КулЛиб электронная библиотека 

Поэмы [Александр Поуп] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:



Александр Поуп Поэмы

И.Шайтанов. Имя, некогда славное

23 августа 1753 года М. В. Ломоносов сообщал в письме И. И. Шувалову: "Получив от студента Поповского перевод первого письма Попиева "Опыта о человеке", не могу преминуть, чтобы не сообщить вашему превосходительству. В нем нет ни одного стиха, который бы мною был поправлен".

Перевод будет закончен в следующем, 1754 году, что и означено на титульном листе первого русского издания, вышедшего, однако, лишь три года спустя.

Ломоносов рекомендует перевод. Шувалов, фаворит Елизаветы, покровительствующий просвещению, заинтересован поэмой, хочет видеть ее напечатанной. Однако и при поддержке "всесильного" — трехлетний разрыв между ее завершением и публикацией. За эти три года, прибегая к помощи все того же Шувалова, Ломоносов успевает открыть первый русский университет — в Москве, основать при нем типографию, в которой первой отпечатанной книгой и станет поэма Поупа.

Что же это за произведение, издать которое так трудно и, судя по заинтересованности Ломоносова, так необходимо? И кто он, этот английский поэт, сделавшийся крамольным в глазах русской духовной цензуры?

Александр Поуп (1688-1744) — автор знаменитых поэм: "Виндзорский лес", "Похищение локона", "Опыт о человеке"... Это классика.

И сам Поуп классик, его имя неизменно — в ряду великих. Иногда вторым среди английских поэтов — за Шекспиром. По крайней мере однажды он был назван даже первым — выше Шекспира. Парадокс? Во всяком случае, именно как таковой мы воспринимаем мнение, исходящее от романтика — от Байрона, но в пределах своей эпохи это мнение не было таким уж исключительным: авторитет Поупа все еще очень высок, и те, кто не приемлет новых романтических вкусов (как их не принимал, будучи романтиком, сам Байрон), обычно апеллируют к нему. Однако очень скоро становится ясным, что и этот авторитет, и вся поэтическая традиция, за ним стоящая, уходят в прошлое.

Образованный англичанин, узнав, что готовится новое издание Поупа, скорее всего спросит, удалось ли сохранить в переводе знаменитые афоризмы. Ими, запомнившимися со школьной скамьи, да рядом классических названий присутствует Поуп в широком читательском сознании своих соотечественников. Не то чтобы мысль в афоризмах поражала новизной, но выражена она как-то особенно легко, с ненатужным разговорным остроумием, которое, по одному из знаменитых и так трудно переводимых речений Поупа, равнозначно самой природе, лишь слегка приодетой и выигрывающей от своего словесного наряда.

А русский читатель, что помнит он?

Был этот мир глубокой тьмой окутан.
Да будет свет! И вот явился Ньютон.
Это Поуп? Английская эпиграмма XVIII века в переводе Маршака, а чтобы выяснить авторство, нужно найти издание с комментарием и заглянуть в него. Обычно же эпиграмма печатается без имени автора, которое мало что скажет, быть может, лишь вызовет недоумение — кто такой Поуп? Он же — Поп, как его имя произносили в течение двух веков, пока совсем недавно не решили приблизить к английскому произношению и сделать более благозвучным. И еще иначе звучало это имя в момент первого знакомства с ним в России — господин Попий или господин Попе. Но, как бы его ни называли, тогда — в XVIII веке — его хорошо знали в России и во всей Европе. Русский перевод "Опыта о человеке", выполненный Николаем Поповским, выдержал пять изданий, одно из них — в ставке светлейшего князя Потемкина в Яссах. А кроме того, три прозаических переложения, одно из которых (сделанное еще одним ломоносовским учеником — Иваном Федоровским) до сих пор остается в рукописи, а два других были напечатаны в самом начале XIX века.

Больше отдельных изданий Поупа по-русски не было. Изредка что-то появлялось в составе хрестоматий, антологий, в авторских сборниках тех поэтов, кто переводил его: Хераскова, Озерова, Дмитриева, Карамзина, Жуковского... Что же произошло, почему писатель, имевший и славу и влияние, сохранил только имя на страницах истории литературы?

Отношение к Поупу — отношение к поэзии Века Разума. Высоко стоявшая во мнении современников — во всяком случае, значительно выше заслонившего ее впоследствии романа, — она не пережила своего времени. Суровый приговор ей вынесли романтики. Мэтью Арнольд, поэт и критик, подвел итог, сказав, что, по сути, великие поэты предшествующего века были прозаиками. В их творениях не находили вдохновения, восторга, раскованности языка и воображения.

С началом XX столетия начинается медленное возрождение "августинцев", как называют в Англии тех, кто в первой половине XVIII века творили, взяв за образец творчество Горация и Вергилия, римских поэтов эпохи Августа. Попытки специалистов вернуть им если не популярность, то интерес читателей наталкивались на стойкое предубеждение. Вкусы менялись, подчас становились противоположными, но приговор, произнесенный "августинской поэзии", оставался не менее суровым, даже если теперь ее отказывались принимать совсем по другим соображениям, чем прежде. Теперь ее уличали, как, например, еще один влиятельнейший поэт и критик — Т.-С. Элиот, — не в излишней прозаичности, а в нарочитой поэтичности, сквозь которую в стих не могло пробиться ни живое слово, ни живая реальность. Слишком зависимыми от требований и условностей хорошего вкуса были ее создатели, слишком дорожившими безупречностью формы, а среди них самым безупречным — Александр Поуп, снискавший славу первого "правильного" английского поэта.

Для своей эпохи и для "августинской" традиции он — истинный поэт и в каждой своей строке, и во всей творческой биографии, начавшейся так рано и так блистательно.

Поуп любил подчеркивать свое раннее начало. Не каждому его свидетельству о себе можно верить, ибо свою судьбу поэта Поуп откровенно воспринимал как явление художественное, законченное, а поэтому, как и любое свое произведение, неоднократно правил, редактировал. В зрелые годы он займется изданием собственной переписки, печатные варианты очень сильно порой расходятся с оригиналом.

Он любил подсказывать черты будущей идеальной биографии. В двадцать лет он посылает в письме другу "Оду одиночеству", якобы созданную им в двенадцатилетнем возрасте. Трудно сказать, достоверен ли этот факт, но он очень удачен, ибо одиночество, еще не омраченное трагическим чувством, каким оно наполнится у романтиков, предстает как поэтическое уединение — состояние, сопутствующее творчеству. Влечение к нему — знак пробуждения поэта. Вот отчего важно указание на возраст, поражающий воображение. В первом русском переводе С. С. Боброва ("Беседующий гражданин", 1789[1]) название читается так: "Ода двенадцатилетнего Попа".

Однако если Поуп и творил легенду, то имевшую под собой реальное основание: он рано поражал окружающих своими способностями, развившимися в сельском уединении, хотя и невдалеке от Лондона. Уединение было вынужденным. Отец Александра, состоятельный купец, торговавший с Испанией и Португалией, во время одной из деловых поездок перешел в католичество. Хотя веротерпимость и была не только знамением времени, но и принятым в Англии (1689) государственным законом, исполнение его связывалось многими ограничениями. Особенно в отношении католиков, со стороны которых опасались государственной измены — поддержки изгнанным из страны Стюартам. Католическое вероисповедание закрывало путь к государственной службе, в обычную школу, в университет.

Образование Поупа было преимущественно домашним. Дополнительным к тому поводом стала и ранняя болезнь — туберкулез позвоночника, сделавший его инвалидом: маленьким горбуном, вечно мерзнувшим даже в жаркий день или возле камина, кутающимся в плед, надевающим несколько пар чулок, чтобы согреться и одновременно скрыть невероятную худобу почти бесплотного тела. Только глаза, смотрящие с портретов (никого, даже монархов, не писали так много!), не согласуются с тем, что мы знаем о человеке, о его физической немощи. Прекрасные, мудрые глаза поэта, бывшего душой своего века, — Века Разума, века, отмеченного культом дружбы, возведшего общение в род искусства.

В дружеском общении рождались многие замыслы, в том числе и произведения, принесшего первую славу — "Пасторалей".

Как часто великие писатели с усмешкой вспоминают первые опыты! Поуп же и в конце жизни признавал за "Пасторалями" не превзойденное им достоинство стиха, гармонии или того, что сам он будет называть "звуковым стилем". Звук, поражающий мелодичностью, красотой и одновременно — оттеняющий ясность смысла.

Нам, глядя на "Пасторали" из XX века и сквозь русскую поэтическую традицию, внутри которой этот жанр никогда не играл важной роли, а с другой стороны — остается недостаточно оцененным даже в том значении, которое он реально имел, — так вот, нам трудно понять пусть и быстро проходящее, но отметившее всю европейскую поэзию увлечение пасторальностью в XVIII столетии. Это была условность, игра, не ограниченная одной литературой и шире — искусством. Памятны пастушеские игры венценосных особ: Марии-Антуанетты, заказавшей фарфоровое ведерко для своей "фермы" в Ромильи; Павла I, которому в Гатчине был построен простой с виду, но изящно изукрашенный внутри "березовый домик".

Подобной этому домику обманкой, иллюзией простоты была и сама пастораль, быстро развивавшаяся — или деградировавшая — в прециозную форму.

Падение жанра — факт более устойчивый в культурной памяти, чем его взлет, кажущийся странной прихотью вкуса. Как в кратком увлечении пасторальностью, так и в быстром разочаровании, сопровождавшем жанр, был свой смысл. Смысл, являющий эпоху в ее существенных чертах, в разноречивости ее художественных стремлений и даже в ее эстетической парадоксальности.

Культ Природы — без него невозможно представить себе эпоху Просвещения. Часть его — желание быть естественным, подражать природе, которая как будто только теперь и открывается сознанию европейца, потрясенного ее красотой. Природа — источник самого сильного эстетического переживания, так может ли мимо нее пройти поэзия? Здесь-то, однако, и рождается парадокс, обнажающий самую глубину поэтического мышления эпохи, позволяющий предсказать судьбу поэзии — ее последующее осуждение критикой.

Поэт уверен, что он может вместить новое вино в старые мехи, и, следуя этому убеждению, пытается историю нового времени представлять в жанре эпической поэмы, а небывало отмеченное печатью воспринимающей личности чувство природы — в жанре пасторали.

Новое сознание, пробуждающееся в это время, как будто не хотело замечать своей новизны, спешило подкреплять каждую мысль аналогиями, прецедентами. Если нельзя было не увидеть революции, перевернувшей науку и создавшей новую картину мира, то тем с большей убежденностью пытались доказать, что сам человек неизменен в своих нравственных правилах, в своих эстетических пристрастиях.

Странная эпоха — гораздо более решительная в осуществлении перемен, чем в признании их совершившимися: эпоха, в сознание которой входит идея прогресса, и вместе с тем — эпоха, опасающаяся, что в этих переменах будет утрачено нечто очень важное, прервется традиция культуры, разрушатся нравственные законы.

В области искусства консерватизм оказался наиболее устойчивым: новые просветительские идеи еще долго сосуществуют со старыми классицистическими правилами. Легче всего, конечно, упрекнуть, как это обычно и делают, как это сделал Т.-С. Элиот, нашедший очень точную формулировку для упрека поэтам XVIII века, которым не хватило "остроты и глубины восприятия, чтобы осознать, что они чувствуют отлично от предшествующего поколения и, следовательно, должны иначе пользоваться языком".

В этих словах — большая доля справедливости, но не вся правда о поэтическом мышлении эпохи рационализма. Следуя этим словам, придем к пониманию ограниченности, но не достоинств, которые есть, как есть и своя новизна, свои открытия: новизна доведенной до совершенства, до предела возможной выразительности и способности передать душевный мир европейца в XVIII столетии классической формы. Едва ли кто-нибудь из поэтов того времени лучше, чем Поуп, умел быть столь оригинальным при минимуме формальных перемен, сохраняя убеждение, что ничего и не нужно менять, а лишь добиться полного владения существующим языком поэзии.

"Пасторали" явились первым опытом проверки уже достаточно сложившегося убеждения. Они же дали повод отстаивать его в ходе полемики.

Законченные к 1704 году "Пасторали" появляются в печати — первое опубликованное произведение поэта — в 1709 году в шестом выпуске сборника, уже более двух десятилетий издаваемого Джейкобом Тонсоном. Они заключают том, который открывается еще одним пасторальным циклом — Э. Филипса. К его имени обычно прибавляют эпитет "пасторальный", ибо на какое-то время он первенствует в жанре. На него-то и напишет, спустя пять лет, издевательски хвалебную рецензию Поуп, положив начало событиям, вошедшим в историю английской литературы под именем "пасторальной войны".

Поуп преувеличенно хвалит Филипса за то, что считалось его открытием и что для него — Поупа — неприемлемо. Филипс попытался привить жанру национальный колорит и говорить не об условных пастушках, а об английских крестьянах с их разговорным наречием, сохраняя черты английской природы. Хорошо или плохо намерение, но результат выходит достаточно неловким, что и подчеркивает Поуп: для него в том, что в пасторали упомянуты волки (уже несколько веков в Англии вымершие), нет ничего национального, а в грубом просторечии, вкрапливаемом в обычный стиль, — ничего поэтического.

Сегодня, читая пасторали Филипса, мы соглашаемся с Поупом в том, что они комичны. Но, может быть, у каждого из поэтов свое преимущество: у Филипса более смелости, у Поупа — таланта?

В искусстве талант и есть единственная мера смелости, разумной, оправданной. Если кто-то из них двоих и обновил жанр, то не Филипс, а Поуп, создав, вероятно, самый высокий, мастерский образец пасторальной поэзии накануне того, как старая жанровая условность была готова отойти в прошлое. Достоинства "звукового стиля", новизна замысла, придающая циклу цельность и делающая его не только рассказом о временах года, но аллегорией человеческой жизни, и даже ощущение чисто английского пейзажа в ненавязчивых деталях — все это есть в "Пасторалях" Поупа, подкрепленное силой лирического выражения, почти оправдывающей применительно к ним слово "чувствительность".

Но пока что это слово — из будущего. Пока что поэзия стремится говорить не от имени личности, а находить всеобщее выражение вечным идеям, тому, что переживается везде и всегда. И все-таки эстетический вкус меняется.

При жизни Поупа слово "вкус" употребляется все чаще, звучит все более веско и постепенно меняет свое значение.

Первоначально оно предполагало наличие некоего общего критерия, отклоняясь от которого любое мнение грешило произвольностью или изобличало невежество, то есть превращалось во "вкусовщину" или в "безвкусие". Все же, что соответствовало вкусу, закреплялось сводом правил, которые, будучи собранными вместе, складывались в нормативный трактат — в поэтику.

Постепенно, однако, крепло убеждение, что и в области эстетической должна осуществиться веротерпимость и что вкус всегда отмечен печатью индивидуальности. В разумных пределах, конечно. В пределах разумного суждения, на которое опирается хороший вкус.

Разработка понятия "вкус" в области теории рождала то, что скоро назовут эстетикой. Столкновение различных вкусов в литературной практике расширяло ту область литературной деятельности, имя для которой уже было найдено Джоном Драйденом, — критику. И та и другая пришли сменить нормативную поэтику, знаменуя новую литературную ситуацию и новое художественное мышление.

В своем "Опыте о критике" Поуп стал одним из первых теоретиков только-только зарождающегося типа литературной деятельности.

Едва ли сам Поуп сознавал всю меру своей новизны и менее всего стремился быть новым. Своим "Опытом" он включился в уже два десятилетия кипевшую распрю между "древними" и "новыми", первые из которых отстаивали авторитет античности во всей его непререкаемости, вторые — достоинство современных писателей.

Время наибольшей остроты суждений, подобных, скажем, "Битве книг" Свифта, уже миновало, и Поуп не столько ищет противопоставления двух точек зрения, сколько их примирения. Чтить древних, чей авторитет поддержан веками восхищения перед ними, но быть снисходительным к новым, спешить поддержать достойных, ибо "стихи живут недолго в наши дни, // Пусть будут своевременны они...".

Поуп не спешил расстаться с убеждением, что писать следует придерживаясь образцов и выведенных из этих образцов правил. Для него, как и для многих его современников, требования подражать древним и подражать природе были, по сути, разной формулировкой одной мысли. Величие древних — в их верности природе, только уже приведенной в систему, освещенной светом разума. Зачем же пренебрегать указанным путем, даже если мы и собираемся следовать по нему далее предшественников?

И Поуп подражал. Подражал, оставляя за собой свободу выбирать себе образцы, не ограничиваться античностью. Английская литература едва ли не первой решилась на то, чтобы уравнять своих национальных классиков в правах с "древними". Поуп перелагал на современный язык Чосера, редактировал и издавал Шекспира, чтил Спенсера, Мильтона, а также тех, кто непосредственно предшествовали ему в деле создания традиции "августинского" стиха: Денема, Уоллера, Каули, Драйдена. Подражал он и неожиданным поэтам, которые должны были как будто бы шокировать его хороший вкус, а он тем не менее писал сатиру в духе "метафизика" Джона Донна.

Величие Поупа сказалось в его широте, в том, что он не укладывается в прокрустово ложе стиля, которому он придал блеск и законченность. Поуп поэт разнообразный, меняющийся на всем протяжении своего творчества.

Начинать следовало, сообразуясь с образцом самого искусного (по мнению "августинцев") из древних поэтов — Вергилия. Его "Буколикам", незамысловатому, простейшему подражанию природе соответствуют "Пасторали" Поупа. Затем тема усложняется: желание развлечь, доставить наслаждение уступает место целям полезным, дидактике. Вергилий в четырех книгах "Георгик" всесторонне изложил труд земледельца; сам Поуп и его читатели полагали, что в этом же духе выдержан "Виндзорский лес".

А между тем это сходство совсем не так уж и очевидно, не так уж велико. Если автор "Виндзорского леса" на нем настаивал, то для нас сегодня это лишнее доказательство того, что, даже меняя язык поэзии, "августинцы" не любили привлекать к этому внимание. Оригинальность не была в числе достоинств, которыми они особенно дорожили.

Человек, осведомленный в истории английской поэзии, минуя античные аналогии, признает "Виндзорский лес" важным звеном в развитии описательного стиля, отмеченного подробностью наблюдения природы. Его истоки — в "топографических" поэмах XVII века (одна из самых ранних и известных — "Холм Купера" Джона Денема), его кульминация — "Времена года" (17261730) Джеймса Томсона, младшего современника Поупа, воспринявшего многочисленные его уроки.

Первые наброски поэмы сделаны Поупом очень рано, одновременно с "Пасторалями". Его отрочество прошло в Виндзоре, бывшем местом постоянных прогулок. Однако долгое время наброски не становились поэмой, не получали завершения, ибо восхититься природой и ее описать — цель . недостаточная для высокой поэзии, с точки зрения Поупа. Его классический вкус противился излишней подробности, которая, как учил Гораций, вредит поэзии. И Поуп, ценивший живописность, зримость образа, стремился пробудить их, избегая распространившегося в его время обычая петь все то, что видишь.

Его стих метафоричен, по крайней мере, на фоне всей "августинской" традиции. Отношение к метафоре было настороженным, ибо ее считали наследием темной "метафизической" поэзии предшествующего века или присущего ему же остроумия, которое теперь все чаще порицается как ненужное затемнение смысла. Сопряжению далековатых идей в метафоре предпочитали характерные метонимические перифразы, сделавшиеся штампами "августинского" стиля. В стихотворении не говорили о птицах, но о "пернатом племени", не говорили об овцах, но о "шерстяном богатстве". Так, считалось, грубая реальность должным образом облагораживалась и отвечала требованиям хорошего вкуса; а одновременно и объяснялась, представала в свете разума.

Такого рода перифраз немало и у Поупа, как немало у него традиционных эпитетов, не менее традиционных отвлеченных образов, требовавших написания слов с заглавной буквы (пропадающей в современных изданиях), чтобы подчеркнуть необходимость понимания сказанного в некоем обобщающем, почти аллегорическом смысле. Все это черты стиля, присущего Поупу, в значительной мере им созданного. Однако он владеет стилем, а не стиль диктует ему.

Обобщая, Поуп умеет оставаться индивидуальным в выражении и конкретным в образе; выражая вечные идеи, он умеет делать их своими, возвращать им жизнь. "Рощи Эдема, давно исчезнувшие, живут в описании и зеленеют в песне", как сказано в начале "Виндзорского леса".

Обычная для него метафора, изящная и настолько легкая, что она с трудом удерживается в переводе, а, исчезая, делает стих более риторичным, воображение более тяжелым, чем они были в действительности.

Нередко Поупа, указывая на "Опыт о человеке", порицают за то, что его философичность сводится к зарифмовыванию чужих мыслей и тезисов. Тогда ему в пример, уже подчеркивая не сходство, а разность, ставят "метафизиков" или романтиков, для которых идеи — повод развить образ.

Соглашаясь с тем, что Поуп ценит силу просто и прямо выраженной мысли, — иначе он не был бы "августинцем" по традиции, к которой принадлежал, и признанным по своему таланту мастером афоризма, — мы не должны терять из виду разбросанные в его стихах блестки поэтического воображения, подхватившего мысль и облекшего ее зримо, предметно:

Жизнь жаворонка в воздухе — навек,
Лишь тельце подбирает человек.
В образе — отзвук популярного неоплатонизма, приписывавшего обладание душой всему живому. 'Картина же являет не фиксирующее факты и наблюдения описание охоты, а ее "метафизическое" осмысление, в котором главное — установить отношение человека к природе, а в ней самой — духовного к материальному.

И наконец, Поуп, не раз порицавший излишества остроумия, знал и его подлинную силу, владел ею не только в афористической отточенности выражения, но и в развернутой метафоре, достаточно трудной и для читателя и для переводчика. Вот, скажем, обращение к художнику в начале "Послания к леди": поэт предлагает приготовить холст, загрунтовать его; слово "грунт", в английском языке совпадающее со словом "земля", рождает метафору — краски предлагается брать у неба, у радуги, а переносить их на облако... Только тогда есть какая-то надежда передать женский облик во всей его прелести и изменчивости. Нигде более, чем в "Виндзорском лесе", Поуп не проявит свое восхищение природой, умение сохранить свое чувство и ее образ в стихе. Подсчитано, что в поэме цветовое слово приходится на каждые семь строк текста — необычайная колористическая насыщенность; для сравнения — в "Опыте о человеке" окрашена лишь каждая семьдесят шестая строка. Буйство красок, торжество зрения, но даже здесь Поуп не отдается во власть описательности, которая в его время все чаще начинает сопутствовать любви к природе в поэзии.

Поуп предпочитает метафорическую иносказательность, даже старые и сделавшиеся штампами поэтические формулы, которые в его исполнении почти неуловимо подсказывают предметно точное, физически ощутимое присутствие предмета.

И на уровне жанра он противник чистой описательности. Виндзорские впечатления оставались для него разрозненными зарисовками, не складывались в целое до тех пор, пока их не объединила значительная тема, высказыванием по поводу которой и становится поэма.

Вышедший в начале 1713 года "Виндзорский лес" имел прямую политическую цель — подготовить общественное мнение к окончанию войны за испанское наследство и заключению Утрехтского мира, подписание которого состоялось в марте.

Мы хорошо помним, что пастораль — условная форма, но гораздо хуже помним, как часто эта форма идеологизировалась, становилась способом высказывания политических идей. Изображению природы и патриархальной сельской жизни сопутствовал идеал покоя, благополучия, процветания, нравственных достоинств. Чаще они виделись в прошлом, рождали вздох сожаления. Но они могли переноситься и в будущее, предсказывая наступление нового золотого века, новой эры. Не случайно именно в эклоге Вергилия усматривали предсказание Христа: Поуп подражал ей в "Мессии", одном из самых популярных стихотворений, переведенном на все европейские языки, в том числе неоднократно и на русский.

И в отношении современности мечту о золотом веке могли припоминать не только ей в укор, но и для ее восхваления, полагая золотой век возрожденным под мудрым правлением Августа или Анны, воспетых Вергилием и Поупом.

Просветительская мысль раздвинула земные пределы и в то же время открыла для себя единство мира, процветание в котором не может быть полным, пока оно не станет всеобщим, пока справедливость не воцарится повсюду. Картиной этого всеобщего благополучия и венчает Поуп поэму, основывая просветительскую утопию близкого золотого века на разумной деятельности человека, осознавшего, что мир един, независимо от того, живет ли он в Лондоне или в Новом Свете, носит ли он пудреный парик или пучок перьев.

Единство интересов вначале явило себя конкуренцией, враждой, войнами, полем битвы в которых стали едва ли не все континенты. Однако Поуп верит, что с окончанием войны это единство может сказаться иначе — взаимной свободой общения, взаимными выгодами торговли.

Торжественным, ликующим гимном завершается поэма, выражающим веру прекрасную, но утопическую. Мечта о всеобщем процветании, о мире остается мечтой; о мире даже не всеобщем, но хотя бы в Англии, самой просвещенной стране, где, казалось бы, и следовало прежде всего ждать победы Разума.

Вместо этого перспектива мира с Францией стала поводом для острейшей политической розни между двумя партиями: вигами и тори. Существующие под этими именами партии уже около трех десятилетий, как полагали тогда многие, угрожали единству нации и мощи государства. Почти всегда, прежде чем осудить неразумие противников, произносили слова осуждения самой партийной борьбе.

Всеобщим мыслям, как всегда, Поуп находил незабываемо афористическое выражение:

Умеренность в любом ценю я споре,
Для тори — виг, у вигов числюсь тори.
Однако при всей ее желанности умеренная, разумная позиция — иллюзия. Вот и "Виндзорский лес" был воспринят как аргумент в пользу ратующих за прекращение войны тори. Поэма стала для ее автора поводом к сближению с ведущим памфлетистом партии — Джонатаном Свифтом и лидером ее воинствующего крыла — виконтом Болингброком, в ту пору государственным секретарем, направлявшим иностранную политику.

За Болингброком — сельские сквайры, "охотники за лисицами", разоряющиеся под гнетом военного налога и люто ненавидящие новых деловых людей Сити — опору вигов. Конечно, не для того, чтобы удовлетворить их политическим и эстетическим вкусам, писал Поуп. И все-таки объективно поэма приобретала силу политического памфлета, не достигая своей главной цели — положить конец и войне и вражде. Для Поупа она ускорила разрыв с прежними друзьями — кружком Аддисона — и способствовала приобретению новых.

Самый авторитетный современный биограф и знаток Поупа Мейнард Мэк находит у него "талант дружбы", который не оставлял его, независимо от того, возносило ли колесо Фортуны или, напротив, повергало в бездну людей, ему близких. Поуп оставался им верен, опровергая прижизненные сплетни, переросшие в посмертную легенду о его злобном, завистливом и низком нраве. Ровностью или мягкостью характера Поуп не отличался, но источник легенды скорее в другом, в том, что он умел быть как другом, так и врагом, непримиримым, беспощадным.

Именно теперь начинается для него дружеское общение, перерастающее в литературное общество или, во всяком случае, в кружок, члены которого, а среди них главные — Свифт, Гей, Поуп, Арбетнот — подписываются общим псевдонимом: Мартин Скриблерус, то есть Мартин Писака.

У Поупа в этом кружке особая роль. Вместе с другими он нападает, насмешничает, но время для его сатиры еще не пришло. Пока что его присутствие более важно как напоминание о тех ценностях, ради которых и обличаются бездарность, педантизм, незнание. Поуп — лучший современный поэт, а значит, ближе других стоящий к великой культуре прошлого.

Снова как будто бы возникает требующая выбора альтернатива: древние или новые? В теории она преодолена, но на практике сохраняется ощущение того, что необходимо огромное усилие, чтобы вступить в культурное пространство, где вечными ориентирами — творения великих. Как рядом с ними не ощутить своей малости, незначительности сегодняшних людей и событий! И все-таки Поуп пытается совместить в одном масштабе изображение современности и прошлого.

В 1712 году появляется первое, а два года спустя второе, значительно расширенное издание поэмы "Похищение локона".

Жанр — ироикомическая поэма, пародийно применяющая стиль поэмы эпической к рассказу о светском происшествии, реально имевшем место. Эпос предполагает развитие событий в двух планах: земном и небесном, — ив "Похищении локона" вокруг сценической площадки, представляющей то будуар светской дамы, то гостиную во дворце, парит сонм духов, фей, гномов. Вот главный из них — Ариель — держит речь, с явным авторским умыслом заставляя читателей припоминать обращение поверженного Сатаны к своему воинству в "Потерянном рае" Мильтона. Мильтоновские и гомеровские ассоциации сопутствуют и сражениям, хотя одно из них ведут духи с губительными для охраняемого ими локона ножницами, а другое происходит на зеленом поле ломберного стола.

Стиль комически укрупняет события, ибо не снимает впечатления их незначительности, а, напротив, подчеркивает его. Однако, если присмотреться внимательнее, и сама современная жизнь неоднородна, не ограничена светской сплетней и будуарными потрясениями. Во дворце происходит похищение локона, но там же восседает великая Анна, внимающая совету и вкушающая чай; там же рушатся репутации местных нимф и планы иноземных правителей. Так что разновеликость событий ощущается не только при столкновении истории с современностью, но и внутри самой современности, где есть и государственный масштаб, и частная жизнь.

Есть и то и другое, но частная жизнь, интересы отдельного человека, маленькие и сиюминутные, виднее: они диктуют смысл и закон всему, что совершается. "Эпос частной жизни" — это будет сказано позже и о новом жанре, о романе. Попытка же представить эту жизнь в старом эпосе удается лишь в том случае, если жанр обеспечен достаточным запасом иронии и остроумия: ироикомическая поэма... А в общем — шутка, остроумная, блистательная, в сравнении с которой понятнее, что приобретает литература с развитием романа и чего ранее она не имела.

"Похищение локона" — это первая законченная попытка Поупа совершить следующий шаг в своем становлении поэта: от дидактической поэмы к эпической. Вновь по примеру Вергилия, теперь уже автора "Энеиды".

Попыток будет еще несколько, но так или иначе все они убеждают в невозможности современной эпической поэмы, хотя и желанной и мыслимой по-прежнему как вершина литературной иерархии. Сначала Поуп создает комический эпос, потом сатирический — "Дунсиаду"... А между ними — десять лет, посвященные переводу Гомеровых поэм.

Этот перевод стоит уже за пределами первого этапа творчества, итог которому подведет сборник 1717 года. Там представлено все развитие поэта на этот момент — шаг в шаг за Вергилием. Там же он виден и как мастер современного стиха, лирик, владеющий формой высокой пиндарической оды, умеющий поднять тон любовной элегии на высоту, влекущую и недоступную для многих европейских поэтов после него, в послании Элоизы Абеляру. Там же — послания сестрам Блаунт, с младшей из которых — Мартой — Поуп сохраняет нежную дружбу до последнего своего часа.

Сборник подводит итог уже завершившемуся прошлому. Переломным был 1714 год: смерть королевы Анны, изгнание Болингброка, вынужденный отъезд в Ирландию Свифта... Занавес опустился над расцвеченной красками воображения иллюзией золотого века.

От прозы века наступившего Поуп скрывается в перевод Гомеровых поэм. Успех "Илиады" обеспечил ему материальную независимость. В 1719 году Поуп приобретает поместье в Твикенхеме, близ Лондона, где и поселяется, проводя время в занятиях по саду, за собиранием камней для романтического грота, в дружеском общении с теми, кто посещает его и к кому ездит он.

Поуп удалился от действительности. Существует версия, что его молчание в эти годы было вынужденной уступкой первому министру Георга I — Роберту Уолполу, державшему дамоклов меч над головой поэта-католика, друга прежних министров, обвиненных в государственной измене.

Его творческое поведение теперь следует другой великой модели — горацианской. Тихие радости поэзии, дружбы, уединения, а там, за пределами сада, бушует чужая жизнь. Ее волны иногда докатываются и обдают холодом: то педанты придерутся к его переводам, напоминая, что греческий он знает недостаточно, то к отредактированному им изданию Шекспира. Нападки ранят, но как бы там ни было, английский Гомер XVIII века — это его Гомер, хотя и изъясняющийся не в торжественной простоте гекзаметров, а рифмующимися двустишиями пятистопного ямба — героическим куплетом, излюбленным Поупом, ставшим размером "августинской" поэзии.

И все же раздражение накапливалось. Гораций прославился не только гимном уединенной жизни, но и сатирами. Поуп готов и в этом ему следовать. Тем более что обстоятельства к тому располагают.

В 1725 году разрешено вернуться из эмиграции Болингброку, правда не занимая места в парламенте, так что ему остается рассчитывать на создание внепарламентной оппозиции, лидером которой он и становится. Может быть, несколько преувеличивая, М. Мэк в своей биографии А. Поупа неоднократно говорит о поэте как о ее "совести". Во всяком случае, он дружен со многими из тех, кто противостоит циничному правлению Уолпола, а как поэт именно теперь он берет в руки бич сатирика.

В 1726 и 1727 годах в Лондоне побывал Свифт. Результатом первого же посещения стали "Путешествия Гулливера", изданные не без участия Поупа. Затем в четырех томах печатаются творения Мартина Скриблеруса, а в 1728 году — первый вариант "Дунсиады". По-русски название этого сатирического эпоса значит — "Тупициада". Позже она будет дополнена четвертой частью и полностью напечатана за год до смерти писателя.

В обрамлении этой поэмы знаменательно протекает последний этап жизни Поупа, выступающего теперь в роли нравописателя: сатиры в подражание Горацию, Донну, сатирические послания[2]. И как кульминация — "Опыт о человеке".

Если более ранние его произведения были связаны единством развития, последовательностью восхождения к целям возрастающей сложности и значительности, то теперь — единством замысла. Поуп говорил, что "Опыт о человеке" в том виде, как он существует, это лишь первая часть произведения того же названия, но предполагавшегося в четырех частях или книгах. Этот план исполнен не был, но все равно Поуп писал Свифту (16.11.1733): "Мои творения в одном отношении могут быть уподоблены Природе: они будут гораздо лучше поняты и оценены рассмотренные в той связи, которая существует между ними, чем взятые по отдельности..."

От "Опыта о человеке" и в том виде, как он был завершен поэтом, тянутся многообразнейшие связи, но первый необходимый шаг к его пониманию — уяснить для себя смысл того момента в биографии и творчестве Поупа, когда "Опыт" возник.

Время утрат и разочарований. Вновь собирается покинуть Англию Болингброк, чьим честолюбивым намерениям не суждено осуществиться. Ясно, что уже не приедет тяжело больной Свифт. Умирает Гей, сочтены часы Арбетнота. Летом 1734 года, когда дописывается последнее, четвертое письмо "Опыта", умирает мать Поупа.

Время злобной клеветы, нападок на Поупа. Каждое его слово искажается и перетолковывается, как было в 1732 году с посланием к Берлингтону (ставшем впоследствии одной из пяти частей "Моральных опытов"). Даже его физические недостатки — повод для карикатуристов, представляющих Поупа в виде обезьяны, жалкой пародии на человека.

Тогда-то Поуп и решает ответить. Не кому-то в отдельности, но всем сразу, сказать, каким он представляет себе человека.

Он сейчас хочет только одного — быть выслушанным непредвзято, а потому не ставит своего имени ни под одной из частей, публикующихся отдельно, ни на титульном листе всей поэмы в 1734 году.

Два значимых, в полном смысле эпохальных слова — в названии поэмы. За каждым — важнейшее философское убеждение. Первое — "опыт". Здесь прежде всего оно подразумевает жанр, то есть форму, в которой произведение написано, но форму важную, содержательную, что станет яснее, если слово не переводить, а оставить в первоначальном английском, точнее, французском его звучании — "эссе". На современном языке этот термин обозначает род очерка, жанра более привычного русскому читателю. Эссе субъективнее: интерес в нем сосредоточен не столько на том, что я, автор, вижу, а — как я воспринимаю увиденное, что я испытываю. Эссе ведь и значит по-французски — "опыт".

Этот жанр необычайно распространяется в начале XVIII века, и именно в английской литературе, бывшей тогда провозвестницей перемен. А перемены открывались благодаря новому взгляду на мир, на место в нем человека — вот и второе слово из названия поэмы. Человек, испытующе всматривающийся в действительность, в самого себя и по мере испытания убеждающийся в силе своего разума. Таким в философии его утвердил Локк, в поэзии — Поуп.

Прекраснодушный оптимизм никогда не отличал Поупа, что и странно было бы ожидать от друга доктора Свифта! Ни современная эпоха с ее научными открытиями, ни современный человек, деловой и здравомыслящий, не приводили его в восхищение. Его острый взгляд различал не радужные перспективы обещанного прогресса, а вечные и сегодняшние заблуждения, не позволяющие человечеству устремиться к совершенству.

Тем неожиданнее было узнать, что именно он автор "Опыта о человеке", ставшего гимном человеческому величию, утверждаемому вопреки слабостям, вопреки всем темным сторонам человеческой природы, на которые Поуп не закрывал глаза. Он просто решился доказать, что человек велик — несмотря ни на что.

"Опыт" был принят восторженно, в том числе и многими литературными врагами Поупа. Прием сработал: те, что превознесли произведение анонима, не могли пойти на попятный, установив авторство Поупа. Однако были и такие, что не успели высказаться в первый момент. За ними возможность критического суждения.

Осудили несамостоятельность поэмы. Во-первых, ее сочли плодом философических бесед с Болингброком, рукой которого был якобы написан ее полный прозаический план. Во-вторых, и это не вызывает сомнения, поэма вобрала в себя нравственно-этическую мысль от античности до новейшего времени.

Что касается Болингброка, то Поуп не скрыл его участия, создав поэму в форме писем к нему. Однако существовало ли между автором и адресатом полное единомыслие?

Болингброк известен своим девизом, принесшим ему крамольную славу безбожника. Поуп гораздо осторожнее. Он ничего не отвергает и, даже рискуя впасть в противоречия, в которых его впоследствии и будут уличать, стремится к системе мысли, способной все вместить, все синтезировать.

Отсюда и широта цитирования разнообразных источников: от Лукреция до Фомы Аквинского, от Аристотеля до Монтеня. Это последнее имя особенно важно, ибо оно поддержано собственно английской традицией, — от Бэкона до Локка, — к которой восходит сам метод мышления Поупа, заявленный в жанре поэмы — опыт. Опытное познание, все проверяющее в свете рационального критического суждения.

Поуп довел развитие мысли до современности, суммируя первые итоги просветительской эпохи. Да, в Англии уже прошло время для итогов, которые для остальной Европы явились в этот момент открытием новой философии, одним из важнейших пособий по которой стала и поэма Поупа, приобретшая силу философской антологии. Вот почему ее оценил Вольтер, вот почему на ее переводе настаивал Ломоносов! И вот почему этот перевод было так трудно напечатать, ибо слишком многое не утратило еще пугающей новизны: и еретическая мысль о множественности миров, и смелое утверждение достоинства человека и его права мыслить свободно, в том числе и о предметах важных, священных.

Последующее падение интереса к поэме — следствие разочарования в просветительской мысли, ранней, еще убежденной в том, что разногласия, как бы они ни были велики, можно примирить, как должно примирить человека с разумностью того плана, по которому для него начертан и создан земной мир.

Усилием к синтезу, к единству проникнута поэма. Ради этого Поуп возрождает известную с поздней античности метафору цепи существ, в которой у всего сущего, у всего живого — свое назначение. Вынь единое звено, и распадется цепь: все необходимо, все предусмотрено стройным замыслом. Согласно ему, у человека самое важное и самое трудное место в мироздании — срединное, все собой сопрягающее, откуда открывается полная перспектива бытия: вверх — к богу и вниз — к червю.

Но в чем, собственно, поэтическое Достоинство "Опыта"? В напряженности и в разнообразии мысли, афористически выраженной? В этом безусловно, но не только в этом. Единство мира, представляющее собой порядок, наблюдаемый в разнообразии, утверждается как интеллектуальное убеждение и переживается поэтически — как новое ощущение Природы, зримой в большом и малом.

Цензуровавший "Опыт" в России архиепископ Амвросий кратко и определенно сформулировал, что напечатать поэму будет возможно, только если "ничего о множестве миров, коперниканской системы и натурализму склонного не останется...". Последнее в ней, пожалуй, наиболее трудно устранимо, ибо натурализмом она пронизана, даже вопреки намерению автора, изобразившего живую творящую Природу даже в большей мере, чем он согласился бы признать.

В "Опыте" — напоминание современникам об идеальном плане бытия. Параллельно с ним в сатирах — уроки практической нравственности. Ими завершается творчество Поупа: полным изданием "Дунсиады", которому предшествует полное издание сатир. Анти-уолполовский эпилог к ним вместо названия имеет дату — 1738, время, когда Поуп прощается с далеко идущими планами политического и нравственного преобразования современности, о которой он не изменил своего мнения, как не изменил представления о своем идеале. Только теперь он окончательно убежден в невозможности связать желаемое с действительным.

Время заставляет замолчать. И не одного Поупа. В 1737 году парламентский акт о цензуре изгоняет из театра драматургов-сатириков, в том числе и молодого Генри Филдинга, который обретет голос лишь пять лет спустя и в ином жанре — в романе. Филдинг часто цитирует самого Поупа и тех же, что и он, античных авторов. Тех же, но иначе: Поуп современность переводил на язык вечных образов, Филдинг включает античность в состав новой культуры, обладающей своим законом и системой ценностей.

Мы легко понимаем и запоминаем, что огромный талант Поупа оказался обуженным условностью форм, нормативностью мышления. Опубликовавший в массовой серии его избранные стихи современный английский поэт Питер Леви нашел остроумную формулу для этого распространенного мнения: представьте себе, что Бах писал бы только для флейты.

Но все-таки Бах!

Признаем ли мы сближение этих имен допустимым, заново открывая русского Поупа?

Знакомство возобновилось: опубликованы первые монографии об английском поэте[3], читатель получает первые новые переводы. Однако не будем забывать, что мы входим в культуру стиха, долгое время остававшуюся нам неизвестной и сегодня непривычную. Искусство сложное и значительное, а тем более на столь долгий срок преданное забвению, едва ли раскроет себя, как только мы пожелаем к нему приблизиться.

Но сделаем усилие и переступим через непривычность манеры, попробуем расслышать и понять голоса, доносящиеся из эпохи, отдаленной от нас более чем двумя столетиями. Разве не поразит нас сходство тогда бытовавших мыслей с нашими, просветительских проблем с теми, которые решает XX век? Даже эстетический консерватизм "августинской" поэзии — не созвучен ли он нашим спорам о традиции, нашей все более ясно сознаваемой опасности, что в век стремительных перемен (Век Разума был по-своему не менее стремительным!) мы утратим важные ценности, что прервется связь культурная и нравственная?

И еще одно просветительское убеждение не может не поразить нас сегодняшней актуальностью: мысль о единстве мира и стремление повторить его в единстве человеческого сознания, не отменяющего права на индивидуальность ни для каждого человека, ни для каждой нации. Единство в разнообразии. И чем может прежде всего явить свою разумность человек, как не умением договориться с себе подобными, допуская различие мнений, нравов, обычаев? Иначе распадется Великая Цепь Бытия, певцом которой и запомнился в своем веке Александр Поуп.

Пасторали{1}

ВЕСНА ПЕРВАЯ ПАСТОРАЛЬ, ИЛИ ДАМОН

Сэру Уильяму Трамбелу[4]


Средь Виндзора полян, в глуши лесной,
Коснулся я впервые струн весной.
И там, на Темзы берегах английских,
Я голос Муз услышал сицилийских,
Чье пенье вешних ив тревожит сон,
И вторил им скалистый Альбион.
Осмелюсь я сказать без лицемерья:
Вы мудры слишком для высокомерья,
Добры для властолюбья чересчур.
Души величье — дар таких натур.
Где качества, которыми поныне
Гордился мир? Теперь их нет в помине.
Пусть вашей лире в лад мою свирель
Настроит Муза, робкая досель.
Где нужно соловью отдохновенье,
Он смолкнет — и дрозда раздастся пенье.
И слушают, как свищет в роще дрозд,
Пернатые ценители из гнезд.
Но розовеют на заре откосы,
Спешат стада стряхнуть ночные росы.
Стрефон и Дафнис, для любовных нег
Презревшие беспечно свой ночлег, —
Два пастуха, как утро — свежих, юных,
Овец в долину гонят белорунных.
Дафнис
В цветущей роще певчих птиц трезвон
Звучит, восход приветствуя, Стрефон!
Льет Фосфор блеск алмазный.[5] Кисть природы
Нам красит в пурпур небеса и воды.
Зарянка заливается в кустах.
У нас — печать молчанья на устах!
Когда мы слышим Филомелы трели,[6]
Немеют наши скудные свирели!
Стрефон
Под музыку Дамона спой, пока
Нам взбороздят равнину два быка!
Но кто охапку вешних роз похитил
И ветер ароматами насытил?
В густой траве — фиалки и шафран.
От их благоуханья воздух прян.
А ты, в ручей смотрящий кротким взглядом,
Ягненок резвый, будь моим закладом!
Дафнис
Серебряная чаша — мой заклад,
Где лозы клонит крупный виноград.
На чаше той четыре зрим фигуры,
Являющих круговорот натуры.
Кто небо опоясал? Вот вопрос!
Кто знаки зодиака там нанес?
Чьей волей на пути светил небесных
Поставлено двенадцать вех чудесных?
Дамон
Ну, Дафнис, начинай! Как Музы, впредь
Должны и мы поочередно петь.
Деревья зелены. Кругом, в избытке,
Боярышник цветет и маргаритки.
Таков природы здешней произвол,
Что каждой ноте вторит вешний дол
И на поляне голос переливный
Среди цветов находит отклик дивный.
Стрефон
Чтоб Делии красу воспеть я мог,
Струну мне дай, Уоллер, Грэнвилл — слог![7]
Быка молочной белизны я Фебу
Обрек, — да примет он благую требу!
Дафнис
Заклад мой не ягненок, не овца,
Но сердце, что стучит в груди певца!
Да преисполнится язык мой силой,
Как взоры победительные милой.
Стрефон
Я Делию, что подала мне знак
И скрылась, отыскать не мог никак.
Но выдал деву, будто ненароком,
Притворный смех в укрытье одиноком.
Дафнис
Я Сильвию приметил без подруг,
Что убегала, огибая луг.
Но были с парой стройных ног в разладе
Глаза, моля отнюдь не о пощаде.
Стрефон
По золотым пескам теки, Пактол,
И амбру источай, древесный ствол,
В долине По, однако, девы юной
Прекрасней, чем на Темзе, нет в подлунной.
Навек благословенный край избрав,
Овец пасу я среди здешних трав.
Дафнис
Хоть облюбован Элевсин Церерой,
Идалион — прельстительной Венерой,
Дианой — Кинф, но чудо из чудес
Для Сильвии моей — Виндзорский лес!
Стрефон
Струится ливень, и, полны печали,
Цветы поникли, птицы замолчали.
Меж тем улыбка Делии одна
Сиянье небу возвратить вольна,
Вернуть природе прежнее обличье,
Благоуханье роз и пенье птичье.
Дафнис
Ликующей природы ясный день,
Листвы прохладной ласковая сень,
Пригретый солнцем воздух побережный —
Все прелестью дышало безмятежной.
Но Сильвии краса, улыбка, стать
Совсем затмили эту благодать.
Стрефон
Люблю я дол — весной, в предзимье — гору,
Поляну — утром, лес — в полудня пору.
Но Делия уйдет — и лучший дар
Природы вмиг утратишь ты, овчар!
Дафнис
В объятьях пылких Сильвию сжимая,
Осенний спелый плод иль свежесть мая
Припомню я? Полдневный блеск и зной
Иль кроткую зарю в тиши лесной?
Нет Сильвии — не жди весны прихода!
А с ней весна — в любое время года.
Стрефон
В каком краю ветвей раскинут свод,
Что укрывал монарха от невзгод?[8]
Диковинного древа мне названье
Открой — и победишь в соревнованье!
Дафнис
Сначала я задам тебе вопрос:
В какой земле чертополох возрос
И почему над лилией он вскоре
Взял верх и побеждает в каждом споре?[9]
А если мне ответишь ты впопад —
Красавицу возьмешь и мой заклад.
Дамон
Ягненка — Дафнису, Стрефону — чашу!
На том и кончим перепалку вашу.
Блажен хвалу воздавший нимфе той,
Что блещет несказанной красотой.
Блаженна нимфа, если стих похвальный
Слагает ей любовник беспечальный.
Закапал дождь, но жимолости куст —
Укрытье наше: он душист и густ.
А дерн — цветами устланное ложе! —
Благоуханье изливает тоже.
С небес, однако, хлынул дар Плеяд,[10]
Пойдем искать пристанища для стад.

ЛЕТО ВТОРАЯ ПАСТОРАЛЬ, ИЛИ АЛЕКСИС

Д-ру Гарту[11]


Овец курчавых по траве росистой
Алексис гнал вдоль Темзы серебристой.
Шурша листвой, зеленая ольха
Прохладой овевала пастуха.
Гляделся с грустью он в поток зеркальный,
И вскоре замер говор волн печальный,
Когда на участь горькую пастух
Стал со слезами жаловаться вслух.
А стадо бессловесное овечье
Являло состраданье человечье.
И слезы у наяд, ручьев жилиц,
Лились при блеске Зевсовых зарниц.
Для юной Музы критик не суровый,
Вплети мой плющ ты в свой венок лавровый.
Недуг сердец неопытных, мой врач,
Тебе зато не вылечить, хоть плачь!
Спасет от Феба лиственная крона,
Увы, защиты нет от Купидона!
Я зря взываю к тишине лесной:
Лишь Эхо разговор ведет со мной.
Когда моей избранницы бездушье
Терзает сердце бедное пастушье,
Свидетели немые тайных мук —
Прозрачный ключ и густолистый бук.
Ее гордыня и бесчеловечье
С природы добротой в противоречье.
И овцам белорунным свет немил:
Их мучит зной, меня — любовный пыл.
Сжигает буйный Сириус посевы,
Но зимний хлад объемлет сердце девы.
Неся любви неразделенной груз,
В каких краях искать беглянок — Муз?
Не там ли ваш святой приют, богини,
Где Кем иль Айсис льются по долине?
Смотрелся я в прозрачный водоем.
Играл румянец на лице моем.
Зато теперь, отвергнутый, печальный,
Я больше не гляжусь в ручей хрустальный.
Пастух злосчастный, ведал ты в лесу
Любое зелье, пьющее росу.
Но, сердце излечить свое не в силах,
По крайности лечи овечек хилых!
Пускай другой проворный молодец
Сноровистей меня стрижет овец
И славится уменьем холить стадо.
Мне в этом деле первенства не надо.
О, если б Аполлон, пастуший бог,
Чело обвить мне лаврами помог!
— Я имя Розалинды нес по свету.
Возьми, — промолвил Колин, — дудку эту![12]
И отдал мне свою свирель, но в ней
Жила печаль его последних дней.
И нимфа Эхо повторяла в чаще
То имя, что хранил тростник звучащий.
Теперь висит на дереве свирель:
Презрела ты ее простую трель.
Но, будь я птицей пленной, пел бы кряду
Весь день — и поцелуй имел в награду!
Мой стих лесным твореньям по нутру.
Сатиры пляшут под мою игру.
Своим искусством козлоногий блещет,
И Пан его стараньям рукоплещет.
А нимфы, покидая влажный грот,
Подносят мне плоды и в сотах мед.
Наяды, выйдя из кустов прибрежных,
В ладонях держат горлиц белоснежных.
Влюбленных нимф я берегу дары
Для их обворожительной сестры.
А пастухи весь мир благоуханный
Вплели в гирлянду для моей желанной,
И нет на свете прелести иной,
Чем та, что я увидел в ней одной.
Покинув олимпийские чертоги,
Элизиум в лесах находят боги.
Венера и Адонис для забав
Нередко избирали тень дубрав.
А к девственной охотнице Диане
Ласкались в чащах заповедных лани.
О нимфа, молчаливый час любви
Присутствием своим благослови!
Тот мирный час, когда, устав от жара,
С холмов спустилась на ночлег отара,
И пастухи овец пригнали в хлев,
Благослови, о лучшая из дев!
Меж тем колосья золотой пшеницы
В душистые венки вплетают жницы
И на простор полей нисходит мгла.
Звучит Церере в сумерки хвала.
От века змей не видя в нашей роще,
Змея-Любовь, твоей не знал я мощи!
Поит нектаром пчел багряный куст.
Мне сладок лишь нектар любимых уст!
О нимфа! Приведи тебя наитье
В твое давно забытое укрытье,
Где моет мхи, прозрачен и певуч,
В зеленой полутьме звенящий ключ.
Любимая, тебя, в тени древесной,
Зефир дарит прохладою чудесной.
Где легкая твоя пройдет стопа,
Цветов пурпурных там полна тропа.
Будь я — Алфей, была б ты Аретуза![13]
Твой блеск воспеть мне помогла бы Муза,
Чтоб отклик звонкий птичьих голосов
Тебя благословлял в тиши лесов.
Пусть эхом вторят им холмы и гроты
И Геликона горние высоты.
О сладкопевная, тебе одной
Под силу спор с Орфеевой струной!
Твой голос, упоительно звучащий,
Пуститься в пляс дубы заставит в чаще.
Стремнины стихнут бурные окрест,
Вершины гор сойдут с привычных мест.
Летящий со скалы поток отвесный
Мгновенно смолкнет, слыша звук небесный,
И, став подобьем каменных громад,
Замрет громокипящий водопад.
Меж тем коровы, ручейка журчаньем
Привлечены, спешат к нему с мычаньем.
Избавившись от зноя, овцы пьют.
Прохлады полон их ночной приют.
О боги! Нет ли от любви лекарства,
Чтоб оградить нас от ее коварства?
Лучей багрянец в океан клоня,
Их остудило там светило дня.
Я днем пылал, а ночью пламень лютый
Был нестерпимей с каждою минутой!

ОСЕНЬ ТРЕТЬЯ ПАСТОРАЛЬ, ИЛИ ГИЛАС И ЭГОН

М-ру Уичерли[14]


Гилас и Эгон, прислонившись к буку,
Поют, кляня любви неверной муку.
И Делии с Доридой имена —
Та вероломна, эта холодна —
Звучат печально в роще, в день осенний,
Когда желтеют лиственные сени.
Гилас и Эгон, стих ваш я хочу
Пересказать, но мне не по плечу
Без Мантуанских нимф.[15] Дозвольте, боги,
Мне попросить у них святой подмоги.
Тебе "девяткой" дан волшебный дар,[16]
И Плавта мудрость, и Менандра жар.
Ты одарен Теренция искусством
И юмора неистощимым чувством.
Задор в тебе доселе не угас.
Твои сужденья восхищают нас.
И безыскусной страсти с простодушьем
Смешенье в сердце видишь ты пастушьем.
Но таинство ежевечерних треб
Свершает облаченный в пурпур Феб.
В курчавой пене облаков пушистых
Теперь не счесть прожилок пламенистых.
И песнопеньем горестным Гилас
Холмы тревожит в этот мирный час:
— Ты Делии мой вздох благоговейный
Снеси, Зефир, посланец тиховейный!
Так жалуясь, призвать стремится вновь
Тоскующая горлица любовь!
Я весь во власти своего злосчастья:
Не вижу ни надежды, ни участья.
Здесь листья лип оделись желтизной.
Давно ль они нам тень дарили в зной?
В тиши лесов хранит безмолвье птичий
Народ, презрев свой певческий обычай.
Утратив аромат, хоть слезы лей,
Поникли нежные цветы лилей.
Ты Делии, Зефир мой дивнокрылый,
Немедля отнеси мой вздох унылый!
Редеет сень широкошумных лип,
И горько слушать голых сучьев скрип.
Нам увяданья вид печалит взоры,
И немота сковала птичьи хоры.
Для двух сердец разлука в эти дни
Воистину небытию сродни.
И, вспоминая Делии объятья,
Лугам, полям, лесам я шлю проклятья,
Препоны и препятствия кляну:
У них моя любимая в плену!
Но можно ли сулить, поддавшись гневу,
Цветам увянуть и засохнуть древу?
О Делия, по мне, усеян будь
Лилеями душистыми твой путь!
Пускай гирлянды алых роз, в дубравах,
Повиснут на ветвях дубов корявых.
Пусть амбра из тернового куста
Сочится, благовонна и густа.
Да не умолкнет Филомелы пенье,
Не прекратится ветра дуновенье,
И не иссякнет звонкая струя,
Пока во мне жива любовь моя.
Чем пастухам в долине ключ кристальный,
Чем землепашцам отдых беспечальный,
Чем птицам — высь и пчелам — цвет полей,
Мне дивный образ твой стократ милей.
— О Делия! — взываю на потеху
Прибрежных скал насмешливому эху.
Но что со мной? Ужель поддался ум
Блаженному соблазну сладких дум?
А Делия — не плод воображенья —
Идет ко мне! Ее телодвиженья
И поступь узнаю: приметы те,
Что свойственны стыдливой красоте.
Свободен будь, Зефир, от жалоб томных,
Посланий скорбных, воздыханий скромных!
Тут Эгон смело первый звук берет,
И Виндзор восхищает, в свой черед.
А стих, внушенный Музой, как известно,
Ей будет и самой прослушать лестно.
— На зов плачевный, до прихода тьмы,
Откликнитесь, о Виндзора холмы, —
Взывает сердце скорбное пастушье,
Что ранило Дориды криводушье.
Здесь горные вершины поднялись
Со дна долин в заоблачную высь.
А по лугам бегут, сгущаясь, тени,
И вьются вдалеке дымки селений.
С полей плетется подъяремный скот.
Огни заката гасит небосвод.
Был наш приют под сенью осокори,
На чьей коре обеты милой вскоре
Я вырезал, когда, любви полна,
Гирляндой ветви обвила она.
Цветы увяли, время стерло с древа
Любви обеты, что давала дева.
На зов плачевный, до прихода тьмы,
Откликнитесь, о Виндзора холмы!
Как видно, такова вещей натура:
Над хлеба изобильем блеск Арктура,
Багрянец ягод в роще золотой,
На ветке плод румяный, налитой.
Набухли соком винограда кисти.
О боги, я не вижу в том корысти:
Круговорот природы в силах вновь
Все возродить, но только не любовь!
Меня бранят и вслух, и втихомолку:
— Где плох пастух, пожива будет волку!
Что проку, если стадо я стерег,
А сердца своего не уберег?
Великий Пан спросил меня: — Какая
Тебя смутила сила колдовская? —
Ответил я: — О бог лесов и рощ!
Я встретил взор, таящий эту мощь.
Уйти бы мне от всех живых и сущих,
От пастухов, овец, полян цветущих.
Влечет меня Любви жестокий мир,
Где властвует коварный мой кумир.
В неведомых горах тебя, волчица,
Вскормила и взлелеяла тигрица.
О бурь, громов и пламени сестра!
Тебя извергла Этна из нутра.
О Виндзора холмы! На стих прощальный
Услышу ли ваш отклик беспечальный?
Прости, лесов торжественная сень!
Прости, и солнце дня и ночи тень!
С утеса кинусь я, чтоб мук душевных
Не знать и не слагать стихов плачевных.
Столь складно пели Эгон и Гилас!
Алмазная роса ласкала глаз,
А тени удлинились, и, при этом,
Алело небо уходящим светом.

ЗИМА ЧЕТВЕРТАЯ ПАСТОРАЛЬ, ИЛИ ДАФНА

Памяти миссис Темпест[17]


Лисидас
Тирсис, напева твоего звучанье
Пленительней, чем родника журчанье,
И мелодичней, чем теченье рек,
Что плавно омывают сонный брег.
Спят овцы в одеянье тонкорунном.
Покуда дремлет мир в сиянье лунном,
И племя птичье не звенит в лесу,
Воспой величье Дафны и красу!
Тирсис
В лесу, что был зеленым и тенистым,
А нынче серебром сверкает льдистым,
Займу я у Алексиса рулад:
Своей свирелью он скликал дриад.
Учиться столь певучим переливам
Велела Темза всем плакучим ивам.
Лисидас
О боги, да прольется на поля
Дождей обилье, урожай суля!
Сказала Дафна: "Вкруг моей гробницы
Вы пойте, пастухи!" Я плетеницы
Из лавра тотчас для нее совью,
А ты веди мелодию свою.
Тирсис
Покиньте, Музы, свой ручей зеркальный,
Венок сплетите, нимфы, погребальный!
Пусть миртами засыплет слез поток
Эрот, Киприды плачущий сынок.
Когда Адонис умер, лук ненужный
Сломил Амур, с богинь любимцем дружный.
И нынче преломил он лук святой:
Любовь без Дафны стала сиротой!
Печаль свою на камне он могильном
Златой стрелой излил в стихе умильном:
"Натура, плачь! Изменчив белый свет.
Нет в мире Дафны — и любви в нем нет!"
Красот природы такова превратность,
Что туч гряда затмила дня приятность!
Роняют ветви частый жемчуг слез
На те засохшие венки из роз, —
Дань уваженья, восхищенья, чести, —
Что с ней цвели и с ней увяли вместе.
К чему в природе ждать весны примет,
Когда ни Дафны, ни красот в ней нет?
Овечье стадо корм отвергло злачный,
Телицами забыт родник прозрачный.
И стаи лебединой голоса
О Дафне грусть уносят в небеса,
Как будто среброкрылой птицы участь
Оплакивает скорбная певучесть.
И, нраву своему наперекор,
Безмолвствует в пещере эхо гор.
Лишь имя Дафны с грустью необычной
В горах звучит, как отклик мелодичный.
Ночные не сияют небеса.
На сонный дол не падает роса,
И, раскрывая лепестки спросонья,
Цветы не изливают благовонья.
— Куда девался ароматов пир? —
Осиротелый сетует Зефир
И не приносит на крылах волшебных
Полей благоуханья многохлебных.
Свой фимиам утратил пестрый луг.
Порожняя пчела жужжит вокруг,
Но не находит сладостного дара:
Где Дафны нет — не может быть нектара!
И жаворонок, в небесах паря,
Не внемлет ей, когда взойдет заря.
И птицы на ветвях, с благоговеньем,
Не станут упиваться Дафны пеньем.
Поток не перестанет вдруг журчать,
Чтоб музыке пленительной звучать.
Теперь свирель с тоскою молвит лире:
— Не стало Дафны — музыки нет в мире! —
Прошелестел деревьям ветерок,
Что отнял Дафну беспощадный рок.
Листва о Дафны жребии печальном
Пролепетала всем ключам кристальным.
Стал буйным бег доселе тихих рек,
Что слезной влагой заливали брег.
— О Дафна, скорбь и слава наша! — с грустью
Шептали волны, устремляясь к устью.
Но чудо! Вот она восходит ввысь,
Туда, где хоры звездные зажглись.
Там вечное блаженство и отрада,
Дубрав зеленых сень, полей прохлада.
О Дафна, лучшая среди богинь!
Ты взором благосклонным нас окинь,
Меж амарантов пурпурных покоясь
Иль в травах луговых бродя по пояс.
Лисидас
Все слушает печальной Музы глас,
Как Филомелу в сумеречный час,
Когда Зефир уже дремотой дышит,
Но сонную листву еще колышет.
А я готов заклать, под стать жрецу,
Богине нашей тучную овцу.
Пусть имя Дафны льет свой свет чудесный,
Подобно солнцу в синеве небесной.
Тирсис
Над нами властен времени закон.
Нам бедствия приносит Орион.[18]
Природа, увядая и хирея,
Едва жива в объятиях Борея.
Прощайте, Дафна, Музы и стихи!
Прощай, любовь, прощайте, пастухи!
Прощайте, горы, долы, рощи, реки,
И ты, лесной народ, прощай навеки!

Виндзорский лес{2}

Non injussa cano: Те nostrae, Vare, myricae,

Те Nemus omne canet; nec Phoebo gratior ulla est

Quam sibi guae Vari praescipsit pagina nomen.[19]

Virg., Ecl. VI, 10-12
Высокочтимому лорду Джорджу Лэндсдауну


Твой лес, о Виндзор, твой зеленый кров
И королей и муз принять готов;
Тебе мой стих. Лесных прошу я дев
Озвучивать ручьями мой напев.
О музы! Грэнвилл ждет, а где же дар?
Неужто Грэнвилл недостоин чар?
Отрадный мы утратили Эдем,
Но в песнях он, зеленый, ведом всем;
Изволь мне, Музы, грудь воспламенить,
Дабы с Эдемом Виндзор мне сравнить.
Вот холм и дол, вот лес, вот гладь воды,
И между ними видимость вражды,
Но мнимый хаос взору говорит
О том, что здесь гармония царит;
В различиях мы видим лучше строй
Там, где стихии ладят меж собой.
Здесь листья чередуют свет и тень,
Отчасти только допуская день;
Так нимфа, обожателю в ответ,
Не говорит порой ни "да", ни "нет".
Одна к другой там тени могут льнуть,
Друг друга норовя притом спугнуть;
Плывут над рыжим лугом облака,
И виден синий холм издалека.
Здесь вся в пурпурном вереске земля,
Там дальше плодородные поля,
Средь пустоши угрюмой острова,
Где высятся хлеба и дерева.
Пусть амброй похваляется Восток,
Где в деревах благоуханный сок,
Британский дуб зовет британских Муз;
Приносят нам дубы ценнейший груз.
Олимп в неувядаемой красе,
Где собираться любят боги все,
Едва ли краше скромных этих гор,
Где для богов раздолье и простор;
Ты посмотри: здесь Пан — хранитель стад,[20]
Плодам Помоны радуется сад;[21]
Румяной Флоре все цветы к лицу,
Церера урожай сулит жнецу;[22]
Промышленность в долинах расцвела;
При Стюартах богатствам нет числа.
Однако та же самая страна
Была пустынна в прошлом и мрачна;
Как хищный зверь, закон тогда был дик,
И не было спасенья от владык:
Присвоили бы даже небеса,
Опустошая воды и леса;
И зверь бежал неведомо куда,
И люди покидали города;
И кто бы на чужбину не бежал,
Когда тиран стихиям угрожал?
Напрасно прораставшее зерно
Согрето было и орошено;
Селяне видят свой напрасный труд
И средь полей голодной смертью мрут.
Одна и та же казнь могла постичь
Убийцу и охотника на дичь,[23]
Которую откармливал тиран,
На голод обрекая поселян.
Был дерзкий Нимрод, истинный злодей,[24]
Безжалостный охотник на людей;
Так, словно дичь, преследовал врагов
Норманн, вооруженный до зубов;[25]
Царило запустение в домах,
И в храмах, и в полях, и на холмах;
На улицах густели сорняки,
В святилищах свистели сквозняки;
Средь бывших городов и деревень
Плющ на развалинах топтал олень;
Лис рыскал средь зияющих могил,
На хорах ветер воющий царил.
Народом проклят, лордов запугав,
Властитель тешил свой преступный нрав,
Своим жезлом железным потрясал,
Как будто Сам Господь — его вассал;
Так превзошел жестокостью тиран
И варваров саксонцев и датчан.[26]
Везде непогребенные тела
И нет голодным хищникам числа;
Затравленный судьбою наконец,
В добычу превращается ловец;
Копье сжимая, раненый лежит,
И кровь из ран горячая бежит;
Впоследствии без гнева короли
Смотрели, как селения росли;
Стада паслись, прославив мирный край,
И на песках был собран урожай;
Лес в изумленье на зерно глядел,
И радовался втайне земледел;
В Британии Свобода — Божество,
И для нее настало торжество.
Охота смелых юношей влечет,
В чьих жилах кровь горячая течет;
В дубравах может ловчий преуспеть;
Трубите в рог, раскидывайте сеть!
Когда развеет осень летний зной,
В полях для куропаток рай земной;
Тогда, свою вынюхивая цель,
Бежит перед охотником спаньель,
Которого чутье не подведет:
Собака стойку делает и ждет;
Не успевает, впрочем, дичь взлететь:
Врасплох беспечных застигает сеть.
Так, если в бой вступает Альбион,
Его сынами город окружен;
Не чают осажденные беды,
Но все тесней смыкаются ряды,
И наконец врасплох захвачен враг:
Над городом британский реет флаг.
Смотри! Над папоротником фазан
Едва взлетел, восторгом обуян,
И сразу прерван радостный полет:
Губительная рана больно жжет.
Ах, с красотой расправа коротка!
Что ненаглядный пурпур гребешка,
И зелень перьев, и раскраска крыл,
Когда сражен золотогрудый был?
Хоть мокрый небосвод бывает хмур,
Охоте не препятствует Арктур;[27]
По заячьему следу гончих мы
Пускаем во владениях зимы,
Верны себе среди пустынных нив,
Животных на животных натравив.
Добычу зимний лес ружью сулит,
Когда мороз деревья убелит;
На голых ветках стаи голубей,
На кочках кулики; знай только бей;
И ствол ружейный вровень со зрачком,
И под морозным небом слышен гром;
Взлетает чибис, только в тот же миг
Безжалостный свинец его настиг;
Жизнь жаворонка в воздухе навек,
Лишь тельце подбирает человек.
Весною ясной, в трепетной тени
В прохладе влажной долго длятся дни.
И терпеливый занят рыболов,
Наладил он крючок без лишних слов,
За пляшущим следит он поплавком,
С причудливой добычею знаком;
Различно населенье наших вод;
И яркоглазый окунь там живет,
Серебряные водятся угри,
Карп, чьи чешуйки в золоте зари;
Там в красных крапинках форель видна,
Там рыщет щука, вечно голодна.
Рак с Фебом воцарились в небесах,[28]
И снова юность буйствует в лесах;
Охота будит вновь лесную тень,
И поднят псом стремительный олень;
Напряжены все жилы скакуна,
Копытами земля возбуждена;
Шагнул — и сразу мили пересек,
Минуя много троп, холмов и рек;
Ты видишь, юность не страшится круч,
В кустах и в долах бег ее могуч;
И всаднику скакун летучий рад,
Земля как будто катится назад.
Пускай Аркадия была всегда
Охотницей бессмертною горда,[29]
Бывала здесь монархиня одна,
Которая богине той равна;[30]
Лес во владенье королеве дан,
Хоть ей подвластен даже океан.
И древнюю Диану Виндзор влек;
Он от нее, казалось бы, далек,
Но видели, как бродит здесь она,
Воздушной пустотой окружена,
Со свитой девственных своих подруг
И как серебряный сияет лук.
Одна из нимф Лодоною звалась
И от тебя, о Темза, родилась
(Так что твою прекраснейшую дщерь
Навеки воскрешает песнь теперь).
Богиню отличал от нимфы той
Лишь полумесяц бледно-золотой,
И нимфа, видя в любящем врага,
Носила пояс и была строга;
У нимфы был колчан, и стрелы в нем;
Она владела луком и копьем.
Преследуя дичину как-то раз,
От похотливых не укрылась глаз;
Увидел Пан ее и воспылал,
Красавицы бегущей пожелал.
Так быстро мчаться вряд ли бы могла
Голубка, улетая от орла,
Такую прыть едва ли бы обрел
В погоне за голубкою орел,
Как нимфа, за которой бог бежал,
Как бог, который нимфе угрожал;
У нимфы все сжимается в груди;
Шаг ненавистный слышен позади.
Тень жуткая уже прильнула к ней
(К закату тень становится длинней),
Дыханье бога шею нимфе жжет.
Беглянку кто теперь убережет?
Напрасно Темзу призывала дочь,
Диана тоже не могла помочь;
И вырвалась у загнанной мольба:
"О Цинтия![31] Ты видишь: я слаба;
Меня к моим родным теням верни,
Чтоб лепетать и плакать мне в тени".
Сказала дева и в слезах спаслась,
Потоком серебристым разлилась,
Чья девственно прохладная вода
Лепечет, плачет и бежит всегда,
Нося прозванье нимфы, чья краса
Очаровала здешние леса,
И прибавляет Цинтия к волнам
Небесную слезу по временам;
И в этом зеркале находит взор
Небесный свод и склоны ближних гор;
Лесная даль в том зеркале жива,
Трепещут, расплываясь, дерева;
Сливаются стада с голубизной,
Поток раскрашен зеленью лесной;
Так, отразив леса и облака,
Впадает в Темзу тихая река.
О Темза, матерь всех британских рек,
Была горда лесами ты весь век;
Твои дубы — надежный наш оплот;
Распознается в них британский флот.
Тобою одарен, к тебе щедрей
Нептун, суровый властелин морей.
Нет в мире чище и светлее рек,
Прекрасен тот, прекрасен этот брег;
Пускай небес чарующих своих
Достойна По, где нежный слышен стих,
Ты тоже не стыдишься берегов,
Где Виндзор твой — приют земных богов:
И звездам в небесах не заблистать
Земным твоим красавицам под стать;
И, кажется, Юпитер был бы прав,
Твой холм, а не Олимп седой избрав.
Тот счастлив, кто в краю своем родном
Возлюблен государем и двором;
И счастлив тот, кто Музою любим
И может любоваться краем сим,
Кто, радостей домашних скромный друг,
Занятья чередует и досуг.
Он знает в травах толк, и он здоров
От полевых и от лесных даров;
Использует целебный дух цветка
И минерал, таинственный пока;
Он изучает бег небесных тел,
Пытается постигнуть их предел,
Листает книги древних мудрецов,
Внимательный к совету мертвецов;
Обдумывает он в лесной тиши
Долг мудрой, добродетельной души
Перед несчастными, перед собой,
Перед природой и перед судьбой;
Он пристально глядит на небосвод,
Свой звездный устанавливая род;
Как бы бессмертным верит он глазам:
Жилище наше истинное там.
Отчизне мудрый Трамбел послужил;
Счастливый, на покое так он жил.
О Музы! Вам душа моя верна
И вашими восторгами полна;
Пускай меня волшебный ваш полет
В зеленый лабиринт перенесет;
Холм Купера увидеть мне пора,[32]
Где ваша продолжается игра
(Холм Купера, где веют ветерки,
Лелея ваши вечные венки);
Среди священных рощ блуждать бы мне,
Где звуки замирают в тишине;
Среди теней свой продолжая путь,
Поэтов не могу не помянуть;
Здесь Денем начал том стихов своих,
Здесь Каули сложил последних стих;[33]
Неужто кто-нибудь из них забыт?
О них река торжественно скорбит.
Здесь, умирая, каждый лебедь пел;
Здесь лиры на ветвях, здесь наш предел.
С тех пор как нет небесных голосов,
Замолкла музыка в тени лесов.
Кто петь посмел там, где была слышна
Божественного Каули струна,
Где Денем пел? Какой поэт воскрес?
Неужто Грэнвилл так чарует лес?
Милорд, у вас во власти красота!
Верните муз на прежние места,
Чтобы цветами сцены размечать
И зеленью бессмертной лес венчать,
Чтобы приблизить башни к небесам,
Чтобы в стихах вознесся Виндзор сам,
Прибавив к блеску прежнему аккорд,
На что способны только вы, милорд!
И знатный Сэррей, Грэнвилл прошлых лет,[34]
Здесь разъярился в чаянье побед;
Поэт и грациознейший танцор,
Умел он дать копьем врагу отпор:
Его струны коснулся Купидон,
Любовью возвестив ему закон;
Царила Джеральдина здесь тогда,[35]
Сияя, как небесная звезда.
А может быть, воспеть нам королей,
Которым Виндзор был всего милей,
А может быть, воителей, чей прах
Покоится на здешних берегах?
В своих стихах воспой, британский бард,
То, что свершил великий Эдуард,[36]
И в песнопеньях ты превознеси
Прославленную битву при Креси,[37]
Для наших и для будущих времен
Воспой паденье вражеских знамен;
Пусть Франция всегда в стихе своем
Английским будет ранена копьем.
Ты Генриха злосчастного оплачь,[38]
Сумей воспеть величье неудач;
И мрамор над страдальцем весь в слезах,
Почти что рядом Эдуарда прах;[39]
Того, кому был тесен Альбион,
Вмещает склеп, где вечно длится сон;
Почиют и властители в гробу,
С подвластными деля свою судьбу.
Для англичан гроб Карла вечно свят[40]
(Пусть даже времена его таят).
О, горе! Сколько бедствий перенес
Ты, Альбион, и сколько пролил слез!
Кровавый бой вели твои сыны,
Твои соборы были сожжены;
Триумф бесславный и позорный шрам
Завещан был усобицею нам;
Сказала Анна:[41] "Прекратим раздор!" —
И мир царит в Британии с тех пор.
Как только время мирное пришло,
Седая Темза подняла чело;
И в золоте сияли волоса,
С них капала прозрачная роса;
На урне у нее, нетороплив,
С приливом чередующий отлив,
Всплыл месяц, чтоб сияющим рогам
Рассыпать золото по берегам;
И окружен сородичами трон,
Всегда предотвращавшими урон;
Те, кто прозванье в прошлом дали ей,
Близ Темзы Тейм и Айсис всех видней;
Вот Кеннет, где проворные угри,
Вот Лоддон в зелени ольхи, смотри!
Кто в островах, как в россыпи цветной,
Кто с меловою, млечною волной;
Вот Вэндэлис, чья глубина светла;
Вот Ли: осока там всегда росла;
Поток угрюмый прячется в туман,
В потоке молчаливом кровь датчан.
И в мантии зеленой, как волна,
На урну опершись, озарена,
Богиня Темзы устремила взор
На башни Виндзора и на собор;
И ветры перестали дуть вдали,
Лишь воды мимо берега текли;
Рекла: Да здравствует священный мир!
Он к славе Темзы приобщил эфир.
Пусть созерцает Тибр бессмертный Рим,
Пусть Герм прославлен золотом своим,[42]
Пускай с небес течет обильный Нил,
Чтоб он и впредь сто государств кормил,
Вся слава рек теряется во мне,
Как воды в океанской глубине.
Пусть блещет сталь на волжском берегу,
Пусть лесом копий Рейн грозит врагу,
Пусть рабской ратью хвастается Ганг,
Мир возвожу я в наивысший ранг.
Британской кровью Эбро и Дунай
Вновь не окрашу — что мне дальний край!
Здесь для сынов Британии судьба —
Пасти стада или растить хлеба;
В империи моей тенистой вновь
Пускай лишь на охоте льется кровь;
Пусть горн молчит, пускай трубят рога;
Пусть бьют зверей и птиц, а не врага.
Смотрите! Вилла выше с каждым днем,
И тень длинней на хрустале моем;
Смотрите! Рядом с храмом новый храм;
Вот что сегодня мир дарует нам.
Мы явственно Уайтхолл новый зрим;[43]
Два города склонились перед ним.
Там для народов разных и племен
Грядущий жребий будет возвещен,
Чтоб на поклон со временем пришли
К британской королеве короли.
Деревья, Виндзор, твой лесной народ,
Моих могучих не минуют вод;
Им предстоит британский крест и гром
Нести на лоне моря голубом;
Испытывать полярные моря
Там, где сполохи в небе как заря;
И южные изведать небеса,
Где пряный ветер дует в паруса;
Пусть каплют ароматы для меня,
Коралл краснеет, смелого маня;
Мне — жемчуг драгоценный из глубин,
Мне — золото и рдеющий рубин,
Мне, Темзе, для союзов и для встреч,
Для рода человеческого течь;
Былому представленью вопреки
Моря соединят материки;
Увидит нашу славу край земли,
И Новый Свет пошлет к нам корабли;
Причалят неуклюжие суда,
И люди в перьях явятся сюда;
Раскрашенных вождей заворожит
И наша речь, и необычный вид;
Мир, торжествуй ты в наши времена,
Чтобы исчезли рабство и война;
Пускай плоды индеец в рощах рвет
И со своей возлюбленной живет;
Пусть королевский род в Перу царит,
А Мехико пусть будет златом крыт;
Прогоним же с лица земли вражду,
И пусть она господствует в аду,
А с ней гордыня, горе, гнев и гнет
Железных удостоятся тенет;
И мстительности тоже место там,
Где бывшее оружье — ржавый хлам;
Палач лишится силы там своей,
Узнает зависть яд своих же змей;
Там не на что сектантству притязать,
А фуриям там некого терзать.
О песня! Наш кончается полет,
Век золотой на Темзе настает.
Стих Грэнвилла, богами вдохновлен,
Открыл завесу будущих времен;
Смиренная внушила Муза мне
Песнь о цветах и лесе в той стране,
Куда голубка мира принесла
Оливу, чтобы та произросла;
И пусть пройдет мой беззаботный век
Среди пустых похвал и сладких нег,
Не лучше ли, когда бы в тишине
Внимал пастух моей лесной струне?

Опыт о критике{3}

I

Не часто блещет мастерством пиит,
Равно и критик, что его хулит;
Однако лучше докучать стихом,
Чем с толку сбить неправедным судом.
Немало многогрешных там и тут,
Один скропает — десять оболгут;
Разоблачит себя невежда сам,
Коль пристрастится к виршам иль к речам.
Сужденья наши как часы: чужим
Никто не верит — верят лишь своим.
Талантом редкий наделен поэт,
У критика нередко вкуса нет;
А их должно бы небо одарить —
Всех, кто рожден судить или творить.
Пусть учит тот, кто сам любимец Муз,
И тот хулит, чей не испорчен вкус.
Не правда ли, влюблен в свой дар пиит?
С пристрастием и критик суд творит.
Все ж большинство, коль правду говорить,
Способно трезво мыслить и судить;
В таких умах природный брезжит свет;
Чуть контур тронь — означится портрет.
Но как неверно взятый колорит
В рисунке точном форму исказит,
Так псевдообучение весьма
Губительно для здравого ума.
Тот бродит в лабиринте разных школ,
А тот — с большим апломбом, но осел.
Они, пытаясь умниками стать,
И здравый смысл готовы потерять;
Тогда им служит критика щитом,
И вот горят, орудуют пером
Кто может и не может, пишет всяк,
Озлобленный, как евнух или враг.
У дурня зуд осмеивать людей,
Желает он казаться всех умней;
Так Мевий назло Фебу не писал,[44]
Как досаждает всем такой нахал.
Побыв в поэтах, наши остряки
Шли в критики, а вышли в дураки.
Иной — и туп, и в судьи не прошел,
Ну точно мул — ни лошадь, ни осел.
Наш остров полузнаек наплодил
Не меньше, чем личинок нильский ил;
Не знаю, право, как назвать их род,
Ни то ни се, сомнительный народ;
Их сосчитать не хватит языков
Неутомимых наших остряков.
Но вправе имя критика носить,
И славу петь, и сам ее вкусить
Лишь тот, кто меру сознает всего:
Таланта, вкуса, знанья своего,
Кому не служит аргументом брань,
Кто зрит, где ум, где дурь и где их грань.
В Природе должный есть предел всему,
Есть мера и пытливому уму.
Коль море где-то сушу захлестнет,
То где-то встанут острова из вод;
Когда же память душу полонит,
Для разуменья будет путь закрыт;
А жаркие фантазии придут —
И памяти виденья пропадут.
Лишь часть науки — гения удел;
Хоть ум стеснен — искусству где предел?
А зачастую нам дана во власть
Не часть науки, но лишь части часть.
Лишимся мы всего, как короли
В погоне за куском чужой земли;
В своем бы деле каждый преуспел,
Когда бы это дело разумел.
Природе следуй; так сужденье строй,
Как требует ее извечный строй.
Она непогрешима и ясна,
Жизнь, мощь, красу придать всему должна,
Наш свет, предмет всех помыслов и чувств,
Исток, мерило и предел искусств.
Искусство обретает всякий раз
В Природе матерьял свой без прикрас.
И плоть тогда жива и хороша,
Когда ей силу придает душа,
Ее питает, мускулы крепит;
Невидима, но видимо творит.
Кто одарен, тот хочет одного:
Чтоб все служило гению его;
Талант и рассудительность порой
Питаются взаимною враждой,
А, по идее, жить они должны
Согласной жизнью мужа и жены.
Не шпорь Пегаса — только направляй;
Удерживай уздой, не распаляй;
Скакун крылатый словно кровный конь:
Замедлишь бег — взыграет, как огонь.
Открыты эти правила давно,
Не следовать им было бы грешно,
Сама Природа в них заключена,
Природа, что в систему сведена.
Природа как свобода: тот закон
Ее стеснил, что ею же рожден.
Эллада нам урок преподает:
Когда сдержать, когда стремить полет;
Нам показала, как ее сыны
Добрались до парнасской вышины;
Зовет и остальных по их пути
Идти, чтобы бессмертье обрести.
Примерами титанов рождены
Все мудрые заветы старины,
Открыло грекам их же мастерство
Установленья неба самого.
А критик разжигал в поэте пыл,
Резонно восторгаться им учил;
Служанкой Музы критика была,
Ее принаряжала, как могла,
Дабы казалась госпожа милей.
Теперь иные нравы у людей.
Для тех, кого отвергла госпожа,
Бывает и служанка хороша;
На бардов поднял их же меч зоил,[45]
Не терпят люди тех, кто их учил.
Так, вызубрив прескрипты докторов,
Аптекарь роль врача играть готов,
Предписывает, лечит — и притом
Врача же обзывает дураком.
Тот, нахватавшись разной чепухи,
Дает рецепты, как слагать стихи;
А тот грызет страницы древних книг
(Ни моль, ни время так не портят их);
Иные, вовсе не вникая в суть,
Ученостью стремятся щегольнуть;
Другие так сумеют объяснить,
Что исчезает всякой мысли нить.
Но если кто решил судьею стать,
Тот должен древних превосходно знать:
Характер, коим обладал поэт,
Его труды, их фабулу, сюжет,
И понимать, вживаясь в старину,
Его эпоху, веру и страну.
Кто в этом совершеннейший профан,
Тот будет не судья, а критикан.
Гомера с наслажденьем изучай,
Днем прочитал, а ночью размышляй;
Так формируя принципы и вкус,
Взойдешь туда, где бьет источник Муз;
И стих сопоставляя со стихом,
Вергилия возьми проводником.
Когда Марон с подъемом молодым
Задумал труд — бессмертный, как и Рим,[46]
Казалось — кто и что ему закон,
Лишь из Природы жаждал черпать он;
Но, в дело вникнув, прочим не в пример,
Открыл: Природа — это сам Гомер.
И дерзкий план теперь уже забыт,
Теперь канон строку его стесни,
Как если выверял бы Стагирит.[47]
Каноны древних принимай в расчет,
Кто верен им — Природе верен тот.
Но даже точных предписаний свод
Предусмотреть не может всех красот,
Нередко счастье помогает тут,
Венчающее хлопотливый труд.
Поэзия как музыка; она
Невыразимой прелести полна,
Здесь не научит метод никакой,
Все мастерской решается рукой.
Где в правилах означился пробел
(Все правила имеют свой предел),
Там допустимо вольностью блистать,
И вольность может предписаньем стать.
Стремясь дорогу ближнюю найти,
Пегас свернет с обычного пути
И, преступив известного черту,
Неведомую сыщет красоту;
Еще умом ее мы не поймем,
А уж во власть ей сердце отдаем.
Природа так же действует на нас:
Когда привык уже к равнинам глаз,
Глубины бездн или громады гор
Неудержимо привлекают взор.
Так вдохновенно согрешит талант,
Что возмутится разве лишь педант.
Да, нарушали древние канон
(И короли обходят свой закон),
Но, современник, ты остерегись!
А посягнув, смотри — не оступись;
Пусть в этом будет крайняя нужда,
И прецеденты припаси тогда.
Иначе честь и имя отдадут
Немилосердной критике на суд.
Такую вольность мастера сочтет
Иной, у древних даже, за просчет;
Но посмотри все в целом и поймешь,
Что вовсе то не промах и не ложь.
Ужасно искажаются черты,
Когда вблизи картину смотришь ты,
Но издали она являет вид,
Который красотой тебя пленит.
Умелый вождь, полки бросая в бой,
Не поведет их строем за собой,
По обстановке будет поступать,
Скрывать всю силу, даже отступать.
Такой прием отнюдь не ложный шаг,
Не поступает мастер как простак.
Не вянут лавры древних. Их алтарь
Недостижим для скверны, как и встарь;
Его не одолели до сих пор
Ни пламена, ни зависти напор;
Ему ни разрушения войны,
Ни паутина века не страшны.
Смотри: любой ученый муж кадит!
Внимай: на всех наречьях гимн звучит!
И каждый пусть своею похвалой
Пополнит этот общий хор людской.
Так торжествуйте, барды! Ваш удел —
Стяжать бессмертье славой ваших дел!
Ее лишь приумножили века —
Так, с гор стекая, ширится река;
И нации, которые грядут,
С восторгом имя ваше назовут,
И мир уж аплодирует тому,
Что только предстоит открыть ему!
О, если вдохновил бы Эмпирей
Последнего из ваших сыновей
(На слабых крыльях вслед вам он парит,
Горит, читая, но, дрожа, творит),
Тогда глупца он поучить бы мог
Тому, что пустомелям невдомек:
Пленяться выдающимся умом
И быть не столь уверенным в своем!

II

Ничто не в силах так нас ослепить,
Так часто в заблуждение вводить
И с толку сбить совсем в конце концов,
Как спесь — беда обычная глупцов.
Безлюдно там, где правят ум и честь,
Но в царстве спеси подданных не счесть.
Как газом наполняются тела
У тех, чья плоть бескровна и дрябла,
Так полон спеси человек пустой,
Тот, кто всегда доволен сам собой.
Когда рассеет разум эту тьму,
Свет истины откроется ему.
Своих пороков мы не сознаем,
Лишь от других о них мы узнаем.
И полузнайство ложь в себе таит;
Струею упивайся пиерид:[48]
Один глоток пьянит рассудок твой,
Пьешь много — снова с трезвой головой.
Воспламеняет нас искусства свет,
Нас обольщает Муза с юных лет,
Когда мы можем воспринять легко
Лишь близкое, не видя далеко;
И лишь поздней, не сразу и не вдруг
Поймем, как бесконечен мир наук!
Так, покоряя Альпы, мы идем
Нелегким и обманчивым путем:
Преодолев долины и леса,
Мы думаем, что вторглись в небеса,
Что более не встретятся снега,
Что первые вершины, облака
Последними являются — и вдруг
Громады Альп опять встают вокруг,
И поражают наш усталый взор
Все новые холмы и цепи гор!
Творение оценит верно тот,
Кто замысел писателя поймет.
Все в целом зри; выискивать грехи
Не стоит, если хороши стихи,
Передают они Природы суть,
И восхищеньем пламенеет грудь;
Дарованных нам гением услад
Ужели слаще критиканства яд?
Но песни бесталанного певца
Не могут волновать ничьи сердца;
Их приглушенный и холодный тон
Наводит скуку и ввергает в сон.
Пленит в искусстве и в Природе нас
Отнюдь не частность — не губа иль глаз;
Мы постигаем красоту вещей
В гармонии, в единстве их частей.
Великолепный храм когда мы зрим
(То чудо мира и твое, о Рим),[49]
Он не отдельной частью нас дивит,
Он в целом весь являет дивный вид;
Не ширина, длина иль высота —
Чарует всей постройки красота.
Скажи, какой непогрешим поэт?
Таких не будет, не было и нет.
В творение свое любой пиит
Не больше, чем задумал, воплотит;
Уменье есть и средства хороши —
Ему рукоплещи от всей души;
За мелкие просчеты не ругай,
Ошибкой меньшей — больших избегай.
Гнушайся правил, что дает педант;
На мелочь не разменивай талант;
Тем, кто всецело в мелочи залез,
Деревья загораживают лес;
О принципах шумят, а пустяки
Их привлекают — ну и чудаки!
Припомните, как рыцарь Дон Кихот
Со встречным бардом разговор ведет
(Сейчас бы разве только Деннис мог
Вести такой серьезный диалог);
Их вывод — олух тот и пустозвон,
Кому сам Аристотель не закон.
Был счастлив бард: на знатока напал;
И рыцарю он пьесу передал,
Дабы единства, образы, сюжет[50]
Все просмотрев, тот дельный дал совет.
Все было так, как требовал канон,
Был только бой из пьесы исключен.
"Нет боя?!" — рыцарь в ярости вопит;
— Его не допустил бы Стагирит.
"О небо! Кони, рыцари нужны,
И бой они изобразить должны".
— Но где подмостки, чтоб вместили рать?
"Постройте; в поле можете играть".
Когда придирчив критик, а не строг,
Весьма пытлив, однако не глубок
И более капризен, чем умен, —
Довольно бестолково судит он;
И главное в искусстве проглядит
Из-за того, что слишком мелочит.
Прельстителен для критиков иных
Замысловатый и мишурный стих;
Поэт — по их понятьям — это тот,
Кто ослепляет множеством острот.
Плохой художник, пишущий портрет,
Орудует совсем как сей поэт;
Не зная, как натуру передать,
Он златом, перлом тщится прикрывать
Все прелести нагого естества,
Скрывая недостаток мастерства.
Природе истинный талант найдет
Наряд такой, который ей идет,
И то, о чем лишь думает другой,
В творенье воплотит своей рукой;
Тот образ покоряет сразу нас,
Что представляет правду без прикрас.
Как делает огни заметней тьма,
Так скромность оттеняет блеск ума.
Обилье крови гибельно для тел,
И остроумью тоже есть предел.
Иному дела нет до смысла книг,
Такого восхищает лишь язык;
Расхваливает книжки этот фат,
Как дамы кавалеров, — за наряд;
Он упоен: о, как роскошна речь!
А остальным способен пренебречь.
Слова как листья; где обилье слов,
Там зрелых мыслей не найдешь плодов.
Витийство, будто преломленный свет,
Все в радужный окрашивает цвет;
Все в равной мере ярко, все горит,
А лик Природы совершенно скрыт.
Но верный слог, как солнца ясный свет,
Сумеет просветлить любой предмет,
Отделать и позолотить его,
Не исказив при этом ничего.
Слова — лишь платье мысли; право, ей
Тем более подходят, чем скромней.
Как царский пурпур не к лицу шуту,
Так слог не скроет мысли пустоту;
И как имеешь много платьев ты:
Для дома, бала, верховой езды,
Так стили различаются, затем
Что нужен разный стиль для разных тем.
Дабы лавровый заслужить венок,
Иные воскрешают древний слог;
Старинный слог, а смысл по сути нов —
Что толку от подобных пустяков?
Лишь неуча он удивить бы мог,
И только усмехается знаток.
Мечтая, как Фунгосо, лишь о том,[51]
Чтоб только не ударить в грязь лицом,
Тем хвастаются щеголи пера,
Что дворянин носил еще вчера.
Тот глуп, кто лучше дела не нашел,
Чем наряжаться в дедовский камзол.
Для слов ли, мод ли — правило одно:
Старье или новинка — все чудно;
Новинки восхвалять остерегись,
А за старье подавно не держись.
Но чаще песни хвалят иль хулят
За строй созвучий, музыкальный лад;
Дарует Муза тысячу красот,
А слышат только, как она поет;
И как иные, приходя в собор,
Не Слову внемлют, слушают лишь хор,
Так дурачки стремятся на Парнас,
Чтоб там ласкал их слух прекрасный глас.
Иной настолько педантично строг,
Что требует лишь равносложных строк,
Хотя известно: зачастую глух
К открытым гласным наш английский слух;[52]
Не велика и помощь слов вставных;
Затертые слова вползают в стих,
Уныл их монотонный перезвон,
И строй привычных рифм рождает он;
Слова "Зефир прохладою дышал"
Родят строку "он листьями шуршал",
А если "заиграл, журча, ручей",
Наверняка последует "Морфей".
Так за куплетом тянется куплет,
Поется песня, в коей мысли нет,
Свой долгий слог влачит едва-едва
Александрийская нескладная строфа.
Пусть, если хочет, носится такой
С размеренной и вялою строкой;
Но ты цени те песни высоко,
Что раздаются звонко и легко:
И Денема раскаты слышны в них,
И сладостный уоллеровский стих.
Изящный слог и меткие слова
Не плод удачи — дело мастерства,
В движеньях тоже грациозен тот,
Кто знает менуэт или гавот.
Но важен для стиха не только слог,
Звук должен быть созвучен смыслу строк:
Струя ручья прозрачна и тиха —
Спокойно и течение стиха;
Вздымаясь, волны бьют о берега —
Взревет и стих, как бурная река;
Аякс изнемогает под скалой[53]
Слова с трудом ворочают строкой;
Летит Камилла вдоль полей и нив[54]
И зазвучал уже другой мотив.
Какая в песнях Тимофея власть:
То разжигает, то смиряет страсть!
И сын Амона чувствует в крови[55]
То славы пыл, то сладкий зов любви;
То яростью горят его глаза,
То затуманит зрение слеза.
И перс, и грек, и властелин племен —
Всяк дивной силой музыки пленен!
Как прежде потрясал всех Тимофей,
Так ныне Драйден жжет сердца людей.
Остерегайся крайностей; они
В себе таят опасности одни.
Те — рады крохам, этим — все подай,
В подобные ошибки не впадай.
Пустяк, насмешка разозлит весьма
Того, в ком спеси больше, чем ума;
Башка такого как больной живот:
Его от всякой острой пищи рвет.
Но и любой удачный оборот
Пускай тебя в восторг не приведет;
Что скромно одобряют мудрецы,
Тем шумно восхищаются глупцы;
Впрямь чувство меры изменяет им,
Все, как в тумане, кажется большим.
Один — чужих, другой — своих хулит;
Тот — только древних, этот — новых чтит.[56]
Они способны признавать талант
Лишь избранных, как праведность — сектант;
Послушать их, так божья благодать
Лишь им любезных может осенять.
Но это солнце свет свой всюду льет,
От южных и до северных широт,
Льет ныне, как и в давние года,
И будет согревать людей всегда.
У всех бывал упадок и подъем,
И ясный день сменялся мрачным днем;
Но стар иль нов талант — им дорожи,
Цени лишь правду и чурайся лжи.
Иным самим подумать недосуг,
Им важно то, что говорят вокруг;
Они в своих суждениях — рабы
Избитых мнений суетной толпы.
Иной творит над именем свой суд
И разбирает личность, а не труд.
Но хуже всех — бесстыдные дельцы,
Тупые и надменные льстецы,
Те лизоблюды, что нелепый суд
К ушам владыки своего несут.
Не жалок разве был бы мадригал,
Когда б его бедняк рифмач слагал?
Но если то хозяина строка —
Как остроумна! Как она тонка!
Все совершенно в опусе его,
И в каждом слове видно мастерство!
Так, подражая, неуч вздор несет.
Иной ученый муж не меньше лжет;
Кичась оригинальностью своей,
Он чернь клянет и судит в пику ей,
Хотя толпа иной раз и права;
Поистине дурная голова!
Иной все хвалит, что вчера бранил;
Он, видишь ли, умнее стал, чем был;
Ему бы быть немного поскромней —
Нет, завтра станет он еще умней.
Он с Музой как с любовницей живет:
То носит на руках, а то побьет;
Нетвердый ум, мятущийся всегда,
И суд его — не суд, а чехарда.
Мы так умны, что собственных отцов
Сегодня принимаем за глупцов;
А наших сыновей наступит час —
Что думать им прикажете о нас?
Когда-то наш прекрасный Альбион
Схоластами был густо населен;
Влиятельным считался тот из них,
Кто больше всех цитировал из книг;
Все обсуждалось: вера и Завет,
Шел спор о том, в чем, право, смысла нет.
А ныне лишь в Дак-Лейне сыщем мы
Адептов этих Скота и Фомы,[57]
Средь хлама в Лету канувших годин
И столь родных их сердцу паутин.
Меняла даже вера свой костюм;
Не платит разве моде дань и ум?
Иной, желая умником прослыть,
Согласен все приличья преступить
И славу тем снискать себе готов,
Что вызывает смех у дураков.
Иной же мнит, что всех достиг вершин,
И мерит всех людей на свой аршин;
Такой, свои достоинства любя,
В лице другого хвалит лишь себя.
Вражда умов сопутствует всегда
Раздорам в государстве; в том беда,
Что распри партий и борьба идей
Удваивают ненависть людей.
Как Драйдена неистово бранят,
Как атакуют — пастор, критик, фат!
Но здравый смысл, конечно, верх возьмет,
Пройдет пора злословии и острот,
И неминуем воздаянья час.
Приди он вновь, чтоб радовать наш глаз,
Найдутся Блэкмор, Мильбурн и средь нас;[58]
И если б кто Гомера воскресил,
Из мертвых вновь поднялся бы Зоил.
Но зависть, словно тень, лишь оттенит
Величье тех, кого она чернит.
И Солнце тоже застилает мгла,
Сгустившаяся от его тепла,
И гаснет в тьме его слепящий луч;
Но вот светило вырвется из туч —
Еще прекрасней ясный лик его —
И снова дня наступит торжество.
Восславь же первым славные дела;
Нужна ли тех, кто медлит, похвала?
Стихи живут недолго в наши дни,
Пусть будут своевременны они.
Тем лучшим временам пришел конец,
Когда века переживал мудрец;
Посмертной славы нет, увы, давно,
Лет шестьдесят — вот все, что нам дано;
Язык отцов для нас уж устарел,
И Драйдена ждет Чосера удел.[59]
Так, если мысль у мастера ясна
И кисть его искусна и точна —
Прекрасный новый мир творят мазки,
И ждет Природа лишь его руки;
Передает все краски сочный цвет
И мягко сочетает тень и свет;
Когда же образ, сотворенный им,
Пред взорами предстал совсем живым
Подводят краски, их недолог век,
И нет шедевра — выцвел и поблек!
Но зависть побороть не в силах тот,
Кто больше обещает, чем дает.
Бахвалится юнец своим умом —
А где его тщеславие потом?
Так радостно раскрывшийся бутон
На смерть весною ранней обречен.
В чем состоит злосчастного вина?
Бедняга, как неверная жена,
Тревогой платит за восторг стократ,
Чем больше даст, тем большего хотят;
Он всем не в состоянье угодить,
Иным же только может досадить;
И честь свою ему не отстоять;
Невеж способен он лишь испугать,
Кто ж поумнее, те его бегут,
Его честит дурак и губит плут.
Невежество всегда являлось злом,
Как бы не стало знание врагом!
Встарь награждался лучший изо всех,
Тех славили, кто с ним делил успех;
Хоть получал триумф лишь генерал,
Но он солдат венками поощрял.
А ныне кто Парнас ни покорит,
Столкнуть с него другого норовит;
Признанья жаждут множество писак,
Казаться хочет умником дурак;
И с грустью вижу я, глядя вокруг:
Плохой поэт всегда неважный друг.
Как низко смертных заставляет пасть,
Как мучает святая к славе страсть!
Так жаждать славы! В кой же это век
Был так унижен словом человек?
А надо ум с добром бы совмещать,
Грешить как люди и как Бог прощать.
Но даже дух возвышенный порой
Снедаем недовольством и хандрой;
Так пусть же гнев он изольет на зло,
Что вред неизмеримый принесло,
Хоть и опасно делать это в век,
Когда за смелость платит человек.
Нельзя простить бесстыдство никому —
Ни дурню, ни блестящему уму;
Не может циник вдохновенным быть,
Как неспособен евнух полюбить.
В дни праздности, богатства и утех
Сорняк произрастает без помех:
Король в одной любви преуспевал,[60]
Страной не правил и не воевал;
Писали фарсы пэры, между тем
Их содержанки заправляли всем;
У остряка был даже пенсион,
А юный лорд куда как был умен;
Когда же двор комедию смотрел,
Как трепетал прекрасный пол, как млел!
И, право, маски не было такой,
Дабы ушла нетронутой домой;
И скромный веер больше никогда
Уж не скрывал девичьего стыда.
Нам принесла потом чужая власть
Социнианства мерзкую напасть;[61]
Пришел безбожных пасторов черед,
Желающих исправить свой народ
И лучший путь к спасенью преподать;
Свои права отныне обсуждать
Всяк подданный небес свободно мог,
Чтоб самодержцем не казался Бог.
Но мог ли быть от проповедей прок,
Когда плоды их пожинал порок?
Подумать только, что вещали нам
Титаны мысли, вызов небесам
Так оголтело смевшие бросать!
И богохульством полнилась печать.
Ведите с ними, критики, бои!
Мечите стрелы, молнии свои!
Нельзя вину тех извергов прощать,
Кто любит непристойностью прельщать;
Тот всюду зрит разврат, кто в нем погряз,
Как желтым видит все желтушный глаз.

III

Будь верен, критик, этике судьи,
Дабы задачи выполнить свои.
Ум, вкус и знанья пользу принесут,
Когда правдив и откровенен суд;
Те, кто способен разделить твой взгляд,
И твоего участия хотят.
Молчи, раз усомнился в чем-нибудь,
А если судишь — тверд, но скромен будь.
Кичливые хлыщи — мы знаем их —
Упорны в заблуждениях своих;
Но ты умей увидеть свой просчет
И каждый день веди ошибкам счет.
Не всякий правильный совет хорош,
Правдивых слов милей иная ложь.
Учись людей учить — не поучать,
Буди умы, чтоб к знанью приобщать;
Когда искусен справедливый суд,
Твои слова одобрят и поймут.
И не скупись на дружеский совет,
Ведь, право, худшей скаредности нет.
Тщеславья ради веру не теряй;
Из вежливости ложь не одобряй;
Не бойся мудрым преподать урок,
Хвалы достойный примет и упрек.
Но кто свободен в критике у нас?
Ведь Апий багровеет всякий раз,[62]
Выходит из себя от ваших слов
И взглядом всех испепелить готов,
Как лютый деспот, чудище на вид,
Что с гобелена старого глядит.
Страшись судить почтенного глупца,
Чье право быть тупицей до конца,
Угодливого барда, если он
За пустозвонство в званье возведен.
Пускай сатирик истины твердит,
А тот, кто книги посвящает, — льстит,
Не больше верят в искренность его,
Чем в одаренность или мастерство.
Не будь судьей нелепости любой,
Пускай глупец любуется собой:
Как ни ругай — ну разве он поймет,
Что сам он не поэт, а виршеплет?
Жужжащие в дремоте дурачки,
Они кружат лениво, как волчки,
Споткнувшись, снова тащатся вперед —
Так, сбившись, кляча исправляет ход.
Какие толпы этих наглецов,
Внимая лишь созвучиям слогов,
Все продолжают сочинять стихи
И напрягают скудные мозги,
Чтоб каплю смысла выдавить из них!
О рифмоплеты, вам ли делать стих!
Да, ныне барды наглые пошли;
Есть критики, что впрямь с ума сошли.
Дурак набитый, уйму разных книг
Он проглотил, но ни в одну не вник,
Себе лишь внемлет, ведь его язык
Его же уши поучать привык.
Все он читал, — все, что читал, громил,
Ни Драйдена, ни Дарфи не забыл.[63]
Об авторах плетет он всякий вздор:
Тот, мол, купил стихи, а этот — вор,
"Лечебницу" и ту писал не Гарт.[64]
Ему приятель — каждый новый бард,
Чьи промахи готов он выявлять;
Поэтам бы успеть их исправлять!
Неудержим хлыщей таких напор,
Не защищен от них не только двор
Собора Павла, но и сам собор:[65]
У алтаря найдут и даже тут
Своею болтовней вас изведут.
Всегда туда кидается дурак,
Где ангел не решится сделать шаг.
Серьезные не судят столь легко,
В сужденьях не заходят далеко,
С опаской молвят, лишь бы без греха;
Но шумным ливнем хлынет чепуха —
Все напрямик, все в лоб, ни вспять, ни вбок,
Ну впрямь ревущий бешеный поток.
Но где тот муж, кто может дать совет
И, сам уча, ценить ученья свет?
Кто злобы и пристрастия лишен,
Ни слепо прав, ни тупо убежден,
Воспитан, а не только просвещен,
И хоть воспитан, откровенен он?
Кто друга пожурит за ложный шаг,
Врага похвалит, коль достоин враг —
Отважности и честности союз?
Кто с широтою сочетает вкус
И знает не одну лишь мудрость книг,
Но глубоко людскую жизнь постиг,
Душою щедр, надменности лишен,
И если хвалит, есть на то резон?
Такими были критики; таким
Рукоплескали Греция и Рим.
О, это были славные века!
Покинул первым Стагирит брега;
Исследовать глубины он поплыл,
Он правил верно, многое открыл,
Ведь над отважным парусом всегда
Светила Меонийская звезда.[66]
Поэты, дикой вольности сыны,
Неистово в свободу влюблены;
Отныне волю их связал закон,
И убедились все, что нужен он;
Властителю Природы должно знать,
Как гений свой разумно обуздать.
Гораций нас чарует колдовской
Изысканно-небрежною строкой
И незаметно вовлекает в круг
Своих понятий, словно близкий друг.
Он так же смело мыслил, как творил,
Он пылко пел, но сдержанно судил,
И то, чем всех пленил искусный стих,
Запечатлел он в правилах своих.
Успели наши критики в ином:
Бесстрастно пишут, судят же с огнем.
Теряет в их цитатах больше Флакк,[67]
Чем в переводах продувных писак.
Изящно Дионисий, например,[68]
Толкует то, что говорил Гомер;
Он много новых прелестей извлек
Из бесподобных знаменитых строк.
Шутник Петроний[69] — сколько у него
Фантазии, какое мастерство!
Нас покоряет смелой остротой,
Ученостью и светской простотой.
В труде Квинтилиана целый свод[70]
Предельно ясных правил и метод;
Таким бывает оружейный склад:
Все вычищено, выстроено в ряд,
Все под рукой — не просто тешит глаз,
Готово в бой, как только дан приказ.
Все девять Муз в тебя вдохнули пыл,
Лонгин![71] и критик их благословил.
Судья, был строг твой ревностный надзор
И беспристрастен страстный приговор;
И в высь зовя, ты в собственном труде
Был сам всегда на должной высоте.
Так критики наследовали трон,
Так своеволье заменил закон.
Подобно Риму знания росли
В державе покорителей земли;
И щедро расцвели искусства там,
Где довелось летать ее орлам;[72]
Враг Латия принес погибель им,
И вместе пали — знания и Рим.
Жестокость к суеверью привела,
Под гнетом стыли души и тела;
Считалось: лучше верить, чем понять,
А быть глупцом — и вовсе благодать;
Второй потоп, казалось, наступил,
И дело готов инок довершил.[73]
Эразм (священства слава и позор!),[74]
Чье имя оскорбляют до сих пор,
В свой дикий век на варварство восстал,
И был повержен им святой вандал.
Дни Льва златые! Снова праздник Муз,[75]
И ожил лавр, и пробудился вкус!
И гений Рима, этот исполин,
Пыль отряхнув, поднялся из руин.
Затем искусства-сестры расцвели;
Жизнь — скалы, форму — камни обрели;
Стал благозвучней храм, чем был досель;
Пел Вида[76] и творил сам Рафаэль.
Бессмертный Вида, над твоим челом
Поэта лавр овит судьи плющом;
Тебя Кремона будет вечно чтить
И может славу с Мантуей делить![77]
Но вскоре, нечестивцами гоним,
Весь цвет искусств покинул вечный Рим;[78]
И север стал обителью для Муз,
Но в критике всех превзошел француз:
В стране служак, где чтут закон зело,
По праву Флакка правит Буало.
А бравый бритт, да разве примет он
Чужое — и культуру, и закон?
Кичась свободным разумом своим,
Презрел он то, что нам оставил Рим.
Но кое-кто все ж был (хвала судьбе!),
Кто больше знал, чем позволял себе,
Кто жаждал дело древних отстоять,
Умы законам подчинить опять.
Известна Муза, чей девиз гласит:[79]
"Природы чудо создает пиит".
Был славный, благородный Роскоммон,[80]
Он так же был сердечен, как учен;
Он мудрость древних глубоко постиг,
Всех знал заслуги, лишь не знал своих.
И был Уолш — давно ль! — судья, поэт,[81]
Кто точно знал, что — хорошо, что — нет;
Кто слабости прощал, как добрый друг,
Но был ревнитель истинных заслуг.
Какое сердце! Что за голова!
Прими же, друг, признания слова
От Музы, продолжающей скорбеть;
Ее, младую, научил ты петь,
Отверз ей выси и подсек крыло
(Тебя уж нет, и время то ушло).
Подняться ль ей? — Она уже не та,
Отяжелила крылья суета;
Желает разве неучам — прозреть,
Ученым — в знаньях больше преуспеть;
Не жаждет славы и презрит хулу;
Бесстрашно судит, рада петь хвалу;
Равно не любит льстить и обижать;
Не без греха, но лучше ей не стать.

Похищение локона{4}

Ироикомическая поэма

Госпоже Арабелле ФЕРМОР
Мадам,

Напрасно было бы отрицать, что я усматриваю некоторую ценность в данном произведении, посвящая его вам. При этом именно вы, надеюсь, подтвердите: оно преследовало единственную цель: развлечь немногих молодых леди, чей здравый смысл и чувство юмора достаточны для того, чтобы посмеяться не только над маленькими неприметными причудами их пола, но и над своими собственными. Однако, облеченная таинственностью, поэма слишком скоро распространилась в свете. Поскольку книгопродавцу был предложен ее несовершенный вариант, вы были так добры, что, снизойдя к моим интересам, согласились на публикацию другого, более верного: я не мог не пойти на это, лишь наполовину осуществив мой замысел, так как полностью отсутствовала машинерия, необходимая для цельности.

Машинерия, мадам, — термин, изобретенный критиками, дабы обозначить роль, которую играют в поэме божества, ангелы или демоны, ибо древние поэты в одном отношении уподобляются многим современным леди: как бы ни было тривиально действие само по себе, они всегда выдают его за крайне важное. Такую машинерию я решил построить на весьма новом и странном основании, использовав учение розенкрейцеров[82] о духах.

Я знаю, как неуместны мудреные слова в присутствии леди, но поэту так свойственно стремиться к тому, чтобы его произведения были поняты, в особенности вашим полом, что я уповаю на ваше позволение объяснить вам два или три сложных термина.

Розенкрейцеры — это сообщество, сведения о котором надлежит мне предоставить вам. Наилучшим образом, насколько я могу судить, повествует о них французская книга, называемая "Le Comte de Gabalis",[83] столь напоминающая роман своим заглавием и объемом, что многие представительницы прекрасного пола по ошибке и посчитали ее таковым. По мнению этих господ, четыре стихии обитаемы духами, которых они именуют сильфами, гномами, нимфами и саламандрами. Злонамеренные проказы — излюбленная забава гномов или демонов земли, зато едва ли возможно вообразить существа более благожелательные, чем сильфы, обитатели воздуха. По словам розенкрейцеров, все смертные могут наслаждаться интимнейшей близостью с этими нежными духами, пока выдерживается условие, ничуть не обременительное для каждого истинного адепта: соблюдение непоколебимого целомудрия.

Что касается последующих песен, все события в них так же невероятны, как видение в начале и превращение в конце (единственное исключение — утрата вашего локона, о чем я упоминаю с неизменным почтением). Человеческие существа в поэме так же баснословны, как воздушные, а образ Белинды в его нынешней версии не уподобляется вам ни в чем, кроме красоты.

Даже если бы моя поэма обладала всеми совершенствами вашей особы и вашего разума, я не смел бы надеяться, что она приобретет в свете репутацию хотя бы наполовину столь безупречную, как ваша. Но какова бы ни была ее судьба, моя судьба осчастливила меня поводом заверить вас в том, что я искреннейший ваш почитатель, мадам,

ваш покорнейший, смиреннейший слуга

А. Поуп

ПЕСНЬ I

Nolueram, Belinda, tuos violare capillos;

Sed juvat, hoc precibus me tribuisse tuis.[84]

Mart.

Любовь, подчас внушающую страх,
Опаснейшую даже в пустяках,
Пою; мне, Муза, Кэрил дал совет
Избрать столь незначительный предмет,
И не отвергнет Кэрил строк моих,
Когда Белиндой вдохновлен мой стих.
Неужто кавалер когда-нибудь
Отважился на даму посягнуть?
Неужто кавалер отвергнут был —
Не странно ли — за благородный пыл?
Неужто крепнет столь великий гнев,
Столь нежными сердцами завладев?
Луч солнца робко глянул из-за штор,
Чтобы его затмил ответный взор;
Собачки в полдень стряхивают сон,
И любящий не спал, но пробужден;
Слышны звонки, домашних туфель стук
И репетиров серебристый звук.
Белинда спит, примяв головкой пух;
Ей грезу продлевал хранитель-дух;
Сильф, соблюдая свято тишину,
Велел явиться утреннему сну;
И как придворный щеголь, ей предстал,
Ей на ухо как будто зашептал
И спящую рассказами увлек,
Что подтверждал румянец нежных щек:
"Покуда ты, прекрасная, жива,
Воздушные с тобою существа.
Когда виденья над тобой парят,
А нянька и священник говорят
Об эльфах, о травинках завитых,
О серебре волшебном, о святых
И непорочных девах, чей расцвет
Архангельских сподобился бесед,
Внимай и верь, свое значенье знай:
Превыше всех земных явлений рай.
Иные знанья не для всех людей,
А разве что для дев и для детей:
Невинность верит вместе с красотой,
Не сомневаясь в истине святой.
Знай, в нижнем небе духам нет числа,[85]
Вокруг тебя незримые крыла;
В театре, в парке стража при тебе;
Сопутствуют они твоей судьбе,
Эскортом легким в воздухе служа;
Что по сравненью с ними два пажа!
И нам случалось прежде вам под стать
В прекрасном женском образе блистать,
Но мы преодолели гнет земли
И свой удел воздушный обрели,
Хотя, дышать навеки перестав,
Мы все же сохранили женский нрав;
За суетой житейскою следим,
И, не играя, в карты мы глядим.
Охочие до золотых карет,
Мы любим ломбер,[86] любим высший свет,
Но на земле, гордынею греша,
Спешит в стихию прежнюю душа.
Огонь красоткам вспыльчивым сродни,
И станут саламандрами они.
Стихия чая, зыбкая вода
Чувствительных влечет к себе всегда.
Был в здешней жизни злючкой каждый гном,
Взыскующий отрады лишь в дурном;
И в воздухе шалунья весела;
Став сильфом, ценишь легкие крыла.
Знай, принимает сильф участье в той,
Чья красота в союзе с чистотой.
Дух может в разных образах играть,
Свой пол и облик может выбирать.
Кто девушку способен уберечь
На маскарадах от опасных встреч,
Когда коварный шепот или взгляд
Ей наслажденье, кажется, сулят,
Когда чарует музыка, дразня,
А в танце жар нежнейшего огня?
О чести говорить — обычай ваш,
Но только сильф — для девы верный страж.
К прелестницам, чей нрав лукав и крут,
К самовлюбленным нимфам гномы льнут,
Внушают им надежду на успех
И презирать велят при этом всех.
Мечтаньями взволнован праздный мозг;
Им герцоги мерещатся и лоск,
Гербы, короны, титулы, размах,
И "ваша милость" слышится в ушах;
Так приучают гномы чаровниц
Кокетливо смотреть из-под ресниц,
Румяниться, смущаться напоказ,
Повес прельщать игрой сердец и глаз.
Сильф женщину беспечную блюдет,
Сквозь лабиринты бережно ведет,
В круженье роковом неутомим,
Прогнать готов один каприз другим.
Но соблазнит ли деву первый фат,
Не будь другого, кто приманке рад?
Попал бы Флориан девице в тон,
Когда бы ручку ей не жал Дамон?
Так движут сердцем разные мечты,
Переменяя виды суеты;
Между собой враждуют парики,
Кареты, кавалеры, темляки,
А люди легкомыслием зовут
Прилежных сильфов хитроумный труд.
Я сильф, я прозываюсь Ариель;
Тебя хранить — моя святая цель.
Открыла в небе мне твоя звезда:
Тебе грозит ужасная беда,
Пока, минуя строй миров и стран,
Еще не село солнце в океан;
Хоть небеса скрывают, как и где,
Остерегайся: нынче быть беде.
Хранитель твой, тебе я подал знак:
Мужчина для тебя — заклятый враг".
Смолк сильф, и песик сонную лизнул,
Как будто язычком он сон спугнул;
Белинда, ты, когда не лжет молва,
Увидела записочку сперва;
Спросонья ты прочла любовный бред,
И сон прошел, видений больше нет.
А туалет открыт уже для глаз
В мистическом расположенье ваз,
И нимфа в белом пробует заклясть
Косметики таинственную власть,
А в зеркале чарующий двойник
Опять перед красавицей возник,
И послушница, рвением горя,
Священнодействует у алтаря,
Находит лучшие среди даров,
Среди преподношений всех миров,
Покров благоговейно создает,
Который блеск богине придает.
Там ярко заблистал индийский клад,
Здесь веет аравийский аромат.
Слон с черепахой как бы заодно,
Им сочетаться в гребнях суждено.[87]
Уместен каждый, кажется, предмет:
Булавки, бусы, Библия, букет.
Испытаны доспехи красоты,
Неотразимы нежные черты!
Улыбка может покорять сердца
Небесным обаянием лица.
Румянец может вспыхнуть горячей,
И наготове молнии очей.
Прилежным духам некогда плясать,
Им нужно чаровницу причесать;
Прелестницу рой сильфов одевал,
А Бетти удостоилась похвал.

ПЕСНЬ II

Не столь блистательно светило дня
Над морем синим в пурпуре огня,
Как нежная соперница его
На Темзе, где восторг и торжество.
Хотя не счесть красавиц в этот час,
С нее одной никто не сводит глаз.
Крест, украшенье девственных грудей,
Поцеловал бы даже иудей.
Ум светится в глазах; он, словно взор,
Неуловим, рассеянный, и скор;
Улыбка дарит щедро всем привет,
Но в ней ни для кого надежды нет.
Ее глаза, как солнце, светят всем,
Как солнце, не прельщаются никем;
Скрывает красота любой порок.
В ней усмотреть пороки кто бы мог?
И если есть грехи у красоты,
Едва взглянув, о них забудешь ты.
Для смертного угроза из угроз
Два локона среди ее волос.
Из них прическу каждый завершал
И мрамор шеи белой украшал.
Тем самым уготовила судьба
Нежнейшие тенета для раба.
Для птиц и рыб волосяная снасть —
Коварная жестокая напасть.
Героев, чей могучий дух высок,
Нередко губит женский волосок.
Барон завороженный воспылал,
Он локонов роскошных пожелал;
Барон присвоить жаждет эту прядь,
Похитить или силою отнять.
Любовь обманом учит побеждать,
Насильника готова награждать.
Еще сияла в небесах заря,
Когда барон подобье алтаря
Из дюжины французских книг сложил;
Так он любви по-своему служил;
Намеренный почтить ее всерьез,
Перчатки и подвязки преподнес;
Трофеями былых любовных встреч
Он жертвенный костер сумел разжечь;
Пав ниц перед костром, просил барон
Сокровище, которым покорен;
Отчасти внять изволили вдали,
А лишний пепел ветры унесли.
Меж тем скользил кораблик расписной,
Играя с набегающей волной;
Музыка раздается средь небес:
Повеял звук и в тот же миг исчез.
Течет река прозрачнее стекла;
Всем радостно: Белинда весела!
Лишь сильф тревогу чувствует в груди:
Произойдет беда, того гляди!
И жителей воздушных он созвал,
И паруса крылами овевал
Небесный сонм, как будто ветерки
Шептались над просторами реки,
И в золоте летучем облаков
Чуть схожие с крылами мотыльков,
Тонули невесомые крыла,
Невидимые плавали тела,
Облечены в сияющую ткань,
Как будто небо воздает им дань
И чередует разные цвета,
Чтобы меняла краски Чистота,
Как будто машет в воздухе крыло,
Чтоб тело новый блеск приобрело.
На духов Ариель тогда взглянул,
На мачту золоченую вспорхнул
И в роскоши своих пурпурных крыл,
Жезл голубой подняв, заговорил:
"Сильфиды, сильфы, эльфы, сонмы фей!
Приказываю речи внять моей.
У духов тоже разные чины,
И сферы вам предопределены;
Одним из вас вверяется эфир,
Где вечный свет и бесконечный пир;
Иные направляют бег планет
В пространстве горнем, где пределов нет.
Грубее те, кто при луне в ночи
Сопровождают звездные лучи,
А также те, кого питает мгла,
Кто погружает в радугу крыла,
Кто стряпает бураны, студит лед,
Кто летом теплый дождь на ниву шлет,
А некоторым вверен род людской
С величием и суетой мирской;
Из этих духов самый главный тот,
Кто трон британский бдительно блюдет.
Мы поскромней, красавиц мы блюдем,
Приятным занимаемся трудом;
Мы пудру защищаем от ветров,
Хранители пленительных даров.
Мы похищаем краски у цветка,
И радуга от нас недалека,
И нам дано присвоить на лету
Все то, что украшает красоту,
А иногда внушить ей вещий сон,
Чтобы меняла вовремя фасон.
Боюсь я, черный день грозит красе,
Которой служим преданно мы все;
Угрюмый рок во тьме ночной таит,
Какое ей несчастье предстоит.
Коснется ли невинности позор,
Окажется ли с трещинкой фарфор,
Честь пострадает или же парча?
Вдруг нимфа потеряет сгоряча
Браслет или сердечко на балу?
Вдруг песик Шок преставится в углу?
Следите же за ней без кутерьмы!
Вверяем Зефиретте веер мы,
Брильянте серьги, капельки росы,
А Моментилле вверены часы,
Крисписсе — локон, сладостный залог,
Мне, Ариелю, остается Шок.
По меньшей мере, сильфов пятьдесят
Пускай за юбкой пристально следят.
Китовый ус и даже сталь никак[88]
Не защитят от яростных атак.
Способна разве только наша рать
Серебряный рубеж оберегать.[89]
Кто в небреженье будет уличен;
Тот во флаконе будет заточен;
Мученья сильфу грешному грозят,
Преступника булавками пронзят;
Он в щелочном потонет озерке,
В игольном настрадается ушке;
В камедь или в помаду попадет,
Что невозможным сделает полет;
Его покроет вяжущая мазь,
Он, как цветок, поблекнет, истомясь.
И в колесе вращающемся он
Завертится, как новый Иксион;[90]
На шоколадном сварится пару,
Окоченеет на морском ветру".
Сказал, и духи, глянув ей в лицо,
Образовали вкруг нее кольцо;
Кто лабиринт волос ее стерег,
Кто занял пост на искорках серег,
И, устремляя в будущее взгляд,
Все в страхе ждут, что судьбы породят.

ПЕСНЬ III

Вблизи цветущих радостных лугов
Взор Темзы, не минуя берегов,
Пленяется дворцом, который горд
Названием бессмертным Хэмптон-Корт.[91]
Здесь на виду судьба держав и лиц,
Падение тиранов и девиц.
Здесь королева Анна невзначай
Советам внемлет и вкушает чай.
Приветил нимф и кавалеров двор,
И завязался общий разговор,
Который и порхает и скользит,
Кто вспоминает бал, а кто — визит;
Кто королевой мудрой восхищен,
Кто ширмою индийскою прельщен;
Других чернят и выдают себя,
Чужие репутации губя.
Находят и в немом кокетстве смак,
Смеясь, мигая, нюхая табак.
А между тем к закату солнце шло,
Хоть при косых лучах еще светло.
Опаздывают судьи на обед,
И обвиняемым пощады нет.
Купца домой ведет привычный путь,
И можно камеристкам отдохнуть.
Белинда жаждет проявить в бою
Отвагу несравненную свою,
Чтобы решить за ломбером судьбу
Двух рыцарей, вступающих в борьбу.
Три воинства числом по девяти[92]
Готовы бой отчаянный вести.
Грех сильфам оставаться не у дел,
На каждой важной карте дух сидел;
Достался Ариелю матадор,[93]
Распределил места незримый хор;
Угодно бывшим дамам неспроста
Предпочитать престижные места.
Четыре выступают короля,
Явить свои усы благоволя;
Четыре королевы; в чьих руках
Власть, нежно воплощенная в цветках;
Валеты, тоже четверо, средь карт,
Носители острейших алебард;
Выходит вся сверкающая рать
На бархатное поле воевать.
Белинда, взор метнув поверх стола,
"Пусть будут пики — козыри", — рекла.
И матадоры черные ведут
Отважных мавров, коих битвы ждут.
Спадильо в наступление пошел,
Два козыря пленил, очистив стол;
Исполненный победоносных сил,
Манильо славный многих покорил.
Для Басто, впрочем, жребий тяжелей:
Ему сдаются козырь и плебей.
Вооруженный самодержец пик,
В могуществе своем седом велик,
Одной ногой, хоть нет ему препон,
Шагнул, нарядом пышным облачен;
Восстал валет, обиды не стерпев;
Мятежника сразил монарший гнев.
Лорд Пам, который заслужил хвалу,
Кося войска в сражениях при Лу,[94]
Пал, побежденный пиками герой,
Как на войне случается порой.
Два войска рок Белинде покорил,
Барона не лишив при этом сил,
И амазонку выслал он вперед;
Корона пик воинственной идет.
Тиран трефовый перед ней поник,
Хоть был он черен, яростен и дик.
Какой монарху свергнутому прок
В том, что в порфире шествовать он мог,
Носил венец и, грозный нелюдим,
Один кичился скипетром своим?
Тогда барон бросает бубны в бой;
Показывая нам лишь профиль свой,
Король бубен с монархиней вдвоем
На поле битвы учинил разгром;
И трефы, бубны, червы в час беды
Смешали беспорядочно ряды;
Так африканец или азиат
Бежит, спасаясь, в страхе наугад;
Бросаются бежать в подобный час
Солдаты разных вер и разных рас,
И друг на друга валятся тела:
Одна судьба со всеми счет свела.
Валет бубен, свершитель дерзких дел,
Червовой королевой завладел.
У девы сердце замерло в груди,
Ей видится погибель впереди;
Попробуй страх отчаянный осиль!
Как не дрожать, когда грозит кодиль.[95]
Но пусть игра проиграна почти,
Одна уловка может все спасти.
Червовый туз чрезмерно рисковал;
Король о королеве тосковал;
Он, как неотвратимая гроза,
Обрушился и сокрушил туза.
Ликуя, нимфа радостно кричит;
Весь мир в ответ сочувственно звучит.
Так смертные отчаяньем грешат
И сразу же торжествовать спешат,
Как скоро отойдет победа в тень
И проклят будет этот славный день.
Приготовленье кофе ритуал,
Который всех в гостиной занимал.
Алтарь японский лампой озарен;
Пылает спирт, и свет посеребрен.
И в серебре вскипая, жидкий дар
В китайской глине сохраняет жар.
Не уступает аромату вкус,
Отраден упоительный союз.
Воздушный хор Белинду окружал,
Услужливо ей кофе остужал,
Стерег подол и вспархивал к плечу,
Оберегая пышную парчу.
Известно, что кофейные пары
Не прочь от политической игры;[96]
Увидев локон вновь, барон затем
Исполнился опасных стратегем.
О юноша! Побойся ты богов!
Ты Скилле уподобиться готов.[97]
Пришлось ей птицей сделаться — увы! —
За оскорбленье отчей головы.
Но, как на грех, в злосчастный тот момент
Нашелся подходящий инструмент.
И пусть ему Кларисса не со зла
Оружье двухконечное дала,
Как рыцарю копье и острый меч,
Чтоб доблестного в правый бой вовлечь,
Барон к дурному действию влеком,
И лезвия раздвинул он тайком.
Над кофеем Белинда склонена,
Невидимая свита ей верна.
Ревниво духи локон стерегут
И на лету прическу берегут.
Три раза духи дергали серьгу;
Три раза отступать пришлось врагу,
Когда назад бросала нимфа взор;
Был Ариель рачителен и скор.
Смотрел он в сердце нимфы сквозь букет,
Вдруг в сердце обнаружился секрет;
Увидел сильф предмет любви земной
И перед этой тайною виной
Отчаялся, застигнутый врасплох,
И скрылся, испустив глубокий вздох.
Сомкнула молча ножницы вражда,
И локон отделился навсегда;
Некстати верный сильф дежурил там,
Разрезан был несчастный пополам,
Но незачем оплакивать его:
Воздушное срастется естество.
Лишился локон бережной опеки,
Пропал навеки, да, пропал навеки.
И молния сверкнула из очес,
Девичий вопль донесся до небес.
Не громче раздаются крики вдруг,
Когда помрет щенок или супруг...
Или когда фарфор китайский в прах
Упал, оставшись в пестрых черепках.
"Венчайте лаврами мое чело, —
Рек победитель, — счастие пришло.
Пока в лазури птицам счету нет,
Пока в каретах ездит высший свет,
Пока читают "Атлантиду" все,[98]
Пока нужна подушечка красе,
Пока визиты будут отдавать,
И свечи зажигать, и в гости звать,
Пока свиданья будут на земле,
Я буду жить в торжественной хвале".
Сталь сокрушает все, что создал век;
И памятник сражен, как человек.
Допустим, Трою боги возвели;
Остались лишь развалины в пыли.
Сталь всякую гордыню победит
И триумфальных арок не щадит.
Зачем же гнев девичий и печаль,
Когда волос не пощадила сталь?

ПЕСНЬ IV

Но, в яростном унынье закоснев,
У ней в груди таился лютый гнев;
Король, терзаясь в горестном плену,
Девица, упустив свою весну,
Любовник от возлюбленной вдали,
Краса, которою пренебрегли,
Тиран, придя к жестокому концу,
Кокетка, если платье не к лицу,
Не так ярятся от своих обид,
Как дева, что без локона скорбит.
Когда покинул деву Ариель
И улетел за тридевять земель,
Гном Умбриель, наимрачнейший дух
Из тех, кто хочет, чтобы свет потух,
Отправился в подземные миры
Искать пещеру хмурую Хандры.
На закопченных крыльях гном парит,
В пределах тех, где тьма всегда царит.
Восточный ветер дует вечно там,
Отраднейшим препятствуя ветрам.
Вдали от лучезарнейших красот
Находится угрюмый этот грот.
Хандра лежала, погрузившись в тень;
Боль сбоку, в изголовий Мигрень.
У трона две прислужницы стоят,
У них различны облик и наряд.
Была со старой девой схожа Злость,
Вся в черно-белом, тощая, как трость;
Молитвы берегла на каждый час
И пасквили держала про запас.
Жеманство имитировало цвет
Щек, нежно-розовых в осьмнадцать лет,
Сюсюкало, притворствовало всласть.
Приготовлялось в обморок упасть,
Чтобы недомоганьем щеголять
И неглиже при этом обновлять.
Так вызывает новый пеньюар
Хворь дамскую, в которой столько чар.
Тонул в тумане странный этот зал,
Где призрак вслед за призраком всплывал,
Как бред ночной отшельников лесных
Или виденья девушек больных.
Там демоны, там змеи, там огни,
Там тени в беспросветнейшей тени,
Озера золотые, рай и тлен,
Машинерия элизийских сцен.
Все заняты причудливой игрой,
Различно искаженные хандрой;
Оживший чайник ручку подавал
И носиком задумчиво клевал;
Треножником вышагивал горшок;
Вздыхал кувшин, и говорил пирог.
Беременностью хвастал старый лев,
И пробок жаждал хор бутылок-дев.
Гном, пролетая в этом царстве грез,
В руке целебный папоротник нес,
И молвил он: "Владычица, привет!
С пеленок до пятидесяти лет
Владеешь каждой женщиною ты,
Внушая то капризы, то мечты;
Ты вызываешь в дамах интерес
То к медицине, то к писанью пьес;
Гордячек заставляешь ты блажить,
Благочестивых учишь ты ханжить.
Есть нимфа, чей пример, прельстив других,
Толкнет к восстанью подданных твоих.
Когда подпортить я умел красу,
Искусно вызвав прыщик на носу,
Когда сжигал я нежный цвет ланит,
Уверив, будто проигрыш грозит,
Когда на головах рога растил,
Мял юбки дам, на простынях гостил,
Удачную прическу разрушал,
И подозреньем душу иссушал,
И слезы заставлял напрасно лить,
Хотя нельзя собачку исцелить,
Внемли: Белинду омрачить пора!
Тогда полмира поразит хандра".
Богиня с кислой миною брюзжит,
Но, в сущности, советом дорожит;
Мешок достала, не велик, не мал
(В мешке таком Улисс ветра держал).[99]
У ней в мешке изысканный набор
Бурь дамских, всхлипов, причитании, ссор.
Дала флакон скорбей, печалей, слез,
И это все с собою гном унес;
Дары незаменимые ценя,
На черных крыльях взмыл к высотам дня.
В объятиях Фалестрис нимфу гном
Узрел, порвал мешок, и грянул гром,
И фурии взвились, подъемля вой
Над непричесанною головой.
И без того была Белинда зла,
А тут пожар Фалестрис разожгла.
"Несчастная, рыдай! — вопит она
(Ей отвечает эхо из окна). —
Когда враждебный беспощадный рок,
Зачем щипцы, заколки, гребешок?
Зачем в неволе волосы держать,
Железом раскаленным поражать?
Зачем ярем, тяжелый, как свинец?
Зачем нам папильотки, наконец?
И похититель смеет свой трофей
Показывать собранью светских фей?
Но если пострадала наша честь,
Покоя не вернет нам даже лесть.
Предвижу слезы горькие твои,
Предвижу грязных домыслов рои.
Злоречие свою покажет прыть:
Испорченным кусочком будешь слыть.
Как мне тогда вступить с молвою в спор?
Мне скажут, что дружить с тобой позор.
Неужто так судьбой предрешено?
Неужто с бриллиантом заодно
Сверкать придется вечно красоте —
О, ужас! — на разбойничьем персте?
Скорей Гайд-парк бурьяном зарастет
И колокол рассудок обретет.
Не лучше ли пропасть вселенной всей —
От комнатных собачек до людей?"
И сэра Плюма шлет Фалестрис в путь:
Извольте, дескать, волосы вернуть!
Сэр Плюм повиновался, осердясь;
Янтарной табакеркою гордясь
И тросточкой, рассеян и угрюм,
Открыл сначала табакерку Плюм,
Потом вскричал: "Милорд, какого черта!
Тьфу, пропасть! Шутка не такого сорта...
Отдайте локон! Разве я не прав?"
И замолчал, по крышке постучав.
"Мне очень жаль, — в ответ промолвил пэр,
Должна бы с вас любезность брать пример,
Но локоном клянусь я вам, что впредь
Я вечно буду на него смотреть,
И не сиять ему среди волос,
Где ненаглядный прежде произрос;
Покуда я дышу, моя рука
С ним не расстанется наверняка".
Ответив так, он локон показал,
Которым хвастать суетно дерзал.
Гном Умбриель — поистине злодей.
Разбить он поспешил флакон скорбей.
Белинда током слез поражена,
В красивую тоску погружена,
И, не подняв печального чела,
Свой монолог Белинда начала:
"Будь проклят, омраченный вечной тьмой,
Мерзейший день, отнявший локон мой!
За что должна я, Господи, страдать?
Уж лучше Хэмптон-Корта не видать!
Там пала жертвой — ах! — не я одна,
Придворной суетой совращена.
Не лучше ли таить свою красу
Хоть на скале безлюдной, хоть в лесу,
Без ломбера, без чая, без карет,
Когда девице все это во вред,
И чтобы репутацию спасти,
Не лучше ли в пустыне отцвести?
Зачем средь лордов юных мне блистать?
Молитвы дома лучше бы читать!
Ничто не предвещало мне добра:
Шкатулка трижды падала с утра,
Качался без причины мой фарфор,
У Шока был недружелюбный взор,
И сильф меня во сне предостерег,
Но слишком поздно мне открылся рок!
Оставшимся кудрям несдобровать,
Я волосы мои готова рвать!
Два локона блюли мою весну
И оттеняли мраком белизну.
Теперь один остался у меня;
Грустит он, похитителя дразня,
И тоже беспощадных ножниц ждет,
И, кажется, придет его черед.
Мой враг жестокий! Лучше бы в тот миг
Ты мне другие волосы остриг!"

ПЕСНЬ V

Сказала, и раздался общий стон;
Неколебим, однако же, барон.
Ему заткнуло уши божество:
Белинда не растрогала его.
Троянец был едва ли так суров,
Когда звучал Дидоны страстный зов.[100]
Взмах веера внимание привлек;
Кларисса начинает монолог:
"Скажите мне, за что красавиц чтят?
Что вызывает восхищенный взгляд?
Зачем их наряжает вся земля,
Благоговейно к ним благоволя?
Зачем сопровождают милых дам?
Зачем в театре кланяются нам?
Поверьте мне, что все это тщета,
Когда умом не блещет красота,
Но помнить надлежит средь суеты,
Что добродетель выше красоты.
Когда бы танцы или туалет
Спасали нас от быстротечных лет,
Кто не презрел бы повседневный труд
И то, что люди пользою зовут? —
Тогда бы слыл спасительным роман
И святость не стыдилась бы румян.
Но так как молодиться нам грешно,
И локоны седеют все равно,
И, как бы ни был облик твой хорош,
Презрев мужчин, девицею помрешь,
Не лучше ли, чем просто горевать,
В хорошем настроенье пребывать?
В спокойствии, поверьте, нет вреда;
Не нужно духом падать никогда.
Пусть красота влюбленный взор манит,
Заслуга душу нежную пленит".
Но, правотой своею дорожа,
Ответила Фалестрис: "Вы ханжа!"
"К оружию, — кричит она, — вперед!"
Фалестрис дам воинственных ведет.
Разгорячились и вошли во вкус,
И слышно, как трещит китовый ус.
Басят герои в хоре героинь,
Небесная внимает воплям синь,
Бойцам особый род оружья дан;
Они, как боги, не боятся ран.
Так, если прав божественный Гомер
И для бессмертных смертные — пример,
Паллада, Марс, Латона и Гермес
Сражались, возмутив покой небес;
Юпитер громы в ярости метал,
Нептун волнами грозно грохотал;
Земля тряслась, и рушились дворцы;
Средь бела дня вставали мертвецы.
На канделябре Умбриель сидел,
На битву с наслаждением глядел.
Другие духи наблюдали бой,
Участвуя в сражении порой.
Фалестрис — для противника гроза,
Неутомимо сеют смерть глаза,
Становится в сражении лихом
Метафорою смерть или стихом.
"О нимфа! Смерть — счастливый мой удел",
Рек мистер Франт и мимо кресла сел.
Сэр Хлыщ, который в вечность отходил,
"Сии глаза — убийцы", — подтвердил.
На берегу Меандра средь цветов[101]
Так лебедь с песней умереть готов.
Сэр Плюм, в разгаре битвы раздражен,
Сразив Клариссу, Хлоей был сражен,
Но Хлоя улыбается над ним,
И воскрешенный рыцарь невредим.
Юпитер золотые взял весы;
На них он бросил женские власы
И здравый смысл мужской, но тяжелей
Был женский локон, как ни сожалей.
Белиндой атакован был барон,
Но не страшил воителя урон;
Его влекла единственная страсть:
У ней в объятьях смертью храбрых пасть.
Отвагою мужской вооружен,
Щепоткою девичьей лорд сражен,
Девица, увернувшись кое-как,
Барону в ноздри бросила табак;
Гном едкой пылью в грешника стрелял
И раздраженье жгучее вселял;
Потоки слез обильней вешних вод,
И носу отвечает эхом свод.
Белинда похитителю грозит,
Заколкою вот-вот его пронзит;
Девицын прадед, щеголь и гордец,
Носил на шее в виде трех колец
То, что застежкой в блеске золотом
На вдовьем платье сделалось потом,
Для бабушки свистулькой позже став,
Одною из младенческих забав,
Чтобы в заколке дамской заблистать,
Которую дала Белинде мать.
Барон вскричал: "Мой враг, не верь судьбе!
Поверь, грозит паденье и тебе.
Нет, не страшит меня смертельный бой,
Страшит разлука вечная с тобой;
И заживо, пожалуй, лучше мне
Гореть, но в купидоновом огне".
Кричит Белинда: "Локон возврати!"
Белинде вторит целый мир почти;
Кричал Отелло в яростной тоске[102]
Не громче о потерянном платке.
Но часто в ожидании наград,
Дерзая, добиваются утрат.
Добыча принесла герою вред,
Сам локон сгинул: нет его как нет.
Так небеса решили: видно, впредь
Им недостойны смертные владеть.
Подумали, согласно данным книг,
Что лунной сферы локон сей достиг,
Где скопище потерянных предметов:
Коллекция нарушенных обетов,
Неверные любовники в ларцах,
Нет недостатка в любящих сердцах,
Посулы знатных и улыбки шлюх,
Притворная слеза и ложный слух,
Загон для мухи, упряжь для блохи,
Тома благочестивой чепухи.
Но верьте Музе, локон воспарил,
Чтобы поэт об этом говорил,
Как Юлий Прокул мог сказать один,
Что возвратился в небеса Квирин;[103]
Звезда явила в небе яркий свет,
Тянулся волосок за нею вслед;
И Береники волосы не так
Светло сияли, разгоняя мрак;[104]
Возликовали сильфы, уяснив,
Что там летит среди небесных нив.
Гуляя в парке, будет высший свет
Музыкой посылать звезде привет.
Вздыхатель, размечтавшись на пруду,
Сочтет Венерой новую звезду.
Глазами Галилея Партридж наш[105]
Обследует заоблачный пейзаж,
Найдет звезду, взглянув на небосклон,
И нам предскажет, что падет Бурбон.
О локоне ты, нимфа, не грусти!
Он среди звезд сияющих в чести.
Утраченный, он выше остальных:
Завиднейший удел в глазах земных.
Сразишь ты миллионы светом глаз,
Но и тебя постигнет смертный час.
Два эти солнца тоже догорят,
И в прах падут все локоны подряд,
А этот цел, он Музою воспет,
И вписана Белинда в звездный свет.

Элоиза Абеляру{5}

В глуши, во мгле обители угрюмой,
Исполненный бесстрастно-скорбной Думой,
В краю Печали, в сумрачной тиши
Что значит этот вихрь на дне души?
Зачем опять мечта моя крылата
И сердце вновь бунтует, как когда-то,
Вновь чувствует давно забытый жар
И губы снова шепчут: "Абеляр?"
Но нет! Замкнуть уста! Избыть былое!
Предать забвенью имя роковое!
Пускай в священной этой тишине
Оно навек сокроется во мне!
Не отвечать! Не умножать напасти!
Увы, рука, покорна зову страсти,
Уже выводит имя — знак Судьбы!
Напрасно все: и слезы, и мольбы.
О, затхлый гнет промозглых подземелий!
О, мрачный ужас мхом поросших келий!
Бездушность камня! Ветхость хладных стен!
Томящей скорби добровольный плен!
Гробницы, пред которыми смиренно
Сонм девственниц коленопреклоненно
Льет токи слез на бдениях ночных
Под взорами безрадостных святых.
Уж я не та... Угаснул прежний пламень,
Но все ж душа не обратилась в камень.
Мне мир — не мир и райский свет — не свет,
Когда со мною Абеляра нет.
Посты, молитвы до конца не властны
Соперничать с моей природой страстной.
Мятежной воли тлеющий костер
Душой моей владеет до сих пор.
Твое письмо с какой-то чудной силой
Минувшие страданья воскресило.
В смятении, исполненная грез,
Я не могла сдержать невольных слез.
Читала, и опять передо мною
Несчастья проходили чередою;
Все горькие мытарства прежних дней
Вновь оживали в памяти моей.
Мне грезилось то жаркое веселье,
То мертвый холод монастырской кельи,
Где, вспыхнув, тотчас угашалась вновь
Прекраснейшая из страстей — Любовь!
И все ж пиши! О самом горьком! Дабы
Твою печаль я разделить могла бы.
Сего не отвергает даже рок —
Ужели милый более жесток?
Жалеть ли слез? Бояться ли страданий?
Любовь зовет не сдерживать рыданий.
Удел один! Иного не сыскать —
Читать и плакать, плакать и читать!
Делись своими бедами! Любую
Беду охотно на себя приму я.
Ведь смысл письма — иного не найду
Унять тоску попавшего в беду
Любимого и разрешить от боли
Любимую, скорбящую в неволе.
В их шепоте, в их зове, в их крови —
Тепло их веры, эхо их любви!..
Запретные сердечные желанья...
О, не таись! Не умножай страданья!
Без промедленья тишину нарушь,
Ускорь общенье разлученных душ!
Ты знаешь, сколь невинная, впервые
Я шла на те свиданья роковые,
Где под личиной Дружества меня
Настигла власть Любовного огня.
Ты для меня был словно ангел света.
Прекрасномудрой нежностью согрета,
В сиянии твоих бездонных глаз
Нездешний день я зрела всякий раз;
В твоих речах чудесно проступало
Божественное, высшее начало.
А я?.. Тебе внимая без помех,
Я научилась ненавидеть грех.
Ты для меня был верхом совершенства!..
О, как скучны небесные блаженства
В сравненье с той несбывшейся судьбой,
В которой ты со мной и я с тобой!
Когда меня со свадьбой подгоняли,
Я отвечала, что земной морали
Нет места там, где царствует любовь,
И лишь любви ничто не прекословь!
Нет ничего, что б с ней могло сравниться,
Любовь — крылата и вольна, как птица!
Пускай замужних ждет и честь и власть;
Тем, кто изведал подлинную страсть,
Уж не нужны ни почести, ни слава...
Для любящих все это вздор... и, право,
Бог неспроста всегда так грозно мстил
Тому, кто осквернил священный пыл
Благой любви, тому, кто в ней на деле
Не видел высшей и последней цели!
И если бы у ног моих в пыли
Лежал великий Властелин земли,
Суля мне трон и все свои владенья,
Я бы отвергла их без сожаленья.
Что радости быть равной королю?
Нет, дайте мне того, кого люблю!
И пусть я буду тайною женою,
Мне все равно — когда мой друг со мною,
Когда неразделимы я и он,
Когда любовь — свобода и закон!
О, как тогда все полно и прекрасно!
В груди — ни страхов, ни тревоги страстной,
Мысль слышит мысль, мечта влечет мечту,
Тепло — в другом рождает теплоту;
Сердца напоены блаженным светом...
О, это счастье! (Если в мире этом
Возможно счастье.) Это божий дар!
И некогда наш жребий, Абеляр!
Но как все изменилось! Боже правый!
Любовник связан, обнажен, кровавый
Удар неотвратим! О, козни зла!
Ах, Элоиза, где же ты была?
О, что же ты мольбами или силой
Злодеев этих не остановила?!
С бесплодным гневом днесь гляжу назад...
Об остальном пусть слезы говорят!
Ты помнишь день, когда, застыв в печали,
Как жертвы мы пред алтарем лежали?
Ты помнишь плач мой горестный, когда,
Со всем мирским прощаясь навсегда,
Я хладными губами целовала
Распятье и святое покрывало?
Ты помнишь, как померк лампадный свет,
Когда в слезах давала я обет?
Святые с недоверием безмерным
Внимали обещаньям лицемерным.
Ведь даже в сем священнейшем из мест
Я на тебя смотрела — не на Крест;
Твою любовь как благодать звала я,
Лишь в ней одной спасенье прозревая.
Утешь меня! Молю тебя, приди!
Дай вновь припасть к возлюбленной груди,
Прижаться к сердцу, чувствовать устами
Твои уста, влюбленными очами
Пить яд твоих возлюбленных очей,
Внимать блаженной музыке речей!
Всем, чем владеешь ты, делись со мною
И разреши домыслить остальное...
Ах, нет! Учи меня благам иным!
Иную даль открой глазам моим,
Вдохни мне в душу красоту иную,
Влеки меня к Тому, кто одесную
Всевышнего на небесах царит —
В любви к нему да будешь ты забыт!
О пастырь мой, воззри по крайней мере
На тех, кого ты сам подвигнул к вере;
На тех из нас, кто с отроческих лет
Бежит греха, оставя лживый свет.
Твоим трудом был возведен в пустыне
Сей монастырь — вместилище Святыни.
Все скромно здесь: даяньями сирот
Не разукрашен безыскусный свод;
Не блещут изумрудами гробницы,
И лишь молитва к небесам стремится.
Здесь не найдешь святых из серебра,
Завещанных со смертного одра;
Богатством здесь не подкупают Бога;
Все — сдержанно, молитвенно и строго.
Полна значенья наша тишина,
Как будто Вечность в ней заключена.
А в гулких арках — мрак; о, как он страшен!
На стенах — мох; с остроконечных башен
Свисает плющ; сквозь узкое окно
Струится тусклый свет; уже давно
Нездешней Славы трепетные блики
Не падают на сумрачные лики.
Одни стенанья да печаль кругом...
Молюсь, а тайно мыслю о другом.
Но почему, ответь, наставник милый,
В мольбах других должна я черпать силы?
Приди, мой брат, мой муж, отец и друг!
Приди и разреши меня от мук!
Любимый мой, молю, приди скорее
И снова назови меня своею!
Поверь, ни шелест сосен на ветру,
Ни блеск ручьев, подобный серебру,
Ни эхо гротов, ни глухие стоны
Ночного ветра, треплющего кроны
Раскидистых дубов, ни рябь озер
Не тешат слух, не услаждают взор,
Не облекают душу светом веры...
Я вижу только мрачные пещеры,
Могилы и пустые островки;
Сия земля — прибежище Тоски,
Держава леденящего Покоя...
Я чувствую дыханье колдовское
На каждой травке, на любом цветке,
Все сопричастно гибельной Тоске!
И все ж навек в плену такого края
По воле рока пребывать должна я.
Лишь в смерти зрю спасительный исход
Из круговерти бедствий и невзгод.
Но телу моему и по кончине
Придется гнить в проклятой здешней глине;
Здесь, навсегда избыв и страсть и страх,
Из праха встав, я возвращусь во прах.
Ты верил мне, тогда еще не зная,
Что в жизни сей лишь дольнему верна я.
О небо, помоги! Но этот стон
Смиреньем иль отчаяньем рожден?
Моя душа, скорбящая во храме,
Досель полна запретными огнями.
Не грех пытаюсь выплакать в мольбе, —
Мой Абеляр, я плачу о тебе.
Стыдясь свершенных мною преступлений,
Я втайне жажду новых наслаждений.
Забыть тебя, покаяться я тщусь,
А через миг опять к тебе влекусь.
Стараюсь предпочесть стезю другую,
Но ничего поделать не могу я.
Преступник бесконечно мной любим,
Как прокляну содеянное им?
Любя творца, сужу ль его деянья?
Как отделю любовь от покаянья?
Как откажусь от страсти, если в ней
Все существо, вся жизнь души моей?
Чтоб мир стяжать, мне нужно восхищаться,
Отчаиваться, сострадать, смущаться,
Надеяться, таиться, презирать,
Негодовать и снова обожать.
Но нет! Пусть небо отберет все это!
Пускай совсем лишусь мирского света!
Приди и послушанью научи;
Вдохни мне в душу кротости лучи,
Дай сердцу силу самоотреченья,
Да отрешусь греховного горенья;
Пускай не ты, но Бог владеет мной,
Единый твой соперник неземной!
О, как светла судьба невест Христовых
Земных забот ниспали с них оковы!
Невинностью лучатся их сердца,
Молитвы их приятны для Творца.
Дни отданы размеренной работе;
Желания, как в сладостной дремоте,
Безбурны, целомудренны, ясны;
Рыданья тайной радостью полны.
Им Ангелы нашептывают грезы;
Для них в Раю цветут святые розы;
Им крылья серафимовы точат
Свой неотмирно-нежный аромат;
Их провожают звоном погребальным,
И девы в белом с пением венчальным
Их вводят в Горний Иерусалим,
И се Жених грядет навстречу им.
Но мне иные грезятся виденья;
Иной восторг, иные наслажденья!
Вотще смиряюсь — на исходе дня
Воображенье мучает меня.
Когда сознанье спит, душой покорной
Вновь утопаю в страсти необорной.
Плоть жаждет ласки! О, ночной кошмар!
Как вожделен, как сладок грешный жар!
Я забываю стыд и послушанье,
Вся трепеща от страстного желанья.
Ты снова мой! Восторга не тая,
Вкруг призрака смыкаю руки я.
Но сон не долог! Наважденье тает,
И милый призрак тотчас отлетает.
Зову — не слышит; я зову опять —
Увы, мне больше некого обнять.
Я вновь смыкаю веки. О прекрасный
Обман, вернись! Приснись еще! Напрасно...
Теперь совсем иное мнится мне:
Как будто мы в угрюмой тишине
Бредем вдоль хмурых скал, повисших в небе,
Оплакивая свой злосчастный жребий.
Внезапно к облакам взмываешь ты
И Элоизу манишь с высоты.
Окрест тебя ветра ревут, сшибаясь;
Я рвусь, кричу... кричу и просыпаюсь.
Передо мной все тот же мрачный вид.
Все так же боль всегдашняя томит.
А ты не знаешь боли, ибо Парки[106]
Избавили тебя от страсти жаркой.
В твоей душе отныне — мертвый хлад:
Кровь не бунтует, чувства не кипят.
Утихнул шторм, судьба безбурна снова,
Как мирный сон угодника святого.
В твоих очах — покой и тишина;
Как проблеск Рая, жизнь твоя ясна.
Приди! Своей не потеряешь веры.
Что мертвецу до факела Венеры?!
Ты дал обет. Твой пыл давно угас...
Но Элоиза любит и сейчас.
О, этот жар! О, этот огнь бесплодный,
Пылающий над урною холодной!
Надежды нет! Как сердцем ни гореть,
Погибшего уже не отогреть.
Но мне никак от прошлого не скрыться.
Видения порхают, словно птицы,
В моей душе, бесчинствуют в зрачках,
Растут в лесах, живут на алтарях.
Мой дух не восхищается в моленье.
Зрак Бога заслонен твоею тенью.
Когда стою на службе, всякий раз
Невольно слезы катятся из глаз.
Не внемля гулкой музыке органа,
Я по тебе вздыхаю неустанно.
Вокруг плывет душистый фимиам,
Святые гимны полнят Божий храм;
Мерцая, свечи озаряют ниши...
Я ничего не вижу и не слышу.
От ангельского света вдалеке
Я утопаю в огненной реке.
Но иногда, в святом своем изгнанье,
Я проливаю слезы покаянья.
Простершись ниц, молюсь, едва жива,
И чувствую дыханье Божества.
Приди тогда! С отвагой дерзновенной
Затми собой Создателя Вселенной.
Приди! И пусть твой незабвенный взор
С небесною Державой вступит в спор.
Лиши меня и слез, и просветленья,
И этого бесплодного смиренья.
Став заодно с Губителем сердец,
Меня у Бога вырви наконец.
Ах, нет! Не смей! Останься так далеко,
Как день от ночи, Запад от Востока!
Соделай так, чтоб гордых гор гряда
Нас развела с тобою навсегда.
Не приходи, не нарушай покоя,
Не уязвляйся вновь моей тоскою.
Навек отвертись от моей любви,
Навек с минувшим сладостным порви!
Прощайте навсегда, родные очи,
Любимый голос, пламенные ночи.
О добродетель! Твой небесный свет
Спасает нас от суеты сует.
О Вера — дверь сияющего Рая!
О дщерь небес, Надежда всеблагая!
Придите, бескорыстные друзья,
Земные слуги Пакибытия.
Смотри, как Элоиза днесь томится,
Простершись перед мрачною гробницей.
В зловещей тишине лишь ветра вой —
То Божий Дух беседует со мной.
И вдруг сквозь мрак, сквозь приступы озноба
Далекий глас воззвал ко мне из гроба.
И будто бы он возгласил: "Пора!
Приди ко мне, печальная сестра!
Приди ко мне, уделы наши схожи —
И я в огне любви сгорала тоже.
Но, Вечному блаженству причастясь,
От всех страстей свободно отреклась.
Раба любви, я днесь святая дева,
Спасенная от божеского гнева.
Открылось мне, что лишь один Господь
Прощает грех и освящает плоть".
О, я иду! Туда, где пламенеют
Шатры из роз и пальмы зеленеют;
Туда, где ни тоски, ни боли нет,
Туда, где Вечный Мир и Вечный Свет.
Смотри, как Элоиза побледнела.
Вот-вот моя душа покинет тело.
Прими ее в объятья; а пока
Мое дыханье выпей до глотка.
О нет! Не так! С возжженною свечою
В священной ризе стой передо мною.
(Да будет крест в руке твоей сиять!)
Учи меня, как нужно умирать.
Вглядись в мое лицо — в чертах бескровных
Уж не отыщешь помыслов греховных.
Мой взор, когда-то трепетно-живой.
Задернут ныне мутной пеленой.
Могилы тень мои покрыла веки,
Застыла кровь, любовь прешла навеки.
Что наша страсть распада супротив?!
О смерть, как твой приход красноречив!
Мой Абеляр, прекрасный мой мучитель!
Грехов моих и радостей родитель!
Когда и ты могилой будешь взят
И в свой черед изведаешь распад,
Когда узришь духовными очами,
Как Ангелы парят под небесами,
Когда Святые в облаке лучей
Тебя обнимут с нежностью моей,
Пусть под одною гробовою сенью
Моя с твоей соединится тенью.[107]
Пусть высота причтется к высоте
В двух именах на мраморной плите.
И если век спустя чета младая
К могиле нашей прибредет, гуляя,
Пускай они, склонив главы на грудь,
У родников присядут отдохнуть
И скажут, камень обозрев надгробный:
"Храни нас, Боже, от любви подобной".
Пускай, когда осанны полнят храм
И над престолом вьется фимиам,
Монах иль восхищенная черница,
Припомнив нас, невольно прослезится.
И Ангелам, и Агнцу на кресте
Благоугодны будут слезы те.
И если некий бард с огнем во взоре
В моих скорбях свое узнает горе,
Пусть, перекличкой судеб потрясен,
О призрачной красе забудет он
И, собственным страданьем вдохновленный,
Расскажет о любви неутоленной.
Пускай не ищет вымышленных тем.
Мой скорбный дух утешен будет тем.

Опыт о человеке{6}

в четырех эпистолах
Г. Сент-Джону, лорду Болингброку

ЗАМЫСЕЛ

Вознамерившись написать несколько произведений, посвященных человеческой жизни и нравам, дабы, по выражению милорда Бэкона, "добраться до подоплеки людей и дел их", я счел более целесообразным начать с рассмотрения человека вообще, его природы и его состояния, поскольку для того, чтобы проверить любой нравственный долг, подкрепить любой нравственный принцип, исследовать совершенство или несовершенство любого существа, необходимо сперва постигнуть, в какие обстоятельства и условия оно ввергнуто, а также каковы истинная цель и назначение его бытия.

Наука о человеческой природе, подобно другим наукам, сводится к немногим отчетливым положениям: количество несомненных истин в нашем мире невелико. Это относилось до сих пор к анатомии духа, как и тела; рассмотрение обширных, открытых приметных способностей не принесет ли человечеству больше пользы, нежели изучение более тонких фибр и сосудов, устройство и функции которых всегда будут ускользать от нашего наблюдения. Между тем именно об этих последних ведутся все диспуты, и, смею сказать, они не столько заострили ум, сколько обострили разногласия между людьми, скорее ограничив практику, чем продвинув теорию нравственности. Если я могу польстить себя мыслью о некотором достоинстве моего Опыта, оно в том, что Опыт не впадает в крайности доктрин, якобы противоположных, обходит термины, слишком невразумительные, и вырабатывает умеренную без несообразности, краткую без недомолвок систему этики.

Я мог бы сделать это в прозе, но предпочел стих и даже рифму по двум причинам. Первая из них очевидна: принципы, максимы или заповеди в стихах и более поражают читателя сначала, и легче запоминаются потом; другая причина покажется странной, но она тоже истинная; я убедился, что, выражаясь таким образом, достигаю большей краткости, чем в прозе, а нет никакого сомнения: сила, как и изящество доводов и предписаний, во многом зависит от их сжатости.

Я оказался неспособен трактовать эту часть моего предмета более подробно, избегая при этом сухого и скучного, или более поэтически, не жертвуя при этом ясностью ради красот или точностью ради отступлений, сохраняя к тому же в безупречной непрерывности цепь доказательств; если кто-нибудь смог бы сочетать все это, не нанося урона ничему в отдельности, я бы охотно признал его достижение выше моих сил.

То, что ныне публикуется, следует лишь рассматривать как общий атлас человека, где обозначены только крупнейшие материки, их протяженность, их границы и взаимосвязи, тогда как частности опущены для того, чтобы представить их более полно на картах, которые должны за этим последовать. Соответственно, эти эпистолы в своем продолжении (если здоровье и досуг позволят мне продолжать) станут менее сухими и более приверженными к поэтическим красотам. Здесь я только открываю истоки и расчищаю русла. Исследовать реки, плыть по их течению, наблюдать их воздействие — задача куда более приятная.

СОДЕРЖАНИЕ ПЕРВОЙ ЭПИСТОЛЫ О ПРИРОДЕ И СОСТОЯНИИ ЧЕЛОВЕКА ПО ОТНОШЕНИЮ КО ВСЕЛЕННОЙ

О человеке вообще. I. Что мы можем судить, лишь следуя нашей собственной системе и не ведая при этом отношений между системами и предметами. II. Что человек не должен считаться несовершенным, но существом, сообразным своему месту и положению в творении, согласно общему порядку вещей в соответствии с целями и отношениями, ему неизвестными. III. Что частично неведением будущих событий и частично упованием на будущее состояние обусловлено все его нынешнее счастие. IV. Гордыня, претендующая на большее знание и совершенство, — причина человеческих заблуждений и горестей. Нечестивое замещение Бога собою с целью судить о годности или негодности, совершенстве или несовершенстве, справедливости или несправедливости его даяний. V. Нелепость самомнения, сводящего все сотворенное лишь к человеку или чающего совершенства в мире моральном, несвойственного миру естественному. VI. Неразумность сетований на Провидение, когда человек, с одной стороны, взыскует ангельских совершенств, с другой же стороны — телесных качеств зверя, хотя обладание чувствительностью в более высокой степени составило бы его бедствие. VII. Что во всем зримом мире соблюдается вездесущий порядок и постепенность в распределении чувственных и духовных способностей, вследствие чего тварь подчиняется твари и все твари — Человеку. Степени ощущения, инстинкта, мысли, размышления, рассудка; что один рассудок уравновешивает все прочие способности. VIII. Как распространяется сей порядок и постепенность выше и ниже нас; когда бы вышло из строя лишь одно звено их, не только оное звено, но и вся взаимосвязь творения разрушилась бы. IX. Сумасбродство, безрассудство, тщеславие подобного посягновения. Общий вывод: значение всесовершенной приверженности Провидению как в нашем нынешнем, так и в будущем существовании.

ЭПИСТОЛА I

Внемли, Сент-Джон! Оставим дольний хлам
Ничтожеству, а гордость королям,
И проследим (хоть слишком краток срок
И смерть подводит сразу же итог)
Путь человека средь миров и стран;
Вот лабиринт, в котором виден план:
Глушь, где цветы — исчадие болот;
Сад, где запретный нас прельщает плод.
Посмотрим дружно, чтобы взор проник
В открытое пространство и в тайник;
Обследуем, кто в темноте ползет,
А кто парит в сиянии высот;
Узрим природу и летучий бред,
Возникновенье нравов и примет;
Спокойно улыбнемся, доказав:
Пред человеком Вседержитель прав.
I. Откуда ведом Бог и человек
Нам на земле, где наш проходит век?
Как, видя человека только здесь,
Мы смеем рассуждать, каков он весь?
Когда себя являет Бог в мирах,
Являет ли нам Бога здешний прах?
Кто видит сквозь невидимый покров
Сложение Вселенной из миров,
Другие солнца, коим счету нет,
В круговращении других планет,
Других созданий и других эпох,
Тот скажет нам, как сотворил нас Бог.
Но разве совершеннейший каркас,
Чьи сочлененья не для наших глаз,
Твоей душе исследовать дано
И в части целое заключено?
Цепь неисповедимую причин
Ты сопрягаешь или Бог один?
II. Зачем я, говоришь, не умудрен,
Зачем слепым и слабым сотворен?
Но дерзновенный твой вопрос нелеп:
Ты мог бы быть и совершенно слеп.
У матери-Земли спроси сперва:
Зачем деревья выше, чем трава?
Зачем Юпитер несоизмерим
На небесах со спутником своим?
Так, если совершенно мудр Творец
И наше мирозданье — образец
Гармонии, где все завершено
Или существованья лишено,
Тогда в творенье человек — не тень,
А некая разумная ступень,
Так что один вопрос не разрешен:
Свое ли место занимает он?
Но, творческий поддерживая строй,
Окажется погрешность правотой;
Мы тысячу усилий расточим
В погоне за свершением одним,
А Бог пример всем тварям подает:
Одно через другое создает,
И человек в своей судьбе земной,
Быть может, движим сферою иной —
Во имя неземного колеса;
Мы видим лишь частично чудеса.
Когда бы ведал конь, зачем узда
Им помыкает всюду и всегда,
А бык уразумел бы, почему
Он, бывший бог, подвержен днесь ярму,[108]
Тогда бы человек, пожалуй, мог
Постигнуть свой непостижимый рок,
А также догадаться, отчего
Он раб и в то же время божество.
Так согласись, что Бог непогрешим
И человек не может быть другим;
Он большего бы просто не постиг:
Наш космос — точка, наше время — миг.
Не все ли совершенному равно,
Где и когда мелькнуть ему дано?
Благословенный, ты благословен,
И для тебя не будет перемен.
III. Нам не подняться к вечным письменам,
Открыто лишь сегодняшнее нам.
Для духов, для людей и для скотов
Неведенье — не лучший ли покров?
На пастбище как превозмог бы дрожь
Ягненок, зная, что такое нож?
Но прыгает ягненок на лугу
И лижет руку злейшему врагу,
Не ведая грядущего, мы сами
Живем, подвигнутые небесами;
Так видит Бог игру Вселенной всей,
Где обречен герой и воробей,
Где в эфемерном бытии своем
Мир лопается мыльным пузырем.
Так уповай на жизненном пути,
Жди смерти и смиренно Бога чти.
Блаженство нас неведомое ждет,
А здесь к нему надежда нас ведет.
Надежда в нашем сердце, как звезда;
Благословенье в будущем всегда,
На родину в томлении спеша,
Иную жизнь предчувствует душа.
Индеец бедный Бога в облаках
Находит и в чуть слышных ветерках;
Он гордою наукой не прельщен,
Блужданьем неземным не совращен;
Однако же знаком он с небесами,
Которые за ближними лесами;
Отрадный мир без горя и тревог,
Какой-нибудь счастливый островок,
Где скромный рай рабам усталым дан,
Где не грозит им алчность христиан;
Индейцу ангельских не надо крыл,
Остаться хочет он таким, как был,
Но верит, что возьмет на небеса
Он своего охотничьего пса.
IV. Что ж, на весах рассудка взвесив суть,
Попробуй Провиденье упрекнуть!
Скажи попробуй, чем ты обделен,
Пресыщен кто, а кто не утолен;
Несчастным человечество назвав,
Попробуй доказать, что Бог не прав;
Мол, смертен человек, убог и плох,
Как будто им пренебрегает Бог;
И ты, ничтожный, судишь Божество,
Весы и скипетр вырвав у него?
Мы гордостью рассудочной грешим
И к совершенству горнему спешим.
Хотели бы мы ангелами стать,
И в боги метит ангельская рать,
Но ангелы мятежные в аду,
А человеки буйствуют в бреду;
Кто извращать всемирный строй дерзнул,
Тот на Первопричину посягнул.
V. Зачем земля, зачем сиянье дня?
Мнит гордость: "Это только для меня.
Природа для меня — источник благ,
Цветок мне предназначен, как и злак;
Лишь для меня благоуханье роз
И ежегодный ток тяжелых лоз;
Принадлежит мне в мире каждый клад,
Все родники здггровье мне сулят;
Земля — мое подножье, а навес
Над головой моею — свод небес".
Но разве же природа нас хранит,
Когда нас беспощадный зной казнит?
Зачем землетрясения тогда
В могилы превращают города?
"Нет, — сказано, — Первопричина в том,
Что суть законы общие в простом
И значит, исключенья не навек.
Что совершенно?" Скажешь: человек?
Но если все на свете ради нас,
Природа, как и мы, грешит подчас;
Порой над нами хмурится лазурь,
А разве в сердце не бывает бурь?
И наша мудрость вечная нужна,
Чтобы настала вечная весна.
Быть может, и мятежник, и тиран,
Как и чума, в небесный входят план?
Кто это знает? Разве только тот,
Кто молниями хлещет небосвод,
Кто честолюбье в Цезаря вселил,
Кто юного Амона распалил.[109]
Влечет нас гордость в пагубную даль,
Природу сопоставив и мораль,
Но небеса судить нам не к лицу.
Не лучше ли нам ввериться Творцу?
Быть может, обитатели земли
Гармонию во всем бы предпочли,
Чтоб не было неистовых гостей,
Ни гроз, ни бурь, ни вихрей, ни страстей;
Нам от стихий, однако, не отпасть,
И стало быть, стихия жизни — страсть;
И значит, над стихийною игрой
В нас и в природе тот же самый строй.
VI. А человека мучит грешный пыл,
Так что взыскует ангельских он крыл
И мнит притом, что обрести не грех
Воловью силу и медвежий мех,
Но если твари только для него,
Зачем ему чужое естество?
Природа, никому не сделав зла,
Всем члены сообразные дала,
И в этой соразмерности простой
Кто силой наделен, кто быстротой,
Все так разумно распределено,
Что прибавлять и убавлять грешно.
Доволен зверь, доволен червячок;
Неужто лишь к тебе Господь жесток
И ты один, разумный, уязвлен,
Лишен всего, коль всем не наделен?
Но человек бы лучше преуспел,
Когда бы помнил здешний свой удел
И продолжал бы свой привычный путь,
На большее не смея посягнуть;
Ты хочешь вместо глаза микроскоп?
Но ты же не комар и не микроб.
Зачем смотреть нам, посудите сами,
На тлю, пренебрегая небесами,
И от прикосновения дрожать,
Когда пушинка может угрожать,
И умирать от ароматных мук,
Когда для мозга запах роз — недуг?
Когда бы оглушала, например,
Тебя природа музыкою сфер,
Ты слышал бы журчанье ручейка
И мимолетный лепет ветерка?
Кто, праведное небо похулив,
Сказал бы, что Господь несправедлив?
VII. Одарены творенья не равно:
Чем выше тварь, тем больше ей дано.
Как человек могуч и величав
В сравненье с тьмой созданий в царстве трав;
Глаза крота покрыты пеленой,
Для зоркой рыси свет всегда дневной;
У львицы и собаки разный нюх,
И с чутким не сравнится тот, кто глух;
Попробуй-ка безгласных рыб сравни
С тем, кто щебечет в солнечные дни!
Ты видишь, как тонка паучья нить;
Подобных фибр нельзя не оценить.
Из ядовитых трав дано пчеле
Извлечь нектар, сладчайший на земле.
А как инстинкт различен в кабане
И в силаче понятливом — слоне!
Инстинкт и разум! Как тонка стена
Меж ними, но она всегда прочна.
И память с помышленьем заодно,
Но чувство с разумом разлучено.
Как будто бы союз необходим,
Но как соединить одно с другим?
И разве мог бы ты без точных мер
Стать властелином столь различных сфер?
Не ты ли обладатель многих сил,
Которые лишь разум твой вместил?
VIII. Ты видишь, в почве, в воздухе, в воде
Ожить спешит материя везде,
Жизнь рвется ввысь, ее создатель щедр,
Хватает жизни для высот и недр.
О, цепь существ! Бог — первое звено,
Над нами духи, ниже нас полно
Птиц, рыб, скотов и тех, кто мельче блох,
Тех, кто незрим; начало цепи — Бог,
Конец — ничто; нас к высшему влечет,
А низших к нам, вот правильный расчет.
Одну ступень творения разрушь —
И все падет, вплоть до бессмертных душ;
Хоть пятое, хоть сотое звено
Изъяв, ты цепь разрушишь все равно.
Ясна простая истина как день:
Необходима каждая ступень;
Когда повреждена одна из них,
Не устоять системе остальных.
Когда бы начала земля блуждать,
Себя бы не заставил хаос ждать.
Без ангелов сместился бы эфир
И мог бы мир обрушиться на мир;
Тогда бы небесам грозил урон
И был бы поколеблен Божий трон;
Не для тебя же строй нарушить сей,
Безбожник, червь жалчайший из червей!
IX. Что, если вдруг в гордыне роковой
Стать пожелает пятка головой?
А вдруг по произволу своему
Служить не станет голова уму?
Как если бы взбесился каждый член,
Желая в целом теле перемен,
Безумие — порядок отвергать
И на верховный разум посягать.
Как целость мировая хороша,
Чье тело — вся природа, Бог — душа,
Бог неизменен в ходе перемен,
Велик в нетленном, как и там, где тлен;
Жар солнечный и свежесть ветерка,
Сиянье звезд и нежный дух цветка,
Живит он жизнь присутствием своим,
Он вездесущ, однако неделим;
Он в ликованье нашем и в тоске;
Он, совершенный, в каждом волоске;
Он, совершенный, в ропоте дурном
И в ангельском восторге неземном;
Ты для него не мал и не велик;
Он связь, равенство, целостность, родник.
X. Так воли не давай наветам злым:
Не наше ли блаженство мы хулим?
Не только зренье, также слепота
Дарована бывает неспроста,
Смирись, когда на жизненном пути
Нельзя блаженства большего снести,
Когда хранит благая сила нас
И в час рожденья, и в последний час.
Заключено в природе мастерство,
Хоть неспособен ты постичь его.
В разладе лад, не явленный земле;
Всемирное добро в частичном зле,
Так покорись, воздай творенью честь:
Поистине все хорошо, что есть.

СОДЕРЖАНИЕ ВТОРОЙ ЭПИСТОЛЫ О ПРИРОДЕ И СОСТОЯНИИ ЧЕЛОВЕКА ПО ОТНОШЕНИЮ К СОБСТВЕННОЙ ИНДИВИДУАЛЬНОСТИ

I. Назначение человека не в том, чтобы любопытствовать о Боге, а в том, чтобы постигать самого себя. Промежуточное положение человека, его мощь и его бренность. Ограниченность возможностей. II. Два начала в человеке, себялюбие и разум, оба необходимые. Почему себялюбие сильнее. Их завершение в одном и том же. III. О действии страстей. Преобладающая страсть и ее могущество. Ее необходимость в том, чтобы склонять человека к различным начинаниям. Ее высшее назначение — устойчивость нашего существа и укрепление добродетели. IV. Добродетель и порок, сочетающиеся в нашем смешанном естестве; их пределы близки, но различие между ними очевидно: в чем служение разума. V. Как ненавистен порок сам по себе и как мы грешим против себя, ввергаясь в него. VI. О том, что цели Провидения и общее благо находят соответствие в наших страстях и несовершенствах. Как они целесообразны в своем распределении между всеми человеческими сословиями. Как они полезны обществу. А также индивидуумам. В любом состоянии и любом возрасте.

ЭПИСТОЛА II

Вотще за Богом смертные следят.
На самого себя направь ты взгляд;
Ты посредине, такова судьба;
Твой разум темен, мощь твоя груба.
Для скептицизма слишком умудрен,
Для стоицизма ты не одарен;
Ты между крайностей, вот в чем подвох;
И ты, быть может, зверь, быть может, Бог;
Быть может, предпочтешь ты телу дух,
Но смертен ты, а значит, слеп и глух,
Коснеть в невежестве тебе дано,
Хоть думай, хоть не думай — все равно;
Ты, смертный хаос мыслей и страстей,
Слепая жертва собственных затей,
В паденье предвкушаешь торжество,
Ты властелин всего и раб всего.
О правде судишь ты, хоть сам не прав,
Всемирною загадкою представ.
Взвесь воздух, в гордых замыслах паря,
Измерив землю, измеряй моря,
Установи орбиты для планет,
Исправь ты время и небесный свет;
С Платоном вознесись ты в Эмпирей,
В первичное сияние идей;
И, в лабиринте грез теряя нить,
Себя ты можешь Богом возомнить;
Так, видя в солнце мнимый образец,
До головокруженья пляшет жрец,
Дай Разуму Всемирному урок
И убедись, что ты умом убог.
Когда наука здешняя права,
Ей высшие дивятся существа,
Но Ньютон — лишь диковинка для них,
Как обезьяна для племен людских.
Тот, кто исчислил для кометы путь,
Способен ли в свой разум заглянуть?
Исчисливший небесные огни
Исчислит ли свои земные дни?
Как странно! Высшее начало в нас
До мудрости возносится подчас,
Однако разрушают страсти вмиг
Все то, что разум-труженик воздвиг.
Исследуй мир гордыне вопреки,
Смирение возьми в проводники;
Навек отвергни суетный наряд,
В котором знанья праздные царят,
Чей суетный, наносный, ложный лоск
Лишь искушает беспокойный мозг;
Умей отсечь уродливый росток,
Которым совращает нас порок.
Как мало по сравнению со злом
Полезного в грядущем и в былом!
II. Над нами себялюбие царит,
Покуда разум нас не усмирит,
Но в себялюбии не только вред,
И в разуме порою проку нет;
Ты против них обоих не греши,
Они в своем боренье хороши.
Душой корыстный движет интерес,
Лишь разум для него — противовес;
Без одного навек бы ты почил,
Себя бы без другого расточил;
Недвижным ли растеньем пребывать,
Питаться, размножаться и сгнивать
Или, как метеор, лететь, губя
Других, пока не сгубишь сам себя.
Активен принцип движущий всегда,
Он побудитель действенный труда;
А рассужденье сдерживает нас,
Покуда не подскажет: в добрый час!
Взыскует себялюбье близких благ,
А разум вдаль влечет за шагом шаг.
Для себялюбья данный миг верней,
Для разума грядущее ценней;
Соблазнами ты часто с толку сбит,
Прельщает себялюбье, разум бдит.
Надежный разум непоколебим,
Хоть себялюбье верх берет над ним;
Оно сильней, тем паче разум строг,
Чтобы его обуздывать он мог.
Но себялюбье с разумом схоласт
В хитросплетеньях сталкивать горазд;
Остер и проницателен притом,
Он ссорит чувство с мыслью и умом.
Остроты в споре — просто шутовство:
Смысл тот же, или вовсе нет его.
Как себялюбье, разум ищет клад,
Бежит страданий в поисках услад,
Но праздник себялюбия жесток,
А разум пьет нектар, храня цветок,
Влеченье нужно правильно понять,
И не придется на себя пенять.
III. Все страсти себялюбьем рождены
И якобы добром возбуждены,
Но если с виду зло — добро точь-в-точь,
Способен только разум нам помочь.
Пускай не бескорыстна, но чиста
Страсть, если в ней заметна правота,
Таким страстям не грех торжествовать,
Их можно добродетелями звать.
Хоть стоик добродетелью зовет
Апатию, холодную как лед,
Наш разум спорит с мудростью такой,
Предпочитая труд, а не покой.
Ущерб нам буря может причинить,
Но целое при этом сохранить.
Наш кормчий — разум, чья бесспорна власть;
Для парусов, однако, ветер — страсть.
Не только тишь являет Бога нам,
Бог шествует и в бурю по волнам.
Страсть со страстями прочими в борьбе,
Но все стихии мирятся в тебе;
И, страсти своенравно истребя,
Разрушил бы ты самого себя.
И Бога, и Природу почитай
И со страстями разум сочетай;
Любовь со счастьем связана в сердцах,
Сопутствует страданью скорбь и страх;
Из них составив правильную смесь,
Искусно разум свой уравновесь.
Свет с тенью сочетая, день за днем,
Мы нашей жизни силу придаем.
Взыскует человек услад земных,
Утраты учат нас мечтать о них;
Душа и тело ищут наугад
Сегодняшних и завтрашних услад.
У каждого творения свой дар,
Чаруют все посредством разных чар;
Различны страсти в беге наших дней,
Их пламень то слабее, то сильней;
Главнейшая среди страстей-стихий
Их всех пожрет, как Ааронов змий.[110]
Как человек, родившийся на свет,
Приемлет смерть уже в истоке лет,
И с беззаботным юношей сам-друг
Растет и крепнет пагубный недуг,
Так, воцаряясь в глубине души,
Страсть правящая действует в тиши,
Все силы жизни служат ей тогда,
И целому грозит ее вражда.
Все то, что в сердце или в голове
Питает разум, кроясь в естестве,
Воображение вооружив,
Свирепствует, пока болящий жив.
Родит натура правящую страсть,
Рассудок предает нас ей во власть;
От разума тиранство страсти злей,
От солнца уксус едкий лишь кислей,
Монарх безвольный, разум наш царит,
Но помыкает нами фаворит.
Что может разум, кроме как назвать
Глупцами тех, кому несдобровать?
Он заставлял скорбеть нас до сих пор,
А нам нужна подмога, не укор.
Судить устанет и, меняя тон,
Как стряпчий, нас оправдывает он.
Изгонит страсти слабые, а сам
Сильнейшую навязывает нам.
Так доктор мнит, что страждущих он спас,
Когда подагра убивает нас.
И на пути природы разум наш —
Не проводник, а только верный страж.
Он страсти не препятствует никак,
Он для нее союзник, а не враг.
Власть высшая наш путь земной блюдет,
К различным целям нас она ведет.
Так в море ветры, чей изменчив бег,
Влекут корабль туда, где верный брег.
Кто хочет славы, кто большой казны;
Спокойствием другие прельщены,
Однако с предприимчивым купцом
С ремесленником, как и с мудрецом,
С монахом и героем на войне
Согласен разум, кажется, вполне.
Привит нам свыше добрый черенок,
Который в страсти злое превозмог;
Когда Меркурий твердость обретет,[111]
В нас добродетель с ним произрастет;
Окалиной живое скреплено,
И с телом нашим разум заодно.
Как на дичках приносят нам плоды
Привои с древ, порочивших сады,
Так добродетель требует корней,
Чья дикость утонченности сильней.
Брюзгливость, хоть она душе вредит,
Порою мысль счастливую родит;
Лень — мать философических систем,
Гнев мужество рождает вместе с тем;
А похоть в пылком чаянье утех,
Став нежностью, прельщает женщин всех;
Пусть зависть — западня для подлецов,
Соперничество — школа храбрецов;
Так добродетель всюду и всегда —
Дитя гордыни или же стыда.
Но замысел природы столь глубок,
Что связан с добродетелью порок;
Грех разумом во благо претворен,
Подобно Титу, править мог Нерон.[112]
Гордыня в Катилине лишь грешна,
А в Курции божественна она;[113]
Гордыня — гибель наша и оплот,
Ей порожден подлец и патриот.
IV. Разделит кто, однако, свет и тьму?
Лишь Бог, присущий духу твоему.
Смысл крайностей в том, чтобы совпадать
И назначеньем тайным обладать;
Как свет и тень порою на холсте
Едины в совершенной красоте,
И наблюдатель не всегда бы мог
Постичь, где добродетель, где порок.
Однако же недопустимый бред —
Считать, что разницы меж ними нет.
Хоть можно с черным белое смешать,
Их тождество нельзя провозглашать.
А если спутаешь добро со злом,
Тебе грозит мучительный надлом.
V. Чудовищен порок на первый взгляд,
И кажется, он источает яд,
Но приглядишься, и пройдет боязнь,
Останется сердечная приязнь,
А где порок? Он свой предел таит,
Где Север? Там, где Йорк, и там, где Твид,
В Гренландии, на ледяной гряде,
По правде говоря, Бог знает где:
Никто не знает всех его примет
И мнит, что ближе к полюсу сосед.
Тот, кто живет вблизи его широт,
Старается не чувствовать невзгод,
Не относя к явлениям дурным
То, что внушает ужас остальным.
VI. Где добродетель, там порок всегда;
Их сосуществованье — не беда.
Порою прав мошенник и глупец;
И презирает сам себя мудрец;
То доброе, то злое нас влечет;
Жизнь в разных направлениях течет;
Отдельной целью привлечен ты сам,
А целое угодно небесам.
Врачует небо каждый промах наш,
Наш грех, порок и пагубную блажь,
Спасительные слабости нам дав,
Девице стыд, жене пристойный нрав,
Вождям надменность, страх временщикам,
Толпе наклонность верить пустякам;
Чтоб наша правота произросла
Из честолюбия, чья цель — хвала;
Так на изъянах строится покой,
В котором процветает род людской.
По воле неба другу нужен друг,
А господам не обойтись без слуг;
Так все всегда друг другу мы нужны;
Пусть каждый слаб, все вместе мы сильны.
Когда сплотит нас общая нужда,
Нам наши узы дороги тогда,
Отсюда дружба наша и любовь,
Все то, что в мире греет нашу кровь;
Отсюда же со временем распад
И отреченье вследствие утрат;
Не может это все не означать,
Что следует спокойно смерть встречать.
Каким бы благом ближний ни владел,
Чужому предпочтешь ты свой удел;
Для мудрого познанье — торжество,
Рад глупый, что не знает ничего;
Богатый рад богатству своему;
Рад бедный: милостив Господь к нему.
Плясать калеке не мешает боль,
А сумасшедший мнит, что он король;
Мечтой своей алхимик обогрет
И счастлив с ней, как с музою поэт.
Никто на свете не лишен утех,
И собственная гордость есть у всех.
До старости снедают страсти нас,
Надежда с нами даже в смертный час.
Природа к человеку не строга.
Ребенку погремушка дорога,
Игрою той же юность занята,
Хотя немного громче пустота;
А взрослый любит золотом играть,
И четки старец рад перебирать;
Так тешатся на поприще земном,
Пока не засыпают вечным сном.
Так наши будни Мненье золотит,
Жизнь облаком раскрашенным летит;
Надежда заменяет счастье нам,
А гордость возвеличивает хлам;
И весь наш век в безумии своем
Искрящиеся радости мы пьем;
Утрачивая праздную мечту,
Другую обретаем на лету;
И смертный себялюбием томим,
Чтобы сравнить он мог себя с другим.
Свой разум к заключенью приохоть:
Глуп человек, однако мудр Господь.

СОДЕРЖАНИЕ ТРЕТЬЕЙ ЭПИСТОЛЫ О ПРИРОДЕ И СОСТОЯНИИ ЧЕЛОВЕКА ПО ОТНОШЕНИЮ К ОБЩЕСТВУ

I. Вся Вселенная — единая система общества. Ничто не создается исключительно для себя или исключительно для другого. Совместное благополучие животных. II. Инстинкт или Разум одинаково способствуют благу каждого. Инстинкт или Разум действуют во всех сообществах через отдельных особей. III. Сколь далеко простирается действие инстинкта в обществе. Насколько дальше идет разум. IV. О том, что именуется состоянием Природы. Разум, наставляемый инстинктом, изобретает искусства, а также различные формы общества. Происхождение политических обществ. Происхождение монархии. Патриархальное правление. VI. Происхождение истинной Религии и Правительства от одного принципа, от Любви. Происхождение Суеверия и Тирании от одного принципа, от Страха. Влияние Себялюбия, воздействующего на гражданское и общественное Благо. Восстановление истинной Религии и Правительства на их первичном принципе. Смешанное Правление. Различные формы того и другого и их истинное завершение.

ЭПИСТОЛА III

В различнейших законах и во всем
Одну первопричину мы найдем.
В безумном накопленье лишних благ,
В гордыне, попадающей впросак,
За проповедью или же молясь
Великую должны мы помнить связь.
I. Вселенную связует цепь любви,
Внимание на ней останови,
И цель Природы узришь в свой черед;
Смотри: к другому каждый атом льнет;
Влечет он, потому что привлечен;
Обнять соседа атом обречен.
Вовлечена материя в игру,
Влечется ко всеобщему Добру.
Растенья, умирая, кормят нас;
В растеньях жизнь таится про запас.
Так формы погибают ради форм,
И составляет жизнь для жизни корм;
Так лопаемся мы, вскочив едва,
Пузырики на зыби Естества;
Нет чуждого: часть целому верна;
Душа, на всю Вселенную одна,
Связует всех, восполнив полноту;
Нам нужен скот, и мы нужны скоту.
Все служат всем, никто не одинок;
Цепь держит всех, тая конец и срок.
Неужто для твоих утех, глупец,
Спокон веков старается Творец
И травянистый распростерся дол,
Чтобы олень попал к тебе на стол?
И жаворонок для тебя поет,
Пускаясь в жизнерадостный полет?
Запела коноплянка для тебя?
Нет, не для нас поет она, любя.
Конь верный разделяет на скаку.
Пыл, свойственный красавцу седоку;
Присвоить хочешь ты себе зерно?
Но птицам поклевать его дано.
И, золотой присвоив урожай,
Вола при этом ты не обижай;
Не годен поросенок для ярма,
Но поедает он твои корма.
Медвежья шкура может князя греть,
Но разве в ней не щеголял медведь?
Ты говоришь: "Весь мир я взять могу!"
Однако видит гусь в тебе слугу.
И самомненье вызывает смех,
Забыв о том, что в мире все для всех.
Допустим, в наказанье тварям дан,
Ты для Вселенной разум и тиран,
Твой произвол природа укротит,
Ты будешь добр, и тварь тебя почтит.
Да разве хищный сокол на лету
Голубку пощадит за красоту?
Неужто сойка милует червей,
А коршуна пленяет соловей?
Лишь человек отвел зверям леса,
Потоки рыбам, птицам небеса;
Корысть велит животных нам беречь.
Не стыдно ли на гибель их обречь?
Всех суетный питает меценат,
Он для своих вассалов тороват.
От хищной пасти он спасает скот,
Питаясь плотью тех, кого пасет;
На пастбищах лелеет он стада,
Так будущая множится еда;
Жизнь для животных — беззаботный пир,
Тогда как смертью нам грозит эфир;
Так жизнь всегда для твари впереди,
Внезапно ты умрешь, того гляди.
Животным не дал знания Творец
О том, что приближается конец;
Нам это знанье страшное дано,
С надеждой сочетается оно;
Как смерть нам, беззащитным, ни грози,
Она близка, но не видна вблизи;
Сей странный страх по воле Божества
Лишь, мыслящие знают существа.
II. Инстинкт и разум как бы заодно,
Когда достичь блаженства суждено;
Все существа находят к счастью путь,
С которого не хочется свернуть.
Инстинкт не ошибался до сих пор.
Зачем инстинкту папа и собор?
Конечно, разум нам служить готов,
Но разум лишь является на зов,
Внимая настояньям и мольбам.
Инстинкт же безупречно служит сам;
Цель от рассудка слишком далека,
Но целится инстинкт наверняка,
Он достигает счастья наугад,
А разум на подъем тяжеловат.
Тот вечен, этот временно в пути;
Тот верен, этот может подвести.
Тот действен, этот сравнивать горазд;
Тот в них, а в нас и тот и этот пласт.
Пусть этот выше, тот не так уж плох;
Ум служит нам, инстинктом правит Бог.
Кто учит зверя пищу находить
Так, чтобы яд не мог ему вредить?
Кто учит чуять бурю вдалеке,
Гнездиться на волнах или в песке?
Как без математических наук
Свои проводит линии паук?
Как аист, словно Христофор Колумб,
Над морем выбирает верный румб?
Кто в небесах выравнивает строй,
Хоть птицам все препятствует порой?
III. Бог назначает каждому рубеж,
Чтобы блаженству не мешал мятеж,
И на взаимной зиждется нужде
Благополучье общее везде,
Так в мирозданье связаны навек
Тварь с тварью, с человеком человек.
Какой бы жизнью ни владел эфир,
Живым огнем пронизывая мир,
Была везде в любые времена
Жизнь семенем своим наделена.
Не только человек, и зверь в лесах,
В потоке рыба, птица в небесах,
Любя себя, к другому полу льнут,
Пока в своем единстве не зачнут.
И каждый, пылом сладостным томим,
Потомством утешается своим;
Всем свойственно детей оберегать,
Отец их защищает, кормит мать;
Но вскоре оперяется птенец,
Родительским заботам здесь конец,
И каждый вновь желанием томим,
Пора плодиться в свой черед самим.
Дитя людское требует забот,
И человеческий сплотился род;
Связь поколений мыслью скреплена,
Любовь углублена и продлена;
Нам лучшее дано предпочитать
И в страсти добродетель обретать;
Так торжествует новая чета,
Когда к любви забота привита,
И в каждом нашем отпрыске любовь
Второй натурой делается вновь;
Сын выполняет нравственный закон:
Родительскую помощь видит он
И помогает, чтоб ему помог
Его же сын, когда настанет срок;
Надежда, благодарность и расчет
Гнездятся в нас, и род людской живет.
IV. Бог зрячим человека сотворил;
В природном состоянье Бог царил;
Все вещи сочетались искони,
И себялюбье обществу сродни.
Искусств кичливых не было сперва,
Дружили все живые существа;
Всех трапеза сближала и привал,
Наш предок никого не убивал;
Был храмом лес в торжественной красе,
Где Бога воспевали твари все;
Жрецы не проливали крови встарь,
Стоял неокровавленный алтарь;
По воле неба жизнь была цела,
И тварям человек не делал зла;
Стал человек со временем свиреп,
Утроба ненасытная — вертеп;
Он, враг природы, слышит общий плач,
Безжалостный обманщик и палач.
Наказан, впрочем, хворью сибарит,
Убийство тоже мстителя родит;
Кто кровь пролил, тот Фурий не избег;
Враг злейший человека — человек.
Подъем к наукам был для нас тяжел,
И по стопам инстинкта разум шел;
Ученику звучал Природы глас:
"С прилежных тварей не своди ты глаз!
Учись у зверя раны исцелять;
Пчела искусство строить преподаст;
Крот — землекоп, червь ткать весьма горазд;
Моллюск-малютка, вверившись ветрам,
Тебя научит плавать по морям;
У тварей ты сообщества найдешь,
Свой разум в царство истины введешь;
Увидишь села на ветвях тогда,
Обрящешь под землею города;
Знай, что республиканец муравей,
И царство пчел обследовать умей.
Совместно муравьи свой дом блюдут,
Не зная власти и не зная смут;
Монархию народ прилежных пчел
В своих отдельных кельях предпочел.
Но свой закон у тех и у других,
Природа-мать — сама судьба для них.
Тенет искусней разум не сплетет,
Всеобщей правды не изобретет;
К сильнейшему закон его не строг,
А к слабому придирчив и жесток;
Нет мудрости, однако же, цены,
Все твари почитать ее должны,
Искусством инстинктивным наделен,
Ты коронован и обожествлен".
V. И человек Природу познавал,
Сообщества и грады основал;
Любовь и страх царили там и здесь,
За весью образовывая весь.
Быть может, слаще сделались плоды
И чище струйки ключевой воды?
Торговля приносила столько благ,
Что становился другом прежний враг;
Природа и приязнь сплотили всех,
И для свободы не было помех.
Образовались так народы встарь,
И обществу понадобился царь.
Искусство или доблесть на войне,
Что приносило пользу всей стране,
Закон обосновали для сердец:
Царь для народа истинный отец.
VI. До этого был каждый патриарх
В своих владеньях пастырь и монарх;
Народ в нем видеть божество привык,
Оракулом признав его язык;
Он хлеб давал, владея бороздой,
Огнем повелевал он и водой,
Из мрачных бездн чудовищ изгонял,
Орла в небесном воздухе пленял.
Однако же хирел он день за днем,
И смертного оплакивали в нем;
И первый обозначился Отец
За чередою предков наконец;
Так по наследству тысячами лет
Передавался истинный завет;
Был разумом в течении времен
Создатель от созданья отличен;
Пока не затемнила света ложь,
Знал человек, что Божий мир хорош,
Не видел удовольствия в дурном,
Отца и Бога чтил в лице одном,
А верою любовь тогда была,
Не чая в Боге никакого зла
И наивысшим благом для Всего
Предвечное считая Существо.
Так Бог был благочестием любим,
И человек возлюблен вместе с ним.
Кто возомнил, не чувствуя вины,
Что все для одного сотворены?
Кто подданных своих поработил
И мировой порядок извратил?
Насилье возведя в закон для стран,
Посеял суеверие тиран,
Чтобы оно внушило тем, кто слаб:
Бог — победитель, побежденный — раб;
Когда гремел средь молний грозный гром
И вся земля ходила ходуном,
Оно учило слабых трепетать,
А гордых заклинанья лепетать;
И, накликая призрачных гостей,
Оно богов являло и чертей,
Обители назначив здесь и там
Злым демонам и мнимым божествам,
Чей сонм развратен, мстителен, лукав
И перед человечеством не прав;
Тиран тогда богов-тиранов чтил
И, трус в душе, богам безбожно льстил.
Людей водила ревность наугад,
Суля убийцам небо, жертвам — ад;
Быть храмом перестал небесный свод,
Алтарь кровавый привлекал народ;
Затеял жрец тогда ужасный пир,
Обмазав кровью жертвенной кумир,
Как будто Бог — машина для войны
И, стало быть, враги обречены.
Так себялюбье правоте назло
К единоличной власти привело,
Чтобы потом во избежанье зол
Законом ограничить произвол;
Как наслаждаться первенством своим
Наперекор соперникам другим,
Когда вот-вот сильнейший нападет,
А спящего слабейший обкрадет?
Так, благосостояньем дорожа,
Все вместе избегали мятежа,
Самозащиту буйству предпочли,
И справедливей стали короли,
И Себялюбье свой смирило нрав,
Общественное с личным сочетав.
Тогда мыслитель или благодей,
Служитель Божий или друг людей,
Подвижник, патриот или поэт
Восстановил естественный завет,
Не Бога Самого, но Божью тень
Являя тем, кому смотреть не лень;
Народам и царям преподал власть,
Чтоб нежную гармонию заклясть,
Чтобы струна звучала со струной,
Приверженная музыке одной,
Чтоб тон корыстный не задребезжал
И общий строй разлада избежал,
Имея всю Вселенную в виду,
Где вещи в совершеннейшем ладу
И где в звене нуждается звено,
Где малый и великий заодно,
Где сильный нужен и ему нужны
Те, что содействовать ему должны,
И потому стремятся в центр один
Зверь, человек, слуга и властелин.
О формах власти спорить — блажь и грех;
Тот лучше всех, кто правит лучше всех;
Бессмысленно хулить чужой устав;
Кто совестлив, тот перед Богом прав;
И невзирая на различья вер,
Всем подает Любовь благой пример.
Все можно, что противится Любви;
Одну Любовь Божественной зови!
Нуждается в опоре виноград;
Ты вместе с ближним крепче во сто крат.
Удел планет — путем своим лететь
И в то же время к солнцу тяготеть;
Два тяготенья в сердце восприму:
Одно к себе, другое ко Всему.
Природа Богу, как всегда, верна:
Любовь к себе и обществу одна.

СОДЕРЖАНИЕ ЧЕТВЕРТОЙ ЭПИСТОЛЫ О ПРИРОДЕ И СОСТОЯНИИ ЧЕЛОВЕКА ПО ОТНОШЕНИЮ К СЧАСТЬЮ

I. Опровержение ложных суждений о Счастье, распространенных среди философов и публики. II. Счастье — цель всех людей и достижимо для всех. Бог предназначает всем равное Счастье, и поэтому Счастье должно быть общественным, так как Счастье каждого зависит от Счастья всех, а Бог правит по общим, а не по частным законам. Так как для Порядка, мира и благосостояния в обществе необходимо, чтобы внешние блага не были равны, Счастье не создано для того, чтобы заключаться в них. Однако, несмотря на такое неравенство, равномерность Счастья поддерживается в Человечестве и самим Провидением через посредство страстей, каковы суть Надежда и Страх. III. Что такое Счастье Индивидуумов, насколько оно определяется устройством этого мира и каково при этом преимущество хорошего человека. Ошибаются те, кто винит Добродетель в бедствиях, исходящих от Природы или от Фортуны. IV. Безумие ожидать, что Бог изменит свои общие законы ради частных. V. Мы не вправе судить, кто добр, но кто бы ни был добр, он должен быть счастливейшим. VI. Внешние блага не только не являются воздаянием за Добродетель, но часто несовместимы с ней и разрушают ее. Без Добродетели не могут осчастливить человека и такие внешние блага, как богатство, почести, знатность, величие, слава, превосходные дарования. Образы злоключений, постигающих тех, кто был наделен всем этим. VII. Лишь Добродетель составляет Счастье, которое зиждется на Всеобщности и распространяется на Вечность. Совершенство Добродетели и Счастия состоит в сообразности с Установлениями Провидения и в Покорности Ему в здешнем и в потустороннем.

ЭПИСТОЛА IV

О Счастье! Наша цель и наш предел,
Которым человек не овладел
Но, по неизреченному скорбя,
Живет и гибнет в поисках тебя,
Поскольку, близкое, но не для нас,
Ты в образе двойном для наших глаз,
Ты, злак небесный, смертным возвести:
Где ты благоволишь произрасти?
Не там ли, где блистает высший свет?
Не в копях ли, где блещет самоцвет?
С парнасским лавром в мирной тишине
Иль в скрежете железа на войне?
Но если Счастье не произросло,
В нас, а не в почве коренится зло;
Найти нельзя нам счастия нигде,
При этом счастье всюду и везде;
Свободное, бежит оно корон,
Всегда тебе сопутствуя, Сент-Джон.
I. Наука, к сожалению, слепа.
Отшельник счастлив или же толпа?
Что счастье: подвиг или же досуг,
Покой или величие заслуг?
Кто счастлив уподобиться скоту
И видит в Добродетели тщету;
Кто мир предпочитает созерцать,
Кто верует, кто счастлив отрицать.
Определит ли счастье кто-нибудь?
Нет, счастье просто счастье, в этом суть.
II. Природе следуй, отметая бред;
Всем счастие доступно, не секрет;
Враждебны только крайности ему,
Открыто Счастье здравому уму;
Нам свой удел оплакивать вольно,
Для всех благоразумие равно.
Мир по закону общему живет,
И правильности частность не прервет.
Кто одинок, тому вредит успех,
Поскольку наше счастье в счастье всех.
Для каждого хорош удел такой,
Которым осчастливлен род людской.
Не счастлив ни разбойник, ни тиран;
Отшельничество — лишь самообман.
Тому, кто родом пренебрег людским,
По крайней мере друг необходим.
В обособленье слава не нужна
И даже радость кажется страшна;
А кто превысить хочет свой удел,
Тот пострадает, хоть и преуспел.
С тех пор как вездесущий строй возник,
Один бывает мал, другой велик;
Мудрее этот, и богаче тот,
На что напрасно ропщет сумасброд;
Бог справедлив, и мы признать должны,
Что в счастии счастливые равны.
От нужд взаимных счастие растет,
И мир в многообразии цветет.
Одно и то же счастье, в этом соль;
И не счастливей подданных король;
Защитник сильный счастлив, как и тот,
Кто требует защиты и забот.
Весь мир одной душою наделен,
Поскольку Небом он благословлен.
Но разве же для всех доступный дар
Не послужил бы поводом для свар?
И если счастье людям суждено,
То не на внешнем зиждется оно.
Есть у Фортуны разные дары;
Кто счастлив, кто несчастлив до поры,
Но есть Надежда так же, как и страх;
Отсюда равновесие в мирах.
Гнушаемся мы нынешним всегда;
Все в будущем: и радость, и беда.
Не рвешься ли ты в небо до сих пор,
Нагромождая горы выше гор?
Но небесам смешон твой тщетный труд,
Они безумца в щебне погребут.
III. Все, чем Всевышний наделяет нас,
Чтоб людям процветать не напоказ,
Представлено триадою такой:
Здоровье, Независимость, Покой.
Ты меру знай, и будешь ты здоров,
И не лишишься ты других даров,
Но потеряешь к лучшему ты вкус,
На Совесть возложив греховный груз.
Кто более рискует: тот, кто прав,
Иль тот, кто бьется, правое поправ?
Порок и Добродетель, кто из них
Достоин состраданья душ людских?
И преуспевший мерзостен порок
Для тех, кто добродетелен и строг.
Пускай злодей в роскошестве живет,
Он добрым никогда не прослывет.
Не постигая Божьей правоты,
Пороку приписал блаженство ты.
Кто знает Бога, тот постиг давно,
Кому благословенье суждено.
И доброму скорбей не миновать,
Но грех несчастным доброго назвать.
Ты вспомни: справедливый Фолкленд пал,[114]
Погиб Тюренн, достойный всех похвал.[115]
Пал славный Сидней в яростном бою,[116]
Неужто не ценил он жизнь свою?
Неужто умер Дигби оттого,[117]
Что Добродетель чтил, как божество?
Как праведного сына Рок скосил,
Когда живет отец в расцвете сил?
А почему марсельский пастырь жив
И здравствует, чуму разоружив?[118]
А разве Небо, мать мою храня,[119]
Не опекает бедных и меня?
Откуда в людях и в природе зло?
От извращений зло произошло.
Зло не от Бога, так что на земле
Мы можем говорить о частном зле,
Когда Природа, допустив просчет,
От Человека исправлений ждет.
Кто Бога правосудного винит
В том, что безгрешный Авель был убит,
Тот мог бы обвинить его и в том,
Что сын развратным заражен отцом.
Ты думаешь, нарушит Бог закон,
Как слабый князь, для избранных персон?
IV. Пылать, быть может, Этна прекратит,
Как только ей философ запретит?[120]
Быть может, перестанут ветры дуть,
Чтоб у тебя не заболела грудь?
И не сорвется камень с высоты,
Когда проходишь под горою ты?
И ветхий храм не погребет людей,
Пока не посетит его злодей?
V. Пусть этот мир, уютный для проныр,
Не так хорош, но где же лучший мир?
Святым там подобает обитать,
Но как святых друг с другом сочетать?
О лучших, говорят, печется Бог,
Но как узнать нам, кто хорош, кто плох?
Кто чтит в Кальвине вестника небес,
Кто полагает, что в Кальвине бес,
А кто-то мнит, что даже Бога нет,
Когда в Кальвине пагуба и вред;
Шли споры встарь, как в наши времена;
Для всех одна система не годна.
Что для тебя наисладчайший дар,
То для меня горчайшая из кар.
"Все хорошо, что есть". Кто возразит?
Но кто достойней: Цезарь или Тит?
Тот, кто привык цепями всех смирять,
Иль тот, кто день боялся потерять?[121]
"Но сыт Порок, а Честность голодна".
Что ж! Разве хлебом Честь награждена?
Добиться хлеба может и Порок,
Плут силится урвать себе кусок;
Плут силится испытывать судьбу,
Риск нравится безумному рабу.
Порою добрый слаб и не богат,
Душевному покою добрый рад.
Обогати его, хоть был он тощ,
И скажут: "Он богат, но где же мощь?"
Пусть будет мощью добрый одарен,
А где же, скажут, королевский трон?
Коль внешний блеск достался без труда,
Зачем же человек — не Бог тогда?
Однако Бог достаточно дает,
Поскольку нам не счесть его щедрот;
Просить мы можем Бога без конца,
Но где предел терпению Творца?
VI. Награды неземные хороши.
Сиянье солнца в глубине души
Вознаграждает нас в земной тщете.
Подаришь ты карету нищете,
Дашь меч тому, в чьем веденье закон,
И возведешь гражданственность на трон?
Глупец! Неужто небо нам должно
Давать все то, чего желать грешно?
Ты мальчик или муж? Кто ты таков,
Любитель яблочек и пирожков?
Как мнит индеец обрести в раю
Свою собаку и жену свою,
Так ты богоподобному уму
Мирскую предназначил кутерьму,
А трапеза подобная скудна
Или для Добродетели вредна;
Так тот, кто в двадцать лет бывает свят,
Развратом обездолен в шестьдесят.
Покоя не обрящем ли, признав:
Богатство — благо лишь для тех, кто прав?
Сенаторов ты купишь и судей,
Не купишь только мнение людей.
Неужто меньше любит Бог того,
Чья жизнь — добра и правды торжество,
Того, кто возлюбил наш грешный род,
Но получает маленький доход?
Сословие — не честь и не позор;
Честь в том, что миновал тебя укор.
Один в своих лохмотьях горделив,
Другой в парче угодлив и пуглив;
Сапожник носит фартук, рясу — поп,
Короною увенчан царский лоб;
Корона не похожа на чепец,
Еще различней умник и глупец.
Монарх порой пойти в монахи рад,
И как сапожник, пьян порой прелат,
Но человек — и нищий и вельможа;
Все остальное лишь прюнель да кожа.
От королевской шлюхи ордена
Получишь ты, но грош тебе цена;
Пусть кровь Лукреции в тебе течет,[122]
И притязает знатность на почет,
Ты лишь тогда почет приобретешь,
Когда свои заслуги перечтешь,
Но если твой древнейший знатный род
Производил негоднейших господ
И каждый предок — сущий обалдуй,
На древность рода ты не претендуй,
Когда мерзавцу чуждо благородство,
Кровь Говардов — отнюдь не превосходство.[123]
А в чем тогда Величие? Открой!
"Велик Политик или же Герой!"
Герой Героя стоит, спору нет;
И с македонцем схож безумный швед;[124]
Не странно ли? Однако это так:
Весь род людской — для них заклятый враг.
Стремятся лишь вперед и ничего
Не видят дальше носа своего,
Но лучше ли политики? Ничуть!
Выслеживают, чтобы обмануть,
И застают слабейшего врасплох,
Но это же не подвиг, а подвох!
Пускай один силен, другой хитер,
Назвать великим негодяя — вздор;
Мудрец коварный, негодяй храбрец
Не просто глуп; он, в сущности, подлец.
Кто благороден в спорах и в боях,
Тот улыбаться может и в цепях;
Кто царствовал, кто пал, но говорят:
Велик Аврелий, и велик Сократ.[125]
Что слава? До могилы лишь мечта,
Ее чужие нам сулят уста;
Что слышишь, то твое, при этом сон
Ты видишь или видит Цицерон;
О нашей славе тесный знает круг,
Который составляют враг и друг;
Все остальное — тень, а призрак лжив;
Пусть умер Цезарь, а Евгений жив,[126]
В минувшие и в наши времена,
Что Рубикон, что Рейн, одна цена.
Мысль — перышко, Вождь — посох для калек;
Всех тварей лучше честный Человек.
Покрыт посмертной славой душегуб,
Но Правдой вырван из могилы труп,
Повешенный на высоте такой,
Что смрадом отравился род людской.[127]
Пустая слава — лишь заемный звук,
И славы нет без подлинных заслуг;
Всей жизни стоит, скажем без прикрас,
Один достойно проведенный час.
Пусть Римом Юлий Цезарь овладел,
Счастливее был изгнанный Марцелл.[128]
Что значит Гений для сынов Земли?
Что значит мудрым быть? Определи!
Знать, как ты мало знаешь до сих пор
И как заслужен смертными укор,
Изведать бремя тяжкого труда
Без дружеской подмоги и суда;
Других учить или спасать от бед?
Есть общий страх, а пониманья нет;
Кто первенству мучительному рад,
Вне слабостей людских и вне услад.
Взвесь этот соблазнительный залог,
Все сосчитай и подводи итог.
Взгляни, как много предстоит потерь,
Свою способность жертвовать проверь;
Привыкнешь ли ты тщетно уповать
И жизнью и покоем рисковать?
Действительно ли ты подобных благ
Желаешь, если ты себе не враг?
Желаешь лент по глупости, но были
Они на пользу вряд ли сэру Билли.[129]
Когда у грязи желтой ты в плену,
Взгляни на Грайпа и его жену.[130]
В науках жаждешь ты снискать успех?
Мудрейший Бэкон был презренней всех.[131]
Глянь ты, прельщенный звучностью имен,
Как вечной славой Кромвель посрамлен.
История научит презирать
Всех тех, кто роль пытался в ней сыграть.
Смотри: вот Счастья ложная шкала:
Богатство, Слава, Почести, Хвала!
В сердцах владык, в объятьях королев
Счастливчику грозит позор и гнев;
Коварства и тщеславия оплот,
Венеция[132] возникла из болот;
Безвинный не сподобится похвал,
И человек в герое каждом пал,
А если кровь на лаврах не видна,
Их пачкает базарная цена;
Кто лавры победителя обрел,
Тот разорил немало мирных сел.
Сокровище дурное никогда
Не избежит презренья и стыда.
А что потом? Чем жизнь завершена?
Любимчик жадный, властная жена
И пышный, но холодный мавзолей,
В котором сон последний тяжелей.
Ты полдень ослепительный сравни
И вечер мрачный в тягостной тени.
Так чем же в прошлом жизнь была горда?
Неужто смесью славы и стыда?
VII. Вот завершенье мудрости земной:
"Все счастье в добродетели одной".
Вот прочная основа наших благ,
Когда неверный нам не страшен шаг
И можно брать и можно даровать,
Чтобы заслуге восторжествовать;
Приобретенье радостно тогда,
Потеря, впрочем, тоже не беда,
Нет пресыщения для правоты,
Когда в самом несчастье счастлив ты;
Так слезы Добродетели подчас
Отрадней, чем неистовый экстаз.
Блаженству нашему предела нет,
Так как исток его — любой предмет,
Так как Злорадство, Зависть и Вражда
Не омрачают сердца никогда;
И потому Фортуна к нам щедра,
Что мы другим желаем лишь добра.
Так нас вознаграждает Божество,
Для нас блаженство только таково.
Для злых наука — лишь причина мук;
Находит счастье добрый без наук.
В сектанте чтить не станет он вождя,
Всевышнего в природе находя,
И приобщает всех к мирам иным
Сцепление небесного с земным;
Для доброго Блаженство — лишь звено,
Где с горним дольнее сопряжено;
Поймет он, что душе в конце пути
Вселенную нельзя не обрести,
Так что возлюбит Бога только тот,
Кто человеческий возлюбит род.
Ему Надежда указует цель,
Чтоб невзначай не сесть ему на мель,
И если к Вере человек не глух,
В Блаженство может погрузиться дух.
Надеяться Природа учит нас
И верить в то, чего не видит глаз,
Но тщетного Природа не сулит
И обольщаться грезой не велит;
Природою нам знанье внушено:
С Блаженством Добродетель заодно,
И лучший путь к Блаженству — это труд
На благо тех, что на земле живут.
Лишь в обществе Господень зрим завет:
Ты счастлив, если счастлив твой сосед.
Завет расширить сердцем ты готов?
Включи в него тогда своих врагов.
Соедини на благо всех людей
Величье чувств и высоту идей;
Знай: Счастие — вершина Доброты,
Чем милосердней, тем счастливей ты.
Мир в каждом возлюбило Божество,
Люби же всех ты в чаянье Всего.
И Себялюбье к этому зовет,
Так будит камень гладь спокойных вод;
И в быстром расширении кругов
Любовь объемлет всех: друзей, врагов,
Сородичей, соседей, всю страну,
Зрит в человечестве семью одну
И ладит со Вселенной остальной,
Не исключая твари ни одной;
Земля смеется, всех и вся любя;
И в нашем сердце видит Бог себя.
Приди, вожатый замыслов моих,
Навеявший поэту этот стих!
Пусть Муза на Олимпе — лишь в гостях,
А дома — в наших низменных страстях,
Достойно падать выучи меня,
Чтобы вставал я, мужество храня,
Чтобы в различных сферах мне витать,
Серьезность и веселость сочетать
И чтобы я, усвоив твой урок,
Любезен был, красноречив и строг.
И если твой торжественный полет
Тебе всю славу мира придает,
Позволишь ли ты моему челну
Делить с тобою ветер и волну?
Когда былых врагов твоих сыны
Стыдиться будут отческой вины,
Докажет ли тогда моя строка,
Что видел я в тебе проводника?
К вещам от звуков, к чувству от мечты
Я перешел, как заповедал ты,
Разоблачил я выспреннюю лесть
И доказал: все хорошо, что есть;
Страсть с Разумом соединить не грех;
Себя мы любим, если любим всех;
Со счастьем добродетель заодно;
Познать нам лишь самих себя дано.

Послание к леди{7}

О женской натуре
В своей обмолвке ты была права —
Натуры нет у вас. У большинства.
Мы, чтобы не запутаться в приметах,
Вас делим на блондинок и брюнеток.
Как много нимф живет на полотне!
Милы в разнообразии оне:
Аркадская графиня в горностае,[133]
Пастора, как струя в луче, блистая,
И Фанния с рогатым муженьком,
И Леда с белым лебедем вдвоем.[134]
Одна, пышноволосой Магдалиной,
В слезах, воздела к небу взор повинный,
Другая, как Цецилия, нежна —
И в райских кущах изображена.
Грешны иль с виду святы чаровницы —
Со льстивой кистью хочется сразиться!
Явитесь, краски все, на полотно!
Как радуга, пусть расцветет оно.
Пусть в туче будет поймана Селена,[135]
Не то она исчезнет непременно.
Лукава Руфа — и горящий взор
Притягивает каждый метеор,
И столь же не к лицу ее чтенье Локка,[136]
Как дивной Сафо — свара или склока;
А Сафо — даме ночи — в свой черед
Наряд Авроры вряд ли подойдет:
Так мошкара (с утра она ленива)
К исходу дня становится игрива.
А Силия! взгляд ласков, кроток, тих...
Всегда за сирых, вечно за больных.
Калисту мнит невинною девицей
И говорит: будь нежен с ней, Симплиций.[137]
Вдруг — бум! Она как бомба взорвалась.
Тихоня-то! Неужто напилась?
Но всякий видит: повод для атаки —
Прыщ на носу (и вправду — видит всякий).
Папиллия — с супругом, вхожим в свет, —
Все тени ищет. "Жаль, что парка нет".
Нашла его — но горе! В этом парке
Трухлявые деревья-перестарки.
Пестры подруги наши, как цветы.
Не в пестроте ли — корень красоты?
И даже деликатные изъяны
Их пылким почитателям желанны.
Калипсо покорить сумела всех.
А что ей принесло такой успех?
Не внешность же? Не ум? Не нрав кривляки?
Ее ужимки? Потайные знаки?
Уступки? Неуступчивость ее?
Она очарование свое
На ненависти нашей настояла —
Иное чувство здесь бы не взыграло.
Терпимостью Нарцисса хороша.
Угодны ей и тело, и душа.
Угоден и настойчивый паломник,
И чуть в сторонке шествующий скромник.
И нищему подаст она всегда,
И вдовушку утешит иногда.
Но не во грех ей вечные амуры —
В них проявилась широта натуры.
Но как, казня других, забыть о ней?
Рабыня славы, пленница страстей,
То день проводит за Святою Книгой,
То день и ночь — за гнусною интригой;
То похоть верх берет, то страх и стыд,
То бога славит, то его хулит, —
Язычествует на любовном ложе,
Но христианкой в Дом вступает Божий.
А вот еще одна — всегда хмельна,
Вельможна, и вальяжна, и вольна, —
Суха с супругом, как песок бесплодный,
И все ж — поток! могучий, полноводный!
Лишь плоть ее и кровь всему виной! —
Не лобик же, высокий и крутой... —
Хотя — как Моды истинное Эхо —
С поэтами грешит она для смеха;
Один пленил ей сердце, ум — второй:
Великий Карл, Карл Первый, Карл Второй.
Как на пиру бранил гурман Геллавий
(Невиданным изыскам к вящей славе)
Хозяйский стол, хозяйское вино,
А дома кушал просо и пшено, —
Так нынче поступает Филомеда,
Изысканности чувств уча соседа,
Возвышенности в малом и большом,
А дома — соглашаясь с дураком.
А Флавия? Не столько богомольна,
Как всеотзывчива и своевольна.
Небесной манны попусту не ждет —
"За жизнь сполна" — сполна, увы, и пьет.
И вдруг: желает смерти — и кинжала
Лукреции! О, как бедняжка пала!
Кто надломил неколебимый дух —
Неверный друг или супруг-евнух?
Несчастная! духовные услады
Не принесли обещанной отрады.
Несчастная! ведь бросилась сама
На острие неженского ума,
На острие несбыточной затеи, —
И умерла от жажды жить полнее.
Все это были умницы. А вот
Жена Симона счет другой начнет:
Ослиный нрав, ослиная повадка...
Другая — для себя самой загадка,
Которая разгадана дружком...
У третьей есть дела с духовником...
Хотелось бы надеяться четвертой,
Что руки не дойдут до дам у черта,
А пятая, грустна и весела,
Как эпиграмма, по рукам пошла,
Томясь на дню, зато ночами всеми
Весьма привольно коротая время.
У дам и недоумков общий дар —
Не замечать осмысленный удар.
Но умолкает хор многоголосый
Всех женщин пред великою Атоссой!
Едва ли не с рождения она
Решила: миру — вечная война, —
И тучу стрел в стан грешников пустила,
Где самое себя не поместила, —
Из скромности, должно быть. Хочет муть
Не вылить, а взболтать, да и сболтнуть!
Ей шестьдесят, но возраст — не помеха.
Мир для Атоссы — бранная потеха.
С младых ногтей до старческих морщин
В ее душе бушует гнев один,
И ярость — ум последний побеждает,
Когда она, стеня, скандал рождает.
Кто с ней порвет — тому дорога в ад!
Кто водится с ней — тот смелей стократ!
Она всегда ведет себя ужасно:
Когда оскорблена, когда согласна —
И даже влюблена. Ее любовь
Ей в винный уксус сбраживает кровь.
Чужой не терпит власти. Равновесья
Не вынесла б. Всегда, ко всем — со спесью.
Унизь ее — и не простит вовек.
Ей помоги, несчастный человек, —
И отомстит... Умри, тогда, пожалуй,
Воздвигнет храм, до срока обветшалый.
Вчера супруг почил. Сегодня он
В подделке завещанья обвинен
И наречен презрительно "холопом".
Не диво ль! окруженная всем скопом
Друзей, сутяг, доносчиков, деляг,
Она не может выискать никак
Наследника! При всем своем потомстве,
Облыжно уличенном в вероломстве,
Себялюбива — и себе тошна,
Все нищим завещала, сатана.
Легко, Мадам, портреты вроде этих
Набрасывать. Забьются в наших нетях,
Чешуйчатым играя серебром,
Неровно обведенные пером,
То та, то эта рыбка... А расцветка?
Она хамелеонова нередко.
"Но в Хлое-то изъянов не найдешь?"
В ней не найдешь и остального тож.
"Она во всем восьмое чудо света!"
Во всем. И даже в том, что сердца нету.
Она умна, степенна и мила,
Но словно бы при жизни умерла;
Единственный ей ведомый обычай —
Ни разу не сойти с тропы приличий.
Так холодна, достойна и горда,
Как будто не любила никогда.
Влюбленный к ней на лоно припадает —
Она при этом в шахматы играет.
Ей мерзость мира друг клянет в сердцах —
Она о ситцах мыслит и шелках.
Ни долга, ни услуги не простила
Ни разу... Правда, кое-что забыла...
Поверь спокойно ей секрет любой —
Поверь, она в ответ не выдаст свой.
Достойных никогда не унижала,
Но хоть их всех убьют — ей горя мало.
Ты жив ли, мертв ли — как запомнить ей?
Велит, чтобы запоминал лакей.
Она горда — и воздадим с лихвою.
Когда умрет, не жаль нам, скажем, Хлою!
Но вот одну Небесный минул Гнев.
И, в королевский пурпур разодев,
Ее на трон верховный посадили,
Державу Блага, Скиптр Любви вручили;
Поэты и художники толпой
Стремятся к ней — и льстят наперебой.
Но как бы пышно платье ни писали,
Что нас влечет, творцы? Не нагота ли? —
Покрой, и впрямь, изыскан и хорош, —
Да что под ним, узнать неплохо все ж.
Да не разденешь — вот беда — такую!
Тогда берешь натурщицу простую,
А не миледи Квинсберри,[138] — и вот
Прекрасная Елена предстает!
Изобразишь прелата или пэра —
Как показать, что им присуща Вера?
Не проще ли создать мне ваш портрет,
Священник Хейлс и честный Магомет?[139]
Однако жизнь мужчин слывет публичной,
А женщины — преуспевают в личной.
Талантам нашим нужен светлый день,
А вашим подобает полутень.
Вы истинные чада маскарада,
Где стыд и гордость различать не надо,
Восторг и слабость... доблесть и порок
Равно к лицу вам, вечно не в упрек.
Мужчиной правит Смена Чувств и Мыслей,
А дамы постоянней, в этом смысле, —
Лишь двух желаний испытуя власть, —
Всласть властвовать — и наслаждаться всласть.
Природа такова их — и наука.
Даруют страсть, а значит, страсть — не мука;
Их угнетают, их порой клянут,
Но только в страсти власть они берут.
Муж ищет то забвения, то славы,
А женщина — единственно забавы.
Муж ценит Дни Покоя, Дни Трудов,
А женщина единственно льстецов.
Вот женщин первородное наследство:
Вся цель — во власти, в красоте — все средства.
Весь мир пленяют в юности они,
А в старости клянут былые дни,
К чужим трофеям льнут, чужим победам, —
И до кончины им покой неведом.
Но мудрость значит — вовремя уйти;
И стар, и млад — со сроком не шути!
Красотки, как тираны, не имеют
Друзей — и в одиночестве стареют, —
И в общество торопятся... Пока
Господь не приберет их на века.
Миг ловят дамы, словно птичку — дети.
Пусть не поймать, но вечно на примете.
А чуть поймают — перья оборвут
И сами же уродца проклянут.
Пред наслажденьем юность беззащитна,
А старость — только с немощами слитна,
И все же, обмануть желая нас,
Кривляки симулируют экстаз, —
Как ведьмы, что не столько веселятся
На шабаше, как корчатся и злятся;
Остатки — нет, останки красоты
Беснуются до гробовой черты.
Неважные у старости делишки!
Страстишки смладу, с возрастом — картишки.
В расцвете лет любовника клянешь,
А в старости — и друга не найдешь.
Бывало, щеголь приглашал на танец,
Теперь сама приваживаешь пьяниц.
Жива? мертва? смешна? ни то ни се?
Ах, друг мой, как напрасно это все!
Лишь свет души не ведает затменья —
Очарованье выше пресыщенья, —
Так, если нам наскучил свет дневной,
Мы скромною любуемся луной,
Сияющей невинной чистотою —
И редко замечаемой толпою.
О! нрав лишь той воистину блажен,
Кто не страшится лет и перемен,
Кто красоту подруг не отрицает,
Кто дочери с сочувствием внимает,
Кто знает: муж серчает, как дитя,
Кто, правя мужем, правит им шутя,
Кто вовремя умеет покориться,
Кто — и в царицах — кроткая царица,
Кто не страшится бедствий и утрат
(Хоть щедр на это жизненный уклад),
Хандры, болезней, всяческих напастей, —
Верна себе и посреди несчастий.
И все ж, поверь мне, — впрок или невпрок,
Противоречья: вот в чем женский рок.
Недаром Небо создало Адама
(И лишь позднее появилась дама),
Недаром разделило род людской:
Вам наслажденье любо, нам — покой.
Вы любите глупцов, мы — презираем
(Иначе бы земля казалась раем),
Вы злы, добры, лукавы и честны,
Храбры, робки, надменны и скромны,
Намешано в вас всякое — и это
Единственная верная примета!
Все это так — но лучшую из вас
В ее печалях воспою сейчас.
Когда она явилась волей Феба,
Во исполненье обещаний Неба,
Бог снизошел к простой мольбе отца,
Но снизошел он к ней не до конца, —
Не захотел дослушать он, мошенник, —
И дал тебе красу, но не дал денег.
Бог россыпей и злата и ума,[140]
Он затворил поспешно закрома, —
Но добрый нрав, но здравый смысл всегдашний —
Твои богатства. — И поэт домашний.

Августу{8}

Подражание первому посланию из второй книги Горация

ПРЕДИСЛОВИЕ
Размышления Горация и суждения, высказанные им некогда в "Послании к Августу", кажутся столь уместными в наши дни, что я не мог удержаться использовать их на благо моего Отечества. Автор полагает эти рассуждения достаточно серьезными для обращения к Государю, изображаемому им как носитель всех великих и добрых качеств, свойственных Монарху, которому римляне обязаны расширением своей Абсолютной Империи. Но для того чтобы сделать стихотворение истинно английским, я вознамерился добавить к этим качествам одно-два, привносящие лепту в счастье Свободного Народа и благоприятствующие процветанию наших соседей.

Из этого послания будет видно, что ученый мир впал в две ошибки: во-первых, полагая Августа Патроном Всех Поэтов, тогда как он не только запрещал всем художникам слова, кроме самых лучших, упоминать его, но и рекомендовал своим высшим чиновникам придерживаться того же правила: Admonebat Praetores, ne paterentur Nomen suum obsolefieri, etc[141]. И во-вторых, это послание рассматривали всего лишь как общий очерк Поэзии, в то время как на самом деле оно было апологией поэтов и преследовало цель побудить Августа к еще большему покровительству им. Гораций в настоящем послании защищает дело своих Современников и от вкуса Рима, склонного в те времена возвеличивать авторов минувших эпох, и от Двора и Знати, поддерживавших лишь тех, кто писал для театра, и, наконец, от самого Императора, полагавшего, что поэты не приносят пользы его правлению. Он показал (обозревая путь просвещения и изменения, каким был подвержен Римский Вкус), что знакомство с изящными искусствами Греции предоставило писателям его времени огромное преимущество по сравнению с предшественниками, что значительно улучшились нравы, что на смену поэтической вольности древних поэтов пришла умеренность, что комедия и сатира стали более справедливыми и целенаправленными, что все причудливые несуразности, не исчезнувшие еще с подмостков, были обязаны своим наличием единственно Испорченному Вкусу Знати, что поэты, при условии строгой регламентации их творчества, во многих отношениях полезны государству, — и пришел в конце концов к выводам, что сам Император зависит от них, имея в виду его славу в потомках. Мы узнаем далее из этого послания, что Гораций, искавший в нем высочайшего расположения, обращался к императору с подобающим достоинством и непринужденностью, справедливо осуждая низких льстецов и широко раскрывая перед ним собственную душу.


Великий человечества Патрон,
Радетель Мира нынешних времен,
На рубежи вернувший легионы,
А в Рим — Мораль, Искусства и Законы, —
Как Музе не воспеть тебя! Она
Благоговенья правого полна...
Эдвард и Генри, чтимые молвою,
И мудрый Альфред,[142] славой взыскан вдвое,
Закончили державные Дела:
Обуздан Галл, алчба его прошла,
Унижены враги, взяты Столицы,
Порядку время в Мире воцариться, —
Но вслед за шумной тризной тихий вздох:
Неблагодарен человек и плох...
Что Доблесть, если Зависть бродит рядом
И ест ее — до смерти — жадным взглядом;
Воистину — ее не истребит
Наивеликим подвигом Алкид![143]
Добычею быть Зависти — вот доля
Всех, кто восходит в ярком ореоле;
Лучи их — блеск обыденный мрачат;
Нам в Солнце Славы мил его закат.
Хвала тебе! хвала тебе всецело!
Поспела жатва — и хвала приспела.
Великий друг Свободы! во царях —
Превыше всех, кто памятен в веках!
Оракул, чье любое изреченье
Есть Истины святое Откровенье!
Ты чудо венценосное! С тобой
Не в силах вровень встать никто другой!
Но, Сир, не скрою: в нынешнюю пору
Все предались всеобщему раздору.
Тебя мы чтим — а больше никого.
Мы славим то, что пусто и мертво.
Поэты как монеты: чем древнее,
Тем, ржавчиной изъедены, ценнее.
Все Чосера читают наизусть,
Негодник Скелтон разгоняет грусть,[144]
Твердят, читая Спенсера: "Однако!"
За вздор шотландских виршей лезут в драку,
И в память Бена хором поклялись,[145]
Что Музы с ним "у Дьявола" сошлись.
Пусть почитали славных предков греки,
Не стать ли нам мудрее в наши веки?
Не зря ж гордимся собственным трудом;
Мы строим, пишем, пляшем и поем,
Мы через обруч скачем — а на это
Нет у Афин достойного ответа.
Вино — с годами лучше. А стихи?
Бессмертье спишет с Барда все грехи?
Но если так случается, и часто, —
Тогда в какие сроки? Лет так за сто?
Единый час быть должен утвержден,
Когда поэту время в Пантеон.
"Столетний старец — классик, это ясно.
С подобным мненьем публика согласна".
А если годика недостает,
То кто он? Патриарх?.. Наоборот —
Наш — в девяносто девять — современник?
Как все коллеги, неуч и мошенник?
"Британской снисходительности мзда:
Годок иль два простим ему всегда".
Тогда года — за годом год — вручную,
Как щиплют конский хвост, щипать начну я,
Всю Древность, как сугробы, растоплю, —
И возрастом поэтов растоплю,
Как хворостом, печурку, — а в итоге
Венками удостою только Дроги.
Шекспир, о ком актер и театрал
Не вымолвят ни слова без похвал,
Писал не для бессмертья, а из денег.
Он в Пантеоне не герой, а пленник.
Бен, стар и плох, творил не на века —
Он знал, что наша память коротка.
Кто помнит нынче Каули? Он с нами
Стремленьями, а вовсе не стихами;
Не Пиндар он,[146] тем менее Гомер,
Хоть дорог мне возвышенный пример.
"Но знамениты все! И несомненно!
Каких юнцов не учат строчкам Бена?
Каким дебатам не кладут конец,
Сказав: Бен мастер, а Шекспир творец,
У Каули открытая натура,
В Бомонте Флетчер встретил Диоскура,[147]
Был Шедуэлл[148] — стремительный порыв,
Уичерли зато нетороплив,
О чувствах пели Саутерн и Роу[149]
И в верности клялись родному крову".
Се — Глас Народа. Очень странный глас.
Глас Господа он — но не каждый раз.
Старинный фарс он славит стоязыко
И почитает пьеской невеликой
"Беспечного супруга"... Как тупа,
Слепа к изъянам Прошлого толпа!
Что ж, наши Предки, полные отваги,
Нас превзошли — ив скверне и во благе.
На старцев Спенсер опирался сам;
Был хром стих Сидни там, где римский — прям;
Пел Мильтон Небу вызов и угрозу,
Но полз, как Змий, втираясь брюхом в прозу;
В остротах добиваясь остроты,
Он рушился с небесной высоты,
Хотя не трону слог его речистый,
Как делал Бентли,[150] на руку нечистый, —
Как и Шекспиру, впрочем, не в упрек
Обычай знать Шекспира назубок.
Во дни двух Карлов легкое занятье —
Стихосложенье — спелось с нашей знатью:
Спрат, Кэрью, Седли,[151] сорок сороков
Сановных сочинителей стихов,
Украсив строк бесплодную Пустыню
Одним Сравненьем где-то посредине
Иль озарившись Мыслию одной,
Писали вирши в тыщу миль длиной.
Мы пишем лучше, но куда как кратко,
И Критика — вот Краткости разгадка,
А старикам Закон не писан наш —
Им рукоплещут за любую блажь.
Иль берега блаженного Эйвона[152]
Не знали сорняков во время оно?
Трагедия! как только Беттертон[153]
(Он Трагиком великим наречен),
Велеречивый Бут[154] и остальные
Провозгласили имена былые
С нажимом и коверкая... Отцам
И тем неведом был подобный срам.
Нисколько на Былое не клевещем?
Но как нам быть с обычаем зловещим
Дурной пример отцов перенимать
И, в путь пойдя, идти покорно вспять?
И ты, старинных россказней любитель
(В отличье от меня), — читатель, зритель, —
Пойми, что лишь завидует позер
И, славя старых, юным шлет укор.
Отнюдь не Греки этому виною:
Они-то не гнушались Новизною,
Античность — в свой расцвет — была нова.
На что нам Мертвых мертвые слова?
Едва восстановились Дни Покоя
И Карл вернул величье вековое,
Переиначив на заморский лад,[155]
"Всяк жить, как он, любить, как он, был рад".
О Родине радея равнодушней,
Гордились пэры собственной Конюшней,
Солдаты стали галлами на вид,
В любом паже прорезался пиит.
Во мраморе возлюбленных ваяли,
Будили жизнь в расплавленном металле,
Писали маслом, ткали гобелен
И к Сладострастью попадали в плен.
И диво ли, что с Музою игривой
За чашею сошелся Свет глумливый
И струны — то тревожны, то нежны —
Сердцам и душам стали вмиг нужны?
Но Англия шалунья, кто с ней сладит?
То призовет Монарха, то спровадит.
Сегодня Тори, завтра Виг в чести.
Сегодня пить, а завтра пост блюсти.
За Государя! Супротив Тирана!..
Короче говоря, непостоянна.
Бывало время — все вставали в Пять,
Хозяин раньше слуг стремился встать.
По твердо заведенному порядку,
Жена шла в церковь, сын писал в тетрадку;
Отец учил мужающих сынов
И Бога чтить, и доблести Отцов;
Все знали: роскошь гибелью чревата —
И только в Дело вкладывали Злато.
Но нынче век другой: и стар, и млад,
Богач и нищий, — все стихи строчат.
Отцы и деды, сыновья и внуки
Берут коль не Перо, то Книжку в руки;
Театром бредит весь прекрасный пол;
Не молятся — поют, садясь за стол.
Хулителю Искусств, мне стало худо:
Стихописанье хуже, чем простуда;
В который раз даешь себе обет,
Начав с Утра, отринуть этот бред —
А утром вновь строчишь остервенело
Все, что в мозгу и в сердце накипело.
Из подмастерьев вышли Мастера!
Не вдруг решил Уорд:[156] пришла пора.
Врачи проходят Курс Наук в Париже
(Изящным танцам не научат ближе)!
Кто, строя мост, не вбил ненужных свай?
Не Рипли же,[157] известный разгильдяй!
Все учатся — но только не поэты.
Любой дурак готов писать куплеты.
И все же, Сир, беда невелика.
Крамолы нет в стихах наверняка.
И Глупость служит Разуму порою.
Кто песнь поет, тот занят лишь собою.
Пусть пишет, как примерный ученик, —
Он не восстанет, не начнет интриг.
Нет денег, нет читателей — не важно.
Он скажет: Вдохновенье непродажно.
О Мщенье он рассудит: чепуха.
Размерен, как размер его стиха,
Отшельник, он Садочку сложит оду,
Безропотно садясь на Хлеб и Воду.
Вы скажете: на что нам рифмоплет,
Ведь он с чужого голоса поет!
Но и Поэт, когда он с Музой дружит,
Не воин пусть, а все ж — Державе служит.
Что, как не песнь, дитя подхватит вмиг?
Как чужестранцу выучить язык?
В чем мера есть и каждый слог на месте?
Воистину — стихи достойны чести.
Не плох Поэт, а плох он лишь тогда,
Когда Тирана славит без стыда,
Порочит Веру, развращает Нравы —
И нравятся Двору его забавы.
Несчастный Драйден! — Лжет Роскоммон! — Твой
Бессмертный лавр при Карле был трухой.
А в наши дни лишь слава Аддисона
(Не будь тщеславен он) незамутненна.
Он от дурного вкуса Юных спас,
Он Страсть заставил воевать за нас,
Он научил нас думам о Высоком
И Благо обратил в укор Порокам.
Ирландцы скажут: стих за них стоял,
В суде, да и в торговле выручал,
Он защищал Отчизну от навета.
В Ирландии чтут Свифта, чтут Поэта.
Он, как больную, врачевал Страну,
Он тронул Милосердия струну,
Он заклеймил Порок, он Честь восславил
И Луч Любви в бессмертие направил.
Но вел не он один людей из тьмы:
Как хорошо перевели Псалмы
Хопкинс и Стернхольд![158] Состраданье к сирым
Внушило силу благозвучным лирам, —
Благоговенье вызвал подвиг их. —
Олимпу по душе парнасский стих...
Поэзия труды и отдых скрасит,
От Папской власти нас обезопасит
И даже руку турка отведет.
Священник молит, а Певец поет —
И, кажется, моление — чудесней.
Но Небеса заслушаются песней.
Селяне, предки наши, в дни страды
Трудом и потом праведно горды,
Венчали жатву ежегодным Пиром —
Беспечной пляской, пением всем миром.
Их жены, домочадцы — весь народ
Пускался в непременный хоровод,
Повсюду смех звучал, стучали чаши —
Умели веселиться предки наши.
Шутили друг о дружке пресмешно,
Друзьями оставаясь все равно.
Не Время ли само возревновало,
Вложив в уста невинным шуткам жало?
Друг, ополчась на друга, дом на дом,
Вступили в тяжбу жалящим пером;
А побежденные в словесном споре
Уже взывали к Правосудью вскоре,
И Правосудье начинало мстить. —
Поэты, поскучнев, учились льстить,
А не язвить. — Лишь те, кто посмелее,
Не поступились Волею своею —
И вот Сатира в мире завелась,
И славит Благо, разгребая Грязь.
Мы Францию пленили. Но искусство
Французское пленило наши чувства.
Мы полюбили прихотливый стих,
Изысканность, безвестную до сих.
Уоллер перевел мосье Корнеля,
Но рифмы, с ним сравнимые на деле,
Лишь в Драиденовых строках зазвенели, —
Хоть кое в чем, на наш британский вкус,
Тем Драйден и хорош, что не француз.
Поэтика! о ней мы не грустили,
Пока Братоубийством путь торили;
Ведь и Корнель, и яростный Расин
К нам припозднились не на год один.
Не то чтоб мы трагедии не знали, —
Ведь Отвей был,[159] ведь был Шекспир вначале,
Но Отвей был не так уж и велик,
А у Шекспира был дурной язык.
И Драйден — при своем усердье — все же
Вычеркивать не научился тоже.
Иной вздохнет: а стоит ли огня
Комедии мышиная возня?
Хоть Помысла высокое стремленье,
Как учит Жизнь, еще не извиненье.
Как редок в этом деле Идеал!
Глупцов ли Конгрив эдак обозвал?[160]
У Фаркера вульгарны диалоги,[161]
У Вана — сами замыслы убоги,[162]
Хоть шутки и не плохи. Метит в цель
Астрея:[163] все прямехонько в постель!
А Сиббер вообще ничем не блещет,[164]
Хоть публика ему и рукоплещет.
И пусть их Гонор непомерно яр,
У всех одна забота — Гонорар.
О вы! за славой мчащиеся вместе,
Ладьи сует под ветром пошлой лести.
Какую бурю подняли гребцы,
Идя ко дну, а метя — во дворцы!
Искатель Лавров отдыха не знает —
Волна то валит с ног, то поднимает;
А тот, кто удостоился похвал,
Глядишь — иль разжирел, иль отощал.
Но самая ужасная Химера —
Чудовище Галерки и Партера.
Толпа. Чернь. Клака. Театральный люд,
Желаньем обесславить лучших лют,
Настроившийся с самого начала
На шум потехи, пакости, скандала.
Недаром Бриттам фарсы в самый раз.
Вкус Плебса вкусом Знати стал у нас. —
Вкус — вечный странник. Мысль его рождает,
Слух утверждает, Зренье насаждает. —
Театра нет; нет чувства, нет идей —
Лишь топот ног да ржанье лошадей.
Пошли балы, турниры, карнавалы,
Епископы, Герольды, Генералы —
И даже Триумфатор. Да какой!
Шут Сиббер в латах Эдварда! Герой!
Все до ушей зевают: вот потеха!
И Демокрит здесь помер бы со смеха.[165]
Не так белы Слон или же Медведь,
Как зрители. — Да как не побледнеть! —
Реви, дурной поэт! реви и дале,
Чтоб Слон с Медведем больше уважали!
Повесели и Голытьбу и Знать —
И благодарно примутся орать.
Не волчий вой, не грохот урагана
Над ледовитой бездной Океана —
Галерка и Партер благодарят
То Квина, то мисс Олдфилд за наряд[166]
Не столько королевский, сколько гнусный,
А главное — убийственно безвкусный.
Бут вышел! Бей во все колокола.
А что сказал? Ни слова. О-ла-ла!
Что удалось в сегодняшнем спектакле?
Трон из фанеры и парик из пакли!
Но чтобы не сойти за ворчуна,
А то и за ревнивого вруна,
Я покажу — и окружу почетом —
Поэта в поединке с Рифмоплетом.
Меня волнует истинный Поэт,
Он будит Страсть, любой избрав предмет
Своею темой, — радует, печалит,
То ужасом, то состраданьем жалит,
По воздуху мой ум перенося
В Афины, в Фивы, — зная все и вся!
Но не одна Игра Воображенья
Всеобщего достойна восхищенья;
Есть авторы (и к ним вниманья жду),
Которые с Дидактикой в ладу.
Иначе б на вершину Геликона
Мы не взбирались целеустремленно.
Что нашей Библиотекой слывет.
Пока не полн еще Мерлинов Грот?[167]
И все же Мысль не свойственна поэтам —
И я сейчас поведаю об этом.
Все дело в том, что мы куда странней
И сумасбродней остальных людей,
За что нас зачастую не выносят, —
Поем не то и не когда попросят;
Мы час один молчим из десяти —
Как публике подобное снести?
К тому же мы горды не по заслугам:
За строчку бьемся насмерть с лучшим другом,
Непосвященных яростно клянем
И перчим стих двусмысленным словцом.
Но главное, предерзостные твари,
Посланья посвящаем Государю —
И чаем: будем вознаграждены
Арендою и Местом от Казны.
Поем хвалы Героям и Победам
(Историки пускай плетутся следом) —
И ждем: нас призовут. Ведь повезло
Расину при Дворе и Буало.
Нельзя тебя не славить, Сир! Но это
Занятье для достойного Поэта.
Так назови его! Хоть обозначь!
Искусств Первосвященником назначь!
Как образ Карла уцелел доныне?
Усильями ваятеля Бернини.[168]
И Неллер сохранил на полотне
Нассау на послушном скакуне.[169]
Резец и Кисть работают на славу,
Хотя поэтам это не по нраву.
Отважный Вильям и страдалец Карл
Выходят, словно Блэкмор или Кварл.[170]
О Бене вслед за Деннисом заметим:
"Он и монарха делает медведем".
Но Полководец или Государь,
Во мраморе восславленные встарь,
Воистину воспеты — только Словом,
С Деяньями их вровень стать готовым.
Ах, только б мой Пегас не сплоховал,
Когда запеть о Сире час настал!
Ты мореход! Ты в битвах победитель!
Ты мирных дней высокий Вдохновитель!
Рев Варварства твоя смирила Речь:
Народы уронили ярый меч.
Как сном, объяв покоем Твердь Земную,
Кивком ты укротил и Хлябь Морскую.
Проникнут Мир твоею Правотой.
Цари Востока пали пред тобой.
И лишь стихи Король ни в грош не ставит!
Я не из тех, кто лжет или лукавит
(А недостатка нет в них никогда,
И все они рифмуют без труда),
К тому же я — невольно пусть — печалю,
Когда я славлю, все твердят: я жалю —
Не отвязаться от таких слушков:
Так не чернит ничто, как Тушь глупцов,
А похвалы их отдают наветом,
Для вящей злобы чуть переодетым,
Гнусны льстецы — и падкие на Лесть.
И если Лесть в моем посланье есть, —
Его, как вздор, какой понаписали
О государях Юсден[171] и так дале,
Как палую пожухлую траву, —
Сир, прикажи похоронить во рву!

Примечания

1

Библиография ранних русских переводов А. Поупа опубликована Ю. Д. Левиным в сб.: От классицизма к романтизму. Из истории международных связей русской литературы. Л., 1970.

(обратно)

2

В настоящем сборнике знакомство с Поупом-сатириком лишь намечено, но именно в этом качестве он рассмотрен в первой русской монографии, ему посвященной: Васильева Т. Н. Александр Поп и его политические сатиры (поэмы 20-40-х гг. XVIII в.). Кишинев, 1979.

(обратно)

3

Первая на русском языке творческая биография писателя выпущена Л. В. Сидорченко: "Александр Поуп: в поисках идеала". Л., 1987.

(обратно)

4

Сэру Уильяму Трамбелу. — Уильям Трамбел, бывший министр короля Вильгельма III, жил по соседству с Поупом; он был почти на пятьдесят лет старше Поупа, но их связывала тесная дружба.

(обратно)

5

Льет Фосфор блеск алмазный. — Древние греки называли Венеру как утреннюю звезду — "Фосфор" (как вечерняя звезда она называлась "Геспер").

(обратно)

6

Когда мы слышим Филомелы трели... — В поэтическом языке Филомелой именуют соловья; это название восходит к древнегреческому мифу о Прокне и Филомеле.

(обратно)

7

Струну мне дай, Уоллер, Грэнвилл — слог! — Английский поэт Эдмунд Уоллер (1606-1687) был мастером куплета и совершенных, полнозвучных рифм. Джордж Грэнвилл (16671735), английский поэт и драматург, был одним из покровителей молодого Поупа.

(обратно)

8

В каком краю ветвей раскинут свод, // Что укрывал монарха от невзгод? — Имеется в виду так называемый Королевский дуб в Боскабельском лесу, в густой листве которого сын Карла I, будущий король Карл II, скрывался от преследовавших его солдат парламентской армии после поражения при Вустере в 1651 г.

(обратно)

9

В какой земле чертополох возрос // И почему над лилией он вскоре // Взял верх, и побеждает в каждом споре? — Чертополох был эмблемой шотландских королей; эту эмблему носила королева Анна, дочь Якова II Стюарта. Лилии же были изображены на гербе французского королевства. Здесь имеются в виду, в частности, и победы Англии над Францией в войне за испанское наследство (1701-1714 гг.).

(обратно)

10

С небес, однако, хлынул дар Плеяд... — Имеется в виду дождь, который приносили Плеяды, считавшиеся в античной мифологии небесными нимфами.

(обратно)

11

Д-ру Гарту. — Сэмюэль Гарт (1661-1719), английский врач и поэт, был одним из первых читателей "Пасторалей" еще в рукописи.

(обратно)

12

Возьми, — промолвил Колин, — дудку эту! — Имя "Колин", как и "Розалинда", заимствовано из эклог английского поэта Эдмунда Спенсера.

(обратно)

13

Будь я — Алфей, была б ты Аретуза! — Согласно древнегреческому мифу, речной бог Алфей влюбился в нимфу Аретузу и настойчиво преследовал ее; в конце концов Аретуза превратилась в источник и слилась с водами Алфея.

(обратно)

14

М-ру Уичерли. — Уильям Уичерли (1640-1716), английский комедиограф времен Реставрации, был одним из покровителей и друзей юного Поупа.

(обратно)

15

Без Мантуанских нимф. — Поуп обращается к нимфам, вдохновлявшим великого римского поэта Вергилия, родившегося близ Мантуи.

(обратно)

16

Тебе "девяткой" дан волшебный дар... — Имеются в виду девять Муз.

(обратно)

17

Памяти миссис Темпест. — Миссис Темпест была приятельница и почитательница близкого друга Поупа, писателя Уильяма Уолша. Она умерла в 1703 г. По просьбе Уолша поэт посвятил ей свою последнюю пастораль.

(обратно)

18

Нам бедствия приносит Орион. — Согласно древнегреческому мифу, Орион, великан-охотник из Беотии, был убит Артемидой и превращен в созвездие. Заход созвездия Орион в начале ноября считался предвестьем наступления полосы бурь и гроз.

(обратно)

19

Не без приказа пою, но, Вар, кто мое сочиненье
Будет с любовью читать, увидит: все наши рощи,
Верески все воспевают тебя! Нет Фебу приятней
В мире страницы, чем та, где ей посвящение Вару.
Вергилий. Эклога VI. (Перев. С. Шервинского.)
(обратно)

20

...здесь Пан — хранитель стад... — Древний аркадский бог лесов и пастбищ Пан почитался как покровитель пастухов, охотников и рыболовов. Изображался обросшим шерстью, с рогами и козлиными копытами, с бородой и хвостом.

(обратно)

21

Плодам Помоны радуется сад... — Помона — древнеримская богиня плодов.

(обратно)

22

Церера урожай сулит жнецу... — Церера — древнеиталийская богиня плодородия и земледелия.

(обратно)

23

Одна и та же казнь могла постичь // Убийцу и охотника на дичь... — В средневековой Англии существовали строгие законы, запрещавшие простолюдинам охотиться во владениях знати.

(обратно)

24

Был дерзкий Нимрод истинный злодей... — В Библии Нимрод, правнук Ноя, называется "сильным звероловом" (Быт., 10, 8-9).

(обратно)

25

Норманн, вооруженный до зубов... — Имеется в виду Вильгельм, герцог Нормандии, который в 1066 г. близ Гастингса разбил армию английского короля Гарольда II и завоевал себе английскую корону.

(обратно)

26

И варваров саксонцев и датчан. — В V-VI вв. Британия была покорена германскими племенами: англами и саксами; и еще долго после их вторжения бритты называли завоевателей не иначе как "варварами", "собаками" и "щенками из конуры варваров". А во второй половине IX в. страна подверглась нашествию датчан, походы датчан на Англию возобновились на рубеже X-XI вв., и в 1016-1035 гг. датский король Кнут Великий был и королем Англии.

(обратно)

27

Охоте не препятствует Арктур... — Зимний период отмечен заходом на севере Арктура — самой яркой звезды созвездия Волопаса.

(обратно)

28

Рак с Фебом воцарились в небесах... — Феб (Аполлон) в Древней Греции почитался как бог Солнца. Раньше точка летнего солнцестояния находилась в созвездии Рака.

(обратно)

29

Охотницей бессмертною горда... — Имеется в виду Артемида (Диана), целомудренная богиня-девственница, которая в античности почиталась как покровительница диких зверей и охоты.

(обратно)

30

Бывала здесь монархиня одна, // Которая богине той равна. — Имеется в виду английская королева Елизавета I (1558-1603).

(обратно)

31

О Цинтия! — Цинтия (Кинфия) — эпитет Дианы, производное от наименования горы Кинф на острове Делос, по легенде, родине Дианы.

(обратно)

32

Холм Купера увидеть мне пора... — "Холм Купера" — поэма английского поэта Джона Денема (1615-1669), в которой описывается пейзаж в окрестности его дома, находившегося недалеко от Виндзора. Эта поэма положила начало жанру описательно-дидактической поэзии в английской литературе.

(обратно)

33

Здесь Каули сложил последний стих... — Английский поэт Абрахам Каули (1618-1667) умер в Чертси, расположенном на границе Виндзорского леса.

(обратно)

34

И знатный Сэррей, Грэнвилл прошлых лет... — Жизнь Генри Говарда, графа Сэррея (1517-1547), английского поэта, придворного и воина, была связана с Виндзорским замком: здесь он провел свои детские, годы, здесь же, сидя в заключении, написал свою последнюю элегию.

(обратно)

35

Царила Джералъдина здесь тогда... — Джеральдина — лирический персонаж сонетов Сэррея. Прообразом ее исследователи считают придворную даму Елизавету Фицджеральд, которую Сэррей сделал предметом поэтического любовного культа.

(обратно)

36

То, что свершил великий Эдуард... — Имеется в виду английский король Эдуард III (1327-1377), родившийся в Виндзоре.

(обратно)

37

Прославленную битву при Креси... — Упоминается одно из крупнейших сражений Столетней войны, которая велась между Англией и Францией в XIV-XV вв. — победа англичан при Креси 25 августа 1346 г.

(обратно)

38

Ты Генриха злосчастного оплачь... — Имеется в виду английский король Генрих VI (1422-1461), который родился в Виндзоре и здесь же похоронен. Он был свергнут с трона и в 1471 г. убит.

(обратно)

39

Почти что рядом Эдуарда прах. — Имеется в виду английский король Эдуард IV (1461-1483), который похоронен в Виндзоре.

(обратно)

40

Для англичан гроб Карла вечно свят... — Казненный в годы революции английский король Карл I (1625-1649) был похоронен в Виндзоре, в капелле св. Георгия.

(обратно)

41

Сказала Анна... — Имеется в виду английская королева Анна (1702-1714 гг.).

(обратно)

42

Пусть Герм прославлен золотом своим... — Герм — река в Малой Азии, протекавшая на территории древней Лидии.

(обратно)

43

Мы явственно Уайтхолл новый зрим... — Дворец Уайтхолл, одно время бывший главным королевским дворцом в Лондоне, почти весь сгорел в 1698 г.

(обратно)

44

Так Мевий назло Фебу не писал... — Мевий был бездарным поэтом, современником Вергилия и его критиком.

(обратно)

45

На бардов поднял их же меч зоил... — Зоил, греческий ритор III в. до н. э., был известен своей мелочной и злобной критикой поэм Гомера. Его имя еще в античности стало нарицательным для всякого придирчивого, недоброжелательного хулителя-критика.

(обратно)

46

Когда Марон с подъемом молодым // Задумал труд — бессмертный, как и Рим... — Здесь и в нижеследующих строках говорится о работе римского поэта Публия Вергилия Марона над "Энеидой".

(обратно)

47

Как если выверял бы Стагирит. — Стагиритом (по месту его рождения — Стагире) называют древнегреческого философа Аристотеля.

(обратно)

48

Струею упивайся пиерид... — Пиеридами именовались Музы, так как одним из местопребываний Муз считались горные источники Пиерии (близ Олимпа).

(обратно)

49

То чудо мира и твое, о Рим. — По-видимому, имеется в виду собор св. Петра в Риме, но, возможно, Пантеон.

(обратно)

50

Дабы единства, образы, сюжет... — Имеется в виду классицистское требование единства времени, места и действия.

(обратно)

51

Мечтая, как Фунгосо, лишь о том... — Упоминается персонаж пьесы "Всяк без своих причуд" английского драматурга Бена Джонсона (1573-1637). Фунгосо, чтобы походить на придворного, постоянно тратился на богатые одежды, но никогда не поспевал за быстро меняющимися модами.

(обратно)

52

Хотя известно: зачастую глух // К открытым гласным наш английский слух... — Поуп указывает на неприемлемость для фонетического строя английского языка, имеющего много слов, оканчивающихся непроизносимыми гласными, системы силлабического стихосложения.

(обратно)

53

Аякс изнемогает под скалой... — Согласно мифу, Посейдон обрушил в море скалу, на которой древнегреческий герой Малый Аякс спасался после кораблекрушения.

(обратно)

54

Летит Камилла вдоль полей и нив... — Образ девы-воительницы Камиллы взят из "Энеиды" Вергилия (VII, 803-817).

(обратно)

55

Какая в песнях Тимофея власть: // То разжигает, то смиряет страсть! // И сын Амона чувствует в крови... — Когда Александр Македонский посетил храм древнеегипетского бога Амона, жрецы провозгласили его сыном этого божества. Строки о воздействии на Александра Македонского его любимого музыканта Тимофея написаны под влиянием оды Драйдена "Пир Александра, или Сила музыки" (1697).

(обратно)

56

Тот — только древних, этот — новых чтит. — Имеется в виду "спор о древних и новых": спор о превосходстве новой науки и литературы над античной. Этот спор разгорелся в конце 80-х годов XVII в. во Франции (между Перро и Буало), а в 90-х годах был продолжен и в Англии.

(обратно)

57

А ныне лишь в Дак-Лейне сыщем мы // Адептов этих Скота и Фомы... — В конце XIII в. в европейской философии начался длительный спор между приверженцами взглядов Фомы Аквинского и Дунса Скота. Дак-Лейн — место в Лондоне, где продавались старые, подержанные книги.

(обратно)

58

Найдутся Блэкмор, Мильбурн и средь нас... — Ричард Блэкмор (1655-1729), придворный врач и поэт, нападал на Драйдена в своей "Сатире против ума" (1700). Люк Мильбурн резко критиковал переводы Драйдена из Вергилия.

(обратно)

59

И Драйдена ждет Чосера удел. — В XVII-XVIII вв. язык Джеффри Чосера (1340-1400) был уже малопонятным для англичан. Поуп, как и Драйден, переводил его "Кентерберийские рассказы" на язык своих современников.

(обратно)

60

Король в одной любви преуспевал... — Имеется в виду английский король Карл II (1660-1685).

(обратно)

61

Нам принесла потом чужая власть // Социнианства мерзкую напасть... — В результате "славной революции" 1688 г. английскую корону получил Вильгельм Оранский, протестант по вероисповеданию. Социнианство — рационалистическое направление в протестантизме, которое отрицало догмат св. троицы, божественность Христа и призывало подвергнуть Священное писание "суду разума"; возникло в XVI в., его основателями были итальянские религиозные реформаторы Лелий Социн и Фауст Социн.

(обратно)

62

Ведь Апий багровеет всякий раз... — Имеется в виду английский драматург и критик Джон Деннис (1657-1734), автор трагедии "Апий и Виргиния".

(обратно)

63

...ни Дарфи не забыл. — Том Дарфи (1653-1723) — английский поэт, прозаик и драматург.

(обратно)

64

"Лечебницу" и ту писал не Гарт. — Сэмюэль Гарт в поэме "Лечебница" (1699) изобразил вражду между Коллегией врачей и Обществом аптекарей.

(обратно)

65

Не защищен от них не только двор // Собора Павла, но и сам собор... — Площадь в Лондоне, на которой стоит собор св. Павла, в те времена была излюбленным местом прогулок праздношатающейся публики.

(обратно)

66

Светила Меонийская звезда. — Меонией иногда именовали (по названию одной из ее областей) Лидию, два города которой — Смирна и Колофон — оспаривали право считаться родиной Гомера. Отсюда "меонийская" в смысле "гомеровская".

(обратно)

67

Теряет в их цитатах больше Флакк... — Полное имя Горация — Квинт Гораций Флакк.

(обратно)

68

Изящно Дионисий, например... — Имеется в виду греческий историк, писатель и критик I в. до н. э. Дионисий Галикарнасский.

(обратно)

69

Шутник Петроний... — Римский писатель I в. Петроний Арбитр известен как автор дошедшего до нас в отрывках романа "Сатуры" ("Сатирикон").

(обратно)

70

В труде Квинтилиана целый свод... — Имеется в виду трактат "Образование оратора" римского ритора Марка Фабия Квинтилиана (35-95).

(обратно)

71

Все девять Муз в тебя вдохнули пыл, // Лонгин! — Греческого ритора III в. Лонгина долгое время ошибочно считали автором эстетического трактата "О возвышенном".

(обратно)

72

Где довелось летать ее орлам... — Серебряные орлы были штандартами римских легионов.

(обратно)

73

И дело готов инок довершил. — В 410 г. германские племена готов во главе со своим вождем Аларихом осадили и взяли Рим. Это событие фактически ознаменовало падение Римской империи.

(обратно)

74

Эразм (священства слава и позор!)... — Имеется в виду голландский гуманист Дезидерий Эразм Роттердамский (14691536). Своими литературными и богословскими произведениями Эразм Роттердамский фактически подготавливал Реформацию, положившую конец исключительному господству в Европе католической церкви, и вместе с тем не принял Реформацию и выступил против ее главного идеолога Лютера.

(обратно)

75

Дни Льва златые! Снова праздник Муз... — В годы понтификата папы Льва X (15131521 гг.) происходил необычайный расцвет итальянского искусства и литературы. В это время творили Леонардо да Винчи, Рафаэль, Микеланджело, Корреджо, Тициан, Ариосто.

(обратно)

76

Пел Вида... — Марко Джироламо Вида (1485-1566), уроженец Кремоны, писал эпические, лирические и дидактические поэмы. Поуп считал его превосходным латинским поэтом.

(обратно)

77

И может славу с Мантуей делить! — Близ Мантуи родился великий римский поэт Публий Вергилий Марон.

(обратно)

78

Но вскоре, нечестивцами гоним, // Весь цвет искусств покинул вечный Рим... — Финалом итальянских войн, которые вели Франция, Испания и Германия, было взятие и разграбление Рима ландскнехтами императора Карла V в 1527 г. Солдаты, среди которых было много лютеран, резали жителей и святотатствовали. Эти войны нанесли непоправимый урон экономике и культуре итальянских государств.

(обратно)

79

Известна Муза, чей девиз гласит... — Имеется в виду Джон Шеффилд, герцог Бекингем (1648-1721), о котором Драйден в поэме "Авессалом и Ахитофель" писал: "Друг Музы, сам — Муза". В следующей строке цитируется его "Опыт о поэзии" (I, 725).

(обратно)

80

Был славный, благородный Роскоммон... — Уэнтворт Диллон, четвертый граф Роскоммон (1633-1685), был английским критиком, автором дидактической поэмы "Опыт о переводном стихе" (1684) и переводчиком на английский "Послания к Пизонам" Горация (1680).

(обратно)

81

И был Уолш — давно ль! — судья, поэт... — Поуп говорит о своем наставнике и близком друге, английском поэте и критике Уильяме Уолше (1663-1708).

(обратно)

82

Розенкрейцеры — члены тайного религиозно-мистического общества, получившего распространение в Европе с начала XVII в. Эмблемой розенкрейцеров был андреевский крест с четырьмя розами.

(обратно)

83

...повествует о них французская книга, называемая "Le Comte de Gabalis". — Полное название книги "Граф де Габалио, или Беседы о тайных науках". Ее автором был аббат Монфокон де Вийяр. Эта книга, в которой осмеивались мнимые "тайны" розенкрейцеров, впервые опубликована в 1670 г., а в 1714 г. в Лондоне вышел ее перевод на английский язык.

(обратно)

84

Эпиграф к поэме представляет собой перефразировку строк из эпиграммы Марциала (Кн. 12 Эп. 86), куда Поуп вставил имя "Белинда":

Я не хотел, Политим, чтоб к твоим волосам прикасались,
Но я рад, что сдался я на желанья твои (лат.).
(Пер. А. Фета.)

(обратно)

85

Знай, в нижнем небе духам нет числа... — Согласно христианской мифологии, вокруг Земли находятся девять небес; первое, или нижнее, — это небо Луны.

(обратно)

86

Мы любим ломбер... — Ломбер — старинная карточная игра, появившаяся в Испании еще в XIV в., а позднее получившая распространение и в других странах. В ней участвуют три игрока: двое играют против третьего, который объявляет игру; играют не полной колодой — из нее изымают все восьмерки, девятки и десятки, оставляя по десять карт каждой масти, всего сорок карт; цель игры — набрать наибольшее количество взяток.

(обратно)

87

Слон с черепахой как бы заодно, // Им сочетаться в гребнях суждено. — Речь идет о черепаховых гребнях, отделанных слоновой костью.

(обратно)

88

Китовый ус и даже сталь никак... — В то время дамские нижние юбки поддерживались стальным проволочным каркасом и укреплялись китовым усом.

(обратно)

89

Серебряный рубеж оберегать. — Имеется в виду серебряная кайма на нижней юбке.

(обратно)

90

Завертится, как новый Иксион... — Согласно древнегреческому мифу, царь лапифов Иксион за свои преступления был жестоко наказан: в подземном царстве он был прикован к вечно вращающемуся огненному колесу.

(обратно)

91

Хэмптон-Корт — дворец с парком на берегу Темзы близ Лондона; в те времена был королевской резиденцией.

(обратно)

92

Три воинства числом по девяти... — В ломбере игрокам раздают по девять карт. Оставшиеся в колоде тринадцать карт кладут на стол — из них берут прикуп.

(обратно)

93

Достался Ариелю матадор... — Матадорами в ломбере называются три старших козыря: спадильо, манильо и басто. Спадильо — первый по старшинству козырь, которым всегда является туз пик. Манильо — второй по старшинству козырь, который меняется с каждой игрой; им служит самая младшая карта выбранной козырной масти. Басто — третий по старшинству козырь, которым всегда является туз треф.

(обратно)

94

Лорд Пам, который заслужил хвалу, // Кося войска в сражениях при Лу... — Имеется в виду валет треф, являющийся высшим козырем в карточной игре в мушку (по-английски — loo).

(обратно)

95

Как не дрожать, когда грозит кодиль. — Кодилью в ломбере называют такой исход игры, когда один из двух партнеров, играющих против третьего, выигрывает большую часть взяток.

(обратно)

96

Известно, что кофейные пары // Не прочь от политической игры... — Во времена Поупа лондонская кофейня была поистине центром общественной жизни, и каждый почтенный горожанин регулярно ходил в определенную кофейню. Здесь велись непринужденные беседы и ожесточенные политические споры, здесь узнавали, передавали и обсуждали политические, литературные, военные и торговые новости.

(обратно)

97

Ты Скилле уподобиться готов. — Скилла, дочь мегарского царя Ниса, влюбившись в критского вождя Миноса, который долгое время осаждал Мегары, срезала с темени отца волшебный пурпуровый волос, источник силы Ниса, и хотела отдать его Миносу. Однако Минос волос не взял и снял осаду Мегар, а Скилла за свой проступок была превращена в птицу (Овидий. Метаморфозы. VIII, I — 151).

(обратно)

98

Пока читают "Атлантиду" все... — Имеется в виду книга писательницы и журналистки Мери де ля Ривьер Мэнли (1663-1724) "Придворные интриги: в собрании оригинальных писем с острова Новая Атлантида", вышедшая в 1711 г., именно в то время, когда Поуп писал "Похищение локона". За два года до этого, в 1709 г., миссис Мэнли опубликовала "Секретные мемуары и нравы некоторых знатных особ обоего пола. Скандальная хроника Новой Атлантиды" — сочинение, в котором высмеивались видные деятели партии вигов.

(обратно)

99

В мешке таком Улисс ветра держал. — Эол, повелитель ветров, дабы облегчить путешествие Одиссея, снабдил его мешком со всевозможными ветрами (Гомер. Одиссея, Х, 19-24).

(обратно)

100

Троянец был едва ли так суров, // Когда звучал Дидоны страстный зов. — Речь идет об Энее и Дидоне — персонажах "Энеиды" Вергилия (кн. IV).

(обратно)

101

На берегу Меандра средь цветов... — Извилистая река Меандр в Малой Азии часто упоминалась в античной художественной и исторической литературе.

(обратно)

102

Кричал Отелло в яростной тоске... — См.: Шекспир В. Отелло, венецианский мавр. Акт III, сцена 4.

(обратно)

103

Как Юлий Прокул мог сказать один, // Что возвратился в небеса Квирин... — Согласно преданию, Ромул, легендарный основатель Рима, заявил сенатору Юлию Прокулу, что он желает, чтобы его чтили под именем Квирина.

(обратно)

104

И Береники волосы не так // Светло сияли, разгоняя мрак... — Береника Киренская, жена и двоюродная сестра египетского правителя Птолемея III Евергета (247-222 гг. до н. э.), молясь о благополучном возвращении мужа из военного похода, отрезала свою косу и посвятила ее Афродите Зефиритской. Однако волосы исчезли из храма, и придворный астроном Конон Самосский, дабы спасти положение, объявил, что волосы Береники вознесены на небо и стали созвездием.

(обратно)

105

Глазами Галилея Партридж наш... — Джон Партридж был английским астрономом, старшим современником Поупа (он умер в 1715 г.). В своих календарях он ежегодно предсказывал конец литературной карьеры Поупа и падение французского короля Людовика XIV, который вел с Англией продолжительную и изнурительную войну за испанское наследство. Говоря о "глазах Галилея", поэт имеет в виду зрительную трубу, которую Галилей первым использовал для астрономических наблюдений.

(обратно)

106

А ты не знаешь боли, ибо Парки... — В древнеримской мифологии Парки считались богинями человеческой судьбы.

(обратно)

107

Пусть под одною гробовою сенью // Моя с твоей соединится тенью. — Элоизу, которая умерла в 1163 г., похоронили рядом с Абеляром в монастыре Параклет.

(обратно)

108

Он, бывший бог, подвержен днесь ярму... — Для религии Древнего Египта был характерен культ животных. В Мемфисе почитался бык; содержавшийся в храме города бык Апис считался носителем души бога Птаха.

(обратно)

109

Кто юного Амона распалил. — Имеется в виду македонский царь и завоеватель Александр Великий.

(обратно)

110

Их всех пожрет, как Ааронов змий. — Согласно библейской легенде, чтобы поразить египетского фараона чудом, Аарон превратил свой жезл в змея, и этот змей поглотил всех змей египетских чародеев (Исх., 7, 9-12).

(обратно)

111

Когда Меркурий твердость обретет... — В алхимии знаком Меркурия обозначали ртуть — текучий, легко изменяющий свою форму металл. Видимо, в этой связи словом "Меркурий" выражали непостоянство, изменчивость человеческой натуры. Обретение Меркурием твердости означает становление некоей преобладающей страсти в прихотливой изменчивости эмоциональной жизни человека.

(обратно)

112

Подобно Титу, править мог Нерон. — Римский император Тит Цезарь Веспасиан (79-81 гг.) был мягким и добрым человеком, прозванным современниками "усладой рода человеческого", тогда как император Нерон Клавдий Цезарь (54-68 гг.) вошел в историю как один из самых жестоких и преступных правителей.

(обратно)

113

Гордыня в Катилине лишь грешна, // А в Курции божественна она... — Луций Сергий Катилина (108-62 гг. до н. э.) в 63 г. совершил попытку государственного переворота в Римской республике. Марк Курций — легендарный римский юноша-патриот; когда, согласно легенде, в центре римского Форума открылась глубокая трещина и городу была предсказана гибель, если она не будет заполнена лучшим, что есть в Риме, Курций со словами: "Что может быть в Риме лучше, чем оружие и храбрость!" — в полном вооружении верхом на коне бросился в пропасть.

(обратно)

114

Ты вспомни: справедливый Фолкленд пал... — Лорд Фолкленд был членом Долгого парламента и сторонником парламентской оппозиции Карлу I, однако потом перешел на сторону короля и погиб в начавшейся гражданской войне в битве при Ныобери 20 сентября 1643 г.

(обратно)

115

Погиб Тюренн, достойный всех похвал. — Французский военачальник маршал Тюрени был убит в сражении в июле 1675 г.; один из его биографов, Рамсей, друг Поупа, называл его "опорой трона, отцом своих солдат и славой своих соотечественников".

(обратно)

116

Пал славный Сидней в яростном бою... — Филипп Сидней (Сидни), английский поэт и романист, дипломат и воин, был смертельно ранен в бою с испанцами в Нидерландах в 1586 г.

(обратно)

117

Неужто умер Дигби оттого... — Имеется в виду Роберт Дигби, по случаю смерти которого в 1726 г. Поуп написал эпитафию. В то время его отцу Уильяму, пятому лорду Дигби, было 66 лет.

(обратно)

118

А почему марсельский пастырь жив // И здравствует, чуму разоружив? — Имеется в виду епископ Бельсюнс, который остался жив во время эпидемии чумы, поразившей Францию в 1720 г., тогда как большинство врачей и священнослужителей, помогавших больным, погибли.

(обратно)

119

А разве Небо, мать мою храня... — Ко времени публикации четвертой эпистолы в начале 1734 г. мать Поупа уже умерла.

(обратно)

120

Пылать, быть может, Этна прекратит, // Как только ей философ запретит? — Вероятно, имеется в виду древнегреческий философ Эмпедокл (490-430 гг. до н. э.). Существует легенда, что Эмпедокл, желая укрепить молву, будто он сделался богом, бросился в огнедышащее жерло Этны (Диоген Лаэртский. О жизни, учения и изречениях знаменитых философов. VIII, 69).

(обратно)

121

Иль тот, кто день боялся потерять? — Римский император Тит Цезарь Веспасиан говорил, что считает потерянным всякий день, когда он не совершил какого-нибудь доброго дела.

(обратно)

122

Пусть кровь Лукреции в тебе течет... — Имя древней римлянки Лукреции стало символом высокого человеческого достоинства. Обесчещенная сыном римского царя Тарквиния Гордого, она покончила с собой. Это событие послужило поводом к восстанию граждан и изгнанию Тарквиниев из Рима.

(обратно)

123

Кровь Говардов — отнюдь не превосходство. — Говарды — известный и знатный английский род.

(обратно)

124

И с македонцем схож безумный швед... — Имеются в виду Александр Македонский и известный своей воинственностью шведский король Карл XII (1697-1718 гг.), который вел беспрерывные войны.

(обратно)

125

Велик Аврелий, и велик Сократ. — Упоминаются известные античные философы: римский император стоик Марк Аврелий (121-180) и греческий мудрец Сократ (469-399 гг. до н. э.).

(обратно)

126

...а Евгений жив... — Принц Евгений Савойский (16631736) был крупнейшим полководцем своего времени; он командовал австрийскими войсками в войнах с Турцией и Францией.

(обратно)

127

Повешенный на высоте такой, // Что смрадом отравился род людской. — 30 января 1661 г., в годовщину казни английского короля Карла I, по постановлению парламента были публично повешены на Тайберне тела умерших "цареубийц".

(обратно)

128

Пусть Римом Юлий Цезарь овладел, // Счастливее был изгнанный Марцелл. — В начале января 49 г. до н. э. Гай Юлий Цезарь перешел со своими галльскими легионами пограничную реку Рубикон и двинулся на Рим. Так началась война Цезаря с Помпеем. Сенатор Марк Клавдий Марцелл был ревностным приверженцем Помпея и вместе с ним покинул Италию. После поражения Помпея в фарсальской битве Марцелл поселился на острове Лесбос.

(обратно)

129

Они на пользу вряд ли сэру Билли. — Имеется в виду Уильям Янг (?-1755), видный политический деятель партии вигов, о котором один из современников писал, что его имя вошло в поговорку для именования всякого ничтожества.

(обратно)

130

Взгляни на Грайпа и его жену... — Грайп и его жена Кларисса, постоянно конфликтующие из-за денег, — персонажи пьесы "Заговор жен" английского драматурга Джона Ванбру (1664-1726).

(обратно)

131

Мудрейший Бэкон был презренней всех. — Известный английский философ Фрэнсис Бэкон (1561-1626), который занимал высокий пост лорда-канцлера Англии, был уличен во взяточничестве и предан суду.

(обратно)

132

Коварства и тщеславия оплот. // Венеция... — Венецианская республика из-за проводимой ею политики пользовалась дурной репутацией в Европе.

(обратно)

133

Аркадская графиня в горностае... — Здесь и в последующих строках упоминаются портреты и картины, которые Поуп видел в Уилтоне в 1722 г.

(обратно)

134

И Леда с белым лебедем вдвоем. — Согласно древнегреческой легенде, Зевс, плененный красотой Леды, дочери этолийского царя Тестия, явился к ней в образе лебедя и от их союза родились Полидевк и Елена.

(обратно)

135

Селена — в древнегреческой мифологии — богиня Луны, иносказательно — сама Луна.

(обратно)

136

И столь же не к лицу ей чтенье Локка... — Произведения английского философа Джона Локка (1632-1704) отличают обстоятельность и скрупулезная последовательность в манере изложения, требующие большого внимания и умственной сосредоточенности от читателя.

(обратно)

137

Калисту мнит невинною девицей // И говорит: будь нежен с ней, Симплиций. — Калиста — героиня пьесы "Прекрасная грешница" английского драматурга Николаса Роу (1674-1718); она выходит замуж, скрыв, что имела любовника, которого продолжает любить. Симплиций — это, конечно, не исторически существовавший философ-неоплатоник VI в., а некоторое общее имя, производное от английского слова simplicity, означающего "простодушие", "наивность".

(обратно)

138

А не миледи Квинсберри... — Кэтрин Хайд, герцогиня Квинсберри (1700-1777), славилась своей красотой.

(обратно)

139

Священник Хейлс и честный Магомет? — Стивен Хейлс (1687-1761) — известный в то время физиолог. Магомет — пленный турок, которого английский король Георг I сделал своим слугой и приближенным.

(обратно)

140

Бог россыпей и злата и ума... — Феб (Аполлон), будучи богом поэзии, просветлял умы, а как бог Солнца источал золото, так как, согласно легенде, золото — это застывшие солнечные лучи.

(обратно)

141

Не дозволяйте преторам и другим властям упоминать себя, и т. д. (лат.).

(обратно)

142

Эдвард и Генри, чтимые молвою, // И мудрый Альфред... — Имеются в виду английские короли Эдуард III (13271377), Генрих V (1413-1422) и Альфред Великий (871-901).

(обратно)

143

Наивеликим подвигом Алкид! — Согласно преданию, Алкид — родовое имя мифического греческого героя Геракла, совершившего двенадцать великих подвигов.

(обратно)

144

Негодник Скелтон разгоняет грусть... — Джон Скелтон (1460-1529) — английский поэт, один из самых ранних представителей литературы английского Возрождения.

(обратно)

145

И в память Бена хором поклялись... — Имеется в виду английский драматург и поэт Бен Джонсон (1573-1637).

(обратно)

146

Не Пиндар он... — Пиндар (518-438 гг. до н. э.) — древнегреческий лирический поэт.

(обратно)

147

В Бомонте Флетчер встретил Диоскура... — Фрэнсис Бомонт (1584-1616) и Джон Флетчер (1579-1625) писали в соавторстве пьесы для труппы короля, став ее основными драматургами после ухода из театра Шекспира. Диоскуры — прозвище древнегреческих мифических героев-близнецов Полидевка и Кастора.

(обратно)

148

Был Шедуэлл... — Томас Шедуэлл (1642-1692) был одним из зачинателей английской комедии времен Реставрации.

(обратно)

149

О чувствах пели Саутерн и Роу... — Английские драматурги Томас Саутерн (1660-1746) и Николас Роу (1674-1718) были старыми друзьями Поупа.

(обратно)

150

Как делал Бентли... — Ричард Бентли (1662-1742), английский филолог и теолог, был главой Тринити-колледжа Кембриджского университета. В "споре о древних и новых", который в 90-х годах XVII в. разгорелся в Англии, Бентли защищал превосходство новой литературы.

(обратно)

151

Спрат, Кэрью, Седли... — Томас Спрат (1635-1713), епископ Рочестерский, математик, поэт и публицист, известен как автор "Истории королевского общества"; в своем стихотворчестве был эпигоном Каули. Томас Кэрью (15951639) — английский лирический поэт, которого Поуп называл "скверным Уоллером". Чарльз Седли (1639-1701) — лирический поэт, популярный в придворных кругах в период Реставрации.

(обратно)

152

Иль берега блаженного Эйвона... — В Стрэтфорде-на-Эйвоне родился великий английский поэт и драматург Вильям Шекспир.

(обратно)

153

...как только Беттертон... — Томас Беттертон (1635-1710) был ведущим трагическим актером английского театра эпохи Реставрации.

(обратно)

154

Велеречивый Бут... — Бартон Бут (1681-1733) — английский трагический актер.

(обратно)

155

И Карл вернул величье вековое, // Переиначив на заморский лад... — Имеется в виду Карл II, который во время английской республики жил во Франции, а в 1660 г. вернулся на английский престол; вместе с возвратившимися из эмиграции роялистами в жизнь английского высшего общества проникли нравы и обычаи французского двора.

(обратно)

156

Не вдруг решил Уорд... — Джошуа Уорд (16851761) был врачом-шарлатаном, привезшим из Франции патентованные капли и пилюли, с помощью которых осуществлял лечение; ему покровительствовал сам король; приемы лечения Уорда были в то время предметом самых различных толков.

(обратно)

157

Не Рипли же... — Томас Рипли (?-1758), плотник, был обязан своей карьере архитектора премьер-министру Уолполу.

(обратно)

158

Хопкинс и Стернхольд! — Джон Хопкинс (?-1570) и Томас Стернхольд (?-1549) были авторами переводов на английский язык Псалмов Давида.

(обратно)

159

Ведь Отвей был... — Томас Отвей (1652-1685) был одним из видных драматургов времен Реставрации.

(обратно)

160

Глупцов ли Конгрив эдак обозвал? — К глупцам Поуп, вероятно, относит Бриска и Уитвуда — персонажей пьес "Двойная игра" и "Так поступают в свете" английского драматурга Уильяма Конгрива (1670-1729). О характере Уитвуда Конгрив писал, что он смешон не в силу своей природной глупости, а больше из-за желания во что бы то ни стало выказать свой ум.

(обратно)

161

У Фаркера вульгарны диалоги... — Джордж Фаркер (1678-1707) — английский драматург.

(обратно)

162

У Вана — сами замыслы убоги... — Упоминается английский драматург Джон Ванбру (1664-1726).

(обратно)

163

Астрея... — Имеется в виду английская писательница Афра Бен (1640-1689).

(обратно)

164

А Сиббер вообще ничем не блещет... — Колли Сиббер (1671-1757) — английский комический актер, драматург и поэт-лауреат. На него Поуп обрушил в "Дунсиаде" огонь уничтожающей критики.

(обратно)

165

И Демокрит здесь помер бы со смеха. — Образ смеющегося Демокрита восходит к сведениям о его жизни, дошедшим до нас из эпохи эллинизма: древнегреческому философу Демокриту (460-370 гг. до н. э.) прозвище "Насмешник" дали его сограждане, которых он постоянно высмеивал (Элиан. Пестрые рассказы. IV, 20).

(обратно)

166

То Квина, то мисс Олдфилд за наряд... — Упоминаются английский актер Джеймс Квин (1693-1766) и актриса Энн Олдфилд (1683-1730).

(обратно)

167

Пока не полн еще Мерлинов Грот... — Этот грот был расположен в королевском парке в Ричмонде; в нем находилось небольшое, но ценное собрание книг.

(обратно)

168

Как образ Карла уцелел доныне? // Усильями ваятеля Бернини. — Имеется в виду бюст английского короля Карла I, сделанный в Риме архитектором и скульптором Лоренцо Бернини в 1636-1637 гг. с портрета короля кисти Ван Дейка.

(обратно)

169

И Неллер сохранил на полотне // Нассау на послушном скакуне. — Упоминается портрет английского короля Вильгельма III, написанный в 1701 г. художником-портретистом Годфри Неллером (1646-1723).

(обратно)

170

Выходят, словно Блэкмор или Кварл. — Ричард Блэкмор (см. коммент, к с. 83) был врачом при дворе Вильгельма III (за что и был возведен в рыцарское достоинство), поэтом и литератором. Фрэнсис Кварл (1592-1644) — английский поэт и прозаик; он был сторонником роялистской партии, во время гражданской войны разорился и умер в бедности.

(обратно)

171

О государях Юсден... — Лоренс Юсден (1688-1730) был поэтом-лауреатом, писавшим оды ко дню рождения короля.

(обратно)

Комментарии

1

"Пасторали" были первым значительным сочинением молодого Поупа. Они выполнены в жанре, восходящем к буколической поэзии Феокрита и Вергилия и получившем широкое распространение в европейской поэзии начиная с эпохи Возрождения. В Англии в этом жанре работал Эдмунд Спенсер (1552-1599), написавший 12 эклог "Календаря пастуха". А Спенсера Поуп читал с восторгом всю жизнь. "Пасторали" написаны в 1704 г. Уже в следующем, 1705 г. с рукописью "Пасторалей", которым было предпослано небольшое авторское "Рассуждение о пасторальной поэзии", знакомятся и ее одобряют тогдашние видные столичные литераторы Уичерли, Конгрив, Уолш, Грэнвилл. В 1706 г. лондонский издатель Тонсон предлагает Поупу опубликовать его произведение. "Пасторали" вместе с выполненным Поупом переводом отрывка из "Илиады" Гомера и его переложением на новоанглийский рассказа купца из "Кентерберийских рассказов" Чосера были напечатаны в мае 1709 г. в шестом выпуске тонсоновских "Поэтических смесей". Это была первая публикация произведений Александра Поупа.

(обратно)

2

Годы, проведенные в Бинфилде, расположенном в Виндзорском лесу, были, по признанию Поупа, самыми счастливыми годами его жизни. Этому лесу он посвятил свою дидактическую поэму, где пасторальные мотивы и мифологические образы сочетаются с политическими оценками, где образ Виндзорского леса, обители Муз, выступает как метафора той социальной гармонии, которую, по мнению поэта, страна обрела в правление королевы Анны. Первая, большая часть поэмы написана в 1704 г., в то же время, что и "Пасторали". Закончена же она была лишь через восемь лет. Поэма вышла отдельным изданием в марте 1713 г. В ее заключительных строках прославляется благодетельность мира — и не случайно, ибо публикация поэмы была приурочена к окончанию работы мирного конгресса в Утрехте, завершившего многолетнюю войну за испанское наследство. Посвящена поэма Джорджу Грэнвиллу.

(обратно)

3

Рукопись "Опыта о критике" датирована 1709 г. В доработанном и несколько сокращенном виде поэма была опубликована анонимно в мае 1711 г. В этом произведении Поуп продолжил жанровую традицию "Послания к Пизонам" Горация, "Искусства поэзии" Виды и "Поэтического искусства" Буало. Опираясь на идеи и положения этих своих предшественников, Поуп создал оригинальную дидактическую поэму, одновременно интеллектуальную и поэтически темпераментную. Поэма не только излагает общие принципы классицистской эстетики и собственные теоретические взгляды поэта, но и являет собой зеркало литературных прегрешений времени и состояния английской литературной критики. Публикация "Опыта о критике" сразу же вызвала полемику. Влиятельный критик и драматург Деннис выступил с "Критическим и сатирическим размышлением по поводу недавней Рапсодии, названной "Опытом о критике", обвинив автора в непоследовательности и неопределенности позиции и осудив его как якобита и католика. Но Поупа поддержал в одном из декабрьских номеров журнала "Спектейтор" известный литератор Аддисон, назвав поэму "шедевром в своем роде". Это на некоторое время сблизило поэта с Аддисоном, и в течение 1712-1713 гг. он сотрудничал в его журналах "Спектейтор" и "Гардиан". В последующие годы "Опыт о критике" с небольшими изменениями в тексте неоднократно переиздавался, последний раз при жизни автора в феврале 1744 г. В начале XIX в. он был переведен на русский язык поэтом-архаистом С. Шихматовым.

(обратно)

4

Первоначальный вариант "Похищения локона" в двух песнях был написан, по-видимому, в июле 1711 г. менее чем за две недели и в мае 1712 г. опубликован издателем Линтотом в "Альманахе поэм и переводов". Вторая редакция поэмы, существенно переработанной и расширенной до пяти песен, вышла в свет отдельным иллюстрированным изданием в марте 1714 г. Именно в этом пятипесенном варианте появились "машинерия" — сильфы, гном и все связанные с ними события, описания туалета Белинды, прогулки по Темзе и игры в ломбер. Для издания в составе первого тома своих произведений (1717) Поуп еще раз просмотрел текст и дополнил его в начале пятой песни речью Клариссы. Темой для поэмы послужило происшествие, случившееся летом 1711 г., — ссора лорда Питре с мисс Арабеллой Фермор, о чем рассказал Поупу его друг Джон Кэрил, приходившийся лорду Питре троюродным братом. Лорд Питре, ухаживавший за мисс Фермор, ухитрился отрезать у нее локон, и разгневанная красавица отказала ему от дома. Этот светский анекдот Поуп, по совету Кэрила и с намерением помирить молодых людей, положил в основу шутливой ироикомической поэмы. Примирение не состоялось, но состоялось произведение, исполненное юмора и неудержимой фантазии, в котором невероятные события перемежаются с живыми описаниями быта и нравов аристократического Лондона — произведение, которое поистине вписано в "звездный свет" английской поэзии XVIII в. Неполный перевод поэмы на русский язык сделала в 30-х годах нашего столетия Т. Щепкина-Куперник.

(обратно)

5

Трагическая история жизни французского философа Пьера Абеляра (1079-1142) стала документально известна, когда в 1616 г. в Париже были опубликованы его "История моих бедствий" и переписка с Элоизой, его возлюбленной и женой, с ним разлученной и постригшейся в монахини. Эти документы стали источником различных литературных версий, одна из которых в переводе с французского была издана в Англии в 1713 г. Джоном Хьюзом. "Письма Элоизы к Абеляру" Хьюза представляли собой романтическую эпистолярную повесть, которая и легла в основу поэмы Поупа, впервые напечатанной в изданном в июне 1717 г. томе его сочинений. В этой поэме Поуп передал весь драматизм переживаний, всю безысходную скорбь страстно любящей женщины, тоскующей о своем муже в уединении монастырского заточения. Не случайно именно это произведение Поупа, отмеченное глубоким проникновением в мир человеческой души, высоко ценили даже те поэты-романтики, которые выступили с резкой критикой его творческих принципов. В конце XVIII в. поэму перевел на русский язык (не с оригинала, а с вольного французского стихотворного перевода) молодой В. Озеров, а в начале XIX в. ее начал, но так и не закончил переводить В. Жуковский.

(обратно)

6

Этот, состоящий из четырех эпистол, или посланий, стихотворный трактат, в котором Поуп изложил свое философское мировоззрение, публиковался отдельными выпусками с февраля 1733 г. по январь 1734 г. Первые три эпистолы вышли соответственно в феврале, марте и мае 1733 г., четвертая появилась в январе 1734 г. В "Опыте о человеке" Поуп выступает как приверженец и пропагандист идеологии Века Просвещения. Положение человека в мире и в обществе, соотношение страстей и разума, зла и добра, себялюбия и общественного блага, представление о назначении человека и о его счастье — все эти метафизические, социальные и этические вопросы стояли в центре просветительской философии XVIII в. и живо обсуждались, причем не только в Англии. "Опыт о человеке", рисующий картину гармонии и совершенства мироздания, в которых в конечном счете разрешаются все видимые его коллизии и диссонансы, явился как бы поэтическим аналогом "Моралистов" Шефтсбери и "Теодицеи" Лейбница. В нем в доступной и привлекательной форме поэт выразил одну из основных мировоззренческих концепций раннего европейского Просвещения и тем самым приобщил не одно поколение читателей к идейным проблемам и спорам своей эпохи. Опубликованная поэма вызвала критику со стороны ревнителей чистоты христианской веры. Поуп был обвинен в приверженности к деизму, и не без оснований, ибо тот мировой божественный порядок, который он рисует в поэме, конечно же, есть порядок деистического бога. В условиях еще господствующего теистического мировоззрения Поуп популяризировал взгляды, которых придерживались наиболее передовые философы и ученые его времени. Эпистолы адресованы Генри Сент-Джону, лорду Болингброку (1678-1751), известному английскому политическому деятелю, мыслителю и писателю, с которым поэта связывала многолетняя дружба. В середине XVIII в. "Опыт о человеке" перевел на русский язык (правда, не с оригинала, а с французского перевода) ученик Ломоносова, Академии наук конректор Н. Поповский.

(обратно)

7

"Послание к леди", наряду с посланиями к Ричарду Бойлю, графу Берлингтону, к Аллену, лорду Батхерсту, и к сэру Ричарду Темплю, лорду Кобхему, составляют серию произведений Поупа, известных как "Моральные опыты". Все они написаны и опубликованы в первой половине 30-х годов. "Послание к леди" адресовано интимному другу поэта Марте Блаунт (1690-1763), которая, однако, не разрешила, чтобы ее имя стояло на титульной странице. Тема "Послания", как указывал сам Поуп, — особенности женских характеров, которые менее определенны и постоянны, чем у мужчин, и более непоследовательны и противоречивы. "Послание к леди" впервые опубликовано в феврале 1735 г. В последующие издания вносились некоторые изменения. Так, строчки, посвященные Атоссе, прообразом которой, как ныне считают, была внебрачная дочь Якова II Кэтрин Дарнли, герцогиня Бекингемширская (1682-1743), не печатались до 1744 г. По содержанию "Послание к леди" продолжает тему изданного в январе 1734 г. "Послания к сэру Ричарду Темплю, лорду Кобхему", где поэт рассуждал о трудностях и путях познания характеров людей — сложных, скрытных, непоследовательных, — и иллюстрировал примерами изложенную в "Опыте о человеке" концепцию "господствующей страсти". В целом "Моральные опыты" примыкают к "Опыту о человеке" и дополняют нарисованную в нем "общую карту" человека рядом "частных карт".

(обратно)

8

С конца 20-х годов в поэзии Поупа резко проступают критические, обличительные тенденции. Поэт обращается к сатире, в дальнейшем занимающей все большее место в его творчестве и становящейся все более острой и гневной. Объяснялось это многими обстоятельствами — и личными мотивами, и литературными предпочтениями, и политической позицией Поупа, вошедшего в открытую конфронтацию с правительством Уолпола и двором Георга II. В 1733-1739 гг. Поуп публикует свои подражания посланиям, сатирам и одам Горация, которые, наряду со знаменитой "Дунсиадой", являют собой замечательные образцы его сатирической поэзии. "Подражание Первому посланию из второй книги Горация" было напечатано отдельным изданием в мае 1737 г. Его исправленный текст вошел во вторую часть второго тома собрания произведений Поупа, вышедшей в следующем, 1738 г. Имитируя послание римского поэта к императору Октавиану Августу, в котором Гораций касался вопросов литературной политики, Поуп создал произведение, едко иронизирующее над "британским Августом", Георгом II, презиравшим литературу и искусство. "Стрелы его сатиры взлетали ввысь", — говорил о Поупе Теккерей; поэт блистательно и бестрепетно бросал вызов тирании, лжи, тупости и невежеству.

(обратно)

Оглавление

  • И.Шайтанов. Имя, некогда славное
  • Пасторали{1}
  •   ВЕСНА ПЕРВАЯ ПАСТОРАЛЬ, ИЛИ ДАМОН
  •   ЛЕТО ВТОРАЯ ПАСТОРАЛЬ, ИЛИ АЛЕКСИС
  •   ОСЕНЬ ТРЕТЬЯ ПАСТОРАЛЬ, ИЛИ ГИЛАС И ЭГОН
  •   ЗИМА ЧЕТВЕРТАЯ ПАСТОРАЛЬ, ИЛИ ДАФНА
  • Виндзорский лес{2}
  • Опыт о критике{3}
  •   I
  •   II
  •   III
  • Похищение локона{4}
  •   ПЕСНЬ I
  •   ПЕСНЬ II
  •   ПЕСНЬ III
  •   ПЕСНЬ IV
  •   ПЕСНЬ V
  • Элоиза Абеляру{5}
  • Опыт о человеке{6}
  •   ЗАМЫСЕЛ
  •   СОДЕРЖАНИЕ ПЕРВОЙ ЭПИСТОЛЫ О ПРИРОДЕ И СОСТОЯНИИ ЧЕЛОВЕКА ПО ОТНОШЕНИЮ КО ВСЕЛЕННОЙ
  •   ЭПИСТОЛА I
  •   СОДЕРЖАНИЕ ВТОРОЙ ЭПИСТОЛЫ О ПРИРОДЕ И СОСТОЯНИИ ЧЕЛОВЕКА ПО ОТНОШЕНИЮ К СОБСТВЕННОЙ ИНДИВИДУАЛЬНОСТИ
  •   ЭПИСТОЛА II
  •   СОДЕРЖАНИЕ ТРЕТЬЕЙ ЭПИСТОЛЫ О ПРИРОДЕ И СОСТОЯНИИ ЧЕЛОВЕКА ПО ОТНОШЕНИЮ К ОБЩЕСТВУ
  •   ЭПИСТОЛА III
  •   СОДЕРЖАНИЕ ЧЕТВЕРТОЙ ЭПИСТОЛЫ О ПРИРОДЕ И СОСТОЯНИИ ЧЕЛОВЕКА ПО ОТНОШЕНИЮ К СЧАСТЬЮ
  •   ЭПИСТОЛА IV
  • Послание к леди{7}
  • Августу{8}
  • *** Примечания ***