КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Дойна о Мариоре [Нинель Ивановна Громыко] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Дойна о Мариоре

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Было около полудня. Лучи солнца врывались в маленькое окошко над лежанкой, золотистым ковром ложились на земляной пол.

В низкой большой печке жарко горели серо-черные шары перекати-поля.

На лежанке сидела смуглая четырехлетняя девочка, одетая в длинную холщовую рубашку. Голова ее была неровно острижена ножницами, озорно блестели темные и круглые, точно две ягодки винограда, глаза. В подол рубашки девочка завернула маленького черного ягненка и баюкала его, напевая тоненьким голоском. Каракулевая шубка ягненка вздрагивала, чистенькая мордочка недовольно вертелась.

Вошла мать, неся в глиняной миске муку из поджаренной кукурузы. Высыпала ее в казанок с кипящей водой и неловко засуетилась у печки.

— Весна в этом году хороша. Дружная! — сказала она точно про себя и ласково оглянулась на дочь. — Где снег сошел, уже подсыхает. Довольно дома сидеть, скоро гулять пойдешь, Мариора!

Мариора молча смотрела на мать. В последнее время мать стала какая-то странная: неровные темные пятна легли на щеки, лоб; лицо ее точно сузилось. Двигалась мать медленно и тяжело.

Мариора встрепенулась, обхватила руками шею ягненка. Прижалась щекой к шелковистым завиткам его шерсти и зашептала в подрагивающее ушко:

— А ты гулять любишь? Ты будешь учиться травку щипать? Будешь, да? И маму-овечку слушаться будешь, да?

Потом повернулась к матери:

— Мамэ, а лежанку мы больше не будем топить?

— На ночь протопим.

— А давай сейчас.

— Так я же не могу сразу и лежанку и печку топить.

— А я сама.

Девочка спрыгнула на пол и подбежала к матери. Этим воспользовался ягненок. Он вскочил на свои нетвердые ножки и прыгнул прямо на фанерную доску, которой было накрыто ведро с водой. Доска соскользнула, ведро покачнулось, и вода расплескалась, а испуганный ягненок забился под лайцы[1].

— Вот чертенок! — улыбнулась мать и подняла доску. — Хоть бы скорей тепло стало, на луг бы пошел да бегал там, непоседа!

Мариора бросилась за ягненком, вытащила его. Ягненок упирался и прижимал прозрачные ушки.

— Я говорила — на месте лежать! — Она нахмурила лобик. И вдруг живо спросила: — Мамэ, а что это у него стучит, вот здесь? — она показала на грудь.

— Сердце.

— А зачем оно стучит?

Мать помешала в курлыкающем казане мамалыгу, вытерла фартуком запотевшее, с лихорадочным румянцем лицо. Только тогда оглянулась на дочь, улыбнулась запавшими глазами.

— Ну, зачем? Всегда стучит, когда кто живой.

Мариора приложила руку к своей груди.

— Ой! Правда! А у тебя?

— И у меня.

Натали́я потянула к себе головку дочери.

— Ой, мамэ! У тебя два сердца? Почему у тебя два?

Мать улыбнулась и погрозила Мариоре пальцем.

— Все тебе знать нужно! — Мать задумалась о чем-то, потом села рядом с Мариорой на лайцы и обняла ее.

— Хочешь, дочка, чтобы у тебя маленький братик был?

— Настоящий?

— Ну да… — Мать вдруг смутилась, встала, тяжело опираясь о лайцы. — Пойди позови отца. Сейчас обедать.

Мариора надела вязаную кофту матери, деловито подпоясалась веревочкой, подвернула рукава и зашлепала босыми ногами к двери. Потом с серьезным лицом вернулась, подошла к матери.

— Мамэ, я тебя поцелую! — требовательно сказала она.

— Иди, иди, после! — отмахнулась мать: прогорало в печке, и она спешила подбросить топлива.

— Ну, мамэ! Мамэ, ну! — ничего не слушая, плачущим голосом твердила Мариора. Она привстала на цыпочки и тянулась к лицу матери.

— Вот упрямая! — покачала головой Наталия и нагнулась.

Мариора крепко обхватила смугло-розовыми ручонками шею матери, ткнулась выпяченными губками в ее щеку, уже оторвав их, громко чмокнула и убежала на двор.

В тени, под камышовым забором дотаивал последний снег. За воротами, на улице подсыхала грязь, густая, темно-коричневая, как яблочный кисель.

Отец в сарае чинил ярмо. Он положил шапку, откинул со лба слипшиеся черные волосы, рукавом вытер пот. Мариора подбежала к отцу, повисла на его руке.

— А у меня маленький братик будет. Живой!

— Да ну? — притворно удивился отец.

— Да! Мамэ сказала. Скоро цветы зацветут, мы с ним собирать пойдем!

И не сразу вспомнила:

— Обедать, татэ…

Когда они вошли в касу[2], мать уже выдвинула из-под лайц низенький, по пояс Мариоре, круглый стол и маленькие скамеечки. Вывалила из казана на полотенце сварившуюся мамалыгу — она так и застыла большой ярко-желтой шапкой. Белой ниткой Наталия разрезала мамалыгу. Поставила на стол миску с капустой, заквашенной большими, в четверть кочна, кусками, и другую — с мочеными стручками перца.

Нехитрый обед ели неторопливо.

— Как Реут? — тревожно спросила мать.

— Тронулся лед. Но воды в этом году, ох, и много!

— Не затопило бы, господи! Может, пронесет… Говорил Лаур старосте: нужно берега обваловать. А то дрожи каждый год…

— Да! — вздохнул отец. — У старосты дом на горе, какое ему до нас дело! Кто денег на это даст?

— Татэ, а меня возьмешь с собой, как пахать поедешь? — спросила Мариора, разыскивая в миске самый маленький кусочек капусты.

— Тебя там волки съедят, — усмехнулся отец.

Мариора подняла голову, потом засмеялась и постучала ложкой по столу:

— А волки девочек не таскают, только овечек!

— Не торопись, дочка! Придет время, наработаешься в поле, — грустно сказала Наталия и обратилась к мужу: — Тома́, как ярмо — починил?

— Сегодня кончу. — Тома нахмурил мохнатые брови, перестал есть. Подпер рукой голову и взглянул на жену. — Вот с посевом как быть? Смотри, не хватит у нас семян.

— Я говорила с Ниршей Кучуком. У него пшеница по триста лей. Обещает отпустить пудик в долг.

— Ну?

— Соглашается до осени подождать денег.

— А если она осенью по тридцать лей будет? Как расплатимся?

Наталия развела руками, встала и принялась убирать со стола.

— Так возьмем? — спросил Тома.

— Если дешевле не найти — что же делать? Сеять-то надо. Может, будет хороший урожай.

Наталия нагнулась, задвинула стол под лайцы.

Мариора подошла к матери. Теперь-то, занятая разговорами о делах, мать, конечно, отпустит ее на улицу. Но Наталия вдруг припала на одно колено, навалилась грудью на лайцы, положила на них голову и замерла.

— Ты что, мамэ? — удивилась Мариора.

Та молчала, потом подняла голову — ее лицо из смуглого стало желтым. Как водою смыло румянец, потускнели глаза.

— О-ой! — выдохнула она.

— Фа[3], Наталия, что ты? — чужим голосом спросил Тома.

Мариора поняла только, что отец очень испугался. Он довел мать до лежанки, уложил, накрыл рядном. Потом выбежал во двор.

В окно Мариора видела, как отец увел за рога овцу, скоро вернулся, схватил и унес ягненка.

Вскоре пришла бабка Гафуня, по самые глаза закутанная в большой черный платок. Ее вкрадчивый голос шелестел из-под платка, и Мариоре стало страшно. Она забралась в самый дальний угол лежанки. Ей хотелось, чтобы бабка не заметила ее.

Бабка сказала Наталии, чтобы она ложилась, а сама села на лежанку и поманила пальцем Мариору.

— Подойди ко мне, деточка.

Мариора не спускала с нее глаз и не двигалась.

Бабка недовольно прищурилась, поджала губы. Потом сказала Томе, что Мариора должна пойти гулять.

Отец отвел дочь в Верхнее село к Марфе Стратело. У Марфы был синеглазый сын Дионица, годом старше Мариоры. Марфа напоила Мариору молоком. Но девочке хотелось плакать. Было жалко и ягненка, которого унес отец, и мать, хотя Мариора никак не могла понять, что же с ней случилось. Марфа объяснила ей, что это пройдет, все будет хорошо, у матери родится маленький ребеночек и Мариора будет нянчить его. Но это потом. А вечером, если Мариора останется у них, она расскажет ей сказку.

Дионица хвастался новенькой холщовой рубашкой и не отходил от Мариоры.

— Я знаю, из чего лед делается: из воды! — сообщил он ей. А когда мать вышла, зашептал: — Давай убежим на Реут! Там воды мно-ого, много… Прямо сверху льда! А мамочка говорит, что лед пошел. Ты видела, как лед ходит? Нет? И я нет. Пойдем?

Мариора отказалась.

Дионица обещал с ней дружить: «Если Виктор или еще кто бить будет — заступлюсь!» Хотел показать место, где настоящую лею нашел. Но Мариора смотрела на большую бледно-желтую тыкву, которая лежала на окне, и вспомнила, что у матери теперь такие же желтые щеки.

Наконец пришел отец. Он был хмур, брови его вздрагивали. Он беспокойно посмотрел на дочь. Потом что-то тихо сказал Марфе, взял Мариору за руку и повел домой.

Мать лежала по-прежнему. Отец сказал, что мать спит и ее не надо трогать. Тогда девочка забралась на лайцы и скоро заснула. Сквозь сон она слышала, как стонала мать.

Наутро Наталия не встала. Ее волосы за ночь свалялись и напоминали клочья лежалой овечьей шерсти, но глаза были ясны и сильно блестели. Тома вышел. Мать молчала и смотрела в потолок. Мариора взяла с полки деревянный гребень, тихонько взобралась на лежанку. Она решила расчесать матери волосы. Но только дотронулась до них гребнем, мать вскрикнула, губы ее открылись, но слов не получалось; из горла вырывались хрип и стоны. Мариора закрыла глаза и без слез заплакала и закричала.

Прибежал отец. Он поднял девочку, зачем-то посадил на подоконник и нагнулся к матери. Скоро мать затихла. А за окном стояла весна, над горой ослепительно смеялось солнце. В стекло стучалась ветка абрикоса. Почки на ней готовы были вот-вот лопнуть и выпустить душистые листочки.

Вдруг Тома вздрогнул, прислушался: нарастающий гул доносился с улицы. В касу вбежала высокая женщина в широкой юбке и клетчатом платке. Концы его были завязаны на темени и распластаны, как совиные крылья.

— Уходите! Наводнение! У Турецкого луга лед стал, — крикнула она, угрожающе взметнула подолом черной юбки и исчезла.

Отец засуетился, стал доставать полотенца, холсты, которые за зиму наткала мать, потом все бросил, снял с лайц ковер, завернул в него мать, поднял и понес на улицу. Мариора выбежала следом и остановилась на крыльце.

— Татэ, что ты?

— Реут идет, — хрипло ответил отец.

Как-то на улице Мариора и Дионица нашли большой осколок зеркала. Небо было чистое, и когда ребята положили зеркало на вытянутую ладонь, оно стало голубым. Нашли бумажку, разорвали и кусочки положили на зеркало. Дионица сказал, что зеркало — это река, а бумажки — лодки.

Сейчас ей казалось — луг, что был за селом, превратился в зеркало, на котором клочками лежала бумага, белая и голубоватая под могучей синью неба; краями зеркало точно подрезало касы нижних улиц. Завалинки не были видны, а раскрытые окна и двери смешно махали створками. Возле кас по колено в воде двигались мужчины и женщины, в корытах и на досках сидели дети, лежали узлы. Оттуда доносился шум.

Мимо ворот быстро ехали доверху нагруженные телеги, пробегали люди, метались дети. Мычали коровы, блеяли разбежавшиеся овцы.

Наталия на руках у Томы вдруг закричала, забилась, — глаза ее оставались закрытыми. Тома положил жену на подсохший бугор и остановился. Он беспомощно оглядывался.

Зеркало придвигалось все ближе. И вдруг Мариора поняла, что это вода. Она двигалась, плескалась, шумела. Клочки бумаги оказались льдинами, голубыми на изломе. Они протискивались между стволами деревьев, терлись о стены кас и друг о друга, скрежетали. Вот вода уже на их улице. Она плеснулась вперед, откатилась, — на заборе остались плевки пены, — и снова стала надвигаться.

Мать тихо стонала.

— Великий боже! — сказал отец и закрыл лицо руками.

От касы нотаря[4] двигались возы. На них лежали скатки ковров, столы, скамейки со спинками, подушки, перины. Рядом шли жандармы, придерживая вещи, готовые упасть. Нотарь, высокий, с жирной складкой на шее, бежал сзади, спотыкаясь и поднимая множество брызг.

Один воз на повороте зацепился и стал. Вода, урча, подбиралась под брюхо лошадям.

— Штефан Греку! Что смотришь? Помоги! — тонким голосом закричал нотарь.

С краю серого людского месива, по пояс в воде, барахталась семья Греку. На снятой с петель двери сидели два чумазых мальчика. Младший, белобрысый Виктор, плакал. Старший, Кир, молчал и обеими руками держал узлы, в два раза больше его. Инвалид Штефан, прихрамывая, торопливо брел по воде. Правой рукой он толкал перед собой дверь, в левой держал поросенка, — тот визжал на всю улицу. Держась за рукав Штефана, с трудом поспевала за ним его жена, худая черноглазая Александра. Она тянула за повод коров. Штефан оглянулся.

— Детей я брошу, что ли, домнуле[5] нотарь?

— Греку! Я приказываю!

— Приказывайте воде! А, ч-черт, да смотри же: детей относит! — закричал Штефан жене.

По колено в воде пробежал кузнец Лаур, без шапки, молодой, курчавый.

— Говорил, дамбу надо строить… Пока под бока не подопрет, не пошевелимся! — прокричал он так, чтобы слышал нотарь.

Из толпы, еле различимые среди рева воды, донеслись голоса:

— Что нам, один дом снесет, другой выстроим… Денег полна мошна…

— Дьяволы… Сколько налогов берут! Что бы о людях подумать, на постройку дамбы дать?!

— Какие мы им люди?

Из верхнего села, огородами, — улицы были запружены народом, — спускалась Марфа Стратело, волоча за собой лодку. Поодаль бежал Дионица. Марфа остановилась, оглянулась, закричала:

— Вернись, а то уши нарву! Затопчут ведь тебя, затопчут!

Дионица остановился, и Марфа снова побежала. Мариора видела, как Марфа обогнула их касу и очутилась на дворе. Отец стоял спиной к ней, ошалелыми глазами смотрел то на мать, то на улицу, где колыхалась вода, кричали и барахтались люди, скотина, плавали вещи. На крыши повзлетали куры. Они сидели и на узлах, прыгали по плечам и головам людей. Каса Томы Беженаря стояла на пригорке, и вода, затопившая улицу, еще не вступила в его двор.

— Тома! Тома! — закричала Марфа. — Так и знала. Не мужик, а мамалыга! Ты-то стой, бог с тобой. А жена, дочка?

Она подбежала к Наталии, заглянула в ее серое лицо. Покачала головой. Попробовала приподнять Наталию, но та забилась сильнее прежнего.

— Да… — Марфа остановилась. И решительно приказала: — Ну-ка, лодку!..

Через несколько минут Мариора сидела в лодке, около матери. Тома и Марфа, уже по пояс в воде, вели лодку к ближайшей уличке, что шла в Верхнее село.

А вода кипела. Рядом с Мариорой уселась на борт лодки перепуганная курица. Мариоре стало вдруг и страшно и весело. Она вскочила на ноги, сделала неловкий шаг и вывалилась в воду.

— Дионица! — падая, выкрикнула она.

Ее вытащили сейчас же, мокрую, перепуганную, укрыли шубой.

Марфа взглянула туда, куда смотрела Мариора, тоже вскрикнула и, разгребая воду руками, бросилась обратно. Во дворе у Беженарей стоял Дионица. Он держался ручонками за камышовый забор и смотрел на воду, что плескалась у самых его ног. Ветер шевелил давно не стриженные черные кудри.

Марфа подбежала, как ягненка, схватила его под мышку и принесла в лодку.

— Я ж тебя!

Они двигались к холму. Воды становилось меньше, людей — больше.

В одном месте стали. На нескольких каруцах ехали братья Кучуки с женами и детьми.

Младшие — Тудор и Гаврил — высокие, плечистые, удивительно похожие друг на друга, только Гаврил косил левым глазом. Старший же — Нирша — был человек малорослый и тщедушный. На селе он слыл самым богатым и любил, чтобы с ним считались. Сейчас он ехал впереди братьев и резким голосом то и дело покрикивал на них. Кучуки чуть ли не касы со стенами и крышами разобрали и погрузили на возы — так много было у них всякой всячины.

Что-то случилось у Кучуков с колесом передней каруцы. Весь их обоз остановился и загородил узкую улицу.

— Мэй! Пропустите! — крикнул Тома.

Тудор оглянулся, нехотя бросил:

— Куда, в рай? — и нагнулся к колесу.

— Шутить потом будешь! Посторонись.

— Ну да. Потом вы забьете проход, проберешься к батьке в пекло, — негромко проворчал Нирша.

Это услышала Марфа.

— Черт! — не своим голосом закричала она. — Роженицу везут! Да чтоб вы потонули, собаки бешеные, и с добром вашим!

Нирша обернулся, зло поджал губы, потом усмехнулся:

— Взы, шавка, куси… Затявкала! — И серьезно: — Не видишь — чиним? Сейчас будет готово. Подожди.

— Сейчас не до рожениц, — миролюбивее откликнулся Гаврил.

— Пауки проклятые! О себе только…

Сзади подбежали кузнец Лаур, Штефан Греку на своей деревяшке. Штефан кричал, и голос его заглушал все вокруг:

— Собаки! Вы б еще землю на каруцы погрузили!

— Не у тебя будем спрашиваться, — огрызнулся было Тудор, но тут один воз Кучуков был опрокинут, по воде поплыли узлы, мешки, а братья Кучуки, прижатые к забору, призывали на головы сельчан каменный дождь и геенну огненную. Но лодка Беженарей была уже впереди; за ними пестрой стонущей лавиной двинулись люди.

Мариора успела заметить молодого широколицего парня с густой шевелюрой черных маслянистых волос. Он пробивался на своей лодке, скаля белые крупные зубы, бесцеремонно расталкивая шестом чужие лодки, обгонял их, лез вперед.

— Тебе что, больше всех надо, Челпан? — обернулся к нему седобородый старик. — Старух, детей везем.

— Пусти, дурак!

— Дурак?

Старик взмахнул шестом, и Челпан схватился за голову.

На мгновение Мариора увидела свою подружку-ровесницу Санду. Она сидела на руках у матери, молодой миловидной женщины, скривив губы, — не то смеялась, не то плакала. А мать ее причитала:

— Сколько живу, такого не было… И за какие грехи такая напасть?

Когда выбрались за село, увидели на ближнем холме неподвижного всадника.

— Боярин, — заметил кто-то.

— Смотрит.

— Небось у самого и лодки и люди есть. Нет, чтобы помочь.

— Нужен ты ему!

— Небось на выборах опять кричать будут, чтобы его в депутаты выбирали.

— А что ж?

— Черт…

Скоро под лодкой зашуршала земля. Тома взял жену на руки, и семейство Беженарей выбралось на холм. Среди нежно-розовых стеблей олиора и молоденьких ростков травы девочка увидела большой бутон подснежника. Белые лепестки с розовыми каемками сидели в зеленой чашечке — вот-вот развернутся совсем.

— Дионица! Татэ! Смотрите! — закричала Мариора. Она обернулась к отцу и вдруг бросилась к нему: — Ой, татэ! Что ты? — Мариора била ручонками по коленям отца, трясла его за руку.

Тома не отвечал. Он стоял, склонившись, и смотрел на жену, которую только что бережно положил на землю. По его темному лицу медленно текли прозрачные слезы, брови вздрагивали.

Пробегавшие мимо женщины остановились, положили на землю вещи и подошли к ним. Одна из них громко заплакала.

Марфа взяла Мариору за руку и отвела к себе, в Верхнее село.


Реут входил в свои берега медленно, каждый день понемногу, точно ему жаль было оставлять завоеванную землю. Она освобождалась, усеянная ракушками, домашней утварью, поломанными сучьями. На месте кас остались лишь печи да груды размытого самана. Уцелело только Верхнее село. Там, у старой тетки Штефана Греку, и поселилась семья Беженарей.

После похорон Наталии, на следующий день, Тома подрядился работать у Нирши Кучука — строить ему новый дом. Нирша пообещал Томе за это дать на несколько дней быка, когда начнется сев.

Прошла неделя. Издалека теперь видна была ярко-оранжевая черепичная крыша на новом доме Кучука. Тома по-прежнему ночевал у разных людей, оставляя дочку на попечение Марфы Стратело.

Однажды Александра Греку почти насильно привела Тому с дочерью к себе.

— Посидите с нами, — уговаривала она.

Мариору положили на лежанку. Девочка молча смотрела на всех грустными черными глазами.

Александра скинула платок, осталась в светлой косынке. У нее было круглое молодое лицо с большой черной родинкой над уголком рта; когда Александра говорила, родинка забавно двигалась и вздрагивала, и лицо ее от этого становилось веселее. Она принесла глиняный кувшин с вином и граненый стакан.

Первый стакан густо-красного вина Александра по обычаю выпила сама. Налила еще половину и дала Мариоре.

— Возьми, дочка, легче станет.

Девочка приняла в смугло-розовые ручки тяжелый стакан.

— Будьте здоровы! — проговорила она тонким голоском и подняла стакан, обернувшись к Александре, потом к отцу, к Киру и к Виктору. Подумала и добавила: — И мамэ тоже!

Александра отвернулась, вытерла глаза, потом вышла в сени.

Мариора медленно выпила вино. Ей стало вдруг очень жарко, показалось, что сейчас придет мать. Она спрыгнула с лежанки, подошла к Киру.

Мальчик стоял у окна и, положив на подоконник лист бумаги, выводил карандашом кривые палочки.

— Татэ, зачем это он? — спросила она у отца.

— Уроки. В школе велели так делать.

Мариора улыбнулась и забралась на колени к отцу.

— Татэ, а когда я подрасту, я пойду в школу?

Отец взял стакан вина, другой рукой крепко обнял дочь.

— Мальчики и то не все в школу ходят. А девочки — разве у кого родители богатые. А у нас, дочка, пустой дом был, и тот вода унесла.

— И я совсем-совсем не пойду в школу? — разочарованно сказала Мариора. — А я тоже хочу так, как Кир!

— Ну, дай бог всем добрым людям счастья и сотню овец в отаре! — Тома выпил вино, вытер губы. — Не жалей о школе, девочка. Спроси у Кира, как там линейкой бьют и за уши дерут. Замуж без грамоты выйдешь. Будешь красивая, скромная, как твоя мама, и муж у тебя будет хороший. — Тома прижался головой к щеке дочери.

Мариора улыбнулась, прищурила глаза и задумалась. Потом спросила:

— А муж мне будет пирожки с яблоками печь?

Мальчики засмеялись.

— Эх, доченька… — грустно сказал отец. Но девочка уже думала о другом.

— Татэ, сказку! — требовательно сказала она, сняла с отца его черную, уже порыжелую шапку и надела на себя. Лицо ее будто вытянулось, стало взрослым и красивым.

Отец взглянул на дочь, горько усмехнулся и опустил голову.

— Та-тэ! — жалобно протянула Мариора, уже готовая снова заплакать.

— О чем же рассказать тебе, пташка? — не сразу отозвался Тома, поглаживая голову дочери. Он задумался. — Ну, о том жеребенке, что воли искал, хочешь?

— Хочу! — крикнула Мариора.

Тома помолчал. Мальчики забрались на печь и затихли.

— Ну, слушай… Была у одного боярина кобыла. Сильная она была и ретивая… Ну, а боярин пользовался этим, велел накладывать на каруцу столько, что у кобылы хребет трещал. Вот однажды принесла эта кобыла жеребенка. Резвый такой был, веселый. И рос быстро. За день вырастал так, как другой и за месяц не вырастет. И очень уж волю любил. Как в лес или в поле с матерью придет, подальше от людей, где никто ему уже не скажет: «Ну, ты, иди сюда!» — или: «Пошел отсюда!» — так и скачет по дорогам, между деревьями, радуется. Просто рай ему тут. А в боярском хозяйстве он тоже своевольничал: то к овцам в хлев забредет, то к волам и со всеми норовит поиграть. А то к боярским детям подбежит, остановится, смотрит.

Не понравилось это боярину. Больше всего он не любил, если скотина или человек у него по своей воле жить начинали. Велел он запереть жеребенка в сарай.

Вот вернулась раз кобылица после работы в сарай, смотрит, а в углу вместо жеребенка мальчик стоит. Догадалась она, что это ее жеребенок в мальчика превратился, а он и говорит:

«Не могу я больше, мамэ, в неволе жить. Уйдем отсюда».

Ну, а мать — она для своего детища на все готова. Согласилась кобылица.

Открыл мальчик ворота сарая, убежали они в лес и стали там жить. Стал мальчик расти еще быстрее. И такой красивый был, что лесные звери и птицы назвали его Фэт Фрумос[6].

Однажды Фэт Фрумос говорит матери:

«Пойду в лес. Если вырву самое большое дерево с корнем, значит довольно мне материнское молоко пить».

Не удалось Фэт Фрумосу дерево вырвать. Еще год материнское молоко пил. Потом снова в лес пошел — силу свою на деревьях испытывать.

Идет Фэт Фрумос по лесу, видит: все деревья повалены. Идет дальше, видит: стоит человек, усы в аршин, а рот что печка — широкий. Как дунет, так все деревья к земле клонятся. Звали его Стрымбэлемне[7].

«Зачем ты это делаешь?» — спрашивает Фэт Фрумос.

«А тебе какое дело? Будешь много разговаривать, дуну — и тебя в землю вгоню», — отвечает Стрымбэлемне.

«Попробуй!»

Дунул Стрымбэлемне — даже не наклонился Фэт Фрумос. Тогда стали они бороться. Фэт Фрумос вошел в землю по колени, а Стрымбэлемне — по горло, еле отдышался.

«Ну, — говорит, — ты сильней меня. Давай дружить, если ты хороший человек», — и подарил ему свою саблю.

Рассказал Стрымбэлемне Фэт Фрумосу, что раньше он жил среди людей, силой своей бедным помогал. А богатые завидовать стали, начали его хитростью донимать.

Он бедняку поле вспахать поможет, а сборщик налогов с бедняка вдвое возьмет. Он бедняку денег даст, а их корчмарь у бедняка за водку выманит.

Рассердился Стрымбэлемне и ушел в лес. Силу-то свою здесь девать некуда, вот он и стал деревья валить.

«Ну, — говорит Фэт Фрумос, — я вижу, у тебя такая же беда, как у меня. Я хочу волю найти, а ты ищешь, где хитрых да богатых нет. Давай будем вместе жить».

Пришел Фэт Фрумос к матери, говорит ей:

«Не могу больше так жить. Чуть из леса выйдешь, того и гляди схватят. Нашел я себе друга, и пойдем мы с ним искать, где жить хорошо, а по дороге будем тех убивать, кто свободно жить мешает».

Снял Фэт Фрумос саблю, отдал матери.

«Вот, — говорит, — как появятся на ней три пятна, значит плохо мне. Спеши ко мне на помощь…»

Тома смотрел в окно. Вдруг он снял с колен дочь, встал.

— Нирша Кучук домой идет. Пойду… Сеять-то пора, дочка, а нам нечем, он обещал зерна одолжить. После доскажу.

— Нет, сейчас! — Мариора схватила отца за руку. — Татэ, ты обещал! Что потом было?

— Ну, потом, потом… — Отец вздохнул, ласково тронул дочь за маленький носик. — Фа, Мариорица! Все знать нужно? Ну что ж… Видят злые люди, что Фэт Фрумос и Стрымбэлемне сильнее их, так они яму вырыли. Глубокую. Закрыли прутьями, сверху травой притрусили. Шли Фэт Фрумос и Стрымбэлемне и провалились. А богачи ходят и смеются над ними.

«Не заступайтесь за бедных», — говорят.

Стали Фэт Фрумос и Стрымбэлемне умирать от голода.

Тома нетерпеливо посмотрел в окно, усмехнулся и продолжал ровным голосом:

— В это время мать Фэт Фрумоса видит — на сабле три пятна крови. Поняла она, что сын в беде, и побежала разыскивать его. По дороге встретила бедного мальчика-чабана. Слыхал тот чабан, что Фэт Фрумос для бедных волю ищет, и решил помочь кобылице спасти ее сына. Свил мальчик из овечьей шерсти веревку да и вытащил Фэт Фрумоса и Стрымбэлемне.

С тех пор они поняли хитрость богатых и больше не попадались им.

А скоро они всех злых людей прогнали и все богатства на земле поровну между бедными людьми поделили. И стали все жить хорошо. Вот и сказке конец, — торопливо закончил Тома. — Теперь пусти меня, девочка.

— А это правда?

— Что, сказка? Разве сказка правдой бывает? Люди сказки придумали, чтоб жить веселей было.

— Эту сказку ты придумал, татэ?

— Нет, ее старики придумали. Давно люди про волю мечтают…

— Воля — это хорошо?

— Хорошо… Воля — это когда человек сам себе хозяин. Это самое дорогое, девочка. — Отец нахмурился. — В Татарбунарах[8] ее все добивались… Сколько людей головы положили! Да она, воля, видно, не для нас… — Тома надел шапку. — Ну, я пойду. Засни, девочка.

Вернулся Тома очень скоро, Мариора еще не успела заснуть. Он тяжело сел на лайцы, на немой вопрос Александры безнадежно махнул рукой.

— Нирша говорит: «Продал уже зерно, за наличные». Небось просто боится нам с дочкой в долг продавать. Думает, не расплатимся…

— Что ж ты теперь станешь делать? Пахать-то будешь? — упавшим голосом спросила Александра, подсаживаясь к Томе.

— Буду… Может, все-таки достану у кого-нибудь.


Молдавия почти вся на холмах. Крутые или пологие, в узеньких разноцветных полосках крестьянских наделов или в однотонных бескрайних боярских посевах, кое-где украшенные виноградниками, садами и стройными тополями, они семьями разбрелись по молдавской земле, островерхими шапками стали у горизонта.

И между ними, то изгибаясь змеей, то вытягиваясь в ровную, сверкающую на солнце стрелку, бежит в неширокой долине Реут.

Мариора стоит на холме. Обута она в постолы, в белые, овечьей шерсти чулки. Большой, истрепанный до бахромы, повязанный по-молдавски платок плотно охватывает маленькое подвижное тело, прикрывает от ветра лоб, щеки, углы рта и оставляет снаружи только пуговку носа да большие любознательные черные глаза.

Мариора смотрит на долину. На склоне раскинулось родное село. Белые с голубыми каемками на углах и камышовыми крышами касы. Как интересно смотреть на них отсюда, когда они кажутся не настоящими, точно для ласточек сделаны! А чуть левее и ближе, на другом склоне холма виднеется боярская усадьба. Большой белый дом с красной крышей, дворовые службы, сбегающий по склону сад, голубой купол маленькой церкви, такой же голубой глазок пруда под холмом.

С каждым днем все больше чувствуется весна. Начали распускаться вишневые и абрикосовые деревья. Они кажутся отсюда маленькими нежно-зелеными метелками.

Как хорошо, что отец взял Мариору с собой в поле! Впрочем, он и сам доволен этим; говорит, что нельзя каждый день оставлять ребенка у чужих людей, если нечем отплатить им.

Мариора оглянулась. Вол, опустив голову, точно искал что-то в борозде, шел тяжело и медленно; отец налегал на соху и с трудом вытаскивал ноги из жирной и влажной земли.

После наводнения у Мариоры всегда был полон карман ракушек. Она села на дорогу и стала раскладывать их перед собою — белые, с затейливыми узорами из темных крапинок.

За холмом застучали колеса. Вынырнула сытая лошадь, запряженная в бидарку. В ней сидел боярин Тудореску в сером пальто.

«Ракушки раздавит!» — испугалась Мариора и бросилась собирать их.

— Домнуле! — вдруг громко закричал отец. Оставив соху и сняв шапку, он побежал к дороге. Лошадь трусила все той же сытой рысцой. Тома выхватил Мариору чуть не из-под копыт.

— Смотрел бы за девчонкой, — сердито сказал боярин густым голосом. — Еще немного — и под колеса…

Тома легонько шлепнул дочку, тревожно покачал головой и поклонился боярину:

— Добрый день, домнуле Тудореску!

Боярин повернул к Томе свое красивое белое лицо. Отец мял шапку. На губах его появилась жалкая улыбка.

— Домнуле Петру… зерна бы… Сеять нечем. Дом вода унесла. Одолжили бы… И на постройку…

Боярин, глядя с высокой бидарки на Тому, на Мариору, с сомнением покачал головой.

— Вол твой?

— Кучук дал. На четыре дня.

— Другой скотины нет?

— Нет. Уж вы бы, домнуле Тудореску…

— Да ведь дай тебе, когда вернешь?

— Постараюсь… Может, отработаю…

— А, с тобой связываться! — с досадой сказал Тудореску и тронул вожжами лошадь.

— Домнуле Тудореску! — с отчаянием крикнул Тома и схватился за колесо. Боярин остановился. — Пожалейте! Девочка — сирота…

— Вечно вас жалей. Что я? — Боярин помолчал. — Ладно, проса дам. Когда отработаешь?

— Домнуле! — Тома закусил губу и беспомощно взглянул на дочь, точно она могла помочь ему.

Тудореску снова тронул лошадь, поехал шагом. Тома шел рядом с бидаркой. Мариора уже не разбирала слов: понимала только, что боярин говорит нехотя, а отец молчит и покорно кивает головой.

Отец вернулся скоро, покрасневший, улыбающийся. Вытер рукавом пот со лба, схватил Мариору под мышки, поднял высоко над головой.

Мариора улыбнулась, хлопнула ладошками, запустила пальцы в спутанные волосы отца. Тома опустил Мариору и сам сел на землю.

— На посев зерно будет. Помог Тудореску! Денег на постройку касы тоже даст. А скотину у Кучука еще попросим — допахать. Ну, а за несколько лет незаметно отработаем.

Мариоре на всю жизнь запомнилось счастливое, мокрое от пота лицо отца. В первый раз за последнее время она засмеялась весело и громко и прижалась к отцу.

— Татэ, ты рад?

— Конечно, рад, — улыбнулся тот.

— Ты волю нашел, татэ? — Она вспомнила сказку о Фэт Фрумосе.

— Волю? — Отец помрачнел и улыбнулся уже совсем по-другому — растерянно и жалко. — Нет, девочка, какая там воля!..

Он легонько оттолкнул дочь, встал и медленно пошел к волу.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Звонок раскатился по большим комнатам, залитым полуденным солнцем, по просторной передней, проник в кухню.

Кухарка, низенькая женщина со скучным взглядом красноватых, как у кролика, глаз, сняла с плиты кастрюлю с молоком, чтобы не ушло, проворчала: «Оглохла, что ли, эта девчонка?» — и выбежала на двор.

Просторный двор был обнесен каменной изгородью. Тут было чисто и безлюдно. Даже трава, выбитая метлой и ногами, выгоревшая от солнца, казалось, тоже рада была спрятаться.

— Мариора, дрянь ты этакая, куда запропастилась? Боярин требует! — крикнула кухарка.

Из-за угла появился Челпан.

— Добрый день! — небрежно бросил он.

— Добрый! Из села пришел? — приветливо произнесла кухарка и широко улыбнулась.

— К тебе иду, Панагица. — Челпан тоже улыбнулся ей, и Панагица не заметила, что взгляд его был холодным и испытующим.

— Гостю всегда рады. — Она заторопилась. — Вот наказанье с этой девчонкой. Ну, дождется она у меня!.. Да ты иди, — Панагица кивнула на белый флигель, где жила с Мариорой. — Я сейчас.

Из конюшни выбежала невысокая тоненькая девочка лет четырнадцати в длинной серой юбке, обшитой внизу синими полосками, в белом фартуке. Две толстые черные косы венком лежали на ее голове. Округлое миловидное личико было испуганно. Из-под изогнутых бровей вопросительно смотрели большие черные виноградинки глаз. Она торопливо складывала чистую белую тряпку и, наконец, сунула ее в карман.

— Ох, и будет тебе, Мариора! — с сердцем сказала Панагица и покачала головой.

— Сердитый? — дрогнувшим голосом спросила Мариора. И, оправдываясь, заговорила: — Ефим палец топором рассек. Сильно кровь шла… Надо же было завязать.

— Иди, иди, — сказала Панагица, и по голосу ее Мариора поняла, что кухарке не до нее.

Мариора взглянула в сторону, вздрогнула: увидела Челпана.

Он всегда вызывал в ее памяти самый страшный день ее жизни: наводнение. Она была слишком мала тогда, и события запомнились ей плохо, отрывками; резким пятном среди общей сумятицы легло в ее сознании только это хищное лицо — выражение злобного безразличия к людям.

За эти годы Челпан выстроил на краю села добротную касу, занялся хозяйством. И хотя посевы его были всегда плохо обработаны и скотина не ухожена, жил Челпан хорошо. Поэтому, если на селе пропадал скот, люди подозревали его. Говорили, что недаром Челпан и с жандармами путается. Конечно, доходили эти разговоры и до Челпана, но, видно, мало его трогали.

Был уже первый час дня, но боярин только что встал и в распахнутом халате стоял у окна, лениво почесывая обеими руками мохнатую грудь. На его красивом, женственно-белом лице злая складка.

— Опорожни пепельницу, и чтобы из дому ни шагу. Не дозвонишься! — раздраженно сказал он, не оборачиваясь к Мариоре.

Работа у Мариоры как будто не тяжелая, и ее не так уж много. Впрочем, ровно столько, чтобы с утра до вечера не было ни минуты свободной.

Тудореску с рабочими суров. Несмотря на то, что в имении есть управляющий, работу часто проверяет сам, за малейшую провинность бьет своим белым, неожиданно тяжелым кулаком по лицу, а потом брезгливо отворачивается и уходит.

Но Мариору он не трогает, может быть, потому, что очень уж исполнительна и пуглива она. Прошлой весной исполнилось девять лет с того злополучного года, когда Беженарь задолжал боярину. В эту весну Тома понял, что, работая один, он не рассчитается с Тудореску, — такие нарастали проценты. После долгого раздумья Тома привел в имение тринадцатилетнюю Мариору.

Их впустили в довольно большую продолговатую комнату. Здесь было очень чисто, на полу лежали дорогие ковры, чем-то сладко пахло. Они остановились у дверей. Мариора робко оглядывалась.

В углу комнаты торчало много блестящих крючков, на которых висела богатая одежда. Поодаль стоял небольшой круглый столик, возле него — стулья. В комнате было несколько дверей. А сбоку в стене виднелся узкий, без двери, вход в другую комнату. Там стоял точно такой же круглый столик со стульями, а пол, крытый такими же, как здесь, коврами, — это было совсем чудно, — шел заметно вверх, в гору.

Мариоре захотелось заглянуть туда. Она сделала шаг вперед и вдруг увидела, что какая-то девочка выходит к ней из той комнаты. Мариора остановилась, в замешательстве и удивлении подняла руку к сердцу, — девочка повторила ее движение. Мариора вскрикнула. Но Тома схватил дочь за руку и вернул обратно к двери.

— Неужто смирно стоять не можешь? Забыла, где находишься? — сердито зашептал он. Потом добавил ласковее: — И чего испугалась: это же зеркало, не видишь?

Боярин собирался куда-то ехать. Вышел в лакированных сапогах, в плаще внакидку. Зевнул, посмотрел на Мариору скучными глазами и сказал, что подрастет — девица будет хорошая, может горничной стать, если получится… Еще раз зевнул и распорядился выдать одежду.

— Смотри, чтоб не рвала. С тебя спрошу, Тома.

Отцу ничего не оставалось, как поклониться хозяину и идти на конюшню, — он был конюхом. Через несколько минут Мариора уже была одета в полотняное платье и камышовые шлепанцы, какие кустари привозят из Килии[9]. Когда кухарка Панагица привела Мариору в комнаты и сказала, что тут она должна будет каждый день убирать, у девочки разбежались глаза. Эти комнаты совсем были не похожи на ту, первую, в которую они вошли. Все здесь поражало ее своей яркостью, богатством, какой-то необычной, непонятной красотой. Золоченые стулья и столы с изогнутыми ножками. Дорогие ковры на полу и на стенах, занавеси из тяжелой блестящей материи, зеркала в красивых рамах. На множестве полочек, на столиках и подзеркальниках стояли вазы с цветами, маленькие раскрашенные собачки и котята, птички и женщины, причем одни женщины — богато одетые, а другие — почти голые. Зачем их здесь столько? Особенно смущали Мариору картины. Их очень много висело на стенах. Среди них портреты короля Ка́роля, разряженных голоплечих женщин, на самом видном месте — большой портрет черноусого человека в военном мундире. Темные холодные глаза его смотрели прямо на Мариору; ей стало даже не по себе.

— Это отец нашего господина Петру, — сказала Панагица девочке, заметив, что та поглядывает на портрет.

Вдруг сзади раздалась негромкая музыка, похожая на тихие удары колокольчиков бубна, даже еще красивее. Мариора оглянулась. Сзади никого не было.

— Это часы, они время считают, — сказала Панагица и показала на стену. Там висел продолговатый ящик. В верхней части его был круг. В середине круга нарисованы птицы, а на белых краях его что-то начерчено наподобие букв.

Панагица снисходительно улыбнулась.

— Тебе нужно будет научиться время узнавать по часам, — проговорила она.

В комнатах было очень чисто. Но Панагица сказала, что надо сейчас же свернуть ковры, вынести их на улицу и хорошенько вытряхнуть, а потом вымыть окна.

— Да смотри, не сунь себе чего-нибудь в карман! Вас, деревенских, только оставь без хозяйского глаза… — прибавила она, уставившись на Мариору. — Слышишь? Вздумаешь украсть — не быть тебе тогда живой!

Панагица ушла, а слова ее все еще звучали в ушах Мариоры, щеки горели.

Красота и блеск дорогих вещей сразу померкли.

Мариора беспомощно оглянулась. Снова почувствовала на себе тяжелый взгляд человека на портрете. И вдруг увидела, что все — и король и разряженные дамы — тоже уставились на нее. Она попятилась… Портреты провожали ее взглядом. Она бросилась к двери, снова оглянулась — взгляды следовали за ней… Она выскочила из комнаты и бросилась бежать по длинному коридору.

Откуда-то из боковой двери выглянула Панагица.

— Ты чего гремишь? — завизжала она. — Забыла, что можешь побеспокоить боярина?

Мариора остановилась и в замешательстве опустила голову.

— Так он же уехал…

— Все равно, должна привыкать все тихо делать. А потом, не успела за работу взяться — куда это вдруг приспичило?

Мариора вздохнула, с опущенной головой медленно пошла обратно. Шепотом говорила самой себе, стараясь успокоиться:

— Вот дурочка! Мало ли что может показаться!

К вечеру Панагица позвала Мариору на кухню и сказала: «Надо мыть посуду». Пока девочка бережно мыла и перетирала тонкие, белые как снег тарелки, блестящие маленькие ложки, Панагица расспрашивала ее о смерти матери, о том, как Мариора жила до сих пор и как с ней обращается отец. Мариора рассказывала охотно, но потом заметила, что Панагица слушала без интереса, так — от нечего делать, и сразу примолкла.

Кухарка взяла миску с брынзой и бросила туда большую горсть, Мариоре показалось, соли.

— Зачем так много? Пересолите, — удивилась она.

— Это не соль, — ответила Панагица, старательно перемешивая брынзу.

— А что же?

— Известь.

— Как известь? Какая?

— Не знаешь? Какой касу белят. Это для рабочих ужин, так вот — чтобы много не ели, — пояснила кухарка. — Ну, чего уставилась? Чашку уронишь, у отца долг больше будет. Думаешь, сама я? Боярин велит.

— А рабочие знают?

— Они? Как же им не знать: когда больше пяти ложек брынзы съешь, изжога начинается. Ничего! Хотят жрать, так сожрут! — Панагица махнула рукой и недобро засмеялась.

Есть Мариора должна была вместе с рабочими. Панагица дала ей нести на доске мамалыгу и брынзу. Сама потащила котел борща.

За сараями на камнях лежал деревянный желоб — длинный, как кормушка для свиней. Желоб был разделен деревянными перегородками на несколько частей. В них Панагица разлила дымящийся борщ. Рядом поставила брынзу и мамалыгу.

Рабочие подходили, садились прямо на землю, доставали из карманов ложки.

Панагица указала Мариоре ее желобок — самый крайний.

Девочке было трудно понять все, что она увидела сегодня. Она стояла, ожидая отца, — его еще не было. Подошел невысокий старик в длинной заплатанной рубахе, подпоясанной веревкой. Широкое лицо его заросло седой щетиной.

— Что приуныла? — весело сказал он. — Сейчас отец подойдет. Иди ешь. Ложка есть? Возьми мою. Ничего, я после поем.

Мариора машинально взяла деревянную выщербленную ложку, но с места не сдвинулась.

— Оставь ее, Ефим, — проговорил высокий сутулый мужчина с грубыми чертами лица и запавшими глазами. — Всем намсначала тошно было, потом притерпелись. Матвей, — обратился он к другому рабочему, — у меня там вишни лежат. Поди-ка принеси. И пирожки, что сестра прислала.

Мариора вдруг положила на камень ложку и убежала в сарай. Она упала ничком на солому, уткнулась в нее лицом и заплакала.

Так прошел первый день в имении.


Мариора привыкала. Но где-то глубоко в ее почти детской душе жила тоска. Ночами, лежа на ящике, устланном овчинами, — он стоял в маленькой комнате, рядом с кроватью Панагицы и заменял ей постель, — девочка потихоньку плакала.

Сначала ей было непонятно: зачем одному человеку столько комнат, стульев, столов и дорогих материй на окнах и дверях?

Впрочем, когда приезжали гости — важные мужчины и нарядные, надушенные женщины, каждая комната приобретала свой смысл: в одной пили чай, в другой обедали, в третьей танцевали, в четвертой играли в карты.

Но гости бывали редко. Тудореску жил нелюдимо. Разъезжал по полям, то ли от скуки, то ли потому, что не доверял людям, сам присматривал за хозяйством. Занимался со скупщиками, которых приводил к нему управляющий Тоадер; продавая хлеб, мясо, масло, старался не продешевить. Зато в городе за один вечер тратил, говорили люди, такие деньги, на которые целый год можно было бы прокормить все село. Рассказывали, была у Тудореску жена, да уехала за границу лечиться и там умерла. С тех пор боярин жил один.

Единственным человеком в имении, с которым Тудореску иногда советовался, запершись в кабинете, был управляющий — сухой, невысокий, ладно сложенный человек средних лет, с узким лбом и короткими, с проседью волосами. Лицо у него было маленькое, сморщенное, и на нем сидел неожиданно большой и толстый, как разросшаяся картофелина, нос. Управляющий волочил левую ногу, но, несмотря на это, ходил бесшумной походкой и появлялся там, где его не ждали, — подслушивал, подсматривал и обо всем доносил боярину. Стоило появиться вдалеке Тоадеру, как смолкали разговоры, люди начинали торопливо работать. Одна Панагица не боялась его, — с нею он говорил порой даже заискивающе. Сам же управляющий боялся только боярина.

Часто бывал в доме приятель Тудореску, господин Михай Куку. Был он лет на десять моложе хозяина, худой и юркий. В его смазливом лице было что-то мышиное. Черные блестящие волосы Михай тщательно причесывал, почти прилизывал. Мариоре он не понравился с первого раза, острый взгляд его быстрых, бесстыдных глаз был неприятен.

В кабинете хозяин и Михай часто спорили, почти до крика. Мариора иногда слышала их разговоры, но сначала понимала только то, что Куку терпеть не может евреев, а господин Петру особенно горячится, когда разговор идет о коммунистах.

Коммунисты! Мариора уже слышала это слово. К нему люди относились по-разному. Она помнила, как однажды, еще в селе, нотарь остановил отца ее подруги Веры, безземельного Семена Ярели, и долго ругал его, крича:

— Ты что, сволочь, в большевики записался, в коммунисты? Смотри, в Дофтане[10] насидишься!

Тогда Мариора подумала, что, наверно, коммунисты — страшные люди, вроде разбойников, и удивилась, почему коммунистом хочет быть Семен, этот тихий и забитый человек.

Слышала Мариора это слово еще раз от пожилых селян, и было странно, что его произносят с оглядкой, но без ненависти. В имении рабочие о коммунистах вспоминали чаще и как о чем-то далеком, дорогом. Мариора спросила у отца, кто они такие.

Тома с Ефимом чистили конюшню. Тома даже отставил скребок и переспросил Мариору испуганным шепотом:

— Что? Что?..

А когда девочка повторила — зашептал торопливо:

— Замолчи! Ты что, хочешь, чтобы нас услышали? В тюрьму захотела? Не смей повторять это слово!

Тому услышал Ефим. Он остановился, усмехнулся и, поглаживая седую щетинистую бороду тыльной стороной руки — ладонь была грязная, заметил ему:

— Чего ты разошелся? Пусть знает.

— Не ее ума дело, — проворчал Тома и, снова взявшись за скребок, отвернулся к стенке.

— Отчего же не ее ума? Она уже большая, да и лямку с нами одинаковую тянет.

— Оттого, что не женское это дело. А сердце бередить пустыми словами и вовсе никому не нужно. С таких лет и подавно, — сумрачно отозвался Тома и быстро вышел из конюшни.

А Ефим стал рассказывать Мариоре о коммунистах. Из того, что он говорил, девочка многого не понимала, а переспросить стеснялась. Но поняла, что коммунисты стоят за бедных, как в сказках Фэт Фрумос, и ей стало ясно, за что их не любит Тудореску.

Но потом, вслушиваясь сначала невольно, а затем с интересом в разговоры Тудореску с Михаем, Мариора начала понимать, что спорят бояре из-за другого. Тудореску был членом царанистской партии[11], а Михай недавно стал кузистом[12]. Ефим объяснил Мариоре, что царанистская партия только называет себя крестьянской, — она поддерживает помещиков и кулаков. Есть еще партия либералов, которая не только за помещиков, она поддерживает фабрикантов, негоциантов и банкиров. Есть партия кузистов, и партия Железная гвардия[13], и еще много разных партий. Говорят они разное, а думают об одном: как бы покрепче прижать трудового человека.

Последний раз бояре раскричались так, что хорошо было слышно даже во второй от кабинета комнате, где Мариора натирала паркет.

— На какого черта, — ты меня, конечно, извини, — на какого черта тебе это нужно, а? — кричал Куку.

Лень и неторопливость, всегда звучавшие в голосе Тудореску, сейчас исчезли. Он отвечал громко и раздраженно.

— Я тебе сказал, что я землевладелец. Мои двести гектаров пахотной земли требуют…

— Сбыта?

— И сбыта и…

— Нет, подожди, выслушай меня. Извини, что перебил, но, прошу, выслушай.

— Говори, — досадливо проговорил Тудореску.

— Давай вспомним восемнадцатый год здесь, в Бессарабии. Эти крестьяне тогда совсем распоясались! Чувство повиновения боярам было растоптано! А земля — кому из бояр удалось бы сохранить ее, если бы не румынская оккупация? И еще земельная реформа[14]. Реформа! Стыдно вспоминать ее! Королю пришлось прибегнуть к маскировке и все-таки пойти на уступку бунтовщикам, выделить безземельным землю! Причем эти самые крестьяне, — слово «крестьяне» Михай произнес иронически, — все равно остались без земли. Дураку и то было ясно с самого начала, что, получив землю, но не получив скотины, они так залезут в долги, что через несколько лет продадут ее Кучукам и прочим. Так и случилось! И волнения продолжаются! А отчего пришлось проводить эту реформу? Оттого, что у Бессарабии все-таки остался сосед, так называемая Советская страна! И король, естественно, побоялся оставлять все по-старому!

— Ага, значит, яблоки растут на яблоне! Вот открытие!

— И в самой Бессарабии всё большевики сидят. Недаром второй десяток лет в Бессарабии осадное положение. Никакие трибуналы этих мужиков не берут. Быдло тупое, голь непокрытая, а туда же… Все это я к чему говорю: если так будет продолжаться, никто не гарантирует, что через несколько лет и совсем без земли останешься.

— Ну уж!..

— Да, да! Надо трезво смотреть на вещи. А теперь этот твой кумир, царанистская партия. Вы, царанисты, отстаиваете перед либералами свои кровные землевладельческие интересы? Либералам, видите ли, внешний рынок нужен, а царанисты против? У вас вражда, принципиальные разногласия? Друг мой, только бессарабцам простительно не знать, что эта демагогия существует лишь на случай, если одна из этих двух партий на выборах потерпит поражение. Тогда на смену ей готова другая, такая же. Да, да, интересы у вас одни! А вот о том, что существует такая штука — революция, которая может смести и все партии и таких, как мы с тобой, некоторые идиоты забывают! Мы, кузисты, куда более сознательны.

— Без дальнейших рассуждений: что ты хочешь? Чтобы я тоже стал кузистом, изменил своей партии? Да и не так просто перейти из одной партии в другую.

— Деньги все сделают. Это тактический шаг, необходимый в наше время.

— А потом ты предложишь мне перейти в Железную гвардию? Вы ведь, кажется, в родстве? К тому же Железную гвардию поддерживает сама Германия?

— А ты посмотри, как Германия растет. Разве у Румынии достаточно жизненного пространства?

— Подожди, — понизил голос Тудореску. — Может, кто-нибудь слышит.

— Бессарабцы-то? Что они поймут? Такой глупый народ.

— А я тебе говорю: потише. Ты приехал и уехал, а мне с ними жить.

— Скажите, жить тебе! С бессарабцами! — Очевидно, Михай изрядно выпил. — Ты, может, на бессарабке жениться хочешь? Уж не на своей ли горничной? Хорошенькая. Поздравляю. Только не очень ли зелена? — Михай коротко хохотнул.

— Замолчи.

— Не замолчу! — Куку повысил голос. — Тебе, как представителю старого королевства[15], дали эту землю, чтобы укреплять край!. Чтобы использовать его как следует. Это племя пастухов, из которых ни один знать ничего не хочет, кроме своих овец да своего клочка земли, нужно поставить на службу Румынии, а не дамские сантименты с ними разводить.

— Тише!

Тудореску подошел к двери. Через залу он увидел Мариору.

— Уходи отсюда! — крикнул боярин. — После кончишь.

Мариора положила щетку и отправилась на кухню. За что они так не любят бессарабцев? Бессарабцы — большевики? Большевики — это значит коммунисты? Но ведь коммунисты только в России?..

Панагица растапливала плиту. Она встретила Мариору ворчливо:

— Смотри-ка, сегодня рано кончила. Всегда копаешься…

Мариора устало села на лавку, сказала, вытирая концом фартука пот с лица:

— Да нет. Бояре там чего-то спорят, прогнали, чтоб не слушала.

Это Панагицу не интересовало.

— Ну вот, — недовольно заметила она. — Другая за это время давно бы все сделала…

— Так я же только начала, а боярин…

— Молчи! — Панагица оглянулась. Вдруг бросила щепки, которые начала было колоть, подбоченилась и закричала: — Расселась! Мое вам почтение! Так что же ты не спросишь, что еще делать? Дров принести надо, капусты нет, белья неглаженого куча, а она сидит…

Мариора не стала дожидаться, когда Панагица распалится окончательно, схватила с полки миску и побежала на погреб.


Кончался июнь. Дни стояли жаркие, сухие. В садах дозревали вишни, наливались абрикосы. А вечерами было особенно хорошо: спадала жара, еле заметный ветерок ласкал все живое.

В такие часы особенно тяжко было торчать в кухне: от раскаленной плиты, от неизменной мамалыги в котлах тянуло жаром. Казалось, духота исходила и от лоснящегося, надоевшего лица Панагицы, душно было в просторных, но чужих комнатах боярина.

Все это время Челпан жил у Панагицы. Мариора перешла ночевать на конюшню к отцу.

Кухарка ходила именинницей. Ее блеклые глаза даже на Мариору смотрели мягче. Девушке случилось несколько раз забежать во флигель, чтобы взять из своего сундучка что-либо из вещей. Тогда она видела Челпана и почти всегда в одной и той же позе: он лежал на кровати Панагицы, прикусив трубку белыми, как сахар, зубами, и курил. Расстегнутая рубаха открывала курчаво-черную поросль волос. Он сосредоточенно глядел куда-то в угол сощуренными глазами и морщил лоб. Однажды он спросил:

— Где Панагица? — Услышав, что на огороде, попросил неожиданно вкрадчивым голосом: — Посиди со мной, коза.

Девушка вздрогнула, пробормотала что-то о белье, которое нужно снимать, и убежала.

На дворе Челпан не показывался. В первый же вечер, как он появился в имении, Панагица сказала Мариоре:

— Ты о Челпане, смотри, никому ни слова. Хорошо?

— Почему? — удивилась Мариора.

— Смотри, если скажешь, лучше на глаза тогда не попадайся!

— Зачем я буду говорить? — ответила Мариора.

Панагица смягчилась. Пухлой ладонью она поправила свесившиеся на лоб волосы Мариоры и сказала, что всегда хорошо относилась к ней, потому что она хорошая девушка. И добавила: нужно, чтобы Тудореску раньше времени не узнал, что Челпан живет у него в имении.

— Счеты у них какие-то, — объяснила Панагица. — Тимофей-то, давно еще, проштрафился, — ну, знаешь, молодость! А боярин и заявил на него судебным властям. Тимофей выпутался, у него тогда деньжата были, да и давай мстить боярину. Боярин и разозлился. Видеть его теперь не может. Да Тимофей говорит — они помирятся. Так не скажешь, да?

Мариоре противно было видеть Челпана, не то что говорить о нем.

Ей хорошо было с отцом, с рабочими и чабанами. Вечером отец уступал ей свои нары, устланные овчинами, а сам перебирался к Ефиму и Филату на пол, на подстилку из мешковины. Шутил:

— Со стариками-то лучше, чем с кухонной боярыней!

Мариора кивала головой и вспрыгивала на нары.

Приходили полевой обходчик — веснушчатый Матвей, сторож Васыле, рабочие из сада и с огорода.

Началась вторая половина лета. Сады рябили созревающими яблоками и грушами. На полях шла уборка хлеба. Матвей часто рассказывал:

— Сегодня с пригорка видел: наши-то жнут вовсю…

— Кто это — наши? — с досадливой усмешкой спрашивал вечно угрюмый чабан Филат.

— Ну, малоуцкие…

— Были наши, да сплыли. Нашего в селе — только память о нас.

— Замолчи, — с горечью говорил Матвей.

Но не говорить об этом было нельзя. Часто Ефим, стараясь не попасться на глаза управляющему, выбирался под вечер из усадьбы, шел укатанной проселочной дорогой в поле. Шумно вдыхая старческой грудью густой, ласковый воздух родного простора, поднимал комочки мягкой земли, мял ее пальцами, а дойдя до вершины холма, долго смотрел вниз, туда, где в зеленых камышах голубой струйкой бежал Реут.

На том берегу, далекие, гнездовьем белых домиков среди садов виднелись Малоуцы… А вокруг села лежали крестьянские поля. Вон там, слева от села, где зеленые кудри сада выступают еле приметным мысом, двадцать лет назад были его, Ефима, полоски…

Зеленоватые глаза старика молодели. Вспоминал Ефим слова Филата: и село стало чужое, и поля чужие…

— Нет, неправда! — вслух говорил Ефим, поджимая высушенные старостью губы. — Мы тут родились, это наши поля.

За отлучки Ефим не раз был бит, но он только глубже втягивал голову в плечи, ежился и на раздраженный вопрос управляющего, повторится ли это, упорно молчал.

А вечерами рассказывал:

— Эх, и колос в этом году, ну, будто молоком напитанный! Урожай будет!

— Нам его не видать! — обрывал Филат, ссутуливаясь еще больше.

Слушая такие разговоры старших, Мариора отворачивалась к стене, с головой укрывалась шубой. Ей тоже было больно думать, что пришлось продать и бросить все свое, родное, уйти из села, где похоронена мать, и второй год топтать чужие полы, есть чужую мамалыгу. Да еще слышать от Панагицы: «Что с тобой было бы, если б не боярин…»

Часто рабочие просили старика Ефима что-нибудь рассказать. Лет тридцать пять назад Ефим был в царской армии, раненым вернулся с японской войны. В седьмом году вступил в дружину Котовского. Несдобровать бы Ефиму, если б Тудореску узнал, что Ефим был в числе дружинников, которые вместе с бесстрашным Котовским громили имения, освобождали из помещичьих подвалов крестьян, брошенных туда либо за то, что срубили в помещичьем лесу дерево для починки касы, либо просто за неповиновение; на лесных дорогах останавливали экипажи помещиков и купцов, отбирали у них деньги, — деньги Котовский раздавал крестьянам.

Но через несколько месяцев Котовского выдал властям провокатор, дружина распалась. Слышно было, что Котовского судили, присудили ему сидеть в тюрьме. А он на суде говорил, что тюрьма ему не страшна и он все равно всю жизнь посвятит борьбе с ненавистным общественным строем.

Никто не сомневался, что долго Котовскому в тюрьме не сидеть: в каждом городе, в каждом селе у него были друзья.

Вскоре Ефим услышал, что Котовский загадочным для охраны образом исчез из самой страшной, так называемой «Железной», башни кишиневской тюрьмы, что снова стал гулять по Бессарабии его «летучий» отряд.

Теплым летним вечером Ефим распрощался с плачущей женой, поцеловал дочку и отправился искать отважного народного вожака… Но прежде чем он напал на следы отряда, стало известно: Григорий Котовский арестован снова, жандармы уже боятся держать его в кишиневской тюрьме, увезли в Николаевский централ… Присудили ему каторжные работы и увезли еще дальше: в Сибирь. Но разве можно было удержать Котовского вдали от родины? Через два года он бежал и снова появился в Бессарабии. Ефим узнал об этом по объявлениям, которые всюду расклеивали жандармы. Обещана была большая награда тому, кто выдаст. Котовского. Но, видно, друзей у Григоря было больше, чем врагов: жандармские посулы, угрозы, даже облавы оставались тщетными. Ждал Ефим: может, Григорь снова соберет отряд? Но верный человек сказал Ефиму: Котовский теперь будет работать иначе, — так ему велела большевистская партия. Все знали, что Котовский в Бессарабии, и никто не знал, где он. Зимой семнадцатого года Котовский уехал в армию, работать среди солдат, — готовилась революция.

Последний раз Ефим видел Котовского, когда власть в стране уже принадлежала Советам и Котовский вернулся в Бессарабию представителем всех солдат-большевиков.

— Славные деньки были тогда, после революции, — вздыхая, вспоминал Ефим. — Землю у помещиков мы подчистую всю отобрали, разделили между собой. Работай только, хозяйствуй… Григорь — он счастливым человеком тогда выглядел, — словно отец, радовался за крестьян. Да румынские богатеи, видите, воспользовались, что Советская Россия в первые месяцы еще не успела на крепкие ноги встать, и ввели сюда, до самого Днестра, свои войска. Молдаване, что живут по ту сторону Днестра, остались советскими, а нам недолго пришлось радоваться…

За Котовским стала охотиться сигуранца[16]. Ему пришлось, выводя с оккупированной земли части Красной Армии, перейти на левый, советский берег Днестра. С тех пор доходили вести, что Котовский жив, здоров и воюет на той стороне Днестра за красных, добивает помещиков и царских генералов. А люди, оглядываясь, передавали друг другу: «Обещал Григорь опять на этот берег прийти освободить нас»…

В 1924 году поехал Ефим на юг Бессарабии, в село Татарбунары, проведать дружка-котовца Порфирия Форзмуша. И тут застало его крестьянское восстание. Несколько дней Ефим в рядах повстанцев отбивал атаки королевских войск, развозил по селам воззвания… Потом его послали в Бельцкий уезд с письмом к верному товарищу. В обратной дороге Ефима встретило горькое известие: восстание разгромлено… Если бы случай не увел Ефима в эти дни из Татарбунар, стоять бы и ему перед судом по «делу пятисот». Форзмуша этот суд приговорил к расстрелу.

Не скоро потом вернулся Ефим в родное село. А когда вернулся, был уже бездетным вдовцом: жена с дочкой за долги отдали Кучуку землю, а сами пошли в город на заработки и умерли там от тифа.

Было что рассказать Ефиму о себе. Но чаще он говорил о своих товарищах. Вспоминал Котовского, который был «высок, как тополь, красив, как май месяц»; сравнивал прежних бояр с Тудореску и говорил о нем с презрительной небрежностью: «Тоже мне… Как бы ни была паршива коза, а все хвост держит кверху. С такими ли наш Григорий Иванович расправлялся? Боярин Крушеван — у него сотни рабочих были, тысяча гектаров земли, — и то лишь скажут при нем про Григория, дрожит, как лисица в западне… Залетит Котовский со своей дружиной в имение: долговые росписи — в огонь, деньги, которые у боярина найдут, тут же крестьянам да рабочим раздаст, а если рабочие уж очень на боярина жалуются, прикажет дружинникам запалить имение, — только его и видели! Народные мстители, как Григорь своих называл…»

— Был бы с нами Котовский… — замечал кто-либо из слушателей.

Помолчав, Ефим говорил, задумчиво покачивая головой:

— Ничего… Семена в хорошую землю посеяны. Они прорастут, время только нужно.

Теперь старик за еду и угол в конюшне выполнял небольшие работы в имении — на огороде и на скотном дворе, а летом сторожил бахчи и виноградники.

Сильное тело его было давно сломлено старческой немощью и болезнями. Сказались и ранения и усталость прежних лет. И только в его глазах, ярких и ласковых, жил упрямый молодой огонек.

Длинными зимними ночами Ефим рассказывал о гайдуках. Тогда голос его становился ровнее и глуше.

Люди, чтобы зря не расходовать масло, гасили опаец[17] и не замечали, как проходила ночь. Они переносились в мир преданий, в мир костров и лесных пещер. Вместе с бесстрашными гайдуками нападали на турецких и греческих купцов, вывозивших из Бессарабии хлеб и угонявших скот, на местных бояр и ростовщиков. Звенело оружие, лилась кровь, падали враги, гибли сильные, неутомимые гайдуки, защищая своего атамана, но их сейчас же сменяли другие. И гулял по лесам и гремел в степях знаменитый атаман Кодрян, гроза притеснителей, у которого плечи были — руками не обхватишь, а глаза — большие и темные, словно каштаны, и горячие, как солнце.

Мариора тоже жила вместе с героями, и на это время сказочного красавца Фэт Фрумоса заслоняли образы предков, боровшихся за правду, защищавших слабого и бедного от несправедливости сильного и богатого. Они, гайдуки, жили на самом деле… Но отчего их нет сейчас? Отчего хозяйничают всякие Кучуки и Тудореску, на которых не найдешь управы?..

Правда, говорят, что есть коммунисты. Но где они? Мариора их ни разу не видела…

Дивные сказы о гайдуках кончались, как только поздний зимний рассвет синел за окном.

Иногда из села приходил кузнец Лаур. Неутомимый, он отмахивал семь километров и даже не уставал. Иногда приносил с собой сахар; тогда заваривали кипятком розовые лепестки и пили желтый пахучий чай. Бежали на кухню к Панагице за мамалыгой, — хлеба она не давала. Бывало, что родственники из села присылали малай[18], кувшин вина, по праздникам — кусок мяса. Засиживались до петухов. Разговаривали вполголоса, так что Мариора с трудом разбирала слова. Но и то, что долетало до нее, большей частью оставалось ей непонятным.

Однажды в дождливую летнюю ночь она проснулась — разбудил громкий голос Филата.

— Я бы всех этих кузистов перевешал, — хрипло говорил он. — Что ни день, все больше нами распоряжаются! А что мне, с какого боку греет? Работаю я меньше, ем больше? Или, может, сына в город учиться отправлю? Один черт…

В глубине конюшни ударила копытом лошадь.

— Тише, — посоветовал отец. — А по-моему, в какую сторону ни прыгни — все равно. Что те, что другие. Ну, посуди сам: землю мою кто мне вернет? Сам, своими руками продал, не люди — жизнь заставила. Сам договор с Тудореску заключил. Или меня заставлял кто? Что мне теперь — кузисты, царанисты или сам дьявол в хомуте — не все равно?

Мариора свесила с нар голову. Она не поняла смысла сказанного, но по тону догадалась — спорят, и спросила:

— А почему кузисты плохие, татэ?

— Ну вот, я говорил, — раздраженно проговорил Филат.

— Спи, девочка, ночи сейчас короткие, ты мало спишь, — ласково откликнулся отец. — Это мы так…

Внизу горячо зашептали. Потом отец снова сказал:

— Мариора!

— Да? — не сразу, сонно ответила девушка.

— Ты, смотри, молчи, что мы тут говорили, и вообще — не было нас никого. Слышишь?

— Хорошо, — согласилась она.

Внизу шепотом совещались. Потом Матвей сказал:

— А, все равно слышала! Да и что она понимает? Верно, уснула уже.

Но Мариора не спала. Думы назойливым, путаным клубком метались в ее сознании.

Год назад она, тринадцатилетняя девочка, была единственной хозяйкой в своем доме. Надо было присмотреть за козой, подоить ее, на ручной мельнице намолоть кукурузы, вырастить и напрясть конопли на платье себе, на рубашки отцу. Тогда все время уходило на хозяйство. На посиделках Мариора почти не бывала: еще мала была. Иногда заходили Марфа Стратело или Александра Греку. При случае показывали, как натягивать основу в ткацком станке, чтобы не запутывалась и не рвалась. Бывало, они приносили ей кусок масла или брынзы. Постоянными гостями Мариоры были подруги: Санда, Вера и Домника. Вместе пряли, ходили на поле, пели песни. И жизнь казалась хотя и тяжелой, но простой и понятной.

Но вот продана родная, паханная отцом и дедом полоска земли. Деньги и последних двух овец отец отдал Кучуку: был должен ему. Этого оказалось тоже мало, чтобы расплатиться. Постаревший и бледный Тома пришел в примарию. Здесь Кучук написал за него долговую роспись. Тома поставил крест, и нотарь скрепил роспись жирными печатями. На другой день Тома увел Мариору в имение. В селе осталась заколоченная пустая каса и семь яблонь вокруг нее.

Живя в имении, Мариора не виделась с подругами: боярин запрещал посторонним ходить в имение, да и времени у них не было. Но работа в усадьбе, новые люди раскрывали Мариоре какую-то новую, сложную жизнь. Девушка смутно чувствовала, что не только в прошлом люди искали волю и счастье — ищут и сегодня. И все-таки многое еще оставалось непонятным.

Внизу снова стали громко разговаривать. Мариора слушала.

— Нет, ведь как получается, — взволнованно говорил Филат. — Твердят нам: без земли остается тот, кто не хочет работать. А что я, к примеру, мог сделать? Отец после реформы три гектара получил, а детей у него — девять душ. Поневоле пятеро к богатым хозяевам пошли да к боярам. Сын мой растет, — спасибо тетке, — взяла к себе, свиней у нее пасет. А вырастет — заработает себе землю? А отчего Тома с дочерью здесь? А отчего ты, Матвей?

— Я-то? — сипло откликнулся Матвей. — У нас, когда отца в царской армии убили, недоимки были… Мать болела, а мне тринадцать лет — ну, и не вытянули хозяйства. Потом мать умерла, а я сюда подался. Да… Такие дела…

— Вот. Ладно. Мы, может, уже люди конченые, — продолжал Филат. — А ведь как в селе живут: четверть дохода — за налоги. За скот отдельно заплати перчептору да за пастбища, дай на содержание жандармов и черт его знает на что еще. И, главное, хоть бы натурой брали, а то деньгами. А продавать крестьянину разрешено только скупщикам. Выходит, что он для их наживы только и трудится: они берут вино по две леи, продают по тридцать. Что это такое, я спрашиваю вас? И теперь: пуд хлеба стоит тридцать лей, а ситец на рубашку — сто. Сестра у меня пятый год мечтает на кофту купить. Я ей говорю: «Купишь, когда у собаки калач вместо хвоста будет». Что это? Скажи, Думитру, ты знаешь.

— Так государство устроено, — спокойно сказал Лаур.

— Государство! Оно только для бояр устроено, что ли?

— Долго так не будет, — задумчиво отозвался Ефим. — Победил же народ в России.

— Что ж ты молчишь, Думитру? — спросил Филат. — Ты говори, ты знаешь. А чего Тома, уснул, что ли?

— Нет, не сплю, — отозвался тот.

— А что молчишь?

— Да что… — Тома заворочался и не сразу нашел ответ. — Говорите красиво… да ведь все попусту…

— Как попусту?

— Так. Лучше бы спали. Сильней бояр ведь не будем.

— Эх, Тома! Да объясни же ему, Думитру.

Думитру Лаур чиркнул спичкой, закурил. Задумчиво заговорил:

— Бояре сильны, еще бы… У них власть, оттого что у них богатство и оружие, они за это зубами держатся. И кузисты — они тоже из ихнего брата… Ведь двадцать лет назад у нас и по всей России — Ефим это, наверно, хорошо помнит — рабочий люд, крестьянство стали плечом к плечу, сплотились и прогнали помещиков и заводчиков. Если б нас румыны не оккупировали, не вернулись бы бояре. А теперь нам только во сне может сниться, как в России живут. На левом берегу Днестра ведь такие же молдаване, как мы…

Мариора не выдержала, свесила с нар голову.

— А можно нашего господина Петру снова прогнать? Насовсем?

— Ну, это уж никуда не годится! — повысил голос Филат.

Тома встал, поправил фитиль, чтобы было светлей, и велел Мариоре взять тулуп и сейчас же идти спать на сеновал.

— Сено свежее, спать хорошо. И тебе лучше: уж скоро утро. Без сна будешь как вареная. Еще влетит тебе от твоей боярыни-кухарки, — сказал он, видя, что Мариора колеблется. — Да, смотри, никому ни слова.

— Ладно, — вздохнула Мариора и только тут почувствовала, что ей действительно очень хочется спать: ведь она летом никогда не высыпалась. Девушка взяла тулуп и отправилась на сеновал.


Мариора вытирала мебель в самой большой комнате, в которой принимали гостей. Ей нравилось держать в руках тяжелые черные куколки с толстыми красными губами и курчавыми волосами. Господин Петру однажды сказал ей, что такие черные люди существуют на самом деле.

Мариора стирала пыль с черного лака рояля и мечтала о странах, где живут люди, не похожие на тех, которых она видит. Наверно, это и есть края, о которых рассказывают в сказках. Края, где есть живая вода, говорящие лошади, откуда Фэт Фрумос прогнал всех злых и богатых людей. Наверно, если бы Мариора жила в такой стране, она не работала бы у Тудореску и были бы у нее в селе своя каса, свое поле и своя корова с ласковым теленком…

В коридоре стукнула дверь.

Опять приехал господин Михай. Он вошел, быстро шаркая ногами, притопывая и присвистывая; его присутствие всегда чувствовалось сразу во всех комнатах.

Он был в кузистской форме: голубая рубашка, черный галстук, на левом рукаве пиджака — красный кружок с черной свастикой посредине. В руке короткая дубинка.

Привычным беглым взглядом Михай оглянулся вокруг; маленькие глаза остановились на Мариоре. Она почувствовала, как он ощупал глазами даже шлепанцы у нее на ногах, и покраснела.

— Растешь! — мягко сказал ей господин Михай и улыбнулся, показывая мелкие и ровные зубы.

Потом прошел в кабинет. Оттуда послышались оживленные голоса.

«Ну вот, приехал. Опять всю ночь будут сидеть, сигарами дымить да спорить. А тут карауль у дверей: то воды подай, то окурки выброси либо еще что. Эх, сходить бы в село!» — с тоской подумала Мариора.

Из кабинета раздались звуки отодвигаемых кресел, раздраженный говор. Туда позвали Филата. Снова разговор, потом раздались громкие, но мягкие удары, — вероятно, резиновой дубинкой. Филат вскрикнул, заговорил высоким чужим голосом. Мариора разобрала только: «Откуда мне знать? Работаю от зари до зари… Поесть некогда…»

Мариора прислушалась, но ничего не поняла. Потом Филату велели идти. Тудореску вышел во двор.

В комнату, где Мариора заканчивала уборку, вошел домнул Куку. Он был без пиджака, голубая шелковая рубашка его вылезла из брюк, черный галстук съехал набок. Михай бросил на маленький столик с изогнутыми ножками дубинку и резко сел в кресло. Снял и швырнул на тот же столик галстук, достал из кармана папиросы и, брезгливо оглядывая себя, сказал Мариоре:

— Принеси какую-нибудь рубашку господина Петру. Переодеться мне…

На голубой рубашке Михая ярко алели брызги крови.

Мариора принесла чистую накрахмаленную рубашку хозяина и хотела выйти, но Михай остановил ее:

— Подожди.

Переодевался он медленно, рассматривая в зеркале свое смуглое жилистое тело. Запачканную рубашку бросил на пол, потом ногой швырнул Мариоре.

— Постирай и выглади. Да подожди, тебе говорят, после отнесешь.

Надевая рубашку, Михай поморщился, проговорил сквозь зубы:

— Мерзавцы… возись с ними!

Насвистывая, он подошел к Мариоре, протянул руку с длинными выхоленными ногтями.

— Застегни.

Когда Мариора застегивала последнюю запонку на манжете, Михай свободной рукой вдруг больно, скручивая кожу и впиваясь ногтями, ущипнул ее за шею.

— Вот так вас, голубчиков, надо!

Мариора вскрикнула. На глазах ее выступили слезы.

— Михай, где ты? Готов? Едем! — закричал со двора хозяин.

Куку оттолкнул с дороги девушку и побежал к двери.

В дверях приостановился, обернулся, вынул из кармана носовой платок, вытер им руку и бросил на пол.

Мариора видела, как вместе с платком из кармана выпала сложенная бумажка. Все еще плача, девушка стала дометать пол. Вместе с мусором сунула бумажку в корзину и вынесла в кухню.

По коридору кто-то прошел. По шагам Мариора узнала — Михай. Возвращается. «Сюда!» — испугалась она, через кухню выбежала в сад и прилегла под яблоней. Михай вышел из дома не скоро, сел в пролетку рядом с Тудореску, и они уехали.

Мариора вернулась на кухню.

— Где тебя черти носят? Давно жду, — встретила Панагица девушку. — Михай-то сейчас ругался-а! — сказала она. — И не думала, что боярин так может. Бумагу искал. Во всех комнатах. Говорит, была — и обронил… А я говорю: обронили бы, так валялась бы. Куда ей деться? Не нашел… Ты давно в комнатах убрала? Видно, нужная очень бумага.

— Да-а? — протянула Мариора.

— Да. Еще ругается. Хозяин нашелся! Хватит с нас господина Петру.

— А куда господин Петру уехал? — спросила Мариора, чтобы переменить разговор.

— В город. На несколько дней. Вот хорошо-то! — В голосе Панагицы была искренняя радость. Но она сейчас же спохватилась: — Да чего ты стоишь? Принеси воды. Видишь, нету.

Мариора взяла ведро, вышла и остановилась за дверью. Бумажка… Ну да, та самая. Она быстро вернулась, незаметно для Панагицы взяла из мусорной корзины листок, у колодца развернула и принялась рассматривать его. Крупные и кривые буквы синими чернилами. Эх, отчего она не умеет читать!

— Мариора! — послышалось из кухни.

— Сейчас! — откликнулась она, сунула листок в карман фартука, набрала воды и побежала в кухню.

Нагнувшись, Панагица шарила в ларе с мамалыгой.

— Или прилипла там к чему? — проворчала она. — Вон сковороды стоят, чистить нужно. Возьмись-ка.

Мариора нащупала бумажку в кармане.

— Вы читать умеете, тетя Панагица? — спросила Мариора, принимаясь за сковороды.

— Нет. Что это тебе в голову пришло?

— Так.

Мариора хотела было отдать бумажку Панагице, — может, прочтет? — но теперь решила промолчать. Подумала: «Покажу кому-нибудь еще. Может, и не такая важная, может, даже и не та, что Михай искал, а Панагица все дни грызть будет. Скажет: чего смотрела, пока Михай был? Разве можно так к боярским вещам относиться? А разве узнаешь, что она нужная?»


Мариора ночевала в конюшне еще несколько дней, но никто больше здесь не собирался. Ефим шутил с ней:

— Так за кого замуж пойдешь, внучка? — И печально добавлял: — Эх, кабы моих сынов в четырнадцатом году не убили… То-то молодцы были!

— Твои сыны ей в отцы годились бы, — сказал ему однажды вечно угрюмый Филат.

— Были бы сыновья — внуки были бы… Ей и впору, — нашелся Ефим.

Тома теперь спал совсем мало. Ночью сидел, курил, сплевывая далеко в сторону, или рассказывал Мариоре сказки, почти всегда новые, и тогда даже Ефим завороженно смотрел на него.

— Откуда знаешь столько, татэ? — удивлялась Мариора.

— Стариковские. Как не знать! Ведь в них, дочка, только и есть хорошее. А так, сколько мы ни говорим, — все одно: что на роду написано, то и будет, — как-то сказал ей отец.

Боярин не приезжал четвертый день. Жизнь Мариоры шла своим чередом. Панагице раздолье: готовила еду только для рабочих.

Утром Мариора вышла с пряжей из флигеля и присела на низкие каменные перила лесенки, которая шла от террасы боярского дома вниз по склону холма к пруду, к купальне. На склоне густо росли деревья, старые, как сама Молдавия, — морщинистые южные сосны с длинными иглами, акации; их время от времени подрезали, и потому они были приземистые, с узловатыми стволами. Стояли узорчатые клены, толстые каштаны. И между ними высоко к небу тянулись светлыми стволами стройные тополя.

Вдали кое-где на крестьянских полях коричневыми шапками стояли запоздалые копны.

Шел восьмой час утра. Солнце еще не показывалось.

Сентябрь — один из лучших месяцев года, пора созревания винограда. На деревьях еще не найдешь желтого листа, вдоль дорог выглядывают розовые глазки цветов терси, а с полей уже везут урожай. На селе в каждом дворе стекает в бочки муст, бродит молодое вино. Вся Молдавия, освободившись от зноя, еще живет полной летней жизнью.

Мариора смотрела вниз. Там, в долине, где висел утренний туман, паслись стада, а кругом на склонах холмов, среди золота созревающей кукурузы, среди бесчисленного множества кудрявых пятен садов и голубовато-зеленых капустников, однотонно зеленые и почти незаметные лежали виноградники.

Вставало солнце. Половина его уже поднялась из-за дома, на Мариору упали ослепительные лучи. От них невольно сощурились веки, и лучи показались радужными. Девушка снова открыла глаза. Тень от холодного строгого дома показалась ей темней, чем раньше.

Со скребницей в руках подошел отец.

— Татэ! — сказала Мариора. — А ведь неправильно ты говорил! Батраков и крестьян много. И рабочих в городе. И все они воли ищут, воли хотят. А бояр мало. Почему ты сказал, татэ, что Филат и Думитру попусту говорят?

Неожиданно для Мариоры отец, который старался беречь ее, как единственную яблоню в саду, и не ругал даже тогда, когда было за что, вдруг раскричался:

— Чтоб я от тебя такого не слыхал! Твое дело полы мыть да грядки полоть! Тоже еще — рассуждает. — И, увидев испуганное и удивленное лицо Мариоры, сказал оглянувшись: — За такие слова можно в тюрьму попасть. И мне и тебе. Нам тут не распутаться, а ты девушка. Женщины этого и слышать не должны.

И Тома свободной рукой неуклюже взял ее за голову, поцеловал в волосы, сказал: «Молчи, дочка!» — и ушел.

Мариора снова села, уронила на колени руки, опустила голову. Незаметно развязалась узкая тряпочка, которая держала косы венком на голове, они выскользнули из-под платка и тоже упали на колени.

Мариора вдруг поняла, почему ей стало томительно тяжко. Ну да, всем она чужая. Даже отец не может поговорить с нею по-человечески. Что ж, значит, остается терпеть и терпеть? Правда, Ефим и Филат говорят с нею иначе. Но ведь и они не хотят, чтобы Мариора слушала их разговоры.

Неслышно подошла Панагица, тронула Мариору за плечо.

— С отцом поругалась? — спросила она.

Вместо ответа Мариора спросила кухарку:

— Тетя Панагица, Челпан скоро уйдет от нас?

— А что тебе? — насторожилась та.

— Не хочу больше в конюшне ночевать…

Панагица вдруг изменилась в лице. Красноватые глаза ее беспокойно забегали. Она решила, видимо, что Мариора хочет сегодня же перебраться.

— А ты ведь давно в селе не была, — сказала она первое, что пришло в голову. — Сходила бы, а? Вот поможешь мне картошку почистить и пойдешь. Сегодня.

— В село? — Мариора даже встала.

— Ну да. Пойди, а? Боярин приедет, я позову.

Мариора молчала, чтобы не выдать своей радости. Целый год не была в селе! Неужели она сегодня увидит Санду, Веру, Домнику? Тетю Марфу и тетю Александру?

В полдень, попрощавшись с отцом и рабочими, она уже шла проселочной дорогой.

Кончились боярские поля. Дорога спустилась с последнего холма и, свернув, потянулась вдоль утонувшего в золотоголовом камыше Реута.

Широкой, зеленой, посветлевшей к осени лентой лежала пойма реки, по обе стороны огороженная высокими грядами холмов. На бурых склонах кудрявились сады, выделялись ярко-зеленые правильные участки виноградников.

В низине виднелась голубая пена капустников, розовели свекольные гряды. А самый Реут, еле видный в камышах, широкими ровными полосами огибал заливные луга.

Мариора шла по пыльной, избитой колесами дороге. За спину она закинула узелок, в котором лежали кусок мамалыги, веретено и пряжа.

Реут круто уходил вправо. Дорога снова стала подниматься на холм. По обе стороны ее стеной встала кукуруза. Она вызревала. Желтели стебли с коричневыми поясками на суставах. Шуршал ветер сухими длинными листьями. Там, среди этих листьев, в зеленых, сейчас тоже желтеющих рубашках прятались от зноя и ветра тугие початки. Вершины стеблей заканчивались раскидистыми султанами, они давно высохли, но не осыпались, словно охраняли урожай.

Кукурузные поля сменили бахчи. Цепкие плети с лопушистыми большими листьями, не замечая меж, вольно, дружно сплетаясь, разбрелись по земле, прикрыли и заглушили собой даже осот и чертополох на межах, усеяли поле толстыми, как откормленные поросята, тупоносыми тыквами, продолговатыми дынями, полосатыми тугими арбузами.

Вон там, у старой раздвоенной орешины на вершине невысокого холма, была когда-то их, Беженарей, полоска бахчи. Теперь она тоже принадлежит Нирше Кучуку. Говорят, у него уже больше ста гектаров… Что-то посеял Кучук на их земле?

Поравнявшись с орешиной, Мариора свернула с дороги и вошла на бахчу. У межи по-прежнему лежал большой беловатый плоский камень, который служил им столом, когда они с отцом, устав от работы, садились есть мамалыгу… Бережно, стараясь не повредить плеть, еще питающую плод, Мариора приподняла с земли дозревающую тыкву. Кожура у нее была потрескавшаяся, голубовато-серая, с янтарными полосками. Мариоре захотелось подержать ее в руках. Тыква весила больше полпуда и сильно оттягивала руки.

— Ого, какая выросла! — вслух сказала Мариора, тихонько засмеялась и осторожно положила тыкву на место. И почти в это же время услышала сзади:

— Эй! Э-эй!

Кричали так отчаянно, что можно было подумать — случилась беда. Она оглянулась.

Откуда-то из кукурузы к ней, быстро перебирая босыми ногами, поднимая пыль, бежала девочка лет двенадцати в длинном сером платье. За спиной ее мотались тонкие косички. Девочка махала руками и что-то сердито кричала.

Мариора, холодея, вдруг поняла: ее просто гнали с бахчи! Девочка подбегала. Мариора узнала в ней Кучукову дочку. Она круто повернулась, опустила голову и быстро пошла дальше по дороге.

Небо с утра было голубое и совсем чистое. Но сейчас откуда-то набежала мягкая серая тучка. Брызнул короткий дождь. Мариора укрылась от него под выросшим у дороги абрикосовым деревом. А когда снова выглянуло солнце, зелень на полях точно засветилась, а земля стала черной, словно каракуль.

Казалось, дождь заодно вымыл и душу Мариоры. Она забыла о Кучуках и завороженно смотрела кругом. Как давно она не была в поле! И как хорошо тут! Ведь чего-чего только нет на их земле! Взять бы сейчас сапку и пойти рыхлить землю, такую мягкую, черную! Да сейчас уже не рыхлить, убирать урожай надо… Повязать бы туго косынкой волосы, взять серп и резать и складывать на каруцу упругие и сильные, располневшие от початков кукурузные будылья, пахучие арбузы и дыни, которые чуть тронь — потечет густой, как мед, сок…

Мариора вдруг почувствовала, как страшно истосковалась она за этот год по земле. Не хотелось уходить с поля. Она свернула на стерню, осторожно ступая, чтобы не исколоть босые ноги, подошла к омету, с трудом вытащила из омета охапку соломы, бросила на землю и села. Рядом, за межой, начинался подсолнух. Мощные стебли поднимались высоко к солнцу, поворачивая к нему головы с черными зернами, Мариора сорвала подсолнух, стала грызть еще мягкие семечки. Было и радостно, что она здесь одна, и грустно.

Незаметно, усталая, оназаснула.


Ночной воздух был теплый и удивительно густой. Казалось, что безлунное небо опустилось и почти касается земли; это оно скрыло от человека деревья, кусты, сровняло дороги и скупо расступается перед ним, освобождая путь всего шага на два, не больше.

По дороге к боярским бахчам шли братья Греку, Дионица Стратело и Николай Штрибул.

Налево тянулась боярская кукуруза, высокая, в рост человека. Направо — кукуруза сельчан, много ниже.

На днях Кир и Виктор пололи кукурузу. В имение возвращалось боярское стадо. Пастух недоглядел, и рыжая корова вломилась в кукурузную полоску Греку и стала есть верхушки самых сочных, набухших початками стеблей.

— Ах ты, дьяволица! — закричал на нее Виктор и замахнулся сапой.

— Подожди! — остановил его Кир.

У дороги валялся веник. Верно, кто-то нарезал в лесу, да и потерял дорогой. Запасливый Кир достал из кармана бечевку. К одному концу привязал веник, на другом ловко сделал петлю. Подкрался к корове, минута — и веник болтался у нее на хвосте.

Пастух не заметил этого. В имении корова попалась на глаза Тудореску. Он стоял во дворе, курил и смотрел, как стадо возвращается на скотный двор.

— Черт знает что! — возмутился он и подозвал пастуха, одноглазого Трофима.

— Разве за всем доглядишь? — оправдывался тот. — То, верно, Штефана Греку ребятишки, сельские. Я видел, они ее со своего поля гнали. Озорники!

— Мерзавцы! Над животными издеваются! — сказал Тудореску и послал в село дворника Диомида.

А вечером к Греку пришли полицейские, «сапоги», как прозвали их за то, что даже за одной девушкой они ухаживали вместе. Они нехотя побили братьев резиновыми дубинками, приговаривая:

— Хоть с хвостом, а боярыня. Не знаете? — и ушли.

— Ну ж ты погоди, боярин, сволочь, — сказал Кир. Охотник до затей, он смастерил из соломы голову с глазами из картофелин, привесил дощечку с надписью «Тудореску».

На товарищеском совете, в который входили оба брата, Дионица Стратело и Николай Штрибул, низкорослый добродушный парень, их сосед, было решено предпринять налет на боярские бахчи — там росли мелкие и очень вкусные дыни особого сорта. И на бахче недалеко от проезжей дороги, чтоб все видели, на длинном шесте укрепить соломенную голову.

— Живоглот проклятый! — ругался Кир. — Как наш скот на боярские поля зайдет — штраф, а боярский скот на наши — так ничего.

Васыле, кузнецов сын, единственный, кому они доверили тайну, посмеялся, но затею не одобрил.

— Баловство, — снисходительно сказал он.

Ребята были иного мнения.

Теперь они шли по дороге гуськом — впереди Кир с чучелом в руках, вглядывались во тьму, не видно ли сторожа, и негромко переговаривались.

— Николай, смотри: если что, занимай ноги у Виктора. У него длинные, на двоих хватит, — шутил коренастый Кир над маленьким Николаем.

— Ничего, пуля мала, да летит далеко. Молчи, Кир. Как бы самому не пришлось удирать, — за усмешкой скрывая обиду, отвечал Николай.

Ребята сдержанно смеялись.

— А что, если боярин узнает? — спросил Виктор.

— К«сапогам» тебя в гости сведет. А они резиновым чаем напоят, — спокойно ответил Кир.

— А отчего это, ребята, звезды с неба падают? — проговорил Дионица, рассматривая темный полог неба.

— Ангелы курят и спички бросают, — ответил Виктор.

— Стой! — скомандовал Кир. — О звездах потом…

Ребята уже подошли к краю боярских бахчей. Остановились.

— Ну, пошли! — сказал Кир.

Колючие, чуть тронутые росой листья тихо зашуршали под ногами. Ребята становились на коленки, торопливо шарили руками по грядам. Дыни рвали подряд, покрупнее и совсем маленькие, без разбора, и совали за пазуху. Кир и Виктор пробежали вперед. Воткнуть шест с чучелом было делом минуты. Туго перепоясанные рубашки тяжелели и отвисали. Влажные дыньки приятно холодили разгоряченное тело.

Виктор особенно старался: закусил губу и ловко шарил под листьями. Вдруг он вздрогнул всем телом, закрыл глаза. Тут же широко открыл их и, ничего не видя перед собой, завопил что было сил:

— Ой-е-е-е-ей!

Ему казалось, что невидимая рука, мокрая и холодная, легла на его грудь.

Вдалеке бесшумно пронеслись темные фигуры товарищей.

«Сторож!» — мелькнуло в сознании Виктора, и он пустился вслед за ними.

Ребята ожидали его у дороги, далеко от бахчей.

— Вырвался! Да славится бог! Что с тобой было? — воскликнул Дионица, когда Виктор подбежал к ним и, тяжело дыша, упал на траву. Но Виктор тут же сел и стал срывать с себя рубашку, развязывать пояс. Ребята помогали. Наконец пояс отброшен, из-под рубашки посыпались дыньки. Николай зажег спичку. Она осветила полулежащего на земле Виктора. Лицо его было бледным, светлые волнистые волосы растрепались.

Из желтой груды дынек выбралась большая лягушка и торопливо запрыгала в сторону.

— Ой! — удивленно и испуганно сказал Виктор. — Ой-ой! — тем же тоном повторил он. — Так ведь это я сам ее положил… Еще думаю: что это за дыня такая — скользкая да мягкая. Торопился, не видно… — упавшим конфузливым голосом закончил Виктор.

Ребята дружно захохотали. Вдали послышался свисток сторожа.

— Заметил. Эх ты, брат… Виктор! — с досадой сказал Кир. — Ну, пошли в село!

— Подожди, — давясь от смеха, промолвил Дионица. — Дыньки заберем. Сторож еще далеко.

— Правда. А то мы из-за этого храбреца тоже было дыни побросали.

— Да уж ладно, — сердито отмахнулся Виктор.

Вдали кричал сторож.

Ребята шли к селу, разламывали сочные дыни и ели.

На светлой каемке, что виднелась на горизонте, возникли человеческие фигуры. Они приближались.

— Кто это так поздно? — удивился Дионица.

Остановились, подождали.

— Ляжем, — предложил Кир.

Прилегли в кукурузе. Шаги приближались. Слышно было, как топают башмаки.

— Неужели жандармы? — прошептал Николай.

— Тише!

Быстро прошли четыре человека в жандармской форме. Ребята вылезли только тогда, когда шаги совсем затихли.

— Жандармы!

— В имение пошли.

Все молчали. Знали: если ночью жандармы куда-нибудь идут, значит — арестовывать.

— К кому же? — тревожно высказал общую мысль Дионица.

— Кто их знает? — сумрачно проговорил Кир и сплюнул. — Выборы близко, вот они и бесятся.

— Может, из рабочих кого?

— Да там вроде смирные все.

— Так не боярина ж…

— Хорошо, нас не заметили. Вот было бы!..

По дороге быстро двигалось темное пятно.

— Кто-то еще идет.

— Это женщина или девушка. В наше село путь держит. Испугалась: смотрите, бежит.

— Догоним? — предложил Виктор.

— Ну нет. Может, она знает нас, спросит, куда мы ходили, — решительно заговорил Кир.

— А мы будто бы из Журлешт идем. От девчат. Как раз эта дорога.

— Ну, если так — пошли, — согласился Кир.

Девочка заметила, что ее догоняют, прибавила шагу, но бесполезно: ребята поравнялись с ней.

— Мариора! — воскликнул Дионица.

— Боже мой! Наши! — выдохнула девочка. — А я испугалась! Там сторож на кого-то кричал, потом жандармы повстречались. На той неделе тут одного из Журлешт ограбили. А вы не боитесь?

Ребята засмеялись.

— Нас грабить воры, пожалуй, поленятся, — ответил Кир.

— Говорят, Тимофей Челпан грабил-то…

— Вряд ли кто про него скажет. Его все боятся. Он же с полицией из одного стакана пьет.

— А мы думали, кто это так поздно? Отчего днем не пошла?

— Так получилось, — засмеялась Мариора и рассказала, как заснула в соломе. — А вы что ночью ходите?

— В Журлештах были.

— Как живешь, девочка? — спросил Кир.

— Ничего…

Подходили к селу. Малоуцы вынырнули из темноты редкими огнями. Лаяли собаки. В воздухе носился еле уловимый запах человеческого жилья, жареных семечек.

— И-хи-хи-хи-хи-и-и! — донесся с Верхнего села киуит[19].

Кир остановился, прислушался.

— Кажется, это Васыле! — и он ответил таким же звонким, почти женским криком: — И-хи-хи-хи-и-и!

Прилетел ответ. Звуки неслись по селу, тонули во мраке, возникали вновь; точно это темнота рождала их звонкими и призывными.

— Подождем Васыле? — предложил Кир.

— Давайте, — согласился Дионица. Он спросил Мариору: — На улицу сегодня выйдешь?

— На улицу? — переспросила Мариора. И вдруг схватилась обеими руками за косынку, принялась туже завязывать ее. Неожиданно налетел сильный, порывистый ветер. Зашумел в кукурузе, пригнул густую поросль молодых пшеничных стеблей по другую сторону дороги, рванул на Дионице рубаху. На востоке, там, где небо точно соприкасалось с землей, показалась огромная огненная луна. И прямо на нее, откуда-то сбоку, наползала черная туча.

— Чего ты вздрогнула? Приходи. Многие семьи только на этих днях прополку кончили, мы давно не собирались.

Мариора смотрела на тучу, за которой медленно исчезала луна.

— Вот тебе и гулянье! — упавшим голосом сказала она.

— А ты тогда к Домнике Негрян приходи. Девчата все равно сойдутся. Если будет дождь, посиделки устроят, я знаю! Придешь?

— Приду, — пообещала Мариора.

В темноте быстро двигалась фигура. Бежал Васыле.

Очень живой, всегда готовый вспыхнуть, как солома от искры, сын кузнеца Лаура, Васыле был из тех людей, к которым в жизни обычно не бывает среднего отношения. Их или любят, или ненавидят. Он был ровесником Дионицы.

Десять лет назад, после наводнения, Лауры уехали из села. Побывали в разных городах, жили в Кишиневе. Отец работал в мастерских и на заводах, одно время сидел в тюрьме. Поговаривали — за чтение запрещенных книг и газет; но скоро был освобожден за недоказанностью обвинений. После этого Думитру Лаур забрал сына, который к этому времени успел закончить один класс индустриального лицея, вернулся в Малоуцы и снова стал кузнечить. Васыле помогал ему. Мальчик быстро привык к сельской жизни, но парни долго приглядывались к нему. Было странно, когда этот душа-парень, часто готовый на самую бесшабашную проделку, — он мог забраться средь бела дня к примарю в сад за какими-нибудь редкостными сливами или ночью осыпать песком учителя, известного своей жестокостью, — вдруг замолкал, уставив на что-то невидимое свои серые, с карими крапинками глаза.

— Чего ты? — толкали его ребята.

— Так, — вздрагивал Васыле и старался быть прежним, но это у него не всегда получалось.

Васыле хорошо танцевал. Но часто среди танца он вдруг останавливался, выходил из круга и забивался куда-нибудь в угол.

Несмотря на эти странности, молодежь села скоро поняла, что никто не может так крепко, как Васыле, держать слово, помочь товарищу в хозяйстве. Кир и Дионица скоро стали его друзьями.

Сейчас Васыле, сняв широкополую, валянную из шерсти шляпу (иначе бы ее все равно сорвал с его головы налетевший с новой силой ветер), крепко пожимал руки товарищам.

— Ну как? А я, правду сказать, уж побаивался за вас: долго ходили. — Он вгляделся в Мариору, узнал. — Наконец-то вспомнила нас. Наверно, вкусный хлеб у боярина, что в село не заглядываешь? — сжал руку Мариоры с такой силой, что она вскрикнула и засмеялась.

Ребята рассказали Васыле о жандармах. Он нахмурился.

— Ну, как у вас? — снова спросил он Кира упавшим голосом.

— Все в порядке, — весело ответил Кир. — Пошли по домам, ребята. После соберемся.

И когда уже расходились, Дионица опять крикнул Мариоре:

— Так приходи!

— Хорошо! — смеясь, ответила Мариора.

Как же она пропустит гулянье? Ведь это самое интересное, что ждет ее в селе.

А дождь, вернее настоящий ливень, действительно настиг Мариору и ребят у околицы, и пока Мариора добежала до своей касы, она насквозь промокла. Но ливень редко бывает долгим. Пока Мариора выжимала полотняную кофточку и юбку, сшитую из какой-то шершавой городской материи, которую ей выдали у боярина, и затапливала соломой печку, чтобы просушить их, с камышовой крыши стекали уже последние капли.

Но улицы успели раскиснуть, и голубоватый лунный свет озарял лужи и черноземную вязкую грязь. Поэтому Мариора, выйдя, сразу направилась к касе Домники Негрян.


Каса-маре[20] Негрян окошком выходила на улицу. Желтоватым рушником ложился на землю свет. Слышался веселый гомон, голоса. Одна из девушек пела; Мариора уловила спокойную негромкую мелодию. Она тихонько подошла к окну. Хотела заглянуть, но передумала; пригнулась и осторожно постучала. Сразу все стихло. Послышался шепот. И через мгновение:

— Да! Можно!

Девушка легко взбежала по каменным ступенькам, толкнула дверь. Свет ослепил ее.

— Мариора! Мариора Беженарь! — раздались кругом девичьи голоса.

Мариору схватили, начали целовать. Одна из девушек никак не хотела отпускать ее. Это была Санда. Мариору тискали, душили, потом схватили за руки, повели, усадили на лайцы.

— Ну, рассказывай, — тормошили ее.

— Что ж в селе не бываешь?

— Хозяин злой? Бьет?

— А мы тут тебя вспоминали. Хотели сходить, да Тудореску побоялись. Говорят, он целый день в имении.

— Ты стучишь, а мы думали — кавалеры идут!

— Мариора, подружка, как ты подросла!

— Наверно, скучно там одной?

— Что ж поделаешь… — Мариора хотела сказать это спокойно, но невольно всхлипнула.

— А ты бы в город шла. Там много девушек работает. Больше заработала бы и долг выплатила, — посоветовала Санда.

Мариора махнула рукой.

— Куда я от отца? Да и боярин не пустит. Хоть бы сюда изредка приходить, — она тоскливо обвела глазами девушек. Но все смотрели на нее так весело и приветливо, что Мариора, наконец, улыбнулась.

Девушки рассаживались на крытые коврами лайцы, что тянулись вдоль длинной стены, и на принес сенные с собой маленькие скамеечки. По случаю дождя действительно получились посиделки: каждая захватила с собой шитье или вышиванье, вязанье или пряжу.

Все тесно сгрудились на дальней половине горницы, возле большой деревянной кровати. Взбитый соломенный матрац был покрыт узорчатым ковром, на нем ярко выделялись белые, с кружевными прошивками подушки.

На свободной половине комнаты в углу стоял большой, уставленный чистой посудой стол. Домника, единственная дочь у родителей, хозяев трех гектаров земли, была невеста с приданым: возле стола стоял красный сундучок, по стенам были развешаны ее ситцевые, холщовые кофточки и юбки, иличел[21], смушковая шуба, а на самом видном месте красовалось шерстяное домотканое платье — гордость Домники. На выбеленные стены были налеплены пестрые конфетные бумажки. Иконы в углу украшены кружевами. И всюду, даже за темными балками на потолке, были заткнуты пучки душистого василька, и сухого и свежего. Он наполнял каса-маре терпким приятным запахом.

Санда поставила свою скамеечку на ближнем ко входу, лучшем месте, потеснившись, усадила на нее и Мариору. Прижавшись к плечу подруги, она рассказывала ей, что в селе за это время умер старик Ревико, что Ефим Борчелой хочет жениться на Анне Балан, что Ион Урсул часто бывает в городе и на днях купил кларнет. Теперь по праздникам всегда можно будет танцевать.

— Чем это от тебя пахнет? — спросила Мариора.

— Вот, — Санда указала на кофточку; она была обсыпана белым порошком. — Городские им лицо натирают. Только лицо — некрасиво, — пояснила она.

Мариора принялась за пряжу.

Но Санда продолжала тормошить ее:

— Чего молчишь? Раньше ты веселей была! Ты на Веру посмотри: чуть не круглый год батрачить ходит, а никогда не унывает.

Вера Ярели сидела в углу, неподалеку от Мариоры. Это была маленькая светловолосая девушка с продолговатым хорошеньким загорелым личиком. В ее глазах, темных, под такими же темными бровями, безудержно искрился веселый огонек. Одета она была в свое неизменное холщовое платье, но держалась так, точно была самой нарядной.

Вера услышала свое имя.

— Вы что это там обо мне судачите? — громко спросила она Санду, прищуривая свои озорные глаза.

— Да вот говорим, что тебя никакие беды не берут, — не смущаясь, ответила ей Санда. — Все-то ты поешь да пляшешь.

Вера повела бровями.

— А чего же мне не петь? Вон у Анны, сестры Гаргоса, голос такой, что противно слушать, а заливается каждый день на всю улицу, хоть уши затыкай. Что же мне не петь?

— Чудачка! Анна Гаргос в городских туфлях ходит, тебе с нею не равняться.

Вера пожала плечами.

— Ну и что ж, что в туфлях? Протанцует две минуты — «ах, ох, устала», о работе уж и говорить нечего. А я босиком до утра пропляшу, лишь бы музыка была!

И Вера задорно подняла до колен юбку, любуясь своими округлыми упругими икрами, крепкими маленькими ступнями.

К Вере подошла хозяйка, полногрудая Домника Негрян; улыбаясь, взяла ее за плечи, прижала к стене.

— Брось ты про Анну — нашла, о ком говорить. Спой лучше.

Вера улыбнулась, посмотрела кругом; заметила, что девушки примолкли, мигнула Мариоре и деланным басом запела:

Ля-ля-ля-ля-ля-а-ля-ля-ля-ля-ля!
Ля-ля-ля-ля-ля-ля-а-ля-ля-ля-ля!..
Окинула взглядом девушек, вместе с ними громко засмеялась над своей выходкой, подумала и снова запела, но уже высоким голосом:

Ой-ой-ой, ой-ой-ой!
Ой-е-ей-ши вай де ной,
Кэ пе бате, ка пе бой,
Кэ пе тай, ка пи ой —
Ой-е-ей!
Ой-ой-ой, ой-ой-ой!
Скверно, скверно с нами, ой!
Как волов, нас убивают,
Вырезают, как овец.
Ой-е-ей!
— Ну и затянула! Это стариковская песня, — сказала Домника. — Давай что-нибудь другое…

Вера умолкла. Минуту сидела с опущенной головой, потом запела медленно и задумчиво:

Желуи — м’аш ши нам куй,
Желуи — м’аш кодрулуй,
Кодрулуй ку фрунзэ верде…
Пожаловалась бы я, да некому,
Пожаловалась бы лесу,
Лесу зеленолистому…
К голосу Веры присоединилось еще несколько голосов:

Дар нич кодру ну мэ креде.
Но и лес не верит мне.
И снова перебила Домника:

— Не нужно грустное, Вера!

Вера откашлялась, взглянула на приунывшую Мариору. И ее ровный выразительный голос полетел уже бодрый и веселый:

Аузит-ам аузит,
Майкэ, майкулицэ-э!
Аузит-ам весте бунэ,
Майкэ, майкулицэ!
Я слыхал, слыхал не раз,
Мама дорогая!
О Днестре старинный сказ,
Мама дорогая!
И девушки поддержали мощным, радостным хором:

Кэ Нистру е апа, буна
Майкэ, майкулицэ!
Чине бе-тоць сэ инсоарэ,
Майкэ, майкулицэ!
Кто воды его попьет,
Мама дорогая!
Счастье вмиг себе найдет,
Мама дорогая!
— Что-то кавалеры не идут, — шепнула Санда на ухо Мариоре.

В это время раздался негромкий стук в окно. Девушки разом оборвали песню, зашикали друг на друга.

— Пришли!

Они переглядывались, краснели, улыбались. Одна вскочила, пригнулась, чтобы не было видно из окна, подбежала к двери и на веревке повесила над нею ворох душистого василька — так, чтобы, когда дверь откроется, василек упал на вошедшего.

Потом Домника строгим голосом крикнула:

— Да! Войдите!

Первым входил Виктор Греку. Василек качнулся, гибкими стеблями осыпал ему голову, плечи, лег в ноги. Виктор отряхнулся, чуть улыбнулся, по-кошачьи мягко повел плечами. Был он высокий, тонкий. Как влитый, сидел на нем городской пиджак с прямыми плечами, — один Кир знал, что на этот пиджак Виктор выклянчил у отца последние деньги. Широкую шляпу Виктор молодцевато заломил набок. Из-под нее точно нечаянно высыпались на лоб пушистые светлые волосы. Дрожащий огонек светильника осветил правильные тонкие черты его лица.

— Добрый вечер!

— Добрый! — нестройно ответили девушки, опуская глаза.

Вошли Дионица, Кир, Николай Штрибул, несколько незнакомых Мариоре парней из Журлешт.

— Можно к вам?

— Гостям рады, — сдержанно проговорили девушки. — Садитесь, не подпирайте потолок — не обвалится…

— Смотри, ты не только на детей, и на внуков напряла, — шутил Николай, подходя к Домнике и усаживаясь возле нее.

— Ну, конечно! — рассмеялась та.

— А на меня?

— На тебя жена напрядет.

Виктор сел на лайцы неподалеку от присмиревшей Санды, играя тонким стеблем василька, бесцеремонно разглядывал девушек и тихо говорил с ребятами. Санда украдкой взглядывала на Виктора.

К Мариоре подошел Дионица. Сел рядом, спросил, как нравятся сегодняшние посиделки. Мариора ответила:

— Очень!

Да, он тоже стал парнем, этот маленький товарищ ее детства. Черные волосы он уже носил зачесанными назад, домотканые брюки — навыпуск, а из-под иличела свисали кисти красного холостяцкого пояса[22]. У него были темно-голубые, почти синие, глаза и доверчивая, хорошая улыбка.

Почти все парни подсели к девушкам. Громко смеялась Домника, уклоняясь от Николая Штрибула, который хотел ее обнять. С парнем из Инешт перешептывалась певунья Вера. Виктор говорил с Сайдой и посматривал на Мариору; она чувствовала на себе взгляды и других парней. Она краснела и опускала голову. В Дионице Мариора по-прежнему чувствовала товарища; болтала с ним о селе, о Тудореску, расспрашивала, как живет тот или другой из знакомых соседей, и невольно смущалась, когда встречалась с прищуренными глазами Виктора. Она не замечала, что Дионица видел это и его красивые губы недовольно вздрагивали.

— Ребята, а слышали, сегодня приказ в примарию привезли! Завтра читать будут. Гибрид[23] запретили. Чтобы европейский виноград вместо гибрида был, — сказал Кир.

— Как? — повернулся Дионица. — Так. Очень просто.

— Да что они, с ума сошли? Кто их слушаться будет? Ведь европейский разве только один Кучук обработать сможет: у него денег много. Да и у него небось половину филлоксера[24] погубит. Кто европейский будет выращивать?

— Все, кто штраф не захочет платить. Если через три года гибрид не выкорчуешь, плати девять тысяч лей, а на четвертый год все равно принудительно заставят выкорчевывать.

— Да ведь так вся Молдавия без вина останется! Кто это придумал? Что ж нам продавать, кроме вина? Чем налоги тогда платить? Мало им, что налогами за гибрид так жали, жали…

— Тише, — сказал Кир. — На свой рот обижаться нечего. Небось в прошлые выборы наши отцы сами либералов выбрали! Зато много вина выпили. «Лучше жить народ будет», как же! Ясно: гибрид сбивает цены на водку и дорогие вина, вот они и перепугались. Давно уж об этом говорят. Напрасно, что ли, заставляют все вино скупщикам за четверть цены продавать?

Шутник, запевала и выдумщик, Кир сейчас смотрел сухим, злым взглядом.

— Ребята, да что это? Скоро и жить запретят? — взволнованно произнес голос у дверей.

Все обернулись. В дверях стоял Васыле, бледный, встревоженный.

— А ну их к черту! Брехня! Кто это даст срубить гибрид! — сказал Виктор.

— И-хи-хи-хи-хи-и-и! — крикнул Николай и сорвался с лайц. — Давай танцы, что нам до них!

Вера громко запела молдовеняску. Санда крыльями вытянула руки, пошла плавными шагами танца по свободной половине комнаты. На ее руки легли другие, они сплелись, в круг стали парни, и скоро уже все, кто был на вечернице, положили друг другу на плечи руки и плясали в бурном, озорном хороводе молдовеняску. Мотив танца, уханье, топот смешались в сплошной веселый шум.

— Эх-х-ха! — кричал Николай, наступая на Домнику.

— А-а-а! — вскрикивала она, оборачиваясь к нему, притопывала в такт танцу.

— И-хи-хи-хи!

— Ух-у!

— Крепче ходи!

— А ну, кого ветер не валит, усталость не берет!

Стучат, притопывают босые и в постолах ноги, колоколами надуваются длинные сборчатые юбки девушек, взлетают фартуки.

— Де аш авя ун ланц путерник,
Аш лега минтя де мине,
Кечь де кыте орь о каут
О гэсеск нумай ла тине!
Мне покрепче бы цепочку,
Приковала бы я думы,
А то как их ни хвачусь я,
Нахожу лишь у тебя!
— И-хи-хи!

Виктор вырвался на середину круга, поднял одну руку, закружился, красиво поводя плечами. Потом воспользовался тем, что Санда уж очень ласково улыбалась журлештскому парню, выхватил из круга Мариору и вихрем закружился вместе с нею.

— И-хи-хи-и!

Дионица вдруг точно споткнулся, нахмурился, потом, заметив, что Домника участливо взглянула на него, натужно улыбнулся, ответил громким: «Э-ха-ха!» — и застучал постолами еще быстрее и ожесточеннее.

С непривычки от быстрого танца у Мариоры закружилась голова. Она вышла из круга, села на лайцы в угол, сунула руку в карман фартука за платком. И вместе с ним вытащила листок, что обронил Михай.

«Да! Эта бумажка!»

Кир сидел с Васыле, уговаривал его идти танцевать.

— Не хочется, — морщился тот.

Наконец Кир махнул рукой, подошел к кругу, остановился, выбирая, где встать. Мариора отозвала его.

— Ты грамотный? Да, ты ж учился! Вот, прочитай. А то я не знаю, отдавать или не отдавать. Может, не такая уж нужная, только ругать будут.

— Кого ругать? — не понял Кир. Он взял листок, подошел к лампе. Долго и медленно шевелил губами.

— Две буквы забыл, — оправдываясь, сказал он Мариоре.

Потом девушка увидела, как сошлись его черные брови. Прежде чем она успела спросить Кира о чем-либо, он бросил ей: «Подожди!» Подошел к Васыле, взял его за руку и вывел на двор. Мариора выбежала следом.

— Бумажку-то… отдай! Боярская, может, нужная…

Ребята стояли за углом и тихо разговаривали.

— Что же делать? Может, успеем? — упавшим голосом спрашивал Васыле.

— Позову Виктора и Дионицу, — сказал Кир и убежал в касу.

Впятером они стояли под орешиной в саду Негрян.

— Смотри-ка, что тут Гылка пишет:

«27-го вечером Лаур будет в конюшне читать «Скынтею»[25].

— Двадцать седьмое — сегодня.

— То-то Гылка все у Кучуков околачивается.

— Иуда-предатель!.. Отец его другом считал, — проговорил Васыле. Он вскочил на ноги, погрозил в сторону кулаком. — Эх, сволочь! Жандармы, говорите, уже пошли? Я побегу. Может, успею предупредить.

Васыле шагнул было в темноту.

— С ума сошел! — схватил его за рубашку Дионица. — Да тебя там, как зайца, подстрелят. Жандармы в лицо всех знают. Что ты!

— Правильно, — поддержал Кир. — Только не он: сразу поймут. Пусть уж кто-нибудь из нас пойдет!

Виктор стоял рядом с Мариорой. В темноте он взял ее руку. Девушка не сопротивлялась.

— Что ж идти-то? Голову всякому жалко, — сказал он.

Мариора вырвала у него свою руку. Ей представилось, как жандармы бьют Лаура и он вскрикивает своим негромким мягким голосом.

— Я пойду, — неожиданно сказала она. — Я живу в имении, на меня не подумают.

— Куда тебе! — усмехнулся Дионица.

— А правильно! — воскликнул Кир. — Молодец Мариора!

А ей вдруг стало страшно своего решения.

— Только я одна… боюсь… темно…

В имение пошли Мариора и Кир. Кир должен был подождать ее у ограды имения, в кукурузе. Трое парней остались в саду Негрян. Было не до танцев.

Мариора и Кир вернулись к полуночи.

— Все, — сказала Мариора. — Уж в город повезли. — Она отвернулась, точно в темноте сада кто-нибудь мог увидеть ее слезы.

А Васыле сел прямо на мокрую после дождя траву, отдельно ото всех, и — Мариора видела — прижался лбом к стволу яблони.


— Дверь хорошо запер? — озабоченно спросил Кир Виктора. — Поворачивайся поживее…

За окном мягким черным ковром висела ночь. В темноте где-то перекликалась молодежь.

Мариора занавесила окно.

С утра она все время возилась дома: оторвала доски, которыми были забиты окна и двери, заново смазала глиной пол, побелила закоптелое устье печи. И со вздохом поглядела на голые лайцы, с которых давно исчезли нарядные полосатые пэретари[26], вытканные искусными руками матери. Подумав, принесла большую охапку полыни и василька, толстым слоем травы устлала пол и лайцы. Теперь не чувствовался нежилой запах и было не так пусто в касе. Мариора спрятала в дальний угол овчинную шубу отца и чугун — единственные вещи в касе. На случай, если кто придет, поставила на лайцы корзину сушеных вишен, миску семечек и зеленых еще орехов: пусть думают, что просто вечер провести собрались.

Ребята сели на полу тесным кружком.

— Смотрите, если что… никто и виду не подавайте, что испугались, — торопливо, точно времени было в обрез, предупреждал Васыле. Он принес с собой резную деревянную шкатулку. Вытряхнул из щелок землю, открыл. Вынул пачку газет — смятых, пожелтевших, напечатанных на тонкой полупрозрачной бумаге.

— Вот. Смотрите… Интересные.

— «Юный коммунар»… «Скынтея», — по слогам читал Кир.

— Кто же их пишет?

— Кто? Коммунисты. «Юный коммунар» в Кишиневе, а «Скынтею» — в Бухаресте.

— И их арестовывают за это?

— На всю жизнь.

Мариора с уважением трогала мягкие листки. Уметь бы читать!

Накануне она попросила Виктора научить ее грамоте. Тот согласился было, но потом прищурил глаза, сказал, что нет бумаги, да и времени, и вообще девушке грамота ни к чему.

Дионица отнесся к этому иначе. Но и тут дело стало за бумагой.

Сейчас Мариора напомнила Дионице его обещание.

— Да вот бумага… — снова начал было он.

— Зайди ко мне, — проговорил Васыле. — У меня есть несколько тетрадок, еще лицейские. Конечно, надо научить.

Потом Васыле рассказывал о коммунистах.

Кир ерошил волосы, глядел на него завороженными глазами, шептал:

— Ох, и здорово!

— Так чего ж они хотят? Чтоб бояре и крестьяне одинаково жили? — спросил Виктор. — Как же это может быть?

— Коммунисты хотят, чтобы был такой закон: кто не работает, тот не ест! — воскликнул Васыле. — А то бездельники с жиру бесятся, а кто работает, всю жизнь, те и мамалыги досыта не едят. Коммунисты стоят за свободу для тех, кто сам свою землю пашет, сам железо кует!

«Как Фэт Фрумос», — подумала Мариора. Она сидела на корточках рядом. Взгляд ее вместе с колеблющимся светом опайца бродил по лицам ребят. Она видела, как румянец волнения вспыхивал и исчезал на всегда бледном лице Васыле, как Кир, следя за каждым его словом, высоко взметывал брови, временами забывал закрывать рот, как Дионица застыл в одной позе. Только Виктор, лениво щелкая семечки, рассматривал ее босые, незагрубелые на поле ноги и ловил ее взгляд; поймав, щурился, улыбался. Мариора недовольно отворачивалась.

«Коммунисты… Неужели такие люди живут тут же, в Бессарабии, в городе? И Лаур — коммунист? Но ведь он такой же, как все. Только хороший, участливый. Коммунисты… Непонятно! А вот отец говорит: «На этом свете каждый за себя, нет правды»… Может, Васыле выдумывает? А газеты?»

Она понимала одно: ребята хотят отомстить Михаю, Кучуку и Гылке за Лаура. Ну и правильно. Стоит!.. Она не побоится помочь ребятам…

Дионица увидел в газете стихи.

— Почитаем, а?

В «Скынтее» длинной колонкой сверху донизу было напечатано стихотворение. Его попеременно читали Дионица и Васыле:

Ой, повей, свободный ветер,
С ясного Востока.
— На востоке — Советская Россия, — пояснил Васыле, и серые глаза его глядели куда-то далеко. — Там тоже все было, как у нас, а потом коммунисты победили.

— Совсем победили?

— Конечно, совсем.

Синий Днестр ножом блистает
Под горой высокой.
Нас враги конем топтали,
Нас косой косили.
Но ничто нас не разделит
С Советской Россией.
И взойдет оттуда солнце
Ясным, сильным, жарким,
И блеснет заря на небе
Красным флагом ярким.
Так давайте ж петь об этом,
Что нам злая плаха?
Деды бились за свободу,
Нет и в детях страха…
Васыле знал, что отец не уничтожал подпольные газеты после того, как их прочитывали все, кому он доверял. Хранил их в укромных, только ему и сыну известных уголках, а то зарывал в землю. Иногда тайком от отца Васыле доставал газеты и уходил в эту волнующую, невидимую посторонним глазам жизнь. Ему нестерпимо хотелось поделиться с товарищами, хотелось, чтобы и им стало понятно в жизни то же, что и ему. Но Думитру Лаур взял с сына слово молчать.

Васыле долго думал, прежде чем раскрыл товарищам свою заветную тайну. Теперь он, стараясь подбирать самые простые слова, рассказывал, что такое советская власть. Говорил, что коммунистам часто помогают подростки. Правда, очень проверенные. Потом они даже в партию могут вступить.

— Мне отец не очень-то доверял, — сознался Васыле. — Только газеты давал читать. Да рассказывал много. А чтоб в деле участвовать — нет… «Вот подрастешь, — говорил, — тогда станешь помогать». Да ведь ждать терпенья не хватает!

— Вот бы нам продолжить, а? Интересно!

— Идем по улице, как все… И никто не знает: мы коммунисты! — мечтательно сказал Дионица. Он даже встал и выгнул грудь.

— Ага! И всех Тудореску, Гылок и примарей — к дьяволу. А? — Кир тряхнул волосами и засмеялся.

— А потом нас в тюрьму. В подвал, — насмешливо вставил Виктор. — Мы там у крыс будем свободу устанавливать: эта богатая — кусок сала украла — выгнать ее. А ту примарем сделать.

Кир вскочил, встал перед ним.

— Ты!.. Если будешь так говорить… Трус!

— Тише! — спокойно остановил его Васыле и добавил: — Эх, установить бы нам связь! Мы б нашли, чем помочь. В других селах, я догадываюсь, есть коммунисты, которые связаны с центром. Да кто? Знаете, это в таком секрете держится…

— Мы и без связи боярам рака на хвост припаяем.

В селе знали, что назавтра примарь, Кучук и их сторонники будут агитировать за избрание в депутаты Тудореску, на днях вступившего в партию кузистов. Завтра к полудню кандидат должен быть в гостях у избирателей; прямо на улице перед примарией за счет Тудореску будет угощение.

— Вот бы подсластить завтра им это вино, верно? — возбужденно смеялся Кир. — Надо что-то придумать, — и рука его сжималась в кулак.

Ребята расспрашивали Васыле о городе: много ли там коммунистических газет? Есть ли такие люди, как Думитру Лаур? Но тут Васыле стал отвечать уклончиво и неохотно.

Дионица подвинулся к Васыле, тронул его за пояс.

— Скажи… Вот когда отца в городе арестовали, ты все равно учился?

— Учился.

— Бесплатно? Ведь отец уж не мог за тебя платить.

Васыле закинул назад голову, первый раз за весь вечер рассмеялся:

— Чудак! Да кто ж меня стал бы держать бесплатно?!

— А откуда же деньги? — озадаченно посмотрел на него Кир.

— Так. Зарабатывал иногда.

— Ну? — Дионица даже привстал. — Можно учиться и работать?

— Можно… — Васыле прикрыл глаза, потом резким движением руки отбросил назад волосы. — Можно… Вот! Расскажу вам. — Он закусил губу, помолчал. — Мне четырнадцать лет было. Что я умел? Если на фабрику — кто лицеиста возьмет? Ну, знакомые устроили… Я танцевал хорошо… Пляски всякие… Гимназистка одна была, тоже бедная. Иляной звали. Подрядились мы с ней в ресторан один плясать. Костюмы нам дали, заработок, конечно, жалкий… Вообще противно: жрут все, пьяные, а ты их ублажай. Да что делать? Танцуем вечер, другой. Понравится — деньги прямо бросают, вот! А не понравится — и бутылкой запустят. Несколько дней прошло, ничего… А однажды пригласили нас… Да не пригласили, затащили за столики… А потом один Илянку силой на колени себе посадил… — Губы Васыле сломала кривая улыбка; он вздохнул, потом быстро оглянулся, увидел расширенные глаза Мариоры. — Ну… Эх, и бил я их! Потом выбрались мы за кулисы да в слезы, верите? И я и она. И бежать… Знакомые рассердились: не хочешь, гордишься… Илянка после полы мыть ходила, а девочки в гимназии узнали, засмеяли, так она совсем учиться бросила. А мне теперь танцы… тошнит от них, вот до чего!..

Невесть как в касу пробрались ночные бабочки, целый рой всяких жучков и мотыльков. Они садились на лайцы, вились около тощего фитилька.

Все замолчали и смотрели на этот одинокий дрожащий язычок огня, на хоровод бабочек вокруг него.

Потом решили, что каждый должен дать клятву: даже если не будет согласен в чем с товарищами, посторонним никому ни слова.

— Смотри, ты одна у нас девочка. Может, трудно будет молчать? — обратился Васыле к Мариоре.

— Умру — не скажу! — покраснев от волнения, пообещала Мариора.

— Что — она? Вот с братцем моим надо поговорить, — сказал Кир и кивнул на Виктора.

— Отстань! За кого ты меня принимаешь? — обиделся тот.


В воскресенье Мариору долго будил молодой солнечный луч; он пробрался в дырку платка, которым было занавешено окно, пошарил по постели Мариоры — охапке полыни и василька, — потом исчез, а через несколько минут очутился на ее глазах. Длинные ресницы девушки задрожали, она улыбнулась, но продолжала спать.

И только осторожный стук в дверь заставил ее вскочить с лайц.

Она накинула платок и, совсем еще сонная, в венке распустившихся волос, пробежала сени, открыла дверь касы.

У крыльца стоял Дионица. Он был босиком, но одет по-воскресному: полотняная чистая рубаха туго затянута красным поясом. Видно, он бежал: на щеках играл жаркий румянец, который особенно оттеняла смоль волос.

Дионица задержал ее руку в своей.

— Рано разбудил?

— Нет! Как раз пора. Свежо! — Мариора дрогнула плечами и улыбнулась.

— Умываться будешь?

Они вместе побежали к колодцу. Ноги тонули в обрызганных росой зарослях дикой моркови и полыни.

Дионица с разбегу перепрыгнул широкую сухую канаву. А когда Мариора, приостановившись перед нею, тоже прыгнула и чуть не упала, он обеими руками поймал ее. Девушка от неожиданности вскрикнула, они покружились на месте и, громко смеясь, побежали дальше.

Колодец, полунакрытый старым ноздреватым жерновом, позеленевшим от времени и сырости, дохнул на них холодом. Маленьким ведерком, укрепленным на шесте, черпали через узенькое отверстие белесую от извести воду. Дионица поливал Мариоре на руки. Потом пили прямо из ведерка — зубы ломило от холода.

Вдруг Дионица схватил Мариору за кисть руки, сильно сжал и заглянул в глаза:

— Тебе Виктор нравится?

Мариора засмеялась, свободной рукой брызнула в лицо Дионицы водой из ведра.

— Чем он мне мог понравиться?

— Да?

Дионица отпустил ее руку, подолом рубахи вытер лицо. И вдруг — Мариора не успела ничего сказать — быстро поцеловал ее в щеку. Мариора растерянно и сердито посмотрела на него.

Но потом они наперегонки побежали в село, и Мариора опять смеялась, шумно дышала… Дионица хотел поймать ее за руку, она не давалась.

Поравнявшись со школой, Мариора пошла шагом, всматриваясь в окна низкого старого дома. Он был запущен: стекла грязные, некоторые разбиты.

— Ты сколько классов кончил? — спросила она.

— Все четыре, — с невольной гордостью ответил Дионица.

— Это, наверно, хорошо — учиться?

— Очень хорошо! Все узнаешь: и как земля устроена, и где какие люди живут. Сейчас в школу не хожу, и скучно стало… Особенно зимой. А что ты смотришь туда?

— Я вот думаю: велел король построить школу, да не все в ней учатся.

— Ну, что ты об этом… Кстати, школу и не румыны строили.

— А кто?

— Русские, еще до румын, мне мать рассказывала. Румыны только примарию и жандармский пост построили.

— А в России теперь ни одного боярина нет?

— Конечно, нет. Если бы наш Тудореску туда попал, тоже выгнали бы в шею.

Оба засмеялись. Потом Мариора спросила:

— А что Кир хочет сделать с Тудореску? Ведь полиция и жандармы сейчас за всеми следят. Небось слова не скажешь.

— Я тоже так думаю, — ответил Дионица. — Хотя ведь ты знаешь Кира и Васыле. Уж если что скажут, так сделают.

Туман еще цеплялся за ветви садов, медленно таял над Реутом, но хозяйки уже истопили летние печки во дворах, все село давно проснулось.

За примарией, в сарае, стояли две сорокаведерные бочки вина, только вчера привезенные от Тудореску. Тут же корзины с городскими булками. Недалеко от примарии на обочине дороги расположились парни в расшитых праздничных рубахах, серо-зеленых шляпах. Горели на солнце красные пояса. Здесь собрались все моложе двадцати одного года, те, которые, — Дионица объяснил Мариоре, — еще не имели права участвовать в выборах. Парни щелкали семечки, смеялись, но и они говорили о предстоящей выборной кампании.

— Воробью просо снится, а нашим батькам — хорошая партия у власти, — услышала Мариора насмешливый голос.

— Мой дед говорил: перемена господарей — радость глупцам; теперь можно сказать: перемена партий — радость глупцам, — поддержал другой.

Мужчины постарше собрались у крыльца примарии.

На крыльце стоял низенький человек с растрепанными волосами, в расстегнутой нечистой рубахе домотканого полотна и в старых постолах; лицом же он больше походил на горожанина, во рту его остро блестели золотые зубы.

— Братья крестьяне! — кричал он, хотя кругом стояла тишина. — Наша партия, партия либералов — передовая партия! Наша партия единственная заботится о финансовом положении народа. Иными словами: заботится о повышении материального уровня народа. Она не кормит вас пустыми идеями.

— А чем кормит? — насмешливо крикнули из толпы.

— Укрепившись у власти, она издаст новые законы, которые облегчат…

— Вроде закона о гибридной лозе?

— Нет… Этот закон, собственно, вынужденно… и… временно…

— Нет, то есть…

— Временно? Выкорчевать гибрид, посадить европейский, и… временно?!

— Сам ты временный! А ну, слезай! Иди, откуда пришел! Врать и то не умеешь… На золотые зубы у либералов заработал?

Раздраженные окрики придвинувшихся к крыльцу крестьян заставили человека замолчать. Он торопливо застегнул рубаху и через минуту исчез. Его сменил рыжеватый старик с волосатой бородавкой на лбу, в узких коротких штанах, державший в руках огромную клюшку. Он постучал клюшкой о камень, медный наконечник зазвенел по плитам.

— Благодарность от царанистской партии примите, господа крестьяне… За внимание, — сипло заговорил старик.

— Не нужно благодарностей, дело давай!

— Тоже на благодарности щедры, а как у власти, всякий раз одни обещания!

Старик откашлялся и хотел продолжать, но дверь примарии за его спиной приоткрылась, и из нее протиснулся коренастый младший брат корчмаря Гаргоса, Никита Гаргос, недавно приехавший в село из центральной Румынии. Одет он был в кузистскую форму: голубую рубашку с черным галстуком, плотно повязанным на толстой багровой шее, и пиджак, на левом рукаве которого — красный кружок с черной свастикойпосредине. Лицо Никиты Гаргоса было еще краснее шеи, — видно, он подвыпил. Концом дубинки Гаргос тронул старика:

— Иди, дедушка, иди, слышали уже тебя…

Дед на шаг отступил, скорей не от Гаргоса, а от дубинки, оперся на клюшку и негодующе поднял к Гаргосу сморщенное лицо; тот точно не заметил его взгляда.

— Ну? — тихо, но уже угрожающе сказал он.

Старик взглянул вниз, увидел еще несколько голубых рубах, понял, что сопротивляться бесполезно, плюнул Гаргосу под ноги и быстро спустился с крыльца.

— Господа селяне! — громко начал Гаргос. — Полтора десятка лет нас обманывали различные партии. Нам обещали всяческие улучшения, а когда партия приходила к власти, ни одна из них не внесла ничего, что облегчило бы тяжелую жизнь крестьянина. Наоборот, увеличивали налоги.

— Правильно! — поддержали из толпы.

— А почему так? — продолжал Гаргос. — Потому, что в руководство тех партий пробирались коммунисты, враги нашей веры и нашего народа. Это они, враги человеческого блага, срывали до сих пор все мероприятия, которые были направлены на добро народу.

— Это как же они срывали? И как они попали в эти партии? — недоверчиво спросили из толпы.

— Про то сигуранца знает, — хмуро улыбнулся Гаргос. — А срывали они затем, чтобы ослабить нашу страну и принести сюда такие же голод и нищету, какие сейчас царят в России.

— Отчего же там голод?

— А оттого, — мягко и раздельно говорил Гаргос-младший, — что коммунисты отреклись от бога. Их закон запрещает иметь человеку даже иголку собственную. Ведь там колхозы, не забывайте! Там под общим одеялом спят и жены общие. Вам понятно, что при таком порядке теряет смысл всякая работа. В России совсем остановилась промышленность, там человеку чашку негде купить! И советская зараза идет к нам, в цветущую Румынию…

В толпе кто-то спросил:

— Почему же промышленность-то остановилась?

— Я говорю — такой строй. Какая промышленность может быть, если нет частной собственности? Ведь вы же не будете работать, если все идет на ветер?

— Это так…

— Ну вот. Учителя там отказались учить. И люди живут, как дикари. Вот посмотрите, фотография, которая попала к нам через границу. — Оратор развернул большой лист бумаги, и все увидели фотографию человека с длинными, нестрижеными волосами, до ушей заросшего бородой. В руках он держал нож, какими на бойнях режут быков.

Люди смотрели, качали головами. Мариора и Дионица стояли в задних рядах.

— Врет все, — шепнул Дионица на ухо Мариоре.

— А зачем? — недоуменно откликнулась она.

— Разрешите спросить? — крикнул очень знакомый Мариоре голос.

Она привстала на цыпочки. Говорил Семен Ярели, отец Веры.

— Нищета, домнуле Гаргос? А я неделю назад был у сестры. Она на Днестре живет, в Верхних Жорах. А напротив как раз, за Днестром, Журы, село заднестровское. И вот сам слышал, ей-богу: бежит по берегу девушка в платочке и кричит другой: «Ты сколько молотить везешь?» А та, на горе, отвечает: «Триста килограммов». — «А получила»? — «Тысячу двадцать». — «Пшеницы?» — «Пшеницы».

— Показалось тебе, — сухо ответил Гаргос.

— Да нет…

— Я говорю: да. Значит, чтобы наладить жизнь в Румынии, надо раз и навсегда покончить с коммунистами.

— Старая песня на новый лад, — устало сказал кто-то рядом с Мариорой. Она обернулась и увидела «вечного батрака», как звали в селе Тудора Беспалого. Впрочем, Тудор не беднее многих в селе, у него четверть гектара земли. Эти четверть гектара заняты под виноградником, а чтобы заработать хлеб, Тудор батрачит у богатых хозяев, большей частью у братьев Кучуков. На правой руке у него не хватает трех пальцев — потерял на германской войне. Он не всякую работу может делать и потому на жизнь зарабатывает с трудом. Но на все смотрит с понимающей усмешкой, дружит с людьми, и в селе его любят.

— Болтовня! — вполголоса согласился Штефан Греку. — Я русских помню. Даром, что ли, наши мужики через Днестр каждую ночь на ту сторону бегут? У них, слышно, Молдавия — самостоятельная республика.

— Пойдем? — сказал Дионица Мариоре. — Надоело. Каждое воскресенье тут спорят.

Мариора послушно пошла за Дионицей.

А когда завернули за угол, девушка чуть не вскрикнула: Семена Ярели с двух сторон держали «сапоги». Третий жандарм бил Семена в лицо и в грудь рукой в перчатке с железными шипами. Семен был весь в крови, рубаха висела клочьями. Он уже не сопротивлялся, а только глухо вскрикивал.

Мариора стояла, дрожа всем телом; Дионица держал ее за руку.

— А ну, идите отсюда! — закричал один из жандармов.

Мариора и Дионица кинулись прочь. В корчме была широко открыта дверь. Там тоже было людно.

— Зайдем? — предложил Дионица.

— Ой, что ты!..

— Ничего, здесь все бывают.

Никто не обратил внимания на парня и девушку, которые подошли к стойке. Дионице это было не внове, зато Мариора смотрела во все глаза. Она ни разу не была в корчме. Здесь стояло много столиков, накрытых клеенкой, и все места были заняты.

За одним из них сидел богач Нирша Кучук. Маленький, тщедушный, суетливый, он пыжился и задирал голову, стараясь держаться с достоинством. Городской костюм дешевого сукна топорщился на нем. Из-под шляпы колюче глядели глаза, узкие и светлые, а улыбка была недобрая. Сейчас Нирша был заметно пьян, что с ним не часто случалось.

Хозяин корчмы, Гаргос, молодой, черноусый, казалось, не замечал двух посетителей, робко переминавшихся, у стойки. Он подавал вино, пиво и горячие закуски с ловкостью необычайной. На ходу разговаривал с людьми, улыбался, выпивал поднесенный кем-нибудь стаканчик вина и не пьянел.

— Гаргос! Иди сюда! — позвал Нирша.

Хозяин корчмы поклонился, потом подбежал к столу Кучука, поклонился еще раз и остановился, весь — внимание.

— Еще две бутылки! — приказал Нирша.

Гаргос снова поклонился, схватил со стола свободную тарелку — она описала в воздухе почти круг — и убежал.

— Так вот, — говорил Нирша своему соседу, крестьянину в новой овчинной безрукавке. — Если вы обеспечите сто голосов за меня — кандидата царанистской партии, вы получите пять тысяч лей. А за каждый голос свыше ста — еще по пятьдесят лей. Но если будет хоть одним голосом меньше ста, — Кучук помотал перед лицом соседа толстым указательным пальцем, — ничего не плачу: не пройду.

Сосед Нирши моргал красными осоловелыми глазами, кивал головой.

Гаргос заметил Дионицу и Мариору, лишь когда Дионица робко сказал ему:

— Я вас прошу, домнуле…

Он взял у Дионицы деньги, брезгливо бросил в ящик. Пакетик конфет сразу уравновесился на весах. Но Гаргос две конфеты бросил обратно — пакетик быстро поехал наверх, — хозяин схватил его и с улыбкой подал Мариоре.

— Ну и ловок! — проговорил Дионица, когда они вышли. — Говорят, очень богатый. Обороты растут…

Братьев Греку и Васыле Дионица с Мариорой нашли в саду Стратело. Ребята сидели, тесно прижавшись друг к другу. Над ними низко свешивали ветви груши. Из-под листьев, местами коричнево-красных, выглядывали тугие, еще зеленые плоды. А ветки яблонь были густо усыпаны золотистыми, цвета закатного солнца, яблоками с малиновыми и оранжевыми полосками.

Около ребят лежала целая гора фруктов. Им уже надоело есть их.

Когда Дионица и Мариора сели, Кир шепотом заговорил:

— Так вот, значит… Видели бочки у примарии? — Получив утвердительный ответ, он вынул из кармана два толстых гвоздя. — А это видели? Гвозди всадим в щелки между клепками, раза два ударим, и они легко пойдут. А там песок, вино будет сразу впитываться, и не заметишь, как вытечет…

— Ой! — Мариора покачала головой.

— Что?

— Чересчур… Да и вино теперь не боярское, а для людей уж…

— Да? — метнулся с земли Васыле. — А что такое это вино? Что оно ему стоит? У боярина его тысячи бочек, сама знаешь… А этим вином люди напьются, они Тудореску же депутатом от народа выберут, власть ему дадут! А для чего ему власть? Капитал наживать! Сейчас вы с отцом да Филат на него задаром работаете, а тогда он еще десять таких возьмет. Только кричат: «Народу, народу!..» Тудореску же теперь кузист! А кузисты, знаешь, за что? Чтоб Румыния — для румын, и Бессарабия — для румын. А бессарабцы что им? Плевать они на нас хотели! Почему отца моего забрали? Боятся, что людям глаза откроет. Почему за Днестром, в такой же Молдавии, не спаивают народ, не заставляют его силком выбирать? Почему так? Потому, что они завоевали свободу! А мы не сумеем?

— Опасно все-таки, — поежился Виктор.

— Ну, иди к Санде, с ней не опасно. Иди, иди! — Кир толкнул брата.

Виктор прищурил глаза:

— За труса принимаете?


Корчма гудела.

Многие пили вино прямо на улице. К примарии сходились древние старики, с головами такими же белыми, как и их праздничные рубахи, чабаны с резными флуерами[27] у пояса. Пестрели расшитые иличелы, широкие шляпы. Отдельно держались сельчане побогаче. Стайками перебегали площадь полуголые ребятишки. Женщин не было.

Накануне Кир задел Виктора за живое. Виктор решил доказать свою храбрость и сам вызвался пробить бочки. И все решили — пусть. Полезно ему будет… Но только надо держаться! Помнить коммунистов!

Все было обдумано до подробностей.

Виктор подошел к кучке людей, которая направлялась в сарай, вместе с ними вошел туда.

Мариора боялась и за себя и за ребят, но молчала: не назвали бы и ее трусихой.

Они остановились в нескольких шагах от сарая.

Кир широко размахнулся и ударил Васыле кулаком в грудь. Тот дал ему сдачи. Минута — и они клубком покатились в дорожную пыль. Дионица бросился разнимать их, а Мариора тонким, срывающимся голосом закричала:

— А-а-а! У Кира нож! Убьют друг друга, помогите!

Нож действительно лежал у Кира в кармане, но он и не думал вынимать его. Тем не менее возле дерущихся сейчас же собралась толпа. Двое полупьяных сельчан пытались растащить ребят, но они цепко держались друг за друга.

— А-а! Да скорей же, скорей! — кричала Мариора.

— Режут ее, что ли? — удивлялись вокруг.

— Гляди, никак не в своем уме?

— Это ж Беженарь, что у боярина работает. Там сойдешь с ума… Бьет-то как!..

А Дионица уже стоял в стороне, рукавом вытирал с лица пыль, задыхаясь и нарочно сбиваясь, рассказывал:

— Это все Кир! Дразнит девчонку, Мариору Беженарь. А Васыле вступился. Тот ему по уху. Вот и пошло. А она небось напугалась, как бы ей еще не всыпали, потому и кричит. Дурочка!

— Что с них возьмешь! — уже смеялись в собравшейся толпе.

В суматохе никто не заметил, как алая струйка вина выскользнула из дверей сарая и поползла людям под ноги.


— Леле![28] Боярин приехал. Тетя Панагица велела, чтобы ты скорей шла. Скорей, леле! — говорил смуглый, как каштан, сынишка Филата.

Мариора забежала к Стратело попрощаться, Дионицы не застала, попросила Марфу передать ребятам привет и ушла в имение.

На кухне у Тудореску привычно стучал нож, звенели кастрюли, трещала плита и на разные голоса пело, шипело, клокотало варево.

Панагица подняла потное лицо. Ее глаза были краснее обычного и смотрели мимо Мариоры.

— Ходишь как улитка. Я уж справилась, — устало сказала она. И озабоченно добавила: — Сейчас пока делать нечего. Дом прибран. После стирать будем… Сейчас можешь к отцу пойти. Иди, иди.

Видно было, что кухарка хотела выпроводить Мариору.

— А где татэ? — Мариора надела шлепанцы: Тудореску не любил, когда в доме ходили босиком.

— Наверно, в конюшне.

Девушка облегченно вздохнула — боялась, что Панагица будет ругать ее за долгое отсутствие. Но ей хотелось побыть одной, и, вместо того чтобы идти к отцу, она пошла в сад.

Отрывочно и путано вставал в сознании вчерашний день.

Она снова видела, как покатились в пыль ребята, как вилась по земле струйка вина.

Потом зло язвил Кир и досадовал Васыле: прекрасно выполненная затея прошла, в сущности, впустую — Кучук и примарь дали своего вина, и непонятный селу случай был забыт.

Но Мариора… Мариоре никогда не забыть этот день! Ей казалось, что всю жизнь она просидела в одной касе, где знакома была каждая неровность глинобитного пола, каждая трещина в стене. И вдруг стена раздвинулась, и оттуда глянуло что-то новое и такое яркое, что невольно пришлось зажмуриться.

Но вот открыла глаза, и снова серая стена, и хоть голову о нее расшиби — не пробьешь. Может, показалось? Нет, не показалось, а было! Было! Это она, Мариора, вместе с друзьями подняла руку на боярина, на боярское добро, пошла против боярской воли!

Удивительно, каким родным стало село за эти дни, а ребята — ребята стали как братья. Мариора даже приостановилась. У нее теперь есть друзья!

Кто-то бежал по саду. Мариора пригнулась было — не хотела сейчас попадаться людям на глаза, но вдруг увидела: в вишеннике мелькала черная шапка волос Дионицы. Он шел, ладонью вытирая со лба пот, а задетые им яблони сыпали град переспелых яблок.

Дионица сжал локти Мариоры, заглянул в ее глаза:

— Что ж, подождать не могла? Я все бросил да за тобой.

— А что? — испугалась Мариора.

— Ничего. Ведь мы не попрощались, не договорились. Ты когда придешь в село?

— Почем я знаю? — Мариора сорвала сухую травинку, закусила горьковатый стебелек. — Боярин здесь, разве Панагица отпустит?

Они стояли молча, держась за руки.

Вдруг послышались тяжелые шаги. Потом просящий далекий голос Панагицы и, совсем рядом, раздраженный — Тудореску:

— Я сказал, пусть придет сюда.

— Давай спрячемся! — испугалась Мариора.

Кусты черной смородины скрыли парня и девушку и зашептались над ними душистыми резными листочками.

Подходил еще кто-то.

— Добрый день, домнуле Петру!

По голосу можно было узнать Челпана.

— Добрый.

— Как поездка, домнуле Петру?

— Спасибо. Плохого нет. — В голосе Тудореску дрогнула усмешка.

Челпан, по-видимому, понял это и заговорил уже более твердым голосом:

— Хочу кое-что предложить вам, домнуле Петру.

— Ну?

— Выборы скоро… Помочь можно бы. Относительно вашей кандидатуры. — Слышно было, как Челпан чиркнул спичкой — закурил. — Ребят у меня немало, это вы знаете. Все старше двадцати одного года. Голосуют. К тому же кое-кому в селе приказать можно. Просто заставим. Кое-кого уговорим. Словом, сделаем. Человек полсотни я вам гарантирую — из противников.

Дионица толкнул Мариору. Досадуя, она схватила и сжала его руку.

— Что ж, хорошо, — голос Тудореску звучал недоверчиво. — Только из-за этого ты и пришел?

— Конечно, домнуле Петру, не только из-за этого… Во-первых, мое личное уважение к партии Куза-Гоги… И поскольку вы…

— Так. Дальше что?

— Вот и все.

— Как просто, — тем же тоном сказал Тудореску. — Ну, и что же тебе… вам… с моей стороны нужно?

— Немного… Тысячи три лей на вино для избирателей.

— Очень хорошо.

— И… Ну, это вам легко будет. — В голосе Челпана было деланное равнодушие. — Слышали, наверно. Меня накрыли… Суд будет. А… в таком случае я вам не помощник. Стало быть, помогите освободиться.

Тудореску рассмеялся:

— Я ведь не судья, молодой человек. Не судья.

— Не шутите, домнуле Петру. Судья — отец домну Михая. И сам домну Михай в сигуранце служит. Вам легко это сделать.

— Куда идешь? Не мог подождать? — Это относилось уже не к Челпану.

— Да нет, я ничего… я про голову только… Думал, вы гуляете… — отвечал испуганный голос дворника Диомида. — Я потом могу…

— Что ты говоришь? Какая голова?

Дионица не удержался и снова толкнул Мариору. Она погрозила ему пальцем.

— Голову на поле Матвей, обходчик, нашел. Из соломы. И шляпа на ней, как у вас. И дощечка с надписью. Только я неграмотный, не разберу.

— Бог мой! Какая голова?

— Соломенная. Матвей принес: «Отдай боярину». Я говорю: «Зачем? Сожги, когда костер разведешь». — «Нет, — говорит, — отдай. Наша обязанность обо всем докладывать». А мне что? Я взял.

— Что за новости! Покажи.

— Сейчас принесу.

Слышно было, как убежал дворник.

— Ваши штучки, а? — зло заговорил Тудореску.

Мариора лежала, прижавшись к земле, точно могла спрятаться в ней, и прислушивалась к разговору. В голове сумбурными отрывками вставало все, что она слышала о Челпане, о кузистах. Вспомнились мышиные глаза Михая, — она даже зажмурилась.

Михай Куку, сын судьи, работает в сигуранце. Сигуранца! Что может быть хуже! Все село так говорит. Челпан вор…

Дионица лежал рядом с нею, смотрел живыми, смешливыми глазами.

Диомид скоро вернулся.

— Вот, — почтительно сказал он. — Эта дощечка была привязана.

Челпан заговорил быстро и непонятно, но Тудореску перебил его:

— Твои штучки? Старая месть?

Челпан забормотал:

— Шутите! Сколько времени прошло… И какие счеты могут быть сейчас?

— Знаешь что, — раздраженно сказал Тудореску, — иди и забудь, где мой дом стоит. Иди! — повторил он. — Ну? — в голосе вспыхнула угроза.

— Имейте в виду, что все эти люди будут против вас. А кто соломенную голову поставил, вы узнаете при желании…

Слышно было, как Тудореску зашагал в глубь сада. Потом снова раздался его голос:

— Челпан! Если пройдет моя кандидатура, будешь свободен. Это знай.

— Пока вы пройдете, меня посадят! — донесся голос Челпана.

— Я скажу, чтобы твое дело задержали. За деньгами завтра зайдешь. Но если повторится что-нибудь подобное…

— Клянусь, не я! — воскликнул Челпан.

— Ступай!

— Это что же? — шептала Мариора. — Челпан с Тудореску? А что это за голова, о чем они говорили?

Дионица коротко рассказал ей про чучело. Мариора смеялась, уткнувшись лицом в колени.


Зима пришла теплая, мягкая, дождливая.

Вот уже несколько недель Тудореску жил необычной для него деятельной жизнью: раньше в село почти не заглядывал, теперь отправлялся туда чуть не каждый день верхом. Прежде нелюдимый, теперь он охотно принимал у себя селян.

Приходил примарь. Здесь, в боярской прихожей, он терял всю важность, с какой говорил с крестьянами, и — Мариоре казалось — даже худел. Его и еще нескольких богатых селян боярин принимал у себя в кабинете. Иеремие Гылку не пускал дальше коридора, но и к нему снисходил, беседовал, даже как-то по плечу похлопал. Сотни литров доброго старого вина Тудореску отправил в село. Челпан в имении больше не показывался; ходили слухи, что ему грозил арест, но вмешался Тудореску, и все обошлось.

В день выборов было тепло, облачно. Мариоре очень хотелось пойти в село. Туда уехал и Тудореску. Но когда она спросилась у Панагицы, та подняла брови:

— Ку-уда? Сегодня-то? — и ничего не ответила.

Из рабочих на выборы тоже никому не удалось пойти: боярин сказал, что нужно срочно ремонтировать конюшню, а в селе и без них людей много. Все понимали, что боярин просто не доверял своим рабочим.

Весь этот день Мариора неотступно думала: «Как-то там ребята? Что делают? Кого выберут люди? Только, наверно, не Тудореску, ведь все знают, какой он».

Боярин вернулся заполночь, пьяный, довольный. Сказал, чтобы завтра приготовили обед получше, и ушел спать.

Утром Панагица разбудила Мариору задолго до рассвета. Невыспавшаяся и поэтому особенно злая, кухарка посылала к черту и сдобное тесто, которое никак не подходило, и кофе, в который попал таракан, и боярина.

Густо-малиновый шар солнца только что поднялся над безлистыми садами. Оживал двор: проснулись рабочие. Обмениваясь догадками насчет выборов и вполголоса ругая боярина, они собирались в холодном сарае, куда на зиму переносилось корыто для еды. В него Мариора разлила постный борщ, приправленный молоком, на отдельную доску положила мамалыгу. Потом кончила чистить яблоки для компота и, воспользовавшись тем, что Панагица была занята приготовлением какого-то сложного крема из сливок, яиц, разных фруктов и порошков, побежала во флигель — пришить к кофточке оторвавшуюся пуговицу. И на пороге остановилась.

— Дионица! Кир! — радостно проговорила она и тут же запнулась: — Боярин не велит чужим в имение ходить.

— Доброе утро, Мариора! А он нас и не видел — мы через сад, — нимало не смутившись, разом ответили парни.

Они чинно положили на широкий подоконник шляпы, и Дионица первый протянул ей руку. Он улыбался, пристально всматривался в ее лицо. И девушка заметила в его синих глазах что-то новое, непривычно-вопросительное и ласковое, и это заставило ее снова подумать: «Да, Дионица не мальчик уже… кавалер…»

Кир сжал ее руку просто и радостно.

— Вот не ждала… Вы ко мне? Да садитесь, — растерявшись и радуясь, говорила Мариора. — А я в село никак не выберусь… И не дождусь, когда попаду туда. Отчего девушки не придут? Ну, как выборы? Да рассказывайте же! Кого выбрали?

Прошлый раз, когда Дионица вернулся из имения, он рассказал товарищам про разговор боярина с Челпаном. Ребята не удивились. Васыле сказал:

— Чего им: одна шатия, один ворует в открытую, а другой тайно.

Хотелось оповестить об этом село. Только как?

И вот однажды жандармам пришлось ходить по селу, замазывать надписи, которые были сделаны углем на белых стенах кас и даже на воротах у самого Челпана:

«Боярин Тудореску спас вора Челпана от тюрьмы, а Челпан помогает боярину пролезть в депутаты».

И хотя в Малоуцах трудно было насчитать и двадцать грамотных, скоро об этом узнали все. Мужчины хмурились и отворачивались, когда Челпан дружески хлопал их по плечу и заводил разговор. Но громко говорить люди боялись: сила была не на их стороне. Челпан был теперь выборным агентом. Ходил в высокой смушковой шапке, перепоясавшись широким шерстяным поясом, а за полой добротного иличела неизменно носил дубинку. Был он всегда навеселе, белые зубы его блестели в хищной уверенной улыбке. И всегда возле Челпана — компания дюжих парней, державших в руках толстые «трости» с острыми гвоздями на концах. В любой момент парни были готовы пустить их в ход.

Но вчера, в день выборов, когда селяне вновь собирались у примарии и Челпан обратился к ним с приветствием, люди вдруг отхлынули от урны, а старик Руши надорванно закричал:

— Слазь, сука продажная! Слазь! Хватит!

Люди зловеще двигались к Челпану, к примарю — у того даже бородавки на лице покраснели.

Неизвестно, чем все кончилось бы, если б в толпу не бросились жандармы, полицейские и выборные агенты. Короткая драка — и старика Руши вынесли мертвым, на лице его кровь смешалась с пылью.

Голосование началось. По всему селу расхаживали жандармы, прибыло с полсотни солдат. «В честь выборов» на каждом углу стояло бесплатное угощение: бочки с вином, соленые помидоры и хлеб. Конечно, лучше других кандидатов в депутаты угощал боярин Тудореску. Еще накануне в селе были частые драки, а когда началось голосование, они возникали каждую минуту: сходились на кулачки сторонники различных партий, доказывая друг другу свои преимущества, а чаще получалось так: у человека, про которого было известно, что он противник кузистов, вдруг оказывался на спине написанный мелом крест. И когда он подходил к примарии, где происходило голосование, к нему придирались незнакомые люди: то оказывалось, что он толкнул кого-то, то недостаточно вежливо ответил. Проходило несколько минут, и человек не то что голосовать, подняться не мог: избитый, валялся где-нибудь под забором.

Обо всем этом ребята рассказали Мариоре.

— Так кого же все-таки выбрали? — спросила она.

Кир сплюнул.

— Кого выбрали? — он усмехнулся. — В селе семьсот голосующих, многие совсем не голосовали. А бюллетеней оказалось тысяча сто!

— Как так?

— Так. От каждой партии представитель дает избирателю свой бюллетень: иди голосуй за нас — дам столько-то лей. А кое-кому — что не заработать? И голосовали по пять раз.

Вместо умерших тоже приходили голосовать. А многие голосовать совсем не хотели, так их кузисты силком на каруцы сажали и везли. Приказывали: «Голосуй за нас!»

Оглянувшись и сплюнув, Кир продолжал уже тише:

— Недаром говорят в селе: «Правильно, выборы всеобщие: голосуют живые и мертвые; и тайные, потому что, когда убивают, жандармы никогда не знают, кто убийца; и прямые — избиратель после выборов попадет прямо к знахарке».

— А скольких людей поарестовали накануне! — вздохнув, сказал Дионица.

— Да выбрали-то кого? — растерянно спросила Мариора.

— Кого выбрали? — сказал Кир. — По нашему уезду у кузистов голосов больше всех. Тудореску — депутат. Дубинки да угощенье свое дело сделали.

Мариора встретилась с суровым взглядом Кира и опустила голову.

— Не вешай голову! — сказал Кир. — Есть и хорошая новость. Угадай, Мариора, какая? Ни за что не угадаешь!

Оказывается, вечером Кира повстречал учитель из Инешт. Может быть, и не повстречал, а нарочно искал. Он попросил Кира показать ему дорогу к одному из крестьян. Но только они отошли, спросил:

— Ваша работа — надписи про Челпана перед выборами?

— Что вы, домнуле учитель!

— Разыщи-ка мне сына кузнеца Лаура.

Васыле узнал учителя.

— Вы приходили к отцу, просили, чтоб он замок для школьных дверей сделал, — сказал он ему.

Тот спросил его о надписях. Но Васыле сделал вид, что слышит о них впервые.

Тогда учитель оглянулся и тихо произнес:

— Говорят, в этом году будет хороший урожай на яблоки… и на перец. У твоего отца сад есть?

Васыле вздрогнул и в упор посмотрел на учителя. У того глаза были суровые, но в них просвечивала добрая усмешка.

…Однажды в дождливый вечер, когда Лаур с сыном только приехали в Малоуцы и отец работал над первым заказом в своей кузне, Васыле забежал к нему. Отец присел на чурбан, свернул цигарку из самосада. Васыле подошел, прижался головой к прокопченной блузе отца. Глухо стучал по крыше дождь, кузня слабо освещалась огнем из горна. Тихим, задумчивым голосом Думитру вдруг сказал:

— Запомни, сынок: к тебе могут прийти люди и спрашивать обо мне. Знакомые или незнакомые — все равно. Где я, что я — никогда никому обо мне не говори. Но помни: к тебе может подойти наш человек, которому ты можешь открыться. Но прежде он должен тебе сказать пароль, — и отец прошептал ему на ухо те самые слова, которые Васыле сейчас услышал от учителя.

— Значит, ваша работа? — наконец улыбнулся учитель.

— Да, — сдвинув брови, ответил Васыле и посмотрел учителю прямо в лицо.

— А вы молодцы, я вижу, — рассмеялся тот и тут же добавил строго: — Вот что, ребята. Это интересно, но придется бросить. Серьезнее будете работать.

Он рассказал, что нужны люди поддерживать связь с центром.

— В селе ячейка развалилась. Я говорю с вами, как со взрослыми, поняли? Нам нельзя тут стоять, я скажу коротко.

Ребята переглянулись. На лицах их была радость. Учитель заметил это, снова улыбнулся, ободряюще кивнул головой и продолжил:

— Филата, конюха в имении, знаете? Каждую неделю нужно ему передавать газеты. В городе на Королевской, угол Садовой, по субботам газетчик стоит, ваших лет. «Время» продает. Один из вас подойдет, спросит: «Про убийства напечатано?» Если ответит: «Сегодня интересней всех», — значит, покупайте газету «Время», туда будет вложена «Скынтея». Догадываюсь я, знаете, что это за газета?

Мальчишки опять промолчали. Но по их глазам учитель понял, что можно продолжать.

— Если скажет: «Проваливай», — так и проваливай. Да поскорей. Ходить по одному. Понятно?

— Да, — ответили ребята.

— Хорошо. Если что, приходите ко мне, но очень осторожно и в самом крайнем случае. Помните: самое страшное — организацию завалить. И лучше, если меньше людей будет знать об этом. И вообще трусов, говорунов не посвящайте. Если что — знать ничего не знаю. Хоть с поличным поймают, все равно. Понимаешь, Васыле?

— Конечно!

— Так запомнили? Королевская, угол Садовой, у газетчика. Он же, — учитель ласково взглянул на Васыле, — в ближайшее время весть от отца тебе передаст.

И, уже прощаясь, учитель бросил:

— Хотите, наверно, знать, как я о вас узнал? Челпан вас заподозрил. Решил за делом поймать. А Челпан с жандармерией путается, как вы знаете, вот и в примарии известно. А я на квартире у нотаря живу. Но вы это дело с надписями бросьте.

Учитель ушел. Кир зачарованно посмотрел ему вслед, проговорил:

— Кто бы подумал!

— Связь есть! — торжествовал Васыле.

Встал вопрос: кого можно привлечь к работе? О Викторе Кир сказал:

— Трусоват. Да и… кроме девушек, он ни о чем не думает.

Решили: они двое, Дионица и Мариора.

Теперь мальчики вкратце рассказали все это Мариоре. Договорились: видеться ежедневно — либо она в село, либо они сюда. С Филатом связь только через нее. Так будет безопаснее.

И вот в субботу Кир, пристроившись на попутную каруцу, съездил в город.

Там все было так, как говорил учитель.

Ребята передали Мариоре два пакета:

— Отдай Филату. В одном газета, в другом листовки. Листки такие, там о коммунистах и о кузистах написано, — пояснил Кир.

Перед уходом Дионица протянул Мариоре тонкое серебряное колечко.

— В знак нашей дружбы, — смущенно улыбаясь, сказал он.

— Ой, зачем, Дионица?! Спасибо… — Мариора восхищенно смотрела на колечко и не решалась взять его. Дионица сам надел его на средний палец девушки.

— Какое красивое… Поцарапано только немножко. Вот здесь, сбоку…

— Это твое имя, Мариора. Я иголкой написал, навечно! — говорил Дионица, все не выпуская ее руки из своих больших ладоней.

Ребята ушли садом. А в душе Мариоры снова ожила теплая, зыбкая радость. Она чувствовала, как неведомая рука роднит ее с чем-то новым и неизведанным.

Почему-то вспомнилась отцовская сказка про Фэт Фрумоса. Она покачала головой и побежала к Филату.


Мариора подметала комнаты, когда приехал Михай. Тудореску только что встал, умылся. Он шел по коридору, растирал полотенцем холеную шею и почти столкнулся с Михаем. Тот был в зеленой рубашке Железной гвардии. Он налетел на хозяина, вырвал и отбросил полотенце, сжал ему руки.

— Доброе утро, дорогой Петру, дорогой депутат!

— Доброе утро, очень доброе. И вчера добрый день, для всех нас добрый.

В приоткрытую дверь Мариора видела, как Тудореску вдруг отстранился от Михая, с нескрываемой неприязнью оглядывая его новую форму.

— Ты что это? — наконец спросил он.

— Хочешь сказать: вступил в Железную гвардию? — переспросил Михай и нагло улыбнулся. — Совершенно верно: поздравь.

— И не подумаю, — презрительно ответил Тудореску. — Меня тоже туда потянешь? Чтоб мы там оба головы сломали? Не секрет, что вашу партию в стране многие ненавидят!

— Нет, не потяну, — рассмеялся Михай. — Нам совершенно достаточно, что ты член кузистской партии и депутат. Разногласия у нас, конечно, есть, но, в сущности, кузисты — наши люди! А каждый наш человек в парламенте — плюс для нас. Еще один шаг к власти! Я же приехал тебя поздравить…

Михай хотел снова обнять Тудореску, но тот, хмурый, отстранился, достал из кармана смятый листок, с сердцем протянул Михаю.

— Это управляющий у меня во дворе нашел, и сегодня, на другой день после выборов!

— Кто?

— Если б я знал! Ясно одно — это наши с тобой общие враги.

Радуясь и пугаясь, Мариора прошептала: «Листовка!»

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Не всегда лопается там, где бьешь.

(Молдавская народная поговорка)
В этом — 1940 — году весной вовремя прошли дожди. Лето наступило жаркое, тихое. Ждали большого урожая фруктов.

Внешне в жизни Мариоры ничто не изменилось. У отца долг почти не уменьшался. Все ту же похлебку ели они из корыта вместе с другими батраками, все ту же постылую работу в боярском доме выполняли быстрые Мариорины руки.

Но в сердце девушки, казалось, поселился устойчивый, неутомимый огонек.

Васыле говорит: «Придет новое время…» И она помогает этому новому, справедливому…

С ребятами Мариора виделась мало. Под Новый год стало известно, что инештский учитель арестован. Все приуныли. Но на Королевской улице мальчиков по-прежнему встречал рыжий газетчик и вручал им «Скынтею». Он был не по возрасту сердит и улыбнулся только раз, когда передал Васыле крошечную трубочку папиросной бумаги. Это было письмо от отца. Васыле читал его в первом же подъезде — дрожали руки, воробышком трепыхалось сердце. А когда прочел, заплакал злыми слезами:

— Сволочи!..

Отец сообщал, что осужден на пожизненную каторгу, без права переписки. И еще писал, что Семен Ранько, инештский учитель, находится с ним в Дофтане и ожидает суда.

Но связь была. И Васыле заботился об одном: не провалить ее. В имение он не ходил. Сначала газету попеременно носили Кир и Дионица. Но однажды Дионице встретился парень из другого села и позвал его на свадьбу. Только когда Дионица вернулся, Кир узнал, что газету тот передал на два дня позже.

— На тебя совсем нельзя положиться! — рассердился Кир и с тех пор в имение ходил сам.

В сущности, все эти два года работа ребят сводилась к тому, чтобы газета попала в руки Филата. Сами они не всегда успевали читать ее или не могли толком разобраться в написанном. Приходя в имение, Кир не разговаривал с рабочими, а заигрывал с Мариорой, точно приходил только ради нее.

Кроме Филата и Ефима, никто из рабочих не знал, откуда идут газеты.

— Нам их господь бог посылает, — шутили они.

Особенно боялся Кир попасться на глаза Михаю.

Михай первый принес в имение беспокойное слово «война». В тот день он клокотал в кабинете хозяина, как варево в закрытом котелке. Тудореску после этого разговора стал еще более настороженным и приказал из села в имение никого не пускать и рабочим туда не ходить, разве в крайнем случае. Михай привозил газеты, много и шумно говорил. Но из кабинета до Мариоры доносились только отдельные слова:

— Орудия… Король… Бомбы… Англичане… Необходимость… Гитлер… Коммунисты… И — война, война, война…

Говорили о России. Это слово вызывало жаркие, но приглушенные споры. Михай даже сам выглядывал в коридор: не подслушивает ли кто? Однажды Мариора услышала, он сказал:

— Раздавить надо.

— Д-да, — соглашался Тудореску.

— Да! — горячился Михай. — А ты думаешь, это просто? Может быть, ты все еще полагаешь, что для большевиков достаточно сотни танков и самолетов — и они станут на колени? Признаться, я в этом сомневаюсь… Ввязалась Германия в войну с Западом. В первую очередь надо было с большевиками кончить.

Мариора плохо знала, что такое «западный враг», с трудом понимала происходящее и со смутной тревогой ждала, что будет дальше.

«Только не надо бояться», — прогоняя пугливые мысли, часто думала она.

Однажды июньским утром в боярский двор влетела рессорная бричка, запряженная парой взмыленных лошадей. Бричка влетела так стремительно, что никто не успел заметить, с какой стороны она примчалась. Кошка, которая только что удобно улеглась и вытянула лапки на горячем песке, бросилась прочь, а лошади круто повернули и остановились у крыльца. С брички соскочил высокий человек в запыленном костюме, взбежал на крыльцо и только тут крикнул женщинам во дворе:

— Господин Тудореску дома?

Услышал: «Дома», — и скрылся за дверью.

Он скоро вышел, торопливо сел в бричку и уехал.

Вслед за ним на крыльце появился сам Тудореску.

— Мариора!

Она развешивала белье. Поставила на землю таз, положила зажимки и подошла ближе.

— Беги в поле. Пусть все сюда идут: Ефим, Матвей, отец твой… Все. А деревенские — по домам. Быстро!

Тудореску нервничал. На красном лице его было выражение растерянности.

Поле дохнуло на Мариору накаленным к полудню воздухом. Было очень тихо. Недвижно стояла густая высокая пшеница. Колосья уже налились, но были еще молодые, свежие и забавно топорщили зеленые усы. За пшеницей начинался ячмень, приземистый и сильный. Дальше — метелки только что отцветшего проса. А вот и кукуруза — матушка кукуруза, которая почти одна кормит бедный люд Молдавии, всех, кто трудится на этой богатой земле. Должно быть, большой будет урожай, удивительно хороша сейчас кукуруза: еще июнь, а стебли уже вытянулись почти в рост человека. Кое-где под покровом туго свернутых зеленых листьев с прозрачной каймой и красноватыми подпалинами наливались початки. Из утолщений уже выглядывали серебристые волоконца.

Мариора шла по мягкой, как пух, дорожной пыли, всей грудью вдыхала жаркий душистый полевой воздух. Можно ли не любить это поле с его бескрайними раздольными просторами, поле, которое кормит человека, и радует, и ласкает на своей мягкой и черной груди!

Но поле — боярское…

Мариора вспомнила приказание и пошла быстрей.

Слева, на склоне оврага, виднелись палатки румынских солдат. Послышался далекий гомон. Вот уже второй месяц, как солдаты разместились здесь. Сначала это удивило и испугало людей, как предзнаменование войны. К тому же незваные гости брали у крестьян что приглянется. Потом к ним привыкли, как привыкают к неизбежному злу.

Палатки солдат, темными грибами выросшие слева от имения, остались позади. Зеленоватые фигурки вокруг них таяли, становились меньше. Но и отсюда казалось, что они двигаются необычно быстро, причем суетятся на одном месте, вокруг палаток.

«Как мухи в навозе», — родилось сравнение.

Батраки встретили приказ Тудореску настороженно, но без удивления. Они пололи кукурузу. Была страда, и работали все, даже сторожа. Филат вытер вспотевшие руки о штаны.

— Может быть, война? — сказал он, и в голосе его не было страха.

— Велел поскорей! — напомнила Мариора.

Семен Ярели — он арендовал у Тудореску гектар земли исполу, у него же, чтобы обработать этот гектар, брал лошадь и за это по нескольку месяцев в году работал у боярина — аккуратно вытер лезвие сапы, устало сказал Тудору Беспалому:

— Тебе же боярин должен за работу. Пойди спроси… Мало ли что…

Тудор досадливо махнул рукой:

— Я уж раз кулаком в зубы получил, больше не хочу. Идем домой, что ли?

Селяне и батраки распрощались и разошлись по теплой укатанной дороге, поднимая почерневшими босыми ногами мягкую пыль.

— Устал, дочка! — пожаловался Тома Мариоре. Он снял шляпу с седой головы, вытер лицо, надел снова. — Нашему брату, видно, только в могиле и доведется отдохнуть…

— Никак солдаты тоже шевелятся, — заметил Филат. Он поглядывал вдаль, на зеленые палатки. — Черти! Хоть бы солдат досыта кормили! А то они в селе всех кур поели.

— Что-то нам боярин объявит? — сказал Ефим.

Ждали всякого. Но когда вошли в калитку, остановились от удивления.

— Да воскреснет бог… — тихо заговорил баптист Матвей. Было непонятно, со страху он читает молитву или с радости.

Точно бурей выбросило из комнат мягкую мебель, сундуки, портпледы с одеялами, скатки ковров и чемоданы. Растрепанная Панагица и дворник Диомид, натыкаясь друг на друга, торопливо выносили вещи из дому. Из-за сараев выбежал боярин. Должно быть, он споткнулся и упал: был весь в пыли, невычищенные пятна виднелись и на коленях. Боярин увидел батраков, на минуту остановился.

— Скот привели? Матвей! На луг, бегом! Овец гони сюда. Ефим, Тома! Скот разберите в гурты: коров, быков, овец по отдельности. Филат, запрягай! Остальные грузите хлеб из кладовых, вино тоже на каруцы. Быстрей, быстрей! А где Тоадер?

— В гостиной. Серебро укладывает. Сам взялся… — ворчливо ответила Панагица.

Боярин с небывалой легкостью вбежал в дом.

Через несколько часов во дворе стояло больше десятка увязанных, доверху нагруженных каруц. За оградой жалобно блеяли овцы, встревоженно мычали коровы.

Тудореску в шляпе, с плащом через плечо вышел на крыльцо. Люди во дворе стихли.

— Я вынужден уехать, — сказал он. — Оттуда идут… — Тудореску поперхнулся, откашлялся, махнул рукой на восток. — Русские… коммунисты… — Он помолчал, потом заговорил громче и ровнее: — Вы все вернетесь в село. — Он сунул руку в карман жилетки, вынул белую монету. — Вот сто лей. Это тем, кому я должен за работу. Панагица отдаст. — И повысил голос: — У меня нет времени долго говорить. У вас будет советская власть. Дождались вы! А вы что думаете? Вас погонят в колхозы. Слышали? В кол-хо-зы! До сих пор вы имели возможность, даже если у вас долг, отработав его, заработать деньги и приобрести землю. А тогда у вас нитки и то своей не будет. В колхозах даже детей отбирают! Работать вы будете день и ночь! А зарабатывать гроши!

— Меньше, чем у вас, домнуле Петру? — деловито спросил Ефим.

Тудореску понял намек, метнул глазами. Но в его расчеты не входило ссориться с людьми.

— А про что же я вам толкую? Ну… увидите…

— Да… — как бы сочувствуя, сказал Матвей.

— Посмотрим, — скосив глаза, вздохнул Диомид. — Может, и вправду плохо. Не знаем…

Тудореску помолчал, громко набрал в грудь воздуха, начал снова:

— Мы уезжаем за Прут. Со мной пойдут: Матвей, Диомид…

— Нет! — испуганно вскрикнул Матвей. — Что вы, домнуле Петру?

— Мы из Бессарабии никуда не пойдем! — мрачно отозвался Ефим среди общего молчания.

— Тебя не спрашивают, — вспыхнул Тудореску.

— А ты, боярин, не думай… Урожай с земли отдавали, а чтоб совсем ее кинуть да на чужую идти — на это мы не способны, нет! В Бессарабии родились, жили, тут и умрем, — повысил голос Ефим.

— Да что же, я один, что ли, с лошадьми управлюсь?

— Уж это мы не знаем.

— Беженарь!

— Куда я от своих?! — Тома спрятался за спинами батраков, сел на землю, так что Тудореску и головы его не увидел.

Наконец порешили на том, что Матвей, дворник Диомид и несколько женщин проводят боярина до города; там он наймет других людей, а им уплатит по пятьдесят лей.

Тудореску быстро вошел в дом, прошел в кабинет, распахнул окно и оперся руками о подоконник. Несколько мгновений он смотрел в сад, потом обернулся, тяжелым взглядом обвел стены, остановил глаза на портрете короля Кароля.

— Эх, мамалыга! — произнес он с презрением и, захлопнув створки окна с такой силой, что стекло, звякнув, выскочило из рамы, выбежал на крыльцо. — Давай! — крикнул он и спустился со ступеней.

Каруцы, подготовленные к отъезду, заполнили весь двор. Матвей, Диомид и возницы стояли в молчаливой толпе у калитки. Мужчины — без шляп.

Тудореску тоже снял шляпу — надо попрощаться.

На крыльце дома с плащом на руке остановился управляющий Тоадер.

— Давай! — повторил Тудореску, но никто не двинулся.

Наконец вперед вышел Филат. Помедлил, взмахнул шляпой и только тогда начал:

— Мы решили, домнуле Тудореску, что, значит, раз советская власть скоро придет, задержать вас…

— Что? — выдохнул Тудореску.

— Богатство-то вы с нашего труда нажили. Не было бы нас — и ковров бы ваших не было. А то, как говорится, волы работают, лошади кушают… Задержать решили! — твердо произнес старик Ефим.

— Задержать? Меня?

— А что? Новая власть, онаразберется…

— Говорят, у нее все одинаковые права имеют.

Батраки понемногу подступали к крыльцу.

Рука Тудореску поползла в карман, что-то нащупывая.

— Вы… вы… да я вас… С ума посходили!..

— Нет, что уж! — выступил вперед Тома. — Поезжайте, боярин, с богом. Жили — не целовались, и ругаться не надо.

— Но добро увозить не дадим, нет, — добавил Филат.

— В-вы!.. Черт! — Тудореску споткнулся на слове, взглянул на часы, еще раз на людей и кинулся к верховой лошади, стоявшей у калитки.

Почти никто не видел, когда господин Тоадер вывел из конюшни и заседлал карего боярского коня. К седлу он приторочил туго набитые сумы. Конь стоял в тени за флигелем. У домнуле Тоадера побледнел даже сизый широкий нос, когда он услыхал, как рабочие разговаривают с боярином. Через мгновение Тоадер сидел на коне, конь помчался прямо на людей. Завизжала Панагица — лошадь наступила ей на ногу, шарахнулся в сторону Тома, сшибая с ног Матвея. Господин Тоадер, озираясь, вертел над головой хлыстом. Но ворота были уже закрыты, а калитка, пропустив боярина, захлопнулась перед мордой коня, на котором сидел Тоадер. К управляющему подошел Филат. Не обращая внимания на его перекошенное лицо и хлыст, что дрожал и вился в его руках, Филат сорвал сумы, бросил их на землю, — высыпались в пыль серебряные ножи и ложки, какие-то свертки. Филат усмехнулся и так же неторопливо открыл калитку.

Через несколько минут боярин и управляющий превратились в пятнышки, которые скоро растаяли на светлой ленте убегающей по холмам дороги.

Люди переглянулись и возбужденно заговорили. К Мариоре быстро подошел Филат.

— А ну, беги в село, девочка, — решительно сказал он. — Позови сюда Штефана Греку. Да скажи ему, пусть еще кого возьмет… понадежней… чтобы все в порядке сохранить. Пусть скорей идут.

Мариора бежала по улицам Верхнего села и ничего не понимала. Здесь было безлюдно. Но открытые настежь ворота и замки на сараях и хлевах, которые никогда днем не запирались, говорили, что произошло что-то необычное. На улицах, развеянные ветром, валялись какие-то бумажки, в воздухе кружился белый пух, точно из перин. Вот, уткнувшись носком в землю, лежал ботинок. На земле распласталась совсем новая рубашка. Дом примаря, большой, новый, под голубой железной крышей, стоял с раскрытыми дверями и окнами. В распахнутые ворота был виден обширный двор — там валялись бочки, ящики; и мимо них торопливой и озабоченной походкой прошел куда-то к сараю средний из братьев Кучуков — Гаврил.

«Этот-то здесь зачем?» — удивилась Мариора.

Спустившись ниже по улице, девушка увидела Марфу Стратело. Марфа шла, ведя под уздцы свою гнедую кобылу: та устало носила боками и так же устало качала головой. А Марфа грозила кому-то рукой и кричала на всю улицу:

— Ах, разбойник проклятый, увести кобылу среди ясного дня! Привык собирать, чего не сеял…

— Про кого это вы, тетя Марфа? — спросила Мариора.

— Да примарь проклятый! Как стали они бежать, так скот из чужих дворов хватать начали. «В Румынию, — говорят, — чтоб цел был». Ой, волки! — И уже спокойно спросила Мариору: — А ты вниз? Штефана Греку ищешь? Наверно, он там. Иди, иди скорее, я тоже сейчас прибегу…

«Что это все значит? Происходит что-то небывалое». Мариора побежала скорей.

На улице, которая вела к примарии, Мариоре пришлось убавить шаг: здесь цепью, загораживая узкую уличку, стояли большие зеленые машины. Кое-где возле них ходили молодые веселые солдаты в какой-то особенной, тоже зеленой форме, с красными звездочками на фуражках. Около солдат вертелись полуголые ребята. Они отходили кто с конфетой, кто с пряником.

Лишь подойдя к примарии, Мариора поняла, почему ей до сих пор почти не встречались селяне. Во дворе примарии и на улице возле нее стояла большая плотная толпа. У многих селян на груди были красные банты. Кто-то смеялся, кто-то громко говорил. Старый пастух Кожухарь, возле которого остановилась Мариора, стоял с непокрытой головой и утирал глаза. Тут было много солдат, тоже с красными звездочками. Одни из них стояли в стороне, другие замешались в толпу. Мариора заметила, что солдаты с любопытством разглядывают и касы и селян. Некоторые объяснялись с селянами, жестикулируя, — должно быть, не знали языка. И солдаты и селяне улыбались друг другу так приветливо, точно были давно знакомы.

Возле примарии стояла машина. На открытом кузове ее стоял, должно быть, самый главный солдат, с квадратными красными значками на воротнике. Он, широко взмахивая рукой, говорил… Мариора еще не успела расслышать, что — кто-то взял ее за локоть. Она обернулась: это был Кир. Озорное лицо его счастливо улыбалось.

— Советские! Коммунисты! — возбужденно сообщил он, кивая на солдат. — А кузисты-то бежали — искры из-под пяток летели. Видела?

— Коммунисты? — одними губами сказала Мариора. — Кир! — она сжала его руку. И туг же, вспомнив просьбу Филата, быстро спросила: — Где твой отец?

Кир показал в толпу. Штефан действительно стоял там в первом ряду, торжественно сняв шляпу. А рядом с ним — Мариора даже сначала не поверила глазам — Нирша Кучук и корчмарь Гаргос. На груди у них тоже алели красные банты из шелковой ленты; причем банты были раз в пять больше, чем у других.

— А им-то что тут нужно? — удивилась Мариора.

— Перекрашиваются! — глухо ответил Кир.

Протолкаться к Штефану было почти невозможно. Стоя рядом с Киром, Мариора старалась услышать, что рассказывает селянам с машины советский человек.

Высокий, черноволосый, с красивым смуглым лицом, он говорил на чистом молдавском языке:

— …Но, товарищи, советский народ не забывал о вас! Мы знали, как вы живете. Советское правительство добилось восстановления исторической справедливости. Молдавия воссоединена! Днестр больше не будет разделять один и тот же народ. С сегодняшнего дня вы граждане единственной страны в мире, где существует настоящая свобода, вы…

Дальше Мариора не слышала. Люди не выдержали, и восторженные крики заглушили слова оратора.

— Он тоже молдаванин. С левого берега Днестра. Командир Красной Армии, — объяснил Мариоре Кир.

Советский командир смолк и, ожидая, пока утихнет шум, улыбался, покачивая головой и разводя руками. Заговорил, лишь дождавшись тишины, слова старался произносить еще яснее и громче:

— Теперь, друзья, вы полные хозяева и своей земли и своей жизни. Но правильно кто-то сейчас сказал: земля землей, а без грамоты далеко не уйдешь. Конечно, со временем будут у вас свои сильные, грамотные кадры. Ведь в Молдавии теперь откроются даже высшие учебные заведения![29] А пока… пока мы будем помогать вам. Сегодня вместе с нами перешел границу секретарь комитета партии вашего района, Владимир Иванович Коробов. Владимир Иванович сейчас в городе. Он поможет вам выбрать своих представителей в сельское и районное руководство. Вместе с ним вы будете налаживать жизнь в своем селе.

Когда советский командир кончил говорить, Мариора, наконец, смогла пробраться к Штефану. Она быстро передала ему просьбу Филата, но не стала ждать, пока он разыщет людей, а побежала обратно — рассказать в имении о том, что делается в селе. Но уже на краю села Мариора остановилась: увидела, что по ноге ее, серой от пыли, течет кровь. Где поранила ногу, она не помнила, но на ступне был глубокий порез, должно быть наступила на стекло. Только теперь Мариора почувствовала острую боль. Она беспомощно оглянулась. Кругом по-прежнему было безлюдно, и только снизу долетал взволнованный гомон. Где-то пел флуер, смеялся бубен.

Что делать? Семь километров — пожалуй, не дойти. Девушка готова была заплакать от досады. Потом вдруг вспомнила: за углом каса знахарки, бабки Гафуни. Что, если зайти к ней?

Гафуня оказалась дома. Она лежала на печке, укрывшись черной добротной шалью.

— Добрый день! — откликнулась она на приветствие Мариоры.

Девушка показала ей порез.

— Ох, заболела я! — проговорила бабка Гафуня, поднимаясь. — Да как же не помочь тебе — надо.

— Только мне нечем платить, бабушка, — тихо промолвила Мариора.

— А вот колечко, жалко? — сказала Гафуня.

Мариора сняла с пальца дешевое серебряное колечко, недавний подарок Дионицы. На колечке, иголкой было нацарапано ее имя. Мариора читать не умела, но, радуясь подарку и подолгу рассматривая его, наизусть запомнила начертание своего имени. Бабка взяла колечко, посмотрела на него, пренебрежительно качнула головой и бросила его в коробочку с нитками.

— Знаю, с тебя много не возьмешь. Да я так живу: всегда людям помогаю, — сказала она.

Бабка Гафуня была родственница примаря Вокулеску. Знахарством занималась с молодых лет. Впрочем, и сейчас Гафуня не была старой: ей было лет пятьдесят. Бабкой ее звали как-то по привычке, — так называли ее мать, которая пользовала людей до глубокой старости, да еще потому, что ходила Гафуня, всегда низко, по-старушечьи повязавшись черным платком.

Бабка ловко промыла ранку Мариоры, заложила какими-то сухими листочками и, перевязывая ее старой, не совсем чистой тряпкой, стала шептать что-то непонятное.

Мариоре и прежде доводилось бывать у Гафуни. Теперь, осматривая ее большую чистую комнату, она успела заметить, что на стенах появились новые ковры, постель застлана городским одеялом… А в углу стоит зеркальный шкаф, который вряд ли уступит боярскому. Вспомнилось, что земли у бабки всего гектар, да и тот сдан в аренду. «Лечением зарабатывает, — догадалась Мариора. — Больше-то лекарей на селе нет».

Кончив заговор, Гафуня, как бы к слову, сказала Мариоре, что племянник, примарь, уехал в Румынию, звал ее, да она и здесь умрет. А большевиков идти встречать — нездорова, спина что-то ноет.

Бабка Гафуня зябко закуталась в шаль, приторно-сладкой улыбкой проводила Мариору и снова полезла на печь.

А Мариора, прихрамывая, побежала в имение.


Владимир Иванович Коробов, о котором говорил советский командир, приехал в Малоуцы через два дня.

В этот день возле бывшей примарии с утра до позднего вечера толпились люди. Каждому хотелось поговорить с Владимиром Ивановичем. Селяне заходили туда поодиночке и группами и, выходя, друг другу рассказывали, что коммунисты, видно, хорошие и заботливые люди: спрашивают о жизни при румынах, о нуждах села, входят во всякую мелочь.

На другой день утром начался митинг. Перед примарией, над которой теперь плескался на легком ветру красный флаг, снова собралось все село. В первых рядах, прямо на траве, в тени старой шелковицы — старики в войлочных шляпах; за ними — женщины в расшитых кофтах с длинными рукавами, в хрустких, наглаженных фартуках; их мужья в иличелах. Группками — молодежь: девушки в сборчатых длинных юбках, парни в огненных поясах и шляпах на затылке. Все с красными бантами. Поодаль, на деревьях, чтобы тоже все видеть, расселись ребятишки.

С замиранием сердца слушали крестьяне о том, что теперь не будет ни жандармов, ни кузистов, что все получат землю. Скот и имущество боярина распределят между беднейшими. Не будет долговой кабалы, и все станут учиться.

Мариора слушала, схватив обеими руками шершавую, мозолистую руку отца. Ей всегда почему-то казалось, что коммунист должен быть похож на Фэт Фрумоса. Но Владимир Иванович совсем не походил на сказочного героя.

Круглолицый и уже немолодой человек среднего роста, он не был красив: немного сутулый, рябинки на коротком носу, мешки под усталыми темными глазами. Но лицо Владимира Ивановича точно освещалось изнутри: из-под густых, низко опущенных бровей глаза, несмотря на усталость, смотрели молодо, лицо было энергичное, улыбка — теплая и открытая. Начиная митинг, он отрекомендовался коротко и просто: Коробов, Владимир Иванович. И потом добавил слова, уже знакомые, но ставшие далеко не сразу понятными крестьянам: секретарь райкома партии.

Владимир Иванович сказал, что управлять селом теперь будут сами крестьяне и для этого им надо выбрать председателя сельсовета.

Нужно было подобрать грамотного и честного человека, для которого советская власть была желанной. Можно ли быть уверенным, что не ошибешься, если село всего третий день как советское, если только вчера он познакомился с крестьянами Малоуц?

Селяне называли имена многих людей, которых долгие годы жизнь заставляла работать на богатых хозяев, которых знали и уважали бедняки. Но редкие из них кончили один-два класса школы, остальные были совсем неграмотные. Поэтому крестьяне остановились, наконец, на кандидатуре Дабижи.

Григор Дабижа был сыном малоуцкого середняка, имевшего три гектара земли. В семье было восемь детей, и потому Григора, как и его братьев и сестер, ожидала судьба безземельных крестьян. Но Григору посчастливилось. Ему, рослому молодому парню, неплохому работнику, бережливому и грамотному (он был первенцем в семье и кончил четыре класса сельской школы еще тогда, когда младшие братья и сестры не появились на свет), высватали дурнушку-невесту из Инешт. У нее было четыре гектара. С тех пор Григор перебрался в Инешты, расположенные в тринадцати километрах от Малоуц. В родном селе бывал редко, а когда бывал, ничто не заставляло людей переменить о нем мнение: Григор считался человеком толковым, покладистым, дружелюбным и общительным. Он прожил в Инештах пятнадцать лет. Незадолго до прихода советской власти у него умерла жена, и, бездетный, продав в Инештах дом и землю, он вернулся в родное село. Когда пришли советские войска, Дабижа разрезал старый женин платок из красного ситца на лоскуты и роздал крестьянам на банты; он в числе первых приветствовал входящие части Красной Армии. Когда приехал Владимир Иванович, Григор долго разговаривал с ним, а на митинге произнес целую речь.

Коробов внимательно слушал его выступление. Присмотревшись к Дабиже, подметил, что хотя тот и не так уж молод — ему было под сорок, — он очень подвижен, толков, многое схватывает на лету. Услышав о нем одобрительные отзывы бедняков, Владимир Иванович решил поддержать его кандидатуру.

На митинге были оглашены фамилии бежавших в Румынию: боярина, примаря, нотаря, жандармов, двух учителей и нескольких крестьян, — назвали Челпана, Гылку и четырех сельских кулаков. Было объявлено, что земли бежавших распределят между крестьянами, в первую очередь безземельными и малоземельными. У хозяев, имеющих больше десяти гектаров, излишки будут отрезаны.

Наделять землей решили сейчас же: ведь время не ждет, надо обрабатывать посевы. Владимир Иванович сказал, что он тоже пойдет на поле, посмотрит виды на урожай, а оттуда заглянет в имение.

Боярскую землю решили нарезать в первую очередь бывшим боярским батракам.


Еще две недели назад Владимир Иванович Коробов сидел в просторном кабинете, в новом доме райкома партии на главной улице уютного украинского городка. Привычный письменный стол и другой, крытый зеленым сукном, поставленные в виде буквы Т, за которыми было проведено столько заседаний. Потертые кожаные кресла, забитый бумагами сейф, карта района на стене, за окном чистенькие улицы с аллеями лип и каштанов вдоль дощатых тротуаров. В двадцати минутах ходьбы — поля, и среди них россыпи белых хат-мазанок точно стаи чаек на обрывистых берегах Буга. И в этих домах и в мазанках жили люди, которые за пятнадцать лет стали для Владимира Ивановича родными и близкими. Ему казалось, что он родился и вырос здесь. И только дома, куда возвращался нередко далеко за полночь, несколько фотокарточек в рамках на стене напоминали ему небольшой городок в левобережной Молдавии, отца — учителя городской гимназии, мать — малограмотную молдаванку. Отец погиб в германскую войну, мать умерла от тифа. Оставшись один, четырнадцатилетний мальчик поехал в Петроград, к дяде. Там поступил на Обуховский завод, где работал до тех пор, пока его в числе 25-тысячников не направили на партийную работу в один из южных районов Украины. Разруха и голод, кулацкий саботаж, безграмотность и недоверие к новому постепенно оставались позади…

Да, две недели назад Владимир Иванович еще сидел у себя в кабинете и просматривал сводки о ходе летних полевых работ в колхозах.

И вдруг короткий звонок из Киева, из ЦК партии. Самолет, кабинет секретаря ЦК. Четвертый час утра. Секретарь в упор смотрит на Коробова.

— …Очевидно будут трудности. Многое придется ставить заново, немало — впервые… Народ там хороший, но измученный, искалеченный, прибитый к земле народ… На вас ложится ответственнейшая задача… — голос секретаря звучал хрипло, вероятно много пришлось говорить сегодня. Но и в этом голосе, и в глазах, и в чуть приметной ободряющей улыбке была торжественная приподнятость.

Владимиру Ивановичу жалко было оставлять свой район. Кто-то теперь поведет его? Но задача, возложенная на него, была почетной, и он гордился доверием партии.

И вот город: вывески частных лавчонок, массивные каменные изгороди, частые решетки на окнах. За городом — голубая, точно вырезанная из ослепительно чистого неба стрелка Реута, а по его берегам — маленькие бело-голубые молдавские касы, наполненные фруктами сады.

Поселился Владимир Иванович пока на частной квартире, у вдовы местного учителя, полной услужливой женщины.

С каждым днем в районе становилось все больше советских партийных работников.

Особенно обрадовался Владимир Иванович, когда через несколько дней после него на партийную работу в район приехал молдаванин с левобережья Балан. Тот прибыл в район в двенадцатом часу ночи, когда в райкоме остался только дежурный. Постоял немного, с досадой оглядывая опустевший райком, потом узнал у дежурного адрес первого секретаря и отправился к нему.

Владимир Иванович просматривал газеты — иного времени для чтения у него не было. «Опять что-то срочное», — подумал он, без удивления взглянув на вошедшего к нему высокого человека средних лет. Тот смущенно посмотрел на свои запыленные сапоги и, широко улыбаясь, отрекомендовался. Потом виновато добавил:

— Вижу, огонь у вас. Решил не откладывать на завтра… Вы уже ознакомились с районом?

Владимир Иванович радостно сжал его горячую ладонь.

— Чудесно, что зашли! Ждал с нетерпением! Я ведь завтра рано поеду по селам… Отправимся вместе и потолкуем обо всем.

Работа не ждала, они засиживались в райкоме до утра. Нужно было налаживать хозяйство района, думать о просвещении народа, выметать прячущиеся по темным углам остатки фашистских организаций.

Многое здесь оказалось таким, каким и представлял себе Коробов. Роскошные поместья, особняки бояр и маленькие касы нищих крестьян. Мелкие полукустарные фабрики и мастерские. На каждом углу — торгаши и перекупщики. Жизнь действительно приходилось строить заново, и было в этом что-то общее с тем, что приходилось делать в двадцатые годы в России. Что-то, но не все. Здесь не было разрушений, хотя население жило гораздо хуже, чем в годы разрухи в России: во многих домах не было даже камышовых матов на лежанке; спали на куче соломы. Временами чувствовалась какая-то удивительная боязнь всего, что шло от государства.

И осталось кулачество. Крепкое, наслышанное о советской власти и потому более хитрое и осторожное, чем, например, на Тамбовщине в двадцатых годах.

Поражала страшная забитость населения, какой не было даже в царской России.

В район назначен был прокурор. Стоило ему показаться в закусочной, или кино, или просто на улице, как все вскакивали и стояли навытяжку до тех пор, пока он не проходил. Многие заискивающе улыбались.

Прокурор, совсем еще молодой человек, в отчаянии жаловался Владимиру Ивановичу:

— Стыдно за них… Когда же пройдет это?

— Ничего, скоро придут в себя! — говорил Коробов и задумчиво припоминал чеховскую фразу: «По капле выдавливать из себя раба…»

Однажды Владимир Иванович, придя домой, чуть не споткнулся о лежащую у порога тушу молодого жирного кабанчика. Он пожал плечами: с какой стати его комнату стали превращать в кладовую? — и хотел уже позвать хозяйку, но та вошла сама, спросила, показывая на кабана:

— Посолить велите? Хороший: пуда три будет, И сало — пальца на четыре.

— Хороший поросенок. — Владимир Иванович оценивающе взглянул на него. — Ну что ж, я солонину люблю. Только, пожалуйста, не кладите больше вашу провизию в мою комнату.

— Так это же не мое. — Хозяйка замялась, посмотрела на поросенка и смелее кончила: — Это бывший судейский принес, просит, чтобы вы приняли его на квартире. Удобней разговаривать.

Багровея, Владимир Иванович схватил тушу, выволок ее во двор и бросил прямо в пыль.

— Как только он придет, скажите, пусть забирает поросенка к чертовой матери!

Хозяйка расценила его поступок по-своему.

— Конечно, — после минутного раздумья сказала она. — Лучше деньгами или еще чем… На что вам поросенок?

— Чтобы вы ничего ни от кого не смели принимать. Понятно? — еле сдерживаясь, проговорил Владимир Иванович.

Хозяйка удалилась, поджав губы.

Владимир Иванович велел беспощадно гнать от квартиры искателей его «благосклонности».

Район в основном был аграрный. В ведении райкома тридцать два села, в них и приходилось больше всего работать. И здесь, среди трудового крестьянства, Владимир Иванович душой отдыхал, как и среди городского рабочего люда.

Был вечер, когда они вышли за село. Впереди всех, тяжело ступая босыми ногами, шел Филат. За ним как-то нерешительно, то оглядываясь, то всматриваясь в землю, поспевал Матвей. Следом шли Тома и Мариора, еще несколько бывших боярских батраков, землемер — суховатый, сосредоточенный старик, Григор Дабижа, выбранный позавчера председателем сельсовета, и Владимир Иванович. Не было только Ефима — он в числе других уполномоченных дежурил в имении, охраняя бывшее боярское добро.

Шагая по полю, Дабижа старался держаться поближе к Владимиру Ивановичу.

— А что, у вас, верно, дома жена и дети остались? — сочувственным тоном спросил он Коробова.

— Остались, — спокойно ответил тот.

Неровная проселочная дорога, изрытая колесами, спускалась вниз по склону холма. И дожди и талая вода своей работой из года в год превратили ее в глубокую траншею, вдоль которой, почти в человеческий рост, тянулись отвалы бархатисто-черной земли, заросшие молодой акацией и какими-то колючими кустами. За этими живыми и плотными стенами виднелись усыпанные зелеными плодами верхушки груш и яблонь — по обе стороны дороги лежали сады.

Дабижа нырнул куда-то в сторону и, тотчас вернувшись с полной шляпой золотых душистых абрикосов и нежных алых вишен, стал всех угощать.

— Хороши! — похвалил фрукты Владимир Иванович.

— Начнем с виноградников. Нам по дороге! — крикнул обогнавший их землемер.

— Пожалуй, — согласился Коробов.

Все поднялись с дороги на поле и свернули на узкую тропинку, что шла между садами.

Несколько дней назад эти виноградники принадлежали боярину. Они обнесены высокой оградой; на аккуратно обтесанных столбах туго и часто натянута колючая проволока.

Вечернее солнце лежало на ухоженных, сильных лозах. Земля вокруг была чисто выполота, взрыхлена, и кусты точно отдыхали и грелись на солнце. Была тут и европейская лоза с большими разлапистыми листьями; на обратной стороне листья покрыты светлым пушком. Длинная европейская лоза держалась на высоких торкалах — кольях. Был тут и гибрид с более короткими синеватыми стеблями. Гроздья еще почти незаметны: мелкие, как горошины, зеленые ягоды прячутся под листьями почти у самых корней.

Землемер взмахнул щипцами, и верхний ряд колючей проволоки, звякнув, свернулся кольцом. Скоро освободился широкий проход. Владимир Иванович спокойным хозяйским шагом пошел по рядкам вперед. Землемер остановился, спросил:

— Кто у нас по спискам первый?

— Самый молодой Тома Беженарь, — улыбаясь, ответил Дабижа.

— Так… Значит, двадцать соток виноградника? Ну, становись на угол — это твое, — сказал землемер Томе и зашагал по меже, поворачивая деревянную метровку.

Мариора, возбужденная, улыбающаяся, смотрела на отца. Ну вот, а говорил, что счастье только в сказках бывает, что счастья не дождаться, что сила всегда останется за боярами! Вспомнилось утро жаркой молдавской осени, когда, отец отругал ее за одну только робко высказанную мысль о возможности борьбы. Теперь, на радостях, хотелось напомнить ему то утро.

Но Тома не видел дочери; глаза его, широко раскрытые и диковатые, глядели мимо Мариоры. Вот он нагнулся к виноградной лозе, обеими руками взял широкий резной лист и зажал его между ладонями. Удивленная Мариора смотрела на отца. Глаза его были полны слез. Он вздохнул, и вздох был похож на рыдание.

— Что ты, татэ? — испуганно промолвила девушка.

Подошел Филат. Мариора первый раз видела на его суровом лице такую широкую, веселую улыбку.

— Ну что, старик? — Он положил на плечо Томы тяжелую руку. — Что, расчувствовался?

Подошел и Матвей.

— А? Тома? — вопросительно сказал он и вдруг с силой повернул к себе Тому и поцеловал его прямо в небритую, колючую щеку.


Прошло несколько недель. Мариора заканчивала прополку перца. Из-под сапы выходили освобожденные от сорной травы, окруженные пушистой черной землей невысокие тонколистые растения с невзрачными белыми цветами, а кое-где уже и с сочными, зарозовевшими по бокам стручками. Покончив с последним кустиком перца, девушка разогнулась, оперлась одной рукой о сапу, углом косынки вытерла запотевшее лицо и огляделась. Чуть не до самого Реута спускался их, Беженарей, огород. Тут и дымчато-синяя капуста, и помидоры, увешанные яркими, как маленькие солнца, плодами, и лук, и свекла, и картофель, и тыква: на боярских полях каждая культура сеялась неширокой, но очень длинной полосой. Их поделили теперь поперек, и на огороде каждого нового владельца было почти все, что он хотел бы видеть у себя.

Мариора прошла вдоль рядков, любуясь сочными и чистыми, словно вымытыми, листьями, гроздьями созревающих помидоров. Потом положила на плечо сапку, подобрала выбившиеся из-под косынки волосы и маленькой тропинкой направилась к проселочной дороге, по которой месяц назад шла в село нищей батрачкой.

Садилось солнце. Оно тонуло в кудрявой зелени садов, гребнем поднимавшихся на вершинах холмов, и небо, слегка затянутое облаками, становилось дымчато-розовым и величественным. Мальчики-чабаны гнали стадо овец — босые, с почерневшими ногами, в серых, домашнего холста куртках и штанах, в таких же серых шляпах, с котомками через плечо. В руках у каждого — кнут и длинный флуер из бузины. Овцы, усыпанные репьями, шли вплотную, теснились друг к дружке. Останутся позади или отойдут чабаны — останавливаются и овцы, почти не разбредаясь, начинают ощипывать под ногами траву. Щелкнет кнутом чабан — и снова овцы бегут, лишь слышен глухой топот маленьких копыт и негромкий, похожий на человеческий кашель. У них чистые, с короткой лоснящейся шерстью мордочки и золотистые, с черными зрачками глаза. Мариора смотрела на этих робких и послушных друзей крестьянина, которые кормят и одевают его, и с трудом верила, что в этой отаре есть и их, Беженарей, овцы, целых пять…

— Мариора! Добрый день! — раздался сзади знакомый и в то же время странный голос — странный потому, что звучал он теперь как-то совсем по-другому. Мариора обернулась: на паре добрых коней, запряженных в новую каруцу, ехал Нирша Кучук.

— Домой? Садись! — предложил он.

Мариора подумала — садиться ли, потом решилась, вспрыгнула на каруцу. Лошади дернули, и она утонула в мягком душистом сене. Нирша настегивал лошадей. «Совсем другой стал», — думала девушка, всматриваясь в его сгорбившуюся за последнее время спину. Ведь прежде Нирше не то что самому заговорить или предложить подвезти, даже на поклон ответить не пришло бы в голову. А теперь другое дело. С недавнего времени Тома и Кучук работали в одной супряге. В один из своих приездов Владимир Иванович на общем собрании селян заговорил о приближающейся уборке.

— Теперь у каждого из вас есть свои посевы, — сказал он. — Скоро начнется страда. Ну, хорошо: дали мы нуждающимся, кому боярскую лошадь, кому волов примаря. Да ведь всем не хватило. Давайте подумаем, товарищи: не лучше ли сделать супряги? Дело знакомое: ведь два брата в одну каруцу своих лошадей впрягали. А мы сделаем так: один, допустим, даст пару волов или лошадь, другой — тоже лошадь, третий — повозку, а четвертого, у которого нет ни лошади, ни повозки, тоже приключим: ведь надо же и ему урожай с поля вывозить. Значит, каждая супряга будет сообща пользоваться своим тяглом.

Село после долгих споров и пересудов решило: верно, недаром говорится — с одного полена углей не нажжешь; пусть будут супряги.

Когда распределяли людей по супрягам, в одну попали соседи: Нирша Кучук, Тома Беженарь, получивший пока только корову и овец, Матвей, выбранный агроуполномоченным их десятидворки — он теперь имел лошадь, — и еще двое крестьян. Тома обрадовался: ведь у Нирши три хорошие лошади, две пары волов, — шутка ли, сообща пользоваться таким тяглом? Кучук не противился: он даже пригласил Тому и Матвея к себе на стаканчик вина; сказал им, что дружить рад. Но Мариоре Нирша был противен: уж очень пронырливы были его маленькие глазки, и ничего хорошего не обещала недобрая улыбка. Но отцу об этом не стоило и говорить, он ответил бы: «Ничего не понимаешь».

Сейчас Кучук некоторое время ехал молча, потом обернулся к Мариоре:

— С огорода? Как там у вас?

— Кончила. Завтра с отцом пшеницу нашу полоть начинаем, — улыбаясь, ответила девушка. Ей доставляло удовольствие произносить эти слова: «наша пшеница».

— Хорошая пшеница?

— Хороша.

— Да… Золотую вам дали землю. Помню, в прошлом году проезжал мимо, думал: купить бы у домнуле Тудореску. Да ведь он за все втридорога запрашивал.

Вдруг Кучук отвернулся, нахмурился. Мариора оглянулась — поняла, в чем дело: ехали у подножья холмов, по склонам которых, насколько хватал глаз, тянулись аккуратные рядки виноградников. Месяц назад изрядная часть их принадлежала Нирше, а теперь была отрезана у него. Ему по новому закону оставили десять гектаров вместо пятидесяти. На винограднике слышались голоса новых владельцев.

— Пусть их. Как-нибудь проживу, не умру, — сказал Кучук, заметив взгляд Мариоры.

В село Нирша поехал не мимо сельсовета, как обычно, а крайней узкой и кривой уличкой. Здесь, на низких, сырых участках, ютились бедняцкие касы.

— Случилось у них что-нибудь? — проговорил Кучук, из-под ладони посматривая на касу Ярели. Там собрался народ.

— Поедемте скорей, баде[30] Нирша! — встревоженно попросила Мариора.

У касы Ярели Кучук остановился.

— А я думал, беда какая… — сказал он, и в голосе его послышалось разочарование.

Семен заводил во двор корову. Рослая, ореховой масти, с белыми подпалинами на боках и белой звездой на лбу, она медленно шла, покачивая сильной круторогой головой.

Ее погоняла худая, замученная нуждой и работой жена Семена; за подол ее юбки держались двое маленьких мальчиков.

Сынишка и две дочки постарше убежали вперед.

Проходившие мимо люди останавливались, смотрели; улыбаясь, переговаривались.

Ворота отворила Вера; она вышла навстречу с самым младшим братишкой на руках. Девушка несколько раз обошла вокруг коровы, восхищенно оглядывая ее, потом стала расспрашивать мать. Увидев Мариору, она сунула братишку матери и подбежала к подруге.

— Корову наши купили! На ссуду, которую отец в банке получил… Ой, и корова! Отец говорит, по три ведра молока в день дает! Катинкой зовут. Мать от радости плачет… Да ты слезь, посмотри! Спешишь, что ли?

— Конечно, спешит! — ответил за Мариору Нирша. — Небось у Томы, кроме нее, помощников нет… Не то что у вас — колхоз! — Кучук с видимым неудовольствием подчеркнул последнее слово и, не дожидаясь, что скажет Мариора, изо всех сил хлестнул лошадей.

Нирша высадил Мариору около ее дома, крикнул Томе «добрый вечер!» и поехал дальше. Тома воткнул топор в плаху, сложил возле хлева колья для плетня, которые затесывал, устало сел на завалинку, закурил. Мариора решила встретить из стада корову. Как всегда, не удержалась, чтобы не провести рукой по теплой рыжей голове ее, по тяжелым, полным бокам. Корова повернула голову к новой хозяйке, моргнула белыми длинными ресницами, коротко и доверчиво замычала. Девушка подоила ее, отнесла в погреб молоко. Встретила и загнала в хлев овец. Отец все сидел на завалинке, курил. Когда Мариора освободилась, он подозвал ее:

— Садись-ка, дочка, посиди. — Тома поковырял в трубке и, не глядя на Мариору, смущенно проговорил: — Ты с Киром Греку не дружи. Дружишь, что ли?

— А что? — не поняла Мариора.

— Дерзкий он, — не сразу сказал отец.

— Совсем он не дерзкий! — первый раз решилась спорить с отцом Мариора. — Не знаю я за ним грубости. Что он тебе сказал?

— Не мне… Я-то против Кира ничего не имею, и родители его хорошие люди… Да не надо, чтоб тебя с ним видели. Мало ли что могут подумать!

Не сразу отец согласился сказать Мариоре, в чем дело.

…Накануне мимо касы Беженарей проходили братья Кучуки. Пропустив Гаврила и Тудора вперед, Нирша подошел к Томе. Сегодня он казался необыкновенно внимательным и дружелюбным. Долго расспрашивал, как зреет на участке Томы виноград и хорошо ли доится корова. Потом, словно между прочим, спросил, где сейчас Мариора.

Узнав, что она на поле, одобрительно кивнул головой.

— Хорошая работница дочка твоя… — И, понизив голос, вдруг добавил: — Ты только смотри, Тома, чтоб она была подальше от Кира Греку. С такими девушке ходить не годится. Не забывай, Мариоре уже пятнадцать лет.

Забеспокоившись, Тома спросил, почему Нирша плохо думает о Кире. Но тот, поджав губы, только сказал, что Кир грубиян, выскочка, он, Нирша, имеет причины так говорить о нем, и тут же заторопился.

— Ну, оставайся здоров, я пойду, меня братья ждут! — Уже открывая калитку, Кучук снова остановился, пристально посмотрел на Тому своими маленькими, узкими глазами. — Мы с тобой друзья, Тома, — проговорил он, — ты не болтай никому, о чем говорили. А насчет тягла не беспокойся: как только освободится у меня, я тебе первому дам.

Тома в ответ только послушно кивал. Хоть он с Кучуком и в одной супряге, думалось ему, да ведь хозяин тяглу все-таки Нирша. Недаром он все время дает это чувствовать.

— Послушаешься, дочка? — спросил сейчас Тома.

— Нет, не послушаюсь! — воскликнула она, выбежала со двора на улицу и пошла, не думая куда. Было очень обидно: из-за какого-то Кучука не дружить с Киром! С Киром, который к ней, девчонке, на два года моложе его, относится, как друг, верил ей в серьезном, рискованном деле! Не дружить с Киром, в тяжелую минуту находившим для нее теплое слово и шутку даже тогда, когда самому ему было не до шуток! С ним не дружить?!

Намеки Кучука напрасны. Хотя Кир и красивый — у него большие карие, глубоко сидящие глаза и волнистые черные волосы с золотистым отливом, широкая, приветливая улыбка, — ей больше нравится синеглазый, ласковый Дионица.

Как же быть? Ослушаться отца? Мариора шла, и решение никак не приходило ей в голову. «Проклятый Кучук!.. И надо же было ему попасть в их супрягу! В чем он может винить Кира?»

Солнце уже спряталось за холмы, оставив на краю неба только яркие полосы цвета спелых абрикосов. Постепенно растаяли и они. В село незаметно прокрался сумрак.

— Мариора!

Девушка оглянулась. Оказалось, она шла мимо дома Стратело. Ее зазвала Марфа. Невысокая, худощавая, удивительно поворотливая, Марфа волчком кружилась по двору: загнала овец и коз, дала пойло корове, собрала яйца в курятнике, подмела около окон. Попутно рассказывала, что сегодня отвезла абрикосы в город. Прежде на деньги, вырученные за воз абрикосов, она могла приобрести самое большее шесть метров самой дешевой материи, а теперь купила и себе на платье, и Дионице на рубашки, и платок на зиму. Да еще остались деньги, — она взяла в запас сахару и конфет. А покупала в кооперации, там всего много — и продуктов, и одежды, и обуви, и даже кукол для ребятишек! Все так дешево. Гаргос, наверно, лопнет от злости, ведь у него никто ничего не берет!

Скоро Марфа заметила, что Мариора слушает рассеянно. Она подошла, всмотрелась в ее лицо, заботливо спросила:

— Что с тобой?

— Так, — уклончиво ответила Мариора и постаралась улыбнуться.

Марфа пригласила девушку в дом.

В касе Стратело печка по обычаю занимала почти половину помещения. Сделана она была затейливо, со множеством выступов и углублений, с фигурным дымоходом.

Хозяйка принесла кувшин вина, налила Мариоре граненый стаканчик.

— Что отец, радуется, верно? — спросила она. — Мне рассказывали, что когда делили боярское имущество, он все отказывался: «Не нужно мне чужого». — Говорят, что плуг боярский так и не взял!

— Не взял, — улыбнулась Мариора.

Марфа осуждающе покачала головой.

— Вчера тут у меня ребята сидели, смеялись, — продолжала она. — Особенно Кир Греку. «Вот, — говорит, — прежде Тома боярина не спрашивал, чьим трудом его имение нажито, а теперь додумался — «чужое»!»

Мариора, чтобы не обидеть Марфу, выпила стакан вина. От второго она отказалась: торопилась уйти — хотелось скорей повидать друзей.

У самых ворот девушка столкнулась с Дионицей.

— Мариора! — ласково сказал он и взял ее за руки. — Вот рад, что ты зашла! — И уже встревоженно: — Что ты молчишь? Что случилось?

Дионица слушал внимательно и — Мариора видела — в темноте старался разглядеть выражение ее лица. Потом, когда она кончила рассказывать, шутливо бросил:

— Ох, и беспокоит тебя этот Кир!

— Да ты же пойми, — горячо начала было девушка, но Дионица сказал:

— Брось, еще из-за этого горевать! Мало ли кто с кем ругается!

— Да… — нерешительно протянула Мариора.

— Брось, — улыбнулся Дионица и стал рассказывать, что в доме примаря будет клуб. Там снимут перегородки, и получится отличное помещение. Филат и Кир уговорили его стать заведующим. Дионица уже написал заявление и заполнил анкету: кто родители и какое образование.

Мариора напомнила Дионице: он обещал научить ее грамоте. Теперь ведь и бумага есть…

У Дионицы дрогнули губы. Он виновато посмотрел на Мариору.

— Сегодня схожу в магазин, куплю. А вечером к тебе приду. Хорошо?

Дионица говорил искренне. Но тут же подумал, что вечером ребята, по всей вероятности, утащат его на вечерницы в Инешты. Да, многого ему хотелось порой. Хотелось учиться, читать, хотелось помогать товарищам — ведь он любил их! Но что делать, если сегодня хочется одного, а завтра другого? Как радовался он год назад, когда Кир и Васыле посвящали его во все свои дела! И как обидно было, когда перестали доверять ему передачу газет. А ведь поделом. Почему он такой? И сейчас: хотел помочь Мариоре. Славная девочка! И красивая… Но ведь это значит убить не один вечер… А сейчас все так интересно, все бурлит… Да и зачем ей грамота, в сущности? Девушка… В селе почти все женщины неграмотны — живут же…

Мариора заметила, что Дионица что-то обдумывает.

— Уж ладно… Не думай, что я напрашиваюсь. Захочу, и без тебя научусь, — сказала она.

— Мариора! Зачем так? — И, вглядевшись в сумрак, Дионица весело сказал: — А вот и Кир!

Мариора не успела обернуться, как около них очутился Кир. Бросил: «Добрый вечер!» Не дал ей ответить, схватил за руки, закружил по двору, чуть не усадил на траву.

— Вот рад, что тебя нашел! А я иду и думаю: «Кого бы обнять?» — Повернулся к Дионице: — Не обижаешься? Ведь я для нее старик.

— Ладно, старче! — смеялась Мариора. — Мне-то все равно: старый, молодой — лишь бы шляпа на голове была. А ты ее, гляди, где-то потерял.

— И правда! — смущенно сказал Кир. — Вот дурень, в районе оставил! Я только сейчас оттуда.

— Растеряха! — опять засмеялась Мариора. — Что же ты в районе так поздно делал?

— Вызывали. В этот, как его… райком…

— Райком партии? А-а… Это Владимир Иванович говорил…

— Да не партии, а комсомола.

— А зачем вызывали? Не насчет наших дел?

— Каких? — Кир присвистнул. — Это с кузистскими выборами, с газетами? Да они и не знают.

— А ты не рассказал?

— Зачем? Ну, сам посуди: с выборами что — это ерунда. Кому от этого прибыло или убыло? И с газетами — всякий бы смог. Чего хвалиться? А теперь! И-хи! — Кир повернулся на одной ноге. — Говорят, у нас в селе своя комсомольская организация может быть. А дел, знаешь, теперь сколько? Настоящих. Школы будут. И чтоб маленькие все учились, а потом специальные, для больших, которые прежде не учились. Даже совсем взрослых и стариков станут учить. И потом борьба с кулачеством и еще всякое. Мы должны помогать!

Кир выпалил все это сразу и тут же заторопился:

— Ну, я пойду, а то мать, верно, заждалась. Вот шляпы и впрямь нет. Голова кругом пошла. А как твои дела, Мариора? Как отец?

— Из сельсовета за ним приходили. Наверно, еще помощь какую дадут. Татэ говорит: «Не надо мне ничего», — а берет.

— Чего ж, — согласился Кир. — Бедность. Корова-то примарева хорошая оказалась?

— Хорошая, мы довольны. А брать было совестно… Ему небось жалко, примарю…

— Перестань, — оборвал Кир. — Примарь жалел нас, когда за налоги последнюю овцу уводил? Нашлась, наконец, на него управа.

Кир снова засмеялся, встряхнул волосами.

— Чего хмуришься, Дионица?.. Тудореску, что ли, во сне видел? Эх, в селе сегодня суматоха! В магазин материй навезли, таких — бабы глаз оторвать не могут. Чего только там нет!? Дом Брынзяна освобождают, теперь там тоже школа будет. Это чтобы по четыре класса в одной комнате не занимались. Филат Фрунзе коня получил; едет на нем сейчас, а лицо прямо светится. «Что, — спрашиваю, — теперь и в рай гарцевать можно?» Да, самого главного не сказал, — спохватился Кир и продолжал возбужденно и торопливо: — Вот земля наша — богатая земля, а часто ли у нас хороший урожай? То летом ливни, то засуха… Оказывается, тут можно помочь. Я ж сейчас в районе целую… эту, как ее, лекцию слушал.

— От ливня и засухи можно помочь? — удивилась Мариора. — Как же?

Кир смутился.

— Не знаю, — сознался он. — Но сказали — можно. Там объясняли, да я не все понял. Главное, чтоб урожай был лучше, нужно удобрять землю.

— Так это мы знаем, — сказала Мариора. — Вот у боярина европейский виноград удобряли: камни зеленые толкли и сыпали. Так это же очень дорого.

— Нет, не такие удобрения. То есть такие нам тоже привезут, а еще — золой, навозом.

— Золой? Какой же толк от этого?

— Большой толк. Народ у нас неграмотный, не знает. А в России золу берегут, горстки не выбросят, это не то, что у нас — зря пропадает.

Из сельсовета бежала дежурная, Домника Негрян.

— По всему селу тебя ищу, Дионица, — шумно дыша, сказала она. — Из района двое приехали. Тот, что был, Владимир Иванович, и еще один.Тебя спрашивают.

— Ну, ладно, я побегу, — проговорил Кир. И снова спохватился: — Да, сегодня же кино, придете?

— Что? — в один голос переспросили Мариора и Дионица.

— Кино. Вы еще не знаете, что это? Живые картины такие. Я еще сам не видел. Приходите в клуб, ну, в дом примаря. Хорошо? — уже на бегу кричал Кир.

Мариора пошла с Дионицей.

Владимир Иванович сидел за столом, с ним был смуглый черноволосый мужчина — они просматривали бумаги.

— А-а, молодая хозяйка! — Владимир Иванович узнал Мариору, и морщинки ласково сбежались вокруг его глаз. — Ну, как жизнь, налаживается?

— Спасибо, — смутилась Мариора.

— Я к вам ненадолго, — задумчиво сказал Владимир Иванович. — А это, — он показал на товарища, — мой помощник, товарищ Балан. Знакомьтесь!

Мариора смутилась еще больше, когда Балан, крепко сжав ее маленькую руку и широко улыбаясь, заметил ей на чистом молдавском языке:

— Что глаза опускаешь, Мариорица? Советская власть велит смелей быть!

— А это дружок твой? — спросил у Мариоры Владимир Иванович, кивая на Дионицу.

Дионица назвал себя. Владимир Иванович удивился, спросил, нет ли в селе другого Дионисия Стратело. Оказалось, нет.

— Путаница какая-то… А кто у вас заведовать клубом будет?

— Я. — Дионица незаметно взглянул на Мариору и приосанился.

— Да нет! Кто-то тут у вас с высшим образованием.

— Ну так вот, это я.

Владимир Иванович переглянулся с Баланом, и оба улыбнулись.

— Ты здесь вырос? И что же, университет кончил?

— Университет? Это же для бояр! Нет, я крестьянин. Я здесь четыре класса окончил.

— Чудеса! — покрутил головой Владимир Иванович. — Так это ты в анкете написал «образование высшее». Какое же у тебя высшее?

— Ну как же? Низшее — один класс, среднее — два или три класса, а уже если все четыре…

Коробов и Балан опять переглянулись, откинулись на спинки стульев и расхохотались. Владимир Иванович встал, тяжело оперся руками о края стола, сказал с сожалением:

— А я думал, будет у нас работник местный с университетским образованием. В город хотел вытребовать. Ведь учителей, здешних молдаван, днем с огнем надо искать…

— А ты хотел бы еще учиться? — спросил Балан.

— Конечно! — Дионица даже задохнулся. — Конечно! — не подобрав больше слов, повторил он.

Балан пообещал, когда будет в городе, записать Стратело в пятый класс школы. Заметив, что Дионица вопросительно взглянул на него, добавил:

— Школа бесплатная.

Владимир Иванович посмотрел на часы, вышел из-за стола.

— Спешу очень. Дел много! — объяснил он, пожимая всем руки.

Балан остался. Он медленно прошелся по небольшой комнате сельсовета.

— Ну, как, молодые люди, землю все получили уже? — спросил он. — Хорошо… К осени тракторы прибудут. Ну, а в супрягах как? Не ссорятся люди?

— Не ссорятся, — тихо ответила Мариора.

— Ну-ну… Газеты аккуратно приходят? Книги прислали?

— Нет еще. Теперь вот клуб сделали, говорят, там все будет, — сказал Дионица. — Только людей у нас грамотных, знаете, мало… Если и привезут книги, читать все равно будут пять человек на селе.

— Да… Учиться надо. Мы поможем вам организовать ученье. Оборудовать клуб. Да, у вас же сегодня кино? Идете?

Мариора с Дионицей переглянулись.

— Идем.

На улице Мариора заметила:

— Ты точно вновь родился!

Дионица схватил ее за руку.

— Нет, ты шутишь? Дионисий Стратело будет жить в городе, учиться будет… Бесплатно! Ты не знаешь, сколько мать плакала, что не может меня в город послать учиться.

— Да, — согласилась Мариора и, чтобы не омрачать настроения Дионицы, старалась не показать, что вместе с радостью за него в ее сердце растет тоска: придется ли ей учиться? Ведь в первый класс в пятнадцать лет и идти стыдно. — Ну, пойдем в кино, — сказала она.

Было уже совсем темно, когда Мариора и Дионица подходили к бывшему дому примаря. Его уже привыкли называть клубом. Всего несколько дней назад общими усилиями молодежь окончила там последнюю работу: сняли перегородки — получилось нечто вроде большого зала, — побелили стены, развесили плакаты.

В клубе горел яркий свет, и оттуда слышался гул голосов. Когда Мариора и Дионица были уже в нескольких шагах от клуба, свет вдруг погас, голоса тоже стихли, и послышался негромкий размеренный треск. Они хотели было войти, но дом вдруг наполнился криком, стуком и скрипом стульев. Из дверей повалили люди, они кричали, ругались и размахивали руками. На Мариору налетела, чуть не сбив ее с ног, высокая старуха, растрепанная, без платка…

— Антихристы! Сатана! — кричала она и торопливо крестилась. Свет в клубе снова зажегся.

Ошеломленные Дионица и Мариора не могли ничего понять. Из клуба вышли Кир и Васыле.

— Ну и переполох! Вот чудаки! — изумленно качал головой Васыле.

— А что ты удивляешься? — сердито говорил Кир. — Ты-то в большом городе жил, видел. А если б меня не предупредили сегодня в райкоме, тоже, пожалуй, сбежал бы… Ну, не сбежал, так испугался бы, — что ты думаешь? Вдруг откуда ни возьмись пулемет, и чуть не в тебя стреляет! Ошибка, что не предупредили всех, не объяснили сначала…

Приезжий киномеханик, молодой звонкоголосый паренек, с крыльца громко кричал в толпу, обещая рассказать, как все устроено. Люди замолчали, слушали, но в клуб не заходили.

— Портится мир. Каждое знамение говорит: конец близок, — услышала Мариора сзади знакомый голос. Она обернулась: Нирша Кучук говорил с двумя женщинами, торопливо оправлявшими кофты и платки. Кир тоже услышал его слова.

— Баде Нирша! — громко сказал он. — Это кино — знамение?

— Да никто о знамении не говорит, — стараясь казаться дружелюбным, отозвался Кучук.

— Смотрите, баде Нирша, как бы нам опять не поругаться, — проговорил Кир.

Кучук не ответил.

Люди поодиночке, не сразу возвращались в клуб, но некоторые так и не решились войти — разошлись по домам.


Была страда, работали даже в лунные ночи.

Томе было очень трудно. Хотя, по правилам супряги, он мог пользоваться и косилкой, и молотилкой Кучука, и его повозкой с лошадьми и волами, Нирша в самом начале уборки сказал, что он и рад бы помочь Беженарю, да ведь у него под пшеницей пять гектаров, а у Томы — всего один. А вдруг дождь пойдет, когда он успеет убрать? Впрочем, повозку и молотилку он даст дня через два, вот только обмолотит первую партию, — надо продать, с долгом одним расплатиться. Тома терпеливо прождал два дня, потом еще четыре, — оказалось, молотилка работает не совсем исправно, и Кучук никак не может намолотить нужное ему количество зерна.

А дождь действительно пошел. Непрошеный, он несколько дней лил, точно из лейки. Земля раскисла — на каруце не проехать: грязь, густая, черная как деготь, доставала до ступицы.

Когда, наконец, тучи раздвинулись и солнце снова разлило над Молдавией свои жаркие лучи, Тома побежал на поле. Вернулся он удрученный: пшеница в копнах прорастала, гибла.

У Кучука же потерь не было, половину пшеницы он уже обмолотил, остальная стояла в скирдах — никакой дождь не возьмет.

Целый день Тома ходил как побитый — пропала надежда купить лошадь: теперь пшеницы едва хватит самим на зиму, где уж там продавать!

В тот же день Тома свернул ковер, который достался ему при разделе боярского имущества, и ушел к Кучуку.

— Ты отдал ковер Нирше? — спросила Мариора отца, когда он вернулся.

После раздумья Тома сурово ответил:

— Да. Но смотри, если в селе кто узнает об этом… — и он так посмотрел на дочь, что она не решилась ему возразить. И уже мягче прибавил: — Завтра с рассветом молотить пойдем. Приготовь мамалыгу и брынзу.

С тех пор дело, казалось, пошло на лад: Беженари пользовались молотилкой Кучука, на его волах возили хлеб с поля. Но почти с половины дня Тома помогал Кучуку возить и молотить его хлеб. Людям, расспрашивавшим его, Тома отвечал, что они работают вместе, а дочери несколько раз напоминал, что нужно молчать: «Кучук — сильный хозяин, тут никакие законы не помогут». Он придирчиво следил, чтобы Мариора не виделась с Киром. Если к ней приходили Васыле и Дионица — хмурился. На вопросы Мариоры, чем провинились ребята, Тома опускал голову и повторял, что ребята они, может быть, и хорошие, но лучше пусть они не приходят. Было ясно, что и тут мутил воду Кучук, но отец, уставший за прошлые годы, похудевший от новых забот, уже совсем седой, был так жалок, что Мариора не решалась спорить с ним.

Видеться с друзьями и молчать о том, что лежит на сердце, Мариора не могла; ослушаться отца, обидеть его — тоже. Поэтому она рада была страде, когда молодежь не собирается на вечерницы и нет даже времени забежать к соседу.

Сегодня Тома с Мариорой вернулись, домой раньше, чем обычно. Они привезли с тока пшеницу. Отец подвел лошадей к лестнице, которая вела на чердак, — у них не было амбара, и зерно решили хранить там. Мариора видела, как отец развязал один мешок, взял пригоршню зерна и, любуясь им, пересыпал с ладони на ладонь…

Началась сушка фруктов, и нужно было посматривать за ними. Мариора побежала в сад.

Теперь возле дома Беженарей было уже не семь яблонь, как недавно. Кучук возвратил им часть сада, которая была отдана ему несколько лет назад в счет процентов за долг. Здесь, у самого забора, в кустах вишенника, под камышовым навесом стояла сушилка. Она была сделана наподобие низкой печки, в которую вместо металлической плиты с конфорками вставили решетку из прутьев. В маленьком выступе — топка. Тут все время поддерживался медленный огонь: фрукты вялились в дыму.

Мариора попробовала и сняла уже готовые фрукты, нарезала яблок и, добавив мелких груш, положила все на сушилку, подбросила в топку соломы.

— Ой, девочка, тебя найти — как цветок в снегу, — весело раздалось где-то над нею.

Мариора вздрогнула, подняла голову. Из-за забора смотрела на нее смеющаяся Вера Ярели. Слабый ветерок трепал концы голубой косынки, которой она перехватила волосы.

Ограда, сложенная из сероватого камня, была покрыта большими листьями тыкв. Цепкие, ползучие плети забрались даже наверх. Тут, высоко и удобно улегшись на солнце, выглядывая на улицу, зрели большие, медового цвета тыквы. Вера раздвинула листья, ловко, по-мальчишески, перелезла через ограду и остановилась перед Мариорой. Она подбоченилась, чуть расставила свои маленькие крепкие ноги.

— Ты где это пропадаешь? — грозно спросила она, но в темных глазах ее блестел озорной огонек, а лицо жарко румянилось. — Уборка? Так у вас же только гектар! — Вера села на пододвинутый Мариорой чурбан. — Почему же вы затянули до сих пор? Ведь пшеница наполовину осыплется! Вон у Руссу четыре гектара было, и то давно свезли… И мы и все…

Мариоре не хотелось говорить правду, но и лгать было совестно. Покраснев, она отвернулась к плите. Заговорили о фруктах — очень большой урожай в этом году, трудно управиться с сушкой.

Вера задумалась.

— А кто по вашим дворам агроуполномоченный? — вдруг спросила она. — Разве он не видит, что вы отстаете? Люди уж хлебозаготовки сдают, а вы еще уборку не кончили.

Мариора подумала: действительно, Матвей что-то давно не заходил к ним. А ведь раньше, когда только стали создавать супряги, как хлопотал! У него тоже гектар зерновых. Убирают — Мариора видела — его жена и подростки-сыновья. Правда, Кучук им сейчас же дал молотилку, даже косилку и лошадей: как же, семья агроуполномоченного!

— Ты зайди в сельсовет, расскажи. Или пусть отец расскажет. Там помогут, — посоветовала Вера. И быстро поднялась: — Я ведь за тобой, девочка. Васыле сказал, чтоб ты в клуб шла. Обязательно!

Мариора заколебалась, но вспомнила ребят и решительно встала.

— Пойдем!

Когда Мариора и Вера подходили к клубу, их остановила соседка Веры, тетка Анна Руссу.

— Туда? — с испугом в голосе спросила она, указывая рукой на клуб.

— Туда, — улыбнулась Вера.

Анна минуту постояла, словно размышляя, чем помочь им, потом перекрестила девушек и, когда они прошли, еще долго провожала взглядом.

В клубе ярко горели большие керосиновые лампы. Васыле встретил Мариору у входа, взял за руку, повел к столу.

— Знакомься.

Ослепленная ярким светом, Мариора не сразу разглядела маленькую темноволосую девушку лет семнадцати.

— Иляна, — обратился к ней Васыле, — вот тебе новая подруга — Мариора, которую мы все любим и уважаем.

Девушка встала, протянула руку, улыбнулась. Руку Мариоры она пожала сильно, по-мужски. Потом пододвинула табуретку.

— Садись, — просто сказала она, заметив, что Мариора стоит. Смутившись, Мариора села. И тут же, вздрогнув, вскочила: за спиной ее раздался неестественно громкий голос. Говорили, очевидно, по-русски — непонятно. Но сзади никого не было: стоял только большой ящик с зеленоватым светящимся стеклышком посредине. Ящик говорил.

— Что это? — охрипшим от испуга голосом спросила Мариора.

Вероятно, у нее в эту минуту было потешное лицо: все рассмеялись. Васыле подошел к ней, почти силой усадил на табурет, сел рядом сам и стал объяснять, что такое радио. Вокруг Васыле собрался тесный кружок. Мариора только теперь разглядела присутствующих. Тут были и Кир с Виктором, — у девушки снова сжалось сердце, как только вспомнила отцовский запрет, — и Домника, и Санда, и Дионица, и еще несколько сельских девушек и парней. Потом Васыле рассказал, что радиоприемник им дали бесплатно в культпросвете, что в райкоме ему удалось уговорить секретаря направить учительницу Иляну Сынжа именно в Малоуцы. Правда, Иляна кончила всего шесть классов, но ведь учителей молдаван почти нет, а Иляна сможет отлично вести первые четыре класса. Учиться дальше она будет обязательно.

Мариора догадалась, что Иляна Сынжа — та самая Иляна, которая вместе с Васыле пыталась заработать себе на учебу танцами.

Иляна рассказывала о себе охотно, к слову расспрашивала: весело ли проводит свободное время молодежь, какое теперь настроение у людей, какой урожай и есть ли в селе свой оркестр. Когда ей рассказали про первый в Малоуцах киносеанс, она так заразительно и весело расхохоталась, что все невольно рассмеялись вместе с ней.

— Ничего, привыкнут люди. Еще подождите, очереди за билетами будут! — сказала она уверенно.

Мариора с восхищением смотрела на эту девушку, такую простую и такую, вероятно, умную. А Иляна вдруг спросила, вскинув густые брови:

— А отчего у вас в селе комсомольской организации нет?

Ответили не сразу — переглядывались. Васыле покраснел, точно виноватый.

— А ты уже комсомолка? — спросил он Иляну.

— Да, — ответила она.

Хорошо бы стать комсомольцами! А что они должны делать?

Заговорили все вдруг и сразу. Особенно горячился Кир: ведь сколько в селе нужно рук и глаз! Вот хотя бы сельсовет взять: Дабижа работает много, ничего не скажешь, и в городе часто бывает, в райисполкоме. Школьникам бесплатную обувь привез, распределил, а то большинство были босые; денежную ссуду для стройки получил и роздал раньше, чем в других селах. Этого у него не отнимешь. А вот что-то часто у него Нирша Кучук бывает — что за дружба? У Кучука большая супряга, его тягло в ней основное. Чем объяснить, что председатель сельсовета стал молотить на его молотилке? Вчера он своими глазами видел, как Дабижа нес от Нирши две корзины раннего винограда… И потом, что за порядки: уборка в самом разгаре, надо супрягам помогать, а Дабижа послал зачем-то в Кишинев агроуполномоченного Матвея Лешана. Проверить, какое зерно везут на ссыпной, и то некому. Вот Нирша и повез вчера пшеницу пополам с половой. Хорошо, там разглядели, вернули. Совести нет у человека — прежде по двести лей налога с гектара платил, а теперь тридцать килограммов зерна не хочет сдать. Люди вон по гектару имеют и то сверх плана сдают. Ведь Дабижа — власть в селе. Если он не станет следить — кому же еще?

— А если комсомол будет, так обманывать никто не сможет? — простодушно спросила Домника, с любопытством глядя в лицо Кира своими добрыми большими глазами.

— Не дадим! — горячо ответил ей Кир.

— А знаете… — тихо заговорил Васыле, и все стихли и обернулись к нему. Так уж повелось среди тех, кто знал его: соглашались или не соглашались с ним, пока он рассказывал — слушали, как песню. Сейчас серые глаза Васыле опять глядели куда-то далеко, и говорил он, точно листал невидимую книгу. — Знаете, что Ленин, вождь коммунистов, писал: «Для трудящихся нет иного оружия в борьбе за власть, кроме организации…» Правда, нам теперь за власть бороться не надо, народ уже получил ее. Но ведь еще существуют такие, вроде Кучука, с ними придется бороться. Без организации нельзя.

Об этом говорили, пока с улицы в клуб не вошел парень с кларнетом. Прямо в дверях он поднял кларнет, и клуб наполнился торопливой, веселой, стройной мелодией танца. Все переглянулись. Рассмеялись. Николай Штрибул подошел к Домнике, и первая пара гордо выплыла на середину. И тотчас заполнилась середина зала. Танцевали ла-цэсут. Пары сновали взад и вперед, обходя друг друга, подражая челноку в ткацком станке; переглядывались раскрасневшиеся в танце девушки, ухарски пристукивали каблуками парни, и в окна, обгоняя музыку, улетал киуит: «И-хи-хи-хи-и-и!»

Конечно, лучшей парой были Васыле с Иляной. Надо было видеть, как двигалась Иляна, то убыстряя, то замедляя движения, как плавно и красиво вел ее Васыле. Мариора засмотрелась на них и, сама того не замечая, спутала движение. Дионица поправил ее, она смутилась, потом закружилась и вдруг почувствовала, что легкая, радостная волна захватывает ее сердце…

Долго еще в клубе звучала музыка, далеко по улице слышался топот танцующих и летел ровный голос Васыле:

Фа-а И-иля-яне ду-ду-ля-я-нэ
О-окий тэй боги-иць де поамэ.
Веселый хор подхватывал быстро, в такт танцу:

Шапой рызь-рызь,
Шапой рызь-рызь,
Га-ца ца гури-ца та
И-и-ле-е-нуцо фа-а.
И-и-ле-е-нуцо фа-а.
Домой Мариору провожал Дионица. Ночь была безлунная, касы смутно белели в темноте. Дневная жара сменилась густым ночным теплом. Улицы давно спали, лишь собаки изредка тревожили уставшее за день село. Дионица крепко и нежно взял Мариору под руку. А она, сбиваясь от волнения, рассказывала ему про Кучука, про пшеницу, половина которой пропала, про странную покорность отца.

— Надо завтра же рассказать все Киру, — решительно сказал Дионица. — Завтра мы вместе к нему сходим, хорошо?

— Хорошо, — ответила Мариора. — Вот спасибо тебе! А то я одна все не наберусь храбрости. Понимаешь, я же не хочу против отца идти, но этот Кучук, словно пиявка, присосался…

Перед калиткой Дионица остановил девушку, повернул к себе за плечи.

— Знаешь, Мариора, сколько я думал о тебе эти дни? — сказал он, сжимая ее маленькие огрубевшие руки. — Я заходил к тебе, да ты все на поле. Я ведь скоро в город уеду, учиться. Мариора, ты будешь думать обо мне? Будешь?

— Буду, — тихо проговорила девушка.

Дионица благодарно сжал ее руки, потом бережно привлек к себе — хотел поцеловать. Но она вдруг засмеялась, ловким движением вывернулась у него из рук и юркнула в калитку.

— До свиданья! — крикнула она уже с крыльца и снова негромко засмеялась.

Дверь в дом была не заперта, видно отец ждал ее. Он услышал, как хлопнула дверь, сонно спросил из темноты:

— Где была?

— В клубе, — весело ответила Мариора. — Ты не бойся, татэ, я завтра все равно рано встану.

Отец промолчал.

— А я в комсомол хочу вступить, татэ, — снимая косынку, продолжала она.

— Что? — встревоженно отозвался отец. — А ну, зажги опаец.

И когда Мариора послушно засветила фитилек в плошке с маслом, она увидела сидящего на лежанке отца. На лице его не осталось и следа сна.

— Что? — снова спросил он. — В комсомол?

Мариора посмотрела на отца, ей стало досадно, и она, не ответив ему, взяла опаец и ушла в другую комнату.

Это была каса-маре, но у Беженарей, как и у всех бедняков, она использовалась как кладовая — тут хранились сушеные фрукты, стоял мешок с мукой, висели связки лука, красные, маслянисто блестевшие стручки перца.

Мариора поставила опаец на окно, села на лавку и задумалась. Дионица скоро уедет… Дионица… Ей казалось, что рука его, теплая и нежная, еще лежит на ее плече. Да что, в самом деле, ведь Дионица не навсегда уезжает. А будет ли он думать о ней? Вдруг в городе он встретит другую девушку — красивую, умную, грамотную? Это предположение встревожило Мариору. Первый раз в жизни она почувствовала себя не девочкой — девушкой. На окошке валялся осколок зеркала. Мариора взяла его, пододвинула опаец. На нее глянуло молодое грустное лицо. Черные с изломом брови над большими карими глазами в черных ресницах. Лицо смуглое, сквозь загар упрямо пробивается румянец.

Мариора положила зеркало обратно и уронила голову на подоконник.

Ну и что? Красивых много… Какой толк… Куда ей до Иляны, до Васыле, до Дионицы, когда она даже читать не умеет…


Дионица уезжал на следующий день. Марфа положила в десаги[31] калачи, яйца, брынзу, жареную курицу, трижды поцеловала сына, всплакнула — шутка ли, ведь на два месяца расстается! — и поехал Дионица в город, в школу. В той же школе, классом старше, стал учиться Васыле.

Мариора не удивилась, что обещание пойти с ней к Киру Дионица так и не выполнил: кто виноват, что именно на следующий день оказалась попутная каруца в город!

— Я так рада! Получилось, как ты хотел, — говорила она, провожая Дионицу. А он, уже в каруце, обернулся и смущенно крикнул:

— С грамотой-то… Все как-то времени не было… Вот приеду, тогда…


Нелады с отцом продолжались. Мариора снова заговаривала о комсомоле, но он сердито спрашивал:

— Да зачем тебе комсомол?

Мариора сбивчиво объясняла, что нужно налаживать жизнь, что впереди много трудностей и нужно помогать друг другу.

— Так ты что, работать там будешь?

— Может быть…

Это окончательно рассердило отца: где это видано, чтоб женщина работала где-нибудь, кроме своего дома? По найму — это еще простительно. Нужда заставляет. А иначе просто стыдно! Учиться? Мать умерла неграмотной, а разве кто-нибудь сказал о ней плохое слово? Значит, Мариора хочет быть умней матери? И, снижая голос до шепота, отец прибавлял:

— Ты не верь им. Жизнь не сломаешь, разговоры одни.

— Татэ! — с отчаянием говорила Мариора. — Ты же видишь, как все меняется. Ведь мы теперь хозяева. А дальше жизнь пойдет еще лучше.

— Не забудьте позвать бычье молоко хлебать, — усмехался Тома.

Мариора чувствовала: отец чего-то недоговаривает. Он по-прежнему почти половину дня пропадал на поле у Кучука. А тягла Нирша снова давал недостаточно; подсолнух Тома свез тоже с опозданием, осыпался виноград — убирать не хватало времени. Когда Мариора говорила об этом отцу, тот только махал рукой: «Ничего не понимаешь». И девушка от зари до зари работала на поле. Но поговорить с Киром о Кучуке она все не решалась. Ведь если отец работает у него, значит это дело полюбовное.

Однажды рано утром Мариора подоила корову, проводила ее в стадо и пошла собирать виноград. Отец ушел еще раньше, с рассветом.

Последние дни октября принесли с собой холодный ветер. Было пасмурно. Орешник и акация начинали желтеть. Поля были почти безлюдны. Только изредка, волоча за собой облако пыли, проезжала каруца, груженная запоздалой кукурузой или подсолнечными будыльями. Чумазый мальчишка, погоняя волов, покрикивал: «Ча, ча!»

Кое-где на виноградниках работали мужчины, женщины и дети. Они копошились, почти скрытые в зелени, — собирали виноград.

Дорога шла между старыми ореховыми деревьями. Над головой протянулись корявые замшелые сучья. Округлые кожистые листья уже пожелтели и покрылись черными пятнами — готовились опадать. Внизу, в траве, кое-где виднелись скинувшие с себя толстый зеленый чехол орехи в загорелой ребристой скорлупе. Было прохладно, хорошо; ветер шевелил волосы и листву над головой. И все-таки было тяжело на сердце.

Мариора чуть не наступила на запоздалый цветок мака, поднявший у самого края дороги свою красную чашечку с бархатистой черной сердцевиной и золотыми крапинками тычинок. Девушка осторожно обошла молодое, нежное растение, росшее не вовремя и не на своем месте.

Когда Мариора подошла к винограднику, облака вдруг разошлись, и солнце, яркое, вечно юное, снова залило Молдавию золотом лучей…

Под широкой листвой, внизу, у самых корней лозы, почти касаясь земли, висели покрытые матовым налетом гроздья винограда. Одни были зеленые: солнечные лучи, проходя через них, делали их прозрачными и переливчатыми, точно внутри каждой ягоды тоже сверкало маленькое солнце; другие были розовые и фиолетовые и от солнечного света становились похожими на те прозрачные камни, которые Мариора видела у боярина. Панагица однажды сказала ей, что они называются рубин и аметист. Но только не холодной красотой камней были хороши гроздья, а теплой, живой, радостной.

Тома, нагнувшись, срезал тяжелые гроздья. Несколько больших корзин были уже полны доверху. Мариора вздохнула, достала ножницы и, не окликнув отца, стала тоже снимать виноград.

Увлеченная работой и своими думами, Мариора не слышала шагов и подняла голову, лишь когда сзади раздалось:

— Доброе утро, Мариора! Доброе утро, баде Тома!

Это был Кир. Тома обернулся, после минуты раздумья приветливо ответил: «Доброе утро», — и продолжал двигаться дальше по рядку.

Мариора выпрямилась, радостно улыбнулась.

— Шел мимо, дай, думаю, загляну, что они там делают, — заговорил Кир. — Ну, как дела? Земля тут для виноградника подходящая?

— Да, подходящая.

Мариора произнесла это так уныло, что Кир встревожился.

— А что, Мариора?

Девушка хотела воспользоваться моментом — рассказать, в чем дело, но прежде взглянула на отца. Тома резал виноград медленно, клал тихо, — очевидно, прислушивался. Мариора ответила:

— Вот с уборкой все запаздываем.

— Странно, — удивился Кир. — У вас же в супряге тягло хорошее. Отчего запаздываете?

Мариора махнула рукой.

— Так надо поговорить в сельсовете. Если тягла не хватает, там помогут, — заметил Кир. — Ведь теперь коннопрокатные и машинопрокатные пункты есть. Отец в сельсовете не был?

Вместо Мариоры отозвался Тома:

— Не был. И не надо мне туда ходить. Справимся. Нам уже немного осталось.

Кир пожал плечами и вдруг сказал Мариоре:

— Знаешь что? Давай породнимся. Давно хотел иметь такую сестру. У меня сестры нет…

— Я так рада, Кир, — промолвила Мариора. — Я у тебя многому буду учиться.

И снова подал голос Тома. Прикрыв ладонью от солнца глаза, он смотрел на дорогу.

— Мариора! Негрян в село едут, вон их каруца показалась. Поезжай с ними, да в селе сбегай к Нирше, скажи, чтобы в каруцу кобылу не запрягал — у нее плечо натерто. Потом вернешься.

Отец просто придумал предлог, чтобы услать ее. Впрочем, Кир этого не понял. Девушка тоскливо взглянула на него и пошла по дороге.

Кучука она застала около винного пресса. Собственно, это было просто грубо оструганное бревно. Один конец его лежал на земле, другой ходил между двумя тонкими столбиками, движимый воротом, который прежде крутил Тудор Беспалый, батрачивший у Нирши Кучука, а теперь — незнакомый Мариоре паренек. Под бревном на широкой, соединенной с желобом подставке стояли две бочки. Бочки были без дна. На их крышках лежали камни. В бочки накладывался перебродивший, но не отжатый виноград. Бревно, опускаясь, давило на камни, камни — на виноград, и второсортный муст (первосортный сам вытекал при брожении винограда) сбегал по желобу в корытце.

Казалось бы, очень простое устройство. Но чтобы сделать даже такой пресс, нужны были немалые деньги. У Нирши он был единственный в селе. Прежде состоятельные селяне, чтобы отжать виноград прессом, платили Кучуку немалую цену. Бедняки давили виноград ногами в чане.

Мариора передала слова отца Кучуку. Тот был в сарае, пробовал вино: пил стакан за стаканом; но маленькие глазки Нирши не соловели, а только щурились. Стаканчик он поднес и Мариоре. Девушка сначала хотела отказаться, но потом решила взять.

— Сэнэтате, — сказала она, стараясь смотреть не на Кучука, а на селян из их же супряги, зачем-то пришедших сюда, и уже поднесла стакан ко рту, когда взгляд ее случайно упал в угол сарая. Она увидела свои корзины с виноградом — как же ей не узнать их! На одной, на крайней, лежала приметная гроздь: большая, с круглыми ягодами величиной почти со сливу, с зелеными пупырышками позднего цветения на конце. Зачем же отец привез свой виноград Кучуку? Может быть, для пресса? Нет, виноград прежде должен перебродить в бочках. Отец отдал Кучуку свой виноград! Зачем? По пальцам Мариоры потекло вино: нечаянно она наклонила стакан. Девушка тряхнула головой, точно стараясь прогнать наваждение. Нирша хотел долить ей вина. Мариора отдернула стакан, и малиново-красная густая струя полилась на землю; девушка поставила стакан на бочку и, не попрощавшись, выбежала во двор.

А в следующее воскресенье Мариора все рассказала Киру. Почему именно Киру? Потому что он был ее другом, потому что все дела в селе он принимал близко к сердцу. Они вышли в сад, сели под раскидистой вишней. Кир слушал Мариору, не прерывая, и только нервно покусывал былинку. Когда девушка кончила, он сказал:

— Я так и думал, что у вас неладно. Видно же… — и попросил Мариору пока об этом никому не говорить. — Понимаешь, он смекнет, что его проделки открыты, и спрячет концы в воду: пойди возьми его тогда! Отец твой запуган, вряд ли скажет. Надо узнать, с одним ли твоим отцом он так поступает. Сволочь, — добавил Кир, — хитер: боялся, что я к вам ходить буду, узнаю об этом. Понимал, что молчать не стану. А Тома… Вот тоже не думал!.. Эти Кучуки — пиявки.

Кстати, Мариора припомнила, как в день освобождения на покинутом дворе примаря оказался Гаврил Кучук: что ему там было нужно?

— Это я знаю, — задумчиво сказал Кир.


Отгорела осень. Рассыпалась переспелыми яблоками, запоздалыми персиками, орехами, янтарной айвой. Завалила кладовые черносливом. Наполнила бочки и чаны белым, красным, золотистым густым вином, набила погреба солеными арбузами, помидорами, капустой, закрома — золотом пшеницы и кукурузы.

Шли неморозные месяцы молдавской зимы. Иногда в село вихрем залетал сухой снег, потом быстро теплело, снег таял, и снова дни стояли ясные, солнечные.

Однажды по Малоуцам разнеслась удивительная весть: приезжал Владимир Иванович Коробов и на заседании сельсовета предложил выбрать делегатов для поездки на левый берег. Послать решили Филата Фрунзе и Тудора Беспалого.

Перед отъездом Филат зашел к Томе. По обычаю выпили стаканчик-другой вина. Потом Филат сказал: они едут в Тирасполь на каруцах. Нужен кто-нибудь, кто бы за лошадьми присмотрел. Не пустит ли Тома Мариору с ними? Девушка старательная…

Тома оторопело взглянул на Филата: Мариору?! Он и сам-то за всю жизнь дальше уездного города не был, а тут Мариору пустить аж в Тирасполь, на левый берег Днестра! Но Филат продолжал настаивать — он Тому, конечно, понимает: Мариора — девушка, к тому же неграмотная. Он бы и обращаться не стал, но человек нужен. Не возьмет же он своего восьмилетнего мальчишку? К кому же Филату обратиться за помощью, если не к Томе, с которым столько лет из одного корыта ели? Последнее убедило Тому, и он после долгого раздумья согласился отпустить Мариору.

Филат не сказал Томе, что взять девушку в Тирасполь ему посоветовал Кир. Кир много думал о том, что месяц назад ему сообщила Мариора; тогда же он рассказал об этом Филату, старику Ефиму и Иляне. Зная, что уличить Ниршу дело совсем непростое, они сначала решили присмотреться к нему. Но Кир видел, что Мариоре решительно идти против отца трудно. В селе уже была комсомольская организация. Кир был ее секретарем. Но девушка, точно чувствуя на себе вину, избегала друзей, больше сидела дома, за прялкой, даже на посиделках ее редко можно было видеть. И теперь Кир подумал, что поездка в Тирасполь для Мариоры, которая знала только свое село и боярскую усадьбу, может быть очень полезной.


Филат, Тудор и Мариора выехали затемно. Хорошие лошади — бывшие боярские — быстро домчали их до уездного города.

Едва брезжил поздний зимний рассвет. Каруца звонко гремела по неровному булыжнику мостовой.

Мариора первый раз была в городе. Она силилась рассмотреть его, но в серой хмури рассвета видела лишь узкую полоску мостовой, по которой они ехали, да по обе стороны ее серые, похожие друг на друга дома.

В городе ветер, казалось, стих, но мороз, окутавший Молдавию со вчерашнего дня, пощипывал щеки, и если бы каруца на выбоинах не встряхивала то и дело своих седоков, было бы очень холодно.

Откуда-то из-за угла появилась фигура человека в шубе.

— Делегаты? — крикнул он, приставив ко рту руки. — Подъезжайте к райисполкому, это около базара. Там вас машины ждут. Отсюда в Тирасполь машинами поедете.

День был не базарный, и на площади было еще безлюдно; лишь несколько молочниц возились возле рундуков, развязывали мешки с бидонами, наливали молоко в бутылки, доставали кувшины со сметаной. Филат взял с каруцы охапку сена, бережно, чтобы не растрясти, положил его лошадям.

— Как же с лошадьми-то будем? — спросил он.

— Как? Обратно отправим. Или ты, может быть, хочешь их продать? — пошутил Тудор, снимая с каруцы десаги с едой.

— С кем же отправим? Мариору-то мы с собой возьмем.

— Это еще зачем? Жених ее там ждет, что ли?

— Э, нет! — сказал Филат, поморщившись, и отвел Тудора в сторону. Удивленная Мариора проводила их взглядом.

— Ну, как знаешь, — проговорил Тудор Филату, возвращаясь к каруце. — Не стал бы Тома ругаться.

— Ничего, мы заступимся.

— Зачем я вам еще нужна? — робко спросила Мариора. Она тоже слезла с каруцы и отряхивала теплую вязаную кофту, которая заменяла ей пальто.

— Ни зачем не нужна, — ответил Филат. — Вместе выехали, вместе и поедем. Посмотришь, как там люди живут. Тудор вот говорит, что нашему брату, куда ни глянь, везде на шею хомут да аркан.

— Не придирайся к словам. — Тудор нахмурился. Широкое морщинистое лицо его, на котором даже в самую тяжелую минуту можно было увидеть усмешку, сейчас было сердито. Он глянул куда-то вдаль, добавил: — Я тебе так скажу: ты верь или не верь, а смотри больше.

— Смотрю, смотрю. Отстань.

Тудор поднял воротник короткого сукмана, сшитого из домотканого сукна, и, чтобы размяться, отошел, притопывая по мерзлой земле опинками[32].

— Лучше подумай, как с лошадьми быть. Машины ведь ждут.

— Что же, хочешь с нами в Тирасполь ехать? — обратился Филат к Мариоре.

Она опустила голову, краснея, ответила тихо:

— Не знаю. — Потом подняла голову и, покраснев еще сильней, добавила: — Хочу, дядя Филат!

Тудор подошел, локтем толкнул Филата:

— Смотри-ка, наши, малоуцкие! Вот кстати!

На площадь на паре низеньких, но крепких лошадей въезжал Семен Ярели со своим соседом, безруким Алексеем Сырбу.

— Как доехали? — еще издали закричал Семен. Длинное лицо его, украшенное частыми, как семечки в тыкве, рябинками, уже успело покраснеть от ветра, а слишком веселые прищуренные глаза обоих седоков говорили, что они не забыли выпить на дорогу стаканчик-другой вина.

— Хорошо, — ответил Филат, поправляя упряжь. — Видишь, подморозило, грязи совсем нет. Вот только ветер сильный в поле, так и режет.

Семен и Алексей собирались домой, в Малоуцы. Вчера был базарный день. Они распродали вино и пшеницу, остаток дня протолкались на базаре и в магазинах, накупили всякой всячины и заночевали у знакомых в городе. Настроение у обоих было отличное.

Семен натянул вожжи, слез с каруцы.

— Значит, едете? — спросил он, с любопытством оглядывая односельчан, точно в первый раз видел их.

— Едем.

— Вы не торопитесь там, хорошенько все посмотрите! — доставая из кармана коробку папирос, попросил Семен. — Всем селом вас будем ждать. Угощайтесь, — он протянул раскрытую коробку. — Вчера решил побаловаться, купил. Первый раз в жизни папиросу курю. Не нравится. А придется докуривать, бросать-то жалко. — Он сунул папиросу в угол рта, подошел к своей каруце. Откуда-то из-под сена вынул отрез яркого сатина. — Посмотрите, вчера Вере купил. Теперь у нее платье из городской материи будет. Дожила дочка!

— Хорошая материя, — оценил ткань Филат. — Прочная и красивая. Сколько стоит отрез?

— Да даром! Полтора ведра вина продал — вот тебе и платье. При боярах такое платье бочку вина стоило бы.

— Катинка-то твоя живет? — опросил Тудор Семена, доставая кисет с табаком.

Семен довольно улыбнулся — на Катинку они нарадоваться не могли. Корова была хорошая: крупная, упитанная, а главное, молочная — Вера надаивала почти по два ведра молока в день. Семен сам выходил встречать ее из стада, часами возился в сарае, ревниво следя за чистотой стойла. Даже Вера замечала ему:

— Тебе корова дороже дочери стала!

— Что ты болтаешь! — сердился Семен и доказывал: — Ведь мы с твоей матерью всю жизнь о корове мечтали. Вот выйдешь замуж, будут у тебя свои дети — поймешь.

— Ладно уж, — отмахивалась Вера.

О Катинке Семен готов был рассказывать до вечера.

— Вот вернетесь, — сказал он, — приходите, сметаной угощу.

— У нас теперь своя сметана есть, спасибо.

— Ты чего это уставился? — спросил вдруг Тудор, заметив, что Семен рассматривает ноги Филата.

— Опинки мне ваши не нравятся.

— Смотри-ка! — проговорил Тудор и подмигнул Филату. — Что значит во дворе корова завелась! Может быть, Семен сапоги нам даст?

— Дам, — просто сказал Ярели. Он подошел к каруце и, к удивлению Тудора и Филата, вытащил откуда-то из мешков две пары новых сапог. — Мы с Алексеем вчера купили. Померяйте. Все-таки в Тирасполь едете, неудобно.

Сапоги пришлись впору.

— Ну, вот и красуйтесь в них, а приедете — отдадите. Не стопчете за три дня.

Семен охотно согласился отвести подводу обратно в Малоуцы. Все устроилось неожиданно хорошо.

Первый раз в жизни Мариора ехала на машине. Она сидела на лавке, прикрепленной к борту кузова, обеими руками вцепившись в кожух Филата. Машина была полна: с котомками за плечами сидели делегаты из других сел. Ветер высекал слезы из глаз, машина подпрыгивала на ухабах размытой, избитой колесами грунтовой дороги. А мимо пролетали расцвеченные зеленой озимью поля, серые безлистые леса, деревни — выводки беленьких кас, крытых камышом, и все время вдоль дороги мелькали столбы, над которыми тянулась проволока. Через несколько часов, когда Мариоре казалось, что она уже не в силах терпеть эту быструю, тряскую езду, машина въехала на большой с высокими железными перилами мост, перекинутый высоко над водой. Река была широкая, шире Реута. Вдоль берегов ее плыли, толкаясь друг о дружку, тонкие серые льдины.

— Днестр, — сказал кто-то из делегатов.

— Уже Днестр? — спросил Филат, и в голосе его были удивление и не свойственная ему торжественность.

Это слово точно разбудило крестьян. Завозились, заговорили, перекрывая шум машины.

— Так вот он какой!

Молодой паренек в надетой набекрень смушковой шапке рассказывал:

— Я был здесь. В тридцать восьмом году на том берегу ярмарка проходила, так мы ходили глядеть. Погода стояла ясная, тот берег хорошо было видно. А потом полицейские приехали, разогнали, кто смотрел. Меня один дубинкой прямо в кровь избил.

Сосед паренька, худой молдаванин в потертом кожухе явно с чужого плеча, кивнул головой:

— Мой брат в том году совсем на ту сторону перебежал — к советским. Если б его поймали, и вовсе убили бы…

Наконец машина въехала в Тирасполь.

Делегатов съехалось очень много. Все больше мужчины. Видно было, что оделись они в самое лучшее, многие были не в домотканом, а в городских пиджаках, на ногах вместо опинок фабричные ботинки. Все были в высоких серых и черных кушмах.

Мариора все время держалась около Филата, точно он был ее защитой, но она видела, что и взрослые чувствовали себя здесь робко и смущенно.

Обедали делегаты в столовой. Вкусные блюда им подавали в посуде, которая не уступала боярской, обслуживали их лучше, чем Гаргос обслуживал в своей корчме богатых посетителей.

Затем их куда-то повели. Они сняли верхнюю одежду и получили взамен круглые блестящие жестяные бляшки. Потом Мариора, Филат и Тудор очутились в огромном зале. На покатом полу тесными рядами, оставляя лишь узкие проходы, стояли кресла — большие, мягкие, обитые красным бархатом, — такие, как у боярина, даже еще лучше. А в глубине зала почти во всю стену был протянут большой бархатный полог.

Крестьяне заполняли проходы, толпились. Мимо проходили люди, одетые в городское, приветливо улыбаясь, говорили:

— Садитесь, пожалуйста, товарищи. Садитесь.

Мариора нерешительно посмотрела на мягкий чистый бархат. И вдруг увидела, что люди садятся прямо на пол, в проходах между креслами. Потоптавшись, сел на пол, и Тудор. Тогда присела и Мариора, удобно опершись спиной о ножку кресла. Все было хорошо, лишь плохо было видно. Один Филат уселся в кресло и невозмутимо поглядывал по сторонам, словно он всю жизнь сидел в таких креслах. Кругом забегали люди, раздались тревожные голоса:

— Да что вы, товарищи, в самом деле? Садитесь в кресла!

И только когда, наконец, все устроились в креслах, обитых бархатом, мягким, как весенняя трава, полог впереди раздвинулся. За пологом стоял большой, крытый красным сукном стол и стулья вокруг него. Вышли и сели за стол люди. Это были здешние, советские молдаване. Они поздравили крестьян с приходом новой власти, с хорошим урожаем; говорили о том, как лучше обрабатывать землю, и о том, что сила народа — большая сила, если только народ крепко возьмет власть в свои руки. Потом рассказали о России, об Украине, о левобережной Молдавии и о колхозах. Мариора заметила, что к слову «колхоз» люди прислушиваются особенно внимательно.

На другой день утром в большой дом, в котором остановились делегаты, вошел коренастый человек в кепке, в распахнутой ладной овчинной шубе. Он хозяйским жестом притворил за собою дверь и неторопливо, присматриваясь, подошел к делегатам, снял кепку и приветливо улыбнулся.

— Добрый день! А я к вам.

— Добрый, — нестройно прозвучало в ответ.

— Колхоз «Партизанул рош»[33] приглашает вас в гости.

Через час делегаты на двух машинах выезжали из города.

Человек в кепке был председатель колхоза. Он поехал на первой машине. На вторую, где расположились делегаты из Малоуц, подсел пожилой колхозник — высокий мужчина с большими добрыми глазами. Знакомясь, он сказал, что его зовут Василий, фамилия Чебан. С ним рядом села его дочь Досия, белокурая курносенькая девушка вгородском пальто, красиво облегавшем ее маленькую фигурку. Что-то сильное и вместе с тем радушное было в ее открытой улыбке, во взгляде больших, как у отца, спокойных глаз.

Потянулись поля, такие же холмистые, бесснежные, расшитые паутиной дорог и стежек, как и на правобережье. Но лежали они не лоскутным одеялом из крошечных разноцветных полосок, а бескрайними могучими массивами.

Дорога, невиданно гладкая, залитая асфальтом, убегала вдаль волнистой ровной тесьмой. Машина мчалась так быстро, что захватывало дух, напряженно гудя, брала подъемы, легко и стремительно летела под гору.

Первые минуты пассажиры молчали. Делегаты с нескрываемым любопытством смотрели на колхозников, колхозники — на делегатов.

Наконец Василий повернулся к Филату и, показывая на Мариору, которая сидела, вцепившись в его рукав, спросил:

— Твоя дочка?

— Соседка, — ответил Филат и, чтобы поддержать разговор (ему о многом хотелось поговорить с колхозниками), сказал: — Так это, значит, мы в ваш колхоз едем?

— Конечно, в наш! — охотно ответил тот. — Вот холм проедем, на другой поднимемся, его уже и видно будет. Наше село издалека видно. Сейчас у нас не так красиво, как летом. Наши Журы тогда в зелени все, как в кудрях, только крыши красные видны.

— Красные крыши? — удивился Тудор. Хмурый и молчаливый, он сидел рядом с Филатом. — А чем вы их кроете?

— Крыши-то? Железом. Или черепицей.

— Железом? — недоверчиво спросил Тудор. — Кто же это у вас железом крыши кроет?

— Как кто? Ну, скажем, я. Этой осенью новый дом отстроил и железом покрыл. Под железом и колхозные постройки. А кому не нравится железо, черепицей кроет. А что?

— Ты железом покрыл? — Тудор быстро, в упор взглянул на колхозника, секунду задержал взгляд на его добротных овчинных рукавицах, таким же взглядом смерил городское пальто Досии. Седые усы Тудора передернула короткая усмешка. Он иронически взглянул на Филата и отвернулся.

Филат удивленно смотрел на Тудора. И вдруг понял, в чем дело.

Этой ночью они долго не могли заснуть, спорили.

— Нет, ты сам подумай, — горячился Тудор. — На словах оно все хорошо получается. А на деле? Ну, работать вместе выгодней, понятно. Только ведь люди одинаково работать не будут: один больше, другой меньше, один лучше, другой хуже. А получать все будут поровну?

Филат и сам представлял плохо, как распределяются колхозные доходы.

— Ну вот, — торжествовал Тудор. — Выходит, и лентяй и работающий поровну получат?

— Не может этого быть, — неуверенно сказал Филат.

— «Не может»! Думаю я, что все эти «колхозники» не колхозным трудом живут. Настоящих колхозников нам, наверно, и не покажут. Ты посмотри, как они одеты. На них домотканого ничего не увидишь, от городских не отличишь. Предположим, у нас, в Малоуцах, не было бы Кучуков и земли у всех поровну было бы. Подумай: могли бы мы разве так одеться с наших доходов? А ведь земля у нас не хуже здешней.

— Так ведь в колхозе земля обрабатывается машинами, урожай больше! Потом ты сам видишь, что при советской власти одежда и всякий товар дешевле, чем при королевской, — вконец рассердился Филат.

— Что коммунисты землю раздают — хорошо, а в колхозы я не верю, — упорствовал Тудор и вертелся на своей постели так, что она скрипела под ним на разные голоса.

Филат понял, о чем думает Тудор, и обратился к Василию, с внутренней тревогой ожидая ответа:

— А что ты делаешь в колхозе?

— На лошади ездовым работаю.

— А свое хозяйство у тебя какое? — повернулся к нему Тудор.

— Корова у нас есть, овцы, кабан, трех поросят еще купил; десять соток земли под виноградом, — отвечал словоохотливый Василий, не подозревая каверзности вопросов.

— А на какие же ты деньги… крышу железом покрыл? — продолжал допытываться Тудор. Он знал, что в Малоуцах железные крыши только у Кучуков и Гаргоса.

— Ну, как на какие? Мы — я, жена и дочка, — кроме всего другого, двести пудов пшеницы этой осенью получили. Куда нам столько? Половину продали. Да наличными деньгами пять тысяч.

— Четыре тысячи восемьсот семьдесят, — поправила Досия.

— Ну, все равно…

Тудор заерзал на лавке.

— Так, значит, не очень бедно у вас в колхозе? — понизив голос, спросил он.

— Бе-едно? — протянул Василий, и в голосе его послышалась обида. — Отчего же у нас будет бедно? Или мы не работники? У нас в колхозе этой осенью семь человек к награждению представлены, а ты говоришь — бедно…

— К награждению? — озадаченно проговорил Тудор.

Придерживаясь за борта машины, уверенно передвигаясь по тряскому кузову, в котором Мариоре и подняться было страшно, к ним подошла Досия.

— О чем это вы поспорили, татэ? — спросила она отца, улыбаясь.

— Да не поспорили, — с досадой махнул рукой Василий. — Так это… Они, наверно, наслушались сказок о колхозе, какие нам кулаки во время коллективизации рассказывали, а теперь сомневаются, проверяют…

Досия села рядом, примиряюще засмеялась.

— А вы думаете, он всегда таким передовым был? — кивнула она на отца. — Помню, когда нашу лошадь в колхозную конюшню вводили, он стоял на дороге, взявшись за голову вот так, — Досия ладонями сжала виски, — а сам все твердил: «Что теперь будет, что теперь будет?..»

— Ну, дочка, что там вспоминать, — смущенно сказал Василий.

— Почему же не вспомнить? — улыбаясь, отозвалась Досия.

В это время машина остановилась на развилке дорог, у каменного круглого колодца. Шофер вынул из кабинки ведро и пошел набрать воды.

Досия встала с лавки, туже завязала теплый платок и сказала, всматриваясь в поле, в голубовато-зеленую поросль озимой ржи:

— Вот тут лежала наша межа. Я еще маленькая была, когда ее запахивали. — Досия улыбнулась той снисходительной улыбкой, которой провожают отжившее, никому не нужное.

Машина с шумом перевалила последний холм, и впереди открылось село Журы.

Село тянулось вдоль Днестра. Машина шла берегом, и река, промелькнувшая перед делегатами, когда они переезжали мост, теперь стала хорошо видна.

На небе, в последние дни хмуром, укутанном седыми тучами, сегодня с утра выглянуло солнце, золотом лучей залило и поля, и серые безлистные сады, и волнистую тесьму дороги; множество искр заиграло на поверхности Днестра.

А Днестр был, точно лента, вырезанная из ясного нежно-голубого неба и положенная на землю, чтобы украсить ее ткань, расписанную яркими, не пропавшими и зимой красками — изумрудной озимки, светло-желтой стерни и такой же, как в Бессарабии, каракулево-черной пахоты. Несмотря на то, что уже стоял январь, река еще не думала замерзать. Ветер поднимал на ней искристо-белую рябь и, напитанный влагой, летел дальше по полям. Левый, пологий, берег Днестра был окаймлен светло-желтой полосой заливных лугов, а правый, высокий и обрывистый, изрезан седыми меловыми гривами. На правом берегу, там, где он был несколько ниже, как раз напротив Жур, лежало другое село. Оба они были видны как на ладони. Журы цвели красными и зелеными железными крышами, оранжевыми — черепичными. Виднелись правильные широкие улицы, крупные постройки, а на самой большой, должно быть, главной улице стояло несколько высоких, как в городе, двух- и трехэтажных домов.

— Видите два белых здания рядом? — стараясь перекричать шум машины и свист ветра, сказал Василий. — Это колхозная больница. А красное трехэтажное — школа.

— А то что? — спросил Филат, всматриваясь в село на противоположном берегу.

— А это Жоры, — ответил Василий. — Там у меня старшая сестра замужем. Мы с ней двадцать два года вот так только через реку и переглядывались.

Филат смотрел на серые камышовые крыши Жор, низенькие касы, паутинку кривых узеньких улиц. Серый и блеклый вид села немного оживлял только голубой купол маленькой остроглавой церкви. За околицей села, начинаясь от Днестра и уходя далеко к горизонту, лежали разноцветные заплатки крестьянских наделов. Все такое же, как в Малоуцах.

— Журы и Жоры… — задумчиво произнес Филат.

«Партизанул рош» принял гостей радушно. Сначала их пригласили в столовую, в которой было так же чисто и красиво, как в городской, потом хотели устроить отдыхать. Об этом им сообщил председатель колхоза.

Филат отложил новенькую металлическую ложку, которой ел фасолевый суп с мясом, вытер рот, поднялся со своего места и, перекрывая шум голосов, сказал, обращаясь к председателю:

— Домнуле… то есть товарищ председатель… — Филат смущенно улыбался и разводил руками. — Вы уж нас уважьте… Ведь мы сроду такого не видали… Не отдыхать же мы сюда ехали…

Его поддержали:

— Мы не устали!

— В городе отдохнули.

— Лучше свой колхоз показывай!

Председатель посмотрел на гостей, чуть заметно улыбнулся:

— Ну, как знаете…

Большими и маленькими группками разошлись бессарабцы по Журам. Расспрашивали, верили и не верили, и всё удивлялись.

К обеду солнце растопило смерзшуюся ночью грязь, и, если бы не щебень, которым были вымощены улицы, не деревянные мостки, делегатам пришлось бы плохо.

— Гляди-ка, — заметил маленький чернявый бессарабец в рваных опинках. — У них на улице лучше, чем у нас в доме.

Тудор Беспалый как-то весь вытянулся, даже широкое лицо его точно стало длиннее, и трудно было понять: то ли похудел он за дорогу, то ли помолодел. Он всматривался в улицы села, в дома, в усадебные постройки, присматривался к местным людям, таким же молдаванам, как и он сам, и невольно примечал, что и одеты они лучше и живут иначе. Тудор то и дело останавливался, толкал Филата:

— Смотри-ка, лошади, лошади какие!

Уличкой, вдоль приземистых заборов, аккуратно сложенных из белого камня, тянулись каруцы, запряженные сытыми гнедыми лошадьми; были они как на подбор: крепконогие, высокие.

— Добрые кони! — согласился Филат. — У Тудореску такой жеребец был. А это что везут? Никак навоз?

Каруцы поравнялись с делегатами, и те с удивлением увидели, что на каруцах действительно навоз.

— И правда, навоз. На свалку, наверно, везут, — сказал паренек, останавливаясь рядом с Филатом.

Ездовой — молодой черноусый мужчина в расшитой овчинной безрукавке, выглядывавшей из-под распахнутого кожуха, — услышал их разговор и, замедляя шаг, возразил:

— Кто же это навоз на свалку возит? — на лице черноусого было искреннее удивление. — На поле везем.

— На поле? Зачем? — паренек поднял брови.

За колхозника ответил Филат:

— Правильно. У нас в сельсовете уже объясняли насчет этого. Ведь если в землю навоз положить, урожай будет больше…

— Больше? — переспросил кто-то из делегатов.

— Обязательно. Ну, а вы не удивляйтесь, что наши этого не знают, — Филат обращался уже к колхознику. — Ведь у нас как было — те, кто поученей, знали, да молчали: хлеба больше будет — цены упадут, невыгодно… А простому народу откуда знать, что нужно делать, чтобы больше урожай стал… Вы уж нас извините, — на лице Филата появилась не свойственная ему просительная улыбка… — Ну, идем, — заторопил он Тудора.

— Дай я посмотрю на лошадей, — упирался тот, точно не замечал, что Филат начинает сердиться.

Мариора все время держалась рядом с Филатом. Она больше молчала, — куда уж ей, пятнадцатилетней девочке, говорить о серьезных вещах со взрослыми мужчинами! Но широко открытые черные глаза ее смотрели на все внимательно. Она хорошо видела, что даже Филат, который казался ей таким сведущим во всем, когда работал у Тудореску, даже он здесь многому удивлялся, многое понимал не сразу. Видела Мариора и смущение Тудора.

Осматривали коровник, где стояли сотни голов скота.

— Пожалуй, в примарии было не чище, — серьезно заметил Тудор.

Откормленные свиньи, породистые коровы и лошади привели делегатов в восхищение.

— Особенно мне нравится в колхозе, — задумчиво, точно сам с собой, говорил Филат, выходя из каменных полукруглых ворот скотного двора, — это то, что здесь всяким кучукам и гаргосам не развернуться. Ведь как ни верти, а кроме как своим трудом тут не проживешь. Это же здорово! Не то что у нас было: любой подлец на манер Кучука так обкрутит тебя, что ты, сам того не замечая, все ему спустишь. И потом хоть до смерти работай как вол, еле на мамалыгу заработаешь…

Мариоре больше всего понравился клуб, который немногим уступал Тираспольскому театру: разве только бархатных кресел не было да отделан победнее.

В коридоре клуба делегатам снова попался их давешний спутник Василий. С книжкой в руках он вышел из двери, на которой было что-то написано, и приветливо, как старым знакомым, кивнул Филату и Тудору:

— Ну, нравится колхоз?

— Нравится! — ответил Тудор, и в голосе его были убежденность и восхищение.

— Вот, — с упреком, но все же удовлетворенно сказал Василий.

— Только голову большую нужно, чтобы такому хозяйству толк дать, — заметил Филат. — У нас помещик большое хозяйство имел, так ведь он грамотного управляющего держал.

— А как же! — согласился Василий. — Обязательно нужно ученым быть. Колхоз миллионами рублей ворочает. Но ведь люди и учатся. Каждый год колхоз посылает из молодых, кто посмышленей да постарательней, то на курсы, то в техникум, а то и в институт. Они учатся, а колхоз им на это средства дает.

— Ну-у? — удивился Тудор.

А Филат, кивая на дверь, из которой только что вышел Василий, неожиданно спросил:

— А что это такое — библиотека?

— Библиотека? Это где книжки дают. — Василий показал на книгу в зеленом переплете, которую держал в руках. — Вот взял. Это насчет ухода за лошадьми, почитать нужно. — И вдруг заторопился: — Я пойду, меня ждут. — Но, дойдя до порога, он снова вернулся. — Завтра у нас в доме свадьба, — почему-то смутившись, сказал Василий и, помолчав, продолжил, обращаясь к Филату с Мариорой и Тудору: — Дочку выдаю. Приходите!

В сумерки бессарабцы собрались в небольшом домике, который колхозники называли хатой-лабораторией.

В нескольких маленьких комнатах на чисто выбеленных стенах висели снопы овса, пшеницы и усатого ячменя, кисти проса, длинные, покрытые густым загаром лозы европейского винограда. Невиданной величины янтарные початки кукурузы, корневища кормовой свеклы, пудовые тыквы лежали на полках.

— Гляди-ка… а? Неужели у них такое на полях растет?. — качал головой Тудор.

— А ты спроси: может, с неба сыплется, — улыбался Филат.

В одной из комнат колхозницы отбирали семенное зерно.

Серенькие зерна ржи и толстые красновато-золотистые — пшеницы негромко шуршали по столу, собираясь в отдельные кучки. Женщины все в светлых, завязанных под подбородком платочках проворно работали руками и о чем-то оживленно говорили между собой. Увидев делегатов, они смолкли, проводили их любопытными взглядами.

Мариора задержалась: ее привлекли укрепленные на листе бумаги какие-то невиданные плоды — белые и золотистые, похожие на желуди, только раза в два больше и с перехватом посередине. Ниже были приколоты червячки: совсем крошечные, величиной с булавочную головку, потом все больше и больше, наконец, зеленые гусеницы величиной с палец. А еще ниже — бабочки, напоминающие капустниц, только с темными жилками на крыльях.

— Что, хорошие коконы? — раздался голос сзади Мариоры. Она вздрогнула, повернула голову. Рядом с ней стояла одна из колхозниц, перебиравших зерно, полная, круглолицая девушка.

— Так это такие шелковичные коконы? — спросила Мариора. Она слышала о них, но в Малоуцах шелководством не занимались. — И тоже колхозные?

— Ну, конечно, — девушка даже пожала плечами, удивляясь такому вопросу. — Ведь мы на первом месте в районе по шелководству.

— Мариора! Ты что же пропала! — послышался откуда-то голос Тудора.

Мариора кивком поблагодарила девушку и побежала за земляками.

Делегатов встретил приземистый человек в очках. Он провел гостей в дальнюю, самую большую комнату, уставленную рядами лавок. Здесь на стенах висели большие листы бумаги, на которых были нарисованы кубики и кружки, кривые линии, цифры и буквы.

Делегаты почтительно сняли кушмы, усаживаясь, старались не шуметь. Человек в очках — это был Павел Тимофеевич Санчук, колхозный агроном, — стоял, облокотившись о стол, заваленный книгами, газетами, какими-то коробочками.

— Ну что же, видели наш колхоз? — выпрямляясь, спросил он, когда все сели.

— Видели, спасибо.

— Есть на что посмотреть?

— Живете, лучше не надо!.. — воскликнул Тудор, вытирая запотевшее лицо.

— Нет, надо еще лучше, — усмехнулся агроном, оглядывая всех улыбчивыми, даже сквозь очки яркими глазами, и его некрасивое лицо с крупным кочковатым носом и толстыми добродушными губами стало вдруг очень симпатичным. — Надо, — повторил он с силой. — Все, что вы у нас видите, создано за десять лет, а пройдет еще десять, Журы снова будет трудно узнать. А впрочем, — Павел Тимофеевич медленно подошел к окну, посмотрел на улицу, залитую светом электрических фонарей, потом вернулся обратно. — Впрочем, вас больше интересует, как, — он подчеркнул это слово, — как мы создали то, что имеем сейчас…

Агроном рассказывал медленно, порою задумывался, подбирая понятные всем слова. Появившаяся в его больших рабочих руках палочка скользила по картинкам, что висели на стене, тихонько постукивала, когда он повышал голос. А изображения на стене оживали, наполнялись смыслом.

Павел Тимофеевич рассказывал, какими были Журы до организации колхоза (Тудор толкал Филата, шептал: «Как наши Малоуцы»), какие кредиты давало государство молодому колхозу на строительство для покупки инвентаря и скота, как создавалась МТС, которая обслуживает колхоз, как трудно было колхозу, пока не научились учитывать труд, и как трудодни, эта новая единица труда, прочно вошли в жизнь и быт колхозников, послужили опорой для увеличения производительности их труда.

— И вот хотя бы социалистическое соревнование взять, — говорил Павел Тимофеевич. — В тех условиях, в которых вы жили, это просто трудно понять. А в наших условиях, когда все равны и живут собственным трудом, когда труд для каждого человека действительно доблесть и честь… Вы знаете, что такое для нас социалистическое соревнование? Это один из главных наших двигателей. Ведь вот смотрите. — Палочка Павла Тимофеевича поднялась к листу бумаги, усеянному цифрами. — В единоличном хозяйстве плуг поднимает в среднем десять-двенадцать сотых гектара в день. Верно?

— Верно! — поддержали агронома. — А то и семь-восемь, если лошадь плохая.

— Так. Трактор у нас в тридцатом году поднимал пять гектаров в день. В тридцать первом трактористка Анна Поярели дала рекорд — семь гектаров, в тридцать втором Ион Балан, он соревновался с Марией, — десять гектаров. Но ведь когда люди соревнуются, они не останавливаются на достигнутом! Теперь мы поднимаем по двенадцать гектаров в день.

— По двенадцать гектаров? — недоверчиво спросил Павла Тимофеевича сосед Тудора, худой старик с седой головой.

А Мариора сидела, прислонив голову к плечу Филата, слушала и вспоминала виденное за день: теплицы, зернохранилища и погреба, винные склады, в которых стояли стоведерные чаны, кузню и гончарную мастерскую колхоза, добротные дома колхозников… Колхозники радушно принимали гостей. На вопросы, как живется, открывали сундуки; и люди видели там такие мохнатые клетчатые шали, суконные пиджаки, ненадеванные юбки, такие цветастые отрезы ситца, какие бессарабскому крестьянину и во сне не снились. Сразу не верили, шли в другие дома и там видели сусеки, доверху полные зерном. А смуглая девушка, ровесница Мариоры, показывая хлебные запасы семьи, сказала виновато:

— У нас больше было бы, да кукурузу в колхозном амбаре пришлось оставить, некуда ссыпать — видишь.

В Журах Мариоре ни разу не попадался полуголый или закутанный в лохмотья ребенок, каких можно было видеть в Малоуцах почти в каждом доме. Снега еще не было, но никто уже не ходил босиком. А в домах колхозников были собственные радиоприемники, точь-в-точь такие, какой Кир привез в клуб, горели удивительные электрические лампочки, которые не требовали ни масла, ни керосина, а светили, как солнце. Сначала Мариору эти лампочки просто пугали.

Агроном, видимо, устал говорить, подошел к графину с водой, налил в стакан, торопливо стал пить. Первую минуту бессарабцы, точно завороженные, сохраняя прежнюю тишину, смотрели на немолодое лицо Павла Тимофеевича, на загорелую шею, оттененную чистым воротничком. Потом, начиная с задних рядов, в комнате быстро стал нарастать приглушенный шум.

Филат вдруг бережно отстранил Мариору, встал.

— Товарищ агроном, как по-вашему, у нас можно колхоз устроить? Мы из села Малоуцы… Только народ у нас неграмотный…

Филат говорил внешне спокойно, но Мариора видела, как пальцы его нервно теребили залохматившийся от ветхости конец пояса.

К общему удивлению, Павел Тимофеевич не стал, расспрашивать, что это за село Малоуцы. Вытерев губы, он проговорил спокойно:

— Конечно, можно. Была бы только власть советская… Можно.

— Но ведь у нас народ темный, — раздумчиво сказал Филат. — Побоятся в колхоз идти. Ведь сколько лет живем, каждый на своем клочке бьется, дальше носа не видит…

Павел Тимофеевич развел руками.

— Так что же, вы думаете, у нас люди родились сознательными? И у нас сначала было много трудностей. Мы ведь сколько шатались, прежде чем узнали, как прямо стоять надо. А учиться нам было не у кого: мы ведь были первые колхозники на всем свете. Вам будет много легче. По готовому образцу можете свою жизнь строить. Но это не значит, что у вас не будет трудностей. Враги колхоза найдутся, без этого тоже не бывает. Но вперед вы пойдете быстрее, чем мы шли в первые годы, это уж верно, — Помолчав, агроном задумчиво добавил: — Конечно, не поймите так, что стоит вам организовать колхоз — и вы заживете лучше некуда. Есть ведь и плохие колхозы. Там, где люди плохо работают, где плохо организован труд. Но я убежден, что и наш колхоз, хороший вообще говоря, далеко не предел наших возможностей.

Поздно вечером за Мариорой пришла Досия. Белый, с резными карнизами дом Василия Чебана, окруженный садом, стоял почти на самом берегу Днестра. Навстречу вышла мать Досии, такая же маленькая, как и дочь, хлопотливая пожилая женщина в темном платке.

— Проходи, дочушка, проходи… А мы ужинать не садились, тебя ждали.

Вдоль всех четырех стен, как положено, тянулись крытые полосатыми дорожками лайцы. Ковры были из шерсти со сложными красивыми рисунками.

— Мамина работа, — пояснила Досия Мариоре, заметив ее взгляд, и ласково посмотрела на мать. Она сняла пальто и осталась в светлой кофточке с пышными расшитыми рукавами. — Пойду умыться, мама, — сказала она, усталым движением поправляя волосы. — Мариора, ты умоешься?

Мариора торопливо сняла вязаную кофту, свернула ее, чтобы лишний раз не бросались в глаза штопки на локтях, и отдала Досии.

Досия унесла кофту в сени, а Мариора продолжала разглядывать комнату. В углу, на полочке, покрытой вышитой салфеткой, — стопка книг, радиоприемник, из которого слышалась тихая музыка, высоко под потолком — яркая электрическая лампочка.

— Ну и живете же вы!.. — восхищенно сказала Мариора Досии, когда та вернулась.

— Ничего живем, — согласилась Досия, и видно было, что она смущена тем, что живет в лучших условиях, чем Мариора. — У нас раньше, говорят, тоже плохо жили, только я не помню, — добавила она, помолчав. — А теперь и у вас все переменится.

В комнату вошел хозяин, и все сели ужинать за придвинутый матерью молдавский низенький круглый стол.

Мариора не помнила, заботились ли о ней когда-либо так, как в этой семье, с которой она едва успела познакомиться.

После сытного ужина Мариору повели спать. Широкая постель с горкой подушек была застлана новой простыней. Поверх лежало теплое шерстяное одеяло.

— Мы ляжем вместе, хорошо? — сказала Досия, отворачивая одеяло. Под ним была еще одна простыня.

— У нашего боярина тоже по две простыни стелили сразу, — заметила Мариора.

— У боярина? — переспросила Досия. — А у вас?

— У нас совсем их не было, — ответила Мариора, невольно краснея, и Досия уже пожалела, что спросила ее об этом.

— Ложись, спи, — оказала она. И смущенно добавила: — Завтра моя свадьба, готовиться нужно, я поздно лягу. Ты не обидишься?

— А можно, я с тобой? Может, помогу чем, — попросила Мариора. — Мне не хочется спать.

— Ну, пойдем, — просто согласилась Досия.

В задней комнате дома стоял открытый большой сундук. Вокруг него лежали на стульях и лавках, висели на стенах платья, пальто, белье. Смуглая девушка, — очевидно, ей стало жарко и поэтому она сняла даже кофточку и осталась в одной сорочке, заправленной в юбку, — гладила на столе белое шелковое платье. Другая, полная, та самая, что говорила с Мариорой о коконах, что-то строчила на машинке. Еще две девушки сидели на лавке, шили на руках. Мать Досии, нагнувшись над сундуком, что-то перебирала. Досия познакомила Мариору со всеми и подвела к столу.

— Будем пирожки стряпать, — сказала она и, вывалив из деревянного корытца на стол тесто, дала Мариоре в руки скалку. — Ты раскатывай, а я буду начинку готовить.

Первые минуты работали молча. Мариора чувствовала себя неловко, ей казалось, что на нее все смотрят. Молчание нарушила полная девушка, ее звали Иринуцей. Она оставила машину и, внимательно просматривая шов на розовой ткани, спросила:

— Мариора, у вас на том берегу о колхозах, наверно, и не слышали?

— Да нет, слышали… Только думали, не такие они…

— А какие?

— Плохие. Что даже жить в них нельзя.

Понемногу разговорились. Мариора рассказывала о Малоуцах, о боярине Тудореску. Девушки удивлялись, качали головами, наперебой расспрашивали.

— Мы ведь о таком только в книжках читали. Через Днестр немного увидишь — широк! — заметила Иринуца, точно оправдываясь.

Мариора хотела и боялась спросить у Досии, кто ее жених. Наконец она спросила, как его зовут.

— Сидорике, — ответила Досия. — Ты его завтра на свадьбе увидишь, — добавила она и мечтательно улыбнулась.

— На свадьбе? — опросила Мариора.

— Да. Ведь ты останешься у нас?

Днем, когда Василий вместе со старшими пригласил на свадьбу дочери и ее, она обрадовалась. Не только потому, что ей симпатичны были Василий и Досия. Неожиданно прошло волнение, владевшее ею с той минуты, когда они поехали по тираспольской дороге. Вдруг захотелось услышать музыку, обнять людей, которые окружали ее, сплясать с ними жгучую и бурную молдовеняску.

Но сейчас Мариора представила себя в кофтенке, покрытой штопкой так, что на ней едва можно было найти живое место, в неуклюже сшитом холщовом платье, в старых опинках… И покачала головой.

— Нет… Спасибо.

— Это почему? — сдвинув светлые тонкие брови, спросила Досия. — Ведь вы завтра не едете?

— Нет…

Досия пожала плечами, пристально посмотрела на нее. Потом опустила голову и больше ничего не спросила. Спать пошли поздно. Пока Мариора раздевалась, Досия подошла к шкафу, достала оттуда платье. Оно было удивительно красивой расцветки: по васильковому полю рассыпаны цветы яблони, нежные, как утренняя дымка.

Мариора уже хотела ложиться, но подошла к Досии.

— Это, верно, шелк? — проговорила она. Протянула было к платью руки, но тут же отдернула их — побоялась запачкать.

— Сатин, — промолвила Досия. — Нравится тебе?

— Очень, — восхищенно ответила Мариора. «Жених подарил, — подумала она. — Наверно, богатый».

Но Досия сказала:

— Ну-ка, надень. — И, когда Мариора прошлась по комнате, удивилась: — Смотри, словно на тебя сшито. Вот наденешь его завтра.

— Что ты! — испуганно воскликнула Мариора.

— Платье совсем новое, ненадеванное. Никто и знать не будет, что оно мое!

— Еще испачкаю…

— Ничего, — засмеялась Досия.

Мариоре очень захотелось отблагодарить чем-нибудь Досию, но у нее даже колечка не было на руке.

— Досия, но… но ведь ты тоже приедешь когда-нибудь к нам, правда? — дрогнувшим голосом спросила она.

— Правда, — сказала Досия и вдруг поцеловала Мариору.


На другой день была свадьба. Первый день, как полагалось, праздновали у невесты. Народу было очень много. Столы стояли даже на улице. Мариоре казалось, что Чебаны пригласили на свой праздник чуть ли не все село. Пришли и многие из бессарабцев. За столы сели в полдень. Мариора оказалась между Филатом с одной стороны и Иринуцей — с другой.

Столами были тесно заставлены все три смежные комнаты домика. В доме были самые дорогие гости. В средней комнате, на стульях, которые по обычаю стояли на овчине, сидели молодые.

Как и полагается невесте, Досия была в белом платье. Розовое личико ее окаймляла, спускаясь на плечи, нежная полупрозрачная фата. Сидорике был высокий чубатый парень с подвижным, веселым лицом. Мариоре сказали, что он работает в колхозе конюхом. Еще узнала она, что Досия была в числе семи награжденных в «Партизанул рош» — об этом говорил значок, который был приколот у нее на груди рядом с комсомольским.

Гостей с правого берега приняли с почетом. Они сидели в той же комнате, где и молодые, рядом с их родственниками; за здоровье делегатов подняли второй тост — сейчас же после тоста за молодых.

День был солнечный. Но, несмотря на это, после морозной ночи не теплело. С севера дул колючий ветер. Но в доме Чебанов окна отворили настежь, и все равно было жарко.

Под окнами на лавках — в комнатах не хватило места — сидели оркестранты: пятнадцать парней и мужчин разного возраста. Возле них, по традиции, — мальчик с кувшином вина. В маленькие перерывы музыканты выпивали по стакану вина, пробовали поднесенную им закуску, и снова трубы разливали по всему селу свои торжественные и могучие звуки, молодо и весело пела флейта, дружно заливались скрипки. Бубен оглушительно ухал, и сотнями тоненьких, беззаботных голосов смеялись бубенцы…

Гости щедро дарили молодых: миска посреди стола была полка тридцаток и полусотенных бумажек; сулили мешки пшеницы, ягнят и поросят.

Многое на этой свадьбе было таким же, как и на свадьбе в любом правобережном молдавском селе. Пели, шумели, смеялись гости; суетились дружки с перевязанными носовыми платочками рукавами; смущалась и краснела невеста. Пили вино из стаканов и рюмок и по очереди из свадебной плоски[34], перевязанной красной лентой.

И все-таки трудно было поверить, что это свадьба простых селян. И не потому, что угощение было богатым, а селяне хорошо одеты: женщины — в разноцветные шелковые блузки, в яркие цветные платья, мужчины — в городские костюмы.

Нет, сами люди здесь были другие: дружные, жизнерадостные, веселые…

Вот из-за стола вырвались две девушки, одинаково тонкие в талии, с закрученными вокруг головы косами, в расшитых кофточках и коротких, по колено, шерстяных юбках.

Одна девушка подпрыгнула и пошла, четко отбивая шаг с каблучка. Другая стояла, внимательно и ревниво поглядывая на подругу. Та остановилась, и тогда пошла эта, горделиво поводя плечами, подмигивая, и ноги ее в модных городских туфлях на высоких каблуках взлетали и скользили по полу плавно и вместе с тем так быстро, что за ними было трудно уследить. Потом девушки сплелись руками и, танцуя, быстро побежали узкими проходами между лавок; казалось, они только чудом не задевали людей. Из-за стола вышел хозяин. Он был в синем костюме, с цветком в петлице. Василий догнал девушек, подбоченился, потом схватил со стола полный до краев стакан густого вина и закружился возле них молодо и озорно.

Черноусый мужчина, тот самый ездовой, которого вчера повстречали делегаты, — только теперь он был гладко выбрит и одет в городской костюм, — сидел почти напротив Мариоры. Он протянул ей через стол стакан вина, потом поднял свой.

— Чокнемся, дочка! За ваш приезд! Дай бог, не последний. И вино тоже чтобы не последнее.

Мариора покачала головой, взяла стакан, чокнулась, вздохнула — она уже выпила два стакана, и в голове сладко кружился хмель, но отказываться было нельзя, и она медленно стала пить вкусное, жгучее вино.

— Ах ты, пьянчужка! — посмеялся над нею Филат и подвинул тарелку с курицей в студне. — Закусывай больше…

Иринуца — она весело болтала со своим соседом, низкорослым, скуластым пареньком, — вдруг повернулась к Мариоре, тронула ее за руку.

— Смотри! — сказала она и показала на окошко.

Во двор въезжала машина. Из нее вышли двое молодых людей: один — высокий, в коричневом пальто и кепке, другой — среднего роста, сухощавый и стройный, в серой шинели нараспашку. Тот, что был в шинели, снял фуражку, — у него оказались удивительно светлые, почти белые волосы, — откинул со лба свесившуюся прядь и с улыбкой посмотрел в окно.

— Наш секретарь райкома комсомола, — шепнула Иринуца Мариоре, кивая на человека в коричневом пальто, и назвала длинную фамилию, которую та как следует не расслышала.

Секретаря приветствовали так дружно и громко, что в общем шуме нельзя было разобрать отдельных голосов. Он с порога помахал свежим номером газеты:

— Поздравляю, Досия, вдвойне! Тут про тебя напечатано, про твои колхозные успехи!

Досия и Сидорике, приветствуя гостя, встали со своих мест, невеста еще больше зарумянилась. Газета пошла по рукам. Секретарь поднял стакан:

— За будущее молодых!

— За будущее! — подхватили все и окружили секретаря.

Так получилось, что Василий, попросив гостей потесниться, усадил молодого военного рядом с Мариорой.

Мариора искоса смотрела на соседа, на яркий синий с белым значок, прикрепленный к его кителю, но старалась, чтобы он не заметил этого. Паренек в форме с интересом рассматривал делегатов с правого берега и тоже то и дело поглядывал на Мариору.

У него было продолговатое лицо, без той ореховой смуглоты, которую Мариора привыкла видеть, и сосед показался бы ей бледным, если бы не упрямый молодой румянец на его щеках. Волнистые волосы цвета вызревающей пшеницы то и дело падали на лоб; он отбрасывал их едва приметным движением головы. Губы у него были чуть пухлые; только когда он задумывался, они сжимались плотно, даже сурово; но стоило ему улыбнуться — открытая улыбка его сразу располагала к себе и заставляла думать, что он хороший человек.

Снова пили вино. Лицо Мариориного соседа зарозовело, глаза стали еще теплее. Он наклонился к ней, спросил, медленно и неправильно произнося молдавские слова:

— Значит, вы с того берега?

— Да, — почему-то краснея, ответила Мариора.

— Из села или из города?

— Из села.

Он помолчал. Достал из вазы орехи. Зажав между ладонями два ореха, расколол их, положил перед Мариорой.

— Тяжело у вас жили?

Мариора ответила не сразу.

— Жили бедно, конечно, но сейчас лучше… Ведь землю всем дали…

— А вы сюда с отцом приехали?

Оттого, что ее назвали на «вы», она смутилась еще больше, опустила голову и, теребя под столом бахрому скатерти, ответила:

— Нет… Это Филат и Тудор, мы вместе у боярина батрачили…

— А-а… — хмурясь, проговорил он. И вдруг, протянув ей руку, предложил: — Давайте познакомимся. Меня зовут Андрей.

Мариора опасливо взглянула на Тудора и Филата. Но они не обращали на нее внимания, о чем-то горячо разговаривали с соседкой — пожилой колхозницей. Внезапно смелея, Мариора протянула Андрею руку и еле слышно прошептала:

— Мариора.

Андрей стал расспрашивать ее о Малоуцах, рассказывал о себе. Сначала девушке было очень трудно слушать его. Он неправильно произносил слова, сбивался, порой совсем не находил слов и, жестикулируя, касаясь рукой лба, досадливо говорил:

— Подождите, сейчас… Сейчас скажу…

Но постепенно Мариора перестала замечать это. Она узнала, что он русский, сын учителя. Несколько лет живет в Тирасполе, где в школе работает его отец. Учился в школе вместе с секретарем райкома, дружит с ним. Досию и Сидорике тоже хорошо знает. О них он говорил с восхищением:

— Какие они труженики! Великие труженики, умные. Вы знаете, какая молодчина Досия? Ведь она в этом году семьдесят центнеров кукурузы с гектара дала!

Мариора посмотрела на Досию, обвела взглядом колхозников. Некоторые из них встали, взялись за руки и, не отходя от стола, почти на одном месте плясали бурно и весело.

— Вы хвалите их только за то, что они хорошо работают? — обратилась Мариора к Андрею.

— Конечно!

Девушка отставила недопитый стакан вина. На душе у нее было неспокойно, и, наверно, поэтому вино не оказывало своего действия. Подумала об отце. Разве можно назвать его плохим тружеником? И рядом с ним в памяти вереницей замелькали Тудореску, братья Кучуки, которые сами почти никогда не работали и все-таки считались первыми людьми на селе. Челпан…

— Вы знаете, кто такой Горький? — прервал ее мысли Андрей.

— Нет.

Из кармана брюк он достал небольшую, но толстенькую книжку с золотыми буквами на переплете.

— Вот, — улыбаясь, проговорил Андрей. — Сегодня в городе купил. Я сам в молдавском языке не силен, да уж очень издание понравилось. Ведь как хорошо, что молдаване читают Горького на родном языке.

Мариора взяла книжку, растерянно повертела ее в руках и вернула обратно.

— Я… не умею читать…

Теперь смутился Андрей:

— Как? Совсем?..

Мариоре стало обидно и оттого, что она так далека от этого славного светлоголового парня, и оттого, что книги до сих пор остаются для нее таинственными и чужими. На глаза ее навернулись слезы.

Андрей заметил это и смутился еще больше:

— Я не знал, просто не думал, вы простите меня… Это «Мать» Горького. В ней пишется, как большевики боролись за счастье народа, за то, что у нас есть теперь. Ведь двадцать с лишним лет назад и в России все было почти как в Бессарабии до освобождения. А книжку возьмите: еще научитесь читать — будут же у вас кружки ликбеза.

Андрей снова протянул Мариоре книгу. Было видно, что он не знает, как сгладить свою неловкость.

— Вы только непременно идите учиться, — добавил он, и в голосе его был даже оттенок строгости.

Мариора взяла книжку, положила рядом с собой. Подняла на Андрея влажные грустные глаза и, чтобы переменить разговор, спросила, дотрагиваясь пальцем до значка на его груди:

— А это что у вас такое?

— Это? — Андрей был рад, что можно говорить о другом. Он уже улыбался. — Это значок за прыжки с самолета.

— С самолета? — испуганно спросила Мариора. — Вы на самолете летаете?

— Ну да. Я же в летной школе учусь.

— Ой! Ведь самолет упасть может, страшно.

— Нет, не падает, — рассмеялся Андрей.

— А почему у вас гриб на значке, а не самолет? И как это — прыжки?

— Это не гриб, это парашют, с которым прыгают, — рассмеялся Андрей.

Он рассказывал, а Мариора уже не видела никого, не слышала музыки. Она то в страхе закрывала глаза, то восхищенно смотрела на Андрея и, казалось ей, сама летела на самолете и прыгала с этим грибом-парашютом. Страх смешивался с радостью…

Людей в комнате становилось все меньше. Постепенно все высыпали на двор: на легком морозце, сковавшем бесснежные, размокшие от дождей дороги, хорошо было танцевать. Девушки-дружки — рукава их были перевязаны сложенными на угол платками — под руки вывели Досию. Пританцовывая, отправился следом за нею Сидорике. Вышли и Филат с Тудором. Кто-то позвал Андрея. Заполняя комнату, в дверь хлынула мелодия молдовеняски.

Мариора осталась одна. Она взяла оставленную на столе газету, ту самую, что принес секретарь. На второй странице — большой портрет. Девушка. Строгое, но очень знакомое лицо. Взгляд уверенный и смелый. Мариора вглядывалась, не веря своим глазам. Раньше она видела в газетах портреты румынского короля Ка́роля, королевы Елены, принца Михая или офицеров в расшитых мундирах. Но ведь это… ведь это Досия! Так вот почему ее так поздравляли! Под портретом много написано. Как жаль, что она, Мариора, не умеет читать!..

Досия — молодая, немногим старше ее… Простая сельская девушка…

Мариора сидела с газетой в руках, и темные глаза ее, обычно кроткие и ласковые, взволнованно смотрели в окно, туда, где, убегая к Днестру, терялись в голубой дымке бескрайние колхозные поля.


До районного центра возвращались тоже на машинах. Делегатов хотели развезти на машинах и по селам, но в городе их уже ждали каруцы. Прошел дождь, и проселочную дорогу так развезло, что добраться можно было только на лошадях.

Снова потянулись знакомые поля. Тудор и Филат сидели в каруце на мягком сене. Покуривая, неторопливо думали.

— Вот оно как там, — между затяжек уже в который раз говорил Филат.

— Да… — отзывался Тудор.

С утра дождевые тучи уплыли за холмы, властно и ярко светило солнце.

Мариора прилегла в каруце на сене, положив под голову котомку. В котомке мягким свертком лежало васильковое, в розовых цветах платье Досии, которое Мариора надевала на свадьбу. Досия отказалась взять его обратно.

— Возьми на память, — сказала она утром, когда Мариора собиралась в обратный путь. — Ну, ну! От подарка отказываться нельзя!

Она аккуратно завернула платье в газету и сама положила его в Мариорину котомку.

Вместе с платьем лежала книжка, которую ей дал Андрей. Как радостно жить и знать, что на свете есть хорошие люди! Мариора думала об Андрее. Он тогда со свадьбы уехал скоро, а на прощанье крепко жал ей руку и так искренне желал всего самого лучшего… Андрея ей, наверно, уже никогда не встретить, но как ясно стало у нее на сердце после разговора с ним. Ясно и… больно. Будет ли она когда-нибудь хоть немного похожа на Иринуцу или на Досию?

— Дядя Филат, — проговорила Мариора, — а помнишь, что боярин рассказывал о колхозах?

— А ты думаешь, боярин когда-нибудь говорил правду?


Утром следующего дня, когда Мариора только что сварила мамалыгу, выдвинула стол и поставила на него миски с брынзой и сметаной, вошел отец. Тяжело сел на лайцы.

— Кира арестовали!

— Как?

— Так. Доигрались. Хороший парень, а дурак. Всюду совал нос. И ты за ним тоже влипнешь.

— Татэ!

— Что татэ? Люди захотят отомстить, найдут чем. И татэ не поможет. Деньги, дочка, при какой хочешь власти свое делают. Жизнь не сказка.

Мариора бросила резать мамалыгу, остановилась перед отцом, ничего не понимая…

— Гаврил Кучук на своем дворе Кира среди ночи поймал. Стоит Кир у каруцы, кожух в руках держит. Хороший кожух, новый. Ну, с поличным и взяли. Знаю я всех Греку, не может быть, чтобы воровать пошли, да еще в такое время, а вот поди ж ты. Рассказывают: Кир побледнел, трясется. «Зачем взял?» — спрашивает Гаврил. «Нужно», — отвечает. «И на двор чужой тоже нужно?» — «Тоже нужно». Свидетели были: Гаргос да Тудор Кучук. Соседа Семена Ярели разбудили, — как он из бедняков, значит, чтоб тоже видел. Но Семен не пошел. Гаврилка с Гаргосом скрутили Кира да среди ночи — в район. «Я, — кричит Гаврил, — и без вашихпредседателей сельсоветских управу найду! Красть нигде не позволено. Я, — кричит, — самому господину товарищу начальнику милиции его сдам. Я такого адвоката найду, что на каторгу отправят…»

— Ой, боже мой, не верится! — Мариора беспомощно села на лежанку.

Тома отвернулся, ссутулившись, подошел к окну.

— Тоже думаю — не то… Что ни говори, еще при румынах Кучуки да Челпан на ребят зубы точили. А теперь Кир комсомольский секретарь. Понятно, боятся. А все же с поличным поймали, и Кир молчит — не отказывается. Сам черт не разберет. — Тома помолчал, потом грозно прибавил: — Ты-то смотри не впутывайся в это дело, а то и тебя под суд подведут!. Зло — его на этом свете не искоренишь, нет…

Мариора уже не слушала. Наспех повязала косынку и побежала к Филату Фрунзе.

«Нужно сейчас же в район… в милицию эту. Надо Владимира Ивановича разыскать. Рассказать и про Кира, и про Кучуков, и про все… не иначе, как они это подстроили», — соображала она по дороге.


Лаур вернулся в село в день суда. Он заметно похудел, бледное лицо его согревал неровный румянец. Над левым глазом, выкосив половину брови, лежал розовый шрам. Курчавые волосы на висках поседели.

Всего несколько дней назад в душный барак румынского лагеря, расположенного в окрестностях захолустного румынского города, куда он вернулся после четырнадцати часов работы, зашел надзиратель и назвал его фамилию. Нары были черны от грязи, жесткие и неудобные, но как они были дороги ему в эту минуту, когда тело ныло от усталости! Неужели опять погонят куда?

Но Лауру велели забрать вещи. Это не удивило его. Арестованных коммунистов то и дело гоняли по разным тюрьмам и лагерям. Тюремное начальство знало, как быстро они умеют связываться и с внешним миром и со своими в стенах тюрьмы. Всеми силами стараясь вырвать людей из мира живых, начальство рвало эту связь неожиданными перебросками заключенных; рвало, но уничтожить не могло.

Уже давно Лаур знал, что освобождена Бессарабия. Знал — и не спал по ночам. От напряженных дум болела голова.

Известие об освобождении Бессарабии застало его в Дофтане. Радость проникла сквозь толстые каменные плиты стен, шла из камеры в камеру. В этот день то в том, то в другом конце тюрьмы вспыхивали рвущиеся на волю огневые звуки «Интернационала». А порою, сменяя торжественную мелодию, по каменным коридорам разносилась вызывающая тюремная песенка, которую пели в дни передач:

Тре́че, тре́че, тре́че!
Дофта́на азь петре́че,
Дофта́на азь петре́че,
Ши ной не веселим.
Все проходит, проходит, проходит!
Дофтана празднует,
Дофтана празднует,
И мы веселимся.
Пел и Лаур. Скоро к нему в камеру ворвался озлобленный надзиратель с двумя служителями. Удары повалили Лаура на пол.

— И когда вас всех перевешают? — шипел надзиратель, тыча ему в лицо кованым сапогом.

Ночью Лаур валялся в одиночной камере карцера. Болела рассеченная бровь.

В тюрьме была увеличена охрана. Потом некоторых политических, в том числе и Лаура, срочно вывезли в лагерь, на тяжелые работы.

Сейчас Лаур ждал всего, но не того, что с ним произошло.

В кабинете начальника концлагеря ему вручили документы: паспорт, разные справки. Обращались так вежливо, что он подумал: не подвох ли? Потом с группой незнакомых товарищей перевезли через Прут и передали на дрезину с красным флажком. Тут человек в форме советского лейтенанта объяснил ему: работники МОПРа добились у румынского правительства освобождения некоторых политических заключенных.

Эта радость была неожиданной.

До Кишинева несколько часов езды. Город, расцвеченный красными флагами и знаменами, встретил дрезину с освобожденными подпольщиками восторженным гулом тысячной толпы. Смеющиеся от радости мужчины и женщины несли Лаура на руках, подкидывали, тормошили, что-то кричали ему… Лауру трудно было услышать отдельные слова, но он кивал головой, улыбался всем влюбленной, благодарной улыбкой.

Хотелось в тот же день поехать в Малоуцы, но пришлось выступать на собраниях, митингах, отвечать на бесконечные расспросы.

На другой день в легковой машине он выехал из города.

Мимо полетели родные холмы, поля, сады, виноградники. Вот по обе стороны дороги, у подножья двух сдвинувшихся холмов, кое-где взбежав на их склоны, расположились белые касы села. Они приветливо смотрят на дорогу, точно приглашая войти. Несколько девушек остановились, улыбаясь, весело помахали машине руками…

И опять над крышей одной из хат, должно быть сельсовета, — большой красный флаг.

Красный флаг… Он вьется над Молдавией — гордый, вольный, свободный! Подумалось: «Сколько лучших людей мира сложили под ним свои головы, полили его своей кровью! Не потому ли так красен флаг?»

По Молдавии гулял холодный зимний ветер, а в машине было уютно, тепло, укачивало. Можно было бы соснуть… Ночь Лаур не спал, несмотря на уговоры, ушел из гостиницы: хотелось еще и еще видеть Кишинев. Его улицы, дома… Долго Думитру стоял возле здания лицея, в котором учился сын… Теперь там была школа.

Но сейчас сон тоже не шел. Ведь скоро Малоуцы! Теперь там сельсовет… Вот когда, наконец, засучив рукава он возьмется за настоящую работу! Крошить, выметать все то, на чем держались бояре и фашисты. Люди выпрямятся, глянут через свои полоски земли… Лаур уже представлял Малоуцы с большой школой для всех детей, с больницей, с библиотекой, с богатым урожаем на полях… Поднимет голову постаревший раньше времени батрак Беженарь, засмеется угрюмый Филат Фрунзе, снаряжая своего сынишку в школу… Ведь молдаване теперь — снова граждане Советского Союза!

Отчего он не может обнять, прижать к сердцу всю огромную страну, что протянула руку молдавскому народу, помогает ему встать на ноги?

В Малоуцах Лаура встретила холодная каса, лайцы со сбившимися коврами, неметеный земляной пол и закоптелая печка. Видно было, что Васыле хозяйничает плохо.

Узнав, что вернулся отец, сын прибежал взволнованный, с красными глазами. Повис на шее, улыбнулся, но улыбка получилась вымученной.

— Ты не рад, сынок? — удивился Думитру.

Васыле заговорил: он путался, сжимал и тер одну о другую ладони рук. Начал с того дня, как отца забрали жандармы.

— Знаю, — улыбнулся Лаур. — Мне Семен, учитель из Инешт, — помнишь? — все рассказал.

— А он тоже вернулся? — оживился Васыле.

— Нет, — Лаур вздохнул, прикрыл глаза. — Семен не вернется… Его убили. У него чахотка была, а в тюрьме он ослаб совсем, не мог выполнять тяжелую работу… У них это просто делалось: впрыснут яд человеку — и нет его… — Лаур махнул рукой, помолчал. — Ну, вы-то целы все? До последних дней связь держали? Ну, и молодцы!

— Мо-лод-цы! — повторил Васыле с иронией и горечью.


Сегодня в Малоуцах шел суд.

Накануне вечером, узнав, что завтра будут судить Кира, Васыле, отпросился у директора своей школы домой. Не дожидаясь попутной каруцы, ночью пошел в Малоуцы.

Ранним утром Васыле был в селе. Сейчас он прибежал к отцу из сельсовета, где шло заседание.

Суд называли показательным.

Несмотря на то, что в районе следователь взял с мальчиков письменное показание, а Владимир Иванович сказал, что все разрешится благополучно, вода пока лилась на мельницу Кучуков. Толстый адвокат с блестящей лысиной, приглашенный Гаврилом, приехал раньше всех. Он был немного навеселе, говорил витиевато, много и тоном, не допускающим возражений. Употребляя непонятные крестьянам слова, доказывал, что сейчас рассматривается один из видов мародерства. Кир Греку преступление совершил не случайно. Если бы юноша не чувствовал, что к нему хорошо относятся односельчане и даже райком, он не пошел бы на столь наглый поступок, утверждал адвокат.

Люди шумели. Судья устал звонить.

Кир встал бледный. С трудом шевеля губами, произнес:

— Я уже говорил следователю. Если не понимаете, что ж…

— Повторите суду!

— Повторю… Шел, вижу — в сарае свет. Голоса. А я давно слышал от людей, что Гаврил прикарманил вещи тех, кто в Румынию бежал. Что Гаврилу ночью в сарае делать? Я — во двор. А как назло, жена Гаврила выходит. Я — к каруце. Кожух свесился — я под него. Тетка увидела меня да как завизжит…

Встал адвокат.

— Истец показал, что в сарае играли в карты, потому что в доме было жарко. По обычаю выпивали. Так они делают часто, и весьма удивительно, что юноше это показалось странным. Я считаю, обвиняемый выдумывает умышленно.

— Не за кожухом же мальчишка лез! — громко сказал кто-то из присутствующих на суде крестьян.

— А кожух в руках оказался, — тихо, но со злой усмешкой ответил Тудор Кучук. Он сидел в первом ряду.

— Нужен мне твой кожух! — Кир хотел говорить спокойно, но срывался на крик. — Товарищи судьи, неужели непонятно?

— Чем на мальчишку клепать, Кучуков придавили бы, всех троих! — крикнули опять.

Снова гул.

Судья зазвонил.

К Филату Фрунзе протолкалась Мариора.

— Баде Филат! Неужели Киру не поверят? Баде Филат! Кира же все знают, и вы ведь знаете, баде Филат! Собрание бы устроить всего села… Всем селом заявление написать в Москву!.. А?.. — горячо зашептала она.

Филат сурово ответил:

— Посмотрим, что суд решит.

Подошли Лауры.

Войдя в помещение, Думитру обвел всех сузившимися глазами. Заметил и торжествующие лица Кучуков, и испуганное — Кира, и взволнованные — сельчан.

— Разрешите сказать? — обратился он к судье.

— Вы свидетель? — адвокат явно старался заменить судью. — Нет? Говорят только свидетели, приглашенные повестками.

— Да что вы… — Думитру задохнулся. — Я в тюрьме сидел за эту власть, мальчишка головой рисковал, а вы у кузистов учитесь рот зажимать?

— Милиционер! Вывести! — крикнул адвокат, и у него покраснела даже лысина.

Судья встал. Маленький ростом, спокойный, он оглядел всех внимательными глазами. Тотчас стало тихо.

— Успокойтесь! — кивнул он Лауру. — В свое время получите слово.

Когда Думитру предоставили слово, он горячо заговорил:

— Я предлагаю обследовать погреба, сараи и огороды Гаврила Кучука. Не может быть, чтобы мальчишка залез воровать во двор. Я его знаю с самой хорошей стороны…

— Это уже делается, — спокойно сообщил судья.

После допроса всех свидетелей ему передали лист бумаги. Он прочел и, поднявшись, сказал:

— Работники милиции осмотрели сарай, который, по показанию обвиняемого, привлек его внимание. У левой стороны, в углу, обнаружена тщательно утоптанная земля. Установлено, что копали недавно. Раскопки ничего не дали. Может быть, гражданин Гаврил Кучук объяснит суду, зачем они копали землю и когда?

— Это… как вам сказать… — Лицо у Кучука вытянулось, потухло, потом он заулыбался. — Деньги мы там с женой в хорошее время зарывали. В ларчике. А как леи на рубли стали менять, вынули. Правда, недавно. Накануне того, как мальчишка кожух украл.

— Позвольте сказать! — попросил Лаур. И, не дожидаясь разрешения, крикнул: — Я мальчишкой батрачил у его отца, Матвея Кучука. В той касе жил, где теперь Гаврил. У него перегородки в касе двойные. При мне делали. Он там, тоже в «хорошее» время, зерно годами хранил. На случай неурожая придерживал. В перегородках смотрели?

Через час каруцы вывезли из касы Гаврила Кучука скатки холста, слежавшиеся костюмы, мешки с зерном, бидоны масла.

Суд продолжался. Но уже над Гаврилом — за клевету и злостное укрывательство имущества бежавшего в Румынию примаря.


Постепенно жизнь упорядочивалась. Правда, этому способствовало и то, что зимой притихли споры в супрягах. Тома уже примирился с тем, что в этом году не сможет купить лошадь, а на тот год Нирша Кучук обещал помогать тяглом лучше. Нирша перестал заглядывать к Дабиже, и разговоры об этом почти прекратились. А Дабижа снова ухитрился раньше других председателей сельсоветов раздать продовольственную и фуражную ссуду. Томе одному из первых дал посевную ссуду, тот сразу повеселел: шутка ли, ведь иначе семена пришлось бы покупать, не станешь же сеять проросшим зерном. Сельские агроуполномоченные, в том числе и Матвей, уехали в город учиться на агрономических курсах. В селе теперь раз в неделю обязательно показывали кинофильмы. Цены в магазине не росли, если увеличивался спрос, и было в них достаточно всякого товара. Лавка Гаргоса почти все время пустовала, но он делал вид, будто его это не трогает. Кир часто ездил в район и каждый раз привозил оттуда то стопку новых книг, то новые патефонные пластинки: Кир стал заведовать клубом, после того как Дионица уехал учиться. Иногда к ним приезжал лектор, и тогда селяне слушали доклад.

Вернувшись из города последний раз, Кир привез новость: советская милиция арестовала адвоката, того самого, который обвинял Кира. Говорят, что румыны оставили его в Бессарабии со специальным заданием…

Филат готовился к вступлению в партию, и по вечерам в его доме, несколько месяцев назад принадлежавшем одному из бежавших кулаков, горела лампа. Он читал, а рядом сидел за букварем его восьмилетний сынишка Ионел, ученик первого класса сельской школы.

Прошел месяц с тех пор, как делегаты вернулись с левого берега. Сразу же по приезде они подробно рассказали о виденном на общем собрании села. Но селянам этого было мало: до сих пор даже Мариору то и дело останавливали на улице. Особенно надоедал Семен Ярели.

— Ну-ка, пойди сюда, — звал он, издалека завидев Мариору.

— Я вечером к Вере зайду, — отмахивалась та. Знала, что скоро от Семена не отделаешься.

— Вечером само собой. Я сейчас спросить хочу. — И когда Мариора подходила, задавал вопросы один за другим: — Говоришь, там всю землю тракторами пашут? А эти, как их… комбайны, ты сама видела? Большие они? А лошади там какой породы? И вообще скота у них, говоришь, много?

— Так Филат же об этом на собрании рассказывал.

— Я знаю, что рассказывал. Ну, ладно, заходи вечером. Непременно, слышишь?

Мариора теперь была желанным гостем в каждом доме.

Для молодежи было достаточно услышать раз. Но старшие придирчиво выспрашивали мельчайшие подробности, заставляли повторять одно и то же. Греку спрашивали, как в колхозе учитывают работу, не ссорятся ли колхозники друг с другом — «в маленькой семье и то иной раз миру не бывает». Других интересовало, как относится к колхозникам председатель и какая ему дана власть. Узнав, что дела колхоза решают на правлении сами колхозники, крестьяне одобрительно переглядывались. Соглашались, что обработка земли в колхозе должна быть легче, а урожай больше, что такой труд предохраняет от личных неудач: падет ли бык, лошадь, заболеет ли сам крестьянин, колхоз тогда помогает. Но пока это были только разговоры, люди прислушивались, обменивались мнениями, но уверенно о колхозе говорить не решались.

Тома Беженарь держался в стороне. Только с глазу на глаз выговаривал дочери:

— И что ты вяжешься всюду? Сидела бы лучше пряла. А все Филат виноват, потащил тебя в эту поездку… Слышишь? Сиди дома, не ходи никуда!

— Может быть, ты меня запереть хочешь? — повышая голос, спрашивала Мариора и с болью сознавала, что начинает грубить отцу.

Однажды в конце дня к Беженарям зашел Нирша Кучук. Тома встретил его, униженно кланяясь. Принес вина, принялся угощать.

— Пусть и дочка с нами выпьет, — проговорил Нирша, улыбаясь всем своим узким лицом Мариоре, — та сидела в углу пряла. — Ведь она у нас теперь человек важный, с делегацией ездила!

— Черти ее туда понесли… — угрюмо сказал Тома и позвал Мариору к столу. Он хотел по обычаю выпить вино первым, потом подумал, достал с полки еще два стакана; Кучуку поставил самый большой и налил всем сразу.

Кучук, не закусывая и не пьянея, выпил четыре стакана вина и, усмехнувшись в посоловевшие глаза Томы, хлопнул его по плечу:

— И вино же у тебя, друг! Замечательное!

Мариора удивленно посмотрела на Ниршу. Знала, хорошие сорта вина отец берег на продажу, сейчас поставил гостю плохое, да и Нирше ли, у которого были лучшие на селе вина, хвалить их кислое вино?

Но Тома не думал об этом. Он покраснел от удовольствия и потянулся за кувшином — еще налить Кучуку. Тот выпил вино и снова хлопнул Тому по плечу:

— Мы теперь с тобой хозяева! Виноградник, корова, поле — все свое! Эх, и земля у вас, Тома! Золотая, боярская! Ты ее береги…

— Береги… — задумчиво повторил Тома и поставил недопитый стакан на стол. Он посмотрел на дочь — та медленно пила вино, недоверчиво поглядывая на Ниршу, — и перегнулся к нему через стол: — Нирша, ты человек умный, скажи… колхозы — это как?

— А как ты думаешь? — щурясь, спросил Нирша, цепляя вилкой кусок брынзы из миски.

— Не знаю, — развел руками Тома. — Дочке вон понравилось… Да разве она что понимает? Хотя и Филат и Тудор… Знаешь, Нирша, — Тома смотрел перед собой, и на глазах его были слезы: — Как подумаю я, что снова придется отдать… землю… — Тома замотал головой и замолчал.

— Власть есть власть, ей подчиняться нужно, — наставительным тоном сказал Кучук и сам налил себе вина.

— Насчет колхоза-то что ты думаешь? — допытывался Тома.

Нирша опять прищурился, посмотрел на Мариору.

— Ничего не думаю, — упрямо сказал он. — Если власть прикажет землю отдать и в колхоз идти — значит, хочешь не хочешь, придется идти. Кто сильней, тот другого и гнет… Видно, за грехи наши нам придется без земли остаться.

— Я за собой грехов не знаю! — мрачнея, сказал Тома.

Вскоре после ухода Нирши к Беженарям прибежал соседский мальчик, сказал, что Мариора с отцом должны сейчас идти на занятия кружка ликбеза в касу Греку.

Мариора удивилась: кто же будет вести кружок? Иляна? Но у нее кружки на другом конце села. Кир? Он же кончил только один класс.

Тома рассердился:

— На что нам этот кружок понадобился? Не смей ходить!

Мариора ничего не ответила отцу и выбежала из дому, забыв закрыть за собой дверь.

В касе Греку стоял большой стол. Он занял всю комнату, вплотную подошел к лайцам. На столе кипами лежали газеты на молдавском языке. Были тут Диомид, работавший дворником у боярина, Тудор Беспалый, Николай Штрибул, Домника и Вера. Даже Лисандра Греку, мать Кира, сидела с листочком бумаги.

Кружок действительно решил вести Кир, так как все грамотные были заняты в других кружках. Кир сказал Мариоре, что работа в кружке поможет ему самому лучше усвоить грамоту. Дополнительно он будет заниматься с Иляной, а на будущий год, когда в Малоуцах откроется вечерняя школа для молодежи, сразу поступит в третий класс.

Домой Мариора возвращалась вместе с Домникой, им было по пути. Николая задержал Кир. Ночь была светлая; дома, дорогу и небо заливал голубоватый лунный свет.

— Я теперь каждую букву своего имени знаю, — говорила Мариора Домнике таким голосом, точно в каждой букве своего имени видела счастье. — Прежде я знала только, как рисовать его, оно у меня на кольце было написано…

Но Домнику занимало другое. Она повернула к подруге лицо, круглое, простодушное, сейчас очень озабоченное. Почти шепотом, хотя кругом никого не было, сказала Мариоре:

— Поклянись, что никому не скажешь!

— Клянусь, — встревоженно ответила Мариора. — А что?

Оказалось, Домника и Николай Штрибул решили пожениться в конце этого года. Ведь теперь они богачи: родители смогут дать им четыре гектара земли, отец Николая отдает чудесного жеребца Мишку, которым его наделили при разделе примарева имущества. Домнику очень интересовало, нравится ли Мариоре Николай. Когда она посоветует играть свадьбу, осенью или зимой? Кто будет дружками? Мариора даже засмеялась, — ну, конечно, Николай хороший парень. Только что ж загадывать: до той осени еще далеко. А дружкой она и сама с радостью будет.

Говоря с Домникой, Мариора вспомнила Дионицу. Тревожно дрогнуло сердце. Что-то он сейчас делает?


Дионица приехал на Новый год.

Между касами Малоуц гулял холодный ветер. Но зима была бесснежная, морозы прихватывали редко. Дороги раскисали густым киселем грязи.

Мариора собиралась на посиделки. Отец целый день занимался хозяйством и теперь, усталый, спал.

Дионица вошел без стука, лишь для приличия звякнул щеколдой. Он был в казенной серой куртке, лицо побледнело, стало взрослее, синие глаза светились улыбкой.

Дионица сел на лайцы рядом с девушкой, заглянул ей в лицо.

— Ой, и соскучился по селу! По матери, по тебе. Никогда столько о тебе не думал.

Мариора улыбнулась.

— Хорошо в школе?

— Ох, и хорошо же! — Дионица закинул голову, рассмеялся. — Не бьют совсем, даже тех, которые двойки получают и не слушаются. Я сначала удивлялся. Бывает, учитель как рассердится, а пальцем не тронет… Но зато на собрании проберут так — стыдно станет. По каждому предмету отдельный учитель. По молдавскому, по географии. А самый интересный предмет — история. Узнаешь все: и как люди раньше жили, и как в России революцию сделали. Ну, а как ты живешь?

Мариора улыбнулась, сощурив глаза. Встала, зажгла лампу, потом взяла с окна листок бумаги, исписанный кривыми, большими буквами, протянула Дионице.

— Что это? — удивился он. — Письмо ко мне! Кто тебе писал? Неужели сама… Мариора?!

— Да, — тихонько засмеялась она. — Как видишь, без тебя обошлась.

Дионица обиженно прикусил губу. Синева глаз прикрылась ресницами.

— Ну… ну… Мариора! Зачем ты так… резко? А где ты научилась?

— Кружок у нас… — Мариора вздохнула. — Что же теперь об этом…

Потом девушка принесла вина. Отпила глотка два и подала Дионице стакан. Смущение его быстро прошло. Он откинул назад черную копну волос, ласково заблестел глазами, по-детски улыбнулся.

— Ты будешь пить столько, сколько и я, — шутливо сказал он Мариоре.

— Что ты, мне сейчас идти.

— Обязательно идти?

— А что же! На посиделки…

Дионица выпил вино. Себе Мариора налила на донышко.

Он задержал ее руку.

— Что ты?

— Выпей полный. Выпей, если… любишь меня. Любишь?

— А ты меня любишь? — Мариора рассмеялась.

— Люблю.

— Тогда и я люблю, — шутливо проговорила девушка.

Дионица долгим взглядом посмотрел на нее и, взяв из ее рук стакан, сам долил его.

— Выпьешь, значит?

— А как же.

И оба снова рассмеялись.

Стали играть в карты, в «попа». У кого оставался непарный король, тому можно было придумать любое наказание.

«Поп» достался Мариоре.

— Ну, что же тебе? — Дионица улыбался, медленно тасовал карты. — Ответишь на один вопрос?

— Спрашивай.

— Скажи… — Дионица смотрел на нее, глаза его потемнели. — Скажи… Ты вот сказала, что любишь меня… Это правда?

Мариора взглянула на него и просительно улыбнулась.

— Зачем об этом? Я в шутку сказала.

— Мариора! — Дионица бросил карты — они скользнули на угол подоконника, он сжал руками краешек стола и смотрел на нее горячим взглядом. — А я… я люблю тебя. Крепко люблю, Мариора, а ты… Ты любишь меня, Мариора? Хоть немножко?

Наконец девушка сказала:

— Ты мне нравишься. И лицо нравится и характер… А любить… не знаю… Не думала я об этом. Я тебе… потом скажу, когда-нибудь, не сейчас.

Так и осталась при своем Мариора. И себе не могла ответить на вопрос Дионицы. Ей было хорошо с ним. Хорошо было слышать звонкий ласковый голос, чувствовать пожатие руки, — даже мать вряд ли могла взять ее руку нежнее. Дионица красивый парень, веселый, добрый, старательно учится. Добр не только к ней, а вообще к людям; недаром он любимец многих в селе. Но тут вспомнились слова Кира, однажды сказавшего про Дионицу: «Мамалыга… Твердости нет. Какой из него комсомолец!»

Кир был, пожалуй, прав.

Дионица не мог сделать плохого, не мог обидеть. Но мог пообещать прийти, допустим, сегодня к вечеру и не заглядывать три дня. А потом просил не сердиться на него, говорил, что очень хотел, да не мог… И он так искренне жалел, что Мариора опять прождала его целый вечер, и так горячо обещал, что этого больше не будет… Как было не поверить ему? А потом повторялось все снова. Так было в маленьких, так было и в больших делах. И хуже всего то, что Дионица прекрасно знал: это плохо. И не старался исправиться. Вот почему Мариора не могла твердо сказать себе: «Люблю его…»

А комсомольская организация в селе жила, и ее присутствие чувствовалось все больше. Комсомольцев можно было увидеть и на посиделках и за праздничным столом у кого-нибудь в доме. Вместе собирались и на собраниях. Некоторых селян удивляло, что комсомольцы настойчиво интересуются всеми сельскими делами. Еще понятно, если, узнав, что у комсомолки учительницы Иляны Сынжа снизилась в классе посещаемость, они заходили к родителям, дети которых не посещали школу. Сам секретарь организации Кир Греку часами просиживал в доме Анны Гечу, работящей, доброй и вместе с тем боязливой женщины. Неизвестно, о чем говорил с ней Кир, но курносая бойкая дочка ее Аникуца скоро стала прилежной ученицей. Для детей, у которых не было обуви, комсомольцы сумели выхлопотать в районе дополнительную партию бесплатных ботинок. Привыкли люди и к тому, что каждого сельского культармейца, даже давно вышедшего из комсомольского возраста, аккуратно вызывали на комсомольские собрания, просили рассказать о ходе работы по ликбезу. И худо бывало тем, у кого занятия подвигались плохо. Перестали удивляться, когда комсомольцы сообща налаживали помощь семье, которая испытывала в чем-либо затруднение.

Но какое дело комсомольцам до работы сельсовета? Многим это, правда, травилось, они одобрительно говорили: «Дерево по листу узнают, ребята будут расти высоко…» Но иных возмущало, когда мальчишка Кир приходил в сельсовет и просил показать ему списки распределения инвентаря или посевной ссуды. Списки Киру давали. Однажды он обнаружил: двадцать пудов пшеницы из ограниченного фонда семенной ссуды были даны Нирше Кучуку.

— У него из-за дождей во время уборки зерно проросло, нет посевной пшеницы, — елейным голосом сообщил Дабижа.

Кир возмутился:

— Пусть сейчас же возвратит ссуду! Сволочь, врет все… А не возвратит, я завтра в район поеду.

Смущенный Дабижа спрятал под шапку хохолок волос, который, по его мнению, положительно влиял на благосклонность к нему сельских девушек, и стал объяснять Киру, что в каждой работе случаются ошибки. Он, Дабижа, не отрицает, что на этот раз допустил промах, и обещает, что такие вещи повторяться не будут. Но взять ссуду обратно — значит подорвать авторитет сельсовета. Кир взрослый человек, он понимает, конечно, сложность работы сельсовета… Потом Дабижа спросил Греку, как о чем-то не имеющем отношения к предыдущему разговору:

— У твоего отца на посев достаточно? Ты говори, не стесняйся. Мы еще не все раздали. Ссуда безвозвратная.

Кир сухо сказал, что достаточно. Уходил он из сельсовета с терпким ощущением досады. По дороге зашел на почту, отправил сразу два заказных письма: в райком комсомола и в райисполком — с сообщением о поступке Дабижи. Домой идти не хотелось, и Кир зашел к Филату Фрунзе. Филат был агроуполномоченным одной из десятидворок и членом сельсовета. Недавно он женился на молодой вдове. В доме Филата было чисто, чувствовалось присутствие женщины.

— С новой жизнью тебя, дядя Филат! — поздравил Кир, входя.

— Спасибо, — улыбнулся тот.

Рассказ Кира Филат слушал внимательно и тихонько про себя ругался. Когда Кир кончил, он сплюнул, встал, тяжело зашагал по комнате.

— Черт знает что… — и, остановившись перед Киром, продолжил: — Ведь хуже всего, знаешь, что? Дабижу особенно и винить нельзя. Я его с детства знаю. Он неплохой мужик. А это старая закваска. За взятку дал… Люди к ним привыкли не меньше, чем к родному дому. Ты же помнишь: раньше сунуть взятку румынскому чиновнику — все равно что поросенка купить. Разница только в цене. Мне Владимир Иванович рассказывал, к нему и по сей день разные ловкачи норовят пробраться: кто меду несет, кто курицу. Уж он дом свой велел запереть, а сам с черного хода ходит. Я с Григором говорил. Втолковать-то ему довольно трудно…

— А эти все его используют, — сказал Кир.

— Да! — не сразу, но решительно согласился Филат. — Боюсь, что придется председателя переизбирать, хотя Дабижа работник и не плохой…

Утром, когда Кир еще только одевался, отец принес ему найденное под дверью письмо. На выпачканном в вине клочке бумаги было написано размашистыми кривыми буквами:

«Не лезь в чужие дела, парень! В Бендерском уезде проломили голову активисту, а у тебя череп крепче, что ли?»

Письмо заканчивалось длинным ругательством. Подписи не было.

Кир закусил губу, разорвал письмо. И тут же пожалел об этом: надо было отослать в райком. Отец сел на лайцы, на которых спал Кир, спокойно, точно ничего не случилось. Кир не знал, чего стоило отцу это спокойствие.

— Хотят, чтоб ты струсил. Дураки! — сказал сыну Штефан, и голос его звучал товарищески. Потом добавил: — Матери и Виктору ничего не говори, не надо.

Соглашаясь, Кир кивнул головой.

В тот же день на общем собрании села по вопросу о посевной Кир во всеуслышание насмешливо спросил Дабижу:

— А что, на тракторе в машинопрокатном пункте акации еще не выросли?

— Выросли, — со смехом ответили Киру откуда-то из глубины зала.

Дабижа встал, беспокойно озираясь.

В машинопрокатном пункте, который временно разместился в усадьбе Тудореску — временно, потому что в ней предполагалось сделать дом отдыха, — было достаточно плугов, борон и прочего инвентаря. Зимой привезли даже две молотилки и триеры для очистки семян. Но трактор был один. Новенькую машину, смотреть на которую сбежались сразу из нескольких сел, пригнали осенью, своим ходом, из города, когда еще шла пахота под озимые. Беда была лишь в том, что не оказалось своего тракториста. Тогда Нирша Кучук — он часто бывал в городе и многих знал там — сам отправился в райцентр. Он привез оттуда кряжистого парня с самоуверенно оттопыренной нижней губой. Кучук долго рассказывал, как трудно было ему уговорить парня, прежде работавшего на тракторе в одном богатом имении, приехать к ним в село, сколько денег он потратил на угощение. Но для машинопрокатного пункта, который будет обслуживать родное село, он, конечно, ничего не пожалел! Парень на следующий же день оформился трактористом. Подняв в бывшем имении Тудореску несколько гектаров приусадебной земли, которая принадлежала теперь подсобному хозяйству машинопрокатного пункта, трактор испортился, зимой до ремонта трактора ни у кого не доходили руки. Тракторист, получавший зарплату, часто заглядывал в село, в гости то к Кучукам, то к Гаргосу, а о ремонте беспокоился только на словах.

Теперь, когда Кир вспомнил о тракторе, сразу всколыхнулось и заговорило все собрание. Слова попросил Филат. Неуклюже пробираясь между людьми, он вышел на сцену. Остановился на середине — высокий, сутулый. Бросилось в глаза, что Филат стал следить за собой. Он был тщательно побрит, лишь по щекам узенькими черными грядками тянулись баки. Местами залатанный пиджак был вычищен и аккуратно застегнут на все пуговицы. Филат обвел людей своими большими карими глазами, и все быстро затихли.

Подавшись вперед, он горячо заговорил:

— Душа болит сейчас у каждого из нас о севе. Но мы должны подумать и о другом. — Филат достал из кармана чистый носовой платок, вытер враз вспотевшее лицо. Немножко помедлил: не сразу приходили слова. — Так я к чему? До сих пор было: сеет один, а ест другой.

— Так! — громко сказали откуда-то из глубины зала.

— Теперь у каждого есть и дом, и земля, и что надо на посев, и тягло, — потому что супряги.

— Так! — подтвердило уже много голосов.

— Погодите, не перебивайте! — махнул рукой Филат. — Спрошу вас: мы что, успокоиться на этом должны? Так ли живем, как хочется? Мы хотим хорошего урожая! А будет ли он у нас? Вопрос! Опять же — мельница, крупорушка, винный пресс, за этим мы по-прежнему кулаку кланяться должны, ему же урожай с нашей земли нести? Некоторые кулаки, которые в супряги записались, я слышал, обманывают людей. — Тут Филат намеренно взглянул на Ниршу, сидевшего в первом ряду. Заметил, как у Кучука и без того узкие глаза превратились в злые щелочки, и, повысив голос, продолжал: — Несколько месяцев назад эти кровососы хозяевами были, первыми людьми в селе считали себя, а теперь они — что кроты на солнышке! Посмотрим, умеют ли они сами хлеб зарабатывать. Пусть узнают, как миска мамалыги достается!

Филат снова взглянул на вобравшего голову в плечи Кучука и шагнул к краю сцены:

— Вы думаете, они советской власти спасибо скажут?

— Не скажут! — брызнув коротким смешком, ответил кто-то.

— Понятно! Взять хоть братьев Кучуков или Гаргоса. Да они до самой смерти старую власть во сне будут видеть. А за границей о том же всякие Тудореску мечтают. Так я к чему? Мы сильные должны быть! Чтоб нас никто не согнул! А мы вон трактор получили, и тот у нас стоит. Разве на левом берегу это допустили бы? Опять, там землю обрабатывают так, что урожай вдвое больше нашего, а о кулаках и думать позабыли… А люди там какие! Грамотные все!

— Ты хочешь, чтоб у нас колхоз был? — спросил сидевший у стены всегда больной Георге Палецкий.

— Отчего же иет? Хочу!

Устойчивая тишина в клубе прорвалась сдержанным, но плотным гулом голосов.

— Кто ж его не хочет? — закричал из середины зала Семен Ярели, убедительно кивая своей продолговатой головой.

— Скорее надо. Через месяц сев! Чего тянуть? — поддержал его невидимый Филату Штефан Греку.

В глубине клубной комнаты встала Марфа Стратело.

— Подождать бы с колхозом. Непривычно ведь! — крикнула она Штефану, оглядываясь на всех.

— Только землю дали, уже и взять хотите? Зачем же давали? Хоть бы годик на ней поработать! — жалобно протянул с другого конца зала. Тома Беженарь и тотчас, испугавшись собственного голоса и смутившись, низко наклонился.

— Правильно! С колхозом всегда успеется! — согласилась с ним Анна Гечу.

А маленький веснушчатый Васыле Григораш, родственник корчмаря Гаргоса, сидевший в третьем ряду, полуобернувшись к залу, прокричал притворно доброжелательным голосом:

— Что ж, придется вступать. Хуже будет, если в Сибирь всех погонят…

Но Григораш не успел договорить. На сцену быстро размашистыми решительными шагами поднялся Думитру Лаур. К лицу его жарко прилила кровь, и только шрам на лбу побелел.

Он коротко и сильно взмахнул рукой, заговорил, сдерживая волнение:

— Товарищи! Что Григораш плетет, вы этому не удивляйтесь. Филат правильно сказал: кулакам да подкулачникам сейчас другого выхода нет. Пока живы, они будут клеветать на советскую власть, изворачиваться, вредить нам… Советская власть им не по вкусу.

Теперь насчет колхоза. Запомните одно: колхоз — дело добровольное. И больше всего он нужен нам! Да, да, нам самим! Чтобы урожаи были большие, чтобы не караулила нужда за дверью. Одиночкой жить — это перебиваться изо дня в день. Не знаете разве сами? А кто там крикнул, что землю хотят забрать у вас? Опять кулаков слушаете? Колхозной земле колхозники хозяева! Она ваша собственность. Только жить вы иначе будете — лучше! — Лаур секунду помолчал и продолжил уже спокойней: — А вообще насчет организации колхоза я вчера разговаривал с Владимиром Ивановичем. Он сказал, с колхозом торопить людей не следует. «Пусть, — говорит, — пообживутся, присмотрятся… Колхоз хорош тогда, когда люди видят, что это их единственный путь к настоящей жизни, а не тогда, когда идут в него лишь потому, что пошел Ион или Григор, или просто наугад, без веры в него…» Вот, — Лаур вытер вспотевший лоб, откинул назад курчавые волосы и, улыбнувшись, оглядел притихший зал. — Об этом мы еще поговорим. А сейчас давайте о севе. Главное — тягла маловато. Надо сменить тракториста и наладить трактор…

В этот раз собрание гудело до поздней ночи.


Пора сева подошла быстро; люди даже не успели заметить, как кончилась зима. Стаял неглубокий, выпавший лишь в самом конце февраля снег. Снова оделись в яркие краски поля, распушилась озимка, и всей грудью дышала на весеннем солнце черная вспаханная земля, готовясь принять семена.

На дорогах еще была грязь, но поля уже подсыхали. На деревьях заметно набухли почки.

Однажды Тома с дочерью плел маты. Складывали вместе стройные стебли камыша, скрепляли их длинными сухими листьями. Эти маты лягут на пол вместо ковров, будут служить навесом при сушке табака. Привычные руки работали быстро. Тома, накладывая новый листок, задумчиво сказал Мариоре:

— Мне сегодня предлагали лошадь с коннопрокатного пункта. Я отказался.

— Почему? — удивилась Мариора.

— Ну что — почему? Работаем вместе с Ниршей, у него тягла достаточно.

— Да, даст он тебе тягло, как молотилку в прошлом году!

Тома бросил на землю камыш.

— Опять ты! — укоризненно проговорил он.

Тома, хотя и не мог забыть о потерянной в прошлом году из-за Кучука пшенице, все же спорил с дочерью.

— Опять эта пиявка, — сказала Мариора.

— Нирша обещал дать теперь тягло вовремя. А ты тише, — повысил голос Тома.

Мариора посмотрела на отца: лицо его, несмотря на резкий тон, было просительным. Густые, с изломом, брови девушки сдвинулись, она уткнула голову в колени и, что случалось с ней редко, заплакала.

— Почему ты такой стал, татэ? — сквозь слезы проговорила она. — Ты раньше никогда не кричал на меня. А теперь из-за этого паука…

— Мариора, дочушка, — услышала она над собой совсем другой, испуганно-ласковый голос. Шершавые от работы руки отца легли на ее плечи. — Ничего-то ты не знаешь, девочка, не веришь мне, отцу. Ведь я о тебе пекусь, ты у меня одна. Вот идем со мной, посмотри своими глазами…

— Куда?

— Пойдем, там все поймешь…

Через несколько минут Мариора с отцом, обходя весенние, еще не высохшие лужи, подходила к дому Кучука.

— Ты не знаешь, дочка, — говорил отец все еще виноватым голосом. — Я молодой был, тоже думал, что все хорошо и все люди такие хорошие, как говорят о себе. Поживешь с мое, другое будешь думать.

— Я не думаю, что Кучук хороший, — возразила Мариора.

— Ну да, — согласился отец. — Я тоже не думаю. Нирша, конечно, не святой, любит жать, где не сеял. Но он грамотный человек, умный. Ты хоть теперь тоже грамоту знаешь, но до Нирши тебе далеко…

— А Думитру Лауру тоже далеко? Отчего ты ему не веришь?

— Думитру хороший мужик. Я ему верю. Да Думитру помоложе меня. Говорит, хорошо будет… Сколько жил я, хорошего не видел, разговоры одни. Как при румынах каждая партия говорила: мы то, мы другое, ругала всех, — мы одни хорошие. А приходила к власти, только хуже становилось.

— Так тебе, может, и сейчас хуже стало?

— За всем хорошим, дочка, как за ягодой колючка, плохое прячется. Думаешь, боярин мне мало добра сулил, прежде чем я у него закабалился? Верить людям нельзя. Вот сейчас узнаешь.

Они подошли к дому Кучука, самому большому в селе, под железной крышей. Двор Кучука был обширный, четырехугольный, вели в него высокие каменные ворота. Поперек двора была протянута проволока, вдоль которой на цепи бегала черная лохматая собака. К крыльцу и близко нельзя было подойти.

Собака яростно залаяла. В окно выглянул Нирша. Тома с дочерью ждали, пока в доме переругивались и суетились люди. Наконец жена Кучука, высокая женщина с безразличным лицом, вышла и отвела собаку.

В каса-маре был накрыт стол. Посредине стоял большой графин вина. Тарелок и мисок было много, но за столом сидели только сам Нирша, его брат Тудор, не в пример Нирше рослый и кряжистый, и знахарка бабка Гафуня. Мариора удивилась: зачем бабка-то сюда попала?

Нирша, не приглашая Тому сесть, налил ему стакан вина, поднес — он был уже заметно пьян — и спросил, что нужно гостям.

Тома поздоровался и обратился к бабке Гафуне, почтительно наклонив голову:

— Я ведь с вами, домна Агафия, хотел говорить, знал, что вы у Нирши…

Кучук пристально смотрел на Тому, точно что-то взвешивал. Глаза его трезвели.

— Дочку вы знаете, — продолжал Тома. — Она и в клуб почти не ходит, и с ребятами этими, комсомольцами, я ее не пускаю. Но боюсь за нее… — на лице Томы выразилось страдание. — Единственная ведь дочка. Покажите ей, домна Агафия, чтобы знала она, верила отцу…

Бабка Гафуня и Нирша молча переглядывались. У бабки кровь прилила к лицу. Кучук нахмурился. После долгого молчания он, наконец, сказал:

— Ты мог бы, Тома, прежде зайти ко мне сам, посоветоваться…

А бабка Гафуня уже улыбалась, и ее недоброе лицо снова приняло сердобольное выражение, с которым она обычно пользовала людей.

— Дочка-то выросла… красивая стала… Наверно, и жених есть? — говорила она, смотря то на Тому, то на Мариору. — И платьице хорошенькое… ситчик или сатин? Я не вижу…

— Ситец, — ответила Мариора, чувствуя, как улыбка Гафуни точно давит ее.

Бабка спросила у Мариоры, много ли она напряла за зиму, и хороший ли теленок у их коровы, и многому ли она научилась в кружке Греку, и почему Кира мало видно на селе.

— Умница парень. И красавец стал… Очень он мне нравится, — говорила она, не спуская с Мариоры острых, как иголочки, глаз.

Внезапно спрятав улыбку, бабка сурово сказала:

— Тебя хотели обмануть, девушка. Но я знаю, ты умная, ты не поддашься на обман. Я открою тебе то, о чем большевики молчат, а кто скажет — вешают. Я открою тебе потому, что ты хорошая девушка. Но поклянись памятью матери, жизнью будущих детей, своим счастьем… Поклянись, что никому не скажешь.

Голос старухи становился скрипучим и злобным.

Мариора, словно завороженная блестящими глазами старухи, которые вдруг расширились, одними губами повторила за нею: «Клянусь», — и в подтверждение своих слов съела какой-то сладко-горький корешок, который бабка вынула из кармана. Нирша протянул Мариоре стакан вина: она отказалась, но отец сказал «выпей», и девушка выпила.

Старуха повела Мариору в другую комнату; Тома вошел следом. Подняв широкую сборчатую юбку, бабка достала из кармана другой, нижней, небольшой сверток. Долго и бережно разматывала грязные тряпицы. Потом протянула Мариоре на ладони желтоватый брусок.

— Видишь?

Девушка ничего не видела. Вино, шепот старухи налили ее голову тяжелым дурманом. И если бы не отец рядом, ей казалось, она упала бы.

— Не вижу, — шепотом ответила она.

— Да смотри же!

Мариора провела рукой по лбу и стала смотреть. На ладони старухи лежало мыло. Самый обыкновенный разрезанный пополам кусок стирального мыла. В нем торчало что-то блестящее, Мариора разглядела небольшое серебряное колечко. Оно вварено в мыло, и кусок разрезан так, что наружу выступает только край кольца.

— Большевики варят мыло из девушек, и у одной забыли снять кольцо. Мыло-то в кооперации продан вали. В России жиров мало, и всех комсомолок такое ждет, — они, бедные, не знают… Вот смотри, — старуха повернула мыло боком,показывая какое-то смутное пятно на нем. — Советская печать.

Мариора смотрела на кольцо и вдруг увидела на нем две буквы — «ра» — и завиток — совсем знакомый завиток… Кольцо вдруг предстало перед ее глазами целое, и на нем нацарапано ее имя — Мариора, и в конце слова этот самый закругленный хвостик, которым Дионица закончил слово. Еще бы ей не узнать его, ведь она, тогда совсем неграмотная, запомнила до мельчайшей извилинки, как пишется ее имя!

Мариора вышла из дома Кучука словно в чаду. Рядом шел отец, что-то говорил… Она не слушала. Клятва… Мать, дети — страшно, конечно. Но… ведь кольцо-то ее, она готова умереть, утверждая это. Клятва… Но ведь они сами обманывают народ.

— Татэ, ты иди, — сказала она. — Я скоро приду.

— Куда ты? — тревожно спросил отец.

— Я скоро приду, — повторила Мариора.

Куда сейчас? Сразу в район, к Владимиру Ивановичу? Нет, в район потом… А пока — к Киру, к Лауру! Все равно, лишь бы скорей.

«Гадюки… ой, гадюки!» — стучало в висках.


Через неделю, на другой день после того как милиционер увез в район бабку Гафуню, раскулачивали Ниршу Кучука. Все стало ясно. Было понятно, почему не раз в школе вдруг сильно снижалась посещаемость, почему некоторые родители боялись, что дети станут пионерами и комсомольцами. Некоторые подмечали: темные толки на селе исходят от Кучука. Но боялись заявить об этом: в селе был искусно пущен слух, что скоро горько будет тем, кто поддерживает советские порядки.

Всему этому нужно было положить конец.

Переизбрали председателя сельсовета. Вместо Григора Дабижи во главе сельского совета стал Думитру Лаур. Он же руководил раскулачиванием. Понятыми были Ефим, Филат, Тудор Беспалый и еще несколько крестьян. Присутствовал представитель из района.

Жена Нирши, высокая женщина с крутыми плечами и обычно равнодушным лицом, стояла, прислонившись к стенке. Но сейчас лицо ее было уже не равнодушным, а злым. Она смотрела, как понятые раскрывают ее сундуки, набитые шубами, костюмами, шалями и полотенцами, какими-то баночками и даже книгами. Из района приехал молоденький лейтенант в фуражке с синим околышем. Он стал внимательно просматривать книги и газеты, которых немало было в сундуках.

— Да-а… — говорил он, изумленно качая головой. — Родился и вырос в Советском Союзе, а такие «великие истины» о нас первый раз узнаю…

Со двора одна за другой уезжали машины, груженные зерном, бочками вина. Описывали скот, мебель, одежду. Около Нирши пришлось поставить милиционеров. Час назад у него в руке оказалась граната. Никто не видел, когда и откуда он ее взял. Выручил Ефим. Он с несвойственной ему ловкостью успел схватить Ниршу за руку. Обезоруженный, Кучук хрипел и бился в руках людей. Когда он утихомирился, его посадили на каруцу, что стояла во дворе. Провожая взглядом входивших и выходивших, Нирша только изредка вскрикивал, обращаясь больше к Ефиму и односельчанам:

— Сволочи… Знал бы я раньше… Когда вы да ваши жены у меня работали…

— Отчего же ты не знал? Каждой дорожке конец есть. Недогадливый ты, Нирша, — посмеиваясь заметил ему Ефим.

Тома держался в стороне. Мариора, вместе с толпой людей стоявшая у забора, видела это и знала, почему последнее время отец был какой-то странный. Казалось, он еще больше поседел и согнулся. Просыпаясь ночами, Мариора видела, что отец не спит, сидит на лайцах. Он больше молчал, но иногда задавал дочери вопросы, которые даже ей казались наивными: «Неужели бабка Гафуня могла так бессовестно обманывать народ?» Или: «Смотри-ка, советская власть Кучука арестовала, а он на селе после примаря самый важный был. Сильные они, наверно, большевики!»

Мариора, усваивая от Кира насмешливые нотки, уже начинала подтрунивать над стариком. Особенно когда на их поле загудел трактор.

Им, Ярели и еще нескольким бывшим беднякам, у которых были смежные поля, новый тракторист пахал в первую очередь.

Сейчас Мариора подошла к отцу, стоявшему в стороне у плетня.

— Что, татэ, все меняется? А ты говорил, нет правды на земле! Ты даже не искал ее.

— Да… Что-то другое, такого еще не было, — ответил Тома смущенно.

— Ну что, татэ? Разве это не воля? Разве не разогнали злых и богатых? — не унимаясь, торжествовала Мариора.

— Да, — согласился Тома и невольно улыбнулся.

Но Мариора видела, как трудно было отцу поверить в гибель порядка, который он с детства считал неизменным.

На крыльцо вышел Ефим. За последний год он, казалось, стал моложе: никто от него уже не слышал жалоб на боль в ногах и пояснице или на старческую немощь. Ефим всюду старался поспеть, был такой же разговорчивый, по-прежнему любил шутки. Поговаривали даже, что он хочет жениться.

Ефим остановился на крыльце, поискал кого-то глазами.

— Мариора Беженарь! Где она?

Мариора подошла к нему.

— Что я тебе сейчас дам! — сказал Ефим и вынул из кармана небольшой пакет, перевязанный зеленым шнурком. — Видишь, как хранился хорошо у Кучука! — он развязал шнурок, развернул пакет, и в руке его запестрела куча пожелтевших от времени бумажек. Он полистал их, одну протянул Мариоре.

— Возьми. Долговая запись на твоего отца. Четыре тысячи лей! Это с процентами. Отцу уж не нужно, а тебе, может, в приданое пригодится.

Ефим говорил нарочно громко, чтобы слышал Кучук. Тот отвернулся. Люди кругом засмеялись, кто-то крикнул:

— Лучше хозяину отдай! В далекий путь, на дорожку.

— Нет, это… память и Мариоре и детям ее будет, — серьезно сказал Ефим. — Мэй, мэй, куда спешишь? — окликнул он проходившего мимо Семена Ярели. — Поди-ка забери… А это тебе, Тудор. Не хочешь? Ну, можно порвать. Да вот тут еще… На Гечу, на Борчелой, на Штрибула, на Руссу… Возьмите, отдайте, — и Ефим сунул бумажки стоявшей рядом женщине.

Мариора видела, как вздрогнул Семен Ярели, когда понял, что за бумажки дает ему Ефим, как задрожали у него руки, когда он взял долговую запись. Ошалелыми глазами Семен обвел двор, набитый народом, задержал взгляд на отвернувшемся Кучуке, вдруг повернулся и, обеими руками сжимая бумажку, бросился бежать к своему двору.

Мариора тоже держала пожелтевший документ. Буквы на нем были написаны старательно, печати поставлены жирно. Девушка смотрела, но буквы, казалось, росли и расплывались, она не могла ничего разобрать.

А весеннее солнце заливало людей, крыши, траву, маленькими уверенными ростками пробивавшуюся вдоль забора. Солнце лежало и на этом ветхом, еще недавно страшном документе, слепило глаза и точно пробиралось к самому сердцу.

Значит, со старым теперь кончено? Неужели это не сон?

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Накануне Мариора допоздна пробыла в клубе.

В воскресенье решили устроить вечер самодеятельности. Шла последняя репетиция.

Кружок самодеятельности в Малоуцах начал свою жизнь всего два месяца назад. Руководить им взялся деятельный и находчивый Кир. Сначала было много трудностей, и самая большая — вовлечь в кружок людей. Работы на поле было немало, парни и девушки возвращались в село поздно, усталые… Конечно, иногда пять-шесть человек собирались у кого-нибудь выпить по стаканчику-по два вина, спеть песню, потанцевать. Такие вечеринки были обычны в селе и особенно часты в этом году, когда в любом доме даже сейчас, в июне, было еще довольно хлеба и вина. Но собираться в клубе, да еще в определенное время, и специально разучивать песни и танцы, чтобы потом выступать перед людьми, — такого никогда не было!

Кир это предвидел и, нимало не смутившись, создал пока кружок, в который вошли одни комсомольцы да Мариора Беженарь.

В канун Первого Мая после торжественного доклада состоялся первый концерт.

О кружках самодеятельности Кир узнал очень недавно и настоящий концерт видел всего раз в жизни, в городе после собрания секретарей первичных комсомольских организаций. Но были в Кире энергия, огромное желание работать. Это ему помогало.

Хотя к затее комсомольцев в селе отнеслись недоверчиво, к началу концерта народу в клубе набилось много. Доморощенные артисты выступали с таким жаром, Васыле с Иляной так лихо плясали «Марицу», что зал гремел от восторга.

— А ну-ка еще, мэй, Васыле!

— Ишь, какие танцоры у нас!

Молодежь потянулась в кружок. Сегодня на репетиции было уже больше двадцати человек.

Две керосиновые лампы горели в углу, на небольшом круглом столике, некогда принадлежавшем примарю. Неровный свет лежал на стенах, покрытых новым трафаретом, освещал возбужденные, раскрасневшиеся лица. В противоположном углу на лавке сидели музыканты. Флуер и флейта вели мелодию — сначала вкрадчивую, ласковую, потом грустную и, наконец, жаркую, плясовую. Николай Штрибул в паре с другим парнем танцевал чабанаш. Николай заметно путал движения, волновался и из-за этого путал еще больше. К нему подошел Васыле.

— Да смотри же сюда! — умоляюще проговорил он и, откинув со лба волосы, подменил Николая в паре. Его гибкая, подвижная фигура стала упругой, ноги с безукоризненной четкостью выделывали самые сложные па.

Николай смотрел, сосредоточенно морща широкий лоб, восхищенно вскрикивал, потом повторял — и путал опять.

Кир расположился в углу, около музыкантов. Он руководил хоровым кружком, только что закончил спевку и теперь сидел за столом. Но большие карие глаза его следили за каждым движением танцующих. Наконец он не выдержал и бросился к ним.

— Ох, Николаш, у тебя только чуб хорошо пляшет. Ты же изображаешь чабана: он сперва потерял овец, а потом находит их. Радуется. Ну, представь: ты женишься на Домнике. Как бы ты тогда заплясал?

— Мы сначала тебя женим, Кир! — отозвалась из угла толстушка Домника, стараясь спрятать стыдливую улыбку. Она и Вера Ярели сидели, обнявшись, и вполголоса разучивали песню «Широка страна моя родная». Девушки путали русские слова, сердились и без конца обращались за помощью к Дионице: он в городе уже немного научился говорить по-русски.

Дионица только сегодня вернулся в село из города. Вернувшись, узнал, что в клубе репетиция и там будет Мариора. Сразу исчезла усталость, и, как мать ни просила посидеть с нею, он, пообещав ей скоро вернуться, побежал в клуб.

Чтобы не мешать, Дионица сел в дальнем углу около девушек, отыскал глазами у противоположной стены Мариору, стараясь быть незаметным, стал наблюдать за нею.

Мариора в новом ситцевом платье, в чистом фартуке сидела рядом с Иляной. Иляна была одета строже, в черное платье с высоким воротником. Но даже в нем она не была похожа на учительницу: слишком весело и озорно смотрели ее глаза.

Сперва Мариора дичилась развитой и разговорчивой Иляны. Ей казалось, что она, Мариора, по сравнению с ней такая глупая, ничего не знает… И поэтому, если Иляна заговаривала с ней, она отвечала хмуро, коротко, краснела и старалась скорей уйти.

После истории с Кучуком Иляна не раз заходила к Мариоре поговорить с ней. В эти дни Мариора увидела в Иляне простого, душевного друга, который с полуслова умеет понять, посоветовать и болеет за нее душой. Ей казалось, что Иляна все-все на свете понимает… Совсем как Лаур. Да, им было хорошо вдвоем!

Сейчас в клубе Мариора и Иляна говорили о Васыле.

— Уж очень он горячий! — заметила Иляна.

— Да, — согласилась Мариора. И в который уже раз спросила: — Ой, а вдруг я растеряюсь во вторник в райкоме, что тогда будет?

Во вторник в райкоме Мариору должны принимать в комсомол. Общее собрание уже вынесло решение, но самое страшное для нее еще впереди. Она войдет в комнату, где будут сидеть члены райкома комсомола, ее будут спрашивать… О чем? Мариора считала себя виновной в том, что столько времени молчала о Кучуке. Правда, отец… Сейчас он уже совсем другой! Мариора не сказала бы, что он вполне понял свою неправоту. По-прежнему чувствовалось, что страх угнетает старика. Тома молчал.

Видать, отец, как и прежде, мало верит в справедливость. С глазу на глаз Тома говорил дочери: «Ниршу Кучука взяли — Тудор Кучук остался. Эта порода что бурьян: сверху срубил, а снизу, с корня, глядишь, снова лезет».

Иляна посмотрела на Мариору, улыбнулась, покачала головой:

— А что тебе теряться? Люди там хорошие, простые, я их знаю… Устав-то хорошо выучила?

— Хорошо. — Мариора достала из кармана затертый листок бумаги, на котором сама переписала Устав. Она давно вытвердила его, но без конца повторяла.

— Проверишь? — протянула она листок Иляне.

— Ладно, — рассмеялась та. — Успокойся хоть на репетиции. Завтра я к тебе зайду, проверим. Что ты на самом деле? Я уверена, тебя примут. Для комсомольца главное — помнить о той цели, к которой мы идем, и человеком быть хорошим, работником хорошим. Бояться чего-нибудь, конечно, тоже не годится… так что ты возьми себя в руки.

— Да я не боюсь, я так… — смутилась Мариора. Она закусила губу, обняла подругу и, положив голову к ней на плечо, сказала: — Надоела, да? Не сердись, Иляна. А отчего мне так хорошо сейчас? Страшно и хорошо…

Иляна положила свои руки на руки подруги, но Мариора случайно посмотрела в угол и встретила взгляд Дионицы. По тому, как Дионица быстро отвернулся, поняла, что он уже давно смотрел на нее и не хочет, чтоб она это знала. Девушка вздрогнула и уже не слышала, что говорила ей Иляна.

По уговору, Мариора, в первый же день возвращения Дионицы должна была ответить ему, любит ли его. Любит ли? Сейчас Мариора растерянно думала: что же она скажет, если Дионица спросит ее о любви. И не знала.

Репетиция кончилась.

По домам расходились гурьбой. Мариору провожали все ребята, и Дионице не удалось остаться с ней наедине. На прощанье он крепко сжал руку девушке.

— До завтра!

Но воскресенье, солнечное, украшенное молодой июньской зеленью, было перечеркнуто коротким страшным словом:

«Война!»

Тома сразу упал духом. Сжимая голову руками, он глухо говорил дочери:

— Фашисты идут. И румынские, и немецкие — все вместе. Это не так, как в четырнадцатом году, нет… Это, как Гылка в газетах читал, — с самолетов бомбы. Как дождь. Не спрячешься. Они нам не простят, что мы советскими стали… Эх, говорил я, не будет добра… Что богом велено…

Эти слова услышал Лаур. Хмурый, запыленный, он только что приехал из района. Председатель сельсовета встал в дверях, усмехнулся.

— На всякую боль есть лекарство, старик, пора бы знать. — И добавил спокойней: — У сельсовета собрание, для всего села. Идем, Тома. Скорей…

К Мариоре забежал Дионица. Оперся о косяк двери, встряхнул волосами, точно отгонял мух.

— Что же будет, Мариора? От Прута до нас несколько часов езды. Неужели опять фашисты? Слышно, из города многие эвакуируются…

— Как это — эвакуируются?

— Ну, в глубь России едут. Боятся, что фашисты сюда придут.

Мариора умывалась. Она залпом выпила полкружки воды, выплеснула остатки за окно и, вытираясь, удивленно спросила:

— То есть как это фашисты сюда придут? Отчего тебе такое в голову пришло? Красная Армия, наверно, очень сильная… Еще наши, может, сами за Прут пойдут фашистов бить. Думаешь, румынскому народу под ними хорошо живется?

Дионица дернул головой.

— Не в этом дело! Сотня километров может раз десять из рук в руки переходить. — И тихо, упавшим голосом добавил: — А ты знаешь, сколько фашисты стран уже покорили?.. Ох, боюсь я…

— Что ты! — уже испуганно сказала Мариора. — Не говори мне этого.

Потом пришла Санда. Она ловко уселась на лайцы, округлив глаза, шепотом заговорила:

— Самолеты летают. Вдруг бомбы бросят? Ой, страшно, подруга… А говорят, если фашисты придут, они убьют всех, кто кулацкие вещи брал…

— Много чего говорят, — твердо сказала Мариора и взглянула на Санду так, что та опустила глаза и через минуту убежала.

Два дня спустя, когда Томы не было дома, к Мариоре пришел Кир. Одет он был в старые рубаху и штаны. По-дорожному плотно примотаны к ногам опинки. Через плечо — десаги. Кир скинул десаги и обнял Мариору.

— Ну, счастливо оставаться, — просто и тихо сказал он. — В армию иду.

— Великий боже! Прислали повестку?

— Нет, сам. Добровольцем.

Мариора отвернулась, чтобы не показать слез. Достала с полки вареного мяса, сушеных груш. Хотя десаги были полны, она совала туда еще и еще.

— На всякий случай.

Потом не выдержала и уткнулась ему в плечо:

— Кир, братишка… Ведь там убить могут. И… ты будешь убивать?..

Кир развел руками.

Оказалось, что Кир ушел из дому тайком. Об этом знают только Виктор и Васыле.

— Мать плакать будет, не могу, — объяснил он. И вздохнул: — Ну, я пойду. Твой отец не увидел бы, а то до родителей раньше времени дойдет. — Глаза Кира заблестели слезами. Он быстро обнял Мариору и вышел. А девушка бросилась на лайцы, уткнулась в овчины и заплакала.

Потом оказалось, что вместе с Киром в район, тоже тайком от отца, отправился и Васыле. Но он был на два года моложе Кира, и его вернули обратно. А Кира зачислили в пехоту. Вызвали повесткой и Лаура, но тоже вернули: после тюрьмы у него открылся туберкулез.

Проводив Кира, Мариора побежала к Дионице. Тот возился в саду: собирал последние вишни. В решетах относил их к дому, рассыпал на завалинке — вялиться.

— А где тетя Марфа? — спросила Мариора, устало прислонившись к стволу вишни.

— Корову доит. А я думал, ты ко мне пришла, Мариора…

— К тебе.

— Да? — радостно сказал Дионица. Он вытер о штаны алые от сока переспелых вишен пальцы, оглянулся — в саду никого не было, и протянул руки, чтобы обнять Мариору. Но та, засмеявшись, отбежала и спряталась за яблоню.

— Дикая ты! — с ласковой укоризной проговорил Дионица и снова шагнул к ней.

Но Мариора уже не смеялась. Она вышла из-за яблони, сама взяла Дионицу за локти и посмотрела в его глаза.

— Ты вот… вишни сушишь… Зачем?

— Как зачем? — теряясь от ее горячего взгляда, в котором были и мольба и слезы, спросил Дионица.

— Ведь фашисты наступают… А ты… а мы… Что мы будем делать? — Правой рукой Мариора скрутила воротничок холщовой кофточки и быстро, точно боясь, что Дионица не успеет ее выслушать, заговорила: — Ты сказал, из города уезжают за Днестр, в Россию. Может… может, и нам? Ведь если Тудореску, если примарь вернутся… И… неужто под фашистами жить?

Дионица отстранил Мариору, вытер разом вспотевший лоб.

— Как уехать? Совсем?

— А как же? То есть пока… Ведь не будут здесь фашисты все время!

— Уехать? — Дионица тоскливо обвел глазами сад, взглянул на ослепительно белые стены касы, видневшиеся сквозь деревья. — На чем? На лошадях далеко не уедешь… А дороги бомбят… Что ты! Думаешь, так просто уехать? Я не то что против — куда поедем-то? И мать не согласится дом бросить… А примарь… Гафуню ведь из города приезжали арестовывать; при чем мы тут? Вещи, которые советские люди раздавали… Ну что ж, не убьет же примарь за вещи. А уезжать из своего села, да еще когда фронт близко… Постой, Мариора, что-нибудь придумаем…

Но Мариора уже оттолкнула Дионицу и, не оглядываясь, побежала к калитке. Дома на нее прикрикнул отец:

— Не слушалась вовремя, хоть теперь помолчи! Ишь надумала: уехать! Да если там, за Днестром, нас догонят, разве оставят живыми? Хорошее на свете долго не живет, зло — оно испокон веков сильнее…

— Оттого и сильнее, что такие вот, как ты, ему все дороги открывают!

— Перестань. Мало тебя учили! — И Тома, сгорбившись, торопливо вышел из касы. Мариора видела, как он бесцельно бродил по двору.

Целые дни в небе гудели самолеты. Ночами в той стороне, где был город, небо заливалось заревом: в городе начались пожары.

Однажды до Малоуц донеслись глухие раскаты орудийных залпов. Мариора подумала: может быть, гром? Но люди говорили другое, и девушка закрывала глаза, слыша, как в груди тяжело бьется и будто падает вниз сердце…

В этот же день в сумерках в Малоуцы забежал Филат Фрунзе. За несколько дней он очень осунулся, запавшие глаза смотрели сейчас суровей и жестче, чем в годы работы у боярина. Он был в красноармейской форме. На лбу у него подсыхала царапина от проскочившей счастливо пули, а левую, согнутую в локте руку поддерживала перевязь из запыленного бинта.

Широкими солдатскими шагами Филат быстро шел по улице.

— Что, совсем? — спросила его соседка.

— Как это «совсем»? За дезертира меня считаете, что ли? Да, отходим. Конечно, скоро вернемся! Как это фашистская власть? Временная оккупация у вас будет, пока наша армия развернется… — на ходу отвечал он на вопросы селян, то и дело поправляя пилотку.

Филат недолго побыл у жены, а потом ушел в сельсовет к Лауру.

Спускалась ночь, когда Филат постучал к Беженарям. Тома проснулся сразу, но пошел открывать неохотно: кого в такую пору несет?

Не дождавшись приглашения, Филат шагнул в дом.

— Не сердись, что разбудил, Тома. Проведать зашел, попрощаться. Дочка-то где? — сказал он, тщетно стараясь хоть что-нибудь увидеть в темноте. — Присесть у тебя можно? Я на минутку, больше времени нет.

Тома молча подвел Филата к лайцам, сел сам, не зажигая огня.

Голос Филата разбудил Мариору. Она вскочила с лайц. Быстро накинула холщовое платье, зажгла свет и села рядом с Филатом, не сводя глаз с его лица.

— Вот спасибо, что зашли! — начала Мариора радостно, но губы ее дрожали. Она взглянула на отца, сидевшего в углу с опущенной головой, и спросила, уже с трудом выговаривая слова: — Значит, оставляете нас?

— Не осилили? — глухо сказал Тома. В голосе его были горечь и тупое примирение с происходящим.

— Отчего не осилили? — живо повернулся к нему Филат. — А ты знаешь, отчего мы отходим? Ты знаешь, как наши на Пруте дрались? Ого! Ведь сколько сил Антонеску на Прут бросил… Гитлеровские инструкторы у них… Верите ли? Я сам видел: в иных местах Прут завален трупами, а перейти через него фашисты не могут! Беда в том, что в Буковине прорвались немцы. Вот, чтобы не окружили нас, и приказано выводить армию… сохранить-то ведь надо ее! Вы не думайте, ненадолго это… А вы тут тоже… фашистам потачки не давайте. Чтоб они хозяевами себя не чувствовали…

— Легко сказать… Ох, боже мой, боже мой! — вздохнул Тома, опуская голову.

Филат встал, одернул гимнастерку. Пожимая руки хозяевам, смотрел на них пристально и тревожно:

— Крепитесь… — и с необычайной теплотой в голосе добавил: — Лаур у вас тут остается… Так что не все тучи, есть и солнышко. Ну, будьте здоровы!


Фронт прокатился через Реут. Но Малоуцы не задел: недолгий, но жестокий бой произошел ближе к городу, на крутых приреутских холмах, у переправы.

Целый день над Малоуцами, пугая затаившихся в погребах крестьян, свистели снаряды. Совсем низко пролетали самолеты с черными пауками на крыльях. Навстречу им вылетали советские самолеты — с красными звездами. Тогда фашистские поднимались кверху, а то и совсем поворачивали обратно.

Некоторые крестьяне, посмелей, выбирались из погребов, где-нибудь на краю села, прижавшись к забору, смотрели, как у переправы черными столбами взметывалась земля, а со стороны Прута по шоссе к Реуту подтягивались войска. Коршунами носились над шоссе самолеты…

На другой день орудия вздыхали уже на востоке, а по шоссе к городу днем и ночью серо-зеленой рекой ползли на восток фашистские войска.

Сначала в селе было безлюдно. Сохли поля, зарастали бурьяном бахчи. Скот на луга не выгоняли. И люди почти не выходили из кас; редко-редко из дома в дом пробежит женщина, укутанная в платок так, что виден только нос; быстро пройдет по двору мужчина, оглянется и скроется в дверях. Только ребятишки бессменно дежурили у ворот.

В полдень к сельсовету направились Тудор Кучук и Гаргос. Тудор шел, опираясь на палку с костяным набалдашником, подаренную ему Ниршей еще в прошлом году; подняв голову, он торжествующе оглядывал встречных селян. Гаргос, несмотря на жару, оделся в новый шерстяной костюм, щеголевато подвязал галстук и улыбался из-под черных усов, точно на свадьбу шел.

Потоптавшись у запертой двери сельсовета, Тудор Кучук остановил бежавшего мимо мальчишку лет восьми.

— Эй, ты! Лезь на крышу, сними красный флаг! Чего, боязно? Десять лей плачу! А-а, не хочешь? Значит, ты тоже за Советы? — Тудор схватил мальчишку за драный рукав куртки, с силой ударил его по спине тростью и замахнулся снова.

Мальчишка с крылечка полез на камышовую крышу. Кучук и Гаргос смотрели, задрав головы. Мальчишка добрался до гребня крыши, схватился за древко, но вдруг быстрым движением худенького тела перекинулся на противоположный скат и исчез. Слышно было, как он соскочил на землю позади дома.

Флаг еще с час трепетал на ветру, пока его не сорвал сын Кучука.

В этот же день в село заскочил небольшой отряд румынских фашистов. Они написали на белой стене сельсовета: «Примария». В крайних касах зарезали двух баранов и десяток кур, заставили женщин приготовить завтрак, поели и скоро уехали.

Потом приехал еще отряд. Этот разместился по касам, и, по всей видимости, надолго. Румынские фашисты патрулировали по селу, обыскивали касы, забирали приглянувшиеся вещи: ковры, смушковые шкурки, расшитые полотенца. Но в общем вели себя спокойно, точно приехали к покоренным. На четвертый день возвратился примарь Вокулеску с жандармами.

Примарь тут же сорвал со стен клуба плакаты, приказал сломать сцену и объявил, что, когда все будет приведено в порядок, он вызовет из города дезинфекторов и только после этого привезет семью и будет жить в этом доме; пока он поселился у Гаргоса. Примарь часто бывал у Тудора Кучука, но с селянами разговаривал только языком приказов; поэтому никто не мог знать, чего можно ждать от него завтра.

Постепенно люди начали вспоминать о своих повседневных делах.

Мариоре было тоскливо. Тяжело было знать, что ушел Кир, что теперь со дня на день мог приехать Тудореску.

Изредка к ней забегала Санда, приходили Дионица или Вера. Иногда Мариора шла к ним. Но больше девушки сидели по домам, пряли и поглядывали в окошко на притихшее село. Все-таки Мариора много думала о Дионице. Он заходил не часто, бледный, взъерошенный, с потемневшими, грустными глазами. Посидит, расскажет, что Васыле опять был в городе. Там сигуранца арестовывает не успевших эвакуироваться партийных работников. В городе много немецких солдат, но, говорят, они здесь временно, а потом будут только румыны.

Дионица уходил, а Мариора вспоминала его запавшие глаза, тихий голос.

— Нет, с Дионицей не так тоскливо!

Этим утром Мариора нарезала мамалыгу, поставила на стол миски и вышла во двор позвать отца.

Из Верхнего села узкой кривой уличкой вниз, к примарии, — трудно было опять привыкнуть называть сельсовет примарией! — двигалась, точно катилась, серая кучка людей. Казалось, что она именно катилась: люди смешно барахтались, отскакивали друг от друга, соединялись вновь; то останавливались, то опять двигались. Женщин не было. Поодаль держалась разноцветная группа детей.

— Что это они? — удивилась Мариора.

Люди приближались. Девушка вышла за калитку. Отсюда их не было видно: скрылись за поворотом.

Отец сказал бы — не нужно выходить. «Кто знает, что это? — подумала она, но тревожное любопытство удержало ее на месте. — Что-либо случилось? Или еще кто приехал?»

Утреннее солнце жаркими лучами ласкало напившуюся росой землю, сушило ее, золотило еще дремавшие в безветрии яблони и груши, развесистые абрикосы с желтоватыми пятнами налившихся плодов. В далекой глубине неба заблудившимся облачком таяла белая луна.

Люди спускались, уже слышны были голоса, и, наконец, вынырнули совсем близко. Мариора взглянула, охнула, откинулась назад, точно в спине ее что-то надломилось.

— А-а! — выкрикнула она.

Гаргос и возвратившийся в село Гылка вели Думитру Лаура. Он был без рубахи. Голова опущена, точно подрезанная. Голые сильные руки его, лежащие на плечах Гылки и Гаргоса, болтались, как у мертвого. Мариора видела: у него были в кровь рассечены губы, винного цвета пятно темнело на щеке. Грудь измазана в глине и в крови, поцарапана.

Люди подходили. В немом крике Мариора широко открыла рот, уцепилась пальцами за ломкий камыш забора и смотрела на Лаура. Ей казалось, она чувствует ту же боль, что и он.

В двух шагах от Думитру шли Тудор Кучук, Васыль Григораш, еще пять-шесть селян. И, что больше всего поразило Мариору, Тимофей Челпан. Видимо, он только сегодня приехал в село. Челпан шел спокойно, словно за возом сена. Он был в жандармской форме, сверкал крупными белыми зубами и спокойно что-то рассказывал. Лаура Челпан точно не замечал, но, приглядевшись, можно было видеть, что он следит за каждым его движением.

— А, коммунист проклятый! Чувствуешь? Сладко? — взвизгивал не своим голосом Гылка.

— Мы ему говорили тогда, возьми сотню рублей, отступись от Нирши, и вам хорошо и нам. Не хотел, загордился! — вторил Тудор Кучук. — Филат Фрунзе в армию ушел, а то бы мы и его с петлей познакомили…

Вдруг из-за плетня выскочил Васыле Лаур. Стремительный прыжок — и он очутился впереди идущих. Мариора успела заметить страшную улыбку на его лице. Казалось, Васыле стал тоньше и выше: он поднял руку, странно подпрыгнул, и девушка увидела, как крупный камень тяжело стукнулся о голову Гылки, отскочил и ударился в ноги Челпану. Гылка постоял, словно удивленно развел руками, и навзничь упал на землю. И все смешалось. Люди взмахивали руками, сталкивались друг с другом, падали, клубком катились по дороге. Думитру и Гылка лежали на земле в стороне: Гылка неподвижно, а Думитру судорожно шевелил руками.


Когда они, наконец, устали бить и стали полукругом, злобно переговариваясь, Мариора увидела Васыле. Он лежал ничком. Неестественно повернутая голова была черно-красной от грязи и крови, ноги были раскинуты.

— Васыле! — с отчаянием крикнула она и тяжело навалилась на хрустящий камыш забора.

— Девчонка-то у комсомольского секретаря в кружке была, — сказал у нее над ухом густой голос.

— Это Томы Беженаря дочка. Вещи примаря им давали, — сказал другой, и Мариора, закрывая глаза, почувствовала, как сильные руки схватили ее, по телу точно замолотили цепом… Потом тяжелый удар бросил ее в темную, глубокую яму.

«Убили», — удивительно спокойно родилось и исчезло в сознании.

Когда девушка очнулась, она не сразу поняла, что находится в родной касе: стекла выбиты, лайцы и лежанка голые, только под головой у нее лежит что-то мягкое.

Мысли плыли темными расплывчатыми пятнами. Кажется, ее били… Гылка, Челпан… Челпан? Он же в Румынии… Она падала куда-то… И было темно и сыро… Куда? Свобода… Румыны, немцы… Примарь… Откуда они? Дионица… Дионица улыбается, синие глаза большие, он говорит: «Люблю тебя…» Ой, как ноги болят!.. И грудь и голова.

Где-то наверху грустно и певуче, как дойна, звучал негромкий женский голос:

— Подхожу я к нему, а он говорит: «Тетя Марфа, они ведь не убьют отца, нет, правда? Он сильней их всех. Он, как гайдук, мой отец, как атаман Кодрян, правда? Ему Кодрян, — говорит, — таким быть велел», — это отцу-то…

«Тетя Марфа о Васыле рассказывает», — догадалась Мариора и, сдерживая себя, чтобы не застонать от резкой боли, стала вслушиваться. Марфа замолчала. Слышно было, она тихо плакала. Потом снова заговорила:

— Вдруг как забьется, как закричит — и снова кровь изо рта, а лицо белое-белое, и глаза закрыты: «Душно, — кричит, — душно!» Я — окошки настежь, двери; платок взяла и машу над ним, чтоб воздуху было больше. «Лучше?» — «Нет, душно, — кричит, — прогони его!» — «Кого, милый?» — «Да Челпана, он стоит, он смеется! Он воздух забрал, душно! Посмотри, тетя Марфа, у него в кошельке, где деньги. Там наш воздух, душно!»

Марфа снова заплакала. Кто-то другой тяжело вздохнул.

— А после, — с трудом, сквозь слезы продолжала Марфа, — вдруг открыл глаза, посмотрел на меня, а глаза такие умные. «Ничего, — говорит, — тетя, не горюй, все будет хорошо», — и — верите ли? — улыбнулся. Я к нему, а он закатил глаза уж… умер. — Последнее слово Марфа выдохнула со стоном и, не в силах больше сдерживаться, не заплакала — закричала, запричитала надорванным высоким голосом.

Последнее слово Марфы не сразу дошло до сознания Мариоры. А когда смысл его стал ясен ей, она хотела приподняться, но от острой боли потемнело в глазах. Она хотела спросить громко, но получилось шепотом.

— Васыле?!.

Плач стих. И где-то совсем близко Марфа сказала, в голосе ее звучали тепло и надежда:

— Великий боже! Ожила девочка!

— Э-эх, грехи наши. Бес вселился в людей, — тоже где-то рядом вздохнул отец.


Прошел месяц. Наступил август. В зеленой листве все больше стали появляться золотые прожилки, на полях и в садах дозревал урожай.

Так же по утрам солнце заливало Молдавию ласковыми и горячими лучами. Так же, точно купаясь в солнечном свете, спокойно и неторопливо тек за селом Реут, то ныряя в густых зарослях камыша, то разбегаясь по привольной, бесконечной равнине. На диво родился в этом году виноград: гроздья были большие, тяжелые, ягоды — особенно сладкие; абрикосов, яблок и слив было так много, что хозяйки не успевали сушить их. Не хватало рук увезти с поля и обмолотить пшеницу.

Но село точно накрылось черным пологом. Давно не слышали в селе песен, не было танцев; впрочем, о них сейчас как-то и не думали.

Кое-как убирали урожай. В поле люди старались уйти рано, еще до рассвета, шли околицами, чтобы не попасться на глаза примарю или жандармам, которых появилось в селе много больше, чем прежде. Шефом жандармского поста стал Челпан. На дверях кас селяне оставляли большие висячие замки. Так было лучше: замки жандармы и солдаты не ломали, а если им случалось попасть в дом, брали все, что придется.

На поле крестьяне сходились где-нибудь на меже, говорили всегда об одном — о том, что решало сейчас судьбу каждого: о войне, о земле, о фашистской власти, о своих, что ушли с Красной Армией. Пока каждый убирал с засеянного им участка. Но что будет потом? Ведь, очевидно, землю, которую дала людям советская власть, отберут. А урожай с этой земли? И если будут его забирать, учтут ли зерно, что пошло на посев, труд, который вложили сюда селяне? И как будет с теми, у кого до советской власти совсем не было земли?

Однажды, вскоре после выздоровления, Мариора с раннего утра возила с бахчей арбузы. Незаметно наступил жаркий солнечный день. Только что разгрузив во дворе каруцу, девушка возвращалась на баштан. Хорошо бежала кучукова лошадь, которую передали им после раскулачивания Нирши. Тягловый скот, розданный крестьянам, пока не трогали, вероятно, ждали конца уборки урожая, но коров, овец и остальное имущество богачей, отданное беднейшим советской властью, примарь, вернувшись, отобрал сейчас же.

Вчера в Малоуцах был торг. Продавали с молотка скот, купленный селянами на ссуды, — его объявили незаконно приобретенным. Выручка от продажи, как сказал примарь, должна была идти в фонд румынской армии. В несколько часов за бесценок спустили десятки коров, сотни овец. Увели со двора Ярели Катинку. Семен, спотыкаясь, до самого торга шел за нею, просил двух приехавших из города чиновников:

— Хоть в долг бы оставили… Чахотка у жены, кровью кашляет… Пропадет без молока! Детей — куча!

Катинку купил богатый хозяин из Инешт, низенький, толстощекий Петрия Бырлан. Покупая, тщательно осмотрел ее, постукал в коленных суставах ноги.

— Я на ней работать стану. Волов, слышно, будут для войны забирать, — пояснил он.

— На Катинке? Работать? — спросил пораженный Семен. — Нельзя! — сказал он, помолчав, — Молоко пропадет, испортишь корову.

— А тебе что? — огрызнулся Бырлан. — Теперь она моя. Испорчу — мой убыток.

— Ты ее все-таки не запрягай. Испортишь, — упрямо повторил Семен.

— Уж не надеешься ли ты, что Советы вернутся и возвратят тебе Катинку? — усмехнулся Бырлан.

Семен промолчал.

Сейчас, подгоняя лошадь, Мариора думала о Вере, вздыхала. Вера плакала вчера: жалко было Катинку, обидно, что отец унижался перед чиновниками, просил их…

Легко подпрыгивала каруца. По обе стороны неширокой дороги тянулся подсолнух. Уже потемнели и съежились стебли у основания головок. Сами головки, напоминающие чашу, тоже потемнели, а серые со светлыми окаемками зерна, выглядывавшие из них, казалось, вот-вот высыплются. Мариора ехала, как-то тупо глядя на поля, которые недавно так радовали ее, и в сознании было пусто.

Отец с раннего утра тоже был на бахче, собирал в кучу поспевшие арбузы. Некоторые, видно перезревшие, треснули, и из них, привлекая пчел, тек липкий розоватый сок. Множество арбузов поменьше, темно-зеленых, еще осталось спеть под укрытием широких шершавых листьев. Отец, в старой широкополой фетровой шляпе, кивнул Мариоре, и они вдвоем молча принялись укладывать арбузы на каруцу.

В полдень застучали колеса, и знакомый голос окликнул Мариору. Она обернулась. На дороге остановилась каруца Негрян. С нее тяжело соскочила Домника. Мариора обрадовалась: последнее время было как-то очень пусто в селе. В первые дни войны уехала в город, да так и не вернулась Иляна. Филат Фрунзе, Кир и еще много мужчин и парней из села ушли с Красной Армией. В страду старые друзья, оставшиеся в селе, виделись очень редко.

Мариора отметила, что Домника не только тяжело идет, она как-то ссутулилась, вобрала голову в плечи. «Устала, наверно… жара-то какая!» — подумала о подруге девушка. Она нагнулась над кучей арбузов, выбирая, какой поспелее, но, поднявши голову, выронила арбуз. Упав на землю, он раскололся пополам.

— Что с тобой, Домника?

Лицо Домники было в ссадинах, исцарапано. Под набухшими синими веками еле видны глаза.

— Что с тобой? — снова спросила Мариора.

Домника все не отвечала. Она отошла в сторону, села на межу. Губы ее задрожали. Мариора присела рядом, положила руку подруги себе на колени — рука тоже была в синяках. Не зная, что сказать, Мариора с бьющимся сердцем смотрела на Домнику.

— Ты ничего не знаешь? — сказала, наконец, та, неподвижно глядя перед собой. — Ты что — рано из села?

— С рассветом.

— А-а… Ну, взяли нас ночью…

Оказалось, ночью оставшихся в селе комсомольцев — Домнику, Веру и Николая Штрибула привели в жандармский пост.

— Спрашивают: «Зачем в комсомол вступили?», — хриплым голосом рассказывала Домника. — Мы говорим: «Не ваше дело…» Челпан как закричит, а глаза его прямо вот-вот выскочат. «Комсомольские билеты — на стол!» Мы говорим: «Нету билетов». Они бить нас… Дубинками. Знаешь, у них такие, из резины… Мы с Николаем ничего, я кричала только… А Вера: «Не вы, — говорит, — мне билет дали, чтобы я его отдала вам…» Челпан на нее: «Ах ты, свинья большевистская!» Потом нас отпустили, а Веру оставили. Наверное, и сейчас там…

— Так билеты и не отдали?

— Нет?

— А где они у вас?

— В земле. Все три вместе закопаны. А где, никто не узнает!

Домника торопилась, на поле ее с каруцей ждали родители. Когда она уехала, Мариора долго еще сидела на меже. Сложила руки, согнулась и смотрела в землю, пока ее не окликнул отец:

— Эй! Спать надумала, что ли?

Мариора подошла к нему.

— Татэ, что же это? Как мы будем?

Тома слышал, что говорила Домника. По лицу его видно было, он не удивлен.

— Как будем? А как ты думала? — чужим голосом, отворачиваясь, сказал он. Потом вдруг повернулся к ней, быстро заговорил, почти закричал: — Ну вот, ну вот тебе и справедливость! Лаур всю жизнь о людях думал — в тюрьме сидит, а Челпан — вор, а все же хозяин. Пойди скажи им о справедливости! Может, драться с ними будешь?

Смуглое лицо Мариоры залилось гневным румянцем, но она ничего не ответила отцу, только медленно прикрыла ресницами глаза, опустила голову и снова стала накладывать на каруцу арбузы.


Только когда кончились уборка и обмолот, пришел конец тревожному ожиданию. Местные власти поступили хитро: ведь если сразу возвратить землю прежним хозяевам, они должны будут убирать урожай сами. Значит, должны будут нанимать работников и, дешево ли, дорого ли, платить им. Гораздо проще было дождаться, когда кончатся полевые работы, подсчитать приблизительно урожай, который крестьянин снимет с прирезанного ему участка, и тогда забрать и землю и урожай. Правда, подсчет урожая оказался таков, что многие крестьяне, в прошлом малоземельные, должны были отдать полностью все, что собрали, а безземельные, как Беженарь, Ярели и другие, и вовсе не смогли расплатиться; за такими записывался долг. С декабря земля поступала в пользование прежних владельцев.

Село глухо роптало. Но после того как Штефан Греку был жестоко избит лишь за то, что спросил: «Как же теперь жить людям, оставшимся без земли и хлеба?», об этом громко уже никто не говорил.

По-прежнему молчал Тома, потихоньку плакала Мариора. Если бы не вспомоществование, которое собрали для них, отрывая от себя последнее, Греку, Стратело и другие крестьяне, им пришлось бы совсем плохо.

В селе остановился немецкий отряд. По-видимому, на его обязанности была реквизиция продуктов для войска. Но немцы больше пьянствовали и только к полудню, после долгого сна, начинали ходить по домам — стреляли кур, угоняли скот, искали свежий виноград и жевали все без разбору: чернослив, яблоки, сушеные груши, орехи, вареные яйца. Чувствовали они себя здесь полными хозяевами. Пустели погреба. Почти совсем перевелись куры. С каждым днем в селе все меньше становилось скота. Лошадей реквизировали всех до одной. Люди ругались: скоро сев, а ведь даже тягловых волов почти всех угнали на войну… Спокойное и наглое поведение гитлеровцев не сулило добра.

Двух немецких фельдфебелей примарь поставил на квартиру к Беженарям.

Гитлеровцы были молодые и очень похожие один на другого: оба длиннолицые и длинноногие. Только у одного были усы мышиного цвета и широкий лоб. У другого усов не было, но зато на левой щеке сидела бородавка с пучком рыжих волос. Он носил очки в блестящей оправе. Утром немцы брились, пели песни, брызгали друг на друга водой.

На шоссе, ближе к городу, рвались бомбы, днем и ночью жалобно плакали уцелевшие стекла в окнах. Немцы прислушивались, и очкастый, поднимая палец, объяснял:

— Кишинев — капут, Москва — капут, Ленинград — капут. Германия — бо-ольшой, большой!

Однажды Мариора засиделась за пряжей. Отец спал, затихло село. Даже орудия на востоке ухали реже. Вдруг ей послышался шорох в саду. Она прислушалась, но кругом было тихо. Мысли шевелились тупо, точно раздавленные.

Накануне Мариора сказала Дионице:

— Милый.

Сгущались сумерки. Прохладные, осенние. Дионица прижал Мариору к груди. Грудь была горячая, и удивительно хорошо было стоять, прислонившись к ней лицом, чувствуя на волосах ласковую руку.

Дионица только промолвил:

— Мариора!

Сейчас девушка вспомнила, что Челпан недавно взял у Дионицы подписку, что тот никуда не уйдет из села. Наверно, узнал о дружбе Дионицы с Киром и Васыле!

А что, если Тудореску приедет? Что тогда будет с ними, Беженарями?

В сеняххлопнула дверь. Шумно вошли гитлеровцы. Они принесли сыр, круг жирной колбасы, пестрые плитки шоколада. У усатого расстегнулся френч, лоснилось захмелевшее лицо. Вдруг он усмехнулся, взял колбасу и стал ножом выковыривать из нее содержимое. Фарш аккуратно складывал на тарелку.

Когда в его руках осталась одна кишка от колбасы, он знаками показал девушке: воды! Она принесла. Воду усатый налил в кишку, конец завязал. На веревочке подвесил кишку над дверью, качнул и захохотал.

— Ма-ра! Ма-ра! Адольф! — кричал он. Очкастый, что-то писавший в маленькой книжечке, поднял голову и тоже засмеялся.

— Иди, Мара! — приказал усатый и показал ей на дверь. Девушка вышла в сени.

— Мара! — тотчас позвали они и задергали веревку. Мариора вернулась. Кишка ударила ее по лицу.

— Еще! — приказали немцы и засмеялись.

— Не пойду! — решительно сказала она и прислонилась к стене. Тома храпел на лежанке: он уже привык к шуму в касе.

— Если немцам что понадобится, буди меня! — говорил он. Обычно Мариора жалела и не будила его. Впрочем, до сих пор и не было надобности: управлялась со всем одна, а гитлеровцы, пользуясь вынужденными услугами хозяев как должным, их почти не замечали. Вплоть до того, что, нимало не стесняясь девушки, ходили перед нею голыми, а сор и отбросы кидали, куда вздумается, даже в казанок со сваренным Мариорой для себя и отца борщом.

Сейчас Мариора оглянулась на отца, готовая закричать. Но усатый вплотную подошел к ней.

— Отец будить: отец плохо, тебе плохо, — негромко сказал он и мотнул перед девушкой тусклым дулом револьвера. Губы его покривились, и было непонятно: в усмешке или от пьяной злобы.

Мариора молчала.

Вдруг он схватил ее под мышки и посадил на стол, прямо на консервные банки. Снял колбасу, связал колечком и повесил ей на шею. Очкастый было умолк, а теперь снова засмеялся. Мариора больно закусила губу и смотрела сухими испуганными глазами. Усатый зашел сзади. Девушка не успела оглянуться, как он ножом разрезал на ней кофточку и в мгновенье стянул с плеч.

Мариора вскрикнула, но тут же, вспомнив угрозу гитлеровца, замолчала. Вобрав голову в плечи, она сидела на столе, молча и дико глядела на немцев. Оба стояли напротив, смотрели на нее, негромко смеялись и переговаривались.

Девушка вся дрожала, мысли путались. Она видела пьяные лица гитлеровцев, пляшущий огонек лампочки, сбоку — темноту открытого окна. Обида полыхала огнем.

И вдруг одним прыжком гибкого тела Мариора кинулась к окну. Больно ударилась о ручку рамы, выпрыгнула на землю, бросилась в малинник и запуталась в колючих, цепких кустах. Хлопнул выстрел, раздался испуганный крик отца. Он выбежал на крыльцо.

— Мариора! — хрипло позвал Тома. Вышел гитлеровец. Звук удара, отец упал. Гитлеровец вернулся, и снова раздался громкий, веселый смех пьяных мужчин. Послышалось:

— Хозяин!

Тома поднялся, охая, побрел в касу. Загремела посуда, заскрипели открываемые банки консервов — гитлеровцы стали есть.

Девушка прижалась к влажной земле, поползла прочь.

И вдруг шепот:

— Мариора! Она вздрогнула.

— Мариора! Шепот рядом.

«Наверно, свои…» — неясно соображала она.

— Это я, Дионица…

— Ой, что ты здесь?

Дионица подползал. Он двигался так тихо, что Мариора почти не слышала, только чувствовала его рядом. Торопливо завязывая на себе разорванную в плечах рубашку, она зашептала:

— Куда ты? Надо дальше отсюда! Скорей!

Ползком они добрались до плетня, раздвинув камыш, пролезли через него и очутились в соседском саду.

Дионица тихонько сел рядом. Они почти не видели друг друга.

— Что ты здесь, Дионица?

— К тебе…

Мариора вдруг вспомнила про шорох в саду перед тем, как пришли гитлеровцы, и вздрогнула.

— Ты… Видел?

— Видел…

— И ты все время смотрел?

— Да… Уж я думал…

— Что думал?

— Хотел к ним бежать. Потом на помощь звать. Да…

— Что?

— Побоялся. У них оружие.

— Эх!..

Мариора выдернула руку. Но Дионица не понял ее и деловито продолжал:

— Пока они здесь, тебе надо жить где-нибудь еще. На глаза им не попадаться. Вот хотя бы у нас. Хочешь, идем сейчас?

— Ой, не знаю…

— Идем, идем. Ты к Домнике хочешь? Ведь это далеко. А у матери возьмешь, что надеть. Ты же знаешь, она тебя, как родную… Согласна? Скажи: согласна.

В ответ на нерешительное «да» Дионица благодарно пожал Мариоре руку.

— А я тебе не сказал. Ведь я шел к тебе… У меня радость.

— Какая? — девушка спросила тихо, точно не расслышала, о радости он говорил или о беде. Дионица придвинулся, снова взял ее руку.

— Ух, знаешь! — по голосу было слышно, что он счастливо улыбался. — Сегодня меня мама спрашивает: «Хочешь учиться?», и Лисандра Греку тут сидит. Я отвечаю: «Хотеть-то хочу. Да где же теперь мне учиться?» — «Правильно, — говорит тетя Лисандра, — Киру не пришлось в школу ходить, так пусть хоть Дионица доучивается, все из наших хоть кто-нибудь ученый будет». Мама уж в городе была, узнала: есть школа нормала[35]. Учителей готовит. Учиться всем можно, только надо платить десять тысяч лей в год.

— Десять тысяч? Ведь это… тридцать баранов!

— Да ты слушай! У матери ведь деньги есть, новый дом хотела ставить. А теперь деньги падают. Она говорит: «Пусть хоть сын на них учится, чем так пропадут». Ой, здорово! Ведь выучусь, тогда уж не землю пахать буду, а может, учителем стану! Вот Васыле хоть мало учился в городе, а какой был! Завтра деньги вносить и на занятия ехать. Оказывается, ничего, что крестьянин, лишь бы платил вовремя.

— А Челпан?

— Эй, и было же! — Дионица махнул рукой. — Как узнал, ни за что не хотел давать разрешение. И сигуранцей пригрозил. Да мать у меня, ты знаешь, какая? Теленка в город доктору отвела. Он и дал справку: лечение нужно. Жизни опасность, если операцию не сделаю. Отпустил Челпан. Ну, да если деньги уплачены, запретят они учиться, что ли?

Забыв о своих горестях, Мариора обняла Дионицу и поцеловала его.

— Глупый ты мой, — сказала она, грустно вздохнув. — В такое время… учиться… Чему радуешься ты? Думаешь, дадут тебе учиться? — И погладила его по голове, как ребенка.


Эту ночь Мариора провела у Марфы. Наутро пришел отец. Жалкими глазами смотрел на дочь, вздыхал. Потом вывел ее в сени.

— Смотри, дочка, — таясь даже от Марфы, сказал Тома. — Не вздумай никому ругать фашистов: может до Челпана дойти, еще поплатимся.

— Может быть, хвалить их? — рассердилась Мариора.

— Не хвалить, а молчать. Ты девушка взрослая, бесприданница. Замуж тебя теперь кто возьмет? Это тебе не советская власть… Ты должна думать, чтобы работать куда-нибудь устроиться. Значит, нужно, чтоб ты была, это самое, девушка тихая.

Глотая слезы, Мариора проговорила:

— Знаю.

В темноте сеней Тома нашел голову дочери и прижал ее к своей груди. Мариора сняла руки отца, отвернулась и пошла в комнату.

Но Тома понял, что она не ослушается. Он тоже вошел в касу. Долго благодарил Марфу за то, что приютила дочь, на прощание сказал Мариоре:

— К дому и близко не подходи. Я немцам сказал, что ты в другое село ушла.

В этот день в примарию привезли десятки книг для записи налогов.

Сторож примарии, дедушка Ион, с кривыми от старости и многолетней службы в кавалерии ногами, медленно ходил от касы к касе, сучковатой клюшкой стучал в окна:

— Выходи! Примарь на сход зовет! — А у некоторых кас, оглянувшись, добавлял: — Фашисты гостинчиков привезли… дожили!

У примарии люди норовили стать подальше, теснились, глядели исподлобья.

Примарь Вокулеску в очках вышел на крыльцо, придирчиво оглядел собравшихся. Поежился на холодном ветру и, прикрыв толстую красную шею каракулевым воротником пальто, принялся читать новый указ о налогах и гербовых сборах.

Марфа с Мариорой прибежали, когда примарь уже кончил читать основные налоги. Увидев черный платок Лисандры, Марфа протиснулась к ней, спросила, толкая ее локтем в бок:

— Много налогов-то?

— Много, — мрачно ответила та и дернула за полу мужа, стоявшего рядом. — Сколько, а? Ты же считал?

— Пятнадцать, что ли…

— А какие? — снова спросила Марфа.

— Ох, не знаю. Больно мудрено он говорит…

Примарь гнусаво провозгласил:

— Дополнительные налоги!

По толпе прокатился ропот, но тотчас снова наступила мертвая тишина.

— Дорожный налог — два процента всех доходов, коммунальный — три, в фонд охраны полей — сто двадцать лей с гектара…

— Это какая же такая охрана? — хрипло спросил откуда-то сзади Тудор Беспалый.

Вокулеску медленно поднял покрасневшее толстое лицо, снял очки.

— Кто нарушает порядок? — спокойным, но не обещающим ничего доброго голосом спросил он, обводя замерших людей маленькими острыми глазами. Откашлявшись, Вокулеску снова надел очки и продолжил: — За собак — сто лей с головы, на содержание жандармов — два и три десятых процента всех доходов…

Примарь назвал еще строительный, прогрессивный и военный налоги, налоги в фонд авиации и в фонд сельского хозяйства, налоги при купле, продаже, аренде и множество других. Потом перешел к гербовым сборам:

— За акт о рождении, смерти и так далее — сто лей. За справку о владении скотом — пятьдесят лей с головы, за срочность справки — тридцать лей. За мельницу…

— Эх! — вздохнул кто-то в толпе.

Вечером Марфа с Дионицей подсчитали расходы на ближайшее время и поняли, что если платить за школу — на налоги не хватит.

Как хозяйственная женщина, Марфа с начала войны, исподволь, отказывая во всем себе и сыну, откладывала на крайний случай кое-какие продукты.

Она решила завтра же поехать в город на базар, продать брынзу, свеклу с огорода, мешок орехов и бочку вина. Как и прежде, при первой румынской оккупации, на базаре было запрещено продавать вино без патента. Патент, конечно, крестьянину было взять не под силу, и поэтому вино сдавалось тут же в селе Гаргосу за треть цены, а корчмарь потом переправлял вино на базар. Но у Марфы были свои волы, и она сама возила вино в город: там скупщики платили половину базарной цены.

Вместе с Марфой и Дионицей на базар поехала Мариора: Марфа попросила помочь ей.

Выехали рано. Утреннее солнце было скрыто густыми облаками, над селом стояла серая дымка тумана. Серыми были камышовые крыши кас, голые сады, грязь; стояла поздняя молдавская осень.

И все-таки Молдавия была хороша; светлым волнистым пологом сходились над нею облака, поля уходили вдаль, просторные и манящие. Раскидистые фруктовые деревья отгораживали на холмах правильные участки желтого кукурузника и виноградников.

Дорога побежала холмами. Грудастые волы шли медленно, понуро и покорно.

Погонял волов Дионица, Мариора сидела рядом с ним на передке, а Марфа — спиной к ним, в ворохе сена, которое лежало поверх свеклы.

Дул острый холодный ветер.

Дионица скоро заметил, что Мариоре в вязаной кофте и легком платке холодно, она начинает дрожать. Тогда он снял свое полупальто из домотканого сукна и накинул ей на плечи.

— Зачем? — удивилась девушка. — Ты же замерзнешь.

— А ты уже замерзла.

Мариора хотела снять пальто, но Дионица спрыгнул с каруцы, надвинул пониже на лоб высокую смушковую шапку и в одном иличеле поверх рубахи пошел рядом, держась за передок.

— Вот так мне будет жарко. Сиди.

Мариора заспорила было, но Дионица только улыбался, глядя на нее, и глаза его были синие и яркие, как безоблачное небо в жаркий летний день.

— Опять грустишь?

— Будешь веселой! — нахмурилась Мариора.

— А ты не принимай все так близко к сердцу, — сказал он. — Ведь в нашем доме немцев нет. Ну, а остальное… как-нибудь уладится. Главное, не унывай…

— А как это уладится как-нибудь?

— Ну как? Что, я знаю?

— А кто будет знать? Кошка? — вспыхнула Мариора. — Ты грамотный, ты пять классов кончил; это мне простительно не знать…

— Не сердись, Мариора, — нежно улыбаясь, попросил Дионица. — Ты девушка, тебе это не идет.

— А кому идет? — не унималась Мариора.

— Ну, нам, ребятам, — полушутя, полусерьезно проговорил Дионица.

— Ты, может, еще скажешь, что женщинам и учиться не нужно?

— Нет, учиться можно…

— Кир иначе говорил…

— Да, — согласился Дионица. — Он иначе смотрел. Ты не обижайся, Мариора, но я что-то мало верю, что женщины могут во всех делах участие принимать…

Разговор их слушала Марфа. Она повернулась всем телом и вдруг перебила сына:

— Ты что это разговорился там? — И, прищурив удивительно молодые глаза на исчерченном ранними морщинами лице, заговорила: — Отец твой, Дионица, дай бог на том свете ему самого лучшего, часто говорил мне: «Баба без мужика — что сапка без ручки». Видит бог, сколько раз я вспоминала об этом, как осталась одна. Вот и сына учила, и дом не хуже, чем у людей… А будь грамотной, разве б только это могла делать? Мариора, ты слышишь, я это и тебе говорю!

— Слышу.

Дорога к городу шла узкой долиной, огороженной крутыми холмами, склоны их были изрыты ручьями и покрыты густой щеткой пожелтевшей и побуревшей травы; кое-где на склонах, прижавшись друг к другу, паслись овцы. В низинах неторопливо бродили коровы. Эти, наоборот, держались друг от друга на расстоянии, старательно выискивая на сухих, истоптанных полях еще зеленую траву, и лениво обмахивались хвостами.

На последнем повороте перед городом в лощине был родник. Он давно служил человеку. Вода вытекала из трубки, вделанной в полукруглую известняковую плиту.

У родника волы привычно остановились. Дионица напоил их из каменного корытца, в который стекала вода из трубки. И хотел уже трогаться, как вдруг из глубины лощины, из зарослей тутовника вышли и направились к ним два человека. Мариора заметила, как побледнела и тревожно взглянула на поклажу каруцы Марфа, нахмурился Дионица. Незнакомцы оба были средних лет, одеты по-крестьянски, только из-под иличелов виднелись красноармейские гимнастерки. Один из них, с рассеченной шрамом нижней губой, по-молдавски обратился к Марфе:

— Из Малоуц, мэтушэ?[36] Что, стоят там гитлеровцы?

— Стоят… — еще не оправившись от испуга, сказала Марфа.

Товарищ тронул его за рукав и заговорил вполголоса. Мариора не поняла ни слова, но вздрогнула, угадав: он говорил по-русски.

Потом первый попросил хлеба, и Марфа, участливо взглянув на него, отдала вею мамалыгу, которую они взяли с собой в город, и два больших куска брынзы.

Когда каруца выехала из лощины, Марфа задумчиво сказала:

— Говорят, партизаны в лесу появились… Не они ли? И ведь ничего не боятся!

Если родные, раздольные поля еще молчали о войне, то город говорил о ней каждой своей улицей.

Полуразрушенные дома холодно смотрели на прохожих. Торопливо проходили люди, то и дело виднелись серовато-зеленые мундиры гитлеровских солдат и зеленые — румынских.

Рынок встретил каруцу Стратело торопливым, озабоченным говором. Мелькали сытые, внимательные лица скупщиков, недовольные, ищущие — горожан; эти, как сговорившись, ругали базар за то, что с каждым днем росли цены. Было очень много нищих, они тянули к прохожим грязные, покрытые болячками руки. Каруца еще не успела въехать в базарные ворота, а к ней уже подходили, назойливо щупали, что лежит под сеном, спрашивали почем, обещали взять все оптом за хорошую цену. По прошлым годам Марфа хорошо знала этих искателей легкой наживы и отмахивалась от них, как от назойливых мух. Гораздо больше беспокоили ее сборщики налогов. При въезде в город она уже уплатила — за мост. У ворот должна была заплатить еще и за волов, и за каруцу, и за поклажу на каруце причем за бочку вина отдельно, и налог за выручку, которая будет у нее после продажи.

Хмурясь, Марфа раздавала разным людям леи, получала взамен серенькие квитанции и, комкая, совала их в карман фартука. Так она раздала все деньги, что были при ней.

Когда Марфа поставила свою каруцу в торговый ряд, к ней подошел еще один сборщик и предложил уплатить за место.

— Разве я мало платила? — удивилась она. — Прежде за место не нужно было.

— Зато нужно теперь — война, — объяснил сборщик, и лицо его расплылось в улыбке.

— Но у меня нечем, — развела она руками. — Вот наторгую, тогда…

— Ничего не могу поделать, — все так же улыбался сборщик.

— Нет же денег, поймите!

— А вы продайте что-нибудь сейчас же.

— Найдется покупатель, конечно, продам.

— Я его сейчас найду, — покровительственно сказал он и уже готов был пойти куда-то.

Но Марфа поняла, в чем дело.

— Нет, нет, — торопливо заговорила она. — Я и сама продам, не так богата, чтоб скупщикам.

Вежливая улыбка на лице сборщика исчезла.

— Нет времени возиться тут с вами! — грубо закричал он. — Ну, иди с рынка! Знаем вас! Иди, иди! — И пока Марфа, оторопев, неподвижно стояла у каруцы, он взял волов под уздцы и повел к выходу. Делать было нечего: Марфа отдала за полцены мешок орехов рябому скупщику, которого привел к ней сборщик налогов, и половину этой выручки уплатила за место.

— Вот когда всякая сволочь наживается! — сказала она после ухода сборщика, развязывая мешок со свеклой.

Дионицу с Мариорой Марфа послала в город к знакомому скупщику предупредить, что привезет вино.

Дионица взял девушку под руку, плотно прижал к себе ее локоть. На ходу пытался заглянуть ей в глаза.

— Я опять в городе буду, Мариора! Как я останусь без тебя? Да что ты такая холодная!

— Так, — ответила Мариора. Она взглянула на Дионицу, увидела, как дрогнули его губы, и улыбнулась. — Не сердись, — попросила она. — Лезет всякое в голову…

Дионица понял ее, вздохнул.

— Эх, сволочи! — с сердцем сказал он. — Как они нам жизнь испортили!

На обратном пути Дионица встретил товарищей и, по-городскому извинившись перед Мариорой, подошел к ним. Девушка вернулась на базар одна.

Марфа уже распродала свеклу и ожидала их. Около нее стояла Лисандра Греку. Она привозила на базар овощи. Подойдя ближе, Мариора услышала, как Марфа каким-то чужим, пустым голосом говорила Лисандре:

— Как у козла усы не вырастут, так и мне сына не учить.

Лисандра остановила Марфу:

— Да что ты, погоди, давай подумаем!

— Чего же ждать? Этих денег налоги не хватит уплатить. И вы не богаче меня…

— В крайнем случае не все уплатим налоги, до будущего года недоимки будут. Не станут же у всех имущество продавать. Пусть только парень учится, — горячо доказывала Лисандра. Она уже была готова возвращаться домой и укутывалась в большой черный платок — он плотно ложился на лоб. Глаза ее из-под платка смотрели сердито.

— Все равно не хватит, — упавшим голосом твердила Марфа.

— Вот что, ты продавай свеклу, а я домой поеду. Помогу тебе с сыном, вот увидишь, — решительно сказала Лисандра и, не объяснив толком, что она хочет сделать, попросила Мариору поехать домой вместе с нею. Ни Марфа, ни Мариора ничего не понимали.

Дорогой Лисандра раздраженно сказала девушке:

— Получат они сейчас эти налоги, как же… хватит, что с земли платим…

Мариоре очень хотелось поговорить с Лисандрой о Кире. Но она боялась: вероятно, матери больно вспоминать о нем. Лисандра неожиданно заговорила сама.

— Смотрю я вчера на карточку Кира, — она улыбнулась, точно увидела перед собой сына, — и думаю: какой же красавец у меня старший! А упорный — не было такого, что бы он захотел и не сделал. — Она прикрыла глаза. — Положила я карточку под подушку. Может, думаю, приснится? И что же, приснился! Будто лето, сижу я в поле. И Кир ко мне подходит. Гимнастерка на нем, пилотка. Спрашивает: «Устала, мама? Ты б отдохнула!» — «Что ты, — говорю, — сыночек. Дай поглядеть на тебя. Скоро ли в Молдавию возвратишься?» Он взглянул на меня, положил руки на плечи и сказал: «Скоро ли, не знаю, а обязательно приду. Вместе со всеми нашими!»

Лисандра перестала улыбаться, уголком платка вытерла глаза.

— Как-то они там, бедные? Гитлеровцы говорят, что скоро они Москву возьмут. Верно, воюют наши бедняжки где-нибудь в снегу и горячего молочка некому дать.

Мариора слушала молча, и в глазах ее тоже стояли слезы. Что бы она не отдала сейчас, чтобы поговорить с Киром, посоветоваться!

Лисандра привела Мариору к себе. В касе у нее было чистенько. Правда, лайцы и пол вместо ковров были застелены камышовыми матами, но маты были новые, земляной пол старательно вымазан, а стены и потолок оживляли гроздья подсохшего винограда, подвешенные пучками вместе с румяными, до сих пор свежими яблоками. По углам лежали пучки сухого василька, наполняя комнату терпким ароматом. У окна стоял ковровый стан. На большой деревянной раме упруго натянута основа — двойной ряд суровых ниток. Поперек этой основы ходили челноки с разноцветными нитками. Ковер был почти готов, и простая грубая шерсть оживала на нем в ярких цветах первой половины лета. Лисандра была одной из лучших ковровщиц на селе. На лайцах около стана сидел Виктор, торопливо приматывал к ноге опинки. Увидев Мариору, он встал, улыбнулся — все такой же белокурый, красивый, с уверенным взглядом светло-карих, как абрикосовые косточки, глаз, — пригласил Мариору сесть. Но девушка кивком поблагодарила его и, все еще не понимая, зачем Лисандра привела ее к себе, вопросительно взглянула на нее. Та зачем-то взяла свечу, позвала Виктора и вышла с ним. Вернулись они не скоро: Мариоре уже надоело ждать. Лисандра принесла свое пальто. Оно было куплено осенью прошлого года на выручку за проданный ковер. Это было первое настоящее пальто в жизни Лисандры. Она так много говорила о нем и до покупки и после: как его хранить от моли, как чистить, если появится пятно; так охотно показывала всем, кто приходил в дом, что казалось, в нем заключались все ее радости.

Пальто, видимо, было где-то закопано: Лисандра и Виктор вымыли перепачканные в земле руки, потом Лисандра поднесла к свету и заботливо встряхнула слежавшееся пальто.

— Хорошее, а? Надень! — протянула она его Мариоре. Пальто, простенькое, со смушковым воротником, но очень ладное, хорошо сидело на стройной фигуре Мариоры. Девушка еще не успела осмотреться, как Лисандра снова заторопила ее: — Снимай! — а сыну сказала, резко повернувшись к нему: — Ну, чего надулся? К твоей свадьбе я буду его беречь, что ли? Да я его еще выкуплю. Вот продам ковер и выкуплю.

Она свернула пальто, завязала в старую чистую скатерку и ушла.

— К Гаргосу. Закладывать, — хмуро пояснил Мариоре Виктор, заметив ее недоуменный взгляд. Он не любил, когда из дому уходили вещи.

Он вынул из кармана какие-то ножички, пуговицы и разную мелочь, нашел смятый листок бумаги. Развернул, посмотрел. Собираясь уходить, протянул его Мариоре.

— Вот. Не видала? Я сегодня на улице нашел. Интересно. — И уже в дверях: — Матери скажи, вернусь к вечеру.

Виктор ушел. Мариора хотела прочесть бумажку, но вошла Лисандра, швырнула на лежанку скатерку, села на лайцы.

— Вот, сатана, только пять тысяч лей дал. А пальто на рынке двадцать тысяч стоит. Я сама приценялась. Ну ладно, теперь хватит. А в том месяце я этот ковер продам, расплачусь, — сказала она и сунула Мариоре пачку денег. — Отдай Марфе… — И с сердцем добавила: — Они, подлецы, хотят, чтобы наши дети все неучами остались. Не выйдет!

Девушка хотела идти, но в комнату без стука вошли перчептор и жандармы — «сапоги», они тоже вернулись из Румынии.

— Лисандра Греку? — спросил перчептор, рябой мужчина средних лет. Он был пьян и подслеповато моргал покрасневшими глазами.

— Да, — тревожно ответила Лисандра.

— Ты знаешь, что тебе платить налог?

— Знаю.

— Знаешь, сколько?

— Да.

— Доставай кошелек, плати. Лисандра смотрела прямо на перчептора.

— Денег нет.

— Нет ли? Смотри, недоимки будут, это хуже.

— Ну что ж. Я потом уплачу.

Перчептор грязно выругался и хотел уже было уходить, пригрозив, что если в самый короткий срок она не уплатит налогов, имущество будет продано с торгов, но заметил ковер. Он подошел. Видимо, понимая в коврах, прищелкнул языком:

— Ладно, ладно сделан. И узор хорош… Сама, да?

— Сама…

— Ну, вот что, — повысил голос перчептор. — Этот ковер мы возьмем. Не окончен? Ничего. Будет меньше размером, только и всего. Да что ты плачешь? Все равно немцы заберут. А мы тебе квитанцию дадим, в счет налога, потом предъявишь. Не забывай, у тебя сын в Красной Армии, — угрожающе добавил он.

Лисандра знала, ковер возьмут совсем за бесценок. Она встала, загородила собою стан. Но перчептор, оттолкнув ее, вынул ножик и стал отделять ковер вместе с основой от рамы. Лисандра пробовала было остановить его руку, но один из «сапогов», высокий, худой, с отвислой нижней губой, ударил ее резиновой дубинкой по голове. Лисандра закричала. Мариора не выдержала, подбежала к ней и стала рядом.

— Что вы делаете! — дрожащим голосом крикнула она. В ответ резиновая дубинка ударила, точно обожгла ее щеку.

Жандармы и перчептор ушли, унося ковер. Лисандра тяжело села на лайцы и обхватила голову руками. Мариора стояла над нею и не знала, что сказать.

— Деньги у тебя? Иди же к Стратело, они, наверно, вернулись… отдай, — прошептала Лисандра.

У Стратело Мариора застала только Марфу, Дионица задержался в городе. Она положила на стол деньги и коротко рассказала все.

— Вот какая она, Лисандра! — без удивления сказала Марфа, когда Мариора кончила.

Мариора не чувствовала боли, только пощипывало. Она прижала руку к щеке, другой достала печатный листок, который ей дал Виктор, развернула. Что это такое? «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — увидела она наверху. Да это же советская листовка! Она жадно читала, но торопилась и пока улавливала лишь то, что Москва советская не сдана и не будет сдана, что население должно помнить: Красная Армия вернется, правда победит… Мариора не слышала, как вошла Марфа. Она почувствовала только приятную прохладу от мокрой тряпки, которую та положила ей на лицо.

— Дочушка моя… Бедная… Ну как?

— Лучше, лучше. Не беспокойтесь, тетя.

Но Марфа вдруг уронила руки и припала к окну.

На дворе шел мелкий осенний дождь. Мимо окон торопливо пробегали люди, рябили широкие немецкие плащи.

— Что это? — удивилась девушка.

Из окон касы Стратело видна была примария. На крыльце ее стояли примарь, Челпан, Кучук, еще кто-то, — издалека Мариора не могла разглядеть лица, — несмотря на дождь, они сняли шляпы.

К примарии, разбрызгивая лужи, подкатила коляска на рессорах. Высокий человек в сером плаще медленно слез, поднялся по грязным ступенькам на крыльцо, дотронулся до шляпы и подал руку примарю. В это время к примарии подошел немецкий офицер. Человек в плаще приподнял шляпу и повернулся к нему лицом.

— Тудореску! — ахнула Мариора.

ГЛАВА ПЯТАЯ

В следующее после возвращения Тудореску воскресенье примарь прочитал крестьянам указ Антонеску.

На тех, кто при советской власти пользовался боярским имуществом, накладывается штраф… Старые долги восстанавливаются… Все батраки должны вернуться к своим хозяевам…

Село молчало. Люди работали медленно, нехотя: доили коров, делали брынзу, ткали ковры, но все это приходилось нести в бездонную «закупочную» фашистского войска и получать ничтожную сумму. Им совали десятки лей, а на рынке катушка ниток ценилась уже в сотню.

Опустели еще недавно разубранные каса-маре.

Приезд Тудореску село встретило как неизбежное. Теперь уже никто ничему не удивлялся.

В январе стоял легкий мороз. Сухие хлопья первого снега грустно кружились на ветру. В несколько дней они покрыли крыши и поля, сровняли огороды и дороги, мягкими шапками легли на ветки.

В начале месяца из села ушли гитлеровцы. Остался только большой отряд жандармерии да взвод румынских солдат, который охранял воинские продовольственные сборочные органы. Одетые в легкие летние фуражки, солдаты мерзли. Нельзя было показаться в хорошей смушковой шапке или теплом платке: солдаты немедленно отбирали их.

Боярин спешно налаживал жизнь в имении. Он заметно постарел. Взгляд запавших глаз стал суше.

Как ни тяжело было Мариоре, а пришлось снова стать горничной. Из села вернулась Панагица. Она стала раздражительней. Мариоре было понятно, почему: Челпан больше не заходил к ней. Панагица сначала под всякими предлогами уходила в село, старалась попасться ему на глаза, но новый шеф жандармов даже не здоровался с ней.

Каждый день верховой привозил в имение газеты. Боярин подолгу читал их. Вечера он просиживал у радиоприемника. Вертел черные регуляторы, слушал музыку, воинственные песни, отрывистый немецкий говор. Иногда включал румынские передачи. Дикторы хвастливо сообщали, что гитлеровцы уже под Москвой, а румыны в Одессе, что Антонеску такой же великий вождь румынского народа, как Адольф Гитлер — немецкого, а Муссолини — итальянского, что теперь Бессарабия навсегда принадлежит королевству и надо много внимания уделять школам, так как за последний год пионеры и комсомольцы якобы очень испортили молодежь. Мариора презрительно усмехалась. Ну, кого они обманут? Два года назад, когда люди толком не знали, что такое советская власть, и то было известно, что это брехня.

В имении снова стал появляться Михай. Полтора года почти не изменили его: такой же моложавый, таким же подвижным было его маленькое, с мышиными чертами лицо. Одевался он в синий штатский костюм, но все знали, что Михай теперь комиссар румынской сигуранцы.

И снова между ним и Тудореску чуть не в первые же дни произошла ссора. Тудореску повесил в кабинете три портрета: Гитлера, Муссолини и посредине — Антонеску.

Михай только что принял от Мариоры, не взглянув на нее, стакан вина и сел в кресло — нога на ногу. Вдруг поставил вино на стол, встал. Короткие черные усы, которые он недавно стал носить, испуганно приподнялись, обнажив мелкие зубы.

— Петрика, ты с ума сошел…

— А что?

— Гитлер — это сила… Что ни говори, а его портрету место в центре.

Тудореску криво усмехнулся. Нарочито медленно подошел к зеркалу, пригладил волосы, потрогал руками обрюзгшие за последнее время белые щеки, старательно застегнул мелкие пуговки иличела — теперь он ходил в национальном костюме. На лице его застыло презрительное выражение.

— Ты слышишь меня? — уже со злостью бросил Михай.

Боярин повернулся, подошел, силой усадил Михая в кресло, сел напротив.

— Не понимаю тебя, — похрустывая суставами пальцев, сказал он. Только злые огоньки в его глазах выдавали раздражение. — Думал ли ты когда-нибудь, что такое «Великая Румыния»? Одесса — наша. Часть Украины — тоже. А украинская рабочая сила превосходна. Как раз то, чего нам недостает.

Михай передернул плечами. Тудореску продолжал, усмехаясь и играя кистью пояса:

— Такие вещи надо продумывать. Конечно, коммунисты — наши общие враги. И очень хорошо, что за их счет мы получили новую территорию. Но ведь Гитлер… Вообрази: Германия победит… Ты политику Гитлера знаешь… Ну, хорошо, мы союзники Германии, но можем ли мы надеяться, что Гитлер даст Румынии независимость? Никогда. Надо укреплять свои силы… — голос Тудореску постепенно повышался.

Но решительности его хватило ненадолго. Он замолчал, огляделся, отодвинул кресло.

— А в общем надоело мне все, — негромко и раздельно сказал он. — Для чего я все это говорю? Мы люди с тобой разные, очевидно, никогда не сговоримся… Понимаю, я тебе нужен, я богатый помещик. Депутат. Но я-то человек, черт возьми, — боярин снова стал повышать голос. — У меня, наконец, есть своя жизнь, свои интересы, и какого дьявола я буду заниматься делами, которые не приносят мне конкретных выгод?..

— Но… — пытался перебить его Михай.

Тудореску не дал ему говорить.

— Мне надоело играть в прятки, — горячился он. — Конечно, коммунисты — мои враги, потому что они хотят забрать мою землю. Но поговорим о другом. Я член партии Антонеску. Антонеску у твердой власти, он даже короля игнорирует. А что имею я, бессарабский помещик? Получил я возмещение за разграбленный скот? Правда, коров реквизируют у крестьян, но их ведь отправляют в Германию! Мало того, что немцы получают с русских, они с нас еще тянут. Я мало надеюсь, что при существующих условиях крестьяне обработают мою землю. В конце концов я хочу быть хозяином своих двухсот гектаров, хочу жить, как требует мое положение.

Михай выпил стакан вина, вытер усы белым шелковым платком, покачал головой и, в недоброй усмешке прищурив свои маленькие глаза, пристально посмотрел на Тудореску.

— Так, так… Продолжай…

Тудореску замолчал, отвернулся, потом рывком поднялся.

— Ты Шейкару читал? — спросил Михай.

— Кто это Шейкару?

— Очень хороший журналист… Мариора, подай спички…

— Ну, и что?

— А вот что. — Несколько минут назад Михай взял со стола газету, разговаривая, вертел ее, просматривал. — Вот, слушай. — Он стал читать: — «Румынский народ задыхается в своих границах, и он напрягает свои силы, чтобы добиться возможности дышать. Он должен перенести свои границы к воротам Азии». И дальше: «Пока не будет уничтожена Россия, останется русская опасность. Ликвидация России и продвижение Румынии до Урала — главное условие развития румынской нации». Румынской нации! — поднимая палец, громко повторил Михай. — А ты что, разве не румын?

Тудореску пожал плечами.

— Да, но какая связь между жизненным пространством Румынии и тем фактом, что мы на свои средства содержим Гитлера?

— Э-э… — с досадой проговорил Михай. — Наше правительство дальновидней тебя. Все совершенно сознательно двинуто на поддержку войны против большевиков, которые уже раз отняли у тебя землю. В конечном счете это делается для тебя же, а вовсе не для Гитлера, который является нашим защитником.

— Защитник, защитник, — с досадой передразнил его Тудореску. — Хотел бы я знать, будем ли мы хозяевами в самой Румынии, когда кончится война, или нет?

По забегавшим глазам Михая было видно, что отвечать ему нечего, но и деланному спокойствию его скоро конец, он может рассердиться не на шутку. Но тут он взглянул на Мариору. Девушка только что поставила на стол кофе, опустила поднос и стояла, ожидая приказаний.

Злость Михая вылилась на нее.

— Пошла отсюда, большевистская порода! — закричал он. — Нечего тут слушать.

После этого разговора Михай долго не приезжал.


Однажды Тома в конюшне сказал Ефиму:

— Не жизнь — могила. Вот девчонку жалко. Было бы приданое, замуж выдал бы. А сам десяток-другой лет — сколько меня хватит — поломал еще горб за себя и за нее: видно, судьба такая.

Тома и Ефим лежали на соломе. Рядом неторопливо жевали сено лошади, в крошечное окошко конюшни черным глазом смотрела морозная ночь. Дремотно горел опаец на скамейке. Ефим приподнялся на локте. Слабый язычок пламени осветил его небритые, запавшие щеки и молодые зеленоватые глаза.

— Знаешь, — сказал он. — Говорят, сто лет назад русские от французов тоже так отступали. Даже в Москву пустили французов. А сами силы тем временем собрали да как турнули их — до самого Парижа. А теперь в России коммунисты. Разве те сдадут? А ты уж умирать собрался. Поспешил. Эх ты, Тома!..

Тома молчал, посасывал пустую трубку. Ефим вдруг рассердился. Он сел на соломе, и его резкое движение заставило Тому поднять голову.

— Да как тебе не стыдно! — резко заговорил Ефим. — Отчего ты такой? Точно мертвый. Так тебя первый ветер согнет. А ты жизни в себе больше держи, чтоб от тебя камни отскакивали, не то что ветер. Ведь если все будут такие, тогда каждый Тудореску сможет поаму[37] плясать на наших спинах.

В щель между дощатых стен конюшни ворвался ветер. Должно быть, луна вышла из-за туч и осветила дверь в дальнем углу. У двери стояла Панагица.

Тома толкнул Ефима, встал. Панагица шла навстречу.

— Понабросано у вас тут: солома, палки, — ворчала она. — На каждом шагу спотыкаешься. Я за вами: ужинать идите.

Было странно, что она пришла. Обычно никогда не звала, говорила: «Много чести, сами придут».

А на другой день жандармы забрали Ефима, увезли в город. Он даже попрощаться ни с кем не успел. Тому вызвал к себе Тудореску, бил по лицу тяжелыми ладонями, потом сказал:

— Я покажу тебе: дочку замуж выдавать. За стариком Ефимом хочешь вслед отправиться?

Вечером Тома остановил Мариору во дворе, тихо рассказал ей обо всем.

— Чего это боярин к твоим словам о замужестве придрался? — сказала она, пожав плечами. — Чудно́! — И вдруг вспомнила: взгляд у Тудореску был последнее время масленый, липкий…

Мариора часто думала о Дионице. Кир говорил: душа в человеке — самое главное. Чем же мил ей Дионица? Вспоминались глаза его, ярко-синие, как весенние цветы. Веселый и ласковый… но слабый он… твердости нет…

Последний раз, когда они виделись, девушка сказала ему:

— Забудешь меня в городе…

Дионица выхватил нож и, если бы Мариора не отняла, ударил бы лезвием себе в ладонь… По старинному обычаю хотел доказать, любовь… Эх, Дионица! Взял бы лучше ее за руку и повел через Днестр, через фронт, через огонь в ту сторону, где восходит солнце, — там свобода.


Наступила осень. 1942 года.

Этим летом пришла новая беда. Мало того, что отобрали землю, что дала советская власть, теперь было приказано отрезать часть лучшей земли для приехавших из-за Прута колонистов.

Румынам, награжденным орденами в нынешнюю войну, правительство Антонеску давало по двадцать пять гектаров земли в Бессарабии или Северной Буковине. Земля была отрезана, когда пшеница гнулась под тяжестью вызревающих колосьев, так что новым кулакам предстояло только убрать урожай. В Малоуцах двадцать пять гектаров получил приехавший откуда-то старик Романеску, сын которого был награжден орденом. Побывавший в селе дворник Диомид рассказывал, что старик занял касу Лауров, нанял батраков, но сам на поле почти не бывает: сидит дома, слушает радио.

Однажды к Мариоре в имение прибежала сестренка Веры Ярели.

— Марфа сильно плачет, — сказала девочка. — Просит тебя прийти. Что-то случилось…

Мариора испугалась. Просить Панагицу отпустить ее было так же бесполезно, как ждать, чтобы лед растаял на морозе. Девушка наскоро закончила утреннюю работу и без разрешения убежала в село.

Марфу она нашла возле касы. Во дворе, под навесом, в больших бочках бродил виноград. Марфа вынимала гроздья, наполовину раздавленные собственной тяжестью, клала их в мешок, мешок — в широкое корыто и, вымыв ноги, давила виноград. Ноги у нее были упругие и белые, как у девушки. Издали могло показаться, что она танцует. А из мешка по желобку стекал в бочку густой алый муст…

Мариора удивилась: Марфа считалась на селе крепкой хозяйкой и обычно находила средства, чтобы заплатить за пресс. Ведь даже в бедных хозяйствах женщины не давили виноград — это делали мужчины, а если в доме не было хозяина, женщина приглашала соседа. Что же случилось? Почему Марфа решила нарушить дедовский обычай?

Дни, когда давят первый виноград, считаются в Молдавии счастливыми днями. Путник никогда не откажется выпить стакан молодого вина в доме, мимо которого идет, — это было бы большой обидой хозяину. В такие дни особенно рады гостям… Все село смеется и поет: тот, кто давит виноград, радуется своей работе.

А Марфа плакала. Крупные слезы катились из ее черных глаз: она не вытирала их, и прозрачные капли падали под ноги, в муст.

— Горькое у вас будет вино, — тихо сказала ей Мариора. — Вы звали меня, тетя Марфа?

Марфа остановилась, поправила косынку.

— Звала. Иди сядь, поговорим, доченька.

— Да что у вас случилось? Мне Аника сказала, я сюда бегом.

Они сели рядом на завалинку.

Марфа рассказала, что вчера к ней на виноградник пришли из примарии и объявили, что, так как она до сих пор не выкорчевала гибрид, они по приказу примаря завтра сделают это сами. А она уплатит им за работу. И, кроме того, штраф.

— Теперь они… уже там, — всхлипывая, закончила Марфа. — Европейскую лозу мне теперь, пока Дионица учится, и думать нечего посадить… Что они с нами делают?

Мариора не знала, как утешить ее, успокоить было нечем.

— Я тебя, девочка, позвала, чтобы ты прочитала письмо — Дионица прислал, — снова заговорила Марфа и вынула из-за пазухи белый конверт.

Крупными буквами, чтоб легче было разобрать, Дионица сообщал, что учится на девять, и откровенно сознавался: немного ленится дотянуть до десяти[38]. Еще писал, что у них поредел класс: исключили детей, родители которых работали в учреждениях при советской власти. У него есть товарищи и подруги, свободное время они проводят вместе. Но пусть Мариора ничего плохого не думает, он по-прежнему любит только ее. Дальше шли просьбы: пусть мать передаст ему с кем-нибудь орехов и домашних пирожков — соскучился…

Мариора вздохнула.

Марфа налила в кувшин густого сладкого муста, и они по очереди стали пить из маленького, надтреснутого стаканчика. Девушка украдкой посматривала на Марфу. Не думала она, что за короткое время можно так измениться. Блестящие, всегда живые глаза Марфы потускнели, лицо осунулось.

Во двор вошла Лисандра Греку. Лицо ее выглядело изможденным, под глазами легли резко очерченные полукружья.

— Добрый день.

— Добрый…

Лисандра помолчала, потом села на завалинку и глухо спросила:

— Марфа, говорят, твой корчуют?

— Корчуют, — еле слышно, глядя себе под ноги, отозвалась та.

— Мой тоже… завтра будут. У меня, правда, только половина гибрида, остальное — европейская лоза…

И снова все замолчали. Неожиданно Лисандра, оживившись, сказала:

— Вчера мой Штефан опять листовку на улице нашел. Наверно, партизаны разбрасывают… Пишут, что на Волге русские гитлеровскую армию бьют, а заодно и румынскую…

— Так им и надо… — мрачно сказала Марфа. Усмехнувшись, она хотела еще что-то добавить, но вдруг поджала губы и предостерегающе тронула Лисандру за руку.

Взвизгнула и загремела отброшенная резким ударом калитка. Во двор входил старик колонист Романеску в сопровождении двух жандармов. Мариора слышала, что с недавних пор он стал работать в примарии секретарем. Она видела его первый раз: Романеску был краснолицый и какой-то помятый. Жандармами были все те же неизменные «сапоги».

— Ой, зачем они сюда? — испуганно прошептала Марфа.

— Добрый день! — по-городскому поднеся руку к шляпе, сказал старик и остановился против женщин.

Ответили ему хмуро — ждали, что будет дальше.

— Лисандра Греку? — отрывисто спросил Романеску, смотря на Лисандру.

— Да, — сердито ответила та.

— Очень хорошо. Нам сказали, что вы, увидев нас из окна, заперли дверь и огородами ушли из дому сюда.

Лисандра молча смотрела на старика.

— Не отказываетесь? Очень хорошо. Ион, читай, — обратился старик к одному из «сапогов»,молодому светлоусому и крепкотелому жандарму с безразличными глазами.

Запинаясь, — видно, не очень хорошо знал грамоту, — тот начал читать:

«…Мобилизуется для нужд сельского хозяйства все население сел от 12 до 70 лет. Крестьяне должны работать со своим тяглом и инвентарем у крупных землевладельцев. К работе предлагается приступить со следующего дня после получения приказа.

Губернатор Бессарабии Войкулеску».
Светлоусый кончил читать, бережно сложил приказ, положил в карман и стал рассматривать затейливые узоры — синькой по белой стене, которыми были обведены окошки касы. Золотые руки были у Марфы!

— Приказ касается всех, — пояснил Романеску. — И тебя, Марфа Стратело, тоже. Распишись. — И он вынул из рыжего кожаного портфеля большой лист бумаги.

— Неграмотная, — отрывисто сказала Марфа.

— А ты крест поставь, — миролюбиво посоветовал старик.

Марфа взглянула на него, не скрывая ненависти и отчаяния, и поставила на бумаге кривой крест. Лисандра спрятала руки за спину.

— Не буду, — проговорила она и, прислонив затылок к деревянному столбику, что поддерживал стреху, снизу вверх посмотрела на старика и жандармов.

— Это почему? Неблагоразумно… — начал Романеску, подергивая морщинистой щекой. — Значит, трудиться не хотите, — повысил он голос.

— Неправда. Я крестьянка. Я с шести лет на поле работаю. Вот у меня уж руки черные, — она поднесла ладони к лицу старика так близко, что он отшатнулся. — Но прислужницей у толстосумов еще никогда не была и не буду. Убейте, не буду! — уже кричала Лисандра.

Старик минуту молчал, разглядывая женщину. Видимо, он не ожидал такого упорства. Щека его дергалась все больше. Потом он быстро достал из кармана маленькую книжечку, заложил между двух листов копировальную бумагу и стал быстро писать. Оторвав один листок, протянул Лисандре.

— Извещение. Штраф за отказ от работы — десять тысяч лей. Если деньги не внесете в примарию в ближайшие пять дней, они будут взысканы посредством личитации[39]. Это урок, чтоб другим было неповадно.

Старик повернулся, за ним «сапоги». И все трое вышли со двора.

В имение Мариора возвращалась вечером.

Только что зашло солнце. Небо было еще золотое, золотились и нежные, точно кружевные, края облаков.

Постепенно облака стали тускнеть и меркнуть. Смеркалось…

В ложбинах между холмами уже прочно лег туман. Сады виднелись за ним, как за плотной, но тонкой кисеей, а впереди, на склоне самого высокого холма, все еще четко вырисовывались красная крыша, белые холодные колонны боярского дома.

До имения было еще далеко. Перед Мариорой по склонам лежали коричневые поля созревающей кукурузы, и длинной ленточкой между холмами вдоль серебряной реки бежала светлая дорога.

Мариоре подумалось, что Молдавия, красавица Молдавия, сейчас напоминает яблоко — молодое, с золотисто-нежной кожицей, наполненное чудесным душистым соком, но пораженное червями. Ползучие, полуслепые, они ранили плод, поселились в нем и теперь, нарушая нежные живые ткани, пробираются к самому его сердцу…

Неужели так будет и дальше? Нет. Конечно, не будет. Ведь вернутся русские… Вернутся! Она верила в это. Но неужели молдавский народ будет ждать их прихода, позволяя врагу издеваться над всем дорогим ему? Но на вопрос, что и как должен делать народ, что должна делать она сама, девушка не находила ответа. «Отчего нет Кира? — в который раз с тоской твердила она. — Он бы, наверно, знал, как быть».


Стараясь умилостивить шефа жандармов, Марфа следующей зимой отнесла ему не одну взятку. Челпан взятки брал, но с ней почти не разговаривал. Наконец, видимо уверившись, что Дионица в городе только учится и ничего страшного делать не собирается, он сказал Марфе, что не будет больше чинить ее сыну препятствий. Зимой 1943 года, на рождество, Дионица приехал в село на каникулы.

Мариора узнала об этом в день приезда Дионицы: от Марфы прибежал соседский мальчик. Мариоре не хотелось, чтобы Дионица приходил в имение: могли быть неприятности. Девушке посчастливилось: Панагица на селе шила пальто. Нужно было отнести портнихе подкладку. И когда Мариора вызвалась сделать это, кухарка охотно отпустила ее.

В село Мариора пришла вечером. Она хотела сразу пойти к Стратело, но передумала — решила прибрать сначала дома. Соломой натопила печку. У Греку заняла масла, зажгла опаец. Как хорошо было опять сидеть на теплой, уютной лежанке в родной касе! Правда, в ней, кроме лавок и маленького стола, ничего не было, но какое счастье сознавать, что Тудореску не войдет сюда, не станет командовать тобой, заставлять делать то, что противно сердцу…

Дионица пришел сам, узнав от соседей, что Мариору видели в селе. Он принес с собой морозный воздух, но в касе точно сразу стало теплее. Дионица одет был бедно, но опрятно, тонкое лицо его светилось радостью. Он быстро разделся, сел рядом с девушкой.

— Как хорошо, что ты пришла в село! Разве в имении мы с тобой поговорим как следует?

Мариора наклонила голову, смущенно и ласково улыбнулась, заглянула в глаза Дионице; при мерклом свете опайца они казались темнее и искристей, а волосы его, дегтярно-черные, гладко зачесанные, блестели.

— Как живешь, Мариора?

— Как трава при дороге… Не знаешь?

Вспомнили Кира и Васыле.

— Эх, ребята были! — качал головой Дионица. А Мариора старалась незаметно смигнуть слезу.

— А на той неделе я двойку получил, — неожиданно проговорил Дионица.

— Ну? Ты ж хорошо учился!

— Эх!.. Только не говори Греку и матери. Они, знаешь, как за мои отметки беспокоятся. Сочинение нас заставили писать. Как коммунисты крестьян из домов выгоняли, как дети плакали… В общем про «зверства» коммунистов. А меня при Советах учиться бесплатно отправили. Ну, как я их зверями назову?

— Это правильно… — согласилась Мариора и вдруг испуганно спросила: — А как же двойка?

— Обошлось. Я за другое сочинение, по истории Румынии, десять получил. А немцы у вас сильно лютуют? — Дионица посмотрел на девушку.

— Я ж в имении все. Слышно, продукты забирают. Жандармы — беда! Слыхал, Ефима нашего как?

— Слыхал… — еле слышно ответил Дионица. — Да что, Мариора, все про худое… Давай лучше о хорошем поговорим.

— Давай. Да о чем?

Дионица вдруг наклонился к ней, нежно обхватил за плечи, запрокинул голову и, прежде чем Мариора успела что-либо сказать, прижался губами к ее губам.

И девушка впервые почувствовала, как слабеют ее руки, кружится голова…

Тронутый резким движением воздуха, мигнул и погас опаец. Дионица торопливо целовал Мариорины щеки, шею, грудь… Руки его становились властными.

Вдруг Мариора воскликнула:

— Пусти!

Дионица, не слушая ее, говорил быстро и невнятно. Она различала только:

— Люблю тебя.

С силой отрывая его руки, Мариора почти закричала:

— Как тебе не стыдно? Думаешь, я одна, беззащитная? Да я тебя сама прогоню из дома. Говоришь о любви… Если бы любил меня, берег бы.

Руки Дионицы ослабели. Мариора вскочила, дрожащими руками зажгла огонь. Дионица сидел, опустив голову на стол, заслонив лицо локтем.

Он молчал. Мариоре стало жалко его.

— Ну, пойми. Нехорошо…

Девушка подошла, взяла его руку, с трудом отвела от лица. И сразу не нашлась, что сказать: из грустных глаз Дионицы текли слезы.

— Что ты, Дионица? — растерянно сказала она.

Дионица встал, прошелся по комнате, остановился спиной к ней.

— Так-то ты меня любишь. А я спешил к тебе…

Мариора усадила его на лежанку, села рядом, обняла за плечи.

— Ну, пойми… Нельзя так… Я… я сколько о тебе думала! Ведь после отца и тебя кто у меня еще есть? У Греку почти не бываю, у них Виктор один, не люблю его, знаешь… А ты… так… грубо… Дионица, милый, пойми меня.

Они помирились. Дионица снова обнял ее нежно, поцеловал в щеку.

— Ты лучше всех девушек в городе, во всем мире. Самая честная, добрая. Я вот сейчас только, сию минуту, по-настоящему полюбил тебя. Мариора, скажи мне сейчас, реши мою жизнь: будешь моей женой? Потом, как школу кончу. Я знаю, я виноват перед тобой… Прости. Эх, если бы ты была со мной в городе! Скажи, Мариора, ты выйдешь за меня?

Но девушка осторожно сняла с плеча его руку, тихо сказала:

— Не знаю…


Начался третий год войны. По дорогам Молдавии по-прежнему тянулись подводы, груженные продовольствием для фашистской армии. Правда, теперь их сопровождали жандармы или солдаты: боялись нападения партизан, — такие случаи все учащались. Летом и осенью везли фрукты, а заодно и посылки, в которых лежали ковры, кожи — все, чем еще могли разжиться солдаты в селе. Реквизировали хлеб, подсолнух, картофель, скот — все это поступало в распоряжение фашистских сборочных органов. Если крестьянин пробовал продать кому-либо овцу или хоть полмешка муки, на него накладывали штраф в тысячи лей, а то и сажали в тюрьму.

Только что выпал первый снег, а Марфе пришлось уже ехать в город, чтобы сказать сыну: больше нечем платить за школу. Кроме того, Дионице давно уже не в чем было ходить на занятия. А Марфа поняла, что не сможет сшить ему даже рубашку. С огромным риском удалось ей продать несколько килограммов зерна, но за пуд кукурузы давали триста лей, а катушка ниток стоила уже двести, метр ситца — тысячи.

Дионице полтора года осталось учиться до звания учителя, но, пробыв до ноября в седьмом классе, он должен был вернуться в село. Снова крестьянствовать…

Он-то и привез в Малоуцы радостную весть: Лауру удалось бежать из городской тюрьмы. Дионица возвращался из школы, когда стрельба у тюрьмы всполошила весь город. Дионица вместе с группой одноклассников тоже побежал к тюрьме. Одна из стен ее была когда-то повреждена фугасной бомбой, и сквозь пролом, затянутый несколькими рядами колючей проволоки, Дионица увидел залитый асфальтом, припорошенный редким снегом тюремный двор.

Стрельба уже стихла. В тюремные ворота вошло несколько вооруженных человек в зеленой, с желтыми воротничками форме полевой жандармерии.

— Ну? Поймали? — спросил какой-то тюремный чин.

— Поймаешь… — процедил сквозь зубы один из жандармов.

Они остановились в глубине двора, курили, возбужденно говорили между собой. Часовой направился к ребятам, облепившим пролом в стене.

— Уходите отсюда, мэй.

Об этой истории Дионица рассказывал многим, каждый раз волнуясь и прибавляя новые подробности.

После побега Лаура в городе и в селах стали еще чаще появляться листовки. В них писали, что Красная Армия приближается и что в Молдавии есть люди, которые не дадут народ в обиду. Эти люди — партизаны.

Но последние недели листовок не было. Партизан не видели. Говорить о них боялись.

Учеба для Дионицы была теперь несбыточной мечтой. Нужно было устраивать жизнь. В городе Дионица почти каждый день вспоминал Мариору. Думая о ней, он надеялся, что она любит его, хотя и не сознается в этом.

Через неделю по приезде Дионица сказал матери:

— Посылайте сватов, мамэ…

Марфа колола лучину. Она бросила топор у порога, подошла к сыну.

— К ней? — сразу поняла мать.

— Да…

— Без приданого она, — со вздохом сказала Марфа.

— Что ж… У другой приданое есть, да… сердца нет.

На другой день в имение пришли Тудор Беспалый и Семен Ярели, поклонились Томе калачами, попросили отдать «птицу белую — дочку-красавицу». Обрадованный Тома согласился. Сваты отправились обратно, сообщить жениху об успехе. А Тома пошел к Тудореску просить, чтобы тот отпустил Мариору.

«До смерти буду батрачить, только пусть дочка по-человечески живет. Разве он старик и не в силах отработать долг? Да и кто может запретить девушке выйти замуж?» — думал Тома.

Тудореску принял Тому в кабинете — что-то писал, задумчиво посвистывая. Выслушал его, отложил газеты, подошел к нему — глаза щурились, лицо покрылось злым румянцем.

— Ты… ты… — он задохнулся в бешенстве и ударил Тому по щеке своей холеной, но тяжелой, как свинец, рукой.

Тома пошатнулся, на глаза его навернулись слезы, но он продолжал стоять, тяжело и прерывисто дыша.

— Иди! — рявкнул Тудореску. — Может, еще что придумаете? Много ума набрались.

Мариора уже знала, что ее засватали, рассказал об этом дворник Диомид. Она дожидалась отца у двери, прижав руку к груди, будто могла удержать рвущееся сердце. Нет, Дионица не был таким, каким она хотела бы видеть своего мужа.

Когда в дверях показался отец, Мариора бросилась к нему:

— Татэ, я подумаю, может, не пойду за Дионицу. Мне… мне рано замуж! — крикнула она, и вдруг по осевшей фигуре отца, по кровоподтеку на лице и по тому, как он махнул рукой и отвернулся, девушка поняла: ее участь без нее решили.

Вечером Матвей, полевой обходчик, пошел в село к Дионице с дурной вестью. А Мариора всю ночь не спала, лежала в своей каморке, уткнувшись лицом в подушку, и на следующий день ходила как во сне.

Отказ зависел не от нее. Но зачем она сказала так отцу о Дионице? Правда, парень об этом не знает. Что он думает сейчас? Верно, мучается из-за нее? Конечно, он хороший. Но… в ее мыслях муж был сильный, смелый, красивый и добрый. А Дионица добрый, ласковый… но… слабый. Поэтому и любовь к нему казалась ей порой не настоящей.

А жизнь шла своим чередом, и неожиданно Мариоре пришлось подумать о перемене решения. Оправдывались смутные подозрения: Тудореску все чаще появлялся около, когда она была одна, смотрел нечистым, настойчивым взглядом. Девушка искала спасения возле Панагицы.

Однажды, когда Мариора и Панагица уже легли спать, боярин пришел к ним во флигель. Он велел кухарке быстро одеться и принести из погреба соленых помидоров, приготовить яичницу с ветчиной.

— Что это вы сами пришли? — удивилась Панагица, с деланной стыдливостью прикрывая толстым одеялом свои рыхлые плечи.

— И кофе свежего свари, — точно не расслышав ее вопроса, сказал Тудореску. Выходя, он скосил глаза на Мариору. Ее койка стояла у боковой стены. Девушка не спала, темные глаза ее испуганно следили за боярином.

Тудореску вернулся, как только вышла Панагица. Он сел к Мариоре на кровать. Вздрогнув всем телом, девушка почувствовала на себе клешни рук, но тут ее неожиданно выручил дворник Диомид: прибежал сказать — упала лошадь, бьется; не было бы беды. Тудореску выругался и пошел на конюшню.

Ночь Мариора не спала. Чудились тяжелые шаги, липкие, неотстающие руки. Утром на глаза попалась мышь в мышеловке. Зверек, несколько часов бившийся о прутья, теперь прижался в угол, зло глядел крапинками глаз. Мариора минуту смотрела на мышь и вдруг заплакала. Ну да, положим, ей чуть получше: ведь она не в клетке. А все равно не вырваться. Неужели ей не суждено счастье?

В этот же день Мариора с заезжим торговцем отправила Дионице записку: «Приходи».

И когда он прибежал, запыхавшийся, радостный, она, чувствуя, как на сердце сразу становится легче, сказала ему:

— Я выйду за тебя. Только… укради меня…[40]

— Украду! — горячо проговорил Дионица. Они разговаривали в саду под чистым и холодным осенним небом, под золотым дождем листопада.

Мимо прошла Панагица. Ощупала их красноватыми глазами.

— Посуду мыть надо, — бросила она и не ответила на приветствие Дионицы.

А позднее в село к Челпану с запиской от Тудореску прибежал Матвей.

На другое утро Дионице вручили повестку: мобилизация в армию.

А еще через день Дионицу провожали. В каса-маре ночь напролет пили вино, закусывали пирожками с капустой, голубцами с кукурузой. Людей было немного: семья Греку, незадачливые сваты Тудор и Семен, сама Марфа. Рядом с Дионицей сидели девушки: Мариора, Вера и Домника.

Вылить бы сейчас вино обратно в бочку, убрать со стола жалкое, никому не нужное угощение… Положим, служить Гитлеру Дионица не будет. Но, может быть, друзья видят его в последний раз? Проводить надо, таков обычай.

Семен играл на корнете. Дионица сидел на почетном месте. Он то затягивал песню, то замолкал и оглядывал всех испуганными синими глазами.

«Хоть бы не заплакать», — думала Мариора. Все старались быть бодрее. Это не получалось, и гости избегали смотреть на Марфу: она не удерживалась, казалось, каждая морщинка на лице ее рождает слезу.

— Стойте, — сказал Семен. — Надо ж обрядить сына.

Хозяйским жестом он взял два приготовленных расшитых полотенца и перевязал ими Дионицу крест-накрест. Марфа вскрикнула, точно на сына надели саван, упала головой на стол, заголосила.

— Мне плохо… Я сейчас… — сказала Мариора Лисандре Греку — та молча сидела рядом с ней, — и, пошатываясь, вышла на двор.

Нет, ей не было плохо. Просто боялась, что не выдержит, расплачется. Она пошла по опустевшей уличке. За тучами не было видно луны; смутно белели стены кас, мрачно вставали по сторонам камыши заборов. С Реута дул назойливый влажный ветер. Казалось, он уносит из души последнюю надежду.

«Разлука… Лучше бы смерть… ему, мне, всем», — подумала Мариора, прижалась лицом к холодной шершавой стенке касы, у которой очутилась, и расплакалась навзрыд.

«Людей разбужу…» — тут же спохватилась она и медленно пошла обратно.

На дороге неподвижно стоял Дионица. Он испугался, что Мариора долго не возвращается, и вышел разыскивать ее. Она узнала его, лишь когда поравнялась с ним, вернее, когда он обнял ее и, целуя, сказал:

— Мариора, ты не бойся, все равно к русским перебегу и с ними сюда приду. Вот посмотришь.

— Только осторожно переходи, чтоб фашисты не заметили, — удерживая слова грусти, прошептала Мариора, громко всхлипнула и уткнулась лицом ему в грудь.

Так, обнявшись, они стояли очень долго, пока в касе Стратело не захлопали двери и не раздались встревоженные голоса.

А наутро Челпан сам зашел проверить, готов ли Дионица к отправке.

Выезжал Дионица с рассветом. Каруца ехала впереди, а Дионица и провожающие, обнявшись за плечи, шли сзади по заиндевевшей в осеннем утреннике земле. По щекам Дионицы катились слезинки, а губы его, дрожа, выводили прощальную песню.

Простились, когда Малоуцы остались далеко за горизонтом. И долго еще махали вслед каруце…

«Все равно к русским перейду», — стояли в сознании Мариоры слова Дионицы. Девушка больно кусала губы, не вытирала слезы, думала: «А успеешь ли?»


Но Дионица вернулся. Челпан упустил из виду, что грамота может помочь юноше разобраться в правах и законах. Дионица предъявил в городе не прошедшие через руки Челпана документы и доказал: он несовершеннолетний, поэтому мобилизации не подлежит.

В первый же вечер по возвращении Дионица увез в село Мариору. Невеста была «краденая», то есть пробыла сутки в доме жениха, и теперь никто не мог воспрепятствовать браку.

Никто не упрекнул Стратело, что они берут в дом «нищую» девушку. А ведь четыре года назад и сама Марфа при всем своем хорошем отношении к семье Беженарей вряд ли согласилась бы на эту свадьбу: дедовские законы восставали против таких браков.

«Да, другими люди стали… Может, оттого, что время другое», — думала Марфа.

И точно в подтверждение этих дум в ее касе все время хлопала дверь: соседка Параскица несла в платочке муку, Павлика Негрян, мать Домники, — кувшин сметаны, Анна Гечу — кочан капусты.

— Зачем? — протестовала Марфа. — Небось последнее отдаете? Я же для Дионицы припасла…

Лисандра Греку — она принесла несколько десятков орехов и бутыль вина — в ответ на возражения Марфы улыбнулась и сказала, плотней закутываясь в платок:

— У кого сейчас не последнее-то? Тебе со свадьбой — расходы. — Она понизила голос: — Помнишь, Лаур говорил: человек человеку всегда помогать должен, в малом и большом… И Владимир Иванович так говорил… Помнишь Владимира Ивановича?

Свадьбу справляли в доме Стратело. Приходили все, кто был свободен от работы, званые и незваные.

За последнее время перевелись в селе музыканты, но Дионица привел двух чабанов с флуерами. Негромкая музыка чистой, доходящей до самого сердца мелодией разлилась по комнате, в которой стояли принесенные из разных домов столы, накрытые домоткаными скатертями.

По обычаю, парни одаривали девушек калачами, жених толпу мальчишек — медяками. Молодые становились коленями на шубы, вывернутые мехом наружу, чтобы были у них урожай и богатство, а родители в это время трижды благословляли их. Потом под негромкий киуит парни хороводом ходили вокруг стола, потом танцевали…

Многое на свадьбе делалось не так, как положено. Не перевозили на разукрашенных подводах приданое; первый день праздновали не у невесты (в доме Беженарей не на что было даже посадить гостей), а у жениха; угощение было небогатое: орехи и все постное. Но даже и такая свадьба для села была праздником.

Наконец пригласили к столу.

Парами сели смешливая, румяная Санда с Виктором, Николай и Домника — они так до сих пор и не поженились, — сваты, на почетном месте посаженые родители — старики Греку. Стайкой впорхнули дружки — девочки и девушки, рукава у них были перевязаны сложенными на углах платочками, и ребята с восковыми цветами на отворотах пиджаков.

Жених и невеста не садились — из уважения к гостям. Дионица стоял за спиной Александры и Штефана, а Мариора прижалась в углу, и белая фата ярко оттеняла ее смуглое румяное лицо, испуганные блестящие глаза.

Накануне Домника предложила ей свое платье из выбеленного домотканого полотна.

— Невесте хорошо в белом, — настаивала она.

— Все-таки это надену, — решила Мариора и вынула из корзинки, которая заменяла ей сундук, васильковое платье, подаренное Досией.

Сейчас девушка украдкой взглянула на себя. Пышно стояли густые сборки юбки, полупрозрачные концы фаты падали на грудь. В окно заглянуло холодное зимнее солнце. Лучи его упали на платье. Васильковое поле стало особенно ярким, цветы яблоки, разбросанные на нем, заиграли розовато-дымчатыми переливами. Они напомнили весну…

Мариора смотрела перед собой широко открытыми грустными глазами. Она уже не видела гостей, не слышала их гомона. Она снова была в Журах. Смеющееся лицо Досии, обрамленное такой же белой, как у нее, фатой, стояло перед нею… Заваленный богатым угощением стол, оглушительные звуки оркестра, устланный коврами пол, — доски под ковром ходили ходуном от топота танцующих, хохочущих гостей… И Андрей. Он сидел рядом. Слушая ее, задумывался, наклоняя голову; тогда волнистые, цвета вызревающей пшеницы волосы падали ему на лоб. Андрей поправлял их легким движением руки. Губы его сурово сжимались, когда она рассказывала ему о жизни до освобождения, о боярине, о фашистах.

Вспомнила, как сказал Андрей: «Это «Мать» Горького. В ней пишется, как коммунисты боролись за счастье народа…»

Она одолела только несколько страничек книги — читала по слогам. Бережно завернутая в кусок полотна, книга осталась лежать дома, за иконой…

На плечо Мариоры легла рука. Перед нею стоял Дионица.

— О чем задумалась, Мариорица? Да у тебя… слезы на глазах? Разве ты не рада?

— Дионица, зять мой милый! За тебя пьем! Иди сюда… — закричал Штефан Греку. Он поднялся из-за стола, постукивая деревянной ногой, подошел к молодым, под руки повел их к столу. Ободряюще пели флуеры. Штефан подал им доверху налитые, стаканы чуть мутного белого вина.

Гости заедали вино домашним печеньем и пряниками, потом варениками с кукурузой, картошкой с овощной подливкой.

Началась самая торжественная часть свадьбы: вручение молодым подарков. Тудор принес два больших витых калача, подал Семену Ярели, и тот под музыку, пританцовывая, пошел вокруг стола. Он пел, ухал, прославляя молодых и их будущее. И между тем по очереди клал каждому гостю на голову калачи, называя его имя. Названный целовал калачи, вставал, громко объявлял, что подарит молодым. Если были деньги, клал тут же на блюдо. Певунья Вера стояла наготове с кувшином и в благодарность за подарки подносила каждому налитый до краев стакан вина.

Сейчас не дарили телок и баранов. Да и деньги редко у кого были. Но все же у Греку нашелся припрятанный мешок мамалыги, Домника посулила домотканую кофту и кастрюлю, Санда — две чашки с блюдцами, Николай — полпуда подсолнуха, даже Виктор расщедрился: выложил неведомо как убереженные сорок рублей советскими деньгами и пятнадцать румынских лей.

Вдруг Марфа — она выходила в погреб за вином — тихо, но так, что все услышали, сказала:

— Боярин едет…

Тудореску встретили молчанием. Он остановился в дверях. Все встали, многие почтительно наклонили головы. Мариоре показалось, что в касе сразу стало тесно от его массивной фигуры в дорогом сером костюме и душно от запаха духов. Она встретилась с его глазами, прищуренными, ледянистыми, и не отвела взгляда. Тудореску не сказал ни слова. Повернулся, вышел.

Никому уже не было весело.


Наутро после свадьбы маленькая семья села за стол.

Зимнее солнце еще не поднялось, в окнах стоял серый сумрак. В касе горел огонь.

Марфа принесла залитую сургучом килограммовую[41] бутылку, вытерла тряпкой землю и, сбив сургуч, вынула позеленевшую пробку. Пенистое вино брызнуло из горлышка. По обычаю наливая себе первой, Марфа рассказывала певучим негромким голосом:

— Это вино, Дионица, мы с твоим отцом вместе закопали в день твоего крещения. Порешили: разопьем, когда Дионица молодую жену в дом приведет… На счастье…

Марфа хозяйственно оглядела стол: на чистой скатерти стояли глиняные миски с брынзой, орехами и черносливом.

— А перец-то! У меня же кувшинчик с квашеным перцем для такого дня припасен. — Она самодовольно улыбнулась, посмотрела на невестку. — У старой Марфы и фашисты всего не раскопают! Возьми-ка, Мариора, миску да слазь в погреб — там в уголке… Приучайся, дочка, хозяйничать.

Мариора встала, одернула на себе сборчатую юбку домотканого полотна и чистый фартук, легко подбежала к печке. Выемка в печке образовала нечто вроде полки. Тут, за занавеской, Марфа хранила посуду.

Доставая миску, Мариора оглянулась, поймала на себе одобрительный взгляд Марфы и влюбленный — Дионицы, смутилась и выронила миску. На секунду остановившись в растерянности, она бросилась собирать осколки. Помочь ей подбежал Дионица.

— Что мамэ скажет? — прошептала Мариора.

— Уж и напугалась, Мариорица, — тихонько засмеялся Дионица.

Марфа досадливо поморщилась, услышав звон разбитой миски, — где теперь ее купишь? — но сдержала себя.

За завтраком смущение Мариоры стало проходить. Но Марфа помрачнела.

— Последнее наше вино, — проговорила она, глядя на пустеющую бутылку. — Налог-то мы как станем теперь платить? Будет ли у нас когда-нибудь свой виноградник?

— Советская власть будет, будет и виноградник, — уверенно сказала Мариора.

Марфа вздрогнула от ее слов и оглянулась, точно в касе мог быть посторонний человек. Будто не расслышав Мариориных слов, ответила себе сама:

— Трудиться надо. Бог труд любит, он не оставит нас… — И уже другим голосом, не задумчивым, а деловым: — Дионица, ты что сейчас будешь делать?

— У каруцы колесо надо поправить, мамэ…

— Успеешь с этим. На сарае, крыша-то — видал? — совсем худая. Весна не за горами. Реут тронется, тогда камыша не возьмешь… Вот сейчас и сходил бы, пока лед крепкий…


Утреннее солнце выкатилось яркое, зловеще-красное, повисло за посеревшими, голыми деревьями, обрызнуло село скупой россыпью лучей. Осветило примарию, большой лист бумаги на стене ее, полицейского, стоящего рядом.

Люди шли на Реут за камышом и в лес за дровами. Листок привлекал их, и они, поодиночке и группами, стекались к примарии. Домника почти столкнулась с Николаем.

— Прочти мне, — с тревожным любопытством попросила она.

— Не разберу, — смущенно сказал тот, всматриваясь в листок. — Тут шрифт латинский. Я в ликбезе учился, у нас другой шрифт был…

С сапой в руках подходил Дионица.

— Иди скорей! — закричал ему Николай. — Ты же в румынской школе учился. О чем тут?

Дионица пожал им руки и подошел к листку. Вдруг лицо его побелело. Быстро повернувшись, он тупо обвел людей, широко раскрытыми глазами. Не отвечая на вопросы, секунду постоял, сжал обеими руками сапу и побежал домой.

Мимо на каруце, в которую была впряжена корова, ехали в лес родители Домники. Они остановили каруцу, тоже подошли.

Один из немногих хорошо грамотных селян, Захария Негрян, смуглый, еще не старый человек с бельмом на глазу, стал читать, и вдруг лицо его вытянулось.

— Да что там?

— Сво-лочи… — пробормотал он сквозь зубы.

Его жена, широкая в бедрах и такая же смуглая, как и он, женщина, умоляюще зашептала ему на ухо:

— Замолчи, дурень. Ты не забывай, что дочь комсомолка. Думаешь, не причтут тебе, если услышат?

Захария ничего не ответил ей и громко, так, чтобы слышали все, прочитал объявление. До сведения населения доводилось, что сегодня, в двенадцать часов дня, в селе Малоуцы будет производиться личитация — распродажа с молотка — за долги имущества Томы Беженаря и его дочери Мариоры Стратело, урожденной Беженарь. А так как долг жены в случае ее несостоятельности выплачивает муж, то если средства Беженаря не покроют долга, сельские власти приступят к продаже имущества Стратело.

— Николай, что же это?

Николай обернулся — рядом стоял Тудор Беспалый.

— Выходит, на беду мы их просватали?

— До каких же пор людей мучить будут?

— Э-эх, жизнь!..

Дионица в это время опрометью бежал домой. Не передохнув, поднялся на крыльцо, широко распахнул дверь в касу.

С матерью разговаривал незнакомый, в городской одежде, мужчина. На лайцах, развалившись, точно у себя дома, сидел жандарм. Испуганная Мариора стояла у лежанки.

— Что описывать-то? Зачем? — не понимая, разводила руками Марфа.

— Чтоб не утаили чего-нибудь, вот зачем, — повысил голос мужчина в городской одежде и, швырнув на стол портфель, по-хозяйски оглядел комнату. Он всем своим видом показывал, что разговаривать с Марфой ему больше не о чем.


А в полдень у касы Беженарей уже собралась толпа. Правда, свои пришли только посмотреть: кто же будет пользоваться чужой бедой? Приехали люди из других сел — эти уж с надеждой на дешевку.

Конечно, и думать было нечего, что долг Беженарей и проценты на него покроет продажа их пустого дома. Дом сразу продали за полцены проезжему торговцу, он рассчитывал устроить в нем временную лавку. Главный торг состоялся у дома Стратело. Тудореску не было. Поодаль, в форме с белыми аксельбантами, стояли полицейские. Рядом — жандармы с винтовками на изготовку. Перчептор — сборщик налогов — сел за стол, принесенный из примарии и поставленный среди вынесенных на улицу домотканых ковров, старой одежды, мешков с мамалыгой и даже горшков с геранью. Был перчептор маленький, в черном, с черным молотком в руке — точно черт из пекла. Рядом — приехавший из города сержант полиции с барабаном.

Мариору два жандарма почти вытащили из дому. От сильного толчка в спину она едва не упала с крылечка. Лицо ее было мокрым от слез, струйка крови сочилась из рассеченной, припухшей губы, но в глазах застыло упорство. Следом за ней выбежал Дионица.

— Мариора, ну, отдай же, отдай, их сила… — просил он, обнимая ее.

Но Мариора резким движением плеча стряхнула его руку, остановилась недалеко от перчептора и, пробежав взглядом по лицам людей, стала смотреть в холодное осеннее небо.

Один из жандармов подошел к перчептору, что-то зашептал ему на ухо. Тот внимательно выслушал, кивнул головой, встал.

— Господа крестьяне! — объявил он громким надменным голосом. — Крестьянка Мариора Стратело выкрала обнаруженное при описи и подлежащее личитации платье, — перчептор посмотрел на лежащий перед ним лист бумаги, — платье сатиновое, васильковое с цветами. Допустимые в данном случае меры воздействия не подействовали на Стратело, она отказалась вернуть платье. Господа крестьяне! Из уважения к вам мы не будем заставлять вас ждать, пока кончатся розыски, начинаем личитацию. В отношении воровства будет составлен акт. Этот акт передадим истцу — господину Тудореску…

Из имения прибежал Тома. Он остановился около Марфы: та стояла, сжав тонкие губы. Лицо ее было бледно, а седые непокрытые волосы шевелились на холодном ветру.

— Как же это? — только и сказал Тома.

Марфа посмотрела на него, как во сне, и не ответила.

Дионица подошел к Мариоре. Они взялись за руки, подняли головы и молча смотрели кругом.

Стукнул молоток.

— Ковер! — крикнул перчептор. — Пятьдесят лей. Кто больше?

В толпе зашевелились, закричали…

— Что там? — раздраженно крикнул перчептор.

Упал Тома. Кто-то расстегнул ему рубашку, послушал сердце. Тихо сказал:

— Умер.

И вдруг над людьми, словно река в прорванную плотину, рванулся отчаянный крик Марфы:

— Собаки! Ско-ты! И когда управа на вас придет? Люди вы? Где он, перчептор?! Дай мне, дай мне рожу твою бессовестную! Мне уже не жить, я хоть глаза твои бесстыжие выцарапаю!

Марфа была страшна в эту минуту. Скрюченные руки поднимались, угрожающе бились на ветру непокрытые волосы. Она тянулась к лицу Челпана, невесть откуда взявшегося рядом с нею. Но Челпан увернулся и, брезгливо оскалив свои крупные белые зубы, стукнул ее по виску ручкой револьвера. Марфа упала. Он нагнулся, посмотрел в закрывшиеся глаза и снова ударил по виску: Марфа не двигалась. Ее подтащили к Томе.

— Татэ! Мамэ! — дико закричала Мариора и бросилась к родителям.

Челпан поморщился, кивнул на мертвые тела:

— Убрать! — И перчептору: — Продолжайте торг!

Прижавшись лицом к еще теплой груди отца, Мариора услышала рванувшийся гул голосов, разобрала истошный крик Лисандры Греку:

— За что людей губите? За что-о?

Но все покрыл зычный окрик Челпана:

— Замолчите! А ну, стоять смирно! Мер-зав-цы!

Мариора слышала, как зашумела, задвигалась толпа, различила глухие удары резиновых дубинок, грубую брань жандармов. Совсем близко щелкнули два выстрела.

Над ней склонились Тудор, Домника и Вера. Домника пыталась обнять Мариору. Все они что-то говорили. Не слушая, Мариора отстранила их, вскочила и бросилась разыскивать Дионицу.

Часть малоуцких крестьян торопливо расходилась. Павлина Негрян тянула за рукав Захарию:

— Да идем же. Или пулю в лоб заработать хочешь? Стратело сейчас не поможешь, а покупать нам здесь нечего.

Тесной, взъерошенной кучкой на том месте, откуда жандармы только что унесли трупы Томы Беженаря и Марфы Стратело, стояли несколько оставшихся малоуцких крестьян, и среди них Лисандра и Штефан Греку, Семен Ярели. Поодаль, смешавшись с приехавшими на торги из других сел, выглядывали из толпы Тудор Кучук и Гаргос. Эти с откровенным любопытством наблюдали за происходящим.

Дионица сидел посреди рухляди — разобранных лайц, посуды, сундуков с развороченной старой одеждой — и смотрел вокруг безумными глазами.

Мариора проглотила подступивший к горлу сухой и горький комок, задыхаясь, провела рукой по лбу, сжала горло и нагнулась над Дионицей.

— Ну-ну, успокойся, милый. Что теперь сделаешь? Боже мой, это я виновата. Из-за меня, — голос ее сорвался. — Если бы я знала, Дионица!

Она села рядом с ним, прижала к себе его голову. Он вскрикнул и уткнулся в ее колени.

— Ну, нельзя же быть таким, будь сильней, Дионица, — в отчаянии говорила она.

Николай и Домника отвели молодоженов в сторону.

Торг закончился скоро. Люди не расходились, ждали результатов.

— Только бы расплатились, а там как-нибудь, — успокаивали Мариору, Дионицу и самих себя оставшиеся селяне. — Пропасть не дадим, поможем сообща…

Но после торгов и недолгого совещания с полицейскими и Челпаном перчептор встал, объявил:

— Ввиду того что выручка покрыла всего половину долга супругов Стратело, оставшийся долг указанные Стратело обязаны отработать у кредитора, боярина Тудореску. Супруги Стратело поступают в распоряжение господина Тудореску с утра завтрашнего дня.

Дионица оттолкнул Николая, который поддерживал его, подошел к перчептору, оглянулся.

— Домнуле, — голова у него моталась, как у пьяного. — Домнуле, это неправильно. Ведь долговая запись у боярина на Тому Беженаря была. На дочь не было… За что он нас в кабалу берет? Родителей убили. Звери!

Челпан наотмашь ударил Дионицу в лицо. Дионица упал.

Челпан сказал:

— Поскольку документы крестьяне уничтожили сами и только по доброте своей господин Тудореску не наказывает их за это, мы имеем полное основание полагаться на слова Тудореску, то есть верить, что у него была долговая запись и на Мариору Беженарь. А теперь, согласно указанию, запрещающему сборища без определенной цели, прошу разойтись.


Что такое и зачем были школа, знания?.. Когда-то — мечта о комсомоле… товарищи… Еще раньше — детство, далекое, как облачко, как сон… Зачем?

Боярин сказал: отрабатывай долг. Челпан сказал: поднадзорные… Кроме имения и села — никуда… Должник… Будешь конюхом вместо Томы Беженаря.

Похоронили родителей. На глазах чужие люди растащили все, что напоминало прошлое. Но надо было жить. Не хватало еще, чтобы высекли перед примарией за неуплату долга, за отказ от работы.

Правда, снова появились листовки, в которых говорилось, что Красная Армия близко, что немного осталось терпеть, но пока все шло по-старому.

Лицо у Дионицы стало серое, улыбка робкая, под глазами прочно залегли синеватые круги. Часто он твердил:

— Кончена жизнь, Мариора. Кончена…

Мариора даже вздрагивала.

— Что ты говоришь, Дионица? Ну, хочешь, уйдем отсюда, убежим?

— Убежишь! У боярина на всякую собачку подачка есть. Поймают.

— Ну и поймают. И убьют. Все же лучше…

Дионица только вздыхал.

Тудореску поселил их во флигеле, в комнате рядом с чуланом. В первый же день позвал к себе. Принял в кабинете, — просматривал газеты.

— Подойди ближе, — кивнул он Дионице. На холодном белом лице его было любопытство. — Учился, значит? Учителем хотел быть? В седьмом классе даже учился? А за лошадьми ходить можешь? Смотри же! Беженарь старый был, а справлялся… Чтоб и у тебя все блестело. Ну, отправляйся. Да в дом не вздумай ходить, знай свое место.

Мариору опять поставили горничной.

Последние месяцы Тудореску все время был в имении. В город перестал ездить после жестокой ссоры с Михаем.

Было это в один из холодных, вьюжных зимних вечеров. Бояре сидели в столовой. На столе перед ними стояли кувшины старого вина, которое Тудореску берег для гостей, закуска. Михай дорогой промерз. Он пододвинул стул к печке, оперся о нее спиной и, жмурясь от удовольствия, тянул вино из высокого бокала.

Прислуживая боярам, Мариора почти не отходила от них и с особенным интересом вслушивалась в разговор. То ли бояре на этот раз не допускали, что горничная поймет их, то ли захмелели, но они не обращали на нее внимания.

Тудореску сидел, навалясь грудью на стол, пристально смотрел на Михая. Одна щека его чуть заметно подергивалась. Вдруг он спросил:

— Ну как, ты совсем акклиматизировался в Бессарабии?

Михай отнял ото рта недопитый стакан, поднес к большой керосиновой лампе, посмотрел вино на свет — оно засветилось, как рубин.

— Акклиматизировался? — спросил он, и по носу его пробежали морщинки. — Вчера один мой товарищ сказал: «В Бессарабии можно будет жить только после того, как Черное море разольется, затопит ее и смоет все население».

Тудореску хмыкнул и, выпрямившись, нервными движениями пальцев стал скатывать шарики из кусочка сдобной булки.

— И партизаны! Они же хозяйничают! — продолжал Михай, передернув узкими плечами. — Я без конвоя по улице проехать не могу.

Тудореску хлопнул ладонями по столу, встал и ушел в другую комнату. Вернувшись, он принес с собой свежую газету.

— Помнишь, ты говорил мне о Шейкару… журналисте Шейкару?

— …Помню, — не сразу отозвался Михай и налил себе вина.

— Так, так… помнишь. Послушай, что он в последней своей статье пишет. — Тудореску поднес газету к лампе и стал читать: — «В самом начале румынский народ хотел победы. Затем он примирился с мыслью о компромиссном мире. Никогда еще мир не был столь желанным, как теперь, на четвертом году войны. Однако ни у кого не хватает смелости признаться в этом. Возможно, что это объясняется страхом перед вопросом, зачем мы начали эту войну».

Тудореску резко опустил газету, пожал плечами.

— Что ты этим хочешь сказать?

— Вот тебе мечты о Транснистрии[42], даже Урале… Думаю: покраснеешь ты или нет, когда вспомнишь, сколько выманил у меня на это средств под видом всяких займов, пожертвований и прочего?

Маленькое мышиное лицо Михая покраснело. Усы его дрогнули. Но он сдержал себя.

— Как ты не понимаешь: временное поражение на фронтах — еще не гибель. Да и до конца войны еще далеко, мало ли что газетчики кричат…

— Ну извини! Теперь, когда наша армия, армия великого королевства, разбита на Волге… А твой Гитлер бежал из-под Москвы, бежит с Украины, с Кавказа… Я не верю больше тебе, как не верю в могущество этого немецкого Наполеона. Да и что касается меня, я хочу хоть возможности как следует использовать свои двести гектаров земли и крестьян, которые нужны мне для работы. Конечно, войну с коммунистами надо продолжать, но я против того, чтобы позволять Германии заниматься вымогательством и у нас. Пусть выдаивает все, что ей нужно, со своих оккупированных территорий, иначе прежде, чем я получу долю из ваших пресловутых колоний, мой кошелек будет пуст. Вот и сейчас, ведь чувствую, что ты неспроста приехал.

— Ты бредишь, — сказал Михай, делая безразличное лицо и медленно потягиваясь.

— Значит, ты приехал выпить со мною вина и ничего «интересного» мне не сообщишь?

— Особенного ничего. Впрочем, меня просили тебе передать, что в связи с готовящимся набором солдат-добровольцев из невоеннообязанных ты, как активно содействующий…

— Нет, ты просто глуп, иначе не мог бы теперь говорить мне об этом.

Михай медленно поднялся из-за стола.

— Я глуп? Ну подожди… — сдавленным голосом с угрозой сказал он, схватил под мышку портфель и быстро вышел, почти выскочил за дверь.

Тудореску долго еще сидел за столом один, что-то бормотал про себя. Залпом, стакан за стаканом, пил вино, пока не уснул, уронив голову на перепачканную скатерть.

С тех пор Тудореску стал еще мрачнее. Он вымещал свое настроение на слугах.

Вечерами, когда молодые Стратело оставались одни, Мариора брала бессильную руку Дионицы, тихо гладила ее.

— Ну потерпи, потерпи, милый. Слышно, наши немцев обратно гонят. Скоро придут…

— Думаешь, нас живыми оставят? Боярин злой… Он молчит только.

— Ну уйдем. Куда хочешь, куда глаза глядят…

— Эх!.. — Дионица вырывал руку, подходил к окну, долго смотрел в ночь.

— Какой ты, Дионица… — с отчаянием говорила Мариора. Но укорятьбольше не решалась: помнила, в кабалу он попал за ее долг, мучилась и была благодарна ему, что он ни разу не попрекнул ее этим.

Три дня бушевала метель. Ветер с ревом проносился над имением. Срывал с приусадебных построек крыши, разметывал по двору обломанные сучья. В эти дни Тудореску, кутаясь в мягкий длинный халат, лежал на диване, ходил по кабинету. Убирая в комнате, помогая кухарке, Мариора прислушивалась к жалобному звяканью стекол в окнах, к вою ветра в печной трубе, и тоска с новой силой захлестывала ее.

В первый вечер, когда началась метель, внимание Мариоры привлек рокочущий гул; он быстро нарастал, приближался, становился оглушительным. Мариора мыла посуду. Она чуть не выронила чашку, бросилась к окну. Но за окном все было залито сумраком. Мариора только успела заметить: что-то огромное и темное мелькнуло над крышами усадьбы и тотчас исчезло.

— Нечистый дух… — дрожащим голосом, крестясь, сказала Панагица, — она тоже подбежала к окну. Но со двора уже ничего не было слышно, кроме завывания метели. Кухарка еще раз перекрестилась и прикрикнула на Мариору: — Чего рот разинула? Я за тебя буду посуду домывать?

Метель стала затихать только к концу третьего дня.

Вечером Тудореску послал Дионицу в село. Челпан купил у него несколько бочек вина, нужно было отвезти их. Дионице ехать не хотелось: уже смеркалось, значит, возвращаться придется далеко за полночь. Но перечить Тудореску и думать было нечего. Дионица поехал. Мариора управилась со своими делами, ждать его не стала, легла спать.


Проснулась она от чьего-то прикосновения.

— Дионица? Ну, как съездил? — спросила она сонно, не размыкая век. Но никто не ответил. Она открыла глаза и при слабом лунном свете не увидела, скорей угадала грузную, высокую фигуру боярина, закутанного в халат. Тудореску нагнулся, рванул одеяло.

— Тихо, — с угрозой произнес он.

Мариора и потом не сумела бы объяснить, как это получилось — одним движением она схватила с окна цветочный горшок, изо всех сил бросила его в Тудореску. Тело боярина тяжело рухнуло на пол. Глухо треснул горшок, черепки со звоном разлетелись по комнате.

«Пропала герань», — мелькнуло в сознании. Дрожащими руками Мариора сорвала со стены платье, кожушок, в охапку схватила опинки и, не оглядываясь, босиком выбежала во двор.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Утро застало Мариору в лесу.

За три дня поверх старого, начавшего было таять и потемневшего снега рыхлым слоем выпал свежий. Он блестел на ярком солнце так, что приходилось жмуриться.

Был конец февраля.

Мариора шла холмами, где на вершинах ветер уже успел сдуть снег, пробивалась через заросли молодой акации и шиповника, — тут ветки цеплялись за кожух, царапали лицо, руки — проваливалась в оврагах по пояс в сугробы. Можно было, конечно, держаться дороги, но она боялась, что ее будут искать, и шла весь день напрямик.

Потянулись дремучие Кодры[43]. Огромные, необхватные, старые дубы поднимали высоко к небу свои голые ветки. Внизу рос непроходимый подлесок: акация, явор, терн, унизанный уцелевшими до весны крупными синими ягодами.

Мариора пробиралась, с трудом раздвигая ветки. Над нею иногда сиротливо скрипела вершина дуба, срывался зазимовавший где-нибудь на ветке листок, кружился на ветру, натыкаясь на ветки, и, наконец, устало ложился на снеговую подушку.

К вечеру солнце спряталось за унылыми снеговыми тучами, но ростепель тут же взяла свое: под снегом всюду чавкала вода. У Мариоры давно промокли ноги.

Как только имение осталось позади, на сердце стало вдруг до странного спокойно. Вот и все — конец. Хотя о чем, о ком ей жалеть? О Дионице? Его действительно жалко, но тоски по нем нет… Родительские могилы? Подруги в селе? Семья Греку? Если бы еще хоть раз увидеть их…

Говорили, в лесах — партизаны. Это они разбрасывают и расклеивают в селах листовки, из которых люди узнают, правду о войне. Теперь и ребенок не поверит, если ему скажут, что фашисты были в Москве. Все знают, что их гонят обратно. Листовки приносили надежду…

Кончился день; предстояла вторая ночевка на снегу. Все больше чувствовалась усталость. И хотя в ногах покалывало и зеленые пятна все чаще застилали глаза, безразличие к собственной судьбе, которое овладело ею сначала, вдруг исчезло.

Вспомнился 1940 год, Иляна, Кир… Что бы сказал ей сейчас Кир? Он наверняка отругал бы ее. Над нею издевались, а она терпела… Кир говорил: из всякого положения можно найти выход. Даже из самого трудного.

Но что ей делать? Пробираться в Кишинев? Кому она нужна? Остаться в лесу, искать партизан? Лес велик…

Прозрачной дымкой спускался вечер. Лес темнел в сумраке, тревожно шептался над головой. Становилось страшно. И только теперь Мариора почувствовала, что очень голодна. Маленькую корочку хлеба, да прилечь бы… Она смяла в пальцах горсть снега, положила в рот. Как нарочно, перестал попадаться терн. Отчего она не подумала раньше: ведь терновые ягоды можно есть.

Медленно всходила большая ясная луна.

Спускаясь в лесной овраг, Мариора вздрогнула, остановилась. Что-то мелькнуло между деревьями. Кто здесь может быть?

Из-за ствола вышел человек. Остановился, видимо тоже присматривался к ней, потом медленно пошел навстречу. Кто он? Бежать было поздно, и Мариора решила подождать. Мало ли что… Скажу, что пошла за дровами да заблудилась.

Это был молодой паренек, высокий и худощавый, в истрепанной и почерневшей кожаной куртке. Продолговатое лицо его — на мгновение оно показалось Мариоре знакомым — очень бледно, это видно было даже при свете луны.

— Добрый вечер, девушка, — на ломаном молдавском языке сказал паренек, улыбнулся, и лицо его сразу потеплело.

У Мариоры отлегло от сердца. Не румын. И не немец, те иначе произносят молдавские слова… Неужели?..

— Девушка, хлеба… Хлеба нет у тебя?

Мариора молча смотрела на него, потом махнула рукой и села на поваленный замшелый ствол. Парень наклонился к ней, в руке его что-то щелкнуло, и тут же ярко загорелась крошечная лампочка. Простые, мягкие черты, строгие губы, серые ласковые глаза и буйные светлые волосы цвета вызревающей пшеницы.

— Андрей! — воскликнула она, поднеся руку к сердцу.

Конечно, он. Только молдавские слова произносит сейчас гораздо лучше.

Паренек вздрогнул, опустил фонарь. Потом направил его на Мариору и удивленно спросил:

— Откуда ты меня знаешь? Ты не из Тирасполя? И не из Кишинева? Здешняя?

Мариора напомнила ему Журы, свадьбу Досии.

— Ты еще мне книжку подарил, «Мать» Горького, помнишь? — срывающимся от волнения голосом сказала она и вдруг смутилась оттого, что назвала его на «ты».

Андрей порывисто схватил ее за руки.

— Вот так встреча! Тебя зовут Мария? Нет, Мариора. А у тебя руки совсем холодные, — неожиданно заметил он и, сев рядом, стал тереть ее руки своими большими ладонями.

Мариора рассказывала о себе, захлебываясь слезами, уронив на колени голову. Андрей сидел рядом, внимательно слушал, ковырял палочкой обмякший снег.

Вероятно, неподдельный испуг в ее глазах и прерывистый голос, в котором были и тоска и решимость, убедили Андрея, что она говорит правду. Он взял ее за руку.

— Ничего, Мариора, надо только сильней быть, я вижу, ты сможешь… А сила, знаешь… Если есть сила в человеке, он все может сделать. Ты верь в это.

О себе Андрей рассказал коротко. Он уже летчик. Летел по заданию. Должен был доставить в одно место трех человек. Ночью началась метель, самолет обледенел. Посадил в лесу, напропалую, конечно, неудачно… Только успели выскочить, самолет взорвался. Двое тяжело ранены. Лежат там, в буераке, третий день. Тут недалеко село Малоуцы, он на дороге стрелку видел. Хотел пойти еды попросить, да там немцы стоят, с дороги видно.

— Малоуцы?

— Кажется. А что?

Значит, она два дня кружила около одного места. Мариора посмотрела на лицо Андрея с запавшими глазами, подумала и решила пробраться в село, достать еды — на пятерых не так уж много надо…

Ей повезло: на опушке она увидела Виктора с вязанкой дров.

Виктор сказал, что Тудореску нашли убитым — с рассеченным виском, что Мариору ищут и что Дионица пока живет у Николая Штрибула и за ним крепко следят жандармы.

— Достать еду? Это, сама знаешь, не так-то просто. А вдруг Челпан узнает?

Мариора долго уговаривала его. Разве она не помогла бы ему, если б понадобилось? Разве можно бросать людей в беде? Родители его или Кир никогда бы так не сделали…

— Боишься, Виктор? Струсил, да?

Наконец он согласился. Мариора сказала: еда нужна не только для нее, но и для четырех человек в лесу. Кто они, она сказать не может, и он, Виктор, о них никому ни за что не должен говорить.

Была ночь, ветреная, лунная. Мариора ждала на опушке, пока Виктор ходил домой. Он принес ей целую сумку мамалыги, груш, чернослива, даже кувшин вина — все, что удалось собрать. Пообещал наутро принести и оставить здесь же, в снегу, еще сумку с едой. Прощаясь, Мариора заглянула в темные глаза Виктора, приветливо улыбнулась, как давно ему не улыбалась.

— Спасибо. А Дионице… Дионице скажи, пусть в Заячий лог приходит. Нельзя ему в селе оставаться. Скажи, я жду. Может, что придумаем.

Виктору страшно было выполнять поручение: кто знает, что за люди эти четверо? Не мешает быть осторожным. Он решил отнести еще сумку, а потом уйти от лиха в город или в другое село. А Дионице пока ничего не стал говорить, чтобы не напутать.

На рассвете Виктор завернул сумку в мешок и направился к лесу. Снова хозяйничала оттепель. Снег почернел. С крыш и с веток падала капель. Виктор добрался до условленного места, разрыл снег. Стало жалко мамалыгу: вымокнет. Но быстро принялся забрасывать сумку снегом. За этим его и застал жандармский патруль.

— Интересно, кого это ты кормить собрался? — спросил его низенький жандарм с круглым, расплюснутым лицом.

Виктор уставился на его затрепанные боканчи, на грязные обмотки и только нашел, что ответить:

— Кого нужно.

Лицо жандарма от улыбки стало еще шире.

— Видно, что не напрасно с полным мешком в лес поперся. А дурак ты. Думаешь, для чего мы поставлены?

Через час Виктора привели в жандармский пост. Челпан улыбался ему, как долгожданному гостю, скалил крупные зубы.

— Знал я, что кто-нибудь из вас будет у меня.

Челпан услал Санду Балан — с недавнего времени она служила уборщицей в помещении жандармского поста. Но Санду Виктор интересовал больше, чем кто бы то ни было. Она обогнула дом, задним ходом прошла в смежную с кабинетом Челпана комнату, приложила ухо к дощатой перегородке.

До нее донеслись удары, выкрики Челпана, потом слабый голос Виктора: еду относил для Мариоры Стратело, а она просила ее для каких-то четырех человек и еще поручила передать Дионице прийти в Заячий лог.

— Ну, если не врет, эти голубчики в Заячьем логу сидят, — произнес Челпан и приказал: — Уведите парня.

Санда услышала, как, шаркая ногами, выходил Виктор, как топал за ним боканчами жандарм.

Когда шаги стихли, Челпан прибавил:

— Дионисия Стратело не трогать пока. Приманкой будет.

Санда быстро закуталась в платок и побежала к Николаю Штрибулу.


Николаю, Домнике и Дионице даже советоваться было некогда. Николай сказал, как о решенном:

— Беги в Заячий лог, Дионица. Скорей. Пока они солдат соберут, ты предупредишь. Да и тебе уходить надо.

Дионица сидел на лайцах, неподвижно глядел перед собой синими глазами. Лицо его стало белое, как бумага. Вдруг он выбежал из касы. Вернулся с кувшином вина, с маленьким стаканчиком.

— Эй, выпьем на прощанье!

— Дурень! Какое вино? Беги скорее, — возмутился Николай.

Но Дионица не слушал. Налил стакан, не выпил — проглотил; налил Николаю. Тот хотел уже выхватить его и бросить об пол, но Домника заметила:

— Чего ж ты? Может, и правда на погибель идет? Надо ж проводить.

— Какая погибель?!. Что вы?

— Гибель или не гибель, — безумно твердил Дионица, — я пойду. Предупрежу, не подведу. Не как эта змея, Виктор. А только выпьем. На прощанье.

Видя, что ничего не поделаешь, Николай быстро выпил вино и пошел запрягать. Еще несколько минут, и он с возом сена ехал по дороге в Журлешты.

Когда воз поравнялся с лесом, из-под сена выбрался Дионица, кивнул Николаю и скрылся между деревьями.

У старого дуба, морщинистого и узловатого, Дионица остановился.

Он в лесу. Рядом — родное село… Родное. А он идет, как вор. А поймают — за сочувствие партизанам расстреляют, если не купит себе свободу той же ценой, что и Виктор. Эх, попадись он ему сейчас! Знать бы раньше… Всегда у Виктора было заячье сердце. Как он дружил с Виктором! А теперь… теперь может погибнуть Мариора. Только бы увидеть ее!

Дионица сжал кулаки и что было сил бросился бездорожьем бежать к логу. Ноги тонули в мокром снегу. Скорей!..


Глубокая яма в склоне оврага была вырыта много лет назад, тут брали глину, еще когда строили боярское имение. Андрей принес ворох валежника, устроил сиденье.

Только на следующий день Мариора как следует разглядела товарищей Андрея. Двое раненых лежали на подстилке из прутьев. Один спал, часто всхрапывая во сне, на углах посиневших губ его запеклась кровь. Другой, постарше, чернявый, его звали Владимир, иногда поднимал обмотанную тряпкой голову, озабоченно спрашивал о чем-то. Но малейшее движение причиняло ему боль; он морщился и снова откидывался на прутья. Половина лица у него забинтована, брови сожжены. Третий — молоденький низкорослый паренек: его звали Юра. Как и те двое, он был в полушубке, очевидно еще недавно белом, а сейчас грязном, порыжелом. Правая его рука, обмотанная разорванной на куски нижней рубашкой, лежала на перевязи.

Но Андрей и Юра не унывали. Особенно удивлял Мариору Юра. Он даже озорничал: то нахлобучит Андрею на глаза здоровой рукой шапку-ушанку, то пугнет снежком заглянувшую в яму синицу. Только иногда, сжав зубы и поддерживая раненую руку здоровой, начинал укачивать ее, точно ребенка. А потом снова смеялся, тихонько напевал красивые русские песни. Но петь Андрей ему не разрешал.

Глядя на Юру, улыбался Владимир, веселел Андрей. Иногда Юра и Андрей садились около Владимира и принимались горячо спорить.

— Я предлагаю начать действовать самим, если в ближайшие два дня не встретимся с товарищами, — доказывал Андрей. — Нас мало, но мы свяжемся с населением, люди пойдут к нам. Вот у нас и хорошая переводчица есть, — Андрей кивнул на Мариору, почти не спускавшую глаз с его лица. — Конечно, будут трудности… Но невозможного нет, я думаю.

Мариора, поджав под себя ноги, сидела на валежнике, смотрела, как, горячась, говорил Андрей. Видела, как прояснялись глаза Владимира. Она удивлялась: откуда столько бодрости у этих людей, оторванных от своих, в глухом лесу…

Завтракали мамалыгой с черносливом.

— Спасибо за гостеприимство, Мариора, — перевел ей Андрей слова Юры.

— Ой, что вы! — покраснела она. — Вот если бы вы в сороковом году приехали, посмотрели бы…

— Ничего, мы в сорок пятом придем, — совершенно серьезно пообещал Юра.

— Какой он, — не найдя больше слов, шепотом сказала Мариора Андрею.

Он ничего не ответил, улыбнулся Юре.

Тот подошел к хворосту, достал оттуда гранату, сунул за голенище сапога.

— Чудом уцелела, — кивая на гранату, тихо, точно про себя, сказал Андрей.

Потом Андрей с Мариорой снова пошли в лес. Андрей не говорил Мариоре одного: в этот район несколько дней назад переброшен отряд партизан. К ним и должны были спрыгнуть на парашютах его товарищи. Были у ребят рация, оружие и медикаменты, даже свежие газеты. Но все пропало в самолете, лишь в планшете у него сохранилась карта местности.

Теперь Андрей хотел разыскать этот отряд, нельзя же гибнуть здесь от голода, в бездеятельности, — что за глупая смерть!

Незнакомые Кодры тянулись на десятки километров. Андрей решил сегодня с помощью Мариоры поточней разобраться в карте, а завтра отправиться разыскивать отряд. Замечая обратную дорогу, Мариора и Андрей миновали несколько буераков и к полудню вышли на шоссе, к которому почти примыкал лес. Улучив момент, когда поблизости не было машин, перебежали шоссе и очутились в Инештском лесу. Людей в этом лесу, кроме редких селян, пробиравшихся едва заметными тропками от села к селу, не видели. На обратном пути, когда собирались переходить шоссе, чуть не наткнулись на румынский конный патруль, неожиданно появившийся из-за поворота. Легли между деревьями, вдавили себя в снег и так лежали, пока не затихло цоканье копыт.

Андрей рассказал, что Красная Армия давно уже развернула наступление, враг отходит на всех участках фронта и, очевидно, очень скоро Красная Армия вступит в Молдавию.

— Андрей, — Мариора смотрела на него завороженно, точно он сам вел армию. — Скоро… Правда, скоро? А сколько еще осталось Красной Армии до Молдавии?

— Можем посчитать, — улыбнулся Андрей и достал из бокового кармана газету. — Я ее перед вылетом сунул, а теперь вместе с личными документами храню. Ей-богу, не думал, что газета может быть такой дорогой… Вот, смотри.

«Правда» была изрядно помята. Но какое счастье было держать в руках этот большой лист бумаги, занесенный сюда с земли, по которой, вероятно, прошли Кир и Филат, где свободно живут советские люди, с земли, на которой не было фашистов!

Андрей пояснил: газета вышла 23 февраля, в День Красной Армии.

Андрей переводил ей:

— «Товарищи красноармейцы и краснофлотцы, сержанты, офицеры и генералы, партизаны и партизанки!

26-ю годовщину Красной Армии народы нашей страны встречают в обстановке исторических побед советских войск над немецко-фашистскими войсками.

Свыше года Красная Армия ведет победоносное наступление, громя армии гитлеровских захватчиков и сметая их с советской земли».

Какая сказка так захватывала ее, какая сказка заставляла так биться ее сердце!

Чтобы Мариоре было понятней, Андрей веточкой начертил на снегу карту Советского Союза.

— Двадцать второго февраля наши освободили Кривой Рог… Это вот здесь, видишь? А вот Молдавия… Несколько сот километров осталось. А наши ведь каждый день на десятки километров вперед продвигаются.

Мариора восхищенно смотрела на нового друга; ей хотелось расцеловать его, но она боялась это сделать. Она только счастливо и благодарно улыбнулась, бережно свернула и отдала газету.

— Ты ее храни, Андрей…

К полудню решили вернуться. Шли обратно усталые, голодные, чутко прислушиваясь к каждому шороху в лесу.

Казалось, теплело с каждым часом, снег на глазах темнел, и его становилось все меньше и меньше.

Всюду виднелись проталины.

Сначала от ходьбы было жарко. Мариора сняла платок, и косы черными змейками легли на кожух. Жарко было и Андрею, хотя сапоги у него продырявились и ноги были мокрые.

Теперь усталость взяла свое. Они шли медленно. Ноги вязли в мокром снегу; в низинах тонули в размякшей, точно илистой земле.

Мариора рассказала Андрею о Дионице: как полюбила его, ласкового, умного. Жаль, слабый он…

— Это плохо, — согласился Андрей и задумчиво добавил: — Ну, только бы он к нам пришел. В армию. Не таких в нашей армии воспитывали.

К Заячьему логу подходили, когда солнце уже спустилось за деревья.

— Ждут ребята… А что мы им хорошего несем? — вздохнул Андрей.

Шли по склону. Оставалось шагов двести до ямы, в которой сидели товарищи.

Вдруг Андрей бросился на снег, потянул за собой Мариору; она упала. Андрей подполз к дереву и осторожно выглянул из-за ствола; Мариора сделала то же самое. По дну оврага быстро шел черноволосый парень без шапки. Лицо Мариоры посветлело. Она громко и облегченно вздохнула, поднимаясь, уперлась руками в снег. Но Андрей с силой дернул ее за руку.

Мариора повернула удивленное и радостное лицо.

— Это ж Дионица. Муж мой…

В склоне оврага была еще одна небольшая ямка. Андрей втолкнул туда Мариору и прыгнул в яму сам.

— Молчи. Еще неизвестно, зачем он сюда идет.

У Мариоры навернулись слезы.

— Что ты! Уж на плохое-то Дионица не способен. Я сама звала его в Заячий лог…

— Молчи! — повелительно повторил Андрей.

Он приподнял голову над краем ямы, вгляделся. Мариора с досадой пожала плечами, но послушалась и тоже стала смотреть.

Дионица подходил к яме, в которой находились раненые товарищи.

Вдруг Андрей нащупал и сжал руку Мариоры.

— Смотри, — прошептал он.

На отлогую полянку, что лежала между оврагом и лесом, выезжали два всадника. Поодаль показались еще несколько. Это были гитлеровцы.

Дионица подошел уже к самой яме. Немцев он видеть не мог. Вероятно, он заметил в яме людей, кричал и махал им рукой.

Мариора рванулась — крикнуть Дионице. Андрей с новой силой сжал ее руку: если это и не Дионица привел гитлеровцев, ему теперь не убежать, а выдавать себя нельзя.

Через несколько минут трое товарищей Андрея — вернее двое, третьего они держали на руках — уже стояли рядом с Дионицей на дне оврага, окруженные спешившимися немецкими солдатами. Среди них Мариора увидела и местного жандарма.

Ефрейтор, высокий, очкастый — на закате очки мерцали желтоватым светом, — что-то прокричал, отрывисто, точно пролаял.

Юра показал в сторону села. Мариора поняла — спрашивали о ней. Ефрейтор снова крикнул. Гитлеровцы и жандармы вскочили на коней и погнали пленных к селу. Дионица высоко поднял голову, шел твердым шагом, кричал и взмахивал правой рукой — похоже, грозил. Один из немцев подъехал к нему вплотную и ударил его прикладом; и Мариора не поверила глазам: Дионица схватился за приклад и с силой дернул его к себе. Тут случилось неожиданное: прежде чем немец успел вырвать у него приклад, Юра рывком нагнулся к сапогу, выпрямился, обернулся, высоко взмахнул рукой. Немцы шарахнулись в сторону. Мариора больно сжала горло. Почувствовала, как рванулся рядом Андрей. Задохнувшись, ждала: сейчас взрыв. Убьет гитлеровцев, но вдруг заденет своих, Дионицу?

Произошло другое: прежде чем Юра успел бросить гранату, другой немец сбоку ударил очередью из автомата. Рука Юры бессильно опустилась. Гитлеровцы отскочили. Граната взорвалась среди тесно вставшей четверки.

— Ааа-а! — вскрикнула Мариора.

Андрей зажал ей рот.

— Тише, девочка. Тише, Мариора, — шептал он.

Но гитлеровцы не услышали ее крика. Тот солдат, который ударил Дионицу, не успел отскочить и, раненный, упал с седла. Гитлеровцы снова спешились и подошли к убитым, долго и внимательно осматривали их. Должно быть, кто-то еще был жив — хлопнуло два выстрела, и гитлеровцы, обыскав убитых, уехали, увозя с собой раненого солдата.

Лишь когда в лесу стало совсем тихо, Андрей перестал удерживать Мариору.

Она бросилась к оврагу по вязкому мокрому снегу. Натыкалась на стволы черной ольхи, — ветки царапали ей лицо, поднялась было на склон, оступилась, упала, сейчас же вскочила и побежала дальше. Вдруг охнула, остановилась, мокрыми ладонями сжала горячие щеки и закрыла глаза, точно это могло изменить действительность. Потом отняла руки, уронила их вдоль тела…

Закатное солнце освещало овраг. Юра, точно прощаясь с землей, горько уткнул курчавую голову в куст лесной малины. А Дионица лежал навзничь, растрепав свои густые черные волосы среди нежных ростков подснежника. Синие глаза его неподвижно смотрели в небо.


В этом году весна наступала быстро.

Усталые Мариора и Андрей сидели в грабовом лесу. Всего две недели назад здесь местами лежал снег, а сейчас тонкие частые ветки деревьев уже были усеяны крошечными ярко-зелеными листьями. Ветки сходились над головой узорчатой крышей. Внизу землю устилал прелый прошлогодний лист; узлами из нее выступали корни деревьев.

Было уже очень тепло, но здесь, в лесу, еще сильно пахло сыростью. На руку Мариоры села стрекоза, дрогнула серебряными, с синеватым отливом крылышками. Мариора согнала ее и, закинув голову, засмотрелась на яркое голубое небо, видневшееся между веток.

Мариоре и Андрею казалось, что они излазали весь лес. Сначала было особенно трудно. Мучали сырость и холод. И, конечно, — голод. Когда поблизости не было людей, выходили из лесу на поле. Здесь порой по еще приметной, торчащей из-под снега ботве удавалось найти забытую свеклу. Тогда до боли в зубах грызли ледяной корень. Приторно-сладкий, он вызывал тошноту. Когда снег сошел, стало легче: Мариора находила съедобные корни трав, много было и прошлогодних желудей. Раза два приезжавшие за дровами селяне дали мамалыги — только и всего.

Но партизан не было. По сохранившейся у Андрея в планшете карте с пометками, сделанными им перед вылетом, определили местонахождение отряда. Немало дней прошло, прежде чем они, наконец, нашли следы партизанской стоянки в непроходимом молодом дубняке много севернее Малоуц. Тут была даже посадочная площадка для самолета — тщательно вырубленная и расчищенная полянка. Но людей не оказалось. Размытые следы костров и пожелтевшие клочья брошенной бумаги говорили, что партизаны ушли отсюда давно.

— Ясно. Не год же нас будут здесь ждать, — с досадой сказал Андрей. И прибавил, взглянув на опустившую голову Мариору: — Все равно найдем. Не может быть, чтобы не нашли.


Шли медленно, днем почти не выходили из лесу: окрестные села были забиты немецко-румынскими войсками, по проселочным дорогам все время двигались госпитальные повозки, продовольственные обозы. На полях и в лощинах фашистские солдаты рыли укрепления. По торопливости врага чувствовалось, что фронт приближается.

И вот опять в нескольких километрах Малоуцы! Правда, чтобы пройти к Реуту, нужно было пересечь Кишиневское шоссе. На шоссе не прекращалось движение, и Андрей сказал, что нужно дождаться ночи. А Мариоре не терпелось скорей увидеть голубые воды родного Реута.

Сейчас, на вынужденном отдыхе, Андрей спросил Мариору:

— О чем ты думаешь?

Она улыбнулась:

— Смотри. — И, не поднимаясь, потянула к себе веточку дикого абрикоса, что рос рядом с нею. На ее ладони, в зеленых лапках листьев, лежал едва заметный круглый и нежный бутон.

— Какой, а? Живет… Потом цветок, потом абрикос. Хорошо.

— Да, — задумчиво согласился Андрей.

— О чем я думаю? — спросила Мариора. — Смотри, сколько хорошего на свете. Это небо, этот лес… А люди… Помнишь, я тебе рассказывала? Кир, Лаур… Юра твой. Отчего же так много зла на земле?

Губы Андрея сурово сжались.

— Да… Ты права. Зла много. Почему?

— Почему? — эхом повторила Мариора.

— Причина тут простая. Не перевелись еще люди, которые личное благополучие строят на чужом труде. В некоторых странах эти мерзавцы до сих пор хозяева жизни. — Взглянув на Мариору, Андрей увидел ее пытливые, непонимающие глаза и понял, что говорит не так. Спохватившись, стал, подбирая самые простые выражения, рассказывать, как люди разделились на два лагеря — угнетателей и угнетенных.

— Богачи бывают разные, — задумчиво говорил он. — Один своим кошельком заставляет кланяться ему правительства многих стран. Другой — просто деревенский кулак. Он хоть и маленький, а такой же. У него одна забота: желудок набить, да кошелек, да сундук, и все это чужими руками.

— Кучуки наши такие, — вставила Мариора.

— Конечно, долго так не может быть. Когда в России произошла революция, разогнали кровососов и дармоедов, во всех странах народ голову поднял. Богачи перепугались, видят: прежними способами им не удержаться на насиженных местах. Надо покрепче узду для народа придумать. Стали оружием страх нагонять, чуть что — в тюрьму, в застенок, в концлагерь…

— Как Челпан наш, — сказала Мариора.

— Это фашизм называется. С ним сейчас Красная Армия и воюет, — закончил Андрей.

Мариора лежала на зеленевшем, уже подсохшем склоне между старых стволов деревьев; слушала, не сводя с Андрея немигающих глаз. Временами подсказывала ему молдавское слово, когда он, не находя его, запинался.

— Андрей, я так думаю, — сказала она, — не поможет им фашизм, правда? Потому весь народ в тюрьму не упрячешь.

— Конечно, — убежденно ответил Андрей. — Ведь сколько замечательных людей вышло на борьбу против капитализма. И весь народ справедливости хочет. Беда только: некоторые люди не могут разобраться, что к чему. А где же человеку разобраться? — Андрей покрутил головой. — Довелось мне бессарабские газеты читать, которые при румынах выходили. Гадость! — Он сплюнул. — Все про Советский Союз брехали. Будто в нашей стране у родителей детей отбирают, чтобы в общих домах воспитывать, а в колхозе все под одним одеялом спят. Нашим людям и во сне не приснится, что буржуазная газета сбрешет.

— Эти россказни и до наших Малоуц доходили. Только после сорокового года им уж никто не верил, — сказала Мариора.

— На что они рассчитывали? На темноту народа!

Мариора оперлась руками о землю, села.

— Ой, правда! Неграмотный человек, как слепой… А ведь чудно. У нас иной крестьянин прежде, пожалуй, и мог выгадать денег на ученье детей, да думал: зачем? Разве это дело? Вот на поле — работа. Уж на что в сороковом году, когда советские пришли, все было — только учись, и то многие боялись детей в школу посылать. При румынах боярин или начальник какой говорили: «Дураки. Глупый народ». Ну, ты ведь знаешь — неправда это. Просто запугали бессарабцев всякие челпаны, обобрали; наш малоуцкий какой-нибудь даже не знает, как себя защитить. А Михай Куку говорит про нас: тупы, как скотина.

Андрей негодующе покачал головой.

— А ведь каких людей, каких борцов за счастье человека вырастила ваша земля. Первый писатель-гражданин на Руси — Антиох Кантемир — молдаванином был… А герой-партизан Сергей Лазо, а Михаил Фрунзе, а Григорий Котовский, ведь они на весь мир прогремели. А сколько еще замечательных людей на Молдавии! Ну ничего, теперь вы с нами, с нашей партией. Уже не будете маленьким народом, которого давит каждый кровопийца… Вам легче будет строить свое счастье.

Мариора пристально смотрела в лицо Андрея. Всегда бледное, сейчас оно разгорелось, между бровей легла задумчивая складка, сузились упрямые глаза.

Вдруг Мариора поймала себя на новом, совсем новом чувстве к нему. Тут же Андрея заслонил образ Дионицы, ласкового и… слабого. Как не похож на него Андрей! Мариоре захотелось сказать Андрею что-нибудь хорошее, теплое. Но она смутилась и вместо этого проговорила просто и решительно:

— Кончится война, я учиться пойду. Ничего, что взрослая, правда?

— Конечно, — согласился Андрей. — Я тоже после войны буду учиться.

— Тебе-то зачем? — удивилась Мариора.

Андрей рассмеялся:

— Учиться всегда надо. Ты подумай, Мариора, как это хорошо: человек сам хозяин своей жизни. И ему все, все открыто. Хочешь — выращивай хлеб, хочешь — строй дворцы, води самолеты и корабли… и все это для себя, для таких же людей, как ты. Даже крылья есть у человека, а он все больше хочет знать и уметь. Я вот хочу летчиком-испытателем стать. Не понимаешь? Это который испытывает новые самолеты. Самые сложные, самые лучшие. Да, — помолчав, задумчиво проговорил Андрей и откинулся на траву. — Размечтались мы с тобой, а с чего начали? Зло… Главное, не мириться с ним. Да…


Каса Семена Ярели низкая, маленькая. Потолок из прутьев, обмазанных глиной.

В комнате широкая лежанка с топкой, она служит и скамейкой, и постелью, и столом. В углу ее лежит сложенное одеяло; впрочем, это скорее большое рядно с множеством заплат. На стене висит такой же заплатанный овчинный кожух; в углу, возле печки, прямо на полу стоят казанок для мамалыги и кастрюля — единственные вещи в комнате. На полу и на лежанке нет даже камышовых матов — приреутские плавни тоже поделены между крестьянами, а у кого нет земли, должен камыш покупать.

Однако на всем в касе чувствовалась заботливая девичья рука: потолок и стены чисто выбелены, а на единственном маленьком окне в жестяной банке пышно и гордо растет сильный, ухоженный розовый куст. Он расцвел, и богатые, нежные бутоны его скрашивали бедность комнаты.

Поджав ноги, на краю лежанки сидела Вера. Она с отцом по-прежнему батрачила у Тудора Кучука. Последние дни девушка работала на его винограднике: подрезала лозы. Сегодня подрезка лоз была кончена, и они вернулись до захода солнца. От тяжелых щипцов устали руки, на пальцах натерты мозоли. Но отдыхать было некогда, и Вера стала прясть коноплю для жены Тудора Кучука.

В касе было довольно тихо: мать Веры ушла к Гаргосу — она прислуживала в корчме, — а младшие братья и сестры убежали на улицу. Отец сидел на лежанке, зажав коленями толстую палку, и, ловко орудуя ножом, вырезал из нее ложку. В касе лишь поскрипывало дерево.

Напротив Веры стояла Санда.

В сороковом году получилось как-то так, что хохотушка Санда незаметно отошла от подруг. Она охотно бывала в клубе, шепталась с Виктором, танцевала до упаду. Смешливая, немного озорная, Санда одевалась заметно лучше других; и это было неудивительно: семья Балан считалась крепкой на селе, а Санда была единственной дочерью, хотя тоже росла неграмотной. Она любила посплетничать, поговорить о платьях, которые носят в городе, пошептаться о Викторе, с которым она то ссорилась, то дружила снова. Когда в селе заговорили о комсомоле, Санда решительно отошла в сторону. Девушки пытались говорить с ней об этом, но ничего не получалось. В начале войны у Санды умер отец. И когда Челпан предложил ей поступить в жандармский пост уборщицей, она, не раздумывая, согласилась: несколько сот лей были теперь семье Балан очень кстати. С тех пор прежние подруги холодно отвечали на ее приветствие, но Санда не обижалась. Ее по-прежнему часто видели с Виктором, сдружилась она и с дочкой Тудора Кучука.

Когда Виктор выдал Мариору, Санда не увидела в его поступке особой вины — ведь парня так били! Как же тут терпеть? Но Мариора была когда-то ее подругой. Надо же выручить ее, если возможно. И девушка прибежала сказать Домнике о случившемся. Только потом Санда сообразила, что Мариору она, быть может, спасет от смерти, но сама рискует многим. Санда удивилась себе. Позже, когда похоронили расстрелянных в лесу и стало известно, что среди них погиб Дионица, Санда резко упрекнула Виктора: должен был соврать что-нибудь, нельзя же подводить людей под гибель. С тех пор она снова стала заходить к Домнике и к Вере; и хотя те не решались быть откровенными с нею, девушка почувствовала себя ближе к ним, чем к прежним друзьям.

Сейчас Санда, одетая в старенькое платье фабричной материи, стояла, прислонившись к стенке, и смотрела, как маленькая ловкая рука Веры проворно крутит веретено и на нем растет клубок отлично сработанных, светло-серых конопляных ниток. Жужжало веретено, скрипело дерево под ножом Семена, где-то за печкой звенел сверчок; на стене лежали ровные квадратики лучей заходящего солнца.

В сенях послышались шаги, человек обо что-то споткнулся, выругался и без стука открыл дверь. Это был Тудор Беспалый. За последние годы он очень осунулся: резко выделялись на лице скулы, в черных волосах появилась проседь, а давно не бритая щетина старила его еще больше.

— Садись, — сказал ему Семен, подвигаясь и почти не поднимая глаз от работы.

— Сел, спасибо, — усаживаясь, сумрачно отозвался Тудор. — Ложку делаешь? Что хлебать собираешься?

— Воду, — с досадой сказал Семен.

— Воду? Так. Впрочем, у тебя, может, и к воде что-нибудь будет. Тебе лучше: у тебя совсем земли нет.

Семен спустил ноги с лежанки. Обеспокоенно взглянул на Тудора.

— Что ты сегодня такой? О чем говоришь?

— Не знаешь, о чем? Виноградника у меня уже нет, а прошлогодний налог за него еще висит на шее… Верней, не самый налог, а долг за него. У меня же из сорока аров[44] двадцать пять под виноградом, и все гибрид, все пропало — выкорчевали. В прошлом году, чтоб налог уплатить, взял две тысячи в кредитной кооперации. Сегодня приносят повестку: восемь тысяч платить, иначе — личитация.

— Как восемь тысяч? — в один голос спросили Семен и девушки.

— Так. Вступительный пай в кооперацию двести сорок лей. В месяц процентов — тоже двести сорок. Вовремя возвратить не смог — проценты на проценты. Ну, и вот…

Тудор, видимо, хотел крепко выругаться по чьему-то адресу, с сердцем сказал: «Эх, они…», но, искоса взглянув на Санду, сдержался, подошел к окну и, вглядываясь в сереющую в вечернем сумраке весеннюю зелень, добавил:

— Да. Пляши, друг, пока сдохнешь. По личитации у меня продавать много есть чего, особенно блох, — кошки наплодили… Да… А весна в этом году, весна-то… Гляди, сады зацветают. Богатый в этом году цвет…

Семен молча смотрел перед собой. Лохматые брови его сдвинулись, веки сузились.

Тудор отошел от окна, громко вздохнул.

— Видел вчера Бырлана? — спросил он, обращаясь к Семену.

— Видел, — угрюмо ответил тот и нагнулся над палкой.

— Бырлана? — Вера оставила веретено. — Татэ, ты опять у него был? Ты же вчера говорил, что к Гаргосу пойдешь, забор ему поправлять?

— Мало ли что говорил! — ответил Семен, не поднимая глаз.

— И как? — продолжал Тудор.

— Пашет все на Катинке… Совсем замучил корову.

— Думал, упросишь? — презрительно сказала Вера. — И сколько и я и мамэ тебе говорили? Не слушаешь, — Вера отвернулась. Нервно теребя волокна пряжи, пожаловалась Санде: — Ходит, время только тратит. И не боится ничего: в Инештах ведь тиф, примарь туда запретил приходить. Все просит Бырлана, чтобы он не работал на Катинке, а то у нее молоко пропадет. Ты смотри, не скажи кому, что отец был в Инештах.

— Конечно, не скажу, — с готовностью обещала Санда. И удивленно спросила: — Баде Семен, а чего же вы хлопочете? Ведь корова теперь не ваша!

— Мне ее дали, а не Бырлану, — упрямо произнес Семен, снова принимаясь за ложку.

— Ведь это советские дали, а теперь…

— Теперь, теперь… — с досадой перебил Семен. Он хотел еще что-то сказать, но, взглянув на Санду, только поморщился и вдруг тяжело закашлялся.

В это время распахнулась дверь. На пороге встал жандарм. Низколобый, маленький, он появился на селе недавно.

Вместо приветствия жандарм завернул крепкое ругательство и, мешая румынские слова с немецкими, набросился на Санду:

— Стоит тут, как боярыня… Ходи за ней. Вот бабы, без болтовни не могут. Иди к шефу, бегом, он тебе даст сейчас перцу. Ведь сказано, чтобы искать себя не заставляла. Чертова девка…


Челпан, против ожидания, не стал ругать Санду.

Досадливо покусывая губы, он мелкими шажками нервно ходил из угла в угол по большой комнате жандармского поста.

За окном уже спустилась ночь. Комната, которую Челпан называл своим кабинетом, была вся увешана коврами; со стены смотрели большие портреты Гитлера и Антонеску. На столе, застланном черным сукном, стоял тяжелый письменный прибор, лежали толстые коричневые, как и форма Челпана, папки для бумаг. Тут же, на разостланной газете, две резиновые дубинки и перчатка с железными шипами.

— Чего стала? — отрывисто буркнул Челпан. — Чтоб в одну минуту все убрать и пол вымыть.

Тут только Санда увидела, что дощатый пол и дорожка, что шла от двери к столу, были покрыты крупными пятнами крови — заслежены; на дорожке валялась вторая перчатка — тоже вся в крови.

Санда прикрыла глаза рукой и, с трудом преодолевая подступившую тошноту, кинулась за водой.

На обратном пути она заглянула в комнату поста, где обычно помещались жандармы. Там сидел дежурный, один из «сапогов», светлоусый Никита.

Апатичный Никита был немного неравнодушен к хорошенькой Санде и охотно, но по секрету рассказал ей, что произошло сегодня в полдень: на проселочной полевой дороге, там, где она проходит по-над оврагом, кто-то подорвал гранатой легковую машину с двумя гитлеровскими офицерами из роты, расквартированной в Малоуцах на двухдневный отдых. Они возвращались из города. Шофер и оба офицера убиты, причем один из них очередью из автомата. Ехавший следом на волах малоуцкий крестьянин сообщил, что видел, как от обломков машины отошли и скрылись в овраге двое — мужчина и женщина. Возница божился, что разглядел юбку.

Челпан велел схватить крестьянина. Его били, пока он не потерял сознания, но о людях из оврага сказать больше ничего не смог. Челпан бесился: до сих пор малоуцкие окрестности были одними из самых спокойных в уезде. А теперь, за последний месяц, уже третий случай: то девчонка убила боярина и ему из-за этого не дали давно обещанную за ревностную службу награду, то несколько дней назад, в леске близ села Ватич, подстрелили жандарма, взяли у него автомат, а на грудь прикололи листок со словом: «Котовцы». И сегодня на развороченной крыше машины оказалась надпись, сделанная мелом: «Котовцы».

Санда жадно слушала Никиту, потом, спохватившись, побежала с ведром в «кабинет» и торопливо принялась мыть пол. Челпан прежним шагом, не обращая на нее внимания, ходил по комнате.

— А, ч-черт… — он остановился у стола, взял какие-то бумаги, стал просматривать. — Что за дьявольщина. Котовский? Сволочи… Неужели тот самый?..

Рывком Челпан схватил трубку телефона.

— Примарию! — закричал он в нее. — Примаря. Нет? Романеску дайте. — Вероятно, к телефону подошли не скоро. Челпан успел несколько раз выругаться. — Что? А, да, да, добрый день. Скажите, о Котовском у вас есть сведения? Точно умер? Давно? А у нас его быть не может? Да подите вы к черту, это не чепуха. Зачем? Не ваше дело.

Челпан с силой бросил трубку, сел в кресло, упер голову в ладонь.

— Мерзавцы… развратили народ. Все коммунисты и комсомольцы. Всюду бездельники. Чем любопытствовать, уничтожали бы лучше эти корни. Но я узнаю!

Кончив мыть пол, Санда торопливо ушла из жандармского поста. Она побежала к Вере, рассказать ей новости.

Оставшись один, Челпан несколько минут сидел неподвижно. Неожиданно дверь тихонько заскрипела, и на пороге появился Захария Бырлан из Инешт. Инешты тоже находились в ведении малоуцкого жандармского поста. Но там был тиф, и ходить туда было запрещено, так же как инештцам бывать в других селах.

Челпан грозно посмотрел на Захарию. Тот положил на пол возле порога новую смушковую шапку и пошел к Челпану, непрерывно низко кланяясь.

— Добрый день, домнуле шеф!

— Добрый, — не сразу ответил Челпан, поднимаясь из-за стола и с неприязнью разглядывая жирное лицо Бырлана. — В чем дело?

Продолжая кланяться, Захария сказал, что ему нет покоя от Семена Ярели. Никак тот не может успокоиться, что ему, Бырлану, досталась его корова.

Он хотел напомнить шефу, что Инешты тифозное село и Ярели уже потому преступник, что ходит туда.

Но. Челпан не стал его слушать. Увесистым кулаком он ткнул Захарию в грудь.

— А тебе кто позволил сюда приходить?

Захария достал из кармана солидную пачку новеньких лей и, еще ниже кланяясь, положил ее на стол.

Челпанбыстро бросил деньги в один из ящиков стола и уже снисходительнее стал слушать Бырлана.

— Ярели? — вдруг спросил он совсем другим, деловым тоном, вспомнив, что с семьей Ярели дружила Мариора Стратело. — А к кому Семен еще в Инештах ходит?

— Еще к кому? Не знаю. А мне от него покоя нет.

— Ты вот что, Захария, — строго сказал Челпан, — узнай, бывает ли он еще у кого в Инештах. — И добавил совсем мягко: — Присаживайся, потолкуем…

* * *
Андрей предложил назвать отряд именем писателя Горького.

— Один в поле не воин. Надо думать, как создать отряд… — сказал Андрей. — Люди к нам из сел пойдут, я уверен. Где-то в этом лесу есть большой партизанский отряд. Будем искать его. Но тем временем сидеть сложа руки не станем, а то так можно заживо сгнить. А отряд горьковцев — это хорошо. О нас заговорит народ; дойдет слух и до партизан. Мы их не нашли, так они нас разыщут. И крестьяне к нам придут.

— Горький, — задумчиво повторила Мариора. — Это хорошо, но… но ты хочешь, чтобы люди шли к нам. А разве у нас знают, кто Горький? У вас его книжки все читали. А ведь у нас грамотным считается тот, кто имя свое написать может. И таких мало…

— Да… — нахмурившись, согласился Андрей. — Я не подумал… А Котовский?..

— Григорь Котовский! — вскинув голову, воскликнула Мариора. — Кто же его не знает?

— Назовемся котовцами, — твердо сказал Андрей.

В этот день лесной дорогой проходило несколько вооруженных жандармов. Один из них свернул в кусты. Тут его и положил Андрей: сначала оглушил ударом дубинки, а потом, когда остальные ушли далеко, прикончил из револьвера. Это случилось неожиданно для Мариоры: она задержалась в чаще, собирая прошлогодние засохшие ягоды терна. Подойдя к Андрею, обыскивавшему убитого жандарма, остановилась, ошеломленная. Страх от одного вида залитой кровью травы мешался с отвращением к жандармскому мундиру. Жандарм был пожилой, с черными усами. Андрей снял с него китель, вынул из карманов документы. Просматривая документы, нашел в них фотокарточку и, пристально посмотрев на убитого жандарма, протянул ее Мариоре.

— Такому давно пора на тот свет, — сказал он.

Мариора взглянула на карточку. У края ямы две женщины со связанными руками. На переднем плане, лицом к ним, четверо жандармов с автоматами на изготовку, и крайний — этот самый, пожилой, с черными усами…

Мариора зябко повела плечами.

Теперь в распоряжении котовцев были автомат с запасом патронов и связка ручных гранат.

В операции с офицерской машиной Мариора была спокойней, даже обыскала убитых офицеров; пока Андрей «расписывался» на обломках машины, выцедила из бака остатки бензина.

Это была хорошая операция: они унесли в лес новенькие револьверы и около десятка банок свиных консервов.

Все время Мариора и Андрей следили за Малоуцами. Именно с них надо было начинать связываться с населением, ведь в других селах Мариора никого не знала. Но в Малоуцах еще раньше немцев остановился большой отряд полевой жандармерии, приехавший, видимо, чтобы закончить реквизицию продовольствия и сопровождать его в город. Из приреутских камышей было видно: коричневые кители жандармов мелькали по всему селу. Жандармы квартировали почти в каждой касе, не занятой немцами.

Приходилось ждать.

Как нарочно, несколько дней подряд лил дождь. Земля точно покрылась черным вязким киселем, и крестьяне редко выходили на поля. Андрей и Мариора дрогли в лесу.

Наконец наступило первое солнечное утро. Как и ожидала Мариора, Вера Ярели пришла на виноградник Кучука. Виноградник был окружен густым садом, и Мариора, выждав, когда поблизости никого не было, смело подошла к подруге. Вера обрадовалась, но не удивилась. Чтобы поговорить, они спрятались в зарослях тутовника. Не удивилась Вера и узнав, что Мариора «котовец». Только гуще стал румянец на ее щеках и живее заблестели карие глаза.

— Много вас, котовцев? — спросила она Мариору.

— Хватит, чтобы наградить по заслугам кого следует, — помня наказ Андрея, уклонилась та от ответа. И сказала: — Хочешь, иди к нам?

По тому, как Вера сжала ручку сапы, Мариора поняла, какая буря бушует в душе подруги.

— Думаешь, это просто? — наконец проговорила Вера. — Ведь у нас детей куча, а родители больные. Как их бросишь? Подумаю.

Вера сказала, что в Малоуцы Мариоре пока заходить не следует: ее жандармы до сих пор ищут. Челпан даже награду за ее голову обещал. А когда «котовцам» понадобится помощь, пусть Мариора идет в Инешты, там живет тетка Домники Негрян, а ее, Веры, крестная. Тетка Грекина одинокая: муж ее без вести пропал в фашистской армии, а дочку убили гитлеровцы. Верней, та бросилась под машину сама, потому что гитлеровцы над ней надругались. Грекина хорошая женщина и фашистов ненавидит. Мариора может быть спокойна — та не выдаст ее. Каса Грекины на краю села, у самого леса. Правда, в Инештах тиф. Но это даже хорошо: ни солдаты, ни жандармы там почти не бывают.

Еще Вера рассказала, что в имение приехал какой-то родственник боярина и жизнь там идет по-прежнему: только новый господин все ценное постепенно отправляет в Румынию, — видно, знает, что скоро придется удирать. А в селе местные власти все круче расправляются с людьми. Сегодня утром примарь жестоко избил Тудора Беспалого, который стал было отказываться везти в город реквизированное масло. Богатые хозяева, у которых взяли волов и каруцу, тоже не захотели ехать: боятся «котовцев», хотя каруцу будут сопровождать жандармы.

Когда Мариора рассказывала Андрею о встрече с Верой, его особенно заинтересовало последнее.

— Вкусное будет для фашистов это масло, — сказал он.


Проселочная дорога шла до шоссе полем и лишь в одном месте, недалеко от Реута, пересекала небольшую лощину, поросшую редкой молодой акацией и тутовником.

Каруца появилась во вторую половину дня, когда солнце уже заметно клонилось к западу.

За каменной плитой едва можно было укрыться одному человеку. Там прилег Андрей. Мариора спряталась в зарослях кустарника на вершине склона — следила за дорогой: не покажется ли кто-нибудь еще. На этот случай все было рассчитано: в трехстах шагах отсюда — Реут, по обе стороны лощины — холмы.

Новенький револьвер, из которого Андрей каждый день учил Мариору стрелять, холодил ей руку. Почему так мучительно медленно приближается каруца? Вспомнилось, как два с лишним года назад она с Дионицей и Марфой этой же дорогой ехала в город на базар продавать продукты. Да, только борясь, можно отстоять право на жизнь! Теперь она убедилась в этом.

Андрея Мариора не видела. За камнем, приминая молодую зеленую траву, шевелился только краешек рукава немецкого кителя, в который переоделся Андрей. Наверно, Андрей прилаживал удобней автомат. Рукав был в грязи.

Наконец каруца стала спускаться в лощину. Слегка раздвинув колючие ветки, Мариора осторожно глянула вниз. Так и есть: каруца доверху нагружена новенькими ящиками с черными надписями на них. Два жандарма сидели на задке каруцы, два — спереди, возле Тудора.

На дне лощины — глубокая черная грязь. Две пары волов шли, низко наклонив под ярмом головы, с трудом вытаскивая ноги. Колеса поднимали над каруцей грязевой дождь, и мундиры жандармов все больше покрывались пятнами.

Вот каруца уже в нескольких шагах. Мариора ясно слышала, как посвистывал кнут в руке у Тудора.

— Были бессарабцы большевиками — большевиками и остались! Будь я в правительстве, я б их не жалел! Масло в город сами доставить не могут! — выругался один из жандармов.

— Пожалел волк овечку — все четыре копытца оставил, — хрипло заметил Тудор.

— Мэй, ты договоришься!

— Ча, ча! — тем же тоном закричал Тудор на волов, как будто и прежние его слова относились к ним.

Но почему молчит автомат Андрея?

Каруца уже поднималась по склону, сердце Мариоры замерло.

Наконец короткая трескучая очередь. Мариора не слышала свиста пуль, лишь увидела: один сидящий сзади жандарм свалился с каруцы, упал лицом прямо в грязь. Другой сполз с подводы, нелепо взмахнув руками и безжизненно свесив голову. Двое, что сидели рядом с Тудором, первое мгновенье ошалело оглядывались кругом, лица их побелели. Сообразив, откуда огонь, они кубарем скатились с каруцы, пригнулись за ящиками и, прилаживая между ними автоматы, стали огнем поливать родник.

Автомат Андрея замолчал. Мариора поняла, почему: жандармы, пригнувшись за ящиками, спрятались за спину Тудора; а тот, выронив вожжи, по-прежнему сидел на передке. Мариора видела, как пули дробили камень, за которым лежал Андрей, срезали с акаций ветки.

— Андрей! — прошептала она, поднимаясь.

Дальнейшее произошло очень быстро. Короткое, как будто нечаянное, движение Тудора — и тяжелый ящик, падая с каруцы, сшиб одного из жандармов. Мариора сама не стреляла: она еще не очень хорошо попадала в цель и боялась задеть Тудора. Теперь она, подбежав, кошкой бросилась на другого жандарма и упала в грязь вместе с ним…


— Ловко, — сказал Тудор, вытирая с лица пот, когда все было кончено.

Мариора, Андрей и Тудор тем временем свалили ящики с каруцы прямо в грязь, распрягли волов, отвели их в сторону, облили ящики керосином. И в ту минуту, когда пламя лизнуло ящики и побежало по ним, Мариора закричала:

— Мотоциклисты! Трое! Из города, наверно, в Малоуцы едут!

Схватив автомат, Андрей вопросительно посмотрел на Тудора.

— У меня документы, что я возчик, — поняв его взгляд, проговорил Беспалый. — А вы бегите скорее к Реуту. — С этими словами Тудор упал на землю, словно его чем-то зашибли.

Андрей и Мариора бежали лощиной, потом напрямик — полем. Ноги засасывала вязкая после дождя, приготовленная под капустник пашня.

— Скорей же, скорей, — торопил Андрей Мариору, на бегу хватая ее за руку.

Треск мотоциклетных моторов сзади стих. Вокруг тоненько засвистели пули. Дувший в спину ветер принес запах чада. Горело масло.

— Скорей! — повторял Андрей.

Ноги вязли в земле, бежать было трудно. Хватая жарким ртом воздух, Мариора едва поспевала за Андреем. Вдруг что-то точно ужалило ее в правое плечо. Сильной боли она не почувствовала.

Вот, наконец, и голубоватые под солнечным чистым небом воды Реута.

— Плывем! — скомандовал Андрей и, подняв автомат, бросился в реку.

— Андрей! — жалобно позвала она. Когда он повернулся, она подняла над водой руку: рукав кофточки стал алым от крови.

— Держись за меня другой рукой! — крикнул Андрей. — Держись! — тоном приказания повторил он, видя, что Мариора заколебалась.

Холодная вода словно возвращала силы. Андрей плыл медленно, — видимо, выбивался из сил. Он с трудом удерживал над водой автомат.

Наконец начались плавни, заросшие густым камышом. Найдя мелкое место, Андрей прямо в воду посадил Мариору и стал осматривать ее рану.

— Наверно, крови много вышло, а так не страшно. По-моему, кость не задета, — успокаивал он, разрывая свою рубашку и перевязывая плечо Мариоры. — Больно? Не туго затянул?

Садилось солнце.

В плавнях окнами стояла вода. В ней виднелись водоросли вперемежку с осокой, тиной и камышом. В одном месте камыш расступался — и виден был ослепительно голубой Реут. На середину реки, свободно и гордо двигая шеей, выплывала серенькая скромная утка с пушистыми утятами на спине.


Молдавия цвела. Сады были залиты сплошным бело-розовым половодьем цветов. Местами лепестки начинали осыпаться, и тогда черная земля, казалось, тоже расцветала, одеваясь в бело-розовый наряд…

Между садами, едва видные за густыми кронами деревьев, небольшими участками лежали виноградники. Кусты тонких загорелых лоз поддерживались торкалами из бука и граба. К солнцу тянулись листья на длинных розоватых ножках; под листьями, почти у самого корня, прятались маленькие ярко-желтые цветы.

Высоко в небе стояло полуденное майское солнце. Его лучи, казалось, проходили сквозь листья, слепили глаза. Было уже довольно жарко.

Штефан Греку и Виктор пололи виноград. Дед Штефана посадил здесь европейскую лозу, и половина виноградника Греку уцелела. Штефану надо бы радоваться, а он чувствовал себя как-то неловко, особенно когда соседи, у которых погубили плантации, спрашивали его: «Ну, как твой виноградник?» Штефан и сейчас думал об этом, машинально взмахивая сапой.

После дождей земля из-под сапы поднималась особенно нежная и черная. Она напитывалась воздухом, чтобы нести его к корням винограда. Но Штефан плохо видел и землю, и сорняк, и даже лозу.

— Татэ, — окликнул его сын, — татэ, да слышишь ты?

— Слышу. Что тебе? — с досадой отозвался Штефан.

— Татэ, я сегодня в Цинцирены уйду, на посиделки. Поздно вернусь. Ничего?

— Иди куда хочешь, — тем же тоном ответил отец и отвернулся, чтобы не показать сыну краску, против воли залившую его широкое, всегда добродушное лицо.

О том, что расстрел четверых найденных в лесу лежал на совести Виктора, скоро узнало все село. Его не ругали, не били, как он этого ожидал, а как-то незаметно отвернулись от него: не всегда отвечали на приветствие, не приглашали на вечерницы, и даже Санда, верная Санда, стала разговаривать с ним так, точно они не дружили столько лет. Виктор пытался разжалобить людей: он не мог вытерпеть побоев и сказал про русских как-то нечаянно. Его слушали молча, не возражая и не соглашаясь, и это особенно угнетало парня. Мать в первый вечер долго плакала, а отец сказал только: «Эх ты!…» — и отошел, опустив голову.

Вот уже третий месяц Виктор старался быть послушным и трудолюбивым сыном, но отношение к нему родителей оставалось прежним. Товарищей Виктор стал искать в других селах, где о нем всего могли не знать.

Увлеченные работой и думами, Греку не слыхали шагов. Неожиданно сзади них раздался хриплый, взволнованный голос:

— Добрый… день.

Это был Тудор Беспалый.

Небритое лицо его было красно, а глаза, всегда лукавые и смешливые, глядели тревожно.

Штефан молчал, испуганно глядя на Тудора.

— Что случилось? — спросил он наконец.

Тудор оглянулся на Виктора. Штефан понял его взгляд, приказал сыну:

— Иди домой, я сам закончу, тут немного осталось.

— Почему, татэ, я…

— Иди, я сказал…

Виктор посмотрел на отца, красивые губы его жалобно дрогнули; он покраснел, но послушно вскинул на плечо сапу и пошел к дороге.

— О-ох! — вздохнул Беспалый, направляясь к меже. — Давай сядем.

И Тудор рассказал о вчерашнем случае. Мотоциклисты, два гитлеровских солдата и ефрейтор, вернувшись после неудачной погони, велели ему везти убитых жандармов в село, а сами поехали вперед. Но он не стал запрягать волов, а ушел в лес. Ночевал на поле, в старом шалаше.

— Так дома и не был?

— Нет. Что меня там, со стаканом вина, что ли, ждут? Теперь я к ним уйду. — Тудор подчеркнул «к ним» с несвойственной ему торжественной решительностью. — Челпана убью. За Тому Беженаря, за мой виноградник, — добавил он мрачно.

— Котовцы? Это хорошо, что такие люди есть, — задумчиво сказал Штефан. — Их, наверно, не двое — больше. Надо им помогать: может, они в чем нуждаются? А Мариора Беженарь… Кто бы подумал? Росла девочка, как былинка в степи…


Сначала Мариора и Андрей прошли километров десять в глубь леса. После перевязки Мариора чувствовала себя гораздо лучше: наверно, рана действительно не была опасной.

Через Инешты, конечно, удобней всего будет связываться с населением. Но идти туда Андрей разрешил Мариоре лишь на следующий день. Он проводил ее до шоссе. Отсюда до Инешт было не больше двух километров, и Мариора настояла, чтобы Андрей дальше не ходил.

— Если что, твой говор сразу тебя выдаст.

Андрей обещал ждать Мариору в маленьком, заросшем акацией овраге.

На шоссе день и ночь не прекращалось движение. Фашистских солдат, немецких и румынских, везли на машинах, гнали пешком на север. Одеты солдаты были не в новое, как прежде, а в поношенное, трепаное, — видно, не первый раз шли в бой.

Обратно, в направлении Кишинева, таким же потоком двигались раненые.

Ночь опустилась незаметно и застала Мариору у развилки: шоссе шло вправо, проселок — влево; в тридцати минутах ходьбы проселком и должны были быть Инешты. У дорожной развилки когда-то стоял дом, теперь от него осталась коробка стен без крыши, окруженная осиротевшим садом. К ночи движение стало меньше. Почувствовав усталость, Мариора подошла к развалинам, присела на камень. «Полчасика отдохну и пойду», — подумала она. Бережно положив правую руку на колени, чтобы легче было плечу, прислонившись спиной к обломку стены, она прикрыла глаза.

— Ты что здесь делаешь, босоногая? А ну, давай уходи скорей.

Мариора вздрогнула, просыпаясь, подняла голову. Перед нею, освещенные слабым светом узкого серпа луны, стояли двое. Один высокий, с бритой головой, другой пониже, в немецком мундире, но в опинках. Тот, что был в немецком мундире, повторил:

— Уходи, слышишь?

— Куда? — все еще не понимала Мариора. Она оглянулась. На дороге суетились темные фигуры. За развалинами слышались приглушенные голоса. Стало страшно.

— Долго тебе еще говорить нужно?

— Подожди. Напугал же девочку, — вступился бритоголовый.

— Ты уйди, — обратился он к Мариоре, — здесь нельзя быть.

— Пантелей Петрович, где ты? Мы часть запасных мин поставили! — крикнул из темноты голос, показавшийся Мариоре очень знакомым.

— Иду, — откликнулся бритоголовый. — Ну, девушка, скорей, скорей.

Перед Мариорой появился рослый человек в надвинутой почти на самые глаза смушковой шапке, в ремнях, с наганом на боку и тоже в опинках.

— Пантелей Петрович… — начал он торопливо, но вдруг заметил Мариору. — Кто тут у вас?

Ну, конечно, конечно, она слышала этот голос. Но где? Мариора прикрыла глаза, вспоминая. Когда снова открыла их, в слабом свете луны увидела глубокие и добрые глаза, узкий шрам над левой бровью.

— Баде Думитру!

Человек схватил ее за плечи, поднял. Отвел к стене и зажег спичку. Когда маленький огонек, вздрагивая, осветил ее лицо, удивленно проговорил:

— Вот так штука! Мариора Беженарь! Как ты попала сюда, Мариора? Впрочем, после расскажешь, — он смерил взглядом развалины, посмотрел на дорогу. — Ну, ничего, сиди тут. Только пригнись и не выглядывай. И не пугайся.

Думитру Лаур ушел, а Мариора присела на землю. Неровно стучало сердце. К Мариоре подбежали и присели рядом несколько человек. Она не видела лиц, слышала только шепот и частое, как после тяжелой работы, дыхание.

С дороги послышался шум машин.

— Идут.

Подбежали и прилегли сбоку Лаур и тот бритоголовый, которого называли Пантелеем Петровичем.

— Видно что-нибудь?

— Да, — откликнулся паренек. Он выглянул из-за разрушенной стены на шоссе. — Грузовики. Штук пять. С чем-то белым… Подождите… Кажется, с тесом.

— С тесом? — Думитру привстал. Остальные зашумели. — Тише, товарищи! — попросил Думитру.

Машины были совсем близко.

И вдруг — взрыв. Он оглушил Мариору. Ей показалось, что раскололась земля. Тяжело шлепались комья земли. Еще взрыв, еще и еще.

— Да это не тес! — закричал паренек. — Смотрите!

Выглянул Лаур.

— Так. Подождите. Сейчас седьмая, последняя. — И когда земля и воздух перестали гудеть, он приказал: — Пошли.

Мариора осталась одна. Оглушенная, плохо понимая происходящее — первый раз ей пришлось слышать рядом взрывы, — она выглянула, увидела, как горели машины, как из кабин и кузовов, замаскированных тесом, прыгали оставшиеся в живых немецкие офицеры.

Где-то совсем близко, невидимый, командовал Лаур:

— Шмель, бери своих — ив обход! Пантелей Петрович, влево!

Вспыхивали огоньки выстрелов, рядом прерывисто стучал пулемет.

Вот, пригибаясь, с автоматом в руке, то пропадая во тьме, то появляясь в колеблющихся полосках света, падающих, во все стороны от горящих машин, пробежал куда-то Думитру.

Было душно от запаха гари, и странно, что земля оставалась холодной. Мариора слышала, как мимо свистели пули, видела высокого немецкого офицера в серо-зеленой шинели нараспашку; он спиной подвигался к развалинам. Вдруг офицер отпрыгнул в сторону, оглянулся на развалины, наверное, заметил кого-то там, — Мариора увидела оскаленный узкий рот, — рука гитлеровца скользнула к поясу, он швырнул что-то в сторону развалин; ослепительная вспышка огня, грохот…

Очнулась Мариора от голоса Лаура. Нагнувшись над ней, он трогал ее за плечо.

— Что, не приходилось так? Привыкай. Ну, вставай, пойдешь с нами.

Мариора осторожно отвела его руку и хотела приподняться, но острая боль в плече повалила ее на землю.

Она успела заметить: невдалеке, окруженные людьми, стояли два гитлеровских офицера. От Лаура едко пахло гарью, рубашка у него была разорвана и спущена с плеч. Молодой паренек торопливо бинтовал ему грудь. Она поняла наконец: «Партизаны», — и снова потеряла сознание.


Боль по телу шла волнами, колола тысячью игл, отзывалась даже в кончиках пальцев. Мариора попробовала пошевелить руками — левая двигалась, а правая рука и плечо были прикреплены к чему-то твердому, неподатливому. Она ощупала себя и обнаружила, что одета в чужую, жесткую, по-видимому, мужскую одежду, до плеча нельзя дотронуться — боль возникает от малейшего прикосновения к нему.

«Кажется, только плечо», — успокоенно подумала Мариора и открыла глаза.

Маленький, прикрытый бумагой фонарь прямо перед ней.

— Хлопцы, одеяло есть у кого? — негромко сказал кто-то рядом с Мариорой. Лица его она не видела.

— Есть, — откликнулся кто-то. — А зачем?

— Девушку укрыть.

Было больно смотреть на свет, и отяжелевшие веки Мариоры закрылись сами. Она чувствовала, как ее укрывали, подкладывали мягкое под бока и голову. В шалаше терпко пахло сухой травой, какими-то цветами. С этим мешался запах табака и пота.

— Откуда девушка? — спросил чей-то густой голос.

Другой ответил:

— Наши с операция привезли. Раненая. Ты рассказывай потихоньку, а то разбудишь.

Мариора с трудом вслушивалась в разговор. Было ясно — это партизаны. Что-то сейчас делает Андрей? Он, наверно, думает — она уже в Инештах… Ему и в голову не приходит, что она у партизан! Какая радость будет Андрею! Скорей бы дождаться утра, она расскажет о нем Лауру.

В шалаше вполголоса попросили:

— Рассказывай же дальше, Шмель. Долго тебя упрашивать?

Сильный басовитый голос негромко отозвался:

— Я тебе сказал, что плохо помню. Этому ж меня еще маленького дед учил, он много о гайдуках знал.

— А ты рассказывай, что помнишь. И не стихами, а так…

Несколько минут было тихо. Потом тот, кого просили продолжать рассказ, торжественно, задушевно начал:

— Был Кодрян как ясное солнце,
Был Кодрян как молния в туче.
Шумела степь и дубрава
О Кодряне, гайдуке могучем.
Конь, словно огненная буря,
Проносил Кодряна степями.
И Кодрян отдавал голодным
Боярский кемир[45] с деньгами.
Был Кодрян быстрее оленя,
Чернокудрый, ловкий, веселый.
Слышит стон —
И летит на подмогу
К беднякам в разоренные села…[46]
Да… Однажды расположились гайдуки на горе Копоу, напротив города Ясс. Их стала окружать турецкая стража. Это было сто пятьдесят лет назад, тогда еще турки хозяйничали в Бессарабии. Старики говорят, что они вместе с вином Бессарабии пили кровь ее народа. И помогали туркам и греки, и местные бояре, и купцы-ростовщики. И всем им самыми большими врагами были защитники обездоленных, гайдуки. Так вот, значит, стали турки окружать гайдуков, а гайдуки в то время пили вино и смеялись. Кодрян подносил флягу ко рту и только больше веселел. Арнауты крикнули ему: «Сдавайся, Кодрян, сам, чтобы мы тебя не вязали». Кодрян ответил:

Жирен ягненок, фляга полна.
Если друзья вы — идите сюда.
Сам поднесу золотого вина,
Если друзья вы — пейте до дна,
Братом вам будет брат мой всегда.
По Кодряну выстрелили и ранили его. Он выдавил пулю из раны и зарядил ею карабин.

Гостей мы встречаем
Сладким вином.
Врагов привечаем
Жарким свинцом.
Жадные воры! Стаей ворон
Вы разлетитесь на тридцать сторон.
Но горьких обид не забудет народ,
Ваших костей и пес не возьмет!
Но турок было много, а гайдуков мало. Снова ранили Кодряна. Связанного, привели его на суд к господарю Кантемиру. И господарь спросил его: «Много ты честных людей убил?» — «Я честных не убивал, — ответил Кодрян. — Я встречал богатого, заставлял его делиться со мной добром, встречал бедняка — прятал кистень и давал ему из своего кармана на его нужды». — «Много ли у тебя богатства?» — спросил господарь. «Очень много», — ответил Кодрян. «Скажи нам, где оно, иначе я тебя четвертую или посажу на кол». — «Нет, — ответил Кодрян. — Вы меня все равно убьете, а деньги проиграете в карты или промотаете на женщин. Я спрятал все в деревьях, чтобы нашли бедные и купили себе волов и коров».

Ничего не добился господарь от Кодряна, и в одно раннее утро его вывели на площадь казнить. Страшные мучения были приготовлены Кодряну. Из многих сел и городов пришли люди проститься с любимым витязем… Но в это утро, переодевшись в турецкую одежду, пришел со своим отрядом другой гайдуцкий атаман, Тобулток[47]. И как только литавры возвестили начало казни, завязался бой. Народ, собравшийся на площади, поддержал гайдуков. Еле удрал господарь, оставляя убитыми и ранеными своих людей… Спасли гайдуки Кодряна…

Мариора открыла глаза.

В тишине терялся голос рассказчика, забывалась боль. Где-то там, за шалашом, раздольная ширь Бессарабии… леса и степи, горы и реки, от Прута до Днестра, от Буковины до Дуная… И там гуляли гайдуки — бесстрашные защитники слабых и бедных…

Мариора задремала, а когда снова проснулась, поняла, что теперь говорят о другом. Молодой ломкий голос рассказывал:

— Были мы с Петрикой в селе прошлый раз. В касу зашли, угощают нас, как водится. Потом подходит старушка, сухонькая такая, ручки на груди сложила. Спрашивает, и серьезно: «А что, сыночки, верно говорят, что в Кишиневе Штефана Великого[48] цепями к столбам приковали, чтоб в партизаны не сбежал?»

Рассказчика перебил приглушенный хохот.

Мысли Мариоры стали путаться, и она забылась снова.

Очнулась Мариора, когда уже наступил день. Она лежала в брезентовой палатке. Только теперь Мариора как следует разглядела внутренность палатки: на сучковатый настил из тонких веток, прикрытый сухим прошлогодним листом, рядком были положены аккуратно свернутые шинели, в углу пирамидой стояли винтовки. Шинели, наверно, заменяли постели: возле каждой из них находились личные вещи: котелок, зубная паста, мыло, книжки.

Мариора вздохнула всей, грудью и, с трудом повернув голову, посмотрела наружу. Возле палатки была маленькая полянка, а дальше начинался старый дубовый лес. Мимо палатки то и дело проходили и пробегали люди, говорили по-молдавски и по-русски — кого-то звали к командиру или политруку, посылали принять радиосводку. Говорили о самолете, который должен прилететь с Большой земли, и о том, что уже освобождена Одесса и в последнюю ночь взорван еще один склад снарядов. Кто-то кому-то радостно рассказывал, что Ион хорошо справился с последним заданием и теперь командир, должно быть, снимет с него выговор… Там, за стенкой палатки, кипела жизнь. Не совсем понятная, она волновала еще больше.

Вот к палатке подошли двое. Кажется, они остановились. Молодой звучный голос с заметным русским акцентом говорил:

— Отправлять в город рискованно. Надо найти в селе надежных людей, которые взяли бы ее.

«Обо мне», — догадалась Мариора. И вспомнила об Инештах.

В палатку вошел молодой стриженый парень. Он сказал Мариоре, что его зовут Костей, он отрядный фельдшер и должен перевязать ее. Мариора испуганно посмотрела на него и уперлась. Боялась боли, и неловко было перед молодым парнем. Но Костя оказался таким простым, веселым, что Мариора согласилась.

Почувствовав к юноше доверие, Мариора спросила об Андрее.

— Ждет он…

Ловко раскладывая на небольшом ящике какие-то блестящие щипчики, ножички и бинты, Костя пристально посмотрел на Мариору и широко улыбнулся.

— Отыщем! Еще сегодня, если командир разрешит. — И серьезно добавил: — Вот перевяжу тебя и доложу о нем командиру.


В первые же дни после побега из тюрьмы Лаур начал формировать партизанский отряд. Вскоре отряд был переброшен севернее, где в лесах находились замаскированные немецко-румынские аэродромы. В Северной Молдавии, недалеко от Буковины, отряд Лаура встретился с отрядом Владимира Ивановича Коробова. Отряд Коробова прошел тылами врага Белоруссию и Украину, имел на своем счету десятки пущенных под откос вражеских эшелонов, тысячи убитых вражеских солдат и офицеров. В отряде были русские, украинцы, белорусы и молдаване. Люди разных возрастов и профессий, объединенные одной борьбой за свободу родины.

Отряд Лаура, в котором насчитывалось человек сорок, вошел в то же партизанское соединение, в котором был и отряд Коробова. Но когда Красная Армия вступила на землю Молдавии, по приказу Центрального штаба партизанского движения отряд Лаура опять ушел в приреутские леса.

В районе Реута, лесистом, болотистом и бездорожном, в первые годы фашисты бывали лишь в поисках продовольствия или попросту ради грабежа, но теперь, когда север был отрезан советскими войсками, именно здесь, через Реут, лесами, шли фашистские пополнения на фронт.

И тут случилась беда: в отряд затесался шпион. Однажды ночью на привале немецкие штурмовики обстреляли партизан с воздуха. Это произошло незадолго до операции, свидетельницей которой стала Мариора. Шпиона нашли, расстреляли, но десятки людей были убиты и ранены. Раненых отправили в села к надежным людям, радировали в штаб соединения о случившемся.

Лаур был встревожен, мало спал. Он то просматривал донесения, то вызывал к себе командиров взводов, то давал указания разведчикам. Вдобавок его мучила рана, полученная им во время последней операции. Осколок гранаты вошел в бок и, скользнув по ребру, вышел наружу. Лаур ограничился перевязкой, принял болеутоляющее лекарство и приказал не говорить в отряде о его ранении.

— Командир здоров. Понятно? — по обычаю мягко, но тоном, не допускающим возражений, сказал он Косте.

Однако на другой день выяснилось, что ранение серьезней, чем казалось сначала. Очевидно, где-то остался второй осколок. Костя посоветовал Лауру с первым самолетом, который придет с Большой земли, вылететь туда.

— Рентген нужен. Полежите недельку-другую, скажем, в Москве? — словно желая соблазнить командира, говорил Костя. — Эх, Москва-то сейчас… фонари на улицах, театры работают… Вы в Москве небось не были ведь?

— Не был, — вздохнув, согласился Лаур. — Дорого бы дал, чтобы в Москву попасть, сколько лет мечтаю об этом! Дорого бы дал… — задумчиво повторил он и вдруг заговорил горячо и задушевно: — Костя, имею ли я право на это? Ты говоришь, недельку-другую. Красная Армия на днях Бельцы возьмет. А через неделю, может, здесь будет. Сейчас самое время лапы фашистам рубить, чтобы потом они к нам снова не потянулись! От нас, партизан, Красная Армия сейчас больше всего помощи будет требовать! Ведь мимо нас подкрепления врагу идут, по нашим дорогам он бежать станет! А ты хочешь, чтобы я в эти дни отряд оставил, в столичном госпитале отлеживался! — Лаур сказал последнее с таким дружеским упреком, что Костя покраснел.

— Все-таки надо было бы лететь, — после долгого молчания произнес Костя.

Днем Лаур зашел к Мариоре.

Мариора лежала, укрытая поверх одеяла старой, истасканной в походах шинелью. Она часто облизывала искусанные, поминутно высыхавшие губы. Теперь Думитру рассмотрел ее как следует. Та ли это девочка, которую он знал? Глаза остались те же — круглые, темные, под густыми бровями с изломом. Только пропала в них живость, озорная любознательность детства; в расширенных зрачках стояла нескрываемая боль. Слабо улыбаясь, Мариора тоже разглядывала Лаура. Был он в солдатской выгоревшей гимнастерке, туго перехваченной широким кожаным поясом, без знаков различия. Зеленую фуражку с приколотой к ней наискось красной ленточкой положил на чью-то свернутую шинель. И хотя в рослой, худощавой фигуре Думитру по-прежнему чувствовалась сила и энергия, Мариора отметила, что последние годы изменили его: заседели курчавые, когда-то иссиня-черные волосы, строже стали мягкие крупные черты лица, резче морщины. Добрые глаза запали и, казалось, еще больше заросли дремучими бровями, только над левой бровью по-прежнему светлел шрам. Лаур был очень бледен.

— Баде Думитру, ой, как я рада, что вижу вас! — силясь поднять голову, радостно сказала Мариора.

— Я тоже рад, — порывисто и ласково проговорил Лаур, усаживаясь возле нее. — Ты давно проснулась? Как чувствуешь себя? — Он взял ее за руку.

На последний вопрос Мариора не ответила: жаловаться не хотелось. Как долго она ждала этого дня, дня встречи с Думитру Лауром! Думала: расскажет все, может быть, не выдержит, расплачется, станет легче. Она волновалась. Лаур заметил это, сказал: о прошлом лучше поговорить потом, когда она выздоровеет. Но это только рассердило ее, и он замолчал. Мариора рассказала обо всем, обо всем… о Васыле.

— Да, горяч был. Слишком, — тяжело вздохнув, промолвил Лаур. Из кармана на груди он вынул фотокарточку сына, минуту смотрел, потом молча протянул Мариоре. И она увидела: по щеке Думитру скатилась слеза.

Лаур сообщил, что товарищи уже ушли разыскивать Андрея. Потом, точно стараясь отогнать тяжелые мысли, тряхнул головой и уже веселее сказал:

— Скорей выздоравливай. Вот мы скоро с тобой в Малоуцы вернемся, молдовеняску плясать пойдем. Хоть молодость прошла, эх, и спляшу я! Да, совсем и забыл… — спохватился Думитру. Он вытащил из кармана две плитки шоколада в бумажках с картинками. — Это тебе от наших ребят. А валяться ты долго не будешь: не такой характер у тебя. Да теперь уж и грех болеть: скоро победа.

Лаур рассказал, что Красная Армия перешла Днестр и вступила в Молдавию, что враг отходит на всех фронтах.

Мариора неотрывно смотрела на Лаура. Обветренное лицо, усталые, но бодрые и радостные глаза. Большой рабочей рукой, которая с одинаковой уверенностью держала молот и автомат, Лаур, как маленькую, погладил Мариору по голове, и была рука его удивительно теплая и ласковая. Мариора подумала: сколько дел должен еще сделать и сделает отряд Лаура! И вспомнила услышанный через стенку палатки разговор партизан о ней. Она нахмурилась и отвела глаза в сторону. Потом повернулась всем телом, так, что у нее снова резко заболело плечо, и дотронулась до руки Лаура.

— Баде Думитру, а ведь ваш отряд, он… передвигается с места на место, да?

— Ну конечно, — не понимая, к чему она клонит, ответил Лаур.

— И меня, больную… вы станете возить с собой, и я вам мешать буду, обузой буду, да?

— Глупости, говоришь, — сердито, пожав плечами, сказал Лаур. — А когда кого-нибудь из наших ребят ранит…

Но Мариора не дала Думитру договорить. Не обращая внимания на боль, она приподнялась и стала горячо рассказывать о Вере, о Грекине Борчелой из Инешт, о том, что хорошо было бы, если бы товарищи помогли ей добраться до Грекины, — та, наверно, примет ее.

— Грекина Борчелой… Из Инешт? — живо спросил Лаур. — Постой, какая это? Ты говоришь, тетка Домники Негрян. Так ведь я ее знаю. Моя жена была ей родственница. — И уже серьезно, задумчиво Лаур добавил: — К ней тебя отправить можно…


Инешты почти вдвое меньше Малоуц. Противоположные склоны двух соседних холмов, на которых лежит село, сплошь покрыты зеленью. Смотреть издали — касы тонут в ней, лишь кое-где виднеется гребень серой камышовой крыши с глиняным петухом на ней или выглядывает маленькое квадратное окошко, обведенное синькой, или блеснет белизной угол касы… Сады, сады… Высокие, в рост человека, стебли цветущих мальв — красных, белых, желтых. Душистые кисти сирени, кое-где запоздалая цветень яблони или абрикоса, черешни, усыпанные зелеными, но уже крупными ягодами, нежные чашечки орехового цвета.

Главная улица в Инештах одним концом упирается в шоссе, другим вливается в разбитую колесами проселочную дорогу, что ведет в Малоуцы.

В средней части этой улицы белеет одноэтажный, но довольно большой дом примарии, обнесенный оградой из белого камня. Рядом прилепилась корчма, сейчас она закрыта, а через улицу, чуть наискосок, спрятался в саду многооконный дом нового примаря Будалы.

В первый год войны, что ни день, в Инештах — постой солдат. Ночами горят в касах опайцы, падают с насестов подстреленные куры, визжат под ножом свиньи, пустеют бочки с молодым вином. К утру перепившиеся фашисты валятся на лайцы, выругав молдаван за то, что они, «соломенные головы, даже кровати с периной не имеют».

Пробовали жаловаться. Пришла к примарю многодетная вдова Леонора Петрик: у нее увели корову. Но Будала прогнал Леонору: он за солдат не отвечает.

Похоронили дочь Грекины Борчелой, Лизу…

Однажды в селе остановился обоз с ранеными солдатами. Среди них было несколько больных. Всех разместили по касам. На другой день обоз уехал, а через две недели в Инештах стали вдруг болеть люди. По селу поползло зловещее слово «тиф».

Говорили, что фашисты приказали всех тифозных убивать; несколько дней люди с тревогой смотрели на дорогу, боялись каждого, кто появлялся в селе. Но потом по приказу примаря у въезда в село поставили столб, к нему прибили желтую дощечку, на которой большими черными буквами написали: «Tifus», — и установили карантин. С тех пор ни одна воинская часть не заходила в Инешты, тайком уехали из села корчмарь, учитель, священник. Окрестному населению под страхом расстрела было запрещено бывать в Инештах, а жителям Инешт выходить из села.

Каса Грекины Борчелой стояла на отшибе, возле самого леса. Дверью и окнами она смотрела на малоуцкую дорогу, а задняя часть ее обширного двора, в котором были два сарая, новый погреб и сусуяк[49], примыкала к оврагу, густо заросшему молодой акацией. Даже днем можно было пробраться к Грекине незаметно для посторонних глаз. Но Вера пришла ночью. Когда девушка сказала Грекине о Мариоре, та сначала рассердилась:

— Придумала! Мало твоя крестная горя приняла? Да об этой Мариоре, которая боярина убила, везде слыхали. А если примарь узнает?

Вера круто повернулась, шагнула к двери. Не то чтобы совсем хотела уйти от Грекины, а тоже рассердилась. Но крестная схватила ее за рукав.

— Куда ты? Пусть приходит, не пропадать же человеку.

Поэтому, когда через несколько дней к Грекине пришли договариваться о том же два молоденьких паренька из лесу, сказав, что они из партизанского отряда, она сразу согласилась.

К этому времени у Мариоры начала затягиваться рана, и она уже могла ходить.

А в отряде стали замечать, что Лаур болен. Очевидно, прав был Костя, утверждая, что Думитру нужно лететь на Большую землю. Маленький осколок, застряв где-то возле ребер, вызвал нагноение. Кроме того, сказались бессонные ночи, переутомление многих лет и напряжение последних месяцев. Лаур слег, но все-таки отказался совсем оставить отряд. Он сам попросил поместить его временно в Инештах, тоже у Грекины Борчелой. Оттуда легче поддерживать каждодневную связь с отрядом.

Грекина встретила неожиданных постояльцев радушно — даже радостно, точно не думала об опасности, которая ей угрожает. Она догадывалась, конечно, что Думитру в отряде важный человек, порой понимающе усмехалась, но ни о чем его не спрашивала.

Поместила она Лаура в сусуяке, который стоял в задней части двора, между сараем и изгородью. Накануне Грекина старательно вымела сусуяк, устроила там мягкую и теплую постель, которая заняла почти половину его, а стены обила камышовыми матами, чтобы ночью в сусуяке можно было зажечь свет.

О присутствии больного постояльца у Борчелой в Инештах никто, конечно, не подозревал. А насчет Мариоры Грекина на другой день после ее прихода пошла в примарию. Поклонилась Будале двумя кусками домотканого сукна, а жене его отнесла теплую шаль. Целуя примарю руки, попросила, чтобы разрешил жить у нее племяннице, которая работала до сих пор в городе на пивоваренном заводе.

— Завод разбомбило, Марице-то жить негде. А я одна осталась, тоска меня давит… Пусть она мне дочкой будет.

Будала запросил в придачу сто лей, и дело было улажено.

К Мариоре Грекина сразу стала относиться по-матерински. Мариору, выросшую без ласки, это трогало до слез.

Малорослая, преждевременно постаревшая женщина с плоским, но очень подвижным лицом, Грекина была хлопотливой и умелой хозяйкой. Рано овдовев, она жила ради единственной дочки. Та росла красавицей и считалась завидной невестой на селе. Вдвоем они хорошо обрабатывали свои три гектара земли. Дочь училась у матери ковроткацкому мастерству и рукоделию, в касе Борчелой всегда было чисто и уютно: пол и стены увешаны коврами, уголок с иконами убран кружевами и искусно вышитыми рушниками.

Похоронив Лизу, Грекина сникла. Не радовало ее уже ни солнце, ни хороший урожай, ни то, что из-за карантина прекратился грабеж в селе. О чем бы ни говорила она с людьми, всегда вспоминала дочь. И всегда, стоило лишь упомянуть при ней о фашистах, с ненавистью сжимались ее тонкие губы, каменели когда-то живые, а сейчас потухшие глаза.

Но в последние дни Грекина выглядела бодрей и словно повеселела. Людям она объясняла:

— Дочка есть. Есть для кого жить.

Соседи Грекины приходили познакомиться с Мариорой, и она выходила к ним. Кто ее мог тут узнать? Ведь в Инештах она до сих пор не была, в своем селе и то не жила почти. На всякий случай она повязывала платок низко на глаза. Похудевшую и повзрослевшую, ее сейчас и в родном селе не каждый узнал бы.

Поправлялась Мариора быстро. Через несколько дней она уже стала помогать Грекине по хозяйству. Правда, главной ее обязанностью был уход за Лауром. Но днем она старалась в сусуяк почти не заходить.

В селе долгими днями стояла тишина: женщина к колодцу не подойдет, ребятишки в пыли не возятся, даже они в поле, около матерей. Грекина тоже уходила в поле с рассветом, возвращалась в сумерках.

Управившись по хозяйству, Мариора садилась к окну прясть. Старалась представить, что делает сейчас Андрей… Недавно он стал командиром диверсионной пятерки. Почти месяц были вместе, а теперь ранят его — и не узнаешь. Но нет, с Андреем ничего не может случиться — он сильней, очень сильный. Как-то сейчас в Малоуцах? Опять она рядом с родным селом, и опять родное село недля нее…

Поздними безлунными вечерами, когда темнота опускалась над Инештами и село засыпало, Грекина и Мариора по очереди сидели у Лаура.

Лаур был в курсе ежедневных новостей: почти каждую ночь к нему приходили товарищи из отряда, приносили румынские газеты и какие-то брошюры. Положив под подушку овчину, чтобы было повыше, он много читал, иногда писал. Когда заходила Мариора, откладывал книжки в сторону, снова и снова расспрашивал ее о Малоуцах. Иногда Лаур рассказывал ей что-нибудь из истории Молдавии.

— Как долго народ мучается… — вздыхала Мариора.

— Раньше ведь мы были одни. Молдавия маленькая, с нашими силами трудно было добиться свободы и справедливости. Что греха таить, некоторые из нас уж и веру в себя потеряли, бороться отвыкли. Но теперь мы граждане великого Советского Союза.

Грекина мало интересовалась историей. Казалось, она жила сейчас от вечера до вечера, когда вместе с Мариорой узнавала от Лаура об очередных успехах Красной Армии.

Каждый раз, когда Лаур перечислял Грекине освобожденные города и называл количество освобожденных населенных пунктов, Грекина вздыхала так, точно с плеч ее сваливался еще один камень. Грекина торжествовала.

Однажды она сказала Лауру:

— Напасть эта фашистская скоро кончится, по всему видно. Дожить бы только! Я день и ночь — не за себя, за вас дрожу. Простой вы человек, хороший. А вдруг дознаются фашисты, что вы у меня? Схватят вас?

Лаур пожал ее руку, твердо сказал:

— Без риска нельзя бороться.

Но после этого разговора он все больше задумывался. Мариора знала: ему трудно без отряда.

Однажды ночью она проснулась оттого, что кто-то положил на ее плечо руку. Мариора вздрогнула, вскочила.

— Напугал я тебя? — Андрей пожал ее руку и сел возле нее на лайцы.

Мариора ждала Андрея каждый день, и все-таки радость была неожиданной.

— Ой, это ты… Отчего так долго не приходил? — прошептала она. И вдруг обрадовалась темноте: она скрыла краску, против воли залившую ее лицо. Почему так вздрогнуло сердце, когда Андрей сжал ее руку?

Андрей, конечно, не заметил этого.

— Горячее время, — сказал он, не выпуская ее руки. — Я и сейчас не один — со Шмелем. Он у Лаура. Ну… а ты как здесь? Как Грекина?

— Хорошая она! — волнуясь, с радостью ответила Мариора. Для нее сейчас в каждом слове Андрея был особый, большой смысл.

— Вот выздоровеешь, поправится Лаур, я тебя в свою пятерку возьму, — серьезно сказал он.

Мариора ничего не ответила, только порывисто и благодарно пожала ему руку.

В касу вошел Шмель. Тот самый Шмель, который ночами будоражил партизан рассказами о гайдуках. Мариора всегда узнавала его по густому и звучному голосу, за который его и прозвали Шмелем. Шмель был тоже командиром диверсионной пятерки.

Разбуженная голосами, поднялась и Грекина. Она решила приготовить ребятам ужин.

— Какой же ужин ночью? Не беспокойтесь, тетя Грекина, нам пора идти. — Андрей встал с маленькой скамейки.

— Не спешите, еще рано, все спят, — сказала Грекина Андрею. Вдруг она нагнулась к Мариоре и взяла ее за подбородок: — Который тут твой жених, признавайся?

Мариора покраснела и, отводя ее руку, смущенно проговорила:

— Никакой. Да оставьте меня, тетя Грекина.

— Ох, молодежь! — лукаво прищурилась та и торопливо вышла из комнаты.

А Шмель посмотрел ей вслед, вздохнул.

— Хорошая тетка! — Он тряхнул черными волосами, и в искристых глазах его, обведенных лучиками еле заметных морщин, пробежала усмешка. — В женихи произвела. — Он расстегнул воротник немецкого офицерского кителя, оттуда выглянула холщовая рубашка, и, снова вздохнув, тихо сказал: — А меня не невеста, жинка ждет… И недалеко отсюда, километров двадцать по ту сторону от Кишинева. Детишки уже есть — двое мальчиков, погодки. Не дай бог, дознаются тамошние жандармы, где у моей Лизы муж… — Шмель закусил губу, покачал головой и, видимо, чтобы отвлечься, быстро спросил Андрея: — А у тебя есть невеста?

Говоря это, он словно нечаянно взглянул на Мариору. И по тому, с какой тревогой она ждала ответа, понял то, чего не замечал Андрей.

Андрей свернул махорочную самокрутку и, прикуривая от зажигалки, просто сказал:

— Нет, нету.

Партизаны ушли, не дожидаясь ужина, который им торопливо готовила хозяйка, даже по стаканчику вина отказались выпить.

Грекина и Мариора стояли на крыльце, пока не затихли шаги.

— Какие хорошие парни… — промолвила Грекина.

А Мариора вдруг призналась себе: любит Андрея. И тут же подумала: разве полюбит он ее, малограмотную крестьянку?

Когда рассвело, люди в Инештах были взбудоражены листками, наклеенными на примарии, на некоторых домах и даже на облезлой стене маленькой сельской церкви, закрытой после отъезда священника. На обыкновенных страничках тетради в косую линейку крупным синим шрифтом была напечатана сводка Совинформбюро. В ней говорилось, что бои идут уже под Кишиневом. Под этой сводкой, шрифтом помельче — другая: от партизанского информбюро. Эта сводка перечисляла танки, автомашины, продовольственные и военные базы противника, уничтоженные партизанами за последнюю неделю.

Листки собирали около себя кучки народа.

Грамотных было мало. Они читали по слогам. Остальные слушали, не пряча радостных улыбок, но разговаривали шепотом. Видно было: приближение Красной Армии не новость.

Мариора видела, как, прихрамывая, по улице торопливо прошел примарь Будала. От Грекины Мариора знала уже, что Будала до сорокового года работал в городе, был членом Железной гвардии. Он сам рассказывал, как участвовал в еврейских погромах, ходил усмирять бастующих рабочих. Во время одной забастовки ему повредили ногу, с тех пор он хромал. В сороковом году Будала бежал из Бессарабии, а в сорок первом вернулся в Инешты — его назначили примарем.

Сейчас Будала почти бежал по улице и визгливо кричал, беспомощно размахивая руками:

— Разойдитесь! Приказываю! Ах, сволочи, большевистская порода!

Молодая женщина в низко повязанном белом платочке, проходя по улице, пренебрежительно посмотрела ему вслед.

— Чего уж приказывать. Опоздал, — спокойно сказала она и усмехнулась.

Грекина одна из последних вернулась к себе во двор.

Облокотившись на плетень, она с усмешкой рассказывала, как примарь срывал, соскабливал ножом плотно приклеенные листки.

— Не наши ребятки эти листки-то… а? — шепотом, хотя близко никого не было, спросила она у Мариоры.

Та сморщила лоб; сделав веселую и смешную гримасу, утвердительно кивнула Грекине.

К Грекине подошла соседка Анна Ткач. Маленькая, щуплая, она была одета в холщовое, грубо сшитое платье, перехваченное фартуком. За фартук держался двухгодовалый малыш в короткой, до пупка, рубашонке. Он смотрел на всех серьезными глазами и сосал грязный кулачок.

Анна отшвырнула босой ногой камень с дороги и торжествующе крикнула Грекине:

— Действуют листки! Сейчас мне встретилась жена Захарии Бырлана и так вежливо поклонилась. Смешно! Раньше ведь смотреть не хотела.

— Перекрашивается! Муженек — правая рука у Будалы.

Мариора слушала, радостно улыбаясь, и ей вдруг очень захотелось в Малоуцы. От таких листков, наверно, плохо спится Челпану и Тудору Кучуку. А как радуются им старики Греку, Семен Ярели, Тудор Беспалый!.. Она представила себе, как вчера Андрей и Шмель расклеивали эти листки. И сердце замерло, когда она подумала об Андрее. Но что она для Андрея? И почему она не может относиться к нему просто как к другу?

В этот день Грекина вернулась с поля раньше обычного. Поставила в сарай сапку, бросила теленку и корове в закут свежей травы и, войдя в касу, остановилась возле окна.

— Семен Ярели идет. Неужто к нам? — тревожно сказала она Мариоре.

Сегодня Семен Ярели доделывал у Гаргоса загон для свиней. Закрепил последнюю хворостину в плетне, посмотрел на солнце, удовлетворенно кивнул: управился рано и, не заходя домой, пошел в Инешты.

В самое село Семен сначала заходить не хотел, знал: за хождение туда и расстрелять могут. Он пошел на поле.

Бырлан пахал на участке возле леса. Недавно за взятку примарю он оформил на свое имя землю вымершей от тифа семьи и, хотя пора сева давно прошла, решил засеять ее просом: лето длинное, созреет.

Приземистый, крепкий, Захария неторопливо шагал за плугом, в который была впряжена Катинка. Временами корова останавливалась; тогда Захария вытаскивал из-за пояса кнут и изо всей силы хлестал ее. При каждом ударе Семен вздрагивал так, точно кнутом били его самого. Он подошел. Катинка была худая. Хребет заострился, ввалились бока, жалко болталось ссохшееся вымя.

Корова замедлила шаг, потом остановилась совсем и коротко промычала.

— Пошла, проклятая… — начал было Захария, но, услышав шаги, повернулся и увидел Семена. — Пришел?

— Пришел. Добрый вечер, — угрюмо проговорил Ярели.

— Добрый, — буркнул Захария, поднимая кнут. — Ча! Ча!

— Опять бьешь?

Вместо ответа Бырлан злорадно взглянул на Семена и с силой вытянул корову кнутом. Катинка дернулась, напрягаясь так, что видно было, как мускулы заходили под ее кожей, и потащила плуг, поднимая заросшее травой прошлогоднее жнивье.

— Каменный ты человек. Ты на вымя ее посмотри. Что ты со скотиной творишь? Такая молочная корова…

— Молока у меня хватает. Она для работы куплена! — крикнул Захария и снова вытянул Катинку кнутом. — Забудь, что она была твоя, понятно?

— Потом не раздоишь…

Оторвавшись от ручек, Бырлан повернулся и уже негромко, с ехидством спросил:

— Мэй, не ты ли раздаивать собираешься? — он повысил голос: — Ты, может, Советы ждешь? Нет, теперь не отвертишься! Пойдем-ка, пойдем в примарию, — Захария схватил Семена за рукав.

Тот вырвал руку и, угрюмо глядя себе под ноги, торопливо зашагал к лесу. Он не видел, что Захария выпряг Катинку, стреножил ее и пошел вслед за ним. Лесной тропкой Семен прямиком направился к Грекине, рассчитывая незаметно пройти к ней из лесу. «Грекину в Инештах уважают. Может, она упросит Захарию?» — думал он.

Когда Семен вошел во двор Борчелой, Захария, озадаченный, остановился. Грекина баба с характером, к тому же его терпеть не может. Еще выгонит из дому, тогда будет срам на все село.

По окраинной уличке, опираясь на ореховую трость с серебряным набалдашником, как всегда прихрамывая, проходил примарь Будала. Захария, не раздумывая, бросился к нему.


Грекина толкнула Мариору за занавесь лежанки и, пропустив Семена в касу, хмуро поглядела на него.

— Опять у Бырлана был? — недовольно сказала она. — От Захарии жалости не дождешься. И сам рискуешь и людей под угрозу ставишь. Корова не стоит того.

Семен, закашлявшись, сел на лайцы, поднял худое, угрюмое лицо.

— Корова-то не стоит? — все кашляя, горько проговорил он. — Эх, ты одну дочку растила, нужды по-настоящему не знаешь. А у меня ребят куча. Ведь мы с женой сколько лет одной надеждой жили: корову завести. И только один год имели. Да какую корову! Во всем селе не сыщешь такой! А теперь, как подумаю, что Бырлан Катинку изводит… Не могу!

— Пойди подерись с ним, — поджав губы, посоветовала Грекина.

— Глупости говоришь! — поднявшись, выкрикнул Семен. И тут же перешел на горячий шепот: — Советские, может, в этом месяце здесь будут. День и ночь молюсь; если есть бог, не допустит он, чтобы Захария Катинку замордовал. Все равно она наша будет.

Грекина хотела что-то ответить, но в это время в дверях появилась коренастая фигура Будалы. Он обвел всех маленькими черными глазами. Бырлан вывернулся из-за его плеча и, забегая вперед, пальцем указал на Семена:

— Он самый. Я корову купил законно. А он ходит все время ко мне, говорит: не бей, мол, да не запрягай. Ругается всякий раз, бить меня хочет.

— Врет, — медленно поднимая голову, сказал Семен. — Кто видел, что я его бить хотел?

— В этом мы разберемся. А тебе известно, что в Инештах карантин? За нарушение приказа расстрел, — произнес примарь, оглядывая всех пристальным взглядом маленьких глаз.

Грекина, поймав этот взгляд, улыбнулась. Она старалась скрыть испуг, улыбка ее была просительной и примиряющей.

— У меня ведь тифозных нет, а больше Семен ни у кого не был. Да вы садитесь. Садитесь, чего вы? Небось устали? Захария с поля, а у господина Будалы тоже много забот. — Грекина говорила быстро, не давая примарю рта открыть, легонько подталкивала его и Бырлана к лайцам. Захария держался возле примаря и враждебно смотрел на нее.

Грекина выбежала из касы и через минуту вернулась с большим кувшином вина.

— Трехлетнее вино, хорошее, — сказала она, наливая стаканы.

Будала усмехнулся и, для приличия отказавшись, все же принял стакан.

— Фа, Грекина, и хитрая ж ты баба! А где твоя племянница? Покажи, — уже миролюбивее сказал он.

Делать было нечего, и Грекина отдернула занавеску лежанки. Примарь подошел. Мариора уже забралась под овчины и лежала, закрыв глаза. Бырлан тоже подошел. Он привстал на цыпочки и, взглянув через плечо примаря на Мариору, чуть не поперхнулся от удивления. Но тут же спохватился и с деланным равнодушием отвернулся к окну.

— Заболела она у меня, грудь застудила, ну да ничего, — замялась Грекина. — Да вы садитесь. Свои люди, чего там…

Будала и Бырлан сели. Но Захарии не сиделось.

— Разве у меня вина нет, домнуле Будала?

— Разве я у тебя не пил? — удивился тот.


Захмелев, примарь сказал Бырлану:

— Иди домой, я посижу еще. Твою просьбу помню…

Бырлан встал и, поклонившись, торопливо вышел.

В наступивших сумерках никто не видел, как Захария, всегда ходивший по селу важной походкой, трусцой побежал домой. Ничего не сказав жене, он сунул в карман кусок хлеба с салом и садами отправился на малоуцкую дорогу. Бырлан не сомневался, Что видел у Грекины Мариору Стратело. Разве он не был у Стратело на личитации, не помнит ее? Он тогда еще приметил, что Мариора смазливая, куда лучше его сухой скандальной жены. Если б не Тудореску, можно было бы нанять ее в работницы. Впрочем, слава богу, что не сделал этого, а то бы и его… Захария радовался, что примарь ничего не подозревает и награда за выдачу достанется ему одному. «Пусть теперь Семен сунется. Уж Челпан и его к рукам приберет».

В касе Борчелой тем временем торговались. Грекина развернула перед Будалой ковер.

— Вот этот давай, — примарь указал на стену. Большой ковер был соткан из чистой шерсти. По черному, точно бархатному полю шли гирлянды разноцветных роз.

Лицо Грекины скривилось в страдальческой улыбке.

— Домнуле Будала, чем же тот ковер плохой? Посмотрите.

Примарь отодвинул на середину стола пустой стакан, встал пошатываясь.

— Нужен мне твой ковер! Благодарю за вино, теперь поговорим о нарушении карантина.

Грекина бросилась снимать со стены ковер.

Провожая примаря, она улыбалась ему, но когда вернулась в касу, захлопнула дверь и со злостью плюнула на порог. Потом повернулась к Семену.

— Уйди с глаз. Какой ковер из-за тебя отдала! Лиза, дочка, ткала…

В эту ночь Мариора долго не могла заснуть. Она ворочалась, старалась прогнать мысли, взбудоражившие ее, но ничего не получалось. Тогда ока встала, открыла окошко и, накинув на плечи кожушок, стала смотреть в прохладную мутную ночь, залитую едва заметным светом от узкого серпика луны.

Опять думалось об Андрее. Теперь Мариора ясно понимала: Дионицу она не любила. Просто поверила, что привязанность к ласковому и красивому парню — любовь. Теперь только она отчетливо поняла: мало быть человеку умным, мягким, добрым; надо быть еще сильным, бесстрашным, стойким, беспощадным к врагам. И еще надо много, очень много знать. Только тогда человек утверждает право на жизнь. Нет, не могла она любить слабодушного, робкого Дионицу.

…Но Андрей… Ведь он столько учился… Он все понимает, все знает. Ему, может быть, просто скучно с ней?

Мариора сидела у окна, пока не зазеленело небо, не заколыхался слабый рассвет над землей.


Вечером, в густых сумерках, Мариора стояла во дворе, прислонившись к холодному камню забора, слушала, как Грекина в сарае доила корову, — струи молока сбегали, позванивая о стенки ведра.

Мариора хотела доить корову сама, но Грекина не разрешила.

— У тебя рана в плече только что затянулась, побереги руку, — сказала она.

Мариора думала об Андрее все дни. Но сегодня она особенно часто ловила себя на том, что не может пройти мимо окна, которое выходит в лес, чтобы не взглянуть в него. И тут же выговаривала себе.

Полюбила… А он уедет и даже не узнает об этом. А может, сказать? Подойти и сказать: «Люблю тебя, Андрей. Люблю, как не любила еще никого». Ну и что? Любовь от этого не придет, если ее нет.

Мариора стояла в задумчивости, но вдруг насторожилась: там, где к забору касы почти вплотную примыкал молодой дубняк, послышались шаги. Мариора быстро повернулась лицом к лесу.

Из лесу вышла невысокая девушка в темной косынке, приостановилась, потом быстро обогнула забор и, отворив калитку, вошла во двор.

Мариора, удивленная, пошла ей навстречу.

— Мне сказали, здесь можно купить ковер — размером два на полтора? — спокойно сказала она, останавливаясь перед Мариорой. Это был пароль. Девушка шла к Лауру.

— Ковер продан. Зато есть пэретари[50]. Пройдите, — произнесла Мариора условный ответ, почему-то не двигаясь с места.

Было что-то знакомое в голосе девушки. В сумерках Мариора не могла разглядеть ее лица. Она подошла к ней вплотную и только тут воскликнула:

— Иляна!

— Мариора?! — удивленно и радостно сказала та, обнимая ее.

Мариора провела подругу в сусуяк. Иляна поздоровалась с Лауром, — оказалось, тот ждал ее, — сняла косынку и серый жакет и, не найдя, куда повесить их, положила у стенки сусуяка.

— Неужели вы ничего не заметили?

Она погасила опаец и широко открыла дверь сусуяка. Несколько мгновений вглядывалась в темноту.

— Баде Думитру, вам не увидеть. А ты, Мариора, иди сюда, — сказала она. — Видишь? Слышишь?

Они остановились на пороге.

Ночь была безлунная, непроглядная. На горизонте Мариора увидела светлую малиново-оранжевую полоску, прислушалась: с той стороны, где в ночи тлела полоска света, доносились тяжелые вздохи канонады.

Мариора вдруг до боли сжала плечо Иляны.

— Фронт! — прошептала она.

— Девушки! Помогите мне подняться, — неожиданно задрожавшим голосом сказал сзади них Лаур.

Они стояли все трое у маленькой, низкой двери. Думитру, тяжело дыша, одной рукой опирался на дверной косяк, другой — на плечо Иляны.

— А я так до сих пор и не комсомолка, — вздохнув, промолвила Мариора.

— А в отряде есть комсомольская организация? — поинтересовалась Иляна.

— Есть, — ответил вместо Мариоры Лаур.

— Вот ты и подумай о вступлении, — посоветовала Иляна.

— Ой, Иляна! Разве сейчас можно вступить?

— Советские люди есть, значит партия и комсомол живут и действуют, — заметил Лаур.

— Я тебе рекомендацию напишу, — с готовностью сказала Иляна. — Баде Думитру, может, и вы со своей стороны рекомендуете?

— Ты думаешь, она заслужила? — В голосе Лаура слышалась улыбка. В темноте он нашел голову Мариоры и потрепал ее по щеке. — Напишу, — произнес Думитру.

Когда дверь была снова закрыта и Мариора зажгла огонь, Лаур попросил поправить ему под изголовьем свернутую овчину, чтобы можно было прямее сидеть, и серьезно сказал:

— Давай о деле, Иляна.

Мариора вышла.

Как всегда, когда к Лауру кто-нибудь приходил, Грекина сидела на завалинке — караулила, не покажется ли посторонний. Она прислонилась головой к деревянному столбику, придерживающему стреху, и, казалось, дремала. Мариора села рядом.


Прошло довольно много времени. Мариора решила, что теперь можно идти. Но, подойдя к полуоткрытой двери сусуяка, она услышала негромкий голос Лаура:

— Передашь товарищам в городе: мост должен быть взорван завтра, ровно в половине первого ночи. Разрушение моста закроет дорогу вражеским подкреплениям. Ведь это единственный путь в город через Реут. А потом — взрыв будет сигналом для выступления отряда. Отряд ударит по фашистам навстречу частям Красной Армии…

Мариора смутилась. Лаур не разрешал слушать разговор о деле тем, кто не будет участвовать в нем непосредственно. Она быстро вернулась к Грекине и стала ждать, когда Иляна выйдет из сусуяка. Иляна вышла через минуту, сказала, что должна сейчас же уходить. Мариора провожала ее до изгороди. Прощаясь, Иляна протянула ей свернутый блокнотный листок.

— Рекомендация. Короткая, правда, ну ничего: нет времени длиннее писать. — И, целуя Мариору, добавила: — Держись. Последние дни ведь осталось нам жить так.

Мариора стояла у изгороди, пока не затихли осторожные и быстрые шаги Иляны. Потом зашла в сарай, спрятала под балку рекомендацию и вернулась к Грекине. Спать не хотелось.

— Я вижу, вам совсем не страшно, тетя Грекина? — ласково прошептала Мариора, садясь возле нее и трогая ее за руку.

— Из-за этого-то? — Грекина кивнула на сусуяк. — Как тебе сказать? Прежде я для дочки жила… А теперь? Буду знать хоть, что хорошим людям помогала. Ведь и вы не для себя стараетесь?

Мариора хотела возразить: она ведь лично для людей так и, не успела ничего, в сущности, сделать. Но Грекина, перебив ее, сказала:

— Кончится война, давай вместе жить, а, Мариора? Полюбила я тебя… Дочкой мне будешь.

— Мне в Малоуцах хочется жить, тетя Грекина, — тихо сказала Мариора.

— Ну, хоть приходить ко мне будешь?

— Буду, тетя Грекина! — с внезапной нежностью промолвила Мариора и, обняв женщину, крепко поцеловала ее.


За забором что-то лязгнуло. Мимо калитки, на едва светлеющем фоне неба, мелькнула согнутая фигура. За забором послышался шорох.

Мариора вскочила.

Грекина взяла с завалинки пустое ведро и пошла к калитке — будто за водой.

Может, показалось? Может, так… люди идут мимо?

Чувствуя, как у нее дрожат руки, Мариора наклонилась к крыльцу, нащупала конец бечевки и сильно дернула ее. Бечевка огибала касу и оттуда, по крыше сарая, уходила в сусуяк.

Так условлено было предупредить Лаура, если будет замечена опасность.

В этот момент за калиткой раздался страшный крик Грекины и тотчас оборвался.

Мариора хотела бежать к сусуяку, но спохватилась: нельзя подходить к нему. Может, жандармы не догадаются…

Во двор никто не входил.

Но вот Мариора услышала крадущиеся, быстрые шаги. Она хотела броситься в касу, спрятаться. Но разве это поможет? Выхватив из-под крыльца заранее положенную туда гранату и прижавшись к стрехе, она стала ждать.

Из-за угла касы метнулась темная фигура. Мариора бросила гранату. С грохотом полыхнул огонь, свет вырвал из темноты пригнувшихся в глубине двора жандармов, в лицо ударил горячий воздух, посыпались комья земли, совсем рядом кто-то громко застонал.

И вдруг тяжелый удар оглушил ее…


Андрей пришел к ней в касу, он сидит на лайцах и улыбается. «Андрей, милый… я ничего не хочу, только бы видеть тебя, говорить с тобой». Она несет ему угощение, но кто-то сзади хватает ее, душит и тянет назад. Она мучительно хочет встать и не может ни шевельнуться, ни крикнуть. Впрочем, разве это Андрей был у нее? Нет, это Дионица. Нет, не Дионица, а Кир. Как они попали к ней?

Напрягаясь, Мариора пошевелилась и открыла глаза. Она была одна. Над ней низко нависал глиняный, потрескавшийся потолок маленькой каморки. Из решетчатого оконца под потолком на холодный земляной пол падал солнечный луч.

Из-за стенки доносился протяжный негромкий плач. «Грекина!» Вчера случайно Мариора узнала, что по соседству с нею заперты Грекина и Семен Ярели с женой. Подтянувшись на здоровой руке к оконцу, Мариора видела, как их водили на допрос. Обратно идти они не могли, их тащили жандармы.

Но страшнее всего Мариоре было услышать разговор жандармов, остановившихся неподалеку от сарая — тюрьмы малоуцкого жандармского поста. Из этого разговора. Мариора узнала, что Лаура увезли в город. После полудня к ней заходил Челпан. Должно быть, он сам отвозил Лаура в город и только что вернулся: на коричневом кителе и на сапогах его густым слоем лежала пыль. Мариора сидела на полу. Холодея, она поднялась.

Намотав на руку волосы Мариоры и таким образом удерживая ее голову, он тяжелым, точно свинцовым, кулаком стал бить ее — в щеки, в глаза, в грудь. Она билась в его руках и глухо вскрикивала.

— Большевистская порода! — рычал над нею Челпан.

Его куда-то позвали. Он выругался, с силой швырнул ее в угол.

Лучиной, найденной на полу, Мариора сделала в глинобитной стене углубление. Когда стемнело, она, уцепившись за раму, упираясь в выемку ногами, опять подтянулась к окну и стала смотреть в него. Сегодня, в половине первого… Нет, Лауру не страшно за себя, ему стало бы страшно, если б дело не вышло. Но ведь Иляна должна была успеть…

В полночь возле жандармского поста сменился караул. Было, наверно, ровно половина первого, когда там, далеко, в стороне города, взметнулся к небу взрыв.

Мариора не заметила, как кто-то вошел в каморку. Тяжелым ударом ее сорвали со стены, стали бить в грудь, топтать сапогами.

Сейчас, очнувшись, она почувствовала, что кофточка пропиталась кровью. Острая боль в плече — стоит только шевельнуть рукой.

Хуже всего было, что ни разу не давали пить. Голод не чувствовался, но хотя бы глоток воды… В горле горело. Кружилась голова.

Над селом нависла темная дождевая туча. Выл и шумел в садах ветер. Мглистой поземкой стлалась по двору поднятая им пыль. Возле ворот с автоматом через плечо ходил караульный жандарм в рваных боканчах. Пыль попала ему в глаза, он протирал их и что-то ворчал про себя.

На широкой облупившейся завалинке жандармского поста сидели мобилизованные: Николай Штрибул, его ровесник Матвей Гоцков, хромой Васыле Гечу, отечный, не подлежащий до сих пор мобилизации из-за тяжелого порока сердца Онаш Вишневский, Георге Крушеван и еще двое селян. Видимо, фашисты уже не надеялись на свои силы, если стали мобилизовать в армию всех подчистую: и парней, не вышедших годами, и инвалидов.

Сегодня мобилизованных должны были отправить на формировочный пункт в город, и они ждали нотаря, уехавшего в соседнее село, чтобы выправить в тамошней примарии какие-то бумаги.

На улице около забора, заглядывая во двор жандармского поста, толпились жены, родственники, детишки мобилизованных. Входить во двор караульный разрешал только по двое, по трое, «чтобы не было беспорядков». Вот в толпе крикнула и запричитала жена Георге Крушевана. Георге только ниже опустил черноволосую круглую голову. Онаш Вишневский встал, нервно скручивая толстыми отечными руками самокрутку, раздраженно крикнул в толпу:

— Хоронить нас сюда пришли, что ли?

Караульный остановился, сморкаясь двумя пальцами, дружелюбно сказал ему:

— А ты сядь, нечего зря землю топтать! — И повысил голос: — Сядь! Все начнете ходить — разве усмотришь за вами?

Николай Штрибул, сидевший на завалинке вторым справа, неподвижно смотрел перед собой. В руке он держал докуренную цигарку, вероятно забыл ее выбросить.

Мариора давно не видела Николая. Он отрастил усы, они делали его круглое добродушное лицо взрослее. Вот Николай медленно поднял голову, но вдруг быстро выпрямился и улыбнулся.

Во двор жандармского поста, придерживая от ветра юбку, входила Домника. Но это не изумило Мариору. С нею во двор со свертком в руке, опираясь на палку, точно хромой, шел Шмель, командир партизанской диверсионной пятерки, чернобровый коренастый Шмель. Одет он был по-крестьянски: узкие штаны неопределенного цвета, холщовая рубаха, перепоясанная шерстяным поясом, ноги босые. Он вошел чинно, поклонился караульному; когда тот спросил у него документы, бережно достал из-за пазухи аккуратно сложенные бумажки. Мариора слышала, как Домника сказала:

— Мой двоюродный брат. Он не здешний, — и назвала дальнее село, не входящее в ведение малоуцкого жандармского поста.

Мариора не верила своим глазам. А Домника, всхлипывая, уже целовала Николая, и Шмель стоял рядом с ним, жал ему руку, соболезнующе качал головой. Удивление на лице Николая при виде нового «родственника» Домники быстро исчезло. Они втроем сели и начали говорить тихо и оживленно. Шмель передал Николаю сверток. Николай подозвал к себе Матвея Гоцкова и Георге Борчелоя.

«Что-то затеяли», — радостно подумала Мариора. Тут внимание ее привлекла каруца с людьми, спускавшаяся с холма к жандармскому посту. Вероятно, везли мобилизованных из другого села. На передке рядом с возчиком, болтая ногами, сидел молоденький жандарм с автоматом. Две рослые гнедые лошади торопливо перебирали ногами. У поста каруца резко остановилась.

— Проезжай, проезжай! — закричал караульный.

Молоденький жандарм соскочил с передка и лениво, на ходу разминаясь, подошел к караульному:

— Дай, баде, прикурить, а то ни у кого нет…

Караульный нехотя полез в карман, но тут же свалился, оглушенный прикладом; крестьяне, соскочив с каруцы, выхватили из-под соломы автоматы и бросились к окнам и двери жандармского поста.


Все было как во сне. У Мариоры закружилась голова. Она вдруг почувствовала, что у нее нестерпимо болит тело, руки сами собой разжались, и Мариора упала на пол. Звякнул замок, в каморку вошли. Ее подняли, понесли. Мариора открыла глаза и увидела, что ее несет Андрей. Он тревожно всматривался в ее лицо и сердито кому-то говорил:

— Тюрьмы всегда надо освобождать прежде всего. Эти голубчики от нас не уйдут.

Мариора хотела что-то сказать Андрею, но сумела только лишь улыбнуться ему.

Потом откуда-то взявшийся Костя снова перевязывал ее. Она лежала в каруце на боку, и ей с каждой минутой становилось легче. Мариора видела, как партизаны выносили из жандармского поста какие-то ящики, бумаги и складывали их на каруцы. Жандармы со связанными руками кучкой стояли в стороне. Челпана среди них не было.

Андрей, сосредоточенно морща лоб, быстро прикурил от маленькой блестящей зажигалки и что-то сказал подошедшему Штефану Греку. Тот на деревяшке торопливо заковылял в сторону. Через минуту перед Андреем стояли Домника — она в волнении обеими руками схватила себя за ворот ветхой холщовой кофточки, — бледная, растерянная Санда и улыбающаяся Вера.

— В жандармском посту один Челпан остался. Вы не знаете, где он может быть?

Санда молчала. Вера что-то ободряюще сказала ей. Тогда Санда нерешительно ответила:

— Где ему быть? В кабинете…

Андрей досадливо повел плечами.

— Подождите! Там есть подполье… Они в подполье комнату целую сделали. Вход в него сразу не заметишь, он под ковром в кабинете. Может быть, шеф там…

Выстрелы, короткий вскрик, и на улицу вывели связанного Челпана. Он шел неровным шагом, сразу потеряв всю свою важность, и стал точно меньше ростом. Под глазом Челпана темнел синяк. За ним под руки бережно вели молоденького партизана, одетого жандармом. Он был ранен; тяжело обвисал на руках товарищей, с трудом передвигал ноги.

Всех семерых малоуцких жандармов вместе с Челпаном посадили на каруцы и под конвоем партизан повезли из села. Вместе с партизанами поехали супруги Ярели, Грекина, Николай Штрибул, Матвей Гоцков, Георге Борчелой.

Черная дождевая туча, нависшая над селом, неожиданно повернула на запад, ветер стих. Каруца катилась быстро, резко подпрыгивая на ухабах. Андрей сидел рядом с Мариорой и поддерживал ее. А она смотрела на село. Все высыпали на улицу. Впереди стояла Лисандра Греку и часто крестилась.


Вечером Челпана допрашивал политрук отряда, мужчина средних лет, русский. Положив на колени блокнот, он сидел на пне у края маленькой полянки в зарослях дубняка, кряжистый, прямой, в вылинявшей гимнастерке, в фуражке с такой же, как у всех, красной ленточкой наискось. Фамилия его была Голубов. По-молдавски он говорил плохо, и возле него стоял переводчик.

Сюда, на полянку, пришли почти все партизаны. В другое время многие из них даже не подошли бы: «Эка невидаль — будут судить шефа сельского жандармского поста!» Но все знали роль Челпана в аресте Лаура, и одно имя его вызывало ненависть. Подошли и Андрей с Мариорой. Мариора была еще очень бледна.

Мариора заметила, что в отряде о Лауре говорят мало. Но настроение у людей резко переменилось. В редкие часы отдыха не слышалось, как прежде, оживленного говора и смеха. Все ждали приказа действовать. Говорили, что в самое ближайшее время будут приняты решительные меры к освобождению Лаура.

Голубов медленно и старательно очинил карандаш. Челпан стоял перед ним, слегка отставив левую ногу и отвернувшись.

Зная Челпана, Мариора ожидала от него всего: оправданий, униженных просьб, обещаний, даже слез. Но то, что сделал Челпан, ее изумило. Когда шефу жандармов развязали руки, он одернул помятую форму, достал расческу и пригладил волосы. Поправил воротничок и, называя присутствующих товарищами, объявил, что хочет сделать важное сообщение.

— Товарищей для вас здесь нет, — нахмурившись, поправил Голубов. Потом, не сводя с Челпана проницательного взгляда, открыл блокнот и добавил: — Говорите.

Челпан сказал, что в годы оккупации, непосредственно работая с немцами и румынами, он убедился, что это за люди, и давно мечтал перейти на службу к большевикам. Только возможности не было. Но он делал все, что было в его силах: с одной стороны, чтобы не вызывать подозрений, внешне безукоризненно выполнял указания уездной жандармерии, с другой — собирал ценные сведения для большевиков. Арест Думитру Лаура не его вина, он сейчас объяснит. Он даже собирал материальные средства и сейчас счастлив, что может передать отряду двести тысяч лей — они закопаны у него в саду, и…

— Собака! — краснея, громко перебил его Шмель.

Челпан обернулся к нему, он старался казаться обиженным.

— Вы, товарищ, не знаете меня. Конечно, думаете, что если я работал с…

Но тут не помня себя закричала Мариора:

— Где у него совесть? Не слушайте его, врет он, врет! — твердила она.

Кто-то сказал ей:

— Тише! Держи себя в руках, девушка.

Пожилой мужчина с автоматом через плечо, стоявший рядом, косо посмотрел на нее. Тогда Мариора повернулась и побежала в чащу, натыкаясь на стволы, точно слепая.

Ее догнал Андрей. На плечи Мариоры бережно легли сильные руки.

— Мариора, милая, ну успокойся! Никто ему не поверит. Разве есть у таких людей совесть? А на товарищей не обижайся. Верно: перебивать нельзя.


В этот день над лесом долго кружился фашистский самолет-разведчик. Он то исчезал за редкими облаками, то спускался так низко, что отчетливо была видна на его крыльях свастика. По самолету не стреляли: нельзя было обнаруживать себя.

Потом разведчик исчез, а вместо него появились два бомбардировщика. Не снижаясь, они пролетели недалеко от лагеря и повернули на север от него. Через минуту в той стороне над лесом черной тучей поднялась земля, и спустя немного донесся грохот; там, на небольшом участке редкого молодого леса и на прилегающей к нему полянке, партизаны сделали ложный лагерь — холмы свежевырытой земли создавали видимость блиндажей, кучи веток казались шалашами, а собранный кое-где металлический лом — выглядывающими из укрытий пулеметами.

В небольшом шалаше, на кожухе, положенном на подстилку из мха, сидел Костя Карасев, отрядный фельдшер. Куда сейчас девались его шутливость, веселая улыбка? Рядом с ним расположились Андрей, косой Ион Данич из пятерки Андрея и из пятерки Шмеля парашютистка-диверсантка Параскица Балан, уроженка левого берега Днестра.

Здесь собрался комсомольский комитет отряда. Костя Карасев был секретарем.

Перед ними сидела Мариора.

Наступил момент, которого она три года назад так ждала и боялась: ее принимали в комсомол.

Если бы Мариору спросили сейчас: не страшно ли ей в отряде, с людьми, над которыми почти ежедневно висит смерть, если бы спросили, не страшно ли ей будет, если ее пошлют с заданием, и знает ли она, что ждет ее в случае провала, — она ответила бы: «Все знаю, и… конечно, страшно». Но, если бы ей предложили оставить отряд, сказали бы даже, что она может возвратиться в Малоуцы и ее там никто не тронет, она бы обиделась: фашисты еще в Молдавии, разве может она спокойно сидеть дома?

Но с Мариорой никто и не думал говорить о таких вещах.

Кроме Иляны, в комсомол ее рекомендовал еще и Андрей. Почти весь вчерашний день она повторяла с ним Устав комсомола.

Костя записал что-то в маленькую книжку, сунул ее в карман и обвел всех живыми голубыми глазами.

— Биография товарища Стратело ясна. Так? Вопросы у членов комитета будут?

— Разрешите мне, — подняла руку Параскица Балан. Она повернула к Мариоре свое широкое, умное лицо, строго спросила: — Как говорит комсомольский Устав об обязанностях комсомольца?

— Надо повышать политическую грамотность…

— Правильно. Что же ты будешь делать для этого?

Мариора взглянула на Андрея — тот ободряюще кивнул ей — и ответила не сразу и медленно, точно прислушивалась к каждому своему слову:

— Сначала научусь хорошо читать. Чтобы я все могла прочесть, самые толстые книги. Когда кончится война, я пойду учиться. Маркса, Энгельса и Ленина буду читать. Потому что они учат, как построить такую жизнь, чтобы хорошо было не богачам-бездельникам, а всем, кто трудится.

Потом спросил Андрей:

— Ты сказала: комсомолец должен быть честным, правдивым и бдительным. Бдительность — как ты это понимаешь?

— Как понимаю? — спросила Мариора. — А так: я должна помнить — у народа есть враги. Должна знать, кто мой друг и кто мой враг. Мы строим новую жизнь, хорошую для всех честных людей. Враги станут вредить нам. Я не комсомолка буду, если успокоюсь хоть на минутку и позволю обмануть себя, обойти…

Она замолчала.

Члены комитета одобрительно улыбнулись ей.

— Все вопросы? — Костя положил ладонь на колено, тряхнул волосами. — Теперь у меня — последний. Пусть товарищ Стратело скажет нам, почему она… Вот по селам наши люди распространяли листовки с призывом уходить в партизаны, не работать на фашистов… Однако в сорок втором году она пошла работать к фашисту Тудореску. Почему?

Мариора молчала. Она опустила голову, но все равно чувствовала на себе взгляды товарищей.

«Почему?» — твердила она себе.

Наконец Андрей сказал:

— Она не понимала тогда…

— Нет! — резко перебила его Мариора и подняла голову. — Понимала… Просто… просто не могла решиться! Думала: как же я его, Тудореску, не послушаюсь?

И тут Мариора осеклась. Все… теперь не примут. Зачем она сказала так? Но ведь она не могла сказать неправду! Мариора уже не слушала, что еще говорил Андрей, что говорили другие члены комитета. Она стояла, опустив голову, и ей казалось, что луч солнца, пробравшийся в шалаш сквозь щель между ветками, уже не светит прежним радостным светом.

Мариора точно очнулась, когда Костя встал, протянул ей руку. Не сводя с нее глаз, сказал медленно и торжественно:

— Товарищ Мариора Стратело, вы приняты в ленинский комсомол. Поздравляю, — и улыбнулся, становясь таким же простым, каким Мариора знала его до сих пор. — Рада? — Костя сильно встряхнул ее руку.

Около палатки на гвозде, вбитом в сук, висело ведро воды. Мариора долго пила из холодной жестяной кружки. Потом выплеснула остатки воды и вздохнула всей грудью.

Здесь, в старом дубовом лесу, буйно рос подлесок. Шершавые ветки кизила свешивали над Мариорой свои правильные, с беловатыми жилками листья. Шумели ветви явора, раскинула свои лапчатые листья тонкая клоктичка…

Почему она работала у Тудореску? Почему люди плакали, сохли от голода и болезней и все-таки позволяли реквизировать у себя урожай? Почему вор Челпан полноправным хозяином ходил по их земле? Если бы такие, как отец, не подставляли им безропотно спины, давно бы не было здесь фашистов… Отец… Бедный седой старик! Как он любил ее!.. А говорил: она девушка, ей даже учиться не надо. Посмотрел бы татэ на нее сейчас.

Мариору окликнули. Поодаль, прислонившись к стволу толстого, в два обхвата, старого дуба, сидели Семен Ярели, Тудор Беспалый и Николай Штрибул. У каждого в руке было по новенькому автомату. Перед ними присел на корточки Шмель. Автомат в его руках был наполовину разобран: дегтярно-черные, густо смазанные части кучкой лежали на земле. Шмель что-то объяснял, показывая ствол автомата.

— Садись, дочушка, послушай. Тебе тоже не мешает знать это, — сказал Мариоре Тудор.

Шмель обернулся.

— А-а, Мариора! Ну как? Привыкаешь?

Мариора подошла, но ничего не ответила. Не хотела говорить о своей радости, словно боялась расплескать ее.

— Мариора, как хорошо, что ты пришла! — обратился к ней Николай. — Хоть бы ты баде Семену сказала. Он же больной, а тут почти на голой земле приходится спать. Надо ему в Малоуцы идти…

Семен часто замигал, на бледных щеках его румянцем выступила обида.

— Молод еще, вот и говоришь глупости. Тудор тоже калека, но воевать идет, а мне — домой? Думитру, может, расстрелять собираются, а я на лежанке буду валяться?

Тудор понимал Семена. Он сочувственно улыбнулся ему, покусывая кончики седеющих усов, сказал:

— Я старый калека, а может, больше другого молодого сделаю. Не первый раз на войне.

Вечерело. Появилась надоедливая мошкара. Поблескивая в косых лучах прорывающегося сквозь листву солнца, она тучами носилась между деревьями.

Шмель слушал спор, тихонько посмеиваясь. Занятия были прерваны. Играя автоматом, он проговорил:

— Фронт-то уже в двадцати километрах от нас. Скоро наши Реут будут форсировать. Эх, и здорово!..

Мимо пробегал паренек в распоясанной гимнастерке.

— Эй, Георге! — позвал его Шмель. — Ты сегодня на гектографе дежуришь? Уже печатаете? А у тебя нет с собой экземплярчика? Так чего ж ты молчишь? Давай сюда!

Парень сунул Шмелю еще пахнущую краской газету, отпечатанную на грубой сероватой бумаге, и побежал дальше.

Шмель развернул газету.

— Совинформбюро… Ого! Теленешты взяли! — но тут же вздохнул: — Говорят, разрушены очень Теленешты. Наша сводка… группа партизан из отряда товарища Л. уничтожила колонну немецких автомашин… — Шмель вздохнул снова. — Эта новость пришла уже без Лаура. Сожжен склад… Ух, ты, и песню напечатали! — И, скосив глаза на нижний край второй страницы, он принялся читать:

Как придет весна чудесная,
Летом — урожай хорош!
Есть пословица известная:
«Что посеял — то пожнешь!»
Хотел Гитлер хлеба нашего,
Мы ему сказали: врешь!
Сеял бомбы — хлеб не спрашивай,
Что посеял — то пожнешь.
Шел фашист сюда с Берлина,
Заработал — три аршина.
Он богат, и мы богаты,
Будем хлеб грести лопатой.
Мариору кто-то тронул за плечо. Онаоглянулась. Это был Андрей. Он улыбался, левой рукой откидывал назад свои густые волосы.

— А я тебя ищу, — сказал он. — Ну, как ты? — И, не дав ответить, спросил: — Нравятся частушки?

— Нравятся.

— Это мои, — краснея, сообщил Андрей. — Вчера написал. Главное, по-русски написал-то! А ребята подхватили, перевели на молдавский… И вот, пожалуйста! Хоть бы меня спросили. Да разве это стихи?

— Я не знаю, какие должны быть стихи, но эти мне нравятся, — проговорила Мариора.

Она схватила Андрея за руки, и тот, заглянув в ее глаза, понял, что она уже думает не о стихах.

— Андрей! — промолвила Мариора и, зажмурившись, закинув голову, засмеялась, легко и счастливо.

Вечером Андрея разыскал Шмель и сказал, как бы между прочим:

— Я рад, что Мариору приняли в комсомол.

— Да, — согласился Андрей. — Если б она в наших условиях воспитывалась, училась бы…

— Что ж, — перебил его товарищ. — Другой, может, и учен, а толку мало. А учиться… учиться всегда можно. Скоро кончится война. Мариора ведь только начинает жить.

— Да, — сказал Андрей, — Мариоре непременно надо помочь учиться. Она настоящий человек.

Шмель остановился, с легкой укоризной заглянул Андрею в глаза. Спросил в упор:

— А ты ничего не замечаешь?

— Чего? — не понял Андрей.

— Эх, ты! — укоряюще вздохнул Шмель. — Приворожил ты девчонку, не видишь, что ли?

— Ну, что ты! Выдумываешь! — покраснев, проговорил Андрей.

Шмель пожал плечами, помолчал.

— Ладно, это твое дело. Я к тебе вот зачем пришел. Меня в штаб отряда вызывали. Готовится серьезная операция: ударить на южную окраину города и заодно тюрьму взять. Армия наша уже Реут форсирует, она с той стороны жмет, а мы с этой ударим. Ребята оденутся крестьянами и поедут в город на машинах, вроде как мобилизованные. Документы для них уже есть, все в порядке. Ну, а мы со своими пятерками раньше начнем действовать. Так что ты сейчас собери людей…

— Значит, недолго еще Лауру терпеть, — оживился Андрей. И, помолчав, сказал: — Нелегкая будет операция.

— Нелегкая, — согласился Шмель.

— Наверное, последняя в этом районе.


Дождь шел с утра. Небо было плотно закрыто серой тучей, в комнате разлился сумрак.

Мариора выпростала руку из-под одеяла и прислушалась. Деловито стучали дождевые капли по маленькому окошку. Но почему она слышит только шум дождя? Ведь еще вчера и все предыдущие дни от взрывов дребезжали стекла в окнах, где-то недалеко оглушительно ухали орудия, порой совсем рядом удивительно четко стучал пулемет. Шум самолетов мешался с глухим кашлем зениток, а зенитные снаряды рвались в небе, издавая надрывные чавкающие звуки. Целый день висел черноватый душный туман, а ночью все заливала густая, кроваво-красная заря…

Мариора лежала в Цинциренах, в селе, которое она до сих пор знала только понаслышке. Но за нею ухаживала Грекина. Сначала Мариора то и дело теряла сознание: а вчера ей стало гораздо лучше, она даже свободно разговаривала с Грекиной. Та рассказывала ей, что фашисты еще давно вырыли недалеко от Цинцирен окопы и теперь оттуда обстреливают части Красной Армии, не дают им подойти к шоссе. Несколько снарядов попало в село, разрушило две касы. Убит старик, отец хозяйки.

И вдруг тихо. Нет, где-то далеко довольно явственно вздыхают орудия.

Дождь прекратился сразу, точно решил: довольно мыть землю. И тотчас в комнату заглянуло молодое, веселое солнце, — оно осветило и Мариору, и голые стены, и накрытый кувшин с молоком, который, наверно для нее, оставила на окне Грекина.

Мариора улыбнулась, чувствуя, что у нее сегодня хорошо на душе — и от этой тишины, и от ясного солнца, и от того, что к ней возвращаются силы. Но где же Грекина? Все эти дни, больше недели, Грекина была с ней. Несколько раз, когда усиливался артиллерийский обстрел, она и хозяйка, молодая женщина, носили Мариору в погреб. Они ухаживали за ней, как за маленьким ребенком. Мариора мечтала об одном: пришел бы Андрей… Или кто-нибудь из отряда. Узнать бы о Лауре, — она знала, что готовилась операция по захвату тюрьмы. Но никто не приходил. Она понимала: идет бой, им не до нее.

Тогда в отряде, после комитета, Мариоре и Параскице Балан дали срочное задание: сходить в Полешты. По сведениям, поступившим в партизанский отряд, в Полештах — это село тоже было расположено возле шоссе — остановился танковый полк. Под видом селянок, идущих из города, они должны были зайти в село, разузнать о численности полка, о том, надолго ли остановился полк. Мариора с Параскицей все узнали и вернулись. Но вскоре после возвращения Мариора почувствовала себя плохо. Наверно, сказались волнения и долгая ходьба. К вечеру снова открылась рана. Тудор Беспалый предложил отправить Мариору в Инешты, к знакомой женщине.

Андрей возразил:

— В Малоуцы и окрестные села со дня на день может прийти карательный отряд, мстить за Челпана. Зачем рисковать?

Грекина сказала, что в Цинциренах живет верная женщина, ее кума. У нее в сарае есть большой подвал, там вполне можно спрятать человека. И Цинцирены не входят в ведение малоуцкого жандармского поста.

С Мариорой решили отправить и Грекину, чтобы она ухаживала за ней, а заодно подготовила помещение, куда при случае можно будет устроить раненых из отряда.

Кума Грекины встретила Мариору, словно родную. А Мариора слегла.

Только сегодня она почувствовала, что смогла бы встать. Из-под подушки она достала осколок зеркала, который ей как-то дала Грекина, и посмотрелась. Как изменил ее последний год! Правда, округлое лицо по-прежнему смугло. Такие же густые, с изломом брови, такие же черные виноградинки глаз под длинными ресницами. Но лицо как-то заострилось и не померкло, нет, а сменило девичью, притягивающую красоту на другую, женскую, измученную… А как Мариоре хотелось быть красивой!

Мариора вдруг смутилась и положила зеркальце на подоконник. Опять думалось об Андрее. Когда она уходила из лагеря, он провожал ее. Андрей видел, что ей трудно идти, и сказал, что хочет понести ее на руках.

— Нет! Мне хорошо… — проговорила она и долгим взглядом благодарно посмотрела на Андрея.

Он остановил Мариору, пытливо и ласково взглянул в ее счастливо заблестевшие глаза.

У Мариоры растрепались, упали на смуглый лоб волосы, она не замечала.

— Девочка моя! — улыбаясь, сказал Андрей и свободной рукой поправил ее волосы.

Потом они снова пошли. О чем они говорили? О том, что скоро кончится война, можно будет жить дома, работать, учиться… и даже вечеринки устраивать. О каких-то пустяках: о лесе, о погоде… Сейчас даже и не вспомнить, о чем.

В касу шумно вошла Грекина.

— Мариора, милая, советские пришли! — закричала она еще в дверях. И тут же, прислонившись к дверному косяку, заплакала: — Не дожила моя Лиза…

Грекина рассказала, что этой ночью советские части выбили фашистов из укреплений. Потом сказала:

— А к тебе забегал Андрей. Все про здоровье твое спрашивал. Я сказала: лучше. Он узнал, что ты спишь, говорит: «Не будите. Скажите, вечером зайду. Мне в город сейчас надо». И волнуется, видно…

— Волнуется?

— Я так думаю, — вздохнув, сказала Грекина, — оттого, что, говорят, самый главный партизан умер. Сегодня в городе хоронить будут. Я уж думаю, не наш ли… — но тут Грекина взглянула на Мариору и осеклась.

Мариора рывком приподнялась.

— Тетя Грекина! Кто сказал вам?

— Все село говорит.

Мариора откинула одеяло.

— Я в город пойду.

— Я тебе покажу город! — встав, сердито прикрикнула на нее Грекина. — Эх, глупая я, не надо было рассказывать тебе. Помереть хочешь?

Грекина стояла на своем. Тогда Мариора притворилась, что согласна с ней. Она смирно лежала на лайцах, до подбородка укрывшись рядном.

Конечно, в такой день Грекина не могла усидеть в касе. Взглянув в окно, она сказала:

— Машины советские в село приехали. Ты не скучай, девочка, я сейчас, погляжу только…

Мариора промолчала. Но когда закрылась за Грекиной дверь, она вскочила. Боль в плече почти не заметна… Пощупала повязку, держится хорошо. От долгого лежанья и слабости кружилась голова — Мариора даже пошатнулась, когда нагнулась за опинками. Ничего! Она надела кофту, повязала платок и вышла в сад.

К шоссе она шла не селом — боялась встретить Грекину, — а выбралась сначала в лес и уже оттуда на проселочную дорогу.

У шоссе — колодец. Около него остановился грузовик с какими-то ящиками. Шофер, курносый парень в советской военной форме, наливал в радиатор воду.

Мариора попросила подвезти ее до города.

— Ну шти молдаванешты[51], — старательно выговорил шофер, видимо, единственное, что знал по-молдавски, и смущенно посмотрел на Мариору. Она, волнуясь, принялась объяснять жестами. Парень, наконец, понял и, улыбнувшись, открыл перед нею дверцу кабинки.

Залитые солнцем придорожные орешины стремительно побежали назад.

Мариора, покусывая губы, опустила голову, стала теребить подол фартука. «Самый главный партизан…». А может быть, Грекина спутала? И почему она, Мариора, все время думает о Думитру Лауре? Нет, нет, этого нельзя допустить! Разве баде Думитру первый раз имел дело с фашистами? И ведь его партизаны должны были освободить. Но… Мариора вспомнила, что рассказывали про пытки сигуранцы, и съежилась от невольной дрожи. Скорей бы город!

Наконец машина загрохотала по булыжнику мостовой. Мариора, точно очнувшись, взглянула в запыленные стекла кабины. И тут же, скомкав и сжав пальцами подол фартука, качнулась вперед, почти прижалась лицом к стеклу. Неужели это та улица, по которой она два года назад въезжала в город? Тогда здесь кое-где тоже были развалины, но стояли и дома, небольшие белые дома. Теперь всюду лежали только кучи щебня. Лишь акации по-прежнему тянулась вдоль тротуаров, но и у них у многих макушки точно скошены огромной косой.

— Ой… — тихо воскликнула Мариора.

Шофер посмотрел на нее, потом снова глянул на развалины, нахмурился и, с сердцем сказав что-то по-русски, ожесточенно закрутил рулем. Машина, подпрыгивая на выбоинах, огибая воронки от снарядов, что зияли прямо посреди мостовой, пошла быстрее. Только двухэтажное серое здание кинотеатра в конце улицы каким-то чудом осталось невредимым, лишь стекла поблескивали на залитой солнцем панели. Здесь шофер и высадил Мариору. Она поблагодарила его кивком головы и, свернув за угол, растерянно огляделась.

По обе стороны этой улицы на тротуарах густыми цепочками, громко и весело переговариваясь, стояли люди. Но Мариора смотрела мимо них.

В какую сторону ни глянь, всюду черные развалины.

А люди, которые жили здесь? Может быть, многие из них похоронены под этими развалинами?

Теплый ветер поздней весны летел по городу, порывами приносил тяжелый, душный запах гари и нежный, щекочущий — цветов. Цветы? Откуда они здесь? Почему цветы?

Тут только Мариора заметила: люди, что стоят вдоль тротуаров, держат в руках большие букеты. Несколько часов назад все они, вероятно, спасались от огня в подвалах и погребах. Одежда у многих еще помята, выпачкана в саже, в пыли. И все-таки люди выглядят празднично.

Люди движутся по тротуарам одиночками и группами; кажется, что все коротко знакомы между собою, — так оживленно и дружески разговаривают они, останавливаясь друг возле друга.

Поодаль стоят деревенские женщины. Эти принаряжены: на них пышные сборчатые юбки, к кофточкам приколоты красные бантики, как тогда, в первый день освобождения, в сороковом году.

Да, конечно, радость.

И все-таки Мариоре было удивительно видеть в этом изуродованном, выжженном городе, который, кажется, еще не остыл после огня, улыбки на лицах людей, слышать возбужденный говор, смех и возгласы, что, сливаясь, плывут над ними…


Когда Мариора ехала в город, ей казалось — только добраться бы, а там уж она узнает и о Лауре и о партизанах. Но теперь она терялась все больше. Партизан в толпе не было видно. Куда идти?

Раздумывая, Мариора остановилась посреди улицы.

И вдруг лицо ее расцвело счастливой улыбкой. Ей показалось, что недалеко от нее, рядом с деревенскими девушками, остановился Думитру Лаур. Его высокая, чуть сутулая фигура. Крестьянская шляпа, какую он носил всегда в селе, сдвинута чуть набок, а из-под нее упрямо выбиваются седеющее, но все еще кудрявые волосы… Расталкивая людей, которые, не в силах сердиться, посмеивались над нею, Мариора подбежала к Лауру. Остановилась сзади, даже не передохнув, тронула его за рукав. К ней повернулся незнакомый человек, пожилой, усатый. Одна щека у него то и дело подергивалась, но лицо было доброе. Он молча разглядывал Мариору, а она от растерянности не знала, что сказать.

— Обозналась, черноглазая? — наконец добродушно улыбнулся тот. И добавил как старой знакомой: — Хорошо? А погодка-то какая?

— Хорошо, — покорно согласилась Мариора и, опустив голову, медленно пошла по тротуару. Увидеть бы сейчас Андрея, рассказать, что творится в ее душе!

Рядом с Мариорой остановились две женщины с цветами. Похоже было, они ждали чего-то. И верно: сбоку, со стороны небольшой улички, на которой сохранилось несколько домов, нарастал гул.

Скоро оттуда показались танки. Казалось, они двигались прямо на нее — огромные, неприступные, украшенные большими ярко-красными звездами. Оглушительный грохот заполнил улицу. В открытых люках танков во весь рост стояли танкисты в туго перетянутых ремнями комбинезонах. Только они въехали на эту улицу, как со всех сторон к ним полетели цветы, целые охапки сирени, пестрых глазастых полевых цветов…

Пожилой круглолицый танкист с узкими, чуть раскосыми глазами, присев на крышку люка, снял шлем и, вытирая платком лицо, по-молодому озорно подмигнул, казалось, ей, Мариоре. Она ответила радостной, благодарной улыбкой.

Мариора медленно шла вдоль тротуара. Она уже не слышала ни голосов, ни грохота танков. Ее то и дело толкали, какая-то женщина в потрепанном жакете мимоходом погладила ее по плечу, улыбнулась… Мариора шла все быстрей. Как нарочно, партизан не встречалось. Неужели никого из них нет в городе? А куда же пошел Андрей? Да разве найдешь его?

Мариора никогда не была на городской площади, но, по рассказам Дионицы, представляла ее себе. Уже виднелись акации на площади. До нее оставалось не больше квартала, квартала пустых, полуразбитых каменных коробок. Почему же в той стороне так тихо?

Много людей, догоняя и обгоняя Мариору, тоже молча шли туда.

Выйдя на площадь, Мариора оторопело остановилась. Да, здесь было очень тихо, и тем неожиданнее была огромная толпа, заполнившая площадь. Вот где партизаны. Их очень много. Мариора узнавала их по немецкой и румынской форме без погон, по красным ленточкам на фуражках, которые они держали в руках. Но почему они сняли фуражки? И так тихо… Нет, откуда-то из толпы доносится голос. Но слов не разобрать.

Вокруг стояла тишина, как на молитве, и трудно было понять, слушают и слышат ли люди человека, говорившего там, на середине площади. Высокая старуха в широком платье и низко повязанном черном платке часто вытирала глаза, что-то приговаривала повторяя: «Сыночек мой…»

Наконец Мариора могла слышать, что говорят там… Да ведь это голос Андрея! И как она не узнала сразу?!

— Мы сделали все, чтобы вырвать наших товарищей из рук фашистов. Но было поздно: они замучили Думитру Лаура пытками, — говорил Андрей. — Спасти его было уже нельзя. Он умер на наших руках… вчера, когда врага выбили из города…

Где-то рядом заплакала, заголосила женщина, и Мариора больше не слышала слов Андрея.

Передохнув, Мариора вытерла ладонью запотевшее лицо, потрогала виски, точно от этого ей могло стать легче, и стала просить пропустить ее вперед.

Скоро вокруг были почти одни партизаны. Кто-то узнал ее, назвал по имени. Она слышала все точно сквозь сон. И даже не оборачивалась. Кто-то взял ее под руку, повел, и люди кругом расступились быстро и бесшумно. Это был Костя Карасев. Его она тоже не сразу узнала.

И вот уже люди позади. А впереди… Мариора прижала к груди руки, сжавшись, остановилась.

Совсем близко на середине сквера, под отцветающими акациями, разбросавшими на земле свои последние бело-розовые лепестки, была вырыта могила. Возле стоял обитый красным гроб. Там лежал Лаур.

Мариора смотрела на почерневшее лицо Лаура; ей было страшно, но она не могла оторваться от него.

Родное лицо, но как оно изменилось! Ввалившиеся глаза; захватывая щеку, под левым глазом чернеет большой кровоподтек. Правая щека совсем закрыта куском марли. Даже кривой шрам над левой бровью — память Дофтаны, — казалось, стал глубже. Только брови, дремучие черные брови, остались такими же да волосы, еще больше поседевшие, так же густы. И было что-то несмирившееся в его плотно сжатых, точно ссохшихся губах. Даже что-то молодое, удивительно напоминающее Васыле…

Душистым курганом лежали на земле вокруг Лаура цветы: венки, букеты. Ворохом цветов был засыпан и самый гроб, оставались видными только края. До половины гроб закрывало опущенное знамя. Возле, на бархатной красной подушечке, лежали два ордена…

Она видела сейчас Лаура перед собой таким, каким знала в жизни. Вот Думитру-кузнец, всегда усталый, но такой простой и внимательный к каждому. Он пришел в имение, даже не успев скинуть прокопченную возле горна куртку, сидит на маленькой скамеечке, опираясь спиной о глинобитную стену конюшни. Держа стакан большими узловатыми пальцами, с наслаждением пьет чай и рассказывает притихшим рабочим, что есть в мире счастье и для них, только нужно суметь взять его… А вот баде Думитру три года назад. Сильный, непримиримый, он стоит на крыльце Нирши Кучука. Во дворе захлебывается ругательствами Нирша, а ветер треплет в руках у Мариоры пожелтевшие бумажки с долговыми записями… Баде Думитру смотрит на нее, и ласковые морщинки сбежались вокруг его глубоких карих глаз. Кажется, Мариора тогда первый раз в жизни поверила, что она полноправный человек. Вот Лаур стоит перед нею в низко надетой смушковой шапке, с портупеей на гимнастерке — командир отряда. Может ли он умереть?!

И сейчас Мариоре вдруг подумалось, что ведь баде Думитру никогда не был особенно близок к ним, Беженарям. То есть он бывал у них, разговаривал с отцом, и отец отзывался о нем всегда хорошо. Но не было случая, чтобы Тома пошел за чем-нибудь к Лаурам, да и сама Мариора прежде редко разговаривала с баде Думитру. И с Васыле не подружилась бы, если бы не Кир. И все же он дороже других!

На песчаный холмик возле могилы, с которого только что сошел Андрей, медленно поднялся Шмель. Он поправил разметавшиеся на лбу черные волосы, подняв руку, крикнул:

— Друзья!

Тишина снова разлилась на площади. Мариора почувствовала, как замерла напиравшая на нее сзади толпа.

— Друзья! — Шмель оперся рукой о ствол акации, что росла рядом, перегнулся вперед, к людям. — Об этом много говорилось и писалось. Может быть, не стоит вспоминать лишний раз. Но я вспомню. Все знают, как жил наш брат, правобережный молдаванин, до сорокового года. Отчего так было? Земля наша маленькая, но богатая! С давних пор много было охотников до нее. У народа своих бед немало: бури, засухи, наводнения, болезни! А тут еще с одной стороны боярин с кулаком душат, лавочник и ростовщик, а с другой — королевский перчептор с жандармами. Всякому взятку надо. О честности только попы в церкви пели. А что было, когда фашисты пришли? Тут уж человек просто знать не мог, будет ли жив завтра.

Но разве убьешь народную душу? Она как виноградный росток: руби его, топчи, морозь — глядишь, а он листочками оброс и снова к солнышку тянется. Оттого и рождались на Молдавии такие замечательные люди, как Котовский, Лазо, Ткаченко[52]. Они несли нам правду, которую поднял на красном знамени великий Ленин! И Думитру Лаур по их дороге шел. Недаром Лаура фашисты боялись. Он всю жизнь боролся против угнетателей, чтобы мы с вами, товарищи, могли дышать полной грудью, могли радоваться этому солнцу, могли работать!

Минуту Шмель молчал, обводя людей горячим взглядом и, словно убедившись, что все думают так же, как и он, закончил, произнося слова громко и медленно:

— Еще в руках фашистов Кишинев. И сотни молдавских сел. Но мы клянемся: на нашей земле не будет фашистов! Нашу землю мы освободим! И отомстим за разрушенные города и села! Товарищи, отомстим за Думитру Лаура…

У изголовья Лаура, опустив обнаженную голову, стоял Владимир Иванович.

— Мариора, — шепотом сказал кто-то сзади.

Вздрогнув, Мариора оглянулась. Это была Иляна. Девушка больно сжала руку Мариоры. Милая черноглазая Иляна, она плакала, почему-то все время прикладывая платок к губам и не вытирая щек, по которым ручьями бежали слезы. Мариора кинулась ей на шею, спрятала лицо на ее плече и заплакала.

…Двое партизан пригладили небольшой песчаный холмик, и вот уже на нем стоит деревянная башенка, выкрашенная в красный цвет, с красной звездой на верхушке… Прибивают дощечку с надписью… Играет оркестр. Льется торжественная, скорбная мелодия. Редкие тяжелые удары барабана стучат в сердце, как шаги уходящего навсегда человека. Плачет труба…

Трижды четко прострочили автоматы…

Медленно пустела площадь. Мариора, Иляна и Костя подошли к могиле. Мариора держалась за Иляну и ничего не видела кругом — слезы застилали ей глаза. Вот перед ними памятник. Мариоре хотелось упасть, прижаться лицом к земле, которая обняла баде Думитру…

Подошел Андрей. Мариора не видела его, лишь почувствовала, что это он. Андрей встал между ней и Иляной, крепко взял их под руки. Стояли молча.

Наконец Мариора подняла голову. На площади уже открыли движение. Схлынул народ. Теперь Мариора увидела, что дома на площади тоже почти все разрушены; лишь кое-где сиротливо стоят изуродованные стены. Всюду валяется растерянное фашистами снаряжение: в аллее сквера, между акациями, застрял полуобгоревший тягач с прицепленным к нему сзади орудием, на углу площади, зацепившись крылом за уцелевшую стену разрушенного дома, неловко воткнулся в пожарище небольшой самолет с черными пауками на крыльях и на искореженном теле. Въехав на тротуар, так и застыл на нем танк с оторванной гусеницей. И рядом с этим танком, точно погибший с ним в единоборстве, накренившись, распахнув люки, стоял другой, с потускневшей, наверно от огня, красной звездой…

Поодаль, в маленькой уличке, возле уцелевших домов что-то делали люди в военном.

— Саперы. Начали разминировать, — сказал Андрей, заметив Мариорин взгляд.

Едко пахло гарью.

И вдруг где-то очень близко послышался грохот. Мариора вздрогнула, взглянула на Андрея. Тот и сам не понял, в чем дело, вопросительно посмотрел на Костю.

— Стена где-то рухнула, — успокаивающе сказал тот.

А по площади, по другую сторону сквера, все ехали и ехали машины, проходили советские пехотинцы, выглядывали санитары из машин с красными крестами: они пели и так же, как те на улице, улыбались, приветствовали жителей, которые провожали их радостными взглядами, забрасывали цветами.

Вдруг движение прекратилось, и на площадь вышла колонна фашистских солдат. Мариора испуганно взглянула на Андрея и Костю.

— Пленные, — проговорил Андрей, и в голосе его было презрение.

Какие же они были неопрятные, помятые! Расстегнутые кители, у многих оторваны погоны. Смотрят вверх, куда-то мимо развалин, в которые они превратили город, мимо толпы людей, что раздалась и враз стихла, а потом глухо, возмущенно зашумела.

— Совестно им на людей смотреть, — сказал Костя.

Вояки, которых год назад вели завоевывать мир, давно растеряли парадную, разутюженную выправку и теперь под конвоем советских солдат, шаркая ногами в сбитых ботинках, серой колонной проходили через площадь.

Вдруг на плечо Мариоры легла рука. Она обернулась — и замерла, не в силах сказать ни слова. Перед ней в выгоревшей гимнастерке с сержантскими погонами стоял похудевший и повзрослевший Кир. Первое мгновение Мариора смотрела на него, точно думала: сон это или правда? Кир протянул ей руку, но она не видела ее. Порывисто обняв Кира, Мариора уткнулась головой в его пропахшую потом и пылью гимнастерку и громко расплакалась.

— Баде Думитру… здесь… — сквозь слезы выговорила она.

— Знаю… — грустно и устало сказал Кир. Минуту он молча глядел на маленький песчаный холмик, видневшийся из-под груды цветов, потом, тихонько отстранив Мариору, поцеловал Иляну и, повернувшись к Андрею и Косте, крепко пожал им руки.

— Значит, кончили партизанить?

— Да. Дальше с вами пойдем, — просто ответил Андрей.

Еще стоял над развалинами тяжелый запах гари, еще то и дело ухали, падая, стены разрушенных домов и в развалинах копошились люди, может быть, надеясь найти под ними что-то дорогое им, а город, вымытый дождем, высушенный солнцем, сиял особенным, радостным светом. На той улице, по которой Мариора пришла на площадь, над крышей кинотеатра — пустые кварталы позволяли видеть далеко — весело плескался ярко-красный флаг. Мимо сквера, громко смеясь, пробежали дети — девочки в коротеньких платьях, мальчишки в подвернутых штанах. Одна из девочек прижимала к груди большой букет цветов.

ЭПИЛОГ

И снова наступила весна.

Кончался день. Был час, когда в касу Мариоры Стратело приходило солнце. Мариора особенно любила это время. В небольшой касе становилось еще светлее, ярче казались цветы на ковре и полосатые пэретари на лайцах, чище — глиняный пол. Солнечные лучи ложились и на скатерть, делая ее ослепительно белой, и на книги, ровные стопки которых занимали почти половину стола. Это были книги Иляны.

В первую же осень после освобождения Иляна снова стала работать учительницей в Малоуцах, поселилась у Мариоры. В этом же году она поступила на заочное отделение педагогического техникума. Сейчас Иляна училась уже на втором курсе и вечерами много занималась.

Ни одна книжка, которую девушка привозила из города, не оставалась чужой для Мариоры: она просматривала ее или просила Иляну рассказать содержание. Иногда читала сама, но с трудом, а книжки по специальным дисциплинам были еще совсем непонятны Мариоре.

Сегодня Мариора очень устала. На днях в Малоуцы прислали докторшу, совсем молодую, и та сказала, что надо срочно оборудовать медпункт. Мариора предложила устроить его в пустой касе Марфы Стратело. По наследству каса принадлежала ей, но она предпочитала жить в отцовской. Как хорошо будет, если каса тети Марфы станет служить для всех!

С утра Мариора с комсомольцами выносили из касы ненужные вещи, подмазывали глиной пол, топили печь, шили марлевые занавески — словом, наводили порядок. Мариоре, конечно, пришлось хлопотать больше всех: вот уже второй год она была секретарем колхозной комсомольской организации.

Вернувшись домой, Мариора обвела комнату хозяйским взглядом, заметила непорядок: возле стола валяется сложенный листок бумаги. Подняла, посмотрела. На листке карандашом старательно, хотя и несколько неуклюже, нарисованы невиданные Мариорой платья, прически. «Для драмкружка, Иляна постаралась, — догадалась Мариора. Улыбнувшись, она покачала головой: — В обеденный перерыв рисовала. Вот неугомонная!» — и положила листок на стол, под книжки.

Чтобы прогнать усталость, Мариора умылась холодной водой, быстро съела кислый, сваренный на квасу борщ и творог со сметаной. Потом скинула рабочее платье, минуту постояла в раздумье, какое платье надеть, потом все-таки надела свое любимое, с яблоневыми цветами по васильковому полю, повязала чистый фартук и взяла с полки недописанное письмо к Андрею.

В комнате было хорошо, но все-таки тянуло на улицу, к весеннему ветру, к солнцу. Мариора вышла из касы, села на чисто вымытое крыльцо, поставила рядом чернила, положила на колени книжку, на нее — письмо и собралась писать.

Далеко за садами, почти касаясь земли, горело и плавилось мартовское солнце. Оно сыпало лучи на стекла окон, освещало камышовые крыши кас, спускавшихся по склону холма вниз, к Реуту, и, чуть левее, у края села, золотило поднятые до половины белые каменные стены новой огромной конюшни, одной из первых строек молодого колхоза; под солнечными лучами играли бесчисленные ручейки, которые текли по двору, обгоняя друг дружку, чтобы скорей просочиться сквозь камышинки забора и, слившись, дружно бежать вниз, к Реуту. Кое-где еще лежал черный, осевший снег. Сады были пусты. Но ветви черешен, свешивающиеся над самыми ступеньками крыльца, уже показывали тугие почки, готовые брызнуть цветами.

И заботы пришли к людям весенние: двор соседки расцвел вывешенными на просушку коврами; у крыльца во дворе стоит ее сын, курчавый парнишка лет тринадцати, ученик Иляны, и старательно точит сапу — скоро окапывать виноградники! В другом дворе, через касу от них, на длинных веревках полощутся на весеннем ветру небеленые холсты. А вдали, на склоне холма, что поднимается по ту сторону Реута, напротив Малоуц, уже почти оттаяли виноградники. Правда, лозы прикопаны, их не видно. Но как гордо и весело принимает лучи этот могучий, успевший зазеленеть склон! Почти все эти виноградники посажены в прошлом году. В этом году колхозники посадят тысячи лоз…

Весна. Почему именно весны запоминаются Мариоре? Вот из-под куста сирени выглянул розовый бутон подснежника. Он совсем такой же, как тот, какой она увидела на бугре восемнадцать лет назад, в памятный день наводнения… И в такой же молодой и яркий день навсегда остановились глаза Дионицы.

И снова весна… Совсем другая новая весна…

Мариора на мгновение зажмурилась, потом вздохнула и стала дописывать письмо:

«А еще прошу извинить меня, я имею спросить у тебя совета. Я пришла к председателю колхоза, Семену Ярели, говорю ему: имею желание работать бригадиром в колхозе, так же как Вера. А он отвечает, ты в клубе должна, потому ты заведующая и хорошо справляешься. В клубе у нас сейчас очень хорошо, это правда, есть и книги, и музыка, и кинофильмы часто показывают. Только в воскресенье всем места не хватает, поэтому новую касу будем строить под клуб. Я говорю: Домника Негрян теперь тоже после ликбеза грамотная и ей можно доверить заведование клубом. Семен Ярели ничего, в хозяйстве старается, только меня не понимает. Он говорит, что если я очень хочу, он примет меня, но чтобы я еще подумала, потому что я не права. А я отвечаю: в колхозе просто так работать нельзя, колхоз любить нужно, и знать, как работать, и людям пример показывать. Ведь наши люди, кроме нас троих, не видели прежде колхоза, не знают, что вместе можно хорошо работать. А мы с дядей Тудором и дядей Филатом часто про Журы рассказываем. Агроном тогда говорил: будем хорошо работать — будет хороший колхоз и все заживем хорошо, а если плохо работать — все будет плохо. От нас же зависит, скоро мы станем жить так, как в «Партизанул рош», или нет. Я секретарь комсомольской организации, я буду хорошо работать, комсомольцы тоже, и тогда урожай хороший на своих участках будем иметь, все посмотрят — тоже захотят работать так, как мы, потому что увидят: польза большая. А если захотят и будут стараться, значит добьются богатого урожая. Правду я думаю?..»

Мариора сняла с перышка налипшую соринку, улыбнулась, вспомнив, как долго не могла привыкнуть писать ручкой, и продолжала:

«Напиши, как ты думаешь, Андрей? Ой, и много же я тебе написала, Андрей…»

И снова задумалась. В последнем письме Андрей писал, что его перебросили на кишиневский аэродром, он с другими летчиками будет бомбить лед на Днестре, чтобы не было наводнения. Возможно, полетит и на Реут. Скоро ему должны дать отпуск, тогда он обязательно приедет в Малоуцы… Он очень соскучился по ней, Мариоре…

Придерживая на коленях листок, Мариора закинула голову; весенний, теплый ветер ласкал лицо, пел и смеялся в ушах; она тряхнула косами и стала быстро писать:

«…а свою работу ты делай как следует, и уж когда будешь иметь освобождение…»

— Фа, сколько написала! Наверно, ты уже очень грамотная! — весело сказал кто-то над Мариорой. Она вздрогнула, подняла голову. У крыльца, улыбаясь, стоял Кир.

— Андрею пишешь?

— Да. Ну какая я грамотная! Как начнет Иляна письмо читать, на каждой строчке ошибки. Потом переписываю, — смущенно сказала Мариора. И радостно добавила: — Наконец-то ты в Малоуцы заглянул, Кир!

— Ну, что Андрей пишет — скоро к нам приедет?

— Пишет — к майским праздникам обязательно.

Киру шел уже двадцать четвертый год. Но в представлении Мариоры он еще мальчишка, задира и шутник, мастер на все руки. Поэтому порой она удивляется, что Кир уже член партии и секретарь райкома комсомола. Он для солидности даже маленькие усики отрастил. Через плечо у Кира туго набитая полевая сумка, из нагрудного кармана пиджака торчит карандаш. После ранения под Берлином Кир около года пролежал в госпитале и все-таки плохо владел правой рукой. Но об этом он никогда не говорил и морщился, если напоминал кто-либо другой.

Сейчас, сев рядом с Мариорой, Кир сказал, что он приехал в Малоуцы выяснить, как идет подготовка к севу в колхозе. Заодно побывает у родных: давно не виделись.

— Мать обижается, а работы так много, никак не выберусь, — виновато проговорил Кир. И тут же горько пошутил: — Виктора нет, он бы при ней домоседом был.

— Где он сейчас, как ты думаешь? — спросила Мариора.

— Очевидно, когда румыны отступали, с ними за Прут подался, — нахмурившись, ответил Кир.

Мариора махнула рукой; говорить о Викторе не хотелось.

Волнуясь, она передала Киру свой разговор с Семеном Ярели. Кир слушал ее внимательно, задумчиво вычерчивая что-то носком сапога на мокром снегу у крыльца.

— Если уверена, что здесь будешь полезнее, — ты права, я думаю, — сказал он. — А ты в сельсовете не говорила?

— С баде Филатом? Ну да, советовалась. Он тоже говорит: правильно…

— Ну, а как он сейчас живет?

— Живет-то? Вчера с Лизой, с женой его, разговаривала: жалуется на него.

— Ну?

— Как председателем сельсовета выбрали, так дома его только ночью видит. Верно: то в селе у него дела, то в город уедет. Беспокойный очень. Говорит: «Хочу, чтобы у нас люди жили, как в Журах до войны. А может, еще лучше». Пять породистых лошадей для колхоза выхлопотал, и на посев кукурузу какую-то особенную, элита называется, сорт «белый зубовидный». Нашему колхозу МТС в первую очередь трактор дает. А ему все мало. Нужно, говорит, чтобы свое электричество у нас было. Электростанцию бы на Реуте выстроить. Вот Лиза и жалуется, нет от Филата никакого покоя!

Кир рассмеялся.

— Ну, а ты как живешь?

Мариора, улыбаясь, подняла на Кира глаза.

— Хорошо… Конечно, нехваток много, да ведь что ж: всего год после такой войны. Работать много приходится, но ты понимаешь, Кир, мы сами хозяева! И никто у нас на шее не висит. Власть наша! Руки есть, голова на плечах — дай срок, так заживем! А когда знаешь это, ведь работать одно удовольствие.

— Да, — задумчиво сказал Кир. — Вот кадры надо растить. Растить, отбирать. Это сейчас тоже главное. Может быть, самое трудное.

Говорили о делах, о людях. А на лице Кира нет-нет да и скользнет озорство; Мариоре кажется: прежний Кир сидит перед нею.

— А ты вырос… Красивый… Небось девушки засматриваются? Жениться еще не думаешь?

Кир рассмеялся.

— Рано. Маленький. В этом году седьмой класс только окончу. Вон книжки все таскаю, — Кир показал на сумку. — А потом в техникум пойду учиться. А ты что, — Кир прищурился, — замуж надумала?

Мариора покачала головой.

— Нет еще. В этом году у нас вечерняя школа сельской молодежи должна открыться. Учиться пойду.

— Непременно откроется. В какой же класс думаешь?

— В третий. Читать и писать уже умею.

— Дело… — Кир помолчал прислушиваясь. — Реут тронулся, — сказал он.

— Уже? Я днем проходила — еще не было.

— Пойдем посмотрим! В колхоз я завтра пойду.

Мариора радостно согласилась:

— Пойдем!

Проходили мимо строящейся конюшни. Возле нее колхозники месили глину, тесали камень, вязали камыш. Тут же, споря о чем-то с пожилым колхозником, стоял Семен Ярели.

— Добрый вечер, баде Семен! — крикнул ему с дороги Кир.

— Добрый, добрый, — живо повернулся к нему Семен, приподнимая широкополую шляпу.

— Как дела, баде Семен?

— Хорошо! Зайдешь к нам?

— Непременно. А дома как?

— Новость есть: Катинка отелилась. Бычок. Красавец! Приходи посмотреть.

— Приду, — пообещал Кир. А Мариора тихонько засмеялась, вспомнив, как два года назад Семен ходил в Инешты просить Бырлана не работать на Катинке. Корову вернули Ярели сразу же после освобождения. Но тут же Мариора нахмурилась, передернув плечами, быстро обогнала Кира. Вспомнился вчерашний спор с Ярели…

Кир поравнялся с нею. Шли полем, потом лугом. Мариора сняла платок, и ветер трепал ее волосы.

— Говорят, в городе на площади дома восстанавливают? — спросила она.

— Да, — оживленно сказал Кир. — Я тоже вчера на стройке был. Сахарный завод у нас закладывают. И пединститут достраивается. Этой осенью должен открыться. В Молдавии свои вузы будут, а? Великое дело! Ведь мы до сих пор направляем в села учителей с тремя и четырьмя классами образования. И ничего не поделаешь! Не может же левобережных педагогов молдаван на всю Бессарабию хватить!

Зашло солнце. Небо на востоке медленно синело, а на западе, над вершиной холма, что поднимался за Реутом, у края земли еще цвел закат: на зеленеющем небе рассыпались ярко-оранжевые, малиновые, золотые облака. Краски были так ярки, что слепили глаза.

— Ты видел салют? — вдруг спросила Мариора.

— Видел. Два раза, — ответил Кир. — А что?

— Это когда какая-нибудь радость: праздник, победа, да?

— Да.

— Похоже на салют? — Мариора показала на небо.

Кир посмотрел, улыбнулся.

— Похоже, — задумчиво, точно разговаривая с собой, сказал он.

Подходили к Реуту. Слышался негромкий ровный шелест бесчисленных головок камыша и папоры, оставшихся несрезанными, скрежет льда, упорный и неторопливый. По берегу бегали дети. Туда же сходились взрослые: всем хотелось посмотреть, как воюет со льдом река. Как всегда, где-то под сердцем гнездился страх. В этом году много снега, много льда. Не было бы наводнения…

Как все переменилось! Лишь искореженный, заржавленный грузовик, со времени войны так и оставшийся у обочины дороги, напоминал о том, что было, а вокруг так привольно зеленели уже успевшие скинуть снег поля и так буйно, прямо из скелета машины, тянул высокие нежные стебли олиор, с кисточками розоватых листьев на макушке, что хотелось лечь на землю, прижаться к ней, как к самому дорогому на свете, и лежать долго-долго…

К берегу Реута уже нельзя было подойти, вода захлестнула луг, поднялась почти до самых головок камыша, золотой чащей стоявшего в плавнях.

Вода в реке потемнела, она кипела и пенилась, неся на себе бесчисленное множество больших и маленьких белых льдин, голубых на изломе; кое-где на них лежали серые шапки нестаявшего снега. Льдинам тесно было в реке: мчась вперед, они теснились, почти скрывая под собой воду, со скрежетом напирали одна на другую, и река все громче ревела множеством сильных, гулких голосов. Принимая в себя звенящие ручейки, что сбегались к ней со всех сторон, она на глазах становилась шире и шире и все торопилась вперед, в голубую даль холмистых полей.

— Как напирает вода! Уж не затор ли где, помилуй, господи! — услышала Мариора боязливый голос сзади и, обернувшись, увидела Анну Гечу. Она не отрываясь смотрела на реку.

А вода все напирала. Льдин скапливалось все больше и больше. Они скрежетали, точно огромные жуки в закрытой коробке, и все ожесточенней налезали друг на друга.

Кир взял Мариору под руку, и они отошли на несколько шагов назад, иначе одна из льдин, что прямо лезла на берег, ударила бы их по ногам. Мариора увидела, как куст вербы, который рос у берега, вдруг накренился, срезанный льдом, и исчез под ним. Секунда — и на том месте, где рос куст, колыхался на воде лед.

— Затор! — вдруг истошно крикнула Анна Гечу. Мариора оглянулась. Анна, высоко поднимая ноги, — они вязли в мокрой земле, — бежала к селу. Все, кто был на берегу, побежали тоже. Вода двигалась им вслед.

Наводнение…

Мариора почувствовала, как внезапно ослабели, задрожали ее ноги. Она видела, как побелел Кир. Но они не успели сделать и шага, как быстро нарастающий рокот заставил их посмотреть вверх.

Летел самолет. Низко, совсем низко… На синеющем небе ярко выделялись его серебряное тело, красные звезды. Самолет летел на Реут.

— Может быть… это… Андрей?! — неровно звенящим голосом воскликнула Мариора.

— Может быть, — согласился Кир, сильно сжав ее руку.

Через несколько минут на Реуте, правда гораздо левее Малоуц, стали ухать взрывы.

Глядя вверх, Мариора и Кир не заметили, как вода добралась до них, намочила ботинки. Они посмотрели себе под ноги, лишь когда вода стала уже спадать. Мутная, вспененная, она отходила быстро, освобождая черную землю с желтой, прошлогодней, кое-где уже зазеленевшей травой.

— Ох!.. — облегченно выдохнул Кир, вытирая рукой вспотевший лоб.

А самолет уже летел обратно. И вдруг Мариора с Киром увидели: пролетая н-ад селом, самолет сделал круг, и, приветливо покачав большими серебряными крыльями, быстро набрал высоту и полетел дальше.

А Мариора, радостно вскрикнув, протянула ему вслед руки и закричала громко, точно летчик мог услышать ее:

— Андре-ей!

Стало холодно. Весна готовилась к короткой ночи. Готовилась утром с новыми силами поить Молдавию живой водой, заливать солнцем, чтобы через несколько месяцев эти дары превратились в тугие абрикосы, в нежные душистые персики, рассыпались сочными грушами и яблоками, золотой айвой, налились на бахчах дынями, повисли ожерельями тутовых ягод, тяжелыми гроздьями винограда, превратились в кремень орехов, вызрели пшеницей и кукурузой…

Реут, точно прорвав плотину, бурно и весело бежал своей дорогой.

И в сердце Мариоры тоже шумела весна.


1946—1951 гг.

Примечания

1

Лайцы — широкая лавка, которая как бы опоясывает стены комнаты.

(обратно)

2

Каса — молдавская, большей частью саманная хата, дом; это же слово употребляется у молдаван и в значении «комната».

(обратно)

3

Фа — обращение к женщине, девочке.

(обратно)

4

Нотарь — секретарь сельского управления, сельский писарь, нотариус.

(обратно)

5

Домнуле — господин(молдавск.).

(обратно)

6

Фрумос — красивый. Фэт Фрумос — героический персонаж молдавского фольклора.

(обратно)

7

Стрымбэлемне — буквально: наклоняющий деревья; персонаж молдавского фольклора.

(обратно)

8

Татарбунары — местечко на юге Бессарабии. В 1924 году здесь вспыхнуло мощное крестьянское восстание (охватившее также близлежащие села) против оккупации Бессарабии боярской Румынией. Восставшие захватили власть в свои руки и объявили в Татарбунарах советскую республику. Но восстание было потоплено в крови. Сотни повстанцев были убиты, сотни сосланы на каторгу.

(обратно)

9

Килия — город на юге Молдавии.

(обратно)

10

Дофтана — румынская тюрьма, где сидели политические заключенные.

(обратно)

11

Царанистская партия — буржуазная партия, демагогически называвшая себя царанистской, то есть крестьянской.

(обратно)

12

Кузист — член румынской фашистской партии.

(обратно)

13

Железная гвардия — румынская фашистская партия, ориентировавшаяся на немецких фашистов.

(обратно)

14

В 1918—1924 годах в Бессарабии румынские оккупанты провели «аграрную реформу». Под видом «реформы» у крестьян отобрали землю, которую дала крестьянам Великая Октябрьская социалистическая революция. Официально помещикам оставили по сто гектаров земли, в действительности они получили значительно больше, так как члены их семейств также заимели стогектарные участки, а кроме того, за помещиками были полностью оставлены сады, виноградники, земли под некоторыми техническими культурами. Крестьяне получили по небольшому количеству земли.

(обратно)

15

Старое королевство — так называли Румынию в ее старых границах — до 1918 года.

(обратно)

16

Сигуранца — тайная полиция в Румынии.

(обратно)

17

Опаец — масляный светильник.

(обратно)

18

Малай — кукурузный хлеб.

(обратно)

19

Киуит — высокий гортанный крик, которым в молдавском селе перекликается молодежь.

(обратно)

20

Каса-маре — буквально: большая комната; чистая горница для приема гостей (молдавск.).

(обратно)

21

Иличел — овчинная нагольная коротенькая безрукавка, расшитая по бортам узорами.

(обратно)

22

Неженатые мужчины в молдавской деревне подпоясываются широкими красными шерстяными поясами.

(обратно)

23

Гибрид — местный низкосортный виноград. Очень неприхотливый и потому широко распространенный в крестьянских хозяйствах. Обработать лучшие сорта молдавскому крестьянину до недавних пор было совершенно не под силу. Это отлично знало румынско-королевское правительство, за спиной которого стояли торгаши. Под флагом борьбы с гибридом оккупанты хотели уничтожить виноградарское хозяйство большинства населения Бессарабии, так как дешевое вино бессарабских крестьян конкурировало с винами румынских помещиков. Вторая мировая война помешала оккупантам выполнить свой замысел повсеместно.

(обратно)

24

Филлоксера — грибок, болезнь виноградных лоз.

(обратно)

25

«Скынтея» — «Искра», подпольная коммунистическая газета.

(обратно)

26

Пэретари — ковровая полосатая дорожка.

(обратно)

27

Флуер — пастушья дудка.

(обратно)

28

Леле — обращение к старшей по возрасту девушке.

(обратно)

29

До советской власти в Молдавии не было ни одного вуза.

(обратно)

30

Баде — дядя (молдавск.).

(обратно)

31

Десага — ковровая переметная сума.

(обратно)

32

Опинки — примитивная крестьянская обувь, сделанная из одного куска сыромятной кожи.

(обратно)

33

«Партизанул рош» — «Красный партизан» (молдавск.).

(обратно)

34

Плоска — сплюснутый с боков круглый кувшинчик с узким горлышком.

(обратно)

35

Школа нормала давала среднее учительское образование.

(обратно)

36

Мэтушэ — обращение к старой женщине (молдавск.).

(обратно)

37

Поама — танец, воспроизводящий движения давильщиков винограда.

(обратно)

38

В румынских школах знания оценивались по десятибалльной системе.

(обратно)

39

Личитация — распродажа с молотка за долги имущества.

(обратно)

40

В Молдавии в старину был обычай увозить невест. Часто это делалось из-за несогласия родителей, иногда просто по традиции, но никогда не бывало без согласия невесты.

(обратно)

41

В Молдавии мерой вина считается не литр, а килограмм.

(обратно)

42

Транснистрия — Заднестровье. Так румынские фашисты называли оккупированную территорию на левом берегу Днестра, которую они превратили в свою колонию.

(обратно)

43

Ко́дры — покрытая лесом холмистая местность в Молдавии.

(обратно)

44

Ар — сотая гектара.

(обратно)

45

Кемир — кожаный пояс.

(обратно)

46

«Сказание о Кодряну» в переводе Надежды Белинович.

(обратно)

47

В народных сказаниях иногда хронология смещается. В действительности Кодрян и Тобулток жили в разное время.

(обратно)

48

В Кишиневе есть памятник Штефану Великому, господарю Молдавии (1457—1504 гг.). «Мужественный в опасностях, твердый в бедствиях, скромный в счастьи… он был удивлением государей и народов, с малыми силами творя великое». Эти слова Карамзина о нем выбиты на памятнике.

(обратно)

49

Сусуяк — небольшой сарайчик из плетня для хранения кукурузы.

(обратно)

50

Пэретари — полосатые ковровые дорожки.

(обратно)

51

— Не понимаю по-молдавски (молдавск.).

(обратно)

52

Павел Ткаченко — секретарь обкома Бессарабской коммунистической партии. Позднее секретарь ЦК Румынской компартии. В 1926 году арестован и убит кишиневскими тюремщиками «при попытке к бегству».

(обратно)

Оглавление

  • ГЛАВА ПЕРВАЯ
  • ГЛАВА ВТОРАЯ
  • ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  • ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  • ГЛАВА ПЯТАЯ
  • ГЛАВА ШЕСТАЯ
  • ЭПИЛОГ
  • *** Примечания ***