КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Против течения. Десять лет в КГБ [Станислав Левченко] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Против течения. Десять лет в КГБ Станислав Левченко


STANISLAV LEVCHENKO:

ON THE WRONG SIDE. My life in the KGB.

Предисловие к английскому изданию

Я адресую эту книгу людям свободного мира, которые, в отличие от сотен миллионов жителей прочих стран, не знают бремени рабства. Моя книга не предназначена для профессиональных сотрудников разведывательного сообщества свободных стран: многое из описанного мною носит слишком личный характер. Прежде всего я обращаюсь к вам, для кого свобода — естественное состояние, для кого непостижима жизнь, когда каждый твой шаг продиктован властями и контролируется ими. Вы впитали дух свободы с молоком матери. Вам несказанно повезло, но, чтобы понять это, надо хотя бы отчасти знать правду о жизни иной — там, в Зазеркалье. И моя книга даст вам возможность заглянуть туда.

Я обращаюсь также и к возможному советскому читателю, которому, несмотря на все цензурные препоны, случится прочитать эту книгу. Мне бы хотелось сказать ему по-простому: задумайся над прочитанным и сам дай оценку системе, навязанной тебе советской компартией. Быть может, тогда ты поймешь меня — человека, заклейменного советским правительством словом „предатель”.

Я от всего сердца полюбил принявшую меня страну — Соединенные Штаты Америки — и чувствую себя перед ней в неоплатном долгу. Не только за то, что обрел тут пристанище, но и, что более важно, за то, что впервые в жизни могу безбоязненно выражать свои политические взгляды и быть верным своим идеалам. Я стал частью страны, всегда готовой помочь свободолюбивым людям, тем, кто лишен в своих государствах самых элементарных человеческих прав. Я делаю все, что в моих силах, чтобы внести свой вклад в обеспечение безопасности моей новой родины и всего свободного мира, и надеюсь, что эта книга поможет людям понять, сколь большую угрозу свободе представляет советское руководство и самое опасное орудие его воли — КГБ.

Первая книга о моей жизни была опубликована в Японии в 1984 году — она вызвала живой интерес читателей и нашла широкий отклик в прессе. Я до сих пор получаю массу интересных, порой трогательных писем от японских читателей — среди прочего в них часто содержатся ценные советы: как улучшить книгу в случае ее переиздания. Я несказанно благодарен своим японским корреспондентам.

Я не хочу привносить в рассказ о своей жизни ненужную сенсационность и потому не называю подлинных имен японских агентов, которые работали при моем посредничестве и под моим руководством на КГБ. Правительства США и Японии знают о всех аспектах моей деятельности в Японии в качестве офицера советской разведки. Равным образом они проинформированы и обо всех агентах КГБ, известных мне. Насколько я знаю, власти Японии провели тщательное расследование деятельности большинства тех, кто был завербован КГБ.

В этой книге я не называю также и имен ряда моих друзей в СССР, чтобы не подставлять их под удар КГБ. Имена, в конце концов, не важны. Значительно важнее — донести до читателя представление о характере и масштабах деятельности КГБ, о методах, им применяемых, об операциях, им замышляемых и реализуемых.

Если моей книге сужден успех, то лишь благодаря моральной поддержке и бесценному с профессиональной точки зрения наставничеству д-ра Франклина Д.Маржиотта, а также благодаря очаровательной госпоже Д.Александер, моему редактору и коллеге, без помощи которой эта книга не вышла бы в свет. Она и ее муж Алекс стали моими близкими друзьями. Я хочу выразить благодарность и Лизе Маккормак, немало потрудившейся над совершенствованием английского языка этой книги.

На этих страницах я открыл тебе, дорогой читатель, свое сердце. Я старался поделиться с тобой своими взглядами, донести до тебя свои чувства, свои заботы, рассказать правду о своей жизни. И теперь, когда книга закончена, пришел душевный покой. Говорят, что искреннее признание благотворно для души, и вот теперь, дорогой читатель, открывшись перед тобой, я понял, что эти слова — правда.

Станислав Левченко

Килл-Девил Хиллс, Северная Каролина

Я чувствую себя столь же древним, как сам океан… словно я пережил и перечувствовал все, что только мыслимо под этой луной. И я устал. Вот уже который час подряд я брожу по берегу Атлантического океана, загипнотизированный мощной игрой волн. Прошлым вечером в своей гостинице на океанском берегу я слушал магнитофонную запись классической японской музыки. Голоса старинных инструментов перекликались с гулом прибоя, и мне вспомнилась любимая мною Япония. И вот сегодня, на этом влажном песке, голоса сямисэна и фуэ словно бы слились с грохочущими ритмами океана. Сегодня я спокоен, но усталость не покидает меня. Я так одинок…

Сегодня утром белый прибрежный песок вел меня мимо пирса, устремленного в глубь беспокойного боренья волн, мимо женщины, раскинувшейся на одеяле, подставив солнцу свое излучающее матовый блеск тело, мимо выводка ребятишек, чьи звонкие голоса пронзительны, словно крик чаек… И вот я снова маленький мальчик — одинокий малыш на улицах Москвы.

Воспоминания… Они нахлынули, напрочь смыв душевный покой, мечты и кошмары. И прошлое вновь пришло ко мне. И вновь в душе своей я кричал от безумной боли, вновь страдал от безысходного одиночества, вновь видел госпиталь и больничную детскую кровать с высокими боковыми стенками… Смерть отца… Анастасия… Побои…

Япония! Прелесть жизни там. Мои хозяева из КГБ, мои враги… и, о Боже, моя вина. Опасность… решение, побег… Утрата жены и сына. Охота КГБ за мной… опасность.

Как московский уличный мальчишка стал человеком, разъезжающим по заграницам? Япония… Египет… Как майор КГБ Станислав Левченко стал свободным человеком, живущим и работающим в Соединенных Штатах Америки?

Глава первая БОЛЬНО: ДЕТСТВО И ОТРОЧЕСТВО

Килл-Девил Хиллс, Северная Каролина

Внезапно я очнулся от крика детей на берегу. Малыш бежал, заливаясь слезами, а другие — за ним следом, выкрикивая на ходу:

— Не плачь, Билли! Это всего лишь медуза. Не плачь!

— Но мне больно!

И снова воспоминания нахлынули на меня. Почему они кричат?

Желудок мой словно охватило огнем. Все закружилось… завертелось, завертелось, засасывая в тьму… Больно!

МОСКВА, 1941-1964

Я появился на этом свете вскоре после нападения германских войск на СССР в 1941 году. Выбрал время — хуже не придумаешь. Я родился в Москве, в столице Советского Союза, через месяц и шесть дней после нападения на него Германии. Сегодня я живу и работаю в столице Соединенных Штатов Америки. Я родился советским гражданином. Теперь я — американец. Цель этой книги — описать мой долгий путь из того мира в этот.

Мне рассказывали, что в первые месяцы войны в стране царили паника и хаос. Москва была переполнена беженцами из западных областей страны, но надолго они в столице не задерживались — их вскоре эвакуировали в отдаленные города на востоке. Неразбериха! Хаос? Уж не эти ли самые ранние дни моего детства определили стиль всей моей последующей жизни? Подозреваю, что это не случайно — что война и я пришли в этот мир в одно время.

Я всегда жил в Москве. Мой отец, офицер советской армии, служил в те первые военные дни в Москве, так что мы с матерью тоже жили там. Впрочем, я всего этого толком не помню. В сущности, я едва помню свою мать, которая умерла в родильной палате, когда мне было три года, — мой младший брат, ставший причиной ее смерти, оказался мертворожденным. Через несколько часов после похорон матери отец получил приказ об отправке на Западный фронт, и я остался в Москве у каких-то родственников. Ничего иного отец для меня сделать в тот момент не мог.

Я не помню, кто были эти люди и кем они мне приходились. От того времени осталась лишь туманная картина: шум, безликие взрослые и бесчисленные дети. Я не знаю, сколько семей жили в той коммунальной квартире, — думаю, шесть или семь. На всех была одна кухня и одна ванная. Все время я проводил на улице, впитывая каждое слово тех, кто постарше, участвуя во всех мальчишеских шалостях.

Первое ясное воспоминание об этом несчастном периоде моей жизни относится к тому времени, когда мне было четыре года. Как обычно, я вместе со стайкой прочей пацанвы крутился во дворе, когда туда вкатил грузовик — огромный „студебеккер”, из числа тех, что Америка поставляла СССР по лендлизу. Мы никогда прежде близко не видели американской машины, и через секунду облепили ее со всех сторон. Я ясно помню, как вскарабкался на подножку и все норовил дотянуться рукой до края открытого окна.

— Ну чего — прокатись… Слабо? — шепнул один из моих дружков.

— Ты что рехнулся?! — откликнулся другой.

Шофер, не заметив меня, начал выруливать на улицу. Я как сейчас помню дрожь грузовика, набирающего скорость. Меня так и распирало от гордости — они, старшие, испугались, а я — вот он, тут, на подножке.

Вряд ли я когда-нибудь узнаю, как оно все случилось дальше. То ли машину тряхануло на ухабе, то ли шофер крутанул ее в сторону — так или иначе моя рука отцепилась от окна кабины и я упал. Шофер дал задний ход, и огромное переднее колесо переехало меня. Никакой боли я не почувствовал, встал с земли и было пошел… Весь двор не спускал с меня глаз, пораженный ужасом. Кто-то вскрикнул… Потом время словно прекратило свой бег. Я сделал не более трех шагов, как почувствовал боль. Добравшись до скамейки, я сел.

„Больно…”, — начал было говорить я и почувствовал, что все закружилось, и я начал проваливаться в черную яму беспамятства.

Позже, несколько месяцев спустя, отец сказал мне, что в первые дни врачи не были уверены, что я выживу. Спасло меня врачебное искусство и упорство молодой и талантливой женщины по имени Анастасия, педиатра той больницы. Но лишь спустя несколько недель я наконец открыл глаза и начал соображать что к чему — тогда-то я и увидел ее. Она склонилась над моей кроватью и, улыбнувшись, сказала: „Привет, Стас. Ну что же, пора понемножку просыпаться Ты как?”

В больнице я пролежал шесть бесконечно долгих месяцев. Время от времени меня навещал отец, но всегда ненадолго — ему надо было возвращаться на фронт. Случалось, что Анастасия оставалась со мной чуть дольше положенного, но большей частью я был один-одинешенек. Я совсем разучился ходить, и мне понадобилось несколько недель, чтобы вновь научиться пользоваться собственными ногами. Я был совсем еще ребенком, однако до сих пор помню владевшее мною чувство заброшенности, угрюмую однотонность больничных стен и прутья стенок моей кровати.

Когда меня выписали из больницы, мне уже было пять лет и многое в мире изменилось за это время. Кончилась война, и отец мой опять служил в Москве. После моего выздоровления он начал встречаться с Анастасией. Это была высокая привлекательная брюнетка. С мужем она была в разводе и жила с дочерью Кирой, которая была на несколько лет старше меня. Вероятно, работать в больнице и растить ребенка без всякой помощи было трудным делом. Сегодня, оглядываясь назад, всматриваясь в те годы, когда мне было от пяти до восьми, я отдаю себе отчет, что многого не замечал или недопонимал. Но в одном я уверен: Анастасия обожала моего отца. И то, что они поженились, меня ничуть не удивило. Мне тогда было около шести лет.

Впрочем, они поженились, лишь когда отец получил назначение в Югославию — военным советником. И вот мы вчетвером — отец, Анастасия, Кира и я — оказались в Белграде, в уютном доме, окруженном деревьями и цветами. Разница, после нашей комнатки с общей кухней и ванной, была огромной. Только позже я понял, каково было отцу с Анастасией в первые дни их брака — в одной комнатке с нами, детьми. Это в первые-то дни, когда людям надо быть лишь наедине друг с другом. Так что ничего удивительного, что все мы полюбили наш маленький дом в Белграде.

Жить в Югославии мне очень нравилось. Когда отец бывал свободен, мы непременно куда-нибудь отправлялись. Меня восхищали лес, горы, маленькие гостиницы морских курортов. Нравились мне и здешние люди — веселые, добродушные. Меня занимало все, не похожее на оставленное там, в Москве — и язык, и одежда, и даже музыка по радио. Раз — это было в 1948 году — отец вернулся домой мертвенно бледный.

— Что случилось? — спросила его Анастасия.

— Нам надо возвращаться домой, — ответил он. — В Москву. Давай собираться.

— Почему? Что в конце концов случилось?

— Объясню позже, — оборвал ее отец.

Я так никогда и не узнал, что тогда произошло, но около двух месяцев спустя после нашего возвращения в Москву президент Югославии Тито неожиданно прервал отношения с Советским Союзом и выслал всех советских военных и гражданских советников. СССР отправил в Белград специальные самолеты, чтобы эвакуировать всех советских граждан в сорок восемь часов.

По возвращении в Москву отец получил новое жилье — относительно просторную комнату в большой коммунальной квартире, в доме еще дореволюционной постройки. Кроме нас, в той квартире жили еще восемь семей — кухня и ванная была одна на всех. Раньше я, наверное, был слишком мал, чтобы вполне понять, что это значит — жить в коммуналке, в этом перенаселенном аквариуме, но теперь я был достаточно взрослым, чтобы заключить, что мне это решительно не нравится. Мы чуть ли не два года прожили в отдельном доме, где каждому было где уединиться, и вот теперь опять одна комната на четверых — это ввергло меня поистине в шоковое состояние.

Но стоило нам начать жаловаться, как отец осаживал нас: „Даже эта квартира — для привилегированных? Многие живут еще в худших”.

Конечно же, он был прав: жить в таком доме — большое везение. Комнаты были очень просторными, а сами квартиры были спланированы наподобие миниатюрных отелей — посреди широкий холл, а в него с двух сторон выходят двери всех комнат. Кухня была весьма внушительных размеров, причем у каждой семьи был там свой посудный шкаф и кухонная плита. Это и в самом деле было редкостью по тем временам. И все равно на кухне то и дело вспыхивали сражения. Стоило кому-то проявить излишнее любопытство насчет содержимого кастрюли соседки, а то и того хуже — запустить туда ложку, дабы отведать соседского варева, — тут же вспыхивала неистовая свара, словно стаю псов спустили с цепи.

Наша комната была достаточно большой, чтобы как-то отгородить кровати друг от друга, и еще оставался клочок площади для обеденного стола. Мебель была массивной и мрачной — часть ее сохранилась еще со времени моей матери, часть перекочевала из прежней квартиры Анастасии. Вообще-то отец с Анастасией перед отъездом в Югославию продали все ненужное, зато в Белграде им удалось кое-что купить — несколько ковров, прелестные безделушки и даже одну или две картины.

Как известно, человек привыкает ко всему. Коммунальные квартиры были нормой, обусловленной необходимостью: западные районы страны были едва ли не полностью разрушены во время войны, и бездомных надо было где-то и как-то расселять. Строились новые дома, но жилья все равно не хватало для всех пострадавших от войны, не говоря уже о возраставшем спросе на него в результате естественного прироста населения. К тому же, Советский Союз никогда не смог преодолеть жилищный кризис, и квартирный вопрос до сих пор остается острым.

Самое неприятное в коммунальной квартире то, что там одна ванная на всех, один на всех телефон и совершенно нет возможности уединиться. В нашей квартире обитало более тридцати человек, но по сравнению с большинством прочих квартир наша была просто роскошной. И все же, что там творилось по утрам — настоящий бедлам? В туалет выстраивалась длинная очередь, бурлящая недовольством. „Он что там, пока всю газету не прочитает, не выйдет” Или: „Ради Бога? У вас что, нет что ли своего зеркала в комнате?”

И начинался скандал, от визга которого некуда было деться. Все знали все друг о друге: кто колотит своих жен, кто — детей, кто и когда предается любви, кто чистюля, а кто неряха. И все же, несмотря на вечные эти склоки, нас объединял некий странный род товарищества — мы были чуть ли не одной семьей. Мы вечно воевали друг с другом, но горе постороннему, если он осмеливался затронуть кого-то из нас.

Из-за всех этих туалетных проблем большая часть семей пользовалась ночными горшками. Опорожнять горшки, мыть их и выставлять на воздух выпадало обычно на долю детей постарше. Никто этого не любил делать, и Кира тут не была исключением. Она ухитрялась спихивать на меня эту работу столь часто, что даже сейчас вспоминать не хочется.

Как-то в воскресенье отец взял меня с собой погулять. Мне было девять лет, я гордился своим отцом, а потому вышагивать рядом с ним, зная, что сейчас он целиком принадлежит мне и только мне, было блаженством. Вдруг он заговорил, и голос его был очень серьезным, даже тревожным.

— Сын, я должен предупредить тебя, — сказал он. — Ты не должен никому даже заикаться, что мы были в Югославии. Обещай, что не скажешь об этом ни друзьям, ни кому бы то ни было другому.

Я был ошеломлен. Ошеломлен и расстроен, поскольку любил хвастаться перед приятелями своим отцом, военным, которому даже поручили работу за границей.

— Почему, папа? Ну почему? — чуть ли не плакал я.

— Ты пока еще слишком мал, чтобы понять, — мягко сказал он, почувствовав слезы в моем голосе. — Может, когда-нибудь позже я смогу объяснить тебе это. А пока обещай, что будешь молчать. Ты понял меня?

Я сказал, что да, понял. Но на самом деле ничегошеньки я не понял.

Станислав, — продолжал отец (и я понял, что раз он так назвал меня, — он предельно серьезен), — это еще не все. Те две книги, что ты привез из Югославии, — припрячь их в самом укромном уголке книжной полки.

Эти книги мне подарил приятель отца — майор югославской армии. В те времена я был слишком мал, чтобы вполне усвоить жизненную истину: тот, кто сегодня в фаворе, завтра может лишиться его. Но по мере того как я взрослел, этот случай все чаще вспоминался мне, каждый раз наполняясь все большим значением.

В 1949 году отец сумел устроить меня в школу номер один в Сокольниках. Около половины всех предметов нам преподавали там по-английски, а учителя были из числа лучших в Москве. Отец очень гордился мной. Он бывало говаривал, что если я буду прилежно учиться и выработаю самодисциплину, то смогу попасть на дипломатическую службу и буду ездить за границу. Довольно скоро я понял, что большинство учеников нашей школы — дети привилегированных работников партийного и государственного аппарата. Это была элитарная школа; и одеты были все отлично — особенно по сравнению с моими прежними одноклассниками: там все мы носили обноски, а иные так и вовсе выглядели оборванцами.

По как бы отец ни гордился мною, успехами я в школе не блистал. Предметами, которые мне нравились, я занимался всерьез, зато прочие всячески игнорировал. Лучше всего мне давались русский язык и литература, я хорошо учился по английскому языку, литературе и истории. Меня часами нельзя было оторвать от поэм Лонгфелло, новелл Сомерсета Моэма и рассказов Эдгара По. Зато по физике, математике и химии я был середняком.

Как раз в то время у нас с мачехой произошел раскол. Отношения наши ухудшались день от дня, достигнув почти кризисного состояния. Я не только потерял всякое доверие к ней, но даже и разговаривать с ней мне стало тяжело. В ее присутствии мне было тяжело и тревожно, а она в отношении меня вела себя порой непредсказуемо. Но ведь все мы ютились в одной комнате, и я стал норовить подольше не появляться дома, играя во дворе или отправляясь в библиотеку.

Моя мачеха была натурой нервной. Ее выводило из себя то, что, попав в самую престижную школу, я, по ее мнению, упускал открывавшийся мне шанс. Отец, в отличие от нее, за меня не беспокоился — он знал, что мальчики зачастую взрослеют с некоторым запозданием и полагал, что я еще наверстаю упущенное. Но, мне кажется, Анастасия считала, что все это — пустая трата денег. А кроме того, у нее было „чувство собственности'’ на меня — ведь, в конце концов, именно она спасла меня от смерти. В общем, так или иначе, она требовала, чтобы я был отличником. Каждый раз, когда я вместо пятерки приносил двойку или тройку, она впадала в ярость и колотила меня, порой довольно больно. Она понимала, что, если отец узнает об этих побоях, ей не сдобровать, а потому всякий раз пугала меня, что, если я проболтаюсь отцу, она меня отколотит хуже прежнего. И я верил ей.

Отец всегда был очень занят, и в будние дни почти не находил времени для меня. Зато по воскресеньям, в свой единственный выходной, он почти целый день был со мной. Он любил книги и частенько брал меня в книжные магазины. Я то и дело слышал от него, что если я намерен стать поистине образованным человеком, то должен быть страстным читателем, что чтение углубит мое знание жизни. Отец был человеком думающим, честным и благородным, и он никогда не прекращал учиться. Он был военным и ученым. Незадолго до смерти он занимал должность начальника химической лаборатории научно-исследовательского института, принадлежавшего военному ведомству. Он любил Россию и ее историю. Хотя мне не случалось слышать, чтобы он критиковал партию или правительство, он все же отчасти нарушал закон, храня у себя ряд книг дореволюционных авторов, из числа запрещенных. Он часто предупреждал меня, чтобы я не проболтался об этом. „Порой, — как-то сказал он мне, — приходится скрывать правду от других, но никогда не прячь правды от самого себя”.

Иногда во сне я снова и снова слышу эти слова. Они стали для меня руководством в жизни. Отец навсегда остался в моей памяти как серьезный, трудолюбивый, эмоциональный человек.

Непонятно, по каким законам работает память — порой то, что помнится очень ясно, не имеет к тебе лично существенного отношения. Так, например, я с поразительной отчетливостью помню 5 марта 1953 года. Мне было тогда двенадцать лет. Я как сейчас помню чувство какой-то нереальности, овладевшее мною, когда по радио объявили о смерти вождя советского народа Иосифа Виссарионовича Сталина. Вся школа погрузилась в странное неестественное молчание. Все — и учителя и ученики — выглядели ошарашенными и подавленными. Директор, ветеран войны, потерявший на фронте глаз, выступил с длинной речью о том, сколь трагична для советского народа смерть Сталина. Время от времени он начинал плакать — слезы катились из одного глаза, а второй, стеклянный, был совершенно сух. Кое-кто из школьников принялся хихикать. Занятия отменили, и я отправился домой — мимо клиники имени Склифасовского.

Ближе к вечеру того дня соседи рассказывали, что в „Склифасовского” доставили сотни человек, причем свозили их на всех видах транспорта: машинах „скорой помощи”, военных грузовиках, на всем, что способно было двигаться. В основном это были пострадавшие во время давки, которая началась в многотысячной толпе людей, стремившихся взглянуть на тело Сталина, выставленное в Колонном зале. Многие умерли, так и не добравшись до больницы. И в самом деле, в Москве в те дни было много беспорядков. Войскам приходилось разгонять охваченные горем толпы. Люди искренне оплакивали смерть Сталина, словно бы весь народ разом осиротел.

Вскоре печаль обернулась смятением. К примеру, парторганизация назначила моего отца представителем от института на суде над одним из ближайших сподручных Сталина. Этот военный трибунал, созванный тайно спустя всего лишь несколько месяцев после смерти Сталина, судил главу госбезопасности Лаврентия Берию по обвинению в „преступлениях против народа”. Эти преступления включали в себя и массовые убийства и изощренные пытки. В том, что Берия во всем этом виноват, не было сомнения. Во всяком случае, трибунал признал его виновным и приговорил к смертной казни. Но вместе с тем во время суда выяснилось, что Берия действовал по прямым указаниям самого Сталина. История не знает более по-макиавеллевски коварного и жестокого диктатора, чем Дядюшка Джо, как называли Сталина на Западе. Истинным преступником был Сталин, а Берию сделали всего лишь козлом отпущения. Пока шли заседания трибунала, отец каждый день возвращался домой в шоке и подолгу сидел задумавшись за столом, ни с кем не разговаривая. „Не могу поверить! — случалось, взрывался он. — Не верю, — тут он вдруг переходил на шепот, — не верю, чтобы такие высокие чины, как Берия, способны были творить такие вещи против своего народа”.

И вот как-то раз в один из этих вечеров мне пришла в голову мысль, которая позже неоднократно посещала меня: „Настоящая Россия, которую так любит отец, и этот „новый” Советский Союз — вовсе не одно и то же”.

В конце того года отец заболел. Побывав у врача, он вернулся домой днем, чего прежде никогда не бывало. Внешне он не часто проявлял нежность ко мне, а тут обнял и смотрел на меня, не отрываясь. Мною овладело странное чувство — словно он пытается навеки запечатлеть в памяти мое лицо.

— Стас, — сказал он мягко. Потом прочистил горло и продолжал: — Стас, у меня рак. Похоже, я умираю.

Я был ошеломлен.

— Откуда ты знаешь? Врачи сказали?

— Да нет, никто мне не сказал… Может, они боятся говорить такие вещи. Но у меня все-таки рак. — И вдруг он заплакал. Это было ужасно. Потом, поборов слезы, он продолжал: — Мне уже не увидеть тебя совсем взрослым. Обещай, что ты станешь порядочным человеком, Стас. Никогда не забывай про честь.

Вскоре после того отца положили в больницу. Ему сделали операцию, но было поздно — метастазы распространились уже везде. Умирал он медленно и страдал ужасно. Незадолго до смерти ему присвоили звание генерал-майора, но я не уверен, что он понял это — в последние дни он чаще всего пребывал в коматозном состоянии. Он умер, пробыв в больнице полгода. Без отца я почувствовал себя сиротой. С мачехой я так и не сумел помириться, а со сводной сестрой своей мы и вообще не были близки. Мне не к кому было обратиться за советом и руководством. Я был один на всем свете — печален и одинок, как только может быть печален и одинок ребенок.

Мачеха издавна питала нездоровую ревность к памяти моей покойной матери Лидии. Она сожгла все ее фотографии и вскоре после брака с отцом настояла на том, чтобы официально усыновить меня. В тот момент я от этого акта усыновления был просто счастлив, ибо мне так хотелось иметь мать. Однако со временем я стал смотреть на это как на еще одно доказательство ее желания „владеть” мною. Для меня из всего этого усыновления вышла только одна полезная вещь — из моих бумаг исчезло свидетельство, что моя мать была еврейкой (что, без сомнения, помогло мне в будущей карьере). О чем я действительно сожалею, так это об утрате фотографий, ибо с годами мне все труднее вспомнить лицо матери. Порой в постели, уже готовый провалиться в сон, я чувствую, что я вот-вот смогу увидеть ее — мою маленькую маму. Вероятно, нам всегда недостает женщины, давшей нам жизнь.

Когда мне было четырнадцать, я несколько раз убегал из дома в знак протеста против мачехиного злобного нрава и грубости. Я просто исчезал на несколько дней. Денег у меня, конечно, не было, так, мелочь какая-то. Я покупал на нее селедку и хлеб, а спал на стройке. Когда я возвращался домой, Анастасия обещала быть ко мне добрее. Но добрее она так и не делалась.

Мое последнее сражение с мачехой произошло, когда мне было семнадцать лет. Я не помню причину очередной вспышки ее ярости. Но я еще раньше понял, что ей не нужно никаких особых причин для того, чтобы выйти из себя. Было достаточно любого пустяка — полотенце не на вешалке, крошки на полу, пролитая чашка чая, — и она взрывалась. Сначала она кричала что есть мочи, доводя себя до неистовой ярости, затем хватала половую щетку, палку, что под руку попадет. Потом начинались побои, часто довольно жестокие, оставлявшие следы на моем теле. Однако в семнадцать лет я уже был почти мужчиной по росту и сложению, и я решил, что пришло время постоять за себя.

— Если ты меня еще раз ударишь, — сказал я, — я сдам тебя в милицию. Я сообщу в школу. Я больше не собираюсь терпеть побои.

Она только рассмеялась в ответ.

— Давай, давай! Никто тебе не поверит. Ты — баламут, ты вечно убегаешь из дому. Думаешь, поверят тебе, а не мне? Я же — уважаемый врач, работаю в большой больнице. Никто тебе не поверит!

И она направилась ко мне. Однако я не только не двинулся с места, но и, сжав кулаки, выставил их вперед.

— Не тронь — получишь сдачи.

Сразу весь ее гнев испарился, лицо побледнело, она резко развернулась и вышла из комнаты. Сперва меня захлестнула волна радости, но ненадолго — ее сменило чувство какой-то вины. Помнится, я читал где-то, что победа над старшим по возрасту неизбежно сопровождается чувством вины, ибо такая победа — попрание природы. Это оказалось правдой. Я знал, что прав, не дав себя бить, и все же чувствовал себя ужасно. А кроме того, победа моя на самом деле ничего не решила — отношения с Анастасией не улучшились. Напротив, мы обращались друг с другом с холодной вежливостью и с постоянной настороженностью. Ни о каких побоях теперь и речи не было, зато наступила полная взаимная отчужденность.

С десяти лет я терпел побои мачехи, так как чувствовал себя виноватым. Однажды, выскочив из дома, чтобы никто не видел моих слез, я, помню, как думал, что я, должно быть, действительно ужасный ребенок, иначе меня бы так не наказывали. Теперь-то, начитавшись книг по детской психологии, я понимаю тогдашнюю ситуацию более четко. Дети, с которыми обращаются жестоко всегда думают, что заслужили такое обращение. Со мной в детстве обращались жестоко, и это до сих пор причиняет мне боль. До сих пор эта рана кровоточит.

Несмотря на все эти домашние баталии, школьная жизнь моя шла, как обычно, — я с удовольствием занимался гуманитарными предметами и по-прежнему недолюбливал естественные науки. Более всего я любил историю — в значительной мере из-за самого учителя. Ему было около пятидесяти пяти лет, лицом и всеми манерами он напоминал персонажей картин девятнадцатого века — типичный интеллигент былой России. Язык его был весьма выразителен, и он очень красочно рассказывал нам о русской истории. А когда дело касалось истории современной, он трактовал ее неортодоксально. К примеру, говоря о второй мировой войне, он, вместо прославления роли компартии в победе, подчеркивал жертвенность и героизм простых людей.

Мне никогда не забыть встречи с одним из реальных героев. Какое разочарование! Мне было что-то около четырнадцати лет, когда однажды собрали всю нашу школу на встречу с „великим героем” революции маршалом Буденным. Вместо того чтобы разойтись после уроков по домам, пришлось идти на эту встречу — так что никто не был в большом восторге от необходимости тратить время на выслушивание ерунды, которую собирался промямлить нам этот старый большевик. „Великий герой” прибыл на правительственной машине, и появился он как раз вовремя, чтобы увидеть, как мы пытаемся улизнуть из школы, а учителя загоняют нас в класс. Он, действительно, был стариком, но уж никак не мямлей — взбешенный, ворвался он в зал и обрушился с матерной руганью и на нас, и на учителей, причем пользовался он выражениями, которых прежде мне слышать не доводилось.

Говорил он неграмотно и совершенно бессвязно — так, собрание каких-то анекдотов, к тому же неинтересных. Когда все это кончилось и мы наконец отправились по домам, один из моих приятелей шепотом спросил меня: „Думаешь, все „великие герои” вроде этого старика?” Я задавал себе тот же вопрос.

Школу я окончил летом 1958 года. Казалось, если я не поступлю в Московский институт международных отношений, чтобы стать дипломатом, — наступит конец света. Но я недобрал баллов. Так что пришлось подавать документы на восточный факультет Московского университета. Я сдал вступительные экзамены и осенью того же года приступил к занятиям. Так началась моя карьера специалиста по Японии. С первого же момента мне понравилось все, чему меня учили. Еще в школе мне доводилось читать японских авторов — теперь я уже не помню всех их, но потрясение, вызванное книгой Акутагавы Рюноскэ до сих пор незабываемо. Уже с первой страницы „Расемона” я понял, что автор — гений и что пишет он о людях, вроде тех, что жили в России. Его стиль напоминал манеру Тургенева. Этот писатель из далекой страны словно бы писал о России, о ее самом сокровенном.

Моя карьера была успешной во многом благодаря образованию, полученному в университете. Если бы не возможность изучать японский язык под наставничеством двух профессоров, я, вероятно, никогда не научился бы говорить на нем бегло. Более всего я обязан четверым преподавателям: профессорам японского языка Иваненко и Катаяма, профессору японской литературы Ирине Львовой и известному историку профессору Гальперину. Кстати говоря, трое из этих поразительных людей пострадали от советской системы, и раны, нанесенные ею, оставили в их душах незаживающие шрамы. Факт, по-моему, не нуждающийся в комментариях.

Оба преподавателя японского языка были великолепными, прямо таки прирожденными учителями. Иваненко была этаким драгуном в юбке — она усвоила армейские привычки в годы работы в качестве переводчика в лагере для японских военнопленных. Катаяма оказалась в Москве в 30-х годах, вместе со своим отцом, известным коммунистом, бежавшим из Японии. Несколько лет спустя после побега в СССР он умер, и прах его помещен в Кремлевскую стену — высокая честь для коммуниста-иностранца. Когда я впервые встретил профессора Катаяма, ей было уже пятьдесят лет. Чаще всего она была печальна и подавлена чем-то, порой — нервна. С русским языком у нее были проблемы, и хотя она была убежденной коммунисткой, ей трудно было приспособиться к реальностям советского социализма.

Профессор японской литературы Ирина Львова — один из лучших специалистов в Советском Союзе, а может, и во всем мире. Она была еще молодой женщиной, когда, при Сталине, ее по ложному обвинению посадили в тюрьму, где она пробыла десять лет. Преподавателем она была невероятно талантливым. И японский язык знала великолепно — переводила прямо с листа. Она помогала мне писать дипломную работу, и я всегда с благодарностью вспоминаю ее.

Профессор Гальперин был ведущим советским специалистом по японской истории, и мне очень повезло, что я был его учеником. Человек интеллигентный, с голосом тихим и мягким, он в самом деле знал, как овладеть вниманием студентов.

Мои студенческие годы пришлись на время, которое теперь называется периодом „десталинизации”, хотя все равно возможности вести свободные дискуссии, особенно о текущих событиях, были невелики. Даже там, в институте, КГБ не спускал с нас своего внимательного глаза. Были среди студентов и сексоты. Один из моих сокурсников, выданный таким сексотом, был арестован и позже приговорен к восьми годам заключения за „сионистскую пропаганду”, хотя трудно сказать, какого рода пропаганду мог’ вести студент двадцати одного года от роду. Нескольких студентов вызывали на „беседу” с работниками КГБ за то, что они критически высказывались об отношении Хрущева к вопросам культуры. Их не арестовали, но КГБ пытался (и, вероятно, преуспел) некоторых из них завербовать в стукачи. Угадать, кто работает на КГБ, было не так уж трудно, и я избегал стукачей как мог.

Одним из таких сексотов был Вячеслав Пирогов, на два года старше меня. Я был на вечеринке, устроенной им в связи с окончанием института. Как обычно, едва держась на ногах от обилия выпитого, он изображал из себя настоящего гебиста — предлагал то тому, то другому уединиться в соседней комнате и там заводил речь о возможности сотрудничества с КГБ. Кое-кого из гостей это сначала привело в ярость, но потом кто-то тишком подсказал другим идею позабавиться над пьяным дураком. И вот все выстроились в ряд и смиренно являлись — один за другим — на допрос к Пирогову. Все это было, конечно, в шутку, но характерно, что никто нс нажаловался на Пирогова в деканат — явное свидетельство подлинной порядочности.

Много лет спустя, когда я, приступая к своим обязанностям разведчика, впервые появился в советском посольстве в Токио, меня там встретил старина Пирогов, тогда уже и в самом деле офицер КГБ.

Часто после лекций мы с сокурсниками бывало отправлялись в кафе „Москва" на Моховой и часами сидели там, говоря, говоря и говоря без конца. Мы только-только приобщились к миру идей, и приобщение это кружило нам головы. Естественно, в те вечера в набитом студенческим людом кафе завязывалось множество романтических историй. Лично я влюблялся и охладевал к предмету очередного увлечения по меньшей мере дважды в неделю. Бывало мы рассаживались за столом, я начинал разговор с какой-нибудь девушкой — порой из тех, что я уже знал не первый год, — и вдруг обнаруживал, что она просто прекрасна. Мгновенно начинался роман. С одной девушкой я встречался чуть ли не год. Она была очень высокой, почти два метра, но тем не менее в ней были и привлекательность, и интеллигентность и женственность. Однако ничего у нас все равно получиться не могло. Мы с ней выглядели довольно странной парой и, конечно, знали, что публика пялится на нас. Случалось, что, пропустив по стаканчику, мы начинали танцевать под аркой старого здания университета — просто для потехи, чтобы посмеяться над тем, как изумленно глазеют на нас прохожие. Но, как я сказал, ничего из этого выйти не могло. Даже поцеловать ее и то для меня было проблемой. Мы оставались близкими друзьями; она была на моей первой свадьбе и плакала не переставая. „Стас, дорогой мой, — все приговаривала она, — твоя Елена такая красивая! Ваша свадьба просто прекрасна!"

С прекрасной своей Еленой я встретился в 1959 году — мне тогда было восемнадцать лет. Она была студенткой филологического факультета МГУ. И сразу вместо того, чтобы просто встречаться с ней, я принялся за ней ухаживать. Мы все свободное время стали проводить вместе. И вот к началу 1960 года нам уже казалось, что нет ничего более естественного для нас, нежели женитьба — хотя мы были еще слишком юны, чтобы осознавать, что дружба и любовь не одно и то же. Мать Елены и ее дедушка были не против нашего брака, и вскоре состоялась его регистрация в ЗАГСе. На Елене было элегантное белое платье и фата. Родственники и друзья толпились в ЗАГСе, пока мы стояли в очереди, дабы заполучить нужные бумаги и потом заполнить их соответствующим образом в тесной комнатушке. Когда пришла наконец наша очередь, нас препроводили в другую комнату, отчасти напоминавшую приемную. Хрипло застонал патефон, исполняя мендельсоновский „Свадебный марш", мы произнесли соответствующие слова, и через три минуты были уже мужем и женой. Свадьбу справляли у Елены и продолжалась она до самого утра.

Все, что мы с Еленой имели, — это наши студенческие стипендии. Так что нам не по карману было даже снять комнату, и мы жили вместе с матерью и дедушкой Елены в старом деревянном доме в Кунцево. Я быстро подружился с ее родными. Впервые в лице дедушки Елены я встретил человека, которому хотел подражать, как отцу, и которого по-сыновнему почитал.

Живой носитель истории, дедушка Елены рассказал мне об Октябрьской революции куда больше, чем я вычитал из книг. Большевик с начала 1900-х годов, со времен студенчества, он не только принимал участие в революции, но и в дореволюционные времена выступал защитником на многих процессах над большевиками. Причем выступал не без успеха — многие благодаря ему избежали тюрьмы.

После революции он пошел учиться на биолога и со временем завоевал известность за работы в области генетики. Он выступил с рядом гневных статей против сталинского фаворита Лысенко. Поскольку он не отказался от своих позиций, то в 30-е годы оказался на Лубянке. Общение с этим удивительным человеком несказанно обогатило меня — теперь у меня появилось реальное представление о сталинских временах, существенно отличавшееся от того, которое нам вдалбливали в школе.

Другим важным уроком, усвоенным мною от Елениного деда, были сведения о коллективизации деревни. „Миллионы трудолюбивых, знающих свое дело крестьян заклеймили как кулаков и или посадили или выслали, — вспоминал он. — Сотни тысяч умерли с голоду”.

Я уверен, что в результате только этой акции база советского сельского хозяйства была непоправимо подорвана. И в результате сегодня Советский Союз не в состоянии прокормить свой народ. Земля есть, а вот умения, желания и стимулов работать на ней нет.

Наши беседы порой заканчивались под утро. И в результате этих дискуссий я начал подозревать, что наш генсек товарищ Хрущев лгал народу в период десталинизации. Хрущев заявлял, что за все злодеяния 30-х, 40-х и начала 50-х годов ответственны лишь Сталин и клика его прихлебателей-злодеев. Но ведь эта клика не могла бы совершить всего этого без активного содействия всех, кто был частью сталинского режима. Дед Елены сказал мне, что в конце 30-х годов, будучи в заключении, он понял, что советское социалистическое правительство действует не ради народа, но против него. Я ранее не встречал человека, осмеливавшегося говорить, что советская система рухнула бы, будь она открытой. Он считал, что система жива за счет лжи, полуправды и тирании страха.

Оглядываясь теперь на свою брачную жизнь с Еленой, я прежде всего вижу нас как друзей, а уж затем как мужа с женой. Наши интересы не совпадали: ее интересовали структура языков и семантика, а меня — все связанное с Японией. Но мы отлично ладили и зачастую бок о бок корпели каждый над своими учебниками. Елена была человеком спокойным, с ровным характером, и при этом очень милым. Но все равно любовь наша почему-то не углублялась. Она не убывала, но, увы, и не возрастала.

Весной 1960 года министерство рыбной промышленности направило в МГУ на восточный факультет письмо с предложением работы в летний период для студентов, изучающих японский язык. Им нужны были переводчики при рыбных инспекторах, несущих патрульную службу в Японском море. Инспекторы эти, в рамках советско-японского соглашения о рыбной ловле, следили за тем, чтобы в запрещенной зоне не оказались японские рыболовные суда. Министерство предлагало работу на три месяца, причем обещало платить по 200 рублей в месяц. Моя стипендия была несравнимо меньшей, так что 200 рублей были для меня невиданным богатством. Я воспользовался шансом познакомиться с Дальним Востоком. А кроме того, велик был и соблазн вновь побывать на море. Я подписал контракт и, оставив жену с ее родней в Москве, вылетел в Хабаровск, оттуда в Южно-Сахалинск, а потом — поездом — в Корсаков. Там я взошел на борт судна гражданской инспекции. Мне было всего девятнадцать лет, иэто была моя первая настоящая работа.

В первые дни я так мучился от морской болезни, что, думал, умру. Я не только ничего не мог есть, но и от одной мысли о еде меня выворачивало. Впрочем, я быстро пришел в норму, и с того момента море стало для меня прекрасным. Я помнил курортные места на Черном море, где бывал еще ребенком, но Тихий океан это нечто другое — цвет его меняется порой по нескольку раз в день, от светло-голубого до почти черного, в зависимости от погоды. В иные дни нас проглатывал туман, такой плотный, словно плывешь в молоке, а то — настигал шторм, и тогда огромные, грозные, но и прекрасные волны сотрясали наше судно с носа до кормы.

В один из таких штормов я едва не погиб. Судно, на котором я плавал, прежде было военным кораблем. Удобств там было маловато. Фактически, единственным приспособлением, ограждающим от падения в море, был бегущий вдоль бортов леер, закрепленный — примерно через каждый метр — пятисантиметровыми железными костылями. Добраться до туалета (всего лишь „очко"’ на корме) порой было рискованным предприятием, особенно когда море было неспокойно.

Как-то ночью старое наше судно бросало во все стороны от бортовой и килевой качки, палубу захлестывали пенистые волны. Рев океана и ветра оглушал — момент для путешествия в туалет был небезопасным. Кое-как я выбрался на палубу, и тут накатила волна — судно качнулось, волна захлестнула палубу и меня понесло к борту. Успев уцепиться за железный костыль, я повис. Свались я за борт, этого никто бы и не заметил до утра, да даже и заметь, — меня бы не нашли во тьме да еще в шторм.

По счастливой случайности на палубу как раз вышел один из офицеров. Силы мои были уже на исходе. Увидев меня, он спросил:

— Станислав, ты что там делаешь?

— Ищу туалет.

— Ты не там ищешь. — Он протянул огромную свою ручищу, схватил меня за кисть и одним рывком втащил на палубу. — Идем со мной, Стас, — широко осклабился он. — Я тебе покажу, где туалет.

Полагаю, в тот момент я узнал, что такое моряки. Они явно отличались от прочих людей, известных мне до того.

Это были тяжело работающие, добродушные, веселые люди, всегда готовые похохмить, любящие соленые шутки и потасовки. Возможно, некоторые из них вследствие тягот своей профессии стали головорезами, но большинство — поистине золото, хоть и грубой работы. Каждый день их подстерегает опасность, каждый день требует от них мужества. А когда надо помочь попавшему в беду товарищу, они идут на любой риск.

Мне нравилось быть одним из них. Однако я рад, что не усвоил кое-каких из их привычек. Хотя большинство моих новых приятелей пили весьма отчаянно, лишь малое число их было действительно алкоголиками. Причем пили они все что содержало хоть какой-то намек на алкоголь, — от лосьона для волос до сиропа от кашля. Иметь спиртное на борту было строжайше запрещено, равным образом запрещена была и продажа его в большинстве тех крохотных портов, куда заходили инспекционные суда — власти опасались пьяных дебошей. В портах Курильских островов не было ни кафе, ни кинотеатров, ни гостиниц. Уверен, что их нет и по сию пору. Сойти на берег значило просто избавиться на какое-то время от морской качки.

Один из Курильских островов, Шикотан, — всего лишь клочок земли, зажатый меж скал. Погода там мерзкая во все сезоны, и большую часть года на острове почти никто не живет. Однако там есть три рыбозавода, которые в летние месяцы работают чуть ли не круглые сутки. В здешних водах уловы велики, и иметь поблизости рыбозаводы — большое дело.

Эту, как правило, окутанную туманом крохотную полоску земли среди океанского безбрежья моряки прозвали „концом света”. И все таки Шикотан для изголодавшихся по женщинам моряков — райское местечко. Почему? Да потому, что на рыбозаводах работают женщины, прибывающие туда каждым летом с материка. О, Шикотан? На каждого мужчину там приходится семь женщин.

Что касается именно этого острова, то запрет на продажу спиртного был тут мудрым решением. Нетрудно вообразить, сколько крови пролилось бы здесь, если бы морякам, возбужденным таким обилием женщин, позволяли напиваться до состояния буйного помешательства. Продавалось только шампанское, да и то по праздникам.

Примерно раз в месяц на Шикотан приходило судно, па котором был маленький бар. Будучи слишком крупным для скалистой и мелководной гавани, судно бросало якорь где-нибудь поодаль, и грузы доставлялись на остров баржей. И вот тогда ночью вся мужская часть острова направлялась к судну на лодчонках, каное, плотах, бревнах, — на всем, что держалось на воде. Забавнее этого зрелища я не видел — словно пираты атаковали судно. И „атакующие” не отступали до тех пор, пока в баре не оставалось ни капли спиртного.

Единственным представителем власти на Шикотане был конный милиционер. Лошадь свою, одну на весь остров, он всячески холил. Порознь друг от друга их никогда не видели, и, случись с кем нибудь из них беда, другой, вероятно, умер бы от одиночества. Я познакомился с этим представителем власти. Однажды, когда он поднялся на борт нашего судна, нам случилось оказаться наедине.

— Стас, — сказал он, — ты знаешь, каково на этом проклятом острове. Туман! Скалы! И нет выпивки? Вы ведь теперь идете на Сахалин, а через месяц назад, не так ли? Стас, сделай одолжение, захвати для меня пару бутылок спирта. Будь человеком, а?

Он просил меня привезти не просто водку, а чистый спирт. Это было противозаконно, но бедолага так умолял меня, что в конце концов я согласился.

Месяц спустя мы снова пришвартовались в Шикотане — туман был, что твое молоко. На деревянный пирс я ступил уже в полной тьме, но был уверен, что милиционер ждет меня там. Клочья тумана обвивали меня со всех сторон. Подымаясь вверх, они, окутав пеленой и без того тусклые фонари, придавали их свечению что-то противоестественное. Какое-то суеверное чувство овладело мной. По пирсу шныряли крысы величиной с кошку — прямо под ногами. Наконец послышался топот копыт, и из тумана выплыла фигура. Я ужаснулся — на лошади что-то вроде бы было, но явно без головы. Я замер — все истории о безголовых призраках вихрем промелькнули у меня в голове. Но вот послышалось:

— Станислав? — Это был голос милиционера.

— Я здесь, — откликнулся я.

Он подъехал ближе, и только тут я понял, что к чему: милиционер лежал животом на седле, свесив голову в одну сторону, а ноги в другую.

— Ты не забыл о чем мы говорили? — спросил он меня самым официальным тоном. Однако его поза при этом создавала комичный эффект.

— А как же.

— Принес?

— Ага.

— Давай сюда. Сил нет терпеть?

Я протянул ему две бутылки спирта, и он развернул лошадь.

— Погоди? — бросился я вдогонку. — Почему ты так едешь?

— У меня вся задница в волдырях?

И он исчез в тумане.

Бедолага нажил волдыри на заду, а от постоянной верховой езды они к тому же еще и воспалились. Волдыри у него пошли от постоянной нехватки витамина А. На Шикотане очень редко бывают свежие фрукты и овощи. Я надеюсь, что по крайней мере спирт, который я привез, принес ему облегчение и возможность спокойно поспать хотя бы одну ночь.

Моряки — народ грубый, конечно, зато простота их нравов порой восхитительна. К примеру, корабельный кок там, как правило, женщина, и иные из них весьма милостивы к мужской части команды. Наша повариха — единственная женщина на две дюжины мужчин — спала практически со всей командой, кроме, разве что, капитана. Во избежание путаницы, моряки завели календарь, где против каждого дня проставлялась очередная фамилия. Поразительно, что среди столь большого числа Ромео никогда не бывало стычек.

По вечерам моряки чаще всего собирались в кубрике и смотрели старые фильмы. А то устраивали соревнование, выясняя, чей член больше. И всякий раз вспыхивали споры. Тогда звали рассудить повариху. Приговор ее, женщины многоопытной, всеми признавался в качестве непререкаемого, и все оставались довольны, хотя что ни состязание — победителем каждый раз бывал другой.

Наше судно кружило возле южных Курильских островов — Кунашир, Итуруп и Шикотан. Несколько раз мне случалось подыматься вместе с рыбным инспектором на борт японских рыболовных суденышек. Японцы поражали меня: пускаться в плавание в такую даль (более чем за 200 миль от порта приписки) на таких крохотных посудинах — для этого нужно было иметь незаурядное мужество. Матросские кубрики на этих судах были жалкими, а капитан спал не в каюте, а в капитанской будке.

Зачастую, когда мы уличали японцев в нарушении соглашения о рыбной ловле, государственный инспектор не составлял официальной бумаги, поскольку, как он говорил, „эти ребята в самом деле бедняки и, конечно же, ловят рыбу не для того, чтобы разбогатеть”.

Мне случалось бросить взгляд на Хоккайдо с борта нашего судна — вдали из моря вздымались горы, покрытые изумрудно-зелеными лесами. Я очень надеялся, что однажды я и в самом деле смогу побывать в Японии. А пока я мог всего лишь разглядывать ее издалека — такая близкая и такая далекая, словно навязчивый сон.

По возвращении в Москву я шесть недель проработал переводчиком на первой японской торговой выставке в парке Сокольники. Хотя эта работа была временной да и на неполный рабочий день, отдел кадров советской торговой палаты тщательно изучал дела всех студентов-кандидатов. Когда я вручил свою анкету кадровику, он, просмотрев ее, извлек из кармана книжечку, из которой следовало, что он майор КГБ. Я даже помню его фамилию — Холопов. Он сказал, что работа на выставке ответственная, так как некоторые из японских инженеров и бизнесменов — явные шпионы. Он потребовал, чтобы я лично ему сообщал обо всем, что хоть в малейшей степени покажется мне необычным.

Так я оказался приставлен к японской компании, производившей стальные кабели, и познакомился с несколькими японскими инженерами и бизнесменами. Я был уверен, что никто из них не был шпионом. Майор Холопов, вероятно, использовал обвинение в шпионаже как предлог для того, чтобы переводчики собирали информацию о японцах — возможно, с целью их последующей вербовки (в Москве или в Японии). Во время выставки я расспрашивал японцев о Токио, Осаке и других японских городах. Они с удовольствием отвечали на мои вопросы. К тому времени я уже бегло говорил по-японски, так что в смысле контактов трудностей у меня не было. И говорить с японцами по-японски было для меня большим удовольствием.

Сама выставка поразила меня. Промышленное производство свидетельствовало о высоком профессионализме японских инженеров и рабочих, и большинство изделий были куда лучше советских. По ночам с выставки пропадали многие экспонаты, особенно зажигалки и прочие мелочи. Гебисты утверждали, что это провокация японских шпионов, но я знал, что все это разворовывают обслуживающие выставку работяги, а то даже и сами гебисты.

Летом 1964 года, когда мне было двадцать три года, я окончил Московский университет. По распределению меня направили младшим научным сотрудником во Всесоюзный научно-исследовательский институт морского рыбного хозяйства и океанографии. Я был чрезвычайно разочарован — неясно было, какое будущее меня ожидает в этом институте и удастся ли мне вообще когда-нибудь попасть в Японию. Зачем меня вообще учили японскому, если теперь мне всю жизнь придется заниматься каким-то там рыбным хозяйством?

Получением университетского диплома завершился период моего становления как личности. Заброшенный уличный мальчишка теперь стал взрослым. Ничего из случившегося со мною не пропало даром — все оказало свое влияние на мое формирование: обрывки воспоминаний, печаль, одиночество, уроки. Все сыграло свою роль в том, чем мне суждено было стать. Специалистом по Японии. Офицером КГБ. Американцем.

Глава вторая ОТЛИВ: МЕНЯ ЗАТЯГИВАЕТ

Аутер Бэнкс, Северная Каролина

С наступлением прилива волны становились все выше. Казалось, сама земля сотрясалась, когда огромные валы с грохотом бились о дамбу. Мимо меня прокатил джип береговой охраны. Проехав несколько сотен метров, он стал — и вот над пляжем затрепыхались флаги, предупреждающие об опасности. Отлив!

„Стоит подойти слишком близко, — подумал я, — и тебя затянет!"

МОСКВА И ЯПОНИЯ, 1964-1967

В середине 60-х годов моя личная жизнь претерпела не меньше изменений, чем профессиональная. В начале 1964 года, как раз когда я обосновывался в Институте океанографии и рыболовства, мы с Еленой расстались. Наша совместная жизнь была свободна от стычек, мы никогда не ссорились и редко в чем-то друг с другом не соглашались. В сущности, мы больше походили не на мужа с женой, а на брата с сестрой, все еще живущих под крышей родительского дома. Любовь наша друг к другу не росла, и мы теперь уже были достаточно зрелыми людьми, чтобы понять, что в наших отношениях не хватало чего-то существенного, без чего невозможен поистине счастливый брак.

Но спешить с разводом нам тоже было ни к чему — ни мне, ни Елене. В течение какого-то периода жизнь наша была безмятежной и скучноватой. Но вот как-то один из моих друзей сказал мне: „Стас, мы в субботу собираемся — приходи. Там будет один человек — я хочу тебя с ним познакомить”.

В субботу я заколебался — идти или нет. И лишь в последний момент решил пойти в кафе, где собрались друзья и знакомые Николая. Я опоздал, и Николай искренне обрадовался моему появлению.

— Давай сюда, — сказал он. За столом сидели и оживленно беседовали человек пять-шесть. Николай тронул темноволосую девушку за плечо: — Наталья, познакомься со Станиславом.

Она повернулась ко мне. Это была самая прекрасная женщина из всех, кого мне случалось видеть — высокая, отлично сложенная, с черными, до блеска, волосами, карими бархатными глазами и ртом, который тянуло непрерывно целовать. Еще до конца того вечера я понял, что безумно влюблен. Я не представляю, о чем тогда говорил с ней. Позже она бывало подтрунивала надо мной за это.

— Я думала, что ты заика, — говорила Наталья. — И еще жалела: надо же, такой привлекательный парень и — заика.

— С какой стати? Я что, действительно заикался?

— Ну, не то чтобы… в общем мычал что-то вроде б-б-б-б, — и она восхитительно фыркала.

Я узнал, что Наталья — студентка архитектурного института, что ее отец — важное лицо в отделе Лесного хозяйства в Академии наук, что у нее есть младшая сестра и что ее мать — истинная интеллигентка. Отношения с властями у ее родителей были безупречными. Наталья жила с родителями в двухкомнатной квартире — свидетельство высокого положения ее отца.

В тот вечер я проводил Наталью до дома и условился, что мы увидимся на следующий день. Всю ночь я пролежал без сна, с открытыми глазами. Как только настало утро, я занялся бумагами, необходимыми для развода. Встретив Наталью в тот день, я прежде всего сказал: „Я люблю тебя! — А потом: — Ты пойдешь за меня?” Я думал, что сердце выскочит у меня из груди, когда услышал в ответ: „Я люблю тебя. Да?”

К концу недели у нас уже не было сил ждать, когда я получу этот несчастный развод — и дорогая моя Наташа придумала, как нам быть. Она заняла одну из комнат в родительской квартире, а сестра и отец с матерью спали в Другой.

— Стас, — сказала она, — ты жди на лестнице, пока все не заснут, а потом я тебя тайком проведу в квартиру.

Она вовлекла в заговор свою сестру, и та, убедившись, что родители заснули, дала нам знак. Более месяца Наталья что ни ночь пускала меня к себе в спальню, и никто, кроме ее сестры, не знал об этом. И во все последующие годы сестра ее хранила эту тайну. Это был большой секрет.

Если бы отец Натальи обнаружил меня у нее в постели, он бы убил меня. Я ничуть в этом не сомневаюсь. Даже теперь я содрогаюсь при мысли о риске, которому мы подвергались. И тем не менее, вернись те времена, я сделал бы то же не задумываясь. В те колдовские ночи я узнал, что можно вести себя в постели очень тихо. Как только, в конце 1964 года, я получил развод, мы с Натальей поженились. Мы поселились в квартире ее родителей, в той самой комнате, куда она приводила меня до брака.

Первые семь лет мы так и жили у Натальи — впрочем, родители ее не всегда бывали дома: когда их младшая дочь вышла замуж, они частенько навещали ее. К тому же работа отца Натальи позволяла ему много разъезжать вместе с женой. Когда отец Натальи неожиданно умер в 1971 году, ее мать перебралась жить к своей сестре, так что квартира оказалась более или менее в нашем распоряжении.

Почти два года я проработал в институте, изучая вопросы японского рыболовства возле советских берегов, переводя с японского и английского языков специальную литературу. Это была безопасная тихая заводь — „работай, не думай ни о чем, домой и снова на работу”. Затем, в один из неспешных дней, ко мне подошел мой начальник с новостью, положившей начало моему сотрудничеству с КГБ.

— Только что был звонок из ЦК, — сказал он встревоженно. — Вас просили надо позвонить туда. Прямо сейчас! Спросите Романова.

Я знал, почему он выглядел таким встревоженным. Я тоже был встревожен. Звонок из ЦК — дело для института редкое, и, когда такое случалось, это, как правило, было чревато какой-то неприятностью.

— А что им от меня надо?

— Не знаю. Но вы позвоните. Сейчас же?

Не то чтобы я тут же бросился к телефону, но и оттягивать тоже не стал. Меня соединили с Романовым, и он сказал, что хочет со мной побеседовать. „Университет рекомендовал вас для работы в Международном отделе, так что нам нужно как можно скорее встретиться”, — сказал он.

Рекомендовал? Для чего именно? О Международном отделе ЦК у меня были самые минимальные сведения. В середине 60-х годов советская пресса редко упоминала об этом отделе. Следующим утром я явился в бюро пропусков, где мне вручили пропуск в Международный отдел ЦК. Я разыскал высокое здание, где размещался Международный отдел и предъявил свой пропуск вооруженному охраннику. Подымаясь на лифте на пятый этаж, я был преисполнен чувства благоговения. Кругом царила такая тишина, что невольно закрадывался суеверный страх.

Нужный мне кабинет было не так-то просто разыскать. Дверь всего лишь с одним словом на ней — „Романов” — оказалась в дальнем конце коридора. Романов встретил меня вполне сердечно, хотя был немногословен и загадочен. Прежде чем приступить к делу, он выдержал нарочитую паузу, чем заставил меня насторожиться.

— Левченко, — начал он наконец, — человеку с вашим образованием и знаниями незачем гнить в таком второразрядном учреждении, как Институт океанографии и рыболовства.

Я молчал. За два года в институте меня время от времени привлекали для работы в Международном отделе в качестве переводчика, но никто из здешнего начальства никогда не вступал в беседы со мной. Так что я не понимал, в чем тут дело и решил, что лучше всего — хранить спокойствие и молчание.

— Кажется, я могу вам предложить более перспективное дело. — Опять недолгая пауза. — Мы хотим, чтобы вы стали секретарем и переводчиком при московском корреспонденте „Акахаты”.

Я знал, что „Акахата" — официальная газета японской компартии, но продолжал сидеть молча.

— Вам, вероятно, надо будет помогать корреспонденту „Акахаты” с переводами, со сбором всякой документации и так далее. Работа эта на самом деле не простая. — Вероятно, на лице моем отразилась некая тревога. Я и в самом деле был встревожен. — В действительности, — продолжал с едва заметной улыбкой Романов, — вам надо будет сообщать в японский сектор Международного отдела о всех контактах корреспондента как с иностранцами, так и с советскими гражданами. Такого же рода рапорты вы будете писать лично мне.

Теперь я уже был не только встревожен, но и удивлен. Как и каждый грамотный советский гражданин, я знал, что одна из задач Международного отдела в том, чтобы поддерживать хорошие отношения с компартиями некоммунистического мира. Но из слов этого человека следовало, что ЦК систематически шпионит за этими самыми компартиями. Я был шокирован. Такое недоверие к друзьям казалось абсолютно нелогичным. По мере расширения горизонта знаний моему отчасти наивному и идеалистическому пониманию жизни предстояло пережить еще в тысячу раз большее число потрясений. В конце концов воды морского отлива захватили меня, и я принимал участие в выполнении другой важнейшей задачи Международного отдела — в планировании и осуществлении за рубежом операций по насаждению „агентов влияния”, то есть людей, способных оказать влияние на умонастроение политиков и населения.

Уже в тот день мне предстояло узнать много нового из разговора с Романовым. Он сообщил, что большинству иностранных корреспондентов коммунистических газет платит СССР, а не их страны или газеты. Финансовым источником для выплаты этих жалований и „крышей” для всей этой операции служил советский Красный Крест.

— Мы используем Красный Крест, — сказал Романов, — так как этого никто не должен знать, он приписан к Международному отделу. Так что для всех прочих, вы работаете на Красный Крест.

Позже я понял, насколько хитрой была эта идея использовать Красный Крест в качестве прикрытия разведдеятельности. Общество Красного Креста и Красного Полумесяца СССР входит в состав Международного Красного Креста. Оно неукоснительно платит причитающиеся с него взносы и на словах декларирует верность семи ведущим принципам этой организации. Принципы эти таковы: 1) служение гуманности, 2) добровольность, 3) универсальность, 4) союз с другими государствами, состоящими в Красном Кресте, 5) строгий нейтралитет, 6) беспристрастность. Седьмой, и самый важный, принцип гласит, что служение гуманности должно быть полностью „независимым от правительств, правительственных действий, правительственных и политических целей”. Свой Красный Крест и его фонды, куда рядовые советские граждане вносят деньги для помощи тем, кто оказался в беде. Советский Союз использует для поддержки корреспондентов иностранных коммунистических газет. Но и это еще не все — он черпает средства из того же кармана для вербовки агентов, в чьи обязанности входит следить за этими корреспондентами.

Романов сказал мне, чтобы я подумал над этим предложением. Когда состоялась наша следующая встреча, ситуация накалилась.

Я отказался от его предложения. Он был взбешен.

— Вы что, не понимаете, что ни о какой карьере для вас и речи быть не может вне сотрудничества с партийными организациями? Если вы не воспользуетесь этим шансом, вы, вероятно, так и будете до конца жизни перебирать бумажки в Институте океанографии и рыболовства.

Я заверил его, что ничего такого не имел в виду, что просто я хочу поступить в аспирантуру Института востоковедения.

— Я хочу посвятить себя исследовательской работе, — сказал я ему.

— У вас будет больше шансов поступить в аспирантуру, если вы проявите себя в японском секторе Международного отдела, — зловеще произнес он. — А нет, так ваше будущее окажется под серьезным вопросом. Международный отдел, как вы знаете, влиятельная организация, и, если мы дадим о вас отрицательный отзыв, вашим планам, каковы бы они ни были, не сбыться.

Романов не преувеличивал. Более того, он даже и не пытался как-то замаскировать угрозу. Так что я сдался, по крайней мере, частично. Чуть более трех месяцев я работал в японском секторе — делал переводы из „Акахаты” и других японских газет, но, несмотря на прозрачные намеки-угрозы Романова, я отказывался работать при корреспонденте „Акахаты”. Большую часть этого периода заведующий японским сектором Иван Коваленко был за границей. Едва вернувшись, он тут же вызвал меня к себе.

— Ты еще не передумал насчет работы с корреспондентом „Акахаты"? — спросил он.

Понимая все рискованность своего упрямства, я все же ответил отрицательно.

Он взглянул на меня раздраженно.

— Если ты хочешь быть дураком, дело твое. Но учти, что это твой конец. Отправляйся тогда в Институт востоковедения.

Вскоре после этого я сдал вступительные экзамены в аспирантуру. Научным руководителем мне назначили Игоря Латышева, который в свои сорок с небольшим лет уже был доктором наук. В качестве специалиста по Японии он считался восходящей звездой. Латышев окончил московский Институт востоковедения в 50-х годах и несколько лет провел в Токио как корреспондент „Правды” И с того времени он работал, прямо или косвенно, на Международный отдел.

Во время первой нашей встречи Латышев сказал, что если я намерен стать специалистом по Японии и при этом преуспеть в данной сфере, надо избрать тему современную и к тому же имеющую политическое значение. После долгих размышлений я решил посвятить себя изучению истории пацифистского движения в послевоенной Японии. К моему удивлению, Латышев засомневался насчет моего выбора, однако в конце концов одобрил его, хотя и предупредил: „Если ты намерен проделать серьезную исследовательскую работу по этой теме, она будет предназначена лишь для внутреннего пользования”.

Меня это удивило, однако Латышев вместо всякого объяснения просто улыбнулся и сказал: „Сам увидишь”.

И я увидел. В самом деле, были на то причины, чтобы исследование этой темы оставалось документом лишь для внутреннего пользования. В 1963–1964 годах японское движение за мир раскололось на две основные группы: Гэнсуйкин, которое пользовалось поддержкой японской социалистической партии (ЯСП), и Гэнсуикё, во главе с японской компартией (ЯКП). В те годы японская компартия встала на независимый от Москвы путь. К тому же произошел раскол и внутри самой компартии: образовалась группа „Голос Японии” во главе с ветераном компартии Йосио Сига.

Описать этот раскол в рамках японского движения за мир не понадобилось много времени, но когда я сел за диссертацию, то все никак не мог понять, какой была позиция Международного отдела. Насколько я мог во всем этом разобраться, позиция эта была путаной и нечеткой. Москва склонялась к тому, чтобы поддерживать группу Гэнсуйкин (ЯСП), поскольку она симпатизировала Советскому Союзу, тогда как группа Гэнсуйкё, будучи номинально коммунистической, заявляла о своей независимости от СССР и частенько подвергала политику последнего критике. Впрочем, обе эти организации выступали против американского присутствия в Японии.

Парадокс состоял в том, что, хотя японская компартия выбрала независимую от Москвы линию, ни Международный отдел, ни ЦК КПСС не могли себе позволить потерю одной из крупнейших и активнейших компартий мира. Международному отделу не оставалось ничего иного, как упорно (и безрезультатно) искать компромисса с ЯКП.

Мой научный руководитель Латышев предупредил меня, что исследование мое будет делом нелегким. „Твоя диссертация имеет шансы на успех лишь при условии, что в ней будут дельные рекомендации Международному отделу относительно того, как справиться со всей этой ситуацией. Они знают о сложностях в пацифистском движении в Японии, но, надеюсь, они не ожидают, что ты предложишь им окончательное решение, коль скоро они сами не могут его найти. И не забудь, — добавил он, — что твоя диссертация будет одобрена как документ для служебного пользования при условии, что она понравится Международному отделу, а именно — Коваленко, заведующему японским сектором".

И в самом деле, задача, стоявшая передо мной, была трудоемкой. Чтобы лучше разобраться в делах японского движения за мир, я начал довольно регулярно появляться в Советском комитете защиты мира, став там консультантом. Комитет этот, так же как и Советский комитет солидарности стран Азии и Африки, размещался на Кропоткинской улице в прекрасном старинном особняке. Это штаб-квартира, где советское руководство разрабатывает тактику влияния на международные организации сторонников движения за мир, искренних в своих устремлениях и преданных своему делу. Именно среди тех, кто вовлечен в движение за мир или в другие аналогичные движения. Советский Союз вербует агентов влияния. Агенты эти не обязательно социалисты или коммунисты по убеждениям, но в страстном своем стремлении избавить земной шар от ядерного оружия, в стремлении достичь мира во всем мире они зачастую становятся объектом манипулирования и начинают поддерживать именно ту позицию, которая на руку СССР: раздробление и ослабление Запада, хотя ни к миру, ни к уничтожению ядерного оружия это отнюдь не ведет.

Я работал в Советском комитете защиты мира в годы войны во Вьетнаме. Работа моя была прежде всего связана с антивоенной пропагандой. Если описать кратко мои обязанности, то сводились они к следующему: разрабатывать и осуществлять пропагандистские программы, планировать демонстрации и составлять инструкции для советских подставных организаций за границей; направлять все усилия на то, чтобы убедить США в том, что весь мир выступает против американского присутствия во Вьетнаме и что нет иного пути к миру, кроме ухода Соединенных Штатов из Юго-Восточной Азии.

В конце рабочего дня я бывало вместе с другими сотрудниками Комитета защиты мира спускался в подвал, где у тамошнего фотографа была лаборатория. Фотограф был парнем изобретательным и придумал, как, не шибко тратясь, устраивать вечеринки. Привязав нитку к хлебной горбушке, он бросал ее на верхней ступеньке лестницы, возле ведущей в подвал двери. Вскоре к горбушке слетались любопытные голуби, и фотограф осторожненько заманивал их вниз, в подвал. Свернув голубям шею, ощипав их и поджарив на мангале, он приготовлял соответствующую приправу, накрывал стол и давал нам знать: „Пора полюбоваться птичками!” Из чего мы заключали, что после работы можно будет отведать поджаренной на углях голубятники. В водке недостатка тоже не было.

Вечеринки эти удавались на славу, всего было вдосталь — и еды, и выпивки, и смеха, и музыки, и всяческих забав. Насытившись, гости разбивались на пары и исчезали в комнатах, которых немало было в том старом подвале.

В том же 1966 году мне довелось познакомиться с рядом активистов японского движения за мир. Среди них был профессор Итиро Моритаки, председатель организации, объединявшей жертв Хиросимы. Благодаря ему мне удалось многое узнать о том, насколько искренни были японцы, боровшиеся за мир во всем мире. Я узнал, что после поражения во второй мировой войне Япония пережила замечательную и полную драматизма психологическую революцию, затронувшую весь народ. В результате практически все население страны стало выступать за мир и демократию.

В мои обязанности в Советском комитете защиты мира входило сопровождение японских делегаций, приезжающих в СССР. При помощи местных парторганизаций Комитет защиты мира организовывал эти поездки таким образом, чтобы гости видели только самые привлекательные стороны советской жизни. Они посещали нечто вроде потемкинских деревень — самые процветающие колхозы и совхозы, дающие весьма искаженное представление о реальном положении дел в советской деревне, которая вот уже более шестидесяти лет едва влачит свое существование под гнетом бесчисленных бед.

Я уже написал было две трети своей диссертации, как вдруг оставил ее с отвращением. Латышев был прав насчет трудности взятой мною на себя задачи. Невозможно было наврать столько, чтобы исследование стало приемлемым для Международного отдела, и одновременно включить в него достаточное количество правдивой информации, дабы от него была какая-то польза. Учитывая особую чувствительность советского доктринерства, просто не было возможности выработать реальные предложения относительно ситуации в Японии. А из этого следовало, что вожделенной научной степени мне не дождаться. Однако оказалось, что у начальства уже были на меня особые виды. И мне повезло в другом плане.

Как оказалось, сотрудники Международного отдела, включая и самого Коваленко, все же считали меня вполне серьезным специалистом по японскому пацифистскому движению. Равным образом, они ценили мое знание японского языка. И вот в один зимний день мой научный руководитель сказал, что Международный отдел намерен направить меня в Японию как переводчика при делегации Совета профессиональных союзов Москвы.

Меня это так взволновало, что я места себе не находил. Наконец-то я увижу страну, изучению которой посвятил столько лет? Однако до поездки в Японии было еще далеко. Надо было представить в ЦК и КГБ бесчисленное количество бумаг о себе. И лишь спустя примерно шесть недель меня вызвали в выездной отдел ЦК КПСС, где расспрашивали часа два. Кабинет занимавшегося мною чиновника был просторен, стол из красного дерева — весьма впечатляющ, а кресла удобны. На столе лежала увесистая папка, и я поразился, увидев ее название: „Станислав Александрович Левченко”. В ней было страниц 250 рапортов КГБ о моем поведении и степени моей лояльности. Так что агентура КГБ и вездесущие его стукачи не дремали.

В конце собеседования мне пришлось прослушать длинную лекцию о том, как советскому гражданину надлежит вести себя за границей. Я был предупрежден о всяких трюках, при помощи которых американские империалисты, охотящиеся де за советскими гражданами по всему миру, норовят завербовать их или скомпрометировать. Мне было сказано, что я должен держаться подальше от баров и стараться не ходить по улицам Токио в одиночку. В самом зловещем виде было сообщено о том, что японская разведка будет стараться собирать обо мне всякую информацию и что она не упустит ни одной возможности, чтобы попытаться завербовать меня. Потом мне пришлось пройти собеседование с моим старым „другом” Коваленко, заведующим японским сектором Международного отдела. Было бы неестественно, если бы я не припомнил в тот момент, как он когда-то пролаял мне: „Это твой конец. Отправляйся в Институт востоковедения”. Я понимал, что мне чертовски везет — я ходил по высоко натянутой проволоке и мог свалиться с нее в любой момент.

— Теперь, Станислав, начал Коваленко неофициальным тоном, весьма удивившим меня, — твоя миссия в том, чтобы быть переводчиком при делегации. Кроме того, ты будешь встречаться с активистами японского движения за мир, прежде всего из Гэнсуйкин, и выкачивать из них информацию об их планах и политической платформе.

Такого рода инструкций я, конечно, ожидал, но то, что последовало за ними, было для меня полной неожиданностью. Коваленко заговорил о председателе Московского совета профсоюзов и был при этом откровенен до грубости. У меня создалось впечатление, что неофициальность этого разговора была способом, которым Коваленко исподволь посвящал меня в подноготную „святая святых” японского сектора, а то, может, и всего Международного отдела.

— Не обращай внимания на этого дурака председателя, — выпалил Коваленко. — Он действительно полный дурак. Выполняй его распоряжения только во время переговоров с японскими представителями, в прочее время игнорируй его. Твоя задача — работать на Международный отдел.

В апреле 1967 года делегация Московского совета профсоюзов вылетела в Хабаровск, там мы сели на поезд, направлявшийся в порт Находка, где поднялись на борт пассажирского парохода „Дзержинский” и поплыли в Иокогаму. Первое, что я увидел в Японии с борта нашего парохода, была гавань — гигантские супертанкеры, грузовые суда, громадные, покрашенные в белый цвет резервуары для нефтепродуктов, а также высоченные заводские трубы. Наконец-то я в Японии. Нервничал я просто ужасно.

Нашу делегацию разместили в токийском отеле „Таканава-принс”, и я глазел по сторонам с несказанным интересом. Особенно восхищало меня соседство прекрасных современных зданий со старыми традиционного типа домами. При виде буддистских храмов, синтоистских святынь и прекрасных японских садов мне сперва все казалось, что я очутился в каком-то нереальном мире. Аккуратность во всем и чистота были поразительны — в одежде японцев, на улице, в магазинах. Но Токио ошеломляюще перенаселенный город, и в часы пик от бесчисленных толп на улицах голова у меня шла кругом. Как это возможно, чтобы такое количество людей топталось на одном пятачке? И в то же время японцы были уверены в себе, вели себя непринужденно, на лицах у всех были улыбки — не то что на раздраженных и озабоченных лицах москвичей в часы пик. Поразило меня и уличное движение: никогда в жизни я не видел такого числа машин — они неслись так быстро и по столь узким улицам, что казалось чудом, что они не сталкиваются.

Из всего, с чем я намеревался ознакомиться, прежде всего стояла японская кухня. Я помню, как, впервые узнав, что японцы едят сырую рыбу, испытал чувство брезгливости. Но надо было так или иначе отведать ее, и я отправился в ресторанчик, где подавали суси и сасими. С тех пор я стал приверженцем японской кухни.

Каждый день мне приходилось тратить два-три часа на встречи с представителями Гэнсуйкин и Гэнсуйкё, чтобы собирать информацию о различных фракциях пацифистского движения. Вражда между этими двумя организациями все углублялась, и представители их то и дело направляли стопы свои в Москву, ища там поддержки и благоволения. Одна из моих задач в Токио состояла в том, чтобы разобраться на месте и сообщить в Москву, какой группе и в каком именно вопросе надлежит оказать поддержку.

Несколько человек из организации „Жертвы Хиросимы” специально приехали в Токио для встречи со мной. Мы провели вечер в отличном ресторане, обсуждая дела их организации и взаимоотношения ее с другими пацифистскими группами. Конечно, это была деловая встреча, но при всем том я чувствовал, что они приехали из такой дали еще и для того, чтобы лично повидаться со мной.

В Японии мы пробыли всего десять дней и уезжать оттуда мне было решительно неохота. Информация, накопленная мною, была столь обильна, что мне потребовалось целых три дня, чтобы уместить ее в рапорт, который я вручил лично Коваленко.

— Отлично, — сказал он. — Нам кажется, что твоя поездка была успешной, и мы думаем включить тебя в качестве консультанта в делегацию комсомола, которая едет в Японию в июле.

Конечно, я был счастлив. Делегации комсомола всегда отлично принимают во всех концах света. Во время десятидневного пребывания в Японии я был так занят, что мне фактически было не до осмотра достопримечательностей. И все же какой-то частью души я уже прикипел к этой стране. Так что еще одна возможность посетить ее была вроде дара небес.

Итак, в начале июля 1967 года я оказался в составе группы деятелей комсомола. Эта группа должна была принять участие в фестивале японской молодежи на берегу озера Яманака. Делегация в основном состояла из секретарей районных и областных комитетов комсомола, однако входили в нее и функционеры меньшего ранга, а также несколько тщательно отобранных рабочих. Кроме того, для показухи в делегацию включили спортсменов, певцов, танцоров и прочих знаменитостей. Среди последних оказался и Владимир Комаров — космонавт, из числа самых незаурядных. На второй или третий день плавания нас прихватил шторм и практически всех свалила морская болезнь. Комаров, человек отлично тренированный и к тому же побывавший в космосе, посоветовал нам:

— Шевелитесь. Бегайте. Делайте гимнастику, всякие упражнения. — Однако, увидев, как вывернуло одного из пассажиров, он почувствовал себя плохо. — Меня обманули, — сказал он, придя в себя. — Мне никогда не говорили, что морская болезнь заразна.

К сожалению, в следующем космическом полете Комаров погиб. Аппаратура космического корабля „Союз”, на котором он летел, забарахлила, и корабль сошел с заданной орбиты. Контрольная станция сумела вернуть „Союз” на нужную орбиту, но не сработало устройство, замедляющее падение корабля. Зная, что гибель неизбежна, Комаров, однако, продолжал сообщать контрольной станции на земле ценные данные, и голос его при этом был спокоен. Его до сих пор помнят как героя. Я рад, что познакомился с ним — он был хорошим человеком.

Японцы почемун’о решили поселить нас в Олимпийской деревне, и оказалось, к нашему удивлению, что вся территория этой деревни окружена забором из колючей проволоки. Ворота запирались с 11 вечера до 8 утра. КГБ эта ситуация была по душе, так как облегчала контрразведчикам, замаскированным под членов комсомольской делегации, вести наблюдение за своими согражданами — обычными делегатами. Однако большинству из нас эти ограничения были весьма огорчительны.

В конце концов я решил что-то предпринять. Однажды, когда группа делегатов завела речь о жизни в Японии, я упомянул об огромном рыбном рынке в Цукидзи.

— Он самый большой в мире, — сказал я с видом знатока.

— Если ты столько знаешь о нем, устрой, чтобы и мы его посмотрели, — предложил кто-то.

На самом деле, я никогда этого рынка не видел, однако не хотел признаваться в этом.

Я знал, что если хочешь действительно посмотреть, как там и что на этом рынке, надо быть в Цукидзи не позже полшестого утра. При нашей делегации был шофер Морозов — девятнадцати летний парень, сын русского эмигранта, говоривший и по-русски и по-японски. Я условился с ним, что в 5 часов утра он будет ждать нас с машиной возле Олимпийской деревни. Тем утром, выскользнув из наших комнат, мы перелезли через забор и погрузились в машину. Фактически нашим гидом на рыбном рынке был Морозов, но все были так поглощены глазением по сторонам, что никто не обратил на это внимания.

Представьте себе рыночную площадь — тысячи квадратных метров, — всю под крышей, и улов — тысячи тонн рыбы, от крохотной сельди до гигантских тунцов. Все вокруг предельно чисто, как в операционной, все отлично организовано, работа так и кипит. За каких-нибудь полчаса рабочие разгружают сейнеры, и вот улов уже на рынке, где он продается оптом и в розницу. Никто из нас, посетивших тогда рынок в Цукидзи, ни на минуту не пожалел, что пошел на этот риск. День или два спустя после того мы отправились на озеро Яманака — одно из самых красивых мест на земле, — где у нас состоялась серия встреч с сотнями представителей японской молодежи. Разница между советскими и японскими делегатами была разительной. Всех нас, включая и меня, Международный отдел проинструктировал относительно того, как использовать такие встречи для пропагандистских заявлений и политических выступлений. Мы прославляли политику своего правительства и деяния нашей компартии, норовя убедить собеседников, что весь советский народ поддерживает эту политику и эти деяния. В то же время мы осуждали американское присутствие в Японии и вообще поносили американский милитаризм.

Японские же делегаты были совершенно искренни с нами — рассказывали о своих проблемах, о личных делах, о работе и учебе, о своих надеждах и мечтах. И более всего их заботилипоиски путей к миру.

Между тем я встретился с представителями Гэнсуйкин, Гэнсуйке и Общества японско советской дружбы, чтобы заполучить у них информацию для Международного отдела. Позже, в Москве, мои докладные записки заслужили похвалу.

Один человек недавно спросил меня: „Стас, по тебе почти сразу видно, что ты нонконформист, даже в душе ты — мятежник. Как же тебе удавалось все эти годы делать карьеру?”

Я и сам частенько задавал себе этот вопрос и должен сказать, что простого и однозначного ответа на него не существует. Это верно, что я вечно, все подвергал сомнению и зачастую приходил к выводам, противоположным тем, что всем нам втолковывали. Но более существенным было то, что я был молод, честолюбив и жаждал сделать карьеру. А кроме того, я в то время искренне верил, что занимаюсь правильным делом, правильным и необходимым для блага моей страны. Веря в это, я прилагал все усилия к тому, чтобы в совершенстве овладеть своим делом, которое состояло в том, чтобы выискивать подходящих иностранцев и склонять их к принятию советской точки зрения. С течением времени я становился все изощреннее, все опытней в своем деле.

А потом мне подсунули „наживку” — Международный отдел сообщил, что мне пора перейти из Комитета защиты мира в Советский комитет солидарности стран Азии и Африки. Внешне это выглядело, как продвижение по службе. В сущности же это был замаскированный перевод в Международный отдел ЦК. Так я оказался в зоне действия обратного прибойного потока, который в конце концов захватил меня и увлек в воды КГБ.

Глава третья ХОРОШАЯ НАЖИВКА

Аутер Бэнкс, Северная Каролина

Несколько рыбаков, неспешно волоча ноги по пляжному песку, приблизились ко мне. Они остановились там, где океанский прибой выхлестывал на мелководье, и принялись насаживать наживку на крючки.

— Что клюет? — спросил я.

— Голубая рыбка, — ответил тот, что помоложе, одарив меня белозубой улыбкой — Так и прет…

— Ну да, — подал голос другой, — прет… Если подцепишь ее на крючок.

— Угу, — снова подал голос первый. — Зацепить что хочешь можно, была бы хорошая наживка.

МОСКВА И ЯПОНИЯ, 1967-1973

Когда я перешел из Комитета защиты мира в Советский комитет солидарности стран Азии и Африки, обе эти организации вели гигантскую кампанию так называемых активных мероприятий, нацеленную на то, чтобы вынудить США уйти из Индокитая, дабы последний оказался под контролем коммунистов. Термин „активные мероприятия” означает операции, нацеленные на то, чтобы оказывать влияние на действия других стран, на формирование их политических позиций, принятие политических решений, на то, чтобы воздействовать в интересах СССР на общественное мнение в этих странах. Не следует смешивать „активные мероприятия” с обычной шпионской или контрразведывательной деятельностью. В реализации „активных мероприятий” принимает участие существенная часть аппарата ЦК КПСС, КГБ и государственного аппарата. „Активные мероприятия” — интегральная часть традиционной советской дипломатии.

В те времена я полностью отдавал себя делу вытеснения США из Индокитая. Как я тогда думал, сверхмощная Америка с ее суперсовременным оружием нападает на беззащитных вьетнамских крестьян. Цели, провозглашенные Комитетом защиты мира и Комитетом солидарности стран Азии и Африки в качестве основных были и моими личными целями. А именно — мир и ядерное разоружение.

Впрочем, это не мешало мне видеть лицемерие политики Советского комитета защиты мира и Комитета солидарности стран Азии и Африки. В основном деятельность обоих комитетов финансировалась из тех денег, которые вымогались у простых людей. „На дело мира” принуждали жертвовать большие суммы православную церковь. В понуждении населения жертвовать деньги принимали участие многие известные люди, — от спортсменов до артистов эстрады. Люди бывало расставались с самым дорогим — с фамильными драгоценностями, а то и с жалкими своими сбережениями, которые они отдавали „на дело мира”, вместо того чтобы истратить их на еду.

Когда я начал работать в Комитете, он был занят обработкой Организации солидарности народов Азии и Африки, стремясь к тому, чтобы она во всем следовала советской линии. Эта организация, чья штаб-квартира располагалась в Каире, была создана в 1955 году, после Бандунгской конференции, и в первое время была независима от советского диктата. В те годы важную роль в ней играл президент Египта Гамаль Абдель Насер, благодаря которому она занимала вполне умеренные позиции. Но с конца 50-х годов контроль над Организацией захватил в свои руки Международный отдел ЦК КПСС. И с тех пор Организация солидарности народов Азии и Африки стала одной из активнейших подставных организаций, оказывающих моральную, финансовую и прочую помощь так называемым национально-освободительным движениям вроде тех, что действовали в Анголе, Намибии и Вьетнаме. Так Организация солидарности народов Азии и Африки стала инструментом расширения влияния Москвы в странах „третьего мира” К середине 60-х годов она была уже полностью под советским контролем и заботилась о создании тренировочных баз для бойцов Организации Освобождения Палестины и Народного движения за освобождение Анголы (до захвата последними власти в стране). Советская армия и КГБ взяли на себя заботу о военном тренаже на этих базах.

При Советском комитете солидарности стран Азии и Африки трудились трое или четверо офицеров КГБ, чьей задачей была вербовка агентуры среди лидеров этих национально-освободительных движений. За работу со студентами отвечал подполковник КГБ Смирнов — основная его задача состояла в том, чтобы решить, кто из студентов может стать хорошим агентом, и потом завербовать его. Эта работа считалась крайне важной, поскольку завербованные студенты возвращались по домам, и некоторые из них могли сделать отличную карьеру, даже стать членами правительства в своей стране.

Я оказался ответственным за операции, связанные с Японией, Индией и другими странами Азии. Мне приходилось принимать активное участие в различного рода встречах со всеми делегациями из национальных комитетов Организации солидарности народов Азии и Африки и зачастую сопровождать их в поездках по СССР. Весомой частью моих обязанностей было составление подробных рапортов о каждом иностранце, с которым мне довелось встретиться, — я представлял анализ его прошлого, политических взглядов и личных склонностей. Все рапорты я направлял в Международный отдел, а копии отсылались в соответствующие отделы Первого главного управления КГБ, руководящего советской разведкой.

Конференции с участием иностранных групп — членов Организации солидарности стран Азии и Африки — были спектаклями, которые с начала и до конца ставились советскими властями — даже копии речей они получали за несколько дней до их произнесения. Если им что-то в этих речах не нравилось, в дело вступали советские „агенты влияния", действовавшие в рамках национальных комитетов Организации солидарности. Если все же текст выступления не удавалось изменить, тогда устраивали так, чтобы те или иные члены Организации дали отпор выступающему.

Одно из интересных событий, случившихся со мной в те первые дни моей работы, было связано с главой ООП Ясиром Арафатом. В те времена ООП еще не имела официального представительства в СССР, хотя переговоры об этом уже велись. Арафат регулярно наезжал в Москву — формально для переговоров под эгидой Комитета солидарности стран Азии и Африки. На самом же деле в этих переговорах участвовали высокопоставленные чины из Международного отдела, КГБ, ГРУ (Главного разведывательного управления генштаба) и Министерства иностранных дел.

Я присутствовал на двух встречах Арафата с представителями Международного отдела ЦК. Более всего мне запомнилась одержимость Арафата вопросом обеспечения личной его безопасности. Телохранители его (палестинцы) были вооружены до зубов. У главнокомандующего силами ООП, находившегося в Москве вместе с Арафатом, на поясе висел огромный револьвер. Внешне Арафат был обычным человеком средних лет, с вечной улыбкой на губах. Но глаза его неустанно рыскали по сторонам, ни на секунду не задерживаясь ни на одном предмете. Контраст между улыбчивостью и холодной подозрительностью глаз облегчал восприятие Арафата в качестве главы одной из самых активных в мире террористических организаций.

Основной темой этих переговоров был вопрос о позициях СССР и ООП на Ближнем Востоке. Интересно отметить, что советские представители старались, хотя и безуспешно, умерить риторику главы ООП, который не признавал права Израиля на существование. Было ясно, что СССР и ООП руководствуются хотя и сходными, но все же в чем-то отличающимися интересами в ближневосточном регионе.

Советский комитет солидарности стран Азии и Африки создал кроме того Комитет поддержки Вьетнама, который более всего уделял внимания американским солдатам, дезертировавшим из армии во время отпуска в Японии. В конце концов дезертиров этих переправляли в Стокгольм, но по пути туда они проводили три-четыре недели в Москве или в каком-нибудь другом советском городе, с тем чтобы советская пропагандистская машина могла их использовать на благо антиамериканской пропаганды.

Я сопровождал многих из этих дезертиров в поездках по СССР, но только сам став офицером КГБ, узнал, что организация доставки их в Советский Союз — целиком и полностью дело рук КГБ. В конце 60-х и в начале 70-х годов ряд японцев (интеллектуалов и студентов университетов) активно участвовали в деятельности комитета „Мир Вьетнаму”. КГБ завербовал секретаря этой организации и через него контролировал всю его деятельность. Да и вообще основной целью этой организации было поощрение дезертирства. Комитет помогал американским солдатам бежать из армии и находил им тайные убежища в Японии. На японских рыболовных судах их доставляли в территориальные воды СССР, где они пересаживались на советские корабли пограничной службы, принадлежащие КГБ.

Одни из этих дезертиров были просто напуганными войной юнцами, другие — действительно пацифистами, которые по религиозным или моральным соображениям, были против войны и убийства. Случались среди них и люди сомнительной репутации, из тех, что дезертировали бы при любых обстоятельствах.

Мне хотелось бы рассказать о том, что произошло с одной из групп дезертиров. Их было шестеро и, оказавшись в Москве, они потребовали политического убежища.

„Мы хотим осесть в Москве”, — твердили они.

Это ломало задуманный план. Международный отдел и КГБ были не против того, чтобы использовать дезертиров в целях пропаганды, но они вовсе не были нужны им в качестве постоянных жителей СССР. Меня вызвали к А.Дзасохову, ответственному секретарю Комитета солидарности стран Азии и Африки.

— Мы их тут оставить не можем, — заявил он мне. — Пусть с ними шведы возятся. Так что, Левченко, потолкуй с ними и отговори от намерения остаться у нас. Меня не интересует, как ты это устроишь, — это твое дело. Используй все мыслимые аргументы, можешь даже критиковать нашу систему, если понадобится. Понятно?

— Так точно! — ответил я и удалился, улыбаясь.

Я предчувствовал, что это задание даст мне возможность позабавиться от души, и я оказался прав. На следующее утро, встретившись с дезертирами, я заговорил с ними чуть ли не шепотом, словно опасаясь быть услышанным кем-то посторонним.

— Слушайте меня внимательно, — начал я. — Учтите, меня могут шлепнуть за то, что я собираюсь сказать вам. Но вы должны знать всю правду. — И тут я им такого порассказал о жизни в СССР, что все они, как один, решили отказаться от намерения поселиться в Москве.

Года два или три канал КГБ работал безотказно. Но потом случился прокол. Обычно дезертиров в Москве встречали представители Советского комитета солидарности стран Азии и Африки и после беседы их расселяли в гостинице „Спутник” Кто нибудь из сотрудников Комитета солидарности всегда был при них — даже в ресторан они ходили группой и с сопровождением.

Но как-то вечером один морской пехотинец, вышел из своей комнаты, не дождавшись эскорта, и сам добрался до ресторана, где, купив бутылку водки, изрядно надрался. По некоему стечению обстоятельств в том же ресторане ужинали две американки из посольства США.

— Я ставлю выпивку, — по-английски объявил дезертир. — Есть желающие выпить с морским пехотинцем?

Поскольку советские люди никогда не спешат завязывать знакомства с иностранцами, никто из местных не откликнулся на этот призыв, зато американки были тут как тут.

— Как приятно услышать голос американца, — сказала одна из них.

А другая спросила:

— Какими ветрами американского морского пехотинца занесло в Москву?

Прежде чем прочие дезертиры появились в ресторане, морской пехотинец изложил собеседницам свою историю, и они убедили его вернуться в Штаты. Заливаясь пьяными слезами, он начал умолять их помочь ему вернуться на родину. Американки, чья машина была запаркована в весьма удобной от ресторана близости, тут же усадили в нее пьяного соотечественника и доставили его в посольство. Охранники у посольства видели, что нечто лежит на полу машины, однако не остановили ее.

После этого поток дезертиров иссяк.

„Рано или поздно это должно было случиться, — говорили все. — Просто неудача, совпадение”, — таково было официальное заключение.

Я никогда не соглашался с этим мнением. На взгляд профессионального разведчика, тут было слишком много совпадений. Прежде всего, этот морской пехотинец ухитрился оказаться именно в нужном ресторане, и никто не видел его ни по дороге туда, ни тогда, когда он покидал гостиницу. Во-вторых, две американки тоже оказались в ресторане, который нечасто посещаются американцами. В-третьих, дезертир этот опорожнил не всю бутылку и все же вроде бы напился до положения риз. И наконец, он умудрился спрятаться в машине, когда она въезжала в ворота посольства.

С моей точки зрения, все это было отлично осуществленной операцией разведки. Я подозреваю, это было организовано военно-морской разведкой США, и есть ряд доказательств, подтверждающих мое подозрение. Позже мне стало известно, что тот морской пехотинец, вернувшись в США, выступил в качестве свидетеля на слушаниях в Конгрессе. Я считаю, что тайный путь, который дезертиры проделывали из Вьетнама в Японию, а потом в Москву, был открыт, а потом о нем публично заявил этот смельчак — морской пехотинец. Поток дезертиров был перекрыт. И значение этого факта трудно переоценить.

В составе одной из последних групп дезертиров был молодой негр, которого все звали Ромео. Когда его спрашивали, почему он дезертировал из армии, он, закинув голову назад, отвечал с важным видом: „Я не боец, я живу во имя любви".

Как вскоре выяснилось, он не врал. К моменту, когда мы его разместили в гостинице, он уже успел назначить свидание с четырьмя или пятью женщинами. Он флиртовал со всеми женщинами, случавшимися на его пути. Приятели вечно подсмеивались над броской претенциозностью его одежды и над мощным запахом одеколона, исходившим от него. Один из них говорил, что нет надобности видеть появление Ромео — вы узнаете его по запаху.

Сопровождающего из Комитета солидарности заинтриговали успехи Ромео. Как-то во время обеда он спросил его:

— Правда ли, что ты с момента приезда ни одной ночи не провел без женщины?

— Правда, парень. Шесть дней — это не так уж много.

— Да ладно тебе, Ромео… Ну а все-таки, в чем секрет твоего успеха?

Ромео ответил театральным шепотом:

— Они любят… — он помедлил, дабы усилить эффект. — Они любят обонять меня!

Моя работа не сводилась к таким простым вещам, как сопровождение американских дезертиров. Основная миссия Советского комитета солидарности стран Азии и Африки состояла в организации антиамериканских (они назывались антиимпериалистическими) кампаний. К тому времени я был уже искусным пропагандистом и знал все нужные трюки. Обычно мои писания отсылались в Международный отдел. Если там они получали одобрение, их пересылали в Политбюро, которое утверждало их в качестве официальной программы СССР. Одна из получивших одобрение разработок, в подготовке которой я участвовал, была посвящена способам разжигания в Азии, Африке, Европе и Латинской Америке кампании против войны во Вьетнаме. Руководство Советского комитета солидарности стран Азии и Африки было столь близко к руководству Международного отдела, что мне то и дело случалось видеть личные подписи Брежнева или партийного идеолога Суслова под различного рода секретными директивами.

С 1966 по 1970 год я несколько раз бывал в Японии — то в качестве переводчика, то в составе той или иной делегации. Когда нужно было отправить меня в Японию, тут же изобретался подходящий предлог, и мой титул соответствующим образом подгонялся под обстоятельства. Во время одной из таких поездок я побывал в Хиросиме, в дни, когда там отмечалась годовщина атомной бомбардировки.

Тогда я только что выполнил одно из наиболее циничных и лицемерных заданий и был под впечатлением от проделанной мною работы. Искренность людей, участвовавших в печальных церемониях в Хиросиме, беспредельно тронула меня, и контраст между ними и тем, чем занимался я, показался мне разительным. Церемонии были величественны, всюду молитвенно просветленные лица — люди эти действительно были озабочены тем, чтобы избавить мир от войн. Теперь мне тот момент видится как веха на моем пути в мир свободы.

Следующий шаг по направлению к миру шпионажа скорее можно считать окольным путем, нежели движением напрямик. Похоже, что всякий раз, когда наступал поворот в моей жизни, все начиналось с телефонного звонка. Не обошлось без такового и в этот раз. Итак, в 1966 году мне позвонили и попросили явиться в военкомат.

Встретивший меня там полковник представился как сотрудник ГРУ. После нескольких ничего не значащих фраз он поднялся со стула.

— Давайте-ка прогуляемся, — сказал он. — Здесь мы разговаривать не можем.

Я был удивлен.

Возле военкомата было нечто вроде парка. Туда мы и направились. Он сказал мне, что на случай войны уже разработаны планы действий.

— В стратегически важные пункты на Западе будут сброшены на парашютах наши агенты. Вас, Станислав, к примеру, можно забросить в район Ливерпуля, поскольку вы знаете английский, да и саму страну тоже.

„Большой британский порт” — это все, что мне удалось в тот момент вспомнить о Ливерпуле.

— Мы хотим, чтобы для подготовки к такому заданию, вы прошли обучение, — продолжал он. — И я не буду врать: если вам будет приказано выполнить это задание, вряд ли вам удастся продержаться там дольше нескольких дней, но ценность информации, которую вы сможете там раздобыть, будет велика.

— Ну а если я все же уцелею, как я оттуда выберусь?

Полковник ответил далеко не сразу.

— Ну, когда вы там окажетесь, мы вам дадим знать.

Взглянув друг на друга, мы расхохотались.

Летом 1966 года я в течение шести недель был на военных сборах. Меня обучали распознавать на местности склады ядерных боеприпасов, я прошел курс радиооператорского дела и овладел основами искусства работы с шифрами. Следующим летом во время военных сборов я прыгал с парашютом с вышки, тренировался в „выживании на подножном корму”, обучался пользоваться стрелковым оружием.

Мне нравилось на этих сборах. Офицеры ГРУ, с которыми мне довелось встречаться, были полностью преданы делу защиты родины и любили свое дело превыше всего. Мне нравилось заниматься военным делом — это было честное мужское дело, дававшее физическое и душевное удовлетворение, и я гордился принадлежностью к ГРУ. Я узнал, что офицеры ГРУ, как правило, относились к КГБ с презрением, но вместе с тем они понимали, что КГБ все же помощнее их организации.

Уже было запланировано, что и летом 1968 года я буду обучаться диверсионному делу, как вдруг меня вызвали на встречу с офицером ГРУ, который смущенно сказал, что моим контактам с ГРУ пришел конец и что я перехожу в распоряжение Второго главного управления КГБ. От ярости у меня потемнело в глазах.

Второе главное управление — одно из важнейших в составе КГБ. Оно отвечает за всю контрразведывательную работу и совмещает следовательские и репрессивные функции. Американцев всегда отчасти шокирует такое совмещение явно противостоящих друг другу интересов, ведь им кажется таким естественным разделение функций, когда следователь не может быть к тому же и судьей, определяющим меру наказания своему подследственному. На Второе главное управление работает бессчетное множество информаторов, поставляющих обильные сведения чуть ли не о каждом советском гражданине, а также об иностранных туристах, дипломатах, газетчиках и бизнесменах. Платные информаторы втираются в диссидентские организации, провоцируют людей на откровенность и потом пишут на них доносы. При посредничестве других отделов КГБ Второе главное управление следит за каждым шагом иностранцев. Вот уж какого вида работы я желал для себя менее всего. Мне неприятна была мысль, что меня будут использовать против японцев, приезжающих в Советский Союз.

Несмотря на присутствие офицера ГРУ, я не мог удержаться от проклятий, перемежая их трехэтажным матом. Он сидел безучастно, пока я не выпалил:

— Эти ебанные тюремщики!

Тут он вздохнул и сказал:

— Мы знаем. Мы тоже не любим их, и все же, черт возьми, тебе придется подчиниться!

Хотя теперь я начал работать на КГБ, обязанности мои в основном оставались теми же: сопровождать иностранцев в поездках по СССР, показывая им образцовые, специально предназначенные для такого рода демонстраций колхозы, заводы, школы, больницы и детские ясли; быть всегда настороже и уметь устранить все, что может испортить этот тщательно отрепетированный спектакль; любой ценой скрывать правду; подробно сообщать обо всех иностранцах; обрабатывать зарубежных гостей, чтобы их взгляды носили просоветский характер. Рутина эта нарушалась лишь поездками в Японию, куда я чуть ли не каждый год отправлялся по делам Комитета солидарности стран Азии и Африки.

Всякий раз, приехав в Японию, видя как богато и гармонично живет эта страна, я не мог не задавать себе все тех же вопросов о природе советской системы. Я видел, как работает экономика, основанная на рыночной системе, я видел улицы, забитые машинами, магазины с обилием продуктов и товаров — и все это в стране, жизнедеятельность которой лишь в незначительной степени регламентировалась правительством.

Работа моя была связана с постоянным напряжением, и я все острее чувствовал это, ненавидя ее день ото дня все больше. Юношеский идеализм мой постепенно испарялся от соприкосновения с грубой реальностью моей работы. В конце концов я пришел к тому, что испанцы зовут „моментом истины” — осознанию утраты наивности. Мне пришлось признаться самому себе: то, что я делаю, — аморально. Но вечно жить в духовной пустыне невозможно. Я, во всяком случае, так не мог. Так путь от переводчика к шпиону обернулся для меня поиском душевного умиротворения, и я обрел его в лоне православной церкви.

Вообще говоря, быть верующим в СССР не запрещено законом, но официально Советский Союз — атеистическое государство. И хотя исповедовать ту или иную религию не воспрещено, это не значит, что верующий человек защищен от преследований за свою веру.

Никакого религиозного воспитания я, конечно, не получил. Таким образом мое первое знакомство с церковью было знакомством извне — просто в качестве наблюдателя. Я поразился, поняв однажды, что я уже не вне церкви — я ей принадлежу. Это было началом долгого, многолетнего пути к окончательному обращению.

Было в моей работе нечто, приносившее мне немалое удовольствие, — показ иностранцам культурных центров России: дворцов, музеев и соборов. Сперва я в них ничего, кроме внешней красоты, не видел. Но постепенно (настолько постепенно, что я даже не помню, когда именно это началось) мне стало открываться нечто более глубинное. Пока кто-нибудь из священников водил иностранцев по церкви, я бывало всматривался в лица прихожан. Порой лица эти были смятенными, искаженными страданием, беспокойством и страхом. Но более всего меня поражало то, что едва они преклоняли колени для молитвы, как их лица прояснялись. Церковь они покидали умиротворенными и даже счастливыми. Мне никогда не надоедало наблюдать за этими превращениями.

Постепенно меня все более захватывало великолепие церковной службы, сладкозвучие музыки и красота икон. Постепенно уши мои открылись для смысла проповедей священников. Постепенно я начал верить в Бога, дающего утешение тем, кто взывает о помощи. Но я не знал, как мне быть. Я не осмеливался обратиться к священнику с просьбой посвятить меня в основы православия, поскольку работа моя была такова, что любой из них отнесся бы ко мне с подозрением, да и сам я никому полностью довериться не мог. Так я стал тайным христианином.

Я и без того был завсегдатаем библиотек, а тут и вовсе зачастил в них, выискивая все о православной церкви, вычитывая новейшие доводы в защиту веры, доводы, идущие в ногу с нашим, двадцатым веком. Я читал работы о происшедшем в девятом веке церковном расколе, читал все, что мог найти об Иоанне Дамаскине, читал труды Августина и Фомы Аквинского, а также описание церковных обрядов. Самообразование это требовало известной осторожности: в библиотеках я работал преимущественно прямо в читальном зале, а если уносил с собой, то только книги с вполне невинными названиями.

Более всего меня беспокоило, что я не знал ни одной молитвы и вообще не представлял себе, как надо молиться. Я истово верил в Господа и не знал, как обращаться к Нему. В конце концов, испытывая потребность обратиться к Нему, я стал делать это в форме мысленных писем, начиная их со слова „дорогой” и прося прощения за невежество свое, за то, что не знаю, как надо к Нему обращаться. Я чувствовал, что „письма” мои читаются, и это давало мне утешение.

Порой лишь вера помогала мне сохранить рассудок. Но я никому не говорил о ней, даже жене. Хотя православный должен причащаться святых таинств и исповедоваться, я не мог позволить себе этого до самого приезда в Америку. Не мог, ибо никому не доверял.

Жизнь моя и без того была полна стрессов, а религиозное обращение стало дополнительным фактором внутреннего напряжения. Всю свою жизнь я старался быть искренним с собой, как учил меня мой отец. Меня все более и более мучило противоречие между необходимостью служить безбожному государству и пониманием аморальности этого служения. Я уговаривал себя, что работа моя — на благо моей страны, и надеялся, что это именно так, а не иначе.

Парадоксальным образом как раз в то время, когда я тайно искал утешения в лоне религии, мне пришлось вступить в партию. Отнюдь не по собственной воле, ибо я никогда не был фанатичным сторонником марксистско-ленинских идей и к тому же знал, что слишком многие вступали в партию прежде всего из карьеристских соображений. Однако к тому времени я уже несколько лет работал в организациях, непосредственно подчиненных Международному отделу ЦК — одному из важнейших органов партии. Все мои коллеги были партийцами, один я — словно белая ворона. И начальство не раз обращало на это внимание. Наконец мне было прямо сказано: или я вступаю в партию или должен распрощаться со своей работой. Ситуация была весьма серьезной, так что я все-таки представил соответствующие бумаги в райком.

Год спустя я получил партбилет и перестал быть белой вороной. Но все же я умудрялся увиливать от партийной работы, ссылаясь на большую занятость (что, кстати говоря, было правдой).

Несколько лет спустя, когда я уже обосновался в Японии в качестве офицера разведки, я был назначен заместителем секретаря парторганизации советских журналистов, работавших в Японии. Секретарем ее был корреспондент „Правды” Латышев, мой бывший научный руководитель в Институте востоковедения — прожженный карьерист. Он использовал партийную должность для укрепления своего положения в советской колонии. Это меня вполне устраивало, поскольку давало возможность практически не участвовать в жизни партячейки. В то же время я знал, что меня не смогут упрекнуть в лени, поскольку моя разведывательная деятельность требовала тайных встреч с агентурой, и таковых встреч бывало по 20–25 в месяц. Так что я действительно был перегружен работой.

В конце 1969 года меня вызвали в Международный отдел к Юрию Кузнецову, старшему референту японского сектора. Работа, которую он предложил мне, и заинтересовала и удивила меня: впервые она была официально связана с журналистикой.

Международный отдел и агентство печати „Новости” решили назначить меня сотрудником пресс-бюро при советском павильоне на выставке в Осаке — Экспо-70. Выставка эта должна была работать восемь месяцев, и я тут же догадался, что мои обязанности отнюдь не будут состоять лишь в сочинении статей. Кузнецов тут же подтвердил правоту моей догадки.

— Вам, Станислав, и Андрею Жудро, — сказал он, — надо будет организовывать максимально многолюдные собрания во всех больших городах и на борту советских туристских пароходов, которые будут приходить в Осаку и Кобе. Цель этих собраний — способствовать дружеским чувствам по отношению к СССР. От вас, Левченко, мы ждем, что вы будете оказывать соответствующее влияние на активистов Общества японско-советской дружбы. Кроме того, вы также должны оказывать влияние на Тайгай бунке кекай (Японское общество культурных связей с зарубежными странами).

Я знал, что значит это „влияние”. Мне надо будет изобретать всяческие пропагандистские трюки, чтобы побудить эти японские организации к деятельности, отвечающей интересам Советского Союза.

Кузнецов пояснил, что, культивируя в максимально большом числе японских организаций уже наличествующие просоветские настроения, мы с Жудро будем работать под прямым руководством советского посольства.

— Это крайне важное дело, — продолжал он, — и потому вам придается еще один человек — Иваненко, майор контрразведки. Он будет проверять все ваши контакты.

„Ага, — подумал я, — значит, к нам приставят надсмотрщика!” Без них мы и так, конечно, никуда, но не часто это делалось столь откровенно. Далее, как сказал Кузнецов, нам надо будет в конце каждой недели составлять рапорт о нашей деятельности, затем один из нас будет приезжать в посольство в Токио для отправки этих рапортов в Москву. Перспектива пожить в Японии целых восемь месяцев и, таким образом, обрести редчайшую возможность получше узнать эту страну была крайне соблазнительной, и потому я принял это предложение.

В Осаку я приехал в начале марта, когда сооружение советского павильона еще не было закончено, хотя уже и близилось к завершению. Здание павильона было гигантским и формой своей напоминало красное знамя, развевающееся на ветру. Местами оно было сравнительно невысоким, зато там, где уходило ввысь, оно довлело над всеми прочими павильонами. Я не поверил, узнав, во сколько Советскому Союзу обошелся этот павильон — более миллиарда иен! Кое-кто из специалистов, не впервые участвовавших в международных выставках, говорил мне, что на этот раз решено запустить пропагандистскую машину на всю мощь, дабы за эти восемь месяцев обработать максимально большое число японцев.

Советский павильон был битком набит различного рода экспонатами. Там было выставлено современное сельскохозяйственное оборудование, далеко не типичное для колхозов. Красовались образцы сибирских минералов в великолепной обработке лучших мастеров. Отличным пропагандистским материалом была и модель советского космического корабля. Выставочный отдел „Сибирь” украшали деревья, привезенные для этой цели из Сибири.

Около трехсот советских гидов должны были по-английски или по-японски рассказывать посетителям выставки о достижениях социалистической системы СССР. Эта армия агитаторов день и ночь втолковывала всем и вся, сколь беспредельно миролюбив Советский Союз и что единственная угроза миру — американский империализм. Тяжелей всего им было оправдывать советское вторжение в Чехословакию в 1968 году, представляя его как братскую помощь чешскому народу. Правдоподобие такого рода объяснений было крайне сомнительным.

Чешский павильон был невелик по размерам, зато архитектура его была просто великолепна, да и декорирован он был с изящным артистизмом. С вторжения советской армии прошло всего полтора года, и было очевидно, что большинство чехов и словаков на выставке преисполнены гнева и горечи. И они нашли способ выразить свои чувства, несмотря на то что советских это приводило в ярость: из репродукторов чешского павильона что ни день лилась печальная, поистине похоронная музыка. Если кто-нибудь спрашивал, в чем дело, они неизменно отвечали: „Чехословакия в трауре". Советские были взбешены, но лишь несколько месяцев спустя представитель советского павильона добился от чехов, чтобы они прекратили трансляцию печальной музыки. Однако к тому времени ущерб, нанесенный советской пропаганде, уже был весьма существен.

Мы с Жудро, работая при Экспо-70, были в полном подчинении московскому начальству — Коваленко и его заместителю Кузнецову. Жудро знал их обоих лучше, чем я, поскольку был многолетним секретарем Общества японско-советской дружбы — организации из тех, что наиболее активно используются Международным отделом для своих целей. В связи с особым характером ряда возложенных на меня заданий, свободного времени у меня было весьма немного, и я ценил всякую минуту, когда мог остаться наедине с собой.

Одним из тех, кто наиболее часто навещал меня, был Сайто Нобуо — активист японской социалистической партии и одна из ведущих фигур в местном Обществе японско-советской дружбы. Это был добрый, искренний и предприимчивый человек, достаточно наивный, чтобы принимать на веру многие клише советской пропаганды. Его нельзя было назвать человеком, сознательно сотрудничающим с Советами, — он помогал им лишь в силу убеждения, что делает правое дело. Порой именно те, кто не ведают о подлинном смысле своего сотрудничества, оказываются самыми полезными агентами влияния.

Жизнь в Осаке иссушала и выматывала меня. Каждый день меня не оставляло ощущение, словно я одновременно живу в двух разных, не похожих друг на друга мирах. Один — в пределах советского павильона, где, если не знаешь, что находишься в Японии, можно поклясться, что это всего-навсего некое советское учреждение — в любой части Советского Союза. Другой мир располагался за пределами советского павильона и нашего жилого комплекса. Там я бывал просто счастлив. Поскольку у меня была масса дел, связанных с необходимостью вступать в контакты с множеством общественных организаций, мне разрешалось разъезжать самостоятельно — привилегия, которой пользовались лишь немногие из сотрудников выставки. Свои выходные дни (когда они у меня бывали) я использовал на походы в музеи, кинотеатры и парки. В такие дни я отдыхал душой и набирался сил. Мне нравилось зайти в какой-нибудь маленький ресторанчик, где, наслаждаясь суси, сасими и пивом, я завязывал разговор с хозяином.

Наконец-то я мог действительно осмотреть исторические места, побывать в буддистских храмах и синтоистских святынях в Киото и Наре. Меня весьма впечатлил дзэн-буддистский храм в Реандзи. Увидев там сад камней, я никак не мог поверить, что такое чудо вообще возможно. Я пробыл там чуть ли не два часа и все никак не хотел уходить. Посетителей в тот день было немного — я сидел и сидел, чувствуя, как на меня снисходит покой. Камни в саду рисовались мне как острова в море или как горные вершины, вздымающиеся над облаками. И вот постепенно я начал чувствовать себя все более спокойным и умиротворенным, в душе воцарилась безмятежность. Я знал, что происходящее со мной — нечто необычное, нечто глубинное и прекрасное, но я так никогда и не мог понять, почему созерцание такого немудреного пейзажа так глубоко подействовало на меня.

Моховый сад в Сайходзи оказал на меня не меньшее впечатление. Игра цветовых оттенков сорока разновидностей мха, красота растущих там деревьев создавали впечатление, что ты находишься в волшебном саду. Это было место, где в голову приходили только чистые, почти детские мечты. Я часто бывал в Наре и мне полюбились окрестности этой древней столицы. Гуляя по ухоженным тропинкам парка, кормя ручного оленя, я впитывал в себя красоту Хорюдзи — древнейшего храмового комплекса Японии.

В Киото мне также удалось побывать на знаменитом празднике Гион, глубоко впечатлившем меня. В тот день я понял, с какой гордостью японцы относятся к своим древним традициям. Эта гордость связывает их с поколениями предков, чьими трудами создано великолепие всех этих традиций и сама японская культура. Заполнившие улицы толпы были праздничны, женщины в кимоно — прекрасны до умопомрачения, мужчины (некоторые из них в традиционной одежде) — уверены в себе и обаятельны. Кругом были улыбающиеся лица. Мне стало грустно при мысли, что, вероятно, больше мне уже не доведется увидеть такое. В Советском Союзе уж точно не увидишь ничего подобного. Не потому, что у русских, украинцев или любых других народов СССР нет своих великолепных культурных традиций, а потому, что партия систематически и безжалостно уничтожает все проявления этих культур, отнимая у людей радость приобщения к национальному наследию и приумножения его.

Более напряженно я никогда не работал, как в те месяцы в советском павильоне. Каждый день я читал японские газеты „Асахи”, „Майнити” и „Иомиури”, смотрел японские телепрограммы и все поражался тому, сколь открыто, демократично, динамично и предприимчиво японское общество. Каждый может придерживаться своих мнений и беспрепятственно выражать их, будь они консервативного толка или левацкого, коммунистического или радикального. Шаг за шагом я приходил к пониманию разницы с Советским Союзом, где средства массовой информации находятся под строгим контролем и людям дозволено знать лишь то, что им преподносит партийная пропагандистская машина. И в то же время своим японским друзьям я должен был расписывать советское общество как миролюбивую, демократическую общественную структуру, которая — само собой разумеется — лучшая в мире.

Работая порой по 12–15 часов в день, я дошел до истощения физических и моральных сил. Атмосфера в советском павильоне день ото дня ухудшалась. Сотрудники КГБ все усиливали меры безопасности. Кое-кого из гидов отослали в Москву за аполитичность или за романы с иностранками. Я постоянно пребывал в ощущении, что кто-то не спускает с меня глаз. Я готов был поспорить на изрядную сумму, что такое же чувство владело каждым в советском павильоне. В таком напряжении не стоило жить даже в столь прекрасной стране, как Япония.

Я решил обратиться к заместителю директора советского павильона с просьбой о разрешении вернуться в Москву. Этим заместителем был генерал КГБ Пашоликов — человек вспыльчивый и грубый. Одновременно я обратился с просьбой в Международный отдел и Советский комитет солидарности стран Азии и Африки. И получил разрешение. Так в июне 1970 года я наконец отделался от этого изматывающего и все же интересного задания и вернулся в Москву.

По возвращении из Японии мною все более овладевало чувство неудовлетворенности всем и вся. Я то и дело впадал в депрессию, чувствовал себя прямо-таки несчастным и без устали копался в себе. В результате этого самокопания мне пришлось признаться себе, что мне не нравится многое из того, что я вижу вокруг. И ясно, по-чему. Каждый день я имел дело с лицемерием. Я сам что ни день творил ложь, совершенствовался в ней — и ненавидел ее.

С каждым днем я становился все более циничным, все более сардонически относился к системе, на которую работал, и к методам, которыми эта система пользовалась. Я снова, словно робот, трудился над составлением речей, выступал как представитель Советского комитета солидарности стран Азии и Африки. Я редактировал речи, составленные для членов президиума Комитета, дабы удостовериться, что на очередной международной конференции или конгрессе будут произнесены подобающие случаю слова об американцах как поджигателях войны, империалистах и фашистах, развязавших войну во Вьетнаме, о преследовании негров в США и Южной Африке. Лицемерие протестов против преследования негров было разительным. Я знал, что в нашем советском городе Киеве убили несколько негров-студентов только потому, что они гуляли с белыми девушками — просто гуляли, болтали с ними и смеялись. Но моя работа состояла в том, чтобы осуждать Америку и Южную Африку, а не в том, чтобы выявлять недостатки советской действительности.

В январе 1971 года меня направили в Каир в качестве пресс-атташе при советской делегации на 4-й конференции Организации солидарности народов Африки и Азии. Я должен был общаться с местными журналистами и вести пропагандистскую работу. К тому времени все эти конференции стали для меня неразличимы, так что такого рода поездки уже не доставляли мне былого удовольствия. И эта конференция тоже не была исключением. Каждый день одно и то же: представители Международного отдела обрабатывали в коридорах делегатов стран Азии и Африки. Как обычно, случались столкновения между теми или иными африканскими группками „борцов за освобождение”.

Ближе к ночи устраивались вечеринки. Мы жили в шикарном отеле „Шератон” — пребывание в нем такого количества представителей разных стран стоило, вероятно, астрономические суммы, но все это оплачивалось Советским Союзом. А коль скоро не надо было расплачиваться из собственного кармана, все делегаты вели себя, как откровенные потребители, — толпились в барах, заказывали еду себе в номер и вообще не отказывали себе ни в одной гастрономической причуде. Да и не только гастрономической.

Давая иностранцам возможность всячески развлекаться, Советский Союз подкупал их, дабы они штемпелевали все выгодные Москве предложения и резолюции. Мне этот обычай претил. Зная, что такого рода чувства опасны, я искал какой-то выход. Но возможности мои были невелики. Я не мог сделать того, что, к примеру, мог бы сделать американец: оставить эту работу и найти что-то другое. Если бы я это сделал, в каждом отделе кадров мне стали бы задавать один и тот же вопрос: „Как это случилось, что вы по собственному желанию отказались от такойперспективной карьеры?" И у меня не нашлось бы приемлемого ответа на этот вопрос.

Но вот семь месяцев спустя после возвращения из Японии, подполковник КГБ Долудь, курировавший Советский комитет солидарности стран Азии и Африки, пригласил меня в кафе неподалеку от штаб-квартиры Комитета. Мы немного выпили, и я с удовольствием начал ощущать, как напряжение мало-помалу вытесняется винными парами. Подполковник был отличным собеседником, и, когда он предложил мне поужинать вместе с ним, я с готовностью согласился.

— Может, я суюсь не в свое дело, — сказал он не без некоторого колебания, когда ужин уже подходил к концу, — но вы, мне кажется… Как бы это сказать?.. Вы разочарованы кое-чем в Комитете солидарности. Не так ли?

В ответ я только пожал плечами. Помолчав, он продолжил:

— Я вас за это винить не могу. Я и сам вижу, что представляет из себя это учреждение — скукотища, бюрократия и дикая фальшь. Вам нужно нечто действительно достойное вас, работа для настоящего мужчины!

Долудь поднес стакан к глазам и принялся изучать его содержимое на свет, словно это был волшебный кристалл, способный дать ответ на поставленный им вопрос. Но вот он опять заговорил. Теперь голос его звучал куда более серьезно и деловито. Я тут же насторожился — это уже была не просто дружеская трепотня за стаканом вина.

— Левченко, я хочу быть откровенным с вами. Я работаю в Первом главном управлении и давно наблюдаю за вами. Мне кажется, что у вас есть данные для того, чтобы стать отличным офицером разведки. Я искренне считаю, что вы могли бы сделать поистине блестящую карьеру в КГБ.

Я, конечно, знал, что Первое главное управление КГБ занимается сбором разведывательной информации за рубежом.

— Не удивляйтесь тому, что я вам сейчас скажу, — продолжал Долудь с улыбкой. — Через контрразведку мы уже проверили вас со всех сторон, и результат оказался положительным. Второе главное управление не может сказать о вас ничего, кроме хорошего. И в самом деле, они там очень довольны вашей работой. В частности, нас особенно впечатлило задание, которое вы выполнили для Второго главного управления в 60-х годах.

Я знал, что он имел в виду. После того как в 1966 и 1967 годах я прошел в ГРУ военные сборы, Второе главное управление дало мне в 1968 году особое задание. (Так как я был связан с ГРУ, КГБ завело на меня объемное дело, где фиксировались все мои слабые и сильные стороны. Я не сомневался, что в деле том были десятки страниц разного рода сообщений обо мне, написанных стукачами, часть из которых, вероятно, числилась в моих личных друзьях.) Мне было велено явиться в гостиницу „Берлин" — прямо возле штаб-квартиры КГБ. В номере-люкс, отвечавшем стандартам первоклассного европейского отеля, меня поджидал, покуривая данхилловскую трубку, человек среднего роста, в безукоризненно сшитом костюме. Он представился как полковник КГБ Азизов. Разговор наш был недолгим. Азизов сказал, что КГБ знает обо мне все — каждый мой шаг проверен и перепроверен. И, конечно же, КГБ знал о том, что я прошел курс тренажа в военной разведке.

— А теперь, — сказал он, — вы нужны нам. У нас есть для вас важное задание.

Как следовало из его слов, задание мое состояло в том, чтобы помочь КГБ завербовать двух молодых японских дипломатов, недавно приехавших в Москву. Я должен был подружиться с ними, видеться с ними как можно чаще и сообщать о каждом их шаге. КГБ уже начал заниматься ими, изучая все их слабости, но ему нужно было мое знание японского языка и умение общаться с японцами.

— Один из них, вероятно, гомик, — сказал Азизов. — Он тут уже полгода, а ни на одну шлюху, сколько мы ему их ни подсовывали, не клюнул. Каждая комната его квартиры под нашим наблюдением — при помощи всякой там оптики, — и нам известно, что он даже не онанирует. Разве не странно?

Затем он объяснил, что работать я буду не один, а в команде, причем, возможно, не все члены этой команды будут мне по душе — к примеру, проститутки и спекулянты. Но, заверил он меня, лично я ничем скомпрометирован не буду. Я буду играть роль человека во всех смыслах „чистого”, роль друга. Если я в этом деле преуспею, мое будущее обеспечено. Тогда они мне помогут, и я смогу часто ездить в Японию. Я заколебался, и, вероятно, колебание это отразилось на моем лице, так как Азизов внезапно наклонился ко мне и, выпустив клуб дыма из своей изысканной трубки, сказал:

— Не отказывайтесь от этого предложения. Если откажетесь, будете жалеть об этом всю жизнь. Помните: без нашего одобрения вам никогда не бывать даже в Монголии.

Я слишком хорошо понимал, что он имеет в виду. Он запросто мог включить меня в черный список КГБ, и тогда я не смог бы получить никакой приличной работы, не говоря уже о работе за границей. И я согласился сотрудничать с КГБ: подписал соответствующую бумагу, обязался следовать приказам полковника Азизова и представлять письменные сообщения о моих будущих японских друзьях. Сообщения эти я должен был подписывать кодовым именем Артур.

Две недели спустя меня представили двум молодым японцам. Я начал часто встречаться с ними, стал их другом, ходил на вечеринки к ним домой, познакомился с их подружками — гебистскими „ласточками”. Оказалось, что тот из них, кого Азизов подозревал в гомосексуализме, был совершенно нормален в сексуальном смысле. Но то, как мне случилось это узнать, ударило по мне крайне болезненно. Азизов знал, что у меня была приятельница — молодая, привлекательная девушка по имени Люба, архитектор. Он потребовал, чтобы я ввел ее в игру, и, к несчастью для нее, они с тем японцем полюбили друг друга. Это была возвышенная любовь двух молодых, одиноких людей. Но Азизов требовал, чтобы она регулярно докладывала ему обо всем, в том числе и о всех подробностях их интимных отношений. После длительных душевных мучений Люба отказалась предавать того, кого любила. Азизов заявил, что если она не будет сотрудничать с ним, то своего возлюбленного она никогда больше не увидит, но она стояла на своем. И вот как-то хмурым осенним днем в 1969 году Любу — возле парадной ее дома — окружила группа хулиганов: „Встретишься с этой желтой обезьяной еще раз — прощайся с жизнью!” — услышала она. В том, что хулиганы эти были гебистами, сомневаться не приходилось. И с тех пор Люба более уже никогда не виделась со своим возлюбленным.

Поскольку сотрудничества Любы добиться не удалось, гебистам пришлось разработать другой план. Они выяснили одну интересную для них подробность: дипломат этот любил играть в карты, причем играл на деньги. Так что КГБ решил постараться разорить его за карточным столом, а потом завербовать при помощи подкупа.

Меня попросили познакомить этого дипломата с неким Владимиром — офицером из контрразведки КГБ. Он знал много всяких грязных уловок, но специализировался в шулерстве. В ряде карточных игр, если ставки невысоки, для того чтобы изрядно проиграться, нужно играть долго. Поэтому Азизов приказал мне: „Напои японца и предложи сыграть в очко. Потом все время подымайте ставки и разденьте этого сукина сына догола”. В картах я не был силен, поэтому мне пришлось потренироваться с Владимиром, который посвятил меня в систему всяких шулерских трюков.

В квартире японца нас ждал легкий ужин, который мы обильно сдобрили спиртным. Потом началась игра. До самого утра. Японец проиграл кучу денег — по советским понятиям. Когда мы с Владимиром вышли на улицу, он протянул мне часть выигрыша, сказав, что это вознаграждение за отличную работу. Я спросил, не обязаны ли мы сообщить об этих деньгах КГБ. „Пошли они к черту, — ответил он. — Мы провернули это дело и выиграли эти деньги. А им они все равно не нужны”.

Из участия в операции против тех двух японских дипломатов мне удалось выйти только чуть ли не два года спустя. КГБ так и не сумел завербовать их. С одним из них я встретился несколько лет спустя. Это было в памятный для меня день — в октябре 1979 года, когда меня в международном аэропорту Нарита допрашивали представители японских властей. И одним из тех, кто меня допрашивал, был работник японского министерства иностранных дел — мой старый приятель. Конечно, я не стал напоминать ему о приключениях в Москве — я не знал, доложил ли он о них своему начальству, и не хотел ставить его в неловкое положение. Допрашивая меня, он всего лишь выполнял свои обязанности. Для меня же, однако, видеть его в этом качестве было в некотором смысле облегчением — это свидетельствовало, что он благополучно выбрался из той тяжелой ситуации.

— Вы доказали, что вы отличный работник, — подвел итог Долудь — и, значит, вам, если хотите, открыта дорога в советскую разведку.

Вряд ли Долудь действительно был искренен со мной, но так или иначе я решил быть откровенным.

— Я презираю Второе главное управление, — выпалил я.

— Почему?

— Странный вопрос? Боже мой, да вы только вспомните о зверствах, которые КГБ чинил в сталинские времена? Да и сегодня — мне не нравятся их методы?

— Забудь ты про этих мудаков из Второго главного управления, — ответил он. — И не надо сравнивать их лавочку с работой в разведслужбе. Они это одно, а мы — совсем другое. Эти выродки будут горбатить тут, внутри страны, со всеми их гнусными стукачами и всеми этими мелкими мошенническими трюками, а ты станешь членом элиты, будешь офицером разведки. Только подумай, Станислав? Ты станешь работать за границей, на территории иностранных государств, добывая разведданные и вербуя агентуру. Это один из самых трудных способов служения нашему народу. К тому же он требует мужества. Это действительно мужская работа. Там тебя могут ранить, арестовать, объявить персоной нон грата — там вечная опасность. Разведчик должен быть сообразительным и стойким. Настоящим мужчиной?

— Против какой страны я буду работать? — спросил я.

— Гарантировать я ничего не могу, — ответил Долудь, — но ты ведь специалист по Японии. Ты знаешь язык и бывал там неоднократно. Вот туда, скорее всего, и поедешь.

Сотни тысяч, а может, и миллионы холуев и сатрапов — кто добровольно, а кто и нет — служат на благо культу КГБ. Но лишь малому числу советских граждан предлагается возможность стать действительным членом этой конгрегации — самого тайного ордена советской языческой религии. Я не мог не оценить все значение того факта, что меня допустили в эту святая святых советского государства.

— Подумай об этом, — сказал Долудь, когда мы прощались. — И через два-три дня зайди ко мне в кабинет — мы обсудим детали.

Мне хотелось верить, что, согласившись с предложением Долудя, я смогу приносить пользу своим соотечественникам, а, кроме того, это избавляло меня от тягомотины службы в Советском комитете солидарности стран Азии и Африки. Я старался тщательно обдумать это предложение, трезво взвесить все „за” и „против”, но едва я принимался размышлять, как в сознания всплывали, словно пузырьки в бокале шампанского, пьянящие мысли: я смогу жить в Японии! И все, что для этого надо сделать, — это сменить работу?

Через два дня я явился в кабинет Долудя и сказал, что принимаю его предложение. Он поздравил меня, а потом вручил несколько анкет, которые мне предстояло заполнить.

Я, вероятно, никогда не узнаю, воспринял ли Долудь мою моральную и духовную опустошенность как нечто, делающее меня уязвимым, или как всего лишь следствие моей амбициозности. На самом деле, это не имеет значения. Но что имеет значение, так это то, что едва он завел тот разговор, я уже понял, куда он клонит, — и ответ мой уже был предопределен, сознавал я это или нет. Так или иначе я заглотил наживку.

Глава четвертая ИГРА ПО ПРАВИЛАМ

Аутер Бэнкс, Северная Каролина

Тени становились все длиннее по мере того, как я брел по пляжу — прочь от рыбаков. Вскоре мне стало казаться, что все побережье Северной Каролины опустело — там были только морские птицы да я. Стайка куликов опустилась па песок, и я остановился понаблюдать за ними. Волна накатила на песок, и птицы заспешили прочь, подальше от морской пены, чтобы не замочиться. Но вот волна схлынула, и они бросились вдогонку, словно охотясь за морской пеной. И опять накатила волна — они отступили, она схлынула — они за ней… Отступление и погоня, отступление и погоня…

„Я знаю эту игру, — сказал я им. — Я играл в нее многие годы".

МОСКВА, 1971-1975

Прошло почти восемь месяцев прежде чем мне наконец велено было явиться на заседание специальной коллегии Первого главного управления, рассматривавшей вопрос о моем приеме в КГБ. Вопросы, которые задавали мне члены коллегии, оказались поразительно заурядными: о советской внешней политике и о марксизме-ленинизме. Я сообразил, почему эти вопросы столь элементарны: находившиеся в их распоряжении сведения обо мне были столь исчерпывающими, что они уже знали меня вдоль и поперек. Так что вызвали они меня лишь для того, чтобы убедиться в правильности своих выводов, а заодно составить обо мне личное впечатление. По окончании заседания я стал офицером КГБ.

…Неподалеку от Кремля, на площади Дзержинского расположено огромное, массивное, серое здание. На нем нет вывески. В центре площади стоит обреченный на вечное одиночество бронзовый памятник Железного Феликса — первого шефа советской тайной полиции, пользующейся зловещей репутацией во всем мире.

Впервые я побывал на Лубянке в 1971 году. Все там было преисполнено мрачной серьезности: часовой, сперва изучивший фото на моих документах, а потом мое лицо; покряхтывающие от старости лифты; длинные, сумрачные коридоры, устланные выцветшими коврами; угрюмые лица офицеров в штатском — подтянутых и вежливых. На лицах большинства тамошних работников — печать секретности, умудренности и загадочности. Это поражало. И лишь много позже я понял, что эти лица выражают сознание собственного превосходства людей, знающих нечто, не доступное прочим смертным. Каждый из них как бы говорил: „Я знаю такое, что тебе никогда не будет известно”.

И в самом деле, они знают такое, что большинству людей никогда не откроется. Только-только приехав в Америку и начав выступать перед американской аудиторией, я был шокирован тем, как мало тут известно о КГБ и о том, чем опасна эта организация для свободного мира. Но меня вернул к реальности другой бывший советский гражданин, оказавшийся в США за несколько лет до меня. „Стан, — сказал он, — откуда им знать все это? В конце концов, даже в Советском Союзе мало кто знает правду о КГБ”.

Он, конечно, прав. Теперь, обращаясь к публике, я, дабы дать ей представление о сущности КГБ, не пренебрегаю исторической информацией. КГБ был создан два месяца спустя после Октябрьской революции и назывался тогда ЧК (Чрезвычайная комиссия). Возникла ЧК по личному распоряжению основателя советского государства Ленина. Почему социалистической революции понадобилась тайная полиция? Ответ на этот вопрос лежит в истории самой революции.

Последствия первой мировой войны были разрушительными для России. Разоренная войной страна погрузилась в хаос, всюду царили беззаконие и грабежи. Не обошел страну и голод. Экономическое положение масс все ухудшалось, и вместе с этим росло их возмущение деятельностью коррумпированного и бюрократического царского правительства. Общественный климат становился все более неустойчивым.

В феврале 1917 года свершилась буржуазная революция, и Временное правительство во главе с Александром Керенским даровало народу все гражданские права. Никогда ранее жители России не имели такого объема демократических свобод. Но новое демократическое правительство не сумело покончить с войной и решить основные экономические и социальные проблемы. Не хватило у него и власти, чтобы справиться с хаосом и беззаконием, царившими в стране.

Только у одной политической партии была четкая платформа, у большевиков — группы радикально настроенной интеллигенции, имевшей большой опыт ведения подпольной борьбы. В 1900-х годах социал-демократическая партия раскололась на две фракции: меньшевиков и большевиков. На самом деле названия этих фракций дают ложное представление об истинном соотношении сил, так как почти 50 тысяч членов партии примкнули к меньшевикам, а к большевикам — менее 10 тысяч человек. Февральская революция застала главу большевиков Ленина врасплох, и ему надо было действовать быстро, чтобы захватить власть. Пользуясь царившим в стране хаосом, Ленин выступил с рядом лозунгов — в большей части весьма примитивных, прямо-таки оруэлловских, и все же привлекательных для масс. „Хлеб народу?", „Долой империалистическую войну с Германией?”, „Долой эксплуататоров!” Однако поддерживавшие эти лозунги массы по-прежнему не знали истинной платформы большевистской партии. И многие из них потом дорого заплатили за это невежество.

После Октябрьской революции Ленин и его сторонники столкнулись с трудной ситуацией — захватив власть, они обнаружили, что удержать ее нелегко. Ленин тут же ввел так называемую диктатуру пролетариата — диктатуру по отношению к былым „эксплуататорам”. И, ясное дело, партия большевиков и советское правительство нуждались в механизме осуществления этой диктатуры. Так появилась ЧК.

Руководителем ЧК был назначен один из ближайших соратников Ленина — Дзержинский. Поляк по происхождению, профессиональный революционер по собственному выбору, ветеран царских тюрем, он был самой подходящей для этого фигурой. За хладнокровную безжалостность товарищи по партии прозвали его Железным Феликсом. Прежде всего он принялся за чистку самой партии большевиков. В результате тщательного расследования Дзержинский пришел к поразительному выводу: еще с начала века царская охранка начала внедрять свою агентуру в большевистскую партию и значительно преуспела в этом. В самом деле, даже главный представитель Ленина в московской парторганизации Малиновский был активным агентом охранки. Редактор и казначей официального органа большевистской партии — газеты „Правда” — тоже были на содержании охранки. Руководством большевистской (а позже — коммунистической) партии овладела параноическая идея о том, что партия кишит тайными врагами. И подозрения эти зародились именно в результате открытий, сделанных ЧК в первые дни ее существования.

ЧК объявила кампанию Красного террора, в ходе которой были казнены сотни тысяч противников Октябрьской революции. Тысячи людей исчезли просто из-за своего социального происхождения — потому что их родители были помещиками, богатыми купцами или капиталистами. Партия именовала ЧК карающим мечом революции. По мере укрепления положения правительства ЧК начала арестовывать все большее число членов самой партии большевиков — тех, кто в том или ином вопросе расходился с партийным руководством. К концу 20-х годов ЧК стала пугалом для всей страны. В тюрьмах и концлагерях оказались многие тысячи сторонников впавшего в немилость Троцкого. По указаниям Сталина, с 1937 по 1953 год советская тайная полиция заливала страну волнами кровавого террора, невиданного в истории. В результате его были уничтожены 20 миллионов советских граждан. В сталинские годы название тайной полиции неоднократно менялось. ЧК стала ОГПУ (Объединенное главное политическое управление), ОГПУ переименовали в НКВД (Народный комиссариат внутренних дел), затем появилось МГБ (Министерство государственной безопасности).

Самым важным является то, что советская тайная полиция стала основной опорой социалистического режима. Деятельность ее не связывали никакие ограничения закона, и она быстро уничтожила любые намеки на инакомыслие. Она была над законом; над законом она стоит и сейчас. Советская тайная полиция — безжалостное орудие в руках советской социалистической диктатуры, орудие подчинения народа интересам нового социального класса, порожденного Октябрьской революцией: партийной элиты и правительственной бюрократии.

На основании стандартных представлений о шпионских организациях, представлений, вероятно, базирующихся на том малом, что им известно о Центральном разведывательном управлении, большинство американцев имеют тенденцию приравнивать КГБ к ГРУ. Однако зарубежная разведка и шпионаж — относительно малая часть прочих форм деятельности КГБ. В штате этой гигантской карательной организации трудится четверть миллиона человек. А если сюда добавить легион тайных доносчиков, то число людей, работающих на КГБ. превысит миллион человек. Это самая большая в мире организация, занятая подрывной работой за рубежом. — она не идет ни в какое сравнение с любым разведывательным сообществом в демократических странах, где деятельность разведывательных организаций регулируется законом. КГБ подотчетен только Политбюро и располагает практически неограниченными фондами. Деятельность же ЦРУ жестко контролируется Конгрессом США.

Одна из основных целей этой книги — постараться донести до максимально большого числа людей правду о КГБ, о его целях и методах их реализации. Для меня это единственный способ отблагодарить Америку за мою свободу — рассказать людям свободного мира о том, что я знаю.

В качестве новоиспеченного офицера КГБ я прежде всего должен был изучить историю ЧК — ее первые разведывательные операции за рубежом и то, как эта деятельность развивалась вплоть до нынешнего времени. Я узнал, что ЧК, возникшая как сугубо внутренняя карательная организация, очень скоро начала заниматься зарубежной разведкой. К 20-м годам она развернула зарубежные операции, действуя на двух уровнях. Первый — сбор разведывательной информации и осуществление тайных акций при помощи агентуры, в основном из числа работников Коминтерна. Второй — внедрение агентуры в различные группы русской эмиграции во Франции, Германии, Югославии, Болгарии и Польше. ЧК сумела внедриться в самые активные антисоветские организации русских эмигрантов в Германии и Франции, и, в частности, в группу, во главе которой стоял известный в прошлом террорист Борис Савинков. По его указанию, эти группы засылали в Советскую Россию множество агентов для ведения подрывной деятельности и сбора разведывательной информации военного и политического значения.

ЧК ухитрилась нейтрализовать деятельность Савинкова при помощи создания фиктивной, якобы контрреволюционной, организации, действующей на территории СССР. В этой операции, получившей название „Операция трест”, были задействованы десятки агентов ЧК. В результате Савинкова заманили в СССР, арестовали и приговорили к длительному тюремному заключению. Однако несколько лет спустя ЧК инсценировала его самоубийство. В ходе той же „Операции трест” в СССР заманили одного из самых талантливых офицеров английской разведки Сиднея Рэйли, который так и исчез бесследно в подвалах ЧК.

ЧК очень энергично расширяла свою зарубежную деятельность, и к 30-м годам уже располагала разветвленной разведывательной сетью зарубежной агентуры в большинстве европейских стран. Москва внедрила свою агентуру чуть ли не во все правительственные учреждения нацистской Германии, включая и гестапо. Знаменитый разведчик Рихард Зорге, действовавший в Японии, сумел стать своим человеком в немецком посольстве в Токио. В качестве прикрытия Зорге избрал работу журналиста. За несколько недель до вторжения немецких войск в СССР он предупредил об этом советское руководство.

Но и эта машина жуткого террора, эта дьявольская мельница, перемоловшая миллионы людей и разрушившая будущее еще большего числа миллионов, сама тоже не была защищена от сталинских чисток. Верховный диктатор страны Сталин старался уничтожить всех чекистов, знавших о преступлениях, совершенных им против собственного народа. Тысячи советских разведчиков исчезли в ходе чисток только потому, что они слишком много знали.

После смерти Сталина в 1953 году советская тайная полиция была реорганизована и переименована в КГБ. Во время кампании так называемой десталинизации Никита Хрущев старался внушить советскому народу, что чистки были всего лишь следствием злобного характера Сталина и делом рук горстки его марионеток, работавших в рядах советской тайной полиции. Согласно Хрущеву, партия не имела никакого отношения к ужасу чисток и большинство членов партии вообще не знали о зверствах, творимых Сталиным и верными ему чекистами. Но Хрущев лгал. ЧК всегда была орудием партии, послушным инструментом в руках партийной олигархии. То же справедливо и относительно наследника ЧК — КГБ. Никто из серьезных людей ни на минуту не поверил хрущевским заявлениям.

Первое главное управление КГБ расположено далеко от центра Москвы — в пригородном районе Ясенево, в элегантно спроектированном комплексе зданий, похожем на штаб-квартиру ЦРУ в Лэнгли.

Я стал курсантом школы внешней разведки КГБ. Школа эта размещалась в четырехэтажном кирпичном здании в лесном массиве под Москвой, недалеко от Юрлово. Вокруг школы постоянно патрулировали офицеры КГБ в штатском. Ночью — с собаками. Вокруг высился двухметровый забор, заканчивающийся колючей проволокой. Нам порой казалось, что мы не столько в школе, сколько в тщательно охраняемой тюрьме. Инструкторы наши прибегали ко всяческим мелким трюкам, дабы внушить нам максимально серьезное отношение к изучаемым дисциплинам. Нам, к примеру, запрещалось пользоваться своими подлинными именами. Мы знали своих соучеников, но нам было известно, что каждый из нас по окончании школы растворится в безвестности — мы не забудем облика друг друга, но прочих данных знать не будем. В той школе я был известен под фамилией Ливенко.

Режим был жестким. День начинался в 8 утра с интенсивной зарядки, занятия в классах кончались в 6 часов вечера, но учеба бывало затягивалась до позднего вечера. Учебный курс был рассчитан на год. Я занимался с полной отдачей сил, целиком погрузившись в изучение шпионского дела.

Надо было овладеть многим. Нас обучали искусству слежки и умению уходить от нее, учили обращению со всяким электронным оборудованием, тому, как осуществлять операции „влияния”. Из лекции в лекцию нам приходилось убеждаться в том, что деятельность, связанная со сбором разведывательной информации, всегда тяжела и рискованна. Нам говорили, что жизнь наша будет напряженной, что опасность будет вечно подстерегать нас. Все инструкторы подчеркивали, что мы обязаны полностью овладеть своим „ремеслом”, поскольку, оказавшись с заданием за границей, мы уже не будем иметь времени для тренировок. Они не уставали повторять, что ряд навыков должен быть освоен до полного автоматизма, тогда как некоторые другие аспекты шпионского дела требуют природных талантов. К примеру, большинство людей могут научиться тому, как вести слежку, тогда как значительно труднее овладеть умением вербовать агентуру. Позже мне, к собственному удивлению, довелось обнаружить, что к вербовке у меня особый талант, и я несколько лет занимался этим в Японии.

Нам читали лекции о наиболее значительных зарубежных разведывательных и контрразведывательных организациях и методах их работы. Инструктор, читавший нам эти лекции, подполковник Халтуев, говорил о высоком уровне профессионализма ЦРУ, британской разведывательной службы МИ-6, французской и немецкой разведок. Подробно говорил он также о мастерстве и дотошности таких контрразведывательных служб, как американское Федеральное бюро расследований, английская МИ-5, службы Западной Германии и Франции, которые хотя и не в силах парализовать деятельность КГБ, все же могут быть вполне эффективны в деле разоблачения агентов КГБ и ГРУ в своих странах.

На лекции, посвященной Японии и прочитанной одним из высоких чинов КГБ, мне впервые открылось, почему Япония так важна в качестве базы для разведывательной деятельности и почему она играет столь особую роль в сборе секретной информации политического, военного и технологического характера. В других странах свободного мира службы контрразведки преуспели в аресте и высылке множества советских граждан, уличенных в сборе научной и технологической информации. Особенно большое число их было выслано из США, Великобритании, Франции и Италии, тогда как японская контрразведка очень слаба.

Как указал лектор: „Советский Союз может сконцентрировать интенсивные усилия на Японии, и при этом мы не должны ограничиваться лишь сбором научной или технологической информации. Мы можем использовать Японию как базу для получения всего, что нам нужно. Мы можем добывать огромное количество информации политического, экономического и военного значения, причем информации, касающейся не только Японии, но и сведения о США, Южной Корее, КНР”.

После нескольких месяцев лекционных занятий наступило время перебраться в Москву для практики. Нас расквартировали в большом особняке на одной из улиц возле Зубовской площади. Извне он выглядел, как большинство слегка запущенных старых особняков, некогда принадлежавших былой аристократии. Внутри же он был копией резидентуры КГБ за границей. Поскольку функции резидентур, в какой бы части света они ни были, одинаковы, планировка офисов в них тоже стандартная, а посему можно было вообразить, что ты не в Москве, а в столице любой другой страны.

Каждый день мы отправлялись в разные районы Москвы с особой миссией — встречаться со своими „агентами'" и уходить от слежки. Мы совершенствовали технику, чтобы через через несколько недель или месяцев быть готовыми применять ее всерьез. Мне это дело нравилось. Я с азартом пытался переиграть профессионалов и более всего любил разгадывать ходы „противника”.

Совершенствуясь в навыках, необходимых всякому разведчику, мы закладывали и изымали документы из тайников, сигнализировали о вызове на срочные встречи, принимали радиодонесения от „агентов”, находящихся за несколько кварталов от нас, а чаще всего практиковались в ведении наружного наблюдения.

Наружное наблюдение используется прежде всего для одной из двух целей: выяснить, куда направляется объект слежки, или же, дав ему возможность обнаружить слежку, заставить его нервничать и таким образом помешать его действиям. Последнее может повергнуть объект слежки в панику и вынудить к поспешным шагам, порой весьма много говорящим филеру.

Однако следить так, чтобы тебя не заметили, — дело куда более трудное, особенно в городе, когда вокруг полным-полно людей. И поэтому слежка, как правило, ведется группой филеров. Если один агент потеряет объект слежки из виду, в дело вступает другой агент. Слежка такого рода — дело мудреное, и потому мы практиковались в ней постоянно, охотясь друг за другом по всей Москве.

Нас поставили в известность, что во время тренировок за нами в любое время может быть установлена слежка, причем вести ее будут профессионалы из Управления наружного наблюдения. Заподозрив слежку, надо было убедиться в справедливости подозрений, и, если таковая подтвердилась, — „трубить отбой” и возвращаться на базу. Потом надо было отчитаться: где и как ты засек филера, что сделал, чтобы убедиться в наличии слежки. Если ты не заметил „хвост”, считается, что ты провалился. Провалом считается и сообщение о наличии слежки, когда таковой на самом деле не было.

Офицеры, выступавшие в роли агентов, и те, что вели слежку, должны были потом представить детальные рапорты о том, как ведет себя в той или иной ситуации курсант, о том, насколько он сообразителен и выдержан. Завершить эту фазу тренажа с отличными отметками трудно. В школе ходили слухи, что, если курсант сумеет дважды обвести профессионалов, они тогда сделают все возможное, чтобы в конце концов провалить его.

Я до сих пор отчетливо помню эти тренировки на улицах Москвы. Первая моя встреча с „агентом” должна была состояться ровно в полдень в одном из популярных ресторанов в центре Москвы. Я вышел из особняка пораньше, в половине десятого, сел на автобус и принялся исподтишка изучать пассажиров, стараясь запомнить их приметы. Выйдя возле ГУМа, я, покупая газету в киоске, наблюдал за теми, кто покинул автобус вслед за мной. Они разошлись кто куда, кроме двоих мужчин, которые продолжали топтаться на остановке, увлеченные беседой. Казалось, они ничего не замечали вокруг себя. Я зашел в ГУМ и, не спуская глаз с дверей, помедлил у прилавка. Вскоре в магазин вошел один из тех, кто был на автобусной остановке. Оглянувшись по сторонам, словно ища кого-то, он с деловым видом направился в другой отдел.

Я решил воспользоваться моментом и купить кое-что, а потому пристроился в очередь к прилавку с детскими игрушками. Купив подарок к дню рождения Александра (ему должно было исполниться семь лет), я еще отстоял очередь в кассу и только потом покинул магазин. Невдалеке, вроде бы дожидаясь автобуса, топтался какой-то человек, ростом и сложением похожий на того, которого я видел в магазине. Однако этот был по виду старше, седой, с большими усами и в очках. И все же я понял, что это один и тот же человек.

Я сел в автобус, идущий в противоположную сторону от ресторана, где у меня была назначена встреча, вышел возле одного кафе, перекусил там, сходил в кино, купил буханку хлеба в булочной и пошел домой.

На вопрос полковника КГБ, состоялась ли встреча, я ответил:

— За мной была слежка, поэтому я не пришел в ресторан. Двое следили за мной до ГУМа, потом один из них вошел за мной в магазин и успел сменить одежду и одеть парик. Когда я вышел из ГУМа, он поджидал меня на автобусной остановке.

— Почему вы решили, что это тот же самый человек? — спросил полковник. — Если он, по вашим словам, сменил одежду и надел парик…

— Легко, — ответил я. — Он забыл сменить обувь.

В тот же вечер я должен был встретиться с „агентом” на стадионе, во время хоккейного матча. Я три часа кружил по Москве, пересаживаясь с автобуса на автобус, пока полностью не удостоверился, что за мной нет слежки. Затем на стадионе я встретился со своим „агентом”. Во время матча мы, как и прочие болельщики, делились впечатлениями о ходе игры и сумели незаметно обменяться необходимой информацией. Матч был отличным, так что я получил немалое удовольствие. Потом я вернулся домой без всяких приключений. Я не ошибся и в этот раз — слежки за мной не было.

Мой третий выход на встречу с „агентом” поверг меня в настоящую панику. Встреча должна была состояться в одном из популярных ресторанов в центре Москвы. Слежки за собой я не заметил. „Агентом”, на встречу с которым я пришел, оказался полковник КГБ Алтынов. О нем было известно, что он какое-то время назад „сгорел” в Японии и с тех пор ищет утешения в водке. По возвращении в Москву его, вообще говоря, должны были уволить из „органов”, но у него были какие-то высокопоставленные приятели, которые спасли его, прикомандировав к разведшколе. И вот он сидел передо мной, то и дело подливая себе из бутылки. Я не на шутку встревожился. Если я сообщу, что он во время выполнения задания был пьян, этого побитого жизнью бедолагу уволят. А если промолчу и это как-нибудь обнаружится, меня обвинят в нарушении долга, а это тоже чревато увольнением — на этот раз моим. Более того, даже если я промолчу, откуда мне знать, что заявит Алтынов, протрезвев.

Как я его ни отговаривал, полковник все же принялся за следующую бутылку коньяку и все говорил, говорил и говорил.

— Ты должен понять, — все повторял он, — ты должен понять, через что я прошел. Мы там могли погибнуть. — Он начал всхлипывать, и слезы покатились по его щекам, капая с подбородка. — Мы могли загубить пол-Японии.

— Ну, хватит, полковник, — сказал я как можно спокойнее. — Пора по домам.

— Не раньше, чем я расскажу тебе об этих сволочах, — свирепо заявил он. — Ты должен понять.

Рассказывал он довольно путанно, порой трудно было понять что к чему, но позже мне удалось получить дополнительные сведения об этом деле. Во время пребывания полковника Алтынова в Японии Линия X (научно-техническая разведка) сообщила в Москву, что японские ученые ведут лабораторные исследования ряда смертоносных бактерий для получения новых вакцин в медицинских целях. Москва приказала похитить один из образцов смертельно опасной культуры и переправить его в СССР для исследования. Советские специалисты предупредили, однако, что ввиду особой опасности этой культуры ее нельзя отправлять в СССР самолетом, поскольку, если самолет разобьется, смерть обрушится на огромные пространства страны. Тогда советская резидентура в Токио приказала Алтынову сопровождать шофера, который должен был доставить ампулу со смертоносной бактерией на советское судно. Всякий знающий, что такое уличное движение в Японии, сразу поймет, каково было Алтынову, — в случае автомобильной аварии от вакцины погибли бы очень многие.

В конце концов мне удалось вытащить его из-за стола.

— Товарищ полковник, — тянул я его к выходу, — нам с вами давно пора быть дома. — Он норовил вырваться, и я стиснул его так сильно, что едва не поломал ему ребра. — Идиот! Они же собираются вызвать милицию! — прошептал я. — Вам не поздоровится. Вам надо домой, и немедленно. Ну!..

Отперев алтыновскую квартиру, я сказал на прощание:

— Полковник Алтынов, в рапорте я укажу лишь, что встреча прошла успешно.

— А пошел ты!.. — буркнул он и, шатаясь, ввалился в квартиру.

Я со страхом ждал, что он напишет в своем рапорте. Наконец курировавший меня полковник показал мне рапорт Алтынова. Там говорилось, что я проявил „последовательность, выдержку и смекалку, вел себя, как опытный офицер”, а посему он считает, что на меня „можно положиться в агентурной работе”.

Отправляясь на последнюю встречу с „агентом”, я вышел из особняка в 7 часов утра — встреча была назначена на полдень, но я хотел иметь в запасе достаточно времени, чтобы отделаться от любой слежки. Вскоре я обнаружил, что сколько бы я ни пересаживался с автобуса на автобус, сзади всегда пристраивалась „Волга” — то одна, то другая. Я прибег ко всем трюкам и уловкам, которым меня учили: входил в автобус и в последнее мгновение выпрыгивал из него; стремительно нырял в подъезды; входил в магазины, смешивался с толпой и неожиданно выскакивал в другие двери… Наконец мне показалось, что я отвязался от слежки. До встречи в ресторане оставалось около получаса, и я спустился в метро. В вагоне рядом со мной оказался какой-то мужчина средних лет, спокойный, добродушный. Теперь мне представляется, что у него было лицо праведника, но, возможно, это всего лишь проделки памяти. Так или иначе, поднявшись, чтобы выйти на своей остановке, он прошептал, не глядя на меня: „Товарищ, за вами следят”. И исчез в дверях, даже не оглянувшись.

В замешательстве я вышел на следующей остановке. Верить или нет, спрашивал я себя, в глубине души зная, что незнакомец не ошибся. Вероятно, он увидел нечто, чего сам я не заметил. Я знал, что поведение того, кто ведет слежку, порой странно, чуть ли не эксцентрично — если наблюдать его со стороны. Цель филера — следить, и при этом незаметно для объекта слежки. Филер всегда настороже, так как тот, за кем он следит, может увидеть его не только оглянувшись, но и боковым зрением. И в результате филер вынужден то вилять из стороны в сторону, то отпрыгивать назад, то резко отворачиваться. Тот, за кем следят, может этого и не видеть, но со стороны все эти трюки заметны.

Решив, что незнакомец не ошибся, я, вместо того чтобы явиться на встречу со своим „агентом”, пообедал в одиночестве и, сев в метро, направился домой — на базу. Однако в поезде метро я тут же понял, что за мной следят. Невозможно определить, откуда появилось это ощущение, но оно было отчетливым.

Позже я узнал, что вся система московского метрополитена пронизана линиями связи, так что филеры могут незаметно поддерживать постоянный контакт друг с другом. Группа филеров может находиться в поезде и при этом поддерживать связь с другой группой — на любой станции; затем она выходит на остановке, а в поезде оказывается вместо нее другая группа. В таких случаях требуется, чтобы в каждый данный момент в зоне визуального контакта с объектом слежки находился хотя бы один человек. Это было частью игры. Я знал, что кто-то не спускает с меня глаз, но, даже и зная это, не обратил внимания на приземистую колхозницу с сумкой огурцов. Я запомнил ее, но „вычислить” не сумел. Что и признал позже.

Мое объяснение причин, по которым я отказался от встречи, было признано удовлетворительным. Один из офицеров сказал мне: „Никогда не пренебрегайте интуицией. Бывает, что она дороже денег”. Но поскольку я не смог вычислить филера — ту колхозницу, — вместо пятерки мне поставили четверку. И все равно сумма моих отметок была вполне хорошей.

Этот год в разведшколе был трудным, но вскоре я понял, что по сравнению с другими курсантами у меня были кое-какие преимущества. Прежде всего, благодаря военным сборам в системе ГРУ я уже кое-что знал о технике слежки, о том, как пользоваться шифрами и симпатическими чернилами, как закладывать тайники, договариваться с „агентами” о системе сигнализации, пользоваться радиосвязью и фотоаппаратурой. Кроме того, я говорил достаточно хорошо по-японски и, следовательно, не нуждался в особой помощи преподавателей японского языка. Самым большим моим преимуществом было то, что я уже бывал в той стране, где мне предстояло работать. Чуть ли не столь же существенным было и мое умение писать статьи.

Этот год был не менее трудным и для моей семьи — хотя и по другого рода причинам. С семьей я мог видеться только по вечерам в субботу да в воскресенье, так что Наталья все остальное время была для нашего маленького сына и матерью и отцом. Ей одной приходилось возиться со всеми его простудами, ушными болями и прочими детскими недомоганиями. Она бывало шутила, не намерен ли КГБ выдать ей особый диплом за заботу о домашнем очаге.

И в некотором смысле она такой диплом получила. Собеседованиям с членами семьи курсантов разведшколы придавалось чуть ли не такое же значение, как оценке личности самого курсанта. В один из выходных полковник, курировавший наш курс разведшколы, беседовал с моей женой целых три часа — она покинула его кабинет с видом победительницы. То, что она очень привлекательная женщина и умеет очаровывать собеседников — тоже делу не вредит, но в тот день полковник оценил в ней иное — ее интеллигентность. По мнению Натальи, полковника прежде всего интересовало, насколько она устойчива эмоционально и достаточно ли прочен наш брак. Эти вопросы относительно семьи профессионального разведчика существенны. Сохранить нормальную семью, когда один из ее членов подвержен стрессам и опасностям, — дело непростое. Это, несомненно, объясняет высокий процент разводов среди сотрудников КГБ.

Общаяхарактеристика на меня, составленная перед окончанием школы, была отчасти странной. Полковник, отвечавший за мою группу, был добродушный, почтенного возраста седой человек, относившийся к нам по-отечески. Он пригласил меня к себе в кабинет, глянул на меня с сожалением и сказал:

— Ливенко, мне нужна ваша помощь.

Я, вероятно, не сумел скрыть удивления, потому что он, прежде чем продолжить, улыбнулся.

— Видите ли, я не могу представить на вас абсолютно точную характеристику.

Похоже, я разинул рот от удивления и страха.

— Вы удивлены, но это факт. У вас, Ливенко, превосходные отметки — и на госэкзаменах и вообще. Истина такова: я не могу найти у вас никаких минусов. А найти их необходимо, иначе моей характеристике — грош цена. Никто ей не поверит. — Ну, так вы поможете мне? — спросил он.

Излишне говорить, что я был крайне польщен написанной полковником характеристикой. Всячески расхвалив меня, он в конце приписал два негативных замечания. Одно о том, что я склонен писать длинные, подробные донесения, когда достаточно и кратких; другое о том, что я, увлекаясь какой-либо темой, перескакиваю с предмета на предмет, вместо того, чтобы строго придерживаться одной идеи.

После окончания школы я был откомандирован в Седьмой отдел Первого главного управления, ответственный за операции в Японии, на Филиппинах, Таиланде и в других странах Дальнего Востока и Юго-Восточной Азии.

С учетом курса, пройденного мною в системе ГРУ, мне вместо звания младшего лейтенанта присвоили старшего. Но все равно в Японском отделе я читался новичком, и меня по самые уши загрузили работой — я должен был изучить около двадцати дел агентов, политических групп и партий. Вскоре я понял: изучение этих дел было средством приблизить теорию, усвоенную мною в школе, к тем реалиям, с которыми мне придется столкнуться в будущем при выполнении заданий.

Только пролистывая 200-300-страничные папки, можно было многое узнать о процессе „разработки” кандидата в агенты, о методах связи оперработников с агентурой. Начав с обычных, вполне невинных, дружеских отношений, оперработник постепенно нащупывает у „разрабатываемого” уязвимые места и начинает играть на них, норовя подцепить его, как рыбу на крючок. Он делает ему разные предложения, ненавязчиво преподносит подарки, постепенно начинает добиваться различных „одолжений”, и в конце концов жертва оказывается в его руках, превращаясь в агента, который должен, хочет он того или нет, сотрудничать с КГБ. Читать иные из папок, оказавшихся в моем распоряжении, было все равно что читать какую-нибудь захватывающую драму. К примеру, там была папка с делом Ареса, известного японского журналиста и советского агента. Еще когда он был начинающим журналистом, с ним сблизился офицер КГБ Владимир Алексеевич Пронников. Всячески прославляя советский образ жизни, он искусно воздействовал на формирование политических взглядов Ареса. Со временем Пронников начал добиваться от Ареса всяких одолжений, и тот в конце концов стал похищать в японских разведывательных учреждениях секретные документы и передавать их Пронникову.

Чем глубже погружался я в изучении этих папок, тем более убеждался в справедливости того, что нам говорили в разведшколе. Япония была поистине сокровищницей, из которой Советский Союз без особых опасений полными пригоршнями черпал бесценную информацию. Мне пришлось многое понять о том, чем чревата моя будущая командировка в Японию. С одной стороны, мне хотелось поехать в Японию. Хотелось мне также и самостоятельной работы на оперативном поприще. С другой стороны, мне не хотелось приносить вред Японии. Когда я понял, что для того чтобы выполнить поставленное задание, мне придется приносить значительный вред этой прекрасной, приветливой, мужественной стране, совесть мою начало терзать чувство вины.

Чтобы справиться с этим чувством вины, я начал, подобно большинству людей в сходной ситуации, выискивать оправдательные аргументы и в конце концов решил, что принесение пользы своей стране перевешивает вред, нанесенный Японии. Более того, рассуждал я далее, если бы Япония в самом деле беспокоилась о своей безопасности, ей следовало бы принять более жесткие законы против шпионажа, законы, защищающие страну. Вместо этого Япония позволяла Советскому Союзу вволю черпать из своих информационных источников. СССР систематически добывал в Японии гигантское количество научных, экономических и политических данных для использования таковых как против японского правительства и народа, так и для оказания влияния на политические процессы в Японии. Весьма отрезвляюще на меня подействовало понимание того, что Советский Союз фактически может формулировать различные сегменты политических платформ тех или других ведущих партий Японии.

В течение тех месяцев, что я провел за изучением всех этих папок, мне то и дело попадалось имя полковника Пронникова, того самого, что завербовал Ареса. Как-то утром я услышал голос полковника Калягина, тогдашнего начальника Седьмого отдела: „Левченко, давай вниз скорей! — кричал он. — Пронников уговорил Исиду подарить Брежневу машину. Они там проверяют ее во дворе. Спустись — пригляди! А то наши ублюдки раскулачат ее, прежде чем он ее увидит!"

Он имел в виду темно-бордового цвета лимузин марки „Ниссан-президент”, подаренный Брежневу Исидой Хироидэ, бывшим японским министром труда, видной фигурой в японской Либерально-демократической партии, которого всячески обхаживал Пронников. Когда я спустился вниз, машина была уже в надежных руках — офицеры из Управления охраны уже крутились там. Но приказ есть приказ, и я „приглядывал”, пока машина не уехала со двора.

По мере изучения врученных мне дел, во мне все больший интерес возбуждал Пронников. В токийской резидентуре он был начальником Линии ПР, ответственной за сбор развединформации политического характера и осуществление так называемых „активных мероприятий”. Пронников был профессионалом высокого класса, а вербовка Хиросидэ Исиды, осуществленная поистине мастерски, способствовала его продвижению по службе и росту уважительного отношения к нему. Не исключено, что Пронников отчасти умышленно раздувал значимость Исиды, тем не менее и сама Москва делала все возможное, чтобы способствовать росту его престижа. Во время визитов в СССР Исиду принимал высший эшелон партийного руководства. В конце одного из таких визитов председатель Совета министров Алексей Косыгин лично распорядился об освобождении нескольких японских рыбаков, задержанных Советским Союзом. Конечно, я еще с времен работы в Министерстве рыбного хозяйства знал, что японских рыбаков иногда задерживают в открытом море якобы за то, что они вторгаются в территориальные воды СССР, а потом используют в качестве „разменной монеты”. Японская пресса сообщила, что Исида в ходе визита в Москву во главе парламентской делегации добился освобождения рыбаков. Так что по возвращении на родину Исида мог со всей ответственностью заявить, что с Советами можно иметь дело — они умеют быть разумными дипломатами. В результате, влияние Исиды в Японии возросло, соответственно возросло и значение для Москвы завербованного Пронниковым агента.

В 1974 году ПГУ решило послать меня в Токио на год для работы в советском политическом еженедельнике „Новое время”. На самом деле работа в качестве корреспондента „Нового времени” должна была служить прикрытием моей оперативной деятельности. Около года я был журналистом — писал и редактировал статьи, брал интервью и в конце концов стал вполне своим в журналистских кругах. Мне пришлось довольно быстро убедиться в том. что советская журналистика не менее циничен, чем другие сферы советской жизни. Никто из журналистов не верит в то, что пишет, и большинство из них отлично понимают, что писания их нацелены на то, чтобы вводить в заблуждение советских читателей, не имеющих других источников информации.

Когда кто-нибудь из сотрудников токийской резидентуры приезжал в Москву в отпуск, расспросам моим об условиях работы в Японии не было конца. Обычно они сперва просто ухмылялись, говоря, что разведка везде — дело тяжкое, но потом признавали, что насчет сбора разведывательной информации в Японии вполне можно развернуться. И поясняли, что при помощи японских источников информации можно разузнать все необходимое о любой стране мира, включая КНР и США. КГБ, говорили они, имеет доступ даже к секретам японского Министерства иностранных дел и Исследовательского бюро (номинальной разведки).

Наконец мое обучение подошло к концу, и я получил назначение в Японию. К тому моменту я уже достаточно долго проработал в „Новом времени”, чтобы обзавестись репутацией журналиста. Мое имя то и дело мелькало под различными статьями, так что я стал довольно известен в журналистских кругах. Мои коллеги из „Нового времени”, конечно, ожидали, что я устрою прощальную вечеринку, и я думал, что из доброй сотни сотрудников журнала придут человек 20–30, не больше. Однако их собралось свыше восьмидесяти, что очень меня тронуло. Мы повеселились на славу. Я до сих пор с теплотой вспоминаю о том прощальном вечере.

Кроме того, надо было на прощание устроить прием для моего начальства из КГБ. И вот за несколько дней до отъезда в Японию я пригласил пятерых полковников из „Японского направления” в один популярный ресторан. Со всех сторон слышалась музыка — оркестр трудился во всю, — а мы, шестеро мужчин, сидели с серьезными лицами и толковали о своих серьезных делах, что было решительно неуместно. Но вот, после нескольких рюмок, лица наши помягчели, заботы отошли на задний план.

А в конце того вечера случилось нечто и вовсе необычное — один из полковников задержался после ухода остальных.

— Я хочу выпить с тобой вдвоем, — сказал он, — а заодно дать тебе три совета. Но если ты кому-нибудь скажешь об этом, я заявлю, что ты врешь. Идет?

Я кивнул в знак согласия.

— Во-первых, — начал он, — в твоей работе все будет „в первый раз”. Старайся следовать тем правилам, что ты вызубрил, — они неплохие. Но прежде всего полагайся на собственный здравый смысл и сообразительность. Во-вторых, держись подальше от ЦРУ — в смысле вербовки американцев. Они там не менее умны, чем ты, и умеют пускать в ход такие соблазны, о которых ты и понятия не имеешь. В лучшем случае, это будет пустой тратой времени, но может случиться и худшее. Кое-кто из тех, кто пытался вербовать американцев, сам влип, как муха в тарелку с медом, — он помедлил немного, а потом продолжил. — В-третьих, держись как можно дальше от Пронникова. В Японии нет более опасного человека. Почему — ты сам поймешь, но смотри, чтобы это понимание не пришло к тебе слишком поздно. — Сказав все это, он осушил свой стакан и, быстро простившись со мной, ушел.

Так я стал полноценным офицером КГБ. Впереди меня ждало задание в Японии. Я был готов вступить в эту игру. И обрести смертельного врага в лице Пронникова.

Глава пятая ОХОТНИК И ЖЕРТВА

Аутер Бэнкс, Северная Каролина

Пляж уже полностью обезлюдел, и я повернул назад. Солнце стремительно клонилось к закату, к тому же я был голоден.

„Пора возвращаться, — подумал я.

— Надо еще разыскать дорогу к отелю".

Где-то в сотне метров от берега летел, параллельно ему, пеликан. Я невольно залюбовался им: как спокойно и легко скользил он над волнами! Как вдруг он стрелой нырнул в воду А через секунду вновь взмыл в небо, защемив в клюве большую рыбину. Продолжая плавный, словно не стоивший ему никаких усилий полет, он переместил трепыхавшуюся рыбину в подклювный мешок. И тут за ним увязались чайки в надежде поживиться плодами удачного улова.

„Это тоже часть игры, — подумал я.

— Ты — охотник, пока не поймал дичь. А как только поймал, ты уже сам жертва, за которой охотятся"

ЯПОНИЯ, 1975-1979

Наконец-то, после многих месяцев приготовлений и казавшегося бесконечным ожидания, я вместе с женой и сыном отправился в Японию. Это случилось в феврале 1975 года, и трудно сказать, кто был более взволнован — Наталья, десятилетний Александр или я. Мы были так заняты предотъездными сборами, прощальными визитами и вечеринками, что, добравшись до Токио, почувствовали себя полностью выдохшимися. С нами был наш маленький пудель, и в самолете Александр все волновался за него — тем более, что собаке по прибытии в Японию предстояло целый месяц пробыть в карантине. Однако в аэропорту я сумел добиться, чтобы пудель наш избежал карантина, так что мы тут же забрали его с собой.

Предельно измученный, я надеялся, что, прежде чем приступить к работе, мне дадут несколько дней отдохнуть в одном из отелей — благо гостиниц, чистых и комфортабельных, в Токио было полным-полно. Я не сомневался, что меня поселят именно в такой отель, поскольку прежде в Японии мне всегда резервировали что-нибудь очень приличное. Но на этот раз нас поместили в дешевую, шумную и отнюдь не чистую гостиницу поблизости от посольства.

„Ну что же, — подумал я про себя, — пропагандистские поездки — это нечто другое, надо полагать. Ясно, что КГБ своих людей не балует"’. Более того — в гостинице меня уже поджидало распоряжение явиться следующим утром в посольство.

Утром я встал пораньше, чтобы успеть выпить чашку чаю, прежде чем отправиться в посольство. Я пришел даже чуть раньше — двери были еще заперты. Здание посольства было внушительным, массивным, в одиннадцать этажей.

Первым, кого я увидел, войдя, был Вячеслав Пирогов. Тот самый, что когда-то в университете разыгрывал из себя офицера КГБ. Он приветствовал меня, словно я был вернувшийся из небытия его брат. При этом он чуть ли не лопался от гордости, что мечта его сбылась — он таки стал офицером КГБ!

„Он ничуть не изменился, — отметил я про себя. — Как был стукачом… Ничуть не изменился”. В университете все мы умели мгновенно распознавать стукачей. Без такого умения не выжить. Но Пирогов был безвреден. Он был виден насквозь. Такие всегда безвредны.

Пирогов взялся показывать мне, где и что есть в посольстве — вплоть до облицованного мрамором фойе. Начали мы с десятого этажа, где размещался кабинет резидента Дмитрия Ерохина. Ерохин оказался поразительно моложавым — и не мудрено: ему было всего сорок два года. Он был самым молодым генералом в советской разведке. Пожав мне руку, Ерохин тут же отпустил меня, небрежно бросив: „Говорят, вы отличный специалист по Японии. Так что принимайтесь за дело”. Выйдя вместе с Пироговым из кабинета Ерохина, я увидел, что по коридору к нам направляется какой-то черноволосый, щеголевато одетый человек.

— Вы — Станислав Александрович, — заявил он, протягивая мне руку. — А я — Владимир Алексеевич.

Так я познакомился со знаменитым Пронниковым, относительно которого меня так предупреждали в Москве. Он был невысок — от силы метр шестьдесят пять, — но мускулист и подтянут.

— Давайте зайдем ко мне, — сказал он и при этом, дернув бровью, дал понять Пирогову, что на него приглашение не распространяется.

Мы пошли к нему в кабинет. И там он начал с того, что попытался создать у меня впечатление, словно он ничем другим ранее не занимался, кроме изучения моей биографии. И в самом деле, как я позже узнал, он всегда пытался всесторонне оценить всякого новичка, чтобы сообразить, как тот впишется в его собственные планы. В ходе разговора он то и дело демонстрировал, насколько хорошо знает обо мне все, до мельчайших деталей. Ничто не ускользнуло от его внимания, вплоть до нашего пуделя. Он даже знал его кличку. Неожиданно он спросил: „Ну и как ваша Красотка перенесла перелет из Москвы?” Он то и дело повторял, что рад моему появлению в Токио, улыбался добродушно, а холодные серые глаза его все время ощупывали меня, изучая, оценивая, анализируя.

Когда я наконец распрощался с ним, я твердо знал две вещи: Пронников — человек большого ума и способностей; и при этом человек, поставивший себе целью знать все о своих сотрудниках. Все. В то время он был главой ПР — политической разведки, и к тому же вторым человеком в резидентуре. Знающие люди в Москве говорили, что он куда влиятельней, чем можно было предположить, судя по его погонам подполковника. В Москве считали, что со временем Пронников станет начальником Первого главного управления. Я понял, что в его лице встретил человека, которого не имею права недооценивать.

Пирогов поджидал меня возле кабинета Пронникова, чтобы продолжить экскурсию по резидентуре, которая занимала два верхних этажа посольства. Вдоль коридоров резидентуры были расположены различные кабинеты: переводчиков, Линии X (научно-техническая разведка), радиоэлектронной разведки, „активных мероприятий” (операции дезинформации и влияния) и, конечно, всяческих подсобных служб. Планировка резидентуры мало чем отличалась от московской учебной резидентуры — правда, тут было полным-полно всякой хитроумной электроники, иным был размах операций, да повсюду царила поразительная тишина.

— Так тихо, — заметил я. — Прямо, как в могиле.

— Тут все двойное — стены, полы и потолки, — пояснил Пирогов. — А промежутки „озвучиваются” музыкой и электронными импульсами, чтобы нейтрализовать подслушивающие устройства.

Первые несколько дней я посвятил знакомству с сотрудниками резидентуры, и прежде всего с моим предшественником — Борисом Пищиком, веселым, симпатичным молодым человеком, отличным знатоком японского языка. Когда он вскоре вернулся в Советский Союз, нам дали его квартиру в Токио — в очень старом доме в районе Сендагайя. Комнатки там были малюсенькие, и мне никак не удавалось выкроить место для кабинета. Поскольку я в Японии считался журналистом, мне нужны были условия для работы в качестве такового. И потому, когда в Токио прибыл главный редактор „Нового времени”, я продемонстрировал ему выделенную мне КГБ квартиру.

— Годится ли корреспонденту такого престижного журнала жить так? — спросил я.

— Нет, — согласился он. — Я думаю, можно будет что-нибудь сделать для вас. Я попробую. В конце концов, вы корреспондент и чертовски хороший. Вы не зря получаете свои деньги.

И вскоре мне разрешили снять просторную и дорогую квартиру в Сибуя Удагавате. Четырехкомнатная квартира эта очень нам нравилась, да и с точки зрения „прикрытия” она была хороша.

Я познакомился с несколькими японскими журналистами, вступил в пресс-клуб и вообще утвердился в Токио в качестве корреспондента. В то же время я с головой погрузился в свои основные обязанности — разведывательные. Я был прикомандирован к политической разведке токийской резидентуры и работал под непосредственным руководством подполковника Пронникова. Я должен был завязывать знакомства в журналистской среде и в политических кругах, с тем чтобы потом можно было приступить к вербовке тех, с кем удастся сойтись поближе.

Я трудился в рамках отлично продуманной программы, возникшей путем проб и ошибок после второй мировой войны. После войны Советский Союз постарался извлечь максимальную пользу из того, что Япония была обессилена — в промышленном, экономическом и военном смыслах. Япония была совершенно неспособна к каким-либо агрессивным действиям на Дальнем Востоке; она вообще не пользовалась достаточным влиянием и не располагала возможностью оказывать соответствующее давление, чтобы считаться серьезной силой где бы то ни было в мире. И СССР счел тот момент самым подходящим, чтобы заполнить вакуум, образовавшийся в поверженной стране.

Сперва СССР задумал превратить Японию в социалистическую страну, создав в ней род пятой колонны. Для этого началась обработка японских военнопленных, сидевших в сибирских и дальневосточных лагерях. Дабы внушить им идеи марксизма-ленинизма, была запущена беспрецедентная по интенсивности программа промывки мозгов. Для военнопленных были открыты „сталинские” школы, специально для них печатались газеты по-японски.

Следует, кстати говоря, упомянуть, что японскому языку меня учила Иваненко, работавшая в свое время переводчиком в одном из лагерей для военнопленных. А Иван Коваленко, начальник Японского сектора в Международном отделе ЦК в те времена, когда я работал там, в молодости был редактором выходившей на японском языке газеты для военнопленных.

Характерно, что, хотя война окончилась в 1945 году, этим пленным разрешили вернуться домой только в 1949-м. И уже в начале 50-х годов в Токио и других больших городах начались сопровождавшиеся бесчинствами демонстрации — толпы хулиганов перевертывали машины и выкрикивали антиамериканские лозунги. В ответ на это японские власти ввели запрет на деятельность компартии, вынудив ее уйти в подполье. Советский план перекроить Японию по собственному образу и подобию провалился.

К концу 50-х годов Япония справилась с послевоенным экономическим кризисом, а потом начался бум, в результате которого валовый национальный продукт Японии стал одним из высочайших в мире. И Советскому Союзу пришлось пересмотреть свою тактику. К 60-м годам Советы избрали политику нормализации отношений с Японией и использования ее экономической мощи для развития своей экономики, особенно в районе Сибири и советского Дальнего Востока.

Однако осуществить этот план было трудно. В технологическом отношении СССР отставал от США, Японии и других промышленно развитых стран лет на 15–20. Он планировал начать закупку целых заводов и фабрик, в том числе предприятий химической промышленности. Япония, торговавшая практически со всеми странами мира, была идеальным местом для такого рода закупок. Советские лидеры отлично понимали, что такого объема закупки чреваты дефицитом торгового баланса, но намерение заполучить все необходимое из Японии было столь велико, что они решили пренебречь этим риском. Москва начала культивировать контакты с японскими политическими кругами, прежде всего — в Либерально-демократической и Социалистической партиях, завязывать отношения с представителями деловых кругов Японии — и все это для того, чтобы оказать давление на правительство и принудить его одобрить предстоящие торговые соглашения с СССР.

Один из главных результатов этой смены тактики состоял в том, что Москва сумела добиться в Японии долгосрочных кредитов, которые практически были равноценны субсидиям. В результате, в рамках двусторонней торговли Советский Союз изрядную долю денег получает из карманов японских налогоплательщиков и инвеститоров. Японцы идут на это ради стимулирования развития своей промышленности и экспорта.

Советы домогались нужных им связей в японских политических и деловых кругах, не скупясь на всевозможные обещания. Торговля с СССР — гарантия политической стабильности в отношениях с Японией, утверждали они. Советскому рынку не свойственны колебания, говорили они, а следовательно, ему не грозят спады. Если Япония переориентирует часть своей торговой активности, в отплату за это Советский Союз даст ей доступ к обширным залежам минералов в Сибири и советском Дальнем Востоке. Советы даже обещали продавать нефть — сделка, очень выгодная для Японии, вынужденной ввозить нефть из-за тридевять земель. Однако в 70-х годах, когда СССР сам стал испытывать трудности с нефтью, он отказался от этого обязательства.

В период этих советско-японских сделок я и прибыл в Японию, как раз тогда, когда Москва всячески обхаживала японских дельцов, склоняя их к тем или иным выгодным ей решениям. Известных японских бизнесменов то и дело приглашали в СССР, где их размещали в шикарных отелях, закармливали деликатесами и окружали подчеркнутым вниманием — в полном соответствии с планом, разработанным прикомандированными к министерству внешней торговли специалистами из КГБ.

Характерной в этом смысле является работа с Тосио Доко, президентом Федерации экономических организаций Японии — влиятельной организации японских предпринимателей. Доко пригласили в Москву для встречи с представителями министерства внешней торговли. А потом, когда он уже был в Москве, известили, что с ним хочет встретиться сам Брежнев. Однако генсек в то время отдыхал в Крыму, а посему: не захочет ли мистер Доко поехать в Крым для встречи с товарищем Брежневым? Мистер Доко, конечно, согласился. И его доставили в роскошный дворец — летнюю резиденцию Брежнева. Иностранцев весьма нечасто приглашали в этот дворец — бывшую царскую дачу. Таких приглашений случалось удостаивались члены правительственной верхушки да главы стран советского блока, но бизнесмены — никогда. Так что, доставив туда Доко, Советы продемонстрировали, что считают его исключительно важной фигурой. И, конечно, во время пребывания в Крыму его усиленно обхаживали, внушая просоветские идеи, особенно когда дело касалось вопросов японско-советской торговли. Что повлияло на Доко, — эта обставленная всяческими почестями поездка, или деловые соображения, — сказать со всей определенностью трудно. Но так или иначе он в течение многих лет был влиятельным сторонником торговых соглашений с СССР.

Тут необходимо сделать одно маленькое замечание. Когда бы представители японских деловых кругов ни вступали в переговоры с Советами, они всегда оказываются в явно невыгодном положении, поскольку КГБ ухитряется заранее получить информацию о позиции японцев и вооружить этим знанием советскую сторону. Советский Союз держит в Японии огромное количество агентов именно для того, чтобы всегда знать все и вся.

Все время, что я работал в Японии, Москва настоятельно требовала, чтобы мы прибрали к рукам как можно больше различной новейшей технологии, связанной с химической промышленностью, тяжелым машиностроением, компьютерами, полупроводниками, оптикой, радио- и телеоборудованием, со всем, что может быть использовано для военных целей. Несколько лет назад Москва сделала по-настоящему удачный ход. Она убедила Японию продать ей сухой док огромной вместимости, заверив, что он будет использоваться исключительно для нужд рыбного флота. Я не думаю, что японцы столь наивны, чтобы поверить такого рода заверениям, тем более что в то время Советы открыто осуществляли политику интенсивной гонки вооружений. В Японии наверняка были люди, подозревавшие, что Москва использует этот док для военных целей. Так оно, конечно, и было: через несколько месяцев после доставки дока во Владивосток, он был использован для ремонта авианосца „Минск”, а сразу после этого — нескольких ядерных подлодок.

Летом 1987 года свободный мир потрясло известие о том, что дочернее предприятие корпорации Тошиба совместно с одной норвежской фирмой продало СССР оборудование, которое позволит советской военной промышленности улучшить качество винтов подлодок — лодки будут более бесшумны и, следовательно, обнаружить их станет сложнее. Продажа такого рода оборудования запрещена как в Японии, так и в Норвегии, но этот случай всего лишь красочный и единичный пример извечного умения Советов закупать современную технику. Я знаю множество такого рода успехов Москвы в ведении дел с японскими компаниями.

Для создания эффективного лобби в японских деловых и политических кругах, Советы направляли в Японию своих лучших специалистов. В 70-х и начале 80-х годов главой советской торговой миссии в Японии был известный специалист по экономике Спандарьян. Он занимался только заключением торговых договоров — в полном соответствии с законом. Зато его заместителем был Папушин, полковник КГБ, прежде работавший в Великобритании. А после возвращения Папушина в СССР ему на смену пришел тоже гебист — подполковник Жарков.

Около половины сотрудников торговой миссии — офицеры КГБ. Многие из них специализируются на сборе научно-технической разведывательной информации, поскольку даже Япония (при всей легкости, с которой можно получать у нее современную технологию и оборудование) порой отказывается продавать некоторые технологические процессы и оборудование. И тогда в действие вступает другая половина советской торговой миссии. Офицеры научно-технической разведки стараются похитить документацию или образцы нужной техники, порой задействуя в такого рода операциях армию агентов. Когда я был в Токио, в тамошней резидентуре КГБ трудились около двадцати пяти разведчиков из Линии X, ответственной за сбор научно-технической информации.

Офицеры КГБ из Управления Т (научно-техническая разведка) работают не только в торговых миссиях. По меньшей мере половина из двадцати сотрудников Аэрофлота в Японии были в мои времена офицерами научно-технической разведки. Пятьдесят процентов сотрудников ТАСС — офицерами КГБ, и по меньшей мере один из них — из Линии X. В советском посольстве советником по вопросам науки был высокий чин из Линии X. ГРУ тоже занимается хищением современной технологии, и многие сотрудники резидентуры ГРУ — офицеры, специализирующиеся на сборе научно-технической информации.

У каждого офицера на связи находятся три-четыре агента, так что легко подсчитать число агентов, занятых сбором научно-технической информации, — их не меньше 75, а может, 100 и даже больше. Многое, в чем нуждаются Советы, агентура добывает секретным путем. Это выгодный бизнес. К примеру, КГБ, скажем, заплатит агенту от 10 до 100 тысяч долларов за кражу какого-либо технического или технологического секрета, однако, если бы СССР сам занимался разработкой этой технологии, это обошлось бы ему не менее чем в 200 миллионов долларов. Даже всего лишь похищая образцы изделий и копируя их, Советы экономят большие деньги. А они, надо сказать, похищают большое число таких образцов. Даже техника, при помощи которой японская резидентура КГБ осуществляет перехват переговоров между группами наружного наблюдения Национальной полиции, была похищена в Японии.

В конце 70-х годов резидент сказал нам нечто крайне интересное относительно операций Линии X. „Годовая выручка от операций, которые эти офицеры осуществляют, способна окупить стоимость работы всей нашей токийской резидентуры в течение нескольких лет. И еще кое-что останется. На самом деле, только научно техническая разведка покрывает все затраты служб зарубежной разведки КГБ”.

Я помню случай, когда один из офицеров Управления Т, работавший в токийской резидентуре, сопровождал делегацию советских технических специалистов, приглашенных осмотреть химическое предприятие. Хозяева устроили им сердечный прием, а затем показали свой завод, включая и те его отделы, куда иностранцев обычно не допускают. Японцы, конечно, полагали, что Советы намерены купить если не весь завод, то по крайней мере технологию производства, чтобы скопировать ее. И вот где-то на этом заводе офицер КГБ увидел на стене нечто, от чего чуть не остолбенел — там висела огромных размеров схема технологического процесса этого предприятия.

„Задавайте побольше вопросов, — прошептал он кому-то из членов советской делегации. — Отвлекайте внимание гида”.

Советская делегация окружила гида и засыпала его вопросами, а гебешник в это время скопировал ту схему со стены. Вернувшись в резидентуру, он тут же отправил ее в Москву. Одна только эта кража, как стало известно две недели спустя, принесла барыш, который мог бы покрыть стоимость содержания токийской резидентуры в течение двенадцати лет.

Для проверки закупаемого в Японии оборудования туда приезжает на короткое время множество советских специалистов. Пробыв в Японии от трех до шести месяцев, они ходатайствуют о продлении визы. Таким способом может быть увеличено число людей, приписанных к посольству, — без увеличения его на бумаге. Все продлевая и продлевая визу, многие из этих специалистов остаются в Японии на один, два, а то и на три года. По меньшей мере половина из этих специалистов — профессионалы из Управления Т. Не будет преувеличением сказать, что весь легион советских шпионов ежедневно занимается кражей современной технологии. Так было в мои дни, так оно, несомненно, и сейчас. В самом деле, порой они собирали такой богатый урожай информации, что отправить его в Москву было проблемой. Дипломатические курьеры прибывали из Москвы дважды в месяц, и иногда их багаж, состоящий из технической документации и образцов украденных изделий, весил до тонны. Это — одна из причин, почему советскую диппочту доставляли из посольства в аэропорт на микроавтобусе. В ящиках, заполнявших автобус до потолка, хранился урожай, собранный офицерами КГБ.

Логически рассуждая, японское правительство давным-давно уже должно было знать о существовании разветвленной сети научно-технического шпионажа, и мне не понятно, почему оно не пытается прекратить эти открыто совершаемые хищения и не наказывает виновных. Более того, многие японские научно-исследовательские учреждения, лаборатории и корпорации тесно связаны с аналогичными учреждениями Америки, интенсивно обмениваются с ними делегациями, инженерами и учеными. КГБ активно охотится за японскими специалистами, регулярно посещающими США и норовит завербовать их, чтобы заполучить технологические секреты Америки. И порой им это удается.

Сам я в Японии трудился, как уже было сказано, в сфере политической разведки и поисков путей влияния на различные области жизнедеятельности этой страны. Журналистское прикрытие идеально для такого рода деятельности. Для Советов значение операций научно-технической разведки чрезвычайно велико. Но при всем том значимость политической разведки стоит на первом месте. В том числе и в Японии. Благодаря ей Политбюро располагает секретной информацией о внутренней и внешней политике Японии, о планах японского правительства. Равным образом богатый информационный урожай собирается в Японии, США и Южной Корее. В качестве представителя журнала я получал доступ в такие места, куда большинство иностранцев попасть не могли. Однако те из нас, офицеров КГБ, кто не значился в посольском списке дипломатов, не обладали дипломатическим иммунитетом. В случае поимки нас ожидала высылка на родину.

Первым объектом моих профессиональных усилий стал влиятельный деятель Социалистической партии Японии, человек, которому КГБ присвоил кодовое имя Кинг. Он был очень вежлив, лицо его светилось добротой, а улыбка обезоруживала. Я знал, что идеологически он очень близок к позициям КПСС, что он пламенный социалист. У него был доступ к потенциально полезной нам информации, и потому я всячески культивировал дружеские отношения с ним.

Для определения того, насколько подходит тот или иной человек для роли агента иностранной державы. разведывательные службы всего мира пользуются американской формулой: MICE — money, ideology, compromise, ego — то есть: деньги, идеология, компрометация, самомнение. Пытаясь нащупать слабые места у объекта вербовки, офицер разведки прежде всего прибегает к помощи этой формулы.

К Кингу эта формула вроде бы никак не подходила. Он неплохо зарабатывал и жил с женой и двумя детьми хоть и в небольшой, но хорошей квартире. Из досье КГБ не следовало, что он чрезмерно тщеславен или обладает какими-либо порочными наклонностями. Но я продолжал присматриваться к нему, выискивая что-нибудь, что даст мне возможность его завербовать.

Встречаясь с Кингом, я старался не забывать о некоторых особенностях японской психологии. Японцы — большие трудяги и неодобрительно относятся к пустому времяпрепровождению. При этом они исполнены глубокого пиетета к своей культуре и традициям. Так что я изо всех сил старался, чтобы каждая встреча с Кингом за обедом или ленчем была бы ему полезна ему — я подбрасывал ему обрывки всяких сведений, которые он мог использовать в качестве деятеля Социалистической партии. Он полагал, что я снабжаю его пока еще не доступной прочим информацией о ситуации внутри КПСС. На самом же деле я пересказывал ему вычитанное в „Правде”. В то же время полученные от него сведения о Социалистической партии Японии порой были важны для оказания влияния на позицию этой партии и ее действия.

Как только мы с Кингом подружились достаточно прочно, я стал прибегать к тонкой лести — одному из важнейших орудий разведчика. И вот настало время, когда я сказал ему: „Мне хотелось бы кое-что сообщить вам, но при условии, что никто об этом не узнает. Журнал, на который я работаю, формально считается всего лишь „органом профсоюзов” Но это не совсем так. В действительности „Новое время” — орган Международного отдела ЦК КПСС, причем он регулярно публикует конфиденциальный бюллетень для советской элиты — его читают не кто нибудь, а члены Политбюро. Так что информация, которую я даю журналу, должна быть точной. Тут не должно быть никаких ошибок — ни в фактах, ни в источниках. Вот почему дружба с вами так важна для меня. В вопросах политики вы — эксперт высочайшего уровня, и я всегда могу положиться на точность всего, что вы говорите” (Иными словами это означало: „Видите ли, господин Кинг, вы общаетесь не с простым журналистом, но с одним из тех, чьи слова доходят до самой советской элиты. И через меня вы можете оказывать влияние на советское руководство”.)

В конце концов я нащупал его ахиллесову пяту. Кинг более всего на свете хотел издавать свою собственную газету, но у него не было на это средств.

Как-то за очередным ленчем я спросил его о ситуации с газетой.

— Это безнадежно, — сказал он. — Я не могу наскрести достаточно денег.

— Не знаю, не знаю, — возразил я как можно более небрежно. — Полагаю, для вас есть очень неплохой шанс. Пожалуйста, примите вот это — по-дружески, от всего сердца. — И я выложил на стол пухлый желтый конверт с миллионом иен.

Затем, чтобы как-то сгладить возникшую напряженность, я завел речь о том, сколь полезной была бы газета Кинга и о том, как я доволен, что могу хоть чем-то помочь столь благому делу.

Наконец, он протянул руку к конверту и торопливо сунул его в карман. В конце ленча я, вновь разыгрывая небрежность, сказал:

— Кстати, желательно, чтобы у меня была расписка — чтобы никто не подумал, что я эти деньги прикарманил. Всего лишь ваша подпись.

Кинг достал свою визитную карточку и на обороте ее поспешно написал расписку.

Это было в пятницу. А в понедельник Кинг позвонил мне, и в его голосе слышалось отчаяние. Я согласился встретиться с ним во время ленча. Как только я его увидел, я понял, что он, вероятно, намерен потребовать назад свою расписку.

— Что случилось? — спросил я. — Вы выглядите совсем больным.

— Да нет, — ответил он. — Я вполне здоров. Дело не в этом. Вы должны вернуть мне мою визитную карточку. Боже мой, если она окажется в плохих руках, она разрушит мою карьеру, повредит моей семье…

— Полагаю, что она действительно может быть использована таким образом, — прервал я его. — Но этого не случится.

— Где она сейчас? В советском посольстве?

— Увы, она уже в Москве. Вчера она была отправлена с дипкурьером.

Он тяжело опустился на стул. Лицо его выражало полное отчаяние. Я даже и не пытался как-то приободрить его. Несколько месяцев спустя я вручил Кингу „пожертвование” на его избирательную кампанию — 3 миллиона иен. Хотя он так и не стал членом парламента, его отношения с Советами сделались — после этого „пожертвования” — куда более тесными. Так Кинг стал моим человеком.

Я всегда был вежлив с ним и всячески выказывал уважение, однако с того момента я постепенно приучил его к необходимости следовать моим инструкциям и распоряжениям. И Кинг оказался надежным агентом. Сверяя полученные от него сведения с информацией от других агентов, мы всегда убеждались, что он — на уровне.

Более сложными оказались мои отношения с одним из ветеранов японской журналистики, работавшим в популярной газете „Иомиури”. Меня познакомил с ним один офицер КГБ, и с самого начала он мне пришелся по душе. Наши вкусы совпадали: мы любили те же рестораны, тот же тип блюд, ту же школу японской живописи. Даже отношение к жизни у нас было сходным. Так что чуть ли не во всем мы отлично подходили друг другу.

Ему было за сорок, и его эрудиция была замечательной — никто другой из моих японских знакомых не мог с такой полнотой объяснить мне все, что меня интересовало относительно культуры Японии. Я то и дело расспрашивал его об истории японской литературы, и ответы его всегда были очень подробны. Он был само терпение и такт. Когда я спрашивал его о тех или иных особенностях японской жизни (к примеру, о кошмарно сложной юридической системе), он продолжал свои разъяснения, пока не убеждался, что я действительно понял что к чему. Нас можно было бы считать настоящими друзьями, если бы, вернувшись в резидентуру, я не был обязан писать подробные рапорты обо всем, что мы с ним обсуждали.

Я должен был сообщать о его финансовой ситуации, о том, что он любит и что нет, о том, не заказывает ли он одежду у дорогого портного, о его отношениях с начальством и подчиненными и о том, какого рода решения он уполномочен принимать самостоятельно. Заместитель резидента Пронников и сам резидент Ерохин подробно разбирали мои рапорты и составляли рекомендации, как мне упрочить дружеские отношения с этим журналистом и в конце концов склонить его к агентурной работе.

Когда я задумывался над тем, во что я превратился, над тем, чем я занимался, я понимал, что день ото дня лицемерие все глубже въедается в меня. Циничным лицемерием — этим клеймом советской системы — были отмечены и моя работа, и я сам. Порой, в абсурдном порыве защитить своего друга от моих же собственных маневров, я не упоминал в рапорте те или иные сведения, которые, как я знал, КГБ сочтет полезными для себя. Двойственность эта была для меня пыткой. Я страстно желал иметь друга в Японии, но, работая на КГБ, я был лишен этой возможности.

Когда в конце концов я сумел завербовать его, и он стал еще одним винтиком в машине КГБ, мной овладело отвращение — словно я вывалялся в грязи. По ночам сон не приходил ко мне и наваливалась депрессия. Я чувствовал себя, вероятно, так же, как чувствует себя тюремщик, посадивший за решетку человека, который, он знает, ни в чем не виновен. Конечно, умом я понимал, что моего друга трудно считать вполне невиновным: он сознательно сотрудничал с Советами и получал плату за это. И все-таки именно я склонил его к этому — склонил человека, который мог бы быть моим другом. Вот что причиняло мне боль.

Недавно кто-то спросил меня, в чем, в сущности, смысл моей былой профессии. Я ответил: „Это вторая из древнейших в мире профессий. И она сильно отличается от первой. Первая древнейшая профессия совращает тело, вторая — душу”.

Мои попытки завербовать другого известного журналиста, одного из редакторов „Токио Симбун”, завершились полным провалом. Кустановлению дружеских отношений с Феликсом (он получил это имя в качестве кодового), я приступил обычным образом — во время ленча или за выпивкой заводил с ним разговор на интересовавшие обоих нас темы. С Феликсом меня познакомил полковник КГБ Геннадий Евстафьев, накануне получения им другого задания.

Мы с Феликсом обсуждали различные тревожные события местного и международного характера, говорили о прочитанных книгах. И, конечно, я потом писал рапорты о наших встречах. И рапорты эти изучались не только в токийской резидентуре, но и в штаб-квартире КГБ в Москве.

Наконец, когда наша дружба вполне окрепла, пришло время посмотреть, не согласится ли Феликс сотрудничать с нами. Как-то во время очередного ленча я сказал ему, что „Новое время" выпускает бюллетень, предназначенный для узкого круга, — он, дескать, рассылается только членам Политбюро.

— Было бы отлично, — сказал я, — если бы вы писали статьи для этого бюллетеня. Конечно, анонимно, — добавил я. — Это было бы очень важно, особенно если в этих статьях будет информация о каких-то ожидаемых шагах японского правительства на международной арене.

— Нет, — сказал он решительно. — Прошу прощения, но я не намерен сотрудничать с иностранной державой. — И, к моему удивлению, прибавил: — Я опечален, Левченко-сан, тем, что вам приходится работать на разведку. Вы — хороший журналист. Мне очень вас жаль.

Хотя он был вежлив, та встреча в кафе токийского отеля „Пасифик” была последней нашей дружеской встречей. Время от времени мне случалось видеть его на всяких приемах для журналистов, но он делал вид, что просто не замечает меня. Он был из числа тех многих хороших людей, которых, живя в Японии, я научился любить и уважать. И я до сих пор жалею, что у нас не было возможностей для нормального общения — общения двух обычных людей, общения, из которого вырастает дружба.

Нельзя сказать, что каждый мой оперативный шаг завершался успехом. К примеру, один из тех, кого я пытался завербовать (известный журналист, в то время работавший внештатником), знал, что я — офицер КГБ. Более того, он гордился этим знанием. Подобно человеку, всю жизнь мечтающему стать пожарником и потому отирающемуся возле пожарного депо, чтобы хоть вчуже вкусить всяческих треволнений, он „выискивал шпионов” Он „работал” без устали, то и дело поставляя мне информацию, явно почерпнутую из утренних газет. Когда я указывал ему, что этого недостаточно, он фабриковал сенсационные небылицы о том или ином выдающемся политическом деятеле. Как-то раз он, к примеру, заявил, что член парламента Токума Уцуномия и известный религиозный деятель Дайсаку Икеда — американские агенты. По его словам, Икеда вскоре после поездки в Советский Союз, где он встречался с председателем Совета министров Косыгиным, "передал все секреты, обсуждавшиеся на этой встрече, одному американцу”.

— А почему бы и нет? — спросил я. — Что уж там такого секретного было? В конце концов, Косыгин — известная фигура, и люди любят упоминать о знакомстве с такими людьми.

— Ну, как вам сказать, — вяло возразил он. — Я уверен, что Косыгин не хотел бы, чтобы об этой встрече кто-то рассказывал. — И тут же, без остановки, посвятил меня в другой, не менее фантастический „секрет”, сказав, что Уцуномия — связник между правительствами США и Северной Кореи.

Наконец, я устал от всей этой ерунды. „Если вы мне понадобитесь, я вам позвоню сам”, — сказал я, на этом наши контакты и закончились.

Кодовое имя одного из полезных агентов, которых мне удалось завербовать, было Васин. Любопытны обстоятельства, приведшие к тому, что мы обратили на него внимание. Один из наших офицеров был в контакте с агентом по кличке Рамзес, и однажды этот Рамзес сообщил ему, что знает одного издателя информационного бюллетеня, который был бы превосходным агентом. Мне поручили познакомиться с ним, прозондировать его и, если он окажется подходящим объектом, — постараться его завербовать.

Я позвонил ему, представился как корреспондент „Нового времени”, сказал, что восхищен его бюллетенем и попросил о встрече, дабы получить ответ на ряд довольно путаных проблем, освещавшихся в нем. Несколько дней спустя мы встретились за ленчем. Он произвел на меня положительное впечатление. Ему было лет пятьдесят с небольшим, тонкие черты лица. Прежде чем подойти ко мне, он очень внимательно изучил всех, сидевших в кафетерии пресс-клуба, причем сделал это так незаметно, словно был опытным офицером разведки. Это говорило о том, что он крайне осторожный человек.

Наши следующие встречи были столь дружелюбны, что я быстро пришел к выводу, что Васин не просто созрел для вербовки — он, словно перезревший плод, был готов упасть с дерева прямо в наши руки. Между тем КГБ, как обычно, собирал о нем всякие сведения. И вскоре стало известно, что ряд других советских агентов получают через него различную информацию и считают эту информацию надежной, а его мнения весомыми. Где-то во время четвертой или пятой встречи, когда я начал осторожно вести дело к вербовке, он практически опередил меня, предложив сотрудничество. Вербовка произошла так стремительно, что мой приятель в резидентуре, передавший мне задание по обработке Васина, даже посоветовал не спешить с рапортом об успехе.

„В Москве никогда не поверят, что это могло произойти так быстро, — пояснил он. — Они решат, что ты начал вербовать слишком поспешно, не соблюдая должных мер предосторожности — возможно, даже слишком безрассудно, что ставит под сомнение вопрос о доверии твоему агенту. Не спеши. Потяни малость с этим делом”.

Как мне позже стало известно, Васин был ветераном японской компартии. Так что ничего удивительного, что он с такой готовностью согласился работать на нас. Он был активистом компартии с начала 50-х годов, пока не был исключен из нее за несогласие с ее внешнеполитической линией. И несмотря на это, он по-прежнему оставался в душе коммунистом.

Васин стал поставлять мне интересную информацию о внешнеполитических проблемах японского правительства, о КНР и других важных политических проблемах. Порой он не ждал, пока ему поручат что-то разузнать, а проявлял в поисках разведывательной информации инициативу. Как я и полагал с самого начала, он не нуждался в подробных инструкциях относительно различных мер предосторожности, необходимых при встречах со мной. Основные навыки секретной работы он усвоил еще в те времена, в 50-х годах, когда японская компартия была под запретом, и ничего с тех пор не забыл.

С самого начала Васин без колебаний принял плату за свою службу, хотя сперва суммы были и незначительны. Каким бы ни было мое задание, он его никогда не подвергал сомнению. У меня сложилось впечатление, что ему нравилось водить за нос окружающих, и он находил в этой игре большое удовольствие. Агентом влияния он был превосходным и активно помогал мне распускать всякие сенсационные, но в то же время вполне правдоподобные слухи, полезные Москве.

Ценность его услуг была признана моим начальством. Если бы я не попросил убежища в США, уверен, что Советы до сих пор активнейшим образом использовали бы Васина — и не только для сбора информации, но и в операциях „влияния”, введения в заблуждение и распространения дезинформации.

Я был офицером разведки, чья работа состояла в том, чтобы изыскивать подходящих людей и вербовать их для агентурной работы на другую страну. Меня часто спрашивают. велик ли риск такой работы. И да и нет. Я не шатался по Токио с огнестрельным оружием и со всякими хитроумными штуками из арсенала Джеймса Бонда. Конечно меня обучили тому, как пользоваться оружием, но подлинным моим оружием были осторожность и здравый смысл. Главная цель состояла в том, чтобы действовать и не быть пойманным.

Следующая аналогия может объяснить специфику моей работы. Когда я кого-то склонял к сотрудничеству с КГБ, я был охотником, но, когда я преуспевал в этом и завербованный начинал работать против своей страны, я сам превращался в объект для охоты. Японская контрразведка, может быть, и слаба, но она все же существует. Встречаясь с кем-либо из своих агентов, я всегда имел наготове какое-то правдоподобное объяснение этим встречам. Если он журналист (как это было зачастую), то на случай интереса к нам японских властей, у меня была готова легенда: он, мол, пытался выудить у меня какую-нибудь информацию о СССР или что он брал у меня интервью. По так или иначе, как только я завлекал в свои сети кого-нибудь, возникала опасность самому оказаться в сетях. Да, опасность часто подстерегала меня, но редко это была опасность, угрожающая моей жизни.

С другой стороны, кое-какие из эпизодов моего шпионского прошлого представляются мне сегодня в комическом свете. Впрочем, тогда они виделись совершенно иначе. Я помню случай, когда мне надо было встретиться с одним их моих агентов. Я вышел из дому ранним утром и, как обычно, несколько часов петлял на машине по узким улочкам, чтобы убедиться, что никто не висит у меня на хвосте. Потом, запарковав машину в неприметном месте, я взял такси, доехал до большой площади и смешался с толпой озабоченно спешащих по своим делам японцев. Оттуда на метро я добрался до места встречи. Все было в порядке, и я был уверен, что за мной не следят. Как вдруг я обратил внимание, что несколько пассажиров как-то странно посматривают на меня. Это было крайне необычно: японцы не любопытны, и иностранец в Токио — вовсе не редкость.

Инстинктивно я проверил все пуговицы и молнии на своей одежде — все было в порядке. И все же что-то было не так. Наконец я взглянул на свои ботинки и — словно на меня вылили ушат ледяной воды: из-под брюк у меня свисал кусок проволоки сантиметров двадцать пять длиной. Ничего удивительного, что пассажиры таращились на меня? Я, вероятно, представлял из себя забавное зрелище, но самому-то мне было не до смеха. Перед отправкой на встречу, ответственный за техническое оснащение офицер дал мне некий прибор под названием „ятаган". Это маленькая черная коробка, по виду — телефонный бипер, но на самом деле она служила другим целям. Если резидентура КГБ, подслушивая переговоры японской службы наружного наблюдения, обнаруживает, что один из ее офицеров в опасности, она — с крыши советского посольства — посылает ему радиосигнал, и „ятаган"’, спрятанный в одежде оперработника, начинает вибрировать. Это означает приказ тут же прервать встречу. Антенна „ятагана" пряталась в брюках, пристегнутая английской булавкой. Видно, я потерял эту булавку, и антенна соскользнула по ноге вниз, ее вид и шокировал пассажиров метро. Я вышел из поезда на ближайшей станции и какое-то время провел в туалете, приспосабливая „ятаган’" на надлежащее ему место.

Но далеко не всегда приключения мои были так забавны. Однажды опасность нависла надо мной со всей серьезностью. Это случилось одним зимним вечером 1978 года, когда я готовился к встрече с агентом по кличке Эдо. Администратор одной из влиятельных газет, Эдо был агентом нашей резидентуры еще до моего появления в Японии. А потом он поступил в мое ведение. Я с самого начала не питал к нему доверия. Что ни встреча, он сообщал, что как раз накануне обедал в ресторане с тем или иным важным лицом — генеральным секретарем Либерально-демократической партии, с министром иностранных дел или с каким-нибудь другим членом кабинета — и вручал мне для оплаты счет за обед — от 90 до 150 тысяч иен. Когда я просил его написать мне рапорт об очередной такой встрече, он представлял мне клочок бумаги с несколькими словами, не имеющими никакого отношения к его предполагаемым беседам с важным лицом. А потом начинал нудно торговаться насчет того, какие из его расходов должны быть покрыты мною и сколько ему надлежит получать за столь тяжкие труды. Мне этот шут все более надоедал, тем более, что он никогда не поставлял хоть сколько-нибудь ценной информации. Так что от встречи с ним в тот вечер я не ожидал ничего стоящего.

Я вышел из дому около шести часов вечера, доехал на машине до станции Иойоги, оставил машину в переулке, доехал поездом до Синдзюку, а там — на метро до Икэбукуро. Выйдя из поезда метро, я сперва направился в туалет. Когда я там мыл руки, мной овладело знакомое чувство, что кто-то наблюдает за мной. Поскольку я знал, что до этого момента за мной слежки не было, это значило, что она началась именно тут. А, следовательно, филеры заранее знали о моей встрече.

Я вышел на улицу и увидел поджидавшего меня на углу Эдо. Меня все не оставляло чувство, что за мной следят, а потому я направился в противоположную от Эдо сторону, прибегая к различным ухищрениям, чтобы выявить филеров. Где-то минут через пятнадцать я понял, что молодой человек, идущий передо мной и все время вроде бы не знающий, в какую сторону ему направиться, на самом деле выполняет труднейшую часть работы группы наружного наблюдения: не следовать за объектом слежки, а идти перед ним. Чтобы убедиться, что он идет в верном направлении, ему приходилось то и дело застревать в дверях магазинов, чтобы посмотреть, куда я направляюсь. Еще минут через десять я убедился, что за мной следуют еще три или четыре филера. Хотя я и не доверял Эдо, нельзя было, чтобы они засекли его. Если это он навел на меня полицию, он, несомненно, еще раз попытается заманить меня в ловушку, а если это не из-за него, я обязан был позаботиться о его безопасности.

Из телефонной будки я позвонил жене, прежде убедившись, что мои филеры слышат меня.

— Куда ты к черту запропастилась? — закричал я. — Ты что, забыла, что мы договорились встретиться здесь и пообедать вместе?

— Боже мой, Стас, ты в опасности?

— Нет, конечно, я не буду ждать. Тебе, чтобы добраться сюда, понадобится часа полтора, а ты, я уверен, еще и не одета. — Выждав, словно бы слушая, что мне говорит жена в ответ, я добавил: — Нет, ты уж поужинай тогда без меня. А я найду тут чего-нибудь перекусить.

— Тебе нужна помощь? — в тревоге спросила она.

— Да нет. Хотя я расстроен, конечно. Ну, да ладно, сходим в ресторан в другой раз.

Повесив трубку, я направился в ближайший ресторан, заказал ужин и сел за столик у окна, чтобы видеть улицу. На той стороне, возле остановки автобуса, я заметил подозрительного человека. Вот появился автобус, несколько человек вошли в него, и он отъехал. Тот человек остался на остановке. Подошел другой автобус — он и его пропустил. Значит, это был еще один член группы наружного наблюдения. Я был блокирован буквально со всех сторон. Все, что я мог сделать, это вести себя естественно, завершить свой ужин и отправиться домой.

В рапорте об этом инциденте я высказал убеждение, что Эдо — двойной агент, и дальнейшие контакты с ним опасны для меня. Отметив, что он вообще, по моему мнению, ненадежен, я в то же время указал, что, в лучшем случае, он может снизить эффективность моей работы, а в худшем — „сжечь” мое журналистское прикрытие. Я предложил, дабы убедиться в обоснованности моих подозрений, подвергнуть его проверке или вообще отказаться от его услуг.

Я еще дважды встречался с ним и наконец полностью убедился в том, что он двойной агент. Он стал слишком алчным, слишком одержимым желанием разбогатеть. С одобрения резидентуры я, в конце концов, дал ему знать, что мы в его услугах более не нуждаемся.

С чувством подлинного удовлетворения пришел я на очередную встречу с ним, которая, я знал, была последней. Когда он обнаружил, что в этот раз я не намерен вручать ему обычный желтый конверт с деньгами, лицо его стало пунцовым. Я было подумал, что с ним удар.

— Ты — сволочь? — закричал он. — Ты должен заплатить мне, или я устрою скандал?

— Давай, — сказал я. — Иди на улицу, позови полицейского и скажи ему, что ты — советский агент. Ну, делай! Посмотрим, кому будет хуже — тебе или мне.

Я вышел из ресторана и принялся ловить такси. Эдо догнал меня, уцепился за мой рукав и завопил на всю улицу:

— Ты — вор и мошенник? Скупердяй? Подлец!

Я впихнул его в первое попавшееся такси и, захлопнув дверцу, сказал:

— Говорю тебе по-хорошему: не попадайся мне на глаза.

Примерно через два месяца после того, рано утром меня разбудил телефонный звонок. Это был Эдо, абсолютно пьяный. Он начал было что-то объяснять мне, совершенно бессвязно, но я повесил трубку. С тех пор он не объявлялся.

Все же меня отчасти беспокоила мысль, что он может как-то навредить мне. В течение нескольких месяцев я принимал усиленные меры предосторожности, чтобы избежать слежки, когда отправлялся на встречи со своими агентами. Однако я не заметил усиления активности японской службы наружного наблюдения — за мной время от времени следили, но не чаще и не интенсивнее, чем обычно.

Поскольку работа моя была секретной, я пользовался различными хитроумными приспособлениями, такими как радио, магнитофоны, портфели, чье содержимое уничтожается, если их открывают непосвященные люди, и разными видами фотокамер. Все, что я делал, должно было выглядеть нормальным, естественным — на случай, если за мной велась слежка. Во время встречи с агентами я должен был быть абсолютно уверен, что за мной нет хвоста. Так что я был вынужден пользоваться атрибутами игры „рыцарей плаща и шпаги”.

Вообще говоря, слежка в Японии не была интенсивной. Порой дня три-четыре за мной вообще не бывало хвоста. Но надо сказать, что, если слежка велась, она велась на высоком профессиональном уровне, и, словно мышь в игре в кошки-мышки, я делал все возможное, чтобы не упускать из виду своих преследователей. Я умудрился установить хорошие отношения с одной из групп, ведшей наблюдение за советским посольством. Иногда, запарковавшись на огромной стоянке, я делал вид, что не могу вспомнить, где моя машина. Если я знал, что в тот день за мной была слежка, я обращался к филеру в штатском и спрашивал: „Вы не помните, где я поставил машину? Совершенно не представляю, где я ее пристроил”. И филер, рассмеявшись, показывал, где моя машина.

Частенько, отправляясь на встречу с кем-то из агентов, я, чтобы не привести за собой хвост, сперва заходил в здание пресс-центра в Утисайвайте. Вход туда был воспрещен всякому, не обладавшему карточкой члена пресс-клуба, которую надлежало продемонстрировать стоявшему у входа охраннику. И охранники были столь строги, что не позволили бы войти в здание даже агентам японской контрразведки. Агенты эти не раз натыкались на отказ охранников, что ставило их в дурацкое положение и весьма раздражало. Так что в конце концов филеры приучились спрашивать меня, куда именно я направляюсь. То и дело случалось, что один из них украдкой обращались ко мне: „Прошу прощения, сэр, вы не в пресс-центр?” И услышав „да”, зачастую даже не следовали за мной. Им претили унизительные ситуации, в которые они то и дело попадали у входа в пресс-центр.

Один из филеров, опекавших советское посольство — низкорослый человек с круглым лицом почему-то невзлюбил меня. Не знаю, в чем там было дело, но так или иначе я чем-то раздражал его. Раз он преследовал меня на машине до самого моего дома в Удагавате и дошел до двери моей квартиры, словно намереваясь войти в нее. В воздухе повисло напряжение и едва-едва не дошло до кулаков.

6 сентября 1976 года старший лейтенант советских ВВС Виктор Беленко бежал из СССР на истребителе МИГ-25 и приземлился на японском острове Хоккайдо. Советское посольство развило бешеную активность. Оно начало неистовую кампанию, требуя, чтобы Япония вернула СССР пилота и самолет. Однако Беленко категорически отказался от встречи с офицером резидентуры и, решительно заявив, что не намерен возвращаться в Советский Союз, попросил США предоставить ему политическое убежище. Япония разрешила ему отправиться в США, а американцы получили доступ к МИГу. Эта история вымотала всех нас до предела. Когда я в тот день вышел из посольства, было уже поздно, а на улице меня поджидал мой круглолицый приятель.

— Ваш летчик убит? — закричал он мне, очевидно не зная, что Беленко не только бежал из СССР, но и доставил США весьма ценный подарок. — Теперь мы все знаем о вашем МИГе? — добавил он.

— Давай-давай, проваливай? — оборвал его я. Этот парень просто действовал мне на нервы.

Оказавшись в Соединенных Штатах, я познакомился с Виктором Беленко. Теперь мы с ним друзья, и стоит мне упомянуть о том круглолицем японце, как Виктор начинает громко хохотать, приговаривая: „Я рад, что он тебя допекал! Ты это заслужил!"

Он прав. Я в самом деле заслужил это.

Нормальная жизни невозможна для разведчика. О каком-либо нормированном рабочем дне говорить не приходится. Часто самые важные встречи назначались на позднее время, так что по вечерам я редко бывал дома. А если и бывал, то чувствовал такую усталость, что засыпал в кресле. Простейшие вещи, само собой разумеющиеся для большинства людей, были для меня невозможны или, в лучшем случае, были трудно разрешимой проблемой. Выйдя через парадную дверь, отправиться на работу? Я не мог этого себе позволить, так как вечно был настороже, опасаясь слежки. Редко бывало, чтобы филеры стерегли меня прямо возле моего дома (их для этого было слишком мало в службе наружного наблюдения), однако портье при нашем доме сообщал им о моих передвижениях. В тех редких случаях, когда я все-таки выходил через парадную дверь, он фиксировал время и сообщал об этом службе слежки. Так что я в течение нескольких лет пользовался пожарным выходом. Когда мне случалось, как нормальному человеку, пользоваться парадной дверью, я просто-напросто чувствовал себя не в своей тарелке.

Весной 1977 года Восьмое управление КГБ направило в Японию на три месяца одного из специалистов по радиоэлектронной разведке. По прибытии ему дали визу, по которой он не мог выезжать из Токио, не известив об этом предварительно японское министерство иностранных дел. И вот меня вызвали в кабинет резидента — кроме владельца кабинета, был там и тот приезжий офицер.

— Ему надо провести визуальную разведку американской базы в Иокоте, — сказал резидент.

— Ну что ж, — ответил я.

— Мне кажется, ты не понял, Станислав, — снова приступил он ко мне. — Это рискованное дело, поскольку ему запрещено покидать Токио, не предупредив о том министерство иностранных дел. Так что тебе надо будет доставить его на место скрытно.

Я, кажется, присвистнул от удивления. Проклятье! Все это могло обернуться большими неприятностями, если японская полиция зацапает нас. Я сказал об этом резиденту.

— Ну что же, — возразил он, — тогда не попадайтесь. Как бы там ни было, но полиция не должна вас зацапать. Ты, Левченко, полностью отвечаешь за безопасность этой операции.

Еще того хуже!

Мы решили, что лучше всего отправиться в Иокоту в следующую субботу. Мне там никогда не приходилось бывать, и потому резидентура снабдила меня самыми точными картами и подробнейшими инструкциями. Еще более осложнило проблему то, что мой напарник из Восьмого управления сказал, что ему надо как можно ближе подобраться к базе, чтобы наверняка засечь все коммуникационные антенны. Проверив и перепроверив карты, изучив инструкции, я наконец завел машину. Добравшись до Иокоты, нам пришлось плутать по узким улочкам и вскоре мы безнадежно заблудились — большинство этих узких улочек на карте не значилось.

Но вот, наконец, мы как будто нащупали верное направление. Не тут-то было — мы вкатили в базу, прямо через главные ворота. „Хана! — прошипел мой напарник. — Попались!” Охранники, не веря собственным глазам, бросились вдогонку за нами, яростно свистя в свои дуделки. Один из них даже начал извлекать из кобуры пистолет.

Я лихо развернулся, и, взвизгнув тормозами, остановился у ворот. Притворившись пьяным, я высунулся из окна машины и сказал заплетающимся языком: „Прошу прощения, но мы заблудились. Эти проклятые дороги — они там должны быть, а их нет… Куда они делись?.. Пропади они пропадом!”

Часовой оскалился во весь рот и махнул рукой — езжайте, мол, отсюда. Когда я, отъехав, взглянул в зеркало заднего обзора, то увидел, что охранники таращатся нам вслед. Один — тот, кто махнул нам рукой, — осуждающе покачивал головой.

Во время моего пребывания в Японии — почти пять долгих, трудных лет — я работал по 12–15 часов в день. Каждый месяц у меня было от двадцати до двадцати пяти встреч с агентами или с объектами разработки. Такого рода график был нарушением всех правил безопасности, но начальство требовало от меня все большего и большего, ряд моих агентов оказались поставщиками столь полезной информации, что она требовалась от них во все большем объеме. В иные дни я бывал предельно измотан. Помнится, один из таких дней, который, казалось, никогда не кончится.

Проснулся я, как обычно, в 7 утра, а к 9-ти уже был в резидентуре. В 9.15 с заместителем резидента Пронниковым я обсуждал план двух встреч, намеченных на этот день, — с Васиным и с Аресом. К 9.30 я отметил на карте маршруты, по которым намеревался передвигаться по городу, чтобы избавиться от слежки, если она обнаружится, — эта карта предназначалась для офицера, ответственного в тот день за работу системы „Зенит” (система связи, используемая для перехвата переговоров между группами наружного наблюдения).

В 9.45 я вышел из посольства и принялся петлять по городу. Сначала отправился в Харадзюку — словно бы для покупок. Оттуда покатил на своей машине в Сибуя, и, покрутившись с полчаса по узким улочкам, устремился в Синзюку и там запарковался. Минут 10–15 я бродил по всяким переулкам, тут и там „застревая” возле магазинных витрин. Но вот, взглянув на часы и словно вдруг вспомнив о чем-то очень важном, я бросился на улицу ловить такси. Доехав до Синбаши, в полдень я встретился с Васиным в кафе. Наша встреча продолжалась до 1.30. После ухода Васина, я подождал минут десять и только потом и сам ушел.

Доехав на такси до Синзюку, я сел в свою машину и около половины третьего вернулся в посольство. Там я составил рапорт о встрече с Васиным, а в 5.00 уже был в кабинете Пронникова, где мы обсудили предстоящую встречу с Аресом. Обговорив все необходимое с офицером, отвечавшим за систему „Зенит”, я разыскал оперативного шофера, который должен был отвезти меня к месту встречи — с ним мы обсудили маршрут, каким будем добираться до нужного места и где он будет меня ждать. Около семи часов я добрался до дома, посмотрел по телевизору вечерние новости, заглянул в вечерние газеты и час спустя уже был на улице. На машине я доехал до сада возле посольства Южной Кореи, по пути петляя по улочкам, чтобы увериться в отсутствии слежки, и в 9.00, как и было условлено, встретился с опершофером. На его машине мы всякими хитроумными путями поехали к месту встречи с Аресом. Было около 10 часов вечера, когда мы добрались до Ягумо. Там мы объехали квартал, поджидая Ареса. Спустя минут пятнадцать я заметил его идущим по улице и, покинув машину, присоединился к нему. Шофер же наш продолжал кружить поблизости. Машина должна была быть у меня под рукой, чтобы немедленно уехать, если в игру вступит команда филеров.

Мы с Аресом начали „прогуливаться” по улице, беседуя на ходу. В общей сложности встреча заняла около 20 минут: Арес успел передать мне четыре ролика фотопленки, а я ему — конверт с деньгами. Мы условились о времени и месте следующей встречи и наскоро распрощались. Я вернулся в машину, и мы с шофером покатили в „наш” ресторан, чтобы пропустить по стаканчику. Затем шофер повез фотопленки в посольство, а я вернулся туда, где стояла моя машина. Наконец-то я мог отправиться домой. Я замертво свалился в постель — позади был восемнадцатичасовой рабочий день. И день этот отнюдь не был необычным.

Однако, уже погружаясь в сон, я вдруг вздрогнул и очнулся, вспомнив, что нельзя было давать фотопленки шоферу — он ведь только шофер, а не курьер. Мне надо было предупредить его, что контейнер с пленками взорвется, если он вздумает его открыть. КГБ использует специальные контейнеры для транспортировки фото-пленок. Это металлические ящички, покрытые черным винилом. Внутри ящичка шесть отделений для роликов. После того как ролики фотопленки вложены внутрь и ящик заперт, — это уже натуральная бомба. Любая попытка открыть ящик, не зная, как обращаться с его замком, приводит к тому, что внутри вспыхивает запал, а затем заряд взрывчатого вещества уничтожает фотопленки. Мне самому разрешалось открывать ящик только в помещении резидентуры КГБ. Инструкция гласила: „В случае любой опасности или если вас остановит полиция, нажмите на кнопку и выбросьте ящик из окна машины как можно дальше от себя”. Даже и в таком случае трудно избежать ожогов.

Шофер мог решить открыть ящик по самым разным соображениям вполне невинного свойства. К примеру, зная, что в ящике фотопленки, он мог решить извлечь их оттуда, чтобы вручить их резиденту. Тогда там такой пожар разыграется?..

Было уже слишком поздно, чтобы успеть предотвратить возможную опасность. Встреча с Аресом была относительно недалеко от посольства, и к тому времени, как я добрался до дома, шофер уже должен был давным-давно оказаться в посольстве. И вот я хладнокровнейшим образом решил ничего не предпринимать до утра. К счастью, контейнер был открыт в посольстве не шофером, а специалистом, и мне не пришлось отвечать за возможные последствия этого упущения.

Источником другой проблемы был все тот же Арес. Поскольку он считался одним из самых ценных агентов, в его машине было установлено специальное электронное устройство, чтобы он, в случае опасности, мог послать сигнал бедствия приемному устройству на крыше советского посольства. Устройство это было встроено в радиоприемник в машине Ареса — всего несколько дополнительных транзисторов. В случае опасности, ему надо было всего лишь включить радио и нажать нужную кнопку. Только профессионал-радиотехник сумел бы понять, что радио это не совсем обычное, к тому же для этого надо было разобрать его.

Арес любил спортивные машины и терпеть не мог, когда они дряхлели, а потому каждые три года покупал новую. КГБ приходилось оплачивать значительную часть стоимости этих покупок. И вот пришло время очередной такой покупки. Через несколько дней после получения от меня энной суммы наличными, он стал гордым обладателем машины новейшей марки. В прошлом он, прежде чем отдать старую машину продавцу, извлекал из нее свое радио, а тут забыл это сделать. Когда он сказал мне об этом, я едва удержался от желания отколотить его. Ситуация была отчаянной — если новый владелец машины задумает отдать радио в ремонтную мастерскую, не пройдет и нескольких дней, а то и часов, как Аресу придется предстать перед японской контрразведкой для крайне неприятной беседы. И тогда над многими из нас нависнет опасность.

Стараясь сохранить хладнокровие, я велел Аресу утром прежде всего отправиться к продавцу машин и сказать — как бы это ни звучало идиотски, — что он привык к старому своему приемнику, что он лучше нового, а потому, мол, он хочет забрать его. К счастью, продавец оказался человеком не подозрительным, и уловка эта сработала, но я не мог ни забыть, ни простить Аресу его беззаботности.

Арес завербовал для меня агента — правительственного чиновника, имевшего доступ к важной информации. Он добывал эту информацию, руководствуясь моими указаниями, и все получалось отлично, но сам я никогда не видел нового агента — все контакты с ним осуществлялись через Ареса. Однако штаб-квартира КГБ хотела, чтобы я представил ощутимое доказательство того, что вербовка и в самом деле имела место. Начальство требовало, чтобы я тайно присутствовал в баре, когда Арес будет получать от завербованного им агента документы и взамен даст тому деньги.

Чтобы зафиксировать ту встречу, меня снабдили специальным портфелем, неказистым, как и миллионы его близнецов. Но внутри его была вмонтирована фотокамера. Чтобы сделать снимок, надо было нажать на кнопку, замаскированную в ручке портфеля. Тогда сбоку приоткрывалась маленькая щелка для объектива — и через малую долю секунды снимок уже готов. По крайней мере так утверждалось в инструкции. К несчастью, реальная жизнь не совпадает с написанным в книгах, и тем более — жизнь разведчика.

Я получил этот портфель от офицера, отвечающего за оперативную технику. Прямо в резидентуре мы с ним проверили, как работает фотоаппарат и убедились, что все в порядке.

Для маскировки я взял с собой в бар жену, дабы создать впечатление, что мы пришли туда просто так — выпить пару кружек пива и слегка перекусить. Мы заняли столик, с которого было видно всех, кто появлялся в барс. Вот-вот должен был появиться Арес, а потом его агент — так что я приготовился сделать их „семейный портрет".

Однако довольно скоро я сообразил, что ситуация моя до идиотизма сложна, ибо угол действия скрытой камеры был слишком узким. Чтобы не ошибиться и сфотографировать именно того, кого нужно, мне придется буквально нацелить мой портфель на него. Часто ли вам приходилось видеть, чтобы в баре или ресторане кто-то целился портфелем в другого человека?

И вот появились Арес и его агент. Полностью забыв о жене, я, повернувшись к ней спиной, тайком нацелил проклятый свой портфель на них и несколько раз нажал на нужную кнопку. Я был очень горд собой — успешно справился с таким хитроумным делом и при этом никто вроде бы не обратил внимания на мои манипуляции. Штаб-квартира будет довольна.

Но когда я вернулся тем вечером в резидентуру и разбудил техника, чтобы он тут же проявил пленку, разочарованию нашему не было предела. На пленке ничего не вышло. Все в этой операции было отлично продумано, кроме одного: пленка была хороша для ярко освещенной комнаты, но не для полусумрака бара.

Трудно сказать со всей точностью, когда именно я понял, как ничтожна и несчастна жизнь, которую я вел. Ретроспективно мне представляется, что я осознал это сравнительно быстро по приезде в Японию, но я был так занят, что не было времени всерьез задуматься над всем этим. Я знаю, что несчастным чувствовал себя не я один. Мои коллеги частенько толковали о стрессе, который испытывают наши семьи вследствие нашего образа жизни, о том, как сказывается этот стресс на нашем психическом и физическом здоровье. В справедливости этих разговоров мне пришлось вскоре убедиться: по ночам я стал просыпаться в холодном поту. Но самое худшее было то, что у меня начались сердцебиения, и доктора ничем не могли мне помочь.

„Это стресс”, — говорили они и прописывали успокаивающее. Я отказывался употреблять его. Только этого мне не хватало. Мне, к примеру, надо быть настороже, когда я выявляю, нет ли за мной хвоста, — а как быть настороже, если наглотался успокоительных таблеток?

Помнится, я видел один фильм о природе, и в конце его ведущий сказал, что закон джунглей — это „охотиться и быть объектом охоты, есть и быть съеденным”. „Если это правда, — подумал я тогда, — то я живу, как в джунглях. Я охочусь и за мной охотятся. Я и охотник, и жертва. И я ненавижу это”.

В тот момент я понял, что рано или поздно мне надо будет обрести иной, лучший образ жизни. Я устал от охоты и от жизни в джунглях.

Глава шестая КРИТИЧЕСКОЕ РЕШЕНИЕ

Аутер Бэнкс, Северная Каролина

Голодный пеликан исчез вдали в сопровождении кричащих чаек. Я повернул назад, направляясь домой, но на какой-то миг задержался у мемориальной доски, установленной на пляжной дорожке в память „Харона", американского корабля, затонувшего у этих берегов в 1877 году. Оглянувшись на коварный, так влекущий к себе океан, я невольно слегка вздрогнул.

„Харон" и сотни других кораблей… — подумал я. — Они покоятся тут добрых три столетия. Неудивительно, что эти воды называют кладбищем Атлантики".

Но в тот момент океан был прекрасен.

„Можно понять кораблекрушения — тут шторм виноват, — размышлял я. — Шторм в этих местах бывает смертоносным. Но крушение, вызванное человеческой ошибкой… именно оно и является трагедией. Боже, до чего же осторожным надо быть человеку в своих решениях!"

ЯПОНИЯ И МОСКВА, 1978-1979

Значение агента по кличке Арес было даже большим, чем мне до сих пор удалось обрисовать. Его завербовали еще лет за десять до моего приезда в Японию. В то время он служил в агентстве новостей „Киодо” на должности, дававшей ему доступ к массе ценных сведений. У него был личный друг в японской разведслужбе. Именно благодаря ему Арес и был неиссякаемым источником информации, за что получал деньги, и немалые. Японцы в конце концов, конечно, догадались об утечке информации и переместили большое число работников разведслужбы на другие должности, чем нейтрализовали источник информации Ареса. В результате от Ареса в течение следующих трех лет практически не было никакой пользы, хотя Советский Союз продолжал платить ему более тысячи долларов в месяц. Когда мне поручили курировать его, мне было сказано, что моя первейшая задача — добиться восстановления его былой продуктивности.

Прежде всего я начал с анализа всего известного об Аресе и изучения хранящихся в резидентуре объемных досье на него. Затем я попытался применить к нему формулу MICE. Я уже знал о его способности идти на компромиссы, когда дело касалось убеждений, и о его алчности. Знал я и о том, что он весьма высокого мнения о себе. Итак, три из четырех компонентов формулы работали на меня — не так уж и плохо для начала. Арес привык жить на широкую ногу, что требовало больших денег — денег КГБ. Как только я понял это, я сообразил, как подойти к нему. Прежде всего надо несколько месяцев не выдавать ему жалованье — тогда весь стиль его жизни окажется под угрозой. Потом надо возобновить плату, но в значительно более скромном объеме. И вот тут-то я ему деликатно, но все же твердо сообщу, что выдача жалованья будет вновь приостановлена, если не возобновится поток интересной для нас информации.

И эта тактика сработала — Арес снова стал продуктивным агентом. Парадоксально, что в октябре 1979 года, всего за несколько дней до моего побега, Арес передал мне один важный документ, за которым КГБ охотился долгие годы.

Очень жаль, что не существует столь же относительно простой формулы, как MICE, которая могла бы помочь мне в моей личной жизни. Я работал допоздна и видел сына только по утрам. Чаще всего я возвращался домой чуть ли не ночью, так что времени для общения с женой тоже не было. Нас еще в Москве предупреждали, что семейная жизнь офицера КГБ — дело нелегкое: даже самые прочные узы подвергаются тяжелым испытаниям. Увы, это оказалось правдой и относительно нас с Натальей.

Наталья все сильнее чувствовала себя изолированной от друзей и знакомых. Этому способствовало и то, что от нас до посольства было километров шесть и поблизости не было советских семей. К тому же она не говорила по-японски. Так что понятно, что она чувствовала себя одинокой и потерянной. Порой настолько, что, увидев меня в дверях, когда я наконец возвращался домой, она заливалась слезами. Мне было ее ужасно жаль — и себя тоже. Ситуация была кошмарной, и вина за это лежала в значительной степени на мне. Еще во время нашей первой встречи с Пронниковым, он дал понять, что, если я попрошу, он, в качестве личного одолжения, поможет моей „прекрасной жене” получить работу. Но я был слишком горд и упрям, чтобы обращаться с такими просьбами. Лишь два года спустя после нашего приезда в Японию, Наталья наконец начала работать в консульском отделе нашего посольства и вскоре даже получила повышение по службе. Работа ее выматывала, и в конце дня ей нужно было какое-то человеческое общение и тепло. А его-то я и не мог ей дать. По вечерам я редко бывал дома, а если и бывал, то был слишком поглощен собственными моральными и душевными проблемами. А она истолковывала это словно я ее отвергаю — во всех смыслах.

Несколько раз я старался прозондировать ее, намекая, что мое разочарование работой достигло критической точки.

— Я не знаю, насколько у меня еще хватит сил. Это ужасно грязно — то что я делаю по отношению к приличным людям.

— Ты просто устал, дорогой, — отвечала она. — Выспись как следует…

После такого ответа я неизбежно погружался в молчание. Не было смысла пытаться добиться ее понимания. Она родилась в семье старых большевиков. Ее отец активно участвовал в Октябрьской революции и гражданской войне. И даже после двухлетнего заключения в 30-х годах по сфабрикованному обвинению он оставался непреклонным коммунистом. Он воспитал Наталью в патриотическом духе, и она отвергала любую критику советского режима.

Для меня крайне болезненно задним числом понимать, как в сущности мало общего у меня с ней было. Помимо этих робких намеков, я никогда не говорил ей о своей депрессии и отвращении к тому, чем занимался. И ни разу за все время нашей супружеской жизни я не открыл ей, что верю в Бога. Ее бы это, думаю, привело в ужас. Когда я начал мучаться от бессонницы и сердечной аритмии, Наталья искренне считала, что это результат моей поглощенности работой.

Разумеется, я отлично понимал, что во всех этих бедах во многом виновата моя работа. Хотя Наталья и знала, что собой представляет моя работа, о посвящении ее в подробности моих дел и речи быть не могло. Так что, если я, уйдя из дому в девять утра, возвращался часа в три ночи, она не спала и при этом пребывала в тревоге. Незнание зачастую более выматывает, чем знание. Это еще одно объяснение причин, почему процент разводов столь астрономически высок среди сотрудников КГБ.

Вскоре после нашего приезда в Токио команда киношников из Шестого канала телевидения подготовила программу о нашей семье под названием „Иностранцы в Токио”. Решив, что зрителям будет интересно узнать, как живется в Токио корреспонденту „Нового времени” (киношникам и в голову не приходило, что на самом деле я разведчик), Шестой канал подготовил отличную программу о счастливой семье, весьма мало напоминающей нашу реальную ситуацию. В фильме этом для нас с Натальей было много тайной иронии, посторонним не видной.

Порой мне приходилось привлекать Наталью к участию в моей разведывательной деятельности. С этим условием она так или иначе согласилась еще во время собеседования с полковником КГБ, начальником моей группы в разведшколе. Бывали случаи, когда ее помощь была мне необходима. К примеру, некоторые из наиболее тайных встреч с Аресом происходили за пределами Токио — километров за шестьдесят, а то и больше. И для правдоподобного объяснения такого рода поездок я брал с собой Наталью, словно мы отправлялись на загородную прогулку. Она знала, зачем мы выезжаем за город, хотя на самих встречах и не присутствовала. Это не только предохраняло ее от большей, чем нужно, причастности к разведывательной деятельности, но и отвечало правилам безопасности, согласно которым в таких встречах случайные людиучаствовать не могут, что облегчает возможность заметать следы. Что же касается наших поездок за город, нам они доставляли большое удовольствие — ведь нам так редко удавалось побыть вдвоем, да еще на досуге.

В 1978 году наш сын закончил начальную школу при посольстве, и теперь ему надо было возвращаться в Москву. С тех пор он навещал нас в Токио только в летние каникулы, но даже и тогда я не мог подольше бывать с ним и Натальей. Напряжение в наших семейных отношениях все возрастало. И все же я никогда не забуду шок, в который меня повергло понимание, какой критической точки оно достигло. Как-то вечером, очень поздним, Наталья, дождавшись моего возвращения, встала с постели и приготовила мне что-то перекусить. А потом очень спокойно сказала: „Стас, мне такая жизнь больше не под силу. Давай смотреть правде в глаза — все это кончится разводом".

Я был раздавлен. Она была мужественным человеком, верным и всегда готовым оказать мне поддержку. Она редко жаловалась на обстоятельства, которые все равно невозможно было изменить. Я начал ее утешать, говоря, как сильно ее люблю. Она плакала. В ту ночь мы помирились, но правда теперь вышла наружу — в глубине души я знал, что она права: рано или поздно, а развода нам не избежать.

Стоит особенно остановиться на одном аспекте моей жизни, осложнявшем и без того достаточно сложную ситуацию. Я имею в виду заместителя резидента Владимира Пронникова, относительно которого меня предупреждали еще в Москве. Мое нежелание просить Пронникова о помощи с устройством на работу Натальи коренилось не только в гордости. С самой первой встречи с ним в 1975 году я оценил его ум и понял, что им движет жажда власти, побуждающая его к стремлению манипулировать агентурой и сотрудниками резидентуры. И он выработал для этого свои методы. Прав я был или нет, но тогда я расстался с ним с намерением никогда не просить его о каком-либо одолжении, даже самом незначительном, ибо за любую его услугу потом придется слишком дорого платить.

Человек очень хитрый, он знал, как вести игру. Он мог прикинуться искренним, открытым и добрым или же быть жестоким, мстительным и безжалостным. Он мог казаться обаятельным и куртуазным, а то вдруг грубым до хамства. Но какую бы маску он ни избирал, он всегда искусно вживался в свою роль, подобно хамелеону выбирая окраску и позицию, наилучшим образом отвечающие его целям. Когда я добился первого успеха — завербовал Кинга, — чуть ли не ранее всех прочих меня поздравил Пронников, однако слова для этого поздравления он выбрал такие, что это более смахивало на похвалу самому себе, нежели мне.

„Отлично сработано, — сказал он. — Мои предсказания оправдались, и я рад, что помог тебе. Я дал тебе полную свободу в этом деле, и ты оправдал мои ожидания”.

Мне кажется, Пронников чувствовал, что я не просто так уклоняюсь от контактов с ним (кроме профессиональных), что за этим стоит нечто особое, нечто такое, что он никак не мог определить. Я мог бы сформулировать это для него таким образом: я ему не доверял.

Я был свидетелем того, как он свалил резидента Ерохина — и провернул это без сучка, без задоринки. Ерохина назначили резидентом в Токио, после того как он добился больших успехов в Нью-Дели. И Пронников, конечно, усмотрел в нем угрозу своим амбициям: Ерохин был моложе его, и Пронников опасался, что тот просидит в начальственном кресле долго — дольше, чем он мог себе позволить ждать.

Ерохин добился перевода из Нью-Дели подполковника Геннадия Евстафьева — своего доверенного лица. Тот стал его помощником, и Ерохин обещал ему продвижение по службе. Однако, поскольку с продвижением этим дело шло не скоро, Евстафьев стал заметно нервничать, чем тут же воспользовался Пронников. Прежде всего он намекнул Евстафьеву, что Ерохин на самом деле хлопочет о продвижении не его, а кого-то другого. Потом он начал нашептывать Ерохину, что Евстафьев клевещет на того. И так он циркулировал от одного к другому, пока не убедил Ерохина, что Евстафьев страдает нервным расстройством. Одновременно он подогревал озлобление Евстафьева в связи с „предательством” Ерохина.

То, что два главных действующих лица этой драмы так ни разу и не объяснились друг с другом, чтобы выяснить правду, — весьма типично для поведения советского человека. Советский человек боится другого и не доверяет ему, особенно если дело уже дошло до взаимной вражды. Это часть советской психики.

В конце концов Ерохин потребовал от московского начальства, чтобы „этого сумасшедшего Евстафьева убрали”. Когда Евстафьева отозвали в Москву, оказалось, что он тоже кое-что приготовил. Прямо с аэродрома он направился в больницу КГБ и потребовал всестороннего обследования психиатрами. Обследование состоялось и вывод был однозначным: совершенно нормален. Врачебное заключение о психической полноценности он вручил начальству в КГБ, присовокупив к нему и весьма обстоятельно составленную жалобу на Ерохина.

Партийная комиссия обвинила Ерохина в „клевете на сослуживца”. Его отозвали в Москву, где он и должен был ожидать исхода дела. И никто не удивился, что замещать его в должности резидента назначили Пронникова. В ходе расследования Пронников строчил московскому начальству объяснения, расхваливая как Ерохина, так и Евстафьева, но все же давая понять, что он считает в этом конфликте правой стороной именно Евстафьева. И Ерохина потихоньку убрали из разведки, переведя в Управление погранвойск. А Геннадий Евстафьев пошел вверх, и в конце концов даже стал помощником генерального секретаря ООН. Эту должность он занимал до 1987 года.

Устранение Ерохина таким способом было, на мой взгляд, делом подлым и позорным. И я в присутствии других сотрудников резидентуры позволил себе довольно неосмотрительно высказаться на этот счет.

„Пронников? — сказал я. — Чем скорее он вернется в Москву, тем лучше для всех нас”. На следующий день, когда я проходил мимо двери пронниковского кабинета, он пригласил меня зайти к нему.

„Мне стало известно сказанное тобой вчера, — начал он подозрительно мягким голосом. Я молчал. — Левченко, я тебе эти слова никогда не прощу. Так что теперь берегись”.

И слова его не были пустой угрозой. С того дня я редко видел его, а потом его отозвали в Москву, где он стал заместителем начальника седьмого отдела Первого главного управления. Перед отъездом он устроил прощальную вечеринку, но я прощаться с ним не пришел.

Я столько лет провел в Японии, но другом ее, несмотря на все мое желание, так никогда и не смог стать. Это печалит меня до сих пор. О, с каким рвением я изучал Японию: образ жизни японцев, национальную психологию, моральные ценности, культуру. И чем больше я узнавал Японию, тем больше любил ее. Но печальная правда в том, что в качестве офицера КГБ все эти знания и весь мой опыт были кинжалом, нацеленным в спину Японии.

Моя жизнь состояла из четырех раздельных и плохо согласующихся между собой частей. Первая и по необходимости большая часть — время, которое я проводил в токийской резидентуре, мало чем отличающейся от штаб-квартиры КГБ в Москве: такие же интриги, такая же военная дисциплина, такие же груды служебных бумаг. Вторую часть я посвящал тому, чтобы, проявляя все свое профессиональное умение, подвигнуть свои „контакты” и агентуру к тому, чтобы они работали против своей собственной страны. Третья часть — поддержание моего журналистского прикрытия. И только тогда, когда я брал для „Нового времени” интервью у японских политиков или журналистов, я действительно чувствовал себя отлично. Это была честная работа, не то что сбор развединформации. Четвертую часть своего времени я отдавал семье, но и там было невозможно забыть о трех других моих ипостасях. Меня слишком часто преследовали ночные кошмары: встречи с какими то угрожающими мне незнакомцами или то, как меня ловит японская контрразведка. Но порой, слава Богу, меня посещали и более спокойные сны — о родине.

Каждый отпуск мы проводили в Москве, и жесткие реалии жизни на моей родине противоречили сладким мечтаниям посещавших меня сновидений. Всякий раз, приезжая в Москву, я должен был прежде всего явиться к своему начальству. И каждый раз меня встречала та же серия вопросов: „Почему вы не можете завербовать больше агентуры? Почему вы не можете раздобыть такую-то и такую-то информацию? Когда вернетесь, сделайте то-то и то-то!”

А жизнь за стенами штаб-квартиры КГБ казалась раз от раза все более унылой и мрачной. В глазах прохожих я видел печаль, озабоченность, а порой даже и негодование. Я не мог не сравнивать эти лица с лицами японцев, готовых заулыбаться по малейшему поводу. И потом эта чудовищная коррупция в Советском Союзе. Каждый раз, приезжая в Москву, я поражался ее размаху — она становилась раз от раза все очевиднее, разрастаясь словно раковая опухоль.

Какого раз Наталья задумала купить пару мотков шерсти для вязанья, и спросила свою сестру, не дорого ли это.

— Нет, — ответила та, — не дорого. Однако тебе это обойдется будь здоров.

— Как так? — удивилась Наталья. — Я тебя не понимаю.

— Ну, видишь ли, — если не сунешь продавщице взятку, она будет божиться, что шерсти в продаже нет. И так везде. Хочешь хлеб получше — дай взятку булочнику, хочешь хороший кусок мяса — дай на лапу мяснику.

Вскоре я убедился, что это верно, куда бы ты ни сунулся в Москве. Как-то раз меня остановил милиционер — что-то я там нарушил на своей машине, ерундовое какое-то правило.

— Да ладно, вам, — взмолился я. — Я несколько лет пробыл в Японии, а это какое-то новое правило… Влепите мне предупреждение — и дело с концом.

— А что я за это получу — из Японии?

Я пошарил в карманах и нащупал там одну из хитроумных спичечных коробок, по бокам которых размещены стереоизображения, рекламирующие различные бары и кафе. В данном случае это была реклама токийского бара „Френдли Леди”, куда заманивала подмигивающая девица. Милиционер пришел в сущий восторг, и мое нарушение было похерено.

Меня приводила в ярость мысль о советском руководстве, которое так и не сумело добиться чего-то хоть отчасти похожего на процветание и которое никогда и не помышляло о создании даже видимости демократии, только и зная что пичкать народ тошнотворной пропагандой, чтобы настроить его против народов свободного мира. Каждый раз по возвращении в Японию меня до глубины души пронзала, вызывая волнение, мысль, что вот опять я в свободной стране. И каждый раз мне становилось все тоскливее, недовольство собой все более одолевало меня. Недовольство и даже презрение к себе — за то, чем я занимался: проталкиванием в газеты различных вымыслов, распространением коварных слухов, которые порой били по высокопоставленным лицам, вербовкой агентуры среди японцев…

После того вечера, когда я вместе с сыном смотрел фильм о природе и пришел к мысли, что должен существовать другой, лучший образ жизни, во мне, в закоулках сознания, поселилось некое беспокойство. Рано или поздно мне надо было взглянуть правде в глаза. И когда до этого наконец дошло, правда оказалась несказанно болезненной. Мне пришлось признаться самому себе, что работа заполняла все мои помыслы, — такова была моя натура. Наталья первой согласилась бы с этой оценкой. В результате, я делал все в наилучшем виде и работе моей не было ни конца ни краю. В первые годы в Токио я работал до изнеможения, поскольку полагал, что труды мои на благо моему народу. В конце концов я понял, что помогаю еще большему его порабощению советской системой. Но когда я осознал это, я уже по уши увяз в этой работе. Я работал и работал, как автомат, стараясь не думать об истинном смысле моих трудов, в чем мне помогала простая уловка — работать все больше и больше. Это было глупо, конечно, но чаще всего это действовало почти безотказно — большую часть времени я был слишком усталым, чтобы задумываться о чем-то слишком сложном.

С точки зрения карьеры в КГБ у меня все шло как по маслу, однако время моего пребывания в Японии близилось к концу. После октября 1979 года я мог быть отозван в Москву в любой момент. Меня ожидало назначение в седьмой отдел Первого главного управления КГБ.

Хотя положение мое в КГБ было прочным, а послужной список — образцовым, к 1977 году я начал все более ненавидеть когда-то сделанный мной выбор — стать офицером КГБ, ненавидеть то, что я купился на такой дешевый аргумент, что КГБ, мол, сделает из меня „доблестного воина” и даст возможность заниматься „делом для настоящего мужчины”. Все более глубоко я начал сожалеть о вреде, который приносил Японии. И в меня вселилась мысль, что надо что-то сделать, чтобы эту вину искупить.

В тридцать семь лет я наконец осознал, что выбрал в жизни ложный путь.

Порой Россия все еще посещает меня по ночам. Я вижу величавые сосновые рощи, тихие речушки, старые церкви, во всем их пышном великолепии, ледяные узоры на схваченных морозом окнах. Но случается, что эти сны оборачиваются кошмаром. И я вижу толпы людей, которых загоняют в концлагеря, священников в ужасных казематах, брошенных туда за то, что они пытались отстоять свою веру и достоинство. Я знаю, что эти сладкие сны и эти кошмары будут преследовать меня до конца жизни.

Когда по-настоящему любишь свой народ, ужасно сознавать, что все, что ты ни делал ради него, все тщетно. Одно я знал совершенно точно: что на пользу советской системе, то во вред советским гражданам. Простые люди — не более чем пешки в игре КГБ, компартии и Политбюро. Как только шоры упали с моих глаз, я понял, что заниматься тем, чем я занимался, для меня стало невозможно.

Надо было решать, что же делать. Но прежде чем я сумел четко сформулировать для себя этот вопрос, прошло долгое время. Даже тайком, про себя, мне не легко было выговорить: „Станислав Левченко, тебе придется просить политического убежища в Соединенных Штатах Америки”. Как и всякий человек, я был склонен к тому, чтобы смешивать верность стране с верностью режиму и все волновался: став политическим беженцем, не совершу ли я предательство по отношению к своему народу? Прежде всего мне надо было найти удовлетворительный ответ на этот вопрос.

Сначала я принялся было, как и многие другие инакомыслящие, подумывать о возможности бороться с советской системой изнутри. Но как майор КГБ я знал: едва только из уст моих вырвется первое же критикующее систему слово, — со мной неизбежно случится то же, что в конце концов всегда случается с диссидентами. Меня швырнут в тюрьму или запрут в сумасшедший дом. Именно так советские власти поступают с теми, кто выступает против их системы. Их логика проста: все, кто выступают против системы — психически ненормальны. Оказавшись в психбольнице, диссидент подвергается „лечению”. Если он упорствует в своем „отклонении”, его объявляют неизлечимым. И тогда начинают пичкать лекарствами, разрушая интеллект до тех пор, пока не доведут до растительного существования.

Я отлично помнил, как мой отец, потрясенный тем, что ему открылось во время суда над Берией, мучимый утратой иллюзий, плакал при мысли, что Берия, один из советских руководителей, мог творить такие преступления против своего народа. Я помнил, как еще мальчиком осознал, что Россия, которую мой отец, как и все русские, любил — вовсе не то же самое, что Советский Союз. И память о том дне, когда ко мне пришло это понимание, до сих пор не растаяла в тумане времени. Я начал думать о неувядающей, вечно живой, настоящей России, о ее доблестном, многострадальном народе, заслуживающем значительно лучшей доли, нежели та, что уготована ему советским руководством. И я нашел ответ на свой вопрос.

„Нет, — в конце концов решил я, — я не предатель. Если я сбегу из Советского Союза, это не значит, что я стану изменником родины. Если кто-то хочет узнать, кто подлинные предатели русского народа, пусть посмотрят на „новую элиту” — КПСС.

Так моя жизнь подошла к критическому моменту, и я никогда не был более одинок, чем в то время. Не верьте тому, кто говорит, что покинуть страну, где ты родился и вырос, легко, что легко выбрать добровольное изгнание. Это неправда. Я никому не мог довериться, ни у кого не мог попросить совета. Мне не с кем было обсудить то, что мучило меня. Я знал, что если решусь на побег, я должен идти на это в одиночку, и потом уже никогда не увижу своих близких и друзей. Боль при этой мысли была столь мучительной, что я уже начал подумывать, что это слишком высокая плата за свободу.

Мой сын Александр был в Москве. Наталье я не осмеливался говорить о своих мыслях — это было бы слишком рискованным, учитывая ее просоветские настроения. А кроме того, наши отношения достигли той точки, когда развод был уже неизбежен, так что я вполне обоснованно полагал, что, даже и не будь она такой патриоткой, она никогда не согласится переселиться со мной в Соединенные Штаты. Тем не менее меня беспокоила мысль о том, как скажется мой побег на судьбе сына и жены. И, как оказалось, тревоги мои не были зряшными.

Пытаясь оценить ситуацию, я думал об Александре и Наталье. Александр был ребенком. „Даже КГБ не будет отыгрываться на ребенке”, — уговаривал я себя. Что касается Натальи, то к ней трудно подкопаться — тут за нее и долгая история абсолютной лояльности всей ее семьи, и ее собственный послужной список. Я не сомневался, что КГБ располагает досье на Наталью — не менее подробным, чем мое. Знал я и то, что Наталья никогда бы не сделала ничего, что дало бы повод заподозрить ее в нелояльности режиму.

„Итак, — размышлял я, — моим жене и сыну ничего серьезного не угрожает”. Честно говоря, знай я тогда то, что знаю теперь о судьбе моих близких, я вовсе не уверен, что решился бы на побег.

В то время я чувствовал себя словно бы погруженным в холодную воду. Ничто не могло согреть меня даже в самые жарко-влажные дни токийского лета. Я нуждался в ласке и утешении, как нуждается в них несправедливо наказанный ребенок. И я пытался обрести эту ласку и утешение в непродолжительных романах с наезжавшими в Японию актрисами советского театра и танцовщицами из разных отечественных ансамблей.

Раз у меня был непродолжительный роман с одной женщиной из советского кукольного театра. Позже мне пришло в голову, что в этом таилась некая ирония. Она была известным кукловодом. Ее куклы заставляли людей смеяться, погружали их в печаль, счастье или вызывали гнев. Когда кукловод поистине хорош, многие зрители забывают, что перед ними просто куклы. Им кажется, что это люди. И я подумал, что я тоже — всего лишь кукла, за тем исключением, что те, кто мной манипулировал, были за тысячи километров от меня, — в Москве, в КГБ. Но даже и ими манипулировали верховные кукловоды — те, чьи кабинеты размещались в Кремле.

Потом у меня была любовная история с красивой, высокой блондинкой — балериной, приехавшей в Японию в составе танцевальной группы. Спустя несколько дней после приезда, она заинтересовалась мной, и вскоре я увлекся ею довольно серьезно. Как-то раз, чтобы провести с ней несколько часов, я проехал пятьсот миль от Токио до Осаки, где тогда выступала ее группа. Но скоротечный роман этот оставил у меня привкус горечи. Я знал, что новая подруга моя восхищалась не моими личными качествами. Ее завораживала моя профессия. Она была убеждена, что нет лучшего дела, нежели шпионить ради СССР, и считала меня героем. Она любила меня за то, что я в себе как раз более всего презирал. Итак, — еще одно разочарование.

Между тем мои шпионские дела шли как обычно. После отзыва Пронникова в Москву в 1977 году, интриганские страсти в резиденции отчасти поулеглись. Все мы надеялись, что, поднявшись на следующую ступеньку карьеры, он ограничит свои интересы Москвой и даст нам в Токио немножко отдышаться. Однако вскоре нам пришлось убедиться, что интересы Пронникова не знают географических пределов. Так что все мы, с кем он вроде бы распрощался в Токио, отнюдь не были им забыты. Утешало меня лишь то, что начальник Пронникова, заместитель начальника Первого главного управления генерал-майор Попов, был высокого обо мне мнения и считал меня хорошим офицером разведки. Когда меня перевели на выполнение „активных мероприятий", меня явно рассматривали как человека, способного осуществлять крайне хитроумные акции. В 1978 году я стал одним из тех четырех-пяти офицеров, которые составляли мозговой трест токийской резидентуры.

Хотя формально мое пребывание в Японии должно было кончиться в октябре 1979 года, случись мне чуть-чуть оступиться или совершить какой-то политический промах, меня бы поперли с работы и тут же отослали в СССР. Я чувствовал также, что время течет у меня сквозь пальцы — слишком быстро и необратимо. Нельзя было чересчур долго тянуть с окончательным решением. Я это хорошо понимал и все же никак не мог решиться. Но вот случилось нечто, заставившее меня с особой остротой понять, что время мое на исходе.

Я был в кабинете резидента, когда его секретарша что-то зажужжала ему по внутреннему телефону. Выслушал ее, резидент сказал:

— Пришлите его.

— Мне уйти? — спросил я.

— Нет-нет. Это займет всего минуту.

Дверь отворилась, и в кабинет вошел офицер, с которым я был знаком лишь шапочно.

— Заходите, заходите, — сказал резидент приветливо. Однако приветливость его показалась мне фальшивой. — Мы только что получили специальное послание из Москвы — они нуждаются в вас. И как можно скорее. Вот ваш билет на самолет, а внизу вас ждет шофер — он вас доставит в аэропорт.

— А как с моей семьей? Я вернусь сюда? Что?..

Но тут резидент прервал его.

— Позвоните жене. Скажите, что вы срочно отбываете в Москву, а через несколько дней она и дети последуют за вами. Мы поможем ей с упаковкой вещей и с переездом. А сейчас вам надо спешить. Может, даже лучше, если вы позвоните домой с аэродрома. Вам нельзя опаздывать на этот самолет.

Как только офицер вышел, я спросил:

— Повышение по службе?

— Увы, — с сожалением покачал головой резидент, — бедняга попал в серьезную передрягу. Но ему не положено знать этого, пока он не окажется в Москве.

Меня тоже могли отослать в Москву в мгновение ока. Таким же точно образом, как это случилось прямо на моих глазах с моим коллегой. После этого случая я начал стараться делать все, что было в моих силах, чтобы к моей работе нельзя было придраться. Надо мной все время висел дамоклов меч, и надо было свести всякий риск к минимуму. К концу весны Пронников уже так надежно обжился в московском седьмом отделе, что до нас в Токио частенько доходили сведения, что он проявляет интерес к нам. Я был уверен в его „интересе” ко мне — интересе недружественном. Я знал, что не могу позволить никаких промахов, иначе меня отправят в Москву быстрее, чем я сумею собраться с мыслями и решиться на что-то.

Случай с агентом по кличке Томас стал для меня последним доказательством того, что Пронников — мой враг. Томас был ведущим корреспондентом одной из крупнейших в Японии газет, удачливым автором и влиятельным политическим комментатором. Офицеры КГБ, один за другим, обхаживали его года полтора, прежде чем он был передан мне для окончательной вербовки, которая, как все надеялись, будет успешной. Он знал в Японии многих влиятельных людей, включая и высокопоставленных правительственных лиц. Начав с ним встречаться, я обнаружил, что общение с ним — большое удовольствие. Томас был человеком изысканным и остроумным, культурным и вежливым. Он жил на широкую ногу, хорошо одевался и любил дорогие рестораны. Я скоро заключил, что он был бы не против дополнительного дохода и предложил ему писать статьи для несуществующего бюллетеня — того самого, который я так часто использовал в качестве приманки потенциальных агентов. „За гонорар, конечно, — сказал я ему. — Нам нужно мнение такого эксперта, как вы".

Он согласился — согласился, хотя совсем недавно отвергал все многообразные предложения других офицеров КГБ. Я не вижу иного объяснения этому, кроме одного: я, вероятно, подступился к нему как раз в тот момент, когда он особенно сильно нуждался в деньгах. (Деньги — первый компонент формулы MICE. Это то уязвимое место, с поисков которого и начинает свою работу вербовщик.) Поскольку я все еще не был уверен, что Томас в самом деле намерен идти до конца, я попросил его протолкнуть в прессу кое-какие истории. Он сделал это, не задавая вопросов. Чем более он оказывал мне такого рода услуг, тем более я подозревал, что он знает, что в моем лице имеет дело с советской разведкой. А потом Томас сообщил мне факты, скорее смахивавшие на истории из шпионских романов, чем на факты действительности. „Американское правительство намерено открыто заявить, что самолетостроительная корпорация „Локхид" дает огромные взятки японским высокопоставленным чиновникам, чтобы обеспечить заключение контрактов в Японии".

Когда я доложил об этих сведениях своему начальству, оно отнеслось к этому скептически. „Это неправдоподобно, — запротестовал один офицер. — Слишком уж сенсационно, чтобы быть правдой". — „Боже мой, в результате такого скандала много голов полетело бы в Токио", — согласился его коллега.

А несколько недель спустя разразился знаменитый скандал, связанный с корпорацией „Локхид", — скандал, доказавший, что Томас не врал. В результате этого скандала в Японии произошли серьезные перемены в составе правительства. Сказался он и на политической жизни США. Для поддержания кредитоспособности корпорации „Локхид”, американское правительство в середине 70-х годов перевело на ее счет огромные суммы. С американской точки зрения, скандальным было то, что корпорация использовала деньги американских налогоплательщиков для извлечения прибыли для себя. Расширительно толкуя, можно было сказать, что это американские налогоплательщики подкупали японских правительственных лиц при посредничестве корпорации „Локхид” Американское правительство было в ярости, японское — в замешательстве. Советы — тоже, поскольку они не захотели поверить моему агенту Томасу и упустили возможность нажиться на скандале.

К тому времени я уже убедился в искренности Томаса и в том, что он может оказаться человеком весьма полезным. После истории с „Локхидом”, я рекомендовал включить Томаса в состав агентуры резидентуры КГБ. Новый резидент поддержал меня, так что я направил на этот счет формальный запрос в Москву.

После перевода в Москву Пронникова, новым резидентом стал полковник Олег Гурьянов. Он пришел к нам не из седьмого отдела — до этого он был резидентом в Нидерландах, а потом, перед назначением в Токио, — старшим офицером в Гаване. Он мне нравился. В нем чувствовалась личность, и при этом он был человеком умным и способным. С момента его появления у нас установился esprit de corps, чего совсем не было при Пронникове. Он никогда не упоминал о пертурбациях, в результате которых в Москву отозвали Ерохина и Евстафьева, а Пронников был вознесен на верхние ступени седьмого отдела. Было ясно, что Гурьянов из породы тех, кто умеет улаживать конфликты и устанавливать порядок. И вскоре жизнь резидентуры пришла в норму и между сотрудниками установились коллегиальные отношения.

Прошло несколько недель после моего рапорта относительно Томаса, и вот Гурьянов вызвал меня к себе.

— Новости, Станислав, неважные. Только не принимайте это близко к сердцу…

— Что случилось?

— Вашу рекомендацию о включении Томаса в состав агентуры отклонили, — сказал он. — Причем не просто отклонили, а выдали на тридцати шести страницах такую тягомотину, какой я в жизни не читал.

— За чьей подписью?

— Владимира Пронникова.

— Могу себе представить, — сказал я.

Я был взбешен.

— Не обращайте внимания, — сказал Гурьянов. — Наше время еще придет.

Довольно скоро после этого инцидента токийскую резидентуру навестил мой высокопоставленный защитник — замначальника Первого управления генерал-майор Попов. Как-то раз. встретив его в центре, я был польщен, что он узнал меня. В не меньшей мере был я польщен и тем, что он нашел время повидаться со мной в резидентуре. После недолгого разговора на общие темы, тон его стал серьезным.

— У вас тут все в порядке?

Я решил воспользоваться моментом и рассказать об инциденте с Томасом.

— Есть тут кое-что мне непонятное, — начал я и подробно изложил, какого рода информацию Томас поставляет, о его работе в качестве агента и о его надежности… А закончил я демонстрацией полученного из Центра ответа на мой запрос относительно Томаса. — И обратите внимание, — сказал я, когда Попов прочитал ответ Пронникова, — резидент Гурьянов интересовался вопросом о надежности Томаса и сделал некую статистическую оценку поставляемой им информации. Приблизительно половина сведений, полученных от Томаса, была настолько ценной и точной, что Центр направлял их прямо в Политбюро.

— Этот чертов Пронников! — процедил сквозь зубы Попов. — Он подсунул мне эту бумагу на подпись как-то раз вечером, когда я валился с ног от усталости. И я сделал то, чего всегда стараюсь избегать — подмахнул ее, не читая. Это несправедливо. — Немного успокоившись, он прибавил: — Я это улажу должным образом, Станислав.

Когда я сообщил Гурьянову о разговоре с генералом Поповым, он сказал:

— Будем уповать на то, что Пронников не переубедит Попова.

— Не думаю, что это возможно.

— Почему нет?

— Потому что, уходя, он назвал меня по имени. А в Центре все знают, что, если Попов называет кого-то по имени, значит, он намерен сдержать данное этому человеку обещание.

Не прошло и нескольких дней после возвращения Попова в Москву, как из Центра поступила депеша: моя просьба включить Томаса в состав агентурной сети была удовлетворена, а сам я получил поздравления с успешной вербовкой.

Это случилось в начале лета 1978 года, как раз накануне нашего московского отпуска — последнего, учитывая, что мое пребывание в Японии должно было завершиться в 1979 году. Прибыв в Москву, я должен был прежде всего явиться на доклад к начальству. При всей рутинности этой обязанности я знал, что такие доклады бывают не только ради галочки, порой они сказываются на карьере самым существенным и непредсказуемым образом. Если над тобой нависла какая-то угроза, узнать об этом в резидентуре порой невозможно — никто и не намекнет тебе на это. Но вот когда ты вызван в Центр — держись! Тут-то топор на тебя и обрушится.

Когда я вошел в здание Первого главного управления, в сердце моем трепыхала тревога. Я знал, что случай с Томасом еще свеж в памяти Пронникова. И самым большим испытанием для моих нервов стало то, что первым, кого я встретил в Управлении, был именно он.

Как я и ожидал, вначале Пронников был холоден, немногословен и делал вид, что ужасно занят. Когда разговор наш близился к концу, он, наклонившись ко мне, произнес тихо-тихо: „Я недооценивал тебя. — Вот оно, подумал я. Он прямо-таки готов растерзать меня на части.

— Тебе не следует обращаться к Попову через мою голову, — сказал Пронников и замолчал, явно затягивая паузу. Я не делал и попытки прервать это молчание. — Только за одно это следовало бы тебе отплатить. — Он снова выдержал паузу. — Но я слишком большого калибра человек, чтобы вынашивать месть. — Снова воцарилось молчание, которому, казалось, не будет конца. И наконец он произнес: — Ну что же, наслаждайся отпуском.

Расставшись с Пронниковым, я вздохнул с облегчением: кажется обошлось — на этот раз мне пока еще удастся вернуться в Японию. Но все же меня отзовут в Москву быстрее, чем я надеюсь, и там меня будет поджидать Пронников — как паук. Мне не нравилось видеть себя в образе мухи, попавшей в паутину.

Я немало размышлял о Пронникове, поскольку такой тип людей далеко не редок. Тем более в Советском Союзе. То, что он был умен и отлично справлялся со своей работой, отрицать невозможно. Равным образом очевидным было и то, что он расценивал работающих под его началом как что-то вроде придатков к своей жизни. Когда его подчиненные добивались успеха, он представлял это как свой успех, ибо это он — мозг всего отдела — указал подчиненным, как надо действовать. С другой стороны, когда его подчиненные думали, рассуждали или действовали слишком независимо, он расценивал это как угрозу себе. Именно это, полагаю, и было причиной нашей с ним вражды. Он считал, что я отличаюсь от других, потому что слишком много думаю. Для него я был загадкой, которую непременно надо было разгадать, а если это не удастся, то надо уничтожить меня. В результате он стал для меня не менее серьезной опасностью, чем я для него, главным образом потому, что я сам пока еще не разобрался в своих намерениях. Я не мог позволить ему слишком глубоко заглянуть в мою душу, поскольку и сам не знал, что там таилось. Пока я сам не разберусь в себе, я должен сопротивляться его попыткам прозондировать меня.

Время между тем шло неудержимо. Я работал помногу, до полного изнеможения. В конце концов это не могло не отразиться на моем здоровье. В отплату за такой образ жизни я все чаще и чаще страдал от аритмии сердца.

Даже сегодня я не могу со всей определенностью сказать, когда именно я решился обратиться с просьбой о политическом убежище в США. Это случилось вдруг, просто, словно я намеревался сделать это уже давным-давно. И как только я принял это решение, здоровье мое пришло в норму. Придал мне дополнительную бодрость и сам процесс тщательного планирования того, как именно мне очутиться в США — в ходе этого процесса я и пришел к очередному важному заключению относительно самого себя. Я причислил себя к образцу человека, к которому подходит буква I из универсальной формулы MICE — именно идеологические побуждения толкали меня к необходимости просить политического убежища в США. Я поклялся себе, что, если Соединенные Штаты не отвергнут меня, я посвящу свою жизнь борьбе с советской системой, что было бы невозможно, останься я советским гражданином. Я посвящу себя борьбе за освобождение своей страны и своего народа.

Я знал, что когда наступит момент осуществления этого самого критического в моей жизни решения, все пойдет нормально. Однажды утром я встану и буду знать: „Сегодня тот самый день?” Это утро наступило 24 октября 1979 года.

Глава седьмая ВСЕГО ЕЩЕ ШАГ-ДРУГОЙ

Аутер Бэнкс, Северная Каролина

Как это бывает на юге, на все побережье сразу и вдруг мягко упала тьма, и я прибавил шагу. В сумерки всегда чувствуешь себя особенно одиноким, а я был одинок вдвойне — и тут, на берегу, и в своих воспоминаниях, от которых даже теперь сердце начинает колотиться быстрее и прерывается дыхание.

И вот я наконец добрался до крутого уклона, а там уже было недалеко и до ступенек, вьющихся меж песчаных дюн.

„Не так уж и далеко, — сказал я себе. — Всего еще шаг-другой — и я дома".

ТОКИО, ОКТЯБРЬ 1979

Когда бы я ни возвращался в мыслях к тому 1979 году, меня снова обволакивает пустота постоянного пребывания в замотанном состоянии, охватывает боль, причиняемая тем что разрыв с Натальей все увеличивался, звучит вопрос: „Уйти? Или остаться?"

Для КГБ мой последний год работы был во многих отношениях плодотворным. И в то же время, благодаря стараниям Пронникова, в тот год я получил наименьшее число похвал за служебное рвение. Иного я от него и не ожидал, хотя, когда я, покидая Москву после отпуска, позвонил ему из вежливости, голос его казался поразительно сердечным.

— Мне какого неспокойно за тебя, — сказал он. — Тебя слишком загрузили всякими заданиями — для одного человека это чересчур. Можно и споткнуться под такой тяжестью. Слушай, Станислав, почему бы тебе иногда не черкнуть мне личное письмецо-другое? Просто дать мне знать, как идут твои личные дела. Обещаешь?

— Конечно, черкну, — ответил я. — Спасибо за заботу.

Это была все та же типично советская манера, которую я окрестил как „беспредельный цинизм”. Пронников врал („Мне как-то неспокойно за тебя, Станислав”), и я тоже врал („Конечно, черкну” и „Спасибо за заботу”). Он знал, что я знаю, что ему на меня наплевать, а я знал, что он знает, что я вовсе не испытываю к нему благодарности.

И вот, после всех этих теплых, полных заботы обо мне слов, он постарался, чтобы мои заслуги в вербовке двух ценных агентов не были признаны. Но в то время меня это просто-напросто не волновало. Что бы я ни делал тогда в рамках моих обязанностей, все было для меня очередным неправедным деянием, еще более увеличивающим чувство вины. Кто был действительно расстроен за меня, так это резидент Гурьянов. Но я успокоил его, сказав, что все это для меня не важно.

Не думаю, что он поверил мне, хотя это и было чистой правдой. Я более уже не нуждался в дополнительных доказательствах того, насколько прогнившим насквозь был КГБ. Я уже давным-давно понял, что такого рода разложение — норма советского образа жизни, да и мой собственный цинизм стал безграничным. После того случая с инспектором ГАИ и японской коробкой спичек, мне приходилось говорить на эту тему с офицерами КГБ, работающими в Москве, и, по их словам, то, что я видел, было не более чем верхушкой айсберга.

— Могу биться об заклад, что в твои времена ты никогда не слышал, чтобы офицеры КГБ промышляли на черном рынке. Я не говорю о покупках там, я говорю о продаже всякого барахла на черном рынке, — заметил мне один из собеседников.

— Недавно, — подхватил эту тему другой, — арестовали офицера КГБ — торговал японскими кассетами прямо на улице. И оказался ни много, ни мало, а полковником.

— Таких историй более чем достаточно, — вновь вмешался первый. — И начальство наше, в самых верхах, весьма всем этим обеспокоено. Один мой приятель, человек действительно знающий, говорит, что в Министерстве иностранных дел разложение достигло критической точки, так что оно просто нашпиговано людьми, завербованными ЦРУ.

— То есть вы хотите сказать, что разложение приняло такие масштабы?

— Мы даже еще и не начали рассказывать тебе, насколько все плохо.

Перед самым отъездом из Москвы я пошел в церковь — на этот раз открыто. Я молился о даровании помощи и укреплении моих сил, и мне было плевать, увидит меня кто-нибудь или нет.

По возвращении в Токио мне пришлось более заниматься различными операциями, нежели своими делами. Я знал, что это следствие доверия, которое питал ко мне резидент Гурьянов, однако нагрузка была почти непереносимой. Однажды мне пришлось выполнить поручение, из числа самых опасных за все время моей работы в КГБ.

Одним из наиболее тщательно охраняемых секретов резидентуры было существование агента, имевшего доступ к совершенно секретным документам японского правительства. О нем знала лишь горстка офицеров: резидент, имевший его на связи офицер Шумов и я — когда понадобилось привлечь меня к этому делу. Впрочем, я так никогда и не узнал настоящего имени этого агента. Работники КГБ из соображений безопасности редко встречались с ним.

И вот однажды на меня в дополнение ко всем моим заботам свалилась еще одна. Меня вызвал к себе резидент и очень взволнованно сказал: „Станислав, тебе придется помочь нам в одном деле, которое может оказаться крайне рискованным. В чем оно состоит, я тебе сказать не могу. Все, что тебе надо сделать — это осмотреть один дом и сообщить мне, старый он или новый.

— Это как-то связано с моей агентурой?

— Нет.

— Где этот дом расположен?

— В том-то и проблема. Он в отдаленном пригороде, где иностранцы бывают очень редко.

Я тут же насторожился. Это действительно могло оказаться проблемой, так как, в отличие от горожан, для которых контакты с иностранцами привычны, жители пригородов порой не скрывают ксенофобии. А опознать иностранца легче легкого, когда кругом одни японцы.

— А почему бы не послать туда агента X? — спросил я, назвав по имени одного агента, исключенного из японской компартии за просоветские убеждения. Яростный марксист, он бывал довольно полезен в ряде случаев.

— Нет, — отрезал Гурьянов. — Дело касается крайне деликатной операции. Мы должны проверить сведения об агенте, который не знает, что сотрудничает с КГБ. Это тот самый сверхсекретный агент.

Я тихонько присвистнул: операция под чужим флагом! Это значит, что на этот раз КГБ охотится за человеком, который, узнав, что сотрудничает именно с советской разведкой, может прекратить сотрудничество. Следовательно, моя задача не сведется лишь к тому, чтобы взглянуть на дом в том пригороде, надо еще и умудриться, чтобы во мне не опознали русского, не говоря уж о том, чтобы не быть опознанным в качестве советского официального лица. Гурьянов продолжил, и слова его подтвердили мою догадку:

— Мы остановили выбор на тебе, так как я уверен, что в опасной ситуации тебе не изменит хладнокровие. Тебе надо добраться туда, посмотреть, как выглядит этот дом и вернуться, не „сгорев”. Успех всей операции лежит на тебе.

— Я поеду один?

— Нет. Вместе с майром Бирюковым.

Я знал Александра Бирюкова, корреспондента „Комсомольской правды”.

— Хорошо, — сказал я Гурьянову. — Лучше всего нам двинуться туда в воскресенье утром, пока большинство ребят из японской контрразведки еще в постели.

В следующее воскресенье мы с Бирюковым встретились, когда кругом еще царила предрассветная тьма. Прокрутившись по городу чуть ли не пять часов, пока не убедились, что позади все чисто, мы направились в сторону пригорода, а до нужной нам улицы — узкой, набитой людьми — и вовсе добрались лишь к полудню. С встречной машиной на этой улице нам было бы не разминуться. Да и вообще мы скоро сообразили, что машины здесь — редкость. На проезжей части резвились детишки. Увидев нашу машину, они подымали крик, призывая и всех прочих полюбоваться этим чудом. Через какое-то время мы вообще уже еле продвигались. Вдруг кто-то углядел, что в машине иностранцы и начал хлопать ладонью по капоту, выкрикивая: „Иностранцы! Иностранцы!”

— Делай вид, что мы их не понимаем, — сказал я Бирюкову. — И ни в коем случае не останавливайся. Пробивайся вперед.

Так мы и миновали наш дом во всем этом хаосе, однако я успел как следует разглядеть его. В самом конце улицы нам пришлось таки окончательно остановиться — впереди стояла группа подростков и взрослых, явно намеревавшихся не уступать нам дорогу.

— Придется пойти объясниться, — сказал я. — Постой, я выйду. А ты — ни слова по-русски.

Я знал, что вряд ли эти японцы заподозрят, что мы советские. Прежде всего они, вероятно, подумают, что мы американцы. В этом направлении я и решил действовать, зная, что для большинства японцев всякий английский язык — английский, так что маловероятно, что они сумеют уловить мой акцент. Во всяком случае я очень надеялся на это. Выбравшись из машины, я направился к перегородившейулицу толпе.

— Эй вы, там, — сказал я, широко улыбаясь. — Кто-нибудь говорит по-английски?

Из толпы вышел пожилой человек и низко поклонился.

— О? Отлично. Слушай, дружище, я ищу… — и я назвал место где-то в полумиле оттуда.

Пожилой японец объяснил мне, как туда добраться. Я поклонился ему, и он мне поклонился в ответ. Вальяжно, словно бы мне принадлежит весь мир, я направился к машине. Когда мы двинулись, толпа, словно по мановению волшебной палочки, расступилась.

— Большое спасибо, папа-сан! — выкрикнул я в окно.

Руки у Бирюкова так дрожали, что он с трудом справлялся с переключением скоростей. За всю дорогу обратно, к посольству, мы не перемолвились и словом.

— Кстати, — спросил он, когда мы уже почти доехали, — так что тот дом — старый или новый?

— Новый.

— Ага, — сказал он. — Это хорошо.

Гурьянов остался очень доволен проделанной нами работой.

— Забудь обо всем этом, — предупредил он меня. — Считай, что этого просто никогда не было.

Действительно, я так никогда и не узнал, с чем все это было связано и почему было так важно, чтобы тот дом оказался новым.

Однажды Гурьянов вызвал меня к себе, вручил мне журнал, в котором фиксировались все „активные мероприятия” и сказал:

— С сегодняшнего дня ты — руководитель группы „активных мероприятий”. Давай прикинем кое-что на будущее. Твой срок пребывания в Японии близится к концу, так что пора уже начать передавать своих агентов под опеку других офицеров. Кроме того, я прошу тебя поменьше работать на „Новое время” и в основном сосредоточиться на делах, связанных с „активными мероприятиями”.

Он был прав, подняв загодя вопрос о подготовке к моему отъезду и потребовав, чтобы я полностью сконцентрировался на „активных мероприятиях”. Стать руководителем этой группы — это значит значительно увеличить нагрузку. К тому же, поскольку я уже принял решение бежать, надо было использовать все возможности, чтобы планы мои не сорвались.

Я каждый день получал распоряжения из Москвы относительно проведения различного рода кампаний дезинформации, нацеленных против Японии, Китая или Соединенных Штатов. Для выполнения этих заданий мне надо было каждый раз анализировать список всех „агентов влияния”, чтобы выяснить, кто может наилучшим образом с ними справиться. Но доступ к этим спискам агентурной сети я использовал и для своих собственных целей — мне надо было знать, не проникла ли агентура КГБ в американские учреждения в Токио. Мне не удалось обнаружить свидетельств того, что такое проникновение имело место.

Итак, в начале той осени я уже передал всех своих агентов офицерам, которые должны будут „курировать” их после моего отъезда, а сам полностью отдался работе в мозговом тресте службы „активных мероприятий” Однако случилось так, что в середине октября мне пришлось принять участие еще в одной большой операции. Начальник Линии КР Юрий Дворянчиков отправился в отпуск, и мне было приказано временно вновь взять под свою опеку Ареса. (Линия КР отвечает за проникновение в иностранные разведорганы и службы безопасности, за проверку лояльности советских граждан за границей и за обеспечение безопасности советских посольств.)

С Аресом мы встретились как старые друзья.

— Как я рад снова увидеть тебя, — проговорил он, пожимая мне руку. — Надеюсь, мы снова будем работать вместе?

— Увы, — ответил я. — Это меня временно послали. Я скоро уже должен вернуться домой.

— Жаль, Левченко-сан, очень жаль. И когда ты возвращаешься?

— Боюсь, это может случиться в любой день. Но уж до конца-то месяца я наверняка уеду.

— Мне будет тебя не хватать, — сказал он, а потом, криво усмехнувшись, прибавил. — Сперва ты мне не понравился. Потом мы подружились. Нам случалось вместе переживать опасные моменты, и кое-что ведь нам удалось сделать. Не так ли? Да, да, мне тебя будет недоставать.

— Такова уж жизнь офицера разведки, — ответил я. — Встречаешься с массой людей и некоторых из них действительно начинаешь любить, а потом приходит время, когда надо с ними прощаться. И добрые друзья становятся не более чем воспоминанием о прошлом. Печально…

— Смогу ли я как-то связаться с тобой?

Мне надлежало ответить ему так, как в таких случаях предписывает инструкция, — мол, он всегда может связаться со мной через своего „куратора”. Но что-то внутри помешало мне выговорить эту банальную фразу — мне не хотелось врать ему.

— Нет, это невозможно, — сказал я. — Когда я покину Японию, это будет уже все, но пока нам еще рано прощаться: мы еще увидимся несколько раз до моего отъезда.

— Грустно все это, Левченко-сан, — сказал он. А потом, вдруг просветлев, продолжал. — Может быть, я смогу сделать тебе на прощанье подарок… Подарю нечто такое, что вы там все всегда хотели заполучить.

— Что именно?

— Адресную книгу.

Адресная книга — это семисотстраничный секретный список имен, адресов и телефонов большей части сотрудников японской полиции и контрразведки. Все годы, что я пробыл в Японии, Советы охотились за этой адресной книгой (а фактически еще и задолго до моего приезда туда). Она была бы бесценным подспорьем для сбора информации о работниках японской контрразведки.

Резидента эта новость привела в не меньшее возбуждение, чем меня самого, и он велел мне оставить прочие дела и полностью сконцентрироваться только на Аресе, пока не завершится эта операция с адресной книгой. Я встретился с Аресом через несколько дней.

— Я достану для вас адресную книгу, — сказал он. — Но, — тут же предупредил он, — всего на два часа — с часу до трех ночи.

— Нам с тобой никак не успеть переснять ее за такое время, — сказал я то, что и так было очевидно. — Сделать это можно только в резидентуре. Ты согласен?

— Согласен, но это значит, что времени у ваших там, в резидентуре, будет еще меньше. Вы должны вернуть мне книгу с тем расчетом, чтобы я успел передать ее моему контакту до 3.00, — предупредил он.

— Ничего себе! — воскликнул я. — Это будет очень трудно… Но дай мне малость подумать, как нам все это устроить.

В следующую встречу я изложил разработанный в резидентуре план — простой и в то же время, как мы надеялись, эффективный.

— В день встречи, в четверть второго, — сказал я ему, — подойди к зданию Японско-французского культурного центра. Я буду там и ты на ходу передашь мне книгу. — Такого рода передачи я делал сотни раз еще в те времена (такие, кажется, немыслимо далекие теперь), когда проходил практику на московских улицах, обучаясь шпионским навыкам. В те дни мне это представлялось чем-то вроде забавы. Теперь же — дело другое. Все внутри меня трепетало от напряжения, почти невыносимого — ведь тут еще примешивались и мои планы побега. — Я верну тебе книгу в 2.45 — там же, тем же способом.

Мы оба понимали, что времени для копирования книги в самый обрез — всего полтора часа, к тому же часть времени уйдет на ее доставку в посольство и назад.

— Хорошо, — сказал Арес. — Если что-то пойдет не так, я позвоню тебе по нашему обычному коду.

На меня навалилась печаль.

— Послушай, мы больше уже не увидимся. Желаю тебе всего хорошего, дружище.

— И тебе того же, — каким-то отсутствующим, вялым голосом отозвался он.

Та ночь выдалась звездной и тихой. Я направлялся к Японско-французскому культурному центру, и мне все казалось, что эхо моих шагов гремит, как большой барабан. Навстречу мне показался Арес, все ближе, ближе — и вот я почти споткнулся об него.

— Извините.

— Прошу прощения, — вежливо ответил он. — Это моя вина.

Операция была закончена — пакет оказался у меня. В конце квартала меня поджидала машина, я передал пакет шоферу и поспешно ретировался — укрылся в ночном ресторане. Примерно в двух километрах от места нашей встречи шофера поджидал офицер КГБ — книга была передана ему для доставки в резидентуру, где ее в лихорадочном темпе принялись переснимать — страницу за страницей. В 2.40 ее вернули мне, и я вновь направился к Японско-французскому культурному центру. Во всем этом присутствовала некая ирония: успех выпал на мою долю как раз накануне момента, когда мне предстояло рискнуть всем, и потому для меня было очень важно, чтобы эта разведывательная операция прошла удачно и, таким образом, не обнаружились бы мои личные планы.

Когда я приблизился к Аресу, мной владело только одно чувство — печаль расставания, а в горле словно застрял комок. Я передал ему адресную книгу и зашагал дальше — навсегда из его жизни. Вдруг Арес, этот опытнейший агент, окликнул меня. Это было неслыханное и опасное нарушение всех правил безопасности. Он приблизился ко мне и пожал руку.

— До свиданья, русский друг.

— Спасибо, дорогой Арес, — сказал я, едва не заплакав. — Прощай.

Чем дальше уходил я от Ареса, тем больше думал о том, что попрощался не просто с другом, но и со всей так полюбившейся мне Японией, этой прекрасной страной добрых, спокойных и таких вежливых людей.

„Помоги мне, Господи, — молился я про себя. — Пора. Сегодня мой день”.

24 октября я добрался до постели только около четырех часов ночи. Наталья спала в другой комнате и не слышала, когда я пришел. Встал я около половины девятого, когда ее уже не было дома, она ушла на работу. Однако на столе меня поджидал солидный завтрак, и хотя трудно было затолкать в себя хоть что-то, я все-таки поел, помня, что для осуществления задуманного мне понадобятся все мои силы, без остатка.

Я намеревался вести себя, как обычно, прикидываясь до самого последнего момента, что все в норме. Обычно, прежде чем отправиться на службу, я просматривал газеты, однако в тот день мне было не до них — я принялся взвешивать всю степень риска и попытался нащупать ответы на ряд вопросов.

Более всего меня беспокоил вопрос, на который я не мог найти вполне определенного ответа. Этот вопрос, мучивший меня, когда я изучал соответствующие документы в службе „активных мероприятий” сводился к следующему: нет ли агентуры КГБ в американской разведке, причем на достаточно высоком уровне. Если есть, то это значит, что Советы будут иметь возможность заполучить меня обратно. Я и сегодня не страшусь смерти, не боялся я умереть и тогда. Но я боялся, как боюсь и до сих пор, того, что они могут сделать со мной, прежде чем дать мне умереть. Я знал достаточно много о пытках, доводящих людей до полной потери человеческого облика. Эти пытки ожидают „предателей” в Лефортовской тюрьме в Москве. Я очень живо помнил показанные нам еще в разведшколе фотографии полковника КГБ — как его, одурманенного наркотиками и втиснутого в смирительную рубашку, волокут в советский самолет в Стамбуле. Нам было сказано, что он пытался бежать, но советский агент в британской разведке, Гарольд (Ким) Филби вовремя предупредил об этом КГБ. Я не хотел вводить в заблуждение самого себя: такое могло случиться и со мной, если только Советы ухитрились проникнуть в американскую разведку.

Однако, всесторонне изучив сеть резидентуры, я такого агента в Японии не обнаружил. И, уверен, что не ошибся. Хотя относительно штаб-квартиры ЦРУ в Виргинии у меня такой уверенности нет.

Предположив, что мое рассуждение верно, я перешел к следующему вопросу: достанет ли у американцев сообразительности, чтобы принять меня должным образом, суметь (после того, как они убедятся в том, кто я) обеспечить мою безопасность и затем быстро вывезти меня из Японии? Ответа на эти вопросы у меня не могло быть — мне оставалось лишь пожать плечами и сказать: „Скоро увидим”.

Еще задолго до побега я облюбовал для себя отель „Санно” — там часто бывали сотрудники американского посольства, армейские офицеры и видные чиновники. Этот отель служил местом встреч для многих людей, там устраивались различные приемы и банкеты. Я давно уже решил, что именно в этот отель и отправлюсь. Однако 24 октября мне прежде всего надо было соблюдать видимость того, что жизнь моя идет в обычном русле. Я вышел из дому около одиннадцати утра, на мне были, как частенько, бежевые брюки, рубашка с открытым воротом и коричневый твидовый пиджак. Доехав до клуба журналистов, я просмотрел там сообщения телетайпов, а потом вклинился в вязкий поток заполнявших все улицы машин и начал продвигаться по направлению к окраине Токио, то и дело сворачивая в боковые улицы, чтобы убедиться, что за мной нет слежки. Потом вернулся в центр города, запарковал машину и пошел пешком, застревая время от времени у витрин книжных магазинов и разглядывая всякий антиквариат. В маленьком кафе я попытался успокоить расходившиеся нервы чашкой чаю.

Наконец около восьми часов вечера я направился к отелю „Санно”. Когда я пересекал холл, в моем животе — я мог бы поклясться в этом? — перекатывался кусок льда. Подойдя к столу дежурного, я сказал: „Я на прием” — в надежде, что хоть какой-то прием должен быть в отеле.

Мне повезло. Меня направили к просторному залу, у входа в который стоял часовой. В дверной проем я высмотрел в наполнявшей зал толпе человека, в форме военно-морского флота США.

— Передайте, пожалуйста тому капитану, что мне надо поговорить с ним, — обратился я к часовому.

— Будет сделано, сэр, — ответил он и, энергично отсалютовав, вклинился в толпу. Я видел, как он что-то сказал капитану — тот взглянул в мою сторону, явно заинтересованный, и потом направился к дверям.

— Чем могу служить? — вежливо спросил он.

— Меня зовут Станислав Левченко. Я токийский корреспондент советского журнала „Новое время”. Мне необходимо как можно скорее встретиться с кем-нибудь из американской разведки.

Моряк заколебался — для меня это тянулось целую вечность. Потом он тихо произнес:

— Пойдемте со мной. — Он провел меня дальше по коридору, и мы вошли в какую-то пустую комнату. — Ждите тут, — сказал он, прежде чем уйти.

Через секунду у дверей комнаты расположились двое военных — для охраны меня. Я ждал. Время тянулось бесконечно долго, царили молчание и напряженность — я ждал. Почему так долго? Черт подери!

Через полчаса дверь открылась и появился джентльмен аристократического вида.

— Подождите в коридоре, пожалуйста, — сказал он охранникам. Потом, повернувшись ко мне с вежливой улыбкой, представился: — Меня зовут Роберт. Ну, так чем я могу быть вам полезен?

— Не сочтите за невежливость, — сказал я, — но не могли бы вы показать мне ваши документы? Мне необходимо знать, кто вы.

Он извлек из кармана бумажник и показал мне служебное удостоверение. На меня нахлынула волна облегчения, и наконец-то я выговорил слова, которые так часто произносил про себя:

— Я не только корреспондент „Нового времени”. Я еще и майор КГБ и прошу США предоставить мне политическое убежище.

Роберт был ошарашен.

— О Боже? — воскликнул он. — Я, конечно, слышал ваше имя, но и представления не имел о том, что вы работаете в КГБ. А мне ведь надлежит знать всех офицеров КГБ в Токио. — Он помолчал с выражением крайнего изумления на лице, а потом спросил: — Как вы можете подтвердить сказанное, мистер Левченко?

— У меня с собой нет никаких документов, — ответил я, и голос мой показался мне самому лишенным всяких эмоций, чуть ли не равнодушным. — К тому же и времени у меня тоже нет. Мне угрожает, как вы понимаете, опасность, и с каждой минутой она все серьезней.

— Да, я вас понимаю… Мне надо сообщить обо всем этом в Вашингтон. Мы должны действовать наверняка… Вы понимаете? Так что попытайтесь облегчить мою задачу. Кто сейчас советский резидент?

— Олег Гурьянов.

— А кто был до него?

— Дмитрий Ерохин.

— Кто в данное время начальник Линии ПР?

— Крармий Константинович Севастьянов. Кстати говоря, ему не нравится его имя — оно от слов „красная армия”.

— Пользуется ли он каким-то другим именем?

— Да. Он просит, чтобы друзья звали его Романом.

— Почему именно Романом?

— Понятия не имею.

— Вы знаете Владимира Пронникова?

— Да.

— Что он из себя представляет? Опишите его.

— Это самый опасный сукин сын во всем КГБ.

— Отлично? Хорошо сказано? — Роберт расплылся в улыбке. — Теперь я вас оставлю ненадолго — мне надо бежать в посольство. Не беспокойтесь. Я скоро вернусь.

И снова потянулось ожидание — еще более напряженное, чем прежде. Вот теперь-то, подумал я, и выяснится, инфильтрована американская разведка или нет. Если этот Роберт двойной агент, он просто-напросто передаст меня в руки КГБ. Не стану врать: именно такая возможность и пугала меня в тот момент.

Минут через двадцать пять Роберт вернулся — очень быстро, учитывая ту массу дел, которые, как я знал, ему надо было утрясти. На этот раз вместе с ним был еще один американец. Я впился взглядом в лицо Роберта, пытаясь хоть что-то угадать, но, увы, не преуспел в этом. Снова попросив охранников выйти в коридор, он повернулся ко мне. Лицо его было серьезным.

— Соединенные Штаты Америки предоставляют вам политическое убежище, — абсолютно формально и торжественно провозгласил он.

Меня окатила волна облегчения при этих словах.

— Большое спасибо, — сказал я. — Я вам крайне признателен, но кое-что все же беспокоит меня. Мы ведь с вами знаем, что японцы, если захотят, могут причинить нам массу хлопот. Если я не окажусь за пределами Японии до того, как КГБ обнаружит мое исчезновение, Советы начнут оказывать невероятной силы давление на японское правительство. Так что крайне важно, чтобы я убрался отсюда как можно скорее. Дайте мне возможность просто исчезнуть. Доставьте меня на вашу авиабазу в Ацуги и отправьте оттуда самолетом куда угодно — лишь бы за пределы Японии!

— Я с вами согласен и сделаю все возможное. Но решение, как вы понимаете, зависит не от меня. А сейчас пойдемте отсюда.

Мы беспрепятственно покинули отель и подошли к машине, совершенно заурядной, не бросающейся в глаза. Роберт сел за руль. Мне понравилось, как он петлял по улицам, проверяя, нет ли слежки, — делал он это с добросовестностью профессионала. Наконец, мы въехали в фешенебельный пригородный район, Роберт запарковал машину, и, пройдя четыре или пять кварталов, мы оказались перед большим особняком, отгороженным от улицы садом. Нac встретила какая-то женщина неопределенного возраста.

— Заходите, Роберт, — сказала она моему спутнику — Давненько вас не было видно.

Сегодня я не один, — сказал Роберт и, обернувшись ко мне, добавил: — Эта дама — наш друг, причем хороший ДРУГ.

— Ужин вот-вот будет готов, — сказала хозяйка. — Но вы еще успеете сполоснуть руки и что-нибудь выпить. Давайте я покажу вам вашу комнату. — Она отвела нас в удобную комнату, проверила, на месте ли полотенца и ушла, еще раз напомнив, что ждет нас к ужину.

Потом был аперитив и отличный ужин, после которого наша хозяйка испарилась — больше я никогда ее не видел.

Вскоре появился тот американец, что был вместе с Робертом в отеле.

— Я припрятал вашу машину, — сказал он мне. — Теперь она у черта на куличках — в другом конце Токио. Вернуть вам ключи?

— Они мне не понадобятся.

Американцы рассмеялись.

— Станислав, в норме, — сказал второй американец и, обращаясь к Роберту, добавил: — Пока все идет нормально.

Ночь выдалась тяжелая. Роберт намертво прилип к телефону, ведя с американским посольством переговоры по какой-то закодированной системе. Около трех часов он подошел ко мне — я сидел на стуле, полумертвый от усталости.

— Мне надо ненадолго в посольство, — сказал он. — Я не знаю, в чем там дело… Что-то слишком деликатное, чтобы обсуждать это по телефону, даже иносказательно.

Вероятно, увидев признаки тревоги на моем лице, он быстро прибавил:

— Забудьте о всех тревогах. Теперь вы наш приятель? Мои друзья и сам я никогда не отдадим вас. Никогда? Обещаю!

Уже рассветало, когда Роберт вернулся — принесенные им новости крайне встревожили меня.

— Вашингтон отверг предложение вывезти вас из Японии на военном самолете.

У меня упало сердце. Я знал, что я все еще не был в безопасности, а у КГБ длинные руки, он еще вполне мог добраться до меня.

— Знай они о КГБ то, что должны бы знать, они бы поняли, в какое опасное положение они меня ставят, — взорвался я.

— Стан, — голос Роберта звучал спокойствием и уверенностью. Впервые ко мне обратились на этот американизированный лад — Стан. С тех пор меня только так и зовут, и я привык к этому. — Послушайте, Стан, все будет нормально. Смотрите, что уже сделано. Вот ваш паспорт — со штампом, с визой. Вот ваш билет — на самолет авиакампании „Пан Америкен”, первым классом. Вы летите сегодня. Я буду с вами — для меня это честь, сопровождать вас.

— В аэропорту у нас будут неприятности, — угрюмо предсказал я. — Вот увидите.

Несколько часов спустя мы были в аэропорту. Мы беспрепятственно прошли регистрацию пассажиров, паспортный и таможенный контроль и направились в зал ожидания для пассажиров первого класса. Казалось, что все мои страхи напрасны. И тут я почти столкнулся с двумя офицерами японской контрразведки. Я сразу узнал их, они меня тоже.

— Сейчас, — сказал я Роберту — они поднимут по тревоге все свои силы. Вон те двое. Известят свое полицейское управление, а раз так, можете не сомневаться, что и КГБ об этом тоже узнает.

— Ну, что ж, — сказал Роберт. — Вот и начались неприятности. Только не нервничайте, и мы с ними справимся. Вам ведь случалось и не в таких переделках бывать.

Я не был уверен, что мне приходилось бывать в худшей ситуации. Если КГБ преуспеет в том, чтобы вынудить японцев вернуть меня в СССР, я — покойник.

В зале ожидания в мгновение ока собралась добрая дюжина японцев из контрразведки и еще человек пять-шесть спешили в нашем направлении. Один из них, явно старший, подошел к Роберту и обратился к нему по-английски:

— Мне надо поговорить с этим джентльменом, — кивнул он в мою сторону.

— Очень сожалею, — ответил Роберт, — но у нас нет времени. Наш самолет отлетает через десять минут.

— Нам надо побеседовать с этим джентльменом до его отлета, — настойчиво повторил офицер.

Роберт запротестовал:

— С какой стати?

— Это официальное дело, — ответил офицер.

— У меня американский паспорт, у этого джентльмена есть американская виза. Мы ничего не нарушили, так что я не вижу никакой причины для этой задержки.

— Очень сожалею, — офицер вежливо поклонился. — Я уверен, что вам нет необходимости напоминать, что вы находитесь на территории Японии. А кроме того, извините меня, но мы намерены побеседовать с этим джентльменом наедине.

Я даже и не понял, как именно это было сделано, но так или иначе меня мгновенно окружили, а Роберта и другого американца, сопровождавшего нас, бесцеремонно оттеснили в дальний угол зала.

— Присаживайтесь, пожалуйста, — предложил мне офицер. Сказано это было вежливо, однако звучало, как приказ.

— Минуточку, — разозлился я. — Я не собираюсь разговаривать ни с вами, ни с кем-либо другим, пока не узнаю, кто вы.

— Кое-кто тут из полицейского отдела местной префектуры, другие — из службы безопасности. Среди последних есть такие, чья обязанность — охранять вас.

— Меня задержали как свидетеля преступления или что-нибудь в этом роде?

— Никто вас вовсе не задерживал. Мы просто хотим задать вам несколько вопросов.

— Меня обвиняют в каком-то преступлении?

— Об этом нет и речи.

— Кто-то угрожает моей жизни?

— Насколько мне известно, нет. — Офицер начал проявлять признаки раздражения.

— Тогда, — сказал я как можно спокойнее, — я не вижу повода, почему я должен вообще о чем-то говорить с вами. Вы задержали меня, хотя я ничего предосудительного не сделал. Я не преступник. Да и свидетелем какого-либо преступления тоже не был. А поскольку вы признали, что мне никто не угрожает, я, полагаю, что сумею позаботиться о своей безопасности сам.

Все еще продолжая быть вежливым, он ответил:

— Я прошу прощения за причиненное вам неудобство, но, если вы хотите покинуть Японию, вам придется с нами побеседовать. Кто вы такой?

— Вам это известно.

— Чем вы занимаетесь?

— И это вы тоже знаете. Я — журналист, корреспондент советского журнала „Новое время”.

— Вы сотрудник КГБ? — требовательно спросил он.

— Я журналист. И я отправляюсь в Соединенные Штаты с разрешения американского правительства. А по вашей вине я опоздал на свой самолет. Он уже взлетел.

— Прошу прощения, но в конце концов ничего ужасного в этом нет. Вы сидите в шикарном зале ожидания, кругом всяческий комфорт… И этот самолет не последний сегодня. Итак, продолжим… Кто вы такой?

Так вот мы беседовали. Он снова и снова задавал все те же вопросы. Между тем улетел первый самолет, улетел и второй — шел третий час этой пытки. Наконец, я взорвался.

— Я настаиваю — или освободите меня или арестуйте?

— Об аресте в вашем случае и речи нет, — заверили меня. — Но у нас есть консульское соглашение с Советским Союзом. И мы намерены соблюдать его, дабы не вызвать недовольство Москвы. Мы обязаны известить советское консульство и дать его представителю возможность встретиться и побеседовать с вами, прежде чем сможем позволить вам покинуть Японию.

Пока мы так препирались, в зале ожидания скапливалось все больше народу. Я распознал нескольких американских бизнесменов, дожидавшихся своего самолета в США. И хотя мы разместились в более или менее изолированном углу зала, число пассажиров поблизости от нас все росло, так что они могли слышать наши голоса. Особенно близко к нам расположился один маленького роста японец — до него доносилось каждое наше слово, но, как и положено хорошо воспитанному человеку, он делал вид, что ничего не слышит. Я снова повернулся к допрашивавшему меня офицеру.

— Очень интересно, — сказал я предельно саркастически. — Я и понятия не имел, что в обязанности полиции входит забота о том, как бы не вызвать недовольство Москвы. А я-то думал, что проблемами такого рода занимается министерство иностранных дел.

Он покраснел и парировал довольно глуповато:

— Представители министерства на пути сюда.

— Ну, значит, теперь еще и они, чтоб им провалиться, начнут задавать всякие вопросы… А сейчас, извините, мне надо в туалет.

Вслед за мной направились четверо или пятеро японцев. „Какого черта? Мне там помощь не нужна — уж помочиться то я сумею и сам!" Тем не менее они от меня не отставали. Когда я был в туалете, туда вошел Роберт. Он кипел негодованием.

— Наше посольство сейчас как раз звонит заместителю министра иностранных дел Японии, — прошептал он мне. — Вы держитесь молодцом. Не поддавайтесь?

Потом я решил учинить моим стражам одну гадость. Зная, что во время исполнения служебных обязанностей им пить нельзя, я заказал себе шампанского и принялся демонстративно смаковать каждый глоток холодного, как лед, напитка. На самом же деле я решительно ничего не чувствовал — шампанское ли это было, чай ли спитой… Не буду скрывать: с каждой минутой меня все более и более одолевал страх.

Когда мы вернулись в зал ожидания, там уже была группа сотрудников японского министерства иностранных дел, и я почувствовал, что офицер, ведший допрос, явно вздохнул с облегчением.

— Ну вот, — сказал он, когда к нам подошел представитель министерства, — теперь вас будут допрашивать на законном основании, так что возражать вам не придется.

„Да ну? — подумал я. — Еще как буду возражать”.

И вот начались те же вопросы.

— Кто вы такой?

— Я уже говорил об этом. Вы можете меня спрашивать, пока я не посинею, но ответы мои будут теми же. Когда вы спросите что-нибудь новенькое, я, может, отвечу вам, а в эту игру я больше не играю.

— Вы не в том положении, чтобы говорить нам, что нам надлежит делать. Вы в нашей стране, а не в своей, так что не надо навязывать нам своих правил. — Он явно решил вести себя со мной грубо.

— Я всегда восхищался в Японии тем, что тут есть закон. А то, что вы делаете сейчас, незаконно, насколько я понимаю. Те, что допрашивали меня до вас, вели себя по крайней мере вежливо, чего я не могу сказать о вас.

В этот момент к нам подошла служащая авиакомпании „Пан Америкен” и, обратившись к моему мучителю по имени, сказала:

— Извините, сэр, но вас просят к телефону. Вы можете говорить прямо отсюда, — и она подсоединила переносной телефон к розетке на кресле.

Если бы мне понадобилось описать одним словом, как он направился к телефону, я бы сказал, что он промаршировал. Я не спускал с него глаз во время этого разговора, но не мог угадать ни того, кто ему звонил, ни того, что ему было сказано. Однако было очевидно, что сей бравый служащий министерства иностранных дел был унижен и огорчен услышанным по телефону. Закончив разговор, он пробормотал что-то стоявшему рядом помощнику и подошел ко мне.

— Можете идти, — почти пролаял он. — Вы свободны.

— Большое спасибо, — миролюбиво ответил я.

Окруженные двумя десятками японских полицейских мы с Робертом прошествовали через здание аэропорта, вышли на взлетное поле и по бетонке дошли до уже готового к отлету Боинга-747. Когда мы выходили из зала ожидания, американцы, которые крутились там последние четыре, а то и пять часов, казалось, вдруг решили, что им вовсе не надо никуда лететь — большая часть их просто ушла, а некоторые незаметно присоединились к толпе окружавших нас с Робертом японцев.

Поднимаясь по приставной лестнице в самолет, я был вне себя от радости. Я направлялся в новую страну, и все, что у меня было, это костюм на мне, какое-то количество иен, равное примерно 30 долларам, да стодолларовая бумажка, которую один из американцев, пробившись через толпу японцев, сунул мне в руку. „Это на счастье, — сказал он мне. — Вы смелый человек, Стас. Удачи вам и да благословит вас Господь”.

Пока мы шли по бетонке и подымались по лестнице в самолет, один полицейский офицер то и дело взывал ко мне:

— Пожалуйста, сэр, скажите, кто из офицеров КГБ возглавляет работу против Японии? Пожалуйста… Прежде, чем вы улетите… Кого нам следует больше всего опасаться?

Только когда мы уже были в самолете, в полной безопасности, я, прежде чем дверь самолета закрылась, высунулся наружу и окликнул того офицера:

— Эй, вы хотите знать, кто опаснее всего для Японии?.. Сукин сын Владимир Пронников?

Самолет уже тронулся, а полицейский все бежал за ним, крича:

— Спасибо, спасибо…

Я взглянул на Роберта:

— А ведь чуть-чуть все не сорвалось.

— Да, чуть-чуть… — ответил он. Потом, дружески ухмыльнувшись, прибавил: — Но так или иначе, вы теперь „хоум фри”?

Это выражение из американского сленга — первое из множества подобных выражений, которые мне предстояло усвоить. Но для меня это выражение — больше чем сленг или коллоквиализм. Я узнал, что слова эти („хоум” — дом, и „фри” — свободный) из детской игры в прятки. Когда один из прячущихся, ускользнув от преследователя, успевает добежать до своего убежища, он — спасен, он „дома” и он „свободен”.

Как точно это выражение подходило ко мне. Еще шаг-другой, и я, Станислав Левченко, бывший офицер КГБ, обрету наконец „хоум фри”.

Глава восьмая КОНЕЦ ПУТИ

Аутер Бзике, Северная Каролина

Ведущая к дому дорожка оказалась длиннее, чем я думал. Она петляла меж песчаных дюн, круто уходя вверх, и шагать по рыхлому песку было тяжело. Ветер крепчал, снося с верхушек дюн сухой песок, и он причудливым кружевом метался по утрамбованному пляжу. Непонятно почему, мне припомнились часы пик в Токио и уличные толпы, и море лиц — бесчисленные, как эти песчинки на побережье.

„Да, — подумал я, — мы словно эти песчинки. Мы все силимся быть хозяевами своей жизни… но слишком часто нас влекут за собой силы, нам не подвластные".

Но надо было внимательно смотреть под ноги, чтобы не споткнуться обо что-нибудь. Я проделал слишком долгий путь, чтобы свалиться с ног, когда до конца осталось так немного.

СОЕДИНЕННЫЕ ШТАТЫ АМЕРИКИ, 1979-1981

Я не собираюсь описывать, до какой степени я был вымотан, когда самолет наконец приземлился в Калифорнии. От стресса и недосыпа я был на грани полного изнеможения. Итак, это случилось 26 октября 1979 года.

По местному времени был почти полдень, точнее, двадцать пять минут двенадцатого. Прошли почти сутки с момента, как правительство США, проявив незаурядную оперативность, предоставило мне политическое убежище и я распрощался с Японией. Я практически совсем не спал последние двое суток. Мне удалось лишь слегка вздремнуть в том токийском особняке, да отключиться на несколько минут в самолете. Когда я вышел из самолета, у меня кружилась голова, подкатывала тошнота, я плохо ориентировался в пространстве и в голове моей была полная неразбериха. Слишком уж многое свалилось на меня сразу, через слишком многие испытания пришлось пройти.

Но, несмотря на головокружения и охватившее меня чувство нереальности, я был в приподнятом состоянии духа. Наконец-то я был свободен. Эта мысль буквально опьяняла меня. И все же опасения не оставляли меня. Как примет меня эта страна? Будут ли мне доверять? Сумею ли я приспособиться к новой жизни в незнакомом мне обществе? Я был возбужден и счастлив — но в то же время и испуган. Однако усталость буквально валила меня с ног. Я хотел растянуться на постели и спать, спать бесконечно.

Самолет мы покинули последними. Как раз перед нами вышли несколько американских бизнесменов, тоже прилетевших из Токио. Когда мы подходили к стойке таможенного досмотра, я заметил, что некоторые из них задержались, оживленно о чем-то беседуя, другие подошли к газетному киоску, а двое направились к телефонным будкам. Когда мы вышли в зал ожидания, навстречу нам поднялся какой-то человек. Подойдя поближе, он спросил: „Роберт? Левченко?” Роберт показал свое служебное удостоверение. Встречавший нас человек в ответ предъявил свое, и только после этого сказал: „Меня зовут Мэк. Я рад, что мне выпала честь приветствовать вас, мистер Левченко, в Соединенных Штатах Америки”.

Мэк был правительственным чиновником. Меня с самого начала поразили свобода его поведения и дружеская улыбка. С первой же минуты нашего знакомста он был воплощенное внимание и забота.

— Нам надо заполнять какие-нибудь бумаги? — спросил Роберт, кивнув в сторону стойки таможенного досмотра.

— В этом нет никакой необходимости. Давайте поспешим в отель. Мистер Левченко выглядит совершенно измотанным.

— Стан, — подсказал я ему. — Так зовет меня Роберт — Стан.

Я поразился, насколько быстро нас доставили в отель в центре Лос-Анджелеса. Роберт и Мэк поднялись в мою комнату, чтобы удостовериться, все ли там в порядке, удобно ли мне?

— Стаи, вы можете делать все что хотите. Можете заказать себе обед в номер, можете попросить принести что-нибудь выпить. Примите хороший душ. Отоспитесь. Погуляйте. Короче, делайте что угодно, сами распоряжайтесь своим временем и привыкайте к здешней жизни, — Мэк улыбнулся и шутливо отсалютовал мне. — Если что-то вам понадобится, позвоните Роберту или мне.

— Если речь идет о ближайших нескольких часах, то звоните Мэку. А я, — сказал Роберт, сладко зевнув и потянувшись, — иду „то хит тзе сэк”.

— Куда он собирается? — спросил я Мэка.

— В постель, — пояснил мне Мэк. — Это слэнг.

— Ага, — кивнул я. — Тогда я тоже намерен „то хит тзе сэк".

Они рассмеялись.

— Ну. что ж, похоже, что с тобой будет все в порядке! — сказал Роберт.

И они разошлись по своим комнатам. Впервые чуть ли не за три дня я оказался один. Я заказал по телефону ленч и в ожидании его принял теплый душ. Во время еды я то и дело вставал из-за стола, чтобы просто пройтись по комнате или выглянуть в окно — поглазеть на всемирно известный город. Наконец я выставил поднос за дверь, повесил на ее ручку табличку с просьбой „Не беспокоить” и рухнул на кровать. Вряд ли я даже успел удобно улечься, в ту же минуту я уснул мертвецким сном.

Вдруг я проснулся в холодном поту, таком обильном, что даже простыни прилипли к телу. И только вспомнив, что я в США, в Лос-Анджелесе, в шикарном отеле, я пришел в себя. Голова раскалывалась от глухой, пульсирующей боли. Я решил прогуляться, подышать свежим воздухом и вообще подразмяться. Мне было сказано, что я могу делать что угодно, однако, выйдя из отеля, я не мог отделаться от ощущения, что за мной следят. Инстинктивно я стал проверять, так ли это, и минут через десять убедился, что никакого хвоста за мной нет. Тут мной овладело веселье. Мне хотелось петь и танцевать, мне хотелось забраться куда-нибудь повыше и оттуда прокричать на весь свет: „Я действительно свободен!”

Все это время никому до меня не было дела. Я купил кое что из белья, зубную щетку и всякие другие туалетные принадлежности, готовясь к предстоящей поездке в Вашингтон. Во всех магазинах продавцы встречают тебя с улыбкой, норовят всячески помочь, а на прощание непременно желают „хорошего дня”. Такого выражения я раньше никогда не слышал. Еще толком не придя в себя после выпавших на мою долю испытаний, я смотрел на всех этих таких занятых, но в то же время таких счастливых, улыбающихся людей словно бы из клетки зоопарка — изнутри наружу.

Роберт и Мэк сказали мне, в каких номерах они остановились — на случай, если я захочу с ними пообщаться. Вообще же они не надоедали мне и ничего от меня не требовали. Мы вместе поужинали, но болтали за столом о всяких пустяках. Я думаю, они понимали, что мне необходимо какое-то время, чтобы вполне прийти в себя. Так или иначе, ни тот ни другой не задавали мне никаких хитроумных вопросов. Когда я в тот вечер отправился спать, на душе было спокойно, я чувствовал себя легко и спал долго и без тревог.

Утром 27 октября мы с Робертом вылетели в Вашингтон и приземлились в аэропорту Даллас. Там нас встретили трое и отвезли в огромный жилой комплекс, расположенный в Виргинии, откуда было легко добраться до центра Вашингтона. Меня поселили в отлично обставленной трехкомнатной квартире, и мне было сказано, что я могу располагаться здесь как дома. Потом нас с Робертом проинформировали о планах на ближайшие дни.

Роберт должен был пробыть в Вашингтоне еще дня три-четыре по каким-то своим делам и для того, чтобы убедиться, что мои дела идут нормально. Двое из встретивших нас в аэропорту молодых людей, собирались поселиться вместе со мной в той же квартире, а третий был чем-то вроде моего курьера.

— Это ваша квартира, — сказал один из них. Это сообщение очень меня удивило. — Она снята правительством США специально для вас — на тот период, пока вы адаптируетесь к новой жизни…

Другой служащий, назвавшийся Джоном, сказал:

— Мы с Джеффом какое-то время будем жить тут же, но мы не хотим, чтобы вы думали, что это для того, чтобы не спускать с вас глаз или вообще как-то вас контролировать.

Мне они оба нравились. Джону было лет тридцать пять, он был остроумен и интеллигентен. Джеффу было около пятидесяти пяти, у него было отличное чувство юмора, — может быть, немножко слишком сдержанное, чтобы быть очевидным.

— Мы тут только ради одного — ради вашей личной безопасности, — сказал Джефф. — Так что рассматривайте нас как людей из Службы друзей-телохранителей.

— Есть у нас подозрение, что КГБ будет землю носом рыть, вынюхивая, где именно вы находитесь, — сказал Джон.

— Ян! — воскликнул Джефф и, подражая Гарри Куперу, подтянул брюки. — И кое-кто из их ребят большие в этом спецы.

Когда Роберт несколько дней спустя собрался назад в Японию, я не ожидал, что мне будет так непросто прощаться с ним. За эти несколько дней мы в самом деле подружились и. что меня особенно удивило, я испытывал чувство зависимости от него. Позже Джефф и Джон растолковали мне, что это чувство в таких обстоятельствах вполне естественно. Когда человек бросает все, к чему привык, и оказывается в другой стране и в другой жизни, он на какое-то время становится как бы без царя в голове, и тот, кто покровительствует ему в такие дни, очень быстро превращается для него в существо, без которого трудно обойтись.

В течение первых нескольких дней я редко решался покидать свою квартиру. Я отдыхал, ел, отсыпался, и день ото дня все более набирался сил. Я был словно больной, приходящий в себя после долгой лихорадки. Джефф, Джон и я часами болтали о всякой всячине, и они старались дать мне как можно более детальное представление о жизни в Америке. Мне это было интересно. Я спрашивал их обо всем: о социальном страховании, о том, как делать покупки и т. д. и т. п.

Мои компаньоны оказались людьми дружелюбными, легкими в общении. За годы работы в разведке у меня выработалось некое шестое чувство на людей. Пообщавшись с человеком несколько часов, я мог сказать, искренен он или нет. И Джефф и Джон были искренние, заботливые люди. После того как я начал понемногу обретать былую энергию, мы с Джеффом порой отправлялись погулять — чего-нибудь выпить или заглянуть в кино. Иногда мы ездили в Вашингтон — в театр. Постепенно мы подружились, и по мере того как я шаг за шагом, по выражению Джона, возвращался к жизни, меня начала посещать мысль, что процесс открытия Америки не так уж и болезнен, как я сперва опасался. Все было для меня в новинку, и все было интересным: универсальные магазины, супермаркеты, поток машин на улицах, — все, все. По выходным мы шатались по разным паркам и даже бывали в зоопарке.

— Наш зоопарк — гвоздь сезона, — сказал мне Джон. — Люди съезжаются сюда со всего мира, чтобы поглазеть на китайских панд и побиться об заклад насчет того, беременна Линг-Линг или нет.

Они были прелестны, эти гигантские панды, похожие на туго набитые ватой игрушки. Но более всего мне нравилось наблюдать за посетителями. Я глаз не спускал с заливающихся смехом, счастливых детишек да и с их родителей, которым в зоопарке было не менее весело, чем их чадам. Думаю, первое свое впечатление об американской семье я получил именно во время тех посещений зоопарка.

По воскресеньям Джефф и Джон брали меня в ту или другую церковь в Вашингтоне. Я бывал на службах и в протестантских храмах, и в католических, был в национальном кафедральном соборе и в греческой православной церкви. И прихожане во всех этих храмах напоминали мне тех, кого мне случалось видеть в православных церквях в Москве. Когда они молились, лица их светились счастьем, а когда они покидали храм после службы, было видно, что в душе их царит мир и покой.

Но в конце концов пришло время, когда мне надо было определить свою позицию в связи с моим статусом политического беженца. Конечно же, я понимал, что в обмен за предоставление убежища в США и ради того, чтобы добиться доверия к себе, мне надо будет пройти через процедуру подробнейшего опроса. Мнепридется честно ответить на все вопросы о моей жизни, служебной карьере и причинах, подвигших меня к бегству. Я был готов ответить на такого рода вопросы, если они не будут выходить за некие рамки. В первый же день по прибытии в Виргинию я вполне определенно очертил границы этих рамок правительственному чиновнику — тому, который сказал, что будет при мне вроде курьера:

— Я попросил политического убежища в Америке, потому что мне более не под силу было терпеть политику советского режима. Но я не собираюсь ничего говорить о тех офицерах КГБ, которых считаю приличными людьми, так же как и о моих агентах в токийской резидентуре. А кроме того, я не намерен брать какие-либо деньги от ЦРУ.

— Такого рода лояльность достойна всяческого восхищения, мистер Левченко. Особенно когда человек идеологически не приемлет советскую систему и ее политику, — ответил курьер.

— Я не могу предать тех людей. Это абсолютно невозможно для меня. Я им многим обязан — и лично, и с точки зрения морали, — заявил я. — Для меня это настолько важно, что я требую официального заверения, что любая полученная от меня информация никогда не будет использована во вред кому бы то ни было.

Именно в этот момент курьер прервал меня, чтобы сказать, как мне лучше к нему обращаться.

— Я вас понял, Стан. Могу я называть вас так? А я — Боб.

— Я имею в виду именно то, что сказал вам, Боб. Я хочу гарантий, что полученная от меня информация не повредит никому. Если США не могут или не захотят дать мне такую гарантию, я намерен обратиться в ООН, чтобы мне помогли перебраться в любую другую некоммунистическую страну.

Боб и глазом не моргнул.

— Вы хотите еще что-то сказать для передачи моему начальству?

— Да. Мне бы хотелось повидаться с православным священником. Я хочу получить от него совет и исповедаться.

— Конечно, — ответил он. — Священника мы вам раздобудем сегодня же.

С тех пор православный священник стал моим частым гостем. Я считал себя христианином, однако я не был крещен и никогда не исповедовался. Когда я сказал священнику, что на самом деле даже не знаю, как надо молиться и раньше просто составлял обращенные к Богу письма, глаза его наполнились слезами.

— Господу не нужны какие-то там формальные письма от чад его. Ему нужно, чтобы ты общался с ним, — сказал он.

Конечно, мне надо было освоить еще и ритуальный аспект православия. И вот я в свои почти сорок лет принялся за изучение катехизиса — и каждая минута, отданная этому, была мне по душе.

В концов концов пришло время, когда Джефф с Джоном заговорили о том, что пора устроить встречу с официальными лицами. Я согласился. И в самом деле мне пора было пройти опрос. Я чувствовал, что уже вполне окреп физически, да и голова моя работала уже нормально, так что они были правы. И все же я благодарен им за тот такт, с которым они это сделали.

Опросы и всякие обсуждения заняли несколько недель. И, к моему облегчению, в ходе этих недель беседовавшие со мной люди ни разу не проявили какой-либо злой воли или враждебности по отношению ко мне. Однако, хотя я и видел, что они верят мне как человеку, в то же время как профессионал я понимал, что ряд вопросов они обязаны поставить таким образом, чтобы потом их можно было проверить и перепроверить. Мне была понятна абсолютная необходимость этого.

Полагаю, что те, с кем я беседовал, считали мою позицию слишком идеалистической и, может быть, даже наивной. Я знаю, что им трудно было связать воедино мою ненависть к КГБ и советской системе с решимостью не делать ничего, что способно повредить тем сотрудникам КГБ, которых я считал порядочными людьми.

Так или иначе опросы эти велись в предельно дипломатичной манере, хотя в известном смысле эта процедура была и неприятна — как мне, так и им. К примеру, мне пришлось пройти тест на детекторе лжи, а через несколько дней — еще раз. Конечно, это был отличный способ проверить правдивость полученных от меня сведений. Но мне это было не по душе, хотя позже я был рад, что прошел через эти тесты — по завершении их экзаменатор сказал: „Да, оба теста совпадают почти абсолютно. Лучшего результата я в своей практике не встречал. Вывод: объект исследования говорит правду”.

Обоих проводивших опрос сотрудников ЦРУ я знал только по именам — Роб и мистер Бинс. В основном опрос вел Роб, и мы с ним стали друзьями. (Мы и теперь часто видимся, а уж по телефону общаемся и вовсе постоянно.) Меня завалили целой серией тестов, включая и тест на выявление уровня интеллекта. Пришлось мне также пройти тест на профессиональную пригодность, и я от души позабавился, наблюдая за реакцией моих друзей на его результаты.

„Ну и ну, Стан? — воскликнул Роб, прочитав заключительную часть теста. — Оказывается, вы совершили ошибку в выборе профессии. Офицер КГБ?.. Согласно тесту, вам надо было стать либо учителем, либо проповедником!”

Психиатр и его коллега (оба с секретным допуском) охарактеризовали меня как человека с „высоко развитым интеллектом”. Роб и мистер Бинс считали меня существом, отягощенным массой сложных проблем, но при этом глубоко моральным. И более того — думаю, они видели во мне христианина, впавшего в кризисное состояние духа в результате долголетнего пребывания в том аду, из которого я в конце концов сбежал. Уверен, что они отлично разгадали мою натуру, когда настояли на том, чтобы мне было дано достаточно времени — осмотреться и обдумать свое положение. Они поняли, что любой признак принуждения со стороны американских властей спровоцирует с моей стороны мятеж, что полное сотрудничество со мной возможно лишь по доброй моей воле. Только так и не иначе. В конце концов власти приняли условия, на которых я настаивал, и мистер Бинс сказал: „Стан, мы будем рады любой помощи, которую вы можешь оказать нам. Расскажите все, что, как вы считаете, вам позволяет совесть. Большего мы от вас не вправе требовать”.

Очень скоро возникли чисто практические проблемы, связанные с жизнью в Виргинии. Я попросил, чтобы приставленных ко мне телохранителей убрали. Власти сначала было заколебались, но потом, поняв, как для меня важно чувствовать себя полностью свободным, согласились. Однако оставалась проблема денег. Власти могли обеспечить мне квартиру, питание, газеты, туалетные принадлежности и т. п., но, не имея своих денег, я все же фактически был на положении как бы заключенного — что-то вроде посаженного под домашний арест.

И вот однажды Роб сделал мне такое предложение:

— Стан, кончайте упрямиться! Правительство США всегда платит консультантам от 50 до 200 долларов в день. Можете проверить, если угодно. А ведь вы именно этим и занимаетесь теперь — консультируете! Причем вы отличный консультант — лучше многих прочих. Ну, а теперь скажите по совести: с какой стати вам отказываться от этого гонорара?

Поколебавшись, я согласился, чтобы мне начисляли по полсотни в день. Получив первый чек на 250 долларов, сто из них я дал Робу.

— Это мой долг одному американцу в Токио, — объяснил я. — Не могли бы вы как-то переслать эту сотню ему? И передайте, что я не только с благодарностью возвращаю деньги, но и шлю ему свое благословение. Он в свое время благословил меня, и это очень мне помогло. Надеюсь и мое поможет ему.

Роб взял деньги и ушел, улыбаясь.

К середине декабря процедура опросов уже подходила к концу. Колеса американского разведывательного сообщества вовсю крутились, проверяя и перепроверяя все мною сказанное. Мне не терпелось покончить со всем этим, подыскать какую-то работу и окончательно вписаться в здешнюю жизнь. История жизни Станислава Левченко, бывшего офицера КГБ, в конце концов, как я полагал, подошла к концу, и мне хотелось закрыть эту главу и приступить к следующей.

Однако в результате действий советского посольства в Вашингтоне и госдепартамента США, история эта еще не кончилась.

Когда я только-только ступил на землю США, мне было сказано, что я не обязан встречаться с кем-либо из советского посольства.

— Вы — свободный человек, — сказал мне представитель правительства, — и вовсе не обязаны видеться с кем-либо из советских официальных лиц в Соединенных Штатах Америки.

— А что, в других странах это обязательно? — спросил я.

— Есть страны, где от любого человека, попросившего политического убежища, требуют, чтобы он встретился с представителями страны, которую покинул. Однако у нас этот вопрос чаще всего оставляется на полное усмотрение того, кто просит об убежище. Если вы надумаете встретиться с представителями СССР, то — пожалуйста. Если же вы этого не хотите, никто вас принудить не может.

— В таком случае я заявляю, что не хочу встречаться ни с кем из советского посольства. Да и вообще впредь я бы не желал видеться с кем-либо из КГБ. Если это действительно зависит от меня, я заявляю со всей решительностью — нет и нет.

Но дальнейшее развитие событий меня удивило. Я вовсе не считал себя настолько важной персоной, чтобы из-за меня Советский Союз надумал обратиться к президенту США. Однако именно до этого чуть-чуть не дошло дело. Сперва советский посол Анатолий Добрынин[1] формально потребовал от госсекретаря Сайруса Вэнса, чтобы со мной была устроена встреча. Причем он даже решился недвусмысленно намекнуть, что, если его требование не удовлетворят, он, Добрынин, обратится прямо к президенту США Джимми Картеру.

Вскоре после этого меня пригласили в государственный департамент. В ответе Роба на мой вопрос о том, что бы это значило, сквозила ирония.

— Судя по словесному оформлению, это вроде бы именно приглашение, но, думаю, это следует интерпретировать как необходимость туда явиться. Ясно?

— А могу я отказаться?

— Думаю, что да, — сказал он с некоторым сомнением в голосе, — но это будет большой неучтивостью.

— Следовательно, мне надо идти?

— Да, — ответил он и заулыбался во весь рот. — Раз уж дело дошло до этого, лучше, думаю, пойти.

Итак, я принял это „приглашение” и мы с Робом пошли в госдепартамент. Нас направили в кабинет заместителя помощника госсекретаря — молодого, безупречно одетого человека, явно из числа „многообещающих”, этакого образцового бюрократа. С самых первых его слов на меня пахнуло высокомерием.

— Мистер Левченко, нам стало известно, что вы не желаете встречаться с представителями Советского Союза. Можно узнать, почему?

— Вот блядство! — тихонько выдохнул Роб. — Он говорит „нам”. Экое королевское величество? Самодовольная тварь?

Я тоже не оставил без внимания грубость и высокомерие этого чинуши.

— Вы понимаете, что вы делаете? — продолжал он. — Советы ведь отомстят нам за это. Они этого не простят. Из-за вас и вашего нежелания встретиться с ними, вот в эту именно минуту американские граждане в Москве подвергаются опасности — они могут стать жертвой мести.

От ярости я просто потерял дар речи. Никогда мне до такой степени не хотелось врезать кому-нибудь по морде — вот бы перегнуться через стол и как дать ему?.. Позже Роб сказал, что он думал, что так оно сейчас и будет. А тут еще вмешался другой чиновник, помладше чином, тоже решивший надавить на меня:

— Американцев в Москве будут бить, сажать в тюрьму, подвергать неслыханным унижениям, и все это из-за вашего упрямства, — разошелся он. — Вы, Левченко, несете моральную ответственность за все, что случится с этими людьми, и не рассчитывайте, что мы это вам простим.

— Ради Бога? — взорвался я. — Вы что, в самом деле, думаете, что я не знаю Советы? Я попросил политического убежища именно потому, что знаю их слишком хорошо. Месть? Конечно, они будут мстить. Но для этого им не нужны никакие предлоги — достаточно того, что Станислав Левченко, офицер КГБ, решил бежать из СССР и просить политического убежища в США. Вы осмеливаетесь возлагать на меня моральную ответственность за то, что случится с американцами в Москве? Отлично. Только я хотел бы напомнить вам, что они там добровольно. И не забывайте, что у меня там семья. А теперь — прощайте. И больше вы меня тут не увидите.

И я ушел.

Роб едва сумел угнаться за мной.

— Не так быстро, Стан, — сказал он. — Ну ты им и сказанул? Клянусь, очень даже сильно сказанул?

Оставшуюся часть пути — до самой нашей машины — мы проделали молча. Только позже, уже в машине, Роб, явно взволнованный происшедшим заговорил:

— Стан, поверь, я очень расстроен… Но я считаю необходимым сказать тебе нечто, во что я верю от всего сердца… Как бы там ни было, все равно для человека Соединенные Штаты — лучшая в мире страна. При всех своих недостатках американская демократия все-'гаки работает. Просто не надо тешить себя иллюзиями, что она во всем совершенна. Далеко нет. И как ты сегодня убедился, у нас тоже полным полно своих сукиных сынов.

— Это точно, — согласился я. — И в СССР их тоже навалом.

Еще до исхода дня о том инциденте доложили заместителю директора ЦРУ Фрэнку Карлуччи, позже, в январе 1987 года, ставшему помощником президента США по вопросам национальной безопасности. Карлуччи тут же издал особую директиву, в которой говорилось, что отныне политический беженец Станислав Левченко обладает иммунитетом — в смысле любых форм давления со стороны каких бы то ни было правительственных учреждений.

И все-таки я встретился с представителем СССР — но уже по собственной инициативе.

Я все более беспокоился о судьбе жены и сына, и через какое-то время мне стало ясно, что надо четко дать понять Советам, что я ни при каких обстоятельствах в СССР не вернусь, а потому все попытки принудить меня к этому бесполезны. Итак, в январе, спустя почти три месяца после приезда в США, я наконец встретился с представителем советского посольства. Встреча происходила в мрачноватом подвальном помещении здания госдепартамента — вполне подходящее по угрюмости место для столкновения двух враждующих сторон. Я думал, что мне придется говорить с каким-нибудь твердолобым профессиональным гебистом, а они прислали первого советника посольства Александра Бессмертных, вежливого человека, с мягкими манерами (в 1986 году он стал замминистра иностранных дел). Бессмертных даже и не пытался как-то запугивать меня, что вовсе не значило, что сам я в это время не испытывал страха. Все это было обставлено очень тонко.

Бессмертных передал мне два уже распечатанных письма от Натальи. Из писем было ясно, что жизнь ее и моего сына — сплошной мрак, но в основном она нажимала на мольбы, чтобы я немедленно возвращался, и тогда, мол, все опять будет нормально. То, что письма эти были написаны под давлением КГБ, никаких сомнений не вызывало.

Я прочитал их, а потом сказал следующее:

— Данное заявление я делаю с тем, чтобы не было никаких сомнений относительно причин моего прибытия в Соединенные Штаты Америки или относительно моих будущих намерений. Я прибыл в США по причинам личного порядка. Меня не принуждали к переезду сюда. Я прибыл сюда по своей собственной воле и добровольному решению. Я хочу, чтобы СССР и его официальные представители знали, что решение мое окончательное и что бы они ни предпринимали, я от него не откажусь.

Бессмертных спокойно выслушал мое заявление. После этого наша встреча быстро закончилась.

А через некоторое время я получил два письма и две телеграммы от Натальи — она явно отправила их без ведома КГБ. Так я узнал о том, как на самом деле обстоят дела с моими близкими. В первом письме она обрисовала ситуацию с Александром.

„Бедный мальчик, — писала она, — он так несчастен. Его положение в школе ужасно. Учителя, разумеется, получили распоряжение КГБ. Я не вижу иного объяснения их бесчувственной жестокости. На днях он, вернувшись из школы, бросился в туалет, запер дверь и потом его там вырвало. Соседка услышала и сказала мне, и мы стояли у двери и просили его отпереть. Когда он наконец вышел, то был так бледен, что я испугалась за него. Только вечером он разговорился и рассказал, что каждый день учителя требуют от него писать сочинение о том, что он думает о людях, покинувших свою родину. В тот день одна учительница схватила его за плечи и начала трясти, приговаривая: „Что ты думаешь о беглецах, а? Почему ты не расскажешь это нам, а?” Саша отказался вообще что-либо говорить.

Во втором письме Наталья сообщала, что из-за КГБ жизнь Александра стала совершенно невыносимой, и она перевела его в другую школу, но новая школа оказалась даже хуже прежней. „КГБ сделал свое дело в этой школе тоже, — писала она. — Окружение там настолько враждебно ему, что я не знаю, надолго ли его хватит”.

О самой себе она сообщала: „Стас, я даже не могу описать этого. КГБ повсюду. За мной следуют по пятам, как только я выхожу из дому, и по меньшей мере дважды в неделю меня вызывают в это кошмарное Лефортово для допросов. И я все время боюсь, что однажды они меня там оставят. Что тогда будет с Сашей?”

Телеграммы были одинакового содержания: „Мы хотим воссоединиться с тобой тчк Начала оформление бумаг тчк Наташа и Александр тчк".

Боже мой, как же я промахнулся?

Окончательно придя к решению бежать без них, я перебрал все варианты и остановился на том, который, как мне казалось, обернется для них наименьшим злом. Они решительно ничего не знали о моем намерении бежать. Наталья никогда бы не согласилась бежать вместе со мной, так что эту тему я даже и не обсуждал с ней. Прежде всего, она была слишком большой патриоткой. Кроме того, если бы я посвятил ее в свои замыслы, одно это уже превратило бы ее в соучастницу „преступления”. По закону в таком случае она обязана была бы донести на меня. Но я знал ее слишком хорошо, чтобы не сомневаться, что этого она никогда бы не сделала. Я был почти уверен, что когда КГБ узнает о наших семейных проблемах и о том, что мы уже решили разводиться, с Натальи спадет всякая ответственность за мои деяния.

Я также знал, что к тем, кто сотрудничает с КГБ, относятся не так безжалостно жестоко и, да простит мне Господь, полагал, что Наталья отречется от меня и в обмен за это будет пощажена. Более того, я был уверен, что как только КГБ убедится, что Наталья с Александром ничего не знали о моих намерениях и не играли никакой роли в моем идеологическом бунте, их оставят в покое.

Я ошибался. Ошибался, думая, что сталинистская ментальность уже изжила себя в Советском Союзе, ошибался, думая, что невиновность может служить защитой от злобы со стороны чекистов.

В начале 1980 года я сумел дозвониться Наталье. Я рассчитал так, чтобы в Москве в это время была ночь, поскольку знал, что по ночам активность КГБ снижается. Разговор этот доказал мне, что сталинское варварство до сих пор процветает в Москве. Моя жена и сын жили в крайней нищете. Наталью не брали на работу, ей приходилось учительствовать на полставки, так что она получала меньше половины того, что необходимо для жизни. У сына в результате организованной травли повысилось давление и появились боли в желудке — похоже, что у него язва.

— Стас? Это в самом деле ты? Ой, как я рада слышать тебя, — сказала она, узнав мой голос. — Стас, мы так одиноки… все от нас отвернулись… Я так боюсь… Никто не хочет общаться с нами, кроме моей бедной старушки-мамы. Что?.. Нет, мы ничего не получали от тебя… Нет, ни писем, ни посылок, ни денежных переводов… ничего. — Под конец она сказала: — Они говорят, что по закону мы все виноваты — все трое.

Повесив телефонную трубку, я заплакал. Заплакал впервые после того дня, когда умер мой отец, — и в слезах этих была боль всей моей жизни. Одинокий малыш с московских улиц до сих пор живет в облике этого взрослого мужчины, оказавшегося в Америке без единого близкого человека. Когда слезы мои высохли, я уже знал, что мне предстоит многое сделать. В тот момент я решил, что сделаю все возможное, чтобы отомстить за свою семью, что расскажу все, что знаю, любому, кто захочет меня слушать.

Роб был рядом со мной во время разговора с Натальей и видел, как я был подавлен услышанным. Это и вправду был один из мрачнейших моментов моей жизни.

— Стан, тебе, в самом деле, надо сменить образ жизни, — сказал он пару дней спустя. — Ты не знаком с Виктором Беленко?

— Нет. Но я как раз был в Японии, когда он приземлился на своем МИГе на Хоккайдо.

— Почему бы тебе с ним не встретиться? — сказал Роб в тот вечер перед уходом.

Не прошло и недели, как он устроил мне встречу с Виктором. И более того, нарушив все предписания, не поставив в известность свое начальство, он сделал так, что я смог вместе с Виктором отправиться на машине колесить по Америке.

Виктор понравился мне с самой первой встречи. Он действительно хороший парень: интеллигентный, живой, смелый и неугомонный. Он отлично вписался в американскую жизнь. Когда мы отправились в ту долгую поездку, я спросил его, какова, собственно говоря, цель этого путешествия.

— Это проще простого, — ответил он. — Я хочу, чтобы ты собственными глазами увидел то, ради чего ты „предал родину”. Я хочу, чтобы в этой поездке ты все, что увидишь, сравнивал с жизнью в Советском Союзе.

Я был готов к этому: ведь я столько лет показывал иностранцам Советский Союз, уж я-то знал, как и что надо смотреть. Когда мы катили по Мидвесту, я видел плодородные земли фермерских хозяйств, всякие там амбары да риги — все в отличном состоянии, не говоря уже о домах самих фермеров. Это были не потемкинские деревни и не показушные штуки, вроде тех, что я демонстрировал иностранцам в СССР. И даже в самых отдаленных сельских местностях перед домами стояли легковые машины, на фермах — тракторы и другая техника. А во всех домах, конечно, были и электричество и вода. Вдоль дорог на многие километры тянулись поля, засеянные пшеницей, рожью, кукурузой, засаженные всякими овощами. Неудивительно, что Мидвест зовут житницей всего мира.

Количество домашнего скота показалось мне просто невероятным. На каждом шагу огромные стада коров, бессчетное число свиней, тут и там птичники для разведения индюков, кур и прочей домашней птицы. На Западном побережье — гигантские ранчо. В Калифорнии много плодородных долин: хлеба, виноградники и цветы — на каждом шагу. Как-то с дороги я отправил Робу открытку, назвав Америку, прекрасной и многообразной”. И это правда — Америка прекрасна.

А кроме того, мне было приятно общаться с Виктором. У него отличное чувство юмора — с ним не соскучишься. Я то и дело заливался смехом — и это, несмотря на то, что, где бы я ни был и что бы ни делал, судьба Натальи и сына не выходила у меня из головы. Через несколько недель после того звонка, я снова позвонил ей — опять около двух часов ночи по московскому времени.

— У нас почти все то же, — сказала она. — Во всяком случае, не лучше. Это уж точно.

— Как у Саши? Наладилось?

— Нет, Стас. Его исключили из школы за драку, и давление у него по-прежнему высокое. Не знаю, что там у него с желудком, но его тошнит по два-три раза в день.

— А ты, Наташа? Как у тебя? — Наступило долгое молчание, словно она решала, о чем именно стоит рассказывать мне. — Наташа, в чем дело? — настаивал я.

— Я в порядке, вроде бы… Я… Я похудела…

— Похудела? И сильно? Скажи мне правду, Наташа.

— Я вешу около сорока килограммов, Стас.

— Боже мой… — В Токио Наталья была в отличной форме и весила тогда около шестидесяти килограммов.

Мне до сих пор не дают никакой приличной работы… КГБ все так же следит за мной… На днях на меня тут напала так называемая шайка бандитов — уверена, что это кагебешники. Хотя…

— Наташа, они что, избили тебя? — прервал я ее.

— Не очень сильно. Они ударили меня несколько раз, а потом, когда я упала, один из них пнул меня ногой. — Голос ее был очень усталым, совсем слабым. — У меня очень трудная ситуация, — сказала она с отчаянием. — Уже сил никаких нет. Я потеряла всякую надежду… Я как малая песчинка… и ничего более.

До сих пор я, бывает, просыпаюсь ночами от этих слов — и они эхом отдаются в моих ушах.

В полном смятении, я рассказал Виктору об этом разговоре.

— Как я мог так заблуждаться?! — кричал я. — Так глупо! Почему я был таким идиотом, чтобы вообразить, что в КГБ может быть хотя бы намек на какую-то гуманность?

— Конечно, идиотизм, Стан? Тебе-то лучше других следовало знать, что такое КГБ, — выпалил Виктор. — И если ты на что-то там такое надеялся, так ты просто сам себя дурачил. Ты отлично знаешь, что ни о каком мире с КГБ для тебя и речи быть не может. С ними можно только драться.

Он был прав. Именно тогда, после нашего разговора я объявил личную войну советской системе и буду сражаться до конца своих дней — за свободу Натальи и Александра, за свободу советского народа. Буду сражаться — как бы долго ни длилась эта война и как бы тяжела она ни была. И это не просто выспренние слова.

Сразу после возвращения из той поездки, я пошел в госдепартамент и заполнил несколько экземпляров анкет-„приглашений” для отправки родственникам в СССР, чтобы они могли ходатайствовать о получении выездной визы. О том, было ли что-то предпринято в связи с этими бумагами, я ничего не знаю.

Вторая встреча с представителями советского посольства состоялась весной 1980 года. Во время этой встречи я вручил им ультиматум, каждое слово которого было тщательно продумано и взвешено. До того момента я все еще стоял на своей позиции, что не намерен давать США информацию, которая может повредить тем или иным людям в Японии или в Советском Союзе. В ультиматуме я дал понять Советам, что, если они будут по-прежнему преследовать мою семью, я пересмотрю свою позицию. Затем я передал советским представителям копии „приглашений” для моей жены и сына — они обещали доставить их по назначению. И соврали, конечно, — ни Наталья, ни Александр их так и не получили.

Тогда я отправил „приглашения” по своим личным каналам. Наталья принесла их в ОВИР и положила на стол соответствующему чиновнику. Однако тот отказался принять их и грубо заявил: „Советую забыть о всяких надеждах покинуть Советский Союз”.

В течение 1980 и 1981 гг. мне все еще удавалось дозваниваться в Москву. Из разговоров с женой мне стало ясно, что мой ультиматум отнюдь не вынудил КГБ прекратить преследования моей семьи. Для меня это был вызов. Я должен был сделать все возможное, чтобы ответить на него — и как можно болезненнее для Советов. Я этот вызов принял, и последующие действия Советов показали, что мне в самом деле удалось ужалить их довольно чувствительно. Но подробнее об этом позже.

Во время одного из разговоров в конце 1980 года Наталья сказала:

— Они намерены судить тебя заочно. Ты знаешь об этом?

— Этого следовало ожидать, — ответил я.

— Это будет военный трибунал, — продолжала она. — И они несколько раз требовали, чтобы я дала порочащие тебя показания.

— Когда к тебе в последний раз приходили? И что они — раз от разу все злее или как?

— Три дня назад… Да, они все злее. Я сказала полковнику, что пусть не просят меня о таком. Я сказала ему: „Я ничего плохого о нем сказать вам не могу. Я не намерена помогать вам судить его или вообще облегчать вашу работу. Я им не поддамся".

— Наташа? — взмолился я. — Пожалуйста, подай на развод со мной. Прошу тебя, Наташа. Согласись сотрудничать с КГБ. Делай все, что они скажут. У меня нет сил выносить то, что они с тобой и с Сашей вытворяют.

— Нет, — ответила она. — Об этом не может быть и речи.

КГБ попытался принудить Наталью и Александра выступить на пресс-конференции — осудить меня и предать проклятию. И снова она отказалась пойти у них на поводу.

В конце концов мне пришлось взглянуть правде в глаза: КГБ держал мою семью как заложников, чтобы заставить меня вернуться в СССР.

Летом 1981 года у меня была третья, и последняя, встреча с советскими официальными лицами. Она состоялась в том же угрюмом подвальном помещении в здании госдепартамента. Советскую группу возглавлял Евгений Пономарев, офицер КГБ, контрразведчик. Не дожидаясь, когда кончатся всякие там формальности, я сказал:

— Я более не намерен выслушивать всякие демагогические словеса. Для меня эта встреча завершится в момент, когда я кончу читать свое заявление. Вот оно.

Советскому руководству:
Я презираю и ненавижу советское правительство. Я презираю и ненавижу прогнившую советскую систему, ее экспансионистскую политику. Я презираю советское правительство за то, как оно обращается с ни в чем не повинным ребенком, моим сыном, и с ни в чем не виноватой женщиной, моей женой.

Заявляю, что с этого момента я намерен открыто бороться с советским правительством и его руководящей верхушкой.

Это официальное объявление моей личной войны против советской системы, ее руководства и КГБ.


Пономарева словно удар хватил. По мере чтения моего заявления его лицо наливалось кровью, пока не стало красным, как помидор. Когда я замолчал, он завопил — и глаза его горели ненавистью:

— Я пришел сюда не для того, чтобы выслушивать такие заявления от предателя Левченко?

Я уже вышел в коридор, а из комнаты все неслись его вопли.

Объявленная мною личная война — это война всерьез. Я знаю, что отступление для меня невозможно. И я понял это в тот вечер, когда Виктор Беленко сказал: „Ни о каком мире с КГБ для тебя и речи быть не может. С ними можно только драться".

Все, что случилось с того времени, как я поселился в США, только укрепило во мне чувство негодования и гнева за поруганную справедливость — негодования и гнева, которые в тот октябрьский вечер привели меня в токийский отель „Санно”. Я знаю, что был прав тогда, так же как знаю, что прав и теперь. Путешествие мое уже подходит к концу, и я веду войну не менее реальную, чем любая война, когда-либо объявленная одной страной другой.

Как и следовало ожидать, Советский Союз нанес мне ответный удар. Три года спустя после того, как я покинул Японию, московский военный трибунал предал меня заочному суду. Приговор? Смерть.

Глава девятая НИКАКОГО СЕПАРАТНОГО МИРА

Аутер Бэнкс, Северная Каролина

Я с трудом сделал последние несколько шагов по песку и наконец добрался до деревянных ступеней лестницы, ведущей вверх, к дороге. Когда я вскарабкался наверх, то был уже предельно измотан и с трудом переводил дыхание. Я проделал долгий путь, он оказался куда более долгим, чем я думал. Я сел на землю, чтобы вытряхнуть песок из ботинок.

Сумерки все сгущались, и море было винно-темным, как говорил Гомер. На какой-то момент я почувствовал некое родство с Одиссеем. Что он чувствовал, когда наконец завершились его скитания? В конце концов он оказался дома, но дало ли это ему чувство успокоения?

Наверное, нет. Он, вероятно, знал, что манящий зов моря — это вызов богов. И боги хотят, чтобы он этот вызов принял.

„Похоже на меня, — подумал я. — Мне тоже бросили вызов. На который я должен ответить, у меня тоже есть своя война, которую я должен вести. И я не сдамся, чего бы это мне ни стоило. Ни о каком сепаратном мире не может быть и речи".

ВАШИНГТОН, 80-е ГОДЫ

Мои душевные муки не прекратились, несмотря на объявление личной войны КГБ и советской системе. Я жил в постоянном напряжении из-за страха за судьбу двух дорогих мне людей. Я никогда не знал, что еще предпримет КГБ, чтобы принудить Наталью и Александра подчиниться его воле. Получать известия о том, как там у них обстоят дела, стало почти невозможно. Шли дни, и я все более понимал, что связывавшая меня с родиной пуповина не отсечена. Боль никогда не отпускала меня, и как-то я заговорил об этом с Виктором Беленко.

— КГБ все время держит меня в состоянии тревоги. Я всегда настороже, — сказал я. — Я никогда не знаю, что еще они предпримут против Натальи и Александра.

— Мне это чувство известно, — ответил он. — Это их способ снова загнать тебя кнутом в загон, как говорят на Западе.

— Они так же поступали с тобой и твоей семьей?

— Конечно. Это их метода.

— Ну и как же ты свыкся с этим?

— Я не свыкся, Стан. Свыкнуться с этим невозможно. Ты вынужден жить с этим, как живут с больным сердцем.

У нас с Виктором много схожего, и я не в восторге от того, что пришлось мне делать в качестве офицера КГБ, когда его истребитель МИГ-25 приземлился на Хоккайдо. На МИГе-25 были два совершенно секретных электронных прибора. В первой радиограмме, полученной токийской резидентурой, Москва прежде всего требовала выяснить, нажал ли пилот тумблер аварийного уничтожения этих приборов. Мы ответили, что приборы не были уничтожены и что группа американских электронщиков уже изучает их. Москва была в панике, то же творилось и в нашей резидентуре. Через несколько часов из Москвы прилетел специальный курьер с письмом, состряпанным КГБ как бы от имени жены Беленко — она якобы умоляла его вернуться домой ради будущего любящей его семьи. Курьер привез с собой и снимки заплаканной маленькой женщины с трехлетним мальчиком на руках. Подписи под снимком гласили: „Пораженная горем жена и маленький сын перебежчика Беленко” Глава Линии ПР Роман Севастьянов поручил мне устроить так, чтобы это письмо и фотографии появились в западной прессе. „Меня не интересует, как ты провернешь это, но чтобы это появилось в прессе не позднее, чем через двадцать четыре часа”, — таков был полученный мною приказ.

Ну, что же, это была моя работа. В этом и состояла суть „активных мероприятий” — проталкивание в прессу разных историй, распространение дезинформации, составление фальшивок, организация при необходимости подрывных действий и — самое важное — манипулирование общественным мнением. Я позвонил одному молодому американцу, связанному с Ассошиэйтед Пресс и готовому пожертвовать левой рукой, чтобы стать штатным сотрудником этого самого Ассошиэйтед Пресс. Встретившись с ним в кафе, я показал ему письмо и снимки.

— Это куча дерьма, — сказал он, просмотрев их.

— Верно, — согласился я. — Но ни у кого другого такого „дерьма” в данный момент нет.

На следующий день газеты в Японии и в Соединенных Штатах перепечатали сообщение Ассошиэйтед Пресс, в котором цитировалось состряпанное КГБ письмо, кончавшееся вынесенными в заголовок словами: „Крепко обнимаем тебя и целуем. Твой сын Дима и Люда”. Многие читатели, без сомнения, преисполнились сочувствием к этой покинутой женщине. Но правда весьма сильно отличалась от того, что следовало из сообщения Ассошиэйтед Пресс.

— Моя жена и в грош не ставила мою военную службу, — сказал мне Виктор. — Она ненавидела все эти самолеты и всегда закатывала скандал, когда я в очередной раз отправлялся в полет. Когда, незадолго до того как сбежать в Японию, я вернулся из полета, она заявила, что, поскольку, кроме самолетов я люблю еще только сына, она намерена отомстить мне за все причиненные ей горести. Она пригрозила, что увезет ребенка к своим родителям — за тысячи километров от меня. И я, мол, больше никогда его не увижу — уж она, дескать, об этом позаботится.

— А благодаря усилиям наших славных органов, в прессе ее представили чистой воды мученицей, — сказал я. — Тебя, наверное, воротило от всей этой дребедени?

— Я ведь знаю, как и зачем такие трюки делаются, — ответил мне Беленко. — Но меня все-таки рассмешили слова о крепких объятиях и поцелуях. С того момента как она объявила о решении увезти сына, я вообще не слышал от нее ни одного слова — ни доброго, ни злого.

— Ну, не надо все это валить на нее, — сказал я. — Она, вероятно, вообще не имела никакого отношения к тексту того письма. Это работа КГБ. — И мне представилось, какой немыслимой тяжести давление гебисты оказывают на мою Наталью и сколько мужества ей надо, чтобы не соглашаться на сотрудничество с ними.

Беленко прервал мои мысли.

— Да ведь моя жена позировала для тех снимков? — осадил он меня.

Как я уже говорил, в первые два года пребывания в США я ухитрился несколько раз дозвониться Наталье, вероятно, благодаря тому, что тогда еще можно было звонить в Москву, пользуясь автоматической связью. И после каждого разговора, узнав в очередной раз, как ей и Александру тяжко приходится, я не находил себе места. Во время одного из последних разговоров Наталья спросила:

— Стас, ты знаешь, что тебя уже судили? Как мы и думали, это был военный трибунал. И сессия, конечно же, была закрытой.

— Когда это было?

— В конце августа 82-го года. И чего ради они ждали чуть ли не три года?

— Понятия не имею. Может, им трудно было раскопать что-то, компрометирующее меня? — Я даже усмехнулся собственной, довольно слабой, шутке, но в ней была своя правда.

Три года, чтобы подготовить доказательства? Конечно, у них были с этим трудности. И в основном из-за того, что невозможно было найти доказательства того, что я, работая на СССР, плохо делал свое дело. Так что единственное, в чем они могли обвинить меня, это в том. что я попросил в США политического убежища. Вероятно, они до самого последнего момента' все еще надеялись заманить меня назад, в СССР.

— Ну и каков же был приговор? — полюбопытствовал я.

— Ты сам знаешь, Стас. Никаких других приговоров они не дают. Они приговорили тебя к смерти за преступления против Советского Союза.

Она была права — какой еще другой приговор могли они мне вынести? Итак, они пришли к быстрому и простому решению: я приговорен к смерти. Ну что же, подумал я, сперва вам надо суметь поймать меня.

Нет, меня этот приговор не испугал. Наоборот, узнав о нем, я стал действовать еще активней. Я отдавал все свое время и энергию борьбе с советской системой. Я даже гордился тем, что Политбюро приговорило меня к смерти, поскольку такой приговор был признанием, что в их глазах я — опасный враг.

Несколько лет тому назад советские власти неожиданно отменили систему прямой телефонной связи с Советским Союзом. И сколько с тех пор я ни пытался дозвониться Наталье, операторы не соединяли меня. Контакты мои с семьей полностью прервались. В конце концов я потерял всякие надежды вытащить их в США.

В 1983 году меня пригласили выступить на заседании комитета Конгресса по делам разведывательных служб. Я принял это приглашение. Конгрессменам меня представил один из старших офицеров ЦРУ Портман. Он заявил следующее:

„Информация, предоставленная мистером Левченко была проверена множеством различных способов, и мы убедились, что все сказанное им — правда. Однако мы не только убеждены, что он был искренен с нами, но и благодарны ему за масштабность и объем предоставленной информации. Из собственных источников нам известно, что данная мистером Левченко информация нанесла настолько существенный вред Советскому Союзу, что немыслимо допустить, чтобы он был под контролем Советов и КГБ".

На заседаниях этого комитета 13 и 14 июля я представил свидетельства того, как Советы осуществляют „активные мероприятия”, в чем я, отбросив всякую скромность, могу считать себя экспертом. Я был рад этой возможности встретиться с конгрессменами, членами комитета Конгресса по делам разведки.

Заседания проходили за закрытыми дверями и длились два полных дня. Рассекреченная версия протоколов этих слушаний была опубликована в декабре 1983 года, и я надеюсь, что эта брошюра способствовала доведению до сведения большого числа людей всей гнусности действий КГБ и того, с каким гигантским размахом работает советская машина „активных мероприятий". С течением времени я все более и более укрепляюсь во мнении, что только благодаря такому пониманию люди могут противодействовать КГБ.

После выступления на слушаниях комитета я должен был подождать несколько месяцев, прежде чем начать публичные выступления. Я дал обязательство издательству „Ридерс Дайджест" не выступать публично, пока не выйдет из печати книга Джона Баррона „КГБ сегодня. Невидимые щупальца”. В 1979 году, еще будучи в Японии, я читал книгу „КГБ. Работа советских секретных агентов" Написал ее тот же Баррон — старший редактор „Ридерс Дайджест" и один из лучших специалистов по КГБ. На обложке книги сообщалось, что Баррон работает в Вашингтоне, и потому, спустя где-то с месяц после приезда в США я позвонил в издательство и спросил, нельзя ли поговорить с ним. К моему удивлению, он тут же оказался у телефона. 51 представился и сказал:

— Мистер Баррон, я читал вашу книгу, и я звоню вам просто, чтобы сказать, что она великолепна. Вы пользуетесь заслуженной репутацией эксперта по КГБ.

— Большое вам спасибо, — сказал он. — Учитывая ваше прошлое, это для меня комплимент.

— Я понимаю, что с моей стороны это некоторая бесцеремонность, но все же: мистер Баррон, мне очень бы надо побеседовать с кем-то, кто действительно знает, что из себя представляет это мое прошлое.

— Я не усматриваю тут никакой бесцеремонности, — приветливо сказал он. — Вам давно надо было прийти ко мне. Приходите сегодня, если можете.

И вот дождливым вечером в конце ноября 1979 года я отправился к Баррону. Сперва Джон вел себя несколько настороженно — боюсь, что и я тоже. Однако постепенно мы пригляделись друг к другу и со временем стали друзьями. А в тот первый вечер мы просто болтали о всякой всячине и слушали музыку (благо у него великолепная коллекция пластинок). Я распрощался с Барроном только где-то часа в два ночи, довольный приятно проведенным временем.

В тот вечер мы не говорили ни о каких делах, если не считать того, что мельком упомянули, что хорошо бы было, если бы появилась новая книга о деятельности КГБ во всем мире. „Надо, чтобы в ней был представлен ваш взгляд, то есть взгляд изнутри”, — сказал Джон, и я согласился, что это может пойти на пользу такой книге в смысле ее эффективности.

После того как закончились формальные процедуры опросов, мы с Джоном решили взяться за работу над новой книгой. Чтобы как можно меньше тратить времени впустую, Джон предложил отправиться куда-нибудь вместе — куда-нибудь, где мы могли бы спокойно работать, и никто бы нам не мешал. Я думал, мы устроимся где-нибудь на Восточном побережье, но Джон предложил нечто более романтичное.

— Давай-ка лучше на Гавайи, — сказал он. — Я знаю там один отель — для нас лучшего не придумаешь.

Я знал о существовании Гавайских островов и даже видел какие-то кадры о них в документальных фильмах, но сам я там никогда не бывал. Так что ни о каком возражении с моей стороны и речи не было.

— Конечно, — ответил я. — Давай на Гавайи.

Так в мае 1980 года я оказался на одном из прекраснейших из Гавайских островов. Отель, о котором говорил Джон, и в самом деле был само совершенство. Расположенный на высокой скале, с ошеломляющим видом на Тихий океан, он был идеальным местом для работы. У нас хватало времени и на труды, и на отдых, и мне никогда не приедалось наблюдать за тем, как то и дело меняется цвет океанских вод — то голубой, то бирюзовый, то темно-синий. Первыестраницы книги были написаны Джоном в окружении всего этого великолепия.

В процессе работы с Джоном мне открылся новый уровень журналистики, в Советском Союзе не известный. Я сам пользовался репутацией профессионального журналиста, но мне никогда не были известны даже самые элементарные основы подлинной журналистики. В книге Джона все, до последней мелочи, должно было быть точным, подлежало проверке и перепроверке с точки зрения соответствия правде. Только после этого речь могла идти о публикации. Я был в приподнятом настроении от того, что могу выплескивать наружу всю правду, которую мне так долго приходилось таить в себе. В процессе работы меня вдруг осенило: как и Джон, я ведь теперь тоже могу безбоязненно проявлять свое писательское мастерство — каково бы оно ни было, — чтобы рассказать правду о КГБ и советской системе.

Книга потребовала от Джона трех лет напряженной работы, и окончательный результат этих трудов (под названием „КГБ сегодня. Невидимые щупальцы”) появился в США в мае 1983 года. Поскольку там описывались операции КГБ во всем мире, книга была переведена на многие языки, включая и японский. Книга эта открыла глаза многим людям во всех частях света, и я горд, что приложил руку к этому благому делу.

Я с нетерпением ждал момента, когда „КГБ сегодня” появится в книжных магазинах Японии. Я считал, что книга эта, рассказывающая об операциях КГБ в Японии, о том, какие цели СССР преследует в этой стране, хоть в какой-то мере поможет мне оплатить свой моральный долг японскому народу. То, что после выхода книги, в Японии был поднят ряд важнейших вопросов о деятельности КГБ, — это факт общеизвестный. 10 декабря 1983 года я выступил на пресс-конференции в Вашингтоне, и большинство присутствовавших на ней иностранных журналистов были японцами. Многие из них с тревогой и ужасом отнеслись к информации о том, каким неисчерпаемым кладезем секретных сведений для КГБ стала их страна.

С тех пор так называемое „дело Левченко” обрело широкую популярность в Стране восходящего солнца, и эта популярность в значительной степени помогла мне достичь тех целей, ради которых и была задумана та книга. Я хотел показать японцам, что советская угроза их стране — реальна и крайне серьезна. Я хотел, чтобы они узнали о том, что КГБ уже столько лет работает против их страны и как он ухитряется использовать Японию в своих целях. Я хотел рассказать японскому народу, какими путями КГБ внедряется в журналистские круги, как оказывает влияние на телевидение, политические партии и правительство. В мои намерения никогда не входило поименное перечисление советских агентов в Японии. Но в конечном счете я решил все-таки назвать несколько имен, хотя решение это и далось мне с большим трудом. Но надо было дать ряд конкретных примеров, свидетельствующих о методах работы КГБ в Японии. Свою позицию по этому вопросу я неоднократно излагал в беседах с представителями японских средств массовой информации.

Чаще всего реакция японских газет, журналов, радио и телевидения была позитивной и объективной. Однако, учитывая значение представленного мною материала о советском влиянии в Японии, не было ничего неожиданного и в том, что в ряде публикаций некоторые журналисты постарались сделать все возможное, чтобы подвергнуть сомнению правдивость выдвинутых мною обвинений. Методы, к которым они прибегли, были довольно причудливыми и зачастую откровенно клеветническими, что послужило лучшим доказательством правдивости и ценности моих свидетельств.

Одна из таких наиболее грязных публикаций сводилась к дурно пахнущему утверждению, что мы с Джоном Барроном состоим в гомосексуальной связи и во время работы над его книгой „жили друг с другом”. Я легко распознал, чья это работа, поскольку в свое время мне и самому приходилось предпринимать аналогичные попытки манипулирования общественным мнением посредством распространения дезинформации. В „КГБ сегодня”, в частности, сообщается, что связанные с сексом инсинуации — излюбленный трюк КГБ, и справедливость этого сообщения как нельзя более убедительно подтвердил этот выпад против нас с Джоном Барроном, — выпад, который был не чем иным, как попыткой нейтрализовать взрывоопасную ситуацию.

У ряда японских журналистов не хватило мужества признать, что отношение Японии к Советам характеризуется различными послаблениями. Вместо этого они предпочли избрать меня козлом отпущения, нацелив весь свой гнев и досаду на критику моих действий и при этом полностью игнорируя те факты, с которыми Японии рано или поздно предстояло столкнуться.

Все это не было для меня неожиданностью. Я знал: то, что я делаю, — правильно, и все думающие люди в Японии верно поймут мои намерения. Ход последующих событий доказал мою правоту. Я испытал чувство удовлетворения, когда ряд высокопоставленных официальных лиц Японии одобрительно отозвались о сказанном мною. „Вовремя и по существу” — таково было заключение Масахару Готода, тогдашнего генерального секретаря кабинета министров. „Сообщения мистера Левченко заслуживают полного доверия” — сказал Акира Ямада, бывший тогда начальником Управления общественной безопасности национальной полиции.

В результате моих разоблачений часть сети резидентуры КГБ, несомненно, развалилась, и понадобятся годы, чтобы ее восстановить и обрести былую силу. Более важным является то, что теперь огромное число японцев знает о методах работы советской разведки и ее стратегических целях в Японии, а это значит, что для КГБ будет намного труднее завязывать в этой стране новые контакты. Меня радует мысль, что я способствовал тому, что Япония получила сигнал предупреждения об опасности, так как я люблю эту страну и искренне обеспокоен ее судьбой.

Я скучаю по Японии. По окруженному изумрудного цвета горами озеру Хаконе. По парку Мейдзи, который я исходил вдоль и поперек вместе со своим сыном, где мы с ним глазели на школьников, запускавших в небо воздушных змеев всех цветов и форм. По токийским саунам, где, сперва отмывшись до полной чистоты, потом жаришься на полке, обдаваемый сухим жаром. По японскому телевидению, очень информативному, отчасти американизированному, но все же по существу японскому, с массой серьезных, отлично сделанных программ.

Я скучаю даже по толпам конторских служащих, спешащих по утрам на работу. Утренние толпы в Японии — явление уникальное: мужчины в деловых костюмах и накрахмаленных белых рубашках, женщины в тщательно наглаженных юбках и блузках, школьники в темно-синей форме. По утрам вся Япония выглядит, как огромная, одетая на один лад семья. И на всех лицах — серьезность атлетов, психологически настраивающих себя на победу в соревнованиях. Оказавшись в этой толпе, даже я, иностранец, всегда ощущал, как заряжаюсь запасом энергии, необходимой, чтобы справиться с тяготами рабочего дня. Американцы трудолюбивы, но не до такой степени, как японцы. Японцы полностью отдаются своей работе, и большая часть их дня посвящена только ей.

Стены моей американской квартиры увешаны гравюрами на дереве работы Утамаро и Хиросигэ. Зеленый японский чай я пью из прекрасного чайника Кутани-яки и чашек, подаренных мне другом, недавно вернувшимся из Японии. Мой уснащенный массой кнопок „Панасоник'’ ловит несколько японских программ — я то и дело настраиваюсь на них, чтобы не забывать японский язык. Во многом я придерживаюсь привычек, усвоенных и полюбившихся мне в Японии. Но стоит мне открыть стенной шкаф в спальне, как перед глазами у меня оказывается напоминание о том, что теперь я — свободный человек и живу в Соединенных Штатах Америки.

В том шкафу я храню коричневый пиджак, бежевые брюки и рубашку с короткими рукавами — одежду, которая была на мне во время того драматического перелета из Токио в Лос-Анджелес. А в моем сейфе хранится последняя моя записная книжка с записями о времени и месте встреч с теми, кто были агентами КГБ в Японии. Горькие воспоминания до сих пор преследуют меня, но при всем том я отлично вписался в жизнь Америки. Я живу тут уже более девяти лет, и, надо сказать, что Америка относится к своим приемным детям очень тепло.

В интервью американским и европейским журналистам, в лекциях и исследовательских работах я стараюсь открыть общественности глаза на то, как работает машина „активных мероприятий” — это мощнейшее орудие КГБ. С 1986 года, когда Анатолий Добрынин, прослужив двадцать пять лет советским послом в США, был отозван в Москву, я предлагаю своим слушателям задаться вопросом, почему теперь Добрынин отвечает за „активные мероприятия”. Не потому ли, что он так хорошо знает Америку и американцев?

Я рад тому, что частично в результате моих усилий все большее и большее число людей на всех континентах начинает понимать масштаб секретной и полусекретной деятельности КГБ, направленной против свободного мира. Я никогда не намеревался строить карьеру на своем прошлом. Я не рвусь под софиты телевизионных камер и не одержим желанием быть знаменитостью. Но я не закрываю глаза на происходящее в мире и не намерен игнорировать тот факт, что мои знания и жизненный опыт могут помочь противостоянию советской тирании. Кроме того, я занимаюсь исследовательской работой, специализируясь на изучении определенных аспектов отношений между Советским Союзом и странами Дальнего Востока. Как и прежде, я тружусь запойно, и моя исследовательская работа наполняет меня чувством глубокого удовлетворения.

Я солгал бы, сказав, что полностью игнорирую возможность, что в некий день убийцы из КГБ могут расправиться со мной. Они в таких делах специалисты и умеют делать свое дело, не оставляя следов. А потому, если я неожиданно умру от какой-то таинственной болезни, или же моя смерть будет походить на самоубийство, знайте, что это профессиональные убийцы из КГБ в конце концов добрались до меня. Согласно внутренним правилам КГБ, перебежчиков интенсивно разыскивают в течение, как минимум, десяти лет. Пока что за спиной у меня более девяти лет. Специалисты из разведывательного сообщества США склонны считать, что для меня находиться в Америке более безопасно, нежели в любой другой стране. Я помню об этом, когда мои дела вынуждают меня покидать территорию США.

Месть тем, кто сумел бежать за границу, — одна из важнейших функций КГБ. Месть важна для Советов. Когда кто-то из советских граждан бежит — это для советской системы возмутительный мятеж, и она делает все возможное, чтобы „воздать мятежнику по заслугам".

По указаниям Политбюро, КГБ прежде всего старается определить, где укрылся перебежчик, а затем пытается так или иначе скомпрометировать его, чтобы подорвать доверие к нему. В случаях, когда перебежчик игнорирует угрозы и различные виды давления (вроде тех, что оказывались на меня посредством преследований моей семьи) или продолжает выступать против советского социализма, КГБ предпринимает меры для организации убийства. Поскольку я делаю то, что Советам не по душе, я, похоже, все еще стою первым в списке людей, подлежащих уничтожению.

Угрожая жизни перебежчиков, преследуя их родственников, оставшихся в СССР, КГБ делает это для того, чтобы заткнуть рот беглецу, запугать его, вынудить сидеть тихонечко в каком-нибудь укромном месте. Кроме того, угрожая жизни перебежчиков, особенно из числа бывших работников КГБ, советская охранка дает урок тем сотрудникам КГБ, кто и сам, возможно, готов соблазниться мыслью о побеге. Успешное убийство перебежчика говорит: „Видишь? Вот что случится с тобой, если ты попытаешься бежать”.

Однако легко заметить на примере многих перебежчиков, поселившихся в США, что большинство из них живы. Не во всякой стране убийцы КГБ могут действовать беспрепятственно. И, к счастью, многие из перебежчиков — мужественные борцы за правое дело, не страшащиеся угроз. Но все же КГБ упорствует в поисках возможности отомстить. Некоторые из убийств и покушений стали достоянием прессы свободных стран.

18 февраля 1954 года капитан Николай Хохлов, офицер КГБ с многолетним стажем, позвонил в дверь квартиры жившего в Западной Германии Гергия Околовича, руководителя НТС. Дверь отворилась.

— Господин Околович? — вежливо спросил Хохлов.

— Да.

— Я — капитан КГБ Николай Хохлов, — заявил пришелец хозяину, ошарашив того. — Политбюро приказало ликвидировать вас, и убийство поручено осуществить моей группе. Трое из нас — я и двое других — приехали в Германию нелегально. Разрешите войти?

— Господи!..

— Нет, нет… Вы не так меня поняли. Я не собираюсь совершать убийство, но вам следует знать их планы насчет вас. Что касается меня, то я сыт по горло всей этой кошмарной системой. Я ненавижу ее и намерен отдаться в руки западногерманских властей.

Они подружились, и вскоре Хохлов стал принимать активное участие в акциях различных эмигрантских организаций, выступавших против Советского Союза и социалистической системы. Этот бывший капитан КГБ — человек убежденный и мужественный — неоднократно выступал с публичными разоблачениями преступной деятельности КГБ, направленной против свободного мира. Так что неудивительно, что советское руководство вскоре издало секретный приказ о ликвидации Хохлова.

15 сентября 1957 Хохлов участвовал в конференции ряда эмигрантских организаций во Франкфурте. Во время перерыва, выпив чашку кофе, он вдруг упал без сознания. Его срочно увезли в госпиталь — положение его было настолько критическим, что врачи считали, что у него нет шансов выжить. Его лицо распухло, все тело было усыпано черными и синими пятнами, а волосы выпали. В конце концов группа лечивших его американских врачей заключила, что он был отравлен таллием (редким и токсичным металлом), подвергшимся интенсивному радиоактивному облучению.

Благодаря искусству лечивших его врачей и собственной воле к жизни, Хохлов выжил. Он еще несколько месяцев приходил в себя, а потом возобновил борьбу с советской системой. Несмотря на постоянную угрозу его жизни, Хохлов не дал себя запугать. Позже Хохлов переехал в США, и теперь он — профессор психологии одного из больших университетов. Он до сих пор очень активен и то и дело выступает перед публикой. Я всегда уважал его. Мне хотелось бы пойти по его стопам и стать преподавателем в каком-нибудь колледже или университете. В наше время, когда слово „герой” зачастую так неверно употребляется, я считаю Хохлова настоящим героем. Он — человек, сходством с которым я был бы горд.

Другой известный случай имел место в Лондоне в сентябре 1978 года. Видный болгарский писатель Георгий Марков, бежавший в Великобританию в 1969 году, работал в Би-би-си, а также сотрудничал с радиостанцией „Свободная Европа”. Обычно он парковал свою машину возле моста Ватерлоо, неподалеку от здания Би-би-си. 7 сентября 1978 года Марков, запарковав машину в обычном месте, пешком направился на работу. На улицах было полно народу, и, когда Марков миновал одну из автобусных остановок, какой-то прохожий, словно нечаянно столкнувшись с ним, кольнул его острым концом зонтика в бедро, оставив на коже легкую царапину.

Два часа спустя Марков начал жаловаться на озноб и лихорадку, словно он схватил сильную простуду. С каждым часом ему становилось все хуже. На следующий день его отвезли в больницу, а два дня спустя он умер.

Скотланд Ярд предпринял тщательное расследование обстоятельств смерти Маркова. Следствие сразу установило, что болгарский писатель был убит, и высказало подозрение, что убийство было совершено агентом одной из стран советского блока. Однако следствие затруднялось установить непосредственную причину смерти. Затем, во время вскрытия, из ранки на бедре Маркова был извлечен крошечный металлический шарик почти идеальной сферической формы. В течение нескольких долгих дней и ночей его изучали эксперты. С самого начала врачи предполагали, что шарик этот содержал некий необычный яд, но проблема состояла в том, чтобы узнать какой. В конце концов привлекли специалистов из секретной лаборатории, занимающейся разработкой защитного биологического оружия, и те определили, что это был рицин — редкий и смертельно опасный яд. Более действенный, нежели цианистый калий, рицин опасен еще и тем, что от него нет противоядий.

Маркова убили потому, что среди эмигрантов в Европе он был одной из самых ярких фигур. В программах на болгарском языке, которые транслировались „Свободной Европой”, он подвергал резкой критике болгарский режим и рассказывал своим слушателям о том, насколько коррумпировано руководство Болгарии. Его выступления приводили в ярость главу Болгарии Тодора Живкова, который опасался что разоблачения Маркова будут способствовать расширению диссидентского движения в Болгарии. Распоряжение об уничтожении Маркова было отдано в Софии. Перед этим, разумеется, за Марковым долго следили, изучая все его привычки. Его убили на улице, как раз напротив здания Би-би-си, где он работал.

Вряд ли есть основания сомневаться в том, что убийство это было одобрено КГБ. Сверхсекретные лаборатории КГБ постоянно трудятся над изобретением хитроумных видов оружия, таких, например, как зонтик-пистолет. Со времени убийства Маркова стало известно, что Советы изготовили несколько таких зонтиков. Чтобы связать Советы с убийством болгарского писателя, достаточно знать, что болгарский Комитет госбезопасности находится под полным контролем КГБ. Они работают вместе, рука об руку, и Гергий Марков был убит оружием, изготовленным КГБ.

Убийство Маркова не единственный пример использования зонтиков-пистолетов. Через десять дней после этого убийства при почти аналогичных обстоятельствах подвергся нападению в Париже другой болгарский эмигрант — Владимир Костов. Из спины его извлекли смертоносный сувенир — крохотный шарик из платино-иридиевого сплава, которым выстрелили в него в метро, когда он ждал поезда. Однако в этот раз количество рицина оказалось недостаточным — Костов выжил и продолжает бороться против режимов социалистических стран, входящих в советский блок.

Если КГБ сумеет узнать, где я живу, он постарается выяснить, где я регулярно бываю и потом пошлет команду убийц для подготовки покушения на меня. Методы КГБ разнообразны: похищение и последующая казнь похищенного, обставленная как самоубийство, „болгарский зонтик”, несчастный случай на улице… Изобретательность гебистских специалистов „мокрых дел” почти безгранична.

В США они вряд ли будут использовать для убийств своих нелегалов — слишком это рискованно. Для такой грязной работы они вполне могут завербовать местных уголовников. Или, что даже вероятнее, могут отдать соответствующий приказ кубинской службе безопасности, благо она находится на содержании КГБ и контролируется им. Я знаю, что среди тысяч кубинцев, перебравшихся несколько лет тому назад в Майами по соглашению между Фиделем Кастро и президентом США Картером, было много агентов кубинской охранки. В ожидании приказов из Гаваны этим агентам не составило никакого труда раствориться среди огромного числа говорящих по-испански жителей США.

Но меня не такого просто убить. В течение ряда лет я жил под вымышленным именем. Нелегко кому бы то ни было узнать, где я живу. Я довольно часто меняю место жительства и пока еще не разучился выявлять, есть за мной слежка или нет. В определенных пределах мне обеспечена защита, и я не слишком обеспокоен вопросом об угрозе моей жизни. Я не дрожу и не оглядываюсь назад, я слишком занят тем, что впереди — именно там, впереди, лежит моя линия фронта.

Тем не менее мне известно, что несколько раз КГБ пытался разыскать меня. Осенью 1983 года КГБ устроил так, чтобы несколько писем Натальи, миновав все рогатки, дошли до меня. КГБ рассчитывал, проследив их путь ко мне, узнать мой адрес. По соображениям безопасности, я не могу рассказать, как была обнаружена и нейтрализована эта уловка. Достаточно сказать, что план КГБ не сработал.

Следующая попытка найти меня была более драматического свойства, и мне просто повезло, что и она провалилась. Но я не сомневаюсь, что КГБ изобретет что-нибудь еще. Они намерены убить меня — я это знаю. Но я не часто думаю о смерти. Однако американцы часто спрашивает меня об этом.

„Что вы чувствуете, мистер Левченко, зная, что вас приговорили к смертной казни?”

Когда я предлагаю своим слушателям задавать вопросы, прежде всего, как правило, мне задают именно этот вопрос. Мне приходится слышать его так часто, что порой он приводит меня в негодование. Как-то недавно я пожаловался на это одной своей приятельнице.

— Иногда, — сказал я, — мне кажется, что кое-кто из этих людей был бы не против испытать легкий ужас при виде того, как неожиданно появившийся агент КГБ убивает меня на их глазах.

— Ты абсолютно неправ, Стан. Они спрашивают тебя об этом не из кровожадности. Ты что, не понимаешь, что для них ты — смелый человек, рискующий своей жизнью. И помни: ты слышал этот вопрос тысячу раз, но тот, кто задает его тебе, спрашивает впервые.

Она права, конечно. Мои слушатели и в самом деле вроде как стремятся выявить внешние признаки сходства между мною и ими, и потому я стараюсь всячески демонстрировать им, что я такой же, как они. На вопрос, обычный ли я человек, я отвечаю: конечно?

После того, как была отменена система прямой телефонной связи с СССР и я уже не мог дозвониться Наталье и сыну, я нашел личный канал для доставки им моих писем. В конце 1983 года КГБ был уже близок к тому, чтобы нащупать этот канал. В последних двух письмах Наталья призывала меня „прекратить выступать перед публикой” и ничего не писать о советской системе, поскольку „такие действия только вредят ей и сыну”. Подобные фразы были абсолютно ей не свойственны. А кроме того, Наталья могла только от КГБ узнать о моих выступлениях и о публикации моих статей. Мой прошлый опыт в такого рода делах не оставлял сомнений насчет того, что КГБ продиктовал ей слова этих писем. Я понял, что надо тут же прекратить эту переписку — не только в надежде, что тогда КГБ оставит Наталью и Александра в покое, но и потому, что, выследив маршрут писем Натальи, КГБ постарается обнаружить, где я скрываюсь.

Советская охранка со всех сторон обложила Наталью. У нее конфисковали практически все накопленное нами за долгие годы. Они заставили ее подписываться под глубоко чуждыми ей словами. Иные из ее писем они подправляли своей рукой. Я смирился с тем фактом, что в этой жизни уже никогда не увижу Наталью. Советские власти никогда не разрешат ей выехать за границу. Когда я еще несколько раз пытался что-то сделать ради ее выезда, мне было сказано, что она „отказалась от намерения эмигрировать из СССР”.

Я не могу смириться с тем, что у меня нет надежды вызволить из Советского Союза моего сына. Три года назад Александр пытался поступить в вуз, но КГБ велел директору вуза отклонить его заявление о приеме. Сейчас он в армии, где-то в Сибири. Логика подсказывает мне, что у меня практически нет никаких шансов вытащить его из Советского Союза, но мне трудно принять эту логику.

О, да, я — обычный человек. В достаточной степени человек, чтобы знать, что дорогие мне люди страдают из-за моих поступков, совершенных по идеологическим мотивам. Но я хочу, чтобы та сволота, что мучает их за-за меня, знала, что, несмотря на все угрозы, я буду по-прежнему говорить людям во всем мире правду о советской системе. Такую миссию предназначила мне моя судьба. На заключение сепаратного мира я не пойду.

Глава десятая МОЯ ЖИЗНЬ В МОИХ СОБСТВЕННЫХ РУКАХ

Аутер Бэнкс, Северная Каролина

К тому времени, как я ступил наконец на тротуар, было уже темно. Я направился в сторону отеля, отметив с облегчением, что большая часть ведущей туда заасфальтированной тропинки отлично освещена. Лишь один небольшой пролет был погружен во тьму. Как только я вступил в эту темь, передо мной неожиданно замаячила фигура какого-то человека. Я подошел ближе и разглядел, что на нем была форма полицейского.

— Добрый вечер, — весело приветствовал он меня. — Будьте осторожны. Тут опасно. Во время последнего шторма смыло часть тротуара, и, если зазеваешься… можно упасть и разбиться. Тут ваша жизнь в ваших собственных руках.

ВАШИНГТОН, 80-е ГОДЫ

Хотя этой главе надлежало бы завершиться словами „и стали они жить-поживать да добро наживать”, мое будущее мне не известно — даже в большей степени, чем оно неизвестно другим людям. Надо мной по-прежнему тяготеет смертный приговор, а, кроме того, в минувшие годы у меня был ряд грустных и разочаровывающих моментов, так что я не могу завершить эту историю словами из сказки со счастливым концом. Я не могу со всей подробностью рассказывать о своей жизни, ибо мне надо заботиться о том, чтобы не повредить моим близким. Печально то, что им приходится тяжко прежде всего из-за того, что они любят меня, и безопасность их зависит от моего молчания о них. Я могу поделиться с читателем тем, что успел узнать об Америке и американцах, а помимо этого, я могу подробно рассказать о моей общественной деятельности.

Манеры американцев и их одежда поразительно небрежны. Есть известная шутка о том, что в здешней толпе невозможно определить, кто миллионер, а кто живет на благотворительность, так как и тот и другой одеты одинаково. Американцы гордятся тем, что их страна „плавильный котел”, и при этом они не рвут связей с культурными традициями стран, откуда прибыли их предки. Они люди открытые, любящие повеселиться, прямые и гостеприимные. Для меня Америка, как сказал поэт Филип Бейли, „единокровная сестра всего мира, со всем хорошим и плохим, что есть в каждой стране”. С самого первого момента, как я ступил на американскую землю, мне было сказано, что я могу ехать куда хочу, работать где угодно, и вообще обладаю всеми правами американского гражданина. Я был вне себя от радости при мысли, что я принят в лоно американской семьи.

После завершения процедуры опроса, я провел большую часть первых двух лет жизни в США, сотрудничая с „Ридерс Дайджест Пресс”. В конечном счете я, конечно, начал подумывать о том, что пора влиться в нормальный поток американской жизни. Я стал подыскивать себе другую работу и место, где бы я мог обосноваться. Для меня это было внове и довольно пугающе. Впервые в своей жизни я мог подыскивать работу, которая мне по душе, и вдруг я ощутил свою беспомощность. Всю свою сознательную жизнь мне всегда указывали, что я должен делать, где я могу работать, а где нет. Я даже не знал, как приступить к поискам работы. Это было ужасно. И вот вообразите, в какое возбуждение я пришел, получив от одной деловой дамы (назовем ее, скажем, Фелиция До) приглашение на встречу.

— Мистер Левченко, — сказала она по телефону, — я разговаривала с… — и она назвала имя известного журналиста, с которым я был знаком. — Он считает, что вы, возможно, тот самый человек, который мне нужен. Мне бы хотелось повидаться с вами и познакомиться, поскольку я надеюсь, что мы можем о чем-то договориться к взаимной выгоде. Не могли бы мы встретиться сегодня вечером? — И она назвала место встречи — респектабельный клуб в центре Вашингтона. Я был весьма заинтригован и согласился.

— Отлично, — кратко резюмировала она разговор и повесила трубку.

Тот летний вечер выдался, как частенько в Вашингтоне, по-банному влажно-душным, но в клубе, благодаря кондиционеру, дышалось легко, еда была отменной, а очаровательная миссис До — спокойна, вежлива и деловита. Когда мы дошли до кофе и ликеров, миссис До перешла к делу.

— Я — президент… — Тут она назвала одну компанию — скажем, „Стади Ист Груп". — И я пригласила вас сюда, так как хочу предложить вам работу консультанта в исследовательском отделе.

— Я весьма польщен вашим предложением, — сказал я, — но позвольте спросить: почему вы думаете, что я подхожу для этой работы? И в чем именно она заключается?

— Мистер Левченко, я постаралась разузнать о вас все, что только можно было. Вы — носитель знаний, которые для нас просто бесценны. Нам нужны ваши знания, нужен ваш опыт, ваши суждения по таким вопросам, как механизм принятия решений в СССР, советская внутренняя и внешняя политика. В основном вы будете заниматься аналитической работой — по специфическим темам, которые будут вам предложены.

— Для какой цели будут использованы эти исследования?

— Мы — исследовательская группа, и моя компания состоит в контакте с различными корпорациями и деловыми организациями. Работа состоит в исследовании различных тем по просьбе заказчика. У нас разнообразные клиенты — банки, частные организации и некоторые „мозговые тресты”. Всем им позарез нужна та информация, которой вы обладаете. Им нужны надежные сведения, мистер Левченко.

— Я заинтересован вашим предложением, — ответил я, — но мне, вероятно, надлежит спросить, сколько мне будут за это платить? Мои американские друзья говорят, что такой вопрос нормален. Это верно?

Она рассмеялась, а потом сказала:

— Для начала вы будете получать 25 тысяч долларов в год — с перспективой повышения жалования в будущем.

Сумма показалась мне изрядной, но тогда я еще в каком-то смысле был новичком в Америке и не умел принимать во внимание общую стоимость жизни. Но так или иначе миссис До показалась мне человеком прямым и искренним, так что я сразу же принял ее предложение. Несколько месяцев спустя, завершив все дела в Вашингтоне, я собрал свои немногочисленные пожитки и перебрался в другой город — тот, где располагалась компания миссис До. Я снял двухкомнатную квартирку и начал самостоятельную жизнь.

В первые две-три недели я чувствовал себя просто великолепно. В офисе меня приняли очень тепло, все были со мной дружелюбны, норовили во всем быть полезными и вообще всячески входили в мои обстоятельства, понимая, что я еще только-только приноравливаюсь к новому окружению.

Однако довольно скоро наступило разочарование. Спустя несколько месяцев после начала работы я понял, что мои исследовательские труды не используются, что они просто исчезают в некоем непонятном вакууме. И никто не говорил мне почему. Я чувствовал себя ужасно. Мое представление о собственных способностях стремительно покатилось вниз, и я все более и более чувствовал себя не в своей тарелке.

Я навел кое-какие справки и обнаружил ряд интересных фактов. Прежде всего выяснилось, что миссис До не обладает нужными знаниями или интересом к той сфере, с которой я был более всего знаком. Следовательно, ей было трудно оценить качество моей работы. Более того, я узнал, что основная задача ее корпорации состояла в изучении американских радикальных террористических групп и организаций леваков, ультра-леваков и ультра-либералов. Узнав об этом, я тут же начал задаваться вопросом: что действительно ценного я могу предложить корпорации миссис До? Я не специалист в этих вопросах и никогда себя за такового не выдавал.

При всем том я чувствовал, что все-таки могу сделать кое-что полезное для корпорации. Если бы миссис До захотела расширить сферу контактов корпорации, включив в нее те организации, которые нуждаются в достоверной информации о Советском Союзе и странах Восточного блока, она извлекла бы из этого немалую прибыль. Тем более что я за время жизни в Вашингтоне обзавелся немалым числом полезных связей, так что такое расширение сферы было бы вполне возможным. Но на все мои предложения миссис До реагировала выразительным „нет”. Наконец она как-то вызвала меня к себе в кабинет, где мне пришлось выслушать весьма странное распоряжение.

— Стан, — сказала она, — вы для меня стали источником всяких проблем. Вам надлежит прекратить присылать мне информацию о всех этих бесполезных контактах с организациями, заинтересованными в сведениях о СССР и странах Восточного блока. Вот вам мое распоряжение: впредь не вступайте ни в какие контакты, предварительно не получив на то моего согласия.

— Но я полагал, что цель частной компании в капиталистической стране — получать прибыль. Мы можем поставлять этим организациям то, в чем они нуждаются, так что я не понимаю, почему вы против того, чтобы я это делал.

— Это верно, — подцепила она меня, — но вы не понимаете самого главного о работе нашей корпорации.

Когда я уже уходил, она сказала мне вдогонку:

— Вы меня поняли, Стан? Никаких контактов без моего позволения.

Эта женщина создала мне такую атмосферу, словно я снова оказался в тоталитарной стране. Не потребовалось много времени и для того, чтобы узнать, что миссис До из той породы хозяев, что стремятся к созданию культа собственной личности среди преданных служащих. При этом они не стесняются порой натравливать одну группу сотрудников на другую, чтобы обнаружить, что именно подчиненные думают о них.

Миссис До становилась все более одержимой делами своей компании. Наконец она и вовсе поселилась в своем кабинете — у нее там хранился необходимый гардероб, она там ела и даже спала. Впрочем, ни с какими особенными лишениями это не было связано: при кабинете были ванная и душ, кухонька с холодильником и прочим оборудованием, а в самом кабинете — удобные кушетки. Поэтому миссис До могла жить там по несколько дней, никуда не отлучаясь.

Я пришел к выводу, что миссис До находится на опасной грани, за пределами которой начинается болезненный комплекс величия. Она в самом деле верила, что она, и только она может защитить Америку от радикальных элементов.

Шли месяцы, и мною все более овладевало чувство неудовлетворенности. Я покинул Советский Союз ради обретения личной свободы, а тут оказался в ситуации, аналогичной той, советской. Миссис До терпеть не могла каких-либо советов, сколь бы незначительны они ни были. Всякий, не согласный с ней, тут же становился персоной нон грата. Ситуация осложнялась еще и финансовым положением фирмы. Служащим не платили вовремя, и мы, бывало, месяцами не получали жалованья.

В конце концов я решил потребовать некоторых разъяснений. В ходе очень острого и до грубости откровенного разговора я изложил ей свое мнение о ней самой и о ее корпорации.

— Спасибо за откровенность, — сказала она, когда я умолк, — но, думаю, пора вам точно узнать, почему именно я взяла вас к себе. Правда состоит в том, что мне было вас очень жаль. Вы были тогда, да и сейчас тоже, обречены на то, чтобы быть безработным. Ничего полезного никакой настоящей организации вы дать не можете. В действительности, Стан, для меня вы не более, чем случай чистой воды благотворительности.

— В вашей собственной организации полно людей, которые думают иначе, — парировал я. — Некоторые из них убеждены, что они не остались бы пару раз без жалованья, если бы вы позаботились о расширении клиентуры.

— Это моя компания — не забывайте этого! Я никому не позволю диктовать мне, как вести дела в моей компании. — От гнева она почти потеряла дар речи.

— Никто не собирается вам диктовать, — сказал я. — Но ваша манера отказывать людям в помощи приведет к тому, что вы развалите всю корпорацию и не дождетесь никакой помощи от нас.

— Знаете, что более всего выводит меня из себя? — От злости слова с трудом давались ей, она словно выплевывала их. — Я скажу это вам, мистер Левченко. Вы никогда, с самого начала, не понимали своей роли здесь. Вас взяли как „приманку” — не более того. Будь у вас голова на плечах, вы бы держались в тени, подальше от света, пока в вас не возникнет нужда. Я могла бы тысячу раз использовать вас, чтобы заполучить новых клиентов для компании. Но — нет! И ваша ситуация никак бы не зависела от этого — имею я новых клиентов или нет. Держите рот на замке и будьте полезны мне, Стан, — лично мне!

Покидая ее кабинет, я чувствовал себя подавленным. Услышать, как тебе говорят, что тебя всего-навсего бесцеремонно эксплуатируют для каких-то своих целей, — по крайней мере неприятно. Я не уверен, что способен найти слова для описания воздействия такого открытия на мое чувство собственного достоинства. Мне кажется, что те, кто ищут политического убежища в США, должны знать об этой опасности, особенно если это люди интеллектуального труда. В статье за подписью Пимэна Пиджмена, опубликованной 6 июля 1986 года в „Вашингтон пост”, говорится о том же самом. Я не знаю, как конкретно можно избежать такой эксплуатации, но эмигрантам, особенно из Советского Союза, следует знать о существовании такой опасности — опасности эксплуатации со стороны неразборчивых в средствах работодателей.

Так или иначе, я был очень расстроен, и меня все более одолевал гнев. В Америку меня привели серьезные политические мотивы, и я должен обладать свободой встречаться с кем хочу и вступать в контакты по своему усмотрению. Между тем, как миссис До обращалась со своими служащими, и способом мышления КГБ мне виделись определенные параллели. После столь откровенного разговора с ней, я в ее лице обрел безжалостного врага, и теперь мне предстояло заново обдумать свою ситуацию — как в смысле работы, так и в смысле своего будущего вообще.

Отказаться от гарантированного жалованья и снова приняться за поиски работы было нелегко. Но не для того прошел я через ад советского репрессивного общества, чтобы попасть в зависимость от работы, подавляющей мою личность, и от самодурствующего работодателя. Я начал искать какую-то другую работу, и вот после почти двухлетнего пребывания в корпорации миссис До я расстался с ней.

Мне надо было привыкнуть к массе новых явлений, но прежде всего — и труднее всего — давалось мне преодоление того, что я называл внедренным в меня рабским комплексом. Дело в том, что в Советском Союзе рядовой гражданин не обязан принимать многие решения, которые принимают люди на Западе, поскольку все там регулируется: где ему работать, где жить и что делать. Там нет безработицы, и каждый где-то да работает, даже если и получает гроши. В демократическом же обществе царит естественная и динамичная конкуренция. В системе свободного рынка каждый должен заботиться о себе сам, сам планировать свое будущее и сам искать себе работу. Это и есть личная независимость. В Америке не существует каких-то запретов или предписаний (кроме общепринятых) насчет того, как ты должен себя вести, где тебе работать и как жить.

Даже отношения между людьми тут не такие, как в Советском Союзе. В Америке большинство людей — как на работе, так и на досуге — ведут себя открыто и с чувством уверенности в себе. Тут довольно редко встречаешь людей, страдающих комплексом неполноценности, или таких, кто постоянно подавляет свои эмоции. Однако, как я обнаружил, именно эти комплексы я и „вывез” из Советского Союза. Вскоре по прибытии в Америку я осознал, что мне необходимо избавиться от этой вредоносной тенденции ждать, когда мне скажут, что я должен делать. Никто за меня сделать этого не мог — только преодолев эти комплексы, я смогу стать независимой, уверенной в себе и в своих силах личностью. Для меня это было трудное сражение, и длилось оно долго.

Как и следовало ожидать, через несколько лет после моего увольнения из „Стади Ист Груп”, компания эта обанкротилась. Финансовые трудности, отсутствие долговременного планирования и тяжкое бремя долгов сделали свое дело. После банкротства компании миссис До чувствовала себя очень несчастной, виня всех, кроме себя, в том, что мечта ее рухнула.

Нет сомнений, что борьба против терроризма — серьезное и правое дело. Террористические группы не только представляют угрозу жизни людей и их собственности, они, кроме того, угрожают стабильности целых стран. Но миссис До никак не могла понять одного — того, что такая борьба должна вестись правительствами, а не отдельными индивидуумами. И уж тем более не индивидуумами, в основе действий которых лежат личные или эгоцентрические мотивы.

Расставшись с миссис До, я вступил в трудный период, в течение которого лихорадочно искал не только работу, но и вообще свое место в американском обществе. Я хотел такого положения, где бы я мог использовать свои знания и принять участие в борьбе против социалистической системы.

К счастью, вскоре мои многочисленные друзья, работавшие в „Ридерс Дайджест”, в правительственных учреждениях и в частном секторе, помогли мне с работой. Я начал читать лекции как в правительственных, так и в частных учреждениях, а также засел за книгу. Мне понадобилось изрядное время, чтобы вполне прийти в себя после пережитого в компании миссис До. Меня и до сих пор время от времени посещают воспоминания о том кошмарном периоде, но все реже и реже, благо теперь я занят делом благодарным и продуктивным. Наконец-то я нашел свое место в американской жизни. Я могу общаться и заводить дружбу с людьми самого разного ранга и профессий. Наконец-то я живу как американец среди американцев.

С самого первого дня пребывания в Америке мне была предоставлена возможность укрыться в каком-то тайном месте, исчезнуть, обретя иное обличье, и забыть о своем прошлом. Многие советовали мне поступить именно так, и в этом, конечно, ничего дурного не было бы. Каждый, кто знает обстоятельства моего дела, уверен, что Советский Союз серьезен в намерении привести в исполнение вынесенный мне смертный приговор. Другие (некоторые, может, даже с меньшими на то основаниями, нежели мои) выбрали именно такую возможность — скрылись с глаз долой. Но я решил, что я должен появляться на публике, — в разумных пределах, разумеется. Я люблю людей и чувствую, что обязан делиться с ними своими опытом и знаниями.

Однако мне даже хотелось большего. Было бы ошибочным для меня, если бы я жил только прошлым, только и делая, что повторяя, как попугай, то, что было. Но с моральной и профессиональной точек зрения я могу чувствовать удовлетворение, только если буду внимательно следить за тем, как Советы сейчас, в каждый данный момент осуществляют свои „активные мероприятия" Я решил использовать прошлое как инструмент постижения курса советской политики и предсказания ее поворотов.

Быть перебежчиком — нелегкая доля. Мне не нравится слово„перебежчик" Один мой друг, учительница, не согласна со мной.

— Слово „дефектор" в английском языке никаких уничижительных смысловых оттенков не содержит, — заявила она. — Оно означает просто-напросто человека, который что-то отверг.

— Увы, но это не так, — возразил я. — Посмотрите в словаре. Там другое значение — „дезертир".

— Мне дела нет до ваших словарей, — настаивала она. — Это слово пришло из латыни, и переводится оно как „человек, что-то отвергающий".

Я до сих пор терпеть не могу этого слова, но все же я перебежчик, и то, что выпало на мою долю в этой стране, — достаточно типично для многих людей аналогичной судьбы. Я описал случай сФелицией До для того, чтобы проиллюстрировать существующую для новоприбывших в эту страну опасность стать жертвой эксплуатации. Но есть и другие опасности.

Одна из проблем, с которой сталкиваются эмигранты, состоит в том, что некоторые американцы отвергают саму мысль, что новоприбывшие, и особенно советские перебежчики, способны успешно вписаться в американскую жизнь. Некоторые из них полагают, что перебежчикам государство до конца их жизни должно оказывать постоянную поддержку или, по крайней мере, время от времени протягивать руку помощи. Мне известен один случай, когда бывшая жена одного советского перебежчика попыталась выбить из американского правительства какую-то астрономическую сумму. „Это всего-навсего справедливо, если государство будет платить мне алименты, — аргументировала она свою позицию, — поскольку правительство США многим обязано моему бывшему мужу и, в конце концов, оно ведь будет содержать его до конца жизни”. К счастью, случаи такого откровенного вымогательства довольно редки.

И все же возникает масса недоразумений даже при самых нормальных обстоятельствах, ибо американцы толком не знают, как именно следует относиться к перебежчикам. Неопределенность эта усугубляется еще и тем, что в первые годы жизни в этой стране мы и сами не знаем, как относитья к самим себе. В тот или иной момент каждый из нас переживает то, что я называю „зоокомплексом” — словно мы экзотические животные, изъятые из привычного окружения. Американцы взирают на нас с любопытством, спрашивая: „Как они будут вести себя? Свыкнутся ли они с новым окружением или так и останутся в диком состоянии?” Со мной случалось, что знакомые, узнав о моем прошлом, отворачивались от меня. Но бывало и обратное, когда знакомство перерастало в дружбу — благодаря все тому же прошлому. Другой крайностью были отношения, вызванные к жизни лишь благодаря экзотичности моего былого. Но, к счастью, такие отношения никогда не длятся слишком долго.

Одна из надежнейших в сегодняшней Америке организаций, куда перебежчики могут обратиться за помощью, — это Джеймстаун Фаундейшн. Это частная организация, которая защищает интересы беженцев из стран советского блока и помогает им обрести свое место в американском обществе, причем занимается этим с упорной, не знающей устали настойчивостью. Работающие в Джеймстаун Фаундейшн люди самоотверженны и достойны всяческого доверия, и я горд тем, что сотрудничаю с ними. К счастью, я уже достиг той стадии, когда у меня больше нет надобности в их помощи. Но я отлично помню все превратности борьбы за свое место в этой стране и намерен делать все возможное ради помощи другим, прибывшим в Америку после меня. Я сотрудничаю с этой организацией на добровольной основе — как старший советник. Если бы сотрудники всех организаций, претендующих на то, что они помогают перебежчикам, были подобны людям, работающим в Джеймстаун Фаундейшн, жалоб на эксплуатацию и всяческих недоразумений было бы меньше.

Однако в момент, когда я расстался с миссис До, Джеймстаун Фаундейшн еще не было, и мне пришлось пережить тяжкий период переоценки своей ситуации, период неуверенности в своих силах. Несправедливость ее утверждения, что я обречен на безработицу и что мое прошлое может служить лишь в качестве „приманки”, оказало на мою оценку собственных способностей разрушительное воздействие. Для преодоления этой травмы потребовалось значительное время. Но в конце концов я осознал, что миссис До — не миссис Соединенные Штаты Америки, и что в этой стране есть и честность и справедливость.

После того как я отверг предложение затеряться где-нибудь в Америке и как только я обрел свое место в здешней жизни, я начал издавать ежемесячный бюллетень под названием „Каунтерпойнт”, посвященный анализу советских „активных мероприятий”. Этот ориентированный на европейского читателя бюллетень мы издаем вместе с моим соредактором Петром Дерябиным, бывшим офицером КГБ, живущим в Америке уже около тридцати лет. Цель бюллетеня — анализировать новейшие данные о советской деятельности во всем мире, исследовать различные дезинформационные акции (фальшивки, к примеру), при помощи которых СССР пытается оказать воздействие на общественное мнение или политику других стран. Мы ориентируемся на иностранных читателей, так как полагаем, что им надлежит больше знать о масштабах „активных мероприятий” КГБ, чрезвычайно изощренных и эффективных.

Кроме того, я стал консультантом вашингтонского бюро Информационного центра национальной стратегии — частной организации, изучающей различные аспекты деятельности, связанной с разведкой и обеспечением безопасности. В данное время я являюсь членом редколлегии бюллетеня „Дезинформация” — ежеквартальника, который издает д-р Рой Годсон, адъюнкт-профессор Джорджтаунского унверситета. На страницах этого бюллетеня также анализируются дезинформационные усилия СССР, их цели, стратегия и методы реализации. Предназначенный как для американцев, так и для зарубежных читателей, бюллетень, опираясь на этот анализ, прогнозирует действия Советского Союза.

Оба эти бюллетеня нашли своего читателя, и я горжусь тем, что они издаются с моим участием. Кроме того, полученный от меня материал был использован в книге „Дезинформация. Активные мероприятия в советской стратегии” Написанная д-ром Роем Годсоном и профессором Ричардом Шульцем, она посвящена анализу советской дезинформационной деятельности во всех частях света.

В основном я живу и тружусь в Вашингтоне, но работа моя требует частых разъездов, и она же нередко ставит меня в довольно необычные ситуации. Порой мне кажется, что, как и в прошлом, о самых важных событиях моей жизни меня оповещает телефон. Так, в начале 1985 года мне позвонил Джон Мартин, работающий в министерстве юстиции.

После обычных вопросов о здоровье и прочем он сказал:

— Стан, у нас тут возникли кое-какие небольшие проблемы, и, мне кажется, вы могли бы помочь нам справиться с ними. Я — начальник Отдела внутренней безопасности, и все дела о шпионаже, которыми занимается наше министерство, на моей ответственности. — (Теперь-то я знаю, что этот такой тихий с виду человек на самом деле один из руководителей министерства юстиции.)

— Чем я могу быть вам полезен? — спросил я.

— Видите ли, — сказал он, тщательно подбирая слова, — у нас тут есть несколько дел, относительно которых возникли некоторые сомнения. Нам нужна помощь, чтобы понять, верно ли мы перевели интересующие нас тексты и правильно ли мы их интерпретируем. Как насчет того, чтобы вы нам „протянули руку помощи”.

Я был польщен такого рода просьбой, и мы договорились встретиться в тот же день.

Джон Мартин оказался приятным не только по телефону. Он — профессионал, юрист по образованию, а главное — прост и добр в общении. Но мне случалось видеть его в деле, и тогда он достаточно цепок и целеустремлен, чтобы толково справляться со своей работой. Он отличный человек, и я горжусь тем, что он один из моих друзей. Я пришел к нему на работу во вторник, 5 марта, и, когда дело наконец дошло до обсуждения его „кое-каких небольших проблем”, они оказались, на самом деле, очень интригующими.

— Я хочу, чтобы вы познакомились с одной интересной парой, — сказал он. — Не лично, конечно, как вы понимаете. По фотографиям. — Он усадил меня в кресло и предложил кофе, словно я был тут гостем, а не по делу. На стенном экране появилось изображение женщины — не то чтобы красивой, но вполне привлекательной. — Светлана Огородникова, — сказал Джон. — Потом появилось другое изображение — невысокого роста, обнаженный до пояса мужчина, заплывший жирком. На груди его была наколка — огромный орел раскинул крылья во всю ширь грудной клетки. — Мистер Огородников — муж. Вам приходилось когда-нибудь слышать о них?

— Нет, — ответил я. — А что, следовало бы знать?

— Неплохо бы, — сказал Джон, слегка улыбнувшись. — Они к вам проявляют явный интерес. Давайте я вам расскажу одну небольшую историю.

Эта история оказалась захватывающе интересна. Огородниковы жили в США около десяти лет, в Калифорнии, где Светлана Огородникова занималась распространением фильмов на русском языке. В какой-то момент их подозрительное поведение привлекло к себе внимание американской контрразведки. Огродникова то и дело наезжала в Советский Союз и явно занималась сбором контрразведывательной информации о русской общине в Лос-Анджелесе. В конце концов ФБР, к своему конфузу, обнаружило, что один из его агентов, человек по имени Ричард Миллер, пал жертвой чар Огородниковой и потом был завербован ею для работы на КГБ. Несколько месяцев за ними велась слежка, и в тот момент, когда она вручила ему билет на самолет в Вену, где он должен был встретиться с советским „куратором”, их обоих арестовали.

В ходе расследования дела Огородниковых и Миллера на свет выплыло множество ранее неизвестных подробностей. В какой-то степени это дело коснулось и меня. В 1984 году Огородниковы обратились к одному адвокату со странным предложением.

— Мы заплатим вам десять тысяч долларов, если вы сумеете выяснить, где находится один человек, скрывающийся в этой стране, — сказала ему госпожа Огородникова. — Многое будет зависеть от результатов ваших поисков.

Адвокат был, понятное дело, смущен предложением, составленным в такого рода выражениях.

— Я не вполне уверен, что правильно вас понял, — ответил он.

— У меня есть подруга, — объяснила ему Огородникова, — и ей позарез надо разыскать человека по имени Станислав Левченко. Именно она и заплатит вам десять тысяч, если вы сумеете найти его. Конечно, она в любом случае щедро оплатит ваши труды, но ей действительно хочется разыскать этого человека, так как он — отец ее ребенка, и она намерена подать на него в суд. — Довольно типичная гебистская легенда, подумал я.

Но Огородниковы не ограничились обращением к этому адвокату. После того как Огородникова завербовала Ричарда Миллера, она попросила его выяснить мой адрес через Управление ФБР в Лос-Анджелесе. К счастью для меня, и Огородниковы, и Миллер были арестованы прежде, чем сумели добиться какого-то успеха в этих поисках. В тот момент, когда меня посвятили в это дело, оно уже находилось на завершающей стадии расследования, и обвинение подготавливало набор улик, чтобы представить их на суде.

Джон Мартин дал мне прослушать магнитофонную запись, на которой были зафиксированы некоторые разговоры Огородниковой с Миллером, а также с советским „куратором”, офицером КГБ Гришиным, работавшим в советском консульстве в Сан-Франциско. ФБР зафиксировало эти беседы в период, когда Огородникова находилась под наблюдением. Качество записи были отличным, слышно было каждое слово, но беседа велась на разговорном русском, что поставило переводчиков в трудное положение.

Огородниковы и Миллер были преданы суду по обвинению в шпионаже против США. Улики были настолько существенными, что суд признал их виновными. Мое участие в этом деле было минимальным, но мне оно послужило грозным напоминанием, что КГБ не прекратил попыток добраться до меня. В этот раз это не удалось, но, без сомнения, такие попытки будут предприниматься снова.

Джон Мартин посвятил меня в подробности дела Огородниковых и Ричарда Миллера, а затем перешел к дотошному описанию заключения, к которому пришло министерство юстиции на основании магнитофонных записей, которые мы только что прослушали, и задал мне ряд вопросов, связанных с теми моментами в беседе Огородниковой с Гришиным, которые поставили в тупик министерских аналитиков. Я сумел исправить некоторые неточности и перевести на английский язык наиболее трудные для понимания выражения. С тех пор меня время от времени приглашают для такого же рода помощи и в других случаях.

Мы с Джоном подружились и даже порой вместе отправляемся на рыбалку на Чесапикский залив. Порой, когда оба мы слишком уж заняты, мы встречаемся хотя бы ненадолго, чтобы провести вместе несколько минут за чашкой кофе или за рюмкой вина. И я должен по совести отметить, что Джон, как был в ту первую нашу встречу настоящим джентльменом, вежливым и спокойным, так с тех пор и не изменился ни на йоту.

Летом 1986 года было опубликовано много сообщений о случаях шпионажа, одно сенсационнее другого: шпионская сеть Уолкера, суд над соучастником Джона Уолкера — Джерри Уитуортом, приговор Ричарду Миллеру и т. д. и т. п. Вскоре после ареста Джерри Уитуорта, Джон Мартин снова позвонил мне.

— Стан, у меня есть одно серьезное дело — я бы хотел, чтобы вы помогли мне в нем разобраться. Это — отголосок дела Уолкера. Хотите подробности?

— Конечно, — сразу откликнулся я.

— Отлично. Когда вы можете прийти сюда?

Я знал, что „сюда” — это в министерство юстиции. Мы условились о времени, и вскоре я уже был там.

И опять Джон был дотошен, описывая очередное дело, — на этот раз связанное с обвинением против Джерри Уитуорта. Подойдя к концу, он сделал паузу, чтобы убедиться в том, нет ли у меня каких-нибудь вопросов, и затем объяснил, почему он обратился ко мне.

— Джерри Уитуорт был кадровым военным моряком, имевшим доступ к сверхсекретным шифрам американского военно-морского флота. Он был завербован Джоном Уолкером и продал эти шифры — а кроме них, Бог знает что еще, — Советскому Союзу. Он был близким другом Джона Уолкера. Это важное дело, и мы должны серьезно к нему подойти. Вы знаете Уильяма Фармера?

Я отрицательно покачал головой.

— Уильям Фармер, по прозвищу Бак, — помощник прокурора в Сан-Франциско. Он представляет обвинение на процессе Джерри Уитуорта. Вы не откажетесь помочь ему? В качестве консультанта.

Джон был, как всегда, сдержан, но к тому времени я уже достаточно хорошо его знал, чтобы понять, что это дело было для него важным.

— Конечно, Джон. Вы знаете, что я всегда, когда могу, рад помочь.

Дело Уитуорта действительно было связано с делом Джона Уолкера, одним из самых поразительных в истории шпионажа. Джон Энтони Уолкер-младший прослужил во флоте двадцать лет и в июле 1976 года вышел в отставку. (Его отставка совпала по времени с празднованием двухсотлетней годовщины США. В этом совпадении таится некая ирония.) Преступление Уолкера против своей страны состояло в том, что он в течение многих лет был советским шпионом и создал сеть, которая продолжала шпионскую деятельность и после того, как он ушел с флотской службы. После ареста он не выразил никакого сожаления о содеянном. Он пользовался всеми преимуществами жизни в свободной стране, и при этом продавал ее за деньги и из авантюристических побуждений.

Обвинение Уолкера в шпионаже вызвало в стране моральный шок, но вслед за тем вскрылись другие обстоятельства, еще более ошеломляющие. Джон Уолкер завербовал для работы на СССР своего сына Майкла, своего брата Артура и лучшего своего друга Джерри Уитуорта. Дочь Джона Уолкера сказала, что он пытался и ее завербовать. Майкл Уолкер был приписан к авианосцу „Нимитц” где, по просьбе отца, добывал секретные документы, которые, как потом стало известно, чуть ли не в открытую держал в ящике под своей койкой. „Курировал” Джона Уолкера Алексей Гаврилович Ткаченко, вице-консул советского посольства в Вашингтоне, которого вскоре после ареста семейства Уолкеров отозвали в Москву.

За день до ареста Джона Уолкера ФБР выследило, как он отправился в Пулсвилл (Мэриленд) и заложил в тайник 129 секретных документов. Его арестовали в одном мотеле в Роквилле (Мэриленд) во время полного драматизма рейда в предрассветном сумраке. Отец с сыном отказались признать свою вину, и суд был назначен на 28 октября 1985 года. Однако потом суд отложили — вероятно, потому что между защитой и обвинением шли переговоры о компромиссном соглашении. К августу 1986 года условия этого соглашения были уже общеизвестны: Джон Уолкер согласился, чтобы он сам и его сын подробно рассказали о своей многолетней шпионской деятельности, согласился свидетельствовать против Джерри Уитуорта, а в обмен на это суд должен был приговорить его сына всего к 25-ти годам заключения.

Меня попросили оказать содействие обвинению на суде над Уитуортом. Джерри Уитуорт был отставным унтер-офицером, прежде служившим во флоте старшим радистом. В ходе следствия выяснилось, что он пользовался агентурной кличкой Ди. Предъявленное ему обвинение насчитывало 12 пунктов. Дело было действительно серьезным.

Через несколько дней после разговора с Джоном в министерстве юстиции, меня пригласили на встречу с Уильямом Фармером.

— Я думаю, он вам понравится, — сказал Джон. — Для нашего министерства он настоящий подарок, и мы ждем, что вскоре он достигнет верхних должностных ступеней.

— Высокая оценка, Джон, — заметил я.

— Он ее заслуживает. Подождите, скоро вы сами это увидите и убедитесь.

Бак Фармер оказался человеком лет сорока пяти, энергичным, улыбчивым и с проницательными глазами. Вполне еще молодой, он был абсолютно лысым. О том, как он облысел, я узнал от Джона Мартина, и, поскольку история эта с такой наглядностью иллюстрирует мужество и решительность Бака Фармера, думаю, ее стоит пересказать.

Бак был обвинителем на нескольких процессах против крупных мафиози из Колумбии, связанных с контрабандой наркотиков. Во время слушания этих дел, ему угрожали расправиться с его детьми. Он получал анонимные письма с угрозами, что, если он не откажется от обвинения, его дети будут похищены и убиты. Под давлением такого рода постоянных угроз распалась его семья. Однако Бак не сдался и не пошел на то, чтобы преступники оказались на свободе. Но ему пришлось заплатить за это — напряжение было слишком велико, и в результате стресса он полностью облысел всего за несколько недель.

У меня была возможность наблюдать этого человека в деле — во время суда над Уитуортом.

Во время процесса я помогал Баку как консультант. Я несколько раз наведывался в Сан-Франциско и изучил тысячи и тысячи страниц судебного дела. Навещая Бака в его комфортабельном доме, я всегда был готов отдать должное его кулинарному искусству, неизменно изысканному. Я горд тем, что могу считать Бака Фармера одним из своих коллег.

Познакомился я и со вторым обвинителем, выступавшим на том же суде — Лейдой Шогген, высокой, обаятельной и очень интеллигентной женщиной. Во время подготовки к процессу и в ходе его я был в постоянном и тесном контакте с ними обоими. А когда я был за пределами Сан-Франциско, мы обсуждали свои дела по телефону. В 1987 году Бак и Лейда стали мужем и женой.

Во время слушания дела Джон Уолкер свидетельствовал против Уитуорта, с готовностью признав, что завербовал его. „Клоун, — отозвался Бак Фармер о личности Уолкера. — Когда он начинает говорить — хоть со смеху падай. Чистый клоун. Я начинаю серьезный разговор с ним и через минуту чуть со стула не падаю от смеха. Он отлично понимает, что ничего хорошего в этом нет, но, сукин сын, просто не может не кривляться”.

Когда Уолкера спросили, почему он завербовал Уитуорта, ответ его показал, что он умеет разбираться в людях. „Я, видите ли, знал его, — ответил он. — Мы были друзьями и частенько толковали о том, о сем. Так что я довольно скоро понял, что в сердце его живет мечта о наживе”.

Любопытно, что Джон Уолкер чуть ли не сразу понял, что Уитуорт не откажется ни от какого бесчестного поступка, если цена за это будет подходящей. Я обратил внимание Бака Фармера на эту деталь, он в ответ лишь пожал плечами.

Мысль об этом не выходила у меня из головы. В кипе свидетельств, собранных против Джона Уолкера, была одна маленькая деталь, которая могла оказаться более важной, чем это казалось с первого взгляда. Когда Джону Уолкеру было семнадцать лет от роду, его судили за четыре кражи со взломом. Его не посадили в тюрьму, а, учитывая молодость, осудили условно, однако дело в полиции сохранилось, и флотское начальство, принимая его на службу, знало о его прошлом. Прошлое это свидетельствовало о том, что Уолкер вынашивает в сердце своем мечту о наживе, и, несмотря на это, ему был дан допуск к совершенно секретным материалам, в том числе и к шифрам.

Суд над Уитуортом закончился летом 1986 года — за соучастие в шпионской деятельности против США его приговорили к 365 годам тюремного заключения. Кроме того, его приговорили к выплате штрафа в 410 тысяч долларов.

Для Советов сделка с Уитуортом была крайне прибыльным делом — стоимость поставляемой им информации в десятки раз превосходила выплачиваемое ему жалованье.

Мое участие в суде над Уитуортом состояло в том, что я должен был интерпретировать действия советской разведки в смысле того, что именно и почему ей было нужно от Уитуорта и какой вывод США должны сделать из этого дела на будущее.

Мне бы хотелось сказать, что это было уникальное дело, но шпионская деятельность СССР не прекратится в будущем, и я уверен, что впереди еще не один суд, в котором мне и многим другим придется принимать участие.

В 1985 году в качестве эксперта я выступал на суде над Арне Трехольтом в Норвегии. Трехольт был главой отдела по связи с прессой в министерстве иностранных дел Норвегии, когда в 1984 году норвежская контрразведка арестовала его. Положение его открывало ему доступ не только к высокопоставленным правительственным лицам, но и к имеющей важное значение военной информации, а поскольку Норвегия — член НАТО, он имел доступ и к военным секретам этой организации. Расследование показало, что Трехольт был завербован советской разведкой еще в 60-х годах. В момент ареста он направлялся в Вену на встречу со своим „куратором”, и в портфеле его было более шестидесяти секретных документов, которые он намеревался передать Советам.

Важным событием лета и осени 1986 года было „дело Данилова” В результате кропотливой работы ФБР в начале осени в Нью-Йорке был арестован советский разведчик Геннадий Захаров. ФБР следило за его деятельностью почти два года, и он был арестован в момент, когда извлекал секретные документы из тайника. В отместку за этот арест Советский Союз состряпал дело против Ника Данилова, московского корреспондента престижного журнала „Ю.С. Ньюс энд Уорлд Рипорт” Ник Данилов уже собирался возвращаться в США и наносил прощальные визиты друзьям и знакомым, когда встретил одного своего русского приятеля, который вручил ему запечатанный конверт якобы с какими-то интересными вырезками из газет.

Как только конверт оказался у Данилова, его окружили кагебисты, и он был арестован, так сказать „пойман с поличным” — с „секретными документами” в руках. Для понимающих людей не было абсолютно никаких сомнений, в чем смысл этого ареста: США поймали советского шпиона, и СССР захватил ни в чем не повинного Данилова в качестве заложника. В течение тех недель, что Данилов находился в Лефортовской тюрьме, меня то и дело приглашали выступать в различных программах телевидения. Часть вопросов, которые задавали мне, свидетельствовала о том, что многие американцы не вполне представляют истинную меру советской опасности для свободного мира. Вообще-то я всегда в какой-то степени ощущал это. Потому, в частности, и решил написать эту, адресованную людям свободного мира, книгу. Одна учительница как-то сказала мне, что лучший способ добиться, чтобы люди поняли и надолго запомнили урок, состоит в том, чтобы „преподать его, а потом для закрепления усвоенного повторять — снова и снова” И я стараюсь следовать ее совету.

Мое мнение о том, что в понимании действий Советов вообще и КГБ в частности до сих пор есть большая доза наивности, было подкреплено тем, что мне довелось узнать, выступая в роли консультанта министерства юстиции по делу против двух американских морских пехотинцев, по их возвращении из Москвы, где они несли службу в американском посольстве. Даже этих так тщательно отобранных и дисциплинированных парней, морских пехотинцев, КГБ сумел одурачить.

Во время различных выступлений мне часто задают одни и те же вопросы. Теперь я уже не повторяю былую ошибку и не думаю, что раз это все те же вопросы, то и не стоит на них отвечать. Я помню о том, что спрашивающий задает каждый такой вопрос впервые в своей жизни, хотя бы мне и приходилось слышать его сотни раз. Но сам факт, что такие вопросы вновь и вновь повторяются, свидетельствует о том, что слишком многие еще не знают те важные истины, которые я стараюсь довести до сведение как можно большего числа людей.

Где-то я вычитал, что каждая клетка человеческого тела, прожив семь лет, умирает и замещается новой. Если это так, то я теперь совсем не тот человек, каким прибыл в Америку в 1979 году — все советские клетки во мне теперь замещены чисто американскими. Я знаю, что теперь я чувствую себя настоящим американцем — и мне это по душе. Здесь мой дом, здесь мое место под солнцем, и я намерен делать все возможное для обеспечения безопасности моей новой родины и всего свободного мира.

По мере того, как я все более привыкал к жизни в свободном мире, меня все чаще посещала мысль, что прошлое — это прошлое, и мне пора начать жить в настоящем. Мне пришлось признаться самому себе, что любые попытки вызволить из Советского Союза Наталью и моего сына бесполезны. После многих колебаний и с неизбывной печалью в сердце я решился на развод с Натальей — в надежде, что это избавит ее от преследований КГБ. Я молю Господа в надежде, что теперь жизнь ее стала легче, но сведения из СССР поступают очень редко, и я вовсе не уверен, что этот мой шаг в самом деле помог ей.

Между тем моя жизнь в Америке идет своим чередом. Я наконец, как мне кажется, полностью вписался в здешнее общество. Я много работаю и порой сильно устаю, но меня выручает сознание, что я работаю ради дела, в которое верю. Это придает мне бодрости, и во мне возникает желание снова поскорее приняться за работу. А когда мой энтузиазм отчасти увядает, стоит мне внимательней вчитаться в новости дня, как он вспыхивает с прежней силой, — новости эти каждый раз свидетельствуют о том, сколь многое еще надлежит сделать.

У меня есть свои хобби: фотография, коллекционирование записей классической музыки, посещение театров и симфонических концертов. Я очень много читаю — бестселлеры, классику, книги на английском, русском и японском языках. И еще я люблю кино. Я частенько бываю в магазине проката видеофильмов и ухожу оттуда с доброй полудюжиной кассет. Затем иду домой, располагаюсь поудобней в кресле и, забыв обо всем на свете, смотрю видеофильмы.

Я обожаю море! Как только у меня выдается свободный уикенд, я еду к океану, снимаю комнату в отеле и отправляюсь в долгую прогулку. Ничто так не целебно для души, как долгая прогулка по безлюдному побережью. Надо лишь отправиться к океану, чтобы впитать в себя его шумы и странные, не поддающиеся описанию запахи.

Рассказ о моей одиссее близится к концу. На этих страницах я постарался объяснить причины, по которым принял свое решение, мотивы, вынудившие меня покинуть страну, где я появился на свет. Я старался открыть свою душу, чтобы люди знали, что за оболочкой офицера КГБ скрывался человек с сердцем и совестью. Порой мне эта книга видится как род духовной хирургии, катарсиса, исцеления старых ран.

Я знаю, что КГБ не откажется от попыток разыскать меня, что он исполнен решимости покончить со мной, если сумеет до меня добраться. Я знаю, что мое объявление личной войны советской системе только разожгло их желание разделаться со мной. Я принимаю это. Но теперь я ощущаю себя американцем. Когда я шагаю по улице и ноги мои легко пружинят на ходу, а на душе ощущение, что все у меня в порядке, я знаю — это потому, что я свободен в любом смысле.

С 1979 года до настоящего времени мне ради безопасности приходилось делать столь много раздражавших меня вещей, что я устал от них. Я устал от необходимости сидеть в ресторане непременно спиной к стене. Я устал то и дело менять свою внешность, появляясь на публике. Я устал менять место жительства по нескольку раз в году. Я устал от этой чертовой игры в кошки-мышки. Я устал быть все время усталым.

Однако есть и нечто такое, что я никогда не устану делать. Я буду продолжать выступать перед публикой и говорить людям то, что должен им говорить. Я буду продолжать говорить правду о советской системе. Я хочу, чтобы все в КГБ и Советском Союзе знали, что я объявил эту войну. Я? Станислав Левченко, свободный человек! Моя жизнь теперь в моих собственных руках, и я могу сделать из нее все, что захочу.

Однажды, когда я был еще совсем юным, еще в школьные годы, я видел японский фильм об одном унтер-офицере, которого судили как военного преступника. Он был козлом отпущения для высокопоставленных офицеров, под чьим началом служил, и все же его признали виновным и приговорили к смерти за содеянное ими. В ожидании смерти он размышлял о смысле своей жизни. И наконец на него снизошло полное спокойствие духа. Он решил, что, умерев, хотел бы стать морской ракушкой, чтобы целую вечность его неустанно баюкали океанские ритмы, чтобы волны мягко выплескивали его на берег, а потом вновь уносили в безбрежную утробу моря — матери всякой жизни.

Я часто мысленно стараюсь поставить себя на место того солдата. Подобно персонажам из книг Тургенева и Толстого, мне пришлось испытать и непереносимые страдания, и несказанное счастье. В самом деле, моя судьба — один из примеров русской трагикомедии. Кроме того, изрядную часть своей жизни я посвятил тому, чтобы научиться думать и чувствовать, как японцы. И такая важная составляющая японского характера, как любовь к морю, стала и моей особенностью. Даже рассказывая о своей судьбе, я то и дело испытывал потребность отправиться к морю, чтобы все заново вспомнить и обдумать.

Подобно тому солдату, я тоже. мысленно избрал для себя символ вечности. Мне видится побережье: бессчетное множество песчинок, и каждая — человеческая душа. И это все, чем я хотел бы быть — песчинкой среди множества других, одним из бесконечного рода человеческого. Может, тогда мне и откроется смысл моей жизни. Может, тогда только я и узнаю, служил ли я человечеству достаточно хорошо.

А до тех пор я буду продолжать сражаться — изо всех сил, используя все возможности своего ума и сердца. Это самое малое, что я могу сделать для тех, кого люблю. Это самое малое, что я могу дать Америке, стране, которая сделала меня свободным человеком.

Килл-Девил Хиллс, Северная Каролина

Когда в последний день пребывания в Северной Каролине я опять пошел к океану, воды его в предрассветном сумраке были темно-пурпурными и дышали тайной У начала лестничных ступенек была укреплена доска с названием этого местечка — и я с трудом разобрал слова: „Килл Девил хиллс", то бишь „Холмы — Убей дьявола".

„Килл Девил хиллс" — повторил я про себя. — вот уж название, так название" Мне рассказывали несколько версий его происхождения. Согласно одной из них, „Килл Девил" — название старинного колдовского зелья. Но мне больше правится другая. В старые времена индейцы собирались на этих холмах, и колдун-врачеватель убивал нечистую силу, навлекшую несчастья на племя.

,Да, — подумал я, — эта версия мне больше по душе. Я и сам тут для этого — убить в себе всех бесов".

Спустившись по лестнице, я поплелся, с трудом волоча ноги, по влажному песку — к самому краю пляжа, туда, где волны наползали на берег, оставляя на нем мягкое кружево пены. Усталая чайка едва шелохнулась, когда я проходил мимо нее.

„Я знаю, каково тебе, старина, — сказал я ей. — Я стар, как сам океан, и устал до изнеможения".

Подобрав горсть песка, я пропустил его сквозь пальцы.

„Я как малая песчинка…" — Я почти как наяву слышал приглушенный расстоянием голос Натальи, говорившей эти слова в телефонную трубку.

Песчинка… песчинка.

Вдруг из-за края океана засияло, поднявшись, солнце и влажный песок у моих ног, казалось, заискрился — каждая песчинка, как отдельная искорка, каждая яркая и каждая сама по себе.

И вместо усталости пришло спокойствие духа. И я усмехнулся про себя.

„Неплохо, — сказал я себе. — Совсем неплохо. И если твоя жизнь кончится именно так, — это тоже неплохо".

Песчинка…

С песчинкой можно многое сделать.




Примечания

1

Прослужив послом в США более 25-ти лет (с 1961 по 1986 гг.), Добрынин затем стал секретарем ЦК и главой того отдела ЦК КПСС, который отвечает за „активные мероприятия”. В сентябре 1988 г. М.Горбачев отправил его на пенсию.

(обратно)

Оглавление

  • Предисловие к английскому изданию
  • Килл-Девил Хиллс, Северная Каролина
  • Глава первая БОЛЬНО: ДЕТСТВО И ОТРОЧЕСТВО
  •   Килл-Девил Хиллс, Северная Каролина
  •   МОСКВА, 1941-1964
  • Глава вторая ОТЛИВ: МЕНЯ ЗАТЯГИВАЕТ
  •   Аутер Бэнкс, Северная Каролина
  •   МОСКВА И ЯПОНИЯ, 1964-1967
  • Глава третья ХОРОШАЯ НАЖИВКА
  •   Аутер Бэнкс, Северная Каролина
  •   МОСКВА И ЯПОНИЯ, 1967-1973
  • Глава четвертая ИГРА ПО ПРАВИЛАМ
  •   Аутер Бэнкс, Северная Каролина
  •   МОСКВА, 1971-1975
  • Глава пятая ОХОТНИК И ЖЕРТВА
  •   Аутер Бэнкс, Северная Каролина
  •   ЯПОНИЯ, 1975-1979
  • Глава шестая КРИТИЧЕСКОЕ РЕШЕНИЕ
  •   Аутер Бэнкс, Северная Каролина
  •   ЯПОНИЯ И МОСКВА, 1978-1979
  • Глава седьмая ВСЕГО ЕЩЕ ШАГ-ДРУГОЙ
  •   Аутер Бэнкс, Северная Каролина
  •   ТОКИО, ОКТЯБРЬ 1979
  • Глава восьмая КОНЕЦ ПУТИ
  •   Аутер Бзике, Северная Каролина
  •   СОЕДИНЕННЫЕ ШТАТЫ АМЕРИКИ, 1979-1981
  • Глава девятая НИКАКОГО СЕПАРАТНОГО МИРА
  •   Аутер Бэнкс, Северная Каролина
  •   ВАШИНГТОН, 80-е ГОДЫ
  • Глава десятая МОЯ ЖИЗНЬ В МОИХ СОБСТВЕННЫХ РУКАХ
  •   Аутер Бэнкс, Северная Каролина
  •   ВАШИНГТОН, 80-е ГОДЫ
  •   Килл-Девил Хиллс, Северная Каролина
  • *** Примечания ***