Шёнбаум, хотя и упоминает об этом, но согласуясь с ортодоксальной теорией, тут же добавляет: «Если не считать этого эпизода, Джон, казалось бы, был в достаточно дружеских отношениях с Филдом. Когда последний умер летом 1592 г., Джон помогал оценивать его имущество. У Филда был сын Ричард, с которым, как мы увидим, наш поэт имел дела в столице».

Эпизод с предъявлением иска на возмещение долга произошёл до рождения любого из сыновей, но «если не считать этого эпизода», на чём ещё основываются «достаточно дружеские отношения»? На помощи при оценивании в 14 фунтов 14 шиллингов имущества мёртвого недоброжелателя? Старший Шекспер через суд требовал возмещение денег за ранее проданное большое количество ячменя, пригодного для производства пива - основного бизнеса Стрэтфорда. Неуплата могла быть либо злонамеренная, либо Хэнри Филд прогорел в коммерческой сделке и платить было нечем.

Дружественных отношений между семьями там быть не могло, так как это противоречит человеческой психологии. Профессор Рудольф фон Йеринг (Jhering) в своей небольшой, но известной книге «Борьба за Право» (Der Kampf ums Recht, 1872) объясняет, что несостоятельный должник «становится для меня на одну доску с вором: он заведомо старается лишить меня моего, это произвол, который направляется против права, только здесь он облекается в легальную форму». Поэтому, считает учёный юрист, кредитор обязан защищать своё право, чего бы это ему не стоило, так как если он этого не сделает, то он поступается не только этим правом, но и правом вообще. «Защита нарушенного права есть акт самосохранения лица и, следовательно, обязанность обладателя права по отношению к самому себе», - заключает доктор Йеринг.

Долги частным лицам это всегда долги с эмоциями, так как они связаны в первую очередь с вопросами моральными, то есть потерей доверия из-за нарушеных обещаний, ощущением унижения у кредиторов от невозвращения денег, а значит неуважения, и часто чувства отчаяния от малоэффективных мер воздействия на должника. Всякий кредитор независимо от национальности, пола и возраста знаком с чувством нарастающего недовольства, перерастающего до более сильных эмоций. Йеринг поясняет почему так эмоционально реагируют люди на обман и невозвращение долга: «Сделавши её» (какую-либо вещь) «своей, я наложил на неё печать моей личности; кто трогает её, тот трогает и меня; удар, направляемый на неё, падает и на меня самого, ибо я присутствую в ней - собственность есть только вещественно расширенная периферия моей личности». Отсюда и вытекает, делает вывод Йеринг, что «не низкий денежный интерес, побуждает оскорблённого начинать процесс, но нравственная боль, испытанной им неправды; здесь для него дело идёт не о том, чтобы снова возвратить придмет ... но для того, чтобы заставить признать своё право». Мы не знаем, что заставило именно Джона Шекспера начинать процесс против Филда, низкий денежный вопрос или чтобы погасить нравственную боль и заставить признать своё право, но друзьями они точно больше не были, если они вообще были до этого.

Сохранял ли дружественные отношения Джон Шекспер с тем кредитором, Уильямом Бёрбеджом, который много лет пытался вернуть свои семь фунтов и требовал от него возврата денег через суд? На заседания суда Шекспер не являлся и даже не посещал церковь, боясь быть арестованным, потому что, сообщает Шёнбаум, «в ту эпоху помощники шерифа могли производить аресты по воскресеньям и церковь была наиболее вероятным местом, где можно было настичь намеченную жертву».

Всё это вылилось в наставления Полониуса: «Не занимай денег и не давай взаймы. Ибо, давая взаймы, часто теряешь и деньги и друга». Поэтому Шёнбаум специально оговаривает: «Если не считать этого эпизода».

Документ об оценке имущества скончавшегося Хэнри Филда в 1840 году обнаружил Джон Пейн Кольер, который правомерно использовал его как доказательство того, что Ричард Филд и Уильям Шекспер могли знать друг друга. Последователи Кольера пошли дальше - они были объявлены никак не меньше как друзьями и без каких-либо малейших на то оснований, что они работали в одной типографии, где Шекспер, используя библиотеку Филда, приобщился к высокому искусству поэзии Овидиуса и даже выучил французский язык. Всё это беспочвенные предположения и выдача желаемого за действительное. Несомненным является то, что успехи Ричарда Филда в становлении успешного столичного бизнесмена, о чём не могли не хвастать его родные, побудили Уильяма Шекспера бросить всё и податься в Ландон, подобно современным трудовым мигрантам, перебирающимся из захолустной провинции в богатую столицу. Тем более экономическая ситуация в Стрэтфорде становилась всё хуже и хуже, приведшая половину населения к полному обнищанию.

«Что-то случилось между ними, поскольку Шейкспир не упоминаниет Филда в своём завещании», - задаётся вопросом Кэйт Поуг (Pogue) в своей книге «Друзья Шейкспира», следуя общепринятому утверждению авторства актёра. - «РичардКуини умер раньше Филда, а другие детские друзья, Ричард Тайлер и Хэмнет Сэдлер, упомянуты в завещании Шейкспира. Но прежде, чем Шейкспир умер, его дружба с Ричардом Филдом кончилась». Дружба между Филдом и Шекспером не заканчивалась, потому что её не было.

В чём странность участия Филда? Филд прибыл в Ландон, чтобы стать учеником печатника на стандартный срок в 7 лет. Он поступает учеником к Джорджу Бишопу, который передаёт его, по общему соглашению, на первые шесть лет обучения французскому эмигранту Вотролье. Гугенот Вотролье, естественно член Компании, имел типографию и магазин не только в Ландоне, но и в Шотландии в Эдинбурге. Последний седьмой год Филд обучается у Бишопа, но получив в феврале 1587 года так называемую свободу, то есть право занятия профессией, после уплаты взноса, возвращается к сотрудничеству с Вотролье. Вотролье вскоре умирает (июль 1587) и через полтора года в январе 1589-го Филд женится, по одним высказываемым предположениям на его вдове Жаклин (Jacqueline или Jaklin), по другим на его дочери. Профессор Хэнри Р. Пломер(Plomer), публикуя выдержки из завещаний печатников и членов Компании, и опираясь на твёрдую почву документов, заявляет, что Томас Вотролье своим завещанием «рассеивает навсегда романтическую историю ученика, кто якобы вступил в брак с дочерью своего хозяина», «истина будет в том», говорит он, «что хозяин не имел дочь, и, что слуга, прежде чем кто-нибудь ещё имел шанс, захватывал возможность защищать хороший бизнес, вступая в брак с вдовой своего хозяина». Таким образом, Филд получил в наследство не только типографию и магазин, но и лицензированные на Вотролье книги, а также библиотеку, в которой сохранялись по одному экземпляру, так называемые «копии».

Термин «копия» в тогдашние времена использовался, кроме значения применяемого и сегодня, ещё и как обозначение того, что сейчас называют «авторским правом», ибо сам термин «copyright» появился только в 1701 году. Так как правительство не заботилось и никак не регулировало использование авторских прав, члены Компании использовали, по выражению Арбера, «ярмо лицензирования», не только для того, чтобы обезопасить себя от политических и духовных полномочий, но и как средство в защите своих авторских прав на то или иное печатное издание. Кто регистрировал и получал разрешение на издание будущей книги, только тот имел право её публиковать и никто более.

Также нужно помнить о чрезвычайно страстной конкуренции среди торговцев книгами. Профессор Арбер упоминает о шторме, который разразился когда Джон Дэй(Daye), расширяя бизнес, хотел открыть книжный магазин на церковном дворе собора Сейнт Пола. Сам Дэй, члены Компании, Декан и Глава собора, Лорд-Мэр и олдермены Ландона, Высокая Комиссия и Тайный Совет вступили в резкие разногласия, пока не понадобилось решение самой королевы иметь ему магазин или не иметь. Комментарий Арбера: «Какой мир борьбы и конфликта они показывают! Обычно нам преподавали думать только о ссорах авторов; но как сорились издатели, которые являются кормящими отцами книг? Мы должны понять силу, можно было бы даже сказать, ядовитость относительно их торговой конкуренции. ..Таким образом мы должны думать об этих печатниках и издателях как заботящихся в основном об их кронах, полушиллингах и серебряных пенни. ..Их бизнес должен был жить и делать деньги; и в этом они были достаточно остро чувствительны. Эта интенсивная конкуренция существовала не только среди различных издателей Ландона; но и привела к пятидесятилетней войне между торговцами книг Ландона и университетом Кембриджа».

В первый год создания Компании главными инвесторами в «копии», сообщает Блегден, были печатники, и в следующий год, из регистрировавших будущие книги, только двое были не печатники, но постепенно власть в Компании переходила в руки продавцов. Арбер публикует жалобу печатника Кристофера Баркера, который заявляет в конце 1582 года, что торговцы «выросли в больших и более богатых, и имеют многие из лучших Копий», что они «не содержат типографию, не тратятся на покупку букв и другой фурнитуры, а платят только за мастерство печатника, и имеют выгоду, как от печатания, так и от продажи..».

Исходя из всего вышесказанного, несколько странным выглядит то, что Филд проходит лицензирование, платит за регистрацию, тратится на покупку букв и другой фурнитуры, сам печатает, а право получать выгоду от продажи коммерчески успешной книги передаёт другому, при том, что он имел собственный книжный магазин. Отсюда можно сделать вывод, что не Шекспер поручил своему земляку Филду издание «Венеры и Адониса», а книготорговец Харрисон, который потом оформит лицензию поэмы на себя.

К подобным выводам пришла и Поуг, которая, хотя и отождествляет актёра Шекспера с автором поэмы, всё-таки противоречит ортодоксальным утверждениям, таким как, например, уже упоминавшимся профессора Аникста. Поуг пишет: «Интересно, что хотя Филд был назначен издателем «Венеры и Адониса», им всё же был Джон Харрисон, владелец книжного магазина «Белая Борзая», зарегистрировавший «Изнасилование Лукреции» в Гильдии Торговцев книгами, таким образом, утверждая авторское право. Харрисон нанимал Филда, чтобы напечатать «Изнасилование Лукреции». Он тогда же заставил Филда передать авторское право «Венеры и Адониса» ему».

Имени Харрисона нет на титуле поэмы и, хотя указывается, что «Венера и Адонис» напечатана Ричардом Филдом, фактическим издателем являлся Харрисон, так как, таким же образом, например, когда Филд в 1579 году только прибыл в Ландон чтобы стать учеником печатника, он издал «The Defence of Militarie Profession», наняв печатника Хэнри Мидлтона, с той разницей, что он сам регистрировал рукопись.

Ещё одна очень важная деталь. Филд за свою карьеру напечатал множество книг, сложных и больших по объёму, которых, как говорит о нём Адам Дж. Хукс, «был более чем способен производить». Для нанимавших его издателей он печатал книги на различную тематику, но для своей торговли никогда не выбирал художественную литературу. Поэзия также его не интересовала. Книги, которые он издавал, имели только политическое, религиозное или научно-образовательное содержание. Единственное издание, выпущенное ним ещё в начале карьеры и бывшее на то время самым большим его проектом, и которое обычно приводится как доказательство его интереса к поэзии, являлось «Искусство английской поэзии» (The Arte English Poesie, 1589). Эту книгу, как сообщает сам Филд, ему неизвестного автора, для публикации зарегистрировал на себя Томас Оруин(Orwyn), но, по какой-то причине, не ставший её печатать и, спустя полгода, передавший право перерегистрировать на себя Филду. Причина здесь была точно не любовь Филда к поэзии, о чём чуть позже.

Тогда возникает вопрос, почему Харрисон, уважаемый член Компании и престижный издатель, решив издать «Венеру и Адониса» для своей торговли, вместо себя отправил лицензировать поэму своего молодого коллегу. Ответ, на быстрый взгляд, можно найти на поверхности. Филд и Харрисон сотрудничали с конца 80-х и на протяжении всех 90-х годов: Филд напечатал 20 из 34 книг опубликованных Харрисоном за этот период, и 10 из 15 с 1589 по 1592 годы. «Это было знакомой ролью для Харрисона»,- пишет Хукс (Hooks) в статье «Shakespeare at the White Greyhound», - «кто имел длительную связь с прежним хозяином Филда и кто предусмотрел постоянную работу для его младшего коллеги Филда в критические годы начала его независимой карьеры». Однако это не объясняет, почему Харрисон спрятался при лицензировании поэмы за Филдом.

Всё дело в самой поэме, так как она не лирическое повествование, как кажется теперешнему читателю. То, что поэма являлась аллегорией не вызывала сомнений ни тогда ни сейчас, но к какому типу печатной продукции относили её современники? Такой вопрос задаёт и Колин Бёрроу, и пытается на него ответить: «Трудно узнать, как много ранних читателей, которые поспешили, чтобы купить это, опишут то, что они купили. Термины, обычно используемые сегодня – «повествовательная поэма», «малая эпическая поэма», «эпилион» - не были текущими в 1590-ых. Его ранние читатели, вероятно, не использовали общее обозначение стихотворения вообще. Они или описывали это как «памфлет» или характеризовали это описательным эпитетом, полученным из чувственности его стиха».

Что означал термин «памфлет» для первых читателей поэмы?

Томас Бодли, основатель знаменитой библиотеки в оксфордском университете, запретил сохранять для коллекции эти небольшие книги, теперь у нас называемые брошюрами. Кроме небольшого объёма, а памфлеты издавались обычно в формате Quarto от одного до двенадцати листов, то есть от восьми до девяноста шести страниц, термин «памфлет» представлял ещё одно значение печатной продукции, которое не желал видеть Бодли в своей коллекции. «В течение 1580-х значение слова «памфлет» часто использовалось: оно начинало ссылаться на короткую, просторечную работу, обычно напечатанную в формате кварто, стоимость которой была не более чем несколько пенни, тематического интереса или занятую общественными, политическими или церковными вопросами», -рассказывает Дж.Реймонд в «Pamphlets and Pamphleteering in Early Modern Britain»(2003) и далее он указывает на главное свойство, которое приобрели памфлеты в Англии. – «Памфлеты были близко связаны с клеветой или грубостью. Это значение имеет заметную траекторию во второй половине шестнадцатого столетия, и может быть найдено в юридических контекстах. ...К 1588, памфлеты были дискредитирующими, потенциально опасными работами, которые должны были быть проверены [цензурой]». Реймонд приводит много примеров использования термина «памфлет» в то время и делает вывод: «В руках илизабетинских памфлетистов «памфлет» это сложный термин, но является по существу оскорблением».

Профессор Шёнбаум высказал предположение, почему от наиболее часто издававшегося произведения Шейкспира осталось так мало копий, как он считает, читатели настолько зачитывали (thumbed)книги, что они распадались на части; «такой мы можем сделать вывод из того факта, что для большинства изданий сохранилась только единственная копия». Вероятно, так и было, но не совсем. «Венеру и Адониса» действительно приобретало множество людей. Шёнбаум сам говорит, что поэма пользовалась успехом в определённом круге читателей: «студентов университета, придворных, членов корпораций, юридических школ, остряков и городских щеголей», то есть среди людей образованных и, самое главное, осведомлённых в придворных интригах, слухах и сплетнях. Первые читатели прекрасно понимали, кто имелся в виду в поэме. Политический памфлет, облаченный в «сладкозвучную и медоточивую» аллегорию, выглядел безопасно, но, по-видимому, его постигла такая же судьба, что и нагло говорящих прямым текстом памфлетов Мартина Марприлейта, которых также сохранились единицы, хотя они были, как выразился Коньерз Рид, «на руках у всех».

Анонимный автор или даже группа авторов, используя псевдоним «Мартин Марприлейт», публиковала в подпольных типографиях сатирические памфлеты, содержащие яростные нападки на епископальную англиканскую Церковь с позиций радикального протестантизма. «Они были обязаны своей популярностью их пряному, остроумному стилю, и прежде всего, тому факту, что они сделали королевскую Церковь смешной, - пишет К.Рид и там же в «Lord Burghley and Queen Elizabeth»(1960): «Илизабетинцы, которые всегда упивались нападением на духовенство, поспешили покупать трактаты. Придворные, которым было наплевать на включённые вопросы, были значительно покорены остроумием Мартина. Эссекс, королевский фаворит, как говорят, носил один из трактатов в его кармане».

Если Лорд Казначей «был потрясён их легкомысленной непочтительностью», то королева была взбешена. «Илизабет была разъярена до такой степени», - говорит Рид,- «что она выпустила прокламацию, осуждающую авторов и печатников «раскольнических книг, дискредитирующей клеветы и других фантастических сочинений», и предлагала им перестать «поскольку они ответят, всё-таки, за их предельную опасность». Она не остановила Мартина, но ясно дала понять о своей собственной позиции». Джон Страйп (Strype) в биографии архиепископа Уитгифта, которому более всего доставалось от Марприлейта, публикует письмо Бёрли к нему (ноябрь 1588), объясняющее нам, что так испугало королеву. Там сказано, что «у Её Величества есть понимание непристойных, мятежных книг, в последнее время напечатанных», в которых, «к тому же, выражают в злонамеренной манере различные клеветнические сообщения против Вашей Светлости, и остальной части епископов королевства», и что «подобные мятежные попытки, если бы они были допущены, способствовали бы как осквернению Бога, нарушению мира Церкви, так и были бы опасным примером, чтобы поощрить частных лиц, в этой же тайной манере, ниспровергать все другие виды правительства под руководством Её Величества, и в Церкви и в сообществе». Далее рекомендуется силой Духовной Комиссии использовать все быстрые средства в розыске авторов и их сообщников, дабы наказать преступников.

Хотя правительство предпринимало чрезвычайные меры по розыску памфлетистов, установить доподлинно авторов сатирических сочинений не удалось. Были схвачены подозреваемые, которые, однако, отрицали своё участие, что всё равно не помешало их казнить или замучить в тюрьме. Джон Пэнри, как предполагаемый автор, был повешен, когда поэма только начинала продаваться. Памфлеты Марприлейта изымались и уничтожались, но сохранились до наших дней. «Венеру и Адониса» никто не изымал, люди, получив удовольствие от насмешки над политическими фигурами, скрытыми в аллегории, сами избавлялись от поэмы, от греха подальше, и только персонаж издевательской пьесы глупый Гуллио и не очень умный Мирес расточались в похвалах.

Профессор Питер Сталлибрасс(Stallybrass) и его французский коллега Роже Шартье(Chartier) в статье «Reading and Authorship: The Circulation of Shakespeares 1590-1619»(2010) говорят о том, что от первых двух изданий поэмы сохранилось только одна копия и один титульный лист, по той причине, что Кварто как стихов, так и пьес продавались не сшитыми. Формат «Кварто», каким бы он ни пользовался успехом, он всё равно оставался форматом Памфлета, то есть изданием однодневным, и соответственно таким и было к нему отношение. «Тексты, которые написал Шейкспир, были изданы как памфлеты»,- пишут Сталлибрасс и Шартье, - «не сшитыми книгами. Это верно для обеих поэм, сделавшие Шейкспира известным автором, и пьес, которые с 1598 года использовали для своей выгоды имя Шейкспира. Только в переплёте могла такая однодневка выжить». Поэтому, чтобы избежать эфемерного статуса Кварто, Харрисон Старший переиздал обе поэмы Шейкспира в более престижном формате Октаво, то есть в 1/8 бумажного листа.

Последующие, более поздние издания, всегда в формате Октаво, уже утратившие свою политическую актуальность, из-за скабрезности своего содержания сгорели в огне гражданской войны. Биограф Шейкспира Джозеф К.Адамс пишет, что именно так воспринимали поэму современники: «Часть «более мудрых» критиков возразила, с серьёзным основанием, что «Венера и Адонис» была слишком похотлива, чтобы заслуживать неквалифицированной похвалы. Мнение, возможно, лучше всего выражено Джоном Дэйвисом из Хирфорда в его «Жалобе Бумаги»:

Другой (ах, Господи, помоги мне) злословит

С Искусством Любви, и как вдаётся в тонкости,

Создавая распутную Венеру с вечными стихами,

Присоединяющую Адониса к её любовным намерениям.

Прекрасно остроумие в этом, но ещё прекраснее было бы,

Если бы не наряжались в такую непристойную одежду».

«Пуританин», - говорит Ипполит Тэн(Taine), - «осуждает театр, сборища, суету мира и накопление, придворную галантность и элегантность, поэтические и символические фестивали страны, дни «Майских деревьев», весёлые банкеты, звон колоколов, все отдушины, которыми чувственная или инстинктивная натура пыталась помочь себе». Филипп Стаббс (Stubbs или Stubbes), пуританский писатель, в книге «The Anatomie of Abuses», изданной за десять лет до поэмы Шейкспира (1583 и в 1596) заявил, что за всеми развлечениями и забавами следит и пребывает в них великий правитель и князь Ада Сатана, каждому пороку современного ему общества, посвящая отдельную главу. Профессор Фёрниволл комментирует в переиздании книги Стаббса: «Возьмите следующие пороки, с которыми Стаббс имеет дело, Проституция и Прелюбодеяние, Обжорство и Пьянство; и в первой паре, противопоставьте «Весеннюю Песню Кукушки» в конце «Бесплодных Усилий Любви» Шекспера (Shakspere) Уордсуорту, и судите, имел ли Стаббс причину написать, как он сделал, или нет, и нет ли у нас причины быть благодарными за то, что он и его товарищи действительно писали таким образом, и боролись как кремень против праздного остроумия, которое рассматривало пачкание женской чистоты как шутку, и соблазнение девочек как благородный символ мужественности. ..И мы должны благодарить главным образом Пуританскую партию, что это старое зло все ещё не наше».

Не без отвращения Стаббс пишет о празднике «Майского дерева», когда «едва ли одна треть из ушедших в лес сорока, шестидесяти или ста девушек, возвращалась домой столь же целомудренной». Поэт Роберт Хэррик(Herrick), ученик Бена Джонсона, воспевавший победы короля в гражданскую войну, опубликовал сборник стихов «Hesperides»(1648). Время для издания книги он избрал, конечно же, не совсем подходящее. Англия, расколотая гражданской войной, переворачивалась вверх тормашками - партия пуритан побеждала. Едва ли могла быть встречена благожелательно новой властью книга Хэррика, в которой Майский праздник упоминался, например, такими строками (в переводе А.Лукьянова):

..Все много раз в траве валялись,

Все много-много целовались,

Сияли взгляды ясных глаз -

Небес любви, увы, без нас.

Ключи в замках скрипели, выдавая

Ночные тайны, в этот праздник Мая.

Давай, пока мы молоды, пойдём,

И день в забавах разных проведём.

Состарясь и сойдя в могилу,

Мы не вкусим свободы милой.

..Пока мы не угасли, дорогая,

Давай быстрей пойдём на праздник Мая.

Артур Саймонс (Symons) в предисловии к факсимильному изданию уникального экземпляра «Венеры и Адониса» 1593 года выпуска, хранящегося в Бодлианской библиотеке в Оксфорде, очень точно отразил сущность поэмы, сказав, что она «это истинное дыхание раннего духа Ренессанса; это Ренессанс в своей дерзости, бесстыдстве, ярком и пульсирующем цвете, подобно холстам Корреджио или Тициана: новоязыческий продукт, великолепный и чувственный..». Но последняя глава книги пуританина Стаббса, повествует о том, что чтение «языческих (hethnical)памфлетов» «разрушает человеческие умы, извращает хороший разум, служит приманкой для похабщины, порождает проституцию, подавляет добродетель и воздвигает порок». Могли ли победившие пуритане допустить распространение сочинений подобных стихам Хэррика и Шейкспира?

За время, когда пуритане пытались построить Царство Божие оружием и насилием, Хэррик был забыт как поэт и вновь открыт для английской литературы только лишь через полтора столетия. Шейкспира не забыли. Когда Пуританская Республика умерла вместе с её кровавым основателем, то вместе с реставрацией монархии вернулись легкомыслие и безнравственность, словами Ипполита Тэна, нисколько не питающего сочувствия пуританам, «самые лучшие черты человеческой натуры исчезли; остался скот, лишившийся узды и погонщика, без чести и стыда, понукаемый лишь собственными желаниями». Такой атмосфере требовалась такая же литература и в 1675 году была выпущена «Венера и Адонис», семнадцатым по счёту изданием. Шестнадцатое было лишь в 1636 году, когда общественно-политическое движение в религиозной оболочке только набирало силу, а пуританских писателей преследовали за их памфлеты.

Солдат Уильям Рейнолдс, прочитавший поэму в сентябре 1593-го, отметил, что в «Венере и Адонисе» «много хлопот с красным и белым». О том, какую аллегорию увидел Рейнолдс, будет сказано позже, а Бёрроу говорит, что одной из аллегорий цветового соответствия для ландонцев 1593 года была чума: «зараженные чумой в городе несли красные палочки, чтобы предупредить прохожих; в провинции они несли белые».

Летом 1592 года, начавшись в большом и бедном округе Сейнт Ботолф, Ландон поразила эпидемия болезни, которую принято называть бубонной чумой, и которая стала причиной появления «Венеры и Адониса».

Часто цитируют Эразмуса Роттердамского, посетившего Англию в начале ХVI века, который так высказался о британском образе жизни, того времени: «Все полы здесь из глины и покрыты болотным камышом, причём подстилку так редко обновляют, что нижний слой нередко лежит десятилетия. Он пропитан слюной, рвотой, мочой людей и собак, пролитым элем, смешан с объедками рыбы и другой дрянью. Когда меняется погода, от полов поднимается смрад, по моему мнению, весьма неполезный для здоровья». Камыш на полу мы находим и в конце века, благодаря упоминанию его Шейкспиром в «Ромео и Джульетте». Основным материалом кровли одноэтажных лачуг бедняков была солома. Театр «Глобус», напомним, также был покрыт соломой. Дома накрывали даже дёрном. В таких крышах, в норах земляных полов, в стенах, сделанных по принципу украинских мазанок, из плетня, оштукатуренного глиной, жили, плодились и умирали крысы. «Как только крыса умирает от чумы»,-пишет Дж.А.Д.Шрусберри, - «и её труп начинает охлаждаться, блохи, которых она питала, оставляют её ради новых, живущих хозяев, и в наполненном крысами человеческом жилье, в котором большинство крыс мертвы или умирают от чумы, человеческие жители часто будут единственными альтернативными хозяевами, хотя «заблокированные» блохи нападут беспристрастно на кошек, собак, и других домашних животных».

Брайан Фэйгон(Fagan), написавший книгу о том, как климатические изменения влияли на исторические события, указал на тот факт, что «1590-е были самым холодным десятилетием XVI века». Холодно было уже в период сражения с испанской Армадой. Лорд Хэнри Симор(Seymour), находясь на корабле в море, писал Уолсинэму в июле 1588: «Такого летнего сезона я никогда ещё не видел», и дальше добавляет: «Я не нахожу никакого различия между зимой и летом, разве что дни теперь более длинные». Теперь этот период в пять веков называется малым ледниковым, который продолжался до середины XIX века. Даже в 1834 году Гайнрих Гайне (Heine, а не московитское Гейне) в своей книге «К истории религии и философии в Германии» переносит современные ему погодные условия в центральной Германия, теперь обычные для восточной Сибири, на состояние погоды в XVI веке: «Климат облегчает нам осуществление христианских добродетелей, и 31 октября 1516 года, когда Лютер прибивал к дверям августинской церкви свои тезисы против отпущения грехов за деньги, городской ров в Виттенберге, быть может, уже замёрз и там можно было кататься на коньках...». То есть уже в октябре всё замерзало и заваливало снегом.

Плохие урожаи 1591-1597 года поразили Англию, вызвавшие голодные бунты и высокую смертность. Фэйгон цитирует свидетеля того времени, который записал, что малое количество зерна, поставляемое в города, вызывало давку, «хватание и такой крик, что подобное раньше никогда не слышали». Массовое недоедание и вследствие этого физиологическая слабость населения, подготовили почву для эпидемии. «Разумеется»,- пишет М.Монтанари (Montanari) в своей книге «Голод и изобилие» (1992), - «между двумя явлениями не существует прямой причинно-следственной связи: каждое из них возникло и развивалось по собственным законам, и мы отлично знаем, что бациллу чумы распространяли крысы. И тем не менее ясно, что образ жизни населения (гигиена, состояние жилищ, режим питания) играет важную роль: он либо благоприятствует включению механизма биологической защиты человека от инфекций, либо препятствует ему».

Грэм Твигг (Twigg) в статье «Plague in London: spatial and temporal aspects of mortality» (1993), напоминает, что «бубонная чума, прежде всего, тропическая болезнь и чтобы произвести эпидемию она требует температуры, по крайней мере, +21 градус Цельсия в течение нескольких недель и двух переносчиков инфекции, приспособленных к теплу, и, следовательно, экологически ограниченных, чёрной крысы Rattus rattus, и крысиной блохи Xenopsylla cheopis». И далее: «В прохладном умеренном климате, особенно в течение холодной эры, такой как обсуждаемый период, условия для эпидемической чумы не произошли бы с частотой, ни географической, ни сезонной, которую демонстрируют много записей чумы. Отказ признать эти ограничения со стороны чумы привёл к тенденции приспособить биологию болезни и её переносчиков инфекции вне их естественных пределов, чтобы приспособить обстоятельства, где чума вряд ли произойдет, таким образом, делая историческую необходимость из биологического неправдоподобия».

Твигг, согласно регистрирующим записям, сообщает, что повышение смертности в 1593 году началось в Сейнт Ботолфе с 15 апреля, что является неестественным для чумы. Более похожим на проявление чумы было в округе Сейнт Мэри Саммерсит на Темзе, где повышенная смертность началась в последнюю неделю мая и закончилась в сентябре. Шёнбаум пишет, что «почти весь тот год чума свирепствовала с особой жестокостью: по данным Стоу, между 29 декабря 1592 г. и 20 декабря 1593 г. она унесла 10 775 душ; другие приводят более высокие цифры». Как могли от чумы умирать в декабре месяце, очень холодных зим, которые становились всё холоднее, и с 1607 года на замёрзшей Темзе устраивали ежегодные ярмарки? Профессор Шрусберри в своей книге «A History of Bubonic Plague in the British Isles» (1970) с точки зрения современной науки заявляет, что «появление морозной погоды в умеренных широтах почти неизменно останавливало эпидемию, заставляя блоху Xenopsylla cheopis зимовать. Наше современное знание экологии этой блохи объясняет, почему в средневековой Англии эпидемия бубонной чумы обычно прорывалась к концу весны, повышалась быстро к пику интенсивности в конце лета или в начале осени, разрушалась или уменьшалась резко с прибытием осенних морозов, и была погашена или оставалась бездействующей в течение зимних месяцев». Всё равно Энтони Бёрджесс(Burgess) в «Nothing like the sun», рассказывая о театральных представлениях во время январских морозных дней 1593 года, заявляет, что «чума вернулась, несмотря на холод», тем самым создавая «историческую необходимость из биологического неправдоподобия».

Но независимо от того, эпидемия одной болезни или нескольких уничтожала людей, Тайный Совет, чтобы остановить распространение инфекции, 28 января 1593-го принял решение о закрытии театров в семимильной зоне вокруг Ландона. Поэт и современник Джон Данн(Donn) свидетельствует в стихотворном письме к другу, летом 1593:

«В столице нынче развлечений ноль,

В театрах - запустение и голь.

Таверны, рынки будто опростались,

Как женщины, - и плоскими остались.

Насытить нечем мне глаза свои:

Всё казни да медвежии бои».

Ранее роль памфлета выполняли драмы, но театры были закрыты из-за чумы, и поэма появилась на свет как вариант передачи информации в период затянувшегося вынужденного бездействия драматургов. «Ни одно сколько-нибудь значительное событие современной жизни не осталось без внимания елизаветинской драмы..», - подтверждает Наталья Микеладзе в статье «О чём трубят театральные трубы?». – «Степень прозрачности намёков и указаний на то или иное событие, конечно, варьировалась в зависимости от темы, но без сомнения, всё это злободневное содержание находило живой отклик у публики, погружённой в тот же исторический и социальный контекст. В публичных театрах со сцены обсуждалась, вне всякого сомнения, не только объективная информация, но и разного рода слухи, сплетни, домыслы и целенаправленная ложь о самых разнообразных происшествиях, действительных, возможных и невероятных. Проблема достоверности информации и воздействия дезинформации (как мы назвали бы это сегодня) была хорошо знакома Шекспиру и его современникам..»

В интродукции своей пьесы «Варфоломеевская ярмарка» Бен Джонсон, на всякий случай, предохраняя себя от возможных преследований, а их ему уже пришлось испытать, заранее говорит, что зрители не должны слушать и терпеть в своей среде «присяжных толкователей», «действующих в качестве этакой политической отмычки, субъектов, которые с курьезной торжественностью распознают, кого автор разумел под торговкой пряниками, кого - под торговцем игрушками, кого - под торговкой фруктами, или, что именно подразумевается под их товарами. Такой субъект, чего доброго, в своем вдохновенном невежестве станет разъяснять, какое «Зерцало для правителей» дано в образе судьи, или какая знатная дама изображена под видом торговки свининой, или какой государственный муж - под видом торговца мышеловками, и прочее, и прочее».

Александр Парфенов, также цитируя вышеприведённый отрывок, добавляет: «Надзор и «критика» упомянутого выше рода велись так серьезно, что редкий из драматургов мог похвастать тем, что не побывал в тюрьме и на допросе, чаще всего - по подозрению в политической или религиозной неблагонадежности».

Поэтому, учитывая всё вышесказанное, благоразумный и битый Харрисон, в действиях которого власти никогда не находили презрение или ненависть к себе, предпочёл подстраховаться и подставил вместо себя правильно политически подкованного, на хорошем счету у правителей, молодого Ричарда Филда.

Филд, вероятно, правильно проявил себя, ещё будучи учеником, когда лорд Бёрли (Burghley или Burleigh) использовал Томаса Вотролье для публикации своего памфлета «Выполнение законности» в 1583 году. Спустя пять лет Бёрли поручает публикацию нового своего антииспанского памфлета «Копия письма из Англии дону Бернардину Мендосе», так как Вотролье умер, теперь уже Филду, обрётшему к тому времени право быть издателем и печатником.

Печатала памфлет на двух языках, французском и английском, вдова французского гугенота, поднаторевшая во время поездок мужа в Шотландию. На титульной странице значится: «Отпечатано Дж.Вотролье для Ричарда Филда». Жаклин Вотролье в тот 1588 год напечатала ещё несколько работ, возможно оставшихся незавершенными после смерти мужа, но решением Суда Ассистентов Компании эту её деятельность пресекли. Вердикт суда гласил: «Госпожа Вотролье, последняя жена Томаса Вотролье, скончавшегося, не должна в дальнейшем печатать любой тип книги или книг каких бы то ни было, по причине того, что её муж не был никаким печатником на момент его кончины, указами ранее установленными Звёздной Палатой она также лишена того же». Это можно объяснить тем, что перед смертью Вотролье передал права печатника своему ученику Филду, а последующий брак ученика с вдовой узаконил его право и на «копии», и на собственную торговлю в «Blacke-Friеrs neere Ludgate».

Возможно, зная Уильяма Сисила, 1-го барона Бёрли как большого книголюба и, прослышав о неком проявляемом ним интересе к поэзии, что подтвердилось впоследствии появлением заказанной Лордом Казначеем поэмы «Нарцисс», Филд, следуя пословице, что нужно ковать железо пока горячее, печатает «Искусство английской поэзии», выкупив у Оруина право на публикацию, где вместо автора, которого он якобы не знал, публикует посвящение её всесильному лорду с пожеланием продолжения сотрудничества.

В 90-м Филд выпускает большой медицинский справочник, в дальнейшем многократно переиздаваемый, с методами лечения «человеческого тела с головы до ног», и две антииспанские брошюры, где испанцев называют потомками готов и вандалов, некоего Эдуарда Дэнса (Daunce – тогдашняя форма написания слова dance), о котором ничего неизвестно, кроме того, что он имел смелость посвятить одну из этих работ самой королеве.

В тот же год Филд заводит дружбу с Джоном Харинтоном (Harington), тогда ещё исквайром, который хотя и не имел влияния при Дворе, но его крёстной матерью была королева, относящаяся к нему всё-таки благосклонно. Харинтон нанял Филда для публикации собственного перевода «Неистового Роланда» Ариосто, один из экземпляров которого был подарен всё тому же лорду Бёрли, и продолжал сотрудничать с ним всё десятилетие, публикуя с его помощью серию своих памфлетов.

Такой печатник, благонадёжный с точки зрения власти, был подходящей кандидатурой для прохождения епископальной цензуры и, если это учитывать, тогда представление поэмы на лицензирование именно Филдом выглядит не так странно.

Вторая странность издания поэмы в оформлении титульного листа, и следующего за ним листа с посвящением, что в свою очередь вызвало необычность для филдовской брошюровки книг, то есть в создании тетрадей и комплектовании блока.

Лицевая сторона титульного листа, заглавного листа издания, всегда содержала заглавие, подзаголовочные сведения, сведения о лицах, принявших участие в создании произведения и его издания, часто место будущей продажи и год выпуска. Иногда, как, например, в «Неистовом Роланде», там же помещался эпиграф, обычно на латыни. Всё это присутствует на титуле «Венеры и Адониса» кроме указания автора поэмы.

Само по себе анонимность авторства публикации поэтических произведений и тем более драматических, но с указанием печатника и издателя, не является чем-то необычным, а даже рядовым для того времени, здесь странно другое: не будучи на титуле, ранее имя автора не появлялось на следующем листе под посвящением. Хотя Колин Бёрроу(Burrow)в интродукции «The Complete Sonnets and Poems» заявляет, что «было весьма обычно в этот период для имён авторов быть присоединёнными к посвящающим посланиям вместо того чтобы появиться на титульных листах», авторы в своих поэтических сборниках так стали поступать только после выхода аналогично оформленной поэмы «Изнасилование Лукреции»(1594), например, Ричард Барнфилд подписал посвящение в «Синтии»(1595), а Уильям Перси обращение к читателю в «Сонетах к Селии»(1594). Обычно, если имя автора не указывалось на титуле, он не подписывал и посвящение или обращение к читателю. Вот пример: спустя два месяца после выхода «Венеры и Адониса» на прилавках появился сборник стихотворений «Лисия» Джайлза Флетчера, в котором имени автора не было ни на титульном листе, ни под посвящением леди Муллине (Mollineux), ни под обращением к читателю.

Поэма была отпечатана в формате quarto, то есть один бумажный лист сгибался дважды, образуя четыре книжных листа. Один бумажный лист это одна тетрадь книжного блока, где каждый лист имел свою сигнатуру: первый лист первой тетради – «А», второй лист – «Аij» или «А2» и т.д. Обычно книга печаталась так, как например, уже упоминавшиеся брошюры Эдуарда Дэнса: лист А – титульный лист с чистой оборотной стороной, лист А2 – посвящение, в данном случае с продолжением на оборотной стороне, листы А3 и А4 сам текст. Так же был отпечатан в 1592 году роман Роберта Грина «Pandosto», где лист А – титул с обращением к читателю на обороте, лист А2 – посвящение графу Камберленду с продолжением на оборотной стороне, листы А3 и А4 – первая глава. Так как книги продавались без обложки, чтобы покупатель мог заказать переплёт того цвета какой ему более нравится или под общий цвет его книг определённой тематики, отчего сохранившиеся книги одного издания имеют разные переплёты, впереди книжного блока вклеивался или входил в состав первой тетради чистый лист – шмуцтитул (в английском варианте bastard-title), предохраняющий титульный от загрязнения. После переплета книги шмуцтитул удаляли или оставляли, чтобы не рассыпалась тетрадь, как в случае с анонимным изданием «Ромео и Джульетты»(1597), где лист А – шмуцтитул, лист А2 – титул, лист А3 – пролог с чистой оборотной стороной и лист А4 – первая сцена первого акта пьесы.

Был ещё один вариант, когда текст пьесы начинался с тетради «В», а тетрадь «А» состояла из шмуцтитула и титульного листа, как в издании 1634 года «Два знатных родственника» Флетчера. Таким же образом была отпечатана и поэма «Венера и Адонис», вероятно из-за задержки с принятием решения по титульному листу: вставлять эпиграф или не вставлять, и если вставлять то какой; и главное - печатать анонимно или с указанием автора.

Когда титульный лист был отпечатан, книжный блок сформирован и готов к продаже, авторская жажда славы возобладала.

Вероятно, чтобы снова не набирать титульный лист, был найден выход: в уже готовый блок в паре с ещё одним шмуцтитулом вставили посвящение, где поэма «Венера и Адонис» названа «первой наследницей моей выдумки(invention)».

Так как поэма не является первым произведением поэта, то определение «первая наследница» ставит в тупик шейкспироведов, нежелающих понимать, что под «выдумкой» имеется в виду не творчество поэта, а новоизобретённый псевдоним «Шейкспир». Исходя из чего, мы должны заключить, что поэма является не самым первым написанным произведением поэта и не самым первым опубликованным, но то и другое под новым именем.

2. ПОСВЯЩЕНИЕ ДОСТОПОЧТЕННОМУ

«ГОСПОДИНУ-ГОСПОЖЕ»

В 1557 году ландонский печатник и продавец книг Ричард Тоттел (Tottel) выпустил в свет поэтический сборник, теперь всё более называемый его именем, под названием «Песни и сонеты, сочинённые высокоблагородным Хэнри Хауардом, покойным графом Сарри и другими», в котором авторы, словами Сидни Ли, «главным образом заимствовали своё вдохновение у Петрарки», вновь обнаруженного для культурной Англии. Ещё Чосер пытался пропагандировать поэтические достижения Петрарки, но как выразился Ли в «An english garner» т.8, его «крик не отозвался длительным эхом». Спустя столетие Томас Уайетт (Wyatt) старший стал тем самым эхом: из 96 его стихотворений, включенных в «Сборник Тоттела» (Tottel’s Miscellany), 38 сонетов это прямые переводы по большей части Петрарки. Граф Сарри, как «дипломированный специалист в школе петраркизма», относился к своей работе с большей свободой, хотя при случае не брезговал и буквальным переводом. Профессор Ли, сравнивая переводы Уайетта и Сарри одного и того же сонета, говорит, что «версия Сарри является несколько более буквальной и более ловкой».

«Сборник Тоттела» за три последующих десятилетия издавался семь раз, при этом первое переиздание вышло в свет уже через месяц. Однако популярность сборника не подвигла поэтов к созданию сонетных циклов, и о нём, как говорит Володарская, «вспоминали от случая к случаю», даже более, стихотворения, например, издаваемые в 60-х годах под маркой сонета, к сонетной форме не имели никакого отношения.

В 1582 году Томас Уотсон публикацией сборника ста своих стихотворений «Hekatompatia» заявил о себе как о последователе Петрарки, у которого он в основном черпал своё вдохновение, часто просто создавая перефразировки чужой лирики, но и его, даже не сонеты, а как указано на титуле, кваторзаны (quatorzains), имели 18 строчную структуру. Поэтому нельзя не согласиться с Володарской, что «только в творчестве Филиппа Сидни английский сонет снова обрёл себя и утвердился в качестве ведущей лирической стихотворной формы».

Приступив к работе, по-видимому, одновременно с Уотсоном Сидни не стал изобретать новую форму, а единственный из всех поэтов шестнадцатого столетия пытался воспроизводить иностранную сонетную структуру. Профессор Ли говорит, что почти во всех 108 сонетах, из которых состоит сборник «Астрофил и Стелла», принцип двойного четверостишия, то есть петраркианская схема, ненарушенная также Уайеттом, всегда уважался. «Он меньше сопротивлялся рифмующему двустишию в завершении»,-пишет Ли,- «но в двадцать одном сонете он избегал этого. Когда он это применил, он так разнообразил рифмы предыдущих четырех строк, что сохранял эффект двойного терцета». Однако самой предпочтительной формой для Филиппа Сидни стала всё-таки форма Уайетта, использованная ним в 60 сонетах, в которых заключительное двустишие, имеющее главенствующее значение, выделено рифмой. «Чаще всего заключение (особенно в сборнике «Астрофил и Стелла)», - отмечает Людмила Володарская, - «бывает для читателя неожиданным в смысловом отношении, а иногда даже парадоксальным».

Создание Филиппом Сидни сонетного цикла «Астрофил и Стелла» профессор Арбер датирует 1581-1584 годами, но впервые был опубликован только в 1591 году. Сохранилось письмо Фулка Гревилла к Уолсинэму, в котором он говорит, что к нему, как к другу покойного Сидни, обратился «некто Понсонби» с предложением опубликовать сидниевский роман «Аркадия», до этого распространявшийся в рукописях. Ландонский издатель Уильям Понсонби (Ponsonby) опубликовал роман в 1590 году. На следующий год, на волне успеха романа, без каких-либо консультаций с друзьями и родственниками Сидни, Томасом Ньюменом (Newman) были напечатаны и сонеты, что стало отправной точкой возникновения сонетного бума, когда каждый поэт считал должным создать свой сонетный цикл.

По выражению Аникста, Сидни «как бы открыл шлюз», через который «широким потоком хлынули поэтические произведения», наполненные, как высказался Ли, «слезливыми вздохами и стонами, которые Петрарка и его подражатели озвучивали с утомительным повторением».

Обнаружив пиратское издание 28 своих сонетов в приложении к «Астрофил и Стелла», Семюэл Дениэл в феврале 1592 года опубликовал полный цикл сонетов под названием «Sonnets to Delia». На следующий год, уже посмертно, появились «Tears of Fancie» Томаса Уотсона. Тогда же, в мае месяце, анонимно выходят «Parthenophil and Parthenophe» Барнеби Барнса, как теперь установлено авторство согласно записи при лицензировании. Ранее Барнса Томас Лодж публикует «Fillis», а в сентябре Джайлз Флетчер сборник «Licia». В 1594 году выходят из печати «Diana» Хэнри Констебла, «Sonnets to the Fairest Cоelia» Уильяма Перси, «Idea» Майкла Драйтона и анонимный цикл «Zepheria». Наконец, в 1595 году Понсонби издаёт, а Шорт печатает знаменитые «Amoretti and Epithalamion» выдающегося поэта Эдмунда Спенсера. В этот же год выпускают свои новые сборники Барнс и Барнфилд. Далее выходят сонетные циклы «Fidessa» Бартоломью Гриффина, «Chloris» Уильяма Смита и другие.

«После 1598 года поток сонетной поэзии сразу обрывается», - констатирует Александр Аникст, - «и в последующие несколько лет не выходит ни одной книги сонетов, пока в 1609 году издатель Т. Торп не выпустил в свет «Сонеты» Шекспира».

Действительно, ко времени публикации мода на сонеты прошла и они уже не являлись главной литературной формой изысканных выражений, но говорить, что до 1609 «не выходит ни одной книги», наверное, неправильно. Обширные причитания влюблённых, возможно в не совсем строгой форме сонета, но имеющих с ними большое сходство, продолжали публиковаться. В 1604увидели свет сборники сонетов Энтони Сколокера и Уильяма Александера. В 1607 Уильям Драммонд печатает 68 своих сонетов, а в 1606 публикует свои Джон Рейнолдс.

И что касается названия, если быть точным, то сборник, включающий 154 сонета и в дополнение к ним поэма «A Lover’s complaint», назывался не «Сонеты Шейкспира» а «Шейк-спировы сонеты» (Shake-speares Sonnets). Не велика разница только для русского языка. В.С.Флорова в статье «История создания и публикации шекспировских сонетов» также заостряет на этом внимание: «Фамилия Шекспира на титульном листе написана через притяжательное местоимение «’s» (Shakespeares)», - прерываем цитату, чтобы подправить: Shake-speares. – «Это довольно редкий способ именования автора, и, как правило, он указывает на то, что издание является посмертным (сравните с посмертным изданием Роберта Грина: «Greenes Groats-worth of Witte, Bought with a Million of Repentance» – «Гриновское На грош ума, купленного за миллион раскаяний»). В норме написание должно было быть таким: «The Sonnets by William Shakespeare»». В качестве подтверждения слов Флоровой добавим ещё несколько названий сохранившихся сборников сонетов того времени: «Idea in sixty-three sonnets by Michael Drayton»; «Laura..by R[ichard] T[ofte]»; «Chloris.. by William Smith»; «Diana.. by H[enry] C[onstable](1592) и «Diana.. of H[enry] C[onstable](1594) ».

Подкрепляя своё замечание, Флорова приводит цитату из работы Данкан-Джоунс, профессора английского языка, которая в «Shakespeare’s Sonnets» (1997) пишет: ««Косвенный» заголовок – первая из множества особенностей, которые совершенно отличают шекспировские «Сонеты» от других сонетных собраний того времени. Единственный другой цикл, включающий имя автора в притяжательной форме как часть общего заглавия – это «P. S. his Astrophel and Stella» (1591), посмертное издание, заглавие для которого, вероятно, придумал издатель-пират Томас Ньюмен. ...Приложение такого заголовка к литературному поэтическому труду еще живого писателя весьма необычно». Данкан-Джоунс подразумевает в роли «живого писателя» актёра Шекспера.

Создание «Шейк-спировых сонетов» определяют в период между 1592 и 1598 годами, то есть начало работы над ними устанавливается после публикации сонетов Сидни, а конечная дата –упоминанием сонетов Френсисом Миресом и публикацией в 1599 году версий 138 и 144 сонетов в несанкционированном «The Passionate Pilgrime» Джаггардом, хотя при этом не исключают возможность, что отдельные стихотворения, вошедшие в сборник, были созданы раньше указанного промежутка времени, а другие - позже этих лет. Шейк-спир несомненно был знаком со «Сборником Тоттела» и очень вероятно с сонетами Сидни ещё до их публикации, от которых для себя он избрал сонетную форму графа Сарри, а от прославленного современника взял неожиданный в смысловом отношении заключительный куплет.

Сидни, а вернее поэтический образ Астрофил, вынужденный «раскрашивать» Ад влюблённости, «как рабом рождённый Московит расхваливает страдания от тирании», ХХХ сонет строит из одних вопросов, которые задают ему о международной европейской политике, на 14 строке неожиданно заявляет своей возлюбленной, что не знает как ответить, «из-за того, что всё ещё думаю о тебе». Самый знаменитый сонет Шейк-спира и самый драматичный во всём сборнике, после эмоционального нагнетания трагизма в 11 строчном перечислении торжествующего зла, апофеозом которого является заявление протагониста, что он от всего этого устал и хочет уйти, неожиданно заканчивается тем, что умереть нельзя, чтобы не оставлять свою любовь одинокой.

Кто же эта любовь Шейк-спира?

Первые сонетисты были жалобными и платоническими любовниками реально существовавших женщин. Томас Уайетт посвящал свои сонеты Энн Булин, фрейлине королевы, в конце концов, избравшей не его, а короля. Граф Сарри, жизнь которого была сродни героям рыцарских романов, с их причудами, как например дружественное письмо губернатору осаждаемого ним французского Теруанна, с предложением предоставить нескольких дворян, чтобы «поломать копья в честь дам», посвятил сонет некой Джеральдин, за которой угадывалась Илизабет Фицджеральд, девочка тринадцати лет. Филипп Сидни в образе Стеллы спрятал Пенелопу Деверё, которую ему прочили в жёны, но мужем её стал богатый Рич. В «Сонетах к Делии» Дениэл подразумевал сестру Сидни Мэри Херберт, наставником сына которой он был.

Все последующие сонетные потоки, озаглавленные женскими именами, такими как Партенофа, Идея, Селия, Зеферия и тому подобное, не используемые в обыденной жизни, являлись продуктом вымысла, и их суть точно отражало название «Слёзы воображения» Томаса Уотсона. Джайлз Флетчер в посвящении своей покровительнице открыто заявлял, что просто следовал за модой и подражал поэтам Италии, Франции и Англии, кто уже писал любовные сонеты, и, утверждая, что «человек может писать о любви и не любить, а также о земледелии и не ходить за плугом», он советовал будущим критикам не пытаться опознать его возлюбленную Лисию в любой живущей женщине.

Обращаясь к сборнику Шейк-спира, уже с первого сонета мы понимаем, словами Майкла Шёнфелдта (Schoenfeldt), «что мы находимся на совсем другой территории от населяемой типичными сонетными циклами илизабетинцев». Шёнфелдт в статье «The Sonnets»(2007) отмечает то, что в отличие от обычной идеализации возлюбленной, начало сонетного цикла является «нечаянным женоненавистничеством, в котором женщины рассматриваются только как инкубаторы для аристократов, желающих воспроизвести их красоту, а не как объекты эмоциональной привязанности или интеллектуальных товарищеских отношений». «Сонеты Шейкспира радикально и умышленно нарушают стандартное гетеросексуальное повествование эротического ухаживания», - пишет он далее. – «Женщины не восторженные объекты эротического стремления, но или необходимые средства биологического воспроизведения или как возбуждение невоздержанной страсти... Сонет 127, первый из стихотворений Тёмной Леди, сигнализирует прямое и преднамеренное нарушение литературного соглашения».

Филипп Сидни сказал о современной ему поэзии, но вышло очень точно о последующей, что будь он на месте возлюбленной, сонетисты никогда бы не уверили его в своей любви, потому что, переняв многие высокопарные выражения и нанизывая их друг на друга, «так холодно они применяют пламенные речи, будто читают написанное другими влюблёнными, чем сами действительно испытывают те страсти». Поэты переняли не только высокопарные выражения, но и выспренние сравнения в описании женской красоты, считавшимися модными в то время и кочующими из одного сонетного цикла в другой. Патрик Краттвелл (Cruttwell) в «The Shakespearean Moment»(1955)  сопоставил портрет возлюбленной в седьмом кваторзане из сборника «Hekatompatia» 1582 года Томаса Уотсона с описанием в сонетах Шейк-спира, в которых поэт старательно подчеркнул всё, что отличает его земную женщину от надуманных шаблонных образов. Ивелин Гиббз Роджерс в статье «Sonnet CXXX: Watcon to Linche to Shakespeare», упоминая Кратвелла, сомневается, что имело какой-либо смысл писать сатиру на стихи шестнадцатилетней давности, тем более на момент создания сонетов Тёмной Леди на слуху были другие сборники других поэтов.

Если говорить о сатире на Уотсона, то следует напомнить, что он часто просто перефразировал Петрарку, у которого повсюду читаем такое:

Пронизанный очей ее лучами, (CLIV)

Что буду солнцем этих глаз убит, (CXLI)

В колечки золотые ветерок

Закручивал податливые пряди..

Легко, как двигалась она, не ходит

Никто из смертных; музыкой чудесной

Звучали в ангельских устах слова.(XC)

Власы - как злато; брови - как эбен;

Чело - как снег.

Уст нежных жемчуг и живые розы -

Как пламя - вздохи; как алмазы - слезы.(CLVII)

Эти же штампы Эдуард Хаблер (Hubler) обнаруживает в XXXIX сонете из сборника «Фидесса» (1596) Гриффина, а Джанет Скотт демонстрирует общие черты между стихотворением Уотсона и III сонетом в сборнике «Дилла»(1596) Ричарда Линча. Всё те же «моей Леди волосы - нити кованого золота», а «огонь её глаз более славный, чем лучи полдневного солнца». Кожа возлюбленных, конечно же, «белоснежная» или «чисто белая как слоновья кость».

Шейк-спир просто порвал их, заявив в 127 сонете, что у его женщины волосы чёрные, а брови как крылья ворона, поэтому «красота должна выглядеть так». В 130 он пошёл ещё дальше. Чтобы никто не заподозрил его ни на йоту в деликатности, нагло презрев все условности, рассказал, что кожа её, не то что рук и лица, обычно воспеваемые петраркианскими подражателями, а грудей, о каких частях тела им «не хватало слов выразить их превосходство», не белая, как снег, а грязно-серого цвета. «И разные благовония намного приятнее, чем дыхание моей возлюбленной, которое воняет затхлым», - снова грубит он и в конце окончательно добивает поверженных Гриффина и Линча (в переводе Маршака): «И всё ж она уступит тем едва ли, кого в сравненьях пышных оболгали».

Опуская на землю утвердившийся образ сонетной возлюбленной, тем самым нарушая «литературное соглашение», Шейк-спир рассматривает «тёмную» женщину только «как проглоченную приманку, специально выставленную, чтобы свести с ума того, кто попадётся»; как блаженство, «которое ведёт мужчин в Ад».

В то же время в этом сборнике, как верно заметил Шёнфелдт, энергию гетеросексуальной интимности, полностью поглощает неустойчивая мужская дружба во всех её формах, от дружелюбно-почтительной до эротически-горячей.

Последнее определение учёные со времён Эдмунда Мэлоуна с академической добросовестностью отрицают, объясняя тем, кто не мог читать сонеты без отвращения, что мужчины эпохи Возрождения, используя интимные термины, часто так обращались друг к другу и нужно видеть в этом только дружбу, а не болезненные отклонения, то есть любовь гомосексуалистов. «Понятие гомосексуализма достаточно опровергается самими сонетами»,-твердит Даглас Буш (Bush) в подтверждение платонической интерпретации сонетов, не допуская иных толкований. - «Мы можем напомнить, что такой идеал (мужской дружбы), часто возвеличенный выше любви к женщине, существовал в действительности и был заметным в литературе Ренессанса».

«В те времена дружбу ценили не ниже любви. Её даже считали чувством более духовным, чем любовь»,- вторит Аникст в одной из работ. - «В сонетах Шекспира мы находим именно такое отношение к вопросу о дружбе и любви. Чувства поэта к другу бесконечно чище и возвышеннее, чем его страсть к неверной смуглянке, в обаянии которой было что-то плотски низменное». Он же в другой статье: «Дружбу между мужчинами они (гуманисты-неоплатоники) считали столь же высоким проявлением человечности, как и любовь к женщине. Более того, именно потому, что любовь мужчины к мужчине нормально лишена сексуальности, такое проявление любви считалось более высоким, ибо в дружбе проявляется чистота чувств, их незамутнённость физическим влечением. Дружба основана на чисто духовном чувстве».

Александр Аникст много приводит цитат из сборника, но тщательно избегает 20 сонета, в котором, конечно же, «отношения поэта к другу бесконечно чисты и возвышены» и «любовь мужчины к мужчине нормально лишена сексуальности». Конечно же, обращение поэта к адресату сонета, обладающего «лицом женщины» и «нежным сердцем женщины», что он является «господином-госпожой его страсти» «незамутнено никаким физическим влечением». Каламбуры со словами «prick» и «quaint», где первое и во времена Шейкспира и по настоящее время означает в просторечии мужской половой орган, а второе является ещё чосеровской вульгарной версией женского «влагалища», модернизированное в «cunt», несомненно, «чисты и возвышены», и напрочь лишены «плотски низменного». Разве можно заподозрить в гомосексуализме поэта, говорящего своему другу, который «вначале создавался как женщина», но затем опенисованный Природой, что она «добавила нечто мне вовсе не нужное». Стихотворное послание старшего поэта к младшему женоподобному «прекрасному юноше», написанное полностью в безударных рифмах, которые со времён Ренессанса и по сей день называются женскими рифмами, тогда как весь сборник преимущественно состоит из мужских рифм, вне всякого сомнения, к однополой любви, даже намёком, не имеет никакого отношения и свидетельствует только о «высоком идеале мужской дружбы».

Заключительное двустишие, выражающее итог, в котором поэт, соглашаясь на то, что «добавленный prick предназначен для удовольствия женщин» и это может быть использовано женщинами для гетеросексуального сношения только ради получения потомства, говорит, что настоящая любовь должна принадлежать ему. «И это никогда не предполагает»,- заключает Шёнфелдт, - «что одна любовь является физической, а другая платонической».

«Сонет показывает фактически человека, который почти одержим фактом, что у его возлюбленного есть член»,- комментирует Риктор Нортон.- «Выражая эту осведомлённость на бумаге, он нарушил все соглашения, надлежащие для официальных писем между преданным другом и его alter ipse или «второе я». Нет никакого другого примера в литературе Ренессанса, или в Англии или на Континенте, в котором джентльмен даже намекнул бы, намного меньше, чем так очевидно, на генитальное дарование своего друга и его возможное отношение к своему собственному удовольствию. Лёгкий отказ ему в его полноценности поднимает проблему, которая в других отношениях была бы незамеченной. Сонет имеет привкус гомосексуальной увертюры мужчины его мальчику».

Но может быть, действительно, мы зря противоречим великим учёным, и, благодаря испорченному времени, видим дегенеративные признаки там, где современники не видели ничего, кроме, словами Аникста, «вдохновенного гимна мужской дружбе»? Смотрим.

Первый раз «Шейк-спировы сонеты» были переизданы только через тридцать лет. Это сделал Джон Бенсон, который кардинально изменил, известный нам теперь сборник. «В ходе этой работы Бенсон каким-то образом «потерял» восемь стихов (Q 18, 19, 43, 56, 75, 76, 96 и 126)» - рассказывает В.Флорова, далее цитируя Х.Э.Роллинса: - «Оставшиеся «сто сорок шесть сонетов были переделаны в семьдесят два стихотворения, которые состоят когда – только из одного сонета, а когда – из двух, трех, четырех или пяти, собранных вместе; и для каждого из этих семидесяти двух «стихотворений» сфабриковано заглавие, так что компиляция Бенсона принимает вид чего-то совершенно нового».

Помимо работы с незаконным редактированием, чтобы обмануть Компанию книготорговцев, следящих за авторским правом, Бенсон посчитал нужным снабдить, теперь уже просто сборник стихотворений, а не сонетный цикл, необходимым обращением к читателю. Он пишет: «Ныне я осмеливаюсь (с вашего позволения) представить вашему взору некоторые превосходные и мелодично написанные стихотворения мастера Уильяма Шейкспира; их отличает та же чистота, которую сам автор утверждал при жизни...»

«Его настойчивое ударение на «чистоте» шекспировской лирики, возможно, говорит о том»,- предполагает Флорова, - «что он считал содержание Quarto (сонетов) несколько скандальным».

В чём заключалась скандальность? Читаем у Флоровой в комментариях: «По мнению Маргреты де Грация (de Grazia), «скандальность» сонетов была связана не столько с вероятной гомоэротичностью первых 126 стихотворений, сколько с явственным изображением похоти, занявшим место традиционного идеального женского целомудрия. Взамен Прекрасной дамы у Шекспира появляется неразборчивая в половых связях соблазнительная тёмная куртизанка».

Если следовать этим выводам, то становится непонятно, почему Бенсон не удалил ни одного сонета посвящённого «тёмной куртизанке», «с явственным изображением похоти», и, что самое главное, почему, по-своему редактируя шейкспировский сборник, издатель-пират, наоборот, изменил в сонетах все «он» на «она», напоминая при этом, что стихи «отличает та же чистота, которую сам автор утверждал при жизни».

«Поскольку Бенсон не кажется ни надежным источником, ни человеком, особо пекущемся о правде, его слова, что Шейкспир как-то утверждал «чистоту» своих сонетов, стоят мало, – пишет Мартин Симор-Смит (Seymour-Smith. «The Shakespeare’s Sonnets», 1963). – Куда важнее то, что он вообще почувствовал себя обязанным сказать это. В свете того, что он изменил род обращения к адресату, можно предположить, что «Сонеты» имели дурную репутацию в некоторых кругах – читанные или нечитанные».

Дурную репутацию имели не только «Сонеты», но и сам поэт, о чём он сам предостерегает «прекрасного юношу» в 36 сонете. После жалобы, что людская «злоба разделила их жизни» и «крадёт у их любви сладкие часы любовного наслаждения», поэт говорит, чтобы адресат не обнаружил публично своего знакомства с ним, так как это может навлечь на него «пятно позора». Читаем в подстрочном переводе:

«Я, возможно, никогда больше не признаю тебя,

чтобы моя плачевная вина не навлекла на тебя позор;

и ты публично добротой не удостаивай меня,

иначе это убавит честь у твоего имени.

Не делай этого; я люблю тебя в таком виде,

и так как ты мой, моя и твоя хорошая репутация».

Какое пятно позора и плачевная вина лежат на поэте - ещё будет сказано, но это никак не низкое его происхождение, обычно указываемое как причина, хотя, словами А.Шаракшанэ, «во всём содержании сонета отчётливо ощущается сословная дистанция». О благородном происхождении адресата поэт говорит в следующем 37 сонете. По воле жесточайшей Фортуны ставший хромым, в прямом смысле, он находит утешение в «красоте, знатном происхождении, богатстве и уме» прекрасного друга. «Слово «birth» в сонете 37 вряд ли может означать что-нибудь, кроме знатного происхождения»,- пишет В.Микушевич и с ним согласны едва ли не все переводчики и комментаторы.

Кто же этот прекрасный женоподобный высокоблагородный возлюбленный?

«Шейк-спировы сонеты» издал Томас Торп. Это стало известно из записи в реестре Компании за 20 мая 1609 года, где он был назван полным именем. На титульном листе было указано только, что книга напечатана для «Т.Т.». Позже Торп стал подписываться «Th.Th.» чтобы отличать себя от других «Т.Т.». Брошюровка книги была аналогична поэме «Венера и Адонис»: тетрадь А состояла из двух шмуцтитулов, титульного листа с чистой оборотной стороной и листа с посвящением. Посвящение подписал Т.Т., а не автор, как ожидалось, и было оформлено под стать титульному листу с заголовком посмертного издания. Оно было отпечатано в стиле древнероманских надписей на надгробиях, хотя и на английском языке: латинские эпитафии, а также различные посвятительные и официальные надписи писались сплошь прописными буквами, а слова отделялись обыкновенно точкой.

Интерполяция была не единственной странностью посвящения. Нарушение английского синтаксиса в конце теперь оправдывается тем, что Торп очень хотел завершить своими инициалами длинное, выстроенное в столбик, предложение. «Подобный синтаксис мог быть воспринят как проявление безграмотности»,- пишет В.Флорова. – «Торп отнюдь не был невеждой и, видимо, не хотел даже случайно таковым показаться. Вот тут очень кстати пришлись «античные точки». Их появление свидетельствовало о том, что автор посвящения, во-первых, человек весьма просвещенный; и, во-вторых, прибег к перестановке слов не по невежеству, а вполне сознательно, с эстетической целью: чтобы текст выглядел броско и интригующе».

Текст выглядит броско и интригующе не только благодаря античным точкам, но и маскировке личности адресата посвящения, спрятанного за инициалами «W.H.», а также первым словам. Кеннет Дж. Ларсен поясняет: «Его стиль, также, был предназначен, чтобы броситься в глаза: его вводная фраза, « ONLIE. BEGETTER.» (Шейкспир никогда не использовал термин «begetter»), будет казаться информированному покупателю возмутительным: главное (и почти единственное) использование «onlie begetter» до 1609 было как название Бога Отца, найденное в теологических трактатах в фразе Никейского собора, «Filium Dei unigenitum», предоставившее в «Порядок Святого причастия» из «Книги Общественного Богослужения» как «Сына Божия, Единороднаго, Иже от Отца рождённаго». ...Богоподобный породитель сонетов, «MR. W. H.» является, таким образом, музой поэта, кто причина задуманного поэтом (и тот, кто позволяет сонетам быть изданными)».

Ларсен, как и другие, считает, что за инициалами W. H. спрятан Уильям Херберт, граф, один из двух братьев, кому было посвящено Первое Фолио и инициалы которого точно совпадают. Эта теория предполагает, что сонеты были написаны после 1598 года, когда Уильям Херберт восемнадцатилетним юношей впервые появился в Ландоне и Дворе королевы, в то время как, согласно Френсису Миресу (Meres), то есть упоминанию в его книге «Palladis Tamia. Wits Treasury», изданной в этом же году, что шейкспировские «сладостные сонеты, распространены среди его близких друзей».

«Это означает, что Шейкспир был представлен ему» (лорду Херберту), «стал близким с ним и сразу стал писать ему сонеты», -подвергает критике Шарлотта Кармайкл Стоупс (Stopes). – «Мы попросим полагать, что трёхлетний сонетный Рассказ случился, и, что Мирес имел время, чтобы читать его, чтобы помещать ссылку на него в его книге, чтобы завершить его книгу, пройденную цензором, переданную печатнику и зарегистрированную, и всё это в течение шести месяцев!» Когда Стоупс говорит о трёхлетней истории отношений поэта и лорда, она имеет в виду 104 сонет, где говорится (в переводе Микушевича):

Мой друг, ты не стареешь для меня,

Хоть миновали целых три зимы

С того обворожительного дня,

Когда навеки повстречались мы.

Шёнбаум, никогда не склонный к категоричности, говорит, что упоминание «Шейк-спировых сонетов» Миресом в его почти 700 страничном произведении, «указывает на то, что, по крайней мере, некоторые из этих стихотворений уже были написаны к 1598 году», то есть, 104 сонет мог быть написан в 1601 году. Однако не следует забывать о том, что Джаггард, издавая пиратский сборник в 1599, опубликовал 138 и 144 сонеты, где 138-ой из стихов, посвящённых Тёмной Леди, которые никак не могли быть написаны ранее сонетов к Прекрасному Другу.

Ничто в описании шейкспировского юноши не соответствует Уильяму Херберту. Он не был единственной надеждой на продолжение графского рода, поскольку у него в 1598 году были и отец и брат, и умер отец только в 1601, а в 14 сонете – в любом случае с 1 по 17 стихотворения это первые в сонетном цикле - говорится о нём как об умершем. Будущий граф не был светловолосым и никогда не носил длинных завивающихся локонов. И пожалуй самое главное из вывода, который делает Стоупс: «Сонеты стали банальными в 1598. Шейкспир не может быть прочитан как затасканная имитация прошлой моды. У них есть всё воодушевление нового импульса, всё идеальное перемещение недавно обнаруженной силы всей оригинальной обработки нового метода художественного выражения. Свитые нити биографии и автобиографии туда включены, чтобы натянуть жемчуг из мысли Шейкспира. И эти свитые нити могут быть сотканы, только чтобы соответствовать Хэнри, третьему графу Саутэмптону».

Стоупс права и нити автобиографии действительно вплетены в сонетный Рассказ, которым поэт, словами Уордсуорта, отомкнул своё сердце, а Гёте писал, что в сонетах нет ни одной буквы, которая не была бы пережита, перечувствована и выстрадана, потому что, говорит Стороженко, автобиографический характер был раньше всего угадан поэтами, не только вышеупомянутыми, которые сразу сумели выделить истинное чувство из традиционных поэтических украшений и услышать сквозь оболочку искусственной поэтической формы трепетание живого сердца поэта.

Не только Стоупс считает, что адресат сонетов это, как он сам себя называл, Хэнри Саутэмптон. Шёнбаум говорит, что так считают многие, даже «чуть ли не все», и портрет светловолосого юноши, по его словам, неплохо сочетается с изображением женственного юноши на миниатюре Николаса Хиллиарда, которую он написал в 1593 или в 1594 году. Профессор тогда не знал о существовании ещё одного портрета, написанного примерно в тоже время, как теперь предполагают Джоном де Критцем. Портрет долго находился на задворках коллекционного собрания родословного дерева Коббов, так как значился, из-за едва видимой надписи на пожелтевшей этикетке на обороте картины, как портрет леди Нортон, дочери епископа Уинтона.

«Недавно обнаруженный портрет ясности не внёс, а только всколыхнул тему»,- пишет Питер Экройд. - «Он был создан в начале 1590-х и изображает юношу, одетого несколько женоподобно, в румянах, губной помаде, с серьгами в ушах и с длинными волосами. Много лет он ошибочно считался портретом «леди Нортон», но не так давно установили, что это изображение Саутэмптона. Если Саутэмптон и вправду, как предполагают некоторые, был адресатом шейкспировских любовных сонетов, то такая андрогинная внешность могла привлечь внимание поэта». Последнее высказывание Экройда очень значимо, потому что он говорит со знанием дела, так как сам является открытым гомосексуалистом.

Андрогинная внешность графа Саутэмптона могла и должна была привлечь внимание не только поэта, но и товарищей по колледжу Св. Джона (St.John's College, Cambridge), куда он был помещён для обучения двенадцатилетним мальчиком.

Ещё Джонатан Свифт в Предисловии к своей «Сказке Бочки» собирался «учредить академию, могущую вместить, по самому скромному подсчёту, девять тысяч семьсот сорок три человека» (то есть приблизительное число приходов-бенефиций в Англии, где церковная должность позволяла получать установленный доход, так как именно духовенство в первую очередь готовили колледжи Кембриджа и Оксфорда), «с большой школой педерастов с учителями французами и итальянцами».

Почему Свифт сделал такое заявление, находим пояснение в исследовании «Половой вопрос» (Die sexuelle Frage) (1905) авторитетного швейцарского психиатра и сексолога доктора Августа Фореля(Forel), о котором в русском издании отозвались как о враче «известного своим удивительно гуманным отношением к самым «извращённым» больным и своей редкой способностью лечить их путём гипноза и психического внушения», где он говорит (причём в американском издании этот абзац выделен курсивом): «В расположенных уединённо войсковых частях, в закрытых мужских учебных заведениях, при отсутствии надзора, старшие прибегают иногда к удовлетворению половой потребности в задний проход младших, более полных или женоподобных товарищей. Это называется педерастией».

Профессор Игорь Кон, активно поддерживавший лесбигеевские движения, основываясь на работах Брея, Бредбека, Саммерса и других в своём исследовании «Лики и маски однополой любви»(1997) сообщает, приводя как пример английские аристократические школы-интернаты: «Раздельное обучение, тем более в разновозрастных интернатах, всегда благоприятствует однополым влюбленностям и сексуальным контактам. В этих по определению одного историка, «сексуальных концлагерях», гомоэротические традиции и нравы передавались из поколения в поколение. ...Жалобы на «грубость и животность в спальнях» – общее место многих школьных воспоминаний». Кон также напоминает о пасторали Ричарда Барнфилда «Нежный пастух», повествующей о безответной любви пастуха Дафниса к мальчику Ганимеду, в которой «литературоведы узнают отношения самого поэта и одного из его соучеников по Оксфорду».

Было ли это отличительной чертой только западной культуры? Нет. Вот ироничное стихотворение 1891 года Фёдора Сологуба о спальне московитского интерната:

«Наши мальчики любят друг друга так страстно,

Что совместно и спят;

Разгонять их по койкам, ей Богу, напрасно;

Пусть слегка пошалят;

Ведь ребёнка они не родят,

Значит вместе им спать не опасно».

А если говорить о рассматриваемом времени, то в Московии, неизвестный автор послания к Ивану Грозному сообщает, пишет Н.М. Гальковский в «Борьбе христианства с остатками язычества в Древней Руси» (1916)(т.е. в Московии), «что его современники порицали брак и одобряли содомию. Грех был очень распространён: в нём были повинны даже бояре, воеводы и близкие к царскому двору люди. Автор умолял царя искоренить опасный и гнусный порок. ...Такое же распутство было присуще русскому обществу и в начале XVII в., если верить показаниям иностранцев. Шаум и Юрий Крижанич свидетельствуют, что русские погрязли в содомском блуде, говорили об этом открыто, нисколько не стесняясь, даже хвастаясь своим грехом».

Прекрасный юноша сонетов, поскольку был одарён Природой добавлением для удовольствия женщин, позволял женщинам использовать его любовь, за что поэт, называя его милым вором, хотя и уговаривал его, чтобы не печалился о том, что совершил, всё же в себе переживал все ужасы гражданской войны между ненавистью и любовью. «Я поневоле становлюсь пособником милого вора, который меня жестоко ограбил», - констатирует поэт в 35 сонете, а в 40 пишет:

«Возьми все мои любви, моя любовь, да, возьми их все.

..все моё было твоим до того, как ты получил ещё и это.

И если ты берёшь мою любовь ради моей любви,

я не могу винить тебя за употребление моей любви,

и все же ты виноват, если ты сам себя обманываешь,

умышленным вкусом к тому, что твоя сущность отвергает».

Саутэмптон обманывал себя не только тогда, когда он соблазнил любовницу поэта или позволил ей соблазнить себя, но и тогда, когда его отношения с Илизабет Вернон, фрейлиной королевы, в январе 1598 года вызвали сплетни при Дворе. Он даже тайно женился на ней, уже беременной, без санкции на это королевы, за что был отлучён от Двора, на несколько дней был заключён в тюрьму Флит и никогда более не допускался к Её Величеству. В октябре новая графиня родила ему дочь. Она писала ему нежные письма в Ирландию, куда он отправился вместе с графом Эссексом на подавление мятежа, называла себя любящей и обещала всегда быть преданной и послушной женой. Но изменить себя и иметь вкус к тому, что его сущность отвергала, он не мог, и всю военную компанию проводил в объятиях капитана Пирса Эдмондса. Сохранилось письмо, датированное февралём 1601 года, от уже упоминавшегося солдата Уильяма Рейнолдса, писавшего десятки писем властям о злоупотреблениях, притеснениях и содомских грехах, в котором говорится, что указанный Эдмондс, на подлость которого автор письма уже не раз жаловался, ел и пил за столом графа, спал в его палатке, получил в дар от графа коня, и «граф Саутэмптон ласкал и обнимал его своими руками и играл экстравагантно с ним». Этого Пирса Эдмондса, часто видели ездящим в карете вместе с Эссексом, что, как думали тогда, было недостойно мужчины и фактически являлось провозглашением гомосексуализма. Как пример такого отношения к мужчинам, катающимся в каретах с другими мужчинами, приводят строки из письма матери Френсиса Бейкона, которая переживает о том, что её сын ездит в карете с Кровавым (т.е. католиком) Пересом, и является не только компаньоном по карете, но и компаньоном по постели.

Кроме портретного сходства юноши из сонетов с Саутэмптоном есть и другие соответствия. Мария Елифёрова в статье «Багира сказала..» подымает проблему, выведенную в подзаголовок: «Гендер сказочных и мифологических персонажей англоязычной литературы в русских переводах». В качестве примера, среди многих других, она приводит случай переводческого идиотизма, из-за которого «ясный и прозрачный киплинговский сюжет» превращается в затруднительный для понимания, приводящий к тому, что из оригинального текста новеллы «Весенний бег» выпадает целый ряд фрагментов, «с которыми переводчица просто не в состоянии справиться». Речь идёт о том, что с детства всем знакомая Багира, давшая название многим женским салонам красоты, в оригинале «увы самец», благородный герой-воин Bageerah, противостоящий разбойнику Шер-Хану. Там же Елифёрова пишет: «Нередко бывает возможно выбросить слово «гендер» без потери смысла. Тем не менее именно перевод художественной литературы - та сфера, в которой видно, что понятие «гендер» имеет некий объективный методологический смысл. В самом деле, у животных есть самцы и самки (волк - волчица, петух - курица), но что если в тексте действуют неодушевленные предметы? Какой «пол» может быть у розы, в большинстве литературных традиций предстающей в женском роде, но в сонете Шекспира неожиданно принимающей мужской род? И это не грамматическая условность, так как образ розы во всех культурах, знакомых с этим цветком, тесно связан с любовной темой. Роза как «она» - традиционный субститут возлюбленной. А у Шекспира адресат сонетов - юноша, поэтому вполне логично и роза оказывается в мужском роде».

Слово «роза» в издании Торпа везде напечатано с заглавной буквы, и появляется немедленно с первых строк первого стихотворения, где оно ещё и выделено курсивом, периодически появляясь в других шести сонетах посвященных Прекрасному Другу, в 109 заканчивается как «мой Роуз». Часть исследователей решительно связывают этот цветок с графским родом Саутэмптонов, потому что красные и белые розы, которых мы, например, видим в 99 сонете, являются геральдическими цветками в гербе города Саутэмптон, и они также были отражены на геральдических щитах, украшавшие родовое поместье графов Саутэмптонов в Тичфилде, и в связи с вероятным произношением в то время их фамилии.

А.И.Курошева, переводя поэму «Венера и Адонис», фамилию графа Саутэмптона Wriothesley прочитывает как Райотсли, при этом награждая его ещё и титулом герцога. Украинские переводчики А.Мокровольскый и М.Лытвынэць повторяют те же самые ошибки. А.А.Аникст применяет другое прочтение, называя его Ризли. К такому прочтению склоняются многие, включая, например, ту же самую Стоупс. Они исходят из того, что в документах того времени фамилия графа Саутэмптона, указанная в посвящении поэмы «Венера и Адонис», обычно игнорировалась и записывалась во множестве вариантов, произношение которых, как они считают, наиболее вероятным является «Ризли».

Мартин Грин (Green) разделяет все известные варианты написания фамилии графа Саутэмптона на три категории: первая с «i» или «y» в первом слоге (например, Wrisley, Wrysle, Writhesley); вторая с буквой «о» в первом слоге (например, Wrosley, Wrothesley, Wroysley) и в третьей категории с буквой «е» в первом слоге (Wreseley, Wressle, Wresley). Приступив к рассмотрению того, что эти гласные звуки могли представлять в то время, Грин, на основании книги 1643 года «Специальная помощь в орфографии» Ричарда Ходжеса (Hodges) и рифм илизабетинской поэзии, пришёл к выводу, что «носители британского и американского английского языка, произносящие сегодня «i» как «ай» (как в слове «line»), вообще произносили тогда (и часто, особенно в Англии, сегодня), как «ои» (как в слове loin)».

Подтверждение этому находим в высказывании Мэлвина Брэгга (Bragg) в его «Приключениях английского языка» (2003): «Акцент Шекспира звучал, скорее всего, так, как некоторые современные местные акценты в речи старшего поколения, что не удивительно, учитывая, как упорно держатся и поныне диалекты Англии, сохраняющие говор более древний, чем «образованный» английский. В словах turn и heard у него звучало дрожащее [r], а в right и time слышалось не современное [ай], а [ой] — [roight], [toime]».

Что касается произношения фамилии с буквой «е», то есть Wreseley, Wresley, и т.д. Грин, опираясь на наблюдение Хильды Хулм, что «слова «arent wich» в юридическом документе, найденном ею, являются фразой «аroynt thee, witch», присутствующая только в работах Шейкспира, может быть примером того, что «е» иногда также произносилось как «ои»».

«Хотя причина, выдвинутая Скипуитом и Шекфорд, в том, что Wriothesley произносился Роузли - что это вселило бы значение в метафору, иначе банальную и не достойную Шейкспира – для многих людей, меня включительно очень убедительна»,- говорит Мартин Грин в статье «The Pronunciation of Wriothesley»(2005), - «это не убедило тех людей, которые утверждают, что образ Розы, только обычный символ юной красоты, или ссылка на «Идею» или тип красоты в Платоническом смысле, и что, в любом случае, мы не имеем свидетельства, что Wriothesley фактически был или, возможно, произносился Роузли (хотя они сами, как мы должны видеть, независимо от того произношения, кроме Роузли, которое они используют, делают так на основе вообще никакого свидетельства)».

Справедливости ради нужно сказать, что Марта Хейл Шекфорд(Shackford), профессор английской литературы, не настаивала, а только осторожно предположила: «Поскольку много догадок было сделано, ещё одна не может быть целиком нелепой», - пишет она в короткой заметке «Rose in Shakespeare’s Sonnets» (1918). – «..Как илизабетинский Шейкспир произносил бы Wriothesley? Как «Roths-ley» должно было становиться на губах человека, который не любил жёсткие, горловые звуки, человек, который наслаждался игрой слов, символикой и эпитетами в переносном значении? Не было ли это, возможно, смягчено постоянным повторением до «Роуз-ли»? Любой, кто экспериментирует в произношении имени, найдёт некоторое подтверждение, помогающее поддержать это происхождение «роуз»».

Артур Ачесон (Acheson), без каких-либо ссылок на Скипуита и Шекфорд, находя выделение слова «Роза» курсивом очень значимым, спустя четыре года уже категорично заявил, что Шейкспир несколько раз играет на сходстве между словом «Rose» и произношением первого слога фамилии Саутэмптона: «произносится Роуз-ли». Там же, в своей книге «Шейкспировский сонетный рассказ»(1922), он указывает на IV сцену II акта пьесы «Ромео и Джульетта», написанную в тот же временной отрезок с сонетами. «В «Ромео и Джульетте» Кормилица вспоминает факт, что имя любовника Джульетты Ромео в некотором роде сходно с Розмарином; её запутанная память подводит её, всё же она смутно помнит, что некоторая буква, кроме «R», связана в уме её любимицы с началом имени Ромео». Читаем указанное место (перевод А.Радловой):

КОРМИЛИЦА

Правда, что «розмарин» и «Ромео» начинаются на одну букву?

РОМЕО

Да, кормилица. Почему ты спрашиваешь? Да, оба на «Р».

КОРМИЛИЦА

Ох, шутник! Это же собачье имя. «Р» подходит только... Нет, я знаю, что оно начинается на другую букву. А она такие миленькие словечки говорит о нём, о розмарине, и о вас, что вам приятно было бы их слышать.

«Нет ничего наводящего на размышления об этом в романе Банделло, ни в переводе Брука, на котором Шейкспир основывал свою пьесу. Должно быть очевидным, тогда, что намёк Кормилицы актуален и что это отсылает к тихому «W» в имени Wriothesley»,- делает вывод Ачесон,- «и эта пьеса была написана, держа графа Саутэмптона в уме».

«Три апрельских аромата сгорели в трех жарких июнях с тех пор, как я впервые увидел тебя», - говорит поэт Саутэмптону. Когда это случилось? Утверждают, что это произошло в период написания поэмы «Венера и Адонис», то есть не позднее весны 1593 года. Уже в следующем посвящении, говорит Шёнбаум, большинство учёных, включая его самого, усматривают углубление сердечности и заключает: «Всякий читатель, сличив тексты посвящений, может решить этот вопрос сам».

На самом деле, знакомство произошло раньше, в это верит и Стоупс, весной 1591. Считается, как уже говорилось, что первые шейкспировские сонеты были написаны после публикации сидниевских, в 1592 году. Но скорее всего работа над сонетами началась в год публикации сонетов цикла «Астрофил и Стелла» или даже до их выхода из печати. Исследователями высказываются предположения и это, по всей видимости, верно, что то количество сонетов, уговаривающих молодого человека жениться и родить детей, имеют равное число исполнившимся годам адресата: в октябре 1590 года графу Саутэмптону исполнилось 17 лет. Эти 17 стихотворений были заказными.

Юный граф, в связи со смертью его отца находящийся под опекой лорда Бёрли, дал опекуну неосторожное обещание жениться на его внучке, дочери графа Оксфорда Илизабет Вир. Первое свидетельство о намерениях Бёрли было найдено в письме к нему Томаса Стэнопа(Stanhope), датированное июлем 1590 года, в котором он оправдывался, что не принимает никаких мер выдать свою дочь за графа Саутэмптона и описывает свою беседу с графиней, матерью Хэнри, чтобы уверить Лорда Казначея в её честности в вопросе относительно его внучки. Саутэмптон, однако, не спешил выполнить условия контракта. Как думается, он просто не хотел связывать себя родственными узами с людьми из другого политического лагеря, так как с пятнадцати лет завязал дружеские отношения, словами Шёнбаума, «с блестящим, но обречённым фаворитом графом Эссексом», который был старше его и которому он остался верным другом до конца.

Бёрли оказывал давление на Саутэмптона. В 1591 году была опубликована поэма на латыни «Нарцисс», едва скрывающая свою пропагандистскую цель. Сравнение с Нарциссом из «Метаморфоз» Овидиуса, влюбившегося в своё собственное отражение в воде ручья и утопивший себя, когда в сумраке его изображение исчезло, вряд ли было воспринято Саутэмптоном, кому автор посвятил поэму, как комплимент. Обычно поводом для посвящения служит надежда получить вознаграждение от того кому посвящают литературное произведение, но ждать таковое от тогдашнего семнадцатилетнего Роузли, живущего на ничтожно малую стипендию, объясняет Акригг, было бессмысленно. Автором поэмы был секретарь лорда Бёрли, вернее один из шести клерков Казначейства, Джон Клэпем, который выполнял заказ своего начальника и поэтому не боялся называть человека, стоящего на более высокой ступени социальной лестницы, самовлюблённым и тем более предрекать ему от этого скорую смерть. То, что за спиной Клэпема воздвигалась фигура наиболее мощного министра илизабетинского правительства у современников не вызывало сомнений и Ричард Филд тут же поспешил преподнести ему, любителю поэтического искусства, своё издание «Искусства английской поэзии».

Уильям Сисил несомненно не мог не видеть, что послание Клэпема вышло грубым, если не тупым и он, чтобы исправить, озадачивает другого своего человека. Мог ли быть таковым начинающий актёр Шекспер? Мог ли Бёрли довериться неизвестно кому?

Поэт, пока ещё не «Шейк-спир», для решения поставленной министром задачи, выбрал новейшую стихотворную форму, только набирающую силу, ещё не испоганенную бесчисленным стихоплётством и более тонкий, психологически верный путь через льстивое расхваливание адресата, указывая, в противовес Клэпему, что любовь собственного красивого образа является естественной и поэтому, чтобы сохранить красоту, нужно воплотить её в наследнике.

Уговоры, даже в поэтической форме, не возымели должного результата - юный граф всё ещёне желал повиноваться всесильному лорду Бёрли - и Лорд Казначей прибёг к последнему средству угрозой наложения штрафа за невыполнение контракта. Биографы Саутэмптона, и Стоупс и Акригг, цитируют письмо встревоженного графа к Майклу Хиксу, секретарю Бёрли и от его имени распределяющего милости, с просьбой к нему, чтобы тот оказал влияние на министра и не допустил краха графского наследования. Лорд Казначей был неумолим и в 1594 году, когда Роузли всё ещё не сдавался, по словам Гарнета, он наложил штраф в «5000 фунтов настоящих денег», что на современный пересчёт составляет два с половиной миллиона, и, как выразился один из комментаторов, не просто вонзил нож, но и провернул его в ране, потребовав немедленную уплату, побуждая его, считает Акригг, идти к ростовщикам.

«В 90-х годах Саутэмптон испытывал финансовые затруднения»,- сообщает Шёнбаум. – « По слухам, граф был вынужден расстаться с 5 тыс. фунтов, чтобы взять назад свое опрометчивое обещание жениться на внучке Лорда Казначея; известно, что в ноябре 1594 года он находился в столь стеснённых обстоятельствах, что вынужден был сдавать внаём домик привратника и другие здания и помещения своей ландонской резиденции Саутэмптон-Хауз». И всё равно упрямый Роузли предпочёл жениться на кузине своего друга графа Эссекса.

Хайдер Э.Роллинс, которого Шёнбаум назвал «крупнейшим в нашем (ХХ) столетии специалистом по сонетам», напомнил, что мода на сонет закончилась более чем за десять лет до публикации шейкспировских сонетов, потому что «слишком большое количество мнимых петрарок и ронсаров заставили поэтический напиток скиснуть». Тогда возникает вопрос, почему сонеты, последние из которых были свежими не позднее 1596 года, так как, уже говорилось, 130 сонет был создан как пародия на сонетные циклы, вышедшие в этом году, всё-таки были опубликованы, при этом рискуя выглядеть как прокисший продукт?

Чтобы ответить на этот вопрос нужно взглянуть на само Кварто и на политическую обстановку во время которой оно готовилось к печати, а готовилось оно в спешке, потому что, как говорит Флорова, Кварто, «с какой стороны на него ни посмотреть – с типографской, редакторской или с коммерческой – отнюдь не похоже на тщательно подготовленную к публикации книгу». «Шейк-спировы сонеты» были зарегистрированы 20 мая, а уже в начале июня они продавались, по крайней мере, 19 июня Эдуард Аллейн приобрёл экземпляр за 5 пенсов. Очень скоро они были изъяты из продажи, как предполагают, чтобы помешать злорадствовать над скандальной связью. Другого объяснения полного молчания современников о сонетах невозможно найти. Если бы этого не произошло, наверняка, считает Роллинс, «Тёмная Леди» сонетов «должна была бы привлечь столько же читательского внимания и комментариев, сколько «Стелла» Сидни или «Делия» Дениэла».

Но как политическая обстановка могла подтолкнуть к изданию сонетов? Шотландец Джеймс I Стюарт, воссев на английском троне, стал перекраивать английскую администрацию в соответствии с шотландской практикой, где Двор шотландского короля был подобен устройству французского Двора. Он также пытался расставить на всех придворных должностях шотландцев. Англичане, которые смогли сохранить свои посты в придворной администрации, подвергались постоянному давлению, с требованием, чтобы они передали свои посты шотландцам. «Обманулись в своих ожиданиях также и те из представителей английской аристократии, кто находился в опале при Илизабет Тюдор и надеялись, поддерживая кандидатуру Якова (Джеймса), вернуть былое влияние» - пишет Виталий Ковин в своей работе «Королевские слуги и яковитский двор в Англии 1603-1625»(1999). – «Например, граф Саутэмптон, бывший сторонник мятежного графа Эссекса, хотя и был выпущен на свободу и получил часть конфискованного имущества, но так и не добился желаемого назначения в Тайный совет».

Встретив сопротивление со стороны английской аристократии, в продвижении шотландцев в Совет и на ведущие государственные посты, Джеймс на первое место в придворных и политических кругах выдвинул службу Королевской Спальни. «Как самостоятельный субдепартамент она получает значительную автономию»,- сообщает Ковин. – «Обязанности её штата постепенно выходят далеко за рамки личного обслуживания короля. Спальня становится центром личной и политической жизни монарха, церемониальным центром двора. Она вытесняет на второй план Тайный совет и субдепартамент Ближней комнаты». «С учреждением Спальни, даже у внутренних членов Совета больше не было автоматического права самого близкого доступа к монарху; и даже если entrеe’ предоставили, этим обладал в намного большей мере штат Спальни», - рассказывает историк доктор Нил Кадди (Cuddy) в статье «The Revival of the Entourage: The Bedchamber of James I 1603-1625» (1987). – «Спальня действительно обладала специальными преимуществами контакта с королем; Спальня и Совет были теперь отдельными сущностями и, по большей части, с отдельным членством; Совет и министр теперь вращались на другой орбите от короля и Спальни». «Баланс власти качнулся прочь, чрезвычайно, от Тайного Совета и бюрократа-министра к Спальне и королевскому фавориту», -подводит итог Кадди.

Саутэмптон не мог не видеть, как камергеры Спальни активно накапливают королевскую щедрость, приобретая титулы, земли и власть. Он видел как младший брат графа Пембрука, красивый молодой человек, основной заслугой которого, по словам злых современников, было то, что он хорошо разбирался в лошадях и собаках, войдя в состав Спальни как первый любимчик короля, известного своими необычными пристрастиями, но такими понятными и близкими самому Роузли, Филипп Херберт становился рыцарем Ордена Бани (1603), графом Монтгомери (1605), кавалером Ордена Подвязки (1608), получал от Джеймса I многочисленные земельные и денежные пожалования (1606-07), прощения больших долгов(1606). Саутэмптон не мог не видеть резкий взлёт ничтожного Роберта Карра(Carr), все природные достоинства и способности которого ограничивались красивой внешностью и изящными манерами, упавшего с коня во время турнира и сломавшего при этом ногу, чем привлёк к себе внимание короля и его специфическое расположение. Он видел как Карр, подобно Херберту, прошедший просмотр у королевы, потому что, отметила Кэтрин Д. Боуэн (Bowen), «одной из самых странных причуд чрезвычайно странного монарха был отказ Джеймса получать любимчика без благословения королевы», немедленно включённый в состав Спальни, обрастал королевской щедростью; как Джеймс, словами Боуэн, «нагромождал на нём деньги и обеспечивал его землёй», отобрав имение Шерборн у опального Уолтера Роли, со словами: «Я обещал её Карру».

Саутэмптон испытывал, вероятно, ревность и зависть, вылившуюся позднее в тяжёлую ссору с Монтгомери во время игры в теннис, когда, как пишет в письме современник, «ракетки пролетали около их ушей», и только король смог остановить их, предотвращая дуэль. Вероятно, он чувствовал и некоторую обиду, потому что Джеймс, который был убеждён, что казнённый Эссекс не хотел ничего, кроме как помочь взойти ему на английский трон и называл невезучего графа не иначе как «мой мученик», в мыслях Саутэмптона, наверняка, должен был быть более благосклонным к нему, верному соратнику Эссекса.

Можно предположить, что Хэнри Роузли стремился изменить отношение короля на свою пользу и такой случай представился в конце весны 1609 года, когда стало известно, что король решил летом покинуть Ландон и совершить путешествие по графствам королевства. Как только рыцари и лорды узнали будущий маршрут движения королевского кортежа, рассказывает Дж.Ф.В.Акригг (Akrigg) в «Jacobean pageant, or Court of king James 1603-1625»(1962), «и обнаруживали, что у них должно быть дорогое удовольствие развлечения короля, торопливо были посланы письма их стюардам, чтобы были начаты приготовления». Надо понимать, Саутэмптону также стало известно, что король намеревается посетить его имение бывшее аббатство Бьюли(Beaulieu), чтобы поохотиться в Новом Лесу. Посещение королём имения Роузли в 1609 году подтверждает то, что в город Саутэмптон 3 августа был послан камергер-привратник сэр Джон Драммонд с тем, чтобы мэром и олдерменами были отобраны два десятка крепких мужчин и отправлены в Бьюли к 5 августа ожидать там короля. Властями города такое требование было поставлено под сомнение, так как его принёс всего лишь «обычный камергер-привратник двора». «Только после того, как выданное ему предписание подтвердили высшие слуги Двора, охрана для короля была выделена», -пишет Ковин, а Стоупс говорит, что ситуацию разрулили граф Саутэмптон и сэр Томас Лейк, освободив город от распоряжения, найдя людей в графстве.

Акригг поясняет, так как королевский кортеж, включающий сотни телег, был медленным и тяжёлым, он не мог за 6-7 недель посетить отдалённые графства, поэтому часто ограничивался южным направлением (Сарри, Хэмпшир, Уилтшир), которое обычно включало нахождение около недели в имении графа Саутэмптона в аббатстве Бьюли, где король любил поохотиться.

Скорее всего, к такому приёму короля в Бьюли и готовилось, как самореклама, издание сонетов. Поэтому нельзя не согласиться с выводами Флоровой, которая считает, что для Шекспира, а более вероятно, как видим, для Саутэмптона, «хорошо знакомого с открытой нежностью короля к его аристократическим миньонам, момент для выпуска в свет сонетного цикла, отвергающего существующую сонетную традицию ради идеализации высокородного возлюбленного-мужчины, мог показаться благоприятным, притом, что на заднем плане одновременно высмеивалась сексуально доступная женщина».

Насколько успешной была эта затея, говорит то, что тираж, как уже высказывалось предположение, был вскоре изъят, а сам Саутэмптон ничего от этого не получил, и даже более: спустя некоторое время, он возглавил вместе с сыном своего несостоявшегося тестя графом Оксфордом и сыном казнённого друга графом Эссексом Коалицию Патриотов, которая была в жёсткой оппозиции к династическому браку с Испанией, то есть намерениям короля женить принца Чарлза на сестре испанского короля и к новому гомосексуальному любимчику Джеймса, за что были даже подвержены тюремному аресту, потому что Джеймс оппозицию своему «милому ребёнку и жене» - так он называет его в письме – Виллерсу, тогда ещё только графу и маркизу Бакинэму, расценивал как оппозицию самому себе.

Но это было потом, а весной 1593-го Саутэмптон был более озабочен возможной потерей того самого имения Бьюли, в связи с маячившей угрозой штрафа, из-за настырного требования Бёрли вступить в брак с его внучкой, в то время как граф, не обманывая себя и в полном соответствии со своей сущностью, стал «моей любовью» и «господином-госпожой» страсти поэта, заказные призывы к браку которого постепенно сменились на призывы к браку с его музой. «Нельзя не признать, что где-то около 20-го сонета матримониальные заклинания сменяются обещаниями поэтического бессмертия»,- высказывает свою точку зрения В.Микушевич, несомненно, имеющую под собой почву. - «Одно из двух: или старший отчаялся обратить младшего на путь истинный, или младший обратил старшего в свою веру, преподав старшему урок эротики, перед которой старший не устоял».

Исходя из всего вышесказанного, из предположений Микушевича, по всей видимости, верно второе, и тогда, возвращаясь к «Венере и Адонису», напрашивается вывод, кому как не Саутэмптону должно было быть послано, оформленное как посвящение поэмы, сообщение от поэта, (по причине, о которой мы ещё узнаем из сонетного Рассказа), что теперь его зовут Шейк-спир, так как, словами Арчи Уэбстера (Webster), опубликованными ещё в 1923 году, «эта замечательная и трагическая история его жизни, пера бессмертного Шейкспира, имеет отношение к приключениям Уилла Шекспера из Стрэтфорда не более чем к человеку на Луне».

3.КОНЮХ АДОНИС И «РОЮЩИЙ КОРНИ БОРОВ»

Профессор Акригг в своей книге «Шейкспир и граф Саутэмптон» (1968), сравнив поэму Клэпема «Нарцисс» и поэму «Венера и Адонис», и найдя сюжетную схожесть, как то: «встреча с Венерой, отъезд молодого человека, жалобы Венеры, и заключительные превращения - в стихотворении Клэпема в нарцисс, у Шейкспира в анемон», заявляет, что текст шейкспировской поэмы является свидетельством того, что Шейкспир несомненно знал стихотворение Клэпема, напомним, опубликованное на новолатыни. Чарлз Мартиндейл и Колин Бёрроу в «Clapham’s Narcissus: A Pre-text for Shakespeare’s Venus and Adonis»(1992) также отмечают, что «есть признаки того, что Шейкспир, вместо того чтобы только брать аллегорические или мифографические материалы от «Нарцисса» (как верят более ранние комментаторы), он поглощал форму стихотворения и, особенно в начале «Венеры и Адониса», наполнил неподвижные аллегорические формы Клэпема роскошной жизненностью».

Основываясь на этом, в некоторых шейкспироведческих кругах принято считать, как это озвучил Дэрил Пинксен (Pinksen) в статье «Who wrote Venus and Adonis, and Why»(2009), который также цитируя вышеприведённое замечание Акригга, утверждает, что ««Нарцисс» Клэпема, первые семнадцать сонетов и «Венера и Адонис» Шейкспира, все выполняют одну и ту же функцию: пытаются убедить Саутэмптона вступить в брак».

Однако, там же, на предыдущей странице, Акригг, подразумевая актёра Шекспера, пишет: «Намереваясь посвятить своё стихотворение Графу Саутэмптону, Шейкспир знал о борьбе Саутэмптона против брака с Леди Илизабет Вир, и он помнил, как самолюбие Графа было ранено несколько лет ранее Джоном Клэпемом и его издевательским «Нарциссом». В этом стихотворении Шейкспир должен был приложить бальзам к ране нанесённой Клэпемом».

О каком бальзаме на рану может идти речь, если предположить матримониальную направленность поэмы, когда после льстивых уговаривающих сонетов, Шейкспир вдруг бы опустился до клэпемской угрозы смертью, притом, что их личные отношения, как мы теперь знаем, к тому времени приобрели статус «идеальной мужской дружбы, часто возвеличенной выше любви к женщине». Зачем, уговаривая жениться на дочери Эдуарда де Вира, насылать на Адониса дикого кабана (boar), который его убивает, в то время как сама фамилия Вир(Vere), доставшаяся ещё от норманских завоевателей и произошедшая от французского слова «verres», обозначает как раз кабана? К тому же кабан, как пишет Роджер Стритмэттер (Stritmatter) в статье «A Law Case in Verse»(2004), был геральдическим символом графа Оксфорда и его придворным прозвищем – «Boar», которое упоминается, например, в одном из писем (июль или начало августа 1573 года) Кристофера Хэттона к королеве, и в прославляющем де Вира стихотворении, в связи с победой над испанской Армадой.

Другое предположение, что стихотворение Шейкспира было ответом на стихотворение Клэпема и, что сопротивление Адониса Венере это защита графа от очарования Илизабет Вир, развенчивает Колин Бёрроу и с ним нельзя не согласиться. Он говорит: «Это маловероятно, чтобы судьба пронзённого вепрем Адониса, который превращается в цветок, впоследствии сорванный, являлась сильной пропагандой остаться холостяком. Ричард Филд имел некоторые связи с Бёрли и его интересами, и посвятил ему «Исскуство английской поэзии» Патнема(Puttenham) в 1589 году. Очень маловероятно, что он рискнул бы отношениями с одним из самых могущественных людей Англии, печатая работу, которая могла быть замечена как поощрение одного из опеки Бёрли бунтовать против него». Тем более, как правильно заметил Акригг, поэма была написана по заказу Лорда Казначея, давшему «одобрительный кивок».

Отсюда мы должны сделать вывод, что Адонис это не граф Саутэмптон и аллегорический кабан, которого Стритмэттер называет «ключевой фигурой», что есть истиной, это не граф Оксфорд, и поэма имеет только косвенное отношение к намерению Бёрли выдать замуж свою внучку.

Кроме кабана, роль которого ограничена всего несколькими строками, в поэме есть ещё животные – это конь Адониса и, как выразился профессор Зелинский, «невесть откуда взявшаяся кобыла». Если обратиться к первоисточнику («Метаморфозы» Овидиуса, книга 10) то увидим, что там нет упоминания о лошадях, и Венера повсюду с Адонисом, в переводе Гнедича, «по горам и лесам, по скалам блуждает заросшим, с голым коленом, подол подпоясав по чину Дианы». Конь появляется в поэме Клэпема, которого Бёрроу назвал «тяжеловесно аллегорическим», называемый «caeca Libido», то есть «слепое Желание», или как переводит Мюриэл Брэдбрук - «Страсть», и на нём галопом скачет Нарцисс прочь от Венеры.

А какую функцию выполняет конь в шейкспировской поэме, если ему посвящено несравнимо большее количество строк чем «ключевой фигуре» кабану, причём, как справедливо отмечает Зелинский, на ход действия никакого влияния не имеющий? Зачем понадобилось столь тщательное описание животного, процитировав которое критик Эдуард Дауден (Dowden) говорит, что этот «поэтический отрывок восхитителен», но не без иронии спрашивает, «это поэзия или параграф из рекламы продажи лошади?»

Ричард Мик (Meek) в «Narrating the Visual in Shakespeare» объясняет, что «замечательным визуальным представлением коня», Шейкспир хочет помочь нам в создании умственного образа коня Адониса и «эта строфа неявно демонстрирует, что литературное изображение может быть столь же убедительно, как убедительно изобразительное искусство, если оно может создать умственную картину коня через один только язык». Однако для этого должна быть какая-то цель, чтобы читатель так явственно представил себе литературное изображение коня, притом, что совсем нет описания дикого кабана, кроме как «всё в алых пятнах вспененное рыло, как если б с молоком смешалась кровь». Подробное описание коня нужно для того, чтобы читатель не пропустил мимо этот указатель, чтобы остановился и задумался, на что он указывает.

Описание охваченного страстью коня, который срывается с привязи и убегает к «невесть откуда взявшейся кобыле», требуется ещё и для того, чтобы Венера, поясняя эту аллегорию, поставила Адонису в пример его поведение: «Позволь вступиться, милый, за коня; пользоваться сладостным моментом учись у скакуна», таким образом, делая жеребца антиподом юноши, чем прочно связывает их в сознании читателя.

Уже говорилось, что «ни одно сколько-нибудь значительное событие современной жизни не осталось без внимания илизабетинской драмы». А так как, словами Херберта Джорджа Уэллса, «широкие слои населения были абсолютно неграмотными и в государственных делах они играли роль не больше чем собаки или домашний скот, их можно было, как держать в подчинении, так и подбить на мятеж», правительство в войне с правительствами других государств, а также политические фракции в войне друг с другом за влияние на королеву, активно использовали театр для политической пропаганды.

Коньерз Рид в книге «Mr. Secretary Cecil and Queen Elizabeth» (1955) приводит пример использования театра Уильямом Сисилом задолго до публикации «Венеры и Адониса». Он пишет: «Очевидно Фериа (испанский посол) делал что мог, чтобы дискредитировать Сисила перед его госпожой. В тот момент Фериа протестовал против комедий в Ландоне, которые насмехались над его королём. Он сказал, что Сисил снабдил авторов их подлыми темами. Илизабет фактически признала, что Сисил был виноватым. Из того, что мы иное знаем, нелегко изобразить его в роли наставника, затеняющего драматургов, которые создавали грубые комедии. Но Фериа едва ли мог выдумать рассказ. Как установлено, без любого подтверждающего свидетельства, это является интересным открытием использования сцены для политической пропаганды».

Другой пример использования театра властью для промывания мозгов невежественной толпы был в более близкое время к рассматриваемому периоду, как ответ на памфлеты Марприлейта. Епископом Ландона Бэнкрофтом, для написания антимарприлейтовских памфлетов, были мобилизованы острые на язык авторы, среди которых были такие как Джон Лили и Томас Нэш. Для неграмотной публики были созданы грубые комедии, где Марприлейт, как рассказывает Чэмберс (Chambers), появлялся на сцене в образе «чудовищной обезьяны», а «Божественность появлялась с царапинами на лице, жалуясь, что они получены при нападении отвратительного существа на её честь».

Показательное использование тогдашних средств массовой информации, случилось весной 1600 года, когда граф Эссекс уже восемь месяцев находился под домашним арестом в строгой изоляции. Какие-либо другие санкции к нему не предпринимались, потому что, как переметнувшийся к Сисилу Бейкон предупреждал королеву и понемногу «отравлял ей разум против своего благодетеля» Эссекса, «популярность графа была такой большой, что серьёзное наказание при недостаточном доказательстве могло произвести наиболее серьезные последствия». «По прошествии времени», - пишет Джайлз Литтон Стрейчи, - «всё, казалось, показывало, что предупреждение Бейкона было оправдано. Популярность Графа была вне всяких сомнений. Она увеличилась с его болезнью, и, когда стали шептать, что он лежал при смерти в его неволе, общественное негодование сделало так, чтобы его услышали. Памфлеты, защищающие Графа и атакующие его неприятеля, тайно были напечатаны и рассеяны, распространяя информацию. Наконец, даже белые стены дворца были покрыты оскорбительными каракулями».

Когда королева, которую граф бомбардировал письмами, несколько смягчилась и в апреле позволила допускать к нему его жену, политические оппоненты отреагировали тут же, чтобы не допустить дальнейшего послабления - на книжном рынке в начале мая появилась публикация «Апологии графа Эссекса», написанная ним самим два года ранее и никогда не публиковавшаяся. Полное название памфлета гласило: «М-ру Энтони Бейкону Апология графа Эссекса против тех, кто ложно и злонамеренно обвиняет его, будто он единственная Помеха Мира и Спокойствия его Страны». Как рассказывают историки, «Апология» была написана после жаркого спора на заседании Тайного Совета о продолжении войны с Испанией. Граф Эссекс был за войну, Лорд Казначей – против. Уильям Сисил нарастил температуру спора и заявил, что главное намерение графа это кровь и резня. Эссекс объяснил, что его намерение очень законно против врагов королевы, что он против ненадёжного мира, и что испанцы очень изобретательны, создавая Англии более вреда во время мира, чем во время войны. Лорд Казначей в ответ продемонстрировал в Псалтыре выражение: «Убийцы не должны прожить и половины их дней». Понимая, что против него будут настраивать население, угнетаемое налогами на войну, Эссекс и написал в свою защиту памфлет, в котором, как говорят, «королева была сильно оскорблена».

Историк Томас Бёрч (Birch) пишет, что появление памфлета вызвало сильное беспокойство Эссекса, который немедленно обратился к Архиепископу Кентербери и к книготорговцам, чтобы подавлять публикацию. Бёрч в «Memoirs of the Reign of Queen Elizabeth»(1754) публикует письмо Эссекса к королеве, где он пытается оправдаться: «Теперь я не только чувствую недопустимую тяжесть негодования Вашего Величества и подвергаюсь плохой информации от тех, кто сначала завидовал мне из-за моего счастья в вашей благосклонности и теперь ненавидят меня по обычаю; но как будто подобно мёртвой туше я был брошен в угол, я погрызен и порван гадкими и самыми низкими существами на земле. Завсегдатай кабака говорит обо мне, что он вздумает. Уже они печатают меня и заставляют меня говорить с миром; и вскоре они будут играть меня на сцене в том виде, каком они захотят. Наименьшее из них в тысячу раз хуже смерти».

Сэр Эдуард Чэмберс, цитируя часть вышеприведённого отрывка, по отношению к Эссексу, хотя общий тон письма не даёт повода так думать, применяет унизительное «завопил», при этом делая справедливый вывод из письма, что «то, что он должен становиться объектом осмеяния, а не восхваления на подмостках, было одним из горьких жал его позора».

Насмехаться над графом стали намного раньше и одним из первых таких опытов насмешки явилась поэма Шейкспира, где розовощёкий Адонис олицетворял Эссекса, тоже большого любителя поохотиться.

Критики много пишут о поэме как о философском диспуте между эпикурейской жаждой наслаждения, то есть земной любовью, и идеалистической, не отягчённой чувственным желанием, некой небесной любви неоплатоника. Аникст вдруг проговаривается об очевидном, но о чём не принято говорить. Он пишет в одной из статей (ПСС Шекспира, т.8, 1960): «Мы слышим речи прекрасной богини, сгорающей от сладострастия, почти физически ощущаем трепет желания, владеющий её царственным телом, и странным кажется холодный юноша, целомудрия которого не могут сломить ни обольстительное тело богини, ни жар её речей».

Если юноша мог казаться «странным» для «высокой морали строителей коммунизма», когда декларировалось, что «общественное мнение социалистического общества ведёт неуклонную борьбу против патриархально-байского отношения к женщине, безответственного отношения к семейным обязанностям и бытовой распущенности», то насколько странным и смешным должен был выглядеть Адонис для первых читателей поэмы. Бен Джонсон свидетельствует в своей поэзии, что «быть отцом своих детей счастье редкое для наших дней» (К Пенсхерсту). Словно его ученик Херрик он призывает некую Селию (в переводе Фрейдкина):

«Ну же, Селия, смелее!

Нег любви вкусим скорее!

Наши юные года

Нам даны не навсегда».

И к ней же (в переводе Лунина):

«Поцелуй меня. Про это

Не сболтну и по секрету.

Я любимую мою,

Как болтун, не предаю».

Как видно, процитированные отрывки стихотворений, предназначавшиеся для публики, а значит отражавшие их вкусы, показывают лирического героя, как антипода Адониса, которого Венера просто умоляла поцеловать её. То, что над Адонисом должны были насмехаться читатели, не вызывает сомнения после прочтения джонсоновского «Послание другу, убеждающее его отправиться на войну», где поэт клеймит современное ему общество (перевод Фрейдкина):

«Народ наш горд, но уважает знать

И потому им склонен позволять

Жить в блуде, не таясь и на виду.

Здесь, как на бирже, их товар в ходу.

Кто похотью к чужой жене влеком,

Тот и свою не держит под замком.

Муж нынче грубым скрягою слывет,

Коль не пустил супругу в оборот

И не сумел всех средств употребить,

Чтоб с честного пути бедняжку сбить.

Сестрой торгует брат, а лорда друг

С его же леди делит свой досуг.

Не принято и думать ни о чём,

Кроме любовниц. Будет наречён

Пажом служанки тот, кто грубый пыл

Ни с кем из знатных шлюх не разделил

Иль не бывал бессчетно ублажён

Щедротами примерных наших жён.

Вот каковы дела и нравы их».

Олэна Алексеенко, вслед за Аникстом, традиционно рассматривая поэму как философский диспут, всё-таки вынуждена отметить: «Образ Адониса соединён с иронией, которая иногда приобретает даже принижающий оттенок. Юный охотник комично смотрится, когда пытается вырваться из рук Венеры, слишком прозаичны все его реплики и т. п.»(Твори Вільяма Шекспіра, т.6, 1986).

Но почему читатели должны были смешного для них юношу понимать как графа Эссекса? Для этого и были введены в поэму лошади, за которыми, пытаясь их поймать, бегал Адонис(319-326), так как Эссекс возглавлял департамент Королевской Конюшни, занимая пост Шталмейстера (Master of the Horse).

Историки о должности шталмейстера говорят, что это была в большей степени церемониальная должность, предоставляемая королевским фаворитам как синекура. При Илизабет этот пост, почти три десятка лет, возглавлял граф Лестер, впоследствии передавший его Эссексу; при Джеймсе шталмейстером был его горячо любимый Бакинэм. «Шталмейстер был непременным участником всех торжественных церемоний, во время которых он следовал непосредственно за монархом, поддерживая его шлейф или ведя в поводу его лошадь. Пост давал возможность всюду сопровождать монарха, в том числе и во время королевских охот и загородных прогулок верхом», -рассказывает Ковин. - «Действительными управляющими департамента были Старший королевский конюх и клерк-маршал. Старший конюший должен был постоянно находиться на службе и руководить работой департамента, а секретарь ведал расходами Королевской Конюшни».

Когда граф Эссекс явился среди придворных, молодой и честолюбивый, которому, словами лорда Маколея, «поседевшая королева оказывала такие знаки благоволения, какими редко удостаивался сам Лестер в её молодые годы», историк говорит, что «старый лорд Бёрли, нрав которого ничуть не исправлялся от подагры и дряхлости, не пропускал случая показать своё нерасположение к молодым острым выскочкам», тем более, эти «острые выскочки» могли стать на пути карьеры его собственного сына Роберта. «Тихое благоразумие, которое позволило Бёрли сформировать его курс через так много опасностей, и обширный опыт, какой он приобрёл в работе с двумя поколениями коллег и конкурентов»,- пишет Маколей, - «казались теперь едва достаточными, чтобы поддерживать его в этой новой конкуренции; и Роберт Сисил заболевал страхом и завистью, когда он думал о растущей славе и влиянии Эссекса».

Недавняя смерть Уолсинэма, в апреле 1590, освободила пост Государственного секретаря и Бёрли, принявший на себя и эти обязанности, готовил своего младшего сына как преемника, который помогал ему, взяв наиболее кропотливые работы, и, говорит Мартин Э.Ш.Хьюм(Hume), «впитал его политику и методы». «Простой намёк такого намерения, тем не менее, был достаточным, чтобы пробуждать оппозицию Эссекса»,- пишет Хьюм в «The great lord Burghley»(1898), - «кто или от щедрости или в простом духе противоречия «Сисилам», поднял вопрос Дейвисона, пытаясь вернуть его в офис. Лорд Казначей был достаточно способен предотвратить это; но не доводил вопрос до крайности, получая назначение его собственного сына через несколько лет, хотя Роберт Сисил был посвящён в рыцари (май 1591) и принял клятву как Член Тайного Совета вскоре после этого (август 1591) и после того фактически освободил от обязательств большой части обязанностей Госсекретаря».

Уильям Дейвисон, который выполнял функции второго Госсекретаря в критические дни, был сделан «козлом отпущения» в незаконной казни Мэри Стюарт. Дейвисон был выпущен из тюрьмы в 1589 и если бы он вновь был назначен на пост Госсекретаря, как того хотел Эссекс, словами Хьюма, «влияние Бёрли пострадало бы безнадёжно», так как молодой граф пытался заставить королеву вести агрессивную политику, особенно против Испании, и «это была точно та политика, против которой Бёрли посвятил свою жизнь».

Бёрли знал как влиять на ситуацию. Ссылаясь на старческую немощь и болезнь, он просил полную отставку, на что королева тут же шла ему навстречу. Энтони Станден в ноябре 1596 информировал Энтони Бейкона о том, что «Старик, в некотором дурном настроении, против её (королевы) желания, заявил, что его дела закончены, и он в течение десяти дней будет лечиться. Когда она увидела, что это способствует ему не оставаться, она сказала, что он упрямый старый дурак». Стэнап тогда же в письме жаловался Роберту Сисилу, что королева очень сердится на Бёрли и на него самого, за то, что не смог остановить барона, и было решено, что если Лорд Казначей не может остаться, проводить совещание в доме Бёрли и уговорить его там председательствовать.

На общественное же мнение, как уже говорилось, Бёрли влиял с помощью комедий, высмеивая в них своих противников, потому что, словами классика в пьесе, прилагаемой к «Ревизору», «насмешки боится даже тот, который уже ничего не боится на свете», по той причине, поясняет Жан дё Ла Брюйер (La Bruyere) в «Характерах» (1694), «ибо она с особенной язвительностью выражает оскорбительное презрение, разрушает последнее прибежище человека - уважение к себе, делает его смешным в собственных глазах». Но в связи с эпидемией бубонной чумы, а скорее даже не только этой болезни, театральная деятельность была прекращена, и поэтому для высмеивания был применён не менее ходкий товар - памфлет, остроумно облачённый в повествовательную поэму. «Венера и Адонис» это был ответ Лорда Казначея Эссексу.

Это был ответ на что?

Отвечая на этот вопрос, мы поймём, почему в основу поэмы был избран именно этот отрывок из «Метаморфоз» Овидиуса, изменённый до того, что позволило Бенно Чишвицу(Tschischwitz) заявить, как его цитирует профессор Зелинский, из «Метаморфоз» «в действительности ничего не заимствовано, кроме имён и происхождения цветка из крови Адониса». Кровь Адониса пролил дикий кабан, воткнувший свои клыки в пах неосторожного охотника. Кабан, как ключевая фигура, был единственной причиной выбора именно этого сюжета.

Эссекс также активно использовал театр для пропаганды. Достаточно вспомнить профинансированную его людьми накануне восстания постановку «Ричарда II», в главном герое которой королева увидела себя.

Десятилетием ранее, в самом начале 90-тых, театральной труппой, известной как «люди лорда Стренжа» (Strange), друга Эссекса, была поставлена двухчастная пьеса, каждая часть которой, впоследствии при публикации, имела своё пространное название: «Первая часть Борьбы между славными домами Йорка и Ланкастер, включающая смерть доброго герцога Хэмфри, изгнание и смерть герцога Сеффока, трагический конец гордого кардинала Уинчестерского, известное восстание Джека Кейда и первые притязания герцога Йорка на корону»; и «Правдивая трагедия о Ричарде, герцоге Йорка, включающая смерть доброго короля Хэнри VI, с полным изображением вражды между домами Йорка и Ланкастера».

Это был период, когда люди Стренжа пытались закрепиться в Ландоне на постоянной основе. Как свидетельствует дневник Хенслоу, труппа непрерывно выступала в его театре «Роза» с 19 февраля по 22 июня 1592 года, дав 105 представлений 24 различных пьес, и в более короткой серии из 29 выступлений с 29 декабря по 1 февраля 1593 года.

Сама по себе труппа имела некую оппозиционность к власти. В доказательство этого часто цитируют письмо лорд-мэра Ландона к Бёрли от 6 ноября 1589 года, в котором Джон Харт жалуется на актёров лорда Стренжа, «самым презрительным способом» ушедших от него и, невзирая на запрет театральных зрелищ в пределах города, переданный им от имени Уильяма Сисила, в тот же полдень играющих на сцене гостиницы «Скрещенные Ключи», которая в то время была местом регулярных постановок. Мэр был потрясён, не видя никакой причины для «такого неуважения». Вторым примером недовольства власти действиями театральной труппы Стренжа служит сохранившаяся петиция гильдии лодочников к Высокому Лорду Адмиралу и членам Тайного Совета с просьбой разрешить людям Стренжа вернуться в театр «Роуз», так как правительство препятствовало этому, в то время, словами лодочников, «как другие имеют это», то есть возможность выступать в Ландоне. Вполне допустимо, что людям Стренжа не дозволялось вернуться из-за местоположения театра, который находился Саутуорке, где произошёл бунт подмастерьев, послуживший причиной первоначального закрытия театральных представлений, но более вероятно труппе не разрешали вернуться из-за их слишком большой смелости в их представлениях.

Пьесы о короле Хэнри VI имели успех и, чтобы развить его, был создан приквел, то есть предистория, вызывающая «слёзы по крайней мере у десяти тысяч зрителей (в несколько представлений)», как выразился Томас Нэш в своём «Пирсе безгрошовом», зарегистрированном 8 августа 1592 года. Почему первый «Хэнри VI» назван приквелом? В противном случае вторая часть не называлась бы «Первая часть Борьбы». Согласно записям Хенслоу, в его орфографии как «ne», то есть новая пьеса, «harey the Vj» исполнялся с 3 марта. Если всё-таки рассматривать, что пьесы создавались в порядке их нумерации, как это утверждает, например Евгений Аничков(ПСС Шекспира,т.5,1905), то это входит в противоречие с нереальностью написания двух частей в короткий промежуток времени между 3 марта из дневника Хенслоу и 20 сентября того же года, когда был зарегистрирован памфлет Роберта Грина «На грош Ума» с его несколько изменённой цитатой из третьего «Хэнри VI». Неправдоподобное предположение о том, что две большие пьесы могли быть написаны и поставлены на сцене за такой короткий срок, позволило исследователям установить дату их создания на 1590-91 годы.

С этой датировкой нужно согласиться, так как эти годы стали началом противостояния Эссекса с Сисилами, в котором лорд Стренж стал союзником молодого графа.

Следует сказать несколько слов о том, почему должно произноситься Стренж, а не Стренг, как утверждается. Это наименование вместе с титулом барона появилось в роду Стэнли, после того как сын первого графа Дерби женился на Джоан Лестранж из Нокина (Knockin). Эта фамилия пришла в Англию с норманскими завоевателями и имела несколько вариантов написания, как l’Estraunge или Lestraunge и этот первоначальный вариант, например, носил камергер принцессы Илизабет, а потом член Парламента Николас Лестранж (l’Estrange или le Strange), а также титул виконта Лестранжа носил полководец Луи XIII-го Клод дё Отфор (Hautefort). Французское «L’Estraunge» в именовании барона изменилось в документах той эпохи на «Straunge», но, по-видимому, не должно было измениться в произношении на «Strang» с твёрдым «Г» на конце.

Так что же подвигло Фердинандо Стэнли, барона Стренжа к противостоянию? Событие, случившееся дюжиной лет ранее, и на тот момент всё ещё продолжавшееся.

После того как герцог Анжу, будущий король Франции Анри III, в своё время избежал объятий английской королевы, в 1579 году должно было свершиться, по выражению Эрланже, «грандиозное событие, которое могло перевернуть всю европейскую политику»: на руку стареющей Илизабет стал претендовать его младший брат Франсуа, герцог Алансон, новый герцог Анжу. «В августе», - рассказывает Хьюм, - «Алансон помчался скрытно в Англию. Его прибытие было всем известным секретом, но Королева прятала его во дворце Гриниджа, который Она предложила ему, демонстрировала всё своё обаяние, обедала и ужинала с ним конфиденциально, отчаянно влюбленная в него, или симулируя это, и отослала его после недельного пребывания так тайно, как он приехал, с выражениями привязанности с обеих сторон, даже слишком пылкими, чтобы быть искренними, и долго впоследствии продолжая переписываться».

В это же время адвокат и пуританин Джон Стаббс опубликовал брошюру «The Discovery of a Gaping Gulph» против французского брака, как сказал К.Рид, «с пуританской прямотой», которую читали по всей Англии и озвучивали с кафедр проповедников.

«Илизабет была, очевидно, встревожена»,- пишет Коньерс Рид, -«настолько встревожена, что она нашла целесообразным, чтобы защищать её положение и характер её поклонника в обществе прокламацией, которую Тайный Совет представлял вниманию лорд-мэра Ландона, и несколько дней спустя отосланную епископам, чтобы быть прочитанной в церквях, и было весьма очевидно, что Илизабет, всегда чувствительная к народному чувству, начала колебаться, и многие из Тайного Совета с нею. Сам Бёрли заметил в начале октября, что много членов Совета, которые одобрили брак вначале, занимали позицию, что это «не могло не быть слишком опасно для религии, вселяло неуверенность её Величеству и было неприбыльно королевству»». Тогда же Филипп Сидни по совету графа Лестера написал длинное письмо королеве, в котором, словами Рида, «был более осторожен», убеждая её отказаться от брака с католиком.

За дерзкую попытку давать непрошеные советы, комментирует Володарская, Стаббсу, которого она называет Уильямом, отрубили руку, но для высокородного Филиппа Сидни, который давал свои советы, как выразился Рид, «на ухо» королеве, никаких видимых неприятностей не последовало. «Более того»,- читаем далее в статье Володарской,- «в ноябре он (Сидни) участвовал в турнире в честь годовщины коронования Елизаветы, а на Новый год, как обычно, обменялся с ней подарками, оставаясь, как и прежде, одним из самых близких к трону людей».

Созванный Тайный Совет сидел в Гринидже непрерывно со 2-го по 8 октября, обсуждая и взвешивая все проблемы, которые могут возникнуть с вероятностью брака. «Окончательный результат состоял в том»,- отмечает Хьюм, - «что брак будет нежелателен, Бёрли и Сассекс, являлись единственными членами Совета, которые не были решительно настроены против этого».

Утром 7-го октября Тайным Советом был назначен комитет четырёх, куда входили Бёрли, Лестер, Сассекс и Линколн, чтобы предоставить королеве своё решение. Её реакция была бурной и, как цитируют источник историки, «не без потери многих слёз». «Она ожидала, она сказала»,- пишет Рид, - «что они единодушно убедят её к браку вместо того, чтобы дать такой распыленный ответ». Она обвинила себя в том, что вообще предоставила им этот вопрос на обсуждение и отложила дальнейшее обсуждение до полудня. «Когда они прибыли снова днём, она ругала их резко, особенно потому что, она сказала, поскольку они очевидно боялись, что Алансон, будучи католиком, мог бы подвергнуть опасности английское религиозное урегулирование». Комитет сообщил Совету о неудовольствии королевы и на следующий день ей было передано решение Совета о своём согласии, «раз так это должно понравиться ей». Она получила это сообщение «не очень любезно и снова жаловалась на их критическое отношение».

Как видим, к высокородной части мужского окружения, несогласных с её желанием выйти замуж за герцога Анжу, королева Илизабет не прибегала ни к каким действиям кроме упрёков. Другое отношение было к женщинам, которых она ненавидела. Графиня Дерби, мать лорда Стренжа, была арестована и обвинена в колдовстве, точно так, как это повествует второй «Хэнри VI» Шейкспира. Леди Элинор в пьесе, как и графиню Дерби, обвинили в попытке с помощью магии узнать, когда умрёт царствующая особа, при том, что Холиншед, на работе которого основаны все исторические хроники Шейкспира, говорит совсем о другом типе обвинения. У Холиншеда сказано, что настоящая Элинор Кобэм обвинялась в колдовстве, при котором использовалась восковая фигурка человека для нанесения смертельного повреждения королю. Подобное обвинение, например, было выдвинуто во Франции сторонникам герцога Алансона Ла Молю и Кокконасу, которое закончилось казнью обоих. Элинор Кобэм из пьесы отправляется в изгнание на остров Мэн, родовое имение графов Дерби, как и сама графиня. В пьесе Элинор Кобэм была наказана женой короля «французской волчицей» Маргаритой Анжу со своими английскими приспешниками. Графиня Дерби изгнаниемзаплатила за то, что противостояла возможному браку королевы с герцогом Анжу.

Мать лорда Стренжа была первой в очереди на трон и в начале девяностых всё ещё находилась в изгнании, а её сын, всё время находящийся под подозрением, не мог не видеть, как клан Сисилов становится всё могущественнее. «Мощность этих Сисилов была удивительной»,- пишет Кэтрин Дринкер Боуэн в «The Lion and the Thron» (1956).- «Не менее чем 19 их кузенов и родственников сидели в Палате Общин, включая старшего брата Роберта Сэра Томаса Сисила, наследника старого Бёрли и его раннее отеческое беспокойство, «горького пьяницу, растрачивающегося на игру в теннис». Это было созвездие». «Казалось, Илизабет вручила свою судьбу Сисилам и их друзьям, которые захватывали должности и сопровождающие их доходы», - продолжает историк Кристофер Хейг(Haigh) в «Elizabeth I» (1988) – «Правительство стало орудием в руках единственной и беспринципной группировки».

С 1920-х годов укрепилось мнение, что две рассматриваемые пьесы-хроники являются пиратскими искажёнными публикациями второй и третьей части шейкспировских пьес. Мэнли в блестящей статье, «From Strange's Men to Pembroke's Men: 2 «Henry VI» and «The First Part of the Contention»»(2003) доказал, что «Первая часть» и «Правдивая трагедия» являются не пиратскими версиями, а укороченными вариантами для театральной труппы, под протекцией лорда Пембрука, выделившейся из большой труппы Стренжа и отправляющейся в 10-ти месячное турне по провинции.

«В любом случае, более бесспорным чем датирование оригинального текста для людей Стренжа является то, что исправленное издание, такое как «Первая часть Борьбы», кажется приспособленным, как политически, так и театрально, в стеснённые обстоятельства, которые сопровождали закрытие театров в июне 1592. В тоже время, когда Кварто переписывает материал Элинор Кобэм, черня её характер и изменяя природу её преступления, оно также изображает «более зверского, сильного Кэйда» чем Второй «Хэнри VI», добавляя, например, сцену в которой мятежники поджигают Ландонский Мост, насилуют жену сержанта, и калечат мужа (II. 1834 -52). В то же самое время, оно сокращает «2 Хэнри VI» на одну треть и немного уменьшает необходимое количество актёров», - пишет Мэнли и заключает. – «...«Первая часть» рассматривалась людьми Пембрука как безопасный выбор, чем более критический и политически важный второй «Хэнри VI»». Так как «Хэнри VI» создавался для «людей Стренжа», как защита интересов семьи Стэнли, но после смерти патрона театральной труппы весной 1594, и смены протекции, на короткий период как «слуги лорда Сассекса», а потом как «слуги Лорда Камергера», должны были сказаться на изменениях в пьесе. Но в первое Фолио, так как времена изменились и другие люди были у власти, составители под протекцией графа Пембрука, словами Мэнли, «гордо» включили в сборник первоначальный вариант пьесы.

Ранее утверждалось, например, Питером Александером, что труппа Пембрука была основана в конце 80-х. Но исследования Дауэра Уилсона говорят о первом годе 90-х, а Шёнбаум пишет, что «слуги лорда Пембрука» скорее начали свое существование как гастролирующая труппа не в 1591, а накануне той катастрофы, которая разразилась в Ландоне в следующем году», то есть весной 1592-го, перед эпидемией, когда политическая борьба с Сисилами была в разгаре.

Титульный лист «Правдивой трагедии» гласит, что «слуги лорда Пембрука» её неоднократно исполняли. Почему приверженцев Эссекса заинтересовала именно «Правдивая трагедия» или иначе третья часть «Хэнри VI» Шейкспира? Ответом может служить цитата из комментариев Аникста: «В финале хроники намечается новая тема, связывающая её со следующей пьесой. Начинает выдвигаться фигура сына герцога Йоркского - Ричарда Глостера, впоследствии короля Ричарда III. Ричард убивает Генриха VI, который перед смертью говорит в лицо палачу о неисчислимых бедствиях, которые тот принесет народу и стране своей жестокостью. А Ричард, пронзив мечом Генриха VI, предается мыслям о своем будущем, и в его речи звучат те же мотивы, которые мы услышим в первом монологе последней пьесы тетралогии – «Ричарде III». Он признает, что в душе его «нет места ни жалости, ни страху, ни любви». Природа, создав его уродом, лишила радостей любви, и у него остается одна цель в жизни -власть, к которой он пойдет, шагая через трупы собственных братьев (II, 6)».

В этой же пьесе Шейкспир вводит в действующие лица молодого графа Ричмонда, персонажа без слов, которого король называет «надеждой Англии» и пророчит, что «красивый этот мальчик принесёт благословение родной стране».

Схватка между красивым юношей, образ которого в пьесе, по словам Смирнова, «насквозь светлый», и лишённым радости любви уродом, физическое уродство которого оставляет ему лишь одну отраду – «притеснять, повелевать, царить» над теми, кто обладает красотой, происходит в следующей пьесе, имеющей такое название: «Трагедия о короле Ричарде III, содержащая его предательские козни против брата его Кларенса, жалостное убиение его невинных племянников, злодейский захват им престола, со всеми прочими подробностями его мерзостной жизни и вполне заслуженной смерти».

«О ранних постановках трагедии сведений до нас не дошло»,-говорит о «Ричарде III» профессор Смирнов. – «Но так как по стилю она принадлежит к ранним произведениям Шекспира, а в сюжетном отношении тесно примыкает к трилогии о Генрихе VI, то несомненно, что «Ричард III» был написан вскоре после этой трилогии, в 1592 или 1593 году». Принимая во внимание, что ответный удар «Венерой и Адонисом» Сисилами был нанесён весной 1593, и то, что времени для написания с февраля 1592 было предостаточно, можно уверенно заявить, что сиквел, то есть продолжение коммерчески успешного третьего «Хэнри VI» и так политически необходимого -трагедия о горбатом Ричарде - был создан в конце 1592 и в январе 93-его уже был поставлен. В этом же году были опубликованы ещё два поэтических произведения, в которых, как негативный персонаж, упоминался горбун Ричард: «Rising to the Crowne of Richard the third» Джайлза Флетчера старшего, в комплекте с его уже упоминавшейся «Лисией», и 167 шестистрочных строф Эндрю Чьюта (Chute или Chewt) о любовнице короля Эдуарда IV Джейн Шор.

Шейкспир, как и другие поэты, взял описание Ричарда у Холиншеда, который в свою очередь позаимствовал его из лживого описания в «Истории Ричарда III» Томаса Мора. Мор пишет: «Третий сын, Ричард, о котором сейчас мы поведём речь, был умом и духом равен каждому из них, но в телесной мощи и доблести далеко уступал им обоим: мал ростом, дурно сложен, с горбом на спине, левое плечо намного выше правого, неприятный лицом - весь таков, что иные вельможи обзывали его хищником, а прочие и того хуже. Он был злобен, гневлив, завистлив с самого своего рождения и даже раньше. .. Так гласит молва..»

Исследователи говорят, что пьеса имела большой успех. Ещё бы не имела. «За пределами его злодейского присутствия в пьесах и поэзии Ричард становился средством для персональной атаки»,-констатирует профессор Марк Он (M.G.Aune, «The Uses of Richard III», 2006). – «Авторы должны были сравнивать современные фигуры с Ричардом, чтобы напомнить, что те фигуры были продажными и опасными и должны быть обузданы, или просто, чтобы направлять политическую или персональную атаку». Зрители, а потом читатели, в горбатом Ричарде видели горбатого Карлика (Pigmy - такое прозвище дала ему королева) Роберта Сисила, описание которого едва ли не точная копия вышеописанного короля, а в «насквозь светлом» Ричмонде и его отчиме Стэнли, имеющего отношение к городу Лестеру, видели, конечно же, самого Эссекса и его отчима графа Лестера.

Во время жизни Роберта Сисила было много эпиграмм и баллад, направленных против него, но наиболее жестоко его стали поносить после смерти. Полин Крофт (Croft)в статье «The Reputation of Robert Cecil»(1991) приводит, например, такую эпитафию, подтверждающую, что общественное мнение связывало образ короля Ричарда с Секретарём Сисилом:

«Здесь лежит Робин Горбун, которого несправедливо считают

Ричардом III; он был Иуда второй.

Ричард или Робин, кто из них хуже?

Горбун великий в государстве - проклятие Англии».

На гербе Ричарда Глостера был изображён дикий кабан, а П.О.Морозов сообщает, что Ричард «очень любил носить цепь с подвешенным посередине кабаном», и персонажи, противопоставленные ему в трагедии, называют его то боровом (hog): «роющий корни боров»(I,3), то кабаном (boar): «мерзкий, кровавый, захвативший власть(usurping) кабан»(V,2). И Венера, отговаривая Адониса от опасной затеи идти на кабана, первое, что упоминает, это кабанью страшную выгнутую спину (bow-back)(в переводе Курошевой):

«Как боевой доспех, на страх врагам, Щетина выгнутый хребет покрыла; Глаза горят, подобно светлякам; Могилы всюду вырывает рыло. Всё сокрушая на пути своём, Кого толкнет он, тот убит клыком».

Вероятно, в соответствии с избранным эпиграфом, поэма издавалась всякий раз, когда на прилавках оказывались антисисиловские пьесы или ставились такого рода спектакли. Эпиграф начинается словами «Vilia miretur vulgus», что в переводе значит «Дешёвка изумляет толпу». Но «vilia» имеет ещё значение «публичного зрелища», которые, как оправдывает их Томас Хейвуд, «сделали невежд более знающими» и «познакомили необразованных со многими славными историями», чему была противопоставлена поэма – чтиво для элитных читателей, получившая поэтическое вдохновение из источника Апполона.

В марте 1594 была зарегистрирована «Первая часть Борьбы». Тут же в апреле регистрируется второе Кварто поэмы. На следующий год увидела свет «Правдивая трагедия». В ответ – публикация поэмы теперь, как и все последующие, в формате Октаво.

Историк Маргарет Хотайн (Hotine)(1991) осторожно высказывается: «5 июля 1596 он» (Роберт Сисил) «стал Главным Секретарём. Первое Кварто «Ричарда» появилось в 1597, что может быть совпадением, но это может также предположить, что произошёл некий случай, который сделал игру актуальной, вызывая оживление в театре. Дальнейшие выпуски в 1598,1602 и в 1605 были без сомнения в ответ на популярность пьесы, но этому, возможно, помогла длительная актуальность». А Питер Дейвисон, в предваряющей статье в «The First Quarto of King Richard III» пишет, что «судебный лингвист» Дональд Фостер «верит на основе своих исследований, что «Ричард III» игрался на сцене в 1593, 1594, 1596 (когда это было «возможно... переписано или немного пересмотрено»), в 1599, 1606, 1607, 1608, и возможно в 1612».

Как видно, это почти те самые даты публикаций «Венеры и Адониса». Кроме 93, 94, 95 и 96 годов в 1599 году изданий поэмы было два. Существует четыре издания с датировкой 1602 года, но три из них, на самом деле изданы были позже и, как предполагают, датируются 1607, 1608 и 1610 годами, ложная датировка которых, словами Колина Бёрроу, «озадачивает» исследователей.

Особенный год для поэмы был 1602. Очередная публикация «Ричарда III» привычно вызвала публикацию «Венеры и Адониса», которая уже не могла навредить Эссексу, но торжествующе напоминала, что горбатый кабан, как и предсказывал, победил «насквозь светлого» Ричмонда-Адониса. Это был год триумфа Роберта Сисила. В его биографии, которую написал его же потомок Элджернон Сисил, читаем: «Такой большой была его власть, что в своей растерянности люди изобрели нелепое предположение, что он захотел жениться на Арабелле Стюарт и разделять с нею трон».

Уже не было в живых ни лорда Стренжа, успевшего стать 5-м графом Дерби, ни его матери, пережившей сына, но так и умершей в изгнании, и в очередь на трон, при ещё живой королеве, но уже доживающей, выстроились другие законные претенденты, одной из которых была Арабелла Стюарт.

«Общественное мнение перемещалось беспокойно от Королевы к её Министру; от известной болезни одной к неизвестной цели другого»,-читаем далее там же в «A life of Robert Cecil, first earl Salisbury»(1915). – «Все говорили, что влияние Cиcила на кризис должно быть главным, и старые дикие рассказы распространялись, что он собирается вступить в брак с Aрабеллой или иным способом сделать себя королём».

4. ВЕНЕРА, ДОЧЬ ЦАРЯ НИКИТЫ

В 80-х труппа лорда Стренжа, как и другие, выступала всё больше в провинции, лишь изредка совершая набеги на столицу. Закрепиться в Ландоне они не могли так как господствующее положение занимали «слуги королевы», собранные в труппу самим распорядителем увеселений и репетировавшие под его присмотром, что позволяло им часто давать представления во Дворе. Но самым главным было то, что они имели выдающегося комика Ричарда Тарлтона. Успех труппы Её Величества зижделся именно на потешности этого клоуна, так как только его имя собирало толпы зрителей и, как рассказывают, сама королева однажды приказала удалить его со сцены, потому что из-за него она слишком много смеялась, а когда он умер, словами Шёнбаума, «предприятие лопнуло как мыльный пузырь».

Считается, что Тарлтон выступал в репризах, импровизируя и заполняя время, когда актёры уходили или входили на подмостки, чтобы разыграть новую сцену спектакля, и то время, за которое должны были пройти актёры расстояние до служебного входа или от него, предлагает Питер Томсон в «Oxford DNB», «было его игровой площадкой», а в «The Cambridge History of British Theatre» профессор уже прямо называет клоуна «хозяином выходов и входов». После спектакля Тарлтон исполнял джигу, которая хотя и включала в себя музыку и танец, на самом деле была номером клоунады, по существу, пишет Томсон, «коротким фарсом, представляющим сексуальный проступок, с переодеванием в женщину, и могущий легко включать позорящие издевательства илизабетинской клеветы».

Кроме игры в театре Тарлтон выполнял функции придворного шута, и даже, как называет он себя в завещании, был «слугой [Ближней] Палаты Её Величества» (groom of [Privy] Chamber). Историк Томас Фуллер записал воспоминания о нём как о человеке, который мог «вывести королеву из уныния», и её «самые высшие фавориты», в некоторых случаях, когда она была в угрюмом состоянии, обращались к нему, чтобы он мог «подготовить их выгодный доступ к ней». Далее Фуллер заключает: «Одним словом, он говорил королеве о её грехах больше, чем большинство её священников, и лечил её меланхолию лучше, чем все её врачи».

Насколько больше священников и насколько честнее говорил Тарлтон королеве о её грехах неизвестно. Но, например, однажды допущенный в королевское присутствие, другой шут Джон Пейс(Pace), на пожелание королевы услышать о её провинностях, хотя его предупреждали быть осторожнее, всё-таки, со свойственной этому шуту прямотой, ответил: «У меня нет обыкновения обсуждать то, о чём говорит весь город».

Джон Пейс, как пишут о нём, был «язвительный», и даже «жестокий», то есть любящий суровую правду, но выдающийся его образованностью, так как обучался в Итоне и Кембридже, за что слышал, и видимо не раз, что он «позорит свою учёность, рядясь в одежды дурака», на что некий проницательный придворный заметил в его защиту, что «для общего блага безвреднее, когда мудрец ходит в одежде дурака, чем тогда, когда дураки ходят в платье мудрецов».

Так о каких грехах королевы судачил весь город?

Но прежде чем ответить на этот вопрос следует ответить на другой, не менее важный, почему заговорили о королеве.

Солдат и пуританин Уильям Рейнолдс, в одном из трёх, датируемых одним числом (21 сентября), писем к лорду Бёрли, сообщил, что в прочитанной ним книге «в пределах нескольких дней, сделанной из Венеры и Адониса, королева предстаёт в облике Венеры, каковая находится в большой любви (без сомнения) с Адонисом».

Приняв участие едва ли не во всех военных компаниях «на суше и на воде», Рейнолдс в течении семи лет забрасывал королеву, членов Тайного Совета и просто улицы письмами, написав в общей сложности, как он сам говорит, более двухсот. «Хотя его постоянные критические замечания Королеве, Бёрли, и другим были расценены как «безумные», а не изменнические»,- делает вывод Данкан-Джоунс в статье «Much ado with red and white» (1993), - «его рассматривали как преступника, а не сумасшедшего».

Рейнолдс несколько раз оказывался в тюрьме из-за его писем и попыток приблизиться к королеве и даже, якобы, был приговорён к высылке из королевства. Ранее, на это следует обратить внимание, он, письменно обращаясь к королеве, сообщал, поклявшись богом, что слышал, как многие отзываются о ней как о «весёлой девке и очень приятной даме(gentlewoman)» и сетовал на её недоверчивость, из-за которой он не может сообщить ей «почему вы - сама Венера и даже бог любви». «Я знаю то, что я делаю, и я понимаю то, что я пишу», -говорит Рейнолдс, «по крайней мере, достаточно мудрый, чтобы знать»,- комментирует Данкан-Джоунс, - «что его здравомыслие было под вопросом, и что, подобно её членам Совета и придворным, королева расценивала безумие как законный источник развлечения».

Профессор считает, что Рейнолдс, будучи двадцатилетним, «подвергся своего рода конверсионному опыту, близко родственному тому, что можно было бы теперь назвать нервным срывом», и хотя и называет его, «мягко говоря, эмоционально выведенным из равновесия», всё-таки отмечает, что «у него была одержимость твёрдого удержания дат, мест, и названий, и достаточно многие из его ссылок могут быть проверены, чтобы предположить, что в таких делах он - совершенно заслуживающий доверия свидетель».

Данкан-Джоунс, исходя из текста письма, заключает, что Рейнолдс, идентифицирующий себя Адонисом, не дочитал поэму, потеряв к ней интерес, расценив её как «садистско-эротическое желание королевы привлечь и унизить его».

«Рейнолдс жил с его овдовевшей матерью на Стрэнде или около, и другие письма, которые он написал, показывают человека, страдающего от острого комплекса Эдипа. Данкан-Джоунс описывает его «интенсивную преданность ей», как «подобную Хэмлитовской». Все отрицательные мысли Рейнолдса к его матери подавляются в его восторженных панегириках, будучи сохраненными вместо этого для королевы, которую он обвиняет в пренебрежении и шалости. Другими словами, Илизабет, кажется, выполняет функцию незаботливой матери в умственно-эмоциональном мире Рейнолдса», - комментирует Чарлз Боуклер (Beauclerk) в «Shakespeare's lost kingdom». - «..Далекий от взгляда на неё как на заботливую мать её народа, Рейнолдс рисует её как экстравагантную Венеру, «дрожащую в её страсти», сексуально озабоченную (sex-crazed) королеву, которая не будет сомневаться, чтобы накинуться на её собственного сына».

Всё же, болезненное расстройство душевной деятельности не ограничивало его понимание своих поступков и способности понимать реальность, и поэтому состояние Рейнолдса можно отнести, скорее всего, к так называемому «пограничному состоянию» (borderline state), не достигающего уровня психического заболевания. Одной из групп симптомов шизофрении являются дезорганизованные симптомы, проявляющиеся в расстройстве мышления и бедности речи – алогии – «общей нехватке дополнительного, спонтанного содержания в обычной речи». Рейнолдса, напротив, нельзя обвинить в том, что в своих письмах он несёт полную бессмыслицу. В цитируемом многими небольшом отрывке из его письма, говоря, например, о «большой любви» Венеры и Адониса, Рейнолдс вставляет ироничное «без сомнения»(forsooth), а в отношении самой поэмы он первый сделал абсолютно трезвое замечание, что в поэме «много суматохи с красным и белым», то самое высказывание, которое Данкан-Джоунс вывела в название своей статьи. Колин Бёрроу, называющий Рейнолдса сумасшедшим «по стандартам любых веков», однако, не может не отметить, что о цветовой суматохе ним было сказано «в редкие моменты ясности сознания». Отсюда делаем вывод: высказывание Рейнолдсом, что в поэме «королева предстаёт в образе Венеры», было сделано также в тот самый момент «ясности сознания», выразив вслух общественное восприятие аллегории.

Можно сколько угодно насмехаться над этим набожным пуританином и называть его шизофреником, тем самым дискредитируя его как свидетеля, но нельзя отмахнуться от народной мудрости, заявляющей, что никакими толками и слухами не следует пренебрегать, так как у всего есть своя причина, а попросту - нет дыма без огня. Несомненно, некий разлад психики имел место, но нужно помнить его клятву, что он слышал, что многие говорят, и то, что, кому он досаждал своими письмами, считали его скорее преступником, чем сумасшедшим.

Следует несколько слов сказать о красном и белом. Поэма являлась ответом на пьесы о Хэнри VI и Ричарде III, в которых, как и в самой поэме, «суматоха с красным и белым» это не символы, «традиционно связываемые с любовью и желанием», как проповедуют, а символы войны Красной и Белой Роз:

«Не успокоюсь,

Пока цветок свой белый не окрашу

Холодной кровью Генрихова сердца».(3 Хэнри VI, I.2)

«Я вижу на лице его две розы,

Цвета домов, что борются за власть:

На розу алую походит кровь,

И с розой белой схожа бледность черт».(3 Хэнри VI, II.5;

перевод Бируковой)

Розы Ланкастеров и Йорков мы находим также и в живописи. Мы видим их разбросанными на земле, например, вокруг неподвижно сидящей обнажённой Венеры, на картине «Илизабет I и три богини» придворного живописца Ханса Юорта(Eworth), написанной ним в 1569 году в виде аллегории. Картина отсылает нас к древнегреческому мифу, в котором пастух Парис должен был вручить яблоко наипрекраснейшей из богинь. Он выбрал Афродиту (она же Венера), покусившись на любовь, обещанную богиней. На картине Юорта роль Париса выполняет Илизабет, вместо яблока держащая символ монаршей власти – державу: шар с крестом. Надпись на раме картины, сделанная ещё в то время, гласит: «Паллада была острого ума; Юнона была королевой энергии; розовое лицо Венеры было красивым, ярко сияющим; затем пришла Илизабет и поражённая Юнона обратилась в бегство; Паллада вынуждена замолчать; Венера покраснела из-за стыда». Мы видим Юнону и Афину в некоем движении на пути к бегству, но Венеру, на переднем плане с розами у её ног, спокойно ожидающей королеву.

«Разбросанные красные и белые розы на земле, являясь атрибутом Венеры, это также символы Ланкастера и Йорка, готовые для неё (Илизабет) собраться вместе в символ династического объединения Розу Тюдор, которая является доминирующей эмблемой в её платье и своде, под которым она стоит», - комментирует Сьюзен Дорен(Doran) в «Virginity, Divinity and Power» и далее говорит. - «Розы также регулярно появлялись как декоративный мотив в книгах, посвящённых королеве: иногда размещённые в оправке вокруг её портрета, иногда автономно почти как одобрительный отпечаток королевской печати, и иногда украшая различные части страницы. Всякий раз, когда роза была непосредственно применена к Илизабет в поэзии, это обычно упоминало её династию, но не её девственность, и есть причина каждый раз думать, что это также верно и на картинах».

Возвращаемся к читателям шейкспировской поэмы и их реакции на неё.

В свою очередь, ответом на поэму Шейкспира на свет появилась другая поэма, зарегистрированная в последний день декабря. Она была опубликована издателем Понсонби, который обслуживал фракцию Эссекса. Она называлась «Тень ночи» и её автором был Джордж Чэпмен. То, что Чэпмен искал дружбы и покровительства молодого графа, он более ярко продемонстрировал в последующие годы.

В начале 1598 года Чэпмен представил свой перевод семи песен (1,2,7,8,9,10,11) из «Илиады» Омероса (Omeros, архаичный онемеченный вариант – Гомер) и, как выразился Ачесон, «весьма заискивающе» посвятил эту работу графу Эссексу, сравнив его с Ахиллом и расхваливая его «подобные Ахиллу» достоинства. Эта личностная параллель, уже проведённая Чэпменом, послужила опорной точкой, отмечает Ачесон в «Mistress Davenant»(1913), для появления пьесы, где пародировали Омероса и высмеивали Эссекса. Это была пьеса «Троил и Крессида», приписываемая Шейкспиру, но занимающая странное положение в Фолио как, видимо, ему не принадлежащая. Эту пьесу, сообщает нам предисловие её печатного варианта, никогда не играли на общедоступной сцене, для которой она писалась и, по-видимому, запрещённая по требованию Эссекса.

«В «Троиле и Крессиде», - рассказывает Ачесон,- «Шейкспир представил Ахилла дующимся в палатке из-за раненого тщеславия и в то же самое время вовлечённого в любовную интригу с дочерью врага: все это точно соответствовало обстоятельствам жизни Эссекса в 1598 году. На несколько недель он удалился от двора, проводя свои дни в постели, симулируя болезнь; и в это же время его отношения с дочерью графа Ноттинэма, наиболее твёрдого сторонника Сисила, стали печально известны».

Как считает Смирнов, согласно анонимному предисловию, пьеса, возможно, задумывалась как произведение чисто литературное, не предназначенное для сцены или, как предполагает Ачесон, всё-таки, хотя бы раз, исполнялась в закрытом театре. Как бы там ни было, но пьеса была известна современникам, что побудило Чэпмена сделать перевод ещё одной песни из «Илиады» (18-ой), которую назвал «Щит Ахилла» и снова посвятил её графу Эссексу.

«Чэпмен в «Щите Ахилла» объясняет бездействие Ахилла, показывая его, ожидающим новое оружие от Вулкана»,- пишет Ачесон и делает вывод, который невозможно оспорить. - «Обе защиты название и содержание явно обнаруживают своё намерение как опровержение шейкспировской версии рассказа».

В 1598 году Эссекс, по выражению Ачесона, «лелеял в себе сварливое отношение по адресу королевы», что также отразилось в появлении пьесы «Ричард II». Исследователь также правомерно считает, что информация о «незаконных отношениях» Эссекса с некоторыми придворными дамами не могла не быть использована Сисилом в своих попытках развести графа с королевой и, несомненно, знание о любовных утехах своего фаворита вконец ожесточило сердце Илизабет.

Д.Л. Стрейчи о тех событиях пишет, что не Сисил, а придворные слухи и сплетни, соединяющие Эссекса в любовных связях с несколькими дамами, ожесточили сердце королевы. «Приподнятое настроение Илизабет внезапно обрушилось; ни состояние Европы, ни состояние Уайтхолла не давали ей удовлетворения; она становилась капризной, подозрительной, и ожесточённой. Из-за малейшей небрежности она бранила своих Девушек Чести, пока они не начинали рыдать. Она полагала, что она обнаружила влюблённые взгляды между Эссексом и леди Мэри Хауард, и могла едва управлять своим гневом».

Но в 1593, словно в конце восьмидесятых, когда постоянно сопровождающий графа, приставленный к нему ещё со времени его учёбы в Кембридже, Энтони Бэгот (Bagot) сообщал в письме к отцу, что нет «никого около неё (королевы) кроме моего лорда Эссекса». Стрейчи говорит, что «невероятная Принцесса, которая видела её шестидесятый день рождения», общалась с графом «в сладкой и благоприятной манере», а их «ссоры были короткими, а примирения восхитительными». Поэтому Чэпмен сочинил «Тень ночи» и, более интересующую нас, вторую часть в поэме - «Гимн в честь Синтии» (Hymnus in Cynthiam).

В Илизабетинской придворной поэзии и в творчестве поэтов, стремящихся быть близкими ко Двору, преобладали символы, заимствованные из древнероманской мифологии. Одним из наиболее поощряемых королевой, был, олицетворяющий Луну, символ девственной королевы Ночи Синтии-Дианы.

«Если языческая составляющая средневековых рыцарских культов продолжала античную традицию культа Венеры, то в елизаветинскую эпоху акценты несколько сместились в пользу Дианы», - объясняет профессор Ирина Краснова в статье «Символика английской придворной культуры второй половины XVI века». - «И основной причиной этому стало безбрачие королевы, которое она сама часто подчеркивала. В подобной ситуации, вернее, в тех случаях, когда адресатом куртуазной литературы становилась сама Елизавета, эротический символ Венеры подходил куда меньше, чем Диана-девственица. А поскольку авторы куртуазной поэзии имели более или менее близкое отношение ко двору, обилие изображений Дианы в этих произведениях вполне объяснимо».

Там же далее Краснова пишет: «Венера как символ чувственности не могла быть устойчивым персонажем сочинений близких к королеве поэтов, но это не значит, что Венера была полностью изгнана из куртуазного обихода. Даже саму Елизавету, соблюдая определённую меру, можно было сравнить с «Венерой»: «Мне случалось наблюдать, как она едет верхом, словно Александр, охотится, словно Диана, прогуливается, словно Венера..»».

Последнюю цитату Краснова приводит из письма Уолтера Роли к Роберту Сисилу, надеявшегося, что эти строки дойдут и до королевы. Тогда он находился в заключении в Тауэре и питал надежду на королевское прощение. Не единожды Роли в своей поэзии отождествлял королеву с Синтией и с Дианой. Как пример можно привести его короткое стихотворение «Благословен отрадный блеск Дианы», которое является, словами Красновой, «в сжатой форме «программой» всего поэтического течения», и личностная поэма из 10 книг «Океан к Синтии (Scinthia)», где «Океаном» выступает сам Роли, прозванный королевой «Водой».

Единственная сохранившаяся «11-я книга»(11th Book of the Ocean’s love to Cynthia), найденная в бумагах Сисила, по-видимому, была написана во время кризиса карьеры Роли, когда из-за его несанкционированной женитьбы на одной из фрейлин, он был в 1592 году отправлен в Тауэр разгневанной королевой, в её ревнивой ярости. Филиппа Берри (Berry) в «Of chastity and power» считает, что эта часть поэмы описывает расстройство попытки Уолтера Роли «использовать её культ, чтобы управлять Илизабет как монархом», и делает вывод, что потерпев неудачу в его роли неоплатонического любовника, он «очевидно, потерял власть, определять его собственную судьбу, какую он собирался достигнуть через комплименты Илизабет».

Роли, освобождённый, но удалённый от Двора, теперь мог больше времени уделять его философскому кружку, в котором Моисей и «наш Спаситель», а также Ветхий и Новый Заветы высмеивались, а слово «Бог» учились писать задом наперёд, и где он был, словами М.К.Бредбрук, «патроном», а математик и астроном Хэриот «управителем». Вокруг них группировались разделявшие их религиозно-философские взгляды аристократы и просто образованные и талантливые люди. Это были «граф-волшебник» Нортамберленд и новый граф Дерби, интересовавшиеся, как говорят, алхимией; математики Уолтер Уорнер и Роберт Хьюз, вместе с упомянутым Хэриотом, известные как «три волхва»; наследник лорда Хансдона сэр Джордж Кэри, а также поэты Ройден и Марлоу. К этому кругу, каким-то образом принадлежал и Чэпмен, который на то время был ещё «не развит как автор», говорит Брэдбрук, а «его ранние пьесы являлись просто халтурой, которые, кажется, он и сам считал таковыми, приберегая свою энергию для своей лирической поэзии».

Георг Брандес (Brandes, «Shakespeare: A critical study», 1905) пишет о нём, что хоть «он и был самого высокого мнения о своём поэтическом таланте», то даже «самый пылкий его поклонник признаёт, что он, как поэт, и карикатурен, и скучен», а «его подслеповатые и нагромождённые друг на друга образы – непереводимы». Всё это в первую очередь касается поэмы Чэпмена «Тень ночи», которую поэт и критик Суинбёрн беспощадно оценил как «тяжёлое и конвульсивное движение сломанных и резких предложений», и назвал «поспешной и запыхавшейся риторикой, хрипящей и задыхающейся в каждом болезненном шаге», также полной «непроницаемых намёков, которые делают первое чтение этих стихов, столь же жёсткой и утомительной задачей для ума, как выбор пакли или ломка камня может быть для тела».

«Мы понимаем ярость его слов, но не сами слова», - приводит стих Суинбёрн, а Ачесон комментирует в «Shakespeare and the rival poet», что этой строкой стихотворения он оставляет другим решение утомительной задачи. «Я не претендую найти решение этого стихотворения»,- продолжает Ачесон, - «которое столь великий критик оставил, и при этом я не думаю, что оно может быть найдено. Я предчувствую общим способом, что Чэпмен расхваливает изучение, философию, религию, и т.д., которые он одевает в одежду темноты и ночи; то, что он нападает «на день и все его сладости», веселость, легкомыслие, легкость сердца, любовь к женщине, и очень особенно, что он называет «невежеством»».

Чэпмен предлагает воспевать «могущественную Синтию», «истинный образ (поскольку она – Геката) её верховной сущности» и «ослепительно-солнечное совершенство её света», и её «прогулки, где в её небесном волшебном настроении она прошествует», а также «её беседки, чащи и её поразительную игру». Чэпмен называет поведение Синтии игрой, тут же поясняя тем, что «охотница, никогда не прославится выходом замуж». Далее он бросает упрёк Шейкспиру:

«Не полагай тогда, плотью посрамив души,

Что не может нести полные Кастальские чаши,

Что духовность отрывает от чувств,

Увидеть в этом глубокий источник для твоих претензий»(162-65).

Приведённым четверостишием Чэпмен отсылает к титульному листу шейкспировской поэмы, на котором был помещён эпиграф из «Любовных элегий», а точнее из «Любовей» (Amores) Овидиуса(I.15):

«Чернь за презренным бежит, а мне, Аполлон златокудрый, Полную чару, молю, влаги кастальской налей» (перевод Шатерникова).

Поэтами Кастальский источник у подножия горы Парнас, посвящённый Аполлону, рассматривался как источник поэтического вдохновения. «Давняя традиция прочтения этих строк, как ссылка на Шейкспира, пропускает суть, когда видит Чэпмена, просто возражающим против чувственности шейкспировского стихотворения», - пишет Джон Хантинтон (Huntington) в «Ambition, rank and poetry»(2001). – «Проблемой, по которой Чэпмен отделяет себя от Шейкспира, не является этика пола, но непосредственно цель поэзии». Чэпмен, по его словам, считал, что «истинная поэзия вовлекает загадочную чувственную духовность», которая отсутствует в стихотворении Шейкспира «представленном просто, чтобы польстить и развлечь аристократических бездельников».

Наверное, и это тоже, но Хантинтон здесь не говорит про главную суть поэмы, почему после прочтения «Венеры и Адониса», Чэпмен бросился воспевать общепризнанный символ Илизабет Синтию, и именно этот символ, а не любой другой. Попрекая Шейкспира посрамлением души плотью, так как для охотницы Дианы-Синтии отношения с противоположным полом, он заявляет, это всего лишь «поразительная игра» и она «никогда не прославится замужеством», Чэпмен, как и всякий компетентный читатель того времени, не мог не увидеть в персонаже Венеры пародию на королеву.

Прочтение Венеры как пародия на королеву поясняет, почему автор «Венеры и Адониса» предпочёл спрятать своё имя за псевдонимом. Но даже так, он вряд ли бы решился на такой опасный шаг если бы за ним не стояли очень сильные в своей власти люди, как мы теперь знаем, лорд Бёрли и его клан.

В этом контексте Эндрю Хэдфилд(Hadfield) видит ещё одну сущность вопроса. «Если мы читаем Венеру как тип Илизабет, старой женщины, которая оказывается неспособной родить детей и этим вызывает разрушение в естественном порядке, тогда отношение между поэзией и политикой становится очевидным», - пишет Хэдфилд в статье «Poetry, politics, and religion»(2007) и говорит далее, что «вопрос является едва тонким, если действительно читать Венеру как Илизабет, и язвительное нападение на неспособность королевы произвести наследника, предполагает, что многими подданными не принимался культ девственности, тот самый, который делал её смешной и неестественной».

«В начале 1590-х Шейкспир ни в коем случае не был одним в своих страхах, видя целомудрие Илизабет источником значительного расстройства», - объясняет далее Хэдфилд.- «При таких обстоятельствах много могущественных подданных начали исследовать альтернативу политической модели, особенно обращаясь к истории романской республики и другим конституционным формам, которые позволили бы последовательности быть улаженной.. ...Учитывая, что вопрос последовательности не мог легко обсуждаться - Илизабет, понятно, не стремилась заявлять во всеуслышание о проблеме на публике – то не удивительно, что различные жанры использовались авторами, чтобы выполнить эту задачу».

Так как за создателем поэмы возвышалась могущественная фигура лорда Бёрли, являющегося заказчиком поэмы, он же был и заказчиком её персонажей. Всё дело в том, что Бёрли прекрасно знал, каким прозвищем окрестили королеву сторонники Эссекса, потому что он имел придворных шпионов в каждом Дворе, а тем более в Шотландии. Ещё в 1589 году Бёрли получил письмо из Эдинбурга от Томаса Фаулера (Fowler), в котором тот сообщает, что сестра Эссекса тайно переписывается с королём Джеймсом, используя шифры и прозвища. Фаулер информирует: «Я могу сообщить несколько их имён, но Королевское Величество это Венера, а Граф, как я помню, Утомлённый Рыцарь, и всегда он чрезвычайно утомлённый, считающий рабством то, как он живёт теперь, и хочет изменений».

Возвращаемся теперь к язвительному шуту Джону Пейсу и к тому, что он не захотел обсуждать, о чём сплетничало всё королевство.

Херберт Джордж Уэллс, в который раз говоря о насущной проблеме образовательной революции, в статье «Sciense and world mind»(1942), коснувшись той эпохи, заявил, не погрешив против истины, что «главным занятием женщин было рожать и хоронить детей». Поэтому в сплетнях подданных королевы, которые видели в ней не только правительницу, но и женщину, за отказ выходить замуж и рожать детей, она выглядела не столько смешной, сколько странной и неестесственной. Было ли такое отношение к тем, кто заявлял о сохранении своей девственности, оставаясь при этом членом мирского общества, чем-то удивительным? Нет. И неестественной такая женщина выглядела даже спустя столетия. Профессор социологии Эрик Кляйненберг(Klinenberg) в своей книге «Going Solo» констатирует, что «на протяжении большей части XX века в большинстве современных обществ господствовало мнение о том, что их члены непременно должны жениться или выходить замуж. «Отказников» ждало суровое общественное осуждение». Далее он приводит как пример опрос населения США 1957 года, в котором более половины участников назвали неженатых или незамужних людей «больными», «аморальными» или «невротиками».

Пояснение для себя причины её отказа от замужества, с точки зрения здравого смысла, превращалось в не очень приятные объяснения из-за собственного поведения королевы. Поток сплетен о её недостойном сексуальном поведении время от времени захлёстывал Англию. Ей приписывали то, что много раз слышал солдат Рейнолдс о ней, как о сексуально-сумасшедшей, или как обобщает Хейг, «что она - нимфоманка, которая иногда набрасывалась на придворных, которые этого вовсе не хотели, и отрубала головы тем, кто, как Норфок, отказывался».

Эти рассказы ходили и по Европе. «Перспектива брака с особой такого распущенного образа жизни, как Илизабет Английская, вызывала у него истинный ужас», - пишет Эрланже о будущем короле Анри III. В подтверждение этого часто приводятся строки из письма Катрин дё Медичи французскому послу в Ландоне (февраль 1571), в котором она говорит, что её сын Анри, герцог Анжу сообщил королю Шарлю IX, «что он никогда не захочет вступить в брак со своей (т.е. Илизабет), даже если она сама этого желает; так много он слышал против её чести, и видел это в письмах всех послов, которые были там, что он считает это для себя бесчестием, и потерей всей репутации, которую, он думает, что он приобрёл».

Действительность оказалась гораздо хуже.

Как уже говорилось, с восшествием на престол Джеймса I, «баланс власти качнулся прочь, чрезвычайно, от Тайного Совета и бюрократа-министра к Спальне и королевскому фавориту». «С приходом Якова I Стюарта развитие последних пятидесяти лет было пересмотрено», - пишет Ковин. – «Ближайшие королевские слуги получили чрезвычайные привилегии на доступ к монарху и в реализации его воли. Английский двор, сохранив традиционную структуру, начинает наполняться новым содержанием.

Современники отмечали, что стиль английского двора резко изменился. Яков I фактически запретил вспоминать Елизавету и её правление, ограничил траур по ней. Примечателен эпизод, когда французскому послу настойчиво советовали не появляться при дворе в траурных одеждах, под угрозой возможного недовольства короля и его ближайших слуг, на которых он вряд ли сможет потом рассчитывать. Ничто не должно было напоминать Якову I о его предшественнице».

Тюдоровская аристократия и Тайный Совет, отодвинутые на второй план, в укор монарху, стали создавать политически востребованный образ Илизабет и говорить о ней только с неизменным восхищением. Человеком, назначенным для создания легенды, стал историк и антиквар, перед этим прославившийся написанием много переиздаваемой истории Британии, Уильям Кэмден. «Кэмден, хотя сам не являющийся практикующим политиком, помог поддать жару политике его времени», -говорит о нём историк Р.Ричардсон (William Camden and re-discovery of England), а Кристофер Хейг, назвав его «желчным критиком», сказал, что его работу «нужно понимать, как замаскированные примечания к правлению Джеймса». «Кэмден сформулировал исторический образец правления Илизабет»,- пишет Хейг, - «и этому образцу следовали почти 90 биографий опубликованных с 1890 года». «Историография так её (королеву) превозносит»,- сокрушается историк, - «что трудно избежать двух позиций: или плыть по течению всеобщих восхвалений, либо энергично повернуть против него и тем самым создать неприличные брызги». С ним согласен и Хью Тревор-Роупер(Trevor-Roper) в статье «Queen Elizabeth’s first historian», подчеркнувший, что «именно благодаря Кэмдену, мы приписываем королеве Илизабет последовательную политику «золотой середины»(via media), а не непоследовательный ряд нерешённых конфликтов и парализованную нерешительность».

Карл Поппер считает, что одной из главных причин, почему история политической власти стала ядром Истории, «является то, что люди, обладающие властью, как правило, хотят того, чтобы их боготворили, и это им вполне удаётся — многие историки писали под надзором императоров, генералов и диктаторов». Этому постулату мы находим подтверждение, когда узнаём со слов самого историка, что Кэмдена побуждал написать «Annales» лорд Бёрли, как нетрудно догадаться, чтобы в первую очередь увековечить своё собственное имя и прославить свою политическую деятельность. Доказательством этому служит то, что работа была прервана из-за смерти старого лорда, при ещё живой королеве, и ещё то, что побудило Тревора-Роупера воскликнуть: «Как он ненавидит Лестера!» - главного оппонента Бёрли.

Кэмден, побуждаемый уже другими людьми, среди которых, надо полагать, был и сын Бёрли Государственный секретарь Роберт Сисил,и по другой причине, при этом незабывая о первоначальной, снова взялся за написание заказного труда только в 1607 году. В этом же году, Френсис Бэйкон, который до этого по своему обыкновению забрасывал власть имеющих письмами, весь смысл которых сводился к домогательству благосклонности, и на грани сервилизма посвящал им свои работы, но, не имея результата, тоже написал статью, прославляющую прежнего монарха, «О счастливой памяти Илизабет, королевы Англии». Работа не была опубликована, так как в этом же году Бейкон наконец-то получил должность, но после своего падения, позора и изгнания, за пять месяцев до своей смерти, написал завещание, в первоначальном варианте которого, он в отмщение Стюартам, выразил желание, чтобы статья была обязательно опубликована.

В своей статье Бейкон прославляет то, чего она не делала и оправдывает то, о чём даже он не смог умолчать. Он пишет, как о «менее важных чертах её характера» то, например, «что она дозволяла лесть и ухаживания, и даже проявления влюбленности по отношению к себе, и что ей это нравилось, и что это продолжалось за пределы того возраста, которому естественны такие суетные склонности». Бейкон говорит, что не стоит «придавать этому слишком большое значение», «как бы ни смотреть на это», и «если смотреть не слишком строго», то всё это напоминает истории из романов о королеве, «позволяющую влюбленное поклонение, но запрещающую вожделение».

Бейкон конечно же врёт. Она не «дозволяла лесть и ухаживания», а это был неотъемлемый атрибут придворной жизни. Графиня Шрусбери, посредством письма Мэри Стюарт, рассказывает нам, что Илизабет была такого чрезвычайного мнения о своей красоте, как «будто была царицей небесной» и «получала такое большое удовольствие в лести, без всякой на то причины, что говорил кто-то иногда, например, что он не осмеливается смотреть прямо на неё, потому что её лицо сияло как сонце». Как тут не вспомнить чэпменовское «ослепительно-солнечное совершенство её света» или цитату из письма Хэттона королеве: «Вот уж двенадцатый день я не вижу ярких лучей того солнца, которое даёт свет моему разуму и сердцу». Это сравнение королевы с солнцем стало общим местом для придворных. Тот же Хэттон, как вспоминает Джон Харинтон, остановил его и предупредил, что к королеве сейчас лучше не ходить, потому что «сегодня солнце не светит».

Далее леди Шрусбери заявляет, что «все леди Двора были принуждаемы использовать такую лесть». Подтверждая это, поэт и придворный Эдуард Дайер(Dyer) так описывает похвальное поведение для соискателя королевской милости: «Никогда не показывай, что ты сильно осуждаешь её слабые стороны, но вместо этого радостно восхищайся тем, что в ней должно быть, как будто эти качества действительно у неё есть».

Королева, купаясь в безграничной лести, как выразился французcкий историк Ж.Б.О.Р.Капфиг (Capefigue, 1863), «принимая с удовлетворением наиболее баснословные, наиболее преувеличенные сравнения, упиваясь этим фимиамом», даже не замечала как её придворные насмехались над ней. Расхваливая ворону, две лисы -графини Шрусбери и Леннокс – «боялись даже взглянуть друг на друга из страха рассмеяться во время своих хитростей, которые они разыгрывали перед ней». И графиня Шрусбери, по возвращению со Двора, просила Мэри Стюарт, чтобы та пожурила её дочь, «которую она никогда не в состоянии была убедить, поступать точно также».

Бейкон врёт и тогда, когда говорит, что королева позволяла влюблённое поклонение. Она его не то чтобы позволяла, а обязывала это делать. И вожделение, «даже за пределами того возраста, которому естественны такие суетные склонности», она также не запрещала, а путём вымогательства испытывала, принуждая к любострастию, подобно Венере из поэмы Шейкспира.

«А мы должны терпеть её зловонное дыхание – зубы-то у неё все сгнили – и восторгаться её немеркнущей красотой», - вкладывает в уста Саутэмптона реплику, не уходящую далеко от истины, в своём романе Бёрджесс, и далее он говорит в « Nothing like the sun» о последнем десятилетии королевы: «Она прячется под вуалью, и все зеркала в её дворце или затемнены, или зарисованы её портретами двадцатилетней давности». Прятать было что. Отсутствие многих зубов, кроме неприятного внешнего вида, сказывалось на общении, например, французский посол дё Массе (Maisse) отмечал в 1597 году, что когда она быстро говорила трудно было её понять.

Морщинистое лицо старухи, как это было принято в то время для придворных дам, покрывалось, словами Хэмлита, «краской толщиной в дюйм», на котором рисовались, с разной степенью успешности, губы и брови. «Возможно причиной этого была её близорукость, и она плохо видела, что делает со своим лицом. Или, возможно, если она отказывалась смотреться в зеркало в свои преклонные годы, за косметику на её лице отвечали служанки», - сглаживает углы Илизабет Бёртон(Burton) в «The pageant of Elizabethan England» (1959), безоглядно влюблённая в мифологизированный образ, и обижаясь на «некоторых историков», для которых «стало традицией изображать королеву как чрезмерно накрашенную даму в красном парике».

Все существующие её описания, говорят о том, что она носила ярко-рыжий парик, впрочем, как и Мэри Стюарт. Но если королева Шотландии прятала редкие седые волосы, то королева Англии их отсутствие: в её тридцатые годы она облысела, и, как предполагают, она утратила также и брови. Последнее упоминание, что у неё собственные волосы «скорее красные, чем жёлтые», сделал шотландский посол Мелвилл осенью 1564 года.

Один из исследователей справедливо сетует на то, что существует очень мало реальных описаний королевы – многие биографы, если не все, цитируют только описание сделанное немецким путешественником Генцнером (Hentzner) - в то время как, «она должна была быть наиболее обсуждаемой персоной в Англии в течение её сорока пяти летнего правления». Поэтические описания королевы не имели ничего общего с реальным положением дел, как и описания возлюбленных в сонетных циклах. Одно из описаний мы находим и в шейкспировской поэме. Но Шейкспир остался верным себе: как радикально нарушив идеализированный образ возлюбленной из сонетных циклов, здесь он также жёстко приземлил восторженных подхалимов. Венера изображена такой, какой в своих причитаниях она якобы не является, но которую точно так изображают в своих письмах и мемуарах современники, если соединить их воедино:

«Была бы я неприглядна, вонючая или в старческих морщинах,

Плохо воспитанная, кривая, грубая, визгливая,

Изношенная, презираемая, ревматическая и холодная,

Подслеповатая, бесплодная, костлявая и сухая,

Тогда мог бы отстраниться, я была бы не для тебя;

Но если нет у меня дефектов, почему ненавидишь меня?» (133-138)

Как напомнил в одной кинорецензии Умберто Эко, средневековые читатели умели следить за логикой аллегории, знавшие, что одно называется, а совсем другое подразумевается (aliud dicitur et aliud demonstratur). Тогда становится очевидным то, почему Адонис отказывался подарить свой поцелуй такой солнцеликой красавице, что служит оправданием Эссекса после его первичного осмеяния.

И даже в сравнительно молодые годы, Илизабет, для удовлетворения своей похоти, приходилось применять монаршее принуждение и королевскую щедрость.

Графиня Шрусбери в период, когда её отношения с королевой Шотландии были наиболее близкими, передавала ей всё о чём говорили при Дворе, и по её словам, королева Илизабет «никогда не пожелает потерять свободу занятия любовью и удовлетворения всё с новыми и новыми любовниками». Королева, которая, как выразился Хейг, «в общем-то считалась любовницей Дадли», тогда же, словами Бэсс из Хардвика, «так публично показывала свою любовь» к Хэттону, «что он сам вынужден был уйти от этого». Если об этом говорили во Дворе, то вскоре стали говорить на улицах: в Дувре, например, был арестован некто, кто утверждал «злонамеренными и позорными словами о королеве» настолько «ужасный материал», в котором граф Лестер и Хэттон были в таких отношениях с ней, сообщает Мэтью Паркер в письме Бёрли, что «допрашивающие не хотят регистрировать слово».

Возможно, после того, как Хэттон в гневе покинул королеву, услышав несколько оскорбительных слов, сказанных ему ею из-за золотых пуговиц, какие он имел на его камзоле, а Уильям Киллигрю, один из двух слуг Внутренних покоев (остальные восемь были дамы), получил пощёчину за то, что не смог его вернуть, за возврат фаворита взялся вышеупомянутый Эдуард Дайер.

В дошедшей до наших дней копии письма к Хэттону, датируемого октябрём 1572 года, Дайер, прежде всего напоминает ему, что хотя королева «делает серьёзные уступки, принадлежа к женскому полу, всё-таки мы не должны забывать, что по положению и по природе она наш монарх». Далее Дайер говорит, что Её Величество искала его, иронично добавляя: «после её хороших манер», и так как она «не имела то, что она представляла себе, всё же теперь, после пресыщения и переполненности», его отсутствие «может скорее повредить, чем помочь ему».

Фредерик Чеймберлин (Chamberlin) в «The Private character of queen Elizabeth» (1922) сразу заявив, что Илизабет, он верит, «является величайшей женщиной в истории; не только величайший монарх, но, за исключением Александра, Наполеона и Цезаря, величайший монарх, который когда-либо занимал любой трон», а также свято веря в её непорочную девственность, разбирая письмо Дайера-Хэттона, ввиду отсутствия оригинала, заявил о ложности письма, так как Дайер не стал бы уговаривать Хэттона.

Опираясь на письмо (май 1573) Гилберта Толбота(Talbot) своему отцу графу Шрусбери, в котором говорится, что пока Хэттон находится тяжело больной, граф Лестер, «не без знания этого лордом Бёрли», собирается сделать Дайера «таким же большим, как всегда был Хэттон», то есть сделать Дайера соперником Хэттону в привязанности Илизабет, Чеймберлин не может поверить в то, чтобы кто-то брался вернуть конкурента, при этом, нисколько не веря в то, чтобы кто-то не горел желанием стать интимным фаворитом королевы.

Даже больше, Чеймберлин не верит в то, что Хэттон «мог бурно сопротивляться увертюрам, сделанных королевой», если предположить, говорит он, «как было написано, что они были любовниками». «Любая светская женщина прочитает эти слова с улыбкой», - иронизирует Чеймберлин и добавляет, что «ещё никто не предположил, что он был вторым Иосифом». Он имеет в виду библейского Иосифа, который имея смазливое лицо и стройный стан, подобно Хэттону, понравился жене свого господина, сказавшей: «Спи со мной». «Она схватила его за одежду его и сказала: ложись со мной. Но он, оставив одежду свою в руках её, побежал и выбежал вон» (Бытие,39). Чеймберлин не может даже предположить, что не всякий мужчина готов спать с неприглядной женщиной, причём не первой молодости, привлекательность которой провозглашалась только придворными льстецами, и забывает о том, что потребовалось решение Тайного Совета, запрещающее живописцам изображать королеву иначе, кроме как она представлена на утверждённом портрете с заимствованной красотой.

Чеймберлин также оспорил значение, упомянутого в письме, термина «пресыщение». Он пишет: «Пресыщение и переполненность» (satiety and fulness) три столетия тому назад не означало то, что означает в эти дни. Мы редко применяем это кроме обозначения сексуальной усталости или отвращения. В то старое время Илизабет это редко использовалось в таком значении. В то время это могло означать много другой усталости.. Другими словами, «пресыщение» в течение тех дней означало точно то, что означало в предыдущих столетиях: «состояние удовлетворения» чем-нибудь, что должно производить это условие».

Это своё утверждение Чеймберлин не подкрепляет ни одним примером, оставляя нам право верить ему на слово или не верить. Как бы там ни было, но пресыщение было не от простого присутствия Хэттона около королевы. Чрезвычайно скупая в вознаграждении заслуженных, она в великой радости щедро одарила тремя сотнями фунтов пенсии в год второго слугу её Ближней комнаты Томаса Горджеса (Gorges), который только сообщил ей, что Хэттон возвращается. Чтобы понять насколько радостной была эта новость в денежном эквиваленте нужно помнить, что жалованье Горджеса, одного из наиболее ближних слуг королевы, составляло 60 фунтов в год.

Прислушавшийся к советам Дайера, который говорил ему, что он «должен вести себя как следует», «держать себя в поклонении», и тогда «не будет иметь ни одного смелого неприятеля», и в то время как «менее востребованный не будет спать, всё думая о безопасности», он «будет просыпаться и посещать свои преимущества», Хэттон вернулся, чтобы получать те самые «премущества», обеспечивая «пресыщение» той, от которой их получал. Он даже не рискнул жениться, чтобы не навлечь на себя неприятности, как другие миньёны. Он вёл себя как следует, и для начала получив 400 фунтов ежегодного обеспечения и поместье, отобранное королевой у епископа, и дальше всё больше вознаграждался, как денежными, так и влиятельными должностями. Но даже на вершине своей карьеры, его за глаза презрительно называли «танцующим канцлером», чем всякий раз напоминали о том, что он был замечен королевой на одном из балов, как хороший танцор.

Мэри Стюарт в своём письме озвучила то сожаление, которое выразила графиня Шрусбери, досаждавшее всех наиболее, как во Дворе, так и за его пределами, что королева не ограничивала себя только «господином Хэттоном или другими из этого королевства». Её обвиняли в том, что она пошла на компромисс со своей честью, сделав своим любовником иностранца Симье, которого, найдя ночью в спальне одной дамы, «сильно обвиняемой в этом деле», то есть в подготовке этой встречи, Илизабет «поцеловала его и баловалась непристойными различными фамильярностями с ним», и что самое отвратительное, «выдавала ему все тайны королевства и предавала ему своих советников».

Барон Жан дё Симье (Simier), возглавляя Гардероб герцога Анжу, и являясь одним из самых устойчивых его сторонников, как пишет о нём Хьюм в «The courtships of queen Elizabeth»(1904), «был виртуозным придворным в распутной галантности французского Двора, но прежде всего, был persona grata Катрин дё Медичи». Поэтому интересы королевы-матери, не оставляющей честолюбивых замыслов породниться с Илизабет, и нового герцога Анжу, мечтающего стать хоть каким-нибудь королём, пусть даже консортом, сошлись в выборе посланника в Ландон, чтобы он готовил почву для возможного брака.

Илизабет сначала встретила его очень холодно, но вскоре расстаяла от количества врученных ей драгоценностей, но самое главное, от сладостных речей, искушённого в этом, французского придворного. Спустя несколько дней Илизабет уже писала письмо Анжу, в котором говорила, что она в восхищении от его посланника, и так рада общению с ним, что никакой другой адвокат не нужен, чтобы примирить его с нею, и даже собственные слова герцога кажутся ей теперь достойными быть не только написанными на пергаменте, но даже высеченными в мраморе.

«Вероятно, что к тому времени чувства королевы взяли верх над её рассудком», - осторожно предполагает Хьюм и не может не отметить, что «вся страна оглашалась странными новостями о её интимной близости с Симье», докатившиеся эхом в заточение Мэри Стюарт, в распространении которых он видит испанского посла.

Участие испанского посла несомненно, но главным распространителем слухов было поведение самой королевы, которая, в конце концов, ограждая нового миньёна от покушений на его жизнь, поселила Симье у себя в Гринидже, как справедливо заметил Хьюм, «к тревоге и отвращению английских придворных».

Оправдывая высказывание Бена Джонсона, что Илизабет «к её восхищению она попробовала многих», как сообщают сплетни, она попробовала и герцога, хозяина Симье, который однажды ночью нашёл её в дверях её спальни в одной ночной сорочке и халате, позволившая ему войти и остававшаяся с ним наедине почти три часа. Правдивость этих слухов подтверждается дипломатической перепиской.

После того как Алансон покинул Англию, увозя с собой, словами Эрланже, «призрачные надежды и странные воспоминания», испанский посол в Ландоне, пристально следящий за событием, которое могло перевернуть всю международную политику не в пользу Испании, сообщает своему королю в апреле 1582 года о разговоре посла Франции дё ла Мовиссьёра с Илизабет. Он пишет:«В подобном разговоре недавно с французским послом, она изложила много причин, которые должны заставлять её, чтобы вступать в брак, после чего он ответил на это, что кроме причин ею установленных, она забыла одну, которая имела большее значение чем любая другая, а именно: что было сказано, что он (т.е. Алансон), имел незаконные отношения с ею. Она ответила, что она могла бы проигнорировать такой слух, на что он ответил, что она могла бы хорошо сделать так в своей собственной стране, но не где-нибудь ещё, где это публично было установлено. Она была чрезвычайно сердитой и резко опровергала то, что ясная и невиновная совесть не боялась бы, и, что письма какие Алансон написал своему брату и его матери были написаны перед существованием слуха, какие она должна заглушать вступая в брак».

Этот разговор происходил после вторичного приезда Анжу в Англию в ноябре 1581, где он обнаружил, что вместо того чтобы представлять его интересы Симье сам стал любовником королевы. «Принц принуждал Илизабет снова и снова, так как она полюбила его, убрать Симье из Англии, но она была шокирована от такой идеи», -рассказывает Хьюм. – «Он только начал оправдывать себя, и она могла бы засвидетельствовать, что он провёл переговоры о браке, лучше чем кто-либо другой, и она не может быть такой несправедливой, чтобы удалить его, даже ради её «дорогой лягушки». Затем Алансон начинал оскорблять и угрожать Симье, приказывая ему вернуться. Симье отвечал, что он больше ему не служит..». Дошло до того, что герцог перед королевой выхватил кинжал и, приставив его к своей груди, поклялся, что зарежет себя если Илизабет не отправит Симье куда подальше, справедливо обвиняя его в предательстве. Симье действительно ему уже не служил, как не служил и королеве Англии, хотя она называла его «своей верной Обезьяной», и все тайны своего сердца и своего королевства, которые Илизабет предавала ему, он передавал королю Франции. А тот, зная точно, что Илизабет никогда не выйдет замуж, считал, что, в этом случае, «вполне безопасно давать любые обещания и принимать любые условия», пишет Хьюм, «таким образом, одним махом, зарабатывая благодарность своего брата и перекладывая всю ответственность на королеву Англии».

Всё это закончилось тем, что Илизабет, у которой уже были смутные подозрения в предательстве своей «верной Обезьяны» Симье, объявила, что она не собирается стоять между господином и его слугой, и избавилась от него, отправив с письмом к герцогу Монпенсье во Францию. Сделала даже более. Как сообщает Эрланже, «прогуливаясь с герцогом Анжу по галерее своего дворца, Илизабет неожиданно поворачивается к послу Франции, следующему за ними на некотором отдалении: «Напишите вашему королю, что монсеньёр будет моим мужем!». И так же неожиданно крепко целует герцога прямо в губы и даёт ему своё кольцо». На следующий день передумывает, объясняя тем, что народ настроен против смешанного брака, но срочно отъезжающему принцу, всё-таки, разрешает писать к ней, обращаясь: «Королеве Англии, моей жене».

Илизабет позволила назвать себя «моя жена», но делала всё, чтобы никто не мог такое услышать из её окружения. Во все времена её слова были усеяны ругательствами и грубыми эпитетами, а руки часто действовали как слова. Могла оскорбить из-за пуговиц, как она поступила с Хэттоном, могла даже плюнуть на дворянина, как это она сделала из-за бахромы на одежде сэра Мэтью Эранделла. Смогла даже бросить туфлю в лицо своего Госсекретаря Уолсинэма. Но ничто так не приводило её в ярость, как сообщение о том, что кто-либо из фрейлин вышла замуж. Она распускала руки и не выбирала слова, отправляла в Тауэр и изгоняла из придворной жизни.

Обладающая от рождения дурным характером, помноженным на абсолютную власть, а также, как выразился Эрланже, «одержимая идеей безбрачия», Илизабет своим самодурством пыталась подавить не столько сесуальные связи своих фрейлин или придворных дам, сколько последствия этих взаимоотношений. Она ненавидела женщин за то, что они могли беременеть, и испытывала нескрываемое огорчение, когда узнавала, что они стали матерями. Илизабет запрещала вступать в брак, так как это подразумевало рождение наследника брачующихся, что лишний раз напоминало ей о не выполненной ею её обязанности перед государством и её подданными в обеспечении последовательности престолонаследия, какими бы высокопарными словами она не оправдывалась.

«Возможно, сексуальная ревность была главной причиной её противодействия, ибо замечено, что неприятности обычно случались после провала её собственного брака с Алансоном (и после женитьбы Лестера на Леттис Ноллис)», - предполагает Хейг. Но кто ей мог помешать? Как бы ни противодействовала фракция Лестера, испуганный Тайный Совет, после её слёз и истерики, вынес «распыленное» решение, о своём согласии на её брак, «раз так это должно понравиться ей». И что? Она и это решение приняла «не очень любезно». Они должны были проявить непослушание, должны были упереться и таким образом снять с неё всю ответственность за несостоявшийся брак, а они умыли руки и теперь ждут её предполагаемой свадьбы, которой не может быть.

Потом они научатся и, сговорившись, снимут с королевы тяжесть ответственности, якобы без её разрешения, приведя в исполнение смертный приговор Мэри Стюарт, который королева сама и подписала. Илизабет будет также рыдать и выливать потоки брани на непослушных членов Совета, но все будут прекрасно понимать, что это всё только для отвода глаз. А тогда, ещё видимо не понимающие возложенной на них роли, советники теряли всякое терпение, из-за её постоянных колебаний и проволочек. Коньерс Рид в «Mr Secretary Walsingham and the Policy of Queen Elizabeth» (1925) приводит письмо Уолсинэма (сентябрь 1581) в котором тот пытается образумить её, сообщая ей, что «своими высочайшими проволочками Вы теряете выигрыш во времени, что (если принять во внимание годы) нужно учитывать не в последнюю очередь». Вся эта возня продолжалась пока герцог Анжу не умер. Теперь она со спокойным сердцем, но с той же театральностью, надела траур и стала называть себя вдовой.

Было и другое объяснение её одержимости безбрачием, которое в застольной беседе, видимо, после много выпитого, разболтал Бен Джонсон, заявивший, что у королевы «была плева(membrane), которая сделала её неспособной к мужчинам», и что «один французский хирург брался резать это, но страх остановил её». Это полностью согласуется с письмом Мэри Стюарт королеве Илизабет, словами Штефана Цвайга(Zweig), «дышащим лютой ненавистью», в котором «все слова жестокой правды, какие одна женщина может высказать другой, здесь высказываются вслух, все дурные черты Илизабет высмеиваются ей в глаза, все её женские секреты безжалостно выволакиваются на свет».

Лживо обвинённая графиней Шрусбери в порочной связи с её мужем, говорили даже, что Мэри родила от графа ребёнка, за что потом Бэсс на коленях просила прощение, Мэри не смогла стерпеть, что эту ложь Илизабет разнесла по европейским Дворам, и уже не как униженная королева, а как оскорблённая женщина, высказала всю неприкрытую правду, которую английская королева так ревниво оберегала. Самым же первым ударом Мэри ударила в самое больное место Илизабет. Она знает, заявила ей Мэри, о том, что «дама её спальни, лежавшая много раз вместе с нею», рассказывала, что она, «без сомнения, не как другие женщины», неспособная ко «всей вольности и бесцеремонности, с какими муж и жена могут использовать друг друга», и «по этой причине все те, кто хотел её брака с герцогом Анжу, так как этого не могло быть осуществлено, были глупыми».

Следует объяснить значение слова «лежавшая» (lain). Фрейлины, служившие королеве, обычно спали с Илизабет в одной постеле. Например, сэр Джон Харинтон вспоминал, что его мать первые 20 лет правления «служила фрейлиной Её Величества и часто делила с королевой постель». Но здесь оно применяется в устаревшем теперь значении, которому у нас соответствует слово «переспала», то есть подразумевает половые сношения, и дама её спальни вступала в такие отношения тогда же и там же, где Илизабет также пыталась это делать. Именно так и понимали это высказывание современники и более чем через сто лет историки, например, Томас Карт.

Историк Томас Карт (Carte) в Приложении к 3 тому «A General history of England» (1752) отметив, что никто не знал лучше королевы Илизабет о невиновности Мэри, заявил, что «всё-же она прилагала все усилия, чтобы очернить Мэри для удовлетворения неумолимой злобы и продвижения её политических видов: и она никогда не была не в состоянии использовать клевету против неё».

Придя к выводу, далее, что «ничто иное не могло побудить Мэри писать её ответы, обвиняющие её» (Илизабет), «и женщину её спальни, в развратной любви, называя самих персон, что служили их удовольствиям», Карт объяснил как письмо сохранилось и стало доступно историкам. Он сообщает: «Лорд Казначей Бёрли позаботился, чтобы уберечь эти письма от попадания в руки Илизабет, но сохранил их; и они были впоследствии похоронены два фута под землей в доме его сына графа Солсбери в Хэтфилде в Хертфордшире. Они были там найдены несколько лет назад в каменном ящике, завёрнутыми в шерсть: и были показаны издателем бумаг Бёрли покойному Владельцу реестров в той окрестности и другому почтенному всё ещё живущему джентльмену».

Впервые письмо опубликовал на языке оригинала, то есть французском, в 1759 году историк Уильям Мёрдин (Murdin), в сборнике государственных бумаг, относящихся к правлению Илизабет, периода с 1571 по 1596 годы, которые находились в библиотеке лорда Бёрли в Хэтфилде. Джон Уитакер (Whitaker), опубликовавший трёхтомную работу «Mary Queen of Scots vindicated», в 1789 году выпустил «Добавления и исправления», где это письмо он разделил на пронумерованные абзацы и впервые дал подстрочный перевод на английский, со своими комментариями.

Спустя годы, Агнес Стрикленд (Strickland), публикуя письма Мэри Стюарт в хронологичном порядке в сборнике «The Letters of Mary Queen of Scots» (1842-1843), не стала печатать скандальное письмо, вместо него оставив свой комментарий. Исключение письма из сборника она оправдывает, на её взгляд, сомнительными обстоятельствами обнаружения письма, так как, по её мнению, оно должно было бы быть уничтожено сыростью в течение нескольких недель, а также из-за «одиозной природы своего содержания».

«Это письмо описывает подробно все скандалы включающие королеву Илизабет, какие якобы рассказала графиня Шрусбери королеве шотландцев в начале её неволи, когда ближайшая интимность поддерживалась между ними. Скандальное письмо является, тем не менее, таким другим в своем стиле и содержании от любого бесспорного образца пера Мэри, что в его достоверности существенно засомневалось большинство историков», - пишет Стрикленд, но отмечает, что письмо, «вне всякого сомнения, принадлежит ко времени, в котором Мэри жила». Она считает, что письмо изготовили Бёрли и Уолсинэм, чтобы сделать вражду между домом Шрусбери и королевой Шотландии ещё большей.

Но князь Лобанов-Ростовский, богатство которого позволяло ему жить в Пари (Paris) и собирать богатые коллекции старинных карт и портретов, в течение двух лет (1844-45) издавая несколько томов, извлечённых из архивов документов и писем, под названием «Lettres, instructions et mémoires de Marie Stuart», не сомневаясь в авторстве Мэри Стюарт, в 6 томе поместил письмо. Князь, называемый в иностранных источниках «prince Labanoff», посчитал нужным исправить пунктуацию Мёрдина, отсутствующую в оригинале, добавить к оригиналу слово, представляющее адресат: «Мадам», и изменить предполагаемую Мёрдином дату написания с 1586 на 1584.

Фредерик Чеймберлин, обижаясь на своих земляков, «главных хулителей» женщины, основавшей Британскую империю, видимо не знавший о работе Уитакера, а также о книге Мод Степни Росон(Stepney Rawson) «Bess of Hardwick and her circle»(1910), заявил, что письмо, много комментируется, но «не появляется ни в какой истории, и ни в какой биографии, и, кроме того, не на французском того дня; поскольку мы понимаем, никакой английский перевод не появится когда-либо». Степни Росон опубликовав полностью письмо, оставила без перевода часть письма с утверждением, что Илизабет не такая как все женщины, никак это не комментируя, только заявив, что это наилучше читать «на оригинальном французском». Чеймберлин представил свой собственный перевод, как есть в оригинале, без знаков препинания и разделения на абзацы, для того, чтобы оспорить факты, изложенные в письме, и заявление историка Джона Лингарда, что «почти каждое утверждение в нём подтверждено другими документами».

«Стиль отличается от любого другого из писем Мэри», - пишет Чеймберлин. – «Она была наиболее совершенным и изящным автором на французском. Большинство этого письма на очень бедном и даже неопределённом французском. Бумага, на которой оно появляется, не того типа, используемая в любом другом письме в Хэтфилде. Это не может быть принято, как доказанное письмо Мэри Стюарт».

На этот вывод Чеймберлина, а также на вышеприведённое мнение Стрикленд, что письмо «является другим в своём стиле от любого бесспорного образца пера Мэри», нужно заметить, что дискуссия авторов статей в научном журнале всегда отличается от яростного спора на научном совете. Изящный французский язык поэзии Мэри Стюарт и хладнокровно продуманные строки её писем, редактируемые её французским секретарём, не могут сравниваться с прозой, выведенной из себя женщины. Отсутствие знаков препинания тому подтверждение. Перо едва успевало выплеснуть всю ненависть многолетней узницы к своей тюремщице, всё злобное нетерпение женщины, живущей в затворничестве, к той, которая объявляя себя девственницей, никогда не упускала случая потешить свою плоть. Цвайг, возможно, несколько эмоционально, но верно оценил состояние Мэри, когда она писала письмо: «замороженная на двадцать лет ненависть, удушливый гнев и скованные силы вдруг берут своё - они вздыбливаются в яростном порыве, и удар разъяренной тигрицы метит в самое сердце мучительницы».

«Письмо так никогда не было отослано, однако Бесс знала о его существовании и понимала, что оно доведёт до крайности и без того сильную неприязнь к ней Илизабет», - делает вывод Родерик Грэм (Graham) в биографии Мэри Стюарт «An accidental tragedy». – «Таким образом, Мэри намекнула, что держит палец на спусковом крючке». Грэм не отрицая авторство Мэри, подтверждает вывод Стрикленд, что письмо создавалось с целью шантажа Бэсс из Хардвика. На это утверждение, а также на заявление Стрикленд, что письмо является фальшивкой, изготовленной Уолсинэмом, следует сделать несколько замечаний.

Для фальшивого письма, оно сделано слишком грубо, так как поддельные письма всегда создаются в наибольшей похожести с достоверно известными образцами и Уолсинэм располагал такими квалифицированными специалистами, как, например, Томас Филиппс (Phelippes), чтобы изготовить качественную подделку. Филиппс, лингвист, бегло разговаривающий на пяти языках, был шифровальщиком, и кроме того, мастером своего дела в копировании почерка различных людей и изготовлении поддельных писем, не вызывающих сомнений у тех, кому они отсылались. У того же Грэма, например, читаем: «Посол отверг эту идею, поскольку он, скорее всего, знал, что всю корреспонденцию читают, а длинные письма от Моргана и епископа Росского написаны рукой Филиппса».

Другое замечание. Как быть с прямым обвинением королевы Илизабет и Госсекретаря Уолсинэма? Вот эти строки, обычно выделяемые в один абзац: «Далее упомянутая Графиня предупреждала меня формально, что Вы пожелали приказать, чтобы Ролсон (Rolson) ухаживал за мной и попытался обесчестить меня, или в действительности или злым сообщением, о котором у него были инструкции из ваших собственных уст. Такой себе Раксби(Ruxby) приходил сюда около восьми лет тому назад, чтобы покушаться на мою жизнь после того как поговорил с Вами, которая сообщила ему, что он должен сделать то, что Уолсинэм должен приказать и направить его». Если согласиться с тем, что это письмо является фальшивкой Секретной службы, возникает вопрос, зачем Уолсинэму выставлять самого себя в таком неблаговидном виде, то есть в попытке незаконного убийства, а также пятнать этим королеву, чего она старательно избегала.

Графиня Шрусбери во время своих нечастых посещений Двора и приёма гостей, а также из писем друзей и родственников, получала всю интересовавшую её информацию, и некоторое время делилась нею с Мэри. Историки указывают на то, что несколько утверждений Мэри, которая ссылается на графиню, как источник своих знаний, подтверждается, например, уже упоминавшимся письмом сына графа Шрусбери Гилберта Толбота (май 1573). Лорд Толбот, пасынок графини, позже принявший сторону мачехи против своего отца, был членом парламента и придворным, и был, конечно, в курсе всех придворных интриг и сплетен. Он даже однажды получил по лбу, в прямом значении этого, от самой королевы, за то, что проходя утром мимо стен Уайтхолла, в окне нечаянно увидел Илизабет ещё в ночной рубашке, чем ввёл её этим в смущение.

Бесс, интриговавшая, словами Цвайга, «то за, то против Илизабет, то за, то против Мэри», могла предупредить о подлой миссии Ролстона. М.Степни Росон, называя письмо «концентрированным ядом», в котором собраны все «лакомые кусочки» «преувеличенных версий» всех скандальных инцидентов, но в отношении Ролстона говорит, что он был пенсионером Илизабет и предателем своего отца, который в 1570 году вместе с сыновьями графа Дерби планировал похитить Мэри из заключения в Чатсуорте (Chatsworth). Доказательство мы находим в «Бумагах Сисила» за июль-сентябрь 1571 года (Calendar of the Cecil Papers,1883), включающие протоколы допроса заговорщиков, где он записан как Rolleston. «Она упомянула его четыре года впоследствии в письме к «Мсьё дё Гласгоу»», -пишет Степни Росон, - «с величайшим отвращением, как к предателю отца, так и как к автору проекта, чтобы отравлять её».

«Кем был этот Ролсон (или, возможно, Ролстон) я не знаю», -комментирует Уитакер, исправляя ошибку Мэри, упустившую букву «t». – «Но Раксби, я не сомневаюсь, тот самый человек, которого упомянул Мелвилл в 1566 году. Илизабет жаловалась Мэри, он сообщает, с одним из её обычных ответных ударов её политики, «против одного мистера Раксби, который укрывается в Шотландии, будучи мятежником и папистом»; «всё-же» этот Раксби был «представлен сюда» самим министром Илизабет, или, поскольку это действительно правда, он был склонён на свою сторону тем министром, после того как он пошёл сам добровольно в Эдинбург, «попытаться вытянуть, что он смог бы, из Её Величества (Мэри), чтобы известить это секретарю Сисилу»».

Это было в то время, когда две королевы, как две сестры, писали друг другу нежнейшие письма, и Мэри послала Илизабет в знак любви бриллиантовое кольцо, а та в ответ прислала ещё более драгоценное. Мэри называет Илизабет «ближайшей родственницей и лучшим другом» тогда, когда ей было известно, что её незаконно рождённый брат граф Морей (Moray), на английские деньги поднявший против неё бунт баронов, убежал в Ландон, раскрыв тем самым кто был вдохновителем бунтарей, из-за чего английской королеве пришлось разыгрывать целый спектакль перед послами Франции и Испании, оправдывая свою якобы непричастность. Кристофер Раксби был разоблачён и среди его бумаг нашли инструкции Сисила. Но Мэри, в связи с приближающимися родами, было тогда не до него, а впоследствии его и вовсе выпустил вернувшийся и прощённый, как его называла Мэри, месьё дё Морей (Mora). Мелвилл, привёзший в Ландон сообщение о том, что королева Шотландии благополучно разрешилась от бремени, сообщил и Сисилу, что его простили за Раксби.

«Он (Раксби) продолжил свои недолгие вероломства позже, совместно с Эндрю Кэрром(Kerr); тем самым человеком, который был одним из всех самых диких убийц Риццио (Rizzio) прежде», -заключает Уитакер. – «И эти два факта объединяются с его освобождением [из заключения] Мореем, чтобы показать каким средством он был первоначально в руках Илизабет и мятежников: и как соответствующий инструмент в её и их руках для данного злодейства».

Словам Мэри о попытках её убийства, написанных не позднее сентября 1584 года, когда граф Шрусбери был освобождён от роли тюремщика, находим подтверждение в другом письме, написанном Уолсинэмом новому тюремщику сэру Эймису Полету (Paulet) 2 февраля 1587-го, за несколько дней до казни. Илизабет, хотя и подписала днём ранее смертный приговор для Мэри Стюарт, всё-таки пыталась избежать открытой казни, чтобы её имя никак не было связано с этим. В который раз, она мечтала, найдётся человек, который отравит её узницу, и тем самым снимет с неё груз ответственности. В письме Уолсинэма было открыто сказано, что королева недовольна тем, что Полет до сих пор «не нашёл способа сократить дни шотландской королевы». Истолковать эти слова как-то иначе, чем не призывом к убийству, не представляется возможным. Тем более, следующие строки звучат как обвинительный упрёк, что убийство не было совершено доныне: «Поэтому она сердится на то, что люди, клявшиеся ей в верности, в этом деле не выполняют свои обязанности и возлагают бремя на неё, зная о её нелюбви к пролитию крови, особенно же особ того же пола и ранга и столь близких ей по крови, как та королева».

Историки рассказывают, например Хьюм, когда Дейвисон сообщил королеве, что Полет с возмущением отказался от предложения Уолсинэма отравить Мэри, «она взорвалась жалобами на «разборчивость этих щепетильных типов», и яростно осудила людей, которые утверждали, что любят и защитят её, но бросили всю ответственность на неё».

Но вернёмся к главным строкам письма Мэри, и к тому вопросу, что за «мембрану» упоминал Джонсон, которая сделала Илизабет «не такой как все женщины».

Профессор Роберт Б. Гринблатт (Greenblatt), изучив все имеющиеся свидетельства, опубликовал статью в «British Journal of Sexual Medicine» (1986), в которой сделал такой вывод: «Как эндокринолог, особенно интересующийся репродуктивной физиологией, я делаю смутное предположение, что Илизабет страдала от врождённого дефекта, известного как синдром Рокитанского (Rokitansky). Такие женщины растут к полному расцвету во всех отношениях за исключением влагалищного канала, который всего лишь впадина или самое большее очень мелкая структура».

Профессор говорит о синдроме Майера-Рокитанского-Кюстера. Женщины с таким синдромом в остальном развиваются совершенно нормально, и внешне всё выглядит, как должно быть, то есть нормальный женский облик, нормальное развитие молочных желез и оволосение типичное для женского пола, но внутри ничего нет: у неё нет матки, шейки матки и влагалища, вместо которого «всего лишь впадина» глубиной 1,5 – 5 см.

«Диагноз синдрома Рокитанского может быть предположен, только если Илизабет действительно никогда не менструировала по причине врожденного дефекта»,- говорит далее Гринблатт. - «Из-за путаницы противоречивых подтверждений принятие твёрдого решения невозможно. Идея, что она была бесплодна, возникла из её собственной оценки и общего слуха, что она не менструировала».

Чеймберлин представил десятки свидетельств болезненного состояния королевы, среди которых, например, цитата из письма испанского посла де ла Квадра королю Испании, где говорится про «общее мнение, подтверждённое определёнными врачами, что она нездорова и бесспорно верят, что она не будет иметь детей» (январь 1561). Ещё ранее, в первый год правления Илизабет, 29 апреля 1559 года первый посол Испании при Дворе Илизабет граф де Фериа сообщал королю Филиппу: «Если мои шпионки(las espias) не лгут, а я не верю, что они это делают, по определённой причине, какую они недавно дали мне, я понимаю, что она не сможет родить детей». Такие утверждения, как приводит Чеймберлин заключение медицинских исследователей, основывались на том, что «её месячные были нерегулярными, скудными и болезненными». Хейг поэтому пишет вздор, когда заявляет: «Испанские послы заплатили прачкам королевы за нужную информацию и получили подтверждение того, что у Илизабет регулярный менструальный цикл».

Правдивость сообщений испанских послов не подвергались сомнениям короля Филиппа II. И вот уже венецианский посол при испанском Дворе Микеле Суриано (Suriano или Soriano), а нужно заметить, что в Венеции своих дипломатов воспринимали не иначе как почётных шпионов (spiae onorate) или осведомителей (confidente), в сентябре 1561 года отправляет донесение, в котором пишет, что относительно возможного брака короля с Илизабет «у его Величества нет никакой склонности на любые такие переговоры, частично потому что он не хочет возобновить его обязанности в Англии, и частично по другим причинам, которые являются секретными».

В период, когда на ляжке королевы образовалась язва (fistula), которую не могли залечить в течение восьми лет, месячных не было вовсе, и эта болезнь считалась причиной отсутствия менструаций. Об этом, например, рассказывала графиня Шрусбери Мэри Стюарт, намекая на сифилитическое наследие отца королевы, и высказывая общее мнение, что Илизабет скоро умрёт. Такое же мы видим в письме от нунция во Франции к кардиналу Комо (Январь 1578), в котором говорится: «Людьми, у которых есть некоторое знание Двора Англии, я извещён, что врачи вышеупомянутой королевы считают её жизнь в опасности. Говорят, что у неё почти никогда не были очищения, надлежащие для всех женщин, но что вместо этого природа нашла спасение, устанавливая проблему на одной из её ног, которая никогда не была скудна в потоке. Королева болеет, и в настоящее время, кажется, совсем высушена и не знает врачей, какие нашли бы средство от этой неудачи».

Современные исследования отмечают, что у женщин с таким синдромом бывают «иногда викарирующие (то есть замещающие) кровотечения из мочевого пузыря и прямой кишки». Такие кровотечения, вероятно, фрейлинами и врачами королевы воспринимались как «нерегулярные, скудные и болезненные» «очищения».

Доктор Рита Бейкэн(Bakan), исходя из тех же свидетельств, предложила другой диагноз. Она считает, что Илизабет страдала от синдрома Морриса или, как сам Моррис предложил использовать термин, от тестикулярной феминизации. Сущность синдрома Морриса заключается впоявлении у лиц мужского пола женского фенотипа. Такой случай из медицинской практики для широкого круга общества демонстрируют, например, в одном из эпизодов сериала «Доктор Хаус» (2с.13э.) При полной форме синдрома тестикулярной феминизации у лиц с типичным женским видом нет оволосения на лобке или очень скудное, отсутствуют менструации и узкое укороченное влагалище или отсутствует (aplasia), когда оно предствляет собой укороченный «слепой мешок» глубиной до 6-7 см. В последнем варианте при исследовании пациентов с предполагаемым диагнозом синдрома Морриса всегда проводят дифференциальный диагноз, то есть разграничение от похожего, с синдромом Рокитанского — Кюстера.

Рита Бейкэн в «Queen Elizabeth I: A Case of testicular feminization» (1985) обращает внимание на описание королевы, которое соответствует женщине с синдромом Морриса. Королева была выше среднего роста того времени, худая и чрезвычайно активная, как та модель из сериала о докторе Хаусе. Кисти рук Илизабет были с длинными тонкими пальцами, на которые она любила привлекать внимание. Сохранившиеся перчатки, кроме ненормально длинных пальцев, демонстрируют общий мужской признак – четвёртый палец намного длиннее указательного.

Бейкэн напоминает высказывание учителя Илизабет Роджера Эскема (Ascham, которого в московитской литературе, согласно немецким цивилизаторам, обычно обзывают Ашемом), что она имеет «мужской интеллект», и указывает на то, что Илизабет показывала много мужских особенностей, в том числе, например, физическую агрессивность и частое произнесение клятв. Эрланже тоже говорит об общем впечатлении современников от её манер и вкусов, что «никто бы не поразился, узнав, что её платья скрывают тело мужчины», что в свою очередь стало основой для спекуляций Брэма Стокера (Stoker) в «Famous Imposters» (1905). Возможно, подтверждением этого диагноза также служит облысение королевы, несвойственное женщинам.

Синдром тестикулярной феминизации наследственное заболевание и поэтому нередки случаи заболевания в нескольких поколениях одной и той же семьи, а также синдромом Морриса страдают несколько родных сестёр. Вероятно, такой же случай имел в виду Пушкин, когда сочинил «Царь Никита и сорок его дочерей», как оценил Лесков, «пресмешную историю в весёлых и шутливых стихах», в которой у всех сорока сестёр отсутствовало влагалище.

Николай Лесков вспомнил о никогда не публиковавшейся нескромной сказке Пушкина, дошедшей до нас в рукописных копиях, когда писал один из шести очерков по запискам синодального секретаря Филиппа Исмайлова. «Та невозможность, которую Пушкин придумал для сказочного «Царя Никиты», русская природа по неисповедимому капризу в действительности дала некоему русскому именитому дворянину»,- пишет Н.С.Лесков в «Синодальном философе»(1863). - «..По отношению к молодой и, по словам Исмайлова, «прелестной» дочери именитого русского дворянина в доме её отца были приняты те же предосторожности, что и в теремах сказочного «Царя Никиты», то есть ни няньки, ни мамки под страхом самой ужасной опалы не смели не только сказать, но даже намекнуть о её недостатке. «Шутить я не привык: Дамам вырежу язык», - говорил «Царь Никита», и все молчали, - молчали и тут..»

   «Знала ли она что о себе в рассуждении своей особенности, не сужу», - цитирует Лесков синодального секретаря, который подозревал с её стороны хитрость, когда объявили ей, что она выходит замуж за богача, а она осталась при этом нисколько не смущённой, «словно как не до неё касалося». Лесков отвергает хитрость. «Исмайлов»,- говорит он,- «сын городского московского священника, прошедший сквозь строй всех русских духовных школ, отличавшихся тогда грубостью и цинизмом, конечно, мог не иметь понятия о той райской невинности, в которой тогда росли и сохранялись до замужества многие дворянские девицы, характерным кунштюком (приёмом) в воспитании которых было, чтобы они «ничего не знали о тайне супружества».

А когда Илизабет узнала о «своей особенности» и о «тайне супружества»? Чеймберлин восторгается письмом Илизабет Тайному Совету, в котором она протестует против клеветнических слухов о её сексуальной связи с Лордом Адмиралом Томасом Симором (Seymour). «Так говорят, что я с ребёнком, не так ли?»,- пишет Илизабет, -«хорошо, позвольте мне приехать во Двор в первый возможный момент, где все могут увидеть меня и наблюдать за мной. Это ответ, который я должна сделать клеветникам». «Её ответ и вызов были смелыми на самом деле, но что не избежит никакого внимания читателя»,-указывает Чеймберлин, - «что у неё было необходимое знание, чтобы делать это, в то время как она только что прошла свой пятнадцатый день рождения и использовала это смело, открыто, и уверенно в возрасте, когда большинство английских девиц её лет ничего не знает о физических фундаментальных фактах. И даже более, Илизабет обладала этим знанием даже в более раннем возрасте».

Как продукт воспитания викторианской эпохи, Чеймберлин имеет право удивляться, но как историк он не должен был забывать, что та же самая Бэсс из Хардвика, которую он так не любит, была в первый раз выдана замуж и стала вдовой, когда она не достигла ещё четырнадцатилетия. Хотя этот брак был, по-видимому, из сострадания к больному молодому человеку, с призрачной «надеждой на счастье посреди лечения и лекарственных средств», но говорит о том, что тринадцатилетние девушки того времени уже знали о «физических фундаментальных фактах». Печально известная Френсис Хауард тоже была выдана замуж в тринадцать лет и, хотя до семнадцати лет оставалась девушкой, это не значит, что она не имела «необходимых знаний». Сэр Френсис Бейкон в свои сорок пять лет женился на дочери олдермена Ландона Элис Барнэм, которой исполнилось четырнадцать через четыре дня после свадьбы. Может быть, это были единичные случаи? Общедоступный театр говорит, что по нашим меркам ранние браки были обычным делом. Читаем, например, «Ромео и Джельетту». Синьора Капулетти обращается к тринадцатилетней дочери, которой вот-вот будет четырнадцать (перевод О.Сороки):

«Так вот подумай. Дочери семейств

Почтенных здешних и моложе даже

Становятся уж матерями. Я вот

Тебя в твои ведь годы родила».(I Акт,III сцена)

В этой же сцене кормилица Джульетты говорит, что в познании «физических фундаментальных фактов» представительницы неблагородных слоёв населения никак не отставали от дочерей «семейств почтенных»:

«Невинностью моей в двенадцать лет клянусь..»

И этой строке легко находим подтверждение. В апреле 22 числа 1582 года в Кентербери двенадцатилетняя дочь сапожника Джона Марли Джоан или Джейн вступила в брак с двадцати трёх летним сапожником Джоном Муром. Джоан или Джейн уже была беременной или у неё случились преждевременные роды в январе, в любом случае она умерла в следующем месяце после родов.

Историк Сара Мэтьюс-Грико (Matthews-Grieco), работа которой исследует «сексуальность в Европе при Старом порядке», в сборнике «История тела» (т.1) напоминает факт, что для девиц того времени половая зрелость «наступала обычно между двенадцатью и четырнадцатью годами».

И Илизабет в первый раз предложили выйти замуж в тринадцать. Сделал это Лорд Адмирал Симор. «Он не был неумным. Но его сердце управляло его головой, а его амбиция управляла его сердцем. И его амбиция была ненасытной», - пишет историк Дэйвид Старки (Starkey) в «Elizabeth: The struggle for the throne» (2000), с чем, собственно, все согласны. Недовольный тем, что его брат монополизировал всю реальную власть, Томас Симор хотел достичь её, вступив в брак с одной из принцесс. Но на это нужно было получить разрешение Совета короля и его брата Лорда Протектора, чего, конечно, не могло быть. Не получив желаемого с дочерьми короля, он развернулся и вступил в брак с вдовой короля Кэтрин Парр, которая вольно или невольно, как выразился Старки, «оказывала пособничество и подстрекала Симора в самом противном эпизоде в жизни Илизабет».

   «Симор был теперь отчимом Илизабет. Он, поскольку она жила под крышей Кэтрин, был также эффективным её опекуном. В обеих возможностях это было его обязанностью, чтобы защищать и лелеять её. Вместо этого, по крайней мере, он злоупотребил доверием; он, возможно, даже подверг её сексуальному насилию. Поскольку Илизабет была не только дочерью короля, с унаследованным состоянием и претензией на трон, она также расцвела в красивую девочку-подростка».

Последствием навязчивых утренних посещений адмиралом своей падчерицы, стало то, что беременная Кэтрин Парр заставшая их, словами Элисон Уир (Weir), «в бесстыдной свалке наготы», всё-таки решила отправить Илизабет подальше к своей сестре, где с ней и случился первый из её нервных срывов, потом часто повторявшиеся.

Смело можем заявить, что именно тогда Илизабет узнала о своей особенности. Это знание привело её к нервной болезни и подвигло впоследствии к заявлениям, например графу Сассексу, что она ненавидит саму мысль о замужестве, по причинам, которые «не раскроет ни даже преданнейшей душе», или первому парламенту, что «надгробная надпись на мраморном камне будет гласить, что королева, оставаясь у власти столько-то времени, жила и умерла девственницей».

Кристофер Хейг, по-своему понимая, почему королева была столь непреклонной, не упустил то, как понимало ближайшее окружение королевы: «К 1572 году Роберт Дадли, самый внимательный из всех наблюдавших за дипломатическим флиртом Илизабет, пришел к выводу, что «сердце Её Величества совсем не расположено к тому, чтобы выходить замуж, потому что из всех возможных путей, какие только мы могли придумать, она всегда выбирает самые сложные». Дадли справедливо подметил, что во время всех брачных переговоров Илизабет искала не преимуществ, а скорее того, что могло бы помешать браку. К 1575 году Френсис Уолсинэм, глава брачной делегации, рассматривал дело о замужестве как потерпевшее полный крах: «Я с каждым днём всё больше убеждаюсь, что сложившееся у Её Величества отношение к замужеству определяется рядом субъективных причин: желанием сохранить корону и избежать людского презрения».

«Избежать людского презрения» - ключевая фраза. Королева всячески старалась, чтобы её уродство не стало темой досужих обсуждений, чтобы не превратиться в балаганное «чудо природы», выставляемое на ярмарках. Брак подразумевает рождение наследника, но она не вышла замуж не потому, что это не решило бы проблему с наследником, а потому, что она боялась прослыть уродом.

Подтверждением этому выводу является высказывание Харинтона в трактате «A Tract on Succession to the Crown», который он написал ещё при жизни королевы и опубликовал анонимно в 1602 году. Харинтон, опираясь на свидетельство своей матери, которая прислуживала королеве ещё со времени нахождения её в Тауэре, пишет: «Затем, чтобы весь мир думал, что у неё должны быть собственные дети, она до пятидесятилетнего возраста развлекалась упоминаниями о браке; и, хотя в душе она всегда испытывала отвращение и, (так думают многие), имела в теле некоторое недомогание к заключению брака, всё-же выказывала привязанность и всё ещё делает к некоторым мужчинам, её фаворитам при Дворе, чтобы скрыть ту слабость, предпочитая скорее некоторое злословие, будто она не может зачать, чем вызывать подозрения в каком-то недостатке того, что принадлежит к совершенству прекрасной леди».

«Среди предрассудков, которые играли и до сих пор играют столь пагубную роль в развитии человечества, ни одни не вызвали столько странных идей, безумных учений, несправедливого обращения и даже ужасных преступлений, как те, что касаются врождённых уродств», -приходит к выводу в «Истории уродств»(1880) доктор Эрнест Мартен. Катастрофа тела, то есть врождённое уродство, в первую очередь рассматривалось как свидетельство божественного осуждения, как «знамение гнева Господа» и напоминание о том, что вызвавший его грех должен быть искуплён. Уроды являлись, наравне с землетрясениями, засухами и наводнением и тому подобными катаклизмами, требованием Господа к покаянию. Зависимость между уродами и грехом сделались общим местом в книгах и памфлетах того времени.

«В 1560 году появились «Необыкновенные истории» Боэстюо — книга, о которой можно сказать, что она создала жанр. Она сразу же имела шумный успех, о чём свидетельствует как количество её переизданий, так и продолжения, с помощью которых её неустанно стремились удлинить вплоть до конца XVI века», - рассказывает Жан Делюмо. – «Она была переведена на английский и голландский, а в самой Франции переписывалась, перелагалась и широко цитировалась. Вскоре А. Парэ позаимствовал из неё немалую часть своих рассказов. За книгой Боэстюо последовал «Трактат о чудовищах» богослова и проповедника Арно Сорбена (1567), переведённый на французский Бельфоре, и книга А. Парэ «Чудовища и чудеса» (1573)».

Книга Пьера Боэстюо(Boaistuau) «Histoires Prodigieuses», вернее её рукописный вариант, переписанный профессиональным писцом, переплетённая в красную кожу с позолотой, была представлена английской королеве лично автором. Мотив, побудивший Боэстюо преподнести книгу об уродах Илизабет, точно не установлен, но, как уже говорилось, было обычным делом посвящать свою работу какому-нибудь знаменитому патрону или принцу, с надеждой получить вознаграждение от того кому посвящают литературное произведение. Илизабет отвергла такую воможность и на следующий год книга вышла из печати с посвящением бретонскому дворянину Жану дё Риё, сьёру д’Ассераку. Да и как могло быть иначе? Хотя, как хвастает Боэстюо, Илизабет, вначале не расположенная к встрече с ним, всё-таки «оказала ему большую честь быть вызванным перед Её Величеством, где в присутствии нескольких больших лордов и дам, стала рассуждать о нескольких высоких и трудных предметах». Потом одарила его подарком, «достойным уважения». Кроме того он имел возможность встретиться с Лордом Адмиралом и Уильямом Сисилом (Scicile) и получить от них «определённую пользу и подарки».

«Несомненно, что большей частью уроды рождаются как наказание Господне, кара, Божий гнев и наказание за мерзости, совершённые отцом и матерью, которые, подобно диким зверям, утоляют свою похоть без соблюдения срока, места и других законов природы», -высказывает общепринятое мнение Боэстюо. Придворный хирург Парэ, оставаясь в пределах традиции Божьего гнева (глава 2), заявляет в 28 главе о возможной связи демонов с врождённым уродством, которые «притворяются монстрами, выходящими из женской утробы».

«Нехорошо, что монстры живут среди нас», - говорит Парэ. Они вызывают отвращение, иногда ужас, неуёмное любопытство и осмеяние. Их возят по стране и показывают за деньги. Уроды - обязательный атрибут ярмарки. И не только уроды. Любое отклонение от общепринятой нормы являлось ярмарочным товаром. П.Экройд упоминает девицу шестнадцати лет, которую демонстрировали как «чудо природы» потому, что она была ростом всего не более 18 дюймов и «могла бегло читать и насвистывать приятно для слуха». Или показывали ежегодно, по меньшей мере, семнадцать лет «высоченную голландку». Могла ли Илизабет позволить, чтобы к ней было бы такое же отношение?

Когда Илизабет была арестована и находилась в Тауэре, советники королевы Мэри I Тюдор канцлер Гардинер и императорский посол Ренар настаивали на её казни. Илизабет сама призналась впоследствии, что не сомневалась в скорой смерти, но она отвергла предложение ей выйти замуж за дона Луиса, брата короля Португалии, как сказал Чеймберлин, «даже если это казалось единственным средством спасения её жизни». После трёхмесячного заточения в Тауэре её отправили под строгий надзор в Вудсток(Woodstock). «Это казалось концом для Илизабет. Они везли её вниз по реке, где у неё не было никаких друзей, чтобы убить её. «Этой ночью, я думаю, что умру», - было её мнение», - пишет Чеймберлин и добавляет, что она всё равно отказалась купить свободу предложенным ей бракосочетанием с герцогом Савойским. Почему так? Просто смерть часто лучше позора.

Отсюда и заявления императорскому посланнику в 1563 :«Если я открою перед Вами то, что действительно диктуют мне мои желания, так это будет следующее: скорее одинокая нищенка, чем замужняя королева!» А ещё через три года, напоминает Хейг её слова испанскому послу, что, «если бы смогла найти приемлемый путь решения вопроса с наследником, не выходя при этом замуж, она, конечно, так бы и поступила».

Хейг находит этим заявлениям королевы своё объяснение, несколько притянутое, при этом в сторону «некоторых историков», которые заявляют, «особенно А.Ф.Поллард (Pollard)», что Илизабет знала о своей невозможности иметь детей, бросает обвинение, что «существует очень мало доказательств в пользу этой точки зрения». Но «некоторые историки и особенно Поллард» правы и Поллард догадался о медицинском диагнозе заболевания Илизабет – синдроме тестикулярной феминизации - намного раньше, чем он был сформулирован доктором Моррисом, и оправдал поведение королевы как раз тем, что она, зная о дефекте своего тела, пыталась скрыть это от других.

«Нелегко поверить в то, что Илизабет охотно лишит себя огромного преимущества иметь наследника на трон, рождённого её плотью. Она не могла предвидеть в 1558 условия 1603; не могла она быть способной проникнуть за завесу будущего и пожертвовать собой, чтобы обслуживать амбиции дома Стюартов»,- пишет Поллард в «The political history of England, т.6» (1910) - «Есть подтверждение, что у неё не было никакого выбора в этом вопросе, и что физический дефект устранял её из надежд на потомство. С этим предположением, её поведение становится понятным, её раздражение в парламентском давлении на простительную тему, и её эмоциональная вспышка при новостях о материнстве Mэри Стюарт, выявившая признак истинного чувства. Возможно, была физическая причина для мужского ума и характера Илизабет, и любопытно то, что никакой мужчина не потерял его голову от неё так, как многие теряли от Мэри, королевы шотландцев. Если судить по портретам, Илизабет была такой же красивой как её конкурентка, но у неё не было женского обаяния; и даже её экстравагантная склонность во внешние символы её пола может явиться следствием отсутствия или атрофии более глубоких женственных инстинктов».

Многие биографии Илизабет оканчиваются тем, что она умерла в 3 часа ночи 24 марта и мало уделяется внимания особенности её похорон.

Тела великих мира сего, в те времена, в силу большой продолжительности подготовки похоронных церемоний, чтобы предотвратить разложение, бальзамировались. До второй половины XVII века бальзамирование, и ему предшествующее вскрытие, было обычным ритуалом для английской знати. Прежде всего, извлекались внутренности. Сердце бальзамировалось и предоставлялось родственникам. Делались большие разрезы вдоль конечностей. Всё тело вымывалось и все разрезанные полости заполнялись ароматной порошкообразной смесью специй и трав. Потом все разрезы зашивались, и тело, покрытое душистой смесью, заворачивалось в полотно и укладывалось в свинцовый гроб, заполненный сухими травами. После таких процедур, как считалось, тело сохранялось столько, сколько было необходимо.

«Тело покойной королевы больше трёх недель было выставлено для доступа в Сейнт-Джеймсе, пока готовились траурные одежды для воинов и попоны для лошадей», - рассказывает Кэролли Эриксон о церемонии похорон Мэри I. - «После окончания траурной речи гроб отнесли в часовню Хэнри VIII и опустили в могилу на северной стороне. Её сердце, «уложенное в гроб в обшитом серебром бархатном мешочке», было захоронено отдельно».

Тело обезглавленной Мэри Стюарт вообще пролежало с начала февраля до конца июля, забальзамированное «сельским лекарем, которому помогал сельский цирюльник». Грэм говорит, что «сельский лекарь» «рассмотрел её внутренние органы и не нашёл никаких аномалий, за исключением наличия внутренней жидкости, «что подтверждает мнение о том, что её болезнь была результатом водянки». Затем шериф тайно сжёг их».

Тело Илизабет не вскрывалось, так как она это запретила, не исследовалось и не омывалось, и было похоронено на четвёртый день. Френсис Осборн (Osborne) в своих мемуарах (1658) напомнив об испанских пасквилях и высказывании большого шутника Анри IV, который назвал три вопроса «непостижимых для разума», среди которых был вопрос «была ли Илизабет девицей или нет», то есть, сохранила ли она девственность, прокомментировал: «Всё же это может быть истиной, потому что леди её спальни отвергли церемонию исследования и бальзамирования тела, надлежащую для умерших монархов». Но Илизабет даже после смерти стремилась сохранить другую тайну -тайну о своём врождённом уродстве, ибо при вскрытии, кроме установления окончательного диагноза её поведения с обнаружением отсутствия матки и влагалища, придворным лекарем могли быть найдены яички, что привело бы к описанию заболевания задолго до 1817 года, когда это впервые сделал Штегленер (Steglehner).

Учитывая физический дефект Илизабет, возникает вопрос о том, насколько правдивыми оказываются заявления, подобные высказыванию Лингарда: «Но Дадли, всё-же наиболее любимый, не считался только единственным любовником: среди его конкурентов были перечислены Хэттон и Роли, и Оксфорд, и Блант, и Симье, и Анжу». Тем более, как нам передаёт сэр Джон Харинтон, Хэттон «поклялся добровольно, искренне и с пылкой торжественностью, что у него никогда не было половых сношений с её телом». Ответом служит комментарий Цвайга на ранее упомянутое скандальное письмо Мэри Стюарт, что женское убожество Илизабет, «дозволяло любострастие, но не подлинную страсть, извращенную игру, но не полное обладание». Даже попытка Хьюма в «The courtships of queen Elizabeth» (1904) найти объяснение «непохожести Илизабет на других женщин» тем, что «потворствуя в полной мере своей мании возбуждения мужского восхищения и принуждения к поклонению её физической наделённости, её собственное хладнокровное самообладание было достаточно сильным, чтобы позволять ей диктовать пределы и условия, которыми были связаны её рабы», наоборот, волей-неволей подтверждает вывод Цвайга.

Именно, диктуя «пределы и условия», Венера пытается навязать Адонису «извращённую игру»:

«Любимый, говорит она, поскольку я ограничила тебя здесь

В пределах этой бледной как слоновая кость ограды,

Я буду парком, а ты будь моим оленем.

Питайся, где ты пожелаешь, на горе или в долине:

Пасись на моих губах, а если те холмы будут сухими,

Прогуляйся ниже, где приятные фонтаны находятся»(229-234)

Строфа выглядят почти невинно, но только невинность не видит порока. Колин Бёроу оставляет скромный комментарий на две последние строки: «Здесь география Венеры становится анатомической». Холмики губ в неприличных мыслях читателя переходят в «холмы» грудей Венеры и в заключительной строке, мы видим, королева призывает Адониса к кунилингусу.

Орально-генитальный секс и мастурбации часто вынужденный выбор женщин, страдающих заболеваниями синдрома Рокитанского и синдрома Морриса. Вот, например, цитата из переписки на интернетфоруме, где обмениваются переживаниями и своим опытом те, кто страдает или только обнаружил вышеназванные заболевания: «Ну, конечно, если влагалище есть и врачи не предлагают операцию, то есть оно нормального или почти нормального размера, то можно жить половой жизнью. А оргазм, ведь, моя хорошая, не от наличия влагалища зависит. Я получаю клиторальный оргазм. Не знаю сколько тебе лет, но ты же грамотная девочка, знаешь где клитор. Тебе нужно немного почитать, от чего зависит оргазм и попробовать изучить свое тело, свои реакции. И любить себя, обязательно любить себя такой, какой тебя Бог создал. Все будет хорошо».

Но как относились к этому в тогдашние времена? Это рассматривалось, говорит Мэтьюс-Грико, как преступление. Церковь, врачи эпохи, как и авторы пособий по приличному поведению, считали, что единственной целью половых сношений является продолжение рода. Поэтому все сексуальные отношения без репродуктивной функции причислялись к греху Содома.

Робер Мюшембле (Muchembled), исследуя оргазматические ощущения на Западе со времён Ренессанса до наших дней, видит, что документы, рассматриваемого нами времени, говорят «об обширных культурных и религиозных переменах, проявившихся и в том, как часто литература и театр стали говорить о всепожирающей похоти женщин», о навязывании «постоянного страха перед тем адом, что располагался внизу тела». «Там дремали демоны, и каждый должен был остерегаться их».

Уже знакомый Пьер Боэстюо в «Le Theatre du Monde» (1558) заявляет, что во всех несчастьях человека виновата женщина: «Посмотрите, от какого семени он зачат?» Считалось, что женщина тоже извергает его. «Оно испорчено и нечисто. Где рождается человек? В скверне и грязи». «Мы зачаты в дурно пахнущих нечистотах», - выносит приговор Боэстюо женским гениталиям, а король Лир вторит ему с театральных подмостков(IV.6.): «Там ад, там мрак, там серная бездна, обжигающая, ошпаривающая, смрад, зараза».

Не удивительно, что на предложение, прогуляться губами по её телу ниже к «приятным фонтанам», Адонис ответил только «усмешкой, полной презрения», и стал вырываться из рук королевы:

««О, сжалься! Приласкай!» - она взывает;

Но, вырвавшись, к коню он убегает».

Не все из списка Лингарда вырывались из цепких длинных пальцев, «бледных как слоновая кость». Френсис Осборн говорит, что любовные ласки королевы были «утомительными, если не отвратительными» и по этому поводу приводит слова, сказанные сэром Уолтером Роли (Rawley) в его присутствии, что «Фавориты не были столь счастливы, как вульгарные суждения думали о них, часто принуждаясь к непривлекательным и иногда неестественным занятиям».

Однако кунилингус определялся средством добывания королевской благосклонности, и поэтому изменялось отношение к нему. «Начиная с 90-х годов и до конца Илизабетинского правления, сатирики часто упоминают наружные половые органы королевы», -рассказывает историк Анна Уайтлок (Whitelock) в «The Queen's bed»(2014), - «сравнивая их с космосом, описывая их в чувственных подробностях, называя гладкими, мягкими, влажными, наделяя изысканным, опьяняющим вкусом». Далее Уайтлок приходит к выводу: «Столь подробные интимные описания королевских гениталий в стихах конца Илизабетинской эпохи противоречат созданному самой королевой культу девственности. Возможно, течение возникло в ответ на то, в чём многие видели ханжество её Двора и внутренних покоев».

Шейкспир сказал об этом в «Венере и Адонисе» и едва не открыто говорит об этом в «Хэмлите» (Q1, сцена 9):

«ХЭМЛИТ

Леди, не позволите ли мне остаться и так далее, чтобы положить мою голову в вашу ложбину (To lay my head in your lappe)?

ОФИЛИЯ

Нет, мой лорд.

ХЭМЛИТ

На ваше колено (Vpon your lap). Вы подумали, что я подразумевал противоположные дела (contrary matters)?».

Вот это «contrary matters» Шейк-спир изменил в Q2 на «country matters», а в Фолио вообще напечатали с прописной буквы. Новую редакцию реплики Хэмлита Морозов перевёл так: «Вы думаете, я хотел сказать непристойность?» При этом он называет этот перевод подстрочным, который, конечно, таковым не является, но действительно отражает смысл. Единодушным мнением современных комментаторов является то, что Шейк-спир в словосочетании «country matters» подразумевал непристойный каламбур со словом из обсценной лексики «cunt», обозначающим наружный женский половой орган. Слово country при неустоявшейся орфографии часто писалось как cuntry, например, граф Эссекс в одном из писем к Илизабет написал именно так. Этот непристойный каламбур с игрой слов в первом слоге, кажется, был широко распространённым. Намёк на него есть, например, в географии кухарки из «Комедии ошибок», когда на вопрос где у неё находятся Нидерланды (Low Countries), звучит ответ: «О, я так низко не заглядывал».

Лозинский переводит словосочетание как «грубые мысли», следуя за общепринятым мнением, что слово Country здесь имеет значение «деревенские» и поэтому «грубые». Закари Лессер (Lesser) в своей книге «Hamlet after Q1» (2015) отметив, что сексуальные шуточки Хэмлита утвердили веру редакторов в определённой игре слов с «влагалищем» в «деревенских делах», всё же задаётся вопросом: «Ясно, что «деревенские дела» обращаются вообще к сексу, который, как предполагают, был более доступен и энергично практиковался в сельских районах, но та ссылка обязательно ли включает каламбур, который редакторы обнаружили в его первом слоге?» Отвечаем: «Обязательно». И перевод для понимания диалога обязательно должен включать в себя непристойный каламбур, где реплика должна выглядеть, например, так: «Вы подумали, что я подразумевал мандатные дела?»

Стоит отметить, что этим каламбуром пользуются и в современной литературе. Эруин Шо (Shaw) в романе «The Top of the Hill» 1979 года высказывание своей героини, что в горах плохо принимает радио и поэтому она вынуждена довольствоваться «деревенскими развлечениями», комментирует: «Мастерство, с каким Ева владела английским языком, часто поражало Майкла, но сейчас он не показал ей этого».

Лессер обращает внимание читателей на шейкспировский акцент в диалоге «на голове Хэмлита и подчёркнутом различии между «in» и «upon», а также на «неоднозначном значении слова «lap» (ambiguous meaning of the word lap)». К этому следует добавить показательное различное написание слова в первом Кварто, указывающее на то, что они омонимы, как бы этого не хотели признать стыдливые переводчики. Они должны были бы знать и, возможно, даже знали, что слово lap, кроме нескольких значений, включающих «ложбину», ещё являлось эвфемизмом женского наружного полового органа. Гордон Уильямс (Williams) в «A Dictionary of Sexual Language and imagery in Shakespearean and Stuart literature» (Т.2,1994) так и пишет: «Lap - women’s pudendum (лат. Половой орган)». Тогда же возникли производные от этого значения слова lap неприличные словосочетания lap-clap и lap-land, где первое означало половой акт, а второе – общество женщин.

Лессер поясняет скабрезность диалога: «Покладание его головы на колени Офилии несёт невинное значение, в то время как расположение в её ложбине предполагает войти в неё сексуально, отсюда её первый отрицательный ответ, с последующим её согласием, когда Хэмлит разъясняет. В Фолио это различие между «в» и «на» приводит к вопросу о «деревенских делах», который тогда кристаллизуется в двойное безвыходное положение Офилии, предположением, что она подумала нецеломудрено в ответ на первый вопрос Хэмлита». Всё вышесказанное позволяет Лессеру прийти к выводу, что «просьба Хэмлита теперь может легко предполагать кунилингус».

Пояснение, почему мы должны рассматривать Офилию как завуалированный образ королевы Илизабет, будет сказано позднее во второй части.

Как оценил Бёрроу, «очень эротический» отрывок поэмы был замечен ранними читателями и даже копировался ними в свои записные книжки. Он даже цитируется в одной из пьес Томаса Хейвуда, где слова Венеры теперь вкладываются в уста мужчины, направленные на завоевание женщины. Неудачливый ухажёр предлагает женщине быть его оленем, «питаться на нём, а он будет питаться на ней, и любовь должна накормить их обоих».

Той, которой предлагалось быть оленем, по сути, предлагалось пастись не только на губах, но и там где «приятные фонтаны», теперь уже у мужчины. Венера не стала ждать такого предложения уже в начале поэмы. Доктор философии и епископ Джон Бейкер обращает внимание на строки где изголодавшаяся Венера, словно орлица, набросившаяся на свою жертву, пожелала, чтобы «её щёки были садами полными цветов, так как они орошались такими освежающими ливнями»(65-66).

Адонис был убит ударом клыка в пах, куда кабан вогнал его словно кинжал в ножны (sheathed). Венера предполагает, что он сделал это ненамеренно, просто хотел поцеловать и нечаянно пронзил (1115-6). Шейкспир применяет слово «nuzzling» для действий кабана. Бёрроу объясняет, что слово в те времена имело пересекающееся значение между «рыть носом», обычно применяемое для свиней, и «нежиться в тёплой постели», для людей, вероятно, из-за замеченного рытья носом в мягкой подушке. Почему кабан, роя носом в мягком паху Адониса, хотел не убить, а именно поцеловать, Венера оправдывает своим комментарием:

«Будь я клыкаста, я должна признать,

Целуя его, я бы его первая убила»(1117-8),

что она собственно и делала (в прозаичном переводе Каншина):

«Ощутив сладость добычи, она предаётся грабежу со слепой яростью; её лицо пылает, кровь кипит и необузданное желание вызывает в ней отчаянную смелость, которая подвергает забвению всё, прогоняет благоразумие, уничтожает румянец стыда и сокрушает честь. В жару, ослабев, измучась её неистовыми объятиями... он повинуется, не сопротивляется более, когда она берёт всё, что может, хотя и не всё, чего желает» (553-564).

Возможно, эти её пристрастия проявились в её последние дни, когда, кроме растущей физической слабости, нарастала глубокая депрессия ума, и она, не желая ложиться в постель, сидела в течение четырёх дней и ночей на полу на подушках, безмолвная, – об этом сообщает французский посол Кристоф дё Арле(Harlay), сьёр дё Бомон(Beaumont) - и всё это время сосала собственный палец.

Здесь мы должны остановиться и ответить на один давно назревший вопрос. Какое отношение столь долгое рассмотрение частной жизни королевы имеет к заявленной теме, которое, к тому же, направленное против течения полной благовоний мифологии, может вызвать «неприличные брызги»? Королева, превратившая свой Двор, словами её крестника Харинтона, в место, где процветает грубость и не существует любви, но есть только бог любострастия Асмодей, за оказанные ей в прошлом услуги, смею утверждать, интимные в том числе, позволила сохранить жизнь человеку, ставшему Шейк-спиром.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ИГРЫ ПОЛИТИКОВ

5. СИСИЛ ПРОТИВ ДАДЛИ:

ПОЛИТИЧЕСКАЯ БОРЬБА И ЕЁ ЖЕРТВЫ

Королева Илизабет лежала в безымянной могиле пока Джеймс не соизволил приказать сделать ей мраморное надгробие. Сюда же, в Уэстминстерское аббатство, он распорядился перезахоронить свою мать, и сделать ей надгробие, как цитирует Грэм, «большего размера, словно для обозначения превосходства жертвы над палачом».

Казнь Мэри Стюарт, вне всякого сомнения, и вне зависимости от степени её виновности, была актом политического убийства. Стрейчи справедливо отмечает, что, так как католичка Мэри была легальным следующим наследником престола, и до тех пор, пока Илизабет была не состоящей в браке и поэтому не имеющей детей – законных наследников, протестанство в Англии висело на волоске. Сколько бы не оправдывала Илизабет свою бездетность тем, что наличие известного людям наследника, приведёт к тому, что «их благорасположение сосредоточится на нём, а не на ней», потому что она знала «о непостоянстве английского народа, о его вечной нелюбви к существующему правителю», но именно её бездетность поощряла её убийство, а её смерть в любое время до 1588 года, говорит Поллард, вероятнее всего, сопровождалась бы гражданской войной. «Очевидным, естественным и неизбежным выводом было то, что брак королевы должен немедленно произойти. Но королева была другого мнения», - пишет Стрейчи. – «Брак был неприятен ей, и вступать в брак она не хотела. Больше двадцати лет, пока возраст не освободил её из дискуссии, она сопротивлялась, через невероятный ряд задержек, двусмысленностей, вероломства, и отговорок, непрерывному давлению её министров, её парламентов, и её людей».

Теперь мы знаем причину такого её беспрецедентного поведения, но мир тогда был поставлен в тупик, а могущественные кланы Англии, как уже говорилось, рассматривая её целомудрие возможным «источником значительного расстройства» государства, искали пути сохранения гражданского мира и протестантства. В этом затруднительном положении, главное зло олицетворяла Мэри Стюарт, и оно должно было быть, они считали, вырвано с корнем.

Это было едва не единственным случаем их единогласного решения, но без единодушия, так как, Бёрли считал, «королева Шотландии настолько больна, что может прожить всего несколько лет и даже дней, поэтому её надо не опасаться, а жалеть», «однако», пишет Грэм, «он не сделал ничего, чтобы остановить набравший обороты маховик Закона». Напрасно Сисил, если принять на веру его записки, собирался жалеть её. Мэри Стюарт, называющая себя «свободной католической принцессой и послушной дочерью церкви», писала, что она «обязанная искать своё избавление, и, перепробовав неудачно все справедливые средства, поэтому должна была слушать другие предложения». «Другие предложения» королеву шотландцев заманили в ловушку, устроив одну из лучших провокаций в мировой истории подлостей, так называемый «заговор Бабинтона». Профессор Поллард опровергает бытующую гипотезу в защиту Мэри, что «Уолсинэм вставлял инкриминирующие предложения в её письмах и затем разрушил оригиналы, чтобы скрыть своё зло». Защита рухнула, считает он, под тяжестью опубликованных документов из иностранных архивов: «Уолсинэм не имел возможности вмешиваться в переписку между Мендосой в Пари и Филиппом в Мадриде. «Моё мнение»,- написал Мендоса 10 сентября,- «что, судя из содержания письма, которое она написала мне, королева Шотландии хорошо ознакомлена со всем делом». Профессор приводит также слова Мэри из прощального письма Мендосе, что она «сильно боится» показаний своих секретарей, «поскольку они держали бумаги».

«План Уолсинэма был, по-видимому, мастерский план - за это говорит его успех», - выносит приговор Цвайг. - «Но что в нём омерзительно донельзя и от чего даже сейчас, спустя столетия, нас пробирает дрожь гадливости, - это что Уолсинэм для своих жульнических целей воспользовался самым святым человеческим чувством - доверчивостью юных романтических душ».

Когда дело идёт о власти большой политике не до каких-то моральных принципов или преград возводимых Законом. Равнодушное убийство своих граждан, законопослушных соотечественников, простых людей, тех, кто обычно прозябает во мраке истории, является частой работой для клевретов ради достижения целей их властителей. Эрланже, рассуждая о действиях Катрин де Медичи во время резни в день святого Варфоломея, и отмечая, что «здесь ясно видно коварство государыни XVI века, для которой человеческая жизнь ничего не значит», печально добавляет: «а какой монарх той эпохи рассуждал иначе?» Взрыв жилого дома в захолустном Волгодонске и вовремя пресечённая попытка взорвать дом в Рязани, с последующими кривыми оправданиями спецслужб, говорят, что это истина не только для времён средневековья.

Стоит ли вспоминать об исполнении буквы Закона по отношению к тем, кто является для власти крайне опасными или просто политически неблагонадёжными? Тех, кого Цвайг называет «желторотыми дворянчиками, начитавшимися Плутарха», наивных и бестолковых, кого к радикальным всего лишь намерениям подтолкнули провокаторы, по закону должны были только повесить, но Илизабет вместе с Бёрли и Уолсинэмом уготовила им изощрённую казнь, как выразился Грэм, «ужасающую даже по тюдоровским стандартам». Несколько часов их ещё живых после краткого повешения, расчленяли, потрошили и рвали на куски.

Пострадали не только эти, грезившие о большой славе, которым хватило ума даже заранее заказать художнику свой групповой портрет, притом, что, как говорится в «Макбете», «во всех домах у знати кто-нибудь из челяди подкуплен мною» (III,4). Постоянная двойная игра Илизабет, приучила её советников к тому, что она всегда может отречься от нею же отданного распоряжения, и главной их обязанностью было, отметил Цвайг, «подыгрывать ей в этой комедии». Ещё не была забыта комедия с «пролитием многих слёз» во время сватовства герцога Анжу, когда Совет никак не мог угодить ей, и теперь по всему было видно, что она желает остаться в стороне, а советникам придётся быть обвинёнными в превышении своих полномочий.

Чтобы никому одному не отвечать, Сисил предложил Совету распорядиться о казни Мэри Стюарт коллективно. Никто из них ни на йоту не сомневался, что это будет истолковано как непослушание и превышение власти, и что именно этого от них и ждала королева. Естественно, от королевы ожидалось притворное публичное негодование. Однако они не могли даже предположить какую истерику и ярость вызовет доклад Сисила у Илизабет, которая долго готовилась к этой сцене, и, вошедши в роль, сама уверовала в свою непричастность. Сисил был отстранён от Двора, и в письме к Илизабет, пять дней спустя, жаловался ей, что она «произносит речи более жёсткие, горькие и угрожающие против него, чем против любого другого», из-за клеветы его многих неприятелей, потому что только ему одному она не позволила лично оправдать свои действия перед ней. Выпрошенная ним аудиенция, во время которой королева обошлась с ним, рассказывает Хьюм, «очень жёстко», а словами Цвайга, «чуть не дошло до рукоприкладства», закончилась его отставкой. «Специальный гнев Илизабет против Бёрли», - комментирует Хьюм, -«возможно, был сложной отговоркой, согласованной между ними, или, что более вероятно, результат некоторой клеветы Лестера».

Отставка Бёрли, как видно, действительно не обошлась без влияния Лестера, но так ли уж безвинен был этот, согласно характеристике, выданной ему Цвайгом, «жестокий, трезвый, расчетливый делец», «с холодными, отливающими сталью глазами, политик, бесстрастно делающий ход за ходом на шахматной доске».

Лестер с самого начала предлагал решить трудный вопрос при помощи яда, на что намекала Полету потом и сама Илизабет, но Бёрли настаивал на судебном процессе, и королева позволила ему себя уговорить. Позаботился он, разыгрывая эту шахматную партию, и о фигуре, которой можно было бы пожертвовать. Буквально перед самым процессом Уильям Дейвисон был назначен дополнительным Государственным Секретарём и, таким образом, был подготовлен человек, который должен был стать «козлом отпущения грехов». После казни Мэри Стюарт, Дейвисон, принял на себя весь поток из «громокипящей чаши высочайшего гнева». Как доказательство, что он проявил дерзостное своеволие, королева приказала возбудить против него уголовное дело, а судебный приговор должен был показать Европе, что казнь королевы шотландцев была совершена единственно по вине только этого Госсекретаря. Главный подстрекатель и действительный Госсекретарь Уолсинэм предусмотрительно заболел, а премьер-министр Сисилинформировал монархов на континенте через английского посла во Франции Стаффорда, что так же был болен, и всё случилось только по вине «страшного еретика» Дейвисона, который в свою защиту мог призвать только немые стены.

«Это, возможно, самое чёрное пятно, которое лежит на имени Бёрли», - старается быть объективным Хьюм. – «Мы видели прежде, что он не был щедр или великодушен в своём отношении к другим, когда его собственные интересы были поставлены на карту; и жертва Дейвисона, вероятно, казалась ему очень малой ценой, чтобы заплатить за то, что помогло Илизабет выйти из трудного положения, и поддержать его собственную выгоду».

Эти события и последовавшее за ними столкновение с флотом испанского короля были отражены впоследствии, спустя три года, в пьесе из двух частей «Беспокойное правление Джона, короля Англии» анонимного автора. Пьеса пару раз переиздавалась, пока не была обнаружена в переработанном и укороченном виде в Фолио Шейкспира. «Сюжет переполнен явными извращениями рассказа Холиншеда, на котором он базируется», - комментирует Джон Манроу (Munro) в «The Troublesome reign of king John: being the original of Shakespeare’s «Life and death of king John»» . - «Часы исторического времени ускорены или задержаны согласно драматическим потребностям, и важные события фактического Джона предоставлены настолько, насколько они содействуют скрытому замыслу автора. Исторический факт повсюду подвластен этому аспекту истории, подчеркнутому автором». Совсем не упоминаются такие очень важные события, например, как подписание королём Великой Хартии Вольностей (Magna Carta Libertatum) и создание парламента, что вызывает удивление у тех критиков, кто забывает о том, что данная пьеса в первую очередь не историческая хроника, а политический памфлет о событиях, представлявшие интерес для современников автора. Например, в обоих вариантах пьесы одним из персонажей выступает Филипп II, в данном случае король Франции, при этом в шейкспировской версии жалующийся на то, что буря разметала весь его флот и он даже называет его по-ипански «armada».

И анонимным автором, и Шейкспиром, главный герой король Джон, царствование которого проходило в вечном беспокойстве за постоянно колеблющуюся корону, изображён, как его охарактеризовал профессор Л.Шепелевич, «всюду двуличным, желающим лишь пожинать плоды, сваливая ответственность на других». Намёками подговорив верноподданного рыцаря на убийство законного претендента на трон, король потом отрёкся от своих слов, и даже от демонстрируемого ему приказа с его подписью и печатью. Подобно королеве Илизабет он нашёл слова в своё оправдание (перевод А. Дружинина):

«На грех и зло толпятся при царях

Рабы, которым высшей власти прихоть

Есть повод на кровавые дела,

Рабы, закон толкующие смело

По мановенью царственной руки,

Готовые всегда дать ход опасный

Тому, что прихоть царская велела».(IV,2)

«Прочь с глаз моих! Навеки прочь от нас!»,- кричит Джон на Хьюберта, как вероятно кричала Илизабет.

Персонаж Хьюберта кроме несчастного Дейвисона объединил в себе и другого современника, которому довелось оказаться между молотом и наковальней. Рыцарь сэр Эймис Полет, против воли монарха, призвав в свою защиту высшие инстанции, отказался, как он пишет в своём письме, «совершить деяние противное Богу» и «пролить кровь без благословения Закона». Хьюберт также ссылается на Бога («Беспокойное правление», 12 сцена):

«Я слабею, я боюсь, моя совесть предлагает воздержаться!

Я говорил: слабею? Страх был то, что я назвал?

Мой король командует, тот приказ освобождает меня:

Но Бог запрещает, и он командует королями.

Тот великий командующий препятствует приказанию,

Он останавливает мою руку, он делает мягким моё сердце».

Сэра Эймиса Полета редактор и составитель сборника его писем Джон Моррис, отмечая, что это «хорошо известно», называет «сердцем и душой партии Лестера». Моррис также добавляет, что Лестер «довольно долго тайно работал» чтобы графа Шрусбери, охраняющего королеву шотландцев, заменить на «некоторого человека посвящённого своей политике». Видимо Полет всё-таки должен был отравить Мэри, как это предлагал Лестер и пожелала Илизабет. Но, как теперь часто повторяют, относительно кремлёвской политики, что-то пошло не так.

А пошло не так потому, что у Полета, до этого продолжавшего политику мелких лишений и оскорблений пленённой королевы, внезапно проснулась совесть или, возможно, здравомыслие, которые смог пробудить в нём некто иной, как Дейвисон.

Хьюм говорит, что Дейвисон был равноудалён как от Лестера, так и от Бёрли. Но так ли это? В конце января Илизабет написала письмо Полету, в котором всё выглядело так, что она обещает вознаграждение за ещё не совершенное деяние: «Если вознаграждение не окажется тем, какого вы заслуживаете, пусть я недосчитаюсь вашей помощи, когда она мне будет нужнее всего». Письмо было странным, но всё прояснилось для него 2 февраля: Полету доставили ещё одно письмо за подписью Уолсинэма и Дейвисона с известием о том, что королева недовольна тем, что он до сих пор не нашёл способа сократить дни Мэри Стюарт.

Здесь мы видим его на стороне фракции Лестера. Но теперь историки знают о том, что после письма Илизабет и вместе с письмом, подписанного Уолсинэмом и ним самим, Дейвисон тайно отправил Полету, того же 1 февраля, своё личное письмо, а также ещё одно 3 числа, после принятия коллективной ответственности Тайным Советом на совещании в комнате Лорда Казначея. В постскриптумах он просил эти письма ни в коем случае не сохранять, а по прочтении сжечь. Полет письма не сжёг, а пообещал, по прибытии в Ландон, вернуть их лично ему в руки. Письма не сохранились, но можем смело утверждать, что в них обоих Дейвисон уговаривал Полета не делать то, на что его подталкивают, так как, замечает Грэм, «учитывая тот факт, что письмо Уолсинэма должно было прибыть после письма Илизабет, та впоследствии могла бы заявлять, что ничего об этом не знала», и обещанное ему вознаграждение, будет объявлено благодарностью за прошлую службу, а не за содеянное убийство, и будет заявлено, что королева ни на какое убийство его не провоцировала.

Просьба Дейвисона уничтожить его письма, «может справедливо быть приписана его желанию скрыть такую переписку от Илизабет»,-пишет в «Life of William Davison»(1823) историк и антикварий Н.Хэррис Николас(Nicolas),- «мести которой он, должно быть, боялся, если бы она узнала, что он советовал Полету отказаться от согласия с её пожеланиями». Врядли бы он так рисковал без санкции на то от лорда Бёрли, считавшего, как сформулировал после клерк Тайного Совета Роберт Бил(Beale), в «этом деле», то есть в убийстве королевы шотландцев, «основываясь на примерах Эдуарда II и Ричарда II, было сочтено неудобным и небезопасным действовать втайне». Бёрли отблагодарил Дейвисона, свалив на этого «страшного еретика» всю ответственность и не позволяя впоследствии вернуться на занимаемый ранее ним государственный пост, приберегая должность Секретаря для своего сына Роберта.

Уже ранее упоминалось, что Уолтер Роли пытался манипулировать Илизабет как монархом и, оказавшись в Тауэре, очень был расстроен тем, что он больше не может влиять на свою собственную судьбу через комплименты королеве, играя роль, как минимум, неоплатонического любовника. В этом же году вышеупомянутый Роберт Бил, прослужив много под руководством Уолсинэма, написал трактат «Office of a Councillor and Principal Secretary to Her Majesty» о том, как следует добиваться успеха на посту Государственного Секретаря. Прежде всего, Секретарю следовало узнать, перед тем как идти к королеве, в каком она настроении, и мы помним предостережение Хэттона, высказанное Харинтону, что к ней сейчас лучше не ходить, так как «сегодня солнце не светит». Секретарю, да и кому бы то ни было, нельзя было поднимать важный вопрос, если королева была сердита, и для того, чтобы обеспечить выгодный доступ к ней, когда она находилась в угрюмом состоянии, даже «самые высокие фавориты» обращались, как уже говорилось, к придворному шуту Тарлтону. Требовалось вести непринуждённую светскую беседу, чтобы отвлечь внимание королевы, когда подавались ей важные официальные документы на подпись, приём, к которому она и сама прибегла, когда подписывала смертный приговор Мэри Стюарт, как заметил Цвайг, «должно быть, она намеревалась сделать вид, будто среди прочих бумаг невзначай подмахнула и ту, смертоносную».

«Её легко могли поколебать мнения других, всё-же отчаянно негодовала на любую попытку диктовать ей», - пишет Хьюм. Но вспышки её гнева ничего не меняли и советники, словами из письма Бёрли, знали, что нужно сносить её недовольство «не отчаиваясь», то есть не отставать от неё, и «наступит момент, когда она смягчит своё раздражение, особенно когда убедится, что мы все думаем о ней и её безопасности, хотя она думает иначе».

Илизабет подозревала, что всякую предоставляемую ей информацию, преподносят ей как лекарство, горечь которого «сдабривают приятным вкусом и ароматом». «На самом деле», -отмечает Хейг, - «манипуляции заходили гораздо дальше подслащения политической пилюли». Речь идёт о том, что сама Илизабет, уже королевой, стала жертвой политических разборок между её Шталмейстером Робертом Дадли и её Госсекретарём Уильямом Сисилом.

В начале февраля 1559 Парламент послал депутатов к королеве понуждать её к замужеству. Она их выслушала и дала, как говорит историк, «сочувствующий и осторожный ответ». Вероятно, «сочувствующим» было её заявление, что петиция ей понравилась, ибо «если бы это было не так», она бы «сочла это слишком большой дерзостью с их стороны и совсем не подходящим для них делом требовать чего-либо от тех, кто призван повелевать, или указывать им, кого им следует желать, или ограничивать и ставить условия тем, кому вы обязаны подчиняться, или взять на себя смелость направлять её любовь по их усмотрению, а её волю — в соответствии с их фантазиями». И «осторожным» ответом будем считать последнюю фразу, зачитанную в парламенте: «Для меня же будет достаточно, если на моем мраморном надгробии будет написано, что королева, правившая в такое-то время, жила и умерла девственницей».

Согласно последнему высказыванию в конце Февраля Илизабет отклонила предложение руки вдовствующего короля Испании, чему, как сообщал граф де Фериа, в Англии «все были рады». Радость англичан была, в первую очередь, от того, что своим отказом Илизабет разрушила планы Филиппа, высказанные ним в письме к де Фериа: «Она должна получить секретное прощение от Папы и необходимое разрешение, так что, когда я вступлю в брак с нею, она станет католичкой, которой до сих пор она не была».

Илизабет сделала это с сожалениями и с заявлениями искренней дружбы, и всё-же, чтобы смягчить удар, выразила надежду на брачный союз с родственником Филиппа эрцгерцогом, но постоянно обманывала императорского посла, оттягивая выполнение своего обещания. В помощь послу Священной Романской Империи отстаивать матримониальные интересы эрцгерцога, вместо отбывшего в конце мая де Фериа, Филипп II отправил епископа Альвареса де ла Квадра. Этот брак с одним из эрцгерцогов, зависимых от Филиппа, испанской дипломатией рассматривался как единственный шанс не допустить религиозных изменений в Англии.

Уже в октябре Квадра сообщает Филиппу, что все заигрывания с ними, а также заигрывания со шведским посланником «всего лишь заигрывания, имеющие целью чемто занять врагов лорда Роберта до тех пор, пока он не свершит злодейства над своей женой». До этого Фериа в апреле информировал короля: «Последние несколько дней лорду Роберту пошли так сильно на пользу, что он вершит дела, как ему нравится, и даже, говорят, Её Величество посещает его в его спальне и днём и ночью». Далее он передаёт сплетню, которую «люди свободно обсуждают», что жена Дадли, на которой он женился девять лет назад, «имеет болезнь в одной из её грудей и королева только и ждёт, когда она умрёт, чтобы выйти замуж за лорда Роберта».

Поллард делает вывод, что Дадли был «не только распорядителем конюшни королевы, но очевидно и её сердцем» и «его физические привлекательности соблазняли её на флирт, который, казалось, предвещал личное преступление и общественное бедствие».

«Когда она была с ним, она была совсем не осторожной, не делая тайны из её привязанности к нему» - пишет Элисон Уир в «Elizabeth, the Queen»(1998).- «Она говорила о нём часто и никогда не пропускала шанс похвалить его таланты как всадника или как аранжировщика турниров и изысканных развлечений. ..Для кого-то, кто обычно придавал большое значение хорошему мнению своих людей, она, казалось, не заботилась ни капли о том, что они думали».

Среди придворных и далее везде, вплоть до болтовни сельского населения от Эссекса до Девоншира, стали распространяться непристойные сплетни, что «лорд Роберт сношает (swyve) королеву». Прокатившаяся дурная слава, о которой королева, вероятно, и не подозревала, не смогла остановить Илизабет, и её перешедший все границы флирт перерос в её серьёзное намерение выйти замуж за Дадли.

«Дамы питают слабость к этому занятию даже тогда, когда оно им ни на что не нужно», - заключает Лесков в своём рассказе о «дочери царя Никиты», но, видимо, Илизабет на что-то надеялась, наверно ожидая, что её физиологическая проблема разрешится сама собой, как, собственно, и все другие проблемы; или будущий граф Лестер устраивал её как партнёр в её сексуальных извращениях, не боясь в сожительстве с ним стать объектом позорных насмешек из-за её физической неполноценности.

«Девять месяцев позже, в августе 1560-го, Сисил был в отчаянии», - рассказывает Поллард. – «Он вернулся из своего, возможно, величайшего триумфа в Шотландии, только чтобы найти Дадли доминирующим во Дворе, а самого себя ещё дальше в немилости чем тогда когда правление начиналось; ему даже отклонили возмещение затрат его путешествия, тогда как выгодные привилегии нагромождались на его ничего не стоящем конкуренте». Тогда же Сисил получил письмо от Лорда Казначея маркиза Уинчестера с сообщением о том, что пока он два месяца отсутствовал, его недруги работали против него.

В начале сентября, 6 числа, де ла Квадра, в который раз, пытался поторопить королеву с всё ещё тянувшимся вопросом бракосочетания с эрцгерцогом, но услышал вдруг, к его большому удивлению, категорический отказ продолжать переговоры, так как она передумала, и не будет выходить замуж вообще.

Там же, в коридорах Уиндзорского замка, де ла Квадра встретил Сисила (Secretario Sicel), который отведя его в сторону, «после обременительных многих обязательств сохранения строгой тайны», стал жаловаться ему на Дадли и королеву, ведущую себя таким образом, что он решил уходить в отставку. Де ла Квадра пересказывает в своём письме герцогине Пармы, что Сисил сравнил себя с моряком, «который был бы плохим, если бы он не входил в порт, если он мог, когда он видел надвигающийся шторм, и он ясно предвидел крушение королевства через близость лорда Роберта с королевой, которая сдала ему все дела и хотела выйти за него замуж». Сисил продолжал, что хочет уйти в отставку, «хотя он думал, что они его бросят сначала в Тауэр». «Бога ради» просил епископа предупредить королеву об опасности перекладывания государственных дел на Дадли, и дважды повторил, что «лорду Роберту лучше быть в раю, чем здесь» (que Milort Roberto estaria mejor en paraiso que aqui).

Закончил свои жалобы Сисил заявлением, которое поразило испанского посла. «Последним из всего, он сказал»,- сообщает епископ, - «что они обдумывали убийство жены Роберта (que pensaban hacer morir a su mujer de Roberto). Они выдавали её за больную, но она не была больна вообще; она была весьма здорова и заботящейся, чтобы не быть отравленной. Бог, он верил, никогда не допустит свершиться такому преступлению или процветать столь жалкому заговору».

Эти слова Сисила поразили не только испанского посла, но также переводчика и редактора публикации испанских архивов Мартина Хьюма, который, предоставив английским читателям сокращённый перевод, сфальсифицировал текст. Вместо «они обдумывали», где «они», логично предположить из всего предыдущего пересказа слов Сисила, являются Дадли и королева, Хьюм, видимо испугавшись прямого обвинения Илизабет госсекретарём, изменяет на «Роберт обдумывал». Хотя там же, в «Calendar of Letters and State Pappers» т.1(1892), в предисловии, Хьюм, комментируя это письмо, говорит, что оно «показывает чрезвычайно критическое состояние положения Илизабет, когда Сисил был готов повернуть против неё», всё-же историк и в биографии лорда Бёрли пишет, что замышлял убийство своей жены один Дадли. Если Хьюм хотел сбить с толку историков, то он несомненно этого добился, так как в этом же высказывании из письма, оставив одного Роберта замышлять злодеяние, переводчик заканчивает фразу неожиданным «они»: жена лорда «очень хорошо заботится, чтобы они не отравили её» (they did not poison her).

То, что Дадли якобы хотел отравить свою жену, проницательный испанец слышал и раньше. Почти за год до этого разговора, в ноябре 1559-го, когда он писал, что королева всех водит за нос и её заигрывания всего лишь заигрывания, епископ сообщал: «Я узнал от определённого человека, обычно дающего мне правдивые новости, что лорд Роберт послал отравить свою жену». И позже, в январе 1560-го, де ла Квадра писал графу де Фериа, в постскриптуме, чтобы расспросили убывшего из Англии императорского посла барона Прайнера (Preyner) «о том, что он знает о яде для жены лорда Роберта, так как рассказ необходимый и важный». Но вот то, что в возможное преступление вовлечена королева и её обвиняет в этом её же первый министр, несомненно, поразило испанского посла, так как это грозило стать большим скандалом: «..я уверен, что он говорит правду и не поступает криво (que no anda doblado). Эта неудача Секретаря может произвести большой еффект, поскольку у него есть много компаньонов в недовольстве, особенно герцог Норфок, которого он упоминал».

На следующий день после беседы с Сисилом, пишет епископ, он, дождавшись возвращения королевы с охоты, надо понимать, попытался увещевать Илизабет тем, что негоже королеве, пренебрегать принцем и связывать себя надеждами на брак со своим подданным, особенно если жена его совсем не больна и заботится о своём здоровье. В ответ, видимо, неожиданно, услышал, что супруга Дадли «либо мертва, либо присмерти», и попросила его, чтобы он никому ничего не говорил об этом.

После рассуждений как всё может повернуться из-за этого «наиболее позорного и скандального дела», 11 сентября, услышав свежую новость, посол дописывает письмо герцогине, опять же в постскриптуме, что «королева огласила о смерти леди Роберт (Miladi Roberto), сказав по-итальянски: «Она сломала себе шею»; должно быть упала с какой-то лестницы».

Жена лорда Роберта Эйми Дадли, в девичестве Робсарт, была найдена в воскресенье 8 сентября у подножия каменной лестницы в доме поместья Камнор Плейс(Cumnor Place), где она проживала отдельно от мужа.

Все те, кто не может даже предположить, что Уильям Сисил мог говорить неправду, забывающие, что «клевета это главное оружие дворцовых заговоров», должны согласиться, с тем мнением историков нескольких веков, которое высказал Рафаэль Сабатини, выдавая за своё. Он пишет в «Бесплодном ухаживании» (The barren wooing, 1919): «Я уверен - на основе свидетельств, которых, я считаю, в изобилии -что он» (Дадли) «рассматривал это с холодной безжалостностью чудовищного эгоиста, которым он был. Выскочка, правнук плотника, благородный только в двух поколениях, и они обое запятнанные казнью на плахе, он завладел королевой - жертвой плотской страсти, не желавшей видеть бесполезность, лежащей в основе его роскошной внешности - протянувшей руку, чтобы поднять его на трон. Будучи тем, кем он был, он взвесил на ноль жизнь своей молодой жены на зловещих весах своих амбиций».

Изобилие доказательств, которые представляются убедительными для Саббатини и многих историков до него, это:

вышеупомянутые слухи о возможном отравлении леди Дадли, которые активно циркулировали между ноябрём 59-го и январём 60-го, переданные на континент епископом и, что очень вероятно, распускаемые Сисилом;

выше рассмотренное письмо епископа от 11 сентября 1560 года, с провоцирующими скандал жалобами Сисила;

устойчивое мнение европейских Дворов, основанное на первых двух пунктах, и озвученное Мэри Стюарт, что «королева Англии хочет выйти замуж за своего конюха, убившего свою жену, чтобы освободить для неё место»;

и главный документ - это антилестеровский памфлет 1584 года теперь называемый «Республика Лестера» (Leicester’s Commonwealth), авторство которого долго приписывалось иезуиту Роберту Парсонзу(Parsons, он же Persons), который, как отмечает профессор Дуайт Пек(Peck), согласно старой традиции писал книгу на основе материалов, предоставленных ему самим лордом Бёрли.

Дуайт Пек, говоря о старой традиции авторства отца Парсонза, ссылается на второй том биографического словаря «Athenae Oxonienses» (Оксфордские Афины), изданного в 1692 году, с весьма суровыми оценками некоторых личностей, составителем которого был авторитетный оксфордский историк и биограф Энтони а Вуд или просто Вуд (Wood).

Вуд, как говорит о нём Джон Фаулз (Fowles) в «Кротовых норах» (Wormholes), «человек в личной жизни тяжелый, ревнивый и завистливый», поэтому, никогда не упускавший возможности подметить недостатки у других, из-за чего «многие почувствовали себя оскорблёнными тем, что спрятанные в семейных шкафах скелеты были без всякого смущения извлечены и выставлены на всеобщее обозрение», в статье посвященной иезуиту Парсонзу, всё-таки ставит под сомнение его авторство памфлета, направленного против лидера протестантов и защитника партии пуритан.

Вуд пишет, что авторство этой книги, обычно присваиваемое Парсонзу, а также то, что большинство материалов для неё было предоставлено сэром Уильямом Сисилом, лордом Бёрли, на самом деле, как он предполагает, возникло из утверждения приходского священника англиканской церкви в Оксфорде и первого хранителя вновь созданной Бодлианской библиотеки доктора Томаса Джеймса, так как сам Парсонз в предисловии одной из своих работ заявляет, что он не писал «Республику Лестера».

Томас Джеймс(James), получивший степень бакалавра в Оксфордском университете ещё при жизни Бёрли, а магистра через полгода после смерти барона, и позже написавший пару религиозных работ в ответ иезуиту Парсонзу, а также «Жизнь отца Парсонза» (1612) с выше приведённым его мнением, мог держать в руках экземпляр одного из первых изданий антилестеровского памфлета, и, конечно же, мог слышать свежие слухи, что Сисил был одним из заказчиков его написания. Возникает вопрос почему, если мы должны верить слухам о том, что Дадли хотел отравить свою жену, мы не должны верить слухам о том, что эти обвинения придумал Уильям Сисил.

Первые два издания памфлета, как предполагает Вуд, возможно, из-за окрашенности поверхности торца книжного блока, так называемый «обрез», который для украшения издания и уменьшения загрязнения и теперь окрашивают обычно в цвет обложки, назывались «Зелёный покров отца Персонза» (Father Persons’s Green-Coat). Харинтон в «Tract on the Succession to the Crown» оставил воспоминания, как он читал книгу с этим названием, без упоминания падре, которая также ещё называлась «Жизнь графа Лестера» (Greencoat or the Life of Earl of Leicester).

Сэр Джон Харинтон вспоминает, как граф Ормонд, видимо с издевательской улыбкой, в присутствии Лестера поприветствовал его: «Доброе утро, мистер Читатель», и когда Лестер спросил его, что он читает, ему, покраснев, пришлось лгать. Как он мог признаться Лестеру в том, что он читает книгу, в которой Лестера обвиняют в 18 убийствах и трёх покушениях на убийство?

Клеветнический памфлет, на который стали ссылаться как на авторитетный источник, отпечатанный где-то в Руане, на самом деле имевший длиннейшее название, первая часть которого гласила: «Копия письма написанного Магистром Искусств из Кембриджа его другу в Ландоне», Парсонз действительно не писал, а только переправлял через своих агентов в Англию, ухватившись за возможность нанести удар по одному из лидеров протестантов. Двумя годами ранее падре уже атаковал Лестера, но только в связке с жестокостью Уолсинэма и графа Хантиндона (Huntingdon) по отношению к католикам в Англии. Позднее другой лидер английских католиков за границей кардинал Уильям Аллен (Allen) использовал нападки на Лестера с целью дискредитации протестанства как такового в лице его руководителей.

«Тем не менее, господствующая тенденция пропаганды католического изгнания, которое приблизительно после 1580 представлено в основном сочинениями партии Аллена-Парсонза, в общем и целом пренебрегала Лестером», - пишет Дуайт Пек в предварительной статье издания «Республики Лестера»(1985). – «В католическом деле вообще, лорд Бёрли был намного чаще основной целью, как предполагаемый архитектор «Урегулирования», которое лишило гражданских прав католическое большинство на родине и выглядело скорее как вмешательство в неустойчивых ситуациях на континенте. «Regnum Cecilianum» (Королевство Сисила), а не «Leicestrensem rempublicam» (Республика Лестера), был лозунг большинства литературы сопротивления».

Это «Regnum Cecilianum», в которое превратилась Англия, мы видим и в одном из писем лорда Бёрли. В нём он жалуется на «опрометчивое и злонамеренное осмеяние» со стороны друзей Лестера, обвиняющих его в предательстве, как протестантского дела, так и самого государства, и использующих при этом «свой собственный злобный юмор».

Другое определение Дуайт Пек взял непосредственно из текста, рассматриваемого памфлета, которое и дало ему общепринятое название: «Теперь поистине (Сэр), вы рисуете мне странный образец отличного властелина во Дворе; быть может, что иностранец, который называя наше государство (state) в его отпечатанной книге «Leicestrensem rempublicam», «Leicestrian commonwealth», или республика моего лорда Лестера, знает много по этим вопросам».

Следует сказать несколько слов по поводу перевода названия памфлета. Многие авторы переводят «Leicester’s commonwealth» как «Государство Лестера». «Commonwealth» хотя и является сейчас синонимом слова «state», но таковым в то время оно не было, ибо в первую очередь оно означало дословный перевод с латыни слова Respublica и во вторую очередь множество граждан (the multitude of the citizens). Если переводить Commonwealth как Государство, тогда как быть с фразой, сказанной спикером Палаты Общин (House of Commons) Джоном Попэмом (Popham) 18 марта 1581 года, когда он говорит о необходимости принятия хороших законов, «as well for the whole State of the Commonwealth in general, as for the private Benefit» (как для всего Государства Сообщества вообще, так и для частной Выгоды). Или вот ещё из книги Кристофера Хейга, где он цитирует Лорда Хранителя Бейкона, который в 1571 году в ответ на традиционную просьбу Спикера Палаты Общин о свободе слова передал слова королевы, что «было бы лучше, если бы они не вмешивались в дела государства(state), если только эти дела не выдвигалась на их обсуждение, а занимались бы другими делами, касающимися всего сообщества (common wealth)». Хейг резюмирует, что «Илизабет сформулировала новое различие между «делами государства» (matters state), высокой политикой, которые Парламент должен обсуждать, только если она их попросит, и «делами сообщества» (matters commonwealth), теми общественными и экономическими вопросами, которыми парламент обычно и занимался». Или из памфлета Марприлейта, который обращаясь к архиепископу и епископам, говорит, что они негодяи и «Mar-state, Mar-law, Mar-prince, Mar-magistrate, Mar-commonwealth, Mar-church, and Mar-religion», и благодаря чему являются «совершенными самыми великими врагами Её Величества и Государства (State)».

В «Республике» авторы задают читателю вопрос с очевидным, по их мнению, ответом, что зять Лестера пуританин Хэнри Хейстинз (Hastings), 3-й граф Хантиндон, исповедующий «религию, отличающуюся от теперешней английского государства», «если бы стал завтра королём, он разве не изменил бы всё правительство, строй, режим, и религию государства, теперь используемую и установленную в пределах королевства». В связи с этим, авторы обращаются через читателя и к самой королеве с предостережением, что сочувствующие пуританам Лестер и Хантиндон являются угрозой для её жизни: «несомненно, это будет им большим раздражителем и стимулом, чтобы отправить (dispatch) [на тот свет] также и Её Величество». Что лежит в основе предостережений монархистов католиков?

В 1531 году сэр Томас Элиот (Elyot) издал свою книгу «The book named Governour», посвятив её королю Хэнри VIII. В первой же главе, называемой «Значение общественного блага (public weal) и почему это называется на латыни Республика», Элиот заявляет о существовании большой разницы между Общественным (Public) благом и Обычным (Common) благом. К первому, «которое на латыни называется Populus», он относит всех «жителей царства или города, какого бы они ни были сословия или условий». Ко второму Элиот относит простонародье «не достигшее любой чести или достоинства», «вульгарные жители», которые не могут быть ни олдерменами ни шерифами, и которые на латыни называются Plebeii. «И следовательно», - заключает Элиот, -«там может появиться такое различие на английском языке между Общественным благом и Общим благом, как должно быть на латыни между Res-publica и Res-plebeia. И после этого значения, если там должно быть Общее благо (Common weal), или только простой человек должен быть богатым, а благородные и знатные люди терпящими нужду и несчастными, или иначе, благородные должны быть исключены, все люди должны быть одной степени и категории и обеспеченные новым именем».

Позднее другой мыслитель епископ англиканской церкви Джон Понет (Ponet или Poynet), бежавший в Страсбург от католической фанатички Кровавой Мэри, издал в 1556 году анонимно книгу с традиционно длинным названием, которое обычно сокращается до «A Short treatise of politic power». Понет в IV части утверждает абсолютно крамольные для монархии мысли, что «люди должны иметь больше уважения к своей стране, чем к своему монарху: к сообществу(commonwealthe), нежели к какой-либо персоне». И так как «страна и сообщество(commonwealthe) возвышаются над королем», «после бога люди должны любить прежде всего страну и всё сообщество(commonwealthe), чем какого-либо его члена: поскольку короли и принцы являются всего лишь их членами, и сообщества (commonwealthes) могут быть в достаточно хорошем состоянии и процветать, хотя в них и не будет королей; напротив же, без сообщества(commonwealthe) не может быть никакого короля. Сообщества (сommonwealthes) и королевства могут жить, когда голова отрублена, и могут поставить другую голову, то есть создать для себя нового правителя». И очень показательно, что книга Понета была переиздана в 1642 году, когда разразилась война между парламентом, то есть представителями сообщества и королём, голова которого через семь лет будет отрублена.

И уже в 1562 году так и понимали термин «Республика», как власть без короля: кардинал Феррары упрекнул английского посла за поддержку Англией протестантов гугенотов и заявил, что они (гугеноты) желают «привести всё к форме республики (republic), как в Женеве». Нужно признать, что кардинал, собственно, был прав, так как, не отрицая важные религиозные вопросы, английская пуританская революция всё-таки выросла из конфликта между королём и парламентариями, который тлел ещё при Илизабет, о чём свидетельствует, например, высказывание Лорда Канцлера Бромли (Bromley) в Палате Общин 1581-го года, попросившего «не заниматься делами её (королевы) государства (estate), которые касаются её прерогатив, а также религией». Заявление то ли Луи XIV, то ли самой Илизабет Парламенту: «Вы думаете, господа, что государство - это вы? Государство - это я!» только подтверждает тот самый конфликт между «state» и «commonwealth».

Этот самый посол сэр Томас Смит три года спустя напишет в стол трактат, который он не осмелится опубликовать при жизни, будучи членом Тайного Совета и Госсекретарём. Трактат называется «De Republica Anglorum» или, как переводят на английский, «English Commonwealth». Изданный за год до появления «Leicester’s Commonwealth», трактат в 10 главе даёт определение Commonwealth, едва не повторяя слова Маркуса Тулиуса Кикеро переименованного в Цицерона, но с тем отличием, что это не цицероновское просто «соединение многих людей, связанных между собою согласием в вопросах права и общностью интересов», а «общество (society or common) множества свободных людей, собранных вместе и объединенных друг с другом общим согласием и договорами». И далее самой первой строкой второй части трактата Смит, видимо, впоследствии довёл до бешенства Илизабет, заявив, что «наиболее высокая и абсолютная власть в королевсте Англии сосредоточена в Парламенте». Требуется, пишет Смит, согласие Парламента любому, кто бы он ни был «от Принца (будь он Королём или Королевой) до самого низкого человека в Англии». «Множество свободных людей», а не царских холопов, делегирующих свою власть Парламенту, разве это не Республика? Точно так понимают термин «Commonwealth» и современные учёные.

Патрик Коллинсон в статье «Monarchical republic of queen Elizabeth I» пишет, что политические деятели, включая премьер-министра тех дней лорда Бёрли, озаботились тем, чтобы в случае внезапной смерти бездетной и не назначающей преемника королевы, в обезглавленном государстве, в период междуцарствия, правительство, совет и парламент продолжали бы работать, «как будто не было никакой паузы, никакой вакансии». «Как анклав Уилтшира, изолированный в Беркшире, город был фактически без магистрата и должен был принять меры для своего собственного правительства: и это было сделано посредством городского митинга ...», - рассуждает Коллинсон. – «Но целое Сообщество (Commonwealth) - или республика (republic) - илизабетинской Англии было потенциально в ситуации, где главный магистрат мог бы быть не просто «далёким», но полностью отсутствовать, мог бы быть несуществующим». Таким образом, это стало причиной появления трактата сэра Томаса Смита, а само государство представляло собой, по мнению Коллинсона, монархическую республику, в которой «граждане были скрыты внутри подданных». Это было то самое, что подразумевал сэр Томас Элиот под Commonwealth, но католические авторы, обвиняя Лестера, подразумевали другое его определение.

Попытка мятежа дворян, возглавляемая Эссексом, которого на процессе обвинили в восстании не только против королевы, но и против всего Государства Англии (the whole Estate of England), потерпела неудачу ещё и потому, что не была поддержана простым народом, к которому с таким презрением относился Шейк-спир. Легкомысленность и изменчивость простонародной толпы он, вызывая моральное негодование, продемонстрировал в «Юлие Цезаре», как прокомментировал Лев Шестов, что «сегодня она бежит за колесницей Помпея, завтра орёт «ура» в честь Цезаря, а ещё через несколько дней умиляется речам его убийцы Брута, чтобы потом, поддавшись убеждениям Антония, требовать головы своего недавнего любимца». Это те самые люди, которых сэр Томас Смит относил к четвёртому сорту: «Поденные рабочие, бедные земледельцы, купцы и розничные торговцы, не имеющие свободной земли, копигольдеры и все ремесленники... У них нет ни голоса, ни власти в нашем сообществе (commonwealth), и их не принимают в расчёт иначе, как только для того, чтобы они были управляемы, а не управлять другими, и всё же ими в целом не пренебрегают».

И Шейк-спир прекрасно понимал значение термина «commonwealth», когда писал эту пьесу, где заговорщики пошли на убийство кумира толпы, чтобы не допустить превращения в монархию «Общего дела народа Ромы» (Res publica Populi Romani). Он знал, что все правительственные полномочия в древней республиканской Роме были разделены между сенатом, магистратами и народными собраниями (comitia), а также то, что Кайсара, как пишет Светониус, «поработила привычка к власти, и поэтому он, взвесив свои и вражеские силы, воспользовался случаем захватить верховное господство, о котором мечтал с ранних лет». Изображая Брутуса, выступающего перед толпой с объяснением убийства Кайсара, Шейк-спир заставил его говорить, при виде входящего Марка Энтони (т.е. Маркус Антониус), что тот хоть и «не участвовал в его убийстве, но воспользуется, однако же, его смертью, так как займёт место в республике (commonwealth)».

В «Кориоланусе» (Coriolanus), называя народ Ромы «протухшей чесноком», «непостоянной и вонючей чернью», Шейкспир рассказывает едва ли не ту же историю, когда несбывшегося консула обвиняют в том, что он «замыслил отменить в Роме все законные власти и сделаться тираном». «Ты сборище (common) вопящих дворняжек» (III.3),- заявляет оскорблённый Кориоланус народному собранию, представителей которого, как бы ни старались переводчики, изобретая термины вроде «горожан», «граждан» и т.п., Шейкспир называет уничижительным «плебеи» (plebeians). Применив в пьесе 25 раз термин «state», Шейкспир использует всего один раз «commonwealth», чтобы словами трибуна Сикиниуса (Sicinius) сообщить, в ответ на угрозы Кориолануса, что «республика как стояла, так и стоит ему назло»(IV.6).

Из вышесказанного, зная, что за авторами памфлета стояла католическая аристократия, продвигающие мнение о воцарении на английском троне Мэри Стюарт, или её наследника, то есть наследование монархии, и то, что обвиняемые ними графы Лестер и Хантиндон были известными защитниками и покровителями пуритан, утверждавших, словами Дагласа Ф.Келли (Kelly,1992), что «Корона и её епископы разрушили систему древнего общего права, чтобы помешать реализации свобод народа в интересах увеличенной централизованной власти», и пришедших, в конце концов, к революции и казни короля, мы должны сделать вывод, что под «Сommonwealth» Лестера подразумевалась если не та самая элиотовская «Res-plebeia», то точно та Республика (Сommonwealth), которую впоследствии создал и возглавил пуританин Оливер Кромуэлл (Cromwell) из Хантиндона (какая ирония), упразднивший и монархию, и епископат, и палату лордов, и объявивший себя Лордом Протектором с королевскими полномочиями.

Профессор Пек делает важный вывод, определяя, откуда происходила атака на Лестера: «Злобная озабоченность «Республики» Лестером как человеком, её симпатия и уважение и к Бёрли и к Уолсинэму, предлагает более специализированные интересы, чем обычно должно иметь отношение к партии Аллена-Парсонза, интересы, которые происходят от французского брака и от фракционных интриг во Дворе». Томас МакКуг (McCoog) в своей работе «The Society of Jesus» (1996) подтверждает этот вывод Пека. Он говорит, что «фактически сам Мендоса зароптал против книг и думал, что они разрушили любые возможности ходатайства о католиках и улучшения их партии». И такой же, как и Парсонз священник-иезуит Джаспер Хейвуд, подвергнувшийся аресту по делу заговора Трокмортона, но не казнённый, а пожизненно высланный из страны, также был очень расстроен появлением «Республики Лестера».

Не обременённое критикой упоминание Госсекретаря, возможно, объясняется тем, что уже тогда придворными были замечены некоторые разногласия между Уолсинэмом и Лестером, обычно политическими союзниками, побудившие последнего с горечью позже написать: «Вижу, что у всех есть друзья, только не у меня».

И Сисил старался вбить клин в их отношения, согласно правилу «divide et impera» (разделяй и властвуй), которое, впрочем, Макьявелли – авторитет для всех правителей – сказавший: «che tu hai in governo, divise», сам же опровергнул, утверждая, что невозможно управлять разделённым городом и такое «мнение не является истиной, будто чтобы удержать [завоёванные] города нужно держать их» (т.е. людей в них) «разделёнными» (Рассуждения о первой декаде Тита Ливия, III, XXVII). Однако, двести лет спустя Иммануил Кант в статье «К вечному миру» (Zum ewigen Frieden), отметил, что политиками, «лучше всего сохранившиеся, но большей частью противоречащие праву максимы», среди которых «divide et impera», на практике часто используются, хотя и не оглашаются. Философ поясняет названную: «Это значит: если в твоём народе есть некоторые привилегированные лица, обладающие властью, которые избрали тебя своим верховным главой (primus inter pares), то посей между ними раздор и поссорь их с народом; заступись далее за народ, обольщая его большей свободой, и всё будет зависеть от твоей неограниченной воли».

И Сисил свято верил в это, и в сформулированный позднее Бейконом свой вариант правила «separa et impera», стараясь разделить политических оппонентов, используя для этого своего агента среди католических изгнанников и самих католиков. «Как Эранделл, так и Хауард писали просьбы к Уолсинэму и Хэттону относительно заступничества кого они, кажется, считали сочувствующими их тяжёлому положению»,- отмечает Пек, - «это может частично быть принятым во внимание из-за странно мягкого отношения «Республики» к обоим этим мужчинам». В подтверждение этого профессор ссылается на письмо, датируемое декабрём 1583 года, от агента Бёрли в Пари Уильяма Пэрри (Parry или Parrie) к Уолсинэму, в котором он передаёт слова Эранделла и Педжита, якобы похвально отозвавшихся о Госсекретаре, как о «настоящем джентльмене из живущих».

Действительно, потом фаворит и Госсекретарь рассорились ещё сильнее из-за долгов, оставленных умершим Филиппом Сидни, так как Лестер «отказался заплатить и пенни со своей земли». В следующем году Лестер противодействовал намерению Уолсинэма получить синекуру в виде освободившейся должности Канцлера герцогства Ланкастер. Сисил же, напротив, писал Секретарю: «Я искренне требую, чтобы вы не пренебрегли этим. Ваше доброе имя включает и моё успокоение, чтобы иметь столь хорошего соседа, против которого я менее всего возражаю». Год спустя, Уолсинэм, которого, как нам напоминает Чеймберлин, придворные называли «тенью Лестера», не принял участие в похоронах графа, также как и Сисил. Хотя, может быть, здесь не было никакого злого умысла, просто по состоянию здоровья они не могли присутствовать, как и старший брат Лестера Эмброуз Дадли, граф Уорик.

Тем более авторство «Республики Лестера», как наиболее вероятное, приписывается именно этим самым дворянам-католикам, Эранделлу и Хауарду, которые сбежали из Англии после так называемого «раскрытия» заговора Трокмортона, инспирированного фракцией Лестера, о чём ещё будет сказано.

Один из вероятных авторов - Чарлз Эранделл - был родственником жены большого друга Сисила посла во Франции Эдуарда Стаффорда. Баронесса Шеффилд, теперь леди Стаффорд, была в шоке от подробностей её романа с Лестером, изложенных в «Республике», от чего, по словам её мужа, она заболела и это её нездоровье «было очень долгим и едва не стоило ей жизни». Поэтому вполне справедлив и, пожалуй, бесспорен вывод, который сделалаАнна Уайтлок: «Нет оснований полагать, что леди Даглас хотелось обнародовать подробности своего романа с Дадли, да ещё в таком сенсационном виде. Однако Стаффорды доводились близкими родственниками Чарлзу Эранделлу; непонятно, от кого ещё, если не от них, Эранделл мог узнать столько подробностей, содержавшихся в трактате. Уолсинэм, конечно, считал, что источником порочащих сведений о Дадли послужила леди Даглас и что она с сэром Эдуардом наверняка стремились повредить репутации графа или погубить его».

Если не вдаваться в рассмотрение вопроса кто является фактическим автором памфлета, что, впрочем, без разницы кто из католиков-эмигрантов, Чарлз Эранделл или Томас Морган, то всё это вполне укладывается в известное высказывание Вольтера: «Чтобы узнать, кто властвует над вами, просто выясните, кого вам не позволено критиковать». Или, скажем так, что кого не критикуют католические изгнанники, тот и есть вероятный заказчик их критики.

На протяжении всего текста автор памфлета многократно взывал к Богу с молитвой о продолжении правления Илизабет, и, поскольку королева была бездетной, решая проблему престолонаследия, он своими аргументами постепенно дискредитировал в глазах читателей всех претендентов на трон кроме Мэри Стюарт и её сына Джеймса.

Сисил тут как-бы ни при чём. Но вот, что пишет Мартин Хьюм: «Он вообще представлен историками, как являющийся главным врагом и преследователем несчастной женщины, которым он, конечно, не был. Он был осторожным человеком и установил свою точку зрения позади юридических форм; но малейшая слабость с его стороны была представлена Лестером и его друзьями, как желание подлизаться к Мэри. Он, Хауарды, Крофты и другие консерваторы были, как обычно, настроены на предотвращение разрыва с Испанией; но он не осмеливался встать и на минуту с одобрением такого непопулярного дела, как той же самой Мэри. Правда это намерение частично показано открытиями сэра Эдуарда Стаффорда, английского посла в Пари, большого друга Бёрли и оплачиваемого агента Испании. Стаффорд сказал Чарлзу Эранделлу в январе, что Бёрли написал о том, что Бельевр не действовал так умно, как они ожидали, и если он (Бёрли) это не подсказал бы ему, тот сделал бы всё ещё хуже».

Помпон де Бельевр (Bellievre) был личным посланником Анри III, пытавшийся убедить Илизабет отменить смертный приговор Мэри, пугая её тем, что если казнь всё-таки состоится, она приобретёт врагов в лице католических монархов и напротив, заслужит вечную благодарность Франции, если она одумается. Илизабет игнорировала его доводы и, как уже говорилось, Сисилу пришлось побеспокоиться о себе, оправдываясь перед Мадридом и Пари, свалив ответственность за свершившуюся казнь на несчастного Дейвисона. Следует добавить, что ещё при живой королеве, всё теже Хауарды и Роберт Сисил, продолжатель дела Бёрли, вели тайную переписку с Джеймсом о вступлении его на трон. И именно они, исполняя вывод о единственно законном праве на трон, сделанный в «Республике Лестера», объявили, что будто бы Илизабет на смертном одре сама назвала Джеймса Стюарта наследником короны.

Написанный в форме диалога, памфлет начинается с заявлений о необходимости религиозной терпимости по отношению к католикам, но постепенно переходит в нетерпимость по отношению к Лестеру.

Начав с того, что «его Светлость имеет особенную участь, что, когда он желает благосклонности от любой женщины, тогда у какого бы то ни было человека, стоящего на его пути, есть удача, чтобы умереть быстро для завершения его желания», сарказм обличителя не оставляет камня на камне от «несчастного случая»:

«Как например, когда его Светлость был преисполненный надежды жениться на её Величестве и его собственная жена заслоняла ему свет, как он вообразил, он отослал её в сторону в дом своего слуги Форстера Камнор, где вскоре после этого, она имела шанс упасть с пары ступенек и так, что сломав свою шею, всё же не причинила вреда своему чепцу, который находился на её голове».

Спустя год, появился другой памфлет, обычно называемый коротко «Letter of Estate», который добавил подробностей. «Письмо» рассказывает об игравших в карты двух благородных дам, служивших Эйми (gentleservants) (на самом деле, по-видимому, сорокаоднолетняя вдова Оддинселлз(Oddingsells) и вдова владельца дома госпожа Оуэн(Owen), проживавших вместе с ней в другом крыле дома) слышавших некоторый шум, пошутивших по поводу его, и только лишь после окончания игры, решивших узнать, что там падало, обнаруживших бездыханное тело.

Очень странное поведение, с учётом того факта, о котором умалчивает «Письмо», но который был известен всем, что в доме на тот момент не должно было быть никого, кроме них самих и леди Дадли, так как утром, со слов той самой миссис Оддинселлз, Эйми, что-то задумав, не отпустила, а именно выгнала всю прислугу на ярмарку в Эбиндон(Abingdon). Должна была уйти и миссис Оддинселлз, но она воспротивилась, заявив, что благородной даме неприлично посещать ярмарку в воскресенье, так как этот день для простолюдинов, и не принято, чтобы леди оставалась одна дома. Однако, услышав некий шум, они нисколько не тревожатся и продолжают играть в карты.

Автор, ставя под сомнение решение следствия, что Эйми «падала случайно вниз по лестнице и сломала себе шею», задаёт вполне логичный вопрос, как такое может быть «чтобы дама падала вниз и никогда не слышали крик, её шея будет сломана, но без пролитой крови». Дальше, естественно, следует обвинение Лестера: «Но его Светлость сказал так и после этого кто посмел бы говорить обратное? Большое бормотание там было об этой внезапной смерти её, но никакой человек не посмел сказать и слово ради своей жизни».

Доказательств в убийстве Лестером своей жены, которых более чем достаточно, не только для Сабатини, но ещё ранее для Уолтера Скотта, предоставил собиратель древностей Элис Эшмоул (Ashmole) в «The History and Antiquities of Berkshire» (1719). Написанные через стотридцать лет после «Республики», «древности» Эшмоула, своими раскрытиями преступления, скомпрометировавшие себя углублением в откровенную ложь, чуть ли не дословно, цитируют эту же самую «Республику» в идентификации, посланных Лестером убийц:

«Один из участников этого злодеяния был впоследствии арестован за какое-то уголовное преступление в болотах Уэльса и, выразив желание поведать, как было совершено убийство, был тайно убит в тюрьме по приказанию графа. А сэр Ричард Верни, другой участник, умирая в это время в Ландоне, горько рыдал, богохульствовал и признался одному знатному человеку (который потом всем это и рассказал) перед самой смертью, что все дьяволы ада рвут его тело на части».

Всё остальное, касающееся смерти леди Дадли, добавив буйство своей фантазии, Эшмоул взял не напрямую из «Республики», а через посредство Энтони Вуда, который посетив в 1658 году развалины поместья в Камноре (the ruins of a manor house), в своём дневнике пересказал всё, что прочитал об этом в памфлете, и даже выше приведённую цитату. При этом Вуд заявил, что он «услышал это от некоторых своих друзей там и других частных наблюдений».

Единственное, что возможно Вуду действительно могли рассказать его друзья там, и то недостоверное, и опять же взятое из «Республики», это то, что «тело леди Эйми Робсарт, первой жены Роберта, графа Лестера, было сначала похоронено в церкви Камнора близ Эбиндона (где она умерла или была убита в доме поместья, принадлежащем Энтони Форстеру, джентльмену, 8 сентября 1560) было принято и перезахоронено в церкви Святой Девы Марии в Оксфорде», о чём он и поведал в 1 томе «Оксфордских Афин».

Томас Джозеф Петтигрю (Pettigrew)в «Исследование в подробных отчётах, связанных со смертью Эйми Робсарт» (An Inquier into the paeticulars) (1859) упрекнул Вуда тем, что посетив Камнор спустя столетие после смерти леди Дадли, он «обращает внимание на сообщения, тогда распространенные против Дадли». «Он принимает всю пустую болтовню деревни, и записывает это, не думая, что это ниже его достоинства как историка и антиквара». Добавим, что особо нелепо, но, видимо, очень удобно, записывать историку как чуть ли не свидетельские показания от «некоторых своих друзей там» то, что повествует памфлет, изготовленный в одной из провинций Франции врагами твоего государственного устройства. Вот пример:

«The wife also of Bald Butler, kinsman to my lord, gave out the whole fact a little before her death», - записывает в своём дневнике протестант Вуд сообщение «некоторых своих друзей» в 1658 году.

«The wife also of Bald Buttler, kinsman to my Lord, gave out the whole fact a little before her death», - рассказывают нам английские эмигранты, приверженцы романско-католической церкви, в «Республике Лестера» в 1584 году.

Остаётся только отметить, что столько лет прошло, а помнили «некоторые друзья» в деревне Камнор, и передавали из поколения в поколение, всё, вплоть до запятой.

Ничего нового Вуд не сказал и о главном злодее сэре Ричарде Верни(Verney или Varney): кто он, откуда он, а только процитировал памфлет, что тот горько рыдал и признавался в совершённом убийстве, за которое «все дьяволы ада рвут его на части».

Т.Дж.Петтигрю вообще заявил, что он не смог установить никаких подробных сведений о таком человеке, кроме сказанного о нём иезуитом Парсонзом, которого считал автором, и так как он не смог обнаружить его имя ни в одном подлинном документе, связанном с Робертом Дадли или Эйми Робсарт, предположил, что Верни реально не существовал.

Уолтер Рай (Rye) в «The Murder of Amy Robsart» (1885) вступил в полемику с Джорджем Эдлардом(Adlard), который в своём исследовании «Amye Robsart and the earl of Leycester»(1870) обнаружил, что «сэр Ричард Верни был шерифом Уорикшира в 1562 году; в каком году он умер сведений нет, но предположительно перед 1574 годом, так как в июле месяце того года есть письмо от Лестера со ссылкой на «молодого Верни», который был шерифом Уорикшира в 1591, впоследствии был посвящён в рыцари и снова шерифом того графства в 1605». Эдлард согласился с выводом Уолтера Скотта в его «Кенилуорте» (Kenilworth) о том, что Верни был «отпрыском старинной, но несколько захудалой семьи», ставший «пажом графа», и их «взаимные интересы, основанные на теперишних и прежних заслугах, открыли ему путь к неограниченному доверию графа».

Уолтер Рай не оспаривая, что Ричард Верни был пажом Лестера, говорит, что он принадлежал к другой семье Верни, наиболее известный представитель которой был его брат Френсис Верни. Это тот самый Френсис, который был личным слугой принцессы Илизабет, когда будущая королева находилась под арестом в Вудстоке, обвинялся в участии в заговоре Хэнри Дадли убить королеву Мэри и её мужа консорта Филиппа, и о котором было сказано, что «если будет любой заговор в пределах Англии, то он будет посвящён в него». «Другой из трёх братьев Эдмунд был также причастен к тому же заговору». – пишет Рай, - «Можем ли мы сомневаться, что третий брат Ричад Верни, о котором нам ничего не известно, был конфиденциальным слугой Дадли?». Рай говорит, что Ричард Верни осенью 1572 года получил должность Маршала, то есть начальника тюрьмы, суда Королевской Скамьи (Queen’s Bench) в Саутуорке после того как летом был поставлен на такую же должность начальника тюрьмы Маршалси(Marshalsea) там же в Саутуорке, и был мёртв к 15 ноябрю 1575 года, когда Лестер обратился к графу Шрусбери с просьбой о назначении нового человека в связи со смертью «мистера Верни».

Всё же прав был Эдлард и, упоминаемый «Республикой», Ричард Верни это тот самый уорикширский шериф, которого во время пребывания Дадли на посту лорда-лейтенанта Уорикшира и Вустершира совместно с сэром Эмброузом Кейвом, последний предлагал лорду Роберту выдвинуть того полномочным представителем. В доме Верни с июня по декабрь 1559 проживала и Эйми Дадли, пишет в «Death and the Virgin» (2010) Крис Скидмор(Skidmore), откуда потом её перевезли в дом казначея семьи Дадли Энтони Форстера в Камноре, чтобы она, как предполагает историк, была поближе к мужу, так как сэр Роберт был назначен на синекуру Констебля замка Уиндзор.

И Рай, и Скидмор цитируют единственное уцелевшее письмо Верни к Дадли, при этом Рай оговаривает, что его писал « кто-то из двух: рыцарь или вызывающий сомнение его тёска» всё-же думает, что «это был последний», то есть Верни из Уорикшира. Письмо датируется 20 апреля 1560 года, за четыре месяца до гибели Эйми. Рай приводит только одну фразу, на его взгляд, наиболее важную. Ричард Верни после сожаления о том, что он не смог прибыть к Дадли по причине плохого здоровья и отсутствия денег далее пишет: «Но, и я и всё, что я имею - всегда будут в моей наилучшей способности предоставлены в любом вашем деле или приказании, как только возможность появится».

Выглядит так, что ради Дадли Верни готов на любое преступление. Сюда не хватает только характеристики Верни, которой его одарил такой историк как Сабатини, видимо почерпнувший это из таких «убедительных свидетельств», как роман Скотта, ибо более негде, что «сэр Ричард был, подобно своему хозяину, жадный, недобросовестный, честолюбивый негодяй, готовый пойти сколь угодно далеко ради такого жизненного продвижения, которое находилось во власти лорда дать ему». «А что мог захотеть Дадли?», - спрашивает Рай.

Рай прямо не называет Верни убийцей, но отмечает, что один из двух рыцарей в 1562 году был сделан шерифом Уорикшира, «прежнего графства, где было совершено убийство, чтобы подавлять любые неприятные слухи», и заключает, что если не думать так то «совпадение странное». Это могло быть странным, да вот только убийство было совершено не в Уорикшире, а в Беркшире.

Дальше в письме, о чём не говорит Рай, Верни продолжает извиняться перед Дадли теперь уже за гибель охотничьих соколов лорда, которые находились на хранении у его кузена Дейверса, и просит, чтобы его Светлость «не думал про никакую умышленную халатность вашего человека, кто, гарантирую, переживал неудачу удивительно мучительно».

Возможно ли, чтобы вассал, так переживающий о гибели пары птиц своего патрона, самовольно, на свой страх и риск, решился бы на убийство его жены, как нам предлагает Джеймс Энтони Фруд(Froude) в «History of England, т.1» (1863), который, оправдав Дадли, пишет: «Вывод кажется неизбежным, что хотя Дадли был невиновным в непосредственном участии в преступлении, несчастную леди пожертвовали в его амбицию. Она была убита лицами, которые понадеялись, что получат пользу от его возвышения на трон»?

Или, может ли быть такое, чтобы и вассал и его патрон были такими идиотами, как нам пересказывает «Республику» Эшмоул, что Верни это сделал по поручению Дадли - «сперва попытаться отравить её, а если это не удастся, то расправиться с ней любым другим способом» - в её собственном доме и причём так, что подозрение немедленно упало на самого лорда и его человека? И зачем это было нужно Дадли, когда тот же Фруд, первый добравшийся до испанских архивов, публикует письмо де ла Квадры от 27 марта 1560 года, за пять месяцев до трагедии в Камноре, в котором читаем: «Лорд Роберт говорит, что если он проживёт год, он будет в другом положении, чем в том, которое он в настоящее время занимает. Каждый день он предполагает всё больше и больше, и теперь говорят, что он хочет разводиться со своей женой». Хьюм датирует это письмо 28-м марта, но переводит также: «Говорят, что он думает о разводе со своей женой»

Как мог Дадли отдать распоряжение лояльному Ричарду Верни расправиться с женой в её же доме, когда он точно знал, что все подозрения неминуемо упадут на него, так как общество уже было подготовлено слухами о возможном отравлении Эйми и о его интимной связи с королевой. Именно из-за этих слухов врач и профессор оксфордского университета Бейли (Bayley), упоминаемый в «Республике» и далее везде, отказался предоставить лекарство для Эйми, чтобы не быть обвинённым в отравлении, в случае её скоропостижной смерти.

Приказать уничтожить свою жену в той ситуации, для Дадли это было, как тушить пожар бензином - невероятно глупое действие, о котором только и могли мечтать его неприятели, именно те, кто не мог допустить возможного развода Дадли с женой, и далее его предполагаемого брака с королевой. Возможно, чтобы приписать Дадли такую глупость и стали создавать для него образ дурака.

Глупость обвинений участия сэра Ричарда Верни в смерти Эйми Робсарт подтверждается и единственно возможным выводом, сделанным Эдлардом, что заявления в «Республике Лестера» «столь чрезвычайно грубые, неподдержаные любым свидетельством вообще, и полностью опровергнуты корреспонденцией со ссылкой на следствие коронера, где никакое упоминание не сделано, что Верни присутствовал в Камноре, или перед смертью или при следствии; фактически, всюду в той корреспонденции, его имя даже не упомянуто». И в дальнейшем ни один из Ричардов Верни, сколько бы их ни было, не привлекался к повторным допросам, возобновлённым в 1567 году, и не подвергался аресту.

В конце 1978 года профессор Джордж Бернард (G.W.Bernard) в бумагах Роберта Била обнаружил рукопись неизвестного автора, именуемая обычно коротко «Journall of Matters of State». Рукопись описывала политические события в Англии с 1547 года по 1552 и период с 1559 по 1562 годы, то есть первых лет на троне Илизабет, с разрывом, видимо, из-за вынужденной эмиграции во время правления Мэри Тюдор.

Автор по отношению к Дадли настроен явно враждебно и, как сам говорит, не признавал его, и уже это должно настораживать при рассматривании его записей. В своей хронике он записал уличный вариант придворной сплетни, которую используют, например Скидмор, как неопровержимое свидетельство и подтверждение вышеприведённого вывода Фруда, о том, что в смерти Эйми повинны люди Дадли.

Свидетельства, которым мог бы порадоваться Сабатини, содержатся в записи диалога между «сэром (прочерк) Верни» и его человеком, которому он сказал в тот день на ярмарке в Эбиндоне: «Ты, плут, почему задержался здесь? Он ответил: Я должен был приехать, прежде чем я сделал? Ты сделал? - спросил Верни. Да, сказал человек, я сделал это, несомненно. Потом Верни прибыл во Двор».

Единственное демонстрируемое этим диалогом и невозможное для опровержения (всё остальное вызывает много вопросов), это то, что обвинения против сэра Ричарда Верни, выдвинутые в середине 80-х в «Республике Лестера», к тому времени уже были не новыми, так как слухи, мы видим, стали распространяться сразу после смерти Эйми Дадли. А заключительная фраза, кажется, объясняет происхождение сплетни. Можем предположить, что известие о смерти леди Дадли, совпавшее с прибытием во Двор, до этого мало посещавшего его по причине своей бедности, Ричарда Верни, явного сторонника лорда Роберта, и при этом, вероятно, рассказывавшего, что он лично знал жену лорда, и породило слухи о его виновности, ввиду распространяемых сплетен о виновности самого Дадли.

Заслуживает внимание и высказываемые предположения об авторстве «Журнала». Историк Саймон Адамс считает, что «возможно автором был Джон Хейлз(Hales)», подхваченное Скидмором, так как последние открытия позволяют считать его более вероятным автором, чем любой другой кандидат, но профессор Бернард напоминает, что есть ещё один подходящий кандидат на авторство – Джон Эйлмер (Aylmer), епископ Ландона с 1577 по 1594 годы.

В примечаниях, поясняющих выбор Бернарда, в «Religion, Politics and Society in Sixteenth-Century England» (2008) говорится, что Эйлмер «был наставником Томаса Дэннетта (Dannett) младшего, сына Томаса Дэннета старшего, который был, возможно, «г.Дэннеттом», упомянутым в «Журнале», и близкий друг Роджера Эскема, перед которым автор этого текста «начал торжественную речь», оправдывающую английскую внешнюю политику. Эйлмеру очевидно отказал в протекции в эти годы Роберт Дадли, у которого он просил деканат в Дареме (Durham). Он был назначен архидьяконом Линколна в 1562 году через влияние Томаса Дэннетта на своего кузена Секретаря Уильяма Сисила». Джон Страйп, на которого ссылается Бернард, вот как об этом пишет в биографии Эйлмера: «Он был представлен Секретарю Сисилу; кому его искренне рекомендовал мистер Томас Дэннет, которому Сисил оказывал большое уважение, как за его честность, так и за хорошие достоинства».

Что касается Хейлза. Он, как и Эйлмер, правление Кровавой Мэри переждал в эмиграции, и, вернувшись в 1559, был восстановлен на канцелярской должности (clerk of the hanaper), которую занимал ещё при Хэнри VIII в отделении сбора пошлин за регистрацию и оформление документов. С помощью старшего коллеги сэра Ралфа Седлера(Sadler), с которым работал ещё при Эдуарде VI, он в начале 1563 года стал членом парламента от города Ланкастер.

Если соглашаться с Саймоном Адамсом, Хейлз возобновил записи в своём «Журнале» в 1559 и прервал его в 1563 году в конце парламентской сессии, когда, как жалуется Сисил в апреле 1564-го в письме к Томасу Смиту, он написал и распространил трактат «The Crown after the Queen's Majeste», из-за чего оказался в тюрьме Флит. Трактат на самом деле назывался « A Declaration of the Succession of the Crowne Imperiall of Ingland» и в нём Хейлз утверждал, что до тех пор, пока королева не вышла замуж и не произвела наследника, по закону преемником должна быть Кэтрин Грей, как главный протестантский претендент. «Эта его работа очень сильно оскорбила Её Величество королеву», - пишет Сисил.

Кэтрин Грей, родная сестра казнённой девятидневной королевы, как представительница династии Тюдоров действительно имела право на престол. Илизабет была вне себя от гнева, когда узнала о её несанкционированном браке с Эдуардом Симором, 1-м графом Хертфордом и её беременности, за что обоих запроторила в Тауэр. Незамужняя и бездетная Илизабет не безосновательно опасалась, что если Кэтрин, как потенциальный прендент, родит наследника, что обеспечивает преемственность, а не ту существующую неопределённость, это может спровоцировать дворцовый переворот. Кэтрин родила в Тауэре сына и более того, она родила там и второго в феврале 1563-го. Нетрудно представить настроение королевы, и тут появляется трактат Хейлза.

«Мой лорд Джон Грей также имеет проблемы из-за этого», - пишет в апреле Сисил о дяде Кэтрин, который был арестован, и в другом письме 9 мая заявлет, что он и сам под подозрением «поскольку у некоторых из приверженцев случайно был доступ к нему во время их обращений за помощью».

Сисил лукавит. В июне 1564 в Ландон прибыл новый посол Испании Диего Гусман де Силва(de Silva y Guzman), вежливый и льстивый, что не могло не понравиться королеве. Посла Испании в Англии не было год, и Илизабет на латыни сказала де Силве, что очень рада видеть его, так как представители других держав пытались убедить её, что Филипп больше не пришлёт своего посланника. Согласно полученным инструкциям от короля де Силва для успеха своей миссии должен был поступать осторожно и с макимальным тактом, а также постараться завоевать расположение королевы и её советников, и в первую очередь её фаворита Дадли, который, по мнению короля, оказывал на королеву наибольшее влияние. Уже в конце месяца де Силва информирует короля: «Большой друг лорда Роберта посетил меня и от его имени сообщил мне о большой вражде, которая существует между Сисилом и лордом Робертом даже прежде чем книга о последовательности была опубликована, а теперь намного больше, так как он верит, что Сисил является автором книги, и королева чрезвычайно сердитая из-за этого..»

«Сам Хейлз был козлом отпущения, и находился в тюрьме Флит в течение шести месяцев», - комментирует Хьюм, - «но по всей вероятности, как говорил Дадли, Сисил и его свояк [Николас] Бейкон, имели большое участие в составлении книги. Сисил был, вероятно, слишком сильный и полезный, чтобы его трогать; но Бейкону сделали выговор, и лорд Джон Грей, старый друг Сисила, содержался под арестом до его смерти, несколько месяцев спустя».

Если историки XIX века, например Люси Эйкин(Aikin, 1818), как и Хьюм, говорили о полугодичном нахождении Хейлза в тюрьме, то современные историки Бен Лоу(Lowe) и Норма М.Фьюдж(Fuidge) пишут, что он сначала был помещён во Флит, потом переведён в Тауэр и находился там до января 1566, откуда его вызволил, конечно же, Уильям Сисил. Ещё четыре года Хейлз был под домашним арестом и умер в 1572-м. Одним из тех, кто получил некоторую сумму по его завещанию, был Роберт Бил, в бумагах которого Джордж Бернард обнаружил «Журнал».

Какой вывод можно сделать? Только тот, что ни от Эйлмера, которого кузен и человек клана Сисила, словами Страйпа, «любил как своего брата», и карьера которого напрямую зависела от самого Сисила; ни от Хейлза, который просто выполнял волю Сисила и был его прикрытием, не следует ждать объективности во взгляде на события в Камноре.

В октябре 1560 английский посол при французском Дворе Трокмортон (Throckmorton, он же Trogmorton), обеспокоенный разговорами, которые велись там и от которых у него «каждый волос подымался на голове, а уши горели от услышанного», слёзно просил в письмах помочь ему «уменьшить эти слухи». В ноябре он посылает в Англию своего секретаря Роберта Джонса (Jones), который и передал то известное оскорбительное высказывание Мэри Стюарт, тогда ещё королевы Франции, о намерении Илизабет выйти замуж за своего конюха (horsekeeper). Примечательно то, что «Республика Лестера» нам рассказывающая об этом факте, говорит, что посол Трокмортон, услышал это за трапезой у герцога Монморанси и написал самой королеве. «Фактически, письмо было написано Сисилу, и кто ещё мог сообщить эту информацию?», - задаёт вопрос Уолтер Рай, здесь имея ввиду, что кроме Сисила врядли кто ещё мог рассказать об этом Парсонзу.

После подробного допроса, устроенного ему Дадли, как Джонс сообщает в письме Трокмортону, он был представлен королеве, где изложил лично об эффекте распространённых слухов во Франции. Джонс передаёт её ответ: «Она вслед за этим сказала мне, что вопрос (смерть Эйми) рассматривался судом в стране, и оказался противоречащим тому, который был сообщён (что Дадли убийца), говоря, что он (Дадли) был тогда во Дворе, и ни один из его (людей) не покушался (attempt) в доме его жены; и что это выпало так, что не должно коснуться ни его честности, ни её чести».

«Если Джонс правильно передал слова Илизабет, то в Камнор Плейс было «покушение», о котором мы ничего не слышим из любого другого источника», - пишет поэт и историк Эндрю Лэнг (Lang) в статье «The Mystery of Amy Robsart»(1916), выдвигая несколько своих предположений случившегося, одно из которых позаимствовал Сабатини, и далее заключает: «Но точная природа приговора жюри Камнора неизвестна, и слова Илизабет о «покушении в её доме», доказывают, что кое-что скрытое от нас действительно происходило».

Лэнг сетует на отсутствие протокола проведённого расследования коронером и членами жюри Камнора. Его, кажется, мало кто видел и все известные антилестеровские, так называемые свидетельства современников, будь-то Хейлза-Эйлмера или Парсонза-Эранделла, говорят только то, что объявила королева: жена Дадли найдена со сломанной шеей. Только в 2008 историк Стивен Ганн(Gunn) наткнулся на протокол, когда разыскивал в Национальном архиве среди документов той эпохи претендентов на Премию Дарвина. Крис Скидмор опубликовал его в своей книге на языке оригинала – латыни и в переводе на английский.

В этом документе коронер Джон Падси и пятнадцать членов жюри под присягой 9 сентября второго года правления Илизабет, и на выездной сессии 1 августа третьего года правления сказали под клятвой, что леди Эйми Дадли «случайно падала круто вниз по вышеуказанной лестнице до самого низа той самой лестницы». Как говорилось ранее она не получила никаких других повреждений за исключением сломанной шеи, но протокол гласит, что «леди Эйми там и тогда получила два повреждения на голове по-английски называемые dyntes, одно из которых было четверть дюйма глубиной, а другое два дюйма глубиной».

Староанглийское слово dyntes, применённое коронером, означает на латыни vulnus caesum, то есть рубленая рана, которая, как нам вещает Общая хирургия, наносится массивным предметом, например топором, и, в зависимости от его остроты, «занимает промежуточное положение между резанной и ушибленной ранами, сочетая в себе их особенности в той или иной степени».

Скидмор отметил, что наличие таких ран «взрывают» популярную гипотезу Иана Эрда(Aird,1956), которая предполагала смерть Эйми Дадли от рака груди, часто дающий метастазы в шейные позвонки и делающий их чрезвычайно хрупкими, и из-за этого они могли не выдержать, стоило больной оступиться на лестнице.

Справедливости ради нужно сказать, что эта гипотеза была оторвана не только от фактов жизни Эйми, но и от жизненных реалий вообще. К этому времени, когда злокачественная опухоль сделала шейные позвонки настолько хрупкими, жизнь леди Дадли должна была проходить в бесконечных муках: при отсутствии сильных обезболивающих, она должна была сильно страдать от постоянных болей. Эйми была бы сильно истощена и не могла бы не то что ходить, но даже держаться на ногах.

«Московский комсомолец» в 2012 году (№25957) писал о подобном случае, когда у женщины был диагностирован рак молочной железы на четвёртой стадии. Ей удалили одну грудь, но рак дал «метастазы в поясничный отдел позвоночника и спинной мозг, и лекарства даже на время не снимали боль». Естественно она не могла ходить и единственная её мысль была избавиться от боли, а не о том, как должно выглядеть её новое платье. Умирающая от рака пыталась покончить с собой, умоляла сына, родственницу, подругу и даже врача убить её, чтобы избавить от мучений, а Эйми Дадли в такой же ситуации за две недели до гибели пишет письмо портному со своими пожеланиями.

Скидмор так прокомментировал запись в протоколе о повреждениях: «Одно было четверть дюйма глубиной (приблизительно 5 мм), другое было чрезвычайно глубоким порезом двух дюймов глубиной (5 см). Приближение к дюйму было измерено длиной большого пальца, и должно было включать коронера, измерившего глубины ран в черепе Эйми, вставляя его большой палец в рану. В оригинальном латинском тексте сообщения коронера, первая рана описана как «profunditatis quarterii unius policis», что буквально «глубиной четверти одного большого пальца», в то же время вторая «profunditatis duorum policum» означает «глубиной двух больших пальцев»».

Здесь Скидмор утверждает явную глупость. Если коронер измерял глубину раны вставляя палец в рану, то каким должен был быть палец у того коронера, который измерял рану Уильяма Брэдли убитого шпагой (gladio) на дуэли поэтом Томасом Уотсоном, если в протоколе, составленном в 1590 году, было указано «profunditatis sex pollicum» (глубиной шесть пальцев)? А как могло быть измерено пальцем «profunditatis viginti pollicum», то есть «глубиной двадцать пальцев», взятое из протокола расследования убийства Уильяма Маунтфорда(Mountford) в 1692, переведённое в протоколах допросов как «twenty inches», где говорится, что Ричард Хилл «рапирой(gladio «Anglice a rapier»), сделанной из железа и стали, ...преступно и преднамеренно ...нанёс смертельную рану шириной в один дюйм и глубиной двадцать дюймов»? Большой палец руки, а вернее его ширина, служил просто единицей измерения, и «дюйм», прижившийся на просторах московитской империи, в переводе с голандского означает тот самый палец.

«Из-за главной раны такой глубины, череп Эйми должен был сломаться под воздействием, вызывая глубокий раскол костной и огромное повреждение основной мозговой тканей», - пишет далее Скидмор. - «Сообщение коронера не детализирует, где размозжение на её черепе было расположено, но, что есть две раны, это факт и можно было бы предположить, что её голова, возможно, жёстко приземлилась на края двух ступенек лестницы, вызывая этим перелом черепа и глубокий разрыв мозга, особенно если бы Эйми ударилась затылком, который более уязвим к переломам. В одном исследовании края самих ступенек, как показывали, были ответственны за половину всех травм головы, всёже не вызывая ран вообще».

Скидмор не верит в несчастный случай и в то, что Эйми получила раны, ударяясь головой о края ступеней. Действительно, какой должен быть край ступени, чтобы человек, падая с высоты своего роста, так сильно сумел разрубить себе голову. Причём Эйми, якобы падая с высоты всего, как было установлено, восьми ступенек, умудрилась дважды получить две рубленые раны головы. И как связать такие настолько сильные удары головой о края ступеней с бесспорно справедливым замечанием, что Эйми упала «с пары ступенек и так, что сломав свою шею, всё же не причинила вреда своему чепцу, который находился на её голове».

А значит, что покушение на жизнь Эйми всё-таки было и, видимо, был прав Эшмоул, когда написал, что «они» задушили её, разбили ей голову, сломали шею и, наконец, инсценировали несчастный случай. Но

какой смысл был в проделывании всего этого с телом Эйми и в той последовательности, как нам вещает Эшмоул? Зачем, если задушили, разбивать голову, а если сделали и то и другое, ещё и ломать шею?

Можно предположить, как наиболее вероятный вариант, первым был удар по голове, который по какой-то причине стал неудачным для убийцы. Кто может утверждать, что рана с максимальной глубиной не более 6 мм, нанесённая Эйми, к тому же без указания её точного места нахождения на голове, должна была вызвать мгновенную смерть?

Обычно при получении такого вида травмы человек теряет сознание от нескольких секунд до нескольких минут. Так произошло и с журналисткой, на которую в оккупированном Севастополе в апреле 2015 года возле дверей её квартиры было совершено нападение. Очнувшись, чувствуя сильную головную боль и видя струящуюся с головы кровь, она самостоятельно вызвала «Скорую помощь», а также позвонила мужу и коллеге по работе. В отделении нейрохирургии, куда она была доставлена, диагностировали «открытую черепно-мозговую травму» и было официально объявлено, что у неё «рубленная, рваная и скальпированная рана лобной и теменной части головы», или на языке английского коронера XVI столетия dyntes.

Вернее всего, Эйми также после первого удара упала и кратковременно потеряла сознание, но неожиданно для убийцы пришла в себя, когда он пытался отнести или оттащить её на лестницу для инсценировки несчастного случая. Дальше всё происходило, как видится, в соответствии со случаем, описанным в популярной новелле Джона Стейнбека «О мышах и людях» (Of Mice and Men):

«Она завизжала, и тогда Ленни свободной рукой зажал ей рот и нос. ... Она отчаянно билась в его руках. Ноги её колотили по сену, она извивалась, пытаясь освободиться, и из-под ладони Ленни вырывались приглушенные стоны. ... Он слегка отпустил руку, и сразу же раздался её хриплый крик. Тогда Ленни рассердился. «Замолчите», – сказал он. – «Я не хочу, чтоб вы кричали. Из-за вас я попаду в беду». А она все вырывалась, и в глазах у нее застыл ужас. Тогда он встряхнул её, всё больше сердясь. «Не кричите», – сказал он и снова встряхнул её. Она забилась, как рыба. А потом вдруг затихла. Ленни сломал ей шею.

Он посмотрел на нее и осторожно отнял ладонь от её рта. ... Она не отвечала, не двигалась, и тогда он склонился над ней. Он приподнял её руку, потом отпустил...».

Возможно, решив, что Эйми снова только потеряла сознание, не до конца поверив в её смерть, убийца на всякий случай сделал тот самый «контрольный выстрел в голову», нанеся ей второй удар, который сам по себе мог быть смертельным.

История никогда не узнает, кто был убийцей, но мы можем с огромной долей вероятности назвать заказчика: это был Сисил. И трудно не согласиться с Поллардом, когда он говорит, что Сисил даже «годы спустя не был выше использования сплетни, чтобы повредить перспективам Дадли», хотя «судебное расследование посредством старой юридической проверки «Cui bono?» (Кому выгодно?) должно было отрикошетить обвинение на другие головы, чем королевы и Дадли».

Поллард прямо не называет Сисила виновным. Это было бы слишком смело в то время, когда преобладала теория Фруда, словами его критика Чеймберлина, что «Сисил был реальной королевой» и он «теперь обладает кредитом на всё, что даже его королева достигала». Но Поллард напомнил юридическую формулу Л. Кассиуса [Лонгинуса Равиллы] из защитительной речи Кикеро «Pro Sex. Roscio Amerino oratio» (XXX, 84) где он сказал: «Знаменитый Л. Кассиус, идеал справедливого и умного судьи в глазах романского народа, в уголовных процессах всегда ставил вопрос «Кому выгодно?». Таков уж характер людей, что никто не решается сделаться злодеем без расчёта и пользы для себя». Сенека эту юридическую аксиому сделал лаконичной и крылатой: «Кому на пользу преступление, тот и преступник» (Cui prodest scelus, is fecit, «Medea» 500-501).

И только в конце XX века, ещё за десять лет до того как доктор Ганн обнаружил отчёт коронера, когда ещё верили, например Хейг, в гипотезу Эрда, Элисон Уир назвала того кто получил выгоду в убийстве Эйми Дадли, которое было совершено, она думает, с помощью наёмного убийцы и даже с возможным содействием со стороны миссис Оуэн и миссис Одинселлз:

«Сисил знал, что, если бы Эйми Дадли была бы убита, её муж был бы свободным человеком; он также знал, что протест общественности будет настолько большим, что Роберт никогда не сможет жениться на королеве, так как большинство людей будет полагать, что он убил свою жену, даже если он этого не делал. И то, что Сисил желал предотвратить, было не дать Дадли вступить в брак с королевой. Ирония была в том, что одна вещь, которая могла освободить фаворита для брака с королевой, должна была быть та же самая вещь, которая препятствовала бы тому, чтобы он достиг этого. ...Сисил обычно не обращался к насилию, но он, возможно, чувствовал, что такое действие будет более чем оправдано его выгодными последствиями. Нет, конечно, никакой прямой улики, чтобы поддержать такую теорию, но факт остаётся, что Сисил имел неотразимый повод для того, чтобы покончить с Эйми, и был человеком, который получал выгоду больше всего от её смерти».

Далее Уир, кажется, испугалась собственной смелости и поэтому называет Сисила «патриотом, посвятившего себя служению государству», и считает, что от совершённого преступления «главными получателями выгоды были его страна и его королева».

Какую выгоду получила страна от восстановления своего влияния Сисилом и многих лет его управления нею мы можем понять из частого восклицания королевы цитатой из Овидиуса, во время её поездки по графствам: «Pauper ubique jacet» (Бедняки находятся повсюду) или как переводит Уильям Коббет (Cobbet): «Бедными покрылась земля», когда она видела, словами Дифоу, «обширные толпы бедных, скапливающихся, чтобы видеть и благословить её». Следует добавить, ради справедливости, толпы собирались не столько, чтобы «благословить» королеву, сколько в надежде получить милостыню, которую она раздавала. И Дифоу дальше пишет, что Её Величество задумывалась, «как возвратить её людей от этой бедности и сделать их труд более выгодным для себя в частности и для нации вообще».

Каким же патриотичным должно было быть служение Сисила стране и мудрым управление нею, если в 1585 году, например, некий ландонский ткач Стивен Слейтер(Slater) публично говорил, что «король Филипп был отцом для Англии и проявлял больше любви к англичанам, чем нынешняя королева, так как он давал им мясо, питьё и одежду; и он думает, что её высочество не является королевой и верховной правительницей Англии». Или вот ещё: некто Уильям Медкаф (Medcalfe), рабочий из Когшолла (Coggeshall), заявлял год спустя, что «король Испании вместе со знатным графом Уэстморлендом и шестью его сыновьями идут в Англию с 15 или 10 тысячами англичан и что вскоре жизнь станет лучше».

На это можно ответить тем, что большинство людей, тот самый народ или охлос, со времён Кикеро остаётся невежественным, ленивым умом, чтоб не сказать - тупым, не способным, если говорить правду, ни на глубокую веру, ни на глубокую любовь к Отчизне, где то и другое для него легко заменяется достаточным количеством мяса, питья и одежды. Это тот самый народ, который выбирает себе в правители клоуна, открыто издевавшийся над ним, но пообещавший что-нибудь пообещать. Это тот самый народ, будем справедливы, чьё вечное недовольство и зависть, словами Ла Брюйера, «кажутся неизбежным злом вельможам и сильным мира сего, постепенно приучая последних не ставить его ни во что, не считаться в делах с его мнением и даже возводить такое пренебрежение в правило политики». «Маленькие люди», - говорит далее Ла Брюйер, что можно поставить в защиту Сисила, - «вельмож ненавидят за то зло, которое те делают им, и за то добро, которого те им не делают. Вельможи всегда ответственны за приниженность, бедность и неудачи маленьких людей; по крайней мере, тем так кажется». (IX.22) Да, да, правитель всегда виноват за неудачи и бедность маленьких людей, или его сын.

И, конечно же, можно ответить и тем, что мнение нескольких маргиналов не может быть объективной оценкой деятельности премьер-министра, но такие крамольные и бунтарские речи высказывались повсюду и открыто, за что большое количество рабочего люда было осуждено. Так какую же выгоду получила страна, если простой люд этой страны, пусть даже безмозглая толпа манкуртов, но они ожидали приход чужого короля как избавления от тягот, надеясь на то, что с приходом испанского мира придёт сытое счастье?

Как же повезло народу страны, извлёкшей выгоду из гибели Эйми, что ним «правит один только Совет, а королева, управляемая Сисилом, полностью занята удовольствиями», сообщает испанский посол Гуэро де Эспес(Espes), и этот Совет, пишет он королю, «боится народа больше чем что-нибудь ещё, и поэтому обманывает его бесчисленными хитростями и ложными победами». Как бы там ни было, но крайняя бедность маленьких людей и ожидание ними лучшей жизни от интервента - это может быть показателем управленческого гения Сисила и разваливающейся экономики. Ибо, как сказал Джордж Оруэлл, «массы никогда не восстают сами по себе и никогда не восстают потому, что они угнетены и более того, они даже не сознают, что они угнетены, пока им не дали возможности сравнивать». И они сравнивали свою нынешнюю жизнь с прежней.

Ещё более замечательную выгоду получила королева, став жертвой политической борьбы двух фракций. «Она не была создана ни для любви, ни для истинной дружбы»,- справедливо отмечает Поллард, -«но среди изоляции и формальности её общественной жизни, она почувствовала потребность в ком-либо, с кем она могла быть близка, и Дадли был приспособлен, чтобы заполнить позицию». Дадли был, как видно, единственным с кем Илизабет могла и хотела вступить в брак, но подозрение, упавшее на него, словами того же Полларда, «такое же естественное, как и невероятное», обрекло её на роль королевы-девственницы. Более того, она получила великолепную бенефицию в виде обвинения в соучастии в преступлении, так какякобы заранее знала о готовящемся убийстве Эйми Дадли, и даже спустя 450 лет до сих пор подозревается в этом, например, в фильме «Elizabeth I: killer queen?», снятом по следам книги Скидмора. И всё обвинение Илизабет базируется на словах Сисила, записанных удивлённым испанским епископом и на эпистолярной ловкости самого посла, сразу размечтавшегося, что «если Сисил станет во главе дела, результатом всего этого может быть заключение Илизабет в тюрьму и провозглашение графа Хантиндона королём».

Здесь мы должны вернуться к письму де ла Квадры. В первую очередь нужно отметить особенность этого письма на которую указал Поллард, а именно «ловкую экономию на датах», которая «создаёт впечатление в депеше, написанной 11-ого, что Илизабет сообщила ему (де ла Квадре), перед случаем, когда жертва «была мертва либо присмерти», и, что Cисил предсказал отравление». Это впечатление, то есть, что королева заявила о смерти Эйми Дадли до того, как пришло трагическое известие из Камнора, видимо, для большей эффектности своего рассказа избрал Сабатини, при этом отвергнув замечание Хьюма, что «поскольку дата беседы Сисила с епископом является не совсем бесспорной, возможно, он (Сисил) говорил со знанием того, что она (Эйми) была уже мертва».

Но прав в вопросе датировки беседы Сисила с послом всё-таки Сабатини и вот почему. Такое странное заявление королевы о том, что Эйми либо мертва, либо присмерти и её просьба, высказанная послу, пока никому не говорить об этом, могло быть только в том случае, если Илизабет в точности сама не знала, что на самом деле произошло. Новость о том, что Эйми найдена у подножия лестницы с разбитой головой, Илизабет сама только что узнала от растерянного Дадли, к которому прискакал гонец из Камнора. В тот же день через несколько часов Дадли пишет письмо Томасу Бланту с просьбой провести тщательное расследование. Это было 9-го, на следующий день после встречи Сисила с послом Испании. Поэтому Хьюм, который предположил, что беседа Сисила с послом могла быть 9 числа ошибся, но всё-таки был недалёк от истины, когда сказал, что Сисил говорил с де ла Квадрой со знанием того, что Эйми уже убита или будет убита. Ведь он сам и заказал, а потом с помощью посла, удачно подвернувшегося, раздувал скандал на всю Европу, запятнав королеву соучастием в преступлении.

Точно также Сисил, знавший о готовящемся преступлении в Шотландии, поспешил сообщить леди Леннокс об убийстве её сыном и другими заговорщиками личного секретаря Мэри Стюарт Давида Риццио, заявив об уже свершившемся злодействе, за день до того как оно было совершено. Подобное случалось у преступников и в новейшей истории. Например, спикер Госдумы Селезнёв 13 сентября 1999 года озвучил принесённую ему записку из секретариата о взрыве жилого дома в Волгодонске, но в тот день, как оказалось, взорвали жилой дом на Каширском шоссе в Москве, а в Волгодонске, действительно, тоже взорвали, но только на несколько дней позже – 16 сентября. Здесь явно перепутали заранее заготовленную информацию и выдали ожидающую своей очереди новость о теракте. И Путин – главный получатель выгоды от взрывов домов, и Сисил, получивший выгоду от убийства леди Дадли, знали заранее, когда и где должно было быть совершено громкое преступление.

Четыре месяца спустя, в середине января 1561-го, Илизабет и Дадли попытаются, вопреки сложившимся обстоятельствам, вести дело к заключению брака. К послу де ла Квадре обратился зять и союзник Дадли Хэнри Сидни с потрясающим предложением восстановления католицизма в Англии, если он сможет убедить своего короля оказать всестороннюю поддержку их бракосочетанию. Епископ урезонил Сидни тем, что вопрос религии должен быть вопросом совести, а не политической целесообразности, однако пообещал спросить мнение короля.

«Сисил наиболее противодействующий делу, всё же уступил дорогу в обмен на посты, занимаемые Казначеем [Хаусхолда] Парри, который недавно умер от явного горя», - пишет де ла Квадра королю 22 января и напомнив, что Илизабет больна и не сможет иметь детей, «подтверждённое определёнными врачами», «хотя нет никакой нехватки людей, которые говорят, что у неё уже были некоторые, но я не видел следа этого и не верю этому», далее даёт осторожный совет, что раз такое положением дел, «возможно, некоторый шаг может быть сделан в интересах Вашего Величества к объявлению преемником Королевы, после её смерти, что не может не быть самым желательным для Вашего Величества». «Я прошу Ваше Величество приказывать, чтобы ответ был послан мне быстро, так, чтобы я мог знать, как я должен ответить в этом важном деле», - заканчивает письмо посол.

«Он (Сисил) был, конечно, настроен против иска Дадли, но не вмешался открыто, чтобы остановить эти переговоры»,- объясняет Хьюм поведение Сисила. - «Епископ говорит, из-за того, что он был подкуплен грантом некоторых заработков, которыми обладал Парри, недавно умерший, но более вероятно, потому что он, возможно, действительно был в основании этих переговоров, и он знал, что он может нанести поражение (checkmate) Дадли более эффективно, в случае необходимости, на более поздней стадии».

«Когда посол поднял вопрос непосредственно с Илизабет, она застенчиво допустила, после большого количества многословия, свои предпочтения лорду Роберту - хотя она не решила выйти замуж за него или кого-либо ещё - и спросила, что будет думать Филипп, если она выйдет замуж за одного из своих слуг», - описывает ситуацию У.Т.МакКаффри (MacСaffrey) в «The Shaping of the Elizabethan regime»(1968). – «Но её политический здравый смысл не покидал её, несмотря на сильную её страсть. Она знала, что Дадли возбудил не только естественное негодование, пробуждаемое любым фаворитом, но также и интенсивную ненависть, которую чувствуют к его выделяющемуся и чрезмерно честолюбивому дому; люди не могли забыть заявки его отца на верховную власть. Ясно, что она не могла выбрать его как мужа, если не было некоторой сильной поддержки от магнатов Совета и Двора».

Илизабет с надеждой ожидала поддержки, но её не было, и в довершение ко всему Сисил окончательно разрушил все планы, распустив слухи о папистском заговоре и произведя аресты среди мелкопоместных дворян, приверженцев романской церкви. Распространяемые слухи, как говорит Хейг, поселили страх в душах людей перед восстановлением в стране католилицизма. Но правильнее, наверное, было бы сформулировать, что появился страх не столько от реставрации католицизма, поскольку для большинства населения уже было привычно приспосабливаться к изменениям производимых в религии, сколько возник страх перед возможным возвращением мрачной и безжалостной атмосферы, когда сожжение на костре было обычным делом, когда, например, четырёх женщин сожгли только за то, что они не смогли ответить на вопрос, что такое святое причастие.

«Вероятно, возникший в Ландоне общественный протест убедил Илизабет в том, что «испанская стратегия» невозможна. Она отрицала перед испанским послом, что когда-либо планировала возрождение католической религии», - рассказывает Хейг и приходит к выводу, что «возможно, именно в это время королева решила никогда не выходить замуж или, по крайней мере, осознала вероятность того, что это может случиться». Это был тот самый «checkmate» от Сисила, шах и мат планам Дадли на корону и действительно единственно возможному варианту замужества для Илизабет.

6.ПРИТЯГАТЕЛЬНОСТЬ «ГОСПОДСТВА ЛУЧШИХ»:

ПАРВЕНЮ КОРАМБИС И УБЛЮДОК ФОКОНБРИДЖ

Наивно полагать, как много пытаются уверить, что гибель Эйми была из-за злой воли Дадли, а Сисил только якобы воспользовался подвернувшейся удачей. Нет, это было сознательное политическое решение Сисила и блестяще завершённая ним шахматная партия. Он строил в Англии своё «Regnum Cecilianum» и он не упустил свой шанс продемонстрировать королеве свою силу «жестокого, трезвого, расчётливого» политика, «бесстрастно делающего ход за ходом на шахматной доске». Он также не преминул растоптать планы своего политического противника, повергнув его в растерянность и уныние, навсегда сделав «обвинённым смертью его жены».

Столько лет заискивая перед правителями, выпутываясь из всех опасных ситуаций, Сисил вёл себя так, чтобы избегнуть любого их неудовольствия. Будучи попеременно под покровительством Хэнри VIII, герцогов Самерсита и Нортамберленда, процветая под покровительством Мэри, всё-же, как написал о нём Томас Фуллер, «Сисил имел тайное встречное усилие против стремления Двора, и в тиши продвигал свои законные намерения». «В итоге Мэри умерла: Илизабет унаследовала; и Сисил сразу возвысился до величия», - говорит о нём Маколей. - «Он присягнул новой королеве как член Тайного Совета и Государственный секретарь, прежде чем она покинула свою тюрьму в Хэтфилде».

Вероятно, он думал, что наступило его время. Возвышение сулило такие головокружительные дивиденты, настолько притягательной была мысль стать некоронованным королём возле принцессы, которой, он знал, можно манипулировать, что ему трудно было смириться с тем, что он может вот так вот просто проиграть, только лишь потому, что несвежей девице вскружил голову придворный, стремящийся к той же цели, что и он сам.

И не надо обманываться тем, что Сисил, вскоре после трагедии в Камноре, с соболезнованиями и заверениями в своей дружбе, навестил покинувшего Двор и уединившегося в своём поместье в Кью(Kew) Дадли, от которого сразу же получил благодарственное письмо. Точное определение такому визиту дал автор «Журнала», записав, что «лорды прибегали к нему (в Кью), чтобы успокоить его (Дадли) ...все его друзья, многие из лордов и господ, были все в чёрном, и плакали болезненно, используя большое лицемерие».

«Человек, знающий двор, всегда владеет своим лицом, взглядом, жестами; он скрытен и непроницаем, умеет таить недоброжелательство, улыбаться врагам, держать в узде свой нрав, прятать страсти, думать одно, а говорить другое и поступать наперекор собственным чувствам. Это утонченное притворство не что иное, как обыкновенное двуличие», - рассказывает большой знаток придворной жизни Жан дё Ла Брюйер. Вот именно за это Шейк-спир наградил лорда Бёрли говорящим именем Corambis, то есть Двухсердечный, что подразумевает его двуличность или лживость, в карикатуре на него в первой редакции «Хэмлита», обыграв его же девиз «Cor unum, via una» (Одно сердце, один путь).

Хьюм рассказывает, что Сисил сохранял внешне видимость дружественных отношений даже тогда, когда он «обнаружил и информировал королеву о заговоре уничтожить его, и едва избежал кинжала наёмного убийцы, который должен был убить его». Сисил отказался от попытки, словами Хьюма, «опозорить или наказать» заговорщиков и «остался лояльно работать с ними», во главе которых «реальным первым инициатором был Лестер».

Вереница других соискателей руки Илизабет ничего не могли изменить не только из-за нежелания самой королевы, но и по той причине, которую объяснил старый граф Эранделл послу Гусману де Силве, пригласив его на обед: «Он (Эранделл) сказал мне не полагать, что Сисил хотел, чтобы Королева вышла замуж. Он честолюбив и любит управлять, и ему нравится, когда всё проходит через его руки, и если у королевы будет муж, он должен будет повиноваться ему».

Это ясно, что Сисил был невысокого мнения о своей королеве, уже потому что она принадлежала к женскому полу. «Даже после двух лет на службе у Илизабет»,- пишет её биограф сэр Джон Нил (Neale,1957). - «Сисил выговаривал курьеру посла за обсуждение конкретного вопроса с королевой; «материал», он сказал, «такого веса слишком сложный для женского понимания»». А Хейг напоминает, что и восемь лет спустя «секретарь Сисил был взбешён, когда доклад пошёл прямо к королеве: он считал, что он является посредником для официальной корреспонденции, и, безусловно, он её в основном и получал». Все потоки информации должны были сходиться на нём, и он сам решал, что и как докладывать королеве, какие давать ей советы, попытаться заставить её следовать им, и в случае её приказов, расходящихся с его видением, как выразился Хейг, «возможно, в тайне проводить противоположную политику». Настолько в тайне Сисил проводил свою политику, что испанский посол де Эспес сообщает в письме герцогу Альба: «Собственное мнение королевы имеет небольшое значение, а Лестера и того меньше; Сисил несдержанно и высокомерно управляет всем». Это было написано в 1570 году. Его самовластье стало многих раздражать раньше.

Сисил, которого Цвайг почему-то назвал убеждённым пуританином, во время правления Мэри никак не желал для себя стяжать венец протестантского мученика, и даже более, он не только с большим приличием слушал католическую литургию, исправно посещая церковь, но и для большего заискивания перед властью завёл в своём доме личного капеллана. «Мы не порицаем Сисила за его нежелание быть сожжённым», - справедливо заявляет Маколей.- «Тёмное пятно на его памяти заключается в том, что он из-за различия мнений, для которого ничем не хотел рисковать, во время своей власти отнимал, без угрызения совести, жизнь у других», которые «из убеждения делали то, что он делал из трусости». Как мы видим из письма де Эспеса в 1569-м, поскольку почти все тюрьмы были переполнены, Сисил «смело изматывал католиков, заключая в тюрьму многих».

Кроме того, после присваивания испанских денег в декабре 68-го что, конечно же, разрушило торговлю с Нидерландами, это не могло не настроить английских торговцев и банкиров против «проклятого правительства». Поллард говорит даже о местных беспорядках. Испанский посол сообщает, что Сисил всё равно «думает, что они все у него под каблуком, но он найдёт немногих, или ни одного из них, кто поддерживает его» и «они говорят, что они возвратятся к католической религии, и они думают, что лучшей возможности не существовало чем теперь». Хьюм комментирует, что именно это является реальным началом заговора против Сисила, а не абсурдное предположение, приведённое в «Desiderata Curiosa», приписывающее благородному члену Тайного совета, который увидел на столе Госсекретаря книгу, нападающую на аристократию.

Наверное, не стоит так категорически отбрасывать историю с книгой, призывающей уничтожить знать. Возможно, это было последней соломинкой, сломавшей спину верблюда, так как сами заговорщики 6-й граф Уэстморленд и 7-й граф Нортамберленд в своём воззвании, распространённым по северным графствам, говорят о том, что Сисил и его сторонники желают этого. В Дарлинтоне (Darlington) 15 ноября было обнародовано: «Принимая во внимание, что различные новоявленные дворяне около её Величества Королевы, постоянно не только стремятся свергнуть и уничтожить древнюю знать королевства, но и вводят в заблуждение её Величество Королеву, и вот уже на протяжении последних двенадцати лет устанавливают новонайденную религию и ересь, вопреки слову Бога».

Конечно же, коалиция магнатов, выступивших против правительства, в первую очередь хотели не изменения религии, ибо она не упоминалась в воззваниях к южным графствам, не изменения внешней политики, и даже не признания Мэри Стюарт наследницей трона, а первое и главное было вытеснение Сисила с должности. Хьюм констатирует: «Он это знал лучше, чем кто-либо другой, что заговор был направлен, прежде всего, против него, так как одним из условий Мэри Стюарт было заявлено, что ничего не должно быть сделано против Илизабет». И даже больше. Френсис Пек в «Desiderata Curiosa» напоминает о высказывании в «Holy state» Томаса Фуллера, который написал, что «приспешник» Лестера Трокмортон выступал в поддержку предоставления жилья для Сисила в Тауэре и заявил: «Если бы он был когда-то закрыт, то люди открыли бы свои рты и стали бы говорить свободно против него».

Если, как нам указывает «Республика Лестера», повторенное Кэмденом, а потом повторенное Сабатини, сын герцога сэр Роберт Дадли считался выскочкой, только потому, что он был правнуком плотника и был благородным лишь в двух поколениях, то исходя из этого, мы должны спросить и этот вопрос, видимо, задавали заговорщики: Кто такой для них был Сисил?

Сам Государственный секретарь, в своё время возведённый в рыцари, и, таким образом, примыкающий к высшей знати, но, всё-таки, к ней не принадлежащий, никак не хотел смириться с тем, что он по своей сути парвеню. Услышав «не хорошее мнение» о себе, высказанное епископом де ла Квадрой, Сисил написал ему письмо с заявлением, что он «будет всегда отстаивать своё собственное достоинство», «как дворянин», и может даже сказать «не хвастая», «как англичанин по рождению не низкого происхождения» (sprung from no ignoble race). Хьюм эти слова пересказал несколько иначе: «a son of no mean ancestry». Смотрим родословную.

Дед Сисила Дэйвид Ситсилт (Sitsilt, Sitsyltt), вульгарно преобразованный, как нам сообщает Обри, сначала в Seysil, а потом в Syssell, Cycyl, Cicil и т.п., и в конце в Cecill, был то ли владельцем трактира, то ли владельцем постоялого двора и поэтому состоял в числе олдерменов Стэмфорда, но при Хэнри VIII стал вдруг придворным. Когда Хэнри VIII поднялся на трон, Двор Тюдоров, рассказывает профессор истории Нарасинга П.Сил, представлял собой большое учреждение, насчитывающее в общей сложности 1250 человек. «Конюшни, псарни», - пишет он, - «большой гардероб и королевская часовня требовали, вероятно, три сотни человек, и еще 260, составили разряд охранников и пенсионеров». Охранником тела короля тогда и был нанят Дэйвид Сисил, одним из более тридцати Королевских «жандармов» (если можно так назвать в прямом значении этого слова -gens d’arme), или «вооружённой свиты» короля (King’s serjeant-at-arms), которые с булавой в руках составляли почётный эскорт монарха в церемониальных и государственных мероприятиях. За отдельную плату они применялись также для ареста и сопровождения заключенных, принадлежащих к высшей знати. Никакого когда-либо объяснения причин такому социальному подъёму не было дано.

Конечно, устроившись сам, он пристроил и своего сына Ричарда, отца Уильяма, на низкую должность Пажа Спальни (Page of the Chamber), дослужившегося до Слуги Гардероба (Groom of the Wardrobe) и потом до Йомена Мантий (Yeoman of the Robes). «Король более ничего не сделал из него», - пишет об отце Уильяма Сисила Коньерс Рид в «Mr Secretary Cecil and Queen Elizabeth» (1955) и добавляет, что «Хэнри VIII имел очень острый глаз на хорошего человека, проглядевший Ричарда, если у Ричарда были качества, которые выиграли для его сына уникальное положение около великой дочери Хэнри VIII».

И вот наследник новоявленных дворян без титулов, к тому же, словами Скидмора, «весьма ловкий и коварный политикан», сэр Уильям Сисил, «вводя в заблуждение её величество королеву», управлял королевством. Тогда же, в 1569 году, историком Ричардом Грэфтоном (Grafton) была издана «История Англии», которую автор посвятил Сисилу. Если в предыдущем издании 1557 года «Scriptores Britanniae» Бэйла (Bale) упоминался король Британии Sisillus, то Грэфтон, оглядываясь на существующее положение в политике и управлении королевством, чтобы потешить самолюбие Сисила и чтобы, вероятно, наполнить свой карман уже пишет: «Cecillius, or Sisillus, the sonne of Guinthelyn, reigned king ouer Briteyn», правда, в предыдущем абзаце забыл это сделать и указал только: «her sonne Sisillus».

Однако в королевстве было достаточно представителей древней высшей знати, желавшей возвращения потерянных милостей и приобретения большего влияния на режим. Но королева, по мнению Хьюма, «к её чести, отстаивала храбро её великого министра». И этому была причина.

Высказываются, что ключевой фигурой заговора была Мэри Стюарт, которую Илизабет не желала иметь своей наследницей. «Поэтому», считает французский историк Поль де Рапен(Rapin,1725), «она (Илизабет) не могла не оказать огромную заботу о тех, кто, как она увидела, сердечно привязаны к ней личным интересом, среди которых Сисил был руководителем». Истинной же причиной нежелания Илизабет видеть своей наследницей Мэри Стюарт, было нежелание вообще видеть кого-либо своим наследником, в том числе и кандидата от Сисила сына умершей Кэтрин Грей восьмилетнего Эдуарда Симора, виконта Бичема (Beauchamp). «Совет заседает круглосуточно по делу королевы Шотландии», - информирует своего короля посол Испании. – «Сисил и Канцлер (Бейкон) хотели бы видеть её мертвой, так как у них есть Король своего собственного выбора, один из детей [графа] Хертфорда». Как Сисилу привольно было бы властвовать регентом при столь малолетнем короле! Но Илизабет «не осмеливалась назвать ключевую фигуру возможного переворота, который может лишить её трона», - делает единственно возможный вывод Хейг.

Всё-таки было большим преувеличением, что Сисил хотел уничтожить древнюю знать королевства. Да, конечно, Сисил желал казни герцога Норфока и жаловался в своих письмах к Уолсинему на милосердие королевы, которая никак не могла решиться на исполнение приговора. В этом же его обвиняет анонимный автор «A Treatise of Treasons»(1572), который говорит, что «хорошая натура» королевы «всегда склонялась к пощаде», но два министра «среднего происхождения» (то есть У.Сисил и Н.Бейкон) предпочли собственные интересы «перед общей пользой государыни и народа». Автор прямо не называет имени Сисила, а выводит его в образе древнегреческого Синона (Sinon), который убедил троянского царя Приама втащить в город статую коня, что повлекло за собой падение Трои. По мнению католического автора Синон был похож на Сисила не только низким происхождением, большими амбициями, бесчестностью и отсутствием совести, но «даже имена их совпадают и имеют схожесть друг с другом, как началом первого слога, так и каждое из них имеет их всего два, содержащих одинаковое количество букв и гласных, и если бы последний слог не отличался бы от другого», то эти лица имели бы сильное сходство. Для тех, кто всё-таки мог не догадаться, автор подсказывает, что главный враг шотландской королевы в преследовании её сторонников проявлял созвучную «сицилийскую хитрость» (Sicilian trick).

Сисил не желал уничтожить знать, а, напротив, он желал быть к ней принадлежащим. Даже больше: он желал с ней породниться. Как глава департамента Опеки он сделал себя опекуном юных представителей знати и, воспитывая их в собственной семье, приручал их к себе. Хейг пишет, что, хотя Сисил и выдал свою пятнадцатилетнюю дочь замуж за одного из опекаемых юношей - графа Оксфорда, «непохоже, чтобы он искал выгоды от этих услуг», то есть от опекунства. Но историк сам же говорит дальше, что выполнение функции опекуна, Сисил рассматривал как «национальный долг и дело, которое может сделать его род известным». Что могло сделать его род известным? Только родственные связи с аристократическими домами королевства. Поэтому «национальный долг» Сисила, в полном соответствии с замечанием Маколея, что он «обращал много внимания на интересы государства и много внимания на интересы собственного семейства», сопутствовал с принуждением к неравному браку представителя одного из старейших родов Англии с его дочерью -парвеню. Позднее, следует напомнить, Сисил выдвигал настырные требования к другому опекаемому семнадцатилетнему графу жениться теперь уже на его внучке. Бен Джонсон в известной эпиграмме посвящённой Бёрли, не забывает упомянуть и это его достижение: «И в благороднейших из всей страны семействах пустил корни; кто теперь при такой оценке божественного благословения не захочет служить государству?».

Чтобы брак Эдуарда де Вира, 17-ого графа Оксфорда, с Энн Сисил не выглядел явным мезальянсом, королева подняла своего Госсекретаря в пэрство, создав для него новый титул барона Бёрли. Испанский посол, возможно, не зная о готовящемся бракосочетании, так прокомментировал возведение Сисила в бароны: «Королева сделала Сисила лордом, чтобы он, возможно, был способным быть более полезным в парламенте, и насчёт королевы Шотландии». Но поведение Сисила, по крайней мере, в его письмах, в первый месяц его баронства, всё говорит о том, что не королева была инициатором этого, а Госсекретарь выпросил себе титул, если не сам лично, то посредством юного графа.

Историки констатируют, что королева была скупа на раздачу титулов, даже на возведение в рыцарство. Хейг, например, пишет так: «Отношение королевы к высшим титулам было крайне консервативно. ...За сорок четыре года всего десять человек было титуловано вновь, и это были её родственники или родственники уже существовавших пэров; единственным действительно «новым» человеком был Уильям Сисил, лорд Бёрли. Илизабет совершенно намеренно сокращала количество пэров. ...Каким бы сильным ни было давление, Илизабет не уступала».

Сисил, спустя несколько дней после возведения в пэры, жеманно добавляет в конце письма, что он по-привычке подписывается как Уильям Сисил, хотя обязан теперь писать Уильям Бёрли. И через месяц он всё ещё подписывает письмо Уолсинэму: «Уильям Сисил. Я забыл своё новое слово - Уильям Бёрли». Это показное манкирование титулом, это подчёркивание его и выдаёт. Так обычно ведут себя те, кому может быть очень неприятно, если их уличат прежние товарищи в попрошайничестве должности или звания перед властьимущими.

«Человек домогается, хлопочет, интригует, тревожится, просит, встречает отказ, просит снова и наконец достигает цели; а послушать его, так он получил желаемое без всяких просьб и тогда, когда вовсе не думал просить, а занимался совсем иными делами», - язвит дё Ла Брюйер. – «Избитый приём, невинная и бесполезная ложь – она никого не обманет!» И далее, для совсем простодушных, моралист поясняет, что «люди не хотят, чтобы другие знали об их честолюбивых замыслах» и им почётнее представить дело так, будто их вознаградили по заслугам, «без всяких происков и домогательств с их стороны; тем самым они сразу украсят себя и знаками нового достоинства, и скромностью». (VIII.42-44)

Хьюм также отмечает показное пренебрежение Сисилом своим новым положением в обществе. Он приводит ещё одну цитату из письма Сисила к Николасу Уайту: «Мой новый титул – лорд Бёрли, если вы хотите знать это для вашего письма, и если вы указываете писать правильно, самый бедный лорд в Англии. Ваш, не изменённый в дружбе, хотя и называемый, Уильям Бёрли». Отличным комментарием к этим словам Сисила может служить ироничное высказывание о нём Маколея, что он «никогда не оставлял своих друзей, пока не делалось очень опасным стоять около них» и «был столь умерен в своих желаниях, что оставил только 300 разных поместий, хотя мог, как уверяет нас его честный служащий, оставить гораздо более, если бы брал деньги из казначейства для своей надобности так же, как это делали многие казначеи».

Новый лорд, конечно же, лукавит, пренебрегая переходом в другое сословие. На самом деле он, кажется, бредил этим: жадно собирал генелогический материал и в своём завещании даже сделал специальную ссылку «Подтверждений и Реестров, принадлежащих моей родословной». Никак не желал быть простого происхождения.

Молодой чешский аристократ, которого историки знают всё больше как барон Вальдштайн(Waldstein), спустя около двух лет после смерти Бёрли, посетил Тиоболдз (Theobalds) в Херифордшире, который был превращён Лордом Казначеем, как и Бёрли-Хаус на Стрэнде, из сравнительно простого дома в дворец, достойный самой королевы.

«Большие здания свидетельствовали о богатстве, статусе, вкусе и семейной особенности их владельцев», - рассказывает Мэри Партридж (Partridge) в статье «Lord Burghley and «Il Cortegiano»». – «Инстинкты, которые они удовлетворяли – выставление напоказ и династическая амбиция – были жёстко вмонтированы в аристократический дух. Расточительные строительные объекты Бёрли, таким образом, могут быть рассмотрены как традиционные аристократические предприятия, предпринятые пэром-парвеню решившим создать убедительную «благородную» идентичность. Это было, конечно, взглядом тех, кто утверждал «в опрометчивой и злонамеренной насмешке», что Англия становится Regnum Cecilianum».

Барон Вальдштайн, которого многое удивляло в этом квази-дворце, упоминает в своём дневнике большое количество портретов английских королей и континентальных правителей, а также портреты романских цезарей от Юлия до Домициана и их скульптуры. Здесь же была размещена галерея родовых портретов Сисилов, которые не просто объявляли о сходстве этого рода со старой аристократией, но ещё информировали о том, что своё благородство род Сисилов заработал: каждый портрет был дополнен, как выразился барон Вальдштайн, «описанием примечательных действий каждого под разными правлениями». Мэри Партридж делает вывод: «Таким образом, Бёрли создал генеалогию прилежного служения», и дальше: «Он превратил историю служения Сисилов в родословную».

Заслуживает внимания то, как Шейк-спир отразил отношение знати к «новоявленному дворянину». Хэмлит называет Корамбиса (Corambis), во второй редакции ставший Полониусом, «торговцем рыбой» (fishmonger). «Некоторые комментаторы утверждают, что так называли торговцев «живым товаром». Не намёк ли это на отношение Полония к Офелии как к «вещи»?», - комментирует свой подстрочный перевод «Хэмлита» профессор М.Морозов. Возможно и так, но скорее прав Игорь Фролов, который пишет в своей статье «Уравнение Шекспира»(2004): «Никто и не думает, что прямое значение слова «торговец рыбой» само по себе может быть зашифрованной информацией», и правомерно отсылает читателя к работе Светониуса (Suetonius) «Vita Horati», то есть жизнеописание Оратиуса (Horatius), которого под влиянием германских цивилизаторов лишнехромосомные переделали в Горация, как, впрочем, и выдающегося француза Юго (Hugo) в никому не известного во Франции Гюго. Эта ссылка на Оратиуса, так как один из персонажей пьесы носит итальянский вариант этого имени – Орацио (Horatio), раскрывает нам родственную связь, которая в пьесе скрыта. На вопрос, почему именно так – Орацио, ответим, что хотя имя этого персонажа со сцен английских театров теперь звучит как Хорейшио, в записях дневника Хенслоу мы видим, что тогда это имя произносили по-итальянски -«comodey of doneoracio» и «spanes comodye donne oracoe», тем более в Ландоне в это время жил известный итальянский репатриант и купец Орацио Палавичино (Horatio Palavicino), посвящённый в рыцари за свои заслуги самой королевой.

Самое начало жизнеописания говорит, что Оратиус был сыном сборщика денег на аукционах, «как сообщает он сам», что Светониус ставит под сомнение, добавляя: «впрочем, многие считают его торговцем солёной рыбой; кто-то даже попрекал Оратиуса в перебранке: «сколько раз я видел, как твой отец предплечьем сопли утирал (brachio se emungentem)!».

«Утереть нос», как поясняют, было латинской поговоркой, означающей кого-нибудь обмануть. Именно на нечестность Корамбиса, после отказа его признать себя торговцем рыбой, указывает Хэмлит следующей репликой, полной сарказма: «Тогда мне хотелось бы, чтобы вы были таким же честным человеком. Быть честным по нынешним временам значит быть единственным из десяти тысяч». В последующих редакциях Шейкспир для подчёркивания вставляет в эту реплику уточняющий вопрос Полониуса: «Честным, мой лорд?»

Утирание по-мужицки рукавом нос и выманивание торговцем у простодушных деньги, к благородству это не имело никакого отношения, и высокородная знать по-прежнему не считала барона Бёрли равным себе. Шейк-спир видел это, и поэтому дал имя Орацио персонажу своей пьесы, взяв его из знаменитой и очень популярной в то время пьесы Томаса Кида «Испанская трагедия», где оно принадлежало сыну рыцаря-маршала. Маршал Её Величества была высокой судебной должностью и хотя придворный, занимавший её, рассматривал дела между подданными и лицами королевского дома, к классу аристократии он не принадлежал. Более низкое социальное положение маршала и его сына несколько раз подчёркивается в пьесе Кида, и сам дон Орацио был убит представителями королевских домов Испании и Португалии из классовой солидарности и своего снобизма.

Но правы ли мы, идентифицируя Корамбиса и Орацио как лорда Бёрли и сэра Роберта Сисила? В своей книге «Bacon and Essex»(1877) Эдуин Эбботт (Abbott) приводит цитату из письма лорда Хэнри Хауарда к графу Эссексу, в котором он называет лорда Бёрли Левиафаном (Leviathan), а его «щенка» (cub) сэра Роберта Сисила одногорбым верблюдом (dromedary). Мартин Хьюм подтверждает, что одним из прозвищ Бёрли, каким его наградила королева, кроме Духа (Spirit) было ещё и Левиафан, то есть огромное ветхозаветное морское чудовище. Упрощённые варианты этих прозвищ, а именно Верблюд(Camel) и Кит(Whale) Шейк-спир, имевший доступ к переписке графа, или, что более вероятно, избирательно информировавшийся о содержании некоторой почты, называет их в той сцене (Q1,9; F,III.2), когда Хэмлит заставляет Корамбиса видеть этих животных в форме облаков. Шейк-спир добавляет ещё одно животное – маленького, очень агрессивного хищника – ласку(weasel):

«ХЭМЛИТ

Теперь я думаю, оно похоже на ласку.

КОРАМБИС

У него спина как у ласки».

«Ласка» была презрительным прозвищем среди ряда придворных для Роберта Сисила. Подтверждение этому мы можем видеть в сборнике писем «The Secret Correspondence of Robert Cecil with James I» (1776), составленный лордом Хейлзом (Hailes), в котором публикуется письмо всё того же лорда Хэнри Хауарда к графу Марру (Marr) от 22 ноября 1601 года, то есть задолго до публикации «Хэмлита». Сисил в тайной переписке с королём Шотландии выдал тому секрет, который леди Килдейр (Kildare) сообщила ему доверительно, из-за чего сторонница партии Эссекса и шотландской последовательности лишилась пенсии от Джеймса и поэтому кипела от ярости. Она подозревала Сисила и приезжала к нему, но тот отшутился. Далее Хауард пишет: «У моего собственного достойного племянника, Лорда Томаса Хауарда, который является её консультантом в этой тяжёлой нужде, она угрожала сломать шею той ласке (это был её собственный термин), который опозорил её; но как конкретно она ему не сказала».

В этой сцене (только в первом Кварто «Хэмлита» 1603 года) на подмостках находятся три персонажа: где-то недалеко стоит Орацио, и мы смело можем сделать вывод, что именно его называют Дромадером и похожим со спины на маленького кровожадного хищника Ласку. Слишком явное указание на Орацио в последующих редакциях было завуалировано, присутствием на сцене других персонажей: Гилденстерна и Роузинкранса (именно так, а не Розенкранц, о чём будет сказано позже). Можем также предположить, что прозвище Ласка леди Килдейр почерпнула в театре, но тогда мы должны признать, что придворные зрители правильно идентифицировали персонажа пьесы.

Есть ещё одно объяснение, почему Хэмлит называет Полониуса торговцем рыбой, и оно, как идентификатор, тоже относится к лорду Бёрли. В 1571 году Уильям Сисил протащил через Нижнюю Палату законопроект, называемый просто «Против сред», который, правда, через Палату Лордов не прошёл даже первым чтением. Смысл его был в том, что по средам, когда, как католический пережиток, вменялось не употреблять в пищу мясо, Сисил предложил законом всех заставить есть рыбу. Это была не прихоть самодурства, а попытка, таким образом, сохранить рыболовный флот, и как следствие военно-морской флот, а также обеспечить жителей прибрежных районов средствами к существованию. Эта его тщетная попытка получила прозвище «Сисилово голодание или постничанье» (Cecil’s Fast). Отсюда и было выбрано имя для персонажа – Полониус, ибо любимым мясным лакомством англичан была копчёная свино-говяжья колбаса, которая в кулинарных книгах того времени и даже много позднее, например, в книге Уильяма Рэбиша (Rabisha) 1673 года, называлась «полонская» (polony). Название это с рецептом колбасы пришло то ли из Польши, поэтому её иногда называли «polonies», то ли из итальянского города Болонья, поэтому иногда её называли «bolonia». Со временем, недоверяющий властям народ, мол сами едят мясо, а мы должны рыбу, и мясные фрикадельки стали называть «сисилзами».

Подтверждением этого сисилового постничанья может служить книга, которую держит Хэмлит и читающий в ней: «Слова, слова, слова». На вопрос Полониуса, о чём говорится в том, что он читает, Хэмлит отвечает, в переводе Морозова: «Клевета, сэр. Каналья сатирик утверждает, что у стариков седые бороды, что лица их морщинисты, что из их глаз сочится густая смола и сливовый клей, что у них совершенно отсутствует ум и что у них слабые ляжки. Хотя всему этому, сэр, я верю полностью и от всей души, но, однако, считаю нечестным писать об этом». Книга, как предложила Хилари Гатти (Gatti) в «The Renaissance drama of knowledge» (1989), называется «Изгнание торжествующего зверя» (Spaccio della bestia trionfante), которую написал Джордано Бруно во время своего пребывания в Ландоне и тамже опубликовавший её на итальянском языке, с посвящением сэру Филиппу Сидни в 1584 году. В книге действительно содержится описание старения человеческого тела в жалобе Юпитера, где он говорит, такой же сильно постаревшей Венере: «Вот у меня сохнет тело, и разжижается мозг; сыплется песок, и падают зубы; золотится кожа, и серебрится волос; расширяются зрачки, и укорачивается зрение; слабеет дыхание, и усиливается кашель; при ходьбе я трясусь, а сидя цепенею; трепещет мой пульс, и твердеют ребра; суставы мои ссыхаются, и связки разбухают, и, наконец, что меня больше всего мучит, мозолятся пятки, и размягчаются лодыжки».

О самой книге и о её влиянии, оказанном на Шейк-спира, будет сказано позже, в одной из последующих глав, а к этому вопросу она имеет отношение такое, что в конце её дряхлый глава небесного правительства Юпитер, после трудов по реформированию звёздного неба, приглашает богов на ужин, и в качестве еды предлагает рыбу в трёх блюдах: «частью на сковородке, частью под соусом, частью с кислым виноградным соком или с иной какой приправкой, как кому по вкусу и нраву, заправив романской солью». Хэмлит потом пошутит по поводу использования рыбы, как еду вместо мяса и любимой полонской колбасы: «Можно удить на червя, который ел короля, и есть рыбу, которая питалась этим червем. ...Я хочу лишь показать вам, как король может совершить шествие по кишкам нищего».

В предваряющем статью кратком обзоре, Мэри Партридж, рассматривающая Сисила сквозь призму «Книги о придворном» Бальтазара Кастильоне, отмечает, что лорд Бёрли «обычно не характеризуется как придворный». И напрасно. «Придворная жизнь -это серьёзная, холодная и напряжённая игра»,- объясняет нам дё Ла Брюйер. – «Здесь нужно уметь расставить фигуры, расчитать силы, обдумать ходы, осуществить свой замысел, расстроить планы противника, порою идти на риск, играть по наитию и всегда быть готовым к тому, что все ваши уловки и шаги приведут лишь к объявлению вам шаха, а то и мата». В этой придворной игре, мы теперь видим, Бёрли был большой мастер.

Но по сложившейся традиции историки изображают Бёрли только «влиятельным, трудолюбивым государственным деятелем». И хотя сейчас они признают, что «почти каждый илизабетинский политический деятель был, до некоторой степени, придворным»,- продолжает Партридж,-«куртуазность мужчин, таких как Бёрли, общественная персона которого базировалась преобладающе на «гражданских», а не на рыцарских ценностях, редко признаётся». На рыцарских ценностях строилась карьера придворного его политического соперника.

Первая часть записанных послеобеденных диалогов в упомянутой книге Кастильоне, в которой был нарисован, словами польского философа Марии Оссовской, «сияющий великолепием образец для рафинированной придворной жизни», наделала много шума на континенте и очень скоро стала настольной книгой английских вельмож. Тот недостижимый образец Придворного, представленный в книге, даже стал инкарнироваться в некоторых представителей знати, или, если быть точным, некоторые литераторы называли выбранных ними по какой-то причине дворян, соответствующими образцу Кастильоне. Примером такого избранного приближения к идеалу является Филипп Сидни, о котором Томас Нэш в «Анатомии Абсурда» написал, что «Англия предоставляет много посредственности, но никогда не видела кого-нибудь более исключительного, чем достойный сэр Филипп Сидни, относительно которого могло бы быть действительно сказано: Arma virumque cano (Мужчины борьбу воспеваю)».

Питер Бёрк (Burke) в «The Fortunes of the Courtier» говорит, что к короткому списку идеальных придворных имеет смысл добавить дипломата сэра Хэнри Киллигрю, которого «если современники и не сравнивали с идеальным придворным Кастильоне, они, несомненно, должны были бы это делать». О Киллигрю, пишет Бёрк, упоминали как о «совершенном джентльмене», знатоке истории, географии, фортификации, что он был искусным в верховой езде, стрельбе, музыке и живописи. То есть Киллигрю обладал тем, чему придавалось большое значение в книге о Придворном.

Но первейшим требованием, кроме того наиглавнейшего, что Придворный должен быть «по происхождению дворянином и хорошего рода», граф Лодовико да Каносса объявил, что «настоящим призванием Придворного должно быть военное дело». И дальше развивает мысль: «и пусть к нему он проявляет особенное рвение и среди других слывет человеком отважным, решительным и верным тому, кому служит. И этими доблестными качествами он прославится всегда и везде; и нельзя ими никогда поступаться, дабы не навлечь на себя величайший позор». Именно это и выбрал для себя молодой граф Эссекс и, по существу, его политическими амбициями были амбиции военачальника, жаждущего признания и славы. Его первый военный опыт в Нидерландах, где он за свою храбрость был возведён в самый высокий разряд рыцарства – Knight Banneret, словами Пола Хаммера, «придал его последующей политической карьере большую часть её отчётливого характера».

Здесь, справедливости ради, необходимо сделать одно замечание, что по-другому просто не могло быть, так как храбрость, поясняет всё тот же Ла Брюйер, это то, к чему, пожалуй, сводится само благородство. «Хотя вельможа, подвергая опасности свою жизнь полную изобилия, радости и наслаждений, рискует большим, чем простолюдин, которому нечего терять, кроме своей бедности, следует всё же признать, что он получает за это неизмеримо большую награду - славу и громкое имя», - пишет Ла Брюйер, - «Простой солдат не ждёт, что о нём узнают: один из многих, он умирает безвестным. Правда, жил он также в безвестности, но всё-таки жил. В этом одна из причин того, что людям низкого и холопского звания часто недостаёт мужества. Напротив, тот, кому высокое происхождение не даёт затеряться в толпе, кто, вынужденный жить на виду у всех, стяжает всеобщую хвалу или всеобщее неодобрение, порой способен даже преодолеть свою натуру, если ей не свойственна доблесть, столь присущая людям благородным.

Бросьте меня в гущу войска, сделайте простым солдатом, и я – Терсит; поставьте меня во главе армии, дайте мне помериться силами со всейЕвропой, и я – Ахилл».

Однако, Эссекс, отправляясь вместе с отчимом в Нидерланды, не только горел желанием завоевать на поле битвы право быть посвящённым в рыцари и славы лично себе, он проявил, на взгляд родных, излишний энтузиазм, и на 1000 фунтов собрал собственный отряд, не взирая на упрёки, что не следует вступать в расточительные затраты и транжирить наследство на солдат «ненужных и необоснованных». Гневная лекция в письме его родного деда никак не повлияла на рассудительность молодого графа. И вот мы видим, что не получив шанс сражаться во время вторжения Армады, но участвуя в сборе войск в Тилбёри под руководством Лестера, он в опасные дни для страны, влезая в долги, оплатил из собственных средств один из наибольших отрядов, из предоставленных другими дворянами. Затраты теперь превысили 3500 фунтов стерлингов.

Профессор Хаммер(Hammer) в «The Polarisation of Elizabethan Politics» омечает, что «его амбиция, которой помешали служить против испанской Армады в 1588, была только одной из многих попыток, какие он делал, чтобы возвращаться к борьбе в течение периода, когда он становился признанным как фаворит».

Это показал его побег в конце июля 1587 без разрешения королевы в порт Маргейт, чтобы отплыть в Нидерланды защищать осаждённый испанцами город Слёйс (Sluis). Обида на королеву и желание «подражать роли Сидни, как протестантскому рыцарю-герою» водила его рукой, когда он писал прощальное письмо Дайеру - другу его и Сидни: «Если я вернусь, то я буду радушно принят дома; если нет, una bella morire» (красивая смерть) «лучше, чем жизнь полная беспокойств». Посланный вдогонку сэр Роберт Кэри (Carey)с приказом «использовать наилучшие средства, если сможет его найти, чтобы уговорить его возвращаться», обнаружил беглеца в Сэндвиче (Sandwich) и, как он сам говорит, «со значительными хлопотами» добился его возвращения к королеве.

Второй побег случился, когда на волне куража и самоуверенного мнения, что сам Бог сражается на их стороне, вместо того чтобы добивать остатки Армады, находящиеся на ремонте в северных портах Испании, английская ответная Армада отправилась к берегам Португалии. Этому была причина более важная, чем уничтожение флота Филиппа: обыкновенная жажда наживы за счёт грабежа испанской собственности в Лиссабоне. Решению поспособствовал свергнутый испанской армией 20-дневный король Португалии дон Антонио, который пообещал возместить все затраты и щедро заплатить солдатам если английские войска вторгнутся в Португалию и помогут ему снова взойти на трон.

Корбетт (Corbett) в «Drake and the Tudor Navy» т.2 пытается оправдать коммандующего экспедицией Дрейка, тем, что «никакой круиз для грабежа, ни даже систематическая кампания против испанской торговли, не удовлетворяли того, что ему хотелось». А хотелось Дрейку ни много ни мало, по словам Корбетта, это «полное разрушение морской власти Испании, на что все мысли его были направлены», но добавляет дальше, что тогда глаза адмирала смотрели «непосредственно на Лисабон».

Доказательством того, что это акционерное предприятие, в полном соответствии с сущностью Дрейка планировалось как пиратский набег, против инструкций первого министра и самой Илизабет, где первейшим требованием было уничтожение испанского флота, а возвращение, «по возможности», на трон дона Антонио только третьим пунктом, служит письмо графа Эссекса. «Какое моё состояние теперь -я сообщу вам. Мой доход не больший чем тогда, когда я выпрашивал мои наряды, мои долги, по крайней мере, двадцать две или двадцать три тысячи фунтов», - пишет Эссекс Хениджу, объясняя свой будущий побег. – «Если я поспешу хорошо, я рискну, чтобы быть богатым; если нет, я не буду жить, чтобы видеть конец своей бедности». Эссекс умалчивает о том факте, который испанские шпионы сообщили Филиппу ещё в конце декабря, напоминает Хьюм, что в этот планируемый набег он вложил 10 000 фунтов стерлингов, не только из патриотического рвения, как в прошлые разы, но и в надежде, теперь понимаем, на добычу во многократ большую.

Хейг высказывает преположение, что командующие заранее решили идти на Лиссабон из-за участия Эссекса, который «много вложил в этот проект», а также из-за участия его союзников, сторонников наземных операций. Хаммер уточняет, что, судя по переписке, Дрейк с Эссексом планировали этот набег ещё в начале 1588 года, «если не раньше». И поэтому, чтобы там не приказывала Илизабет, флот направился сразу не в северные порты Испании, а в Корунью (Coruna), где англичане высадились на берег и начали грабить.

Всё равно Уолтер Б. Деверё (Bourchier Devereux), в «Lives and letters of the Devereux, earls of Essex»(1853) находит другую причину побега молодого графа из «пределов как слоновая кость ограды» рук королевы, понуждавшей его в очень откровенном переводе В.Ладогина «Венеры и Адониса»:

«Пей с губ, пасись в кудрях, лижи, родной,

Солёные холмы грудей сухие,

А то спускайся в дол, где гейзеры златые!»

«Эссекс едва обеспечил благосклонность королевы, когда произошёл случай, показавший какой бесконечно романтический дух донкихотства (knight-errantry) превосходил все другие страсти в его груди, пробудившие гнев и ревность Илизабет», - пишет У.Б.Деверё и публикует два письма, повествующие, как якобы суетное тщеславие придворного вдруг переросло в романтику странствующего рыцаря.

«Мой лорд вечером в последний четверг (3-его апреля) ... между пятью и шестью часами, взял лошадь в Сейнт Джеймс Парке», -рассказывает в письме Энтони Бэгот отцу свежие новости. – «Мой лорд уехал в Плимут и, я боюсь, дальше с флотом в Португалию». Эссекс оставил «около сорока писем, написанных собственной рукой, королеве, Совету, его друзьям во Дворе и его слугам с решением не быть остановленным любым приказом за исключением смерти».

Королева, которая, словами Хьюма, была вне себя от бешенства, на следующий день послала вслед за ним его дядю сэра Френсиса Ноллиса с письменным приказом остаться. Но, как продолжает Бэгот, «я боюсь, он не смог застать его, так как мой лорд был в Плимуте рано утром в субботу, когда его дядя был только на полпути».

Командиры Дрейк и Норрис (Norreys или Norris) в письме из Плимута к Тайному Совету, получив письма, привезённые Ноллисом, и, «понимая, что граф Эссекс уехал из Двора без Её Величества разрешения; а также понимая, что судно Её Величества «Свифтшур» (Swiftsure) ночью в воскресенье ушло в море», оправдываясь «высказали некоторое недоверие отправлению графа в море на вышеуказанном судне». После чего послали судно в погоню с Ноллисом на борту со своими письмами к «вышеуказанному графу (если так должно выпасть, что он там), согласно письмам Вашей Светлости, требующими его вовращения». Корбетт считает, что «в виду письма Дрейка к Эссексу двумя годами ранее, может быть небольшое сомнение, что хотя он отверг любое знание о побеге, адмирал знал, где прогульщик был».

Непойманный граф принял участие в бесславной операции и, как информируют в конце июня лорда Бёрли, со слов капитана Харкотта (Harcott), доставившего в Портсмут полный корабль тяжелобольных солдат, «там лорд Эссекс убивает испанцев врукопашную (hand-to-hand)».

У.Б.Деверё называет всё это «донкихотством», которое теперь стало твёрдым синонимом «деяний странствующего рыцаря». Само понятие «донкихотство» часто используют в обозначении безумства храбрых, в какие бы высокие порывы духа оно не рядилось. Сумашествие Эссекса, безрассудно покинувшего праздную придворную жизнь ради военных подвигов, если и соответствует героям рыцарских романов, то его стремление разбогатеть за счёт мародёрства с «донкихотством», всё-таки, имеет мало общего: те самые высокие порывы духа и высокие цели странствующего рыцаря напрочь отсутствуют. Зато присутствует явный меркантилизм.

Причудливый мир преданий и сказок был природной средой обитания странствующих рыцарей, которые на страницах романов добывали себе славу в соответствии с образцовым справочником по поведению «Книгой о рыцарском ордене» Рамона Лулла (Lull), где говорится о том, что «в мире, в котором не осталось места милосердию и попранной оказалась справедливость», рыцарь обязан эту самую справедливость отстаивать. И в мнимой сатире на рыцарские романы Сервантес отправляет своего героя «искоренять всякого рода неправду и в борении стяжать себе бессмертное имя и почёт». А любимый странствующий рыцарь Дон Кихота Амадис, отказавшись от своей доли добычи, которую дал бы ему король Лисуарте, отправился дальше «многим и многим, приходившим к нему с жалобами на несправедливость, подвергая себя опасности и не жалея сил, помогать им добиться того, что им принадлежало по праву».

Реальность же была такова, как её представляет нам Жан Флори (Flori) в «Chevaliers еt chevalerie аu Моуеn Age» (1998), что «стремление к добыче, трофеям и выкупу [за пленников] не может быть отделено и тем более противопоставлено стpeмлению к славе», так как «pыцарь сражается ради денег» и «добыча ему чаще вceгo нужна просто как средство к cyществованию». И далее вообще приговор настоящему рыцарству, а не странствующему по страницам романов: «Грабёж даже рассматривался как неотъемлемое свойство рыцарской профессии». Вот именно к этой идеологии рыцарства, в сознании которого «глубоко укоренилась та идея, что всякая дoбыча, взятая у противника мечом, имеет вполне законный характер», и принадлежал Эссекс: или рискну, чтобы стать богатым, или не буду жить в бедности.

И не он один готов был сражаться ради денег. Предвкушение грабежа сотни добровольцев, которых замечательно описал Шейк-спир в «Короле Джоне», подвигло стекаться в порт Плимут, чтобы отправиться за добычей, с призрачной надеждой разбогатеть:

«...полчище сорвиголов,

Отчаянных и буйных добровольцев:

Хоть лица их мягки, сердца драконьи;

Имущество в доспехи превратив

И на себе неся своё наследье,

Они пришли сюда за новой долей».(II.1)

Рыцарские романы, где было всё так увлекательно, где было торжество справедливости и галантности, где совершались подвиги во славу дам, обязательно прекрасных, были то, куда читателю можно было сбежать от вульгарной обыденности и беспросветно скучной жизни. Поэтому роман Гарси Родригеса де Монтальво (Montalvo) «Amadis de Gaula» (1508), ставший основоположником, как сказал священник, очищающий библиотеку Дон Кихота, «сей богопротивной ереси» - рыцарских романов, в Испании, судя по книге Сервантеса, читали едва ли не все грамотные. Перевод на французский сильно добавил почитателей романа. Жан-Пьер Бабелон (Babelon) в биографии «Henri IV», (1982), пишет, что «была одна книга, которая не переставала волновать Анри Наваррского и которую он перечитывал всю жизнь: рыцарский роман «Amadis de Gaula»». Эту же книгу нашли в списке заказанных книг тогда ещё только сэром Уильямом Сисилом у ландонского печатника Уильяма Сиреса (Seres) старшего в 1554 году.

Сэр Филипп Сидни, признанный образец придворного, на которого не посмел поднять голос Кэмден, хотя его политические взгляды были теми же, что и Лестера, в своей «Защите поэзии» отозвался о рыцарских романах, заявив, что «поэтическое изображение ужасного, например, жестоких битв или противоестественных чудовищ, тоже доставляет удовольствие». И дальше оставил рецензию на «Амадиса», как, несомненно, ним читанный: «Да, я знавал людей, которые, даже читая «Амадиса из Гаулы» (а ему, Бог свидетель, многого недостаёт до поэтического совершенства), находили в своих сердцах побуждение к учтивости, великодушию и, главное, к смелости». Следует добавить, что другие, когда какой-нибудь «грамотей» читал им рыцарский роман, находили не только побуждение к великодушию, но и нечто для себя особенное, как, например, Хуан Паломеке из «Дон Кихота»: «Когда я слышу про эти бешеные и страшные удары, что направо и налево влепляют рыцари, то мне самому охота кого-нибудь съездить, а уж слушать про это я готов день и ночь».

Эссекс также, вне всякого сомнения, читал «Амадиса», и он, наверняка, тоже вызывал у него желание «кого-нибудь съездить». Его ревность в единоличном получении милостей от королевы побуждала его сражаться на дуэле с Блантом и бросить вызов Уолтеру Роли. У.Б.Деверё цитирует современника Эссекса историка Джона Спида, который, наверное, со слов почитателей графа, написал, что он был настолько смел, что воткнув своё копьё в одни из ворот Лиссабона, громко вызывал любого знатного испанца, кто осмелится, сломать копьё ради благосклонности его любимой дамы. На самом деле, рассказывает Хьюм в «The year after the Armada» (1896), генерал Норрис, понимая, что без осадного вооружения ему не захватить город, послал владеющего французским языком пажа в компании с трубачём с письмом, в котором предлагалось противнику выйти в поле для открытого сражения. Эссекс присовокупил своё предложение о единоборстве. Испанцы поступили не очень благородно. Пока посыльных развлекали, записал один в дневнике, они вскрыли письмо, прочитали, потом запечатали, как было, и вернули, сказав, что не могут его распечатать без разрешения эрцгерцога.

Эссексу там не довелось продемонстрировать храбрость и умение рыцаря «сломать копьё», но довелось проявить рыцарское великодушие и галантность. На марше при отступлении, в виду отсутствия повозок, он на собственные деньги нанял людей, которые на импровизированных носилках из копий и вещей самого графа, несли тех солдат, кто не мог передвигаться из-за болезни или ранений.

Но, по-видимому, не настольные книги идеального рыцарства Лулла или де Монтальво, а всё-таки настольная книга идеальных придворных была довлеющей в следовании ей графом Эссексом, так как граф да Каносса высказал то, что определило поведение Эссекса после бесславного возвращения английской Армады от берегов Португалии: «Словом, чем более совершенства выкажет наш Придворный в военном искусстве, тем более он будет достоин одобрения. Хотя я не считаю, что ему необходимо прекрасное знание тех вещей и всяческих свойств, какие подобает знать полководцу; ибо это было бы уже слишком. Для нас будет достаточно, как мы уже говорили, если он всегда будет неподкупно верным и неустрашимо отважным».

Всё ещё юношеский максимализм Эссекса, а ему в ноябре 1589-го исполнилось уже 24, требовал именно то, что «было бы уже слишком» - он желал быть полководцем. Ни в Португалии, ни до неё он не командовал единолично. В Нидерландах Эссекс официально значился генералом кавалерии, и в критический момент под Зютфеном даже повёл кавалерию в атаку, но славу победы, которая, по мнению англичан, принадлежит им, граф должен был разделить с другими командирами. А ранение Сидни в бедро на три дюйма выше колена, вообще сделало его одной из главных фигур сражения и действительный герой Уильям Рассел(Russell), рассказывает историк Джон Л.Мотли (Motley), «весь запачканный кровью от борьбы целовал его руку и плакал над ним как ребёнок». Маршал сэр Уильям Пэлем (Pelham), которому Сидни подражал, не надев набедренники, объявил, что «достойная храбрость Сидни перед лицом наших врагов завоевала его имя постоянного благородства».

Лучший рыцарь Англии, за пять дней до своей смерти, в своём завещании сделал приписку, в которой он указал, что его любимый граф Эссекс должен наследовать его лучший меч. Таким образом, считает Джанет Дикинсон (Dickinson, «Court Politics and the Earl of Essex»), «Сидни идентифицировал Эссекса как своего естественного наследника». Поэтому, добавляет Хаммер, «желание Эссекса проявить себя, как новый Сидни, постоянно мучило его, понуждая возвращаться на войну». Почему это терзало его? Зависть к посмертной славе Сидни или угрызения совести за его полученное ранение, приведшее к фатальному концу? В любом случае рукоять меча Сидни жгла его руку, а посмертная слава Сидни жгла его тщеславие.

Летом Илизабет и её Тайный совет решили, что следует поддержать протестантского короля Анри IV, чтобы предотвратить захват Испанией французских портов в Ла-Манше, так как, считалось, что это будет удобным плацдармом для вторжения в Англию. Было решено отправить 3600 (обычно указывают 4000) наскоро набранных в юго-восточной Англии солдат под командованием лорда Уиллоби д’Эрезби (Willoughby d'Eresby), только недавно оставившего пост командующего английскими войсками в Нидерландах.

Король Франции, состоявший в переписке с Эссексом, называя графа в письмах не иначе как «мой кузен», умело подогревал и так жгучее стремление англичанина. «Эссекс постоянно искал шанс продемонстрировать Анри IV-му своё обязательство военным действием», - рассказывает Пол Хаммер и поэтому граф был против назначения лорда Уиллоби «в надежде на назначение командиром самого себя», но «эта агитация не принесла успеха».

Интервенция в Нормандию английских войск не могла не стать поводом для разговоров. Исследователи давно заметили, что происходящее во Франции отразилось в одной из комедий, которой, по определению Зелинского, известность обеспечило только имя Шейкспира. Игра слов в «Комедии ошибок» не только довольно точно определила период написания пьесы (от посылки первых войск на помощь Анри до его перехода в католичество и коронации в Шартрском соборе), но и взгляд английского общества на события в Нормандии. Зелинский объясняет: «В той потешной географии кухарки жены Дромиона Эфесского, которую Дромион Сиракузский развивает своему господину (д. III, сц. 2), Франция оказывается у этой красавицы «на лбу, вооруженная и мятежная, ведущая войну с её волосами» (in her forehead, arm'd and reverted, making war against her hair). Каламбур основывается на созвучии слов hair (волосы) и heir(e) (наследник); лоб лысеющей кухарки приравнивается к Франции, ведущей войну со своим «наследником»».

«В начале 1590-го»,- пишет Хаммер, - «Бовуар сообщил, что Эссекс уменьшил просьбы к Илизабет до разрешения ему сражаться во Франции в течение месяца или двух как добровольцу». Не став богатым от побега на лиссабонскую экспедицию, Эссекс, однако, не перестал жить, чтоб «не видеть конец своей бедности». Долгов не стало меньше, и в довершение королева вдруг потребовала вернуть 3000 фунтов. Ясно, что это было наказание за побег и новые попытки уклониться от своих обязанностей фаворита. У.Б.Деверё публикует письмо Эссекса к королеве, в котором он заявляет о своей преданности и умоляет об отстрочке. В другом письме граф жалуется Бёрли, что королева требует передать ей, если он не может деньгами, «древнее наследственное поместье» в Хантиндоншире. Поместье очень скоро перешло во владение королевы. Просьбы графа о разрешении ему отправиться во Францию также остались без удовлетворения.

Чтобы подсластить пилюлю, а также, чтобы графа перестали привлекать военные экспедиции, как возможность добыть денег, королева вознаградила его монопольным правом на таможенный сбор со сладких вин, импортированных в страну. В письме от 15 мая Эссекс пишет Бёрли, что откуп, который имел Лестер, теперь имеет он и «смиренно жаждет» одобрения Его Сиятельства.

В ноябре, по пути в Германию за набором новых наёмников, в Ландон, искать английской помощи, заехал 4-й виконт де Тюренн (Turenne), один из полководцев Анри. Под командованием этого генерала Эссекс выражал желание отправиться воевать ещё при жизни Лестера. Виконту граф устроил роскошный приём, демонстрируя этим своё стремление услужить своему кумиру - королю Франции, так как Анри в письме к Эссексу просил его оказать виконту посильную помощь в убеждении Илизабет послать войска. «Эссексу не требовалось никакого понуждения: идея помочь столь галантному принцу как Анри против Лиги и Испанца, в защиту протестантской религии, была достаточной, чтобы воспламенить его воображение до крайности; но чтобы подстраховаться Анри написал Эссексу», - комментирует У.Б.Деверё.

Хаммер говорит, что среди сохранившихся бумаг есть любопытный документ, утверждающий, что на приём виконта во дворце Йорк-Хаус на Стрэнде графом было затрачено 2200 фунтов и это кроме приватных подарков в виде драгоценностей. В застольных беседах Тюренн не мог не похвалиться впечатляющей победой своего короля под деревней Иври(Ivry), когда, по выражению Бабелона, «королевский султан сыграл свою историческую роль». Слова Анри, сказанные перед битвой, как и речь Илизабет в Тилбёри, с каждым разом становились всё красивее и, конечно же, пересказанные Тюренном, бог знает в каком варианте, всё равно – здесь не нужно быть провидцем - в душе Эссекса пробуждали безмерное восхищение и такое же честолюбие.

Вскоре стало известно, что гибридная война Филиппа II против Франции перешла в фазу открытой интервенции. Испанские войска начали оккупацию Бретани, высадившись 27 октября в порту Блаве(Blavet). Стало очевидно, что следует снова посылать войска на помощь Анри. Коммандующим решено было назначить сэра Джона Норриса, который совсем недавно был наставником графа в португальской экспедиции. Эссекс встретился с ним и уговорил его уступить ему пост командующего, а самому занять должность заместителя. Для Илизабет об этом не могло быть и речи. «Однако»,-пишет Хаммер, - «Эссекс был настолько отчаянным, чтобы играть его роль в то время, когда Анри был рискованно близок к потере его трона, что он неистово пытался полностью изменить это назначение, почти до самого отъезда Норриса весной 1591. Три раза он убеждал её позволить ему занять место Норриса, в одном случае, простояв два часа на коленях». При этом Хаммер отмечает, что этот эпизод с мольбой на коленях, известный из письма Бовуара к своему королю, обычно неправильно переносят на более позднее время, как, например, Стрейчи, который, по-видимому, просто повторяет вслед за У.Б.Деверё. Ошибка в том, что упомянутый в цитате принц Домб(Dombes), на помощь которому Илизабет посылает командира «большего качества» (de plus grande qualite), воевал в Бретани и к нему были посланы войска во главе с сэром Джоном Норрисом.

Это не могло остаться без последствий для Норриса. Нонтон (Naunton) в «Fragmenta regalia» вспоминает, что из-за собственных амбиций и ревности, Эссекс, «затаил злобу на генерала Норриса, который невольно предложил предпринимать действия в Бретани с меньшим числом людей, чем мой лорд прежде потребовал; по его возвращению с победой, и великолепному сообщению о его доблести, о нём тогда думали, как о единственном человеке для ирландской войны». Норрис, который был послан в Ирладию в 1596 году со званием Лорда Генерала, но из-за интриг Эссекса, который, как говорит Нонтон, «презирая число и качество мятежников» с умыслом добился, чтобы Норриса послали «со скудными войсками». Результат был плачевный для Норриса. Он был лишён специального патента на командование войсками из-за влияния Эссекса в следующем году и отдан под власть новоназначенного наместника лорда Бёрг (Burgh, он же Бёрк (Burke), он же, как указывает Кэмден, Баро (Borough)), с которым граф потратил на беседу целый день перед его отбытием в Ирландию. Предполагается, что такое обращение с ним разбило сердце генерала Норриса, который не смог пережить такую несправедливость.

Илизабет была неумолимой и назвала графа «нечестным», сообщает Бовуар. Она вдруг обнаружила изменения в фигуре вдовы Сидни и её гнев, как выразился У.Б.Деверё, «не знал никаких границ против Эссекса». Он посмел жениться без её разрешения, которого он никогда не смог бы получить. Вдова Филиппа Сидни в начале апреля 1590 года осталась и без отца - Френсиса Уолсинэма. Эссекс, к которому по наследству перешли не только лучший меч Сидни, но и его друзья и теперь главенство во фракции, как истинный рыцарь не оставил и его вдову. Граф оправдывался тем, что это была воля умирающего Сидни, ради продления жизни которого, в то время он готов был отдать часть своей жизни. Это была, конечно, ложь, как и его безмерная лесть, которой он умасливал королеву, прикидываясь романтически влюблённым.

Эссекс в конце января 1591 окрестил своего первенца и У.Б.Деверё делает вывод, что граф вступил в тайный брак сразу после смерти Уолсинэма, при этом замечая, что «мы никогда не состоянии узнать точную дату, если вообще существует любая запись». Ольга Дмитриева в её панегиреке Илизабет для «ЖЗЛ»(2004) утверждает, что Эссекс, «вернувшись из Нидерландов, выполнил завет Филиппа Сидни и через шесть месяцев женился на его вдове». «Сдержав слово», -продолжает историк, - «он, тем не менее, оставил её в доме её отца, Уолсинэма, вместе с её дочерью от Сидни, и никогда не жил с ней под одной крышей. Когда же секретарь Уолсинэм умер, молодая женщина осталась без покровителя, и муж, естественно, должен был взять на себя заботу о ней».

Опираясь на неизвестно какие документы, Дмитриева пытается обелить Эссекса, иначе возникает вопрос, почему он 4 года тянул с выполнением своего обещания. Если бы брак случился в 1587 году, тогда следовало бы ответить на другие вопросы: Почему брак не был консуммирован, и почему вдруг возникла необходимость в этом весной 1590-го?

Всё-таки Эссекс вступил в тайный брак с Френсис Сидни после смерти её отца, который после себя оставил долги и просил, чтобы избежать расходов, похоронить его «без любых таких чрезвычайных церемоний, какие обычно надлежат человеку, занимающему моё место». Такой простой церемонией он и был похоронен следующей ночью. Роберт Хатчинсон (Hutchinson) в «Elizabeth’s Spymaster» пишет, что Бёрли вскоре после смерти Уолсинэма «сосчитал балансовый отчёт его долгов» и он составил «почти 4 миллиона на сегодняшние деньги». При этом оставались долги самого Сидни. Невеста, которой Илизабет назначила пенсию в 300 фунтов в год, была не богата и стояла ниже на ступень в социальной лестнице. «Так что граф Эссекс женился по любви?», - рассуждает Роберт Лейси (Lacey) в биографии графа (1971). – «Если и так, то это была эмоция столь же мимолётная как его другой энтузиазм, поскольку он должен был скоро быть столь же заметно неверным своей Френсис, как и сэр Филипп Сидни».

Что это было? Возможно, это был порыв великодушия или, словами Лейси, выбор «восторженной, но неустойчивой логики, которая вдохновляла остальную часть его действий». Но вместе с этим брак был уже последствием мести королеве, которая видела в нём, как заметил Хаммер, «только юного придворного, а не заслуживающего доверия генерала». Чем ещё кроме измены мог отомстить стареющей женщине, которая чувствовала себя снова молодой и привлекательной около молодого человека, кто испытывал унижение, что его всё ещё считали мальчишкой?

Бурная реакция не заставила себя ждать, так как был нарушен фундамент, на котором базировалась личность королевы. Как только она просыпалась и до того часа, когда она ложилась спать она жила среди вранья и обмана, всей душой принимая это. Поэтому те часы отрезвления были крайне огорчительны. Она побуянила и поревела, правда, всего две недели, что было, как отмечают, по её же собственным стандартам совсем недолго. Затем, приняв реальность, успокоила себя тем, как заметил Стрейчи, «что королева могла игнорировать жену». А коммандующим войсками, направляемыми в Бретань, был назначен Норрис.

Выше уже говорилось, что в 1591 году была издана пьеса неизвестного автора в двух частях, которая оправдывала Полета и Дейвисона в смерти Мэри Стюарт и всю вину возлагала на Илизабет. Пьеса, написанная около 1588 года в ожидании испанского вторжения, теперь была очень кстати, так как она была, по определению Манроу, «против Папы, против иностранцев и сильно протестантская», и в заключительных словах, звучащих со сцены, мы слышим призыв: «Если пэры и народ объединятся, ни Папа, ни Франция, ни Испания не могут повредить Англии».

Главным героем был отнюдь не король, образ которого, мягко говоря, малопривлекателен. Особенное внимание неизвестный автор уделил другому персонажу, выделив его от других уже в названии первой части пьесы: «Беспокойное правление Джона, короля Англии, с открытием внебрачного сына короля Ричарда Львиное Сердце (вульгарно называемого Ублюдком Фоконбриджем (Bastard Fawconbridge)): также смерть короля Джона в Суинстидском аббатстве».

Шейк-спир переделал эту пьесу, вполовину уменьшив её размер, но сцена, заявленная в заголовке, осталась практически в том же размере, так как является важной в идентификации персонажа. В этой сцене двух молодых дворян Филиппа Фоконбриджа и его младшего брата Роберта вместе с их матерью приводят к королю, чтобы он их рассудил. Король тут же приказывает графу Эссексу узнать причину их ссоры. Выслушав обоих братьев король удивлённо суммирует услышанное: «Сомнительный рассказ, который я когда-либо слышал! Твой старший брат и никакой наследник! Объясните мне эту тёмную загадку».

Король подвергает публичному допросу их мать, которую Шейк-спир, как автор с большим чувством такта, убирает из этой сцены, избавив её от допроса при всём Дворе, но отправив в последующую сцену для тяжелого разговора с Филиппом один на один. Её ответом король не удовлетворяется и приказывает опять же Эссексу спросить Филиппа, старшего из братьев, кто его отец. Филипп отвечает, что «видимо тот, кто был ближе всего к его матери, когда она его зачала и, он думает, это был сэр Роберт Фоконбридж». Однако на повторный вопрос, который был задан для соблюдения формальности, Филипп, борясь с собой, вдруг заявляет: «К чёрту землю и средства к существованию! Пламя чести заставляет меня поклясться, что король Ричард был моим родителем. Титул незаконнорождённого сына короля больше в государстве, чем рыцаря, даже законнорождённого. С позволения вашего Высочества, я сын короля Ричарда!» И король далее возводит его в рыцарство под новым именем сэр Ричард Плантагенет.

Здесь всё не случайно: и одинаковость имён отцов и детей, и допрос, проводящийся никем иным, а именно графом Эссексом, который здесь выступает явной подсказкой. Но какое отношение имеет эта сцена к рассматриваемому вопросу? Объяснение находим в книге Амелии Девентер фон Кюнов (Deventer von Kunow) «Francis Bacon last of the Tudor» (1924), в которой автор излагает удивительную теорию, основанную на «Республике Лестера» и сплетне переданной испанским послом на континент, что королева Илизабет и граф Лестер сочетались тайным браком, и далее добавляет уже свои умозаключения, что якобы последствием этого брака было тайное рождение двух сыновей, переданных в другие семьи. Этими сыновьями Девентер фон Кюнов объявляет Френсиса Бейкона и Роберта Деверё, 2-го графа Эссекса.

Это, конечно, глупость, но в подтверждение своей теории она приводит факт: «В старых генеалогических записях херефордской семьи Деверё зарегистрированы три ребёнка брака Уолтера и Леттис Деверё Херефорд. Сын Уолтер, родившийся в 1569, который погиб в Руане в 1591; также две дочери Пенелопа и Дороти.

4 марта 1572 года, королева подняла лорда Уолтера Деверё Херефорда в графство Эссекс, - спустя пять лет после рождения Роберта Тюдора, называемого Эссексом. И в «Эссекский генеалогический реестр 16-ого столетия» этот Роберт не вводился как самый старший сын, пока графство Эссекса не было присуждено его предполагаемому отцу. Тогда он был выдвинут наследником этого титула, как законный сын четы Эссекс».

У.Б.Деверё умалчивает о таком шантаже королевы и графа Лестера виконтом Херефорд. Только делает два замечания. Первое из них: «Хотя я следую за общим сообщением прежних авторов, делая Незервуд (Netherwood) местом рождения Роберта, графа Эссекса, я должен заметить, что это более чем сомнительно, так как в регистре Торнбёри (Thornbury), в котором приход Незервуд расположен, не сделано никакого упоминания о факте. Незервуд был в то время местом семейства Баскервил (Baskerville), которое было связано браком с Деверё». Теперь установлено и уже общепринято историками, что дата рождения Роберта не 1567 год, а 1565.

Второе замечание У.Б.Деверё косвенно подтверждает прадивость факта представленного и Девентер фон Кюнов и анонимного автора «Беспокойного правления». Это его комментарий на высказывание сэра Хэнри Уоттона (Wotton) в сранительных жизнеописаниях графа Эссекса и герцога Бакинэма (The Characters, 1641), который написал, что «его» (Роберта) «собственный отец умер с тем же его холодным мнением (cold conceit); некоторые говорят, через привязанность его ко второму сыну Уолтеру Деверё, который был действительно бриллиантом времени».

«Во время смерти его отца «моему маленькому лорду Херефорду» (Роберту) «было неполных 9 лет» (на самом деле 11); «и в целом общепринято, на авторитете сэра Хэнри Уоттона, что покойный граф имел только его «холодное мнение». Сэр Х. Уоттон был того же самого возраста как молодой лорд Эссекс, которому в последующие годы он служил секретарём. Его утверждение, поэтому, может быть только со вторых рук, и мы должны допускать это с предостережением». У.Б.Деверё, кажется, не допускает мысли, что Уоттон мог получить информацию из первых рук, то есть о холодном отношении к себе со стороны «предполагаемого» отца Роберт сам мог рассказать Уоттону.

Уоттон находит объяснение в том, что Роберт «кажется, подобно определённым овощам, расцветал и открывался медленно». На самом деле, просто виконт Херефорд знал, что Роберт не его сын, отсюда и холод в отношениях. Видимо это узнал и сам Роберт, отсюда и его добровольное заточение в Уэльсе, отсутствие стремления явиться ко Двору, несмотря на уговоры четы Лестер, и судя по единственному сохранившемуся письму того периода, отношения молодого графа с матерью, словами Хаммера, «были довольно натянутыми».

3 сентября 1565 года испанский посол Гусман де Силва сообщает королю новость от человека, которому он доверяет, получившего сведения от Трокмортона, что ради того чтобы отомстить королеве, уделяющей много внимания придворному Хениджу, граф Лестер по совету того самого Трокмортона стал ухаживать за виконтессой Херефорд. О виконтессе посол говорит, что она «выглядит лучше всех леди Двора». Когда королева узнала, она была в великой злости и «бранила его за флирт с виконтессой очень горькими словами». Возможно, Трокмортон намеренно ввёл в заблуждение информатора посла или сам не знал, но в соответствии с вышесказанным, Лестер стал ухаживать за Леттис несколько раньше, так как виконтесса, наведывающаяся во Двор только время от времени, на этот раз прибыла на поздних сроках беременности. Два месяца спустя Лестер был приглашён стать крёстным отцом её сына, которого назвали в честь него Робертом.

Для понимания ситуации стоит вновь обратиться к едким замечаниям Ла Брюйера, который огласил, что «любой муж сам создаёт себе соперника и как бы преподносит его в подарок своей жене». И дальше: «Он восхищается в её присутствии прекрасными зубами и благородством черт этого человека; не отказывается от его услуг; радушно зовёт его к себе, а потом, когда случается то, чему он способствовал, со спокойной совестью принимает дичь и трюфели, которые тот ему присылает».(III.75) «Дичью и трюфелями» в данном случае оказалось возведение в графство, которое Лестер выпросил для виконта у скупой на раздачу титулов Илизабет.

У.Б.Деверё отрицает связь леди Эссекс с Лестером и заявляет, что никто на месте 1-го графа Эссекса не стал бы поддерживать подобие дружбы с дворянином, как он вплоть до его второго отъезда, с тем, кто был соблазнителем его жены. На это можно ответить словами Марии Оссовской (Ossowska, «Ethos rycerski»), которая рассматривая куртуазную литературу, заявила, что в ней «вообще же речь шла о любви отнюдь не платонической, как правило, с чужой женой», при этом процитировав Дж.Коэна (Cohen), что «куртуазность являлась не чем иным, как узаконенной неверностью и признанной обществом бигамией», отметила, что «обманутые мужья нередко питают сердечную привязанность к любовнику жены», такую же, например, как король Артур к Ланселоту.

Согласно придворным сплетням Леттис ещё беременела от Лестера, когда её муж находился в Ирландии, и якобы Эссекс стремился вернуться, чтобы отомстить ему «за то, что породил ребёнка в его отсутствие». Говорили о девочке, которую отдали на воспитание родственникам Леттис – её брату Уильяму и его жене.

Дуайт Пек комментирует, «что это может быть подвергнуто сомнению, но они были враждебны, и это могло быть частью причины». Он приводит в подтверждение письмо испанского то ли купца, то ли банкира, по совместительству шпиона, много лет проживавшего в Ландоне, Антонио де Гуараса (Guaras), который написал 5 декабря 1575 года, что «публично говорят на улицах о большой вражде между графом Эссексом и графом Лестером» из-за того, что «пока Эссекс был в Ирландии, у его жены было два ребёнка от Лестера». Де Гуарас предполагал в будущем скандал, но ничего не случилось. Вернувшийся муж держался вдали от Двора, даже во время Рождественских празднеств. Де Гуарас в письме от 20 декабря сообщает, что граф Эссекс «пришиблен» военными неудачами в Ирландии и «обнаруженными позорными новостями о его собственном доме». И прежде чем он снова, как его библейский товарищ по несчастью Урия Хеттеянин отправился летом на войну, вынужденный это делать, как говорит Кэмден, из-за влияния Лестера на Тайном Совете, его «Вирсавия» посещала Бакстон (Buxton), где её любовник тогда же принимал лечебные ванны.

Видимо Уолтер Эссекс, хотя и соглашался с тем выводом, какой озвучил много лет спустя Ла Брюйер, что «тайных любовных связей почти не существует: имена многих женщин так же прочно связаны с именами их любовников, как и с именами мужей» (III.21), а также с выводом Бена Джонсона, что «быть отцом своих детей счастье редкое для наших дней», всё-таки граф не мог смириться с тем, что его будут окрыто называть «рогоносцем». «Большая вражда» возникла именно из-за этого, потому что Лестер, возможно, нарушил заключённое между ними джентльменское соглашение, так как у Эссекса теперь не было возможности покрыть беременность жены своим именем. «Дальнейшие слухи предположили», - пишет Грейс Йопполо (Ioppolo)в «Those Essex girls», - «что часть её» (Леттис) «выживших четырёх детей от Уолтера Эссекса была действительно порождена Лестером, была боязнь, что её муж может согласиться с этим, особенно в отношении истинного отцовства его наследника, Роберта».

Опасения были напрасны. Уже в сентябре, умирающий от частой спутницы всех военных походов – дизентерии, всё же с его «холодным мнением» Уолтер Эссекс попросил Бёрли позаботиться о его наследнике Роберте. Не удивительно, что такая смерть вызвала определённые толкования, и, проводя параллели с библейской историей царя Давида, пославшего на смерть Урию ради обретения его жены, Уолтер Эссекс стал считаться жертвой отравления, и не только врагами Лестера, но даже другом Роберта Эссекса сэром Робертом Нонтоном.

Почему Уолтер Эссекс так поступил? Граф Оксфорд, например, вернувшись с Континента, кроме того, что был нелюбезно встречен королевой той знаменитой фразой: «Мой лорд, я уж забыла как пердят», напомнив ему о его неудачном поклоне, ещё и был встречен «безосновательной судебной сплетней» о том, что его жена родила дочку не от него. Он публично отрёкся от дочери, невзирая на то, что она была внучкой самого Бёрли, и даже на то, что сама королева не верила в эти слухи.

Может быть, Уолтер Эссекс всё-таки считал Роберта своим сыном? Всё-таки нет и по той простой причине, что пьеса о беспокойном правлении короля Джона является в первую очередь продуктом пропаганды сторонников Лестера и PR - компания его политического наследника Роберта Эссекса. И так как Ублюдок Фоконбридж прославляется в ней, словами Аникста, как «выразитель идеи патриотизма» и защитник «внутреннего единства государства» «при своекорыстном и недостойном государе», необходимо признать, что слухи о незаконном рождении Роберта Деверё имеют под собой основание.

Можно предположить, что Ублюдок Фоконбридж не имеет никакого отношения к Роберту Деверё, а только является сценическим персонажем, взятым из исторических хроник. Это предположение, пусть слабое, можно было бы рассматривать, если бы Шейк-спир не получил заказ на переделку этой пьесы на более компактный и поэтому удобный для постановки вариант.

Летом 1596 года в ответ на захват Кале и вылазку испанцев в Уэльсе объединенный флот Англии и Голландии атаковали испанский Кадис. Наземной операцией командовал Роберт Эссекс. Когда под его руководством город был захвачен, войска принялись грабить частные дома и государственные склады. Бабелон, видимо, что-то путает, когда заявляет, что «для Филиппа II эта катастрофа была такой же страшной, как и гибель Армады: в Кадисе находился груз золотых слитков, доставленный восемнадцатью кораблями из Америки», но награбленного добра действительно было много, как говорит Аникст, «англичане нагрузили его на сорок торговых судов, которые они тоже захватили у испанцев». Для Эссекса это была вершина карьеры как полководца. Его восторженно встречали как героя.

Но когда Эссекс, «выразитель идеи патриотизма», единственная опора и надежда государства, явился ко Двору, он обнаружил, что Роберт Сисил в его отсутствие был назначен Госсекретарём, а королева встретила его не так, как он рассчитывал. Королева, как «своекорыстный государь», была злой и обиженной. Она не получила той добычи, которую ожидала и ей донесли, понятно кто, что на разграблении Кадиса нажились все, кроме неё. Раздражение Илизабет вызывала также вспыхнувшая небывалая популярность графа. «Она не одобряла никого являющегося популярным кроме неё самой», - пишет Стрейчи. – «Когда было предложено, чтобы благодарственные служения за кадисскую победу были проведены по всей стране, Её Величество приказала, чтобы празднования были ограничены Ландоном. Она была раздражена, когда услышала, что была произнесена проповедь в соборе Сейнт Пол, в которой Эссекс сравнивался с самыми великими генералами старины и его «правосудие, мудрость, доблесть и благородная осанка», чрезвычайно расхваливались; и она позаботилась, чтобы сделать некоторые резкие замечания о его стратегии на следующем Совете».

Именно в этот период, с прямым упоминанием испанской Армады, то есть с привязкой к действительности, появился шейкспировский вполовину укороченный вариант пьесы о недостойном короле Джоне, но с сохранённой сценой разбирательства о праве первородства на наследство. Это не может быть ни случайностью, ни совпадением, и признание Филиппа Фоконбриджа ублюдком короля Ричарда, с переименованием его на Ричарда, это признание Роберта Деверё ублюдком Роберта Лестера.

Профессор Шепелевич, рассматривая этот персонаж, говорит, что в Фоконбридже «жизненная сила льётся через край и увлекает стремительным потоком всякого, кто вздумает преградить его течение. Стремительный и смелый, он преисполнен жажды подвигов и с лёгким сердцем отказывается от громаднаго наследства, которое он по праву мог быудержать за собою. Связав свою судьбу с Иоанном»» (т.е. Джоном), «он смело следует, за его знаменем, не щадя сил и крови, и чувства колебания, а тем более измены королю, никогда не находят места в его сердце. Он не честолюбив, не стремится ни к власти, ни к приобретению; его увлекает лишь процесс войны, составляющий наиболее пригодную для него стихию».

Всё так, только Роберт Деверё «с лёгким сердцем не отказался от громадного наследства», а тщательно всё взвесив и обдумав, предпочёл остаться наследником графского титула, поместий и земли, чем прозябать, как его такой же незаконнорождённый брат Роберт Дадли, который впоследствии безуспешно пытался получить долю отцовского наследства: его мать баронесса Шеффилд хоть и утверждала, что она с Лестером заключала тайный брак, но не смогла это доказать.

Можем также смело заявить, что Роберт Эссекс был ознакомлен с содержанием или даже читал «Республику Лестера», в которой высказывалось опасение, что Лестер «после смерти Её Величества может суметь назначить наследником любого своего ублюдка от стольких распутных женщин, которых он содержит, выдав его за потомка, произведённого на свет Её Величеством от себя самого», и здраво рассудил, что у такого проекта нет никакого шанса. Скорая смерть Лестера подтвердила это. Поэтому он решил бороться за наследование английского престола королём Шотландии и быть при нём вторым лицом государства.

7. ВЫНУЖДЕННЫЕ СОЮЗНИКИ:

ЛЕЙЭРТИС И «МАЛЕНЬКИЙ ЧЁРНЫЙ МУЖ»

(ЧАСТЬ ПЕРВАЯ)

Утром 20 февраля 1592 года после двух часового стояния с петлёй на шее, всё же не отрёкшись от своих слов, католический священник Томас Порморт (Pormort, он же Portmort) был повешен, а после выпотрошен и четвертован. Это известно из письма священника Джеймса Янга (Young), который не забыл уточнить, что тот день был очень холодный, а Порморт был в одной рубашке и это, видимо, на его взгляд, должно дополнительно свидетельствовать о силе духа католического мученика. Порморт не сдался, да и мог ли он позволить себе отказаться от своих слов только ради того, чтобы не мёрзнуть перед казнью.

Порморта допрашивал под пыткой в собственном доме, обвинял в суде, требовал отречения от своих слов на эшафоте и контролировал проведение над ним казни Ричард Топклиф (Topcliffe). Формально с конца 80-х Топклиф состоял на службе у королевы как «Исквайр Тела её Величества» - почётной должности, потому что одевание и раздевание монарха-женщины выполняли фрейлины, то, что исквайры делали на службе у её отца. «Так как он был одним из немногих мужских назначений среди преобладающего женского окружения Илизабет, мы можем вывести, что она знала его и любила его, и что он был презентабельным молодым человеком: Илизабет нравилось иметь красивых, атлетичных мужчин около неё», - пишет о нём Фрэнк Браунлоу (Brownlow) и далее приводит цитату, в которой Топклифа называют «первобытнообщинным предком ФБР». Неизвестно насколько правомерно сравнение Топклифа с ФБР, пусть и первобытным, но сравнение с Гестапо и НКВД и их наследницей ФСБ Московии будет правильным, так как их методы допроса идентичны.

Топклиф кичился своим особым положением. Он два десятка лет охотился на папистов и атеистов и подвергал их пыткам, и был на пике своей деятельности, когда на допросе хвастливо заявил Порморту, что «его не волнует [Тайный] Совет», видимо приходивший в ужас от его методов, «для которого у него была власть Её Величества». Луис Монтроуз в «The Subject of Elizabeth» (2006) приводит подтверждение прямой связи Топклифа с Илизабет: «Два или три года спустя Джеймс Ритер (Rither), родственник Топклифа, заключённый в тюрьму Флит, был в проблеме с Лордом Хранителем Пакерингом (Puckering), сказавший своим товарищам по заключению, что в делах, рассматривающихся в Суде Справедливости и Звёздной Палате, они должны подать прошение королеве непосредственно через его кузена Топклифа, а не тратить их время или в судах или в Совете».

Поражённый собственным величием, видимо после недавнего общения с королевой, Топклиф не в силах совладать с распиравшим его желанием поведать об этом миру, хвастливо бахвалился о проявляемой к нему благосклонности, а истерзанный Порморт повторил это всё на суде. Какими особыми отношениями с королевой хвастал Топклиф, ещё будет сказано, но, например, священник Джеймс Янг постеснялся повторить его слова, заявив, что они «не соответствуют тому, чтобы быть записанными».

Допрашивая Порморта, крёстным отцом которого был сам архиепископ Уитгифт, и под фамилией которого тот прибыл в Англию, Топклиф убеждал католического священника, что отпустит его на свободу, если тот признает себя не крестником, а ублюдком того самого архиепископа, и что якобы «архиепископ поддерживал его за морем». Уитгифт, названный католиком Янгом «фальшивым архиепископом», пытался спасти Порморта, или, по крайней мере, задержать казнь до особого распоряжения, но Топклиф «пошёл к Лорду Казначею и получил приказ низшей инстанции для шерифа казнить священника в тот самый день». Почему Топклиф был столь настырным в скором исполнении смертного приговора Янг видит в том, что вовсеуслышание было озвучено о его фамильярностях с королевой. Очевидно, что Топклиф был напуган гласностью и очень показательно к кому он обратился за помощью, и кто, конечно, и стоял за попыткой дискредитации архиепископа.

Выпад против Уитгифта Топклиф сопроводил заявлением, что «во всей Англии не было ни одного настоящего Стэнли», а это уже было оскорбление одного из возможных наследников короны, конечно, после своей матери, барона Стренжа. И здесь явно наследили Сисилы, против клана которых были направлены некоторые пьесы театральной труппы «люди Стренжа», а также сама королева, таким образом, ставящая под вопрос правомочность посяганий на трон семьи Стэнли.

Джеймс Янг сообщает, что на суде присутствовали лорд Эссекс и лорд Стренж и, услышав такое о своём друге, «лорд Эссекс нахмурился очень, говоря, что если Топклиф сказал бы такое о большинстве Деверё, он бы его зарезал». Топклиф говорит обо всей семье Стэнли, а Эссекс – «о большинстве Деверё» (much of a Devereux), что предполагает некоторых незаконнорождённых. Вероятно, Эссекс всё-таки тяготился ролью незаконного сына. Это видно из сцены, в которой шейкспировский Лейэртис (Laertes), он же традиционный Лаэрт в переводах, нервно реагирует неожиданной репликой на просьбу королевы успокоиться: «Если во мне найдётся хоть одна спокойная капля крови, она объявит меня незаконным сыном, отца моего - рогоносцем и заклеймит незапятнанное чело моей матери между бровей, вот прямо тут, клеймом шлюхи» (перевод М.Морозова). Эта реплика отсутствует в первом, приспособленном для театральной постановки, варианте пьесы, но добавлена в последующем расширенном варианте для чтения, чтобы облегчить вдумчивому читателю узнавание персонажа.

С этой же целью в увеличенном вдвое варианте пьесы 1604 года Лейэртис врывается во дворец не просто с товарищами, как было первоначально, а именно во главе восстания, упоминание о котором отсутствует в первом кварто «Хэмлита». О каком восстании дворян могла смело идти речь в пьесе, изданной в начале правления уже нового короля, ненавидящего свою предшественницу, и который, как уже говорилось, был убеждён в том, что казнённый Эссекс не хотел ничего, кроме как помочь взойти ему на английский трон и называл невезучего графа не иначе как «мой мученик»?

В расширенном варианте появляется характеристика Лейэртиса, которую озвучивает придворный Озрик, в характерной для него юфьюистичной манере, высмеиваемой Шейк-спиром: «Сэр, здесь недавно ко Двору прибыл Лейэртис; поверьте мне, совершеннейший дворянин, преисполненный самых отменных отличий, весьма мягкий обхождением и видной внешности; поистине, если говорить о нём проникновенно, то он - карта или календарь благородства, ибо вы найдете в нём континент, какой желал бы видеть джентльмен».

Все эти слова могли быть сказаны и, видимо, говорились в отношении признанного современниками воплощения рыцарского идеала сэра Филиппа Сидни. Он также был для Эссекса образцом для подражания. «Это было наследование, которое Эссекс сильно желал принять - он сознательно вылеплял себя как наследника Сидни, как идеального придворного рыцаря», - пишет Джанет Дикинсон.- «Как Хаммер предлагает, новогодний подарок Эссекса Илизабет в 1587 отметил его «значение преемственности» «когда он дал ей драгоценность, показывающую радугу над двумя колоннами. Одна из колонн раскололась, почти несомненно, как символ мёртвого Сидни. Другая колонна, вероятно, обозначала его самого, как символическая декларация, что он принял рыцарское бремя, оставленное его другом».

Конечно же, не только сиднианцы, ставшие эссексианцами, смотрели на графа как на восходящую звезду Двора и королевства, потому что, как выразился Фредерик Чеймберлин, «одним словом, Эссекс ступил на место Лестера, его отчима и спонсора, и, во многих случаях его прототипа». В связи с этим, видимо, и было выбрано имя Laertes, так как его произношение является едва ли не полной анаграммой произношения «Leicester», или как Уолсинэм написал в одном из писем – Leyster. В первом Кварто «Хэмлита» персонаж был назван Leartes, но потом автор решил, видимо, что это сильно наглядно и переименовал его правильно по-гречески.

И ещё: неизвестно, читал ли Шейк-спир Омероса, но он, кажется, любил «Метаморфозы» Овидиуса, откуда позаимствовал сюжет «Венеры и Адониса». В «Метаморфозах» Лаэрт участвует в охоте на кабана, так же как и Адонис. Среди всех тех охотников, которые приняли участие в Калидонской охоте (книга восьмая) был выбран Лаэрт, по той простой причине, что он был родственником Пенелопы (Penelopesque socer), то есть свёкром, в английском переводе, каким, видимо, пользовался Шейк-спир, имеющий универсальное father-in-law.

Пенелопа – имя, единственное среди всех придворных дам, которое носила старшая сестра Эссекса, тогда ещё леди Рич, которая была сама по себе «притчей во языцех». Грейс Йопполо говорит о ней, что «на протяжении всей её жизни она обычно известна как «проститутка, прелюбодейка, наложница и шлюха» из-за её связи с лордом Маунтджой (Mountjoy), и король Джеймс описывал её как «честная женщина с чёрной душой»».

В том патриархальном обществе, согласно проповедям и назидательным книгам, словно списанным с древнероманских Законов XII таблиц, где «даже совершеннолетние женщины вследствие присущего им легкомыслия должны состоять под опекой» (V.1), в естественном порядке вещей считалось, что женщина, физически и интеллектуально стоящая ниже мужчины, должна была быть молчаливой и послушной отцу, брату или опекуну, а потом мужу. Уже знакомый морализатор Филипп Стаббс, например, преподносил как одно из достоинств его покойной жены, что она «подчинялась заповеди апостола, кто приказывал женщинам быть тихими и учиться от их мужей дома».

После смерти отца Пенелопа была отдана под опеку графа Хантиндона, который в сговоре с Бёрли насильно отдал её 18-летнюю замуж за Роберта Рича весной 1581, хотя она протестовала даже на свадебной церемонии. Мод Степни Россон в «Penelope Rich and her circle» (1911) говорит, что ни её мать, ни её брат граф Эссекс не интересовались её счастьем: одна «обеспокоенная своим собственным тайным браком с Лестером», другой потому что «вопрос лично не влиял на него». Следует уточнить, что юный граф сам тогда находился под опекой Бёрли, письма которому подписывал «Вашей Светлости подвластный (at commandment) как ваш сын», а после, словами У.Б. Деверё, перейдя «границы бережливости», «столь рано обнаружив привычки расточительности», выпрашивая прощение, добавлял: «наиболее смиренный».

Настоящим отцом семейства Эссекс стал позже, защищая своих женщин даже перед королевой, как нам известно из его же письма Дайеру перед побегом в Маргейт. А лорд Рич, который, по словам Пенелопы, измучил её, грабил её приданное и не избивал её только потому, что боялся её мощного брата, знал об её изменах, но терпел позорную ситуацию и осмелился оставить свою неверную жену, а позже даже развестись с нею только после казни графа. «Насколько можно доверять этому описанию характера брака Ричей является материалом для дискуссии»,- комментирует Сидни Ли в DNB. - «Его (Рича) собственный взгляд на ситуацию недоступен». Ясно одно, что для семьи Рич граф Эссекс был тем самым отцом-по-закону.

Здесь мы возвращаемся к неудержимому стремлению Эссекса к славе полководца и подходим к началу нашей истории, которая началась так же, как она началась в «Хэмлите». На заседании Тайного Совета, на котором Клавдиус своим монологом, обращённым к членам Совета, утверждает своё право называться королём, так как он взял в жёны «нашу королеву и царственную вдову, унаследовавшую это воинственное государство», опираясь на мудрость советников, которые были «свободными пособниками» в этом. Он также отдельно благодарит за своё возвышение до титула короля-консорта главного царедворца Полониуса, заявив, что «голова не более родственна сердцу, рука не более услужлива устам, чем престол твоему отцу». Последнее Клавдиус говорит Лейэртису и обращается к нему с вопросом, о чём он хотел попросить. Лейэртис отвечает, что просит милостивого позволения вернуться во Францию. На вопрос Кладиуса позволяет ли Полониус, министр отвечает, что не хочет отпускать Лейэртиса, но уступая упорной просьбе, «приложил печать своего с трудом данного согласия».

Шейк-спир этим диалогом привлекает внимание читателя для того чтобы продемонстрировать, насколько Полониус коварный и расчётливый делец, который на людях уверяет что не хочет отпускать Лейэртиса, в следующей сцене подгоняет его:

«Ты здесь еще? Стыдись, пора, пора!

У паруса сидит на шее ветер,

И ждут тебя» (перевод Лозинского).

Как это может быть связано с Эссексом? В начале лета 1591 года был заключён контракт с французскими посланниками о том, что английским правительством будут посланы войска в Нормандию. «Илизабет, кто никогда не была уверена в этом дорогом и опасном предприятии, скоро написала Антону (Unton), что такой была назойливость короля и его послов, помимо склонности Тайного Совета, «что мы до некоторой степени принуждались к тому же против нашего собственного мнения». Давление на королеву было очевидно сильным, и не было никакой легкой альтернативы», - рассказывает Николь Мэри Сазерленд (Sutherland) в «The Path to Rome» (2002).

Склонность Тайного Совета к идее посылки войск в Нормандию возглавляли канцлер Хэттон и лорд Бёрли, которые взяли на себя инициативу в продвижении Руанской экспедиции под непосредственным командованием графа Эссекса. «Участие Хэттона в Руанском предприятии может быть замечено в назначении его протеже, сэра Хэнри Антона, как посла, который сопровождал бы Эссекса во Францию и предложил бы ему руководство и поддержку», - пишет Хаммер, и следующие строки его книги объясняют, почему Полониус «приложил печать своего с трудом данного согласия». – «Роль Бёрли в отправке Эссекса была ещё более очевидной. Сам Бёрли утверждал, что он был «основным продвигателем» этого вояжа. Эссекс позже похвалил его как своего направляющего (pylote) в экспедиции. В свете более поздних событий поддержка лордом Бёрли графа иногда отмечалась как решительно лицемерная – макьявеллинская уловка очистить путь для возвышения Роберта Сисила в Тайный Совет».

Это утверждение Хаммер ставит под сомнение, называя его «маловероятным», заявляя, что оно «должно быть замечено как отражение положения Эссекса в 1598, а не в том самом 1591». Действительно, в 1591 году ещё не было дальнейшего противостояния, и Эссекс из Нормандии написал письмо, полное отчаяния, не какому-то «одному из своих друзей», как почему-то указывает Стрейчи, а именно Роберту Сисилу (to Sir R.Cecyll), в котором сообщает, что пишет в последний раз, так как он наказан лихорадкой и его сердце разбито недобротой королевы, и его брат убит в перестрелке, и вообще он «неудачливый слуга», и он желает уйти из своей тюрьмы, каковой считает свою жизнь. Эссекс называет Роберта Сисила настоящим другом и желает ему здоровья и счастья.

Однако когда ещё Эссекс не успел высадиться в Дьепе, согласно «макьявеллинской уловке», Роберт Сисил, посвященный в мае месяце в так называемое «ковровое рыцарство» (carpet knight), или ещё более оскорбительно: в «подстилочное рыцарство» (cushin knight), то есть завоевавший право стать рыцарем не на полях сражений, как это должно было быть, а на коврах и подстилках королевских дворцов, 2 августа был приведён к присяге как член Тайного Совета и фактически стал исполнять обязанности Госсекретаря, должность, на которую «неудачливый» Эссекс хотел вернуть «неудачливого Дейвисона». И мы видим в «Хэмлите», что с исчезновением Лейэртиса из пьесы и королевства на три полных действия, в Элсинор (Elsinor) возвращается Орацио, самый первый монолог которого испещрён канцелярскими штампами терпеливого государственного служащего и придворного политикана, где он устраивается, словами Андрея Чернова(2003), «на жалованье к королю».

Полониус, выталкивая Лейэртиса из страны, отправляет за ним соглядатая с подробными инструкциями. В первом кварто «Хэмлита» этого шпиона Полониуса зовут Монтано, но во втором кварто Шейк-спир переименовывает его на Рейналдо (Reynaldo). Почему понадобилось давать новое имя персонажу, который появляется всего в одной сцене? Рейналдо здесь выступает как подсказка для идентификации Лейэртиса, так как секретарём Эссекса был Эдуард Рейнолдс(Reynolds). «Мой очень добрый лорд, я послал этот пакет, чтобы уведомить Её Величество о наших действиях перед Руаном. С тех пор как мои письма были отправлены с Рейнолдсом...», - пишет Эссекс лорду Бёрли из лагеря в Нормандии. В ответ мы слышим скрипучий голос Полониуса: «Отдайте ему эти деньги и эти письма, Рейналдо».

Рейнолдс доставлял письма и королеве, которой Эссекс начал писать едва оставил её, с обильными убеждениями графа в своей любви и горечи от расставания. И здесь нельзя не согласиться с комментарием У.Б.Деверё, что «когда мы рассматриваем, как недавно он провёл два часа на своих коленях в напрасной попытке получить эту команду, немало забавляет чтение его преувеличенных жалоб на страдание от разлуки».

В Нормандии у Эссекса не заладилось с самого начала. Желание английской королевы завершить кампанию быстро и дёшево натолкнулись на собственные приоритеты французского короля: у «дорогого брата» Илизабет появились совсем другие планы, чем те, которые она подписывала с французскими посланниками. Войска, предоставленные Илизабет, были предназначены для того, чтобы помочь осадить и взять Руан, но Анри заботился в это время об осаде и взятии Нуайона. «Король выбрал этот город из-за пылкой любви к дочери губернатора», - сообщает посол в Англию, а острыми на язык французами позднее будет сочинён куплет, что Анри «следует за жопой потаскухи» (Et suit le cul d'une putain).

Никем не встреченный, только своим старым другом сэром Роджером Уильямсом с письмами от Анри, Эссекс решил, записывает в своём дневнике сэр Томас Конинсби (Coningsby), «следующим утром ехать к королю, вместе со всей его лёгкой кавалерией (lawnces), и многими другими джентльменами-добровольцами, с приказом, что никто не должен везти багаж, а просто рубашку (none should carry baggage, but merely a shirt)».

Это сообщение Конинсби вступает в противоречие с заявлением в мемуарах французского историка и богослова Пьера Виктора Палма Кайе (Cayet), который в 57 томе «Chronologie novenaire» (1608) говорит, что четырёхдневный стремительный вояж Эссекса по вражеской территории закончился долгожданной встречей с королём, на которую граф явился не в пыльной одежде от многомильной скачки в окружении кавалерии, а в окружении трубачей, шести пажей в ливреях из оранжевого бархата, расшитого золотом (tout en broderie d’or), двенадцати оруженосцев и шестидесяти пышно разодетых дворян. И сам он был в костюме из того же оранжевого бархата покрытого драгоценными камнями (couverte de pierreries). И даже его лошадь была покрыта той же тканью. Три дня прошли в демонстрации королём разрушений только что захваченного Нуайона, банкетах и атлетических соревнованиях, в которых, как уверяет Конинсби, Эссекс всех перепрыгал.

Новая встреча Эссекса с Анри произошла в середине ноября, когда всё-таки началась долгожданная осада Руана, и французский король соизволил прибыть в Нормандию несколько дней спустя.

Эти встречи припомнил Клавдиус, когда рассказал Лейэртису, что нормандец Ламон (Lamound), он же Ламор (Lamort), нахваливал «его искусство мастерской защиты, особенно рапирой». «Я хорошо его знаю. Он - краса и слава всей страны», - отзывается Лейэртис о Нормандце, которым является никто больше, как король Анри.

В 1598 году была опубликована «вновь исправленная и дополненная» комедия, название которой обычно переводят как «Бесплодные усилия любви». Эта пьеса стала первой, на титульном листе которой было указано авторство У.Шейкспира, а также то, что комедия была «представлена Её Величеству в минувшее Рождество». Собственно пьеса и была сочинена для её представления придворной публике. Бессюжетное словесное фехтование, конечно, было скучным для публики общедоступных театров, как, например, «Солярис» Тарковского скучен зрителям, выросших на «Звёздных войнах» Лукаса.

Действующие лица это король Наварры, которого нигде в пьесе не называют по имени, и его сторонники и противники, которые в 1591 году были у всех на слуху: барон Бирон, герцог Лонгвиль и герцог дё Майенн. Маршал Арман дё Гонто’, барон дё Бирон, вместе с Эссексом проводил осаду Руана и погиб на следующий год. Понятно, что именно в это время был наивысший интерес английского Двора к личности Анри и протестантский король был наиболее популярен. Но летом 1593 года Анри совершил свой «смертельный прыжок», как оценивал он сам и его сторонники: король Франции, словами Бабелона, «испил чашу до дна – он стал католиком». Бабелон не забыл отметить реакцию на отречение в Англии: «В Ландоне Илизабет испускала горестные вопли: «О, какое несчастье, какое горе!»». Таким образом, комедия не могла быть написана после июля 1593 года, так как Илизабет была сильно разгневана на отступничество Анри, утратившего сразу всю свою популярность среди придворных. Скажем больше: пьеса не могла быть написана раньше января 1592 года, когда Эссекс, потерпев неудачу, не добившись никаких значимых результатов, кроме растраты денег и большой, даже огромной, потери солдат, по приказу вынужден был бросить всё и вернуться в Англию.

Принято считать, что высмеиваемый в комедии испанец дон Адриано де Армадо это Антонио Перес (Perez), тот самый, о поездках с которым в одной карете её сына, так переживала леди Бейкон. Антонио Перес был испанским изменником, сбежавшим к Анри, который перед своим ренегатством отправил его с миссией в Англию. Перес прибыл в Ландон, когда уже Илизабет кипела от гнева от новостей из Франции, что было, конечно, лицемерием. Если Анри ради короны и единой Франции, только сам, не принуждая к этому других, переменил вероисповедание, что делал это уже неоднократно, то Илизабет ради возможности выйти замуж за своего конюха готова была переменить веру всей Англии. То, что прототипом Армадо является Перес, предположил Мартин Хьюм, а за ним подхватили другие, уже как утверждение, например, Густав Унгерер(Ungerer), а Кристофер Гембл (Gamble) вообще заявил, что «этот вывод имеет так много поддержки, что он, несомненно, неоспорим». Но не является ли Армадо, имя которого напоминает о неудачном походе, завуалированной насмешкой над Эссексом?

«Сударь, король - благородный человек и мой близкий, смею вас уверить, мой закадычный друг... Не стану распространяться о нашей с ним близости. – «Прошу тебя, избавь меня от этих церемоний, прошу тебя, накройся!» И заметьте, всё это во время неотложнейших и серьёзнейших разговоров, которые имеют, поверьте мне, огромное значение... Но оставим это. Клятвенно заверяю вас ещё и в том, что нередко его величеству угодно бывает опереться на моё жалкое плечо, играя своими королевскими перстами атрибутом моей доблести - mustachio (бородой). Но оставим это, любезнейший. Клянусь, я не басни вам рассказываю. Его величество оказывает немало особых милостей своему Армадо, воителю и скитальцу, повидавшему мир» (перевод Корнеева).

Этот монолог Армадо в 1592 году мог затрагивать только Эссекса. И не случайно комедия была опубликована в 1598 с пометкой, что она была представлена придворной публике зимой 1597-98: в конце года был повод посмеяться с Эссекса за его, опять же, неудачный поход на Азорские острова. И вот ещё: первое кварто «Love’s Labour’s Lost» опубликованное с именем «W.Shakespeare», как продолжение после «Венеры и Адониса» насмешливой атаки на Эссекса, послужило раздражителем для антисисиловских издателей, и в этом же году появились вторые кварто «Richard II» и «Richard III» с именем «William Shake–speare», до этого издававшиеся анонимно. Ибо покупатели в книжных лавках должны были восклицать: «О, это тот самый сладкозвучный W.Shakespeare, что насмехался над моим лордом Эссексом в восхитительной поэме! А ну-ка, что теперь?», но реальный автор «Венеры и Адониса», не отказываясь от своих великолепных стихов, уже писал для другой политической фракции. Поэтому дефис в имени не случаен. Дефис демонстрирует отличие пьес как политическое, так и художественное.

Нас пытаются уверить, что пьеса была написана в 1595 году после приезда Переса в Англию, якобы по стилю (Аникст) или по «особенностям её слога и языка, сохраняющим юношескую манеру драматурга» (Морозов). Но как быть с «Ричардом III», который написан явно раньше 1595 года и не сохраняет «юношескую манеру драматурга»? Тем более в 95-ом Илизабет всё ещё не простила Анри, и захват Кале испанцами лежит полностью на её совести. Жан Пьер Бабелон так описывает ситуацию: «Анри срочно послал к Илизабет Английской [герцога] Сюлли с просьбой поторопить с отплытием, но королева не спешила. После отречения Беарнца она неохотно соглашалась на помощь. Если Кале должен быть отобран у испанцев, то для Англии, а не для Франции. Она послала к Анри лорда Сидни сообщить эту малоприятную новость».

Зная всё это, профессор-литературовед Александр Смирнов сделал единственно возможный вывод: «Таким образом, возникновение первой редакции комедии можно с большой вероятностью отнести к 1590-1591 годам, а окончательную обработку её - на основании стилистических признаков - скорее всего к 1594 или 1595 году».

И ещё. Экройд в биографии Шейкспира указывает, например, что в этой пьесе «находим также намёки на военные походы графа Эссекса; один биограф предположил даже, что пьеса частично «отдаёт ему дань», и, конечно, сам Саутэмптон был верным союзником Эссекса в мире дворцовых интриг». Мне недоступно, кого из биографов имеет в виду Экройд, но явно тот биограф не видел в этой пьесе насмешки над Эссексом. И сам Саутэмптон, который восемь лет спустя поставит в своём дворце эту пьесу для королевской четы, видимо, тоже не видел или не хотел видеть в образе Армадо пародию на Эссекса.

И теперь следует близко рассмотреть этот вынужденный политический союз, в котором Клавдиус предложил партнёру поместить его «в своём сердце как друга», а Лейэртис соглашается быть «управляемым» ним и в этой готовности повиноваться, был бы доволен, если бы король всё устроил так, чтобы он стал «его орудием» (IV.7).

Шейк-спир считает ту политическую персону и действующее лицо пьесы - короля-консорта - главным злодеем английского королевства последнего десятилетия правления Илизабет.

Автор наделил его именем Клавдиус, возможно, таким образом, отсылая читателей к наиболее известному носителю этого имени романскому императору Клавдиусу, который был несколько раз женат и все его жёны обвинялись в наглом разврате, или, как передаёт его собственные слова Светониус, «были безнравственны», может быть, этим намекая на слухи о распутной жизни английской королевы. Андрей Чернов привлекает внимание к ещё одной вероятной причине, повлиявшей на выбор имени Клавдиус. Третья жена императора Валерия Мессалина, по единодушному мнению историков, не пропускавшая ни одного молодого красавца для своих плотских утех, устроила заговор, решив сделать своего любовника императором: при живом, но отсутствовавшем муже, она при свидетелях подписала брачный контракт, таким образом, став законной женой сенатора. Следующим шагом должно было быть убийство императора Клавдиуса, и сенатор, благодаря женитьбе на императрице, становился новым императором. Чернов пишет: «Римская пара Клавдий - Мессалина параллельна «датской» паре Клавдий - Гертруда. И не только потому, что известные всему Риму любовные подвиги Мессалины вошли в поговорку, и её имя стало нарицательным именем блуда... Гертруда спровоцировала убийство своего мужа, пойдя на роман с его братом. Без этого Клавдию не было бы никакого резона убивать Старого Гамлета, ведь ему нужна была гарантия того, что королева немедленно пойдет за него замуж. В противном случае на престол должен был взойти её сын».

Если в других персонажах пьесы читатель должен был угадывать государственных деятелей по приведённым подсказкам, то прототип Клавдиуса автор просто называет по имени, кричаще выделяя два слога фамилии заглавными буквами. Профессор Александр Джек (Jack), когда вдруг увидел это, говорит, что у него даже «мурашки по спине побежали, как у принца Хэмлита при виде призрака».

Призрак открывает принцу страшную правду о своей смерти и называет своего убийцу: «Да, это кровосмесительное, это прелюбодейное животное колдовством своего ума (wit), своими предательскими подарками (gifts) - о нечестивый Ум (Wit) и нечестивые Дары (Gifts), имеющие силу соблазнять! - склонил к своей постыдной похоти согласие моей кажущейся столь добродетельной королевы» (перевод Морозова). Это дважды повторенное «wit» и «gifts» во втором кварто, изданном уже после смерти прототипа Клавдиуса, и также дважды повторенное, но уже с выделением заглавными буквами в Фолио, при одинаковости вокализации Wit и Whit, неоспоримо указывает на то, что злодействующий король-консорт это Архиепископ Джон Уитгифт. Различие в написании Wit и Whit, также как в вышеупомянутом случае Sinon – Cesil, не имело значения, так как было важно только произношение первого слога.

Почему именно архиепископу в пьесе была выделена роль мужа правящей королевы? Ответ находим в одном из первых биографических очерков, который Айзек Уолтон (Walton) поместил в биографию Ричарда Хукера (Hooker), богослова и сторонника Уитгифта: «Его достоинства Королеве, и её благосклонность к нему были такими, что она назвала его своим «маленьким чёрным мужем» и назвала «его слуг своими слугами»; и она видела настолько видимое и благословенное сияние искренности во всех его заботах и начинаниях для церкви и для её пользы, что она посчитала возможным доверять ему самые тайны её души, и сделать его своим исповедником, которому она давала много честных признаний». Сэр Джордж Пол (Paule), бывший секретарь Уитгифта и первый его биограф, добавляет, что королева «каждый год развлекалась в одном из его домов, как он стал Архиепископом, а в некоторые годы дважды или трижды», и «всегда уходила оттуда чрезвычайно довольная», и «кроме много публичной и любезной благосклонности оказываемой ему, она приветствовала и прощалась с ним называя его «чёрным мужем»; называла его людей своими слугами, как символ её хорошей удовлетворённости в их обслуживании и усердии».

Оказывать благосклонность Уитгифту Илизабет начала с 1567 года, когда его, как прославленного проповедника, представили перед нею для проповеди. Нетрудно догадаться, кто рекомендовал королеве для будущего продвижения доктора богословия. Это были, конечно же, Государственный секретарь и Канцлер университета в Кембридже Уильям Сисил и его свояк и соратник по фракции Лорд Хранитель Большой печати Николас Бейкон.

«Королева прослушала его с таким большим благодушием и удовлетворённостью, что она заставила его вскоре дать клятву её Капеллана; и впоследствии сделав его Главой колледжа Св.Троицы (Master of Trinity college)», - пишет Страйп, а Джордж Пол приводит одну подробность: возникла такая большая симпатия у Её Величества после проповеди, что «услышав, что его зовут Whitgift, она сказала, что у него на самом деле white-gift (чистый дар) ». С тех пор колесо Фортуны для Уитгифта повернулось на счастливую сторону и, как резюмирует Пол, «может правильно будет сказано о нём, что он был gallina filius alba (баловень счастья)».

Было ещё одно качество Уитгифта, которое позже оценила Илизабет: Уитгифт понял ту религиозную недореформированную неопределённость, застрявшую где-то между католицизмом и протестантизмом, о которой граф Сассекс заявил, что «вопрос об определении существующей здесь религии ставит его в тупик», и те мучительные манёвры Илизабет, цель которых впоследствии коротко и ясно объяснил Джеймс I: «Нет епископов – нет короля». «Она» (Илизабет) «видела в этом» (пуританстве)»,- пишет церковный историк Хэнри О. Уэйкмен (Wakeman) в «The Church and the Puritans», - «как и Джеймс I видел впоследствии, систему, несовместимую с монархией, поскольку была конкурентной; систему, одинаково повелительную, одинаково надёжную, и более божественную».

В начале 60-х, будучи уже профессором Кембриджа, Уитгифт даже находился на стороне инакомыслящих, но не долго, пока не убедился в консервативном мнении королевы на управление церковью, Верховной правительницей (Supreme Governor) которой она была, и где церковная администрация принадлежала епископату. То самое «благословенное сияние искренности во всех его заботах и начинаниях для церкви», было на самом деле только «для её (королевы) пользы», так как сводилось, словами Полларда, к «искреннему принятию божественного права королей». Эта неразрывная связь божественного права королевы с епископальным управлением вылилась впоследствии в скандальную проповедь епископа Ландона Ричарда Бэнкрофта в 1589 году о божественном праве епископов.

Поллард приводит уже упоминавшиеся выше слова кардинала Феррары, который в беседе с английским послом Томасом Смитом, упрекнул Илизабет за поддержку гугенотов, сказав, что они (гугеноты) желают «привести всё к форме республики, как в Женеве». Характерен ответ Смита, «что он не может так думать, потому что если бы королева поняла, что они пошли в любом таком вопросе, она бы применила все силы против них» (Письмо Смита к Сисилу, 1562). Поэтому Уитгифт, такой же верный слуга Её Величества как сэр Томас Смит, видел заботу о епископальной церкви в первую очередь в уничтожении её противников - потенциальных противников монархии, дабы полной чашей черпать любезную благосклонность королевы.

Оправдывать будущее доверие он начал в Тринити колледже, где его коллегой был лидер пуритан профессор Томас Картрайт, проповеди религиозного радикализма которого, к тому времени зашедшие намного дальше протестов против установленной обрядности к требованию, что «церковные служители не должны назначаться епископской властью, а свободно и открыто избираться народом» (пункт 6 Тезисов), разделили сам колледж и университет на два враждебных лагеря. Уитгифт начал с того, что предложил изменения университетских уставов, согласно которым профессор, высказывающий неугодные взгляды, должен быть принуждён к раскаянию и в случае отказа от такового обязан быть лишённым преподавания в колледже. Дальше Уитгифт, избравшись на должность вице-канцлера, видимо не без влияния Канцлера университета Сисила, теперь используя новые уставы, добился того, опять же не без помощи лорда Бёрли, что университетский суд лишил его оппонента Картрайта профессорского звания и вообще выгнал из университета.

«Порази пастуха – и овцы разбегутся», - сформулировал Роберт Грин (Greene) 42-ой закон в своём макьявеллинском труде «48 Laws of Power»(1998). - «Цельтесь в лидеров неприятеля, свергайте их, а затем наблюдайте за смятением в рядах врага и используйте бесчисленные возможности, которые при этом возникают». Ровно этим правилам и следовал Уитгифт, при этом соблюдая другое правило, изложенное Макьявелли («Государь»,III), что «любой вред, причиняемый человеку, должен быть сделан таким образом, чтобы не пришлось потом опасаться его мести»: Картрайт был изгнан не личной властью вице-канцлера, а уставами университета и его судом.

Уитгифт не смог бы заставить своих оппонентов признать своё поражение, если бы он не имел уважение и поддержку университетской коллегии. Он даже шантажировал их своим уходом в отставку. Маколей, наградивший Уитгифта совсем не лестной характеристикой, что он был «человеком ограниченного ума, низкого и деспотического характера, достигший власти подобострастием и лестью, употреблявший власть эту на преследование тех, кто соглашался с Кальвином на счёт церковного управления» (т.е. сторонники Картрайта), «так и тех, кто не соглашались с Кальвином касательно доктрины об Осуждении» (т.е. сторонники Якоба Арминия (Van Harmin)), добавляет, что «несправедливо бы было отказать ему в похвале за важную услугу, оказанную им около того времени просвещению». «Он энергично восстал против тех, которые желали поставить Тринити колледж в зависимость от Уэстминстерской школы», - продолжает Маколей в эссе, посвященном Френсису Бейкону, - «и этим поступком – единственным, сколько нам помнится, хорошим поступком в его долгой общественной жизни – он спас лучшее учебное заведение в Англии от постыдной участи Кинз колледжа и Нью колледжа». Поэтому, после назначения Уитгифта епископом в Вустерскую епархию, в прощальный день до самого его дома в Вустере он «сопровождался кавалькадой университетских друзей».

Разгром пуританской группировки в университете открыл Уитгифту, благодаря «любезной благосклонности» властьимущих, возможность приобщиться к финансовым потокам епархий. И эти самые финансовые вливания и сотрудничество с Сисилом обусловило его атаку на Лестера.

Сидни Ли говорит о нём в DNB, как о человеке для которого деньги королевской благосклонности не представляли опасности для его независимости и он только заботился о долге перед церковью. Напротив, о фаворите королевы Лестере, Ли заявляет, что граф «проявлял небольшое уважение к церковной собственности, и он и его друзья имели привычку присваивать себе доходы свободных епархий».

Это неуважение к церковной собственности Поллард объясняет тем, что «епископы получали далеко больше, чем полагалось священникам короны; и, с сомнительным исключением графов, они были самым богатым классом людей в королевстве», и поэтому «их богатство взволновало алчность скупой королевы и её жадных придворных». Но мог ли Лестер присваивать себе доходы без позволения королевы?

Кристофер Хилл (Hill) в «The Economic Problems of the Church»(1956) так описывает ситуацию с церковной собственностью: «Грабёж церкви шёл полным ходом при Эдуарде VI ... и возобновился в правление Илизабет, но более прилично: золотой поток тёк через Двор, где несколько удачливых захватили земли епископов и деканов, или посредством долгих арендных договоров, обменов, прямых конфискаций, или традиционным методом вставки в административные должности в церкви. Таким образом, граф Лестер был Стюардом четырём епископам и занимал официальную позицию в двух других епархиях».

Вот только два примера, наиболее часто упоминаемых, правда, с разной целью, как происходил грабёж церковных земель, в котором Илизабет принимала непосредственное участие. Первый, обычно упоминаемый с целью показа характера королевы, которая не особенно церемонилась в выборе слов, в письме к епископу Или (Ely)- тогда самой богатой епархии Англии - где мы читаем уже знаменитые строки: «Спесивый прелат! Я вижу, что вы весьма нерасторопны в выполнении своих обещаний, но да будет вам известно, что я, которая сделала вас тем, что вы есть, могу и отнять у вас всё. Имейте же в виду: если вы и впредь не будете выполнять ваши обещания, я лишу вас духовного сана. Ваша, как бы низко вы себя бы ни вели, Илизабет». Суть в том, что епископа принуждали обменять его земли на неравноценные участки для фаворита королевы Хэттона. Епископ сколько мог тянул с обменом, но был вынужден повиноваться.

Второй пример всегда упоминается, когда говорят о том, как Илизабет нагромождала милости на своём фаворите Уолтере Роли, где-то так, как это делает Ольга Дмитриева. Дмитриева перечисляет дарования, попутно заметив, что они вызывали большую зависть придворных: «она (королева) даровала ему доходную должность попечителя оловянных рудников в Девоне и Корнуолле, сделала лордом-лейтенантом Корнуолла и вице-адмиралом флота, подарила великолепное поместье — манор Шерборн, и позволила пользоваться прекрасным дворцом Дарэм-хаус в Лондоне — её собственной резиденцией в былые годы».

А вот как на самом деле происходило дарование великолепного поместья Шерборн, которое Роли присмотрел по дороге из Плимута. При Илизабет подолгу держали вакантными епархии. Епархия Солсбери, во владении которой находилось поместье Шерборн, не была исключением, три года находясь без епископского управления, когда доходы с неё шли непосредственно Короне. Биограф Роли Уильям Стеббинг (Stebbing, 1899) рассказывает, что сэр Уолтер подарил королеве драгоценный камень стоимостью в 250 фунтов стерлингов, чтобы она «сделала епископа». Этот, словами Стеббинга, «припадок духовного рвения» объяснялся тем, что доктор Колдуэлл (Coldwell), назначенный на вакантную должность, в конце 1591 года пожертвовал частью своих доходов ради того, чтобы добраться до пользования имуществом епархии Солсбери, передав на 99 лет в аренду Короне поместье Шерборн. «Королева сразу назначила арендный договор Роли».

Следующее поместье в аренду на 99 лет Роли получил уже без «припадка духовного рвения», а в результате грубых запугиваний епископа Годуина(Godwin), который «в своей подагрической старости» посмел жениться на богатой городской вдове, что оскорбило «понятие уместности» королевы. За это, по её мнению, нарушение Илизабет потребовала у епископа поместье Бенуэлл (Banwell), но Годуин смело цеплялся за него. В конце концов, Годуин откупился 99-летней арендой поместья Уилскомб (Wilscombe) в пользу Роли.

Лоренс Стоун(Stone), на которого ссылается Хилл, в статье «The Anatomy of the Elizabethan Aristocracy» (1948) делает единственно возможный вывод: «По существу это проходило через канал Короны, которая изливала все эти милости и вознаграждения. Это были усилия Королевы, чтобы поддерживать её дворян и придворных, которые проделали дыры в епископальном доходе, что принудило Бэнкрофта в 1604 объявлять,что епархии к тому времени были приведены к сходству с сырами Бенбёри (Banbury)». Бенберийские сыры, изготавляемые толщиной в один дюйм, были уже в то время насмешливым прозвищем сильно истощённых людей, сравнимое с высказыванием «кожа да кости». Такое же оскорбление применяет и Шейкспир в комедии «The merry wives of Windsor».

В атаке на Лестера перед лицом королевы, по определению Ли, «в сложной и величавой речи», Айзек Уолтон увидел заботу Уитгифта о правах церкви, который, по его словам, видел «лучшее сохранение церковных земель» в «будущей заботе и защите их только под властью Короны», попутно обвиняя Лестера в «плохом использовании этой власти и доверия Королевы». Таким образом, говорит Уолтон, «добрый епископ, имеющий его интерес вместе с Её Величеством, положил конец кощунственным проектам графа, и они вступили в пререкания друг с другом перед нею, после чего они оба покинули комнату, не показывая даже видимости дружбы». Примечательна следующая фраза Уолтона, предлагающего оценить действия Уитгифта, который «сделал внезапный и своевременный возврат к Её Величеству (поскольку он посчитал, что она осталась одна) и говорил с ней с большим смирением и почтением об этой цели». Это было, как говорит Уолтон, за «не много лет» до того, как Уитгифт был рукоположен на сан архиепископа, и нужно понимать, имел бы он наглость и смелость выступить против Лестера без поддержки лорда Бёрли. При этом следует помнить, что Сисил был одним из первых, кого Илизабет наградила долгосрочной арендой поместий из церковной собственности.

Сидни Ли говорит, что Илизабет «признала законность упрёка» Уитгифта, однако, продолжает Хейг, «она позволила ему читать себе наставления по поводу сохранения собственности церкви, но не могла допустить того, чтобы его критика мешала ей понемногу присваивать эту собственность». Тем более не могла допустить ограничений в награждении своих фаворитов – как, например, то самое дарование Шерборна Уолтеру Роли, или ещё более масштабное Эссексу.

Епархия Оксфорда оставалась вакантной 21 год, но в 1589-м Уолсинэм предложил Илизабет назначить туда епископом Джона Андерхилла (Underhill), ректора Линколн колледжа. Андерхилл не проявлял большого желания занять этот пост, так как епархия имела малую ценность из-за её бедности: много приходов не обслуживались церковью, и часто некому было крестить деревенских детей или хоронить христианским обрядом. Но Андерхилла уговорили, пообещав потом переназначить его на более ценную епархию. Как указывает Френсис О. Уайт (White) в «Lives of the Elizabethan Bishops» (1898) назначение епископа «потребовалось с целью возобновления арендных договоров относительно епископального имущества и получения больших файнов (fines), которые должны были быть выплачены при таких возобновлениях». Файны в данном случае это единовременные платежи, взимавшиеся с жителей епархии, при получении ими земельного участка в аренду. У епископа отобрали все имения епархии и лучшие из них перешли к графу Эссексу, а остальные в карман Уолсинэма. После использования Андерхилла, ним, конечно же, пренебрегли, не предложив ему обещанное, и он вскоре умер в бедности и в «состоянии неизлечимой меланхолии».

Карьера Уитгифта напротив счастливо развивалась, и он, словами Брета Ашера, «нёсся вперёд и вверх через руководство Тринити колледжем, епархию Вустера к сану архиепископа». И на этом высоком посту, по заявлению Уэйкмена, Уитгифт, «бесстрашный и непреклонный», ни много ни мало, «спас свою страну», которая могла стать «жертвой сотен сект», тем способом, что он, «принеся всю свою несокрушимую волю и непреодолимую энергию», «сохранил каркас церковной конституции». И это, говорит Уэйкмен, есть его «великая заслуга». Ашер (Usher) в своей книге «Lord Burghley and Episcopacy» в связи с такого рода высказываниями иронично отмечает, что вообще «во всех рассказах о более поздних годах Илизабет там замешкалось неявное предположение, что её «маленький черный муж» был человеком-оркестром, словно пещерный человек, торжествующе возвращающийся к своему логову с лежащей на спине женщиной, буксируя позади себя своих епископов».

Ашер, назвав выдумкой утверждение Джорджа Пола, о том, что архиепископ Гриндэл якобы хотел уйти в отставку в пользу Уитгифта, оставляет открытым для вопросов и то утверждение, что Илизабет определилась с кандидатурой Уитгифта с самого начала. «Его «congе d'еlire»» (королевское разрешение избираться) «было послано главе Кентербери только 14 августа, полностью спустя пять недель после смерти Гриндэла, и его избрание не подтверждено до 23 сентября», -рассуждает Ашер. - «Очевидно, там всё ещё было пространство для обсуждения вокруг стола Совета. Роль Бёрли в них не может быть определена. Его заметки, кажется, сохранялись строго не для печати или иначе, возможно, были позднее удалены. И всё же, кажется, по сути маловероятным, что, во время 10-недельной задержки между смертью Гриндэла и подтверждением Уитгифта, он боролся за альтернативного кандидата». Вероятно, против кандидатуры Уитгифта были другие члены Тайного совета.

Здесь следует остановиться и рассмотреть причину того почему так случилось, что граф Эссекс, выбирая себе союзника против Сисилов, выбрал именно архиепископа Уитгифта – протеже того самого лорда Бёрли.

8. «МЕЛКИЙ ПАПА ИЗ ЛАМБЕТА» ПРОТИВ

«КОРОЛЯ СИСИЛИУСА»

При назначении на сан архиепископа, как наиболее соответствующий пониманию того, что следует не допустить продвижения реформации до «формы республики», Уитгифт получил приказ Илизабет «восстановить церковные порядки и единообразие, установленные законом, которые через попустительство некоторых прелатов, упорства пуритан и власти некоторых дворян уклонились от правильных». Упоминание «некоторых» прелатов и дворян, видимо, подразумевало покойного архиепископа Гриндэла, который, по мнению Уэйкмана, религиозное устройство Англии довёл до катастрофы, так как духовенство стало более подвержено идеям и рассуждениям пуритан, и настроено на проведение реформ, которых Илизабет никак не могла разрешить, и Лестера и его круг, выказывающие открытую симпатию Картрайту.

Спасать свою страну с непреодолимой энергией Уитгифт принялся с первых дней, и Бёрли, устойчивой поддержкой которого епископ якобы всегда наслаждался, очень быстро пожалел об этой самой поддержке.

Уже 3-его октября, спустя неделю после своего утверждения, Уитгифт представил для рассмотрения Верховной правительницей Церкви инструкцию по восстановлению порядков и единообразия, состоящую из 16 статей. Спустя две недели Уитгифт посылает дополнительно ещё четыре статьи «Для хорошего порядка в церквях», в которых он предлагает возложить на церковный персонал обязанность собирать информацию о прихожанах-нонконформистах и передавать эту информацию светским властям, а также выдавать таким прихожанам предупреждения о посещении церкви. Дальше больше: епископы должны возбуждать судебные дела об отлучении от церкви «de excommunicato capiendo» нонконформистов, т.е. тех, кто не подчиняется форме установленного порядка, если светские суды откажутся выносить им приговор.

Предложения Уитгифта были утверждены ближе к середине ноября и оказались сокращены до 12 статей, при этом часть из них существенно отличались от поданых на рассмотрение. Шестая статья включала в себя требование не разрешать никому проповедовать или выполнять любые другие церковные функции, если он сначала не согласится и не подпишется под следующими тремя утверждениями, в которых говорилось:

Во-первых - о признании Её Величества «суверенитета и управления над всеми родившимися в её королевстве, какого бы они не были сословия», и «никакая иностранная власть не имеет и не должна иметь любую юрисдикцию или авторитет, духовный или церковный, в пределах королевства Её Величества»;

во-вторых – что Книга Общественного Богослужения (Book of Common Prayer) не содержит ничего противного Слову Божьему, и она должна законно быть использована в «общественной молитве и администрации таинств, и никакая другая»;

в-третьих – что в книге Статей Религии (Articles of Religion) все статьи, в ней содержащиеся, отвечают Слову Божьему.

Представители радикального протестантизма, который сама Илизабет и породила, сделав в начале правления уступки католикам, ничего не имели против верховенства королевы, заявляя при каждом удобном случае о своём верноподданничестве, чтобы не быть обвинёнными в мятежности, и соглашались ставить подпись под первым пунктом. Второй и третий пукты были камнем преткновения. Вызывали неприятие определённые рубрики в Книге Общественного Богослужения, в которой ранее были сделаны поправки в угоду католикам. Признать своё согласие со всей композицией было равносильно отказу от предлагаемых изменений и, ни много ни мало, от продолжения реформ и согласия с остатками папизма в англиканской церкви. Такое же неприятие вызывал и третий пункт. Пуритане не могли согласиться со всеми догматами 39 Статей Религии, например, с XXXIV статьёй: «Всякий, кто, по своему личному усмотрению, преднамеренно и открыто нарушает традиции и обряды церкви, которые не противоречат Слову Бога и утверждены общественной властью, подлежит публичному осуждению (чтобы другие боялись поступать также) за нарушение заведенного порядка в церкви, подрыв авторитета магистрата и оскорбление чувств слабейших братьев».

Дениэл Нил(Neal) автор «History of the Puritans»(1732) отмечает, «как легко наблюдать», что статьи «были полностью направлены на пуритан», и «самые незаинтересованные специалисты по гражданскому праву того времени» имели мнение, что Уитгифт не имел никаких юридических полномочий «навязывать те или любые другие статьи духовенству без Большой Печати; и все эти его протоколы на них были злоупотреблением королевской прерогативой, вопреки законадательствам страны, и, следовательно, очень многим актам угнетения подданного».

Уитгифт, имея такую поддержку короны, являясь строгим последователем догматики Кальвина, по крайней мере, в теоретическом богословии, на деле в борьбе с пуританским инакомыслием отступил от доктрин Кальвина. «Поскольку Кальвин жил в республике, он мог себе позволить выражать более мятежные чувства, чем английские богословы», - пишет Кристофер Хилл в «The English Bible and seventeenth-century revolution» (1993). - «Нет ничего, писал Кальвин, «более пагубного, чем испорченный и злой властитель, который распространяет свою испорченность повсюду и отравляет всё вокруг». В его комментариях на книгу Даниила не раз говорится о необходимости подчинения «земных властителей» Богу. В своих комментариях на Псалмы Кальвин был очень суров к царям (псалом 81), а также к тиранам и злым судьям, когда рассуждал о псалме 93».

Выступив верным слугой божественного права королевы и её прерогатив, твёрдо отстаивая особенности устройства епископальной церкви, какие, по мнению Кальвина, оказывались вредными остатками папизма, Уитгифт, подчёркивает Александр Потехин в «Очерках из борьбы англиканства с пуританством при Тюдорах» (1894), «мало того, что практических выводов Кальвина не допускал сам, он требовал, чтобы и подчинённые не делали этого».

«Для подобного требования, понятно, нужно было находить какую-нибудь опору, какое-нибудь авторитетное основание», - делает вывод Потехин. – «У архиепископа не отыскивалось в сущности никакой иной опоры, кроме указаний на долг повиновения государственной и церковной власти. Но что было делать в том случае, когда пуритане в противовес такому долгу выставляли требования своей совести, когда, отождествляя эти требования совести с велениями Божьими, спрашивали: справедливо ли пред Богом слушать вас больше, нежели Бога? (Деян. IV, 19). Оставалось добиваться от пуритан покорности только внешним принуждением, оставалось лишь отнимать право слова и насильно заставлять молчать всех тех людей, которые заявляли, что долг повиновения власти имеет свои границы».

Справедливости ради следует сказать то, о чём умалчивают и Хилл, и Потехин, что у королевы и архиепископа был наглядный пример того к чему приходит государство, в данном случае женевская республика, когда к безраздельной власти приходят такие как Кальвин. Ни Илизабет, ни Уитгифт, понятно, не могли знать, что будет происходить с Англией в период правления Оливера Кромуэлла, но достаточно точно могли представить себе на примере Женевы, где, словами Цвайга, «благочестивый деспот» подчинил себе всё, включая магистрат. Красивые слова Кальвина о подчинении Богу на самом деле вылились в то, что подчинение власти, власти этого морального урода, границ как раз не имело, и эта его благочестивость подчас заключалась в том, как пишет Берта Порозовская в его биографии (1891), «он мог во время проповеди потребовать казни 700 женевских юношей». Порозовская цитирует Вольтера, который, как она считает, метко охарактеризовал особенность женевской реформации: «Кальвин, -говорит Вольтер, - широко растворил двери монастырей, но не для того, чтобы все монахи вышли из них, а для того, чтобы загнать туда весь мир». Пуританская мораль Кальвина запрещала всё и жизнь ранее свободного и радостного города была превращена в диктатуру библиократии. «Ибо одна-единственная книга является сейчас в Женеве господином и судьёй, богом и законодателем, а её проповедник единственным авторитетным толкователем этого закона», - забивает гвозди в гроб кальвинизма Штефан Цвайг в «Кастеллио против Кальвина» (1936). Кальвина называли «женевским Папой» и он действительно чрезвычайно желал этого. И это было правдой, ибо он придерживался католической точки зрения, что правители должны, на их иносказательном языке, подвергаться внушениям Церкви, то есть подчиняться ей. Могла ли Илизабет, земная властительница, любящая не только власть, но и красивые платья, музыку, танцы, театр, секс, всё то, что украшает жизнь обычного человека, могла ли она позволить, чтобы такие как Кальвин, прикрываясь требованиями совести и велениями божьими, отобрали у неё всё это и особенно, конечно, власть?

В октябре Уитгифт отправился в турне по епархиям во время которого, как рассказывают Страйп и Нил, архиепископ общался с представителями духовенства, заставляя их подписаться под тремя вышеупомянутыми статьями, «вторую из которых, он знал, пуритане должны отклонить». Наказания на отказавшихся от подписки были наложены немедленно: 233 священника, причём некоторые из них являлись высокопоставленными лицами в церкви, были отстранены от служения. Нил говорит, что кого-то временно всё-же допустили, но 49 лишились должности сразу.

Тогда же в октябре и через две недели в ноябре случились вдруг два события, которые обязательно нужно рассматривать в контексте с агрессивной и энергичной деятельностью нового архиепископа, натравленного королевой на пуритан. Сначала был арестован один сумасшедший католик из Уорикшира по имени Джон Сомервилл, который по дороге в Ландон всем встречным рассказывал, что собирается застрелить королеву. Вместе с ним был арестован и его свёкор Арден, возможно, как предполагает Поллард, имевший родственные отношения с матерью Шакспера. Католические авторы называют Сомервилла продуктом «выдумки Лестера» и с ними в какой-то мере согласен и Хьюм, заявивший, что «есть несколько причин» из-за которых обвинение Сомервилла и Ардена «были не полностью честными»: «Сомервилл являлся очевидным безумцем и был задушен в его камере... и священник Холл, по чьему свидетельству заключённые были осуждены, тихо был вывезен контрабандой из страны под покровительством Лестера».

А в ноябре, чтобы не остыло то смятение королевы от известия, что кто-то намеревался её убить, Уолсинэмом был раскрыт новый заговор с планами, ни много ни мало, восстания английских католиков с одновременным вторжением французских. Арестованный племянник бывшего посла Френсис Трокмортон был объявлен связным между Гизами и английскими заговорщиками. Некий предатель во французском посольстве Анри Фагу’(Fagot) в одном из писем Уолсинэму ещё весной 1583-его называет Трокмортона, наряду с лордом Хэнри Хауардом, главным агентом Мэри Стюарт, и только в ноябре, после первых репрессий, учинённых Уитгифтом в Сассексе и Кенте против заявляющих о своём верноподданичестве пуритан, было принято решение о «раскрытии» большого и страшного заговора католиков, чтобы напугать Илизабет и этим объяснить ей, что не тех людей она посредством архиепископа преследует. Трокмортон храбрился и всё отрицал, но под пытками признал всё, что ему инкриминировали, что было бы удивительно, если бы было иначе, и даже приплёл к заговору Мэри Стюарт.

Так как общее мнение невиновности Трокмортона было большим, правительство, чтобы повлиять на общественное мнение, составило и опубликовало отчёт об его измене: «A Discoverie of the Treasons Practised and Attempted against the Queene's Majestie and the Realme by Francis Throckmorton» (1584). «Но, несмотря на обширное искусство, с каким это было написано», - говорит историк Уильям Гатри (Guthrie) в «General History of England» т.3, - «любому джентльмену Закона будет очень трудно обнаружить, опираясь на какое свидетельство Трокмортону был вынесен приговор, если оно взято Советом королевы преимущесвенно из его же собственного признания во время пытки». Трокмортон отрицал на суде и, замечает Поллард, «упорствовал в отрицании своей вины даже на эшафоте». Могло на что-то повлиять его до конца отрицание вины? Нет, и это хорошо объяснимо современным московитским правосудием, бессмысленным и беспощадным. Федеральный судья в отставке Сергей Пашин в интервью «Новым Известиям» (20.04. 2016) объясняет: «Отсюда пытки, на которые сквозь пальцы смотрят судьи. Достаточно признаться один раз, написать чистосердечное, и всё. В приговоре будет написано -показания в суде не принимаются в расчёт потому, что они продиктованы желанием уклониться от ответственности. Затем судья просто основывает приговор на данных предварительного следствия. В своё время один великолепный адвокат сказала: «Они не решают, они выполняют». И это очень правильно».

Трокмортон был арестован в своём ландонском доме и этот арест был настолько внезапный, как рассказывает анонимный автор в «A Discoverie of the Treasons», что у заговорщика было время не только уничтожить письмо к Мэри Стюарт, которое он якобы в это время писал, но и отослать к испанскому послу некую шкатулку, с якобы находящимися в ней документами, подтверждающими заговор и предательство. Однако во время обыска, победно рапортует автор, всё равно были обнаружены две бумаги со списком английских католиков, дворян и джентльменов, и списком гаваней в Сассексе, пригодных для высадки войск. «Большого значения [документы] на самом деле были положены в шкатулку, которую он передал испанскому послу», -комментирует Уильям Гатри это сочинение, возможно, самого Уолсинэма. – «Но не появляется ни в каких подробностях судебного разбирательства, что шкатулка существовала, или, что любая вещь его руки была обнаружена в ней, или, что она, как доказывали, была у него на хранении. Но если это имело быть, передача её послу не была никаким доказательством измены, если не было доказано, а это не было предпринято, что она содержала изменнические бумаги, когда передавалась. Даже эти последние две [бумаги], как доказывали, не были написаны его рукой, кроме как вымогающим из него признанием; и на его суде он смело убеждал, что они были навязаны в его бумаги теми, кто его схватил».

Томас Карт, как и Гатри, также считал «заговор Трокмортона» фальшивкой. Однако мнение историков изменилось с публикацией испанских архивов, и уже Поллард категорично заявлял, что «вина Трокмортона полностью доказана депешами Мендосы». В единственном сохранившемся письме, касающегося этого дела, посол Мендоса сообщает своему королю, что арестовывают всё новых и новых католиков, и «они весьма запуганы». И далее очень важное: Трокмортон выбросил ему из окна Тауэра зашифрованную записку, написанную на игральной карте, где сообщает, что документ, обнаруженный у него, написан «не его почерком и не шифрованной каллиграфией». «Он сказал им», - пишет де Мендоса, - «что какой-то человек забросил это в его дом с целью нанесения ему вреда». Из вышесказанного выходит, что историки были в какой-то мере правы, и ситуация с арестом Трокмортона очень похожа на эпизод в телефильме «Место встречи изменить нельзя» где работник уголовного розыска Жеглов арестовывает вора-карманника Кирпича, предварительно всунув ему в карман кошелёк.

Ситуация во Дворе накаляется до уровня паранойи и вот уже Илизабет в декабре пишет письмо французскому послу, цитирует Уайтлок неизвестно откуда взятые строки, что «более двухсот человек всех возрастов, которые, по наущению иезуитов, сговариваются убить меня». Истерию нагнетала фракция Лестера, как выразился Хьюм, «такими проектами вызвав у протестанта ужас, доведя до лихорадочного жара». «Вероятно, и правда», соглашается Хейг, что фракция Лестера управляла народной агитацией, так как среди народных масс был отмечен эмоциональный всплеск преданности, в котором, аналогично рабскому слогану: «Есть Путин – есть Россия», «преданность Богу, преданность Англии и преданность королеве обязательно сочетались». Историк Фридрих фон Раумер (Raumer) в «Beitrage zur neuern Geschichte» (1836) публикует письмо французского посла Анри III-ему от 19 декабря 1583-го: «Королева Илизабет сообщила мне, что божьей милостью были обнаружены несколько заговоров среди Иезуитов. Когда она недавно показала себя публично, толпы людей упали на колени, между прочим, молясь по-разному, и желали ей тысячу благословений, чтобы все её злые враги были обнаружены и наказаны; она часто останавливалась, и благодарила их за всю их привязанность. Поскольку только я был с нею (она ехала на прекрасной лошади) среди этой толпы, она сказала: «Я вижу, однако, что не все желают мне зла»».

Это дружеское сообщение французскому послу от королевы об обнаружении нескольких заговоров среди Иезуитов должно вызывать некоторое недоумение, учитывая то, что на Трокмортона было обращено пристальное внимание, после его обедов во французском посольстве и, более того, тайных ночных посещений этого самого посольства. То есть заговор готовился во французском посольстве, согласно показаниям Трокмортона, якобы готовилось вторжение войск французских католиков, но виноватым во всём оназался посол Испании. Это можно объяснить только тем, что правительство так пыталось привлечь на свою сторону набожного короля-католика, убеждая его, что у дома Валуа, как и у дома Тюдор, есть один общий враг в лице испанского короля и, мечтающего о захвате трона Франции, абсолютно происпанского представителя радикального католицизма герцога Гиза. Подтверждение этому находим в письме испанского посла к королю Филиппу от 16 июля 1583 года, в котором он пишет: «Уолсинэм в беседе с другом об этом сказал, что король Франции не заслужил никаких хороших услуг от Королевы, но, по её собственному мнению, ей приличествовало пробовать, скорее, усиливать, чем ослаблять дом Валуа, чтобы предотвратить завладение Францией её величайшему врагу, подразумевая Ваше Величество».

После осенних арестов Бёрли, который, как заявляет Хьюм, «не принимал никакую участь в обвинении Трокмортона, передав это право Лестеру», по-видимому, по той причине, что не имел к арестам никакого отношения, поспешил оправдаться, опубликовав, как уже упоминалось, в типографии Вотролье брошюру, название которой говорит само за себя: «Выполнение законности в Англии для обслуживания общественного и христианского мира, против определённых возбудителей мятежа, и сторонников предателей и врагов королевства, без любого преследования их из-за вопросов религии, как ложно сообщено и опубликовано приверженцами и кормильцами их измен». Сисил писал свои оправдания как ответ на обвинения в преследовании и казни Кэмпиона, но сейчас они пришлись очень кстати. Хуан Тасон Сальсес (Tazon Salces), рассматривая эти оправдания Сисила, изданных кроме английского ещё на четырёх языках, в статье «Выражение страха» (The Expression of Fear), напротив, видит его беспокойство из-за обвинений, и так прокомментировал: «И всё же, в его очевидно приемлемом рассуждении есть лазейка, поскольку это принимает форму excusatio non petita». Тасон Сальсес имеет в виду латинскую пословицу «Excusatio non petita fit accusatio manifesta» (Извинение, о котором не просили, есть твёрдое доказательство виновности).

Нагнетание настроения параноидального беспокойства во Дворе и в самом Ландоне, однако, никак не повлияло на энергичную деспотическую деятельность архиепископа. Сделав выводы из своих визитов по епархиям, Уитгифт в ноябре прислал Бёрли список из 11 аргументов для восстановления церковного судебно-следственного органа. При изучении их на обратной стороне листа своей рукой Лорд Казначей сделал отметку, что это «Причины для духовной комиссии», где одной из них было заявление архиепископа, что «весь церковный закон это мёртвое тело без души, если не будет желания обеспечить комиссию». Страйп предполагает, что возможно сам Бёрли был инициатором восстановления Комиссии, упомянув об этом «нашему архиепископу в беседе во Дворе», «чтобы обуздать дерзость всех врагов, состоявших в каждой из недовольных сторон, папистов и пуритан».

Сисил боялся быть обвинённым в преследовании католиков за их веру. Зато мы видим пункт 7 аргументов Уитгифта для восстановления Высокого Суда Духовной Комиссии, которые Сисил сам представил королеве, где говорится, что «беспорядочные люди (обычно называемые пуританами) презирают духовные осуждения, и это королевство будет заполнено ими, если им не будет противостоять комиссия». А преследование папистов если и касались в аргументах архиепископа, то отчасти в предыдущем пункте, в котором на комиссию возлагалась обязанность в розыске «незаконных книг», например таких, как памфлет Парсонза «De persecutione Anglicana» (1582) или доктора Аллена «Defence of English Catholics» (1584), которые так беспокоили казначея.

Бёрли, который, словами Хьюма, «твёрдо считал вопрос о единообразии вовлекающим к повиновению закону», добился того, что уже 9 декабря Илизабет подписала указ о возобновлении Комиссии с приложением Большой Печати ею данного согласия. При этом королева предоставила комиссионерам полномочия настолько широкие в своих расследованиях, что они могут применять «всякие средства и способы, какие могут придумать» (all others means and ways they could devise). Другими словами, королева предоставила право 44 уполномоченным членам Комиссии по отношению к нонконформистам на своё усмотрение применять штрафы, пытки и тюремное заключение, руководствуясь только личным убеждением. Такого не было, говорит Нил, ни в одной из пяти первых комиссий. А редакторы работы Нила 1811-го года издания вышеприведённое выражение из указа королевы выделили в тексте прописными буквами.

Пуритане, поддерживавшие до этого духовные комиссии, деятельность которых в основном была направлена на выискивание и наказание католических священников, теперь оказались на их месте и стали нижайше взывать к состраданию их «бедным семьям» и «бедному народу», оставшемуся «как овцы без пастуха». Лордам, членам Тайного Совета и лично архиепископу были посланы челобитные об умеренности требований подписки. Несколько делегаций духовенства отправились умолять непосредственно Уитгифта об облегчении требований соглашаться с тем, что пуританской совести причиняло тяжкие мучения.

Тогда в 1584-ом да и потом, конечно, они и не думали горько сожалеть, как пастор Мартин Нимёллер (Niemoeller) в гитлеровской Германии, что «когда пришли за католиками, я, будучи протестантом, не сказал ничего, а когда пришли за мной – за меня уже некому было заступиться». Этого не могло быть хотя бы из-за обвинений, которые бросил народу Англии знаменитый Джон Нокс(Knox), говоривший, что англичане, «ослеплённые идолопоклонством и суеверием», «с торжественной клятвой Сатане» совершили «изменническое отступничество» участием хоть и косвенно в гонениях, учинённых Мэри Тюдор, поэтому были сами идолопоклонниками и убийцами. Они должны были «из последних своих сил сопротивляться этому нечестию с самого начала». «Все» (англичане) «согласились на жестокие убийства» (протестантов), «поскольку... никто не открыл рта, чтобы пожаловаться на несправедливость, жестокость и убийство», -обвиняет Нокс в трактате «A Brief Exhortation to England»(1559). Поэтому пуритане считали, что они вовлечены в борьбу с Антихристом и папистами-идолопоклонниками не на жизнь, а на смерть.

Тем более ещё было кому заступиться за них, и фракция Лестера активно выступила на защиту. Раскрытый заговор Трокмортона, который, по-видимому, существовал только в пустопорожних планах и в ни к чему не ведущей переписке, защитниками пуритан использовался не только для давления на королеву, но и непосредственно на Уитгифта. В феврале клерк Тайного Совета, временно исполнявший обязанности Госсекретаря из-за болезни Уолсинэма, Роберт Бил пытался образумить архиепископа. Страйп пишет, что Бил был избран представить Уитгифту петиции от Кента и того самого Сассекса, бухты которого якобы были избраны врагами для начала интервенции, и у них состоялась в резиденции архиепископа Ламбете «очень горькая» беседа. На требование явиться в Тайный Совет для дачи пояснений, Уитгифт в письме, словами Страйпа, «осторожно отрицал юрисдикцию Совета в вопросе, который был в его заботе, согласно инструкциям королевы».

Бил всё же настаивал на своём и весной в одном из писем он пишет, что он терпеть не может католицизм и «боится возврата королевства к этому», и его совесть убеждает его в том, что действия Уитгифта «являются предшественником этого». И его огорчило немало услышанное от «предателя Трокмортона», похвалившего Уитгифта, и заявившего, что тот «будет единственным подходящим епископом этого королевства». «Остальные из той команды имеют то же самое мнение с той же смелостью, и не без причины», - обвиняет Билл, - «поскольку католиков оставляют нетронутыми, или находят [в них] больше пользы (for Popery is left untouched, or finds more favor); а те, которые инструктируют людей остерегаться их, заглушены, чтобы волк мог войти и сделать опустошение паствы в своё удовольствие».

Как пишет Хьюм, «Лестер и Ноллис непрерывно нападали на прелатов, и для Бёрли сделалось трудным защищать насилие Уитгифта». Хьюм публикует отрывок из письма Бёрли к архиепископу, в котором тот сообщает о многих жалобах на него и его коллег, и добавляет: «а также я теперь ежедневно обвиняюсь Членами совета и общественными лицами в том, что пренебрегаю своей обязанностью в не останавливании Вашей Светлости судебных процессов, таких неистовых и повсеместных против священников и проповедников, так как Паписты этим самым ободрились, и недоброжелательные подданные оживились, и безопасность Её Величества ставится под угрозу». Именно в этот период, как уже говорилось, Сисил стал обвиняться не только в попустительстве «неистовой и повсеместной» травли пуританского духовенства, но и вообще в предательстве протестантского дела и самого государства, а также в узурпации власти, превратившей Англию в «regnum Cecilianum».

Сьюзен Дорен (Elizabeth I and Her Circle,2015) отмечает, что «Бёрли всегда был чувствителен к таким критическим замечаниям» и «утверждения, что он управлял королевой и создал «regnum Cecilianum», задевали Лорда Казначея за живое». «В течение его карьеры, Бёрли прилагал напряжённые усилия для подавления всей такой клеветы против него», - пишет Дорен и приходит к выводу печальному для исторической объективности: «Бёрли в конечном счёте выиграл войну слов», так как, благодаря Кэмдену, «Бёрли – герой, а Лестер – злодей». Всё правильно, поправим только, что это была не клевета против Бёрли, а разоблачение.

В июле случилось несчастье для протестантского мира: в Нидерландах был убит Виллем, принц Оранж, граф Нассау на помощь которому, по информации Мендосы, ещё год назад и Лестер и Уолсинэм пытались убедить королеву послать войска, но «она отказалась по совету Казначея». Плохая новость, как удачно сравнил историк МакКуг, «взрывной волной прошлась по всей Англии». Испанский король, говорят, вдохновлённый этой новостью, воскликнул: «Теперь им» (т.е. голландскому сопротивлению) «конец!», а лорд Бёрли вдруг обнаружил, что Уитгифт зашёл слишком далеко в притеснении пуритан, которые заявляли, что они верные подданные Её Величества и принесли присягу главенству королевы в Церкви, и что они чувствуют отвращение к папизму, а от них требуют отвечать «под присягой по должности» (oath ex officio) на каверзные вопросы. Содержание вопросов до присяги оставалось неизвестным. Отвечать требовалось только устно и непременно на всё, без возможности снять копии с записанных ответов.

24 вопроса были разработаны и переданы в Комиссию самим Уитгифтом, на которые вызванный пуританин должен был отвечать, словами Полларда, «боясь стать заключённым из-за неуважения, если он не хотел чтобы молчание было принято за признание». Лео Ф. Солт (Solt) в «Church and State» (1990) поясняет более развёрнуто: «Пуританин, который присягал по должности и говорил правду епископам, действующим как обвинители во время такого допроса, мог наилучшим образом быть приведённым к суду, где он был бы признан виновным теми же самыми епископами, действующими теперь уже как судьи, и в судебном процессе рассматривающими исключительно ответы, данные до суда ответчиком. Если же он дал клятву и сам дал ложное показание, он не только осквернял свою совесть, но обвинял себя сознательно для дальнейшего судебного преследования. Если он отказался принять присягу, как это сделал Картрайт, тем самым останавливая дальнейшее судопроизводство, он мог быть назван неуважающим суд и заключён в тюрьму».

Трудно поверить в то, что Бёрли не знал о новых инициативах своего протеже, который до этого согласовывал с ним все действия, но письмо Лорда Казначея Уитгифту говорит об обратном. Это - то самое вышеупомянутое письмо, первую часть которого цитировал Хьюм, где Бёрли сообщает о многих жалобах на архиепископа и о давлении на него самого. Далее Бёрли пишет, что он прочитал архиепископские вопросы, и, назвав их созданными в «романско-католическом стиле», добавляет: «И я нахожу их так любопытно сочинёнными, столь полными отделений и обстоятельств, что я думаю, инквизиция Испании, использует не так много вопросов, чтобы постигать и заманивать их священников в ловушку». Бёрли также отметил, что приёмы церковного суда это «не милосердный путь», когда «сначала подвергаются осуждению, прежде чем они изучат свою ошибку».

Через два дня Уитгифт довольно жёстко ответил, что церковный суд нисколько не хуже судов гражданских, и он считает, что «не сделал ничего другого в этом вопросе, что по долгу и совести обязан был сделать», и он не думает, что «Её Величество не с серьёзным предписанием поручила» это ему.

Семюэл Хопкинс (Hopkins) в «The puritans and queen Elizabeth»(т.2) комментирует, что в своём письме ««стремление расследования сделать так, чтобы священники сами себя обвинили, а затем, чтобы наказать их за их же собственные признания» – целое бремя письма Бёрли – Уитгифт не коснулся». «Легкомысленные причины и уклонения, - пишет Хопкинс, - «не удовлетворяли государственного деятеля, что очевидно из его ответа».

Хопкинс цитирует следующее письмо Бёрли, в котором он заявляет архиепископу, что тот пытается обвинить его и очистить себя. «Я знаю, что у меня есть много ошибок, но я надеюсь, что я не дал такого повода для нарушения, как ваше письмо выражает», - пишет Сисил и далее отмечает, что «дискуссия в письме Вашей Светлости прошла в молчании». «Я говорю, Ваша Светлость обещали мне иметь дело только с нарушившими порядок, и наказывать их за это, что я хорошо допускаю. Но Ваша Светлость, не обвиняя их в таких ошибках, стремится расследованием понуждать их обвинять самих себя; и затем, я думаю, Вы накажете их. Я думаю, что Вашей Светлости судебное разбирательство, я не буду говорить строгое или каверзное, но я думаю, оно – скудное в милосердии».

Это пробуждение милосердия в одном и жестокосердия по отношению к своему патрону в другом очень хорошо объясняет известный мизантроп герцог дё Ла Рошфуко (La Rochefoucauld) в своём нетленном сочинении афоризмов «Максимы» (Maximes), то есть общие принципы поведения, где всеми людскими поступками правят самолюбие и своекорыстие. «Люди не только забывают благодеяния», - открывает истину Ла Рошфуко в 14 максиме, - «но даже склонны ненавидеть своих благодетелей», особенно, осмелимся добавить, если находят новых благодетелей более мощных, чем прежние. Что касается Бёрли, то его упоминание милосердия есть, как и у всех сильных мира сего, «чаще всего лишь хитрая политика». Это сказал Ла Рошфуко в 15 максиме, а в следующей пояснил причины порождения такой добродетели: «тщеславие, нередко лень, часто страх, а почти всегда — и то, и другое, и третье». Страх – вот это то, что подвигло Лорда Казначея, обвиняемого в государственной измене и предательстве протестанства, ставить на вид архиепископу его немилосердие.

В ответ на это обвинение и на скрытую угрозу Сисила одному из членов Комиссии декану Уэстминстера, Уитгифт разразился тремя длинными письмами, датированными одним днём, третье из которых представляет особый интерес, так как оно стало определяющим в дальнейших взаимоотношениях между главами духовной и мирской администраций. Уитгифт, начав с напоминания, что «старый друг лучше нового», продолжил предупреждением, что «если мои друзья оставят меня, я полагаю, что Бог не оставит, ни Её Величество, кто возложила поручение на меня и в состоянии защитить меня», закончил заявлением, что он «полон решимости в своих обязанностях» и «не имеет страха», и, хотя в частных делах считает лорда Бёрли своим верным другом, заключает: «Но в общественных действиях не вижу никаких причин искать друзей, поскольку они, кому передана забота о сообществе, должны в этом соединиться со мной».

Под этими строками письма Бретт Ашер оставляет комментарий: «Здесь Уитгифт бросает огромный вызов Regnum Cicilianum». И это была серьёзная заявка на то, чтобы в своей пьесе Шейк-спир наделил его ролью короля-консорта. Уитгифту не было нужды больше лебезить перед Сисилом, обретя столь сильного патрона в лице Илизабет, постоянно подчёркивая, что он исполняет волю своей госпожи. ««Её чёрный муж», как она называла его, получил исполнительное предписание с губ своей госпожи менее двенадцати месяцев назад»,-иронично замечает Хопкинс, - «и в течение этого времени он работал со всей супружеской преданностью». А Бретт Ашер делает вывод, что изначально отношения Сисила и Уитгифта «были всегда хрупкие», «странным и неоднозначным соединением весьма разных умов», и единственное, что цементировало эту хрупкость, считает он, была «общая антипатия к оппортунистическому» (т.е. беспринципному следованию собственной выгоде) «использованию Лестером обширной протекции».

Следует отметить, что если бы эта переписка не сохранилась, историки всё равно догадались бы о случившемся конфликте, также как Виктор Суворов в своём «Ледоколе» догадался о секретном заседании Политбюро, из-за резкого изменения курса политики: Бёрли начал дрейф в сторону противоположную действиям Уитгифта. Уже в сентябре Сисил подписал петицию членов Тайного Совета, против катастрофической церковной политики в графстве Эссекс. «Но что могли сделать советники Илизабет против этой политики любимца, этого потока успеха и этой мужской воли?», - задаёт риторический вопрос Хопкинс, и в 3-ем томе заявив, что «движение одного пальца архиепископа имело в церковных делах больше значения, чем движение всех рук членов Тайного Совета». «Ничто не могло потрясти его», -подводит итог историк А.Л.Роуз (Rowse) в «The England of Elizabeth»(1950). – «Только поддержка королевы, непоколебимая и невысказанная, позволила ему преодолеть. Как часто она давала [архиепископу] Паркеру намёк и ожидала, что он поймёт позицию и продвинется самостоятельно! Вот человек, который понял отлично и не боялся». Поэтому Сисил не спешил разрывать сотрудничество с Уитгифтом, но запомнил. Запомним и мы.

Одновременно Сисилу нужно было защищать своё regnum Cicilianum и от нападок фракции Лестера. Поэтому, когда в сентябре в одной из гостиниц был арестован некто Эмерсон, у него обнаружили около 800 книг, ввезённых контрабандно, более половины которых составляли копии «Республики Лестера». «Республика» обвиняла графа кроме уже сказанного и в том, в чём обвиняли и самого Бёрли: «Его благосостояние является чрезмерным во всех видах богатств, которые может иметь частное лицо, и должно быть намного больше, чем кто-нибудь всерьёз может себе представить. Его сила и власть – абсолютные и непреодолимые, что было показано в Спальне, Дворе, Совете, и стране».

В декабре Роберт Парсонз написал письмо Альфонсу Агаццари (Agazzari), ректору английского колледжа в Роме, полное восторга от успешной, по его мнению, операции по дискредитации Лестера. Он пишет: «Это поражает, как сообщают, насколько нетерпеливо книгу зачитывают в Англии. Некоторые предлагают 20 фунтов за копию, или 20 крон за заимствование на три-четыре часа, настолько все чрезвычайно терпеть не могут Графа. Несомненно, книга имеет замечательные вещи, говорящие о нём и его сторонниках. Мне только жаль, что Вы не были в состоянии прочитать это; Вы были бы изумлены».

Несколькими строками ранее, Парсонз высказывает предположение, что книга была написана, «кажется, Протестантом» (не мог же он, в самом деле, объявить автора католиком), и сообщает, что в ней «в очень здравом стиле показаны все недостатки Пуритан, но в основном Лестера». А дальше просто замечательно: «Пятьсот или шестьсот копий книги попали в руки чиновников, дело которых разыскивать такие работы, и в отсутствие Лестера послали Сисилу, как ведущему члену Совета Королевы. Но далёкий от подавления копий, Сисил немедленно распостранил их среди многих и вручил одну копию непосредственно Королеве. Она была последним человеком в мире, у кого Лестер хотел бы видеть книгу, и он был почти вне себя от досады из-за этого».

Сисил не постеснялся распостранять клевету «Республики» и после смерти своего неприятеля. Доктор Кембелл(Kempbell) в «Biographia Britannica» говорит, что это «очень неправдободобно», что Бёрли снабжал материалами автора «Республики Лестера». Однако Кембелл не мог игнорировать логическую цепочку, поэтому далее пишет: «Тем не менее, не может быть ошибочным наблюдение, с которым соглашаются все, что наш знаменитый историк мистер Кэмден получил его материалы для первой части «Annals of QueenElizabeth» от этого благородного человека, и многие имеют мнение, что он фактически написал их. После экспертизы теперь будет обнаружено, что многие из фактов в «Республике Лестера» таким же образом увязаны, хотя в более мягком и менее безапелляционном стиле, в тех Летописях». В связи с этим невольно закрадываются подозрения, не являлся ли сам Бёрли тем «протестантом», на которого списал авторство Парсонз?

Во фракции Лестера также выстроили свою логическую цепочку, и то шоковое состояние Илизабет, вылившееся в почти немедленную прокламацию по поводу запрещения и изъятия «Республики», они довели до её истерики, одновременно нанеся удар по Бёрли и политике преследования пуритан. Зимой был арестован человек Лорда Казначея доктор права Уильям Пэрри, который очень скоро признался в том, что замышлял убить королеву и даже намеревался это сделать, по заданию и с благословения самого Папы романского и кардинала Комо.

Илизабет, со слов путешественника Лупольда фон Веделя (Wedel), узнав об этом, убежала в сад, где оглашала воздух вопросом, «почему очень много людей покушались на её жизнь». Она рыдала, рвала на себе одежду, и уж совсем смешно, «обнажила грудь, восклицая, что у неё нет оружия, чтобы защитить себя, и она только слабая женщина». Видимо, это обнажение требовалось для доказательства того, что она всё-таки женщина. А может быть такая истерическая реакция была на предательство доктором её тайных женских надежд, так как, по словам того же фон Веделя, передающего нам дворцовые сплетни, Пэрри нравился ей и она ранее вытащила его из тюрьмы, посаженного туда за совершённое преступление, и даже вознаградила ни за что пятьюстами фунтов.

Пэрри, как депутат, за несколько недель до ареста сделал отчаянную попытку сорвать в парламенте принятие закона о безопасности королевы, который был основан на разработанном тайным Советом документе, обычно называемом «Обязательством Содействия» (The Bond of Association). «Согласно этому документу в случае реального или даже планировавшегося или замышлявшегося покушения на жизнь Илизабет каждый, хотя бы отдалённо связанный с заговором, должен был быть казнён», - популярно рассказывает Родерик Грэм. – «Публичные проявления нелояльности, какими бы мелкими они ни были, теперь считались изменой. Договор просто придал форму существовавшему представлению о том, что Илизабет постоянно угрожают силы католицизма, а воплощением этой угрозы была Мэри Стюарт».

В одном из четырёх сохранившихся журналов или дневников этой парламентской сессии под датой 17 декабря Томасом Кромуэллом была сделана запись не самой речи, а краткого содержания выступления доктора Пэрри. После последнего 3-его чтения законопроекта, который депутаты готовы были принять единогласно, Пэрри неожиданно поднялся и заявил, что «он не одобряет ни иезуитов, ни семинаристов, но должен сказать об английских подданных». «Он захотел высказаться против законопроекта», - записал Кромуэлл. – «Он добавил, что законопроект очень опасный; там нет ничего кроме крови, только конфискация товаров у владельцев, и не Королеве, а другим; только отчаяние и ужас нам всем. Он сказал, он думает, что законопроект всё-же будет утверждён обеими палатами Парламента. Он придержит свои соображения, чтобы показать Королеве».

По-видимому, Пэрри исполнял роль прикрытия, которую для Бёрли сыграл ранее Джон Хейлз, с его книгой о наследовании трона, и потом Уильям Дейвисон, с его уговорами Полета не совершать убийство Мэри Стюарт. И своим выпадом о конфискации имущества, которое не достанется королеве, а кому-то другому, Пэрри, конечно, подразумевал Лестера.

Хьюм называет его провокатором, но вынужден признать, что Бёрли доверял ему, и, посылая ранее своего племянника во Францию, наставительно рекомендовал Энтони Бейкону завести с ним знакомство. Хьюм также не может не отметить, что исходя из переписки между Бёрли и сером Томасом Копли, «Пэрри представлен в более благоприятном свете, чем его обычно принято изображать, и насколько может быть оценён его письмами, он сохранял уважение Лорда Казначея почти до самого его ареста».

Очень показательна реакция Пэрри на оглашённый приговор. Вероятно, он был убеждённый в том, что с ним поступят также как с Хейлзом. Хопкинс говорит, что когда был зачитан приговор, «в котором каждая неприятная деталь его казни была дана с отвратительной незначительностью, и который заканчивался обычной формулировкой: «И Бог пощадит твою душу», отчаяние вырвало из него безумный крик: «Я вызываю сюда королеву Илизабет ответить за мою кровь перед Богом!»». И на эшафоте Пэрри всё твердил, что он не виновен и не желал вредить королеве, что «это никогда не приходило в его ум»; «она знает это, и её собственная совесть может сказать ей так».

Хьюм считает, что «провокатор» и «продажный негодяй» Пэрри, «будучи на оплате Бёрли, но недовольный своим патроном, был, несомненно, куплен Лестером, чтобы играть свою роль в парламенте, и впоследствии, чтобы признать католический заговор под гарантии прощения, для очернения католиков, и возможно, также косвенно Бёрли».

Хьюм, кажется, даже не предполагает, что Пэрри мог согласиться на якобы существующий заговор убить королеву под гарантии прощения только после ареста при виде инструментов для пытки. Но он прав, когда говорит, что «все пальцы, указывающие на Бёрли, как автора плана» указывают не в ту сторону. «Я рассматриваю это, как работу Лестера, Ноллиса и Уолсинэма», - заявляет Хьюм. – «Именно они, а не Бёрли стремились усилить горячую протестантскую партию. Именно они, а не Бёрли проталкивали уголовные постановления в парламенте, который они заполнили». Только нарушенные гарантии, которые были даны Пэрри якобы от лица самой королевы, могли вызвать именно такую его истерику после оглашения приговора. Пэрри, видимо, решил, что его обманула королева.

Через пару лет похожая история будет обнаружена в пьесе «Испанская трагедия»:

«ЛОРЕНЦО

Ступай, отдай вот это Педрингано.

[Даёт пажу кошелёк]

Ты знаешь, где тюрьма. И сделай так,

Чтоб не заметил этого никто.

Пусть знает: всё в порядке, только виду

Не подаёт, хотя сегодня суд.

Скажи, что будет он освобождён —

Прощенье уж подписано, ему

Не стоит падать духом ни на миг.

Пусть даже он взойдёт на эшафот,

(Я к этому усилья приложу),

Его с прощеньем там ты будешь ждать.

Ему шкатулку эту покажи,

[дает пажу шкатулку]

Скажи, его прощенье там, внутри».

Ссылаясь на детальное исследование заговора Пэрри в статье Лео Хикса(Hicks) «The Strange case of Dr.William Parry» (1948), Томас МакКуг говорит, что согласно утверждению автора статьи, «заговор не только испытывал недостаток в папском одобрении, но и фактически был правительственной уловкой, чтобы дискредитировать католиков и оправдать возобновлённое преследование». Поэтому, говоря о заговорах Трокмортона и Пэрри, МакКуг делает оговорку: «независимо от их подлинности», но в любом случае, приходит он к выводу, они «оказались очень полезными для усилий правительства в уравнивании в общественном мнении католицизма с изменой». «Боящиеся за безопасность Королевы»,- продолжает МакКуг, - «англичане сплотились вокруг неё. Популярная истерия относительно вторжения и убийства была превращена аккуратно в политическое преимущество. Идентификация протестантства с английским национализмом, идентификация, развивающаяся в течение многих лет, была теперь полностью установлена».

Что сказать о поведении лорда Бёрли в этом деле, которое сам Пэрри назвал «редким, исключительным и неестественным»? Профессор Стивен Олфорд (Alford) в «The Watchers», отметив, что Пэрри был на суде «как всегда хладнокровным и быстрым» и что «адвокаты Короны обнаружили трудным, чтобы держать его тихим», говорит, что Бёрли был озабочен тем, как сдержать сенсационные новости. Олфорд пишет: «Лорд Бёрли был обеспокоен о нетерпеливых ландонских печатниках, подготавливающих их прессу, готовясь рассказывать историю Пэрри. Они, как и сам Пэрри, должны были быть управляемыми. Некоторые из самых властных мужчин в Англии, членов совета и юридических должностных лиц, встречались в доме Бёрли на Стрэнде, чтобы обсудить, как лучше всего издать то, что они назвали «правдой» измены Пэрри. Другими словами, они решали то, что могло и не могло быть сказано. Официальное сообщение, произведённое печатником королевы, было действительно диким. Тщательно отредактированные копии документов использовались, чтобы доказать мерзкие измены Пэрри. Брошюра уничтожала его характер (особенно его «гордый и высокомерный юмор») и оскорбительные претензии в хорошей семье и аристократизме такого «мерзкого и изменнического негодяя». Бёрли ненавидел предателя, тем более, что тот был также социальной выскочкой».

«Нигде в пропаганде не было допущено, что он шпионил для королевы и страны: общественный рассказ заключался в том, что он был просто убийцей нанятый кардиналами Папы, чтобы убить Илизабет», - заключает Олфорд. - «Долгая служба Пэрри, пусть неуправляемая, на лорда Бёрли, его секретные сведения из Пари, Лиона и Венеции, его близость к участникам мощного семейства Сисилов: все эти жилы его разнообразной карьеры были потеряны в официальной амнезии».

Как оценивать поведение лорда Бёрли в новой реальности? Хьюм, поместивший Сисила среди великих людей, объяснеет тем, что «его способности и качества состояли точно в том, что было необходимо обстоятельствам его времени». «Он был призван, чтобы управлять во время радикальных перемен, когда неистовые приверженцы на одной стороне и на другой отчаянно боролись за господство их мнений», -пишет Хьюм в заключение своей книги. – «Только в такие времена как в эти умеренный, тактичный, осторожный человек должен в конце быть призванным, чтобы делать выбор между крайностями, и предотвратить катастрофу, управляя средним курсом». Элджернон Сисил также вынужден подтвердить, что лорд Бёрли склонялся к политике «осторожной и консервативной», «свободной от религиозного фанатизма», против которой была другая «более близкая для духа времени, поскольку была бесконечно более смелая и бесконечно более религиозная».

В период Северного восстания католиков была реальная опасность свержения с престола Илизабет, а значит и для Сисила окончания его правления. Опасность мотивировала его жестокость. «Почему тираны так кровожадны?» - вопрошает Монтень в «Опытах» в главе с говорящим названием «Трусость – мать жестокости», - «Не потому ли, что они заботятся о своей безопасности? Не потому ли, что их трусость видит лучшее средство избавиться от опасности в том, чтобы истребить всех, вплоть до женщин, кто только способен встать против них, кто может нанести им хотя бы малейший ущерб? Cuncta ferit, dum cuncta timet (Он всё разит, так как всего боится)».

Сисил по-ленински составлял записки с требованием «провести казни по законам военного времени» и «тела следует оставить на виселицах для устрашения», а также «выявить всех лиц, замешанных в восстании и имеющих земли или состояние, арестовать и подвергнуть их суду по законам о государственной измене, чтобы за счет конфискаций и штрафов возместить расходы Её Величества» (CSP, Addendа). И те, кому эти требования выдвигались, добились значительных успехов в грабежах и казнях. Последующий так называемый заговор Ридольфи и предательство герцога Норфока с реальной опасностью вторжения испанских войск с Нидерландов, добавил ему седых волос и глубоких морщин его лысеющей госпоже.

Самое главное, результатом, как подавления восстания, так и, по выражению Дьярмейда МакКаллока (MacCulloch), «затмения» видных сочувствующих католицизму аристократов, «Уильям Сисил не был никогда больше в серьёзной опасности отставки или хуже того, как он был с промежутками в течение предшествующего десятилетия». И теперь Бёрли за этой антикатолической параноей увидел новую опасность для своего regnum Cicilianum и поэтому, словами адепта Британской империи Чеймберлина, Лорд Казначей «со всей его энергией противостоял всему, что привело к разрыву с Испанией, и перехода Короны Мира с её чела к той самой Англии».

Чеймберлин очень эмоционально приводит пример: «Бёрли верил, что казнь Мэри была большой ошибкой. Лестер понуждал к этому много лет; и результаты показывают, что этот курс был единственно правильным». Даже после так называемого «раскрытия» заговора Бабинтона Илизабет в борьбе со своей нерешительностью никак не могла выбрать между разумным решением и той незыблемой идеей, что царственная особа не подлежит суду, а тем более публичной казни. «От решения Илизабет зависела не столько судьба смертного, сколько судьба идеи», - поясняет Цвайг, - «На сотни лет вперёд создан здесь прецедент - остережение всем земным царям о том, что венчанная на царство голова уже однажды скатилась с плеч на эшафоте. Казнь Чарлза I, правнука Стюартов, была бы невозможна без ссылки на этот прецедент, как невозможна была бы участь Луи XVI и Мари-Антуанетты без казни Чарлза I». Именно на то, что Илизабет станет неизмеримо страшно пойти на такое революционное потрясение основ, рассчитывал Бёрли, когда настаивал на судебном процессе и публичной казни, при этом стремясь ни в коем случае не допустить тайного убийства. И после суда всё, что могла добиться от Илизабет фракция Лестера и парламент это «ответ без ответа».

В конце января изгнанный из Англии дон Бернардино де Мендоса, теперь посол во Франции, информирует своего короля о письме Сисила послу Стаффорду, содержание которого ему пересказал Чарлз Эранделл. Мендоса называет Стаффорда «творением» Сисила и говорит, что Казначей «глубоко ему доверяет». Элджернон Сисил добавляет, опираясь на переписку, что Эдуард Стаффорд был к тому же ещё и родственником Бёрли. Мендоса пишет: «Сисил также сообщает, что хотя он постоянно показывал себя открыто против королевы Шотландии, граф Лестер и секретарь Уолсинэм, его враги, попытались настроить Королеву против него, говоря, что он был более предан королеве Шотландии, чем кто-либо другой. Но она видела определённые бумаги в его сундуках, которые говорили существенно против Лестера, и Королева сообщила последнему и Уолсинэму, что они были парой плутов, и она видела просто теперь, когда, благодаря ей, не внявшей советам определённых хороших и лояльных её подданных, она была в риске потери своего трона и её жизни, обременив себя войной, какую она была не в состоянии выдержать или продолжать. Она сказала, если бы она выполнила бы свой долг как Королева, она должна была бы их обоих повесить».

В связи с этим случился новый заговор, в результате которого якобы должна была быть взорвана спальня королевы. Заговорщиками оказались Майкл Муди (Moody) и младший брат посла во Франции -Уильям Стаффорд. Уже 7 февраля Мендоса, хорошо осведомлённый, но всегда с большим опазданием, делится новостями: «Брат английского посла здесь и сын хозяйки гардероба Королевы, (ни один из которых, однако, не разговаривал с ним в течение многих лет вследствие его плохого поведения), притворялся католиком и часто посещал французского посла, с кем он был в близких отношениях. Оказывается, что он выражал послу намерение убить королеву на религиозной почве, для того чтобы королева Шотландии могла подняться на трон. Он предложил поместить бочки с порохом в покоях его матери, которые находятся под спальней Королевы, и она могла таким образом быть взорвана. Посол обсудил вопрос с ним, и выразил возражение по его выполнению, особенно то, что он не мог сделать этого, не убивая свою мать, так как она и Королева обе спали в той же самой комнате. На это Стаффорд отвечал, что, поскольку он не одобрял этот план, он убьет её (Королеву), зарезав кинжалом».

Родерик Грэм путает имя заговорщика Стаффорда, называя его Томасом, называет другие замышляемые способы убийства, какие рассказал арестованный Муди вечером 9-го января, а именно, что тот хотел отравить обувь королевы или стремя, при этом ничего не говоря про порох, упомянутый в том же признании заговорщика, но совсем не ошибается в сделанном выводе: «Большинство людей заподозрили, что этот заговор придумал Уолсинэм, чтобы вывести Илизабет из состояния инерции». Была ещё одна причина: это изоляция французского посла с недопущением передачи ним какой-либо информации на Континент, так как за связь с заговорщиками он был посажен под домашний арест. Ещё ранее его секретарь, объявленный одним из участников заговора, был арестован по дороге в Дувр с депешей к королю Франции о запланированной казни Мэри Стюарт.

Подтверждением выводу Грэма служит тот факт, что Муди был несколько лет оплачиваемым курьером Уолсинэма по доставке писем во Францию и обратно, и на момент присоединения к заговорщикам находился в тюрьме за долги и, понятно, нуждался в деньгах. А сам Уильям Стаффорд ещё за два года до этого письменно клялся Госсекретарю в том, что «на земле нет человека, которому я был бы настолько признателен» и «если доживу чтобы увидеть кровь свою проливающуюся ради вашего дела, я буду думать, что это только некоторая компенсация за огромное добро, полученное мною из ваших рук».

Заговор раскрыли, так как Стаффорд, якобы в порыве раскаяния, сам признался Уолсинэму в затеваемом ним преступлении. Как правительственный провокатор, Стаффорд остался жить против заявленного «Обязательством Содействия» должного наступить наказания за такое преступление, а именно он должен был бы быть казнён самой суровой казнью, также как и Уильям Пэрри. И Майкл Муди продолжил служить в течение многих последующих лет в шпионской службе, хотя был не то чтобы «отдалённо связанный с заговором», а реально участник «планировавшегося» покушения на королеву.

Мэри была казнена. Цвайг находит слова, оправдывающие казнь, как и убийство леди Дадли оправдывала Элисон Уир, «что с точки зрения государственно-политической, устранение Мэри Стюарт было для Англии благодетельной мерой». Полностью игнорируя Лестера, Цвайг считает, что Уолсинэм и почему-то Сисил «правильно расценили реальное положение вещей», так как «они знали, что другие государства побоятся возвысить голос против подлинно сильного правительства и станут трусливо смотреть сквозь пальцы на его насильнические действия и даже преступления». «Они верно рассчитали, что мир не придёт в волнение из-за этой казни», -говорит Цвайг в канун Второй Мировой войны, и, видимо, не был бы удивлён «глубокой обеспокоенностью» современного мира по поводу бесчеловечных актов московитской агрессии. Цвайг стыдит Анри III за то, что он «отнюдь не рвёт, как грозился, дипломатических отношений с Англией; ещё меньше, чем когда надо было спасать живую Мэри Стюарт, собирается он отправить за море хотя бы одного солдата», но «правда»,- добавляет – «велит отслужить в Нотр-Дам пышную траурную мессу». И это куда больше чем выключение иллюминации на Эйфелевой башне в знак солидарности с жертвами военных преступлений Московии.

«И только тяжелодум Филипп Испанский спохватывается наконец и снаряжает свою Армаду», - пишет Цвайг, что является не совсем правдой, так как Армада готовилась задолго до казни Мэри. Правильней высказывание Дмитриевой, заявившей, что «смерть несчастной королевы поразительно мало значила для событий, последовавших за её казнью», потому что, в противовес измышлениям английской националистической историографии, так заявил Хейг: «Армада посылалась не затем, чтобы покорить маленькую храбрую Англию; она была послана, чтобы вытеснить маленькую назойливую Англию из Нидерландов».

Но какие бы ни были цели Армады, всё-таки существовала опасность вторжения, так как инструкции Филиппа предполагали разгром английской оборонительной армии. Поэтому всего через пару месяцев после казни Мэри, Лестер побуждал Илизабет нанести упреждающий удар и для этого послать Дрейка напасть на испанский флот, пока он ещё находится в гаванях. «Бёрли делал всё что мог, чтобы держать Дрейка дома», - продолжает обвинять Фредерик Чеймберлин, и цитирует Э.Сисила, который передаёт нытьё Бёрли в «скучном трактате» после похода Дрейка, что «в атаке на Кадис король Испании пострадал от оскорбления, какое даже меньший монарх не мог позволить себе оставить неотомщённым».

Приходится полагать, что трезво оценивающий состояние королевства «выдержать или продолжать войну», а также как сторонник политики «свободной от религиозного фанатизма», и, пожалуй, свободный и от протестантской солидарности, поднявшийся к вершинам власти, лорд Бёрли не готов был жертвовать своим благополучием и красивой жизнью в своих великолепных дворцах, ради воплощения чьих-то имперских порывов «отобрать Корону Мира с чела Испании».

Видимо эти его действия и предсказания стали причиной того, что вслед эскадре Дрейка были посланы ещё одни инструкции королевы, противоречащие первым, и по результатам атаки на испанский порт, словами самого казначея, королева «была очень оскорблена», и впала в сомнения и страхи, которые задели и самого Сисила. Предатель Стаффорд поделился с Мендосой жалобами Сисила, что «королева настолько злая и недовольная» и «её характер так плох, что никакой член Совета не осмеливается упоминать ей о делах, и когда даже он (Cисил) сделал так, она сообщила ему, что она была достаточно сильна, чтобы поднимать его из грязи, и будет способной сбросить его снова вниз». Справедливый вывод Хейга, что «целью Илизабет в качестве королевы было быть королевой; её использование королевской власти ...само по себе было целью», и вот эта царская власть была поставлена на кон, и от этого действительно было страшно.

Насколько было страшно видно из реакции на одержанную удивительным образом победу над Армадой. То, что победа была достигнута в большей мере благодаря силам природы, понимали и королева и Совет. Это видно из надписей на памятных медалях: на одной гравировка гласит «Flavit Jehovah et Dissipati Sunt» (Дунул Иегова, и они рассеялись) и на другой - «Homo proponit ed Deus disponit» (Человек предполагает, а Бог располагает).

Как видно из письма Марко Антонио Мисиа(Micea или Messia), радости особой не наблюдалось, хотя, можем смело предположить, что итальянский осведомитель хотел подсластить горькую пилюлю поражения, поэтому привирает, чтобы польстить самомнению царствующего Испанца. Своим письмом из Ландона он таки порадовал короля Филиппа, оставившего на письме своё мнение, но не без оговорки, что новости «неплохие, если правдивые». Мисиа передаёт общую атмосферу «такой тревоги и страха здесь», что «нет никакого признака радости среди членов Совета из-за побед, которые они одержали». «Тем не менее», - продолжает Мисиа, - «они думают, что король Испании не сможет послать Армаду в море в течение двух или трёх лет. Они уверенны в этом, особенно Казначей».

Эта неожиданная победная уверенность Казначея была сродни той, которая случилась у некоего аббата, жаждавшего стать прелатом, но так как эта «перемена в его судьбе всё не наступала, он стал роптать на свой век, уверять, что государством плохо управляют, и предсказывать грядущие бедствия». Но «вдруг кто-то прибежал сообщить ему, что он назначен епископом», - разит Ла Брюейр. – «Столь неожиданная новость преисполнила его такой радости и самоуверенности, что он тут же объявил: «Вот увидите, я на этом не остановлюсь – меня ещё сделают архиепископом». (VII.52)

Мы вернёмся к преисполненному радости и самоуверенности лорду Бёрли немного позже, но сначала следует рассмотреть подоплёку последующих событий. Через неделю после того как отрубленная голова Мэри выскользнула из рук палача и покатилась по помосту, оставив ему парик, парламент возобновил свою работу. Ещё через неделю, решив, что папизму нанесено поражение, от которого он не сможет оправиться, как выразился Потехин, «пуритане открыли свой поход в парламенте против англиканства». Ему следовало бы добавить, что пуритане сделали это в парламенте в очередной раз.

Не желая ни с кем делиться прерогативой, Илизабет не то чтоб не любила, а скорее едва терпела парламент, который согласно политической традиции разделял с монархом верховный суверенитет. Королева его бы совсем не созывала, если бы не «досадная необходимость», как дал определение этому Хейг. Сэр Джон Пакеринг в 90-х годах оправдывал королеву тем, что хотя она и редко собирает парламент, но всегда «только по самым оправданным, важным и великим случаям». Такими важными и великими случаями всегда были требования выделения субсидий и дополнительных налогооблажений. Всякий раз вымогательство ассигнований на нужды правительства объяснялось необходимостью охраны государства, престола и протестантизма от внешних и внутренних врагов.

Понятно, что это было главным предметом обсуждения, и с каждым разом требовать денег было всё труднее. «Парламентариев следовало убеждать, что у них мудрая и умелая правительница, которая сделала всё, что нужно, и не её вина, что сейчас не хватает денег», -иронично отмечает Хейг. – «К 1571 году довод о законной необходимости несколько поистёрся, и Бейкон доказывал, что субсидию следует выделить в благодарность за достижения королевы».

Хейг едко комментирует объявленные Лордом Хранителем «достижения», такие как милосердие в виде множественных жестоких казней на Севере, спровоцированный конфликт с Испанией и разрушенная торговля, в чём была полностью виновата жадность самой Илизабет и её премьер-министра Сисила. Но «первое и главное», -прочитал Николас Бейкон заготовленное послание, - «это восстановление и урегулирование освобождённого божьего святого Писания, самого большого и самого ценного сокровища, которое может быть в этом мире». И это восстановление «сделало нас свободными от неволи романской тирании», - продолжает Бейкон и делает вывод: «Следовательно, об этом мы должны думать как о самой основной выгоде».

Однако, сделанные верховной правительницей едвали не по всем церковным вопросам уступки представителям той самой романской тирании, требование Илизабет наказывать нарушителей церковного единообразия, а также текущие переговоры о браке с герцогом Анжу (будущим Анри III), позволяли подозревать, что королева «исповедует другую религию, а не ту, о которой официально заявляет».

За 13 лет правления созыв парламента в 1571 году был всего третьим, и в те пять лет, которые прошли от созыва последнего парламента случились несколько важных событий.

Первое это, как пишет Страйп в «Annals» т.1, при этом делая оговорку, что не может сказать точно, в какое время 1568 года это случилось, «внезапный и ужасный припадок болезни» королевы, приведший её на грань жизни и смерти, и саму Илизабет похожей «на Смерть в человеческом обличье», а «Двор и всё королевство в великое оцепенение». Также на следующий год и весь 1570-й сообщения об ужасной язве на ноге королевы, из-за которой она не могла передвигаться, достигшие такого уровня, что французский посол Фенелон нашёл нужным известить своего короля, что жизнь Илизабет «будет не долгой».

Второе событие это восстание на Севере, разжигаемое католическими графами.

Третье – папская булла, отлучившая Илизабет от Церкви.

И четвёртое, которое сформулировал профессор МакКаллок в «The later reformation in England»(1990) написав, что «от населённых пунктов никакие общепризнанные католики не были возвращены Палате Общин после 1571, и 1570-ые засвидетельствовали, что местные консервативные элиты в городах и округах по всей стране изо всех сил пытались, часто без успеха, сохранить местную власть». Это стало возможным потому, что Тайный Совет обратился к аристократии, поясняет Хейг, с просьбой в опасный период после восстания, когда особенно была нужна верная Палата Общин, взять под свой контроль выборы от графств и городов, «чтобы обеспечить хороший выбор рыцарей и горожан».

Далее, отметив, что «у правительства теперь было намного больше стимула и меньше запрещений в возбуждении уголовных дел против католиков», МакКаллок приходит к выводу, что «это было обнадёживающее время для протестантов после расстройств и разногласий в предыдущее десятилетие».

Действительно, все вышеизложенные пункты должны были вселять некие надежды у пуритан на то, что если не королевой, то другой политической силой – Парламентом - будут предприняты некие шаги для «уничтожения всех папистских пережитков, как в церемониях, так и в управлении, но также привнесению и помещению в божьей церкви только того, о чём сам Господь распорядился в своём Писании».

Оправданно рассудив, что представители реформаторского крыла Палаты Общин будут требовать не только решения традиционного вопроса о наследовании трона, как и все остальные члены парламента, но и проведения реформ в Церкви, Илизабет повелела, чтобы при открытии сессии было зачитано встречное требование не вмешиваться в дела государства и в вопросы религии. Как и ожидалось, непослушным членом Нижней Палаты был внесён на рассмотрение радикальный законопроект о пересмотре Книги Общественного богослужения, который послушно не был поддержан. Зато был принят закон «О преобразовании определённых беспорядков, касающихся священнослужителей церкви», требующий, чтобы всё духовенство подписалось под «39-ю Статьями Религии». И субсидия в размере 100 000 фунтов стерлингов была благополучно выделена.

Повторную попытку изменить Молитвенник, с помощью Палаты Общин пуритане предприняли на следующий год, когда парламент был спешно созван не для выпрашивания денег, но после раскрытия заговора Ридольфи, для того чтобы подтолкнуть Илизабет к решению казнить герцога Норфока и лишить Мэри Стюарт права на престол. Пуритане попытались воспользоваться ситуацией, но и на этот раз парламентарии, ещё не настолько приверженные идее реформации, чтобы проталкивать законопроект любой ценой, воздержались от настаивания на изменениях после властного окрика королевы.

В ответ лидеры движения опубликовали манифест или, по их определению, «истинные основные положения (platform) реформированной церкви», который назвали «Наставлением Парламенту» (An Admonition to the Parliament). Это «Admonition» некоторые авторы почему-то переводят как «Предостережение», видимо, увидев предостережение не в тексте, а в первом значении английского слова в англо-русском словаре. Потехин, например, переводит как «Воззвание», названием отражая суть.

Манифест оказался самым резким из всего ранее опубликованного против существовавшего тогда церковного управления. Авторы сразу заявили, что представляют свою платформу для того, чтобы она явила «дорогим и любезным» парламентариям «огромное различие между истинной и нашей нынешней английской церковью», чтобы они «могли либо с совершенной ненавистью проклясть одну и необыкновенной любовью заключить в объятия и усердными заботами взрастить другую».

Авторы постоянно проводят параллели между древней церквовью и её тогдашним состоянием, и поучают членов парламента, что они должны делать, при этом не оставив их без упрёка: «Вы не должны делать так, как вы делали прежде, обрывками и частями, даже скорее шли назад и никогда не трудились или не боролись до завершения. Но все вместе уничтожьте Антихриста полностью, и главное тело и ответвления, и строго насаждайте ту чистоту слова, ту простоту таинств и строгость дисциплины, которые Христос заповедал и передал его церкви».

Епископат, архиепископ и сама королева, ревниво оберегающая свою прерогативу, конечно, были сильно задеты. МакКаллок отмечает, что и пуританские лидеры из поколения, подвергнувшегося ссылкам, «были в ужасе от нарушения вежливости в отношении полных благих намерений церковников». Никто не мог простить такого выпада против Его Светлости, рикошетом бьющим по Верховной Правительнице Церкви:

«Теперь, с одной стороны ненависть к определённым лицам влечёт людей безрассудно в опрометчивое и жестокое суждение, или иначе благосклонность, привязанность или деньги смягчают суровость последнего, и все это происходит из-за того, что правление, оставленное Христом его церкви, передано в руки одного человека, кого одного грешникам легче извратить, чем преодолеть веру и благочестие ревностной и набожной общины, ибо такого поведения люди и должны быть властителями (seigniors)».

Епископская ищейка Ричард Бэнкрофт обвинил в составлении манифеста целую группу пуританских проповедников, среди которых был один из переводчиков на английский так называемой Женевской Библии(1560)- Энтони Джилби. Но арестованы были бывшие выпускники Оксфорда два пастора Джон Филд (Field) и Томас Уилкокс (Wilcox), старшему из которых было не более 27 лет, так как они пытались представить этот манифест в Парламенте.

Спустя два месяца нахождения в тюрьме, Филд и Уилкокс обратились с письмом к лорду Бёрли с просьбой об освобождении, но тот, как оправдывают, не рискнул за них заступиться. На самом деле, что более вероятно, и не хотел. Право заседать в Палате Лордов, сбывшаяся мечта возглавлять департамент Казначейства, при всём этом разгром его открытых врагов, позволяло ему строить управление королевством под собственные взгляды. «Поскольку церковь и государство были единым целым, религия стала политикой», - говорит Кристофер Хилл, а политика монарха была направлена на противодействие той тираноборческой формуле, которую озвучил глашатай республиканства Джон Понет: «Король, принц и другой правитель, хотя и является головой политического тела, но он ещё не всё тело. И хотя он - главный член, но всё-таки только член. Не народ предназначен для него, но он для народа». Отсюда, кто замахнулся на изменение в религии, замахнулся и на запросы Сисила на единоличную власть. Поэтому просьба сочинителей «Наставления» только привела к тому, что они были приговорены Судом Олдерменов к годичному заключению.

Хопкинс, симпатизирующий лорду Бёрли, отметил, что узники обратились с просьбой о помощи, причём дважды, и к «их другу» Лестеру, но «прерогатива королевы была затронута». Ужасающийся от реальностей тогдашнего тюремного заключения, таких как голод, холод, содержание на цепи, болезни и т.п., Хопкинс ничего не говорит о том, что всё-таки Тайный Совет, через давление на епископа Ландона, добился смягчения участи Филда и Уилкокса. Более осведомлённые Фрер (Frere) и Даглас (Douglas) в «Puritan Manifestoes»(1907) сообщают, что спустя полгода тюремного заключения, узники были переведены из тюрьмы Ньюгейт под домашний арест к архидьякону Джону Маллинсу (Mullins), для ожидания там прощения королевы, которое, естественно, не поступило. Поэтому возмутители спокойствия досидели срок под надзором архидьякона.

МакКаллок называет «Наставление» бестселлером. Действительно, первый тираж разошёлся очень быстро, и уже в конце августа архиепископ Паркер сообщает Бёрли, что «Наставление» было переиздано. Он также пишет о своих безрезультатных попытках по розыску причастных лиц к этой незаконной публикации, из-за «не желающих раскрывать это дело» Лорда Мэра и олдерменов. Тогдашний епископ Ландона Эдуин Сэндис(Sandys) пожаловался в письме Бёрли, что Филд, Уилкокс и их старший товарищ Картрайт, осмелившийся вернуться из эмиграции, «теперь уважаются как боги» и из-за их «мятежа» «город никогда не будет тихим», а архиепископ следующим летом заявляет в одном из писем, что пуританские авторы «не только вредят состоянию церкви, но и сильно расшатывают светское государство». Даже более, Паркер отлично понимал к чему могут привести требуемые пуританами реформы, и это понимание он озвучил перед смертью в 1575, что правление пуритан «в конце концов, погубит королеву и всех других, которые зависели от неё».

Серьёзно обеспокоенное церковное правительство, вместе с королевой, которая словами Паркера «справедливо оскорбилась», с целью продиводействия пуританскому воззванию, как выразился Потехин, решились «поразить противную сторону не одним гражданским, но и богословским мечём». Здесь Потехин перефразировал высказывание Лорда Хранителя Бейкона в его речи, открывающей сессию, когда он от имени королевы порекомендовал разработать и принять законы принуждения к выполнению законов церковных, чтобы таким образом «gladius gladium juvabit», то есть гражданский меч поддержал меч церковный. Было решено ответить не только арестом, но и церковным памфлетом.

Вопрос кто бы мог дать достойный ответ долго не стоял. «Уитгифт имел широкое представление о служении, что он был обязан церкви, как внутри, так и за пределами университета», - пишет о нём Сидни Ли.- «Он хватался за каждую возможность, предлагавшую защищать организацию от нападения». То есть он выслуживался даже тогда, когда его не просили, а уж если предлагали, или того больше – приказывали, то он словно охотничий пёс впадал в раж: затравить несогласных было самым большим удовольствием. Уже в сентябре, столь услужливый и исполнительный доктор Уитгифт сообщил, что он завершил своё опровержение и в следующем месяце чистовой вариант «Ответ на определённую клевету называемую Наставлением Парламенту» передаст для проверки архиепископом и двумя епископами.

Уитгифт сочинял свой ответ во время жутких подробностей приходивших из Франции, которая была утоплена в протестантской крови, прокатившимися по всей стране истреблениями гугенотов. «В то же время», - пишет Эрланже в «Резне», что там вдруг обнаружились «два феномена, поистине неожиданных, два феномена, которые, безусловно, не предвидела Катрин, когда велела Морверу целиться из аркебузы» (имеется ввиду в Колиньи): «протестантскую партию охватил республиканский дух, и жуткий триумф фанатизма обернулся триумфом партии «политиков», в чьих глазах государство первенствовало над церковью». Это вызвало создание целого ряда политических памфлетов и первую, пусть не целиком, публикацию «Рассуждения о добровольном рабстве» Этьена дё Ла Боэси в сборнике, призывающем уничтожить королевскую династию. «Решитесь», - говорит Ла Боэси, - «не служить ему» (т.е. тирану) «более - и вот вы уже свободны. Я не требую от вас, чтобы вы бились с ним, нападали на него, перестаньте только поддерживать его, и вы увидите, как он, подобно колоссу, из-под которого вынули основание, рухнет под собственной тяжестью и разобьётся вдребезги».

Уитгифт составил опровержение по каждому пункту в «Наставлении», но главной мыслью его стал ответ - ради чего, собственно, всё и писалось - на высказывание пуритан, что управление церковью должно быть полностью передано «священникам, старейшинам и дьяконам». Уитгифт заявляет, что автор «Наставления» «в различных местах» «отделяет сообщество Англии так далеко от церкви Англии», как отделено «сообщество Турции от церкви Христа в Турции». «Всё это я отметил с той целью, чтобы добрый подданный, и те, которые будут беречься для сохранения государства этого королевства, и законной власти её Величества, должны лучше рассматривать и остерегаться этой доктрины», - подводит итог добрый подданный доктор Уитгифт.

Однако, стремясь контрпропагандой погасить пуританскую агитацию, они не вняли, возможно, высказанным им благоразумным советам, таким же, как впоследствии Бальтасар Грасиан (Gracian-y-Morales) записал в своём «Оракуле»: «Пренебрежение также - самая политичная месть. Первое правило благоразумных - никогда не защищать себя пером: оно оставит след и сопернику скорее принесёт славу за отвагу, нежели кару за дерзость... Лучшая месть -забвение, оно похоронит врага в прахе его ничтожества. Дабы унять злословие, не обращай внимания; станешь спорить - тебе же хуже, для доброй твоей славы бесславие». (El Oraculo manual,205).

Одержимый отец пресвитерианства Картрайт, успевший опуликовать собственное «Наставление Парламенту», пока работа Уитгифта не была издана, не замедлил напечатать свой отклик по её выходу. Уитгифт вынужден был выступить в защиту своих «Ответов», что неугомонный и явно более одарённый Картрайт встретил новыми горячими возражениями, уже из эмиграции, куда он подался, чтобы не быть арестованным. Уитгифт сдался, оставив без ответа новые атакующие выпады своего кембриджского оппонента.

Господствующая церковь дала слабину. Этому поспособствовало то, как было объявлено впоследствии, что вследствие деятельности архиепископа Гриндэла, «духовенство стало более подвержено идеям пуритан», которые, словами Филиппа Шаффа (Schaff), «стояли за христианство Писания против исторического христианства». Опальное неопределённое положение архиепископа Гриндэла совпало с началом наиболее усиленной пуританской агитацией, что, впрочем, не удивительно. На этот же период выпал и созыв первого Синода, на котором было принято решение, дабы не вступать в открытую конфронтацию с властьдержащими, внешне соблюдать обряды господствующей церкви. Именно это решение тайно совершать службу по кальвинистскому обряду и послужило основой для принуждения духовенства к подписке под присягой.

Но и после весьма энергичного начала гонений Уитгифтом нонконформистов пуритане не оставляли попыток добыть своим предложениям реформ поддержку парламента. Параллельно с раскрытием католических заговоров, когда Илизабет грезились двести убийц, в декабре 1584 года в Палате Общин были поданы петиции «относительно свободы благочестивых проповедников исполнять и продолжать их службу» на основе которых была выработана петиция для рассмотрения лордам Верхней Палаты. Это было не столь трудно, так как, словами Хьюма, Лестер в составлении Нижней Палаты «трудился бесстыдно», требуя, также как и в 1572 году, чтобы ему присылали чистые избирательные бланки для того, чтобы он мог внести туда нужные ему имена. Хьюм не говорит, что таким же бесстыдством занимался и лорд Бёрли, ибо это была общая просьба Тайного Совета пэрам, ввиду антикатолической истерии, чтобы были избраны те, кто придерживался «правильных убеждений в религии».

В поданной петиции, среди прочего, коммонеры, например, просили лордов избрать «какие-то милосердные меры», чтобы тех проповедников кто в служении «опускал или изменял небольшие куски» из Книги Общественного Богослужения не «призывали к ответу» и также просили запретить те самые допросы под присягой Духовной Комиссией. «Уитгифт и его коллеги сражались с упорством и с осторожной помощью Бёрли и королевы, которая, когда она впоследствии распустила парламент, резко обругала участников за вмешательство в её религиозную прерогативу», - пишет Хьюм. А Хейг добавляет, чтокоролева приказала епископам продолжать борьбу с нонконформистами, при этом угрожая «распустить тех советников, кто будет вызывать парламентские волнения».

«Персональная антипатия между лидерами двух партий в данный момент, кажется, была более горькой, чем когда-либо», -комментирует Коньерс Рид последствия «осторожной помощи» казначея архиепископу. – «Бёрли, не только был в исключительно плохих отношениях с Лестером, но он почти безнадёжно отчуждался от Уолсинэма. Антагонизм между этими двумя фактически достиг такой точки в январе 1585, что Уолсинэм серьёзно считал, что следует установить шпионскую слежку за Бёрли, чтобы собирать информацию против него».

Но именно этот Совет уговорил Илизабет, несмотря на противодействие Бёрли, послать армию на помощь Нидерландам во главе с Лестером. «Наконец»,- резюмирует Хейг, - «после нескольких лет нажима, протестантские фанатики в Совете добились своего». Однако это же сыграло и против них. Пока Лестер был в Нидерландах, где он, словами Полларда, «отчуждал аристократическую партию религиозной терпимости, поощряя радикальных и демократических кальвинистов», королева по противоположной причине усилила своё влияние в Совете. Так как по её мнению Совет стал слишком протестантским, донимавший её прогрессивными советами, и, что более раздражало, поддерживающим своим большинством пуритан, она увеличила в нём количество своих союзников за счёт новых членов, лордов Кобэма (Cobham) и Бакхёрста (Buckhurst), настроенных консервативно.

Здесь была ещё одна причина, озвученная 18-летним Ла Боэси: «Не оружие и не вооруженные люди — конные и пешие — защищают тиранов, но, как ни трудно этому поверить, три или четыре человека поддерживают тирана и держат для него всю страну в рабстве. Всегда круг приближенных тирана состоял из пяти или шести человек; эти люди или сами вкрадывались к нему в доверие, или были приближаемы им, чтобы быть соучастниками его жестокостей, товарищами его удовольствий, устроителями его наслаждений и сообщниками его грабительств. Эти шестеро имеют шестьсот, находящихся под их властью и относящихся к шестерым так же, как шестеро относятся к тиранам», и так далее. Поэтому власть любого тирана, пусть самого жестокого, очень хрупкая, зависящая от соглашения с его окружением, и является таковой до тех пор, пока ключевые дворяне не утрачивают мотивы подчинения. Романских императоров убивало ближайшее окружение. Сталин, непрерывно казнивший своих соратников, стал жертвой того окружения, кого не успел казнить. Илизабет видела опасность в пуританском протекционизме советников, как и тот условный тиран у Ла Боэси, который «порабощает одних подданных с помощью других и охраняется теми, которых — если бы только они чего-нибудь стоили — он должен был бы опасаться».

В один день с лордом Кобэмом был приведён к присяге и Джон Уитгифт, единственный архиепископ в правление Илизабет удостоенный такой чести. Илизабет верила в него, и он добросовестно выполнял свои «супружеские» обязанности, месяцем ранее протащив через Суд Звёздной Палаты декрет, запрещающий любую публикацию без его или епископа Ландона разрешения, чтобы сокрушить всякую неблагоприятную критику господствующей церкви. Биограф сэр Джордж Пол говорит, что кроме Кобэма и Томас Сэквил (Sackville), лорд Бакхёрст стал «преданным и любящим другом» архиепископа и был таковым, даже когда он стал Лордом Казначеем, вплоть «до самой его смерти». Ещё одного ценного союзника Уитгифт получил, когда отказался от предложенной ему должности Лорда Канцлера в пользу королевского фаворита Хэттона, который был известен в кругах пуритан как «враг Евангелия». Эти новые советники совместно с новым Канцлером стали основными защитниками духовной суровости.

Для Уитгифта это был, конечно, успех, но в целом он в исполнении воли королевы, словами Пола Хаммера, «попробовал и потерпел неудачу». Это видно по тому, как пишет Дениэл Нил, что «многие временно отстранённые проповедники пришли из провинции и нашли убежище в городе», то есть в Ландоне. Согласно поступившему приказу всем священникам и церковным старостам о недопущении их в максимально возможной степени к церковным кафедрам, можем сделать вывод, что запрещённые Комиссией священники стали смело проповедывать и поучать везде, где имели доступ. Как уступившая пропуритански настроенным советникам, королева разрешила казнить Мэри Стюарт, так и комиссионеры в том самом указе уступили право отстранённым священникам читать лекции, лишь бы эти лекции были лицензированы архиепископом Уитгифтом или епископом Ландона.

Одновременно был собран пуританский Синод, решением которого было воспользоваться ситуацией, ибо лозунг всех революционеров «чем хуже, тем лучше». Это, конечно, повлияло на решительность и смелость выступлений депутатов в парламенте, чьи петиции требовали низвержения епископального церковного строя и радикальной реформы англиканского богослужения. Опять же, в который раз, требовали свободы слова.

Радикальные требования депутатов Палаты Общин натолкнулись на радикальные требования королевы, и пятеро членов парламента были вызваны в Тайный Совет, где теперь постоянно заседал Уитгифт, а после арестованы и отправлены в Тауэр для вразумления. Вице-канцлер Хэттон оправдывал арест депутатов тем, что законопроект, выдвинутый ними, оскорбителен не только для духовенства, но особенно оскорбителен для королевы. «Что же, наконец, оставлено на долю Её Величества?», - вопрошал верный раб и «враг Евангелия». – «Проект посягает на доходы Её Величества и на саму безопасность её: по смыслу проекта, что и Её Величество должна быть подчинена цензуре пресвитерия... Чем же эти люди отличаются от папистов? Папа отрицает главенство государей – так делают и эти люди».

Пуритан всё же питала надежда. Синод собирался, решая, насколько значительно они могли осуществлять свои порядки без утверждения их гражданской властью, даже тогда, когда уже вражеская эскадра двигалась к берегам Англии и власть была озабочена угрозой вторжения. Но всё резко изменилось осенью и не столько благодаря гибели Непобедимой Армады и крушению испанских надежд, и даже не воочию явленной божьей благосклонности к Англии, свидетельствующей о такой же благосклонности и к господствующей епископальной церкви, сколько от неожиданной смерти графа Лестера.

Лорд Бёрли в союзе с Хэттоном только недавно едва отстоял передачу власти, равной суверену, графу Лестеру, которой Илизабет хотела его вознаградить за одержанную победу над Армадой. «Она заказала сделать патентную грамоту, присуждающую этому никчемному негодяю должность Наместника Англии и Ирландии», - кипит сарказмом Чеймберлин, - «таким образом, давая ему больше власти, чем было ранее делегировано любому подданному любым английским монархом. Действительно, если это будет Историей, Илизабет была старой дурой!». Ситуативные союзники Бёрли и Хэттон, пишет Карт, повторяя за Кэмденом, «найденными средствами остановили их, встревожив её ревность, и представляя, как это опасно доверять столь большую власть в руки одного человека».

Только недавно, как сообщает испанский шпион Миссиа, Лестер прогуливался по Ландону, «сопровождаемый так многими джентльменами, как будто он был королём, и со следующими за ним домашними и отрядом лёгкой кавалерии». И вот, наконец, Бёрли избавился от давнего неприятеля и опасного конкурента. Кажется, должен был бы почивать на лаврах, перевести дух после напряженных переживаний и от захватившей дыхание нахлынувшей радости, но был ещё один, стоящий на пути к Regnum Cecilianum; и казначей, пока удача улыбалась, не стал откладывать дело в долгий ящик. Уже в октябре был нанесён удар по архиепископу тем излюбленным и проверенным способом - памфлетом полным «ругательной клеветы» и насмешки.

В феврале 1587 года, когда окрылённая казнью Мэри Стюарт, пуританская часть шестого парламента стала немедленно требовать полного церковного переворота, поднялся депутат Коуп (Cope), держа в одной руке две книги, а в другой законопроект о законодательном утверждении этих самых книг, и стал настаивать, чтобы ему позволили их зачитать. Одной из книг была обычно называемая «Книга Дисциплины» - новый манифест в 20 страниц о радикальном переустройстве церкви Англии. Манифест был написан на латыни в эмиграции Уолтером Треверсом и позднее переведён на английский Картрайтом.

Нонконформист Треверс, вернувшись в Англию в начале 80-х стал, домашним капелланом лорда Бёрли, который сделал это чтобы подтвердить свою приверженность протестанству, также как он в правление католички Мэри заимел себе домашнего капеллана католика.

«Книга заканчивалась тщательно определённым утверждением пуританского представления о королевском превосходстве как приемлемом положении, пока это не посягало на закон Божий -условие, которое просто уклонялось от предмета спора», -высказывает своё суждение Уильям Фрер в V томе «A History of the English church». – «Кроме того, небольшая книга была сочинена в необычно сдержанном стиле, и дело было изложено с научной умеренностью: это было реальной попыткой, чтобы примиряться».

Но у господствующей церкви было своё понимание примирения и закон Божий здесь был ни причём: их Господь был не на небесах, а в дворцах, где обитала королева. Заставив властьдержащих отправить, по своему обыкновению, Коупа с товарищами в Тауэр, повторяя описанную выше ошибку 1572 года, Церковь разразилась ответной публикацией усердного графомана доктора Бриджеса «Защита правительства установленного в Церкви Англии» в 1400 страниц in quarto. И это была больше чем ошибка. «Если усилие доктора Бриджеса не вызвало бы никакое другое возражение, чем два скромных тома, которые вышли в быстром ответе, чтобы защитить, один «благочестивых священников», а другой «церковную дисциплину», это, возможно, очень естественно погрузило бы его собственным надлежащим весом в забвение», - говорит Фрер, - «но, напротив, это произвело полностью новую особенность, которая была преднамеренной, и даже в такой год волнения, как 1588, приковавшая внимание нации, и вынесшая целую дискуссию из церковных и научных исследований на арену народного обсуждения».

Эти две небольшие книги - первая в 54 страницы, вторая без пагинации, но около того - имеющие одно общее название «О, перечитайте доктора Джона Бриджеса», но обычно называемые, первая как «Epistle», а вторая «Epitome», и были тем самым ударом Бёрли по архиепископу, использовавший писанину декана Солсбери только как повод.

Слишком вольный и развязный стиль, будто современные комментарии в социальных сетях, разительно отличался от серьёзности сочинений нонконформистов: «Ха, ха, доктор Копкот! Вы там? Почему вы не отвечаете на опровержение своей проповеди в «Кресте Пола»? Это - позор для вашей светлости, Джон Кентербери, что книги Картрайта и через дюжину лет остались почти без ответа. Вы первые побудили его писать, и вы первые получили расстройство», - читаем в «Epistle». Дальше – больше: автор, не стесняясь, называет Уитгифта «мелким папой и мелким антихристом», имея в виду не только положение архиепископа по отношению к Папе Романскому, но и, видимо, рост самого прелата. Говоря о непомерной гордыне Уитгифта, который якобы заявил, что именно он является «второй персоной в стране», а не кто-либо другой из дворян, что, конечно же, не мог простить ему «Сисилиус» – «господствующий король над Британией», автор памфлета иронично вопрошает читателя: «Вы думаете, что это он (я вас умоляю), который был когда-то мальчиком доктора Перна и таскал сумку с вещами (cloak-bag) за ним? Поверьте мне, он прыгнул в это с вожделением».

Патрик Коллинсон в статье о Перне «Perne the Turncoat: An Elizabethan reputation» (1974) это высказывание памфлетиста прокомментировал так: «Это был намёк без упоминания». Но в последующей книге «Bancroft and Elizabethan Anti-Puritanism» (2013) он говорит уже прямо: «Это было равносильно тому, если сказать, что Перн и Уитгифт наслаждались гомосексуальными отношениями». Коллинсон далее цитирует из памфлета «The Reproof Martin Junior» обращение к Уитгифту: «Доктор Перн, вы знаете, был вашей радостью, а вы его любимым». МакКаллок в «Reformation: Europe’s house divided» говоря о Перне, придерживается того же пояснения: «Так или иначе, он также знал много о скрытности: грубые пуритане сказали, что он когда-то был гомосексуальным любовником Джона Уитгифта, впоследствии Архиепископа Кентерберийского, с которым он пошёл жить в старости во дворце Ламбет».

Доктор Эндрю Перн (Perne) был главой колледжа Питерхаус, в котором учился бакалавр Уитгифт, и гомосексуальная связь между ними была вполне возможной так как, например, дюжиной годами ранее из Итонского колледжа был изгнан (хотя должен был быть повешен) Николас Юдолл за занятие содомией со своими учениками. Страйп ничего не говорит о такой связи (да и как он мог писать об этом в своё время), но отмечает большую дружбу их, и когда Уитгифт заболел, Перн заботился о нём, наняв ему отдельное жильё и женщину ухаживать за ним, и оплатил всё лечение. Страйп постеснялся сказать, что Уитгифт был, возможно, эротической привязанностью доктора Перна, но не побрезговал сообщить, что тот первый раз заболел чумой ещё в школе, выпив по ошибке мочу больного, «подумав, что это было пиво».

Текст и стиль памфлета «Epistle» коробил и пугал даже тех, кто относил себя хоть и к пуританам, но к так называемым благоразумным или умеренным. Кому-то ещё очень не нравилось, что автор смело и беззлобно называл их «пуританами», прозвищем, которое до этого рассматривалось как уничижительное и оскорбительное. Вероятно, тогда уже с этим прозвищем произошла трансформация, идентичная той, произошедшей с прозвищем «укроп», которым московитские оккупанты, пытаясь оскорбить, наградили украинцев. «Пуритане рассержены на меня (я подразумеваю Пуританских проповедников)»,- заявляет автор во втором памфлете. – «И почему? Потому что я также открытый. Потому что я шучу. Я пошутил, потому что я имел дело против почтительного шута, доктора Бриджеса, чьи сочинения и проповеди не имеют тенденцию ни к какому другому концу, чем рассмешить людей. Я действительно думал, что Мартин не должен быть обвинён Пуританами в том, что говорил правду открыто. Может мне не называть Джона Кентербери мелким папой, видя, что он такой? Вы должны тогда терпеть моё невежество. Я прост. Я должен называть лопату лопатой, а папу папой. Я говорю против него, не потому что он -Советник, но потому что он - архиепископ, и таким образом папа из Ламбета. Что? Пуритане будут стремиться не пустить папу из Ромы, и поддерживать папу в Ламбете?»

Автор памфлета спрятался за псевдонимом «Мартин Марприлейт», состоящий из имени в честь реформатора Мартина Лютера, и фамилии из выражения «повредить прелата» (to mar a prelate), то есть реформатор, атакующий епископат. Коллинсон для понимания предлагает перевод с английского на английский, как «spoil bishop» (испортить епископа).

Мартин назвал себя джентльменом. Кто это был? Это осталось неизвестным, даже когда удалось арестовать печатников, и, кажется, это останется тайной навсегда. Исследователи могут только предполагать. Есть несколько фаворитов занять почётное место Мартина. В первую очередь это священник Джон Пэнри, пуританин, которого, собственно, и казнили за написание и курирование публикации памфлетов Мартина, но авторство несчастный клятвенно отрицал. Вторым кандидатом, обвиняемым уитгифтским инквизитором Сатклифом, был один из беспокойного семейства Трокмортонов Джоб, пуританин и член Палаты Общин, но он тоже отрицал своё авторство и за него заступился и перед королевой и в парламенте сам Лорд Канцлер, назвав его «честным человеком». Третьим подозревался пуританский священник Джон Юдол, умерший в тюрьме, не дождавшись освобождения, которого якобы пытался вызволить Эссекс, используя для этого Уолтера Роли. Ещё одного кандидата предложил Дауэр Уилсон, назначив в авторы друга графа Эссекса и военачальника, Роджера Уильямса.

Однако ближе всех к истине, как видится, оказался историк Альфред Лесли Роуз, который догадался, кто прячется за псевдонимом, но постеснялся сильно заявить об этом. Вероятно, эта догадка родилась из Записной книжки, обнаруженной при аресте у Джона Пэнри, где он отметил распространённые придворные сплетни, что автором трактатов Марприлейта был либо Эссекс, либо Роберт Сисил. Сам Пэнри, кажется, верил в это и склонялся к авторству Эссекса, в одном из писем к нему, с претензией на поддержку, предложив конфисковать церковные земли. Отвергнув представленных кандидатур, но поняв, откуда дует ветер, стеснительный Роуз свою догадку всё-же вынес в примечания, где он пишет о памфлетах Марприлейта: «Слишком по-светски и забавно, чтобы быть написанными серьезными пэнри этого мира, не были ли они, интересно, написаны таким человеком как Майкл Хикс? Они были ясно написаны кем-то, имеющим возможность знать всех, кого следовало знать, и с абсолютной уверенностью в Мартине, что он никогда не будет привлечён к ответственности, кем-то кто благополучно устроился высоко во Дворе. Майкл Хикс, секретарь Бёрли, был сторонником Пуритан, и у него было весёлое остроумное перо».

Генеологист Томас Уоттон в «The baronetage of England» подтверждает: «Сэр Майкл был очень остроумным шутливым человеком и его компанию часто искали люди разного ранга и различия». Хикс был особо доверенным человеком лорда Бёрли, о чём Уоттон не забыл отметить, сказав, что Сисил «также применял его в большинстве своих дел, и передал многие свои секретные дела ему, зная, долгим опытом, о его верности».

В честь Бёрли Хикс назвал своего старшего сына и наследника Уильямом, крёстным отцом которого был лорд Кобэм, Лорд Хранитель Пяти портов и Лорд Камергер. Роберт Сисил подписывал свои письма к нему, как «ваш любящий друг». Как уже упоминалось, к нему с просьбами обращался граф Саутэмптон, а Уоттон говорит, что среди его близких знакомых и друзей числились и Уолтер Роли, и Френсис Бейкон, и Фулк Гревилл, и историк Кэмден, и многие другие. Он стал именоваться сэром Майклом только после коронации Джеймса, который и посвятил его в рыцари, а значит - во время создания памфлетов он был тем самым, заявленным Марприлейтом, джентльменом, вращавшимся в самых высоких кругах.

Читая памфлеты Марприлейта, мы видим, как Мартин хвастает, что он «за исключением пуритан», почитается всеми сословиями и даже в самых высоких сферах: «Меня поддерживают во Дворе. Все говорят о моём почитании. Многие рады были бы приобрести мои книги, если бы кто-то мог сказать, где их найти». И это правда. Уильям Пирс сообщает, что когда Илизабет разразилась угрозами самой строгой расправы в адрес тех, кто распространяет и читает запрещённые нею памфлеты Марприлейта, Эссекс вытянул из-под плаща экземпляр и спросил: «А что должно случиться со мной?».

«Я надеюсь, что эти придворные однажды увидят судебный процесс между мной и вами», - продолжает Марприлейт, угрожая высшим прелатам, и далее бравирует, открыто заявляя, что он придворный: «Это будет только глупостью для вас, чтобы преследовать придворного Мартина, пока вы не оправдались (что вы никогда не сможете сделать) за преступления, изложенные ним к вашему обвинению».

«Напечатано за границей, в Европе, на расстоянии двух фарлонгов» (1/8 мили) «от хвастливого священника за счёт и расходы М. Марприлейта, джентльмена», - указано на титульном листе и это говорит о том, что автор имел средства, позволяющие ему тратиться на подпольную литературу. Это утверждение Мартин подтверждает своим высказыванием в памфлете «Protestation», где он хвастает: «Я имею, благодаря Богу, мою собственность, с помощью какой я более счастлив, чем они со всей их выгодой и грабежом». А что же Хикс? А Хикс, «как оказалось», - пишет Сидни Ли в DNB, - «обладал большими финансовыми способностями, и его личные друзья обращались к нему за помощью и советами в их денежных трудностях». И далее: «Хикс был достаточно богатым, чтобы купить два имения Беверстоун (Beverstone) в Глостершире и Ракхолт (Ruckholt) в Эссексе».

Хопкинс, рассмотрел всех пуритан, кого обвиняли в авторстве, и которые все клятвенно отрицали своё авторство и даже выражали своё неодобрение сатирам Марприлейта, и сделал вывод, что они там были ни при чём. На заявления исследователей прошлого, например У.Маскелла (Maskell), утверждавшего, что автором был кто-то из лидеров пуритан, и будущего, как например Л.Карлсон(Carlson), приписывающий памфлеты пуританину Джобу Трокмортону, о том, что лидеры пуритан врали, он саркастически объявляет: «Это только говорит о том, что такие мужчины как Картрайт, Юдол, и Пэнри - кто были среди самых выдающихся учёных их дней, как христиане, как христианская элита и христианские герои – были двуличные приспособленцы; что перед трибуналами они были малодушными, и то, что они там заявили, они знали, будет неправдой, относительно действительности». То есть пуритане отказывались поставить свою подпись под Статьями Религии, чтобы не идти против своей совести и оказывались за это в тюрьме, отказывались отвечать на каверзные вопросы перед Духовной Комиссией, чтобы враньём не осквернять свою совесть, и так же за это подвергались репрессиям, а здесь вдруг начинали лгать и изворачиваться.

Что касается Трокмортона, то справедливый вопрос задал Джон Бути (Booty) в рецензии на книгу Карлсона с оговоркой «если предположить, что профессор Карлсон прав»: «Было бы интересно точно узнать, почему государственным обвинением против Трокмортона в 1591, когда он обвинялся в написании насмешливых книг под именем Мартина Марприлейта, он не преследовался по суду заключением в тюрьму?» Потому что он их не писал.

Хопкинс справедливо возмущается из-за утверждения Маскелла, что лидеры пуритан потворствовали трактатам Мартина Марприлейта, и говорит: «У нас есть право спросить: Когда? Где? Кем?». Фуллер также в своё время заявил, опираясь на «знание, полученное от тех, кому нужно доверять», что «более благоразумные и набожные мужчины, даже те, кто, например, не были большими друзьями иерархии, в торжественной дискуссии решили, что из-за многих грязных неправд там предложенных, такие подлые книги в целом были неподходящими набожному духу, чтобы печататься, или с удовольствием просматриваться... Но такое плотское веселье, хотя щекочет плоть, но ранит душу. И что было главным, эти книги дадут большое преимущество для общего противника, и паписты сделали бы большое использование этого против протестантской религии».

В конце концов, Хопкинс приходит к выводу, как и Роуз и Дауэр Уилсон, что Мартин не был ни священником, ни пуританином.

Уже выход первого памфлета, как выразился Страйп, «пробудил Совет королевы». В соответствии с приказом королевы следовало немедленно приступить к поиску автора опасной клеветы. Эта миссия была возложена Советом, где руководил Сисил, на главного потерпевшего - Уитгифта и двух его близких сторонников Кобэма и Бакхёрста. С этой целью архиепископу было направлено письмо от Лорда Казначея, чтобы силами Духовной Комиссии были начаты розыски Марприлейта и его сообщников, так как в «злонамеренной и мятежной книге» выражаются в «злонамеренной манере различные клеветнические сообщения против вашей Светлости, и остальной части епископов королевства». Бёрли также поясняет, что «подобные мятежные попытки, если бы они были допущены, способствовали бы как осквернению Бога, нарушению мира Церкви, так и были бы опасным примером, чтобы поощрить частных лиц, в этой же тайной манере, ниспровергать все другие виды правительства под руководством Её Величества, и в Церкви и в сообществе».

Что тут можно сказать? Только то, что давно известно: громче всех кричит: «Держи вора!» именно сам вор. Бёрли мог позволить себе смело призывать найти мятежного автора, точно зная, что таковой найден не будет. Он своего добился. Томас Фуллер, назвавший памфлеты Марприлейта, в своём сквернословии «выглядящими одинаково как чёрные мавры», которые «должны были опорочить и опозорить английских прелатов», и в большей степени архиепископа, удивляется: «Странно, как тайно они были напечатаны, как быстро распостранены, как вообще куплены, как жадно прочитаны, как твёрдо в них верили, особенно обычные люди, для кого нет лучше музыки, чем услышать, как наилучшие оскорблялись».

9. ВЫНУЖДЕННЫЕ СОЮЗНИКИ:

ЛЕЙЭРТИС И «МАЛЕНЬКИЙ ЧЁРНЫЙ МУЖ»

(ЧАСТЬ ВТОРАЯ)

Лестер был отравлен.

Чтобы понять причину этого следует вернуться в 9 августа по старому стилю 1588 года, когда королева перед войсками в Тилбёри, собранными для отражения испанской агрессии, произнесла свою знаменитую речь, которую едва ли не все историки и писатели занесли в золотой фонд национальной гордости и определили, как, несомненно, сказанную именно в том виде, как её с благоговением цитируют. Илизабет действительно что-то там произносила, но, видимо, столь незначительное, что оно не упоминается в современных источниках, если не считать нескольких строк в двух стихотворениях.

Запись слов её выступления существует в трёх вариантах и все были сделаны уже в правление Джеймса I. Пропагандисты выбрали как аутентичную, самую позднюю запись, естественно, самую длинную и самую красивую, которая была обнаружена в письме Лионеля Шарпа (Sharp) к герцогу Бакинэму. Письмо было написано в 1623 году, то есть через 35 лет после вероятного произнесения.

Этот доктор Шарп занимал, как видно, националистическую позицию, принимая участие своим упомянутым письмом с антииспанской пропагандой в антистюартовской мифологизации Илизабет, понуждая герцога опасаться испанцев и нарушить планы короля женить сына на испанской инфанте. Ранее, в 1614-ом, Шарп участвовал в антишотландской придворной борьбе за должности. Он подготовил речь для депутата Хоскинса (Hoskyns или Hoskins), с предложением шотландцам убраться из Англии пока им не устроили «сицилийскую всенощную» (Sicilian Vespers), то есть резню или бойню, аналогичную «Варфоломеевской ночи», только по национальному признаку. Получается, что Шарп был хорошим спичрайтером и специалистом вкладывать свои мысли в чужие уста.

Ещё в середине 19 столетия к его словам было полное доверие как очевидцу - он был армейским капелланом и присутствовал в Тилбёри - но публикация документов в «State papers relaiting to the defeat of the Spanish Armada» (1893) под редакцией Джона Нокса Лотона(Laughton) дискредитировала Шарпа как свидетеля.

Что мы видим? Шарп говорит, что допрос испанского адмирала дона Педро де Вальдеса (Valdez) производился в Тилбёри 8 августа, после прибытия в лагерь королевы. Протокол допроса, напротив, говорит, что он происходил 4 числа в Ландоне в тюрьме Брайдуэлл (Bridewell), и королева впервые увидела пленника, как сообщают в своей книге Колин Мартин и Джефри Паркер, уже после Тилбёри во дворце Сейнт-Джеймс, куда его привёл Дрейк.

Шарп далее цитирует якобы заданные вопросы членами Тайного Совета, которых никто не задавал, и якобы полученные ответы от дона Педро, которых он не отвечал. Ответы должны были шокировать даже в те времена. «Но что вы сделаете, спросили они, с их» (англичан) «малыми детьми? Они, сказал он, кто будет старше семи лет, должны пойти путём, которым ушли их отцы» (то есть - убиты), «остальные должны жить в вечном рабстве, с клеймом на лбу в виде буквы «L» для лютеран (Lutheran)».

Это последнее утверждение оголтелой пропаганды, на уровне кремлёвской лжи о «распятом маленьком мальчике в трусиках», например, Агнес Стрикленд даже постеснялась процитировать, прокомментировав: «Имя невезучего испанца очень свободно использовалось министрами Илизабет для введения в заблуждение доверчивых душ, которые были убеждены, что единственной целью испанского вторжения было удовольствие причинения пыток и смерти всему населению Англии». Отсюда, если Шарп говорит неправду в первой половине письма, то самое малое, на что мы можем согласиться, рассматривая его вариант выступления Илизабет - это вывод, который сделал Миллер Кристи(Christy) в «Queen Elizabeth's Visit to Tilbury in 1588» (1919), что речь королевы «возможно, и была подготовлена заранее для произнесения, но она выглядит больше как сообщение, составленное впоследствии некоторой квалифицированной литературной рукой».

Но так как большинством авторитетных историков было принято, что «нет никакой причины сомневаться относительно её подлинности», оставим споры и скажем, что они ради красивых слов не пожалели королеву. Там в лагере, словами Сьюзен Фрай (Frye) в «The Myth of Elizabeth at Tilbury»(1992), «перед неоплаченными, плохо подготовленными и даже голодными солдатами» Илизабет якобы прокричала: «Я знаю, что за вашу расторопность вы уже заслужили награды и кроны» (crowns - монеты в 5 шиллингов); «и Мы заверяем вас словом монарха, они будут надлежащим образом выплачены вам».

Джанет Грин(Green) в статье ««I My Self»: Queen Elizabeth I's Oration at Tilbury Camp»(1997), настаивающая на достоверности слов, записанных Шарпом, подтвердила высказанное королевой намерение: «В других торжественных речах Илизабет чаще всего использовала деньги или драгоценности как метафору её любви к её народу и его любви к ней, сравнение, которое было не столько фактом сколько поэзией. В торжественной речи в Тилбёри она действительно ссылается на деньги - что она часто делает - но она упоминает «награды и кроны» как эффект её нежной доброй воли, а не как метафору».

Однако обещанного вознаграждения не случилось. Голодные войска были распущены, не найдя возможным, или не посчитав нужным, оплатить их физические страдания. Слово монарха оказалось если не ложью, то пустой болтовнёй для его подданных, вставших на защиту не только своей страны, но в первую очередь, на защиту правления этого самого монарха, так как Илизабет сама говорит об этом: «Пусть тираны боятся, я же всегда вела себя так, что, видит Бог, доверяла мои власть и безопасность верным сердцам и доброй воле моих подданных». И хотя гневные эпитеты и высказывались против королевы и Лорда Казначея, это ни к чему не привело, а очень кстати разразившаяся эпидемия, во время которой моряки и солдаты, как выразился историк Корбетт, «подыхали как мухи», очень сильно проредило ряды недовольных.

Согласно рассказам Илизабет прокричала (а как могло быть иначе?) свою речь перед войсками, которых чем дальше от Кэмдена становится всё меньше и меньше, в окружении тех, кому она наиболее доверяла: справа от неё восседал на коне граф Лестер, слева – граф Эссекс. Если мы верим Шарпу, королева закончила так: «Между тем мой лейтенант-генерал будет на моём месте, как более благородный и достойный подданный, чем монарх, который никогда не командовал; не сомневаюсь в вашем повиновении ему, и в соответстветствии с вашим согласием в лагере и вашей доблестью на поле [боя] у нас вскоре будет славная победа над врагами моего Бога, моего королевства, и моего народа».

Этим достойным подданным и лейтенант-генералом Илизабет назвала Лестера. Милер Кристи, опираясь на «Acts of the Privy Council» говорит, что официальной должностью Лестера была Лейтенант и Капитан-Генерал армии королевы, «но он обычно говорил, что он «Лейтенант Королевы», или «Лорд Стюард», или «Лорд Генерал»». Историк Эдуард С. Бизли (Beesly) поясняет, что «звание Лейтенант было чисто военным и начало применяться при Тюдорах к командующим ополчением в каждом графстве». Должность Капитан-Генерал должна была соответствовать, по словам Бизли, «тому, кого мы должны называть Главнокомандующим» (Commander-in-Chief).

Бизли опровергает Кэмдена, который любил повторять злобные сплетни о Лестере, так как кормился из рук Бёрли, что Илизабет собиралась сделать из графа Наместника Англии и Ирландии: «Никакой здравомыслящий человек не поверит, что она захотела создать своего рода Большого Визиря». Но так ли?

Итальянский осведомитель Мисиа, информирует в письме от 7 сентября о внезапной смерти Лестера, который после плотного ужина, вдруг ощутил боли в животе, привёдшие к рвоте и к всё усиливающейся трёхдневной лихорадке, закончившейся печальным концом в 10 утра 4 сентября. Мисиа говорит, что до этого видел его излучающим «прекрасное здоровье, как будто он будет жить ещё в течение многих лет».

Мисиа также сообщает то, что, по-видимому, и стало поводом внезапной смерти Лестера. Он пишет, что 26 августа во время организованного Эссексом военного смотра в честь победы, затмившего предыдущие смотры, представленные Хэттоном, Сисилом и Лестером, видел в окне Лестера рядом с королевой. Так же передаёт придворные сплетни, что «в течение нескольких прошедших месяцев он» (граф) «обычно обедал с королевой, нечто такое, они говорят, что никогда не замечалась прежде в этой стране», и ещё то, что Лестер прогуливался по Ландону напоказ словно король.

Лестер имел право торжествовать. Он был главой, так называемой Партии Войны, и, словами Чеймберлина, «снова и снова твердил королеве, что Англии не нужны никакие друзья, что она может позаботиться о себе сама», он покровительствовал Дрейку, которого даже Папа назвал главной причиной неуспеха Армады, и он, пусть благодаря попутному ветру Фортуны, оказался победителем. Чеймберлин в «Elizabeth and Leycester» пафосно подводит итог, что отправившись в свою последнюю поездку, даже если бы он знал, что никогда больше не увидит королеву, Лестер, «должно быть, чувствовал себя ликующим – поскольку он возместил и своей королеве и своей стране». «Он обещал Илизабет, что если она только отпустит своих моряков на Филиппа, она станет Королевой Мира; и он мог благодарить Бога, к которому он так часто обращался, что Он» (Бог) «позволил ему дожить до того, чтобы увидеть эту корону, водружённую на голову Илизабет», - пишет Чеймберлин, конечно, сильно преувеличивая, так как ни о какой Короне Мира в августе 1588 года не могло быть и речи.

Но независимо от того, какие мысли возникали у историков прошедших времён, или что думают нынешние, это было для Лестера, несомненно, временем гордости и триумфа, и он, словами Кэмдена, «начал питать новую Надежду на Почёт и Власть». Такую надежду могла зародить в нём только королева, которая, видимо, решила, что уж теперь-то никто не сможет вмешаться или разрушить её планы на брак с Лестером. Единственной видимой помехой, как и в прошлый раз, была жена Дадли.

Илизабет, по-видимому, всеми фибрами своей души ненавидела Леттис, которая, как она думала, украла у неё Лестера. В июне 1583 года, как нам стало известно это из письма Мендосы к королю Испании, Илизабет спросила полковника Уильяма Стюарта, выполнявшего в том случае функции шотландского посла, является ли правдой слух, что «Лестер договаривался через Дейвисона относительно брака короля Шотландии с дочерью его жены». «Хотя Стюарт отрицал это», - читаем депешу Мендосы, - «королева стала настолько возбуждённой из-за этого, даже сказав, что она скорее позволит королю забрать её корону, чем увидеть его женатым на дочери такой волчицы, и, если она не сможет найти другой способ подавить её амбицию и того предателя Лестера, она объявит её на весь Христианский мир какой плохой женщиной она была, и докажет что её муж был рогоносец. Она сказала намного больше с тем же самым эффектом; и, чтобы успокоить её, Лестер теперь прилагает большие усилия, чтобы женить на девочке частного джентльмена».

Рета Уорнике (Warnicke) в «Wicked Women of Tudor England» (2012) прокомментировала этот слух относительно амбиций Леттис, назвав его абсурдным, так как, говорит она, «даже старшая сестра Дороти Пенелопа була выдана замуж за простого барона, Роберта, третьего лорда Рича».

И очень вероятно, что прототипам шейкспировского Яго, и королеве в том числе, удалось убедить Лестера в том, что он рогоносец. Современная сплетня рассказывала, что Леттис, графиня Лестер, влюбилась в сэра Кристофера Бланта, который был на 12 лет моложе неё и служил у её мужа Шталмейстером, то есть главным конюхом. Эта сплетня ещё более утвердилась в своей правоте, когда вдова Лестера спустя семь месяцев вышла за Бланта замуж. Лестер якобы знал о любовной связи своей жены и поэтому брал Бланта с собой в Голландию, чтобы наёмный убийца с ним там разделался, но сэр Кристофер выжил после тяжёлого ранения, и отравление графа было ничем иным как превентивным ударом, нанесённым Леттис, опасаясь за свою жизнь. Даже был очевидец, некто Уильям Хейнс (Haynes), который служил у графа Джентльменом Спальни, видевший, как графиня дала мужу ту роковую чашу.

Наверное, впервые граф Лестер выставлялся как жертва, а не злодей. Однако недолго. Очень скоро стали рассказывать то, что поведал Бен Джонсон Драммонду: «Граф Лестер дал бутыль ликёра своей леди, посоветовав использовать его при любой слабости, и который она, после его возвращения из Двора, не зная, что это был яд, дала ему, и таким образом он умер». Современные историки, например, Саймон Адамс и Сара Гриствуд, не видят там отравления, а подозревают скорее рецидив рака, так как Лестер долгое время жаловался на боли в животе. Однако одно другому не мешает, так как и эвтаназия является убийством, хоть и из милосердия.

Хопкинс пересказывая ходившие слухи о смерти Лестера, находит их правдивыми и видит несколько причин считать их таковыми. Первой причиной является то, что Лестер умер, словами того же Страйпа, «внезапно». Согласимся с этим, потому что как ни от малярии, которой Лестер якобы заразился в болотах Тилбёри по официальной версии, так и от рака желудка никто, всего неделю назад демонстрирующий прекрасное самочувствие, в три дня не умирает. Далее Хопкинс говорит, что скорое замужество Леттис является фактом, подтверждающим сплетни, когда, словно из «Хэмлита», «жаркое, оставшееся от поминального обеда, пошло в холодном виде на свадебные столы». Комментируя неизвестного автора, упоминающего Хейнса, Хопкинс делает такой вывод: «Человек, сочиняющий злонамеренную клевету, включающую факты, редко будет рисковать, давая подробные сведения; намного реже он будет рисковать, называя имена очевидцев». И последнюю причину верить в отравление Лестера его женой Хопкинс видит в свидетельстве Нонтона, который не рискнул говорить открыто при ещё живой Леттис, так как к ней благоволил король Джеймс. «В самом предостережении этого языка, я думаю, есть большое значение», - пишет Хопкинс, - «Реальное мнение сэра Роберта, кажется, указано».

К этому списку следует добавить ещё пару-тройку замечаний, где первым пунктом будет два последних письма Лестера. Первое письмо за 27 число говорит нам о стремительном отбытии Лестера прошедшей ночью (yester night), так как нужно было ковать пока горячо, с извинением к Бёрли за то, что не мог остаться из-за неотложных дел. И второе за 29 августа к Илизабет, где граф после того, как осведомился о здоровье своей госпожи, оставил такие строки: «Что же касается моего слабого здоровья, я продолжаю принимать ваше лекарство, и оно лечит меня лучше, чем всё, что мне дают».

Можно предположить, что «лекарство» королевы и была та самая бутылка с ликёром, из которой графа на самом деле и напоили. Очень может быть, что письмо Лестера королеве было намерением обеспечить себе алиби, то есть в случае удачного покушения был оправдательный документ, утверждающий, что смерть не могла наступить от лекарства, которое принимал сам граф. Только этим можно объяснить то очень сильное психологическое потрясение, которое перенесла Илизабет. Осознание, что она своими руками убила Лестера, едва не стоило ей жизни. Ясно, что в ту минуту, когда она это поняла, она не захотела жить. Итальянец об этом рассказывает так: «Королева так горевала, что в течение нескольких дней она закрылась в своей спальне одна, и отказывалась говорить с кем-либо пока Казначей и его Члены Совета не взломали двери и не вошли, чтобы увидеть её».

«Человеческое горе бывает лицемерно по-разному», - раздражает род человеческий своими истинами Ла Рошфуко. – «Иногда, оплакивая потерю близкого человека, мы в действительности оплакиваем самих себя: мы оплакиваем наши утраченные наслаждения, богатство, влияние, мы горюем о добром отношении к нам. Таким образом, мы проливаем слёзы над участью живых, а относим их за счёт мёртвых». Но горе Илизабет не было тем родом лицемерия, о котором Ла Рошфуко говорит далее, когда «надевают на себя личину уныния и стараются всеми своими поступками доказать, что их грусть кончится лишь вместе с жизнью», а было тем самым, как определил Монтень, «мрачным, немым и глухим оцепенением, которое овладевает нами, когда нас одолевают несчастья, превосходящие наши силы», усугублённое пониманием того, что в произошедшем, более всего виноваты мы сами.

Разительные перемены, произошедшие с Илизабет за эти дни, не могли не заметить окружающие. «Королева значительно постарела и подурнела, и очень унылая», - пишет Мисиа в октябре. – «Её приближенные говорят, что это вызвано смертью графа Лестера». Но Мисиа отрабатывал испанские деньги и поэтому добавил, что изменения во внешности Илизабет произошли не из-за смерти близкого ей человека, а из-за страха, «которому она подверглась», имея в виду, конечно, нападение испанского флота.

Вторым пунктом является сцена в «Хэмлите», где возбуждённый Лейэртис – ублюдок и суррогат Лестера - врывается во дворец и, удерживаемый королевой, кричит королю: «Где мой отец?». Король отвечает: «Умер» и вслед за ним поспешное восклицание королевы в защиту супруга: «Но не им!», то есть граф Лестер убит, но не Уитгифтом.

И последний пункт, которому понадобится отдельное пояснение, это второе появление в той же самой сцене Офилии, несущей букет лекарственных трав, среди которых есть ядовитые, и поющей песню о ком-то умершем. Офилия раздаёт травы присутствующим на сцене, причём, вручая королеве руту – растение, которое ядовито - она немного оставляет и себе. «Эта рута для вас, и немного для меня», - говорит Офилия, но эти же слова, звучащие со сцены, могли понимать и так: «Эти печаль и раскаяние для вас, и немного для меня», так как «rue» это не только цветок, но и существительное, означающее «жалость, раскаяние, сожаление». «Ведь мы можем называть её букетом воскресной благодати», - продолжает Офилия, а Горбунов высказывает предположение, что так руту называли потому, что «каявшиеся в грехах носили её по воскресеньям в церковь».

Конечно, кому какую траву вручает Офилия доподлинно неизвестно из-за отсутствия ремарок Шейк-спира, но предположение, что ядовитую руту и в тоже время давно культивируемую как лекарственное растение, она даёт именно королеве очень верно, так как далее мы узнаём, о ком она плачет, из продолжающегося её пения: «Славный милый Робин – вся радость моя».

class="book">Какое отношение к смерти Лестера имеет Офилия?

Имя «Офилия» Шейк-спир взял не напрямую из прозопоэтического романа Якопо Саннадзаро «Аркадия», где одним из персонажей была влюблённая пастушка Ofelia, как утверждает Аникст, а из популярной пьесы о Хэмлите неизвестного автора. Эта пьеса, так называемая «Ur-Hamlet», по-видимому, оправдано приписывается Томасу Киду, ибо именно этому автору ещё в 1589 году бросит упрёк Томас Нэш в чрезмерных заимствованиях, по его мнению, у Сенеки, предоставившего «уйму Хэмлитов, то есть пригоршни трагических речей». Имя Офилия было образовано из греческого слова ophelos, что означает пользу или помощь. Так как все имена в пьесах, и в этой в частности, являются говорящими, то есть несущими какую-то информацию о персонаже, имя «Офилия» Шейк-спиром было использовано, вероятно, ошибочно, потому что по смыслу было бы более подходящим имя «Афелейя» (Apheleia т.е. Простота), дериват от греческого слова apheles означающее «прямодушная, бесхитростная». Это нисколько не должно удивлять, так как Бен Джонсон в своём восхвалении поэта в первом Фолио сказал о нём, что он плохо знал латынь, а греческий ещё меньше. Конечно, хвастливая ложь Джонсона, унижающая соперника, должна была продемонстрировать, что он сам владел латынью несравненно лучше, но в отношении греческого это может быть правдой. И вот эта неправильная Афелейя является alter ego королевы Гертруд (Gertred Q1, Gertrard Q2, Gertrude F1), то есть по своей сути эти персонажи пьесы есть изображение одной персоны, которой, конечно же, есть не кто иная, как королева Илизабет.

Литературе уже были известны такие раздвоения. В 1590 году была издана «Волшебная Королева» (Fairy Queen) Эдмунда Спенсера из трёх книг, где каждая из них была посвящена одной из рыцарских добродетелей, состоящие из аллегорий, которые, словами переводчика Микушевича, «в свою очередь образуют аллегорию и так далее без конца». Издание предваряло письмо Спенсера «Наиболее благородному и доблестному рыцарю сэру Уолтеру Роли», датированное 23-м января 1589 года. В письме Спенсер объясняет замысел своей аллегорической поэмы, из чего следует, что произведение должно состоять из 12 книг по числу рыцарей, которых волшебная королева Глориана (Gloriana) отправляет на совершение подвигов. Спенсер без всяких околичностей заявляет: «В этой Волшебной Королеве я подразумеваю Славу в своём общем намерении: но в моём частном я имею в виду самую превосходную и великолепную персону нашей повелительницы Королевы, и её королевство в Волшебной стране. И всё же, в некоторых местах ещё, я создаю иным образом её тень. Так как она обладает двумя личностями, одной из наиболее царственных Королев или Императриц, другой самой добродетельной и прекрасной леди, и эту последнюю в некоторых местах я действительно выражаю в Бельфебе (Belphoebe), вылепляя её имя согласно вашему превосходному понятию о Синтии: (Феба (Phoebe) и Синтия являются двумя именами Дианы)».

Такое раздвоение не было чем-то необычным ни для Илизабет, ни для её подданных. Таких раздвоений было даже два и, хотя оба были политическими, одно из них, упомянутое Спенсером, всё-же зижделось на социальной почве.

Одним из выдающихся юристов во время правления Илизабет был Эдмунд Плауден (Plowden), который в своих «комментариях или отчётах» изданных на французском в 1571 году записал одно из раздвоений личности любого монарха в выдержках из приговоров, прозвучавших в королевских судах. Эрнст Х. Канторович (Kantorowicz), рассматривая проблему двух тел короля в свете политической теологии, объясняет, что на четвёртый год правления Илизабет, в показательном деле о герцогстве Ланкастерском, которое было частной собственностью династии Ланкастеров, а не собственностью Короны, так как «предшественник этой королевы Эдуард VI, будучи несовершеннолетним, сдал некоторые земли герцогства в аренду», «юристы Короны единодушно решили», «что согласно общему праву ни одно деяние, совершаемое королём в качестве короля, не может быть оспорено из-за его несовершеннолетия». Далее Канторович цитирует Плаудена: «Ибо король имеет в себе два тела, а именно тело природное и тело политическое. Его природное тело (рассматриваемое само по себе) есть смертное тело, подверженное всем превратностям природы и случая, вплоть до младенческого или старческого слабоумия, как и прочим подобным бедствиям, случающимся с природными телами прочих людей. Но его политическое тело является телом, каковое не может быть видимо или ощущаемо в прикосновении, поскольку оно состоит из политики и правления и создано для руководства народом и поддержания общего блага; и это тело совершенно свободно от младенчества или старости и прочих природных недостатков и немощей, которым подвержено природное тело».

Обычным доводом юристов было утверждение, что политическое тело «само по себе не имеет ни души, ни тела», потому что, как пишет Плауден, «политические качества невидимы и бессмертны, более того, политическое тело не имеет души, так как оно состоит из политических свойств человека».

Это политическое тело, нечто невидимое и неодушевлённое, имел в виду Хэмлит (IV.2), когда на вопрос: «Где тело?» ответил каламбуром: «Тело с Королём, но Король не с телом» (The body is with the King, but the King is not with the body). Каншин так комментирует это высказывание: «Эта фраза о «теле с королём» и т. д., совершенно тёмная по своему смыслу, не объяснена, по нашему мнению, мало-мальски удовлетворительно ни одним из многочисленных комментаторов, бившихся над нею; и мы склонны присоединиться к тем из них, которые думают, что Гамлет здесь (как и в нескольких других случаях) умышленно говорит бессмыслицу, чтобы укреплять в других мысль о его сумасшествии». Морозов также называет это тёмной фразой. Но, на мой взгляд, всё проясняют последующие слова Хэмлита: «Король есть нечто» (The King is a thing), то есть то самое «невидимое и неощутимое» политическое тело. Высмеивая этот юридический термин, Хэмлит в следующей сцене заявляет, что тело поедают «некое собрание политических червей»: если тело политическое, то и черви, поедающие его, тоже должно быть политические.

Видимо, подразумевая этот юридический термин, Спенсер в своей поэме нигде королеву Глориану не показывает, и хотя, судя из письма, королева во время 12 дневного праздника сама отправляет рыцарей по одному в день на подвиги. В то же время автор делает её недостижимой для принца Артура, который её разыскивает на протяжении всей неоконченной поэмы и не может найти. Что касается Шейк-спира, то если в своей пьесе он делает одушевлённым Призрак, который видят стражники Бернардо и Марцеллус, а также Орацио и, даже разговаривающий с ним, Хэмлит, но по какой-то причине не видит королева, делаем вывод, что по замыслу поэта новая Глориана -Гертруд и есть тем политическим телом короля, которое в этом случае «может быть видимым или ощущаемым в прикосновении».

Гравитационное взаимодействие между яблоком и головой Айзека Ньютона было сформулировано ещё средневековыми европейскими юристами латинской юридической максимой, утверждающей, что «более достойное притягивает к себе менее достойное». Канторович цитирует Плаудена, который это юридическое утверждение объяснил тем, что «политическое тело, будучи привязанным к его природному телу, устраняет слабость его природного тела и притягивает природное тело, меньшее из двух, вместе со всеми его деяниями к себе, то есть, к большему». Канторович отмечает, что великий итальянский юрист и авторитет XIV века в области права Бальдо (Baldo, лат. Baldus) сравнивал эту формулу с самым подходящим для неё образом гермафродита. Это же сравнение с гермафродитом приводит и Хейг, когда говорит о другом раздвоении образа Илизабет, так как она была «королевой и королём в одном лице».

В том мужском мире, где по обычаю женщина считалась существом ущербным, стоящим интеллектуально ниже мужчины, на сцене повседневной жизни ей отводилась роль молчаливая и подчинённая, и единственное место, где она могла играть роль правительницы, были пределы её собственной кухни. Вот эти расхожие предрассудки вступали в противоречие с установившимся идеалом королевской власти, то есть, монарх, как наместник Бога на земле должен править, в то время как женщина должна покорно подчиняться. Масла в огонь подлил авторитетный проповедник Нокс своим трактатом «против безбожного правления женщины» едва Илизабет поднялась на трон. «Допустить женщину к управлению или к власти над каким-либо королевством, народом или городом противно природе и оскорбительно для Бога», - кричал Нокс, - « это деяние, наиболее противоречащее его воле и установленному им порядку, и, наконец, это извращение доброго порядка, нарушение всякой справедливости».

Так как даже Илизабет не могла игнорировать обычаи, всё же были найдены особые свойства её исключительности: «Во мне сердце мужчины, а не женщины, и мне нечего бояться», - говорила она. «В знаменитой речи, обращенной к объединенным войскам в Тилбёри в 1588 году»,- отметил Хейг, - «чётко выразилась её претензия на превосходство: «Я знаю, что у меня тело слабой и беспомощной женщины, но сердце и мужество у меня королевские, причём, английского короля!»». Видимо не только злой шуткой наборщика в типографии было во втором Кварто «Хэмлита» объявление первого появления на сцене королевской четы, где Гертрэд с опечаткой в имени была обозначена мужского пола: «Enter Claudius, king of Denmarke, Gertradt he Queene».

Так с какой же целью была введена роль Офилии? Ответ на этот вопрос состоит из двух пунктов и первый из них это разрушение созданный пропагандой, да и самой Илизабет, образ девственницы, который восторженные лизоблюды вознесли до равных, если не превышающих, высот непорочной Девы Марии. Илизабет, эта образец целомудрия Бельфеба, заявляла, что ей достаточно того чтобы на могильном камне была надпись, что она, «оставаясь у власти столько-то времени, жила и умерла девственницей». Лживость королевы и лицемерие подданных не закрывает моральный вопрос, даже отметая знания о её половом уродстве: является ли девственницей та, что практиковала орально-генитальный секс, щёки которой «были садами полными цветов, так как они орошались такими освежающими ливнями»?

Точно так, как Шейкспир опустил на землю утвердившийся образ сонетной возлюбленной, рассказав о том, что она выглядит совсем не так, как воспевают, и сама она порочная приманка, чтобы свести того кто попадётся в Ад, вот также он Офилией приземлил и образ лживой конкурентки непорочной Девы. Постоянные намёки принца Хэмлита, в которых, по словам Горбунова, комментаторы и режиссёры «усматривали намёк на физическую близость Гамлета и Офелии», привели к тому, продолжает критик, что театральный режиссёр «Мейерхольд, например, хотел показать Офелию в этой сцене беременной».

Это нужно дополнить тем, что окончательный вариант имени одной из двух личин Илизабет - королевы Гертруд, также является говорящим, несущим информацию о характере персонажа. В 1781 году в Германии опубликовали пьесу «Наказанное братоубийство или Гамлет, принц Датский» (Der Bestrafte Brudermord oder Prinz Hamlet aus Dannemapk), рукопись, которой, как удалось установить, была создана около 1710 года. Предполагается, что рукопись включает в себя, как перевод дошейкспировского «Хэмлита», так и отдельные части шейкспировского текста. В «Der Bestrafte Brudermord» королева носит имя Sigrie, но Шейкспир изменяет это имя и изменяет его до тех пор, пока не добивается правильного написания. Этимологические словари говорят о том, что женское имя Гертруд было принесено с континента в Англию, возможно, нидерландскими купцами и со старогерманского означало «возлюбленная копья»: Geretrudis, где «ger» – копьё, а «trut» – дорогая, возлюбленная. В Италии это имя рапостранялось благодаря культу некоторых святых с этим именем и переводилось как «amica della lancia» и, возможно, именно из итальянских источников Шейкспир позаимствовал его. Учитывая то, о чём говорилось ранее в Введении, что в Англии слово «копьё», без разницы spear или lance, являлось эвфемизмом мужского полового органа, делаем вывод, что для разрушения пропагандируемой непорочности Илизабет шейкспировские Глориана и Бельфеба трудились одинаково.

Второй пункт будет удобно рассмотреть в следующей главе, а пока мы должны уяснить, что ни о какой природной или насильственной смерти Илизабет в пьесе не могло быть и речи, так как она была написана и поставлена на сцене, когда ещё был жив граф Эссекс, казнённый 25 февраля 1601 года. Это стало известно из обнаруженных записей учёного и поэта Гебриэла Харви (Harvey), где он оставил на странице одной из книг своё замечание, что «молодёжь увлекается Венерой и Адонисом Шейкспира, а люди более зрелого ума предпочитают его Лукрецию и трагедию Хэмлит, принц Датский», одновременно говоря об Эссексе, как о живом современнике: «Граф Эссекс очень рекомендует Англию Альбиона». «Albion’s England» - сборник 1586 года поэтических повествований и баллад Уильяма Уорнера (Warner), которого Мирес назвал «наш английский Хомер(Homer)».

Отсюда, в пьесе не могло рассказываться о событиях 1603 года. События, происходящие в пьесе, случились за десятилетие до её первой публикации и похорон королевы. Принимая за данное, что высказывание, например, «ты для меня умерла», ещё не значит смерть адресата, мы должны признать, что утонувшая Офилия это аллегория, в которой Илизабет после смерти Лестера преднамеренно утонула в любовной привязанности к другому подданному.

В «Der Bestrafte Brudermord» Офилия, также как и в «Хэмлите», отвергнутая принцем с пожеланием ей уйти в монастырь, кончает жизнь самоубийством, бросаясь со скалы. Шейкспир изменяет эту часть сюжета, позволяя Офилии утонуть, при этом издеваясь, словами Морозова, над «аффектацией чувств» Лейэртиса, то бишь графа Эссекса.

«ХЭМЛИТ

Что готов ты сделать ради неё? ...Чёрт возьми, покажи мне, что ты сделаешь! Будешь плакать? Будешь сражаться? Будешь поститься? Будешь терзать себя? Будешь пить уксус, съешь крокодила?»

«Влюбленные щёголи пили уксус, чтобы быть бледными, или, чтобы доказать свою любовь, приносили обет съесть чучело одного из тех крокодилов, которыми были украшены окна аптекарских лавок», -комментирует Морозов. Эссекс, едва выпросивший на коленях причину расставания - командование в Нормандии, в своих лживых жалобах на разлуку с королевой не говорил об окнах с крокодилами, но стенал о двух окнах личной комнаты королевы, которые стали «полюсами его глобуса». «Когда Ваше Величество думает, что небеса слишком хороши для меня», - привычно врал граф в доказательство своей любви, - «я не упаду подобно звезде, но буду поглощён подобно пару тем же солнцем, которое привлекло меня на такую высоту».

Нормандская кампания для графа закончилась поражением его стремлений прославить себя военачальником и по своей сути, как выразился Эббот, «являлась достаточным доказательством того, что Эссекс не имел никаких административных способностей». Эббот цитирует письмо Эссекса, «сокрушённого фатальным желанием делать всё сам», в котором граф признаёт, что имеет такой большой энтузиазм, чтобы не упустить ничего, в то же время не достаточный, чтобы выполнить всё. Он жалуется на офицеров, с которыми имел значительное беспокойство, как и со всем войском.

Своё прозрение о сложности военного искусства он компенсировал личной храбростью. В отчаянии даже вызвал коменданта руанского гарнизона Андре дё Виллара (Villars) на поединок. Англичане называли его губернатором, например Энтони Бэгот, но Виллар, отмечает Бабелон, был способным военачальником, подготовившим столицу Нормандии к длительной обороне, а губернатором был сын герцога Майенна. Благоразумный Виллар ответил, что губернатор запрещает ему принимать вызов, но предложил вместо себя, жаждущего принять вызов, шевалье Пикара, который командовал полком в гарнизоне. В свою очередь Эссекс отклонил такое предложение, так как готов сражаться только с человеком равного себе достоинства.

В отличие от письма рассерженной королевы, где она гневно восклицала, что ей неизвестно, где Эссекс находится, что он делает и что собирается делать, в этот раз она была прекрасно осведомлена и против общих оваций сердито заявила, как это известно из наброска письма рукой самого Бёрли, что негоже командующему армией, посланной в помощь законному королю покарать мятежников, якшаться с этими самыми мятежниками. На этом, в общем-то, и закончились полководческие подвиги Эссекса и он, картиннно и показушно поцеловав лезвие своего меча, отправился на родину.

Родина, вероятно, встретила его насмешками придворных за спиной, пародирующей его хвастливыми монологами Адриано де Армадо своей очень близкой дружбой с королём Анри, и обижающей его высокодворянскую спесь политической новостью, что «подстилочный рыцарь» Роберт Сисил, мало того, что был назначен исполнять обязанности Госсекретаря – должность, на которую граф хотел поставить своего человека - так ещё и стал посвящённым членом Тайного Совета.

Пол Хаммер пишет, что «направление амбиций Эссекса было очевидным». «Нетерпение Эссекса, о котором сообщают, в продолжающемся влиянии Бёрли и Хэттона в 1591 ясно подразумевало, что он желал вытеснить их как доминирующее влияние на совет. Почти наверняка, он надеялся, что место в правлении совета будет одной из наград, которую он получил бы за победную славу в Нормандии»,-продолжает историк.- « После возврата Эссекса из Франции, значение достижения ним статуса советника выросло. Обособленно от его собственного горячего желания убеждать Илизабет, что он предлагал важные рекомендации по иностранным делам, Эссекс узнал, что ему отказали в канцлерстве Оксфорда частично из-за того, что ему недоставало статуса советника. Эти новости добавили соль на рану этого разочарования».

Хаммер отмечает, что смерть в ноябре 1591 Хэттона, который после смерти Лестера, был главным кто «помог продвинуть карьеру Эссекса и смягчал воздействие его ошибок», давала надежду графу на скорое его вхождение в Совет и «передачу политической власти младшим мужчинам, таким как он сам». Положение дел, что вытеснение доминирующего влияния Бёрли откладывалось на неопределённый срок, и даже усиливалось вводом в Совет Роберта Сисила, и соответственно все вопросы по иностранным делам полностью контролировались этими двумя, действовало, конечно, на графа удручающе. К тому же, ревность в единоличном получении милостей от королевы застилала разум и тот, кого он называл своим настоящим другом, которому желал здоровья и счастья, становился злейшим врагом.

Два секретаря Эссекса Кафф и Уоттон оставили о графе свои мнения как о человеке абсолютно не приспособленном к придворной жизни. Кафф описывает Эссекса как человека, который «всегда впадал в крайности или в любовь или в ненависть и не понимал скрытность», а Уоттон отзывается о нём как о «плохом ученике моего лорда Лестера, который имел привычку помещать всю его страсть в карман». Уоттон в своих сравнениях вспоминает об Эссексе как о «слабом притворщике», неумелом обманщике и, пожалуй, о главной черте его характера, что он был очень обидчивым (resenter).

Масла в огонь обиды и амбиций Эссекса умело подливал лорд Стренж, который делал всё для поляризации политического противостояния. Лорд Стренж, у которого в последнме годы накопилось очень много ненависти и обид за шельмование и унижение его матери, за любовное пестование той группы людей, состоявших или поддерживавших клан Сисилов, будучи осторожным, человеком «всех трёх религий и ни одной из них», сделал ставку на Эссекса.

Осторожность обуславливалась тем, что, как заметил Чарлз Николл (Nicholl) в «The Reckoning» (1992), «с точки зрения правительства человек «никакой религии» был человеком готовым принадлежать любой религии», а также из-за многочисленных слухов о его предполагаемой претензии на трон. Этому небеспочвенному предположению Сисилы находили подтверждение в планах католической эмиграции на восшествие на престол лорда Стренжа, например, в письме Парсонза к их однофамильцу священнику Джону Сисилу (Cecil или Cycell), захваченному на пути в Англию, а также в неосторожных высказываниях самого Стэнли, которые становились известными его врагам. В находящемся в бумагах Сисила доносе Генеральному Прокурору (июнь 1595) говорится о том, что графиня Шрусбери, узнав о смерти графа Дерби, заявила, что он был убит, и напомнила слова Стэнли, сказанные ним сыну графа Хантиндона, одному из возможных претендентов на трон, «что они двое однажды будут сражаться за Корону». Если об этих словах знала графиня, разве могли о них не знать Сисилы? Бэсс из Хардвика также выразила мнение, что такие претензии Стэнли не понравились Эссексу, и это стало причиной отравления графа Дерби.

Это будет потом, через два года, когда они поссорятся, и Дерби будет жаловаться, что Эссекс переманивает его людей, которые должны служить ему, а тот ответит, что всякий рождённый свободным сам волен выбирать себе господина. А в 1592-ом в театральной пропаганде барон Стренж вылеплял из Эссекса «насквозь светлый» образ, который должен был расправиться с кровожадным подлым горбуном.

Стренж, конечно, понимал, что и в устранении его матери, и в ползучей узурпации власти Сисилами повинна в первую очередь Илизабет. Отсюда и негативный образ на сцене короля Джона и то, что барон притащил Эссекса на процесс Порморта, дабы фаворит послушал о своей госпоже.

А послушать было что. Для Эссекса было достаточно услышать из уст Порморта пересказ хвастливых слов Топклифа о том, в каких фамильярных отношениях с королевой он находится, что он может увести её из любой компании, хотя и добавлял, видимо, особенно неприятное графу, что Илизабет «мила с каждым, кого она любит».

Топклиф хвалился подарком королевы, а возможно даже демонстрировал его Порморту, - предметом одежды, который сравним с современным трико – hose. Правда в то время hose уже делили на два типа одежды: на верхние или панталоны (upper-hose или trunk-hose) и нижние или чулки (nether-hose или stockings). Шейкспир, например, применяет слово «hose» относительно и к чулкам, и к панталонам. В «Хэмлите» Офилия жалуется Полониусу, что принц Хэмлит явился к ней «в расстёгнутом камзоле (doublet), без шляпы, в грязных, спустившихся до самых щиколоток чулках (stockings) без подвязок». А в комедии «Как вам это понравится», написанной на год раньше, Розалинда иронизирует над Орландо: «Потом ваши чулки (hose) должны бы быть без подвязок ...и вообще всё в вас должно было бы обличать неряшливое отчаяние». Но в этой же комедии Розалинда возмущается: «Это из рук вон! Неужели ты думаешь, что если я одета в мужское платье, то и мой характер влез в камзол (doublet) и панталоны (hose)?» И в комедии «Весёлые жёны из Уиндзора» Пэйдж восклицает: «В камзоле (doublet) и панталонах (hose) в такую холодную и ревматическую погоду!»

Мелани Шусслер (Schuessler)в статье «Hose in the 16th Century» пишет, что «слово hose часто использовался авторами 16 столетия для обозначения панталон, но контекст обычно разъясняет, что оно означает». В любом случае, панталоны или всё-таки, видимо, чулки, по словам Порморта, «льняные белые, с отделкой шёлковой нитью» были куда более интимным подарком, чем шахматная фигурка, подаренная Чарлзу Бланту, из-за которой Эссекс взъелся на него и вызвал на дуэль.

Порморт отомстил Топклифу за свои мучения, не только озвучив его тирады в суде, но и передал их в Совет в письменном виде. Позже, в конце года ссыльный католик Ричард Роулендс (Rowlands), сменивший фамилию на Верстеген (Verstegan), прислал из Фландрии в Мадрид Роберту Парсонзу документ озаглавленный «Копия записки, составленной мистером Пормортом, священником и мучеником, о речах, обращённых к нему Топ, пока он был заключённым в доме указанного Топклифа». Из этой «Копии» и стало известно то, что говорил Порморт на суде и что не захотел повторять, присутствовавший там Джеймс Янг.

Первый из семи пунктов хвастливых уверений Топклифа, что он беззастенчиво лапал королеву, записан в несколько смешном виде: почётный садист «много раз возлагал [свои руки] между её грудями и сосками (between her brestes and pappes)». И ещё более пикантно уверение Топклифа, что он не только видел ноги и колени Илизабет, но даже трогал их руками «выше колен», а также живот, ибо сказал ей, что «такого мягкого живота не видел ни у одной женщины».

Четвёртый пункт разоблачений Порморта гласит, что Илизабет спросила: «Разве это не руки, ноги и тело короля Хэнри?», на что Топклиф (мог ли он ответить иначе?) ответил: «Да». Этот вопрос имело смысл задавать, если была визуальная возможность для сравнения. Доктор Уайтлок, которая почему-то называет Порморта Пормантом(Pormant), так пишет об этом: «Говорят, заданный якобы Илизабет риторический вопрос «Разве это не ноги, руки и тело короля Хэнри?» вызвал дополнительный резонанс, поскольку в личном кабинете королевы в Уайтхолле висел большой портрет Хэнри VIII кисти Гольбейна. Поэтому в разоблачениях Порманта содержится намёк и на то, что предполагаемая «близость» имела место во внутренних покоях». В тех самых личных покоях, два окна которых служили полюсами для глобуса графа Эссекса. Зададим и мы риторический вопрос: Даже если все любовные признания Эссекса были всего лишь словесной шелухой Утомлённого Рыцаря, находящегося в рабстве у Венеры, разве не было обидно такому чрезвычайно обидчивому человеку, из-за того, что его лишили избранности?

Вынесение судом смертного приговора и последующее повешение, потрошение и четвертование изменника, прибывшего в страну под именем Уитгифта, с подачи которого стали обсуждать интимную жизнь Илизабет, кроме подрыва политического авторитета королевы, имело ещё одно политическое последствие. Казнь крёстного сына архиепископа по распоряжению лорда Бёрли не оставила для Эссекса другого выбора в поиске союзника против человека, который обладал реальной властью позади трона. В той парадоксальной ситуации, словами Джона Нила, когда «старик, страдающий от подагры и его щуплый горбатый сын, справлялись с несравненным и блестящим Адонисом во Дворе», Эссексу выпадало только обратиться к не менее могущественному человеку, по крайней мере, назвавшему самого себя вторым человеком в королевстве. Тем более, граф услышал на суде, что Сисилы, ибо более некому, собирали компромат на Уитгифта, используя Топклифа, который добивался нужных слов под пыткой от Порморта.

Сэр Хэнри Уоттон в своих сравнениях вспоминает, что Эссекс относился к доктору Уитгифту с сыновней почтительностью (filial reverence), как до того так и после того как Уитгифт стал архиепископом. Уоттон утверждает, что таковое сыновье почтение зародилось со времён учёбы Эссекса в Тринити колледже, где доктор Уитгифт был руководителем. Это неправда. Ашер пишет, что Уитгифт, который был руководителем колледжа, всё же во время прибытия графа в Тринити, «был в процессе завершения его Кембриджских дел и передавания своих обязанностей, будучи посвящённым епископом Вустера в предыдущем месяце». «Соответственно», - продолжает Ашер, - «руководителем, под режимом которого Эссекс продолжал обучение в Тринити до 1581, был Стилл (Still), перемещенный из ближайшего Сейнт-Джона, когда Уитгифт отбыл в свою епархию».

При этом Уоттон отмечает, что при всей своей «привязанности к крайностям», Эссекс в отличие от Лестера не проявил и малой толики любви в отношении мистера Картрайта. Это было одной из уплат за союз с Уитгифтом. Брет Ашер, называя Эссекса наследником Лестера не только его амбиций, но и сети протекций, говорит, что «даже прежде, чем он полностью вошёл в своё наследство, он действовал как полностью независимый патрон умеренных пуританских запросов: 15 джентльменов Хэмпшира позже поблагодарили его в почтительных выражениях за обеспечивание продвижения Мартина Хэтона (Heton) в деканат Уинчестера в начале 1589». Но именно тогда же и началились перемены в его протекционных предпочтениях, когда после смерти Лестера осмелевший епископат через проповедь доктора Бэнкрофта 9 февраля провозгласил, что епископы это «люди, назначенные и удостоенные почестями божьим одобрением», что, собственно, и послужило началом антипресвитерианской компании.

В своей проповеди, отстаивая авторитет церкви и отвергая «мысль, что не должно быть никакого различия между епископами и пресвитерами», Бэнкрофт, ругая пуритан, что они замахнулись не только на церковное переустройство, но и на неравное распределение земных благ, опустился до того, что назвал противников собаками, «могущими не только лаять, но и покусать». «Обратите внимание, как направление их сделалось опасно и ужасно. Они злословят её Величество, они подвергают спорам её авторитет», - сказал Бэнкрофт и тут же обозвал королеву «мелким Папой». Применив силлогистику в ответ на оскорбительные выпады Марприлейта в сторону Уитгифта и, будучи уверенным, что памфлеты произведены представителем пуританской партии, Бэнкрофт обернул всё так, что критику архиепископа сделал призывом оппонента к восстанию против власти монарха: «Он говорит, что он» (Марприлейт) «придворный: как бы то ни было, но я убеждён, что там» (во Дворе) «нет ни одного столь непокорного сердца своему суверену. Поскольку, хотя он ловко, казалось бы, показывал своё преступное намерение только против епископов, всё же он оставил пребывать подразумеваемые те же самые причины против гражданского магистрата. Чтобы на его принципах человек мог создать мятежный аргумент. Никакой мелкий Папа не должен быть допущен в христианское сообщество. Но её Величество -мелкий Папа. Поэтому её Величество не должна быть допущена в христианское сообщество».

Эссекс ещё не был склонен создавать мятежный аргумент против своего суверена, поэтому, как и утверждает сэр Джордж Пол, он стал постепенно покидать протекцию пуританского дела, ради англиканского духовенства с Уитгифтом, который, как и Бэнкрофт, верил, что Церковью, начиная с апостольских времён, управляли епископы, а не проповедники. «Что он опустил, тем не менее», - комментирует Лео Солт, - было нечто другое, во что Уитгифт также верил, а именно, что точная форма церковного правительства не была предусмотрена Священным Писанием».

Епископ П.М.Доли (Dawley) в биографии Уитгифта (1954) увидел, что «смерть Лестера и снижение влияния Уолсинэма и Ноллиса оставила всего несколько сторонников пуританского дела во Дворе». Больной Уолсинэм, кажется, уже вообще не был в состоянии на что-либо влиять, если от его имени абсолютно эластичный Бейкон изготовил и распространял письмо к придуманному французскому секретарю «месьё Криту» (Critoy) с антипуританским содержимым и оправданием действий королевы. Изготавливая подлог, видимо, по заданию Уитгифта, Бейкон отправлял архиепископу эскизный проект письма на проверку, подписываясь как «Вашей Светлости наиболее исполнительный ученик и слуга». Биограф Бейкона Джеймс Спеддинг (Spedding) так прокомментировал: «У Уитгифта, также как и у Уолсинэма, был персональный интерес в материале, при этом это не сделало его желающим ни руководить, ни корректировать упражнение его бывшего ученика». Спеддинг говорит, что «если оригинал рукописи будет когда-либо обнаружен», возможно, будут обнаружены немногие следы руки Уитгифта, особенно в конце последнего предложения, но в основном письмо несёт «все черты характерной манеры Бейкона». Сидни Ли согласился со Спеддингом, что изготовителем письма не мог быть Уолсинэм, при этом заявив, что Госсекретарь, хотя и был усердным протестантом, всё же не был ни каким фанатиком, и его взгляды и мнения, как государственного деятеля, «ясно указаны» в письме. То есть, как выразился Фуллер, «Уолсинэм был Секретарём государства, а не религии, в чём Уитгифт пересиливал его».

«Но теперь ...когда, обратясь к низким и гадким мерам, они» (пуритане) «начали позорить правительство сатирическими пасквилями», - заявляет Уитгифт посредством Бейкона, - «когда стали во многих подданных возбуждать сомнения относительно присяги, ...когда начали хвастать силою и числом своих последователей и сторонников и угрожать, что их дело восторжествует путём бунта и насилия: тогда стало ясно, что у них больше действует уже не голос ревности, не голос совести, а только партийность и раздор. Поэтому ...когда дела касающиеся совести, превращаются в поводы к мятежу, они уже теряют свой первоначальный характер, выступают из своих границ и становятся подлежащими наказанию. Долг государей карать подобные действия, хотя бы они и прикрывались религией и совестью».

Если предположить, что таковые взгляды были действительным мнением Уолсинэма, как утверждает Сидни Ли, к какому берегу должен был начать дрейфовать уважающий его молодой граф, если Госсекретарь в конце своей жизни и архиепископ выступили ситуативными союзниками?

Пол Хаммер считает, что на решение Эссекса «дрейфовать далеко от любой прямой поддержки пуританского дела во внутренней политике», сильно повлиял «кульминационный момент» антипресвитерианской кампании, наступивший в мае 1591 года, когда Картрайт и его ближайшие сторонники были арестованы и притянуты в суд Звёздной Палаты. «Хотя это судебное разбирательство», - пишет Хаммер, - «никогда не достигало приговора, их обвинение и временное заключение отметили политическое поражение радикального пуританизма и подтверждение однозначно воздвигнутого представления о церковной - и королевской - власти. Это решение, и интеллектуальные аргументы, которые выстраивались, чтобы поддержать это, положили основание для политической обстановки в 1590-ых, которая очень отличалась от окружающей среды, в которой работал Лестер».

Была ещё одна причина, не менее важная, повлиявшая на решение Эссекса заключить союз с Уитгифтом.

«В течение этого интервала», - высказывает дальше свои предположения Спеддинг, - «по-видимому, было то, что он» (Бейкон) «познакомился с графом Эссексом; знакомство, которое имело такое большое влияние на всю его последующую жизнь». Такое же, если не большее, влияние оказал и Бейкон, сильно влияя на принятие решений импульсивного графа. Отметив, что «осознание собственной импульсивности и нестабильности заставило графа желать искреннюю помощь заслуживающего доверия консультанта», Эббот, например, о влиянии Бейкона пишет так: «Не раз Френсис Бейкон, в своих письмах и сочинениях признаёт, что для графа было привычно выслушивать терпеливо любой совет, который он давал ему, даже хотя это могло бы быть неприятно. И сам граф в письме к Пакерингу, свидетельствует о тех дружественных отношениях и простоте речи, с которыми он имел привычку принимать советы от Френсиса Бейкона».

«Вероятно, это был Бейкон, кто в 1591-м готовил «внутригосударственное (domestical) величие» для Эссекса, которое у Эссекса тогда не было терпения преследовать, и предостережение против его ошибок, которые он был склонен совершить», -предполагает сэр Джон Нил. Перед этим Нил, признавая мудрость Бейкона метафорой, что «холодный, ясный свет человеческого разума редко когда горел так ярко», всё же заключает: хотя его «разум стремился в небо, ноги его были из глины» - то есть было много различий между его умственными и нравственными свойствами.

Бейкон страстно желал земных благ, ибо его душа стремилась к роскоши и великолепию. Благодаря своей, как выразился Нил, «экстравагантной манере проживания», Бейкону недоставало доходной должности, которая дала бы ему возможность жить без утомительного труда на поприще адвоката, где бы он мог без стеснения брать взятки, чтобы удовлетворить грёзы о жизни достойной царедворца. В поборах в виде подарков и взяток он, собственно, сам признавался в оправдательном письме к королю Джеймсу: «я могу быть нравственно неустойчивым и разделять злоупотребления времени».

Маколей, оговорив первоначально, что пишет об этом с болью, выдал Бейкону нелестную характеристику, сказав, что его желания были устремлены на вещи, такие как титулы, богатые поместья, массивные серебрянные сервизы, блистательные обои и тому подобное, и «ради этих вещей, он унижался до всего и переносил всё». «Вещи для него имели такую же прелесть», сравнивает Маколей, как и для тех придворных предателей, «которые становились в грязь на колени, когда мимо них проходила Илизабет, а потом спешили домой писать королю шотландцев, что Её Светлость, кажется, скоро сдохнет».

Поэтому, разочаровавшись в пустых обещаниях лорда Бёрли, он повернул свои глаза к «восходящей звезде младшего поколения – Эссексу», к такому же царедворцу, как бы его не превозносил Маколей, кто с грязными коленями любил эпистолярно общаться с королём Шотландии. «Возможно, его» (Бейкона) «холодный интеллект размышлял о ранней смерти Бёрли», - думает Нил, - «и - как его эссе относительно Уродства (Of Deformity) предлагает, где он указал мораль своего просчёта - о неправдоподобности достижения его горбатым сыном большой должности и власти». Здесь Нил несколько искажает суть высказывания Бейкона, так как тот говорит прямо протипоположное, а именно: «Кроме того, их безобразие заглушает ревность по отношению к ним у тех, кто стоит выше, так как эти люди думают, что могут сколько угодно презирать их; и это усыпляет их соперников и конкурентов, которые никогда не верят, что уродливые люди получат повышение, до тех пор, пока не увидят, что они его уже получили. Так что, строго говоря, для большого ума уродство составляет даже преимущество для возвышения» (Essayes, XLIV, Of Deformity, 1597). Вероятно другое: Бейкон не верил в то, что Сисил обладал качествами «большого ума», которые позволят уроду возвыситься.

В том же феврале 1592 года в Англию вернулся старший брат Френсиса Энтони Бейкон. «Энтони был инвалидом с детства; хромой, подверженный ревматическим болезням, и вынужденный постоянно принимать дозу лекарства; «джентльмен бессильных ног, но проворной головы». Плохое здоровье истощало амбицию в нём. В возрасте двадцати одного года, он уехал за границу путешествовать, и, несмотря на убеждения и предупреждения друзей, проживший беспорядочной, дорогой жизнью за границей в течение двенадцати лет», - рассказывает о нём Нил. Другие, например Дафна Дю Морье(Du Maurier), в «Golden Lads» (1975) уточняют по поводу «беспорядочной» жизни, что в 1586 году Энтони, будучи во Франции был арестован за гомосексуальную связь со своими мальчиками – пажами. Он должен был быть приговорён к смерти, но избежать преследования ему помог Анри Наваррский, лично ходатайствовавший за него перед королём. «Это было отвратительным подтверждением!», - восклицает Дю Морье. – «И утверждение было подтверждено другим лакеем, Бертелеми Сором (Sore), кто также оставил службу у Энтони Бейкона, и объявил, что его прежний хозяин часто «злоупотреблял» своими пажами, затем подкупал их конфетами и деньгами, чтобы они молчали, и что он, Бертелеми, скорее умрёт, чем возвратится на свою службу, поскольку весь мир знает, что господин Бейкон был педерастом (bugger)».

Уолтер Б. Деверё сообщает, что Энтони, «немощный от подагры и других болезней», по прибытию «пытался получить от своего дяди некую прибыльную занятость, но получил только «пустые обещания без показа реальной доброты». Поэтому, разочарованный в надежде на помощь своих родственников, Энтони, следовательно, обратился в противоположную сторону, обнаружив большую доброту и благородство графа Эссекса. Он стал, словами Деверё, «чрезвычайно настроенным иметь возможность показать насколько он чтит и уважает его, и как искренне он желает его хорошего мнения, скоро был приведён к нему Френсисом, и очень вскоре после этого был устроен к нему на службу».

Ещё в стенах Кембриджа, наблюдая за религиозно-политическими дебатами между Уитгифтом и Картрайтом, Френсис Бейкон с точки зрения сугубо светской и политической сделал выбор в пользу официального англиканства во главе с королевой, так как это, понятно, было и безопасно и выгодно для дальнейшей карьеры. «Послушный и исполнительный ученик» Роузинкранс и «добрый Гилденстерн» всегда были готовы оказать любезность двум «мелким папам» Высокой Церкви – Уитгифту Марприлейта и королеве Бэнкрофта:

«РОУЗИНКРАНС.

Оба Ваши Величества могли бы верховной властью, которую вы имеете над нами, выразить ваши грозные желания более в виде приказания, чем просьбы.

ГИЛДЕНСТЕРН.

И мы оба повинуемся и отдаём себя в полной склонности положить наше вольное служение к вашим стопам, в ожидании приказаний» (II.2).

Здесь следует пояснить, почему, идентифицируя братьев Бейкон, как Роузинкранс и Гилденстерн, мы должны называть их именно так, несколько иначе, чем принято в современном шейкспироведении и в существующих переводах. Дело в том, что во всех трёх вариантах шейкспировской пьесы о Хэмлите не существует никакого персонажа с именем Розенкранц (Rosencrantz). Исправляя орфографию текстов Шейк-спира, приводя их к современным правилам написания, почему-то -возможно, для создания датского колорита - было решено переделать и написание имени одного из персонажей. Если, всё-таки, шейкспироведы и переводчики откроют свои широко закрытые глаза, то они увидят, что в первом Кварто его зовут то ли Rossencrast (Россенкраст) то ли, как другие видят там, Rossencraft (Россенкрафт); во втором Кварто его имя Розенкраус (Rosencraus), которое английские читатели могли прочитать как Роузенкрос; и в окочательном варианте Большого Фолио мы видим уже Роузинкранс (Rosincrance) с опечатками в виде Rosincrane и Rosincran.

Почему такие пертурбации с именем второстепенного персонажа, и какое отношение он имеет к Френсису Бейкону?

Дворянским девизом семьи Бейкон, включённым в их герб, был «mediocria firma» (умеренность устойчива), взятый из афоризма «In medio spatio mediocria firma locantur» (Прочное место умеренности -в середине), который не забыл напомнить судья Попэм в обвинительном приговоре сэру Уолтеру Роли. Об этом хорошо известном современникам свойстве девиза Бейконов напоминает Шейк-спир в первой встрече Роузинкранса и Гилденстерна с Хэмлитом. На вопрос принца как они оба поживают, следует ответ:

«РОУЗИНКРАНС

Как заурядные дети земли

ГИЛДЕНСТЕРН

Счастливы в том, что мы не сверхсчастливы.

На [шутовском] колпаке Фортуны мы не самая верхняя шишечка».

Далее мы узнаём, что они находятся «и не на подошвах её башмаков», а «около её талии».

Король Джеймс говорил о Бейконе, который был якобы счастлив, потому что был не слишком счастлив, что он вёл дела «приятно умеренным способом, который более всего соответствовал его сердцу». Дэйвид Лллойд (Lloyd) в «State Worthies. Observations on the life of sir Francis Bacon» (1665) пересказывает одно из высказыванийДжеймса, что Бейкон «знал способ обращаться с вещами в умеренной и мягкой манере».

Бейкон, проповедуя «золотую умеренность», проповедовал и так называемое восстановление наук, о которых, как пишет Ллойд, «доктор Коллинз, королевский профессор духовности в Кембридже, сказал, что когда он читал его трактат из двух книг «The Proficince and Advancement of Learning» (Опытность и Развитие Наук), опубликованный в 1605 году, «то он обнаружил себя начинающим своё обучение заново; потерявшим всё его прежнее время!». «Воистину, подобно тому, как сама природа творит братство в семьях», - читал ошеломлённый профессор духовности доктор Коллинз, - «и механические искусства созидают братства внутри общин, и божественное помазание налагает братские узы на королей и епископов, – так же и в процессе познания не может не сложиться братство на основе знаний и просветлённости, восходящее к тому особому отцовству, что приписывают Богу, называя его Отцом просветления, или светов» (Книга II, Посвящение королю).

«Если прочитать этот отрывок», - комментирует Френсис Йейтс (Yates) в своей книге «The Rosicrucian Enlightenment»(1972), -«помня об итогах наших разысканий, нельзя не обратить внимание на тот факт, что для Бейкона познание есть «просветление», то есть свет, нисходящий от Отца светов, и что учёное сообщество, которое он стремится создать, должно быть «братством на основе знаний и просветлённости». Подобные выражения – не просто благочестивая риторика, от которой исследователь вправе отмахнуться; напротив, в контексте своей эпохи они кажутся весьма значимыми».

«Девять лет спустя», - продолжает Йейтс, - «в Германии розенкройцерское «Fama» представило Братьев R.C. как братство «просветлённых», как сообщество учёных мужей, спаянное братской любовью; манифест призывал учёных магов и каббалистов делиться друг с другом своими знаниями, возвещал, что вот-вот будет достигнут значительный прогресс в познании природы». «Параллель очевидна», -заключает Йейтс.

Говоря о «Fama» Братьев R.C., Йейтс имеет в виду манифест таинственного ордена, наделавший много шума, после его публикации на немецком языке в 1614 году, под названием «Fama Fraternitatis». Йейтс переводит название манифеста как «Открытие (Discovery) Братства». Кристофер МакИнтош (McIntosh,1980), например, переводит Fama как Объявление (Declaration), а Хереворд Тилтон (Tilton) в статье «The Rosicrucian Manifestos» дословно как «Слухи»(Rumours), ибо латинское слово Fama в первую очередь означает Молву или Слухи о чём-либо.

Основателем этого ордена манифестом был объявлен мифический Христиан Розенкройц (Rosencreutz), который родился в 1378 году и, прожив 106 лет, умер в 1484 году. Согласно манифесту его гробницу якобы нашли, в полном соответствии с пророчеством, обнаруженным под слоем штукатурки над также заштукатуренной дверью, «Post CXX Annos patebo» (Через 120 лет буду открыта), после его смерти – то есть в 1604 году, в год публикации второго Кварто «Хэмлита».

Манифест «Fama Fraternitatis» был известен задолго до публикации, видимо, распространявшийся в рукописях, так как ответ на него был напечатан в 1612 году неким Адамом Газелмайером (Haselmayer), который видел копию рукописи в 1610 году. Можем смело предположить, что заявленная дата якобы обнаружения могилы основателя таинственного ордена, и есть фактическая дата основания этого ордена просветлённых братьев. Отсюда, так как Бейкон имел несомненное отношение к движению Братства, Шейк-спир, теперь понятно, осведомлённый об этой деятельности сэра Френсиса, наградил его во втором Кварто «Хэмлита», но первом для чтения, несколько завуалированным именем, где Craus должны были прочитывать, как созвучное ему Cross (Крест).

Йейтс приводит факт, пусть косвенно, но подтверждающий наш вывод, где доктор Джон Уилкинс (Wilkins), один из организаторов Королевского Общества и автор «Математической Магии» (1648), «описывая конструкцию какого-то особого светильника для подземных работ, попутно отмечает, что такого рода лампу «видели, как говорят, в гробнице Френсиса Роузикросса (Rosicrosse), о чем подробнее рассказано в Исповедании носящего его имя Братства»». Йейтс предполагает, что Уилкинс, несомненно, читавший манифесты, перепутал, расшифровав сокращение Fra, обозначавшее Frater, то есть Брат по духу с сокращением имени Френсис. В свою очередь, мы тоже можем предположить, что знание о паралельности работ Бейкона с розенкройцерскими, в частности «Новой Атлантиды», опубликованной в 1627 году, и вероятное частое обсуждение этого, подсознательно привело Уилкинса к расшифровке Fra R.C как Френсис Роузикросс, ибо спустя 14 лет Джон Хейдон (Heydon)в «The Holy Guide» 1662 года уже смело преобразовал бейконовскую «Атлантиду» с открытым упоминанием Ордена Креста-Розы.

«Второй розенкройцерский манифест, «Исповедание» 1615 года, вышел в свет под одной обложкой с трактатом на латинском языке, имевшим название «Краткое Рассмотрение Таинственнейшей Философии», - рассказывает Йейтс. – «Автор брошюры излагает содержание «Иероглифической Монады» Джона Ди, широко используя пространные дословные цитаты. «Рассмотрение» составляет одно целое с присовокупленным к нему розенкройцерским манифестом – «Исповеданием». А «Исповедание» в свою очередь не разъять с первым манифестом, «Открытием», опубликованным в 1614 году, – хотя бы потому, что многие темы первого манифеста повторяются во втором. Итак, становится вполне очевидным, что «таинственнейшая философия», скрывающаяся за манифестами, есть не что иное, как философия Джона Ди, суммарно изложенная в «Иероглифической Монаде»».

Здесь нужно кратко остановиться на пояснении термина «Розенкройцер», которое вышло, как, собственно, и всё движение из «Иероглифической Монады», опубликованной в 1564 году. Вот как об этом пишет профессор теологии Й.Л.Мосгайм (Mosheim) в «An Ecclesiastical History» т.2, (английский перевод 1827 года), авторитетно завляющий, что наименование «Розенкройцеры» непосредственно «вытянуто из науки химии; и только они, кто познакомился со специфическим языком химиков, могут понять его истинное значение и энергию. Это не составлено, как многие воображают, из двух слов Rosa и Crux, которые имеют значение, Роза и Крест, но из последнего из этих слов, и латинского слова Ros, которое обозначает росу. Из всех естественных тел роса - самый сильный растворитель золота. Крест, в химическом стиле, эквивалентен Свету; потому что фигура креста X показывает в то же самое время, три буквы, из которых составлено слово LVX, то есть Свет. ...Из всего этого следует, что философ Розенкройцер - тот, кто, вмешательством и с помощью росы, ищет свет, или, другими словами, вещество, названное Философским Камнем (Philosopher’s Stone). Все другие объяснения этого термина являются ложными и фантастическими».

Мосгайм не был открывателем истины, а только повторил едва не слово в слово высказывание французского астронома и философа Пьера Гассенди (Gassendi). Гассенди, священник, дипломатически лавировавший между учением об атомах Эпикура и догмами католической Церкви, в «Эпистолярном рассуждении» 1630 года жёлчно разнёс алхимические воззрения на золото как концентрат некоего духовного эфира. Это был ответ на агрессивные публикации 1629 года адепта розенкройцерства Роберта Флада (Fludd или Flood, он же Fluctibus) «Сражение мудрости против глупости» с присовокупленным его же трактатом «Высшее благо как истинный предмет настоящей магии, кабалы, алхимии и подлинных братьев розенкройцеров», но под псевдонимом Йоахим Фрициус (Frizius), в котором тот заявлял: «Наше золото есть не вульгарное золото, но золото живое, истинное золото Божье. ...Мерсен» (математик, друг Гассенди и Декарта) «спрашивает: Где же эти золотые горы? У кого есть божественная мудрость, имеет все вещи. Не говорил ли Христос: «Если Ваша вера будет как горчичное зерно, Вы будете в состоянии удалить горы»?» (Здесь Фладд не точно цитирует из Нового Завета: «Если будете иметь веру с горчичное зерно, то, истинно вам говорю, скажете горе сей: встань и кинься в море, и ничего не будет невозможного для вас». Мф., 17:20). «Позвольте тому разуму быть в Вас, который был в Иисусе Христе. Есть духовная химия, которая очищает слезами, возгоняет посредством нравственности и добродетелей, украшает священными милостями, заставляет даже гнилое тело и мерзкий прах обрести жизнь, а также делает душу достойной созерцания вещей Небесных и ангелического мира».

Следует добавить, что трёхлетние размышления Фладда, как бы ответить, в конце концов, разразившиеся новой публикацией в Германии, Гассенди проигнорировал, презрительно заметив в одном из писем 1634 года, что разъяснения оксфордского розенкройцера «темнее той тьмы, которую он пытается рассеять».

То самое графическое препарирование Креста, о котором говорит Гассенди, мы видим в теоремах «Monas Hieroglyphica» (Иероглифической Монады), где автор, видя в нём 21-ю букву латинского алфавита, и, разделяя крест «воображаемой прямой линией», находит в нём и пятую гласную букву V того же алфавита, и десятую букву с любого конца – L, при этом восклицая: «О, мой Бог, насколько глубоки эти тайны! Ведь имя El» (то есть слово Бог на древнееврейском) «дано этой букве!» «Я также не стану скрывать от вас вытекающий далее из этого мистический смысл», - заключает автор «Монады», - «примите к сведению, что наш Крест, содержащий такое большое число понятий, скрывает ещё две буквы, и если мы определённым способом тщательно исследуем их числовые значения, и проведём параллели, связанные с их вербальной силой на основе всё того же Креста, то мы с благоговением отметим, что именно отсюда происходит СВЕТ (LVX)» (Теорема XVII).

Что касается росы, то Джон Ди выносит её в эпиграф на титульном листе «Монады». Эпиграф или, если хотите, девиз, как, впрочем, и весь трактат, напечатанный на латыни, был взят из Библии. Он гласит: «От росы небесной и жирности земли даст тебе Бог». Этот же эпиграф напечатан на обратной стороне титульного листа «Confessio Fraternitatis» (Исповедания Братства). Йейтс пришла к справедливому выводу, «что открытие близкой ассоциации «Monaды» Ди и его девиза «небесной росы» с манифестом Розенкройцеров может теперь дать некоторую поддержку теории Росы Креста (Ros Cross)».

МакИнтош в «Rosy Cross Unveiled» цитирует некоего австрийца, который на основе рукописей своего деда сообщает, что в Вене в 1780-х существовало алхимическое общество, члены которого два-три раза в неделю, особенно холодными, ясными ночами в конце осени, на обширных полях, окружённых вооружённой охраной, «искали упавший метеор» (fallen shooting star). «Они должны были принести свою добычу их нетерпеливым компаньонам, которые должны были помещать это в круглом судне и держать это там пока оно не становилось золотом», - пишет австрийский внук алхимика. МакИнтош комментирует: «Этот «упавший метеор» являся утренней росой, которая, как полагали, исходила из пота звёзд, и думали, что она содержит «жизненную жидкость», которая также присутствовала в телесных секрециях», в таких как кровь, пот, моча и сперма.

МакИнтош рассказывает анекдот, когда для группы алхимиков, состоявший в ней некий офицер, вызвался обеспечить их спермой. «В обмен за наличные деньги этот человек получил желательное вещество от мужчин под его командой. Это продолжалось, пока мужчины не стали настолько слабыми, что был вызван полковой доктор, и причина была указана одним из мужчин». «Хотя эти действия могут казаться смешными», - заключает МакИнтош, - «они были совершенно логическим расширением территории, на которой алхимики действовали».

Артур Эдуард Уэйт (Waite), отстаивающий теорию Розы-Креста, в «The Brotherhood of Rosy Cross» указывает на то, что когда Fama Fraternitatis появилась на книжных прилавках в Германии, она имела подзаголовок «des loblichen Ordens des Rosenkreuzes», который он переводит как «благородный Орден Розового Креста». «Из этого следует, что изначально не было никакой возможности для ошибки относительно названия Братства или значения букв R. C., когда такой сокращенной формой заменили в более поздней перепечатке», - делает вывод Уэйт, всё же вынужденный сказать: «Несмотря на это, в 1618 году, немецкий алхимик Михаэль Майер, который стал главным представителем Ордена, утверждает следующее: (1), что, когда Общество впервые стало известным в письменной форме, буквы R. C. были взяты, чтобы показать Розовый Крест; (2), что это ошибочно и, как объяснено самими Братьями, упомянутыми инициалами обозначено имя их основателя. Где такое объяснение дают, я не утверждаю, что знаю, но оно, как говорят, находится в «последующих сочинениях»».

Следует помнить, что «Слухи о Братстве» были впервые напечатаны не отдельным изданием, а в сборнике, кем-то составленном для антииезуитской пропаганды, то есть манифест, очень вероятно, мог быть подвержен редактированию, по крайней мере, в названии. Ибо очень странной выглядит таинственность текста, где, не называя ни одно имя, авторы применяют аббревиатуру даже по отношению к создателю братства, и вдруг его имя выносят на титульный лист. Очень может быть, что этого Розенкройцера придумал тот самый Михаэль Майер. Сам Уэйт вполне согласен с предположением, что «Слухи» в оригинальном варианте были написаны на латыни, так же как и «Исповедание».

Вся эта перелицовка с Роса-Крест на Роза-Крест в какой-то мере напоминает пример из новейшей истории, когда московитско-фашисткое оскорбительное прозвище «укроп» защитников Украины, гордо поднятое украинцами как «Український Опір» (Украинское Сопротивление), было украдено предприимчивыми политиканами для своих шкурных интересов, и название, созданной ними партии «Укроп», теперь расшифровывалось как «Украинское Объединение Патриотов». Всё же партия очень быстро стала ассоциироваться у определённой категории населения с украинскими оппортунистами. Или, может быть, как применяет Бейкон словосочетание «ванна Марии» в «Новом Органоне», упрекая молодых алхимиков, - в оригинале «balneum Mariae», в английском переводе «Mary’s bath» - способ постепенного нагревания жидкостей, когда сосуд с ними помещался в подогреваемый снизу сосуд с водой, на самом деле, по-видимому, должен был называться «balneum maris» (морская ванна): то есть сработало правило детской игры «испорченное радио» или сознательно алхимиками «maris» было превращено в жаргонное «Mariae», точно так, как современные айтишники превратили «Windows» в «Винду», «ICQ» в «Аську».

Оба манифеста говорят не о Деве Марии, под которой подразумевают Розу, а о «безбожном и проклятом» превращении метала, ибо «для истинных философов златоделание есть нечто неважное и побочное, ибо им ведомы тысячи подобных еще лучших вещей». Авторы говорят: «Тьфу на золото», потому что «превосходнейшие умы должны обратиться к тинктуре металлов, не ранее чем поднатореют в познании Природы». И далее, признавшись ранее в том, что тайные знания розенкройцеров получены через связь с ангелами и духами, авторы завершают своё исповедание усердным увещеванием: «отложите если не все, то хотя бы большую часть книг ложных Алхимиков, которые почитают простой забавой и шуткой – использовать всуе святую и всехвальную Троицу или с помощью диковинных фигур и тёмных таинственных речей морочить людей и выманивать деньги у простецов». Но, используя теже самые тёмные и таинственные речи, Отец розенкройцерства Джон Ди мог вызывать ангелов и общался с ними, по крайней мере, так он заявлял.

Джон Ди (Dee), как говорит о нём его биограф Питер Френч, был философом, математиком, учителем и другом могущественных людей, «был в центре некоторых главных событий английского Ренессанса; фактически, он был вдохновителем некоторых этих событий через свои сочинения и своё преподавание, а также «магом, глубоко погружавшимся в крайние формы оккультизма». Френч сообщает, что Ди был учителем детей герцога Нортамберленда, среди которых был и будущий граф Лестер и цитирует Энтони Вуда, сказавшего, что «никто не знал графа Лестера лучше, чем Ди».

Питер Френч утверждает, что Ди входил в близкий круг Филиппа Сидни как наставник вместе с такими поэтами и придворными, как Спенсер, Дайер, Гревилл и Дениэл Роджерс, объединившимися в группу «Ареопаг» - суд в древних Афинах, на который был возложен главный надзор за просвещением, нравственностью и религиозными верованиями граждан в их общественной и частной жизни, а также наблюдение за точным исполнением законов - для обсуждения философских, религиозных и литературных идей. «Новое свидетельство от Дениэла Роджерса делает это бесспорным», - пишет Френч. – «Особенно выделяя Дайера и Гревилла, Роджерс сказал Сидни: «С ними Вы обсуждаете большие пункты закона, Бога или моральной пользы». Роджерс, что наиболее любопытно, никогда даже не упоминает, чтобы эта группа говорила о литературе».

Френч со ссылкой на дневник Ди также заявляет, что «была очевидная значительная связь между кругом Ди и тем же самым Перси» то есть графом Нортамберлендом, а значит и близким ему Роли. «Роли оказывал любезности для Ди во Дворе», - пишет Френч, - «и имел значительное уважение к человеку, который направлял исследовательские путешествия его единокровных братьев, Эдриана и Хамфри Гилберт (Gilbert)», которые были частыми гостями Ди и «предоставили ему права на всю новооткрытую землю севернее 50-й параллели».

Доктор Френч, признав, что философия Ди заумная и малопонятная, призвал к тщательному изучению историками его роли в развитии науки. «Есть интригующие аспекты роли Ди в илизабетинской Англии, которые я едва упомянул», - продолжает Френч в заключение своей работы, - «например, его любопытная ассоциация с ведущими политическими фигурами времени заслуживает осторожного изучения историком политики. Наконец, значительное влияние Джона Ди на Континент несомненно должно изучаться подробно». О чём он говорит?

В феврале 1577 года королева Илизабет назначила Филиппа Сидни послом к императору Рудольфу II для передачи императору Священной Романской империи её соболезнований по случаю недавней кончины его отца Максимилиана II. Одновременно ему было поручено фракцией Лестера, видимо без ведома Илизабет, провести переговоры на континенте с потенциальными союзниками по поводу создания Всеевропейской Протестантской лиги, за что потом он будет наказан прознавшей об этом королевой. Как сообщает Френч, Филипп Сидни вместе с графом Лестером и своим другом Эдуардом Дайером перед отбытием в Богемию к императору посетил Джона Ди для консультаций. «Сидни сообщал Уолсинэму, что немецкие протестантские князья без энтузиазма восприняли его планы насчёт Протестантской лиги», -подводит итог переговорам Йейтс.

Такой тайный союз всеевропейской протестантской лиги между некоторыми князьями и курфюрстами Германии и представителями королевы Англии, короля Дании и короля Наварры, получивший название Конфедерация Евангелических Ополчений, якобы был всё же заключён в начале июля 1586 года. Об этом событии известно из огромной рукописи в 1790 страниц, не считая 250 страниц предисловия с посвящением, некоего Симона Студиона, который в посвящении герцогу Вюртембергскому льстиво напоминает, что герцог занимал важное место среди конфедератов. Это может быть правдой, так как Лестер и Сидни находились в это время на Континенте, там же в Германии был Ди и представитель Анри Наваррского Сегюр-Пардальян (Segur-Pardaillan), отправленный в турне по европейским странам агитировать за объединение всех протестантских сил. Хотя Бабелон говорит, что миссия Сегюра была не очень успешной так как «германские принцы, опасаясь дать предлог императору отменить Аугсбургский договор, даже не посмели принять взнос в 500 ООО экю, которые Анри собрал, продав некоторые из своих владений, для жалованья наёмникам».

Сегюр посещал и короля Шотландии Джеймса, на которого европейский протестантский мир возлагал впоследствии большие надежды до его предательства. Джеймс, уже как король Англии и автор «Демонологии», отвернулся и от старика Ди, просившего в 1604 году о помощи в своей крайней бедности и заступничестве от обвинений в сношениях с дьволом.

Бейкон не мог этого не знать и, боясь также быть обвинённым в магии, в своём развитии учёности открестился не только от Ди, но даже и от математики как таковой, и от гелиоцентрической теории Коперника, и от учения о магнетизме Гилберта, и от магической религии Джордано Бруно, что в совокупности было главным отличием между германским розенкройцерством и бейконианством. «Розенкройцеры не боятся ссылаться на Ди и его концепцию математических наук; Бейкон вообще не упоминает ни Ди, ни математику», - сравнивает Йейтс. – «Розенкройцеры испытали на себе влияние Бруно; Бейкон же учение Бруно отвергает». «В противном случае науки, отделённые одна от другой, становятся бесплодными, пустыми и ошибочными, не получая питания и поддержки от их общего родника», - заявлял этот великий учёный в четвёртой книге «Развития наук». – «Подобным же образом известно, что положение Коперника о вращении земли (распространённое и в наше время), поскольку оно не противоречит тому, что мы наблюдаем, нельзя опровергнуть исходя из астрономических принципов, однако же это можно сделать исходя из правильно применённых принципов естественной философии».

Но не только это вызвало презрительное отношение Шейк-спира к Бейкону в последующей редакции «Хэмлита», где «Роузикросс» подвергся коррекции и превратился в «Роузинкранс» - розовый крест стал розовым стальным кольцом (crance), надетым на конец бушприта -символ Света превратился в дырку.

Шейк-спир не мог ему простить, как он повёл себя, не только тогда, когда он растаптывал Эссекса на суде, лишая того всех оправданий, а тогда, когда главные члены так называемой «Школы Ночи» граф Нортамберленд, сэр Уолтер Роли и математик Хэриот оказались в Тауэре. И если, при первом аресте Роли, по словам Спеддинга, Бейкон «без сомнения, был серьёзным и взволнованным наблюдателем», то казнь его, которая, словами профессора Нейпира, является «отвратительным актом, что пятнает анналы Британской уголовной процедуры», сделала его соучастником этого отвратительного акта в угоду испанскому послу Гондомару. М.Нейпир (Napier) в эссе «Лорд Бейкон и сэр Уолтер Роли» (1853) пишет: «Утешает только то, что негодование, которое это» (казнь) «пробудило, ужало даже Джеймса, великого защитника неограниченного королевского сана, к потребности обращения к его народу в защиту своего поведения; и что его оправдательная «Декларация», хоть и с помощью пера лорда Бейкона, не оказала никакого благоприятного влияния». То есть юрист Бейкон оправдывал для Джеймса казнь Роли, которому завидовал, так же как ранее оправдывал для Илизабет казнь Эссекса, которого он предал.

Есть ещё один аспект имени Роузинкранс и его новоназначенного варианта Розенкранц. Гордон Уильямс в «Shakespeare's Sexual Language» (1997) пишет, что перевод с немецкого имени Rosencrantz означает Розовый Венок. Венок, сплетённый из одного вида цветка, англичане называют garland, что в свою очередь является эвфемизмом женского полового органа. Один из примеров, по словам Уильямса, в котором присутствуют йонические и фаллические образы, это цитата из пьесы «Антоний и Клеопатра», где Клеопатра, стоя над мёртвым телом своего любовника Марка Антония, горестно восклицает: «О, завянет венок войны, солдатский штандарт упал»(IV.15). «Под военным образом солдатского штандарта, венчанного венком победы, но упавшим теперь в поражении, - тот же самый конец оплодотворения», -поясняет Уильямс и ранее, в предисловии, вспоминая этот случай, он пишет: «Аналогично, спаривание Клеопатрой «солдатского штандарта» с тем вагинальным «венком войны», более знакомое в немецкой народной поэзии и гравюре на дереве чем в английской, будет доступно без любой языковой квалификации: Rosencrantz (Вагинальный или девственный венок; розарий), - дразнящий выбор имени в честь друга Гилденстерна».

Венок или кольцо, проткнутое бушпритом - наклонной мачтой, торчащей впереди корабля, словно эрегировавший мужской половой орган - сути не меняет. Джон Обри в «Кратких жизнеописаниях» громко заявляет, правда спрятав в греческой орфографии: «Бейкон был педерастом» и добавляет: «Его ганимеды и фавориты брали взятки». «Ганимеды» Френсиса были в куда более привилегированном положении, чем «ганимеды» Энтони, получавшие конфеты. Относящийся к эпохе Джеймса I и Чарлза I антиквар и член парламента, сэр Саймондс д'Юс (d’Ewes) подразумевал, что был вопрос привлечения его к суду за мужеложство. Д’Юс в своей «Автобиографии и корреспонденции» пишет в Дневнике от 3 мая 1621 года о содомской любви Бейкона к своим слугам, особенно к юноше «с очень женоподобным лицом» по имени Годрик, которого он называет катамитом (catamite  производная от ganimed) и компаньоном по постели. Д’Юс говорит, что каким-то очень смелым человеком было сочинено двустишие и брошено в Йорк-Хаус, где всё ещё жил Бейкон. Стишок ссылался, словами д’Юса, одновременно и на фамилию Бейкона, то есть продукт из свинины, и на его «свинский отвратительный грех»:

«В пределах этого свинарника лежит свинья

Которая должна быть повешена за содомию».

«Но он никогда не привлекался к публичному рассмотрению в суде за это преступление», - пишет д’Юс, так как Бейкон быстро согласился со всеми обвинениями во взяточничестве, лишь бы не было предъявлено обвинение в содомии, за которое, например, десять лет спустя казнили путём отсечения головы графа Каслхейвена, а его ганимедов вздёрнули на виселице. Однако после падения Бейкона всё равно по рукам ходило стихотворение анонимного автора, в котором перечислялись все те слуги, от секретаря до конюха, которые были в сексуальных отношениях с ним.

Следует отметить, что и Спеддингом, который много цитирует Обри, и редактором д’Юсовской «Автобиографии и корреспонденции» шейкспироведом Холиуэлом, ещё не Филиппсом, впервые опубликованной только в 1845 году, тщательно вымарывалось всякое упоминание о нетрадиционной сексуальной ориентации Бейкона. Например, в стишке о свинье, которая должна быть повешена за «свинский отвратительный грех», и который, вырезав из текста, Холиуэл всё-таки тиснул в примечания, «содомия» заменена на просто «злодеяние». И современные авторы, в большинстве своём, пишущие о Бейконе игнорируют это. В отличие от них, Шейк-спир в Фолио, изданном уже после падения Бейкона, намекает на его особенности и на особенности его брата, которого он наградил именем из того же морского словаря, обозначающим то ли «гильдию кормы», то ли «позолоченную корму», хотя установлено, по решению какого-нибудь холиуэла, что оно отображает немецкую «золотую звезду».

Вот эти два брата-педераста, Роузинкранс и Гилденстерн, играли на Эссексе как на флейте, что позволило сэру Джону Нилу сделать неоспоримый вывод: «История Эссекса могла бы быть сильно отличающейся, если не была бы более успешной, нежели её обеспеченная особенность, вследствие службы двух братьев Энтони и Френсиса Бейкон».

Поэтому Эссекс, как он сам заявил однажды Роберту Сисилу, готов был «зубами и ногтями», а также, используя «все свои силы, могущество, власть и дружбу (amity, Хейг почему-то изменил на annuity)», вырвать из рук кого бы то ни было должность для своего друга Френсиса. «И если кто-то», - угрожал Эссекс,- «попытается вырвать из его рук эту должность для другого, то прежде чем он её получит, то заплатит тяжёлую цену за обладание (coming-by)».

Безотносительно к этому обещанию, обиженный и разозлённый Эссекс, подстрекаемый со всех сторон такими же обиженными и разозлёнными консультантами, используя все свои силы, могущество, власть и дружеские связи решил вступить в открытую конфронтацию с Сисилами, чтобы лишить их будущего или заставить их свернуть с дороги.

Но для начала нужно было убрать с дороги Уолтера Роли.

10. АДОНИС И «МЕЛКИЙ ПАПА ИЗ ЛАМБЕТА»

ИДУТ В АТАКУ.

Принято считать, как об этом выразился Пол Хаммер, что «некоторое время, по крайней мере, Эссекс, Роли и Бёрли выстраивались в линию против Уитгифта». Это выстраивание в линию заключалось в двух случаях.

Первый это большая обида Эссекса на Уитгифта, что было проигнорировано его желание занять пост канцлера университета в Оксфорде, который много лет занимал его биологический отец граф Лестер, собственно спасший университет от запустения. Но, как описывает секретарь Уитгифта сэр Джордж Пол, королева, после возвращения Эссекса из Нормандии, организовала их встречу, с которой они вышли примирёнными и даже друзьями. Королева приложила немало сил, расхваливая их одного другому. Джордж Пол видит этот конфликт между графом и архиепископом результатом происков каких-то друзей Эссекса, которые «чрезвычайно трудились» на этом поприще. Пол пишет, что в противостоянии между епископатом и пуританами, Эссекс согласно советам и указаниям Уитгифта «избрал курс на дело Духовенства, отбросив Новаторов» (т.е. пуритан), «немедленно после смерти сэра Френсиса Уолсинэма».

Второй случай видят в объединении Эссекса с Сисилами и их попутчиком Роли в деле Уитгифта и власти королевы против пуританского учёного и проповедника Джона Юдола. Юдолу предъявлялось обвинение в написании книги «Demonstration of the Truth of that Discipline»(1588) или, по крайней мере, предисловия к ней, которое само по себе было изменническим и мятежным, та как в нём обвинялся епископат в эгоистических целях: «заботились только об обслуживании своих достоинств, хоть будут прокляты их собственные души и бесчисленных миллионов». Сколько бы Юдол не возражал, что книга никак не касается личности королевы, сколько бы он не клялся, что готов отдать жизнь за «наименьший палец Её Величества», ему выставлялся на вид силлогизм Бэнкрофта: автор книги имел преступное намерение против епископов и их власти, но эту власть им дала королева, следовательно, книга написана против королевы.

Приговорённый к казни через повешение, но получивший отсрочку из-за традиционной нерешительности королевы, Юдол искал поддержки у властьимущих, в частности и у Уолтера Роли. Ашер пишет, что «в феврале 1592, Роли действовал как посредник для Джона Юдола точно в тот момент, когда Бёрли делал заключительное предложение спасти его от тисков Уитгифта». К этому тандему авторы биографий не забывают добавить графа в том ключе, как выразился Эдмунд Госс (Gosse), что в тот «момент самый сильный и агрессивный из его (Роли) конкурентов, Эссекс, был расположен махнуть белым флагом». Госс поясняет такое поведение графа: «И Роли и Эссекс видели одну вещь более ясно, чем сама Королева, а именно, что лояльность Пуритан, которых не любила Илизабет, была большой гарантией нации против католического вторжения, и они объединили свои силы в попытке защитить интересы людей, таких как Джон Юдол, против бурных предубеждений Королевы». Но сохранившиеся документы говорят о другом.

Юдол был арестован в сентябре или октябре, а уже в марте следующего года Энтони Бейкон в письме кому-то, кто остался неизвестным, отмечает, что «сэр Уолтер Роли был сделан инструментом, продлевающим до сих пор жизнь Юдола». Ещё через дюжину дней Томас Филиппс, тот самый шифровальщик и агент Уолсинэма, оставил донесение: «Хорошая надежда пуритан граф Эссекс, присоединил к себе Роли, сделав его инструментом от них к королеве, на любой конкретный случай освобождения их».

Чтобы продолжить рассказ здесь мы должны вернуться к вопросу: «Так с какой же целью была введена роль Офелии?»

Кроме того, уже обозначенного нами, разрушения задекларированного желания прослыть королевой-девственницой, вторым пунктом, для чего был предназначен этот персонаж, это чтобы сказать, не только то, что она умерла для Эссекса, не только то, что ей помогли в этом, но и для того, чтобы посредством гробокопателей назвать того, в чьих сладостных речах она утонула.

Андрей Чернов говорит, что это было, ни много ни мало, убийство и санкционировал его король Клавдиус, то есть Уитгифт, когда вслед уходящей Офелии, пожелавшей покойной ночи королеве, отправляет Орацио с напутствием: «Следуйте за ней совсем близко; обеспечьте ей хороший надзор, прошу вас!» (Follow her close; give her good watch, I pray you).

«Это сказано королем вслед Офелии», - поясняет свои выводы Чернов. - «Но несколькими страницами раньше вслед Гамлету тот же Клавдий говорит: «Follow him at foot; tempt him with speed aboard...» (Последуйте за ним, пока не поздно...) (IV, 4).

«Следуйте за ним по пятам...» Это первая фраза монолога короля, в котором он впервые называет вещи своими именами и приказывает английскому королю убить Гамлета. Видимо, каждое время создаёт подобные эвфемизмы для распоряжения об убийстве. ...Зритель уже знает, что высказывание Клавдия, начинающееся со «следуйте за...», должно заканчиваться смертью того, за кем пошли «по пятам» или «совсем близко». Знают это и королевские слуги. И словечко «close» в своём омонимическом значении - весьма прозрачная подсказка, что им надо делать».

Чернов делает вывод, что Орацио «провожает Офелию до ручья, а после сообщает королеве о том, что Офилия утонула», ибо кто-то должен был видеть, как та взбиралась на иву, как упала в ручей, как пела свои песенки, медленно погружаясь в воду, и всё это рассказать Гертруд. Чернов даже придумал интермедию, где Орацио должен был выливать воду из обуви, но вот именно это предположение, что он своими руками утопил Офилию в корне не верно.

Предположение, что Орацио наблюдал, как природное тело монарха погружалось в воду логично, но сэр Роберт Сисил никогда не марал своих рук убийством. Что на самом деле случилось с Офилией, раскрывается в диалоге двух могильщиков:

«ПЕРВЫЙ. Нет, это бесспорно, вода утопила её.

ВТОРОЙ. Да, но это было против её желания.

ПЕРВЫЙ. Нет, я отрицаю это, вот вы смотрите, сэр, я стою здесь. Если вода прибывает ко мне, я не тону сам. Но если я иду в воду, и там тону, следовательно, я виновен в своей собственной смерти». (Q1,сцена 16)

Той самой водой, в которой топится Офилия, был сэр Уолтер Роли, королевским прозвищем которого было «Вода» (Water), слово в то время, одинаково произносимое с его именем. Подтверждение этому находим в 4-ом томе справочника «On early English pronunciations» (1874), составленного президентом филологического общества Александром Эллисом (Ellis), который пытаясь определить произношение современников Чосера и Шекспера, даёт одинаковую транскрипцию, как для «Уолтера», так и для «воды», опираясь на словари 1688 года француза Мьежа (Miege) и 1701 года Джонса(Jones). Король Джеймс – Стеббинг называет короля невоспитанным – тоже обыграл его имя каламбуром: «Роли! Роли! Достаточно верно, поскольку я думаю о тебе очень грубо» (Rawly! Rawly! True enough, for I think of thee very rawly).

Ещё фон Ведель отметил в своём дневнике, что королева, «как говорят, любит этого джентльмена больше всех». «Возможно, это правда», - продолжает фон Ведель, - «так как два года назад он едва мог содержать одного слугу, теперь же благодаря её щедрости он может держать пять сотен». То, что она любила его больше всех, было не совсем правдой. Илизабет делила его с другими: и с Лестером, и с Хэттоном, и с восходящей звездой Эссексом. Однако, как жалуется Эссекс, она «не могла стерпеть ни одного слова, сказанного против него». « В конце концов», - пишет Эссекс, - «я увидел, что она намерена защищать его и готова поссориться со мной, и сказал ей: мне не будет счастья нигде в другом месте, но я не могу находиться подле неё, когда знаю, что моя страсть отвергнута, а такого испорченного человека, как Роли, она ценит столь высоко».

Но со смертью Лестера, она действительно стала любить Роли больше всех, и соответственно придворные стали его больше всех ненавидеть, что остроумный Харинтон, не преминул отметить в своей 315 эпиграмме «О Павлусе, льстеце»:

«Нет человека более раболепного, нет человека более покорного,

Чем Павлус у нашей Леди Повелительницы.

Он расхваливает её речи, восхищается её особенностью,

Он называет себя её вассалом, и её творением,

И таким образом, в то время как он замазывает свою речь штукатуркой лести,

И называя себя её рабом, он вырастает в нашего Господина.

Ещё и получает, что он указывает без контроля,

Напевая ту же старую песню ре, ми, фа, соль».

То, что под именем Павлус подразумевался Уолтер Роли понятно из предыдущих эпиграмм, где о нём говорится как о морском путешественнике, занимающегося каперством (122 и 126). В 134 эпиграмме он критикуется за клятвенные заявления, что курение табака вылечит от всех неизлечимых болезней, потому что имеет магазин, чтобы продавать табак. И самое главное: Харинтон, избрав для него такое имя, говорит о нём как о человеке со взглядами атеиста. Кэролайн Бишоп (Bishop) в статье «Raleigh satirized by Harington and Davies» (1972) отмечает, что ряд исследователей считают, что Харинтон, выбирая имя Павлус для Роли, «вероятно, ссылался на еретическую секту Павликиан (Paulician), которая отрицала, что Христос был Сыном Бога и, следовательно, также отрицала Троицу».

Вот поэтому Эссекс, которому, по-видимому, Джон Юдол был также безразличен, как и Картрайт, сделав Роли инструментом защиты пуританина, пытался таким образом сделать так, чтобы гнев королевы на нонконформистов обрушился на их защитника.

Юдол умер в тюрьме, не казнённый, но и не помилованный, не взирая ни на какую защиту высоких заступников, в числе которых был даже король Шотландии. На положении Уолтера Роли, как фаворита, которого Хьюм называет «жадным и неразборчивым», заступничество за пуританина никак не сказалось. Часто приводят вопрос королевы, заданный ею сэру Уолтеру около того времени: «Когда вы перестанете быть нищим?» На что Роли ответил: «Когда Ваше Величество перестанет быть благодетелем». И королева вознаградила его, так желаемым ним поместьем Шерборн. Однако любимец королевы совершил непростительную ошибку: он поверил белому флагу Эссекса и доверился ему.

В марте 29 числа 1592 года между 2 и 3 часом пополудни жена Роли тайно и вдали от Двора разрешилась от бремени сыном. Брак сэра Уолтера с фрейлиной королевы по понятным причинам был тайным, и беременность удавалось скрывать от Илизабет. «Столь осторожными были они, чтобы избежать огласки», - отмечает Стеббинг, - «что брат леди Роли, Артур Трокмортон, в течение некоторого времени подвергал сомнению факт, всё-же его подозрения были рассеяны, и он стал прилагаемым другом мужа». Это не совсем так. Профессор А.Л.Роуз опровергает это в «Ralegh and the Throckmortons», заглядывая в дневник Артура Трокмортона, где он нашёл «новую восхитительную информацию»: «Спустя два дня после того, как он поцеловал руку Королевы во Дворе в её день Вступления [на престол], 17 ноября, он услышал о браке своей сестры, и записал это на французском языке. Это едва ли вероятно чтобы Бэсс долгое время скрывала такую новость от брата, с кем она была в условиях самой близкой привязанности».

10 апреля мальчика окрестили странным именем Дэмирей (Damerei) и на роль крёстного отца в знак доброй воли, верившим в благородство соперника, сэром Уолтером был приглашён граф Эссекс. В дополнение к этому, как пишет Найджел Джонс(Jones) в «Tower»(2011), сэр Уолтер, «по-дурацки спесиво похвастал друзьям, что его ребёнок Плантагенет». Эта вера Уолтера Роли в том, что в его венах течёт королевская кровь Плантегенетов, побудившая его назвать сына Дэмиреем, проистекала из новоизобретённой родословной фаворита. Джон Хукер (Hooker), которого Роли в 1587 году профинансировал для написания истории Ирландии, в письме к своему новому покровителю любезно отблагодарил его ошеломляющим фаворита заявлением: так как «ваш предок сэр Джон де Роли (Ralegh) женился на дочери д’Эмери из Клер (d’Amerie of Clare)», связанного с домом Плантагенетов, «ваша мать может быть произошла из того же самого дома».

Это «может быть» Хукера в сознании Роли превратилось в «так оно и есть». Сложно сказать о чём думал Роли, назвав своего сына Дэмиреем, возможно, поверил в то, что у него все козыри на руках: любовь королевы, могущественные Сисилы в друзьях, голубая кровь и сдавшийся соперник, но Эссекс играл в другую игру и он собрал роял-флаш. «Лицемерие и притворство имеют три преимущества, -поучал графа Бейкон, позже опубликовав свои советы в «The Essaeyes». – «Во-первых, усыпляют бдительность противника и застигают его врасплох, ибо открыто объявленные намерения, подобно сигнальному рожку, собирают всех врагов. Во-вторых, обеспечивают отступление, ибо, связав себя открытым объявлением своих целей, надо идти до конца или пасть. В-третьих, помогают выведать чужие замыслы, ибо тому, кто открывает себя людям, едва ли отвечают тем же, но дают ему волю и, что было бы на языке, держат на уме. Умна поэтому испанская поговорка: «Солги и узнаешь правду», т. е. правду не узнаешь иначе как притворством».

«В апреле, Бэсс возвратилась ко Двору, где можно было легко заметить, что она резко похудела», - рассказывает Элисон Уир. – «Слухи стали более настойчивыми, пока в мае «жестокое преступление Роли» не стало известным Королеве, которая, как один придворный написал, была «наиболее свирепо рассержена и угрожает самым горьким наказанием обоим преступникам»». Кто открыл глаза королеве неизвестно. Розалин Майлз (Miles) в своём романе об Илизабет, изображая её всегда невысыхающей от слёз и соплей, предполагает, что таким доносчиком был сам Эссекс. Это может быть правдой, как и не правдой, но то, что слухи распространялись его сторонниками весьма вероятно. А так как завистливых придворных, желающих растоптать ненавистного фаворита, всегда предостаточно, загребать жар их руками было и безопасно и приятно.

Спенсер в «Волшебной королеве» изобразил ссору Роли и королевы как досадное недоразумение, когда Бельфеба застала своего воздыхателя приводящим в чувство некую юную леди, которую он нечаянно ранил своим мечом, спасая от захватившего её Вожделения. Оскорблённая Бельфеба ушла, а её брошенному воздыхателю оставалось только горько стенать, точно так, как это делал сэр Уолтер из Тауэра в письмах к Сисилу, с надеждой, что тот покажет их королеве. Но, например, Найджел Джонс считает, что отправив чету Роли в Тауэр, «как бы то ни было, радикальные меры королевы не были полностью мотивированы ревностью», ибо заявление, что Дэмирей является Плантагенетом «звенел династическим сигналом тревоги в Тюдоровских ушах королевы, и мог когда-нибудь привести в готовность, чтобы конкурировать с требованиями на её корону». А такое в тюдоровские уши королеве мог прозвенеть только тот, кого Роли мог считать своим новым другом и кумом.

«Умный маленький Сисил, должно быть, смеялся, когда он получил это официальное письмо», - предполагает Роуз, имея в виду эпистолярные стенания Роли из Тауэра, с его лизоблюдскими сравнениями Илизабет сАлександром Македонским и богиней Венерой. «Это было то, что его» (Роли) «враги подразумевали, когда они называли его «лицемером»; поскольку он был в прямом смысле актёр, играющий роль», - продолжает Роуз. – «Нет свидетельства, что Сисил показал письмо королеве, и это вряд ли было. У него теперь был Роли, которого он захотел сделать зависим от своей защиты. С непримиримым врагом Эссексом, Сисил теперь проявил бы себя, делая, что он мог для Роли, в пределах, держащих его в подчинённости себе. Это стало будущим образцом в его уме, и это было бы хорошо для Роли, если бы он приспособился к этому». Сказанное Роузом было бы абсолютно правильным, если бы его не склоняло в сторону теории вражды между Роли и Сисилом.

Карл Поппер отвечая на вопрос: «Имеет ли история какой-нибудь смысл?», говорит, что «все научные описания фактов в значительной степени избирательны, или селективны, они всегда зависят от соответствующих теорий». «Эту ситуацию», - пишет он далее, - «лучше всего можно описать, сравнивая науку с прожектором. Что высветит прожектор - зависит от его расположения, от того, куда мы его направляем, от его яркости, цвета и т. д., хотя то, что мы увидим, в значительной степени зависит и от вещей, которые он освещает. Аналогично, научное описание существенно зависит от нашей точки зрения, наших интересов, связанных, как правило, с теорией или гипотезой, котораые мы хотим проверить, но оно также зависит и от описываемых фактов».

Вот пример избирательности историка, направляющего свой прожектор только туда, где освещённая часть истории может подтвердить выбранную теорию. Маколей, гневно клеймящий предательство Бейкона, но не жалеющий эпитетов для Эссекса таких как «великодушный», «деликатный с низшими», «далеко не похожий на стадо обыкновенных благотворителей», демонстрирует, насколько он был добр по отношению к своему другу Френсису: «Эссекс взялся за дело своего друга как за собственное, ходатайствовал, требовал, обещал, грозил, но все напрасно. ...Но после спора, который длился более полутора лет и стоил Эссексу, по его словам, «всей его силы, власти, могущества и приязни», место было отдано другому. Эссекс глубоко оскорбился неудачею, но нашёл себе утешение в самой великодушной и деликатной щедрости. Он подарил Бейкону поместье, расположенное в Туикенэме (Twickenham), стоившее до двух тысяч фунтов; и это, по собственному признанию Бейкона много лет спустя, «с такою добротой и благородством, что, способ был дороже предмета»».

Но Маколей должен был посветить прожектором немного левее, в том же апреле 1594 года, и там бы мы увидели то, что пересказывает Эбботт: «Его» (Эссекса) «неустойчивость чаще ранила его самого, чем его друзей; но однажды, во всяком случае, друг страдал из-за этого. Он должен был сделать что-нибудь для Френсиса Бейкона; всё-же любопытный рассказ в корреспонденции Энтони Бейкона сообщает мне, как в кризис, когда это было наиболее важно для Френсиса, когда Эссекс и Бёрли должны были совещаться несколько минут о предлагаемом продвижении Бейкона, предложенная беседа провалилась, поскольку граф не мог прервать, в данное время, игру в теннис. (Полчаса спустя, когда игра была закончена, и граф был готов, Лорд Казначей крепко спал, и нельзя было его потревожить)».

Нет никакого сомнения в том, что Бейкону было очень обидно, и для Бёрли это было оскорбительно: не мог он позволить себе, чтобы мальчишка заставлял себя ждать, нисколько не проявляя должного уважения. Это, несомненно, повлияло на результат выбора кандидата на должность; и выглядит всё теперь не так красиво и благородно, как нам рисует Маколей.

Вот точно так историк Тайтлер (Tytler,1833), избрав теорию существовавшей вражды между Робертом Сисилом и Уолтером Роли, биографию которого он взялся описывать, словно прожектор высвечивал одни факты, обходил освещением другие, что впрочем, делают часто все историки из-за многочисленности фактического материала, но, не довольствуясь тем, что называют интерпретацией фактов, он эти самые факты стал изобретать.

Вот пример. Когда молодая жена Роберта Сисила неожиданно умерла в 1597 году, он своего шестилетнего сына Уильяма отдал на воспитание в Шерборн, в семью Роли, в пару к их немного младшему сыну Уолтеру. Интересно, каким нужно быть человеком, по мнению Тайтлера, чтобы отдать своего единственного сына на воспитание своему врагу? Эдмунд Госс, последователь Тайтлера, находит этому объяснение, естественно, не в пользу Сисила: «Он был гений холодного планирования. Приблизительно в это время» (1592) «он начал понимать, что Роли был слишком опрометчивым, и слишком большим, чтобы быть удобным другом. Итак, он тихо решил подтачивать влияние Роли, всё-же на поверхности он остался таким же дружественным как он когда-либо был и позволяет своему сыну пребывание с Роли в Шерборне. Роберт Сисил был политиканом и никто ещё».

Дальше – больше. В Приложении своей книги Тайтлер цитирует письмо от 6 сентября 1600 года: «Господин Секретарь выбрал на сей раз, чтобы быть далеко, и получить некоторое удовольствие вдали от дома, от бесконечных болей и забот, которые он получает при служении Её Величеству, когда он во Дворе. Говорят, что он уехал с моим лордом Кобэмом, чтобы видеть сэра Уолтера Роли в Шерборне, где молодой г. Сисил, его сын, воспитывается».

Не имея возможности отрицать получение удовольствия Сисилом от общения с семьёй Роли и своим сыном, Тайтлер тут же изобретает, что лорд Хэнри Хауард, человек, который ненавидел сэра Уолтера, был ретраслятором мыслей Госсекретаря. То есть, цитируя Хауарда, Тайтлер выдаёт его высказывания за высказывания сэра Роберта и видит в этом «двуличность и прогибаемость характера Сисила». При этом, не много не мало, Тайтлер называет Хаурда агентом Сисила, того самого Хауарда, который презирал сэра Роберта и называл щенком и верблюдом, а также уже в качестве графа Нортемптона злорадствовал, что «смерти маленького человека» «так многие радуются, и так мало, кажется, сожалеют».

Тайтлер цитирует прощальное письмо Роли своей жене накануне предполагаемой казни. В этом письме есть строка, написанная не без горечи осознания безысходности: «К кому из друзей тебя направить я не знаю, так как все мои друзья покинули меня в час истинного испытания». Тайтлер направил свой прожектор в другую сторону, в то время как, констатирует Кэтрин Дринкер Боуэн, Сисил, «вне всякого сомнения, был единственным человеком, который осмелился поддержать Роли в зале суда». Добавим, что это судебное разбирательство было несколько специфическим, где в потоке ругани и оскорблений, подобных «омерзительному атеисту», судьба Роли была уже заранее предрешена и поэтому поддержка до последнего то, что безнадёжно дорогого стоит.

Тайтлер совсем не говорит о том, как, по свидетельству сэра Томаса Оувербёри (Overbury, «Trial of Sir Walter Ralegh»), на Сисила кричал прокурор Эдуард Кук (Coke), что «это нехорошее дело» разрушать аргумент обвинения, основанного на показаниях всего лишь одного запуганного свидетеля, на что сэр Роберт ответил: «Господин прокурор, вы более безаппеляционный, чем честный, и вы не должны приходить сюда, чтобы указывать мне, что делать».  И Тайтлер совсем не упоминает о том, что после прочтения приговора, согласно которому Роли должен был в нарушение субординации казнён как простолюдин, то есть повешен, выпотрошен и четвертован, или, может быть, во время последних слов осуждённого, по словам Майкла Хикса в письме к графу Шрусбери, жалость и восхищение поведением друга вызвали у Сисила «некоторые слёзы».

Эти предательские слёзы сильного человека были равносильны тому недолгому падению духа Роли, когда он, в ожидании суда и, не видя выхода, пытался покончить с собой, как шейкспировский Маркус Антониус, в котором он, может быть, узнал себя, что полностью отрицает Тайтлер, только потому, что об этой попытке суицида сообщает в одном из писем Сисил. Однако до начала так называемого суда, к Уолтеру Роли вернулись прежние храбрость и самообладание. Холодный расчёт и самообладание вернулись и к Сисилу: он убедил короля, что негоже казнить Роли, так как, словами Карлитона (Carleton), оценившим ситуацию в одном из писем, «никогда не было ещё человека, который был столь ненавидимым и стал настолько популярным за такое короткое время». А после Сисил в благодарность оправдывал решение Джеймса перед иностранными наблюдателями льстивыми выражениями: «Я не сомневаюсь, что вы были бы одинаково с нами восхищены отличной смесью милосердия короля с правосудием».

Сколько бы Тайтлер не называл Сисила союзником прокурора Кука и судьи Попэма, это обвинение разрушается высказыванием короля Франции, который скептично отнёсся к проявленному великодушию Джеймса. Анри IV в отсроченном исполнении приговора видел работу испанского золота, с помощью которого якобы испанский посол дон Хуан де Таксис (Taxis) и Сисил повлияли на проявленное милосердие, «поскольку», пишет он, «это известно по слухам, что эти люди, поддержанные деньгами, проплаченными Роли, вызвали такие обстоятельства». Это мнение короля цитирует Уильям Стеббинг и оставляет ироничный комментарий: «Вера в бесконечные ресурсы и умение Роли преобладала во Франции, как и в Англии». Можно оспаривать участие испанского посла, и богатство Роли, но у современников было стойкое мнение о том, кто предотвратил исполнение приговора.

Сисил спасал Роли как мог. И в сентябре 1592 года Сисил нашёл возможность вытянуть друга из Тауэра, передав Тайному Совету своё мнение, что остановить разграбление испанских сокровищ с захваченного пиратами Роли испанского корабля «Madre de Dios», и вернуть всё в казну не сможет никто кроме «пленника Её Величества». «Я действительно украшаю его настолько, насколько я могу»,-признаётся в письме к отцу Сисил, после прибытия Роли отжимать разграбленное, - «поскольку я нахожу его изумительно жадным, чтобы сделать что-нибудь, для искупления тщеславия его грубого нарушения».

Эта фраза, как и предыдущие, считает Роуз, «не обнаруживает в холодном сердце Сисила никакой реальной симпатии к Роли». Этого признания: «Я действительно украшаю его настолько, насколько могу» историку, видимо, мало, наверное «в холодном сердце Сисила», особенно в том канцелярском письме к своему отцу, должны были бушевать страсти, подобные шейкспировским излияниям в сонетах к его «господину-госпоже». Возможно, на мнении Роуза сказалось то, что отметил критик его книги Кристофер Хилл в «Puritans’ Paragon», язвительно заметивший, что «Роли доктора Роуза часто в точности как доктор Роуз доктора Роуза».

«Проницательные наблюдатели обнаружили рост чувства [вражды]»,- пишет Стеббинг, - «несмотря на союз против общего противника, и даже, по причинам, которые не очевидны, из-за этого. «Сисил», написал Харинтон в его «Nugae», кто был надёжным товарищем Эссекса, «действительно не имеет любви к Роли, что касается Эссекса». Важное письмо было найдено среди бумаг Бёрли, без даты или подписи, но по хорошей причине приписанное Лорду Хэнри Хауарду, и вероятно написанное к концу правления Илизабет, показывающее, как нетерпеливо Сисил и Роли оценивались их соответствующими приверженцами, как враждебные конкуренты».

Здесь все ответы: и то, что теория вражды была построена на письме Хауарда, который ненавидел и презирал их обоих; и то, что это случилось только в конце правления Илизабет, а именно в период ареста и осуждения Эссекса; и не вражда, а недовольство Сисила своим другом, о чём он рассказал Харинтону, приверженцу графа, проявляющееся в том, что категоричность Роли в наказании бывшего фаворита могла повлиять на его, Сисила, пост-илизабетинское будущее. Харинтон тоже заботился о своём будущем. Как подарок к Новому 1603 году, рассказывает Хейг, остроумный Харинтон послал королю Шотландии фонарь, «украшенный сценой распятия со словами доброго разбойника на кресте: «Помяни меня, Господи, когда придёшь в Царствие твое»». Но Роли тоже можно понять: он не мог простить Эссексу отказ от предложенной дружбы, его дружелюбного притворства и последующего предательства, повлёкшего гнев королевы, и как следствие, смерть сына Дэмирея. И вообще, Стеббинг говорит, что ещё до смерти доживающей королевы они, Сисил и Роли, оценивались как «враждебные конкуренты». В борьбе за что? Быть первым у гроба Илизабет?

Элджернон Сисил опровергает и утверждения, что сэр Роберт умышленно держал Роли в заключении. «Более вероятно», - возражает Э.Сисил, - «насколько сильный он был, [всё равно] у Сисила не было никакой власти открыть клетку. ...И факт, что Сисил умер в 1612, а Роли, несмотря на благосклонность, оказанную ему Королевой и Принцем Уэльским, оставался заключенным до 1616, что, кажется, показывает окончательно, что это был не Министр, а Король, который был реальным противником освобождения». «Кроме того», - продолжает его защитник, - «как биограф Роли заметил, Сисил спас леди Роли и ребёнка от нищеты после катастрофы 1603-го».

Всё равно с удивительным упорством историки обвиняют Сисила в коварстве, приписывая ему организацию заговора с целью посадить Арабеллу Стюарт на трон, из-за которого лорд Кобэм и Роли были закрыты в Тауэре. Кристофер Хилл в «The Century of Revolution» (1961), где он почему-то казнил лорда Кобэма, прямо заявляет, что заговор был если не произведён, то, «по крайней мере, чрезвычайно преувеличен сэром Робертом Сисилом, чтобы усилить своё собственное положение». «Сисил, позднее граф Солсбери»,- продолжает Хилл, -«был в значительной степени ответственен за мирное наследование трона Джеймсом, и Король сохранил его как Секретаря, продвинув его на должность Лорда Казначея в 1608».

Пусть так, но как заметил Драйзер, «самое безнадёжное дело на свете – пытаться точно определить характер человека», потому что «каждая личность – это клубок противоречий, а тем более личность одарённая». Ещё более безнадёжное дело пытаться определить, что на самом деле думал Сисил: он распоряжается в 1602 году о победной публикации поэмы, где горбатый кабан убивает Адониса, и признаётся Харинтону, как пишет сэр Джон епископу Бата – Стеббинг даёт неполную цитату – что «не имеет любви к Роли, как вы хорошо понимаете, что касается Эссекса».

Действительно, Сисил не добивался казни Эссекса, и даже, как пишет Э.Сисил со ссылкой на бумаги тогдашнего посла во Франции Ральфа Уинвуда (Winwood) «Memorials»(1725), вместе с графом принял последнее причастие: «que le Comte d'Essex le petit Cecile ayant celebre la Cene ensemble». Это сообщение французского посла Жана дё Тюмери, сьёра дё Буассиза (Thumery, Boissise) в письме к герцогу дё Роган (Rohan), скопированное Уинвудом, Элджернон Сисил называет «красивой историей», при этом добавляя, что она «не идёт вразрез с тем, что мы знаем о тех временах». Роберт Сисил не захотел присутствовать на казни, но Роли пришёл. Это он в письме убеждал Сисила, что «тирана» нельзя прощать, что для спокойствия Уила Сисила – сына сэра Роберта, сын Эссекса «должен стать самым молодым графом Англии, но один», иначе, если его отец продолжит, он «сломает все ветки и вырвет дерево с корнем».

«Кто-то тактично убедил его» (Роли) «не смущать графа в его последние минуты», - предполагает Дмитриева, - «и он встал в проёме окна арсенальной башни». Говорят, он курил трубку, и сквозь дым видел процесс, который даровал Англии самого молодого графа в ответ за смерть самого молодого Плантагенета.

Что касается ненависти Хэнри Хауарда к Роли, установить точную причину её, как выразился один из биографов, «остаётся до некоторой степени тайной, кроме которой он был поглощён ревностью всю его жизнь». Дуайт Пек находит причину вот в чём. Роли в конце 1570-х думал, как и все придворные католики, что Илизабет скоро вступит в брак с католиком герцогом Анжу. Он также видел, что зять Лорда Казначея граф Оксфорд, наслаждавшийся благосклонностью королевы, входил в этот круг придворных католиков. Всё это побуждало «амбициозного молодого человека, недавно прибывшего во Двор», присоединиться к этой группе. «Его дезертирство из группы»,-поясняет Пек, - «его отказ помочь католическим придворным в их трудном положении, после того, как сам он поднялся до высшей степени благосклонности, может предоставить более понятную разъяренную враждебность лорда Хауарда против него в конце правления королевы и в начале следующего».

Как бы там ни было, но за десять лет до этого не могло быть и речи о каком-либо противостоянии между Роли и Сисилом, и осторожный и расчётливый Госсекретарь делал всё, чтобы его «жадный и неразборчивый» друг исправил последствия своего «грубого нарушения».

Сисилу и без Уолтера Роли хватало неприятностей. Всю весну люди лорда Стренжа часто играли на сцене театра «Роза» «Хэнри VI», пьесу очень популярную, в которой в персонаже горбатого клятвопреступника, мечтающем захватить власть, и кто «голосом ворчливым к восстанию папашу подстрекал», угадывали, естественно, сэра Роберта. Это было, конечно, неприятно. Обидные оскорбления, звучащие на сцене в сторону герцога Глостера, автоматически переносились на Сисила, а откровенные монологи горбатого Ричарда, в которых он сам сравнивал себя с Синоном – изобретённое католиками сравнение для Бёрли - грозили быть опасными для карьеры горбатого Роберта.

Те же самые католические изгнанники, снова взялись за старое, и если в прежнее время объектом их критики были политические оппоненты Бёрли, а его, как выразился Хьюм, «рассматривали с сочувствием и иногда с надеждой», то теперь атаковали Regnum Cecilianum. Иезуит Парсонз и Верстеген, словами Хьюма, «хорошо знали уязвимое место в его броне». Они ранили Бёрли в самое больное место, атаковав его происхождение, напомнив читателям, что Лорд Казначей не владелец славной родословной, а потомок владельца трактира. Старик был сильно огорчён, и предусмотрительный Френсис Бейкон тогда же на всякий случай опубликовал ответный памфлет «Observations upon a Libel», в котором лорд Бёрли и Роберт Сисил очень восхвалялись.

Однако Мартин Хьюм, создавая величие Полониуса, отметив в примечаниях такую услужливость Френсиса, в основном тексте обрушивается с критикой на Эссекса и его партию, которые и днём и ночью без сна пытались подорвать влияние Сисилов. Особенно в таком старании, Хьюм отмечает братьев Бейкон, стремившихся ранить и дискредитировать Сисилов: своего дядю, «которому они были так много обязаны, и его сына, к которому они были ревнивыми».

Дискредитация Сисилов, как было решено на этот раз, должна была строиться на обвинении в коррупции. Для этой цели было поднято старое дело судьи сэра Роджера Мэнвуда.

Высшими судами «общего права» в Англии в этот период были Суд королевской скамьи (King’s Bench или в данном случае Queen’s Bench), Суд общих тяжб (Common Pleas или Common Bench), Суд Лорда Канцлера или так называемый суд справедливости (court of equity) и Суд казначейства.

О сути этих четырёх судов, как человек знающий вопрос изнутри, судья Роджер Мэнвуд не без остроумия якобы сказал: «В Общих тяжбах есть весь Закон и никакой Совести, в Королевской скамье есть как Закон, так и Совесть, В Суде справедливости есть вся Совесть и никакого Закона, а в Казначейском нет ни Закона, ни Совести». Мэнвуд, сделав льстивый реверанс перед судом королевы, всё-же здесь был сильно самокритичен, так как он занимал должность Главного Барона (т.е. Судьи) Казначейства (lord chief baron of the exchequer).

Обвинения в коррупции и притеснениях следовали за Мэнвудом, ещё до назначения в Суд Казначейства. Госсекретарь Уолсинэм, за несколько месяцев до этого назначения, в письме к Вице-Камергеру Хэттону выразил «большую жалость», «что злоба нескольких их сведений пятнают честь человека за его пригодность для служения Её Величеству».

Эдуард Фосс (Foss), процитировавший эти строки в «The Judges of England, т.5» (1857) далее делает вывод: «С таким впечатлением в уме секретаря о ценности судьи, не удивительно, что по смерти сэра Джона Джефри (Jeffrey) он в другом письме, датированное 9-ым Октября того же года, рекомендует «мистера Мэнвуда вашими (сэра Кристофера) средствами продвигать на главного барона»».

Неизвестно в чём заключалась для Уолсинэма ценность Мэнвуда как судьи. Возможно, в посмертных словах о нём всё того же Эдуарда Кука, который назвал его «преподобным судьёй с большим и отличным знанием Закона, сопровождённое быстрой выдумкой и хорошим ораторским искусством». Может быть, его ценность была в том, что он, как выразился Фосс, «не кажется наиболее милосердным судьёй». «Поскольку», - продолжает Фосс, - «в письме сэру Уолтеру Майлдмею, датированное 18 ноября 1577, он рекомендует тюремное заключение, или отрезание части его языка как наказание, которым нужно награждать человека, который упорствовал в злословии королевы, после того как пострадает у позорного столба и будут отрезаны его уши».

Очень может быть, что для свирепого протестанта Уолсинэма Мэнвуд был ценен своей беспощадностью к врагам английской Церкви. В то время когда Уолсинэм настоятельно рекомендовал фавориту позаботиться о продвижении Мэнвуда, последний, как выездной судья в Западном округе расправлялся с католическим миссионером Катбертом Мэйном (Mayne), который отрицал все выдвинутые против него обвинения. Вот как описывает «The Catholic Magazine» (1812) тот процесс и как судья, которого авторы называют Мэнхудом, отправлял правосудие: «Всё-же судья Мэнхуд, который вёл себя очень пристрастно на протяжении всего судебного разбирательства, чтобы вынести ему виновный вердикт, направил жюри утверждение: «где простые доказательства желались, сильные предположения должны иметь место», из которых, согласно его логике, у них было под рукой большое, оставленное про запас, знание, что заключённый является священником-папистом и врагом религии королевы». Семюэл Хопкинс, восклицающий, что «таковы были плоды Религии, привитой Государству», также констатирует, что обвинения против Мэйна «не были удовлетворительно доказаны». «Это, тем не менее», - продолжает Хопкинс, - «было небольшой помехой к осуждению; поскольку для Судебного обвинения «сильное предположение» было эквивалентно доказательству!»

Мэйн стараниями судьи был приговорён к четвертованию, и через четыре сотни лет был причислен к лику святых католической церковью. Мэйну не повезло и пришлось стать мучеником, потому что был папистом. Здесь вряд ли помогли бы даже деньги. Другое дело свои единоверные преступники. Одним из обвинений, какие впоследствии предъявляли Мэнвуду, было, напоминает Фосс, «что после варварского убийства, совершённого на улицах Кентербери, главный барон выразил торжественное заявление, о преследовании убийцы по закону; но вместо этого он обеспечил его помилование, после которого убийца прошествовал по улицам в ливрее главного барона». «Было приписано главному барону, что эта безнаказанность была приобретена оплатой 240 фунтов отцом убийцы, богатого пивовара там», - заключает Фосс.

Этот случай можно было бы прокомментировать словами Ла Брюйера: «Да и как можно поверить, что такие вещи случаются и в наши дни, что это всем известно и доказано, что и поныне ещё существует пагубная близость между судейскими и преступниками, что она даже превратилась в своего рода игру и вошла в обычай» (XIV. 53). Но всё немного не так, как, судя по реальности наших дней, можно понять высказывание Фосса, ибо безнаказанность убийцы была обеспечена помилованием королевы. Джорджия И. Браун (Brown)в статье «Marlowe’s poems and classicism» (2004) уточняет: «Епископ Дувра обвинял его в продаже прощения королевы в деле об убийстве за 240 фунтов стерлингов».

В феврале 1590 года сэр Роджер Мэнвуд принимал участие в составе комиссии из глав всех четырёх судов в рассмотрении дела убийства 18 сентября 1589 года Уильяма Брэдли поэтом Томасом Уотсоном. Уотсон вмешался в дуэль между убитым и своим младшим другом драматургом Кристофером Марлоу, пытаясь их остановить. После угрозы в свой адрес Уотсон, отражая атаку на себя, был вынужден применить рапиру и через несколько минут, как описал коронёр, с причудливостью присущей полицейским всех времён и народов, «тело Уильяма Брэдли лежало мёртвым и зарезанным».

Марлоу, а точнее Кристофер Морли (Christoferus Morley), в отличие от Уотсона просидевший всего две недели в тюрьме и выпущенный под огромный залог в 40 фунтов двух поручителей уже как Марли (Marley), также предстал перед судом в первых числах декабря, где председателем был Мэнвуд и был оправдан с наложением штрафа в 40 фунтов. «Суд не нашёл причины сомневаться относительно правильности вердикта коронёра», - отмечает Чарлз Николл, подразумевая решение следователя, что Брэдли был убит в самозащите. - «Марлоу, который должен был там удовлетворить его обязательства, был освобождён».

Спустя три года, после смерти судьи Мэнвуда, которая случилась 14 декабря 1592 года, Марлоу сочинил на латыни эпитафию «На смерть сэра Роджера Мэнвуда». Эпитафию, написанную от руки на обратной стороне титульного листа «Геро и Леандр» 1629 года издания, обнаружил тот самый Джон Пейн Колльер и опубликовал её в примечаниях в «Work of William Shakespeare» (1844). Зная репутацию Колльера, эпитафия в течение некоторого времени была под подозрением и рассматривалась как подлог, но профессор Марк Экклес (Eccles) развеял сомнения. «Было добавлено», - заявляет Колльер, -«что «Марлоу был редкий учёный и умер в возрасте около тридцати». Вышеупомянутое является единственным существующим образцом его сочинения на латыни, и мы включаем это точно так, как это стоит в рукописи».

Дэйвид Риггз (Riggs,2004), автор биографии Марлоу, называет эпитафию «подхалимским стихотворением». Другой биограф Марлоу Парк Хонан (Honan,2005) считает, что стихотворение имело «отбеливающий эффект» памяти о продажном судье. Эти мнения поспешны и поверхностны, ибо не всё там так однозначно как видят упомянутые биографы. Это, видимо, как раз то, на что и рассчитывал поэт: быстрый взгляд видит одно, а критическое прочтение отмечает нечто другое. Стихотворение является результатом упражнения поэта в игре словами, в построении словесных конструкций имеющих двойное значение.

Джорджия Браун подробно разбирает латинский текст эпитафии, где она пишет, например: «Заключительная строка иллюстрирует свою двойственность: «Famaeque, marmorei superet monumenta sepulchri», (и ваша слава переживёт памятник вашей мраморной могилы). «Fama» является каламбуром, который вводит расходящиеся значения славы, слуха, и даже плохой репутации, таким образом, вещью, которая может жить вечно, является дурная слава Мэнвуда».

В поддержку этого вывода Браун можно привести тот факт, что для грамматических школ того времени был установлен короткий список авторов для изучения латыни, который, как пишет сэр Эдуин Сэндис (Sandys), в сборнике «Shakespeare’s England» т.1 (1916), рекомендовался в таком порядке: Эзоп, Терентиус, Вергилиус, Кикеро, Саллюстиус или Кайсар (в московитском варианте - Цезарь) и в конце Овидиус. Сэндис делает оговорку, что «Саллюстиус, вообще, изучался больше, чем Кайсар». Шёнбаум говорит, что историю изучали тоже по Саллюстиусу. Работа Саллюстиуса (С. Sallustius Crispus) «О заговоре Катилины» (De Catilinae Coniuratione), например, стала основой для пьесы Бена Джонсона. В этом своём труде, где он как мог, старался опорочить Катилину, Саллюстиус активно использовал все три значения слова «fama», и уже второе применение этого слова он использует именно в значении дурной славы или злоречия: «eadem, qua ceteros, fama atque invidia vexabat» (также как другие страдали от злоречия и ненависти)(3.5). Отсюда, любой школяр не мог не знать о двойственности слова «fama», а значит и всей строки эпитафии, но поэт выбрал именно его.

«В других случаях, игра слов Марлоу вводит подтекст денег и богатства, которые намекают, неловко, на факты жадной старости Мэнвуда», - продолжает разбор Браун. – «Мэнвуд описан как «rigido vulturque latroni» (стервятник закоренелому преступнику), фраза, которая хвалит Мэнвуда, в то же самое время, поскольку это предполагает, что он был видом животного, питающегося падалью, это извращает правосудие за деньги. Он также «fori lumen» (свет правительства), но романский форум не был только центром романской политики, это был также рынок, и термин подразумевает коммерциализацию политическую и юридическую, что стало причиной позора Мэнвуда».

За два года до расправы над семинаристом Мэйном, которого называют первым казнённым священником за время правления Илизабет, хотя на самом деле первым был Вудхауз, Мэнвуд был призван королевой в комиссию для расправы над представителями плебейского крыла протестантизма сектой анабаптистов, буквально следовавших заветам Иисуса. «Но вам, слушающим, говорю: любите врагов ваших, благотворите ненавидящих вас» (Лука, 6.27), - говорили сектанты, -«Ударившему тебя по щеке подставь и другую, и отнимающему у тебя верхнюю одежду не препятствуй взять и рубашку» (Лука, 6.29). Против этого властьимущие не возражали совсем, так как это хорошо вписывалось, например, в огораживание общинных земель держателями той самой власти. Однако сектанты, отрицающие предопределение и раннее крещение, что было спорным и не опасным, имели превратное мнение о Троице, Деве Марие и персоне Христа, что было, конечно, ересью и следовало наказать, но они кроме всего этого имели наглость проповедовать всеобщее равенство и отрицать частную собственность вообще. «Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царствие Божие» (Марк, 10.25), - говорили они, а это нельзя было терпеть.

Илизабет, в течение первых семнадцати лет не казнившая никого за ересь, здесь как с цепи сорвалась: сама подписала распоряжение о взятии анабаптистов под стражу и сама выбрала место для казни. Хейг объясняет такое поведение королевы в тот период её ориентацией на мнение католиков, которых она опасалась, но даже «не допускала мысли о том, что она их боится, и её поведение заставляло некоторых советников думать, что она, наоборот, не достаточно их остерегается».

Казни предшествовал судебный процесс, который был, понятно, зависим от мнения королевы, и полностью независим от совести. Для этого процесса королева сама и утвердила членов комиссии во главе с епископами Ландона и Рочестера. Юридическую сторону судебного разбирательства были призваны оформить судьи суда Общих Тяжб Роберт Монсон (Monson или Mounson) и Роджер Мэнвуд. Королева верила, что вердикт суда при таких судьях будет такой, какой нужен. Из 27 арестованных анабаптистов – граждан Голландии – принудили к отречению только четверых, 11 не предавших убеждения приговорили к сожжению живьём и двоих из них сожгли через неделю. Дэйвид Нил и Страйп сообщают, что голландская конгрегация серьёзно хлопотала о сохранении их жизни, но Илизабет была неумолима. Всё-же девять приговорённых просто изгнали из страны.

Как видим, Роджер Мэнвуд был замечен королевой и привлекался нею для юридического сопровождения возобновления казней на религиозной почве после длительного воздержания в стране, которая ещё не забыла 45-ти месячное правление её сестры и почти три сотни сожжённых людей. В отличие от беспринципного Мэнвуда карьера судьи Монсона пришла в резкое завершение. После сожжения анабаптистов его, кажется, мучила совесть, а после расправы над пуританином Джоном Стаббсом, за высказанное недовольство таким судебным произволом, резко порицаемый королевой, был отправлен сначала в тюрьму, потом в отставку. Мэнвуд же был готов осуждать на смерть всех, на кого укажет королева.

Илизабет обратила на Мэнвуда внимание на той же маске – театрализованном представлении, где ей очень понравился молодой юрист Кристофер Хэттон. Мэнвуд выступал в роли Главного Барона Казначейства, высокая должность, которую ему любезно пожалуют через семнадцать лет. Причём, следует отметить, решение о том, что Мэнвуд единственный кто достоин занять этот пост, было принято практически сразу после смерти предыдущего Барона Казначейства, в отличие, например, от эпопеи с долгим выбором кандидата на пост Главного Прокурора и неоправданных надежд Бейкона.

Та маска, известная как «Palaphilos», где Роберт Дадли выполнял главную роль, игралась в юридической корпорации в Рождественские праздники 1561 года. Сухие строчки биографии в DNB сообщают, что Мэнвуд «рано привлёк благоприятное внимание королевы, которая в 1563 году предоставила ему королевское поместье Сейнт-Стивенс (St. Stephens) или Хакинтон(Hackington) в графстве Кент, которое он сделал своим основным местом проживания, восстанавливая дом в великолепном стиле». Читая эти строки, возникает вопрос, который никто не то чтобы вразумительно, а вообще никак не объясняет: за что Мэнвуд, обычный 37-ми летний юрист, читающий лекции в Иннер Темпле, не дворянин и сын торговца тканями, пусть даже друг видного купца Трэшема, вдруг удостоился вознаграждением королевским поместьем? Что случилось со времени тех упомянутых танцев в Рождественские праздники?

Те танцы Хэттону вспоминали всю жизнь, называя «танцующим канцлером», хотя он стал придворным только в 1564 году, признанным фаворитом только в 1572 году, когда королева сделала его приближённым к своему телу Капитаном Королевской охраны, ещё через пять лет королева позволила ему стать вице-камергером и только десять лет спустя, не без влияния Уитгифта, Канцлером. Всё равно злые языки вспоминали ему те танцы.

Кристофер Хейг напоминает слова Хэттона, которого он вслед уже традиции называет «придворным, танцором и Лордом Канцлером»: «Королева охотилась за сердцами мужчин, и приманка у неё была такая сладостная, что никто не мог вырваться из её сетей». «Её охотничьими угодьями был Двор», - указывает Хейг. Не только. Она отлавливала мужчин повсюду и вводила их во Двор поближе к своей спальне, как того же Хэттона или такого же юриста Джона Пэкинтона (Packington).

«Пэкинтон привлёк внимание королевы Илизабет в её поездке по Вустеру в августе 1570», - читаем в DNB статью Берты Портер, -«когда она пригласила его во Двор». «Он был замечательным как своим остроумием, так и своей красотой мужчиной», - продолжает Портер. – «Королева, которая получала большое удовольствие от его спортивных достижений, прозвала его «Крепыш (Lusty) Пэкинтон».

Вот что пишет о Пэкинтоне, которого она почему-то называет Уильямом, Ольга Дмитриева без какой-либо ссылки на источник: «Двор стал немедленно подсчитывать его шансы на успех, а сам он принял гордо¬неприступный вид и, чтобы подчеркнуть свою исключительность, стал обедать не вместе с остальными в банкетном зале, а в одиночестве, под звуки музыки. Одно это было способно вывести из себя многих. Когда же он однажды попытался запросто войти в личные покои королевы, ему преградил дорогу лорд-стюард Арундел, который не отказал себе в удовольствии напомнить задавале, что тем, кто не имеет ранга выше рыцаря, положено находиться в зале для аудиенций, а не во внутренних покоях. Блюститель этикета никак не рассчитывал услышать в ответ, что Пэкингтон «знает правила так же хорошо, как и то, что Арундел — наглый, неотесанный подлец». Пока лорд-стюард приходил в себя от возмущения, нарушитель с достоинством проследовал к королеве».

Всё-же скупая Илизабет, которая, словами Топклифа, тоже кичившегося тем, что для таких же «неотесанных подлецов» «у него была власть Её Величества», королева была «мила с каждым кого она любит», Пэкинтона, возможно, также проверявшего мягкость её живота, она посвятила в «подстилочные» рыцари только в 1587 году и назначила на пост лейтенанта в графстве Вустер, а поместьем вознаградила вообще в начале 90-х, от которого он к его чести отказался в пользу бедствующей вдовы прежнего хозяина. Но что могло побудить Илизабет вознаградить поместьем человека, который не был ничем прославлен и не являлся раздражителем придворной ревности? Почему карьера танцующего юриста Мэнвуда вместе с этим вдруг стала процветать? Ответ, кажется, кроется в письме испанского посла своему королю.

Шестнадцатого октября 1562 года епископ де Квадра герцогине де Парма сообщает, что Илизабет «заболела лихорадкой в Кинстоне и болезнь теперь обернулась в оспу». «Если королева умрёт, это произойдет очень скоро, самое позднее через несколько дней», -вещал посол, - «и теперь здесь только и разговоров о том, кто должен стать её преемником». Но прогнозы посла не оправдались. Двадцать пятого октября он уже королю Филиппу пишет, что королева пришла в сознание и «первое, что она сказала, следует просить Совет сделать лорда Роберта Протектором королевства с титулом и доходом в 20000 фунтов». Де Квадра добавляет, что Дадли и герцог Норфок были допущены в Совет, где якобы лорду Роберту было сказано, что он вскоре будет сделан каким-то графом ла Марш (la Marche).

И далее самое пикантное. Обычные строки епископского донесения, идущие одна за другой, составленные послом так, явно, с умыслом, но без его какого-либо комментария, читая которые, король, должно быть, скривил губы в некое подобие улыбки, если он вообще когда-либо улыбался: «Королева объявила, что в тоже время, хотя она любит и всегда любила нежно лорда Роберта, Бог был её свидетелем, ничего недостойного между ними никогда не происходило. Она приказала, чтобы слуге Спальни по имени Тэмуорт, который спит в комнате лорда Роберта, был предоставлен доход 500 фунтов в год». Доктор Уайтлок сделала единственно воможный, явно напрашивающийся, вывод, который, видимо, сделал и Филипп: «Может быть, Илизабет наградила Тэмуорта за осмотрительность, за то, что он держал язык за зубами и никому не рассказывал об отношениях его хозяина и королевы?» Именно это и подразумевал посол. В связи с этим можем предположить, и это не будет выглядеть чрезвычайной фантастикой, что и Мэнвуду Илизабет просто заткнула рот поместьем Хакинтон, которое он, видимо, выпросил, как плата за услугу.

Карьера Мэнвуда стала счастливо развиваться, а жалобы, поступающие на него, Уолсинэм, как уже говорилось, рассматривал как пасквили на достойного судью, и Бёрли, получающий письма, им хода не давал, складывая их под сукно. Мэнвуд знал об этом и верил в свою безнаказанность. Вот, например, диалог Мэнвуда, с его лингвистической ловкостью, с одним из жалобщиков Томасом Диггисом (Digges), который приводит профессор Димпна Каллаган (Callaghan) в статье «Marlowe’s Last Poem: Elegiac Aesteties and the Epitaph on sir Roger Manwood» (2010), упоминая, что этот «замечательный анекдот» найден в Рукописи Лэнсдоуна: «В 1577 Томас Диггис, как слышали, радовался, что он живёт в том государстве, где мистер Судья Мэнвуд не был наилучшим, но что были превосходящие судьи, относительно которых он не сомневался, были в состоянии править и управлять им согласно справедливости. Мэнвуд ответил: «Управлять мной. Нет здесь никого в Англии способных управлять или править мной». На что Диггис парировал: «Я надеюсь, что есть, кто в состоянии управлять Вами... Королева». «Тьфу», сказал мистер Мэнвуд, «Она - женщина. Я говорю, что нет никакого мужчины в Англии, способного управлять мной, и что я заставлю Вас почувствовать»». На чём зижделась эта самоуверенность? Не просвечивает ли в этом та самая гордая неприступность Пэкинтона и Топклифа, обласканных королевой?

Не взирая ни на что, осенью следующего года Мэнвуд был посвящён в рыцари и через два дня назначен Главным Бароном Казначейства. Через несколько лет он хотел занять освободившееся место Главного Судьи суда Общих Тяжб, но на этот раз удача не улыбнулась. Мэнвуд даже предлагал большую взятку, но лорд Бёрли, здраво рассудив, сделал всё, чтобы это место досталось другому. И если бы ум Мэнвуда был более проницательным, если бы он мог заглянуть в будущее, он бы понял, что это было началом конца. Хотя теперь он был обязательным членом всех комиссий, рассматривающих все резонансные дела, включая осуждение обманутого Пэрри, несчастливой Мэри Стюарт, преданого Дэйвисона и в допросах не подчиняющегося Картрайта, выжидался только момент, чтобы от него избавиться.

В этом контексте очень показательна судьба бывшего Лорда Наместника Ирландии сэра Джона Перрота (Perrot). Пол Хаммер отмечает, что смерть патрона Перрота сэра Френсиса Уолсинэма позволила его врагам, как в Ирландии, так и в Ландоне напасть на него, и Бёрли принял активное участие в том, чтобы он был признан виновным и осуждён как изменник. «У Перрота было немного друзей во Дворе, и много врагов», - пишет Хаммер.- «Хотя Эссекс попытался помочь ему, но он был слишком наивным в политике, чтобы признать двойную игру Бёрли и испытывал нехватку в достаточном влиянии, чтобы бросить вызов старшим членам Совета. К тому времени, когда Перрот предстал перед судом, Хэттон был мёртв, и Бёрли остался бесспорным и единственным доминирующим министром Илизабет».

Оставляя сейчас без оспаривания утверждения о том, что Бёрли оказался «бесспорным и единственным доминирующим министром», отметим, что в этих новых условиях, когда не стало тех, кто помогал Мэнвуду продвинуться, он от недостатка ума или от всё той же губительной уверенности в том, что в Англии нет никого из мужчин, способного управлять ним, попался на корупционной сделке, что вызвало раздражённое недовольство женщины-монарха. Это всё-же осталось для Мэнвуда без каких-либо серьёзных последствий, пока из Нормандии не вернулся Эссекс, и антисисиловская коалиция не решила идти в наступление.

В апреле 1592 года Тайный Совет, где теперь командовал Уитгифт, вдруг озаботился жалобами на Мэнвуда и вызвал судью для дачи показаний в деле о незаконном присвоении ним золотой цепи ювелира Андервуда, по жалобе последнего ещё 1586 года.

Джорджия Браун утверждает, что «Тайный Совет исследовал его продлённое владение золотой цепью, которую ювелир передал как залоговое обеспечение для займа». Но один из юристов того времени Джон Мэннинэм (Manningham) вёл дневник, где кроме событий исторического значения таких, например, как реакция жителей Ландона на смерть Илизабет и провозглашение Робертом Сисилом нового монарха Англии, оставлял на страницах своего дневника множество рассказов о людях, которые прославились в ту или иную сторону, как среди юристов, так и среди общества в целом. Мэннинэм от 25 ноября 1602 года, то есть через десять лет после смерти Мэнвуда, записывает в дневнике услышанный рассказ: «Лорд Главный Барон Мэнвуд, понимая, что его сын продал его цепь ювелиру, послал за ювелиром, с пожеланием ему принести цепь, которого спросил, где он купил это. Он сказал, в его доме. Барон желал видеть это, и поместил это в свой карман, говоря ему: это было куплено незаконно. Ювелир предъявил иск Лорду, и, боясь, что вопрос может быть решён против него, получил письма Совета к Лорду».

Далее Мэннинэм записывает цитату из высокомерного ответа Мэнвуда членам Тайного Совета в виде афоризмов на латыни: «Имеющиезлые цели всегда бегут к сильному (Malas causas habentes semper fugiunt ad potentes). Когда истина не процветает, власть преобладает (Ubi non valet veritas, prevalet auctoritas). Ушёл закон, да живёт король (Currat lex, vivat Rex)». «И вам поживать хорошо, мои Лорды» - добавляет судья на английском.

«Очень сильно заметно, что это любимые латинские цитаты Мэнвуда» - комментирует Каллаган, - «исполненные в стандартных юридических выражениях времени, как например, «malas causas», фраза применяемая, касательно преступного намерения. В руках Мэнвуда, эти цитаты приняли решительный подрывной наброс, защищающий верховенство закона над политической целесообразностью (и, в этом случае, Законность над Бёрли)». Однако Мэнвуд вспоминал о верховенстве закона только когда касалось лично его, а не тогда, например, когда в нарушение Хартии Вольностей, в которой сказано, что «ни один свободный человек не может быть арестован без объявления виновности», Картрайт без предъявления каких-либо обвинений был арестован и содержался более четырёх месяцев в тюрьме до первого допроса.

Арест Картрайта стал возможен едва ли не сразу после смерти Уолсинэма, так как у Комиссии и Уитгифта был выслеженный и схваченный один из главных пуританских проповедников Дениэл Уайт и бумаги, найденные у него во время обыска. Мэнвуд должен был стать таким же уайтом для обвинения Бёрли в коррупции и отстранения его. Поэтому Бёрли с Мэнвудом поступил также, как и перед этим с Дейвисоном: стал первым гонителем жадного судьи. «Мой добрый лорд», - взывает Мэнвуд к совести Бёрли 13 апреля, - «на мою последнюю речь к вашей светлости, я обнаружил вашу светлость очень ожесточённым, нетерпеливым, чтобы услышать меня, к моему большому горю».

Высокомерный ответ Совету не остался без ответа, и зарвавшийся судья был отправлен под домашний арест в его ландонский дом. Королева молчала или, если быть точным, её реакция историкам не известна. И там Мэнвуд, наконец, осознал, что его принесли в жертву политической целесообразности. Месяц его размышлений позволил ему прийти к парадоксальному выводу, что спасти его может только тот самый лорд Бёрли. В середине мая он пишет униженное письмо Сисилу, где ключевой фразой является его клятвенное заверение: «Мой добрый лорд, я объявляю перед Всемогущим Богом, что я всегда в своём сердце чтил вашу добрую светлость... И я никогда не думал соперничать или бороться с вашей светлостью». Другими словами: «Я никогда не пойду против вас, я не дам показания против вас». Уже через два дня Мэнвуд подписывает протокол подчинённости Тайному Совету, откорректированный собственной рукой лорда Бёрли, где он униженно заявляет, что «я действительно гарантирую вашим светлостям, что я никогда не буду отказываться сделать сознательные ответы её величеству, или вашим благородным светлостям».

Ещё через два дня 16 мая Мэнвуд, ободренный и обнадёженный, пишет новое письмо лорду Бёрли, где, называя Сисила «слишком добродушным», не развившего свою «мощную месть», заявляет, что «теперь на успехе своего дела, признавая добрый и милосердный характер вашей Светлости, выступаю с готовностью служить вам». Характер же Мэнвуда был неисправим, и он тут же предлагает взятку в 500 марок (это примерно 330 фунтов стерлингов) за место покойного Главного Судьи суда Королевской Скамьи сэра Кристофера Рэя (Wrey), ради дохода в 100 фунтов в год, положенного такому судье. Завершает письмо Мэнвуд конспиративным утверждением, что письмо написал «своей собственной рукой для секретности» (то есть, бери – никто не узнает), «как сделал однажды в своей жизни, к Королеве о господине Дейвисоне» (CSP Domestic, 1591-1594).

«Что явилось результатом этих судебных слушаний - не отображается», - говорит Фосс о «сознательных ответах» Мэнвуда членам Тайного Совета, - «но его присутствие в суде больше не упоминается репортёрами; и весьма вероятно, что горе и беспокойство, которыми он страдал в его позоре, ускорили его смерть, произошедшая 14 числа грядущего декабря». Уточним, что умер он не где-нибудь в тюрьме или ссылке, а у себя в поместье, и до самой смерти никто не лишал его высокой должности Главного Барона. Хотя есть высказывания, что ему помогли умереть, чтобы не передумал помалкивать.

В конце декабря, когда разрешили открыться театрам, Сисилов ждал новый сюрприз: на подмостках стали играть пьесу о Ричарде III и сценический горбун пятнал злодеяниями испоняющего обязанности Госсекретаря. И это при том, что труппа лорда Стренжа продолжала делать большие сборы в театре «Роза» со своим «Хэнри VI».

Морозов в предисловии к пьесе (ПСС Шекспира, 1905) отметив, что кроме шейкспировской трагедии существовали ещё две пьесы на эту же тему, говорит далее: «Да и вообще, с уверенностью можно утверждать, что в ту эпоху не было в Англии ни одной сколько-нибудь выдающейся актёрской компании, которая не имела бы в своём репертуаре драмы на эту чрезвычайно популярную тему». Анонимная «Подлинная трагедия о Ричарде Третьем», не имеющая ничего общего с шейкспировской пьесой кроме главного героя, была опубликована на следующий год, в 1594-ом. Эта пьеса, или всё-таки именно трагедия Шейк-спира, но она точно исполнялась и, видимо, не раз до нового закрытия театров после 1 февраля, ибо только январская сценичная атака на Роберта Сисила могла побудить его отца к заказу поэтического высмеивания Эссекса в поэме «Венера и Адонис».

Питер Экройд в биографии Шейкспира считает, что драматург «приступил к «Трагедии короля Ричарда III», ещё не закончив «Правдивую трагедию Ричарда, герцога Йорка». «Герой появляется в более ранней пьесе, но в последующих редакциях, как мы видели, Шейкспир, готовясь к созданию более совершенного варианта, рисует характер более глубокий и мрачный», - рассуждает далее Экройд. – «Эта роль писалась для самого Бёрбеджа. Ричард Бёрбедж и в самом деле становится главным интерпретатором шейкспировских пьес вплоть до конца жизни драматурга. Признанный лидер труппы, он играл в основном героические или трагические роли. ...Именно Бёрбедж сыграл первого Лира, первого Хэмлита и первого Отелло. Итак, перед нами Бёрбедж в возрасте 21 года, который выходит на сцену в роли Ричарда III». Шёнбаум поправляет Экройда, пересказывая гипотезу Дауэра Уилсона. Он пишет, что Бёрбедж «в двадцать три (или двадцать четыре) года уже видевший себя претендентом на лавры «знаменитого Нэда Аллейна», склонил нескольких актёров образовать новую труппу». Это случилось после того как Эдуард Аллейн в мае 1591 года поссорился с отцом Бёрбеджа и вместе со своими товарищами по ремеслу перешёл к его сопернику Хенслоу в театр «Роза». А вновь созданная труппа, во главе которой теперь был младший Бёрбедж, уговорила лорда Пембрука взять их под своё покровительство.

«Отсюда берёт начало связь между актёром Бёрбеджем и театралами Пембруками, прерванная только смертью трагика в 1619 г., которая повергла третьего в роду графа Пембрука в такое горе, что он, сокрушаясь сердцем, удерживался от посещений театра, на подмостки которого ступала нога его «старого знакомого», - пишет Шёнбаум. – «Связь Шейкспира с Пембруками вновь обнаружилась впоследствии, в 1623 г., когда Хэминг и Кондел посвятили первое фолио с пьесами своего достойного друга и собрата «благороднейшим и несравненным братьям» Уильяму графу Пембруку и Филиппу графу Монтгомери».

А 19 февраля открылась сессия 8-го Парламента. С вступительной речью выступил сэр Джон Пакеринг, назначенный на должность умершего Хэттона, но из-за недостаточно благородного происхождения не имел права называться Канцлером, а только Лордом Хранителем Печати. Но прежде чем обратиться непосредственно к словам Лорда Хранителя следует процитировать Ольгу Дмитриеву, которая в статье «Англия – это я» в частности указывает: «В период созыва парламента 1592-93 годов Бёрли выступает почти в немыслимом количестве ипостасей. Он пишет собственную речь о необходимости очередных субсидий, которая будет произнесена в палате лордов, набрасывает тезисы выступления лорда хранителя Пакеринга на открытии сессии, ещё раз редактирует окончательный вариант его речи собственной рукой, а в дополнение ко всему правит черновой вариант речи спикера нижней палаты». То есть, Пакеринг зачитал то, что для него приготовил лорд Бёрли.

Пакеринг объявил депутатам, что они были созваны в связи с крайней необходимостью. В виду возможности вторжения войск испанского короля, оскорблённого прежней неудачей, и всё это время готовившего новые корабли, это вынуждает правительство просить о дополнительных субсидиях. Вместе с тем Лорд Хранитель передал обеим палатам парламента пожелание королевы, однако составленное Сисилом, чтобы полномочные представители «не тратили своё драгоценное время на новые и любопытные изобретения, которые, какими бы славными они не казались при первом появлении, всё-таки оказываются утомительными в обсуждении и двусмысленными при завершении». «Идея была ясна», - делает вывод Хейг, - «заткнитесь, заплатите и закругляйтесь».

Хопкинс добавляет к речи Пакеринга, опубликованной Теренсом Хартли (Proceedings in the Parliaments of Elizabeth I, т.III), выдержку из его же речи, которую опубликовал Дэйвид Лллойд в «State Worthies», приписав её к 1588 году. Пакеринг, согласно Ллойду, говорил членам парламента: «В особенности Её Величество настаивает, чтобы никто не уделял ни внимания, ни времени назойливым домогательствам людей, обыкновенно называемых Пуританами, которые чрезмерно докучали всем предыдущим парламентам». Пакеринг далее заявляет, что «хотя иезуиты действительно отравляют сердца подданных Её Величества, под предлогом совести, чтобы удерживать их от их должного повиновения Её Величеству, всё же они делают то же самое, но близко и в тайных углах».

Пакеринг возмущается, что пуритане «учат и публикуют в их печатных книгах, и учат во всех их тайных незаконных собраниях (conventicles), различные мнения опасные не только для прочного государства и политики королевства, помещая враждебность между духовенством и мирянами; но также оскорбительные для её священного величества и её короны, потому что грозят уменьшением её древних и законных доходов, отрицают прерогативы и верховенство Её Величества и подвергают опасности её безопасность в её собственном королевстве».

Хопкинс игнорирует датировку Ллойда, и, по всей видимости, правильно, так как Пакеринг высказывает дальше мысль, что «хотя эти люди претендуют быть в состоянии войны с папскими иезуитами, всё же своим отделением (separation) непосредственно от единства с их соотечественниками», «они соглашаются с иезуитами и открывают двери для испанского вторжения».

«Это очевидно», - делает неоспоримый вывод Хопкинс, - «что Пакеринг и, возможно, королева, путают школу Картрайта с тем самым Бэрроу; так как последний никогда не проводил «conventicles», они не «отделяли себя от единства с их соотечественниками» в Церкви, в то время как они - а не последний - искали для королевы «уменьшение законных» - юридических - «доходов» от десятины и первых плодов».

Кто такой этот, упоминаемый Хопкинсом, Бэрроу, отделявший себя от единства с соотечественниками в Церкви? Дворянин Хэнри Бэрроу, получивший степень бакалавра в Кембридже, словами Хопкинса, «был первым среди бесчинствующих парней города, как игрок в кости и распутник». И вот на этого жуира, после «нескольких лет буйной и позорной жизни», говорит Хопкинс, «внезапно, была возложена сильная рука», то есть божья длань. Якобы, после очередного ночного дебоша, забрёдшему в церковь Бэрроу, произносимая там проповедь вдруг открыла глаза на губительность его прежней жизни для его души. С того момента Бэрроу ударился в другую крайность – он обернулся в пуританина. Даже больше: через пуританство он пришёл к секте, искавшей собственный путь в христианстве, и развил такую энергичную деятельность, что тех сектантов очень вскоре стали называть его именем.

Результатом этой деятельности стало то, что Бэрроу и его товарищ Гринвуд, такой же сообразно своему пониманию толкователь Библиии, были арестованы, и не в состоянии найти 260 фунтов назначенного гарантийного залога для каждого, были вынуждены находиться в тюрьме. Отказываясь признавать власть Суда Высокой Комиссии, там они предались усиленной литературной деятельности для обозначения отношения своей секты к господствующей церкви и к пуританству, и в оправдание своих взглядов. Как они ухитрялись это делать, лишённые права иметь письменные принадлежности, неизвестно, но в то время как часть их последователей сидели если не на цепи, то в узких камерах, где невозможно было даже лечь, они поддерживали более или менее непрерывный поток своих сочинений, которые контрабандно переправлялись в Нидерланды для печатания. Одну из книг они имели наглость посвятить лорду Бёрли. Последняя их книга «A Briefe Discoverie of False Church» была опубликована в 1591 году, почти весь тираж которой был конфискован и предан огню.

Сэр Джордж Пол в биографии Уитгифта не забыл упомянуть о Гринвуде и Бэрроу, отметив, что сепаратисты были арестованы в ноябре 1587 года. Причину их ареста он оправдывает изложением взглядов «отделяющих себя от соотечественников в Церкви», почерпнутых как раз из их последней книги о «фальшивой церкви», вынесших на титульную страницу эпиграф из книги Иезекииля «Какая мать, такая и дочка»(16,44), имея ввиду, что Англиканская Церковь плохая дочка плохой матери Романской Церкви.

«Эта наша Церковь не является никакой Церковью, или, по крайней мере, не истинной Церковью», - очень кратко излагает Пол суть книги Бэрроу, где вероисповедание английской Церкви было названо «единообразным идолопоклонством», правительство объявлено «безбожным» и что «никакой Епископ или Проповедник не проповедовал Христа искренне и истинно», а «установленная молитва является богохульной»».

Досталось от Бэрроу не только господствующей Церкви, но и их оппонентам. Сепаратисты заявили, что все педантичные пуритане, «которые отклоняют церемонии Церкви и всё-же проповедуют в той же самой Церкви, «отцеживающие комара, а поглощающие верблюда» (Матфей,XXIII,24) - скрытные лицемеры, блуждаждающие в лицемерной политике, как мистер Картрайт, Уиггинтон и прочие».

Следует отметить, что Бэрроу и Гринвуд и примкнувший к ним Френсис Джонсон, не были первыми руководителями сепаратистского движения. Незадолго до них такой парой руководителей раскольников были выпускники Кембриджа Браун и Харрисон. Роберт Браун (Browne), родственник лорда Бёрли, будучи священником, смело критиковал господствующую церковь, что привело его к краткому заключению под стражу, откуда был вызволен, естественно, Сисилом. Так как барону Бёрли поступали жалобы епископа, что из-за Брауна и его последователей «извратится вся религия», казначей, видимо. позаботился о том, чтобы его родственник убрался из Англии.

Неугомонный Браун в нидерландском Миддлсбурге, там же, где после будет печататься Бэрроу, основал сектантскую общину и сделался её пастором. Там он принялся сочинять трактаты, в которых резко выступил против слияния церки с государством, с отрицанием религиозного верховенства непосредственно Илизабет. «Не удивительно, что Илизабет в июне 1583 выпустила провозглашение против «мятежных, раскольнических и ошибочно напечатанных книг» Брауна и Харрисона», - пишет Солт. - «Вскоре после этого за распространение сочинений сепаратистов были повешены два человека».

«Но сам Браун совсем не принадлежал к числу тех людей, которые за свои идеи готовые терпеть мученичество», - говорит о нём Потехин. Но видимо здесь было другое: авторитарность, не терпящая другого мнения. К концу 1583 года Браун поссорился с Харрисоном и своей общиной и бежал от них в Шотландию, где после краткого пребывания, он также поссорился с шотландскими пресвитерианами и вернулся в Англию. Здесь он был схвачен, но Бёрли снова заступился за него перед Уитгифтом. После того как Браун признал англиканскую церковь истинной церковью в 1585-ом он уже никакой опасности не представлял. В том же году Харрисон, после безуспешных переговоров с Картрайтом об объединении, умер в Миддлсбурге. «Это было незадолго перед тем, как новая группа сепаратистов стала изводить Англиканскую Церковь», - заключает Лео Солт.

В связи с этим, словами Хьюма, «епископат подготовил удар, который должен был уничтожить навсегда все попытки нападений на Учреждение». «Независимые или браунисты получили значительную популярность», - пишет далее Хьюм. – «Другие нонконформисты сопротивлялись указам Церкви, и отклоняли власть прелатов, но браунисты были за отмену в целом. Их лидеры, Бэрроу и Гринвуд, и несколько других, были в тюрьме; но их последователей было много, и росли в числе, и прелаты решились, будь что будет, растоптать эту новую опасность для Церкви».

Всё так, только это было решение ни одного только епископата, а и Верховной Правительницы церкви с её однозначной и сильной поддержкой. Имея большое количество представителей в Палате Лордов, Уитгифт протащил через палату законопроект.

Согласно законопроекту, который, словами Томаса Филиппса, «был преимущественно против бэрроуистов и браунистов», любой, кто упрямо отказывался пойти в церковь, или кто словами или в печати подвергал сомнению королевское верховенство, или кто присутствовал на «любых незаконных собраниях, тайных сходках (conventicles), или встречах», вопреки закону, должен был быть заключён в тюрьму. Если же виновный в течение трёх месяцев не покорится, он должен быть изгнан из королевства с потерей их всех товаров и земли. Если он посмеет возвратиться без разрешения, он будет рассматриваться как уголовный преступник и соответственно к нему будет применена смертная казнь. Не ожидалось никаких затруднений для прохождения законопроекта через нижнюю палату, где была сильная пуританская часть, так как сам Картрайт обрушился на браунистов, как на еретиков.

Тем временем Бэрроу и Гринвуд были осуждены на смерть через повешение, как поясняет Филиппс, «согласно Уставу за сочинение и публикацию мятежных книг». Все приготовления были сделаны для их казни 24 марта. Однако, по каким-то причинам, как предполагают из-за нерешительности, но, видимо, потому, что следующий день был Днём Леди и официальным началом нового года, казнь была отсрочена, но в последний день марта утром, «очень рано и тайно», Бэрроу и Гринвуда повезли на место казни. Они уже стояли на лестнице с петлёй на шее, когда прибыл гонец с известием о новой отсрочке. Бэрроу, понятия не имея, кому он должен был быть благодарен за спасение своей жизни, в письме к неустановленной даме – «благородной леди и его родственной графине» - предполагает, что этим обязан он исключительно её королевскому Величеству. Он просит свою родственницу гарантировать Её Величество в их «всецелой вере в Бога, незапятнанной лояльности Её Величеству, невиновности и доброй совести по отношению ко всем людям».

Как было на самом деле, нам сообщает, оставшийся не у дел после смерти Уолсинэма и соблазнённый Френсисом Бейконом теперь служить графу Эссексу, Томас Филиппс в письме к своему агенту Уильяму Стерреллу(Sterrell). Филиппс пишет, что «отсрочка была через мольбу (supplication) Лорда Казначея». Бёрли заявил, согласно куратору созданной разведки графа Эссекса, что никакой папист не пострадал из-за религии, и кровь протестанта не должна проливаться, по крайней мере, прежде чем не будет сделана попытка убедить их в их ошибках. Действительно, «никакой папист не пострадал из-за религии», ибо он лицемерно оправдывал в «Выполнении законности», что казнили возбудителей мятежа «без любого преследования их из-за вопросов религии», и Катберт Мэйн, например, был четвертован не потому что он был священник-папист, а потому, что был «врагом религии королевы».

«Лорд Казначей говорил остро с Архиепископом Кентербери, который был очень безапелляционным», - информирует Филиппс в зашифрованных строчках, - «и захотел поговорить с Королевой, но никто не выступил в поддержку ему». Как видим, лорд Бёрли, оставшийся без поддержки в суде Высокой Комиссии и вынужденный умолять Уитгифта, был, вне всякого сомнения, «бесспорным и единственным доминирующим министром». Лицемерие, отмечал Бейкон, «смущает и отталкивает многих, кто иначе, быть может, помог бы, и оставляет человека почти в одиночестве».

Почему Бёрли вступил в открытую ссору с Уитгифтом, ради тех, кого ранее нисколько не жалел и, видимо, как и Картрайт, рассматривал их как солдат, поднявших мятеж в военное время?

«Величайшая трудность для тех, кто занимается изучением человеческих поступков, состоит в том, чтобы примирить их между собой и дать им единое объяснение, ибо обычно наши действия так резко противоречат друг другу, что кажется невероятным, чтобы они исходили из одного и того же источника», - пришёл к выводу Монтень (II,1) и приведя в пример «подлинное воплощение жестокости» -Нерона, который «когда ему дали подписать, как полагалось, смертный приговор одному преступнику, воскликнул: «Как бы я хотел не уметь писать!» – так у него сжалось сердце при мысли осудить человека на смерть», далее пишет, что «нередко сам порок толкает нас на добрые дела, если только не судить о доброте наших дел исключительно по нашим намерениям». «Вот почему смелый поступок не должен непременно предполагать доблести у совершившего его человека», - заключает Монтень, - «ибо тот, кто по-настоящему доблестен, будет таковым всегда и при всех обстоятельствах».

После смерти Лестера и Уолсинэма лорд Бёрли получал много писем от заключённых в тюрьму сепаратистов. Они надеялись на его помощь, так как знали о том, что он помог их лидеру Брауну. Роберт Лео Смолвуд (Smallwood) в диссертации «Lord Burghley as patron of religious literature»(1963) приводит пример некоего Кристофера Боумена с его патетическим письмом в 1590 году с призывом о помощи, в котором он говорит, «что год назад он был одним из тех, кто нёс ходатайство бэрроуистов королеве, за которое он был заключён в тюрьму». «Бёрли очевидно проигнорировал письмо, так как два года спустя Боумен всё ещё был в тюрьме», - констатирует Смолвуд и продолжает: «В апреле того же самого года (1590) Бёрли получил ходатайство от пятидесяти девяти заключённых бэрроуистов в восьми тюрьмах, которое также даёт имена десяти заключённых, которые уже были умершими [в тюрьме]. Более чем вероятно, что, как признанный руководитель заключённых, Бэрроу сам составил это ходатайство. Оба имени, его и Гринвуда, появляются в нём. Там были обычные просьбы для справедливого суда или публичной конференции, и просители, предвидя возможность того, что они будут казнены, заканчивали почти угрожающе! «Ваше благородное сочувствие может предотвратить божий гнев на вас самого и на всю эту землю своевременным исправлением этого»».

Однако возможный божий гнев не сильно беспокоил влиятельного царедворца, и не заинтересован он был, чтобы быть по-настоящему доблестным при всех обстоятельствах, и не заботило его, что Бэрроу и Гринвуд могли умереть от ужасающих условий шестилетнего тюремного заключения, но в конце марта 1593-го, будучи сам очень больным, он вдруг спохватился, чтобы помочь им. Хопкинс, например, отмечая, что «вторая отсрочка была исключительно вследствие вмешательства и влияния Лорда Казначея», находит пояснение его поступку в биографиях Ллойда, который заявил, что Бёрли «никогда не искажал бы закон к кромешной жестокости». «Даже против того, кого он назвал «причудливым типом» (fantastical fellow), - добавляет Хопкинс.

А Хьюм поясняет, что Бёрли, «конечно, наиболее выдающийся человек в правительстве», просто «поддерживал своё влияние, избегая крайностей», занимая место некоего «регулятора» (moderator) между двумя противоборствующими сторонами – католиками и протестантами. «Может быть сказано», - гордо заявляет далее историк, - «что в том деле браунистов, а также тех самых католиков, он мог бы твёрдо встать на ноги и предовратить жертву; но в таком случае он не был бы Уильямом Сисилом, лордом Бёрли, и он не держал бы рычаг Государства в течение сорока лет». Смотрим.

Перед окончанием сессии парламента 4 апреля в Нижнюю Палату были переданы законопроекты против католиков и сепаратистов. Первый был принят с некоторыми поправками, второй был воспринят, словами Филиппса, как «слишком чрезвычайный». Филиппс объяняет Стерреллу, что законопроект, делающий тяжким преступлением любую поддержку мнения против церковного правительства, и посредством членов Палаты Лордов – епископов прошедший в ней, в Нижней Палате был «обнаружен настолько каверзным, что считалось, что он не будет пройден ни в каком виде, и что все пуритане будут привлечены, куда он достанет» (within its compass). Дополнительным раздражителем для антисисиловской коалиции был сэр Уолтер Роли, который в Палате Общин выступил с речью. Он, согласившись, что «браунисты стоят того чтобы быть удалены из сообщества», задал вполне прагматичные вопросы: «Куда вы будете их посылать?» и «Когда уйдут браунисты, которых около двадцати тысяч, кто будет содержать их жён и детей?»

В отместку за показательную неприязнь к этому законопроекту представителями Нижней Палаты, которые, словами Хопкинса, не хотели вить верёвку на свою шею, рано утром 6 апреля Бэрроу и Гринвуд были повешены. И где был самый влиятельный человек в правительстве, единственный и бесспорный доминирующий министр? А если казнь была решением человека, держащего рычаги государства, тогда зачем была предыдущая ссора, или, как выразился Ашер, непримиримое противостояние (loggerheads) с Уитгифтом?

Несколькими днями ранее, 23 марта, Уолтер Роли подставился при ещё одном обсуждении предложенного законопроекта. 21 первого марта в Палату Общин был внесён законопроект о расширении привилегий иностранцев – протестантских беженцев из Нидерландов, Бельгии и Франции. Правительством они рассматривались как хорошие беженцы, которые приносили большую пользу экономике Англии. Нижняя Палата готова была проголосовать за расширение привилегий иностранцев. В прениях, как заявил Чарлз Николл, «одинокий голос инакомыслия исшёл от сэра Уолтера Роли».

Роли, ещё недавно бывший в наиболее тесных отношениях с самой королевой, по-видимому, не мог смириться с тем, что он теперь один из многих подданных, и его гордыня заставляла его высказываться против согласия Палаты Общин, выделяя себя из общей массы. Согласно парламентскому журналу, голос Роли не был одиноким, ибо днём ранее находились те, кто высказывался против законопроекта, но никого не было столь авторитетного, оспаривать которого поспешил сам сэр Роберт Сисил. «Природа этих голландцев не управляема никаким человеком, если он не выгоден, и никому они не повинуются долго; сейчас под Испанией, сейчас у них будет Мсьё, сейчас принц Оранж, но никто не правит долго», - убеждал Роли, - «Во всём деле, я не вижу никакого милосердия, никакого вопроса чести, никакой пользы в облегчении иностранцев».

И теперь после выступления, если не в защиту браунистов, то против политики епископата, Роли вызвал естественное раздражение церковного правительства, которое пока он был фаворитом, закрывало глаза на его безбожие. Летом 1592 года иезуиты под псевдонимом Андреус Филопатер (Philopater) опубликовали книгу на латыни, чтобы она могла распространяться по всей Европе. Книга атаковала всю элиту Англии, как еретиков, причём как уже умерших, например Лестера, словами доктора Роуза, «склонявшегося к пуританам», так и Бёрли, которого Роуз называет «почти болезненно набожным». 43-й параграф обрушивался непосредственно на Raulaei Schola de atheisme. «Там сказано, что его атеистический круг был во власти определённого астронома и некроманта – ссылка на Хэриота - который учил молодых джентльменов насмехаться над старым законом Моисея, а также над новым законом Христа», - пересказывает Роуз. – «Если Роли будет сделан членом Совета, как ожидалось, каково будет гнусное влияние волшебника (magus)Роли и скептика (epicurus) в отрицании божества, бессмертия души, жизни после смерти, со всеми последствиями оскорбления Её Величества (lese-majeste) и волнений в государстве?»

Книга просачивалась на английский рынок и для большей эффективности воздействия иезуиты сделали её второй вариант. В начале ноября Энтони Бейкону прислали копию «подстрекательской мерзкой книги». Это был английский перевод книги Филопатера, замаскированный под сообщение секретарю Лорда Казначея от «английского тайного агента». К заявлению, что в школе атеизма Роли кроме высмеивания Ветхого и Нового Завета, Парсонз и Верстеген добавили, уже выше упоминавшееся, что участники школы «учились писать слово «бог» задом наперёд», то есть слово «бог» (God) переворачивали на слово «собака» (dog). Последнее явно было плодом больного воображения Парсонза или Верстегена, которые в этом случае были последователями идеологии путинских гёббельсов, что чем чудовищнее ложь, тем больше в неё поверят.

То, что в атеизме обвиняли иезуиты всех англичан, даже болезненно набожных, это было совсем не то, в чём англичане обвиняли своих соотечественников. В тогдашней Англии к атеистам относили всех, как в Америке Трумэна относили всех подозрительных к коммунистам или в современной Украине всякую сволочь к московитам, что, впрочем, часто подтверждалось: к разряду атеистов причисляли скептиков, агностиков, деистов, унитаристов и тому подобное, или просто несговорчивых оппотентов. Фредерик Боуз (Boas) в 1940 году пояснял в биографии Марлоу, что «термин «атеизм» имел в шестнадцатом столетии большую часть широких зловещих ассоциаций, как тот самый «большевизм» имеет в двадцатом. Это был полезный лозунг, чтобы осуждать доктрины или действия, которые бросили вызов конституционной, духовной или светской власти».

Френсис Бейкон в своих эссеях об атеизме, заявив, что «поверхностная философия склоняет ум человека к безбожию, глубины же философии обращают умы людей к религии», и, что причинами безбожия являются «раскол в церкви», «богохульство» и «ученость, особенно в период мира и процветания», объявляет, что «самые величайшие безбожники в действительности лицемеры; так что они должны бы сгореть, когда наступит конец света». Поправим господина Бейкона, что очень просто они могли сгореть, не дожидаясь конца света, например, как выпускник кембриджского университета Френсис Кетт (Kett) в Норидже в январе 1589 года, после обвинения его епископом нориджским в арианской ереси. Кетт, как последователь антиохийского священника третьего столетия Ариуса, отрицал божественность Иисуса, и верил, что «Христос был не бог, но хороший человек».

Бейкон написал, что атеизм развивается во «времена учености, особенно в периоды мира и процветания, ибо смуты и несчастья более склоняют умы людей к религии». Отметив про себя, что именно этот человек проповедовал восстановление учёности, заметим, что сложно назвать весну 1593 года периодом мира и процветания. Перепуганое правительство вытребовало у парламента субсидию на войну, в ожидании испанского вторжения. Процветания как такового тоже не наблюдалось. Крепкие хозяйственники довели страну до безработицы и инфляции, которые оправдывались переселением в страну многочисленных чужестранцев. Евреев не было, поэтому вся ненависть была направлена на голландцев, бельгийцев и французов, иммигрировавших из своих стран из-за религиозных притеснений. Впрочем, если верить Джордано Бруно, а у нас нет причин ему не верить, ландонский люд ненавидел всякого иностранца и десятью годами ранее.

Незадолго до Пасхи на улице Ландона появился плакат с угрозами скорой расправы имигрантам. В пасхальный понедельник Тайный Совет собрался для обсуждения возникшей проблемы. Парк Хонан пишет, что Тайный Совет собрался «чтобы рассматривать ад сердитых жалоб от лавочников, что иностранцы, по большей части из Нидерландов, незаконно покупали и продавали иностранные товары». Членами Тайного Совета было составлено письмо к Лорд-Мэру Ландона с выражением беспокойства, так как за первым плакатом могут последовать и другие. Задержаного подозреваемого следовало подвергнуть пыткам для выяснения истинной цели его плаката.

Опасения Тайного Совета оказались оправданными, рассказывает Николл, так как в течение следующей недели появились новые плакаты с требованием, чтобы «грязные скоты» и «мошенники», которым «королева позволяет жить здесь лучше и свободнее, чем её собственному народу», убрались из Англии не более чем за три месяца, или будет очень больно. Хонан добавляет, что начали циркулировать и подстрекательные трактаты. О ситуации доложили королеве. С её ведома была создана специальная комиссия из пяти человек во главе с судьёй Джулиусом Сизером (Caesar), в которую был назначен человек Эссекса Томас Филиппс.

Николл назвал Филиппса, применив идиому, «опытным человеком» (old hand). Этот «стреляный воробей» должен был оправдать возложенные на него надежды, после провала 1592 года, когда он и Бейкон уговорили графа отправить шпиона Уильяма Стеррелла на континент чтобы, словами Хаммера, «накормить католических изгнанников ложной информацией и попытаться изучить их тайны, особенно любые заговоры против Илизабет». «Эссекс должен был бы обеспечить одобрение королевы для действий Стеррелла и предоставил бы ему деньги (а также Филиппс и Бейкон, без сомнения)», - пишет Хаммер. – «В свою очередь, Эссекс был бы в состоянии сообщать всю информацию Стеррелла королеве, таким образом, демонстрируя его беспокойство о национальной безопасности».

Профессор Стивен Олфорд в «The Watchers» также отмечает, что Эссекс, завербовав посредством Френсиса Бейкона Филиппса, надеялся на «блестящий переворот в разведке», чтобы произвести впечатление на королеву. Всё же, единственным успехом Стеррелла было разоблачение Рейнолда Бизли, который на поверку оказался шпионом, работающим на лорда Бакхёрста. Летом 1592-го Стеррелл запаниковал и решил возвращаться в Англию без официального одобрения своих кураторов. В то время как шпионаж должен был стать для Эссекса инструментом для его политического продвижения, пишет Олфорд, когда граф ожидал блестящих результатов, чтобы яркими успехами ослепить королеву, теперь будет вынужден отвечать на неудобные вопросы Её Величества. Дальше – хуже. Тот, кого граф желал обойти, создав альтернативную разведывательную службу, оказался на высоте, унизив его: «Эссекс был взбешенным, что лорд Бёрли, с глазами и ушами везде, узнал о возвращении домой Стеррелла на два дня раньше Филиппса».

«Характер графа Эссекса не улучшился за весенние и летние месяцы 1593. Он был как всегда неудовлетворённым недостаточной производительностью Стеррелла. Он написал остро Филиппсу об ущербе, нанесённого его положению во Дворе: «моя репутация зависит от этого». Он боялся беспокойства королевы (её волнения или неугомонности) и своего собственного позора», - рассказывает Олфорд и заключает, что «это было, конечно, не то, что воображал себе Эссекс, когда принял на работу Филиппса».

Комиссия судьи Сизера, куда был включён опозорившийся Филиппс, должна была тайно расследовать, найти, арестовать и допросить авторов «непристойных и злобных пасквилей», рапространяемых в Ландоне, а если таковые не будут признаваться, «принять неотложные меры и подвергнуть их тюремным пыткам».

Была ещё одна задача для этой следственной комиссии, которую решила разыграть антисисиловская коалиция, воспользовавшись удобным случаем. В той шахматной партии заговорщиками было решено с подачи, видимо, лорда Стрэнжа, сделать размен пешками, чтобы захватить слона – сэра Уолтера, друга сэра Роберта Сисила, и, таким образом, неопровержимыми доказательствами нейтрализовав королеву и, пробив брешь в сисилианской защите,сделать сильный шах, если не мат, королю Сисилиусу.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

СЛУГИ ПОЛИТИКАНОВ

11.СИСИЛИАНСКАЯ ЗАЩИТА В СОНЕТНОМ

РАССКАЗЕ ШЕЙК-СПИРА

Нобелевский лауреат, поэт и критик Т.С. Элиот в 1919 году написал рецензию на книгу Джона М. Робертсона «Проблема Хэмлита», которая на следующий год вошла в его же сборник «Священный лес» (The Sacred Wood, 1920). В этой статье, теперь уже знаменитой, Элиот, сразу отметив, что «главный вопрос в «Хэмлите» есть сама пьеса, а личность Хэмлита является вопросом второстепенным», твёрдо заявляет: «В том, что материал не поддался Шейкспиру, не может быть никаких сомнений. Пьеса не только не шедевр — это, безусловно, художественная неудача драматурга. Ни одно его произведение так не озадачивает и не тревожит, как «Хэмлит». Это самая длинная из его пьес и, возможно, стоившая ему самых тяжких творческих мук, — и всё же он оставил в ней лишние и несвязанные сцены, которые можно было бы заметить и при самой поспешной правке».

Такими лишними и несвязанными сценами, например, он считает те сцены, которые уже выше рассматривались: Элиот называет «непонятными» и «ничем не обоснованными» сцены Полониуса с Лейэртисом и Полониуса с Рейналдо.

Элиот выносит свой вердикт «Хэмлиту: «И может быть, именно из-за того, что «Хэмлит» казался загадочным, его считали произведением искусства, а не наоборот — испытывали к нему интерес, поскольку это настоящее произведение искусства. «Хэмлит» — это Мона Лиза литературы». Умберто Эко, цитируя эти строки в своих лекциях «Six Walks in the Fictional Woods» (1994), и отметив, что «Хэмлит» всё равно остаётся замечательным произведением и Элиот не заставит нас его разлюбить, выдвигает гипотезу, что «одним из факторов, способствующих формированию культа вокруг определённого произведения, является его «несвязанность», или «разборность» этого произведения». Эко предполагает, что именно этому обязан своим успехом и «Хэмлит». «Чтобы стать Священным лесом», - делает вывод Эко, - «лес должен быть густым и дремучим, как чащи друидов, а не аккуратненьким вроде французского парка».

В индустрии развлечений есть ещё один подобный шедевр, который сравнили не с Джокондой, а с кадиллаком без двигателя: «далеко на таком не уедешь, остаётся разве что восхищаться им как скульптурой». Это было мнение, которое высказал Стивен Кин по поводу экранизации его романа «Сияние» Стэнли Кубриком. Восторженные критики называют фильм «эталоном психологического триллера», и даже «одним из лучших мистико-психологических ужасов за всю историю кино», который на самом деле пренебрегает логикой и драмой как таковой: моральная борьба, показанная в книге, в фильме отсутствует напрочь.

Кубрик отказался от всех сюжетных линий романа, деформировав его основную идею: «Вас выбрал Отель», где отец семейства положительный и, словами самого Кина, неплохой человек, под действием обиталища призраков – отеля «Оверлук» подвергается схождению в безумие, то в фильме он выглядит безумным алкоголиком, пропившим остатки разума, ещё до переезда в отель. При этом Кубрик превратил роман в скучное зрелище, напичканное намёками на свою секретную работу в космическом агентстве в программе Apollo 11.

Пишут о перфекционизме Кубрика, например Лайза Роугек (Rogak) в «Haunted Heart» (2010), что его «стремление к совершенству постепенно переросло в одержимость». Он переснимал десятки дублей одной сцены, пока не добивался, чего он хотел, и поэтому врядли можно говорить, например, о случайном выборе свитера «сияющего» мальчика с вышитой на нём ракетой и надписью «Apollo 11 USA». Или в той же, бесконечно печатаемой фразе, которой нет в романе, «All work and no Play makes Jack a dull boy», как осторожно предполагает Джей Уайндер (Weinder), слово All есть не что иное, как акроним А -11, которым NASA обозначала Аполло 11. Эта фраза родилась у Кубрика, видимо, из-за совпадения буквы «l» с цифрой «1» в шрифте Courier New, на котором обязательно пишутся все киносценарии в Холливуде.

В основе большинства фильмов Стэнли Кубрика лежит уже существовавший роман. И в этот раз, как рассказывает Роугек, Кубрик долго искал литературную основу для воплощения задуманного ним, по свидетельству секретаря, якобы швыряя в стену отвергнутые книги, пока не наткнулся на бестселлер Кина.

«Люди спрашивают: что это, история о призраках или на самом деле всё происходит в воображении главного героя? Естественно, это история о призраках, потому что Джек Торренс сам как дом с привидениями. Его преследует призрак отца – снова, и снова, и снова», - цитирует Роугек высказывание Стивена Кина о своём романе. Видимо Кубрик, помахавший романом секретарю с возгласом: «То, что нужно», подсознательно искал среди наиболее продаваемых книг некое подобие «Хэмлита», чтобы, как и Шейк-спир, использовать его, словами Уайднера, «в качестве стартовой площадки с целью рассказать совершенно другую историю под видом экранизации бестселлера». «И у него были на то причины», - громко заявляет Уайднер в статье «Secrets of The Shining» (2009). – «Главным образом чтобы сохранить свою жизнь».

Конечно, здесь может быть и то, в чём признаётся Элиот в другой статье «Shakespeare and Stoicism of Seneca» 1927 года, что он уже привык к тому, как из его собственных произведений «далёкими энтузиастами извлекаются космических масштабов значения, о которых сам я и не подозревал». «Привык я и к тому», - говорит он далее, выступая перед Шейкспировской ассоциацией, - «как мою биографию реконструировали на основании пассажей, которые я на самом деле извлёк из книг или придумал из одного лишь соображения, что они хорошо звучали; а также к тому, как реальная моя биография неизбежно игнорировалась при обращении к написанному мной на основании личных переживаний».

И мы можем видеть, как из фильма Кубрика «далёкими энтузиастами» извлекаются значения, о которых режиссёр явно и не подозревал, таких, например, как Холокост или геноцид индейцев, рассказываемых в документальном фильме «Room 237» (2012). Но в предположениях Уайднера есть, по-видимому, большая доля вероятности и последующий, изобретённый режиссёром, а не писателем, монолог Джека Торренса, с которым Кубрик себя объединяет, после его признания, что постоянная работа на А-11, без каких-либо развлечений, делает его унылым, становится теперь понятным. «Для тебя есть значение, что я отвечаю за весь отель? Что я подписал контракт, что я беру эту ответственность на себя?» - кричит Кубрик сквозь Торренса своей жене. – «Ты подумала о том, каким окажется моё будущее, если я не буду выполнять свои обязательства?»

Теперь возвращаемся к рецензии Элиота. Мы видим, что критик, согласившись с Робертсоном, считающего, что главным настроением пьесы является чувства сына, переживающего падение матери, всё же говорит, что «это далеко ещё не вся история». «Хэмлит», как и сонеты, полон чего такого, чтодраматург не мог вынести на свет», -выразил свои подозрения Элиот, - «не мог продумать или обратить в искусство».

«Нам остаётся признать, что Шейкспир здесь попытался взяться за проблему, которая оказалась ему не по силам», - пишет в заключении Элиот. – «Почему он вообще ею занялся — неразрешимая загадка; какой жизненный опыт заставил его попытаться выразить невыразимо ужасное, — этого мы никогда не узнаем. Нам не хватает множества фактов в его биографии...».

Прежде чем ответить на вопросы Элиота, давайте перечитаем статью Аникста «Лирика Шекспира», где он наставительно поясняет, что «личные переживания служат толчком для творчества, но далеко не объясняют всего написанного поэтом в связи с тем или иным событием его жизни». «Это не оттого, что поэты неискренни», -объясняет ведущий советский шекспировед, никак не желающий признать, что сонеты Шейк-спира это лирика влюблённого гомосексуалиста. – «Это означает лишь, что они пишут не мемуары в стихах, а поэтические произведения, в которых через свой личный опыт стремятся раскрыть важные стороны жизни. В этом смысле поэзия всегда отчасти автобиографична, но степень личного у поэтов бывает разной. Воображение всегда побуждает поэтов поднять факт над действительностью, иногда придать ему большее значение, чем он имел, а главное – расцветить его всеми красками богатой художественной фантазии».

Насколько факт поднят над действительностью и насколько любовные стенания поэта расцвечены всеми красками богатой художественной фантазии, оставим эти знания советскому критику, всё же напомним, уже вышеупомянутые высказывания тех самых поэтов, что сонетным рассказом поэт отомкнул своё сердце и в сонетах нет ни одной буквы, которая не была бы пережита, перечувствована и выстрадана. А также напомним высказывание другого критика, что поэты разных стран, у которых, согласно Аниксту, «степень личного бывает разной», всё же «сразу сумели выделить истинное чувство из традиционных поэтических украшений и услышать сквозь оболочку искусственной поэтической формы трепетание живого сердца поэта».

Проницательный Элиот, подозревающий, что сонеты полны, такого, что поэт не мог вынести на свет, не увидел в 1919 году в них то, что Шейк-спир говорит прямым текстом, что заметил Арчи Уэбстер в сентябре 1923 года в «The National Review», и ставшее понятным с открытием в 1925 году Лесли Хотсона.

Перечитывая сонеты, мы видим неоднократные высказывания поэта о своей смерти, например в 32-ом и в знаменитом 66-ом, но в 73-ем и 74-ом, которые идут парой, Шейк-спир, вдруг, начинает реально прощаться со своей любовью: «Ты это постигаешь, и это делает твою любовь сильнее, любить преданно то, что ты должен вскоре потерять».

«Но не горюй, когда этот жестокий арест

без права освобождения заберёт меня отсюда;

моя жизнь продолжается [имеет долю] в этих строчках,

которые для памяти навсегда останутся с тобой.

Читая снова это стихотворение, ты будешь видеть

ту самую часть меня, которая была посвящена тебе;

земля может получить только землю, которая ей причитается,

а мой дух - лучшая часть меня - принадлежит тебе.

Так что ты потеряешь не более, чем отбросы жизни,

добычу червей, - умрёт моё тело,

бесчестная добыча ножа негодяя,

слишком низменное, чтобы его помнили.

Его ценность в том, что оно содержит в себе,

то есть это моё творчество, и это останется с тобой».

Это подстрочный перевод 74-го сонета Александра Шаракшанэ, который под ним оставляет комментарий: «Спорное место. Согласно одному из толкований, под «ножом негодяя» здесь нужно понимать косу Смерти». Кто бы это не придумал, но несколько странно называть косу Смерти ножом, да и саму Смерть, имеющую в Англии мужской род, без должного уважения негодяем. Ещё более странно считать, что здесь воображение поэта побуждает «поднять факт над действительностью», чтобы «придать ему большее значение, чем он имел, а главное – расцветить его всеми красками богатой художественной фантазии».

Итак, поэт твёрдо знал, что он станет «бесчестной добычей ножа негодяя». Можем даже почти точно определить время написания этих двух сонетов – это последняя неделя мая 1593 года. Этот же май стал месяцем, когда в посвящении «первой наследницы выдумки» появился, «трясущий перед лицом невежества копьём», вероятно, «не имеющего никакого стального наконечника», псевдоним.

Что же случилось в том месяце, который стал разделом судьбы поэта на жизнь до него и после?

В ночь с 5 на 6 мая на стене ограждающей двор голландской церкви был повешен плакат со стихотворением в полсотни строк с новыми угрозами в адрес иностранцев. Стихотворение даже было подписано «per Tamberlaine», именем героя пьесы, имевшей, как считают, экстраординарный успех в театральном сезоне 1587 года.

Исторический прототип азиатский садист Тимур, этот «бич Божий и ужас мира», прозванный Хромым, словно кремлёвский карлик, занятие внешней политикой и решение внутренних проблем заменил набегами на своих соседей, ведя войну то тут, то там, заливая Восток кровью, уничтожая всё попадающееся ему на глаза и создавая пирамиды из отрезанных непокорных голов. В пьесе же, о которой Бен Джонсон высказался, что там нет ничего кроме «диких воплей и беготни по сцене, чтобы привлечь глупых зевак», Тамерлан, преобразованный в Тамбёрлейна (Tamburlaine), это, прежде всего, скифский пастух смело захватывающий одну власть за другой, идущий от веры в то, что он управляет колесом Фортуны к тому, что он объявляет «безобразного монстра Смерть» своим рабом и бросает вызов самому пророку Мухаммеду (в оригинале – Mahomet) .

«ТАМЕРЛАН

Напрасно люди верят в Магомета:

Послал я в ад мильоны этих турок,

Убил их мулл, и всех родных, и присных,

И вот живу, не тронут Магометом,

Есть бог, он полон мстительного гнева,

Он посылает молнии и гром,

И, бич его, я лишь ему покорен:

Узумхазан, брось эти книги в пламя.

Сжигают книги.

Что ж, Магомет, коль у тебя есть власть,

Сойди на землю, чудо сотвори:

Ты будешь недостоин преклоненья,

Коль стерпишь, чтоб дотла сгорели книги,

В которых смысл религии твоей».(II.V.1, 176-189) (Перевод Е.Полонской).

«Тамбёрлейн» был зарегистрирован в Компании продавцов книг 14 августа 1590 года и был издан в том же году без указания автора. Но ещё в 1588 году под свежим впечатлением от театральной постановки «Тамбёрлейна» опустившийся алкоголик и первый английский профессиональный писатель, живший только на гонорары, Роберт Грин в обращении к «джентльменам читателям», предваряющим его же «Perimedes the Black Smith», высказался с презрением о тех поэтах, которые «установили конец учёности в английских белых стихах» и «осмелились Бога опустить с небес вместе с тем атеистом Тамбёрлэном (Tamburlan)». Грин насмешливо добавляет, что «безумным и насмехающимся поэтом» является тот, «у которого есть пророческий дух как у рождённого из рода Мэрлина». Фредерик Боуз комментирует: «Здесь Грин, очевидно, намекает, что атеизм Тамбёрлейна был характерным для «насмехающегося» поэта, его создателя, сведущего в чёрной магии его тёзки, волшебника Марлина».

Грин имел учёную степень магистра, полученную в Кембридже, чем очень гордился, и он отлично знал, что учившийся тамже Кристофер Марлоу там назывался Марлином. Грин раньше Марлоу закончил колледж, и ему было, это ясно, очень завидно, когда он видел триумф младшего товарища, только что покинувшего стены Кембриджа, в то время как он за всё это время никак не мог достичь большого успеха.

В «клевете» со стены двора голландской церкви была ещё одна ссылка на ещё одну пьесу Марлоу. Это была совсем свежая, представленная в последние дни перед закрытием театров постановка «Резни в Пари», где монотонный показ завоеваний Тамбёрлейна здесь транформировался в такой же монотонный показ убийств от резни Варфоломеевской ночи до убийства короля Анри III. Неизвестный автор плаката, подписавшийся Тамберлейном, угрожал:

«Мы перережем ваше горло в ваших молитвенных храмах,

Резня в Пари столько крови не пролила

Сколько мы сделаем, отомстив вам всем».

Как тут не вспомнить клятвенное обещание Лейэртиса:

«Перерезать ему горло в церкви» (IV.7).

Чарлз Николл предполагает, что «любой из этих намёков мог быть случайным», но все вместе «составляли в целом кое-что большее». Плакат, найденный жителями той улицы, и, переданный констеблю, а от него уполномоченным членам специальной комиссии, а от них членам Тайного Совета, и вот когда он переходил из рук в руки, считает Николл, «кто-то, должно быть, признал намёки и задался вопросом о связи Марлоу, умышленно или иначе, с этим таинственным Тамберлейном». «Возможно», - пишет он дальше, - «что он не подозревался как фактический автор клеветы - он врядли бы сигнализировал о себе так ясно, и так или иначе он был вне города, с Томасом Уолсинэмом в Скэдбёри (Scadbury): своего рода алиби - но связь там была».

Здесь не должно быть никаких сомнений: стихотворение в формате баллады специально сочинялось и вывешивалось, чтобы привязать Марлоу к беспорядкам и таким образом иметь повод для ареста.

В течение наступившего дня Тайным Советом была выдана лицензия «людям лорда Стренжа» на продолжение их турне по стране: «Хэнри VI» с проклятым горбатым Ричардом должны увидеть, как можно больше людей. Одновременно были вызваны без широкой огласки Лорд Мэр и благоразумные олдермены для проведения консультаций в условиях секретности. Суду Олдерменов и без этого хватало проблем в связи с прогрессирующим развитием эпидемии чумы. Даже рассматривался проект постройки дома, куда бы свозили заражённых людей. Всё же 10 мая было зачитано обращение Лорда Мэра о награде в 100 крон за информацию, о недавних угрозах расправы с иностранцами.

В свою очередь 11 мая Тайным Советом под председательством Уитгифта, в отсутствие Эссекса, но в присутствии Бёрли с сыном, было принято распоряжение олдерменам Ландона приступить к розыску распространителей злонамеренной клеветы в Сити, с правом входить в любые дома и места, обыскивать помещения на предмет поиска злонамеренных сочинений и бумаг, а найденных подозреваемых, если они откажутся говорить правду, подвергнуть пыткам в тюрьме Брайдуэлл.

Вероятно, тем же вечером – драматург Питер Уилан (Whelan) в своей пьесе «The School of Night» (1992) предполагает, что это было в 4 утра, уже 12 мая - в комнату, где проживал Томас Кид, ворвались люди с обыском. Если не воспринимать серьёзно те имена, которых Уилан назначил для уполномоченных арестовать Кида, то сцена обыска и ареста в его пьесе выглядит вполне правдоподобно. Процедура вторжения в помещение, кажется, у всех спецслужб мира практически одинакова и, вероятно, и в то время была более или менее подобна.

Можем смело предположить, что аполитичный и лояльный правительству Кид – Уилан представил его обнажённым перед ворвавшимися к нему офицерами - был ошарашен, растерян и испуган и, конечно же, не понимал, в чём он провинился. Как он написал позже в письме к Лорду Хранителю, по-видимому, из тюрьмы, Кид последние шесть лет верно служил лорду Стренжу, которого, правда, он не называет по имени, писал для его театральной труппы и никуда не вмешивался. Кид в письме к Пакерингу подозревал в том, что его невиновного оклеветали за обещанную мэром награду то одного, то многих и совсем не подозревал, что его отдал на растерзание его добрый лорд. А лорд сдал свою пешку, ради комбинации, которая впоследствии на политической шахматной доске могла принести ему, как он считал, выгодную позицию.

В добрых традициях спецслужб королевы, как и в деле Френсиса Трокмортона, в комнате Кида, естественно, немедленно были обнаружены материалы – «мерзкие еретические мнения отвергающие божественность Иисуса Христа, нашего Спасителя» - которые Кид своими не признал, ибо его они и не были. Воспоминание о сожжённом Френсисе Кетте запылало в мозгу бедного драматурга.

Спецслужба не заморачивалась с изготовлением действительно серьёзных документов, на основе которых можно было строить обвинение. Как и в деле заговора Трокмортона, когда хватило якобы обнаруженных двух бумаг со списком католиков, дворян и джентльменов, и списка гаваней в Сассексе, так и для ареста Кида хватило цитат, выписанных из книги Джона Проктора (Proctor) «Fall of the Late Arian». Книга, опубликованная в 1549 году, опровергающая идеи последователя Ариуса некоего священника Джона Эштона (Assheton), к несчастью для Кида, включала цитаты неортодоксальных взглядов этого самого Эштона, которые она и опровергала. «Мерзкие еретические мнения» из этой книги, которую можно было найти, по-видимому, в любой библиотеке, были прилежно перенесены старательным писцом на три страницы и вложены в бумаги Кида.

В письме к сэру Джону Пакерингу Кид назвал эти выписки «некоторыми фрагментами диспута», что собственно и было на самом деле, за которые он перенёс, как он жалуется, «боли и незаслуженные пытки». Кид никоим образом не утверждая, как это сделал Трокмортон, что эти бумаги были подложены ему теми, кто его схватил, но наученный под пыткой, высказал предположение и следователю и Лорду Хранителю, что те листки могли принадлежать Марлоу и случайно перетасовались с его собственными, когда два года назад они занимались сочинительством в одной комнате. На этих «мерзких» материалах объёмом в три страницы потом рукой, вероятно, следователя было указано, что заключённый Кид (Kydd), возможно, после пытки, «подтверждает, что получил их от Марлоу».

Наивный Кид пытался даже оправдать своего покровителя, надеясь, видимо, получить дивиденты с этого в виде возобновления покровительства. По его словам, лорд, якобы, знать не знал этого Марлоу, и «его Светлость никогда не знал в [чём заключалась] его служба, кроме как в форме сочинений для его актёров», и его лорд не мог выносить даже имя того «подонка» (reprobate), не то, что вид, особенно когда лорд услышал от него нечто, что «не было действительно формой божественной молитвы, используемой должным образом в доме его Светлости». Он и дальше напрасно рассчитывал на милость своего лорда, но тот отвернулся, ибо, как правило, более всего ненавидят тех, кому сделали зло и кто служит живым напоминанием совершённой подлости. «Мы преисполнены нежности к тем, кому делаем добро»,- соглашается Ла Брюйер, - «и страстно ненавидим тех, кому нанесли много обид» (О сердце, 68).

Высказываются предположения, что покровителем Кида мог быть кто-то другой, а не лорд Стренж. Боуз, хотя и оговаривает, что «вопрос должен оставаться под сомнением», всё же расставляет всё по своим местам. Если, благодаря этому письму, известно, что Марлоу вместе с Кидом сочинял в 1591 году для его покровителя, то, отмечает Боуз, согласно титульным страницам и дневнику Хэнслоу пьесы Марлоу исполнялись в течение его жизни только тремя труппами, а именно: «людьми Лорда Адмирала», которые играли «Тамбёрлейна Великого», «людьми лорда Стренжа», исполнявшими «Мальтийского еврея» и «Резню в Пари», а также «людьми лорда Пембрука» поставивших «Эдуарда II».

«При предположении», - рассуждает Боуз, - «что у Хэнри Херберта, графа Пембрука не было никакой компании до 1592 года, он исключается. Чарлз Хауард, 2-й лорд Хауард из Эффинэма (Effinghem), Лордом, который был Лордом Камергером, а впоследствии Верховным Лордом Адмиралом с 8 июля 1585 года и являлся гланокомандующим против Армады, был, и это может быть принято, слишком величественным (august) персонажем для Кида, уверявшего Лорда Хранителя, что тот «не должен ни за что взволновать наименьшее подозрение его любви и заботы, как к Её священному Величеству, вашим Светлостям, так и к Законам». Фердинандо Стэнли, лорд Стренж, хотя вскоре наследует титул 5-го графа Дерби, был менее возвышенного общественного положения и имел связь с Кидом, так как его люди играли «Испанскую трагедию» в 1591/92 и 1592/93».

Доктор Боуз не мог знать то, что обнаружил в архивах профессор Роберт Уэрнэм (Wernham) в 1976 году, а именно письмо, датируемое январём 1592 года, губернатора Флашинга(Flushing или Vlissingen – нидерландский морской порт, принадлежащий Англии) сэра Роберта Сидни лорду Бёрли. Сидни сообщает, что отправляет в Англию вместе с другими арестованными некоего «Кристофера Марли (Marly) по профессии учёный», который заявил ему, что он «очень хорошо известен графу Нортамберленду и моему лорду Стренжу». Таким образом, на слова Кида, что Стренж знать не знал Марлоу, кроме как отдалённо в форме сочинений для его актёров, мы имеем заявление самого Марлоу, что он очень хорошо с ним знаком. Николл считает, что «истина находится где-нибудь посередине».

Николл также предполагает, что Марлоу, ещё числясь в Кембридже, доказал свою преданность «в делах, касающихся выгоды его страны», и как человек Бёрли, «возможно служил правительственным осведомителем в кругу Нортамберленда». Тем более, летом 1591 года, то есть как раз за два года до письма Кида Пакерингу, как уже говорилось, был перехвачен посланник от католической эмиграции к лорду Стренжу священник Джон Сисил. Нанятый Стренжем Марлоу был как нельзя кстати для наблюдения за подозрительным лордом. Поэтому, зная о принадлежности губернатора к политической фракции Эссекса, для которого граф выпрашивал у королевы графский титул, Марлоу заявил ему не о том, что хорошо известен лорду Бёрли, и это являлось бы более сильной аргументацией, а всего лищь то, что он хорошо известен лорду Стренжу.

Что же сочиняли в одной комнате в доме лорда Стренжа эти два драматурга, Марлоу и Кид, каждый из которых в предыдущие годы сумел потрясти сцену своими нетленными пьесами? Для чего лорд их нанял?

Здесь мы должны вернуться к сочинениям Роберта Грина, жизненный путь которого, словами Шёнбаума, был «типичен для того времени», и как у многих его коллег по ремеслу был «непристойно жестоким и коротким». Читая о жизни Грина после окочания колледжа Сейнт Джонз и получения ним степени бакалавра, сразу вспоминается вышеупоминавшийся Хэнри Бэрроу. Ещё в университете Грин, как он говорит о себе, водил дружбу с такими же распущенными, как и он сам. Некоторое время он провёл в Италии и Испании, где, признаётся он, «видел и творил такие гнусности, что мерзко вспоминать». Вернувшись в Англию, «распутство стало его ежедневным занятием, а обжорство и пьянство – его единственной усладой».

Дальше, как и Бэрроу, однажды Грин у себя на малой родине в Норидже забрёл в церковь, где проповедник вселил в него страх перед ужасами Страшного суда. Как и Бэрроу Грин раскаялся и переродился в нового человека. «Переродившись таким образом», - рассказывает Шёнбаум, - «он получил звание магистра искусств в Клер Холле (Clare Hall) в Кембридже и через два года женился на добродетельной и терпеливой Доротее». Но в отличие от Бэрроу, ударившегося в радикальное христианство, «новый человек», -иронично отмечает Шёнбаум - «соскользнул на старую стезю». «Доротея родила ему ребёнка, а он, промотав её приданое, отправил её в Линколншир и бросил там на произвол судьбы, а затем вернулся к своим беспутным ландонским товарищам. По его собственному выражению, он вновь, подобно псу, опустился до собственной блевотины».

«Любовно-авантюрные романы так и текли из-под бойкого пера Грина; ему приходилось все время писать, чтобы иметь возможность вести расточительный образ жизни», - продолжает Шёнбаум. А профессор Дживелегов, на основе автобиографических покаянных памфлетов Грина, так о нём пишет в «Истории английской литературы»,т.1(1943): «И он, пожалуй, дал вначале больше, чем от него ожидали. Известность пришла быстро. Его пьесы и новеллы завоевали популярность. Имя его все произносили с уважением, заработки быстро росли, и это его испортило. «Во мне скоро созрело убеждение, что нет ничего плохого в том, что полезно, и я так сроднился со всяческим злом, что безнравственное стало доставлять мне такое же великое наслаждение, как другому добро, а гнусность - такое же счастье, как другим порядочность». Вокруг него собралась куча повес и проходимцев, которые кутили на его счет и всё дальше тянули его на дно».

В перерывах между попойками и бесчинствами в тавернах Грин свой жизненный опыт и опыт его собутыльников-головорезов использовал для создания серии памфлетов о мошенниках, ворах, грабителях и других проходимцах. Между этим всем, говорит Шёнбаум, он каким-то образом ухитрялся сочинять и пьесы.

Пьес как будто было много, но сохранилось всего несколько. Завидуя успеху Марлоу и, несомненно, под впечатлением от его «Тамбёрлейна», Грин сочинил свою подобную драму, где герой Альфонс Арагонский также воюет, покоряет, истребляет и произносит монологи белыми стихами. «Пьеса имела средний успех», - оценил Дживелегов. Когда труппа Лорда Адмирала представила «Трагическую историю доктора Фаустуса» Марлоу, со знаменитым Нэдом Аллейном в главной роли, который на сцене богохульствовал, отрекался от веры и заключал сделку с дьяволом, Грин вслед ей написал около 1589 года драму о другом чернокнижнике. Он не стал создавать вторую кощунственную пьесу, как у Марлоу, которую слишком благочестивым зрителям было страшно смотреть, воочию видевшим на сцене самого дьявола и даже якобы от этого теряли рассудок, а поместил своего учёного, а значит колдуна в романтическую историю. Шёнбаум назвал эту пьесу «маленьким шедевром».

3 сентября 1592 года, как и впоследствии бывший актёр Шекспер, Грин умер, заболев после попойки, когда было выпито вина более чем много с маринованной сельдью в виде закуски. Была ли селёдка некачественной или её намеренно испортили неизвестно, но уже в сентябре драматургом Хэнри Четлом (Chettle), которому достались рукописи Грина, был лицензирован памфлет «Гриновское на грош ума, купленного за миллион раскаяний». Одна из глав, возможно, редактированная самим Четлом, имела заголовок: «Тем джентльменам, его бывшим знакомым, которые тратят их умы на создание пьес, Р.Г. желает лучшего занятия, а здравому смыслу предотвратить его крайности».

Первым же абзацем Грин или Четл, на основе печального опыта покойника, заявляет: «Если горестный опыт подвигнет вас, джентльмены, к тому, чтобы остерегаться, или неслыханная нищета упросит вас принимать во внимание, я не сомневаюсь в том, что вы посмотрите назад с печалью о вашем прошлом времени и попытаетесь с раскаянием изменить грядущее». О чём он здесь говорит?

После персональных обращений к трём своим неназванным по имени коллегам-драматургам, к первому из них (здесь нет сомнений - к Марлоу), скорее в виде обвинения, читаем пояснение умирающего в полной нищете раскаявшегося Грина: «Низкие разумом, все три из вас, если моим несчастьем вы не предупреждены, поскольку ни у кого из вас (подобно мне) не искали заусенец чтобы расщепить, эти марионетки (я имею ввиду), что говорят от наших уст, эти фигляры (antics) разукрашенные в наши цвета. Это не странно ли, что я, кому они все столь обязаны, а также вам, кому они столь обязаны, понравится ли (случись и с вами, что теперь со мною) быть сразу оставленным?»

Как хорошо видно, Грин сетует на то, что те, кто обязан ему стольким, покинули его, то есть отказались от его услуг, что естественно стало причиной его бедствий и крайней нищеты. Грин применяет в отношении них унижающие термины для двух типов актёров. «Марионетками» (puppets)называли бессловесных актёров в пантомимах, и Грин здесь оскорбляет всех актёров, которые, по его мнению, являются фактически марионетками, пока драматург не приготовит им речи для произнесения от его уст. «Фигляром» (antic) называли актёра, который на сцене был неким клоуном или исполнял какую-то смехотворную роль.

И дальше Грин наставляет своих коллег пассажем, сильно затасканным теперь стратфордианцами: «Да, не верьте им, есть выскочка Ворона средь них, украшенная нашим опереньем, кто с сердцем Тигра завёрнутый в шкуру Игрока (Player’s) считает, что также способен к напыщенным белым стихам, как лучшие из вас, и он абсолютный мастер на все руки (Johannes fac totum) в своём самомнении полагает себя единственным Потрясателем сцены (Shake-scene) в стране».

«То, что Грин избрал для своего нападения именно Шейкспира, очевидно из его каламбурного упоминания о «потрясателе сцены»», -комментирует Шёнбаум, имея в виду актёра Шекспера, которого обиженный драматург завернул в цитату из 3-ей части «Хэнри VI». Обида Грина на актёров, которые, он считает, предали его, заключалась в том, что они, украшаясь продуктом его ума и таланта, зарабатывали много денег и славы, пользовались его пьесами, как своими собственными. Но более всего и это хорошо видно, Грина раздражало и очень злило, что некий необразованный выскочка, ибо все его друзья и коллеги по ремеслу имели учёную степень, полученную в Кембридже или Оксфорде, и поэтому обращается к ним как к джентльменам, и вот этот сторож коней возле театра вдруг посмел заявить о себе, в театральном сезоне 1591/92, как о единственном потрясателе сцены.

Заменив в цитате одно слово, объясняет Шёнбаум, «Грин обвиняет Шейкспира в жестокости». Питер Докинз (Dawkins) в статье «The Shake-scene» (2016) уточняет, что «в системе символов XVI столетия сердце тигра обозначало опасную, гордую, похотливую, лицемерную, лживую, свирепую, безжалостную, разрушительную и явно злую природу». «Связывал ли Грин актёра со всеми этими качествами неясно», - пишет Докинз, - «но он, должно быть, подразумевал многие из них из-за своей аналогии с безжалостной «французской волчицей» королевой Маргарет».

Но почему в отношении к Шексперу, жирующего, как и все другие актёры, за счёт голодающего Грина, который выше его по статусу, презрение джентльмена к плебею переросло в ненависть, как к человеку с сердцем тигра? Ответом служит упоминание Грином Вороны, украшенной перьями драматургов.

В 1574 году в Германии был издан сборник около 300 басен Эзопа в стихотворном переводе на латынь Иеронима Осиуса (Osius). 29 басню в этом сборнике Осиус назвал «De cornice superbiente» (О возгордившейся вороне), где молодая ворона (cornicula) лишается своих украденных украшений (furtivis nudata coloribus). А в 1586 году в Лайпциге в который раз увидел свет сборник басен Эзопа теперь в прозаическом переводе на латынь Иоахима Камерариуса (Camerarius). Этот сборник был очень популярен – первое издание было ещё в 1536 году – переиздавался едва не каждое десятилетие и активно применялся для преподавания в граматических школах. Поэтому в новом издании к названию было добавлено, что этот сборник предназначен для использования в школах. Одна из басен имела то же самое название: «De cornice superbiente», но к той же самой фразе «furtivis nudata coloribus» было добавлено уточнение: «как говорил Оратиус».

Это была прямая цитата из «Epistolarum, книга I», где Оратиус в 3-ем Послании обращается к Юлиусу Флорусу (Ad Julium Florum). Он задаёт вопросы (в переводе Н. С. Гинцбурга), среди которых, например: «Кто из вас описывать все деяния Августа взялся?», или «Что с Титием?», который, предполагает поэт, видимо, «свирепо вопит, как трагик-актёр, надуваясь?». Далее Оратиус спрашивает:

«Чем занимается Цельз мой? Твердил и твердить ему буду

Ищет пусть мыслей своих, избегает пусть трогать творенья

Те, что уже Аполлон Палатинский в хранилище принял:

Иначе, стаей слетясь, когда-нибудь птицы обратно

Встребуют перья свои, и вызовет смех лишь ворона,

Краденых красок лишась».

Здесь ясное и недвусмысленное высказанное Оратиусом обвинение Келзуса (Celsus) в плагиаторстве, и именно в этом, а не в чём-то ином, обвинил Грин, украшенного опереньем драматурга, марионетку и фигляра Шекспера. Не должно быть никаких сомнений и других предположений, так как Грин сам сравнил себя с вороной Эзопа в посвящении леди Маргарет, графине Дерби в своей новелле «Зеркало Скромности» (Mirror Modesty) 1584 года. В посвящении матери лорда Стренжа Грин шутливо оправдывается: «Но Ваша Честь может подумать, что я играю подобно вороне Эзопа, которая украшала себя другими перьями, или как гордый поэт Батиллус (Batillus), который подписывал своим именем стихи Вёрджила (Virgil т.е. Виргилиус), и потом представлял их Августу. Поэтому в интересах этого моего преступления, я извиняю себя с ответом, который сделал Варро (Varro), когда он предложил работы Энниуса (Ennius) Императору: я даю, сказал он, картину другого человека, но недавно расцвеченную моими собственными красками».

Грин упоминает ворону Эзопа, которая украсилась чужими перьями, чтобы выглядеть самой красивой перед Зевсом, но явно говорит о вороне Оратиуса, у которой хватает наглости трогать чужие творенья с напыщенными белыми стихами. Расчитывал ли Грин, что те, к кому он обращался, правильно его поймут? Несомненно. Один из тех трёх адресатов Грина Томас Нэш, его друг, защищавший его имя после его смерти, едва ли не в каждом своём произведении вставлял цитаты из посланий Оратиуса. Например, в «Strange News» Нэш цитирует из I-ой книги 13 послание «К Виниусу», с просьбой бережно относиться к страницам с его стихами, а в самом известном своём произведении «Злополучный скиталец» вставляет строки из II-ой книги 1-го послания, которые как нельзя лучше поясняют, почему Шекспер не мог быть поэтом: «едва ли поэты жадны, но только стихи они любят и к ним лишь пристрастны».

Дауэр Уилсон в статье 1951 года «Malone and the Upstart Crow», пишет: «Послания» были настолько известны, что классическое образование Нэша главным образом поддерживалось цитатами из них двадцать раз или более. И этот специфический пассаж» - о вороне плагиаторе – «кажется, был особенно известен. Например, сэр Джон Харинтон в шутку жалуется, что его скандальная «Metamorphosis of Ajax», 1596, была осуждена, не из-за её неуместности, но потому что она была настолько полна ссылок из других авторов, что это напоминало «ворону Хорэса (Оратиуса), украшенную многими перьями»». А Шёнбаум добавляет, что «в «A Strappado for the Devil» Ричард Брэтуэйт (Brathwait) глумится над вороватыми воронами, которые крадут «у других отборные цветы остроумия»».

Шёнбаум всё-же отмечает, что теорию о плагиате сегодня принимают немногие. «Большинство более надёжных авторитетов теперь думает», - пишет он, - «что Грин жаловался, потому что у Шейкспира, простого необразованного актёра, была наглость, чтобы конкурировать как драматург с теми, кто выше него; не потому что тот же самый подлый коллега воровал свою продукцию у других». Экройд пошёл ещё дальше «надёжных авторитетов» и заявил, что «если мишенью и в самом деле являлся Шейкспир, то получается, что к концу 1580-х годов он был уже заметной фигурой в ландонском театральном мире», и, уколов учёных и критиков, которые «не сходятся во взглядах ни на одно самое мелкое свидетельство», пришёл к выводу, что тот «начал писать для сцены почти сразу же после прибытия в Ландон». Экройд, конечно, зря старался, выдавая желаемое за действительное, и приписывая своему герою в своих беспочвенных фантазиях всё, к чему тот не имеет отношение, от прозвища Росций до пьес Кида.

«Но конечно, не является невозможным, что Грин делал двойное обвинение, таким образом, соединяя ворону Эзопа с [вороной] Хорэса, которые были так или иначе близко связаны в умах его аудитории», -осторожно возражает Шёнбаум, чтобы не быть забрызганным слюной разъярённых почитателей актёра. Однако это предположение Шёнбаума вступает в противоречие, и он это признаёт, как и другие «надёжные авторитеты», с другим логическим положением: «Является действительно невероятным, чтобы труппа поручила бы новичку задачу улучшения работы опытных профессиональных драматургов». Добавим, что человек, который был никем, и звать которого никак, не мог получить и заказ от самого лорда Бёрли на сочинение поэмы «Венера и Адонис».

И ведь не один Грин обвинял Шейкспира в плагиате. Известно злое стихотворение Бена Джонсона «Поэт-Мартышка» (On Poet-Ape), в котором он бичует некоего поэта беззастенчиво ворующего чужое. Джонсон не называет его по имени, но других кандидатов на звание поэтической мартышки нет. Почему поэт-плагиатор был назван обезьяной? По-видимому, просто сатира Джонсона была откликом на слова Грина-Четла, которые шли следом за вышеприведённой цитатой, где Шейкспир был назван «мастером на все руки» и якобы «единственным потрясателем сцены»: «О, если бы я мог убедить вас занять ваши изысканные умы чем-нибудь более прибыльным, оставив этим мартышкам подражать вашему прошлому совершенству и впредь не одаривая их вашими восхитительными выдумками».

Но, тогда как так случилось, что объектом обвинений Грина, который был известным писателем и драматургом, и имел давнюю связь с родом Дерби, стал невежа, ещё недавно стороживший коней у театра? Видимо по той же самой причине, как Кузьма Прутков, возможно даже грамотный камердинер, вдруг стал поэтом, о чём говорилось выше в Введении. Дворяне не могли себе позволить ставить свои имена, как они сами оценили, под глупостями в стихах и поэтому поставили имя своего слуги. Марлоу и Кид, переделывая пьесу Грина «Хэнри VI» в двух частях под политические запросы барона Стренжа, не желали стать субъектами скандала и подвергаться остракизму своими коллегами. Это был, если позволите, стёб, когда автором большой пьесы был назначен безграмотный актёр для пантомим, доросший до этого из околотеатральной прислуги.

А Шекспер, не лишённый тщеславия, и как всякий, по словам Ла Рошфуко, стремившийся «устроить свою жизнь удобно и приятно», ловко этим воспользовался. В фильме «Anonymous»(2011) Роланда Эммериха (Emmerich), правда, полном исторических извращений и фантазий сценариста, всё же образ актёра, по-видимому, показан правильно, с его выскакиванием на сцену и радостным заиканием перед восторженной публикой, что «жизнь вдохнула» в его слова. «Истинно благородные люди никогда ничем не кичатся», - отметил Ла Рошфуко в 203 максиме, но Шексперу было далеко до благородства и его последующее пьяное самоуверенное бахвальство, на радостной волне неожиданной славы, свидетелем чего был кто-то из друзей Грина, взбесило настоящего драматурга.

Должно быть принято, что «Первая часть Борьбы» и «Правдивая трагедия Ричарда», то есть 2-ая и 3-ья части «Хэнри VI», задуманные как политическая защита семьи Стэнли, действительно принадлежали перу Роберта Грина, но, конечно, не в том виде, в котором их, уже переработанные Марлоу и Кидом, исполняли «люди лорда Стренжа» и «люди графа Пембрука». Следы Грина там всё-же остались в виде упоминаний басен Эзопа, и так нелюбимой ним вороны, и то самое, такое удачное сравнение Маргарет Анжу с сердцем тигра в шкуре женщины, кажется, тоже принадлежит отставному драматургу, которое он использовал ещё в первом своём романе «Mamilia» (1580), где сердце тигра он завернул в руно ягнёнка. Очень может быть, что и «Король Джон», критикующий Илизабет, был тоже создан Грином для лорда Стренжа, который впоследствии бросил драматурга помирать от нищеты и голода, возможно, из-за неудовлетворительности в политическом отношении заказанной ему новой пьесы или из-за затянутости работы над пьесой по причине постоянного его ухода в запой, также как потом Кида отдал на унижение и растерзание палачам, просто потому что так было нужно ради политической выгоды.

Получив при помощи пытки, которую даже не обязательно было применять, от Томаса Кида нужные показания, а именно, что гадкие бумаги принадлежали омерзительному атеисту Кристоферу Марлоу, члены комиссии доложили Тайному Совету текущие результаты расследования. Тайный Совет собирался 16 мая. Присутствовали как Уиггифт, так и Бёрли. Когда было доложено, что драмодел Кид, допрошенный с пристрастием, к клевете на стене голландской церкви не имеет отношения, но в его бумагах были найдены «мерзкие еретические мнения отвергающие божественность Иисуса Христа, нашего Спасителя», принадлежащие Марлоу, старый царедворец Лорд Казначей сразу понял, к чему всё идёт. Может быть, он даже поймал в тот момент хищный взгляд Архиепископа, или заметил переглядывание его с Пакерингом.

Решение по Марлоу Советом было отложено до получения большего количества обвиняющих материалов. Пакеринг должен был их получить со дня на день. Он готовил это ещё с конца осени, когда по его просьбе его коллега по Совету и союзник лорд Бакхёрст посетил в тюрьме Томаса Друри (Drury, он же Drurie или Drewry), секретаря бывшего посла Стаффорда. Друри сидел в тюрьме не за предательство, а он был, несомненно, вовлечён в дела Стаффорда, а по доносу антикатолического провокатора, как якобы агент католической эмиграции. На самом деле Друри был просто любитель лёгких денег. Естественно он не мог отказаться от предложений лорда Бакхёрста, видя, таким образом, возможность освободиться и заработать, и поэтому заявил даже, что готов «рискнуть жизнью, чтобы услужить».

Другого свидетеля против Марлоу готовили, как выразился Николл, «в задних комнатах окружения Эссекса», вокруг которого группировались все неуклюжие агенты, ненужные Сисилам, такие, например, как Уильям Стеррелл. Таким был и Ричард Бейнс.

Ричард Бейнс (Baines, Baynes или Banes), кроме того, что он был неуклюжим шпионом, он ещё был и систематическим предателем. Бейнс начал с предательства англиканской церкви, когда после окончания колледжа Кииз (Caius) в Кембридже он перебрался во Францию, в Реймс (Rheims), в английскую католическую семинарию к своему, как предполагают, родственнику Роджеру Бейнсу, который был секретарём Уильяма Аллена, основателя и ректора этой самой семинарии. Высказывают предположение, что это бегство и предательство вероисповедания было по заданию сэра Френсиса Уолсинэма, что, по-видимому, является выдумкой, пошедшей на поводу у католической пропаганды.

Через три года Бейнс был рукоположен в священники и в начале октября 1581 года он отслужил свою первую мессу, а уже в конце мая 1582 года Уильям Аллен пишет в письме к своему коллеге Альфонсу Агаццари в Рому, что Бейнс жил в семинарии четыре года и все эти годы шпионил. За то, что Бейнс якобы шпионил, и якобы имел злодейское намерение убить самого Аллена и отравить колодец в семинарии, чтобы покончить разом со всеми студентами, а таковых было до двухсот человек, он был арестован и отправлен в городскую тюрьму. Но ещё 2 мая анонимный автор в послании к Уолсинэму информировал, что «Бейнс (Banes) подвергался пыткам на дыбе (strapedo) и его часто пытают». То есть Бейнса схватили ещё в апреле и подвергали пыткам в самой семинарии до того как он был официально арестован и передан в городскую тюрьму. Однако на основе этой строчки были сделаны исследователями выводы, по-моему, ошибочные, что Уолсинэм был знаком с Бейнсом, например, Рой Кендолл: «информатор/шпион и сэр Френсис оба были осведомлены кто такой Бейнс и где он находится!». Конечно Уолсинэм должен был быть осведомлён, если какой-то действительный шпион в семинарии подробно информировал Госсекретаря о всех воспитанниках и событиях в этом учреждении. Лайза Хопкинс (Hopkins) в «A Christopher Marlowe Chronology», например, под 27 июня 1580 года указывает на сообщение разведки, перечисляющее имена «различных англичан-папистов, пребывающих теперь в Пари», среди которых названы Бейнс (Banes) и два Уотсона, один из которых «сын ландонского адвоката». Упоминался также некий папист Уильям Клитероу (Clitherow), с которым у Бейнса в дальнейшем будет переписка.

«Наш отступник, сын гибели, был, конечно, выказан через доброту Бога к нам. Всё же милосердие Бога - более очевидное в этом, хотя у нас был только один обвинитель и свидетель его богохульства и намерений, и было невозможно обвинить его прежде, чем умрёт должность судьи из-за слабости и снисходительности закона здесь к ереси, и при этом не было возможности держать его в тюрьме, однако таково совершенство Бога и ремесла и усердия, которое мы использовали против него, что он признался во всём, в чём он обвинялся», - радуется Аллен в письме за 5 августа всё к тому же Агаццари, что после доноса одного воспитанника он с помощью «ремесла и усердия», то есть пытки, заставил Бейнса признаться во всём, в чём его обвиняли. Единственное, что не радовало Аллена, это то, что нельзя было осудить Бейнса, так как французский суд видел только одного свидетеля, а французская тюрьма поглощала слишком большие расходы на содержание Бейнса. Аллен добавляет, что он посылает письмо Бейнса, видимо из тюрьмы, «написанное на английском языке, и определённом неясном отречении, или скорее извинение и оправдание за свои грехи».

Спустя 10 месяцев нахождения в тюрьме, возвращённый под арест в семинарию, Бейнс, под наблюдением двух священников и одного доктора права, написал, вероятно, под их диктовку на латыни покаянное признание, где, наученный католической пропагандой, он заявил, что ранее находился во власти дьявола. Это покаяние Бейнса, датированное 13 мая 1583 года, использовалось доктором Алленом для пропаганды: вместе с тремя отречениями других священников оно было отпечатано в том же году в небольшом кварто в Реймсе, которое и присудило ему должность раскаявшегося английского шпиона. Полный перевод с латыни из этого кварто шести страниц раскаяний Бейнса публикует в своей книге «Кристофер Марлоу и Ричард Бейнс» (1993) Рой Кендолл.

«В течение целого месяца я имел дело открыто с моим коллегой и пытался вовлечь его в ересь весомыми аргументами и частой беседой. Кроме того я сообщил ему свои нечестивые и злые намерения возвратиться в Англию, и публично выражать ересь, чтобы повредить и католическому делу, и семинарии в Реймсе, и его лидерам, насколько я мог бы. Я также утверждал, что члены совета английской Королевы должны стремиться, во что бы то ни стало, распустить ту Реймскую семинарию, если они не желают, чтобы их нация была уничтожена», -признавался Бейнс, что было, по всей видимости, отредактированной версией его раннего письма. – «Я сосредоточился на схемах, ещё более ужасных, и предложил моему другу различные способы удалить главу семинарии из его среды, или, приписывая ему некоторые преступления, или все воспитанники и внутренний персонал должны были быть отравлены или рассеяны другими средствами. Я поклялся, что в течение двух лет после этого утверждения президент семинарии будет мёртв. ..Таковы были мои планы и дьявольские беседы».

Заканчивает свои признания Бейнс объявленным предательством -отречением от протестанства, когда «своей собственной рукой» он вверяет себя святой католической, апостольской и романской Церкви, и подчиняет себя «самому святому управляющему её и нашему самому святомугосподину Григориусу XIII и самому высшему священнику Христа на земле». «И также Я ненавижу, проклинаю, отказываюсь и отвергаю из своего ума все ереси, расколы и секты, особенно ереси Лютера и Кальвина и всех других, к которым, я казалось, присоединился в соответствии со своим собственным желанием, в которых я имел привычку знакомиться с новыми людьми и неприятелями истинной религии», - заявляет Бейнс и клянётся защищать со всей своей силой веру, «переданную нашими предками, и которую вышеупомянутая апостольская кафедра продвигает и преподаёт».

Можно предположить, что Бейнс писал с чужих слов. Вероятно, он действительно писал под диктовку, но только для того чтобы было красиво изложено. Можно предположить, что всё написанное ним было объявлено только ради того, чтобы спасти своё здоровье, если не было непосредственной угрозы его жизни. Но доктор Аллен поверил в его искренность отречения в семинарии после неясного отречения в тюрьме 9 месяцев назад. Если Бейнс лгал, то значит - он был хороший актёр. То, что Аллен поверил Бейнсу, доказывает освобождение его из-под стражи и возвращение его в Англию.

«Аллен освободил его в 1583 в некоторый момент после 30 мая, дата, в которую Аллен делает свое последнее упоминание [в письмах] к Агаццари о заключении Бейнса», - высказывает предположение Кендолл и добавляет, что Бейнс, по-видимому, по обретению свободы отправился непосредственно в Англию. «Бейнсу было позволено возвратиться в Англию», - уточняет Констанс Браун Курияма (Brown Kuriyama) в биографии Марлоу (2002) и далее пишет, считая, что Бейнс в семинарии был засланным разведчиком: «Хотя Бейнсу отказали в торжествующем возвращении домой, он мечтал о том, что его дорого купленный опыт был все еще рыночным, и скоро он участвовал активно в разведывательной агентуре Уолсинэма».

Единственно, что могут предложить исследователи о дальнейшей шпионской деятельности Бейнса это письмо вышеупомянутого католического изгнанника Уильяма Клитэроу к некоему французу в Ландоне Жерару Бурже (Bourghet), что якобы было псевдонимом Бейнса. Письмо, помеченное сентябрём 1586 года, написанное, словами Дэйвида Риггза, «на смеси шифра и латыни, в окольной и намекающей манере, используемой шпионами», в главной его части, содержало сообщение, что Бурже «пытался устроить брак между Арабеллой Стюарт и сыном Герцога Пармы».

«Бурже или Бейнс, флиртовал с заговором высокого уровня, хотя ничего не вышло из этого. Понимал ли Клитэроу, что Бейнс был конечным получателем его письма? Если так, более ранние Признания Ричарда Бейнса были не в состоянии убедить, по крайней мере, одного английского католика, что Бейнсу нельзя было доверять», - считает Риггз. А Курияма, умалчивая о своднических попытках Бейнса, говорит о менее масштабных действиях неуклюжего шпиона: «В обмен на книги и другую информацию, Клитэроу сообщил Бейнсу о действиях католических изгнанников. Однако Бейнсу, кажется, не было заплачено достаточно хорошо за эту работу». Если ему вообще было заплачено, стоит ли удивляться недостаточной оплате, если Уолсинэм выплачивал агентам часто из собственного кармана, что и привело, в конце концов, к его огромным долгам.

Курияма предполагает, что Бейнс недостаточно оплачиваемый за его услуги шпиона, а, по-видимому, просто лишённый доверия, «возможно, почувствовал потребность в большей экономической стабильности, и в 1587 он обратился к Уильяму Балларду (Ballard) из Саутуэлла (Southwell), старому знакомому из его родного города». Благодаря этому обращению проваленного шпиона к юристу, Чарлз Николл находит Бейнса в городе Уолтэм (Waltham), в Линколшире, где он был назначен ректором в 1587 году. «Он описан как человек Кембриджа, и это - почти несомненно наш Бейнс», - рассуждает Николл. – «Неустойчивый католик, антикатолический шпион, протестантский священник: это - правдоподобное продвижение». Николл, опираясь на недавно обнаруженные документы, заявляет, что Бейнс приобрёл эту бенефицию через финансовую помощь и протекцию того самого Уильяма Балларда. «Ричард Бейнс попросил, чтобы адвокат Уильям Баллард из Саутуэлла в Ноттинэмшире, помог ему стать пастором «в некотором удобном месте», - делает акцент на подробностях Риггз. – «Хотя Бейнс описал себя как «лишённый какой-либо опоры проживания», он согласился заплатить Балларду взятку в 20 фунтов для его проблемы. Баллард обеспечил для Бейнса той же весной должность ректора Церкви Всех Святых в городе Уолтэм, в Линколншире».

Естественно Баллард был обманут, как и все другие, кому Бейнс давал клятву или просто что-либо обещал: даже спустя три года Баллард всё никак не мог вернуть свои потраченные на взятки 20 фунтов, и вынужден был, как пишет Курияма, «подавать прошение Лорду Канцлеру сэру Кристоферу Хэттону слушать его дело в Суде Канцлера».

Следует отметить, что вот это признание Бейнса Балларду, что он нуждающийся в каких-нибудь средствах к существованию, говорит как нельзя лучше о его востребованности как шпиона и его «рыночной» стоимости среди агентуры Уолсинэма. А Питер Фэйри (Farey) в критической статье ««The Reckoning» revisited» (2000) на книгу Николла делает небольшое замечание, оспаривая определение «протестантский священник» для Бейнса: «Одна вещь, о которой мы должны, тем не менее, отдавать себе отчёт. Название «ректор» может просто быть термином для человека с правом собирать «большую десятину», и ректоры в илизабетинское время были не всегда священниками». Подтверждение этому высказывает Курияма. Она пишет, что Бейнс не имел лицензию проповедника, что означало, что он не давал клятву преданности доктрине английской церкви, требующей получить лицензию, чтобы проповедывать: «Вероятно, он оставался несколько отчуждённым и от католицизма и от англокатолицизма, но он расценивал свою степень Магистра Искусств, как и свой опыт во Франции, как рыночный товар». Историк считает, что Бейнс «продолжал вовлекаться, по крайней мере, иногда, в работу разведки».

Это «иногда вовлекаться» Куриямы обнаруживается во Флашинге в январе 1592 года, где историк Роберт Уэрнэм нашёл Бейнса вместе с Марлоу и ювелиром Гилбертом в производстве фальшивых шиллингов. В связи с этим выстраивается теория, где Марлоу отводится роль шпиона секретной службы Её Величества.

Николл считает, что «мы можем без сомнений допустить», что после ареста священника Джона Сисила в начале лета 1591 года, лорд Бёрли, а скорее сэр Роберт Сисил захотел узнать больше о затеваемом английскими католиками за границей. Самым надёжным и проверенным способом получить данные, говорит Николл, можно только через просочившегося в ряды изгнанников шпиона. Марлоу, которого Николл назвал «проектором Сисила в пределах окружения лорда Стренжа», был лучшей кандидатурой для введения в эмигрантские круги осведомителя. Так как среди эмиграции наиболее непримиримым врагом Реформации и режима Илизабет был кузен лорда Стренжа сэр Уильям Стэнли, Марлоу, который работал на Фердинандо Стэнли и общался две недели в тюрьме Ньюгейт (после убийства Брэдли) с сидевшим там зятем сэра Уильма фальшивомонетчиком Пулом (Poole), мог выдать себя за сторонника лорда, как желаемого нового суверена, вероятно, изменящего существующую религию, так и учеником того самого Пула, подрывающего экономику существующего режима.

Сэр Уильям Стэнли, отличный военачальник, бывший на хорошем счету у Лестера и королевы до своей измены, действительно был реально опасным. Предатель, перешедший вместе со своим полком, состоявшим в основном из ирландцев-католиков, на испанскую сторону в 1587 году, теперь сидел в Брюсселе и неустанно плёл заговоры против английской власти, выпрашивая у Мадрида новое вторжение, после провалившегося «Предприятия» в 1588 году. Сохранился не датированный документ с информацией Томаса Филиппса, где он сообщает, что «существующий проект должен убить королеву, и вслед за этим сэр Уильям Стэнли приведёт силы, достаточные чтобы помочь одному конкуренту против всех других», пока не прибудет могущественная армия Папы Романского и короля Испании. Филиппс говорит, насколько он знает от шпиона Сейнт Мейна, что в Англию уже заслано много священников, готовить возвращение религии, а Папа отозвал из лагеря французского короля наёмного убийцу, который должен был убить Анри IV, чтобы он совершил покушение на Илизабет. Согласно Филиппсу герцог Парма возлагал большие надежды на то, что после убийства Илизабет «отчаянным итальянцем», в Англии все перессорятся из-за кандидатуры наследника престола и этим замешательством сможет воспользоваться Уильям Стэнли, люди которого давно готовятся. Филиппс почему-то называет кандидатом престолонаследия от Стэнли короля Шотландии, но другие источники говорят, что такими кандидатами были лорд Стренж или Арабелла Стюарт.

Нечто подобное могли рассказывать и арестованные священники Джон Сисил и Джон Фиксер. Вобщем всё было очень серьёзно. «К 1590 – ым», - отмечает Олфорд, - «фактически каждый заговор против жизни королевы, вероятный, так же как неправдоподобный, вовлекал одного или больше отчаянных ирландских отступников Стэнли». Поэтому было очень желательно заиметь шпиона в ближнем окружении сэра Уильяма. Выбор легенды фальшивомонетчика выпал из-за знания о том, что католическая эмиграция очень нуждалась в деньгах, фальшивых или реальных, и из-за знакомства Марлоу с Пулом, который до ареста как раз и занимался этим вопросом. Но, как бесспорный вывод сделал Хонан, если Марлоу «хотел достигать брюссельской группы, он должен был рекламировать умения Гилберта осторожно», так как в Брюсселе «сэр Уильям Стэнли был немного больше чем номинальный глава; руководителем католиков был создатель разведки Хью Оуэн, зоркий валлиец, знакомый с двойными агентами». Поэтому выбор пал на Флашинг, очень близкий к врагу, но английский, и в тоже время, как назвал его Кёртис Брейт (Breight), «очаг шпионской активности».

Возникает закономерный вопрос: Как в этой группе оказался Ричард Бейнс? Хонан, например, решает просто, предполагая, что Бейнс, «как служащий одного из индивидуальных советников, которые нанимали агентов в 1591 году, прибыл во Флашинг и попал к Марлоу и Гилберту». Хонан считает, что к тому времени, как Гилберт изготовил первый голландский шиллинг, ложный в цвете, просто как символ своего умения, Бейнс, живший с ними в одной комнате, вошёл в полное их доверие, одобряя подделку, но, увидев первый результат и понимая, что это смертельно наказуемо, обратился к губернатору с доносом. Предательство Бейнса повлекло за собой арест Марлоу и Гилберта с отправкой их в кандалах в Англию. Это предположение, что Бейнс волей случая оказался с Марлоу, не выдерживает критики. Если согласиться, что два агента выполняли секретное задание, как они могли довериться неизвестно кому? Даже если они были предварительно знакомы с Бейнсом, как они могли поселить вместе с собой человека, которому не доверяло руководство и которого это самое руководство не посвящало в условия этого секретного задания?

Другое предположение высказывает Кёртис Брейт в своей книге «Surveillance, militarism, and drama in the Elizabethan era» (1996), где он отстаивает свой взгляд на Англию того времени, как на жестокое полицейское государство, построенное лордом Бёрли, что являлось необходимым условием для его Regnum Cecilianum. Профессор Брейт пишет: «По-видимому, вероятнее всего, что режим отправил Бейнса следить за Марлоу, чтобы контролировать его действия во Флашинге. Совсем нет смысла в том, что Бейнс донёс бы на Марлоу, если бы они сотрудничали в некоторой правительственной операции. Наиболее правдоподобное объяснение состоит в том, что режим подозревал Марлоу в двурушничестве (если он был всё ещё в занятости) или в переходе к врагу, как раз в том, в чём они оба, он и Бейнс, обвиняли друг друга». Но эти предположения Брейта также неудовлетворительны, так как по его выводам выходит, что Марлоу оказался во Флашинге с какой-то другой непонятной миссией, не имеющей отношение к обоим Стэнли. Брейт предполагает, что Марлоу отправился во Флашинг за приобретением прокатолических памфлетов, «тип литературы, который трудно получить в Англии, поскольку в основном был запрещённым». И в своих умозаключениях Брейт называет ложным обвинение Марлоу в попытке выпуска фальшивых шиллингов, при этом намеренно потеряв в своих предположениях неудобного для этих своих выводов ювелира Гилберта.

На самом деле, как видится, во Флашинге был некий симбиоз этих двух предположений Хонана и Брейта. Бейнс не попал случайно к Марлоу, а был направлен вместе с ним, для якобы попытки проникновения в Брюссельскую группу через налаживание производства фальшивых шиллингов. Не Бейнс должен был следить за Марлоу, чтобы он не сбежал «к неприятелю, или в Рому», а Марлоу было поручено проверить Бейнса на пустозвонство.

Очень может быть, так как лорд Бёрли, как нам рассказывает Ашер, влиял на назначение тех или иных епископов и то, что он являлся Лорд Лейтенантом Линколншира, назначение Бейнса ректором в Уолтэм не прошло мимо Лорда Казначея. Также очень может быть, что Бейнс навязывал свои услуги казначею, предполагая, что его опыт, как выразилась Курияма, является рыночным, и что он имеет положительный опыт общения с Алленом, теперь кардиналом, который в год Армады повторно издал брошюру с признаниями Бейнса. Это могло повлиять, потому что Аллен, чьё перо, по выражению Олфорда, было наиболее эффективным оружием против его врагов в правительстве Илизабет, после измены Стэнли активно защищал действия предателя в своём памфлете. Как и Стэнли, Аллен был активным сторонником вторжения в Англию.

Отпущенный в Англию Алленом Бейнс должен был оправдать доверие кардинала производством фальшивых голландских денег для изменников Стэнли, тем самым доказать верность клятве защищать со всей своей силой католическую религию, что должно было помочь ему и Марлоу войти в ближний круг сэра Уильяма. А Бейнс просто струсил и зря Брейт видит в этом совсем мало смысла. Память о перенесённых пытках отозвалась фантомными болями и леденящим холодом около сердца. «Многих из тех, кого помяли в какой-нибудь схватке, израненных и ещё окровавленных, назавтра можно снова повести в бой, но тех, кто познал, что представляет собой страх перед врагом, тех вы не сможете заставить хотя бы взглянуть на него», - утверждает Монтень в эссе «О страхе». – А сколько было таких, которые из боязни перед муками страха повесились, утопились или бросились в пропасть, убеждая нас воочию в том, что он ещё более несносен и нестерпим, чем сама смерть». Бейнс не бросился в пропасть - смерть тоже была страшна - он бросился к губернатору.

Его донос, что Марлоу и Гилберт производят фальшивые шиллинги и собираются перейти к врагам, опустил его рыночную стоимость шпиона на весах доверия лорда Бёрли до нулевой отметки. Поэтому он стал искать счастья в лагере Эссекса-Уитгифта, ненавидя и обвиняя в своих несчастьях Марлоу, которого предал, готовый отомстить ему за свою же трусость.

Для Марлоу, теперь понятно, выполнявшего во Флашинге роль не шпиона, а провокатора, каких-либо последствий в виде наказания не последовало, и в мае того же года исследователи находят его на свободе, на улицах Ландона, скандалящим с двумя констеблями. А в мае 1593 года он находился в поместье своего друга и покровителя Томаса Уолсинэма, сочиняющим поэму «Херо и Лиандер», которая должна была стать сюжетным антиподом «Венеры и Адонис» - то есть против поэмы о сексуальной неудовлетворённости писал поэму о радости физической любви - и в совокупности с последующей поэмой «Изнасилование Лукреции» составить трагическую трилогию секса.

Бёрли, после заседания Совета 16 мая, хорошо всё обдумав, взвесив все «за» и «против», пока не прояснится ситуация, когда будет нужно принять единственно верное решение, решил что будет правильно держать своего человека рядом. От имени Тайного Совета, а в этот день Совет не собирался, Лорд Казначей подписал 18 мая распоряжение для констебля Хэнри Мондера (Maunder), занимающего должность посыльного палаты Её Величества и одновременно констебля-инспектора Тайного Совета, отправиться в дом мистера Томаса Уолсинэма в Кенте или в любое другое место, где, как он думает, находится Кристофер Марлоу (xtofer Marlow), и доставить его ко Двору. Почему это было сделано официально, а не частным образом? Лорду Бёрли нужно было держать дистанцию, чтобы не быть обвинённым в покрывательстве возможного преступника и дьявольского атеиста.

Распоряжение, как отмечают, не содержало в себе, что Марлоу вызывается для того, чтобы отвечать на обвинения, так как в нём не было стандартной фразы: «чтобы отвечать на вопросы, заявленных против него, перед их Светлостями». Зато включало короткую фразу, много говорящую о характере того, за кем отправлялся посыльный: «В случае необходимости потребовать помощь», то есть Марлоу должен быть доставлен в Ландон во чтобы-то ни стало, даже при активном его нежелании. Спустя два дня, 20-го мая, клерк Тайного совета записал о прибытии Кристофера Марли, джентльмена из Ландона.

Здесь следует остановиться, чтобы разобраться с той взаимозаменяемостью двух имён одного человека. Хонан, отметив, что «Марлоу» (Marlow) из распоряжения Бёрли поднялся немного в статусе до «Марли(Marley), ландонский джентльмен», прокомментировал это так: «Он, возможно, одобрял написание «Марли», которое его отец использовал с превосходными результатами в судах общего права». Эту фразу Хонана можно понять так, что истинной фамилией поэта всё же была Марлоу. Но это не так.

Тот же Хонан говорит, что во всех семи известных подписях отец поэта называл себя Джоном Марли, именем для того округа вполне обычным. В обнаруженном завещании, дед поэта, дубильщик и тоже Кристофер, называется также Марли. Откуда же тогда пошло это имя Марлоу, которым не сильно щепетильные теперь называют всю семью? Из регистрационной книги церкви Сейнт Джордж в Кентербери, где писец сделал запись, что 26 февраля 1563 года, то есть 1564, был окрещен Кристофер, сын Джона Марлоу (Marlow). Фейри в своей статье «The spelling of Marlowe’s name» (2004) высказывает предположение, что «судя по всему, у говорившего с кентским акцентом первый слог мог звучать для некентских ушей как находящийся где-нибудь между «Марл» и «Морл», и люди просто регистрировали какой угодно из них, какой они думали, что услышали. Аналогично второй слог мог находиться где-нибудь между «ли» и «лоу»». То есть Фейри говорит, что регистратор, скорее всего, не был уроженцем графства Кент, не очень хорошо понимающим кентский акцент. Даже спустя триста лет английский писатель У.Самерсит Мом (Maugham), которого у нас обозвали «Моэмом», говорил об особом монотонном восточноанглийском говоре, по его словам, протяжном с «немного тягучим выговором», с каким-то «ленивым очарованием» («Cakes and Ale», 1929).

Боуз публикует записи о крещении всех детей семьи Марли. Мы видим, что регистратор упрямо записывает всех детей до 1569 года рождения детьми Марлоу (по одному разу Marlowe и Marloe, и трижды Marlow). Но с 1570-го трёх остальных детей, регистратор записывает детьми Марли (дважды Marle и единожды Marlye). Что это? Регистратору, наконец-то, объяснили правильность произношения или он сменился и на его место пришёл земляк Джона Марли?

Кристофер учился в Королевской Школе под именем Марли, но первая запись в Кембридже была Марлин (Marlen). Вероятно, служащий, сделавший эту запись, если и понимал кентский акцент, но находился под впечатлением книги Томаса Мэлори и дух Мерлина витал под сводами колледжа Бенета (Benet, он же Corpus Christi). Новая трактовка имени изменялась на протяжении всех шести лет обучения до Marlin, Marlyn и Marly. Именно под этим именем Марлин, как упоминалось выше, и знал его выпускник Кембриджа Роберт Грин. При этом Кристофер точно знал, как правильно должно писаться его имя. Под завещанием Кэтрин Бенчкин (Benchkin) в 1585 году, то есть во время его учёбы в Кембридже, после подписи своего отца «Джон Марли», он ставит также свидетельскую подпись «Кристофер Марли» (Marley).

В последний день марта 1587 года Кристофер, как «Chr.Marley», вносится в список на награждение степенью магистра вместе с ещё шестью другими бакалаврами, одним из которых был Эдуард Элуин(Elwin). Этот Элуин значится и в списке получивших степень бакалавра вместе с Кристофером Марли (Marlyn), то есть все шесть лет был его соучеником и, кажется, был в достаточно дружественных и доверительных отношениях с ним, так как в начале апреля дал ему в долг по его просьбе 10 фунтов. Когда пришло время возвращать совсем немаленький долг, Марли отказался это сделать, и Элуину пришлось подавать иск в суд Королевской Скамьи на возмещение 10-ти фунтов долга и дополнительно 5-ти фунтов на издержки.

Дэйвид Мейтир(Mateer) в статье «New sightings of Christopher Marlowe in London» (2008) публикует обнаруженный протокол предварительного судебного разбирательства за 9 октября 1588 года, куда истец и ответчик явились со своими адвокатами. Марли полностью отрицал предъявленный ему иск. «И он говорит», - протоколирует судебный клерк на латыни, - «что он не должен быть сделан ответственным за вышеупомянутый долг на основании вышеупомянутой расписки обязательства, и что расписка не является сделанной ним». Обе стороны согласились предстать пред судом присяжных. «Разочаровывает, однако, то, что дело оказывается прекращённым, без записи любого решения», - комментирует Мейтир, - «должно быть допущено, что полюбовное соглашение было поддержано между сторонами перед датой суда». Можем ли мы себе позволить, не имея в наличии расписки Марли, чтобы сличить подпись с подписью на завещании вдовы Бенчкин, всё же интуитивно воскликнуть вслед Ла Брюйеру: «Кто усомнится в том, что он честный человек? Разве что его кредиторы»»?

Может быть, что на полюбовное соглашение воздействовали кто-то из властьдержащих, ибо в июне 1587 года у Марли возникла проблема с авторитетными спецалистами в университете и эта проблема была решена чудодейственной силой коллективного письма членов Тайного Совета королевы от 29 июня. Начиная с 1583 года, Марли часто и по многу отсутствовал в университете. Это известно по бухгалтерским записям. Так как Марлоу получал стипендию архиепископа Паркера один шиллинг в неделю и сверх того один премиальный в год, но при его отсутствии в колледже он этот шиллинг не получал. «Он был там» (в университете) «большую часть времени между июлем 1583 и сентябрем 1584, но в течение учебного года после того (1584/5 - его первый полный год как «Dominus Marlyn», бакалавр) он, кажется, был там меньше половины времени, когда он должен был там быть», - пишет Фейри в «Some biographical facts». - «Хотя записи оплаты отсутствуют в течение учебного года 1585/6, его масляные (buttery) счета показывают, что он отсутствовал тогда меньше, кроме периода с апреля по июнь 1586, когда выглядит так, как если бы он был далеко в течение приблизительно восьми недель». «Маслянные счета» это записи в так называемых «Buttery Book» - бухгалтерских книгах, куда записывались счета членов колледжа за еду и питьё, включающих также услуги, оказанные кладовой, например, продажу свечей.

«Интригующая загадка отсутствий Марлоу в Кембридже делает легко забываемым то, что он провёл, по крайней мере, полтора года в резиденции, готовящимся к его магистерству», - заявляет Риггз в статье «Marlowe’s life» в сборнике «The Cambridge companion to Christopher Marlowe» (2004). Это не прогуливание занятий Риггз оправдывает тем, что «кандидаты на магистерство были обязаны «быть постоянно присутствующими на лекциях по философии, астрономии, оптике и греческому языку»». Но доктор Боуз утверждает обратное, и говорит, что даже в этот последний год обучения, или во время весеннего семестра или после, Марли отсутствовал в Кембридже.

Так как кембриджский проповедник навязчиво предупреждал студентов о шпионах во благо католических семинарий в Реймсе и Роме, коридорами колледжа стали также навязчиво распространяться слухи о том, что постоянно пропадающий Марли собирается окончательно перебраться в Реймс, как это сделал в своё время Ричард Бейнс. В связи с этим Совет университета был склонен к тому, чтобы отказать Марли в присуждении степени магистра. У Марли не было иного выхода, как искать помощи у тех, кому он служил и, вне всякого сомнения, тот к кому он обратился с жалобой, был Канцлер университета лорд Бёрли. Помощь пришла почти незамедлительно. Тайный Совет удостоверил власти колледжа, что против слухов Кристофер Морли (Morley) не собирался пересекать море и там остаться, и «что у него не было такого намерения, и что во всех его действиях он вёл себя нормально и благоразумно, посредством чего сослужил Её Величеству хорошую службу и имеет право быть вознаграждённым за его преданную работу». Просьба их Светлостей заключалась в том, что слухи «должны быть ослаблены всеми возможными средствами, и что ему нужно содействовать в степени». Среди подписантов были Архиепископ Уитгифт, с обязанным ему канцлерством сэром Кристофером Хэттоном, и ещё дружественный прелату Лорд Казначей. Уолсинэма и Лестера среди подписантов не оказалось.

Как выразился Дживелегов, это «сломило сопротивление университетского начальства, и начальство, стиснув зубы, вручило заблудшему сыну магистерский диплом». Так как Марли в Кембридже не остался и отправился покорять театральный Ландон со своей, написанной в стенах колледжа, пьесой о Тамбёрлейне, в университете прошли выборы на получение стипендии Паркера вместо выбывшего «domini Marley».

Итак, как мы видим, во все годы взросления и обучения и во все последующие годы во всех официальных бумагах он был в основном Марли с отклонениями Марлин и Морли. Тогда отчего вдруг вновь явилось то старое ошибочное имя при крещении? Это «Марлоу» в нескольких вариантах в пределах того же самого произношения мы обнаруживаем только в жёсткой связи с околотеатральной деятельностью поэта. Его пьесы будут изданы с именем «Marlow», «Marloe» и «Marlo» на титульных страницах. Томас Кид знает его как драматурга по имени Марлоу (Marlowe), Бен Джонсон вспоминает «мощный стих Марлоу» (Marlowe) и некий Хэнри Оксинден (Oxinden), кентский поэт, заявлял в 1640, что «Марлоу (Marlo), написавший «Херо и Лиандер» был атеистом» и «делал отличные стихи на латыни».

Имя «Marlo» впервые появляется в судебном протоколе, который публикует Дэйвид Мейтир, датированный 5 февраля 1589 года, когда Джеймс Уитли (Whetley) потребовал возмещение ущерба за невозвращённого коня серого цвета со сбруей. Конь, как уверяет Уитли, был «случайно потерян» и в тот же день 10 августа 1587 года перешёл в руки «нашедшего» его Кристофера Марлоу, который на неоднократные просьбы вернуть «движимое имущество», «тонко и хитро обманул и выманил у того же самого Джеймса те товары и движимое имущество». Мейтир предполагает, что конь на самом деле был взят «вышеупомянутым Кристофером» в наём и когда кончился срок найма, отказался отдать, лишая, таким образом, хозяина собственности. Лошадь, по-видимому, просто сдохла. «Этот сценарий, однако, не устраняет возможность, что он» (Марлоу) «избавился от животного незаконно, вероятно, продав на открытом рынке некоторому неизвестному третьему лицу, и преобразовал доход в своё собственное использование», - комментирует Мейтир.

В этой истории с конём, которую Марли потом обыграл в своей пьесе «Трагическая история доктора Фаустуса», где он отомстил лошадиному дилеру, важно, прежде всего, то, что, покинув Кембридж, он несколько изменил своё имя и представился Уитли как «Marlo». Он использовал ошибку в записи при крещении как псевдоним для своей грядущей и, несомненно, великолепной литературной деятельности. Почему он выбрал именно это имя? Ему показалось забавным некое созвучие «Marlo» с «Mar-Law». Это лёгкое изменение имени для псевдонима, потом будет применено в другом случае, когда Шекспер изменили до Шейк–спир.

Ещё в 1985 году доктор Джин Джофен (Jofen) в статье «The Shakespeare Conspiracy» догадалась о связи имени драматурга с Марприлейтом. Она предположила, что «Марло» возник после публикации и широкого рапространения памфлета Марприлейта «Любую работу для Бондаря» (в названии обыгрывалась фамилия епископа Купера/Cooper), где тот кроме прочих обвинений называет епископов и Уитгифта «портящими закон» (mar-law). Джофен предлагает, что «мы можем прочитать Мар-ло как Марлоу». Но, она не могла знать, что этот пафлет был отпечатан только спустя два года, и даже первые памфлеты Марприлейта, которые могли повлиять на выбор псевдонима, были выпущены в свет только через год, после встречи Марли с Уитли. Здесь скорее другое: это выдумка Марли помогла определиться с выбором псевдонима автору антиепископальных памфлетов. Секретарь Бёрли Майкл Хикс, как наиболее вероятный автор марприлейтовских памфлетов, распределитель милостей от имени лорда и исполнитель его конфиденциальных поручений, конечно же, знал, просто не мог не знать Марли.

Принято считать, что Марлоу был не только поэтом, но и завербованным ещё в Кембридже шпионом. Хонан это предположение даже вынес в название своей книги. Ему можем ответить словами Энтони Бёрджесса из биографии Шейкспира: «Доказательства этому скудны, но нам нравится так думать». Вот именно – «нравится так думать». И если он был правительственным шпионом, рассуждают многие, то значит, непременно он был человеком Уолсинэма. «Нет никакого документального свидетельства, связывающего воображаемую разведывательную деятельность Марлоу с Уолсинэмом, несмотря на то, что Марлоу покровительствовал Томас Уолсинэм, кузен Френсиса», -справедливо возражает Брэйт.- «Только два документа, кажется, соединяют Марлоу с некоторой тайной деятельностью и оба связаны с Бёрли». Этими двумя документами являются, упомянутые выше письмо руководству колледжа, подписанное Бёрли, но не подписанное Уолсинэмом, и письмо сэра Роберта Сидни из Флашинга к Бёрли с описанием преступления Марли, за которое Лорд Казначей никак не наказал его. Хотя Уолсинэм «управлял главными тайными операциями», говорит Брэйт, «сам Бёрли оставался активным в делах разведки через его обширную сеть патронажа». Достаточно вспомнить казус со шпионом Стерреллом. К этой обширной сети агентов Сисилов, а более вероятно, к их числу провокаторов и штатных литераторов, и принадлежал Кристофер Марли. Поэтому Майкл Хикс оценил выдумку своего подопечного, не очевидную для многих.

А Марли действительно портил закон, начиная со своего рождения, когда он испортил закон семьи, а его отец, через материальную выгоду стал покрывателем чужих грехов. Словно Уолтер Деверё, получивший давно лелеемый в мечтах графский титул, Джон Марлин (Marlyn) получил право «свободного» сапожника производить и выставлять на полку перед окном обувь для продажи. Это право он получил, спустя два месяца после рождения Кристофера, хотя имел всего четырёхлетнее обучение вместо принятых семи лет, и оплатил налог за это всего 4 шиллинга 1 пенс вместо принятых обычно оплат от 6 шиллингов 8 пенсов до 13 шиллингов 4 пенса. Явно кто-то заботился о своём ублюдке. И кто бы это мог быть?

Александр Дайс (Dyce), готовивший биографическую статью для собрания сочинений Марлоу 1850 года, обосновано заявил, что если бы обучение Марли не было оплачено фондом Паркера, кто ещё мог бы снабдить необходимой суммой кроме богатого родственника или некоторого патрона, «расположение которого тот заслужил ранними признаками гения». «Среди кентского дворянства не было никого более вероятного, чтобы помочь ему, чем Лорд Барон Казначейства сэр Роджер Мэнвуд, который имел основной особняк в Сейнт Стивене около Кентербери, и очень отличался своей щедростью», - делает вывод Дайс. К этому следует добавить, что когда родился Кристофер, Мэнвуд не был никаким лордом и рыцарем, но был большим другом архиепископа Паркера и юристом, которому благоволила сама королева, что, естественно, впоследствии без проблем обеспечило финансирование обучения его отпрыска фондом Паркера. Да, очень вероятно, что Мэнвуд был биологическим отцом Кристофера, и стихотворение Марлоу в память о нём, с завуалированной уничтожающей характеристикой, было результатом растаявших надежд на некоторое наследство. Та вуаль на эпитафии, которую Дэйвид Риггз назвал подхалимской, а Хонан отбеливающей продажного судью, согласно правилу, что надежда умирает последней, всё же необходима была для всё ещё, пусть слабой, надежды на братскую благосклонность Питэра Мэнвуда.

Марли нарушил правила и кафедральной школы в Кентербери, куда был устроен по протекции, видимо, всё того же Мэнвуда, во втором семестре на вдруг освободившееся место. Боуз и другие цитируют главное установленное правило школы: в школе должны были учиться только пятьдесят мальчиков, умеющих читать и писать, «обеспеченные умами, склонными для образования», но «бедные и лишённые помощи друзей». Марли, всё же склонный к образованию, не подпадал под категорию ни бедных, ни лишённых помощи друзей, поэтому и не был избран первоначально. Мальчики, обеспеченные стипендией, должны были учиться четыре или пять лет, «пока они не получили умеренное знакомство с латинской грамматикой и выучились говорить и писать на латыни». Марли, видимо, умевший к этому времени не только читать и писать, но и был сведущим в латыни, и здесь нарушил, ибо находился в школе только два года. Это неполное пребывание в школе нужно было для законного основания, чтобы Кристофер попал в число счастливцев, которым предоставлялась возможность продолжать обучение в университете на установленную стипендию фонда Паркера.

В колледже он сделал всё, чтобы относительно него, как выразился Парфёнов, «автономия университета была попрана». Он нарушил и традицию университета, когда сыновья небогатых родителей в колледже обычно готовились к духовной карьере; Марли избрал карьеру драматурга, занятие, за которым, по уверениям пуританина Стаббса, «следит и пребывает в нём великий правитель и князь Ада Сатана».

И последнее: Марли, презирая популярный театр его дней, с его низкой комедией, стихотворным размером и рифмой, своей написанной пьесой собирался установить свои новые правила. Нарушая главное правило драматургии, где одно событие, должно было свершаться в одном месте в один день, рекомендованное самим Аристотелем и установленное Скалигером, Марлоу, словами Дживелегова, «как бы совершенно не заботится о драматически целесообразной организации сюжета». «Сцены бегут одна за другой в определённом порядке, но если бы, - разумеется, после экспозиции, - их последовательность изменилась, зритель бы этого не почувствовал. Ибо их сцепление не определяется внутренней логикой событий», -справедливо отмечает далее Дживелегов, но, не соглашаясь с Беном Джонсоном, что там нет ничего кроме диких воплей и беготни по сцене, критик продолжает: «В прологе «Тамерлана» Марло говорит, что хочет увести своего зрителя от «пустозвонства рифмачей» и «шуток для потехи деревенщины» в «величественную ставку скифа Тамерлана, который будет бросать миру вызовы в дивных словах». В этой декларации важны две мысли, повидимому, хорошо выношенные в поэтическом сознании Марло: что для трагедии не требуются ни рифмованные стихи, ни чередование смешного с серьёзным; что в ней, прежде всего, важны идеи и поэтическая выразительность слова. Марло так и работал. Образ героя потому и приобретал господствующее значение в его трагедиях, что он складывался при помощи «дивных слов» (high astounding terms) и провозглашал идеи, которые, отнюдь не в одном «Тамерлане», были «вызовом миру»».

Итак, 20-го мая джентльмен из Ландона Кристофер Марли предстал, по-видимому, только перед сэром Робертом Сисилом во дворце Нонсач, где находился Двор. Ясно, что он тут же был опрошен по поводу мерзких высказываний священника Эштона, обнаруженных у Кида. Неизвестно отрицал ли Марли принадлежность ему тех трёх страниц, известно одно, что он был отпущен без какого-либо залога: «indemnity», отмеченное клерком в записи журнала, не является залоговой оплатой, так как, отмечает Хонан, «ни в этот день или позже не было любой оплаты указанной против него». Клерк записал, что Марли был отпущен с приказанием ежедневно являться к их Светлостям, на самом деле, скорее всего, просто отмечаться у Роберта Сисила, так как лорд Бёрли был болен и непосредственно при Дворе не находился: существует письмо, датированное 21-м мая, от «любящего отца» У.Бёрли к своему сыну Роберту с жалобами на своё здоровье и просьбой передать королеве на подпись, посылаемые ним письма и в письме на следующий день он приглашает сына к себе и прямо говорит в посткриптуме, что «вы и ваша жена во Дворе», а он сам, «как сова, в Тиболдзе (Thebalds), хотя и в избыточном окружении истцов». Так как ордер на его арест был от имени Тайного Совета, Марли должен был являться ко Двору, пока этот Совет не будет собран. Парфёнов осовременил это требование: «Марло дал подписку о невыезде».

Дэйвид Риггз, расположивший почему-то Двор не в Нонсаче, а в Гринидже, в статье «The Killing of Christopher Marlowe» (2000) добавляет уточнение, что эта «подписка о невыезде» обязывала Марли находиться в пределах границы (the verge) Двора, которая расширялась на двенадцать миль в каждом направлении от персоны суверена. «Так как преступления, совершённые в пределах границы, подпадали под специальную юрисдикцию Королевы и её личных слуг, приказ Совета означал, что Марлоу больше не обладал защитой судов общего права», - пишет Риггз. – «Приказ Совета аналогично предотвратил Специальных уполномоченных, назначенных 26 марта от исследования его под пыткой; действительно нет никакого свидетельства, что кто-нибудь когда-либо вообще опрашивал Марлоу».

Здесь Риггз немного путает комиссию от 26 марта, состоящую из докторов и деканов, уполномоченных заставить Бэрроу и Гринвуда отречься от своих ошибок, с комиссией доктора Джулиуса Сизера от 22 апреля, назначенных найти и допросить с пристрастием авторов «непристойных и злобных пасквилей» против мигрантов. Но в целом он прав.

Предполагается, что 22-го мая Кристоферу Марли было приказано явиться на следующий день в уэстминстерскую Звёздную Палату, потолок которой был украшен золотыми звёздами, для допроса членами Тайного Совета. Если таковое было, он должен был предстать перед Уитгифтом, Пакерингом, Бёрли и другими при отсутствии Эссекса и Сисила. Документального подтверждения этому нет, но у нас есть стенания Хэмлита в переводе Чернова: «Спрашиваю себя: где моя былая веселость? Где любимые занятия?.. Мне так плохо, что прекрасная наша планета кажется мне пустыней, а небесный купол - великолепный этот балдахин, расшитый золотыми огнями, -лишь сгустком вонючих и зловредных паров...» И далее признаётся Роузикрансу и Гилденстерну, что теперь его «не радуют ни мужчины, ни женщины», хотя, как он добавляет, совсем не то имел в виду, что, судя по их физиономиям, они подумали.

Ко времени собрания этого Совета, Пакеринг уже имел на руках два доноса без подписей и дат. Оба доноса были направлены в первую очередь против Ричарда Чамли, как «воспоминания слов и деяний» этого проклятого атеиста. Ричард Чамли (Cholmeley, он же Chomley и даже Cholmondeley, но произносится, как указывает Николл, Chumley) был человеком Роберта Сисила и вместе со своим старшим братом сэром Хью охотился на состоятельных католиков, как агент провокатор. Жертвой именно этого провокатора весной 1591 года и стал Томас Друри, закрытый за общение с ним в тюрьме Маршалси. А Чамли было заплачено за обнаружение опасного католического агента. Почему Друри оказался в тюрьме неизвестно, ибо, как известно из доноса на Чамли, он, угрожая ордером Совета на арест, вымогал у католиков деньги, и отпускал их, невзирая на тот самый Совет. Видимо у Друри не было денег откупиться.

«Ричард Чамли доказал, что он неуправляемый агент», - пишет о нём Дэйвид Риггз. – «Он досаждал своему работодателю Сисилу, который не хотел быть замеченным публично с ним, появляясь во Дворе после успешной операции. Сэр Хью просил извинения у Сисила и убеждал своего патрона «простить эту честолюбивую слабость ради разнообразных других хороших достоинств, которые, я надеюсь, находятся в нём»». Именно эта связь Чамли с Друри, а также письмо Друри в августе 1593 года к Энтони Бейкону – наиболее близкому человеку графа Эссекса - с жалобой, что его обманули и не заплатили обещанное, позволило исследователям предположить, что донос на Чамли был изготовлен Томасом Друри, который к этому времени уже был выпущен из тюрьмы, видимо, не без помощи Лорда Хранителя. «Фактически, весьма возможно он был освобожден до 5 мая. И поскольку он был освобождён Пакерингом по запросу Бакхёрста, трудно увидеть, как лагерь Эссекса мог спроектировать это», - заявляет Рой Кендолл (Kendall) в примечаниях своей статьи «Richard Baines and Christopher Marlowe’s Milieu»(2010). Может Эссекс и не мог самостоятельно «спроектировать» освобождение Друри, но он был в сговоре с Уитгифтом и с тем самым Пакерингом.

Профессор Курияма подвергла сомнению авторство Друри, так как, пересказывает Хонан, «почти неграмотная проза Друри очень отличается от ясного, убедительного стиля «Воспоминаний», автор которых, кажется, был в контакте со шпионом Бейнсом»». Здесь не может быть никаких «кажется», так как Друри в письме к Бейкону ясно заявляет, что имя изготовителя плаката против мигрантов он получил от Бейнса. Отличие воспоминаний против Ричарда Чамли от «почти неграмотной прозы» Друри мы можем смело отнести к тому, что составителем этих воспоминаний был сам Ричард Бейнс, также как лично написанное письмо Мэри Стюарт с раскрытием тайн Илизабет, отличается от писем, отредактированных её французским секретарём Клодом Но. И тот последующий донос «Further accusations against Richard Cholmeley» был составлен самим Бейнсом для усиления и уточнения предыдущего доноса.

Первым пунктом доноса Друри было обвинение Тайного Совета, якобы высказанное Чамли, что там «все атеисты и макиавеллисты, и особенно Лорд Адмирал». Вне всяких сомнений, это обвинение Чарлза Хауарда в атеизме было сделано в угоду Эссексу, главному конкуренту в командовании армией и флотом. Стрэйчи рассказывает об этом, напоминая об одном ярко говорящем примере: «Эссекс и Лорд Хауард были на ножах. Они препирались во всём, от конкурирующих претензий армии и флота к их собственным местам в таблице главенства. Хауард был Лордом Адмиралом, но Эссекс был графом; кто из них был выше? Когда совместное письмо к королеве было принесено для их подписи, Эссекс, схватил перо и поставил его имя вверху так, чтобы Хауард был обязан поставить под ним. И он поджидал своё время - пока его конкурент не повернулся спиной; тогда, перочинным ножом он вырезал оскорбляющую подпись; и в этом странном состоянии официальное письмо достигло Илизабет».

class="book">Потом Бейнс спохватился или ему указали – и в самом деле, не могли же граф Эссекс и Его Светлость Архиепископ быть атеистами – и количество атеистов-макиавелистов в Тайном Совете резко уменьшилось до четырёх персон: с отъявленным атеистом Лордом Адмиралом остались только Лорд Камергер, и, абсолютно ожидаемо, Лорд Казначей и его сын сэр Роберт Сисил.

Перетасовывая первых лиц государства, Друри и Бейнс, несомненно, под руководством специалиста в таких делах Томаса Филиппса, внезапно снизошли до сочинителя скандальных драм и непристойных стихов. Они приписали Чамли слова, в которые он якобы воистину верил, что «некий Марлоу (Marlowe) способен показать более веские причины для атеизма, чем любой богослов в Англии в состоянии доказать божественность, и, что Марлоу (Marloe) сказал ему» (Чамли) «что он читал атеистическую лекцию сэру Уолтеру Роли и другим». Собственно, весь донос и составлялся, ради этого абзаца, чтобы атеизмом, а именно указанными заявлениями, например, что Иисус никакой не бог, а «ублюдок шлюхи святой Марии», привязать сочинителя непристойностей к опальному фавориту. И, конечно, в категорию «другие», применяя пытки, можно было вытребовать кого угодно.

Друри, который якобы проникнул в планы «вовлечения в атеизм подданных Её Величества» и выведал «тайны дьявольских сердец» атеистов, для нагнетания королевского гнева, заявляет, что, по словам Чамли, атеисты «намереваются после смерти Её Величества поставить короля из собственной среды и жить согласно собственным законам» и это «совершится легко, в непродолжительном времени, благодаря пропаганде его и его друзей», видимо, того самого Марлоу, «у них будет столько же сторонников, сколько у любой религии». Королём из собственной среды атеистов, как выходило из логики доноса, должен был стать либо Уолтер Роли с его кровью Плантагенетов или его друг, такой же атеист, ненавистный Роберт Сисил, на которого была направлена вся театральная травля. Хотя, как выразился Николл, «в 1593 году половина Ландона знала слухи об атеизме Роли», по мнению фракции Эссекса-Уитгифта именно притязания на трон его единомышленников должно было сильно разозлить королеву.

Нет сомнений в том, что Бёрли был ознакомлен с доносами, если не с оригиналами, то с копиями. Очень может быть, что после этого собрания Совета, Бёрли высказал своему сыну некоторые мысли, которые стали известны Марлоу и имели примерно такой смысл: чтобы ситуация не вышла из-под контроля, было бы неплохо если бы этого скандалиста Марлоу где-нибудь зарезали в пьяной драке при свидетелях. Для решения этой проблемы Сисилом срочно отзывался из Нидерландов Роберт Поли (Poley), которого доктор Боуз назвал «гением илизабетинского преступного мира».

Поли, будучи внедрённым агентом в так называемом «заговоре Бабинтона, сыграл в нём одну из главных ролей как провокатор. Католик Роберт Саутуэлл в своём памфлете 1595 года обвиняет Поли, которого он называет Пули (Pooley), в том, что именно он доставил организатору заговора то злосчастное письмо от 12 июля 1586 года, якобы сочинённое самим Уолсинэмом, с предложением Бабинтона убить Илизабет, которое стало роковым для шотландской королевы. Саутуэлл, конечно, говорит неправду, что Бабинтона уговорили или заставили отправить Мэри Стюарт «подготовленное» Уолсинэмом письмо, но Поли мог подталкивать этого «желторотого дворянчика, начитавшегося Плутарха», написать это письмо, так как потом он, много знающий, дал двенадцать страниц показаний против заговорщиков, у которых, правда, и без того пыткой выдавливали признания по подробному списку, в чём они должны были признаться.

А что же Марлоу? «Благодаря остроте чувств, возникающей в трагических переживаниях, ему открывается зрелище бедствий, оскверняющих всю жизнь. И тогда сознание его становится в полном смысле слова трагическим», - пишет Аникст, комментируя 66-ой сонет Шейкспира. «Боль научает его понимать боль, переживаемую другими людьми», - говорит критик. Между тем в позёрстве отчаяния, поэт всё равно не забывает о своей любимой игре словами. Владимир Козаровецкий в статье «Возможен ли перевод сонетов Шекспира?» (2009) в качестве примера приводит две строки 11-ю и 12-ю, заключительные перед сонетным замком - первую с ярко выраженной аллитерацией и вторую с аллитерацией и, как он видит, с двойным (если не тройным) смыслом. Процитировав эти строки:

«And simple truth miscall’d simplicity

And captive good attending captain ill»

Козаровецкий указывает, как они дословно переводятся: «И честность (прямота, простодушие) обзывается глупостью (простоватостью), И взятое в плен добро (здоровье, достоинство) прислуживает главенствующему злу (главарю зла, недостойному главарю), (и взятый в плен здоровый ухаживает за больным главарём)».

И если, как считает Аникст, сердце поэта «пылало гневом на весь этот ужасный мир, в котором всё лучшее гибнет под натиском зла», взятый в плен больным главарём, Кристофер Марлоу после 23 мая стал сочинять те прощальные сонеты 73-й и 74-й к своей любви Хэнри Саутэмптону.

Но в следующие дни, ни Бёрли, ни другим членам Совета было не до Марлоу. Из Франции пришли тревожные намёки, что Анри IV Бурбон готовился совершить свой «смертельный прыжок». Чтобы спасти «традиционное государство с его обычаями и законами, наследственную, а не выборную монархию», рассказывает Бабелон, Анри IV-ый «16 мая публично заявил о своём решении отречься от протестантской религии и даже назначил дату и порядок церемонии». Тайный Совет, собиравшийся 25 мая, хоть и в не полном составе, кажется, обсуждал именно эту проблему и требование Уитгифта смертной казни для Джона Пэнри. На следующий день Бёрли послал письмо сыну с двумя другими от мистера Эдмундса, которые он просил показать королеве. Второе, с надеждой на преобразование Короля, цель которого, прокомментировал казначей, в его понимании, была неясной. В постскриптуме Бёрли добавил: «Если у меня, возможно, не будет некоторого досуга, чтобы вылечить мою голову, я вскоре слягу в свою могилу, и всё же, если Её Величество, будет недовольна моим отсутствием, я во вторник или в среду рискну прибыть туда».

Вторником было 29 мая, когда, как это известно, собирался Совет едва не в полном составе, с Эссексом и всей группой советников, обвиняемых Чамли в атеизме. К этому дню на руках у советников уже был новый донос от Ричарда Бейнса озаглавленный «Примечание, содержащее мнение относительно некоего Кристофера Марли относительно его омерзительного суждения религии, и презрения к словам Бога», переданный в Совет 26 или 27 мая. В новом доносе Бейнс развил то, что начал в дополнительном доносе на Чамли, внеся туда всё, что действительно мог слышать от Марли во Флашинге, так и свои собственные богохульства в Реймсе. Естественно Бейнс не забыл упомянуть сэра Уолтера Роли.

Совет проходил в Звёздной Палате в Уэстминстере и в нём, отложив французские дела, а может быть, обсудив опасность потери Булони, надо полагать, союзники Лейэртис и мелкий папа из Ламбета, требуя крови, яро накинулись на Сисилов, которые имели слабую позицию. В самом деле, Сисилы не могли бескомпромиссно защищать ни Джона Пэнри, который обвинялся в оскорблении, как самой епископальной Церкви, так и лично Его Светлости архиепископа трактатами Марприлейта, и даже, на основе найденных у него бумаг, самой королевы, ни своего человека Кристофера Марли, обвиняемого в не менее страшном преступлении – богохульстве и педерастии, чтобы не подтвердить обвинения в атеизме, сделанные против них в доносе на Чамли.

Особо усердствовал в нападении на Сисилов, поместивший Джона Уитгифта в своём сердце как друга, и, согласившийся быть управляемым ним, Роберт Эссекс. Мы можем сделать такой вывод из письма Верстегена, который на основании письма, посланного ему из Англии 10 июня, в том же месяце пишет: «Лорд Казначей и Граф Эссекс - в недоброте настолько, что считается, что они начнут открытую вражду. Тем временем Казначей, с его сыном сэром Робертом, покинул Двор и ушёл в Тиоболдз».

На совете Бёрли был вынужден сдать Пэнри, который обращался к нему и Эссексу с письмами о своей невиновности, и Уитгифт немедленно первым подписал смертный приговор, за ним - Пакеринг. Для Марли, в вопросе о его незамедлительном аресте, казначей смог добиться отсрочки до следующего заседания, которое было назначено на утро 31 мая.

Но, вероятнее всего, именно во вторник 29 мая Роберт Сисил объявил Марли, что он не допустит, чтобы тот был схвачен инквизицией. И, вероятнее всего, именно во вторник 29 мая, Марли обратился к Ричарду Филду с просьбой допечатать к поэме «Венера и Адонис» посвящение графу Саутэмптону, где он объявил, что теперь он будет не Марлоу, а Уильям Шейкспир. Что произошло?

Для того чтобы понять, что изменилось, следует вернуться на месяц назад, в дни после казни Бэрроу и Гринвуда, когда у королевы Илизабет, которую, видимо, мучила совесть и она искала для неё оправданий, случился разговор (Хопкинс говорит: мы не знаем как) с доктором богословия Рейнолдсом (Rainolds). Доктор Рейнолдс, оппонент Бэнкрофта в религиозных дискуссиях, на настойчивые просьбы Илизабет высказать своё мнение о Бэрроу и Гринвуде, всё-таки подчинился, и нашёл смелость заявить: «Я убеждён в моей душе, они жили, и они оба будут достойными орудиями божьей церкви, как будет возвеличено в этом веке». Королева в ответ как-будто бы только вздохнула. Впоследствии, говорят историки Церкви, проезжая в том месте, откуда было хорошо видно место их казни, Илизабет вспомнила о них и обратилась к графу Камберленду, который тогда присутствовал на экзекуции, с вопросом об их конце. «Тот же набожный конец», -ответил граф. – «Они молились за Ваше Валичество и государство». Тогда королева якобы спросила архиепископа, что говорит его совесть о Бэрроу и Гринвуде. «Я думаю, Ваше Высочество», - сказал Уитгифт, - «что они были божьими слугами, но опасными для государства». «Увы!», - резюмировала королева, - «если мы отправили на смерть божьих слуг».

Может быть, был прав Штефан Цвайг, который увидел в этой «одинокой женщине, зябнущей под броней своего могущества», «калеке в самой интимной области», «игрушке собственных издёрганных нервов», «опасной интриганке», королеву, которая «всё же никогда не была жестокой, бесчеловечной, холодной и чёрствой». «Кто глядит глубже», - считает Цвайг, видит в ней «робкую натуру, которой претило насилие, и она предпочитала ему дипломатическую игру». «Каждое объявление войны повергало её в дрожь и трепет», -заключает он, - «каждый смертный приговор камнем ложился на совесть, всеми силами старалась она сохранить в стране мир». Одно известно, что казнь «божьих слуг», и она это, по всей видимости, понимала, никак не способствовала сохранению мира в стране.

Хопкинс, назвав ответ архиепископа «чудовищным солецизмом», вслед за целой группой историков констатировал: «В дальнейшем её мнение изменилось; в течение её забот о царствовании было принято, что больше протестанты не должны предаваться смерти за их религию». Но только ли муки её совести оказали на королеву такое влияние? Бретт Ашер высказывает точку зрения, поясняющей источник изменения мнения королевы: «Хотя Акт против Мятежных Сектантов стал законом в августе 1593 года, Бёрли грубо напомнили, что «были некоторые аспекты религиозной политики, над которыми он не мог поддерживать полный контроль». В общем, кажется ясно, что создание Уитгифтом трёх протестантских мучеников было ценой Бёрли, уплаченой за его господство над парламентскими слушаниями и его успех в создании устава, который в будущем разъяснит юридические границы протестантского нонконформизма, в некоторой степени защищающий умеренное пуританство, и гарантирующий, что окончательное наказание» (т.е. казнь) «не должно больше применяться против тех, кто нарушал».

В связи с этим мы можем установить, правда, без какого-либо документального подтверждения, но, как подсказывает логика последующих событий, и что является наиболее вероятным, что 29 мая после заседания Тайного Совета, которое состоялось, как утверждает Уильям Пирс (Piarce,1923), рано утром, лорд Бёрли напросился на аудиенцию к королеве, так же, как он хотел сделать, после смертного приговора Бэрроу и Гринвуду.

Илизабет присутствовала на собраниях Тайного Совета крайне редко, только лишь в исключительных случаях и избегала встреч со своим Советом в полном составе, чтобы не поддаваться их политическому давлению. Вот как об этом говорит, например, Хейг: «Илизабет всегда предпочитала встречаться со своими министрами поодиночке или по два и по три. В последние годы своего правления (и, вероятно, гораздо раньше тоже) она обычно встречалась отдельно с избранными советниками, делала замечания по их предложениям». «Она советовалась с его членами индивидуально и принимала во внимание мнения информированных людей, не входящих в Совет», -пишет Хейг, и мы можем видеть подтверждение этому в вышеупомянутом диалоге Илизабет, когда она требовала высказать своё мнение и приняла во внимание ответ доктора богословия, который и близко не находился от Тайного Совета.

Несложно представить, с чем казначей пришёл к королеве кроме традиционных жалоб на деятельность архиепископа. Он пришёл к Илизабет с предостережением о возможном будущем, если она не остановит своего инквизитора. Такое возможное будущее, обрисованное Бёрли, современный телезритель может увидеть в 5-ом сезоне телефильма «Игры престолов» (Game of Trones,2015), когда фактическая правительница, то есть регент, королева-мать Серсея(Cersei) сама на свою беду привела к власти главу религиозной секты, так называемых, воробьёв, больших борцов за моральность. Верховный Воробей – таким титулом наградили его недоброжелатели – заняв пост Верховного Септона (High Septon) - титул, принадлежащий главе Церкви доминирующей религии - призванный бороться с врагами Серсеи, он очень скоро стал подминать всю власть под себя, и под него стали подстраиваться такие министры, как Пакеринг, или такие влиятельные придворные как Эссекс. Очень скоро не только её враги, но и сама Серсея оказалась за решёткой за аморальное поведение и была вынуждена просить помилования у Его Святейшества.

Этот рассказ о захвате власти в государстве проповедником имеет под собой реальную историю, которую не могла не знать Илизабет, когда магистрат Женевы, пригласивший читать проповеди и лекции малоизвестного француза «iste Gallus» Кальвина, очень скоро был подчиннён его диктатуре, через институт отлучения от Церкви. Цвайг, давая цитату из «Institutio religionis Christianae» Кальвина, комментирует: «Эти слова Кальвина — «проповедники вправе приказывать всем — от самых высших до самых низших», — безусловно, не были известны членам женевского магистрата, в противном случае они не поспешили бы отдаться в руки этому ненасытному человеку. Не подозревая, что этот французский эмигрант, которого они призвали в свою церковь, с самого начала был полон решимости стать господином города и государства, они дали ему должность и звание».

Если верить Хьюму, Бёрли «никогда не жертвовал своим достоинством, чтобы понравиться ей», хотя был «всегда вежливым и почтительным», в то время как «придворные, соперничавшие друг с другом в адресации почти богохульной лести королеве, перерыли весь небосвод, чтобы обеспечить сравнения, благоприятные в отношении красоты и мудрости Её Величества». И в этот раз казначей, кому Илизабет доверяла больше, чем кому-либо другому, говорил не совсем приятные вещи, и в меру своих возможностей убеждать, он расчленял и препарировал зло, а она, по своему обыкновению, нервно шагала из угла в угол. Что должно было быть сказано?

Вчера они потребовали смерти сектантов, вероятно, говорил Бёрли, сегодня они желают крови поэта, а чьей крови они потребуют завтра? Они уже открыто называют Уолтера Роли богохульником и ещё немного, и они потребуют сжечь его на костре. Конечно, Роли совершил грубейшее нарушение, но он долгие годы был приближён к телу монарха как капитан охраны, и Её Величество оказывала ему некоторую благосклонность и не могла не знать, что знают многие в Ландоне, про его атеизм, а значит - могла разделять его взгляды.

Они припомнят, говорил Бёрли, что Ваше Величество оказывает благосклонность, одаривает деньгами и призывает чаще посещать Двор доктора Ди, к которому у них кроме враждебности нет ничего. Они называют его колдуном, чернокнижником и некромантом (т.е. вызывает тени умерших), и вспомнят, как Ваше Величество хотела одобрить предложенную ним реформу календаря, которую они не допустили.

Бёрли обязательно напомнил о проповеди Бэнкрофта, который утверждал, что епископы и священники были в церкви с апостольских времён, и намекал на этот строй как на божественное установление. Они, говорил Бёрли, покушаются на супрематию верховной правительницы в Церкви и явно пытаются повысить свой сословный статус в отношениях со светскими лицами.

И он также, как он ранее показал компромат на Лестера и Уолсинэма, в ответ на агрессивное поведение Эссекса должен был бы осмелиться предоставить королеве, например, информацию из Эдинбурга о её фаворите, который уже давно устал от своей благодетельницы, «считающий рабством то, как он живёт теперь, и хочет изменений». Вот этих изменений казначей предложил Её Величеству опасаться, учитывая то, что граф собирает вокруг себя неудачников, жаждущих власти и всевозможных благ, раздавая против её воли рыцарство налево и направо.

Илизабет в свою очередь должна была бы уточнить, какого поэта имеет в виду Бёрли, и тот напомнил королеве о побочном сыне покойного сэра Роджера Мэнвуда Кристофере Марли, который не так давно оказал Её Величеству «хорошую услугу», будучи учителем принцессы Арабеллы и её соглядатаем в доме графини Шрусбери. Неизвестно, был ли вообще упомянут Мэнвуд в том разговоре, но призрак судьи там присутствовал; даже невысказанный, он, несомненно, всплыл в памяти обоих.

«Обычно Илизабет до крайности любопытна, это едва ли не основная её черта. Вечно ей нужно знать - и притом немедленно -всё, что происходит в орбите её замка, да и во всём королевстве», - отмечает королевскую особенность Цвайг. И, конечно же, она должна была знать о шумном и скандальном успехе пьес о Тамбёрлейне и докторе Фаустусе, поставленных людьми Лорда Адмирала. Скандальность пьесы, в комичной орфографии Хенслоу «Docter Fostose», почти сразу навлекла цензурное запрещение в 1591-ом за то, что главный герой, «безмерно пресыщенный учёности дарами золотыми, проклятому предался чернокнижью», где, играющий его актёр, кричал зрителям:

«Прочь, писанье!

Божественны лишь книги некромантов

И тайная наука колдунов»,

и была восстановлена на сцене только в конце сентября 1594 года, как доказательство смягчения церковной политики.

Вне всяких сомнений, как епископат, так и пуритане видели в докторе Фаустусе доктора Ди, объединяясь в раздражении и враждебном отношении. Питер Френч через века пытается спорить с ними: «Джон Ди представляет прекрасный пример образца de casibus (о падении), что вдохновило такую большую, относящуюся к эпохе Возрождения трагедию: в глазах многих, он преследовал знание слишком непреклонно и слишком далеко. Но он был Просперо, не Фаустус. В более широком смысле, Ди и разнообразные современные отношения к нему воплощают английский Ренессанс, который был и чрезвычайно тайным и чрезмерно практичным. Придворные, защищающие Ди, очевидно поощряли его магические исследования и его Герметическую философию, несмотря на популярное неодобрение этих исследований».

С доктором Ди церковь разделалась бы давно, если бы не высокие покровители в лице Лестера и самой королевы, но Марли, официально сын сапожника, обычный сочинитель для публичного театра, был в реальной опасности. Через него, пояснял старый интриган и опытный царедворец, они подбираются к Роли, и к его, так называемой «малой Академии», членом которой состоит этот Марли. А дальше как карта ляжет: кого они смогут арестовать, и что смогут заставить говорить под пыткой. Бёрли должен был добавить, что он не боится за себя, ибо уже стар, болен и скоро сляжет в свою могилу. Но он молится за Её Величество и за государство, которое они непременно зальют кровью и разрушат, и ответственность за ту возможную катастрофу ляжет не только на тех мерзавцев, которые её непосредственно породят, но и на тех, кто сейчас не сумеет или не сможет этому противостоять.

«Мы не можем открыто защитить Марли, и не можем дать ему бежать, чтобы не быть обвинёнными, и мы не можем отдать его», -что-то подобное должен был сказать Бёрли. – «Нам остаётся только убить его или организовать мнимую смерть. На усмотрение Вашего Величества». Доводы и раскрытия лорда Бёрли подсказывали ответ, и Илизабет, у которой и без того был, по выражению Цвайга, «неусыпный, склонный к подозрительности ум», однажды заявившая: «Они меня дурой считали, думали, я ни о чем не догадываюсь», назло интриганам милостиво позволила Марли жить: и, да, пусть коронёр Дэнби позаботится о процедуре, свидетелях и присяжных.

Хотя утверждение об этой встрече является абсолютно голословным, подкреплённое только полностью умозрительными предположениями, я думаю, можно считать, что именно с этого разрешения Илизабет приняла решение об изменении правил игры и в последнее десятилетие своего правления, как выразился Хейг, «вручила свою судьбу Сисилам и их друзьям».

Бёрли оказался прав: Эссекс пусть не сразу, после попыток дискредитировать Сисила, спустя семь лет, всё-таки решился на мятеж. Накануне мятежа представитель заговорщиков уговорил театральную труппу за дополнительную оплату вновь сыграть трагедию Шейк-спира «Ричард II» о низложении короля, таким образом, подстрекая жителей Ландона поддержать их. Через полгода после казни Эссекса королеву в Гринидже посетил королевский архивист Уильям Лэмбард (Lambarde), который по её заданию разбирал древние свитки в Тауэре. Он продемонстрировал ей результат своей работы – каталог. Просматривая книгу и дойдя до царствования короля Ричарда, королева, у которой всё ещё болела душа, вдруг заявила: «Знаете, а ведь Ричард II - это я». Осторожный Лэмбард, вспомнив о том спектакле накануне мятежа, возразил, что такое сравнение «могло примерещиться только злобному воображению неблагодарного джентльмена». Её Величество ответила: «Тот, кто забыл бога, забудет и своих благодетелей. Эту трагедию играли сорок раз на открытых улицах и в домах». Лэмбард говорил об Эссексе, королева – о неблагодарном Марли.

Это было потом в августе 1601–го, а в последний день мая 1593 года, утром, когда собрался Тайный Совет лорд Бёрли ответил, что Кристофер Марли не может быть арестован, потому что, по его информации, тот убит прошлым вечером в пьяной драке. И так как убийство совершено в 12-ти мильной зоне вокруг персоны суверена, расследованием займётся коронёр Двора Её Величества Уильям Дэнби.

Предполагается, что в тот же день Уильям Дэнби (Danby), такой же старый, как и дружественный Сисилу, в деревне Дэтфорд (Deptford), расположенной в 3-х милях от Ландона, в жилом доме (domus, а не caupona, и не taberna) вдовы Элинор Булл (Bull), обнаружил «тело, которое лежало мёртвым и зарезанным». Тело убитого было опознано, как убийцей Ингрэмом Фризером (Ffrysar он же Frizer), так и двумя необходимыми для суда свидетелями Николасом Скирсом (Skeres) и «гением преступного мира» Робертом Поли, которые провели вместе весь день с Кристофером Морли. В присутствии 16 присяжных 1 июня Дэнби выяснил, что в возникшей ссоре из-за спора об оплате счёта (le recknynge) за еду и выпитое вино, Фризер в самообороне непреднамеренно «убил и зарезал Кристофера Морли», что было засвидетельствовано как самим следователем, так и присягнувшими членами жюри, попеременным установлением печати под составленным протоколом расследования, «учитывая день и год выше названные».

«...защищаясь и ради спасения своей жизни, тогда и в том месте вступил в борьбу с названным Кристофером Морли, чтобы отобрать у него упомянутый кинжал», - переводит Парфёнов из английского перевода латинского текста протокола, который был обнаружен Лесли Хотсоном, и опубликованный ним в 1925 году, - «в каковой схватке этот Ингрэм не мог уклониться от названного Кристофера Морли; и так случилось в этой схватке, что названный Ингрэм, защищая свою жизнь, нанёс тогда и в том месте упомянутым ранее кинжалом, стоимостью в 12 пенсов, названному Кристоферу смертельную рану над правым глазом глубиной в два дюйма и шириной в один дюйм; от каковой смертельной раны вышеупомянутый Кристофер Морли тогда и в том месте тотчас умер». В протоколе именно так и указано: «plagam mortalem super dexterum oculum suum profunditatis duorum policium» (смертельная рана над правым глазом, глубиной два пальца). Это очень важно: над глазом.

В тот же день труп, завёрнутый в саван, был закопан в неотмеченной могиле на кладбище церкви Сейнт Николас, и викарий внёс запись в приходскую книгу, видимо, со слов кого-то из прибывших друзей, не очень хорошо знакомого с Фризером: «Кристофер Марлоу зарезан Френсисом Фрезером» (Christopher Marlow slaine by ffrauncis ffrezer). «Ошибка викария - написавшего Francis вместо Ingram – была, несомненно, невинной, но она стала началом дезинформации, которая сохранялась столетиями»,- прокомментировал Чарлз Николл. К этому добавим, что викарий написал «ffrezer» так коряво, как умеют только врачи, что долгое время это прочитывали как «Archer».

Николл предполагает, что Фризер находился в заключении и обращался с ходатайством по поводу своего случая к Лорду Канцлеру, но такой документ не найден. Известно – и это следует помнить ибо очень важно, - что 15 июня было выпущено предписание, требовавшее, чтобы Дэнби представил результат своего расследования в суде. Ещё через две недели 28 числа королева подписала помилование убийце: Фризер убил Марли в самозащите, и, стало быть, дело закрыто. А по-другому вряд ли могло быть. Доктор Права Томас Грин (Green) в 1976 году опубликовал статью «The Jury and the English Law of Homicide, 1200-1600», в которой сделал вывод, что в тюдоровское время «только в относительно маленьком проценте из дел жюри возвращало приговор преднамеренного убийства». «В большинстве всех дел», - пишет он дальше, - «жюри или оправдывало или производило обнаружение, описывающее классический случай самообороны. Даже если средневековая скамья» (т.е. суд королевской скамьи) «была склонна запрашивать мудрость неизменённого правила тяжкого преступления, караемого смертной казнью, жюри в основном выходило из этого случая чтобы поступить всё также». Добавим, что в данном деле оправдания Фризера королева сама была заинтересована.

В одной из предыдущих глав уже говорилось, что должность Госсекретаря позволяла контролировать все потоки информации, и он сам решал, что и как докладывать королеве. И в данном случае Сисил, обязанный передать донос Ричарда Бейнса от Тайного Совета к Илизабет, на всякий случай решил подстраховаться и, зная о том, что королева часто меняет свои собственные решения, в передаваемой копии сделал некоторые измения, удалив упоминания об Уолтере Роли, чтобы не вызвать новый гнев на своего друга. И сообщение в заголовке, что Марли (Christofer Marlye) уже умер «внезапной и насильственной смертью», переделал на двусмысленное утверждение, что Марли (xtofer Marly) настиг «внезапный и страшный конец его жизни», предпочтя этот вариант по известной ему и королеве причине. «Но всего виртуозней вертела она возможностями, заложенными в слове», - пишет Стрэйчи об Илизабет, - «и не было ей равных по тонкой выделке обдуманных двусмыслиц». Изменив комментарий, Роберт Сисил сыграл в её словесную игру «обдуманных двусмыслиц»: Марли не умер, но его жизнь как Марлоу кончилась «внезапно и страшно».

А этот живой мертвец, ещё недавно прощавшийся с Саутэмптоном, объявляя, что его тело станет добычей червей, но душа, посвящённая ему, останется с ним, вдруг стал сравнивать свою любовь с приёмом пищи в новом сонете (75, в подстрочном переводе Шаракшанэ):

«..порой пресыщен пиршеством - созерцанием тебя,

но скоро [снова] совсем изголодаюсь по взгляду [на тебя],

(And by and by clean starved for a look)

не имея и не ища других удовольствий,

кроме того, что я получил или должен получить от тебя.

Так я чахну и предаюсь излишествам изо дня в день -

или обжираюсь всем, или лишён всего».

Строка, в оригинале звучит скорее так: «И вскоре очищенный (clean) изголодаюсь по взгляду», где поэтом - раз он сравнивает любовь с пиршеством - употреблено «очищенный», чтоб не сказать «опорожнившийся». Переводчики все как один игнорируют это нескромное упоминание, а Дмытро Паламарчук вообще умудрился так перевести, что совсем убрал обжорство и очищение через принудительную дефекацию из стихотворения. В другом сонете, в 118-ом, таком же, где страдание от любви сравнивается со страданиями от булимии, Шейкспир объясняет, чем он очищает кишечник: «горьким соусом», который применялся, как слабительное. По меркам тогдашней медицины рвота и понос должны были предотвращать возможное заболевание, что поэт сообщает в 4-ой строке: «заболеваем, чтобы избегать болезни, когда мы очищаем». Такая же забота о здоровье распространялась и на королеву: ей часто ставили клизму.

Вынужденный покинуть если не страну, то точно Ландон, поэт сетует на то, что он, ранее обжиравшийся любовником, теперь «лишён всего» и будет голодать.

В то время как коллеги по ремеслу оплакивали Марлоу и даже называли своей Музой, что было правдой, так как он своими пьесами вдохновлял их на создание подражаний ему, сам Марли, умерший для всех, но только не для своего любимого Хэнри Роузли, продолжал признаваться графу в том, что тот является его Музой. Между тем распространялись слухи о Марли, которые и при жизни его могли испортить репутацию молодому графу из-за связи с ним, а после объявленной смерти и вовсе не стеснялись.

Отголоски этих слухов мы находим в пуританской публицистике, где восхваляли Господа за то, что покарал этого непристойного поэта, посмевшего отрицать бога и сына его Христа, и заявлявшего, что святая библия - лишь пустые и никчемные сказки, а вся религия - выдумка политиков. «Но поглядите, что за кольцо Господь вдел в ноздри этого пса лающего», - восклицал Томас Бирд (Beard) в «Theatre of Gods Judgements» (1597), радуясь, что Марлин (Marlin) на одной из улиц Ландона был смертельно ранен кинжалом в голову. Этого было мало - обвинять в богохульстве и скептицизме - и в «Palladis Tamia» (1598) Френсиса Миреса, мы находим утверждение, со ссылкой на 25 главу книги того самого Бирда, что Марлоу был «смертельно ранен слугой непристойности, его конкурентом в его развратной любви».

Как видится, в ответ на сожаление о его дурной славе, Марли отправил любовнику 112-ый сонет (подстрочный перевод Шаракшане):

«Твоя любовь и жалость сглаживают клеймо,

которое вульгарный скандал отпечатал на моём лбу,

ибо что мне за дело, кто говорит обо мне хорошо или дурно,

если ты маскируешь дурное во мне и одобряешь [допускаешь] хорошее?

Ты для меня - весь мир, и я должен стараться

узнать свои постыдные и похвальные стороны с твоих слов».

Первые две строки этого сонета можно, и, наверное, это будет более точно, в подстрочном переводе перевести вот так:

«Ваша любовь и жалость устраняет отпечаток,

Который вульгарный скандал отпечатал на моей брови».

Это «upon my brow» полностью согласуется с «super dexterum oculum» из протокола коронёра Дэнби. И даже если под «my brow» подразумевается «моё чело» это, пусть даже соответствует стигме (stigma) позора - выжженное клеймо, которое наносили романским рабам на лбу - всё же абсолютно не устраняет согласованность со смертельной раной «над правым глазом».

Позднее, вероятно, осенью, к очередной годовщине смерти графа Лестера, был издан сборник стихотворений «Гнездо Феникса». Сборник был посвящён Лестеру и открывался скорбными элегиями на смерть сэра Филиппа Сидни. Стихотворения в сборнике не были подписаны или указывались только инициалы авторов, например, «T.L.Gent.» для Томаса Лоджа или «T.W.Gent.» для Томаса Уотсона. Было включено также одно стихотворение графа Оксфорда, подписанное скромно «E.O.» (Эдуард Оксфорд). Несколько стихотворений сэра Уолтера Роли не были подписаны даже инициалами. Следом за ними, 41-ым по счёту, шёл сонет, также без подписи, который, очень может быть, сэр Роберт Сисил демонстрировал королеве ещё в рукописном варианте.

«Тайное убийство совершённое в последнее время,

Обретённая злоба, чтобы стать кровавым ножом,

И она, сделавшая это, - государственная дама,

Волшебная, добрая, мудрая, как любая, приносящая жизнь».

Марли здесь даже не пытался виртуозно вертеть возможностями, заложенными в слове, как он умел не хуже королевы. «Волшебная, добрая, мудрая» – затасканные эпитеты по отношению к Илизабет – убила его «кровавым ножом», но подарила жизнь. Стоит признать, что высказанное открыто, всёже выглядело поэтическим оксюмороном, и было понятно только избранным.

Однако пройдёт совсем немного времени, и этот, «забывший бога», «пёс лающий» якобы забудет доброту своих благодетелей. Почему? Потому что на сцену этого повествования возвращается Озрик.

12. ЖИВОЙ ТРУП И «ГОСПОДИН-ГОСПОЖА» ОЗРИК

Знаменитый актёр Холливуда Кёрк Даглас (Douglas)опубликовал в 2012 году книгу воспоминаний о том, как снимался фильм «Я – Спартакус» и политических процессах, которые предшествовали этим съёмках и какие разрушились, с выходом фильма на большие экраны. Книга «I am Spartacus!: Making a film, breaking the Blacklist» открывается как фотографией, так и стенографией допроса 28 октября 1947 года с отказом отвечать на вопросы Комитета по антиамериканской деятельности холливудского киносценариста Долтона Трамбоу (Trumbo). Трамбоу был одновременно одним из самых высокооплачиваемых сценаристов Холливуда и коммунистом, призывающим к забастовкам и боготворящим концетрационный лагерь, прикидывающийся страной Советов. Однако удаляемый из зала после отказа отвечать на вопрос является ли он членом коммунистической партии, Трамбоу кричал, что это преследование сценаристов является начинающимся американским концетрационным лагерем, хотя его в том самом советском раю за требование свободы слова давно бы сгноили в том самом ГУЛаге.

Лишённый права на профессию, то есть возможности писать сценарии для Холливуда, Трамбоу, всё же не желающий покинуть буржуазную жизнь ради советского счастья всеобщей нищеты и бесправия, продолжал делать то единственное, что он умел – писать киносценарии. Процесс легитимизации своего труда он решил просто: он предложил другому менее востребованному сценаристу, ещё не попавшему в чёрный список, Хантеру взять авторство сценария «Roman Holiday» на своё имя под определённый процент с гонорара. И мы должны помнить, что Шекспер представлял театральной труппе пьесы уже переписанные начисто, без каких-либо исправлений, о чём Бен Джонсон, любивший рубить с плеча, оголяя правду, писал: «Я вспоминаю, что актёры часто говорили, якобы к чести Шейкспира, что, сочиняя, он никогда не вычёркивал ни строки из уже написанного. На что я отвечал: «Лучше бы он вычеркнул тысячу…». А что мог переделать в чужой пьесе человек, не умеющий даже писать?

Сценарий «Романских каникул» пошёл на ура и даже принёс его подставному автору высшую награду «Оскар». Дэрил Пинксен, вспоминая об этом случае в своей книге «Marlowe’s Ghost» (2008) задаёт вполне разумный вопрос: что было бы, если бы Хантер после получения Оскара умер бы, так и не признавшись, или антикоммунистическая травля продолжалась бы дольше, чем была, узнали бы мы правду об авторстве сценария? И учёные мужи теперь указывали бы нам на несостоятельность подозрений в авторстве, раз имя Хантера стоит в титрах фильма и именно его имя выгравировано на статуэтке.

Но в 1950-х зрители стали жаждать паноромного кино и эпопей. В 1952 году был опубликован роман коммуниста Хауарда Фаста (Fast) «Спартакус», право экранизации которого, очень коммерчески чувствительный Кёрк Даглас выкупил под себя. Он заказал сценарий будущего фильма тому же Фасту, но полученный результат, обременённый не столько действием, сколько марксистским идеологическим мусором, он назвал катастрофой. Даглас для исправления сценария обратился к профессиональным сценаристам из того же чёрного списка, например, к Эруину Шо, который оправдав себя романом «The Troubled Air» (1951), всё же эмигрировал во Францию, но все отказались. А Трамбоу согласился.

Режиссёром «Спартакуса», одного из самых дорогих проектов на то время, Кёрк Даглас пригласил тридцатилетнего Стэнли Кубрика, у котрого он снимался в главной роли в малобюджетном фильме «Пути славы». Именно тогда Кубрик всё понял про проект Шейкспира, и именно он, кто бы не оспаривал это право, потребовал, что бы в титрах стояло имя Трамбоу, в конце концов, разрушившее чёрный список Холливуда. Спустя два десятка лет Стэнли Кубрик будет искать подходящий роман, чтобы рассказать свою историю, как столетия раньше Кристофер Марли выбирал пьесу, чтобы рассказать свою.

А весной 1593 года Кристофер Марли, не ощущая никакой опасности, во вполне благоприятных условиях, предоставленных ему Уолсинэмом, раз театры не работали, взялся за сочинение новой поэмы, преемницы той, которую ещё печатали в типографии Филда.

Авторы беллетристики иногда в своих новых произведениях делают упоминания о своих уже опубликованных книгах, как, например, Сервантес в первой части «Дон Кихота» упоминает свой роман «Первая часть Галатеи», когда священник и цирульник делали генеральную чистку в книгохранилище хитроумного идальго. Сервантес там же даже оставил отзыв о самом себе, вложив его в слова священника, «что в стихах он одержал меньше побед, чем на его голову сыплется бед». Бывает и так, как сделал выходец из Украины советский живописец Фёдор Решетников, который в известной своей картине 1952 года «Опять двойка» в левом углу полотна поместил репродукцию его же картины 1948 года «Прибыл на каникулы», а в следующей картине этого триптиха «Переэкзаменовка» 1954 года он поместил уже репродукцию картины «Опять двойка». Вот то же самое сделал Марлоу, что теперь называется мизанабим (mise en abyme), что означает, не вдаваясь в подробности перевода, картина в картине. Сочиняя свою новую поэму «Херо и Лиандер» (Hero and Leander, в традиционном переводе «Геро и Леандр»), он начал её с описания наряда златовласой красавицы, поместив на широких зелёных рукавах вышивку, где «Венера в её обнажённом великолепии стремилась понравиться небрежным и презрительным глазам гордого Адониса, перед ней лежащего».

Марлоу, пока его не арестовал констебль Мондер в поместье Томаса Уолсинэма, успел сочинить из запланированного только две сестиады; четыре остальных после него досочинял Джордж Чэпмен. Георг Брандес эти поэтические усилия Чэпмена, как и всю его поэзию в целом, назвал «гротескной и утомительной» и отметил, подразумевая актёра в роли поэта, что «Шейкспир, несомненно, должен был испытывать нестерпимую боль от жалкого окончания, добавленного Чэпменом к прелестной поэме «Херо и Лиандер» Марлоу, которым сам Шейкспир так сильно восхищался». Вот эти две сестиады издатель Эдуард Блант, право на публикацию которых он выкупил у Джона Вольфа (Wolfe), в начале 1598 года представил на суд читателя; коллективный труд с чэпменовским продолжением издал уже Пол Линли (Linley) весной того же года. Напечатанная для магазина Бланта недописанная поэма предварялась посвящением Уолсинэму, теперь уже сэру Томасу, которого, давно отошедшего от государственной службы, Илизабет годом ранее, за неизвестно какие заслуги, возможно, за обаяние его жены и гостеприимство, посвятила в рыцари.

«Сэр», - обращается Блант через посвящение к Уолсинэму, - «мы думаем, что не освободили самих себя от обязательств, которые мы дали нашему другу, когда мы перенесли бездыханное тело в землю...». Это признание Бланта объясняет, кто занимался похороном тела в Дэтфорде. Это также объясняет, кто сообщил викарию, что тело убитого принадлежит не Морли, как было сказано в протоколе, а Марлоу. Это также предполагает, что во время проведения необходимых следственных действий, на месте преступления присутствовал и сам Уолсинэм. И в этом признании Бланта есть большая странность, потому что то, как похоронили они «своего друга», люди бездомных псов хоронят: закопали и забыли или, как выразился не столь грубо Боуз: «И при этом там нет никакого указателя места могилы на церковном дворе». Чарлз Николл уточняет, что «неотмеченная могила» «согласно местной традиции находится рядом с Северной башней» церкви, на стене которой теперь повешена мемориальная табличка.

Ясно, что ни Блант, ни Уолсинэм, ни в коей мере не собирались объединять себя со всем Человечеством, как в том знаменитом стихотворении Джона Данна, заявившего, что «нет человека, который был бы сам по себе как Остров, ибо каждый человек есть часть Материка». И вряд ли они соглашались с тем утверждением Данна, что «если водой смоет край Мыса и разрушит и Замок твой и Друга твоего; смерть каждого Человека умаляет и меня». Конечно, никто и не думал, что Блант и Уолсинэм, будут объединять себя хотя бы с одним из тех присяжных – хозяином бакалейной лавки в Дэтфорде, но Марлоу, как они заявляют, был их другом, и не установить, пусть даже самый дешёвый, надгробный камень, установка которого – такого скромного монумента – вряд ли была бы для них непосильной финансовой тяжестью. Тогда что: как в той нецензурной поговорке про сдохшего Максима? Или всё-таки это был спектакль, и за театральным реквизитом, в данном случае это был чей-то труп, к кому они не питали ни сколько-нибудь уважения, ни частицы любви, никто и не собирался ни следить за его могилой, ни тем более поминать.

Мы не можем, конечно же, Марли сравнивать с Шекспером, который был похоронен под алтарём стрэтфордской церкви и над тем местом, где он был погребён, была положена плита с эпитафией, угрожающей проклятьем тому, кто потревожит его кости, по той причине, что, словами Шёнбаума, «останки Шейкспира захоронены в храме, а не на церковном кладбище не потому, что он был знаменитым ландонским поэтом-драматургом, а потому, что покупка части десятинных земель Стрэтфорда делала его как бы мирским священнослужителем».

Конечно же, нищий и не знатный Марли никак не мог претендовать на погребение в церкви, что являлось прерогативой высших слоёв общества и нуворишей. «Похорон наприходском церковном кладбище обычно был одним из самых дешёвых вариантов, и также самым удобным, и население, похороненное в таких местах, следовательно, включало большинство наиболее бедных и менее сильных в обществе», -рассказывает профессор истории Ванесса Хардинг (Harding) в «The dead and the living in Paris and London,1500-1670» (2002). Историк говорит, что ландонцы стремились избежать позора захоронения вне стен города на новых кладбищах, тем более в общих могилах, которые появлялись в связи с эпидемиями. Люди старались похоронить своих близких в черте города на старых кладбищах, и Шейк-спир нисколько не исказил, когда изобразил могильщиков, которые, готовя могилу для Офилии, выкопали кости «бедного Йорика».

«Даже при том, что церковное кладбище было домом для мёртвых скромного статуса», - пишет Хардинг, - «люди демонстрировали привязанность к старым, а не к новым кладбищам, даже когда это вызывало реальные экологические проблемы, и заботились о точном местоположении могил». То есть, выходит, что ландонцы изо всех сил старались похоронить своих близких на переполненных старых городских кладбищах и беспокоились о том, чтобы их могилы не затерялись, а здесь могилу Марлоу забросили как нарочно? Ответ на этот вопрос приводит, пожалуй, к единственно верному выводу: Блант и Уолсинэм, участвуя в спектакле, обязаны были соблюсти весь погребальный ритуал, но заботиться о могиле, где был неизвестно кто похоронен, они посчитали лишним.

Справедливости ради следует сказать, что там надгробный камень имел большую удачу, если он мог сохраниться ни до того времени, ни после.

Как рассказывает У.Т.Винсент (Vincent) в своём исследовании «In search of gravestones old and curious» (1896), со ссылкой на книгу «Antient funeral monument» (1631) современника Марлоу Джона Уивера (Weever), англичане в антипапистской лихорадке указа об уничтожении всех символов идолопоклонства и суеверия находили в избытке отдушину в разрушении «декоративных и рельевных символов, включая могилы». Илизабет пришлось даже выпустить прокламацию, подписанную собственной рукой, против «невежественных, злонамеренных и алчных лиц», «которые разрушают и уродуют любой памятник, гробницу или могилу» с угрозой наказания штрафом или тюремным заключением. Уивер рассказывает, что это не сильно помогло и Илизабет в 14-й год своего правления пришлось издать повторный указ ещё более строгий. Но, сообщает Уивер, всё равно «заразный выводок схизматиков», таких как броунисты, бэрроуисты, мартинисты и т.п., якобы не только стремились ограбить церкви, загрязнённые Вавилоном, но и стереть их с лица земли. Одним из таких мерзавцев Винсент называет Джона Пэнри, который, как уже говорилось выше, предлагал графу Эссексу помощь в конфискации церковных земель.

Другая опасность для кладбищенских монументов пришла с введением в Англии пуританской Республики (Commonwealth), когда указом Парламента было отменено не только Служение при погребении в Книге общих молитв и сам Молитвенник, но, как выразился Винсент, «возник такой крестовый поход» против украшений Церкви, который даже затронул могильные камни на кладбищах, многие из которых были удалены или применены для другого использования. Поэтому на церковном дворе в основном сохранились только надгробные плиты захоронений конца 17-го и 18-го столетий, среди которых случайно сбереглись всего две плиты рассматриваемого нами времени: исквайра Эдуарда Фентона возле той самой северной стены церкви 1603 года и сэра Ричарда Брауна возле восточной стены 1604 года.

Ко всем вероятным неприятностям двора церкви Сейнт Николлас, где могильные камни были подвержены всем капризам погоды и столетиям людского пренебрежения, он в добавок ко всему, в 1940-м году подвергся гитлеровской бомбардировке, когда была разрушена мемориальная плита Марлоу, установленная там в 1919 году.

И всё же, по ком звонил колокол церкви Сейнт Николас 1 июня 1593 года, когда, закончив следственную процедуру, коронёр Дэнби, словами могильщика из «Хэмлита», «присудил христианское погребение»?

Первым в могиле около Северной башни оказался тот самый ошибочный и несуществующий Френсис Фрезер. Его отправил туда американский юрист Уилбёрн Зейглер (Zeigler), который к трёхсотлетию убийства в 1895 году сочинил детективный роман. В нём не Фрезер убивает Марлоу, а наоборот, когда тот застал поэта со своей женой. Марлоу после хитроумно переодевается в одежду Фрезера, а жена Фрезера Энн, у которой коронёр настойчиво требовал опознать труп, после некоторого колебания, твёрдо заявляет, что она знает мёртвого мужчину и что зовут его Кристофер Марлоу. Зейглер всё равно убивает Марлоу на основе путаного сочинения Обри, которое ещё будет рассмотрено.

Вторым кандидатом в могилу вместо Марлоу, как я понимаю, был «актёр по имени Хэррик». В апреле 1916 года Хэнри Уоттерсон (Watterson) опубликовал в американской газете статью, в которой он не стал заморачиваться с Фрезером, а изобрёл свою собственную версию. Уоттерсон заставил Марлоу нечаянно ранить актёра во время весёлой вечеринки в одном из трактиров, когда тот раскритиковал стихи поэта. Марлоу вытащил нож и пригрозил актёру «не имея никакого убийственного или другого серьёзного намерения». Когда ссора разрулилась и все продолжили пить «снова и снова», бедный Хэррик вдруг упал на пол, и истёк кровью до смерти, так как никто якобы не знал, как остановить кровь из порезанной артерии. Уоттерсон не говорит, кто оказался в могиле, но видимо, тот самый Хэррик, раз по его словам, Марлоу бежал в Пари, а потом в Испанию.

Третьим кто оказался в могиле вместо поэта, был пьяный моряк, которого можно было найти на пристани Дэтфорда. Кандидатура моряка была предложена одним из столпов марловианства канадцем Кэлвином Хоффманом (Hoffman) в его знаменитой книге «Убийство человека, который был Шейкспиром» (1955): «...и через минуту моряк мёртв из-за нанесённой раны. И Марлоу «официально» мёртв».

Четвёртого кандидата, и, на мой взгляд, самого правдоподобного предложил ещё один представитель Нового Света Дэйвид Мор (More) в статье 1996 года «Пьяный моряк или заключённый в тюрьму автор». Он предложил обратить внимание на последние дни Джона Пэнри. Как выше говорилось, смертный приговор, который был оглашён 25-го мая, был подписан только утром 29-го. Все эти дни, как пишут его биографы Пирс и Уоддинтон (Waddington), Пэнри ожидал, что власти смилостивятся над ним, так как он написал жалобные письма руководителям обеих фракций, с уверениями в своей невиновности и лояльности.

«После четырёх дней ожидания, Джон Пэнри, возможно, имел хорошую надежду, что его письма к Бёрли или Эссексу изменят его предстоящую судьбу», - пишет Мор, - «Он захотел когда-нибудь вернуться в свой любимый Уэльс, но это не должно было случиться. Словарь Национальной Биографии рассказывает, что «во время обеда 29 мая, Джону Пэнри вдруг было приказано, чтобы он готовился к казни», и в пять часов во второй половине дня он был доставлен к виселице».

Дальше Мор цитирует Пирса, что бедный Пэнри не нашёл среди случайно собравшихся людей ни одного друга, ни родных, и казнь его была такой стремительной, что даже против обычая ему отказали в последней вежливости, не дав сказать с петлёй на шее прощальных слов. Тело Пэнри не выдали родственникам и место его погребения неизвестно.

Следует добавить, о чём не сказал Мор, что ко всему прочему курировал казнь коронёр Дэнби, который был также коронёром тюрьмы Маршалси, где провёл свои последние дни Пэнри. Старику Дэнби требовался свежий труп, и он не стал заморачиваться в поисках подходящей кандидатуры. Не тот возраст.

Не пояснил Мор и того, что казнь после пяти вечера была крайне необычной, ибо обычным временем казни было время на рассвете. Точной привязки казни к часу не существовало, так как последняя возможность приговорённым к смерти увидеть солнечный свет зависела от времени года. Поэтому казнь, например, Бэрроу и Гринвуда 6 апреля, проведённая «рано утром», относительно февральской утренней казни Порморта произошла на несколько часов раньше.

В шейкспировской мрачной комедии «Мера за меру» 1603 или 1604 года тюремщик даёт распоряжение, чтобы приготовили «плаху и топор к четырём часам утра», потому что у него был приказ наместника казнить одного человека – Клавдио - утром, а другого – Бернардина -в полдень, и герцог торопит его: «Пойдёмте, уже совсем рассвело». Дифоу в романе «Молл Флендерс», написанный в 1683 году, рассказывает, словами своей героини, что «наутро в тюрьме произошла душераздирающая сцена» - выводили на казнь шестерых смертников. Экройд о последующих годах пересказывает в «Ландон. Биография», что «самые нетерпеливые ландонцы появлялись на улицах в четыре-пять утра, а к семи вся мостовая перед Ньюгейтом была запружена толпой». Как видим, на протяжении веков традиция утренней казни не изменялась.

Считается, что утреннее время казни это предоставленная привилегия смертнику увидеть солнечный свет, как-будто он не мог увидеть его, как тот самый Бернардин, в полдень. На самом деле утренняя казнь всегда была дополнительной психологической пыткой для приговорённого к смерти. Чарлз Диккенз в «Приключениях Оливера Твиста» пишет: «Светало когда они вышли. Уже собралась огромная толпа... Всё говорило о кипучей жизни – всё, кроме страшных предметов в самом центре: чёрного помоста, поперечной перекладины, верёвки и прочих отвратительных предметов смерти». «Кипучая жизнь» - ключевые слова. Утром с лучами солнца просыпается природа, город наполняется жизненным шумом, той самой кипучей жизнью, а смертники, которые часто проводят бессонную ночь, молятся или плачут, готовясь расстаться с нею на глазах, как выразился всё тот же Диккенз в одном из писем, у «злобной весёлости гигантской толпы». Почему, нарушая традицию, этой последней пытки был лишён Пэнри, и казнь была проведена вечером - нельзя объяснить, если не учитывать, что свежий труп ночью должен был быть доставлен в Дэтфорд.

След от повешения – ярко выраженная красно-фиолетовая полоса -надо полагать, определил и нанесение удара кинжалом в голову, ибо в другом случае абсолютно не имело значения, где будет рана, если на шее трупа не было бы следа от верёвки. Только рана в области лица позволяла Дэнби не заметить странгуляционную борозду, и не дать её заметить присяжным. То есть, тело не нужно будет раздевать или разматывать саван, если рана будет на голове явно смертельная и хорошо видимая. Действительно, если там не было следов на шее, зачем было стараться пробить лобовую кость, если можно было убить ударом в сердце. Поэтому все эти потуги, как драматурга Питера Уилана, так и сценаристов эпизода из сериала «Medieval Murder Mysteries» (2015), когда двое держат вырывающегося Марлоу, а третий пытается попасть поэту в глаз, выглядят нелепо.

Такой раной, не вызывающей вопросов в своей несовместимости с жизнью, должна была стать рана, нанесённая в орбиту глаза: назначенный в убийцы Фризер должен был загнать кинжал по самую рукоять в глазницу, но он промахнулся. При свете восковых свечей, дрожа от волнения, он просто промахнулся. Трудно сказать, что на это повлияло. Не каждый мошенник, а Фризер как раз был таковым, способен стать убийцей. Не каждый может найти в себе силы присутствовать на анатомических исследованиях трупов хирургом или получать удовольствие, созерцая кишки, которые палач достаёт из приговорённого к четвертованию и потрошению. Может быть, Фризер испытывал ужас от немигающего взгляда вытаращенных глаз, лежащего на столе висельника, один из которых он должен был проткнуть. А может быть, не будучи нисколько ни мнительным, ни суеверным, занеся над головой, крепко сжимаемый обратным хватом кинжал, Фризер с силой ударил ним и просто банально промахнулся.

В том же случае, как его описывает Дэнби в протоколе, лезвие кинжала, вне всяких сомнений, не пробило бы кость, а скользнув, ушло бы под кожу. Профессор Майкл Грин, судебный патологоанатом, в сериале «Medieval Murder Mysteries» (1с.2э.) отрицает любой вариант. Он говорит: «Пишут, что он умер от одной колотой раны над глазом. Если это значит, что его ударили ножом в лоб, боюсь, что так не бывает. Если вы кого-то так ударите, нож просто соскользнёт, он пройдёт под кожей головы, но не пробьёт череп, или же просто сорвётся и порвёт кожу». Профессор Грин далее говорит, что за 40 лет своей карьеры он видел всего два случая, когда ножом пробили череп, и в обоих случаях это было с той стороны, где тонкая височная кость. «Но если подумать о других вариантах», - продолжает Грин, - «и предположить, что описание не было абсолютно точным, и на самом деле удар пришёлся не над глазом, а попал в сам глаз, то получается совсем другая история».

Коллега профессора Грина доктор Томпсон Роулинг (Rowling) в «Journal of the Royal Society of Medicine» (т.92, 1999) опубликовал статью, в которой также указывает, что «такая рана от кинжала должна была бы быть причинена со значительной силой, чтобы проникнуть сквозь толстую лобную кость, и описание раны Фризера, «глубиной четверть дюйма» полностью совместима с остриём кинжала, посягнувшего, но не пробившего лобную кость». Роулинг говорит об упоминании в протоколе, что Фризер в борьбе с Марлоу якобы тоже получил ранение.

Член королевского общества хирургов указывает и на то, что та рана «над правым глазом», нанесённая со «значительной силой», не могла «вызвать смерть вообще и, конечно, ни в коем случае смерть безотлагательную». «Есть много современных случаев серьёзных раздираний лобной доли даже не вызывающей потерю сознания»,- пишет Роулинг и приходит к выводу Майкла Грина, что «поэтому, почти бесспорно, рана была в орбите и выше глазного яблока».

Такие сомнения высказал ещё в 1928 году Семюэл Танненбаум, после публикации Хотсоном протокола Дэнби. Танненбаум, будучи доктором медицины, заявил в своей небольшой книге «Убийство Кристофера Марлоу», что медицинское заключение в протоколе Дэнби не соответствует действительности, так как любой, знающий «анатомию и патологию человеческого мозга» знает, что описанная рана не могла привести к немедленной смерти. «Чтобы вызвать мгновенную смерть, убийца должен был толкать его кинжал горизонтально в мозг Марлоу на глубину шести или семи дюймов - и это не могло случиться, если Фризер и Марлоу боролись так, как свидетели описали», - утверждает Танненбаум.

Мыхайло Шамаев, патологоанатом из Кыева, доктор медицинских наук, в интервью одной из украинских газет, отметив, что «неизбежную смерть вызывает либо обширное разрушение полушарий, либо гибель стволовых отделов мозга», приводит несколько примеров, среди которых один очень подходит, как иллюстрация неправдивости сообщения в протоколе Дэнби. Профессор Шамаев говорит: «Поступил к нам предприниматель, ставший жертвой какого-то передела в торговом бизнесе. Смотрим, а у него у внутреннего края глаза маленькая точка. Оказывается, ему через глаз какой-то спицей проткнули мозг насквозь. И ничего - целые сутки жил».

Ошибка приведённых экспертов в том, что они ищут оправдание немедленной смерти Марлоу. Они переносят запротоколированное расположение раны, чтобы смерть поэта соответствовала медицинским знаниям, а нужно было просто согласиться с тем, что рана наносилась уже мёртвому человеку, и тот самый Марлоу мог быть очень недовольным, когда Фризер, испортив статистику профессору Грину, ударом со «значительной силой» пробил лобную кость, не попав в глаз мертвеца.

Рану на голове обычно оправдывают словами из «Мера за меру», где герцог говорит тюремщику: «О, смерть мастер искажать черты, а вы ещё можете помочь». Глазная рана, как предполагается, должна была до неузнаваемости исказить черты лица.

Наверное, и это тоже предполагалось, и всё же в пьесе наместник, отдавший приказ казнить, знал жертву, и чтобы не было обмана, приказал принести отрубленную голову, но кто в Дэтфорде знал Марли? Неужели присяжным было не всё равно, если сам коронёр королевского Двора говорит, что труп принадлежит какому-то Кристоферу Морли. Неужели кто-то из присяжных, среди которых только двое имели право именоваться джентльменами, люди среднего сословия, заботящиеся больше о накопительстве, рискнул бы оспаривать такое утверждение, даже если бы у них возникли какие-то подозрения. Вероятно, многие могли бы узнать своего любимца актёра Нэда Аллейна, но кто из зрителей знал тех, кто писал для него монологи? Даже в наше время в век телевидения, газет и всевозможных журналов, и безлимитного интернета мало кто сможет указать, как выглядит тот или иной драматург или сценарист.

Вот совсем смешная история, реально демонстрирующая уровень таких познаний. В начале 1990-х в Ландоне стареющий гомосексуалист Алан Конуэй (Conway) находил себе как партнёров для удовлетворения своих сексуальных потребностей, так и тех, кто ссужал ему деньги, представляясь им знаменитым Стэнли Кубриком. Никого не смущало не только то, что Конуэй не имел даже отдалённого сходства, а даже то, что он разговарил не на «гнусавом» английском, как обозвали Самерсит Мом и Грэм Грин американский диалект, и то, что он не носил бороду, что было давно обязательным атрибутом Кубрика, ни даже незнание своих собственных фильмов, то есть фильмов Кубрика. Какой там пекарь из Дэтфорда, или другой присяжный, глубокомысленно рассматривающий рану на чьём-то лбу – чисто выбритый Конуэй обманул даже театрального критика из «Нью-Йорк Таймс», который всё думал потом, что Кубрик был гомосексуалистом. Конуэй находил новых и новых жертв, а прозревшие стеснялись подавать на него в суд, чтоб не выглядеть идиотами. Об этом наглом проходимце потом снимут фильм «Colour Me Kubrick», а мы возвращаемся к трупу то ли на столе, то ли на кровати в одной из комнат дома Элинор Булл.

В той самой пьесе «Мера за меру» есть вот такая реплика тюремщика:

«Здесь, в тюрьме, отец, Сегодня утром от горячки умер Пират прославленный, рагузец некий, Одних лет с Клавдио; их волосы Того же цвета. А не можем мы В живых покуда изверга оставить, Наместнику же голову послать Пирата, что на Клавдио похож». (перевод М.Зенкевича)

Вот примерно так рассуждали, те кто решил подменить Марлоу трупом Пэнри: они одних лет и волосы того же цвета. Мы не знаем, как выглядел Пэнри и мы не знаем, как выглядел Кристофер Марли; может быть, они имели некоторое сходство. Тот портрет, который теперь является неотъемлемой традицией появляться на обложках книг с поэзией Марлоу или посвящённых исследованию его короткой жизни, на самом деле может принадлежать отображению внешности совсем другого молодого человека. И всякое, сколько-нибудь себя уважающее издание, обязательно делает оговорку, что это только «предполагаемый портрет» Кристофера Марлоу.

Портрет был обнаружен студентом Питером Холлом (Hall) в ноябре 1952 года на двух дубовых досках, которые он выудил из вагонетки со строительным мусором, куда их выкинули строители, которые делали ремонт зданий старого двора колледжа к празднованию его 600 летия. Студент хотел сделать стереосистему для своего магнитофона и доски показались ему подходящими для изготовления колонок. При близком рассмотрении он и обнаружил на них чей-то портрет. Доски он доставил в библиотеку, оттуда они перешли к реставраторам.

Кроме молодого человека привлекательной внешности, в верхнем левом углу была обнаружена надпись «anno d[omi]ni aetatis suae 21 | 1585», которая сообщала, что изображённому натурщику в 1585 году было 21 год от роду. Так как возраст изображённого молодого человека совпадал с возрастом Кристофера Марлоу, Келвин Хоффман предложил считать эту картину его портретом.

Профессор Стивен Оргел (Orgel) в статье «Tobacco and boys» (2002) задаёт справедливый вопрос: «Но в Корпус [Кристи] было сто одиннадцать студентов – сколько из одноклассников Марлоу также были в возрасте 21-го?» Неизвестно. Далее Оргел приходит к единственно возможному выводу: «Единственная причина идентифицировать это как портрет Марлоу, а не одного из его одноклассников, то, что мы хотим, чтобы это был портрет Марлоу». Как это перекликается с высказанным Бёрджессом желанием, чтобы Марлоу был шпионом! Как хочется, чтобы Марлоу был таким же симпатичным!

А что мы знаем о том, как выглядел Марлоу, если не принимать тот портрет за его достоверное изображение? Вот только то, что осторожно говорит Дживелегов в «Предшественниках» (1943): «Как и Грин, он предложил свои услуги театрам. Имеются сведения, тоже смутные, что он пробовал силы и как актёр, но очень скоро должен был оставить мечты об артистических лаврах, так как повредил ногу и стал хромать». Вряд ли Марли мечтал об «артистических лаврах», просто хотелось получить новый опыт, как говорится, изучить театр изнутри. Это было необходимо для того, чтобы потом, например, Аникст написал в «Шекспир» ЖЗЛ, подразумевая актёра Шекспера: «Он и сам выступал на сцене. Таким образом, создавая свои пьесы, Шекспир мог до малейших деталей учитывать возможности их сценического воплощения. Анализ произведений Шекспира показывает, что они были написаны человеком, досконально знавшим сцену, законы актёрского искусства и все театральные приёмы, достигавшие наибольшего эффекта у зрителей».

Откуда у Дживелегова «смутные сведения» об актёрском опыте Марли, так неудачно закончившиеся?

Когда Александр Дайс готовил статью, которая должна была предварять собрание сочинений Марлоу, он обратился за помощью к Джону Пейну Колльеру. Вся энергия Колльера была направлена на творчество Шейкспира, его неугомонная страсть к открытиям была связана с открытиями как истинными, так и фальшивыми в основном только с этим драматургом. Поэтому этот учёный, чьё имя потом будет замарано раскрытием его подделок, отдал Дайсу без каких-либо условий всё, что имел на то время из обнаруженных документов, так или иначе, связанных с Марлоу. Одним из таких документов была баллада «Трагедия атеиста», где имя Марлоу, а точнее псевдоним, было выведено под анаграммой Wormall. Эту балладу Дайс опубликовал в приложении и именно на неё ссылается Дживелегов, когда говорит о «смутных сведениях».

Сейчас эту балладу относят к фальшивкам Колльера, как, впрочем, ранее к фальшивкам относили эпитафию на смерть Мэнвуда, тоже ним обнаруженную. Более всего цитируют и называют изобретением Колльера вот эти два куплета:

«Он имел репутацию поэта,

И написав много полновесных пьес,

Теперь расфуфыренный в шёлковом костюме,

Выпрашивал подаяние, между прочим.

Он был также актёром

На подмостках [театра] Занавес,

Но сломал свою ногу в одной непристойной сцене

Когда был в юном возрасте».

Читая первый куплет, вспоминается тот самый портрет Марлоу, где он изображён в бархатной куртке с позолоченными пуговицами, которую он по так называемым сумптуарным законам не имел права носить, так как бархат был прерогативой рыцарей и выше. «Покупай дорогую одежду, насколько позволит твой кошелек, но без излишних модных причуд: богато, но не пышно», - наставляет Полониус Лейэртиса. – «Ибо одежда часто выражает человека». И мы помним, что Эссекс предстал перед королём Франции наряженный в оранжевый бархат. Сумптуарные законы, то есть законы, регламентирующие внешний вид человека, указывали, какая материя должна быть использована в одежде человека, соответствующая его социальному статусу. Поэтому по одежде судили к какому сословию принадлежит тот или иной член общества. «Ибо одежда часто выражает человека» -перевёл Морозов, но, может быть, было бы точнее перевести, что «одежда часто провозглашает (proclaims) человека». Вместе с ограничениями для низших классов общества, сумптуарные законы ограничивали и высшие классы, позволив им тратить только 100 фунтов в год на их одежду, но, кажется, это не соблюдалось, и каждый покупал дорогую одежду, насколько позволял его кошелёк.

Собственно, та куртка, несомненно, из бархата, одна из причин не идентифицировать натурщика как Марлоу. Хотя, как заметил Оргел, получение образования в университете было одним из путей войти в дворянство, но Марли на тот год был всего лишь студентом последнего курса. Оргел напоминает, что в 1572 году один из членов Кинз Колледжа был арестован и посажен в тюрьму, когда было обнаружено, что он под академическим одеянием носил подобную бархатную куртку. Для сравнения Оргел приводит портрет юного Френсиса Бейкона в чёрной академической одежде. Однако следует помнить, что Бейкон был приспособленец и подобострастный любитель властьдержащих, а Марли был бунтарь – Mar-Law.

Второй куплет говорит о том, что Марлоу был актёром и это как раз и вызывает сейчас наибольшее сомнение и отрицание.

Большой специалист (по крайней мере, так его называют) по драматургии илизабетинцев Артур Хэнри Буллин (Bullen) тоже ставит под сомнение подлинность опубликованной Дайсом баллады. Цитируя те самые два куплета, в статье, предваряющей собрание сочинений Марлоу 1885 года под его редакцией, Буллин пишет: «Слова, «Когда он был в его юном возрасте» может только означать, что поэт был мальчиком-актёром в «Занавесе»; но мы знаем, что он, возможно, не мог быть связан со сценой до 1583 года. Я не видел манускрипт, и так не способен установить любое мнение относительно стиля почерка; но когда мы вспоминаем, сколько документов, доказанных впоследствии, являются подделками, которые Колльер помещал как подлинные, мы будем весьма оправданы в отклонении «Трагедии Атеиста». Это не составляет никакой большой трудности подражать с успехом балладе дурных стишков».

То, что Марлоу был некоторое время актёром, говорилось и ранее до публикации этой баллады, например, тот самый Энтони Вуд во втором томе «Athenae Oxonienses», указал, что Марлоу (Marlo) «был сначала актёром, а затем стал драматургом». Ещё ранее в 1675 году племянник Милтона Эдуард Филлипс (Phillips) в словаре поэтов «Theatrum Poetarum» указал, что Марлоу (Marlow) «поднялся с актёрства к производству пьес».

Александр Дайс ответил как прошлым (Вуд, филлипс), так и будущим (Буллин) такого рода заявителям, что Марлоу «поднялся» с актёрства в драматурги, и что «early age» обязательно должно подразумевать мальчика-актёра. Я считаю, что Дайс абсолютно логичен, когда пишет: «В строфе, только что процитированной, рифмоплёт (кто нашёл «возраст» (age) очевидной рифмой к «сцене» (stage)) обозначил, я думаю, не более чем это: что театральные подвиги Марлоу имели место вскоре после того, как он сформировал постоянную связь с ландонскими театрами ради средств к существованию; и, насколько я могу судить, такое действительно имело место. Мы видели, что Марлоу получил степень магистра в 1587; и есть все причины полагать, что он был тогда известен как успешный драматург: но если бы он был также известен как тот, кто показал себя на ландонских подмостках в лице регулярного актёра (и как таковым, рифмоплет, очевидно, описывает его), я ни в коем случае не уверен, что, в те дни, университет Кембриджа предоставил бы степень». К этому определению, что Марли мог быть актёром-мальчиком, только лишь по самой очевидной и простой рифме stage-early age, можем довавить, что и для Полониуса, и для самого Шейк-спира и Хэмлит, студент Виттенбергского университета, был в юном возрасте. И та анонимная элегия на смерть актёра Бёрбеджа среди его знаменитых ролей вспоминает «юного Хэмлита», который прыгал в могилу и с таким правдивым выражением, обезумевшего любовника, что автор элегии готов был поклясться, будто сам хотел умереть.

Второй куплет также подразумевает упомянутую Дживелеговым хромоту, если Марли больше не пытался выступать на театральных подмостках. Репутация Колльера, попавшегося на фальсификациях уже после публикации баллады, заставляет исследователей считать стихотворение подделкой, и что баллада, как выразился Томас Дэббс (Dabbc) в «Reforming Marlowe»(1991), «почти наверняка написана самим Колльером». Но мы должны обратиться к сонетам, где увидим, что автор несколько раз говорит, что он хромой. Так как актёр Шекспер не был хромым, потому что всё-таки принимал участие в спектаклях, хромоту относили к эвфемизму. Вот эти строки:

«так я, охромевший по жестокой злобе Фортуны» (37 сонет),

«и тогда я не хромой, не бедный, не презираемый»(37 сонет),

«заговори о моей хромоте, и я сразу начну спотыкаться» (89 сонет).

Коментируя эти высказывания, Шаракшанэ объясняет: «По мнению большинства комментаторов, здесь речь идет не о физической хромоте, а о моральной слабости или изъянах творчества», или ещё так: «Большинство комментаторов считают, что определение «lame» (хромой) здесь следует понимать в переносном смысле». Но отбросив эту никчёмную веру «большинства комментаторов» в безграмотного актёра, мы получаем совсем не «переносный смысл», а речь в самом что ни на есть прямом смысле о физической хромоте, а не каких-то «изъянах творчества», когда та самая речь шла об интимных отношениях.

Отсюда приходим к выводу, что либо Колльер подозревал Марлоу в авторстве сонетов и поэтому изготовил фальшивую балладу с сообщением о повреждённой ноге, либо баллада - подлинный документ и то, сумасшедшее заявление Томаса Уортона (Warton) в 1781году, что Марлоу «часто аплодировали королева Илизабет и король Джеймс Первый, как благоразумному актёру», при всей своей фантастичности, всё же имело под собой какую-то основу.

Эдуард Филлипс, который, кажется, первый заявил о короткой актёрской карьере Марлоу, прожил несколько лет (с 1663 по 1672 год) в том самом Дэтфорде в усадьбе теперь знаменитого Джона Ивлина (Evelyn), так как был учителем его сына Джона. Филлипс, готовивший короткие биографии поэтов для своего словаря, возможно, посещал и могилу Марлоу, так как на том самом кладбище церкви Сейнт Николас Ивлин хоронил своих детей.

Джон Ивлин был свидетелем как казни короля Чарлза I-го, так и смерти Оливера Кромуэлла, великой чумы и большого пожара в Ландоне 1666 года и, собственно, стал знаменитым благодаря оставленным ним дневниковым записям обо всех этих событиях. Теперь в Дэтфорде есть улица его имени, на которой, как предполагается, и стоял дом вдовы Элинор Булл, где в одной из комнат лежал труп с багровым, как у всех висельников лицом и кинжальной раной в брови.

Почему именно в этот дом доставили труп Джона Пэнри?

В феврале 1590 года умерла на 82-ом году жизни Бланш Пэрри главная фрейлина королевы, много лет отвечавшая за хранение королевских драгоценностей. Бланш Пэрри, как и Илизабет, называвшая себя девственницей, всю жизнь посвятила служению королеве, ещё с того времени когда она качала её колыбель. Не являясь аристократкой, а будучи всего лишь обычной дворянкой Бланш Пэрри, тем не менее, пользовалась наибольшим доверием Илизабет и вознаграждалась более чем другие фрейлины. Когда Бланш после тяжёлой болезни, когда уже никто не верил, как и она сама, что она выживет, и Уильям Сисил помог ей составить завещание, но она всё-таки выздоровела, Илизабет на радостях одарила её соболиными шкурами, чем нарушила свойже сумптуарный закон, где указывалось, что соболя предназначены только для высшей знати.

Одиннадцать лет спустя, практически ослепшая, Бланш окончательно собралась умирать. И снова человеком, который помог ей составить новое завещание, был лорд Бёрли. Доктор Уайтлок перечисляет, какие драгоценности и дорогие вещи она завещала. «Первым пунктом Бланш завещала «свой лучший бриллиант» Илизабет», -пишет Уайтлок. – «Кроме того, она оставила королеве «пару соболей, расшитых 8 нитями золота», возможно, те самые... Кроме того, Бланш оставила солидные дары родственникам и друзьям при дворе, в том числе Уильяму Сисилу...». В этом завещании Бланш не забыла и Элинор Булл, которую назвала своей кузиной и щедро одарила сотней фунтов, правда, в виде долга некоего мистера Монтегю.

««Кузина» является свободным термином, но важным», -рассуждает Чарлз Николл. – «В расширенном трайбализме» (т.е. в сильной приверженности к своему племени (tribe) или группировке) «илизабетинского общества это означало что-то ещё, что позволяло Элинор Булл называть такую изысканную леди как Бланш Пэрри своей кузиной». Николл указывает кого ещё Бланш назвала своими кузенами: доктора Ди, так как была крёстной матерью его сына Артура и того самого лорда Бёрли. Выстраивается определённая цепь из людей, которые называли друг друга кузенами, приводящая на самый верх к королеве. Как видим, выбор дома Элинор Булл, где можно было спрятать от ищеек Уитгифта тело повешенного Пэнри, именно частного дома, куда шпионы не могли свободно зайти, был не случаен. Была ещё одна причина, важная для проведения фальшивого следствия: Дэтфорд располагался в соседнем графстве Кент.

О том, что труп Пэнри уже находился в доме, когда четверо исполнителей мистификации прибыли утром 30 числа, говорит то, пусть косвенно, что они не захотели находиться в нём, а весь день до шести вечера, провели в саду. Возможно, от трупа сильно воняло мочой и экскрементами, что часто случается с повешенными, и служанки Элинор, или нанятые для этого женщины, обычно как-то связанные с гробовщиком, обмывали тело и заматывали в саван, положив под полотно, как часто бывало, душистые травы. Эта замотанность в саван, а также то, что не был вызван окружной коронёр, который должен был присутствовать в таких случаях, и напротив вызванные Уолсинэм и Блант, которые изображали большое горе, обеспечили, что 16 присяжных не смогли заметить то, что они не должны были заметить.

Ричард Хэнслоу Веллинтон (Wellington), который сам был коронёром, опубликовал свою книгу «The King’s Coroner», где в первом томе (1905) указал, что согласно Устава, который был аннулирован только в 1887 году, окружной коронёр должен был присоединиться к коронёру Двора или, как он ещё назывался, коронёру Предела [юрисдикции] (the Verge). Но и окружной коронёр без помощи последнего не мог действовать в 12 мильной зоне вокруг персоны суверена. «Таким образом», - заявляет Веллинтон, - «коронёр Предела не мог действовать в таких случаях, если он не связан с окружным коронёром; и это должно быть отмечено в расследовании, или иным способом это будет ошибочным и недействительным». Выходит, что расследование Дэнби было «ошибочным и недействительным»? Нет, всё было правильным и легитимным. Чтобы понять это, сначала разберём, почему присяжных было 16, а потом рассмотрим, почему следственная процедура проходила согласно закону, иначе Дэнби просто не смог бы это подтвердить в суде.

Следствие также не считалось юридически состоявшимся, если присяжных было меньше 12. Например, при расследовании коронёром убийства Томасом Уотсоном Уильяма Брэдли присяжных было ровно 12. Обычно их вызывают 13 – 15, чтобы в случае не прибытия по какой-либо уважительной причине кого-нибудь из них, всегда набиралось минимальное число. В данном случае, так как присяжные были не только из Дэтфорда, но и из Гриниджа и окрестностей, чтобы не случилась задержка, Дэнби подстраховался и вызвал 16, и они все прибыли.

Так как юридические полномочия Дэнби были блуждающими, вслед за персоной суверена, как выше было сказано, при расследовании по закону должен был присутствовать коронёр того округа, где было совершено преступление. Такое правило было введено после того, как много преступлений оказались не раскрытыми, когда Двор переезжал, потому, что окружной коронёр до переезда Двора не допускался к расследованию в 12-мильные пределы. Чтобы соблюсти установленные правила и не допустить к трупу другого коронёра, и был выбран Дэтфорд, потому что коронёр Двора Её Величества Уильям Дэнби был одновременно и окружным коронёром в графстве Кент. Это не было прецедентом, та как его предшественник Ричард Вейл (Vale) являлся одновременно и коронёром Двора и коронёром в графстве Миддлсекс, что известно из рапортов сэра Эдуарда Кука. То есть, Дэнби формально ничего не нарушал, когда был в двух ипостасях в расследовании убийства Марлоу, ибо, если бы было иначе, его расследование не имело бы законной силы.

Возникает вопрос, зачем там понадобилось присутствие близких друзей покойного. А были они там вот для чего.

Веллинтон во 2-м томе (1906) объясняет, что «вне всяких сомнений, не может быть никакого следствия, если не будет тела для рассмотрения его жюри и это тело должно быть в пределах юрисдикции председательствующего коронёра». Дальше Веллинтон говорит, что тело должно осматриваться «в пределах всей скромности и благопристойности», и добавляет: «Естественно, чувства родственников, понёсших тяжелую утрату, и друзей покойного будут всегда приниматься там во внимание, поскольку они будут на протяжении всей процедуры следствия». Вот для этого, чтобы осмотр тела проходило «в пределах всей скромности и благопристойности» и присутствовали Уолсинэм и Блант.

Другой авторитетный историк доктор Рой Ханнисетт (Hunnisett) в «The Medieval Coroner» (1961) говорит, что когда коронёру показывали тело он «осматривал и ощупывал его». «Оно» (тело) «должно было быть обнажённым, и коронёр должен был особенно искать раны, ушибы и признаки удушения», - указывает Ханнисетт и, опираясь на документы, уточняет, что, например, коронёр «в Оксфорде часто осматривал тело перед прибытием присяжных и записывал только свой [результат] осмотра». Поэтому, мы можем предположить, что если для коронёра было важно видеть всё тело обнажённым, это было совсем не обязательно для присяжных. Тем более, если смертельная рана, которую они должны были видеть, находилась на голове и не требовала обнажения трупа, так как осмотр членами жюри должен был проходить в пределах всей скромности и благопристойности.

Конечно, книга «Королевский коронёр» была издана в 1906 году и процедура, изложенная в ней, от той, осуществляемой в доме вдовы Булл, находилась на расстоянии в три сотни лет, но мы должны отметить, что базовые правила были идентичны и можем предположить, что и чувства друзей покойного, тем более, если один из них был братом самого Госсекретаря, пусть покойного, и тогда «принимались во внимание». Другими словами, исквайр Уолсинэм допустил осмотр «со всей скромностью» раны на лбу убитого и только это.

После того, как присяжные поставили свои печати под протоколом, Дэнби дал разрешение на христианское погребение, и Марлоу, вероятно, сквозь занавески окна второго этажа мог видеть, как члены похоронной гильдии, которые были в каждом приходе, понесли тело в церковь на отпевание. Марлоу, понятно, не был членом этого похоронного клуба, облегчающего, естественно за внесённые пожертвования, похоронные хлопоты тем, у кого не было достаточно родственников и друзей. Нет сомнений, что за оплату, Уолсинэму была оказана такая помощь. Кристофер Дениэлл (Daniell) в своей работе «Death and burial in medieval England» (1997), например, цитирует другого автора, который указал, что некая Маргарэт Пипс в 1529 году оставила 8 пенсов всем похоронным гильдиям города, чтобы они все пришли со своими знамёнами и понесли её тело на похороны. Дениэлл цитирует и ещё одного исследователя, который объясняет, что знамя гильдии и зажжённый факел должны были нести перед телом в церковь. Самолюбие госпожи Пипс пожелало, чтобы таких знамён на её похоронах было много. Неизвестно, соблюдался ли такой ритуал, на похоронах Марлоу, но есть сильное сомнение в том, что исквайр Уолсинэм и издатель Блант переносили тело сами. Вероятно, только в сумерки тело в саване стали забрасывать землёй, а ночью тот, кто должен был находиться в той самой могиле, покинул страну с помощью «гения преступного мира».

Почему с помощью Роберта Поли? Потому что Поли был курьером Двора Её Величества, и он мог, ибо на это имел грамоту, беспрепятственно покидать страну. И ещё: согласно регистрационной записи, Поли получил оплату 30 шиллингов, за доставленные во Двор 8 июня важные документы из Нидерландов. То есть, задокументированное в протоколе коронёра Дэнби присутствие Поли всего в 12-ти милях от Двора, оказалось настолько долгим расстоянием, на преодоление которого курьеру понадобилась неделя. Хотя, можно предположить, что Поли отправился за документами, которые не успел получить, так как был срочно отозван на посиделки с Марлоу в доме вдовы Булл.

Не только нейрохирурги отрицают правдивость сообщения в протоколе Дэнби, но и историки ставят под сомнение изложенные там причины убийства. Например, Пол Хаммер придумал свою версию, в которой «безжалостные мужчины», «ростовщики» и «акулы займа» Фризер и Скирз для решения вопроса погашения долга назначили встречу Марлоу, принадлежащего к тому типу людей, которые точно могут задолжать. И Поли, вернувшийся из Нидерландов, по мнению Хаммера, был приглашён Марлоу, как «взаимоприемлемый наблюдатель» и «страховка для себя против любого насилия со стороны огорчённых акул займа». Хаммер также предполагает, что после непреднамеренного убийства Марлоу, ибо с мёртвого нельзя получить долги, Поли, раз уже ничем нельзя помочь зарезанному другу, «был способным извлечь выгоду», получив «благодарное вознаграждение от Фризера и Скирза». Только почему, чтобы решить, когда будут возвращены деньги, нужно было потратить на это целый день, Хаммер не объясняет, как не объясняет и то, где Роберт Поли пропадал целую неделю с очень важными бумагами, раз он прибыл ещё до первого числа.

Все выдумки историков, верующих в актёра из Стрэтфорда и поэтому обязательно убивающих преднамеренно или непреднамеренно Марлоу, будут выглядеть нелепо без сколько-нибудь внятного объяснения ними недельного отсутствия Поли. И я не думаю, что должно считаться внятным ответом сказанное у Парка Хонана: «Его работодатели отметили его перемещения между началом мая вплоть до того июньского дня, что он был «всё вышеупомянутое время на службе Её Величества»», ибо участие в организации мнимого убийства поэта с милостивого позволения королевы это тоже было служение Её Величеству.

И мы, по всей видимости, должны согласиться с тем предположением, которое говорит, что Поли был срочно вызван Сисилом и прибыл он без каких-либо документов. И вызван Поли был срочно для того, чтобы на месте он, исходя из данных, придумал всю легенду и подготовил в саду вдовы Булл тех самых «безжалостных мужчин» для свидетельских показаний. И чтобы в ночь после расследования вывез Марлоу из страны. И чтобы только после этого всё-таки отправился за важными документами, которые не успел получить в Нидерландах.

А Марлоу, теперь в эмиграции, но из могилы для непосвящённых, принялся выполнять данное Саутэмптону обещание в «Венере и Адонисе». Он так и скаламбурил там, заявив, что следующий «более весомый труд» будет из могилы. На этот возможный каламбур, равный «coutry matters», объяснённыйв одной из глав выше, указывает Дэйвид Мор в конце своей статьи. Мор говорит о словосочетании «graver labor». Словосочетание переводят как «весомый труд», но Мор там видит не обещаемый «более серьёзный труд», а новый труд, но уже из «могилы» (grave).

Возвращался ли когда-нибудь Марлоу в Англию? Несомненно, и об этом нам, а в частности своему другу и старшему коллеге Бланту, сообщает издатель Томас Торп, тот самый, кто первым опубликовал «Сонеты» Шейк-спира с посмертным заголовком и витиеватым посвящением. Оригинальничать в посвящениях Торп начал с первой своей издаваемой книги, право на публикацию которой передал ему Блант, выкупивший её также как и «Херо и Лиандер» у Вольфа. Это был перевод с латыни, сделанный Марлоу, первой книги «De Bello Civili» (О гражданской войне), эпической поэмы племянника Сенеки Лукануса (Lucanus), известной более как «Фарсалия».

Поэма рассказывает об ужасах гражданской войны между сторонниками Помпеуса и Кайсара. Луканус в первой книге даёт характеристику и того, и другого, и нужно было быть очень смелым, чтобы опубликовать этот перевод. Ни Вольф, ни Блант не решились на это, так как в том кофликте, когда (в переводе Л.Остроумова) «Цезарь не может признать кого бы то ни было - первым, равных не терпит Помпей», власти могли увидеть в Помпеусе справедливо равно как лорда Бёрли, так и саму королеву, а в тщеславном Кайсаре графа Эссекса.

Луканус изображает Помпеуса «в летах преклонных, тогой гражданской своей давно уже тело покоя, быть разучился вождём от долгого мира». Хотя в реальности Помпеус был всего на шесть лет старше Кайсара, в глазах Лукануса он выглядел эдаким «величавым дубом» с голым стволом и ветвями, который «уже не впивается корнями могучими в землю» и готов упасть от первого ветра. Всё равно, говорит Луканус, весь почёт ему доставался. Кайсар Лукануса напротив не имея такой чести и славы, «не умел смирно стоять, был единственный стыд - не выиграть битву» и был «неукротим и могуч, и смело вёл легионы, куда их гнев или надежда влекли».

Действительно, когда Эссекс находился под домашним арестом, но его популярность была такой большой, что переметнувшийся Бейкон остерегал королеву от наказания графа без серьёзных доказательств, публикация перевода могла рассматриваться как подстрекательство к мятежу. Торпа это не остановило и даже больше - он нарушил обычный порядок посвящений, когда литературные труды посвящались знатным и богатым: он посвятил свою первую изданную книгу не какому-нибудь лорду, а своему другу Бланту. И в этом его первом посвящении Торп показал, что он тоже может виртуозно вертеть словами обдуманных двусмыслиц.

«Блант: Я намерен быть тупым (blunt) с вами»,- играет словами Торп, - «и от моего тупоумия, сталкиваюсь с вами Посвящением в память о том чистом Природном уме Кр. Марлоу; чей призрак или Гений должен быть замечен, проходящим Церковный двор в (не менее чем) трёх или четырёх простынях/листах (sheets)». В этом заявлении Торп использовал цитату из этого же напечатанного перевода, где как предвестие страшных и кровавых событий, Луканус говорит, что люди видели проходящей душу умершего диктатора Суллы (у Марлоу, как было принято в то время, он назван Силла – Sylla). При этом Торп выделил курсивом и заглавной буквой три слова, которые сложились сами по себе в связанное предложение: «Кр.Марлоу Гений Церковного двора».

Апологеты безграмотного Шекспера видят в этом заявлении Торпа только иносказательное высказывание, что над книжными прилавками Церковного двора собора Сейнт Пола витает дух Марлоу, а «sheets» -это бумажные листы, на которых отпечатаны пьесы и стихи поэта. Одни утверждают, что «sheets» это синекдоха, то есть стилистический приём, когда целое переносится на часть, другими словами «три или четыре листа» это три или четыре изданных произведения Марлоу. Николл предлагает вариант, что то, указанное количество листов, означает количество на тот момент изданий поэмы «Херо и Лиандер».

Сара Уолл-Рэнделл (Wall-Randell) в статье «Marlowe’s Lucan: Winding-sheets and Scattered leaves» доказывает, что три или четыре листа - это то фактическое количество бумаги, затраченное на публикацию одной копии первой книги «Фарсалии», и «Торп просит», -предлагает историк, - «чтобы мы вообразили призрака Марлоу, украшенного в этот специфический текст». «Таким образом», -заключает Уолл-Рэнделл, - «призрак Марлоу носит перевод Лукана, сам текст, который представляет Торп, и мы теперь прочитываем как саван (winding-sheet)».

Но саванов не может быть «по меньшей мере, три или четыре», и саван из трёх простыней - это мусульманский обычай, так как говорится в хадисе от Аиши (A’ishah) – третьей и последней жены Мухаммеда, что тело пророка было завёрнуто в три белые хлочатобумажные ткани: сначала обернули первой, потом второй, а потом третьей. Кристофер Дениэлл на примере изображения на одном средневековом витраже говорит, что ранее саван сшивался и одевался на покойника через голову и завязывался в ногах. В последующее время обнажённый труп обёртывался плотно тканью и края завязывались шнурком или закалывались булавкой над головой и в ногах. Видимо именно такой способ был применён тогда в Дэтфорде, оставив голову не закрытой для осмотра присяжными. Но для этого, как указывает Дэйвид Кресси в «Birth, Marriage and Death»(1997), простыня (a bed sheet) или «полотно из лучшей части домашних запасов», должны быть достаточно большого размера.

Хотя Элинор Булл только в прошлом месяце похоронила собственного мужа, мы не можем даже предположить, чтобы у неё могло не оказаться нужного полотна «из лучшей части домашних запасов». Гораздо более вероятно, она просто не захотела тратить ткань на бог весть кого, так как вся льняная ткань была импортной, в основном из Голландии. Дениэлл пересказывает историю, в которой, как думается, героиня имеет некоторую схожесть характера с госпожой Булл. «В одной [истории] жена приказывает, чтобы горничная взяла полтора эля (ell – 45 дюймов, примерно 1,7 метра) льняной ткани, чтобы сшить саван для её мужа. Когда её горничной это было подвергнуто сомнению, что этого будет слишком мало, жена, ответила: «Почему мы должны шить больший [саван] для загнивания?»». Поэтому труп, вероятно, всё-таки, Джона Пэнри замотали и зашили в «(не менее чем), три или четыре» отрезов ткани меньших размеров, каких-то остатков, возможно даже белых и чистых, в нечто подобное лоскутному покрывалу. Могло такое быть? Дениэл Дифоу в своей хронике чумного года говорит, что умерших от чумы хоронили по-разному: «одни были завёрнуты в льнянную простынь (linen sheet), другие - в тряпьё (rags), некоторые были почти что голые или так небрежно укутаны, что покровы слетали, когда их сбрасывали с телеги».

Как видим, даже тогда всё зависело от состоятельности родственников умершего от эпидемии: кого-то заворачивали, как и положено в белую простынь, а кого-то в тряпьё. Как поясняет кембриджский словарь «rag» это в первую очередь «оторванная часть старой материи». Если труп того, кого назвали Кристофером Марлоу, похоронили в неотмеченную могилу, то точно так могли его и обернуть в какое-то тряпьё. Для реквизита и это хорошо.

Как доказательство того, что льняное полотно имело ценность, даже семьдесят лет спустя после разбираемого нами времени, Дифоу далее пишет: «Сообщали, с возмущением о погребальщиках, что, если какой-нибудь труп был поставлен им прилично запеленутый, как мы называли это тогда, в саване (winding sheet), связанным над головой и в ногах (как некоторые делали, и кто имел вообще хорошее полотно),- я говорю, сообщалось, что погребальщики были столь злыми, что разматывали их на телеге, и спускали их полностью голыми в могилу». Оговорка Дифоу «как некоторые делали» была сделана по той причине, что ним же чуть выше было сказано, что гробов на всех не хватало и богачи и бедняки складывались вместе в одну братскую могилу. Впрочем, указывает Кристофер Дениэлл, захоронение в гробу не отменяло пеленание в саван.

И всё высказывание Торпа скорее выглядит как прямолинейное заявление, что Блант попался на лжи, рассказывавший, видимо, и Торпу в том числе, что Марлоу был убит, и он сам принимал участие в похоронах. «Я думаю», - добавляет Торп, предполагая реакцию Бланта - «вы немедленно должны стать теперь бешенным, и превратиться в забавно отчаяного, ознакомившись с этим». С этим можно соглашаться, можно оспаривать, видя в этом шутку о своей новосозданной конкуренции Бланту, но если бы Торп хотел говорить о книжных листах, он, скорее всего, применил бы слово «leaves», как это сделал Томас Нэш в посвящении Саутэмптону: «Эту кипу листов, предлагаемую вашему вниманию...».

Это посвящение Томаса Нэша графу Саутэмптону появилось в 1594 году в первом издании его самого знаменитого произведения – в «Злополучном скитальце» и было удалено из последующих изданий. Нэш называет его «остроумнейшим и достопочгенным лордом» с «непостижимо высоким духом как в героическом своём дерзании, так и в деяниях разума», и что любая «книга безвозвратно погибнет и окажется пустым бумагомаранием, потерпев кораблекрушение об алмазную скалу» его суждения. Предпослав этот панегирик, полный сарказма, дальше Нэш позволил себе дерзость: «Вы драгоценный любовник (dear lover) и [бережный] хранитель (cherisher) как любовников поэтов, так и самих поэтов. Я не смею причислять себя к их священному числу, хотя время от времени я говорю на английском..». И поясняет эту свою дерзость тем, что, не взирая на свой «малый разум», он всё же стремится «быть приятным своим друзьям и фатальным для своих врагов».

Понятно, что такое посвящение больше не могло появиться в новых изданиях романа. И это едва ли не открытое обвинение Нэшем графа в содомии согласуется с жалобой на поэта-соперника из сонетов Шейк-спира, которым был, как, по-видимому, верно предполагается, Джордж Чэпмен. Так как Чэпмен, первый переводчик Омероса, утверждал, что дух этого великого грека учил его писать, поэт в 86 сонете упрекает адресата:

«Его ли дух, которого духи научили писать

Так, как смертным не дано, лишил меня дара речи?»

Шёнбаум, как и всякий здравомыслящий учёный ставит под сомнение уверенность в том, «что сонеты напечатаны в правильном порядке». Ссылаясь на авторитет Хайдера Роллинса, который пришёл к выводу, что решение вопроса о хронологии сонетов, от которого зависит решение других вопросов, «было и остаётся праздной мечтой»», Шёнбаум говорит: «Оно и по сей день остаётся мечтой, несмотря на самые искусные и остроумные попытки решить его». Замечание Шёнбаума, что «некоторые сонеты», «не имеющие параллели в творчестве Шейкспира начала 90-х гг.», легко нейтрализуются «неортодоксальным мнением» Томаса Элиота, «что в частной жизни Шейкспир мог придерживаться взглядов, весьма отличных от тех, которые мы можем извлечь из его довольно разноголосых опубликованных произведений». Тем более не нужно сонетный рассказ Шейк-спира примерять на фигуру актёра Шекспера; его любовные страсти запечатлел Мэннинэм. «В те времена, - пересказывает Аникст запись в дневнике Мэннинэма, - когда Бёрбедж играл Ричарда III, одной горожанке он так понравился, что, «уходя с представления, она назначила ему прийти к ней вечером под именем Ричарда III. Шекспир, подслушавший их уговор, пошёл туда раньше, был принят и имел возможность поразвлечься ещё до прихода Бёрбеджа. Затем, когда было доложено, что Ричард III дожидается у дверей, Шекспир велел передать ему, что Уильям Завоеватель предшествовал Ричарду III»».

Этот анекдот из актёрской жизни, без сомнения, имевший под собой твёрдую почву реальной истории, никак не согласуется с теми переживаниями из-за измены любовника, которые мы видим, например, в 88 сонете (подстрочный перевод Шаракшанэ):

«Когда ты вознамеришься меня принизить

и выставить мои достоинства на осмеяние,

я выступлю на твоей стороне против себя

и буду доказывать, что ты добродетелен, хотя ты нарушил клятву;

лучше всех знакомый с собственными слабостями,

выступая на твоей стороне, я могу рассказать

о скрытых пороках, которые меня бесчестят,

так чтобы, расставшись со мной, ты получил всеобщее одобрение».

Поэт в 93 сонете ради того чтобы быть с любимым готов даже к тому, чтобы жить, «похожим на обманутого мужа», полагая, что его любовник верен ему. Но уже в следующем 94 сонете поэт, заявив, что милости небес наследуют только те, кто неподатливы на искушение, оскорбляет его, сравнив его с «летним цветком», который встретился с «низменной заразой» и поэтому из-за его деяний, самый низменный сорняк превзойдёт его достоинством, и заключает: «гниющие лилии пахнут хуже сорняков». Уточним: геральдические лилии.

Вообще в первой половине 94 сонета Шейкспир сравнивает Саутэмптона с «величавым» из «Этики Никомаха» Аристотелиса, вернее, с теми, кто подражают величавому. Так как «благородные, государи и богачи обладают превосходством», «а всякое превосходство в благе заслуживает большей чести», - говорит Аристотелис. – «Потому подобные обстоятельства и делают более величавыми: ведь некоторые почитают таких людей».

«Однако только добродетельный поистине заслуживает чести, а у кого имеется и то и другое, [и добродетель, и удачные обстоятельства], те более достойны чести», - указывает Аристотелис в 4-ой книге (4.8) в переводе Нины Брагинской. Дальше он пишет, что тот кто, не будучи добродетельным, но обладающий благами удачных обстоятельств, в нашем случае наследованием графского титула, и связаных с этим большой чести и превосходства, неправильно именуется величавым. Не способные переносить пристойно выпавшие на них удачи и «мнящие о себе, что превосходят других, они других презирают, а сами совершают какие угодно поступки». «Они ведь только подражают величавому, не будучи ему подобны, и делают это, в чём могут, т. е. добродетельных поступков они не совершают, зато презирают других».

«Что касается величавого», - в английском переводе: гордый человек – «то он по праву выказывает презрение, ибо он думает истинно, тогда как большинство наугад»,- заканчивает свою мысль Аристотелис. Это всегда вызывало непонимание и раздражение христианских теологов, пытавшихся примирить это с собственными понятиями о добродетельном человеке и не допустить отклонения его философии, превалирующей на Западе, от религиозных догм. И, в рассматриваемое нами время, Френсис Бейкон назвал его философию «строптивой и колючей».

Первая строка 94-ого сонета, которую неправильно переводят, включая подстрочный перевод Шаракшанэ, как раз и говорит об этом презрении: «Те, кто имеют власть ранить и не делают ничего» (They that have power to hurt and will do none). Ольга Зубец в статье «94-й сонет Шекспира и фрагмент о Величавом Аристотеля»(2015), ссылаясь на статью Майкла Платта (Platt) «Shakespearean Wisdom?» (1981), пишет: «Моральное сознание требует «но» – требует преодоления себя, своих желаний, склонностей. «Но» есть выражение долженствования, самопринуждения, императивности. И переводчик следует устоявшемуся языку морали. При отсутствии необходимости перевода всё равно «и» заметно задевает читающего. Так, М. Платт отмечает, что, если бы в первой строчке сонета стояло «but», нас бы ничто не задевало, но там стоит «and», что родное нам «but» означало бы нашу защищённость моралью, а стоящее там «and» равнодушно к нам, оно означает презрение, нас не рассматривают даже в качестве врагов. Вместо самоусмирения – гордость».

В примечаниях Зубец приводит фразу из «типичных докуметов» той эпохи «внешне напоминающую начало шекспировского сонета, но противоположную ему по смыслу: «As I have neither will nor power to hurt»: «Так как у меня нет ни желания, ни власти причинять вред (ранить, делать зло)»».

«Говорят», - продолжает Аристотелис в 4-ой книге, - «люди величавые помнят, кому они оказали благодеяние, а кто их облагодетельствовал - нет (облагодетельствованный-то ниже благодетеля, а они жаждут превосходства), притом величавые с удовольствием слушают о благодеяниях, которые они оказали, и недовольно - об оказанных им».

Эту жажду превосходства величавых Шейк-спир отметил в последующих строках:

«Они лорды и собственники своего лица (face),

Другие же всего лишь стюарды их превосходства (excellence)».

К этим строкам Шаракшанэ оставляет комментарий: «Смысл строк 7-8 не вполне ясен и зависит, в частности, от истолкования того, к кому относится притяжательное местоимение «their» в строке 8, то есть «управителями» чьего совершенства (excellence) являются «другие» - своего или «властелинов и собственников».  На самом деле, он вполне ясен, и Шейк-спир имел в виду тот смысл, который озвучила Зубец, пересказывая профессора Платта: «Те, кто улыбается и кланяется в своём признании других, не владеют своими лицами, не являются господами самих себя». Или более популярно объяснил А.Финкель своим переводом 7 - 8 строк:

«Обличьем, станом - царь он величавый, Другие - лишь прислужники царя».

В той повседневной обыденности у Шейк-спира были наявные примеры, когда тот самый граф Лестер сам себя называл Лордом Стюардом, призванный, словами из маршаковского перевода, «чтить величье» величественной королевы. И зачем так высоко подниматься, когда в том самом поместье или дворце, где граф Саутэмптон был господином и собственником, Марлоу мог наблюдать такого стюарда, то есть управляющего, который был вынужден, улыбаясь и кланяясь, признавать превосходство владетеля.

«Таков, стало быть, величавый человек; [отклонения в сторону] недостатка [дают] приниженного, в сторону избытка - спесивого. Но и этих людей считают не злыми (так как они не делают зла), а заблудшими», - заключает Аристотелис и мы сразу вспоминаем первую строку сонета. – «Что до спесивых, то их глупость и незнание самих себя ясно видны. Не обладая достоинством, они берутся за почётные [дела], а потом обнаруживают свою несостоятельность; они и нарядами украшаются, и позы принимают, и всё такое [делают], желая, чтобы их успех был заметен; и говорят о нём, думая, что за него их будут чтить» (4.9).

Такого спесивого Шейк-спир демонстрирует нам в «Кориоланусе», где о главном трагическом герое один из персонажей говорит прямо: «Малый он храбрый, но только чертовски спесив и недолюбливает простой народ». «Недолюбливает» - это было слишком мягко сказано. Выше, в 5-ой главе, уже упоминалось это недолюбливание, выраженное в презрительных высказываниях Кориолануса о «протухшей чесноком» «непостоянной и вонючей черни». Презрение величавого вылилось в оскорбленние народного собрания: «Ты сборище вопящих дворняжек!»

«Ненависть его и дружба необходимо должны быть явными (ведь и таиться, и правде уделять меньше внимания, чем молве, свойственно робкому); и говорит, и действует он явно (он свободен в речах, потому что презирает трусов, и он правдив [всегда], за исключением притворства перед толпой)», - рассказывает Аристотелис о величавом посредством Брагинской, которая оправдывая итальянскую пословицу «переводчик всегда предатель», вставляет собственное моральное уточнение, что величавый презирает не всех людей, а только трусов. Английский переводчик У.Д.Росс (Ross) переводит, как в подлиннике: «свободен в речах, поскольку презирающий» (free of speech because he is contemptuous). Вот этот презирающий Кориоланус, наступив на горло своей гордости, притворялся перед толпой только до того момента, пока Сикиниус не назвал его изменником и врагом народа. Как прокомментировал Аникст, он «мгновенно сбрасывает несвойственную ему личину смирения и разражается потоком ругательств по адресу народа и трибунов».

Переводчики в вышеприведённом описании Аристотелисом величавого или гордого человека, переводят, что он «свободен в речах». В оригинальном же тексте указано, что он «парресивен». На древнегреческом «парресия» означает смелость публичного выступления, свободу говорить правду без всяких двусмысленностей и особенно тогда, когда это опасно. Из многочисленных примеров из древнегреческой литературы, как указывают, практику парресии использовали, в зависимости от государственного устройства, либо против единоличного правителя тирана или монарха, либо, как Кориоланус, против народного собрания. А это означает, что перевод высказывания Аристотелиса, наверное, было правильным исправить до такой поправки: «свободен в речах, когда это опасно, потому что презирающий».

Вот этим посланием, которое демонстрирует, каким должен быть тот, кому выпали удачные обстоятельства рождения и поэтому, имея превосходство в благе, почитаются за это другими людьми, но, не будучи добродетельными, и, мнящие о себе, что на самом деле превосходят других, презирают их и совершают какие угодно поступки, Марлоу предостерегает любимого, но не любящего от тех самых «каких угодно поступков»:

«Летний цветок дарит лету сладостный запах,

хотя бы он жил и умирал только для себя,

но если этот цветок встретится с низменной заразой,

самый низменный сорняк превзойдёт его достоинством»

(подстрочный перевод Шаракшанэ).

«Действительно, не всякий, кто совершает известный поступок ради удовольствия, является распущенным, дурным или невоздержанным, но только тот, кто делает это ради некоторого постыдного [удовольствия]», - читал дальше перевод на латынь «Этику Никомаха» именно Марлоу, а не безграмотный актёр Шекспер, которого и Ольга Зубец согласно традиции отождествляет с Шейк-спиром. Зубец своё следование традиции оправдывает тем, что «даже школьного знания латыни хватило бы для понимания его» (Аристотелиса) «основных идей», но не говорит, когда он ходил в школу.

Марлоу, несомненно, соотносил своего невоздержанного любимого с «невоздержанным» Аристотелиса из 7-ой книги «Этики Никомаха», где было авторитетно заявлено, «что телесных удовольствий, как сильнодействующих, ищут те, кто не способен наслаждаться иными: эти люди, конечно, сами создают себе своего рода жажду», и сделан вывод, конечно, повлиявший на чувства поэта: «И ведь у этих людей нет ничего иного, чем бы они наслаждались, а для большинства отсутствие [удовольствия и страдания равносильно] страданию: это заложено в [самом] естестве». По рассуждению, Марлоу, понимая, что не может исправить то, что заложено в самом естестве его любимого, продолжал возводить хулу уже не столь категорично, и в следующем 95-ом сонете он восклицал (подстрочный перевод Шаракшанэ):

«Какими милыми и прелестными ты делаешь позорные дела,

которые, как порча в душистой розе,

пятнают красоту твоего юного имени!

О, в какие прелести ты облачаешь свои грехи!»

«Некоторые говорят, что твой недостаток - молодость, некоторые - что беспутство», - добавляет поэт в 96-ом сонете, -

«некоторые же говорят, что молодость и благородные развлечения составляют твое очарование.

Твои очарование и недостатки любимы людьми высокого и низкого положения;

ты делаешь очаровательными пороки, которые в тебе поселяются.

Подобно тому, как на пальце королевы на троне

самый плохой камень будет почитаем,

так прегрешения, которые видны в тебе,

превращаются в добродетели и почитаются чем-то добродетельным».

С милыми позорными делами адресата Марлоу примирился и даже был вынужден оправдываться, обвиняемый его Розой-Роузли в том, что грехи, облачённые в прелести, возникли из-за его вынужденного отсутствия (109 сонет, подстрочный перевод Шаракшанэ):

«О, никогда не говори, что я был неверен сердцем,

хотя разлука, казалось, умерила во мне огонь [страсти];

мне легче было бы расстаться с самим собой,

чем с моей душой, которая находится в твоей груди.

Там дом моей любви. Если я и блуждал,

то подобно тому, кто путешествует, я возвращаюсь

точно в срок, не изменившись с временем,

так что я сам приношу воду для [смытия] пятна [измены].

...Я говорю, что весь этот мир - ничто,

за исключением тебя, моя Роза; в этом [мире] ты для меня всё».

Итак, как видим, поэт, который в разлуке сравнивал Саутэмптона одновременно с белой лилией и пурпурной розой (сонет 98, 9-12) – намёк на титул и имя - наконец-то возвращается в Ландон к своему любимому, и на поверку выходит главный вопрос: когда?

Валерия Флорова в статье, которая уже цитировалась в одной из предыдущих глав, указывает на то, что «большинство сонетов Шекспира упорядочено в особые структурные объединения: пары, триады, серии, группы», но так как сам Шейкспир «отнюдь не занимался подготовкой своей рукописи к печати», эти пары и группы сонетов разбиты «из-за неправильного порядка расстановки». В качестве примера Флорова приводит то, с чем нельзя не согласиться, что три сонета 133, 134 и 144, посвящённые теме любовного треугольника, должны находиться рядом с сонетами 40-42. В группу сонетов о бессоннице, кроме 27-го и 28-го, должны входить сонеты 43-й и 61-ый, а 49-ый далеко отодвинут от пары 88-89, перед которой ему следовало бы стоять. «Парный сонет 52 и 75 разбит так, что не выглядит парным», -говорит Флорова, а мы уже соединяли выше 75-й и 118-ый в группу «любовь и аппетит».

Одной из таких групп является группа сонетов 104-107-109, которая была создана в 1595 году, когда Марлоу вернулся в Ландон. В 104-ом сонете, который уже ранее упоминался, говорится о «трёх апрельских ароматах, сгоревших в трёх жарких июнях», с тех пор, как поэт увидел юного Саутэмптона, а в 107-ом Марлоу сообщает, в каком году случилась эта трёхлетняя годовщина, упоминая событие, с которым он связывает некие свои надежды. Это событие было полным лунным затмением, произошедшее 14 апреля 1595 года, которое можно было наблюдать в Ландоне. Вот эти строки в сонете:

«Смертная луна пережила своё затмение,

И мрачные авгуры смеются над собственным пророчеством».

Шаракшанэ под этими строками оставляет такой комментарий: «Под «смертной луной» обычно понимают королеву Елизавету, но на роль «затмения» выдвигают различные события. Дело осложняется тем, что глагол «endure», помимо основных в современном языке значений «пережить», «перенести», «выстоять», в 16 в. мог употребляться в значении «испытать», «претерпеть (без сопротивления)». С учётом этого, комментаторы истолковывают это место либо как указание на какую-то победу Елизаветы (разгром испанской Армады, подавление заговора, выздоровление от болезни), либо на её смерть в 1603 г. 

И Ольга Зубец в упомянутой статье о 94-ом сонете говорит, что он был создан около 1603 года. И Валерия Флорова в статье о 107-ом сонете «Сонет с утраченным ключом» (2008) пишет, что «подавляющее большинство исследователей — в первую очередь современных — считают, что 107-й сонет написан в апреле–мае 1603 г.» и что «это самая аргументированная гипотеза». Флорова рассказывает, что комментаторы выискивают слова из сонета в поздних драмах Шейкспира, например, то самое «endure», и заявляют, что 107-й сонет «создан скорее в первой декаде XVII века, чем в последней декаде XVI века».

Всё это не может быть «самой аргументированной гипотезой» по той простой причине, что «подавляющее большинство исследователей, в первую очередь современных», отказывают себе быть лучше знакомыми с той современной действительностью, в которой жил Шейкспир. Да, и в одной из глав выше уже было сказано, что одним из символов, наиболее поощряемых самой Илизабет, был, олицетворяющий Луну, символ девственной королевы Ночи Синтии. Но вся «аргументированная гипотеза», что под затмением смертной луны подразумевается смерть королевы Илизабет и ненасильственный переход власти к королю Джеймсу, разбивается об утверждение Хайдера Роллинса, что к концу столетия «слишком большое количество мнимых петрарок и ронсаров заставили поэтический напиток скиснуть». То есть «большинство исследователей» пренебрегают историческими реалиями и заставляют Шейкспира писать прокисшие сонеты, когда мода на них давно прошла, и в угоду собственным выдумкам из поэта-новатора создают любителя затасканной поэзии.

На самом деле в 107-ом сонете Луна остаётся Луной, претерпевшей своё затмение в 1595 году. Строки сонета предложил буквально прочитывать американский филолог Оливер Эмерсон в 1923 году, который до этого написал «Краткую историю английского языка». «Кроме того, в этот год были разоблачены очередные иезуитские шашни против королевы, а день восхождения её величества на престол (17 ноября) праздновался с особой пышностью», - пересказывает гипотезу Эмерсона Флорова. – «Всё это, по мнению Эмерсона, объясняет, почему Шекспир говорит в 107, что теперь, с наступлением «этого самого благоуханного времени», «мрачные авгуры высмеивают свои собственные пророчества, неопределённости... венчаются уверенностью, и приход мира возвещает о бессмертных оливах».

К этому следует добавить, что пиратский сборник Джаггарда представил на суд читателя в 1599 году два сонета 138 и 144-й. И если 144-ый сонет можно считать случайно оказавшимся во второй женской части сборника, то 138-ой никак не мог быть написан ранее сонетов посвящённых Прекрасному Другу. Флорова уточняет, что «таким образом, можно с уверенностью сказать, что 138 и 144 были созданы до 1599, поскольку сохранившееся джаггардовское издание этого года является вторым: ему предшествовало первое, более раннее (оно могло выйти уже в сентябре 1598 г. или позднее)». Почему была сделана такая оговорка «в сентябре 1598-го или позднее»? От первого издания не сохранился титульный лист, поэтому точная дата неизвестна. Известно только, что сборник отпечатал печатник, открывший типографию как раз в сентябре 1598-го.

И напрасно исследователи рызыскивают прототип Тёмной Леди или, как переводит Аникст, смуглой дамы, среди придворных дам или даже трактирщиц. Она такая же мифическая, как и то множество златовласых и белоснежнокожих придуманных женщин, обожаемых мнимыми петрарками. И её темнота в первую очередь заключается не столько в черноте волос и грязно-серой коже, а в её лживости и вероломности, в её способности привести мужчину в Ад. Эти сонеты, возникшие как ответ на сонетные циклы 1596 года Гриффина и Линча, вызывающие у поэта ничего иного кроме тошнотворных рефлексов, он назло всем приземлил традиционную сонетную возлюбленную, и обещаемую райскую благодать заменил на вполне реальные адские страдания. Майкл Шёнфелд в «The Cambridge Introduction to Shakespeare’s Poetry» (2010) отмечает произошедшие изменения в лирике Шейк-спира. Профессор пишет: «Принимая во внимание, что вводные сонеты сообщают Юноше: «Отдавая себя, ты сохранишь себя» (сонет 16, строка 13) сонет 129 говорит всем любовникам мужчинам, что акт физического отдавания себя, в конце концов, уничтожит вас, морально и физически».

Теперь возникает такой вопрос: Что вообще заставило поэта переключиться с сонетов к своему любимому молодому человеку на сонеты, радикально уничтожающие общепринятую сонетную возлюбленную и вообще половые отношения?

Здесь, я думаю, мы должны прибегнуть к аналогии, так как история, словами Цвайга из «Эразмуса», «это лишь однообразное тупое самоповторение, спектакль, бессмысленно возобновляющийся всё в новых костюмах». И точно так, как некие исторические события имеют свойство повторяться, и не всегда как фарс, а часто повторяют трагедию, трагически повторяются и судьбы человеческие. Для первого приведём пример гибридной войны Филиппа II против Франции, использовавший французскую католическую Церковь для своей пропаганды и как арьегард в попытке захвата власти в стране и смене короля на своего вассала. Аналогичную ситуацию мы видим в Украине, когда подчинённая Москве украинская церковь, оказалась в стране пятой колонной, оказывающей всевозможную помощь рашистам в их гибридной войне. Как в захваченном Пари сторонниками Испании и герцога Гиза уничтожались символы французского короля, так в захваченной Горливке в первую очередь уничтожались символы Украины. Как в Пари создали монашеский батальон для борьбы с французским правительством, а священники раздавали оружие, ранее там спрятанное, так Лавра в Святогорське была тайным оружейным складом и поставщиком боевиков для захвата городов московскими террористами. И точно так, как и испанский, московитский правитель решился на открытую интервенцию, когда увидел, что подвластные ему манкурты и засланные террористы проигрывают.

Для второго постулата приведём не менее трагический пример отношений пары поэт – высокородный лорд, который в целом ряде ситуаций, хоть и в других условиях, представляет собой некое подобие поведения, знакомство с каким делает нам понятнее взаимоотношение пары Марлоу и Хэнри Саутэмптон. Речь идёт о поэте и скандальном эстете Оскаре Уайлде и его молодом любовнике младшем сыне маркиза Куинсберри Алфреде Дагласе.

Лорд Алфред Даглас (Douglas), он же Бози (Bosie от «bossy» то есть «властный»), как его любовно называла мать, и роза и fleur de lis (геральдическая лилия), как любовно называл его Уайлд, был таким же светловолосым, как Саутэмптон и вступил с уже прославленным драматургом в отношения отнюдь не платонические ровно через триста лет, как в такие же отношения вступил молодой граф с уже известным драматургом. Три года спустя поэт и драматург Уайлд, обдумывая бессонными ночами на нарах последствия этой бесчувственной любви, пришёл к тому, что заявил, как передаёт его жена, что «последние три года он был безумен, и теперь он говорит, что, если бы он увидел лорда А., он убил бы его на месте». И Марлоу около того срока, или чуть больше, должен был воскликнуть нечто подобное.

И тот запрет на распространение «Сонетов», (как уже говорилось, они были изъяты с продажи), сродни тому запрету, который наложил Оскар Уайлд на попытки опубликовать Алфредом Дагласом свой очерк о нём с цитатами из его любовных писем, написанных поэтом любовнику во время судебных процессов. «Вопрос пробудил горькие воспоминания», - пишет Ричард Эллманн (Ellmann) в биографии Уайлда (1984). – «Ведь, можно сказать, именно письма к Дагласу, ставшие по милости адресата достоянием гласности, привели Уайлда в тюремную камеру. ..И вот теперь его возлюбленный Бози хочет предложить его последние письма, неприкрыто и пламенно гомосексуальные, вниманию не слишком доброжелательной заграничной публики, даже не спросив его согласия. Те самые письма, которые, считал Уайлд, должны были стать для Дагласа «священными» и «сокровенными»». Вот по этой самой причине, что для одного стихи были сокровенными, а для другого элементом своекорыстия, «Сонеты» не были включены в «Фолио» и не издавались при жизни Кристофера Марли, каким бы именем он не назывался.

И то, что некоторые сонеты, как уверял Мирес, ходили по рукам и были известны если не всем, то избранным – «ближайшим друзьям», было ничем иным, как хвастовством Саутэмптона, как две капли схожие с хвастовством Дагласа: «Источником её» (любви) «в мистере Уайлде было чисто телесное восхищение красотой и изяществом (да, моей красотой, моим изяществом); реальны ли эти качества, или же они существуют только в воображении моего друга – не имеет, в сущности, большого значения; важно то, что это была совершенная любовь, более духовная, нежели чувственная, любовь подлинно платоническая, любовь художника к прекрасной душе и прекрасному телу». Отметим, что это были едва не те самые выражения, которыми Аникст оправдывал шейкспировскую, словами того же Уайлда, «любовь, не смеющую себя назвать». С другой стороны, как заметил Т.С.Элиот, безотносительно к Уайлду или Шейк-спиру, хотя может быть и подразумевал их, что «неучтённым оказалось лишь одно обстоятельство: если любовь мужчины и женщины (или даже мужчины к мужчине) не объясняется и не оправдывается высшей любовью, она ничем не отличается от спаривания животных» (Данте, III).

«Противоречие между «чисто телесным» и «более духовным, нежели чувственным», - комментирует Эллманн заявление Дагласа, - не оставляло от платонизма камня на камне. Желание Саутэмптона публикацией «Сонетов», чтобы о любви поэта к его красоте и изяществу узнал король Джеймс не оставляет камня на камне от совершенной любви, и вообще любви. «Та любовь превращается в товар, чью высокую ценность язык владельца обнародует повсюду», -подтверждает Шейкспир в 102 сонете.

Как французские журналисты обвинили Дагласа в раздувании скандала вокруг своей гомоэротической связи с Уайлдом единственно ради рекламы собственного стихотворного сборника, так публикацией «Сонетов» Саутэмптон перед гомосексуалистом Джеймсом выставлял на показ свои сексуальные предпочтения: образ «ганимеда» или женственного пассивного высокородного «молли» - жаргонный термин, впоследствии обозначавший проституток в мужских борделях – ради того, чтобы стать любимчиком короля и получить желаемое место в Тайном Совете.

Что же случилось после возвращения Марлоу, что так радикально изменило отношение поэта к тому, кого называл своей любовью? Хотя Аникст говорит, что сонеты Шейк-спира это «вдохновенный гимн дружбе», ибо, как он видит, «отношение поэта к другу является духовным», «потому что любовь мужчины к мужчине нормально лишена сексуальности», следует вспомнить слова о дружбе Монтеня: «Ибо, вообще говоря, всякая дружба, которую порождают и питают наслаждение или выгода, нужды частные или общественные, тем менее прекрасна и благородна и тем менее является истинной дружбой, чем больше посторонних самой дружбе причин, соображений и целей примешивают к ней». Вот это «постороннее примешивание» и испортило любовь мужчины к мужчине, нормально лишённой сексуальности или нет.

Что это было за примешивание? Нам отвечает сам поэт, в одном из последних сонетов к Другу, в 124-ом, где в первом катрене заявив, что его любовь не обусловлена высоким положением адресата, и что на неё не влияет ни «ликующая пышность», ни «порабощающая опала», он далее говорит (подстрочный перевод Шаракшанэ):

«Она» (любовь) «не боится Политики, этой еретички,

действующей на потребу кратких часов,

но живёт одна, своей великой политикой,

так что не растёт от тепла и не затопляется ливнями.

В свидетели этого я призываю шутов (fools)Времени,

которые умирают во имя добра, а жили во имя преступления».

Утверждение первой части сонета опровергает Ла Рошфуко, как бы ни было нам неприятно. «Мы часто убеждаем себя в том, что действительно любим людей, стоящих над нами; между тем такая дружба вызвана одним лишь своекорыстием», - пишет этот убийца лицемерия, -«мы сближаемся с этими людьми не ради того, что хотели бы им дать, а ради того, чтобы от них получить».

Рассматривая вторую часть, всё больше рассуждают о том, кого поэт имел в виду, называя «дураками времени». Джон Керриган (Kerrigan) в статье «Shakespeare’s poems» (2001) перечисляет возможных «дураков» - Мэри, королева Шотландии, граф Эссекс, участники Порохового заговора - и заключает: «но стихотворение ведёт свой диалог между вечным и контингентом в тени истории». Там, конечно, нет упоминания о Мэри Стюарт, ни тем более о Гае Фоксе с товарищами. И Эссекс там присутствует только косвенно, так как главным «дураком времени» поэт называет графа Дерби, мечтавшего о короне, жившего во имя преступления, и отравленного тем, с помощью которого хотел взойти на трон. Политика – вот та Еретичка (это слово было выделено курсивом с заглавной буквой), убивающая дураков «на потребу кратких часов», и действия которой поэт в полной мере испытал на себе самом, и которая стала причиной перехода в его чувствах от любви к ненависти.

И если для кого-то политика была еретичкой, убивающей на потребу кратких часов, то обязательно должен был быть тот, кто нею просто упивался. Таким был Френсис Бейкон. «По рождению, воспитанию и образованию я предназначен был не к занятиям философией, а к политике: я был буквально напоен политикой с детских лет», -признаётся он сам в 1603 году. – «По этим соображениям я отдался политике и со всей надлежащей скромностью поручил себя попечению влиятельных друзей».

Такими влиятельными друзьями, которых взялся опекать Бейкон, стали графы Эссекс и Саутэмптон. Он, несомненно, пояснял им, что ещё Платон и Аристотелис признали политику «одним из сложнейших и самых труднодостижимых умений» (Платон. Политик, 292,d) и «важнейшей наукой, которая главным образом управляет» государством (Аристотелис. Политика, 1094,b), что это искусство государственного управления определяется как специфическое знание властвования над людьми. «Его» (знание) «надо понять для того, чтобы знать, кого следует отделить от разумного государя из тех, кто делает вид, что они политики, и убеждает в этом многих, на самом же деле вовсе не таковы», - возможно, цитировал Бейкон Эссексу Платона, что собственно потом и сделал в суде над ним. И действительно, политиком Эссекс был никаким, ибо, как отметил Поллард, «его своенравная и страстная натура не дисциплинировалась никаким политическим обучением». «И сомнительно», - добавляет Поллард, -«была ли его рискованная политика предложена политической способностью проникновения в суть или просто юным нетерпением».

Стрэйчи, не уходя далеко от правды, сравнил Бейкона с ядовитой змеёй (snake) и назвал его коварным предателем и змеем-искусителем(serpent). Поэтому очень мало сомнения в том, что именно Бейкон на пару с испанским предателем Пересом натравили в конце 1593 года графа Эссекса на личного врача королевы крещёного еврея Родриго (он же Руй) Лопеса. Правда, Эссекс, как утверждают историки, был не свободен и от личной враждебности к Лопесу, который имел привычку сначала доносить шпионскую информацию непосредственно королеве, а потом графу, таким образом, делая Эссекса смешным перед Илизабет со своими разведывательными новостями.

Кроме того, утверждает епископ Годфри Гудмэн(Goodman) в «Court of king James the First», Лопес, будучи в состоянии опьянения, в обществе претендента на португальскую корону дона Антонио и бывшего секретаря испанского короля перебежчика Антонио Переса, а ныне пассивного педераста на содержании у Эссекса, неосторожно стал высказываться против графа и выдал «некоторые тайны, как он вылечил его и от какой болезни, с некоторыми другими вещами, которые действительно порочили его честь». Секретной болезнью, конечно же, был сифилис, а «другими вещами», о которых рассказал Лопес и которые Перес поспешил пересказать Эссексу, было то, что сообщает Стюарт Троттер (Trotter) в «The Shakespeare Code»(2012), ссылаясь на книгу Мартина Грина: «Он имел частную баню на Стрэнде и был подвергнут своим собственным доктором (в фатальный момент пьянойнеосмотрительности) как пассивный гомосексуалист».

Когда Марлоу с помощью Сисилов и королевы потряс своим копьём - детородным органом перед амбициями архиепископа быть вторым лицом в государстве, запуганный Илизабетой прелат отступил. Он отступил и на следующий год, когда в ноябре 1595 года представил свои так называемые «ламбетские статьи» о предопределении, чем вызвал гнев королевы. «Возможно», - предполагает Хейг, - «при этом она угрожала ему судебным преследованием за посягательство на её суверенитет».

Оставшийся без влиятельных союзников, в январе 1594 года Эссекс, под политической опекой своего друга и подгоняемый юным нетерпением, предпринял одинокую атаку на Сисилов, арестовав Лопеса и объявив, что врач намеревался отравить королеву, что в первую очередь должно было подразумевать преступное попустительство со стороны Лорда Казначея и Госсекретаря. Бёрли допросил Лопеса и объявил, что всё раскрытие Эссекса, словами Стрэйчи, «гнездо кобылы» (mare’s nest), то есть полный абсурд. Сэр Роберт доложил королеве об этом, и рассерженная Илизабет заявила Эссексу, что он «опрометчивый и безрассудный юнец» и она хорошо знает о том, что Лопес невиновен.

Просидев двое суток, запершись в своей спальне, в ярости от полученного унижения, Эссекс всё же решил, что будь что будет, но он отдаст доктора Лопеса под суд. Пытки и угрозы пытками сделали своё дело: схваченные сообщники Лопеса Тиноко и Феррера (Tinoco and Ferrera), надеясь спасти себя, давали нужные графу показания. «Большой мрак всё ещё окружает это дело. Кроме его собственного предполагаемого признания, осуждение Лопеса зависело от заявлений двойных шпионов, которые были его сообщниками, и он торжественно утверждал о своей невиновности на эшафоте», - комментирует Хьюм. – «Я тщательно исследовал все свидетельства – большая часть их до настоящего времени неизвестны - и хотя нет никакого места, чтобы рассмотреть вопрос здесь» (в «The great Lord Burghley»), «я лично убеждён, что услуга, которую должен был оказать Лопес, состояла в том чтобы отравить Дона Антонио - не Королеву - и вызвать своего рода modus Vivendi» (т.е. враждебное, но мирное сосуществование) «между Англией и Испанией».

И хотя сэр Роберт Сисил, как придумал Хьюм, «с ужасом должен был согласиться», что Лопес был виновен, и доктор вместе с сообщниками был казнён страшной казнью, и Эссекс радовался этому как ребёнок, всё равно на устойчивость Сисилов это никак не повлияло, ибо за ними стояла королева. И в этом деле, даже под давлением признаний заговорщиков, Илизабет тянула время и не подписывала смертный приговор Лопесу, как мне кажется, не потому, что страдала от обычной своей нерешительности, привязанности к доктору и робости, которой претило насилие, а в первую очередь потому, что не хотела отдать эту победу Эссексу. Но у графа были советники-юристы братья Бейконы, научившие его юридическому ухищрению. Как нам рассказывает Элджернон Сисил, при попустительстве Главного Судьи Попема, Эссекс перевёл Лопеса из Тауэра в тюрьму в Саутуорке, то есть под юрисдикцию обычного суда, где подпись королевы не требовалась, и таким образом добился желаемой казни.

Однако, напоив кровью Лопеса свою жажду мести, и не воспринимая высказывание Бейкона, что «мстя врагу, человек лишь уравнивает себя с ним; но прощая, возвышается над ним; ибо прощение — обязанность царственная» (V. «О мести»), Эссекс осознал, что без смены монарха, ни главнокомандующим, ни вторым лицом государства ему не стать и даже более: как выразился Хейг, «ходатайство графа приобретало запах смерти», то есть Илизабет готова была отдать должность кому угодно, только не тому за кого просил Эссекс. «Партия Эссекса состояла из обедневших лордов и придворных-неудачников», - пишет Хейг. – «Эссекс, Ратлэнд, Сассекс, Саутэмптон и их сторонники были по уши в долгах и в тревоге посматривали в сторону королевы в поисках финансовой поддержки. Но их претензии на выгодную должность последовательно отклонялись, кандидатам Эссекса неизменно предпочитались кандидаты Сисила». Именно этот финансовый голод, считает историк, так как Илизабет – я считаю с 29 мая 1593 года - изменила правила игры, и толкнул Эссекса, лишённого монополии на ввоз сладких вин – основного средства к существованию, на открытый мятеж в 1601-ом с намерением подчинить себе королеву.

Но ещё в 1594 году советники стали твердить графу, что следует готовить народ к непопулярной мере насильственной смены монарха, постепенно внедряя в сознание народных масс заклинания о том, как жестока и несправедлива власть, как страдают бедные и униженные, и что сразу всё изменится к лучшему, как только произойдёт смена правителя. И так как тот самый народ, в массе своей наивный, чтоб не сказать туповатый, легко верящий в любые обещания, он должен свыкнуться с мыслью о переменах, ждать их, и смиренно принять, когда наступит время. Этому помогает то, что подавляющему количеству людей во все времена присуще чувство соглашательства с большинством, стадности, ложное верование каждого во что-то только потому, что им кажется, будто большинство вокруг тоже в это верит. Всё это всегда эффективно используется политиками, навязывающие охлосу имитацию общественного мнения, выгодного их собственным интересам. Создание видимости массовой поддержки какой-то идеи -очень действенный инструмент влияния на умы тех, кому удобно принадлежать к большинству, на стремящихся к тому, чтобы быть как все вокруг них. В современном мире именно для этого публикуются всевожможные победные рейтинги политиков и ложные опросы общественного мнения, привлекаются, из ниоткуда взявшиеся, эксперты, на улицах появляются распространители слухов, а в социальных сетях организовуется травля несогласных параллельно с накруткой «лайков» пропагандистам идеи. Так это работало и тогда.

Говоря о последнем десятилетии правления Илизабет, Хейг, например, так пишет, подтверждая сделанные нами выводы: «Самые первые биографы Илизабет, Кэмден и Клэпем, указывают на стремительно растущий хор критических замечаний в адрес её правления как со стороны знати, так и со стороны простого народа, и французский посланник считал, что «англичане никогда больше снова не подчинятся правлению женщины»». Кто стоял за этим «хором критических замечаний»? Бейкон выдал себя в неоконченном опыте «О молве/слухах» (Essay of Fame): «А если говорить серьёзно и здраво, то нет в политике предмета, о котором меньше говорилось бы и о котором так стоило бы поговорить, как о Молве. Поэтому мы и поведём речь о следующих вопросах: что такое Молва ложная и истинная, и как их лучше всего различать. Как можно сеять Молву, и как она распространяется, и как можно её пресечь и положить ей конец. А также иное, касающееся природы Молвы. Молва обладает такой силой, что едва ли найдётся важное событие, в котором она не занимала бы заметного места...»

Можем также смело предположить, что Бейконом была даже произнесена фраза, подобная той, которую Ленин высказал Луначарскому в феврале 1922-го: «Вы должны твёрдо помнить, что из всех искусств для нас важнейшим является кино» («Советское Кино» № 1-2, 1933 год). В нашем случае для распространения Молвы и некой Идеи кино заменял общедоступный театр. Вероятно, весной 1595-го Эссексу Бейконами было предложено продолжить то, что начал барон Стрэнж, покойный граф Дерби: кроме постоянных атак на Роберта Сисила пьесой о Ричарде III-ем, ввиду сложившейся политической реальности, следует укороченной пьесой «Король Джон» дискредитировать репутацию королевы, а также созданной пьесой о Ричарде II-ом навязывать охлосу мнение, что плохой монарх должен быть низложен. Тогда встал вопрос, кому из драматургов можно это поручить, то есть создать не просто пропагандистские пьесы, а пьесы, которые, не отменяя пропаганду, талантливо вызывали бы у зрителей эмоции, ибо, как давно известно, эмоции – это враги благоразумия. И вот здесь, видимо, выступил Саутэмптон: «Такой драмодел есть у меня!»

Большой любитель театра Саутэмптон, как свидетельствует современник, проводивший там много времени в ущерб своим обязанностям при Дворе, исполняя предписание политика Бейкона, собрал собственную театральную труппу, в которой до 1598 года служил, по уверению Миреса, один из лучших комедиографов очень плодовитый драматург Томас Хейвуд. Но Хейвуд в начале 90-х был только начинающим драматургом, а здесь требовался опытный мастер.

Однако это не было предательством нелюбимого любовника, тем более ревнивого и навязчивого, как, может быть, читатель подумал, но это может быть объяснением неожиданного богатства и блистательного будущего фигляра Шекспера: как нам сообщает Николас Роу(Rowe) в 1709 году, записавшего предание, которое, он говорит, не рискнул бы привести, если бы его не уверили, что оно исходит от сэра Уильяма Давенанта (Davenant, он же d’Avenant), вероятно, как считают, хорошо знавшего дела Шекспера, потому, что якобы был его побочным сыном, «будто лорд Саутэмптон однажды дал ему тысячу фунтов стерлингов, чтобы тот мог сделать одну покупку, о которой, как он слышал, тот помышлял». Безграмотный Шекспер стал официально поэтом и драматургом, а Кристофер Марли литературным рабом фракции Эссекса. Неразглашение Саутэмптоном афёры Сисилов с ложным убийством Марлоу, объясняет также заступничество потом сэра Роберта Сисила перед королевой и её милостивое сохранение графа от казни.

Но Френсис Бейкон был проинформирован; и он тоже помалкивал: здесь может быть сыграла роль та самая игра Эссекса в теннис, когда граф предпочёл доиграть, чем устроить будущее своего друга, а может из-за той самой его удобной политики, когда интригуя против Сисилов, в то же самое время писать брошюры их прославляющие. И это же стало причиной того, что издание собрания сочинений Шейк-спира стало возможным только после падения Кацлера Бейкона: при его могуществе и поддержке короля никто не осмеливался напомнить ему о его предательствах.

Как они – Бейкон и Марли - встретились? По-видимому, так, как Бейкон описывает в опыте «О хитрости»: «Внезапный и дерзкий вопрос нередко может ошеломить и обезоружить. Так было с неким человеком, который, живя под чужим именем, прогуливался в соборе Сейнт Пол, когда кто-то неожиданно окликнул его по-старому и заставил обернуться». Средний придел старого собора Сейнт Пол тогда был излюбленным местом не просто праздношатающейся публики из дворян, а в первую очередь местом, куда два раза в день приходили те, кто хотел услышать свежую сплетню, новый анекдот, или, как делал, Джон Чеймберлейн, чтобы собирать новости о текущих событиях во Дворе, парламенте и тому подобное для информирования своего друга Карлитона на континенте. Для таких людей был придуман термин «Paul's-walkers», то есть «Павловский гуляка». Там же, естественно, собирались и всевозможные тёмные личности, нищие, воры и, даже, как уверяют, предлагавшие себя проститутки. Видимо, там была назначена Саутэмптоном встреча с Марли, но пришёл Бейкон. С этой встречи Бейкон стал куратором литературного раба Марли, оставив свой след в пьесах Шейк-спира.

С этой же встречи, сгибаясь под невыносимой ношей угрозы разоблачения и последующих за ним возможных пыток и жуткой казни, Марли возненавидел, если не обоих, то точно графа. «Теперь-то я знаю»,- говорит рассказчик в «Луна и шестипенсовик» Самерсита Мома, - «что мелочность и широта, злоба и милосердие, ненависть и любовь легко уживаются в душе человека». Ненависть в душе Марли не уживалась с любовью, а просто заменила её собой. И там была ещё одна причина, подобная той, которую отметил Мом в том же романе: «Нет, этот человек не в состоянии понять, что его безжалостный эгоизм вызывает ненависть... Ведь мы, скорей всего бессознательно, свою власть над другими измеряем тем, как они относятся к нашему мнению о них, и начинаем ненавидеть тех, которые не поддаются нашему влиянию. Для человеческой гордости нет обиды более жестокой». Этот лорд и собственник своего лица просто был подражателем величавого, мнящий о себе, что превосходил других, презирал других, а сам совершал какие угодно поступки: он имел власть ранить и сделал это, равнодушно пожертвовав любовью поэта – не самим поэтом - в угоду политике.

«ХЭМЛИТ.

А что, если я отвечу - нет?

ОЗРИК.

Я имею в виду, мой лорд, что вы противопоставите свою особу в этом состязании» (V.2).

Скорый на расправу Марли, как отзывался о нём Томас Кид, обычно, если он не имел возможности отомстить своим обидчикам шпагой или кулаками мстил им в своих пьесах. Так лошадиному дилеру, продавшему ему больную лошадь, он отомстил, изобразив последнего смешным в «Докторе Фаустусе». На подлого безбожника Ричарда Бейнса он намекает в «Мальтийском евреее» и потом под собственным именем изображает церковным вором в переработанном «Фаустусе». Так же литературно - на возможное заступничество королевы и Бёрли можно было не рассчитывать: имея пример доктора Лопеса, Марли иллюзий не питал - он отомстил Бейкону в персонаже Роузикранса и невеличавому Саутэмптону, изобразив его Озриком, которого заставляет перед собой комично то снимать, то одевать шляпу, в то время как высшая знать нигде шляпу не снимала.

Почему мы должны идентифицировать, смешно изъясняющегося, словами Маргреты де Грации, «надутой риторикой», придворного Озрика, как графа Саутэмптона? Озрика, который «и нарядами украшается, и позы принимает, и всё такое делает, желая, чтобы его успех был заметен»?

Первое это то, что этот самый знаменитый второстепенный персонаж, изображённый Шейк-спиром арбитром или распорядителем в схватке между Эссексом и Марли, даже безотносительно к Саутэмптону, подозревается в нетрадиционной сексуальной ориентации, хотя и добавляется, как, например, Черновым, что «доказать это не представляется возможным».

Второе это то, что назвав Озрика «ничтожеством» - в оригинале Шейк-спир применил слово «waterfly», что переводят, то «речной комар», то «мошка» - Хэмлит далее нам подсказывает, заявив, что этой «красноногой вороне» (chough)- Морозов переводит «глупой птице» - принадлежит «много земли и плодородной» и повторяет, что она (ворона) «вместительная во владении грязью». Что имеется в виду, когда говорится о владении плодородной грязью, и которой много? Ш.Кармайкл Стоупс в биографии Саутэмптона приводит справку, составленную лордом Хауордом в январе 1583 года, о доходах юного графа, где перечисляются поместья на плодородных землях юго-восточной Англии: Мичелдевер, Ист Стреттон, Вест Стреттон и Тичфилд. К этому следует добавить поместье Бьюли, которое Саутэмптон умолял Майкла Хикса не отнимать у него.

Третье – это расхваливание Озриком Лейэртиса, что даёт нам право считать его стойким сторонником графа Эссекса.

Четвёртое: той репликой умирающего Лейэртиса, обращённой к Озрику, что он попал в собственную сеть и справедливо убит собственным коварством, Шейк-спир нам раскрывает участие Озрика в заговоре Уитгифта и Эссекса.

И последнее: имя Озрик было на слуху у театралов, ибо ещё в феврале 1597 года Хенслоу сделал запись о представлении пьесы «Oseryck», а в сентябре 1602 года ним же была сделана выплата Уэнтворту Смиту и Томасу Хэйвуду за пьесу «Marshal Osrick». Возможно, это была одна и таже пьеса теперь утерянная. Она, судя по названию, подразумевала милитаристский сюжет: зрители были наслышаны в не совсем давних новостях из Ирландии, где был убит маршал Бэгнол (Bagnal или Bagenal) и скоропостижно скончался маршал Бинэм (Bingham), или о совсем свежей новости о французском маршале Бироне, который был пышно принят Илизабетой, как чрезвычайный посол и вынужден был лицезреть отрубленную голову мятежного графа-маршала. Если соединить это имя военного начальника, которое появляется во втором Кварто «Хэмлита» (1604) - «Osricke», с опиской – «Ostricke», и то оскорбление красноногой вороной – чаф (chough), которая тогда водилась не столько в Англии, сколько преимущественно в Ирландии, и помнить о том, что Саутэмптон в ирландском карательном походе возглавлял кавалерию, то приходим к выводу, что «молодой Озрик» и есть «господин-госпожа» Роузли.

Указывается также, что Маршал это ещё и высокая судебная должность, но даже в этом случае, говорит один автор, будет несколько причудливо, чтобы вообразить это как будущий путь карьеры «молодого Озрика» при короле Фортинбрасе.

«Саутэмптон не вёл дневники, он не изливал свою душу в экспансивных письмах, он не подписывал никакие написанные стихи или документы, и немногие из его корреспондентов хранили его послания», - с сожалением отмечает Стоупс. Поэтому после того как поэт решил больше не посвящать ему и вообще какому-либо другому знатному лорду своё произведение, имя Саутэмптона, констатирует Шёнбаум, с этого момента, то есть с публикации «Лукреции», «исчезает из биографических данных о Шейкспире».

В то же время актёр пантомим и маленьких ролей Шекспер вдруг разбогател, пусть даже не на ту невероятную сумму, заявленную Давенантом, а несколько меньшую, ибо за всю его жизнь его вложения в недвижимость не превышали тысячу фунтов стерлингов, что позволило ему приобрести пай в театральном товариществе «слуг Лорда Камергера», и потом скупать землю и дома. Другого разумного объяснения неожиданного обогащения актёра, чем выплата Саутэмптоном шантажисту Шексперу большой суммы за молчание попросту нет.

И только годы спустя после его смерти Бен Джонсон раскрыл настоящих авторов, стоявших за псевдонимом Шейкспир, то есть сделал то, что Кубрик и Кёрк Даглас сделали для Долтона Трамбоу. Об этом пойдёт речь далее.

13. ДВА РАЗЛИЧНЫХ ШЕЙКСПИРА

И ОДИН «ИСКЛЮЧИТЕЛЬНЫЙ ДЖОНСОН»

Весной 1598 года обстоятельства переменились и граф Эссекс, по-видимому, находился в состоянии душевного диссонанса, в связи с тем, что доверенные лица его кумира короля Анри IV заключили 22 апреля/2 мая в городке Вервэ (Vervins-sur-Aisne) на севере Франции мирный договор с Испанией. Этот договор, по которому обанкротившаяся Испания возвращала Франции оккупированные Блаве и Кале, нарушил тройственный союз и напугал Нидерланды, представители которых под началом ван Олденбарневельта (Oldenbarnevelt) немедленно прибыли в Ландон. «Их цель состояла в том, чтобы удержать Илизабет верной её союзу с ними», - пишет Коньерс Рид во втором томе биографии лорда Бёрли(1960). Он рассказывает далее, что Илизабет встретила их нелюбезно, начав с осуждения вероломства Анри, продолжила упрёками самих голландцев за то, что они не участвовали в мирных переговорах. «Она захотела своих людей назад и возмещение своих займов. Короче говоря, они получили немного или вообще нисколько поддержки от неё», - заключает Рид.

Голландская делегация не теряла надежды и напросилась на аудиенцию к больному Бёрли, которого слуги уже переносили из комнаты в комнату в кресле. Они и застали казначея сидящим в кресле и борющимся с подагрой. «Он был более вежливым, но не более ободрительным, чем Илизабет», - рассказывает Рид. – «Он был, он сказал, сильный адвокат мира, и думал, что французский король действовал мудро и надеялся, что его госпожа» (т.е. Илизабет) «воспользуется той же самой возможностью. Голландцы убеждали о законности Тройственного Союза и соглашения не заключать никакой сепаратный мир. Интервью далее не пошло. Позиция Бёрли была ясной. Когда голландцы ушли, Бёрли написал меморандум, который он назвал «Соображения ходатайства для мирного договора с Королём Испании». Это – последний сохранившийся меморандум, который он написал своей собственной рукой».

Почётный шпион Венеции во Франции, то бишь посол, который, как уверяет Е.Черняк в «Пять столетий тайной войны», опоил испанского курьера каким-то зельем и добыл условия мирного договора на две недели раньше, прежде чем их узнали Англия и Голландия. Тогда же посол отправил донесение, что представители Нидерландов, желавших убедить королеву продолжить войну, ничего в Англии не добились, хотя, отмечает он, и на это рассчитывали голландцы, в её совете там нет недостатка тех, кто рекомендует курс на продолжение военных действий, «в основном граф Эссекс».

Эссекс готов был всё рвать и метать. Как сравнил Стрэйчи, граф жару летнего месяца приносил в обсуждения в Тайном Совете. Глава так называемой партии войны кричал, что мир с Испанией это позор, что любой договор с испанцами это троянский конь для Англии, что можно только военными действиями поставить их на колени. В ответ ему выдвигалась теория, что подписавшая мирный договор Испания оставит Ирландию без своей финансовой и военной помощи. Оставив Республику Объединённых Провинций один на один с оккупантом, эта партия мира рассчитывала, что ей, таким образом, удастся оккупировать всю Ирландию. Эссекс ещё и ещё раз спрашивал, и отдадим ему должное – справедливо, должны ли англичане поступить также вероломно как Анри и оставить своих союзников, таких же протестантов на растерзание кровавым католикам. Согласно Кэмдену, что многие повторяют чуть ли не с умилением, Бёрли в ответ вытянул Псалтырь и, как додумывает Стрэйчи, дрожащим пальцем указал графу на строки в 55-ом псалме (55-ый по масоретской нумерации; греческая нумерация - 54), где последняя строфа утверждала, что «кровожадные и коварные не доживут и до половины дней своих». Видимо кровожадность в желании истреблять непокорных ирландцев у такого благоразумного и «почти болезненно набожного» казначея за грех не считалась.

Должны ли мы беспощадно осуждать в кровожадности одного или найти добрые слова для другого? Нет, потому что между ними, в ирландском вопросе, в сущности, не было никакой большой разницы. Но, кажется, ни один из них даже в мыслях своих не были чудовищами, равных тому английскому командующему – сводному брату сэра Уолтера Роли Хамфри Гилберту, который после массового убийства, включающего женщин и детей, приказал дорожку к своей палатке вымостить из отрубленных голов ирландских мятежников.

Самерсит Мом, как он сам признался, добросовестно пробиравшийся сквозь сотни страниц книг по этике, и утащивший из «Этики» Баруха Спинозы название для своей книги «О человеческом рабстве» (в московитском переводе «Бремя страстей человеческих»), пришёл к выводу, видимо, на основании выводов того же Спинозы, что «человек не стремится ни к чему, кроме собственного удовольствия, -даже когда жертвует собой для других, хоть он и тешит себя иллюзией, что тут им руководят более благородные побуждения». «Всё, что мы считаем добром, то есть полезным для нашего самосохранения и наслаждения разумной жизнью, всё это позволительно употреблять в свою пользу», - писал Спиноза. – «И вообще, всякому по высшему праву природы дозволено делать всё, что он считает для себя полезным». Полезным для себя, что приносило для него удовольствие, Бёрли считал власть позади трона. Для Эссекса таким удовольствием было обожание толпы, которое он не мог иначе получить, чем военными победами. Человеческое бессилие в укрощении и ограничении душевных страстей Спиноза называл рабством, ибо, считал философ, человек, подверженный страстям, «уже не владеет сам собой, но находится в руках фортуны, и притом в такой степени, что он, хотя и видит перед собой лучшее, однако принуждён следовать худшему». А Штефан Цвайг в биографии политического близнеца Бейкона «Жозеф Фуше» (1929) добавляет уточнение, что политические вожди вынуждены рабски преклоняться не перед фортуной, а «перед той инстанцией, которую они сами создали и воспитали своим влиянием». И граф, хотя, может быть, и видел перед собой лучшее, вынужден был следовать этой его душевной страсти: возбуждение национальных страстей у толпы требовало постоянной подпитки победами в сражениях с каким-либо противником.

Там было ещё и то, чему дал определение Платон в диалоге «Государство», что первой задачей тирана «будет постоянно вовлекать граждан в какие-то войны, чтобы народ испытывал нужду в предводителе» (кн.8). Конечно, «блистательный придворный» граф Эссекс не был тираном, но кто знает, во что бы он превратился, если бы его мятеж удался. Тем более, согласно Платону, тиран «в первое время приветливо улыбается всем», «даёт много обещаний частным лицам и обществу», «освобождает людей от долгов и раздаёт землю народу и своей свите». И так он притворяется до тех пор, пока не примирится кое с кем из своих врагов, а иных просто уничтожит. Великий соблазн единоличной власти, мог превратить его в такое же чудовище как Оливер Кромуэлл или Жан Кальвин. Понятно, что это бездоказательные фантазии, и граф едва не открыто выступал за передачу власти королю Джеймсу, но кто знает, какие мысли возобладали бы, если бы мятеж удался. Тем более именно в этом его обвиняли на суде и Генеральный Прокурор сэр Эдуард Кук заявил в своём выступлении, что благодаря «справедливому суждению Бога он в графском титуле должен стать Робертом Последним; тогда как думал, что в королевском звании будет Робертом Первым». Одно неоспоримо, что Эссексу требовалось вовлекать граждан в какую-либо войну, чтобы в нём нуждались как в предводителе.

Для поддержки бессилия перед этой его страстью Бейконом была заказана Марлоу пьеса, которая должна была отвечать настроению времени и обстоятельствам текущего момента с непременным восхвалением полководца. Пьеса должна была быть эталоном пропаганды и очень патриотичной, чтобы зажигать сердца обывателей.

Тот же Мом, сам, будучи драматургом и новеллистом, просто и ясно сказал о труде писателя, сравнив его с родовыми муками. «Это что-то органическое, что развивается, конечно, не только в мозгу художника, но и в сердце, в нервах, в крови, что-то, что в силу творческого инстинкта вырастает из его опыта, душевного и физического, и наконец распирает, его с такой силой, что он должен от него избавиться», - пишет Мом в одном из своих детищ мозга «Подводя итоги», и безапеляционно заключает: «Художник творит, чтобы освобождать свою душу». Отсюда, если он, художник, творит из-под палки, или ради быстрых денег, если материал не распирал его мозг и не бередил его душу, получается то, чему Аникст выдал свой приговор: «Шекспир вложил много старания и мастерства как в построение действия, так и в характеристику образа Генриха V. Мастерства, умения здесь, бесспорно, много. Только мало сердца. Генрих V оставляет нас холодными».

Политика вещь абсолютно беспринципная и тот, кто склонен в ней оставаться в чистом белом пальто, обычно терпит поражение. Так устроено, что в реальной жизни, как с горечью констатировал Цвайг в предисловии «Фуше», «в области действия политических сил решающее значение имеют – и это необходимо подчеркнуть, чтобы предостеречь от любых видов политической доверчивости, – не выдающиеся умы, не носители чистых идей, а гораздо более низменная, но и более ловкая порода – закулисные деятели». Добавим, что для того чтобы достигнуть каких-то нужных результатов, этим закулисным деятелям приходится добиваться своих целей любой ценой: не только закулисными договорённостями, с использованием личных и служебных связей, но и подчас с помощью подкупа, шантажа и всевозможных устрашений. Политик чаще всего человек сомнительной нравственности, при этом обладающий великолепным пусторечием и бессердечным хладнокровием.

В заказанной же пьесе политик и государственный деятель Хэнри V-ый, как говорит об этом персонаже Аникст, в изображении Шейк-спира «лишён возможности лицемерить, хитрить и притворяться», потому что он «прямой и горячий», «в нём нет ни капли макиавеллизма», и «он свои цели объявляет открыто и идёт к ним прямой дорогой». «Генрих V сочетает качества справедливого монарха, храброго воина и честного, прямодушного человека», -продолжает критик. Да вот только продемонстрировать такого храброго воина нет повода: правительство стремится к мирному соглашению и с таким поручением в Нидерланды был отправлен генерал сэр Френсис Вир. Более того, Бёрли намекнул Эссексу, что как полководец он так себе, напомнив ему о неудачном походе на Азорские острова, который некоторые историки называют катастрофическим. И в политике, в этом искусстве закулисных договорённостей, граф оказался необучаемым профаном, если даже его союзник лорд Бакхёрст выступил за мирный договор. А вот обидчивости, прямодушия без капли макьявелизма, прямоты и горячности в нём было более чем достаточно, даже выплёскивалось через край. Эти свои качества очень скоро он проявил во всей красе, и этот эпизод дал толчок, побуждающий Бейкона разворачивать паруса, так как слишком далеко зашедший его высокоблагородный друг вынудил осторожного политического наставника вовсю использовать лозунг всех ненадёжных в несчастье сторонников, словами, приписываемые Талейрану: «вовремя предать - это значит предвидеть». Именно с этого дня, как бы далее Эссекс не проявил себя, его падение стало неотвратимым.

Это случилось в один из дней летней жары, то ли 30 июня, то ли 1 июля, когда был поставлен вопрос на Совете о назначении Лорда Представителя, то есть наместника в Ирландию, вместо неожиданно умершего барона Баро. Это был один из тех редких случаев, когда на заседании Тайного Совета присутствовала королева, ибо ситуация в Ирландии требовала этого, так как возникшей там неразберихой в подчинённости воспользовался лидер повстанцев, начавший вновь военные действия и осадивший важнейший форт оккупантов. Уильям Кэмден в «Annales» (MDXCVIII, 14) скупо передаёт то, что произошло на том Совете. Он рассказывает, Илизабет заявила, что Лордом Представителем будет назначен дядя графа Эссекса сэр Уильям Ноллис. Стрэйчи добавляет, и это выводится из всей логики последующего рассказа Кэмдена, что после её слов, так как вопрос был решённым, все встали. Эссекс, который не желал терять такого союзника при Дворе, в нарушение субординации, заявил, что он не согласен с таким решением и предложил кандидатуру сэра Джорджа Кэрью, друга сэра Роберта Сисила. Илизабет сказала, что будет так, как решила она и здесь, словами Стрэйчи, «сумасшедший молодой человек», с презрением во взгляде и жесте повернулся к ней спиной. Это было оскорбление Её Величества. Эссекс, лишённый возможности лицемерить, хитрить и притворяться, весь такой прямой и горячий, без капли макьявелизма, просто, в который раз продемонстрировал всем, что он не политик. Естественно, он не мог не порадовать этим, присутствовавшего там Роберта Сисила.

Конечно, Илизабет пришла в ярость от дерзости графа и влепила ему пощёчину. Стрэйчи говорит, что сделала она это с криком: «Убирайся к дьяволу!». Сумасшедший граф схватился за эфес шпаги. Кэмден, писавший на латыни, применяет слово «гладиус», то есть меч. Всё равно, как не называлось оружие, но обнажение его перед монархом является преступлением. Если бы там присутствовал Жозеф Фуше, он бы повторил свой афоризм, что это было даже хуже преступления, это была ошибка. Угрожать оружием королеве, за свою политическую дурость мог только прямой и горячий глупец. Лорд Адмирал Хауард, теперь граф Ноттинэм, увидев это, встал между ним и королевой, так же, как он встанет на защиту королевы в день мятежа Эссекса. Эссексу ничего иного не оставалось, как уйти, прокричав королеве, что «такое большое публичное оскорбление и унижение он не стерпел бы даже от руки короля Хэнри Восьмого».

Казалось бы, что ещё можно добавить до полного комплекта едва ли не государственной измены, ибо там было всё: и дерзость, и оскорбление, и умаление королевы перед её отцом, и даже угроза жизни монарха, но прямой и горячий подданный идёт дальше, и, в довершение ко всему, он усугубляет, оскорбив свою госпожу, как женщину.

В 1651 году было опубликовано собрание сочинений бывшего секретаря Эссекса Уоттона, куда ошибочно был помещён небольшой трактат «Различие и несходство по положению и статусу Джорджа, герцога Бакинэма, и Роберта, графа Эссекса». Этот трактат не мог быть написан Уоттоном хотя бы потому, что он был создан как ответ на сочинение самого Уоттона, где он проводил параллели между герцогом и графом. На самом деле автором трактата о несхожести был молодой Эдуард Хайд(Hyde), который через жену был родственником Бакинэма и который, как ярый роялист, не мог смириться с тем, что его родственника сопостовляют с государственным преступником. Хайд, будущий граф Клэрендон (Clarendon), родившийся спустя шесть лет после смерти королевы Илизабет, написал свой трактат о несхожести в 30-е годы, когда трактат Уотттона ещё рапространялся в рукописном варианте. Там Хайд и пишет, что Эссекс якобы позволил себе оскорбить королеву, заявив, что «нрав у неё такой же кривой, как и её тело» (crooked in her disposition as in her carcass). Наивный Хайд, который просто записал то, что долго принадлежало устной традиции, в скобках поясняет, в чём заключалась кривизна королевского тела, будто бы у неё были неровные плечи, но мы-то теперь знаем, что прямой и горячий граф на самом деле имел в виду.

Это публичное напоминание Илизабет о неполноценности её тела Пол Хаммер в ODNB, предварительно оговорив, что если это свидетельство точное, считает, что графом могло быть сделано, перед тем, как выйти из комнаты. Дмитриева, часто не особо утруждая себя в точности, делает это высказывание причиной пощёчины. Стрэйчи вообще переносит его на более поздний срок. Как бы там ни было, а такой человек как Эссекс действительно мог такое сгоряча сказать, и где бы он это не сказал, тогда на выходе из комнаты, о чём не захотел упоминать Кэмден, или после где-то в кулуарах, это, несомненно, стало известно Бейкону и он, напоенный политикой с детских лет, понял, что оставаться далее возле политически необучаемого подопечного и бесперспективно и опасно: открыто высмеивать наиболее оберегаемый секрет своего монарха это даже хуже ошибки.

Эссекс спрятался в имении Уонстэд (Wansead), которое предоставила ему королева, изъяв его у его же матери за долги его отца Лестера. В этом же году Илизабет это имение сочтёт нужным отобрать у необузданного подданного и вернуть графине Лестер, и та сможет его продать любовнику своей дочери и будущему зятю Маунтджою: родня роднёй, но деньги - врозь. Но пока Эссекс безвыездно сидит в Уонстэде и предаётся там, то гневу, и было за что, то раскаянию, и тоже было за что. А королева через пять дней после громоподобной оплеухи Эссексу отправилась к доживающему последние дни Бёрли и покормила его с ложечки. Она нуждалась в трезвом совете как быть дальше с Эссексом, который явно становился опасным. После посещения своего казначея, ещё сохранявшего ясность мысли, Илизабет, и так всегда выжидающая, решила не обострять ситуацию: назначение Ноллиса наместником в Ирландию было отложено.

Однако ирландский вопрос не снимался с повестки, тем более оттуда пришло известие, что командующий оккупационной армией маршал сэр Хэнри Бэгнол потерпел поражение и сам был смертельно ранен. Выходило так, что в Дублин следовало срочно посылать не только Лорда Представителя, а и нового командующего армией. Таким человеком оказался избранным бывший губернатор провинции Каннот (Connoght)в западной Ирландии сэр Ричард Бинэм. Этот последователь графа Эссекса был снят с должности в течение нескольких дней после назначения Сисила Госсекретарём. Он даже был арестован и отправлен в тюрьму Флит, но при содействии Эссекса выпущен под домашний арест, ввиду плохого здоровья. Теперь его, опытного военного и, как человека хорошо знающего местные реалии, сделали маршалом и во главе пятитысячного войска отправили в Ирландию. Но Бинэм по прибытии в Дублин взял да и умер, доказав тем самым, что его здоровье действительно было никудышним. Вопрос вернулся к своему рассмотрению.

Вот здесь для секретаря Сисила, который после смерти отца в первых числах августа взвалил на себя весь груз влияния на королеву, пригодился его родственник Бейкон. Учитывая то, что ирландская земля за последний год уверенно перемалывала английских наместников (Баро), генералов (Норриса) и маршалов, отправка туда графа Эссекса Сисилу показалась надёжным вариантом навсегда избавиться от него, и в этом должен был помочь не кто иной, как Бейкон.

Пол Хаммер оспаривает утверждение, что назначение Сисила Секретарём, наконец, обеспечило его политическое будущее и означало гибель надежд Эссекса на победу его решающего влияния на королевскую политику. Хаммер говорит, что поощрение Сисила не означало конец его долгой борьбы за безопасность, и если он не смог бы доказать королеве свою ценность, вне всякого сомнения, Эссекс «всё ещё был в состоянии ограничить его, или сковать его с более сговорчивым коллегой». «Эссекс, несомненно, сделал такие же вычисления», - заключает историк.

Эссекс не только делал такие вычисления, но и стал предпринимать некие действия. О ситуации сложившейся тогда при Дворе наиболее ярко характеризуют жалобы придворных, которых цитирует Хейг: «Лорд Грей в 1598 году жаловался: «Эссекс заставил меня объявить, что я или только его друг, или друг мистера секретаря и тогда его враг, заявляя, что нейтралитет невозможен». Фракционная борьба сказывалась на каждом решении, и Двор стал политическим минным полем: «Да поможет мне Бог, здесь сейчас очень опасное время, ибо, поскольку главы обеих фракций находятся здесь, невозможно сказать, как же вести себя по отношению к ним», — так докладывал агент [Роберта] Сидни в 1599 году»».

Тем неменее Эссекс явился на великолепные похороны лорда Бёрли, куда съехалось едва ли не всё дворянство, чем немало удивил Мартина Хьюма. Современников же удивило больше не сам его приезд, сколько то, что граф, чуть ли не единственный из дворян, усиленно изображал большое горе. Возможно, таким образом, он потакал королеве, для которой уход Бёрли был действительно большим горем. Всё же, вернувшись ещё в свой Уонстэд, Эссекс продолжил сочинять памфлет «М-ру Энтони Бейкону Апология графа Эссекса против тех, кто ложно и злонамеренно обвиняет его, будто он единственная Помеха Мира и Спокойствия его Страны», в котором королева была сильно оскорблена, и после публикации которого в 1600-ом граф испуганно оправдывался, и просил Уитгифта изъять его из продажи.

Возможно, отправить Эссекса в Ирландию королеве и Сисилу подсказал сам Бейкон. Ещё в марте 1598 году в двух письмах он рекомендовал графу обратить внимание на Ирландию и «предоставить свою репутацию» чтобы «приобрести задаром много почёта». Насколько обойдётся умиротворение графа Тироуна – Кэмден называет его «Tir-Oen» - Бейкон в том году хорошо себе не представлял, но в этом ясно видел, что это будет концом карьеры и даже может быть жизни: «потому что»,- оправдывался впоследствии он,- «насколько возможно человеку судить о будущих случайностях, настолько ясно я видел, что падение графа было как-бы связано судьбою с его поездкой в Ирландию». Подтверждением того, что Бейкон явно охладел к Эссексу, хотя, может быть, и не испытывал неприязни, служит то, что когда он в сентябре 1598-го был арестован за долги ювелиру, за помощью этот политик обратился не к графу, а к Роберту Сисилу и его союзнику Лорду Хранителю Эджертону. Он точно знал, кто победит и очень старался быть полезным для достижения этой победы.

Было решено сыграть на тщеславии Эссекса, предложив на Совете кандидатуру лорда Маунтджоя, объявив его очень компетентным военачальником. Чарлз Блант служил лейтенантом в армии Эссекса. Эссекс, как и при назначении Ноллиса, запротестовал, назвав Маунтджоя никаким не военным. Тогда кто? – спросили его, и Эссекс, который срочно нуждался в триумфе победителя и, возможно, вспомнивший слова Бейкона о лёгком приобретении большого почёта, указал пальцем на себя. Эссекс не мог позволить, чтобы человек, который победил его на дуэле из-за шахматной фигурки, подаренной Бланту королевой, победил его и в пожинании лавров успешного полководца. Ловушка захлопнулась, а Эссекс радостно хвастал Джону Харинтону, что он победил на Совете Ноллиса и Маунтджоя и с божьей помощью победит и Тироуна (Tyr-Owen) на поле битвы.

Когда у тщеславного графа прошло радостное возбуждение, и он спохватился и стал мучаться сомнениями, в уже заготовленную пьесу о Хэнри V-ом, в слова актёра, исполняющего роль Хора, где он рассказывает, как англичане торжественно встречали короля – победителя французов, Марли вынужден был добавить слова о том, что

«так было бы, хоть и в размерах меньших

Когда бы полководец королевы

Вернулся из похода в добрый час -

И чем скорее, тем нам всем отрадней! -

Мятеж ирландский поразив мечом.

Какие толпы, город покидая,

Его встречали б! Но вполне понятно,

Что многолюдней встреча короля».

(V, Пролог. Перевод Е. Бируковой).

В оригинале граф назван не «полководцем королевы», и не «Лордом Лейтенантом Ирландии», и не «Лордом Представителем», каким он отправился за дармовыми почестями, а только «генералом Императрицы», всё же пьесу, несомненно, показали Эссексу, заверив, что она будет представлена на театральных подмостках сразу, как только он отправится в поход, что и было сделано через три недели после того, как восторженные толпы ландонцев проводили армию карателей наказывать мятежных ирландцев. Премьера случилась 20 апреля в театре «Занавес», и сторонники Эссекса верили, что вскоре будут графа встречать, как цезаря-победоносца.

Следует однако быть справедливым к Бейкону, говорит Маколей, поверивший словам самого Бейкона, который словно Макинтош из одноимённого рассказа Самерсита Мома («Mackintosh», 1920), в ожидании, когда убьют управляющего островом, всё же отговаривал того от одиночных поездок, во время которых его – Макинтош предчувствовал это - и должны были убить. Он сделал всё, что мог, успокаивал свою совесть Макинтош, практически предоставив пистолет вероятному убийце, дальнейшее в руках судьбы. И Бейкон, когда убедился, что Эссекс всё-таки идёт в Ирландию, написал, как выразился Стрэйчи, «тихое, ободрительное письмо, не давая выражения его страхам или его сомнениям». «Более ничего ещё не было сделано», - добавил Стрэйчи, - «очень интенсивные его частные убеждения сделали предупреждение бесполезным и невозможным». «Кого Бог хочет погубить, того лишает разума», - усмехаясь, сказал на латыни управляющему Макинтош и подумал, пожав плечами, Бейкон.

В Ирландии всё оказалось намного серьёзней, и Эссексу из-за своей полководческой бестолковости ничего не удавалось, оставаясь там без божьей помощи и достаточной помощи из Англии. Зато он активно плодил количество рыцарей, что кроме отсутствия побед ещё дополнительно сильно раздражало королеву, и давало повод для подозрений, которые она высказалу Эссексу: что вего намерениях не окончание войны, а что-то другое. Масла в огонь подлил Бейкон, встреченный нею где-то в стенах дворца, который сказал ей, что она сама дала графу власть и войска, и это могло сделать Эссекса «обременительным и неуправляемым».

В отличие от своего куратора Кристофер Марли, или всё же правильнее теперь – Шейк-спир, напротив, проникся благородством Эссекса, ибо не видел уже в нём своего врага, а отмечал, как он сам сказал позднее в «Хэмлите» (V,2), «за образом своего дела вижу его изображение», то есть судьбу такого же назаконорождённого у которого убили влиятельного отца. Упомянутую фразу «For by the image of my cause I see the portraiture of his» Михаил Лозинский переводит так: «В моей судьбе я вижу отраженье его судьбы», что собственно не является переводом, но делает высказывание Хэмлита, более понятным и более удачным.

Конечно, врядли, чтобы Шейк-спир уже смотрел на Эссекса глазами Томаса Маколея, сочувствовал ему и верил в то, что он, словами Аникста, «действовал не из себялюбивых, а из благородных побуждений» против диктатуры нового Кайсара – лорда Бёрли. Просто, видимо, поэт, которому претило, что «прямота и простодушие обзывается глупостью», и не мог переносить, что он сам всё время находился в плену то у больного главаря, то вынужден был прислуживать главенствующему злу, видел, что и Эссекс находится под влиянием этого самого зла.

Один из персонажей романа Грэма Грина писатель Сааведра, решивший написать политический роман, высказывает мнение, что Шейкспир, как поэт, имеющий дело с вечными ценностями, якобы избегал политических вопросов своего времени, политических мелочей. «Он» (Шейкспир) «пользовался историческим прошлым, что я называю политической абстракцией», - заявляет Сааведра и далее поучает: «И сегодня писатель, желая изобразить тиранию, не должен описывать деятельность какого-либо генерала Стреснера в Парагвае – это дело публицистики, а не литературы. Тибериус – гораздо лучший объект для поэта» («Почётный консул»,II,2).

Оставим на совести не самого Грина, ибо Грэм Грин переплавлял публицистику в качественную литературу, а именно его персонажа ложное утверждение, что Шейкспир «избегал политических вопросов своего времени». Отметим, что и к «политической абстракции» прибегали все для собственной безопасности, и часто пьесы выполняли дело публицистики. И Шейк-спир для изображения попытки текущего передела власти решил, что для него гораздо лучшим объектом будет не Тибериус, а Кайсар.

Поэт писал новую пьесу, в которой он видел, он предсказывал, что смерть Кайсара, то бишь лорда Бёрли ничего не меняла: невозможность победы Эссекса, каким бы благородным он ни был, сколько бы он не заявлял, что служить бы рад чиновником, но ему прислуживаться тошно, и что он не желает быть «крепостным и рабом» (villain and slave), его мятежное выступление сулило стране только неизбежную гражданскую войну, с вытекающими отсюда разрушительными последствиями. Здесь, изображая бесплодность восстания против власти кайсарианцев, вероятнее всего, поэт если и не выполнял твёрдый заказ сэра Роберта Сисила, то на выбор посылки для новой пьесы Госсекретарь точно повлиял.

Почему мы должны идентифицировать Кайсара в пьесе, как лорда Бёрли? Шейк-спир сам нам говорит это в последующей пьесе, где на вопрос Хэмлита: «Что же вы изображали?» Полониус отвечает: «Я изображал Юлиуса Кайсара; я был убит на Капитолии; Брутус убил меня». Игорь Фролов сделал правильное замечание, когда отметил, что «сразу бросается в глаза это местоимение первого лица, переводящее убийство с Цезаря на Полония». Добавим, что в утверждении Полониуса, как и в пьесе Шейкспира одна и таже историческая неточность: Кайсар был убит не на Капитолии. Пьеса писалась на основе перевода «Сравнительных жизнеописаний» Плутархоса, где греческий историк указывает, что местом, где произошла борьба и убийство Кайсара было курией Помпеуса: «это было одно из прекрасно украшенных зданий, построенных Помпеусом, рядом с его театром» («Кайсар», 66,1). В своей трагедии Шейк-спир сознательно изменил место убийства, а потом ссылается на это, то есть в пьесе о Хэмлите старый царедворец делает прямую ссылку на предыдущую пьесу, где Бёрли – теперь Полониус – был изображён Кайсаром.

На это признание Полониуса Хэмлит отвечает каламбуром: «It was a brute part of him to kill so capital a calf there», который, например, Лозинский переводит так: «С его стороны было очень брутально убить столь капитальное теля». Хэмлит обыгрывает Brutus/brute и Capitol/capital. «Но почему «calf»?»,- задаётся вопросом Керр Бортуик (Borthwick) в короткой статье «So capital a Calf»(1984). Бортуик выдвигает собственную теорию, но прежде говорит, как поясняют английские комментаторы: в старомодном значении это слово обозначает «болван или балбес» (dolt or booby). Поэтому глупо выглядит перевод, который делают едва ли не все переводчики - «капитальный телёнок», ибо он должен звучать как «самый важный балбес».

Подобное оскорбление Хэмлит наносит уже мёртвому Полониусу, когда уносит его безжизненное тело. Хэмлит говорит, что «этот советник теперь самый спокойный, самый скрытный, самый важный, а при жизни был глупый, болтающий холоп (foolish, prating knave)». Обычно в этой реплике слово «knave» переводят как «плут», или вообще его игнорируют, хотя в старом значении это слово обозначало слугу или человека низкого происхождения. Оно также имеет в переводе значение «подлец», которое само по себе тоже первоначально обозначало человека неблагородного происхождения, низкого рода-племени. Именно это значение – уязвимое место лорда Бёрли – унижавшее его самомнение, имел ввиду автор, а не плутовство, ибо не стал бы упоминать сначала, что Полониус очень важный советник королевы.

Эдуин Эбботт в «Френсис Бейкон» (1885) процитировав из письма 1596 года Энтони Бейкона к доктору Хокинзу хвастливые и злобные строки (и их цитируют все кому не лень), что порой Эссекс одерживал верх и заставлял «Старого Лиса» (т.е. Бёрли) «заискивать и скулить» (crouch and whine) далее пишет: «В другой раз брал верх Сисил» (т.е. Бёрли), «становясь большим человеком, со всеми делами, проходящими через его руки, объектом всеобщего преклонения и страха, достаточно живописно описанным, со связкой бумаг под рукой проходящим через приёмную во Дворе, никого не замечая на пути; в то время как расстроенный Эссекс обижался в Уонстэде». Вот этот «объект всеобщего преклонения и страха» в пьесе был изображён, словами Кассиуса, таким же:

«Не выше он тебя или меня

По личным качествам, но стал зловещ

И страшен, как все эти изверженья».

(перевод М.Зенкевича)

Кайсар, который вот-вот должен стать коронованным единоличным диктатором, заявляет, что он никого не боится, а если бы был подвержен страху, то никого бы так не избегал, как Кассиуса, потому что тот слишком тощий, много читает, любит наблюдать и видит все дела людские насквозь. Это было взято Шейкспиром у Плутархоса, где Кайсар якобы сказал, «что его беспокоят не эти долгогривые толстяки, а скорее бледные и тощие, — намекая на Брутуса и Кассиуса». Шейкспир оставил быть бледным и тощим одного Кассиуса, ибо Френсис Бейкон действительно был таким, вызывая своим внешним видом тревогу у его матери. Плутархос говорит, что Брутус непременно занял бы первое место в государстве, какое-то время довольствуясь вторым, если бы дал «отцвести могуществу Кайсара и увянуть славе его подвигов, но его торопил Кассиус». Бейкон торопил Эссекса завоевать много почёта, когда Бёрли был очень болен, Госсекретарь Роберт Сисил находился во Франции, а граф успешно выполнял его функции.

Пьеса о Кайсаре была представлена вниманию публики в новом театре «Глобус» в сентябре, по крайней мере, одна из первых постановок состоялась 21 числа, а в пятницу 28-го в спальню королевы ворвался весь грязный с дороги граф Эссекс, бросивший остатки своих войск и примчавшийся искать милость королевы против козней Роберта Сисила. Сисил был предупреждён, что Эссекс покинул Ирландию и мчится ко Двору, но ничего не предпринял, не предупредил королеву, и просто ждал последствий. Он умел выжидать и не ошибся в поведении своего противника: бестолковый политик снова совершил катастрофическую ошибку. Застигнутая врасплох королева, не одетая и без парика, которую в таком виде не имел права видеть никто кроме наиболее доверенных фрейлин, испугалась, так как не могла знать, что ей грозит, и поэтому отнеслась к вторжению Эссекса миролюбиво и снисходительно, пока не выпровадила графа умываться. Уже вечером граф был отправлен под домашний арест, где он постепенно перешёл, словами сэра Джона Харинтона, «от горя и раскаяния к гневу и мятежу». Предчувствие Шейк-спиром гражданской войны едва не воплотилось в жизнь. И в следующей пьесе, не менее кровавой, он заявляет, что «время вывихнуло сустав», и хотя мятеж Эссекса был подавлен, этот мир с вывихнутым умом всё равно катился к катастрофе гражданской войны.

В связи с этим становится интересно до удивления, когда мы обнаруживаем, что между апрельской премьерой победоносной пропаганды о Хэнри V-ом и сентябрьской премьерой трагедии о столкновении Брутуса со сторонниками Кайсара в середине июля людьми Лорда Камергера была сыграна новая комедия «Как вам это понравится». Профессор Джордж Бэгшо Харрисон (G.B.Harrison) в 3-ем томе «Илизабетинского журнала» (A Last Elizabethan Journal, 1934), размещает новость, что «люди моего Лорда Камергера заимели новую комедию, называемую «Как вам это понравится»», под датой 10 июля 1599 года. Комедию играли в новом театре «Глобус», открытие которого состоялось примерно в это же время.

В реестре книгопродавцов пьеса была зарегистрирована 4 августа 1600 года, но так и не была опубликована, пока не появилась в Фолио Шейкспира. Так как эту пьесу не вспоминает Мирес в своей «Palladis Tamia», выходит, что комедию Шейкспир писал одновременно с трагедией о Брутусе. Но вопрос даже не в этом, а в самом содержании, где, например, изгнанный герцог, как заметил Аничков, в своём прекраснодушии доходит до заявления, что «сладостны последствия несчастий», а его родной брат узурпатор отказывается от власти под влиянием беседы с каким-то отшельником.

Комедия основана на прозо-поэтическом романе Томаса Лоджа «Розалин» (Rosalynde, 1590), который в свою очередь является переделкой старинной баллады о Гэймлине (The Tale of Gamelyn), напоминающей баллады о знаменитом Робине Худе (Hood), где герой мстит всем своим притеснителям без какого-либо снисхождения. Лодж переделал поэму в повествование, которое, по выражению Аничкова, «должно была тешить чисто женский вкус». «Мятежный дух удальства и отпора с оружием в руках общественной неурядице исчез из рассказа о Гамелине»», - пишет Аничков. – «Общественная струя поэмы «Гамелин» таким образом исчезла. Её заменило примиряющее с жизнью и проникнутое верой в добро настроение». Однако у Лоджа условный Арденский лес и сцены дружбы и любви не совсем поглотили сцены борьбы и насилия, и возвращение короны требовало, чтобы враги испытали «ярость оружия». И лоджевский узурпатор Торисмонд (Torismond) не отказывался от власти и сражался за неё, пока не был убит. И только тогда «все пэры собрались и приветствовали своего короля, и провели его по-царски в Пари, где он был принят с радостью всеми гражданами», - сообщает в своей сказке Лодж. Шейкспировский же Торисмонд – герцог Фредерик, собрав большую рать, чтоб брата захватить и порешить мечом, при встрече в лесу с отшельником и поговорив немного с ним:

«отказался

От плана своего и жизни в свете,

И завещал он брату своему,

Изгнаннику, корону, а вельможам,

С ним изгнанным, их земли возвратил».

(перевод П.Вейнберга)

«Вся пьеса похожа на сказку, но сказку почти без событий», -заключает Смирнов в послесловии, - «скорее на мечту, фантазию, сюиту, полных сладостной нежности и любви к жизни». Пьеса, которую, собственно, полноценной пьесой назвать можно только с большой натяжкой, представляет из себя скорее сборник афоризмов и сентенций с претензией на остроумие в словесном фехтовании разных пар персонажей, которые по очереди меняют друг - друга на сцене. Такое могло понравиться только придворным хлыщам, самой королеве и её отряду придворных дам, для которых, видимо, эта пьеса и писалась. Пьеса в основе которой лежит не действие, а разговор получит наибольший расцвет в эпоху Реставрации, когда уже не будет тех общедоступных театров времён Илизабет, где будет, как отметил Орсон Уэллс, много музыки и остроумия, а между строк будет слышаться «свистящий шёпот сплетниц в большой зале». Странно читать такую болтовню «любит - не любит» - не сказку, ибо сказка имеет всё-таки сюжет и перипетии - написанную якобы человеком, у которого «время вывихнуло сустав», с его политическими волнениями и совсем не примиряющими заявлениями. Удивляет комедия, в которой нет ничего, что было бы смешно широкой публике, с её вульгарными вкусами, но полная «нежности и любви к жизни», написанная якобы автором, повторно задающегося вопросами из своего же 66 сонета:

«Кто снёс бы плети и глумленье века,

Гнёт сильного, насмешку гордеца,

Боль презренной любви, судей медливость,

Заносчивость властей и оскорбленья,

Чинимые безропотной заслуге,

Когда б он сам мог дать себе расчёт

Простым кинжалом?»

(«Хэмлит» III,1; перевод Лозинского)

Это несоответствие в характере творчества поэта заметно и труднообъяснимо. Лев Шестов, например, высказал подозрение, что в жизни Шейкспира «произошло какое-то страшное, потрясшее всё его существо событие». Шестов пишет: «Еще недавно написал он комедию «Двенадцатая ночь», где так много искреннего, весёлого и беспечного смеха, и почти непосредственно вслед за ней он пишет «Юлия Цезаря», в котором ни одно из действующих лиц не смеет даже на мгновение улыбнуться, и «Гамлета», где смеётся лишь сам Гамлет, но так смеётся, что не знаешь, чему больше ужасаться, - его смеху или его безумным рыданиям». Шестов, конечно, ошибается о времени написания трагедии о Брутусе, но реальность ещё более удивляет, так как «Двенадцатая ночь» была создана не перед, а непосредственно между этими трагедиями.

Комедию «Двенадцатая ночь, или что угодно» называют последней из жизнерадостных комедий Шейкспира. Аникст считает, что в ней Шейкспир прощается с весёлостью. «Кажется», - отмечает критик -«он и в самом деле исчерпал все источники комизма и теперь, создавая эту комедию, повторяет в новой комбинации многое из того, с чем мы уже встречались в его прежних произведениях». Далее Шейкспир создаёт только, так называемые, «мрачные комедии», а после декабрьских 1604 года постановок «Меры за меру» из под его пера вообще перестают выходить комедии, даже мрачные. Почему? Просто потому, что их автор, о котором впоследствии профессор Уорик Бонд скажет, что ним в период между 1595 и 1606 годами не было создано ни одной новой комедии, умирает в ноябре 1606-го.

Да, комедии должны быть весёлыми, а трагедии должны приводить в ужас воображение зрителя и вызывать у него слёзы сострадания, и вот якобы, по уверению Миреса, «подобно тому как Плавтус и Сенека считались у романцев лучшими по части комедии и трагедии, так Шейкспир у англичан является наипревосходнейшим в обоих видах пьес, предназначенных для сцены». Так, то есть быть наипревосходнейшим в обоих видах, практически не бывает. Например, комедии Бена Джонсона пользовались успехом, но его трагедии публика освистала. Или тот же Чэпмен, который пытался писать комедии, но словами Брэдбрук, только создавал модели для более одарённых драматургов. Горбунов это высказывание назвал преувеличением, но добавил, что «действительно наиболее полно драматургический талант Чэпмена, его смелое новаторство раскрылись не в комедии, а в трагедии».

Аникст, верующий в одного автора, причём в актёра эпизодических ролей, говорит, что в «Двенадцатой ночи» «звучит такой чистый смех, что кажется, будто их автор лишь смутно представлял себе жизненные беды», и тут же, одновременно с этим констатирует, что «его сердце пылало гневом на весь этот ужасный мир, в котором всё лучшее гибнет под натиском зла». Аникст считает, что один и тотже человек, у которого «душа великого художника-гуманиста, потрясённого сознанием всесилия зла», сожалеет, что борьба Брутуса не увенчалась победой и ещё сильнее проявляет негодование против торжествующего зла в «Хэмлите», и задаётся вопросом жить ему, или не жить, между этим пишет комедию, где звучит «чистый смех». Один ли только Аникст не видит здесь противоречия?

Явная несуразность начинается с того самого момента, когда автором пьес Шейк-спира, написанных в начале 1590-ых, был признан актёр, необученный грамоте. Пьесы этого времени названы «ученическими», при этом закрываются глаза на то, что якобы неопытному ученику было поручено переделывать пьесы профессионального драматурга Роберта Грина. Доктор Дмытро Затонськый, например, сначала отметив, что «общий признак ранних произведений Шекспира - это их недоделанность, несамостоятельность и подражание», далее пишет в статье «Вільям Шекспір» (1984): «Период 1590-1595 годов можно было бы назвать «ученическим», если бы в нём не было одной загадки – «Ричарда III», драмы для Шекспира примитивной (так как герой не развивается) и одновременно прекрасной, с таким театральным, сценичным потенциалом, что её и сейчас играют чаще многих непререкаемых шедевров». Здесь нет загадки. Драму о горбатом Ричарде написал опытный Марлоу, который после публикации «Бесплодных усилий любви» под отжатым у него псевдонимом «Шейкспир», переиздание «Ричарда III» потребовал сделать под именем «Шейк-спир», что должно было отличать его творчество от автора комедий.

Не меньшая несуразность, когда одним и тем же человеком считают автора двухчастной пьесы «Хэнри IV» и автора комедии в прозе «Весёлые жёны из Уиндзора».

Пьесу о четвёртом короле Хэнри заказали в лагере Эссекса для политического уничтожения лорда Кобэма, через высмеивание его предка сэра Джона Олдкасла. Высмеивая легендарного лорда Кобэма, Эссекс, сам очень сильно боявшийся насмешек, таким образом пытался помешать назначению его потомка - друга Уолтера Роли - на должность Лорда Хранителя Пяти портов, продвигая на неё своего сторонника сэра Роберта Сидни. Сэр Джон Олдкасл, вышедший из-под пера Марлоу, превратился в один из наилюбимейших персонажей английского театра. Это, однако, возмутило лорда Кобэма и театральной труппе во избежание неприятностей пришлось изменить имя Олдкасла на Фолстафа.

Сэр Джон, теперь Фолстаф (Falstaff - именно Фолстаф, а не традиционный запоребриковый Фальстаф) в отличие от Кобэма пришёлся по душе королеве, и она якобы после просмотра первой части хроники потребовала, чтобы драматург создал новую комедию с участием жирного рыцаря, и с нетерпением ожидала увидеть её на сцене. Это рассказывает некий Джон Деннис (Dennis) ровно через сто лет после появления в печати «Весёлых жён». В течение ста лет кому-то было очень важно это помнить, передавать из поколения в поколение, чтобы сохранить потомкам столь значимое событие, заучить наизусть и воспевать как национальное достояние. Деннис, уполномоченный огласить или вознаграждённый озвучиванием сто лет оберегаемого предания, добавляет в предисловии к своей переделке этой комедии, что Илизабет «велела, чтобы комедия была готова в две недели, и предание говорит, что королева потом, при представлении, осталась очень довольна нею». Ещё через семь лет уже Николас Роу дополняет, что королева повелела сделать Фолстафа в комедии влюблённым. Но это заявление Роу абсолютно отвечает реальному характеру королевы, причём всем известному: требование влюблённости от подданных было едва ли не главным её развлечением.

Предполагается, что актёр Шекспер, бросил сочинять вторую часть «Хэнри IV», где-то между III и IV действиями, и быстро сочинил комедию. Быстрота создания оправдывает прозаические реплики персонажей: не было времени переводить их в пятистопный ямб. Но вот, что пишет, например, Затонськый: «Что привлекает во всегда пьяном, лживом, трусливом Фальстафе? Ловкость, движение мысли, остроумие, в конце концов, какая-то молодость духа, который вселился в отягощённое, немощное, старое тело. И она, эта молодость духа, не спонтанна, не беспричинна. Её источник - неприятие всех и всяких догм, полное к ним равнодушие. Как к старым, обусловленных традицией, так до совсем новых, что только рождаются. Фальстафу начхать на кодексы феодальной чести, и он, буд-то от навязчивой мухи, отмахивается от пуританской морали, от насаждаемых нею святошества, скупости, голого расчёта. Он ни до чего не прикреплён и в этом понимании полностью свободен. За это автор и подарил ему лёгкую смерть посреди сновидений. А воскресший герой «Виндзорских шутниц» - уже другой Фальстаф, дурной, жалкий и несвободный».

Затонськый, когда называет другого Фолстафа «воскресшим», подразумевает, что комедия «Весёлые жёны из Уиндзора» была написана уже после «Хэнри V-ого», где сообщается, что Фолстаф умер, а значит у Шейкспира был временной промежуток для пересмотра своего взгляда на персонаж. Но комедия была написана и представлена королеве в Гринидже 27 апреля 1597 года, на празднестве в честь ордена Подвязки. Выходит так, что автор в процессе работы над пьесой, где Фолстаф полностью свободен от всех и всяких догм, создаёт другого Фолстафа – дурного и несвободного, а потом возвращается к прежнему образу этого персонажа. Так не бывает, если считать, что автором является один и тот же человек. Такое не может случиться в одно время в мозгу одного писателя.

Встаёт вопрос: кто же этот второй Шейкспир и придворный комедиограф? На этот вопрос нам ответил многознающий Бен Джонсон. Как часто бывает, когда хорошо спрятанным является то, что лежит на видном месте, так и ответ Джонсона находится у всех перед глазами: достаточно только открыть Фолио Шейк-спира.

Джонсон сам, ещё при живой Илизабет, пытался стать придворным комедиографом. После того как его комедию «Every man out of his Humor» соизволила посмотреть королева в театре «Блэкфрайерс» отужинав у Лорда Камергера, Джонсон состряпал нечто подобное на пьесы Джона Лили, где центральным персонажем стала естественно сама Илизабет в её поэтическом образе богини Дианы-Синтиии. Пьесу, с включенной в её пределы театральной маски, он так и назвал «Празднество Синтии или Фонтан самолюбия», где Джонсон откликнулся на злобу дня. В первом действии в разговоре между Меркурием и Купидоном он едва ли не единственный вступается за Илизабет перед её придворными, упоминая о «чёрной и завистливой клевете, ежечасно выдыхаемой протии неё, из-за божественного правосудия по Актеону». Мифологический Актеон подглядел за купанием обнажённой Дианы-Синтии, за что был превращён в оленя и загрызен собственными охотничьими собаками. Упоминание Актеона, конечно, была ссылка на графа Эссекса, который к неудовольствию многих придворных всё ещё находился под арестом, перед этим посмевший ворваться в покои королевы, когда она была в неглиже и без парика, а остатки её седых волос свисали на уши.

Так как большинство ещё полагало, что королева, как обычно, простит своего фаворита, Джонсон оказался прозорливее и смелее их. Или он что-то знал: разбуженное Меркурием Эхо сообщило, что

«Здесь молодой Актеон повержен, преследуемый и порваный,

Возмущённой Синтией, более энергичной, чем его гончие».

Как не старался Джонсон, Илизабет осталась холодной к его желанию заиметь её королевский патронаж. Вероятно, прав переводчик Иван Аксёнов, когда преположил в статье «Бен Джонсон. Жизнь и творчество» (1931), что вряд ли Илизабет могла обрадоваться похвале какого-то поэта, не дворянина и даже более: бывшего каменщика, перебежчика в католичество и клеймённого висельника. Джонсон смог быть принятым Двором, как главный поставщик сочинений для королевских развлечений, только с восхождением на престол Джеймса. Это будет потом, а сейчас он взялся писать трагедию о падении фаворита, вне всяких сомнений, по следам дела Эссекса.

С самого начала Джонсон прибегнул к «политической абстракции», принявшись сочинять трагедию на тему английской истории о падении Роджера Мортимера, удачливого низвергателя короля Эдуарда II-го, но потом опомнился. Он, как и гриновский Сааведра, решил, что «Тибериус – гораздо лучший объект для поэта», так как сюжет более соответствующий реальности – фаворит не смог низвергнуть монарха -и более безопасный. Джонсон избрал падение Элиуса Сеянуса (Sejanus), чтобы, как выразился Аксёнов, «заведующий развлечениями мог проверить заранее неповинность автора в вольномыслии его римлян, равно как и в поступках злого императора или его гадкого любимца».

Эту пьесу, утомительно скучную для зрителей общедоступного театра, Джонсон с божьей помощью и трудами Джорджа Чэпмена как раз дописал к началу царствования короля Джеймса, который соблаговолил её посмотреть в придворном представлении зимой 1603 года. Недалёкий Джеймс не увидел в ней ничего, кроме стихотворной копии с сочинений Такитуса и Светониуса, а до ареста и казни Эссекса ему дела не было, ибо был неповинен. И до истребления собственного фаворита ещё дело не дошло. Но старый интриган Хэнри Хауард, ещё не граф Нортемптон, как человек сам прибегающий к маскировке своих целей, обвинил Джонсона, ни много, ни мало в государственной измене и папизме.

Джонсон вкладывает в уста Каюса Силиуса, которые в публикации перевода Аксёнова 1931 года ошибочно отдали Арренциусу, слова о том, что «обмануты, кто опасался рабства при добродетельном вожде». Это вступало в противоречие с выводом шейкспировского Брутуса, что короновать Кайсара значит «ему дать жало, чтоб зло по прихоти он причинял». «Убьём его в зародыше», - решает Брутус, только за намерение Кайсара быть коронованным. Силиус же Джонсона считает, что правитель заслуживает опасений только лишь тогда, когда он «глух к призывам добродетели и предан всем порокам». Главным признаком наступления тирании Силиус называет лесть и доносы «шептунов, у которых есть время, место и власть превращать всех в преступников» (I.2). Таким шептуном в королевское ухо был Хэнри Хауард, нашептавший Джеймсу арест Уолтера Роли, и если его не называли открыто, то он всё равно узнал себя, а для человека нет большей досады, когда кто-то вскрывает то, что он хотел бы скрыть и это порождает ненависть. После казни Эссекса Хэнри Хауард в переписке с Джеймсом в длинных письмах, словами самого Джеймса, «бесконечных и азиатских», отравлял мозг короля Шотландии против Роли. Он добился своего: с приходом Джеймса на английский престол Роли был арестован и осуждён по обвинению в измене. Неправедный суд над Роли состоялся всего за неделю перед предполагаемой премьерой «Сеянуса» и у Хауарда, как у вора, горела шапка на голове: осуждение как Силиуса, так и Сеянуса в трагедии оскорбляло его обвинением.

Дэйвид Риггз в биографии Джонсона говорит о других причинах таких как: демонстрация этим католиком приверженности к англиканской церкви, обвиняя другого в папизме, и месть драматургу за то, что тот надавал тумаков кому-то из его свиты на празднике Сейнт Джорджа (Святого Георгия).

Драматурги отделались только испугом, так как Чэпмен обрёл после смерти Эссекса себе нового патрона в лице старшего сына короля принца Хэнри, влюбив его в свои переводы книг «Илиады», а Джонсон, по-видимому, в лице королевы, которая, по выражению Аксёнова, «до смерти любившая маскарадные представления», с восторгом приняла приветственное представление в предкоронационный праздник, сценарий которого он и готовил. Вероятно, заступниками были также братья Хэрберт, младший из которых был теперишним любимчиком короля и Эсме Стюарт, сьёр д’Обиньи, сын прежнего фаворита, ещё шотландского периода. У лорда д’Обиньи Джонсон с самих его слов жил пять лет, сбежав от «сварливой, но пока честной» жены, и которому он посвятил первую публикацию «Сеянуса», предварительно удалив из пьесы всё, что там было написано Чэпменом, заменив на свои «более слабые и менее приятные строки». В том же 1603-ем Мэннинэм 12 февраля записал в своём дневнике со слов своего друга Оувербёри, что «поэт Бен Джонсон сейчас живёт у Таунсенда и презирает мир». На этого Таунсенда, а вернее сэра Роберта Тауншенда (Townshend) Джонсон зарегистрировал «Сеянуса».

Биограф Джонсона Йен Доналдсон (Donaldson) в «Ben Jonson: A Life» высказывает предположение, что «в то время как брачное несчастье, возможно, было основной причиной для этих отсутствий дома, другие факторы, возможно, также играли свою роль». Доналдсон говорит, что Джонсон перенёс тяжёлую болезнь в конце 1602-го или в начале 1603-го, возможно, ту болезнь, эпидемия которой потом поразила Ландон и востановление здоровья в доме Тауншенда было куда лучше в «несомненно, более просторном и спокойном, чем в доме семьи Джонсона в Блэкфрайерсе». Джонсон признался Драммонду, что не ложился в постель с женой пять лет, «а оставался с моим лордом Обиньи». Пять лет выздоравливал? Может просто нашёл спокойное место для творчества, избавив себя, таким образом, от скандалов жены и по поводу и без повода.

Американский литературовед Эдмунд Уилсон (Wilson) рассмотрев творческое наследие Джонсона в эссе «Угрюмый Бенджамин Джонсон» в сборнике «The Triple Thinkers» (1948) пришёл к выводу, что могло быть фактором брачного несчастья и отсутствия дома. Уилсон, начитавшись Фройда, заявил, что Джонсон «кажется, очевидным примером психологического типа, который был описан Фройдом, и определялся техническим названием «анально-эротичный» (anal erotic)». Название, - поясняет Уилсон, - «которое иногда вводило в заблуждение непосвящённого, что подразумевалось, относительно того, кому это предназначалось». Опираясь на специальную литературу Уилсон перечисляет главные особенности этого типа: а) аккуратность в сверхподчёркнутой форме, педантизм; б) бережливость, что может стать жадностью; в) упрямство, которое может стать вызовом, и, возможно, также включать раздражительность и мстительность. «У Джонсона были все эти качества», - заключает Уилсон и добавляет дальше совсем неприличное: «Но Джонсон не может тратить его золото, его золото, которым он никогда не обладал; он может тратить только экскременты». Не удивительно ли, что у такого типа будет сварливая жена? Оставим злого Уилсона и вернёмся в 1604 год.

Главным заступником, я думаю, всё же был Роберт Сисил, теперь виконт Крэнборн (Cranborne), который всё правильно понял в «Сеянусе» и имел свои планы на Джонсона. Между ними, как видится, должен был состояться разговор очень похожий на диалог из джонсоновской комедии «Вольпоне или Лис»:

«ВОЛЬПОНЕ

Что ж, очень, очень мило. Моска, это ты выдумал?

МОСКА

Если это нравится моему патрону. Иначе - нет.

ВОЛЬПОНЕ

Нравится, добрый Моска.

МОСКА

Тогда - да, сэр» (I.1).

Очень может быть, что и следующая комедия Джонсона «Eastward Hoe!», приведшая его к аресту за злословие в сторону заполонивших Двор шотландцев, а значит и самого короля, была создана по заказу Сисила в провокационных целях, чтобы создать ему - драматургу из среды англокатоликов - имидж диссидента. Сисил из окружения Хью Оуэна в испанских Нидерландах знал о том, что Роберт Кейтсби (Catesby), который участвовал ещё в мятеже Эссекса, но благополучно отделался только потерей имущества, готовит новый заговор. Но не было конкретики. Требовался свой человек в среде заговорщиков, и как ранее кандидатура Ричарда Бейнса рассматривалась для проникновения в круг приближённых к предателю сэру Уильяму Стэнли, так скандальный католик Джонсон был лучшей кандидатурой, чтобы стать информатором в рядах завербованных предателем Кейтсби. Время поджимало, и именно требование скорого изготовления такой пьесы обусловило то, что Джонсон пригласил для работы в соавторстве Чэпмена и Марстона.

Они, высмеивая шотландцев, должны были понимать, что, по выражению Уолтера Роли, всякий, кто станет писать современную историю, следуя по её пятам в поисках истины, рискует, что эти пятки вышибут ему зубы. Только заверением им, что они находятся под защитой очень влиятельных людей, и они выполняют правительственный заказ, можно объяснить их смелость в нападении на шотландские корни самого короля и его политику продажи титулов. Тем более злить их заявлением, что неплохо было бы отправить сто тысяч шотландцев, раз они теперь соотечественники, куда-нибудь на поселение в английскую колонию в Америке. Но в какой-то момент и Джонсон, и обнадёженный ним Чэпмен, находясь в тюрьме, решили, что против данного им обещания зубы им всё-таки выбьют, и стали сочинять отчаянные письма и к Сисилу, и к Пембруку и даже к королю.

Сисил своих людей не обидел. Только этим можно объяснить то, что Джонсон был выпущен из тюрьмы без каких-либо последствий, хотя палач должен был бы отрезать ему уши и выжечь на его щеках буквы S и L, обозначающие «подстрекательский клеветник» (seditious libeler), точно так, как поступили через тридцать лет с пуританином Уильямом Принном (Prynn) за его злословие в сторону театральной любви королевы. Как и следовало ожидать, через короткое время историки обнаруживают Джонсона ужинающим с отчаянными англокатоликами, главными заговорщиками, из так называемого Порохового Заговора, вместе с Робертом Кейтсби и, вероятно, с Гаем Фоксом, который хотел, его же словами, якобы сказанными королю, взрывом «сдуть ваших шотландских нищих назад в ваши исконные горы».

Доналдсон в ODNB говорит, что «точная роль Джонсона, относительно этого заговора неясна и неоднозначна». Кажется, здесь нет никакой неясности, ибо через два дня после того, как был схвачен Гай Фокс, Джонсон получает от лордов Тайного Совета доверенность, разрешающую ему доставить некоего священника-иезуита для дачи показаний перед его светлостями. И Джонсон же поспешил поздравить подставного разоблачителя заговора лорда Монтигла и сообщить радостную новость Сисилу, что теперь многие католики откажутся от своей религии. Сисил, теперь граф Солсбери, в результате раскрытия заговора, посягавшего на жизнь короля и депутатов парламента, сильно укрепляет свои позиции, ибо король прибирает к рукам имущество заговорщиков, многие из которых были весьма состоятельными.

Епископ Годфри Гудмэн оставил комментарий, что было стойкое мнение при Дворе Джеймса в создании этого зоговора самим Сисилом. Он пишет: «У большого государственного деятеля имелись разведданные обо всём этом; и поскольку он показал своё служение государству, он сначала изобрёл и затем обнаружил измену; и чем более одиозней и ненавистней измена была, тем большим будет его служение и более приемлемым». «И им», - добавляет Гудмэн, - «кто однажды пошёл так далеко, чтобы совершить измену, позволят, что будет предложено им, и они не могут пойти назад, и во всех враждебных действиях они не связывают себя с любой мерой или ограничением, но они скорее упадут в крайность зла, чем они потерпят неудачу в своих проектах». То есть Гудмэн считает, что заговорщики выполняли то, что им было предложено сделать Сисилом, и они могли сделать только то, что он им сделать позволил, и не более того.

Элджернон Сисил оспаривает то, что Роберт Сисил, поднятый 4 мая к титулу графа Солсбери, нуждался в изобретении заговора, чтобы укрепить свою незаменимость. Он так и говорит: «вопреки мнению некоторых своих критиков – министр никогда не был более мощным, чем в течение месяцев, которые предшествовали раскрытию заговора». Сисил пишет, что Солсбери был больше обеспокоен другим: «щедрыми расходами Двора, которые продолжали истощать казначейство», настолько, что он готовился рассказывать в Парламенте о пустых сундуках.

Сисил, как видится, не изобретал заговор, просто умел выжидать и сохранять спокойствие, как и тогда, когда узнал, что Эссекс мчится из Ирландии и его выдержка превратила Эссекса в Актеона. Уже в одной из предыдущих глав упоминалась цитата из шейкспировского «Макбета»: «во всех домах у знати кто-нибудь из челяди подкуплен мной». «Макбет» был написан по следам Порохового заговора, где много говорится об эквивокации (equivocation, то есть двусмысленность), которую Джордж Оруэлл потом переделал в «двоемыслие», термин, ставший широко известным после суда над иезуитом Хэнри Гарнетом, идейным вдохновителем Кейтсби. Историк Энтоуния Фрейзер (Fraser) в своём исследовании «Пороховой Заговор: Страх и Вера в 1605» (1996) задаётся вопросом: «Кто знал?» И далее отвечает, что, прежде всего, это были слуги, жёны и дамы, которые были в близких отношениях с заговощиками. «Должно быть прочным предположением, что, в шёпоте, проведённом в углах, в завуалированных намёках, в невинной внутренней корреспонденции, новости распространялись», - говорит Фрейзер и с ней нельзя не согласиться. Отсюда вопрос, не требующий ответа: как Сисил мог не знать, что что-то затевается? Конкретику предоставил, видимо, Джонсон.

Как бы там ни было, а «анально-эротичный» Джонсон становится непререкаемым автором сценариев для придворных развлечений. Всё же вторая публикация «Сеянуса» стала возможна, только после серьёзного поражения, словами Риггза, «главной фракции нового режима», которая состояла из представителей семьи Хауард. Сабатини в «The King’s Minion» (1930) указывает, что члены этой семьи «занимали чуть ли не дюжину видных придворных должностей», а брак королевского фаворита Карра с дочерью Томаса Хауарда, первого графа Саффока(Suffolk), активно продвигаемый в своих целях Нортемптоном, ещё более усилил влияние Хауардов. Полная зависимость новоиспечённого графа Самерсита от этого семейства в итоге, по иронии судьбы, стала началом разрушения их монополии на придворные блага.

В 1614 умер «смертельный враг» Джонсона Нортемптон, который всего лишь несколько месяцев мог наслаждаться долго лелеемой ним должностью Лорда Казначея. С его смертью казначейство всё равно осталось в руках Хауардов – у графа Саффока, а вот освобождённая Томасом Хауардом должность Лорда Камергера, которую так жаждал получить и имел на то право Пембрук, захватил Самерсит. Вдобавок к этому Самерсит проигнорировал претензии сэра Томаса Лэйка (Lake) на пост Госсекретаря и назначил бывшего посла во Франции сэра Ральфа Уинвуда, что породило в лице Лэйка самого яростного противника. Именно эти двое Лэйк и Уинвуд стали разрушителями «главной фракции»: первый подсунул королю нового смазливого юношу, второй, рассчитывавший всё-таки получить ту власть, которая должна была давать ему должность, а не работа на Самерсита, раскопал правду о смерти в заточении сэра Томаса Оувербёри.

В результате скандала Карр с женой отправился в Тауэр, а Пембрук наконец-то стал Лордом Камергером, а сэр Томас Лэйк посвящённым членом Тайного Совета и вторым Госсекретарём.

А Френсис Бейкон, на то время Генеральный Прокурор, благодарным королём, за его действия во время суда над Карром, был поставлен перед выбором: либо он сейчас же будет посвящён в члены Тайного Совета, либо получает твёрдое обещание быть назначенным на пост Лорда Канцлера, когда этот пост освободится. Бейкон решил, что лучше синица в руке, чем журавль в небе, и согласился на первое. И тут же написал новому фавориту, что тот является человеком, в котором его сердце не ошиблось. Умевший предвидеть, Бейкон верил, что канцлерство от него никуда не денется, потому, что он поставил на нового любимчика короля. И после того, как тот, будущий герцог Бакинэм, а пока только сэр Джордж Виллерс высказал королю своё мнение, что место заболевшего Канцлера, если произойдёт худшее, достоин занять генеральный прокурор, сэр Френсис написал ему благодарственное письмо, полное своего обычного сервилизма: и благодарность его не более чем безделица, и жизнь Виллерса ему дороже, чем своя собственная. И вот получив из уст короля обещание высокой должности, Бейкон и написал Виллерсу, что его сердце в нём не ошиблось.

«Сеянус», демонстрирующий, как мудрый монарх наказывает гадкого фаворита, был теперь как нельзя, кстати. Обласканный властью Джонсон, дабы потешить своё тщеславие и непомерное самомнение, берётся за публикацию своих многотрудных подлампадных – ибо он просиживал за сочинением ночи напролёт - творений, с «Сеянусом» включительно, собрав их в одно Фолио, и честно называет сборник «Труды». Наглость издания вызвала чьё-то ехидное замечание: что для одних игра, то для Джонсона труд. Хотя злопыхатели должны были знать, что это не его выдумка, так как, например, во Франции в 1583 году был издан фолиант с собранием комедий Плавтуса под тем же названием «Opera», то есть те самые «Труды» на латыни.

На самом деле, «Труды» Джонсона были, конечно, революцией в английском книгопечатании, неким водоразделом в традиции печати на время до джонсоновского Фолианта и после. Своим Фолиантом Джонсон даже ввёл новую традицию в Англии, сохранившуюся и по сей день, называть всякое собрание сочинений «Трудами». До джонсоновской наглости фолианты выпускались для так называемой серьёзной литературы, каковыми «игры»(plays), то есть пьесы для театра, тогда не являлись. Фолианты были громоздкими, роскошными и очень дорогими; пьесы публиковались тонкими брошюрами и продавались по ценам, доступным если не для всех, то для многих. Фолианты в первую очередь предназначались для издания произведений древних классиков, а также для тех английских поэтов, таких как Чосер и Спенсер, которых объявили достоянием европейского искусства поэзии. Другими словами, вспоминая выбранный Марли эпиграф, фолианты наполнялись только из Кастальского источника, в котором черпали поэты для элитных читателей; дешёвка для изумления толпы печаталась в других форматах. Джонсон презрел эти ограничения и нагло поместил свои произведения для публичных зрелищ среди элитных жанров. Кто-то, конечно, захлебнулся в негодовании от его литературных амбиций, но он сочинял для королевских развлечений и теперь пользовался покровительством Лорда Камергера и даже более: верноподданный Джонсон получает королевскую ежегодную пенсию в 100 марок (примерно 60 фунтов), что позволило считать его первым носителем звания Поэта-Лауреата.

Кроме всего в этот удачный для него 1616-ый год, несомненно, повлиявший на то, что на его могильной плите потом появится надпись «О, исключительный (rare) Бен Джонсон!», но пока ещё живой и энергичный Джонсон выполнил одно конфиденциальное поручение лидера протестантской фракции и наследника политики Сисила Лорда Камергера и его союзника Саутэмптона.

class="book">После Реставрации в 1662 году в Стрэтфорде место приходского священника получил некий Джон Уорд (Ward), имевший степень магистра и, что было очень необычно для того времени, совмещавший профессию викария с профессией врача. Уорд вёл дневник и, так как мистер Шекспер был местной знаменитостью, потому что считался тем самым Шейкспиром, он сделал запись, что следует не забыть почитать что-нибудь этого драматурга, чтобы не выглядеть невеждой. Там же Уорд записал единственное существующее свидетельство об обстоятельствах смерти Уильяма Шекспира (Уорд называет его Shakspear), которое он услышал через пятьдесят лет после смерти того, кого вдруг стали называть поэтом: «Шекспир, Дрейтон и Бен Джонсон при весьма весёлой встрече, кажется, выпили очень крепко, ибо Шекспир умер от лихорадки, которой он тогда же заболел».

«Сообщение Уорда, сделанное через полвека после события», -комментирует Шёнбаум, - «следует отнести к области преданий; оно представляется не более как отголоском слухов - слово «кажется» определяет степень его достоверности. Откуда было знать непрофессионалу в медицине, могла ли вечерняя попойка привести к роковой лихорадке. Но в других отношениях рассказ Уорда достаточно правдоподобен. Шекспир вполне мог позвать своего соседа, уорикширца Дрейтона, и старого товарища по театру Джонсона (отнюдь не трезвенника) на вечеринку, и венчание Джудит» (младшая дочь Шекспера) «было подходящим предлогом для этого. Более того, Уорд ещё застал в живых людей, связанных с этим преданием, поскольку Джудит, в те времена уже достигшая преклонного возраста, жила поблизости от него в Стрэтфорде (он упоминает её как г-жу Куини)».

Здесь важно то, что закончивший Оксфордский университет Уорд, до того, как получил назначение в Стрэтфорде, не проявлял никакого интереса ни к драматургии, ни к поэзии. Он слыхом не слыхал кто такой Шейкспир, и, осмелюсь предположить, что он знать не знал кто такой Бен Джонсон. И это можно объяснить тем, что время обучения и взросления Уорда, а он родился в 1629 году, совпало с тем периодом английской истории, когда пуританами был уничтожен театр, а поэзия и драма рассматривались неиначе как похабщина, порождающая проституцию, подавляющая добродетель и воздвигающая Порок. Естественно, наследие кого-то из поэтов было забыто, а чьё-то ждало избавления от строителей насилием Царства Божьего.

Просветить его могла только необученная грамоте Джудит Куини, гордившаяся тем, что её отец оказался ландонской знаменитостью, и у которой в памяти осталась стойкая причинно-следственная связь между посещением гостей из Ландона и последующим заболеванием и смертью отца. Женщина, не умеющая ни читать, ни писать, просто запомнила имя Бена Джонсона потому, что отец представил его, обязательно сказав при этом, в этом нет сомнения, что Бен большой человек в Ландоне и общается с самим королём и королевой. Да и Дрейтон был не просто столичный поэт и драматург, что в глазах плебса не было чем-то выдающимся, а был он исквайром потомка Платагенетов, то есть имел пусть маленький, но всё же титул, то к чему стремился Шекспер, но не достиг. Вот какие люди приезжали ко мне! – мог радостно восклицать Шекспер перед семейством, ибо благоговел перед малейшим титулом. Вот какие люди приезжали к нам! – могла похвастать Джудит перед приходским священником, ибо это было одним из знаменательных событий в её памяти. Отсюда выводим, что Бен Джонсон действительно приезжал и тогда встаёт вопрос: Когда?

Шёнбаум высказывает предположение, что попойка могла быть по случаю венчания Джудит, которое состоялось 10 февраля. Если мы принимаем свидетельство Уорда, что Шекспер заболел сразу после весёлой встречи, она не могла состояться в феврале и даже до конца марта.

Шекспер в начале января этого года составил завещание, но юридическое оформление его отложил до бракосочетания младшей дочери. В него он внёс и имя жениха дочери Томаса Куини. Однако после венчания молодых отлучили от церкви за то, что поженились в пост без специального разрешения епископа. «Возможно, они поженились в спешке», - предполагает Экройд. – «Похоже, виноват был местный викарий, но наказали главных участников события». «Дальше — хуже», - рассказывает Экройд. – «Куини привлекли к суду за незаконное совокупление с местной девушкой. Сама девушка, Маргарет Уилер, умерла при родах, погиб и младенец. Мать и дитя похоронили 15 марта, всего через месяц после женитьбы Куини на Джудит Шейкспир. О том, что девушка, беременная от Куини, живёт в том же городе и открыто говорит о нём как об отце ребёнка, наверняка сплетничал весь город. Это было непристойно, позор коснулся семьи, и в результате Шейкспир изменил своё завещание, вычеркнув из него имя Томаса Куини».

Окончательный вариант завещания был составлен 25 марта. Оно начиналось утверждением, что Шекспер «благодарение Богу в полном здравии и твёрдой памяти». Если упоминание о твёрдой памяти является необходимым указанием в завещании, то само собой о полном здравии не могло быть и речи, если бы Шекспер находился в тяжёлом болезненном состоянии. Преамбула завещания, как отметил Шёнбаум, почти слово в слово соответствует образцу из книги «Simboleography» (1615) законника из Иннер Темпла Уильяма Уэста (West), которую он оценивает, как «искусство составления юридических документов». Одна из Форм завещания, представленного Уэстом, включает, например, такие строки: «Больной телом, но в здравом уме и твёрдой памяти». Шёнбаум, соглашаясь с теми, кто утверждает, что Шекспер был серьёзно болен, комментирует преамбулу завещания: «Он пишет о себе, что находится «в полном здравии и твёрдой памяти» - но это общепринятая формула, которую не всегда следует понимать буквально, хотя, возможно, в январе она и соответствовала истине. Так или иначе, закон более интересовался его памятью, чем здоровьем». Составлявший завещание нотариус Френсис Коллинз, если бы Шекспер был так серьёзно болен, как нам рисуют Бёрджес, Экройд, Аникст и другие, то он, чтобы никто не мог оспорить исправления, воспользовался бы той формой Уэста «больной телом, но в здравом уме и твёрдой памяти». Поэтому, на момент исправления завещания 25 марта и до приезда гостей из Ландона Шекспер был «в полном здравии».

Значит, Джонсон приезжал к Шексперу в начале апреля, весело и крепко с ним выпил, и уехал. И на похорон не приезжал. И публикует в том же году злое стихотворение о нём «Поэт-мартышка». И даже забыл о нём на долгих семь лет. И сама эта поездка выглядит, зная характер Джонсона, очень и очень странно.

Фолиант Джонсона, как было установлено, вышел из печати в середине ноября 1616 года: 6 ноября книгу ещё печатали, а 25 ноября уже продавали. Работа печатника Стэнсби (Stansby) над Фолио началась ещё в прошедшем году и если, как предполагает Марк Блэнд (Bland, «William Stansby and the Production of The Workes of Beniamin Jonson, 1615—16» 1998), набор и печать производилась со скоростью два листа в день, то ландонский опытный печатник принялся за неё не раньше августа 1615-го. Всё это время педантичный Джонсон редактировал и подготавливал к набору материал, правильно расставляя точки и запятые, для драматического и риторического эффекта. Блэнд пишет, что большое количество скрупулёзных исправлений доказывает, «что Джонсон был глубоко вовлечён в производство «Трудов»» и «та тщательность, с которой он исправлял пунктуацию, приводит доводы в пользу причастности Джонсона» к работе над фолиантом. Джеймс Риддел (Riddel) в статье «Ben Jonsons Folio of 16165» добавляет к словам Блэнда: «Кварто пьес Джонсона представляют собой первую печать; Фолиант «Трудов» подарил Джонсону возможность пересмотра. В отсутствие собственных джонсоновских рукописей текстов произведённые изменения от кварто до фолио дают нам лучшую возможность видеть его творческий ум в работе».

Джонсон жил, говорит Блэнд, в нескольких сотнях ярдов от типографии и мог лично наблюдать процесс печати. Когда он был занят работой над новой сатирической комедией «The Devil is an Ass», Блэнд считает, что Стэнсби присылал ему отпечатанные листы для проверки, также как он поступал с другим автором, живущим в Ландоне, за что, видимо, Джонсон его и выбрал. Премьера комедии состоялась в сентябре или октябре, а значит с учётом того, что актёры должны были её выучить и отрепетировать, она была написана не позднее, я думаю, середины лета. И вот выходит так, что Джонсон всё бросил - и наблюдение за печатанием его амбициозного собрания сочинений, и создание новой пьесы, то есть будущий заработок – всё бросил и уехал из Ландона к Шексперу в Стрэтфорд, чтобы крепко выпить. Джонсон был не дурак выпить, но только не в этом случае.

Всё выглядит так, если снять шоры, навязанные нам стрэтфордианцами, что Уильям Шекспер, этот самозванец и шантажист, был отправлен в лучший мир за неуёмную жадность и шантаж, так как надобность в нём давно отпала. Его давно списали и отправили в его провинциальное захолустье, но он, видимо, никак не мог успокоиться. Весной 1615 он приезжал в Ландон подавать исковое заявление против некоего Мэтью Бейкона и неизвестно с кем он ещё встречался. В конце концов, с ним поступили так же, как другие поступили с Томасом Оувербёри, который тоже угрожал раскрыть нежелательные факты. Как выразился Тревор-Роупер, правда, относительно Оувербёри, его жизнь «стала утомительной им всем, и они были рады завершить её».

Да, Джонсон завершил жизнь Шекспера, благо пример для наследования был перед глазами. Только осенью 1615-го проходили слушания в суде и в ноябре мелких соучастников-отравителей повесили на Тайберне. Для коменданта Тауэра сделали исключение и его повесили в шесть утра на тауэрском холме, что было менее позорным местом казни, чем Тайберн. На суде стало известно, чем травили Оувербёри. Это были и мышьяк, красный и белый, и сублимат ртути, и каустик (lapis cosmatis т.е. causticus), и даже такое экзотическое средство как «большой паук». Что использовал Джонсон неизвестно, но Шекспера трусила такаяже лихорадка, как и летом 1613 года недоотравленного Оувербёри. Может быть, он применил тот самый яд, который демонстрировала его старушка мать, грозившая на последнем свидании всыпать эту отраву в питьё сына, а половину выпить сама, если бы его всё-таки приговорили к отрезанию ушей.

23 апреля в день Сейнт Джорджа нового фаворита сэра Джорджа Виллерса возвели в кавалеры Ордена Подвязки. Король на праздничном ужине пил за здоровье новоиспечённого кавалера и своего нового любимчика. Где—то там околачивался и Джонсон. В этот день в Стрэтфорде на Эйвоне умер Шекспер, и никому не было дела до этого. И похоронили его там же, в то время как его последние собутыльники и Дрейтон и Джонсон будут похоронены в почётном Углу Поэтов в Уэстминстерском Аббатстве.

Всё равно, то, что Джонсон прикончил Шейкспира ходили слухи, и Джон Обри, со слов секретаря Бейкона сэра Эдуарда Шербёрна (Shirburn) так прямо и записал: «Он убил мистера ... Марлоу, поэта, на Банхилле, идущего из театра Зелёный Занавес». Путаница в знаниях одних посвящённых людей, что Шейк-спир это Марлоу, со знаниями других людей, что пьесы и поэмы написал актёр Шекспер, привела не только к вышеуказанному курьёзу, но и к тому, который Обри, услышав это от мистера Бистона (Beeston), указал в краткой биографии Шейкспира, а именно: «Хотя Бен Джонсон говорит, что он плохо знал латынь, а греческий ещё меньше, он понимал латынь довольно хорошо, и в свои юные годы был учителем в провинции». Безграмотный Шекспер, вся семья которого была безграмотной, не мог быть учителем; учителем в провинции в свои молодые годы, числясь ещё студентом Кембриджа, был Марлоу, которого и графиня Шрусбери, его хозяйка, и принцесса Арабелла Стюарт, его ученица, знали как Кристофера Морли.

В августе 1616 новый фаворит становится виконтом, и при нём Бейкон просто расцветает. В первых числах января 17-го года удовлетворяемый фаворитом король в благодарность делает виконта графом Бакинэмом, и новый драгоценный лорд способствует передаче Большой Государственной печати своему «самому верному и преданному слуге из всех, кого можно найти на земле». Доходит до того, что король на целый месяц оставляет Англию на Бейкона.

Сэр Френсис Бейкон возвысился до должности своего отца Лорда Хранителя. Осталось дождаться титула, чтобы стать Лордом Канцлером и это случилось очень скоро. В первых числах января 1618 года король жалует фавориту титул маркиза, а Бейкона, теперь барона Верулама, подымает до Лорда Канцлера. «Его светлость в последнее время в большой милости у короля и у лорда маркиза, и его преуспевание ударило его в голову, потому что он вдруг уволил шестнадцать своих подчинённых», - сообщает в письме Джон Чеймберлен.

Это удачное определение, что «преуспевание ударило его в голову», кажется, не отпускало Бейкона до самого падения. И только позорное изгнание Бейкона позволило задуматься об издании трудов Шейкспира. В 1619 году свои труды издал и Дрейтон, но, как человек, считавший себя принадлежащим к высокому искусству, то есть поэтом, он побрезговал включить в сборник своюже низкую литературу. Поэтому, написанные ним пьесы для театра не сохранились, кроме одной и то благодаря пиратам-издателям.

В этом же году издатель Джаггард, не брезгующий пиратством, на пару с таким же прощелыгой Томасом Пэвиером попытался издать собрание сочинений Шейкспира, правда, отдельными изданиями Кварто, но был остановлен Лордом Камергером графом Пембруком. Этот окрик графа Пембрука объясняют тем, что появление десяти Кварто сомнительного качества текста с неизвестно чьей «Йоркширской трагедией» и пьесой Дрейтона якобы, как пишут, рассердило ведущих актёров «слуг Его Величества» и они пожаловались Лорду Камергеру. Это можно понять так, что пираты нарушили имущественные права актёров. Но тутже сообщают, что их вполне устроило то, что пираты проставили на титульных листах не 1619 год, а 1608. Аникст, например, пишет, что при подготовке Фолио первой трудностью было то, что требовалось «выкупить у разных издателей права на те пьесы, которые раньше выпустили и которые теперь по закону принадлежали им». Отсюда следует вопрос: Какое право имели актёры ограничивать выпуск пьес Джаггарду, которые им не принадлежали?

На самом деле пьесы Шейкспира, написанные до воцарения Джеймса, имели политическое значение и переиздание их, даже если они утратили свою политическую составляющую, могло напомнить теперь могущественному Бейкону о его предательстве и это могло ему крайне не понравиться. Этому нежеланию досадить Бейкону у Пембрука, весьма прагматичного политика, была причина.

В сентябре этого же года, как рассказывают историки, Пембрук громко возражал, что король по просьбе своего фаворита на одну из должностей назначил кандидата от маркиза Бакинэма, вместо человека предложенного ним. Предполагается, что, таким образом, Пембрук напоминал о своём праве Лорда Камергера делать назначения и требовал от Бакинэма «уважать права других также ревниво, как он утверждает свои собственные». «Этот незначительный спор быстро возрастал», - пишет биограф Пембрука Брайян О’Фаррелл (O’Farrell), - «Бакинэм в значительной степени игнорировал протест Пембрука из принципа». О’Фаррелл говорит, что жёсткая позиция любимчика короля в этом вопросе раздражала Пембрука, так как тот обязан был ему в прошлом. «Бакинэм не делал ничего, чтобы закончить спор», -продолжает О’Фаррелл. – «Вскоре после этого, фактически, он озлоблял это ещё больше». В ноябре этого же года Пембрук хотел провести переговоры с Лордом Стюардом графом Ноттинэмом о разделе полномочий, но Бакинэм сам их провёл, полностью исключив Пембрука. Биограф сообщает, что «ссоры между Пембруком и Бакинэмом по назначениям продолжались в течение ранних 1620-тых» и они ссорились даже по назначениям музыкантов короля. «Пембрук теперь должен был быть более осмотрительным в его деловых отношениях со всесильным фаворитом, чтобы не отчуждать себя от Короля», - заключает О’Фаррелл.

В этой ситуации Пембруку крайне нежелательно было заводить себе ещё одного влиятельного врага, лебезившего перед Бакинэмом, но барственного и высокомерного для других. Поэтому запрет Пембрука на публикацию собрания пьес Шейкспира был только политическим, и как только Бейкон был политически растоптан, а граф был против лишения его пэрства, началась работа по скупке прав на пьесы и их редатирование.

Появляется вопрос: Почему издание пьес Шейкспира под его патронажем так было нужно Пембруку? По-видимому, потому, что он просто исполнял волю своей матери. Его мать - сестра знаменитого Филиппа Сидни и сама известная поэтесса - окружала себя поэтами и точно знала того, чьи произведения публиковались под именем Шейкспир. Джон Обри записал, как рассматривали современники её поместье, что оно было «Аркадией и раем» и представляло из себя «подобие колледжа, так много там было искусных в остроумии лиц». «Она была», - пишет Обри, - «величайшей покровительницей остроумия и умнее любой дамы своего времени». Отданная замуж в пятнадцать лет за сорокалетнего графа Пембрука она полюбила секс на стороне. Обри называет её очень непристойной. Он передаёт старые сплетни, что графиня прижила сына от своего родного брата Филиппа, а также, что её большим ухажёром был Роберт Сисил. А там где Сисил, там где-то рядом и Марлоу, поместивший его в «сердце своего сердца».

Шёнбаум приводит рассказ середины 19-го века от тогдашнего главы Итонского колледжа, которому леди Херберт поведала, что «у них находится никогда не печатавшееся письмо леди Пембрук к её сыну, в котором та просит его привезти Джеймса I из Солсбери посмотреть «Как вам это понравится»: «Человек Шейкспир с нами» (We have the man Shakespeare with us)». «Она хотела уговорить короля приехать ради Уолтера Роли», - поясняет Шёнбаум. Гилилов едко замечает: «Трудно представить, что графиня Пембрук надеялась заинтересовать самого монарха перспективой встречи с членом актёрской труппы, да и нет ни одного свидетельства, что кто-то когда-то видел Шакспера у Пембруков (так же, как и у Саутгемптонов), где писатели и поэты были частыми гостями». Справедливости ради нужно поправить Гилилова, что графиня Пембрук сообщила о «человеке Шейкспире» не для того чтобы заинтересовать монарха, а просто проинформировала сына, который, возможно через мать, был тоже знаком с этим поэтом. Можно предположить, что Марлоу приезжал к графине Пембрук, просить её заступиться за своего друга сэра Уолтера, но раз графиня приглашала на просмотр комедии «Как вам это понравится» это, видимо, был другой поэт под маской Шейкспира.

Это письмо не было обнаружено и этот рассказ может расцениваться только как предание, но Джеймс в 1603 году действительно наведывался в Солсбери. Поэтому сообщение рассматривается как вполне правдоподобное.

Подготовить Фолио был назначен уже опытный в этом деле и скрупулёзный Джонсон вместе с теми самыми рассерженными актёрами, потом пожаловавшихся, что им выпал тяжёлый труд исправления «ранее исковерканых в различных краденых и незаконно добытых текстах, искалеченных и обезображенных плутами и ворами, обманно издавшими их».

В конце 1623 года сборник всё-таки был издан тем самым Уильямом Джаггардом, которого похоронили перед выходом этого Фолио из печати, и тем самым Эдуардом Блантом, хоронившим тридцать лет назад главного автора в этом Фолио. Сборник был, естественно, посвящён «благороднейшим и несравненным братьям» графам Пембруку и Монтгомери. Джонсон же написал и главный панегирик, как выразился Марк Твейн, «самому знаменитому человеку, который никогда не существовал», то есть псевдониму с придуманным лицом от королевы Илизабет.

Уже в стихотворном обращении «К Читателю» Джонсон говорит, что Читателю нужно смотреть не на его портрет, а в его книгу, потому что Гравёр хоть и вёл борьбу с Природой всё равно не смог отобразить его ум, а вырезал только Фигуру для благородного Шейкспира. Кто был спрятан за этой самой Фигурой, Джонсон сказал открыто и то, что у всех перед глазами, оказалось наиболее спрятанным.

«Мой Шейкспир, восстань! Я не стал бы селить тебя

С Чосером и Спенсером, или предложить Бомонту лежать

Немного далее, чтобы сделать тебе комнату:

Ты памятник искусства без могилы!»

Да, невозможно похоронить того, кого не существовало и поэтому псевдоним остаётся творческим памятником без могилы. Шейк-спир это неодушевлённый субъект, и поэтому выражение леди Пембрук, что у неё находится «человек Шейкспир» выглядит совсем не странным, если понимать это.

«И искусство остаётся живым, пока живёт твоя книга

И у нас хватит ума, чтобы прочитать и похвалить.

То, что я не смешиваю тебя так, мои умственные оправдания:

Я подразумеваю с великими, но несоразмерными Музами;

Если бы я считал моё мнение зрелым,

Я должен поместить тебя, конечно, с тебе равными,

И сказать, как значительно ты затмил нашего Лили,

Или развлекательного Кида, или мощный стих Марлоу».

Да, творчество придуманного человека, затмило собой не творчество Чосера и Спенсера, а предыдущее творчество равных ему поэтов Джона Лили, Томаса Кида и Кристофера Марлоу, которые и создали это самое творчество самого знаменитого, никогда не существовавшего драматурга. Было бы проще сказано так: под именем «Шейк-спир» они превзошли самих себя.

14. «ЖЕРТВА ЦЕНЗУРЫ» ИЗ-ЗА «ЖЕНЩИНЫ НА ЛУНЕ»

В начале 1870-ых на основании трудов Пейна Колльера, ибо исследования, как в царской, так и в советской империях всегда вторичны, Николай Стороженко выявил желание уяснить самому себе ход развития английской драмы до появления Шейкспира. Это своё желание он воплотил в работе «Предшественники Шекспира», где в предисловии заявляет, что «на основании данных, добытых сравнением, попытаюсь выделить в драматическом стиле Шекспира то, что принадлежит лично ему, из того что по всей справедливости должно быть признано бесспорным достоянием его предшественников». Те, чей драматический стиль выявлен у Шейкспира и чьим должен быть признан бесспорным достоянием, у Стороженко так прямо и названы: «Лилли и Марло».

Верующие в актёра Шекспера, вольно или невольно, делают его подобным некоему Холщевникову, из рассказа В.Вересаева (Смидович) «Около литературы» (1946). Фёдор Холщевников, в другом варианте -Пётр Кожевников, со слов Вересаева, имел «даже, пожалуй, талантливость», «но не было в произведениях самого важного – собственного лица». Вересаев пишет, что молодой автор 28-ми лет, страстно мечтающий стать знаменитым прозаиком, «с сальериевской настойчивостью» изучал, вчитывался, мучительно старался поймать, в чём сила и обаяние прославившегося писателя. А потом появлялся рассказ Холщевникова и «не очень тонкий читатель мог бы даже сказать, что это рассказ Горького, Андреева или Зайцева». ««Талантливый читатель» - убийственно назвал его Андрей Белый и этим вполне его исчерпал» - заканчивает характеристику Вересаев.

Но если это позорно для писателя, для художника вообще, быть чьей-то бледной копией, или пусть даже с сальериевской настойчивостью, мучительно доподлинно скопированной копией, возникает крамольный вопрос: так в чём гениальность Шейкспира, если он является одновременно копией Лили и Марлоу?

Два столпа советского шекспироведения Аникст и Смирнов вслед своему современнику Вересаеву, пусть не открыто, но приговорили своего Шекспира к титулу «талантливого читателя». Первый в биографии актёра сообщает: «Шекспир сознательно шёл по путям, проторенным Марло, подражал ему так, как может подражать один гений другому: беря сходную тему, он состязается со своим образцом. ... Добавим к этому, что около 1594 года перестал писать для театра четвертый из зачинателей английской ренессансной драмы - Джон Лили».

Второй авторитет шекспироведения тутже заявляет в примечаниях к пьесе с абсолютно лилиановским аллитерационным названием: «Love’s Labour’s Lost»: «Одним из источников послужило ему творчество драматурга Лили, создателя эвфуистического стиля, затейливого и утончённо-изящного. Влияние Лили проявилось не только в стиле, но и в построении комедии и её сюжетных ситуациях. В композиции пьесы царит чёткая симметрия. Она сказывается и в распределении персонажей (с одной стороны - король с тремя придворными, с другой - принцесса с тремя дамами) и в построении отдельных сцен и диалогов, состоящих из правильно чередующихся, точно соразмеренных реплик. Рисунок диалога имеет чёткость балетных фигур и как бы подчиняется правилам светского этикета. Сюда присоединяется правильное чередование сцен верхнего и нижнего плана - лирических и буффонных. Введение параллельной интриги низшего плана, как бы пародирующей основную, - тоже излюбленный приём Лили. Отдельные ситуации комедии также имеют свои прототипы в изящных комедиях Лили – «Сафо», «Мидас», «Метаморфоза любви» и особенно «Эндимион», в котором мы находим прототипы испанца Армадо и его пажа Мотылька».

Уважаемых профессоров не заботит такое странное совпадение: якобы Лили, магистр из Оксфорда, перестаёт писать для театра и тутже, как чёртик из табакерки, выскакивает необразованный актёр и даже неграмотный, с пьесой, о которой «не очень тонкий читатель мог бы даже сказать», что это пьеса Джона Лили.

Конечно, Аникст и Смирнов обязаны были поддерживать линию партии, что всякая кухарка может управлять государством, а настоящим писателем может быть только представитель пролетариата. Шолохов, этот сын, как говорили, крестьянки и двух сормовских рабочих, назначенный сверху в авторы неоконченного романа «Тихий Дон», тому пример. Но Шолохов, по крайней мере, был чекистом с пятилетним стажем и молодым пролетарским писателем, отиравшимся в редакции РАППа, а не безграмотным сторожем лошадей возле театра. И Аникст, и Смирнов, как представители страны победившего фашизма, ради своей безопасности ни за что не признали бы автором «Тихого Дона» представителя Белого Движения и профессионального писателя Фёдора Крюкова. По той же причине, к любой статье обязанные приплетать Маркса и Энгельса, они, естественно, отстаивали гениальность необразованного представителя английского пролетариата.

Но как быть с представителем свободного мира, например, Дауэром Уилсоном, который в биографии Лили (1905) вынужден был согласиться с тем, что для «даже Шейкспира» создание своих комедий стало возможно «только после тщательного исследования методов Лили». Верующий в актёра Уилсон, таким образом, говорит, что «даже Шейкспир» был талантливым читателем.

Если была опубликована пьеса «Love’s Labour’s Lost», о которой и не очень тонкому читателю и тончайшему напрашивается вывод, что это пьеса Джона Лили, но на титуле стоит имя Шейкспира, историкам остаётся только заставить замолчать Лили, чем пойти против течения и разобраться в этом вопросе. Одним из первых по этому пути пошёл мистер Уорик Бонд в «The complete works of John Lyly» (1902). И в самом деле, не мог же он пойти против единодушного научного мнения. Но нужно было как-то объяснить, и он пишет: «В 1603, когда он» (Лили) «писал Сисилу, драма хвастала работами, которые оказались лучше, чем Лили когда-либо имел, или мог иметь, произведённое совершенно в тени... Это не удивляет, следовательно, что между 1595 и 1606 у нас нет практически никакой новой работы от пера Лили».

При этом Бонд не забывает упомянуть, что в 1591 году «у Лили не было никакого конкурента, как придворного драматурга, и ни одного, чья известность на общественной сцене могла бы сравниться с его, кроме Марлоу». Мистер Бонд, в этих своих высказываниях, сделанных в одном абзаце, не видит никакого противоречия. То есть, он утверждает, что Лили, главный придворный развлекатель, бросает писать в 1593 году, только лишь из опасения, что когда-то кто-то может написать лучше него, и его пьеса может оказаться в тени успешного сочинения нового автора. Очень жаль, что мистер Бонд уже не сможет назвать ещё хотя бы одного писателя, который бросил сочинять по этой самой причине. И очень жаль, что он не сможет объяснить, почему Лили продолжал сочинять, когда на общественной сцене гремели пьесы Марлоу и Кида, и якобы сразу бросил писать, когда эти его главные конкуренты оказались официально мертвы. При этом мы даже не рассматриваем то, что таким образом драматург оставляет себя без средств к существованию и разрушает свою придворную жизнь.

И через сто лет, благодаря безумному верованию в неграмотного актёра, авторы и учёные лишают Лили права на творчество. Один из биографов Шейкспира Питер Экройд, отметив, «когда Шейкспир прибыл в Ландон, Лили достиг вершины своего успеха», тутже говорит: «Он (Лили) ничего не написал в последние двенадцать лет его жизни, так как колёса моды и литературного вкуса претерпели революцию». И Экройда совсем не смущает то, что «колёса моды и литературного вкуса» заставившие якобы замолчать Лили, абсолютно не затронули Шейкспира, который, не обращая внимания на моду, сочинял, точно копируя литературный вкус Лили. Для подтверждения этого своего вывода Экройд присовокупил неточную цитату из письма Лили к сэру Роберту Сисилу: «Я брошу своё остроумие в новую форму», он написал в 1597, «поскольку я нахожу это безумием, что когда одна нога находится в могиле, другая у меня должна быть на сцене». Но эта цитата из письма от 22 декабря 1597 года не говорит о том, что Лили решил бросить писать для сцены, а сообщает, что исквайр Лили, как вновь избранный депутат Парламента отказывается от спорадических выступлений как актёр в собственных пьесах, ибо известно, например, что в комедии «Мидас», карикатуре на Филиппа II-го, он исполнял главную роль.

Теперешний ведущий специалист в исследовании творчества Лили профессор Лиа Скрэгг (Scragg) в 1997 году тоже не нашла иной причины исчезновения имени драматурга из театральной среды как предположением, что «он оказался настигнутым новыми театральными вкусами, и его единственная пьеса в стихах «Женщина на Луне», объявленная как новое предприятие, и, возможно, предназначенная для общественной сцены, кажется, не имела успех» (John Lyly. Selected Prose and Dramatic work, 1997).

Доктор Рут Ланни (Lunney) в предисловии сборника статей «Джон Лили» (2011) указывает, что «Женщина на Луне», написанная «вновь модными белыми стихами» в конце 80-х или в начале 90-х, «обычно считается последней пьесой Лили для театра». Ланни утверждает, что «Лили ушёл в отставку в дом его жены в Йоркшире, и не возвращался в Ландон до 1596 года, кроме как для посещения парламента». И далее добавляет, со ссылкой на статью 2006 года Скрэгг «Жертва моды?»: «Он не писал больше пьес, хотя мог принять некоторое участие в возобновлённых играх Детей в частных театрах в 1596 или в 1597 годы».

Как видим, первоначальное утверждение исследователей, что Лили порвал с театром, настигнутый новыми театральными вкусами, тихо сдвинулось с места к тому скромному предположению, что он мог принять участие в постановках в частных театрах. И мы должны сразу спросить: Неужели в постановках пьес Шейкспира, так как Лили участвовал ранее как актёр только в своих пьесах?

Они все, как один, заявляют, что Лили в своих комедиях отстал от моды, но мы должны помнить, что пьеса «Love’s Labour’s Lost», на публикации которой впервые появляется имя Шейкспира, полностью отвечающая моде и вкусу Лили, была представлена Двору в зимнем сезоне 1597-1598 и возобновлена в 1604-ем. «Комедия имела, по-видимому, успех у придворной публики», - отмечает Смирнов, и эти его слова вызывают некий когнитивный диссонанс. Действительно, как всё это соединить: комедии Лили становятся не модными во Дворе, а абсолютно лилиановская пьеса имеет успех у придворной публики? А его два романа об Юфьюизе (Eupheus, от греческого «еффиис» -талантливый и остроумный), сделавшие его знаменитым, продолжали переиздаваться и издавались до самой его смерти и после. Переиздаётся и «Розалин» Лоджа, которая имеет подзаголовок «Золотое наследие Юфьюиза». А семья издателей Уильям и Джоан Брум (Broom) выкупили права на пьесы Лили, имея цели заработать на их переиздании. В контексте этого, интересно увидеть в каком месте изменилась мода и вкусы публики.

Оставим в стороне то, что Лили, обращаясь к королеве, просит отпустить его в деревню, что бы он в своём доме мог писать уже не комедии, а только молитвы за её счастливую и долгую жизнь и раскаиваться в том, что так долго разыгрывал роль дурака. Сарказм Лили на самом деле просто напоминал королеве о её неосторожном обещании. Конечно, мы можем предположить, что Лили бросил писать для придворных постановок и предпочёл уединение в йоркширском доме весёлой жизни во Дворе, после следующего отчаянного письма, где он горько жалуется на обман: «Тринадцать лет я состою на службе Вашего Величества, но не выслужил ничего. Двадцать друзей, которые хотя и уверяют меня в своей верности, но весьма медленны на услугу. Тысяча надежд и ничего; сотня обещаний и, в конце концов, тоже ничего. Таким образом, если сложить вместе друзей, надежды, обещания и потраченное время в результате окажется ноль. Зато, по крайней мере, моя последняя воля будет не долга: я завещаю моим кредиторам терпение, бесконечную скорбь друзьям и моему семейству беспорочную нищету». Но это горькое послание Лили сделал в 1601 году, как утверждает один хронограф, сохранивший копию этого письма, что оно было написано «недолго после падения моего лорда Эссекса». Хотя в письме к Сисилу с проставленной датой 22 декабря 1597 года драматург говорит о двенадцатилетнем ожидании «отсроченного обещания Её Величества», в этом случае, по-видимому, Лили делал отсчёт от более ранней даты. Всё равно в следующем году после этой жалобы Сисилу он станет автором сценария развлечений королевы в Митчеме (Mitcham), а после своей вышеупомянутой горькой петиции к Илизабет составит сценарий её развлечений в Чизуике (Cniswick) в 1602 году. Так о каком йоркширском доме может идти речь, если сам Лили говорит о непрерывной службе, на которой так и не выслужил то, что ему было обещано?

Конечно, мы можем привести в пример Самерсита Мома, которому, как он объясняет, всё труднее было находить общий язык с товарищами по работе, и постепенно увеличивающееся недовольство заставило его, наконец, расстаться с театром. Но тотже Мом далее пишет: «Я не знал, навсегда ли освободился от театра: ведь писатель – раб того, что я вынужден, за неимением более скромного слова, назвать вдохновением, и я не мог поручиться, что в один прекрасный день у меня не возникнет тема, которую мне во что бы то ни стало понадобится воплотить в форме пьесы». Писатель не может бросить писать только лишь потому, что его пьеса не имела успех. Тому пример Бен Джонсон, пьеса которого «Сеянус: его падение», словами самого драматурга, потерпела от народа английского, «не меньше, чем её герой потерпел от гнева народа романского». Бросил ли Джонсон писать после этого? Нет, и создал потом очень успешную пьесу «Вольпоне».

Писатель не может бросить писать не только потому, что это лишит его возможного заработка, ведь и богатые авторы продолжают сочинять, а лишь по той простой причине, что они являются суррогатом Бога. Легендарный Бог создал этот мир за шесть дней, писатель создаёт свой мир месяцами и даже годами, но эмоции они испытывают одинаковые. Эмоции писателя, которому удаётся на страницах своей создаваемой пьесы, романа или рассказа оживить персонажа сродни той, которой предаются при рождении новой жизни.

Поэтому нет ничего удивительного в том, что Дюма-отец плакал над страницами, в которых он самолично вынужден был убить Портоса. Умберто Эко цитирует замечание Дюма, взятое из его мемуаров: «Удел романиста — создавать героев. Придуманный писателем персонаж убивает свой исторический прообраз, исследуемый учёными. Причина в том, что историки общаются с бесплотными призраками, тогда как романисты создают живых людей». Следует добавить, что в процессе создания умственного мира, и это отмечают многие писатели, когда их творческая работа контролируется не столько мозгом, сколько подсознанием, вымышленный персонаж начинает жить собственной жизнью, часто говоря и действуя вопреки задуманному писателем. Литературовед Александр Цейтлин в «Труде писателя» (1962), говоря об этом феномене, приводит слова Льва Толстого: «Вообще герои и героини мои иногда делают такие штуки, каких я не желал бы: они делают то, что должны делать в действительной жизни и как бывает в действительной жизни, а не то, что мне хочется». Цейтлин там же рассуждает: «Чем глубже и жизненнее задуманный писателем  характер, тем он становится самостоятельнее и, по определению Короленко, «обладает чем-то вроде собственной органической жизни». Замечательные примеры такой самостоятельности демонстрируют английские реалисты. Теккерей признавался: «Я был крайне удивлен замечаниями, которые делались некоторыми из моих героев. Казалось, какая-то невидимая сила двигала моим пером. Действующее лицо говорит что-нибудь или делает, а я задаю себе вопрос: «Как он, чёрт возьми, додумался до этого...» И люди, это часто глупое и подлое стадо, сопротивляется божьему замыслу и его заповедям.

Писатели, в подавляющем большинстве своём, если не все, например тот же Умберто Эко, или Стивен Кин, заражены этой писательской болезнью с самого детства и как бы они не старались они не могут её побороть. Им остаётся только восклицать как Чарлз Буковски в «Холливуде»: «Беда с этой писаниной. Я без неё не могу, она как болезнь, как наркотик, как чёртово бремя, но всерьёз считать себя писателем я не хочу. ... Писательство, похоже, вообще сучья профессия. И одним сучизм даётся лучше, чем другим». Чехов по этому поводу шутливо советовал в «Правилах для начинающих авторов» (1885), что всякого только что родившегося младенца следует сильно высечь со словами: «Не пиши! Не пиши! Не будь писателем!» «Если же, несмотря на такую экзекуцию, оный младенец станет проявлять писательские наклонности»,- продолжает он, - «то следует попробовать ласку. Если же и ласка не поможет, то махните на младенца рукой и пишите «пропало». Писательский зуд неизлечим».

Да, мы можем предположить, что с Лили случилось то, что на английском языке называется writer’s block, то есть писательский ступор. Тотже Цейтлин отметил и эту всеписательскую проблему так: «Никакой духовный расцвет не может уберечь художника слова от кризисов, которые в известной мере являются неизбежными спутниками этого расцвета. Во время этих кризисов писатель мучительно переживает несовершенство того, что он делал до сих пор. С резким отрицанием относится теперь писатель к созданному им ранее». Но писательство это внутренняя потребность. Писателю очень тяжело, когда ему не пишется, ему очень плохо и поэтому лучше писать, чем не писать.

Отсюда я никогда не поверю в то, что Лили мог просто бросить писать только потому, что его последняя пьеса, как кому-то кажется, не имела успех или колёса моды и литературного вкуса повернулись не в ту сторону. Уже сама эта пьеса доказывает, что Лили старался поспеть за модой, отбросив свою привычную литературную форму, свою юфьюистическую прозу он создал комедию в новомодной форме белых стихов. И исследователи творчества Лили, суммируя всё вышеперечисленное, начинают ставить под сомнение столетнюю глупость. Тому пример профессор Скрэгг, которая повторно прочитывая биографию Лили, изменила своё мнение о молчании драматурга и в той самой статье «Жертва моды?» делает, на мой взгляд, наиболее приближённый к правде вывод: «Короче говоря, первый главный драматург илизабетинско-яковитской эры стал не жертвой моды. Он стал – прямо или косвенно – жертой цензуры».

Да, Лили стал жертвой цензуры. Но и здесь мы должны обратиться к тому очень важному в жизни писателя, о чём рассказал Самерсит Мом. «Жизнь для писателя — трагедия, и в процессе творчества он переживает катарсис — очищение состраданием и ужасом, в котором Аристотель видел смысл искусства», - признаётся Мом. – «Все свои грехи и безумства, несчастья, выпавшие на его долю, любовь без ответа, физические недостатки, болезни, нужду, разбитые надежды, горести, унижения — всё это он властен обратить в материал и преодолеть, написав об этом. Нет того, что бы ему не годилось.... Всё недоброе, что с ним может случиться, он властен изжить, переплавив в строфу, в песню или в повесть..... Он неисправим». А его младший коллега Грэм Грин добавляет: «Творчество – своего рода терапия. Иногда я задумываюсь над тем, как люди, которые не создают книг, не сочиняют музыки и не пишут картин, умудряются не впасть в безумие или меланхолию, не подвергнуться паническому ужасу, который неотделим от человеческой доли». Возможно, эти высказывания не без некоторого позёрства, но так и есть.

Лили был не первым и не последним писателем в творчество которого вторгалась цензура. Вот пример. После публикации в 1933-ем году романа Вересаева «Сёстры», который был объявлен изобилующим политическими ошибками и клеветнической карикатурой на ленинский комсомол, писатель оказался, по выражению его, племянницы Валерии Нольде, изолированным от читателей. Вересаев впервые в жизни предстал перед выбором: молчать о современной ему реальности, или стать сталинским лжецом, как Алексей Толстой. Писатель выбрал первое, в одном из писем заявив, что имеет претензию считаться честным писателем. За это молчание, как и Алексею Толстому за ложь, ему заплатили в 1943 году сталинской премией первой степени.

Среди награждённых тогда за многолетний труд были художник Кончаловский, актёр Качалов, писатель Серафимович и другие. Серафимович разливался в газетах «Правда» и «Известия» подобострастной благодарностью. Вересаев в своём дневнике цитирует его: «Жестокие времена мы пережили с Викентием Викентиевичем» (то есть с Вересаевым), «когда при царизме нас топтали, наступали сапогами на горло, душили самые лучшие, самые чистые молодые порывы... Большое у нас с Викентием Викентиевичем счастье. Наша иноголетняя работа удостоилась самой высшей оценки - народного признания». «Удивительно», - комментирует Вересаев. – «Когда это нас «топтали, наступали сапогами на горло, как могли душить, самые лучшие, самые чистые молодые порывы»! При всех цензурных рогатках можно было достаточно и проявлять себя, - не то, что позже, где выбор был только один, - честно молчать».

Двенадцать лет прожил Вересаев после публикации «Сестёр». Он мог молчать о реалиях политического режима, который превзошёл итальянский фашизм, но желание писать было сверх его воли. Вересаев продолжал напряжённо работать, просто из-под его перапоявлялись книги о безопасном прошлом, такие как «Гоголь в жизни», «Спутники Пушкина» и новые переводы «Илиады» и «Одиссеи».

В другом братском для Советов политическом режиме национал-социалистическом Третьем Райхе на Лиона Фойхтвангера (Feuchtwanger, а не Фейхтвангер) в эти же времена (с его ироничных слов в автопортрете 1953 года) «на него было возведено 943 чрезвычайно грубых клеветнических обвинения и 3248 просто грубых, а в 1584 инспирированных свыше газетных статьях и 327 выступлениях по радио его книги были объявлены ядом для германского народа».

Фойхтвангер, как и все писатели и тотже Вересаев, также был заражён писательской болезнью в детстве, и по утрам, в возрасте двенадцати-тринадцати лет, перед тем как идти в школу, сочинял пьесу. Вересаев, как о нём рассказывает Ю.Бабушкин в предисловии к пятитомнику, ещё в тринадцать-четырнадцать лет твёрдо решил стать поэтом и этот юный лирик «звал следовать «трудною дорогой», «без страха и стыда», защищать «братьев меньших» - бедный люд, крестьянство».

В автобиографии 1933 года Фойтхвангер рассказывает, что написанное ним во время войны (Первой Мировой) и внешне, и по форме, ещё было похожим на его довоенные произведения. «Но по существу», - пишет он далее, - «мне кажется, я уже не полемизировал по более или менее второстепенным вопросам, а смотрел в корень. Во всяком случае, мои пьесы то и дело запрещались, даже если на основании внешних примет их и не так-то легко было обвинить в революционности». Фойхтвангер перечисляет пьесы, которые были запрещены. Но он всё равно писал романы, рассказы и пьесы, оставаясь в Германии, пока в томже 33-ем его дом не разгромили национал-социалисты и сожгли библиотеку и все его рукописи там находившиеся.

Что мы теперь видим? А видим то, что из года в год повторяемая лишь та точка зрения, что Лили по той или иной причине перестал сочинять, с которой согласны как сторонники актёра Шекспера, так и его противники - изобретатели различных версий от авторства Френсиса Бейкона до Дениэла Дифоу, всё дальше и дальше отдаляется от жизненной правды. Но мы не должны, мы не имем права пренебрегать психологией писателя в угоду литературоведческой целесообразности.

«Всё давно сказано, и мы опоздали родиться, ибо уже более семи тысяч лет на земле живут и мыслят люди», - начинает свои «Характеры» Ла Брюйер. – «Урожай самых мудрых и прекрасных наблюдений над человеческими нравами снят, и нам остаётся лишь подбирать колосья, оставленные древними философами и мудрейшими из наших современников»(I,1). А в предисловии уже к пятому изданию он напоминает, что ему очень важно, чтобы читатели не упускали из виду заглавие его книги и поясняет далее: «Я описываю в ней характеры и нравы, свойственные нашему веку, ибо хотя я часто черпаю примеры из жизни французского королевского двора и говорю о своих современниках, однако нельзя свести содержание моего труда к одному королевскому двору и к одной стране: это сразу сузит его, сделает менее полезным, исказит замысел, состоящий в том, чтобы изобразить людей вообще».

Моделью для «Характеров» Ла Брюйера послужили «Характеры» древнегреческого философа-моралиста Теофрастеса, чью работу он первоначально взялся переводить. Мом раскрывает суть этих книг, когда пишет: «Много писалось о том, что нет двух одинаковых людей, что каждый человек неповторимо своеобразен. Это отчасти верно, но значение имеет только теоретическое; на практике все люди очень похожи друг на друга. Их можно разделить на сравнительно небольшое количество типов. Одинаковые обстоятельства одинаково на них действуют. По одним их свойствам можно догадаться о других — так палеонтолог восстанавливает вымершее животное по одной его кости. «Характеры» — литературный жанр, известный со времен Теофраста, и «нравы» в литературе семнадцатого столетия доказывают, что люди резко распадаются на несколько категорий. Это и есть основа реализма — он строится на узнавании».

Поэтому, имея перед собой подробные описания характеров писателей уже умерших и ныне здравствующих, мы можем сложить своё представление о писателях, о которых мы мало что знаем. Это определённый тип людей, психология которых не меняется со времён Аристотелиса и его друга Теофрастеса. И повторив за классиком, что писательский зуд не излечим, добавим это к доказательствам против авторства актёра Шекспера, ибо бросить сочинять ради пересчитывания ложек немыслимо для писателя, как немыслимо было бросить сочинять Долтону Трамбоу, даже лишённому права на профессию.

Что же тогда случилось, что заставило исчезнуть имя Лили с титульных листов новых пьес? А его имя никогда и не печаталось на издаваемых его комедиях, кроме двух случаев: в 1597 году на титульном листе «Женщина на Луне» и в 1601 году на титульном листе «Метаморфозы любви». Только в 1632 году, через 26 лет после смерти Лили, всё тот же Эдуард Блант сборник других пьес, печатавшихся при жизни писателя анонимно, издал под названием «Шесть придворных комедий», как считает издатель, «единственно исключительного поэта», «сидевшего на столе у солнца». А если бы Блант не издал их, а всё тотже Стэнсби не напечатал, то теперь литературоведы также спорили бы об их авторстве, как они спорят по поводу авторства комедии «Метаморфозы девушки»(The Maid’s Metamorphosis), изданной анонимно в 1600-ом году, принадлежит ли она перу Лили или нет. Следует также помнить, что из четырнадцати пьес, помещённых в раздел комедий в Фолио Шейкспира, только пять из них были опубликованы с указанием автора, остальные были ранее изданы анонимно, либо вообще впервые. Вот эти пять пьес, впервые опубликованные при жизни Лили, но с указанием автора «Shakespeare»:

«Бесплодные усилия любви» Q - 1598,

«Сон в летнюю ночь» Q1- 1600,Q2- 1619,

«Много шума из ничего» Q – 1600,

«Весёлые жёны из Уиндзора» Q1-1602, Q2 – 1619,

«Венецианский купец» Q1- 1600, Q2 – 1619.

И если бы тот самый Блант не внёс те анонимно изданные комедии в сборник Шейкспира, разве не стали бы теперь спорить над тем вопросом, принадлежат ли они перу Лили или нет? И четыре из пяти выше перечисленных, разве не являются абсолютно лилиановскими, но сбивающими с толку указанным авторством?

Дживелегов, когда говорит о пьесах Лили, отмечает их особенность, что под «прозрачными мифологическими аллегориями он прячет - не очень тщательно - намёки на современных ему людей». «Цель этих намёков одна», - указывает Дживелегов, - «прославить добродетель Елизаветы, польстить, ей в том, что сама она считала своим лучшим достоинством, и насмеяться над её врагами». Историк литературы говорит, что кроме Мидаса – совершенно явной карикатуры на Филиппа II-го, в «Эндимионе» Лили, всё время говоря о несокрушимом целомудрии Синтии, всё же осмеливается делать намёки на Лестера, «на его жену и на других придворных дам, замешанных, так или иначе, в отношения Елизаветы и Лейстера».

К словам Дживелегова можем добавить, что не только в «Эндимионе», но и в более ранних пьесах «Сафо и Фао» и «Галатея» Лили говорит об отношениях Илизабет с мужчинами, не очень тщательно скрывая своё критическое отношение к навязываемому королевой девственному безбрачию своим фрейлинам. Сицилийские спутницы сиракузской принцессы Сафо рассказывают свои фантастические видения в своих снах об алчном желании замужества и любви. «Сны выполняют функцию придворного кода», - комментирует Элисон Финдлей (Findlay) в статье «Woman and Drama» (2000), - «который позволяет формулировать желания и страхи, одновременно пряча и высказывая их». В эпилоге другой комедии Галатея призывает женщин влюбляться, поскольку любовь имеет великую силу и всегда побеждает.

Кроме этого, если во втором «Юфьюизе» Лили ещё изображает честного алхимика и мага, разоблачающего шарлатанов, то уже в «Галатее» он открыто смеётся над алхимиком и астрологом. Это должно было среди придворных порождать шутки над доктором Ди, от общения с которым потом, уступая епископату и благоразумным советам Бёрли, Илизабет решила избавиться, отправив его подальше от себя в Манчестер. И мы не знаем, как выглядел первоначальный вариант «Бесплодных усилий любви», но в переработанном и дополненном виде напечатанная комедия, с наглым заимствованием псевдонима, посмеялась над Эссексом.

Изображая королеву целомудренной богиней или царицей, в своих комедиях Лили не забывает напоминать о себе. Как выразился Дерек Олуэс(Alwes) в статье «I would faine serve» (2000), Лили «создаёт многочисленные фиктивные автопортреты - как философа, как художника, и как придворного, но я верю, что наиболее значимый и наиболее целенаправленный автопортрет - как слуги» этой самой богини или царицы. Олуэс доказывает, что Лили жаждал верно служить королеве в качестве «панегириста, консультанта, придворного, цензора или Распорядителя Увеселений».

И теперь пришло время ответить не на тот вопрос, почему исчезло имя Лили из театральной среды, а почему оно вообще появилось на титульном листе.

Лили, как и Марлоу, родом из того самого Кентербери, и учившийся в той самой Королевской школе, поступив в колледж Оксфордского университета, был зарегистрирован там как «сын плебея». То, что все учили латинскую грамматику по учебнику, составленному его дедом Уильямом Лили, близкого друга Томаса Мора и Эразмуса, а его дядя Джордж составил первую наиболее точную карту Англии, конечно, никак не влияло на социальный статус.

Шестнадцатилетний студент из интелегентной семьи, где существовал настоящий образовательный культ, в колледже, как говорит о нём Вуд в «Athenae Oxonienses», всегда несклонен был к изучению логики и философии, так как «склонялся к приятным путям поэзии». Это приводит нас к тому выводу, что ещё в школе, когда ему было 12-13 лет, наставники должны были на него махнуть рукой и записать в раздел «пропало». Его поэтические способности были таковы, оценивает Вуд, что «как-будто Аполлон отдал ему венок своих собственных Лавров без грабежа или борьбы». Бонд, отмечая нерадивость Лили в освоении учебного материала отдельных университетских курсов, тем не менее, всё же признаёт: «Во всяком случае, источники, из которых он позаимствовал в свои пьесы, обильное использование Плутархоса и Плиниуса в «Юфьюизе», и классические намёки, посеянные густо во всех его сочинениях, -доказательство, что, если он не показывал рвение точно там, где [университетские] власти ожидали это, то читал он много, и помнил это». Вобщем его история это история юности типичного писателя, который всё же смог, невзирая на немилость университетских властей, получить дипломы и бакалавра, и магистра.

Предполагается, опираясь на заявление самого Лили, что он является «питомцем» и даже «приёмным сыном»(alumnus) лорда Бёрли, что отсылает нас к какой-то ранее оказанной помощи со стороны Лорда Казначея, получение учёной степени могло случиться только благодаря покровительству этого царедворца. В том же письме на латыни к Бёрли, датированное серединой мая 1574 года, то есть за год до получения магистерской степени, Лили обращался с просьбой получить рекомендательные письма от королевы, чтобы он мог остаться в университете на должности преподавателя. Но не получилось, так как у Бёрли благоразумия оказалось больше, чем благосклонности. Однако он, по-видимому, устроил выпусника домашним учителем к новосозданному барону Де Ла Вэрру (De La Warre). Потом исследователи обнаруживают Лили в Ландоне в госпитале «Савой», оборудованном по самым высоким европейским стандартам, часть апартаментов которого использовалась как шикарный отель, расположенный как раз напротив дома Бёрли на Стрэнде. «По всей вероятности»,- говорит Дауэр Уилсон, - «что он стал снова обязанным великодушию Бёрли за комнаты, которые он занял здесь - если они не были наняты для него зятем Бёрли Эдуардом де Виром, графом Оксфордом». Это предположение может быть верным, потому что лорд Бёрли, которому Лили посвятил панегирик в «Юфьюизе», устроил его личным секретарём к своему зятю: враждебный к Лили за его острый язык и якобы предательство дружбы, Гебриэл Харви назвал его «секретарём миньона» и сам граф числился среди должников за аренду комнат в «Савое».

Но Лили, талантливому и остроумному, этого было мало. Ему, сыну плебея, хотелось большего - войти в придворный круг, где он уже побывал и ему очень понравилось. Бонд делает такой вывод из того же письма. «Факт», - пишет он, - «что сын кентского йомена должен был написать в 1574 одному из главных персонажей королевства, напоминает нам о «великих друзьях» отца Фидуса», (Фидус (Fidus) – персонаж из второго романа Лили «Юфьюиз и его Англия) «и утверждает нас в вере, что «посещение Двора» Фидусом в «возрасте XX лет» – автобиографично».

Бен Джонсон, потом занявший после Лили место сценариста придворных развлечений, ещё в 1599 году вобщем-то беззлобно посмеялся со своего старшего коллеги, составив во «Всяком человеке без своего нрава» его карикатурный портрет. Придумав ему говорящее имя Утончённый Живчик (Fastidious Brisk), Джонсон описывает в прологе, что Лили это опрятный, элегантный модник, влияющий на придворных, что он умеет салютовать бокалом, «клянётся кратко и с разнообразием», «не заботится о том, что он противоречит благосклонности леди или дружественному отношению великого человека» и может, «позаимствав лошадь другого человека, расхваливать её как свою собственную».

Дауэр Уилсон высказывает предположение, что, учитывая преувеличение сатиры, всё же этот портрет в основном правилен. «Это указывает человека, который следует за модой, даже в клятве, к избытку пижонства, кто восхищается скандалом, кто с лёгкой совестью наделал долгов, и кто, кроме того, весёлый и остроумный товарищ. Всё это соответствует тому, что мы знаем о его жизни».

Находясь в том самом «Савое» Лили сочинял своего «Юфьюиза», о котором потом Блант сказал, что «наш народ обязан ему новым английским языком, которому он обучил своих соотечественников». «Все наши леди», - продолжает Блант, - «были его ученицами, и красавица, не усвоившая себе юфьюизма, также мало могла рассчитывать на успех при тогдашнем Дворе, как особа не говорящая по-французски при нынешнем». В первых строках, знакомя читателя со своим героем, Лили добавляет важный штрих к своему портрету.

Кандидат наук Людмила Привалова в статье 1996 года анатомирует первый роман Лили «Юфьюиз или Анатомия разума». Она пишет: «Лили -повествователь - это человек и остро сопереживающий своему герою, и беспощадно «анатомирующий» его, настроенный то юмористически, то иронически, это человек образованный, гуманный, склонный к интеллектуальному анализу и мудрым обобщениям. История юного мятежника становится для Лили формой самонаблюдения и саморазоблачения, критической переоценки своего собственного опыта. Намеренно сближая, но не отождествляя себя с героем, Д. Лили добивается сочетания личных жизненных впечатлений, с модной литературной темой, что ведёт не просто к аналитическому психологизму, а к самоанализу исповедального типа (эти новации Д. Лили будут подхвачены в «исповедях» Р. Грина)».

Вот этим «самоанализом исповедального типа» Лили заявляет о себе, как о человеке, который зная, что он никому не уступает в забавных разговорах, решил, что он выше всех в непристойном поведении: «не было никого более остроумного, чем Юфьюиз, однако, и не было ни одного более безнравственного (wicked)». Всё же Лили находит этому оправдание в том, что «воистину, как некоторые люди пишут, и большинство людей верят, что во всех совершенных формах недостаток скорее приятен всякому глазу, чем вызывает отвращение у любого ума».

Оправдывая это признание в своей безнравственности, а также сказанное потом Джонсоном, что он не заботится о том, что противоречит дружественному отношению великого человека, Лили будет вынужден защищать себя перед Бёрли. В романе, изданном в 1580 году, он ещё клянётся, что никогда не забудет добро, сделанное ему благородным, обременённым возрастом и мудростью Нестора, человеком, что он никогда не перестанет молиться за него, но уже через два года, в июле 1582 года, будет в письме к Бёрли протестовать против обвинения в мошенничестве. Высказываются предположения о подтасовках финансовых документов, хотя Бонд говорит, что это могло быть результатом, возведённой на него клеветы.

Лили оправдал и другое высказывание Джонсона, что он не заботится о том, что противоречит благосклонности леди. После ошеломляющего успеха его «Юфьюиза», когда всего через несколько месяцев издателем было решено выпустить второе издание романа, Лили был замечен Двором. Протекция Бёрли, конечно, этому способствовала. Чтобы закрепить успех Лили взялся за создание продолжения, перенеся действия из Италии в Англию. Нахваливая придворных леди и женщин страны в целом, сравнивая Бёрли с легендарным Нестором, ещё больше он открыто льстит Илизабет, заявляя, что Англии очень повезло иметь такую королеву, и что он считает несчастными тех, кто не является её подданными.

Но как бы ни популярны были его «Юфьюизы», это не сделало Лили богатым. Ибо желание быть элегантным модником, таким чтобы быть влияющим на придворную моду, требовало больших средств и в 1584 году он был арестован за долги. Из долговой тюрьмы, как говорят со ссылкой на исследования Альбера Фуллера(Feuillerat), он был спасён самой королевой. Но в том же году публикуется его новая пьеса «Сафо и Фао» - иносказательный рассказ о неудачной любви между Илизабет и герцогом Анжу, где королева отождествлялась с греческой поэтессой Сапфо, о которой Оратиус - и это знал всякий любитель поэзии – отозвался как о «мужеподобной»: «mascula Sappho». Хотя московитские переводы 19-го послания из 1-ой книги «Epistulae» Оратиуса стыдливо называют Сапфо то храброй, то вообще игнорируют её это качество, Томас Дрент (Drant) ещё в 1567 году перевёл с латыни как «mannish». И в том же году, в 1583-ем, когда Лили сочинял пьесу о безответной любви Сафо, в Ландоне продавались «Героические послания» Овидиуса, напечатанные уже знакомым нам Томасом Вотролье. Пятнадцатое послание Сапфо к Фаону это любовное послание постаревшей лесбиянки к юноше.

Профессор Майкл Пинкомб (Pincomb) в своей книге «The Plays of John Lyly» 1996 года, отметив, что Лили мало заботило прошлое Сапфо, а больше конфликт между ней и Венерой, говорит, что издание «Героид» было снабжено хорошо известным комментарием. Коментарий, назвав послание «исключительно похотливым» далее сообщал, что Сапфо любила не только мужчин, но и других женщин: «то есть, она вскакивала сверху на них и тёрла себя против них; поэтому Оратиус назвал её, мужеподобной». Через два года Пинкомб в статье «Lyly and Lesbianism», назвав «Сафо и Фао» «менее очевидной лесбийской пьесой», чем следующая по времени создания «Галатея», говорит, что это может стать сюрпризом для тех читателей, которые знакомы с Сапфо, как с подлинной лесбиянкой.

Всё же, против предания, что Сапфо из-за неразделённой любви бросилась со скалы в море, Лили оставляет её жить, вкладывая в её уста последнюю реплику. Сафо произносит её в своей спальне Купидону и своей фрейлине Милете: «Я желаю ему удачи. Это я делаю для Фао, поскольку я любила Фаo: никогда не должно быть сказано, что Сафо полюбила, чтобы ненавидеть, или, что из-за любви она не могла быть такой учтивой, какой она была в любви страстной. Входите Милета, закрывайте дверь». Этой репликой Лили противоречит словам Сапфо из послания, что ей (в переводе С.Ошерова)

«Юные девушки из Метимны и Пирры немилы,

Все мне немилы теперь жёны Лесбосской земли.

И Анактория мне, и Кидно — обе постыли,

И на Аттиду глядеть больше не хочется мне;

Все мне постыли, в любви к кому меня упрекали». (V.2)

Да, конечно, прав Пинкомб, который делает заключение, что «Сафо и её леди удаляются в личное пространство, невидимое аудитории», и каким удовольствиям они там будут предаваться между собой «установить невозможно». Но Лили оставляет намёк тем, кому достанет ума вспомнить классическую литературу, недавно переизданную Вотролье, что его героине, хоть и постыли тогда Анактория и Аттида, но теперь Милета довольно мила. К такому выводу драматург подводит предыдущей репликой лилианской Сафо, которая заявляет Купидону, что пусть он не боится, так как она «направит его стрелы лучше». Далее Сафо поясняет Купидону: «Всякий грубый осёл не должен говорить, что он влюблён. Эта игрушка сделана для Леди, и я буду хранить её только для Леди». То есть, чудодейственными стрелами Купидона, порождающими влюблённость, Сафо обязуется ранить только дамские сердца и первым, видимо, было сердце Милеты.

Следует отметить, что в этой кульминационной сцене V-го акта, сцене триумфа Сафо над Венерой, где героиня становится новой богиней любви, остряк Лили не упустил возможности вульгарно пошутить со словом «lap», подчёркнуто подтвердив разницей написания. Эту шутку потом использует Шейк-спир в «Хэмлите». Венера, обнаружившая Купидона, променявшим её на Сафо и сидящим теперь у неё на коленях, всклицает: «How now, in Saphoes lappe?» Сафо отвечает: «Yea Venus, what say you to it, in Saphoes lap?»

На возможный вопрос: какое отношение сексуальные наклонности Сапфо имеют к заявлению Джонсона, что Лили ради красного словца готов был пренебречь благосклонностью Леди, а также, что может быть, мы зря в Сафо видим Илизабет, ответим цитатой из той же статьи Пинкомба: «Сапфо Лили обычно расценивается критиками как королева, хотя она никогда так не называется персонажами в пьесе... Однако убеждение в том, что в Сапфо видят «презентацию Илизабет» продвинуло её на королевский статус в глазах большинства комментаторов. ...Роберт Грин, один из большинства усердных имитаторов Лили, делает ту же самую ошибку в его «Алкиде» (1589), где мы узнаём, что «Sapho Queen loved Phao Ferryman». Пинкомб поясняет, что гриновский вариант написания имени Phao указывает на то, что в памяти Грина была пьеса Лили, а не «Героиды» Овидиуса с его Phaon. Поэтому согласимся с Джонсоном: аллегорически рассказывая историю неудачного сватовства Франсуа Анжу, намекать, что Илизабет отныне будет приберегать свою любовь не для всякого грубого осла, а только для своих фрейлин, действительно, врядли можно назвать заботой о благосклонности Леди.

Ещё большее пренебрежение к осторожности Лили выскажет в 1590-ом и потом в 1597 году, когда он запаникует, узнав случайно или нет от придворных сплетников, что Илизабет пообещала должность Распорядителя Увеселений Джорджу Баку (Buck, он же Buk и Bucke). Воспитанник Кембриджского университета Джордж Бак являлся дальним родственником действующего Распорядителя Эдмунда Тилни, был офицером из свиты Лорда Адмирала, даже в некоторой степени поэтом и что более важно, видимо, высоким красавцем, если королева назначила его исквайром тела Её Величества. Бак к этому времени поучаствовал в знаменитом походе и захвате Кадиса и, возможно, уже тогда применялся королевой как её специальный курьер, которому она доверяла и оказывала, как видим, свою благосклонность.

Лили, если и не был в ярости, то был точно очень озлобленным из-за того, что он, как выразился Стороженко, «жестоко обманулся в своих расчётах». Известно давно, что недовольство другими на самом деле это скрытое недовольство собой, и то душевное состояние осуждения себя, что он так долго разыгрывал роль дурака, поверив очередному обещанию, вызвало у Лили здоровую реакцию злости. Он готов был признаваться в безнравственности, но только не в отсутствии ума, а выходило теперь так, что он доверчивый дурак, и если с этим он мог смириться в своём сознании, то никак не мог смириться с тем, что это видели другие.

Сколько бы он ни распинался в льстивости, словами Стороженко, «ежедневно жертвуя своей нравственной и художественной самостоятельностью», ни готов был исполнить каприз, как то желание королевы увидеть через две недели пьесу о влюблённом Фолстафе, но труды его оказались не оценены и напрасны. И не то, чтобы место оказалось и через двенадцать лет также далеко, как и в первый день службы – он готов был ещё подождать, а его вообще уже пообещали отдать другому и это унижало самолюбие.

Что так заставляло его стремиться заполучить эту должность театрального цензора, которому согласно королевского патента вменялось «разрешать или запрещать по своему усмотрению и разумению любые пьесы в пределах королевства»? Аникст в книге «Театр эпохи Шекспира» (1965) комментирует: «Формулировки патента таковы, что в руки Тилни фактически отдавали всю власть над актёрами, драматургами и театрами». Лили стремился к безоговорочной власти над коллегами? Нет, он заимел такое желание и лелеял его долгие годы, истекая слюньми, чтобы сменить Эдмунда Тилни, когда увидел, как тот, избавившись от навязанных ему помощников, закрепил за собой право единолично получать мзду от театров. «За каждую новую пьесу, разрешённую им к постановке, и за право играть спектакли распорядитель увеселений получал от театра плату», - рассказывает Аникст. – «Из записей антрепренера Ф. Хенсло видно, что плата с течением времени возрастала. Сначала он платил Тилни за такие разрешения 5 шиллингов. В 1592 году за разрешение играть в «Розе» в течение недели Хенсло платил уже 6 шиллингов 8 пенсов, а в 1596 году – 10 шиллингов. С 1600 года за разрешение давать спектакли в течение недели в театре «Фортуна» уплачивалось 3 фунта стерлингов». Эти деньги шли в основной своей массе в кошелёк Тилни, и он не мог заставить себя расстаться с этой должностью, даже когда тяжело больной стоял одной ногой в могиле.

И вот планы Лили на завтра, правда, постоянно переносимые на следующий год, вдруг в один злополучный день вообще превратились в мечту, в нечто прекрасное, но не исполнимое. И он нанёс ответный удар по той, кто эти его планы разрушила: была опубликована и выпущена в продажу пьеса «Женщина на Луне». На титульном листе, по настоянию Лили, впервые было проставлено его имя: его обида и злость требовали мести, а воспрянувшее достоинство, которое он сам долгие годы попирал, требовало мстить с открытым забралом. Видимо, он хотел заявить королеве, которая сказала сэру Николасу Клиффорду, посмевшему получить французскую награду, ибо почести должны исходить только от неё самой: «На моих собак надевают мои ошейники», как потом тоже самое, через письмо Эджертону, скажет ей Эссекс: «Я не крепостной и не раб».

Хотя там же указано, что пьеса издана в том виде «как она была представлена перед Её Величеством», когда и где, и была ли вообще сыграна перед королевой – неизвестно. Однако, если не указано, что она исполнялась «мальчиками Сейнт Пола» или «мальчиками Часовни», с которыми была связана большая часть карьеры Лили, как считает Бонд, ремарки в пьесу вносились «каким-то постановщиком» (by some stage-manager), поэтому можем смело предположить, что если пьесу королева и не видела, то она всё-таки игралась, и её видели многие придворные. Стороженко прав, когда говорит, что, вне всякого сомнения, при Дворе нашлись люди, которые поспешили истолковать новую пьесу, даже рискуя погубить её автора, в смысле дерзкой насмешки, брошенной публично в лицо королевы.

Результатом этой постановки было закрытие театра, а труппа «мальчики Сейнт Пола» была разогнана. Но, видимо, потом Лили всё же был прощён, раз он продолжал писать сценарии развлечений Двора. Даже больше: ему снова пообещали. Только, вероятно, Распорядитель Увеселений Эдмунд Тилни, негодующе смерив взглядом этого низкорослого Утончённого Живчика, желающего сместить его с доходного места, объявил ему, возможно, сквозь зубы, что он костьми ляжет, но не допустит больше к исполнению нигде, ни одной его новой пьесы, как бы тот не старался. И негодование Тилни можно понять, ибо он пропустил пьесу, видимо, не читая, полагаясь на Лили, как придворного драматурга. Это случилось приблизительно в 1590-м году.

Профессор из Сорбоны Альфред Жан Франсуа Мезьер (Mezieres)в своей работе 1863 года о предшественниках, может быть, самый первый, всё правильно понял в намерениях Лили и так прокомментировал: «В другой раз, без сомнения, недовольный тем небольшим преимуществом, которое дали ему его драматические произведения, - они не обогатили его, как видно из его частых просьб о деньгах - и возмущённый жадностью королевы, он сочинил под заголовком: «Женщина на Луне», довольно остроумную комедию в стихах, в которой собраны все недостатки в женщинах. Он не поставил ни один из них под сомнение, и его эпиграммы выпали на суверена, также как и на всех представительниц её пола. Он осудил Илизабет, видящую на сцене женщину, которая считается типом всех других, Пандору, первенца природы, проходящую через всю серию человеческих слабостей, плохое настроение, амбиции, похотливость, ярость, ложь и непостоянство. Что самое пикантное, так это то, что эта Пандора, упрашиваемая различными планетами, чтобы выбрать одну из них в качестве дома, фиксирует своё место жительства на Луне, и что Луна носит имя именно Синтии, под которым Илизабет любила быть обозначенной. Это почти означало, что все недостатки встречались у королевы».

Злая сатира на женщин вообще и на королеву в частности, которую Лили рассматривает только как марионетку, по выражению Стороженко, «не имеющей ни своей воли, ни своей определённой нравственной физиономии», и чтобы у читателя не возникли никакие другие домыслы о намерениях драматурга, кроме мизогинистических, пьеса заканчивается пожеланием Природы:

«Теперь царствуй Пандора на землях волшебной Синтии;

И сделай луну такой же неустойчивой как ты сама;

Управляй замужеством женщин и их родами;

Позволь им быть изменчивыми во всех их любовях,

Причудливыми, ребячливыми и глупыми в их желаниях;

Требующими игрушек: и совершенно безумными,

Когда они не могут получить своего желания».

Конечно, это пожелание не идёт ни в какое сравнение с заявлением в романе Стейнбека «Блудный автобус» (The Wayward Bus), где было сказано, что «каждой женщине случается в жизни быть проституткой. Каждой. И худшие проститутки – те, кто называет это иначе». Однако и этого хватило для того, чтобы быть наказанным.

Стороженко, как было принято в то время, считал, что эта пьеса была дебютом Лили в театре, поэтому назвал такой дебют при Дворе перед королевой «самой несчастной мыслью, которая когда-либо приходила в голову придворного драматурга». Он заявляет, что Мезьер, хотя и «верно понял общий смысл комедии», всё-таки, «напрасно утверждает, что пером её автора руководило желание выместить на Елизавете все неудачи, испытанные им при дворе». «Не говоря уже о том», - поясняет далее Стороженко своё несогласие, -«что подобное желание кажется нам неестественным в человеке, жившем крупицами, падавшими с придворной трапезы, и самое время сочинения пьесы противоречит заключениям Мезьера, ибо в прологе автор называет «Женщину на Луне» своим первым произведением, первым сном, виденным им в священной обители Феба (The firth dream he had in Phoebus holy bowre).

Но от этого, что пьеса о Пандоре была первой в драматургии Лили, уже в 1902-ом отказался, передумав, Бонд. И Дауэр Уилсон поддержал, заявив, что пьеса не могла быть первой, а была скорее последней, и слова в Прологе нужно понимать не как первое драматургическое произведение, а как «первый эксперимент Лили в белых стихах». «Единственная замечательная вещь, на самом деле», -отмечает критик, - «это отсутствие скрываемого фарса, который появляется во всех его других играх».

Выше, в одной из глав, уже говорилось, но стоит напомнить, что в первых числах июля 1596 года сэр Роберт Сисил стал полноправным Государственным Секретарём. Вернувшийся из Кадиса Эссекс, был разочарован как этой новостью, так и встречей королевы. Чтоб как-то смягчить горькую пилюлю для Эссекса и влить не одну ложку дёгтя в сисиловскую бочку мёда, в театре была возобнолена постановка «Ричарда Третьего», оскорбляющая горбатого Сисила. В свою очередь Сисил ответил переизданием поэмы Шейкспира, в которой горбатый кабан отправлял в лучший мир красавца Адониса. В следующем году, как продолжение травли, было издано первое анонимное кварто «Ричарда».

А в декабре, после печатной мести королеве и всем её фрейлинам, которых так расхваливал в «Юфьюизе», где один из персонажей даже заявил, что он недостоин английской женщины, потому что он итальянец, Лили написал письмо Сисилу. «Я надеюсь»,- пишет он, - «что я не буду использоваться тогда хуже старой лошади, которой после служения сдёрнули её подковы и повернули к траве, без страданий от голода в вашей конюшне». Нет ничего, комментирует Бонд, чтобы показывало какое-либо предпринятое действие Сисилом на это обращение, так как, считает он, внимание Секретаря «было полностью занято иностранными делами, с консолидацией его собственного положения против конкуренции Эссекса, и с плохим здоровьем его отца, лорда Бёрли».

Но то, что комедия «Бесплодные усилия любви», «забавно составленная», «вновь исправленная и расширенная», была представлена перед Её Величеством в наступающие Рождественские праздники и является тем самым действием Сисила на обращение Лили. Пьеса, по мнению современника некоего Тофта, вызывающая скуку даже при хорошем исполнении, и потерявшая актуальность из-за своих персонажей короля Наварры и его соратников, понадобилась Сисилу, как имеющая карикатуру на Эссекса. Бестолковый полководец с его новым провалом - катастрофическим походом на Азорские острова должен был быть высмеян. Переработку насмешки над неудачливым полководцем Эссексом-воителем Армадо - отсылка на неудачный поход испанской Армады - чтобы быть подальше от монаршего гнева и Тилни, решено было объявить работой не Лили, а того самого Шейкспира, автора насмешки над Эссексом-Адонисом. Через несколько месяцев публикацией пьесы эта сисиловская выдумка с присвоением Лили чужого псевдонима была зафиксирована, что вынудило другого автора, на немедленно появившемся переиздании «Ричарда», разделить свой псевдоним дефисом.

Почему пьеса Лили была издана под этим псевдонимом? Первое и главное, чтобы прослеживалась сатирическая связь от поэмы к комедии, от Адониса к Армадо. Вторая причина в том, что Лили должен был быть официально вне подозрений, ибо любой бесплотный псевдоним с его фиктивной идентичностью, очень скоро обнаруживал бы его. Любая комедия, которую тонкий и не очень тонкий читатель назвал бы абсолютно лилиановской пьесой, под любым неодушевлённым псевдонимом всегда указывала бы на него. Пустой, без плоти и крови, псевдоним не мог скрыть его, ибо людей можно надолго убедить только тогда, когда они увидят собственными глазами. Таким анимированным псевдонимом был актёр Шекспер, с его готовой репутацией вороны-плагиатора. И это оправдывало бездействие Тилни, а самому Лили было всё равно, как и тогда, когда на публикациях его пьес вообще не ставилось никакое имя.

Авторы в своих произведениях, хотят они того или нет, часто повторяются. Романы Достоевского, например, поразила эпилепсия. Волнение до рвоты кинорежиссёра перекочевало из «Две недели в другом городе» Эруина Шо в его же «Вечер в Византии». Несчастливое детство Филиппа в семье викария в романе «О человеческом рабстве» Самерсита Мома скопировалось в «Пирогах и пиве» того же Мома. Сюжеты главных книг Джеймса Кейна (Cain) основаны на встрече главного героя с женщиной, из-за которой он идёт на преступление, что в конечном итоге приводит к его гибели. Лили повторяется в пьесах, которые теперь шейкспировские. Например, в «Двух джентльменах из Вероны» он повторяет двух друзей из «Юфьюиза», где один уводит у другого его любимую, оправдывая себя тем, что на войне и в любви всё допустимо. И в ней же, если не считать пьесу лилиановской, есть неявный плагиат из «Мидаса», где два пажа остроумно обсуждают недостатки внешности своей госпожи(I.2), как в «Веронцах» слуги обсуждают достоинства и недостатки доярки(III.1). А в «Комедии ошибок» не менее остроумно обсуждают внешность кухарки. Ланс, слуга одного из веронцев, рассуждает о доярке, на которой хочет жениться: «У неё больше волос, чем ума, больше недостатков, чем волос, и больше денег, чем недостатков». Но это чисто лилианская фраза, как в том же «Юфьюизе»: «Этот юный кавалер более остроумный, чем богатый, и пока более богатый, чем мудрый». Или там же чуть далее, высказывание усложнённое аллитерацией: «Наполи это город, где больше удовольствий, чем пользы, и больше пользы, чем набожности», где все три признака Наполи начинаются на одну букву.

Или высказывание Юфьиза об обманчивом восприятии внешности в беседе с Люсиллой (Lucilla), отмеченное Дживелеговым как пример: «У безобразной жабы в голове находится   драгоценный камень; чистое золото кроется в грязной земле; сладкий миндаль -   в твёрдой скорлупе, а добродетель очень часто - в теле человека, которого ему подобные считают уродом. Наоборот ... в росписных сосудах прячется иной раз самый страшный яд, в свежей зелёной траве - ужасная змея, а в чистой воде отвратительная жаба». К этому Юфьиз добавляет, что к «самой искусной гробнице приложены гнилые кости», а «дерево кипариса рождает прекрасный лист, но никакой плод». Лили в этом абзаце кого только не ограбил: от античного Плиниуса до современника Петти (Pettie). И вычитанный ним у Альбертуса Магнуса «драгоценный камень в голове безобразной жабы», он не забыл упомянуть в «Как вам это понравится» (II.1), который в переводе Вейнберга почему-то оказался в голове «мерзостного и ядовитого змея».

Справедливости ради следует сказать, что этот неестественный стиль речи Лили не изобрёл, но вынужден был ещё более усугубить в сторону затейливости и изысканности. В посвятительном послании к сэру Уильяму Уэсту(West), барону Де Ла Вэрру, в доме которого он, видимо, первые годы после университета был учителем, Лили извинительно говорит, что он не может «накормить юмор» тех скрупулёзных и утончённых господ, которые «просеивают даже самую прекрасную муку». «Этот мир видит», - добавляет он, - «как англичане желают слышать более прекрасную речь, чем язык позволяет, вкушать более прекрасный хлеб, чем сделаный из пшеницы, носить более прекрасную ткань, чем сделанную из шерсти». Однако десять лет спустя в «Двух джентльменах из Вероны» он всё же позволяет одному из персонажей, в ответ на юфьюистические излияния, заявить: «Оставь, мой друг, напыщенный свой тон!».

Филолог и переводчик Всеволод Миллер, веровавший в актёра Шекспера, в предисловии к своему переводу «Веронцев» предполагает, что пьеса не пользовалась большим успехом, потому что поэт стал переносить многие детали в другие пьесы, например, в «Двенадцатую ночь», где, отметим, героиня переодевается как в «Галатее» Лили. «Так, диалогу между Сильвией и Юлией, переодетой пажом соответствует разговор между Оливией и Виолой, а рассказ Юлии о собственных страданиях воспроизводится отчасти в прекрасной сцене между Виолой и герцогом», - пишет Миллер. – «Можно указать также на многие моменты общие с другими произведениями Шекспира. Сцена, где Юлия спрашивает у Лючетты её мнения относительно своих женихов, служит как бы эскизом к превосходной сцене такого же содержания между Порцией и Нериссой в «Венецианском купце». Протей так же быстро забывает Юлию при виде Сильвии, как Ромео свою Розалинду при первой встрече с Джульеттой. Монологи Лаунса (II, 3) и Ланцелота Гоббо в «Венецианском купце» (II, 2) близки по своему характеру, а серенада докучного жениха (IV, 2) вновь появляется в «Цимбелине» (II, 3)».

Как видим Шейк-спир подворовывал у Шейкспира, а Шейкспир у Лили, подобно Джеймсу Хэдли Чейзу, однажды увёвшего в «Blonde's Requiem» части текстов у Хэммета и Чендлера, но как ответил юрист издателя на запрос Чендлера, тексты были недостаточно аналогичны, чтобы можно было обвинять Чейза в суде за плагиат. Марлоу не стеснялся это делать с самого начала своего творческого пути: для второй пьесы о Тамбёрлейне он утащил часть 32-ой строфы из 7-ой песни первой книги «Волшебной королевы» Спенсера, чуть-чуть изменив её, чтобы была «недостаточно аналогичной».

Т.С.Элиот, говоря о белом стихе Марлоу, отмечает, что «этот поэт с его бурным воображением отдавал себе отчёт в том, какие фрагменты у него (и у одного-двух других авторов) лучшие, запоминал их и не раз воспроизводил, почти всегда совершенствуя». Но так поступали и другие, например, Фёдор Крюков, у которого тоже отняли имя, и даже главный роман его творчества «Тихий Дон». Литературовед Мезенцев в своей работе 1988 года «Судьба романов», как его цитирует Игорь Шап, отметил, что творческой особенностью Крюкова заключалась в том, что «очень многие детали — сравнения, метафоры, образные слова и выражения, короткие эпизоды, явившиеся подлинными находками большого мастера слова, использовались им неоднократно в нескольких произведениях». «Чаще всего», - добавляет Мезенцев, -«находка появлялась в очерке, затем обнаруживалась в рассказе, перекочёвывала в повесть».

Элиот пишет далее о Марлоу, что во всех лирических моментах «Тамбёрлейна» влияние Спенсера «явно ощутимо» и, благодаря этому великому мастеру мелодичного стиха, Марлоу и создал свой великий белый стих.

Озлобленный Гебриэл Харви в памфлете 1593 года «Pierce's Supererogation», применив тот самый юфьюизм в отношении Пирса Безгрошового, то есть Томаса Нэша, сказав, что в нём «больше учёности, чем честности и денег больше, чем учёности», то есть, нет ни первого, ни второго, ни третьего, дополнительно обозвал Нэша за подражательство обезьяной Роберта Грина, а Грина обезьяной Юфьюиза, то есть Лили, и самого Лили обезьяной зависти. Выходит так, что, согласно официально утверждённому образу, величайший, и тому подобное драматург Шейкспир, «первый поэт Земли», используя выражение Харви, был попросту обезьяной Лили, с текстами недостаточно аналогичными, чтобы можно было обвинить в плагиате. И это всё «первый поэт земли» творил только до тех пор, пока был жив Лили; Лили умер – умерла и шейкспировская имитация в комедиях, ибо их не стало. Или всё-таки, нужно набраться смелости и признать, что комедии принадлежат перу Лили, и как многие писатели он самоповторялся?

Доктор Харви, по-видимому, был гипертрофированно высокого мнения о себе и, словами доктора Вирджинии Стерн (Stern) в его биографии, был человеком, «который систематически и усерно формировавший и обучавший себя для величия», потому был склочным и стесняющимся своего происхождения. Единственные кто не вызывал его раздражение были сэр Филипп Сидни и Эдмунд Спенсер: с первым дружить было престижно, оказывать некое покровительство второму было не менее возвышающе. Доктор Харви позволял себедружить и с Лили, всё-таки тот был замечен самой королевой и мог сочинять прелестные песенки, но этот острый коротышка пренебрёг его дружбой. Профессор Харви даже простил ему насмешку над астрологией, которой он и его младшие братья Джон и Ричард посвящали многие часы своего досуга, но не смог простить ему прямую насмешку над собой и братом. Харви даже задним числом припомнил ему, как ему кажется справедливо, свои былые неприятности, назвав его сплетником и ложным другом. И здесь, чтобы понять, на что обиделся Харви в 1591-ом году, нужно вернуться в 1579 год, когда остро стоял вопрос о замужестве королевы.

Когда Франсуа, новый герцог Анжу якобы тайно неделю погостивший у королевы в Гринидже, где пылкие любовники обоюдно симулировали отчаянную влюблённость, орально удовлетворяя друг друга, также тайно отбыл на родину, взбаламученный ним Двор и Совет ещё долго не унимались. Народ тоже не безмолствовал. Пуританин Стаббс опубликовал зловредную брошюру, которую зачитывали повсюду проповедники. Их покровитель Лестер и вся его фракция были категорически против французского брака. Члены Совета, которые ещё в августе одобряли брак, к началу октября уже сильно сомневались в его целесообразности. Только лорды Бёрли и Сассекс не были решительно настроены против брака. К ним примыкал вернувшийся из Италии граф Оксфорд, который, как миньён, возможно, просто хотел избавиться от сексуальных принуждений Илизабет. Недаром же сэр Уолтер Роли, который в это время крутился около него, потом говорил, что не все фавориты были счастливы.

Оксфорд, продвигая идею замужества королевы, на этой почве сцепился с Филиппом Сидни, который за оскорбление «щенком» даже вызвал его на дуэль, и она бы состоялась, если бы не запретила Илизабет. Но Сидни не успокоился и написал королеве длинное письмо, описывающее глупость брака с католиком Анжу. Гебриэл Харви, относивший себя к фракции Лестера и решивший проявить политическое рвение, а также отомстить за оскорбление друга, в апреле 80-го опубликовал анонимно брошюру с тремя письмами к Спенсеру, с присоединёнными к ним своим трактатом о естественных причинах землетрясения и сатирическим стихотворением, написанным английским гекзаметром. В этом стихотворении без называния имени он высмеивал наряды и сущность итальянизированного англичанина. Одно только высказывание: «Никто, но Миньён» ясно указывало на графа Оксфорда. Потом Харви будет писать, что «секретарь Миньёна», сплетник Лили, якобы из-за этого стихотворения настраивал графа против него, а сам он ничего такого даже не замышлял и эти три письма были изданы без его ведома.

Вероятно, тогда Харви не думал о возможных жёстких последствиях и рассчитывал, что граф не решится узнавать себя в сатире и всё закончится понимающими улыбками и переморгиваниями среди придворных. Так и случилось, но неожиданно другой человек сэр Джеймс Крофт не постеснялся и поднял вопрос о наказании сатирика за строки из этой брошюры, как он посчитал, были направлены против него. Как рассказывает Нэш в памфлете «Have with you to Saffron Walden» Харви восемь недель прятался в доме Лестера, но всё равно Крофт добился своего и граф вынужден был сдать своего протеже. Харви закрыли в тюрьме Флит, где он якобы вёл себя в почти сумасшедшей манере, так как ему грозила потеря ушей. Оттуда он, неизвестно - слёзно или нет, доказывал, что совсем не подразумевал Контролёра Хаусхолда, а имел в виду своего врага по Кембриджскому университету доктора Эндрю Перна, того самого, которого потом Мартин Марприлейт будет обвинять в гомосексуальной связи с Архиепископом Уитгтифтом. Всё же Харви был освобождён и отправлен в Кембридж, где ревнивый к его удаче, теперь потерянной, доктор Перн был вице-канцлером.

Как рассказывает Патрик Коллинсон, Перн на людях проявляя дружелюбие, внутренне уже не терпел Харви ещё за три года до этого, когда после похорон сэра Томаса Смита редкие манускрипты из библиотеки покойного вдова передала не ему, большому библиофилу, а этому выскочке. Ещё более Перн завистливо возненавидел Харви, когда в следующем году тому удалось стать одним из встречающих путешествующую королеву и преподнести ей свои стихи. Илизабет даже позволила этому по-итальянски разодетому пижону поцеловать свою руку. Естественно Перн делал всё, чтобы Харви не смог быть избран ни на какую высшую университетскую должность. А после ареста об этом вообще не могло быть даже речи. Перн умер в 1589 году, а через четыре года Харви отомстил ему в своём памфлете, присоединив его к своим врагам: к такому же мёртвому Грину, и ещё живущим Лили и Нэшу.

Может быть, Харви и не стал бы тревожить мёртвого Перна, если бы не случилась на вершине своего триумфа скоропостижная смерть его патрона графа Лестера и последовавшая за этим атака Марприлейта на Уитгифта. Джон Лили, как человек остроумный и, по утверждению Бонда, служивший у епископа Ландона Джона Эйлмера чтецом и докладчиком обзора всей новой печатавшейся литературы, был мобилизован Церковью дать достойный ответ этому негодяю Марприлейту. Лили состряпал памфлет «Кашка с топором» (Pap with a Hatchet), где сразу заявил «Безразличному Читателю»: «Он» (Марприлейт) «говорит, что он - придворный; я думаю, нет придворного, настолько извращённого, что, видя прямое правило церкви, собрался бы пойти согнуть его. Может быть, он - некоторый шут Двора, и этому я удивляюсь, потому что я знаю всех дураков там, и всё же не могу угадать его».

Антимартинистский памфлет Лили пользовался успехом, не меньшим, чем марприлейтовские, и в год выхода, в 1589-ом, выдержал три издания, но не выдержали братья Харви. Что так разозлило их? Просто Лили в памфлете много раз отправляя Марприлейта на виселицу, не забыл и Харви, видимо, за клевету на него, заявив, что он десять лет ожидал, когда сможет увидеть избиение его палкой (for this ten years have I looked to lamback him). Лили не называет Харви по имени, но напоминает, что тот, «сочиняя знакомое послание о естественных причинах землетрясения, впал в недра охаивания, которое сделало трясение его ушей из-за страха отсечения». Всё же Лили говорит, что избиение Харви будет только тогда, если тот не присоединится к его единомышленникам, «чтобы погубить Мартина» (periisti Martin).

Но обозлённый Харви решил выступить на стороне тех, кого всё время поддерживал его покойный патрон граф Лестер и ещё пока новый патрон граф Эссекс. Доктор Харви в ноябре 89-го сочинил анти-антимартинистский памфлет, но по какой-то причине не стал его публиковать, возможно, решив выждать и посмотреть на развитие ситуации: вероятно не хотел больше, чтобы его уши тряслись от страха быть отрезанными. Однако его младший брат Ричард, удивительно соединяя в своём лице профессию священника и астролога, сочинил сразу два памфлета и поспешил представить их на суд читателя. Ричард Харви занял в первом центристскую позицию и, посвятив своё сочинение «Теологическое Рассуждение об Агнце Бога и его врагах» графу Эссексу, надавал тумаков и левым и правым. Заявив Марприлейту, что хоть тот называет других дураками и ослами, сам он известный дурак и отъявленный плут, младший Харви обругал и противоположную сторону, сравнив Томаса Нэша с дворецким Пембрук Холла, «который не на много больше учёный». В другом памфлете «Plain Percevall, the Peacemaker of England», изданном анонимно и где Харви склонился к пуританской стороне, назвал Лили вообще пренебрежительно «глупым Кашкой-Топором» (vain Pap-Hatchet).

Следует сказать несколько слов по поводу названия лилиановского антимартинистского памфлета «Pap with a Hatchet», которое доктор Наталья Торкут и некоторые её коллеги почему-то переводят как «Священник с топором», видимо путая слово «pap» -кашица для младенца, со словом «pope», то есть Папа Романский. Идиома – слово придуманное доктором Харви - «Кашка с топором» обозначает не что иное, как лицемерие, когда что-то делают якобы с добрыми намерениями, на самом деле с абсолютно противоположными. Например, как в фильме 2019 года «Джокер» Артура Флека приглашают в популярную телепередачу как интересного гостя, а на самом деле для публичного высмеивания. И Нэш в своём памфлете, изданном после «Pap with a hatchet» пишет: «Я гарантирую вас, что хитрый Производитель кашки (pap) знал то, что он делал, когда он выбрал никакую другую ложку, чем топор (hatchet) для такого рта, никакой другой шнурок, чем верёвка на виселице (halter) для такой шеи». Сам Лили использовал эту идиому в пьесе «Матушка Бомби» (Mother Bombie), где возмущённая Ливия говорит о родителях, вечной проблеме отцов и детей: «Они дают нам кашку с ложкой прежде, чем мы сможем говорить, а когда мы говорим о том, что мы любим, кашку с топором» (I.3).

Кристофер Марлоу назвал Ричарда Харви, как и всех пуритан, «лицемерным ослом». А Джон Лили в этом 1590-ом году вообще пренебрёг ответом братьям Харви, ибо его стремление изменить к лучшему своё придворное положение, его старания, как в развлечении королевы, так и в защите Церкви, где она была Верховной Правительницей, остались ею не замеченными и не вознаграждёнными. Его мстительная постановка «Женщины на Луне» не принесла ему ничего кроме возможного морального удовлетворения, потери стабильного заработка из-за разгона театральной труппы, где он был помощником руководителя, и запрета на профессию драматурга.

Лишённый возможности писать для придворного театра, Лили всё равно продолжил делать то единственное, что он умел делать превосходно: ведь зуд писательства он мог успокоить только сочинительством. По-видимому, тогда же он получил частный или от юридической корпорации заказ на комедию. Срочность выполнения заказа обусловило торопливость написания «Комедии ошибок», что повлекло некоторую несогласованность в тексте комедии, то есть ощибки. Из-за спешки не производилась тщательная вычитка, например, ювелир Анджело во 2 сцене III акта забыл то, что ему говорили в 1 сцене этого же акта и тому подобное. Спешка определила и выбор сюжета – переделка классической комедии Плавтуса - ибо некогда было изобретать собственный. Правда, Лили усложнил плавтовскую комедию, добавив в неё дополнительную пару близнецов, и он не был бы тем самым Джоном Лили, если бы не вставил в пьесу намёки на всех интересующие события.

Принято считать, что «Комедия ошибок» это самая ранняя пьеса неопытного сторожа лошадей у театра. Как пример: Павел Каншин к своему прозаическому переводу комедии оставляет комментарий: «К числу признаков юношеских трудов Шекспира, особенно его комедий, принадлежат рифмованные стихи и так называемые «догрелли», соответствующие немецким стихам - нечто в роде виршей. Этих доггрелей очень много в «Комедии ошибок»: довольно длинные сцены сплошь состоят из них». Как свидетельствуют справочники, «doggerel» это «поэзия бурлеска нерегулярного ритма; плохие или тривиальные стихи», или даже как «форма молитвы», поэтому говорить о том, что «поэзия бурлеска» является обязательным признаком «юношеских трудов» несколько неправильно. Если бы Каншин был более внимателен, то он бы обнаружил те самые доггерели в прозаической пьесе «Матушка Бомби» Джона Лили, где мудрая женщина или знахарка, именем которой названа пьеса, всякий раз отвечала этими тривиальными стихами, когда к ней обращались за советом. Если Смирнов назвал сюжет «Комедии ошибок» «насквозь фарсовым», и с этим согласны все, и до него и после, то следует согласиться и с тем, что какова пьеса, такова и поэзия.

В следующем в 1591 году Лили был частично прощён, ибо его позвали для составления сценария королевского развлечения в Каудрее (Cowdray), в тексте которого включены самоповторы и аллюзии со всего лилиановского неоспоримого канона от «Юфьюиза и его Англии» до «Кашки с топором». И это как минимум. Бонд говорит, что Развлечения королевы в Каудрее и Садли содержат так много песен, некоторые из которых заметно юфьюистические, что не только подтверждает притязание Лили в тех пьесах, но и увеличивает вероятность написания ним других. Бонд, правда, находит следы и других авторов в Развлечениях того года: Джорджа Пиля и Николаса Бретона, с которыми, видимо, Лили сочинял в кооперации.

К рождественским праздникам Лили изготовил комедию, теперь для труппы, возможно детской, какого-то частного театра. Отвечая на недовольство королевы и на придворные сплетни и насмешки в связи с провальными действиями Эссекса в Нормандии, и его авантюрным марш-броском ради встречи с королём Анри, перед славой которого тот просто таял, Лили создаёт хвастливого неудачника Армадо. Он также делает героями пьесы французских полководцев, которые были у всех на слуху и даже короля Франции и Наварры, очень популярного на тот момент в Англии, он выводит в комедии под именем Фердинанда.

Считается, что в пьесе Лили беззлобно посмеивается над «Школой ночи» Сэра Уолтера Роли. Экройд, например, об этом так пишет: «Шейкспир, возможно, намекает на них в «Бесплодных усилиях любви», пьесе, написанной «для домашнего развлечения». Хотя он и не входил в кружок «Школы ночи», ему была известна суть бесед его участников». Над кем Лили во всю издевается, так это над братьями Харви. Он выводит их в образе школьного учителя Олоферна – унижение для профессора доктора Гебриэла Харви, а его брата священника он изображает таким же туповатым священником Натаниэлем с именем особо популярным у пуритан.

«Такой же традиционно комической фигурой является педант Олоферн, имя которого восходит, по-видимому, к «великому учёному софисту, именуемому господин Тубал Олоферн» из знаменитого романа Рабле», - комментирует Смирнов. – «Но вместе с тем он имеет общие черты и с весьма популярным в итальянской комедии типом Педанта, или Доктора. Однако, в отличие от последнего, Олоферн - карикатура не на учёного юриста, а на школьного учителя, вследствие чего он и разглагольствует преимущественно на темы из области грамматики и филологии. Олоферн - хронологически первый тип педанта на английской сцене».

В примечаниях к одному из московских изданий 2003 года перевода романа Франсуа Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль», упомянутого Смирновым, говорится, что имя Тубал Олоферн состоит из древнееврейского слова «беспорядок» (тубал) и имени «известного астролога XV века» Олоферна. Я не смог обнаружить следы этого «известного астролога XV века», но если доктор Кирилл Чекалов, специализирующийся на французской литературе, говорит без указания источника, что таков астролог был и даже был известным, значит, видимо, был, и если он был действительно известный, то его точно знал, интересующийся астрологией доктор Харви. Возможно, Лили его и имел в виду, а не только учителя пять десятков лет обучавшего Гаргантюа и, в конце концов, умершего от сифилиса.

«Дополнением к нему является священник Натаниэль, его почитатель и подражатель», - добавляет Смирнов, и мы должны вспомнить, что Ричард Харви в «Агнце Бога», перечисляя достойных учёных, которых какой-то Нэш не имеет права порицать, не забывает к этому списку добавить «и мой брат доктор Харви». Ричард был не только почитателем своего учёного брата, но и его подражателем, как в любви к астрологии, так и в манере сочинительства, что уже тогда Нэш и Грин были уверены в авторстве Гебриэла ричардовых посланий.

Экройд, и не только он, считает, что «роль Олоферна, или «Педанта», как он определяется в перечне действующих лиц, столь же очевидно восходит к образу Джона Флорио». Неизвестно, насколько это теперь очевидно Экройду, но тогда Роберт Грин и Томас Нэш понимали это несколько иначе. Грин, зарегистрировав 20 июля 1592 года памфлет «Острота для придворного выскочки», выдал в нём на весь белый свет тайну, что братья Харви дети всего лишь изготовителя верёвок и, обозвав Ричарда «тщеславным ослом», которому прихожане посоветовали целовать не их жён, а свою кобылу, и врача Джона просто дураком, в отношении Гебриэла пишет: «Самый старший из них -мирское лицо, поразительно – остроумный малый, прошу прощения, сэр, он - Доктор, и поскольку Тубал-каин (Tubalcain) был первым изобретателем музыки, так что он, в свете божьего благословения, стал первым кто изобрёл английский гекзаметр, но смотрите, как в те дни, учёность мало ценилась: за эти и другие знакомые письма и соответствующие трактаты он был надлежащим образом упрятан во Флите, но сэр, ястреб и коршун могут принести пустельгу, и у честных родителей могут быть плохие дети».

Этот пассаж был удалён после первой публикации. Вернувшийся в Ландон с похорон своего брата Джона, Гебриэл был просто разъярён от прочитанного, но что заставило Грина убрать скандальный отрывок из памфлета точно неизвестно, ибо враждующие стороны высказывают разные объяснения. Харви хвастает, что Грин, теперь тяжело больной якобы от чрезмерного употребления селёдки и вина, на самом деле, он считает, от чрезмерного страха. Харви утверждает, что Грин якобы даже уговорил печатника за огромную сумму в 20 шиллингов больше не печатать этот фрагмент, «из-за его великого страха быть вызванным на дуэль за подделанные обвинения» (of his great fear to be called coram for those forged imputations). В свою очередь Нэш говорит, что отрывок был удалён по просьбе врача, лечащего Грина, который посмеялся с трёх братьев Харви, но хотел бы, чтобы пассаж был смягчён из-за врачебной солидарности. «Причиной изменения этого, был страх перед неудовольствием его врача, а не любого другого страха», - заявляет Нэш. Редактор собрания сочинений Томаса Нэша (1910) Рональд Б.МакКерроу считает самым вероятным то, что нельзя отрицать никоим образом, как невозможное, что «может быть некая истина в обеих версиях».

Почётный доктор МакКерроу, не видевший этот отрывок воочию -отрывок будет добавлен уже после его смерти профессором Фрэнком Уилсоном - и на момент издания 5-го тома сочинений Нэша он только догадывался, о чём в нём было сказано, говорит, что «там была некоторая ссылка на Тубал-Каина, не совсем ясная». Он же задаётся вопросом в примечаниях: «Трудно понять, почему они» (Нэш и Грин) «должны были ждать так долго, чтобы ответить на нападение Харви, но там нет, кажется, ничего, в любой из работ Грина, по крайней мере, перед «Остротой», что может интерпретироваться, как нападение на него. Возможно, что были промежуточные звенья в ссоре, о которой мы ничего не знаем, но Нэш очевидно расценил ссылку на Харви в «Остроте» замечанием, как прямой ответ «Агнцу Бога»».

Ответом на вопрос МакКерроу, какое промежуточное звено в ссоре утеряно в затянувшемся ответном ударе антимартинистов, служит пьеса «Бесплодные усилия любви», которая игралась зимой 1591 – 92. И упоминание Грином Тубала-Каина, несомненно, является отзвуком на её постановку.

Хотя перевод «Гаргантюа» был сделан только во время пуританского правления капитаном Эркартом (Urquhart), для которого работа над ним, видимо, была отдушиной в самой строгой удушающей атмосфере, прочитать в подлиннике сочинение мэтра Алькофрибаса Назье (Alcofribas Nasier) – анаграмный псевдоним Франсуа Рабле, вне всякого сомнения, мог всякий, знавший французский язык. Например, доктор Харви упоминает Рабле в своём ответе «Кашке с топором», а Френсис Бейкон в своих «Опытах» 1612 года издания в эссе «О религии» называет одну из книг из вымышленной библиотеки в «Пантагрюэле». Шейкспир упоминает огромный рот Гаргантюа в «Как вам это понравится». Неизвестно, читал ли Грин приквел «Гаргантюа», ибо он был написан вторым, но то, что Харви, после просмотра спектакля, отождествлялся с Тубалом в его мозгу крепко засело. Другое дело, что Грин перепутал всё: и Тубал Олоферна с Тубал-Каином, и то, что не Тубал-Каин был изобретателем музыки, а его старший брат Иувал или Ювал, «который был отцом всех играющих на гуслях и свирели» (Бытие, 4:21). Там же в Ветхом Завете, в книге первой «Бытие» (4:22) сказано: «Цилла также родила Тубалкаина, который был кузнецом всех орудий из меди и железа». Айзек Азимов утверждает, что само имя Каин (по-еврейски произносится Кайин) означает «кузнец», а Тубал-Каин есть не что иное, как Кузнец из Тубала, района в Малой Азии, на юго-восточном побережье Чёрного моря.

В памфлете «На грош ума» 1592 года Грин называет Нэша «молодым Ювеналом» - сатириком из Древней Ромы. Френсис Мирес в 1598 году уже традиционно сравнивает Нэша с Ювеналом. Это прозвище Нэша с различными вариациями от острого, до мрачного, пошло как раз от «Бесплодных усилий любви», где он был изображён в образе пажа Мотылька или Моли (Moth), словесно препирающегося с Олоферном и играющим с ним в одном представлении. То, что в Мотыльке узнали Нэша, а значит в Олоферне - Гебриэла Харви, говорит то, что все стали сравнивать его с Ювеналом, ибо так его назвал Армадо: most acute Juvenal (III.1). Приклеилось к Нэшу и прозвище Мотылёк или Моль, так как Ричард Личфилд, выступивший с критикой Нэша в «The Trimming of Thomas Nashe» (1597) обозвал его «молью известности» (the moth of fame). И, следует добавить, прозвище Moth является его именем Thom, прочитанным задом наперёд.

Пожар ссоры разгорался и, после раздувания его пламени Грином, переметнулся от Лили на Нэша, и уже «молодому Ювеналу» приходилось тушить ненависть оскорблённого Харви. Попытка Нэша примириться с Харви была безрезультатной. Поэтому, в конце концов, их примирили архиепископ Уитгифт и епископ Ландона Бэнкрофт, которые 1-го июня 1599 года издали указ, «что все книги Нэша и книги Доктора Харви должны быть изъяты, где бы они не были обнаружены, и чтобы ни одна из этих книг не печаталась когда-либо в дальнейшем». Как говорится, дописались.

Лили к этому времени уже работал на сэра Роберта Сисила. Там же он, вероятно, встретил коллегу и земляка, который против утверждений, что его жизнь настиг «внезапный и страшный конец», на поверку оказался живее всех живых, и Лили изменил бы себе, если бы в новой пьесе не стал бы намекать на свои новые знания. Исполняя заказ Сисила на создание пьесы с примиряющим мотивом, восхваляя жизнь далёкую от придворных интриг – как политический выход для сторонников Эссекса, автор вдруг вкладывает в уста Оселка реплику, которая, несомненно, касается преждевременной смерти Марлоу: «Когда стихи человека остаются непонятыми, когда его ум не встречает поддержки в рано развитом ребёнке - а именно понятливости, то это поражает человека сильнее, чем большой счёт (reckoning), поданный в маленькой комнате» (III.3). В этом же акте в 5-ой сцене Феба восклицает (перевод Вейнберга):

«Теперь, пастух умерший

Я поняла всю силу слов твоих:

«Тот не любил, кто не влюбился сразу»».

Эти строки взяты из 3-ей части первой сестиады опубликованной к тому времени неоконченной поэмы Марлоу «Херо и Лиандер». То, что Лили цитировал Марлоу, можно было бы объяснить именно этим появлением на рынке издания первых двух сестиад и популярностью их среди читателей, без знания об их непогибшем авторе. Но упоминание Лили, что непонятые стихи это хуже даже расчёта в маленькой комнате – слова, взятые из следственного протокола - говорит о том, что он был в курсе спецоперации и знал намного больше Миреса и пуританских злорадствующих ненавистников. Откуда он мог знать? Только от Сисила или непосредственно от Марлоу.

Само название комедии говорит о том, что намёки в ней и цитирование Марлоу не случайны. Олэна Алексеенко в послесловии украинского перевода так пишет: «Заглавие пьесы читается неоднозначно. Раньше его связывали с содержанием эпилога, в котором актёр, исполнявший роль Розалины, обращался к зрителям с просьбой, чтобы они были терпимыми к представленной комедии и нашли в ней то, что им понравится. Теперь большинство исследователей считают: название прямого отношения к содержанию не имеет и означает только лишь «назовите это, как вам понравится»». На самом деле такое название было дано по той причине, что «As you like it» одинаково произносится с «As you lie, Kit», то есть, «Как вам понравится это» легко трансформируется в «Раз вы обманываете, Кит». Кит - дериват от Кристофера и именно так друзья называли Марлоу.

В своём «Эндимионе» Лили говорит устами Эвменидеса, в котором Бонд видит сэра Филиппа Сидни, слова о том, что если любовь мужчины к женщине дело обычное, то любовь мужчины к мужчине, то есть дружбу, он видит и бесконечной, и бессмертной (III.4). «Обладает ли покоряющая красота самой необыкновенной дамы большей силой, нежели истинная верность испытанного друга?», - спрашивает Лили читателя через Эвменидеса и отвечает: «Дружба непоколебимо стоит среди бурь. Время накладывает морщины на красивое лицо, но придаёт всё больше свежих красок верной дружбе, которую ни жар, ни холод, ни бедность, ни положение и никакая судьба не могут изменить». Судьба посредством Сисилов соединила Лили и Марли в одном псевдониме. Неизвестно была ли их дружба бесконечной и бессмертной, и были ли они вообще друзьями, но точно известно, что у них был общий друг, к тому времени покойный, Томас Уотсон. Что их точно объединяло таких разных по темпераменту, сексуальной ориентации и противоположности драматургии так это любовь к театру, привязанность к курению табака, и презрение к «лицемерным ослам».

Ладно - Марлоу, обоюдная нелюбовь к нему Церкви, как Высокой, так и пуританских сект была запротоколирована ещё весной 1593-го года. И Марлоу, даже официально мёртвый продолжал притесняться с обеих сторон.

Того самого 1 июня 1599 года, когда был наложен запрет на ссору Нэш-Харви, тем же самым указом Архиепископа и епископа Ландона издание перевода Марлоу «Любовей» Овидиуса было внесено в список книг, которые должны быть сожжены. Конечно, «Любови» (Amores) или «Любовные элегии» не были лицензированы, и на титульном листе имели поддельное указание места печати в Голландии, но книга была обречена на публичное сожжение не за это, а за содержание. Уитгифт мог расслабляться с доктором Перном, в чём его обвинял Марприлейт и некая Дороти Лосон (Lawson), которую архиепископ называл «женщиной, столь печально известной мерзостью её языка, и другим неженственным поведением» и «одной из канонизируемых святых Мартина», мог устраивать два раза в год, а то и больше развлечения для королевы и принимать от неё с благодарностью прозвище «чёрного муженька», но с нетерпимостью относиться к стихам безмятежной молодости античного поэта, в отличие от прелата, знавшего о своих недостатках, но любившего их.

Пуритане, в свою очередь после представления «Доктора Фаустуса» во дворе трактира «The Bell Savage», предположительно, зимой 1597 года, стали распространять слухи, что на сцене было видимое явление Дьявола, отчего «некоторые от такого страшного зрелища сошли с ума». Другие же, и это зафиксировал драматург Миддлтон в своей «Чёрной книге» (1604), рассказывали, что публика была напугана во время представления «Доктора Фаустуса» дьяволами со взъерошенными волосами в старом театре «Theatre», особенно когда затрещали его деревянные стены. Ещё позже, уже упоминавшийся Хэнри Оксиден, кентский поэт, записал в 1640-х историю, рассказанную ему священником, что атеист Марлоу обратил в свой атеизм некоего мистера Фино (Fyneaux), который, подобно театральному Фаустусу, ходил в полночь в лес молиться о скорейшем приходе Дьявола.

То есть, и через много лет после гибели Марлоу, ни его произведения, ни его самого не оставляли в покое, обязательно привязывали его к общению с дьяволом, нагромождали на нём пороки, и радовались, что божьим наказанием было вдето усмиряющее кольцо в ноздри этому «псу лающему». Но как быть с Лили, после его заявления в «Юфьюизе или Анатомии ума», что без изучения Ветхого и Нового Заветов, «вся мудрость - простая глупость», «всё правосудие – несправедливость», а «красота – уродство»? Что агония распятого Христа должна всякого доброго христианина ввергать в слёзы раскаяния и лихорадку дрожания от воспоминания его мучений? Как быть, что Лили своего Юфьюиза заставляет покинуть «лёгкую компанию, все споры в школах, всю философию», и отдать себя изучению «святости в божественности», и все другие вещи, кроме этого, объявить «мерзкими и презренными»? Как это всё соединить с отсутствием у Шейкспира вообще религиозного чувства? Смотрим далее.

15. ПРИТВОРНАЯ РЕЛИГИОЗНОСТЬ ЛИЛИ И

АНТИСЕМИТИЗМ, КАК ШИРМА ДЛЯ МАРЛОУ

Доктор Харви создал ответ на «Кашку с топором» сразу осенью 89-го. Свой памфлет он назвал «Извещение (Advertisement) для Топора-кашки и Мартина Марприлейта». Однако Харви не стал его публиковать, отложив в сторону, видимо, наблюдая развитие политической ситуации: он увидел изменения в протекционных предпочтениях Эссекса. Отложенный ответ Джону Лили не значит, что он не чувствовал себя оскорблённым. Упоминание Лили о его трясущихся ушах его всё-таки сильно задело, и он там ответил: «Но что говорит его собственное храброе перо его собственных рискованных ушей? Если разрывая жизни, насмехаются, имеют свою глубокую вовлечённость; никогда нельзя сказать, что я не осмеливаюсь рискнуть моими ушами, где Мартин рискует своей шеей».

Хотя Харви писал памфлет, как ответ на «Кашку с топором», он обрушился с критикой на стиль «Юфьюиза». После некоторого пародирования лилиановского творения, он обращается к читателям: «Джентльмены, я дал вам вкус его головы сахару, что предполагает, что деликатесы Сидни, засахарённые фрукты Эскема, цукаты Чика, варенье Смита, и сладкие сырки со сливками Мора – ничто не сопоставимо с его кашкой». Иронично противопоставив «Юфьюиза» литературным трудам ведущих гуманистов, далее Харви добивает поверженного Лили: «Самое прекрасное остроумие предпочитает самую расплывчатую фразу у мистера Эскема или сэра Филиппа Сидни самой игривой странице в Юфьюизе или Топоре-кашке». Правда, трудно понять, где Гебриэл Харви увидел в «Юфьюизе» «игривые страницы». Может быть, в нескольких страницах ответа Юфьюиза на несколько страниц непрошенных советов Юбулуса. Может быть, в высокопарной защите Юфьюизом женской верности на провокационное заявление Люсиллы о женском непостоянстве в своей привязанности. Может быть, в нескольких страницах оправдания Юфьюиза перед другом, в ответ на несколько страниц горьких упрёков в предательстве.

Упоминание Эскема не случайно: создавая своего «Юфьюиза», Лили достаточно плотно погрузился в последний предсмертный труд Эскема «Школьный наставник» (Scholemaster). Харви, как образованный и начитанный библиофил, конечно, видел в речах почтенного Юбулуса (Eubulus, то есть «хороший советник»), пытающегося наставить на путь истинный блудного Юфьюиза, наставления бывшего учителя королевы. Имя «Юбулуса» взято из Нового завета из 2-го послания Павла к Тимофею(4:21): в Синодальном переводе он – «Еввул». А вот имя «Юфьюиз» Лили утащил у Эскема, хотя, может быть, как внук большого эллиниста, он позаимствовал его из 17 главы «Поэтики» Аристотелиса. По крайней мере, английским поэтам уже было известно это произведение, некогда забытое, но вновь открытое в начале века. Филипп Сидни, около того времени писавший «Защиту поэзии», использовал «Поэтику» Аристотелиса как основу. И Лили, как человек, желающий посвятить себя поэзии и драматургии, должен был ознакомиться с правилами великого грека для создания пьесы, где, например, сказано: «Увлекательнее всего те поэты, которые переживают чувства того же характера. Волнует тот, кто сам волнуется, и вызывает гнев тот, кто действительно сердится. Вследствие этого поэзия составляет удел или богато одарённого природой (euphues), или склонного к помешательству человека (manicos). Первые способны перевоплощаться, вторые – приходить в экстаз».

Вдова Эскема посвятила «Школьного наставника» Уильяму Сисилу, на обеде у которого книга и была задумана. Эскем, ссылаясь на Платона в латинской адаптации Кикеро, делит всех детей на семь категорий, способных к усвоению знаний, от быстрого ума к тяжёлому. Первого и налучшего Эскем и называет Юфьюизом. Эскем расписывает, каким должен быть этот наилучший: и высоким, и с мужским голосом, и прекрасный лицом, но, видимо, на момент написания, уже зная, каким родился младший сын Сисила Роберт, он заявляет: «Если отец будет иметь четырёх сыновей, три прекрасных и хорошо сформированных и умом, и телом, а четвертый, несчастный, хромой, и деформированный, то его выбор должен быть, чтобы поместить худшего в обучение, как достаточно хорошего, чтобы стать учёным».

Лили, однако, создавал не педагогическую поэму, а роман, пусть примитивный, но с тойже целью воспитания, чтобы, словами Сидни, «отвратить разум человека от порока и направить к добродетели». Лили сочинял в соответствии с предостерегающими воплями Эскема и в то же время с литературными вкусами читателей. Возмущение Эскема вызывал тот факт, что книжные магазины заполонили переводы итальянских книг, которые были привезены в Англию, чтобы поразить примерами плохой жизни «добродетельных и благородных англичан», чтобы развратить и обмануть «простые и невинные умы». «Там будут в человеке две специальных вещи: желание человека и разум человека. Где будет предрасположенность к добродетели, разум склоняется к истине. Где желания несут добродетель к тщеславию, разум скоро будет отвлечён от истины до ложного мнения. И так самый готовый путь спутать ум с ложной доктриной - это сначала должно соблазнить желание к экстравагантному проживанию», - поясняет Эскем любителям итальянской жизни и литературы, и заключает: «Больше папистов будет сделанно вашими весёлыми книгами Италии, чем вашими серьёзными книгами Ловейна (Lovaine)». Эскем говорит здесь о старейшем университете в Бельгии в городе Лувен ла Нёв, который к тому времени стал абсолютно прокатолическим, изгнавший из своих стен Эразмуса и первым, даже раньше Папы Романского, осудивший тезисы Мартина Лютера.

Согласно тезису в гуманистическом споре, что «блудный сын», жаждавший экстравагантной жизни в Италии, и самоуверенно отвергнувший предостережения и советы старшего наставника, будет неминуемо наказан, Лили заявляет, что проживая в итальянском Наполи, который по всем признакам был более похож на алтарь Венеры, чем на храм Весты, получает моральное наказание в виде своего предательства дружбы обманом друга и предательства своей любви обманом ветреной Люсиллы.

Потерпев таким образом от своего неблагоразумия, Юфьюиз примиряется с другом, решив покинуть Наполи, и вернуться в университет в Атенах, выбрав, что кушать соль с философами Греции намного лучше, чем сахар с придворными Италии. Напоследок Лили заставляет его написать длинное нравоучительное письмо другу, где вопрошает: «Что может быть более чудовищным, чем видеть молодого человека, злоупотребляющего теми дарами в его собственный стыд, какие Бог дал ему для его собственного возвышения? Какой больший позор, чем присуждение острого ума изготовителю непристойных сонетов, в идолическое поклонение их леди, в напрасное восхищение воображения, во все типы греха, поскольку это было против вида и течения природы?». Интересно, считалось ли с точки зрения Лили большим позором изготовление Шейк-спиром непристойных сонетов в идолическое поклонение молодому графу? К этому Лили присовокупляет короткое письмо и такое же нравоучительное «К серьёзным матронам и честным девицам Италии».

Лили заканчивает роман утверждением, что он растрачивал своё время, чтобы «дать предостережение всем родителям, как они могли бы воспитывать своих детей в добродетели, и дать заповедь всем молодым, как они должны создавать себя по инструкциям их отцов». По обычаю, тогда распространённому, текст заключения был помещён в перевёрнутую пирамиду, вершину которой венчает слово «философ». Такой перевёрнутой пирамидой завершения текста оканчивалась обычно всякая книга и не только в Европе. Далее часто следовали виньетка и колофон – информация кем написана книга и кем издана, но не в этом случае.

Лили закончил роман летом 1578-го и, как он сообщает в «Письмах Юфьюиза», этим же летом собирался написать продолжение о посещении его героем Англии. Однако случилось не так как хотелось. Книга была зарегистирирована в Гильдии книготорговцев 2-го декабря издателем Гебриэлем Кейвудом (Cawood), а уже на Рождество этого же 1578-го года она продавалась. Так как книга не могла быть набрана и отпечатана за три недели, Кейвуд регистрировал её уже почти сделанной, то есть работа над ней началась ещё осенью, если не раньше. Вероятно, что эта часть книги, из-за которой потом в 1716-ом всю книгу издадут под названием «Юфьюиз и Люсилла» осенью и была отпечатана; зимой печатник Томас Ист (East) допечатывал ту дополнительную часть, которую настоятельно посоветовал Джону Лили написать епископ Ландона.

Можно предположить, что епископ Эйлмер, у которого книга проходила лицензирование, недавно занявший пост по протекции лорда Бёрли и одинаково ненавидевший католиков и пуритан, не увидел в книге христианского смирения и достаточной набожности, слишком светской показалась она ему. «Почему, Юфьюиз, ты столь увлёкся исследованием искусства язычников, что забыл твоего бога на небесах?», - примерно эти же слова мог бы говорить Джону Лили епископ. – «Твоё остроумие будет скорее использоваться к достижению человеческой мудрости, чем божественного знания? Аристотель, более дорогой для тебя с его книгами, чем Христос с его кровью? Какое удобство ты можешь найти в философии для твоей виновной совести, чем надежда на воскресение, чем радостные новости Евангелия?» И Лили вынужден был поспешить исправиться. Но так ли?

Доктор богословия и учёный-эллинист и гебреист Джон Эйлмер в своём доепископальном прошлом тоже был учителем. Он обучал греческому и латинскому языкам леди Джейн Грей, старшую дочь маркиза Дорсита и герцога Саффока, которая потом стала девятидневной королевой. Тогда же он познакомился с Роджером Эскемом, с таким же учителем, но преподававшем языки другой будущей королеве. Эйлмер назвал Эскема, как передаёт Страйп в его биографии, «очень честным и учёным». Очень может быть, что Эйлмер разделял взгляды Эскема на образовательную систему, который за обеденным столом у Сисила, после новости о том, что из Итона сбежали некоторые мальчики, так как там их избивали учителя, стал доказывать, что для того чтобы дать детям хорошее образование, они должны быть окружены скорее любовью, чем избиением.

И вот к тому, теперь малоинтересному роману Лили, состоящему из морализаторских диалогов и монологов, а повествовательная часть которого сводится к подобию сценарных ремарок, была добавлена, по выражению одного критика, диссертация по воспитанию юношества, списанная посредством Эразмуса у Плутархоса. И даже вот это заявление Лили было взято у древнего автора: «Я не должен его» (т.е. ученика) «иметь исполосованным бичеванием, но угрожаемым словами, не отупевшим от ударов подобно слугам, которые чем больше они битые, чтобы лучше несли это (т.е. службу), тем меньше они заботятся об этом».

Я думаю, что не должно быть сомнений в том, что это приложение «Юфьюиз и его Эфебус» Джону Лили настоятельно подсказал написать епископ, как свой вклад в поддержку работы Эскема, ибо дружил с ним, уважал его и разделял его взгляды. Эскем перед отбытием за границу на должность секретаря посла навестил герцога Саффока, в ответ на его приглашение, подсказанное Эйлмером, но застал только одну его старшую дочь леди Джейн. В то время, когда её родители развлекались на охоте со всеми домочадцами и свитой, Джейн находила удовольствие в чтении на греческом языке одной из книг Платона, причём также увлечённо, «как другие читают весёлые рассказы Бокаччьо». Джейн пожаловалась гостю, как цитирует самого Эскема Страйп, что она из-за злых и строгих родителей чувствует себя очень несчастной, как-будто она в аду, но только до тех пор, пока не настанет время идти к доктору Эйлмеру на занятия. «Мистер Эйлмер», - говорила Джейн, - «учит меня так мягко, так приятно, с такими честными приманками в изучении, что я всё это время не думаю ни о чём другом, пока я с ним». Но после занятий, жаловалась Джейн, она начинала плакать, потому что всё вокруг ей грозило обернуться неприятностями, чтобы она не делала, и поэтому единственным удовольствием для неё было уединиться и читать книги язычников, как например, «Федон» Платона. И надо понимать, что Эйлмер совсем не возражал, чтобы его ученица читала Платона, и тот оказывался для неё более дорогой с его книгами, чем Христос с его кровью, и она находила в философии удобство для своей виновной совести.

Лили использовал навязанное ему сочинение по образованию, как возможность отомстить alma mater (матери-кормилице) - оксфордскому университету, сравнив его с плохой матерью, которая вместо того, чтобы дать младенцу сосать сосок отстранила его и заставила три года грызть кости. Это грызение костей, по-видимому, было в доме де ла Вэрра, где вчерашний студент Оксфорда, теперь магистр, обучал своего эфебуса, то есть юношу после 16-ти лет - одного из сыновей барона, возможно того самого, именем которого названо государство в Объединённых Государствах Америки (USA).

«Теория воспитания юношества, изложенная Лилли в виде письма к Эфебу полна справедливых и гуманных идей и во многих отношениях напоминает поучительный расказ Рабле о воспитании Гаргантюа. Здесь Лилли горячо восстаёт против системы застращивания, господствовавшей в тогдашних школах и требует мягкого и гуманного обращения с детьми», - комментирует приложение Стороженко. – «Зато он советует учителю раскрыть своим ученикам весь мир современного знания, поставив во главе всего преподавание философии, как науки, наиболее способной образовать нравственный характер человека. Он советует изучать не только древних поэтов и философов, но также музыку, математику и даже медицину. Но потом, как-бы испугавшись своей собственной смелости, он с ужасом восклицает: «Ах, Эвфуэс, неужели ты до того предался изучению языческой мудрости, что забыл Бога на небесах?»» Всё так, только не Лили испугался своей смелости, а епископ Эйлмер, ибо, если бы он думал иначе, этого приложения к роману не было бы, и не читала бы в своё время несчастная леди Джейн Демосфена и Платона. И конечно, религиозный солилоквий, то есть обращение к себе, в конце приложения маскировал не Лили перед епископом, а самого епископа перед Высокой Церковью.

Стороженко правильно говорит, когда пишет, что «состояние общественного сознания порождает особый тип людей, которые, по-видимому, соглашаясь с основными посылками прогрессивной мысли, с каким-то суеверным страхом отступают назад, когда им приходится встречаться с явлениями, не представляющими собою ничего больше, как только неизбежные результаты этих посылок. В характере и деятельности такого рода людей, встречается столько непримиримых противоречий, что все усилия стянуть эти противоречия к одному центру, к одному высшему обобщающемуначалу, остаются бесплодными». К числу таких личностей, отражающих в своей деятельности неустойчивость общественной мысли, Стороженко относит Лили, а должен был бы епископа Эйлмера. Там же, немного ранее он пишет, что «тлетворное влияние придворной атмосферы, где всё дышало лестью и раболепством, могло еще более способствовать тому, чтобы убить в нём всякую смелость мысли и самостоятельность взгляда».

Стороженко это «тлетворное влияние придворной атмосферы» относит по отношению к творчеству Лили, который в «одной из своих лучших пьес, представленной в присутствии Елисаветы и всего двора, не усомнился сказать, что одобрение королевы есть в его глазах единственное мерило достоинства его произведений». Критик говорит, что «Лилли находился в незавидном и унизительном положении наёмнаго поэта, которому благосклонная улыбка мецената заменяет внутреннее довольство художника своим произведением». А разве Эйлмер не находился в такомже незавидном и унизительном положении? Новоназначенный епископ Ландона Джон Эйлмер за год до написания «Юфьюиза», когда у Илизабет сильно разболелся зуб и не было ей покоя от него, и встал вопрос об его удалении, но королева никак не решалась на удаление из-за возможной страшной боли, епископ позволил хирургу у неё на глазах вырвать у него здоровый зуб, чтобы продемонстрировать своей гопоже, что это не так страшно, как ей кажется. Современные сочинительницы романов от имени Илизабет из-за этого изливают благодарные потоки в адрес Эйлмера, но забывают добавить, что когда тот самый епископ в проповеди подверг критике излишнюю роскошность нарядов королевы, та самая благодарная королева заявила ему, что если епископ позволит ещё раз себе такое он отправится в рай, но без посоха и одеяний епископа.

О тесной связи Лили с епископом говорит его заявление во втором «Юфьюизе», где будущий влиятельный драматург безаппеляционно заявил, что «живой Бог это только английский Бог». Да, когда Лили сочинял сиквел, Джон Стаббс опуликовал «Открытие зияющей пропасти» против брака Илизабет с принцем-католиком и назвал англичан богоизбранным народом. Но ещё за двадцать лет до этого, защищая право женщины быть правителем, доктор Эйлмер сказал, правда в маргиналиях, и, кажется, никогда от этого не отказывался, что Бог имеет национальность и даже больше, он является англичанином: (God is English). В этом трактате с очень длинным названием, которое обычно сокращается до краткого: «Гавань для верных подданных», он призывал соотечественников благодарить бога за то, что он создал их англичанами, а не какими-то итальянцами. Он напоминал англичанам, что их страна богатая и в ней вдосталь всего, и за их землю сражается сам Господь со своими ангелами. После гибели Армады в это поверили и другие. «Ибо вы», - говорил Эйлмер англичанам, - сражаетесь не только во имя своей страны, но также, и главным образом, ради его истинной веры и его возлюбленного сына Христа». В этом же самом труде Эйлмер, часто употребляет «as Aristotle sayeth» (как сказал Аристотел), что даёт нам право считать, что книги Аристотелиса для него были также дороги, как и Христос с его кровью.

Лили подрабатывал у епископа и, конечно, чтобы не утратить доход и возможную епископскую помощь в получении лелеемой должности, обязан был начать высказывать близкие тому идеи и мысли. Эйлмер задолго до отчётов Эдмунда Плаудена и пьес Шейк-спира заговорил о двух телах короля, в данном случае – королевы: политическом и естественном. Он заявлял, что женщина, «принадлежащая к брачной группе и должности жены, должна быть подданной, но как Чиновник (Magistrate) она может быть главой для своего мужа». Эрнст Канторович, который совсем не упоминает Эйлмера, видимо, не зная о нём, тем не менее, подсказывает нам, откуда будущий епископ позаимствовал теорию о двух телах королевы Илизабет. Канторович пишет, что «Учение о компетенциях, - то есть, о чётком различении между человеком и его должностью» можно найти у Плутархоса, в его рассказе об Александре Великом, который «различал между другом Александра и другом царя». «Не исключено даже»,- предполагает далее Канторович, - «что это замечание было вдохновлено, в конечном счёте, Аристотелем, сделавшим в «Политике» ясное различие между друзьями князя (prince) и друзьями княжества (princedom)»(III,1287b).

Там же в «Политике», чуть ранее, на листе 1287a, мы находим высказывание Аристотелиса, которое стало лейтмотивом первой и одной из лучших пьес Лили: «Итак, кто требует, чтобы властвовал закон, по-видимому, требует, чтобы властвовало только божество и разум, а кто требует, чтобы властвовал человек, привносит в это и животное начало, ибо страсть есть нечто животное и гнев совращает с истинного пути правителей, хотя бы они были и наилучшими людьми; напротив, закон — это разум без инстинктов». Кажется, не должно быть сомнений в том, что вдохновителем создания пьесы был епископ Эйлмер. Первое Кварто «Самой великолепной комедии об Александре, Кампаспе и Диогенесе» демонстрирует нам, как Александр спрашивает своего учителя: «Аристотель, что должен делать человек, чтобы его считали Богом?» «Делая вещи невозможные для человека», - отвечает философ. (I.3) Такими вещами, невозможными для человека, в рассказе Лили, оказывается победа Александра над его страстью, который, словами его друга генерала Гефестиона, «мог быть Богом, но проявил себя как человек, ибо был очарован и захвачен женщиной».

«АЛЕКСАНДР

Есть ли то, чего не может завоевать Александр?

ГЕФЕСТИОН

Это то, чему не могут противостоять боги, - любовь»(II.2).

Лили изображает Александра победившим свою страсть и не проявившим гнев, который «совращает с пути истинного правителей», по отношению к художнику Апеллесу, но посредством философа-киника Диогенеса опускает его, этого завоевателя, жаждущего быть богом, на землю:

«АЛЕКСАНДР

Ты будешь жить не дольше, чем я захочу.

ДИОГЕНЕС

Но я умру, захочешь ты этого или нет»(II.2).

«Жалок тот, кто ничего не желает и всего опасается; а ведь именно таков обычный удел монархов», - начинает Бейкон своё эссе «Оf Еmрirе», которое появилось впервые только в издании «Опытов» 1612 года, увеличенное почти на три десятка размышлений автора, где главными темами стали политические и административные. Заканчивает эссе Бейкон выводом, уже сделанным Эйлмером и Лили: «Все наставления, даваемые монархам, сводятся, в сущности, к следующим двум напоминаниям: Memento quod es homo(Помни, что ты человек) и Memento quod es Dei или же vice Dei(Помни, что ты Бог или наместник Бога), из коих одно обуздывает их власть, другое — их волю».

Как и другой эмигрант, о котором говорилось выше, Джон Понет, тоже находившийся в Страсбурге, Эйлмер призывал обуздывать власть. Оправдывая женское правление, Эйлмер говорит, что последовательностью земных правительств управляет Бог, и «если Он присоединит к ней Свою силу, она не может быть слаба». И далее, для тех, кому это утверждение покажется малоубедительным, видимо, атеистам, либо тем, кто использовал правило: «на Бога надейся, а сам не плошай», Эйлмер напоминал, что не Илизабет будет управлять, а законы. Следовательно, все её решения будут контролироваться «отцами страны» - мужским Советом и мужским Парламентом. И если, говорит он, «Парламент использует их привилегии, королева ничего не сможет предписать без него».

Но к такому же ограничению монаршей власти призывал Аристотелис, в той самой «Политике», на тех самых листах, в переводе профессора С.Жебелёва (1911): «Но там, где это оказывается возможным, ни у кого не является сомнение в том, что самое лучшее будет предоставить власть и решение именно закону. ...Защитники господства закона вовсе не говорят против того, что в подобных случаях решение должно исходить от человека; они настаивают только на том, чтобы это был не один человек, а несколько. ...Каждое должностное лицо, воспитанное в духе закона, будет судить правильно; но, пожалуй, было бы нелепостью предполагать, будто один человек, каковым бы он ни был, с его парой глаз, ушей, ног и рук, оказался бы в состоянии лучше рассмотреть дело, вынести решение и привести его в исполнение, нежели несколько людей, снабженных такими же органами и частями тела в соответствующей пропорции».

Эйлмер, как и Эскем и Понет, был ярым противником католической церкви. Он утверждал, что после прочтения с высокой кафедры правдивого рассказа, проповедник обязан спуститься вниз и защитить свои слова. Проповедник, по его словам, не должен быть никаким сопляком и никаким бело-печёночным джентльменом, то есть трусом, бросившим свою паству и вопящим: «Peccavi» (Я нагрешил). Проповедник, когда он вступит в ближний бой с папистами, говорит Эйлмер, должен знать четвертной удар (quarter-stroke) - приём в фехтовании - и знать, как защитить свою голову (Epitome). Эти четвертные удары в Англии, по-видимому, знали многие, так как в пьесе Джонсона «Молчаливая женщина» (IV.2) госпожа Оттер набрасывается на своего мужа и бьёт его своим башмаком за оскорбление, с криком: «Вот вам ваши четверти». Марприлейт прокоментировал такую воинственность Эйлмера: «Элмер» - Мартин называет его Elmar – «чтоб вы знали, был очень добрым с двуручным мечом в его молодости».

Марприлейт называет всех епископов «немыми псами и тираническими прелатами», а самого Эйлмера «Лордом немым псом» или просто «немой Джон Ландон». Термин «немой пёс» (dumb dog) взят из Ветхого Завета из книги Исайя глава 56:10, где говорится в синодальном переводе: «Стражи их слепы все и невежды: все они немые псы, не могущие лаять, бредящие лёжа, любящие спать». Согласно комментаторам, под стражами подразумевались пастыри народа, слепые духовно, как воплощение нечистоты – псы, любящие проповедовать, но проповедующие бред.

Кроме этого Марприлейт обвиняет Эйлмера в коррупционных сделках и воровстве. Например, он обвиняет «немого Джона» в том, что он сделал своего привратника «немым священником» и продал на дрова лес вязов (elm) в Фулэме на огромную сумму в 6 тысяч фунтов, настолько много, что его стали называть не Элмаром, а Мар-Элмом. Молодость реформаторства сменилась на старость стяжательства. А почему, собственно, должно было случиться иначе в обществе, где самым великим оказался лорд Бёрли, заботившийся о собственном кармане ничуть не меньше, чем о кармане государства, а самым знаменитым - Френсис Бейкон, провозглашавший моральные ценности и эти самые ценности попиравший. И вообще, такой проповедник, говорит с сарказмом Мартин, с его четвертными ударами, «опрокидывает всю религию», и доводит до совершенства всё то, что предписано в Писании.

Естественно, после атаки Марприлейта, кто как не Лили должен был встать на защиту епископата и лично Эйлмера. Ещё в первом Юфьюизе, в угоду епископу, на всякий случай, он в приложении переубедил какого-то картонного атеиста, теперь должен был переубедить реальных религиозных фанатиков. Справился он с этим или нет, по-видимому, его мало интересовало, и дела Церкви его интересовали только до тех пор, пока был жив Эйлмер. Ещё раз он выступил против пуритан изобразив карикатурного «гадкого Мар-текста» в «Как вам это понравится», который готов был венчать кого угодно и где угодно и гордо заявляющий, что никто и никогда не сможет поколебать его призвания (III.3). Но это была месть драматурга за нападения пуритан на театр.

В этой же комедии Лили изображает шута Тачстоуна, которого переводчики, все как один, называют Оселком. Им так удобно. На самом деле, под словом touchstone подразумевался не предмет, которым затачивалось орудие крестьян, а камень, которым проверялась чистота золота, то есть установленный стандарт или принцип, которым что-то оценивается. Таким установленным стандартом в драматургии Лили считал своё творчество и творчество Марлоу, что потом подтвердил Бен Джонсон в восхвалении Шейкспира.

Там же в пьесе, предназначенной для политического примирения двух враждующих фракций, а также для рассказа намёками об известном ему обмане Кита Марлоу, Лили не отказал себе в удовольствии поиздеваться над самим Уильямом Шекспером, который стал олицетворением их творчества, его и Марлоу. Он так и сказал, через Тачстоуна: «Для меня пища и питьё увидеть клоуна», то есть посмеяться с неотёсанной деревенщины. Тачстоун прямо спрашивает Уильяма мудрый ли он, и, услышал в ответ, что у того имеется «достаточно ума», или, что он «довольно умный». В современной нам реальности другой такой клоун, встрявший в большую политику, тоже очень серьёзно сказал о себе: «Если бы на моём месте был какой-нибудь дурачок ...» Тачстоун комментирует: «Славно ты отвечаешь. Теперь я вспоминаю поговорку: «дурак считает себя мудрым, а мудрый признаёт себя дураком»».

Далее Тачстоун спрашивает «довольно умного» Уильяма обучался ли он исскуствам, то есть, учился ли он в университете. «Нет, сэр» - признаётся Уильям, а мы знаем, что он даже в граматической школе не учился. «Так поучись у меня» - говорит ему Тачстоун. – «Иметь значит иметь. Риторическая фигура говорит, что если питьё вылить из чаши в стакан, то одно наполнится, а другое опорожнится. Все ваши писатели согласны с тем, что ipse значит – он [сам]: ты не ipse, потому что он [сам] – я». Эту реплику не понял не только комедийный Уильям, но и читатели.

Здесь «ipse» Тачстоун применяет в значении, которое в просторечии древних означало «хозяин какой-либо собственности» или «глава чего-либо». Право собственности придворный шут заявляет не на сельскую девушку Одри, а на творческое наследие, так как он сначала говорит: «все ваши писатели». Под «вашими писателями» или, как поясняют комментаторы, например профессор Хизер Даброу (Dubrow), «авторитетами», Лили подразумевал тех учёных, подобных Эйлмеру, которые все свои утверждения подкрепляли ссылкой на Аристотелиса: ipse dixit (он сам сказал это; главный сказал), или как в случае с нашим епископом: «as Aristotle sayeth». Этот ипседиксицизм был взят из книги Кикеро «О природе Богов», где сказано, что ученики Питагораса – Пифагор московитов - так постоянно ссылались на своего учителя.

«Ведь при обсуждении следует, конечно, больше придавать значения силе доказательств, чем авторитету. Так что, по большей части, желающим научиться авторитет учителя приносит даже вред, потому что они перестают сами рассуждать и считают бесспорными только суждения того лица, которого они почитают. Я не одобряю того, что известно о питагорейцах, которые, когда что-то утверждают при обсуждении и при этом у них спросишь: «Почему так?» - обычно отвечают: «Сам сказал!». «Сам» - это значит - Питагорас. Столь великой оказалась сила предвзятого мнения, что авторитет стал действовать даже без доказательств», - пишет недовольный Маркус Туллиус Кикеро (I.V.10).

Столь великим стало недовольство Джона Лили теми, кто перестали сами рассуждать и стали считать бесспорными только суждения Аристотелиса, что он отделяет себя от них заявлением: «Все ваши писатели/авторитеты согласились...) Авторитеты – ваши, не мои.

Очень может быть, что Лили здесь разделял тот взгляд на Аристотелиса, который потом высказал в своих «Мыслях» Блез Паскаль, а именно, что люди, представляющие себе Платона и Аристотелиса не иначе, как в долгих мантиях, которые одевают учёные педанты, на самом деле были людьми «порядочными и простыми» и любили «посмеяться с друзьями». «А когда они развлекались мыслями о законах и политике», - пишет Паскаль, - то делали это играя. То была наименее серьёзная и наименее философская часть их жизни: самая же философская была — жить спокойно и просто». «Жить спокойно и просто» - вот главное было для Шейкспира-Лили, отсюда и пьесы полные «нежности и любви к жизни».

«О политике они писали так, словно устанавливали правила для сумасшедшего дома», - продолжает Паскаль о трудах Платона и Аристотелиса, и так, видимо, думал и Лили, - «А если они делали вид, будто говорят об этом как о важном деле, так это потому, что знали: сумасшедшие, к которым они обращались, воображали себя королями и императорами. Они принимали их понятия, чтобы умерить их безумие и насколько возможно свести его к наименьшему злу» (533).

Стоит ли удивляться тому, что, отбросив навязываемый культ Аристотелиса, и, не имея возможности избрать для себя никакой другой культ кроме христианского, он отказался от всякого. Словами Джорджа Сантаяны относительно Шейкспира, «он отказался от всякого культа, оставив своих героев наедине с жизнью и смертью, снабдив лишь философией, единственно возможной для безбожного мира».

Профессор Джордж Сантаяна (Santayana), потом признавшийся, что никогда не любил преподавания по той причине, что всегда чувствовал себя прирождённым священником и поэтом, в 1896 году опубликовал статью, которая с тех пор многократно переиздаётся в различных сборниках. Один из таких сборников вышел в 1900 году под названием «Интерпретация поэзии и религии Джорджем Сантаяной». Однако, в статье философа, чувствующего себя поэтом, изящная или не очень словесность вообще не рассматривается; как несостоявшийся священник он пытался обнаружить в творчестве Шейкспира хотя бы зачатки религиозного чувства. Свои печальные выводы он изложил в этой статье, которую так и назвал: «Отсутствие религии у Шейкспира».

Сантаяна пересмотрел всё наследие великого драматурга и заявил, что археологи будущего иди представители внеземной цивилизации «после добросовестного изучания нашей жизни по Шейкспиру, остались бы в заблуждении относительно одного важного вопроса: едва ли бы они поняли, что у людей была религия». Он обнаружил всего три коротких отрывка, содержащих естественное религиозное переживание.

Первый из них Сантаяна находит в «Ричарде II», в посмертном панегирике графу Норфоку (IV.1), называя его «самым красивым» из отрывков, полным рыцарского достоинства и пафоса, но всё же, с сожалением пишет он, «и здесь мы находим скорее дух войны, чем веры, а Италия прочувствована глубже, чем Небеса».

Вторым отрывком, по мнению философа, и «более беспримесным» он называет благочестивый монолог короля Хэнри V-ого, когда он после битвы при Азенкуре вдруг обнаружил дерзкое отступление французов. «Этот отрывок является, конечно, истинным выражением религиозного чувства, и, именно, того сорта, что мы могли бы ожидать от драматурга», - комментирует Сантаяна. – «Вера появляется здесь как проявление человеческой природы и выражение человеческой страсти. Этой страстью, однако, мы обязаны не воображению Шейкспира, а ходу истории: поэт просто не отрицал, как он обычно делает, религиозную составляющую в изображаемом действии». Действительно, здесь Шейкспир просто переложил в стихотворную форму абзац из хроник Рафаэла Холиншеда, где король после счастливой победы приказал всем стать на колени и возблагодарить Господа пением 113-ого псалма «Не нам, Господи, не нам, но имени Твоему дай славу!» и гимном «Te Deum» («Тебя, Господи, хвалим), а потом отправил войска подкрепиться трофейной едой в брошенном лагере французов.

Третий отрывок, более сокровенный и личностный, это 146 сонет. Сантаяна в статье приводит сонет полностью с его шейкспировским физиологическим заключительным дистихом, по-христиански призывающим Душу победить смерть, в подстрочном переводе Шаракшанэ:

«Так кормись за счёт Смерти, которая кормится людьми,        А когда Смерть умрёт, больше не надо будет умирать».

«Этот сонет содержит более чем естественное религиозное переживание, вдохновлённое единичным событием», - выдаёт свой приговор Сантаяна. – «При всей глубине этого переживания, однако, чувствуется недостаток какого-либо религиозного опыта. «Сонеты» духовные, но, за сомнительным исключением вышеприведённого, они - не христианские».

Андрей Горбунов профессор и, в отличие от Сантаяны, состоявшийся священнослужитель, хоть и не священник, в статье посящённой этому сонету, тоже пишет, что он занимает особое место в цикле, «благодаря своему религиозному контексту, не характерному для всего цикла в целом». «Наличие религиозных аллюзий или их отсутствие само по себе, равно как и наличие упоминаний о Христе, воскресении и загробной жизни или же отсутствие таких упоминаний ещё не делает какое-либо художественное произведение христианским или нехристианским», - пишет Горбунов и здесь он перекликается с Сантаяной. «В произведениях Шейкспира присутствуют многочисленные восклицания и призывы, которые мы признаём за свидетельства общераспространённых религиозных идей, -говорит философ. - Шейкспир перенимает их, как и всё остальное в своём словаре, от окружающего общества. Но он почти никогда не сообщает им исходного значения. Так, пояснением к сказанному Яго слову «sblood» могло бы послужить изложение основ христианского вероучения, но Яго при этом далёк от христианских настроений, как, впрочем, и Шейкспир».

Восклицание «sblood» есть не что иное, как обрезанная присяга «God's blood»(Божья кровь), которая со временем трансформировалась в выражение гнева и удивления. Чтобы не нарушать заповедь не упоминать бога без надобности, присягание на крови, истекающей из распятого Иисуса, было сокращено до «sblood».

Характерно, как это восклицание Хэмлита в (III.2) «Sblood», обращённое к Роузинкрансу и Гильденстерну переводят на Московии и в Украине. Переводчики на русский с царских времён и по сегодняшнее время переводят как «Чёрт возьми!» и, кажется, одна Радлова переводит как «Проклятье!». Замученный в 1942 году в тюрьме НКВД Лэонид Грэбинка на украинский перевёл в 1930-ом «sblood» как «Господи!». Но уже Ирына Стешенко, переводившая в 50-м году «Отелло», когда родные её были репрессированы, когда шла активно русификация Украины, и сатанинское Политбюро абсолютно всё и вся подчиняло «русскому миру», то самое упомянутое Сантаяной восклицание Яго (I.1), переводит как «О чорт!».

Сантаяна поясняет, что «sblood», «struth» и им подобные восклицания - это «окаменелые ископаемые» некогда деятельной набожности. «Чем более необременительно и частотно их использование, тем более выхолощенным представляется их содержание», - заключает философ, что является подобием московитскому выхолощенному «спасибо», которое некогда было набожным «спаси бог».

Тогда как Сантаяна пытался найти ответ почему драматург, изображая человеческую жизнь во всём её богатстве и разнообразии, оставляет эту жизнь бессмысленой, нищей значеньем, и истинное религиозное чувство прорвалось только в 146 сонете, то Горбунов, напротив, задался вопросом, почему этот сонет вообще появился. Отмечая перепутанный порядок сонетов, о чём уже говорилось в одной из глав выше, Горбунов говорит, что расположение 146-го сонета между двумя другими с мучительными любовными переживаниями, явно не на своём месте. Он высказывает предположение, что сонет «был написан как эпилог ко всему циклу». Профессор здесь ссылается на статью Олив Сейс (Sayce) «Chauser’s Retractions», которая говорит, что со времён Святого Августина многие средневековые авторы придерживались правил обрамлять свою работу прологами и эпилогами. «Для средневековых эпилогов», - пересказывает статью Горбунов, -«были среди прочих характерны следующие черты: подчёркивание нравственной доминанты произведения; предупреждение грешникам, чтобы они не теряли бдительности; религиозные мотивы, которые могли отсутствовать в прологах, должны были обязательно содержаться в эпилогах даже самых чисто светских произведений».

Бокаччьо, например, в эпилоге «Декамерона» не просил извинить его, но оправдывал содержание. Потом, правда, якобы под давлением агрессивной проповеди монаха, отрёкся от своего произведения, порывался расстаться с поэзией и, чтобы не возникло соблазна, даже продать всю свою библиотеку. Чосер же в эпилоге «Кентерберийских рассказов» попросил, милосердия ради, помолиться о нём, «дабы Господь меня помиловал и простил мне мои вины, а в особенности мои переводы и воспевание суеты житейской». Чосер не забыл перечислить все свои произведения и добавляет: «благодарю я Господа нашего Иисуса Христа и Его матерь и всех святых на небе, умоляя их, чтобы они с этого самого мгновенья и до конца моей жизни даровали мне оплакивать прегрешения мои и стремиться к спасению души».

Горбунов, основываясь на утверждениях профессора Сейс, делает вывод, что 146-й сонет, единственное религиозное стихотворение среди остальных чисто светских, видимо, и должно было стать религиозным эпилогом в подражание Чосеру, который ещё при жизни Шейкспира, был объявлен достоянием европейского искусства поэзии.

Чосер, а вернее его этот главный труд, стал раздражителем и причиной создания пьесы Марлоу, которую относят к антисемитской, но которая, при внимательном рассмотрении, является ещё и антихристианской, имеющая двоякий смысл, как и рассмотренное ранее стихотворение на латыни, посвящённое памяти сэра Роджера Мэнвуда.

Чосер в седьмой части или фрагменте «Кентерберийских рассказов» помещает рассказ Настоятельницы (prioress) монастыря. Настоятельница, в переводе Поповой - аббатиса, в ответ на фривольный рассказ шкипера о жадном купце и похотливом монахе, предавшем дружбу ради совокупления с его неверной женой, рассказала о божественном чуде во славу Богоматери Пресвятой Девы Марии. Чудо стало результатом преступления евреев «в одном из азиатских городов». Она, сочиняет Чосер, не спеша повествует о том, что евреями, в сердцах которых Сатана давно свил гнездо, был нанят убийца, который, подкараулив, схватил семилетнего христианского мальчика и перерезал ему горло только за то, что он всякий раз, возвращаясь из школы через еврейское Гетто, пел на латыни гимн Богородице. Чудо заключалось в том, что, найденный утром в помойной яме труп мальчика с горлом, перерезанным до самых позвонков, вдруг запел тот самый гимн «да так, что каждый камень зазвенел». Мёртвый мальчик пел весь путь, пока его переносили в церковь.

Явившийся шериф, сразу определил кто убийца, велел немедленно схватить каких-то еврееев и, применив к ним пытки, естественно полностью убедился в их вине. Потом по закону палач этих евреев казнил. Свой рассказ Настоятельница заканчивает упоминанием об английском мальчике Хью из Линколна, которого тоже убили евреи, «отверженные Богом».

Тело 8-летнего Хью, единственного сына вдовы Беатрис, было найдено в одном из городских колодцев Линколна в конце августа 1255 года. Его смерть была объявлена ритуальным убийством евреями и случай этот стал самым знаменитым, благодаря народным английским балладам, а также почётному месту в исторических хрониках. Согласно хронике (Chronica majora, т.3) монаха Мэттью Пэриса (Matthew Paris) следствие проводил некий учёный рыцарь Джон из Лексинтона (Lexington), который сразу заявил: «Довелось нам слышать, что евреи не боятся делать такие дела в поношение нашего распятого Господа, Иисуса Христа».

Этот, словами Мэттью, «спокойный и рассудительный, умный и учёный» рыцарь на королевской службе приказал немедленно арестовать самого подозрительного еврея. Таковым оказался глава еврейской общины в Линколне по имени Копинус (Copinus), по другим источникам Джопинус (Jopinus), а на самом деле, видимо, Jacopinus, то есть Яакоб. Добрый христианин Джон из Лексинтона, пригрозив сначала жестокими пытками, потом пообещал еврею: «И жизнь оставлю тебе, и от пыток избавлю, если откроешь мне без утайки всё, что было тут сделано». Перепуганый еврей, чтобы избежать пыток и смерти, поощряемый обещаниями рыцаря - ибо только признание еврея могло стать поводом для массовых арестов и создания из убитого ребёнка святого мученика - стал говорить то, что от него и хотели услышать: «Правда то, что говорят христиане. Почти каждый год евреи распинают ребёнка, чтобы нанести урон и поношение Иисусу».

По факту страшного признания то ли Копинуса, то ли Джопинуса, были схвачены все евреи, которых смогли найти в Линколне. По распоряжению то ли самого короля Хэнри III, то ли его брата Ричарда, графа Корнуолла (Cornwall), собиравшего налоги с евреев, все арестованные были отправлены в Ландон для суда над ними. Предварительное судебное заседание состоялось 22 ноября того же года в Уэстминстере, на котором восемнадцать евреев отказались от будущего процесса, так как среди избранных присяжных не было ни одного еврея, справедливо полагая, что решение жюри не будет объективным. В тот же день отказников повесили без какого-либо решения жюри, справедливого или нет.

Остальных евреев закрыли в тюрьме и 7 января решением суда, абсолютно ожидаемым, приговорили к смерти через повешение. Однако через два месяца их отпустили на свободу. Хроникёр Мэттью пишет, что евреи были освобождены благодаря заступничеству монахов-францисканцев, которые, оговаривает он, «если можно верить слухам в таком деле», сделали это за деньги самих евреев. Мэттью не верит этому и заявляет далее, что «следует верить», что монахи «были подвигнуты на это духом благочестия», при этом добавляет, что, хотя, по его мнению, они были невиновные «скандал этот запятнал их, и простые люди не помогали им больше, как прежде, своей милостыней».

Что касается Копинуса-Джопинуса, по признанию которого семь десятков человек провели несколько месяцев закованные в цепи, а восемнадцать вообще повешены и, соответственно, их имущество было отнято, следует сказать, что как королевская юстиция, так и слово рыцаря в отношеннии евреев ничего не стоили: еврей, взявший на себя и всю общину вину за убийство, был привязан к хвосту лошади и протащен через весь город на глазах у всех к эшафоту где и был благополучно повешен. Правда, кажется, он не подвергался пыткам, если не считать пыткой волочение по улицам.

Когда новый король Эдуард I Длинноногий, который, не успев вернуться с крестового похода, что означавет, что он был истинным христианином, ввёл в Англии новомодный на континенте закон, обязывающий всякого еврея с семилетнего возраста носить на верхней одежде круглый жёлтый опознавательный знак (здесь Гитлер не изобретатель), а потом и вовсе в 1290-ом под страхом смерти выгнал их с острова, к этому году по стране уже чтили 14 святых мальчиков, в убийстве которых обвиняли этих самых евреев.

Ровно через триста лет Кристофер Марлоу озаботился судьбой изгнанных зловредных евреев и к тем их страшным преступлениям, распеваемым в балладах, добавил ещё злодеяний, вероятно, не раз слышанные от других людей, которые этих евреев в глаза никогда не видели. Это как жуткие и кровавые рассказы о вампирах, которые все слышали, но никто таковых не видел, побудившие Брэма Стокера создать своего бессмертного Дракулу. Марлоу создал своего не менее бессмертного аспида и даже наградил его именем, хорошо известным христианам, в честь некоего Бараббаса, мятежника, схваченного романцами, и которого якобы евреи выпросили у префекта Понтиуса Пилатуса вместо Иисуса.

Есть некоторая пикантность в выборе этого, так называемого имени, для еврея. Вот, например, как повествует «Евангелие от Никодима», что ставили иудеи в вину Иисусу: «И старейшины сказали Пилату: мы пришли со всем народом за Его смертью. Пилат сказал иудеям: что сделал он, достойного смерти? И они ответили: Он назвался Царём и Сыном Божиим». Ирония в том, что «Бараббас» (Barabbas) это латинизированная форма греческого прочтения еврейского прозвища «бар Абба», что означает ни много, ни мало «сын Отца» (Небесного), то есть тот самый «сын Божий». Контрольным выстрелом является то, что, согласно не менее древним рукописям, напрмер, Синайскому кодексу, у Бараббаса (в Синодальном переводе – Варавва) было имя Иисус. То есть, выходит так, что префект Иудеи Понтиус Пилатус угождая требованиям иудейских старейшин, отправил на смерть Иисуса (Ешуа), называющего себя «сыном Божиим» и освободил из тюрьмы Иисуса сына Отца (Ешуа бар Абба).

Правда, это имя известного узника, совершившего убийство во время народного возмущения, встречается только в списках «Евангелия от Матфея», но в лучших и древнейших, и несомненно восходит к древней устной традиции. Однако уже тогда это возмущённо отрицалось, подобно богослову Оригенесу, который в своих комментариях на это Евангелие восклицал, что «имя Иисуса, должно быть, еретиками прибавлено, потому что оно неприлично злодею». С тех пор это имя вымарывается из всех публикаций «Нового Завета».

Дмитрий Мережковский, известный борец с «царством Антихриста», созданного евреями-большевиками, в работе «Иисус Неизвестный» увидел в этом созвучьи имён, «страшном и отвратительном», «как бы дьявольскую игру слов»: «Страшный тёзка Сына Божия – сын дьявола. Выбор между ними сделает весь Израиль – всё человечество, - мы знаем какой». На самом деле, по-видимому, всё намного проще и скорее близок к правде Руслан Хазарзар (Смородинов), когда говорит в «Сыне человеческом» (2004), что «в данном случае произошло какое-то раздвоение личности Основателя». «Иисус был осуждён на смерть», - рассуждает Хазарзар. – «А прозвище «сын отца» (Варавва) осталось в умах людей и передавалось из уст в уста по правилу испорченного телефона, приобретая человеческие черты и характерные качества. Результатом такой вольной устной передачи информации явилось то, что безличное прозвище обрело себе человека — разбойника Варавву. Короче, как в Библии: и слово стало плотию». Добавим к этому, что такое же бестолковое раздвоение личности в современной истории, вызвавшее гомерический хохот в Украине, случилось, например, когда кремлёвские пропагандисты разделили полное имя советника из МВС на двух разных людей Зоряна и Шкиряка.

О том, что Иисус из Назарета и Иисус Бар Абба были одним лицом, одним и тем же человеком, предположил ещё в 1973 году Хаям Маккоби (Maccoby) в труде «Revolution in Judea», последовательно рассматривающий стадии, «по которым предание развилось до его нынешней формы». Рассматривая Преображение Иисуса, Маккоби указывает: «Возвещение «Сей есть Сын Мой возлюбленный» -заимствование из Коронационного псалма (Псалтырь, II), который читался при венчании на царство каждого еврейского царя. (Следует помнить, что «Сын Божий» было царским титулом, и никакой божественности в нём не подразумевалось.)»

То, что «Бараббас» не является именем мог знать гебраист доктор Эйлмер, но знал ли Марлоу? Мог и не знать, ибо всякому, читавшему «Новый Завет» или другую христианскую литературу, оно не казалось каким-то необычным. В «Деяниях Апостолов» упоминаются Барсабас и Барнабас (Barsabas, Barnabas), а в «Церковной истории» Эвсебиуса (Eusebius), на которую много ссылается в своих работах Уитгифт, и которую заставляли изучать в колледже, епископ Кесарии ругает гностика Басилидеса (Basilides) за ложь его ереси и говорит, что тот выдумал себе пророков Баркаббаса и Баркофа (Barcabbas, Barcoph). Эвсебиус (Евсевий) пишет, что Басилидес нарёк такими «варварскими именами» выдуманных пророков, «чтобы поразить людей, способных такому поражаться» (IV,7). Выбор имени «Бараббас» для своего персонажа Марлоу сделал с той же целью, чтобы поразить людей, так как тот, согласно отредактированным Евангелиям, был причастен к смерти Иисуса, а значит с точки зрения правоверных христиан, подобных Мережковскому, был причастен к злу в его чистом виде: сын Отца редакторами и комментаторами «Нового Завета» был превращён в сына дьявола.

Кроме того, мальтийского купца, этого «страшного тёзки Сыны Божия» Марлоу делает ещё похожим и на теоретика захвата и удержания власти – Никколо Макьявелли. Реджинальд Поул (Pole), архиепископ Кентербери в последние годы правления Кровавой Мэри, будучи ещё кардиналом в эмиграции, сочинил некий труд, оставшийся неоконченным и неопубликованным не только при его жизни, но даже в следующем столетии. Эту Работу Поула озаглавили и напечатали впервые только после того, как увидела свет работа прусского короля Фридриха II-го «Анти-Макьявелли». Поул пишет, что, хотя на титульном листе книги Макьявелли стоит имя человека, на самом деле «написана она была пальцем Сатаны», а сам Макьявелли не кто иной, как «сын Сатаны». Конечно, эта неопубликованная книга не могла повлиять на то, что книга Макьявелли была внесена в Индекс запрещённых книг, но не должно быть никаких сомнений в том, что Поул не мог не высказывать публично и в частных разговорах те же самые мнения. И такое мнение среди властьдержащих было повсеместно.

Едкий комментариё на книгу своего покровителя короля Фридриха сделал Вольтер, заявивший, что «первая вещь, которую должен сделать макиавеллист, зто написать «Анти-Макьявелли»», послужившая, видимо, основой для знаменитого высказывания сэра Уинстона, оправдавшегося теперь Москвой, что все фашисты будущего будут называть себя антифашистами. Комментарием на книгу Поула служит высказывание самого Макьявелли, которого Марлоу выводит на сцену в прологе пьесы:

«Я восхищаю тех, кто более всего меня ненавидит:

Всё-же некоторые говорят открыто против моих книг,

Пока они не прочитают меня и посредством этого достигают Трона Питэра (Peter’s Chayre)».

Под «троном Питэра», то есть Святого Петра, подразумевается папский престол, которого, как говорят, кардинал Поул едва не достиг: ему будто-бы не хватило одного голоса. Здесь, конечно, Марлоу посредством своего Макьявелли, точнее - его души, говорит не только о кардиналах-макьявеллистах рвущихся к папской тиаре, но и о епископах, не меньших макьявеллистах, достигающих кентерберийской квадратной скуфейки из чёрного бархата.

Гебриэл Харви в одном из писем нам сообщает, что в Кембридже в 1579 году некоторые коллеги углублённо изучали «опасную книгу» «Il Principe» Макьявелли. Он пишет правильно его имя - Machiavelli. Роберт Грин, учившийся как раз в то время в Кембридже, и в этом году получивший степень бакалавра, в своих литературных трудах называет его Machiavel. Когда Грин получил уже магистерскую степень, а Харви был избран на должность проктора университета, Нэша зачислили студентом. Потом всякий раз, когда Нэш упоминал Макьявелли, он применяет написание Machiavell. Марлоу с декабря 1580 года учившийся в том самом университете, однако, применяет другое написание – Machevil как имя персонажа и в самом монологе тот сам себя называет Machevill. В чём дело? Марлоу не видел опасную книгу? Нет. Он просто изменяет имя Макьявелли до некоторой схожести с «make evil»» (делать зло). Потом каламбуры с именем Макьявелли станут общим местом, особенно при Стюартах. Как пишет Дживелегов, в пьесах он будет упоминаться многократно, «но всегда либо в ироническом тоне, либо в сопровождении ругательств». Станут очень обычными злобные каламбуры из его имени, такие, например, как Match-a-villain (соответствующий злодею).

Макьявелли Марлоу, очень кратко изложив своё учение, где, пожалуй, самым опасным заявлением было то, что религия является детской игрушкой и нет греха, а есть невежество, он далее говорит, что приехал в Англию не лекции читать, а показать трагедию еврея. Макьявелли просит не относиться к еврею предвзято, только за то, что он стал богат, «мои же принципы пуская в ход». Последние слова монолога «Делающего зло» Всеволод Рождественский переводит так:

«Так пусть его оценят по заслугам

И порицать не станут потому,

Что на меня похож он...»

Оценить еврея Бараббаса по заслугам, Марлоу предлагает по его собственным признаниям своему, только что купленному, рабу Итамору. Бараббас признаётся в том, что по ночам, бродя по городу, убивает больных и отравляет иногда колодцы. Ещё ранее в войне французов с германцами был предателем и тех и других. Затем был жестоким ростовщиком, доводя до тюрьмы и самоубийств своих должников, нажив при этом огромное богатство. Любил развлекаться тем, что подбрасывая христианам несколько монет, обвинял их в воровстве, а потом наслаждался последующим их арестом.

Следует отдельно сказать об одном из признаний Бараббаса, которое гласит:

«Будучи молодым, я изучал медицину и начал

Практиковаться сначала на итальянцах;

Там я обогатил священников похоронами,

И всегда занимал руки дьячков работой -

Копанием могил и похоронным звоном в колокола».

Это упоминание еврея, что он изучал медицину и потом как врач отправлял людей в могилу, в единственном распространяемом переводе 1961 года Рождественского, показалось советским цензорам опасным. Ещё свежа была в памяти разнузданная компания против евреев вообще, начатая с обвинения евреев-врачей, которых называли не иначе как «врачи-вредители» и «врачи-отравители». Агония сталинского режима «раскрыла» террористическую деятельность врачей, которые «злодейски подрывали здоровье больных» с целью «вывести из строя» военных и государственных деятелей. Распространялись слухи, что после суда врачей должны были публично повесить. Подготовка к судебному процессу и неминуемой казни резко закончилась со смертью Сталина. Отметим, что, конечно же, умереть на полу в луже собственой мочи без какой-либо медицинской помощи, было гораздо лучше, чем умереть от рук «убийц в белых халатах» и «американских шпионов».

Сразу выяснилось, что врачи были арестованы неправильно «без каких-либо законных оснований» и ничьё «больное здоровье» они не подрывали. «Сионисты» и «еврейские буржуазные националисты», содержавшиеся, словно в средневековом Линколне, даже в камерах в наручниках, были отпущены, с помощью еврейского золота или без него, и даже востановлены на прежних местах работы. Конечно, те, кто выжил после пыток. Понятно, что напоминание о враче-вредителе было нежелательным для коммунистической диктатуры и строку из перевода пьесы изъяли, оставив непонятное: «Я пробовал сперва на итальянцах».

Марлоу этого саморазоблачения Бараббаса показалось мало, и он, наученный Ричардом Бейнсом, заставляет еврея совершить ещё одно страшное злодеяние - отравить всех обитательниц женского монастыря вместе со своей дочерью. Потом убивает ещё. Для чего всё это? С какой целью Марлоу изображает столь мерзкого еврея?

«Едва ли стоит долго останавливаться на мнении тех критиков, которые утверждают, что Марло, поступая таким образом, действовал под влиянием ненависти ко всему еврейскому, свойственой его грубому веку», - высказывает сомнение Стороженко. Но мы должны присоединиться к тем самым критикам и сказать: да, именно, он потакал той самой ненависти его грубого века. В 1583 году в Пари была издана на испанском языке книга наваррского дворянина Хулио де Медрано (Medrano) «La Sylia Curiosa». После всевозможных стихов, сонетов и эпитафий он опубликовал письмо, которое якобы нашёл, роясь в архиве Толедо, хранитель библиотеки в Саламанке. Это письмо на испанском языке к евреям Испанииот некоего принца (principe) иудеев в Константинополе. Оно подписано, странным для еврея именем Vssvff, что транскрибируется, как Юссуф (Ussuff). На жалобы евреев на притеснения королём Испании этот принц иудеев Юссуф рекомендует принимать крещение, но в сердце оставаться верным закону Моисея; сделать детей торговцами, чтобы отобрали всё добро у христиан; сделать детей врачами и аптекарями, чтобы отнимать жизни у христиан; сделать детей священниками и теологами, чтобы разрушить изнутри Церковь христиан, и чтобы подчинить всех христиан евреям и иметь возможность мстить христианам, следовало сделать детей прокурорами, адвокатами, нотариусами и советниками.

«Не уклоняйтесь от правила, которое мы вам рекомендуем, и вы на личном опыте убедитесь в том, что ныне столь униженные, вы достигнете вершины могущества», - заканчивает своё письмо принц иудеев. И Марлоу, в строгом соответствии с этим фальшивым письмом, изготовленным, чтобы не допустить конкуренции со стороны крещённых евреев на государственных и церковных должностях, в строгом соответствии с европейским антисемитским взглядом, свойственным его грубому веку, делает своего еврея торговцем, которому богатство нужно в первую очередь как источник власти.

«БАРАББАС

Я должен признать, что не становимся мы королями:

Это не наша вина: увы, нас мало!

...Отдайте нам мирно правление; сделайте христиан королями;

Это всё, что касается жажды княжества (principality)».

В этом монологе Бараббас вступает в дискуссию с Макьявелли, с его «Il Principe». Сначала напомнив, что короны приходят либо по наследству, либо захватываются силой, а сила, как он слышал, весьма непостоянна, Бараббас говорит, что евреи, среди которых есть более богатые, чем любой из христиан, не могут захватить власть силой из-за своей малочисленности, но заберут её мирно, ибо малой толикой своего богатства, они могут выкупить из плена даже самого великого короля.

Дживелегов относит трагедию о Бараббасе к трилогии о захвате власти, где Марлоу «словно перебирает разные методы»: «феодальный, гуманистический, буржуазный». Если Тамбёрлейн захватывает власть с помощью оружия, заявляя, что он не боится даже богов, доктор Фаустус с помощью знаний, полученных от продажи своей души дьяволу, бредит желанием стать единым королём над всеми регионами, Бараббас - сам дьявол - желает мирной власти с помощью золота. Спустя десять лет Харри Левин (Levin) в «The Overreacher» уточняет: «Тамбёрлейн имел дело с миром и плотью, но не с дьволом; это должно было стать сферой доктора Фаустуса. Где-нибудь между микромиром доктора Фаустуса и макромиром Тамбёрлейна расположен мальтийский еврей. Контрастируя с аморальным Тамбёрлейном, Барабас является носителем безнравственности (immoralist), кто признавая ценности, опрокидывает их. Контрастируя с поклоняющимся дьяволу Фаустусом, он более последовательно и более поверхностно дьявольский. Его испытание - случай для житейской логики, если бы не духовные последствия сатанинского решения: «Зло, моим ты благом стань»». Здесь Левин цитирует из IV книги «Потерянного Рая» Милтона восклицание Сатаны.

Неизвестно, видел ли Марлоу книгу Медрано, но он мог читать памфлет Лютера 1542 года «Против евреев и их лжи», который, как выразился о нём Лев Поляков, «с ураганным бешенством страсти», обрушивается на евреев и в частности на ростовщиков: «Тем не менее у них находятся наши деньги и наше добро, а они стали нашими хозяевами в нашей собственной стране». В своей испепеляющей ненависти Лютер вкладывает в уста иудеев признание: «Мы не работаем, предаёмся безделью, приятно проводим время, а проклятые гои должны работать на нас, и нам достаются их деньги. В результате мы оказываемся их господами, а они нашими слугами!»

Кроме Лютера Марлоу, конечно, мог читать, и это очень вероятно, книгу Инносана Жентилье (Gentillet) с длинным названием, которое обычно сокращают до: «Рассуждение об образе доброго правления» или «Анти-Макьявелли», так как книга имела подзаголовок «Contre Nicholas Machiavel Florentin». Книга была опубликована на французском в 1576-ом, а на следующий год была переведена на латынь. Доктор Найджел Бокатт (Bawcutt) в статье «Макьявелли и «Мальтийский еврей» Марлоу» среди прочего, что критика макьявелизма Марлоу исходит от этого оппонента Макьявели, указывает на признание Бараббаса, что он «сто на сто брал всегда, как ростовщик», ибо Жентилье жалуется, что итальянские ростовщики «возвращают свои деньги с приростом в пятьдесят, но часто сотню на сотню».

Как Марлоу мог не быть антисемитом, если даже Джордано Бруно, оказавший большое влияние на него, был таковым, что, впрочем, замалчивается в специальной литературе, например, в объёмистой «Истории антисемитизма» Льва Полякова. Бруно, пребывая в Ландоне, написал там свои главные книги и одну из которых - «Изгнание торжествующего зверя» - в одной из глав выше мы обнаруживали в руках Хэмлита. Книга написана в модной форме диалогов. Во втором из них София говорит Меркурию: «Это правда. Нигде нет такого суда, разве что у диких варваров; и думаю, что такой суд прежде всего был введён у иудеев, так как это народ такой чумной, прокажённый и вообще вредный, заслуживающий скорее быть изничтоженным, чем рождённым». Юлий Антоновский в биографии Бруно 1911 года комментирует этот гитлеровский пассаж: «Выступив борцом против средневекового варварства и тёмных сторон современного ему католицизма, Бруно был убеждён, что во всём этом виноваты евреи, так как они, по его мнению, привили европейским народам нетерпимость и другие дурные стороны своего характера и своё ограниченное миросозерцание. ...Жестокая суровость еврейских уголовных законов, послужившая печальным образцом для магометанского, а отчасти и средневекового европейского законодательства, объясняется, по уверению Бруно, злым характером евреев. Закон, возлагавший ответственность на невинных детей за ошибки их отцов, мог исходить, по его словам, только от такой человеконенавистнической расы, как еврейская, заслуживавшая быть истреблённой раньше, чем она появилась на свет». Бруно, правда, не называет еврейскую нацию человеконенавистнической, но называет «прокажённым народом» и «египетскими отбросами».

О влиянии Бруно на Марлоу будет сказано позднее, а сейчас мы должны согласиться со Стороженко, несколько оправдывающего драматурга, что «если бы Марло действительно хотел польстить предрассудкам невежественной толпы и бросить грязью в ненавистное ей еврейское племя, то, во-первых, он выставил бы христиан в более привлекательном свете, чем они являются в драме». Марлоу, который должен был бы говорить подобно архивариусу Шарлеманю из пьесы Шварца «Дракон»: «Я, правда, в жизни своей не видал ни одного цыгана» (подразумеваются евреи). «Но я ещё в школе проходил, что это люди страшные», вдруг стал изображать этих самых страшных евреев по той простой причине, чтобы он мог безопасно для себя публично выступить с резкой антихристианской критикой.

К такому же выводу пришёл профессор Хантер в статье 1964 года «The Theology of Marlowe's The Jew of Malta». Хантер пишет, что согласно доносу Ричарда Бейнса Марлоу якобы заявлял о том, что евреи сделали хороший выбор, когда выпросили освободить Бараббаса, а не Иисуса. И он, Марлоу, создал в своей пьесе ситуацию, которая, «кажется, оправдывает выбор евреев». Хантер приводит цитаты, где Бараббас восклицает, обвиняя христиан в подлости (в переводе Рождественского):

«На хитрости и держится их вера,

Не простота, а хитрость — их слова».

Пьеса о мальтийском купце подчинена, говорит Хантер, вводной части Макьявелли, которым было установлено, что сильное злодейство побеждает слабое злодейство. «В таком контексте мы должны предпочесть еврейское вероисповедание лицемерию христиан; евреи «сделали хороший выбор»», - заключает профессор. – «Но, конечно, первичная цель Марлоу не в том, чтобы оправдать евреев, а обрушиваться на христиан».

Ко времени написания пьесы уже в четвёртый раз была переиздана так называемая «Книга мучеников» Джона Фокса в составлении которой принимал участие и епископ Эйлмер. Одна из глав была посвящена христианской подлости, когда католической инквизицией был схвачен Ян Гус, которому сам император гарантировал неприкосновенность.  «Когда некоторые друзья Гуса обвинили Собор в нарушении закона и императорской клятвы о безопасности Гуса», - пишет Фокс, - «папа ответил, что он лично ничего никому не обещал и не связан обещанием, которое дал император». А Томас Лаптон (Lupton) выпустивший в Ландоне в 1581 году свою книгу «A Persuasion from Papistrie» против католической церкви приводит латинскую фразу, оправдывающую такую подлость: «Fides non est seruanda haereticis» (Обещание еретикам не должно соблюдаться). Марлоу в ответ вкладывает в уста еврея аналогичную реплику:

«Не грех христианина обмануть —

Они ведь ложь за правило считают.

С еретиками невозможна честность,

А тот, кто не еврей, тот еретик».

Т.С.Элиот назвал пьесу в сборнике «Священный лес» «потрясающей карикатурой». Он говорит, что два последних акта не стоят первого их трёх актов. «Но если отнестись к «Мальтийскому еврею» не как к трагедии или «кровавой трагедии», а как к фарсу», - пишет Элиот далее, - «заключительный акт становится понятным». Наталья Микеладзе в докторской диссертации «Шекспир и Макиавелли» соглашается, что «Варавва стал бы чудовищем, если бы не был задуман как откровенная карикатура на Макиавелли и современного макиавеллиста», и заявляет, что в образе правителя Мальты Фарнезе Марлоу изобразил уже не фарсовое олицетворение зла, а очень правдоподобную фигуру, живущую по законам мира «реальной политики» и лицемерно прикрывающим свои действия законами христианского вероисповедания:

«О нет, Варавва, пачкать руки кровью

Мы не хотим. Нам запрещает вера».

«Двуличие Вараввы и мальтийских христиан (католиков) совершенно несопоставимы» - продолжает Микеладзэ. – «Действия еврея полностью соответствуют его мировоззрению. Действия христиан лицемерны насквозь: они декларируют одни принципы, а поступают в соответствии с прямо противоположными, обусловленными политической необходимостью момента. Они законченные макиавеллисты, рядящиеся в одежды, сотканные из религиозной риторики».

Фарнезе кладёт в собственный карман всё, что незаконно отобрал у евреев для выплаты дани турецкому султану. Этот рыцарь так же держит слово, как и добрый рыцарь Джон из Лексинтона, обманув и евреев, и сына султана. Ещё более подлыми изобразил Марлоу монахов-доминиканцев, которые в погоне за возможным обогащением совершают смертельный грех – нарушают тайну исповеди. Марлоу посредством Итамора называет их «христианскими вымогателями», и не случайно называет их доминиканцами, точнее «friars of Saint Jaques», так как «dominicanos» это «псы Господни». Почему «монахи Сен Жак» доминиканцы? Потому что, комментирует Парфёнов, «центральная резиденция ордена помещалась в приходе церкви св. Иакова в Париже».

Посредством монахов Марлоу не забыл напомнить о страшном преступлении, в котором обвиняют евреев. «Уж не посмел ли он убить ребёнка?» - восклицает один из монахов в поэтическом переводе. В оригинале монах спрашивает не распял ли еврей на кресте ребёнка (crucified), чем отсылает зрителя к истории о маленьком Хью из Линколна, которого злые евреи якобы прежде чем убить пытали и распинали на кресте. Профессор Джеймс Шапиро (Shapiro) в своём исследовании 1996 года «Shakespeare and the Jews» так прокоментировал это восклицание: «Никакое еврейское преступление, кажется, не захватывало воображение илизабетинских зрителей, так сильно, как это ритуальное убийство».

Вот к этим страшным обвинениям евреев в лице мальтийского купца Бараббаса, которые должны были вызывать у невежественной толпы партера ничего кроме ненависти и отвращения, шесть лет спустя добавился ещё один образ мерзкого еврея, образ венецианского ростовщика Шайлака. Шайлак (Shylock, а не московитский безграмотный Шейлок), вместивший в себе всё самое худшее, в чём обвиняют евреев, правомерно или безосновательно, превратился в персонаж даже более популярный чем Бараббас, и стал со временем именем нарицательным.

Он вышел на сцену, когда у театральных зрителей уже рябило в глазах от частого появления жёлтого колпака Бараббаса. Столь частое появление мальтийского еврея было обусловлено политической победой графа Эссекса в разоблачении врача-отравителя крещённого еврея Лопеса и антрепренёр, пользуясь случаем, ковал монету пока было горячо. Пьесу играли даже накануне казни, раскаляя антисемитскую истерию и превознося, таким образом, спасителя нации графа Эссекса. И Эссекс, говорят, на казнь еврея явился перед восторженной толпой разодетый и счастливый.

Возникновению ещё одного еврея на сцене мы обязаны антисемитизму Френсиса Бейкона и не той встрече, которую ожидал Эссекс после своего возвращения в августе 1596 года с атаки на Кадис. Ревнивая к чужому успеху, кроме того, королева Илизабет была раздосадована не той долей захваченного добра, на которую она рассчитывала. Триумфатор Эссекс оказался в опале. Ещё, что его огорчало, так это то, что Илизабет в его отсутствие назначила Роберта Сисила Государственным Секретарём, вместо Дейвисона и Бодли, которых граф навязывал королеве. В такой ситуации, по мнению братьев Бейконов, следовало напомнить о прошлой политической победе графа над Сисилами, до последнего защищавших еврея Лопеса.

У Бейкона, кажется, была своя личная неприязнь к врачу. Он потом напишет в «Достоинстве и приумножении наук», что некий «знаменитый у нас в Англии врач, по-видимому, иудейской веры», «шутя, и весьма недостойно» задел его национальное достоинство заявив, что английские врачи не умеют лечить ни одной болезни и очень похожи на епископов, которые умеют только венчать и отпускать грехи и ничего больше. Поэтому, захваченный ним Марлоу, осенью был приговорён к созданию ещё одного антисемитского произведения для общедоступного театра с обязательной карикатурой на Сисилов.

Профессор Смирнов в примечаниях к переводу пьесы говорит, что «наиболее вероятным» временем возникновения пьесы является ранняя осень 1596 года. Такой вывод он делает из своего бестолкового комментария: «С другой стороны, в двух письмах к Роберту Сесилю, лорду Берли, канцлеру Елизаветы, от 27 октября и 10 ноября 1596 года Френсис Девисон насмешливо называет общего их врага Эссекса «святым Гоббо», что предполагает знакомство с «Венецианским купцом», вероятно, незадолго перед тем представленным». Из этого коментария очень хорошо видно вторичность совковой науки и что Александр Смирнов был большой учёный в кавычках. Мы не будем здесь разбирать почему сэр Роберт Сисил стал у Смирнова лордом Бёрли, Лорд Казначей оказался вдруг Канцлером, а Френсис, сын Уильяма Дейвисона, преданного Сисилом, стал вдруг врагом Эссекса, скажем только, что письмо Френсис писал не Бёрли, а своему отцу из Лукки (Lucca), города на западном побережье Италии, где он осенью этого года и находился, и, понятно, никак не мог посмотреть представление «Венецианского купца» в это время в Ландоне.

В письме Френсис называет врагов «благородного Лорда», то есть графа Эссекса, оскорбительно и насмешливо «bumbasted legs» (барахтающиеся ноги), то есть Бёрли из-за его подагры, и «St.Gobbo» (Святой Горбун по-итальянски), то есть Роберт Сисил. Только воспалённый мозг сталинского профессора мог прилепить горбатую спину к высокому красавцу Адонису. Но Смирнов прав в одном, что новое насмешливое прозвище Сисила, придуманное младшим Дейвисоном, действительно имеет отношение к пьесе: Марлоу с подачи Бейконов, которым Дейвисон писал письма из Италии, вынужденно вводит персонаж Ланселота Гоббо, прислуживающего еврею. Имя легендарного рыцаря Ланселота, конечно же, высмеивает возведение Сисила в подстилочные рыцари: горбатый рыцарь на службе у мерзкого еврея.

Итак, Шейкспир изображает стереотипного жида с приписываемыми ему патологической жадностью и злобной, без малейшей жалости мстительностью. Экройд, напомним, верующий в безграмотного актёра, отмечает, что «роль Шайлака основана частично на образе Бараббаса из пьесы Марлоу». «Инстинкт подражания смешался здесь с желанием превзойти покойного соперника», - говорит Экройд далее в оправдание неявного плагиата актёром, хотя на самом деле это был просто авторский самоповтор непогибшего драматурга.

Дейвид Бэш (Basch) в «The Hidden Shakespeare» (1996) рассказывает, что постановка 1962 года «Венецианского купца» в Нью-Йорке очень расстроила и обозлила его отца. Отец смотрел прямую трансляцию спектакля по телевидению, против которой выступили еврейские общественные организации в Америке из-за антисемитской направленности пьесы. Отец также в пьесе видел только Шайлака с ножом, и заявил, что Шейкспир «должно быть был антисемит». Бэш пишет далее, что его сердитый отец признал потом, что «хотя Шейкспир был антисемитом, он был также великий автор и поэтому, невзирая на себя, он представил кое-что человеческое в еврейском человеке». Скажем сразу, что как первое, так и второе утверждение не совсем верны и являются продуктом навязанных стереотипов своих времён.

С той самой поры гогочущуго и хихикающего партера над наказанием Шайлака, а потом весело встречавшим четвертование Лопеса, превалировало утверждение, что Шейкспир, как выразился молодой профессор Смирнов в статье 1916 года «Тайный голос Шекспира», «изобразил евреев в самом отрицательном и даже мрачном свете. В этом смысле перед нами юдофобская пьеса и отрицать это -значит, спорить против очевидности».

Но, например, в Германии, когда из царской России приходили известия об еврейских погромах и жесточайшей резне, которые, как отметил Марк Твейн, «происходят так часто, что мы стали к ним почти равнодушны», и Смирнову было выгодно считать пьесу юдофобской, Лион Фойхтвангер в обзорной статье-исследовании исполнения роли Шайлака на германской сцене ещё в 1909-ом констатировал, что «нет уже на театральных подмостках смехотворного, карикатурно жестикулирующего, примитивно злобного мелкого торгаша-жида, каждым своим движением вызывающего смех: Шайлак стал героем, мучеником, его же противники – ничтожествами и глупцами». И это происходило в то же время, когда, как уверяет Лев Поляков, в Германии публиковались тысячи книг и брошюр о вечной битве евреев с ариями.

Времена меняются, и некоторые представители еврейской нации начинали занимать видное положение в Англии и даже возводиться в рыцарское достоинство. Сэр Сидни Л. Ли, на самом деле Соломон Лазарус Ливай (Levi), писавший биографии в Национальный Словарь, возглавил пересмотр юдофобской очевидности. Ли в статье «The Original of Shylock» (1880) предложил считать казнённого неудачного врача-отравителя Лопеса прототипом вымышленного хищного ростовщика. И так как историками, например, Мартином Хьюмом, виновность Лопеса стала ставиться под большое сомнение, и даже полностью оправдываться, то и антисемитский взгляд Шейкспира стал пересматриваться на абсолютно протиположный.

Тогда же другой будущий рыцарь Изрэел Голланц (Gollancz), профессор английского языка, по выражению Джеймса Шапиро, «напрягался, чтобы найти у Шейкспира, заявление о религиозной и национальной терпимости». И вот уже литературовед доктор Лев Шепелевич, начитавшись германских коментаторов в русле наставлений Голланца правильно услышать призыв драматурга к терпимости, пишет в 1902-ом вступительную статью для перевода «Венецианского купца» (ПСС Шекспира, т.I). Будучи, как и Смирнов, «знатоком» в английской истории, Шепелевич соглашается с Ли, что Лопес был прототипом Шайлака, и, объединив в одном лице дона Антонио - претендента на португальскую корону, и Антонио Переса - испанского изменника, чем несказанно ему польстил, профессор эффектно заканчивает свою статью цитатой из монолога еврея и своим выводом: «Великий драматург, отражавший всегда жизнь так как она есть, не мог быть ни юдофобом, ни юдофилом. Такому объективному художнику были чужды представления и понятия, присущие страстной и некультурной толпе. И несомненно, во всяком случае, что во всей всемирной литературе нет ничего равного по силе и убедительности тому знаменитому монологу, который Шейлок произносит в III акте».

Отражением таких изменений в Англии может служить пьеса «Верность» (Loyalties) 1922 года Джона Голзуорти (в советской традиции - Голсуорси), где одним из главных персонажей показан богатый еврей, принимаемый высшим обществом и обворованный представителем этого самого высшего общества. Попытка еврея восстановить своё право на собственность наткнулась на верность корпоративной солидарности и на угрозу полного остракизма. «Проклятый еврей!» - кричит в лицо еврею, под молчаливое одобрение членов клуба, обвиняемый евреем вор. Пьеса Голзуорти отличается от пьесы Шейкспира только тем, что еврей побеждает в суде. Эта победа моральная и правовая была обеспечена только потому, что адвокаты, обнаружив неопровержимые доказательства правоты еврея, предпочли сохранить верность Закону, в отличие от тех венецианских законников, которые поправ право Шайлака ниспровергли и сам закон.

И в советской империи, после уничтожения Сталиным видных партийных деятелей евреев-большевиков из так называемого троцкистско-зиновьевского центра, в статье к новому переводу «Венецианского купца» (т.II) нового издания собрания сочинений Шейкспира 1937 года профессор Смирнов тоже вдруг обнаружил, что Шейкспир не такой уж и юдофоб. Процитировав выборочно реплики из того самого монолога еврея, Смирнов пишет: «Тот, кто прочёл его один раз, никогда не забудет этих страстных, потрясающих в своей справедливости восклицаний Шейлока». И далее он перечёркивает то, что ему было очевидно перед еврейско-большевитским переворотом: «Зритель на одно мгновение забывает весь ход пьесы, характер Шейлока, его жестокость и весь проникается сочувствием к нему как к человеку, к его угнетённому человеческому достоинству. Некоторые критики» - видимо Шепелевич – «справедливо называют этот монолог лучшей защитой равноправия евреев, какую только можно найти в мировой литературе». Отметим, что этот пассаж требовал от Смирнова, незаконного сына еврея, определённого мужества, так как пролетарская интеллигенция в это же время требовала «раздавить гадину» «презренного иуды» Троцкого, а «Вестник Академии Наук» публиковал редакционную статью «Враги народа» (№1, 1937) с заявлением: «Во всей истории человечества нельзя найти примеров более низкого и более подлого падения, где так цинично попирались бы основные законы человеческого общежития и человеческой морали».

Собственно, вся «защита равноправия евреев», вызывающая «сочувствие к угнетённому достоинству», содержится только в том небольшом монологе, который все цитируют, но всегда неполностью. Вот и Майкл Рэдфорд (Radford), снявший в 2005-ом своё режиссёрское видение пьесы, в одном из интервью заявил, что не считает пьесу Шейкспира антисемитской, потому что «человек, который вложил в уста действующего лица такие слова, по определению не может быть антисемитом». При этом или сам Рэдфорд, или журналист «Jewish Week» Лейбовиц (Leibovitz) цитирует монолог, опять же неполностью: «Да разве у жида нет глаз? Разве у жида нет рук, органов, членов тела, чувств, привязанностей, страстей? Разве не та же самая пища насыщает его, разве не то же оружие ранит его, разве он не подвержен тем же недугам, разве не те же лекарства исцеляют его, разве не согревают и не студят его те же лето и зима, как и христианина?» (перевод Щепкиной-Куперник).

С этим несколько не согласен профессор политических наук доктор Кристофер Колмоу (Colmo). В статье «Law and Love in The Merchant of Venice» (2001) Колмоу, сначала отметив, что в пьесе ничто не демонстрирует здоровое христианство, а у христианина нет никакого ясного значения кроме нееврейского, пишет далее, что этот пассаж Шайлак высказал, и это нельзя не заметить, в горе и гневе из-за утраты дочери. В обычном состоянии, считает Колмоу, конечно, здраво рассуждая, Шайлак никогда не сказал бы, что он питается той же самой пищей, как все другие люди, ибо ранее в I-ом акте он отказался от обеда с христианином: «Чтобы свинину нюхать? Поедать сосуд, в который ваш пророк-назареянин загнал бесов заклинаниями? Я буду покупать у вас, продавать вам, ходить с вами, говорить с вами и прочее, но не стану с вами ни есть, ни пить, ни молиться».

Колмоу высказывает мнение, что эта речь с призывом к гуманности могла скорее использоваться его дочерью для оправдания своего брака с христианином Лоренцо. «Независимо от того, что Шайлак мог бы сказать в защиту иудаизма», - продолжает Колмоу, -«он не может очень хорошо защитить это на том основании, что он выбрал в этой речи». А выбрал Шайлак в этом монологе то, что Шепелевич, Смирнов, Рэдфорд или Лейбовиц и другие стараются умолчать. Всё это гуманнистическое уравнивание еврея с христианином, так выпячиваемое теми, кто стесняется увидеть в Шейкспире антисемита, нужно Шайлаку только для того, чтобы донести до христиан, что он абсолютно такая же мразь, как и они, и будет поступать так же подло, как и они. Только для этого.

Вот та часть монолога, которая игнорируется, но ради которой и было сказано то, что было названо «лучшей защитой равноправия евреев, какую только можно найти в мировой литературе»: «А если нас оскорбляют - разве мы не должны мстить? Если мы во всём похожи на вас, то мы хотим походить и в этом. Если жид обидит христианина, что тому внушает его смирение? Месть! Если христианин обидит жида, каково должно быть его терпение по христианскому примеру? Тоже месть!» И вишенка на тортик: «Вы нас учите гнусности, - я её исполню. Уж поверьте, что я превзойду своих учителей!»

Если, как уверяют, этот монолог еврея, обрезанный, как и сам еврей, и которому нет ничего равного по силе и убедительности во всей литературе, не мог написать антисемит, то пусть те же люди объяснят, как полную его версию мог написать христианин. «Вы, христиане, учите нас гнусности!» Вы, христиане, даёте слово, сохранить неприкосновенность, но арестовываете и сжигаете на костре. Вы обещаете сохранить жизнь, но волочите по улицам, а потом вешаете за шею на виселице. Вы обещаете вернуть деньги и не возвращаете. Вы обещаете справедливый суд, но обманываете и лишаете всего, глумясь и кривляясь. Вы возвещаете о христианском смирении, но с азартом бежите к безжалостной мести. Точно ли этот монолог написал только неантисемит?

Все эти напряжённые поиски в пьесе заявлений Шейкспира о религиозной и национальной терпимости, и, в конце-концов, голословное, ничем не подтверждённое отсоединение драматурга от явного антисемитизма, с помощью манипуляции с текстом, является ничем иным, как манипуляцией человеческим сознанием.

Под манипуляцией в психологии понимается скрытое принуждение, попытка програмирования мышления. Первоначальное значение ловкости рук во время демонстрации фокусов, со временем превратилось в ловкость воздействия на психику человека. Все эти заклинания литературоведов есть не что иное как суггестия, то есть внушение (от лат. suggestio), воздействующее на подсознание человека, главной задачей которого является стремление заставить безоговорочно верить во что-то, а не осозанно постигать смысл сказаного или написанного. Манипуляция с текстом, размахивание вырванным из контекста отрывком, есть прямая и преднамеренная суггестия, стремящаяся привить читателю идеи и чуства против его воли и сознания. Это те самые приёмы, которые применяются в недобросовестной рекламе и продажной журналистике.

Гайнрих Гайне в своей знаменитой статье «Девушки и женщины Шейкспира» (1838) высказывает предположение, которое глупо оспаривать, что драматург «имел намерение вывести на потеху толпе затравленного оборотня, отвратительное сказочное существо, жаждущее крови, расплачивающееся за свою страсть утратой дочери и дукатов и вдобавок ко всему осмеянное». «Но гений поэта», - пишет далее поэт,- «в Шайлаке вынес, несмотря на его кричащую карикатурность, оправдательный приговор несчастной секте, которую Провидение в силу каких-то таинственных соображений заставило нести бремя ненависти низшей и аристократической Черни, и которая далеко не всегда склонна платить за ненависть любовью». Незнаю, можно ли здесь согласиться с евреем Гайне, назвавшего еврейский народ «несчастной сектой», но нельзя не согласиться с его выводом: «Поистине, за исключением Порции, Шайлак во всей пьесе самый порядочный человек».

«Но вам, слушающим, говорю: любите врагов ваших, благотворите ненавидящих вас» (Лука, 6.27), - говорили христиане, а те, кого Гайне назвал «низшей и аристократической чернью» (niedern und vornehnen Pobels), словами того же поэта, «изображены у него (Шейкспира) отнюдь не последователями божественного учения, которое повелевает нам возлюбить врагов».

Когда, после вопроса еврея, как может дать денег тот, которого обзывали паршивой собакой, которому плевали на бороду, которого били ногами, тому, кто всё это делал, Антонио заявляет Шайлаку:

«Смотри, не угостил бы я тебя

Опять плевком, побоями и бранью!»

- Гайне справедливо спрашивает: «То в чём здесь проявляется христианская любовь?» Ответим Гайне, что Антонио мог бы быть достойным представителем московского православного христианства, христианская любовь которых заключается в том, словами Достоевского, что они всегда перекрестятся перед тем как отрубить вам голову.

Другой христианин по имени Лоренцо, друг Антонио, увёл из дома дочь Шайлака, а заодно украл его деньги и драгоценности, забыв о христианской и всечеловеческой заповеди «не укради» и о том, что она дочь «паршивой собаки», ради её брилиантов и золотых дукатов. Едкий коментарий Гайне по поводу возвышенной души аристократа: «Что же касается Лоренцо, то он является соучастником подлейшего грабежа и, согласно прусским законам, был бы приговорён к пятнадцати годам тюремного заключения, к позорному столбу и клейму, хотя он проявлял пылкую склонность не только к краденым дукатам и драгоценностям, но и к красотам природы, к ландшафтам с лунным освещением и к музыке». Действительно, чем отличается этот аристократ, например, от американской черни из BLM, грабящей в отсутствие хозяина ювелирный магазин.

«Сядем здесь, моя дорогая», - предлагает вор из высшего общества, красиво пудря мозги, безжалостной к своему отцу, юной и наивной еврейке, - «и пусть звуки музыки долетают до нашего слуха. Тишина и молчание ночи как нельзя более подходят для перелива дивной музыки. Сядь же, Джессика, смотри, как свод небесный роскошно усеян блёстками, сверкающими золотом. Нет ни одной, даже самой маленькой звёздочки, мерцающей у тебя перед глазами, которая в своём движении не пела бы, словно ангел, постоянно сливаясь с хором юнооких серафимов. Такая же гармония существует в безсмертных душах, но пока их оковывает своим грубым покровом бренная глиняная оболочка, мы слышать её не можем» (перевод Каншина). Удивительно, что, прочитав эту красивую дребедень с некоторой претензией на философию, Изрэел Голланц, отрабатывая дворянский титул, увидел в ней заявление Шейкспира, что еврей Шайлак тоже имеет бессмертную душу и просит услышать правильно музыку терпимости. Видимо горестные вопли Шайлака: «О мои дукаты! О дитя моё, Джессика!» даёт нам повод так думать. Но это, конечно, не идёт ни в какое сравнение со следующим предположением Голланца, где он, как и всякий литературовед, одарённый богатой фантазией, в другой своей работе в пьесе даже увидел аллегорию, где Антонио представлял не много, не мало символ самого Христа.

Ещё более мерзкое в изображении Шейкспиром христиан это их призывы к Шайлаку проявить милосердие к тому, кто ему плевал в лицо и окорблял, но получив решение суда в свою пользу с садистическим наслаждением глумятся над проигравшим евреем. И более всего изгалялся тот христианин, который совсем недавно, всего день назад клявшийся в любви своей молодой жене, заявляет своему другу Антонио, что хотел бы увидеть свою жену на небесах, чтобы там она могла умолить Бога, повлиять на еврея. Шейкспир посредством еврея коментирует: «Вот они каковы, христианские эти мужья. У меня есть дочь, и я глубоко был бы признателен небу, если бы мужем у неё оказался потомок Бараббаса, чем христианин».

Другой христианин Бассанио, собственно, причина противостояния Антонио-Шайлак, тоже готов пожертвовать своей богатой женой, ради женитьбы на которой заставил своего друга залезть в долги. При этом ни он, невернувший долг, ни другие такие же преданные на словах друзья, не помогли Антонио, попавшему в тяжёлую ситуацию, ни копейкой, не сделав для спасения обанкротившегося купца, как сказано у Гайне, «ровно ничего, решительно ничего», кроме лицемерного сочувствия. Бассанио, который отговаривает Антонио, давать страшную расписку, при этом использует чистой воды НЛП, с абсолютно противоположной целью. Это замечает и Колмоу, отмечая, что в реплике: «You shall not seal to such a bond for me!» последние два слова «из-за меня» Бассанио не должен был бы произносить, если бы он действительно заботился бы о его чести и безопасности. А после он лицемерно готов выкупить друга за любую сумму денег своей жены, которую желает ради этого спасения отправить то ли в рай, то ли просто сдохнуть.

Что же мы здесь видим? А видим мы то, что, как и в первой своей антисемитской пьесе, Марлоу использует антисемитизм как ширму для антихристианской критики. Бессмысленный спор о том, с какой целью Шейкспир вывел на сцену фигуру ростовщика, и являлся ли сам драматург поэтому антисемитом, не имеет смысла потому, что он действительно ним был по той простой причине, что он не мог ним не быть. Ненависть к евреям вкладывалась в головы с самого детства и это делала Церковь, доминирующая над воспитанием и образованием. И как могла проявляться эмпатия к страданиям «несчастной секты», ближайших представителей которой англичанин мог бы встретить только на другом конце континента? Человечество, и в этом его сволочизм, устроено так, что человек равнодушен к чужой боли, к чужим страданиям, как, например, к страданиям сирийских детей, гибнущих под бомбёжками московитов. Тем более они гибнут не здесь, а где-то там. Только политики и властьимущие могут высказать по долгу службы глубокую озабоченность. Даже боль и гибель представителя твоей нации и расы легко перерастает в весёлый грабёж ювелирных и брэндовых магазинов.

Оправдательный приговор еврейству Кит Марлоу, которого некоторые литературоведы склонны записать из-за этого в потомка крещённых евреев, вынес не потому, что он переживал за унижения евреев в Италии, а потому, что он терпеть не мог христианских фанатиков, которые несли зло не где-то там, а здесь. Гайне, сам крещённый еврей, и который потом будет говорить, что его одновременно преследуют христиане и евреи: первые за то, что брызжет ядом в своих стптьях, вторые за то, что не воюет за их равноправие, и те, и другие за его продажность, за что Маркс назовёт его «старой собакой», заметил эту антихристианскую особенность в пьесе Шейкспира. Поэт отмечает: «Поистине, Щейкспир написал бы сатиру на Христианство, если бы он позволил представлять его тех людей, которые враждебно противостоят Шайлаку, но, тем не менее, кто едва достоин расшнуровать его ботинки».

Однако, пьеса не содержащая в себе, словами Колмоу, «никакого здорового христианства», не содержит и никакого здорового иудаизма, и Гайне, как человек двух религий, сразу заметил, что «в этой пьесе нет ни малейшего намёка на различие религий». То есть пьеса не о вражде между двумя религиями. Тогда о чём?

«Зорко одно лишь сердце. Самого главного глазами не увидишь», - говорит Сент-Экзюпери, но Гайне, начиная свой рассказ о Джессике, вспоминает какую-то британку, которая в конце 4-го акта увидела самое главное в пьесе и сердцем, и глазами, потому что она расплакалась и несколько раз воскликнула, в его переводе: «С бедным человеком поступили несправедливо!» (dem armen Mann geschieht unrecht!). Ведь, в самом деле, пьеса рассказывает не от том, что еврей требует за невозвращённый долг кусок мяса из тела христианина, показывая тем самым злобность иудейского народа, а о том, что христианским судом был попран Закон, хотя бы даже в отношении еврея. Да и гнусности этой еврея научили христиане.

В качестве главного исходного материала, для создания фабулы пьесы, обычно называют два источника. Это «Деяния романцев» (Gesta Romanorum) и «Баран» (Il Pecorone) Джованни Фьорентино (Fiorentiuno). В «Деяниях романцев» купец, национальность которого автором не указывается, требует от рыцаря, просящего у него денег, написать расписку, где будет указано, что если просрочит уплату долга хотя бы в один день, купец имеет бесспорное право вырезать из любого места тела рыцаря столько мяса, сколько весят его даваемые взаймы деньги. Сборник новелл был скомпилирован в конце 13 столетия и, так как судебная средневековая система была основана на романском праве, такое требование в долговой расписке, видимо, особого ужаса не вызывало.

Всякий средневековый правовед был знаком с «Законами XII таблиц», где на 3-ей таблице говорится, что в случае неуплаты долга после двухмесячного тюремного заключения, должник либо предавался смертной казни или продавался в рабство. Следующий пункт гласит: «В третий базарный день пусть разрубят должника на части. Если отсекут больше или меньше, то пусть это не будет вменено им [в вину]». То есть кредиторы вырезали то количество мяса из тела должника равное по весу с весом задолженных денег. Справедливости ради следует сказать, что не находят свидетельств такого возвращения долга; обычно предпочитали продать должника в рабство. Однако, такой закон существовал, и он должен был выполняться, при этом заметим, что давно известно: всякая жестокость, прописанная в законе, нивелируется её невыполнением.

Но «Деяния романцев» составлялись первоначально из анекдотов на потеху, так называемого широкого круга читателей, поэтому история с вырезанной плотью за долги заканчивалась казуистикой, которая никак не могла быть в зале суда. Неожиданная концовка – суть любого анекдота. Переодетая в юношу возлюбленная рыцаря спасает его в суде, тем самым требованием к купцу, который должен вырезать кусок мяса без пролития крови. «Царь ведь постановил», -говорит она судье, - «что всякий кто прольёт чужую кровь, должен за это пролить свою». Купец остаётся жить, но по приговору суда рыцарь денег ему не возвращает; Шейкспир же лишает еврея вообще всего. Читатели анекдотов смеются и рукоплещут.

Фьорентино в конце 14 столетия рассказывает в своём сборнике ту же самую историю заменив рыцаря на сына венецианского купца, а дающего в долг купца меняет на еврея-ростовщика. Майкл Шапиро в статье из сборника «Wrestling with Shylock» оценивает безымянного еврея в изображении Фьорентино, как «схематическую», «слабо мотивированную фигуру, которая просто носит этикетку «Жид»». А Грэц думает, что, сделав одинокого еврея не венецианцем, Фьорентино просто боялся обидеть богатых евреев Венеции. Очень может быть, что замену неназванного купца на незванного еврея, Фьорентино сделал для большей достоверности своего рассказа, таким образом отдавая дань реальности. О такой реальности знали и в Англии. Например, поэт Спенсер одно из писем к Гебриэлу Харви заканчивает так: «Тот, кто крепко привязан к вам в большем количестве обязательств, чем любой торговец в Италии любому там еврею». В этом рассказе впервые появляется тот самый «фунт мяса из тела» (una libra di carne). Однако и Фьорентино не был столь жестоким к еврею, как Шейкспир.

Сборник Фьорентино не был переведён на английский в то время, поэтому Экройд делает вывод, что Шейкспир «либо знал итальянский, либо узнал эту историю из вторых рук». Согласимся здесь с Экройдом, что Марлоу узнал историю из вторых рук - из рук Бейкона. Есть ещё третий рассказ про фунт человеческого мяса, который не могли не знать англичане, так как многие дворяне годами жили в Италии.

После торжественного богослужения и празднования Рождества Христового, Френсисом Дрейком был собран военный совет, на котором этими благоверными христианами было решено эскадрой плыть к острову Эспаньола, чтобы, видимо, из человеколюбия захватить его столицу Санто Доминго и по-христиански разграбить. Утром 31 декабря или 10 января 1586 года по новому календарю эскадру заметили к востоку от Санто Доминго. На следующий день Дрейк высадил пехоту, захватившую этот испанский город. Известие об этом в Италии получил некий богатый купец Паоло Мария Секки (Secchi), который, как заинтересованное лицо, стал эту новость распространять. Ему не поверил важный еврей из еврейской общины по имени Сансон Ченеда (Ceneda), объявивший новость неправдивой и в своём отрицании дошёл до того, что в споре необдуманно поставил на кон фунт мяса из собственного тела.

Еврей проиграл, и христианин стал требовать своё законное право на фунт мяса из тела еврея. Эту историю рассказывает итальянец Грегорио Лети (Leti) в третьем томе жизнеописания Папы Сикста V-го.

Купец Секки был таким же неумолимым, как и неназванный купец из «Деяний», давая плохой пример для Шайлака. Жизнь неудачливому еврею спас понтифик, приговорив обоих к смерти, потом, проявив милосердие, заменив смерть на каторжные работы, и в конце концов, заменив и это на большой денежный штраф. Приговор к смерти папой, изворотливо обосновывался тем, что христианин, требуя фунт мяса, покушался на человеческую жизнь, а еврей был осуждён за то, что поставил на кон собственную жизнь, которая принадлежит не ему, а его государю, поскольку он подданный этого папы. Следует отметить, что, как сказал об этом Сиксте Лео Таксиль, «достопочтенный отец признавал только те законы, которые изобретал сам». Таксиль (Taxil) в «Calotte et Calotins» (1882) передаёт анекдоты о законотворчестве Сикста V-го. Например, в одном случае, когда папе возразили, что нарушители не могут быть ним осуждены, так как те являются подданными наполитанского королевства, тот заявил, чтобы виновных повесили на верёвке, купленной в Наполи. В другом случае, когда защитник сослался на закон, запрещающий применение смертной казни в отношении несовершенолетних, этот папа своей властью, доверенной ему, как он сказал, господом, добавил свои десять лет осуждённому и велел выполнить приговор.

Доктор Гайнрих Грэц (Graetz), автор многотомной «Истории евреев» указывает на анекдот с купцом Секки, как на основу пьесы Шейкспира,заявив, что «фактически, никакой еврей не был Шайлаком, но был христианин». Но как бы ни было, и ненастоящий еврей-ростовщик, и христианин Секки, и неназванный купец, все настойчиво требовали исполнения Закона, согласно расписке, скреплённой подписью, тем более кредитуемый настаивал, как и Антонио, что, если «он не исполнит обязательства, тебе удобно будет подвергнуть его законной ответственности».

Можно сколько угодно говорить о чрезвычайной жестокости еврея Шайлака, как это определение было вынесено на титульный лист. Можно рассуждать подобно знаменитому юристу того времени Гуго Гроциусу (Grotius), который писал в трактате «О праве войны и мира» (1625): «У Квинтилиана встречается такое место: «Некоторые вещи не похвальны по природе, но допускаются правом, как, например, в Законе XII таблиц было дозволено разделить тело должника между кредиторами». Тут, однако, слово «дозволено» применяется в несобственном смысле, как верно замечает Кикеро в «Туокуланских беседах» (кн. V), говоря о Кинне: «Мне же он, напротив, кажется несчастным не только потому, что совершил это, но также и потому, что поступил так, как это дозволено. Хотя никому не дозволено грешить, тем не менее мы совершаем ошибку Речи, называя дозволенным то, что лишь никому не воспрещается». Подобное значение слова «дозволено» всё же видно из обращения того же Кикеро к судьям в речи «В защиту Рабириуса Постумуса»: «Вы должны соблюдать то, что приличествует, а не то, что дозволено; ибо ведь если вы руководствуетесь тем что дозволено, то вы имеете возможность удалить из государства кого угодно»».

Но мы должны смотреть на жестокость требования уплаты неустойки, прописанной в расписке, только так, как на это смотрит уже знакомый нам из Введения юрист Рудольф фон Йеринг: «Но когда юрист подвергает это критике, то он не может ничего сказать, кроме того, что расписка была недействительна сама по себе, так как она заключала в себе нечто безнравственное; судья с самого начала должен был так посмотреть на дело. Если он этого не делает, если мудрый Даниил допускает годность расписки, то это только печальная увёртка, жалкое крючкотворство: человеку можно дать право вырезать из живого тела фунт мяса, чтобы потом запретить неизбежное при этом пролитие крови. Совершенно также мог судья признать право обладателя Сервитута, и потом запретить ему делать следы на земле, потому что это не было выговорено при установлении Сервитута».

Йеринг говорит о земельном сервитуте, который даёт право пользования чужим земельным участком для возможности прохода, проезда через чужой земельный участок к своему участку, или для прокладывания и эксплуатации, например, трубопроводов или линий электропередач. Действительно, верхом судебного идиотизма, был бы запрет при этом оставлять следы на земле. Есть ещё одно. Мудрый Даниил, кем признали переодетую в адвоката из Ромы Порцию, угрожает Шайлаку, что согласно закону, почему-то неизвестного ни дожу, ни законникам Венеции, кто прольёт хоть каплю христианской крови, тот теряет всё добро и земли в пользу республики. В таком случае, видимо, в Венеции были наказаны и ограблены все врачи, ибо, кроме сложных хирургических операций, часто применялось, как действенное средство, кровопускание.

Или ещё. Мудрый Даниил угрожает, как в своё время это сделал и папа Сикст, что, если мясо будет вырезано, хоть на чуть-чуть меньше, еврея настигнет наказание. Где, если не учитывать эту придуманную юриспруденцию, в законе какого государства может быть прописано, что кредитор не имеет права взять с должника сумму меньшую должной? Шейкспир даже здесь умудряется подвергать критике христианскую мораль: они взывают к милосердию, но сами же запрещают взять с должника меньше, чем он должен, они взывают к человеколюбию, но сами являются рабовладельцами. Шейкспир через Шайлака парирует их упрёк в немилосердии, требованием отпустить своих рабов:

«Рабам вы дайте волю; пожените

На ваших детях; чем потеть под ношей,

Пусть спят в постелях мягких, как у вас,

Едят всё то, что вы»? В ответ услышу:

«Они - мои рабы». И я отвечу:

«Фунт мяса, что я требую, купил я

Не дёшево; он мой, хочу его!»

Откажете - плюю на ваш закон!

Венеции декреты не надёжны.

Я жду суда. Ответьте - будет он?»

(перевод Щепкиной-Куперник)

Йеринг сожалеет о том, что Шейкспир создал собственную юриспруденцию, вернее, оставил без изменения старую фабулу средневекового анекдота. Профессор считает, что всякий юрист должен рассматривать пьесу, как жестокий обман еврея, относительно его личного права. «Могущественный трагизм его судьбы, - делает вывод Йеринг, - «заключается не в том, что ему отказано в праве, но в том, что он средневековый еврей верил в право ...пока не вывели его из заблуждения и не научили его, что ему, презираемому еврею средних веков дали право, для того только, чтобы его обмануть».

Пьеса, задуманная как напоминание о политической победе Эссекса, когда никто не сомневался о каком еврее она напоминает, демонстрирует и нам, и первым зрителям, что и суд над Лопесом был политический и несправедливый. И не случайно Шейкспир заставляет Порцию, переодетую адвокатом, которая обрушивает веру Шайлака в правосудие, в предыдущем акте во всеуслышание заявить:

«Боюсь, не говорите ль вы под пыткой:

Под пыткой люди могут всё сказать».

«Известно»,- пишет Маколей, - «что ни один человек в том веке, или даже полтораста лет спустя, не был знаком лучше Бейкона, с философией права. Технических его познаний, при его удивительных способностях и вкрадчивой ловкости, было совершенно достаточно для доставления ему клиентов. Он поднялся весьма быстро на этом поприще и вскоре стал надеяться быть назначенным на должность королевского адвоката». Но не так случилось, как хотелось Бейкону, так как королева предпочитала назначать тех, кого не предлагал Эссекс, а единственный шанс был неиспользован из-за нежелания графа прервать игру в теннис. Бейкон не мог не видеть, что в пьесе унижается не только право частного человека, но ниспровергается и само право республики, заставляющее и через много лет восклицать: «С беднягой поступают несправедливо!». Всякий, сколько-нибудь образованный зритель, не только философ права и не только противник Эссекса, видел, что унижается непоколебимое убеждение, что право всегда должно оставаться правом, и, отождествляя Шайлака с Лопесом, понимал, что с евреем поступили подло и противоправно.

Непозволительно думать, что Бейкон был тупым, и он, конечно, понял, что изготовил Марлоу, поэтому, то, что пьеса была выпущена на сцену в таком виде, даёт нам возможность сделать только единственное предположение: он увидел, что победа в игре в теннис для графа была куда важнее, чем карьера его друга, и что он уже тогда стал посматривать в сторону противоположную Эссексу.

16. «ПУСТОПОРОЖНИЙ НОЛАНЕЦ», КАК

«ПРОБУДИТЕЛЬ СПЯЩИХ ДУШ»

Датский учёный астроном, посвятивший свою жизнь наблюдению за небом, Тико Браэ (Tycho Brahe), которого московиты переделали в Тихо Браге, испорченный вниманием к его персоне властьимущих и людей науки, презрительно назвал Джордано Бруно «Nullanus», что можно перевести как «Никчёмный или пустопорожний». Браэ оставил потомкам доказательство своей самовлюблённости, когда сделал своей рукой надпись на латыни: «Nullanus nullus et nihil. Conveniunt rebus nomina saepe suis». В переводе это означает: «Nullanus -каламбур с Nolanus, то есть ноланец, выходец из Нолы, городка близ Наполи, - никто и ничто. Вещи часто соответствуют их именам». Такое оскорбление было нанесено из-за различия во взглядах на учение Коперника.

Труд Коперника был опубликован только в 1543-ем в Нюрнберге и по легенде экземпляр отпечатанной книги был доставлен ему буквально перед самой смертью. Однако, основные положения его революционного учения распостранялись в рукописях ещё с 1515-го года, которые он изложил в брошюре. Уже в этой рукописи Коперник низводил Землю из центра мироздания до положения обычного космического тела и даже подчинил её всеобщему закону движений Вселенной. Более того он заставил Землю ещё и вращаться вокруг своей оси. Всё же Коперник, долго не решавшийся публиковать свою работу, не решался быть и слишком революционным: посягнув на Церковь с её библейским представлением привелегированного положения Земли среди небесных тел, испугался выступить против аристотелевского принципа вращения планетных сфер. Таким образом, из-за своего самоограниченного полёта мысли он ограничил и Вселенную сферой неподвижных звёзд, хотя и на таком далёком расстоянии, которое невозможно измерить.

Католическая Церковь, однако, довольно благожелательно встретила труд Коперника, посвящённый тем более самому Папе. Коперник, сам каноник, и побуждаемый к продолжению работы своими друзьями кардиналом Шонбергом и епископом Гизиусом, колебался в душе, следует ли выпускать в свет своё сочинение и не будет ли лучше передать тайны философии из рук в руки только родным и друзьям, не из страха перед Церковью, а из боязни презрения за новизну дураками. Такого же мнения придерживался потом и Галилео Галилей, который в письме к Кеплеру признавался, что «до, сих пор не решился опубликовать из боязни столкнуться с той же судьбой, которая постигла нашего Коперника, хотя и заслужившего бессмертную славу среди немногих, но представлявшегося большинству заслуживающим освистания и осмеяния, до того велико количество глупцов».

Коперник пишет в посвящении, что, как ему кажется, так поступали не из ревности к сообщаемым учениям, «а для того, чтобы прекраснейшие исследования, полученные большим трудом великих людей, не подвергались презрению тех кому лень хорошо заняться какими-нибудь науками ...или если увещания и пример других подвигнут их к занятиям свободными науками и философией, то они вследствие скудости ума будут вращаться среди философов, как трутни среди пчёл».

Таким скудоумным трутнем, как не прискорбно это признать, оказался Тико Браэ, который не мог принять философское значение системы Коперника, по той простой причине, что считал «тело Земли велико, медлительно и не пригодно для движения, на него не может повлиять движение (особенно три движения) не более, чем могут быть смещены светила мирового Эфира, так что такие идеи противоречат физическим принципам и авторитету Священного писания, которое много раз подтверждало неподвижность Земли».

Браэ ещё в 1577 году был сторонником коперникового учения, но из-за появления поздней осенью кометы, которая разрушила аристотелевы хрустальные сферы его вычислениями, после её ухода с небосвода, самолюбие астронома взыграло и сделало его создателем собственной картины мироустройства.

«Я без всяких сомнений придерживаюсь того мнения, что Земля, которую мы заселяем, занимает центр Вселенной, что соответствует общепринятым мнениям древних астрономов и натурфилософов, что засвидетельствовано выше Священным писанием, и не кружится в годичном обращении, как желал Коперник», - заявил Браэ в 1588 году, в выпущенной ним книге «Об недавних явлениях в эфирном мире» (De munde aetherii recentioribus phaenomenis), посвященной той самой комете. В одной из глав этого трактата Браэ изложил собственную теорию мироздания, где планеты вращаются вокруг солнца, а Солнце со всей планетной братией вращается вокруг Земли, и всё это происходит под колпаком 8-ой сферы неподвижных звёзд.

На самом деле центром Вселенной было самолюбие Браэ, как об этом потом скажет Люк дё Клапье дё Вовенарг, что «самолюбие же всё подчиняет своим удобствам и благополучию, оно само — предмет нашей любви и единственная наша цель» и «самолюбие требует, чтобы другие предметы служили нам, и объявляет нас центром Вселенной» («Введение в познание человеческого разума», 1746). Там была ещё зависть, которую Цвайг в «Америго» назвал «профессиональной болезнью учёных».

Доктор Коперник, задумавшийся после выхода «Вступление в Космографию» Вальдземюллера в 1507 году, где «География» или более известная как «Космография» Птолемеоса в виду открытия нового континента существенно исправлялась, предположил, что и «Альмагест», или «Большой трактат астрономии», этого авторитетного грека тоже следует пересмотреть. Отважные мореплаватели проникали туда, где согласно картам непревзойдённого учёного какая-либо жизнь отвергалась и в силу его огромного авторитета неоспаривалась. И если разрушался образ непогрешимого всёзнающего мудреца здесь на Земле, то, соответственно, должен был ставиться под большое сомнение правдивость его знаний о далёком космосе. Хотя учение Коперника распространялось очень медленно, и не преследовалось Церковью, возможно, из-за того, что его книга «О вращении небесных сфер» была заумной и напичкана скучными математическими расчётами, среди коллег астрономов она становилась всё более известной и почитаемой. Даже предпринимались попытки в университетах знакомить студентов с основными положениями теории: так, например, с теорией Коперника ознакомился Иоган Кеплер.

Тико Браэ видел, что на смену аристотелевско-птолемеевскому мненинию приходит медленно, но уверенно новое учение, которое уже обесмертило его автора. Ла Рошфуко говорит, что самолюбие это «любовь к себе или во имя себя; оно заставляет людей поклоняться самим себе и, если фортуна тому способствует, тиранить окружающих». Браэ своим исследованием кометы выступил против доктрин древних мудрецов, но, поклоняясь самому себе, не захотел быть и коперниканцем, поэтому он изобрёл абсурдную систему мира, но зато собственного имени. Вот, например, как говорит о нём в его биографии Юрий Белый: «Немаловажным для Тихо был и чисто психологический фактор — эта система его, Тихо, собственная. Одержимый этой идеей, он, вероятно, не изменил бы ей, даже если бы сам обнаружил в ней вопиющие противоречия. Но этого не случилось. Тихо был уверен в истинности своей гипотезы до последних дней и даже на смертном одре просил Кеплера «поступить в согласии с его, Тихо» гипотезой».

Тико Браэ, кроме чужого успеха, также боялся космической бездны и считал, после своих тщательных измерений, что если допустить годовое вращение Земли, писал он в одном из писем коллеге, оправдывая свою книгу и, изложенную в ней, свою систему, то пришлось бы отодвинуть сферу неподвижных звёзд в такую даль, что описываемая Землёю орбита была по сравнению с этим расстоянием ничтожно мала. Если предположить, что Солнце является центром мира, спрашивает далее Браэ, может ли быть такое, чтобы в таком случае расстояние от Солнца до Сатурна было меньше одной семисотой расстояния до сферы неподвижных звёзд. Это он писал в ноябре 1589 года, а ещё за пять лет до этого Бруно опубликовал в Англии книгу, где таких как Браэ назвал ослами и заявил, что Вселенная бесконечна и не ограничена какими-то сферами.

Но в отношении лично к Тико Браэ Бруно проявлял почтение, надеясь, что тот, как известный математик и астроном, поддержит его мнения, которые ушли гораздо дальше взглядов Коперника. Бруно, вернувшись из Англии, в Пари опубликовал 120 антиаристотелевских тезисов, впервые на языке учёных – на латыни. Через два года, уже будучи в Германии, он переиздал книгу в Виттенберге под названием «Диспуты в Камбрэ» (Camoeracensis Acrotismus), которую с подписью на титульной странице, «как демонстрация благосклонности и уважения» послал «самому известному и самому превосходному» «господину Тико из Дании». Браэ получил книгу перед августом 1588-го, прочёл, как Бруно растаптывает все глупости о мироздании, а значит и его, Браэ, собственные, и обиженно оставил на последней странице тот самый оскорбительный комментарий о Бруно. Бруно, конечно, не мог знать об этом, иначе он отозвался бы о нём, как о тех докторах из Оксфорда: Как такой осёл может называться доктором?

Если Бруно нуждался в подбадривающих и поддерживающих словах от Тико по поводу высказанных мнений в своей книге, то сам Тико в следующем году надеялся на тоже самое, отсылая свою книгу английским математикам Джону Ди и его воспитаннику и ученику Томасу Дигзу (Digges). И Дигз, и Ди, и Тико одновременно наблюдали вспышку сверхновой звезды в ноябре 1572-го года и кажлый из них выпустил небольшую книгу со своим пояснением происходящего: Дигз в конце февраля 73-го, Ди – в марте, а Тико только в конце весны. Тико, каким бы он ни был, потом не жалел добрых слов в отношении Дигза.

В 1576 году, когда Бруно ещё только сбежал из монастыря и начал своё блуждание по Италии, не помышляя ни о каком бескрайнем космосе, Дигз затеял переиздание книги своего отца и дополнил её своим приложением «Совершенное описание небесных сфер в соответствии с древней доктриной пифагорейцев, возрождённой Коперником, доказанное геометрическим способом». Кроме гелиоцентрической схемы, которую он выше сфер усеял звёздами, Дигз предоставил английскому читателю вольный перевод главных аргументов из первой книги сочинения Коперника, сказанных ним в защиту своей теории вращения небесных сфер. В связи со своим изучением сверхновой и невозможности поместить её в подлунном мире, что противоречило выводам Аристотелеса, Дигз пошёл дальше не только греческого мудреца, но и Коперника, и Тико Браэ, так как сделал свой вывод, что звёзды не располагаются на одной сфере, а находятся на различных расстояниях от Земли и кажутся неподвижными, потому что простираются бесконечно вверх.

«В особенности же достойна удивления сфера неподвижных звёзд, украшенная неисчислимыми огнями, распространению которых вверх нет предела. Про эти небесные огни нам нужно знать, что мы в состоянии наблюдать только низшие части сферы, к которой они принадлежат. Нам кажется, что, чем выше поднимается по ней наш взгляд, тем этих огней становится всё меньше и меньше, пока взгляд вовсе не перестаёт их различать, при том, что большая их часть остаётся для нас невидимой, благодаря необычайной их от нас удалённости», -пишет Дигз, при этом, чтобы не сердить епископов или в самом деле веруя в это, добавляет, что сфера неподвижных звёзд является славной обителью величайшего Бога и небесных ангелов. «Таким образом, мы видим, что Томас Дигз склонен помещать звёзды не на небе астрономов, а на небесах теологов», - комментирует профессор Александр Койре (Коуrе’) в «From the Closed World to the Infinite Universe» (1957).

Хотя сам Дигз вынужден согласиться с тем, что «поскольку в мире так долго господствовало мнение о том, что Земля неподвижна, мнение противоположное не может ныне не казаться весьма неправдоподобным», Френсис Р. Джонсон сообщает, что книга Дигза хорошо продавалась. Такой вывод Джонсон в «Astronomical Thought in Renaissance England» (1937) делает из того, что книга за период с 1576-го по 1605-ый семь раз издавалась, и акцентирует внимание на том, что каждое новое издание было заново набрано в типографии, а не отпечатан только новый титульный лист к непроданному тиражу. То есть, и в этом не может быть сомнений, весь тираж каждого издания полностью продавался. Выходит так, что книга была очень популярной, а значит её никак не мог пропустить наш знакомый любитель оставлять свои комментарии на полях книг - Гебриэл Харви. Злой Харви отмечает, что сутью сочинения мистера Дигза является «Водолей» -11-ая книга из философской поэмы «Зодиак жизни» Палингениуса, и что Дигз «в большом восхищении часто повторяет это».

Поэма на латыни итальянского еретика Палингениуса (Palingenius) была переведена на английский и издавалась также часто, и два года подряд перед публикацией книги Дигза. То есть Дигз не мог её не знать и едкий коментарий Харви оправдан. Знал хорошо поэму и Бруно, так как в прощальной речи в Виттенберге, считая автора немцем, он сказал: «Разве не возвышенный ум, по вашему мнению, проявил Палингениус в своей так неожиданно появившейся поэме? Удивительно, сколько истин, превосходящих понимание толпы, изложил он о протяжении вселенной, о субстанции звёзд, о природе света, о населении земель и душе сфер». Другое дело, когда он нею заинтересовался: до приезда в Англию или после, когда ознакомился с работой Дигза. То, что Бруно был ознакомлен с сочинением Дигза видно по его разбору пятого рассуждения Нундиниуса в «Пире на пепле» или, как ещё перевели, в «Великопостной вечере». «La cena de le ceneri» в английском переводе - «Ужин в пепельную среду».

На вопрос, что «если бы, дескать, Земля действительно двигалась в сторону, называемую востоком, то тучи в воздухе всегда явственно бежали бы к западу вследствие чрезвычайно быстрого движения этого шара, который за двадцать четыре часа должен проделать в пространстве такой большой круг», а также на заявление Аристотелеса, что при движении Земли, является невозможным, чтобы брошенный вверх камень мог вернуться вниз по той же перпендикулярной прямой, Бруно приводит пример: «Так же если от точки, находящейся в основании мачты, кто-нибудь на корабле бросит камень прямо вверх, то последний по той же линии вернётся вниз, как бы ни двигался корабль, лишь бы он не качался». Френсис Джонсон, приведя цитату из работы Дигза, пишет, что, разрушая то самое утверждение Аристотелеса, «Дигз выдвигает очень подходящий эксперимент, который он вероятно сделал сам», мягко сбрасывая с вершины мачты, движущегося судна, некий, имеющий приличный вес груз, и, отмечая при этом, что, как оказалось, он падал на палубу по прямой линии параллельно к мачте.

Книга Дигза, переизданная в год приезда Бруно в Англию, несомненно, повлияла на его мировозрение, которое он потом стал, по меткому определению профессора Лавджоя (Lovejoy), «проповедовать со рвением евангелиста».

Всё что мы знаем о Бруно, известно нам из его собственных рассказов в его же произведениях, библиотекарю аббатства в Пари и следователям инквизиции. Известно также, что человеку, много говорящему о себе часто трудно избежать тщеславия, а человеку попавшему в лапы инквизиции часто нежелательно говорить правду. Он хвастает библетекарю, что, ещё будучи монахом, был вызван к самому Папе Пиусу V-му продемонстрировать искусство своей памяти, а инквизиторам сообщает, что во Франции добился таких успехов в демонстрации памяти, что был принят самим королём Анри III-им, расспрашивающим его о ней: обладает ли он такой памятью от природы или приобрел её с помощью магического искусства. Бруно отвечал, что развил память с помощью науки и за это король разрешил ему читать лекции, которые он читал целых пять лет. Видимо на основе этих рассказов биограф Бруно Рожицын назвал его память феноменальной. И то, и другое было не совсем правдой, ибо во Франции Бруно был только два года, а в книге «О тенях идей», посвящённая королю, об искусстве памяти была магия.

Для своей оккультной памяти Бруно штудировал книги Рамона Лулла «Великое искусство» и Марсилио Фичино «Стяжания жизни с небес». Френсис Йейтс отмечает, что трансформация классического искусства памяти началась ещё до Бруно, «но у Бруно достигает пика». «О тенях идей» и «Песня Кирки (Цирцеи)» - первые сочинения Бруно по магическому искусству памяти являются показателями того, считает Йейтс, что «он был магом ещё до приезда в Англию».

На магию Фичино, которую он называл естественной, повлияло египетско-герметическое учение Трисмегиста. Гермес Трисмегист, то есть Трижды Величайший, мифический автор так называемого «Герметического корпуса» - манускриптов на греческом языке, которые, как тогда считалось, были созданы египетским жрецом ещё в седой древности и были источником мудрости, например, для таких мудрецов как Питагорас и Платон. Манускрипты были переведены на латынь Фичино в 1463 году.

В «Герметическом корпусе» сказано: «Солнце - самый большой из небесных богов, все боги неба признают его своим царём и предводителем; и эта звезда, со своим огромным размером, большая, чем земля и море, позволяет вращаться над собой звёздам намного меньшим, чем она сама («Гермес к своему сыну Тату», 3). И в «Асклепиос (Эскулапиус) к царю Амману» (7): «Что касается вида Солнца, то это не догадка, а сам видимый луч, охватывающий своим пресветлым сиянием весь мир: и ту его часть, которая пребывает вверху, и ту, которая находится внизу. Солнце установлено в середину мира».

Сам Коперник после схемы, изображающей новую систему, ссылается на авторитет древних авторов: «В центре всего расположено Солнце. Действительно, в таком великолепнейшем храме кто мог бы поместить этот светильник в другом и лучшем месте, как не в том, откуда он может всё освещать. Поэтому не напрасно некоторые называют Солнце светильником мира, другие умом его, а третьи -правителем, а Трисмегист называет его видимым богом».

Койре, после цитирования этого высказывания, говорит, что у этих слов был «мотив, который вдохновил ум и душу Коперника». Рассматривание Солнца, как господина и короля Вселенной и, следовательно, как символа Бога, «это коцепция отлично выраженная Марсилио Фичино», считает Койре, «и одни только эти традиции способны объяснить эмоции, с которыми Коперник говорит о Солнце». «Он обожает его и почти обожествляет», - заключает Койре в «The Astronomical Revolution».

Коперник, изучавший медицину в падуанском университете, и будучи потом личным врачом епископа, не мог не интересоваться сочинением Фичино «О жизни» (De Vita). Этот медико-астрологический трактат, состоящий из трёх книг: «О здоровой жизни», «О долгой жизни» и «О стяжании жизни с небес» был, как он сам говорит, побуждаем к написанию первым в небесах Меркурием, имя которого было созвучно латинскому варианту Гермеса Трисмегиста. Несколько лет спустя Фичино создаёт трактат «О Солнце», в котором он называет звезду «видимым господином неба», указывает огромность его размера, который превышает «сто шестьдесят шесть размеров Земли», и неоднократно сравнивает Солнце с Богом.

Бруно тоже отлично знал книгу Фичино. Прибыв в Англию, как «профессор самой чистой и безвредной магии», как «сын отца Солнца и матери Земли», Бруно расчитывал на такое же внимание к себе, подобное полученному ним от короля Франции, за свои магические занятия в искусстве памяти. Первое, что он сделал это опубликовал две новых работы в той же области искусства запоминания. «Доктор самой изощрённой теологии», «признанный и с почётом принимаемый философ» и «пробудитель спящих душ», как называет сам себя Бруно, «с именем более длинным, чем его тело», как о нём отзывается Джордж Эббот, «горел желанием прославиться посредством какого-то достойного подвига». Эббот пишет, что Бруно, «скорее отважно, чем разумно», читал лекции в Оксфорде. Элинор Грейс Кларк (Clark) в «Ralegh and Marlowe» (1941) удивляется не тому, что Бруно читал, а тому, что его вообще допустили что-либо читать. А читал Бруно, словами Эббота, «почти дословно» третью книгу из труда Фичино «О жизни», за что и был - за обнаруженный плагиат - изгнан из университета.

«Удивительная сцена!» - коментирует Йейтс. – «С одной стороны - маг, проповедующий теорию Коперника в контексте астральной магии и солнцепоклонства из «Стяжания жизни с небес». С другой стороны -серьёзный человек, полагающий, что он что-то похожее где-то читал, и отправляющийся к себе в кабинет за экземпляром Фичино». То есть будущие епископы не брезговали читать и хранить литературу о талисманной магии. Будущий архиепископ Эббот даже издевается над Бруно едвва ли не словами Фичино. Он насмехается, что «итальянский непоседа» «решил среди очень многих других вопросов изложить мнение Коперника, что Земля ходит по кругу, а небеса покоятся, хотя на самом деле это его собственная голова шла кругом и его мозги не могли успокоиться» («The Reasons Which Doctour Hill»). Читаем у Фичино: «Всякий же, кто намеревается чересчур обеспокоенным умом судить о вещах, каковы они по сути, подобен тому, кто, испытывая головокружение, полагает, по словам Платона, что всё вокруг пребывает во вращении, в то время как это у них в голове кружится» («О здоровой жизни», глава 7).

Йейтс находит, что большая часть легенды о Бруно основана на пассажах из «Пира на пепле», где много говорится о солнце Коперника и о герметическом восхождении самого Бруно сквозь сферы. Во вступительной статье М.Дынника к диалогам Бруно, где мыслям тесно от Маркса и Энгельса, например, заявлено: «Взгляды Джордано Бруно тесно связаны не только с мировоззрением Коперника, но и с итальянской натурфилософией». А коллега профессора Дынника Ю.Коган в введении к монографии Рожицына добавляет, что «творчество Бруно, как и вся передовая культура эпохи Возрождения во всех главнейших её проявлениях, имело ярко выраженный антиклерикальный и антирелигиозный характер». Коган, готовый сделать Бруно едва ли не членом итальянской компартии, две страницы цитируя коммуниста Тольятти, обижается на высказывания исследователей, что «его (Бруно) глубокомысленный ум охотно терялся в мистическом мраке» и за то, что его назвали «апостолом теософии XVI века».

Александр Горфункель, автор одной из книг о Бруно, в «Кратком изложении следственного дела Джордано Бруно» несколько раз указывает слова книгопродавца Чьотто (Ciotto) на допросах, что он слышал отзывы о Бруно во Франкфурте, как о неверующем и еретике. При этом переводчик Горфункель и составитель кардинал Анджело Меркати опускают в «Кратком изложении» показания Чьотто, которое цитирует Йейтс, а именно, что люди, бравшие у Бруно уроки во Франкфурте, говорили ему, что «упомянутый Бруно память и другие схожие с нею загадочные вещи сделал своей профессией». «В течение последнего года моего пребывания во Франкфурте», - цитирует показания Бруно Йейтс, - «я получил два письма от сеньора Мочениго, в которых он выражал стремление обучаться у меня искусству памяти... обещая принять меня с уважением и почётом». И сам Горфункель в комментариях пишет: «Джованни Мочениго (Mocenigo), венецианский патриций ... в 1591 году пригласил Джордано Бруно в Венецию обучать его искусству памяти». Отсюда мы приходим к единственно возможному выводу, что Бруно, ни от кого не найдя поддержки своей астрономической революции, вернулся к своему прежнему занятию, магическому искусству запоминания, читая лекции, хотя, по словам Чьотто, ученики ни в этом вопросе, ни в подобном другом успеха не добивались и совсем не были удовлетворены.

Очень может быть, что Бруно познакомился с теорией Коперника только в Англии через Приложение Дигза, которое, возможно, перевёл ему Флорио. Живой ум Бруно основательно соединил неизмеримую (immensum) протяжённость Вселенной, но всё же ограниченную крайней сферой мира (ultima sphaere mundi) Коперника и Вселенную Дигза, которая «простирается бесконечно вверх» с положением своей философии «бесконечного Бога». «Я говорю, основываясь на исходных положениях и выводах моей философии, что могущество Бога, будучи бесконечным, производит бесконечные вещи», - поясняет Бруно инквизиторам. – «Я говорю, что тот, кто считает результат конечным, может лишь с натяжкой, с трудом и запинаясь вывести его из бесконечной причины. Вследствие этого в затруднительном положении оказываюсь не я, а тот, кто тратит силы на рассуждения с этими хромыми соотношениями. В целом, я говорю, что исходное положение столь же хорошо, сколь и необходимо; тот же, кто считает, что Бог производит конечные результаты, представляет его не иначе, как конечной причиной и конечной способностью».

Бесконечный бог Бруно «не мог раскрыть, выразить себя иначе, как в виде бесконечного, бесконечно разнообразного и бесконечно протяжённого мира», комментирует Койре и приводит цитату из книги «О бесконечности, вселенной и мирах» Бруно: «Так ещё сильнее прославляется превосходство Божие и обнаруживается величие Его царства; Он прославлен не в одном, но в бесчисленном множестве солнц; не в единственной земле, но в тысячах ей подобных, в бесконечном множестве миров». Бруно пишет, что «тот, кто говорит о порожнем, пустом и бесконечном эфире, не приписывает ему ни тяжести, ни лёгкости, ни движения, ни верхней, ни нижней области, ни середины, признавая, более того, что в подобном пространстве бесконечное количество тел, каковы эта земля и другие земли, это солнце и другие солнца, заставляют их вращаться внутри этого бесконечного пространства в определённых конечных пространствах или вокруг своих собственных центров». «Таким образом, мы, находясь на Земле, говорим, что Земля находится в центре», делает вывод Бруно и добавляет, что «не в меньшей степени и те, которые находятся на Луне, могут считать, что находятся в центре [великой окружности], что заключает в себе и Землю, Солнце и другие звёзды, и является пределом радиусов их собственного горизонта».

Его лекции в Оксфорде слушал студент Френсис Годуин (Godwin), который потом, будучи епископом, напишет развлекательную книгу «Человек на Луне» о путешествии испанца на Луну, напечатанную, правда, только после его смерти в 1638 году. Смелый испанец встретит на Луне людей с оливковым цветом лица, очень высоких, вдвое выше земных людей. Количество дней своего полёта в невесомости, - да, в невесомости - он будет отсчитывать по количеству полных оборотов Земли вокруг своей оси. «Земля же подёрнулась какой-то дымкой и стала походить на Луну», -рассказывает испанский искатель приключений. – «И как на последней мы обнаруживаем тёмные пятна, то такие же я узрел на Земле. Форма этих пятен менялась ежечасно. Причина, я полагаю, в том, что, следуя естественному движению (в чём я теперь вынужден согласиться с Коперником), Земля вертится вокруг своей оси с востока на запад и проходит этот путь за каждые двадцать четыре часа. ...Казалось, передо мной медленно вращают большой глобус, на котором в течение двадцати четырех часов перед моим взором последовательно проходят все страны обитаемой нами Земли - это был единственный способ, которым я отсчитывал дни и измерял время». Таким образом, можем считать, что зёрна разума, посеянные Бруно, взошли по крайней мере у одного слушателя, причём у епископа и доктора богословия. Что нельзя сказать о тогдашней политической и интеллектуальной элите.

Такую встречу с рыцарями, джентльменами и докторами (cavallieri, gentil'homini et dottori) для Бруно смог организовать посол Франции Мишель дё Кастельно, сьёр дё ла Мовиссьёр (de Castelnau, Sieur de la Mauvissiere) в своём доме, где и проживал сам Бруно. Благодаря рекомендательному письму самого короля Анри, Бруно, по прибытию в Англию, смог поселиться в доме посла и, вероятно, впервые не думать о крове и пропитании. Посол сам нуждавшийся в деньгах из-за задержек жалования был рад воспользоваться его услугами бесплатного секретаря. Бруно не жалеет добрых слов в адрес своего благодетеля, посвящая ему свои трактаты, и в тоже время со спокойной совестью или, напротив, мучаясь её угрызениями, предавал секреты посольства Уолсинэму. Видимо, благодаря протекции посла и его связям, Бруно смог некоторое время читать лекции в Оксфорде, пока не был изгнан. Устроить некоторый диспут в доме посла с рыцарями, джентльменами и докторами, я думаю, Бруно смог устроить, благодаря протекции жены дё ла Мовиссьёра.

«Кроме дружбы, Бруно пользовался в доме де Кастельно нежной благосклонностью женщин», - пишет Юлий Антоновский, - «они вплели не одну душистую розу в тяжёлый лавровый венок «гражданина вселенной, сына бога-солнца и матери-земли», как любил называть себя Бруно. Он, который раньше мог бы поспорить с Шопенгауэром по части пренебрежения к женщинам, теперь неоднократно восхваляет их в своих произведениях и из них больше всего Марию Боштель, жену де Кастельно, и её дочь Марию, относительно которой он сомневается, «родилась ли она на Земле, или спустилась к нам с неба». Антоновскому, видимо, было лень сопоставить даты, раз он называет женщиной шестилетнюю девочку Катрин-Мари и уж совсем бредит, когда заявляет, что «Бруно приобрёл расположение даже Елизаветы, «этой Дианы между нимфами севера», как он её называет» и эта благосклонность королевы «простиралась до того, что Бруно мог во всякое время входить к ней без доклада».

Мари дё Кастельно, в девичестве Боштель (Bochetel), была значительно младше 63-летнего посла. Она вышла замуж за Мовиссьёра около 1575 года, когда его назначили в Англию послом. За первые шесть лет замужества она родила двух сыновей и двух дочерей. После того, как в 1581 году она отбыла во Францию с детьми, как раз летом 83-го она вернулась в Ландон, оставив там мальчиков. Джон Босси (Bossy) сообщает, что она затем имела ряд выкидышей и неудачных беременностей и умерла во время родов, сразу по возвращении семьи во Францию.

Бруно, которому, по словам Антоновского, «были противны мелкие идеалы современной ему школы последователей Петрарки: «В апреле месяце влюбился Петрарка, в апреле же ослы обращаются к созерцанию», заявляя, что и его любили Нимфы, очень нахваливает жену посла. Он, который сначала приводит цитату, где женщину сравнивают с «непрерывным вредом, ежедневной войной, тюрьмой жизни, бурей в доме и кораблекрушением человека» и рассказывает анекдот про одного француза, который во время морской бури после приказа капитана выбросить за борт всё тяжёлое, в первую очередь выбросил в море свою жену, далее говорит, что не все французские семьи такие. Бруно поёт дифирамбы жене посла, отзываясь о ней, как о красивой женщине, при этом «благоразумного суждения, проницательной скромности и пристойнейшей вежливости», и что она этими качествами «крепчайшим узлом связала чувство своего супруга и способна пленить всякого, кто её знает». Конечно, мы не можем утверждать, что Бруно предавал посла и в постели с его женой, но то, что он пользовался её благосклонностью, как мопассановский «милый друг» Дюруа, для влияния на мужа, очень даже вероятно. В любом случае рыцари и джентльмены собрались в доме Кастельно, послушать Бруно о бесконечной Вселенной и бесчисленных обитаемых мирах.

По всей видимости, это были представители «Ареопага» Филиппа Сидни и так называемой «Школы атеизма» Уолтера Роли. Также одним из приглашённых на обед, ставший ужином, был один, который имел его фамилию (il quale e’ di vostro cognome), то есть имел английский вариант значения фамилии Бруно – Браун, и таким мог быть Энтони, сын 1-го виконта Монтегю. Предполагается, так как нет списка приглашённых, что рыцарь, занявший место во главе стола был сэр Филипп Сидни. И все эти рыцари, джентльмены и доктора оказались коллективным Тико Браэ, то есть в бруновском определеннии ослами, что повлекло за собой написание обиженным Бруно язвительного «Пира на пепле», оскорбляющего и простонародье, и высший свет Англии.

Аргументы Бруно, что жизнь должна наполнять Вселенную, таким же великолепным миром, как наш, обитателями, подобными земным и даже лучше, иначе создание Богом такого обширного, но не жилого пространства было бы пустой тратой Его сил, не возымели должного результата, возможно потому, что преподносились с теологической и герметической заумной точки зрения. Гости не восприняли и его восторженную похвалу трудам Коперника, который, по его словам, освободил «от некоторых ложных предположений общей вульгарной философии, если не сказать, от слепоты». «Кто же будет настолько подлым и невежливым по отношению к труду этого человека, который, даже если забыть то, что было им сделано, был послан богами, как заря, которая должна предшествовать восходу солнца истинной античной философии, в течение веков погребённой в тёмных пещерах слепоты и злого, бесстыдного, завистливого невежества?», -высокопарно спрашивал Бруно и сам же отвечал: «И вот Ноланец, пересёкший воздушное пространство, проникнувши в небо, пройдя меж звёздами за границы мира, заставил исчезнуть фантастические стены первой, восьмой, девятой, десятой и прочих, каких бы ещё ни прибавили, сфер, согласно, рассказам суетных математиков и слепых вульгарных философов». Доктор Торквато (Torquato), которого Бруно наделил таким именем из-за его золотых цепей на шее, опустил взлетевшего этого пророка истинной античной философии - ноланца на землю, заявив ему на латыни: «Смотри, молчи и учись: я буду обучать тебя учению Птолемеуса и Коперника».

Элинор Кларк предполагает, что под именем Торквато Бруно спрятал карикатуру на сэра Уолтера Роли. Роли, как нам сообщает Йейтс в биографии Флорио, согласно имеющимся документам, был близко знаком с Мовиссьёром с использованием Флорио, как посредника, что в свою очередь, говорит исследовательница, «значительно усиливает возможность встречи Роли с Бруно». Кларк, сожалея о недостаче свидетельства и, считая, что ядром приглашённых составляли члены «Ареопага», высказывает уверенность, что, если Роли был бы случайно в городе, он почти несомненно был бы среди приглашённых, так как к такой причине банкета у него был самый острый аппетит.

Является ли доктор Торквато карикатурой на Роли или нет, но в споре с ним над схемой солнечной системы в книге Коперника, Бруно, говорящий о себе, как мало заботящемся о Копернике, как и о том, чтобы другие понимали его, продемонстрировал свою бестолковость, настаивая, что точка с подписью «Terra» не символ Земли, а след от циркуля, «когда чертился эпицикл Земли и Луны, который один и тотже». Бруно не понял высказывание Коперника: «Четвёртое по порядку место занимает годовое вращение, и в этом пространстве, как мы сказали, содержится Земля с лунной орбитой, как бы эпициклом», так как не вникал в него, ухватившись за общую гелиоцентричность и приняв идею движения планет по магическим причинам, сравнивая их с веливими животными, одушевлёнными бесконечной божественной силой. Это его упорство в ошибке только добавило негатива к общей неудаче слушаний его проповеди Новой философии.

То, что слушатели остались при своём мнении, не далеко ушедшем от традиционного учения Птолемеуса или нового Тико Браэ, где Земля осталась непоколебимой и центром Вселенной, видно из пьесы Марлоу о докторе Фаустусе. Фаустус предлагает Мефистофелису поговорить о божественной астрологии, задавая вопрос, «не образуют ли светила шар, подобный формою земле центральной». Но объяснения Мефистофелиса доктор прерывает окриком: «Молчи!» и заявлением, что преподаваемое ним – «догадки новичков» (freshmen’s suppositions), ибо все и так знают о двойном движении планет. Далее Фаустус перечисляет за какое время делают оборот вокруг Земли семь планет, в число которых, кроме Сатурна, Юпитера, Марса, Венеры и Меркурия, входят Солнце и Луна. Как видим, что Марлоу, изображая Фаустуса, предавшегося дьявольским занятиям, вознеся магию выше рая, при этом получающего златые знания, чтобы стать королём над всеми областями, поэт сообщает посредством Мефистофелиса доктору и зрителям отсталые знания, абсолютно не восприняв теориюКоперника, ни Дигза, ни тем более Бруно.

Но как мы можем подвергать негативной критике Марлоу в этом вопросе, если даже наиболее светлый разум Англии того времени Бейкон, перечислив некоторые утверждения астрономов, заявляет в трактате «О достоинстве и приумножении наук» (III,4): «Абсурдность всех этих предположений заставила говорить о суточном движении Земли, что с нашей точки зрения совершенно неверно». Бейкон жалуется далее, что «исследования почти не предпринимаются, и всё сводится лишь к математическим наблюдениям и доказательствам. Эти доказательства могут показать, сколь изобретательно всё это можно уложить в стройную систему и выпутаться из затруднения, но не то, каким образом всё это происходит в действительности; они могут показать только кажущееся движение, вымышленный, произвольно построенный механизм его, а отнюдь не сами причины и истинный характер этих явлений. Поэтому астрономия в нынешнем её виде причисляется полностью к математическим наукам и наносит тем самым известный ущерб своему достоинству».

Восемнадцатую главу своей книги Элинор Кларк начинает с предположения, оговаривая - «возможно», что Бруно, во время своего пребывания в Англии не имел, никакого влияния в вопросе теории Коперника на математика и астронома Хэриота, того самого, которого иезуиты называли учителем молодых джентльменов насмехаться над старым законом Моисея, а также над новым законом Христа. И действительно, Хэриот, как участник и даже «управитель» «Школы атеизма» Уолтера Роли не воспринимал теорию Коперника, по крайней мере, до 1600 года. Поэтому, считает Кларк, если Бруно не оказал, в то время, на Хэриота влияния, то едва ли мог оказать на Марлоу, так как последний был его другом и поклонником, и в астрономии его подчинённым. В таком случае, при явном скудоумии в астрономии Кристофера Марлоу, зависевшего здесь от мнения «Школы» Уолтера Роли и от взглядов Френсиса Бейкона, возникает вопрос: какое такое влияние на него оказал Бруно, заявленное в главе выше.

В последующих своих работах после «Пира на пепле» Бруно жалуется послу на угрозы и преследования со стороны не только «одного или немногих, но многих и почти всех». Он восхваляет дё ла Мовиссьёра, который как «устойчивая, крепкая и постоянная скала» стоит на защите его против бурного гневного моря «преступной лжи, бешенства плебеев и неистовства людей известных». Он вкладывает в уста одного из персонажей признание в том, что диалоги, недавно выпущенные ним в свет, заставили его замкнуться и уединиться в своём жилище. Этот самый мнимый участник диалога спрашивает Бруно о том, какие животные читали «Пир на пепле» и ошибаются ли те, кто говорит, что он обладает «голосом бешеной и яростной собаки». Своё агрессивное хамство, или то, что Йейтс назвала «излишней резкостью», Бруно оправдывает, желанием, чтобы они – плебеи и люди известные – оставили его в покое. Если они не желают меня ласкать, добавляет ноланец, пусть они воздерживаются и от проявления невежливости по отношению ко мне.

На следующий вопрос, имеет ли он право вмешиваться в дела чужой страны, Бруно сравнивает себя с иностранным врачом, которого не следует убивать за то, что «он пытается прибегнуть к таким способам лечения, каких местные не применяют, а во-вторых, что для истинного философа всякая страна есть родина». Но собеседники, то есть он сам, повторяя чужие слова, настаивают на том, чтобы Бруно ответил на обвинения, что он «в своём «Пире» осуждает и оскорбляет целый город, целую область, целое государство».

«Подобные слухи распространяются из-за низости кое-кого из тех, кто чувствует себя затронутым», - парирует Бруно, - «они-то из мести, видя, что им недостаёт собственного разума, учёности, одарённости и силы, насколько умеют, измышляют обманы, которым могут доверять лишь им подобные, и ищут соучастников, чтобы упрёки, направленные против частных лиц, выдать за оскорбление обществу». «Разве вы назвали бы меня оскорбляющим родину и неблагодарным ей, если бы я сказал, что подобные и ещё более преступные обычаи встречаются в Италии, в Неаполе, в Ноле?», - восклицает ноланец. – «Разве этим унижена будет страна, благословлённая небом, которая... всегда нами и другими считалась учительницей, кормилицей и матерью всех добродетелей, учений, культур, учтивостей и приличий? Преувеличена ли похвала, воспеваемая ей теми же нашими поэтами, которые не в меньшей степени называют её учительницей всех пороков, обманов, скупостей и жестокостей?»

В конце концов он сдаётся и заявляет: «я начинаю раскаиваться и сожалеть, что коснулся вышеупомянутых личностей, что опечалил вас и других людей честнейшего и гуманного образа мыслей; поэтому я страстно желал бы, чтобы те мои диалоги не были изданы, и, если это вам угодно, я приложу усилия, чтобы они больше не распространялись». Единственный «из людей известных», «честнейшего и гуманного образа мыслей», названный Бруно его именем в «Пепле», был Фулк Гревилл, в доме которого якобы и происходил диспут.

Извинения Бруно возымели слабое действие, поскольку даже в следующем году, когда старший друг Марлоу и член кружка Сидни, Томас Уотсон решил издать своё краткое изложение класического искусства запоминания «Compendium memoriae localis», он был вынужден признать в конце вступления: «Я очень боюсь, что моя скромная работа будет подвергнута сравнению с таинственными и глубоко учёными «Siglii» Ноланца или с «Umbra artificiosa» Диксона, что может принести больше дурной славы автору, нежели пользы читателю». Поспешная мстительная несдержанность Бруно в «Пепле» обеспечила только дурную славу любому человеку, даже за косвенную связь с ним.

«Siglii», упоминаемые Уотсоном, это «Печать печатей», одна из двух работ Бруно об искусстве памяти, которые он опубликовал сразу после прибытия в Англию. Упомянутый Диксон (Dicson) был верным сторонником учения Бруно, которого тот сам назвал «умным, честным, добрым, тактичным и преданным другом, которого Ноланец сердечно любит». Предполагается, что Бруно в «Пепле» изобразил Диксона под именем «Смит». В самом начале 1584 года по новому стилю, а тогда это был всё ещё 83-й год, Диксон опубликовал небольшую книгу «De umbra rationis» (Тень мышления), как продолжение «Теней» Бруно о герметическом искусстве памяти, по словам одного его кембриджского оппонента, на очень тёмной латыни, где и близко нет романской ясности. Свою брошюру Диксон посвятил графу Лестеру, который, как мы помним, покровительствовал другому такому мыслителю - Джону Ди.

Диксон в год прибытия Бруно вернулся из заграницы, где, вероятно, проходил обучение, и, возможно, познакомился не только с работами Бруно, но и с ним самим. В Ландоне он входил в круг сторонников Лестера. Это подтверждается обнаруженным донесением английского посла в Шотландии, который сообщает лорду Бёрли в 1592 году, что «Диксон, мастер искусства памяти и когда-то служивший господину Филиппу Сидни, покойному, прибыл ко Двору». «Примечательно», - комментирует Йейтс, - «что корреспондент лорда Бёрли знает, как лучше напомнить государственному мужу (который должен знать всё), кто такой Диксон. Знаток искусства памяти, когда-то служивший Филиппу Сидни». Этот факт поясняет, почему Бруно, перечисляя в «Пепле» окружение королевы, только вскользь упоминает «главного королевского казначея», но называет полным именем и расхваливает Лестера, Уолсинэма и Филиппа Сидни. Поэтому же, очень может быть, что Диксон, так как сам был политическим агентом, завербовал для Уолсинэма и Бруно, соблазнив его, видимо, постоянным пристанищем в Англии и покровительством фракции Лестера. Хотя вербовщиком мог быть и Уотсон, который точно был в Пари, когда туда прибыл Бруно.

Джон Флорио, который был, если не другом, то приятелем Бруно общался с Уотсоном и очень показательно и того и другого предствил в своём втором итало-английском разговорнике «The second fruits» 1591 года. В первом диалоге Флорио задействовал уже знакомого из работы Бруно Торквато и самого Бруно под именем Ноланец (Nolano). В четвёртом диалоге читатель познакомился с другим уже известным бруновским персонажем Нундиньо, а также с известным нам из работы Кида Орацио и новым - Мелибо (Melibeo). Этим именем Meliboeus Уотсон подписал свою скорбную элегию по случаю смерти Уолсинэма в 1590-м. То есть Флорио использовал псевдонимы и прозвища тех, кого хорошо знал, и кто входил в его близкий круг общения. Отсюда приходим к выводу, что Бруно и Уотсон были близко знакомы, и если даже не со времён пребывания в столице Франции, то через Флорио.

Относительно пребывания Бруно в Ландоне мы имеем два противоположных мнения. Первое высказывает Френсис Йейтс, где она заявляет, что «взрыв, произведённый Бруно в Англии, был исключительным событием тех лет, сенсацией, напрямую связанной с предводителем английского Ренессанса». Этим своим заявлением она опровергает сказанное ранее Брандесом: «Итальянский мыслитель не оказал никакого влияния на умственную жизнь своих английских современников. Даже Филипп Сидни не признавал его учения, и имя его вовсе не упоминается в составленной Гревиллом биографии Сидни, хотя Гревилл часто видался с Бруно. В доказательство того, как бесследно прошло в Англии посещение Бруно, Брунгофер, изучивший этот вопрос, приводит тот факт, что в Бодлианской библиотеке нет ни одного документа и ни одного сочинения того времени, где встречались бы какие-нибудь сведения о пребывании Бруно в Ландоне или Оксфорде. Полагали, что Шейкспир, тем не менее, прочёл его философские трактаты по-итальянски».

Сразу отметим некоторое преувеличение Йейтс, но и то, что Брунгофер (Brunnhofer) не так тщательно, как следовало изучал этот вопрос, иначе МакНалти (McNulty) не обнаружил бы потом свидетельство Эббота о лекциях Бруно в Оксфорде. Не можем согласиться и с тем утверждением Брандеса, где сказано, что «Шейкспир мог прибыть в Ландон никак не ранее того года, когда Бруно покинул Англию, и поэтому не мог с ним встретиться». При этом Брандес, полагающий, что безграмотный Шекспер и есть Шейкспир, не возражает против того, что тот мог прочесть трактаты Бруно на итальянском языке. Напротив, очень может быть, что Марлоу, как подопечный Бёрли и Роли, присутствовал на том самом ужине то ли в доме французского посла, то ли в доме Гревилла. И ещё: учитывая описание этого ужина, для чего Гревиллу следовало упоминать Бруно в биографии Сидни, тем более человека, который его, Гревилла, и косвенно самого Сидни оскорбил своим «Пиром на пепле»?

Йейтс добавляет, указывая на сообщение в книге коротких биографий Дейвида Ллойда, которая уже упоминалась в одной из глав выше, где автор, говоря о Фулке Гревилле, как об одном из любимчиков королевы, не пускавшей его в военные походы, пишет, что тот был, кроме прочего, наставником Шейкспира и Бена Джонсона. Ллойд мог это и придумать в виду возрождения интереса к драме и поэзии после печальной строгости пуританской диктатуры, когда маятник общественной морали качнулся в противоположную сторону к легкомыслию и безнравственности. Сам Гревилл считал главным своим достоинством то, что отмечено на его могильной плите, а именно, что он был слугой Илизабет, советником Джеймса и другом Филиппа Сидни. И если кто и был наставником поэта Шейкспира, но не безграмотного фигляра Шекспера, то скорее это был «предводитель английского Ренессанса» - Сидни, а не Гревилл.

Бруно, своей логикой очень сильно опередивший своё время, и сейчас вызывающий споры астробиологов по поводу обитаемости миров, поразмыслив над влиятельностью фаворитов, и здесь сделал логичный вывод, и, видимо, используя служебное положение Диксона, тоже пожелал иметь сэра Филиппа Сидни своим другом и патроном. Бруно, пожалев о том, что «завистливая Эринния» рассеяла между ним и Гревиллом, а значит и Сидни, «свою отраву подлой, злокознённой и бесчестной корысти», и, оставив в стороне солнечную систему, но не космос, посвятил ему свои моральные диалоги «Изгнание торжествующего зверя», то есть пороков, «которые обычно одерживают верх и попирают божественное начало в нас».

«Джордано, чтобы все знали», - говорит о себе ноланец, -«высказывается свободно, даёт собственное имя, чему природа даёт собственное своё бытие. Не стыдится говорить о том, что сотворила достойным сама природа. Не скрывает того, что она выставляет открыто». «Зовёт он хлеб - хлебом, вино – вином». - пишет он далее, а потом Марприлейт будет вторить ему заявляя, что человек он простой и называет лопату - лопатой, а папу - папой. «Считает чудеса за чудеса», - неостанавливается Бруно, - «храбрость и диковинные дела за храбрость и диковинные дела, истину за истину, обман за обман, а лицемерие за лицемерие».

«Смелее! Смелее!» - призывает он сам себя. – «Ибо видим, как за свою великую любовь к миру он – гражданин и слуга мира, сын Отца-Солнца и Земли-Матери – должен выносить от мира ненависть, проклятия, преследования и изгнание. Но, в ожидании своей смерти, своего перевоплощения, своего изменения, да не будет праздным и нерадивым в мире! Пусть же представит он теперь Сидни разложенные в стройном порядке семена своей нравственной философии не для того, чтобы тот удивлялся, познавал, понимал её, как что-то новое; но для того, чтобы рассматривал, обсуждал и оценивал, принимая всё, что следует принять, извиняя всё, что следует извинить, беря под свою защиту всё, что следует защитить ...»

Неизвестно, как отнёсся Сидни к этому изложению сына Отца-Солнца его нравственной философии и философии псевдоегиптян с большой цитатой из Асклепиоса, но его завуалированная критика христианства и иудаизма не прошла для него бесследно. Где-то около 16 сентября 1599 года, когда после долгих лет заточения, Бруно, вроде бы согласившийся отречься от своих заблуждений и выражавший полную покорность Церкви, вдруг подал на имя Папы заявление, что он настаивает на своей правоте, чем привёл инквизиторов в возмутительное негодование, на имя Святой Службы от главного инквизитора города Верчелли (Vercelli) поступило донесение, ещё более обострившее возмущение судей. В нём сообщалось, что согласно доносчику, как предполагает Луиджи Фирпо (Firpo) в «Il processo di Giordano Bruno» (1949): «возможно, возвратившимся из Англии», Джордано Бруно, будучи в Англии, прослыл там атеистом и написал книгу о «Торжествующем звере». Само донесение не несло ничего нового и повторяло два старых обвинения против Бруно: общее осуждение атеизма и непочтительности против Понтифика. Но прилагалась сама книга, с пометками и расшифровками на полях её аллегорий. Теперь она хранится в Национальной библиотеке Наполи (Biblioteca nazionale di Napoli), а самого комментатора поэтому называют анонимный комментатор из Наполи (anonimo napoletano postillatore).

Рожицын, по какой-то причине отправив донос о деятельности Бруно в Англии на шесть лет раньше, об этом неизвестном третьем доносчике после Мочениго и Челестино да Верона, сообщает всё что можно было извлечь из его комментариев: «Судя по содержанию примечаний, неизвестный комментатор жил в Англии в конце XVI века, знал обстановку Двора королевы Елизаветы и принадлежал к лондонской протестантской общине итальянцев-эмигрантов. Автор замечаний -несомненно богослов. Он выступает против Бруно в защиту религии и особенно горячо отстаивает кальвинизм и вообще реформацию». Рожицын не поясняет на основании чего был сделан вывод о национальной принадлежности комментатора; тот писал свои комментарии на латыни.

Этот неизвестный богослов, абсолютный последователь Кальвина, обладатель двоякого рода нравственностью, где одна служила основанием для общения между единоверцами, а другая освобождала от элементарных требований морали в отношении с людьми иных исповеданий, и вот этот святоша точно так, как его вождь посылал доносы инквизиторам католической церкви на Мигеля Сервета, составил донос на человека, высмеявшего, проповедуемое кальвинистскими богословами учение о божественном предопределении. Если в предведении Бог знает то, что происходит, то в предопределении, говорят кальвинисты, Он определяет, чему надлежит произойти, опровергая мнение тех, кто считал человеческие усилия или веру значимыми для достижения спасения души, таким образом, делая человека слепым орудием неумолимой божественной воли. Инквизиторы, конечно же, посмеялись над тем, как, с признанным талантом комедиографа, Бруно издевается над кальвинистским догматом: «Из досок кровати Константина вылезть и поползти на подушку 17 клопам: семи большущим, четырем – малюсеньким и одному – так себе; а что с ними будет сегодня вечером при свете свечи, о том озаботимся после. ...Кротам, которые за эти четыре дня отправятся из недр земли на воздух, прийти двум на поверхность земли одновременно, одному – ровно в полдень, другому – на 15 минут и 19 секунд позднее, и на расстоянии один от другого в три шага, одну ступню и полпальца, в саду Антона Фальвано; о времени и месте прочих позаботимся после».

Но последующие высказывания Бруно и комментарии доносчика, вне всякого сомнения, вызвали негодование отцов инквизиторов. Ноланец имел наглость выступить против самого Иисуса Христоса, говоря о нём, как о мифическом Орионе - великане, который, согласно Исиодосу, традиционно обзываемого Гесиодом, получил от бога Посейдона (Нептуна) дар ходить по воде, как по земле. Он вкладывает в уста Момуса – бога насмешки и порицания такое предложение Юпитеру: «Раз Орион умеет творить чудеса, умеет ходить по морю, не погружаясь в волны и не замачивая ног, и ещё, конечно, способен и на всякие другие диковинки, то отправим-ка его к людям и устроим так, дабы он внушал им всё, что нам вздумается. Пусть заставит их поверить, будто белое черно, будто человеческий разум всякий раз, как ему кажется, что он наилучше видит, именно тогда и находится в ослеплении, будто всё то, что согласно разуму кажется превосходным, добрым и лучшим, — позорно, преступно и чрезвычайно скверно, что природа — грязная потаскушка, а законы естества — мошенничество…».

Бруно, превративший научное познание в религиозный культ, считающий, что Божество есть всё, во всём и повсюду, во всех вещах и охватывает всё бытие, не останавливается и нападает на само Христианство и на первое и важнейшее таинство христианской Церкви – Крещение. Обряд вступления в иудаизм сопровождался омовением прозелита в специальном бассейне - микве, христиане же, вышедшие из иудаизма, присоединение к членству своей Церкви для возможности участия во всех остальных таинствах, принуждали тех самых иудеев троекратно погружаться в воды реки Иордан, или на иносказательном языке Бруно, эллинизироваться, так как Орион, словами Минервы, «грек и человек не без заслуг»,  стал таким же «обожаемым, как Юпитер». «...божество – мать грекам, а для всех прочих народов вроде злой мачехи», - продолжает возмущаться Бруно через бога Момуса, - «так что иначе нельзя и угодить богам, как эллинизируясь, то есть становясь греком: ибо самый большой злодей и мерзавец, какой был среди греков, только по тому одному, что он принадлежит к божескому роду, несравненно лучше, чем самый справедливый и великодушный человек, который вышел из Ромы во времена республики или из какого-либо другого народа, как бы он ни выдавался своими обычаями, знаниями, силой, суждением, красотой и авторитетом. Ведь всё это природные дары. Божество презирает их и предоставляет тем, кто не способен к более великим привилегиям, то есть к сверхъестественным дарам, коими одаривает божество, как, например: прыгать по водам, заставлять кувыркаться хромых и танцевать раков, кротов видеть без очков и делать прочие прекрасные и нескончаемые диковинки. Пусть заодно убедит людей, что философия и всякое исследование, всякая магия, которые могут людей уподобить нам, не что иное, как безумие; что всякий героический поступок не что иное, как пошлость, и что невежество – самая лучшая наука мира, ибо даётся без труда и не печалит душу. Может, таким путём он сумеет воззвать к жизни и обновить потерянные нами культ и почитание и, более того, развить этот культ, заставив, чтобы наших мерзавцев считали богами за одно то, что они или греки, или эллинизированы!».

Бруно высмеивает догмат Церкви о том, что в Иисусе непостижимым образом присутствуют две природы, что он одновременно и бог, и человек, сравнив его с мифическим кентавром, получеловеком-полузверем. Он заставляет Момуса сделать вывод, что назло себе и для удовольствия Юпитера будет верить «будто один рукав и одна штанина стоят боьше пары рукавов и пары штанин ...будто получеловек и полузверь не только человек и зверь несовершенный, но настоящее божество, достойное почитания».

Анонимный наполитанский комментатор идёт дальше в своих обвинениях и заявляет, что Бруно «оправдывает и даже восхваляет древнее общение дьяволов с людьми через посредство оракулов». Такой комментарий он оставляет возле таких слов: «Ты правду говоришь, – возразил Момус, – ибо в самом деле я вижу, каким путём эти мудрецы могли делать для себя близкими, милостивыми и кроткими богов, которые голосами, исходящими из статуй, давали им советы, учение, откровения и сверхчеловеческие установления. Ведь египтяне своими молитвами и божественными обрядами возвышались до божества по той же самой лестнице природы, по которой само божество спускалось вниз ради сообщения себя самого ничтожнейшим вещам».

Книга, по мнению мстительного анонима, пропитана ересью, страницы которой должны служить неопровержимым доказательством злодейского образа мыслей Бруно. Кальвинист сам преступает заповедь Христа и не прощает врага своего, ибо сам Кальвин, комментируя в псалме 58/57,11 изречение: «Возрадуется праведник, когда увидит отмщение; омоет стопы свои в крови нечестивого», писал, что, хотя такое омовение приписывает праведникам «чувства весьма далёкие от благочестивой кротости», но «им не может не быть приятно, когда за зло отплачено справедливой мздою». «В Ветхом Завете постоянно делается различие между израильской нацией и избранным народом внутри Израиля», - отмечает Кристофер Хилл. – «В Англии также избранным народом стали те избранные, кому были особо открыты Божии цели: они должны взять на себя водительство, потому что они понимали кое-что из Божиих планов». Таким народом в Англии были пуритане, которые отождествляли себя с «Богом избранным народом, народом Израиля». Так как в жизни сектантов господствующее положение занимал кальвинизм, а аргументы кальвинистов основывались на Ветхом Завете, доносчик с особым усердием рыщет и рыщет среди высказываний Бруно о сказаниях Ветхого Завета, и о богоизбранном народе Израиля и находит насмешки, ибо Библия давала нолланцу обильный материал для этого.

Бруно имеет наглость ставить под сомнение «пресловутый вопрос о потопе», спрашивая посредством Юпитера, «каким образом возрождение человеческого рода пошло именно с нашего Олимпа в Греции, а не с гор Армении». Так как Ноев потоп датировался 1656 годом от сотворения мира, насмехается над проповедуемым летоисчислением, указывая, что в недавно открытых землях, названных Новым Светом, «имеются летописи за десять тысяч лет и более».

Анонимному протестантскому комментатору очень не нравится, что «вождя и законодателя иудейского народа» Моисея, с кем потом пуритане будут сравнивать своего предводителя Оливера Кромуэла – «великого избавителя своего народа из Египта», Бруно называет магом, «который, изучив все науки Египта во дворе Фараона, по множеству знамений победил всех сведущих в магии». После этого высказывания тот оставляет маргиналий: «Опять клевещет на Моисея».

Переводчик «Изгнания» на английский Артур Имерти (Imerti) отмечает, что Бруно «резок в своей критике евреев, которых он называет «ипражнения Египта»» (Золотарёв «escremento dall’Egitto» перевёл, как «египетские отбросы»). Однако, Бруно вкладывает в уста Саулино слова в защиту этого народа, называя их по-пуритански «скорее небесный и божественный народ, чем земной и человеческий» и такую резкость критики определяет, как исходящую из зависти. Но, так как он добавляет, что «у них нет достойного участия в этом мире, то ангелы признали их наследниками того другого», то есть отправляет их на тот свет, такая защита выглядит совсем не защитой, и была проигнорирована. А вот другие слова, конечно, были замечены. Высказывание, что «если, стало быть, сумеет не только Орион, но кто-нибудь из самых низких и грязных по натуре и духу, из самого нечестивого и братоубийственного племени мира стать обожаемым, как Юпитер», конечно, сказано было по адресу Моисея. А фраза: «что касается этих обманщиков, будто их ложная слава, основанная прежде всего на невежестве и дикости тех, кто её чтит и создает, служит им в честь, а не свидетельствует об их недостоинстве и крайнем позоре», оскорбляла не только Моисея и Иисуса, как обманщиков, но и анонимного протестантского комментатора, как невежественного дикаря.

Два человека, не видевшие книгу Бруно «Изгнание торжествующего зверя» и даже не подозревавшие о её существовании, но некоторое время находившиеся вместе с ним в одной камере венецианской тюрьмы, дали показания, подтверждающее написанное, а значит действительно было ним сказанное. Монах Челестино донёс: «Джордано говорил, что Моисей был коварнейшим магом и легко победил магов фараона, будучи более опытным в магическом искусстве». И позднее: «Он считал и проповедовал, что Моисей был великим магом, и что данный им еврейскому народу закон был создан с помощью магического искусства». Другой сокамерник Франческо Грациано заявил на одном из допросов: «Я помню, как он мне говорил на латыни: Моисей превзошёл магов фараона, ибо был более опытным магом, чем они. Он говорил, что Моисей был коварнейшим магом и величайшим обманщиком, и поэтому пошёл на гору один, чтобы не иметь свидетелей».

Теперь обратимся к доносу на Марлоу, составленный Ричардом Бейнсом год спустя после ареста Бруно. Что мы видим? А видим мы строки словно списанные с доносов на Бруно. «Он заявил», пишет Бейнс, - «что Моисей был всего лишь обманщиком (juggler), и что один Хэриот, человек сэра Уолтера Роли, может сделать больше, чем он». И далее: «Что Моисей принёс все свои знания из Египта, чтобы злоупотреблять ними среди евреев, грубых и невежественных».

Джованни Мочениго, арестовавший и передавший Бруно инквизиции, 23-го мая 1592 года доносит: «Что он, Бруно, враг богослужений и никакая религия ему не нравится». А в доносе от 29 мая Мочениго добавляет: «Что мир не может оставаться таким, каков он сейчас, -очагом невежества, без настоящей религии. Что, в сущности, католическая вера ему, Бруно, нравится больше других, но она нуждается в реформе не менее, чем остальные». Бейнс сообщает о Марлоу: «Если и есть любой Бог или любая хорошая религия, то это – у Папистов, где служение Богу выполняются с большим количеством церемоний, как возношение мессы (то есть хоровое пение молитвы, например, Agnus Dei), органы, поющие мужчины, бритые макушки и так далее. Что все протестанты лицемерные ослы».

«Ослы» было любимым оскорблением у Бруно. В том же доносе Мочениго читаем: «Что все они (то есть монахи) — ослы, и наши верования — верования ослов, и у нас нет никаких доказательств, что вера наша угодна Богу». Другую книгу, анонимно изданную на следующий год в Ландоне, но с ложным указанием публикации в Пари, под названием «Каббала пегасского коня» (Cabala del cavallo pegaseo), в переводе Я.Емельянова «Тайна Пегаса», Бруно вообще посвящает ослиности, то есть слепой вере, отрицающей разум, восхваляющей невежество, безусловно подчиняющейся церковному авторитету и аристотелизму, которые возводят эту самую ослиность на пьедестал необходимой и божественной добродетели.

«Глупцы мира были творцами религий, обрядов, закона, веры, правил жизни», - пишет в ней Бруно, - «величайшие ослы мира (те, которые, будучи лишены всякой мысли и знаний, далёкие от жизни и цивилизации, загнивают в вечном педантизме) по милости неба реформируют безрассудную и испорченную веру, лечат язвы прогнившей религии и, уничтожая злоупотребления предрассудков, снова заделывают прорехи в её одежде. Они не относятся к числу тех, кто с безбожным любопытством исследует или когда-либо будет исследовать тайны природы и подсчитывать смены звёзд». Отсюда и Марлоу, «лечащих язвы прогнившей религии» и «загнивающих в вечном педантизме» протестантов, переняв от Бруно привычку, называет «лицемерными ослами».

«И из них некоторые суть по природе ослы, как те, кто, шествуя со своим собственным светом ума, отрицает посредством света чувства и разума всякий свет разума и чувства», - продолжает издеваться над христианами Бруно. - «Именно эти люди поистине пригодны и предназначены к тому, чтобы достигнуть Иерусалима блаженства и непосредственного созерцания божественной истины, ибо на них восседает тот, кто один только и может вывести их». Комментируя это в примечаниях, Емельянов поясняет: «Здесь Бруно сатирически изображает попов едущими верхом на верующих». Но этот же пассаж Бруно напоминает об Иисусе, въезжающем в Ершалаим верхом на осле, что позволило создателям христианства святым Павлу и Петру, и их последователям ездить на невеждах, как на ослах, тем более ноланец цитирует дальше святого христианского учёного, что «спаситель мира вошёл в Иерусалим ногами и стопами ослов».

В частных же разговорах Бруно не был столь изобретателен в аллегориях и намёках. В первом доносе Мочениго, «вынуждаемый своей совестью», передаёт слова своего пленника: «Что Христос был жалкое ничтожество и творил зло, вводя людей в звблуждение, а, следовательно, мог легко предугадать, что его повесят. Что Христос творил чудеса лишь видимые, что он был маг и апостолы также и что он, Бруно, мог бы делать то же, что и они, и даже больше. Что Христос не хотел умирать и убегал от смерти до тех пор, пока это было возможно». И чуть далее: «Он говорит, что непорочная дева не могла бы родить дитя и что наша католическая вера полна кощунств, умаляющих величие Божие». Бейнс добавляет к этому слова Марлоу: «Этот Христос был ублюдком и его мать бесчестной. Что он был сыном плотника, и, что если евреи среди которых он родился распинали его, то они наилучшим образом знали его и откуда он происходил. Этот Христос заслуживал смерть больше, чем Бараббас, и, что евреи сделали хороший выбор, всё-же Бараббас был как вор, так и убийца».

Хилари Гатти говорит, с чем нельзя не согласиться, что обвинения, предъявляемые Бруно и Марлоу, были обычными, даже краеугольными камнями, в любом судебном разбирательстве ереси того времени. Однако, их вульгарное богохульство, которое Бруно отрицал, а Марлоу не мог опровергнуть по причине объявленной смерти, было подтверждено: в случае Бруно допросом Мочениго и сокамерников, в случае Марлоу доносом Бейнса и писаниной Роберта Грина.

Роберт Грин был высокого мнения о себе, как о литераторе, и вместе с Джоном Лили, которому подражал, ставил себя на пьедестал английского языка, подобно Маро и де Морнэ для французского или Бокаччьо для тосканского. Понятно, что ему стало очень обидно и вызвало сильное его раздражение, когда после премьеры его первой пьесы белыми стихами он был поднят на смех, какими-то двумя поэтами-джентльменами. Как предполагается этой пьесой является «Альфонсус, король Арагона», которую Грин состряпал в подражание и самой темы и стиля очень успешному «Тамбёрлейну» Марлоу с его мощным белым стихом. В предисловии к прозаической повести о кузнеце Перимедесе он огрызнулся на карканье ворон и лай взбешенных собак, как было указано в предваряющем сонете. Выше мы уже рассматривали его раздражённый комментарий о том, что «безумным насмехающимся поэтом», является один из рода Мэрлина, намекая на имя Марлин, под которым он знал Марлоу в Кембридже.

Чуть раньше перед презрительным заявлением о поэтах, которые «установили конец учёности в английских белых стихах» Грин опрадывается: «Я не мог сделать свой поток стихов на сцене в трагических трагедиях (tragical buskins), каждым словом, заполняющим рот, как многоголосые басы колокола Боу (fa-burden of Bo-Bell), отваживаясь опустить Бога с небес с тем атеистом Тамбёрлэном или богохульствуя с безумным священником солнца». Здесь Грин атаковал не только поэзию Марлоу, гремящую, как колокол церкви Сейнт Мэри ле Боу, и не только её нечестивое (impious) содержание, но и его связь с безумным еретиком Бруно, проповедующим смесь учения Коперника и псевдоегиптян с их обожествлением Солнца.

«Грин может иметь эту идею через личное знание», -предполагает Николл, - «он знает Марлоу и знает, что тот является поклонником Бруно - или это может быть то, что он уже видел «Доктора Фаустуса», когда он писал свою тираду в начале 1588 года». Парк Хонан к этому добавляет, что пьеса «Фаустус» показывает знакомство Марлоу с оккультной литературой и заявляет, что это только миф будто Джон Ди, стареющий астролог, маг и королевский астроном был моделью для доктора Фаустуса. Тем более, продолжает Хонан, 61-летний Ди в это время находился за границей, куда выехал ещё в 1583 году и возвратился только на следующий год в декабре 89-го. Поэтому, делаем вывод, что моделью для Фаустуса, прежде всего, как это видел Грин, был Джордано Бруно со всей его гереметической и антицерковной литературой.

Возможным доказательством этого может служить то, что Грин вслед «Фаустусу» создал свою пьесу о доморощенном маге Роджере Бейконе. Это был его патриотический ответ на успех марловианской трагедии, который побудил даже некоего автора на сочинение баллады «О жизни и смерти доктора Фаустуса, великого Чародея», зарегистрированная в феврале 1589 года. Написание баллады даёт право думать, что до того, как труппе Лорда Адмирала, для которой работал Марлоу, было запрещено выступать с театральными представлениями, постановка «Фаустуса», пугающая набожных и недалёких зрителей, то есть ослов, уже состоялась и была одной из причин запрета. В своей драме Грин помещает рассказ о том, что в Оксфорд прибывает Император Германии, который представляет для диспута своего мага-космополита доктора Жака Вандермаста (Vandermast), родившегося в Германии, но прошедшего через все университеты Италии и Франции, победив там всех учёных людей в диспутах и магических соревнованиях. Против него король Хэнри III выставил монаха Бангея (Bungay) и, когда тот не справился, его коллегу монаха Бейкона. Вандермаст, презрительно высказавшийся об университетском образовании в Оксфорде, очень близко к словам Бруно в «Пепле», всё же, как и ноланец, был повержен и унесён бейконовским дьяволом в Германию, видимо в Витенберг, где в это время и находился Бруно. Вандермаст, и это очевидно, является гриновской карикатурой на Бруно.

После того, как до Англии дошло известие о том, что в Роме еретик Бруно был сожжён живьём, таким образом, став жертвой дикости католической Церкви, Хэнслоу, как хваткий антрепренер, сразу заказал своему литературному поденщику Сэму Раули (Rowley) добавления в «Фаустус». Так появился в пьесе персонаж Саксон Бруно (Saxon Bruno) совсем из другой эпохи, но в отношении которого в пьесе было сказано:

«Уставами Декреталий это установлено,

Он должен быть прямо осуждён за ересь

И на куче Вязанок хвороста (Fagots) сожжён до смерти».

Ирония в том, о чём врядли знал Раули, что слово «Fagot» Бруно взял себе оперативным псевдонимом для шпионских донесений из французского посольства, и которое на жаргоне само по себе означало сожжение на костре, чем, видимо, как предчувствовал Бруно, и закончится его жизнь. Такое же предсказание окончание своей жизни он оставит в «Пире на пепле»: «то в случае, если вы не захотите дать ему сопровождение с пятьюдесятью или со ста факелами — в которых не будет недостатка, шагай он даже среди бела дня, если ему придётся умирать в католической романской земле, — дайте ему провожатого по крайней мере с одним факелом».

Доктор Руттер оспорил, едва ли не всеми признаное, что, упоминая «безумного священника Солнца», Грин подразумевал Бруно. Руттер в статье «Marlowe, the ‘Mad Priest of the Sun’, and Heliogabalus» считает, что там Грин упоминает не Бруно, а потерянную пьесу о романском иимператоре, которого прозвали Гелиогабалусом потому, что до захвата власти тот был священником ассирийского варианта солнечного бога Гелиоса – Элагабала. В таком случае, если Грин нападает только на человека из «рода Мэрлина» пьеса о Гелиогабале должна была бы принадлежать Марлоу, но так как это не представляется быть возможным, сам Руттер заявляет: «Мы не должны датировать «Гелиогабалус» 1588 годом или идентифицировать Марлоу, как автора». Руттер считает, что раз Грин уравнивает Марлоу с Тамбёрлейном, который «отваживается спустить Бога с небес», то есть обвиняет автора в атеизме через героя его пьесы, то, упоминая священника Солнца, намекает через Гелиогабалуса на его репутацию гомосексуалиста.

Как нам сообщает Кассиус Дио (Cassius Dio) в LXXX книге «Романской истории», Гелиогабалус был пассивным педерастом, называл себя женщиной и вёл себя так, что историку было очень неприятно рассказывать о нём. «Поведаю лишь о том, что более всего известно и чего нельзя утаить», - пишет историк. – «По ночам он отправлялся в харчевни, надев парик, и выполнял работу трактирщиц. Он также приходил в известные притоны, прогонял оттуда блудниц и сам продавал себя за деньги. ...Сходным образом он вёл себя со всеми, кто с ним общался, но всё же избрал одного человека себе в мужья и поэтому хотел провозгласить его Цезарем».

Если обвинения в богохульстве в доносах на Бруно и Марлоу, как мы видим, практически одинаковы и перемена их мест мало что изменила бы, то половой вопрос, затронутый в них, как раз сильно их различает. Мочениго, как об одном из злодеяний Бруно, докладывал инквизиторам: «Он говорил мне также, что любит женщин, но числом любовниц ещё не сравнялся с царём Соломоном. Что Церковь напрасно объявляет развратом то, что является полезной услугой природе и, по его мнению, весьма похвально». Пускал ли при этом слюни недалёкий аристократ - неизвестно, но злобная улыбка холодной мести у Бейнса, видимо, была, когда он сообщил комиссии слова Марлоу: «Что Святой Иоанн, евангелист, был любовником Христа (bedfellow), и всегда склонялся на его грудь; то, что он использовал его, как грешники Содома. Что все те, кто не любят табак и мальчиков, являются дураками».

Если слова Бейнса правдивы, а они, учитывая сонеты, такими и есть, как видим сравнение Марлоу с Гелиогабалусом в сексуальной жизни несколько неправильны в позиции. А вот сравнение Гелиогабалуса с Бруно вполне может быть, если мы принимаем предложение Руттера об упоминании утерянной пьесы, но именно в богохульстве. Это богохульство заключалось в том, что Авитус, или, как его ещё называет Кассиус Дио - Лже-Антонинус, унизил Юпитера, объявив главным богом Элагабала: «К числу допущенных им нарушений традиционного порядка относится также почитание Элагабала. И не в том состояла его вина, что он привёл в Рому чужеземного бога, не в том, что поклонялся ему невиданными прежде способами, но в том, что поставил его выше самого Юпитера и заставил Сенат назначить его жрецом этого божества...»

Очень сомнительно, чтобы утерянная пьеса рассказывала о том, что, словами Дио, «рассказывать неприятно, а слушать невыносимо», в то же время, когда были подвергнуты сожжению переводы лирики Овидиуса. Но очень возможно, что пьеса была посвящена божьему наказанию нечестивца, который, согдасно Дио, вместе со своей матерью и бабкой пел варварские песни Элагабалу, о жертвах, которые он тайно приносил своему божеству, закалывая мальчиков и применяя колдовство, о том, что он в храме Элагабала заживо вамуровал льва, обезьяну и змею, бросив к ним человеческие гениталии, а также о других нечестивых обрядах. Рассказ о гибели Гелиогабалуса, которому на восемнадцатом году жизни отрубили голову, а потом протащили обнажённого через весь город и бросили в Тибр на сьедение рыбам, должен был показать, что ожидает всякого, поднявшегося против традиционного порядка религиозных обрядов, даже если он при жизни воздвигал себе золотые статуи и наделял себя императорским титулом.

Сэр Эдуард Чэмберс в 3-ем томе «The Elizabethan Stage» ещё в 1923 году заявил, что высказывание Грина является ссылкой на Марлоу и эта идентификация безошибочна, при этом, он добавляет, его товарищ, другой поэт-джентльмен остаётся неизвестным. А вот «безумный священник солнца», продолжает Чэмберс, «предлагает пьесу «lyfe and deathe of Heliogabilus», зарегистрированную на Джона Дэнтера (Danter) 19 июня 1594 года, но теперь потерянная». Однако, каким бы не было авторитетным мнение Чэмберса, регистрация в 1594 году не даёт право считать, что пьеса уже существовала до начала 1588 года, а все упоминания Гелиогабалуса, как о чудовище мерзких непристойностей, которые цитирует доктор Руттер, основаны исключительно на работе Кассиуса Дио, с десяток раз переиздававшейся до этой даты, включая перевод на английский в 1556 году.

Нет доказательства, что пьесу о Гелиогабале исполняли по времени перед тирадой Грина, а значит ссылка на неё не может быть безошибочной, но есть неоспоримое доказательство присутствия там и тогда Бруно и его задокументированных высказываний. Как Гелиогабалус унизил главного бога языческой империи, приведя в Рому бога с Ближнего Востока, так и Бруно унизил бога христианства, победившего то самое язычество, проповедуя магическую и божественную обрядность солнцепоклонства представителей Ближнего Востока – египтян. Даже больше: как предаёт его Мочениго, «он замыслил найти новую веру, которую он именует новой философией». А Бейнс, словно подглядывал в венецинские протоколы, пересказывает слова Марлоу: «Что, если бы он был назначен, чтобы написать новую религию, он бы применил более превосходный и замечательный метод, и что весь Новый Завет грязно написан».

Более того, первый литературный псевдоним Кристофера Марли, который явился миру сразу после окончания ним университета, тоже появился под влиянием Бруно. Как уже выше говорилось, все эти варианты имени: «Marlo», «Marloe», «Marlow» и «Marlowe», под которыми его публиковали, и под которыми его знали, как поэта, есть только затенённые варианты «Mar-Law», почти одинаково произносимые с ним, и что означает «Испортить Закон».

Если мы обратимся к протоколам допросов в деле Бруно, то увидим в показаниях Мочениго, где на его вопрос, какой же он веры, Бруно якобы, улыбаясь, ответил: «Я расскажу вам об одном забавном случае и рассмешу вас. Когда я с некоторыми своими друзьями играл в предсказания, кому какой выпадет стих, мне выпал стих Ариосто, который гласит: «Враг всякого закона, всякой веры». И онрасхохотался». Монах Челестино подтвердил слова Мочениго, что, бахвалясь, Бруно рассказал, «что однажды в игре ему выпал стих Ариосто «Враг всякого закона, всякой веры», что ему нравилось, ибо находилось в согласии с его природой». Другой заключённый Грациано добавил уточнение, что, со слов Бруно, это гадание по книге случилось, «то ли в Германии, то ли в Англии», и что он очень бахвалился, говоря, что выпавшее ему предсказание, согласуется с его природой. Сам Бруно на девятом допросе пояснил: «Однажды, в бытность мою послушником, я гадал в шутку, как это обычно делается, по книге Ариосто, и мне выпали по жребию такие стихи Ариосто: «Враг всякого закона, всякой веры». Я упоминал об этом иногда в разговоре в связи с доводами, которые приводили некоторые монахи, ставя под сомнение мою веру, клеветали на меня, приводя в качестве аргумента этот поступок, совершённый в присутствии многих послушников». «Отрицал, что похвалялся этим», - добавляет в протоколе секретарь.

Итак, как мы видим, Бруно, не считавший нужным скрывать свои взгляды даже в тюремной камере, презирающий набожность сокамерников, высказывающий им слишком смелые свои мнения о христианстве, избравший своим девизом быть врагом всякого закона и всякой веры ещё будучи монахом, точно так, согласно своей природе, ничего не скрывая, должен был говорить о себе и в Англии. И вот этот «пробудитель спящих душ», стремящийся к тому, чтобы из его трудов «выросли полезные и славные плоды для мира, которые раскрыли бы дух и пробудили бы чувства у лишённых света», стал злым или добрым ангелом для Марлоу, который потом, словами пуританина, «дав слишком много воли своему уму и совершено распустив удила своих страстей, скоро дошёл до такого неистовства, что отрицал Бога и его сына Иисуса Христа и не только богохульствовал на словах против Святой Троицы, но даже, по весьма достоверным сведениям, писал об этом предмете целые книги». Какие?

17. «О ТРЁХ ОБМАНЩИКАХ»

Когда секретарь в начале сентября 1536 года внёс в протокол запись, что какой-то безымянный француз поставлен на должность лектора Священного Писания, он, конечно, не мог даже предположить, что этим самым обозначил дату превращения республиканского образа правления Женевы в теократическую деспотию, при которой духовенство приобрело неограниченную власть. Во главе этого переворота встал тот самый француз, заявивший, загоняя горожан в монастырские уставы и запреты: «Богом ниспослано мне право объявлять, что плохо, а что хорошо». Очень скоро женевцы ощутили это ниспосланное богом право, когда под церковным надзором над нравственностью вместо их шумной городской разноцветной жизни водворилась чёрная беспощадная монастырская тишина.

«Священники религии желали полного морального преобразования. В указе, идущем навстречу их пожеланиям, Совет запретил много развлечений, которые имели тенденцию развращать манеры людей», -пишет биограф Кальвина доктор богословия французский пастор протестантской церкви Берлина Поль Анри (Henry). Другой протестантский историк христианской церкви Филипп Шафф (Schaff) поясняет, что раздражало новых «священников религии»: «Женевцы были легкомысленным и разгульным народом. Они любили развлечения, танцы, пение, маскарады и пирушки. Бездумные азартные игры, пьянство, прелюбодеяния, богохульство и прочие пороки встречались там в изобилии. Проституция была разрешена государством». Чтобы бороться с этим, что на их взгляд является злом, реформатские священники во главе с моральным уродом Кальвином подготовили для Совета памятку по организации Церкви и гражданской жизни. Уже в январе 1537-го Совет издаёт ряд законов запрещающий разврат, по которым если и разрешалось петь, то только псалмы. Репрессии не замедлили себя ждать.

«Камеристка даже была арестована в подготовленный день, потому что она украсила невесту слишком большим количеством роскоши: мать и две подружки невесты были подвергнуты тому же самому наказанию, из-за того, что помогли в украшении невесты и сопровождали её в церковь», - рассказывает, что невозможно умолчать, чрезмерно преклоняющийся перед Кальвином, пастор Анри. – «Карточный игрок был поставлен у позорного столба, с его колодой карт на его шее. Человек, виновный в супружеской измене, был приговорён к изгнанию в течение года, и проведён через город с женщиной, которая разделила его вину, общим палачом». Шафф уточняет, что женщины были арестованы не за какие-то «украшения невесты», а за их «неподобающие причёски» и поставленный к позорному столбу картёжник, оказывается сидел, но «в колодках с цепью на шее».

Арест причёсанных женщин, таким образом совершивших преступление, и отправленных за это в тюрьму, согласно «Registres de la Respublic» состоялся 20 мая 1537 года, а три дня спустя гонфалоньер Святой Церкви, а проще – коммандующий папскими войсками Пьер-Луиджи Фарнезе, незаконнорожденный сын Папы Павлуса III-го, прибыл в городок Фано (Fano), где епископом служил 24-летний Козимо Гери (Gheri). Историк и их современник Бенедетто Варки (Varchi) сообщает нам, что «этот юноша предавался заботам о своей епархии, где, полный усердия и благочестия, совершал много добрых дел; в это время Пьер-Луиджи Фарнезе, опьянённый своим могуществом и уверенный в том, что, благодаря мягкости отца, он не только не будет наказан, но даже не получит выговора, проезжал по церковной области, оскверняя всех, понравившихся ему из встречных юношей, с их согласия или насильно». «Епископ, с которым поступали столь гнусным образом», - продолжает Варки, - «так взывал к богу и ко всем святым, что даже, кто принимал в этом участие, говорили впоследствии, что удивлялись, как не провалился не только дворец, но и весь город Фано; и ещё больше говорил бы он, если бы ему не заткнули бы в рот и даже в горло тряпки, от которых он едва не задохнулся».

Мы не можем не верить Варки, так как эта «столь ужасная жестокость тотчас стала известной повсюду» и её же упоминает в своей пропагандистской работе 1539 года «An Exhortation» Ричард Морисон, учившийся в 33-36 годах в падуанском университете и который был знаком с Гери, тогда и тамже бывший студентом. Епископ вскоре умер. Морисон говорит от отравления, испуганным Фарнезе, 4 или 5 дней спустя после инцидента. Варки считает, что «от негодования и несравненной скорби», и это, видимо, правда, ибо безразличие тех, к кому он взывал о помощи, убило его душу. Я думаю, что в те свои последние дни епископ-папист стал не только лютеранином, вождь которых заявил, что «Бог всё предвидит, предопределяет и осуществляет своей неизменной, вечной, действующей волей», а стал вообще атеистом. Врядли бы его успокаивали высказывания, подобные лютеровскому из его трактата «О рабстве воли»: «Поскольку трудно верить в милость и великодушие бога, когда он осуждает тех, кто этого не заслуживает, то следует помнить, что, если божья справедливость могла бы быть признана справедливой в человеческом разумении, она не была бы божественной».

«Лютеране», - пишет далее Варки в «Storia Fiorentina», так как памфлет об изнасиловании продавался в Нюрнберге уже на следующий год, - «на позор папе и папистам, говорили, что это был новый способ мучить святых, тем более, что Понтифик, отец его, узнав столь великие и недопустимые гнусности, не обратил на них большого внимания, назвав их проказами молодости; однако он тайно длиннейшей буллой отпустил ему все грехи».

Это был тот самый Папа, которому Коперник посвятил главный труд своей жизни, тот самый Понтифик, который выкупил Микельанджело у герцога Урбино, чтобы великий мастер мог посвятить себя созданию фрески «Страшного суда» и тот самый первосвященник, который хотел вознаградить Пьетро Аретино достоинством кардинала.

Вообще папа имел некоторое чувство юмора. Когда его церемонимейстер, сопровождавший папу при осмотре почти оконченого «Страшного суда», сказал ему, что такое произведение было бы более уместно где-то в трактире, чем в капелле его святейшества, чем очень разозлил Микельанджело, и этим заслужил свой портрет в образе Миноса на фреске, потом стал из-за этого жаловаться, папа ответил буквально следующее: «Вы знаете, мессер Бьяджо, что я получил от бога полноту власти на небе и на земле; но в аду я не имею никакой силы, поэтому так уж и оставайтесь».

Аретино занимался, как теперь определяют, литературным бандитизмом, а я бы сказал рэкетом, от итальянского же «ricotto», то есть шантажом, потому как в некотором отличии от заполонивших папскую область бандитских шаек с требованием «кошелёк или жизнь», выдвигал всевозможным князькам и даже монархам условие «кошелёк или позор». Дживелегов в своей статье об Аретино в «Очерках итальянского Возрождения» (1929) цитирует Артуро Графа (Graf), который объясняет этот рекэт с эволюционной точки зрения: «Между литературой, так сказать, служилой (di servizio) и литературой независимой должна была быть промежуточная, соединяющая черты той и другой. Между литератором, который просит милостыню, и литератором, который получает гонорар за свою книгу, должен был быть литератор, который облагает милостыней. Этим литератором был Пьетро Аретино».

Дживелегов отмечает в примечаниях, что такая литературная деятельность Аретино «не выдерживает перевода, а иное, невинное на первый взгляд, требует комментария, а с комментарием тоже становится невозможным». Стендаль, как нам дают комментарии, эту аретиновскую непристойность оправдывал реакцией на средневековый аскетизм. Рассматривая английскую литературу изучаемого нами времени, мы находим упоминание об этой самой непристойности Аретино в пьесах Бена Джонсона.

Светониус, описывая жизнь императора Тибериуса, сообщает, что тот на Капри завёл «особые постельные комнаты», где собранные отовсюду «девки и мальчишки», «наперебой совокуплялись перед ним по трое, возбуждая этим зрелищем его угасающую похоть». «Спальни», -читаем дальше, - «расположенные тут и там, он украсил картинами и статуями самого непристойного свойства и разложил в них книги Элефантиды, чтобы всякий в своих трудах имел под рукою предписанный образец». Элефантис (Elephantis), в отличие от того, что понаписывал профессор Смирнов, была греческой поэтессой, а также, по-видимому, популярной куртизанкой, прозванной Слонихой, вероятно, за свои физические формы, составившая поэтическое руководство по технике полового совокупления, с указанием новых сексуальных позиций. Книга не сохранилась, но по отзывам она была снабжена порнографическими иллюстрациями. Персонаж сатирической комедии Джонсона «Алхимик» рыцарь, с говорящим именем сэр Эпикур Маммон, мечтает, как он «наполнит овальную комнату такими изображениями, которые Тибериус взял у Элефантис, а скучнейший Аретино холодно сымитировал». Аретино «холодно сымитировал», сочинив непристойные сонеты к порнографическим рисункам, показывающие всевозможные сексуальные позиции, художника Джулио Романо, любимого ученика великого Рафаэля и друга знаменитого Кастильоне. Из-за этой своей шаловливой поэтической творчести Аретино даже должен был бежать из Ромы, подальше от папского гнева.

Несколькими годами ранее в другой своей комедии «Вольпоне» Джонсон вкладывает в уста одного из персонажей реплику, в которой тот, обращаясь к собственной жене, принуждает её к адюльтеру, объединяет Аретино и вышеупомянутую цитату из жизнеописания Тибериуса:

«Будь грех тут, я бы к этому, поверь мне,

Не принуждал тебя. Вот если б отдал

Французам молодым, тосканцам страстным,

Начитанным в твореньях Аретина,

Прошедшим в лабиринте наслаждений

Все закоулки, знатокам разврата,

А сам на них глядел бы с одобреньем,

То был бы грех». (перевод Полины Мелковой)

Дживелегов, оправдывая Аретино, которого, как он выражается, было принято «изображать каким-то моральным Квазимодо», «вымогателем, развратником и грязным и низким человеком», говорит, что это «происходило потому, что старое изображение почти целиком и почти без оговорок принимало все измышления недругов Аретино». «Аретино любил жизнь, любил наслаждения, и ни в ком ещё жажда жизни и наслаждений, так свойственная всем людям Возрождения, не была столь ненасытна», - пишет далее Дживелегов. – «Конечно, женщины занимали в его душе колоссальное место. Его биографы называют десятками имена женщин, которые были ему в разное время близки, и никогда не могут поручиться, что не пропущена ни одна из его любовниц. Конечно, Аретино, вполне во вкусе своего времени, любил не только женщин: все, что распутный Чинквеченто изобрёл по части этого рода удовольствий, Аретино, очевидно, досконально изучал как знаток, как ценитель, как художник». Дживелегов применяет много слов, чтоб не сказать прямо, что Аретино «как ценитель и как художник» был склонен к педофилии, и сам же цитирует письмо, в котором некий маркиз, словами профессора, путём дипломатических извинений, сообщает Аретино, что не смог склонить мальчика стать его ганимедом, а принуждать отказался, «ибо было бы нечестно и несправедливо прибегать к силе в подобных обстоятельствах».

Дживелегов утверждает, что портрет морального Квазимодо составили враги Аретино, но сам же пишет, что «вопросы морали его не интересовали» и далее: «то, что ему было приятно, было в его глазах нравственно, то, что ему вредило, - безнравственно». «То же было и с его религией», - читаем дальше. – «Аретино никогда не упускал случая похвалиться тем, что он верующий человек. Он усердно писал жития святых, рассказывал ветхозаветные и евангельские эпизоды, перелагал псалмы. Общественное мнение, однако, считало его нигилистом, а жизнь его меньше всего была похожа на жизнь праведного человека». Таких духовных книг у него собралось целых шесть в полтысячи страниц каждая, которые он начал с описания земной жизни Христоса и закончил жизнеописанием святого Томаса Аквината, и содержание которых в большинстве своём, комментирует профессор, «не более как описание картин на эту тему, виденных Аретино в разное время».

Джонсон в той самой пьесе «Вольпоне» высмеивает англичанку, которая приехала в Венецию учиться у местных куртизанок модам и манерам. И эта леди, упомянув, что английские поэты и писатели много заимствовали у итальянских, в частности во времена сонетов у Петрарки, как и у Монтеня, что, видимо, было камнем в сторону Шейкспира и Бейкона, восклицает, что знает также стихи Аретино, но этот «сорванец ужасный», по её мнению, «пишет чуточку похабно». Эти две пьесы Джонсона были созданы в первое десятилетие правления Джеймса, но это не значит, что об Аретино в Англии узнали только в начале XVII века. Патронами этого литературного шантажиста были король Франции Франсуа I-ый и император Карл V-ый, которые платили ему дань, в надежде, что тот будет хвалить одного и насмехаться над другим. Когда король Англии Хэнри VIII-ой порвал с папством Аретино учуял в этом нового принудительного плательщика милостыни. И Хэнри действительно стал платить, добровольно под принуждением. Аретино даже однажды нагло высказался о задержке платежа, за что был побит какими-то бандитами, которых нанял английский посол, чтобы не смел позорить монарха неплатежеспособностью, так как деньги обязательно поступят. Но нас интересует последнее десятилетие правления Илизабет и здесь мы находим упоминания Аретино, как хорошо известного автора, прежде всего в трудах и маргиналиях Гебриэла Харви и его брата Ричарда.

В одной из глав выше уже говорилось, что в 1590-ом году Ричард Харви опубликовал два памфлета, один из которых в защиту пуританской стороны он издал анонимно, где назвал Джона Лили «глупым Кашкой-Топором». В другом памфлете, посвящённом графу Эссексу, под названием «Теологическое Рассуждение об Агнце Бога и его врагах», где он причислил своего брата Гебриэла к большим учёным, а Марприлейта к известным дуракам, а Нэша сравнил с необразованным дворецким, Ричард обрушился и на хорошо известных англичанам итальянцев: на Макьявелли и Аретино. Он даже заявил, что Макьявелли не так плох по сравнению с Аретино, который был, по его мнению, не «большим придворным, а скорее куртизаном» и хотя «его грубые ученики называли его божественным», на самом деле он был «морально перевоплощённым зверем», с его «адской душой» и «дьвольской непочтительностью», и являлся «проклятым содомитом». В следующем абзаце Ричард Харви приписал Аретино написание «ужасной и наиболее предосудительной книги о трёх обманщиках и наглый, бесчестный Каприз, или Апологию Педерастии», и добавил, что «Аретино говорил зло об этом небесном Боге, которого он не знал, и погиб через своё собственное плотское разложение». Именно на этом обвинении Аретино Ричард задерживается, видимо, смакуя его, и приводя ссылки на Библию и цитируя оттуда.

«В самом деле», - говорит Спиноза, - «ведь то, что обычно встречается в жизни и что у людей, насколько можно судить по их поступкам, считается за высшее благо, сводится к следующим трём: богатству, славе и любострастию. Они настолько увлекают дух, что он совсем не может мыслить о каком-либо другом благе». А так как Аретино был чемпионом во всех трёх этих стремлениях, у него были враги и главными врагами были враги литературные, после которых, словами Дживелегова, «не осталось ни одного сколько-нибудь крупного факта в жизни Аретино, которого не исказила бы, не извратила, не запачкала клевета». «Этого мало», - продолжает Дживелегов, - «Дони, а по его следам некий Муцио после смерти Аретино сделали донос инквизиции на его сочинения, обвиняя его в еретических мнениях». Доктор Харви подхватил дело этих доносчиков и, продолжая охаивать Аретино, стал навешивать сходство с ним на своих литературных врагов: на Грина и Нэша. Если ещё в «Четырёх письмах» 1592 года не совсем ясно кто у Гебриэла Харви «Аретино», то после посмертного покаянного памфлета Грина он определился.

В «Четырёх письмах» доктор Харви ругается на Грина, что он «изобретатель чудовищных клятв, насмешник всех религий, пренебрегатель Бога и человека, отчаянный Лукианист, отвратительный Аретинист, архиатеист, и архизаслуживший, чтобы быть хорошо повешенным семь лет тому назад», а Нэша только побуждает не писать подобно Рабле и Аретино, при этом сравнивая его с любимым шутом королевы Тарлтоном: «кто знает его предисловия, рифмы и самые литавры его тарлтонского (Tarletonizing) остроумия в его «Мольбе к Дьяволу». Харви так и называет их: сначала «Грин и Тарлтон», а потом «Аретино и Оратор дьявола». Но в «Новом письме примечательного содержания», опубликованном в октябре следующего года, то есть в 1593-ем, Харви уже заявляет следующее: «Есть большое расстояние между адом и небом, дьяволом и Богом, адскими распутниками и святыми, «Мольбой к Дьяволу» и «Слезами Христа», «Странными Новостями» о злодействе и чудесными новостями о покаянии, вестником войны и послом мира, общественным нотариусом лжи и регистратором истины, оратором дьявола и канцлером Христа. Хотя Грин был Юлианом и Марлоу - Лукианом, всё же против моего желания, он должен быть Аретином, кто перефразировал бесценные книги Моисея и рассуждал капризные диалоги похабнейших непристойностей; кто сочинял одну Апологию божественности Христа и другую - педерастии, своего рода разврате, которая не должна быть прочитана; кто издал Жизнь Священной Девы и Легенду Блуждающей Проститутки; кто записал историю Святого Томаса Аквината и подделал наиболее отвратительную чёрную книгу О трёх обманщиках мира (De tribus impostoribus mundi)».

Дейвид МакФерсон (McPherson)в статье 1969 года «Aretino and the Harvey-Nashe Quarrel» правомерно считает, что в приведённой цитате выражение Харви «он должен быть Аретино» относится к Нэшу, потому что доктор сначала противопоставляет работы «Оратора дьявола». МакФерсон пишет: «Харви сильно ударяет по центральному противоречию карьеры Аретино: контраст между его религиозными работами и его непристойностями. Неудивительно, что Гебриэл подразумевает, что Нэш виновен в том же самом виде лицемерия». Неудивительно и то, что МакФерсон в подтверждение своей теории тутже находит «поразительным» сходство между Аретино и Нэшем, хотя сам Нэш, как бы ему не льстило это сравнение, так не считал.

Нэш ответил доктору Харви публикацией в следующем году «Злополучного скитальца», где, прерывая повествование, он уделяет несколько абзацев восхвалению и защите Аретино. Вообще этот первый английский плутовской роман не просто рассказывал историю из времён правления Хэнри VIII-го, а был комментарием к современному Нэшу и Харви времени. Читатель должен был проводить исторические параллели, увидев, например, в осаде Теруанна военные действия английских экспедиционных войск и осаду Руана, в эпидемии чумы в Роме увидеть её самую в Ландоне, а в воинственных анабаптистах Мюнстера узнать своих доморощенных пуритан и, конечно же, отметить поразительное сходство Аретино - итальянского сына сапожника, политического сатирика, драматурга и поэтического порнографа со старшим сыном сапожника, драматургом и поэтическим переводчиком непристойной на взгляд Церкви любовной лирики Кристофером Марлоу. По крайне мере так считает Чарлз Николл и Парк Хонан. Так им очень хочется. Но так ли это?

То, что Марлоу - сын сапожника знал всякий театральный завсегдатай и любитель чтения романов Грина, ибо после премьеры антиеврейского «Мальтийского жида» Грин отозвался в своём «Менафоне», что его героиня любит слушать, как старший сын сапожника рассказывает «Кентерберийские рассказы», имея в виду антиеврейский рассказ настоятельницы в поэме Чосера. Считается уважаемыми авторами, что именно Марлоу, «бедного скончавшегося Кита Марлоу», защищает Нэш и заявляет пропуританским братьям Харви: «Пуритане, извергните из себя и отбросьте прочь отраву своих скудоумных измышлений! Жаба раздувается от зловредного яда, а вы раздуваетесь от зловредных брожений, в ненависти вашей ни на одну драхму подлинного религиозного вдохновения». Но нет. Нэш защищает Грина и себя, ибо Харви сначала именно Грина сравнил с Аретино и таковое оскорбление от доктора, ясное и неоспоримое, Нэш воспринял не только на свой счёт.

«Меж тем», - заступается Томас Нэш за Аретино, а значит и за Грина, и за себя - «как иные безмозглые недоброжелатели обвиняют его в том, что он написал трактат «О трёх обманщиках», произведение, вдохновлённое целым сонмом дьяволов, - лично я глубоко убеждён, что оно не принадлежит его перу, и моё мнение разделяют многие высокоавторитетные итальянцы». И далее Нэш приводит доводы в пользу Грина и против Марлоу, таким образом предавая его. «Аретино за всю свою жизнь не написал ни одного произведения на латинском языке», - пишет Нэш. – «Уверяю вас, я слышал, что один из последователей и учеников Макьявелли был автором сей книги и, спасая свою честь, пустил её в свет под именем Аретино». Это было написано и увидело свет совсем недолго после обвинения Марлоу в покаянии Грина, прочитанного доктором Харви, и слезам в котором он не поверил, заявив, что он молит Бога, чтобы эти слёзы раскаяния не оказались театральными слезами от лука.

«Не удивляйся, (что начинаю с тебя) ты известное украшение трагиков: тот Грин, который сказал за тобой (подобно шуту в его сердце) что нет никакого Бога, могущего сейчас дать славу, достигающую его величия, теперь проникнут его властью, Его рука легла тяжестью на меня, он говорил мне громовым голосом, и я чувствую, что он - Бог который может наказывать врагов. Почему твой превосходный ум, его подарок, столь ослеплён, что ты не должен воздать никакой славы давшему? Есть ли это ядовитая макьявеллианская политика, которой ты учился? O злой глупец! Что есть его правление, кроме как издевательство, способное искоренить в короткое время поколение человечества», - кается и обвиняет Марлоу Грин. – «Зачинатель этого дьявольского атеизма мёртв, и в своей жизни никогда не имел счастья: начал с хитрости, жил в страхе, закончил в отчаяньи... У этого убийцы многих братьев совесть была иссушена как у Каина: этот предатель того, кто дал ему жизнь, унаследовал участь Иуды... И будешь ты, мой друг, его учеником? ...Не откладывай (как я) раскаяния до последнего; ты не знаешь, когда придёт твой конец».

Кристофера Марлоу Харви сравнил не с Аретино, что, следует признать, было бы более подходящим, а с античным сатириком Лукианом, и отозвался на его смерть, на объявленную смерть одного из своих не столько врагов, сколько оппонента, в эпилоге памфлета «пучеглазым сонетом» (goggle-eyed). Стихотворение под названием «Горгон или удивительный год», написанное Харви, как он сам заявляет, в сентябре 1593 года, а точнее 16 числа, вначале перечисляет знаменательные события этого года, например, что герцог Парма умер, а герцог Дю Майенн не смог наследовать его губернаторство в Нидерландах, оканчивает куплет: «Плачьте павловцы (то есть торговцы книгами у Сейнт Пола), ваш Темберлэйн соизволил умереть». Поэтому предполагается, хотя это и не так, что и само название «Горгон» было взято из первой части пьесы «Темберлэйн», где султан восклицает, что «будь Темберлэйн страшнее Горгона, исчадья Ада, султан его не убоится». Несколькими строками ниже Харви упоминает известного хвастуна Питэра Шейкерли (Shakerley), именем которого Харви и Нэш оскорбляли друг друга, называя «вторым Шейкерли». В этот раз Харви в постскриптуме к сонету, назвав смерть Марлоу, «огромным чудом», так как, в конце концов, тот «соизволил» умереть, уже его скорбил «вторым Шейкерли».

Харви, помня о том, как тряслись его уши перед возможностью быть отрезанными, составил стихотворение так, что оно нуждается в построчном разъяснении и эти комментарии вызывают некоторое замешательство. Чарлз Николл вообще утверждает, что стихотворение посвящено смерти Шейкерли, который умер, возможно, от чумы и был похоронен через два дня после того, как стихотворение было написано. Николл считает, что смерть Марлоу к тому времени уже утратила свою новизну, а смерть Шейкерли была «обжигающе горячей», хотя будет опубликованна только в октябре. Но Николл забыл сказать это ярому пуританину и учителю Оливера Кромуэлла доктору Томасу Бирду, который издал радостные вопли о смерти «пса лающего» аж в 1597 году. Николл говорит, что «могильщики были заняты в это лето чумы». Поэтому, якобы, труп, умершего от чумы Шейкерли лежал и ждал пока сообщат Гебриэлу Харви в Сэффрон Уолден, где тот жил, и, видимо, дождавшись ответа, что стихотворение благополучно составлено 16 сентября, отправился, так же благополучно, в землю 18 сентября. И что мог делать там этот Шейкерли, если весь памфлет полностью направлен против Нэша в их перебранке, зацепив по случаю Марлоу? Какое отношение змееволосая Горгона имеет к Шейкерли, в то время как этим чудовищем Харви оскорблял Нэша за его лохматую причёску в предыдущем памфлете «Pierces Supererogation»: «Я не говорю, что беспокоит твою голову Горгоны или чем становятся твои волосы Самсона». И в тексте, предваряющем сонет, Харви продолжает говорить о длинных, как у мифического Самсона, волосах Нэша с уточнением, что их «некоторые назвали бы бандитскими (ruffianly) волосами», ибо его спутанные локоны лохматой причёски напоминали подстриженному доктору змей головы Горгоны.

Всё в стихотворении Харви имеет смысл, заявляет Николл, когда оно прочитывается, как ложная похоронная элегия для Питэра Шейкерли и, например, Лайза Хопкинс считает это заявление «очень убедительным». Объяснение утверждения в пучеглазом сонете Харви, что Марлоу умер от чумы, Николл пересказывает, как состоящее в том, что это было преднамеренное искажение фактов, с чем доктор соглашался. Я думаю, что здесь чума использована доктором в переносном смысле, как божье наказание для религиозного нигилизма своих, обладающих интеллектом современников. С точки зрения Харви, как и по мнению пуританских проповедников, чума не была случайной и в этот удивительный год все высокомерные, выступившие против божественного провидения, кто заявлял, что не боится ни бога, ни дьявола, будут наказаны. Возмездие неотвратимо, предрекает Нэшу добрый доктор Харви и заключает: «увы, но Гордость Вавилона должна поцеловать преисподнюю (the pit)», то есть вавилонская башня гордыни должна быть разрушена до основания.

Слухи о книге «О трёх обманщиках» родились ещё в период крестовых походов и авторство её доносчиками приписывалось самому императору Священной Романской империи, человеку образованному и неоднократно отлучаемому самим папой от церкви. Впоследствии её автором, книги, которой никто не читал, не видел, и тем более не имел, но знал крайне богохульное название, так как обманщиками назывались основатели трёх религий, объявлялся всякий писатель, прославившийся крамольными с точки зрения Церкви идеями. Несуществующую книгу дьвольской непочтительности делали детищем Бокаччьо, Макьявелли, Кампанелы, Рабле, Эразмуса, того самого Аретино и других менее прославленных авторов. Потом её будут приписывать Бруно, Спинозе, Хоббсу, пока, наконец, она не появилась в середине XVIII века, а точнее в 1753 году, напечатанная анонимно в Германии под названием «De tribus impostoribus. Anno MDIIC», то есть «О трёх обманщиках. Год 1598». Считается, что книготорговец Штраубе (Straube) напечатал её по одному из вариантов рукописи на латыни, которая, как установлено, ходила по рукам и имела название «De imposturis religionum» (О религиозном обмане). «Дата «1598» была вымышленной», - считает доктор Арсений Гулыга вслед за таким же предположением доктора Якоба Прессера, - «подобная мистификация направляла по ложному следу агентов властей, к тому же книгопродавец получал возможность продавать книгу втридорога, выдавая её за антикварную».

Доктор Прессер (Presser) в своём исследовании «Das Buch «De tribus impostoribus»» (1926) указывает, что в одном из своих писем молодой профессор Иоганн Филипп Палтениус (Palthenius), как историк и филолог, высказал сомнение, что, как мы можем сделать вывод, имеющаяся у него рукопись, это та самая давно разыскиваемая книга. Прессер цитирует в примечаниях высказывание Палтениуса: «Потому что содержание настолько современно, что оно лучше вписывается в наше время и кажется несовместимым с древностью, о которой так много говорилось ранее». То есть текст на латыни, который Палтениус рассматривал в 1695 году, не мог принадлежать авторам более ранних веков, не то чтобы императору Фридриху, но даже Рабле или Макьявелли. При этом мы должны помнить, что всякое сверхпопулярное произведение всегда дополнялось и редактировалось бесчислеными переписчиками и переводчиками, как, например, уже упоминавшиеся книги о монстрах «Histoires Prodigieuses» Боэстюо и анонимная «Gasta Romanorum». Иван Вороницын, не читавший Прессера, в статье к первому изданию перевода легендарной книги в 1930 году пишет, что первая публикация её «относится к 1598 году». «Несомненно, однако», - он добавляет, - «как доказывает Ф. Маутнер (Mauthner, «Der Atheismus»), которому принадлежит бесспорно честь внести некоторую ясность в этот запутанный вопрос, это издание является лишь переделкой существовавшего ранее и, может быть, неоднократно переделывавшегося сочинения». А Гулыга, верящий Прессеру, отмечает в 1969 году впечатление, своё или Прессера, «что это сочинение, задуманное как атеистический трактат, было наспех завершено в духе распространённой тогда концепции «естественной» религии; быть может, даже начало и конец книги написаны разными людьми».

Прессер, делая обзор итальянских претендентов на авторство «Обманщиков», выделил более двух страниц Джордано Бруно. Прессер пишет, что, например, «Джон Тоулэнд, английский вольнодумец, переводил «Изгнание торжествующего зверя», так как он верил, что имеет перед глазами книгу «О трёх обманщиках». Таким образом Тоулэнд был настолько убеждён в безбожии этой книги, что сделал её перевод ещё более опасным, чем сама книга». Тоулэнд взялся за перевод «Изгнания» в 1710 году, по возвращению из путешествия по Германии и Голландии. Борис Мееровский, специализировавшийся на истории английской философии, в биографии Тоулэнда (1979) утверждает, что «не приходится сомневаться, что большую роль в эволюции воззрений Толанда сыграло знакомство с философией Бруно». «Атеистом «в собственном смысле этого слова» Толанд, конечно, не был и не мог быть», - оправдывает его Мееровский. – «В «оправдание» Толанда можно сказать, что в тот период в Англии вообще не было ни одного атеиста в подлинном смысле этого слова». Однако, ста годами ранее в Англии мы находим целую «школу атеизма» и, соответственно, её руководителя, обвиняющимся в написании богохульной книги.

Прессер, выделивший для итальянских и французских претендентов отдельные главы, остальных европейских представителей свалил в одну и обзор английских он начал, что естествено, с сэра Уолтера Роли, известного в Ландоне атеиста, «в собственном смысле этого слова». В другие представители английского свободомыслия и в богохульники он записывает Томаса Хоббса, который был секретарём Френсиса Бейкона и автором знаменитого «Leviathan», и Эдуарда Херберта, лорда Чирбёри (Cherbury или Chirbury) из рода графов Пембруков, который был в правление Джеймса I-го послом во Франции и написавший там трактат «De veritate» (Об истине). Как видим, так называемые английские атеисты, якобы написавшие трактат «О трёх обманщиках», жили в один промежуток времени, знали друг друга, и так или иначе, находились под влиянием воззрений Бруно. Был ещё один, не упомянутый Прессером, но которого пуритане, как мы рассмотрели выше, непосредственно обвиняли в написании этой чёрной книги, и является наиболее вероятным автором из всех вышеперечисленых - Кристофер Марлоу, и которого, как мы уже видели, выдали Грин и Нэш. Нэш потом ещё и эпистолярно от него отмежевался.

Некоторым доказательством может служить сатирический выпад Нэша в предисловии к гриновскому «Менафону» против, как предполагается, Томаса Кида и его последователей. Своё предисловие Нэш писал после того, как издатель Волф напечатал все труды Макьявелли на итальянском, когда по рукам уже ходил рукописный перевод «The Prince» и когда Кид и Марлоу представили английским театралам своих макьявеллистов – Лоренцо и Бараббаса. Хардин Крейг (Craig) высказывает осторожное предположение в предисловии к изданию «Принца», что переписчиком и, возможно даже, переводчиком той рукописи был Кид, потому что почерк в ней очень похож на почерк Кида. Этому предположению способствует как раз замечание Нэша, что «окунувшись в новое занятие», «эти мужчины (these men), исчерпавшие все возможности доверия и признания, связались с итальянскими переводами». Никто не мешал «этим мужчинам», благо они потом писали пьесы в одной комнате, сделать и перевод богохульной книги Бруно, возможно, о котором или подобном, переводчик Имерти сказал: «От неполного и анонимного английского перевода «Lо spaccio» я заимствовал название «Изгнание торжествующего зверя», и в редких случаях, отдельное слово».

Мы также знаем из доносов на Марлону, что он «способен показать более веские причины для атеизма, чем любой богослов в Англии в состоянии доказать божественность», и, что Марлону «читал атеистическую лекцию сэру Уолтеру Роли и другим». Подтверждением этого является другой документ, письмо, написанное к Энтони Бейкону тем самым доносчиком Друри, датированное 1-ым августа 1593 года, в котором он жалуется главному помощнику заказчика доносов, что за свою работу он не получил обещанное вознаграждение. Он также напоминает, что только его средствами была предоставлена Лорду Хранителю и лорду Бакхёрсту для обвинения и «преследования по суду в полной мере» «примечательная и гадкая статья Атеизма, подобно которой никогда не было известно или читаемая ни в каком веке». Далее Друри выпрашивает вознаграждение и заявляет, что в случае получения такого, он и некий торговец, могут привести «к человеку, который действительно знает, кто действительно писал книгу и к тому, кому это было поставлено, как также, кто прочитал лекцию и где, и когда». К этому добавляется утверждения Бирда и Оксидена, что именно Марлону был автором какой-то атеистической книги. Вопрос: какой конкретно книги, учитывая доносительские высказывания обоих Аретин – Грина и Нэша, становится логически лишним.

Однако наш вывод может быть объявлен ложным, когда за достоверное выдаётся то, в чём нет уверенности. Следовательно, своё убеждение нам следует доказать с помощью следов, оставленных в творчестве драматурга в двух его ипостасях - Марлоу и Шейк-спира, которые продемонстрируют логическую цепочку от вероятности предположения до обоснованной уверенности. Смотрим.

Когда Хэмлит выходит на сцену во втором акте, читая книгу, которая, как мы теперь предполагаем с большой долей вероятности, была книгой Бруно «Изгнание торжествующего зверя», Марлоу этим только подчёркивает влияние итальянского вольнодумца на свои взгляды. Этому может служить косвенным подтверждением, реплика Хэмлита в той же сцене с книгой в руках: «О боже мой, я мог бы быть заключенным в ореховую скорлупу и считать себя повелителем бесконечного пространства, если бы мне не снились дурные сны», так как и в этой книге Бруно много говорит о бесконечности Бога и пространства. Скорлупу ореха потом поэт изменил на более просторное помещение для схожего персонажа – Просперо: «Была мне герцогством моя библиотека», в которой он уходил, как и Бруно, в «возвышенное тайномудрие». Дурные сны – предчувствие скорой насильственной смерти, не покидавшей ни Бруно, ни, видимо, Марлоу.

Если этот пример ещё может быть объявлен притянутым, то реплики, которые произносит Хэмлит сразу после выхода на сцену с открытой книгой, не оставляют возможности объявить необоснованной уверенностью то, что принц читает именно «Изгнание торжествующего зверя». Когда перед зрителями появляется принц, читающий книгу, его встречает Полониус, который на свой вопрос узнаёт ли его принц, получает ответ, что он торговец рыбой. Мы уже рассматривали в одной из глав выше, почему лорд Бёрли был так назван, и это также связано с книгой Бруно. Полониус не соглашается с этим и получает пожелание быть таким же честным. После того как Полониус переспрашивает: «Честным, мой лорд?», Хэмлит говорит ему: «Да, сэр. Быть честным по нынешним временам значит быть выбранным из десяти тысяч». Это нас отсылает к книге «Изгнание торжествующего зверя», как и следующая реплика принца не совсем понятная и по-разному комментируемая, а именно совет Полониусу не пускать гулять дочь на солнце. Хэмлит дальше добавляет: «Зачатие благословенно, но только если это не касается вашей дочери». Принц предупреждает царедворца от нежелательной беременности его дочери, но при чём здесь солнце? Чтобы понять это заглядываем в книгу, которую читает принц, и там у Бруно София поясняет: «Скажу только одно: сказания егптян и евреев целиком относятся к одному и тому же мифу. ...А то, что одни называют первого человека Ноем, другие Аполлоном, так это совсем легко согласовать, ведь различные наименования сводятся к одной и той же обязанности - возродить, тем более, что sol et homo generant hominem - солнце и человек производят человека».

И та недосказанная фраза: «Если солнце плодит червей в мёртвой, собаке, будучи богом, целующим падаль...», произнесённая Хэмлитом, перед тем, чтобы спросить у Полониуса есть ли у него дочь, тоже имеет отношение к книге Бруно, как некоторая ирония на его учение. Бруно, как «профессор самой чистой и безвредной магии, и доктор самой изощрённой теологии», не уставал проповедывать солнцепоклонство и магическую религию египтян. Он не забыл подробно изложить свои взгляды на египетскую религию и в «Изгнании торжествующего зверя», где он, например, пишет: «Вот, значит, никогда не обоготворялись сами по себе крокодилы, петухи, лук и репа, но боги и божество в крокодилах, петухах и прочем; божество, которое с течением времени, от места к месту, постепенно, то тут, то там, проявлялось, проявляется и будет проявляться в различных предметах, хотя бы они и были смертны: египтяне смотрели на божество, как на близкое и дружественное им, а не как на высшее, заключённое в себе самом, не пребывающее в сотворенных вещах. Смотри же, как простое божество, которое находится во всех вещах, плодоносная природа, мать – хранительница вселенной сообразно различным своим проявлениям отображается в различных предметах и принимает различные имена». Следовательно, приходит к выводу автор «Хэмлита», черви, зародившиеся в теле мёртвой собаки и пожирающие её гниющую плоть, является также проявлением божества, того самого солнца, лобзающего падаль.

Что касается честности и быть избранным из десяти тысяч, Хэмлит в монологе Софии из этой же книги Бруно обнаруживает, что критика, обращённая против неких грамматиков, которые, по словам её собеседника, бесчинствовали в то время в Европе, удивительно подходит для характеристики управления страной лордом Бёрли, стремившегося к единоличной власти позади трона Илизабет. Бруно через Софию обвиняет, что не найдётся и одного из десяти тысяч (diecimila) учителей (pedantii), которые «не одобряют никакого другого установления, кроме своего, находя во всех прочих, что осудить, отбросить и подвергнуть сомнению».

Далее, о чём уже выше говорилось, на вопрос Полониуса, что читает принц, Хэмлит пересказывает жалобы старика очень похожие на жалобы Юпитера на здоровье и старость такой же сильно постаревшей Венере из книги Бруно. Чтобы не осталось сомнений кто подразумевается, принц добавляет: «Ибо, сэр, вы сами стали бы таким же старым».

Следовательно, после того, как мы определили с большой долей вероятности, благодаря подсказкам Шейк-спира, какую книгу читает принц, чтобы доказать авторство Марлоу для трактата «О трёх обманщиках» нужно теперь продемострировать влияние на этот трактат Джордано Бруно и прежде всего его книги «Изгнание торжествующего зверя».

Здесь мы сталкиваемся с препятствием для нашей гипотезы, так как влияние Бруно испытал и другой претендент - Бенедикт Спиноза. Гайне называет его одним из трёх сыновей Декарта, а мы должны бы добавить: и внук Бруно. Сам Декарт тщательно избегает любого упоминания имени сожжённого еретика, например так: «дабы не показалось, что я одобряю мнение тех, кто рассматривает Бога как мировую душу, слитую воедино с материей» и ставит под вопрос правильность самого определения «бесконечного» мира. «Я именую мир беспредельным», - заявляет Декарт в одном из писем. – «Однако я не должен в силу этого отрицать, что он может иметь некие границы, известные Богу, пусть для меня они и непостижимы — вот почему я избегаю безусловного утверждения, что мир бесконечен». Но в первом произведении Спинозы «Кратком трактате о боге,человеке и его счастье», где наиболее сильно заметно влияние Бруно, говорится, что Бог это единая бесконечная субстанция и два её атрибута бесконечное мышление и бесконечное протяжение.

Гайне заступается за Спинозу: «Только непонимание и злонамеренность могли приложить к этому учению эпитет «атеистическое». Никто не выражался в более возвышенных словах о божестве, чем Спиноза. Вместо того чтобы сказать, будто он отрицает бога, можно было бы сказать, что он отрицает человека». Это было сказано потому, что некоторое время спинозизм был синонимом атеизма, а так как атеисты считались опасными и аморальными людьми, последователи голландского философа-пантеиста преследовались и книги его сжигались. Пантеизм, однако, не отрицание существования Бога, а только отождествление его с Природой, или, как поясняет Юпитер в бруновском «Изгнании», «животные и растения суть живые произведения природы, а сама природа (как ты должен знать) есть не что иное, как Бог в вещах. Стало быть, natura est deus in rebus».

«Мы уже ранее нашли, что должно быть бесконечное и совершенное существо, под которым следует разуметь не что иное, как такое существо, о котором должно быть высказано всё во всём», -говорит Спиноза вслед Бруно, который сказал, например, в диалоге «О причине, начале и едином»: «Более великим художником не является ли тот, говорю я, кто не связан с одной какой-либо частью материи, но непрерывно совершает всё во всём?»

Но в «Трёх обманщиках» мы читаем: «Бога называют бесконечной сущностью, то есть такой, пределы которой неизвестны. Утверждают, что он творец неба и земли, но не говорят, кто же сотворил его самого, потому что этого никто не знает и не понимает. Другие считают, что он сам себе начало и происходит только сам от себя. Этим они снова говорят нечто такое, чего не понимают. Мы не понимаем начала бога, говорят они, значит, бог не имеет его (но почему бы не сказать: мы не понимаем бога, значит, его нет). И это первое основание невежества». Уже один только этот пассаж в трактате говорит нам, что автором не мог быть ни Бруно, ни Спиноза, а кто-то восставший не только на Церковь, на тех, кто взял на себя право вещать от имени Бога, но отрицающий самого Бога. Ещё до Иммануила Канта этот богоборец взялся штурмовать небо, и как иронично высказался Гайне о работе германского философа, где после такого штурма и перебитого небесного гарнизона, «сам верховный владыка небес, не будучи доказан, плавает в своей крови». «Нет больше ни всеобъемлющего милосердия, ни отеческой любви, ни потустороннего воздаяния за посюстороннюю воздержанность, бессмертие души лежит при последнем издыхании», - иронизирует далее Гайне, а столетиями ранее Марлоу восклицал со сцены через своего Макьявелли. – «И утверждаю: нет греха, есть глупость».

В связи с этим показателен монолог Хэмлита, который заставляли учить в советской средней школе, якобы атеистической, отрицающей и бога, и Канта с его моральным императивом, но на самом деле напичканной новоизобретённой религией, где христианскую мораль заменяла мораль строителя коммунизма, а веру в Христа - вера в КПСС и в Ленина, пророка её. «Кто бы стал тащить на себе бремя, кряхтя и потея под тяжестью изнурительной жизни, если бы не страх чего-то после смерти - неоткрытая страна, из пределов которой не возвращается ни один путешественник, - не смущал бы нашу волю и не заставлял бы скорее соглашаться переносить те бедствия, которые мы испытываем, чем спешить к другим, о которых мы ничего не знаем?», - задаётся вопросами Хэмлит, ставящими под сомнение христианскую доктрину, и доктор Аникст, создатель коммунистического взгляда на трагедию, их комментирующий: «Нужно, однако, заметить, что с точки зрения тогдашней ортодоксальной религиозности, взгляды Гамлета отдают ересью. Вместо того чтобы быть абсолютно уверенным в загробном существовании, Гамлет выражает сомнения, свидетельствующие о его вольномыслии». Аникст пишет, что уже давно было выдвинуто мнение о религиозном равнодушии Шейкспира в «Хэмлите». Но таков у него не только главный герой, не верящий ни в воскресение, ни в будущее воздаяние по грехам, но и главный оппонент – король, в маске которого, как мы теперь знаем, скрывался архиепископ Уитгифт. Шейк-спир изображает его, мерзкий грех которого смердит до самых небес, не верящим ни в силу раскаяния, ибо сохраняет всё, ради чего совершил преступление, ни в силу молитвы, ибо мысли только о сохранении захваченного. «Ведь люди, сидящие у кормила государственного правления, угрожая легковерному народу возмездием невидимых сил, с которыми они якобы тесно связаны, вытягивают у него огромные деньги для своей роскошной жизни. И нет никакого чуда в том, что к этому сводятся все поучения священников: ведь именно таков смысл их существования», - делается заключение в трактате «О трёх обманщиках».

Деньги вообще больная тема для Марлоу. Богатство и роскошная жизнь знати, блестящая и пленительная жизнь богатого сословия бередили его душу. Он видел это не из далека, а был всегда рядом и пытался к ней приобщиться, если не взобравшись по социальной лестнице, то подражая ей. Мы помним, ту балладу, обвиняющую его в разгульном образе жизни и ношении при его нищете не по статусу одежды из бархата. Мы видим приписываемый ему портрет в том самом бархате с позолоченными пуговицами. И мы видим в письме графини Шрусбери к лорду Бёрли, как он пытался вырваться из бедности. Она 21 сентября 1592 года пишет, что Морли, «который посещал Арбеллу и читал ей на протяжении трёх с половиной лет, показал сильное недовольство, с тех пор как я вернулась в провинцию, в высказывании, что он жил надеждой, заиметь некоторую ренту, которую предоставила бы ему Арбелла со своих земель в течение его жизни, или некоторого арендного договора на землю с ценностью в сорок фунтов в год, утверждая, что он был в таком убытке, покинув университет, и теперь видел, что даже если бы она пожелала бы, всё же не способна будет, предоставить ему любую такую гарантию». Морли или Марли, как он по-разному упоминается в документах, мы видим, хотел за счёт своей ученицы, наивной принцессы Арабеллы, обеспечить себя пожизненным доходом, чтобы, если и не вести за счёт этого роскошную жизнь сибарита, то точно не заглядывать в глаза бедности. То есть, когда он говорил о «некоторой ренте» (some annuity), он желал иметь денежные выплаты равными суммами через равные промежутки времени с земли высокородной леди, как обвешанный бриллиантами, сэр Уолтер Роли с земли церковной.

Высказываются утверждения, что этот Морли, в доме графини Шрусбери, какой-то другой Морли, не Марлоу. В таком случае мы должны принять, что в распоряжении лорда Бёрли, без которого не производилось ни одно такое назначение, тем более учителем к возможной претендентке на трон – принцессе Арабелле, имелось несколько Морли, причём поэтов, одному из которых барон заказал поэму «Венера и Адонис», а другой Морли – наставник Арабеллы – читал принцессе «Фарсалию», поэтический перевод первой книги которой потом будет опубликован под именем Марлоу. Сара Гриствуд (Gristwood) в своей книге «Arbella: England's lost quuen» (2003) указывает на цитату из «Фарсалии» в письме Арабеллы от 4 марта 1592 года. Эта печальная цитата на латыни «damnata iam luce ferox» (осуждён на смерть дневным светом разъярённый) в её грустном письме была взята, правда, не из первой книги, а из четвёртой, но это не отменяет то, что её со всей поэмой Лукануса познакомил её учитель и поэт. Гриствуд пишет, что Арабелла владела латынью, а итальянским и французским, по замечанию Харинтона, уже в тринадцать лет лучше него самого, лучше, сделавшего перевод «Orlando Furioso». То есть, к тому времени как Морли был нанят к ней учителем, – Арабелла родилась в ноябре 1575 год - она уже отлично владела по крайней мере ещё тремя языками, кроме английского, и нужно понимать, что он не был бы нанят, если бы был меньшим полиглотом. Отсюда, неудивительно, что Хэмлит выходил на сцену с книгой Джордано Бруно на итальянском языке.

Тамже Гриствуд отвечает тем, кто говорит, что Марли-Морли, раз он был учителем, не мог принимать участие в дуэле, когда поэт Уотсон убил Брэдли, но, говорит она, в это время часть домочадцев графини Шрусбери была в Ландоне, а значит мог быть и Марлоу, ибо «нет никакой причины считать, что учитель Морли - кем бы он ни был - должен был непрерывно присутствовать в Хардвике в течение всех тех трёх с половиной лет». Марлоу был арестован в мае 1592 года, но в это время Бэсс из Хардвика вместе с Арабеллой находилась на юге страны по причине возможного брака её внучки с сыном герцога Пармы, а значит присутствие учителя ни в провинции, ни возле ученицы было не обязательным. И, добавляет Гриствуд, когда «учёный Кристофер Марли» был отправлен к Бёрли из Флашинга, этот визит с переговорами о браке проходил во Фландрии, а сама Арабелла находилась во Дворе. И на третье заявление, что Марлоу не мог быть учителем Морли, так как он вместо этого делил жильё с Кидом и вместе с ним переделывал пьесы Грина для лорда Стренжа, Гриствуд замечает, что Кид не указывает точно, когда и как долго это происходило и было ли вообще, так как он мог просто спихнуть на мёртвого коллегу найденные у него еретические рукописи. Здесь Гриствуд, конечно, перегнула. Просто Бёрли всегда находил занятие своему агенту, как только тот оказывался не у дел в Дербишире: если не присматриваешь за графиней и её внучкой-претенденткой, будешь присматривать за другим претендентом на трон – бароном Стренжем.

Брак Арабеллы с Фарнезе не состоялся, а осенью графиня избавилась от Марли, не только из-за того, что он хотел разбогатеть за счёт принцессы, но и за то, что он проявлял, как она выразилась, «развязность в религии», и хотя она не могла обвинить его в папизме, решила, что это как раз тот случай, чтобы расстаться с ним. Сразу отметим, что если учитель Морли не Марлоу, а только его однофамилец, тоже работающий на Бёрли, отличительной чертой их обоих является «развязность в религии». Впору только воскликнуть: Да что ж такое, как не Морли, так – атеист!

Марли, видимо, испугавшись последствий и гнева Бёрли, вернулся на следующий день к графине в Хардвик, и был, пишет она, «очень назойливым, чтобы дальше служить, не настаивая ни на какой компенсации». Это сделало графиню ещё больше подозрительной, по-видимому, осознавшей, что Марли шпионил за нею, и ещё более убедилась в правильности решения расстаться с ним. За эту свою неудачную попытку разбогатеть из-за строптивой графини, которую не мог приструниь старый граф Шрусбери, Марлоу, по своему обычаю, отомстил ей в своём опыте комедии «Укрощение строптивой», где Бэсс из Хардвика, в образе строптивой (shrew) Кэт, подвергается перевоспитанию.

Возвращаемся к «Изгнанию». Бруно в одной из глав, обрушиваясь на новоизобретённый кальвинизм, укоряет людей: «Как же недостойно, глупо, невежественно и кощунственно думать, что боги ищут уважения, страха, любви, служения и почтения от людей ради другой какой цели и пользы, как не для самих же людей». «Ведь боги не были бы богами», - поясняет Бруно, - «если бы проникались горем или радостью, наслаждением или неудовольствием из-за того, что думают или делают люди, ведь тогда они стали бы зависимее людей или, по крайней мере, получали бы больше от людей, чем люди от них».

И тоже самое пишет и автор «Обманщиков», упрекающий людей в том, что они почитают Бога как какого-то правителя в Индии, из страха перед его силой и в надежде на вознаграждение. Но ради какой цели следует почитать бога, как Великого Могола, - спрашивает автор и сам отвечает. – «Разумеется, чтобы удовлетворить тщеславие его и его приближённых - не более». «Кто посмеет сказать»,- рассуждает он дальше, - «что бог, высшее совершенство, нуждается в чём-то? Разве бог, который сам по себе совершенен и заключает в себе всю полноту достоинств и который выше всяких почестей, нуждается ещё в знаках внимания? Стремление к почестям есть признак несовершенства и немощи».

Здесь же неизвестный еретик, если не атеист, спрашивает читателя, что же это за любовь Бога к людям, если за предвиденное и поэтому предопределённое грехопадение одного, то есть Адама, его невинные потомки обрекаются на вечные муки. «Но почему же всё-таки следует любить бога, за что почитать его? За то, что он создал нас. Ради какой цели? Чтобы мы впали в грех, ибо он заранее предвидел грехопадение, иначе зачем бы он подсунул запретное яблоко, без которого не свершилось бы грехопадения». Но подобное высказано ещё Кристофером Марлоу в его «Фаустусе», где ищущий доктор, отвергнув все науки, приходит к богословью. Он раскрывает Библию и читает, раскрывшим рты зрителям: ««За грех возмездье - смерть!» Ха! «За грех возмездье - смерть!» О как жестоко! «Если мы говорим, что не имеем греха, обманываем самих себя, и истины нет в нас». Так, значит, мы должны грешить и, следовательно, умереть. Да, вечной смерти мы обречены! Что за учение! Так будь что будет! Богословье, прощай!» Следует отметить, что цитаты из посланий апостолов Фаустус произносит в двух вариантах: сначала на латыни, потом переводит на английский. Так и итальянскую поговорку: «Che sera, sera» восклицает в двух вариантах, чем, надо думать, демонстрирует знание тосканского наречия.

Далее автор повторяет за Бруно, много тем повторенное, обвинение Моисея в магии, премудрости которой он научился у египтян. Но такое, мы знаем, говорил и Марлоу, почёрпнутое ним либо из личных бесед с Бруно, либо из его книги.

В своей книге Бруно вкладывает в уста языческого бога Момуса критику Ориона, под чьим именем, как уже было расмотрено выше, нолланец подразумевал Иисуса. Момус предлагает Совету богов отправить Ориона к людям, чтобы «он внушал им всё, что нам вздумается» и, таким образом, возможно, «он сумеет воззвать к жизни и обновить потерянные нами культ и почитание». При этом Момус оговаривает: «Но со страхом даю я вам этот совет, боги, ибо какая-то муха жужжит мне на ухо: «В конце концов, заполучив добычу к себе на руки, он, того гляди, присвоит её себе, заявив и внушив другим, что великий Юпитер не есть Юпитер, но что он, Орион, и есть Юпитер; а что все прочие боги не что иное, как химеры и фантазия»».

Мы открываем трактат «О трёх обманщиках» и видим то, что какая-то муха нажужжала языческому богу Момусу, а именно, что каждая новая секта или религия, заполучив добычу (то есть власть) путём лжи и оружия, всегда обвиняет других в обмане, что только те являются химерами и фантазиями. «Откуда же явилась эта масса томов о языческих богах, эти возы лжи?», - задаёт вопрос автор и отвечает. – «Ведь сущность основных религий состоит в том, что каждая исходит из прежней: религия Моисея - из язычества, религия Мессии - из иудаизма, а религия Магомета - из христианства, в том, что последующая отвергает предыдущую не в целом, а лишь частично, она опирается на предшествующую, о чём свидетельствуют действия Мессии и Магомета. ...Так, Мессия обвинил древних в нарушении закона, Магомет обвинял христиан в том, что они извращают Евангелие; в этом нет ничего удивительного, потому что любая секта христиан упрекает другую в извращении текста Нового Завета».

«Что они успели, какие обычаи сами вводят и внушают другим в делах справедливости, милосердия, сохранения и увеличения общественных благ?», - задаёт вопросы София, а Хэмлит, как мы расмотрели выше, их переносит на Полониуса. – «Воздвиглись ли благодаря их доктрине и учительству академии, университеты, храмы, больницы, коллегии, школы и заведения для искусства и науки, или же где всё это раньше было, так и осталось по-прежнему со столькими же факультетами, как до их прихода и появления меж людьми? Дальше – пусть посмотрит Суд, – увеличилось ли всё это благодаря их заботам или же по небрежности их уменьшилось, пало в развалины, разрушение и рассеяние? Завладевают ли они чужим имуществом или же увеличивают своё собственное добро, и, наконец, те, что перешли на их сторону, увеличивают ли и устраивают ли общественное благополучие, как делали их противники и предшественники, или же совместно только тратят, разрушают и пожирают, а отвергая дела, уничтожают всякое усердие к созданию нового и к поддержке старого?»

Марлоу, как и тот анонимный наполитанский комментатор, конечно, понимал, что под грамматиками Бруно подразумевал не увеличивающего собственное добро лорда Бёрли, а кальвинистких реформаторов, разрушающих и пожирающих искусство и науку. Следует помнить, что Бруно на себе самом испытал фанатичный дух сторонников Кальвина во время пребывания в Женеве, где были запрещены не только празднование рождества и пасхи, музыка и пение мирских песен, но даже при исполнение псалмов согласно инструкции следовало внимательно следить, чтобы исполнителями обращалось внимание не на мелодию, а на смысл слов. Бруно, конечно, возмущало не только предписанное ограничение в обычаях, одежде, еде, развлечениях и даже причёсываниях, а более всего, как выразился Цвайг, «любая тень, любое мерцание духовной свободы в печатном и устном слове».

«Запрещено, запрещено, запрещено — ужасный ритм. И, ошеломленный, спрашиваешь себя: что же после стольких запретов всё-таки разрешено женевским горожанам? Немногое. Разрешено жить и умирать, работать и слушаться, ходить в церковь. Впрочем, последнее не только разрешено, а предписано законом, и неисполнение этого предписания жестоко карается», - клеймит кальвинизм Цвайг в «Совести против насилия» – «После дневных трудов ради хлеба насущного — служение богу: неделя — для работы, воскресенье — для церкви; так и только так можно убить сатану в человеке и, естественно, тем самым любую свободу и радость жизни».

Марлоу всё это слышал в проповедях пуритан и поэтому в «Трёх обманщиках» появляется его заявление, что когда речь заходит о необходимости почитания бога, то речь идёт о почитании, «основанном на самом боге и его делах, а не на каком-либо интересе человеческого общества». «В этом заключается вопрос»,- делает вывод автор «Обманщиков», - «ибо ведь никто не сомневается, если посмотреть на религию со стороны, что она, прежде всего, нужна правителям и богачам для обуздания народа». И это едвали не дословные слова из доноса Бейнса, где передано высказывание Марлоу, «что религия возникла только чтобы держать людей в благоговейном страхе». К этому следует добавить слова, которые Марлоу приписал Макьявелли: «Религию считаю я игрушкой» и слова, приписанные Томасом Бирдом ему самому, что «вся религия — выдумка политиков». Держать невежественных людей в благоговейном страхе нужно ещё и для того, продолжает бунтующий поэт, чтобы «люди», повторим, «сидящие у кормила государственного правления, угрожая легковерному народу возмездием невидимых сил, с которыми они якобы тесно связаны, вытягивали у него огромные деньги для своей роскошной жизни».

Автор снова это повторяет, что религия «это выдумки наших досужих служителей культа, которым нужно потуже набивать свои карманы», и заключает: «Конечно, человеческое легковерие ведёт к заблуждениям, а использование последних в корыстных целях по заслугам именуется Обманом. Говорить далее о разновидностях и природе этого обмана было бы скучно, да и противно мне. Впрочем, допустив однажды естественную религию и положенное почитание бога, насколько оно диктуется природой, мы должны иметь ввиду, что всякого основателя новой религии следует заподозрить в Обмане, тем более всему миру известно, до какой степени надувательства служили распространению всякой религии».

О естественой религии, то есть египетской, заговорил Бруно, у которого естественная магия трансформировалась в естественную философию. Бруно в «Изгнании» переводит на итальянский из «Асклепиоса» плач Трисмегиста о том, что магическая и божественная обрядность египтян будет утрачена, а «тьма возобладает над светом и смерть станут считать полезнее жизни». «И – поверишь ли мне?» – цитирует Бруно, - «даже смертную казнь определят тому, кто будет исповедовать религию разума: ибо явится новая правда, новые законы, не останется ничего святого, ничего религиозного, не раздастся ни одного слова, достойного неба или небожителей. Одни только ангелы погибели пребудут и, смешавшись с людьми, толкнут несчастных на дерзость ко всякому злу, якобы к справедливости, и дадут тем самым предлог для войн, для грабительства, обмана и для всего прочего, противного душе и естественной справедливости: и то будет старость и безверие мира!»

На десятом допросе Бруно, оправдываясь перед обвинением, что он осуждал Моисея и его закон, и называл коварнейшим магом и величайшим обманщиком, пояснял: «Я нахожу, что магию можно считать недопустимой только если она применяется в злодейских целях или для похвальбы божественным могуществом, чтобы под этим предлогом обманывать мир. Магия же, как Моисеева, так и абсолютная магия, есть не что иное, как познание тайн природы путём подражания природе в её творении и создания вещей, удивительных для глаз толпы». Александр Горфукель комментирует в биографии Бруно (1965): «На смену религии откровения, по мысли Бруно, должна прийти «религия разума», «философия рассвета». Используя встречающееся в произведениях Бруно выражение «естественная религия», Ф. Ейтс подобно некоторым другим буржуазным исследователям пытается представить Ноланца в виде пусть нехристианского, но всё же религиозного реформатора, одержимого идеей религиозной миссии».

Горфункель указывает вот на это высказывание «буржуазной исследовательницы» Френсис Йейтс в её книге «Джордано Бруно и герметическая традиция»: «Как герметическую, или «египетскую», естественную философию Бруно нельзя отделить от его герметической, или «египетской», естественной религии, так и педантов из философского диалога, из «Пира на пепле», нельзя отделить от педантов из параллельного произведения, «Изгнания торжествующего зверя», в котором понятие «педантство» имеет, безусловно, религиозное применение и относится к тем, кто презирает добрые дела и загубил добрые дела своих предшественников, – то есть к религиозной нетерпимости протестантов или пуритан. Как мы видели, герметизм Бруно, при всей своей специфичности, всё же стоит в ряду религиозных движений XVI века, имевших целью религиозную терпимость или иное мирное решение религиозных проблем».

Для подтверждения своих слов Йейтс цитирует из «Пира на пепле» высказывание, которым наделяет Бруно одного из персонажей по имени Смит: «Я хорошо вижу, что все мы рождаемся невеждами, легко доверяем, будучи невежественными, растём и воспитываемся в послушании и привычках нашего дома и слышим, что наши порицают законы, обряды, верования и нравы наших противников и чужих не меньше, чем противники порицают нас и наши дела. В нас вырастают в силу определённого естественного питания корни рвения к нашим делам не меньше, чем у многих других к их делам. Затем легко может стать привычкой, что наши начнут считать жертвоприношением богам то, что подавляются, завоёвываются и убиваются враги нашей веры; это встречается в неменьшей мере и у всех других, когда они действуют подобно нам. И с неменьшим жаром уверенности и убеждённости они благодарят бога за обладание тем светочем, за который обещана вечная жизнь, как и мы воздаём благодарность, что не находимся в той слепоте и тьме, как они».

Но, если не ровно те же слова, то практически то же самое, мы обнаруживаем в трактате «О трёх обманщиках», где говорится: «В остальном друзья и приверженцы Магомета писали о нём то же, что и приверженцы прочих религий о своих пророках, враги же других религий равным образом дурно отзывались об этой, как и её приверженцы о чужой. Отсюда следует, что собственные свидетельства ничего не стоят, они недостоверны. не имеют никакого значения и лишь окончательно запутывают легковерного слушателя. Утверждения друзей имеют подобную же ценность; ведь это всего лишь отзвук речей пророка; нельзя слушать и речи врагов: интересы их противоположны нашим. Однако, несмотря на всё это, последователи трёх религий выискивают всевозможные неосновательные места, чтобы доказать ошибочность принципов противников и истинность своих, и опираются только на свою собственную славу, утверждения друзей или упрёки врагов».

Ту самую привычку считать жертвоприношением своему богу, подавление, завоёвывание и убийство людей другой веры Марлоу демонстрирует уже в «Тамберлэйне», когда графы Фредерик и Болдуин убеждают короля нарушить клятву, данную неверным:

«ФРЕДЕРИК

Ведь если, как Саул и Валаам,

Что слову божию не покорились,

Осмелимся мы упустить возможность,

Которую даёт нам сам господь,

Отмстить за убиенье христиан

И наказать язычников поганых,

Тогда и нас постигнет гнев господень,

И грозная десница покарает

Нас, грешных, нерадивых слуг Христа».

(Часть вторая, II,1 перевод Е.Полонской)

Упоминая Саула - библейского царя Израиля из «Первой книги Царств», Фредерик, напоминает о том, что во время войны против амаликитян Саул не исполнил приказ бога истребить весь этот народ, включая детей и скот его, за что был лишён царской власти, и в конце концов убит вместе с сыновьями. И такая божья кара настигла Саула за то, что он истребив народ вместе с детьми, сохранил жизнь царю и отборным овцам, волам и откормленным ягнятам. И сказал добрый Бог в главе 15-ой (стих 11): «жалею, что поставил Я Саула царём, ибо он отвратился от Меня и слова Моего не исполнил».

Анонимный автор «Обманщиков» много говорит о Моисее и его конкуренте Магомете, который по примеру Моисея с оружием в руках и с помощью фальшивых чудес основал новую религию. «Те, кто принимает Моисея за обманщика, и те, кто считает его святым учителем, идут одним и тем же путём. И для обвинения в обмане, и для оправдания доводы одинаковы для Магомета и прочих: если одни считаются святыми, то других можно объявить обманщиками, и то и другое противоречит справедливости», - рассуждает автор. – «Всех тех, кого подобно Магомету либо обвиняли в обмане, либо защищали от этого обвинения, со всей справедливостью можно отнести к тому же сорту людей, что и Магомет. Но Моисей относится к этому сорту людей. Следовательно, если к нему приложимо то же представление о справедливости, что и к Магомету, то нельзя считать Магомета обманщиком».

Из этих сравнений выпадает Иисус, о котором наш автор совсем ничего не говорит, кроме того, что Христа, предсказавшего разрушение Ершалаима, нельзя было считать истинным пророком, пока его пророчество не свершилось. Отсюда, считает автор, «нельзя упрекать никого в том, что они в него не уверовали; однако Павел предал анафеме всех, кто не стал на сторону Христа до разрушения города». Открыто критике анонимного автора подвергается только христианство, а не сам Иисус, например так: «Другие действовали ещё более ловко и старались привлечь народ на свою сторону показной святостью (содрогаюсь при мысли о том, как бы не сказать более); их приверженцы благочестивым обманом на тайных сборищах прельщали невежественное языческое простонародье, а потом благодаря успехам новой религии поработили и дрожавших от страха правителей, хотя они и ненавидели эту новую религию».

Свой выпад против Иисуса, анонимный автор, оставляет безадресным, предлагая читателю самому решить, кто подразумевается. Он пишет: «Но если кто-то захочет ввести новые догмы, религию, отличную от прежней религии, ссылаясь на волю высших, невидимых сил, то реформатору неизбежно придётся обосновывать свой авторитет, если он не хочет прослыть обманщиком, идущим наперекор общему мнению и не опирающимся при этом ни на доводы естественного разума, ни на авторитет особого откровения. Прежде всего, он должен быть в своей нравственной жизни безупречным, чтобы толпа сочла его достойным почитания, принимая его за божество, исключительного человека, которого не прельстит ничто нечистое. И всё же его собственных признаний, прежней подвижнической жизни или каких-нибудь чудес, то есть необыкновенных действий, недостаточно для доказательства его призвания.

Ведь всё это, в конце концов, мы находим и у искусных магов, мошенников, лжецов, лицемеров, действующих ради корысти или славы. И не надо забывать, что многие в своём безумии доходили даже до того, что шли на смерть, чтобы о них думали, будто они выше всего, как, например, многие философы древности. И не следует вовсе думать, что им помогал божественный промысел в том, чего они достигли благодаря своим пустым фантазиям и посулам, рассчитанным на ограниченность людского суждения. Ведь они не умели судить здраво о вещах, и они не истинные учители».

Когда мы обращаемся к «Изгнанию» обнаруживаем, что уже в предисловии Бруно анонсирует изгнание с небес олимпийскими богами «божественного и чудесного Ориона», которые, причём, делают это врасплох, оставляя его в замешательстве, сбрасывая его на землю вместе с Обманом, Ловкостью, напрасным Чудом, Волшебством, Шутовством и Мошенничеством. Юпитер, которого Бруно называет отцом богов и людей, затеял ревизию неба, легкомысленно заселенное всякого рода зверями, в виде созвездий, то есть в бруновской аллегории пороками. Он предлагает созванному Совету богов изгнать торжествующих зверей – людские пороки, «которые обычно одерживают верх и попирают божественное начало в нас», для того «чтобы душа очистилась от грехов и начала украшаться добродетелями». Юпитер жалуется Совету: «Законы, уставы, культы, жертвы и церемонии, которые я подарил, предписал, приказал и учредил, через моего Меркурия, испарились и уничтожены; на их месте находится самая грязная и недостойная трусость (poltroneria), что эта слепая фортуна смогла выбрать: с результатом, что люди, которые благодаря нам становились героями, теперь они обратились в нечто худшее, чем звери». Поэтому участи зверей не избежал и божественный и чудесный Орион, умеющий ходить по морю, не погружаясь в волны и не замачивая ног.

Марлоу, и будучи Шейк-спиром, даже когда перерабатывал чужие пьесы, даже когда точно следовал порядку сцен и развитию действия пьесы, например, в «Короле Джоне», никогда не занимался воровством чужого текста - плагиатом, а всегда переписывал заново все поэтические и прозаические реплики в драме. Выше процитированный отрывок из «Обманщиков», у Бруно, в репликах Минервы и Юпитера, выглядел так (в переводе Золотарёва): «Для божества и главенствующей над всем истины важно, чтобы один был добр и достоин, хотя бы никто из смертных его не познал; но пусть другой ложным путём добьется, что его признают богом все смертные, – это не прибавит ему достоинства, ибо он станет только орудием и знамением судьбы, так как именно через него обнаружится тем большее нечестие и глупость всех тех, что его чтят, тем более если он сам был пошл, подл и жалок. Если, стало быть, сумеет не только Орион – грек и человек не без заслуг, – но кто-нибудь из самых низких и грязных по натуре и духу, из самого нечестивого и братоубийственного племени мира стать обожаемым, как Юпитер: то, конечно, никогда ни он не прославится в Юпитере, ни Юпитер не обесславится в нём: ведь он будет занимать это место или престол в маске и инкогнито, так что скорее в нём обесчестят и обесславят себя другие. Значит, никогда мошенник не добьётся почитания за то, что с помощью злых духов служит обезьяной и шутом для слепых смертных.

Ну, так знайте, – сказал Юпитер, – что я решил о нём во избежание всяких возможных в будущем соблазнов. Пусть валится прочь отсюда вниз. Кроме того, отнимаю у него талант устраивать шутки, фокусы, обманы, диковинки и прочие ни на что не годные чудеса. Ибо не хочу, дабы он всем этим расстраивал ту степень красоты и достоинства, какая есть и заключается в вещах, необходимых для республики мира. Ведь я знаю, как легко мир даёт одурачить себя и тем самым склонить к безумию и подтолкнуть на всяческую грязь и бесчинства. Поэтому-то и не хочу, чтобы наша репутация была в полной зависимости от него или кого-нибудь подобного ему. Ибо если глуп тот царь, который своему начальнику и доблестному вождю даёт такую большую власть и влияние, что тот сможет встать выше самого царя (что возможно без вреда для царства, ибо царству будет так же хорошо, а, может, и лучше под новым управлением), то насколько был бы глупее и больше заслужил бы такой царь опекуна и наставника, если бы предоставил или вручил такую же точно власть человеку ничтожному, презренному и невежественному, который сумеет всё опошлить, одурачить, перепутать и перевернуть вверх дном, невежество поставив на место науки, благородство отдав презрению и подлость увенчав славой!».

Конечно, как бы ни старался Юпитер, эта версия авторства трактата никогда не будет принята. Атеистические трактаты по понятным причинам распространячлись анонимно, распространялись переписыванием и были, как говорится, широко известны только в узких кругах. Доктор Гулыга пишет, что «порой их авторами бывали великие мыслители, пролагавшие новые пути в философии и политике, но зачастую они выходили из-под пера заурядных людей, лишь честно перелагавших мысли передовые, но не оригинальные. И в том и в другом случае мы воздаём должное смелости их создателей». «Н. Г. Чернышевский однажды заметил, что география выглядела бы странно, если бы изучала только Эльбрусы и Монбланы», - добавляет Гулыга. – «Его слова с полным правом можно отнести к истории идей». Поэтому доктор со ссылкой на Г.Барча предлагает в авторы трактата Маттиаса Кнутцена (Knutzen) только на том основании, что тот в 1574 году распространял атеистические листовки и одна из них имеет сходство с текстом из трактата «О трёх обманщиках». Конечно, никак нельзя было даже полумать и предположить обратное, что Кнутцен мог списать с рукописи для своих листовок. Прессер приписывает авторство судейскому чиновнику и доктору права некоему Иоганнесу Иохиму Мюллеру, так как такое предположение высказано в переписке между библиофилом фон Уффенбахом (Uffenbach) и профессором Арпе (Arpe), его современниками. Вороницын, сначала заявивший, что авторство без всякого основания приписывалось многим философам, говорит, что на самом деле, и это является по его мнению вполне вероятным, автором был гугенот и врач Барно (Barnaud), потому что на него указывал современник этого французского вольнодумца библиофил Габриэль Нодэ. Следуя такой логике, имеем ли мы право заявить, что автором трактата был Марлоу, на которого указывали, как минимум, четыре человека, его современники, один из которых – доктор Харви - был ещё и известным библиофилом?

Доктор Гулыга, отдающий предпочтение Кнутцену, с именем которого он связывает первые антирелигиозные выступления в Германии, удивляется тому факту, что автор трактата, только что обвинявший всех религиозных проповедников в обмане, не решается прямо назвать обманщиком Иисуса Христа. Ещё более вызывает удивление доктора то, что после того, как «автор показал, что бога действительно не существует, что религия лишь выдумка, служащая для угнетения народа», он даёт отрицательный ответ на свой же прямой вопрос о существовании бога. Гулыга приходит к выводу, что «всё приведённое выше, оказывается лишь сомнениями сторонника «естественной» религии, отмечающего ограниченность, противоречивость, бессмысленность ортодоксальной точки зрения».

«Значит ли это, что бога нет?», - спрашивает автор и даёт ответ, который приводит в замешательство, обременённых научными степенями комментаторов. – «Пусть он существует». «Но это следует не из того, что бог требует почитания, а из того, что бог запечатлел это в нашем сердце», - поясняет автор трактата и это нас возвращает к ироничному пассажу Гайне по поводу работы Иммануила Канта «Критика чистого разума», которая была написана совсем недолго после публикации «Трёх обманщиков» в Германии. После того как Кант штурмом взял небесный гарнизон и бессмертие души лежало при последнем издыхании, философ сжалился над своим старым слугой по имени Лампе, по лицу которого текли слёзы от ужаса содеянного. «Тогда разжалобился Иммануил Кант и показывает, что он не только великий философ, но и добрый человек», - издевается Гайне, - «и он задумывается, и полудобродушно, полуиронически говорит: «Старому Лампе нужен бог, иначе бедный человек не будет счастлив, – а человек должен быть счастлив на земле – так говорит практический разум – мне-то что – ну, пусть практический разум и даст поруку в бытии божьем».

Тот самый Гулыга, написавший биографию Канта и цитирующий там насмешливый пассаж Гайне, комментирует издёвку поэта, что тот не заметил важной детали: «религия у Канта не причина морали, а её следствие». «Если не существует первосущества, отличного от мира, если мир не имеет начала и, следовательно, также творца, если наша воля не свободна и душа так же делима и бренна, как и материя, то моральные идеи и принципы также теряют всякую значимость и рушатся вместе с трансцендентальными идеями, служившими для них теоретической опорой», - рассуждает Кант и делает вывод. –«Следовательно, без какого-нибудь бога и невидимого нам теперь мира, на который мы возлагаем надежды, прекрасные идеи нравственности вызывают, правда, одобрение и удивление, но не служат мотивом намерений и их осуществления, так как не исполняют всей цели, естественной и необходимой для всякого разумного существа и а priori определяемой тем же чистым разумом». Примерно так рассуждал и наш автор, позволивший богу существовать, чьи размышления очень хорошо объяснил Гулыга, правда, в защиту Канта: «Ему не нужен бог, чтобы объяснять явления природы, но когда речь заходит о поведении человека, то тут не то чтобы «без бога ни до порога», но всё же идея высшего существа может быть весьма и весьма полезной».

В свою очередь Николай Стороженко, нашёл слова в защиту Марлоу. «Истинный сын своего беспокойного и порывистого века, он часто переходил за черту позволенного обрядной моралью, но никакие излишества и увлечения не могли затушить в нём божественной искры. Новейшие обвинители Марло забывают, что судьба не дала ему дожить до той поры, когда характер человека окончательно устанавливается, когда человек из пылкого юноши становится разумным мужем». – пишет Стороженко в обзоре английских драматургов, предшествовавших появлению Шейкспира. – «Победа над собой не даётся человеку сразу; нравственная выдержка есть результат житейской борьбы и подчас горького опыта. Мы не сомневаемся, что период нравственного обновления рано или поздно наступил бы для Марло, что он, с решимостью, свойственной его энергическому характеру, круто бы повернул в противоположную сторону». Эти короткие выдержки из сказанного Стороженко в защиту нравственного облика Марлоу, где многое по-литературному красиво и главное – справедливо, укладываются в давно известную истину, что когда дьявол начинает стареть, он становится религиозным и даже монахом.

Причиной таким изменениям в будущем, если бы Марлоу остался жив, по мнению Стороженко, служит «его богато одарённая натура и идеальный строй его духа, полный смелых порываний к бесконечному, составляющих отличительную черту его художественного миросозерцания». Доказательством этого, считает критик, являются его произведения, которые «свидетельствуют о неустанной, жгучей работе духа, посвящённой уяснению важнейших вопросов человеческого бытия, а в некоторых, созданных им образах (например, в Фаусте) он, как многие не без основания догадываются, только объективировал свои собственные душевные муки».

Такая «неустанная, жгучая работа духа, посвящённая уяснению важнейших вопросов человеческого бытия», прорываются в «Хэмлите». Я здесь говорю об отказе главного героя от кровавой мести и оставлении этого сознательным решением на волю божью. «Сэр»,-заявляет Хэмлит Лейэртису в переводе Морозова, - «пусть отрицание предумышленного зла, перед всеми здесь присутствующими, освободит меня от вины в вашем милостивом мнении и заставит вас поверить, что я как бы пустил стрелу над домом и случайно ранил собственного брата». Другими словами, всё зависит от божьей воли «и в гибели воробья есть особый промысел». В начале той самой сцены, последней в пьесе, Хэмлит говорит Орацио прямо и тот соглашается, что «необдуманность иногда оказывает нам услугу там, где терпят неудачу наши глубокие замыслы, и это должно убедить нас в том, что есть Провидение, которое выполняет наши намерения, как бы небрежно мы их сами ни осуществляли...». Это перевод Морозова, но в оригинале сказано, не Провидение (Providence), а Божество (Divinity).

Доктор Микеладзе в статье «Гамлет и трагедия мести (Шекспир и Кид)» (2009) отмечает, что «драматург настойчиво возвращается к одной и той же мысли, чтобы подготовить публику к ясному пониманию финала», в котором не герои руководят действием, но им распоряжается Провидение, Божий промысел. «Тот, кому было назначено стать «мстителем», публично отрекается от умышленного убийства. Однако цепь смертей на этом не обрывается. Всё, что происходит в пьесе далее, — следствие чужого «умышленного зла», которое выходит из-под человеческого контроля. Финал состязания на рапирах — это мастерское и лаконичное изображение работы Божьего воздаяния. «То Божество намерения наши довершает...»», - пишет Микеладзе. – «Коварные козни с неизбежностью упадут «на головы зачинщиков». Умирающий Гамлет в финале заколет короля. Однако это не месть. Это кара, воздаяние, осуществлённое рукой того, кто стал достоин, чтобы через него свершилось высшее возмездие. Отречение от мести (умышленного зла) есть истинная развязка «Гамлета» как потенциальной, но несостоявшейся трагедии мести. Божье воздаяние — это развязка уже другой пьесы».

Микеладзе также указывает на тот факт, что автор «Хэмлита» в отречении от умышленного зла подразумевал не конкретное умышленное зло, направленное против Лейэртиса, а умышленное зло как таковое. Чтобы это было правильно понято, Шейк-спир в окончательной редакции пьесы, то есть опубликованной в Фолио 1623 года, исправляет в извинении «я как бы пустил стрелу над крышей дома и ранил собственного брата» на «я как бы пустил стрелу над крышей дома и ранил собственную мать». Обобщающий смысл высказывания «my disclaiming from a purpos'd evil», говорит Микеладзе, подчёркнут использованием неопределённого артикля («a purpos'd evil»), таким образом извинение Хэмлита относится уже не к одному Лейэртису. А мы должны помнить, что ко времени издания Фолио, с его уточнением извинения Хэмлита, Шакспер - не Шейкспир - уже шесть лет лежал в своей могиле, отпраленный туда божьим промыслом, направленной нимрукой Бена Джонсона.

Бен Джонсон, осуществлявший контроль над изданием собрания сочинений авторов под обшим псевдонимом «Шейкспир», изменил и саму его суть.

Когда Марлоу выбрал это имя, чтобы подписать ним свою поэму «Венера и Адонис», он им менее всего хотел сказать, что автором якобы является безграмотный актёр. Да, таким образом он продолжил то, что на этого актёра он свалил авторство переделки ним и Кидом пьесы Грина «Хэнри VI». Однако, после того, как был поставлен вопрос о его аресте, гарантированным пыткам и неизбежной казни, за постановкой которого, он узнал, стоял Уитгифт, архиепископ Высокой церкви, Марлоу увидел в этом имени некий протест против этой самой церкви и христианства как такового.

Как бы не старались евангелисты, искажая реальность и отбрасывая вину на толпу иудеев, приказ казнить Иисуса отдал префект оккупационной власти и саму казнь исполнили солдаты оккупационной армии. Мы не знаем личное имя префекта. Для истории сохранились только имя его рода и его личное прозвище, или той ветви рода, к которой он принадлежал - Понтиус Пилатус. Предполагается, что прозвище Pilatus произошло от pilum - лёгкого копья для метания романского воина, и, таким образом, прозвище означает «копьеметатель». Марлоу уже не мог убить ни Христа, ни его церковь, а мог только угрожающе потрясать копьём, обещая посильную борьбу с христианством. Он потрясал копьём, как Чарлз Фостер Кейн потрясал кулаком (he shakes his fist) в сценарии Орсона Уэллса «Гражданин Кейн», обещая мистеру Роджерсу запрятать его в тюрьму. Или как нэшевский капитан потрясал пером военной шляпы, грозя ним издалека своим солдатам в «Злополучном скитальце», «подобно тому как Юпитер, говорят, встряхивая кудрями, потрясал небо и землю».

Джонсон же увидел в этом потрясании нечто другое, которое он подсмотрел в одном из переводов «Искусства любви» Овидиуса, сделаного Томасом Хэйвудом. О Джонсоне говорят, например, Кружков, что «несмотря на декларируемое автором преклонение перед образцами античности, в его собственных строках нет ни элегантности Горация, ни изящной меланхолии Овидия». «Разве что римские сатирики, Марциал и Ювенал, могли бы в какой-то степени признать его своим учеником», - пишет далее Кружков. – «Каламбуры Джонсона (здесь мы вынуждены согласиться с Драйденом) иногда ошеломляюще глупы. Его непристойности, в отличие от таковых у Шекспира, не дают психологической разрядки, но лишь оставляют ощущение чего-то грязного и липкого».

Изменив вид копья, Джонсон превратил псевдоним в поэтическую идиому полового акта, а само угрожающее потрясание оружием перевёл в неприличный оскорбительный жест - показывание среднего пальца, которым пользовались ещё в Древней Роме, оскорбляя позорной ролью пенетрируемого в анальном сношении двух мужчин. Очень может быть, что таковую трактовку псевдонима, Джонсон увидел во второй книге эпиграм того самого Марциала или правильнее - Валериуса Марциалиса (Valerius Martialis), где 28 эпиграмма в переводе Петровского гласит:

«Поиздевайся над тем, кто тебя обзывает миньоном (cinaedum),

И покажи ты ему кукиш за это, Секстилл.

Ни мужеложником (pedico) ты не бывал, ни бабником не был...».

Здесь «cinaedum» - романский вариант греческого слова «кинед», что означало мужчину, предающегося противоестественным половым сношениям, а «кукиш» в оригинале это «digitum porrigito medium», то есть вытянутый средний палец, жест обвиняющий в пасивной педерастии того, кому показывают. Джонсоновское «shake a lance» перед лицом невежества, в его трактовке, есть не что иное, как издевательство над несбывшимися планами тех, кто затевал коварные замыслы, а само Фолио есть памятник «неудавшихся замыслов, павших на головы зачинщиков».

Мы не знаем, но может быть, как Достоевского изменила имитация расстрела, который писал брату: «Ведь был же я сегодня у смерти, три четверти часа прожил с этой мыслью, был у последнего мгновенья и теперь ещё раз живу! ...Теперь переменяя жизнь, перерождаюсь в новую форму ...Я перерожусь к лучшему», так на Марлоу повлияла имитация убийства и его спасение, и он, по-прежнему отрицая христианство, принял существование высших сил (в переводе Каншина): «Даже воробей и тот не погибнет иначе, как по воле Провидения. Если час мой настал, откладывать его было бы безполезно; если не настал, нечего его и бояться. Будет ли это теперь или позже, всё равно мы должны быть готовы: вот и всё. Если человек не властен над тем, с чем он расстаётся, не всё ли равно, ранее ли расстаться с жизнью, или позже? Будь, что будет».

«Будь, что будет!» (Che sera, sera!), - восклицает Фаустус, отрицающий Божественность (Divinity); «Пусть будет» (Let be), -решает Хэмлит, принимающий божье Провидение (Providence); «Пусть он существует» (Esto, sit), - разрешает божье бытие анонимный автор атеистического трактата. Атеист Марли, через пантеистическое учение Бруно, через «Mar-Law» и «Shake-Speare», в итоге пришёл к деизму и анонимному авторству.

Я думаю здесь нужно остановиться и сказать, как и автор трактата «О трёх обманщиках»: «Tantum!», то есть «Всё!» и перейти к последнему вопросу.

18. ПОСЛЕДНИЙ ВОПРОС

Сотню лет спустя, после того как сэр Филипп Сидни сравнил себя в своих любовных страданиях с «рождённым рабом московитом, расхваливающего свои страдания от тирании», в Шотландии, допрашиваемый пленный пуританин назвал свирепого генерала Дэлзелла (Dalzell) «зверем Московии, которая имела обыкновение жарить людей». Упоминающий это в примечаниях в своём романе «Старые смертные» (Old Mortality), который по обычаю издают у нас под названием «Пуритане», сэр Уолтер Скотт поясняет, что генерал Дэлзелл долгое время был на службе у московского государства, «которое в те дни» (то есть в середине XVII столетия) «не было никакой школой человечности». К словам Скотта следует добавить, что оно и сейчас такое же.

За сравнение с московским зверем (a Muscovy beast) генерал Дэлзелл ударил пленного в лицо рукояткой своей сабли. Такое поведение генерала Скотт находит в том, что Томас Дэлзелл, «страшный своею жестокостью и полный пренебрежения к человеческой жизни и человеческим страданиям», вдоволь напрактиковался (having practised) в варварской России (barbarous country of Russia, то есть до 1721 года - в Московии), а также «его глубокой личной ненавистью к мятежникам», и, «может быть, и врождённой жестокостью». Ненависть к мятежникам-пресвитерианам легко можно понять из описания Уолтером Скоттом внешности генерала: «Его платье имело антикварную моду Чарлза Первого ...Он носил нагрудник, по которому спускалась седая борода почтенной длины, которую он лелеял как отметку траура за Чарлзом Первым, никогда не бреясь, так как тот монарх был привезён к эшафоту». Скотт забыл добавить, что король был доставлен к эшафоту и казнён теми самыми пуританами, представителей которых, сорок лет спустя после казни, допрашивал старый генерал.

Другой писатель, создававший развлекательные романы, по-своему перекраивая историю в угоду стремительности действий, Александр Дюма, опираясь на документированные свидетельства, описал отношение пуритан к тому самому арестованному королю Чарлзу. Дюма рассказывает в «Двадцать лет спустя», что, увидя проходящего мимо него пленного короля, старый солдат не смог удержаться, чтобы не отдать ему последней чести и воскликнул: «Слава павшему величию!». «Но несчастный тут же чуть не был забит ударами сабельных рукояток. ... «Боже мой!», - воскликнул Карл. – «Какое жестокое наказание за столь ничтожный проступок!» С болью в сердце король продолжал свой путь, но не успел он сделать и ста шагов, как какой-то разъярённый человек, протиснувшись между двумя конвойными, плюнул ему в лицо» (Перевод С. Шкунаева).

Неизвестно какими материалами пользовался Дюма, но историк Грэм Эдуардс (Edwards) в своей работе «The Last Days of Charles I» (1999) пишет, что при доставке короля из дома сэра Роберта Коттона в Уайтхолл, где должна была совершиться казнь, солдаты, а не какой-то неизвестный, по указанию своего командира подполковника Экстела (Axtel), всячески оскорбляли короля, «включая плевки нескольких солдат» (including being spat at by a few of the soldiers). А кто принуждал к этому Экстела? Кальвин. В переводе его комментария на книгу Даниила (часть 6), который цитирует Кристофер Хилл, так прямо и указано: «Земные властители лишают себя всякого авторитета, когда поднимаются против Бога, да они недостойны и людьми считаться. Нам следует скорее плюнуть им в лицо (to spit in their faces), чем подчиниться им ...» Правда, другой вариант перевода не столь радикален и предлагает только «полностью пренебрегать» (utterly to defy).

Говорится далее, что солдаты избивали всех на пути, кто пытался оказывать знаки почтения королю, например, сняв головной убор, и всю дорогу кричали, требуя правосудия и казни. Король прокомментировал, пересказывает Эдуардс, что они бы кричали те же самые вещи, требуя казни их командиров, если бы им за это заплатили, и оказался прав. Тот самый народ, который кричал и требовал казни короля, через двенадцать лет вытянут уже из могил тела своих командиров, уже подвергнувшихся тлению, и всё равно предадут их публичной казни через повешение и отсечение головы.

А поднятая с помоста и продемонстрированная публике отрубанная голова того, кто более двадцати лет был королём, даёт ответ на последний вопрос, который мы должны рассмотреть. Вопрос был поставлен так: Почему имя того, кто был спрятан за маской актёра Шакспера, осталось для истории неизвестным? Для пояснения ответа остаётся только пройти путь от имитации убийства поэта 30 мая 1593 года до публичного убийства короля 30 января 1649 года.

«Илизабетинская эпоха, отмеченная интеллектуальной свободой, равнодушно увяла», - констатирует священник, ставший историком, Джон Ричард Грин в «Краткой истории английского народа» (1874), -«смелые философские предположения, которые Сидни перенял от Бруно, и которые навлекли на Марлоу и Роли обвинения в атеизме, умерли вместе с королевой, как и её собственное религиозное безразличие». Священник Грин не жалеет добрых слов для пуритан, которые, его словами, считали недостойной необузданность жизни людей эпохи Возрождения, его каприза, широты чувства, живости наслаждения. Как пример идеального пуританина, Грин приводит фигуру одного из убийц короля полковника Хатчисона, с его ровными и белыми, как чистая слоновая кость зубами и густыми, мягче тончайшего шёлка, длинными вьющимися локонами, у которого «капризная и необузданная страсть Возрождения уступила место мужественной чистоте».

Но этот же Грин, как историк, правда, куда мягче чем Цвайг, не мог не сказать, что «полная преданность пуританина», то есть английского кальвиниста, «высшей воле всё более лишала его в обыденных делах чувства меры и соответствия». «В блеске религиозного рвения мелкие вещи становились крупными», - выносит приговор пуританству историк, - «и набожный человек привыкал смотреть на стихарь или рождественский пирог так же, как на бесстыдство или ложь. Жизнь стала напряженной, жёсткой, суровой и бесцветной. Игры, веселье, восторги века Илизабет сменились размеренной степенностью, серьёзностью и сдержанностью».

На всё это, считает Грин, повлиял английский перевод Библии, который, по его мнению, стал образцом не столько в литературном отношении, сколько в социальном. «Гораздо сильнее, чем на литературу или язык общества, Библия повлияла на характер всего народа», - пишет Грин в эпоху, когда Библия уже перестала быть источником всей истины. – «Илизабет могла останавливать или направлять проповеди, но была не в состоянии останавливать или направлять великих проповедников справедливости, милости и истины, говоривших из этой книги, которую она открыла своему народу. Всё воздействие, которое в настоящее время производят религиозные журналы, трактаты, статьи, лекции, отчёты миссионеров, проповеди, в то время оказывала только Библия».

Когда Грин говорит об английском переводе Библии он имеет в виду, в первую очередь, перевод сделанный в Швейцарии группой английских имигрантов. Эти английские протестанты, сбежавшие от реванша католицизма в период правления Мэри Тюдор, хотя и одели Адама и Еву в штаны, очень старались сделать правильный перевод и, кажется, преуспели в этом, так как большинство цитирований были из этой, так называемой женевской Библии. И так как сборник книг Библии был с самого начала подчинён политике, перевод борцов с католицизмом тем более не мог не быть не политическим: слово «тиран» так часто использовалось в этом переводе, а примечания на полях так много имели от кальвинизма, что он имел привкус мятежа, и в правление Джеймса эту Библию уже ввозили в Англию контрабандно, а в правление Чарлза за неё подвергали репрессиям.

Известно, что тогдашний архиепископ Паркер и епископ Ландона Гриндэл, будущий архиепископ, обратились в 1566 году к Сисилу с просьбой о предоставлении ещё на двенадцать лет превилегий печатникам женевской Библии. Эти прелаты, видимо, соглашались с авторами перевода, которые в предисловии говорят, что после отступничества от Христа при католичке Мэри, при восхождении на трон Илизабет, народу Англии удалось избежать кары божией за своё предательство Господа, ибо Папа в их понимании был Антихристом. «Но королева и её епископы не поняли намёка», - констатирует Кристофер Хилл и истинной дисциплины, то есть полное низвержение остатков католицизма и введение пресвитерианства, так и не было установлено.

И не могло быть иначе. Кристофер Хейг, например, делает такое заключение своего исследования: «Хотя Илизабет много говорила о её долге перед Богом и заботе о своём народе, это было политическое пустословие, чтобы оправдать правление. После церковного соглашения 1559 года она не чувствовала общественного долга сделать что-нибудь ещё — не реформировала администрацию, не навела порядок в церкви... Целью Илизабет в качестве королевы было быть королевой; её использование королевской власти не было средством к достижению высших целей, это само по себе было целью». А так как пресвитериане были угрозой её правлению, её желанию быть королевой, она и не желала ничего менять и даже предупреждала Джеймса в одном из писем: «Позвольте мне предостеречь Вас: как в Вашем, так и в моём королевстве возникла секта, угрожающая опасными последствиями. Они желали бы, чтобы совсем не было королей, а только пресвитеры. Они стремятся занять наше место, отрицают наши привилегии, прикрываясь словом божьим. За этой сектой следует хорошо присматривать».

Советский исследователь Михаил Барг, дающий эту цитату в своей работе «Великая английская революция в портретах её деятелей» (1990), поясняет, что, «поскольку епископы по сану своему заседали в парламенте в качестве членов палаты лордов, они автоматически обеспечивали короне 26 голосов, не говоря уже о том, что через них корона осуществляла значительную часть чисто административных функций на местах», а так как пуритане замахивались на епископальный строй англиканской церкви, они оказывались «опаснейшими фанатиками» в глазах королевской администрации. «Иными словами»,- делает вывод Барг, - «даже в случае, если пуритане оставались на почве чисто религиозного нонконформизма, их позиция неизбежно принимала политическую окраску». Отсюда и афоризм Хилла: «Поскольку церковь и государство были единым целым, религия стала политикой».

Во время правления Илизабет, говорит Хилл, «пуританам приходилось ходить по лезвию ножа». Но и сама Илизабет несколько раз оказывалась на том самом лезвии. Хоть королева и вручила последнее десятилетие своего правления в руки политической фракции Бёрли и Сисила, продвигая только их сторонников, она отнюдь не чувствовала себя в безопасности. В 1597 году, напоминает Хейг, она жаловалась французскому послу, что «ей приходится иметь дело со знатными людьми разного характера и с народом, который, хоть и демонстрировал свою любовь к ней, тем не менее, легкомыслен и непостоянен, так что ей приходится всего бояться». Рассказывают, что она бродила по комнатам в доспехах или без них, но со старым ржавым мечом и прокалывала, как Хэмлит, ковры и портьеры, опасаясь, что там могут прятаться убийцы. Она опасалась убийства и восстания и, проводя кадровую политику Сисилов, всё-таки довела до восстания «знатных людей разного характера», и оказалась на том самом лезвии ножа, когда грязный с дороги Эссекс ворвался в её спальню.

В такой ситуации рассказ о спасении Марлоу, этого проклятого атеиста, этого пса лающего, мог только усугубить положение королевской власти и ослабить, а не укрепить положение Сисила, тем более пуританские памфлетисты и проповедники продолжали поносить театр, проклинать актёров и драматургов, и оскорблять публику, посещающую театры. Пуритане даже устанавливали причино-следственную связь, где причиной чумы, как и всякая катастрофа, у них был грех, а так как причина греха, по их искорёженному мнению, крылась в спектаклях, то вполне логично спектакли являлись причиной чумы. Они называли театр «храмом сатаны». Они взывали к совести лордов Тайного Совета и к экзальтированной религиозности мирян. «Не являются ли театры местом распространения безумств, безнравственности и не напоминают ли о языческом идолопоклонстве?» - вопрошали проповедники. – «Не поощряют ли они разврат и нечестие? Не пожирают ли они чистоту и невинность?»

«Многолетняя полемика пуритан с актёрами составляла видную, хотя далеко не самую важную сторону пуританской агитации против театральных представлений», - справедливо указывает Стороженко. – «Центр тяжести этой агитации лежал не в литературной борьбе, но в деятельности лондонского городского совета, который систематически теснил актёров и всеми силами старался вооружить против них высшее правительство, выставляя театральныя представления главной причиной распространения моровой язвы и всех уличных беспорядков». Слова Стороженко подтверждаются сохранившимися письмами, которыми бомбардировался Тайный Совет и Лорд Казначей. Например, Лорд Мэр в в письме от ноября 1594 года к лорду Бёрли заявляет, что театральная деятельность «очень мешает торговле и купцам, проживающим в городе», а «всякого рода люди отвлекаются театром от церковной проповеди и других христианских обязанностей». «Так нарушается слово божие и профанируется божественная религия, устаноленная в нашем государстве», - пишет Лорд-Мэр. В июле 1597 Лорд Мэр и олдермены Ландона написали общее обращение к Тайному Совету, где объявили театры «сборищем всяких отбросов общества, злонамеренных и безбожных, находящихся в городе и около него», где они «могут собираться и сговариваться о всяких своих нечестивых и злых делах».

Давление ландонских властей на Тайный Совет дополнялось жалобами самих обитателей города. Например, в петиции обитателей округа Блэкфрайерс от ноября 1596 года к членам Тайного Совета о воспрещении открыть театр в этом округе, в частности говорится: «Это обстоятельство» (то есть строительство театра) «причинит большие неудобства и беспокойство не только всем дворянам и джентльменам, обитающим здесь, но создаст неудобства и для всех вообще обитателей этого округа... Кроме того, театр этот находится столь близко от храма, что шум от барабанов и труб будет очень беспокоить и мешать как священникам, так и мирянам во время церковной службы и проповеди».

Ряды пуритан пополнялись представителями разных классов общества, как это видно из вышеуказанной цитаты петиции, но преимущественно средним классом, то есть купцами, владельцами производств и небольших наделов земель. Проповеди пуритан о морали и о материальном благополучии, как нельзя лучше отвечали их интересам в накоплении капитала. Это, что нельзя отрицать, дало свои плоды, и обедневшие аристократы потом стремились обуржуазиться с помощью приданного купеческих дочерей. Барг приводит примеры, свидетельствующие о таких не редких случаях. «Так, к примеру», -говорит Барг, - «лорд Комптон женился на дочери мэра Лондона Джона Спенсера, оставившего наследство в 300 тыс. ф. ст., лорд Уиллоуби женился на дочери олдермена Кокни, принёсшей ему приданое в 100 тыс. ф. ст., и т. п.»

Охват пуританизмом среднего класса, привёл к тому, что они стали иметь большой вес среди правящих городских властей, а спор с правительством из бумажной переписки был перенесён в парламент, что в конце концов, и привело к гражданской войне. Религиозные диспуты в Палате Общин объединялись с экономическими: с требованием отмены монополий. Очень показательно, как королева реагировала на политические изменения. Если в 1597 году, когда Эссекс и Сисил, соревнуясь друг с другом, активно скупали парламентских кандидатов, когда Эссекс смог заручиться поддержкой городских властей и, таким образом, мог выдвинуть одного или двух представителей от каждого города, Илизабет в парламенте проронила только, словами Хейга, «нечто туманное о монополиях». Однако после мятежа Эссекса она поняла, что требовалась настоящая уступка парламентской оппозиции и объявила о приостановке деятельности монополий.

«Провал мятежа во главе с Эссексом», - пишет Хейг, - «ещё больше усилил контроль над ней (королевой) Роберта Сисила: он управлял её дворцовыми развлечениями, как и её политикой — он даже пытался указывать ей, когда ложиться спать». Но этот Орацио должен был считаться с реальными обстоятельствами и ни в коем случае не мог раскрыть секрет Хэмлита, которому поклялся даже двусмысленным намёком не показать, что что-то знает о нём, чтобы не навредить королеве, ни тем более себе.

Пуритане возлагали определённые надежды на будущее восшествие на престол шотландского короля, который, они знали, словами Грина, «меньше, чем когда-либо, был полным властителем своего королевства», так как находился под давлением церковного деспотизма пресвитеров. Грин приводит более чем очень показательный пример: «В отношениях с короной демократическая смелость кальвинизма соединялась с духовным высокомерием представителей пресвитерианства. Мелвил» (преемник Нокса) «при всём Совете схватил Джеймса VI-го за рукав и назвал его «глупым слугой Бога». «В Шотландии», — говорил он ему,- «есть два короля и два королевства: есть король Иисус Христос и его королевство — церковь; в этом королевстве Джеймс VI является подданным; здесь он не король и не повелитель, а член». Вступив на английский престол, Джеймс I-ый с горечью вспоминал тон и слова великого проповедника. «Шотландское пресвитерианство», — заметил он много лет спустя на Хемптон-кортском совещании, — «так же плохо мирится с монархией, как дьявол — с Богом! Без епископа нет и короля!»

«Король был необычным человеком», - кратко излагает, данную Джеймсу характеристику Грином, Филипп Шафф в первом томе «Символов веры христианства». – «Его учёность простиралась от тайн предопределения до чародейства и табака. Он обладал незаурядной проницательностью, природным умом, остроумием и нестандартным мышлением. Однако ему недоставало здравого смысла, личного достоинства и моральной стойкости; он был склонен к профанации, невоздержанности и лицемерию. Придворные и епископы величали его Соломоном своего времени, но Анри IV Французский характеризовал его как «мудрейшего дурака христианского мира». Он был воспитан в традициях шотландского пресвитерианства, подписал шотландское исповедание и однажды сказал об англиканской Литургии, что «эта месса плохо звучит на английском»». «Но в нём была кровь Стюартов», - отмечает далее Шафф, - «и когда он прибыл в Англию, он почувствовал облегчение, избавившись от своих мучителей, которые «тянули его за рукав и высказывали резкие упрёки». Он пришёл в восторг от низкопоклонства прелатов, у которых было более высокое представление о королевской власти, нежели у шотландских пресвитеров».

Приученные Илизабетой к низкопоклонству и много практиковавшиеся в этом, высшие прелаты изображали большое потрясение от теологической мудрости нового монарха. Рассказывается, что архиепископ Уитгифт в отличие от шотландского пресвитера заявил Джеймсу, что слова его Величества совсем не глупые, а, «несомненно, вдохновлены Святым Духом». Епископ Бэнкрофт, который утверждал, что епископы и священники были в церкви с апостольских времён, и им принадлежит божественное право (jure divino), пошёл ещё дальше Уитгифта и на коленях возблагодарил Господа за то, что тот послал Англии короля, «подобного которому мир не видел со времён Христа». Поэтому совсем неудивительно и вполне даже логично, на кого пал выбор короля в назначении нового архиепископа, после смерти Уитгифта в том же году.

Наивные пуритане, верящие в приверженность короля пресвитерианской Церкви, представили ему так называемую «Петицию тысячи» (The Millenary Petition), где около восьмисот подписавших её просили провести реформу, в правление Илизабет застрявшую и всё это время буксовавшую на месте. Самовлюблённый «учённейший дурак», дождавшийся своего звёздного часа, решивший, что схватил Юпитера за бороду, а Фортуну за косы, приказал арестовать, доставивших петицию, как заговорщиков, покушающихся на его божественное право абсолютной власти, на епископов, без которых нет короля, и, наконец, чтобы продемонстрировать свою решительность защищать свой абсолютизм: «Я заставлю их подчиниться, или в противном случае выкину из королевства, или сделаю еще хуже - повешу их, то есть всех». А чтобы продемонстрировать свою учёность и своё остроумие тем, кого он, таким образом, пытался запугать и собирался заставить покориться, Джеймс распорядился созвать конференцию в Хэмптон-Корте, где выступил в трёх ипостасях: как ведущий дискуссию, как посредник и как судья. Отчёт о Конференции был опубликован в том же 1604 году, пристрастно составленный доктором богословия, и отражал, как цитирует одного исследователя Шафф, пристрастность короля и подлость епископов, «которые по обычаю всех раболепных натур относятся к своим оппонентам с оскорбительным высокомерием: монарх и восемнадцать служителей Церкви легко объявляют о своей победе в споре с четырьмя запуганными и приведёнными в замешательство оппонентами».

Единственно в чём король уступил пуританам, так это в предложении сделать новый перевод Библии. Но если доктор Рейнольдс предложил это из-за того, что в тексте Женевской библии были ошибки переводчика, то по подсказке Бэнкрофта, Джеймс согласился на организацию нового перевода, чтобы убрать примечания, которых в Женевской библии было много, и которые он назвал, «лживыми, бунтарскими, попахивающими предательством». «Например»,- сказал он, - «в Исходе в примечаниях на полях разрешается не подчиняться королю».

Очень скоро Джеймс настроил против себя не всех, но многих. Кроме обманутых в своих надеждах пуритан, таковыми оказались и католики, представителям которых ещё в бытность свою только короля Шотландии пообещал, как единоверцам своей матери, проявлять если не поддержку, то терпимость. «Глупцы, они ему поверили», - пишет Сабатини, поучая их через века. – «Они должны были понять, что человек, который и пальцем не шевельнул, чтобы спасти от плахи свою мать, поскольку это могло повредить его претензиям на английскую корону, не станет терзаться по поводу пары-другой ложных обещаний, если они обеспечат ему поддержку всех слоёв английского населения». Результатом стала ненависть как пуритан, так и католиков, соединившихся в наиболее странном союзе в заговоре Уильяма Уотсона, и Пороховой заговор, перепугавший его самого и его «шотландских попрошаек».

Король, окруживший себя букетом красавцев преимущественно шотландского происхождения, которые, словами того же Сабатини, «нежились в лучах королевских ласк и молились на него, как молится женщина лёгкого поведения на мужчину, щедро оплачивающего её специфические услуги», также раздражал, отодвинутую от королевской Спальни и придворных должностей, английскую аристократию, независимо от их вероисповедания и сексуальной ориентации. Арест Уолтера Роли и неправедный суд над ним в угоду Испании, ради заключения мира с ней, ненависть общественного мнения к фавориту перевернули на сочувствие к нему и на то самое раздражение к новой власти. Джеймс жаловался, пишет Брандес, «что, в Англии все только то и делают, что критикуют его предначертания, тогда как в Шотландии он был не только королём, но и советчиком; там одобряли всё, что предпринималось по его инициативе, а здесь он находится под каким-то вечным подозрением и т. д.»

Дейвид Кресси в своей работе «Dangerous Talk» (2010) приводит примеры зарегистрированных опасных разговоров против короля Джеймса, людей различных сословий, вероисповеданий и мест обитаний. И мы должны помнить, что народное недовольство сродни айсбергу, и там, где арестованы и наказаны десятки людей за оскорбление правителя, это только остриё вершины, выглядывающее из тёмной воды народного гнева, ибо на самом деле таковыми являются десятки, а то и сотни тысяч. Тем не менее Кресси заканчивает главу о Джеймсе пассажем, где заявляет, что «ворчание и недовольство множества подданных», «были просто раздражением к режиму Стюарта». «Джеймс был в безопасности на его троне», - заключает Кресси и добавляет, что Джеймс не сильно утруждал себя наказаниями за «незначительные оскорбления его чести». «Совсем другой ответ был в правление его сына», - говорит Кресси, переходя в другую главу.

Неизвестно насколько безопасно чувствовал себя Джеймс на его троне, но известно, что он, боявшийся всякого оружия и раскатов грома, был очень напуган и растерян, перед возможными показаниями в суде своего бывшего фаворита в деле об убийстве сэра Томаса Оувербёри. Сабатини, например, описывает это так: «Сэр Джордж нашёл Короля в постели, очень испуганного и дрожащего монарха, который жутко желал знать, решил ли лорд Самерсит признаться. Когда он выслушал рассказ Лейтенанта, он мямлил и страшно пускал слюни, и наконец разрыдался, качаясь на своей большой кровати, как обезумевшая базарная баба (fishwife)». Лейтенант Сэр Джордж это комендант или Лейтенат Тауэра сэр Джордж Мор (More).

Конечно, мы можем сказать, что Сабатини, как опытный беллетрист, сильно преувеличил то чувство безопасности, которое испытывал король Джеймс на своём троне, или использовал чужие выдумки, как он применил предположения Эндрю Лэнга в своём рассказе об убийстве Эйми Робсарт Дадли. Но не в этом случае. Здесь он использовал мемуары сэра Энтони Уэлдона (Weldon), который заявляет, что услышал этот рассказ лично от сэра Джорджа, которого он называет Муром (Moore), рассказавший это ему и ещё одному дворянину, и ни один из них не болтал об этом до смерти королей, ради собственной безопасности. Мемуары Уэлдона были опубликованы только после его смерти в 1651 году в республиканский период. Там сказано, что после зявления графа Самерсита, что он не собирается являться в суд так как ему это гарантировал король из-за угрозы фаворита выдать суду некую тайну, сэр Джордж отправился в Гринидж, за инструкцией короля как ему поступить в такой ситуации. Один из шотландских слуг Спальни исквайр Лавстон (Loveston), сказал коменданту, так как была полночь, что король уже крепко спит. Сэр Джордж настоял на том, чтобы разбудили короля. Его наконец пригласили в спальню и, когда они остались наедине, король после сообщения коменданта просто разрыдался, или, как выразился Уэлдон, «falls into a passion of tears». Это были слёзы страха и отчаяния. Он мямлил, видимо, по обыкновению пуская слюни: «В своей душе, Мур, я не знаю, что делать. Вы как искуссный мудрец помогите мне в этом великом затруднительном положении, и вы должны найти, что сделать ради большой благодарности Властителя». «И другие такие же грустные выражения», - добавляет Уэлдон.

Биограф Бейкона Джеймс Спеддинг также верит Уэлдону и в отличие от историка Семюэла Гардинера (Gardiner) верит и в виновность короля. Спеддинг разложил по пунктам почему он склоняется к такому выводу. Король, указывает он, не отнёсся безразлично к угрозам своего бывшего фаворита, но принялся советоваться с адвокатами и судьями, как не допустить выполнения этих угроз. У барьера были посталены два человека с плащами, которые должны были в случае Карр попытается чернить короля словами, накинуть на фаворита эти плащи и уволокти его из зала суда. В день суда король нервно следил за процессом, посылая курьера за курьером, и когда новости о приговоре и о молчании фаворита достигли Двора, он, до этого находившийся в тревоге и беспокойстве, сразу восстановил своё обычное самообладание.

Один только этот эпизод показывает, что не всё было спокойно в английском королевстве, и Джеймс не всегда чувствовал себя в безопасности. Против такого благодушного историцизма выступил ещё в 1992 году Кристофер Хилл. Хилл говорит, что некоторые историки ударились в крайность, утверждая, вопреки всякой очевидности, что существовало согласие между членами политической нации по основным конституционным и религиозным вопросам. «Историки ревизионисты соглашаются, что перебранки случались, но они не касались принципиальных конституционных или религиозных проблем; скорее они происходили между разными придворными группировками и объяснялись соображениями материальной выгоды и карьеры», - пишет Хилл о периоде перед 1640-выми годами. – «Ревизионисты игнорируют противоречия, которые пронизывали это общество. Сэр Роберт Коттон, подобно Джеймсу, сознавал это, когда в 1628 г. настаивал, чтобы члены собранного в то время парламента продолжали выступать против королевского фаворита герцога Бакинэма, но делали бы это предельно осторожно, чтобы не зайти слишком далеко и не вызвать народное восстание. То, что такой мятеж был близок, подтверждают несколько иностранных послов в 1620-х годах. На него «надеялся» сэр Саймондс д'Юс в 1622 г., но он писал свой дневник шифром. Приватные мысли членов парламента важнее их публичных слов на официальных собраниях».

«Как только мы заглянем за ширму лояльного пустословия, станет ясно, что существовали фундаментальные, принципиальные разногласия среди правителей, а также между правителями и управляемыми», -продолжает Хилл. – «Джеймса Холстена (Holstun) можно поздравить с тем, что он исследовал народную поэзию, основанную на Библии, о которой знал Гардинер, но которую игнорировали ревизионисты. Холстен открыл «коллективную, рационально обоснованную политическую оппозицию» за внешне случайным убийством герцога Бакинэма Джоном Фелтоном». Здесь Хилл говорит о статье Холстена «God Bless Thee, Little David!: John Felton and his Allies» (1992), где тот отметив, что Бакинэм, без сомнения, был самым непопулярным человеком, и вслед за д’Юсом сказав, что тот был причиной «отвращения сердец между королём и его подданными», цитирует циркулировавшие в то время поэмы, отражающие по его мнению «разумное политическое сопротивление, которое достигло своей высшей точки в Революции и казни Чарлза».

Например, пишет Холстен, в длинном анонимном манускрипте, высмеивающем разгром английской армии под командованием герцога на острове Ре(Rhe) во время неудачной попытки в 1627 году захватить крепость Сен Мартен де Ре, говорится, что «многие называют Бакинэма «Аханом нашего английского Израиля»» - ссылка на библейского Ахана из книги Иисуса Навина (главы 6-8), который прельстился добычей и украл из заклятого Богом, из-за чего возгорелся гнев Господа на израильтян и они, оставшись без его поддержки, понесли большие потери и бежали. Чтобы утихомирить ярость доброго Бога израильтяне забили камнями Ахана и всю его семью, включая детей, а также всё живое ему принадлежащее, и сожгли их трупы вместе с имуществом. После чего, конечно же, они смогли успешно провести осаду и захватить вражеский город. Очевидный призыв пуритан уничтожить Бакинэма и его семью, чтобы иметь возможность победить слуг антихристовых – папистов.

В другом стихотворении «К Чарлзу», сообщает далее Холстен, некий автор заставляет Фелтона сказать, что он «знает, что сделал Финеас с женой Еврея, и Эхуд, судья Израиля, с жизнью Эглона». Всякий англичанин, читавший Библию, помнил историю Финеаса (он же Пинхас - святой Православной Церкви). За то, что некий Израильтянин привёл в свой дом медианитянку, Бог пришёл в ярость и стал уничтожать евреев и поразил 24 тысячи. Финеас, чтобы остановить гнев божий, взял копьё, вошёл в спальню и «пронзил их обоих, Израильтянина и женщину в чрево её». Бог, естественно, смилостивился после такого двойного убийства.

Эхуд, он же Аод, и вовсе был избранником Иеговы, который назначил его судьёй или шофетимом народа израильского, чтобы он своим единоличным подвигом или во главе войска избавил народ свой от бедственного положения. Эхуд зарезал тирана Эглона, который покорил Израиль и 18 лет заставлял сынов израилевых служить ему, царю моавитскому. Только слепой не увидит здесь оправдание по велению божьему тираноубийцы Джона Фелтона, мозг которого был возбуждён общественной клеветой, сделавшая из Бакинэма, словами современника сэра Хэнри Уоттона, «одного из самых мерзких чудовищ на земле».

Кристофер Хилл, упомянув оба этих описанных случая в статье Холстена, делает заключение: «Мы должны различать между тем, как люди считали возможным выражаться, то есть между их общепринятым языком с одной стороны и их действиями — с другой. Их язык часто был эзоповым языком: смысл высказывания значительно отличался от формального значения слов». Потом Хилл добавляет, подтверждая тот вывод, что эзопов язык пуританских воззваний, был одной из причин нападения морского лейтенанта Фелтона с ножом за десять пенсов на королевского фаворита и Лорда Адмирала: «В 1627 году Чарлза сравнивали с Ровоамом, царём, который ввёл произвольные налоги. Томас Скотт, член парламента от Кента, сравнивал Чарлза с Саулом, а Бакинэма с Агагом, которого Самуил убил, вопреки распоряжениям царя. Фелтон убил Бакинэма в 1628 году». Следует добавить, что Самуил разрубил пленённого царя Агага, исполняя волю Господа, разочаровавшегося в царе Сауле.

Священник и историк Грин пишет о чуть более позднем времени и уже о другом фаворите короля Чарлза о графе Страффорде, называемый не только пуританами, но даже лордами «великим изменником общего блага, который не должен ожидать прощения на этом свете, пока его не отправят на тот»: «Общественное недовольство нашло выражение в проповедях пуритан и во внезапно появившихся памфлетах первой части из тех тридцати тысяч, которые были изданы в ближайшие двадцать лет и превратили всю Англию в школу политических споров».

Другой священник и историк, и одновременно - социолог Лайфорд Патерсон Эдуардс в своей знаменитой работе «Естественная история революции» указывает, что «первым основным симптомом революции является перемещение преданности интеллектуалов», то есть те, кто формирует и направляет общественное мнение «заражаются недовольством репрессированного класа». «Одним из первых следствий изменения позиции публицистов является потеря веры в тех, кто в данный момент владеет средствами общественного контроля», -поясняет доктор Эдуардс. – «Люди, в чьих руках находится власть, будучи наиболее заметными фигурами, естественно, вызывают гнев публицистов. Все вместе и каждый в отдельности они подвергаются критике в соответствии с представлением, что они являются или могут являться репрессирующими». И далее, как следствие публицистического шторма, доктор социологии объясняет и убийство герцога Бакинэма, и казни графа Страффорда и самого короля: «Видные деятели, находящиеся под ударом подобной критики, стремительно теряют уважение публики. К ним начинают относиться с пренебрежением, как к тупым и занудным. Их идеи и поступки больше не вызывают энтузиазма. Всё, что бы они ни делали, будет считаться неправильным. В экстремальных случаях эти люди, вне зависимости от их личного характера и заслуг, становятся объектами народной ненависти, на них могут совершаться коллективные нападения, и они могут быть даже убиты».

Лайфорд П. Эдуардс приводит пример из истории Англии, времён короля Хэнри V-го, когда парламент побуждал короля завладеть всем имуществом католической церкви и направить средства на нужды мирского правительства. Но церковники смогли направить воинственный дух короля и парламента на войну с Францией, отведя от себя внимание общества и тем самым более чем на столетие отодвинув революционное движение против церкви. Победа при Азенкуре блестяще закрепила хитрость церкви.

По-другому случилось при первом Стюарте. Эдуардс пишет: «У короля Джеймса I-го, когда парламент призывал его увеличить численность армии и выступить в поддержку протестантизма в тридцатилетней войне, также была возможность предотвратить пуританскую революцию. Если бы он сделал это и победил, что вполне могло случиться, Стюартам, мечтавшим об абсолютной монархии, удалось бы, по всей вероятности, её добиться. Пуританская революция могла бы произойти позднее, почти одновременно с французской».

Эдуардс здесь не совсем прав. Вероятно, Бакинэм, поддерживаемый принцем Чарлзом, понимал, что в существующей ситуации требуется уступить парламенской оппозиции и провести победную военную кампанию, так как, словами того же Эдуардса, «переключение общественного внимания с внутренних репрессий на развёртывающиеся внешние военные действия является одним из старейших трюков в искусстве управления государством». Поэтому армия в количестве двенадцати тысяч человек всё-таки была отправлена на континет. Другое дело как нею командовали и снабжали из Ландона. Командующий германский граф Эрнст фон Мансфельт (Mansfelt) никак не мог понять, что ему делать: освобождать в Нидерландах город Бреда от испанских оккупантов или нет. Бакинэм писал, что следует; король Джеймс, этот «учённейший дурак», миротворец, требующий, как украинский клоун, «просто перестать стрелять», запретил что-либо делать против Испании. Король, понимая или не понимая о политических катастрофических последствиях, запретил любые активные действия. Всё и закончилось катастрофой: армия в условиях зимы разбежалась или погибла от эпидемии. Мансфельт не смог сохранить и половины войска, не добившись абсолютно ничего. Это послужило началом общественного недовольства, которое подготовило и в конце концов санкционировало убийство фаворита.

Историки констатируют, что известие об убийстве «самого мерзкого чудовища» вызвало большую радость повсюду по стране. Айзек Д’Израэли (D’Israeli), например, пишет в статье «Felton, the Political Assassin»: «Перевод Фелтона к Ландону, после убийства, казался триумфом. Теперь жалеемый, и теперьблагословляемый, матери подымали своих детей, чтобы они созерцали спасителя страны; и старуха воскликнула, поскольку Фелтон проходил мимо неё, с библейским намёком на его невысокий рост и могуществом Бакинэма: «Бог благословляет тебя, маленький Дэйвид!» Фелтон был почти причислен к лику святых прежде, чем он достиг столицы».

Восклицание старухи, которое Холстен вывел в название своей статьи, как раз яркий пример эзопового языка, которым пользовались пуритане в условиях диктатуры, демонстрирующий, что ним пользовались не только в публицистике. Известно, например, что за открытое провозглашение тоста во славу Фелтона, а также за два других обвинения, друга поэта Милтона ощтрафовали и отрезали ему уши у позорного столба. Однако, насколько это было возможным, пуритане не только прибегали к языку Эзопа, но и к вполне открытым действиям. Например, через неполный год после скандального осуждения Роберта Карра, то есть в марте 1617 года, в день перед Пепельной Средой, в Покаянный Вторник первой недели Великого поста, толпы, направляемые пуританскими проповедниками, устроили в Ландоне беспорядки. Как нам сообщает драматург Томас Деккер в трактате «Семь смертных грехов Ландона», опубликованном в октябре 1606 года, в этот день подмастерья «берут Закон в собственные руки, и делают что они хотят».

Советский театровед Александр Булгаков поясняет в своей книге 1928 года с длинным марксистким названием «Театр и театральная общественность Лондона эпохи расцвета торгового капитализма»: «Издавна с этим днём был связан обычай для оффициальных лиц города устраивать облаву на проституток, которых потом сажали в заключение на весь великий пост. Отсюда вышло и главное развлечение подмастерьев в этот день — разгром городских публичных домов, откуда они забирали женщин и возили по улицам, подвергая их всяким насмешкам, издевательствам и оскорблениям».

Как водится, в таком буйном разгуле часто и почти всегда разрушению и разграблению подвергаются продовольственные магазины, где, считалось, как тогда, так и сейчас, словами того же Деккера, хозяевами «на весах взвешивалась совесть». Досталось от толпы «беспорядочных людей разного сорта» и другим. На следующий день, 5 марта, Тайный Совет составил письмо Лорду Мэру, где, как цитирует Джозеф Куинси Адамс (Quincy Adams) в «Shakespearean Playhouses» (1960), было сказано: «Вам не безызвестно, что вчера имели место буйные выступления в разных местах рядом с ландонским Сити, участниками которых были беспорядочные и беспокойные личности, ученики и другие, особенно в Линколнс-Инн-Филдс и Друри-Лейн, где, во время попытки снести здание театра, принадлежащее Слугам Её Величества Королевы, несколько человек было убито, а другие ранены и изувечены, и численность толпы, собранной там, как нам достоверно сообщают, доходила до многих тысяч». «В этом», -считает Булгаков, цитируя этот же отрывок из письма, - «можно видеть уже влияние пуритан, для которых понятие театра всегда связывалось воедино с представлением о публичных домах, что подкреплялось ещё и тем обстоятельством, что публичные театры в большинстве находились в ближайшем соседстве с этими домами».

Высказываются предположения, что разгром и сожжение театра, ибо после восстановления его стали называть «Фениксом», произошло по той причине, что менеджером театральной труппы «Слуги королевы», которая была переведена из открытого театра «Красный бык» со всем репертуаром в новый «Кокпит» (Cockpit), была поднята входная цена с одного пенса до шести. Экройд в «Биографии Ландона» отмечает огромную тягу рядовых ландонцев к театральным зрелищам. Он цитирует одного из современников: «Я наблюдал такой наплыв посетителей в театр «Красный бык» — не маленький по размерам, — что сколько людей попало на представление, столько же тех, кому не досталось мест, ушло несолоно хлебавши». Поэтому можно было бы поверить, что сожжение «Кокпита» было из-за повышения входной цены. И это было бы действительно единственной реальной причиной, если бы тогда разрушили один только театр.

Экройд сообщает, что «парламентским актом 1606 года Друри-Лейн и её окрестности были заклеймены как места «мерзкие и опасные для всех проходящих и проезжающих»». «В отчёте Кристофера Рена говорится о зловонии, источаемом окрестными болотами, водоводами и водяными рвами; в тот же период документы парламентского обследования отмечают «переизбыток влаги», из-за которого район стал «чрезвычайно болотистым, грязным и опасным», - пишет Экройд. – «Он был опасным более чем в одном отношении, поскольку именно Друри-Лейн и близлежащие закоулки стали источником заразы, получившей затем название Великой ландонской чумы». «Неудивительно также», - добавляет он, - «что приход был средоточием проституции и ночных заведений. Самыми знаменитыми по этой части были переулки и дворы поблизости от Друри-Лейн». Погромщики направлялись, вне всякого сомнения, пропуритански настроенными властями города и проповедниками, крушить эти очаги распущенности и разврата, к которым они относили и театры, и их не остановило даже то, что в этом свежевыстроенном театре «Кокпит» выступала труппа, покровителем которой была сама королева Энн - жена короля Джеймса.

Король Джеймс любил театр и даже очень и своё царствование, то есть невоздержанность в наслаждении от безумной роскоши и в получении всевозможных удовольствий, он не видел без театра. Спустя всего десять дней после прибытия Джеймса в Англию, ним было передано Сисилу распоряжение, как одно из важных и первоочередных для его правления, приготовить для театральной труппы, в которой служил актёр Шекспер, письменный патент с большой королевской печатью. Отныне они стали именоваться «слугами Его Величества короля». В королевском патенте списку актёров и их партнёрам предоставлялось право «свободно заниматься своим искусством, применяя своё умение представлять комедии, трагедии, хроники и прочее в этом роде из уже разученного ими или из того, что они разучат впоследствии как для развлечения наших верных подданных, так и для нашего увеселения и удовольствия, когда мы почтём за благо видеть их в часы нашего досуга».

Такие часы досуга у Джеймса случались, чаще чем у покойной королевы. «Согласно одному подсчёту, в период между выдачей патента и годом смерти Шейкспира» (т.е. актёра Шекспера) ««слуги его величества» играли перед королём 187 раз», - пишет Семюэл Шёнбаум, далее цитируя одного исследователя. - «За десять лет до того, как они стали королевской труппой, число их представлений при Дворе, о которых нам известно, в среднем не превышало трёх в течение года. На протяжении десяти лет после того, как актёры перешли на новую службу, они давали при Дворе в среднем около тринадцати представлений в год — больше, чем все остальные ландонские труппы, вместе взятые».

«И когда названные слуги будут публично демонстрировать своё умение в их нынешнем доме, именуемом «Глобус», или в любом другом городе, университетском или ином городке королевства, согласно данному патенту все судьи, мэры и другие чиновники, а также верные подданные наши обязаны принимать их с обходительностью, какая раньше была принята по отношению к людям их положения и ремесла, и всяким благорасположением к слугам нашим ради нас», - цитирует Шёнбаум положения патента. Но уже через год после попытки уничтожить театр «Кокпит» - новый дом «слуг королевы» - столичные власти продемонстрировали, что они пренебрегали благорасположением к актёрам и самого короля: даже ради него они не собирались терпеть более театр «Блэкфрайерс» и издали указ о его закрытии, при том, что этот закрытый театр был домом для «слуг Его Величества короля». Однако, на это открытое неповиновение воле короля, на это неоказание любезности своих подданных, на этот выпад городских властей, монарх, чувствующий себя безопасно на своём троне, не смог ответить ничем иным, как выдать новый патент для своих слуг.

«Но несмотря, казалось бы, на такую победу центральной власти, всё же Яков I (а затем и Карл I) должны были идти на некоторые уступки по отношению пуритански настроенных общественных групп. Это сказалось хотя бы на весьма спорном вопросе о разрешении спектаклей в воскресные дни. Вопрос этот всё время является одним из главных пунктов столкновения», - подводит итог столкновению театровед Булгаков и сомнительной победе короля Джеймса. – «Чувствуя потребность выказать некоторый протест этому пуританскому давлению, Яков I 15 мая 1618 г. издаёт указ, — так называемую «Декларацию о развлечениях» (Declaration — или Book — of Sports), где даётся разрешение на устройство всяких общественных увеселений в воскресные дни, — вроде, например, майских игр, стрельбы из лука, танца моррис и т. п. Но разрешение драматических спектаклей, а также травли животных, Яков I всё же не решился сюда включить, предполагая, вероятно, смотреть на это сквозь пальцы, не подчёркивая этого в указе».

Когда король боится открыто заявить о своём праве, когда он собирается смотреть на что-то сквозь пальцы, не решаясь защитить открыто, конечно, только это может говорить о том, что он чувствовал себя в безопасности и совсем не видел угрозы своему правлению. И, конечно же, не могло быть и речи о том, чтобы рассказать в такой ситуации историю о том, как королевская власть, пусть и прошлая, спасла жизнь проклятому атеисту и псу лающему.

Новый скандал с корумпированностью Лорда Канцлера и его пристрастием к педерастии, не добавил привлекательности правлению Джеймса, который и сам обвинялся в этом. Как нам известно из донесения испанского посла, хорошо информированного, Джеймс в 1617 году пытался оправдать себя перед членами Тайного Совета буквально следующим: «Я, Джеймс, не являюсь ни богом, ни ангелом, но человек подобно любому другому. Следовательно, я действую подобно человеку и признаюсь в любви тому дорогому более, чем другие мужчины. Вы можете убедиться, что я люблю графа Бакинэма более, чем кто-нибудь ещё, и более, чем вы, которые здесь собраны. Я желаю сказать с моей собственной стороны, что не считаю это дефектом, поскольку Иисус Христос делал тоже самое и, следовательно, я не могу быть обвинён. Христос имел Джона, а у меня есть Джордж».

Не все согласны, что Джеймс здесь оправдывал свою гомосексуальную связь с новым фаворитом - юношей Джорджем Виллерсом, например, Морис Ли Младщий (Lee, Jr) в «Great Britain’s Solomon» (1990). Майкл Янг (Young) ответил ему в «King James and the history of homosexuality» (2000): «Морис Ли Младший даже взял использование Джеймсом этой аналогии как доказательство того, что он не был сексуально связан с Бакинэмом. «Это действительно невозможно», - написал Ли, - «предположить, что, если Джеймс участвовал в физических сексуальных отношениях с его Джорджем, он провёл бы эту параллель». Что Ли очевидно не знал, однако, что эта параллель ранее использовалась нарочно, чтобы обозначить сексуальные отношения между мужчинами. Самым известным недавним случаем во времена Джеймса был Кристофер Марлоу, кто, как считали, сказал не только, что Христос и Святой Иоанн были «партнёрами по постели» (bedfellows), но и более определённо, что «он использовал его как грешников Содома». С этим знанием в уме, Риктор Нортон даже считает это «возможным, что Джеймс сознательно использовал странную традицию».

Очень может быть, что король Джеймс, ещё до того, как взойти на трон Англии, или сразу после, знал если не лично Марлоу, то историю его спасения королевой, рассказанную ему «истинно преданным и горячо любимым советником» сэром Робертом Сисилом, который подобно Орацио просто исполнил пожелание всё правдиво поведать, пришедшему Фортинбрасу. Джеймс любил его пьесы уже как Шейкспира, и заказывал некоторые для повторного представления, например, «Венецианского купца». И именно ту театральную труппу он сделал своими слугами, для которой писал Марлоу, как Шейк-спир. Следует отметить, что первым именем, упомянутым в выданном патенте, было имя актёра Лоренса Флетчера, которого Джеймс знал лично, ибо этот Флетчер, словами Шёнбаума, «играл перед Джеймсом в Шотландии и считался «комедиантом Его Величества»». То есть, при всей любви короля к творчеству Шейк-спира, он пренебрегал актёром Шекспером, ибо знал кто есть кто на самом деле, при этом не видя в нём и актёрского гения. Но всё же король предпочёл оставить всё как и было, отдавая дань монаршей солидарности, видимо, по совету того же Сисила, и Хэмлиту оставалось только горестно констатировать в 1604-ом году, что и дальше будет молчание. Эти последние слова Хэмлита «the rest is silence» Шейк-спир добавил в первом полном издании для печати, после смерти Уитгифта и когда всё стало понятно с Джеймсом; в первой публикации 1603 года умирающий Хэмлит только спрашивает Орацио, якобы стремившегося совершить самоубийство, останавливая его: «Какой язык должен рассказать историю наших смертей, если не твой?» Но и Фортинбрас, кому рассказали эту историю смертей, постоявшему возле трупа отравленой королевы, и который, согласно правилам окончания всех жутких сказок, должен был дальше править в счастье и безопасности, тоже отпил из чаши яда.

Это было время, когда заключавшиеся политические и военные союзы, доходящие до абсурда, пренебрегали религиозными убеждениями. Пуритане соединились с католиками в заговоре против Джеймса. Лютеранские курфюрсты вступили в союз с католическим императором против кальвинистского Палатина или Пфальца. Протестантская армия Англии, союзник Голландии против Испании, пыталась оказать военную помощь протестантам французской Ла Рошели, которых осаждала католическая армия Франции, являющейся союзником той самой Голландии против испанской империи.

Мобилизованные Испанией авторы едко попрекали кардинала Ришельё – первого министра Франции, за то, что он заключил этот союз с кальвинистской Голландией, с их нападками на королевскую власть. Но они же, в то время, как Бакинэм пытался предстать великим протестантским полководцем, нанесли удар по герцогу – королевскому фавориту, а значит и по его монарху. Не успел король Джеймс испустить последний вздох, как стали распространяться слухи, что его отравил Бакинэм вместе со своей матерью. Ровно через год весной 1626 года эти слухи обрели печатную форму в виде памфлета, изданного на трёх языках, среди них на латыни, чтобы его могли прочитать повсюду в Европе, где рассказывалась секретная история отравлений, которыми Бакинэм систематически уничтожал своих придворных конкурентов и самого короля. Автором памфлета был шотландский католик, врач и поэт Джордж Иглишем (Eglisham).

Это была такая же атака на английских лидеров, как во времена Илизабет с разной долей успеха атаковали Уильяма Сисила памфлетом «The Treatise of Treasons» (1582) и графа Лестера памфлетом «Leicester’s Commonwealth» (1584). Как выше рассматривалось, памфлеты и тот, и другой, печатались на континенте противниками Англии и её королевы, для оскорбления и дискредитации её государственных деятелей и политических вождей. Не был исключением и памфлет Иглишема, который был отпечатан в Брюсселе Яном ван Меербеком (Meerbeeck), активно распространялся и жадно читался пуританами, и даже был ними выпущен новым изданием перед судом над королём. Элестер Бэллени (Bellany) и Томас Когсуэлл (Cogswell) в своём исследовании «The murder of King James I» (2015) так прокоментировали: «Читатели со склонностью к иронии могут только удивляться при виде благочестивых английских радикалов, требующих и впоследствии оправдывающих казнь Чарлза I-го, основанной частично на утверждениях, сделанных шотландским католиком, защищённого испанским кардиналом и взаимодействующего с испанским послом, работающим с печатником в Брюсселе, близко связанным с режимом Инфанты Изабеллы».

Как не старался миротворец Джеймс ничего не предпринимать против испанской империи они его всё равно не жалели. В 1615-ом в Бельгии был напечатан памфлет, который описывался, как один из самых возмутительных из когда-либо написанных. Он назывался «Corona Regis» (Королевская корона), и был издан от имени Айзека Казобона, недавно умершего, того самого, который развенчал миф о древности «Герметического корпуса», которому так поклонялся Джордано Бруно, а приписывался Каспару Шоппе, который оставил нам описание казни Джордано Бруно. Ренегат Шоппе (Schoppe), отрабатывающий своё предательство протестантизма, как католический публицист, перед этим уже дважды атаковал короля Джеймса, но его латинские трактаты были серьёзными, а этот был едкой сатирой, высмеивающей, как внешний вид Джеймса, так и его пристрастие к любви небесного цвета. Автор был хорошо информирован, ибо ещё до падения графа Самерсита и его ареста, заявил, что у короля новый смазливый партнёр по постели Джордж Виллерс.

Это было совсем не то, что писал, например, пуританин Уильям Брэдшо (Bradshaw) в его книге 1605 года «Английский пуританизм», где говорилось, что гражданскими судьями король может порицаться, временно отстраняться и осуждаться и, наоборот, они могут быть наказаны, если бы злоупотребляли правами гражданской власти. Теоритические покушения на божественное право абсолютной власти Джеймса всё-таки не унижало монаршее достоинство и оставляло место для диспута; «Королевская корона» оскорбляла и унижала его, уничтожая репутацию, ставила в один ряд не с христианейшими королями, а с Гелиогабалом. Сатирический памфлет распространялся повсюду и был представлен на книжной ярмарке во Франкфурте. Он проникал и в Англию, читался даже в придворных кругах, обсуждался и Саймондс д’Юс оставил о «Corona Regia or Manes Causaboni» упоминание в дневнике, как обвиняющим короля в атеизме и содомиии.

Д’Юс упоминает и ещё один памфлет, который хоть и издевался своим названием над пуританами, на самом деле издевался над монархами Англии – главами Реформаторской Церкви. Он назывался «Prurit-anus», что в переводе с латыни означает «Зудящее или похотливое отверстие заднего прохода» и предполагал вначале высмеять только пуритан (Puritanus), их привычку цитировать Библию и продемонстрировать, как цитатами из Священного Писания можно было доказывать что угодно. В ответ на заявление Брэдшо, что «грех заставлять любого христианина исполнять религиозное действие или богослужение, которое не может быть подтверждено им» (Святым Писанием) «со всей ясностью», автор иезуитского пасквиля, вымышленный Орацио Долабелла из Наполи, прилеплял цитаты из Библии и псалмов к каждому своему издевательству.

Этот трактат 1609 года, описанный как «навозная яма» (dung-pit), нападал не столько на Джеймса, высмеивая его страсть к охоте, сколько провокативно оскорблял его шотландских придворных, представителей «варварского народа», которые якобы как «саранча» уничтожали английское богатство. Католические пропагандисты, точно так как путинские в отношении Порошенко, уже не президента, не оставляли в покое Илизабет, уже истлевшую в своей могиле, и продолжали набрасывать на бывшую королеву в своей копрологической атаке. Памфлет, состоящий из ста вопросов и ответов, с анти-джеймсовским приложением, уже в 8-ом оскорбляли заявленную девственность покойной королевы: «Всякие люди были рождены нею. И все были иностранцы и особы из Тира и Эфиопии». Сэр Хэнри Уоттон, посол Англии в Венеции, прокоментировал этот выпад, как подразумевающий обвинение Илизабет в «нескромном рождении сыновей и дочерей, в разврате предлагавшей своё тело многим различным национальностям, и что спала с чёрными маврами». Следует даже после комментария Уоттона пояснить смысл клеветы: «Foreigners and people of Tyre and Ethiopia were all there» означает, что Илизабет не брезговала африканцами и рожала негритят.

«Ни один класс никогда не подвергается таким жестоким нападкам и разоблачениям, как доминирующий класс в предреволюционное время. Разумеется, в таких разоблачениях содержится большая доля правды. Но каждый подтверждённый фактами скандальный случай преувеличивается и усугубляется за счёт бесконечного его обсуждения. Всякий публицист стремится превзойти своих коллег в количестве и качестве проведённых им расследований административных и политических махинаций. Чем более удивительные и захватывающие обстоятельства раскрываются, тем с большей готовностью информация о них заглатывается публикой», - объясняет Лайфорд Эдуардс. – «Поэтому помимо правдивых или несколько преувеличенных скандальных историй появляются такие, которые вовсе не имеют под собой реальных оснований. Дичайшие слухи легко расходятся, и в них так же легко верят. ...Результатом постоянного повторения чрезмерно раздутых скандалов и безосновательных слухов является вера в них как в факты, что в свою очередь влияет на общественное мнение гораздо сильнее, чем правда».

Эта книга начата описанием скандальной связи, рассказанной в поэме «Венера и Адонис», которая была представлена читателям Кристофером Марли под своим новым псевдонимом. Он изобразил непривлекательный, истинный портрет королевы в реплике Венеры, и показал смешным графа Эссекса, красавца Адониса, пытающегося избегать её сексуальных притязаний, таким образом, вложив свою лепту и в падение Фаворита и в политическое женоненавистничество, желающее сменить правление старухи на мужчину-короля. Такое изображение требовало руководство политической фракции Сисилов.

Это был не первый опыт драматурга в эзоповом изображении королевы и её страстей, и он тоже был на руку Сисилам. Считается некоторыми, что драма Марлоу была отзвуком неудачного сватовства герцога Алансона и Анжу, но ко времени её написания матримониальные хороводы Петуха (Gallus), как назвал его Орацио Долабелло, утратили свою актуальность в связи с его смертью. Она, пьеса, была создана как предупреждение Илизабет об опасности как заморских ухаживаний, так и доморощенных претендентов в виде графа Лестера, для её единовластного правления, для её претензии на исключительность, для её политического образа женской монархии, что она подтвердила потом в речи перед войсками в Тилбёри.

С выводами Кристофера Хейга, который пишет: «Она всячески старалась показать, что не похожа на других женщин. Как могла она стать такой же, как все остальные, и подчиниться мужу? Это лишило бы опоры её претензии на исключительность, подорвало бы созданный ею имидж, на котором основывалась её власть, и ослабило бы её авторитет перед подданными мужского пола. Илизабет отказывалась быть просто женщиной и не собиралась стать просто женой», - можно согласиться только отчасти, ибо Илизабет всё-таки хотела выйти замуж и только за лорда Дадли, но ей не дали убийством Эйми Робсарт Дадли. Вторая попытка закончилась тоже неудачно, также на уровне только намерения, из-за непредумышленного отравления Лестера. То есть опасность для положения при Дворе и для власти Сисилов позади трона существовала и Бёрли делал всё возможное, чтобы это предовратить.

Хэмлит вспоминает эту пьесу при встрече с актёрами, а мы должны видеть в этом тот самый мизанабим, который уже выше находили в поэме «Херо и Лиандер». Марлоу, теперь Шейк-спир, для которого пьеса была первым детищем, а значит если не самым любимым, то точно имеющим его доброе отношение, с сожалением говорит, что драма не понравилась толпе, потому что она «была для них икрой (caviare)», то есть недоступной для разума обычных людей, как икра для их кошелька. Трагедия исполнялась, возможно, всего раз, говорит Марлоу устами Хэмлита, а мы знаем из дневника Хэнслоу, что она исполнялась как минимум два раза, хотя она, по мнению драматурга, прекрасная пьеса, «с действием, хорошо распределённым по сценам, и написанная также скромно, как и умело». И далее он просит прочитать актёра любимый монолог из этой пьесы – рассказ Энея Дидоне об убийстве Приама. Это была пьеса 85-го или 86-го года студента колледжа Кристофера Марли, ещё не Марлоу, «Трагедия Дидо, королевы Картагена».

Была ещё одна пьеса о Дидо, написанная Уильямом Гейджером (Gager) на латыни, которой развлекали польского графа, когда тот посещал Оксфорд, как раз тогда, когда его же развлекал научным диспутом Джордано Бруно. Рут Ланни высказывает мнение, что пьесу о Дидо Марлоу решил написать после сообщения об этой «грандиозной» постановке в июне 1583 года или после успеха придворных постановок пьес Джона Лили «Кампаспы» и «Сафо и Фао», опубликованных в 1584 году. В любом случае пьеса была написана перед 1587-мым годом, когда её в том сезоне 87-88 пару раз сыграли слуги Лорда Адмирала.

Для чего трагедия была написана? Дженифер Кэроу-Барнс (Caro-Barnes) в статье «Marlowe's Tribute to His Queen, in Dido, Queen of Carthage» поясняет: «Марлоу изображает свою похвалу королеве, представляя Дидо, как королеву огромной власти и влияния; однако, Венера и Купидон заставляют её становиться зависимой, безумно влюблённой поклонницей Энея и в конечном счёте ведут её к её смерти. Используя Дидо и Энея, Марлоу хвалит силу королевы Илизабет как монарха, представляя, что будет она иметь, если уступит давлению Парламента, чтобы она вышла замуж».

Пьеса «Трагедия Дидо» была впервые напечатана только в начале 1594 года и на титульном листе было указано, что она исполнялась «детьми Её Величества Часовни», и что она является плодом творчества двух драматургов Марлоу и Нэша. И первое, и второе утверждение, скажем так, не совсем верны и исследователями ставятся под большое сомнение.

Первое утверждение, что пьесу играли «дети Часовни» должно было подразумевать, что трагедию исполняли во Дворе перед самой королевой, однако эта труппа была расформирована в 1584-ом году, то есть ещё до её написания. Правда, известно, что в период между 1587 и 1591 годами «дети» гастролировали по провинции, как выразилась Ланни, «продавая престиж своего имени», неизвестно что там играя, и «возможно, выступая в Ландоне, как «мальчики Оксфорда» во второй половине 1590-ых».

Второе утверждение тоже вызывает споры, так как там то находят, то теряют следы Нэша, имя которого, по-видимому, появилось на титульном листе только для того, чтобы оправдать посмертное издание старой пьесы, так как она перед публикацией редактировалась. Об этом говорит, например, Уна Эллис-Фермор (Ellis-Fermor) в биографии Марлоу 1927 года, как её цитирует Наталья Торкут: «Выбор темы и её художественного оформления по всей вероятности приходится на самый ранний период; сомнения вызывают отдельные сцены, которые, возможно, были написаны позже, и эти сомнения ещё больше усиливаются, когда речь заходит об отдельных текстовых пассажах... И в то же время, это пьеса, которая имеет мало общего с атмосферой как ранних, так и поздних произведений... А сам выбор темы как таковой одновременно созвучен и раннему, и позднему периоду жизни автора, но при этом не вписывается ни в один из них».

Для чего понадобилась эта публикация трагедии, если она не понравилась толпе и была икрой для посредственного ума? Да всё по той же причине: предупреждение Илизабет, что её связь теперь уже не с Лестером, а с Эссексом может привести к её гибели. Марлоу показывает, как властная королева может потерять своё достоинство и опуститься, словами Кэроу-Барнс, «до хнычущей, безумно влюбленной, и эмоциональной женщины, которая внезапно не может жить без мужчины, которого она когда-то дразнила», как она из-за этого «пренебрегает потребностями своих людей в пользу потребностей Энея», что в свою очередь приводит к тому, что «источники её власти, её недосягаемой сексуальности и уверенности, которую она несла, были безнадёжно скомпрометированы».

Трагедия, несущая следы сисиловского заказа, и которая пытается, по мнению профессора Роберта Лоугена (Logan) в «Shakespeare’s Marlowe» (2007), уравновесить противоположности между определёнными внутренними и внешними силами, между частным желанием (любовью) и общественной ответственностью (обязанностью), имела в себе ещё одно значение, не так видимое, но понятное тем, кто был осведомлён. Профессор Тэтяна Потницэва (Потніцева), сделавшая перевод пьесы, в статье «Мотив изгнания из рая в английской ренессансной драме» (2017) пишет: «К. Марло ориентируется и на Вергилия, и на Овидия, воссоздавая в своих красках историю любви «едва ли не самую человечную во всей античной поэзии». Но всё же, в большей мере на Овидия, ставя в центр Дидону, а не Энея (о чем свидетельствует само название трагедии). К. Марло явно симпатизирует Дидоне, как и античный поэт-изгнанник, ощутивший схожесть своей судьбы - изгнания с судьбой Дидоны - царицы Элиссы, финикийской царицы, как помним, которая была вынуждена бежать из Тира после того, как её брат Пигмалион, царь Тира, убил её мужа Сахея, чтобы завладеть его богатствами. Дидона бежит на Кипр, а оттуда в Африку, где покупает часть земли и воздвигает свой Карфаген. Но при всём эмоциональном расположении к Дидоне, К. Марло, как и Шекспир в «Антонии и Клеопатре», изображает драму обоих возлюбленных - «двух товарищей по изгнаннической судьбе», находящихся в поисках своей правды, требующей жертв».

Ещё Лоуген назвал «Трагедию Дидо» предшественницей трагедии об «Антонии и Клеопатре», отметив, что «исследуя влияние через межтекстовое сравнение двух игр, приходим к некоторым неожиданностям об обычно приводимых понятиях о Марлоу, как пренебрегающем пределами (overreacher) и бунтаре, и о Шейкспире, как консерваторе и традиционалисте», указывая на сходство двух пьес «в языке, ситуации и настроении», а также «в словесных параллелях». Просто поэт самоповторялся. Но здесь другое, то, что мы прочитали у Потницэвой, а именно, что автор пьесы отождествлял себя с поэтом-изгнанником, рассказывающим новую редакцию той самой истории, которую воспел его любимый античный поэт Овидиус в изгнании.

Сомнительно, что пьеса была наградой для Илизабет, как считает Кэроу-Барнс, скорее, как просьба, вынужденного бежать поэта, к той, кто сохранила ему жизнь, сохранить свою жизнь, и ради сохранения Англии не связывать свою судьбу с Энеем, Адонисом и тому подобное, как бы не называли графа Эссекса.

Профессор Лоуген в выводах отметил, что актёр Шекспер, в которого он верует, «сильно интересовался драматургическими методами, которые продвинули успех Марлоу, особенно потому, что он чувствовал, что они гарантировали длительную привлекательность для зрителей», и заключает: «Мы обнаружили, что Шейкспир первоначально представлял из себя Марлоу своего времени». Он не представлял из себя – он ним был, и тот феноменальный успех Шейкспира стал возможен не столько потому, что он частично освободился от влияния на него Марлоу, сколько потому, что сам Марлоу, в конце концов, освободился от политического влияния на него Бейкона и Сисила, от той литературной подёнщины к которой он принуждался, когда слуга политиканов обрёл пусть призрачную свободу от них.

КОНЕЦ