КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Параллели сходятся [Владимир Иванович Немцов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Владимир Немцов


ПАРАЛЛЕЛИ СХОДЯТСЯ


ОТ АВТОРА


Книга начинается с сомнений. Начало не очень многообещающее, но в читателе я привык видеть друга, а потому и хочу поделиться с ним своими опасениями: эта книга автобиографична, но возникает вопрос: имею ли я право рассказывать о себе? Прожита довольно интересная жизнь, запомнились встречи с известными людьми, с которыми знакомо и большинство читателей. И не лучше ли спрятаться за их могучие спины, рассказывать только о них, самому оставаясь в тени? Так будет скромнее и благороднее. А ещё проще использовать весь накопленный материал для романа и писать его от имени выдуманного героя, как это обычно делается, и к чему прибегал сам автор.

Однако вдумчивый читатель, которому, возможно, не раз попадались мои книги, мог заметить, что автор часто заявляет о себе на страницах романов, и особенно книг по воспитанию, а потому такой откровенный разговор для него является привычным. Видимо, и сейчас он возьмёт на себя смелость, не прячась за чужие спины, рассказывать о своей жизни в творчестве.

Мой друг-читатель не ошибся. Но я бы никогда не набрался смелости рассказывать о своём творческом пути в литературе, если бы не было у меня другой жизни в технике, изобразительном искусстве, на сцене. Всего того, что привело меня к теперешней профессии.


*


“Параллели сходятся” — это название звучит несколько парадоксально, но в поисках жизненных путей мне пришлось убедиться, что творческий процесс, как таковой, у художника, литератора, актёра, конструктора, изобретателя, по существу, общий и отличается лишь суммой накопленных знаний в разных областях трудовой деятельности человечества.

И уж если откровенничать, то откровенничать до конца: мне хотелось показать в этой книге не только сложный психологический процесс творчества, питаемый мироощущением юности тех романтически-приподнятых лет (двадцатых-тридцатых годов), но и дать портрет моего современника постоянно ищущего, с его горестями и радостями, чем полна наша жизнь.


ЧАСТЬ 1


Здесь рассказывается о беспокойной юности, когда человек ищет себя, свою единственную любовь, своё призвание. Я не был однолюбом и метался по разным параллелям. Для взрослого читателя, возможно, будет приятно вспомнить приметы времени в своей юности. Для молодого хочу подсказать: смотри, сколько интересного в жизни. Не отчаивайся, коли выбрал дорогу не по душе. Всё, что познаёшь на творческих параллелях, отложится в памяти сердца и твоих руках мастера. Испытай, попробуй познать радость творения. Отдай ему все силы, весь жар души, и тогда поймёшь счастье быть человеком.

1

Для первого знакомства я рассказываю, что воспитывался, как

сейчас говорят, в “распавшейся семье”, где всё же меня с

пяти лет научили полюбить книгу. Как я стал атеистом, затем

“отпрыском недорезанных буржуев” и как во мне созревало

революционное сознание. И тут о рабфаке. Чему меня в

пятнадцать лет могли научить тридцатилетние товарищи?


Вполне понятно, что в детстве меня не посвящали во взаимоотношения родителей. Они разошлись, когда я был совсем маленьким, и жили в разных городах. Воспитывался у матери-учительницы, и если говорить о становлении характера, то её заслугой можно считать, что я уже в пять лет полюбил книгу, и, видимо, она и помогла выявить мои творческие возможности, или, вернее, почувствовать радость творения. Конечно, как всегда, это творчество выражалось в детских играх, рисовании, лепке.

Лишь в последние годы жизни отца я жил у него в Туле. Он был партийным работником. Человек целеустремлённый, увлекающийся, смелый. Знал я его лишь три года, причём очень трудные: 20, 21, 22-й — год его смерти. Умер он молодым, в тридцать пять лет.

Вспоминается такой эпизод: отца назначили председателем комиссии по изъятию церковных ценностей, и потом он сопровождал ящик с церковной утварью в Москву. Меня он тоже взял с собой. Ехали в товарном вагоне. На ящике мотался и вздрагивал робкий огонёк свечи. Отец — в несвойственном для него одеянии: в полушубке, с наганом. Два красноармейца у приоткрытой двери щёлкали затворами винтовок. Время было тревожное, и я знал, какой опасности тогда подвергался “самый отъявленный безбожник губернского масштаба”. Церковники и кулачьё ему угрожали анонимными письмами и всяческими провокациями.

Почему я рассказываю об этом? Может быть, из-за того, что потом поездка с церковными ценностями была тесно связана с моим атеизмом. А в те времена это имело немаловажное значение в воспитании характера. В доме жила старая родственница, она свято соблюдала все религиозные праздники, готовила традиционные блюда на рождество и пасху, и в этом отец ей не препятствовал. Однако я не ожидал, что после поездки с церковными ценностями отъявленный безбожник вдруг предложит мне пойти вместе с ним к заутрене. Служба шла в великолепном соборе, внутри Тульского кремля. Прекрасный хор. Мне понравилось это зрелище. Отец комментировал всё происходящее на амвоне, как на сцене, и даже говорил, что сейчас делается за кулисами, то есть в алтаре: “А сейчас выйдет священник, — говорил он. — А сейчас дьякон… А это он по-гречески… Теперь вступит хор”. Оказывается, отец был в детстве служкой в какой-то церкви, а потому запомнил весь сценарий этого благолепного представления. Может быть, именно тогда в моём детском сознании впервые кристаллизовалась мысль, что привлекает многих людей в церкви.

Потом уже в зрелом возрасте, бывая в разных странах, я заходил и в католические базилики, в протестантские кирхи, мусульманские мечети, буддийские, индуистские храмы, еврейские синагоги и, наконец, пошёл к заутрени в христианский собор в Пловдиве, в Болгарии. И может быть, вспомнив о своих детских впечатлениях от заутрени в Туле, понял, что во многом здесь привлекает хорошо срежиссированное зрелище, а в Пловдиве, например, и весёлое развлечение. На церковном дворе, после возгласа “Христос воскресе” ребята и девчата вытащили из карманов и сумок крашеные яички и начали игру. Чья скорлупа крепче? Стук, треск, весёлый смех, и, как говорится, “никакого благолепия”. Ничего странного, я уже был подготовлен к этому с детства.

Итак, я назвал в числе своих воспитателей книги, отцовский атеизм, который укрепил во мне веру только в собственные силы, без упования на всевышнего, что в становлении характера подростка сыграло очень важную роль.

Моё революционное сознание крепло исподволь. Отец не навязывал мне своих взглядов, но ведь были же газеты и книги. Особенную роль в становлении моего революционного сознания сыграл выдающийся революционер и трибун Григорий Наумович Каминский. Он был тогда секретарём губкома. Имя его часто упоминал отец, но я Каминского видел только на трибуне, обычно у дома имени Карла Маркса. Он выступал перед частями Красной Армии, отправляющимися на фронт, на митингах, где призывал рабочих Патронного и Оружейного заводов удесятерить усилия и обеспечить фронт оружием и боеприпасами.

С высоко поднятой рукой, с развевающимися курчавыми волосами, голосом, полным революционной страсти, Каминский призывал:

— Патронники, оружейники…

И казалось, что тысячи людей были покорены его темпераментом, могучей силой убеждённости, что отражалось на его прекрасном вдохновенном лице. И это не только казалось. Можно было почти физически ощущать, как тянутся к нему в едином порыве сердца рабочих.

Я слышал многих ораторов, но речи Каминского оставили в сознании неизгладимое впечатление. Именно тогда я почувствовал действенную силу живого человеческого слова, и, может быть, отсюда берёт начало моя публицистика.

В те времена не существовало радиоусилителей, но какой могучей силой должны были обладать слова, несущиеся над притихшей площадью, слова революционного призыва такого несравненного агитатора, каким был Каминский.

Потом, когда услышал Луначарского, Маяковского и других пламенных трибунов, я окончательно убедился в гипнотической силе живого, звучащего слова.

Об искусстве живого слова у нас ещё пойдёт разговор, а пока возвратимся к тому времени, когда я мог лишь восхищаться оратором на трибуне и боялся даже подойти к ней.

Умер отец, и жизнь начала проверять стойкость моего характера. Вместо того чтобы уехать к матери в Москву, я принял решение остаться в Туле заканчивать девятилетку.

А потом что? Мне было уже пятнадцать лет, и я не мог обременять мать лишними заботами — ей и так трудно с двумя младшими дочками. Тогда губком партии командировал меня на рабфак. Ради памяти отца сделали такое исключение, несмотря на мой юный возраст и отсутствие обязательного тогда производственного стажа.

Вот тут началось моё настоящее воспитание. Жил в общежитии, получал, как и все, десятирублёвую стипендию. На первых порах мне пришлось испытать отчуждение товарищей. Многим из них было уже под тридцать. Им, прожившим свою юность в тяжёлом труде у станка, в шахте, работавшим и грузчиками, и каменщиками, не по душе пришёлся мальчишка из интеллигентной семьи, с галстуком и вообще всем своим обликом напоминавший отпрыска “недорезанных буржуев”. Рабфаковцам казалось, что я занимаю чужое место. Да, оно так и было на самом деле. На первом и втором курсе все предметы, с таким трудом дававшиеся слабо подготовленным рабфаковцам, оказались мне знакомыми, и на уроках я зевал от скуки, что также не вызывало особых ко мне симпатий.

Я жил “на проценты прошлого”, о чём не раз говорили мне преподаватели, и, понадеявшись на эти проценты, не помню, по каким предметам стал получать неудовлетворительные отметки.

Здесь уместно упомянуть, что я, впоследствии избравший профессию радиоконструктора, недолюбливал математику, и в школе, и в рабфаке получал хорошие и даже отличные отметки только за решение геометрических задач на построение, а задачи на вычисление меня не интересовали. Видимо, тут и начал определяться мой непостоянный характер. Проявить изобретательность, смекалку — это я ещё мог, а вот довести до конца дело, казавшееся мне малоинтересным, было не под силу. Такой труд я невзлюбил и стал им манкировать.

Это пренебрежение к учению дошло до партийной организации, где на учёте состоял мой отец, и вот меня, пятнадцатилетнего мальчишку, вызвал один из партийных руководителей и сказал:

— Мы за тебя отвечаем, дали возможность продолжать образование, а ты художествами занимаешься.

А я действительно, не зная куда направить творческую энергию, занимался “художествами”. Ещё будучи в школе, поступил в художественное училище и продолжал там заниматься по вечерам, а на уроках пробовал рисовать карикатуры, которыми потом занялся почти профессионально — их регулярно печатали в местной комсомольской газете.

После разговора в парторганизации я исправил свои промахи, но “художества” не бросил, стал оформлять стенгазету, потом придумал какой-то “рабфаковский крокодил” и рукописный журнал “Грызуны”. В то время звучал лозунг: “Грызите гранит науки” — вот отсюда и пошло это странное название. Всем этим занимался чуть ли не единолично и тем самым постепенно приобретал уважение товарищей. У наиболее активных начали, как говорится, “прорезываться” таланты, и на этой почве крепла наша дружба.

А чему могли научить меня товарищи — тридцатилетние мужчины и женщины, люди, чья юность прошла при капитализме, кто испытал безрадостный труд и лишения, люди, у которых не хватало времени для овладения книжным богатством, редко посещавшие театр, не знакомые с живописью, классической музыкой… Иные ещё не освободились от пагубных привычек прошлого.

Из этой среды я стремился взять самое важное — уважение к труду, целеустремлённость, волю, самозабвенную преданность великим идеям, щедрость души и сознание ответственности перед обществом. И я платил им добро за добро. Мы взаимно обогащали друг друга. Что я им мог дать? Может быть, любовь к книге, живому слову, пробудить стремление к красоте? “Единая трудовая школа”, как тогда называлась девятилетка, мне многое дала на уроках литературы, рисования, пения, но ещё больше — как участнику школьной самодеятельности.

Я не боюсь упрека в тенденциозности, а потому, обдумывая эту книгу, ставил своей задачей помочь воспитателям всех рангов в какой-то мере использовать имеющийся у меня опыт. Причём вначале рассказываю о том, как воспитывали меня, а потом — как пришлось заниматься самому этим необычайно трудным и ответственным делом.

2

Кому идут чёрные брови и как это связывается с методами

воспитания? Поцелуй на сцене, как подвиг, во имя искусства.

Как некоторые понимали новый быт и что из этого получилось?

Я начинаю верить в действенную силу печати.


Хотя я недолго жил с отцом, но некоторые методы его воспитания запомнились на всю жизнь. Несмотря на большую загруженность партийной и хозяйственной работой, отец увлекался театральным искусством. Сам неплохо играл в самодеятельных спектаклях, а потом стал руководить каким-то заводским театральным коллективом. И вот однажды я нашёл у него в столе коробку с гримом. Я знал, что это такое, потому что отец часто просил меня скручивать из бумаги палочки для растушовки. Подошёл к зеркалу и начал практиковаться в гримировании. Вошедшая в кабинет родственница спросила, что я делаю.

— Мне ужасно идут чёрные брови, — ответил я, не думая о последствиях.

Вдоволь налюбовавшись на изменившееся лицо и вовсе не представляя себе, что грим смывается вазелином, ланолином и другими жирными кремами, побежал к умывальнику, размазал чёрные брови по всему лицу. В таком виде меня застал отец, только что пришедший с работы.

Вот тогда-то, в тринадцатилетнем возрасте, я впервые познал вкус ремня. С тех пор почувствовал отвращение к гриму, и потом, даже в случае необходимости, когда выступал в живой газете типа “Синяя блуза”, и значительно позже, будучи статистом в Большом театре, старался обходиться без грима.

Не знаю чем это объяснить, но в той Тульской школе очень много внимания уделялось эстетическому воспитанию. Нас учили хорошо читать стихи на школьных вечерах, мы занимались мелодекламацией, то есть музыкальным напевным чтением под рояль. Помню, не раз выступал с мелодекламацией на стихи Бальмонта “Колокольчики и колокола” или “Камыши”, построенные на аллитерации — звукоподражании… Так, например, запомнилось: “Полночной порою, в болотной тиши, чуть слышно, бесшумно шуршат камыши…” Слова, пусть сентиментальные и не очень-то созвучные революционному обществу, но сделано это было мастерски и создавало определённое настроение.

Ещё тогда была мода, скажем, на коллективную декламацию. Порою это получалось интересно и внушительно. Из революционной поэзии мы читали “Башню” А.Гастева. Волновали строчки: “Пробивай своим шпилем высоты, ты наш дерзостный башенный мир”. Упомянул А.Гастева из-за того, что потом его встретил уже не как поэта, а как учёного-новатора, изобретателя, блестящего организатора, директора Центрального института труда, о чём ещё будет речь впереди.

От сольных и коллективных концертных номеров наша школьная самодеятельность перешла к театральным постановкам. Для начала выбрали какую-то инсценировку по сказкам Андерсена. Основной сюжет был построен на сказке “Принцесса и свинопас”. Сами писали декорации в духе тогда модного, и не только модного, но и своеобразного интересного художника Сомова.

На роль принца, который потом переодевается свинопасом, режиссёр выбрал меня. Костюмы взяли в театральной костюмерной — бархатные камзолы, шляпы со страусовыми перьями, атласные кринолины фрейлин. Спектакль оказался красочным и по-настоящему театральным, зрелищным, к тому же не лишённым поэтичности, хотя бы потому, что пьеса была в стихах. А стихи мы читать более-менее умели. Помню свой лирический монолог, он начинался так: “О роза голубая, — обращался принц к необычному цветку. — Скажи же ей, скажи…” Для зрителей из младших классов это казалось необычным, и потом они меня дразнили: “О, рожа голубая”.

Подобные насмешки я выносил стойко, ведь не то ещё пришлось вытерпеть ради искусства, когда готовили спектакль. И я и девочка постарше, играющая принцессу, чуть было не отказались от своих ролей после первой же репетиции. По ходу действия принцесса, в обмен на забавную трещотку, должна поцеловать мнимого свинопаса сто раз. Дело, конечно, не в количестве, а в том, что ни она, ни я не смогли себя заставить даже близко подойти друг к другу. Режиссёр согласился эту сцену не репетировать в расчёте, что на спектакле мы отважимся на подвиг во имя искусства. Нас спасло, что по ходу действия фрейлины должны закрывать целующихся своими пышными шлейфами. Так мы и стояли рядом, бешено ненавидя друг друга, лишь от сознания, что зритель верит, будто мы целуемся.

В приведённом эпизоде нет подчёркнутого целомудрия. Нет, в этом проявлялась вполне естественная застенчивость, присущая нашему тогдашнему возрасту. Она характерна для большинства молодёжи как двадцатых годов, так и шестидесятых сегодняшнего “атомного века”.

Неисповедимы причуды памяти. Какие порой неожиданные ассоциации она рождает! Ведь только что я рассказывал о целомудрии, и вдруг вспомнил о кино, и тут напрашивается довольно любопытный пример: на Западе развивается мода на обнажённость тела. Существуют даже общества так называемых “нудистов”. В Брюсселе смотрел их пропагандистский фильм. Где-то в райском уголке земли они организовали нечто вроде дома отдыха и ходят там обнажёнными. По условиям цензуры этих голых снимали со спины. Впечатление отвратительное, как будто сидишь в бане. Только это нельзя назвать современной модой. В двадцатых годах у нас тоже развелись доморощенные “нудисты”. Ходили по городу грязные, запыленные, с повязками “Долой стыд!”. “Было всё это, было”, как говорит старый Бен Акиба из драмы “Уриэль Акоста”.

Совершенно ясно, что в революционной России, занятой в те годы строительством социализма, жалкие пропагандисты общества “Долой стыд” не могли найти поддержки, и я помню, как этих прародительниц будущего стриптиза возмущённые пассажиры трамвая выкинули на улицу, причём без всякого вмешательства милиции.

В мою задачу не входит дискутировать по вопросам нравственного воспитания, а потому расскажу только, как этим занимался комсомол в двадцатые годы. Должен оговориться: речь пойдёт лишь о частных случаях, отнюдь не претендующих на обобщение.

Но уж если я сел на своего конька, то мне придётся забежать несколько вперед, к студенческим временам. В рабфаке мы числились студентами, чем очень гордились. И в те годы беззастенчиво проявлялись тенденции, ведущие к свободе половых отношений. Именно тогда возникла пресловутая “теория стакана воды”, в которой сравнивались случайные связи с естественным желанием выпить стакан воды. Это так же просто, и нечего придавать столь обыкновенному поступку хоть какое-нибудь значение. Вся советская молодёжь, за исключением некоторых отщепенцев или заблуждающихся по недомыслию, решительно осудила даже скромные попытки следовать этой теории, причём борьбу с ней возглавил комсомол. Проблемы пола несомненно должны были волновать молодёжь.

Мне помнится, как однажды комсомольская организация собрала актив в самом большом театральном зале города. Вышел секретарь и обратился к присутствующим примерно с такими словами: “Мы собрали вас затем, чтобы поговорить о половом вопросе”. Секретарь отметил важность этой темы и в заключение сказал: “А теперь посмотрите пьесу”. Не помню названия, но это была одна из первых пьес советского репертуара, а для меня самая первая, так как в то время в театрах я видел лишь классику и ещё живучие модные пьесы дореволюционных лет.

Много тогда писали о “новом быте”, много об этом говорили на собраниях и у нас в рабфаке. Несколько комсомольцев поняли этот быт по-своему. Сговорившись с такими же, как и они, сторонницами “нового” быта, они перетащили свои кровати в комнату девчат. Но из этого ничего не вышло. На другой день в “Рабфаковском крокодиле” появились мои карикатуры. Сначала ребята тащат кровати, а потом на другом рисунке показано, как они сами вылетают из комнаты и вслед им летят обломки этих кроватей и всякие предметы домашнего обихода. Таков был печальный опыт “новаторов”.

Я совершенно позабыл об этом эпизоде, но как-то не так давно меня случайно встретил бывший товарищ по рабфаку и с горькой усмешкой сказал:

— А много вы мне и моим друзьям тогда неприятностей сделали. После ваших карикатур начали разбираться, и всех нас исключили из комсомола.

Это было для меня новостью, так как в то время я ещё не состоял в рядах комсомола — боялся не примут из-за моего нерабочего происхождения. Вступил лишь в 1924 году по Ленинскому призыву.

Я очень верю в действенность печати, даже стенной, как это было в данном случае, но больше всего верю в нравственную чистоту тех студенток, которые по недомыслию неправильно поняли борьбу за новый быт, но вскоре, когда природная совесть запротестовала, выгнали ребят и побежали в бюро комсомола каяться. Девчонок не исключили, видимо за чистосердечное признание. Я также верю, что ребята проявили джентльменство, и всю вину взяли на себя.

3

Ещё одна параллель. Синтетическое искусство. Наша

прародительница “Синяя блуза”. Изобретатели на эстраде. И о

том, для чего нужно уметь подчиняться.


В Туле был создан комсомольский клуб “Октябрь”. В нём активно работала живая газета по типу общеизвестной “Синей блузы”. Мы часто пользовались её репертуаром, и, в частности, помню, что я участвовал в сценке “О комсомольской морали и как её переврали”, где остро и злободневно, с помощью сатиры, обнажались принципы последователей “стакана воды”.

Мне и моим товарищам по коллективу приходилось заниматься всем. Мы были авторами сценок и частушек, исполнителями и постановщиками, оформителями и гримёрами. “Синяя блуза” принадлежала к искусству синтетическому. Мы должны были уметь и петь, и танцевать, и даже импровизировать на заданную тему. Среди нас оказались остроумные конферансье, музыканты и хорошие певцы.

В рабфаке, где тоже была живая газета, в комсомольском клубе мне часто приходилось и конструировать программу и режиссировать многие сценки — они назывались “скетчами”. Это серьёзно мне помогло в работе карикатуриста, конструктора и литератора.

Наша комсомольская живая газета пользовалась большим успехом в городе, и мы даже выезжали в окрестные деревни и рабочие посёлки. Зимой, прямо “навалом” в кузове грузовика или просто на дровнях. Приедешь в нетопленый клуб — зуб на зуб не попадает, язык не ворочается. Как же тут декламировать или петь? Но когда глянешь сквозь дырочку полотняного занавеса в зал, окутанный облаками пара от нетерпеливого дыхания жаждущих зрителей, то сразу делается тепло.

Не забывайте, что в те времена ни в посёлках, ни в деревнях кино не было, концертные бригады почти не заезжали в захолустье, местная самодеятельность развивалась слабо, а потому живая газета была здесь чуть ли не единственным зрелищем.

Мне до сих пор вспоминается та дружная творческая атмосфера, которая царила у нас в коллективе. Переодевались мы обычно в общей комнатушке за сценой. Ребята отворачивались, когда раздевались девушки, но зато девчата в нашем переодевании были самыми активными участницами. Прибежишь со сцены, и сразу же надо облачаться в другой костюм. Девчонки уже тут как тут. Стаскивают с тебя штаны, натягивают другие, и это было в порядке вещей — мы не стеснялись их, как родных сестёр или как самых близких друзей. И не было ни одной пошлой усмешки, грязного намёка!

Нельзя сказать, что наших девчат ребята не замечали. Складывались и серьёзные отношения, вспыхивала любовь, и потом мы с радостью поздравляли молодожёнов. Видимо, совместная творческая работа облагораживает юные сердца.

В нашем клубе были кружки литературные, театральные, художественной гимнастики, школы танцев, фотокружки, изобразительного искусства. Но из всех этих видов клубной работы меня привлекала живая газета, где раскрываются самые неожиданные способности, те, что иными методами трудно выявить.

Хочу вспомнить о рабфаковской живой газете. Мы показывали сценку из нашего студенческого быта. Студент получает стипендию. Тогда это было десять рублей. Мы изобразили этот червонец в размере чертёжного листа. Студент радуется, что-то напевает на мотивы популярных оперетт, приплясывает, но, когда он проходит мимо столов сборщиков членских взносов, его настроение меняется, так как каждый отрывает от червонца солидный кусок. В конце концов у студента остаётся микроскопический кусочек от червонца. В этой своеобразной оперетте поют все сборщики.

Исполнитель главной роли обладал приятным голосом и юмором. Возможно, потому эта весёлая сценка пользовалась успехом в молодёжных аудиториях, видимо, так же, как сейчас в некоторых вузовских КВН студенты восторженно принимают сценку о плохой работе студенческой столовой.

Как один из лучших коллективов живой газеты (тогда в клубе имени Карла Маркса устраивались городские конкурсы живых газет) нас пригласили выступить на закрытии городской партийной конференции. Мы было повезли с собой и эту весёлую сценку, но потом задумались: “А нужно ли на таком ответственном собрании плакаться рабфаковцам, что, дескать, трудно живётся?” И решили отказаться от сценки: “Ах, стипендия, куда котишься…” Мелкая тема, наивный текст…

А однажды, кажется это случилось, когда я выступал в живой газете клуба “Октябрь”, нас постиг позорнейший провал, именно потому, что на этот раз мы не учитывали характер аудитории. Нас пригласили выступить после учительской конференции. Она затянулась допоздна, и пришлось выступать чуть ли не в полночь. Первые номера программы учителя принимали хорошо. Но чёрт дернул показать нами же состряпанную пародию на “Синюю блузу”, так сказать, на нашу прародительницу. С потугами на остроумие — текст составляли коллективно — назвали эту живую газету, кажется, “Зелёная штана” (почему не штанина? Неизвестно!), и действительно у всех участников была одна штанина зелёной. Все сценки оказались не пародийными, а неприкрыто буффонадными, начиная от “антре”, как по традиции репертуарных сборников назывался выход синеблузников.

Публика терпела, но когда мы уже окончательно распоясались и под видом пародии на “Синюю блузу” начали пародировать оперу “Евгений Онегин”, где встречались такие перлы: “Когда бы жизнь домашним кругом я ограничить захотел, тогда рояль бы из рабклуба я притащить домой велел”, то большинство учителей поднялись и, проходя мимо сцены, дарили нам такие презрительные улыбки, которые запомнил на всю жизнь.

Может быть, с тех пор в своей литературной практике я с большой опаской пользуюсь таким коварным и сильным оружием, как сатира, пародия, юмор. Даже столь часто встречающиеся в жизни остроты Маяковский назвал оружием. Помните? “Оружия любимейшего род, готовая рвануться в гике, застыла кавалерия острот, поднявши рифм отточенные пики”.

Но сколь бы ни был этот жанр опасным, меня всегда к нему влекло. Мне кажется, что жанр сатиры и юмора в любых его проявлениях: литература, изобразительное искусство, актёрское мастерство — сродни изобретательству, где требуется выдумка, талант первооткрывателя, поиски неизведанных троп… И недаром понятие “изобретатель” можно применить не только к инженеру, конструктору, но и к таким мастерам сатирического жанра, как, допустим, Кукрыниксы и многие наши видные карикатуристы. Или, скажем, А.Райкин разве не изобретает свои маски? Они всегда неожиданны, хотя и часто встречаются в жизни. Нечего говорить и о таланте режиссёра. Он всегда изобретатель. Я сейчас не упоминаю о наиболее близких мне профессиях в технике и литературе. Об этом ещё многое надо рассказать.

А сейчас хотел бы продолжить повествование о “поисках самого себя” и что этому помогало или препятствовало. Вот почему я должен вспомнить ещё кое-какие эпизоды, влияющие на становление юного характера.

Коллектив нашей живой газеты потерпел неудачу в пародийном жанре, но политическая сатира нас никогда не подводила. Может быть, это объяснялось тем, что политическая борьба комсомола двадцатых годов имела тогда первостепенное значение.

Гражданская война отгремела. Начинался нэп, а с ним выполз на политическую арену враг не менее опасный, чем интервенты из четырнадцати держав. “Страшнее Врангеля обывательский быт”, — предупреждал тогда Маяковский. Боюсь, что этого врага мы сейчас недооцениваем, хотя в наши дни он не менее нахален и цепок. В двадцатых годах в своей агитационной деятельности — подразумеваются наши живые газеты — мы чаще всего вели борьбу с внешними врагами и, как только могли, клеймили империалистов “языком плаката”. Таковы были и наши “агитки” на клубных сценах.

А кроме того, наши студенты обучались в ЧОНе, то есть в “частях особого назначения”. И вот как-то в зимнюю ночь нас по тревоге разбудили и отправили за город. Цели этой операции не помню. И хоть по возрасту меня могли бы освободить от подобных заданий, но я, “мальчик из интеллигентной семьи”, которого приняли на рабфак без производственного стажа, не хотел никаких исключений, а потому в лёгких полуботинках, проваливаясь по пояс в снег, преодолевал такое серьёзное для меня препятствие, как овраг с незамерзающим ручьём. Винтовка казалась лишним грузом, так как я ещё не умел из неё стрелять, и хоть в сознании гнездилась мысль о своей бесполезности, но я её упорно душил где-то вычитанной фразой: “Тот, кто не умеет подчиняться, тот не сумеет и командовать”.

Командовать же мне очень хотелось. Нет, меня никогда не прельщала военная карьера, и под словом “командовать” подразумевалось быть впереди, вести за собой людей. Быть среди них организатором и руководителем… Наивное детское заблуждение. Судьбе было угодно, что за всю свою трудовую жизнь мне пришлось испытать и радости и горести в роли организатора и руководителя в самых различных областях трудовой деятельности, а закончилось тем, что “нашёл себя” только в домашнем кабинете за письменным столом.

Но почему-то кажется, что если бы я не работал в других кабинетах, где к твоему столу с мраморным чернильным прибором приткнулся другой стол подлиннее, покрытый зелёным сукном, где часто совещаются люди, которыми ты призван руководить, то вряд ли я мог писать о них книги.

А сейчас надо бы рассказать о своих “художествах” и в буквальном и в переносном смысле.

4

В этой главе я рассуждаю о том, как необходима ирония, о

том, можно ли одновременно идти по нескольким тропинкам. И

о том, как я вступил на стезю абстракционизма. Как

начинался сегодняшний “поп-арт” и всякие другие формальные

ухищрения. Что делать, когда в тебе пульсирует беспокойная

изобретательская жилка?


Я перечитывал написанные до этого страницы и чувствовал, что в них не хватает иронии, с которой автор должен относиться к своим юношеским, а по существу детским увлечениям. Это объясняется и тем, что автор недостаточно хорошо владеет таким литературным приёмом, как ироничность. Задумывая эту книгу, он рассчитывал воспользоваться иронией как самозащитой, чтобы избежать упрёков в нескромности. Ведь в сравнении с теми гениальными или очень талантливыми людьми, с кем посчастливилось встречаться, авторская персона занимает неправомерно много страниц. Но, во-первых, он мало знал этих людей, а потому не мог проникнуть в их мысли и чувства, а во-вторых, вся литература, где действуют герои, созданные воображением автора, и основана на том, чтобы рассказать о том, как они мыслят и чувствуют. И герои эти могут быть отнюдь не гениями, а самыми обыкновенными людьми. А если так, то примиримся на том, что главный герой этой книги — самый обыкновенный человек, но жил он в необыкновенное время и прожил интересную жизнь, хотя и не без ошибок и заблуждений.

Бывает порою, что юноша, выбирающий себе дорогу, пробует сначала одно занятие, потом другое, разочаровывается и наконец выбирает себе профессию, к которой его никогда не влекло. У меня был несколько иной характер, и я не мог идти по одной тропинке, потом перескочить на другую, которая показалась более заманчивой, наконец, чувствуя, что тут издерёшь весь костюм в клочья — слишком много колючек, — искать тропинку полегче. Нет, я не бросал начатую тропинку, а шёл одновременно по трём сразу. Не могу подобрать сравнения, так как логика подсказывает, что тут нужно шесть ног, а возможно, и больше. Я занимался изобразительным искусством — живопись, графика, декорация. Вторым увлечением почти одновременно стала сцена: декламация, живая газета, в которой я также был автором разных сценок, фельетонов, частушек. С этим тесно смыкается увлечение поэзией, причём мои стихи печатались в областной прессе и кое-что даже в Москве. Наконец — “четвёртая ипостась” — техника.

Всё это, конечно, было любительщиной (за исключением разве только техники), но порой приобретало некоторые черты профессионализма, правда, ещё на невысоком уровне.

К счастью, весь мой архив — стихи, напечатанные в газетах и журналах, карикатуры, помещённые в тульской комсомольской газете “Молодой коммунар”, фотографии, относящиеся к периоду моего увлечения сценой, и прочие свидетельства настойчивых поисков “самого себя” — сгорел во время войны.

Проектируя эту книгу, я на опыте экспериментатора и конструктора убедился, что без справочного материала не обойтись, а потому с ужасом подумал, что вдруг придётся пойти в Ленинскую библиотеку и там порыться в старых комплектах газет и журналов, где, возможно, найдутся первые стихотворные “опусы” и карикатуры тоже с моими рифмованными подписями.

Такой встречи я всячески старался избежать.

Но о литературе, как о моей последней прогрессии, мы потом поговорим, а сейчас хочу рассказать о более раннем увлечении изобразительным искусством. Для откровенного признания в своей “преступной страсти” вполне уместен подзаголовок: “Я БЫЛ АБСТРАКЦИОНИСТОМ”.

Да, да, каюсь, дорогой читатель! Признаюсь всенародно, и не прошу снисхождения, хотя есть смягчающие вину обстоятельства. А именно — вступил я на эту “преступную” стезю примерно в пятнадцать лет и приводов в милицию не имел. Да, собственно говоря, по мнению юристов, состава преступления тут не было, ибо мои творения не получили широкого распространения, о них не писали монографий, и репродукции моих картин не издавались массовым тиражом. И если мне не изменяет память, то ни в Третьяковской галерее, ни в Эрмитаже эти картины не экспонировались.

Но шутки — в сторону. Не только абстракционисты не экспонировались, но и в более поздние времена, когда были закрыты первый и второй музеи новой западной живописи, в Эрмитаже, куда попали картины Сезана, Пикассо, Моне, Ренуара, Дега, Гогена, Матиса, Ван-Гога и других, их не показывали публике, а держали в запасниках.

Помню, уже в зрелости, в послевоенные годы, спрашивал у некоторых ответственных товарищей, в том числе и у работников Эрмитажа:

— Почему эти шедевры мирового искусства лежат в запасниках?

Ответы были единодушны и неожиданны:

— Мы импрессионистов не экспонируем, чтобы не портить вкус молодым художникам.

Ах они проклятущие, эти молодые! Ну сколько их? Сто? Тысяча? Десять тысяч? Завяжите им глаза, поставьте специальную охрану, как на военных объектах, чтобы ни один художник моложе сорока лет не увидел засекреченных “Курильщика” Сезана, “Руанский собор” Клода Моне или бесчисленных танцовщиц Дега. А народ тут при чём? Он хозяин этих шедевров и хочет любоваться творениями великих мастеров. Не для складов приобретали эти картины коллекционеры Морозов и Щукин, а для народа.

Я ещё только учился в художественном училище, когда формируется вкус, но часами бродя по залам музеев новой западной живописи, я что-то не замечал стараний импрессионистов мне этот вкус испортить. Больше того, в художественном училище я каждый день видел работы абстракционистов — и Малевича, и Кандинского. Ведь они были родоначальниками этого течения, возникшего в России, а потом уже по всему миру расплодились их эпигоны. Первые абстракционисты были изобретателями, выдумщиками, подчас довольно остроумными.

В работах первых абстракционистов меня привлекало именно изобретательство, и я решил придумать что-либо своё. Это оказалось не так-то просто. Появилась мода на выявление фактуры предмета, причём отнюдь не живописными средствами. И вот вся наша группа рисует натюрморт. В нём центральное место занимает расписной фаянсовый чайник. Как же передать его гладкую блестящую поверхность? И вот, смотрю, мои товарищи вынимают из карманов завёрнутые в бумажку кусочки сырого теста и начинают лепить на полотне рельеф чайника, после чего, когда он подсохнет, закрашивают белилами и расписывают. Шершавую, грубую скатерть изображают тоже “в фактуре” и, чтобы передать шероховатость, посыпают холст толчёным кирпичом, крупой, сахарным песком. Затем грунтуют и закрашивают.

На картинах появилась жесть, обрывки газет, осколки стекла… Всё это я с удивлением встретил в музеях США как образцы самоновейшего искусства “поп-арт”. Правда, современные эпигоны довели этот когда-то найденный принцип до логического предела. Им даже не нужен холст и краски. Экспонаты создаются с применением производственной технологии: металлические детали свариваются, припаиваются. Фаянс удерживается на каркасе цементом. И если мы когда-то лепили рельеф чайника из теста, то представители “поп-арта” присобачивают к своей композиции чайник или, что гораздо оригинальнее, унитаз в натуральном виде.

Вполне понятно, что, бродя в США по залам музеев, где выставлены образцы модернистского искусства, так же как и несколько раньше на Международной выставке в Брюсселе, я не испытывал гордости ни за себя, ни за товарищей, что десятки лет назад были вроде как “основоположниками” сегодняшнего модернизма.

В Брюсселе я увидел знаменитый “Чёрный квадрат” К.Малевича, ставший как бы символом абстракционизма, увидел полотна Кандинского и поздоровался с ними, будто со старыми знакомыми. Большинство же полотен их последователей, как правило, оказались лишёнными выдумки. В них не чувствовалось самого главного, чем могло бы заинтересовать подобное искусство. В них не было изобретательства, неожиданности или хотя бы озорства, характеризующего своеобразный протест против канонов классической музейной живописи.

Если первые абстракционисты и другие представители модернизма, начавшие свою деятельность в дореволюционной России, эпатировали, дразнили буржуазное общество, то их западные последователи целиком перешли в услужение капитализму, без какого-либо признака бунтарства.

Однако в двадцатые годы и в Тульском художественном училище, и тем более в столице некоторых из учащихся привлекали искания модернистов, хотя в сравнении с трудовым энтузиазмом всего народа подобные забавы казались оскорбительной блажью бездельников. Это я почувствовал сразу же. Но что поделаешь, если в тебе беспокойно пульсирует изобретательская жилка и ты не знаешь, куда направить свою творческую энергию.

Преподаватели у нас были хорошие, но меня, привыкшего в школе рисовать гипсовые маски, удивили своеобразные методы обучения, которые здесь применялись. Если мне не изменяет память, то в программе числились такие предметы: “Дисциплина плоскости” — мы рисовали углём натюрморт, как бы в плоскостном изображении. Или, например, “дисциплина светотени”. Тут всё было подчинено выявлению характера натуры только светотенью. “Дисциплина формы”, тут нужно было позабыть обо всех других дисциплинах, а потому подчеркнуть форму, допустим, шара, таким образом, чтобы он стереоскопически вылезал из ватмана. И наконец — “дисциплина цвета”, где всё подчинено цветовой гамме.

Мне это казалось скучным, втиснутым в условные рамки, где нельзя развернуться фантазии. Не помню, кто из художников впервые применил так называемый “сдвиг” — формальный приём, диктуемый композицией натюрморта в заданном пространстве. Практически это делается так: допустим, в углу бумажного листа никак не помещается круг. Тогда его можно разрезать на две части и поместить одну половинку в углу, а другую, в зависимости от фантазии художника, где-нибудь поблизости.

Это уже было что-то новое, и я не преминул таким трюком воспользоваться. Преподавательница увидела мои выкрутасы и заставила переделать рисунок, строго следуя натуре. Пришлось подчиниться, но я всё-таки пожаловался главному руководителю училища. Сам очень хороший художник, с большим вкусом и опытом, руководитель объяснил мне всю никчемность подобных фокусов и запретил прибегать к ним. Да, собственно говоря, я и не настаивал на такой “творческой свободе”, ибо “сдвиг” не мной придуман, а слепое следование моде было противно всему моему существу. Читатель, знакомый с моими книгами, это уже понял.

Да, учиться, конечно, нужно. Упорно и последовательно, тем более, что и рисунок у меня был слабоват, и техника живописи маслом никак не давалась — эти занятия были дневными, а днём я учился в рабфаке. Но я никак не мог согласиться, что учение состоит лишь в накоплении знаний и приобретении навыков, необходимых для трудовой деятельности. Не соглашался с этим в юности и даже сейчас не соглашусь. Учение не даст никаких ощутимых плодов, кроме аттестата зрелости и диплома, еслишкольник и тем более студент не пожелает пробудить в себе творческие возможности.

Меня пока ещё не научили как следует владеть кистью, но я познал радость творческого труда и старался придумать что-либо своё. Для практики в разных “дисциплинах” мы изображали натюрморты, составленные из всевозможных предметов. Тут был красный рог из папье-маше, горшки, тарелки, фонарь, подсвечник, вазы и бокалы, медный кофейник, красные, зелёные, оранжевые драпировки и всякие другие предметы. Они опротивели нам, надоели… И вот на этом материале и личном к нему отношении я и попробовал создать свой “абстракционистский опус”. Нарисовал акварелью или гуашью плоскостные изображения всех этих знакомых предметов, причём в самой неожиданной композиции. Получилось нечто вроде мозаики из геометрических фигур. От абстракционистских творений эта композиция отличалась присутствием некоторого смысла — ведь её составные элементы всё же напоминали реально существующие предметы, а абстракция предусматривает “беспредметность”. В то время это течение, как мне помнится, называлось “супрематизмом”.

На выставке работ учащихся мой “супрематизм” понравился. Потом придумал что-то ещё, но это оказалось “кубизмом”, затем “кубофутуризмом” или ещё каким-то “лучизмом”. Было всё это, было, а нового никак не придумаешь.

Убедившись в бесперспективности поисков нового в формалистских вывертах абстракционизма, я охладел к нему и попробовал заняться чем-либо полезным.

Впрочем, это не совсем так. Любые поиски плодотворны, и уже значительно позже, занимаясь исследовательской работой в области радиотехники, мне и моим товарищам приходилось заниматься экспериментами, чтобы убедиться в ошибочности выбранного пути. Отрицательный результат тоже — результат. Он предостерегает других от бесцельной траты энергии и времени.

Но при чём тут абстракционизм? Неужели опять параллели сходятся? Я бы не ответил на это утвердительно, но в данном частном случае можно отметить только некоторое сближение этих параллелей. Занятия в поисках изображения той или иной фактуры на полотне, как начальный этап в работе модернистов, позволил применить способ получения шершавой поверхности при изготовлении рупоров для громкоговорителей в годы моего радиолюбительства.

Мы сами делали рупорные громкоговорители, причём наибольшее распространение получили рупоры, свёрнутые из кассовой ленты, которая пропитывается клеем, а потом покрывается асфальтовым лаком. Получается твёрдый блестящий рупор. Однако этот блеск хорош снаружи, а внутри, для мягкости звука, желательно сделать стенки шероховатыми.

Вот тогда я и вспомнил свои выкрутасы на полотне. После пропитки клеем стал посыпать внутренность рупора сахарным песком или пшеном, снова проклеивал и, наконец, покрывал лаком.

Как сказал Козьма Прутков, “и терпентин на что-нибудь полезен”. Могу добавить, что не только терпентин, но и технология модернистской живописи, которую я применял потом в разных случаях жизни.

5

И опять о живописи. Уроды на полотне, или субъективное

представление художника о женщинах. Я рисую обнажённую

фигуру, не боясь упрёков в идеализации. И ещё о наивной

детской мечте моего героя.


В современном буржуазном искусстве, кроме абстракционизма, есть и другие модные завихрения. Наиболее ярко заявляет о себе экспрессионизм. Впрочем, я могу ошибаться в терминологии, так как границы тех или иных направлений в модернизме почти невозможно различить. Мы знакомимся с новейшей зарубежной живописью и скульптурой по фотографиям в журналах и газетах, чаще всего сопровождающимся подписями, где сквозит ирония и недоумение. Видим мы это и в журналах разных стран, издающихся на русском языке. Наиболее полное представление о модернизме мы могли получить, побывав на американской выставке, а также на Международной выставке изобразительного и прикладного искусства, что удивляла нас во время Московского фестиваля.

На одной из этих выставок можно было видеть холст, на котором изображена уродливая женская фигура с трупными пятнами.

Меня сразу же оглушило воспоминание. Впервые обнажённое женское тело я увидел в художественной студии и потом, когда мне было уже двадцать лет, причём в… анатомичке. Я учился тогда в Московском университете, и ребята с медицинского факультета потащили меня в анатомичку, где на столах лежали трупы. Студентам они были нужны для изучения, а меня втолкнули в дверь, видимо, для пополнения жизненных впечатлений.

Но мне об этих впечатлениях рассказывать не хочется. Возвратимся на выставку самоновейшего искусства. Вот картина, где разложено на составные части женское лицо, а вот нечто патологическое, похожее на огромную жабу с надписью “Портрет матери”. И неужели сыну не стыдно?

Гениальные художники всех времён и народов отдали теме материнства самые благородные мысли и чувства, всю силу своего таланта. А тут кощунство, цинизм, пошлость.

Да и вообще женщине не повезло в “ультрасовременном искусстве”. Большинство художников этого направления рисуют карикатуры на женское тело, гипертрофируя до уродства все возможные у него недостатки. Помню, один “изобретатель” поместил глаза на щёках натуралистически выписанного портрета.

Кто же из честных людей может сказать, что оскорбление материнства, издевательство над женщиной, всё это женоненавистничество следует поддерживать и даже пропагандировать.

Мне хотелось понять психологию художника-модерниста, который рисует женщин-уродов. Возможно, это просто жажда мести за свою неудачную любовь, а потому, презрев человеческие чувства в угоду таким же, как он, женоненавистникам и пошлякам, он изливает свою обиду на полотне?

Однако мне вспоминается другая причина, которая привела художника к столь отвратительной творческой позиции. В связи с этим я попрошу возвратиться вместе со мной к временам ранней юности, когда я тоже пытался стать художником. Не таким, конечно, ибо весь склад моей души и характера никогда не позволит ни в жизни, ни в искусстве оскорбить женщину. Некоторые читатели упрекали меня, что я даже её обожествляю, и в доказательство приводили кое-какие непривлекательные стороны женского характера. Но это не повлияло — мужчина должен быть великодушным.

Итак, представьте себе музей. Нас, учащихся художественного училища, привели в зал, где выставлены картины и скульптура самых разных направлений.

Посреди зала стояла деревянная скульптура обнажённой женщины. Кто-то из экскурсантов — будущих художников — провёл рукой по торсу женской фигуры, чтобы узнать, насколько гладко обработано дерево.

До сего времени помню отповедь старой художницы, которая привела нас на экскурсию. Она говорила, что это уже кощунство.

— С каким вдохновением скульптор создавал это произведение, с какой любовью подкрашивал дерево, — всё более волнуясь, продолжала она. — Он жизнь в него вдохнул. Нет, не выйдет из вас художника, коли посмели грубо прикоснуться к творению, созданному руками, мыслью и сердцем таланта.

А тот, из которого “не выйдет художника”, смущённо моргал и непонимающе оглядывался по сторонам. Да и мы-то не очень понимали, за что парню досталось.

Однако потом, когда я и мои товарищи занялись изучением по монографиям, копиям и репродукциям картин великих венецианцев Джорджоне и Тициана, рисуя гипсовые скульптуры Венеры и Дианы, часами выстаивая у полотен ленинградского Эрмитажа, куда мы приезжали на экскурсию, любуясь страстной мощью и красотой рубенсовских тел, у нас как бы открылись глаза. Мы поняли, почему старая художница в какой-то мере была права.

И мне неизвестно, насколько слова её оказались пророческими, но когда мы перешли к рисованию живой натуры, то я с любопытством заглядывал в работы моего соседа, из которого “никогда не выйдет художника” (назовём его Борисом). Стариков и старых женщин он ещё мог рисовать, а юные лица и обнажённая натура у него никак не получались.

Ребята посмеивались над неудачником: женщины на его рисунках обязательно были кривобокими, сухорукими, с выпирающими рёбрами и кривыми ногами. Вначале он соглашался с нашей критикой, но потом, удостоверившись, что самое прекрасное из того, что создала природа, — женское тело, он передать в рисунке не может, стал изображать отвратительных уродов.

Тут он уже выработал свою эстетическую платформу и, становясь в позу, декламировал:

— Это моё субъективное представление о женщине. Я её такой вижу.

Вполне возможно, что то же декларируют и западные модернисты, изображая на полотнах клиническое уродство, хотя этот “субъективизм” объясняется довольно просто — их полной бесталанностью. А так как уроды сейчас в моде, то на этом можно подзаработать. Спрос рождает предложение. Вот и ходишь по залам, где выставлены образцы модернистского буржуазного искусства, и невольно мысль твоя возвращается к печальному эпизоду юности, когда ты попал в анатомичку.

Мне хочется поскорее закончить воспоминания об этих малоприятных зрелищах и перейти к рассказу о более весёлой “параллели” в поисках своего основного жизненного пути. Я говорю о карикатуре, и, как ни странно, первые шаги по этой параллели мне напоминают хождение по туго натянутой проволоке начинающим циркачом, который пока ещё не постиг тайны этого сложного и трудного искусства. А падать тоже надо уметь. Я-то падал, и не раз.

Я ещё не научился хорошо рисовать с натуры, а потому лица и фигуры натурщиков и натурщиц у меня не были схожи с оригиналами, порою я допускал погрешности в анатомии, но выручала фантазия и, если можно так сказать, общая гуманистическая направленность творческих поисков. Потом меня перевели в старшую группу.

И если на соседнем мольберте Борис рисовал уродов, я же своё неумение рисовать людей таких, как они есть в жизни, подменял фантазией и создавал идеализированные портреты стариков, омоложенных лет на двадцать, выцветшие глаза их заменял тёмными, проницательными и губы чуть трогал улыбкой. Ну, а о женщинах и говорить нечего. В те времена очень трудно было подобрать хорошую натурщицу, а потому мы рисовали отнюдь не богинь древней Эллады. Но я представлял натурщиц именно богинями и, совсем на них не глядя, изображал некий идеализированный образ женщины вообще, воспитанный в моём воображении великими художниками прошлого.

Я выслушивал едкие замечания моего соседа Бориса, рисующего уродов. Он тыкал углём в мой рисунок и презрительно цедил:

— Да разве у неё такая шея? Видишь, здесь складки? — Его уголёк готов был провести на рисунке глубокие морщины.

Я отводил руку критика и убеждённо доказывал:

— Лет пять назад у неё была такая гордая, юная шея. Да и сейчас могла бы быть. Виноваты условия жизни.

— Ты нарисовал грудь восемнадцатилетней девочки. А у неё грудь вот где должна быть, — и снова к бумаге приближался уголёк с угрозой подчеркнуть это место.

Мне приходилось наступать, тем более что к нашему спору прислушивались другие. Глаза их перебегали с моего рисунка на рисунок Бориса. Натурщица, женщина лет тридцати, отдыхала, зябко кутаясь в тёплый платок. Топили у нас тогда плохо, а потому я старался быстрее закончить рисунок и торопил ребят, чтобы поскорее отпустить натурщицу. Нелёгкий это был хлеб, особенно в те времена, когда только что отзвучали выстрелы на полях гражданской войны. Жить было всем трудно.

Борис, которого сейчас я вспоминаю как одного из предвестников будущего модернизма, изобразил натурщицу совершеннейшим уродом, причём карикатурно выпятил все недостатки её фигуры: угловатые бёдра, острые плечи, что дало ему право решить всю композицию в некотором подражании кубистам, но в комбинации с циничностью подчёркнутого натурализма. Женщина оделась, натянула на себя потёртое пальтишко и, равнодушно окинув глазом робкие ученические рисунки, подошла к нам, узнать, когда назначен следующий сеанс. Мы не знали и послали за преподавателем, а сами, сгрудившись у мольберта с оскорбительным, как казалось нам, для женщины рисунком, делали всё возможное, чтобы она его не увидела. Натурщица торопилась домой к ребёнку, а наш посланец с ответом всё ещё не возвращался.

Мы чувствовали себя скверно, казалось, что у всех пробуждалась жалость к женщине, которую мы невольно оскорбили. Наконец пришёл преподаватель, бегло посмотрел на мольберты, приблизился к рисунку Бориса, который мы прикрывали своими спинами, но мы не сдвинулись с места. Преподаватель возмутился. Пришлось расступиться. На мольберте оказался мой рисунок.

Пользуясь замешательством, когда пришёл преподаватель, кто-то из ребят переставил на мольберт мою доску, а произведение Бориса поставил лицом к стене.

Преподаватель сказал несколько ободряющих слов мнимому автору этого рисунка и с удовлетворением отметил:

— Наконец-то у вас получается. Ну, хотя бы не страдает анатомия, а то ведь чёрт знает что изображали. А всем я должен сказать: пока обнажённой натурой заниматься не будем. Рановато. — Он обратился к натурщице: — Когда вы потребуетесь, мы сообщим. Но это уже не раньше будущего месяца.

Лицо женщины будто сразу посерело, обострились скулы, опустились плечи, и вся она стала такой маленькой и жалкой, что сердце моё сжалось. Наверное, ей станет ещё труднее жить. Возможно, у неё нет никакой профессии, да и безработных сейчас много.

Борис порывался было показать преподавателю свою работу, стоявшую у стены, но мы недвусмысленно показывали ему сжатые кулаки.

Прощаясь с нами, натурщица увидела своё идеализированное изображение на моём рисунке, и впервые за весь вечер улыбнулась:

— Да это я! Такой была позапрошлый год, — на лице её промелькнуло нечто вроде смущения и гордости. — Спасибо, — пожала руку Борису и тут же скрылась.

Пусть не мне предназначалась улыбка, но тогда я понял, что искусство прежде всего должно нести радость людям. И уже потом, в книгах о приключениях моих героев я рассказывал о мечте любимого Димки Багрецова, которому хотелось всех хороших людей сделать счастливыми.

Наивная детская мечта, но думается, что если у человека есть возможность общения с людьми и ему доверили говорить со страниц газет и книг, со сцены и киноэкрана, обращаться к сердцам и умам зрителей с помощью живописи и музыки, то нужно дарить им радость и крепить веру в счастливое будущее.

Эта мечта владела мной с самой ранней юности, но приблизиться к ней, ощущая ответное тёплое дыхание, оказалось возможным лишь после изнуряющей гонки по всем доступным мне параллелям.

6

Новая параллель в первом приближении к профессионализму.

“Розовая карикатура”. Бал “В помощь голодающим”.

Комсомольская газета. “Что сейчас волнует редакцию?” Первые

выступления в печати. Ещё одно увлечение, где графика

сочетается с техникой.


Если в ранней юности я представлял себе искусство как источник радости от созерцания прекрасного, то через некоторое время понял на основе собственного опыта, что радость может быть вызвана чувством общности интересов зрителя и художника. Так, например, обличительная карикатура, в которой высмеиваются недостатки как буржуазного, так и нашего общества, ни у кого не вызовет эстетического наслаждения, но многим понравится, что она бьёт по врагам.

Я ещё не дорос тогда до сатиры, а потому пробовал себя в юмористических рисунках. Достал где-то альбом с розовыми страницами. Знаете, раньше бывали такие альбомчики для “барышень”? В них тогда писали всякую чушь вроде: “Незабудку голубую ангел с неба уронил…” и т. д. И вот на розовых страницах я стал рисовать фиолетовыми чернилами. Одной из первых проб оказалась шаржированная картинка: “На выставке”. На ней изображались посетители, рассматривающие работы учащихся нашего училища. На рисунке можно было рассмотреть посетительниц в шалях, которые волочились по полу. Поднятые вверх руки восторженных ценителей, разъярённых спорщиков у картины, повешенной вверх ногами. Ещё какие-то жанровые сценки. Рисунок был слаб, но выручала выдумка — ведь я с детства развивал и себе изобретательскую жилку и конструкторское мышление. Потом они мне помогли на всех жизненных параллелях.

Преподавателям, которым я показал этот альбом, понравилась и композиция, и сочетание розового с фиолетовым, что давало интересно найденный колорит, напоминающий стилизацию под какие-то миниатюры. Я уже не помню, какому мастеру я подражал своими рисунками. Это выдумал опытный преподаватель-художник, и я тут ни при чём.

В этом же розовом альбоме появилась отнюдь не “розовая” карикатура, как первый мой опыт в сатирическом жанре. Это было до “Рабфаковского крокодила”. На рисунке со всеми подробностями изображался бал, бал-маскарад, организованный в зале бывшего Дворянского собрания. Декольтированные дамы в роскошных со шлейфами туалетах, с драгоценностями. Мужчины в старомодных фраках, маскарадные Пьеро и Арлекины. Коломбина и поп с крестом. Несчастные Адам и Ева в трико, с которого оборвали почти все листики. Духовой оркестр, трубачи, изнемогающие от натуги. Пыль поднимается клубами. А над всем этим весельем протянутое через зал полотнище с надписью: “В помощь голодающим”.

Весь советский народ тяжело переживал эту страшную трагедию поволжских крестьян, голодающих из-за необычайной засухи. Шёл сбор средств. Люди отдавали последние копейки, всё, что могут. До сих пор помню плакат с изображением истощённого крестьянина, протягивающего руку. А наверху надпись: “Помоги”.

В то время начинался нэп, и вполне естественно, что такие развлечения вроде балов-маскарадов, один из которых я изобразил на рисунке, привлекали богатую нэповскую публику, и средства это давало большие.

Мне же, по наивности и политической незрелости, такой бал показался глумлением над горем народным: ведь тогда голодали 20 миллионов человек. И я не сдержал своих чувств, так как не понимал и не принимал нэпа. Вернее, не самую политику, а представителей вновь рождённой буржуазии. Пожалуй, более отвратительных буржуев, чем нэпачи, я за свою жизнь не видел. Неприкрытая наглость, хамство, презрение к трудовому народу, жажда удовольствий и полная аморальность поступков.

Когда всё это поставишь рядом с трагедией крестьянства Поволжья, то становится буквально не по себе.

Через некоторое время я прочёл стихи Маяковского “Сволочи”, где он возмущался нэповской буржуазией, теми, кто не хочет помочь голодающим. Маяковский писал:


“Москва.

Жалоба сборщицы:

в “Ампирах” морщатся

или дадут

тридцатирублёвку,

вышедшую из употребления в 1918 году”.


Розовый альбом меня уже не привлекал, по своей сути он напоминал альбомные стишки, которыми балуются в мещанских салонах. И пусть мне всего пятнадцать, но время-то, время какое! Стыдно ерундой заниматься! Время диктует, требует тебя всего. Незамедлительно и безоговорочно! Руки есть? Есть, но белые, нежные, без единой мозольки. Когда поступил в рабфак, ребята потешались над ними. Ну, ничего, есть ещё голова. Правда, в ней много мусора, но попадаются кое-какие полезные мысли, идеи. Руки умеют держать карандаш и кисть, но хорошо рисовать ещё не научились. Значит, надо придумать, как с этими скромными возможностями рисовальщика выражать свои мысли на бумаге. Опыт был приобретён в рабфаковских стенных и рукописных изданиях, где я восполнял своё недостаточное художественное “полуобразование” — пробыл я в училище, наверное, года два — придумывал всяческие фотомонтажи, работал аппликацией. Причём сейчас уже могу сказать чистосердечно, что многие из этих композиций были удачными в отличие от других поисков на разных параллелях.

И вот настало странное ощущение “невесомости”. Тогда я не мог применить это понятие. Сейчас же, вспоминая те ощущения, я представляю себе, что болтался в каком-то пустом пространстве и не знал, в какую сторону податься. А кроме того, я чувствовал и свою “невесомость” в смысле общественной полезности. И не только тогда, с самомнением юности, но и сейчас я верю, что даже в пятнадцать лет, коли есть у тебя творческие способности — неважно в какой области, — пора выходить за школьные стены и приносить радость самым разным людям, или, говоря канцелярским языком, заниматься общественно полезной деятельностью.

Вот с этим самомнением и жаждой той самой небесполезной деятельности я пришёл в редакцию комсомольской газеты “Молодой коммунар”. Показал кое-какие карикатуры и спросил:

— А что сейчас больше всего волнует редакцию?

Кто то из сотрудников пожаловался, что из комсомольских организаций очень мало присылают заметок. Нет конкретного материала.

— Мы всех своих сотрудников разослали по местам, — продолжал жаловаться белобрысенький паренёк. — Выжимают заметки как только могут.

Впервые я встретился с буднями редакционной кухни и по наивности усмотрел в нехватке заметок для газеты очень важную тему, которую бы надо осветить в печати. Казалось, мой опыт карикатуриста в рабфаковских газетах может пригодиться. Правда, я отдавал себе отчёт, что мы не затрагивали каких-либо серьёзных проблем, интересных широким массам, и мои карикатуры не поднимались выше сугубо местных событий. Высмеивались лентяи, отмечались недостатки столовой, быта в общежитии или, например, такой вопиющий факт: комната, где я жил с десятком товарищей, находилась на первом этаже. Ночью, когда все уже спали, в окно заглянули проходившие мимо земляки, друзья кого-то из наших ребят. Я проснулся от раздирающих звуков гармони и оглушительного топота. Оказывается, земляки решили отметить свою встречу традиционным переплясом. Кто кого победит — ребята из деревни Селезнёвки или из шахтёрского посёлка. Соревнование закончилось к утру — тогда КВН ещё не было, — и те, кто хотел уснуть, слышали нечто отнюдь не похожее на колыбельную: “Николай, давай закурим, Николай, давай закурим. Закуривай, Николай!”

Нарисовать это можно было смешно. Измученные, удивлённые лица на подушках. Кто-то затыкает уши. Кровать со спящим студентом переносят к двери, чтобы было просторнее плясать. Зверские, налитые кровью физиономии плясунов, работающих, как говорится, в поте лица. Зеленолицый гармонист с “козьей ножкой”. Танцоры были в красных, зелёных, голубых рубашках. Цветом я любил пользоваться в карикатурах, часто подчёркивая этим сатирическое отношение автора к своим персонажам. Но вот пришлось переучиваться на газетный рисунок пером, без всякой подцветки. А так как рисовальщиком я был слабым, то здесь потребовалось проявить максимум изобретательности, чтобы карикатура обратила на себя внимание. Причём, несмотря на бедность темы. Мучительно думал, к чему же прицепиться, чтобы показать, как трудно выжимать заметки у юнкоров и других комсомольцев, которые должны давать газете материал.

“Выжимать” — так определил эту трудность белобрысенький паренёк в редакции. Может быть, от этого и оттолкнуться? Я сейчас пытаюсь довольно примитивно передать мысленный процесс рождения карикатуры, как самое главное в её воплощении на бумаге. И нарочито ограничиваюсь мыслительными возможностями абсолютно не тренированного мозга шестнадцатилетнего юноши.

Вполне понятно, что сейчас мне не вспомнить весь мыслительный процесс перед тем, как рисунок постепенно возникал на ватмане. Да вряд ли в этом есть необходимость. Мне кажется, что тогда я отбрасывал ряд ассоциаций, вызванных словом “выжимать”. Можно выжать клей из тюбика. Допустим, нарисовать огромный тюбик с надписью “Синдетикон” — клей этот был общеизвестен, широко рекламировался, и я им часто пользовался. Но тут же отбросил эту ассоциацию. Выжимать-то нужно не клей, а заметки, а между ними нет прямой родственной связи, и даже напрашиваются некоторые противоречия. Нужны заметки, то есть добротный материал, а не тягучий клей. Выжимают виноградный сок, потом получается вино. Обыграть его можно как живительную влагу, источник хорошего настроения… Но тут же пришла отрезвляющая мысль: ну, а как конкретно ты изобразишь выжимание сока? Ты это видел? Нет, но читал — знаю, что виноград ногами давят в огромных чанах. Абсолютно неподходящая ассоциация. Кустарничество какое-то. Впрочем, наверное, есть специальные машины? Но как они выглядят? Неизвестно. И не только мне, но и большинству читателей. Возможно, что тут применяется какой-нибудь пресс? И мне вспомнился пресс для пробных оттисков газеты, видел в типографии, когда меня знакомили сотрудники редакции с типографским процессом. И стоило мне вспомнить, как выглядит пресс для оттисков, его огромный винт с рукояткой, за которую берутся двумя руками, как тут же в моём воображении отпечаталась карикатура: под прессом лежат смешные фигурки с растопыренными руками, рты раздираются в крике, из карманов летят какие-то бумажки, видимо — заметки, которые требовалось изобразить. И крутят винт пресса две мощные фигуры, налегая всем телом на длинные слеги, будто внутри карусели, запомнившейся мне с детства. Фигуры, олицетворяющие собой сотрудников редакции, один из них почему-то был в поддёвке, как “дядя Ваня” — арбитр чемпионата французской борьбы, выступающий тогда в Тульском цирке. Может быть, этим сходством я хотел подчеркнуть мощность пресса, а фигура в поддёвке, нарисованная со спины, могла напоминать ответственного редактора газеты. Я не решился повернуть его лицом к зрителям, так как шаржи с портретным сходством рисовать не умел. Впрочем, это было в данном случае необязательно. Многим ли в городе известен внешний облик редактора комсомольской газеты?

Принёс карикатуру в редакцию. Там почесали в затылках, но, видимо, решили, что такая откровенная форма обращения к читателям активизирует их и завтра же посыплются заметки. Короче говоря, карикатура увидела свет на страницах печати. Ни меня, ни вас, дорогие читатели, не интересует, была ли эта моя попытка в публикации рисунков первой или десятой. Мне почему-то запомнился этот пресс и фигура в поддёвке, навеянная детскими впечатлениями о цирковой борьбе. Я ещё вернусь к цирку, хотя соприкасался с ним лишь как зритель, однако это искусство в значительной мере повлияло на характер моего творчества.

О работе карикатуриста в комсомольской газете, пожалуй, особенно распространяться не следует. Я взял лишь одну примитивную свою карикатурку, чтобы на этом примере проследить приключения незрелой мысли. Искать в газетных подшивках свои другие опыты мне не хочется. Это всё равно если бы некий доброжелатель, знавший меня в детстве, вдруг бы покопался в своих архивах и преподнёс бы мне пачку любительских фотографий: “Смотри, какой ты был сопливый”.

Вероятно, в редакции или ещё раньше — в художественном училище я увидел парня, который что-то вырезал на линолеуме, прижимал исполосованный квадратик к самодельной штемпельной подушке, только размером побольше, потом прикладывал к бумаге, и — о чудо! — я видел рисунок. Не судите меня строго, придирчивый читатель. Конечно же, речь идёт о линогравюре, и чудес тут никаких нет. Но ведь я был тогда подростком, и хотя любопытствовал, как делаются клише в цинкографии, но мне процесс травления показался слишком сложным и в любительских условиях трудновыполнимым. А линолеум, мягкий, податливый, режется простым ножом или самыми простыми инструментами. Ведь это так увлекательно!

Именно поэтому искусство линогравюры мне и показалось чудом. Я увидел в этом необычайное сочетание графики с техникой. Посудите сами. Карандаши, перья для рисунка тушью, кисти — всё это я могу купить в магазинах, а резцы для линолеума должен сделать сам и даже придумать, сконструировать их. Достал где-то старый зонтик, вытащил из него спицы, распилил на куски, отпустил на огне, заточил напильником так, чтобы резцы были и тонкие и толстые. Снова закалил, подправил на оселке, приделал деревянные ручки и торопливо начал кромсать линолеум…

Опять обращаюсь к придирчивому читателю. Вам, вероятно, кажется, что вовсе необязательно приводить в книге столь примитивную технологию резьбы по линолеуму. Для этого есть специальные руководства. Кому нужно, тот достанет. Вполне с вами согласен, но я хотел показать, как иной раз скромная творческая задача или, скорее всего, стремление её решить заставляет любознательного паренька практически узнать, что собой представляют самые разные профессии и с какого бока к ним подойти.

Это как цепная реакция. Увлечение графикой повлекло за собой, кроме умения владеть пером и тушью, умение пользоваться напильником, методами закалки, освоить резание линолеума. Может быть, потом перешёл бы на дерево, но мне сказали, что нужно пальмовое, а я его не достал.

Мне повезло, что среди друзей-рабфаковцев нашлись ребята, которые раньше работали и на заводах и в мастерских. От них я узнал, как надо затачивать резцы, как закаливать сталь, узнал и прочие нехитрые технологические премудрости.

Но даже если бы не помогали друзья, то я бы достал справочники, руководства по слесарному делу, побежал бы в ремонтные мастерские — и всё же дознался бы, как сделать резцы.

Прекрасное качество любопытство. К сожалению, в обиходе оно означает не всегда приятное свойство характера. Дескать, любопытничает, подглядывает. Или в лучшем случае любопытство означает любознательность. Мне всегда казалось, что это не одно и то же. Любопытство это действенная форма. От слова “пытать”, “испытывать”.

Именно это отношение к жизни и надо в себе воспитывать, если хочешь сделать что-либо новое, значительное.

Эти строки я адресую молодому читателю и льщу себя надеждой, что, может быть, на кого-нибудь мои призывы подействуют и заставят задуматься о пути в большую жизнь.

7

После некоторых признаний по поводу болезненной для меня

темы расскажу о первых театральных впечатлениях и как они

были связаны с моими наивными поисками в области

декоративного искусства. Начинают “проклёвываться” задатки

конструктора. Техника и раскрепощение творческой фантазии.

О разных увлечениях, воспитывающих добрые чувства.


Теперь пора перейти к рассказу, как, скользя по туго натянутой проволоке — воображаемой параллели изобразительного искусства, я вдруг почувствовал, что параллель эта всё время приближается и наконец сходится с другой параллелью, с искусством Мельпомены.

Это относится к моему увлечению театром в самых различных его модификациях.

Как вы помните, сценическая площадка привлекала меня давно. Мне не хотелось перегружать книгу необязательными, но у многих самыми дорогими воспоминаниями “золотого детства”. У меня оно “золотым” не было. И почему-то память отобрала из вороха впечатлений забаррикадированные матрасами окна во время Октябрьских боёв в Москве, свист пуль и отдалённые раскаты орудий. Потом кулацкое село на Тамбовщине, куда мать выезжала как учительница с детской колонией, вместе со мной и сёстрами. Там нам пришлось задержаться надолго. Помню, прятались в погребе, так как повсюду зверствовали бандиты, которых называли “зелёные”. В детском восприятии это название ассоциировалось с лесами, откуда “зелёные” совершали свои набеги. Лишь потом, из книг, я узнал, что бандиты были названы по имени их атамана Зелёного. Впервые я встретился с реальным понятием “смерть” не по книжкам, а в жизни. Я присутствовал на похоронах сельских коммунистов — жертв кулацкого восстания. Раздробленные черепа, изуродованные тела, вытекшие глаза, изрезанные до неузнаваемости лица. Накануне этой зверской расправы слышал набат, видел бегущих в остервенении кулаков с вилами и топорами, разъярённых баб с граблями и косами. Видел даже своих сверстников-ребятишек с кнутами и палками. “Коммунистов поймали!” — слышались зычные вопли. “Бей проклятых!” Откуда-то выволокли их жён и детей, тащили по пыльной улице.

Тогда я не мог понять, откуда у человека могла появиться такая звериная злоба, но сильные детские впечатления порою остаются на всю жизнь и даже определяют мировоззрение уже взрослого человека. Кулаки мстили за ущемление своих собственнических интересов. Впервые я тогда увидел такую обнажённую “правду жизни”, когда собственность владеет всеми помыслами и поступками человека.

Помню лозунг правых уклонистов “Обогащайтесь!” — и мне казалось, что рушатся все завоевания революции. Партия дала отпор реставраторам капитализма.

С тех пор, изучая жизнь в самых разных её проявлениях, я всё больше и больше убеждался, что инстинкт собственника — один из самых опасных врагов человечества. Вот почему в дальнейшей своей работе публициста я так много уделяю внимания этой теме.

Впрочем, сейчас не место развивать эту тему. Желающих познакомиться с ней поподробнее отсылаю к своей книжке “Волнения, радости, надежды”. Теперь же, после этого отнюдь не “лирического” отступления, пора возвратиться в русло спокойного повествования и рассказать, как в моих поисках на какое-то время тесно переплелись увлечения театром и декоративным искусством. Даже мой “супрематизм” можно рассматривать как стремление к декоративности.

Беспредметный орнамент сейчас начинает проникать в интерьеры современных квартир, кафе и других общественных помещений. Сочетание красочных геометрических фигур нашло своё место в декоративных тканях, особенно из синтетики, увидишь их на женских платьях, на летних рубашках юношей. Всё это, конечно, хорошо. А ведь всего несколько лет назад эти модные ткани презрительно называли “абстракционизмом”. Видимо, потому, что мы привыкли к аляповатым цветочкам и на платье, и на чашках, и на эмалированном ведре. Нечего и говорить, что новые декоративные мотивы не могли найти себе применения в двадцатые годы. Правда, позже появились конструктивисты, но я познакомился с их работами главным образом по книжной графике и рекламе примерно году в 1925-м.

Тула всегда считалась “театральным городом”. И в те времена, и позже подбиралась своя хорошая труппа, часто приезжали на гастроли прославленные столичные театры, и знаменитые провинциальные артисты, которых знала вся страна. Больше всего мне нравилась драма, любил комедию, а с оперой и опереттой я познакомился позднее.

Читателю, вероятно, покажется странным — зачем это писатель, имеющий самое слабое касательство к театральному искусству, вдруг начинает рассказывать о том, что ему нравилось в детстве и ранней юности — драма, комедия, опера, оперетта? Да что он тогда понимал в этом? А кроме того, если кто захочет поинтересоваться историей театрального искусства, то ведь столько выпущено мемуаров великих актёров и режиссёров, что лучше бы писателю не соваться в этот жанр, а заниматься своим прямым делом — если уж ударился в воспоминания, то пиши о литературных встречах. Ведь, наверное, они были?

Были, были, мой нетерпеливый читатель, о них расскажу позже, но я ведь не мемуары пишу, а повесть о приключениях мысли в творческом процессе, для чего нужны примеры в самых разных областях трудовой деятельности, знакомых мне “изнутри”. А кроме того, я хотел бы передать творческую атмосферу тех лет и рассказать, как всё это могло повлиять на становление характера моего современника и на чём он воспитывался.

Первая увиденная мною опера “Русалка” не произвела впечатления. Видимо, оперная условность плохо воспринимается неискушённым зрителем. И могу признаться без особого смущения, что первое знакомство с опереттой — а это была “Жрица огня”, которая не принадлежит к музыкальным шедеврам этого жанра, — вдруг покорила своей жизнерадостностью, пластикой и красочными декорациями. Потом меня вновь заинтересовали декорации, и уже надолго. В театре миниатюр, а такой тоже был в Туле, среди разнообразной программы промелькнула одноактная переводная пьеса “Белый ужин”. Содержания её не помню, но оформление было сделано изобретательно. Белый павильон на фоне чёрной ночи и соответствующий интерьер, выдержанный в светлых тонах. Такие же костюмы. У меня осталось ощущение, будто чистый белый цвет имеет множество оттенков. Лишь потом убедился, что здесь решающую роль играла светотехника.

В художественном училище занималась группа ребят, пробующих свои силы в сценическом оформлении. Решил попробовать и я. Для начала сделал макет декораций к одной из пьес Метерлинка. Конструкторские способности у меня, как говорится, уже начали “проклёвываться”, а потому оформление оказалось объёмным. На первом плане угол дома, в модном тогда стиле, который сейчас можно назвать “мещанский модерн”. Блеклые тона увядающей травы и вялые спадающие линии, символизирующие нечто вроде плакучей ивы. Но таким был пейзаж, а дом оформлен в строгих, прямых линиях, огромное квадратное окно с тонким переплётом во всю стену. И кстати, всё действие происходило в этом окне.

В отличие от товарищей, я не делал эскизов на бумаге, а сразу же приступил к объёмному макету. Конструировал его из плоскостей, кубиков и других геометрических фигур, специально склеенных и раскрашенных. Это мне пригодилось лет через десять, когда начал конструировать радиостанции, только в этом случае пришлось пользоваться деревянными чурбачками, под которыми подразумевались основные элементы аппарата: батареи, лампы, конденсаторы и другие радиотехнические детали.

Сопромат как науку не пришлось изучать — это, конечно, большой пробел в моём образовании, — но сопротивление материалов я почувствовал практически, много экспериментировал, а потом уже выработалась интуиция, которая часто заменяет информацию, не умещающуюся в нескольких миллиардах мозговых клеток.

Ещё до того как счётно-решающие машины в какой-то мере смогли разгрузить работу мозга и выполнять за него расчёты тех или иных конструкций, мне попалось на глаза высказывание одного американского инженера-строителя: “Нашей фирме выгоднее построить мост, затем сломать его, испытывая всякого рода перегрузки, чем заниматься математическими расчётами конструкции. Эксперимент сэкономит нам и время и деньги”.

Эту рекомендацию можно принять в ряде случаев, однако, учитывая возможности моделирования, не следует пренебрегать столь эффективным методом проверки надёжности конструкции. Тогда можно обойтись без постройки моста в натуральную величину. Если же прибавить сюда новейшие способы экспериментирования на моделях с помощью аэродинамической трубы, ультразвука, электроники — всего не перечислишь, — то в творческом процессе конструктора будут главенствовать не только знания, или объём накопленной информации, а умение на этом материале проявить свою фантазию, воображение.

К сожалению, в своей творческой жизни я чаще всего пользовался воображением, не имея прочной базы, на которой подчас оригинальные замыслы могли бы воплотиться в сценический образ, живописное полотно, графику, декорацию, крепкий стих, техническую конструкцию или изобретение, которое пережило бы пятнадцатилетний срок действия авторского свидетельства. Не хочу упоминать о своих книгах. Некоторые из них уже пережили этот срок и всё ещё переиздаются, а более поздние… Тут припоминается шутка Маяковского. Кто-то прислал ему записку, упрекая поэта в том, что скоро его забудут. “Ну что ж, — ответил Маяковский под хохот всего зала, — приходите через тысячу лет, тогда поговорим”.

Возможно, что я ещё не создал своего лучшего произведения, а что касается этой книги и других, вышедших за последние годы, сколь долго они будут жить? Могу лишь повторить не как шутку, а как мою горячую мечту: “Ну что ж, приходите лет этак через десять, тогда поговорим”. Но дело не в жизни книг, а в том, что самому хочется прожить эти десять лет, но с одним лишь условием: не отрываясь от письменного стола.

Сейчас сложное время для творчества: в технике, например, творить и труднее, и легче. Новые открытия, изобретения, даже понятия иные, непривычные. Вот, казалось бы, основа основ математики — канонизированное веками десятичное счисление и то отступило под натиском кибернетики, и его заменили двоичным. Приходится перестраиваться, изучать новые разделы математики, физики, появились науки-гибриды: физическая химия, бионика… Но в то же время необыкновенно расширились просторы для творчества. Инженер, учёный стеснён гораздо меньше, чем прежде, и если конструкция никак не получается, ибо протестуют законы математики или физики, то можно посмотреть, что тут подскажут химия, бионика, фантазия, воображение.

Рояль — классический инструмент, и, видимо, он никогда не умрёт. И в то же время он связывает творческие возможности композитора и исполнителя. Этого недостатка лишены новейшие электромузыкальные инструменты. Они освобождают создателя оригинальных произведений от ограничения диапазона, тембров… Здесь можно получить богатые и разнообразные краски музыкальной палитры, и к тому же такой современный инструмент не требует от исполнителя никаких физических усилий. Так, например, на “терменвоксе” играют лишь лёгкими движениями рук. Никаких ударов по клавишам или скольжения по грифу.

О таком раскрепощении творческой фантазии в других областях искусства можно только мечтать. Правда, в ряде случаев художник может рисовать светом, но пользуясь кистью. Однако невольно вспоминается Моцарт с допотопными клавесинами, Микеланджело, лежащий на лесах с ведёрками краски и кистями под потолком Сикстинской капеллы. И несмотря на этот нелёгкий, а в последнем случае и тягостный физический труд, они на века останутся в памяти человечества, как гений Моцарт и гений Микеланджело.

Но не хотелось бы противопоставлять тяжесть физического труда в творчестве с райским блаженством, когда человек от такоготруда освободится. Это частность. Основная же мысль, которую я стараюсь подчеркнуть, — необходимость развивать своё воображение на самых разных участках трудовой деятельности и особенно тогда, пока ещё не выбран этот участок.

Сейчас у подростков гораздо больше возможностей весело и с пользой для себя провести время. И на первое место по увлекательности и полезности надо поставить техническое любительство. Ведь радиолюбители тогда могли появиться лишь во второй половине двадцатых годов, отечественные фотоаппараты ещё не выпускались, автомобильные кружки не могли возникнуть по той же причине. По-моему, я даже мотоциклов не встречал. Ребята занимались электроприборами, редко — авиамоделями. Клеили шары — монгольфьеры. На второе место я бы поставил увлечение живой природой. Тут были и походы, и сборы гербариев, иные возились в своих палисадниках с яблоньками, крыжовником, цветами… Нельзя не упомянуть об известных на всю страну тульских голубятниках. В этом увлечении сочетались и биологическая наука (если подразумевать под этим выведение новых пород), и уход за пернатыми, и спортивный азарт.

Не могу также обойти молчанием кроликов. В Туле ежегодно в городском саду устраивали выставки лучших пород. Тут были и лопоухие огромные фландры, пушистые ангорские, шиншиллы — видимо, так они назывались по окраске меха драгоценных южноамериканских зверьков. Серьёзные любители выводили новые породы кроликов промыслового значения — для мяса и шкурок. А молодёжь часами толпилась у клеток, любуясь красотой и забавными повадками самых разнообразных кроликов. Наиболее неприхотливыми считались тогда так называемые “польские”, гладкошёрстные, снежной белизны, с глазами, похожими на сверкающие рубины.

В те времена в том же городском саду проводились и выставки всяческих куриных пород. Помню каких-то “плимутроков”, “кохинхинов”, “минорок”. Вокруг их клеток было столько азартных споров, как и у футбольных болельщиков.

В городской сад (тогда он назывался Пушкинским) ходили как в зверинец, которого в городе не было.

Дети ухаживали и за курами, а взрослые за них получали премии и грамоты, но особенно мне запомнилась детская любовь к кроликам.

В скромных палисадниках рабочего района всегда увидишь клетку с кроликами, они приживались даже в городских квартирах. В квартире, которую занимал отец, не было центрального отопления. Тогда в городе это вообще считалось редкостью. В кухне стояла русская печь, а под печкой ютились мои любимцы: ангорская крольчиха, кажется, Муська, и серебристый красавец Мишка. Мы взаимно воспитывали друг друга. Они стали совсем ручными, а я получил от своих добродушных маленьких друзей ту долю душевного тепла, без которого невозможно представить себе нормального ребёнка.

О любви к природе я много писал, и не устану повторять родителям, что страхи возможных заболеваний детей в связи с их общением со всяческими представителями животного и пернатого мира явно преувеличены. И я не уверен, что страшнее: орнитоз, аскаридоз — болезни, которых можно всегда избежать при общении ребёнка с домашними животными и птицами, или болезнь жестокости, подчас садистской, когда мальчуган истязает кошек, собак? Научите детей любить природу, и эта любовь убережёт их от такой распространённой и отвратительной болезни, как эгоизм, что прежде всего отражается на родителях…

Но, простите, эту книгу я пишу для всех, и, вполне возможно, юному читателю не так уж необходимо сейчас задумываться о воспитании своих будущих детей. А потому продолжу рассказ о том, чем увлекались мои современники в те далёкие годы и как это повлияло на поиски “самого себя”.

8

Азартные зрелища двадцатых годов. Велосипедные гонки,

цирковая борьба. И это тоже мои увлечения. Как вернуть

“зрелищность” и “театральность” спорту? Кто осмелится

вызвать “маску смерти”? Судит зритель! Демонстрация силы,

ловкости, увлекательности хорошо закрученного сюжета.


Думаю, что не ошибусь, если скажу, что в двадцатые годы одним из самых любимых увлечений туляков были велосипедные гонки. Единственный в стране трек с местами для многотысячных зрителей находился в Туле. Тогда он назывался “циклодромом”, где мы видели самые разнообразные состязания на спринтерские и стайерские дистанции, гонки за лидерами-моторами. И в конце концов, обычно уже к осени, на циклодроме разыгрывалось первенство страны. Особенно эффектными мне казались гонки за лидерами-моторами.

Водитель мотоцикла, одетый в полушубок, закреплял его полы так, чтобы велосипедист, мчавшийся за лидером, возможно меньше испытывал сопротивление встречного ветра. Вполне понятно, что скорость велосипедиста в сравнении с обычными гонками без лидеров тут значительно возрастает. В то времена в Туле зарождался первоклассный велосипедный спорт. И чемпионами страны, а возможно и Европы, были туляки. Ну, а местные болельщики везде и во все времена одинаковы. Правда, методы выражения восторгов изменяются. В те годы энтузиасты кричали: “Качать Соловьёва! Качать!” (я вспомнил фамилию одного из тогдашних любимцев) — и Соловьёв взлетает над поднятым лесом рук.

И вновь я переношусь на овальную чашу Тульского циклодрома. Осень. Уже поздний вечер. Трек освещён качающимися от ветра фонарями. Решающая встреча двух чемпионов в гонках за лидерами-моторами. Вот они летят рядом на вираже, чуть ли не в горизонтальном положении, и вновь вырываются на прямую… Один велосипедист оторвался от лидера, пришлось тому снижать скорость… Остаётся два круга. Мы видим это на низеньких тумбочках возле финишной прямой. Вручную меняются жестяные цифры. Стремительная скорость, головокружительное скольжение на виражах. Треск моторов, то ровный, то захлёбывающийся… Как бы у твоего любимца, который так и прилип к мотоциклу, не отказали нервы… Мелькают в полутьме красные вспышки выхлопных газов… Зритель в напряжении, он понимает, что велосипедистов на любом вираже подстерегает опасность, и отдаёт своё восхищение этим мужественным спортсменам.

Если говорить о других видах массовых увлечений туляков, то наряду с велосипедными гонками следует поставить цирковую борьбу. Тогда она называлась “французской”, и это было цирковое зрелище, ничего общего не имеющее с любительским спортом сейчас, именуемым “классической борьбой”, которая, как мне думается, начисто лишена зрелищности.

А зрелище это в те времена привлекало тысячи и тысячи зрителей. Великолепный театрализованный парад. Мускулистые тела. Парад силы и ловкости. Арбитр представляет участников. Традиционная форма, но в ней мы встречаем и юмор и находчивость. Лица расцветают улыбкой. Приветствуют борцов. Каждому зрителю один нравится своим упорным характером, другой — добродушием. Позвольте, да ведь это же театральные маски! Это амплуа артистов. Вот борец-“злодей”. Вот — “комик”. А это — “простак”. Зрительницы аплодируют “герою-любовнику”. И такой есть, как в любом театральном коллективе. И слава его не меньше, чем у лирического тенора. Конечно же, он обязан победить всех. Бывает… но далеко не всегда.

Вдруг из публики выходит какая-нибудь “стальная маска”. Выход отработан по всем правилам современного спектакля. И эта маска кладёт всех на лопатки в порядке живой очереди. В том числе и “героя-любовника”.

Весь город потрясён этим событием. Анонсируется “матч-реванш”. Потом схватка “до победного конца, без ограничения времени”. Маска не сдаётся. Приближаются дни закрытия чемпионата. Что ещё придумает режиссёр? А он знает, что делает. Надо ещё поиграть на неослабевающем интересе публики. Появляется “Зелёная маска”, “Красная”, “Золотая”, “Маска с эмблемой “Чёрный ворон” и, наконец, “Маска смерти”. Маски напоминают чулки с прорезанными дырками для глаз и рта. Узнать трудно, кто под ними скрывается. Однако по технике борьбы знатоки догадываются, что под “Маской смерти” побеждает чемпион мира Клеманс (Климентин) Буль. По правилам профессиональной борьбы побеждённый обязан снять маску и назвать себя. Такая участь постигла все маски. Не помню, но кажется, “Маска смерти” осталась непобеждённой. Что же делать? Режиссёр придумывает новый трюк. Ведь это же цирк! И вот когда собравшиеся зрители с тоской думают, что тайна маски останется в этом чемпионате нераскрытой, вдруг из-за какого-нибудь шестого ряда пробирается на манеж толстый человек в обычном чёрном пальто и фуражке. Обращаясь к арбитру, он говорит:

— Вызываю “Маску Смерти”.

Зрители замирают от восторга, узнав, что смельчак, не побоявшийся даже самой “смерти”, вовсе не борец, а начальник какой-то железнодорожной станции.

Видел я в Соединённых Штатах современную борьбу, именуемую “кетч” (в Европе её называют “реслинг”). Это тоже театрализация, но рассчитанная на разжигание тёмных инстинктов. Начинается дикая драка, в которой всё дозволено: выворачивание конечностей, укусы, выдирание волос.

Беснуется зал. Почтенные матроны закатывают в истерике глаза, девицы визжат. Потные, бледные подростки судорожно сжимают кулаки, готовые сами броситься на ринг. Более неприятного зрелища я никогда в жизни не видел. И это почти каждый день передаётся по телевидению.

Я спрашивал многих американцев: почему в США разрешается дикая забава, именуемая кетчем? Люди стыдливо отводили глаза и оправдывались: это просто шутка, которую разыгрывают актёры, пустячки… Вероятно, тут они правы, но, во всяком случае, это не спорт. Но тогда тем более отвратительно. Ведь всё рассчитано на самые низменные эмоции зрителя.

А наша корректная цирковая борьба в сравнении с американской потасовкой — это высшее проявление любви и нежности к противнику. И всё это было захватывающе интересно. Для мальчишек звучали как музыка французские термины, обозначавшие приёмы борьбы. “Нельсон”, “двойной нельсон”, “тур-де-тет”, “тур-де-ганш”. Мы, как заклинание, повторяли зычным голосом арбитра: “…приёмом “бра-руле” со стойки победил правильно”. И это “правильно” было всем понятно, ибо в профессиональной борьбе требовалась “чистая победа”, то есть побеждённый должен коснуться ковра обеими лопатками и даже прижат на какое-то время.

За судейским столом — любители, вышедшие из публики. Их задача — следить, чтобы соперники не допускали запрещённых приёмов, которые обычно демонстрировались перед началом соревнований. И надо было не упустить момент, когда кто-либо из борцов окажется на лопатках. За этим может уследить каждый зритель. А потому это было очень доступное, увлекательное зрелище для всех.

В чемпионатах профессиональной цирковой борьбы выявляется лишь абсолютный чемпион, как правило, без учёта весовой категории, а потому зритель видел по-настоящему крепких силачей, способных выдержать атаку любого тяжеловеса, без риска получить серьёзные травмы. Иногда встречались поединки между силой и ловкостью, что зрителю особенно нравилось.

Мне вспоминается легендарный чемпион чемпионов мира Иван Поддубный. Он выступал в спортивных залах и на аренах многих стран. В последний раз я его видел в конце 1941 года в цирке города Горького, где случайно оказался проездом в командировке, и конечно же, пошёл в цирк посмотреть Поддубного. Тогда ему было, наверное, лет семьдесят. Противником был иностранец — борец в расцвете своих физических сил, техничный и умелый. Он оказался достойным противником легендарного русского.

Весь цирк, затаив дыхание, следил за острой темпераментной борьбой, и мы подсознательно чувствовали, что здесь, на маленькой арене, Поддубный должен победить. И может быть, тогда зрители мысленно присутствовали на полях сражений под Москвой, а Поддубный чувствовал свой патриотический долг старого циркового артиста, и это давало ему силы в нелёгкой борьбе.

Победа Поддубного вызвала бурную овацию всего цирка, и я подумал: какую же взрывчатую агитационную силу имеет это массовое народное искусство. Недаром же этой формой воспользовался Маяковский и написал для Лазаренко цирковое представление “Чемпионат всемирной классовой борьбы”. Виталия Лазаренко, оригинального политического клоуна, я часто видел в Тульском цирке. И ещё одно маленькое замечание по поводу цирковой борьбы. Несколько лет назад меня пригласили в один областной город для встречи с читателями. Всё происходило нормально, но устроители удивлялись, почему ежевечерне после встречи я куда-то торопился, даже не успевал ответить на все записки, комкал их и бежал. Думали, в гостиницу, но нет — я сворачивал в ближайший переулок, проходил несколько кварталов, пока передо мной не показывались огни цирка шапито. Я успевал попасть на второе отделение программы, где тогда проводился чемпионат цирковой борьбы.

Чемпионат подходил к концу. Страсти разгорались. Все прочили победу молодому и очень техничному борцу из любителей, который раньше был заводским рабочим, увлёкся классической борьбой и стал профессионалом. И вот финальная схватка. Она проходила интересно, остро, но кумир всех зрителей города (особенно женщин) оказался на лопатках. По-всякому могло быть — то ли он недооценил противника, то ли допустил погрешности в соблюдении спортивного режима, то ли это было заранее предусмотрено, или, как говорят, “подстроено”.

С этими мыслями я шёл по слабо освещённым улицам города. Настроение скверное, примерно такое, как у болельщиков футбола, когда проигрывает любимая команда. Добрёл до гостиницы, зашёл в номер, чтобы освободить карманы от вороха записок, так и оставшихся без ответа. Зря торопился, лучше бы не ходить в цирк. Спустился вниз в ресторан поужинать. За соседним столом сидела какая-то компания. Среди них я заметил сегодняшнего побеждённого. Он вяло крошил раков, и крупные, как горох, слёзы падали в его пивную кружку.

Друзья утешали, говорили, что он ещё им покажет! Что всякое бывает и нечего на случайность обращать внимания, но любимец публики оставался безутешным.

А вы говорите — “подстроено”!

9

Массовые народные зрелища как система воспитания. “Стенька

Разин” в цирке. Взволнует ли он сегодня “интеллектуального”

и “шибко требовательного” зрителя? “Вильгельм Телль” на

площади. Бесплатное научно-популярное кино для детей. О

том, что мы непростительно растеряли, и об актёрах,

оставшихся в памяти на всю жизнь.


Могу с уверенностью сказать, что массовые народные зрелища сыграли огромную роль в моём творческом пути.

И прежде всего это относится к цирку. В те далёкие годы цирк был активным помощником партии в воспитании политической сознательности масс. Я уже писал о Виталии Лазаренко. Оп умело сочетал акробатику (изумительные прыжки через несколько лошадей, слонов, потом автомобилей) с острой политической сатирой. Я уже не говорю о старейшине “шутов его величества народа” И.Л.Дурове, которого мне также удалось повидать. Вспоминаются тогда ещё молодые братья Танти с их остроумным и весёлым представлением “Генуэзская конференция”.

Большим успехом у публики пользовались также и пантомимы. Позже начал зарождаться новый цирковой жанр, где в помпезном представлении, по форме напоминающем пантомиму, вдруг зазвучало живое поэтическое слово. Я говорю о народном представлении “Стенька Разин” В.Каменского. Меня так увлекала музыка и страстность монолога Разина, начинающегося словами “Сарынь на кичку…”, что потом с этим монологом я часто выступал на школьных и рабфаковских вечерах. В цирке на главную роль Разина был приглашён ведущий актёр местного драматического театра, и читал он этот монолог, выезжая на коне. Цирковая специфика была очень умело обыграна режиссурой, но зрителя трогали и лирические сцены, например, прощание Разина с княжной. Я помню затаённое дыхание моих соседей — рабочих парней, которые, вероятно, редко бывали в театре. Оказывается, и в цирке могут пробуждаться сложные человеческие чувства — горечь любовной утраты, печаль, окрашенная несвойственной этим ребятам сентиментальностью. А девушки — те просто плакали. И это очень хорошо.

Можно упрекнуть меня, что, рассказывая о впечатлениях детских и юношеских лет, я забываю о современном “интеллектуальном” и “требовательном” зрителе. “Стенька Разин” его не взволнует.

Но и тогда и сейчас зрители были разные. Любителями цирка были и остались рабочий класс, многие видные учёные, литераторы, художники, артисты, общественные деятели. Как видите, в отсутствии интеллекта им отказать нельзя.

Казалось бы, довольно о цирке, есть другие виды массовых зрелищ. Они в значительной мере подсказывали параллели, по которым я скользил в поисках своего основного жизненного пути.

И всё же добавлю несколько очень субъективных строк о цирке. Бывая в разных городах, где проходили мои встречи с читателями, я обязательно выберу свободный часик и пойду в цирк, хотя все номера программы давно знакомы. Мне нравится сама торжественность зрелища: зажигается яркий свет над манежем, выходит униформа… Чувствуется привычный запах конюшни. Возникает праздничное тревожное ощущение, и я с любопытством оглядываю зрителей, их радостные лица от ожидания встречи с прекрасным, весёлым и мужественным зрелищем. Даже за границей, где столько можно увидеть неожиданного, я всё же нахожу время для цирка. Помнится, несколько лет назад, потрясённый экзотической красотой Бомбея, я всё-таки не мог миновать цирка. В нём гастролировала знакомая мне чехословацкая труппа. За кулисами поговорил с артистами, узнал, что покажут уже виденную мною программу, и прошёл на своё место. Ведь бомбейский зритель мне незнаком, и я с удовольствием следил за его реакцией. Всё то же самое, как в Москве, Туле, Ростове, Киеве, Одессе, Тбилиси, Риге.

Теперь я выговорился, признался в симпатии к цирку, и должен опять вернуться в Тулу двадцатых годов. Я рассказывал о кубиках, из которых строил макеты будущих декораций, так и оставшихся неосуществлёнными. И вдруг увидел огромные кубики, похожие на куски хозяйственного, так называемого “мраморного” мыла. Кубики стояли то ли на площади, то ли на лужайке городского парка. Афиша извещала, что здесь будут показаны “Зори” Верхарна. Мне кажется, что это были первые опыты организации массовых зрелищ для всех и бесплатно. К началу спектакля собрались тысячи людей. Постановка эта не запомнилась, но зато другую, “Вильгельм Телль”, я видел несколько раз и всегда волновался, закрывал глаза, когда актёр прицеливался в яблоко на голове мальчика. Так мне и не удалось заметить летящую стрелу. Открывал глаза и видел лишь грубо сделанное из папье-маше яблоко, пронзённое стрелой. Спектакли начинались рано, ещё до захода солнца. Под его безжалостными лучами я видел подтёки грима на размалёванных лицах актёров, и всё же это было зрелище, которое впечатляло и воспитывало с самого детства. Героическая легенда о Вильгельме Телле не могла не отозваться благородным пламенем в ребячьих сердцах. Тогда почти не было своей, советской драматургии, а потому режиссёры пользовались старыми пьесами и инсценировками героико-романтического плана.

Сколько же сейчас у нас возможностей, и как нелепо мы ими пренебрегаем.

Порою хлеба недоставало, а в кино ребятишки ходили бесплатно. Правда, лишь на географические и другие научно-популярные фильмы.

Не знаю как на кого, но на меня сильно подействовал фильм об Эдисоне. Не только подействовал, но и, вероятно, во многом определил мой путь изобретателя и экспериментатора. Я чувствовал, сколь труден этот путь, видя на экране молодого Эдисона и его поиски нужного материала для волоска в электрической лампочке. И вот наконец удача: измученный бессонными ночами, юный Томас засыпает за столом, уронив голову на руки… Встаёт утро, он протирает глаза, и — о радость! — лампочка продолжает гореть. Это был примитивный фильм иностранного производства — советское кино ещё не начиналось всерьёз. Но тысячи и тысячи моих сверстников познавали мир через экран. Видели пески пустынь, джунгли, людей и животных, населяющих разные континенты. Видели суровые льды Арктики, пустыни Сахары и Гоби, тайгу и море. После чего география как школьный предмет стала для многих ребят любимой. Почему-то мне запомнилось множество фильмов о хирургах. Демонстрировались сложные операции, и хоть это не было специфически детским зрелищем, но познание жизни на примерах мужества и подвига во имя спасения людей пробуждает в молодёжи благородные чувства.

Трудно переоценить роль искусства в воспитании юного характера. В этой связи я не раз приводил слова В.Маяковского о первой прочитанной им книге: “Какая-то “Птичница Агафья”. Если бы в то время попалось несколько таких книг, бросил бы читать совсем. К счастью, вторая — “Дон Кихот”. Вот это книга!..” Но речь шла о зрелищах, а они в ранней юности играют не меньшую роль.

Припоминается, что вначале меня воспитывали массовые зрелища, о которых я уже рассказывал, если не считать редких посещений московских театров, когда жил у матери. А в Туле я успел посмотреть и “Ревность” Арцыбашева и множество переводных комедий-пустячков адюльтерного свойства. Но, видимо, героика и благородство чистых сердец, что волновали зрителей в Вильгельме Телле и других постановках, оставили в сознании такой глубокий след, что потом я стал смотреть спектакли только романтического и героического плана.

Видимо, до конца дней не забуду гастролей братьев Адельгейм. Эти изумительные актёры-подвижники объездили всю страну, выступая даже в самых маленьких городках и селениях, и всюду несли подлинное искусство, благородство, чистоту помыслов и бурных страстей. Видел я Адельгеймов в “Кине”, “Казни”, “Уриэле Акосте”. Я был потрясён мастерством и темпераментом Роберта Адельгейма, особенно в “Кине”. Помню сцену в кабачке. Великий актёр Англии Кин пришёл к матросам, сбросил куртку и, оставшись в одной тельняшке, поигрывая великолепными мускулами, — а тогда Роберт был уже немолод, — красивым, проникновенным голосом пел, аккомпанируя себе на гитаре. В каждом его движении было столько пластики, мужественной грации, что, пожалуй, ему мог бы позавидовать самый прославленный артист мирового балета. Сдержанная страсть артиста потрясала зрителей. Помню сцену с его соперником — принцем Уэльским: Кин поставил ногу на стул, облокотился на колено и с нескрываемым презрением к этому аристократическому отпрыску произнёс: “А теперь, лорд такой-то… (идёт подробное перечисление всех его титулов)… пошёл вон!” Зал замирал от восторга, а я думал: какой же смелостью и ненавистью к подлецу, — а таким подлецом был принц по пьесе, — надо обладать, чтобы так произнести эти слова. Я, наверное, никогда этого не сумею. Но артист учил меня благородному гневу в защите чести женщины, и, может быть, потому это и нашло отражение в моих книгах?

Меня потрясла трагедия Уриэля Акосты и та страсть, с которой Уриэль отстаивает свои убеждения. Я видел Адельгеймов в ролях Уриэля (Роберт) и Бен Акибы (Рафаил): “Было, всё было…” Видел в ранней своей юности и потом, уже зрелым, много повидавшим человеком. Это случилось на праздновании юбилея братьев Адельгейм. И сравнивая волнения юности от игры прославленных артистов с тем ощущением, которое испытывал на этом юбилее, понял, что настоящее искусство не стареет.

Да, хорошие у меня были воспитатели.

В Тулу приезжал и прославленный Художественный театр. Я видел несколько его спектаклей. И вот однажды, проходя к городскому театру по небольшой улочке, которая шла вблизи дома, где я жил, слышу удивительно знакомый голос:

— Вы посмотрите на этот великолепный закат.

Оглядываюсь: идут артисты МХАТа и среди них — В.И.Качалов. Ну как же не узнать его редкого по красоте голоса? Слышал этот голос десятки раз и в конце концов услышал в вестибюле гостиницы “Тбилиси” зимой 1941 года, куда я приехал в кратковременную командировку в штаб Закавказского фронта. Василий Иванович что-то узнавал у администратора, уже немолодой, но голос оставался тем же сочным и густым, потрясающего обаяния, и, вероятно, его никогда не забудешь. Наиболее яркие впечатления от игры Качалова и Книппер-Чеховой у меня остались, когда приехал из Тулы в Москву, где удалось посмотреть “У жизни в лапах” Гамсуна. Это был праздник благородной красоты и тончайшего мастерства. Диалоги главных героев Пер Баста и Юлианы поражали своей затаённой страстью, глубиной переживаний в предчувствии назревающей трагедии. Видел я эту пьесу только один раз. Вероятно, она проникнута буржуазной идеологией, но меня в те незрелые годы привлекали в этом спектакле взаимоотношения красивых и внешне и внутренне людей в поисках счастья и справедливости. Ах, как были красивы эти артисты! Я уже ударился в сентиментальность, что у некоторых бывает в юности — прекрасное качество, и на пороге старости — сомнительное свойство, но гораздо менее вредное, чем злой скептицизм.

Вспоминаются и другие воспитатели моих ещё не пробудившихся чувств: приезжал на гастроли П.Орленев, видел я М.Чехова в ролях Гамлета, затем Мальволио в шекспировской “Двенадцатой ночи”. Не правда ли, какие разные образы: трагедийный и комический? Но это было изумительное искусство.

Тут я, пожалуй, закончу рассказ о театре, который пробудил во мне первое неясное волнение от встречи с искусством живого слона и подсказал, что истинно прекрасное достигается лишь талантом и мастерством. Раньше я думал, что путь на сцену доступен всем, у кого есть более менее сценическая внешность и способности к перевоплощению. Неплохо также обладать хорошей памятью, чтобы не надеяться на суфлёра. И главное — не волноваться при выходе на сцену. На этом была построена сценка (из какого-то сборника “Чтец-декламатор”), в которой в первый и в последний раз я играл женскую роль. Роль гимназистки, поступающей на оперно-драматические курсы. Она настолько волновалась, что начала известную басню “Стрекоза и муравей” примерно так: “Состригунья сострига” — дальше шли похожие на это исковерканные слова: “…в мурких мягковах у нас, песни резность чацкий квас” и, наконец, муравьиное резюме: “…так пляши попади”. Непритязательная шутка, но если не говорить о самодеятельности, да и то не каждой, то артистический опыт многих талантов доказывает, что без волнения нельзя выходить на сцену.

Нельзя выходить и на трибуну, иначе слово не достигнет цели. И пусть мне простят читатели это сравнение, но есть много общего у моих воспитателей — пламенных революционеров, которых я слышал в детстве и юности, с теми артистами, кто пробуждал в юном сердце горячее чувство признательности единомышленника.

Об этом мне ещё придётся рассказать, когда перейду на другие параллели и, в частности, опять вернусь к театру, новаторству в нём, как мы его тогда понимали. И пусть читатель не удивляется, но он ещё встретится со мной на этих страницах, когда я очутился на сцене Большого театра, правда в очень скромной роли. Надо же было всё попробовать.

И в заключение первой части, рассказывающей о параллелях юности, хочу признаться в своей необычайно слабой эрудиции, которая характерна была не только для меня, но и для многих молодых людей. Сейчас пятнадцатилетние школьники высмеяли бы за ляпсус, допущенный мною в их возрасте, а тогда для большинства моих сверстников это было естественно.

Увлекаясь театром, проводя всё свободное время в городской библиотеке, где было много журналов и книг из искусству, я тщательно изучал журналы “Рампа и Жизнь”, монографии, посвящённые как отдельным театрам, так и знаменитым актёрам. Вдруг увидел монографию с лаконичной надписью “Врубель”.

В тот сезон в городском театре играл главные роли провинциальный актёр по фамилии Врубель. Он мне нравился, и я с жадностью схватил книгу. Можете представить моё смущение: как это я, проходя курс в художественном училище и не раз бывая в Москве, зная, где висит каждая картина Сезанна, Моне, Матисса, Гогена, Ван-Гога в музеях новой западной живописи, почему-то не заметил в Третьяковской галерее такого изумительного художника, как Врубель? Даже не слыхал ничего о нём.

Меня этот печальный случай заставил вплотную заняться историей живописи, и потом, подолгу простаивая в Третьяковской галерее перед врубелевским “Демоном”, я мысленно просил у него извинения.


ЧАСТЬ 2


Здесь автор уже повзрослел, и возможностей познать, что такое творчество, у него стало гораздо больше. Что можно сделать за три года — с семнадцати до двадцати! Всё, что угодно. Можно выступать со стихами, статьями, очерками, фельетонами. Можно выступать на сцене прославленных театров и одновременно получать авторские свидетельства на изобретения, и можно оставить университет или институт. Из педагогических соображений последнее автор не рекомендует.

1

Начало моей новой захватывающей любви. Пока я не могу

делить её с поэзией. Между собой они живут дружно и не

ссорятся. Может быть потому, что в моём понимании — это

родственники. Поэзия и радио. Новая любовь к радиотехнике

проходит самый радостный период — узнавания.


В окне — кусок синего неба, верхушки тополя и белая, выцветшая от времени высокая мачта.

Антенна первых лет радиолюбительства. Была она высока, выше всех окрестных деревьев, и длинный её провод терялся в глубине соседнего квартала. Да, давно это было. И когда смотришь в окно, ощупывая взглядом крыши домов, вспоминаешь лес антенн на этих крышах.

Сейчас торчат одинокие, заброшенные палки совсем без проводов или с маленькой метёлкой. Современные приёмники не нуждаются в высоких и длинных антеннах.

А вон там, на серебряной крыше, — антенны телевизоров. Какой огромный путь прошла советская радиотехника! Уже работают видеотелефоны на линиях междугородной связи.

Какими смешными кажутся нам сейчас первые любительские приёмники с огромными катушками, с самодельными детекторами, с тяжёлыми телефонными трубами!

Сколько горя испытывали радиолюбители от своенравных капризов детектора, где на блестящем кристалле тонкой спиральной пружинкой нужно было часами искать особенно чувствительную точку! Я помню, что стоило только пройти по комнате — и с таким трудом найденная точка терялась от сотрясения. Начинай искать сначала!

Вначале вообще никто не верил, что можно услышать голос издалека. Не верили потому, что, как правило, ничего не было слышно. Прижимая трубку к уху, мы могли различить какое-то тонкое гудение, а по утверждению энтузиаста-любителя — “слабые звуки рояля”. Приёмник я сделал с огромной катушкой, намотанной из толстого звонкового провода. Она была закреплена на доске, где по канцелярским кнопкам с треском ходил пружинящий ползунок. Конденсатор — из компрессной бумаги и блестящей обёртки от конфет. С большим трудом, как редкую драгоценность, достал я в Москве кристалл для детектора. Кристаллы тогда продавались только в одном магазине с громким названием “Всё для радио”. В этом “универмаге” радиолюбители находили для постройки приёмников самое необходимое: кристаллы, компрессную бумагу, станиоль (бумагу, в которую заворачивают конфеты) и провод. Всё остальное первые радиолюбители должны были делать сами.

Вот уж где приходилось изобретать! Какие только не придумывались переключатели, катушки, детекторы! Если бы собрать в толстую книгу все описания этих довольно забавных конструкций (они несколько позже появились в радиожурналах), то по ним можно было бы судить о творческой настойчивости советского радиолюбителя. Школа радиолюбительства, которую проходили десятки тысяч юношей и девушек, воспитывали в них склонность к исследованиям, к конструированию, к изобретательству. Собирая даже самые простейшие приёмники, они приобретали необходимые трудовые навыки. Кто, как не радиолюбитель, в совершенстве изучал технологию разнообразных материалов? С самых ранних лет он знал, как обрабатывать дерево, алюминий, эбонит. Знал так называемые крепёжные детали, разные марки проводов, аккумуляторов, батарей. Знал он и прикладную химию: лаки, рецепты для пропитки панелей, катушек трансформаторов. Он изучил составы электролитов, флюсы для припоя, антикоррозийные покрытия, чтобы не ржавели и не окислялись детали в приёмниках. Он умел практически применить свои знания в области математики и физики. Он знал электротехнику и даже химию, правда несколько односторонне, так как ему нужно было научиться делать кристаллы детектора.

В школьных химических кабинетах организовывалось массовое производство этих радиокристаллов из свинцовых опилок и серного цвета в порошке. Немало лопалось пробирок, а вместе с ними и счастливых надежд на хорошие кристаллы со множеством точек небывалой чувствительности.

Пожалуй, ни одна область техники не захватывала столь широкие слои населения, как это было с радио.

Никогда не забуду того дня, той минуты, когда впервые в телефонной трубке, которую я присоединил к своему только что законченному приёмнику, вдруг послышались звуки рояля. Возможно, я слышал не рояль, а гитару или другой какой-нибудь инструмент. Но это было радио!

В те дни не хотелось отрываться от телефонной трубки. Слушали всё: рояль, скрипку, метеорологический бюллетень.

Потом этого оказалось мало. Надо было постепенно совершенствовать свой приёмник.

Уже захотелось слушать не одному, а вместе с другими. К телефонной трубке приделывался картонный рупор, и получался громкоговоритель для “небольшой аудитории” в два-три человека.

Вскоре началось увлечение радиолюбителей миниатюрными приёмниками. Об этой конструкторской лихорадке я и хочу рассказать. Дело началось с приёмника в портсигаре, а кончилось уже совсем странным приёмником — в кольце.

Может быть, этот путь и надо было пройти — он многое дал для развития изобретательской смекалки, хотя принципиально нового радиолюбители ничего не выдумывали.

Например, они делали приёмник в портсигаре. Из тончайшей проволоки наматывались катушки, вытачивались, на удивление часовым мастерам, крохотные контакты для переключателя, конструировались детекторы, которые надо было настраивать с помощью пинцета, пользуясь при этом лупой. Получался довольно скверный приёмник. Этот портсигар мог отучить его хозяина сразу от двух привычек: курить и слушать радио. Слышно было еле-еле и, главное, все станции вместе.

А приёмник в спичечной коробке? Тогда этот аппарат был особенно распространён среди начинающих любителей. Рассчитывался такой приёмник на приём какой-нибудь одной радиостанции, впрочем какой — неизвестно. В те отроческие годы радиотехники, многие любители ещё не умели точно намотать катушку на нужную длину волны.

Фантазия конструкторов была неисчерпаема. Например, много дней подряд мне пришлось заниматься конструированием приёмника, который мог бы помещаться в конверте. Этот приёмник представлял собой почтовую открытку, сделанную из плотного картона. На открытке намотана так называемая корзинчатая катушка. Контакты переключателя, антенны и заземления были запрессованы в картоне.

Как я ни бился, конструкция детектора мне никак не удавалась. Спроектировать детектор толщиной в полмиллиметра было почти невозможно. Какой же величины кристаллик нужно вделать в тонкий картон, чтобы он там прочно держался! Наконец, что будет с кристаллом, если почтовый работник пришлёпнет его тяжеловесным штемпелем? Нет, не получился приёмник в конверте.

Приёмник в скорлупе грецкого ореха был оригинально задуман и даже сделан. Помнится, что орех раскалывался на две половинки, потом надо было аккуратно изготовить изоляционную панель, где укреплялись контакты для антенны, заземления и телефона.

Конструировался и самый маленький приёмник — в перстне, где вместо рубина или какого-нибудь хризолита вставлялся совсем не драгоценный камень — кристалл свинцового блеска. Собственно говоря, это был не приёмник, а просто детектор, который присоединялся к антенне, заземлению и телефонным трубкам.

Можно вспомнить и ещё один занятный приёмник, собранный прямо в телефонной трубке. Внутри неё места достаточно не только для детектора, но даже и для маленькой катушки. А затем любители начали наперебой оригинальничать: выдумывали приёмники в куклах-матрёшках, в игрушечном самоваре, в трости, в пудренице, в пуговице. Приёмники-игрушки, приёмники-безделушки…

Впрочем, и они приносили пользу — радиолюбители учились, как в заданном объёме размещать детали, как сделать их минимальных размеров и, наконец, как можно разнообразить конструктивное оформление одной и той же схемы.

Это была своеобразная школа конструкторской мысли.

У каждого любителя на дому было своё “конструкторское бюро”, своя “лаборатория” и свой “опытный цех”. Можно было сегодня сделать чертежи, на другой день провести лабораторные испытания различных катушек, правда без всяких приборов, а просто на слух, отматывая или доматывая катушку. Затем, пользуясь подручным материалом, можно было изготовить образец и, наконец, провести подробные практические испытания своего приёмника.

Не мудрено, что конструирование таких маленьких приёмников было особенно распространено и привлекало внимание многих начинающих радиолюбителей. Даже в газете “Известия” было опубликовано описание миниатюрного детекторного приёмника размером с бочоночек от лото.

Это увлечение перешло и в другие области техники. Юные моделисты начали строить крошечные моторчики, величиной с копейку. Когда такой моторчик вертелся, то казался похожим на жужжащую муху.

Первый этап был пройден. Миниатюрные приёмники в спичечных коробках отжили своё время, но мысль о настоящем, практически пригодном для слушания приёмнике каждый раз подстёгивала фантазию конструктора. А для этого нужно было многое: изучать основы радиотехники, упорно экспериментировать, заниматься конструированием деталей и макетов.

Вскоре детекторные приёмники перестали увлекать городского любителя. Старая техника. Слух притупился от рёва громкоговорителей. Кто захочет, затаив дыхание, прислушиваться к лепету телефонной мембраны и часами искать особенно чувствительную точку детектора?

И всё же у меня теплилась мечта о маленьком приёмнике. Пусть даже не карманном, а таком, который бы можно было переносить. Сейчас это звучит наивно, когда в магазинах продаются крохотные приёмнички в несколько раз меньше спичечной коробки. Ну, чуть ли не с пуговицу.

Мне такие даже во сне не снились. А время шло. Мои коллеги по радиолюбительским делам занялись короткими волнами, стали строить передатчики, но я не изменил своей мечте и продолжал искать пути к созданию портативного приёмника. Об этом я расскажу несколько позже.

2

Этот разговор о самой изумительной лирике, которую я

когда-либо знал. И как эта лирика помогла становлению юного

характера. А потом, как меня дразнили “футуристом”, и какие

я писал отвратительные стихи, и как переболел детской

болезнью — всегда и во всём обязательно противоречить

старшим. Оказывается, это не так уже модно. “Было, всё

было”.


Почему-то я считал себя футуристом, хотя в попытках что-то изобрести новое, в моих ученических пробах на бумаге и холсте никакого намёка на футуризм не было.

А всё произошло из-за того, что я страстно любил Маяковского (тогда его называли футуристом). И эта моя любовь была действенной — всюду, где только можно, я выступал со стихами Маяковского и читал я его, как говорили, неплохо — тут пригодился мой сценический опыт живой газеты, мелодекламации и участие в ранних любительских спектаклях. В те времена и лексика великого поэта, и необычное расположение строк “лесенкой”, неожиданная образность — всё это затрудняло чтение его стихов, как говорится, “с листа”, а с голоса оказывалось близким и понятным самым широким массам. И не случайно мои товарищи по рабфаку часто просили почитать им Маяковского, а потом восторгались:

— Вот сейчас понятно. И всё это про нас! И до чего же здорово!

Раньше, коли прочтёт кто-нибудь из ребят название книжки “Облако в штанах”, сразу же появляется скабрезная улыбка, да и строки: “Тело твоё просто прошу, как просят христиане…”, напечатанные чёрным по белому, вызывали только смешки. Но вот, прочтёшь им вслух эту страстную лирику, например:


Мария, ближе!

В раздетом бесстыдстве,

в боящейся дрожи ли,

но дай твоих губ неисцветшую прелесть:

я с сердцем ни разу до мая не дожили,

а в прожитой жизни

лишь сотый апрель есть.


Прочтёшь и видишь, как лица много познавших и переживших тридцатилетних мужчин вдруг озаряются внутренним светом. А потом — вероятно, по наивности — мне чудилось, что в общежитии стало меньше грязных слов и чище стало отношение к женщине.

Не хочется говорить об этом вскользь, но, признаваясь в своей неизменной любви к Маяковскому, я думаю, что нашими литературоведением, педагогикой и воспитателями всех родов ещё недостаточно оценена лирика этого самого мужественного и самого нежного сердцем поэта. Ведь когда читаешь строки, где выражена боль прощания с любимой, то комок подступает к горлу. Вот хотя бы такие:


Слов моих сухие листья ли

заставят остановиться,

жадно дыша?

Дай хоть

последней нежностью выстелить

твой уходящий шаг.


А “Флейта-позвоночник”? Хотел процитировать какие-то строки, над которыми в юности замирал, дрожа от волнения и восторга, но это невозможно. Надо цитировать всю поэму.

Пишу это затем, чтобы вы перечитали ещё раз всюлирику Маяковского и поняли, какое это бесценное сокровище. Но, может быть, моё пристрастное суждение, навеянное воспоминаниями юности, недостаточно убедительно — тогда послушайте мнение А.М.Горького о поэме “Флейта-позвоночник”: “…это позвоночная струна, самый смысл мировой лирики, лирика спинного мозга”. Об этом же говорит В.Б.Шкловский в книге “О Маяковском”.

Откровенно говоря, в те юные годы, если я и замирал, читая проникновенную (я бы сказал, даже “пронзительную”) лирику Маяковского, то вряд ли всё понимал до конца. Ведь при отсутствии душевного опыта — какой там опыт в 15-16 лет — не очень-то веришь в глубину чувств, мучения, борьбу страстей, трагедию расставаний. Лирика Маяковского мне казалась бездонной, да и сейчас во всеоружии жизненного опыта я вновь и вновь пытаюсь проникнуть в глубины чувств, выраженных в его стихах, и всякий раз кажусь себе первооткрывателем.

Стоит мне только вспомнить о Маяковском, как я опять ударяюсь в лирику и делюсь с вами вовсе необязательными переживаниями. Маяковский справедливо об этом писал: “Нами лирика в штыки неоднократно атакована, ищем речи точной и нагой, но поэзия — пресволочнейшая штуковина — существует и ни в зуб ногой”.

В ранних воспоминаниях мне трудно обойтись без лирики, без поэзии — “пресволочнейшей штуковины”, хотя на поверку выходит, что эта самая “штуковина” в моих стихах блистательно отсутствовала. Проницательный читатель давно догадался, что свои стихи я не цитирую, вовсе не потому, что мой архив сгорел. Ведь подшивки газет и журналов, где публиковались эти стихи, можно найти в Ленинской библиотеке. Да, читатель, стихов своих не стану цитировать по причине их беспомощности, сейчас мне особенно заметной.

В те годы Маяковского знали как революционного поэта-футуриста, причём связывали его имя с жёлтой кофтой и эпатированием буржуазной публики. Многие, чисто внешние черты футуризма казались молодёжи смелыми, остроумными, отвечающими духу времени, а потому в нашем художественном училище, которое, уже будучи рабфаковцем, я посещал по привычке, решили устроить вечер футуристов:

Кто-то из преподавателей пришёл на вечер в костюме Пьерро, с разукрашенной физиономией. На одной щеке была нарисована чёрненькая собачка, а на другой — кажется, петух. Преподаватели постарше обошлись деревянными ложками, торчащими в карманчиках пиджаков, луковицей, морковкой в петлице. А ребята рисовали чёрные и красные квадраты на щёках или целые композиции в духе Кандинского на лбу.

Памятуя свой печальный опыт в искусстве грима, за что мне досталось от отца, я ничего на физиономии не рисовал. Но ведь надо же хоть чем-то походить на футуриста. У меня была чёрная шерстяная блуза. На шею я повязал большой красный бант, и в таком виде вышел на импровизированную эстраду. Читал я Маяковского. Пролог к поэме “Облако в штанах” и вторую часть из неё. Читал, конечно, наизусть, как и все мои самые любимые произведения поэта.

С годами память тускнеет, но, пожалуй, даже сейчас я помню слово в слово десятки стихов и многие главы из поэм Маяковского, хотя со стихами уже не выступаю.

Но в те годы я пробовал выступать не только со стихами Маяковского. Как образец игры со словом, по определению журнала ЛЕФ “во всей его звукальности”, мне нравились стихи Василия Каменского. Если раньше я читал на самодеятельных вечерах его “Сарынь на кичку”, из поэмы о Степане Разине, то вскоре выступал с заумным стихотворением “Жонглёр”. Оно было как бы “программным” и озорным. Сущность его такова: если жонглёр играет разноцветным мячиком, подбрасывает его и ловит, то почему нельзя играть словом.

Для большего эффекта и выражения мысли автора я придумал “вещественное оформление” эстрадного номера. Если читать стихи, одновременно жонглируя мячиком, то в данном случае это будет воспринято как словесное и зрительное представление об игре словом. Для пущего эффекта придумал музыкальное сопровождение. Жонглировать я, конечно, не умел, а потому воспользовался своими техническими забавами. Шар представлял собой проволочный каркас, обтянутый полупрозрачной бумагой разных цветов — красной, синей, зелёной, жёлтой. Внутри укреплялась лампочка от карманного фонаря. К ней тянулся двужильный мягкий провод, соединённый с батарейкой, спрятанной у меня в кармане.

Выходил я на слабоосвещённую сцену и, вертя перед собой светящийся шар, привязанный на проволоке, мелодекламировал:


Згараамба, згараамба, згараамба. Амб.

Амб, згараамба, амб згараамба…


и так далее.

Номер этот успеха не имел, но отнюдь не из-за стихов Каменского. Изящные поиски талантливого художника были поняты мною чересчур примитивно, как говорится, прямо “в лоб”. В дальнейшем я старался этого избегать.

Хоть я и предупреждал, что не буду касаться этой темы, но, как говорится, из песни слова не выкинешь. А потому подошёл к самому неприятному в моей жизни воспоминанию, о котором писать ужасно не хочется. Не было тогда на меня отцова ремня, а то бы следовало проучить. Не балуйся, дескать, стишками, а уж если напала на тебя эта болезнь, то держи её втайне. Однако сейчас, рассказывая о параллельных творческих путях, трудно обойтись без упоминания о моих попытках овладения поэтическим словом. Вполне вероятно, что эти поиски помогли воспитать в себе поэтическое видение окружающего, что потом пригодилось даже в технике, не говоря уже о литературе.

Писать стихи “для себя” — не такое уж зловредное занятие, если у человека нет других путей проявить свои творческие возможности. А возможности есть у каждого в большей или меньшей степени. В этом я уверен, иначе бы не стал писать эту книжку. Правда, у некоторых молодых людей есть леность мысли, инертность или боязнь проявить себя как натуру действенную, творческую. Но есть и “модная болезнь века” — наигранный скепсис, цинизм, отсутствие ясной цели — именно то самое, что так успешно пропагандируется буржуазным искусством.

Так вот, о моих поэтических опытах: я не мог писать стихи только для себя. Учился гражданскому мужеству у Маяковского, а по форме они явно напоминали Есенина. Стихи печатались в тульских областных газетах “Коммунар”, “Молодой коммунар”, даже где-то в Москве, кажется в “Молодом ленинце”. Но мне больше нравилось читать стихи с эстрады. Это я умел делать без монотонного завывания, что и тогда и сейчас отличает манеру чтения многих поэтов. А потому, когда в Тулу приезжали московские прославленные поэты, то вместе с ними выпускали и меня. За умелым, темпераментным чтением скрывались и смысловые и поэтические недостатки моих стихотворных опытов. Аплодисменты доставались и мне. Ну как же не похлопать земляку!

Но доставались не только аплодисменты, но и неприятности. В рабфаке почему-то приклеили кличку “футурист”, хотя ни в стихах, ни в поведении, ни в одежде я ничем не походил на представителей этой группы. В своё время они эпатировали буржуазное общество, а после революции делали это уже по инерции, под флагом борьбы с остатками буржуазной культуры. Если не считать чёрной блузы с большим красным бантом — несколько необычного одеяния, в котором изредка выступал на рабфаковских вечерах, — ходил я всегда в кожаной куртке на подкладке из какой-то дерюги или мешковины. Клетчатая кепка и полосатый бумажный шарф, что было тогда модно, дополняли мой костюм. Впрочем, так одевались почти все мои товарищи. Разве только кепка и шарф были у них поскромнее.

Надо мной незлобиво подшучивали. Подговорили какую-то девицу, и она в присутствии других постоянно говорила: “Откажись от футуризма”. Ребята распустили слух, что я поддался уговорам и отказался от этого самого футуризма, о котором они-то сами не имели никакого понятия. На уроках присылали записки: “Неужели отказался от футуризма?” Писали это же на доске, спорили между собой — отказался или не отказался? Мне это надоедало, и на собраниях литературного кружка вместо делового и серьёзного разговора о сущности футуризма я начинал читать довольно странные стихи вроде “Дыр, бул, щил” или “Мне нравится беременный мужчина у памятника Пушкина”, что явно противоречило моему художественному вкусу и характеру. Самое странное — стихи эти я защищал. Впрочем, такое же делают и сегодня юные фрондеры. Ничего не поделаешь, тут виновата детская болезнь — желание идти напролом, вопреки установившемуся мнению. Да и старших приятно позлить. Не забывайте, что мои товарищи по рабфаку были, как правило, почти вдвое старше меня. Теперь иной раз на литературных студенческих диспутах выступают такие рьяные защитники молодых поэтов, если так можно сказать, “оригинального жанра”, стихи которых по стилю схожи с “беременным мужчиной”, что невольно вспоминаешь свои детские грехи, когда очень хочется идти наперекор мнению старших. Ребёнок обязательно найдёт лужу и пойдёт по ней шлёпать, несмотря на охи и вздохи растерявшейся мамы. Промочит ноги, будет ходить мокроносым, но это всё пустяки. Важна самостоятельность мышления и поступков.

Как видите, дорогие читатели, я не очень-то щажу себя, раскрывая истинную подоплёку нигилистического поведения в юности. Может быть, молодых читателей эта покаянная исповедь заставит кое над чем задуматься. Приведу ещё пример.

В рабфаке преподавал литературу опытный и знающий учитель. Но он терпеть не мог современных поэтов. Не выносил он также, когда за поэтическое перо берутся его ученики — рабфаковцы. В литературном кружке я как попугай повторял манифесты футуристов, в классных сочинениях осмеливался пародировать стиль Тургенева. Мне не нравились его описания природы. Преподаватель читал на уроках эти оскорбительные для каждого любителя чтения плоды незрелого ума, но поколебать мои убеждения не смог.

Но однажды преподавателю представилась возможность свести со мной счёты. Мы писали сочинение на тему о ленинском призыве. И вот преподаватель брезгливо двумя пальцами взял из пачки тетрадок моё скороспелое творчество и сказал, что я и на сей раз отличился.

— Во имя рифмы наш поэт пренебрёг двадцатью тысячами рабочих ленинского призыва.

Мои товарищи неодобрительно загудели. Такое уже не прощается. А мой проступок заключался в том, что я писал: “Сто тысяч, сто тысяч от станка…” А к тому времени, когда преподаватель прочитал мои стихи, рабочих-ленинцев стало уже сто двадцать тысяч. А вскоре в партию было принято уже 250 тысяч рабочих. Так скоропалительный, недостаточно продуманный отклик на события послужил мне уроком. Однако я начинал печататься в газетах, где преимущественно печатали стихи на злободневные темы. Так появились у меня душещипательные стихи о беспризорниках и даже целая “Поэма о трамвае”. Вряд ли эта “поэма” — бездарные вирши, где явно выпирали не преодоленные есенинские интонации и даже настроения, — могла бы быть помещена в областной газете, если бы город не готовился к пуску трамвая.

Но вот и первая встреча с критикой. В местном журнале (как будто бы “Ватага”) появились мои стихи. Так, просто пустячок. Я писал вроде бы как о щенячьей радости, что, мол, мне, комсомольцу, хорошо проходить без шапки зимой (тогда это ещё не стало модой), раздетым, “ветром овеянным”, “косясь на витрины каких-то (слава богу, не помню) оконц”. И вот в центральной печати, в обзоре номера журнала, где напечатано было моё стихотворение, появился такой отзыв: “Совершенно безобразны стихи Вл. Немцова…” и так далее — по справедливости.

Прошло много лет. Ругали меня потом за романы и повести. Ругали часто, а порой и злобно. Но с того первого маленького отзыва о моём стихотворении я критиков навсегда зауважал и даже побаивался. Тут я не мог следовать примеру моего кумира Маяковского. Для этого надо быть Маяковским.

3

Семнадцатилетний делегат с решающим голосом. Непонятные для

меня причуды писательской организации. Мой сверстник Борис

Горбатов и другие. Я читаю стихи Маяковскому. Группа ЛЕФ.

За кулисами театра Мейерхольда. Спектакли, поставленные

режиссёром-изобретателем.


Среди разных делегатских билетов писательских съездов и других памятных приглашений я с волнением, удивлённо рассматриваю кусок желтоватого картона с надписью: “Всесоюзное совещание пролетарских писателей. Делегатский билет № 104”. Далее идёт моя фамилия и указывается, что означенный товарищ является делегатом от Тулы — литкружок рабфака, и крупно напечатано “с решающим голосом”. Выдан 5 января 1925 года.

Ну что я мог тогда решать, когда мне исполнилось только семнадцать лет. Впрочем, почти все делегаты были тогда молодыми. Помнится, выступал А.В.Луначарский, который в свои пятьдесят лет мне, мальчугану цыплячьего возраста, представлялся уже старым. Но при первых же его фразах на трибуне я понял, насколько он молод со своим темпераментным жестом законченного изящества, хорошо поставленным голосом и той убедительной эмоциональностью, что отличала этого энциклопедически образованного человека с артистическим обаянием. При всей остроте мысли, философской её отточенности речь Анатолия Васильевича доходила до каждого, от академика до семнадцатилетнего рабфаковца. В памяти возникают одновременно два образа: А.В.Луначарский и Дмитрий Фурманов, который председательствовал, как мне кажется, на том заседании, когда выступал Анатолий Васильевич. Фурманову тогда было 34 года. Подтянутый, стройный, с военной выправкой, бледный, с живыми, проницательными глазами, он мне показался удивительно красивым, но несколько холодноватым. Однако даже в самом ведении заседания я почувствовал в Фурманове столько тёплого юмора, что моё первое впечатление о холодности сразу же рассеялось навсегда.

Во время одного из заседаний робко вошёл Маяковский, повесил палку на руку и остановился в дверях.

Председатель его сразу же заметил и по окончании речи очередного оратора сказал:

— А вот и Маяковский. Желаете выступить?

— Дайте хоть очухаться.

— Товарищи, — обратился председательствующий к залу, — сколько времени мы дадим Маяковскому “чухаться”?

Все рассмеялись.

И вот я впервые услышал Маяковского. Человека, равного по силе воздействия на моё сознание и душевный мир, я никогда в жизни не встречал. Маяковскому в этой книге будет уделено много страниц, так как на любой из творческих параллелей он был моим учителем и советчиком.

Маяковский вышел на сцену и начал свою речь так:

— Товарищ председатель ошибся, сказав, что я гость. Я делегат, хотя и с совещательным голосом, но это лучше, чем быть соглядатаем того крепкого разговора, который был сегодня. Тем не менее в отчёте о майском совещании в ЦК относительно дел искусства я числюсь как попутчик. Не любя ранги, я буду говорить как попутчик, прибавив только, что для попутчика я буду говорить довольно странные вещи.

Далее Маяковский сказал о попутчиках, которые действительно — попутчики революции, и о тех, кто к ней примазался.

Я ничего не понимал в политике РАППа, но меня больно резануло по сердцу, когда услышал, что Маяковский, певец революции, получил делегатский билет на конференцию лишь с совещательным голосом, а я — какой-то мальчишка из рабфаковского литкружка — с решающим. Однако с точки зрения рапповского руководства такая политика являлась единственно возможной в борьбе за пролетарскую литературу. Демагоги сумели привлечь на свою сторону некоторых выдающихся писателей революционных лет.

Что же говорить тогда о Борисе Горбатове, пришедшем в РАПП совсем в юном возрасте. Он был моим сверстником, но его уже знали как поэта-певца Донбасса. Несколько позже он стал оргсекретарём РАППа.

Выступая на конференции, которую почти все именовали съездом пролетарских писателей, Горбатов сказал от имени своей делегации:

— Когда нас Донбасс послал на этот съезд, нам дали наказ твёрдо держаться единого фронта пролетарской литературы.

Он был одним из самых талантливых, деятельных писателей этого фронта и никогда не изменял ему, так же как и не изменял своей любви к родному Донбассу. Ему посвящены и стихи, и первая повесть “Ячейка”, книги “Моё поколение”, “Непокорённые”, “Донбасс”.

Но в те январские дни 1925 года я знал Бориса Горбатова только как поэта. Делегаты конференции или съезда — не всё ли равно — размещались в Третьем доме Советов. Это на Садовой, где сейчас находится Совет Министров РСФСР. Залы приспособили под общежитие, но такой невероятной тесноты, что между койками почти не было проходов. Койки Бориса и моя стояли впритык.

Рабочий день делегатов оказался таким же уплотнённым, как и залы общежития. Заседания кончались поздним вечером. Борис Горбатов — курчавый, черноволосый, в косоворотке с распахнутым воротом — появлялся в дверях, румяный от мороза, и тут же начиналось неофициальное продолжение прений. Не помню, чтобы он когда-нибудь читал нам свои стихи. Но поэтов среди делегатов было предостаточно. Стихи читали все. Только не я, так как профессионалам мои наивные вирши показались бы совсем детскими. Я бешено завидовал делегату Юголефа — Семёну Кирсанову, самому темпераментному поэту из всех, кого я знал и в ту пору и по сие время. Если в рабфаковском общежитии меня будили гармонисты припевками “Николай, давай закурим”, то в общежитии делегатов я пробуждался по ночам от звонкого голоса Кирсанова: “А, Б, В, Г, Д, Е, Ж, всех врагов возьмём за Ж…” В его стихах сочетался фольклор озорных частушек с поэтикой Маяковского. У него ведь тоже была “азбука”. Я знал, что Кирсанов учился у Маяковского и даже вместе с ним выступал. Знал также о тёплом отношении Маяковского к молодому поэту, и этого было достаточно, чтобы проникнуться искренним уважением к делегату Юголефа. Года через два, уже будучи студентом университета, услышал Кирсанова на вечере поэтов в клубе МГУ. Меня обрадовали и его стихи и поразительное мастерство чтения. Вот уж где было абсолютно органичное слияние поэтического и актёрского мастерства! Особенно мне запомнились “Наездница Мэри” и “Бой быков”. Ну как же это могло мне не понравиться? Ведь стихи-то о цирке и народных зрелищах.

Все эти воспоминания о встречах на конференции отрывочны и фрагментарны. Несомненно, я видел и слышал многих известных писателей и поэтов. Помимо тех, о ком я успел обмолвиться хоть несколькими словами, помимо Демьяна Бедного, Серафимовича, Ю.Либединского. В.Киршона с его страстной горячей речью… Покопаться в памяти — и о многих можно было бы хоть в нескольких строках да рассказать. Но тогда я окончательно отвлекусь от темы о сходящихся параллелях, так как если задержусь слишком долго на одной из них, то у меня не останется ни времени, ни бумаги, отпущенной для этой книги, чтобы продолжить повествование о событиях и людях, которые в какой-то степени оказали влияние на мой дальнейший путь.

Этот путь во многом определил Маяковский, как я уже не раз повторял, и об этом сейчас и пойдёт речь.

Мог ли я тогда семнадцатилетним мальчишкой предполагать, что не только увижу Маяковского, но и буду читать ему свои беспомощные стишата? Никогда и не мечтал об этом.

Но вот на конференции, о которой только что рассказывал, после окончания одного из заседаний, возможно именно того, когда Маяковский выступал, кто-то меня с ним познакомил, представил как молодого поэта, делегата от тульского рабфака. Владимир Владимирович уже оделся и устало сидел на подоконнике в одной из гостиных. Не помню — то ли это было в помещении Пролеткульта, то ли в другом здании, где происходила конференция.

Я хорошо запомнил внешний облик Маяковского по портретам в его сборниках, видел на трибуне страстным, настойчивым в своей правоте, с громоподобным басом, широким, размашистым жестом и проницательным, порою испепеляющим взглядом огромных выразительных глаз. А сейчас передо мной могучий человечище с застенчивой улыбкой и, протягивая для рукопожатия широкую тёплую ладонь, говорил:

— Почитайте что-нибудь, пожалуйста.

Как и у многих молодых поэтов, была и у меня юношеская бравада, когда сам чёрт не брат. В ту пору меня не смущала даже самая взыскательная аудитория, но тут я почувствовал невероятное смятение. Пожалуй, её можно сравнить лишь с первой встречей влюблённого, когда он ждёт приговора.

Маяковский понял моё состояние и виновато произнёс несколько ободряющих слов. В них сквозили и боль, и раскаяние, и извинение, будто он обидел меня, сам того не желая.

И вот тогда, при самой первой встрече, я смутно начал понимать, что существуют два Маяковских. На трибуне видел “агитатора, горлана, главаря”, а в жизни — застенчивого, тончайшей душевной чуткости человека. Потом в этом удивительном сочетании предстанет на страницах своих книг самый великий поэт нашего времени.

Робко переминаясь с ноги на ногу, я стоял перед Маяковским и думал не о его величии, а как бы незаметно исчезнуть, раствориться в воздухе. Да это и понятно. Мне казалось, что читать свои стихи, в которых сквозили интонации Есенина, к тому же по форме ничем не напоминающие чеканный стих лефовцев, — это значит незаслуженно оскорбить Маяковского.

Рядом стоял Борис Горбатов, он торопил и дёргал меня за рукав. Маяковский сел и приготовился слушать. Я уже не помню, какие стихи тогда читал, но беспрестанно замечал, как в глазах Владимира Владимировича мелькали то насмешливые искорки, то ласковое одобрение. Что потом он говорил, я не смог уловить. Страшно волновался. А закончилась эта встреча тем, что меня и Бориса Горбатова Маяковский пригласил на очередное заседание группы ЛЕФ. Что касается Горбатова, то интерес Маяковского к этому пареньку из Донбасса был оправдан. Горбатова многие знали, он был представителем РАПП и выступал на конференции, а меня же не знал никто, да и стихи мои, прослушанные Маяковским, были далеки от совершенства. Однако, как потом я понял, Маяковскому нравилась творческая одержимость, и многие из моих друзей-литераторов признательны ему за поддержку на трудном пути.

Со мной получилось иначе. Я не стал поэтом, но влияние Маяковского на всю мою творческую жизнь — в том числе и в технике — не могу переоценить. В тех стихах, которые я ему читал, видимо, были кое-какие стоющие мыслишки, образы и общая целенаправленность, чем жила молодёжь двадцатых годов. А мастерство могло прийти позже, при общении с поэтами, прозаиками и литературоведами, которые объединялись тогда в группе ЛЕФ.

Мы пришли туда на заседание с Борисом Горбатовым. Всё было для меня необычным. Ну, во-первых, само место для заседания — за кулисами театра имени Вс. Мейерхольда. Именно с этого момента я почувствовал закулисную — в лучшем понимании этого слова — атмосферу столичного театра. Да ещё такого необыкновенного, как мейерхольдовский.

За длинным столом увидел хорошо знакомых мне по газетам, журналам, книгам известных лефовцев. Было всего человек пятнадцать. Председательствовал Маяковский. И опять я встретил совсем другого Маяковского, чем на трибуне конференции. Это был старший друг, который с болью душевной выговаривал своим товарищам и единомышленникам за допущенные ими ошибки при выпуске одного из номеров журнала ЛЕФ. Сокрушённо качая головой, Владимир Владимирович сетовал на то, что в статье о фольклоре приведены некоторые двусмысленные загадки, вызвавшие нарекания критики. И опять открытым по-детски взглядом окидывая лица смущённых друзей, говорил:

— Недоставало ещё того, чтобы ЛЕФ закрыли за порнографию.

Всем было очень неловко. Автор статьи оправдывался: да, конечно, можно и не помещать в ЛЕФе некоторые загадки, хотя они и взяты из печатных сборников. Я же чувствовал, что и автору и всем окружающим было неудобно перед Маяковским так, как будто при ребёнке вдруг кто-то непристойно выругался.

Лишь потом я понял, что в ранних стихах Маяковского, да и в некоторых более поздних, порою за грубым, уличным словом скрывается глубоко ранимая чистота души.

О Маяковском я ещё расскажу, так как с того незабываемого дня и после переезда в Москву я бегал чуть ли не на все выступления своего любимого поэта. А сейчас хотелось бы рассказать о том, как закончился тот вечер, когда я попал на заседание группы ЛЕФ. Для меня это был двойной праздник: во-первых, познакомился с видными представителями современной литературы, в которых меня, юношу, подкупала революционность, необычная новизна формы и, главное, что душой этой группы был Маяковский. Во-вторых, благодаря ему я познакомился с мейерхольдовским театром. Самым современным и революционным.

Да, действительно параллели сходятся. Для меня в ту пору поэзия Маяковского и театр Мейерхольда были неотделимы друг от друга и не только потому, что на собственном, правда почти детском, опыте чувствовал родственность творческой сущности поэзии и театра, но и потому, что Маяковский и Мейерхольд для меня являлись символическими фигурами передового революционного искусства.

Немногие из участников заседания остались на спектакль, вероятно потому, что видели его не раз, а кроме того, потому, что он уже давно начался. Я проскользнул в зал в середине второго или третьего действия. Подивился необычности сцены без занавеса, висячему мосту через зал, как будто бы перекинутому над железнодорожными путями. По сцене двигались актёры в зелёных, золотых и прочих невероятных париках. На глазах у публики рабочие переставляли мебель. Всё это мне показалось оригинальным и современным. Но я был буквально обескуражен тем, что вместо лефовской поэзии вдруг услышал бытовую речь прошлого века. Оказывается, я попал на комедию А.Н.Островского “Лес”.

Но при чём же тут Маяковский? Я ещё не успел посмотреть его “Мистерию буфф”, ранее поставленную Мейерхольдом, значительно позже увидел “Клоп” и “Баню” и лишь тогда понял, что связывало Маяковского с творчеством Мейерхольда. И, может быть, впервые я встретился с привычным для сегодняшнего зрителя явлением, когда классика может быть переосмыслена по-новому, в зависимости от таланта и творческой позиции режиссёра. Наиболее ярко это проявилось в постановках Мейерхольда, где было много выдумки, находок, изобретательности, что мне особенно импонировало с самого детства. Да и не только мне, но и большинству молодёжи.

Мост над зрительным залом надо было изобрести, как и “Чёрный квадрат” Малевича. Какой-нибудь красный или зелёный квадрат, жёлтый круг, синий треугольник или что-то вроде этого, увиденные в Брюсселе на выставке, посвящённой пятидесятилетию современного искусства, как я уже упоминал раньше, представлялись мне ремесленническими поделками жалких подражателей. С тем же ощущением я отнёсся бы сейчас и к висячему мосту над публикой или другим конструкциям, впервые придуманным Мейерхольдом, что в наши дни выдаётся некоторыми режиссёрами за новаторство. Но дело не в конструкциях и не в модных течениях, а в таланте художника. И уж если я заговорил об оформлении спектаклей, то мне припоминаются такие выдающиеся и в то же время абсолютно разные художники, как П.Кончаловский, который в свойственной ему яркой живописной манере оформлял “Периколу” в театре имени Станиславского и Немировича-Данченко, и И.Рабинович с его декорациями к “Евгению Онегину” в Большом театре. В этой опере мне особенно понравилось оформление сцены дуэли. Представьте себе белое заснеженное поле и чёрный силуэт суковатого дерева. Изящно, лаконично, ничего лишнего, и это особенно впечатляет. А ведь можно было привесить здесь ярлычок формализма (кстати, его и привешивали), но я видел в этой работе художника то самое изобретательское начало, которое обязательно должно присутствовать в творчестве подлинного таланта.

В мейерхольдовской постановке комедии “Лес”, котирую видел впервые, меня привлекла та законченная театральность, что уходит глубокими корнями во времена массовых народных зрелищ, возрождённых на новом этапе в первые годы революции. Не случайно драматургия Маяковского начиналась с “Мистерии” (средневековой драмы на библейские темы), подчеркивающей в самом названии преемственность народных зрелищ. Её ставил Мейерхольд.

В “Лесе” он уже пользовался самым разнообразным арсеналом художественных средств. Тут не только откровенная буффонада, но и тонкий гротеск и щемящая лирика. Я помню на залитом лунным светом воздушном мосту любовное объяснение Петра и Аксюши. Всё это шло на фоне задушевной переклички баянов. Они играли забытый вальс, под названием “Две собачки”. Потом на эту музыку были написаны вполне современные слова — так родилась популярная песня “Кирпичики”, успех которой закрепил фильм под этим же названием. К слову сказать, вероятно, это был первый советский фильм на современную “производственную тематику”, и содержание его мне запомнилось — наиболее точно оно было выражено словами той наивной песни: “За весёлый шум, за кирпичики полюбила я этот завод”.

По окончании рабфака меня командировали в Московский университет (тогда он назывался I МГУ). Учился на литературном отделении этнологического факультета. Вот тогда-то я смог по-настоящему прочувствовать всю искромётную движущую силу изобретательности таланта Всеволода Эмильевича Мейерхольда. Мне удалось посмотреть чуть ли не все его постановки, начиная от “Великодушного рогоносца”, где для себя открыл невиданного доселе синтетического актёра Игоря Ильинского. Помню, в “Лесе” он играл Аркашку, ловил рыбу, и до сих пор вижу в его руках не макет рыбёшки, а трепещущее живое существо. Это был условный приём, но талант актёра и режиссёра заставлял зрителя поверить в реальность происходящего. Не было ни воды, ни рыбы — только руки актёра. Возможно, эта находка пришла из цирковой клоунады или старинного китайского театра, но в данном случае я видел здесь изобретение, что меня особенно радовало.

Как сложны и, казалось бы, противоречивы движения творческой мысли. Смотрел у Мейерхольда новую пьесу С.Третьякова. И если в эпизоде рыбной ловли в “Лесе” не было даже нарисованной воды, — в этом спектакле я с удивлением увидел на сцене настоящую воду, где без всякого намёка на условность плавают джонки, слышится плеск вёсел, отнюдь не в магнитофонной записи и даже не на пластинках и не в имитации театральных шумов. Нет, всё было “как в жизни”, и даже холодком тянуло со сцены, будто у настоящего моря. Да что же это? Натурализм? У Мейерхольда? Не может быть!

Лишь потом стал понятным замысел режиссёра, когда пушки английского дредноута начали двигаться и нацелились в публику. Для полного эмоционального воздействия нужна была именно настоящая вода. Тогда картонные или фанерные стволы орудий представлялись зрителю стальными, подлинными, и весь зал вместе с героями спектакля переживал все перипетии их борьбы с колонизаторами, переживал и трагедию китайского мальчика-боя, у которого остался единственный способ отомстить захватчикам — по традиции повеситься на двери обидчика, то есть у капитанской каюты. Исполняла эту роль Бабанова. До сих пор осталась прощальная песенка боя перед смертью. Слышал её только один раз. Не помню ни мелодии, ни того, как потом развивалось действие. Может быть, скажут, что в спектакле особенно подчёркивались мелодраматические моменты, порою вызывающие у зрителей слёзы. Ну и что ж? Не вижу в этом ничего дурного, если эти слёзы помогают понять и почувствовать идейную основу спектакля.

Это вопрос спорный, и разобраться в нём — дело театроведов. И если я рассказывал о своих юношеских ощущениях на спектаклях мейерхольдовского театра, то лишь затем, чтобы подчеркнуть его революционную роль в формировании юного характера на путях творчества.

4

Может ли университет научить писать стихи? Об эстрадном

успехе и подлинной поэзии. От самолёта до черепахи.

Некоторые размышления по поводу вчерашнего студенчества.

Когда поэзия враждует с техникой. Борьба за

“сосуществование”.


За два года до того как я увидел Маяковского, у меня оказались почти все его старые издания. А случилось это так: мне удалось достать один из его сборников, и больше на прилавках тульских магазинов ничего не было. Посоветовали зайти в библиотечный коллектор. Люди там оказались внимательными, чуткими. Разложили передо мной множество старых дореволюционных изданий. Выбрал две книжки, а так как цена на них была проставлена ещё царских времён, то я затруднялся определить: а сколько же это будет стоить по новому курсу и могу ли позволить себе такую трату, когда ещё нужно дожить до стипендии?

Но уж очень не хотелось расставаться с таким сокровищем, и я с трепетом душевным спросил: сколько нужно платить? Оказалось, что мне эти книжки достались задаром, так как они уже списаны и коллектору нужно от них освободиться. “А может быть, вы и другими авторами интересуетесь?” И меня допустили на склад. Там выбрал все издания Маяковского, сборники футуристов: “Пощёчина общественному вкусу”, “Дохлая луна” и другие. Взял первые издания символистов: А.Блока. М.Волошина… Попались мне также сборники А.Ахматовой, И.Северянина, книжечки имажинистов и в первую очередь, С.Есенина “Преображение”, “Голубень”. Еле утащил к себе в общежитие объёмистую пачку. Специально соорудил для книг большую корявую полку и задумался: почему мне так посчастливилось? Есенинское “Преображение” слишком уж отдавало религиозной тематикой. Сборники футуристов, эпатирующие буржуазное общество, после победы революции могли интересовать лишь последователей. А Маяковский попал в эту компанию, вероятно, по принадлежности к футуризму.

Даже сейчас трудно разобраться, почему такие ценные издания, определяющие поэзию начала двадцатого века, оказались ненужными. Но мне тогда показалось, что сотрудники коллектора решили, что заинтересованность восторженного мальчугана, его редкостная влюблённость в Маяковского — вполне достаточный повод, чтобы наградить книгами, которые будут ему полезны. Наверно, полагали, что политические убеждения Гумилёва, буржуазная эстетика Н.Северянина и религиозные мотивы в некоторых стихах С.Есенина не повлияют на мировоззрение рабфаковца.

Да, книги оказались мне не только полезными, но и необходимыми. Мировоззрение у меня не изменилось, тому порукой вся моя жизнь и все мои книги. И если в полудетских стихах проскальзывали есенинские интонации, то они никак не противоречили моему атеизму. Кстати говоря, в отличие от некоторой части литературной, да и не только литературной, молодёжи тех лет, когда после трагической смерти С.Есенина появилась болезнь “есенинщины”, у меня исчезли даже и эти “интонации”.

Вероятно, здесь я почувствовал активное влияние Маяковского после его стихов, посвящённых смерти С.Есенина, а потом это влияние укрепилось, когда прочитал его статью “Как делать стихи?”.

Исчезли у меня не только “интонации”, но и вообще стихи. Я их больше не писал, хотя и вращался в литературной среде. В ту пору на литературном отделении в I МГУ учились вместе со мной такие известные поэты, как М.Светлов, Н.Дементьев, Д.Алтаузен, М.Голодный, А.Ясный.

Видимо, тогда я понял, что “делать стихи”, хорошие и нужные, о которых писал Маяковский, не умею, и никакой университет этому не научит. Так же как он не научил и моих товарищей, с которыми почти ежедневно встречался в университетских аудиториях. Все они пришли туда уже сложившимися поэтами, и мне далеко было до их мастерства.

Правда, и в университете, в так называемой коммунистической аудитории, на литературных вечерах я выступал в числе самых разных поэтов, но, как и раньше, прекрасно понимал, что мои плохонькие стишки принимаются аудиторией лишь потому, что читал я лучше других выступающих. Так бывало и на заводах и в воинских частях, куда приглашали поэтов. Не помню, где и когда это произошло, но как-то на одном из заводов во время выступления в цехе вдруг почувствовал к себе такое отвращение, что еле закончил читать свой первый стишок. Люди работают, через час снова включат станки, чтобы делать полезные, нужные народу вещи. А ты что делаешь? Стишками пробавляешься? Никому они такие не нужны. А ведь тебе уже скоро двадцать. Стыдно!

Не хотелось слушать своих товарищей — поэтов, мастеров, профессионалов. Зачем? Чтобы лишний раз почувствовать своё ничтожество? Незаметно вышел из цеха и на заводском дворе задержался возле доски показателей социалистического соревнования. Тогда было принято определять успехи цехов или бригад наглядными рисунками. На первом месте изображался самолёт, далее — автомобиль, или паровоз, велосипед, верблюд, черепаха. Под каждым рисунком — фамилии бригадиров. И я подумал с горечью, что меня бы следовало посадить на черепаху. Благо место оказалось свободным.

А время действительно летело быстрее самолёта, и никто не хотел плестись в хвосте. Страна уже достигла в народном хозяйстве довоенного уровня, но уровня отсталой аграрной страны. По объёму промышленной продукции мы занимали пятое место в мире. XIV съезд партии поставил перед народом задачу индустриализации страны. Нужно было хотя бы приблизиться к передовым странам Европы по добыче металлов, угля, нефти, производству электроэнергии. По ленинскому плану электрификации уже была построена Шатурская электростанция, затем электростанции в Ташкенте, Ереване, Волховская гидроэлектростанция, утверждён проект Днепрогэса. Началось строительство Ростсельмаша, Турксиба… Вся страна жила индустриализацией. Этой главнейшей задаче были посвящены не только газетные страницы, но и романы, стихотворные сборники, пьесы. Трудовой энтузиазм всколыхнул страну.

В университете появились первые крикуны-троцкисты. Выступая на комсомольских собраниях, они доказывали невозможность построения социализма в одной стране и всячески порочили ленинский курс партии на индустриализацию. Пышными лозунгами о мировой революции крикуны затуманивали наше юное, незрелое самосознание, и кое-кто из ребят поверил в авангардистскую роль студенчества в решении сложнейших социальных вопросов. Однако партия пришла на помощь комсомолу, и после жестокой борьбы за ленинизм с последышами троцкизма было покончено.

В то время я плохо разбирался в марксистско-ленинской теории. Меня учила жизнь и товарищи по рабфаку, а несколько позже — товарищи по студенческому общежитию, что было на улице, которая называлась Ильинка, а сейчас улица Куйбышева. Среди ребят, как я уже упоминал, оказалось много окончивших рабфаки, прошедших тяжёлый трудовой путь шахтёра, станочника, каменщика, тех, кого особенно близко касались успехи индустриализации. Они жили этим, понимали сердцем, познали собственными мозолистыми руками.

Так получилось, что в большой комнате общежития, куда меня поместили, оказались студенты разных факультетов и даже институтов. Поздним вечером, сидя за длинным столом, я штудировал учебники по теории стихосложения, изучал историю западной литературы, которую потом сдавал П.С.Когану, президенту Академии художественных наук. Вспомнил я о нём по ассоциации со стихами Маяковского (он мне многое подсказывает в связи с работой над этой книгой). Стихи назывались “Тамара и Демон”. В них есть такие строки:


Вот башня,

револьвером

небу к виску,

разит

красотою нетроганой.

Поди,

подчини её

преду искусств —

Петру Семёнычу

Когану.


Готовился к зачётам я добросовестно, хотя большинство лекций пропускал. И может быть, в отличие от многих студентов, больше отдавал времени самим произведениям, то есть первоисточнику, чем штудированию учебников по истории и теории литературы. Эта привычка осталась у меня и в дальнейшем, когда перешёл на другую параллель — в область точных наук.

А переходить надо было. Однако я всё-таки хочу продолжить начатый рассказ о вечерах в общежитии. Итак, занимаюсь я изучением какого-нибудь “анапеста” или “амфибрахия”, и в эту минуту тихо открывается дверь, входят мои товарищи — будущие инженеры, экономисты, строители, те, о которых потом мы будем читать как о знатных людях первых пятилеток, входят, бесшумно снимают сапоги, чтобы не помешать соседям по комнате, изучающим математику, физику, историю. Не помешать и мне со своим “амфибрахием”.

Ребята приходили поздно, так как работали на железнодорожной станции по разгрузке угля, досок, дров или на стройке рыли котлованы, подносили кирпичи и занимались отнюдь не студенческой работой, а привычным тяжёлым трудом.

Это было крайне нужно. Механизации тогда не существовало, да и лишние рубли студенту не помешали бы. Жизнь оказывалась нелёгкой. Приходилось помогать родителям, маленьким сестрёнкам, братишкам.

У меня жизнь сложилась лучше. Мать работала учительницей. Сестра воспитывалась в детдоме, а вскоре я сам стал зарабатывать, но уже более квалифицированным трудом, чем мои товарищи. Но им я благодарен за воспитание уважения к любому труду, за дисциплину труда, чему была подчинена вся наша жизнь. А в комнате жили тогда человек 15-20. И никто никому не мешал, хотя у каждого успели сложиться свои интересы, вкусы, привычки, характерные для выбранной профессии.

Конечно, сейчас трудно сравнивать время начала строительства первой пятилетки с грандиозными задачами сегодняшнего дня, поставленными перед советским народом XXIII съездом партии. Выросли новые города, новые районы Большой Москвы, построены студенческие городки, где в общежитиях на каждых двух студентов дают отдельную комнату. А иногда даже и на одного. Несомненно, что для успешной подготовки к занятиям и для отдыха студенту нужна отдельная комната. И всё же я не в первый раз вспоминаю общежитие на Ильинке, где в большом коллективе мужали и крепли характеры, где воспитывалось взаимное уважение самых разных людей. И может быть, этому помогало содружество студентов совершенно различных профессий. Происходило взаимное обогащениекультур, интересов, сердец. И никакой нивелировки. Полная свобода творческой индивидуальности при единой цели на пути к осуществлению общей большой мечты.

Я специально подчеркнул традиции подлинной студенческой дружбы, которая вдохновляла на серьёзные дела в прошлые годы. Да и сейчас она есть у большинства ребят. Дружба, которая крепнет в таких, например, прекрасных делах, как организация студенческих строительных отрядов. Знакомясь с их работой, бытом, порою напоминающих коммунистические отношения завтрашнего дня, я вижу, что в этом есть то самое прогрессивное, новое, которого мы не знали, и оно во многом определяет лицо сегодняшнего студента. Он не только накапливает знания, но и отдаёт их народу, находясь в первых рядах строителей коммунизма.

Но вернёмся к двадцатым годам, когда я тоже был студентом.

Мои товарищи по общежитию с большим уважением относились к поэзии, которой я тогда занимался. Они радовались даже моему дешёвому успеху на студенческих вечерах и нередко приглашали выступить в тех вузах, где они учились. Но потом друзья с удивлением заметили, что я перестал читать им новые стихи, а всё больше стал интересоваться профессиями, далёкими от поэзии. Интересовался горнорудным делом, механикой, электротехникой, естествознанием. Это было понятно. Ведь в школе я увлекался минералогией, собирал коллекцию и даже притащил её в московское общежитие. Механика и электротехника полюбились с детства, когда выдумывал всякие забавные игрушки — так сказать, мои первые незапатентованные изобретения. Ну, а естествознание как наука стала близкой из-за моей, видимо, врождённой любви к природе. Помните, рассказывал о кроликах?

И я уже всерьёз подумывал о своей непростительной ошибке в выборе профессии. Ведь как меня уговаривали опытные товарищи вступить в профсоюз металлистов или горняков, как сделали это большинство рабфаковцев. Так ведь нет, не послушался — вступил в Рабис. Думал, что мне сродни три профессии работников искусств: карикатурист, актёр, поэт. В то время мне казалось, что поэзия тоже относится к профсоюзу Рабис.

Со всей присущей юности решимостью, или в данном случае нахальством, зная, что по командировке рабфака меня примут без экзаменов, отправился в Горный институт. Там поговорили со мной, удивлённо перелистали профсоюзный билет, где не было даже намёка на трудовой стаж, и посоветовали оставаться в университете, если там осмелились в нарушение всех правил меня принять. То же самое произошло и в технологическом и, кажется, Менделеевском институте.

Мне было несколько обидно. Уж если на рабфак меня приняли, несмотря на несовершеннолетний возраст и без всякого трудового стажа, то сейчас зарабатывать этот стаж не хотелось. Где-то подсознательно гнездилась уверенность, что если не буду поэтом, то смогу освоить другую профессию без всякого вуза. А ещё лучше, если пойду по двум параллелям, причём выберу себе настоящую, полезную профессию, которой занимаются миллионы моих сверстников, а поэзия станет попутным занятием. Ведь существовали же писатели-попутчики. Даже Маяковского к ним причисляли рапповцы. Потом узнал, что понятие “попутчик” имеет несколько иное толкование, чем ранее предполагал, не связанное с профессией, а с политикой, когда литератор лишь стремится к сотрудничеству с пролетариатом, идёт по пути с ним, но отражает идеологию мелкобуржуазной интеллигенции. Мне стало обидно и за Маяковского и за свою глупость. Поэт-попутчик с чуждой пролетариату психологией? Какой же после этого я комсомолец?

О том, что я потерял лучшие качества комсомольца, мне напомнили товарищи, и отнюдь не двусмысленно. Разочаровавшись в стремлении стать ну хотя бы приличным поэтом, я вновь почувствовал изобретательский зуд, вспомнил свои первые радиолюбительские успехи в Туле и целиком отдал свои помыслы и сердце этой новой, быстроразвивающейся технике. А так как в ней я ощущал родство и с поэзией, театром, музыкой, то показалось, будто сейчас я выбрал ту единственную возможную для меня параллель. Вот где моё истинное призвание.

Новая любовь всколыхнула какие-то скрытые силы, дала уверенность, что преодолею все трудности, связанные с изучением теоретических основ радиотехники. Я надеялся справиться с этим самостоятельно, без помощи специального вуза. Кстати, такого в ту пору и не существовало. Помню, начал выписывать очень популярное для того времени издание: “Университет на дому”, откуда черпал знания по электротехнике, химии, механике и прочим дисциплинам, изучение которых помогало подойти к практической радиотехнике. Ну и конечно, выписывал журнал “Радиолюбитель”, а несколько позже — газету “Новости радио” и журнал “Радио — всем”.

Вот тут-то и подкузьмила меня известная поговорка: “Двум богам не молятся”, хотя до этого я опровергал её всей, громко говоря, “творческой деятельностью”. Видимо, если боги находятся в родственных взаимоотношениях, как живопись, поэзия, театр, то на каком-то начальном этапе в творчестве можно молиться сразу всем. Друг к другу они не ревнуют. Но расчёт катушек самоиндукции и теория стихосложения, которыми пытался заниматься одновременно, стали враждовать друг с другом, и мне не хватало ни сил, ни времени их примирить.

А постольку поскольку по теории стихосложения и другим аналогичным предметам требовалось сдавать зачёты и, кроме того, посещать лекции, то я вовсе охладел к поэзии, которую необдуманно выбрал своей профессией. Конструирование приёмников увлекло меня своей романтической новизной. Я всё реже и реже посещал университет и даже блистательно отсутствовал на комсомольских собраниях. Товарищи увещевали, бранили, я каялся, наконец пришёл на собрание… с накрашенными ногтями. Должен сказать, что в те годы вряд ли хоть одна комсомолка отважилась бы показаться на собрании с маникюром. А тут парень демонстрирует своё мелкобуржуазное перерождение. Да это хоть кого взорвёт. Тут уже не галстук, на который тогда косились, а кое-что похуже.

Дело прошлое, но, вспоминая о своей ошибке, до сих пор чувствую себя неловко. Со стороны покажется, что такой поступок объясняется фрондёрством, вызовом окружающим. Но у меня и в мыслях этого не было — ещё жила память о намазанных бровях и что за этим последовало. Видимо, страсть к раскрашиванию подвела меня и сейчас. В тот день возился со своим новым приёмником. Менял в нём катушки. В то время радиолюбители практиковали закрепление витков на катушке с помощью коллодия. В аптеках его не нашёл — весь раскупили для радиотехнических надобностей. Пришлось купить лак для ногтей. И вот случайно капнул лаком на ноготь. Технология смывки ацетоном мне была неизвестна. Да и ацетона не оказалось под рукой, а потому я решил покрасить все ногти. И кстати посмотреть, что из этого получится? Любопытство во мне никогда не дремало.

Вот с такими красными ногтями и появился комсомолец на собрании. Потом на бюро мне это припомнили, но оцениваю я этот случай без иронической улыбки, хотя прошло с тех пор, наверное, лет около сорока.

Начался период “сосуществования” рационализма техники и музы поэзии, так как я всё больше времени отдавал конструированию приёмников. И очень часто на длинном столе в общежитии, где мы занимались, у меня перед глазами лежали радиотехнические журналы и рядом сборники Маяковского, Есенина, а также многие другие книжки из той, сейчас уже кажущейся уникальной библиотеки, которую подарили в коллекторе.

Я никогда с ней не расставался, и погибла она в годы войны. Кто-то топил этими книжками печь. В те времена это не казалось большой потерей. Прилетев на одни день из блокированного Ленинграда, я обнаружил лишь пепел и остатки обгоревших страниц.

Потом такую библиотеку подобрать не смог. Как и не смог заниматься поэзией.

5

Я бегаю на все выступления Маяковского. Как Маяковский

высек “ниспровергателя”. Две параллели в творчестве

Маяковского. Как надо принимать гостей?


Я уже назвал многих своих воспитателей. Книги, картины, театр, живые люди — те, кто поддерживал меня на шатких ступеньках к самостоятельному творческому труду. Но, пожалуй, — никогда не устану этого повторять, — самое большое влияние на меня оказал Маяковский. И я благодарен ему именно за то, что он отучил меня писать стихи и научил любить подлинную поэзию, творческий труд, требующий смелости, мужества, самообладания.

Разговаривал он со мной лишь два-три раза. Как я уже рассказывал, впервые — тогда, когда читал ему стихи. Он сочувственно отнёсся к ним и ни словом, ни взглядом не намекнул мне: дескать, бросай, брат, это дело, поэта из тебя не получится.

А потом я стал ходить чуть ли не на все выступления Маяковского и воспринимал каждую его строку, каждую реплику, ответы на записки как прямое доказательство, что в моих рифмованных строчках поэзии было не больше, чем блесток на постных щах. И стихи мои казались тогда не только постными, но и холодными.

Маяковскому было жарко во время работы. Иногда он снимал пиджак, извинялся, говоря: “Я сейчас работаю”. И работал с радостью, упоением. Недаром он писал: “А я раскрываю своё ремесло, как радость, мастером кованную”.

И этой радостью мастера проникнута была его статья “Как делать стихи”. Она лишний раз подчеркнула, что так делать стихи мне не по силам, а иначе — нет смысла. Бесцельный труд. В те времена он казался мне особенно позорным.

Читал Маяковский великолепно. Без всякого актёрства, мощно и просто. О своём голосе необычайной силы и красоты лучше всего сказал сам Маяковский: “Мир огромив мощью своего голоса”, “Я сошью себе чёрные штаны из бархата голоса моего”.

Помню, читал он в Политехническом “Баню”. В этой пьесе есть “Марш времени”. Маяковский его напевал. О его непосредственном общении с аудиторией, экспромтах, остроумии в ответах на записки написано много. Повторяться не хочется, однако хочу лишь сказать, что большинство остроумных ответов на записки, известных читателям, я слышал собственными ушами.

Особенно он сердился, когда в той или иной форме говорили о непонятности его стихов. Эту версию выдумал воинствующий мещанин, обыватель, который видел в Маяковском своего самого злейшего врага. Так, например, вспоминается записка следующего содержания: “Мы с товарищем читали ваши стихи и ничего в них не поняли”. Маяковский покраснел от гнева, но сдержался и спокойно бросил в притихший зал: “Надо иметь умных товарищей”.

Маяковский очень любил молодёжь. И это было взаимно. Огромные массы студенчества его боготворили. Я не помню, когда ещё у входа в здание Политехнического музея было столько народа, что приходилось наводить порядок с помощью конной милиции. Вероятно, только на вечерах Маяковского. Билетов, как правило, не хватало, и тогда многих студентов он пропускал бесплатно.

Не хотелось мне напоминать Владимиру Владимировичу, что когда-то читал ему стихи, а потом был приглашён им на заседание группы ЛЕФ. Мешали застенчивость и сознание, что я ничего ещё в жизни не сделал. Ничего путного после этого не написал, а он был ко мне таким внимательным. А потому сам я не обращался к Владимиру Владимировичу с просьбой пропустить на его вечер, а подговаривал кого-либо из своих товарищей-студентов, инструктировал, как и когда увидеть Маяковского, — и успех был обеспечен. Вместе с друзьями проходил и я.

Но вот однажды — неизвестно какими путями — я попал на вечер поэтов ЛЕФа. По-моему, это было в Доме Герцена.

Молодёжь радостно приветствовала своего любимого поэта. Маяковский читал, как всегда, с упоением, но мне показалось, что он уже устал. Много в это время работал, много напечатал стихотворений, много ездил с выступлениями.

Не знаю, входило ли это в программу вечера или то был экспромт, но вдруг на сцену выползает некое растрёпанное существо мужского пола далеко не поэтической внешности и начинает пакостить — прошу извинения за неблагозвучное слово. Речь идёт о выступлении юного фрондера, который назвал себя неофутуристом и начал повторять затасканные клеветнические измышления троцкистов о том, что, мол, Маяковский целиком идёт от Уитмена, присвоил рукописи Хлебникова, да и вообще он полная бездарность, повторяет зады и давно уже устарел. Пора на свалку.

— А вот мы, неофутуристы, — вещал неизвестный ниспровергатель, — мы — молодая поэзия, надежда века. Мы сбросим вас, замшелая бездарность.

Об этом эпизоде нигде не написано, и, вероятно, я не совсем точно передаю выступление неофутуриста. Не помню даже — была ли вообще такая литературная группировка. Были символисты, акмеисты, имажинисты, конструктивисты, биокосмисты и даже ничевоки. Те самые ничевоки, которые провозглашали отделение искусства от государства. А искусство у ничевоков, как таковое, отсутствовало, так что и отделять-то было нечего. Среди футуристов рождались и быстренько, чтобы не смешить мир, умирали всякие группировочки вроде эгофутуристов, кубофутуристов… И вот этот представитель недоношенного “неофутуризма” осмелился публично оскорблять такого поэта, как Маяковский.

Весь напружинившись, как бы готовясь к ответному удару, Маяковский нервно тыкал погашенный окурок в пепельницу и лицо его заволакивало облако грусти.

“Неофутурист” на визгливой ноте закончил своё выступление. Раздалось несколько жидких хлопков.

Маяковский встал, быстро шагнул поближе к аудитории и голосом, полным скрытой боли и презрения, начал:

— Я очень люблю мальчиков. Но мальчишек не терплю!

Дальше он резко, с острой сатиричностью высмеял наглую болтовню зарвавшегося мальчугана, и когда тот, повернувшись к Маяковскому спиной, выражая полное пренебрежение к его речи, демонстративно вышел на середину зала и не спеша зашагал к выходу, Маяковский рассмеялся:

— Смотрите, товарищи, у него сквозь штаны красные полосы просвечивают. Так я его высек.

Зал одобрительно загудел и вздрогнул от хохота.

Злобствующие мещане, самые подлые враги человечества, травили Маяковского, едва лишь услышали его революционную патетику. После победы революции они притаились, но и тут Маяковский выволок своего отъявленного врага на свет божий. Смотрите, товарищи, вот оно “мурло мещанина”. Он показывал его со всех сторон, выворачивал наизнанку, клеймил в стихах, поэмах, пьесах, громил с трибун во всех своих поездках и по стране и за рубежом.


Ещё одна грань, вернее, несколько граней таланта Маяковского засверкали передо мной в ослепительном блеске на выставке “20 лет работы”. Я был там несколько раз, и вот пришёл к закрытию. Захотелось ещё раз внимательно посмотреть работы Маяковского, знаменующие удивительный синтез поэзии и зрительного образа. Я говорю об Окнах Роста со стихами и рисунками поэта. Динамика, лаконизм, острая сатиричность, изобретательность — всё это меня особенно подкупало в агитплакатах поэта и художника Маяковского. В некоторых листах “Окон” можно было заметить технологические принципы, продиктованные необходимостью размножения рисунков с помощью трафарета. Так как в своё время пришлось много повозиться с линогравюрой, то я смог по достоинству оценить остроумие автора, с каким он разрешал противоречивые требования художественного мастерства и ограниченных возможностей трафарета.

Глядя на эскизы декораций к “Мистерии-Буфф” и другим театральным постановкам, я опять видел почерк изобретателя. Совершенно удивительны карикатуры и рисунки Маяковского к своим произведениям. Впервые я на них обратил внимание, встретив в “Огоньке” иллюстрации к “Схеме смеха”. Гиперболичность, условность, присущая детскому рисунку, мне кажется потом успешно развились в карикатурах многих советских и зарубежных художников. Тогда же, в двадцатые годы, никто и не предполагал, что рисунки Маяковского определят целое направление в изобразительном искусстве.

Не знаю, что скажут по этому поводу искусствоведы — я слишком далёк от исследовательского труда, сейчас рассказываю лишь о своих впечатлениях. Вероятно, есть какая-то закономерность в сочетании двух талантов поэта и художника. За примерами далеко ходить не нужно. Пушкин рисовал, Лермонтов и Шевченко профессионально писали маслом. Маяковский владел пером и кистью как художник-декоратор, плакатист, карикатурист. Впрочем, не только поэтам была близка живопись. Нам известны вполне профессиональные рисунки кинорежиссёра С.Эйзенштейна, остроумные декорации и незаурядные картины театрального режиссёра Н.Акимова. Список этот при желании можно продолжить.

К сожалению, очень часто бывает, что мы забываем о первоначальном значении слова “инженер”, то есть, в переводе с французского, “способный”, “изобретательный”. Забываем и довольствуемся тем, что специалист с инженерным образованием добросовестно отдаёт производству полученные знания, выполняет административные обязанности, но никогда ничего не изобретёт.

Эту тему можно развивать до бесконечности, но ведь надо и честь знать, а главное, закончить рассказ о выставке “20 лет работы” и о том последнем вечере, когда я видел Маяковского.

Он оглядывал стенды с книгами, брошюрами, агитплакаты, истрепавшиеся листы “Окон РОСТА”, афиши театров и своих выступлений. Потом, когда я впервые услышал на этом вечере “Во весь голос”, стали проникновенно ясными строки:


Парадом развернув

моих страниц войска,

я прохожу

по строчечному фронту.


В соседнем зале писательского клуба, где должно быть выступление Маяковского, собралась молодёжь. Ни одного свободного места. Люди стояли у стен, скопились в проходах. По узкому коридору пробирался Маяковский на сцену. Посреди затор. Что-то случилось. Скромно одетый, сконфуженный паренёк тащил стул в зал, а кто-то из администраторов вырывал этот стул, так как это “государственное имущество” было незаконно изъято из служебного кабинета.

— Что это здесь происходит? — раздался громовый бас Маяковского.

Паренёк оторопело разжал пальцы и потупился.

Солидный администратор прижал спинку стула к груди и, тыкая пальцем в поблескивающий инвентарный номерок, видимо, считая его неопровержимым доказательством, что стул принадлежит Федерации писателей, а не какому-то там клубу, запальчиво объяснил проступок неизвестного посетителя.

Маяковский укоризненно обратился к администратору.

— Стыдно, товарищ, стыдно. Вы не умеете принимать гостей. Ведь это же мой гость. Смотрите, как надо делать, — поднял стул над головой, прошёл в зал, поставил сбоку первого ряда и подозвал окончательно растерявшегося паренька.

— Прошу вас, пожалуйста.

Здесь не было никакой рисовки, заигрывания с молодёжью, что вообще никак не вяжется с прямотой и цельностью характера Маяковского.

Этот как будто бы малозначащий эпизод, дополняющий моё представление о великом поэте, невольно подсказывает, что у Маяковского проявлялся и ещё один талант. Талант человечности. Он заставляет оценивать поступки людей собственной мерой.

6

“Вольный сын эфира” привязан к антенной мачте. Наконец я

достаю радиолампу и окончательно порываю с поэзией. Чудаки

с чемоданчиками. Радиопередвижка как прототип современных

транзисторных приёмников.


Кажется, я всё-таки начал заниматься настоящим делом. Потеснил поэзию и рядом на полке со стихами появились мои незаконченные конструкции приёмников. Их я сделал несколько штук, но никак не хотелось примириться с мыслью, что ты вместе с коробкой приёмника привязан к одному месту — к антенне и заземлению. Как бы ни был мал приёмник, слушать можно только в комнате. Его не оторвёшь от приводов, не вытащишь на улицу.

Нет, надо слушать без антенны! Не хочется быть привязанным к трубе парового отопления или к куску провода, торчащему из земли. Если радиоволны есть всюду — значит, их можно принимать везде: в комнате, в лесу, на лодке, на улице. И конечно, надо слушать в движении, на ходу, чтобы почувствовать действительные возможности радио.

Радиолюбители знали, что, как правило, без заземления детекторный приёмник работать может, а без антенны — нет. Хоть плохонькая, но антенна всё-таки нужна. В то время мы особенно увлекались придумыванием разных антенн. Водосточная труба, кровать, самовар — всё подключалось к приёмнику.

Однако эти антенны были так же неподвижны, как и другие. Не всё ли равно, к чему быть привязанным — к антенной мачте или водосточной трубе? Началась страдная пора исканий. Как-то в пылу увлечения опытами я обмотался проводом и, видимо, напоминал в это время “двигающийся соленоид”. Приёмник молчал.

Конструировались новые, рамочные антенны, с большой площадью, чтобы лучше уловить энергию радиостанции. Бамбуковые рамки получались громоздкими. Тогда я сделал мягкую рамку. На куске материи гибкими проводами вышивалась рамка из многих витков. Она напоминала небольшой ковёр с ярко-зелёной вышивкой. Рамка надевалась под одежду. Присоединялся приёмник в “спичечной коробке”, и начинались мучительные поиски хоть еле заметной передачи. Приёмник молчал.

Значит, нельзя оторваться от проклятого провода. Неужели никогда не разорвать этих цепей? Вот тебе и “вольный сын эфира”! Вновь пришлось заняться теорией. Вскоре стало ясным, что с детекторным приёмником и рамочной антенной хороших результатов получить нельзя. Нужна лампа. В те времена, о которых я рассказываю, радиолампы были редкостью. Они изготовлялись только в нижегородской лаборатории. Любители доставали лампы с большим трудом.

Сейчас радиолюбители делают приёмники на полупроводниковых триодах, и этим никого не удивишь. Но тогда обладатель радиолампы считался среди любителей самым большим счастливчиком.

Как известно, радиолампы требуют электрической энергии. Нужно низкое напряжение для накаливания нити лампы — катода и высокое напряжение для другого электрода — анода.

И вот на моём радиолюбительском столе появились батареи элементов, сделанные в чайных стаканах. Чтобы накалить нить радиолампы, было достаточно трёх стаканов с углём, цинком и раствором нашатыря, а для того чтобы дать анодное напряжение, требовалось уже не три стакана, а шестьдесят.

Однажды во время эксперимента напряжение анодной батареи случайно попало на нить лампы. Голубая вспышка осветила комнату — лампа перегорела. Горю моему не было предела, а потому новую лампу я поставил в аппарат лишь только после того, как были разработаны специальные защитные меры. Я сделал это столь надёжно, как будто бы дело касалось жизни не только лампы, а и самого экспериментатора.

Проверялись разные схемы и конструкции. Приёмники работали громко. На столе появился настоящий громкоговоритель. Всё это было очень интересно, но мечта о карманном приёмнике оставалась только мечтой. Для лампового приёмника требовались солидные батареи. Их в карман не поместишь. Даже сухая, а не наливная батарея в восемьдесят вольт по весу тяжелее кирпича.

Однако через некоторое время наша промышленность начала выпускать новые, экономичные лампы, называемые двухсетчатыми, в отличие от ламп с одной сеткой. Они не требовали больших анодных батарей. Можно питать приёмник не от восьмидесяти вольт, а всего от восьми. Вот это находка! Опыты продолжались. Поставлена ясная задача: аппарат должен быть лёгок и прост, питание — экономичным, и конечно, принимать надо на маленькую рамку, не выдумывая никаких смешных “движущихся соленоидов”. Схемы проверяются одна за другой; выбираются и тщательно изучаются разные варианты. Приёмник пока ещё очень неустойчив, капризен и требует сложной регулировки. Снова и снова переделывается аппарат. Наконец счастливая случайность — и в схеме находится нужное соединение. Приёмник устойчив. При одной лампе на маленькую рамку он хорошо принимает Москву, причём за несколько сотен километров от неё.

Вот ведь как повезло! Случайность — и вдруг найдена нужная схема. Конечно, это не так. Можно ли назвать схему случайной, если в продолжение многих месяцев упорно ищешь эту “случайность”? Она была как бы подготовлена всем опытом предыдущей работы. Рано или поздно пришло бы решение.

На случайно сохранившейся у меня фотографии я вижу свою “передвижку”. Так называли тогда переносный приёмник. Маленький чемоданчик, на внутренней стенке крышки — рамка. Одна лампа. Две карманные батарейки и телефонные трубки. Всё просто, но к этому простому пришлось идти от сложного.

Раньше торчали две рамки. Они раскрывались, как крылья. Слушать можно было только при открытом чемодане. К тому же очень неудобно ходить с распластанными в разные стороны трепещущими рамками. Удалось освободиться от второй рамки. Приёмник стал работать уже с закрытой крышкой. Раньше было шесть батареек, а осталось только две, но громкость не изменилась. Вместо пяти ручек настройки стало три. Так и должно быть. От сложного я шёл к простому, а простой приёмник сделать труднее.

Тысячи инженеров и изобретателей в лабораториях и на заводах работают над упрощением, а отсюда — удешевлением аппаратов и машин. Чем проще аппарат, тем его легче изготавливать на заводе: меньше идёт материалов, меньше требуется рабочих рук, больше выпускается нужной продукции. Однако для меня это не имело значения. Я не предполагал, что передвижка “ВН-1”, как тогда её назвал, будет выпускаться промышленностью. Занимался только экспериментами, с радостью, что наконец-то удалось освободиться от проводов, от мачты, от труб отопления.

Правда, пока ещё не получился приёмник в “спичечной коробке”, но не это главное — приёмник в чемодане работает в движении, на ходу, его можно всегда брать с собой. Я бродил с приёмником по улицам города, слушал в автобусе, поезде, на лодке, на велосипеде.

Другие любители писали, что слышали они на “передвижке в чемодане” очень многие радиостанции. Пришло письмо из далёкой Арктики — там тоже было слышно, но любитель принимал уже на нормальную антенну; видимо, его мало интересовали прогулки в пургу и метель арктической зимы с примёрзшими к ушам телефонами. Но я принимал концерты только на ходу. Смущая покой любопытных пассажиров автобуса, раскрывал чемоданчик, вытаскивал оттуда радионаушники, надевал их и слушал.

Появились на улицах города молчаливые и глубоко сосредоточенные экспериментаторы с телефонами под кепками и фуражками. Они держали чемоданчики в руках и слушали. Первое время любители несколько стеснялись, прятались со своими аппаратами в глухих переулках, а потом стали выходить и на центральные улицы.

Телефонные трубки уже надоели. Надо было делать радиопередвижку с громкоговорителем. Чемоданчик вырос в два раза, число ламп и батарей увеличилось. И вот однажды в вагоне пригородного поезда, в шесть часов вечера, мой чемодан рявкнул: “Точка. Новое”.

Это были слова из передававшейся в этот момент информации ТАСС. Пассажиры были немало удивлены говорящим чемоданом. Старушка пересела на другую скамейку, а двое любознательных ребят стали искать под лавками антенну и заземление. Никаких проводов, идущих к чемодану, не оказалось.

“Точка” из информации ТАСС как бы подводила итоги всей предыдущей работы с передвижными приёмниками.

7

От газетной заметки до книжки о самоделках. Мои учителя. О

творческих путях, которые “неисповедимы”, или о том, как

студент физмата стал писателем, а студент-литератор стал

инженером. И что такое “действенный коллектив”.


Я рассказываю о том времени, когда еле шепчущий голосок радио заставил замолкнуть рождающиеся в мозгу стихотворные строки. Вполне понятно, что при моём общительном характере слабый интимный шепоток, который слышался в телефонном наушнике, никак не мог заменить общение с аудиторией в сотни человек, а порою и гораздо больше, если мои стихи оказывались напечатанными в какой-нибудь газете или журнале.

С техникой удавалось кое-что сделать. Все мои товарищи по общежитию не удовлетворялись слушанием радио по очереди, передавая наушник по кругу, чтобы каждый послушал хоть пять минут интересную передачу. Хотелось слушать всем одновременно. Конструировались самые примитивные “тихоговорители” на аудиторию в два-три человека. Так, например, на дне самой обыкновенной миски укладывались спички, получалось что-то вроде детского спичечного колодца. Подбиралась высота, чтобы положенная на него мембраной вниз телефонная трубка давала наиболее громкое звучание. Звуки отражались стенками миски, которая служила своеобразным рупором. Сейчас по этому принципу сделаны мегафоны для усиления речи. Их вы можете увидеть у регулировщиков уличного движения и даже у болельщиков на стадионах. Орут сегодняшние мегафоны здорово, а тогда мы слушали лепечущий голосок радио, втискиваясь ухом в миску. По комнате пройти нельзя, шаги заглушали робкое звучание радио. Кстати говоря, даже это техническое несовершенство воспитывало в нас чувство уважения к окружающим. Как бы оно потребовалось сейчас, когда всюду и на улицах, и в тихих местах отдыха горланят, надсаживаются громоподобные транзисторные приёмники и магнитофоны.

Влюбленный в радио, я мог его беспрестанно слушать, мог конструировать простенькие детекторные приёмники, но по вполне понятным соображениям меня, как начинающего поэта, не приглашали к микрофону, и актёры не читали моих стихов.

Всё же хотелось сблизить свои литературные и технические параллели. Пусть не поэзия, а проза начнёт появляться на страницах печатных изданий. Я не помню своего первого стихотворения, появившегося на страницах комсомольской газеты. Видимо, не считал это важным событием, в какой-то мере определяющем дальнейший творческий путь. Но первое прозаическое произведение, которое было напечатано в центральной прессе, я запомнил, хотя ни к художественной прозе, ни к публицистике, даже к простой газетной заметке это моё дерзание не имело никакого отношения.

Сейчас рассказываю об этом в шутку, так как заметка в несколько строк с рисунком, напечатанная в газете “Новости радио”, с указанием моей фамилии, где для защиты приёмника от грозы я предлагал сделать так называемый “искровой промежуток” из двух булавок и пробок, вставленных в стеклянную трубочку, — вряд ли может свидетельствовать о наличии у автора не только литературных способностей, но даже и намёка на изобретательское мышление. Потом в этой же газете были опубликованы конструкции детектора, какого-то более менее оригинального приёмника, лампового усилителя и других конструкций. Об этих поисках в неизведанной для меня области, когда только зарождалось советское радио, расскажу несколько позже, но сейчас хотелось подчеркнуть, как постепенно сближались в моём дальнейшем пути литература и техника.

Особую роль в этом сближении сыграл журнал “Знание — сила”, куда в качестве постоянного автора меня привлёк детский писатель и редактор А.Н.Абрамов. Он научил меня следовать совету А.М.Горького, который утверждал, что с ребёнком надо говорить “забавно”. И если свои статьи в газете “Новости радио”, рассчитанные на взрослого читателя, я писал, стараясь придерживаться научной терминологии, то для ребят нужен был другой — доходчивый, ёмкий, образный язык. Сам Абрамов им владел в совершенстве, а потому его книжка “Десять моделей”, которая вводит ребёнка в незнакомый мир техники творца-создателя машины и делает этот мир его мечтой и целью, до сих пор жива и воспитывает вот уже какое поколение ребят. Открывается книга фантастическим рассказом о путешествии на “геликомобиле”, а потом с её страниц, точно ожившие, сходят модели, послужившие основой пока ещё не существующего изобретения. Мне часто приходилось бывать в редакции, а потому эти модели я видел в натуре: простейший автомобильчик из фанеры, аэросани, планер, пароход. Их было десять. Абрамов — прекрасный педагог и выдумщик, тонко знающий ребячью психологию, пробуждал в детях творческую мысль, здоровое чувство соревнования, потому что модели, о которых он рассказывает, нарочито упрощены, в них обнажена идея, самое существо вещи, всем своим видом настойчиво требующей совершенствования. Она живёт, двигается. Но это мало — доработай её, подумай! Теперь ты сам конструктор!

Вспоминается одно из выступлений Абрамова в большой аудитории Политехнического музея. До него выступали известные детские писатели, а потом вышел Абрамов со своими моделями. Некоторые из них он строил прямо на глазах у завороженных ребят. Описывали диковинные круги бумажные бумеранги, летающие модели самолётов, по столу бегали грузовички с резиновым мотором в одну петушиную силу. Это был праздник занимательной техники.

Александр Николаевич искал авторов для журнала “Знание — сила” среди молодых инженеров, работников детских технических станций. Он искал новые формы занимательного рассказа о технике, придумывал неожиданные модели, забавные и поучительные. Так, например, в редакции я впервые увидел созданного Абрамовым робота. Небольшая жестяная фигурка, похожая на Дон Кихота, приподнималась, протягивала руку, садилась, и всё это осуществлялось с помощью самой примитивной техники. Но что меня особенно изумляло, так эти умение Абрамова столь увлекательно рассказывать о любой самоделке, что у ребят сразу же возникает неистребимое желание поскорее приняться за дело: мастерить, слесарить, клеить и, наконец, увидеть собственными глазами того же, приветствующего тебя робота или невесомую модельку самолёта, кружащуюся по комнате. Абрамов конструировал и описывал механические и электрические модели, но свой бесценный дар занимательной популяризации передавал другим авторам, работающим в области авиамоделизма, фотографии, радио.

Что касается радио, то здесь открывался широкий простор для самодеятельного творчества. Техника новая, неизведанная и очень нужная. Ведь ещё В.И.Ленин мечтал о “газете без бумаги и расстояний”, делал всё возможное, чтобы эту мечту осуществить, интересовался работами Нижегородской радиолаборатории, строительством новых мощных радиостанций. И не случайно пионерская организация имени В.И.Ленина на своём первом Всесоюзном пионерском слёте приняла наказ городским пионерам сделать 75 тысяч приёмников для деревни.

Я продолжал учиться в университете, иногда посещал лекции, а вечерами руководил радиокружками на детских технических станциях. Вот тогда-то и вышла моя первая книжка. Называлась она “Юный радист” и по характеру изложения больше всего приближалась к научно-популярной литературе. Вышла она двумя изданиями в “карманной библиотечке” журнала “Знание — сила”.

Редакционная атмосфера пробуждала во мне попробовать силы в более сложном литературном жанре. Так, на страницах журнала “Знание — сила” появился мой первый очерк о Нижегородской лаборатории — “Где родилось советское радио”, а потом нечто вроде рассказиков на темы из жизни радиолюбителей. Помню, какое-то путешествие на плоту, забавные аттракционы для пионерской самодеятельности. Печатались они в журнале “Пионер”, где редактором был удивительный выдумщик, весёлый детский писатель Борис Ивантер. Кое-что из этих забавных вещиц вошло в мою книжку “Весёлое радио”. Редактировал её А.Абрамов. Не могу не упомянуть и редактора журнала “Знание — сила” Николая Петровича Булатова, человека, также обладающего неистощимой выдумкой и природным чувством юмора. Не раз встречал тогда в этих редакциях (объединённых издательством “Молодая гвардия”) и самобытного писателя с завидным мастерством юмориста, — Льва Абрамовича Кассиля.

Любопытно отметить, что тогда писатель Кассиль учился в университете на физмате, а я на литературном отделении, что не помешало нам совместно написать сценарий эстрадного представления для “действенного коллектива” МГУ. Так называлась тогда самодеятельность, сейчас превратившаяся в студенческий театр. Постановка была осуществлена режиссёром В.Жемчужным в том здании, которое сейчас называется Домом культуры гуманитарных факультетов университета.

Творческие пути неисповедимы. Студент физмата Лев Кассиль стал писателем, а я, студент литературного отделения, стал инженером и лишь через двадцать лет окончательно возвратился к писательскому труду. Этим я хочу подчеркнуть, что так называемая “творческая профессия” не всегда зависит от полученного образования, и очень часто бывает, что жизненный путь молодого человека с творческими задатками лежит вдалеке от вузовской параллели. Примеры такие общеизвестны даже из жизни классиков, не говоря уже о целой плеяде советских писателей, художников, актёров и других деятелей искусства.

Я не могу сказать, будто университет мне ничего не дал как писателю, но смею утверждать, что работа в газете карикатуристом, сценические подмостки, радиолюбительство, конструкторская деятельность в лаборатории, а затем на заводе определили мою сегодняшнюю профессию.

8

Радио вновь всколыхнуло во мне любовь к театру. О чтецах на

эстраде. Проклятое твёрдое “л”, по причине недостаточно

длинного языка. Ещё одна неожиданность — я на сцене

Большого и Малого театров. Эсмеральда рядом.


Трудно сказать с уверенностью, что увлечение радиолюбительством пришло ко мне лишь благодаря удивительному сочетанию исполнительского мастерства актёра, певца, музыканта с новейшими достижениями техники. Однако совершенно убеждён, что если бы в пору моей юности успехи радио ограничивались бы только передачей телеграфных сигналов, то вряд ли радиотехника стала бы моей профессией в течение почти двух десятков лет.

В юности я редко посещал концерты. Да это и понятно — откуда деньги у рабфаковца? Но чарующий голос А.В.Неждановой я слышал довольно часто по радио. Слышал Л.В.Собинова, стихи в исполнении В.И.Качалова, В.Н.Яхонтова. И только по приезде в Москву мог увидеть этих прославленных мастеров, прежде всего в клубе московского университета. В те времена существовал студенческий симфонический оркестр, которым не раз дирижировал Ипполитов-Иванов. Вспомнился также В.Н.Яхонтов в связи с его частыми выступлениями у нас в студенческой аудитории. Меня всегда интересовало искусство эстрадного чтения, но тут был буквально поражён, как он может в своих композициях проникновенно донести до зрителя и Коммунистический манифест, и речи Ленина. Он читал “Евгения Онегина”, стихи Маяковского — и всё это казалось великолепно поставленным спектаклем огромной эмоциональной силы, тонкой поэтичности и музыкальности. Да, это был действительно “Театр одного актёра”.

А Маяковского как он читал! У меня осталось на всю жизнь ощущение, что, кроме самого Маяковского никто лучше Яхонтова его стихов не читал. А ведь я слышал десятки великолепных чтецов. Казалось странным, что Яхонтов ни в коей мере не походил на Маяковского ни фигурой, ни голосом, ни манерой чтения, и в то же время чтение его захватывало, и впечатляло в такой же мере, как и в исполнении Маяковского, которого даже не с кем сравнивать. В.Н.Яхонтов, как мне сейчас припоминается, был, если так можно сказать, изнеженно-хрупок, светловолос. Мягкостью всего своего облика он чем-то походил на Есенина. Голос его не поражал своей мощью, но был удивительно гибким, баритонального оттенка с проникновенной задушевностью.

Ещё в рабфаке я выступал со стихами Маяковского, хотя никогда не слышал ни его самого, ни профессиональных чтецов. Захотелось научиться мастерству. Вот ведь у Яхонтова и голос несильный, а слушаешь его и мороз по коже дерёт.

Как-то случайно попал на выступление Э.Я.Закушняка. Сидел он за столом под зелёной лампой, оглядывал зрительный зал, и начинал спокойно рассказывать… Люди, затаив дыхание, слушали известные им рассказы Чехова, Мопассана, и мне казалось, что присутствую на сеансе массового гипноза. Я понимал, что настоящее искусство обладает гипнотической силой. Допустим, театр. У него множество средств воздействия на зрителя. И слово и движение, и декорации, свет, музыка. Здесь же только слово, а эффект не меньший.

В то время существовал так называемый “Театр чтеца”. Я им заинтересовался, и вот кто-то из студентов, связанных с этим театром, договорился, чтобы меня послушали специалисты. Не помню, что им читал, только результат оказался плачевный. Дикция подвела. Плохо выговаривал твёрдое “л”. Так что слово “плохо” звучало как “пвохо”. Дефект для профессионала серьёзный. Кто-то из понимающих людей тогда мне сказал, будто дефект этот объясняется тем, что у меня “короткий язык”. Это меня несколько успокоило. Ведь народная мудрость всегда осуждала людей за “длинный язык”. Так юмористически я воспринял своё поражение.

В книгах об искусстве чтеца и специальной литературе нашёл способы исправления дефектов речи, в том числе и моего, но это требовало систематических упражнений. Упражнения скучные, нудные. Зачем же себя терзать? Если я охладел к живописи и поэзии во имя всепоглощающего увлечения радиолюбительством, то как-нибудь обойдусь и без сцены. В монографиях о прославленных артистах читал, что сцена требует всей жизни. Их ждали лишения, провалы, горести и обиды. Порой отказ от личного счастья, от любимых занятий. А как же радио? Бросить? Для меня это невозможно.

И в то же время влекло театральное искусство. Хотелось как можно больше увидеть, прочувствовать. Ведь я так много знал о театре. Читал запоем все театральные журналы, книги. А когда появилось радио, то артистов стал уже узнавать по голосам. Вновь вспомнил Нежданову. Помимо оперных арий, она пела по радио русские народные песни. Раньше они меня не увлекали, но когда услышал в исполнении Неждановой “Потеряла я колечко”, то почувствовал, как великая русская певица открыла для меня неиссякаемый источник эстетического наслаждения.

class="book">Да, не раз слышал я по радио Нежданову. И вот, сам того не предполагая, стою рядом с Неждановой на сцене Большого театра и, щурясь от света рампы, слышу её неповторимое пение. (В скобках замечу, что потом, слыша её в граммофонной записи, мог отличить из тысячи. Видимо, таковы особенности её неповторимого голоса.)

В тот вечер шла опера “Лоэнгрин”. Партию Эльзы пела А.В.Нежданова, а Лоэнгрина — С.П.Юдин. По ходу действия я в роли пажа должен был подать Лоэнгрину плащ или мантию — подробности выветрились из головы, а я ошеломлённо смотрел на Эльзу, и смутно представлял себе, где, в какой стороне находится Лоэнгрин. Кажется, даже их перепутал. На мне была парчовая, золотая курточка, белое трико. А из-под рыжего, тоже под золото, парика торчали чёрные волосы. Всякое бывает в спешке. И всякие бывают случайности. Некоторые старшекурсники университета подрабатывали статистами в Большом театре, получая за вечер рубль. Деньги по тем временам приличные, особенно если, кроме стипендии, студент никаких средств больше не имел. Мне дополнительный заработок не так уж был нужен. Писал статейки о радио. А послушать знаменитых певцов и увидеть лучшие балетные постановки очень хотелось. Ребята притащили и меня в театр. Помощник режиссёра, который ведает статистами, бегло взглянул на меня и сразу же повёл одеваться и гримироваться. Видимо, его удовлетворил рост, отсутствие каких-либо бросающихся в глаза физических недостатков, а больше ничего и не требовалось. Мне показалось даже обидным, что на прославленной сцене могут ходить всякие увальни, абсолютно не обладающие ни музыкальностью, ни пластикой.

Не помню, какую ставили оперу “для моего дебюта”, но знаю, что я играл “народ”. Главное действующее лицо в “Борисе Годунове”, опере, в которой мне пришлось участвовать не один раз.

В большой комнате работали несколько гримёров. Я ждал своей очереди и присматривался к гриму. Он был довольно однообразен. Сел к свободному зеркалу и стал подводить брови. В голове сверлила неотступная мысль. А вдруг дело закончится расплатой, как когда-то в детстве? Однако помощник режиссёра остался доволен моим искусством. Времени до начала спектакля оставалось в обрез, а многие ещё не загримированы. Конечно, это хорошо, если статист умеет загримироваться сам. Таким образом, я был замечен.

Долго пришлось играть в толпе горожан, поселян, изображать войско, несколько раз проходя по сцене и перебегая под сценой. Но вскоре стали поручать и более “ответственные роли”. На мне хорошо сидели всякие костюмы гостей на балу, я умел пластично двигаться, а потому мог участвовать в балетах. Помню, мне и ещё, кажется, пятерым статистам пришлось нести на поднятых руках щит с Царь-девицей и царевичем в балете “Конёк-Горбунок”. Кто-то из нас на авансцене оступился, щит покачнулся, и надо было собрать всю волю, чтобы не растеряться. Видимо, и от статистов зависит многое.

Вероятно, за всю последующую жизнь мне не удалось просмотреть столько опер и балетов, сколько за то время, когда я был статистом. Может быть, потому, что видел спектакли “изнутри”, присутствовал на репетициях, взглядом художника-подмастерья оценивал вещественное оформление спектакля, декорации, светотехнику. Всё это, конечно, обогащало меня. Именно поэтому смог перенести свой “закулисный опыт” в дальнейшую творческую жизнь.

Передо мной приоткрылись тайны и балетного искусства. В “Эсмеральде” пришлось участвовать неоднократно. И роли попадались всё отрицательные — то в ожесточённой толпе, сквозь которую приходила измученная Эсмеральда, то изображал я стражника с алебардой. Он должен вести Эсмеральду на казнь. Всё моё существо противилось этому. Подумать страшно. Ведь только что любовался из-за кулис танцами жизнерадостной резвушки, играющей с козочкой, и вдруг такая жестокость.

Не боюсь показаться наивным. Сцена есть сцена. Но тут я встретился с потрясающей силой искусств. Эсмеральду танцевала Е.В.Гельцер. Уже не молодая, плотного сложения. Такой я видел её вблизи перед выходом на сцену. И вдруг — полное перевоплощение: лёгкий, и такой высокий прыжок, гибкий стан, поющие руки. И ты веришь, что девушке этой шестнадцать, и никак не больше. С подлинным драматизмом, пользуясь могучим арсеналом художественных средств, пластикой, мимикой и чем-то ещё неуловимым, присущим только огромному таланту, Гельцер проводила последние сцены. В белом полупрозрачном хитоне, сломленная страданиями, она вызывала у зрителя и слёзы, и радость от приобщения к великому искусству. И у меня, стражника в картонных латах, с фанерной алебардой, тоже струятся слёзы, что явно противоречит роли. Потом я упросил помощника режиссёра, чтобы он меня от этой роли освободил.

Прошу извинения за поверхностные рассуждения о балетном искусстве. Балетоманы могут упрекнуть в том, что я остановил своё внимание только на одной исполнительнице, хотя в те времена славилась целая плеяда выдающихся балерин. Да и несколько позже мировой балет не знал столь исключительных балерин, как те, о которых написаны и книги и созданы фильмы с их участием. Всё это, конечно, верно, но я пишу лишь о том ощущении юности, которое неповторимо. Больше того, я вынужден опускать из рассказа о моей “творческой деятельности” в Большом театре упоминание о такой выдающейся личности в истории оперного искусства, как Л.В.Собинов, по той причине, что на сцене мне с ним встречаться не довелось, как и с многими выдающимися артистами. Не правда ли, звучит это несколько комично. Мне, статисту, не довелось встречаться с Собиновым, а потому он и выпал из рассказа о Большом театре. Но так уж получилось, что главным героем этой книги является автор — сумасбродный товарищ, мечущийся по разным параллелям и от обилия впечатлений даже не умеющий выбрать наиболее важное, о чём следует поведать читателю.

В какой-то мере на моё эстетическое воспитание повлиял и тот безымянный помощник режиссёра, который на мой вопрос, будет ли он завтра на “Фаусте”, ответил:

— Да как же не буду, когда дебютирует Козловский.

Это имя мне ничего не говорило. Да и не только мне, но и большинству москвичей. Я был занят в “Фаусте” — тоже “дебютировал” в роли горожанина на празднике, потом маршировал в войске Валентина, остальное время стоял у кулис и наслаждался пением дебютанта Козловского. Спасибо, что подсказал помреж. Вряд ли в те юные годы я бы смог оценить по достоинству трепетное мастерство будущего народного артиста СССР.

Продолжая свой рассказ о том, как я познакомился с оперной сценой вблизи, должен пояснить, почему же таким встрёпанным и растерянным вбежал на сцену в роли пажа, когда шёл “Лоэнгрин”? Ну, это уже банальная случайность, которой полны все актёрские воспоминания: заболел ведущий актёр, а молодой претендент на его роль давно её готовил. Так по счастливой случайности ему досталась главная роль, которую он провёл блестяще и тем самым завоевал славу. А может быть, это легенда? В микроскопическом плане такая история повторилась со мной. В тот день я участвовал в репетиции “Любови Яровой” в Малом театре. В Большом не хватало мимистов, или, как сейчас говорят, “артистов вспомогательного состава”, не хватало их и в Малом. Получалось, что многие из нас участвовали то в “Соборе Парижской богоматери” — спектакле, шедшем с огромным успехом в Малом театре, то в балете “Эсмеральда”. Несмотря на то что балет и драма не такие уж близкие родственники на театральных подмостках, тут было много общего, так как Малый показывал инсценировку романа В.Гюго “Собор Парижской богоматери”, а Большой — “Эсмеральду”, балет, созданный также по этому роману. И в том и другом случае действовал народ. А потому статистам можно было даже не переодеваться, а накинув на себя пальтишко или плащ, чтобы скрыть живописные лохмотья санкюлотов, перебегать площадь из одного театра в другой.

В “Любови Яровой” я репетировал роль связиста, тянул провод, карабкаясь по многочисленным лестницам остроумной и сложной конструкции, возведённой на вращающейся сцене. И вот когда выяснилось, что заболел мимист, играющий роль пажа в “Лоэнгрине” или гонца (точно не помню), то прибежали за мной, быстро переодели (загримировался я сам) и, вдогонку выдав краткие наставления, вытолкали на сцену.

Признайтесь сами, что такое путешествие во времени от героики гражданской войны, до сказочной мифологии вряд ли могло сопутствовать “художественному успеху” исполнителя. Хорошо, что обошлось без накладок. А торчащие из-под рыжего парика чёрные волосы никто, кроме стоявших со мной рядом товарищей, не заметил. Да и вообще, кто замечает на сцене статистов и даже мимистов, хотя они уже получали по три рубля за вечер.

Меня приглашали перейти на следующую ступень сценического мастерства и занять освобождающуюся вакансию мимиста, но я понял, что любой творческий труд требует от человека всей жизни и должен он видеть перед собой ясную цель, к которой идёт по ступенькам всё выше и выше. В театре для меня не было цели, и я отлично знал, что на ступеньке мимиста закончится навсегда продвижение. Для сцены нужен явно выраженный талант. Невольно вспоминается абсолютно точный афоризм: “Талант, что деньги, если они есть — есть. Если нет — нет”. Так вот не было у меня сценического таланта. Даже в школьный хор не приняли, тем более не примут и в хор Большого театра. Балет мне тоже противопоказан. Этому надо учиться с детства. Сцена Малого театра, где я репетировал роль связиста, — не помню уже сейчас, кажется, она была бессловесной, — тоже не для меня. Быть молчальником в создании образа того или иного действующего лица — разве это действие? Тем более что скоро должен заговорить “Великий немой”. Мне же говорить на сцене запретила далеко не безупречная дикция. Правда, потом, когда я много раз выступал по радио и телевидению, один известный диктор сказал, что мой дефект речи доставил ему истинное удовольствие. “Наши-то голоса уж очень стандартизировались, — пояснил он, — не отличишь один от другого, а тут появилась некоторая индивидуальность, что сразу замечает слушатель и останавливает своё внимание на этой передаче”. В шутку он сказал: “Поступайте к нам диктором”. Но это было после того, как профессия моя определилась и выступал я по радио и телевидению уже как писатель. Ну, а в пору юности, когда мечешься по разным творческим путям-параллелям, трезвый голос рассудка заставил меня заглушить любовь к театральной деятельности, оставаясь лишь благодарным зрителем.

В спектакле “Любовь Яровая” меня заменили ещё задолго до генеральной репетиции, что никак не отмечено в анналах истории развития театрального искусства. Думаю, что эту замену не приметили ни В.Н.Пашенная, исполнявшая в те времена заглавную роль в спектакле, ни Степан Кузнецов в роли Шванди, ни Е.Н.Гоголева в роли Пановой, ни другие великолепные актёры, который определили успех спектакля, ставшего непереходящей ценностью всей советской драматургии.

Вероятно, и в Большом театре только в платёжной ведомости, где расписывались статисты, было замечено моё отсутствие. Да и то в первое время. Так решительно я порвал с двумя самыми прославленными театрами Советского Союза. Да, конечно, я не могу без иронии отнестись к этому событию, хотя оно во многом и определило мои дальнейшие шаги на творческих параллелях.

На примере балета и драмы, поставленных в Большом и Малом театрах, увиденных мною “изнутри”, создавалось ощущение близкого родства двух муз — Терпсихоры и Мельпомены. Захотелось обратиться к первоисточнику — роману “Собор Парижской богоматери”. Вряд ли без этого импульса я стал бы знакомиться с произведениями Виктора Гюго. Меня он почему-то не волновал, хотя к тому времени прочитал столько книг, чтобы уже мог проникнуться к ним всепоглощающей любовью.

Эсмеральда в Большом и Эсмеральда в Малом, при всём внешнем несоответствии Е.В.Гельцер — актрисы солидной комплекции и, как говорят, “в возрасте” и Е.Н.Гоголевой — совсем хрупкой и юной, создаваемые ими образы не только отвечали замыслу романиста, но и покоряли зрителя подлинным драматизмом. Такова сила художника.

9

О том, как будущий знаменитый драматург учил меня писать

очерки и фельетоны. О том, как я посылал в Комитет по

изобретательству “всякую ерунду”, и наконец получил первые

авторские свидетельства. Как рождаются изобретения.


Уже не раз я говорил, что у меня оказались прекрасные учителя-воспитатели. Я упоминал своих первых редакторов, могу назвать ещё и Николая Фёдоровича Погодина. В те годы он был очеркистом и фельетонистом “Правды”, затем выступил с пьесами, проникнутыми пафосом строительства первой пятилетки (“Темп”, “Поэма о топоре”, “Мой друг”). Николая Фёдоровича назначили редактором нового журнала — “Радиослушатель”, а меня туда пригласили вести технический раздел. В этом не было ничего странного: статьи мои помещались регулярно в разных радиолюбительских и молодёжных журналах, радиоспециалисты только ещё нарождались, а писать популярно об этой технике могли лишь немногие.

Николай Фёдорович хотел, чтобы я от узко технических, рецептурных статеек типа “Как установить антенну” или “Как отстроиться от мешающей станции” перешёл на более высокую литературную ступень. И как-то однажды предложил тему:

— Почему бы вам не написать о путешествии по эфиру. Ведь столько сейчас радиостанций работает и у нас, и в Европе. Сделайте нечто вроде лирического репортажа.

Я загорелся этой мыслью и вскоре написал очерк о том, как сижу ночью у приёмника, кручу ручки, и в телефонах звучит то информация ТАСС, свидетельствующая об успехах пятилетки, то классическая музыка или европейский джаз. Николаю Фёдоровичу мой репортаж понравился, и он решил открыть им очередной номер журнала. Кажется, что и название очерку “Ночь бредит” придумал сам Николай Фёдорович.

Всё, казалось бы, получилось хорошо. Я ходил гордый от сознания, что могу писать не какие-то жалкие стишата и технические советы, но и очерки. Однако мне напомнили, что лирика лирикой, но уж коли ты пишешь о технике, то будь добр придерживаться точности. В журнале “Радиолюбитель” появилась заметка под названием “Кто-то бредит”, где высмеивалась моя неосведомлённость в том, на каких волнах работают европейские радиостанции. Не помню точно, но как будто бы я написал, что на волнах от 150 до 200 метров работают шведские радиостанции, хотя на самом деле в этом диапазоне никакого радиовещания и те времена не велось.

С тех пор во всех дальнейших писаниях в жанре научно-художественной литературы и даже в научной фантастике я тщательно проверял научно-технические данные и возможность того или иного домысла. Более того, для вящей убедительности в первых изданиях научно-фантастических повестушек “Тень под землёй” и “Аппарат СЛ-1” я приводил даже схемы и чертежи придуманных мной аппаратов.

Николай Фёдорович убеждал меня расширять диапазон творческих возможностей, и под его влиянием я решился написать фельетон о том, как некоторые радиолюбители засоряют эфир и портят нервы своим соседям. Речь идёт о неумелом управлении регенеративным приёмником при настройке на радиостанцию. Возникают так называемые “биения”, и тогда в наушниках ближайших соседей, иной раз на целой улице слышатся свисты и отчаянные визги, будто свинью режут. У радиолюбителей так и называлось это явление — “Свинья в эфире”. Я же написал фельетон “Благородное животное”.

Помню принёс этот фельетон Николаю Фёдоровичу. Он прочитал с улыбкой и, вооружившись ножницами, сказал:

— Длинновато, но сейчас это благородное животное мы кастрируем.

После “операции” фельетон зазвучал по-иному. Исчезли ненужные технические подробности, он стал острее и, вероятно, действеннее. Так я учился краткости.

Кроме “Радиослушателя”, печатался в газете “Новости радио”, но там я описывал лишь свои радиолюбительские конструкции, без всякой лирики и юмора. В этой редакции встречал С.Э.Хайкина и И.Г.Кляцкина, потом они стали знаменитыми учёными, докторами наук и профессорами. Но в те времена эти видные радиоспециалисты много энергии и весь свой талант отдавали начинающемуся радиолюбительскому движению. С огромной благодарностью вспоминаю их советы и помощь, что оказывали мне, мальчишке без технического образования, правда, уже опубликовавшему не одну свою конструкцию и даже имеющему авторские свидетельства на изобретения.

В Комитете по изобретательству И.Г.Кляцкин был экспертом. Помнится, как однажды, встретив меня в редакции “Новости радио”, он без всяких обиняков, со свойственной ему прямотой сказал:

— Вы что это всякую ерунду посылаете в комитет? — и тут же подробно разобрал теоретическую несостоятельность моего предложения.

По довольно уважительной причине слабого знания теории мне трудно было обосновывать изобретательские заявки. Я даже не знал в ту пору, будет ли работать предложенная мною схема или конструкция, и только потом, когда получил возможность экспериментировать и в домашних условиях, и в лаборатории, осмеливался посылать заявки в Комитет по изобретательству.

Вот сейчас лежит передо мной пожелтевший от времени плотный лист с надписью: “Авторское свидетельство на изобретение”. Это результат моих первых конструкторских опытов почти сорокалетней давности. В описании сказано, что “предлагаемое изобретение касается складного телефонного репродуктора”, тут же помещён и чертеж.

Мне сейчас непонятно для какой, собственно говоря, цели надо было придумывать складной репродуктор, когда о переносных громкоговорящих установках тогда и не мечтали. Во всяком случае, не мечтали радиолюбители. Можно объяснить эту несуразную мысль, возникшую у меля в процессе создания какого-нибудь макета театральной декорации, которую хотелось сделать портативной, раскрывающейся между двумя крышками картонной папки. Для этого я вклеил в папку лист ватмана и так как не успел ещё закрепить место сгиба в корешке, то лист приобрёл мягкую округлую форму. И вот, благодаря тому что тогда многие дни я занимался бесплодными попытками сделать простой репродуктор, не повторяя известные по журналам радиолюбительские конструкции, и сложный по тем временам репродуктор “Рекорд”, я всюду видел звучащий диффузор. Видел его в алюминиевой миске, когда ходил в студенческую столовую. Видел в нарисованном мною натюрморте, что висел над постелью в общежитии. Видел в картонной коробке от недавно купленных ботинок. Кстати, а почему репродуктор должен быть круглым? Я уже прикасался к коробке иглой, припаянной к мембране радионаушника, и звук получался достаточно громким. Надо попробовать, как будет звучать ватман в картонной папке. Присоединил иглу в центре бумажного ребра и обрадовался чистой и громкой передаче.

Ну, а потом остаётся уже голая техника. Телефон укрепил на фанерной планке, которую вставил в прорези крышек. К игле припаял сложенную вдвое полоску жести, чтобы она крепко сжимала ребро бумаги. Репродуктор готов, но я не думал делать его складным, переносным, и лишь в те немногие минуты, когда стал разбирать его на части, то есть вынул планку с телефоном из прорезей и приготовился рисовать на ватмане задник макета декорации, подумал, что такой складной репродуктор может в некоторых случаях пригодиться. Портативность в радиотехнических конструкциях меня занимала все последующие годы, отданные этому увлекательному занятию, а потому и в самом начале радиолюбительского пути мысль конструктора подсказала даже самый примитивный репродуктор сделать удобным для переноски. Потом уже у меня появятся так называемые передвижки, позволяющие принимать на ходу.

Тут должен ещё рассказать о том, как возникает импульс к рождению того или иного “изобретения”. Сейчас я ставлю это слово в кавычки. Уж больно примитивными они кажутся при столь совершенной сегодняшней технике, но у меня эти упражнения в технической смекалке подкреплены авторскими свидетельствами. Удивляюсь, как они могли сохраниться в отличие от рисунков и стихов. Видимо, потому, что возил эти свидетельства с собой в чемодане, кочуя по разным городам и фронтам, куда меня посылало командование, как конструктора войсковых радиостанций, для помощи производству, или для проверки конструкций в боевых условиях.

Чемодан этот я дважды терял, но по странной закономерности он всегда возвращался ко мне, хотя авторские свидетельства уже не имели никакой ценности, даже формальной, так как пятнадцатилетний срок их действия к тому времени уже истёк.

Вполне понятно, что никаких авторских свидетельств, не подлежащих публикации, у меня не было ни в чемодане, ни дома. Сохранились лишь справки с красной звёздочкой вверху о том, что эта справка выдана взамен авторского свидетельства за таким-то номером. Я и посейчас не представляю себе, какой номер соответствует поданной мною заявке и где, в каком аппарате реализовано то или иное предложение.

На заре изобретательской деятельности (опять хотел поставить кавычки, но воздержусь, ибо с уважением отношусь к Комитету по изобретательству как давнего, так и сегодняшнего времени; авторские свидетельства не выдаются по пустякам) я порою посылал заявки в той области техники, которую плохо себе представлял и практически с ней не сталкивался. Неизвестно зачем придумал, как написано в авторском свидетельстве, “Электрический прибор для нагревания непрерывно протекающей жидкости”. Умозрительно предположил, причём вполне логично, что если на пути змеевика, обмотанного электронагревательной проволокой, поставить краны, то можно отбирать жидкость любой температуры. А кому это нужно, какую жидкость (предположим, воду) и для какой цели, я не знал.

Ещё одно изобретение, уже близкое к радиотехнике, но в области технологии, а к ней я имел самое слабое касательство, лишь в плане радиолюбительских нужд. Помнится, что я не мог найти подходящего сопротивления (сейчас они называются резисторами) для приёмника. Думал, как бы его сделать самому. Тогда выпускались промышленностью угольные, или, вернее, коксовые сопротивления — фарфоровые трубочки с нанесённым на них полупроводящим слоем. В любительских условиях это повторить было трудно. Вспомнил, как растирал в ступке амальгаму. Она хорошо размазывалась на обратной шершавой стороне лабораторной чашечки. И вот начались эксперименты. Достал фарфоровые пластинки и начал мазать их амальгамой, затем обмотал концы пластинок станиолем, подсоединил провода, затем проверил сопротивление. Омметра у меня не было, измерял вольтметром. Что-то получилось. Так родилось ещё одно авторское свидетельство. Почему его выдали? Видимо, просто потому, что ртутная амальгама как материал для сопротивления никогда никем и нигде не употреблялась. Элемент новизны есть? Есть. Возможность осуществить тоже есть? Есть.

А изобретение не было реализовано и оказалось оно мёртворождённым. Потом уже, когда вплотную столкнулся с принципами заводской технологии, то понял свою ошибку. Ну, во-первых, такое изобретение оказалось ненужным из-за дороговизны. Угольное сопротивление (резистор) дешевле во много раз. Во-вторых, если бы его стали выпускать, то надо было бы переоборудовать цеха из-за вредности производства. Ртуть ядовита. Не думаю, что следовало бы приводить ещё доводы, подтверждающие бесполезность этого изобретения. Лишь по наивности я мог подумать, что изобретать можно в области технологии, будучи с ней совершенно незнакомым.

Однако бывают и такие изобретения, которые возникают в процессе эксперимента. Вот, например, произошёл такой случай. Возился с налаживанием самого простого регенератора. Вертел, крутил катушку обратной связи, конденсатор настройки… Никакого намёка на передачу, хотя я прекрасно знал, что в эти часы должна работать какая-нибудь московская радиостанция. Проверяю напряжение батарей. Всё нормально. В отчаянии увеличиваю обратную связь до предела. Ну, думаю, сейчас засвистит мой приёмник. А это считалось серьёзным нарушением радиолюбительской этики, так как приёмник превращается в передатчик и создаёт помехи всем окрестным радиослушателям. Об этом уже упоминалось. Но свиста я не услышал, а только непонятные щелчки… кап… кап… кап… Будто капли падают в пустое ведро.

С этим явлением мне не приходилось встречаться. И вдруг ассоциативная память подсказывает, что это не одинокие капли в пустом ведре, а щелчки метронома. Видел его в школе в физическом кабинете. Сразу перед глазами возникает качающийся маятник с передвижным грузиком. От его положения меняется частота ударов. Этот прибор нужен был для объяснения некоторых законов механики, а в жизни пришлось его встретить лишь однажды, да и то на уроке музыки, которой я никогда не занимался, хотя любил с детства. Помню, когда в школе отбирали малышей для хора, то меня забраковали из-за плохого слуха. Я не консультировался по этому поводу со специалистами, но до сих пор не пойму взаимосвязи между музыкальным слухом и музыкальной памятью, которая у меня довольно хорошо развита. Знакомое произведение узнаю по первым тактам, по первой музыкальной фразе. Раньше я не очень горевал, что не пришлось практически познать “изнутри” особенности музыкального или певческого искусства, а сейчас думаю, что для полной характеристики творческого процесса в разных аспектах мне не хватает лишь музыки и в какой-то мере танца.

Но простите за это невольное отступление, ведь сейчас идёт рассказ о технике, о рождении изобретения и что привело меня к этому. Не помню, как я попал на уроки музыки, где увидел практическое применение метронома, но в ушах ещё долго звучали щелчки, определяющие точный темп музыкального произведения. Они удивительно походили на те неожиданные звуки, услышанные в процессе настройки регенератора. Повернул ручку обратной связи, и частота ударов увеличилась. Повернул в противоположную сторону, и щелчки стали совсем редкими. Так я мог варьировать частоту прерывистой генерации в широких пределах от одного щелчка в несколько секунд до пулемётной очереди. Прежде всего надо было выяснить причины этого явления. Проверил схему и убедился, что изобретение родилось по причине моей рассеянности. Я позабыл припаять в схеме регенератора так называемое сопротивление “утечки сетки”.

Значит ли это, что изобретение появилось благодаря случайности? Это не совсем так. Вероятно, многие радиолюбители не раз при налаживании регенератора встречались с прерывистой генерацией, допустим из-за того, что конденсатор у сетки лампы был слишком велик, так же как у катушки обратной связи оказалось слишком много витков. Получались щелчки, но никому в голову не пришло сравнить их с колебаниями метронома. А может быть, и сравнивали, но не считали нужным расценивать это явление с другой, не радиотехнической точки зрения. В данном случае любитель считал своей задачей наладить приёмник, а всякие там мешающие щелчки были только тормозом в его работе.

Вполне вероятно, что моё мышление, тренированное на самых различных участках творческого труда, помогло увидеть в неисправном приёмнике новый прибор, который, возможно, найдёт своё применение в совсем другой области нашей культуры, далёкой от чистой радиотехники.

Итак, что же получилось? Возникло до сего времени не замеченное неприятное явление. На этой основе, пользуясь уже не законами механики, а радиотехники, я сделал на пульте прибора градуированную по времени колебаний шкалу. В тот же ящичек затолкал простейший усилитель и выпрямитель — и прибор получился достаточно портативным. Ритмические удары отличались большой громкостью и точностью. В авторском свидетельстве указывалось также, что к прибору можно подсоединить реле для отсчёта времени механическим путём.

Этот прибор я показывал специалистам, им он нравился. Но в те времена выпускать электронный метроном не вызывалось никакой необходимостью. Уж слишком узким было его применение. Ну, а потом прерывистые генераторы, построенные примерно на таком же принципе, как мой метроном, стали применяться в самых различных отраслях техники. Только эти приборы уже не назывались метрономами. У них задачи были шире, значительней и конкретнее.

Да и сейчас в некоторых электронных машинах для отсчёта времени применяются генераторы прерывистых колебаний. Слишком рано я на них обратил внимание и слишком ограничил сферу их использования. Но никогда не испытывал ни малейшей царапины на своём самолюбии даже в тех случаях, если мои авторские свидетельства старели чуть ли не в момент их присуждения. Утешало сознание, что в них присутствовало нечто новое, пока ещё незаметное для дальнейшего развития техники.

Через несколько лет после моих первых шагов по нелёгкой дороге изобретателя повстречался на пути старый инженер, кому я показывал свои незрелые проекты.

Он смотрел на чертежи поверх очков и заявлял безапелляционно:

— Навоз, молодой человек, чистейший навоз. — Я или другой автор проекта хмурился, а тот успокаивал: — Без него в хозяйстве нельзя. На тощей земле ничего не растёт. Дорогой мой, не вы первый, не вы последний. Сколько каждый из нас предлагал ерунды. Скороспелые мысли, хилые проекты, прожекты — всё это необходимейший навоз, подготовка почвы для великолепнейшего изобретения. Признаться, не все мы способны быть сеятелями. Многие удобряют почву, а другие бросают зёрна в неё.

Иногда я жаловался старику… Простите за неуважительное слово, но в понимании человека, едва переступившего порог своего двадцатилетия, люди моего теперешнего возраста всегда кажутся стариками, что отнюдь не снижает почтительного к ним уважения. Жаловался тогда на трудности реализации кое-каких моих проектов. На это опытный инженер отвечал, что из зёрен, брошенных в подготовленную почву, тянутся вверх либо чахлые, бледные травинки, либо упругие крепкие ростки — эти выживут несмотря ни на что, и, развивая свою мысль, доказывал, что настоящее, жизнестойкое изобретение сломает все бюрократические рогатки и обязательно прорвётся на свободу. Так взламывают молодые побеги твёрдый асфальт. Так корни горной сосны ломают скалы.

Я всё это понимал, и много лет спустя примерно такие мысли заставил высказать одного из персонажей своего романа “Альтаир”, но в романе речь шла о смелой научной идее, а не о пустяковых изобретениях. Даже в ту пору в “нежном возрасте”, когда кажется, будто на пути твоих изобретений обязательно должны стоять равнодушные бюрократы, в моём сознании торжествовало критическое начало. Мало ли что тебе присудили авторские свидетельства — оглянись кругом. В годы невиданного строительства, в годы первой пятилетки, которую рабочий класс обязался выполнить досрочно, за четыре года, разве не совестно заниматься пустяками? Никому твои метрономы не нужны.

Надо было срочно менять курс. Так подсказывала жизнь.

10

Алексей Гастев — поэт, инженер-изобретатель, учёный,

организатор. Вот сколько параллелей сошлось в творчестве

одного человека. Его “заповеди изобретателя”, портативная

мастерская из обыкновенной электрической дрели,

романтическая целеустремлённость — всё это было близко мне

по духу. Заведующий конструкторским бюро в двадцать лет.

Паяльники вместо чертёжного инструмента. Когда подводит

акустика.


Поэзия и техника. Две параллели, которые сходятся. Помнится, мне очень нравились стихи А.Гастева. Особенно “Башня”. Это стихотворение — о нём я уже писал, — будто бы создавалось для коллективной декламации, чем я увлекался в ранней юности. “Башня” входила в сборник А.Гастева “Поэзия рабочего удара”. Книжка эта мне полюбилась, и многие стихи из неё я знал наизусть. Странно, так как никогда не увлекался “белым стихом”. Но, видимо, в поэзии А.Гастева подкупали эмоциональность, романтизация машинного мира, пафос строительства, чем жила вся страна.

Иногда мне попадались статьи и брошюры, подписанные А.Гастевым, однако, несмотря на общую целенаправленность, даже стиль его поэзии и статей, мне всё же трудно было связать воедино поэта, инженера, учёного, организатора.

Больше того, когда меня пригласили на работу в Центральный институт труда (сокращенно ЦИТ) и познакомили с директором, я подумал, что это не тот поэт Гастев, а кто-нибудь другой. Да и внешностью он не походил на поэта. Гладкая причёска с косым пробором не скрывала большого лба мыслителя, сквозь стёкла пенсне светились вопрошающие глаза. Он пытливо рассматривал собеседника, как бы желая узнать, а что же у того за душой. Небольшие подстриженные усы, плотно сжатые губы, будто скрывающие непрошеную улыбку. Типичное лицо интеллигента и только руки, большие, с натруженными жилами, противоречили всему его облику человека, работающего за письменным столом.

Судя по биографии, с которой я познакомился значительно позже, у А.Гастева не было рабочей специальности. Сначала студент Московского учительского института, затем профессиональный революционер. Тюрьмы, ссылка, побег за границу, возвращение в Россию и работа в большевистских организациях…

Но почему же такие натруженные руки? Ответ подсказал он сам. Я видел, с каким завидным мастерством Алексей Капитонович работает напильником, зубилом, рубанком, всеми инструментами, какие только можно было себе представить.

Он подходил к токарному станку, сверлильному, фрезерному, обрабатывал детали, и я чувствовал в каждом его движении радость рабочих рук. Радость труда пронизывала всё его существо. Радость творчества. Он даже предлагал поставить памятник “Руке — чудесной интуиции воли и конструкции”.

И не случайно в первые годы после революции А.Гастев принимал участие наряду с профессиональными артистами в инсценировках своих произведений. Видимо, свои артистические способности он перенёс и в технику. Недаром он писал: “Прекратите работу начерно, делайтесь артистами работы”.

Вполне понятно, что по молодости лет мне трудно было разобраться в принципах научной организации труда, основоположником которой у нас в стране являлся А.Гастев. Он считал: чтобы проводить эту систему в жизнь, надо непременно быть изобретателем. Он доказывал необходимость соединения принципа порядка и расчёта с совершенно конкретной действительностью. Как только с ней столкнёшься, вопрос ставится так, что обязательно нужно изобрести, обязательно нужно выйти из положения, обязательно нужно рассчитать и создать совершенно новый порядок работы, новые приспособления, новые инструменты — словом, надо так приноровиться, чтобы обязательно что-нибудь в высшей степени важное, практическое выдумать.

Именно так выделял по слогам слово “приноровиться” и другие особенно важные мысли в статье “Как изобретать” А.Гастев. Вот тут я его понимал полностью и старался применять эти принципы в своей работе.

Алексей Капитонович создал, если так можно выразиться, “заповеди изобретателя”: “Итак, для того чтобы быть изобретателем, требуются: непреклонная энергия, тонкая наблюдательность, анализ, память, воображение, фантазия”. И тут же автор предупреждает: “Списать, слизать, скопировать — это пустяки делов, а вот приноровиться к новому делу, тут уж надо изобретать”.

Если мне трудно было проникнуть в сущность цитовских методов обучения молодёжи разным профессиям, то изобретательская деятельность организатора и руководителя ЦИТа мне оказалась близкой по духу, хотя токарное или слесарное дело оказалось вне сферы моих интересов. В те годы я умел конструировать только приёмники и вдруг встретился с необычайно интересным и многогранным конструктором, остроумным изобретателем А.Гастевым.

Он показал мне небольшой ящик, чем-то напоминающий этюдник художника. Примерно с таким этюдником я выезжал не раз на этюды, когда учился живописи. Алексей Капитонович раскрыл ящик, вытащил из него электрическую дрель и с помощью каких-то дополнительных приставок и некоторых знакомых мне инструментов продемонстрировал целую походную мастерскую. Я видел станки: токарный, фрезерный, шлифовальный, ну и конечно сверлильный… Видел всякие остроумные приспособления для различных технологических операций… Сейчас мне трудно вспомнить, сколько “станков” и инструментов разместилось в ящике размером в этюдник живописца. Не знаю и дальнейшей судьбы этой удивительной конструкции. Мне даже казалось, что сам Алексей Капитонович рассматривал её как демонстрационную модель скрытых возможностей обыкновенной электрической дрели.

Мне неизвестна судьба этой походной мастерской, но принципы, заложенные в ней, я увидел в полевых ремонтных мастерских уже на фронтах Великой Отечественной войны.

Идеи максимальной портативности аппарата, стремление выжать из конструкции всё возможное и невозможное при малых размерах и малых затратах увлекали меня с детства, и вдруг я встретился с конструктором, поддерживающим это направление, но в более широком плане.

Романтическая целеустремлённость А.Гастева покоряла моё юношеское воображение. Он писал: “При усилии, или, вернее, при суровом насилии над собой, можно, очутившись в лесу только с огнём, ножом и с полпудом хлеба, развернуть через полгода настоящее хозяйство. Только надо вдуматься на другой же день, как крепче устроить упорные колья для костра, состряпать лопату, смастерить дом, набрать съедобных листьев, ягод и кореньев и даже устроить аптеку”.

В этой поэтической робинзонаде всё конкретно с расчётом на творческие возможности юного пытливого ума. И тут же призыв к научно обоснованному труду, рационализму в лучшем понимании этого слова. “Долой панический ритм от кампании к кампании, от урожая к урожаю, от дождя к дождю… Долой безверие, ржавчину психики, путаную ходьбу и ротозейство. К голой методике, тренировке, неотступной, как метроном”.

Оказывается, метроном применялся в ЦИТе для обучения молодого пополнения рабочего класса. Но разве, допустим, в слесарном цехе услышишь слабые щелчки маятника, когда надсадно хрипят напильники. Вот бы где пригодился мой электронный метроном. Но цеха в ЦИТе не были радиофицированы, вообще тогда этим никто не занимался, и промышленная аппаратура, подходящая для такой цели, не выпускалась. А кроме того, Институт труда разрабатывал лишь методику обучения, далее его опыт передавался на заводы и стройки, где должны были подготавливаться свои кадры. Где же там могут взять дорогую и сложную аппаратуру для радиофикации? Надо искать другие, более доступные способы для того, чтобы в цехах звучал заданный ритм работы.

Это было моё первое задание. Так сказать, в порядке прохождения двухнедельного испытательного срока. Сейчас не помню, что тогда сконструировал вместо электронного метронома, но как будто бы сделал универсальное сигнальное устройство с часовым механизмом, который замыкал контакты электрического звонка или сирены. Ритм, определяющий движения работающих, раздавался по всему цеху.

Задание было пустяковым и, каюсь, даже чем-то обидным для меня. Авторское свидетельство на электронный метроном лежало в столе, а сам я вынужден проектировать какие-то звонки, приличествующие разве только юному технику.

Но вот появилось задание посложнее. Надо было составить технические условия на аппаратуру для радиофикации цехов в ЦИТе, проследить за выполнением работ, проверить, как работают усилители и репродукторы в условиях шумных цехов. Посредине самого большого цеха со стеклянной крышей построили застеклённую будку, откуда через микрофон инструктор мог бы подавать команды и делать указания работающим.

Аппаратура была принята, техническим условиям она соответствовала, но разве я мог предполагать, что, несмотря на громоподобный рёв репродукторов, рабочие у станков не понимали ни одного слова инструктора. Усилители работали без искажений, но подвела акустика. Звук ударялся в облицованный керамическими плитками пол, отражаясь, летел к стеклянной крыше, потом снова вниз, и такое многократное эхо убивало во мне всякую надежду выйти с честью из трудного положения. Я пробовал менять местоположение репродукторов, вешать их ниже или выше, но гул в цеху стоял как в соборе, где вовсе не требовалось понимать каждое слово священника или дьякона. Для того и строились купола, чтобы возгласы служителей отца небесного приобретали потустороннюю невнятность и величественность. Так воспитывался и страх божий.

На меня тоже напал страх от этого непонятного гула. Затрачены деньги, время, труд — и всё впустую. Юридически за мной вины не числилось. Можно было разве лишь упрекнуть в легкомыслии, но я был только радиолюбителем, а ведь аппаратуру делали специалисты. Почему они не учитывали акустику цеха? Правда, нельзя забывать, что в те годы почти не было громкоговорящих радиоустановок для больших закрытых помещений, не было и науки электроакустики, как сейчас, когда существуют и учебники, и методы измерения так называемой реверберации, или попросту эха, доставившего мне столько неприятностей. Ведь сегодня, поручи мне такую задачу радиофикации цеха, взял бы в руки небольшой ящичек, покрутил бы ручку, посмотрел на стрелочку и сразу знал бы, что делать.

В ту пору меня охватило смятение. Я не видел выхода из создавшегося положения. За консультацией обратиться не к кому. Видимо, я оказался слишком самонадеянным юнцом и кое-какие свои успехи на радиолюбительском фронте, когда мне посчастливилось сконструировать радиопередвижку в чемоданчике (о чём писали в газетах и даже снимали меня для кинохроники), счёл за признание заслуг в развитии отечественной радиотехники. А ведь был я просто недоучкой и питал некоторую неприязнь к математике, предпочитая вместо расчёта, допустим, катушки самоиндукции определять нужное количество витков путём эксперимента, отматывая и доматывая эти витки.

Мне казалось, что Алексей Капитонович Гастев также пренебрегает математикой и чаще всего пользуетсяинтуицией, изобретательской сметкой и экспериментом. Однако в этом я глубоко заблуждался. А.Гастев считал, что математика “самая изящная из наук, какие только знал мир”. Поэт видел в математике изящество. Мне она такой не казалась, а потому меня несколько покоробило, когда прочёл у А.Гастева, что “математик, эту беспомощную эмпирику, с которой постоянно сталкивается беспомощный обыватель, абстрагирует до такой формы, что обывателю кажется, что эта математика его отрицает”. Так неужели из-за того, что не преклоняюсь перед математикой, меня можно сравнить с обывателем? Так прямолинейно я воспринимал высказывания Алексея Капитоновича, перед которым чувствовал себя глубоко виноватым.

Какие изумительные люди поддерживали меня, совсем юного, блуждающего по разным дорогам паренька. Н.Ф.Погодин доверил целый раздел своего журнала и потом приобщил к очерку и фельетону. Мне кажется, что я не обманул его надежд. И вот А.К.Гастев. Он доверил мне, двадцатилетнему радиолюбителю, заведовать конструкторским бюро. Так называлась эта должность, и ведал я двумя техниками моего возраста, аппаратурой и приборами, которые приходилось доставать в радиомагазинах или конструировать самим. Получал я на этой довольно высокой должности партмаксимум — 225 рублей, хотя в партии тогда не состоял. Видимо, столько же получал и директор ЦИТа, который поверил в мои изобретательские, а скорее, конструкторские возможности, и наплевать ему было на несоответствие между моим юным возрастом и должностью, требующей инженерного образования.

Алексей Капитонович заходил в цех, где гремело сумасшедшее эхо, тщётно пытался разобрать нечто напоминающее человеческий голос и, завидев меня, замедлял шаги, будто ожидая, что я подойду и объясню причины, почему до сего времени радиоустановка не может эксплуатироваться. Я мог лишь жалко улыбаться, за что ненавидел себя со всем пылом юного бескомпромиссного характера. Было мучительно стыдно перед Алексеем Капитоновичем. Конечно, я бы мог подать заявление об уходе, оправдываясь тем, что надо закончить университет, а совмещать работу и учение мне стало трудно. Но это слабое оправдание. Всё равно я редко посещал лекции, не вовремя сдавал зачёты и не очень-то стремился обязательно получить диплом. Может быть, тому виной опять-таки мой упрямый характер. Признаться в собственном бессилии уж очень не хотелось. Тем более признаться Алексею Капитоновичу. Он считал, что можно “вдохновиться трудностью” в надежде её победить, изобретя способ лёгкого преодоления.

В радиофикации цехов трудность заключалась в акустических особенностях больших помещений. В театре, заполненном зрителями, этот вопрос не стоит так остро. Звук скрадывается, поглощается в массе человеческих тел. Мешающего эха почти не существует. Ну, а в цехе, где только камень, стекло, металл? Надо бы запрятать звук, чтобы слышно было у каждого станка, а не во всём помещении. Но я не могу дать каждому рабочему наушники и таким образом привязать его к станку. Да и техника безопасности не позволяет. Значит, нужны индивидуальные громкоговорители у каждого станка.

Пока пришёл к этой примитивной мысли, много вечеров просидел в своей лаборатории, где производили всяческие эксперименты, и создавались приборы. На конструкторское бюро наше обиталище никак не походило. Не было даже чертёжных досок, и мои подчинённые орудовали паяльниками, а отнюдь не чертёжным инструментом.

Легко сказать “поставить репродукторы”. А они тогда не выпускались нашей промышленностью. В магазинах продавались лишь плохонькие, полукустарной выделки. На игле головки репродуктора висел бумажный диффузор, ничем не закреплённый по окружности и ничем не защищённый. У каждого станка выросла стойка, а на ней висел репродуктор. Много возни было с проводкой. Не достали подходящего провода, надёжно защищённого от механических повреждений, влаги, масла и прочих неприятностей. А потому то один, то другой репродуктор молчал. Но всё же это была полупобеда. Потом начали проводиться опыты с музыкой. Подбирались соответствующие пластинки, помогающие работать в определённом ритме.

Застеклённая будка в цеху уже не подходила для радиостудии, откуда ведутся музыкальные передачи, и где-то на верхотуре, рядим с лабораторией, пришлось построить маленькую радиостудию, задрапированную изнутри шинельным сукном.

Такая мягкая обивка вынуждалась необходимостью передачи грампластинок через микрофон, ибо в те времена ещё не выпускались нашей промышленностью адаптеры, или, как сейчас принято их называть, “звукосниматели”, знакомые нам по фабричным и любительским проигрывателям и радиолам. Тогда даже в центральных радиостудиях стоял граммофон, к нему подносили микрофон и таким образом путём непосредственного акустического воздействия передавалась граммофонная музыка.

Несколько позже радиолюбители начали мастерить адаптеры, самые простейшие — из телефонного наушника, а потом и более совершенные. Помнятся мне передачи радиожурнала для любителей. Вот тогда-то впервые прозвучали грампластинки с электрическим воспроизведением. Помню я также своё первое выступление перед микрофоном. Притащил в студию самодельный регенеративный приёмник и, сопровождая свой рассказ звуковыми иллюстрациями, делился со слушателями опытом настройки регенератора. Не думаю, что прозвучало это убедительно, так как от волнения невпопад крутил ручки приёмника, он свистел и визжал, как то “благородное животное”, о котором я писал в фельетоне. Визг его слышали не только радиолюбители соседних домов, а и все радиослушатели страны, коим захотелось в этот час послушать передачу центральной радиостанции.

Все эти мои занятия были на уровне радиолюбительства, да и то невысокого полёта. Прошло примерно три года с того момента как нижегородский коротковолновик Ф.Лбов первым в СССР установил радиосвязь с разными любительскими радиостанциями мира. Затем коротковолновик Д.Липманов успешно провёл опыты связи во время полёта аэростата. Связь поддерживалась как с советскими, так и с зарубежными станциями. Молодой коротковолновик Шмидт на самодельном приёмнике принял сигнал бедствия от экспедиции Нобиле, потерпевшей крушение при перелёте дирижабля сквозь безмолвные просторы Арктики. Несколько позже Э.Кренкель установил в Арктике первую коротковолновую радиостанцию.

Коротковолновые радиостанции, построенные радиолюбителями, постепенно начали проникать в самые разнообразные отрасли народного хозяйства. Они побывали в горах и в пустыне. Установлено множество рекордов дальней связи.

Мне было завидно и горько. Ведь пока я строил лишь приёмники и усилители. О передатчике не мог и мечтать. В ЦИТе радиофикация цехов была закончена, а дальше я просто не знал, где можно применить радио. Пришлось вплотную познакомиться с работой всяческих лабораторий. Я видел, как для изучения трудового процесса к руке рабочего прикреплялись крохотные лампочки. В затемнённой комнате то плавно, то резко вычерчивались кривые будто светящимися карандашами, в точности повторяя движение молотка или напильника. Эти линии фиксировались на пластинке фотоаппарата. Потом печатались снимки и тщательно анализировались кривые, чтобы определить, какое движение является лишним и нельзя ли путём рационализации рабочего места или другим каким-либо методом ликвидировать это движение. А может быть, подобрать более короткий отрезок пути от инструмента к обрабатываемой детали. Я очень примитивно рассказываю об одном из принципов изучения кинематики трудового процесса, как части научной организации труда, основы которой были заложены в ЦИТе, а сейчас уже на более высоком уровне в связи с развитием техники получили право гражданства на каждом передовом предприятии.

Одновременно с изучением характера движения измерялись и другие данные: усилия на преодоление материала, частота движений и прочие показатели, регистрируемые кимографами, а также приборами, доселе мне неизвестными. Исследовались и медицинские показатели: газообмен, кровяное давление, пульс… Вероятно, всё то, что потом стало таким обычным в космической медицине.

Не могу понять, почему работники одной из лабораторий обратились ко мне с просьбой сконструировать прибор для измерения пульса электрическим путём? Вероятно, такого прибора не существовало. Я стал проводить опыты, закреплял микрофонный капсюль на руке, где наиболее чётко прослушивается пульс. Провода шли к усилителю и далее к записывающему устройству на вращающемся барабане.

Повозиться мне пришлось, но без удовольствия. Ведь я навсегда полюбил радио, что для меня в ту пору было связано с просторами эфира, романтикой поисков дальних радиостанций и с мечтой о передатчике. А тут никакого эфира. Обыкновенный усилитель с микрофоном. Скучно! Моё радиолюбительское сердце протестовало. Коротковолновики с ничтожной, буквально комариной мощностью передатчиков связывались друг с другом на расстоянии в тысячи километров. Ведь это не только техника, но и увлекательный спорт. Так неужели я не смогу построить передатчик? Правда, мне не хотелось связываться только телеграфом. Для меня радио всегда было неотделимо от живого человеческого голоса. А нельзя ли разговаривать по радио, как по телефону, пусть даже на маленьких расстояниях, например в пределах города? Меня больше интересовала возможность разговаривать по радиотелефону не с каким-нибудь австралийцем, а с приятелем, живущим на соседней улице. Конечно, это не будет рекордом дальней связи, но мало ли для каких целей потребуется такая двусторонняя связь на короткие дистанции?

Стал развивать эту мысль. Если возле каждого рабочего места в цеху стоит репродуктор для передачи инструктажа, ритмических сигналов и музыки, что мне казалось не очень изящным решением, особенно в шумных цехах, то нельзя ли всё это передавать без проводов, по радио? В застеклённой будке поставить передатчик и каждому рабочему дать портативный приёмник. Ведь сделал же я передвижку в чемодане. Однако при тогдашнем состоянии техники сделать приёмник поменьше было невозможно. Да и нецелесообразно. Радиосвязь необходима там, где требуется инструктировать обучающегося не у станка, а на каком-либо движущемся объекте.

В одной из лабораторий ЦИТа увидел макет кабины водителя. На выносном пульте светились приборы. Мне объяснили, что здесь ведётся разработка методики обучения шофёров и трактористов. Спросил насчёт инструктажа — необходим ли он на автодроме? Оказалось, что это было бы очень полезно. И я живо представил себе картину: по замкнутому кругу бегут автомашины, у каждого водителя приёмник. А в центре стоит инструктор и через передатчик подаёт команды.

Всё это вырисовывалось туманно и неубедительно. Ведь я пока умел строить лишь приёмники. Что же касается передатчиков, то я их даже не видел, если не считать опытов с передвижкой в военной игре. Поставить серьёзные эксперименты для меня было безнадёжно трудно. Но ведь я работаю у Гастева, а он считал, что можно вдохновиться трудностью.

Однажды он зашёл к нам на верхотурку, довольно оглядел уже более-менее приличное оборудование лаборатории, созданной на голом месте, потом сказал с упрёком:

— Всё это хорошо, но сейчас вы только квартируете в ЦИТе, — и, заметив моё смущение, горячо произнёс: — Неужели вы не слышите голоса времени, не чувствуете его дыхания? Поезжайте на стройки, на заводы, ну хотя бы в Магнитогорск, Харьков. Это вас вдохновит. Узнаете, чем живёт промышленность, тогда и новые мысли придут, заиграет воображение. Привезёте целый ворох идей.

Не уверен в точном изложении его совета, но смысл мне крепко запомнился. Видимо, творческие командировки необходимы не только писателю или художнику. Инженер, конструктор, в ком бьётся изобретательская жилка, тоже должен ездить за вдохновением. Это хорошо понимал А.Гастев. Он доказывал, что “над вдохновением рано ставить крест. Оно есть у всех, начиная с метельщика, и кончая поэтом”. А.Гастев считал, что в работе самым высшим выражением является инженерия. Творческая инженерия, приложенная как к организационной конструкторской работе, так и к работе по переделке человека, является самой высшей научной и художественной мудростью. Говоря о пролетарской литературе, А.Гастев критически рассматривает споры различных направлений и утверждает, что “во всяком деле есть производители и потребители и жалкие имитаторы. Я, конечно, хочу идти только с производителями”.

Это мне особенно импонировало. Значит, не зря бросил писать стихи и занялся техникой. Правда, в технике я казался себе “жалким имитатором” и, что особенно обидно, “потребителем”. Ведь недаром Алексей Капитонович сказал, будто я “квартирую в ЦИТ”. А если так, то путешествовать в поисках вдохновения за государственный счёт я не вправе. Пришлось поблагодарить Алексея Капитоновича и сказать, что мне сейчас нужно экспериментально проверить одну идею, сконструировать кое-какие аппараты, а потом позволительно поехать и на стройки, где такие аппараты можно применить на практике.

Не мог же я раньше времени рассказать о радиоинструктаже при обучении шофёров и трактористов. А вдруг ничего не получится? К тому же возникла мысль о возможности применения портативных передатчиков и приёмников на строительстве. Значит, если ничего не выйдет на движущихся объектах, то в запасе есть более простой выход. Алексей Капитонович с присущим ему тактом не стал допытываться, что за аппараты я предлагаю конструировать, и согласился не тревожить меня до тех пор, пока не будет закончена предполагаемая работа.

Забегая несколько вперёд, должен признаться, что практически идея обучения шофёров и трактористов с помощью радиоинструктажа так и не была осуществлена. Сконструированные мной аппараты не проверялись и на стройках. Они понадобились для ещё более важных дел.


ЧАСТЬ 3


В этой части в основном рассказывается о технике. Не всех она заинтересует, но уж если я ради техники расстался и с поэзией, и с весёлой графикой, и со сценой, то вряд ли, презрев дружбу с музами, мог заниматься чем-то скучным и неинтересным. Да и не только я один. Здесь вы вновь встретитесь с людьми, у которых сошлись творческие параллели. Ну а если вы к технике абсолютно равнодушны, то попробую убедить вас, что она бывает забавной, а также вы узнаете, что в процессе испытаний радиоаппаратов бывают и всякие приключения.

1

“Знающий, но не умеющий — это механизм без двигателя”. Я

же был не столько знающий, сколько умеющий. А потому

занимался фокусами. Прошу не путать с “фокусничаньем”.

Рассказ пойдёт о технических фокусах, или аттракционах для

домашнего пользования. Возможно, читателю это будет

интересно и поучительно. Но если говорить откровенно — то

эти весёлые выдумки были мне нужны для тренировки

изобретательского мышления.


С университетом мне всё же пришлось расстаться, хотя до его окончания оставался один год. Возникает вопрос: неужели нельзя было поднатужиться, чтобы получить диплом? Ведь многие предметы мне давались легко. В конце концов мог стать критиком, литературоведом, директором музея. “С дипломом тебе всюду открыта дорога”. Так говорили мне друзья и знакомые, увещевали, пугали, удивлялись моему легкомыслию и даже полному отсутствию здравого смысла.

Я соглашался, что с дипломом легче и “дорога тебе открыта”. Но что поделаешь, коли тебе эта дорога не по душе. А влечёт тебя дорога первооткрывателя, неизведанные дали, и всяческая такая романтика. Меня убеждали, что три года в университете не прошли даром и что я теперь человек знающий. А ведь Гастев говорил, что знающий, но неумеющий — это механизм без двигателя. Да, действительно, допустим, я познал законы стихосложения, а стихи писать не умею. Кому от этого польза?

И в то же время, познав на практике, а не по учебникам, нравы ультракоротких волн, я могу строить и совершенствовать свои аппараты в надежде, что они окажутся полезными в народном хозяйстве.

Но пока это были только мечты. Мне недоставало собранности, целеустремлённости. Увлечённый экспериментами в области распространения ультракоротких волн, я пока ещё не создал ни одной конструкции передатчика и приёмника, которые бы можно было пустить в эксплуатацию, не говоря уже о серийном производстве.

Больше того, я стал отвлекаться на другие дела. Выпустил научно-популярную книжечку “Радиостанция в чемодане” — описание передвижки: как её построить, наладить и даже использовать в военной игре. Но и этого мне оказалось мало. Захотелось написать для ребят забавную книжечку о радио, чтобы они сразу же занялись радиолюбительством. Эта книжка фокусов, аттракционов, шуток называлась “Весёлое радио”.

В ней пробовал я донести до читателя также и познавательный материал, порою в гротескной форме. Так, например, рассказывая о настройке металлом, предлагал провести опыт настройки ложкой из алюминия и затем из нержавеющей стали. Или вдруг предлагается такая штука: старый, растрёпанный учебник жалуется на своего хозяина. Он пищал, хрипел, задыхался: “Я грязный, залитый чернилами, с вырванными страницами. Помогите, попросите моего хозяина, чтобы он лучше обращался с книгами. Ведь мы не одному ему нужны”. Между страницами были заложены листки станиоля (металлической обёртки от шоколада), к ним подсоединялись провода от усилителя. Получался конденсатор, листки его вибрировали. А в другой комнате сидел товарищ хозяина учебника и яростно кричал в микрофон, изображая гнев и горе несчастной разорванной книги.

Несколько иная игра в поиски с помощью технических средств также описана в книжке. Представьте себе фанерный щит, на котором нарисованы забавные поющие фигурки. Один из участников игры, будем считать его фокусником, либо отворачивается, либо удаляется в другую комнату, и в его отсутствие кто-нибудь должен дотронуться “волшебной палочкой” до рта одной из нарисованных фигурок. Приходит “фокусник” и говорит, что узнает, какой фигурки вы коснулись, надевает наушники и, поочерёдно касаясь металлическим прутиком, присоединённым к одной из вилок наушников (другая вставляется в соответствующее гнездо на щитке), отгадывает отмеченную прикосновением фигурку. Фокус оказывается до наивности прост, но не каждый отгадает, в чём он заключается. Перевернём фанерный щиток и увидим прикреплённые там цилиндрики конденсаторов, обычно употребляемые в радиоприёмниках. Нижние концы их соединены вместе, верхние припаяны к контактам, обозначающим рты поющих фигурок.

Дотрагиваясь до любого из этих контактов “волшебной палочкой”, то есть металлическим прутиком, соединённым с одним из полюсов анодной батареи, или выпрямителем, мы заряжаем конденсатор. И потому “фокусник”, прикасаясь прутиком, соединённым с наушниками, к контакту заряженного конденсатора, разряжает его и слышит резкий щелчок. Можно также придумать демонстрацию фокуса по принципу “ясновидения” или “кожного зрения”… Но эта мысль мне только сейчас пришла — и развитие подобной идеи на уровне современной науки и техники. Во всяком случае, даже таким нехитрым способом можно при желании мистифицировать зрителей. А если специально этим заняться, то возможности для выдумки окажутся неистощимыми. Ведь сейчас есть телефоны, которые вставляют прямо в ухо. Замаскировать такую пуговку ничего не стоит, так же как и контакты на щите или предметы. Можно прикасаться к ним без всякой “волшебной палочки”, а просто пальцем. Наденьте перчатки, тогда тонюсенький провод, едва вылезающий из пальца, никому не бросится в глаза. Вся сцена идёт в быстром темпе и молча. Таким образом, никто не подумает, что вы пользуетесь методами мнемотехники, широко распространёнными сейчас на эстраде.

Однако я уже и так злоупотребил вашим вниманием, рассказывая об этом примитивном фокусе. Но что поделаешь, коли у автора происходит вполне естественный процесс мысленного совершенствования однажды пришедшей в голову незрелой идеи. Воображение работает, а потому трудно оставить выдумку недоработанной. Вот и сейчас, укоряя себя за бесцельную трату времени и бумаги, я уже думаю: а нельзя ли подобный метод “отгадывания” построить с помощью меченых атомов? Пустяки, игрушки. Но разве мы не знаем случаев, когда серьёзные изобретения начинались с пустяков? У меня также есть ещё одно оправдание тому, что занял пустяками ваше время. Оправдываюсь тем, что в дальнейшем вам легче будет проследить движение конструкторской мысли, так как я вас уже подготовил на самых простых примерах.

Кто знает, вполне вероятно, что если бы я не придумывал этих фокусов в самых различных областях радиотехники — а мне приходилось конструировать и первые телевизоры с вращающимся диском, прототипы магнитофонов с записью на стальную проволоку, намотанную на барабан, — то вряд ли потом я смог бы конструировать военные радиостанции. Также убеждён, что без этого не решился бы написать ни один свой роман. Тем более книгу о параллелях, которые всё же сходятся.

2

Здесь уже техника посерьёзнее. Я ищу подходящие радиоволны

для своих опытов и в конце концов останавливаюсь на

ультракоротких. Первый передатчик на треножнике. А потом я

начинаю поиски чудес.


В ЦИТе мне удалось построить радиостанции для связи на короткие расстояния. Мало ли для каких целей потребуется такая двусторонняя связь! Может быть, в будущем весь городской телефон перейдёт с проволоки на радио.

Это были мечты. Казалось, что от маленького чемоданчика-приёмника до городского радиотелефона и не дойти. Это какая-то другая радиотехника. Ведь передатчик мало чем напоминает передвижку в чемодане.

Опыты продолжались. И прежде всего надо было решить, в каком диапазоне станут работать мои будущие радиостанции.

Сколько же существует радиоволн? Не сосчитать. Все с особенностями, с капризами. Какие же выбрать для того, чтобы можно было разговаривать по телефону без проводов? Ищешь нужную волну. Ощупью бродишь, то и дело натыкаешься на непредвиденные препятствия. Есть длинные, средние, короткие волны. На них работают многие радиовещательные станция. Слышны и разговор и музыка. Разве здесь втиснешься со своим передатчиком! Куда там! Волны и так друг другу мешают, да и никто не позволит проводить на этом диапазоне свои опыты, ещё больше мешать радиовещанию.

Что, если взять волны короче десяти метров, так называемые ультракороткие волны? Они распространяются на маленькие расстояния, как говорят, — в пределах прямой видимости. Радиостанции на этих волнах тогда не работали — путь свободен, экспериментируй сколько хочешь, мешать никому не будешь, да и тебе никто не помешает.

Начались опыты. Строились совершенно необычные конструкции передатчиков. Например, такой аппарат: в центре — виток, а к нему непосредственно присоединены две лампы.

Это было сделано для того, чтобы избежать соединительных проводов, иначе никак нельзя было заставить передатчик работать на волне короче четырёх метров.

Итак, у нас есть передатчик ультракоротких волн — “генератор чудес”. Несомненно, что прежде чем его использовать по основному назначению — для связи, — нельзя удержаться от исследования всех его свойств. А вдруг наша дальнейшая работа пойдёт по линии применения ультракоротких волн в разных, пока ещё даже никому неизвестных областях техники?

Вот он, этот генератор, который превращает обыкновенную электрическую энергию из городской осветительной сети в загадочные радиолучи. Большой трансформатор, блестящая спираль-катушка и две лампы. Когда включаешь это несложное устройство в сеть, трансформатор таинственно гудит, а лампы светятся голубоватым светом.

Если поднести близко к аппарату сигнальную неоновую лампочку, она горит прямо в руке. Загадочная передача энергии на расстоянии! В ту пору ультракороткие волны были ещё настолько не изучены, что им приписывались многие чудеса.

Какой же первый опыт должны были проделать начинающие кудесники, оснащённые современной радиотехникой? Конечно, надо испытать “лучи смерти”.

Первой жертвой этих лучей была обыкновенная муха. Мы аккуратно упрятали её в пробирку и вместе с пробиркой опустили в катушку “смертельного генератора”. Муха сначала нервничала, затем, полетав немного в пробирке, легла на дно вверх лапками, тем самым утверждая успех нашего эксперимента.

Успех, как говорят, окрыляет. К смерти были приговорены сразу десять мух. Через пять минут тщётной борьбы между жизнью и смертью жертвы науки прекратили своё существование. Целых двадцать минут не хотела умирать большая синяя муха, но наконец и она была побеждена настойчивостью экспериментатора.

Надо сознаться, что практического значения в этом эксперименте ни я, ни мои товарищи вовсе не усматривали, но всё же приятно, когда удаётся опыт.

Бросив беглый взгляд на пробирку с мухами, я неожиданно обнаружил, что она пуста. Мухи улетели. Как потом выяснилось, зловредные насекомые находились в глубоком обмороке. Даже мощность передатчика в сорок ватт не смогла победить жизнеспособность ничтожного существа.

Перешли к другим опытам. Не помню, где я вычитал, что всхожесть семян повышается под действием ультракоротких волн. В краткой заметке указывалось, что редиска вырастает в два раза быстрее, если облучать семена этими волнами. Или, например, там же высказывалось предположение о возможности непосредственного воздействия на капусту чудесными волнами. Она, как говорилось в заметке, прямо на глазах растёт. Что ж, надо и этим делом заняться. Была составлена подробная таблица, где отмечалось время облучения семян редиски и длина волны. Нужно было проверить действие разных волн при облучении семян за время от одной до двадцати минут. В разные ящики группами были посеяны облученные семена. Отдельно покоились семена, с которыми мы ничего не делали.

И вот наступили томительные дни ожидания. Каждое утро я наблюдал за ростками. Когда они выросли довольно большими, мы ничего не поняли: росли они все одинаково скверно, казалось даже, что семена без облучения дали самые лучшие всходы. Потом ростки просто засохли, и я без всякого сожаления с ними распростился. Так и не удалось мне применить чудеса радиоволн в сельском хозяйстве.

Мне казалось, что для изучения радиоволн нужно испытать все их особенности. А в ультракоротких волнах эти особенности столь увлекательны, что трудно было отказаться от проверки их чудесных свойств. Конечно, из опытов ничего практически ценного не получалось. Этим надо было заниматься серьёзно. Учёные получили совершенно иные результаты. Сейчас практически применяются радиогенераторы для уничтожения вредителей; одновременно с этим повышается всхожесть семян. Но в ту пору можно было только мечтать о чудесах.

Осталась ещё малоисследованная область — медицина. Под действием ультракоротких волн повышается температура человеческого тела. Об этом я вычитал в каком-то специальном журнале. А от высокой температуры, как известно, погибают микробы разных болезней. Прочитав статью, я представил себе, что при массовом развития нового метода лечения врачи останутся без работы, а больных будут лечить радиоволны.

Это же необыкновенно! Стоит ли заниматься какой-то радиосвязью, радиостанциями, приёмниками, громкоговорителями, когда становится явью мечта человечества — чуть ли не мгновенное исцеление от всех болезней!

Надо попробовать повысить температуру при помощи маленького генератора, с которым производились опыты над мухами. Опасного в этом ничего нет, если мухи оживали, то вполне понятно, что взрослому человеку не грозит опасность.

Настал день эксперимента. Друзья мои ушли, а я запер дверь на ключ, проверил у себя температуру до облучения; она была 37 (возможно, повысилась от волнения). Затем нацепил на себя пластины конденсатора, поставил градусник и дрожащей рукой включил генератор. Через десять минут температура поднялась до 37,2 градуса. Я остался недоволен. Не было, как говорится, чистоты эксперимента. Отчего всё-таки повысилась температура? Может быть, просто от ожидания необычайного? Опыт необходимо продолжить.

Слышно тихое жужжание трансформаторов, лампы светят ослепительно-белым светом. Я сижу уже тридцать минут. Пора вынимать градусник. Ого! Тонкая полоска ртути поднялась ещё на одну десятую. Эксперимент, видимо, удавался. Что же будет дальше? Долго я сидел, смотрел на лампу генератора, наконец глазам стало больно. Я на минуту зажмурился. Затем поднял веки и вдруг убедился, что ничего не вижу. Красный свет словно кровавой пеленой застилал всё.

Что случилось? Неужели это… результат эксперимента? Почему-то сразу вспомнилась трагическая история одного изобретателя. Он впрыснул себе в глаза изобретённый им состав, который, по его предположению, даёт возможность человеку видеть в темноте. Изобретатель ослеп! Наверно, эта участь постигла и меня… Ощупью, натыкаясь на стулья, я выбежал в коридор. Вдали горела лампа. Я её видел ясно, во всех подробностях, даже шнур, свисающий с потолка.

Всё выяснилось сразу. От перегрузки в квартире перегорела одна из пробок, а ультракороткие волны тут ни при чём. Никаких особо страшных физиологических явлений воздействия генератора на мой организм не обнаружено.

Эти случайные опыты помогли мне через несколько лет написать научно-фантастический рассказ, в котором я фантазировал, что в каждой квартире вместо домашней аптечки с пузырьками и порошками повесят на стене небольшой шкафчик с генератором. По шкале, как у приёмника, будет двигаться стрелка. На шкале напишут названия болезней: “грипп”, “малярия”, “ангина”. Предположим, я заболел. Приезжает врач, выслушивает, посмотрит лёгкие карманным рентгеноаппаратом или с помощью ультразвука (что совсем недавно стало применяться), на карманном же счётно-решающем устройстве сосчитает, что нужно для лечения. Какова дозировка? И выпишет рецепт: “Волна 16 см, мощность 50 ватт, через три часа по столовой ложке”. “По столовой ложке” он зачеркнёт и сверху напишет: “По десять минут облучения”.

В те времена подобных аппаратов ещё не было, и я мечтал: пусть врачи лечат только насморк. Сейчас аппараты УВЧ есть повсюду. Но этим я хотел подчеркнуть, как сходятся параллели техники и литературы.

3

Чудеса надоели. Начинаются будни. “Дальняя радиосвязь” из

комнаты в комнату. С передатчиком по улицам. В поисках

высоты. Что делать с капризами радиоволн?


Я уже перестал увлекаться всякими “чудесами”. Вновь были вытащены из ящика телефонные наушники, приёмные лампы и прочие незаслуженно забытые мною элементы связи. Налаживая новый приёмник, я как бы чувствовал ещё не остывшую теплоту телефонных трубок. Как приятно снова возвратиться к своим ставшим уже близким приёмникам, услышать писк телеграфа, знакомую мелодию, случайно подслушанный разговор дальних радиолиний!

Но всё-таки какие же волны выбрать?

Действительно, бродишь как в лесу: и тот диапазон нехорош, и этот плох. Может, и нет подходящих волн для маленького радиотелефонного аппарата?

— Почему же нет? А ультракороткие волны?

— Это те, которые испытывались в аппаратах на треногах? С такой конструкцией по городу не походишь, да и, кроме того, волны капризные: для них даже лампы надо ставить без цоколей, — говорили друзья. — Несерьёзное и, прямо надо сказать, не очень конструктивное решение…

— Нет, это не совсем так, — возражал упрямый конструктор. — Если взять волны длиннее пяти метров, подойдут обычные лампы. Да и от треножников можно отказаться. Надо только как следует подумать над конструкцией.

Итак, пока решили остановиться на волнах с длиной пять метров. Попробуем, что из этого получится. Прежде всего мы занялись приёмником, он даже не капризничал, а просто не работал.

Наконец через две недели приёмник сдался и всё же зашипел. Но не ласково, как хотелось бы. Свирепое шипение рассерженной дикой кошки, свистящее шипение кобры, примуса, готового взорваться, — всё это казалось более миролюбивым, чем ревущий шум побеждённого приёмника. Через три дня удалось окончательно побороть его неистовый нрав.

Мне казалось, что с этим приёмником как бы раздвинутся рамки вселенной, и сегодня ночью на волне в шесть метров прямо с Марса я услышу голос Аэлиты. Тогда я только что прочитал фантастический роман Алексея Толстого и новую статью о распространении ультракоротких волн, где говорилось, что они, в отличие от длинных волн, пронизывают верхние слои атмосферы. Отсюда я сделал вывод, что подобные волны можно принимать с других планет, если бы там работали радиостанции.

Прошла одна ночь, другая, третья. Аэлита с Марса молчала. Молчали и земные радиостанции. Диапазон был пуст. Редко-редко слышался треск от искры зажигания пробегающей мимо машины. Вот и всё… Скучно сидеть у молчащего приёмника. Придётся строить свою радиостанцию и не надеяться на марсиан.

К передатчику я приделал для телефонной передачи дополнительную лампу и поставил его в одном конце коридора, а приёмник — в другом. Включил микрофон.

— А ну, говори, — попросил товарища.

Бегу к приёмнику. Сквозь шипение слышен какой-то хрипящий голос. Язык непонятный, в нём не шипящие звуки, а “хрипящие”. Такое определение не предусмотрено ни в одной грамматике. Оказывается, на этом новом языке говорил мой приятель. Надо было добиться передачи на русском языке, то есть провести десятки экспериментов как с приёмником, так и с передатчиком.

Тяжёлый труд, особенно для человека у микрофона. Вначале каждый новый опыт проверялся счётом до ста, затем эксперименты постепенно усложнялись, и приходилось считать дольше — до двухсот. А когда я попросил приятеля просчитать до пятисот, он взмолился:

— Неужели дойдёт до четырёхзначных чисел?

Есть над чем призадуматься.

Наутро я принёс “Войну и мир” для чтения вслух у микрофона.

К счастью для моего товарища, эксперименты по налаживанию передатчика и приёмника закончились раньше, чем Наташа Ростова успела познакомиться с Пьером. Теперь надо проверить дальность действия передатчика. Значит, опять читать.

Несмотря на заманчивость пополнения нашего литературного образования, мы всё же перешли на механизированного диктора. Перед микрофоном поставили патефон. Пластинок было у нас немного, регулятор в патефоне испорчен, поэтому бас звучал высоким сопрано и певец торопился закончить своё выступление.

И если, как говорят учёные, ультракороткие волны пронизывают все слои атмосферы и выходят в мировое пространство, то обитатель далёкой планеты мог бы составить очень хорошее представление о земной литературе и весьма странное — о нашей музыке.

Мы должны были проверить распространение ультракоротких волн в “земных условиях”. Неужели передачу и приём можно наладить, только когда видишь друг друга? А если не видно — значит, ничего не услышишь?

Испытания продолжались. Товарищ утащил передатчик в другую комнату. Дверь мы закрыли. Значит, на маленьких расстояниях закрытые двери и даже стены никак не влияют на слышимость? Сейчас это известно каждому. Но в 1928 году подобные испытания свойств радиоволн были простительны, особенно когда они производились радиолюбителями, не очень искушёнными в науке. Так производились опыты первых “дальних связей” — на расстояние всего в несколько десятков метров. Потом постепенно расстояние увеличивалось, а мощность передатчика уменьшалась до тех пор, пока не удалось “оторваться” от осветительной сети и дать для передатчика те же батареи, на которых работал приёмник. Тогда стал подвижным и передатчик.

Теперь нужно проверить, как далеко распространяются ультракороткие волны. Опыты мы перенесли на улицы.

Разве можно учесть все капризы и своевольный нрав ультракоротких волн, определить законы их поведения, особенно если эти волны бегут по городским улицам? Тут уж за ними никак не угонишься.

И, несмотря на то что мы достали машину и уже несколько дней гонялись за этими волнами, испытывая свой передатчик, всё же далеко не всегда и не везде мы могли их принимать.

Капризы этих волн были настолько своеобразны, что они ставили в тупик даже опытных специалистов, а тем более двух радиолюбителей, впервые построивших радиопередатчик.

Передатчик находился в центре города, на Петровке в ЦИТе. Возле аппарата мы оставили одного любителя, который занимался “радиовещанием”. Один за всех!

Он заводил пластинки, читал газету, декламировал, выступал с лекцией по радиотехнике, то есть просто читал радиожурнал; наконец, когда ему это надоедало, считал до ста или играл на гитаре. Наш товарищ не имел права отдыхать, делать перерывы ни на одну минуту, иначе он мог сорвать все наши эксперименты. Мы бы решили, что именно в том месте, где сейчас находишься с приёмником, ультракороткие волны почему-либо затухают, а на самом деле это “диктор” замолчал.

Задача была довольно сложной: выяснить, как распространяются ультракороткие волны в условиях города. Мы до этого знали, что для надёжной связи капризные волны требуют прямой видимости. Не нравились они инженерам до тех пор, пока не были изучены законы их поведения. Всем известно, что свет не проходит через непрозрачные предметы, отражается от зеркала по определённым законам и частично проходит сквозь полупрозрачную среду. В школах на уроках доказывают эти положения опытами.

А как же с ультракороткими волнами? Ведь это те же электромагнитные колебания. Они тоже не проходят сквозь непрозрачные предметы? Тоже отражаются? Тоже частично проходят сквозь полупрозрачную среду? Всё это надо было проверить.

Для начала мы узнали, что дом, стоявший на пути радиолуча, оказался “полупрозрачным”: слышно слабее, но всё-таки слышно.

Снова в погоню за волнами. Поскорее поднимаемся кверху, к Сретенским воротам. Действительно, замечается постепенное улучшение слышимости. А ведь расстояние, отделявшее нас от передатчика, увеличилось. Значит, на данном участке высота расположения приёмника важнее, чем увеличение расстояния на какие-нибудь лишние пятьсот метров. Запишем всё это возможно точнее. Отметим, где как слышно. Потом посмотрим на карте и сделаем некоторые выводы. До этого наш передатчик допытывался только в пределах здания, а сегодня дальность его действия достигла уже двух километров. Это большая удача!

Мой товарищ снял телефон с ушей и огорчённо сказал:

— Всё! Дальше уже ничего не слышно.

Остановили машину у высокого, многоэтажного дома. Наверх за волнами! Там-то они наверняка появятся.

Мы поднимались по лестнице с этажа на этаж. Вначале сквозь шум шипящего приёмника робко прорывалась тонкая мелодия, потом она становилась всё громче и громче и наконец, уже на верхней площадке, зазвучала в полную силу.

…Через несколько лет подобные опыты были повторены группой радиолюбителей.

В центре города высоко над землёй стоял передатчик, через него передавались музыка и контрольный текст. Радиолюбители с маленькими приёмниками в чемоданчиках разбрелись по городу. У них была одна задача: услышать передачу в самом дальнем районе.

Победителем этого соревнования оказался школьник, он принял передачу на расстоянии в девять километров.

В то время мы могли составить карту слышимости для отдельных районов Москвы. Этот опыт нам многое дал для изучения поведения ультракоротких волн.

И вот опять новая серия опытов. Широкой магистралью сбегает вниз к Кремлю улица Горького. Окна горят последними лучами заходящего солнца. На улицах продают сирень. И сиреневыми кажутся тротуары в тени высоких новых домов.

У меня в руках небольшой чемодан с тонким прутом антенны. Сквозь отверстие в крышке выползает зелёный шпур микрофона. Мы начинаем свой первый опыт радиорепортажа.

Через наш любительский передатчик журналист расскажет о прогулке по новой улице. В радиоцентре примут этот рассказ на приёмник, запишут тогда ещё только на киноплёнку — магнитофонов не было, и если получится удачно, то передадут через мощную радиостанцию для всех слушателей Советского Союза.

Как-то будет слышно? Не будут ли мешать дома? Пройдут ли сквозь них волны такой маленькой мощности? Спускаемся вниз по улице. Микрофон — в руке, он спрятан в носовом платке, чтобы не привлекать внимания прохожих.

Совсем недавно построены корпуса. Сплошной стеной светлого камня выстроились они на левой стороне. Уже кое-где зажглись огни в окнах. Мы идем мимо пёстрых витрин магазинов. Для того чтобы не мешать пешеходам, двигаемся не по тротуару, а возле него у самого края. Да и, кроме того, на тротуаре среди прохожих мы совсем растеряем и без того слабую мощность нашего передатчика. Каждый человек, оказывающийся рядом с антенной, берёт на себя частицу энергии радиостанции. Например, вот этот улыбающийся огромный и полный мужчина в соломенной шляпе прошёл рядом с антенной и утащил с собой не меньше ста милливатт.

Тяжёлыми крейсерами проплывают двухэтажные троллейбусы. Они могут загородить путь нашим радиоволнам. Ну ничего, потом разберёмся, что и как мешает передаче. А не войти ли нам в троллейбус? Наверху свободно, кстати и окна раскрыты. Антенну можно выставить в окно. Так и сделали.

Словно обгоняя друг друга, в микрофон спешат звуки со всей улицы, со всех переулков, из раскрытых окон, из подъездов театров: гудки автомобилей, шелест шин, смех и возгласы.

Микрофон, как тонкое ухо, вероятно, слышит всё и даже мой вопрос совсем шёпотом!

— Куда же теперь?

— На крышу гостиницы “Москва”.

В лифтемы тоже говорим. Но будет ли слышно из железной коробки? Поднялись на двенадцатый этаж. Это кафе. Кажется, здесь, как на горных вершинах, по пути останавливаются завтракать ленивые облака.

Смеркается, и постепенно в городе вспыхивают огоньки. Огненной лентой взбежала в гору улица Горького. Перекинулись через реку сияющие арки мостов. Огнями прожекторов расцвели далёкие привокзальные площади. Стало ещё темнее, и в тёмном сумраке вечернего города заметались разноцветные глаза трамваев. Под мостом проплыл пароход.

…На другой день мы слушали записанные на “шоринофоне”, или “тагефоне” наши опыты.

Включили аппарат. Потянулась змеёй кинолента, зашипела, заговорила. В микрофон нашего передатчика ворвались звуки вечернего города: гудок автомобиля, звонок трамвая, смех, шуршание шин, гудение троллейбуса. В этой перекличке звуков тонут и наши слова: “Мы идём от Пушкинской площади по улице Горького”. Здесь нет трамваев и менее шумно. Из громкоговорителя слышен рассказ о новой улице.

Вдруг стало слышно совсем громко. Почему? Дайте вспомнить… Где мы в это время были? В троллейбусе?.. Совершенно верно. В этот самый момент антенну выставили за окно. Слышен звук мотора. Чей-то разговор. Через минуту голос еле-еле прорывается сквозь надоедливое шипение приёмника. Это мы совсем близко подошли к стене высокого здания.

— Постойте, почему стало так громко слышно? Ведь мы всё время передвигались около стены? — удивляется мой спутник.

— Вспомним, где мы тогда остановились.

“Остановились у витрины…” — нашими же словами подсказывает плёнка. Да, теперь всё понятно. Антенна в это время находилась у водосточной трубы, которая служила дополнительной высокой антенной.

Переходим площадь.

Здесь слышно даже лучше, чем у трубы, и это вполне понятно — площадь совсем открытая. Здания как бы отодвинулись от прутика антенны, чтобы не загораживать путь капризной волне.

Ну уж и капризы! Как у малого ребёнка! А всё потому, что мощность маленькая, силёнок не хватает: небольшое препятствие — и волна его уже не может преодолеть. Видимо, в условиях города проводить репортаж с маленькой мощностью не удастся. Надо её увеличивать. Волны отражаются от домов, складываются, вычитаются. Законы их поведения очень трудно понять.

“Подошли к гостинице “Москва”, — запинаясь, бормочет плёнка. — Входим в вестибюль”. Конец! Железобетонная коробка словно поглотила передатчик. Отсюда волны не вырвутся, как бы они ни старались. Но вот, продираясь сквозь шорох и шумы, слышится голос: “Мы поднимаемся в лифте на последний этаж…”

Теория непогрешима: чем выше поднят передатчик, тем лучше слышно. Отсюда, с высоты, радиоволне легче пробираться — ведь на пути нет междуэтажных перекрытий, низкие дома тоже не мешают.

“Сейчас мы на крыше гостиницы “Москва”, — оглушительно громко вырвалось из репродуктора. Капризы волны окончились. Отсюда — свободный полёт, без всяких препятствий. Скользи в просторах Вселенной!..

Плёнка рассказала про огни Москвы, арки мостов, пароход, — про всё, о чём мы говорили тогда с высоты двенадцатого этажа. Только не было сказано, какую же мощность надо дать передатчику, чтобы волна не задерживалась зданиями.

Это надо ещё продумать и много раз проверить.

Вот если снять профиль города по той линии, где проходила радиоволна, включить плёнку, на которой записан наш разговор, то можно будет проследить, где как слышно, представить себе определённую закономерность в поведении волн.

4

Опыты продолжаются. На лыжах. Через лес и болото. На

велосипеде. А к чему всё это? Поиски применения моих

аппаратов. Кому они нужны?


Темнеет глубина оврага. Расступаются мохнатые ели. Снежная пыль запорошила глаза. Захватывает дыхание. Морозный ветер свистит в ушах. Всё слилось вместе: ветер, снежная пыль, гром оркестра в телефонных трубках и безудержный бег — падение вперёд. Это спуск в глубокий овраг на лыжах.

За плечами — приёмник. Тонкий прут антенны, пригибаясь, дрожит в морозном воздухе. Я уже далеко от дома. В квартире оставлен обыкновенный радиовещательный приёмник. Он принимает какой-то концерт и одновременно подключен к передатчику. Как далеко его будет слышно?

Уже стемнело. Луч фонарика, укреплённого на поясе, выхватывает из темноты пушистые снежные лапы елей, узорчатую чащу кустарника, чёрные стволы деревьев. Дорога вьётся по склону оврага.

Несмотря на овраг и лесную чащу, слышно пока ещё громко. Значит, ультракороткие волны могут огибать и складки местности и проникать в лес. Скоро конец оврага. Осторожно! Чуть не попал под мост, в чёрную ледяную воду не замёрзшего ручья. Выяснилось, что на волне в пять метров в овраге слышно плохо. “Ёлочкой” поднимаюсь вверх. Слышно всё громче и громче. Дальше по бескрайнему снежному полю! А песня не отстаёт, звучит в наушниках, не ослабевает.

Когда же конец? До каких же пор будет слышно? Ведь я прошёл около десяти километров! Стало труднее идти. Чувствуется усталость, приёмник кажется тяжёлым, оттягивает плечи назад. А слышно всё ещё громко. Оборачиваюсь назад. Передо мной на возвышении — освещённый огнями город. Кажется, можно рассмотреть и дом, где торчит моя обледенелая антенна.

Так вот она где, прямая видимость! Теория справедлива!

И вот ещё одно испытание. Новый передатчик прошёл последнюю проверку и был готов к работе. На крыше выросла довольно высокая антенна с тускло мерцающей наверху неоновой лампочкой. Дача, где я в это время жил, находилась на краю большого леса. Решено проверить, как распространяются ультракороткие волны в лесу. Ведь этим тогда никто не занимался.

Ранним утром, включив передатчик таким образом, чтобы он всё время давал определённый музыкальный тон, я со своим приёмником в маленьком чемоданчике пошёл по узкой тропинке, ведущей в глубь леса. Дорожка, замысловато извиваясь, уводила всё дальше и дальше от дома. При помощи антенной рамки я мог определить направление работающей станции. Слышно бывает значительно громче, когда плоскость рамки направлена в сторону передатчика.

Лес уже проснулся. Пели птицы, шелестели листья, но экспериментатор слышал только один строгий, спокойный тон радиостанции. Время от времени записывал в блокноте направление, дальность и примерную громкость. Два километра уже давно остались позади, но громкость пока ещё не уменьшалась. Решил идти до тех пор, пока слышимость не пропадёт. Пожалуй, пройдено уже больше шести километров, а слышно по-прежнему громко. Но вот сигнал, кажется, становится слабее. Эксперимент близится к концу. Можно отдохнуть и вернуться домой до темноты. Однако, пройдя ещё несколько шагов, убедился, что слышимость вновь возрастает. Видимо, я миновал какую-то мёртвую зону, где волны исчезли. Близился вечер, а я всё шёл и шёл, прислушиваясь к сигналам передатчика, и в конце концов потерял тропинку.

Солнце просвечивало сквозь деревья тусклым красным светом. Уже стемнело, становилось сыро и прохладно. Пройдено километров десять. Решил возвращаться обратно. Но дорога потеряна — значит, надо воспользоваться рамкой приёмника. Я держал перед собой аппарат и пробирался сквозь заросли кустарника. Если приёмнику хватит энергии батарей и передатчик будет работать нормально, через два-три часа доберусь до дому. Становилось совсем темно. Стараясь наверстать упущенное время, почти бежал, натыкаясь на пни, какие-то обгорелые кусты, кочки… Ещё шаг — земля под ногами противно чавкнула, и я по колено погрузился в болото. В телефоне что-то треснуло, настала тишина.

Может быть, просто отсоединился провод? Но как его найти в темноте? Ощупью пробую концы батарей. Один контакт свободен, а вот и другой конец шнура. Приёмник заработал. Значит, всё в порядке. Не помню, сколько времени длилось это странное путешествие.

Но что это? Вдруг появились две радиостанции. Рамка указывала разные направления приходящих сигналов… Я стоял как бы на перекрёстке двух радиопутей.

Наконец выбрал путь, где было слышно громче, пошёл вперёд и скоро убедился в ошибке. Слышно стало очень громко, как будто передатчик находился совсем рядом. К тому же направляющее действие рамки перестало сказываться. Это было неприятно. Я чувствовал, что дом рядом, но где, как его найти, не знал. Начал накрапывать дождь. Я долго сидел с телефоном на ушах. Наконец, мутный рассвет вытащил из мрака сначала контуры деревьев, потом, как на негативе, начали проявляться стволы, кусты, телефонные столбы и изгородь дачи, к которой я так стремился.

Стало всё ясным. Телефонные провода играли роль своеобразной передающей антенны, поэтому изменялась вся система направленности. В поисках волны я направлял рамку не на радиостанцию, а на провода, которые тоже излучали энергию моего передатчика. А сам передатчик находился в ста метрах правее.

Через несколько минут увидел знакомую антенну и неоновую лампу, тускло-красную, как первые лучи восходящего солнца.

Позже при испытании передатчика на дальность действия я пользовался велосипедом. Приёмник привязывал к багажнику, здесь же закреплялась и гибкая антенна.

Дорожки окрестных лесов долго хранили отпечатки велосипедных шин. Путешественник стремился добраться до несуществующей линии горизонта, где, как говорит теория, прекращается слышимость ультракоротких волн.

Но как нельзя было найти горизонт, так нельзя было точно установить границы слышимости.


Пока я занимался изучением капризного нрава ультракоротких волн и пока ещё ничего не сделал, чтобы заставить их служить интересам народного хозяйства, хозяйство это развивалось столь успешно, что казалось, будто я “квартирую” не только в ЦИТе, но и вообще в своём отечестве.

Досрочно выполнена первая пятилетка. Построены Магнитогорск, Сталинградский и Харьковский тракторные заводы, Ростсельмаш, Горьковский автозавод, Саратовский завод комбайнов, металлургический завод “Запорожсталь”.

На Ижорском заводе выпустили первый советский блюминг, причём узнали мы об этом накануне первомайского праздника. Я видел макет блюминга — гигантского прокатного стана, на одной из столичных площадей. Освещённые изнутри, будто раскалённые слитки, выползали из-под прокатной обжимной машины, и, может быть, впервые на этом наглядном макете я почувствовал силу и мощь советской индустрии. Да и не только мне, но и людям вполне взрослым эта наглядная агитация с непонятным иностранным словом говорила многое. Я смотрел на восторженные лица, освещённые оранжевым отблеском движущихся огромных брусков (весом более тонны — какими они должны быть не на макете, а в натуре), смотрел и думал о той глубокой признательности, которую испытывают люди к создателям такой мощной машины, определяющей новый этап в производстве стали.

Да, конечно, не всякому дано конструировать блюминги, тракторы, автомашины, самолёты, но не каждый и сможет довольствоваться лишь слабо оснащёнными теорией экспериментами по распространению метровых радиоволн. Мне казалось особенно обидной невозможность применить свою выдумку и конструкторскую смекалку для создания практически ценных радиостанций. Ведь пока я изучал распространение УКВ лишь с помощью примитивных макетов, кое-как слепленных на фанерке из самодельных деталей. Но может быть, эти эксперименты имели хоть какую-нибудь научную ценность? Слабое утешение — все мои опыты лишь подтверждали справедливость общеизвестных формул распространения УКВ.

А жизнь торопила. Началась вторая пятилетка. Вступили в строй завод шарикоподшипников в Москве, Кузнецкий металлургический комбинат, химический комбинат в Березниках, пустили Днепрогэс, основан город Комсомольск, пущены в эксплуатацию Челябинский тракторный завод, Уралмаш, поплыли суда по Беломорско-Балтийскому каналу…

Со смешанным чувством радости, гордости за строителей и зависти к ним я читал газеты, думая: а нельзя ли построить радиостанции на УКВ для связи между судами, идущими по каналу и рекам? Ведь в большинстве случаев здесь будет прямая видимость, так что ультракороткие волны подойдут.

Во время отпуска я плавал от Горького до Уфы, любовался чудесными берегами Волги, Камы, Белой, но видел их как бы на рисунках в своём альбоме, где на первом плане обязательно красовалась мачта теплохода с ультракоротковолновой антенной. Забирался на верхнюю палубу и, глядя сквозь стекло штурманской рубки, мысленно прикидывал, как разместить там радиостанцию.

Проходя мимо вышек строящейся тогда первой очереди московского метро, невольно думал о том, какая у строителей применяется связь, и уверенно склонялся к мысли, что там подойдут ультракороткие волны.

Но вот однажды меня пригласили в организацию под названием “Главторф”, предложили сконструировать две радиостанции для связи на торфяных разработках и провести там испытания. Это я сделал со своими товарищами. Капризные волны перестали упрямиться, так как на открытой местности им негде было зацепиться. Связь оказалась устойчивой и надёжной, но в том случае, если оператор освоил способы устранения часто встречающихся неполадок аппаратуры.

Насколько помнится, конструированием этих радиостанций, а также испытаниями их на месте я занимался во время своего летнего отпуска. Так приобреталась постепенно практика, связанная с эксплуатацией УКВ радиостанций. Нельзя же рассчитывать только на опытных радистов. Надо конструировать так, чтобы разговор через УКВ радиостанции по своей надёжности ничем не отличался от разговора по обычному городскому телефону.

5

Небо — извечная мечта человечества. Первый в жизни полёт,

да ещё на планере. Планер на тросе, и “зловредный

микрофон”. Испытания антенны во время высшего пилотажа.


Небо над Родиной мне всегда казалось ярко-синим, и сейчас я его вспоминаю таким же радостным и зовущим. Не знаю, то ли это особенность восприятия молодости, то ли присущая ей романтическая настроенность, но если бы меня спросили, что наиболее ярко запечатлелось в памяти из жизни нашей страны в тридцатые годы, что особенно волновало и радовало нас, то я бы ответил: небо! Наши дальние, рекордные полёты, успехи парашютистов, планеристов, героика и отвага!

Не пришлось мне быть ни лётчиком, ни парашютистом, но после первого полёта на планере, когда я испытывал радиостанции, небо осталось для меня столь притягательным и прекрасным, что нельзя было не летать.

В те годы большинство мировых рекордов по этому виду спорта принадлежали советским планеристам. Как радостно было сознавать, что вот сейчас, разговаривая по радио с планеристом, ты присутствуешь при рождении нового рекорда. Мне дороги воспоминания о планерных слётах в Коктебеле. Тогда я думал, что именно здесь рождается будущее советской авиации. Помню, меня поразил странный планер со стреловидными крыльями или совершенно необычайный планер без хвоста. Мне казалось, что я вижу прообраз завтрашних самолётов, но только без моторов. И кто знает, так ли уж далеко это было от истины? Много лет спустя на воздушном параде в промелькнувшем истребителе я узнал как бы прижатые к корпусу тонкие крылья. Значит, не зря летали над горными склонами хрупкие фанерные птицы. А потом в московском небе появился белый шар, его тащило вверх серебристое облако. Это был стратостат СССР-1. И кто знает, сколько замирало сердец в волнении от этого дерзкого прыжка в высоту!

И снова весь мир, затаив дыхание, прислушивался к скупым словам о мужестве и стойкости людей, которые после гибели в Арктике легендарного “Челюскина” оказались на льдине. В наших репродукторах потрескивали обычные атмосферные разряды, а чудилось, что это там, в океане, раскалывается лёд. Близилась весна, и, может быть впервые в жизни, мы её ненавидели: боялись, что льдина начнёт таять. Беспримерный подвиг советских лётчиков! Сквозь ночь и пургу, на неприспособленных для этого самолётах челюскинцы были доставлены на материк. Мир облегчённо вздохнул. Помню ту ни с чем не сравнимую радость, с которой москвичи встречали первых Героев Советского Союза и спасённых ими людей. Казалось, что на улицах вдруг забушевала арктическая метель. Это листовки-поздравления сыпались сверху, взлетали снежными хлопьями из-под колёс автомашин.

Крылья Родины! С ними связаны легендарные перелёты Чкалова и Громова. Разве мы не мучились в ожидании очередных радиограмм? А вдруг что-нибудь… Путь огромный, дальний. Нет, даже мысли не хотелось допускать, что подведёт краснокрылый АНТ-25, что могут быть случайности.

Прошло не так уж много лет, и обычными стали дальние полёты. Уже появились на наших внутренних и международных авиалиниях, обслуживаемых советскими самолётами, комфортабельные лайнеры. Однако пора романтики и волнений не прошла. Жизнь быстротечна, и за это время хочется не только больше сделать, но и побольше увидеть, познать и прочувствовать, сколь велик и чудесен мир.

Небо! Извечная мечта человечества. Мифический Икар и калужский учитель Циолковский, трудами которого пользуется весь мир. Легенда, наука и повседневная практика — всё там, в высоте.

И мне захотелось побывать там, в высоте. По заказу Осоавиахима сконструировал приёмники и передатчики для инструктажа планеристов в воздухе. Помните, я ещё в ЦИТе занимался аппаратурой для инструктажа?

Сегодняшний радиоспециалист может испытывать свои конструкции не только на самолётах, планерах или воздушном шаре, как когда-то приходилось мне, а в других условиях, куда более интересных и даже романтичных. Даже в космосе. А тогда мы продолжали пытаться разгадывать ещё мало изученный нрав ультракоротких волн. В любом из этих испытаний встречались и забавные случайности и всякие беды, чем всегда полна беспокойная жизнь исследователя.

…И вот настал этот день. Первый полёт, да ещё на планере. Над горами и над морем. Над долинами и виноградниками. Немножко боязно, но ещё страшнее, если полёт не состоится. Дожидались полёта уже несколько дней — не было ветра. А сегодня крепкий, надёжный ветер, он будет нас держать, как на руках. Летим втроём: пилот В.Степанченок, я и… приёмник. Он впервые будет принимать передачу в воздухе. Задача полёта несложная: нужно выяснить, как далеко будет слышна передача, на каком расстоянии можно говорить с планером по радио, где будут слышны слова команды. Длинный голый склон покрыт белыми черепками камней и высохшей серебристой травой. Внизу — зелёная чаща виноградников, луга, жёлтые пятна песков, белые линии дорог. И совсем близко — голубая огромная чаша моря. В небе парят орлы и планеры.

У самого склона горы мы пока прикреплены к надёжному штопору, ввинченному в землю. Тонкая блестящая змейка троса связывает нас с землёй. Но вот к носу планера прикрепили толстый резиновый канат.

— Натягивай!

Стартёры в синих комбинезонах спускаются вниз по склону. Громко считают шаги, медленно натягивают резину гигантской рогатки. Планер дрожит от напряжения.

— Старт!

Пилот опускает кольцо троса, связывающего планер с землёй, и мы взмываем в воздух.

Незабываемый миг! Чувствуешь, будто у тебя выросли крылья. Тишина. Только слышно шуршание, будто крылья скользят по плотному, осязаемому воздуху. Ветер подбрасывает нас вверх, скрипят крепления крыльев, как вёсла в уключинах. Если закрыть глаза, то кажется, будто плывёт наш планер по волнам, слышны те же взмахи весла.

Степанченок, лукаво прищурившись, спрашивает:

— Ну как?

— Могу летать хоть до завтра.

— Да я не про то. Как слышно?

В приёмнике слышны звуки рояля, как когда-то я впервые услышал голос радио. Можно ли было в то время думать, что через несколько лет эти же звуки рояля я буду принимать на планере?

Внизу на радиостанции сменили пластинку.

— Хотите послушать? — я протягиваю телефон Степанченку.

Он берёт, осторожно надевает его и больше уже не отдаёт.

— Мне же надо проверить! — пытаюсь возразить я.

— Ничего, я буду говорить. Слышно прекрасно.

— Тогда отлетим подальше, километров на десять.

— Если за пределами склона есть восходящие потоки.

И вот Степанченок, искусно маневрируя, как бы пробуя брод, осторожно отрывается от воздушных струй у южного склона горы. Планер резко сползает вниз. Снова, как бы карабкаясь по невидимым ступенькам, возвращается обратно с тем, чтобы повторить свою попытку где-нибудь в другом месте.

Над шапкой горы Коклюк, распластав свои крылья, кружит орёл. Будто живой планер повис в воздухе.

— Ишь, как его здорово держит! — замечает пилот. — Ну-ка, слетаем к орлу в гости.

Как только мы подлетели к горе, планер взмыл вверх, подброшенный мощным тёплым ветром. Лёгкое розовое облачко притягивает словно магнит.

Планер резко повернул вправо, сделал крутой разворот и пошёл по прямой. Затем снова поворот влево, небольшая передышка, и планер начал качаться с крыла на крыло.

— Что случилось? Управление заело?

— Нет, эти фигуры я делаю по приказу с земли. Они там проверяют, можно ли по радио инструктировать ученика. Здорово слышно! — пилот передал мне наушники.

Мы оторвались от облачка и, постепенно снижаясь, пошли обратно. По земле бежали две тени — планера и орла. Орёл оглядывался, поблёскивая злыми жёлтыми глазами, и ринулся в нашу сторону. Сухой треск разодранной материи, резкий толчок — и птица падает камнем вниз. Планер лёг на левое крыло, быстро пошёл на посадку.

— Что у вас там? — спрашивают с земли. — Если слышите, покачайте крыльями.

Мы сели на каменистый склон. Рядом с серебристыми плоскостями планера распласталась мёртвая птица. Тёплый южный ветер гнал по траве её перья.

После этого первого полёта радиоинструктаж планеристов применялся не раз. Были разработаны даже специальные аппараты на несколько волн. Каждому из летящих планеров давалась своя команда. Управлять такими планерами можно было на расстоянии в семь-восемь километров. Инструктор командует: “Поверни направо!” — и видишь в бинокль, как планер послушно выполняет приказание.

А вот и ещё один полёт — уже на тросе за самолётом.

Холодный северный ветер. Мы стоим у планера, поёживаясь, и ожидаем взлёта. Впереди выруливает самолёт, вздымая облака песка и сухой травы. За ним тянется трос, прикреплённый к планеру. Сегодня — испытания аппаратов, предназначенных для связи между самолётом и буксируемым планером. Как будет слышно в воздухе по радио? Телефонным проводом связать самолёт и планер нельзя — провод рвётся при взлёте.

Самолёт уже на старте. Сажусь во вторую кабину планера. На коленях лежит аппарат, телефон на ушах, микрофон в руке.

— Старт!

Трос натягивается как струна. Планер со скрипом и скрежетом тащится по острым камням. Мелкие камешки барабанят по нижним плоскостям крыльев. Со свистом взвивается в воздух планер. Самолёт ещё бежит по земле, но вот и он отрывается. Воет ветер в отверстиях стальных труб подкосов, поёт на разные лады. Так был сконструирован и построен экспериментальный буксировочный планер. Видимо, конструктор не учёл этой неприятной особенности — уж очень надоедливый вой.

Включив аппарат, вызываю самолёт. Пилот не отвечает. Странно! Вот уже вторые испытания неудачны — на земле слышно хорошо, а в воздухе аппарат молчит. В чём же тут дело? Рассматриваю провода, соединения. Как будто всё в порядке. Вот провод от троса, вот от…

Резкий порыв ветра срывает крышку с козырьком перед моей кабиной. Бросаю аппарат, успеваю схватить крышку. Если её отпустить, она сорвёт рули управления. Аппарат соскальзывает к ногам, туда же потащился микрофон. Оба легли на педали.

Мелкие капли больно бьют по лицу. Окоченевшими руками продолжаю держать крышку кабины. Пора бы кончить испытания, но не могу об этом сказать пилоту. Кстати, перед отлётом я упрашивал его ещё полчаса прибавить на испытания. Он будет летать уже не час, а полтора, и только потом пойдёт на посадку.

Итак, всё это время мне предстоит мотаться на стальной верёвке и вместо микрофона держать в окоченевших руках кусок фанеры. Нечего сказать, приятное занятие! Вообще при полёте на буксируемом планере новичок испытывает довольно острые ощущения. Лёгкая фанерная конструкция скрипит и гнётся. При сильном ветре кажется, что она старается оторваться от троса. А сегодня к этому удовольствию следует прибавить ещё мощный оркестр в полсотни воющих от ветра дырок.

Пальцы будто впились в крышку кабины. Пытаюсь освободить одну руку. Но крышка предательски поворачивается, стремясь улететь. С трудом возвращаю её на прежнее место. Насколько хватит сил держать эту проклятую крышку?..

Нагибаюсь вниз и наблюдаю за весёлой игрой аппарата, микрофона, батарей. Микрофон оторвался и уполз куда-то в хвост. Аппарат спокойно подпрыгивает на педалях, будто стараясь упереться в одну из многочисленных поперечных перегородок. Батареи при каждом толчке силятся выпрыгнуть из своего гнезда и принять участие в общей игре. Мне далеко не весело. Глазами ощупываю лямки парашюта. Не хотел бы я сегодня испытывать ощущение первого прыжка. Погода неподходящая, да и высота всего триста метров.

Идём над морем. Серые, грязные волны лижут прибрежный песок и острые камни. Крышка не держится в руках. Пальцы распухли. Чувствую, что педали остановились. Наверно, микрофон заклинил руль поворота.

Пилот резко оборачивается ко мне. Знаками показывает: “Отпусти педали”. Качаю головой, указываю глазами на крышку: “Не могу, садись”.

Пилот меняется в лице… Резкий толчок, планер освобождается от троса… Тишина… Лёгкий свист. Планер описывает большие круги, идти по прямой не может. Скольжением на крыло, постепенно суживая круги, пилот старается посадить непослушный планер.

Наконец садимся, слегка задевая крылом о землю.

…С тех пор я уже никогда не ставил аппарат на колени. Батареи привязывались крепко-накрепко. А зловредный микрофон просто висел на шее.

Почему же не было слышно в воздухе? На земле всё получалось хорошо, а вот в полёте… В то время наши передатчики и приёмники были очень несовершенны, и стоило только поднять их с земли, как менялась волна, а мы этого изменения волны не учитывали. Но вскоре и эта “тайна” была разгадана. В следующем полёте мы свободно разговаривали по радио между планером и самолётом на высоте в четыре тысячи метров.

Теперь предстоят испытания аппаратов уже не на планере, а на самолёте. Причём я никогда в жизни не видел такого самолёта, как этот У-2*: плоскости с заплатками, какая-то труба привязана проволокой. Словом, это был не самолёт, а старая, развалившаяся колымага.


_________________________


* Потом такой самолёт назвали ПО-2 — в честь его конструктора Поликарпова.


Вчера он по пути залетел на планерный слёт; тут, между делом, специалисты должны были решить судьбу этой развалины — ремонтировать её или пустить на слом.

Бедный У-2 трепетал расслабленными крыльями, пугливо вздрагивал от порывов ветра и ждал своей печальной участи. Мне его было по-человечески жалко. Ещё недавно он купался в солнечном небе, захлёбываясь, ревел, преодолевая крутой разворот, стремительно падал вниз, чтобы у самой земли снова взлететь к облакам.

Так было совсем недавно. А сегодня назначены последний полёт старого У-2, его последнее испытание, и первое испытание новой радиостанции. Так объединились эти две задачи.

Пошли на старт. Мотор долго не заводился, чихал, хрипел, задыхался. В ожидании полёта я бережно прижимал к себе аппарат. Это была экспериментальная конструкция, от которой шли тонкие провода к батареям. Сбоку неуклюже торчала какая-то дополнительная лампа. Всё устройство носило на себе следы ещё не законченной работы. Нужно было проверить, как в воздухе мешает система зажигания мотора. Кроме того, ставилась задача — испытать две антенны: горизонтальную и вертикальную.

Наконец мотор заработал. Самолёт оторвался от земли. Я быстро настроился и услышал передачу своей радиостанции. При громком приёме система зажигания практически не мешала. Это меня обрадовало. Значит, даже без специальной экранировки зажигания можно применять ультракороткие волны в авиации. Надо иметь только значительную мощность передатчика. Но это уже вопрос не принципиальный.

Что это? Слышно стало ещё громче, хотя мы довольно далеко отлетели от аэродрома. Оказывается, снова забарахлил мотор. Мы резко пошли на снижение. Где садиться? Опасения были преждевременными. В телефоне послышался частый непрерывный треск: мотор опять заработал нормально. Пилот постепенно набирал высоту, для того чтобы испытать самолёт в различных условиях. Сейчас я тоже начну испытания антенн: вертикальной и горизонтальной. От одной и другой идут к приёмнику провода с вилками. Испытываю вертикальную — что ж, слышно хорошо. Теперь буду слушать на горизонтальную.

В этот момент я вдруг потерял всякое представление о горизонте. Морской туманный горизонт немного покачался и встал вертикально вопреки всем законам мироздания.

Мы сделали, как потом говорил лётчик, так называемый боевой разворот, отчего горизонтальная антенна мгновенно превратилась в вертикальную. Вот тут и узнай, на какую антенну лучше слышно!

Самолёт падает на крыло и снова выпрямляется. Опять вертикальная антенна! Надо определить слышимость. Бешеный рёв. Я уже лежу на спинке сиденья, мотор тащит куда-то вверх. Мелькнула мысль, что антенна сейчас стоит горизонтально. А ноги описывают дугу и поднимаются вертикально.

Не может быть! Да неужели я повис вниз головой? Петля Нестерова? Судорожно прижимаю радиостанцию к груди. Ремни натягиваются… Вот проклятая секунда! Мотор так и не вытянул полную петлю. Самолёт скользнул на крыло. Теперь уже не нужно переключать антенны. Я буду сравнивать слышимость по положению самолёта в воздухе. Мучительно кряхтя, он снова набирает высоту, как будто лезет на гору. Вдруг скатывается вниз в стремительном, остром пике. Останавливается сердце, словно, притихнув, ищет выхода. Кажется, что всё внутри обрывается и остаётся где-то на вершине горы, что самолёт падает сам по себе, а ты летишь от него отдельно. Что-то опять неладно с мотором. Самолёт идёт на посадку. Вот уже близко земля. Пирамидальные тополя. Частокол заборов и телеграфных столбов. Сухие ветлы угрожающе тянутся вверх. Как будто бы вся земля ощетинилась.

Но вот мы уже скользим над дорогой. Самолёт провожают качающиеся столбы, как бы кивая ему вслед чашечками изоляторов.

…Эксперимент закончился неудачно: мы сели у солёного озера, в выжженной, пропыленной степи. Пилот старался оживить замученный мотор, но скоро отказался от этой мысли. Горячие крылья самолёта плохо защищали от солнца. Лёжа под ними, мы от нечего делать дослушивали экспериментальные передачи. Там, на планерной горе, всё время заводили пластинки. Музыка хоть немного скрашивала часы томительного ожидания, пока посланный на поиски самолёт нас не найдёт. Возможно, и самим придётся поискать ближайшее селение.

Пытаюсь разобраться в результатах проведённых опытов, привожу в порядок свои записи. Как же лучше слышно? На горизонтальную или вертикальную антенну? Но в этом испытании “высший пилотаж” спутал все карты. Можно записать в свой дневник: “26 августа — неудачный полёт, неудачный эксперимент. Повторить”.

Вскоре мы его и повторили. Оказалось, что для наших целей удобнее всего применять вертикальную антенну. С такой антенной я снова испытал все фигуры высшего пилотажа. Это происходило на авиационном празднике. В микрофон рассказывал о своих ощущениях, в то время как планер проделывал какую-нибудь “бочку”.

На земле стоял приёмник с мощным усилителем, и все находящиеся на аэродроме слышали через громкоговорители эту передачу с воздуха.

6

Встречи на планерных слётах. “О пользе рассеянности”.

Почему я не стал киноактёром? Когда недовольны

звукооператоры? И прочие забавные истории.


Проводя испытания на планерных слётах, открывая для себя незнаемый мир в небе, познакомился с авиационной техникой, о которой лишь только читал. Несомненно, что в начале тридцатых годов специальные самолёты и самолёты гражданской авиации были оборудованы коротковолновыми радиостанциями, но ультракороткие волны тогда ещё не получили права гражданства, они ещё только изучались и осваивались в научно-исследовательских организациях.

В спортивной авиации, и тем более в планеризме, применение радиосвязи пока не являлось особой необходимостью. Лишь после первых опытов это начинание получило дальнейшее развитие. Я часами просиживал в кабинах самолётов и планеров, примеривая, где можно закрепить аппараты. Однако, грешным делом, меня всё больше и больше интересовала авиационная техника, и порою ловил себя на том, что приборы, расположенные в кабине пилота (с сегодняшней точки зрения — довольно примитивные), казались мне гораздо совершеннее, чем мои радиоприборы, где происходят сложные электронные процессы.

Пытаясь анализировать принципы действия, допустим, вариометра — прибора, указывающего скорость подъёма или спуска планера и самолёта, я убеждался, насколько авиаприборы проще. В своих конструкциях я ведь тоже стремился к простоте.

Рассматривая с этих позиций конструкции планеров, восхищался их простотой, подчинённой законам аэродинамики. И может быть, вот это всеядное любопытство, знакомство с различными отраслями науки, техники, искусства потом нашли отражение в моей конструкторской и литературной деятельности.

На планерные слёты приезжали видные профессора В.П.Ветчинкин, В.С.Пышнов и, кроме них, известный в то время авиаконструктор, сейчас генеральный конструктор, Герой Социалистического Труда С.В.Ильюшин. Почти на всех слётах и чаще всего я видел тогда очень молодого конструктора планеров О.К.Антонова. Потом он также стал генеральным конструктором и Героем Социалистического Труда. Через многие годы, летая на самолётах ИЛ и АН (с разными порядковыми номерами), я всегда вспоминал, кто их создал.

О.К.Антонову, когда он конструировал планеры (тогда они именовались — ОКА), было совсем не много лет. Я хоть и был помоложе, но даже в те времена (не говоря о времени сегодняшнем), масштабы его конструкторской деятельности в сравнении с работой начинающего конструктора-радиолюбителя казались мне несоизмеримыми. С нескрываемой завистью наблюдал его планеры в парении, при взлёте и посадке, поражался их динамическими формами, законченностью конструкции, тем, что сейчас носит название “технической эстетики”.

Параллели сходятся! Вот вам ещё один пример: оказывается, Олег Константинович Антонов очень любит живопись и даже сам рисует. Уверен, что этим он увлекался с детства. Уверен также, что любовь к живописи, будь то пейзаж, портрет, натюрморт или просто свободная композиция, во многом помогла О.К.Антонову при создании гармоничных конструкций. Тем более что в одном интервью на вопрос корреспондента: что он ищет в искусстве — идей, отдыха, развлечений? — Олег Константинович ответил: “Должно быть, у меня такой характер, что я в жизни всё воспринимаю с рабочей, активной точки зрения”. Однако конструктор тут же признался, что искусство для него великолепный отдых. Он любит краски и даже их запах.

Мне думается, что в те давние годы на горе Клементьева, с которой взлетали планеры с маркой ОКА, Олег Константинович любил и запах масляной краски на палитре, и запах эмалита — нитрокраски, которой покрывается перкалевая обшивка планеров. Думается также, что ему вспоминаются и запахи степных трав, принесённые северным ветром, и волнующий запах моря на южном склоне, откуда чаще всего стартовали планеры.

Вряд ли у человека творческого плана, конструктора, увлекающегося живописью или другим искусством, можно точно провести грань, где кончается труд и начинается отдых. Разве творческий процесс за чертёжной доской или мольбертом не родственны? И в том и другом случае или напряжённая работа ума, всех душевных сил и воображения. Правда, чертёжная доска постоянно требует ограничений, продиктованных законами науки и техники, экономикой и рядом других обстоятельств, сдерживающих полёт фантазии. Впрочем, об этом убедительно рассказывает сам Олег Константинович, часто выступающий в печати по вопросам конструкторского творчества, экономики и организации производства. Хотел бы лишь добавить, что и у живописи есть свои законы. Ну, хотя бы в цветосочетании, светотени, композиции. Без знания анатомических пропорций тела нельзя нарисовать ни фигуру, ни портрет. Настоящему художнику приходится соприкасаться с наукой и техникой, историей, этнографией, со всем многообразием жизни, психологией, душевным миром человека. Порою приходится вести целую исследовательскую работу, для того чтобы воссоздать на полотне правдивые человеческие характеры, природу и быт, всё, что их окружает, определяет настроение и авторскую позицию художника. Так что полного освобождения творческой фантазии не получается.

Но я опять отвлёкся. В те осенние месяцы, бегая по каменистым склонам планерной горы, где безжалостно за несколько дней протираются лосевые подмётки тапочек, я меньше всего думал о живописи. Не делал даже карандашных набросков. В альбоме для рисования все страницы заполнили чертежи и схемы расположения радиостанции в кабинах планеров и самолётов. Какие-то немыслимые антенны, расчёты батарейного питания — на сколько часов работы хватит одного комплекта при установке его в кабине и на земле. Вычерчивал я ещё схемы приёмопередатчиков, которые надо проверять уже в Москве при разработке новых конструкций.

Короче говоря, мне было не до живописи. Накапливались новые впечатления в незнаемом мною мире лётчиков, планеристов и парашютистов. Да, да, и парашютистов встречал на горе Клементьева. И не только потому, что начальником планерных слётов был один из самых первых советских парашютистов Л.С.Минов, но и потому, что здесь, в Коктебеле, проводились разные испытания. Сюда приехал также пионер парашютного спорта Я.Д.Мошковский. Загорелый, весёлый жизнелюб.

Помню яркое-яркое солнечное небо. В высоте спокойно парит планер. Пикирует, и я совершенно явственно вижу, как отваливаются у него крылья, хвостовое оперение и фюзеляж стремительно падает вниз. От него отделяется тёмное пятно, летит рядом, и вот наконец будто вспыхивает ослепительно белое пламя раскрывшегося парашюта.

Бывали, конечно, аварии планеров, но чтобы какой-нибудь из них рассыпался в воздухе, мне видеть не приходилось. Здесь авария была запланирована. Лётчик-испытатель С.Н.Анохин (сейчас Герой Советского Союза) испытывал тогда планер на допустимую перегрузку. В нём были установлены необходимые приборы для контроля. Они отмечали, где наиболее уязвимые места конструкции. Отдавая должное мужеству лётчика-испытателя, я походил возле обступивших его корреспондентов и побежал к остаткам планера. Не мог же я не поинтересоваться методикой измерений перегрузок, хотя вряд ли что понимал в этом.

В те годы вся страна жила нашими достижениями в небе. Разворачиваешь газету и видишь, что вот ещё один мировой рекорд дальности, высоты, продолжительности полёта. Это у лётчиков и планеристов. Парашютисты не отставали. Затяжные, высотные сверхрекордные прыжки. А потом с небес посыпались девушки. Я говорю о групповых прыжках с высоты около 7 тысяч метров. Прыгали без кислородных приборов. Прыгали также и в воду. У меня это как-то не укладывалось в сознании. Я уже несколько раз поднимался в воздух, причём за спиной и на груди у меня болтались парашюты, но от заманчивого предложения совершить свой первый прыжок упорно отказывался.

— А зачем мне это нужно? — спрашивал я и получал невразумительный ответ:

— Ну, а если потребуется прыгать? Надо же знать, как это делать.

— Вот, когда потребуется, тогда прыгну и узнаю.

Судьба была ко мне милостива, и несмотря на всякие неприятности, прыгать так и не пришлось.

Однажды меня спасла рассеянность. Долго не было хорошего южного ветра, но вот наконец он задул. Сильный, ровный. При таком ветре планеристы могут рассчитывать на побитие рекордов. По предварительной договорённости, установил в кабине двухместного планера радиостанцию для очередных испытаний. С ней должен лететь и я. Товарищи помогают закрепить на мне парашют. Сажусь в кабину, включаю радиостанцию. Хочу вызвать техника, который дежурит у другого аппарата в здании планерной школы, и убеждаюсь, что забыл микрофон.

Мысленно проклиная себя на чём свет стоит, бегу вверх и на ходу кричу планеристу, уже приготовившемуся к взлёту:

— Погодите минуточку! Я сейчас!

Пока добежал и нашёл микрофон, прошла не минуточка, а гораздо больше. Выбегаю из своей “радиоконуры”, предоставленной мне для экспериментов и хранения аппаратуры. Вижу: планер взмывает вверх. Потрясаю руками, ругаюсь. Неужели не мог подождать! Ведь договорились заранее. Теперь жди, когда планер приземлится. А вдруг он пойдёт на побитие рекорда и будет летать двое суток.

Не пришлось нетерпеливому пилоту летать столь долго. Резкий порыв ветра, неудачное пилотирование — и планер падает на каменистый склон. К счастью, пилот остался жив, но пролежал в больнице не один месяц. Когда санитарная машина увезла пострадавшего, я посмотрел на то, что осталось от радиостанции. Мелкие щепки, разбитое стекло радиоламп и опилки от анодных батарей. Даже при самом тщательном инструктировании, как пользоваться парашютом в пробном прыжке, он бы мне в данной ситуации при ничтожной высоте непомог. Помогла рассеянность.

С тех пор мне никогда не приходилось надевать парашюты. На гражданских авиалиниях их давно нет, а во время войны я тоже про них что-то не помню. Парашютов нет, но инструктаж пассажиров, как вести себя в аварийных случаях, остался на некоторых авиалиниях. В наших самолётах стюардессы напоминают о том, когда надо застегнуть ремни, когда пососать конфетку, чтобы уши не заложило. А вот, помнится мне, перед отлётом из Брюсселя в Нью-Йорк самолёта Боинг-707 к пассажирам вышел могучего сложения краснолицый шеф-стюард и голосом, не предвещающим ничего хорошего, начал рассказывать, как пользоваться кислородными масками в случае разгерметизации самолёта, потом стал демонстрировать спасательный жилет. Как он надувается, где находятся сигнальные ракеты, краска, растворяющаяся в океанских водах, чтобы легче обнаружить потерпевшего, и, если я не ошибаюсь, как пользоваться порошком для отпугивания акул. Всё это на тот случай, если Боинг-707 сделает вынужденную посадку в океане.

Я следил за отнюдь не таким уж весёлым напутствием стюарда по инструкции пользования спасательными средствами с наглядными картинками. Инструкция эта лежала в спинке кресла рядом с так называемыми гигиеническими пакетами. Они мне не потребовались. Еще бы, к тому времени от первых полётов на планерах я, наверное, провёл в воздухе многие сотни или даже тысячи часов, но тошнотворное ощущение от напутствия стюарда сопровождало меня всю дорогу. Не буду корить бельгийскую авиакомпанию “Сабена”, которой принадлежал американский Боинг-707, но было в нём тесно. Колени сидящего напротив пассажира упирались в мои. Жарко, душно и дымно от сигар. Американцы курили не переставая. После великолепного комфорта ТУ-104, что домчал меня и моих товарищей из Москвы в Брюссель, многочасовое путешествие через океан на Боинге мне показалось поистине адовым.

Сквозь разрывы облаков чернела пучина океана без малейшей светящейся точки. Ни корабля, ни судёнышка. Впрочем, разве его заметишь? Иногда нас подбрасывало, покачивало. Это для меня было внове, так как ни на ИЛ-18, ни на АН-10, ни на ТУ-104 я не ощущал никакой качки, не чувствовал её, даже когда ТУ-104 летел над Гималаями. Но может быть, над океаном сильнее сказываются воздушные течения?

Посматривая в окно на грязные ватные тучи, я попробовал представить себе ощущение парашютиста перед прыжком, примерно с такой высоты. А ведь прыгали девушки с 7 тысяч метров и без кислородного прибора. Вспомнил это потому, что после своих рекордных прыжков парашютистки прилетели и на слёт. Думал, что встречу рослых мускулистых атлеток, вроде метательниц диска или копья. Эдаких современных амазонок. Но когда меня познакомили с Натой Бабушкиной, Симой Блохиной и другими парашютистками, то я глазам своим не поверил. Хрупкие девчушки невысокого роста с застенчивыми улыбками, и никакой героики в лице. Однако все ребята-планеристы с самых же первых дней называли парашютисток — “героические девушки”.

Планерист-рекордсмен как-то рассказывал мне:

— Обидно, конечно, отставать от “героических”. Девчата они и есть девчата. Вот у меня эта штука прицеплена, — он ткнул пальцем в значок парашютиста. (На синей эмали парашют с натянутыми стропами, а внизу серебряный треугольничек, на котором указано количество прыжков.) Прыгал не так уж мало, но за девчатами угнаться не могу. Всё тут поблизости болтаюсь, — парень с кривой улыбкой проследил за краснокрылым планером, парящим над вершиной Коклюка. — А для девчат стратосфера что дом родной. Ну, думаю, ладно — до стратосферы мне не добраться, но неужели эти “героические” так же свободно себя чувствуют в воде, как и в воздухе?

Пошёл вчера вечером купаться. Вода холодная, но вполне терпимая. Плыву как полагается. У меня всё-таки первый разряд. Заплыл далеко и вдруг слышу, кто-то догоняет. Оглянулся, смотрю — “героическая” плывёт. Знаете, наверное, такая востроносенькая, тоненькая, вот-вот переломится. Нашла с кем тягаться. Это тебе не стратосфера. Я поднатужился, пошёл кролем, думаю — отстанет, повернёт к берегу, а я за ней, для страховки. Мало ли, что случится — девчонка квеленькая. Да нет, гляжу перегоняет… — незадачливый пловец подбросил ногой камешек, и он, звеня, покатился по склону.

— Ну, и как же, перегнала?

— Откуда я знал, что она какая-то там чемпионка по прыжкам в воду?

Как потом выяснилось, это была Сима Блохина, и действительно, она — чемпионка. Фамилия её часто встречалась в спортивных отчётах. Ну, что ж? Спорт есть спорт, хотя прыжки из стратосферы или с десятиметровой вышки в воду кое-чем да разнятся. Совершенно не думая о том, что я когда-нибудь стану литератором и профессией моей окажется такая сложная наука, которую называют “человековедением”, захотелось узнать: а что за душой у моих героических современниц?

В свободные вечера бродя по берегу моря со своими друзьями и загадочными для меня героинями Симой и Натой, я тщётно пытался понять из их скупых рассказов психологию подвига. Расспрашивал, но так и не понял. И лишь когда разговор зашёл о “земных делах”, девушки будто совершили очередной прыжок из стратосферы, и стало ясно, что круг их интересов гораздо шире, чем я предполагал.

Да, конечно, существует так называемая одержимость, когда человек не может ни о чём говорить, кроме своей любимой профессии, любимого занятия, но, как я испытал на собственной шкуре, проходит время, и человеку становится тесно в маленьком мире тобою созданного искусственного ограничения. Тогда стоит лишь напомнить, что существует другой, необъятный мир интересных книг, красок, театра, кино, музыки, как раскрывается душа, и пойдёт, польётся живая взволнованная речь о прочитанном, увиденном и пережитом.

Не знаю, может быть, я придаю слишком большое воспитательное значение литературе и искусству, но в беседах с “героическими девушками” — так и остались они у меня в памяти под этим нескладным названием — поверил в то, что не будь у них интереса к этому необъятному миру идеи, мыслей, образов, чувств, то не было бы и рекордов.

Уже упоминалось о том, что на планерных слётах я вовсе не думал о литературе, поэзию давно забросил, в альбоме для рисования чертил схемы… Что же ещё осталось из моих прежних увлечений? Какой вид самодеятельности? Я был абсолютно твёрдо уверен, что здесь меня не настигнет Мельпомена. С театральными подмостками покончил решительно и бесповоротно. Как Маяковский своим примером отучил меня от поэтического творчества, так и мастера Большого и Малого театров показали мне, что для сцены нужен хотя бы талант. После этого я даже перестал выступать с чтением стихов Маяковского.

На планерной горе появились ещё какие-то девушки, абсолютно непохожие на планеристок и парашютисток. Мы привыкли к синим лётным комбинезонам, а тут мелькает нечто очень пёстрое и яркое. На фоне этого пёстрого и яркого белели летние модные костюмы мужчин. Они держались вместе с девушками и вовсе не походили на озабоченных учёных. Наверное, это люди из другого мира. Но какое они имеют отношение к слёту? Спрашивать неудобно, да это и не так уж меня занимало. Подсказала наблюдательность. При достаточной технической эрудиции, по известному принципу “Знать об одном всё и немного — обо всём”, техника (то есть аппараты, приборы, машины) может служить отличной визитной карточкой. Я слишком мало знал об одном, то есть о радиотехнике, но если не обо всём, то о многом кое-что знал. А потому, лишь бегло взглянув на аппаратуру, привезённую гостями на слёт, сразу определил, что сюда приехала киноэкспедиция.

— Подумаешь, сделал открытие, — удивится проницательный читатель. — Отличить киноаппарат от ящика бродячего фотографа может даже первоклассник.

Прошу прощения, дорогой читатель, но сделайте небольшую поправочку на время. Сейчас кинокамерами пользуются тысячи тысяч любителей, а примерно сорок лет тому назад я впервые увидел киноаппарат, лишь потому, что меня снимали для кинохроники, когда ходил со своей радиопередвижкой по городу.

Киноэкспедиция снимала какой-то фильм, где по сюжету действие должно было происходить на планерном слёте.

Меня нисколько не интересовала работа киногруппы. Не ладилось с испытаниями новой радиостанции, а потому бегал как угорелый от своей “радиокаморки” до старта, откуда взлетали планеры. Одет я был, как все лётчики, в синий комбинезон, только вместо шлема носил какой-то белый беретик. Шлем надевал лишь во время полётов.

И вот однажды, прижимая к груди своё выстраданное сокровище — маленькую радиостанцию, — бегу к старту. Меня останавливает высокий седой человек в элегантном костюме и, несмотря на жару, при галстуке.

— Простите меня. Не согласитесь ли вы сняться у нас в нескольких эпизодах? Нам очень нужны такие лица.

Передо мной стоял “демон-искуситель”. И в красивом его лице проступало нечто властное, демоническое. Ещё чего выдумал? Я ушёл из статистов таких театров, как Большой и Малый, вовсе не за тем, чтобы попробовать себя статистом в кино. Спасибо за предложение. И я отрывисто бросил:

— Вы ошиблись. Я инженер, а не актёр, — и не оборачиваясь, побежал на старт.

Грубость никогда не была свойственна моему характеру. Потом в мучительном размышлении я спрашивал себя: мог ли этот человек обидеться? Ведь я перед ним мальчишка. Ах, как нехорошо получилось. Хотел просить извинения, готов был даже идти на жертвы, сняться в нескольких эпизодах, но трусил. Познакомился с директором картины, мог бы и не вспомнить его фамилию, но через два десятка лет, часто встречаясь с директором Центрального дома литераторов Р.В.Петровым, узнал, что именно он был директором той картины, которую ставил Яков Александрович Протазанов. Это один из первых советских кинорежиссёров, фильмы которого имели огромный успех у массового зрителя. Мне навсегда запомнились его “Медвежья свадьба”, “Аэлита”, “Закройщик из Торжка”, “Процесс о 3-х миллионах”, “Праздник святого Иоргена” и потом уже позже — как вершина творчества — “Бесприданница”.

Мне как-то хотелось загладить свою вину перед Яковом Александровичем. Однажды директор картины Петров пожаловался, что у них вынужденный простой, так как испортилась звуковая аппаратура. Видимо, на заре звукового кино съёмки велись синхронно или в данном случае это было необходимо. Звукооператоры требовали двухнедельную командировку в Москву, в международном вагоне, так как надо везти ценную аппаратуру. Петров показывал мне расчёты, какой убыток потерпит киностудия, если, помимо расходов на командировку в Москву, вся киногруппа будет загорать на солнышке. А небо уже начало по-осеннему хмуриться, вот-вот пойдут дожди, тогда съёмочных дней у неба не допросишься. Кроме того, в фильме заняты ведущие театральные актёры, они не могут так долго здесь задерживаться.

Яков Александрович ходил хмурый, подавленный, и я чувствовал, что вина моя ещё более усугубляется. Неужели мне и моим товарищам-радиотехникам не удастся исправить какой-то примитивный усилитель? Ведь наша аппаратура посложнее. К тому же я много возился с усилителями в ЦИТе. Значит, кое-какой опыт есть.

Со звукооператорами я не был знаком, а потому они удивились, когда какой-то парень в белом колпачке подходит к ним и спрашивает:

— Что это у вас стряслось с усилителем?

— Трансформатор пробился. Надо поставить новый, — звукооператор повернулся ко мне спиной, которая явно выражала презрение к моей неосведомлённости.

— Выходной? — я старался не показывать, что понимаю в этом деле.

— Кто выходной? — видимо, специалист ничего не понимал.

— Трансформатор.

Совсем расцвёл директор картины, когда я сказал, что мои товарищи могут за день перемотать трансформатор, и тогда не потребуется командировка в Москву. Не помнится мне, чем эта история закончилась. Мои ли ребята перемотали трансформатор или техники из другой бригады связистов, но знаю лишь одно, что звукооператоры, завидев меня издалека, всегда отворачивались.

А картина так и не вышла на экраны. Видимо, не по моей вине, как вы уже догадались.

7

Опять параллели. Поэт и военачальник. Лётчик и конферансье.

А кроме этого, здесь рассказывается о светлячках, о ночных

рекордных полётах и о празднике на планерной горе. Там, где

проходила тропинка в космос.


Как правило, руководящему составу слёта предоставлены были дачи у моря. На гору ездили как на работу. Правда, если выдавалась хорошая лётная погода, то о море даже и не мечтали. Планеры летали круглосуточно. Меня тоже поселили у моря, видимо потому, что также считался руководителем (радиогруппы, или бригады из трёх человек). К тому же и я и мои товарищи-техники работали в научно-исследовательском институте, подчинённом Наркомату обороны, а не добровольному обществу Осоавиахим.

Для исследовательской, испытательной работы на слёте мы использовали свой отпуск. А мне, как изобретателю, полагались ещё и дополнительные две недели. В те годы не помню, когда я отдыхал “просто так”, греясь на солнышке, ничего не делая, ничем не занимаясь. То какие-нибудь торфяные разработки, то военизированные игры в поисках запрятанного передатчика (сейчас это международный вид спорта, называемый “Охота на лис”) или, как вам уже известно, испытания на планерных слётах.

Жил я в Коктебеле на даче “Адриана”. Дача эта давно была национализирована и, наверное, принадлежала какому-нибудь богатею, который назвал её именем жены или другой любимой женщины. Название привилось: “Адриана” и “Адриана”. Так легче запоминать.

Однажды, поднявшись по лестнице, я открыл дверь в свою комнату и остановился в смятении. На кровати сидел рослый человек могучего телосложения в военной гимнастерке с орденами и, наклонившись, снимал сапоги.

Уже вечерело, синели окна, в комнате царил полумрак, скрадывающий черты знакомого лица. Поблёскивали только ромбы на петлицах гимнастёрки. Их оказалось четыре. В то время они означали самое высокое военное звание.

Не успел я опомниться, как услышал:

— Вы разве здесь живёте?

Вероятно, по голосу и узнал Роберта Петровича Эйдемана, героя гражданской войны, председателя Осоавиахима. Он прибыл на слёт и уже успел посмотреть демонстрацию радиоинструктажа планеристов в полёте. Роберт Петрович заинтересовался этим методом обучения, который помог бы решить задачу подготовки 100 тысяч планеристов за год. Ведь это он расспрашивал меня о том, насколько просто управление аппаратами и могут ли справиться с этим инструктор и будущий пилот без специальной длительной подготовки? Да, это я всё хорошо помню, но почему же меня удивило, что здесь рядом с моей комнатой — я-то их перепутал по рассеянности — вдруг встретил такого большого военачальника?

Я бормотал какие-то извинения. Простите, мол, ошибся.

Со слов товарищей, работавших под руководством Р.П.Эйдемана, мне стало известно, что до того как его назначили председателем Центрального совета Осоавиахима, он возглавлял Военную академию имени Фрунзе, воспитывал командиров Красной Армии. Немало его воспитанников стали видными полководцами и через несколько лет в защите Родины прославили себя подвигами и воинским талантом. Я знал чуть ли не всю биографию коммуниста Р.П.Эйдемана, бывшего подпоручика царской армии. Знал, что он воевал против Колчака, Краснова, Деникина, Врангеля, причём в годы гражданской войны ему было примерно лет двадцать пять, как и мне тогда, когда показывал ему свои радиоигрушки. Ну что ж, каждому своё — видимо, я поздно родился. Да, я знал весь его жизненный путь, кроме того, что Р.П.Эйдеман был к тому же поэтом. Причём настоящим, профессиональным, автором нескольких книжек. И не только стихов, но и рассказов. Первый сборник своих стихов он опубликовал в пятнадцать лет, а я в его годы, да и позже, лишь пробавлялся стишками.

У Р.П.Эйдемана “параллели” сошлись, переплелись и так протянулись до конца жизни. Мне трудно было представить, как он мог сочетать призвание военачальника с поэзией? Когда он мог писать при такой исключительной занятости? Невольно возникает мысль: а зачем такому человеку, прожившему прекрасную жизнь, добившись благодарной признательности народа за беззаветное ему служение, продолжать вторую жизнь на тернистых путях литературы?

Мне кажется, что Р.П.Эйдеман потому-то и продолжал заниматься литературой, что прожил прекрасную жизнь, и ему есть о чём рассказать читателю, выявить своё отношение к жизни в стремлении подсказать, как устроить её получше.

Работая над этой книгой, в поисках материалов, которые бы помогли мне критически оценить свои давние впечатления, проанализировать их с позиций уже много повидавшего человека, обратил внимание на недавно найденные стихи Роберта Эйдемана. В них меня покорила взволнованная гражданская лирика, скажем в “Первом письме к сыну”, или сдержанная мужская печаль от расставания с другом в стихотворении “Прощание”. Я процитирую лишь две последние строфы:


Но в этот вечер молчаливо

Сидим у лампы я и ты.

Дым папиросный прихотливо

Ползёт на поздние цветы.


Всё было сказано, что надо,

скуп на слова великий век.

И только теплится во взглядах

любви и дружбы нежный свет.


Роберт Эйдеман — уж очень непривычно мне писать о нём без отчества, как принято в литературе, — признавался в предисловии к одному своему сборнику, что для литературного творчества у него оставались только редкие передышки между работой. И стихи, которые я только что процитировал, были датированы тем годом, когда Эйдеман был на слёте.

Если бы тогда попался на глаза упомянутый сборник, то вряд ли на примере Эйдемана я вновь стал бы пытаться сочетать основную работу с литературой. Ведь мне пока ещё нечего было сказать читателю. Да и мера таланта другая.

Мне кажется, что при всей сложности этого вопроса существует понятие талантливого человека, так сказать, вообще. Ведь нередко мы говорим: “Он талантливый человек”, отнюдь не дифференцируя это понятие — талантливый поэт, талантливый скрипач, талантливый спортсмен. Ещё реже мы говорим — талантливый организатор, талантливый воспитатель. И если говорить об Эйдемане, то в нём сочетались таланты и организатора, и воспитателя, и поэта, и рассказчика. Может быть, тогда правомернее назвать его “талантливый человек”, так как такому человеку свойственны и сердечность, доброта, понимание прекрасного… Целый комплекс душевных качеств.

Интересно, как раскрываются таланты, в самых, казалось бы, неожиданных областях. С известным лётчиком Д.Кошицем, автором многих рекордов на планерах, мне пришлось познакомиться в воздухе во время испытаний сконструированной мною дуплексной радиостанции. Надо было проверить связь между двумя планерами. Двухместный планер, который пилотировал Кошиц, а я занимался настройкой радиостанции, забуксировали на тросе на большую высоту. Там Кошиц отцепился от самолёта, и мы начали парить над склонами. Второй планер летал от нас на расстоянии нескольких километров, и радиостанцией управлял сам пилот.

Летали мы часа два, и всё время поддерживали радиоразговор. Иногда я передавал микрофон Кошицу, и удивлялся его способности так образно и красочно рассказывать о термических потоках, где лучше всего “держит”, о земных ориентирах, о забавных случаях из жизни пилотов-парителей.

…Может быть, это слишком далёкая ассоциация с планеризмом, но почему-то мне представляется купол цирка с погашенными огнями, маленький, сверкающий блёстками столик на середине арены и ряды звонковых кнопок на нём.

К столу подходят два артиста в белых атласных костюмах. Они нажимают кнопки. То здесь, то там — под куполом, в ложах, на колоннах — вспыхивают голубоватые огоньки, как светлячки, и на разные голоса заливаются электрические звонки; чашечки звонков тоже освещены этими маленькими электрическими лампочками. Звонки звенят на разные лады. Льётся серебристая мелодия.

(Кстати, это был вальс “Светлячки” из “Лизистраты”.)

…Южная ночь. Чёрный занавес неба. Планерная гора. Снизу дует плотный, насыщенный запахами моря ветер. Мы лежим сейчас на горячей земле и смотрим на звёзды. Звёзды яркие, далёкие, неподвижные. А кругом летают светлячки. Разные — голубые, красные, зелёные… Это светят огни летающих планеров. С лёгким шелестом проносятся они над головой.

На бортах планеров — маленькие радиостанции…

Столик — на планеродроме. Голубоватый свет карманного фонарика. На столе — радиостанция и патефон. Знакомая мелодия расплывается и тонет в темноте.

Я слышу песню, лежа около радиостанции. Слышат её и пилоты на планерах, улетая далеко к озеру Кара-Куль, к Феодосийской бухте, к вершине Кара-Дага. И тянется в воздухе прозрачная, тонкая мелодия, и звучит она то на одном, то на другом планере, пролетающем мимо нас.

В темноте белеет лицо моего товарища. Он рассказывает:

— Трудно летать вторые сутки. Кружишься на одном месте, осторожно выбираешь восходящие потоки, с потока на поток перескакиваешь, пока не сорвёшься в холодный, неподвижный воздух. Здесь искусство пилота бессильно — планер пойдёт на снижение, только выбирай, где приземляться. А сядешь вдали от планеродрома, в степи, где-нибудь у солёного озера, и будешь куковать, пока не заметит тебя самолёт.

Будто привязанные к одному месту, упорно и методично ползают по склону планеры, летающие на продолжительность. Редко удаётся полетать в своё удовольствие за пределами склона планерной горы.

Время совсем остановилось, стрелки часов будто замерли в своей неподвижности. Земля близко, но сверху она кажется скучной, серой равниной, и все твои товарищи, машущие руками там, внизу, кажутся маленькими и, главное, безмолвными. А ночью ещё хуже: хочется спать, чувствуешь себя скверно. Может быть, и рекорд твой давно перекрыт другими.

Планеристу нужно радио — тут уж не заскучаешь и не заснёшь.

Через несколько дней, когда лётная погода была особенно благоприятной и появилась возможность установить новые мировые рекорды, Кошиц предложил переоборудовать наиболее солидный из двухместных планеров на трёхместный и попробовать вылететь на нём на побитие рекордов. Взял он с собой двух наименее тяжеловесных пассажирок, одна из них была Сима Блохина. Я установил в кабине радиостанцию… Ну, а дальше предоставляю слово Кошицу. Вот что он рассказывает:

“К тому времени, как мы были на старте, ветер ещё не разгулялся, и нам пришлось, не дожидаясь его, налаживать уют в кабине. Немцовскпй радиопередатчик давал мне возможность говорить с землёй каждые полчаса или час, как только мне этого хотелось. Планер здорово подтягивает кверху. Я стал аккуратно, буквально метр за метром, набирать высоту, и за мной кинулось всё полчище одноместных, двухместных, разноцветных и разнообразных машин. Ввиду моей солидной перегрузки и вообще солидного собственного веса, конечно, я за молодёжью не поспел и остался висеть на 540 метрах по альтиметру. Сообщаю по радио на землю о результатах, и получаю поздравления… Начинает смеркаться. Сейчас, через несколько минут будет повторён мировой рекорд продолжительности полёта. Смеркается совсем. В воздухе тихо, снижает. Машины, несмотря на сигнальные огни, всё-таки проходят близко одна от другой. Рекорд побит. Подвергать себя и своих пассажиров опасности, мешать другим планеристам бить фашистские рекорды продолжительности — нельзя. Советуюсь по радио с Миновым и сажусь под отчаянный вой и протестующие вопли пассажирок”.

Рекорды продолжительности, установленные немецкими планеристами, были тогда побиты. Наши планеристы летали больше тридцати восьми часов. Но я не пишу сейчас об успехах советского планерного спорта, и рассказ Кошица привёл лишь затем, чтобы подчеркнуть основную идею книги о сходящихся параллелях. Потом Кошиц стал конферансье.

Но не думайте, что он надевал фрак и выходил объявлять эстрадные номера. Кошица никто на эстраде не видел, и называли его “первый воздушный конферансье”. В нашем сегодняшнем понятии — это спортивный радиокомментатор. Я бывал чуть ли не на всех авиационных праздниках, которые проходили на Тушинском аэродроме и собирали, наверное, сотни тысяч зрителей. Кошиц сидел у микрофона и комментировал всё, что происходит в воздухе. Но почему же он “конферансье”? Ведь под этим словом мы обязательно подразумеваем неиссякаемый юмор, шутку. Помню, как необычайно талантливый на экспромты конферансье М.Гаркави на вечере парашютистов в ответ на реплику из зала бросил: “Мы, конферансье, на одном держимся с вами. Вы на парашютах, мы — на паре шуток”. Так вот Кошиц, шутил профессионально, но не по-эстрадному, а как лётчик, планерист, парашютист, знающий все тонкости мужественной своей профессии, где порою выручает юмор.

В фигурах высшего пилотажа есть полёт вниз головой. Нет, это не мёртвая петля (или “петля Нестерова”), когда в таком положении лётчик находится какие-то мгновения, а довольно длительный полёт. Зрители волнуются. Что же случилось? Кошиц успокаивает: “Это он покрышки сушит”.


Можно ли было в те времена недооценивать планерный спорт? Ведь это самая массовая и доступная школа подготовки лётчиков. Школа молодых авиаконструкторов. Это признавали все, но лишь немногие могли разглядеть в планере прототип будущих космических кораблей. Мне, например, никогда такое не приходило в голову. Да это и понятно: с авиационной техникой я был знаком лишь с точки зрения возможностей применения ультракоротких волн для связи с планерами и самолётами.

Разве я мог тогда знать, что освоение космоса начнётся с установки ракетного двигателя именно на планере и что создатель будущих спутников и космических кораблей сначала конструировал планеры. И что на одном из них — “Красная звезда” — лётчик В.Степанченок, тот самый, с кем я летал, испытывая свои радиоаппаратики, потом впервые в истории планеризма выполнит петлю Нестерова. Так с конструирования планеров началась творческая деятельность Сергея Павловича Королёва, имя которого навечно будет связано с открытием эры освоения человечеством космического пространства. Лишь после смерти Королёва широким читательским массам стала известной его биография. С.П.Королёв не только строил планеры, но и летал на них, чтобы почувствовать и проверить, насколько его конструкторские идеи, воплощённые в жизнь, близки к решению ещё более сложных задач. А для того чтобы испытывать свои конструкции, надо было получить диплом лётчика. Это и сделал С.П.Королёв, закончив лётное училище. К двадцати четырём годам он уже успел закончить МВТУ, стать конструктором, создать планеры “Коктебель” и “Красная звезда”, закончить лётную школу. И тут его воображение покорили идеи К.Э.Циолковского, с трудами которого он тогда познакомился.

Именно, в эти ранние годы С.П.Королёв весь свой недюжинный талант, научную прозорливость, основанную на глубоком изучении теории, подкреплённую практикой конструктора, отдаёт ракетной технике. В этом ему помогло увлечение планеризмом. Впервые ракетный двигатель Королёв установил на бесхвостом планере конструкции Б.И.Черановского. Этот планер мы видели на слёте планеристов, он удивлял нас необычностью конструкции, и когда он поднимался в воздух, то все планеристы с затаённым дыханием следили за этой странной бесхвостой машиной, которую мы ласково называли “бесхвостиком”.

Вскоре С.П.Королёв построил планер собственной конструкции, особенно прочный. Испытывали его на буксире в длительном перелёте Москва — Крым. Так начиналось рождение ракетоплана. Ракетные двигатели Королёв испытывал сам, что в те времена было связано с серьёзным риском, так как их конструкция требовала совершенствования. Случались и аварии. Взорвался двигатель. Королёва ранило, но он всё же сумел приземлиться.

Шли годы, мужал и развивался изумительный исследовательский и конструкторский талант С.П.Королёва — создателя ракетной техники. Под его руководством созданы управляемые ракеты дальнего действия и затем многоступенчатая межконтинентальная ракета. Наконец в 1957 году ракетно-космическая система С.П.Королёва вывела на орбиту первый спутник.

А дальше начинается сегодняшняя, творимая волей советских людей, история освоения космоса. Межпланетные космические станции, советский вымпел на Луне, фотографирование её обратной стороны — всё это было выполнено при непосредственном участии С.П.Королёва.

И вот настало утро 12 апреля 1961 года. Достойным завершением всех предварительных работ в освоении космического пространства явился полёт первого человека. Меня и моего друга писателя-фантаста А.Казанцева пригласили в радиостудию, чтобы прокомментировать сообщение Юрия Гагарина из космоса. Только что привезли уникальный исторический документ — кассету с магнитофонной плёнкой. Сквозь атмосферные разряды, шумы мы слышим голос из космоса, с волнением повторяем порою неразборчивые слова — техника ещё была недостаточно совершенна, — делимся своими мыслями по поводу столь необычайного события, но мне тогда в голову не приходило, что около тридцати лет назад я слегка прикоснулся к этой фантастике, поглаживая крыло планера, ну хотя бы того же “бесхвостика”, на котором неизвестный мне конструктор, чьими усилиями впервые был поднят в космос человек, прилаживал ракетный двигатель.

Мог ли я тогда, на планерных слётах, слушая на примитивных радиостанциях, работающих на ультракоротких волнах, голос с планера, думать, что именно на этих волнах услышу голос из космоса?

В те времена, как бы продолжая разработку методов радиоинструктажа, я перенёс это на обучение планеристов в воздухе, для чего соорудил нечто вроде своеобразной АТС на земле, позволяющей вызывать по радио любой из пяти планеров. Но все эти мои работы казались мне лишь частным случаем применения ультракоротких волн. Больше того, когда меня, слабо эрудированного радиоконструктора, пригласили в ЦДКА сделать доклад для военных инженеров на тему “Радиосвязь в авиации”, как было указано и пригласительном билете, я смог лишь рассказать о своих опытах на планерных слётах, сильно сомневаясь в возможности использования УКВ на самолётах. Эти волны не годились для дальней связи, и я им сулил лишь ограниченную роль в аэродромной службе. Возможно, для слепой посадки.

Конечно, я знал, как распространяются эти волны, и даже фантазировал, что Аэлита передавала слова любви именно на УКВ. Но то была фантастика, а не реальный голос Ю.Гагарина.

О том, что происходило на планерных слётах, писалось во многих газетах, которые послали на гору Клементьева своих корреспондентов. Вот сейчас передо мной — случайно сохранившиеся вырезки. В “Правде”, например, писал С.Диковский, потом мы его узнали как талантливого писателя. В каждой корреспонденции рассказывалось или упоминалось о радио на планерах. К слову сказать, тогда о моих аппаратах писалось гораздо больше, чем лет через двадцать о моих книгах. Сейчас я это объясняю дальновидностью корреспондентов, тех, что считали эти радиоэксперименты более полезными, чем мой последующий литературный труд. Впрочем, о литературе обычно пишут критики, а их нельзя сравнивать с корреспондентами. Совсем иные задачи.

Однако в ту пору и у меня были другие задачи, и критиками моими оказались радиоспециалисты, планеристы и лётчики. Испытания продолжались.

8

Ещё одно маленькое приключение. А что, если бы не было

радио? Кто сказал, что сердолик приносит счастье? Когда

можно выбросить радиостанцию? Парашютист рассказывает о

своих ощущениях во время прыжка. Испытания в воздухе

заканчиваются. Впереди новый этап.


Самолёт П-5 на старте. Мы летим из Коктебеля в Симферополь. На обратном пути испытаем новые ультракоротковолновые радиостанции, определим расстояние, на котором можно осуществить связь самолёта с землёй. Наши радиостанции работают отлично. Уже пройдено километров тридцать. Слева осталась серебряная кромка прибрежных волн, острые, скалистые берега. Мы передаём последнюю радиограмму “Сегодня не ждите, прилетим завтра. Вечером на всякий случай следите за эфиром. До свиданья!” Передатчик выключен.

Симферополь, к которому я сейчас подлетал, ослепительно белый. От аэродрома до города недалеко. Быстро туда добираемся, заканчиваем все свои дела и решаем возвращаться в Коктебель.

Вылетели. Под нами круглые вершины гор, покрытые словно зелёным бархатом, — хочется рукой погладить.

Проверяя радиостанцию, я стал что-то весёлое напевать в микрофон. Ветер был встречный, мы шли медленно. Пилот несколько раз поглядывал на солнце. Оно заволакивалось облаками, краснело и, казалось, стремительно опускалось вниз.

Убрав газ, пилот обернулся и прокричал:

— Дотемна не долетим! Ищу площадку. На всякий случай приготовь парашют, он под тобою. По сигналу прыгнешь.

Стало почти совсем темно. Аэродрома не видно. Включил приёмник. И вот вместе с треском мотора слышится далёкий знакомый голос:

— Отвечайте для связи. Ваше пение слышал хорошо. Отвечайте!

— Приготовьте огни для посадки! Ищем аэродром. Дайте музыку на десять минут!

Обращаю на себя внимание пилота.

— Договорился по радио! — кричу ему. — Прыгать не придётся — аэродром будет освещён. Сигналы “право” или “лево” буду передавать через педали двойного управления.

Отдираю провод так называемого противовеса от борта кабины и вращаю эту часть антенны в разные стороны. Ветер вырывает провод из рук, больно им хлещет по лицу. Ничего… Вот так как будто громче… Нужно взять левее. Нажимаю левую педаль. Пилот меняет курс. В телефоне всё громче и громче звучит музыка. Пилот видит огоньки аэродрома. Музыка закончилась.

— Мы слышим шум вашего мотора! — громко в телефоне. — Садитесь осторожно. Направление ветра северо-западное.

Посадка была произведена удачно.

Оказывается, мои случайные упражнения в вокальном искусстве были услышаны на расстоянии в семьдесят километров.

В этом полёте весьма примитивно использовались принципы радионавигации, которая сейчас является основой самолётовождения.

В другом эпизоде, я бы сказал “приключенческого характера”, мне хочется показать технику через преодоление обязательных препятствий, которые всегда присутствуют в творческом труде. И знаете, дорогие читатели, это всё безумно интересно. Конечно, сейчас испытания обставляются иначе. Тут и целые коллективы, и сложная измерительная техника, но я хочу показать эти опыты как голую схему, окрашенную только лирическими ощущениями автора.

Теперь уже испытания на море. Далеко ли пройдут радиоволны? Как будут влиять прибрежные скалы? Смогут ли ультракороткие волны огибать эти препятствия? В специальной литературе указывалось, что дальность действия передатчика ультракоротких волн на водной поверхности резко возрастает.

Крым. Коктебель. Вдали видна гора, где свили себе гнездо фанерные птицы — планеры. На плоской крыше высокой каменной дачи “Адриана” стоят два голубых чемодана: один из них — передатчик с антенной, другой — патефон с набором пластинок. У берега слегка покачивается лёгкая байдарка. На носу её прикреплён гибкий прут антенны, рядом привязан маленький приёмник, батареи уложены на дно лодки.

Солнце уже высоко, надо торопиться. В последний раз проверяем аппараты. Я сажусь в байдарку, надеваю наушники и отталкиваюсь от берега двусторонним веслом. Направляюсь к скалистым уступам сурового Кара-Дага. В ушах рокочет марш. Байдарку слегка покачивает. Пока всё в порядке. Останавливаюсь, записываю в дневник время и результаты наблюдений. Медленно огибаю выступающие камни и разворачиваю лодку параллельно берегу. Справа высится живописная стена Кара-Дага. Она вся расписана охрой и ультрамарином, как театральная декорация оперных постановок. Кое-где вкраплены оранжево-красные пятна, белеют известняки. Вершины гор обвиты зелёным кустарником.

Включаю приёмник. “Не счесть алмазов в каменных пещерах…” — заливается тенор.

Жарко. Единственная тень — от прута антенны.

Вот она, Сердоликовая бухта. Пристаю к берегу — узкой полосе гальки у отвесной стоны Кара-Дага. Изумрудная вода. Розовые водоросли вырастают яблоневыми садами на золотом песке призрачного дна. Проплывает маленький парашютик медузы с лиловой каёмкой по краям. Цветные камешки — халцедон, яшма разных цветов и оттенков, с тонкими прожилками и без них — будто нарочно разложены пёстрой мозаикой на прибрежной полосе. “Не счесть жемчужин в море полуденном…” — пищит голосок в телефоне. Сердоликовая бухта. Видимо, она названа так потому, что здесь часто встречается этот оранжевый камень. Кто-то сказал, что он приносит счастье. Мне повезло: на глубине двух метров бледно-оранжевым светом пламенеет большой кусок сердолика. Нырнуть за ним — дело одной минуты. Редкий экземпляр, почти совершенно прозрачный, с тонким розовым рисунком. Что ж, оставим его “на счастье” и будем продолжать испытания.

А песня всё ещё слышна. Значит, надо ехать дальше. До Золотых ворот добираюсь быстро; слышимость слабеет — горы на пути. Значит, действительно на предельных расстояниях даже небольшие отроги гор почти полностью задерживают радиоволны. Решил возвратиться обратно. Солнце жжёт немилосердно, а нужно плыть ещё километров восемь, пересечь бухту вдали от берега. В телефонных трубках издевательски звучит “Зимушка-зима”.

Поднимается сильный береговой ветер. Лодку относит в открытое море, волны стараются её перевернуть. Веслом ставлю лодку поперёк волны. От сильной качки противная тошнота подступает к горлу. Волны начинают захлёстывать лодку. На дне её перекатывается сердолик. Ветер понемногу меняет своё направление. Упорно работая веслом, приближаюсь к берегу. Вот уже видна чахлая коктебельская зелень, перевёрнутые лодки на песке, одиночные фигуры курортников.

Уже надоело поворачивать лодку поперёк волн. На всякий случай принимаю аварийные меры: отрываю от батарей шнуры, делаю петлю и привязываю её к приёмнику. Приёмник надеваю на себя. Берег всё ближе. Удар волны опрокидывает лодку. Батареи и тетрадь скрываются под водой. С приёмником на шее плыву за лодкой, толкая её впереди себя. Медленно подплываю к берегу, вытаскиваю лодку и валюсь на горячий песок.

Через час-другой очнулся. Было уже темно. Шурша мелкой галькой, волны плещутся у самых ног. Отнесло меня далеко в сторону.

Солнечная ванна была слишком горяча, а купание оказалось некстати. Но зато я слышал свой передатчик далеко за горами, и это было самым главным. Ночью снился приёмник, розовые водоросли, медузы с сиреневой каёмкой и оранжевый камень сердолик.

Возвратившись с планерного слёта в Москву, я продолжал испытания и на земле и в воздухе. Надо было сформулировать теоретические обоснования, связанные с условиями распространения ультракоротких волн. Помню ещё один эпизод.

…Серебряная оболочка аэростата медленно падала, как гигантский, ещё не успевший полностью раскрыться парашют. В синем, словно на плакатах, небе сверкающая нить стального троса вычерчивала падающую кривую.

— Что это? — обеспокоенно спросил мой спутник, прижимая к себе маленькую радиостанцию.

В это время мы въезжали в расположение воздухоплавательной части.

— Ничего особенного, — пояснил пилот. — Обыкновенный привязной аэростат. Слишком высоко подняли, вот он и лопнул. Но вы не тревожьтесь. Мы вас поднимем на другом.

Надо признаться, что и меня и моего товарища, который должен был подниматься на аэростате, это заявление не очень успокоило. Но всё же он поднялся с радиостанцией, а с другой я отправился на машине.

Мы должны были проверить дальность действия радиостанции в зависимости от высоты подъёма. Машина шла хорошей просёлочной дорогой, через лес, деревню, поле, потом снова через лес и луга. Вот уже проехали пять километров. Всё ещё слышно хорошо. Проехали десять — слышимость не меняется. На пятнадцатом километре громкость уже заметно слабеет.

Передаю в микрофон:

— Попросите поднять выше. Проверим, как изменится слышимость.

— Как же мы можем попросить? — отвечают с аэростата. — Внизу нет приёмника. Пробовали кричать — ничего не получается.

Пришлось возвращаться обратно.

Подъезжая к месту, где расположились воздухоплаватели, в кронах кудрявых деревьев, мы увидели блестящую лысину нового аэростата. Это уже не колбаса, а шар; он слегка покачивался под напором ветра.

— Что же так рано? А говорили, километров на тридцать будет слышно! — обратился к нам командир части.

— Поднимите аэростат повыше. Пятисот метров мало.

— Пожалуйста. Хоть три тысячи. Вот, кстати, сейчас аэростат отправляется в свободный полёт. Одного пассажира можно захватить.

— Что ж, полетим. Только батарей не хватит.

— Да полёт тренировочный, ненадолго. К вечеру где-нибудь сядете.

— То есть, простите… Как — где-нибудь? Например, здесь недалеко водохранилище. Место для посадки не очень удобное.

— Всякое бывает. Это уж зависит от пилота.

На борту корзины закрепили маленькую радиостанцию. Пока пристраивались, настраивались, договаривались, прошло немало времени.

Оглянувшись по сторонам, я вдруг увидел, что мы уже летим. Наш серебряный шар поднялся совсем бесшумно. Сквозь дымку горячего воздуха, поднимающегося от земли, видны были луга, полосой нержавеющей стали блестела на солнце река.

По зелёной панели радиостанции от ручки реостата до ручки настройки ползёт обыкновенный муравей,возможно первый из всех муравьёв, поднявшихся на высоту в восемьсот метров.

— Сообщите высоту! — врывается в уши голос земли.

— Восемьсот метров. Будьте на приёме.

Выбрасываем балласт. Лёгкий толчок — и мы взлетаем ещё выше. По земле бегут тени. Опушка леса кажется краем зубчатой синей горы. Солнце садится. Становится холоднее, и нас здорово снижает. Смотрим на карту. Уже пролетели больше двадцати пяти километров. Высота девятьсот метров. Результаты испытаний вполне удовлетворительны. При самой маленькой мощности получена хорошая дальность.

Теперь пора и снижаться. Но прежде чем сесть, я договариваюсь с землёй, чтобы там замечали, как будет падать громкость и на какой высоте они нас услышат в последний раз. Это важный опыт, так как можно вычертить очень интересные кривые. Пилот занимается своим делом. Наверху что-то свистит, видимо газ выходит из клапана. Спускаемся всё ниже и ниже.

— Высота сто метров! — говорю я в микрофон.

Вдруг рывок, шар подскакивает вверх. Сброшен балласт, и мы снова быстро поднимаемся. С раздражением обращаюсь к пилоту:

— Вы мне всю кривую испортили!

— Какую кривую?

— Кривую слышимости. Неужели не понимаете?

— Если бы сели на сучья, не то бы ещё попортили.

Я взглянул вниз. Шли над лесом. Он, как мне тогда показалось, состоял только из одних сухих деревьев, ветви которых торчали, как оленьи рога.

Надо скорее исправлять ошибку — снова сообщить, на какой высоте мы находимся. Говорю в микрофон и с удовольствием осматриваю борта корзины. Больше балласта нет. Кривая слышимости испорчена не будет.

На большой скорости ветер гонит нас к земле, мелькают деревья, кустарник, впереди зеленеет луг. Дотянем или придётся повиснуть на сучьях?

Пилот с непонятной для меня нервозностью всё время оборачивается, посматривая на радиостанцию.

Удар. Корзина стукнулась о верхушку сосны, закачалась, и мы едва успели уцепиться за стропы. Через минуту нас потащило по лугу. Навстречу бежали люди.

…На обратном пути со смехом вспоминали о том, как чуть не вывалились из корзины.

— Даже в момент нашей посадки, — умиротворённо рассказывал я шофёру, — пилот беспокоился о радиостанции: всё на неё поглядывал.

— Ну конечно, поглядывал — ведь я хотел её выбросить, — признался пилот.

— Как?..

— Да, да, выбросить, просто как балласт, чтобы хоть немного дотянуть до луга. Садиться на деревья довольно опасно. Хорошо, что мы так счастливо отделались. Благодарите судьбу.

— Но ведь станция могла бы разбиться! Это единственный экземпляр.

— А перед полётом вы утверждали, что её можно бросать как угодно — такая она прочная и надёжная, — сказал пилот, хитро улыбаясь.

Наконец, для того чтобы закончить рассказ об испытаниях моих конструкций в воздухе, надо вспомнить ещё один эпизод.

В первых числах мая 1935 года в центральных газетах было помещено следующее сообщение: “Ровно сорок лет тому назад русский изобретатель А.С.Попов впервые демонстрировал свой передатчик. За это время радиотехника так сильно шагнула вперёд, что сегодня мы могли слышать, как парашютист во время прыжка рассказывает свои впечатления через маленький передатчик ультракоротких волн”.

Дальше шло описание прыжка — кто, когда и как проводил этот опыт.

Прыжок парашютиста с радиопередатчиком был естественным развитием тех опытов по изучению распространения ультракоротких волн, которые описаны в этом разделе книги. Кроме того, нам хотелось показать, что парашютный прыжок — это дело трезвого и холодного расчёта, спокойного мужества, что не инстинкт самосохранения заставляет парашютиста дёргать кольцо. Нужно было всё это доказать вопреки некоторым рассказам о парашютистах, где писалось примерно следующее: “Он сам не помнил, как дёрнул кольцо… Всё заволокло туманом”, и т. д. Нет, парашютист всё прекрасно помнит и знает, что с ним происходит.

Итак, о самом опыте. Тушинский аэродром. Прохладное майское утро. На трибунах много гостей, нетерпеливо посматривающих в небо. Из репродукторов звучит то музыка, то счёт: “Даю пробу… раз, два, три…”

На плоской крыше аэроклуба стоит маленький чемоданчик с приёмником и тонким штырём антенны. От приёмника идут провода к усилителю и дальше по телефонной линии — в студию звукозаписи.

Парашютист с двумя парашютами закрепляет у себя на боку небольшой плоский радиоаппарат. Антенна зашита в комбинезоне, микрофон на резинке у рта.

Последняя проверка. Парашютист направляется к самолёту и по пути говорит в микрофон: “Раз… два… три… подхожу к самолёту”. Пожалуй, ни одни из экспериментов не вызывал у меня столько волнений. А вдруг не будет слышно? Оборвётся антенна, запутается провод микрофона, отсоединится провод батареи. Всё как будто бы предусмотрено — лампы передатчика защищены от толчков резиновой губкой, провода припаяны, всё проверено, но… всякие бывают неожиданности.

Из репродуктора вырывается рёв самолёта. На этом фоне можно разобрать слова:

— Выруливаем на старт… Оторвались от земли!

Мы видим, как самолёт взмывает в воздух, набирает высоту. Слушаем дальше.

— Подходим к границе аэродрома… Высота сто пятьдесят метров. Делаем вираж на девяносто градусов. Проходим над Москвой-рекой, слева видим канал.

Оглядываюсь по сторонам. Все притихли. Журналисты записывают в блокноты слова, передаваемые с самолёта.

— Разворачиваемся снова и идём прямо на аэроклуб. Высота восемьсот метров… Приготавливаюсь…

Молчание. Неужели испортился передатчик? Нет, не может быть! Это пилот выключил мотор, поэтому стало так тихо.

Снова знакомый голос:

— Пилот даёт знак вылезать… Вылезаю…

Мы видим, как высоко в небе маленькая тёмная фигурка выходит на крыло, держась за борт кабины.

— Сигнал к прыжку… Иду вниз.

Секунда молчания. Фигура оторвалась от самолёта и камнем летит к земле. Что это, затяжной прыжок? Парашют не раскрывается?!

Спокойный голос из репродуктора:

— Дёргаю кольцо.

Маленький парашютик взметнулся белым клочком ваты, потянул большой.

— Рывок… Надо мной раскрылся купол парашюта, раскрылся, как всегда, нормально… Поправляю лямки, чтобы удобнее было сидеть. Привязываю кольцо… Меня несёт на реку. Купаться что-то не хочется… Качает как на качелях. Скольжу… Ветер несёт на пашню. Разворачиваюсь по ветру… Земля!

В этот момент парашютист приземлился; сильный ветер, надувая парашют, потащил его по пашне.


Изучение распространения радиоволн всегда привлекало любителей.

В юные годы советского радио многое казалось загадочным, поэтому исследования радиолюбителей носили несколько иной характер, чем сейчас. Тогда это напоминало скорее романтическое знакомство с непонятными явлениями науки, чем планомерное изучение вопроса, подкреплённое теорией и опытом.

В исследовательских институтах и тогда работали крупнейшие учёные страны. Они нередко выступали в печати с трудами, где описывались опыты с ультракороткими волнами.

Помню, появилась статья о прохождении этих волн сквозь толщу воды. Хотелось их повторить. Взяли большую железную банку, втиснули туда передатчик с батареями и вместо микрофона включили зуммер-прерыватель, который жужжал как комар. Затем сквозь дырку в крышке вывели провод антенны, замазали крышку варом и на верёвке опустили всё это сооружение в воду. Интересно, будет ли слышно? Оказывается, слышно, даже если банку опустить на глубину в два метра. Результаты совпадали с данными, опубликованными в статье.

В настоящее время ультракороткие волны достаточно исследованы. Ведь основная связь со спутниками и космическими кораблями ведётся на этих волнах. Однако мы ещё не можем с уверенностью сказать, что точно знаем, как они распространяются за пределами прямой видимости. Тут встречаются и некоторые неожиданности. Любители телевидения принимают эти волны далеко за горизонтом и тем самым вносят известную поправку к теории.

Уже работают спутники связи “Молния”, система “Орбита”, но мы ещё не совсем ясно представляем себе особенности отражения ультракоротких волн от облаков, падающих метеоритов. Здесь систематические наблюдения любителей могут серьёзно помочь учёным. Это поистине творческая научная работа, доступная многим.


ЧАСТЬ 4


Здесь уже более серьёзный разговор. Испытания с приключениями закончились, начинается проектирование. И опять приключения. Да, да — приключения конструкторской мысли. А потом — завод, где столько тайн и загадок, что я чувствую себя детективом. Конечно, это всё от неопытности. Но поверьте, — а вы уже, надеюсь, убедились, что мне можно верить, — поиски единственно возможного конструкторского решения гораздо увлекательнее, чем поиски пропавших драгоценностей. Несколько позже я вам расскажу, что пришлось испытать в ленинградской блокаде, на войне, и о том, как меня, не умеющего плавать, бросили в воду и сказали: “Плыви”. А в конце — как я навсегда оставил творческую параллель в технике.

1

Легенды об открытиях. Мечта о карманной радиостанции, и

почему она в те времена так и осталась мечтой.


Я уже рассказывал о первых своих изобретениях, которые так и остались никому не нужными. А сейчас, на более конкретном материале, попробую, хоть и приблизительно, показать вам сущность творческого процесса.

Сколько создано легенд насчёт изобретателей!

Многие представляют себе, что открытия и изобретения рождаются случайно или, вернее, от воздействия какого-то внешнего толчка. Так, например, вспоминают часто анекдот об открытии земного тяготения Ньютоном: будто бы ему помогло сделать это великое открытие яблоко, упавшее с дерева; или, скажем, легенду об Архимеде, который, открыв свой закон, выбежал из ванны с криком: “Эврика!” Может быть, Ньютон в саду и Архимед в ванне в это время думали именно о том, как бы решить задачи, ставшие целью их жизни. Яблоко или вылившаяся из ванны вода были для них только случайным толчком. Если, конечно верить легендам.

Гораздо чаще в истории техники встречаются изобретения, вызванные общей необходимостью. Так было с паровой машиной Ползунова, со свечой Яблочкова, анилиновыми красками Зинина. Примеров таких в науке не сосчитать.

Есть и другой пример в истории техники, когда изобретение родилось только из личной необходимости и выгоды. Вспоминают лакея Янсона. Ежедневно он должен был чинить гусиные перья для своего хозяина. Утомительное и хлопотливое занятие. Янсон решил освободить себя от этой работы и, как говорят, придумал стальное перо.

Идея создания маленькой радиостанции у меня начала постепенно кристаллизоваться. Прояснялись основные контуры. Но всё же впереди — горы упорной работы. Минутами мне казалось, что задача непосильна.

Встречалось много тропинок. Идёшь-идёшь по одной из них, а потом оказывается, что идти по ней совсем нецелесообразно. Выбрал новую дорожку — впереди непроходимая чаща. Пробираешься сквозь неё, тратишь время и силы и приходишь… на старое место. Или, что ещё обиднее, пробираешься сквозь чащу, в кровь издерёшься. В темноте ничего не видно. А потом выясняется, что рядом проходила хорошая, протоптанная многими инженерами дорога. Идея, схема, конструкция, созданные однажды советскими инженерами, передаются, как эстафета, через годы и десятилетия. Каждый из участников этой эстафеты вносит своё — свой талант и выдумку. Кем-нибудь из достойнейших задача будет решена, и, вероятно, скоро.

Сейчас, пусть не в массовом распространении, но всё же существуют карманные радиостанции на транзисторах, но в те годы я мог о них только мечтать.

В радиолюбительском американском журнале я встретил примерно такое сообщение: “Известный радиожурналист мистер Бобкинс применил изобретённую им карманную радиостанцию для так называемых актуальных передач. Недавно он произвёл великолепный репортаж со статуи Свободы. Дальность действия самой маленькой в мире радиостанции достигает семи миль”. На снимке была изображена радиостанция, лежащая на ладони руки. Действительно, техника на грани фантастики!

С сожалением смотрел я тогда на свои аппараты. Даже если бы я сшил специальные модные карманы необычайной ширины, моя радиостанция всё равно не влезла бы в такой карман. Как-никак, она весила десять килограммов.

Упорно изучая технические журналы, я искал более подробное описание этой “карманной радиостанции”. Наконец мне посчастливилось увидеть её на снимке уже “в полном вооружении”. Шнур привёл к солидному чемодану с батареями. Таким образом, “карманная” радиостанция сразу стала “чемоданной”, и незачем было её рекламировать, смущая загадочными картинками доверчивых радиолюбителей. Впрочем, даже и опытных специалистов.

Ларчик радиостанции открывался просто. В аппарате Бобкинса не было приёмника, передатчик одноламповый, примитивный (такие игрушки у нас часто делали пионеры).

Но откуда же получалась большая дальность? Но ведь мы же помним, что радиорепортаж производился со статуи Свободы. А нам известно, что чем выше поднята радиостанция, тем дальше слышно. Теперь всё ясно. В этих условиях даже самая маленькая радиостанция может перекрыть большие расстояния.

Так что же? Можно сделать “карманную радиостанцию” или нет? Только настоящую, а не рекламную игрушку: приёмопередатчик с практически пригодной дальностью действия.

Сейчас, конечно, всё можно. Недаром советская радиотехника достигла рекордных результатов в “микроминиатюризации”. Но я рассказываю о том, сколь трудны были первые шаги на этой радиопараллели. И тогда можно было сделать крохотные детали — ведь делали же отдельные любители моторчики величиной с копейку. Всё дело в батареях — они занимают не менее семидесяти-восьмидесяти процентов веса аппарата.

На помощь радиоконструкторам пришла наша ламповая и элементная промышленность. Пальчиковые лампы, специально выпущенные для экономичных приёмников и усилителей, брали очень мало энергии. Довольно сложная радиолампа во много раз экономичнее всем известной лампочки от карманного фонаря. Казалось бы, что выход найден. Значит, аккумулятора хватит надолго, если маленькая карманная батарейка в ручном фонарике работает почти целый месяц. А конструкторы опять недовольны.

Почему? Наверное, они просто придираются к бедным инженерам, которые разрабатывают лампы.

Надолго ли мы зажигаем фонарик? Посветим минутку — и опять загасим: зачем же зря расходовать батарейку? А если включить фонарик часа на четыре? За этот срок она и разрядится. А радиостанция должна работать долго без перерыва, особенно её приёмник — он же всё время ждёт сигнала от другой радиостанции. Приёмник может стоять целые сутки включённым. Да и ламп в приёмнике не одна, а несколько.

Короче говоря, есть причины для недовольства конструктора. Инженеры-ламповики на все его требования отвечают: “Больше сделать ничего нельзя, нить накала и так слишком тонка. Если делать её ещё тоньше, лампа получится непрочная, да и усиливать будет плохо”.

Пришлось согласиться. Доводы убедительные. Надо подумать об уменьшении количества ламп. И вот в каждой новой конструкции из схемы выбрасывалась одна лампа; схема перерабатывалась с таким расчётом, чтобы приёмник продолжал хорошо работать. Наконец в приёмнике осталось всего три лампы. Дальше, как говорится, идти некуда. С двумя лампами приёмник работает плохою Как будто бы полное решение вопроса.

А передатчик? Он ведь требует большой мощности, и не только от аккумулятора, а главное — от анодных батарей. Значит, придётся часто менять если не аккумулятор, так батареи. К тому же одной батареи для передатчика мало. Начинай всё сначала.

Так довольно часто бывает в работе конструктора. Строишь медленно и осторожно, всё это подкрепляешь правильными техническими домыслами, получается будто бы хорошо, и вдруг только от одной особенно трезвой мысли как карточный домик рассыпается вся кажущаяся стройной система рассуждений.

Ох, уж эти анодные батареи! Нельзя ли от них совсем освободиться? Что у нас осталось в запасе? Какие источники питания? Автомобильные приёмники питаются прямо от стартерного аккумулятора, без всяких анодных батарей. Высокое напряжение получается от этого же аккумулятора при помощи так называемого вибрационного преобразователя — зуммера с механическим выпрямителем.

Сейчас есть прекрасные преобразователи на полупроводниках, а в то время, когда мы начинали строить маленькие радиостанции, вибрационные преобразователи были очень плохи — рычали, хрипели, пластинки замыкались, обгорали контакты. Мы старались снисходительно относиться к капризам вибрационных преобразователей, но после печального опыта их применения надолго с ними распрощались.

Что же остаётся делать конструктору? Все источники питания его не удовлетворяют. Уж не капризничает ли он так же, как и отвергнутые им преобразователи?

Надо искать.

Сколько было разных идей! Сколько проделано экспериментов! Необычайные проекты, один чудеснее другого, приходили в голову. Однако и до настоящего времени учёные не придумали каких-либо особенных источников электрической энергии. Даже атомная батарея и та ничтожной мощности. Волей-неволей тогда мне пришлось остановиться на обычных типах аккумуляторов и батарей.

С сожалением подумал о том, что комплект питания для моего аппарата весит около пяти килограммов, а самый аппарат можно сделать не тяжелее килограмма.

И всё-таки даже такая радиостанция оказалась очень нужна. Я получил задание и приступил к конструированию.

2

Мне пришлось бросать изобретать, исследовать,

проектировать. Пора приступать к конструкции. С чего

начинать? Я играю в кирпичики. Вызываю символического

критика. Его я боюсь больше всех.


Почти невозможно рассказать о том, как рождается конструкция. Как мыслит конструктор, сидя за чертёжным столом, в поисках решения? Какими путями идёт совершенствование конструкции? Или, например, почему сначала разрабатываются общие контуры аппарата, а потом уже проектируются детали, хотя они и являются его основой: без них ничего нельзя сделать. Многие конструкторы сначала рисуют ящик, в котором потом уже размещают детали. Трудно решить, верно ли это. Вопрос сложный.

Несмотря на особую специфику радио, всё равно процесс конструирования остаётся общим при создании как приёмника, так и любой машины. Поэтому не случайно из радиолюбителей выходят конструкторы самых разных специальностей.

Мне часто приходилось встречаться с опытными инженерами — строителями, теплотехниками, механиками. Они в своё время были радиолюбителями. По их признанию, это сыграло решающую роль в выборе профессии. Да, они не стали радистами, но опыт исследователя и конструктора, когда они занимались любительскими приёмниками, определил их жизненный путь.

Они стали творцами новых машин, зданий, станков, самолётов, и так же, как в дни своей радиолюбительской юности, сейчас вычерчивают контуры будущей конструкции. Только на листе уже не приёмник, а другое, не менее сложное творение, требующее точных знаний и опыта. Однако, как и должно быть, привычный глаз конструктора видит на чертеже те же самые законы технической композиции — ими он когда-то пользовался, конструируя приёмники.

…Как же примерно создаётся радиостанция?

Почему с ящика, с общей формы аппарата часто приходилось начинать конструирование?

Потому что вся конструкция малой (именно малой) радиостанции определяется батареями и аккумуляторами. Всё зависит от того, как их поставить: рядом или друг на друга, боком или плашмя.

Представим себе такую картину. Сидит конструктор и строит домики из батарей и чурбачков. Пробуем десятки вариантов, для того чтобы остановиться на более или менее приемлемой конструкции. Но это только начало. Игра в кирпичики. Сколько же места остаётся для самого аппарата? Немного. Можно ли уложиться в таком объёме? Прикинем. Основные детали: конденсаторный блок, два трансформатора, три лампы, катушки и переключатели. В оставленном месте они никак не размещаются. Приходится или увеличить весь аппарат, или по-иному расположить батареи.

Опять сначала. Батареи передвигаются вперёд, назад, вниз, вверх… Ну вот, места осталось побольше.

Теперь посмотрим, как будет выглядеть наш аппарат, удобно ли им пользоваться на ходу, в движении. Из картона по тем же размерам, которые мы только что установили, делается радиостанция. Мы уже видим её общие контуры. Можно примерить и на радисте, для которого она предназначается. Вот он перед нами в полном вооружении, с противогазом и лопатой, подсумками и ранцем. Где же он будет носить радиостанцию?

И бегает конструктор вокруг своего настоящего заказчика, как хороший портной во время примерки, только в зубах у него не булавки, а карандаш. Ох, и трудное это дело — пригонка, примерка технической конструкции к человеку! То антенна мешает, то к ручкам настройки не подберёшься. Ну, скажем, место для радиостанции определено. Удобнее носить её за плечами, чем сбоку, как противогаз. Начинается новый этап. Заказана деревянная модель аппарата — просто дубовый брусок, к нему прикреплены ремни и антенна.

…Вечером, когда все уходят домой, удивлённая уборщица, открыв дверь лаборатории, могла наблюдать следующее.

На полу расстелен брезент, и серьёзный мужчина с винтовкой и каким-то чурбаном за плечами ползает по комнате то на животе, то на боку. Полежит немного, покрутит какие-то ручки у чурбана и опять ползёт. Уборщица роняет щётку и, шлёпая калошами, бежит по коридору, предварительно захлопнув за собой дверь.

Конструктор поднимается, швыряет чурбан в угол, снова начинает перекладывать батареи и детали с места на место, Оказывается, что лёжа нельзя дотянуться до переключателя. Надо искать другое расположение батарей и самой радиостанции.

Работа уже начинает надоедать. Кажется, что выход найти невозможно. Но этому чувству поддаваться нельзя! Чтобы даже не было мысли об этом. Итак, начинаем всё сызнова. Бывают и счастливые находки, когда выясняется, что можно освободиться от лишней ручки или некоторые детали сделать меньше, но на это рассчитывать не стоит.

Чем дальше, тем труднее. Уже начинают всплывать новые вопросы, например: не размещается шкала, очень мала панель управления, ручки тесно расположены. А может быть, и не тесно? Кто прав? В этом случае конструктор прибегает к практическому опыту. Берёт настоящую варежку, надевает на руку и пробует крутить ручку, расположенную на доске. Но так, чтобы не затронуть другие ручки. Это всё только начало. Конструирование радиостанции впереди.

А когда конструктору кажется, что наступил предел его исканий, он мысленно обращается к помощи коллектива. Одно только сознание, что за твоей спиной стоит огромная армия, способная преодолеть все, казалось бы, неприступные твердыни техники и в нужный момент прийти тебе на помощь, вселяет бодрость и уверенность.

Неожиданно приходит смелое решение, и кажется ему, что солнечные лучи уже играют на готовом чертеже.

У меня такое ощущение, что игра в кирпичики, склеивание картонных макетов и прочие конструкторские ухищрения в какой-то мере напоминают проектирование книги. И так прикинешь, и эдак, пока остановишься на стройной композиции. Но это бывает реже, чем при конструировании аппарата. Правда, пока я рассказывал больше о проекте, чем о конструкции, пригодной для производства.

Но вот настала новая пора. Сделаны опытные образцы, доказана возможность создания аппарата подобного типа, проверены на практике его свойства, общая конструкция получила одобрение.

Надо браться за чертежи. В новом варианте необходимо учитывать особенности промышленного выпуска. Собственно говоря, с этого момента и начинается конструирование.

Инженер склонился над чертежом, от руки набрасывает общие контуры будущего аппарата. Идёт молчаливый разговор, будто спорят в человеке два голоса:

— Вот это действительно замечательная конструкция! Как продуманно и закономерно расположены детали! Прекрасное соотношение длины и ширины. Удобное управление. Да, это будет окончательный вариант.

— К чему такая восторженность? Прямо скажем: решение не из блестящих. Куда, спрашивается, вылезла вот эта ручка? Общая конструкция высока и неустойчива. Управление неудобное.

Так противоречиво автор оценивает своё произведение. Мучается, страдает, с пристрастием разносит каждый свой вариант, и всё это лишь для того, чтобы приглушить в себе восторженность, излишнее увлечение успехом. Суровой, придирчивой оценкой он старается отмести всё ненужное, наносное, поверхностное, чтобы идти дальше, от одного варианта к другому.

Нельзя только любоваться своей последней конструкцией, как бы она ни была удачна. Это похоже на восторженного путешественника. Он млеет перед обыкновенным холмом, забывая о том, что впереди его ждут величественные снеговые горы.

Конструктору нельзя слишком рано успокаиваться и считать, что цель им достигнута, когда он ещё не исчерпал всех своих возможностей. Таким путём не создаются хорошие, продуманные вещи. Злым и придирчивым должен быть автор к своим творениям. Настолько придирчивым и несносным, что если бы он заставил испытать окружающих подобные черты своего характера, то снискал бы себе славу самого тяжёлого и неприятного человека во всём доме.

К счастью, творческая работа воспитывает в человеке совсем иные черты. И только в оценке своих творений автор может быть брюзжащим скептиком, которому всё нехорошо, всё не нравится. Но скептиком умным и знающим: он должен суметь доказать, почему ему не нравится тот или иной вариант и что в нём плохого. Но если этот придирчивый скептик будет только пыхтеть и жаловаться: “Мне не нравится! Это плохо! Это безобразно!” — а почему плохо и безобразно, он не может сказать, тогда не надо слушать его. Работе это не помогает. У конструктора появится чувство излишней неудовлетворённости, скука и охлаждение к начатой творческой работе. А это очень опасно, потому что творческий процесс должен быть в самой своей сущности радостным и желанным.

Так в постоянном столкновении двух творческих начал — увлечения и критического отношения к своей работе — создаётся конструкция.

К чему же это приведёт? К чему приведёт спор двух сторон — восторженного конструктора и скептика? Когда же надо заставить замолчать всезнающего придиру? Если так создавать аппарат, то, пожалуй, никогда ни на чём не остановишься. Все варианты будут плохи.

Непременно где-то нужно остановиться. И найти этот момент — самое трудное. Надо воспитывать в себе особое мужество, чтобы остановиться с разбегу и сказать: “Вот именно здесь истина, то, что я ищу! Поэтому последний вариант, № 17, утверждаю как самый совершенный и буду защищать его перед товарищами”.

Я говорил о путешественнике, который любовался обыкновенным холмом, а за ним оказались прекрасные горы. Так вот, добрался конструктор до этих гор. Здесь ли ему остановиться окончательно? А может быть, впереди его ждут горы ещё выше, ещё красивее. Идти ли дальше? Трудный вопрос.

Народная мудрость говорит: “Лучшее есть враг хорошего”. Можно улучшать свою конструкцию буквально до бесконечности и никогда не дойти до желаемого конца. То есть, короче говоря, никогда её не закончить. Ни хорошую, ни плохую. Надо уметь вовремя остановиться.

Итак, предположим, что выбран самый лучший вариант. Конструктору он очень нравится. Однако для последней, окончательной самопроверки из глубины своего сознания конструктор вызывает придиру. Кажется, будто сидит он на столе — сморщенный, маленький старикашка, похожий на гнома из детских сказок.

“На этот раз вам нравится?” — спрашивает конструктор.

Молчит придира. Потом нехотя заявляет:

“Видите ли, пока возражений особых не имею, но думаю, что потом, уже в практической работе, выявятся серьёзные недостатки данного варианта. А вообще, что вы меня спрашиваете? Я давно заявлял, что вы бездарный конструктор. Любой школьник сделает все эти игрушки гораздо лучше…”

Вот ведь какого дерзкого гнома приходится иногда вызывать, чтобы он несколько охладил чрезмерную влюблённость конструктора в свои аппараты! Но сегодня старый скептик неправ — он не привёл ни одного технического довода против избранного варианта. Он только брюзжал, что, как известно, не доказательство.

После этого тебе уже действительно начинает нравиться найденная конструкция. Живительная теплота разливается по всему телу. Светлеет хмурый осенний день.

Теперь вперёд, к детальной разработке аппарата. Конструктор бежит к чертёжной доске, где ждут его розовое поле миллиметровой бумаги и остро отточенные карандаши.

То же самое произошло со мной, когда я составлял план этой книги (конструировал её). Думал, не слишком ли много в ней техники? Не слишком ли я злоупотребляю субъективными оценками? Вызывал не раз “придиру”, но в конце концов он мне надоел, и я принял последний вариант, тот, который вы сейчас читайте.

3

Академик против эбонита, он за новую синтетику. Бутылочная

пробка и закон больших чисел. Лишний угольник как личное

оскорбление. Жестокость во имя надёжности. “Игра в

бирюльки” или серьёзная творческая задача? Боевое крещение.


У нас много научно-исследовательских институтов. Они тесно связаны с производством, помогают заводам разработкой новых схем, новых материалов, создают методику измерений, ищут новые пути совершенствования техники.

Большое счастье работать в научно-исследовательском институте, где есть прекрасно оборудованные лаборатории, библиотеки и тесная связь с крупнейшими научными учреждениями страны.

Во многих институтах трудятся учёные, имена которых известны всему культурному человечеству. Рассказывая о создании маленькой радиостанции, я не могу не вспомнить о встречах с замечательным представителем советской радиотехники академиком Михаилом Васильевичем Шулейкиным, чудесным человеком и руководителем. Он воспитывал в молодых специалистах не только высокую культуру творческого труда, но и умение видеть завтрашний день науки. С его именем связано всё новое и смелое, чем богата сегодняшняя радиотехника.

Михаил Васильевич был разносторонним учёным. Он занимался изучением распространения волн, передатчиками и приёмниками, лампами и применением радиотехники в разных областях науки. Он создал теорию антенн и расчёты ламповых генераторов. Всё интересовало академика Шулейкина. Неукротимую жажду знаний и творчества он передавал молодёжи, причём учил её умению связывать науку с практикой.

М.В.Шулейкин очень резко восставал против упрощенчества и стремления некоторых специалистов двигаться по проторенной дорожке. Он не признавал никаких “объективных условий”, ссылок на ограниченные производственные возможности.

Помню следующий случай. Михаил Васильевич рассматривал опытный образец радиостанции, которую мне пришлось разрабатывать. Внимательно ощупывал глазами все детали, разглядывал монтаж и вдруг ткнул пальцем в катушку самоиндукции, намотанную на эбонитовом каркасе.

Академик иронически посмотрел на меня и с усмешкой заметил:

— Молодой человек, а в катушках оставили эбонит!

Должен сказать, что в те годы при конструировании радиоаппарата, как правило, применялся эбонит. Других подходящих изоляционных материалов не было. С точки зрения радиотехники эбонит обладал серьёзным недостатком — был чувствителен к изменениям температуры, отчего менялась частота генератора, в особенности на ультракоротких волнах. Только в Ленинграде небольшая лаборатория разрабатывала новые изоляционные материалы, пригодные для радиотехники. В частности, эта лаборатория делала специальную керамику, без которой сейчас немыслим ни один радиоаппарат.

Михаил Васильевич считал, что пора уже применять в радиоконструкциях новые изоляционные материалы, и, по его мнению, “молодой человек” просто не имел права мириться с устаревшей техникой. Когда я пытался возразить академику и стал ссылаться на то, что керамические катушки пока ещё делаются в лаборатории, а радиопромышленность не сможет выпускать радиостанции, рассчитывая на лабораторное производство, Михаил Васильевич сказал:

— А кто же должен двигать технику? Поставьте в образец аппарата настоящие материалы, и вы увидите, что назад к эбониту возврата быть не может.

Это увидели, причём довольно скоро, не только молодой конструктор, но и работники завода, где были заказаны новые радиостанции. Сначала катушки делались в Ленинграде. Маленькая лаборатория расширялась, потому что радиозаводам требовались новые материалы. Затем керамические детали стали производить сами заводы, в специальных цехах. Они начали обеспечивать новым изоляционным материалом все виды радиопродукции.

В другой раз Михаил Васильевич вызвал меня к себе в кабинет и, хитро улыбаясь, стал что-то доставать из бумажника.

— Что вы скажете в своё оправдание? — сказал он, протягивая тонкую металлическую пластинку, похожую на потемневшую жесть.

Рассматривая пластику, я догадался, что это новый магнитный материал, который называется “пермаллой”. В то время об этом сплаве, позволяющем в несколько раз уменьшить размеры трансформаторов и делать их более лёгкими, радиоинженеры знали только понаслышке.

— Так что же вы скажете? — снова повторил свой вопрос Михаил Васильевич и радостно зашагал по кабинету. — Никаких оправданий! — поднял он руку, заметив, что я действительно хочу оправдаться.

Я почувствовал, что Михаил Васильевич сейчас спросит, почему до сих пор в маленьких радиостанциях связисту приходится таскать чуть ли не килограммы железа, из которого собраны сердечники трансформаторов, и почему такой чудесный материал с большой магнитной проницаемостью, как пермаллой, выпал из поля зрения конструктора. Но ведь новый сплав в то время делался в маленьких тиглях, чуть ли не в пробирках. Рано было ещё мечтать о пермаллое.

— Сейчас же поезжайте к ним в лабораторию, — сказал академик. — Достаньте пермаллой хоть на один трансформатор. Сделайте его, проверьте и поставьте в образец радиостанции. Узнайте производственные возможности лаборатории. Надо оформить заказ, поддержать молодых исследователей. Я слыхал, что у них есть ещё новые магнитные материалы.

С тех пор прошло много времени. Радиотехника (особенно высоких частот) уже не могла довольствоваться эбонитом, который навсегда был изгнан Михаилом Васильевичем из радиоаппаратуры. Сейчас даже радиолюбитель постесняется применить эбонит в какой-нибудь конструкции передатчика или приёмника, где требуется высокая устойчивость частоты. Есть уже маленькие трансформаторы, не больше грецкого ореха, которые работают лучше старых, весом в полкилограмма.

Помню, сколько печальных разочарований принесли нам первые образцы радиодеталей из нового изоляционного материала, так называемого полистирола. Его электрические свойства были замечательны. Это прозрачный, тогда ещё жёлтый, материал давал минимальные потери, то есть если из него делать катушки в радиостанциях, то приёмник становится чувствительнее, да и передатчик работает лучше, не теряется энергия в самом материале катушек.

Но радость наша была преждевременна. Катушки вдруг ни с того ни с сего трескались, не выдерживали жары и мороза. Волна радиостанции, где стояли катушки из полистирола, оказывалась непостоянной. Короче говоря, эбонит мог всё ещё спорить с новым материалом.

В науке не бывает случайностей. Только упорная и планомерная работа могла привести к желанным результатам. Много лет подряд исследовали свойства полистирола и других радиоматериалов инженеры из ленинградской лаборатории. На заводах и в исследовательских институтах учёные испытывали новые радиоматериалы, керамику, разные пластмассы, добиваясь их прочности, стойкости при разных температурах, простоты технологии и дешевизны. Без этого нельзя было рассчитывать на массовый выпуск радиоаппаратов.

Мне уже не пришлось воспользоваться новыми стойкими пластмассами в своих конструкциях, но зато они вошли как “действующие лица” в повести “Аппарат СЛ-1” и “Осколок солнца”. Этим я хочу ещё раз подчеркнуть, как много мне дало познание техники “изнутри” для дальнейшего творчества.

Однако вернёмся к тому времени, когда мою конструкцию привезли на завод. Ну, как будто бы самое страшное осталось позади. Испытания закончены. Изучены капризы радиоволн, выяснены и устранены разные болезни аппаратов. Радиостанция проверена в полевых условиях. Что ещё нужно? Теперь аппарат можно сдать на завод для массового производства и приниматься за новую работу.

Но не тут-то было. Самое трудное оказалось впереди. Это массовый выпуск. Без конструктора — автора первого образца заводу нельзя обойтись. Начинается новая работа. Всё остальное было только вступлением. Аппарат рождается заново.

Вспоминается довольно убедительный пример, дающий наглядное представление о том, что такое массовая продукция. Много лет назад был объявлен конкурс на небольшое изобретение, но премии за него назначили очень большие. Нужно было изобрести пробку для закупоривания бутылок пива, фруктовых и минеральных вод. Главное условие — отказаться от импортной коры пробкового дерева, а там — изобретай, придумывай, что хочешь.

Пробку изобрести нетрудно. Это не какая-нибудь радиостанция. Летели проекты со всех концов страны. Изобретатели присылали готовые образцы пробок и даже с бутылками. Каких только не было предложений! Изобретались пробки резиновые, бумажные, фарфоровые с замком и резинкой (видали, наверное, такие), разных типов, разных конструкций. Многие пробки были удобны, надёжны и просты. И главное — без импортной коры. Выбирай любую пробку — все хорошие. Но инженеры-производственники долго судили, рядили и испытывали разные образцы. Потом всё дело передали экономистам и бухгалтерам: “Нате, теперь вы займитесь расчётами”.

Сосчитали мудрые хозяйственники, и в результате оказалось, что жестяной колпачок с тонкой пробковой прослойкой (конструкция, какую мы видим сейчас всюду на бутылках) обходится примерно на копейку дешевле других пробок при всех одинаковых технических свойствах. Её и приняли. Непонятно. Бутылку с фарфоровой пробкой можно открыть сразу, даже без штопора, а для новой конструкции необходим специальный ключ. Кроме того, фарфоровая — вечная, не теряется, а вновь изобретённый жестяный колпачок почти всегда выбрасывается. Что же тут хорошего? И хоть тонкий кружочек пробки, но всё же нужен. Оказывается, всё это дело подсчитано, всё учтено. Копейка экономии на каждой пробке составляет чуть ли не миллионы рублей. Вот что значит массовое производство!

А ну-ка, попробуйте изобрести обыкновенную спичку, которая была бы на несколько сотых копейки дешевле. Десятки миллионов рублей можно сэкономить государству.

Так получилось и с радиостанцией. Законы массового производства были применены и для этого аппарата.

Приехал автор на завод со своим аппаратом. Сейчас я пишу о себе в третьем лице, так как эта история типичная и может случиться с любым конструктором, который до этого с промышленностью никогда не сталкивался. Всё было в диковинку.

Посмотрели производственники на опытную конструкцию со всех сторон, развинтили её на части и огорчённо вздохнули:

— Мы такой аппарат сделать не можем.

— Как так? — удивился автор. — У нас его в мастерской сделали. А вы же завод.

— В том-то и дело, что мы завод, поэтому сделать не можем.

— Что же, оборудование у вас неподходящее или специалистов мало?

— Всё у нас есть, — говорят на заводе. — И станки-автоматы, и прессы, и наилучшие токарные, фрезерные, шлифовальные, строгальные станки. Люди у нас замечательные, многие из них нормы выполняют на двести процентов. Специалисты прекрасные, знают своё дело в совершенстве. Но таких аппаратов, как ваш, мы можем сделать штук десять в месяц. Устраивает?

— Да вы смеётесь? А как же сделать, чтобы вы смогли выпускать этот аппарат в достаточном количестве?

— Единственный выход — переделать его для нашего массового производства. Только вы должны помогать нам, так как аппаратов подобного типа мы никогда не делали. Мало ли капризов встретится.

Это было второе рождение радиостанции. Все детали переделывались, и вся конструкция переводилась на язык больших чисел.

Каждый лишний угольник для крепления деталей в аппарате казался главному конструктору личным оскорблением. И когда автору приходилось его уговаривать, чтобы он оставил “вот этот простой, маленький угольничек”, потому что вдруг в процессе производства придётся закрепить какую-нибудь новую детальку, конструктор грозно вынимал из стола полуметровую логарифмическую линейку, быстро скользил движком и убедительно доказывал:

— Этот “угольничек” потребует столько-то рабочих часов, столько-то килограммов металла. Месячный выпуск может сократиться. А кроме того, надо подумать об экономии. Радиостанция очень дорога.

Приходилось вздыхать и соглашаться. Но споры натом не закончились. У заводских инженеров появились сомнения в прочности конструкции. Несомненно, что радиоаппарат должен быть абсолютно надёжным. С этим нельзя не согласиться. Он не должен портиться от толчков и ударов. Сброшенный, примерно, с высоты одного метра, он обязан нормально работать. Ведь маленькая радиостанция — боевое оружие, как и винтовка, а винтовка никогда не отказывает, как бы её ни бросали. Вот такой должна быть радиостанция. Это мы очень хорошо знали в лаборатории и к этому стремились, когда проектировали конструкцию переносного радиоаппарата.

Какими же путями можно решить задачу надёжности и прочности? Ничего особенно трудного как будто бы здесь нет. Можно создать целиком литую конструкцию необычайной прочности. Даже если наступить на коробку такой радиостанции, с ней ничего не сделается. Есть и другой путь: сделать сварную железную конструкцию. Получается очень прочный каркас. Всё это мы тоже знали.

Но когда, по предложению заводских инженеров, наша полевая радиостанция прошла специальные испытания в действительных условиях её работы, то мы убедились, что аппарат не обладает и десятой долей желаемой прочности. В чём же дело? Почему не сделать коробку радиостанции литой или сварной, с толстыми стенками? Прочно и надёжно.

Оказывается, эта прочность достигается весьма дорогой ценой — увеличением веса. А малый вес радиостанции, которая используется связистом в боевой обстановке, является решающим тактическим условием. Где уж тут думать о литой или сварной коробке. Почему бы тогда не применить литьё из лёгкого металла, например, из алюминия? Это тоже не выход. Тонкие стенки из алюминия не дадут нужной прочности. Их нужно делать довольно толстыми.

Заводские инженеры пошли по другому пути. Они начали применять так называемое профилирование. Обыкновенная гладкая коробка из тонкого алюминия прогибается от лёгкого нажима рукой. Если же мы выдавим на ней “рёбра жёсткости”, как на коробке противогаза, она сразу станет много прочней. Так и поступили. Сделали коробку из тонкого, миллиметрового, алюминия, даже из дюралюминия, который ещё твёрже, и запрятали в неё радиостанцию.

Заводской техник её испытал как полагается: бегал, ползал, бросал… Аппарату здорово досталось. И вот наконец к вечеру мы стали осматривать нашу конструкцию. Это была совсем другая радиостанция: облезлая, мятая, с вырванными крючками и замком. Резко изменилась градуировка, разболтались ручки, нарушились контакты в переключателе. Значит, нельзя облегчать конструкцию за счёт её прочности. Нельзя ставить тонкий дюралюминий на стенки: острые камни рвут его и мнут. Надо найти компромиссное решение: пусть радиостанция будет немного тяжелее, но зато значительно прочнее. Для коробок радиостанций мы решили применять не только тонкий дюралюминий, а железо, причём хорошо профилированное. Надо сделать жёсткую и надёжную конструкцию.

У производства совсем иные, особые требования. Они резко отличаются от тех, которые мы предъявляли первому образцу. При конструировании этого образца многое не учитывалось. Например, нам было совершенно безразлично, какого диаметра винты в нём применяются. Важно, чтобы они выдерживали требуемую нагрузку. А в серийном выпуске совсем другое.

Прибежал технолог:

— Чего вы там наконструировали? У меня поточное производство, а не выставка всех типов винтов! Зачем тут появился двухмиллиметровый винт? Нет таких винтов в сборочном цеху. Замените стандартным.

Стучится в дверь конструктор, который готовит инструмент для массового производства аппаратов:

— Нельзя ли эту пластинку уменьшить на два миллиметра? Получаются очень большие отходы при штамповке.

Снова разговор с конструкторами и технологами.

— Мы не можем выдержать такие размеры — ведь в вашем образце всё подогнано вручную.

— Что ж, давайте прибавлять на допуски, — упавшим голосом соглашается автор.

Ведущий конструктор пододвигает к себе чертёж, образец аппарата, берёт линейку и после минутной паузы, не предвещающей ничего хорошего, начинает:

— Итак, у нас ширина аппарата сто миллиметров. Прибавим допуски по два миллиметра на каждую сторону — это на штампы. Значит, уже сто четыре. Да на толщину стенок по два миллиметра — это уже сто восемь… Да на сборку — это уже сто двенадцать. Прибавим ещё…

— Позвольте, — взмолился автор, — я, можно сказать, всю жизнь занимаюсь уменьшением аппарата, добился того, что он стал действительно маленьким, а вы за несколько минут решаете увеличить его чуть ли не в полтора раза!

— И увеличим! — в азарте восклицает инженер. — Мы ещё внутренность аппарата не трогали. Пожалуйста, на конденсатор — четыре миллиметра, на реостат — четыре, на катушку — шесть. Вот уже общая ширина сто двадцать шесть миллиметров. Округляем — будет сто тридцать. Да, мне кажется, что сами детали очень малы. Тоже надо прибавить. Словом, в сто пятьдесят миллиметров можно уложиться.

Потом автор постепенно отвоёвывал у производственников миллиметр за миллиметром. Бои шли с переменным успехом. Наконец закрепили рубежи. Пожалуй, большая территория осталась за производственниками. Так бывшая “карманная” радиостанция снова увеличилась.

В наши дни, в основе радиотехнических конструкций лежит надёжность. Надёжностью занимается и теория и практика. В те времена мы чуть ли не ощупью подходили к этой проблеме.

— Нам нужна завтра полная спецификация деталей, конденсаторов и сопротивлений, — как-то заявил автору главный инженер.

— А это потом подберём, — наивно отмахнулся конструктор радиостанции. Он всё ещё не мог привыкнуть к требованиям массового производства.

— То есть как так — подберём? Нам же нужно заказывать их на другом заводе.

— Тогда закажите разные, а мы выберем!

Главный инженер удивлённо пожал плечами.

Неопытному конструктору из исследовательского института было неизвестно, что на заводе все детали ставятся в аппараты одинаковыми, а не подбираются для каждого. Если на схеме написано “20 тысяч ом”, то это сопротивление (условимся всё-таки называть его по-современному — резистором) и нужно ставить. Необходимо заранее так наладить приёмник или передатчик, чтобы при любых условиях, при любых лампах и даже при несколько разряженных батареях этот резистор в двадцать тысяч ом всегда точно выполнял своё назначение.

А этих деталей — резисторов и конденсаторов — в радиостанции много, и каждая из них должна быть принята навсегда для данной серии. В процессе производства детали менять нельзя.

Сделали первый десяток аппаратов. Всё как будто получается хорошо. Начали регулировать — ничего хорошего. Приёмники свистят, в передатчиках мощность или очень велика, или очень мала. Некоторые аппараты совсем не работают. Что же случилось? Производственники волнуются, говорят, что это аппарат такой — недоработанный. Пускай сам автор садится в цех и настраивает каждый экземпляр.

Автор, конечно, в амбицию:

— Как так? Аппарат все испытания прошёл! Виднейшие специалисты дали ему самую высокую оценку. Просто-напросто ваш завод не справился с поставленной задачей. Переконструировали радиостанцию, вот ничего и не получилось. Я же спорил, протестовал, говорил, что не так надо делать.

Спорили много. Уже кое-кто из заводских инженеров начал поговаривать:

— Не отказаться ли нам от этой хлопотной затеи? Никогда не выпускались у нас аппараты ультракоротких волн. Да и во всём мире их нет. Может быть, для массового выпуска ультракоротковолновая техника ещё не созрела. Надо снять заказ.

Но этого не хотел коллектив. Перед нависшей опасностью позабылись недавние распри. Это был советский завод, где работали советские люди. Они неделями не выходили с завода, изучали капризы радиостанций.

И наконец нашли! Допуски! Мы внимательно отнеслись к механическим допускам, всюду дали запасы по нескольку миллиметров, а электрические допуски забыли.

Например, тот же резистор, обозначенный как двадцать тысяч ом, может иметь и шестнадцать и двадцать четыре тысячи, то есть отличаться на двадцать процентов в обе стороны. Значит, надо подбирать такой режим схемы, чтобы при отклонении величины резистора в указанных пределах аппарат работал нормально.

Подобрали все величины. Аппараты стали работать устойчиво.

Опять неудача: радиостанция не обеспечивала нужную дальность. Выяснили причину и пришли к убеждению, что наши допуски, которые требуются для серийного производства, понизили дальность действия на двадцать процентов. А кроме того, увеличились вес и размеры радиостанции. Она стала менее экономичной, чем была в первом образце. Казалось бы, что на заводе радиостанция должна получиться лучше. Наивное заблуждение! Однако мы не только потеряли, но и кое-что приобрели. Изучили основное, очень важное качество — надёжность в работе радиостанции. Закончилось изготовление первых экземпляров радиостанции. Это уже заводская продукция.

Аппараты испытывали очень долго, тщательно и, как говорится, “с пристрастием”. Техник бежит с радиостанцией.

— Ложись! — слышится команда, и он со всего размаха падает на лёд. Ничего, радиостанция выдержала, работает.

— А ну-ка, ещё раз!.. Отломилась ручка переключателя. Запишем.

— Беги по лесу. Быстрее, ещё быстрее!.. Сломалась метёлка антенны. Запишем.

— Ну как, всё ещё работает?

— Пока работает.

Зашли в помещение, отогреваем замёрзшие пальцы.

— А ну-ка, поставь сюда радиостанцию.

Резким ударом радиоаппарат сбрасывается со стола, падает плашмя. Глухой удар отдаётся в ушах. Мне кажется, что это не радиостанция, а живое существо грохнулось на пол.

Но это нужно, и “жестокость” эта мне понятна: ведь не будь её, многое в поведении аппарата осталось бы невыясненным. Протокол отмечает: испортилась лампа, погнулся замок, изменилась волна, отпаялся конец у переключателя. Всё нужно учесть, исправить, чтобы в серийном выпуске не допустить подобных недостатков.

Вызывает сомнение переключатель. Проверим. Технику даётся задание, и он начинает щёлкать переключателем: “приём — передача”. И так — десять тысяч раз. Я сижу в соседней комнате и в ночной тишине слышу: щёлк… щёлк…

Заканчиваются последние испытания. И хотя производственный образец уже утверждён, но бывает иногда, что в процессе серийного выпуска в радиостанции следует сделать кое-какие изменения.

Резалось бы, чего проще — исправить в чертеже одно только слово “дюралюминий” на “сталь 3” (так называется обычное железо). А оказывается, дело это очень сложное. Железная стенка экрана (вместо дюралюминиевой) возьмёт на себя часть мощности передатчиков, да и чувствительность приёмника снизится, дальность действия радиостанции значительно уменьшится. Вот аппарат и не годится. Как же выйти из этого положения?

Потребовалось немного изменить конструкцию — отодвинуть катушку подальше от стенки. Сделать это очень просто: надо только просверлить дырку на один сантиметр правее и на новом месте закрепить катушку.

— Вот вам и выход из положения. С завтрашнего дня можете выпускать аппараты по-новому! — так я предложил на заводе.

Наутро заводской конструктор принёс следующий любопытный документ.

Вот он почти дословно:

“Что нужно сделать для того, чтобы перенести дырку в экране на один сантиметр вправо.

1) Исправить чертежи экрана в развёртке. 2) Исправить чертежи узла (экран и сборка). 3) Исправить чертежи общего вида. 4) Исправить чертежи штампа. 5) Переделать штамп (сначала отпустить на огне, произвести все механические работы, потом снова закалить). 6) Переделать приспособление для сборки. 7) Исправить технологические карты”… И так далее.

Это далеко не полный перечень работ, которые нужно проделать для того, чтобы перенести дырку на один сантиметр вправо.

Я раньше не представлял себе, что такое заводские чертежи. Они — во всех цехах, у конструкторов, у контролёров, у приёмщиков. Везде и всюду. Перенести на другое место дырочку — это значит, нужно изъять все чертежи, чтобы в цехах ни один не остался неисправленным. Иначе может остановиться производство. Например, контролёр, если у него останется старый чертёж, просто не будет принимать новые экраны, а начальник сборочного цеха потребует экраны, изготовленные только по новым чертежам.

Это маленькое изменение нам потребовалось сделать лишь в одной детали. А часто для того чтобы внести поправку, приходится переделывать не одну деталь, а несколько и, следовательно, исправлять чуть ли не все чертежи, штампы, приспособления, менять технологию. Стоит только тронуть одну деталь, ну, скажем, увеличить её размер на какой-нибудь миллиметр, как всё уже нарушится.

Коллективу заводских работников всё время приходится работать над совершенствованием аппаратов, над их удешевлением, причём часто требуется заменять более ценные материалы другими, как это было в нашем случае с заменой дюралюминия железом.

Всё это требует больших знаний, изобретательности, настойчивости и высокой производственной культуры.

На заводе никогда не прекращается творческая работа. Инженеры, конструкторы, мастера, технологи — весь рабочий коллектив ищет и находит пути повышения производительности труда, совершенствует и улучшает аппараты.

Так бывает на каждом советском заводе. Люди ищут и находят решения. Поиски никогда не прекращаются. Это основа развития техники.


Первое боевое крещение радиостанции, под названием “РРУ”, что означает “Радиостанция Ротная Ультракоротковолновая”, получили на Халхин-Голе. Это было началом применения ультракоротких волн в армии. Несомненно, что радиостанции принесли некоторую пользу в боевых операциях, но и мне и моим товарищам с завода, где была выпущена первая серия РРУ, пришлось испытать горечь разочарования. И полевые испытания, и маневры-репетиции и генеральные репетиции не могли нам подсказать всего того, что может выявиться в действительной боевой обстановке. У радиостанций не хватало запаса питания. Аккумуляторы мы поставили слишком малой ёмкости, а потому, при далеко расположенных от линии фронта зарядных базах, зарядка аккумуляторов была осложнена. И несмотря на то что радиостанции обеспечивали несколько часов непрерывной работы без перезарядки, радисты жаловались, что этого хватает, по их словам, “на одну закурку”.

Пришлось заново продумывать конструкцию с учётом замечаний радистов. Сейчас же меня утешает лишь одно, что эта первая ультракоротковолновая радиостанция передовой полосы стала музейным экспонатом, и вы её можете увидеть в Ленинграде, в Военно-историческом музее артиллерии, инженерных войск и войск связи. Там же экспонируются и последующие, более совершенные образцы, выпущенные уже во время Великой Отечественной войны. О том, как и в каких условиях они создавались, я расскажу в следующих главах.

4

Ленинград — вторая половина 1941 года. Промёрзшие цеха и

мечта о свете “без карточек”. Работницы из знойной страны

под начальством цехового мастера в инвалидной коляске.

“Ленинградцы, дети мои” и воспоминания о творческом стиле

руководства. Редчайший талант организатора. Я стремлюсь

проникнуть в его творческий процесс.


Мне часто приходилось бывать в Ленинграде, городе, где особенно бурно развивалась электро-и радиопромышленность. Для новых конструкций, над которыми работала наша лаборатория, мне поручали разместить в ленинградской промышленности заказы на новые лампы, новые радиоматериалы, источники питания. Но вот настало время, когда на одном ленинградском заводе надо было освоить массовый выпуск радиостанций, разработанных в нашей лаборатории. Как всегда, для помощи заводу в таких случаях командируется сам конструктор. Завод, куда я привёз образцы радиостанций, выпускал лишь адаптеры, репродукторы и ещё какой-то радиолюбительский ширпотреб… Во всяком случае, заводскому коллективу с таким трудным заказом встречаться не приходилось. Надо было сконструировать новый образец с учётом производственных возможностей завода, причём ориентироваться на максимальное использование цехов, наиболее оснащённых современной техникой. В ширпотребовской продукции завода значительное место занимала пластмасса. Именно это и нужно было учесть при конструировании нового образца. К сожалению, в те времена ещё не существовало ударопрочной пластмассы. Обычная хрупкая пластмасса никак не годилась для изготовления коробок радиостанций.

Короче говоря, трудностей было хоть отбавляй. Я уже не говорю, что весь заводской коллектив никогда радиостанций в глаза не видел. Значит, всех надо переучивать, если не считать рабочих из заготовительных цехов, где токарь остаётся токарем, слесарь — слесарем, штамповщица — штамповщицей. Но зато там, где происходит сборка узлов и самой радиостанции, наладка её и проверка, нужны специально подготовленные кадры.

Однако до этого ещё дело не дошло. Ведь ещё не готов новый образец, не испытан, не разработана технология. Именно этим мы и занимались.

Не хватало времени, работали без отдыха, но когда уже стало мне невмоготу, решил отдохнуть хоть одно воскресенье и съездить на Карельский перешеек, где ещё остались следы войны с белофиннами. Тут, помимо отдыха, преследовалась и другая, чисто практическая цель. Ведь до сего времени УКВ-радиостанции испытывались в разных полевых условиях — и на пересечённой местности, и в лесу. Связь осуществлялась из окопов, специально вырытых для этих испытаний. А здесь, на перешейке, где проходили бои, я надеялся встретить хоть и разрушенные, но вполне реальные, неискусственные окопы, доты и дзоты. Как в таких случаях следует приспособить антенну? Как её можно замаскировать?

С этими мыслями в солнечное воскресное утро я сел в пригородный поезд. Едва мы отъехали от станции, как поезд остановился. Что случилось? Война!

Мне, как и всем военнослужащим, полагалось немедленно прибыть в свою часть. В этот же день я отправился в Москву. Дорогой узнал, что такое воздушная тревога. Не раз в небе показывались фашистские самолёты. Поезд останавливался, и мы, пассажиры, прятались в мелколесье.

По прибытии в часть я сразу же получил приказ возвратиться в Ленинград. Вполне понятно, что в подобной ситуации радиостанции стали особенно необходимыми.

Ленинград меня встретил деловитым спокойствием. Даже при частых воздушных тревогах пульс жизни не ослабевал.

Горели Бадаевские продовольственные склады. Такого большого пожара я никогда не видел. Смотрел с заводской крыши. На горизонте бушевало пламя. Чёрные клубы дыма опоясали город. Говорили, что так горит сахар. Может быть, с этой поры и закралась в сердце тревога. А вообще у нас на заводе люди не теряли бодрости. Налёты фашистской авиации редко достигали цели. Мы шутили, что вот слона убили в зоопарке. Жалко, конечно, но на большее они не способны. Так мы себя успокаивали.

Наступала осень. Давно уже кончились белые ночи, и город погрузился во мрак. Полное затемнение, нигде ни проблеска. Замер оживлённый Невский. Изредка проползёт тень автомашины с прищуренными глазами фар. Лишь тоненькие полоски света проникали сквозь затемняющие щитки.

Не знаю, возможно, это опять сугубо индивидуальные ощущение, но я прежде всего почувствовал тяготы войны от этого мрака в самом светлом городе из всех мною увиденных до этих пор. Именно тогда у меня появилась мечта о радостном городе, где здания и тротуары покрыты люминесцентной краской.

Я видел этот город с крыши завода, где мы дежурили в ожидании сбрасываемых фашистами “зажигалок”. Гудела сирена, над головой слышался задыхающийся астматический рокот вражеского самолёта. Потом опять тишина и темнота.

Пряча в рукаве фонарик с лиловой копировкой под стеклом, тусклый огонёк, напоминающий цветок колокольчика, я будто физически ощущал, как ему холодно, воображая, что он единственный огонёк на земле.

Вглядываясь в ночную пустоту притихшего города, я воображал словно наяву светящиеся улицы, людей в золотистых костюмах. Тротуары светятся зеленоватой голубизной моря. Так и хочется снять башмаки и пройти по плещущемуся краю. Дома золотистые, голубые, сиреневые, розовые, как бы пронизанные лучами утра. Девушки перебегают от витрины к афише, и кажется, что это порхают разноцветные бабочки в лучах прожекторов. Иногда, чтобы ярче светились платья, девушки забегают в светоносный павильон, и кружатся там под ультрафиолетовыми лампами, чтобы каждая ниточка пропиталась светом.

Так представлял я завтрашний город и потом написал об этом научно-фантастический рассказ. Конечно, сейчас это никакая не фантастика. Люминесцентные краски мы видим на рекламных плакатах, в театральных постановках… Правда, до окраски зданий, тротуаров и обычных костюмов дело пока не дошло… Но если бы вы знали, как тогда в ленинградские ночи хотелось света, ослепительного света, чтобы ходить с прищуренными глазами, осторожно, по капельке, впитывая в себя частицы лучистого торжества. Казалось, что свет этот нужен, как воздух, как вода.

В Ленинграде я всё же дождался того дня, когда свет начали отпускать словно по карточкам; сначала был всюду лишь тёмно-синий свет блокадного времени, затем, у подъездов и вскоре на улицах, робко зажелтели малюсенькие лампочки, прикрытые будто широкополыми шляпами, огромными железными абажурами. От порывов ветра лампочки мерцали. Нет-нет да и взглянет на тебя прямой радостный лучик.

Только всё это было не то. Нам хотелось настоящего белого света. И мы знали, что он будет, знали даже тогда, когда прятали в рукавах синие фонарики.

…Я спускаюсь с крыши в сборочный цех. И здесь темно. Возле каждого рабочего места за длинным столом конвейера то вспыхивает, то гаснет, будто огонёк свечи, крохотная лампочка от карманного фонаря. Иногда работница наклоняется над ней, скользнёт возле рукой, и от этого кажется тебе сплошное мерцание. То ли здесь проверяют ёлочную гирлянду, то ли откуда-то в тёмном цеху появились светлячки.

Мне было известно, что на этом конвейере ведётся сборка конденсаторов. Технологический процесс разработан, никаких неполадок не должно встречаться. А потому, занятый все дни и ночи совершенствованием нового образца радиостанции — а он оказался очень трудным в налаживании, — я редко появлялся в цехах.

На этот раз предоставилась возможность познакомиться с работой одного из конвейеров сборочного цеха. Подошёл и в неверном свете малюсеньких лампочек прежде всего увидел множество бегающих пальцев: словно розовые морковки, они торчали из обрезанных, как у кондуктора, перчаток. В цеху было холодно, отопление бездействовало, электроэнергии не хватало, а потому на рабочих местах и появились лампочки от карманного фонаря.

Покрасневшие от холода пальчики принадлежали совсем юным работницам. Я посмотрел на их сосредоточенные лица. Они отличались, как правило, тонкими чертами, абсолютно нерусского типа. Иссиня-чёрные локоны закрывали щёки, а глаза большие-большие, с пушистыми длинными ресницами, тоже какие-то нерусские.

Я стоял в растерянности и никак не мог понять: откуда в цеху такие необыкновенные красавицы?

Заскрипело несмазанными колёсами инвалидное кресло. Это подъехал мастер сборочного цеха с забинтованной ногой. Вчерашней ночью он патрулировал с товарищами возле завода. В районе появились диверсанты, ракетами они подавали сигналы вражеским самолётам. В схватке с предателями мастер был ранен, но сразу же после перевязки отправился в цех. Работа срочная, радиостанции необходимы Ленинградскому фронту.

Перебирая руками по ободу колеса, мастер двигался вдоль длинного стола конвейерной сборки, наблюдая за работницами, и делал свои замечания:

— Вот теперь хорошо получается, Лоллита.

— И у тебя, Кончита.

— Тереза, опять у тебя пайка тусклая.

— Лаура, у тебя пальцы совсем не двигаются. Поди отогрей их. Химена пока за тебя поработает.

— Лауренсия, ты сегодня невнимательна.

— А ты, Долорес, наверное, опять простудилась. Мне очень грустно.

Стою слушаю — и ничего не понимаю. “Откуда у хлопца испанская грусть?” — как писал Светлов. Да ведь это же “знойные испанки” кутаются в лёгкие пальтишки, дуют на замёрзшие пальчики, согревают их дыханием.

Это дети испанских патриотов. Отцы и матери сражались с фашизмом, защищая свободу родной страны. Дети обрели у нас вторую родину, выросли, и в ответ на заботу советского народа, эти юные испанки продолжают борьбу с фашизмом за свободу и счастье всего человечества.

Вероятно, в их сознании не звучали столь громкие слова, но девушки не могли отделять себя от всего советского народа, и Ленинград был для них так же дорог, как и Мадрид для их отцов.

Я видел, как им трудно приходится в промёрзших цехах на голодном ленинградском пайке, видел, как постепенно исчезает на девичьих щеках румянец, сменяясь мертвенной бледностью, как возле по-детски припухших губ появляются горестные складки. Всё, всё это видел, и сердце сжималось. Вполне возможно, что с тех пор я обнаружил в себе непрошеную сентиментальность, отнюдь не такое уж блестящее свойство мужского характера. Но что поделаешь? Теперь уже поздно менять характер.

Трудно об этом говорить с полной достоверностью, но в те времена, когда я ещё не познал всех ужасов ленинградской блокады, осунувшиеся полудетские личики в холодных заводских цехах оставляли во мне смешанное чувство собственного бессилия и неистовую злость к работе.

Радиостанции трудно поддавались регулировке, капризничали и никак не хотели нормально работать. Для серийного выпуска аппараты оказались неподготовленными.

Чтобы решить эту проблему, и нужна была та самая неистовая злость, что овладевала всеми и мною после того, как я приходил с “испанского конвейера”. Если назвать такую злость (или гнев — как хотите) “творческим вдохновением”, то, пожалуй, это будет правильно. Целыми сутками я и мои товарищи — радиоинженеры, техники — сидели за лабораторными столами и пробовали сотни вариантов в совершенствовании схемы, с которой я приехал из Москвы.

Как и все рабочие, мы не выходили с завода, где были оборудованы не очень-то благоустроенные общежития. Все сотрудники лаборатории предпочитали проводить редкие часы сна тут же на полу, завернувшись в одеяла. В первое время, как только началась война, я продолжал жить в гостинице “Европейская”, но потом там разместился госпиталь, и я перебрался на завод. Здесь мне отвели чуланчик, где лежали всякие ненужные книги. Из книг этих соорудил подобие постели, матрац мне выдали, нашли подушку. Чуланчик оказался столь миниатюрным, что, кроме этого сооружения для спанья, в нём ничего больше не уместилось, даже стул.

Несмотря на то что я был военнослужащим, имеющим право на получение более-менее приличного пайка, в Ленинграде мне выдавали, как и всем, сто двадцать пять граммов хлеба. Понятно, что я испытывал муки голода, как и все ленинградцы.

Однажды, возвращаясь из Смольного, где часто приходилось бывать по делам завода, я остановился возле газетной витрины.

Слышу тоненький голосок за спиной:

— Товарищ офицер, не найдётся ли у вас корочки хлеба?

Оборачиваюсь. Стоит передо мной, зябко кутаясь в платок, остроносенькая девушка, ну, может быть, лет восемнадцати-двадцати, но до того исхудавшая, что еле держится на тонюсеньких птичьих ножках. В глазах её смущение и мольба, и как мне показалось, в них таилась уверенность, что я не откажу. Ведь от полукилограмма, который по её представлению, я должен получать, всегда можно отрезать кусочек. Тем более что в руках у меня был свёрток. В нём находились кое-какие детали и образцы материалов. Я их показывал в Смольном, чтобы изыскать возможности получить их в Ленинграде или доставить самолётом из Москвы.

А девушка всё ещё выжидающе смотрит на меня.

— Два дня ничего не ела. Мама сегодня умерла.

Этого нельзя выдержать. Комок подступает к горлу, и я, проклиная своё бессилье, бормочу что-то нелепо утешительное и торопливо ухожу не оборачиваясь.

Вскоре мне представился случай помочь другой женщине (а может быть, этот случай я сам искал?). Начался артиллерийский обстрел из вражеских батарей. Объявлена тревога. Это пострашнее бомбёжки, к чему ленинградцы уже привыкли. Все бегут спрятаться в укрытии или хотя бы не оставаться на опасной стороне улицы. Об этом предупреждали надписи на стенах домов.

Я успел перебежать на другую, менее опасную сторону улицы. Слышу женский крик. Оглянулся, вижу на трамвайных путях лежит женщина и никак не может подняться. Подбегаю, оказывается, каблук застрял в рельсовом пазу, женщина упала, вывихнула ногу, то ли порвала связку, то ли растянула жилы… Во всяком случае, без посторонней помощи ни освободить каблук, ни встать на ноги, ни тем более идти она не могла. Вполне понятно, что вызвать “скорую помощь” в осаждённом городе, где все транспортные средства отданы для перевозки раненых, невозможно. Да и телефонные автоматы не работали.

Мои санитарные познания в те времена находились на уровне первоклассника. О том, как надо подавать первую помощь, и понятия не имел, хотя офицеру это положено знать. Но я знал другое: если я не смог помочь голодающей девушке, то здесь нельзя оправдываться бессилием. С большим трудом приподнял стонавшую женщину и оттащил на тротуар подальше от опасной зоны обстрела. Женщина жила неподалёку, и я вызвался её довести до дома. Легко сказать “довести”. На ногу она наступать не могла, а кроме того, несмотря на молодость, была несколько грузновата. Диву даёшься, как она могла сохранить свою, прямо-таки, надо сказать, купеческую комплекцию после нескольких месяцев блокады. А может быть, она недавно прилетела в Ленинград (что, конечно, было мало вероятно. Такой случай мог быть лишь крайним исключением). У подъезда торопливо стал прощаться со своей спутницей, но оказалось, что живёт она на пятом или шестом этаже (лифт, разумеется, не работал). Началась самая трудная часть моего путешествия. Наконец сдал пострадавшую родственникам и с сознанием выполненного долга поспешил на завод. С тех пор при виде полной женщины у меня возникает некоторое чувство настороженности.

Но это, конечно, шутка. И сурово-педантичные читатели, застёгнутые на все пуговицы, могут спросить автора: а стоит ли шутить, вспоминая тяжёлые дни ленинградский блокады? Не знаю, как воспринимаются подобные шутки сегодня, но тогда мы, ленинградцы (а я не отделял себя от коренных жителей города) радовались каждой шутке, улыбке и смеялись… Да, да, смеялись в театре оперетты, смеялись, сидя в пальто и шинелях, в Театре миниатюр. Мёрзли и аплодировали незамысловатым частушкам конферансье П.Муравского, когда он пел, примерно, такое: “Надо мной светит луна, хорошо, прекрасно. На мне тёплые штаны, но мёрзну я ужасно”.

Очень хорошо, что в Ленинграде остались самые весёлые театры. Они поддерживали в нас оптимизм, и хоть чуточку, но легче переживали мы блокадные лишения.

Сейчас я могу вспомнить с улыбкой забавный эпизод ленинградского быта тех времён. Поздно вечером, после того как целые сутки безуспешно просидел за лабораторным столом, — опять никак не смог наладить приёмники радиостанций — пришёл в свой чуланчик в надежде соснуть часика два-три. Сон не приходил. Мучил голод, свои сто двадцать пять граммов хлеба и какую-то непонятную похлёбку в заводской столовой давно уже съел. Теперь надо терпеть до завтрашнего дня. Ворочался, мёрз, закутавшись в шинель. В голове мелькают обрывки каких-то схем, формулы, технологические карты. В ушах до сих пор звучит рассерженное рычание упрямого приёмника, визги, свист, гудение. Приди, приди, желанный сон!

Нет, видно его не дождёшься. Включил свет и решил что-нибудь почитать, чтобы отвлечься от треволнений дня. Книгу искать не пришлось. Ведь я спал на книгах. Просунул руку под матрац. Решил взять наугад. Достаю большой толстый том. Ну, думаю, однотомник какого-нибудь классика. Хорошо бы что-нибудь повеселее для поднятия настроения.

И что бы вы думали? Читаю название: “Книга о здоровой и вкусной пище”. Раскрываю на первой попавшейся странице. Цветная фотография пышно сервированного стола. Аппетитный поросёнок растянулся на блюде. Осетрина ломтиками, икра, какие-то расстегаи, огурчики, фрукты, вина… Побежала слюна. Говорят, “бежит как у бешеной собаки”. И действительно, меня обуяло бешенство. С остервенением швырнул книгу в угол.

Теперь уже совсем не уснуть. И кроме того, мучило любопытство. А о чём там могут ещё писать? Возможно, найду статьи видных медицинских светил о том, как вообще можно обойтись без пищи. Сбрасываю на пол шинель, ползу в угол за книгой. Листаю красочные страницы: роскошные салаты из помидоров, горошка. Сыры всех сортов плачут собственной слезой. Колбасы, зельцы, сосиски… Бифштексы, котлеты, жареная курица источает немыслимый аромат. Я его физически ощущал. Вот он где проклятый натурализм! Пусть это только цветные фотографии, но и живописцы достигают подобных вершин точного отображения в натюрмортах.

Кто знает, вполне возможно, что именно с этих пор я возненавидел натурализм в искусстве. Но книга мне помогла в воспитании воли. Перед сном читал её, перечитывал и когда добивался, методом самоистязания, полного равнодушия или даже отвращения к еде, то чувствовал нечто вроде маленькой победы. Больше того, мне хотелось как можно скорее приблизить то время, когда всякая сфотографированная в книге роскошная снедь из призрачной иллюзии стала бы привычной обыденностью.

Мой путь к этому был единственным — как можно скорее и лучше закончить подготовку к серийному выпуску радиостанций, чтобы отправить их на фронт. В те времена у меня крепла уверенность в крайней необходимости маленьких радиостанций для связи внутри батальона, для ближней разведки, в партизанских соединениях. И в артиллерии — для связи батарей с наблюдательными пунктами.

Эту уверенность во мне поддерживали и руководство института, где я работал многие годы, и работники Наркомата обороны и Наркомата электропромышленности. Огромную помощь я получил в Смольном, в обкоме партии. Под их влиянием весь коллектив завода отдавал себя работе без остатка, зная, что заводские цеха — это тоже боевые подразделения и фронт, он рядом, в каких-нибудь немногих километрах, и мы ведь тоже — фронтовики.

Особенно было тяжко, когда на завод приезжали связисты в надежде получить хоть несколько радиостанций. Предъявляли документы, разнарядку, уговаривали, доказывая, что именно на этом участке фронта радиосвязь наиболее необходима. Это мы понимали, но опять, опять бессилие. Если мы, то есть я и несколько инженеров и техников, могли целою величайшего напряжения отрегулировать и настроить за ночь десять аппаратов, то для остальных сотен радиостанций, что должны быть уже давно сданы и отправлены на фронт, мы ещё не нашли метода регулировки, необходимого при массовом выпуске.

Мы не нашли метода для решения этой задачи, но руководство завода зато нашло метод психологического воздействия на тех, от кого зависело — дать или не дать радиостанции связистам, приехавшим с фронта. Директор вызывал нашу группу к себе, где уже маялись в ожидании связисты, и спрашивал, можем ли мы поднатужиться и к вечеру отрегулировать хотя бы восемь радиостанций или товарищам придётся возвращаться с пустыми руками? Я смотрел на их обветренные, мужественные лица, в которых читал недоумение. Бумага о выдаче радиостанций подписана. Приказ есть приказ. Тогда в чём же дело? Выдать радиостанции, и всё тут. Но разве я мог оправдываться, что они капризничают, что до сих пор конструктор, кто породил этих своенравных детишек, никак не может с ними справиться. И мне приходилось соглашаться отрегулировать восемь радиостанций, допустим, к утру, если товарищи могут здесь подождать.

Каждая минута была подчинена лаборатории и цехам. Редко-редко выберешь время внимательно прочитать газеты. Всё узнаёшь лишь по радио. В моём дневнике только схемы, эскизы новых конструкций и тут же строка “Ленинград не будет сдан”. На более поэтичное выражение этой мысли, которой жили все ленинградцы, да и не только они, у меня не было ни времени, ни желания. И вдруг, проходя по Невскому, я увидел расклеенные повсюду то ли воззвания, то ли объявления. Подхожу ближе, оказывается — стихи. Это Джамбул обращается к ленинградцам: “Ленинградцы, дети мои!” Очень меня тогда взволновало и растрогало это обращение. Да разве только меня? Я слышал в сборочном цеху, как испанка читала наизусть эти стихи. Испанка, она же ленинградка, читает стихи казахского акына, стихи, полные патриотической гордости и нежности к мужественным ленинградцам.

О Ленинграде тех незабываемых и страшных дней написано много и по-настоящему впечатляюще. Тут повести, рассказы, стихи, поэмы и очерки — вряд ли я смогу прибавить к этому что-то своё, новое. Тем более что пробыл в Ленинграде лишь до конца сорок первого года. Но и этого достаточно, чтобы навсегда проникнуться нежнейшей любовью к Ленинграду, людям, что пережили там страшные дни, не теряя самообладания, мужества и сознания долга перед Родиной.


Уже приходилось писать, что общество предоставило мне хороших воспитателей. Так было в юности, так случилось и в годы зрелости. О некоторых я уже упоминал, а сейчас вернёмся в Ленинград, где мне пришлось не только осваивать серийный выпуск радиостанций, но и получить кое-какие уроки в организаторской деятельности. Должен сразу же признаться, что опыт руководителя и организатора производства у меня был маленький. На московском заводе, где ставилось производство радиостанции моей конструкции, которая, кстати говоря, впоследствии претерпела серьёзные изменения, я имел права лишь консультанта и помощника. Вмешиваться в структуру заводского организма не мог. Не мог принимать и самостоятельных решений даже в технических вопросах. Не говоря уже о таких важных проблемах, как подбор и расстановка кадров, материально-техническое обеспечение производства и многое другое, о чём имел только самое смутное представление.

В Ленинграде получилось то же самое, но военное время подсказывало, что здесь нужно проявить максимум инициативы и не страшиться ответственности. А так как на заводе я был представителем военного ведомства, то к моему мнению администрация прислушивалась, но не всегда это мнение получало реальную поддержку. В первые месяцы войны в Ленинграде создавалось ополчение. В него добровольно вошли и те, кто был закреплён за военной промышленностью. Помню, как я спорил с дирекцией, стараясь задержать на заводе инженеров конструкторского бюро, технологов, лаборантов. Ну чем они могут быть полезны на фронте, эти “очкарики”, слабые, худосочные. Но мои просьбы ни к чему не привели. Потом нам прислали инженеров, конструкторов, техников из ленинградских научно-исследовательских институтов.

Прислали, так как по этому поводу было указание свыше. Речь пойдёт об одном из моих воспитателей, у которого учился творчеству организатора, руководителя, для кого важнейшей из наук стало “человековедение”. Вероятно, я весьма субъективен в том, что называю работу организатора, руководителя творческой. Но кому, как не человеку, испытавшему все радости и горести самых разнообразных профессий, именуемых творческими, не разобраться в сущности таланта организатора.

Ага! Уже применительно к организатору появилось слово “талант”, что, как правило, касается извечных творческих профессий: поэта, художника, музыканта. Да, да, я всё же настаиваю, что талантливый организатор — человек творческий.

Вот с таким руководителем и посчастливилось встретиться в Ленинграде. И опять-таки подчёркиваю, что моё мнение о методах работы этого руководителя основано, скорее всего, на внешнем эмоциональном восприятии неискушённого в административных делах инженера.

В 1941 году уже во время войны в Ленинград был командирован заместитель наркома электропромышленности Воскан Агабекович Восканян. Ему поручили решать на месте и вопросы эвакуации заводов, институтов, подведомственных наркомату, и организовывать производство электрорадиоаппаратуры для фронта. Воскан Агабекович часто приезжал на радиозавод и вникал во все его дела, причём, как я убедился, он хорошо знал производственный процесс, станочный парк, технологию, знал и многих сотрудников завода.

Наконец в заводской лаборатории мы добились того, что уже не один десяток радиостанций работал стабильно, уточнили спецификацию всяких там конденсаторов и сопротивлений, аппараты стали идентичными и требовали минимальной регулировки. Однако массовый их выпуск до сих пор не налаживался — не хватало то рабочей силы, то оборудования, то материалов. Завод лихорадило, и план выпуска радиостанций срывался. Дирекция не раз обещала, что это положение будет исправлено, но, несмотря на усилия всего коллектива, Ленинградский фронт оставался без УКВ-радиостанций.

И вот помню, как В.А.Восканян приехал на завод и приказал созвать совещание заводского актива. Мы выслушали директора, который ссылался на объективные причины, и тогда Восканян спросил у директора, что ему нужно для выполнения плана. Тот отвечает:

— Станки. Во-вторых… — хотел было продолжать он, но Восканян перебивает:

— Погодите минутку. Какие станки? Сколько?

Директор уточняет. Столько-то автоматов, столько фрезерных, сверлильных и так далее. Восканян тут же поднимает трубку, звонит, кажется, на завод “Электросила” иговорят, что надо выделить для радиозавода такие-то и такие станки. Спрашивает, когда за ними можно прислать. И уже обращается к нашему директору:

— Завтра можете получить? Транспорт у вас есть? Теперь ещё что необходимо?

— Людей, — уже неуверенно проговорил директор. — Без них мы ничего не сможем.

— Каких людей? — нетерпеливо спрашивает Восканян. — Инженеров, техников, станочников? Сколько каждой специальности? У вас есть список?

Список тут же передаёт ему главный инженер.

Опять же прямо на совещании, а не в тиши своего кабинета заместитель наркома звонит в научно-исследовательские институты, на заводы и требует… Да, да, требует прислать завтра на радиозавод инженеров, техников, токарей, слесарей-инструментальщиков и прочих специалистов.

Вначале мне показалось, что это хорошо срежиссированный экспромт, но потом, ознакомившись поближе с методами руководства Воскана Агабековича, понял, что он принимал решения на ходу именно потому, что у него перед глазами всегда стояла сводная карта электропромышленных предприятий города. Он видел на ней каждый цех, каждую лабораторию, знал чуть ли не всех командиров производства, складское хозяйство. А потому мог требовать со всей решительностью и ответственностью, передать на то или иное предприятие людей, станки, материалы.

— Ещё что? — устало положив трубку телефона, спросил Восканян.

Директор растерянно протянул ему список.

— Вот тут материалы. Латунь прутковая, дюраль листовой. Сопротивления, конденсаторы. Давно заказаны. Никак получить не можем.

И опять тут же Восканян звонит на заводы, институты. Не всё получается сразу. В некоторых местах деталей физически нет, в других латунь прутковая не того диаметра. Тут же вопрос к главному конструктору, технологу, начальнику цеха: нельзя ли изменить диаметр крепёжных винтов или найти другой метод крепления? Подумали, обменялись мнениями и нашли предварительный выход. Через полчаса весь список необходимых материалов был исчерпан. Завтра же снабженцы могут получить всё то, без чего нельзя выпускать радиостанции.

Восканян снова поворачивается к директору:

— Вы всё перечислили? Или что-нибудь забыли?

— Нет, как будто бы всё.

Теперь Восканян уже обращается к аудитории.

— Вы слышали, что директор сказал? Все его требования удовлетворены. Значит, нет объективных причин, что помешало бы выполнению военного заказа. Сейчас всё зависит только от вас и директора. Сумеет он организовать производство или нет? Если нет, то уж не пеняйте на меня, — он виновато развёл руками. — Сами должны понять.

Воскан Агабекович налил воды в стакан, вынул из коробочки какую-то таблетку, проглотил и, поморщившись, поднёс стакан ко рту. В те времена он страдал тяжелейшим желудочным заболеванием. Само собой разумеется, что в тех условиях он не мог соблюдать специальную диету. Умер он вскоре после войны. В Москве я никогда с ним не встречался, так как изменил своей инженерной профессии, но когда в конце 1941 года из Ленинграда меня направили организовывать производство радиостанций в Закавказье, то не раз я поминал Воскана Агабековича добрым словом признательности за науку руководства.

Нет никакого сомнения, что с точки зрения сегодняшних принципов руководства приведённый мною пример нехарактерен, так как здесь взяты исключительные обстоятельства. Восканяну были даны огромные полномочия. И он, облечённый доверием партии и правительства, мог действовать со всей присущей ему решительностью, ни на кого не перекладывая ответственность. Надо полагать, что в блокированном Ленинграде, где не хватало продовольствия для людей, без которых город никак не мог обойтись, Восканян не смог привезти с собой помощников, которые бы выполняли его поручения. Во всяком случае, я их не видел. И не такая уж я важная фигура, чтобы по всяким заводским делам меня обязательно принимал замнаркома, уполномоченный Комитета обороны. Мог бы поручить переговоры со мной кому-либо из своих помощников. Но я убеждён, что Восканян был подлинно талантливым руководителем, и не побоюсь сказать, что в приведённом мною эпизоде, на совещании командиров производства, присутствовало также и театральное искусство огромной агитационной силы. Диалог героя этой постановки и директора, разговоры по телефону, раскрывающие творческий процесс организатора, и, как само собой разумеющееся, обращение героя к аудитории — разве это не драматургия?

Глубоко убеждён, что искусство руководства, организации производства или учреждения, общения с подчинёнными должно нести в себе признаки талантливости, а не только эрудиции и опыта. Уверен также, что этот талант может проявляться при любых обстоятельствах, а не только в таких исключительных, как это было в осаждённом Ленинграде. И встречался я там не только с замнаркома В.А.Восканяном, но и с самыми ответственными работниками обкома партии. Они принимали меня и тут же решали вопросы.

Возможно, именно там, в Ленинграде, и потом, когда мне пришлось организовывать радиозавод в Баку, я увидел в кристальной ясности каждую грань этого кристалла, из чего, в моём представлении, создаётся талант руководителя.

Ох, как хочется, придя в любую организацию, видеть перед собой талантливого руководителя, который, понимая всю ответственность своего решения, берёт на себя смелость сказать “да” или “нет”. Мне неважно, советовался он до этого со своими консультантами, референтами или нет, но уж очень хочется верить, что перед тобой талантливый человек, и не за прошлые заслуги его посадили на высокое кресло, а именно потому, что ему можно поручить решать сложные вопросы как государственного, так и частного порядка, где решается судьба лишь одного человека.

Я вспомнил Восканяна ещё и потому, что мог он публично продемонстрировать таланты — педагогики и человечности, а это многое значит как пример для подражания. Во всяком случае, для меня. Не уверен, что эти таланты могли как-то проявиться в моей дальнейшей организаторской практике, но я благодарен В.А.Восканяну хотя бы за то, что смог написать об этом.

5

Как организовать завод на голом месте? Главный инженер

подбирает кадры, занимается технической эстетикой и гоняет

летучих мышей. Семнадцатилетние бригадиры и мастера. Там,

где осталась частица сердца, и как много значит душевный

опыт.


Радиостанции передовой полосы нужны были не только Ленинградскому фронту. Они требовались всюду, и в частности фронту Закавказскому. Необходимо было наладить их производство. И вот, закончив свою миссию на ленинградском заводе, где моя помощь больше не требовалась, я распростился с дорогими моему сердцу ленинградцами, по приказу командования вылетел в Москву, затем долгим окружным путём добрался до Баку.

Только одно это путешествие в самое трудное время войны — от берегов Балтики до Каспия — могло бы послужить темой самостоятельной повести с острым сюжетом и грустными размышлениями, но это не входит в мою задачу. Речь пойдёт о новой для меня параллели, далёкой и от поэзии, и от живописи, и от сцены, и от чистой техники.

В Москве я получил мандат Комитета обороны. Мне давались довольно широкие полномочия для организации производства радиостанций в Закавказье. Я говорю лишь о тех аппаратах, кои имели ко мне самое прямое отношение как к конструктору, помогающему их освоению в промышленности. Ну, а если в Закавказье этой промышленности нет и никогда не было? Но приказ есть приказ. Не было, так значит будет. И если в Ленинграде я встретился с трудностями, так сказать, технологического порядка, то в Закавказье всё надо было начинать заново, на голом месте. Мне в Москве подсказали опытные товарищи, что, видимо, организовывать радиопроизводство надо будет в Баку, как в самом промышленном городе из всех городов Закавказья. Однако я обязательно должен побывать и в Тбилиси и в Ереване, чтобы выявить там производственные возможности для выпуска маленьких радиостанций, заручившись поддержкой партийных и правительственных организаций Азербайджана, которые горячо откликнулись на предложение о создании в Баку радиозавода, я выехал в Ереван, где необходимо было выяснить, какие заказы будущего завода можно разместить в здешней промышленности. В Тбилиси меня согласился принять начальник штаба Закавказского фронта Ф.И.Толбухин. От него требовалось решение о строительстве завода в Баку и передача ему оборудования эвакуированных предприятий, которое задерживалось в Бакинском порту. Многое зависело тогда от решения штаба Закавказского фронта.

И вот я, молодой человек, не имеющий ни командного, ни организационного опыта, офицер со скромной шпалой в петлицах, сижу напротив заслуженного генерала и, мучаясь своей неполноценностью, рассуждаю о том, нужно ли отправлять в Ташкент оборудование и производственный коллектив некой пуговичной фабрики или оставить всё это в Баку, так как и оборудование и опыт специалистов по производству деталей из пластмассы могут пригодиться будущему радиозаводу. Тут же решается и судьба другой производственной организации — по ремонту телеграфных аппаратов. Люди живут вместе с семьями в товарных вагонах, ждут, когда их переправят через Каспий. Ещё до встречи в Штабе фронта я разговаривал с мастерами, знакомился с их бытом и обещал разрешить вопрос о трудоустройстве эвакуированных в самое ближайшее время. С этим и пришёл к Ф.И.Толбухину.

Мой двухлетний опыт военнослужащего подсказывал правила субординации, где точно указано, что нельзя обращаться через голову начальства. В данном случае я мог бы доложить о судьбе строительства радиозавода и нуждах, связанных с ним, кому-нибудь из начальников пониже чином и званием, но именно они и организовали мне встречу с Толбухиным.

При встрече с Толбухиным меня поразила та удивительная интеллигентность, которая отличала его, да и других военачальников Красной Армии, с кем мне посчастливилось встречаться ещё до войны. Обычно это бывало, когда работники института демонстрировали высшему командованию образцы новой связной техники. Я помню М.Н.Тухачевского с его врождённым аристократизмом (в лучшем смысле этого слова) и необычайно широким кругом интересов. С каким глубоким вниманием он рассматривал наши маленькие радиостанции, тщательно настраивался на принимаемую волну и задавал такие узкоспециальные технические вопросы, что диву даёшься — откуда у него столь глубокие познания. Я был тогда ещё совсем юным вольнонаёмным инженером, и не мне бы следовало докладывать заместителю наркома обороны, но так уж было заведено, что показывали и рассказывали об аппаратах сами конструкторы. Несколько позже, перед войной, возили к С.М.Будённому, чтобы продемонстрировать ему карманный радиосигнализатор моей конструкции. И опять, зная Будённого лишь как легендарного полководца гражданской войны, я был немало поражён, когда Семён Михайлович высказал ряд тактических и технических соображений по поводу конструкции, которую следовало бы усовершенствовать. К слову сказать, этого я не успел сделать. Другие, более важные задачи встали перед создателями войсковых радиостанций.

Может быть, это весьма субъективно, но, вспоминая о встрече с Толбухиным, я всё больше и больше убеждался, что советский военачальник, представитель наиболее мужественной профессии, обладает, как это ни странно, душевной мягкостью и теплотой, высокой степенью культуры и многообразием интересов. Лишь потом я узнал, что М.Н.Тухачевский был прекрасным музыкантом и даже сам делал скрипки. И здесь параллели сходятся. И это не случайность. К.Е.Ворошилов, которому мне тоже доводилось демонстрировать свои радиостанции, человек из легенды, герой гражданской войны, в конце Отечественной войны ведал вопросами культуры в стране, и знал культуру он прекрасно, не хуже, чем систему вооружения Советской Армии. В этом я убедился более десятка лет назад, когда Климент Ефремович вручал орден за мою уже не изобретательскую, а литературную деятельность. Среди награждённых были архитекторы, искусствоведы и другие деятели культуры, и у Председателя Президиума Верховного Совета для каждого находились ободряющие слова, касающиеся именно той самой сферы деятельности, которой занимался награждённый.

Прошу извинения за то, что прервал нить повествования и начал вспоминать некоторые приятные для меня минуты, но я хочу этим примером подчеркнуть опять-таки сходящиеся параллели. Теперь уже не в моей жизни, а в жизни моих воспитателей, в данном случае военачальников. Талантливые люди! История гражданской и Великой Отечественной войн показала, как мужал и ширился талант выдающихся полководцев, об этом написано много, я же мог видеть в этих людях талант человечности, образованность, интеллигентность в обращении с подчинёнными, хотя, казалось бы, военачальнику больше подходит язык приказов и уставов. Об одном из маршалов, прославленном полководце, ходил даже анекдот, будто бы маршал избегал команд “Направо”, “Налево”, “Шагом марш” и вместо них говорил: “Прошу вас, повернитесь направо”, “Прошу вас, шагом марш”. Это, конечно, фантастический анекдот, ибо маршалам даже на парадах не приходится командовать, но вот такой стиль обращения с подчинёнными часто приходилось наблюдать со стороны моих воспитателей.

А потому мне не показалось странным, что тот самый, по-домашнему простой и на редкость интеллигентный начальник штаба Толбухин, с которым мне посчастливилось разговаривать в Тбилиси, вскоре прославил своё имя как один из самых талантливых полководцев Советской Армии. И не только в защите своего Отечества, но и как освободитель Болгарии, где в честь его назвали город. Он освобождал города Венгрии, Югославии, Австрии. Человечность и мягкость в обращении с людьми лишь подчёркивают мужество характера. И не на этой ли основе — любви к людям — рождается подлинный героизм.

Окрылённый успехом переговоров в штабе фронта — Толбухин обещал всяческое содействие и помощь в организации радиозавода, — я возвратился в Баку. Знал, что теперь самое главное — это найти помещение для завода, ибо, по предварительным данным, такая задача считалась почти неразрешимой. О строительстве новых помещений не могло быть и речи. Трудности были и с материалами и с рабочей силой. Нужно было строить не заводы, а оборонительные укрепления. В данном случае даже штаб фронта оказался бы бессильным. Выселить какую-нибудь контору вроде той, что описана в “Золотом телёнке” — “Рога и копыта”, и на этой базе организовать завод — задача фантастическая. К тому времени я научился разбираться в технологии радиопроизводства, знал, какие потребуются станки, какие прессы для штамповочного цеха. Во всяком случае, на втором этаже конторского помещения их не установишь. Выселить какую-нибудь промартель, которых было много в городе, тоже нельзя. Слишком мало помещение, да и все промартели выполняли военные заказы — шили обмундирование, делали какие-нибудь колпачки для взрывателей.

Вот уже два дня я бродил по городу в поисках помещения, надеясь просто свежим взглядом, как бы со стороны, посмотреть на всяческие строения и найти нечто неожиданное и подходящее. Мой творческий опыт подсказывал, как иной раз поэзия, или театр, или живопись помогают в решении технических задач. Не буду повторяться, об этом я уже писал, иллюстрируя разными примерами. Брожу по городу. Вижу кинотеатр. Взять его да и переоборудовать под заводские цеха? Кинотеатр недавно построенный, самый лучший в городе. Помещений много — для всех цехов хватит. Но я ведь не только инженер, но и человек, близкий к искусству, а потому здравый смысл подсказывает, что кино — это тоже военный объект в системе идеологического воспитания, и залы его, где показываются патриотические фильмы, сделают, может быть, гораздо больше для укрепления обороноспособности страны, чем цеха, где будут производиться радиостанции передовой полосы. Здесь тоже передний край.

Но мне подумалось, что если нельзя покушаться на такое массовое искусство как кино, то другие зрелищно-воспитательные организации можно и потеснить. Речь идёт, конечно, не о театрах. На опыте ленинградцев я убедился, сколь они оказались необходимыми во время блокады. Тогда, может быть, до конца войны ребятишки обойдутся без танцевальных кружков в каких-нибудь дворцах или домах пионеров? Может быть, приспособить под завод какой-нибудь клуб или Дворец культуры? Однако ничего подходящего в этом смысле я не нашёл. А кроме того, в этих культурно-просветительных организациях ведётся воспитательная работа, что также необходимо для обороны Родины.

Прошёл в верхнюю часть города, и вдруг увидел будто вонзившуюся в розовую мякоть неба иглу минарета. Первая мысль была связана с особенностями распространения ультракоротких волн. С этой вышки можно перекрыть расстояние километров в десять. А почему бы и нет? Почему бы здесь не организовать завод? Я подошёл к мечети и обомлел от радости. Она представляла собой большое каменное здание во дворе, окружённом глухой высокой стеной. Для завода это, конечно, необходимо. Обошёл мечеть со всех сторон, искал табличку, что это памятник старины и охраняется государством. Ничего подобного не оказалось. Мечеть построена совсем недавно. Для этого не требовалось специальной экспертизы. Хотел было пройти внутрь двора, но в воротах мне преградил путь часовой с винтовкой. Значит, в мечети уже разместилась некая военная организация. Это меня несколько озадачило, но потом, когда встретился с обитателями столь роскошного помещения и вымощенного каменными плитами двора, выяснилось, что тут находится военно-полевая почта.

Сдерживая волнение, облазил все уголки этого сказочного — с моей точки зрения — дворца. Прикинул, что в главном зале можно сделать перекрытие для второго этажа, и уже мысленно распределил где будет тот или иной цех. Потом вместе с сопровождающими поднялся на вершину минарета и, окинув взглядом победителя расстилающийся чудесный город (о котором потом напишу научно-фантастическую повесть), задыхаясь от охватившего меня торжества и быстрого подъёма по многочисленным ступенькам, сказал своим спутникам:

— Знаете, ребятки, вам, вероятно, завтра-послезавтра придётся отсюда убраться.

Те недоумённо переглянулись. Подумаешь, какой начальник. Всего одна шпала. Видимо, сочли мои слова за шутку. На том мы и распрощались.

Вечером связался по телетайпу со штабом фронта, и на другой день меня вновь потянуло к мечети. Связисты таскали почтовые мешки и грузили их в машины. Грузили также тяжёлые двухтумбовые канцелярские столы.

Сфера моей деятельности расширилась и захватывала такие неожиданные для меня области в профессии организатора и руководителя, что на первых порах я чувствовал себя желторотым цыплёнком, которого бросили в воду и сказали — “плыви”.

Не обошлось и без курьёзов. Руководители местной промышленности предложили мне составить “штатное расписание”, а что это за штука, — я понятия не имел. Ведь до сего времени приходилось работать в заводских коллективах, где это “штатное расписание” действовало с момента организации завода, а здесь не на кого было надеяться. И когда пытался доказывать местному руководству, что я, как представитель военного ведомства, могу отвечать только за технику и должен помочь в её освоении производством, мне резонно отвечали: “А если эта техника нам совсем незнакома, то как же определить профиль специалистов и сколько их потребуется заводу?” Это звучало убедительно, тем более что я сам не знал, где в Азербайджане найду радиоинженеров, лаборантов, радиоконструкторов, механиков, радиомонтёров и прочих специалистов. В то время в республике их не готовили, а если и были какие-нибудь ремонтные радиомастерские, то, надо полагать, техники столь необходимой для армии профессии давно уже были мобилизованы.

И всё же я никак не мог отказаться от составления “штатного расписания”. Все технические профессии в нём были названы, подробно перечислены рабочие заготовительных цехов, инструментального, токарного, слесарного, сборочного, монтажного, регулировочного… Отдел технического контроля… По возможности я пытался сократить административный аппарат. Но ведь без командиров производства не обойдёшься. Директор должен быть? Должен, так же как и главный инженер, главный конструктор, главный технолог, главный диспетчер, главный механик. Что-то больно много “главных”. Откуда их взять практически? Но, кажется, список “главных” этим не исчерпывается. А главный бухгалтер? А начальник планового отдела? Юрист? Начальник отдела кадров? Вот тут я засомневался. Ведь подбор кадров в данных условиях — самое важное, самое ответственное дело. И пока никого из радиоспециалистов на заводе нет, придётся кадрами заниматься самому. Впрочем, не только кадрами, но и многим другим, мне абсолютно незнакомым и непривычным.

Штатное расписание составлено. Несколько раз мне его возвращали для переделки, так как я упустил всякие хозяйственные должности, например начальника отдела снабжения. Потом, видимо, я не учёл, что при заводе должна быть столовая. Важнейший цех, особенно при карточной системе. Значит, должны быть повара и кухонные рабочие… В штатном расписании специалисты проставили зарплату каждого работника, но и здесь не обошлось без огрехов — я всё же позабыл судомоек и дворников.

Назначили директора, и мне стало гораздо легче. Он хорошо понимал в делах строительства и сразу же занялся проектированием и организацией необходимой перестройки центральной части мечети, где сооружался второй этаж для сборочных и монтажных цехов. Во дворе уже строилось здание столовой.

Директор есть, а как быть с главным инженером? Я числился в штате московского научно-испытательного института и был военнослужащим, но по согласованию с заинтересованными организациями меня назначили на должность главного инженера радиозавода, подчинённого местной промышленности. Время военное, а потому я и оказался в двойном подчинении. Не хватало квалифицированных кадров, а кроме того, кому же, как не самому конструктору радиостанции, руководить её серийным выпуском? Да, это не Ленинград, где в большом налаженном коллективе я отвечал лишь за технику, свободный от каких-либо административных обязанностей. Здесь же, помимо обязанностей главного инженера, пришлось быть и главным конструктором, что вполне естественно, и главным технологом, так как никто в технологии радиопроизводства ничего не понимал. Остальных “главных” мы с трудом, но всё же подобрали.

Строительство внутри мечети заканчивалось. Сделано междуэтажное перекрытие, переборки между цехами и даже клетушки для начальников цехов. Теперь я мог вспомнить о своей давнишней параллели в области декоративного искусства. Речь идёт об окраске всех заводских помещений, стен, панелей, конвейеров сборочного и монтажного цехов, о подборе и расположении светильников. О том, что сейчас входит в понятие “технической эстетики”.

Нам нечего было стесняться в возможностях художественного оформления цехов. В Совнаркоме Азербайджана удовлетворялись любые наши просьбы. Так, например, в монтажном цехе хотелось подобрать светомаскировочные шторы в тон стенных панелей. Нам предложили плотный голубой плюш. Это вам не чёрная бумага для светомаскировки, которой были завешаны окна в Ленинграде.

И может быть, потому, что я так изголодался в блокаде по всему светлому и яркому и в памяти ещё остались промёрзшие затемнённые цеха с крохотными лампочками и зябнущие испанки в чёрных пальтишках, — тут моя фантазия развернулась вовсю. Вместо лампочек-светлячков на серебристой трубе, проходящей над столом конвейера, повисли роскошные немецкие, трофейные, светильники. Их куда-то переправляли через Баку. А девчушки-монтажницы, черноволосые, смуглые, чем-то похожие на испанок, получили белые халаты и голубые шёлковые косынки.

Сейчас во многих цехах на заводах, где требуется особая чистота производства, работницы одеты в белые халаты, а тогда мне это нужно было для эстетики и дисциплины… Да, да, представьте себе — одинаковая форма дисциплинирует работниц и в какой-то мере повышает качество работы. Бывали случаи, когда монтажница забывала дома халат, и её не пропускали на завод. В конечном счёте ей приходилось обращаться к главному инженеру, но я вынужден был отсылать нарушительницу дисциплины домой за халатом. Ничего не поделаешь — время военное.

Опыта серьёзной руководящей работы у меня не было, а потому пришлось двигаться ощупью. Ошибался во многом, но может быть, запоздалая юношеская непосредственность и стремление самому найти выход из трудного положения давали неожиданные, но вполне приемлемые результаты.

Я уже говорил, что на первых порах решил обойтись без отдела кадров. Основной костяк производственников мы подобрали из эвакуированных специалистов. Кое-кто пришёл к нам с других заводов, из тяжёлой промышленности, но верхние цеха, именно те, где собираются и монтируются радиоаппараты, пока пустовали. На радиозаводах это обычно “девичьи цеха”. И кадры для них надо готовить самим. А в данном случае готовить как можно скорее, и чтобы быть уверенным в успехе, надо выбрать среди недавно окончивших школьниц таких, кто пограмотнее и сообразительнее. Определить это — не очень-то лёгкое дело. Ведь не будешь же устраивать экзамены. Да и, кроме того, надо знать профиль будущих профессий и с этой точки зрения выбрать для радиоцехов достойных кандидаток.

И уж если главный инженер осмелился обойтись без отдела кадров, то пусть сам и подбирает эти кадры, тем более что он чуть ли не единственный человек на заводе, который представляет себе, чем должны заниматься сборщицы, монтажницы, намотчицы, регулировщицы, технические контролёры.

Теперь вообразите такую картину: раннее утро, длинная тень минарета пересекает улицу. Вдоль неё тянется очередь. Какая пестрота красок! Национальные костюмы всех кавказских народностей. Девушки самого нежного возраста — азербайджанки, армянки, грузинки, светловолосые россиянки и смуглолицые цыганки… Кого здесь только нет.

Утром я шёл на работу, и мне каралось, что нашу мечеть отвоевала киностудия. Будто здесь висит объявление о приёме девушек для участия в массовках. Нет. Объявление наше, заводское, о приёме работниц с десятиклассным образованием. Желающих хоть отбавляй. Девушки шли на завод по разным причинам: патриотический долг — желание хоть чем-то помочь фронту. Жажда приобрести профессию, связанную с необычайной для Азербайджана техникой. Получить самостоятельность, помогать родителям, получить рабочую карточку.

Еле протиснувшись сквозь говорливый девчоночий рой и предъявив в проходной пропуск, прохожу в кабинет главного инженера и занимаюсь несвойственными ему обязанностями. Секретарша записывает краткие анкетные данные “абитуриентки” (если можно так сказать), желающей держать самый важный жизненный экзамен, определяющий готовность к трудовой деятельности, затем вместе с девушкой проходит к “экзаменатору”… То есть ко мне, взявшему на себя столь необычную роль.

Рассказываю об этом довольно подробно лишь потому, что придаю решающее значение подбору кадров “на самом высшем уровне”, о чём даже написал в романе. Роман научно-фантастический, но разве такой метод подбора кадров (кстати, абсолютно оправдавший себя на практике) не звучит в наши дни как самая безудержная фантастика? Правда, тогда были исключительные обстоятельства, но думается мне, что командиры производства должны с самого первого дня, как только молодой рабочий или работница пришли на завод, знать, чем они живут и дышат. Как я узнавал об этом? Просматривал нехитрую анкетку, уточнял кое-какие данные и потом несколькими вопросами пытался узнать общий кругозор будущей работницы: чем она интересуется, чем увлекается? Спрашивал о прочитанных книгах, о любимых фильмах, спектаклях… Всё это позволяло мне определять, в какой цех девчушку направить. Тут же делал пометку на её заявлении.

Оформление проходило быстро. В процессе приёма мне иногда требовалась помощь товарищей, знающих азербайджанский язык. Секретарша его не знала, а потому я обратил внимание на одного юного азербайджанца, лет шестнадцати-семнадцати. Это был удивительно занятный паренёк пылкого темперамента, не по летам сообразительный, готовый к любой деятельности. Если память не изменяет, то моего юного помощника звали Кафаровым (фамилия довольно распространённая в Азербайджане). Он был радиолюбителем, а потому с самого первого дня, как только его приняли на завод, с увлечением начал изучать прототипы тех радиостанций, которые мы должны были готовить к серийному выпуску. В те часы, когда я занимался подбором кадров, мой помощник стоял за спиной и в необходимых случаях выполнял роль переводчика.

Скрипнула дверь, и подталкиваемая рослым усатым стариком в кабинет проскользнула маленькая девичья фигурка, запелёнутая во всё чёрное. Прикрывая нижнюю часть лица шалью, она подняла на меня испуганные вопрошающие глаза.

Старик положил руку на её худенькое плечо и подвёл к столу.

— Вот, отдаю самое дорогое. Прими на завод, пожалуйста. Никогда не работала. Будь для неё отцом родным, пожалуйста. Очень на тебя надеюсь.

И не он один просил за дочку. Ясно, что они были приняты.

Потом, когда уже девушки прошли испытательный срок, нет-нет да и появится на пороге кабинета чья-нибудь отцовская фигура:

— Ну, как моя Лейла? Ты посмотри за ней. Очень надеюсь…

— Как работает моя Шафига, отец родной? Посмотри за ней…

— А моя Сайда? Слушается? Ей, наверно, трудно. Ведь совсем ребёнок…

Приходилось успокаивать любящих отцов и чувствовать себя тоже отцом нескольких сотен этих детишек, вступающих в трудовую жизнь.

Начальниками цехов и мастерами были назначены специалисты эвакуированных предприятий. Вместе с ними пришлось разрабатывать упрощенную технологию сборки и монтажа аппаратов, делить производственный процесс на множество операций, чтобы легче их запоминать и выполнять. Не забудьте также, что научить ребёнка (а так оно по существу и было) пользоваться паяльником — задача не из лёгких. И если на конвейере в Ленинграде я видел красные от мороза пальчики испанок, то здесь у азербайджанок, армянок, грузинок пальчики были красными от ожогов.

Трудно приходилось, когда работали в ночную смену, особенно на конвейере. Поточное производство не позволяло девчушкам клевать носом, а спать хотелось ужасно. В ночную смену я очень часто появлялся в цехах и делал это, скорее всего, в воспитательных целях. Постоянное наблюдение повышало чувство ответственности у этого “детского сада”. Так называли работники заготовительных цехов наш верхний этаж, где велась сборка узлов, установка их на панели и монтаж аппаратуры.

И вот однажды, в душную летнюю ночь, когда не требовалась светомаскировка и окна цехов были открыты, я поднялся в монтажный цех. Удивлённо оглядываюсь. Ни одной работницы за конвейером. Непонятно — до перерыва ещё много времени, а работа остановилась. Я почему-то заглянул в окно. Белые плиты двора в свете луны казались морской гладью. Во дворе ни души.

Из-под стола послышался приглушённый смех, чьё-то всхлипывание.

— А ну, вылезайте! — рассердился я. — Что за нелепые шутки?

Никакого впечатления. Наконец из-под стола смущённо вылезает мастер цеха. Это девушка, которую мы назначили на столь ответственную должность за то, что она лучше всех освоила каждую операцию монтажа, умела передать свой опыт подругам и пользовалась у них заслуженным авторитетом. Если не ошибаюсь, то как будто бы она была секретарём комсомольской организации.

И вот этот серьёзный, рассудительный товарищ, вожак заводского комсомола стоит передо мной и, поправляя растрепавшиеся пышные волосы, оправдывается:

— Девочки ужасно перепугались. Она обязательно вцепляется в волосы, и её никак не вытащишь. Приходится совсем остригать… Ой! — взвизгнул “серьёзный товарищ” и одним прыжком оказался под столом.

Я проводил девушку взглядом и заметил, как по столу, покрытому линолеумом, скользит крылатая тень. Тень летучей мыши. Несчастная зверюшка металась в поисках выхода и наконец спряталась где-то наверху, в углублении каменного резного карниза.

Девчушки не хотели вылезать из-под стола, пока летучую мышь не поймают. Никакие уговоры не действовали. Вот вам и дисциплина, которой с таким трудом мы добивались. Пришлось раздобыть где-то во дворе лестницу и с помощью ребят из слесарного цеха обезвредить перепуганную мышь. Лишь после этого можно было приступить к работе.

Заводская еле-еле налаженная машина могла в любую минуту опять разладиться. Одна случайная мышь, другая, третья… А сроки выпуска первой опытной серии радиостанций неотвратимо приближались. Закрывать окна в цеху не хотелось. Душно, жарко. Воздух нагревается от множества паяльников. Пришлось провести воспитательную работу на строго научной основе.

Над длинным столом конвейера склонились чёрноволосые головки. У многих девушек по белому халату будто вычерчены параллельные линии толстых кос. Все в халатах, но почему же не в косынках? Какая потрясающая расхлябанность! Я воспользовался этим фактом как отправной точкой для воспитательной беседы и рассказал о том, что летучие мыши иногда могут вцепиться в волосы, но это отнюдь не свидетельствует о злобности мышиного характера. Летучая мышь слепая от рождения, но для ориентации в пространстве природа наделила её ультразвуковым локатором. В полёте она пищит с частотой колебаний ультразвука (мы его не слышим), звук отражается от стен и других препятствий и воспринимается слуховым аппаратом летучей мыши. Значит, в эту сторону лететь нельзя. Что же касается пышных девичьих волос, то ультразвук от них не отражается, а гаснет, как бы запутавшись. Вот мышь и летит на волосы, будто в пустое пространство. Если же голова туго повязана косынкой, то ультразвук отразится от неё, как от препятствия.

Не знаю, насколько была убедительна моя научно-воспитательная беседа, но в последующие смены за конвейером я видел только голубые косынки.

Мне хотелось, чтобы труд доставлял эстетическое наслаждение, чтобы в процессе сборки и монтажа каждая деталь, проводничок, сама панель, где размещаются детали, — чтобы всё это радовало глаз. Приведу такой пример. Панель, или штампованная железная конструкция, именуемая также “шасси”, окрашивалась серебристой, алюминиевой нитрокраской. Делалось это с помощью краскопульта, или, попросту, пульверизатора. Я предложил ввести в алюминиевый порошок щепотку синей краски, чтобы придать шасси голубоватый оттенок. Никакими техническими соображениями это не вызывалось. После того как закончены сборка и монтаж, шасси закреплялось в ящике, и голубого оттенка не было видно, но когда подкрашенное шасси попадало в сборочный и монтажный цеха, то работать с ним стало приятнее. Специального, так называемого монтажного провода мы достать не смогли, а потому пришлось его делать самим из обыкновенного звонкового, который мы окрашивали в разные цвета и покрывали полистирольным лаком. Так вот эти цвета я подбирал сам. Вероятно, тут мне не изменял художественный вкус. Подсознательно чувствовалось, что где-то здесь зарождается техническая эстетика.

Впрочем, нам было тогда не до эстетики. Завод работал по принципу натурального хозяйства. Не хватало не только деталей, но и самых простых материалов. Доставка их была крайне затруднена. Приходилось использовать лишь местные ресурсы. Именно это обстоятельство заставило конструировать новый образец.

Должен признаться, что в Ленинграде мне было легче. Там и специалисты, и совершенная измерительная техника. А тут и аппаратуру, и приборы, необходимые для регулировки радиостанций, приходилось создавать самим.

Как много значит радиолюбительский опыт! Семнадцатилетний Кафаров, кого я уже упоминал, мне очень помог в монтаже аппаратов, которые потом работали в регулировочном цехе. Кафарова вскоре мы назначили мастером этого цеха, и в свои юные годы он завоевал такой авторитет на заводе, что дай бог любому дипломированному специалисту. Этим я хочу ещё раз подчеркнуть необходимость искать своё призвание как можно раньше и, обращаясь к молодому читателю, хотел бы ему сказать: коль выпало тебе счастье проявить свои способности в самом юном возрасте и на ответственном участке, — не бойся и не держись за мамину юбку, если хочешь стать человеком.

Уверен, что этого семнадцатилетнего мальчика после войны ожидала бы завидная судьба талантливого радиоинженера, если бы не погиб он смертью храбрых. Помню, я улетел в Москву, кажется, для утверждения образцов, и, возвратившись обратно на завод, узнал, что Кафаров, как его ни удерживали, всё же ушел добровольцем на фронт и не вернулся. Для всего заводского коллектива это была необычайно тяжёлая утрата. Мы так его любили!

Враг подходил к Сталинграду. Отрезаны основные пути снабжения Закавказского фронта. Бакинская нефть нужна другим фронтам. Для того чтобы её переправить из Баку, оставалась единственная “дорога жизни” — через Каспий, как когда-то в Ленинграде через Ладогу. Может быть, лишь в ту пору перед лицом великих испытаний, выпавших на долю моего поколения, пришла ко мне подлинная гражданская зрелость. Я уже год проработал на заводе, и заводской коллектив принял меня в кандидаты партии.

Так сложилась судьба, что до сего времени войну я видел либо издалека, либо с воздуха. При перелёте через Ладогу наш транспортный самолёт пытались атаковать вражеские истребители. Завязалась перестрелка. Над головой вертелась турель пулемётчика. Но тут подоспели наши “Чайки”, и всё окончилось для нас благополучно.

В другой раз я испытал странное и более сильное ощущение опасности. Из Москвы летел в Баку на малом скоростном бомбардировщике. Меня поместили в бомбовом отсеке, в хвосте самолёта. Первую половину пути, пока не рассвело, лежал спокойно. Потом огляделся, оказалось, что нахожусь на месте бомбы, лежу на дверцах, сквозь щели которых посвистывает ветер. В кабину пилота тянулись тросы от замков вроде оконных шпингалетов. Стоит лишь потянуть на себя ручку в кабине, как шпингалеты освободят дверцы и под действием тяжести бомба, или в данном случае пассажир, упадёт вниз. Я же всё-таки конструктор и мог ясно представить себе кинематику механизма бомбосбрасывателя. Тем более что накануне полёта видел кинохронику, где показано, как раскрываются дверцы бомбардировщика и как бомбы, похожие на сигары с крылышками, летят вниз… Но у меня нет ни крылышек, ни даже парашюта. Одно неосторожное движение пилота или перетрись трос — ведь стальные жилки не вечны, а я кое-что знал об усталости металла, — тогда останется бакинский завод без своего главного инженера. Сквозь щели вздрагивающих дверец я разглядывал выжженную степь, изрытую воронками снарядов и авиабомб, видел окопы, склонившиеся к земле орудия, поверженные обгорелые танки и прочие приметы сражений. Летели мы тогда на бреющем полёте (если не ошибаюсь, как будто над Сальскими степями). Выше подняться нельзя — истребители противника могут нас заметить. Не это меня беспокоило, а устройство бомбосбрасывателя. Даже если трос не лопнет, то есть здесь и другие ответственные узлы. Вот на этом стержне шпингалета держатся дверцы. Стоит ему треснуть от перегрузки — а я, вероятно, потяжелее авиабомбы, — тогда… Нет, не надо думать, что будет тогда. Отвожу глаза от стержня и снова заглядываю в щель. Промелькнула река. Жалко, что здесь они не часто попадаются. Ведь падая в воду с небольшой высоты, можно остаться живым. Взгляд мой, словно его привлекает блестящий молоточек гипнотизёра, снова и снова останавливается на стержне шпингалета. Выдержит или нет? И почему дверцы всё время вздрагивают? А может быть, это я дрожу от страха?

Но довольно об этом. Приключенческий сюжет давно уже не держит внимание читателя, так как развязка известна. Ни трос, ни шпингалет не лопнули. Иначе бы не было этой книги. А рассказал я об этом затем, чтобы показать, как жизненный опыт порою претворяется в художественное произведение. Через много лет после этого полёта, примерно такие же ощущения мною были описаны в романе “Последний полустанок”. Правда, герою романа пришлось пережить более острую ситуацию. Здесь уже сыграло роль писательское воображение, но всё же первоосновой послужили жизненные наблюдения как во время полёта в бомбовом отсеке, так и на планерах, о чём я рассказывал раньше.

Опытная партия радиостанций была отправлена на фронт. Получены первые рекламации. Аппараты постепенно совершенствовались, устранялись недостатки. Совершенствовался и молодой заводской коллектив, приобретал опыт, и те испуганные девушки, кои переступили порог нового, неизведанного мира, именуемого заводом, настолько сроднились со своей прекрасной специальностью, что лучшие из них стали бригадирами и мастерами. А как вы думаете, не так уж плохо быть бригадиром или мастером в семнадцать лет?

Я прощался с заводом. Немножко грустно, ведь здесь осталось столько твоего труда, столько пережил ты вместе с молодым коллективом, столько наделал ошибок… Да что там говорить — частицу сердца оставил я в этой мечети. В последний раз поднялся на минарет, откуда мы держали радиосвязь с контрольным пунктом, полюбовался изумительной панорамой города, приморским бульваром, ажурными вышками, шагающими в морскую даль, и подумал, что ещё вернусь сюда. И я вернулся на страницах своей книги “Золотое дно”, которая вышла в первые послевоенные годы.

Если бы не война, то вряд ли мне, конструктору-изобретателю, пришлось бы сочетать свою техническую специальность с административно-хозяйственной деятельностью. И я нисколько не жалею о том, что приходилось это делать — многообразный жизненный и душевный опытпригодился в дальнейшем. Но в конце концов в Москве вспомнили, что я числюсь в штатах института, перед которым опыт первых лет войны поставил новые серьёзные задачи в разработке современной радиоаппаратуры. Меня вызвали в Москву, а затем для накопления опыта и проверки экспериментальных радиостанций в боевой обстановке пришлось побывать и на разных фронтах. Помню себя где-то под Псковом, ещё где-то на 4-м Украинском фронте в апреле 1944 года, накануне освобождения Севастополя.

Этот апрель запомнится навсегда. В ту крымскую весну буйно расцвёл миндаль. В бело-розовой пене утопали селения. И вот на этом радостном фоне победившей природы раскачивались тела повешенных фашистами партизан. Едем дальше. Изрытая снарядами, исхлёстанная осколками зелёная лужайка. Из кое-как засыпанной воронки среди красноватой глины торчат затылки погибших солдат.

Возле Сапун-горы я и мои товарищи налаживали связь в артподразделении для корректировки огня. Выглядываю из укрытия. Вижу, как через всё поле, то поднимаясь, то падая под пулемётным огнём, прячась в воронках и продвигаясь ползком, стремится к нам одинокая фигурка. Это перебежчик из вражеского лагеря. Смотрю на лица моих друзей-артиллеристов и вижу лишь деловую озабоченность: “Добежит или нет?” Видимо, его ранило, и он уже еле-еле ползёт. Попробовал привстать и тут же был скошен пулемётной очередью.

— Огонь! — слышу я голос командира батареи и по привычке открываю рот. Артобстрел продолжается, идут обыкновенные военные будни, как будто ничего не случилось и не погиб на глазах человек.

Эти разодранные на клочки воспоминания привожу лишь затем, чтобы лишний раз подчеркнуть, какую огромную роль играет душевный опыт в творческой деятельности художника. Вот так суммируются впечатления, которые потом отпечатаются на страницах книг.

Но вот закончилась война. В меру сил и возможностей я выполнил свой долг перед Родиной, и вновь передо мной встал вопрос: по какой же параллели идти дальше? Я понимал, что могу разработать схему, конструкцию, создать полезную и даже необходимую вещь. Далее этого в своём пути на технической параллели я не пошёл, хотя дорога была ясна и никем не заказана.

Без лишней скромности могу признаться, что где-то на маленьких участочках практической радиотехники и я открывал какие-то тропки. А Первооткрыватель с большой буквы пролагает дороги через весь шар земной и даже через космические пространства. Не хочу оправдываться перед читателем и доказывать, что на пути в большую науку мне мешали всяческие увлечения, уж слишком часто я менял свои привязанности.

Нет! Нет! И ещё раз нет! Уверен, что практическое изучение творческого процесса в разных областях искусства и техники помогли мне найти подлинное призвание. А что я сделал на этой параллели — не мне судить.

6

Я прощаюсь с техникой и со своими “радио-детёнышами” на

фронтах. Для этого я должен их проведать и посмотреть, как

они там работают. Но лучше всего об этом расскажут мои

друзья-связисты.


Так получилось, что наши маленькие радиостанции начали свою работу чуть ли не с самых первых дней Великой Отечественной войны. Они были ещё далеко не совершенны и доставляли огорчения не только конструктору и заводскому коллективу, но, самое главное, радистам, тем, кто впервые столкнулся с техникой ультракоротких волн.

Приходилось бывать на фронтах, испытывать новые образцы этих радиостанций, искать причины, почему не всегда они хорошо работают, чтобы внести в следующую партию те или иные усовершенствования. А кроме того, хотелось знать, где, в каких условиях применяются наши аппараты и какую они приносят пользу передовым частям Советской Армии. Дело это было новое и малоизученное.

Мы искали людей, которые могли бы привести совершенно конкретные примеры, рассказать о боевых эпизодах, связанных с работой наших радиостанций. Это было не так трудно, но, к сожалению, мы не всегда точно знали, о каких аппаратах идёт речь — о наших ультракоротковолновых или о других.

Я записал несколько рассказов о подвигах радистов. И не всё ли равно, какую технику они использовали? Главное — в них самих, скромных тружениках великой войны.

И начну я с того эпизода, что рассказал мне офицер-связист в закопчённой землянке одного из подразделений Ленинградского фронта.

— Осень. Западный фронт. Вот уже две недели как наши части закрепились на этом рубеже и готовят прорыв обороны противника. Лесная глушь. Сломанные берёзы. Золотые охапки листьев прикрывают поднятые стволы орудий. Радист возится у своей маленькой радиостанции: проверяет батареи, раскручивает шнуры микрофона и телефона и, наконец, включается на приём. На волне связи тишина, нарушаемая ровным шипением самого приёмника. Поворот ручки — строгие цифры артиллерийской корректировки. Знакомый голос: это сосед-радист ведёт передачу с огневой позиции. Снова поворот ручки — слышна чья-то глухая, прерывающаяся речь:

“Говорит “Днепр”… Говорит “Днепр”. У западной окраины деревни… скопление противника. Двадцать танков… готовится контрнаступление… — Голос затих, затем снова: — У западной окраины деревни…”

Кто это говорит? Может быть, очередная провокация врага? Старший лейтенант приказывает вызвать “Днепр” на его волне. Но “Днепр” на вызовы не отвечает. Медлить нельзя. Сообщения неизвестной радиостанции вселяют тревогу, и поэтому миномётчикам приказано занять позиции на направлении ожидаемого удара противника. Артиллеристы застыли у орудий. Дорога, где могли появиться немецкие танки, была пристреляна ещё раньше. Потянулись томительные часы ожидания. Вот уже короткие осенние сумерки…

Слышен приближающийся рокот морского прибоя. Всё ближе и ближе. Нет, это не прибой, а отвратительный лязг и скрежет железа, фырканье моторов. Радист замер в ожидании сигнала с наблюдательного пункта. Сквозь темнеющие стволы берёз уже видны чёрные туши ползущих машин, за ними мелькают фигуры солдат. Задача ясна: танки нужно подпустить поближе и бить их в упор, прямой наводкой.

“Огонь!”

Оглушительный грохот. Рваными клочьями взлетела земля. Танки заметались, пытаясь повернуть назад. Два из них сошли с дороги и подорвались на минах. Атака захлебнулась. Враги не ожидали такой встречи. В короткие минуты наступившей передышки мы вспоминаем неизвестного радиста, сообщившего нам о контрнаступлении. Почему же он не отвечает на наши вызовы?

“Днепр”, “Днепр”, вызывает “Ока”, отвечайте для связи… “Днепр”, “Днепр”…”

До самой ночи ответа не было. Ночью возвратились наши разведчики. Они подтвердили, что сообщения радиста о количестве и месте скопления войск противника были правильны.

Стал накрапывать мелкий дождь. Стекло шкалы радиостанции покрылось мелкими каплями. Сквозь них просвечивает цифра “98”: на этой волне мы ждали передачу с “Днепра”.

Снова знакомый голос. Передача медленная, с большими перерывами:

“Говорит “Днепр”… На западной окраине… за рекой, более пятидесяти танков… пехота… артиллерия… Ожидается продвижение через мост…”

Передача оборвалась. На вызовы опять ответа нет. Положение обострялось. Если танки пройдут через мост, то можно ожидать нового, усиленного наступления противника.

“Выбить противника из деревни и не допустить, чтобы танки форсировали реку!” — последовал приказ командира.

Как бы откликаясь на это, снова заговорил “Днепр”:

“У моста задержусь до вашего прихода… Орудия… шесть… перенесены на правый фланг… К церкви… На северо-востоке у школы два дзота…”

Надо торопиться, чтобы застать противника врасплох и занять мост, пока танки его не перешли. И вот, поддерживаемая огневым валом артиллеристов, пехота бросилась в атаку. Фашистские орудия на правом фланге были уничтожены нашими танками. У школы действительно оказалось два дзота. Мы их обошли с фланга. Зарево пожара пылало над лесом. Небольшие группы отчаявшегося врага с остервенением задерживали наше продвижение к мосту. Яркое пламя горящей бензиновой цистерны осветило противоположный берег, где двигалась лавина вражеских танков. Ободрённые скорым подкреплением, фашисты перешли в контратаку. Их танки подползли уже к самой реке.

Вот первый танк осторожно перевалился на мост, за ним потянулись остальные. Это грозило нам большими бедами: уж очень неравные силы. Танки добрались до середины моста.

“Прощайте, товарищи!..” — снова услышал радист передачу с “Днепра”.

И в тот же миг его оглушил мощный взрыв. Обломки моста, брёвна и сваи взлетели вверх. Несколько танков скрылись под водой, а другие в смятении, сталкиваясь друг с другом, ринулись назад. Воспользовавшись растерянностью противника, наша часть оттеснила его от реки, заняла выгодный рубеж, и артиллерия, пристрелявшись, била по танкам на противоположном берегу.

С первыми лучами солнца мы пробрались к мосту, чтобы найти следы нашего неизвестного друга. И тут же, неподалёку, посреди усыпанного листьями пригорка заметили воткнутый в землю прутик антенны с тремя листьями клёна на острие.

На этих красных, точно обагрённых кровью листьях можно было разобрать торопливые строки:

“Я знал, что вы придёте. Я радист миномётной роты, раненый, остался в камышах, откуда вам и передавал. Слушать вас не мог — из ушей льётся кровь, оглох при контузии. Понял, что вы приняли мою передачу — первое танковое наступление отражено. Сейчас проберусь под мост. Там уже всё приготовлено. Прошу передать привет всем друзьям-радистам.

Старший сержант П.”

Подпись была неразборчива.

Кто-то бережно взял эти листья с последними строками неизвестного друга и прикоснулся к ним губами.

Сняв шлемы, мы осмотрели взорванный мост, догорающие угли пожарища, но никого не нашли. Вместе с радистом погибла и его маленькая радиостанция.

Спускаясь с холма, мы несколько раз оглядывались на тростинку антенны, трепетавшую на фоне синего осеннего неба.


Мне показалось, что событие, о котором я услышал от стрелка-радиста, произошло именно в тех местах, где я когда-то испытывал радиостанции на планерах. В ту пору мне неудобно было уточнять. Впрочем, не всё ли равно, где это случилось! Здесь идёт рассказ о мужестве, смекалке и опять-таки о маленькой радиостанции. В данном случае она сыграла большую роль, хотя и в несколько необычном для неё применении.

Итак, вот что я услышал от стрелка-радиста.

— Радиограмма сообщала: “Ранен командир партизанского отряда. Врач есть, требуются медикаменты. Сбросьте с самолёта”.

В тот момент на нашем аэродроме не оставалось ни одного самолёта, все ушли на выполнение боевых заданий.

Партизанский отряд, откуда пришла радиограмма, находился где-то в ущелье, и добраться до него горными тропками было весьма затруднительно. Решили доставить медикаменты на учебном планере, который остался в части от прежних хозяев. Лётчик Сахаров взялся выполнить это задание. Он рискнул слетать туда и обратно, используя подходящий облачный фронт. В своё время Сахаров был неплохим планеристом. Меня взяли вроде как бортрадистом, но без радиостанции, так как на планере её не было. Что оставалось делать? Я приспособил полевую радиостанцию, которая у нас испытывалась для сторожевой службы.

Выпущенный, как из гигантской рогатки, планер со свистом взвился вверх. Летим. Чудно, конечно, с непривычки. Совсем тихо, только ветер подвывает в тросах.

— Подобраться бы вон к тому облачку, — обернувшись ко мне, сказал пилот, — так бы с ним и поплыли.

Искусно лавируя в струях воздушных течений, он подлетел к облаку. Тут поднялся ветер, заскрипели крылья, начали потрескивать тонкие борта фанерной кабины. Вот-вот лопнет. Ненадёжная штука. Мне ведь больше всего на бомбардировщиках приходилось летать. Уже вечерело, а место расположения партизанского отряда мы обнаружить почему-то не могли. Судя по карте, как будто долетели, но никак не удавалось найти первый ориентир — мостик через ручей. Хорошо, что радиостанцию взял. Связался со своими и попросил дать ещё какой-нибудь ориентир. В это время слышу, как на моей же волне кто-то вызывает и сообщает условный сигнал.

“Сбрасывайте груз на перекрёстке дорог у трёх берёз”.

А я и не знал, что у этого отряда были маленькие пехотные станции. Очень удачно получилось. Присмотрелся — вижу: поднимаются вверх две, как мы заранее договорились, струйки дыма.

А возле берёз стоят люди и машут руками.

Спрашиваю по радио:

“Как здоровье командира отряда?

— Сегодня уже лучше. Врач ждёт вашей посылки.

— Ловите! Вот она! Всё уложили по списку!”

И мешок мягко падает в кустарник. Теперь нам надо вернуться домой до темноты, иначе не найдём аэродрома. С трудом набирая высоту, планер парит над горами, хочет добраться до облаков, но холодные воздушные потоки упорно тянут вниз. Летим над перелеском. Огонёк и звук выстрела. Нас, вероятно, заметили. Выстрелы снова и снова. Я не успел ещё ничего сообразить, как почувствовал промозглую сырость. Это Сахаров успел нырнуть в спасительные облака. Выстрелы смолкли.

Мы летели уже довольно долго. Сквозь окна в облаках я видел что-то не очень приятное: море, скалистый берег и дальше верхушки гор. Сесть абсолютно некуда. Тьма становится всё гуще и гуще. Ветер стихает и не хочет поддерживать наш планер.

“Наверно, скоро пойдём на посадку”, — передал я своим по радио.

Но куда же садиться? Кругом, куда только может проникнуть взгляд, высятся пики скал, темнеют расселины и ущелья, а ниже — стена уродливых узловатых деревьев. Таких я ещё никогда не видел. Планер, будто у него крылья стали свинцовыми, упорно тянет вниз…

Мне почудилось, что кто-то стукнул его по носу. Я ударился затылком, и всё стало тихо. Значит, приехали. Расстёгиваю замок на поясе, вылезаю из планера. Сахаров почему-то не вылезает, согнулся, стонет.

Я перепугался, конечно:

— Что с тобой?

Не так уж страшно — на войне и не то бывает, — но оказалось, что у него сломана нога. Взошла луна, осветила скалистую площадку, сломанное крыло планера, который лежал буквально в двух метрах от обрыва. А внизу плескалось море. Если бы Сахаров не заметил его вовремя и в ловком пилотаже не упал на крыло, то пришлось бы нам рыб кормить.

Моя радиостанция внешне как будто исправна, если не считать сломанной ручки переключателя и погнувшейся антенны.

Сахаров хотел было встать, но я запротестовал:

— Подожди. Сейчас что-нибудь придумаем.

Вполне понятно, что ночью я не мог возвращаться на базу: заблудился бы в горах — и Сахаров оказался бы без всякой помощи. Одна надежда на радиостанцию. Но я боялся её включать — а вдруг где-нибудь внутри короткое замыкание, тогда могут перегореть лампы. Осторожно, не дыша, повернул реостат, нажал кнопку. Загорелась индикаторная лампочка. Чуточку стало легче — передатчик работает. Вызываю своих, переключаю на приём, но в телефоне полнейшая тишина. Приёмник отказал. В свете карманного фонарика пробую найти повреждение. Так и есть — разбилась одна приёмная лампа. Как же это я позабыл взять запасные?

Придётся только передавать. Этим я занимался до самой зари — кричал в микрофон, пока не охрип.

— Брось, не теряй времени, — советовал Сахаров. — За сутки, может быть, доберёшься на базу.

Но я был уверен, что нас обязательно услышат.

Тяжёлый день. Нога у Сахарова опухла. Я чувствовал себя виноватым. А вдруг в самом деле нас не услышат и мы потеряем целые сутки? Я повторял вызовы каждые десять минут и, вероятно, в сотый раз объяснял, как нас найти. Противник находился далеко и вряд ли мог принять нашу маломощную ультракоротковолновую радиостанцию. Единственное, чего я боялся — это преждевременного разряда батарей. Чтобы нас заметили, пришлось поставить вертикально сломанное крыло.

Наступил вечер. Сахаров уже смирился с моим упрямством и только болезненно морщился, когда я хрипел в микрофон. Наконец отчаявшись, я выключил передатчик, простился с товарищем и стал спускаться вниз. Рано или поздно я должен найти своих.

Издалека донёсся рокот мотора. Он слышался всё отчётливее, всё сильнее, и вот внизу, на выжженном солнцем холме я увидел бегущую тень грузовика. Это друзья спешили к нам на помощь. Весь исцарапанный о колючий кустарник, я скатился вниз по склону и прежде всего увидел в кузове машины антенну маленькой радиостанции. Радист принимал мою передачу всю дорогу и, несмотря на то что приближался к нам, слышал всё хуже и хуже.

— Я думал, что мы удаляемся в сторону и не там ищем, — говорил он, поглядывая вверх, где торчало сломанное крыло планера, — но потом догадался, что у тебя разрядились батареи.

Вполне понятно, что в те минуты меня мало интересовали его догадки, но потом уже на обратном пути я мог вознаградить себя обстоятельной беседой с радистом по всяким волнующим вопросам нашей чудесной профессии. Мы сидели в кузове. На прицепе колыхался бескрылый планер. Светила луна, и к ней дрожащим лучом тянулся серебряный прут антенны.


В дивизионной радиоремонтной мастерской мне показали довольно необычную радиостанцию самого первого выпуска.

Она была пробита насквозь осколками, а внутри вместо обычных заводских деталей кое-где были прикручены — да, именно “прикручены”, а не припаяны — старые любительские конденсаторы выпуска чуть ли не десятилетней давности; сопротивления от трофейных радиостанций и другие мелкие детали присоединялись звонковым проводом в бумажной изоляции. Эту радиостанцию нельзя было ремонтировать, но почему-то её не выбросили и не разобрали на детали.

Оказывается, она имела свою интересную историю и одно время принадлежала не радисту, а человеку, который…

Впрочем, я лучше всё расскажу сначала.

Представьте себе одинокий хутор на перекрёстке дорог. Кругом степь, выжженная огнём. Вдали — зубчатый профиль леса. Несколько случайно уцелевших деревьев окружают хутор. Под ними притаились серый немецкий грузовик и три мотоцикла. Из кустов выглядывают поднятые вверх стволы миномётов. Здесь стоят гитлеровцы. Штаб полка. На хуторе почти никого не осталось. Старик, две старухи, женщина с двухлетним ребёнком да парнишка лет двенадцати.

Штаб полка тщательно охраняли. Нельзя было ни пройти на хутор, ни выйти из него. Бессменно дежурили усиленные наряды часовых. И всё же как-то утром офицеры обнаружили заколотого штыком часового. Он лежал всего лишь в нескольких метрах от хаты, где помещался штаб. На следующую ночь охрана была удвоена. Трое суток прошло спокойно, а на четвёртый день нашли ещё одного убитого часового. Взбешенный обер-лейтенант приказал устроить засаду. Под прикрытием темноты небольшая группа солдат засела в кустах. Наступил туманный рассвет. У северной окраины хутора снова был обнаружен труп часового…

“Так можно остаться без гарнизона! — кричал обер-лейтенант. — Ежедневно по одному солдату! Куда вы смотрите, бездельники? — орал он на оторопевшего ефрейтора. — Сегодня же поймать партизан!”

Весь наличный состав гарнизона был разделён на группы; они прятались в различных местах — за плетнем, в кустах, в балках. В ту ночь нападение не состоялось.

“Кто-то предупреждает партизан! — взъярился обер-лейтенант. — Кто-то знает о наших засадах. Кто-то пробирается из хутора в лес!”

Дни уходили за днями, а с ними таял и маленький гарнизон. Убитых находили в самых различных местах, но обязательно там, где не было засад.

Лишь после того как оставшуюся горсточку фашистов выбили из хутора, тайна раскрылась. Совершенно ясно, что никто из хутора не мог пробираться к партизанам, тем более каждый день, чтобы предупреждать о засадах.

На хуторе жил мальчик, и ещё раньше, пока не померкло солнце у него над головой, пока не пришли те, кому приказано убивать, грабить и жечь, играл он в обычные детские игры. Устроил себе удобное гнездо на развилине старого дуба, натаскал досок, скрепил их верёвками и ветками, сделал крышу от дождя, постелил сено, приспособил столик, — получилось удобное жильё, расположенное на высоте четырёхэтажного дома. Если раздвинуть ветви и поглядеть вдаль, то можно было увидеть реку, сверкающую на солнце, а ещё дальше в туманной дымке виднелся лес, где потом обосновались партизаны.

Пришли враги. Вначале они хотели устроить в мальчишечьем гнезде нечто вроде наблюдательного пункта, но место кругом было открытое, видно далеко и так, а кроме того, зачем подвергать себя риску? Лучше наблюдать из окошечка. Сначала думали, не будет ли этот малец подавать сверху какие-нибудь сигналы, проследили и оставили его в покое — своих дел достаточно. Лучше пусть сидит на дереве, чем прячется в кустах. Того и гляди в лес убежит.

А в лесу у мальчика — старшие друзья. Из соседних хуторов многие ушли в партизаны. Он знает каждого по имени-отчеству. Где-то на дороге, когда наши части уходили на восток, мальчуган подобрал маленькую ультракоротковолновую станцию, пронизанную осколками и, конечно, не работавшую. Но мальчуган был страстным радиолюбителем, сам строил приёмники и умел разбираться даже в передающих схемах. К счастью, у него оказалась подходящая приёмная лампа, которую он поставил в радиостанцию на место разбитой. Аппарат заработал. У партизан тоже были эти радиостанции, и через несколько дней юный радиолюбитель установил с ними связь.

В штабе вражеского полка ничего об этом не знали. Радиостанций передовой полосы у них не было — слушать на ультракоротких волнах нельзя, — и поэтому наш радист свободно разговаривал с партизанами. Радиостанцию он прятал под досками, а сверху навалил сена. Вполне понятно, что и антенну он приспособил иную — кусок провода среди ветвей. Дерево было высокое, а потому дальность радиостанции увеличилась втрое, что оказалось достаточным для надёжной связи с партизанами в лесу. Сверху видно всё — посты, расставленные вокруг хутора, и ночные засады. О них мальчик разузнавал ещё вечером и сразу же передавал в лес о намерениях врага.

Как-то на хутор привезли двух наших пленных и, когда стемнело, их вывели к реке, видимо для того, чтобы расстрелять подальше от хутора. Об этом также было передано в лес.

Взошла луна. Засеребрились прибрежные камыши. Не видел наш маленький радист, как по реке проскользнули две лодки. Вдалеке блеснула вспышка, другая, послышались выстрелы. На хуторе поднялся крик, всполошился вражеский гарнизон, началась стрельба. Но поздно — лодка с партизанами и спасёнными пленными скрылась в камышах.

Потом, когда наши войска освободили хутор и погнали врага далеко на запад, пришло известие о награде юного радиста, а маленькая радиостанция, которая ему уже была не нужна, хранилась в одной из частей и, по слухам, побывала даже в Берлине.

Вот ещё один эпизод.

— Места там были глухие, как в тайге, — рассказывал старший лейтенант, связист, с которым я встретился в госпитале. — Леса да болота. Ни пройти, ни проехать, особенно весной. Сидим в лесу на островках и ездим на лодках от кочки до кочки. Но ничего, и эти места освоили, узнали каждый кустик, да и вражеские повадки хорошо изучили. По утрам их миномёты деревья ломают, в обед пулемёт чешет, а к вечеру две пушчонки тявкают. Так и живём — пробавляемся по мелочам, “языков” ловим, снайперы орудуют. Времени свободного у нас хватает, самодеятельность организовали. Нашлись и танцоры и баянисты. Сделали эстраду в лесу. Больше всего нравилось нам пение Ани. Замечательный голос — чистый, звонкий, задушевный!

Не раз Аня ходила в разведку, не хуже наших ребят. Уходила одна и не боялась. Радиостанцию с собой брала, и всё, что высмотрит, тут же по радио доложит. Так и в этот раз пошла она выполнять задание. Включили мы радиостанцию на приём и ждём Аниного голоса вот уже часов шесть подряд. Пора бы сообщить о себе, но ничего не слышно. Ну, думаем, радиостанция у неё испортилась. О другом боялись думать. В это время где-то справа от нас перестрелка завязалась. Фашисты с фланга зашли. Окопались. А ночью они попробовали переправиться через болото. Совсем в другой стороне заводили машины, которых там раньше не было. Ничего не понятно. То ли они нарочно это делают, чтобы отвлечь огонь в ту сторону, то ли вправду там готовится переправа. Вот если бы Аня подсказала! Ведь ей виднее. Рассветало. Туман встал такой, как дымовая завеса, — в двух шагах ничего не видно. Впереди слышны одиночные выстрелы. Мы не переставая дежурили у радиостанции и ждали вызова Ани. Приёмник шипел, и вдруг сквозь этот шум прорвались долгожданные слова:

“Дон”, “Дон”, я “Двина”. Передаю сводку 46-54-87…”

Шифрованной радиограммой наша радистка предупреждала, что южнее опушки леса враг организует переправу, уже сделана насыпь, по которой может пройти даже артиллерия.

“Как же ты?” — невольно вырвалось у меня.

“Не беспокойтесь. Всё в порядке”.

Этой же ночью вражеская переправа была сорвана. Наши миномётчики постарались. Противник начал обстреливать наши позиции. Снаряды ложились неподалёку от блиндажей. Тонкий прутик антенны вздрагивал.

На соседней волне наш радист услышал отрывистый лай немецкой артиллерийской корректировки. Чувствуем, что пристрелка заканчивается и скоро вражеские снаряды будут ложиться точно по целям. И вдруг на этой же волне послышалась знакомая песня: “А ве-е-чер опя-а-ать…”

Это Аня, чтобы помешать корректировщику, затянула нашу любимую песню “Вечер на рейде”. Ведь она сейчас находилась гораздо ближе к огневым позициям противника, чем радиостанция его наблюдательного пункта, и её передача там была слышна громче. Выпустив ещё несколько снарядов, вражеские орудия замолкли. Прошло минут двадцать. Снова выстрел, снова лай корректировщика и песня нашей радистки. Она не давала ему передать ни одного слова. Но вот немец затих, а через минуту снаряд разорвался совсем близко от нас. Так… Значит, немцы договорились и перешли на другую волну. Мы проверили диапазон. Вот где они уселись: у самого края шкалы. Послышалась резкая команда. И снова Анин голос: “…что песен не петь нам нельзя…”

Ну и молодец она! Точнейшим образом на их волну садится. Скоро все наши узнали, что Аня мешает врагу корректировать обстрел наших позиций.

— Ну, как поёт? — спрашивают друзья у радиста. — Дай послушать!

Но он не может никому отдать телефоны — надо следить за передачей. Тогда вытащили полевой усилитель и подключили его к радиостанции. Анина песня наполнила тишину.

Только песня уже не та. Она то совсем затихала, то вновь возрастала до прежней силы и наконец оборвалась. Радист попробовал вызывать Аню, но ответа не было.

Наши ребята забеспокоились. Наконец, не сговариваясь, трое из них вышли на свет фонарика.

— Разрешите, товарищ старший лейтенант, мы пойдём.

— Когда будете пробираться болотом, радиостанцию подвяжите повыше… — только так я и мог ответить.

Аню было трудно найти. Ночь. Чтобы не выдать себя, она, наверно, притаилась в кустах. Кто знает, не бродят ли вокруг вражеские разведчики? Да и наши должны идти осторожно. Единственная надежда на радиостанцию. Только вызывать Аню надо тихонько, спрятав микрофон в рукаве. На вызовы она не отвечала. Наконец на волне “120”, где была принята последняя передача Ани, радист заметил, что шум приёмника исчезает. Это всегда так бывает, если поблизости включен передатчик, настроенный на данную волну. Такова особенность маленьких ультракоротковолновых станций. Вращая в разные стороны шнур противовеса, можно было определить, в каком направлении наиболее заметно пропадание шума. Определили это направление и пошли напрямик. Наконец шум совсем прекратился. Значит, где-то здесь, совсем рядом, находится радиостанция.

В густых кустах, повиснув на ветках, лежала наша Аня, зажав в руке микрофон. Гимнастёрка её потемнела от крови. Рядом стояла радиостанция, излучая последние крохи оставшейся энергии батарей.

…Через несколько дней Аня уже могла рассказать о том, что пришлось ей пережить:

— В ту ночь, когда я отравилась в разведку, мне удалось заметить продвижение немцев на левом фланге. Я сообщила об этом и решила выждать, прячась в лесу. Начался обстрел, и на соседней волне я обнаружила корректировщика. Надо ему как-то помешать, но, будто назло, в радиостанции испортилась кнопка вызова. Пришлось петь и в то же время следить за сменой волн. Боялась, что меня начнут искать, и я стала прятаться в разных местах. Тогда они начали простреливать лес из автоматов. Меня ранило в руку. Я еле сдерживалась, чтобы не застонать, чтобы не выдать себя. Ведь они проходили совсем рядом…

В те времена у немцев не было маленьких ультракоротковолновых станций, и наша Аня правильно сделала, что оставила включенным свой передатчик. Только мы её могли найти. И, главное, как просто! Догадалась. Молодец! Вот что значит смекалка. Да и наши ребята от неё не отстали. Поняли, в чём дело, хотя и не были заправскими радистами.


И вот что мне ещё рассказали.

Задание получено. Надев на себя радиостанцию, старшина Иван Николенко затянул ремень на полушубке, оправил ушанку и, не оглядываясь, по узкой тропинке направился в лес. Пушистые снежные лапы елей загораживали дорогу. Ноги вязли в сугробах. Везде ослепительная белизна, только чёрные воронки, вырытые снарядами, напоминали о недавнем артиллерийском обстреле. Старшина получил сложное задание: корректировать артиллерийскую подготовку, назначенную на двенадцать ноль-ноль.

— Уверен ли, что задание будет выполнено? — спросил его лейтенант перед уходом.

— Так точно, уверены! — ответил Николенко.

Он говорил в таких случаях за двоих: за себя и за свою маленькую радиостанцию.

Всё чаще и чаще попадались воронки от снарядов, сломанные сосны, обугленные стволы берёз. Николенко осторожно пробирался меж елей, кое-где переползал на животе. Бескрайное снежное поле раскинулось впереди. Рваной чертой, чёрными кляксами воронок была обозначена на нём оборонительная полоса, прикрывающая вражеские укрепления. Над головой послышался противный воющий звук. Дрогнула земля от взрыва, с деревьев посыпался снег. Противник бил из миномёта по опушке леса.

Прижимаясь к земле, старшина полз к намеченной им воронке, добрался до неё, спустился вниз и отдышался. Посмотрел на часы — до артподготовки оставалось тридцать минут. Прежде всего надо развернуть антенну. Но дюралевые трубки, из которых она была сделана, никак вместе не свинчивались — внутрь набился снег. Пришлось отогревать их во рту. Так в детстве сосал он сбитые с крыш сосульки. Радиостанция включена. Надёжно зашумел приёмник. Контрольная лампочка показала, что передатчик тоже работает. Всё в порядке. Можно вызывать своих. Но ответа почему-то нет. Ещё раз вызвал — опять ничего, хотя, судя по времени, там его уже должны были слушать. Вероятно, отсюда, из воронки, да ещё за холмом, трудно принять передачу. А кроме того, для этой маленькой радиостанции здесь уже предельная дальность. Николенко снял антенну, засунул её за пояс и, придерживая на боку радиостанцию, вылез из воронки. То быстрыми бросками, то ползком подбирался он к высокой сосне, окружённой со всех сторон берёзами. Мучительно трудно было карабкаться на дерево — окоченевшие пальцы не слушались. Замаскировавшись среди ветвей, Николенко закрепил антенну в радиостанции и снова стал вызывать своих.

“Слышим очень хорошо, — загремело в телефоне. — Будьте на приёме”.

Оставалось всего лишь десять минут до начала огня. Настроение было спокойное и бодрое. Теперь можно прикрепить микрофон к ремню, чтобы освободить замёрзшие руки, и ждать. Почему-то в голову лезла одна назойливая фраза: “Сидит Ваня на сучке с микрофоном на крючке”.

Стрелка часов подошла к двенадцати. Над сосной с визгом пронёсся снаряд. Впереди что-то ухнуло, комья мёрзлой земли взлетели вверх. Перелёт. Николенко передал поправку — ещё удар, и вражеский дзот глухо осел.

“Точно!” — выкрикнул старшина в микрофон.

И через минуту второе укрепление взлетело на воздух. Но что это? По косогору ползут броневики, орудия, повозки. Кажется, что вся эта колонна подбирается сюда, к наблюдательному пункту. Не хочет ли противник обойти нас с фланга? Надо поскорее предупредить.

Николенко торопливо заговорил в микрофон, но в ответ услышал: “Отвечайте для связи. Куда вы пропали?”

В чём же дело? Опять и опять он кричит в микрофон, но связи нет. Колонна подходит всё ближе и ближе. Николенко дует в микрофон и замечает, что он внутри обледенел. Надо поскорее отогреть, и, расстегнув полушубок, он прячет микрофон под гимнастёрку. Холодный металл обжигает тело, ледяная корка тает, бегут по груди противные струйки. Фашистская колонна приблизилась настолько, что уже можно было рассмотреть лица солдат.

Вытащив из-за пазухи микрофон, Николенко прикрыл его рукой:

“Теперь слышно? — И, получив утвердительный ответ, передал: — Вражеская колонна рядом. Огонь на меня!”

На огневой позиции замешкались, но старшина настаивал. Ему виднее.

Первый снаряд упал в хвосте колонны.

“Перелёт! Даю поправку…”

Послышался оглушительный вой. Ломая ветви деревьев, снаряд разорвался в самом центре вражеской колонны, но осколком срезал сосну, на которой сидел наш радист-наблюдатель. Послав по названной цели ещё два снаряда, орудия замолчали…

“Ну как, ничего не слышно?” — спросил лейтенант у радиста, того, кто держал связь с Николенко.

Радист вздохнул: “Ничего, товарищ лейтенант”.

Уже вечерело. Солнце заходило, и редкие снежинки, плавающие в воздухе, казались розовыми, как осыпающиеся лепестки яблони. Все молчали.

И вдруг раздался радостный возглас радиста: “Жив Николенко, товарищ лейтенант!”

Сквозь шум приёмника мы услышали знакомый голос.


ЧАСТЬ 5


В этой заключительной части путешествий по разным творческим параллелям рассказывается и о других путешествиях, но уже по географическим параллелям и меридианам. Тут и о сравнительно недавних встречах с дорогими мне людьми, и о книгах, тех, что я выдумал и выстрадал. О горестях и радостях моей последней параллели, о ваших письмах и о депутатах “Верховного совета доброй совести”.

1

Жизнь как предисловие к моей последней любви. Я расстаюсь с

техникой и снимаю погоны. Может ли не писать писатель? На

инженера надо учиться, а на писателя?.. Встречи с моими

воспитателями на новой параллели. О тех, кого уже нет.


Перечитывая письм а А.Н.Герцена, я несколько раз возвращался к строкам: “Моя жизнь — необходимое предисловие к моей любви”. Речь шла о любви к женщине, однако невольно возникла ассоциация, что, может быть, вся моя жизнь с метаниями по разным творческим параллелям и есть то самое предисловие к последней любви — любви к литературе.

Любовь требует жертв. Я очень любил свою профессию радиоконструктора, ради неё бросил университет на последнем курсе. Пренебрёг спокойной жизнью в каком-нибудь служебном кабинете и пустился по неизведанной тропинке изобретателя без образования. И вот пришла новая всепоглощающая любовь к тому, что именуется литературой. Ради неё я снял погоны военного инженера, расстался с друзьями из научного института, с руководителями, которые воспитали во мне чувство долга и дисциплинированность (ох, как мне это пригодилось на литературной стезе). Всё это было не так просто. Демобилизоваться помог Наркомат просвещения после выхода моей, по существу, первой книги “Незримые пути”. Она получила премию на конкурсе Детгиза. Эта книга принадлежала к жанру так называемой научно-художественной литературы. Ну, а потом — научная фантастика. Переход к этому жанру был вполне закономерен. Не забывайте, что с самого начала путешествия по творческим параллелям я всегда что-нибудь изобретал. Воображение работало вовсю, что было и моей радостью и моей бедой. Воображение опережало реальные возможности осуществления той или иной идеи. В литературе же никто не ждёт от автора, что его идеи будут претворены в жизнь им самим. Тем более в научной фантастике. А так как у меня не было достаточного литературного опыта, то в первых книжках я больше внимания уделял научно-техническим идеям, чем людям. И в то же время конструкторский опыт подсказал, что надо убедить читателя в возможности реального осуществления придуманных мной аппаратов, для чего в первых изданиях некоторых повестей я даже приводил схемы и чертежи конструкций.

Всё это, конечно, были детские болезни начинающего литератора, и не хочется о них вспоминать. Но лиха беда — начало. И так как литература прежде всего основана на “человековедении” — науке, которая не преподаётся ни в одном вузе, — то в своих последующих книгах я всё меньше уделял внимания научно-техническим проблемам, а старался проникнуть в душу моего современника — творца и созидателя. Я сознательно ограничивал полёт своей мечты, не желая отрываться от сегодняшних первоочередных задач, которые волнуют всех. И если я рассказывал о разных своих профессиях, о творческих параллелях, показанных изнутри, то вполне естественно, что читатель ждёт от меня рассказа об особенностях писательского труда. Об этом писали и классики, и многие советские писатели, известные каждому культурному человеку. Я же хочу взять на себя смелость показать этот труд в сравнении с другими профессиями, которые мне пришлось познать.

Существует распространённое представление о лёгкости писательского труда. Сидит, мол, этот писатель в своём кабинете, в чистоте, тепле. Хочет пишет, хочет нет. Сам себе хозяин.

Да, конечно, писатель работает по собственному плану. Работает год, два, и бывает всё впустую — книга не получилась…

Почему? То ли автору изменило художественное чутьё, то ли плохо изучил тему.

Тяга к литературе, желание стать поэтом, прозаиком, драматургом у молодёжи проявляется довольно часто, и часто на каком-нибудь вечере, посвящённом выбору профессии, я расхваливаю романтику инженерного труда и предостерегаю от ранней профессионализации на литературном поприще. Быть писателем — это значит учиться ежечасно, ежедневно, всю жизнь.

Мне припоминается весьма поучительный эпизод.

Одно время по роду своей общественной и партийной деятельности в Союзе писателей мне приходилось нередко встречаться с Александром Александровичем Фадеевым. В последние годы своей жизни он писал роман “Чёрная металлургия” и для того чтобы быть ближе к своим героям, жил в Челябинске. Случилось так, что по делам Союза писателей меня и ещё одного товарища послали в этот город. Закончив свои дела, мы решили повидаться с Александром Александровичем. Он жил за городом, где обком предоставил ему дачу. Мы встретили Фадеева на шоссе, во время прогулки. Мне показалось, что он чувствовал себя очень одиноким, усталым и был рад, что его навестили. Сел к нам в такси, и мы подъехали к скромному финскому домику, где он работал.

А.А.Фадеев тут же предложил нам послушать только что написанные главы нового романа. Мы с радостью приняли это предложение, и пока Александр Александрович раскладывал на столе страницы рукописи, я высказал сомнение в правомерности названия “Чёрная металлургия”. Так называют учебники.

— Ничего, привыкнут, — возразил Фадеев. — Не ахти какое оригинальное название “Молодая гвардия”, но ведь ничего, привыкли. А чёрная металлургия — это такое широкое понятие. Она везде, всюду окружает нас. Вон она, даже в лампочке, — и Александр Александрович указал на электролампу, висевшую на шнуре без абажура.

Я усомнился, зная, что в полоске применяется вольфрам или другой какой-нибудь тугоплавкий металл, как мне казалось, к чёрной металлургии отношения не имеющий. По непонятной ассоциации, видимо, по давним впечатлениям от посещения чугунолитейного завода, чёрную металлургию я представлял себе лишь в виде расплавленного чугуна или в крайнем случае стали.

— Но спорьте со мной, — с некоторой долей обиды возразил Фадеев, тут же прошёл в другую комнату, принёс огромную кипу толстых тетрадей, разложил на столе и, быстро перелистав одну из них, протянул её мне.

— Вот смотрите формулы… Вольфрамовая сталь… Ферровольфрам… Я же всё это изучил до тонкости.

Перелистываю тетради — формулы и расчёты, выписки из учебников и научных работ. Всё это было систематизировано, сопровождалось чертежами, рисунками и походило скорее всего на диссертацию или научный труд в специальном журнале.

Мне неизвестно, насколько органично вошли эти научно-технические материалы в “Чёрную металлургию” и помогли ли они убедительному решению темы, — роман так и не был закончен, но я привёл этот пример лишь затем, чтобы показать, как для настоящего писателя необходимо тщательное изучение материала, если он на нём строит своё произведение. А.А.Фадеев прошёл суровую жизненную школу. Член партии с самых ранних юношеских лет. Подпольщик, партизан, участник боёв на Дальнем Востоке. Всё его творчество проникнуто пафосом революционной романтики и борьбы. Какой огромный запас жизненных наблюдений и душевного опыта! Он помог Фадееву создать такое волнующее произведение, как “Молодая гвардия”. Для него он изучал исторический материал. А в последние годы жизни решил обратиться к теме рабочего класса — тогда-то и появились те общие тетради с формулами, описаниями доменного процесса и другими материалами, казалось бы, далёкими от художественной литературы. Но писатель учится всю жизнь для того, чтобы учитьдругих.

Мне часто приходилось слышать Фадеева. На торжественных вечерах, пленумах, на больших и малых заседаниях. Но я никогда не замечал, чтобы Александр Александрович так волновался, как в тот день, когда читал нам главы из “Чёрной металлургии”. Повествование шло спокойно, неторопливо. Утро в рабочей семье. Хозяйка хлопочет возле плиты. Подробный рассказ, как она подошла к шкафу, достала крупу, и далее описание технологии приготовления пищи… Попутные размышления о мелких домашних делах, и так на многих страницах…

Фадеев поминутно оборачивался к нам и спрашивал:

— Ну, как? Не очень скучно?.. Ведь это же всё мура, но я хочу показать быт, жизнь рабочей семьи…

Он прихлёбывал нарзан. В горле у него пересыхало от волнения, а мы лишь подбадривали: “Нет, конечно, не скучно…”, “Очень интересно”, “Ещё, пожалуйста”. И это было искренне, так как мне, например, крайне редко приходилось встречать в советской литературе столь яркое, образное описание быта рабочей семьи. Но больше всего меня растрогала глава, где темпераментно и мужественно описано утреннее шествие рабочего класса на завод. С какой трепетной любовью к хозяину страны написаны эти страницы.

Фадеев читал вдохновенно, и мне чудилось, что это не проза, а чистая родниковая поэзия. Читал он, наверное, часа три. В окно заглядывал шофёр такси. Сколько же времени можно ждать?

Я начал эту главу с признания в любви к литературе. Фадеев её очень любил, как и своих собратьев, кто создаёт эту литературу. Помню, был вечер, посвящённый пятидесятилетию Фадеева. В старом здании писательского клуба было тесно, как в автобусе в “часы пик”. Шипели юпитеры, ослепляя президиум и взволнованного юбиляра. Произносились речи, говорили всякие тёплые слова. В конце вечера вышел на трибуну Фадеев и, расставив руки, как бы желая обнять весь зал, на одном дыхании произнёс:

— Я же вас всех люблю.

И это было не декларацией, а сущностью этого обаятельного человека, коммуниста и писателя, овеянного всенародной славой. Он, как и большинство активно действующих творческих людей, имел свои симпатии и антипатии, причём защищал свою точку зрения со всем присущим ему темпераментом и твёрдой убеждённостью.

Как давно уже понял проницательный читатель, мне нравятся такие люди, и я готов им петь хвалу на каждой странице.

Фадеев, испытанный руководитель писательского коллектива нашей страны, не обладал именно тем благоразумием, которое Маяковский называл “позорным”. Вспоминается одно из заседаний партийного комитета Союза писателей. Речь шла об исключённом из партии работнике аппарата, с ним Фадеев проработал несколько лет. Из ЦК нам прислали письмо Фадеева, в котором он защищает исключённого, считая это несправедливым. У нас не было абсолютной убеждённости в правильности решения партийного собрания, но ведь мы должны его защищать, так как это воля коллектива. Тогда я выразил сомнение в правомерности обращения члена ЦК А.А.Фадеева в высшую партийную инстанцию по поводу исключения его подзащитного. Я помню, Фадеев покраснел, сжал руками виски, как при сильном волнении, и запальчиво произнёс:

— А если я в этом человеке уверен? Если я убеждён в его невиновности!

В этих словах прозвучала такая уверенность, такая боль сердца, что ни у кого из нас не смог повернуться язык для защиты прежнего решения.

После встречи в Челябинске я долгое время не видел Фадеева и встретил его в Переделкино неподалёку от Дома творчества, где я тогда работал. Была дождливая сырая весна. В сумерках заметил приближающуюся фигуру с распростёртыми руками. Мне запомнился этот жест и на юбилее Александра Александровича, и при встрече на шоссе под Челябинском. Поздоровался и, зная, что Фадеев долго болел, спросил, как он себя чувствует.

— Сейчас как будто бы ничего. Подлечили в больнице. А как вам работается?

— Плохо, Александр Александрович, — пожаловался я. — Мучительно ищешь слово, а оно не приходит. Видимо, у меня недостаточен словарный запас.

— Ну, это придёт. Не отчаивайтесь. Скоро придёт.

И опять в словах его чувствовалась такая убеждённость, такая сердечность, что я простился с ним окрылённый надеждой, что испытываю “болезни роста”, хотя к тому времени уже написал восемь книг.

А через несколько дней увидел Фадеева в Колонном зале, стоя в почётном карауле возле его гроба.

Мне трудно об этом писать. Сколько неизгладимых в памяти утрат. И каждый из тех, кому я уделил пусть даже несколько строк в своём повествовании, оставил, а возможно, ещё оставит след на страницах многих моих книг, написанных или пока только задуманных.

С особым волнением и благодарностью вспоминаются встречи с такими людьми, чьей деятельностью ты как бы по компасу проверяешь взятый тобою курс: не изменило ли тебе партийное чутьё, чувство гражданского долга в самых, казалось бы, повседневных, будничных делах. В этой связи я вспоминаю человека, имя которого почти неизвестно широкой читательской массе, хотя он и много сделал для развития советской литературы и искусства. Это Дмитрий Алексеевич Поликарпов, скромный солдат партии, самоотверженный труженик на фронте советской культуры. Заведующий отделом культуры ЦК и председатель Всесоюзного радиокомитета, секретарь Союза писателей СССР и директор педагогического института имени В.И.Ленина, секретарь Московского городского комитета партии и вновь заведующий отделом культуры ЦК КПСС — вот этапы жизненного пути коммуниста ленинского призыва, страстного и непримиримого борца за наше будущее Д.А.Поликарпова.

Мне доводилось видеться с Дмитрием Алексеевичем в Союзе писателей СССР в ту пору, когда он работал там секретарём. Виделся довольно часто, так как это требовалось по роду моей общественной деятельности в писательской организации. И приходил я к нему не на заранее назначенный приём, не для доклада, не для подготовки того или иного вопроса, а просто посоветоваться. Дверь его кабинета не охранялась ретивыми секретаршами, хотя временем своим Дмитрий Алексеевич очень дорожил. Еще бы — руководство столь сложным организмом, как Союз писателей, требовало огромного напряжения. А времени не хватало. Уезжал он из Союза писателей поздними вечерами. Но зато мои товарищи, те, кому приходилось встречаться с Дмитрием Алексеевичем и в писательской организации, и потом в отделе культуры ЦК, могут оказать, что он хорошо знал всех, и это во многом определяло стиль его работы. Да и как же работать иначе с творческими кадрами? У каждого свои планы, идейная закалка, творческий метод, стиль, свой характер, привязанности, увлечения, вкусы. И всё это потом превращается в книгу, которая, в свою очередь, формирует сознание и чувства читателей. Читатели, возможно, помнят о том, как я был покорён организаторским талантом В.А.Восканяна, с которым встречался в осаждённом Ленинграде? И вот, при всей разности сфер своего воздействия, мне подумалось, что у коммунистов В.А.Восканяна и Д.А.Поликарпова есть много общего. И прежде всего как тот, так и другой досконально знали людей, которыми они были призваны руководить.

При самом первом впечатлении Д.А.Поликарпов не мог покорить нас ни блеском ораторского таланта, ни подчёркнутой общительностью, что, по мнению некоторых руководителей, является признаком подлинного демократизма. Нет, скорее всего Дмитрий Алексеевич был внешне суховат, немногословен.

Он умел слушать, а это уже немаловажное свойство добросердечного характера. И смотрел он на вас открытым, чистым взглядом, с явной заинтересованностью, будто то, что вы говорите, чрезвычайно важно и требует самого пристального внимания. Только не надо обольщаться. Дмитрий Алексеевич — человек прямой, и меньше всего можно было бы ожидать подчёркнуто-вежливой маски внимания — слушает он вас с искренним интересом, но не всегда этот интерес относится к вашим мнениям, предположениям, поступкам. Вы ему интересны, как человек со своими взглядами, замыслами, ошибками и заблуждениями. Он не скрывает перед вами и своих взглядов, намерений, а порою и сомнений. Он прямо вам скажет: “Я сделаю”, “Я позвоню”, “Этого я поддержать не могу”. Или чистосердечно: “Тут я ещё не успел разобраться. Дело для меня новое”.

Помню, как-то пришёл я к нему со своими тревогами и высказал это в излишне категорической форме.

Дмитрий Алексеевич в задумчивости провёл рукой по широкому открытому лбу и по-отечески заметил:

— Тут вы, конечно, перегнули, но в основном правильно.

Ох, как мне нужно было это “правильно”, и ради этого слова я по-эгоистически частенько тревожил Дмитрия Алексеевича, заходя к нему в кабинет. Причем не спрашивал у него совета, как решить тот или иной вопрос. Вопросы эти были решены с помощью моих товарищей по приёмной комиссии или на бюро секции. И в справедливости этих решений ни у меня, ни у товарищей сомнений не возникало. Но уж очень хотелось лишний раз побеседовать со старшим товарищем-коммунистом, который для меня являлся олицетворением высокой принципиальности и совести партии.

Дмитрий Алексеевич был коммунистом ленинского призыва, я же в то время только вступил в комсомол. И хотя он был старше меня лишь года на два, я чувствовал себя перед ним буквально комсомольцем, хотя имел довольно значительный партийный стаж и кое-какой опыт партийной и общественной работы. В писательской партийной организации состояли и старые большевики, некоторые даже с дореволюционным стажем. Среди них, как и во всей нашей организации, авторитет Дмитрия Алексеевича Поликарпова был непререкаем. Его ценили не только за высокие качества коммуниста, отдавшего партии и народу весь свой недюжинный талант, но ценили и блестящую эрудицию, образованность, что помогла ему разговаривать с самыми образованными писателями на равных. Он был учёным, защитил диссертацию…

И если уж признаваться в своём эгоизме, выражающемся в том, что выискивал поводы, чтобы лишний раз договорить с Дмитрием Алексеевичем, то для этого была и другая причина. В моих книгах есть один из главных героев — учёный-коммунист, так вот лучшие черты его характера я взял в первую очередь у Дмитрия Алексеевича и у других моих воспитателей, о которых уже упоминал на этих страницах. Боюсь хоть чем-то умалить память Дмитрия Алексеевича и других дорогих мне людей. Ведь вполне возможно, что образы героев книг не удались автору, но мои намерения были искренними. Я позже каялся в эгоизме, в своём старании лишний раз поговорить с Дмитрием Алексеевичем. Но, может быть, здесь неприменимо понятие эгоизма. Ведь не для себя же писал книги. И тот персонаж, о котором я упомянул, при всей внешней несхожести, как мне думается, совершает те же самые поступки, какие, возможно, совершил бы Дмитрий Алексеевич, окажись он в тех обстоятельствах, что и выдуманный мной профессор. Вероятно, мне не хватило художественных средств, чтобы вылепить живой образ героя, но поверьте мне на слово, что прообраз его, то есть сам Дмитрий Алексеевич, был очень живым и человечным. При всей его сдержанности, он мог иногда и вспылить, что делало его ещё более близким и дорогим моему сердцу.

После того как Дмитрия Алексеевича назначили заведовать отделом культуры ЦК, писатели бывали у него и на новом месте, где всегда встречали тёплый дружеский приём. Я тоже виделся с Дмитрием Алексеевичем. Пришёл посоветоваться по поводу новой работы. Вскользь заметил, что перенёс тяжёлую болезнь, чуть не помер. Дмитрий Алексеевич сочувственно улыбнулся: “Ну, что вы? Помирать нам рановато”. А сам в это время, будучи серьёзно болен, всё так же много, горячо и самозабвенно трудился. С тех пор я больше не видел Дмитрия Алексеевича. Та встреча была последней. Ему исполнилось шестьдесят лет, и вскоре Дмитрия Алексеевича не стало. Да, действительно, умер он слишком рано. Он мог бы ещё столько сделать при своём таланте партийного руководителя и организатора, таланте человечности, что лишь сейчас осознаёшь всю тяжесть невозвратимой потери.

В моих книгах нет ни одного персонажа, который бы олицетворял писательскую профессию. Да это и понятно, ведь большинство этих произведений принадлежат к жанру научной фантастики. Может быть, это весьма субъективно, но мне кажется, что фантастика наиболее близка к поэзии, которой я занимался в ранней юности. И если вы помните моё признание, что Маяковский отучил меня писать стихи и научил любить подлинную поэзию, то нет ничего удивительного, если я радовался каждому случаю близкого знакомства с хорошим поэтом. Среди них у меня есть и друзья и товарищи, которых я вижу и слышу довольно часто, но уж так получилось в этой главе, что сейчас я вспоминаю только тех людей, которых ни я, ни вы, дорогие читатели, больше никогда не увидим и не услышим. Разве только в кадрах кинохроники или в звуковой записи.

По странной иронии судьбы поэта Владимира Луговского я увидел и услышал более тридцати лет назад по телевидению, когда телевидения этого, в обычном нашем понимании, не существовало. Что может быть общего между сегодняшним телевизором с экраном величиною почти с половину газетного листа, с удивительной простотой управления этим сложным аппаратом даже на расстоянии, из любого места комнаты — и тогдашней оголённой кустарной конструкцией с вращающимся алюминиевым диском, который надо было искусно притормаживать пальцами, чтобы, прильнув к оранжевому экрану величиной со спичечную коробку, различить лицо выступающего, сотканное из крохотных квадратиков! Это была система так называемого механического телевидения. Подобный телевизор я строил сам, высверливая крохотные дырочки по окружности диска с точностью до десятой миллиметра, мучаясь над механической синхронизацией в тщётных попытках хоть на несколько минут удержать убегающее изображение.

И вот, чуть ли не в самый первый день после того как телевизор был построен, диктор объявил выступление Владимира Луговского. На экране появилось крохотное лицо поэта, но даже при такой минимальной чёткости (всего тридцать строк) можно было определить его характерные особенности. Чёрные, густые брови, тонкие черты лица, властный подбородок. Это изображение казалось художественной миниатюрой необыкновенного оранжево-чёрного колорита. Но вот у этой миниатюрки открылся рот и послышался басовитый рык: “Итак, начинается песня о ветре…” Мне очень полюбились эти стихи, но никогда до этого не слышал их в исполнении автора. А читал Луговской мастерски, проникновенно и страстно. Потом слышал его не раз с эстрады и у нас в клубе писателей.

Всегда это мне доставляло подлинное наслаждение, даже в том случае, если я не очень-то был расположен к литературному концерту. Случилось так, что в подмосковном Доме творчества наши комнаты оказались соседними. Луговской в ту пору работал с особенным упоением. Мне тоже нужно было заканчивать книгу. Звукоизоляция между комнатами оставляла желать лучшего. А потому я как бы присутствовал при свершении таинства рождения поэзии. Луговской ходил по комнате, громко и внятно декламируя каждую строфу, искал подходящую рифму, замолкал — видимо, присаживаясь к столу записать только рождённые строки, — и снова гремела беспокойная, страстная речь.

Вначале это меня подавляло — не мог написать ни строчки, но потом, поддаваясь ритмике стиха и не пытаясь проникнуть в его смысловое значение, воодушевляясь творческой неуёмностью настоящего таланта, я слышал в голосе Луговского призывный звук трубы, что зовёт тебя на борьбу с непокорными строками, которые с таким трудом ложатся на бумагу.

Мне думается, что не всегда можно было определить, когда Луговской читал стихи в процессе их создания и когда читал кому-либо из друзей-поэтов. Для многих он был высшим авторитетом, а потому поэты приносили свои стихи “дяде Володе” — так его звали и молодые, и его сверстники. Вот почему за стеной раздавались разные голоса. Они мне не мешали, так как это было вечерами, после нашего общего рабочего дня. Впрочем, как известно, большинство писателей трудятся всё время, даже когда окружающим кажется, что писатель попросту отдыхает, прогуливается по улицам или лесным тропкам. В этих прогулках мощную фигуру “дяди Володи” в берете и с тростью почти всегда сопровождали молодые и старые поэты. Мне же доставляло подлинное удовольствие встречаться с Владимиром Александровичем трижды в день в столовой Дома творчества, где мы сидели за одним столом. И, может быть, в беседах с этим выдающимся мастером современной поэзии во мне пробуждалась та неугасимая любовь к поэтическому слову, что испытывал в те далёкие времена, когда безудержно увлекался Маяковским.

Трудно сказать, почему на моём жизненном пути так часто встречались люди разносторонние, те, с кем можно было беседовать не только об их профессии, допустим, литератора, но и о сложных философских вопросах, о науке, театре, живописи, музыке, о любви к природе. Может быть, я искал подобных собеседников? Ведь надо прямо сказать, что, вспоминая самых разных людей, товарищей по моей прежней профессии инженера-конструктора и по другим творческим параллелям, не так уж часто приходилось радоваться многогранности интересов твоего нового знакомца. А разве нет литераторов столь ограниченного кругозора, что диву даёшься, как этот твой собеседник может поведать читателям что-либо своё, интересное, новое. Вот об этом интересном и новом можно было услышать от Луговского, поспорить с ним, почувствовать свежесть его творческих замыслов. Я уже не говорю о таком блестящем эрудите, как Самуил Яковлевич Маршак, с которым приходилось встречаться и на заседаниях в Союза писателей, где он поражал не только своими глубокими познаниями в существе обсуждаемого вопроса, но и оригинальностью, самобытностью мышления, над чем не раз призадумаешься. Запомнились также встречи с Самуилом Яковлевичем в Доме творчества на Рижском взморье. Иногда он приглашал к себе трёх-четырёх литераторов и читал им либо свои новые стихи, либо переводы. На одном из таких импровизированных литературных вечеров присутствовали украинский поэт, детский писатель и я. Новые переводы привели нас в искреннее восхищение. Возникла непринуждённая беседа, и тут Самуил Яковлевич выразил такую мысль: “Человек принадлежит к той нации, на культуре которой он воспитывался”. Мне же показалось, что для самого Маршака этого мало. На его творчество серьёзно повлияла также и английская культура. Иначе бы для нас не были открыты ни Бернс, ни лирика Шекспира, ни своеобразный английский фольклор.

Однако подобный поворот темы мне не по плечу, да и нет необходимости развивать её в этой книге. Литературный стаж у меня в ту пору был не так уж велик, и я часто мучился из-за своей неопытности. А потому меня интересовали не только результаты творческой деятельности писателя, но и то, как он этого добивается. Можно было поражаться многосторонности приложения таланта, изумительной работоспособности Самуила Яковлевича. Поэзия, переводы, литературоведение, драматургия, фольклор, редакторская деятельность, работа с молодыми литераторами, встречи с читателями, и что особенно меня изумляло — это, если так можно выразиться, скрупулёзная добросовестность в отношении к читательским письмам. Он мне как-то сказал: “Надо отвечать на каждое письмо. Ведь читатель ждёт ответа, и он заслужил внимание писателя, хотя бы тем, что верит в него”. Может быть, я не совсем точно передал мысль Самуила Яковлевича, но товарищи, знавшие его близко, могут подтвердить эту мысль огромной перепиской Маршака.

В то время я ещё не занимался публицистикой, а потому письма ко мне не приходили пачками, но даже на немногие не считал своим долгом отвечать. Пример Самуила Яковлевича устыдил. Правда, перед самим собой я оправдывался тем, что у него есть помощники, но когда через несколько лет встретился с письмами-исповедями, требующими продуманного анализа, схожего с тем же самым творческим процессом, что и при создании книги, то убедился в необходимости отвечать самому, не перекладывая этот ответственный труд на плечи помощников. Даже самых опытных.

Любовь детей к Самуилу Яковлевичу была беспредельной. Там же, на взморье, он не мог поехать в пионерлагерь для встречи со своими читателями. Тогда весь лагерь приехал к Маршаку. Одну из таких встреч я сфотографировал на холме, напротив дома, где жил Самуил Яковлевич.

Пожалуй, из всех поэтов, кои повстречались мне на пути, наиболее близко я знал Михаила Светлова. Видимо, это покажется странным, но несмотря на то что учились вместе на литературном отделении Московского университета и, кажется, даже на одном и том же курсе, в ту пору мы со Светловым не были знакомы. Конечно, я знал его в лицо, слышал, как он выступал со стихами, встречал его имя в печати, но так как я был совсем безвестным литератором, правда уже начинавшим приобретать некоторую известность в радиолюбительской прессе, о чём ни Светлов, ни другие поэты не могли догадываться, то играть жалкую роль незадачливого стихотворца возле знаменитого Светлова мне казалось обидным. Тем более что его всегда окружали поклонники. Однако лишь через много лет, когда уже позабыл, что писал какие-то плохонькие стишата, и полюбил подлинную поэзию, — вот тогда-то я как следует познакомился и со стихами Светлова и с самим автором. С ним встречался довольно часто в Союзе писателей, а затем в Баку, сначала на юбилее Низами, а потом мы ещё месяц прожили в одной гостинице. Михаил Аркадьевич работал над текстами песен к фильму, который должна была выпустить местная киностудия, а я выступал перед читателями в связи с книгой “Золотое дно” (научно-фантастическая повесть, действие которой происходит в Баку, на Каспии и под Каспием). Мне было интересно послушать, что скажут бакинцы — прототипы героев повести.

Наши гостиничные номера располагались поблизости, и мы со Светловым очень часто виделись. Иногда Михаил Аркадьевич читал мне фрагменты из новых стихов. Так, например, помню, как поздно вечером он постучался ко мне: “Ты ещё не спишь, босяк?” Сел на диван и тут же взволнованно прочитал несколько строк из стихотворения “Артист”. Я встретил эти стихи потом в книжечке, которую мне подарил автор, примерно, через год. Стихи посвящались Иосифу Уткину. Вот те строки, что я тогда услышал. В них явно ощущалась неповторимая теплая ирония, так характерная для Светлова.


Четырём лошадям

На фронтоне Большого театра —

Он задаст им овса,

Он им крикнет весёлое “Тпру!”

Мы догнали ту женщину!

Как тебя звать? Клеопатра?

Приходи, дорогая,

Я калитку тебе отопру.

<…>

Я тебе расскажу

Все свои сокровенные чувства:

Что люблю, что читаю,

Что мечтаю в дороге найти.

Я хочу подышать

Возле тёплого тела искусства,

Я в квартиру таланта

Хочу, как хозяин, войти.


Растроганный этими строками, я высказал своё восхищение Светлову. Он привык к похвалам, но в те годы писал очень мало, избегая выступать в аудиториях, а потому слово товарища ему пришлось по душе.

Вряд ли мог бы сказать, что Светлов был моим самым близким другом, но встречался с ним, не скрывая радости. Мне нравились его общительность, теплота, отзывчивость и добрый юмор. Виделись мы в нашем писательском клубе, и на многочисленных заседаниях, и вечерах. Редко, но бывали друг у друга дома. Всегда доброжелательный, но требовательный и к себе и к окружающим, особенно если это касалось поэзии — к ней он подходил с целомудренной строгостью, избегая стихов-скороспелок и дорожа своим именем. Его весёлый нрав, остроумие и бескорыстная помощь квалифицированной оценкой, советом, так необходимые молодым поэтам, были для них особенно привлекательными. И в то же время Светлов не терпел панибратства. Помню, в одной компании друзей и товарищей Светлова оказался хоть и достаточно известный, но малознакомый Светлову поэт. Он обратился к нему по имени: “Миша”. Светлов поморщился и назидательно проговорил: “Мишей меня мама называет, а для вас я Михаил Аркадьевич”. И всё же для многих друзей он был “Миша”, и я его так называл, ну хотя бы потому, что мы с ним были одного поколения (он лишь на несколько лет старше) и, возможно, характеры наши в чём-то были близки.

О светловских остротах, его неиссякаемом юморе написано много. Мне хочется привести лишь одну изящную юмореску. Мишиным друзьям она, вероятно, известна, но в печати мне не встречалась. Слышал я об этом анекдотическом случае от самого Михаила Аркадьевича. “Представь себе такую сцену, — рассказывал он, смущённо улыбаясь. — Приезжаю домой. Вся семья в панике. Что случилось? Мальчик выпил чернила! И все смотрят на меня с надеждой: что скажет отец? Как-никак, а я всё же глава семьи. Я смотрю на своего перепуганного пацана и спрашиваю на полном серьёзе: “Ты, по крайней мере, хоть закусил промокашкой?”

Порою юмор Светлова был горьким и, может быть, служил самозащитой от неустроенности житейской, от немыслимых страданий, что причиняла ему болезнь за последние годы, от горестных потерь, когда боишься войти в вестибюль Центрального дома литераторов, чтобы не увидеть в траурной рамке извещение о смерти друга, товарища, коллеги. Светлову это напоминало, что и его дни сочтены, а потому он пытался иронизировать по данному поводу. В ЦДЛ отмечалось шестидесятилетие Михаила Аркадьевича. Я послал ему тёплую поздравительную телеграмму, а через несколько дней встретил его самого и спросил, как прошло юбилейное торжество. Светлов удивился, почему я не пришёл, и, услышав в ответ, что я только что вышел из больницы, где еле-еле выкарабкался из страшной болезни, воскликнул: “Что же ты, старик, дуба не дал? Я так привык на похоронах выступать”.

На подаренной мне книжечке он написал — “с нежностью”. И этой нежности у него было много не только для людей, но даже и для героев романа, который он собирался написать, о чём поведал нам в стихах “Живые герои”, где сетует, что классики убивают своих героев “на рельсах, в петле, на дуэли”, и тут же заявляет: “Я сам лучше брошусь под паровоз, чем брошу на рельсы героя”. А вот и заключительные строфы этих стихов, характерные не только для Светлова-поэта, но и для Светлова-человека.


И если в гробу

Мне придётся лежать, —

Я знаю:

Печальной толпою

На кладбище гроб мой

Пойдут провожать

Спасённые мною герои.


Прохожий застынет

И спросит тепло:

— Кто это умер, приятель? —

Герои ответят:

— Умер Светлов!

Он был настоящий писатель!


Жизнь он любил во всех её проявлениях и, зная, что болезнь неизлечима, мужественно боролся с неизбежным концом. Даже к болезни он относился с юмором. Как-то однажды сказал: “На мой взгляд, нет ничего печальнее на свете, чем юмор”. Таким Светлов навсегда остался у меня в памяти.

А память неумолимо подсказывает ещё столько горьких потерь, что можно опасаться, как бы книга о сходящихся параллелях не превратилась в мартиролог — сборник повествований об умерших страдальцах, хотя все они были натурами активными и жизнерадостными, что можно представить себе даже по этим беглым заметкам.

И тут, возвращаясь к теме, я хотел бы привести маленький эпизод, непосредственно связанный с параллелями. Мне казалось, что, совершив крутой поворот из мира науки и техники в литературу, я уже никогда не встречусь с людьми, о которых в инженерно-технических кругах мы тогда говорили с придыханием, рассказывая друг другу легенды. Порою эта легенда приобретала вполне конкретную сущность, и до неё можно было бы дотронуться. Так, например, в первые годы войны, когда я занимался конструированием маленьких радиостанций, прошёл слух, что у партизан есть чудесные устройства вроде котелка, в которых заложены полупроводниковые термобатареи. Повесил такой котелок над костром — и вот вам уже готовое питание для радиостанции. Не нужны ни батареи, ни аккумуляторы, ни движки, ни ручные или ножные генераторы — те, что назывались “солдат-мотор”. И созданы эти чудесные термобатареи в Ленинградском институте под руководством Абрама Фёдоровича Иоффё.

Для моих работ, вернее — для радиостанций, работающих на ходу, применить подобные устройства, которые требовали разжигания какого-либо переносного костра или необходимости таскать за плечами горящую керосинку, было невозможно, а потому я с этими термобатареями встретился лишь после войны, когда они в виде ребристых абажуров, надеваемых на керосиновую лампу, продавались в радиомагазинах, предназначенные для питания батарейных приёмников в тех местах, где ещё не было электросети.

В Ленинградском физико-техническом институте, сейчас носящем имя А.Ф.Иоффе, были также разработаны экономичные полупроводниковые холодильники. Но всё это мне казалось самой обыкновенной реальностью. Хотелось поверить в те буквально сказочные легенды, что окружали научную и изобретательскую деятельность А.Ф.Иоффе в предвоенные и послевоенные годы, когда о нём много писали на страницах наших газет и журналов. Так, например, я где-то встретил сообщение о том, что Абрам Фёдорович работает сейчас над созданием сверхёмкого аккумулятора и добился уже многообещающих успехов. Для меня, конструктора маленьких радиостанций, подобное изобретение решило бы самые главные вопросы портативности, веса, запаса питания и надёжности аппарата. Но, к сожалению, я должен был мириться с теми громоздкими батареями и аккумуляторами, что выпускались нашей элементной промышленностью. А после того как переменил профессию и стал литератором, проблема сверхёмкого аккумулятора меня стала интересовать лишь с точки зрения научной фантастики.

В Центральном доме литераторов довольно часто происходят встречи писателей с видными учёными. Иной раз наряду с другими товарищами и мне приходилось проводить эти вечера. Вспоминается, как однажды меня попросили председательствовать на встрече с академиком А.Ф.Иоффе. Писателей пришло много, и не только тех, кто занимается научно-художественной литературой, но и любознательных литераторов самых различных жанров. Мне не было нужды особенно подробно представлять собравшимся знаменитого учёного, имя которого, как мне тогда казалось, по широте его изобретательской деятельности могло сравниться лишь с именем Эдисона. Вполне понятно, что в такой разнородной и малоискушённой в физико-технических проблемах аудитории я мог кратко рассказать лишь о работах А.Ф.Иоффе в области полупроводников, для наглядности привёл пример с термогенераторами в котелках у партизан, упомянул о его теоретических работах и в заключение заявил, что большинство наших сейчас всем известных физиков-атомников начинали свою научную деятельность под руководством Абрама Федоровича.

Он усмехнулся в седые усы, поднял ко мне живые, улыбчатые глаза и с мягкой иронией заметил:

— Не большинство, а все!

Видимо, в ту пору (по вполне понятным причинам) об этом мог знать лишь сам учитель и его ученики, но я испытал некоторое чувство неловкости и в то же время был взволнован тем, что сейчас вижу и даже могу говорить с одним из величайших физиков современности — с тем, кто воспитал целую плеяду всемирно известных учёных, определивших основные направления развития современной физики. Моя оплошность сразу же позабылась слушателями, как только начал говорить Абрам Фёдорович. Он умел рассказывать живо и непринуждённо, стараясь избегать сложной научной терминологии. Абрам Фёдорович остановился на некоторых не известных широкому кругу читателей эпизодах из истории зарождения и развития принципов радиолокации, чем занимался физико-технический институт и непосредственно сам его руководитель. Это было задолго до того, как стали известны опыты зарубежных учёных. Мне это казалось вполне закономерным, так как работы по обнаруживанию самолётов противника более совершенными методами, чем звукоулавливание, проводились у нас задолго до войны, и я сам принимал в этом косвенное участие. Абрам Фёдорович говорил уже не об исследованиях, поисках в области радиолокации, а о создании действующей аппаратуры, которая при испытании показала вполне обнадёживающие результаты.

Писатели задавали академику вопросы, касающиеся других его работ. Мне же не терпелось узнать о сверхёмком аккумуляторе, о котором давно упоминалось в печати. Потом я вспомнил об этом изобретении в своей ранней научно-фантастической повести, и через несколько лет упомянул в романе. Неужели такой аккумулятор, который навсегда бы вытеснил ну хотя бы из автомобиля шумный, отравляющий воздух двигатель внутреннего сгорания, так и останется фантастикой? И я напомнил Абраму Фёдоровичу об этой его работе. Ведь больше о ней ничего не писали.

Абрам Фёдорович комично развёл руками.

— Не получилось. Вы же понимаете, что это значит? Так вот просто и не получилось.

Учёный, работающий не ради науки, как таковой, а реально представляющий, что она может дать практически народному хозяйству, — Абрам Фёдорович был к тому же и фантазёром, если не сказать — фантастом. Так, например, задолго до той встречи с писателями, о чём я сейчас рассказываю, академик в одном из своих выступлений выдвинул идею покрыть московские крыши сплошными фотоэлементами, чтобы их энергией питать все промышленные предприятия, а вечером этой же фотоэнергией, запасённой в аккумуляторах (видимо, сверхёмких — тех, которые “не получились”), освещать весь город.

Меня заинтересовала эта идея, и через несколько лет она послужила толчком к созданию повести, где, пользуясь правом фантаста, придумал новую отрасль науки и назвал её “фотоэнергетикой”, что считал вполне естественным, так как масштабы использования фотоэлементов в произведении увеличились, и “энергоурожай” снимался не с московских крыш, как об этом рассказывал академик Иоффе, а с просторов среднеазиатской пустыни.

Эту повесть, под названием “Осколок солнца” — тогда она только что вышла первым изданием — подарил Абраму Фёдоровичу в благодарность за высказанную им техническую идею, что хранил я много лет в памяти. Прошло ещё какое-то время, и уже не идею, а реальное её воплощение мы увидели не на московских крышах и не на страницах научно-фантастической повести, а в космосе на советских спутниках и космических кораблях, где устройства, использующие световую энергию, называются “солнечными батареями”.

У теоретизирующих критиков, пишущих о научной фантастике, существует некая авангардистская тенденция, с помощью которой они пытаются доказать, что фантасты-де должны вести за собой учёных, подбрасывать им те или иные идеи, подсказывать открытия и вообще определять направление науки и техники. Мне думается, что это глубокое заблуждение. Наука развивается по своим законам, которые продиктованы жизнью, а не воображением писателя. Точно так же жизнь ведёт за собой перо писателя, который призван её отражать. Научная фантастика — один из жанров литературы, и вряд ли правомерно ставить перед ней иные задачи, кроме той, чему подчинена вся советская литература. Задаче коммунистического воспитания!

2

Я увлекаюсь кинолюбительством. Здесь я также пробую вскрыть

тайны режиссёрского и операторского мастерства. О

художнике-изобретателе и о том,, что уже пора сохранять

памятники XX века.


Ну вот, после многих лет метаний по разным творческим параллелям наконец-то я зацепился на одной из них и пошёл, словно канатоходец, по туго натянутой проволоке, символизирующей литературу. Прошу извинить за сравнение из области цирковых жанров. Но, честное слово, когда сидишь за письменным столом и мучаешься в страхе, что оборвётся нить повествования, испытываешь, вероятно, тоже, что и начинающий канатоходец.

Литература требует всей жизни, а я, до того как заняться вплотную писательским трудом, уже прожил большую её часть. Казалось бы, что теперь нужна особая собранность и целеустремлённость, не позволяющая отвлекаться на посторонние дела. Но таково уж свойство моего характера, что при всём жанровом многообразии литературы этого оказалось мало. Поэзией занимался? Занимался и, к счастью и для себя и для читателей, бросил. Рассказы писал? Писал. Романы? Конечно, писал. Писал также научно-художественные книги, занимался публицистикой. Не занимался критикой, литературоведением, переводами, так как мало этим интересовался. Осталась ещё драматургия, но этот жанр требует самого высокого писательского мастерства, а потому я чувствовал себя для этого неподготовленным. Написать хорошую пьесу до сих пор только мечтаю. Ещё есть один трудный жанр — кинодраматургия. Пробовал сделать сценарий по одной из моих научно-фантастических книг. Но когда после третьего варианта редактор сказал, что надо возвратиться к первоначальному, я навсегда забыл дорогу в кинопромышленность. Правда, не отказывал студиям в праве на экранизацию моих произведений. Кто-то писал сценарии, но режиссёров для них не было.

Работники киноиндустрии так много писали и говорили о трудно познаваемой специфике кино, что поначалу мне казалось будто только специальное образование даст возможность овладеть профессией сценариста и кинорежиссёра. Однако по собственному опыту знал, что писателями не делаются в вузе, вероятно и режиссёры там не рождаются. Вот оператора надо учить с азов. Всё-таки здесь творчество связано с техникой.

Но попробуем подвести все эти творческие профессии к одному знаменателю. Сценарист ведь это всё-таки литератор-драматург. Кинорежиссёр — это, примерно, то же самое, что и театральный деятель. Профессии мне знакомые, пусть по-дилетантски, но знакомые “изнутри”.

Теперь попробуем рассмотреть с тех же позиций искусство оператора. Как ни говорите, но это всё-таки изобразительное искусство в динамике. Искусство, осложнённое специальной техникой. А я всю жизнь относился к технике без особого придыхания, без опаски. Она была мне самой близкой родственницей во всех поисках своего творческого лица.

Итак, почему бы не заняться кино? Пусть это будет “понарошку”. Надо же понять — в чём тут дело? Всю жизнь был экспериментатором, и хоть возраст сейчас не тот, но претит мне всяческая успокоенность.

В московских фотомагазинах появилась первая партия кинокамер АК-8. Достал с трудом. Сделал несколько опытов и тут же позабыл, что надо писать книги. Поначалу увлекался только техникой. Помогал опыт фотолюбителя. Однако и технические и творческие задачи в том и другом случае настолько разнятся и трудно сочетаемы, что вскоре в этом убедился на следующем примере. В какую-то поездку я взял и фото-и киноаппарат. Думал сделать хорошие снимки и привезти интересный фильм о своём путешествии. Ни того ни другого не получилось. Фотографии оказались случайными по выбору и экспонированию, а кинофильм до отвращения статичным. Образно говоря, глаз художника не мог автоматически перестраиваться на требуемый фокус. Динамика и статика противоречили друг другу.

Техника осваивалась трудно. Я не мог позволить себе такой роскоши, чтобы самому проявлять киноленты. Пригодилось отдавать в единственную тогда в Москве кинолюбительскую лабораторию, ждать неделями, потом ездить через весь город лишь для того, чтобы убедиться в неправильной экспозиции, неудачном кадрировании или в своей рассеянности, когда дважды снимаешь на одну и ту же половину плёнки, а вторая остаётся девственно чистой.

К такой экспериментальной работе я не привык. То ли дело радио. Собрал на панели схему, включил — и сразу можешь убедиться, работает она или нет. Хорошо работает или плохо? Если не нравится, то можешь изменить схему, перепаять тот или иной проводничок, поставить другую деталь. Ошибки исправляются на ходу, а кинолюбительство на первых порах требует особого терпения. Надо ждать. А этого я не умею.

Убедившись в том, что техника мною более или менее освоена, приступил к созданию первого своего “полнометражного” пятнадцатиминутного фильма. Для любителя это очень много. Тем более что у Люмьера они были ещё короче.

Первый фильм я задумал как игровой. На главную роль пригласил свою смешную, лупоглазую собачонку китайской породы. При рождении её окрестили Лю-лю, но в просторечии звали — Люлька. На экране появлялась афиша с титрами. Разрывая бумагу, прямо на зрителя будто сквозь обруч в цирке прыгала актриса Люлька. Из-за портьеры в двери вываливались “ковёрные” (то есть клоуны у ковра) — Люлькины кудлатые щенки. Так было задумано по сценарию. Ну, а дальше артисты импровизировали “икарийские игры”. Весело было смотреть на их забавную возню. А сверху с люстры, будто из-под купола цирка, наблюдали за тем, что делается на “манеже”, “мастера воздушного полёта” — два волнистых попугайчика. Они не подчинялись сценарному плану и вместо того чтобы перелететь на книжную полку, по привычке садились мне на плечо, не боясь даже того, что рядом стрекочет кинокамера.

Можно было простить эту недисциплинированность совсем ручных птичек. Иногда одна из них летела через все комнаты в кабинет, садилась на плечо, затем постепенно спускалась вниз по руке и начинала гоняться за скользящим по бумаге пером. Может быть, тогда у меня из-под пера выходили строки любви к природе, ко всему живому, что так скрашивает нам жизнь. Вероятно, кому-нибудь из жестоких рационалистов эти строки покажутся неуместными в книге, чересчур личными и сентиментальными. Но я не боюсь признаться, что когда погибли мои попугайчики, о которых, кстати сказать, каждый раз при встрече тепло вспоминал Михаил Светлов, поэт мужественный, лишённый всякой сентиментальности, то я долго горевал. Вскоре и Люлька умерла от паралича. Эту смерть я переживал, как гибель лучшего друга.

О любви к животным, к птицам, к природе я и раньше много писал, и думаю, что привить эту любовь нашей молодёжи с детства — одна из важнейших задач воспитания.

А сейчас продолжу рассказ о том, какпробовал делать игровые любительские фильмы. Хотелось бы убедить читателя, что, дескать, “не боги горшки обжигают”. Недаром у нас сейчас в стране так бурно развивается кинолюбительство. Им занимаются даже школьники. И какие прекрасные любительские фильмы я вижу иногда по телевидению — даже позавидуешь!

Как рождается фильм? Тут я не буду ссылаться на опыт великих мастеров, об этом написаны многие тома, мне же хочется показать этот процесс схематически. На память тут же приходит чудесная “Схема смеха” Маяковского с его стихами и рисунками. В этом ключе я и делал один из своих сатирических пустячков.

Начинался фильм с панорамы. Плещущееся море, дюны, сосны. Глаз объектива скользит вниз. Вход на территорию Дома творчества. Его вывеска. Возле вывески остановилась молодая женщина с альбомом для рисования. Входит на территорию. Растерянно оглядывается по сторонам. Врассыпную разбегаются ребятишки. Женщина кого-то ищет. Навстречу попадается пожилой усатый человек в купальном халате и с завязанным горлом. Кроме этого, он ещё глуховат. Женщина показывает свой альбом, что-то пишет на странице, и таким образом выясняется, что она художница из редакции, хочет сделать наброски с натуры. “Покажите мне писателей”, — вырисовывает она крупные строки в альбоме, и тут же начинаются поиски.

Фильм немой, обычно он должен сопровождаться титрами. В данном случае для них был использован альбом художницы, что мне показалось более органичным для киношутки. В процессе поисков художница встречается с дамами на пляже, мальчонкой, читающим стихи. Это “будущий член Литфонда”, — пишет старик в альбоме. Затем поиски в комнатах. Они все пусты, лишь на столах, стульях разбросаны предметы дамского туалета. У дверей десятки туфель. Нет, видимо, здесь не занимаются творческим трудом. Но где же писатели? Для поисков привлекли дворового пса. Наконец он взял след. Куда-то в кусты вели страницы разбросанной рукописи. За кустами небольшая поляна. Стучит машинка. Прыгают молоточки букв. Движется каретка. С неё соскакивают страница за страницей. Возле машинки дымится папироса. В заключении старик с завязанным горлом пишет в альбоме: “Только невидимкой мог сюда пробраться писатель”. Незамысловатая шутка, но в ней попробовал применить методы покадровой съёмки, обычно используемые в мультипликационных фильмах. Я представлял себе, как это делается, но точно не знал. Пришлось додумывать.

Нет нужды пересказывать содержание своих экспериментальных фильмов. В результате этих опытов ничего нового, интересного не получилось, так как я открывал только для себя загадочный неведомый мир, где все дорожки были исхожены, истоптаны многочисленными деятелями кино, их учениками, студентами ВГИКа и просто любопытствующими участниками массовок. В мою же задачу входило показать на примере киноискусства, как переплетаются в нём самые различные творческие профессии — сценариста, режиссёра, оператора, актёра, художника и композитора. Насчёт композитора должен сказать, что в этих экспериментах я не чувствовал его отсутствия, так как фильмы были немые. А функции художника, взятые на себя, не очень-то обременяли, так как почти все съёмки производились на натуре, а павильоном служил мой домашний кабинет или обыкновенная рабочая комната Дома творчества. Никаких специальных декораций не потребовалось, так же как и не заказывал я костюмы. Максимальная экономия. Да это и понятно — деньги-то не из государственного кармана.

В домашних условиях я пользовался искусственным светом, причём сам конструировал и мастерил светильники необычной формы. Похожие на такой светильник конструкции из железного лома я видел на американских художественных выставках. Разницу между моим озорным человечком и скульптурой из водопроводных труб, ржавых кусков железа и, допустим, разбитого унитаза я вижу в том, что человечек приносит хоть какую-то пользу (он поддерживает лампы), чего нельзя сказать о творениях в стиле “поп-арт”.

Во время моего увлечения кинолюбительством я придумывал множество разных технических приспособлений. Изобретал что-то давно известное, но совершенно новое для любителей. С профессионалами я не встречался. И, может быть, это увлечение как-то скрадывало мою тоску по той любимой работе конструктора, которой отдал столько лет.


На протяжении всей этой книги о сходящихся параллелях я больше всего рассказываю о том, как талант изобретателя проявляется в разных формах искусства, и упорно провожу мысль, что и поэт, и художник, и актёр, и все, кого мы называем творцами, — обязательно изобретатели. Способных копиистов в любой области творческой деятельности мы не можем называть творцами.

Сейчас хочется вспомнить об одном художнике-изобретателе двадцатых-тридцатых годов, заслуги которого оценили лишь совсем недавно, да и то потому, что его летающий аппарат занял своё место в Музее истории авиации. Речь идет о В.Е.Татлине — конструкторе первых орнитоптеров, аппаратов с машущими крыльями. Свою конструкцию автор назвал “летатлин”. Этот “летатлин” испытывали, и он действительно летал. Правда, невысоко, так как его удерживал трос. Вполне справедливо, что в Музее истории авиации выставлен этот первый орнитоптер, созданный в нашей стране и в советское время. Это лишь робкое приближение к осуществлению извечной мечты человечества о полёте на крыльях с использованием мускульной силы летящего. Сейчас над этой сложной проблемой работают видные теоретики, учёные-исследователи и конструкторы. А тогда этим занимался художник Татлин.

Да-да — художник! Я был на его выставке. Сейчас трудно припомнить, где она размещалась — то ли в Новодевичьем монастыре, то ли в Музее изящных искусств. Под потолком висели белокрылые птицы, обтянутые шёлком. Совершенство форм поражало своей законченностью и, я бы сказал, какой-то неуловимой поэзией крылатой мечты. От дуновения ветерка, гуляющего под потолком, раскачивались и маленькие макеты, и та большая птица, имя которой “летатлин”. Через три-четыре года нечто похожее я увидел в небесах Коктебеля, где проходили планерные слёты. Но у планеров были жёсткие крылья, и представить их взмахивающими никак не удавалось. Полюбовался хрупкими, почти невесомыми, птицами, которые мне тогда показались творениями юных авиамоделистов, так как в том и другом случае материалы для изготовления “мускуллётов” Татлина и детских самолётиков с резиновым мотором, видимо, были одинаковыми: бамбук, лёгкий шёлк. Полюбовался и другими творениями Татлина.

На столе высилась удивительная спиральная конструкция из металла. Это была наклонная ажурная башня со стеклянными кубиками внутри. По мысли автора проекта башня символизировала Третий интернационал. Символика наивная. Спираль — это значит революция. Стеклянные кубические помещения — это залы, вращающиеся вокруг своей оси со скоростью одного оборота в год. А ось наклонная — как символ земной оси.

Башня эта не была построена, да и вряд ли такая конструкция имела бы какой-либо практический смысл. Но также вряд ли именно сейчас эти поиски изобретательного художника следовало бы оценивать как явление буржуазного упадочного искусства, формализма, свидетельствующие о пренебрежении русскими национальными традициями, о чём сообщают нам некоторые серьёзные искусствоведческие работы.

Татлин был изобретателем, а нам известно, что не все изобретения должны быть реализованы. Пройдёт время, и его летательный аппарат поднимется к облакам. Спиральная башня, придуманная Татлиным, вероятно, не будет построена, но подобных спиральных конструкций разного назначения я немало повстречал за рубежом. Многое придумали Татлин и другие художники-изобретатели в двадцатые-тридцатые годы.

Меня умиляет, что мы наконец-то стали бережно относиться к старине. Какая-нибудь церковка семнадцатого века охраняется государством, её реставрируют, изучают. Приземистый облик старой церквушки с золочёными куполами примелькался нам на страницах солидных монографий, популярных журналов и газет. Находка древней иконы неизвестного мастера становится сенсацией. Молодые художники пишут портреты, подражая рублёвской живописи.

Если бы во всех деяниях не властвовала мода, то столь ревностное отношение к старинному искусству можно было бы только приветствовать. Однако нельзя забывать, что когда зарождалось новое, революционное искусство, не всё следовало бы называть формализмом, и эти поиски художников-изобретателей являются неотъемлемой частью развивающейся советской культуры.

Может быть, я выскажу еретическую мысль, но думается мне, что советскому народу, который давно уже осознал, что надо беречь архитектурные памятники дореволюционных лет, не менее дороги и памятники архитектуры незабываемых лет, символизирующих эпоху невиданного созидательного труда первых пятилеток. Прошло лишь полвека со дня рождения великого Советского государства. В нашей печати уже появились высказывания, что следует брать под охрану государства памятники старины не только давних веков, но и те, что созданы в XIX веке, имеющие художественно-историческую ценность. Пройдёт ещё пятьдесят лет, и неумолимое время наложит отпечаток старины на те архитектурные памятники, что созданы в годы первых пятилеток. Однако будущим искусствоведам тогда будет гораздо труднее разобраться в художественно-исторической ценности многих общественных зданий Москвы и других городов, ибо неблагодарные современники окрестили эти оригинальные и смелые конструкции формалистическими выкрутасами. Наиболее ярким примером формализма весьма солидные источники-монографии считают здание клуба имени Русакова и клуб завода “Каучук”. С моей “антинаучной” точки зрения, вопреки мнению искусствоведов, в этих творениях, в которых проявились лучшие черты рациональной архитектуры конструктивизма, видны и новые смелые решения. Во всяком случае, эти здания резко отличались от унылых, примитивных до крайности, прямоугольных коробок, которыми застраивались жилые кварталы.

Эти клубы, как и многие другие строения, созданные архитекторами со своим, только им присущим почерком, активно спорили с классическими формами общественных и жилых зданий с колоннами, портиками и прочей эклектикой.

Разве здание Моссельпрома, дом “Известий”, в которых по-новому, с выдумкой, изобретательностью отразились принципы конструктивизма, не являются памятниками архитектуры первого в мире социалистического государства? Разве они нам менее дороги, чем древняя церквушка? Или надо пройти векам, чтобы это оценить? Мне памятны ларьки Моссельпрома с рекламными щитами Родченко и текстами Маяковского. В них тоже проглядывали принципы конструктивизма, и это было действенно, неожиданно и… смешно. Да, именно так, ибо без юмора реклама недоходчива и бесцельна. До сих пор вспоминается: “Лучших сосок не было и нет. Готов сосать до старости лет”. Это реклама Резинотреста. Или вот ещё: “Дайте солнце ночью! Где найдёшь его? Купи в ГУМе! Ослепительно и дёшево”. Это об электролампочке.

Я ещё помню первую сельскохозяйственную выставку 1923 года. Там были самобытные деревянные конструкции, отражающие стиль эпохи. Но они не сохранились. Искусствоведы пугали нас, что некоторые павильоны были раскрашены в духе супрематизма. Ну и что? Ничего страшного. Эти асимметричные беспредметные орнаменты сейчас вошли в интерьеры наших квартир, клубов, кафе, гостиниц. Занавеси с подобной “абстракцией” продаются в магазинах. Из таких же тканей с квадратиками, треугольниками, кружками, многоцветными и яркими, девушки шьют летние платья. И никому нет дела, что подобный стиль являлся жупелом в прошлые годы. Мы жалуемся на плохую, неулыбчивую рекламу, но почему-то не вспоминаем опыт Маяковского и Родченко. Ведь это же всё наше, изобретённое, проверенное и выстраданное.

В Румынии возле Бухареста есть “Музей села”, куда свезли старинные деревенские строения, утварь, проложили сельские улицы, высадили деревья. Таким образом, можно было ознакомиться с бытом румынской деревни прошлого века. Примерно то же самое сделано возле Риги. А на Международной выставке в Брюсселе видел “уголок Старой Бельгии” — городские улицы, дома ремесленников, кабачки, видел бродячих шарманщиков, людей в костюмах начала двадцатого века. Всё характеризовало быт этого времени. Но я очень робкий фантаст, потому мне представляется, что, допустим, на ВДНХ, пусть даже где-либо на задворках, если возможно, следовало бы показать наши достижения не только сегодняшнего дня, но и прошлого, чтобы проследить историческую закономерность развития культуры в Советском государстве. Возможно, в этой экспозиции, начиная с первых лет становления Советской власти, следовало бы показать гипсовые памятники революционерам (их постепенно находят), всё, что было декретировано ленинским планом монументальной пропаганды. Видимо, в этом уголке нашлось бы место и макету татлинской башни, и павильонам выставки 1923 года и моссельпромовским ларькам, и макетам наиболее интересных, оригинальных зданий, построенных или оставшихся в проектах. И афиши, и книги с “конструктивистским уклоном”, и макеты театральных декораций. Всё надо показать народу.

3

Принципы киномонтажа и кое-какие впечатления о

Международной выставке в Брюсселе. Христос из водосточных

труб и то, что нельзя снимать на киноплёнку. Аттракционы

старой ярмарки и новейшая электроника. Жалкие тени и

“розовое облачко воспоминаний”.


Трудно было себе представить, что моё кустарничество в домашнем кино оказалось непосредственно связанным с бывшей профессией радиоконструктора. И вовсе не потому, что я конструировал всякие приспособления для кинокамеры и мастерил софиты для освещения. Речь идёт о более глубоком проникновении технического творчества в искусство кино. Да и не только в кино, о чём я расскажу несколько позже. Помните, как я “играл в кирпичики”, конструируя радиостанцию? Она должна была вместить в себя самые различные детали в определённом взаимодействии, продиктованном законами радиотехники, механики, технологией массового изготовления аппаратуры, экономикой… То есть всем тем, что указало в тактико-технических требованиях.

Перекладывая кирпичики, обозначающие детали, соединяя их в разных комбинациях и ставя перед собой задачу добиться минимальных габаритов всей конструкции, я занимался, примерно, тем же самым делом, что и при монтаже любительского фильма. Разный материал, разные требования, задачи и законы, продиктованные уже не техникой, а идейными и эстетическими категориями, но, поди ж ты, творческий процесс как в том, так и другом случае, находится в самом ближайшем родстве.

В работе над любительским фильмом увлекало многое: и общий замысел, и сюжет, и операторское искусство, но более волнующего и радостного труда, чем монтаж фильма, пожалуй, невозможно было себе представить.

Передо мной несколько кассет с заснятой и проявленной восьмимиллиметровой плёнкой. Кассеты маленькие, похожие на катушки от лент пишущей машинки. Это кирпичики будущего фильма. С помощью так называемого монтажного столика просматриваю пробегающую сквозь оптическое устройство ленту. На крохотном экране, величиною с открытку, как на одном из первых телевизоров, мелькают пейзажи, фигуры, лица, руки, цветы, бабочки… Всё это было снято для пародийного фильма “Растраченные грёзы”, но войдёт в него едва ли половина заснятого материала. Отбираю наиболее удачные куски и каждый из них вешаю на специально приготовленную линейку с крючками. Каждый крючок нумерован, и если посмотреть в подготовленный мною “монтажный лист”, то там мы найдём расшифровку каждого номера.

Мне неудобно рассказывать о том, как монтируется фильм, тем более что не знаю, как это делают профессионалы. Меня удовлетворил процесс монтажа с помощью тех нехитрых приспособлений, которые сам придумал и сделал. Сам же разработал методику, и это мне нравилось.

Пусть это звучит наивно, но, монтируя любительский фильм, постоянно ощущаешь тот же радостный творческий процесс, что и при конструировании книги, монтаже глав, эпизодов, авторских отступлений. Вот здесь должна быть перебивка характерной деталью пейзажа. Следующую главу следует начать с авторского отступления. А в этом эпизоде хорошо бы обратить внимание читателя на такие-то характерные детали. Показать их “крупным планом”. Надо также постараться при монтаже романа, повести, рассказа вырезать лишние или слабо сделанные куски, к чему стремился в своих фильмах.

Придирчивый читатель может спросить, почему я не всегда пользовался ножницами, подготавливая эту книгу для печати. Опыт киномонтажа мог бы пригодиться. Ведь это не роман, не эпопея, а повесть. Её можно было бы назвать документальной, но автор — не такая уж историческая личность, чтобы документы о его жизни и деятельности хранились в архивах страны. Самое главное, что автор пока ещё живой. Вот когда его не будет, тогда, возможно, о нём и напишут.

Упрёк справедливый, дорогой читатель. Но если вы считаете, что о себе писать зазорно, то постарайтесь абстрагироваться и каждый раз, встречая на страницах этой книги личное местоимение, подразумевайте под этим обыкновенный авторский приём писать от первого лица. Например, будто публикуются найденные дневники никому неизвестной личности. Только в данном случае пропадает убедительность, исчезает документальность. Нафантазировать всякое можно. Но только не здесь. Всё, что рассказано на этих страницах, подтверждают не документы, а живое, беспокойно бьющееся сердце. Оно не соврёт. Ну, а что касается монтажных ножниц, которыми, возможно, следовало ещё кое-где поработать, то задача осложняется обилием моих профессий и увлечений. Да и читатели бывают разные — одни интересуются литературой, другие техникой, третьи живописью, театром, кино. Не хочу никого обижать.

И всё же почему в последнем увлечении кинолюбительством я не научился требованиям стремительного развития действия, что было особенно характерным для немого кино? Впрочем, и в театре, где властвует слово, замедленное действие тоже противопоказано. Об этом хорошо сказал А.Н.Толстой, правда в несколько парадоксальной форме: “Какая это леденящая вещь, почти равная уголовному преступлению, минута скуки на сцене или пятьдесят страниц вязкой скуки в романе. Никогда, никакими силами вы не заставите читателя познавать мир через скуку”. А ведь кино остаётся кино — пусть оно даже звуковое, — и действие в нём необходимо в большой степени, чем в театре. Всё это я понимал и старался учитывать при монтаже своих фильмов.

В конце концов мне надоело забавляться пародийно-игровыми фильмами, правда, с пользой для будущих книг. Ведь надо признаться, что демонстрация своего многодневного творческого труда на домашнем экране или даже в писательском клубе — слишком большая роскошь для чрезмерно занятого литератора, которому ещё много надо сказать читателю, а времени остается мало. Возраст подстёгивает.

Кинолюбительство развивалось, получило оно признание и у нас в литературном мире. Кинокамеру стали называть “записной книжкой писателя”. Я не часто пользовался записями в блокноте, придерживаясь мнения: “Записать — значит забыть”. Нужное всегда останется в мозгу. Ведь существует “выборочная память”. Однако всё это глубоко индивидуально, и я решил попробовать воспользоваться кинокамерой, как записной книжкой. Ведь зрительное впечатление долго держится, тем более, что позволяет сохранить его в динамике и красках, а не в скупых блокнотных записях.

Вскоре представился случай проверить это на практике. Журнал “Советский Союз” послал меня в Брюссель на Международную выставку. Для оперативной работы кинокамера оказалась совсем непригодной. Корреспонденции я пересылал самолётом или передавал по телефону. Но к концу моего пребывания на выставке уже можно было заняться и киносъёмкой. Опять прельстил цвет. Над павильонами выставки бегали по стальным канатам разноцветные бадейки “телелифта”. Красные, жёлтые, зелёные, голубые — целая гамма цветов. Да ещё на фоне зелени, красочных павильонов самой необыкновенной архитектуры. Я садился в эту бадейку и, скользя мимо советского павильона, или “хрустального дворца”, как называли его многочисленные посетители выставки, смог запечатлеть на плёнке его сверкающие грани.

Помню, как на другой день после своего приезда в Брюссель, ранним утром, как только рассвело, поспешил посмотреть наш “хрустальный дворец”. Потом здесь будет столько народа, что ничего как следует не увидишь. Огромная лестница, знакомая по множеству фотографий. Стеклянные двери, а за ними для меня родной и привычный мир, а для многих — чужой и непонятный. Но его очень хотят понять все, кто приехал сюда на выставку. Даже поздним вечером, когда павильон закрыт, люди толпятся у дверей, чтобы хоть одним глазом заглянуть в неизвестное.

Да, представьте себе, неизвестное, причём для многих. Я разговаривал с разными людьми, и оказывается, только посетив Советский павильон, они смогли себе представить, чем мы живём и дышим. Об этом же свидетельствуют и записи в книге отзывов.

Выставка открылась под девизом “Человек и прогресс”. Я бродил по залам нашего павильона и думал: а что же из всего этого человек возьмёт с собой в будущее? Видел это будущее не только в спутниках, мирном атоме, о котором интересно было рассказано на выставке, но и в новых станках, макетах уже построенных жилых домов, картинах и скульптуре, детских книжках, в счастливых улыбках наших детей на фотографиях и в пытливых глазёнках маленьких бельгийцев, которые пришли посмотреть наш павильон.

Огромен советский павильон, километры надо пройти, чтобы посмотреть все стенды. Можно долго о нём рассказывать, но уж столько об этом писали, а кроме того, мы живём в мире той техники и тех вещей, которые там представлены. К сожалению, я не могу вам показать любительский фильм, который снял там на выставке. Он бы во многом дополнил мой рассказ. Но попробую передать свои впечатления о том, что запомнилось наиболее ярко и на что я наводил объектив кинокамеры.

Чехословацкий павильон. Он не поражал ни размерами, ни особой оригинальностью архитектуры, но меня подкупали остроумие и незаурядная изобретательность в оформлении всех его стендов. Даже огромная махина действующего бетатрона так была вписана в зал энергетики, так подобрано освещение, что я долго им любовался. А залы, где показано знаменитое чешское стекло, керамика. Всё это отмечено тонким художественным вкусом. Изумительны стеклянные фигуры. Казалось, что стекло здесь приобрело пластичность воска и его можно лепить в холодном виде. В другом зале прекрасно по мысли и выполнению “Дерево жизни”, придуманное таким мастером, как Трынка. В этом экспонате показано, что дерево даёт человеку. Сделано изобретательно, с улыбкой, весело…

Мне хотелось поскорее посмотреть павильон Венгрии. Я был в этой стране и, естественно, заинтересовался, чем наши друзья могут порадовать посетителей выставки. Павильон их отмечен оригинальностью и своеобразием. Вы входите в вестибюль и видите на стене скульптурную группу. Танцующие наяды. Пропорции несколько изменены. Непривычно. Но в этих женских фигурах чувствуется явная жизнеутверждающая сила, они красивы по-своему. Несомненно, что здесь есть влияние модернизма, но в данном случае эта работа не имеет ничего общего с теми, что преобладали на выставке, посвящённой пятидесятилетию новейшего искусства. Я уже писал об этом, и у меня от многих картин и скульптур осталось самое гнетущее впечатление. Однако, вспоминая венгерский павильон, я хотел подчеркнуть не модернизм в его оформлении, а истинную современность в области науки и техники, без чего немыслим человеческий прогресс.

Было бы утомительным перечислять ещё павильоны. Тем более не везде я мог воспользоваться кинокамерой. Очень по-деловому показали свою технику и лёгкую промышленность англичане. Павильон заполнен до отказа. А вот рядом в огромном и воздушном павильоне Западной Германии чересчур просторно. Много фотографий и мало экспонатов. Интересны и содержательны австрийский павильон, голландский, финский…

Перейдём к одному из самых интересных павильонов по замыслу и выполнению, но пока оставим в стороне его внутреннее содержание. Я говорю о павильоне Соединённых Штатов. Это круглое здание выполнено в основном из синтетики. Нейлоновая крыша построена по принципу велосипедного колеса. Всё это весьма современно, и показывает высокий уровень промышленности синтетических материалов, которыми американцы занимались уже давно. У них есть прекрасные достижения в массовом производстве новых тканей, искусственных мехов, бытовой техники.

Но что же всё-таки явилось “гвоздём” среди экспонатов американского павильона? Ведь должна быть какая-то ведущая идея. И нельзя забывать, что выставка посвящена теме “Человек и прогресс”. Мы на центральном месте павильона выставили спутники, чехи основные залы посвятили энергетике, голландцы сделали бассейн, где плещут волны, и показали, как человек использует эту силу природы.

Ну, а в павильоне американцев? У них на центральном месте тоже бассейн. Маленький островок, и на него по лестнице опускаются девушки, демонстрируя моды. Ну что ж, очень хорошо. Новые модели одежды показываются всюду, устраиваются международные конкурсы. Но неужели купальные костюмы — это самое главное из того, что могли бы показать американцы?

А манекенщиц жалко. Бывает дождливая погода. Наверху в павильоне круглая дыра, в ней светится кусок неуютного серого неба. Холодно. А девушки с застывшими улыбками всё ходят и ходят вниз и вверх по лестнице. От воды тоже холодно, ноги посинели. Мне казалось, что девушки завидуют пластмассовым манекенам. Манекенов слишком много в павильоне. Вот они лежат на пляже, в гамаке. Вот лежит манекен, накрытый простынёй. Над ним спускается металлический шар, демонстрируется лечение изотопами. А там, на верхнем этаже, за стеклом сидят две дамы-манекены, и живые манекенщицы демонстрируют перед ними туалеты. Страшно неприятно видеть это сочетание живых людей и кукол. Потом уже с опаской подходишь к какому-нибудь стенду, где стоит девушка-гид. Хочешь спросить, но слова застревают в горле. А вдруг это тоже манекен?

В детстве я как-то был в музее восковых фигур, видел Клеопатру, она глубоко дышала — работал пружинный механизм. Прошли десятки лет, и вдруг об этом вспоминаешь на выставке “Человек и прогресс”. Ну хотя бы юмор здесь был, улыбка. Ведь мы знаем весёлый нрав, изобретательность, остроумие американского народа. А здесь не получилось. Организаторы и художники, которые оформляли павильон, явно просчитались. Это чуть ли не единодушное мнение многих посетителей, с которыми мне пришлось беседовать.

По соседству с американским павильоном высится аскетическое здание с крестом из люминесцентных трубок. Это павильон Ватикана, который впервые участвует на такой международной выставке. Должен признаться, что входил я в этот павильон как в храм, с глубоким уважением к чувствам верующих, входил как в Домский собор Риги, как в базилику Будапешта. Вспоминал гениальных зодчих, художников прошлого, тех, кто посвятил лучшие свои творения религии. Вспоминались Рафаэль, Микеланджело, Тициан… Да, но это всё-таки павильон. Великолепные фотографии. Человеческое страдание, скорбящие глаза. Папский престол отвергает войну — фотография взрыва атомной бомбы. Католическая церковь обличает пороки людские — власть денег, прелюбодеяние, алкоголь, карты, курение. Всё это убедительно показано на огромных снимках. Но вот я вошёл в другой зал, поднял голову и увидел Христа — модернистскую скульптуру, как бы сделанную из водосточных труб. Потом видел карикатурных святых на цветных витражах, уродливые фигуры, будто сбежавшие с выставки новейшего искусства… И вот, как ни странно, мне, тому, кто как и большинство советских людей, не исповедует никакой религии, стало обидно за верующих. Веками в их сознании, на основе великих произведений искусства создавался образ Христа. Мадонна осталась в памяти человечества символом материнства и красоты. Что же случилось? Неужели во имя модных веяний в искусстве можно всё это отбросить и создать бога не в подобии человеческом, а так, как заблагорассудится любому бесталанному художнику? Впрочем, это бизнес, а кроме того, как же на выставке, посвящённой прогрессу, показывать старомодных святых? Католическая церковь потеряла былое могущество. Ей приходится приспосабливаться к вкусам буржуа, которому абсолютно ни к чему проповеди аскетизма.

Избегайте мирских соблазнов! — кричали фотографии на стенах ватиканского павильона. Даже курить нельзя. А выходишь из этих стен — и видишь монаха в сутане, подпоясанной широким поясом, он стоит у радиофицированной звонницы и самозабвенно затягивается сигаретой. Сутан на выставке черным-черно — монахи, семинаристы, и все они как будто бы задались целью рекламировать изделия табачных фирм. Курят чуть ли не поголовно.

В американском павильоне, толкая друг друга в бок к усмехаясь, семинаристы подолгу рассматривают хорошеньких манекенщиц в купальных костюмах. Монахов можно встретить в универсальном магазине Бомарше, где они с видом знатоков разглядывают и пробуют на ощупь дамское бельё. Ах, суета сует!

Краснощёкие монахини, видимо, не утруждают себя постом и молитвой, они веселы и оживлённы, в меру подгримированы и дарят такие улыбки проходящим мужчинам, что невольно опускаешь глаза. Уж больно непривычно. Монахинь в белых чепцах, напоминающих игрушечные паруса, монахинь в разных, не виданных мною никогда, головных сооружениях или просто чёрных платках можно встретить всюду, и не только на выставке. У них бездна свободного времени и, несмотря на то что брюссельцы не стоят в очередях и не ждут, когда откроются магазины, монахини частенько стоят у закрытых дверей, обсуждая какие-то свои дела, кои для нас, обыкновенных мирских людей, непричастных к божественным сферам, абсолютно непознаваемы.

Монахиням, впрочем, как и многим простым смертным, не чуждо любопытство. Быть на выставке и не посмотреть спутники — это значит отстать от моды. Правда, они сделаны безбожниками. Они даже собаку запустили туда, где должна существовать небесная сила. Кощунство, конечно, но всё перемешалось в этом мире. Лучше не задумываться. И, подивившись на спутники, чёрные сутаны идут в городок аттракционов.

Прошлое, но очень безрадостное, осталось и в городе аттракционов, там, где вы могли покататься на разноцветных “сталкивающихся автомобильчиках” (много метров плёнки я уделил этому забавному аттракциону), могли познакомиться с роботом, который демонстрировал чудеса электроники. И тут же неподалёку вам показывали великана, будто сотню лет назад в ярмарочном балагане, где люди удивлённо рассматривали телёнка о двух головах, женщину с бородой. И вот через полсотни лет на выставке “Человек и прогресс” я смотрел на очень грустного молодого человека. Ничего странного. Обыкновенный курчавый блондин интеллигентной внешности. Вероятно, ему надоело таскать своё тело почти четвертьтонного веса. Ему ненавистен и рост. Около двух с половиной метров. У него маленькая голова и гигантские руки, которые никому не нужны. Лысенький человечек с микрофоном рассказывал об этом “экспонате”, потрясая ботинком шестьдесят пятого размера, заставлял великана растопыривать пальцы и держать за рёбра одновременно несколько граммофонных пластинок или две бутылки шампанского, но не за горлышки, а посередине в широкой их части. Потом великан говорил несколько слов, и сеанс заканчивался.

Вполне понятно, что это грустное зрелище я не включил в свой фильм о выставке “Человек и прогресс”. Так же как и не стал снимать другой аттракцион, куда так настойчиво приглашала дама почтенного возраста с микрофоном: “Последняя новинка Парижа… Сенсация… Мулен руж… Смотрите… Смотрите!..” — кричала она, надсаживаясь до хрипоты. Люди покупали билеты и протискивались в полутёмное сырое помещение. На эстраду по очереди выходят танцовщицы в старых заштопанных трико. Танцуют почто напоминающее канкан. Совсем юные девушки, почти подростки, с измученными лицами, измождённые, жалкие. У одной — содранное, в кровоподтёках колено. Танцевать никто не умеет, но жить чем-то надо. Каждые пятнадцать минут сменяются зрители. Один сеанс за другим.

Безработных девушек много. Мне говорили брюссельцы, что понаехали и чужие. Откуда? Из страны “экономического чуда”, то есть из ФРГ. Видно чудес на свете не бывает, в любой капиталистической стране своих безработных девушек и женщин более чем достаточно. Оглядываясь на полицейских, бродили по ночному городу тени прошлого — униженные женщины. А в небе переливались и горели шары Атомиума.

Фильм у меня получился из двух частей. Вначале идёт часть на чёрно-белой пленке, где много снято внутри павильонов, а вторая часть — цветная, снятая в пастельных тонах, так как в то время я ещё недостаточно освоил экспозицию и прочие технические особенности при работе с цветной плёнкой. Получилось нечто вроде “розового облачка воспоминаний”.

4

Опять путешествия с кинокамерой. Теперь она уже “скрытая”.

Экзотика как она есть — встреча на аэродроме в Дели. На

лодке по священному Гангу. Киносъёмка со слона. Бой

мангусты со змеёнышем. Любовь индусов к животным, и как бы

мне хотелось, чтобы этому подражала наша молодёжь.

“Кадиллаки” и рикши на улицах Калькутты. Краснеет ли

хамелеон? Чем пахнут розы Джайпура?


Кинокамеру я взял в Болгарию и Румынию. Очень сожалел, что вовремя не запасся цветной плёнкой. Вот где краски! Материала было заснято много, но при монтаже пришлось выбросить достаточно. Видимо, перед этим я всё время снимал на цветную плёнку, а потому глаз никак не мог приспособиться к тому, чтобы видеть прекрасное в чёрно-белых тонах.

Смотрю в видоискатель на чудесную панораму старинного города Тырново. Особенно он красив в лучах заходящего солнца. Снимаю, и что же? Серые, невзрачные домики прилепились на берегу реки. Ни простора, ни перспективы. Но зато мне удалось снять старинные улочки с арками в Пловдиве. Резкие тени под южным солнцем убедительно подчёркивают неповторимую архитектуру этого города. А Рильский монастырь с его наивной и в то же время такой современной росписью. Она хорошо получилась даже на чёрно-белой плёнке.

Снимал я красоты балканской природы, самобытную архитектуру, памятники Плевена, Шипки, свидетельствующие о любви болгарского народа к своему великому собрату — русскому народу-освободителю. В самых разных ракурсах показан у меня в фильме памятник советскому воину, воздвигнутый в благодарность за его ратный подвиг, когда была вторично освобождена Болгария. В народе этот монумент называют “Алёша”.

Пробовал работать с кинокамерой на улицах, но, едва заметив, что объектив направлен навстречу прохожим, девушки, как правило, стыдливо отворачивались. Должен признаться, что, судя по моим беглым наблюдениям, болгарские девушки отворачиваются не только от объектива, но и от любого назойливого взгляда. Однако это не значит, что они необщительны. Для них это обязательная скромность, чего в массе я не наблюдал в других странах (разве только в Индии).

В те годы я ещё ничего не знал о методе съёмки “скрытой камерой”. Думал об этом и вдруг вспомнил, что давным-давно И.Г.Эренбург выпустил книгу о Париже с фотоснимками, сделанными фотоаппаратом с “боковым объективом”. Мне трудно подобрать более точное определение этого метода фотосъёмки. Вспомнив об этом, решил использовать такой метод для кино. Взял свой безотказный АК-8, прорезал в кожаном футляре две дырки для объектива и видоискателя. Замаскировал их рисунком из прямоугольников, а на боковой стенке футляра укрепил некоторое подобие объектива. При съёмке я направлял этот фальшивый глаз, допустим, на витрину магазина, а на самом деле снимал проходящих мимо пешеходов. Подобная “скрытая камера” действовала безупречно, и я мог, не смущая прохожих, выбирать себе подходящий объект, снимая его даже крупным планом.

Перед полётом в Индию нас предупредили, что индусы, пережившие ужасы колониализма, довёдшего страну до нищеты, за последние годы многое сделали, чтобы поднять свой жизненный уровень, но всё же он остаётся низким. Они стыдятся своей бедности, а потому настороженно относятся к человеку с фотоаппаратом или кинокамерой. Боковой объектив мне помогал в данном случае, но пользовался им редко, так как считал кощунством снимать на плёнку страдания народа. А народ добрый, отзывчивый, мужественный, самоотверженный в борьбе за лучшее будущее. Сколько сил надо потратить для преодоления немилостивой природы. Как и у нас, в феврале в Индии стоит зима. Из Москвы мы вылетели при 25-градусном морозе, а прилетели в Дели, вышли на аэродром в шубах, когда там была 37-градусная жара. Но это ещё ничего. А вот летом там жара испепеляющая, для европейца невыносимая. Потом несколько месяцев тропические ливни. Вот тут и приспособься с сельским хозяйством. Но приспосабливаются. Я запечатлел в своём фильме, как быки качают воду для орошения. Ходят по кругу, голый мальчонка их подгоняет.

Но этот кусок я снимал значительно позже, а первые мои впечатления о путешествии по сказочной Индии начались с забавной экзотики. Самолёт приземлился на аэродроме в Дели. И кто же вы думаете нас встретил прежде всего? Нет, я не хочу ничем умалить оперативность встречающих, которым это было поручено. В аэровокзале мы слышали и тёплые приветствия, и повесили нам на шеи традиционные цветочные венки, но всё же первыми нас встречали… мартышки. Они спустились с крыши аэровокзала и, завидев, что к самолёту подан трап, поскакали к гостям. Передо мной присела обезьянка и протянула свою сухонькую ручку… Да, да, я не оговорился — ручку с ноготками, как у ребёнка, трудно назвать лапой. Я порылся в карманах и достал завалявшуюся мятную конфетку, что презентует Аэрофлот пассажирам. Обезьянка привычно содрала обёртку и засунула конфетку за щеку. И вот уже снова протянутая рука. Запасливое существо. Обезьянке надоело смотреть, как я роюсь в карманах, взметнула хвостом и поскакала к другим гостям.

К сожалению, моя кинокамера была в чемодане. В числе других он уже укатил на вокзал для таможенного досмотра. Моя простенькая и сравнительно дешёвая кинокамера, а также и первый советский транзисторный приёмник “Сюрприз” оказались в центре внимания таможенников. Эти вещи берут на особый учёт, выписываются специальные бланки, и горе гостю, если кинокамеры или приёмника не окажется в чемодане при отъезде. Дело в том, что подобная техника в Индии не вырабатывается, и это могло бы привести к спекуляции, подрывающей финансовую политику страны. Вы представляете, с каким усердием я охранял эти свои отнюдь не драгоценные вещички. Приёмник всегда оттягивал карман, а ремешок кинокамеры до боли натирал взмокшее от жары плечо.

Вероятно, именно поэтому, что никогда не расставался с кинокамерой из боязни забыть её в гостинице, мне посчастливилось снять интересные кинокадры в таких местах, куда бы никогда не взял кинокамеру, предполагая, что там не встретится ничего особенного.

Но Индия вся особенная, прекрасная и удивительная. Удивление от первой встречи со страной чудес, казалось бы, должна притупить многочисленная литература, та, что сопровождала нас с детства. Да, многое было знакомо по книгам, и на первых порах меня увлекала эта игра в узнавание, однако даже при самом смелом воображении, дополняющем книжные страницы, действительность оказалась столь фантастичной, что мне, фантасту-профессионалу, рассказать об этом не удавалось никак. Я надеялся на цветной кинофильм, где засняты красоты Дели, железная колонна во дворе мечети необычайной архитектуры и, конечно же, знаменитый Тадж-Махал в Агре.

Снимал рассвет на берегах священного Ганга, возле города Бенареса. Мы плыли на лодках вдоль уступчатого белоснежного берега, где расположились пёстро одетые паломники, совершающие омовение. В розовом небе сияли золотые купола храмов. Всё это было необыкновенно красочно. Проплывая мимо того места, где сжигали умерших — мужчину, завёрнутого в белую ткань, женщину — в ткань красную, я спрятал свою кинокамеру и не осмелился снимать этот печальный обряд даже с помощью бокового объектива. Нельзя оскорблять чувства верующих. Мы попали в страну, где множество всяких религий, и многие из тех, кто их исповедуют, страдают непримиримым фанатизмом.


В Бенаресе на лужайке возле гостиницы бродячие укротители змей дали нам представление. По зову дудочки из корзины вылезала страшная кобра и раскачивалась в такт незатейливой мелодии. Потом мне удалось заснять известный нам по литературе бой мангусты с коброй. Правда, противником острозубого зверька оказалась не могучая кобра, а змеёныш рангом пониже. Но бой есть бой, схватка до победного конца. Змеёныш обвивал кольцами симпатичную мангусту. Она каталась по траве, пытаясь освободиться, наконец изловчилась и впилась в горло змеёнышу. Победа мангусты вызвала аплодисменты. Укротитель (он же и режиссёр столь экзотического циркового представления) поднял зверька, который всё ещё не выпускал свою добычу, и посадил на крышку корзины.

У меня кончалась плёнка, а я ещё не успел снять мангусту крупным планом. Подошёл ближе, нацелился на неё объективом. Видимо, все животные в своих поступках одинаковы, даже в самой сказочной стране. Предполагая, что незнакомое белокожее существо (это я) с блестящим глазом (у АК-8 он маленький, с чечевичное зёрнышко) хочет отобрать добычу, мангуста оскалила острые зубы и зашипела. Тут она мне показалась совсем не симпатичной. Крыса она и есть крыса, только с волосатым хвостом. Кончилась плёнка, и я поспешил сменить кассету.

Пока возился с перезарядкой кинокамеры, начался последний номер программы. Укротитель достал из корзинкинебольшого удава и повесил себе на шею. Удавчик извивался, делая вид, что хочет задушить хозяина, но, вероятно, из меркантильных интересов — живётся ему неплохо, пищу добывать не нужно — отказался от своей затеи. Мы облегчённо вздохнули.

Укротитель бережно снял с себя удава и на вытянутых руках понёс по кругу, вдоль шеренги зрителей. Он предлагал нам удовольствие сняться с удавом на шее. Тут же выжидательно замер бродячий фотограф. Несмотря на заманчивость такой экзотической фотографии, которой по приезде домой можно удивить и родных и знакомых, никто не захотел чувствовать на шее холодное, скользкое тело удава.

Я, как уже упоминал, с кинокамерой обращался осторожно и даже боковым объективом не снимал того, чтобы могло сойти за модный у некоторых “объективизм” в литературе и искусстве. Открыто признаюсь, что я очень тенденциозен в своём творчестве, и мне бы очень хотелось подражать в этом своим великим учителям — Горькому и Маяковскому. И даже любительский фильм об Индии насквозь пронизан тенденциозностью. Объектив кинокамеры, несмотря на свою объективность — простите за невольный каламбур, — видит лишь то, куда его направят. У меня на плёнке запечатлены священные коровы, те, что ходят “сами по себе”. Помните у Киплинга — “Кот, который ходил сам по себе”. Так и коровы ходят, где им вздумается. Идёт через центральную улицу, и все машины останавливаются. Регулировщик перекрывает движение. У нас это вызывало улыбку. Но вот на той же улице другие картинки, где я уже не мог улыбаться. На тротуаре сидит полуголый старик нищий. У ног его вытянулась старая облезлая собака. Кто-то бросил нищему корку хлеба. Он разломил корку на две части, одну отдал собаке, а другую с жадностью запихал в рот.

Снимал я этот эпизод боковым объективом, и это был единственный случай, когда у меня в фильме появился нищий. Прохожу дальше и вижу рыжую собаку. Разлеглась на тротуаре и кормит щенят. Идут люди, но бережно её обходят. Присел на корточки и стал снимать только ноги. Вот они в кадре, самые разные. В модных полуботинках, сандалетах, на тонких каблучках, в босоножках. Вот босые ноги ребёнка, крестьянина, сапоги рабочего. Ноги на деревянных колодках, еле выступающие из-под цветного хитона сари. И все они обходят, обходят рыжую собаку посреди тротуара. Солнце высоко, люди топчут свою тень, но не затопчут собаку.

Многим известно, что в Индии существует религия, которая запрещает убить даже комара. Ее последователи ходят по улицам с марлевой повязкой, закрывающей рот, чтобы, избави бог, случайно не залетела мошка. Она погибнет, и это великий грех. Может быть, от этой религии и пошло у индусов бережное отношение к животному миру. А может быть, и не связано это ни с какой религией, а уходит в древность, к языческим временам. Или просто таковы народные традиции, объяснения которым наука ещё не нашла.

Меня интересуют только факты, и они в виде эпизодов были засняты на плёнку. Тут опять проявляется моя тенденция привить нашей молодёжи любовь к живому миру, нашей могучей природе, воспитывающей в человеке самые добрые чувства. И поскольку я тенденциозен, то самой безудержной фантастикой мне показалась собачья идиллия на городской улице. Ничего не поделаешь, всё познаётся в сравнении. Возможно, и фильм следовало бы построить на этом принципе. Это мне было не под силу, да и вряд ли, кроме отношения к животным, нашёл бы другие контрасты, имеющие воспитательное значение для нашей молодёжи. Разве лишь то, что на улицах индийских городов не увидишь ни одного пьяного.

Тут я мог бы показать следующий эпизод. Поздним вечером, при свете ацетиленовых факелов, двигался свадебный кортеж. Впереди карнавал танцующих в масках и традиционных старинных одеяниях. Гарцуют всадники на искусно сделанных конях, состоящих из проволочного каркаса, картона, обтянутых раскрашенной материей. На пароконной пролётке, а может быть, и на тройке, за танцующими едет невеста в национальном убранстве. Во второй пролётке одиноко скучает жених в обычном европейском костюме, но в белой чалме. Гости прибывают на торжественный ужин. Пригласили и нескольких наших товарищей. Повесили на шею цветочные гирлянды, посадили за стол. Ну, думаем, угостят шампанским, как принято у нас и всюду в Европе. Подают какие-то горшочки. Оказывается, кипячёное молоко как будто бы с чесноком. Я его кипячёного не терпел с детства, а тут нарушить обряд нельзя. Все смотрят. Пришлось выпить, претерпеть страшные муки за здоровье молодых. Ну, может быть, подумал я, молоко пьют согласно религиозному обряду, а потом подадут что-либо более существенное. Ничего подобного. В Индии “сухой закон”. Это необходимо в разграбленной колонизаторами стране. Нам такое не подойдёт, а потому и в фильме, построенном на контрастах, такое сравнение будет неправомерным.

Контрасты я нашёл в другом и в самой Индии. Это было в Калькутте, бывшем оплоте английских империалистов. По главной улице в несколько рядов движутся автомобили самых знаменитых марок. В кадре кинокамеры вижу блестящий “кадиллак”. Его обгоняет рикша. Голый, с выпирающими рёбрами, набедренная повязка взмокла от пота. Капли скользят по морщинистому лицу, бегут по всему телу. Рикша, как лошадь, впряжён в оглобли. В коляске, под солнцезащитным верхом, восседает жирный американец с сигарой. Точь-в-точь такой, как на рисунках к “Мистеру Твистеру” Маршака. Будто прямо сбежал с обложки.

Не хотелось мне рикш для кино снимать. Индусы стыдятся этого позорного наследия прошлого. Мне говорили, что рикши живут в среднем только тридцать лет. Сердце не выдерживает. Их много, а седоков мало. Трамвай удобнее и дешевле. Вся надежда на туристов. Вот едет раскрашенная огненноволосая мадам. Может быть, француженка, итальянка, американка, а вернее всего немка из ФРГ. Они довольно часто попадались в Индии. Вероятно, это мнение основано на том, что немецкий язык мне более знаком, чем другие, но также можно судить и по их вызывающему поведению. Тут они не отстают от американцев. Англичане, те держатся с завидным спокойствием, будто бы никогда и не теряли такую сказочно богатую колонию. Да и народ, помня обиды и злодеяния колонизаторов, не очень-то их жалует. Завидев человека в европейском костюме, рикши наперебой бросаются к нему, чтобы заработать несчастные гроши. Очень трудно отказывать этому бедному рабочему люду. На заводы они не могут пойти. Индийская промышленность только сейчас начала развиваться по-настоящему. Множество было безработных, и рикша боялся вместе с хозяйской коляской потерять единственный источник существования. Стоишь, окружённый рикшами, чувствуешь на себе их выжидательные, просящие взгляды и не знаешь, что сказать. Но потом было найдено это действенное слово. Тычешь себя в грудь и решительно произносишь:

— Рашен! (Русский!)

И тут происходит, казалось бы, необъяснимое. Рикши улыбаются, кто-то хлопает тебя по плечу, и все расходятся по своим местам, где стоят коляски с поднятыми вверх оглоблями, будто протянутыми за милостыней руками.

Однажды, занятый какой-то интересной киносъёмкой, я отстал от группы. К этому привыкли и, зная, что осмотр очередного храма меня меньше интересовал, чем калькуттский базар или быт старинных улочек, не стали беспокоиться. Не в первый раз писатель оказался в чужой стране. Дорогу в гостиницу найдёт.

А найти её было не так-то легко. Я заблудился в трущобах Калькутты, где обитатели почти не понимали по-английски — примерно так же, как я их не понимал. Уровень владения языком у нас был, вероятно, одинаковым. Уже солнце склонилось к западу. В узкие улочка калькуттской окраины спустилась спасительная тень. Я бродил, как в лабиринте, и не находил выхода. К обеду уже опоздал, дай бог выбраться отсюда к ужину. Но вот появился мой спаситель. Он услышал, как я, в который уж раз, спрашиваю дорогу к гостинице, и вызвался мне помочь. Но для этого ему нужно было выяснить национальность незнакомца, ибо мой английский лишь подчёркивал, что я никак не мог прибыть из стран Британского содружества наций, по-французски тоже не говорил, не говорил ни по-шведски, ни по-голландски… Все национальности перебрал молодой индус и наконец, уловив в моём бормотании немецкие фразы, облегчённо вздохнул. “Джермани?” — подсказал он, но я отрицательно покачал головой. “Рашен!” — торжественно воскликнул индус, радуясь своей догадке, проводил меня до трамвая и до самой гостиницы. Я пригласил его зайти к нам, чтобы отблагодарить за внимание русским сувениром. И вот я со своими коллегами, более-менее знающими английский, беседуем с приятным, хорошо образованным студентом калькуттского университета, будущим юристом. Он выложил нам свои прогрессивные взгляды, из чего мы поняли, что этот студент связан с определёнными кругами, близкими к коммунистической партии Индии. Беседа продолжалась довольно долго, и в заключение студент снял очки с выпуклыми стеклами, близоруко щурясь, оглядел нас и высказал своё самое сокровенное желание:

— Я хочу быть политическим писателем, — тут он грустно улыбнулся, — только не знаю, смогу ли.

Мои товарищи говорили что-то ободряющее о ведущей роли журналистики в борьбе за лучшее будущее. Мне тоже захотелось сделать завтрашнему журналисту что-то приятное. Вытащил из кармана авторучку и, передавая её студенту, попросил товарищей перевести мои слова, примерно, такого рода: вот этим пером написано много страниц. Не мне судить об их художественной ценности, но знаю лишь одно, что перо это не фальшивило и никогда не изменяло политике нашего прогрессивного советского общества. Пусть теперь в ваших руках перо послужит интересам индийского народа.

Вероятно, я сказал это проще и с большей теплотой. Во всяком случае, без пышных слов. И помню, как юноша прямо задохнулся от волнения. Слов ему не хватало. Он прижал к груди эту старую, много испытавшую ручку с облезшей позолотой и, кланяясь, попятился к двери.

Нам ничего не было известно об этом парне и говорили мы с ним, ни разу не упоминая такие священные для нашего народа слова как “партия”, “коммунизм”. Кто его знает, может быть студент насквозь пропитан буржуазной идеологией, но умело это скрывает? Однако я поверил парню. Вероятно, тому виной наивный принцип, который всегда отстаиваю в своих произведениях. А принцип такой: при встрече с незнакомым человеком всегда надо думать о нём хорошо. И мой любимый герой Багрецов, переходящий из романа в роман, и я сам, не раз обманывались в первом впечатлении, но веру в хороших людей не потеряли, и принцип этот остаётся для нас в силе. Будем надеяться, что я не ошибся в молодом индусе. Что-то он сейчас пишет моей авторучкой? А может быть, давно выбросил? Не такая уж большая ценность, если пренебречь символикой.

Индия — страна необычайных контрастов. Древние глинобитные постройки — и современная архитектура, “кадиллаки” — и рикши. Металлургический комбинат в Бхилаи, построенный с помощью Советского Союза, — и обработка полей мотыгой. Гостиницы и рестораны с кондиционерами, обеспечивающими вас живительной прохладой — и, допустим, городская прачечная на открытом воздухе, где сотни людей обрабатывают тонны белья вручную, даже без помощи мыла, а только с золой. Я снимал эту прачечную сверху с моста. Должно было получиться эффектное зрелище, красочное, в облаках пара, но затем, когда по окончании смены увидел изнурённых рабочих, их изъеденные щёлочью руки и ноги, то мне уже захотелось выбросить кассету с той плёнкой.

Контрасты! Контрасты! Осматривая астрономическую обсерваторию в Джайпуре, я видел в ней не просто уникальный исторический памятник индийской культуры, созданный ещё до нашей эры, а нечто такое, что можно сравнить с марсианской архитектурой, если бы таковая на Марсе имелась. Кстати, и некоторые учёные и писатели-фантасты предполагают, что эта обсерватория и колонна из чистого железа имеют прямое отношение к марсианам, ибо земная цивилизация до нашей эры находилась на более низком уровне развития, чем на Марсе, если предположить там жизнь разумных существ. Я плохо разбираюсь в этих гипотезах, а главное — мне не хочется отнимать у землян приоритет самого высшего разумного существа не только в нашей солнечной системе, но и во всей Вселенной.

Из всех городов Индии, а может быть, и других стран, где посчастливилось побывать, наибольшее впечатление на меня произвёл неповторимый Бомбей. Ему отдана большая часть фильма, начинающаяся с многокрасочного рассвета над городом. Так получилось, что для нас, трёх писателей и двух журналистов, задержали оформление въездных виз в Бирму. По слухам нам стало известно, что прежде чем разрешить посещение Бирмы таким “опасным” туристам, как писатели и журналисты, власти должны были ознакомиться с их произведениями. Понятно, что это был вежливый отказ, так как мы не могли ждать в Калькутте, пока будут прочитаны наши книги, очерки, корреспонденции. Руководитель туристской группы принял решение лететь в Бирму без представителей печати, а мы должны были лететь в Бомбей и там в ожидании основной группы располагать временем по индивидуальным планам. Руководство писательско-журналистской группы было возложено на меня, и лишь только мы “вырвались на оперативный простор”, прилетели в Бомбей, устроились в гостинице, я сразу же предложил: никаких храмов, музеев. Их мы осмотрим по прибытии основной группы, а пока будем ходить по набережной (красивей её я не видел), по улицам, базарам, посмотрим трудовой люд, детишек в специально организованном детском парке. Посмотрим “висячие сады”, легендарную “Башню молчания”, где хоронят мёртвых. Видели мы эту башню только издали. Представители религиозного культа, где изобретён более чем оригинальный метод погребения, ревниво охраняют башню от любопытных глаз. Нам рассказали, что покойника несут по лестнице на вершину башни, открывают люк на площадку, просовывают туда труп и, закрыв люк, быстренько сбегают вниз. Через некоторое время над башней появляются огромные кондоры-стервятники, и скоро от трупа остаются лишь одни кости. Кондоров мы этих видели. Летают, вытягивая свои голые шеи. Что же касается до самого процесса погребения, то этого вообще никто не видел. Да и мы не любопытствовали.

Видели мы празднества на набережной. Аттракционы, национальные танцы. Уйма непосредственности, буйство красок. Вот где моя камера стрекотала без отдыха.

Вернулись из Бирмы наши товарищи и после первой прогулки по улицам Бомбея страшно нам позавидовали. Ведь мы прожили в этом чудесном городе пять дней, а остальные должны были довольствоваться всего одними сутками. И вот опять самолёт. Возвращаемся в Дели. Дорогой мы любовались не безрадостными, выжженными сплошь рыжими степями, а самыми красивыми черноволосыми стюардессами, каких я не видел ни на одной международной или внутренней авиалинии стран, где мне пришлось побывать. И одеты они были не по европейской форме, а в ярко-синие атласные сари — национальный костюм индийских женщин. Такое экзотическое одеяние никак не противоречило современному оформлению пассажирского салона самолёта. И как бы подчёркивая это, казалось бы, необычное сочетание, из пилотской кабины выходит бортмеханик в привычной нам лётной форме, но вместо фуражки у него белый тюрбан или чалма, не знаю как будет точнее. В открытую дверь видны такие же сооружения на голове и первого и второго пилота.

По улицам Бомбея мы часто ходили с писателем Николаем Корнеевичем Чуковским. И раньше и после поездки в Индию он много путешествовал, повидал десятки красивейших городов и как-то однажды признался: “Сейчас здоровье уже не позволяет много путешествовать, но если бы мне предложили на выбор поехать в какой-нибудь город мира, то я бы выбрал Бомбей”.

Так и не пришлось ему вновь побродить по улицам этого сказочного города. Мы понесли тяжёлую утрату. У меня хоть остался кинофильм, но я его много лет не смотрел. Грустно, да и краски, наверное, повыцвели. Жалкая пародия на действительность. …Мы снова в Дели. В последний день мечусь по городу, хочу доснять то, что пропустил при первом знакомстве.

Вспоминается забавный эпизод. Возле какого-то памятника старины, по-моему дворца магараджи, на пьедестале, доступном для обозрения, мы увидели обнажённого до пояса, исхудавшего мужчину. Перед ним была мисочка с остатками еды. Мы спросили у гида: почему этот индус сидит на самом солнцепёке? Загорает, что ли? Ответ был исчерпывающим: этот индус исповедует какую-то жестокую религию. Он нарушил религиозные законы, и духовенство приговорило ослушника к наказанию. Должен сидеть, не вставая с позорного пьедестала (не помню — какой срок, кажется неделю или две) и питаться только подаяниями. Мы поинтересовались: за что же такие строгости? “За нарушение супружеской верности”, — ответил гид, и наши дамы заметно оживились. Кто-то из них посетовал, что у нас нет такого закона. Вот бы ввести, чтобы мужьям было неповадно. Почти все женщины со смехом поддержали это предложение. Представители мужской половины нашей группы возражали, мотивировка была сугубо практическая: “А куда же этих нарушителей сажать? Стадиона в Лужниках не хватит”. По широким ступеням мы поднялись во дворец. Минуя несчастного нарушителя, миска которого была уже заполнена рисом, мы успокаивали себя тем, что с голоду он не умрёт, пока существует “мужская солидарность”.

Во дворце гид показывал покои магараджи и комнаты его жён.

— А вот отсюда, — рассказывал он, выходя на балюстраду над обрывом реки, — сбрасывали неверных жён, завязанных в мешок.

Наши дамы зябко повели плечами, сославшись на холодный ветер, постарались покинуть опасное место. Мы были отомщены. Неизвестно, кто бы выиграл, коли женщины потребовали бы введения в нашу практику сурового наказания для неверных супругов.

Неверного супруга я не снимал на плёнку, хотя мог бы воспользоваться боковым объективом. Видимо, запротестовала “мужская солидарность”. Но зато снял “опасное место”. Так, на всякий случай.

Много я извёл плёнки, снимая путешествие на “Слоновый остров”. Это недалеко от Бомбея, где совершенно чудесен пещерный храм с вырубленными в скале изваяниями. Особенно интересно было сочетание этих суровых фигур, олицетворяющих тяжёлое прошлое народа, с весёлыми детскими лицами. Это школьники приехали на экскурсию.

На обратном пути, подплывая к причалу, я заснял в лучах заходящего солнца помпезную арку, построенную для въезда английского короля. Через эту же арку после объявления независимости Индии уходил последний английский солдат.

Много было интересных встреч. Ну хотя бы с индийскими раскрашенными слонами, на которых мы катались в окрестностях Джайпура. Довольно странное ощущение. Испытал я всякие виды транспорта. Помните, летал и на самолётах и на планерах. На воде прочувствовал скорость торпедных катеров и судов на подводных крыльях, слышал грохот внутри стальной коробки танка, мчался на быстроходных автомобилях, падал с велосипеда, испытал лошадиную рысь. И вот я сажусь на слона в его четырёхместное седло, если можно назвать седлом специальное сооружение, укреплённое на широкой слоновьей спине. Мы тронулись по дороге в гору под музыку идущих рядом бродячих музыкантов. На своих национальных инструментах они наигрывали “Ах, Самара городок”. Русская старина переплелась с индийской экзотикой. Но что случилось? Слон идёт плавно, будто парит в воздухе, а пассажиры раскачиваются на туго закреплённом “седле”. Не знаю, чем это объяснить, но было такое ощущение, что слоновья кожа отделяется от его тела и ёрзает взад и вперёд, во все стороны, как хочет. Однако при некоторой сноровке мне удалось заснять кинокамерой и живописные пейзажи, и наших туристов, покачивающихся на впереди идущих слонах.

Экзотический животный мир занял достойное место в моём фильме. Не мог же я пропустить кадры с проделками обезьян в так называемом “обезьяньем храме”. Несмотря на святое место, мартышки постоянно нарушали христианскую заповедь “Не укради”. Видимо, таковая существует и у той религии, для прославления которой был возведён бенаресский храм, потом облюбованный обезьянами. Мы поднялись на верхнюю открытую площадку, где можно было дотронуться до святых расписных или золочённых куполов. Тут обитали мартышки. Служитель кормил их орехами. Нас предупредили, чтобы следить за карманами, а дамам покрепче держать свои сумочки. Эти обезьянки ужасные воровки. Я видел где-то на бульваре, как обезьянка спустилась с дерева, вытащила у прохожего из бокового карманчика пачку сигарет и, забравшись повыше на сук, стала эту пачку исследовать. Сунула в рот сигарету, пожевала, выплюнула, разорвала все сигареты на клочки и бросила растерянному прохожему.

А вот ещё одна встреча с представителем животного мира, которого раньше я видел только на картинках. Это было в маленькой одноэтажной гостинице, расположенной в саду на окраине Бенареса. Поздно вечером усталый и измотанный путешествием по достопримечательным местам, обилием впечатлений и жарой, захожу в свой номер и вижу: сидит на кровати какое-то непонятное, лупоглазое, чешуйчатое, серо-зелёное, хвостатое существо. Сидит, растянув в улыбке свой лягушечий рот. Улыбка мне показалась наглой. Мои крики “марш отсюда”, “убирайся вон” и, наконец, “брысь” — приказ, как я предполагал, понятный всем животным, — не возымели никакого действия. Наглое существо показало мне длинный язык. “Ах ты, ещё дразниться, — разозлился я, — ну погоди же!” Стал топать, стучать по кровати. Руками мне не хотелось его брать. Противно, да и возможно этот нахальный тип ядовитый. А может быть, с ним обращаться надо по-хорошему? Я стал что-то бормотать насчёт своей усталости.

— Мне спать надо, а ты здесь расселся, бессовестный. И неужели тебе не стыдно?

Смотрю — краснеет. Или мне это так показалось, или в конце концов я понял, что передо мной хамелеон. Неужели он только в научно-популярных книжках меняет свой цвет? А как при встрече? Неужели столь необычайную способность придумали учёные и популяризаторы? На этот вопрос я так и не получил ответа. Хамелеон вильнул хвостом и спрятался под кровать.

К ящерицам я уже привык. Лежишь, смотришь на потолок и наблюдаешь за их игрой — бегают вперегонки за мухами, мошками или за москитами, случайно прорвавшимися сквозь защитную сетку в окне. Ящерицы в Индии если и не священные, то, во всяком случае, уважаемые человеком существа. Он не даст их в обиду. В комнатах, где поселились ящерицы, нет никаких вредных насекомых. Индусы это умеют ценить.

Всё это было неожиданным для меня. Но какая-то тоненькая ниточка связывала зримую индийскую действительность с теми юношескими впечатлениями об этой сказочной стране, что дали мне книги, театр, музыка. Казалось бы, они полузабытыми остались дома. Однако, бродя по радужному, элегическому Джайпуру, я беспрестанно напевал “Розы Джайпура, лейте аромат любви”. Вспомнилась ария из оперетты “Баядерка”. Из этой же оперетты привязался ко мне мотив дуэта “В Бенаресе, в Бенаресе”. Я не мог расстаться с ним всё то время, пока мы были именно там, в Бенаресе. Слов этой арии и дуэта я никогда не помнил. Они банальны, а вызвали из памяти забытую “Баядерку”, прекрасные мелодии великого мастера оперетты Имро Кальмана.

Непознаваемы причуды памяти. Никаких роз я в Джайпуре не видел, однако, проходя поздним вечером по рядам художественных промыслов, где при свете керосиновых фонарей и свечей прямо на улице стучат молоточки чеканщиков по металлу и других ремесленников, где весь воздух пропитан запахом поджариваемых орешков “кешью” и вьётся дымок тлеющих благовонных палочек, я всё же явственно ощущал запах роз.

И теперь, сидя за письменным столом, вдруг прислушиваюсь к доносящейся откуда-то мелодии “Розы Джайпура”, и воображение уносит меня не на сцену театра, где ноет лирический герой в белой чалме и во фраке. Нет, я снова там, на улице ремесленников с молоточками. Лица освещены не светом рампы, а колеблющимся пламенем свечей. И я вдыхаю запахи жареных орешков, благовоний и, конечно, роз. Наверное, они в Джайпуре пахнут по-своему.

Но боюсь, что это уже не суждено мне проверить.

5

Через океан с кинокамерой. Нью-Йорк. Здесь стоял

Маяковский. С ним по городам Америки. “Чудно? человеку в

Чикаго”. Дирборн и музей Форда. Природу нельзя

подкрашивать, или вечер у Ниагары. А также всякие мои

рассуждения насчёт духовного мира большинства американцев.

О телевидении, бурлесках и прочих развлечениях.


Если в Индии, бродя по улицам Джайпура и Бенареса, я был под властью мелодий Кальмана, так неразрывно связанных с экзотической природой, сказочной архитектурой, яркими красками одежды, библейской красотой невиданных лиц, то в Америке, на улицах Нью-Йорка и Чикаго, в их суровой, чеканной строгости, я всё время бормотал стихи Маяковского.

Вышел поздним вечером на Бродвей, зажмурился от ослепительного взлёта реклам и тут же вспоминаю, что сказал Маяковский о Бродвее:


А лампы

как станут

ночь копать —

ну, я доложу вам — пламечко!

Налево посмотришь — мамочка мать!

Направо — мать моя мамочка!


Может, я и не стал бы интересоваться Бруклинским мостом. Ничего особенного, но ведь надо же пойти посмотреть на этот мост, которому мой любимый поэт посвятил стихи. Смотрю и шепчу:


Я вижу — здесь

стоял Маяковский,

стоял

и стихи слагал по слогам.


Так и видится мне его одинокая фигура с палкой “в вечерней сереющей мерещи”. Стоит и смотрит на Нью-Йорк.

Хожу по улицам, читаю вывески, они как бы подчёркивают контрасты, что удалось увидеть на тротуарах и заснять с помощью бокового объектива. Помню, тогда мне впервые попался какой-то наголо остриженный верзила, который тащил за собой, обняв за шею, буквально полузадушённую, но млеющую от восторга девицу.

Знал бы я, что это может стать модой у некоторых недоумков.

Голубой глазок объектива снова скользнул по вывескам. “Вульворт”. Так бы не обратил внимания на вывеску американского универмага, но о нём писал Маяковский в стихотворении “Барышня и Вульворт”.

Начнёшь панорамировать, водя кинокамерой по небоскрёбу, и мысленно проникнешь сквозь его стены так, как показал Маяковский в стихах “Небоскрёб в разрезе”:


Возьми

разбольшущий

дом в Нью-Йорке,

взгляни

насквозь

на зданье на то.

Увидишь —

старейшие

норки да каморки —

совсем

дооктябрьский

Елец аль Конотоп.


Да, это верно. Мещанство лезет изо всех нор. Мещанство модернизированное, приспособляющееся к моде. Кто-то сказал, что “мода — хорошо забытое прошлое”. Надоела рационалистическая мебель, тонконогие цветные, жёсткие стульчики, низкие столики на уровне колен, и вновь в витринах замелькали интерьеры какой-нибудь “викторианской эпохи”, стиль ампир и многочисленных Людовиков. Появились гарнитуры, мягкие диваны, кресла, обтянутые рисунчатым штофом, широченные царские кровати под парчовым балдахином, нейлоновые гобелены, нейлоновые фижмы и кринолины.

Утром, когда тысячи клерков, машинисток, стенографисток и прочих служащих спешат в свои офисы, я снимал этот людской поток, заполнивший все тротуары. Клерки в довольно потёртых пиджачках, но обязательно в крахмальной рубашке. Это вроде как всеамериканская форма клерков, закон презентабельности. Женщины в простеньких костюмчиках, белая кофточка, порою с галстуком. В ту пору, когда я был в США, входили в моду шляпки примерно такие, что носили ещё до первой мировой войны. Если они раньше были украшены искусственными цветами или какими-нибудь вишенками, то сейчас шляпки сделаны из одних цветов, фруктов, перьев. Хоть голова у женщин украшена. Но говорят, что “хорошо одетые ноги” имеют чуть ли не решающее значение в дамском туалете.

Я опустил объектив кинокамеры вниз и, глядя в видоискатель, не поверил своим глазам. Среди тогда ещё наимоднейших туфель на шпильках нет-нет да и промелькнут стоптанные каблуки старомодного фасона, туфли с заплатками, заштопанные чулки. Всё это скопище женских торопливо семенящих ног топтало нарисованные на тротуаре рекламы обувных и чулочных фирм. Контраст не столь забавный, сколь грустный. В сравнении с другими предметами первой необходимости обувь и чулки в США дороги. Настолько, что заработок какой-нибудь машинистки находится в явном противоречии с её желанием всегда щеголять в новых туфлях и чулках.

Кроме того, ещё должен прибавить, что в Америке много безработных девушек, а если их и примут на работу в офис, то для этого нужна серьёзная квалификация. Не каждая может освоить должность современной секретарши. Нужно хорошо знать делопроизводство, машинку, стенографию. Так вот даже с такой квалификацией не всегда женщина может позволять купить себе новые туфли.

Маяковский приводит и другой пример, где “мисс семнадцати лет” не работает в офисе, а сидит “для рекламы и точит ножи” в витрине Вульворта.


И верит мисс,

от счастья дрожа,

что я —

долларовый воротила,

что ей

уже

в других этажах

готовы бесплатно

и стол

и квартира.

Как врезать ей

в голову

мысли-ножи,

что русским известно другое средство,

как влезть рабочим

во все этажи

без грёз,

без свадеб,

без жданий наследства.


Уезжая из Нью-Йорка, я мог вслед за Маяковским повторять, что “в восторге от Нью-Йорка города”. Он впечатлят своей конструктивистской красотой, и современные небоскрёбы чуть ли не целиком из стекла придают городу ощущение некой воздушности и даже эфемерности. С верхней площадки самого высокого здания в мире “Эмпайр Стэт Билдинг” я пробовал снимать город, но ничего хорошего не получилось. Небоскрёбы тонули в белесом мареве. Ничего не различишь.

Спустившись на землю, захотел восполнить знакомство с архитектурой города. Да, конечно, основа всех центральных улиц — небоскрёбы. Старенькие, серобетонные коробки, этажей на двадцать-тридцать, или современные гиганты рокфеллеровского центра, где эти коробочки теряются, кажутся совсем маленькими. И вдруг, рядом с небоскрёбами, прижалось некое зданьице с аляповатыми коринфскими колоннами, узорчатым портиком, будто бы построенное по капризу загулявшего купца.

Примерно таких зданий много в столице США Вашингтоне. На плёнке этот город у меня занял достойное место. Надо же запечатлеть исторические памятники Вашингтону, Линкольну, Джефферсону. Не пройдёшь мимо Капитолия, Белого дома. У памятника Неизвестному солдату мне интересно было запечатлеть на плёнке весь ритуал смены караула.

Кроме этих памятников, ничего более примечательного я не нашёл для съёмки в этом чиновном городе, расположенном в парке с прекрасными газонами. С нетерпением ждал встречи с наиболее известным нам по литературе городом Чикаго. Маяковский, когда писал поэму “150 000 000”, ещё не успел побывать в Чикаго, но силой гиперболического воображения нарисовал город, что “стоит на одном винте, весь электро-динамо-механический”. В сатирической заострённости Маяковский иронизирует: “В Чикаго чтоб брови поднять — и то электрическая тяга”. И рефреном звучит “Чудно? человеку в Чикаго”.

Мне тоже было чудно?. Если у Маяковского в стихах Чикаго был создан воображением поэта, то у Т.Драйзера город изображён со всеми реалистическими подробностями. Да и не только у него, а и у Э.Синклера и у других писателей. Все эти произведения показывают нам Чикаго начала века.

Через полсотни лет, перелетев Атлантику и ознакомившись с Нью-Йорком и Вашингтоном, выхожу на перрон Чикагского вокзала и сразу же испытываю радость узнавания. Вот грохочущая надземная железная дорога. Под ней — тусклые лампочки, освещающие тротуар. Тут я должен оговориться. Американцы консервативны. Днём и ночью на улицах светятся лампы накаливания. Даже в Нью-Йорке, на 42-й улице, где целый квартал занят только одними кинотеатрами, фасады их изукрашены то гаснущими, то вспыхивающими лампочками времён Эдисона. Редко встретишь экономичные люминесцентные лампы, которые видел даже в Индии, где не было своей электротехнической промышленности.

Это ощущение технического консерватизма меня не покидало за всё время пребывания в США. В заводских цехах у Форда я видел допотопные станки и прессы (видимо, заменять их невыгодно по экономическим соображениям), в магазинах — устаревшие модели приёмников, фотоаппаратов, кинокамер, бытовой техники.

В Чикаго это проявляется особенно ярко. Может быть, старомодность быта там считается особым шиком? По улицам ходят ещё совсем молодые люди с пейсами, в котелках и длиннополых сюртуках, будто бы они сошли со страниц Шолом-Алейхема.

Это казалось мне такой же удивительной экзотикой, как в Джайпуре или Бенаресе. И всё это соседствует рядом с всемирно известным Мичиганским университетом, с высокоразвитой промышленностью. Возможно, такое сравнение неправомерно, но мне вдруг показалось, что я нахожусь в “Музее села старого быта” возле Бухареста. Туда перевезли крестьянские строения, всю утварь, построили усадьбы.

И всё же Чикаго прелестный город. Может быть, потому, что он является как бы символом старой Америки, так хорошо знакомой нам по книгам.

Я недолго был в США. За короткое время многого не познаешь. Страна интересная, сложная, полная контрастов и противоречий.

Советский человек несоизмеримо больше знает об американцах, чем они о нас. В нашей стране много издаётся классиков американской литературы и лучшее из того, что написали современники. Наш народ всё глубже и глубже знакомится с культурой и искусством Америки. К сожалению, до среднего американца почти не доходят ни советская книга, ни кинокартины. Очень затруднены и другие формы культурного общения, если не считать гастролей советских артистов.

Меня интересовало другое. Как воздействует их собственная национальная культура на воспитание молодых соотечественников? В какой мере мировая, общечеловеческая культура формирует их сознание, привычки, вкусы, воспитывает чувства?..

Во многих отраслях науки американцы занимают достойное место. Есть у них большая литература, талантливые драматурги, всемирно известные дирижёры, певцы, пианисты, скрипачи. Есть в США немалые круги образованных людей, тонко разбирающихся в искусстве. Казалось бы, столь высокая культура, разнообразное и подлинно талантливое искусство, как мы судим по собственному опыту, должны воспитывать у молодёжи и жажду познаний, и гуманизм, благородство — всё лучшее, к чему стремится человечество.

Однако это не совсем так. Есть две культуры Америки. Первая, о которой я уже рассказывал, — для избранных, для сравнительно немногих любителей, знатоков, для школьников как наглядное пособие… И есть культура другая, упорно пропагандируемая всеми самыми сильнодействующими техническими средствами. Многочисленные тиражи газет и журналов, кино, радио, телевидение — как правило, всё это отдано именно второй культуре, массированному наступлению на сознание и чувства народа. Разве в таких условиях могут играть хоть какую-либо действенную роль в воспитании молодого поколения театры, концерты, музеи и картинные галереи?

А кроме того, нельзя забывать, что билеты в театры и на концерты в Америке невероятно дороги, как и книги, пластинки с записями классической музыки и многое другое, что относится к подлинной культуре. Дёшевы самые низкопробные зрелища и книжонки такого же порядка… Короче говоря, всё, что рассчитано на массового зрителя, на массового читателя.

Не хочется повторять всем известные факты о засилии “комиксов”, отравляющих юные, неокрепшие души. Прогрессивные американцы не раз выступали против этой идиотической макулатуры, которая уже проникла и в другие страны.

Другая, более солидная, книжная продукция выставлена в американских киосках. Пестрят лакированные обложки “покетбуков” для народа. Среди книжек этой серии вы найдёте леденящие душу детективы, воспоминания убийц и гангстеров, набор всевозможной эротики и даже “научный труд”, название которого переводится примерно так: “Психоанализ гомосексуализма и путешествие на прекрасный Лесбос”.

Похоже на то, что людям, которым доверили нести культуру в массы, или, как говорится, “сеять разумное, доброе, вечное”, хочется во что бы то ни стало вытравить из человека все его лучшие душевные качества.

Взять хотя бы телевидение. Выступает проповедник, говорит о боге, о спасении души, молитвенно поднимает глаза к небу, и тут же речь его прерывается… рекламой дамского белья, душистого эликсира для ванны, причём вечно его демонстрируют полураздетые манекенщицы. Проповедник опять обретает слово, но через пять минут его снова прерывают, чтобы убедить зрителей пить виски такой-то марки или чтобы показать красивую актрису, которая со вкусом затягивается сигаретой — покупайте только этой фирмы, дамские, с особым фильтром. А проповедник говорит о душе, о соблазнах мирских, и никого это не интересует, потому что тут же можно переключиться на другие программы, где показывают фильмы с убийствами, неистовые погони ковбоев или же знаменитый кетч, о нём я уже упоминал. Об американском телевидении я попытался снять фильм, составленный из обрывков разных телевизионных передач. Получился такой кошмарный калейдоскоп, не поверишь, что такое можно передавать.

В США существуют законы об охране нравственности, но понятие о ней резко отличается от общепринятых традиций, коли здесь затрагиваются чьи-то денежные интересы. Возникает ощущение, что бизнесмены ни перед чем не останавливаются, даже если это калечит юные души.

При всей разнице политических систем у нас и у американцев есть какие-то общие понятия о добре и зле. Всякий здравомыслящий американец понимает, что разжигание низменных инстинктов отнюдь не добро. Он может даже не подпустить своего ребёнка к телевизору. Однако до общественного протеста он обычно не доходит, ибо в нём воспитано убеждение, что нельзя мешать людям зарабатывать свои доллары. Вот почему отдельные голоса протеста не находят поддержки.

В Нью-Йорке и Чикаго процветают бурлески (стриптизы), где показываются танцы с раздеванием. “Только для мужчин” — предупреждает афиша с фотографиями обнажённых женщин. Программа идёт непрерывно. Среди ясного дня выходят из бурлесков шестнадцатилетние подростки — ошалевшие, с блуждающими глазами.

Неподалёку — магазин, где продаются венчальные платья, фата, флердоранж. У витрины остановились две девушки в коротеньких узких шортиках. Лихо затягиваясь сигаретами, будущие невесты обсуждают венчальные наряды. Обсудили, пошли дальше и случайно задержались у своеобразного ателье, где скоростным методом, с помощью пневматического устройства, делают татуировки.

В витрине выставлены образцы рисунков. Среди них есть столь непристойные, что даже видавшие виды морячки с сомнением качают головами. Нет, пожалуй, для такого рисунка и места на теле не подберёшь.

Стараюсь быть объективным, упорно уговариваю себя, что это случайность. Но, оказывается, таких “ателье татуировки” множество, особенно в Чикаго. Бурлесков и всяких иных сомнительных зрелищ ещё больше.

Мне вдруг показалось, что в этом мире всё дозволено. Но я бы не хотел такой свободы. Такое ощущение, будто тебя всё время хотят освободить от того, что заложено годами, — от элементарной честности, морали, совести, даже обыкновенной брезгливости.

Вот, пожалуйста, витрина магазина, где торгуют игрушками-фокусами. Подобные игрушки я видел в разных странах и часто привозил их домой. Но что это? В витрине лежит кучка экскрементов, натуралистически выполненная из пластмассы. На рекламе указано, что можно захватить эту игрушку в гости и, допустим, положить хозяйке на диван. Или вот ещё почище. Перед вами пластмассовый кружок, который создаёт во всех подробностях полную иллюзию того, что человека стошнило. На рекламе нарисована женщина, с ужасом смотрящая на сервированный стол. Не правда ли, милая шутка?

Эта “шутка” преследовала меня во всех городах. Всюду видел эти пластмассовые кружки! Прямо тошно становилось от скудоумия разжиревших пошляков! Вот вам и плоды пресловутой свободы частного предпринимательства.

И по Бродвею и по другим улицам Нью-Йорка ходят самые обыкновенные люди. Правда, мне ранее представлялось, что в стране, где так популярен спорт, молодёжь должна быть стройной, гармонично развитой. И вдруг, как нигде и никогда, я встречаю на улицах детей, девушек и ребят, буквально поражающих своей полнотой.

Идёт пятнадцатилетний парень с солидным брюшком, щёки — наливные яблоки, за ним — мальчуган лет восьми, даже плечи у него заплыли жиром. Американцы и сами этим обеспокоены. Надо что-то предпринимать.

Всё это я снимал даже не пользуясь боковым объективом. Да, конечно, высокий уровень жизни у известных слоев общества, абсолютная сытость при полной бездеятельности — всё это даёт свои результаты.

Меня больше поражала не сытость, а пресыщение, духовная леность как результат системы воспитания. Ведь нельзя же недооценивать столь мощную “вторую американскую культуру”, которая так широко пропагандируется.

В Америке есть великолепные музеи, куда часто приезжает на экскурсии молодёжь. И до чего же неприятно бывает советскому человеку, воспитанному в глубоком уважении к подлинному искусству, когда он видит в бесценном сокровище — какой-нибудь этрусской вазе — обёртки от жевательной резинки. И это не случайное явление, а плоды воспитания. Молодому американцу, видимо, не привили благоговейного отношения к великому искусствупрошлого. Он явно несентиментален, или, вернее, в нём упорно стараются подавить добрые чувства, которые никак не сочетаются с политикой доллара.

Как дополнение к иллюстрациям “Одноэтажной Америки” Ильфа и Петрова просматриваю сейчас кинокадры своего фильма. Мелькает эта самая “одноэтажная” в окне вагона. Совсем как в электропоезде на перегоне Москва — Болшево. А вот и ещё одна книжная иллюстрация. Тихий городок Дирборн с его знаменитым музеем Генри Форда, где можно проследить не только историю американского автомобилестроения, но и семейную жизнь выдающегося основателя фордовской династии.

И снова вспоминается Маяковский:


Мистер Форд,

для вашего

для высохшего зада

разве мало

двух

просторнейших машин?


Ниагара-Фолс — городок ещё более тихий, чем Дирборн, несмотря на доносящийся сюда непрестанный рёв знаменитой Ниагары. Может быть, тут существуют какие-то непонятные нам традиции, но в Ниагара-Фолс обычно приезжают молодожёны проводить свой медовый месяц. Вылизанные до стерильности пустые улицы, отели, множество магазинов на всякие вкусы и разные цены, бары, рестораны и кусочек чахлой природы возле низвергающегося потока воды.

Снимал это чудо природы долго и много, но кадры получились равнодушные. Может быть, я уже затосковал по родной, неброской природе, любимым волжским просторам, близкой сердцу Оке, величественной Каме, удивительной Десне, легендарному Днепру, красавице Лиелупе… Да мало ли рек, по которым я плавал. Самые острые ощущения от встречи с Ниагарой мы испытали, спускаясь в лифте к подножию обрыва, с которого низвергалась вода. Вышли там на площадку и оказались в сплошной водяной пыли. Кинокамеру пришлось запрятать под плащ, чтобы не отсырела. А снимать в такой атмосфере, когда не видишь собственной руки, — дело гиблое. Над головой ревёт разбушевавшаяся стихия, так и кажется, что вот-вот обрушится на тебя, сомнёт, разорвёт и выбросит в клокочущий поток. Это, конечно, останется в памяти, но когда вечером нас повели смотреть водопад, подсвеченный цветными прожекторами, то у меня это вызвало раздражение. Аляповатая безвкусная олеография, напоминающая раскрашенную открытку рыночных кустарей. Природу нельзя подкрашивать, тем более так грубо. Хорошо, что я не снимал в Америке на цветную плёнку.

У меня осталось ощущение, что американцы любят яркие краски, но многие пользуются ими очень неумело. Причём любимое их сочетание — это красное с синим. Всё зависит от того, какой выбран оттенок. Можно получить гармоничное сочетание цветов, а можно взять и такое, что при взгляде на красное и синее тебя мороз пробирает по коже, будто пробкой трут по стеклу. Это ощущение меня никогда не покидало во время всей поездки. Вывески, реклама, консервные банки, летняя одежда, сельскохозяйственные машины… Всё это сине-красное, в том самом раздражающем сочетании, которое я навсегда запомнил. Иной раз казалось, что это пример своеобразного патриотизма. Ведь звёздно-полосатый флаг США тоже сочетает в себе красное и синее. Но, видимо, в нём используются не такие уж диссонансные оттенки. Один из элементов национального флага — красные полосы — повсюду рябят в глазах. Не знаю, насколько они уместны на шортиках, бутылках, банках, сигаретных упаковках.

Как сувенир привёз домой американский флажок. Правда, на нём есть наклейка “Сделано в Японии”, и, возможно, потому синий и красный цвет в нём не спорят. Художественный вкус здесь не подвёл. Флажок этот я использовал при досъёмке своего фильма об Америке. Там есть такие кадры: из окна двадцатого или какого-либо другого этажа гостиницы виден развевающийся на ветру флаг (отмечался какой-то национальный праздник, и флаг я снял на другой день приезда в Нью-Йорк). Далее мне нужно было показать флаг крупным планом, а телеобъектив к моей простенькой кинокамере АК-8 не полагался. Уже дома, при досъёмке на нейтральном фоне я закрепил флажок-сувенир. Он у меня тоже развевался… от вентилятора. Наконец ветер стих — вентилятор выключен — и на экран выползает рука с карандашом… Я считаю, сколько звёздочек на флаге, и тут же пишу: “50”. Недавно присоединились Филиппины и стали пятидесятым штатом. Я рассказываю ещё один примитивный эпизод в творческом процессе — как в любительском фильме очень лаконично можно передать познавательный материал. При досъёмке я использовал не только флажок, но и другие сувениры. Они как бы подчёркивали документальность кадров.

6

Уживается ли фантастика с морально-этическими проблемами?

Поездки по стране. Для кого работает писатель? Неожиданные

открытия. “Обратная связь” в технике и литературе.

Некоторые соображения о воспитании дисциплиной. И как она

нужна писателю. О том, как чувствуешь себя перед

телекамерой. В кабинете секретаря райкома партии, и о том,

как я пытался усовершенствовать систему приёма в комсомол.


Я только что рассказывал о своих зарубежных поездках с кинокамерой. Она помогала мне, если так можно выразиться, дисциплинировать свои разбросанные, клочковатые впечатления, которые должны будут послужить основой некоторых эпизодов в новом романе, где один из его персонажей попадает в те места, где я уже побывал. Конечно, можно дать волю воображению или воспользоваться литературными источниками, но свежую, ещё не использованную деталь, без чего немыслимо художественное произведение, — где ты её найдёшь? Конечно, только на месте.

Не знаю, может быть это лишь причуда, но я ещё нё написал ни одной книги, в которой бы действие развёртывалось в тех местах, где мне не удалось побывать. Единственным исключением можно считать роман “Последний полустанок”, в котором мои герои облетели Луну. Начал его писать задолго до создания спутников, а потому и в голову не приходило, что вскоре после выхода романа в свет услышу голос человека из космоса. А кроме того, в “Последнем полустанке” основные события происходят на земле и в нашей стране. В разных местах, но только там, где я был.

Помнится, как-то давно, когда ещё трудно было даже мечтать о возможности посмотреть чужой мир, совершенно случайно в общественном месте мне пришлось разговаривать с молодым американцем (наверно, сотрудником посольства). Он хорошо говорил по-русски и, желая произвести впечатление на окружающих, спросил у меня:

— Вы были в Неаполе? В Париже? Я немножко там был. А недавно приехал из Африки. Вы там были?

Пришлось ответить:

— Наша страна столь огромна и многообразна, что мне жизни не хватит всю её объехать, побывать всюду.

И действительно, с тех пор прошло много лет, и хоть поездил я много (так, например, знаю всю европейскую часть страны, от Прибалтики до Урала и с Севера до Юга, побывал в Среднеазиатских республиках, недавно прилетел из Сибири), а Дальний Восток пока остаётся только в мечтах. Вот теперь, на склоне лет, по-настоящему почувствовал, что при моей писательской профессии жизни не хватит для самых необходимых встреч в разных местах страны. А встречи эти писателю нужны как воздух, как хлеб.

Мы ездим по-разному. Одни — в творческие командировки, где собирают материал. Другие — по заданиям журналов и газет. А третьи — в том числе и я — для встречи с читателями в заводских клубах, в библиотеках, в сёлах, на шахтах, на стройках, в воинских частях, на кораблях военно-морского флота, на нефтяных промыслах или, допустим, в городских парках и садах. Детские писатели обычно выступают в пионерских лагерях, домах пионеров, в школах… Я не перечислил и десятой части тех читательских аудиторий, с которыми нам приходится встречаться.

Кинокамеру в такие поездки никогда не брал. Настолько уплотнён день, настолько велико нервное напряжение, что тут не до киносъёмки.

Если я раньше в любой аудитории рассказывал о научной фантастике и подчас пересказывал сюжеты своих книг, дополняя это сценами с привлечением доступной миг актёрской техники (пригодился опыт и живой газеты, и выступления с чтением своих и чужих стихов), то за последние годы выступаю лишь с беседами на тему о воспитании, что отражено в моих последних книгах, скорее всего, принадлежащих к жанру публицистики.

Возникает вопрос: как я дошёл до жизни такой? Этого не прощают бывшие мои почитатели — любители фантастики. У меня это не сразу получилось. Сначала было так: пишу какой-нибудь остросюжетный роман с приключениями и необыкновенной техникой. Вдруг, либо во время поездки, либо по личным наблюдениям, или из рассказов окружающих, даже при чтении скупых газетных строчек в сознании начинает кристаллизоваться серьёзная проблема, как мне кажется, большого воспитательного значения. Она меня мучает и не даёт продолжать работу над романом. Откладываю роман в сторону и начинаю заниматься только этой проблемой: собираю материалы, встречаюсь с читателями, консультируюсь со специалистами — и тогда уже возникает не глава романа, а газетная статья. Так появилась, например, статья в “Литературной газете” “Об уважении к женщине”, где ставился вопрос о тяжёлом женском труде. За ней, в развитие этой темы, появляется вторая статья, третья. Посыпались отклики от заинтересованных организаций, читательские письма. Намечались конкретные пути к решению этой проблемы.

Вы помните, в рассказе о своей работе в области радиотехники я пользовался знакомым каждому радиолюбителю термином “обратная связь”. Так же получилось у меня в писательском труде. Возникла обратная связь — читатели откликнулись на моё выступление. И чтобы эта связь постоянно крепла и никогда не обрывалась, я стал вводить также и в научную фантастику эпизоды, связанные с проблемами воспитания — главной темой современности, особенно волнующей читателей всех возрастов. Мне подумалось, что уж если молодого читателя так интересуют всякие фантастические приключения, то нельзя ли сыграть на этом интересе и, не нарушая художественной целостности произведения и стремительности развития сюжета, поставить перед читателем и наиболее серьёзные моральные проблемы. Может быть, даже затронуть вопросы эстетического воспитания.

Ох, как на меня разозлились критики: “Смешение жанров”, “Измена мечте”, “Бескрылая мечта”, “Куцая мечта”. Какие только не приклеивали ярлыки. Возмутились и некоторые читатели, те, кто ищет в книге развлекательного чтива и хотят, чтобы фантасты тешили их воображение. Всё это надо было выдержать. Однако главные испытания ждали впереди, когда вышли мои книги, целиком посвящённые морально-этическим проблемам.

Иной раз на меня находили приступы малодушия, и я готов был бросить перо, но выручали те самые читатели, ради которых я живу и работаю. Перебираю письма из разных городов, куда меня приглашают. Выбираю какой-нибудь из них… Ну вот хотя бы этот… Крупный промышленный областной центр…

Дорогой читатель! Я хочу тебя предупредить, что не буду называть ни одного города, ни одного селения, так как их очень много. Выберу лишь несколько эпизодов, нужных мне “по ходу действия”. Где это всё происходило — не так уж важно. Не хочется обижать другие чудесные города и самые отзывчивые аудитории: они меня слушали, а я их не упомянул почему-то. Итак, дорогой читатель, ты меня понял, теперь мне легче продолжать рассказ.

…В этом крупном городе много предприятий, известных не только в нашей стране, но и за рубежом. Во дворцах культуры, клубах, грандиозных библиотеках со сверкающими хрустальными люстрами проходили конференции по моей книге, о которой уже не раз упоминал. Рабочие ребята, девушки-работницы, другие молодые читатели и читательницы говорили умно, интересно, высказывали оригинальные, а порою и неожиданные для меня мысли. Я любовался их умением держаться перед аудиторией с той неуловимой интеллигентностью, где нет нарочитой позы и наигранной смелости. Не было и стремления щегольнуть модным словечком. И скромность одежды, и законченность жеста, подчёркнутые неподдельной искренностью, а порою и детской непосредственностью, приводили в восторг. Да, это мои читатели! Для них работаю. Но вот, когда я уже собрался уезжать из этого города, меня попросили выступить прямо в цехах на заводах и в типографии. Помню, как обескуражила первая встреча. Это было в красном уголке то ли слесарного, то ли штамповочного цеха. Обеденный перерыв. Люди привычно расселись на скамейках и приготовились слушать очередную лекцию, которые здесь читались регулярно о космосе, о происках империалистов, о кибернетике и о вреде курения. В этом ряду беседа писателя о воспитании не представляла для слушателей ничего особенного. Для меня тоже это не было чем-то неожиданным. Я чувствовал и напряжённое внимание, слышал смех или возгласы неодобрения, когда рассказывал о каком-нибудь дерзком поступке против узаконенных обществом моральных принципов… Всё как полагается: и аплодисменты, и добрые улыбки… Только вот когда парторг спросил: “Вопросы есть?” — в ответ ему было гробовое молчание. Перерыв заканчивался, по привычке оглядел стол, не осталась ли на нём какая-нибудь завалящая записка, и пошёл к выходу. Вопросы начались только в коридоре. Мать спрашивает, что вот, мол, свихнулась девчонка, как тут быть? Смущённый паренёк жалуется на то, что девушки на него внимания не обращают. Как добиться этого внимания? Подошли совсем юные подруги и с затаённой злостью высказывают обиды, сколько оскорблений перенесли они от “зазнавшихся ребят”. Другие спрашивают: а что можно прочитать о той или иной профессии, где можно учиться на чертёжника, какие самые лучшие стихи про любовь, и есть ли она на самом деле или бывает только в книгах?

Вопросы встречались самые разные, начиная от смысла жизни, выбора своего пути и кончая вопросами, касающимися семейной этики и правил поведения в обществе.

Примерно так же проходили встречи и в других городах, если я беседовал прямо на производстве, а не во дворцах культуры, библиотеках, где аудитория была и подготовлена и организована.

Мне как-то признался один писатель:

— Абсолютно не интересуюсь, сколько читателей и кто будет читать мою книгу. Мне достаточно одного умного собеседника. Когда я пишу, то лишь на него и рассчитываю.

Уверен, что большинство моих коллег с этим не согласятся. Они рассчитывают, что по крайней мере десятки тысяч самых разных людей, умных или не очень, прочтут эту книгу и, самое главное, не останутся к ней равнодушными. А в идеале хотят, чтобы книга заставила читателя кое над чем задуматься и по ней проверять свои поступки.

Не слишком ли я многого захотел и не преувеличиваю ли воспитательную роль художественной литературы? Надеюсь, что нет, так как это подтверждает “обратная связь” между читателем и писателем. Я уже упоминал о ней, а сейчас на примере регенеративного приёмника, знакомого вам по моим рассказам о радиотехнике, хочу пояснить особенности такой связи. Предположим, на сетку лампы попадает радиосигнал, или, вернее, какое-то напряжение. Оно усиливается лампой и с помощью обратной связи вновь попадает на сетку, опять усиливается, и так далее… В конечном счёте — чем больше напряжение на сетке, тем больше его подаёт обратная связь на ту же сетку… Получается взаимодействующая управляемая система… Хочется объяснить её понагляднее, и тут ничего в голову не приходит, кроме забавного сравнения, вычитанного мною давным-давно, в старом радиолюбительском журнале. Примерно это выглядит так: когда собака злится, то кусает себя за хвост. Чем больнее кусает, тем больше злится. Чем больше злится, тем больнее кусает… Думаю, что теперь ясно… В результате сильной обратной связи возрастает напряжение на выходе, то есть в телефоне или громкоговорителе, — значит, и слышно становится громче. Но вы, наверное, помните, что обратную связь нужно доводить до известного предела, иначе послышится свист, который будет мешать соседям.

“Обратная связь” при общении с читательскими аудиториями у меня никогда не доходила до предела, и свиста я не слышал. Сотни, тысячи километров на самолётах, в поездах, автобусах, по рекам, на “газиках” по целинному бездорожью. Вот тут-то и осуществляется вовсю принцип обратной связи: чем больше я ездил, чем больше встречался с читателем, тем больше вдохновлялся писательским трудом, тем больше писал. Чем больше и, как мне кажется, судя по читательским откликам, лучше писал, тем больше ездил.

А в сознании свирепела та самая собака, что приводилась мной для наглядности. Злился на то, что мало сделал и, как казалось мне, часто занимался пустопорожними делами. Ведь дело писателя — сидеть за письменным столом, а не растрачивать себя в театрализованной пропаганде своих “Мыслей о воспитании” (таков был подзаголовок книги “Волнения, радости, надежды”). Но тут же пытался оправдываться перед собой тем, что, услышав меня, читатели сразу же побегут за книжкой в магазины. Однако ни в одном городе своих книг не находил. Видимо, покупатели обходились без моей рекомендации. И всё-таки я не мог обходиться без того, чтобы не взглянуть в глаза тех, кому отдаю свой мучительный, изнуряющий труд, свои нервы и оставляю в каждой аудитории по маленькому кусочку сердца.

Встречи такие волнующие, трогательные. Вот хотя бы одна из многих в целинном крае. Зерносовхоз только ещё строился. Ребята — каменщики и плотники, землекопы и электромонтёры. Девушки — штукатуры, маляры, стекольщики. Впрочем, нужно ли перечислять все профессии строителей… Все собрались в огромной брезентовой столовой, похожей на цирк шапито, девушки только что пришли с поля. В загрубевших от работы руках — букетики степных цветов. Бывшие школьницы приобрели здесь ещё одну профессию — стали садоводами. Не только хлебами занят молодой совхоз. Уже разводят сады. Пройдёт время — а может быть, сейчас оно уже и пришло, давно там не был — и зацветут сады в знойной степи. И радовался я тогда, сколь благодарен этот девичий труд, сколько в нём романтики и поэзии!

Начинается разговор, я вижу знакомый отсвет на девичьих лицах — видимо, затронула тема. Вижу, как скользит по ним задумчивая тень тревоги, робкая улыбка, вспышки радости…

Какой необычайно широкий круг интересов! Посыпались вопросы. Самые разнообразные — начиная от успехов в космосе и кончая вопросом: над чем работает такой-то и такой-то писатель? Но это не было обывательским любопытством. Спрашивали о писателях, пользующихся признанием вдумчивого читателя и устойчивым, постоянным спросом о библиотеках.

После этих встреч в столовых типа “шапито” мне приходилось доверительно беседовать и с руководителями совхозов, среди которых встречались совсем молодые люди — вчерашние студенты сельскохозяйственной академии и агрономы-практики о многолетним стажем. Беседовал и с молодыми трактористами, теми, кто ещё жил в вагончиках и только собирался переезжать в новые дома. Но больше всего меня интересовали бывшие школьники. Здесь они составляли основную ударную силу. Разговариваю с ними, как со старыми знакомцами. Казалось, будто встречался с ними в какой-нибудь московской школе, видел возле кино, в городском парке, в гостях у знакомых, на литературном вечере в Политехническом музее, в кафе или просто на вечерних улицах больших городов.

Смотрю и не узнаю. Будто бы это они, близкие моему сердцу мальчишки и девчонки, и будто бы не они. Повзрослели, конечно, подзагорели, окрепли, вытянулись.

Главное — в духовном повзрослении, формировании стремлений, интересов, вкусов, привязанностей. И всё это сделал творческий, созидательный труд. Может быть, именно здесь, где на глазах растут дома, построенные твоими руками, растут сады, посаженные твоими руками, наиболее ярко проявилась великая облагораживающая роль труда в воспитании нового человека.

Такую целеустремлённую молодёжь с широким кругом интересов, умеющую находить в труде животворящую силу и радость, тех, кто понимает прекрасное и может подняться над обывательской будничной скукой, я видел и у шахтёров, и у нефтяников, на многих предприятиях страны.

Особо хочется упомянуть воинские части. Опять же это вчерашние школьники. Больше всего они меня тревожат. Но уж если им выпало счастье отслужить свой срок в армии, то за них можно быть спокойными. Кое-кто из читателей, заметив слово “счастье”, скривится в косой улыбочке: какое же это счастье — ходить в кирзовых сапогах, вылинявшей гимнастёрке, жить в казарме или палатке, вставать чуть свет, заниматься шагистикой, и тобой, человеком, знающим основы квантовой механики и понимающим толк в самых последних джазовых новинках, будет командовать какой-нибудь неинтеллигентный старшина или сержант. Абсолютное подавление личности. Хорошенькое счастье!

Примерно такое мне приходилось слышать от недальновидных родителей, кои во всём потакают своему безалаберному детищу и страшно боятся ущемления его индивидуальности, конечно же “неповторимой”.

У меня сохранилось твёрдое убеждение в необходимости для каждого молодого человека пройти службу в армии. К сожалению, по разным причинам, в том числе и по соображениям экономики, этого сделать нельзя.

Я говорю о сегодняшних впечатлениях от встреч опять-таки со вчерашними школьниками, что я особенно подчёркиваю — со школьниками в военной форме. Но дело, разумеется, не в форме, хотя она и является некоторым фактором дисциплины. Внедрение первоклассной военной техники в систему обучения будущих защитников Родины во многом определило их образовательный уровень, и подчас именно здесь они выбирают свой путь в жизни. Тут они на конкретном материале познают практическую ценность математики, ну хотя бы в артиллерии, которую нередко выбирают как свою военную специальность, и в этом направлении продолжают учёбу. Где, как не в армии, можно познать увлекательность автомотодела прямо за рулём? Я уже не говорю о близкой мне специальности радиста, оператора радиолокационной станции. Да и вообще, по моим наблюдениям, наиболее квалифицированные кадры — я говорю о молодёжи, которая приходит на заводы радиоэлектронной промышленности, — в основном поступают из армии.

Целеустремлённость, сознание своего долга перед обществом плюс незаурядные познания в области современной техники, коллективная спайка и дисциплина, порождающая ценнейшее человеческое качество — самодисциплину, — всё это приводит к тому, что человек старается расширить свой горизонт далеко за пределы своей специальности. Такого человека интересуют и социальные науки, и тайны мироздания, и душевный мир, и понимание прекрасного, и всё то, что определяет сущность человеческого бытия. Всё это есть в книгах, и прочесть их помогает и безукоризненная самодисциплина. Об этом я могу судить не только по встречам в воинских частях, но и по многочисленным письмам от воинов.

Армия — это школа кадров, где во всей наглядности преподаётся умение и командовать и подчиняться. За примерами ходить недалеко. Возьмём хотя бы опыт Отечественной войны. Вчерашний командир подразделения сегодня — командир производства или, допустим, председатель колхоза. Нетрудно назвать и целый ряд боевых полководцев, которые сейчас занимают высокие руководящие посты на гражданской службе.

Нет нужды в малоубедительных обобщениях, но жизненные наблюдения подсказывают, что армия это отнюдь не краткосрочные курсы для изучения военного дела, а школа воспитания юного характера, дающая самые широкие возможности в выборе своего жизненного пути.

Не раз я выступал в лётных училищах, мореходных школах, у молодых пограничников и сам молодел душой, будто встречался со своей юностью, когда, ещё будучи начинающим радиоконструктором, испытывал аппараты на маневрах, в лагерях, на море. И не однажды невольно ловил себя на том, что вот в зале лётного училища сидят не мои друзья — читатели, а мои друзья — планеристы, с которыми встречался на слётах ещё в тридцатых годах. Так эти сегодняшние удивительно были похожи на своих предшественников. Из тех вышли прославленные герои Отечественной войны, лётчики-испытатели, а вот из этой лётной школы, где я как-то выступал, вышел всем известный космонавт. Не так давно он приезжал туда и выступал с той самой трибуны, откуда будущие лётчики внимали словам писателя. И я с радостью убедился, что моих юных друзей интересует не только техника управления космическим кораблём, но и управление своими чувствами, желаниями, поступками в сложной житейской непогоде, не предсказанной никакими синоптиками. Да, чудесным ребятам мы передали эстафету.

Разные бывают аудитории. Кроме тех, что перечислены, я ещё очень люблю техникумы и школы рабочей молодёжи. Это самая живая непосредственная категория слушателей. Всё можно прочесть на лицах. Возникает такое ощущение, будто смотришь в сотни зеркалец на своё отражение. Ты хмуришься — и слушатели за тобой. Улыбнёшься — и весь зал расцветает улыбкой. Совсем не то, когда выступаешь по телевидению и нет-нет да и взглянешь на свою физиономию, что голубеет перед тобой на экране монитора, то есть контрольного телевизора. Не люблю выступать перед телекамерой, хотя и признаю, что трудно переоценить роль подобного общения с читательской аудиторией. Можете поверить, что перед телекамерой я испытываю примерно такое же чувство, как во время полёта в бомбовом отсеке. Помните, я об этом рассказывал? Бумажек перед собой не признаю, как при любом выступлении, а тем более по телевидению. Вот и получается, что тебя всё время тяготит необычайное чувство ответственности за каждое слово, за каждый жест, невольное движение какой-нибудь особенно беспокойной лицевой мышцы. Всё бы это можно было побороть, увлёкшись темой, гневом или радостью, поддавшись любым эмоциям в процессе творения, как всегда бывало, если чувствуешь положительную обратную связь. (В технике существует ещё и связь отрицательная, а при общении с аудиторией отрицательной реакции я почти никогда не замечал.) Но перед телекамерой не чувствуешь никакой связи со слушателями. Вообразить же, что перед тобой сидят миллионы, не всякому под силу. Требуется такое напряжение воли, равного которому мне, например, редко приходилось испытывать.

Я уже признавался в своей любви к телевидению и, как вы помните, кое-что сделал для его развития, ну хотя бы в плане изучения распространения ультракоротких волн и конструировании для них аппаратов. Рассказал я о своих ощущениях перед телекамерой лишь затем, чтобы неискушённые телезрители, не удовлетворённые теми или иными выступлениями моих коллег, а также других товарищей, кои соглашаются предстать перед миллионами зрителей, отнеслись бы к этому более-менее снисходительно и даже с сочувствием.

А до этого я признавался в другой любви. Уж очень мне нравятся читатели из школ рабочей молодёжи, технических училищ и техникумов, и думаю, что вам будет понятно, если я выделю особо техникумы педагогические. Ну как же? Ведь это мои будущие коллеги, если считать, что и они, и писатель призваны заниматься воспитанием. Правда, им достанутся только младшие классы, а мне — все остальные читательские категории.

Проницательный читатель, вероятно, уже догадался, почему автору так нравятся аудитории в техникумах. Ведь на протяжении всей книги я провожу основную мысль о необходимости с самого юного возраста искать свою параллель, чтобы поскорее приступить к трудовой деятельности. Именно это стремление к гражданской зрелости, самостоятельности, общественно полезному труду и есть та движущая сила, которая привлекает молодёжь в техникумы и школы рабочей молодёжи. У многих играет существенную роль материальный стимул — получить как можно раньше возможность помощи родителям, младшим братьям и сестрёнкам. В этом вижу задатки высокого нравственного подвига, что меня особенно подкупает. И тут, презрев всяческую скромность, с гордостью хвастаюсь: смотрите, какой у меня читатель!

Но я пока рассказывал только о молодёжи, с кем встречался во время поездок. А кто же их воспитатели? Я не говорю об учителях, библиотекарях, работниках культуры. Со всеми ими приходилось встречаться чуть ли не в каждом городе. Вполне понятно, что меня интересовали комсомольские горкомы и райкомы. С ними шёл уже вполне профессиональный разговор на самые животрепещущие темы воспитания молодёжи. Но почему-то из всех встреч с разными людьми — ведь не всегда я стремился к коллективным беседам — мне запомнились встречи с секретарями райкомов партии. Не знаю, возможно, мне просто повезло, но в самых разных концах страны мне попадались удивительно цельные, образованные и человечные солдаты партии — райкомовские секретари. Если несколько снизить патетику образа и пользоваться более точным сравнением военных лет, то секретарь райкома, конечно, не солдат, а по меньшей мере старший офицер, и на данном участке фронта он выполняет обязанности командира полка. Исторические параллели обычно мстят за себя, так как бывают противоречивы, но тут я не могу удержаться и, вспоминая фронтовые встречи, чаще всего на КП батальонов (ведь мои радиоконструкции предназначались для внутрибатальонной связи), невольно сравниваю современного секретаря райкома с комбатом. И сегодня и тогда — это передний участок фронта, где требуется максимальная оперативность, незаурядные тактические способности, эрудиция… Ну и конечно, отвага, мужество, умение работать с людьми и умение вести их за собой. Среди знакомых комбатов мне чаще встречались люди, обладающие не только всеми перечисленными качествами, но и широким кругом интересов.

Именно это свойство характера я сумел заметить у многих сегодняшних “комбатов” (если вы смиритесь с этим сравнением). Помнится, в одном шахтёрском городке, после выступления в городском саду, вместе с секретарём райкома мы заехали в его кабинет и беседовали до тех пор, пока в окнах не заалела заря. Секретаря волновали не только сами проблемы воспитания, а те средства, что несут наши идеи в массы. В данном случае секретарь показал свою полную осведомлённость в литературе, театре, музыке, кино… Меня же интересовало другое, с чисто утилитарной точки зрения, — а не подойдут ли некоторые черты его характера для создания образа партийного руководителя в моём новом романе? Через десять лет я опять побывал в этих понравившихся мне местах. В райкомовском кабинете встретил другого секретаря, гораздо моложе своего предшественника. Познакомившись поближе, я понял, что новый секретарь достойно принял эстафету, ничего не растерял из богатого партийного опыта руководить людьми, а, насколько мог, приумножил накопленное, не говоря уже о том, что кругозор его стал ещё шире. Нельзя же отставать от современности. Видя мою заинтересованность — опять-таки, признаюсь, утилитарную, — секретарь предложил, если есть время, посидеть у него часика два-три в кабинете, где должны быть и оперативные совещания, и приём людей по разнообразным делам, и переговоры по телефону… Всё это укладывалось в сравнительно небольшую часть трудового дня секретаря райкома.

Стараясь ничем не выдавать своего присутствия, хотя в этом особой нужды не было, я сопереживал вместе с секретарём все сложности жизни района, и мне представлялось, что присутствую на том памятном совещании, которое проводил заместитель наркома в осаждённом Ленинграде. Время другое, задачи другие, но методы решения поставленных задач мне показались в какой-то мере родственными тем, которыми когда-то пользовался заместитель наркома. Живы революционные ленинские традиции. Они совершенствуются, растут, идут, не отставая, в ногу со временем.

Таких примеров я бы мог привести множество, и во всех последующих поездках, получив первые впечатления от встреч с читательскими аудиториями, ознакомившись с предприятиями, совхозами, колхозами, общежитиями строителей, рабочих, студентов, побродив по городским улицам, — для того чтобы подвести некоторые итоги, я всегда обращаюсь к помощи секретарей райкомов. У большинства из них, как у того заместителя наркома, перед мысленным взором возникают десятки предприятий, люди и даже станки, возможности для выполнения серьёзных задач плюс ещё поля, фермы и всё, что относится к сложному хозяйству страны. Помню, как-то очень давно, ещё когда работал над романом “Семь цветов радуги”, где хотелось показать романтику сельского труда, я вместе с секретарём райкома объездил множество селений, побывал на консервном заводе, а потом ещё какое-то время пожил в наиболее интересном для меня колхозе. В книге не было никаких сверхъестественных чудес, оправдывающих её принадлежность к жанру научной фантастики, — с этих пор и начались нападки критиков, отлучающих меня от этой литературы за “приземлённость”, — но, судя по отзывам читателей, романтики там хватало. Может быть, это объясняется тем, что меня, городского жителя, увлекло такое непосредственное общение с природой, вдохновил творческий труд, что переделывает её на благо общества. Вероятно, и смотрел я на сельскую жизнь глазами героев моего романа, юных горожан, которые потом перекочевали на страницы ещё трёх книг, а в будущем выйдет и заключительная, пятая книга, где мои путешествующие герои, Вадим Багрецов и Тимофей Бабкин, будут ходить по улицам коммунистического города.

Вот это уже, конечно, фантастика. Но, дорогой читатель, я столько поездил, столько повидал неожиданного, столько встретил интересных людей, преданных нашей великой идее и самозабвенно работающих на неё, что, казалось бы, далёкая, радужная мечта о коммунизме для меня становится ощутимой, ближайшей явью.

А встречи действительно бывают неожиданными. Взять хотя бы такой пример. В одной из поездок в обкоме партии меня познакомили с довольно молодым человеком, сотрудником отдела культуры. По плану, что мне здесь составили, я должен был выехать к читателям в районный центр. Туда же предполагал поехать обкомовский представитель. Дорогой разговорились, опять же на больную тему о воспитании. Я пожаловался, что много встречается молодых людей, слепо перенимающих буржуазные нравы, бездумно восхищающихся модными, но отнюдь не лучшими произведениями литературы и искусства. Приводил примеры из области живописи, удивлялся, почему наши фрондеры могут равнодушно проходить мимо изумительных полотен французских импрессионистов и восторгаться безвкусными поделками эпигонов абстракционизма. Вскользь упомянул о богатейшей коллекции работ Модильяни, виденных мною в Нью-Йоркской национальной галерее, и в ответ услышал: “Я с ним мало знаком, но вот в Лувре…”

Я бы не стал затрагивать эту тему, если бы не почувствовал, что мой собеседник искренне любит живопись и достаточно хорошо в ней разбирается. Что же касается упоминания о Лувре, то я мог предположить, что он был там во время туристической поездки. Стоит ли тут удивляться? Оказалось совсем другое. Этот обкомовский сотрудник не так давно вернулся из Парижа, где учился в Сорбонне, и сейчас параллельно своей основной повседневной работе готовит докторскую диссертацию на тему о буржуазной эстетике. Вот вам и новые молодые кадры.

Сегодня воспитателями становятся не только талантливые, но и образованные. Читателю уже ясно, что понятие “образованный” я не отождествляю с окончанием вуза. С моей точки зрения, при поступлении в вуз вы избираете лишь наиболее доступный способ получить основы образования, а остальное зависит от круга ваших интересов и самодисциплины. В юные годы в студенческом общежитии мне повстречался парень, который уже заканчивал второй вуз. Первый — сельскохозяйственный, а второй — университет, где он учился на юридическом факультете. Ещё не успев получить диплом, он заказал себе визитные карточки “юрист-агроном такой-то”. Более тёмного и необразованного человека я ещё в жизни не встречал. Он, например, всерьёз доказывал, что море от того солёное, что там тонут люди. В вузе этого не проходили, а школьные знания выветрились. Что же касается популярных книг по природоведению, то в вузовских программах они не значились. Тогда зачем же их читать?

А вы говорите — образование. Вуз, конечно, облегчает путь к получению систематических профессиональных знаний, их чрезвычайно трудно добиться путём самостоятельного изучения, а все другие познания, без которых немыслимо считать себя образованным человеком, можно получить лишь собственными силами. А так как стремление к этому у молодёжи стало повсеместным явлением, то, выступая, допустим, на комсомольских собраниях в заводских или вузовских организациях, куда иногда меня приглашают как докладчика, я не чувствую разницы между рабочими с так называемой “периферии” и столичными студентами.

Заканчивая рассказ о поездках, о непосредственном общении с читательскими массами, я хотел бы поделиться с вами некоторыми весьма безответственными размышлениями по поводу одного эпизода на комсомольском собрании. Заводской клуб. Тема — революционные традиции. Меня пригласили выступить. Как обычно выбрали в президиум, но первыми вопросами повестки дня были персональные дела и приём в комсомол. Разбирались проступки двух пареньков, что-то они там натворили по пьянке. Слушал я с профессиональным любопытством. Ведь, как-никак, это сама жизнь. Хотелось проникнуть в психологию этих ребят. В комсомол они вступили недавно, и когда одного из них спросили: “Зачем ты вступил в комсомол?” — Он ответил: “Я думал там интересно”. Тут же выяснились его претензии к комсомолу. Оказывается, парень — любитель лыжного спорта, а в прошлое воскресенье, когда комсомольцы организовали лыжную вылазку, этому заядлому любителю лыж не хватило. Пошёл с горя и напился. Ребятам дали по строгому выговору, и на том обсуждение закончилось. Перешли к более радостным делам. Принимали юную лаборантку в комсомол. На лице её было написано смущение. Ну как же? Такое большое собрание. Столько народа. Задают вопросы. Но ведь, кажется, она на все вопросы ответила. Что же ещё нужно? Я сидел рядом с секретарём комитета, и он мне передал анкетку для вступающих в комсомол, отпечатанную типографским способом на газетной бумаге крохотного формата с явно выраженной тенденцией максимальной экономии. Под изображением орденов, полученных Ленинским комсомолом, идут обычные вопросы: имя, отчество, фамилия, год рождения и дальше напечатан вопрос о цели вступления в комсомол, причём для ответа оставлены — опять-таки из соображения экономии — две или три строчки (чего, мол, там рассусоливать? Подумаешь, какое дело). Меня это больно царапнуло по сердцу. Ведь я тоже принадлежал к этой организации — Ленинскому Коммунистическому Союзу Молодёжи, работал в комсомольском клубе, в комсомольской газете. Правда, потом в университете, по известным уже читателю причинам, я стал менее активным комсомольцем, но принимали меня в комсомол торжественно. И это запомнилось на всю жизнь. И мою жизнь в комсомоле, как и миллионов моих современников — бывших членов этой организации, — должна продолжать вот эта девочка в пятом или шестом ряду. Она стоит, нервно теребит платочек и думает: скорее бы кончилась эта процедура. Поскорее бы уж голосовали.

Приняли её единогласно. И тут мне невольно пришло на ум, что этот очень важный акт в жизни молодого человека по форме ничем не отличается от вынесения выговоров вон тем ребятам, которые сидят неподалёку от тех, кого принимают в комсомол. Правда, ребят пригласили на трибуну, а эта отвечает с места. Так хотелось сделать что-нибудь хорошее, чтобы день этот ей запомнился.

“Переходим к основному вопросу”, — объявляет председатель, и предоставляет слово старому большевику. Он работал на этом заводе ещё до революции, рассказывал о событиях 1905 года и так увлёк комсомольцев своими воспоминаниями, что в зале можно было слышать только затаённое дыхание признательных слушателей. Потом ещё кто-то выступал из более молодых коммунистов, и в заключение слово получил я. Начал с того, как во время ленинского призыва нас принимали в комсомол. Выстроились на сцене, под знаменем. Каждый рассказывал о себе, о стремлении продолжать дело Ленина. Потом выступали поручители. Голосовали. Играл оркестр. Всё это напоминало торжественную воинскую присягу. Жаль, что сейчас не сохранились столь прекрасные традиции первых революционных лет. Ведь они подчёркивают ответственность момента, когда человек берёт на себя обязательство быть верным коммунистическим идеям, проводить их в жизнь, всегда идти впереди и служить примером в труде, учении, в быту.

Вероятно, говорил я проще, доверительнее, без громких фраз и потом, обращаясь к только что вступившей в комсомол, назвал её по имени и попросил подойти ко мне:

— Как бы мне хотелось, чтобы этот торжественный день у тебя остался в памяти. Может быть, эта маленькая книжечка тебе его напомнит, — я вытащил из кармана книжку о воспитании “Тихие девочки” с заранее, ещё в президиуме, написанными тёплыми пожеланиями и протянул её девочке-комсомолке. Затем, повинуясь какой-то непонятной, старомодной сентиментальности, в нарушение общепринятой условности, тоже довольно старомодной, извинился и сказал, что в давние времена, когда существовал обычай целовать женщине руку, девушкам не целовали, но я хочу нарушить эти нормы и, передавая столь скромный подарок в знаменательный день, целую руку в знак уважения.

Девушка зарделась, щеки запылали. Казалось, спичку поднеси — вспыхнет. В зале зааплодировали, а я попытался объяснить свой поступок, не предусмотренный никакими инструкциями, касающимися приёма в комсомол. Конечно, приятно получить книгу с авторским пожеланием, но писатели вряд ли могут быть частыми гостями комсомольских собраний. Здесь надо что-то другое придумать.

Правда, в некоторых комсомольских организациях вручение комсомольских билетов приурочивается к какому-нибудь празднику и происходит в торжественной обстановке. Это уже запоминается. Мне думается, что этот опыт надо распространить возможно шире.


Тут я не могу не упомянуть ещё об одной волнующей встрече, связанной с поездками по стране. Так получилось, что в городе своей юности Туле, где начиналась моя творческая жизнь, я сумел побывать лишь сравнительнонедавно, на торжествах, посвящённых двадцатипятилетию со дня разгрома немецко-фашистских захватчиков под Тулой.

Мне показалось, что здесь я никогда не жил. Вот на этом месте была Толстовская застава, а теперь застава почему-то очутилась в центре города, так же как и Белоусовский парк, названный в честь его основателя. Старинный парк, исхоженный мною в юности вдоль и поперёк. А рядом с ним как продолжение его аллей уже успел вырасти другой, ещё более густой и обширный парк, посаженный комсомольцами города.

Какая славная традиция! Вечером на торжественном заседании, посвящённом разгрому немецко-фашистских захватчиков под Тулой и вручению городу ордена Ленина, я невольно подумал: как рождалась эта победа? Откуда начинаются боевые традиции, свидетелем которых я был в юности? И вспомнились мне части особого назначения (ЧОН), куда входили коммунисты и комсомольцы рабфака. В этот торжественный вечер, когда вспоминали в числе участников боёв войска НКВД и Первый рабочий полк, покрывшие себя неувядаемой славой, мне подумалось, что всё это — звенья одной цепи в боевых традициях туляков. И после того как был прикреплён орден Ленина к знамени Тулы и секретарь обкома партии, встав на одно колено, прикоснулся губами к алому полотнищу, то в этом проявились ещё более давние традиции, которым следуют мои земляки.

Но вот чеканным шагом вошли в зал и поднялись на сцену комсомольцы и пионеры, и тогда показалось, что среди них я вижу своих товарищей по школе, по рабфаку, моих далёких сверстников. Именно так — со знамёнами на сцене, когда нас принимали в комсомол. А вот тот, курчавый, читает торжественные стихи. Наверное, это я был таким. Пусть ему достанется такое же счастье “трудного возраста”, какое мне пришлось испытать. Не знаю, как он захочет, но пусть в его юности повторяются и мои ошибки, хотя лучше обойтись без них.

Прозвучала торжественная клятва верности нашему великому делу.

— Клянёмся! Клянёмся! Клянёмся!

И я смахнул непрошеную слезу. Да разве только я один?

7

Письма, в которых раскрываются сердца. О чём они? “Тайна

исповеди” и гражданский долг. Как быть, когда не

работается? И в заключение я пробую ответить на вопрос:

“Что нужно для того, чтобы сделаться писателем?”


Не меньшее значение, чем встречи писателя с читателями, имеет его почта. Это отклики, советы и просьбы разобраться в тех или иных жизненных ситуациях. Нередки и просьбы о помощи вмешаться в гражданские и уголовные дела. Мне, например, чаще всего присылают письма-исповеди, в которых затрагиваются столь интимные вопросы, что ни родителям, ни самым близким друзьям не осмелишься высказать. Речь идёт в основном о молодёжи. Видимо, тем, кому пришлись мои мысли по душе, захотелось поделиться своими горестями и сомнениями с человеком, который, как они по наивности думают, призван разрешать все эти сложные вопросы. А кроме того, тут, видимо, помогает дистанция — от тебя писатель далеко, лично тебя не знает и ничего не расскажет ни твоим родным, ни друзьям, ни знакомым. Исповедуясь перед писателем, наши друзья-читатели глубоко верили в писательское благородство, в то, что он не воспользуется их признанием во вред тому, кто на это решился. Правда, для полной безопасности кое-кто из авторов пространных исповедей добавляют: “Прошу нигде моё письмо по опубликовывать с упоминанием моей фамилии. Прошу также не указывать и города, где произошли эти события. Иначе все узнают”.

Нужно ли говорить о том, что, широко пользуясь читательскими письмами, ни я, ни мои коллеги никогда не злоупотребляем доверием автора письма, всеми силами стараясь оградить его интересы. В своих статьях и книгах, если я и привожу какие-нибудь факты из писем, то не только не указываю места, откуда прислано то или иное письмо, но пытаюсь его изложить так, чтобы никто даже по стилю не догадался, кем оно написано.

Как правило, я никогда не вмешиваюсь в уголовные дела. Как говорится, не моя специальность. Однако часто получаю письма от заключённых, в которых они пишут о сожалении, что мои книжки по воспитанию попали к ним слишком поздно. Может быть, и жизнь тогда повернулась бы иначе. Конечно, это комплимент, но он не преследует никакой корысти, никаких просьб в письмах нет.

Если бы я не верил в действенность писательского слова, в то, что это слово может помочь выбрать свою параллель, единственно верный путь в жизни, подсказать трезвую оценку собственных поступков, приохотить к литературе, пробудить доселе дремавшие добрые чувства, если бы я во всё это не верил, то снова бы вернулся в технику, занимался бы технической эстетикой, опыт-то у меня двойной, и технический и эстетический, или, не желая расстаться с пером, стал бы придумывать всякие фантастические поделки.

Мне иной раз кажется, что писатель, к кому обращаются читатели с письмами, выполняет что-то вроде депутатских обязанностей, хотя и не имеет на то никаких полномочий и крайне ограничен в своих возможностях. Доверие читателя обязывает. Я уже писал, что С.Я.Маршак, несмотря на свою загруженность и плохое здоровье, отвечал на каждое письмо. Думается мне, что немногие из писателей могли бы следовать этому благородному примеру. В своей практике я пользуюсь методом тщательного отбора, откладывая лишь те письма для ответа, по которым смог бы оказать их авторам действенную помощь.

Вот передо мной одна из папок многолетней переписки. А началось это так. Молодая учительница в результате тяжёлой болезни сердца прикована к постели, страстно борется за жизнь, желая возвратиться к любимой работе. Единственным светлым лучом в её тягостной полутьме были книги. Попалась ей и моя — о воспитании. Вероятно, нашла отзвук в её, сопротивляющемся болезни, сердце. Написала мне письмо по поводу прочитанного — мысли умные, дельные, с завидной непосредственностью юности — рассказала о себе, о любви к природе и вскользь призналась, что рисует. Послал ей кое-какие свои книжки, которых у неё нет, и в расчёте на то, что она может себя попробовать в книжной иллюстрации, попросил прислать рисунки. Она прислала, но, несмотря на явные задатки художника, рисунки были профессионально слабы. Для работы в книжной графике требовалось мастерство, которое эта девушка — инвалид второй группы — приобрести не могла. С тяжёлым чувством, боясь потревожить больное сердце, всё же решился послать ей своё заключение. Для этого моей квалификации газетного карикатуриста было вполне достаточно. Она приняла ответ мужественно, и вот, стараясь хоть чем-то помочь ей в борьбе за жизнь, повысить психическую сопротивляемость организма, я посылал ей каждую свою статью, каждую книгу и всегда получал вполне квалифицированный разбор затронутых к этих работах проблем воспитания. Иногда посылал лекарства, которые трудно было достать в маленьком белорусском городке. Она добивалась того, чтобы ей сделали операцию, поставили бы искусственные клапаны сердца. Лежала в минской клинике, затем в Ленинграде, наконец её положили для исследования в московскую клинику. Я писал и в Ленинград, и здесь, в Москве, обращался к самым знаменитым хирургам, просил посмотреть мою подопечную. И надо прямо сказать, что люди с мировой славой, чрезмерно занятые относились к просьбе писателя добросердечно. Однако после осмотра больной приходили к печальному выводу, что пока операция противопоказана. Её старались подлечить, насколько это доступно сегодняшней медицине, и она возвращалась домой. Опять взаимные письма. Хочу ободрить больную, сделать всё возможное для сохранения жизни этого мужественного, скромного и душевного человека. Уже представлял себе, как она впервые после болезни входит в класс и с трепетной любовью к детям говорит им добрые слова, идущие от самого сердца. Где-то в подсознании гнездилась уверенность, что вот ей, молодой, предназначено быть проводником тех мыслей и чувств, которые она находила на страницах моих выстраданных книг. Но что я мог сделать? Из-за скромности, порою доходившей до щепетильности, она ни о чём не просила. Я узнал, что мать и бабушка её просили улучшить жилищные условия, но безрезультатно. Я написал, как мне думается, убедительное письмо в Минск. Там быстро откликнулись, и больная мне сообщила, что из районной организации приходили с обследованием и обещали помочь. Но она не дождалась этой помощи. Я получил письмо от самой близкой её подруги — тоже учительницы. В нём есть такие строки: “Ей столько пришлось страдать, так мало радости выпало на её долю. Она была удивительно честной и справедливой, бесконечно доброй. С таким упорством боролась за жизнь, за последнюю весну и уже не победила”.

Поверь мне, дорогой читатель, что я очень глубоко переживал тяжесть утраты этого незнакомого мне человека, и каждый раз, открывая у двери свой почтовый ящик, с надеждой искал письмецо с привычным твёрдым почерком. Даже сейчас, когда пишу об этом, собранный и холодный, на глаза навертывается непрошеная слеза. Добрых людей встречалось много, и все они мне дороги. Ох, как тяжело хоть одного из них терять!

Мне бы очень хотелось знать, насколько справедливы бывают мои советы на расстоянии, не ошибаюсь ли я, взяв на себя смелость что-то подсказывать. Думаю, что порою рассматриваю жизненные коллизии с позиции идеалиста, тогда как многое зависит от условий существования. Мне эти коррективы нужны для новых книг. И если читатели пишут, как помог им тот или другой мой совет, пишут, так сказать, по горячим следам, то я ничего не знаю, как сложилась их судьба в дальнейшем, через год или через два. Вот почему я, пользуясь случаем, прошу моих читателей-корреспондентов написать, нет ли у кого из них сожаления, что меня послушались.

Из писем лишь иногда беру факты, а больше всего меня волнует тот эмоциональный накал, проступающий между строк, что поддерживает во мне горение. Это же характерно и для многих моих коллег.

Бывают хмурые дни. Не выдавишь из себя ни строчки. Тогда перебираю письма в надежде, что какое-нибудь из них хоть слабеньким толчком заставит написать первую, самую мучительную фразу, которой начинается мой день. Или вновь нахлынут воспоминания о годах прежней пылкой любви к технике, и тогда я начинаю возиться с транзисторами, магнитофонами, телевизором. Пытаюсь их совершенствовать доступными мне средствами. Но ведь сейчас без приборов не обойдёшься и методом “ползучего эмпиризма” ничего не сделаешь, а потому я добивался некоторых успехов только в переделке общей, внешней конструкции, более глубокое проникновение в электрическую схему аппарата чаще всего приводило к его безнадёжной порче.

Опять-таки в эти бесплодные часы, чтобы сдвинуть с моста застрявший воз вдохновения, обращаюсь одновременно и к технике, и к “ваянию”, если так можно назвать изготовление всяческих карикатурных фигурок из проволоки и других подручных материалов. Боюсь, что и в области изобразительного искусства это вдохновение меня тоже не посетило. Вспоминая об этих игрушках, хочу предложить их вашему вниманию не только как характерную деталь в творческом процессе писателя, а с другой целью, — как пример увлекательного занятия, доступного большинству читателей. Модный сейчас на Западе “поп-арт” тоже пытается объединить технику с изобразительным искусством: для создания своих произведений авторы применяют паяльник, пользуются электросваркой и прочими методами обработки материалов. Я тоже вспомнил о паяльнике. И вот некоторые мои забавы. Первую из них я бы назвал “Острый момент у футбольных ворот”. Материал — красный полихлорвиниловый телефонный провод. Здесь нет никакой абстракции, и навеяна эта композиция юношескими впечатлениями от “красных мальчиков” Матисса. Другая композиция: на магнитофонной кассете изображается нечто вроде твиста, как его иногда уродливо танцуют. (Тоже проволока и пластмассовые колпачки от какого-то лекарства.) Модная дама — пустой пузырёк, а голова — пробка от шампанского. Будем считать это дружеским шаржем, как и современную медузу-горгону. Таким образом, я вспомнил, что когда-то был карикатуристом. Сейчас карикатуры стали объёмными. Можно их держать на письменном столе, на книжных полках, дарить друзьям, но всё это, как говорится, “отходы рабочего времени”, которого у меня очень мало и жалко его так бесполезно растрачивать. Помог случай сделать, в ожидании музы, нечто практически пригодное в хозяйстве, пусть даже ограниченном стенами моего кабинета. Разбился термос. Я выбросил осколки стеклянной колбы и остановил внимание на его алюминиевых гофрированных стенках. Решил их использовать для конструкции настольной лампы дневного света. В то время люминесцентные настольные лампы ещё не выпускались нашей промышленностью. Надо бы сделать её вертикальной. Помимо термоса в ход пошли детали старой люстры, как и в светильнике для киносъёмки, стеклянные палочки и прочие ненужные вещи. Конструировал я такую лампу в расчёте на то, что, занимая мало места на столе, она будет прямо светить на машинописный лист во время работы. Надежды мои оправдались. Вертикальная конструкция оказалась удобной. Сделайте себе такую, если захотите. Как вы сами понимаете, для этого не нужно разбивать термос. Тут лишний раз хочу подчеркнуть значение случайного импульса в конструкторской работе, о чём я уже рассказывал подробно. В литературной же деятельности таким импульсом может послужить читательское письмо или многие из них. Об этом я тоже рассказывал.

Да и вообще пора заканчивать своё повествование, пора прощаться с читателями. Но прежде чем это сделать, постараюсь ответить тем, кто спрашивал: что нужно для того, чтобы сделаться писателем? Собственно говоря, об этом написана вся книга, но попробую вкратце резюмировать в довольно примитивной форме. Надеюсь, что с этим, хотя и с некоторыми оговорками, согласятся и мои коллеги, имеющие большее право на подобное определение. Итак, первое условие — наличие таланта. Как его распознать, проявить и усовершенствовать? Попробуйте пройти, примерно, такой же путь, что выпал на мою долю. Вариантов бесконечное множество. Второе условие — воля, воспитание самодисциплины, без которых немыслим творческий труд вообще. И третье условие — знания. Под этим подразумевается не курс высшей школы, не аспирантура, а общая образованность. Как однажды было сказано, что книги пишут не учёные, а люди образованные. Речь идёт не об учебниках и научных трудах, а о художественной литературе. Даже научно-популярную книжку по своей узкой специальности не сможет написать малообразованный человек. И в то же время подлинные шедевры научно-художественной прозы создавали всесторонне образованные учёные, такие как К.А.Тимирязев, С.И.Вавилов, А.Е.Ферсман. Для писателя, занимающегося “человековедением”, обязателен жизненный и душевный опыт, чтобы было о чём рассказывать. Я, например, убеждён, что если бы не метался по разным творческим параллелям, не испытал себя в поэзии, карикатуре (чем я занимался почти профессионально — и то и другое печаталось), не испытал гипнотической силы театральных подмостков и потом почти два десятка лет не проработал конструктором, то вряд ли стал сейчас писателем. Для этого нужны были только что перечисленные три условия. Но они мертвы, бездейственны, пока неясна цель, пока не увидел ты свет великих идей, пока не согрела твоё сердце всепоглощающая любовь к народу, к человечеству. Иначе зачем же работать?

Честолюбие? Не спорю, оно иногда подстёгивает, как своеобразный допинг, и думается, что и при коммунизме это свойство характера, если оно не гипертрофированное, будет принято как должное, тем более когда исчезнет материальный стимул к труду. Да и сейчас каждый творческий работник, кто трудится во имя счастья народного, не может быть стяжателем, и деньги, которые он получает за свой труд, он расценивает лишь как необходимое условие для творчества. Ему необходима солидная личная библиотека, чтобы нужная в данную минуту книга или справочник всегда оказывались под рукой, нужно выписывать множество газет и журналов. Нужно ездить по стране и за рубеж. Потребности возрастают с каждой новой книгой или другой работой художника, возрастает и значение поставленных перед тобой задач. А потому, если я писал свои первые книги чуть ли не на подоконнике, то сейчас, с возрастом, такое для меня невозможно.

Большинство из моих друзей-писателей живут полнокровной общественной жизнью страны. Есть среди них и депутаты районных, городских, республиканских Советов. Есть и депутаты Верховного Совета страны. У них множество депутатских дел, и почта их велика. Но кроме этих депутатов, есть ещё и не выбранные ни в какой совет. Их выбирают читатели, не считаясь с избирательными округами.

“Кандидатов” подсказывает сердце. Избирательный округ — вся страна, а порою “избиратели” откликаются и за рубежом. Таких писателей много, и хоть не положено им по статуту, но занимаются они некоторыми депутатскими делами, в помощь депутатам разных округов. Как и многим писателям, мне тоже приходится выполнять обязанности депутата придуманного мною “Верховного совета доброй совести”. Ведь я всё-таки фантаст.

1968