КулЛиб электронная библиотека 

Сборник работ. Двухтысячные [Эдвин Поляновский] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:



Эдвин Поляновский. Сборник работ. Двухтысячные Известия О людях

Было у них три сына

Могилевская область. Кировский район, деревня Столпище. 1984 год. 12 октября.

На свекольном поле женщины нашли снаряд. Инженер по технике безопасности Леонид Лагойко уложил снаряд возле магазина и пошел звонить в милицию. Телефонограмму принял сержант А. Петрашевич, который перезвонил в военкомат. Прапорщик Караньков пообещал сообщить в войсковую часть.

Из райцентра до Столпищ — пятнадцать минут езды.

Инженер Лагойко вернулся сторожить снаряд. Прошел час, другой. Мимо проходили колхозники, и он попросил их еще раз позвонить. Снова отвечал Петрашевич, перезванивал Каранькову, и тот опять обещал сообщить саперам.

Прошло три часа, четыре. Стемнело. Мимо проходил «газик» председателя колхоза Солоновича. Инженер загрузил снаряд и возле правления бросил в цветочную клумбу.

Колхозного инженера не раз приглашали на курсы повышения квалификации в Минск, в Могилев, инструктировали и по поводу снарядов: в районе Столпищ шли жестокие бои, и земля начинена боеприпасами.

Ему, Лагойко, надо было просто запереть снаряд в сарае или амбаре.

12 октября была пятница, заканчивалась неделя, и в военкомате никакого сообщения саперам писать не стали.

15 октября, в понедельник, военкомат составил заявку на разминирование. Но в этот день не оказалось на работе машинистки, некому было отпечатать.

16 октября, во вторник, заявку на разминирование отпечатали, но некому было ее подписать: все офицеры военкомата уехали на занятия по командирской подготовке.

17 октября, в среду, и.о. райвоенкома А. Навроцкий заявку подписал и ее отправили в войсковую часть.

Заодно военкомат отписал и милиции: срочно (!) выставить оцепление возле снаряда. От военкомата до милиции — четыреста метров, ходьбы — меньше пяти минут. Военкомат отправил срочное предписание почтой. Письмо пришло в милицию через пять дней — 22 октября. Начальник милиции М. Зарубов адресовал письмо участковому милиционеру с резолюцией: «Для исполнения». Секретарь положила распоряжение в папку на имя участкового. Но участковый был в отпуске, и бумага забылась.

В войсковую часть депеша из военкомата пришла пораньше, чем в милицию, — 19 октября. Опять оказалась пятница, опять конец недели, заявку командиру части не показали, даже не зарегистрировали, бумагу перекинули в инженерный отдел, там она и затерялась.

Леонид Лагойко принес находку прямо в контору, на утреннюю летучку. Члены правления пожали плечами — вроде как глушитель, хотя и похож на снаряд. Лагойко отнес непонятный предмет обратно в клумбу возле крыльца.

Вся деревня обсуждала, что это — домкрат или глушитель от мотоцикла. В деревне 37 участников войны, 36 военнообязанных, прошедших армию. Даже если глушитель, но похож на снаряд, — все равно опасно. Конечно, ни один хозяин не позволил бы лежать ему у порога собственной избы. У конторы? Пусть правление и разбирается.

В начале двадцатых чисел ударили заморозки, трава пожухла, клумба оголилась, и снаряд стало хорошо видно.

26 октября (и опять была пятница, опять конец недели) возвращались из школы дети — Сережа Лютаревич, Валера Акушкевич и Игорь Кульмач. Семилетний, восьмилетний, девятилетний. Домой — как раз мимо конторы.

Дети подняли снаряд, опустили на бетонный выступ крыльца…

* * *
Следы взрыва обнаруживали в радиусе 150 метров.

Родители узнавали детей по остаткам одежды.

Валентина Михайловна Кульмач:

— Я в Подречье в магазине работаю. Дядька Евгений, подвозчик с фермы, прибежал: «Валя, едь быстро домой, там дети чьи-то взорвались». Я на велосипед, доехала до Столпищенского магазина. Шофер — навстречу. «Гриша, — говорю, — мой?» Он кивнул. Я с велосипеда упала.

Дальше помнит плохо. Люди рассказывали мне, как она пыталась бежать, ноги подгибались, она падала, потом поползла, потом просто катилась, боком, в сторону конторы.

— Очнулась — главбух и соседка под руки меня держат. К конторе не пускают. А я гляжу на ребятишек — моего нет. Опять отключилась. Мне говорят: «Твой Игорь дома». А потом я увидела — его портфель, осколками пробит, рукавичку увидела, капюшон от куртки по шву оторван. Шапка его на дереве… Часы отцовские, которые ему так нравились, не нашли: мы ходили как во сне. Купили новые, даже надеть не на что было. В гроб просто положили.

Ирина Романовна Лютаревич:

— Не пускали меня. Я прорвалась, сразу увидела: шапочка зеленая с белой полосой — Сережина, ботинок его. Меня успокаивают, держат: «Не твой, нет». …Я азбуку его на асфальте увидела — знаете, такая матерчатая, с кармашками для букв — для первоклашек. Порвана, кармашки пустые. Мне потом рассказывали, как я по асфальту на коленях ползала, буквы искала и в кармашки складывала…

Тамара Владимировна Акушкевич:

— Когда я Валеру рожала, должна была умереть. Роды — искусственные. Подключали искусственную почку, давление смогли сбить только до двухсот пятидесяти. В реанимации потом очень долго лежала.

…Я в этот день мыла окна, соседка зашла: «Тамара, не бойся… у тебя несчастье». Я подумала — с мамой, никак не думала, что с Валерой что-то. «Твоего сына, — говорит, — убило». К правлению я из всех последняя прибежала. Народу полно, следователи, фотовспышки. Валя Кульмач на коленях стоит, ее под руки держат. Ира Лютаревич ползает, азбуку собирает и в ранец Сережин складывает, рядом сердце на асфальте лежало, она и его — в ранец. Тут мама подошла ко мне, плачет, руки в крови. «Где Валера?» Она говорит: «Валеры больше нет». Потом, позже, я просила: «Пойдем, соберем, что осталось». — «Там нет ничего…».

Тамара Владимировна достает пластмассовую коробочку, в ней — номерок Валеры в родильном доме: утро — 6.40, вес — 3300. Еще хранит в коробке светлые волосы — Валеру постригли в первый раз.

…Сразу после взрыва приехали саперы. Наехала милиция. Районное начальство. На другой день появилась пожарная машина, смывала все вокруг. Смывала, но не смыла.

По ночам беспризорные собаки слизывали кровь.

По утрам матери погибших приносили на асфальт цветы.

* * *
Зачем я писал этот материал? Знал же, что в той стране, под властью очередного генерального секретаря ЦК КПСС, его не опубликует ни одна газета. Я прогонял со страниц ночных собак, рассеивал другие безнадежные строки. Но не в них было дело, любые дикие подробности были бы не опасны для публикации, если бы сдвинуть вину на самих детей и, конечно, на проклятую войну.

А куда же все-таки подевалась заявка на разминирование снаряда? Ее нашли на второй день после взрыва, она завалялась у военных.

И военная, и гражданская прокуратуры возбудили уголовные дела, работник облвоенкомата подполковник Макасеев дал показания: войсковой частью «допускаются постоянные проволочки и не проводится очистка местности от взрывоопасных предметов в установленные сроки — в течение 3-х суток со дня обнаружения. Все они исполняются в течение 10—15 дней».

«Проволочки» — не главная беда. Главная беда — липа. В уголовном деле говорится о судьбе всех заявок на разминирование, поступивших в в/ч в середине октября. Оказывается, все они «не были зарегистрированы, на доклад командиру части не представлялись… До непосредственных исполнителей заявки не были доведены и остались не выполнены, хотя в книгах учета по разминированию в инженерных отделах сделаны отметки о выполнении» (листы 59—61 уголовного дела).

Значит, и снаряд, унесший три жизни, значился в бумагах как разминированный.

Конечные виновники — нач. инженерных войск в/ч подполковник В. Г. Яковлев и нач. инженерной службы в/ч подполковник А.В. Конореев.

Военная прокуратура вынесла решение: «между халатным бездействием» старших офицеров и «наступившими последствиями» нет никакой «причинной связи»…

То есть между тем, что снаряд не обезвредили, и тем, что он в конце концов взорвался, — связи никакой. Это вызывающе бесстыдное постановление подписал и.о. военного прокурора той же самой в/ч подполковник юстиции Коваленко.

Если бы речь шла о его детях — подписал бы?

Гражданская прокуратура тоже прекратила дело — без подписи районного прокурора, без подписи руководства облпрокуратуры.

Ни бюро райкома партии, ни исполкома райсовета. Даже исполком сельского совета не собрали. Даже колхозного собрания не было. Даже правления колхоза, на котором обсуждают любые мелкие недоразумения.

Тишь да гладь.

Заместителя райвоенкома Навроцкого, который в отсутствие военкома исполнял его обязанности, после этой истории повысили: он возглавил комиссариат в другом районе.

Перед отъездом в Москву я пробился к министру внутренних дел Белорусской ССР В.Пискареву. Виктор Алексеевич был в курсе всех подробностей моего пребывания.

— Давайте договоримся: я снимаю с работы начальника районного отдела милиции Зарубова, а вы не публикуете материал, — сказал министр.

— Нет. Зарубова надо судить. Кроме того, много других виновных — военных, колхозное руководство.

— Это не по моей части. Собственно, я могу решить вопрос без вас: сейчас позвоню вашему главному редактору, — министр властно положил руку на телефонный рычаг.

— Позвоните, — попросил я.

Пискарев вдруг понял, что между главным редактором и журналистом субординация может оказаться иной, чем между министром и участковым милиционером.

— Хорошо, — сказал министр, — я снимаю с работы Зарубова прямо сейчас, при вас. — Он нажал на кнопки. — И жду от вас встречных шагов. Жду.

Шансов на публикацию не было, но министр этого не знал.

* * *
Редакция решила вместо публикации направить письмо первому секретарю ЦК КП Белоруссии Н. Слюнькову. Для принятия мер. «Уважаемый Николай Никитович…». Письмо было унизительным для газеты, по интонации и беспросветности сродни письму Ваньки Жукова: «Милый дедушка Константин Макарыч…»

К письму приложили гранки моего очерка «Взрыв».

Я против подобных газетных просьб. Ну, наказали бы, навели бы порядок в Могилевской области. А в республике, а в стране? В Белоруссии каждый день обнаруживают в среднем около 1400 бомб, мин, гранат. С годами дело на убыль не идет. Все зависит от грибного или ягодного лета, от вторжения в землю (строители, дачники и т.д.). После Столпищ сколько еще людей погибло? Цифра засекречена.

Если бы до меня кто-то другой сумел предать гласности — шумно, на всю страну — безобразия саперных начальников, может быть, эти трое детей остались бы живы.

Редакция ждала ответа из Минска.

Ни слова.

Товарищу Слюнькову позвонил главный редактор.

Потом в Минске с товарищем Слюньковым разговаривал первый заместитель главного редактора.

Потом к товарищу Слюнькову пришел на прием заведующий корреспондентским пунктом в Минске.

Все зря. Прикрыл, не выдал партийный вождь своих белорусских преступников. Никто из военных так и не был наказан.

Несчастные матери остались одни. Они ждали публикации, то есть публичной поддержки и публичного осуждения. Они долго писали мне, потом перестали. Наверное, подумали, что и я бросил их.

И наверное, довольный милицейский министр решил, что со всяким журналистом можно сторговаться.

* * *
Конечно, это разговор о времени. Сегодня любая газета напечатала бы очерк «Взрыв». Но никто бы не обратил на него внимания. Сегодня даже начальника райотдела милиции не сняли бы.

Сегодня я тому министру благодарен.

* * *
Прошло пятнадцать лет.

Недавно, в конце декабря, на исходе года и века, я снова оказался в тех краях.

Времени было в обрез. Ехал, по существу, извиниться. Как-то они встретят?..

Вечерняя темная деревня вымерла. Наверное, от волнения никак не мог найти дома женщин. Одинокий прохожий указал на соседние постройки — Кульмач и Лютаревич.

Ирина Романовна Лютаревич в этот вечер была как раз у Валентины Михайловны Кульмач. Смотрели телевизор.

В плохо освещенной кухне они не сразу узнали меня.

…Как же они растерялись! Как они плакали и обнимали меня, Господи.

— Спасибо, что вспомнили.

— А я и не забывал вас.

Событий в их жизни было много за это время.

Гражданская прокуратура вновь возбудила дело. Зарубова удалось привлечь к суду.

Перед судом Зарубов приезжал в деревню. Упрекал матерей, что «такую заваруху завели», советовал про все забыть и заявления из суда велел забрать.

Валентина Михайловна:

— Зарубов с нами даже не здоровался.

Его наказали условно… Фактически оправдали. Мы, все трое, после суда стоим на крыльце растерянные, а Зарубов в машину садится и нам улыбается.

Валентина Михайловна и теперь плоха, сдали нервы, не работает.

Ирина Романовна — доглядчица на животноводческой ферме. Скота теперь почти втрое меньше, колхоз в упадке. Зарплата в переводе на российские деньги — около 75 рублей. Недавно, в декабре, получили за август.

Деревня вымирает, молодежи не осталось.

…Тем мальчикам сегодня перевалило бы за двадцать.

Ирина Романовна решила еще раз родить. Было ей около тридцати. Роды прошли удачно. Девочку назвали Оля.

Через несколько лет решилась на ребенка и Валентина Михайловна. Ей было 36 лет. Родила благополучно. Тоже девочка. Тоже назвали Оля.

Женщины умоляли меня задержаться, побыть до утра, попить хотя бы чаю. А на прощанье сказали:

— Мы вас будем помнить.

Какими же надо быть одинокими в мире, чтобы так слезно благодарить за ничего не сделанное, за одно только сочувствие.

Заехал я, конечно, и к Тамаре Владимировне Акушкевич. Помните, в каких муках рожала она Валеру, пролежала в реанимации и чудом выжила?

Не застал ее. Старики — Мария Федоровна и Владимир Викторович — достали пластмассовую коробочку, в которой по-прежнему хранятся номер Валеры в родильном доме и светлые волосы — когда его подстригли в первый раз. Портрет мальчика — на стене, прямо против входа в избу.

Тамара Владимировна работает технологом на мелком заводе. Она тоже очень хотела родить ребенка, но, однажды избежав чудом смерти, — боялась.

Шла середина девяностых и ей было уже под сорок, когда и она все-таки решилась — как в омут головой. Родила. Все обошлось.

Те две Ольги ходят в школу, а ее Надя — в детсад.

Неисповедимы пути Господни.

Было три мальчика.

Стало три девочки.

2000 г.

Как упоительны в России вечера

Юрий Илларионович Моисеенко знал меня по «Известиям». Я ему, представляясь, фамилию назвал, а он мне — мое имя.

Но когда я стал расспрашивать его подробно о птицах и полевых цветах за арестантским вагонным окном, о том, какие звуки проникали в лагерь с воли, просил нарисовать нары в бараке и где была параша и вышки с часовыми, он посмотрел на меня внимательно:

— Извините, а вы не из КГБ?

Мне стало весело, и он неловко улыбнулся.

Как непоправимо загублена жизнь человека.

— Вы это не пишете, но сейчас опять права у КГБ расширяются… Еще все может повториться. И теперь таких, как я, сразу подбирать будут. Я не за себя даже — за детей… Все может повториться.

Разговору этому без малого 10 лет.

Была у Моисеенко мечта — получить высшее образование. Родители — крестьяне, мать умерла от голода. Белорусская глубинка; школа-семилетка находилась в 25 километрах, он «нанимал ночлег». 7 ноября и 1 мая в самотканой холщовой рубашке выходил на школьную сцену и звонко декламировал Безыменского: «Скажи мне, Партия, скажи мне, что ты ищешь? — И голос скорбный мне ответил: «Партбилет».

Его заметку прочли по Всесоюзному радио. Сельского мальчика пригласили в Москву на первый слет детских корреспондентов.

Юноша с отличием закончил московский педагогический техникум. Поступил в юридический институт, и здесь, на 2-м курсе, его арестовали. По доносу поэта, песни которого десятки лет распевала вся страна.

Из разговора с Моисеенко десятилетней давности:

— Прямо во время занятий вошел маленький человек с одутловатым лицом в кожаной куртке: «Идемте со мной». На Лубянке следователь Лазарь Исаакович Шустерман задавал вопросы и сам же писал ответы: клеветал на СССР, член контрреволюционной организации. Меня били по ушам и в затылок, было страшно. Шустерман вышел, остался Соколов, видно, недавно демобилизованный — он был в шинели. У Шустермана на столе четыре телефона, у Соколова — ни одного. И Соколов мне шепчет: «Терпи, ничего не подписывай». Я и не подписывал. И получил пять лет.

Лубянка. Бутырка. Владивостокский пересыльный лагерь. Отсюда, после сортировки, слабых и беспомощных отправляли в Мариинские лагеря, остальных — морем на Колыму. Около 14 тысяч заключенных ожидали участи: зона уголовников, женская зона, «китайская» (три тысячи рабочих и служащих КВЖД) и, наконец, — «контрики».

Здесь, в лагере, он оказался на нарах рядом с Осипом Мандельштамом. Такую странную фамилию — Мандельштам — услышал впервые.

* * *
Пересылка — место не самое жестокое, но гнилое, нужды в своей рабочей силе нет — сохранять некого и незачем.

— Не было воды, нас морили. Водяной мор хуже голода. Хуже рабства, в рабстве можно хоть что-то заработать.

Два раза в год — перед Первомаем и Октябрьскими праздниками — разрешалось написать домой.

— «День письма» — это был день терзаний. Вспомнил, как с Покрова трава покрывается инеем. В ночном уже не пасут лошадей. После этих писем только на второй день в себя приходили, как после безумия. …А мне перед отцом стыдно было, он так мной гордился — сын в Москве. А теперь я из лагеря у него что-нибудь покушать прошу.

Самым милостивым временем были вечера. Косо били яркие прожектора, лагерь озарялся, но все равно и при таком свете голову поднимешь — видно темное небо и звезды.

— Смотришь на небо — мир так велик… И как будто ты не заключенный. День прожит — жив, и еще есть надежда на завтра.

Как упоительны в России вечера. Если бы завтрашний день начинался не с утра, а прямо с вечера.

Но наступало утро.

Каждый день кого-то выносили — либо в маленькую больничку, либо в морг, что одно и то же, потому что никто не возвращался. Свирепствовал тиф. Ни уколов, ни лекарств. Переносили в морг и тех, кто еще дышал.

Морг находился в зоне уголовников. Туда накануне нового 1939 года уносил мертвого Мандельштама ленинградец Дмитрий Маторин. У поэта было четыре золотых зуба и его ждали два веселых уркача с клещами в руках.

— У уголовников во Владивостоке своя скупка была — магазин. Лагерная администрация все, конечно, знала.

Моисеенко дважды уносили в лагерную больницу, и оба раза он сумел вернуться.

Потом его должны были расстрелять. После владивостокской долгой пересылки он попал в Мариинские лагеря, оттуда — в Смоленскую тюрьму. Началась война, немцы стремительно наступали, заключенных не успевали эвакуировать — их просто расстреливали. Но Моисеенко неожиданно получил второй срок — 10 лет — за антисоветскую агитацию. Новый срок спас, его этапировали.

Дважды писал Моисеенко письма Сталину с просьбой отправить его на фронт.

А все же для победы кое-что сделал. Еще в первый срок он строил под Новосибирском военный авиазавод. А потом всю войну работал на заводе минометного вооружения в Томске. Работал и день, и ночь, приближал победу. Его продукция обходилась Родине бесплатно.

Отсюда, из Томска, он и вышел на свободу в 1947 году. Его провожал армянин-дашнак, который не выходил из лагерей больше двадцати лет.

— Он разумный был, французский знал, немецкий. И он сказал: куда напишут — туда не езжай. Поезжай в любое другое место. С тобой расправятся. И не проси руководящую и интеллигентную работу. Иди рабочим. Если и возьмут, то за нарушение паспортного режима. Через три года выйдешь как «бытовик» и свою 58-ю замажешь.

Моисеенко в очередной раз избежал смерти. После лагеря его направили в Закарпатье, где было очень сильно антисоветское движение. Моисеенко в той мясорубке замели бы сразу, третьего срока он не выдержал бы.

Вернулся на родину, в Могилевскую область. Хотимск, Осиповичи. Больше года искал работу — по специальности, учителем. В 1949 году Министерство просвещения БССР направило его именно в Могилевскую область. Но местный завоблоно поперек направления размашисто написал: «Вакантных мест т. Моисеенко нет». В Гомельской области сказали: «Места есть». Но удивились: «У вас самих на Могилевщине не хватает специалистов. Выйдите из кабинета, я позвоню». Когда Моисеенко снова вошел, женщина жестко ответила: «И у нас мест нет».

Он устроился плотником на мостопоезде, потом сторожем на автозавод, затем вернулся на железную дорогу — ремонтировал и строил дома.

— Я очень хотел поступить в Институт инженеров железнодорожного транспорта в Гомеле. Но подумал, что надо будет заполнять анкету, и отказался.

Там, в лагере, ему снились деревянная школа, окруженная вербами и тополями, церковь и звонарь Архипыч, отец с матерью, студенческое общежитие в Москве. Двенадцать лет ему снилась воля.

А когда вышел на волю — ему стали сниться те двенадцать лет. Уже подрастала дочь, а ему снился лагерь, снилось даже, что его расстреливают, и он просыпался в поту.

Анна Афанасьевна, жена, ничего не понимала. Спросит о чем-нибудь, а он смотрит на нее и молчит.

Долго лечился у невропатолога.

Только в начале пятидесятых он осторожно сказал ей полуправду: «Отбывал наказание. Ну как за что… Тогда за колоски, за ведро угля меньше десяти не давали». — «Неправда, — ответила жена, — ты на вора не похож».

— Когда меня в 1957 году реабилитировали, я ей справку показал, она меня обняла и поцеловала.

Но реабилитировали Моисеенко только по второму делу. А отмену первого приговора он прождал больше сорока лет!

— Если бы сразу вместе отменили, я б еще в институт успел поступить!

…Этот наш десятилетней давности разговор происходил в маленьком гостиничном номере в Осиповичах. Сколько ему было тогда? 76 лет. Сторож «Сельхозтехники». Маленький, робкий, застенчивый, в глазах, сильно увеличенных очками, — покорность, обида.

— Жизнь сгорела кратко, как свеча. Ничего дорогостоящего в ней не было. Зачем я жил?

* * *
Прямо противоположно ощущали себя на воле его солагерники. Тот же Маторин, уносивший в морг Мандельштама, чувствовал себя свободно, уверенно: ленинградцы чуть ли не все перестрадали, и он оказался среди равных. Я застал Дмитрия Михайловича на работе, в институте Лесгафта. Бывший борец, чемпион Ленинграда, он занимался массажем спортсменов. Было ему, массажисту, 86 лет. Веселый, общительный, студенты его любили.

А Моисеенко — чужой у себя на родине. В его родном провинциальном белорусском райцентре таких «контриков», как он, оказалось всего трое. Остальные — воевали, в том числе в окрестных партизанских лесах. Все разговоры вокруг — награды, ранения, на каком фронте?

В первый раз в жизни Юрий Илларионович Моисеенко выпил 7 ноября 1947 года, через три месяца после лагеря.

— Соседи позвали, отец пошел, а я — нет. Второй раз за мной пришли. Пил самогонку и не пьянел. И никак не мог ни с кем в разговор вступить.

Я прихожу к врачу-рентгенологу, фамилия Рубан, он воевал. Моя очередь подходит, а он, слышу: «Этот тюремщик подождет». Вот такое общественное презрение.

В 1965 году я первый раз пришел 9 мая на площадь. Оркестр, цветы, все с наградами, один я одет по-обычному. Я пришел со своими, с железнодорожниками, решился побыть со всеми. Вдруг ко мне подходит Бочаров, подполковник в отставке, внештатный инструктор райкома партии. Он был нетрезвый. «А ты что, гад, здесь делаешь?» Я ему: «Федор Иванович…». Я ж его знал, понимаете? Он к нам в коллектив приходил, собрание проводил. И я стал его тихо просить: «Ну что вы, зачем же вы так…» А он еще громче: «Убирайся отсюда сейчас же!» Народу — вся площадь, и наших было очень много. И все молчали. Я ушел. Уж лучше бы меня ударили.

Пьяный подполковник — черт с ним. Народ — вот что страшно.

…Феодору пожалели, а Моисеенко — нет.

Когда он вернулся из заключения в Хотимск, сестра рассказала ему: «Знаешь, Юра, у нас тут была одна семья благородная, из Минска приехали — учитель и учительница. Когда немцы угоняли их в гетто, они девочек на улице оставили. Фаня и Циля. Одной четыре годика, другой — шесть. И вот они ходили по домам, попрошайничали, такие смирненькие, обнятые, и их все подкармливали, а в дом пускать боялись: «Ну, идите, идите, деточки, от нас». Они в сараях спали, в стогах сена. Так бродили август, сентябрь, октябрь. Уже холодно было. И тогда наша соседка Феодора Остроушко сказала: «Что эти дети так мучаются?» Взяла их за ручки и отвела в немецкую комендатуру. Их там, прямо во дворе, и пристрелили».

Когда пришла Красная Армия, Феодору судили. Дали, как и Моисеенко, 10 лет. Но председатель горисполкома не согласился с приговором, тут сразу и горожане возмутились — она же детей от мук спасала. Ходатайствовали, и Феодора, отсидев полсрока, была освобождена. Стала общественницей-активисткой, народ ее уважал.

Наверное, в случае с несчастным Моисеенко имели место государственные интересы, а тут — маленькая несовершеннолетняя частность.

* * *
И тем единственным небольшим образованием не разрешили воспользоваться. После педагогического техникума он не работал по специальности ни одного дня.

«Я был остановлен в дремучем советском лесу разбойниками, которые назвались моими судьями. …И все было страшно, как в младенческом сне». «Меня принимают за кого-то другого. Удостоверить нету сил. Как стальными кондукторскими щипцами, я весь изрешечен, проштемпелеван. Когда меня называют по имени-отчеству, я каждый раз вздрагиваю — никак не могу привыкнуть — какая честь!

…И все им мало, все им мало».

Это — Мандельштам о себе. И о Моисеенко тоже.

«Меня принимают за кого-то другого. Удостоверить нету сил».

Его воспоминаниям о последних днях поэта тоже долго не верили.

— Там было столько правды, что лгать-то зачем?

Говорят, в некоторых азиатских странах беременная женщина нашептывает будущему ребенку, что ждет его на земле, и он сам, еще в утробе, решает — рождаться ему или нет.

— Если бы у вас был выбор?..

Моисеенко отвечает с грустной убежденностью.

— Родиться — надо. Как же отказаться от того, что отпускает тебе природа. Увидел жизнь.

* * *
Недавно я столкнулся в Белоруссии все с тем же — приговор, тюрьма, лагерь. Жертва — старик, дважды Герой.

На середине долгого обратного пути, когда до Минска оставалась еще добрая сотня, в сумерках на развилке мелькнул указатель «Осиповичи». Уже и поезд мой уходил скоро на Москву, и молодой водитель Володя Ковальков из «БелКП-ПРЕСС» спешил домой в Минск. Но помчались обратно, крюк — километров 80.

В вечерних Осиповичах мы больше часа колесили в поисках дома. Чем безуспешнее искали, тем тягостнее было чувство, что и самого Моисеенко, наверное, уже нет.

— Пока не найдем — не уедем, — сказал Володя.

В райисполкоме горел свет в единственном окне. Управделами Виктор Викторович Шильцев, как оказалось, немного знает Моисеенко.

— Из них двоих кто-то умер недавно. Телефон молчит.

Поехали втроем.

После долгих звонков за зверью послышалось шевеление. Дверь медленно открылась — Моисеенко, маленький, похудевший.

Узнал. Обрадовался.

Несчастье — да, было: умерла недавно Анна Афанасьевна, с которой прожил больше полувека. Теперь один. Ему 85 лет. Никуда не выходит, только изредка — в магазин. О делах в Америке знает лучше, чем о событиях на лестничной площадке.

— Сосед ваш недавно тоже умер — райвоенком, — говорит Шильцев. — Вышел на улицу и упал.

— Давыдов? Хороший был человек, со мной здоровался. А я, знаете, смерти не боюсь: уйду и от всего освобожусь.

Он все же немного догнал жизнь. Дочь Людмила закончила как раз Институт инженеров железнодорожного транспорта в Гомеле, в который он не посмел поступать. У другой дочери, Ларисы, — два высших образования: закончила Институт иностранных языков (преподаватель английского, французского) и педагогический (психолог). Сын Сергей приобрел аж три специальности: закончил тот же иняз в Минске, Академию внешней торговли в Москве и школу бизнеса при одном из университетов США.

Все при деле — инженер, директор гимназии, коммерсант.

По второму делу Юрия Илларионовича реабилитировали только в конце 1989 года. По закону ему должны были выплатить компенсацию — двухмесячную зарплату. Но поскольку забрали его юношей в 1935-м со второго курса института, то выдали старику в 1990-м две студенческие стипендии.

А накануне 50-летия Победы Моисеенко написал письмо Ельцину. Москва направила в Минск бумагу: те, кто работал в войну на оборонных предприятиях, имеют право на награду. И Моисеенко в 1995 году наградили юбилейной медалью «50 лет Победы».

Наград у него теперь стало две. Первая, перед тем, тоже медаль — «Ветеран труда». Но и после этого его никто не поздравлял 9 Мая.

Мы простились с Моисеенко затемно, и небо было усыпано звездами. Районный воздух был чистым и обновляющим — почти как деревенский. И казалось, будто жизнь еще поправима и виделись мы не в последний раз.

* * *
И в нынешний юбилей он остался один.

С опозданием, но я поздравил дорогого Юрия Илларионовича с Днем Победы. В России так тоже принято — с прошедшим днем.

Поживите, сколько сможете.

2000 г.

Звезды и Млечный путь

Десант

— Вот это, видите, фотография моего деда генерала Вавилова. А это — мама. В Первую мировую войну была сестрой милосердия, участвовала в Брусиловском прорыве, ее наградили Георгиевской медалью «За храбрость» 4-й степени. В гражданскую войну мама, дворянка, единственная из родственников пошла за красных. На войне познакомилась с отцом — запорожским казаком. Родился я, ваш покорный слуга Дмитрий Дмитриевич Вонлярский.

На стенах — фотографии и военные реликвии семьи.

Когда началась Великая Отечественная, Мария Михайловна была уже в возрасте. Она «омолодила» документы на три года и на второй день войны отправилась на фронт. На Соловьевской переправе ее ранило. Недолежав в подмосковном госпитале, отправилась в Баку, к сыну. Дима учился в высшем военно-морском училище.

Сегодня это звучит пышно, но мать сказала именно так:

— Сынок, надо защищать Родину.

Бросив училище, со второго курса Дима с матерью отправились на фронт. Она, военврач 3-го ранга, стала начальником санитарного поезда.

Он попал в 71-ю отдельную морскую бригаду Тихоокеанского флота, которую бросили на защиту Москвы. Бои, награда, ранение. После госпиталя Дмитрия, могучего парня, боксера, направили в парашютно-десантный батальон ВВС Черноморского флота. Освобождал Керчь, Новороссийск, Севастополь.

В составе 83-й дважды Краснознаменной бригады морской пехоты Вонлярский, уже разведчик, прошел Румынию, Болгарию, Югославию, Венгрию, Австрию, Чехословакию.

— А это что за клинок на стене?

— Немецкий, офицерский. Вот тут по-немецки выгравировано: «Честь и кровь». Мы высаживались в Керчи, и была рукопашная. Немец этим клинком хотел меня заделать. Сегодня какое? 11 апреля? О, как раз в этот день в 44-м мы Керчь освободили, у меня благодарность от Сталина этим числом. Хотите альбом посмотреть?

Это я — в кубанке татарина. Против нас воевали крымские татарские батальоны. Дрались они хорошо. Я татарина хлопнул, а кубанку себе взял. А это — вся наша братва после штурма Сапун-горы. А вот наша рота разведки в Болгарии, я был ранен в голову, видите — голова замотана. Посмотрите, это член Военного Совета Черноморского флота, вице-адмирал Азаров мне надписал.

«Храбрейшему из храбрых»…

— Вот командир роты разведки Коля Терещенко — погиб, Героя получил. А это — Дибров, полный кавалер орденов Славы, погиб под Керчью. А это — Коваленко, погиб под Будапештом. Вот групповой снимок — погиб, погиб, тоже погиб.

А вот — Сысоев, получил Золотую Звезду, а в 50-м году его обвинили, что он американский шпион. Дали 15 лет, отсидел 6. А это — бывший адъютант Блюхера, ему на допросе зубы выбили.

А это — мама в конце жизни…

На стене, в рамочке под стеклом, боевые награды Марии Михайловны за три года войны. Она прожила 98 лет. Понятно, почему так крепок в свои 80 Дмитрий Дмитриевич.

Пик его войны — Керченский десант в 1944-м.

— Поднялся шторм, и одна треть десанта утонула, не дойдя до берега. Я спрыгнул в воду с ручным пулеметом. Плацдарм взяли, я со своей группой захватил зенитную батарею. Но помощь не пришла, отбивались трофейным оружием.

Высадку и бой наблюдал на командном пункте Ворошилов — представитель Ставки. Меня представили к званию Героя Советского Союза. Но Сталин посчитал операцию провальной, и мне вместо Звезды вручили орден Боевого Красного Знамени. Ворошилов лично и вручил. А и этот орден скоро отняли. Вот снимок: мы встречаемся в 1966 году, я уже был лишен всех наград, видите, пионеры бегут с цветами к орденоносцам, а я отвернулся. Меня все спрашивали: «Димыч, где твои ордена?» Я отвечал: «В Кремле. На вечном хранении».

…Жив — и ладно. Майора Сударикова в том десанте свои расстреляли. Перед строем.

* * *
Страна потеряла более 200 Героев Советского Союза. Причины разные, чаще всего — плен. Для людей ущемленных, и не только для них, в девяностых годах открылось спасительное заведение — Постоянный Президиум Съезда народных депутатов СССР во главе с Сажи Умалатовой. Давно нет «народных депутатов СССР», но Президиум издает указы и торжественно вручает на свой выбор Золотые Звезды Героев войны и труда, присваивает звания.

Заведение расположено в центре Москвы, рядом с Кремлем. Самое удивительное, туда охотно идут и боевые генералы за новыми звездочками на погоны, за наградами и грамотами.

Был такой рабочий поэт Феликс Чуев:

Обменяю медаль — и не жаль

мне свою трудовую регаль.

Летчик, Герой Советского Союза Решетников: «Я как-то встречаю Чуева, смотрю — Звезда Героя Социалистического Труда на груди. От Умалатовой. Зачем тебе? — говорю. — Сними».

Снял. Но когда его хоронили, Звезду выставили на самое видное место.

Все точно по старому образцу. Помните, у Брежнева секретарем Президиума был Георгадзе? Здесь — Шашвиашвили. Где же они берут награды? «Да вам любой слесарь Золотую Звезду из бронзы или латуни сделает», — сказал мне один из членов Постоянного Президиума.

У меня в свое время накопилось много вопросов к этому кустарному предприятию: кто и в каком качестве его регистрировал; каковы учредительные документы, устав; состав Президиума; регламент награждения; правда ли, что за эти липовые награды с ветеранов взимают деньги; правда ли, что рассматривались кандидатуры откровенных, очень известных проходимцев и т.д. и т.п.

Умалатова оказалась недосягаема, а вот с Иваном Арчиловичем Шашвиашвили в конце концов соединили.

— Вы по какому вопросу? Вам позвонят.

Звонят уже три года.

Вот такое воспроизводство власти, которое в итоге привело к полному безвластию.

Путин об этом знает? Ему это интересно?

Дело-то небезобидное. Ветераны из провинции, возвращаясь из столицы, привыкают к новым высоким наградам, требуют добавки к пенсиям, квартиры, машины, телефоны.

Рассчитано на людей тщеславных и слабых, не на Вонлярского.

Наколки

В Боевом уставе пехоты Красной Армии крупными буквами выделено: «НИЧТО — В ТОМ ЧИСЛЕ И УГРОЗА СМЕРТИ — НЕ МОЖЕТ ЗАСТАВИТЬ БОЙЦА КРАСНОЙ АРМИИ СДАТЬСЯ В ПЛЕН».

«Русские не сдаются», «ни шагу назад» — традиция более советская, чем русская, традиция, которая говорила скорее не о героизме, а о ничтожности человеческой жизни. Закрывались телами не только вражеские амбразуры, но и собственные прорехи. Побеждали жертвенностью, «пузом».

Правда, и после русско-японской войны генералов и адмиралов, сдавших Порт-Артур и корабли в Цусимском сражении, приговорили к заключению в крепости. Но тогда же русский подполковник Лавр Корнилов вывел под Мукденом из окружения три стрелковых полка и получил орден Святого Георгия IV степени. 10 лет спустя, в Первую мировую, Корнилов, уже генерал, снова оказался в плотном окружении. И снова генерал бросил дивизию в прорыв, а сам остался с батальоном прикрытия. Дивизия прорвалась, сохранив знамена. А от батальона прикрытия осталось семеро… Раненного в ногу и в руку Лавра Георгиевича тащил на себе раненый санитар.

Дважды пытался бежать из плена — безуспешно. Снова бежал, в третий раз.

Государь император пожаловал Лавру Корнилову еще один Георгиевский крест.

Можно ли себе вообразить, чтобы попавшего в плен к немцам генерала, оказавшегося потом на свободе, Иосиф Виссарионович наградил Золотой Звездой? Представляю, что сделал бы с ним СМЕРШ.

Батальон морской пехоты майора Н. Сударикова занял станцию Керчь. Второй эшелон на подмогу не пришел. Батальон был перебит, остатки — 73 человека, больше половины из них раненые — майор, сам раненный, ночью повел на прорыв.

Все как у генерала Корнилова.

И тоже прорвались — в расположение 255-й бригады морской пехоты. Судариков решил переправиться через Керченский пролив в штаб Азовской флотилии, чтобы доложить о ситуации. На косе Чушка его задержал патруль. Командованию донесли: комбат бросил батальон.

Суд приговорил Сударикова к расстрелу.

В отличие от царского (а в гражданскую войну — белого) генерала Корнилова Судариков даже не был в плену.

Представитель Ставки Ворошилов и командующий Отдельной Приморской армией Петров провалили высадку десанта. Теперь маршал и генерал срывали зло. Легендарный адмирал Николай Кузнецов пытался защитить комбата Сударикова, но Ворошилов лично распорядился привести приговор в исполнение, правда, от подписи отказался: «Пусть подпишет Петров, это его затея — десанты».

Полковник В. Беценко спустя почти полвека вспоминал смерть комбата: «Приговор приводился в исполнение на высоком обрывистом берегу. Судариков стоял спокойно. Перед смертью попросил закурить. Исполнял приговор комендант Керченского полуострова подполковник Стражмейстер из нагана на расстоянии одного метра — в затылок».

После того как зачитали приговор, Сударикову предоставили последнее слово:

— Я не виноват, — сказал он твердо. — Но если считаете, что виновен… дайте искупить вину кровью.

— Вот вы и искупаете. Приговор привести в исполнение!

Казнь комбата происходила перед строем офицеров и морских пехотинцев.

С. Аксиментьев, капитан 2-го ранга: «…Я ведь тоже стоял в строю и невольно рука потянулась к кобуре, но рядом стояла рота автоматчиков-телохранителей, попытка была бы бесполезной…».

Н. Литвинов, бывший инструктор политотдела: «Сударикова легко можно было представить будущим героем в бою».

Был бы, стал бы, если бы оказался в штрафбате.

И лагеря НКВД, пострашнее немецких (с декабря 1941-го их отгрохали великое множество и уже к лету 1942-го успели заполнить), и штрафные батальоны, где воевали до первой пролитой крови и где за спиной штрафников шли заградительные отряды — свои стреляли в спину своим, чтобы не отступали, — все это было наказанием за плен и прививка против плена.

А еще прививка для моряков: наколки.

— У нас одобряли наколки, — рассказывает Вонлярский. — Моряки ведь дрались страшно, немцы называли нас «черная смерть» и в плен не брали. Но наши отцы-командиры хотели полной гарантии. Тельняшки и бушлаты можно ведь перед пленом сбросить. Вот тут и пошла идея — наколоться: полная моряцкая принадлежность, последнее доказательство верности.

Умеет Родина унижать своих сограждан, даже самых беззаветных.

Вам так надо? Получите. Вонлярский разрисовал себя всего: на запястьях, на плечах, на груди — ленточки, якоря, во всю могучую спину выколол морской бой. Не Айвазовский, конечно, но тоже впечатляет: корабль, бомбежка, летит ангел, несет бескозырку и надпись — «Море, храни моряка». Ну, а чтобы отцы-командиры спали уж совсем спокойно, десантник выколол себе якорь… на детородном органе. Вышло произведение большого искусства, благо размер позволил.

Неведомый шедевр.

А еще в четырех местах навечно выколол: «Валя».

Кстати, в английском боевом уставе сказано: если вам грозит неминуемая гибель, то вы обязаны сдаться в плен, чтобы сохранить свою жизнь для Великобритании.

* * *
За его рукопашные получали награды и в штабах.

Заматерелый, налитой, по-прежнему мощный, с боксерским носом. Он и сейчас бы никому не сдался, его можно взять только мертвым. В кого же он, татуированный сын дворянки и казака? В мать? В отца? Гремучая смесь. Может быть, просто в Советскую власть, которая его воспитала?

И все равно — неволя

Вонлярского учили воевать. Будущий морской пехотинец прыгал с парашютом, осваивал рукопашный бой, стрелял из любого положения из всех видов оружия, в том числе немецкого, метал гранаты и ножи. Морскую пехоту, десантуру дрессировали, как хищников, которые должны помнить даже во сне: или ты, или тебя.

Проще говоря, Вонлярского учили убивать. Всякого, кто встанет на пути.

Но его никто никогда не учил жить после войны.

Герой Советского Союза полковник М. Ашик написал в книге воспоминаний: «Лето 1945 года. Бригада расформирована.

Никто из бойцов-командиров не озаботился дать на дорогу хоть немножко местных денег. На случайных повозках, на попутных машинах, а чаще привычным пешим ходом расходились отвоевавшие герои. Кто считал, сколько прощальных попоек отгремело в тех корчмах. Сколько слов на ветер пущено, сколько пальбы было…»

В ресторанчике маленького венгерского городка Надьканижа сидели двое: Вонлярский — вся грудь в орденах — и дружок Петр Морозов, тоже морячок, разведчик. Петр только что получил Золотую Звезду из рук маршала Малиновского, решили это событие отметить. Позади четыре года войны, шесть освобожденных держав. Все морские волны остановились.

Выпили хорошо, крепко, но душа еще попросила. Деньги, правда, кончились, но оставались еще часы. «Вина нет», — сказал жестко официант. Собрались уходить, но тут зашла шумная компания молодых венгров. Им накрыли богатый стол, принесли вина.

— Димыч, разберись, — попросил Морозов.

По требованию Димыча к столику подошел директор ресторана, что-то резко говорил по-венгерски, а потом по-немецки: «Русские свиньи». Короткий удар Димыча, директор рухнул. За столиками зашевелились.

— Сейчас мы вас будем на попа ставить, — сказал тихо Димыч. — Петя, быстро уходи направо, а я — налево.

Налево была дирекция ресторана. Вонлярский вскочил в кабинет, директор полулежал. Моряк приставил пистолет к кадыку, но тут увидел сумку с деньгами. Он поднял ее и, надавив на кадык, попросил: «Сиди тихо». И двинулся через черный ход.

Он, конечно, был очень пьян. Отошел уже довольно далеко, когда услышал шум погони. Было темно, он видел только большую мутную толпу, которая мчалась на него. Он остановился, подпустил первого под свет фонаря и из положения «на локоть» выстрелил. Человек упал.

Это был директор. Пуля попала ему в кадык.

Толпа остановилась. Очень скоро Вонлярский увидел зеленый забор с красной звездой. Перемахнул и оказался в караульном помещении СМЕРШа. Дежурные солдаты приняли моряка по-свойски и уложили спать. Он успел только раскрыть сумку и разбросать деньги. А утром проснулся связанный.

Петра он не выдал и под суд пошел один.

Следователь был озадачен: столько наград, 13 благодарностей от Верховного Главнокомандующего!

— Зачем же вы деньги-то взяли?

— Дак выпить же еще хотелось.

Еще загадка для следователя, уму непостижимая.

— Как же это вы в таком-то виде с одного выстрела?..

— Нас так учили.

Вонлярскому дали 5 лет. За вооруженное ограбление.

Прощаясь, следователь сказал: «Еду в Москву. Матери что-нибудь передать? Отвезти?»

— Фотографии фронтовые и часы.

Хоть и приговор мягкий, хоть и лагерь советский, а все равно неволя. Плен. И что значит «мягкий»? На целый год больше, чем вся долгая война.

Вонлярский в лагере сошелся с танкистом. В Венгрии тот влюбился в мадьярку, однажды пришел к ней в дом, его ждала засада. Молодые венгры избили его и выгнали. Танкист вернулся в часть, выпил, завел свой «Т-34» и нанес последний визит: снес полдома. Получил семь лет.

Оба решили бежать.

— Ты что умеешь делать?

— Любую машину вожу. А ты?

— А я стреляю прилично. Из любого оружия. Значит, я убираю охрану, а дальше — твоя забота.

О советской охране говорили как о немецкой.

Это было уже под Харьковом. Обошлось без убийства. Они на грузовике протаранили лагерные ворота. На узловой станции он в одной тельняшке — лагерную куртку сбросил — забрался на крышу вагона. Было темно, свистел ветер, кто-то крикнул ему: «Ложись!» Он рухнул, и над головой загрохотали пролеты моста.

Перед Синельниковом спрыгнул на ходу, озирался, петлял, переплыл Днепр и вышел к селу Михайловскому. К кому же пробирался? Конечно, к дружку своему, Герою Советского Союза. Петя Морозов принял его как родного. Называл гостя Николаем. Но невеста Морозова по фотографии в доме жениха узнала Вонлярского: «Ты же Димка, а не Николай».

Морозов шепнул Вонлярскому.

— Она тебя заложит. Я ее замочу.

Все так просто.

Вонлярский подумал:

— Не надо, и у тебя Звезду отберут. Лучше я уеду.

Видно, своя неполученная Звезда Героя не отпускала, царапала, жгла его.

На прощание Петя Морозов предложил другу «на дорожку» свой трофейный бельгийский пистолет.

Вонлярский выбрал направление Москва—Крым и стал грабить поезда, сея панику и страх.

Наконец, под чужой фамилией и по оргнабору завербовался на сибирскую стройку. И работал хорошо, и жил неплохо — женился, успел домик построить. Но — стройка была режимной, его схватили в собственном доме.

10 лет, это уже «тяжеляк». Лагерь под Челябинском. Снова бежал. Поймали, собаки рвали его.

Столыпинский вагон, бухта Ванино. В тот год здесь отбывал срок Маринеско, и об этом говорил весь пересыльный лагерь. Далее — Охотское море, долгий переход в бухту Нагаево. Теплоход назывался «Феликс Дзержинский», сквозь облупившуюся краску проступало старое название «Николай Ежов».

Транзитом через Магадан по колымской трассе на Индигирку. Наконец — прииск под издевательским названием «Разведчик».

* * *
В середине шестидесятых написал Ворошилову, бывшему тогда членом Президиума Верховного Совета СССР. Напомнил, как маршал лично вручал ему орден Красного Знамени на Керченском плацдарме.

Вонлярскому вернули все награды, прописали в Москве у матери.

30 лет, до 1996 года, водил он большегрузные «Камазы» на север и восток. В 90-х профессия дальнобойщика стала опасной. Вонлярский не расставался с пистолетом.

В 1996-м его случайно увидели за рулем руководители нефтегазовой компании «Славнефть» и пригласили 75-летнего водителя к себе. Они, руководители, сейчас гордятся им, как может гордиться предприятие или фирма производственными показателями, прибылью, доходами. Но снисхождений никаких. Мотается — кого-то встретить, проводить; до восхода солнца, за полночь.

Наверное, он самый возрастной водитель в Москве, а может быть, и в России.

Невстреча

Там, на войне, они теряли друг друга, а потом находили. Потом снова теряли и не находили. Особенно тяжело было лезть под пули в конце войны. А уже когда погибали после 9 мая — совсем обидно, вроде как уже и не на войне.

Дмитрий Дмитриевич после 9 мая воевал еще с неделю, остатки могучей немецкой группировки фельдмаршала Шерера прорывались в зону союзников, и моряков в районе Праги бросили на перехват.

Это случилось значительно раньше — в Югославии, но все равно — все пули были на излете. Рядовой Вонлярский и офицер Иващенко были больше чем родня: два Димы много раз ходили в разведку. У Дмитрия Иващенко была фронтовая любовь, такая большая, что дружок Вонлярский ничего не знал об этом, и никто, наверное, не знал. Вонлярский даже в глаза не видел Тамару, санинструктора роты автоматчиков из соседней бригады морской пехоты. Две эти бригады, 83-я и 255-я, шли параллельно аж от Малой земли.

Во время десанта у Вукопара офицер батальонной разведки младший лейтенант Иващенко, красавец парень, пошел на танк, швырнул гранату, но она не взорвалась. Немецкий танк размазал Диму.

Полвека спустя на встрече ветеранов к Вонлярскому подошла женщина.

— Я Тамара Кирилловна Рылеева, бывший санинструктор роты автоматчиков 255-й бригады морской пехоты. Вы дружили с Димой Иващенко, это правда?

— Он был брат мне.

Очень скоро Вонлярский получил от бывшего санинструктора письмо (орфографию сохраняем):

«Уважаемый Дмитрий Дмитриевич.

Если Вы не забыли о своем обещании, я Вам напоминаю. Вы мне на встрече 50 лет освобождения Б.-Днестровского обещали выслать фотографию Димы Иващенко. У меня были его фото, но по некоторым обстоятельствам не стало. Последний раз я и он со мной были в г. Варна Болгария в сентябре 1944 г., где он мне сказал, что рад, что хотя бы я останусь жива, а он не знает, будет ли жив или нет, так как его бригада идет на Будапешт, а мы остаемся в г. Варна. Оба мы наплакались. Он первый заплакал. Я еще посмеялась, сказала ему — ведь ты бесстрашный разведчик, а плачешь. А он мне ответил: плачу, что не знаю — увидимся ли мы, но ты жди и очень жди. И с этим он ушел. После я получила от него письмо, а потом получила от командования похоронку о том, что он погиб. Такие скупые слова, а мне, Дмитрий Дмитриевич, хочется знать, как он погиб, ведь мы были вместе везде. В сентябре будет 50 лет, как он погиб, а память о нем не стирается. Его именем в нашей родне назван племянник. Я о нем помню всю жизнь. Но муж все фотокарточки сжег, и у меня ничего нет — одна память, и та уже… лицо его в тумане. Я Вас очень прошу. Вы мне обещали. Вышлите его фотографию. Пусть хоть фото будет со мной на всю оставную жизнь. Зараняя я Вам благодарна. Высылайте по адресу: Украина…».

Конечно, Димину фотографию Вонлярский ей послал. Только вот я думаю: а зачем? Если все прежние Димины снимки и письма послевоенный муж по-хозяйски сжег, зачем? Сам-то муж воевал ли?

Не мое это дело, я знаю. Вспоминаю и не могу вспомнить стихотворение поэта-фронтовика, пишет от имени боевых друзей — тыловым невестам. И что за поэт — не вспомню, и строки только помню — первые и последние.

Мы вернемся.

Так оно и будет…

Дальше — обращение к невестам, чтобы ждали их с войны. И все снова будет как было, только лучше. Ваша верность помогает нам выжить. А если не дождетесь, если выйдете замуж — простим, только будьте счастливы.

Будем живы — все простим. Почти, почти всё.

Только вот

Прощенья вам не будет,

Если парни будут

Хуже нас.

Эти строки, как писали в пушкинские времена — «в альбом» Тамаре Кирилловне. Вместе с Диминой фотографией, если, конечно, уцелеет.

Презумпция одиночества

Жил-был. И было у него три жены.

Первая не дождалась его из лагеря и вышла замуж.

Со второй жил дружно тридцать лет. Она не могла рожать. Скончалась от рака.

С нынешней, Лидией Александровной, сошлись, когда рожать уже было поздно.

А как же Валя, чье имя четырежды наколото на теле? Одноклассница. Она не дождалась его с фронта. А после войны они снова сошлись и решили пожениться. Отец Вали был заместителем коменданта Московского Кремля. Он спросил у дочери:

— Откуда твой Дмитрий?

— С Колымы.

— А что он там делал?

— Сидел в лагере.

— А до этого что делал?

— Сидел в другом лагере.

— Передай, я отправлю его туда, откуда он уже не вернется.

Таких-то детородных мужиков Россия должна бы выращивать на племя. А он остался один. Могучий, умный, веселый, а один.

— Бывает, что накатывает: пусто и неуютно?

— А вы как думаете. Вале сейчас тоже восемьдесят. С мужем давно развелась и больше замуж не выходила. Она обо всем до сих пор очень жалеет.

Даже у людей удачливых какая-то часть души все равно не заполнена. Презумпция одиночества.

Недавно, в апреле, Валя позвонила. Из Парижа. Она там в гостях у дочери.

— Я прилетаю 16 мая. Ты меня встретишь?

— Конечно.

Мы — не звезды

Недавно, в 1999 году, его наградили Золотой Звездой Героя Советского Союза. О том, что через 55 лет награда нашла героя, журналисты писали с восторгом.

И мне бы закончить рассказ на высокой ноте. И мне бы…

Но вспоминаю, что в 1999 году никого за давний героизм не награждали. При чем здесь Герой Советского Союза? Этой страны больше нет. И наград не осталось.

Шевельнулось нехорошее чувство. Какой-то горький утренний осадок от вчерашнего героического застолья.

Жаль, но я озадачу вас, читатель: морской пехотинец, десантник, разведчик Дмитрий Дмитриевич Вонлярский получил Золотую Звезду от Сажи Умалатовой. Не то чтобы он сам протянул руку за наградой, нет. От имени Совета ветеранов Тихоокеанского флота ходатайствовали адмирал Н. Ховрин и контр-адмирал А. Штыров.

Не сам, не первый протянул руку, а все-таки — протянул.

— Они меня к Герою России представляли, а я сказал — нет: я Советский Союз защищал, а не Россию. И из рук Ельцина я ничего брать не буду.

Лукавит ветеран, ищет в поступке принцип. Тут же и проговаривается: «От Ельцина мне бы, конечно, ничего и не перепало».

А Золотая Звезда-то настоящая, тяжелая, и орден Ленина к ней настоящий. Видимо, Умалатова как-то сумела перехватить богатые запасы наградного отдела бывшего Президиума Верховного Совета СССР.

* * *
Как беззаконная комета

В кругу расчисленном светил.

Можно и прозой. Гениально сказал актер Семен Фарада — кажется, он: «Мы — не звезды, мы — Млечный Путь».

Вонлярский, конечно, все равно герой, хотя и не Герой. Без него б не победили. На таких шалых безумцах всегда держалась Россия. Гордиться, впрочем, здесь нечем. Лучше бы она держалась на уме и правде. Еще на чем-то, чему я никак не могу найти имя.

Я же сказал: он — в Советскую власть, которая была сильна; которая нуждалась в Героях — всяких; которая брала и то, что ей не принадлежит. При которой всякая истина обрастала подделками.

Слаб человек, даже сильный и смелый, хоть в чем-то, да слаб.

Бог знает, какие еще мысли лезут в голову. Я молчу.

— Ну что вы от меня хотите, там уже после меня адмирал Звезду получил, — он смотрит угрюмо. — Хотите, я сорву ее? — Вонлярский срывается с места и кидается к парадному пиджаку.

Я не судья. У меня была другая жизнь.

2001 г.

Небандитский Петербург

Судьба? Судьба

…С подъятой лапой, как живые,

Стоят два льва сторожевые…

На этих львах пушкинский Евгений спасался от наводнения.

Прошло сто лет и еще четверть века. В знаменитом петербургском доме со львами у парадного крыльца разместилась женская средняя школа. Белые ночи. Выпускной вечер. В разгар танцев к выпускнице Эмилии Коваленко подошел учитель: «Тебя просят выйти два молодых человека».

Верхом на исторических львах сидели два мальчика — Вася Гущин и Виталий Григорьев. Оба — сироты, потеряли родителей в войну. Оба учились в Художественном училище имени Мухиной.

Один из них был лишний, но еще не знал об этом.

— За мной ухаживал Виталий, и мы с ним целовались: пошли в лес за грибами, он читал стихи и меня поцеловал. Меня стало трясти, он перепугался: «Успокойся, а то дома догадаются». Мне было 17 лет.

За месяц до школьного выпускного вечера у нее был день рождения. Виталий постеснялся идти один и попросил разрешения взять кого-то из друзей. В комнате общежития — восемь человек, все бедные, плохо одетые. А у Васи Гущина была бархатная курточка, выбор пал на него.

— Они пришли вдвоем. Мы с Васей друг на друга глянули, и все стало ясно. Когда я перевлюбилась, Виталий так рыдал! Бросил училище, уехал воевать в Корею.

Вася Гущин из Великих Лук. Семья: младшие брат и сестра, отец, паровозный машинист, и мама, которая не работала. В войну отец получил бронь. Однажды уехал и не вернулся, поезд, видимо, где-то попал под бомбежку. Мама распухла от голода. В оккупированном городе Вася собирал для семьи объедки. Однажды угодил в облаву. Четырнадцатилетнего подростка погнали во взрослой колонне. По дороге скатился в овраг и ушел в лес, к партизанам. Воевал, ходил в разведку.

Что с семьей — не знал. Он освобождал Великие Луки, был тяжело ранен — в колено и бедро. Очнулся ночью — рядом мертвый немец, в общей луже крови. Вася оказался в госпитале. Кто-то из персонала отправился по его адресу. Не только дом — вся улица была сметена.

17 мая 1953 года, в день рождения Эмилии, они поженились. После окончания училища Василия взяли в объединение «Русские самоцветы». Эмилия после филфака ЛГУ пошла в издательство «Наука».

Жили у ее родителей в огромной коммунальной квартире с окнами на Неву. Квартира когда-то принадлежала знаменитому Самуилу Маршаку, а теперь здесь ютились 25 человек. Маленькая черная кухня, гудят примусы, куча людей, среди которых — Ида, сексотка, в тридцатых годах на всех доносила, а в пятидесятых ее продолжали бояться.

Родился Павлик. В комнатке молодым отгородили угол.

Эмилия Владимировна:

— Как же мы жили с Васей! Вся коммуналка говорила: «Вот это семья!» Ни разу не поссорились. У меня тетя в Крыму, в Мисхоре, и вот когда Павлик заболел, мы решили отпуск разделить: сначала я с Павликом еду в Крым на две недели, потом Вася подъезжает — втроем две недели, потом я уезжаю, он с Павликом остается. У Павлика получалось полтора месяца. Вася без меня остался и чуть с ума не сошел, писал каждый день, что все валится из рук, что перечинил всю мою старую обувь и что держать мои вещи в руках — счастье для него. Больше отпуск не делили.

Однажды мне отпуск задержали, и я предложила: «Не сиди, поезжай в Крым с моей приятельницей Алкой». На работе говорят: «Ты что, дура?» — «А я ему верю, пусть едет». Конечно, не поехал.

Он сказал ей как-то:

— Если ты когда-нибудь кем-нибудь увлечешься, я не переживу.

* * *
Я думаю, главный повод к жизни — любовь.

Завтра, 17 мая, у Василия Васильевича и Эмилии Владимировны — золотая свадьба. Жаль, что не смогут отметить. Последние годы он неподвижен и нем. Она хлопочет возле него круглые сутки — обмывает, обстирывает, кормит, сдувает пылинки.

А он даже не знает, кто она ему и как ее звать.

Черное солнце

В «Русских самоцветах» Василий занимался проектировкой изделий. Его работы из камней продавались в Пассаже, а флакончики для духов шли во Францию. О Гущине писали газеты.

Василий, кроме «Русских самоцветов», допоздна работал в церквях, в Невской лавре, и Эмилия вечерами сопровождала его.

Год шел 1966-й. Однажды он пришел домой рано. «Что случилось?» — «Да мы были на выставке в Академии художеств». — «Кто — мы?» — «Я и Леонтьева, наша новая молодая сотрудница — Мила».

— Когда он произнес имя, у меня заныло сердце…

Он стал холоден, раздражителен. Однажды солнечным утром, за завтраком, она неожиданно для самой себя спросила: «А ты, Вася, ни в кого не влюбился?» Он растерялся. «Да, ты влюбился, и я знаю, в кого — в Леонтьеву». Муж закрыл лицо руками: «Что я наделал!..»

— У Шолохова, когда Аксинья умирает, возникает черное солнце. Я все думала, это — образ. Но в то солнечное утро я подняла глаза и увидела за окном черное солнце. Внутри все обвалилось.

Он открыл лицо: «Только никому не говори, я справлюсь…»

Метался два года. В 1968-м Союз художников построил прекрасный дом. «Я останусь с родителями, а ты переезжай», — сказала Эмилия. — «Нет, нет, я справлюсь».

— Как-то по привычке я заглянула днем к Васе в мастерскую. Прямо посреди мастерской стояли рядом он и Мила. Я растерялась, даже испугалась. Он тоже растерялся. Она была прекрасно одета, а на мне какие-то стоптанные тапки, еще что-то несуразное. Я помню ее иронический взгляд. Что-то пролопотала и ушла.

В 1973 году он ушел к Леонтьевой.

С четырнадцатилетним Павликом случилась истерика, у него начался нервный тик. Эмилия Владимировна слегла в больницу.

— Я долго боялась выходить на улицу, мне казалось, все видят, что я брошенная.

Мы только об одном договорились: чтобы в семейные праздники он приходил. Маму мучили сердечные приступы. Я сказала: «Если мама узнает, что мы расстались, она просто умрет». Павлик заходил к нему в мастерскую: «Завтра у бабушки день рождения — приходи». Мы сидели, общались как ни в чем не бывало. Выходили вместе, а внизу он поворачивал в одну сторону, а я — в другую.

После этих семейных праздников я рыдала ночи напролет. И его было очень жалко, он ведь мучился тоже, а вернуться не мог. Мне подруга объяснила: «Возвращаются только подлые люди: туда-сюда».

Художник Цуп

Она отрезала от себя всех друзей Василия, кроме Дмитрия Павловича Цупа. Высокий старик с окладистой белой бородой и его жена, Людмила Михайловна — маленькая, толстая, невзрачная, с тяжелым характером, они безумно любили друг друга, прожили душа в душу более 60 лет.

— Людмила Михайловна упрекала меня: «Вы не боретесь за него». — «Бороться за человека, который разлюбил, я не считаю возможным. Если даже как-то верну его насильно, мне это радости не даст».

В разрыве семьи, я думаю, почти всегда виноваты двое. Но я, правда, не знаю, в чем виновата. Может, слишком опекала, никогда не просила помочь по дому, берегла его творческое состояние?..

Эмилия Владимировна снова встретила разлучницу — случайно, и та пресекла даже попытку разговора: «Мы не вольны над собой! Это — судьба!»

Она старалась чаще бывать у Цупов.

— Они окружили меня таким теплом, просто спасли.

Дмитрий Павлович — сын батрака, Людмила Михайловна — детдомовка. В 1941-м Цупа по приговору ОСО сослали в Красноярский край. Перед арестом ему было 32, ей 33, они очень хотели иметь детей. Но когда он вернулся из заключения, ей уже было 46.

Ни мастерской, ни денег для покупки холста, красок, «враг народа» живет с женой в семиметровой комнатке с видом на помойку. Чтобы поддерживать форму, занимался графикой: уголок стола, бумага и карандаш — все, что ему нужно. Наверное, Цуп был талантливым человеком. Даже то, чем он занялся поневоле, сделало его известным. Немцы, составляя справочник лучших европейских графиков, попросили Дмитрия Павловича прислать сведения о себе.

В 64 года (!) ему выделяют мастерскую — появляется возможность работать по специальности. С опозданием в сорок лет они начинают жить. В Ярославской области, в Уславцеве, приобрели избу, чтобы писать на природе. Путешествуют по Кубани, Уралу, Сибири.

— Дмитрий Павлович сказал однажды: «Эмма, я спокоен за наши похороны, у нас на книжке четыре тысячи». А потом как-то говорит: «Есть возможность по Енисею проплыть, мы там никогда не были. Очень хочется, а деньги страшно снимать». Им было далеко за семьдесят. Я говорю: «Поезжайте, у вас есть друзья — на земле валяться не останетесь».

У Людмилы Михайловны случился инсульт. Ей 84 года.

В шестиместной палате ночью прохладно. По утрам, когда врачи делают обход, они застают все ту же картину — старик с красивой белой бородой, в пальто и валенках неподвижно сидит у постели больной.

Вопреки запрету и здравому смыслу в женской палате ему освободили кровать рядом с женой. Дмитрий Павлович прожил в больнице больше двух месяцев.

Домой ее выписали беспомощной, инвалидом I группы. Старик ходит по аптекам, готовит еду, стирает белье. А еще — массаж, втирание мази, сетки из йода.

Эмилия Владимировна:

— Я приходила к ним, говорила Дмитрию Павловичу: «Сходите на выставку или в кино, а я посижу». Он выйдет и — под окнами, кругами, как, знаете, одинокие псы или кошки вокруг опустевшего дома.

Он продлил жене жизнь на два года.

Последние две недели Людмила Михайловна была без сознания.

23 ноября 1993 года, ночью, скончалась.

Он закрыл ей глаза. Обмыл. Одел.

Врач, приехавшая рано утром, увидела необычную картину: полутьма, прибранная квартира, красиво одетая мертвая женщина, свеча в изголовье и, кроме старика, — никого в доме. Он умолял врача не отвозить жену в морг, та отвечала, что оставлять не имеет права. В конце концов опять вопреки запрету и здравому смыслу врач отступила. Поняла, что если покойную увезти, старик умрет.

В те последние ноябрьские дни в Петербурге стояли морозы. Он отключил отопление. А по ночам выносил ее на балкон.

* * *
Старый одинокий человек, более чем кто-либо нуждавшийся в участии и утешении, сам продолжал оставаться нравственной опорой для других.

Эмилия Владимировна:

— Как-то я очень хотела пойти на концерт хора — там пела моя знакомая. Но сломала руку. Сорвалось. Вдруг открывается дверь — Дмитрий Павлович с билетами. «Собирайтесь. Едем слушать хор». Он и обратно меня проводил. Только дорога заняла у него часа четыре. Это в 86-то лет! Он ни одного человека не оставлял без внимания.

Повод к жизни

В год смерти Людмилы Михайловны минуло 20 лет, как Гущин расстался с женой. Он продолжал жить у Леонтьевой. Эмилия все эти 20 лет ждала, что муж вернется.

Он появлялся два раза в месяц с подарками Павлику — на час, полтора. Предлагал помощь ей, она отказывалась. Увидел, как одета. «Тебе, наверное, пальто нужно?» — «Нужно, но я заработаю сама».

У него оставалась тяга к семье, к дому. Это внушало надежду.

— Но уже женился Павлик. Уже у Павлика родился ребенок. Ничего не менялось. Мы хотели с Павликом съезжаться, две квартиры — на трехкомнатную. Я у Васи спросила, не против ли он? Может, лучше часть кооперативной ему оставить — разделить? Он: «Ну что вы! Неужели мне, если что, в вашей трехкомнатной не найдется угла?»

И Павлик думал: вернется. На поминках моей мамы Вася сильно выпил. Павлик сказал, что в таком виде отпускать нельзя. Пока мы его укладывали, он повторял: «О, мне так плохо там, так плохо…» Я говорю: «Возвращайся, будем опять вместе». Утром протрезвел, ушел.

Дура я, надо тоже было увлечься. Мне сделал предложение очень милый человек. Но с Васей я была счастлива. А все другое — не то…

Повод к жизни оставался — любовь, и не только к мужу…

— За больной мамой самоотверженно ухаживал папа. А бабушку я взяла к себе. «Вася вернется, — сказала я ей. — Маме — ни слова».

1978 год. Бабушка умерла в понедельник, в ночь на 23 февраля, а мама, не выдержав потери, в пятницу, в ночь на свой день рождения. Обе на одной неделе. Васи не было со мной уже 5 лет, а мама так и не узнала, что мы разошлись.

Отец сразу сник и очень скоро скончался.

Иногда думаю — как я не сошла с ума? Наверное, живу благодаря характеру: я ищу то хорошее, что случается в жизни, пусть не со мной.

* * *
Эта история — не мелодрама, будь так, не стоило бы писать. Женщина не борется за мужа, не цепляется за жизнь, не выживает. Просто живет как бог на душу положил, живет полнокровно. Состоялась профессионально, хоть из университета ее выпустили без распределения — испанский язык был не в ходу, и она ни дня не работала по специальности. Оказавшись в издательстве «Наука», прошла путь от корректора до ведущего редактора. Самые важные рукописи именитых авторов поручали ей. Проработала 30 лет.

Еще, заметьте, она не только не ищет сочувствия и не просит помощи — помогает сама, люди нуждаются в ней. Кстати, разве не повод к жизни, когда в тебе нуждается хотя бы один человек?

Главное в жизни — не ты сам.

* * *
20 октября 1995 года днем, без четверти одиннадцать, на второй платформе станции Ростов Ярославской железной дороги наряд милиции обнаружил сидящего на перроне старого человека. Он сказал, что ему плохо — тошнит и кружится голова. Потом выяснится — сердечный приступ. Только через полчаса прибыл врач линейной амбулатории Теркин. Поднял старика на ноги и под дождем заставил идти в транспортное отделение милиции, путь неблизкий. Три документа было при нем — паспорт, удостоверение члена Союза художников СССР и свидетельство о репрессии. После допросов старику стали мерить давление, в это время он и скончался.

Это был Дмитрий Павлович Цуп, возвращавшийся из Уславцева в Ленинград. Из дому домой.

Линейный отдел милиции отправил в Ленинград, в 30-е отделение милиции, телеграмму о смерти. Никто не ответил.

В морге холодильника нет, тело Цупа провалялось две недели. Потом его отнесли в ту часть кладбища, где сваливают безродных бомжей. Неприкрытое тело засунули в целлофановый мешок, скинули в яму и забросали землей. Даже на три буквы короткой фамилии не потратились.

Так не хоронят даже бомжей, там хотя бы втыкают номера.

Так не хоронят даже хозяйских псов.

Помните слова Эмилии Коваленко «на земле валяться не останетесь»?

14 ноября у Дмитрия Павловича день рождения. Не дождавшись юбиляра, друзья отправились на поиски. Они обошли работников транспортной милиции, прокуратуры, санэпидстанции, морга, кладбища. Всюду показывали портрет, опубликованный в каталоге последней персональной выставки Цупа. Им отвечали — да, это он.

Два копача, рывших яму, вспомнили: «Вот здесь два бомжа в одной яме лежат, и с ними — старик с белой бородой».

Перезахоронили рядом с женой. По-людски, по-божески.

Вернувшись в Ленинград, Эмилия Владимировна занялась наследием Цупа, не только художественным, но и литературным — он вел дневники, писал воспоминания, сохранил все письма (больше трех тысяч). На это у пенсионерки Эмилии Коваленко ушло последние 8 лет жизни.

Возвращение домой

Но я забежал далеко вперед. Во время ежемесячных визитов Эмилия Владимировна заметила, что у Василия что-то происходит с памятью, двигается как-то не так. Оказалось, у него был инсульт.

— Это случилось в мастерской. Он лежал там почти двое суток без помощи. Мила отвезла его домой, в больницу не положила. Я узнала об инсульте поздно, у него уже пошли изменения. Не могу простить тем, кто знал, что не сказали мне про инсульт вовремя.

Как-то Эмилия ехала с корзиной яблок и овощей. Решила вдруг: сейчас важны не обиды, а чтобы Васе было лучше. Позвонила Миле: «Хочу заехать с яблоками, не сможете ли встретить». Мила не вышла, но адрес сказала. «Я пришла, чтобы вам помочь. Сейчас главное — не вы и не я, а Вася. Давайте вместе о нем заботиться».

На работе ее ругали: «На вас же теперь все и свалится».

…Как в воду глядели. И она, и Павлик отныне регулярно доставляли продукты, привозили пенсию.

— Вася вел себя уже как ребенок маленький и голодный. Я вхожу, и он бежит к моей сумке и так жадно ест…

Я одну картину Милы помогла продать — своей сотруднице, другую ее работу, ювелирную, устроила знакомой. Помогала чем могла.

Однажды Мила обратилась к Эмилии Владимировне с просьбой: «У меня в Калининской области больная тетя, надо к ней съездить. Вы не могли бы на недельку забрать Васю к себе».

Уехала на три недели.

На второй год снова — на месяц.

К тому времени Эмилия Владимировна подрабатывала в медрегистратуре. Каждый год Мила подгоняла свой отдых к отпуску Эмилии Владимировны и просила забирать больного Васю.

Это длилось восемь лет. Восемь лет она оставалась без отпуска.

Однажды Мила попросила: «Я устала. Вы должны взять Васю на полгода». — «Почему должна?» — «Потому что вы его жена!» — «А кто же вы ему?» — «Я друг».

— В это время я попала под машину и уже три месяца ходила с палочкой. Но, конечно, я Васю опять взяла. Вася угасал…

Неизбежный финал. В очередной раз Павлик снова привез отца, вместе с ним Мила прислала этюды, живописные работы, одежду, документы, справки. Стало ясно: мужа прислали навсегда. Переправили — как почтовую посылку.

— Подруга моя говорит: не могу, хочу на нее взглянуть. Приехала к Миле, та сказала жестко: «Хватит. Почему я должна его обмывать?» И моя кроткая подруга ответила: «Потому что вы спали с ним 20 лет».

Мила все же выставила счет.

— Из-за вас, Эмилия Владимировна, он на мне не женился.

— Я что же, должна была вас еще и под венец отвести?

Василий Васильевич «вернулся» 6 октября 2000 года. Через 27 лет после ухода из дома. Это был живой труп.

На другой же день Эмилия Владимировна уволилась из медрегистратуры.

— Я ревела все дни, и мне его было очень жалко, он запутался, мучился, рвался на две части и на этом заработал инсульт. Здесь оставались привычка, прошлое, уют. Ему было стыдно, что он ушел, он скрывал это где мог. На этих муках совести и заработал инсульт.

Что жизнь делает с человеком. И что человек делает с жизнью.

Странные люди

Эмилию Владимировну буквально спасает дом — соседи.

Кооперативный 12-этажный дом строил Союз художников. Место, наверное, лучшее в Петербурге. Здесь сходятся два парка, до побережья Финского залива — полчаса на электричке, до Невского — 15 минут. И воздух! Вокруг сосны, березы, клены, дубы.

Жильцы — под стать местечку. Старая интеллигенция, в основном художники, но не только. Здесь живет знаменитая актриса. Помните ее в фильме «Алешкина любовь»? Александра Завьялова — актриса красоты необыкновенной. Более молодые зрители знают ее по киносериалу «Тени исчезают в полдень», там она играет зловещую Пистимею — сектантку, соучастницу убийства.

В доме на первом этаже висит доска объявлений, на которой вывешиваются поздравления или соболезнования. Или такие вот слова: «Внимание! В кв. 61 собран первый урожай первоклассных домашних лимонов. Желающие их отведать с 19 до 21 час. приглашаются на чай». «Приглашаются на борщ», «на блины».

В этом доме нельзя умереть без присмотра.

Ирина Страдина

В войну отец Ирины, фронтовой оператор Владимир Страдин, вместе с четырьмя коллегами получил Сталинскую премию за фильм «Ленинград в борьбе». Создатели фильма отдали деньги на строительство танка, который дошел до Берлина, потеряв из экипажа двух человек. В семье Страдиных хранится благодарственная телеграмма от Сталина.

— В блокаду мне было 14 лет, я возила с отцом его аппаратуру на саночках, штатив и аппарат весили больше сорока килограммов.

Ирина Владимировна листает семейный альбом.

— Это моя сестра Тамара. Она играла главную женскую роль в фильме «Павел Корчагин» — помните, старый фильм, там Тоня Туманова, девочка, из богатых, в матроске ходила. А это я — в фильме «Слава мира», 1932 год, я еще с Гардиным снималась, мне было 4 года.

Во всех комнатах — наброски, фрагменты работ Ирины Страдиной. Ее скульптуры выставлены во многих краях России и ближнего зарубежья.

* * *
Эмилия Владимировна:

— Кто где печет, обязательно моей бабушке пироги несли. А Ирина без всяких просьб приходит помочь с Васей управляться.

Людмила Ильина

Людмила Николаевна посвятила архитектуре свыше 30 лет, потом решила стать художником. Ее акварели приобретают музеи.

Муж, Борис Иванов, — прекрасный художник и ювелир.

Эмилия Владимировна:

— Когда бабушка болела, а я отлучалась, Боря возле нее дежурил. И несчастного соседа-самоубийцу опекал.

Людмила:

— У нас в доме — три суицида!

Ночью соседка постучала по трубе моему Боре. Опять у ее мужа приступ, она побежала вызвать психиатрическую службу, а моего Борю попросила посидеть с ее мужем. И вот сидят вместе. Мой сидит возле окна, а тот нервно ходит и… перехитрил моего. Тот вдруг покорно сказал: да, я с тобой согласен, самоубийство — не выход. Мой успокоился, а он вдруг резко, как птица, взлетает и — в окно. Был март, окна еще заклеены. И он пробивает двойные рамы. Боря успевает схватить его за голые ноги. Держал, сколько мог, руки обрезал стеклами в кровь, сухожилия уцелели чудом, просто чудом. Представляете: художник и ювелир с обрезанными сухожилиями? Все равно что пианист без пальцев.

А потом и мой Боря заболел — рак. Я, как и Эмилия, замуж больше не вышла. А мне ведь тогда и шестидесяти не было. Я думала: да как же это возможно, после Бори?.. Наверное, мы вышли из тургеневских романов… А ведь Эмма могла и не взять обратно своего отступника Васю: вы его износили, а теперь — мне? Есть такая гармония мести, что ли.

Я — одна? Почему одна — мы в этом доме все друг другу нужны. И меня держит творчество. Я счастлива.

* * *
Эмилия Владимировна:

— Утром ну не могу поднять Васю, он тяжелый, весь, извините, мокрый. Звоню Миле: «Помоги». А у нее давление подскочило. Отвечает: «Сейчас я прибегу».

Харитоновы

Муж и жена. Рэмир, или проще — Рэм, и Юлия. Юля по специальности химик, но об этом можно забыть, глядя на ее художественные полотна. А Рэм — медальер. Его работы — к юбилейным, памятным датам. Но и не только, как душа востребует.

Медали его хранятся в знаменитых русских и зарубежных музеях. В коллекциях королев, принцев, настоятелей монастырей, ветеранов войны.

У них в комнатах и на лоджии даже не сад, а заросли, джунгли. Голландские яблони — до двух метров. Однажды весной ударили сильные морозы, а яблони — в цвету — выстояли. Рядом листва сирени переплела красные шапки герани, эта необычная пара поднялась до потолка и свесилась на улицу. Агава, бессмертник, фиалки, астры, лилии, белая сирень. Китайские розы горят ярким огнем. Пальма-лилипут.

Это Харитоновы повесили внизу объявление о том, что у них созрел первый лимон.

* * *
Эмилия Владимировна:

— Когда я заболеваю, Рэм приносит мне газеты из почтового ящика, покупает кефир, другие продукты.

Раньше и теперь

Им всем за 70. Все до единого — люди по-прежнему творческие, в работе, все живут не прошлым, а настоящим.

Странные люди по нашим временам. Если любят, то по 60 лет (как Цупы), до конца жизни. Если расходятся, то виноватых нет (как у Эмилии и Васи), они в разводе относятся бережнее друг к другу, чем иные в браке.

Новая российская жизнь снаружи проникает и в их дом. Однажды в морозы жильцы увидели на лестнице бомжа. Ему отвели угол в коридоре, постелили, приодели, подкормили. Потом договорились со священником ближайшей церкви и пристроили бомжа на работу при храме.

Теперь художников в доме осталось процентов тридцать.

На 84 квартиры — три случая суицида, все трое — из окна, вниз. Что это — сверхчувствительность, муки творчества, разногласия с властью?.. Конечно, раньше, как принято говорить, человек был более защищен. Но три суицида случились именно за 23 года жизни дома при советской власти. За нынешние смутные 13 — ни одного. Значит, за рамками холста, за пределами рабочего стола, за границей заработка или вдохновения была общая внутренняя несвобода, маета.

Вот только один пример, он лишает всякого смысла попытки сравнивать прошлое и настоящее.

Вы не забыли о красавице-актрисе? Мне не удалось побывать у нее дома. Она в очередной раз лежала в психиатрической больнице.

Актриса

Хрестоматийные примеры сломанных актерских судеб — Зоя Федорова и Татьяна Окуневская. Одна влюбилась в американского офицера, к другой был неравнодушен могучий югослав Тито. Обе прошли тюрьмы и лагеря. Жертвы любви. Впрочем, после отбытия наказания у них все же была еще жизнь — обе продолжали сниматься в кино, зрители по-прежнему любили их.

А истинная и незаметная жертва — упомянутая красавица-актриса Александра Завьялова.

Когда она переехала в этот дом, была уже далеко не девочкой, снялась в нескольких фильмах. Жители дома до сих пор вспоминают ее необыкновенную, неотразимую красоту: «Ну, XIX век, Наталья Гончарова. А кожа какая — мрамор! И походка — мягкая, как у барса. Она, даже когда заболела, походку сохранила. Когда-то, она была еще студенткой, Пырьев пригласил ее сниматься в «Идиоте». Она отказалась. В интервью «Советскому экрану» сказала: «Я еще не доросла до этой роли».

Все преклонялись перед ней — актеры, режиссеры.

И вдруг все сразу бросили ее. 30 лет — никто, ничего.

В 1973 году летела в Одессу, то ли на съемки, то ли на фестиваль, и в самолете познакомилась с молодым красивым американским бизнесменом. Влюбились друг в друга моментально. Дальше — понятно: их разлучили, двери всех киностудий, в том числе родного «Ленфильма», оказались для Завьяловой закрыты. И из Ленинградского театра киноактера ее выставили. Пыталась поехать в Америку — не пустили. Жених долго писал ей.

С маленьким ребенком на руках она отправилась на Литейный, в КГБ. Там перед окнами кричала, что ей искалечили жизнь, требовала разрешения выехать в Америку. Чекисты успокоили ее, усадили в служебную машину и отвезли домой… Болезнь стала принимать более активные формы. После очередного повтора фильма «Тени исчезают в полдень» она оделась во все черное, как ее зловещая героиня Пистимея, на брови натянула черный платок и встала возле дома под деревом. Ее опасливо обходили.

Иногда успокаивается и закрывается в квартире, никого не впускает. Потом выходит на улицу и беспокойно обшаривает кусты: не прячутся ли чекисты. Кружит вокруг дома. Прячется ото всех за деревьями.

Жильцы жалеют ее, называют ласково Шурочкой.

Каждый год ее надолго укладывают в больницу. Встречая ее, по-прежнему красивую, медсестры плачут. Однажды, когда в очередной раз легла, квартиру обокрали.

* * *
Я пришел в больницу навестить Шурочку.

Вдоль стен коридора стояли больные женщины. Так стоят вдоль стен на деревенских танцах в ожидании приглашения. Лица отрешенные, с явными признаками вырождения.

Она появилась — очень бледная, в халате и тапочках.

— А вы кто? Я вас не знаю.

Кажется, она готова была уйти.

— Я пришел помочь вам. Чем — пока не знаю.

Комната свиданий — что-то вроде небольшой столовой со столиками на четверых. Она разговаривала вразумительно, толково, но очень тихо, как будто бледность лица перетекала в голос. В палате — 14 человек. Уход? А зачем за мной ухаживать, я сама за всеми ухаживаю. Я здесь 45 дней. По 16 уколов в день… За что мучаюсь, за что страдаю?..

— Правда ли, что сам Пырьев приглашал вас, студентку…

— Да, он ставил «Идиота». Очень меня уговаривал, в гостиничном ресторане стол накрыл…

— А правда ли, что за последние 30 лет вам никто не позвонил?

— Правда. Ни один человек.

Мы прощались. Бледное лицо ее отражало следы тридцатилетних мук. Но и печать былой редкостной красоты осталась. Я не удержался.

— Какая же вы красивая!

Она ответила почти гениально:

— Я могу быть еще лучше.

После пребывания в больнице она на пару месяцев становится разумным человеком. Мне казалось при встрече: включи софиты, скомандуй режиссер: «Начали!» — и все образуется. Будет жить, как все.

Каковы мы сами, такова и профессия

Мне очень нравятся телепередачи «Чтобы помнили». Они возвращают память об актерах, ушедших из жизни в одиночестве, нищете. «Ну, что делать, — объяснила в одной из телепередач актриса Надежда Румянцева, — у нас такая профессия: пока работаем — вместе, потом расходимся».

Нет такой профессии — чтобы бросать человека. Каковы мы сами, такова и профессия.

Хотелось бы, чтобы вспоминали не только об ушедших, но и о тех, кому еще можно помочь. Той же Александре Завьяловой союзы кинематографистов или театральных деятелей могли бы как-то помочь материально, положить ее в лучшую клинику, помочь подлечить сына. В светлые послебольничные недели пригласить на спектакль или театральную репетицию. И в кино снять, пусть даже в проходной роли. Это было бы действеннее больничных уколов.

Да хотя бы просто позвонить.

Деревья, кусты и листья

Эмилия Владимировна:

— Самое тяжелое — утро, когда я не знаю, смогу ли я его поднять. Спросонья у него слабые руки, он не может уцепиться за мою шею, хватается за платье, и у него совсем нет сил. Иногда бьюсь в поту и в мыле — час: не поднять. Зову соседей. На стуле снимаю все его белье, загружаю, замачиваю. Ставлю Васю к столу, он уцепится за него, я его обмываю, мажу кремами, потом сажаю на кресло — кастрюлька с водой, тазик на колени — мою ему лицо, руки.

Потом кормлю, специальная еда, чтобы работал желудок, — тертая свекла с подсолнечным маслом, тертое яблоко, летом — сливы, стакан простокваши, каши — пшенная с тыквой, или геркулес, или гречневая с молоком, чай. Аппетит у него хороший, если надо добавку — стучит ложкой.

После этого мы делаем зарядку: он держится за подоконник, я хлопаю его по попе, чтобы поддержать кровообращение.

Ну а потом он спит в кресле до часу дня. Я бегаю в магазин, готовлю обед. В промежутках он может оконфузиться, я опять его мою, стираю. Чтобы ему не было скучно, я для разнообразия перевожу его в другую комнату, к другому окну.

…Из смежной комнаты, из параллельного окна он смотрит на те же деревья, кусты и листья. Что для него неодушевленный вид из окна? Понимает ли что-нибудь, глядя на прекрасный парк?

— Не знаю. Мы с Павликом отвезли его однажды на залив, когда-то он любил там бывать. Вынесли его из машины, он глянул и заплакал.

Из дневника соседки Людмилы Николаевны Ильиной:

«Вчера вечером позвонила Эмма, попросила помочь поднять Васю. То, что я увидела, было ужасно. Он валялся в туалете, голова наполовину вывернута из-под унитаза, взгляд бессмысленный, но с оттенком страха. Как его оттуда выцарапывать… Попросила Эмму дать полотенце, просунула его под спину Васину, концы вручила Эмме, а сама стала приподнимать его плечи и голову… Храни нас Бог от такого испытания»…

— Бывают минуты отчаяния, когда я реву и думаю: «Господи, хоть бы ЭТО случилось!.. Пока он ухожен, обогрет и в родном доме. Если же я загнусь раньше него, он сразу пропадет в чужих, казенных стенах. И вот, когда мне невыносимо, я думаю: скорей бы, я не выдержу. Но вдруг летом ему стало совсем плохо, пришла врач и сказала: «Идет угасание». И я пришла в такое отчаяние: «Пусть, пусть ради Бога живет сколько сможет, я найду еще силы: подниму, переверну…»

Мне говорят: «Вы самоубийца, целыми днями сидеть с манекеном». Но я-то вижу его другого. Посмотрите, какие у него добрые глаза! А руки, пальцы!

Эмилия Владимировна расправляет его неподвижные, длинные, бледные, словно забальзамированные пальцы.

— Васька, ты чего ж меня предал? — спросила она как-то с усталой полуулыбкой, когда он еще выговаривал некоторые слова.

— Как? — спросил он с такой же полуулыбкой.

— Ты же к Миле ушел.

— К какой?

* * *
Если вспомнить ее уход за беспомощной бабушкой, больным отцом и теперь вот почти три года за мужем, получается, она просидела у изголовья 15 лет.

«И все-таки я счастлив»

Теперь осталось самое скучное, но важное. Все это беспросветное для нее время, все эти долгие годы она занималась наследием Дмитрия Павловича Цупа — художественным и литературным.

На трех больших машинах архив был перевезен в дом Эмилии Владимировны. Ночами она сортировала старые, стершиеся письма — по годам, по адресам, по темам. Тратила последнее зрение. Сама формировала книгу, редактировала.

Очень трудно было найти издателя. Нашла — Ирбитский государственный музей-заповедник, его директор — Валерий Карпов. Оформить книгу согласился Борис Жутовский. Сейчас Эмилия Владимировна читает вторую корректуру. Как, думаете, будет называться книга о человеке, отсидевшем 13 лет в лагерях, которого похоронили было как бомжа? Которого именно лагеря и ссылки лишили наследников, что его чрезвычайно огорчало, почти мучило.

Книгу назвали «И все-таки я счастлив». А почему нет? Любил и был любим. Хоть и под старость, но объездил всю Россию и увидел в ней, в природе и в людях, больше, чем каждый из нас.

В связи с Цупом я думаю: беда не в том, что рождаемость в России падает, а в том, что дети не рождаются — у лучших.

И художественное наследие Дмитрия Павловича Цупа оказалось при деле. Эмилия Владимировна списывалась, созванивалась с музеями. Из Смоленского Государственного музея-заповедника привезла искусствоведа. В результате работы Цупа разошлись по всей России, в лучшие музеи Петербурга (включая Русский музей), Ярославский художественный музей, Вологодскую картинную галерею, музей-заповедник Ростовского кремля, Ивановский и Красноярский художественные музеи…

— Мэр города Чайковского Пермской области выделил машину, и ко мне приехала директор местной картинной галереи Антонина Камышева. Ехала две тысячи километров, а у нее ноги перебинтованы из-за сосудов. Провинциальные музейщики — самоотверженные люди. Она и шофер жили у меня. Я свела Антонину с двенадцатью художниками, и каждый что-то подарил. Она увезла и три Васиных работы.

А на следующий год она приехала в Петербург просто так — чтобы с Васей мне помочь…

В течение семи лет после смерти Дмитрия Павловича в каком-нибудь из музеев России обязательно проводится его персональная выставка. Остались рисунки ссыльных лет на обломках картона, на клочках бумаги, и им нашлось место — на выставке «Реквием» в Петербурге, в Фонтанном доме, в музее Анны Ахматовой.

— Иногда возвращаюсь из издательства — дома сын поддежуривает — усталая, ни на что уже нет сил, а на двери висит объявление: «Эмма, сегодня борщ не вари, у меня есть».

* * *
Десятилетиями нас воспитывали на подвигах, даже в мирное время. Но подвиг — не мера в жизни. Один раз можно все, один раз и трус может оказаться героем. Куда важнее подчинить себе ежедневную судьбу, когда она против тебя, и не бороться за жизнь, а жить.

— Я бываю и счастлива. Когда вырываюсь на волю. В переполненных автобусах и трамваях, в давке, или когда в слякоть, в дождь шлепаю по Невскому — это праздник для меня. Смотрю, слушаю, наблюдаю.

* * *
Пожить бы в этом петербургском доме в награду за что-нибудь.

У меня, как почти у каждого — свои грехи. Петербургская подвижница стала мне укором: я не знаю, искупимы ли грехи мои — вольные и невольные, ведомые и неведомые, явные и тайные, великие и малые, совершенные словом и делом, днем и ночью и во все часы и минуты жизни моей до настоящего дня и часа.

2003 г.

О личностях

Бунтарь-одиночка

Земля прозрачнее стекла,

И видно в ней, кого убили

И кто убил: на мертвой пыли

Горит печать добра и зла.

Поверх земли мятутся тени

Сошедших в землю поколений…

Арсений ТАРКОВСКИЙ

Возможно ли, смыв с рук густую кровь соотечественников после Гражданской войны, без передышки начать строить счастливое будущее? Маститый вождь немецкой социал-демократии Каутский нашел точные слова: «Зверь лизнул горячей человеческой крови…»

Это прогноз на весь российский XX век.

Красный террор, организованный голод после Гражданской, церковники, буржуи, кулаки, шпионы…

Когда все огромное поле России оказалось выжжено, большевики взялись за своих, самых верных.

Собственно говоря, после Гражданской войны прошло всего-то полтора десятка лет — и распорядители новых зверств, и их исполнители остались все те же: не состарились, лишь заматерели.

1937 год — это кровавое похмелье Гражданской войны.

Ищу человека

Чуть более года назад («Известия» от 21 декабря 1999 года) в статье «В гранитном лагере» рассказывалось о самом массовом в истории человечества самоистреблении. Конечно, это было у нас, в России, и, конечно, в 1937—1938 годах. Формально — в СССР. Но Россия была главным действующим лицом и главной жертвой.

В 1937 году страна готовилась к предстоящим в декабре выборам в Верховный Совет СССР. В течение года один за другим проходят лихорадочные, судорожные пленумы ЦК партии: февральско-мартовский, июньский, октябрьский. Первые секретари обкомов и ЦК союзных республик боятся соперников, они требуют санкции на аресты будущих конкурентов — 10 тысяч человек, 20 тысяч, 30 тысяч. Арест означал расстрел.

На всех протоколах пленумов грифы: «Строго секретно. Хранить на правах шифра. Снятие копий воспрещается».

Материалы всех пленумов до сих пор не опубликованы.

Но как подводить итоги XX века, мирить мир — без первоисточника нет анализа, нет и выводов.

Там же, «В гранитном лагере», я упомянул о первом секретаре Курского обкома партии Пескареве, единственном, кто с трибуны самого страшного из пленумов (октябрь 1937 года) выступил против массовых репрессий. Я не знал тогда даже имени Пескарева и обратился к читателям: «Когда, где, как окончилась его жизнь?» Надеялся, что отзовутся родственники.

Единственный отклик — от молодого ученого из Твери. Оказалось, что о Пескареве в печати никогда не было ни одной строки, фамилия его была изъята.

Полторы странички — скупая биография, всё, что сумел собрать ученый в разных местных архивах.

Георгий Сергеевич Пескарев родился в апреле 1896 года в деревне Гремячево Тульской губернии. Окончил двухклассную земскую школу. Батрачил у помещика. В 1912-м — рабочий Тульского оружейного завода.

В октябре 1917-го вступил в РСДРП.

Далее — внимание! С августа 1918 года Пескарев — чекист. И не рядовой. Он председатель Царицынской фронтовой и Камышинской уездной чрезвычайной комиссии. С сентября 1919-го — комиссар кавалерийской дивизии 2-го конного корпуса Думенко, участвовал в боях от Царицына до Екатеринодара. После Гражданской войны — помощник московского губернского прокурора.

Редкий букет — и чекист, и комиссар, и прокурорский деятель. Кажется: рос на крови. Но странная деталь. Пескарева в Гражданскую представили к ордену Красного Знамени. Как чекиста или как комиссара? Не знаю, не важно. А важно то, что в награде ему отказали. Видимо, представляли к награде вместе с другими — оптом, а потом, когда рассматривали в розницу, увидели, что Пескарев — другой.

Курсы марксизма при Коммунистической академии в Москве, историко-партийный Институт красной профессуры. В анкетах Пескарев указывал, что больше всего любит партийную работу. С 9 июня 1937-го он председатель Калининского облисполкома, а в июле уже переведен в Курск — первым секретарем обкома.

До октябрьского пленума поработал всего три месяца. С чего начал, что успел? Выяснил, сколько людей арестовано за три года со дня организации области. Затребовал документы. Ужаснулся. Большинство сидят ни за что. Пескарев обращается лично к Сталину.

И это все — в середине 1937 года, в пик расстрелов.

ЦК направляет в Курск бригаду Верховного суда и Прокуратуры СССР.

* * *
Теперь у меня есть материалы всех пленумов.

Итак, октябрь 1937-го. До выборов в Верховный Совет всего два месяца. С трибуны пленума ЦК первые секретари обкомов докладывают о готовности: агитаторы, беседчики, избачи, участковые комиссии, массовые митинги.

«Эйхе, первый секретарь Западно-Сибирского крайкома партии. Мы собрали общегородской митинг в Новосибирске, на котором присутствовало 100 тысяч человек! Это зрелище, которое любого заставит воодушевиться.

Сталин: «Это много!»

Конечно, просьбы: керосин, бумага, шрифты.

Но это все антураж. Главная беда, о которой все докладывают с яростью, — враги, вредители: белые полковники и генералы, бывшие кулаки, баптисты, троцкистско-бухаринские шпионы, уголовные и фашистские элементы, попы, националисты, монашки.

«Волков, секретарь ЦК партии Белоруссии. Поляки, работая через своих агентов, национал-фашистов и троцкистов-шпионов, укрепляли пограничные районы своими людьми… Мы обязаны были очистить ряды учительства от врагов… Мы имеем большую работу врагов — попов, ксендзов. Просьба к т. Мехлису — надо срочно выделить нам заведующего отделом печати ЦК. Казюк снят за связь с врагами.

К т.Стецкому тоже просьба: у нас до сих пор нет заведующего отделом агитации и пропаганды ЦК. Готфрид оказался врагом, он снят с работы и арестован.

С комсомолом у нас плохо. Бывший секретарь ЦК комсомола Августайтис оказался врагом.

Очень много навредили у нас в Белоруссии, главным образом на культурном фронте, национал-фашисты, польские и германские шпионы. Дошло до того, что сознательно мешали в школах белорусский язык с русским, польским, немецким, украинским. Мы сейчас начинаем привлекать на свою сторону белорусских писателей. У нас есть такие писатели, как Якуб Колас, Янка Купала, Александровский. По правде говоря, первые двое были завербованы врагами. Но это наиболее выдающиеся люди для Белоруссии, поэтому мы должны вырвать их из вражеских лап, приблизить к себе, и мы даже считаем нужным провести их в Совет Национальностей, хотя на них имеется много компрометирующего материала. (Смех.)»

Никто не произносит слово: «Расстрел». Вместо него шифровка — «приговор первой категории».

«Конторин, Архангельская обл. Враги не дремлют. Последняя работа по указанию ЦК — это показательные процессы, а затем выкорчевывание и уничтожение врагов народа. В Архангельской области много всякой сволочи. Мы вскрыли дополнительно 10 контрреволюционных организаций. Мы просим и будем просить ЦК увеличить нам лимит по первой категории в порядке подготовки к выборам. У нас такая область, что требуется еще подавить этих гадов.

Голос с места. Везде не мешает нажать.

Конторин. Мы подсчитали: человек на 400—500 не мешало бы нам лимит получить. Это помогло бы нам лучше подготовиться к выборам в Верховный Совет».

Как охотники, берут лицензию на отстрел. Фамилий — никаких, просто количество! Уже не тучи в зале, а гром и молнии. Все требуют крови.

Вот в эту минуту к трибуне направляется первый секретарь Курского обкома партии Пескарев. Начал с критики многотысячных митингов, которые уже одобрил Сталин.

«Пескарев. Как нам дойти до каждого избирателя? Дойти не формально, а по существу, не только через митинги, а так, чтобы знать настроение каждого. Мы должны найти, именно найти всех тех избирателей, у которых имеются законные обиды на Советскую власть.

В руководстве областной прокуратуры и областного суда у нас долгое время орудовали мерзавцы, они центр тяжести карательной политики перенесли на ни в чем не повинных людей, главным образом на колхозный и сельский актив. За три года было осуждено у нас 87 тысяч человек, из них 18 тысяч колхозного и сельского актива, т.е. в среднем по 2 активиста на колхоз и на сельский совет. Судили по пустякам, судили незаконно».

В зале повисла напряженная тишина. Пескарев ссылается на итоги работы бригады из Верховного суда и прокуратуры: «В результате трех недель работы этой бригады отменено 56% приговоров, как незаконно вынесенных. Больше того, 45% приговоров оказались без всякого состава преступления, т.е. люди осуждены по существу ни за что».

Тишина стала зловещей. Пескарев приводит примеры — за что людей осудили. Бригадир колхоза Телегин на три часа опоздал на работу. Колхозник Гриневич получил хромую лошадь, которая потом пала, а его осудили за халатность…

Не выдерживает Мехлис, подает ядовитую реплику: «А вы дела не просматривали?»

«Пескарев. Я и говорю, что 56% таких дел отменено. Молодой парень по предложению председателя колхоза получил жеребую матку для возки дров. Лошадь в лесу споткнулась о пенек и абортировалась. Он получил два с половиной года тюрьмы. Недавно его только выпустили».

Вырулить, спасти ситуацию пытается смирный старичок.

«Калинин. У вас и сейчас много дел, боюсь, что аналогичного порядка. О чем у нас идет спор?

Пескарев. Я с вами, Михаил Иванович, никогда не спорил… После пересмотра этих дел мы будем иметь не один десяток тысяч агитаторов за нас».

А вот примеры противоположные: люди должны быть наказаны, а они — при власти. Страдают все те же, у кого меньше прав.

«Избирательница Озерова дала взятку одному работнику РОКК, который обещал устроить ее сына в парикмахерскую. Взятку 50 рублей он взял, а сына не устроил. Мы вынесли решение, чтобы судебные органы разобрались.

Калинин. Так и записали в решении, за 50 рублей предать суду?

Пескарев. Он взял взятку, и прокурор расследует это дело. Женщина сорвала сына со школы, у нее тяжелое материальное положение, и она хотела, чтобы сын пошел работать.

На одном участке выявилось 30 неграмотных. Они поставили вопрос: как же мы будем голосовать? Организовали кружок по ликвидации неграмотности.

Берия. А у вас, кроме этих тридцати, неграмотных нет больше?

Пескарев. Я говорю об одном участке. Сколько их у нас и у вас (! — Авт.), это мы знаем, их немало».

В заключение, вместо привычной здравицы Сталину, секретарь обкома говорит о пустословии, задает вопросы залу и президиуму: «В проекте резолюции говорится о том, чтобы с кандидатом в депутаты познакомились все избирательные округа. Что это значит? Лично?»

Косиор. Да, лично.

Пескарев. Он должен будет объездить 150 тысяч избирателей. В городе это гораздо легче сделать, а как быть в деревне?

Косиор. Вот вы и подумайте.

Пескарев. Вопрос для меня неясен».

С этими словами он покидает трибуну.

Понимал ли Пескарев, что совершил самоубийство?

Георгию Сергеевичу остается поработать в Курске совсем немного, но он еще успеет освободить невинных людей из тюрем и лагерей.

…Сегодня в Курской области, и не только там, учатся, работают, отдыхают десятки тысяч… да нет, с учетом потомства — сотни тысяч внуков и правнуков тех, спасенных людей. Они даже не догадываются, что рождением своим обязаны никому нынче не известному секретарю обкома.

Я опять — о памяти, об увековечении. Думаю, этот человек заслужил памятник или название улицы, в Курске — во всяком случае.

27 мая 1938 года его снимают с должности. Три месяца безработный. В августе отправлен в провинцию заведовать областным отделом народного образования. Поработал — месяц.

21 сентября 1938 года Пескарева арестовали в Москве, обвинение — «участие в правотроцкистской террористической организации в Калининской области». Заметьте, с Курском как бы ничего не связано.

10 марта 1939 года Военная коллегия Верховного Суда СССР приговорила Георгия Сергеевича Пескарева к расстрелу. Расстреляли в тот же день.

Похоронен предположительно либо в Бутово, либо в совхозе «Коммунарка» Московской области.

18 апреля 1956 года Военной коллегией Верховного Суда СССР Пескарев реабилитирован. Решением КПК при ЦК КПСС от 30 июня 1956 года восстановлен в партии.

* * *
Обратили ли вы внимание: я не назвал имени молодого ученого из Твери, который прислал справку о Пескареве, пожертвовал «Известиям» единственную его фотокарточку.

— Какова цель вашей публикации? — спрашивал он мягким, тихим голосом. — Ваш нравственный выбор?

Неожиданно он вступился за главного доносчика Калининской области. Был такой Вениамин Коротяев, он четыре месяца возглавлял обком комсомола. За это время разоблачил 41 «врага народа». Не исключено, что и донос на Пескарева написал он.

— Вы знаете, — сказал мой собеседник, — Коротяев — человек добросовестный и ответственный. Просто время было такое. Вы тот период не рисуйте черной краской. А лучше — фамилию мою не называйте.

Зверь лизнул горячей крови

Страна захлебнулась в крови, и нужна была передышка, точнее, видимость ее. Во-первых, выборы выиграны. Во-вторых, массу расстрелянных партийных руководителей утверждало перед тем на высокие должности Политбюро, подписи — самого Сталина, значит, и он, Сталин, насаждал «врагов народа». В-третьих, петля затянулась так туго, что нависла реальная угроза и над членами Политбюро.

На январском пленуме 1938 года Маленков, возглавлявший отдел руководящих партийных органов, выступил с неожиданным докладом «Об ошибках парторганизаций при исключении коммунистов из партии…» Зал не очень понял, что происходит. Еще два месяца назад депутаты аплодировали друг другу за призывы к расстрелам.

И вдруг — Маленков: перегибы, репрессии. Больше других досталось Багирову, первому секретарю ЦК Азербайджана. «Ты расстреливаешь людей списками, даже фамилий не знаешь», — клеймил с трибуны докладчик. Багиров с места перебивает его. Базарная перепалка.

«Маленков. ЦК КП(б) Азербайджана 5 ноября 1937 г. на одном заседании механически подтвердил исключение из партии 279 человек, и по городу Баку 142 человека.

Багиров. Может быть, кто-либо из них арестован?

Маленков. Я дам справку, сколько из них сидит. Сперва ты дай справку, а потом я.

Багиров. Сперва ты скажи, ты докладчик.

Маленков. Если угодно, я назову цифру. У меня имеется шифровка из ЦК Азербайджана».

Сталин не вмешивается, зал молчит. Багиров, восточный человек, все понял.

После доклада он выходит в прениях вторым и с трибуны благодарит ЦК, Маленкова за «совершенно правильное и своевременное предупреждение», «серьезные ошибки… нужно было нас одернуть как следует». Нашел главных виновных: «Окопавшиеся в аппарате АзНКВД враги сознательно путали документы. Тов. Ежов теперь взялся за основательную чистку аппарата АзНКВД».

Следующим на трибуну поднялся Постышев — глава Куйбышевского обкома. Отчет начал бойко, но Ежов осадил:

— Ты лучше расскажи, как распустили 30 райкомов. Не увиливай.

«Постышев. Относительно роспуска 30 райкомов.

Маленков. Уже 34 теперь.

Постышев. Возможно. Руководство советское и партийное было враждебное, начиная от областного и кончая районным.

Микоян: Все?

Постышев. Что тут удивляться. Я подсчитал, и выходит, что 12 лет сидели враги. Например, у нас в облисполкоме, вплоть до технических работников, сидели самые матерые враги, которые признались в своей вредительской работе. Начиная с председателя облисполкома, с его заместителя, консультантов, секретарей — все враги. Все отделы исполкома были засорены врагами. Возьмите облпотребсоюз. Там сидел враг Вермул. Возьмите по торговой линии — там тоже сидели враги.

Теперь возьмите председателей райисполкомов — все враги. 66 председателей райисполкомов — все враги. Подавляющее большинство вторых секретарей, я уже не говорю о первых — враги, и не просто враги, но там много сидело шпионов: поляки, латыши, они подбирали всякую махровую сволочь… как по партийной, так и по советской линии. Уполномоченный КПК Френкель — тоже враг, и оба его заместителя — шпионы. Возьмите советский контроль — враги.

Булганин. Честные люди хоть были там?

Постышев. Из руководящей головки — из секретарей райкомов, председателей райисполкомов почти ни одного честного не оказалось».

Постышев — кандидат в члены Политбюро, просто так его с трибуны не сгонишь. Он убежден в своей правоте и не понимает, что происходит: ведь это они, те, кто в президиуме, еще вчера давали ему разнарядки на расстрелы, и он не просто выполнял, а как бы брал встречные обязательства. В чем его вина? Слишком переусердствовал? Но если бы недоусердствовал, было б куда хуже.

Ему намекают: сейчас временная короткая передышка. Но он не понимает, он знает, что завтра-послезавтра опять пойдут расстрельные директивы.

Он как бы демаскирует всегдашнюю линию партии.

«Молотов. Не преувеличиваете ли вы, т. Постышев?

Постышев. Нет, не преувеличиваю. Возьмите облисполком. Материалы есть, люди сидят, и они признаются… Возьмите секретаря Ульяновского горкома — красный профессор, враг матерый. Секретарь Сызранского юркома — красный профессор, тоже враг матерый.

Берия. Неужели все члены пленумов райкомов оказались врагами?

Постышев. Я потом тебе скажу.

Молотов. Дискредитация партии получается».

Последняя подсказка Постышеву.

«Каганович. Ошибочно говоришь. Если вначале запутался, исправь ошибку хоть в конце речи».

Нет. Зверь уже давно лижет кровь.

«Председательствующий (Андреев). Тов. Постышев, вы говорите уже полчаса.

Постышев. Да не я, а со мной говорят полчаса».

Огрызнулся и ушел с трибуны.

В тот же день, 14 января 1938 года, на вечернем заседании с трибуны пленума Постышева добивает его ближайший сподвижник, секретарь Куйбышевского обкома Игнатов. Постышев понял: это конец. Он просит слова для покаяния, рвется к трибуне, но Сталин его не пускает.

«Сталин. У нас здесь в президиуме ЦК, или Политбюро, как хотите, сложилось мнение, что после всего случившегося надо какие-либо меры принять в отношении тов. Постышева. И мнение сложилось такое, что следовало бы его вывести из состава кандидатов в члены Политбюро, оставив его членом ЦК.

Голоса. Правильно.

Председательствующий (Андреев): Кто за то, чтобы принять предложение товарища Сталина? Большинство. Против? Никого. Кто воздержался? Никого».

Вскоре после пленума Постышева расстреляли.

И вся-то беда Павла Петровича — не заметил отмашки.

* * *
Вчитываешься в кровавое упрямство Постышева, и кажется: психически он был уже не совсем здоров. У него была богатая партийная родословная…

После окончания Гражданской войны особенно свирепствовал Особый отдел ВЧК, которым руководил полусумасшедший Кедров. Он расстреливал малолетних «шпионов» от 8 до 14 лет. Иногда — в присутствии родителей. Иногда расстреливали родителей в присутствии детей. Иногда тех и других вместе. Таким же палачом была и жена Кедрова — Ревекка Майзель, в прошлом скромная фельдшерица в провинциальном городке Тверской губернии. В Архангельске Майзель-Кедрова собственноручно расстреляла 87 офицеров, распорядилась потопить баржу с 500 беженцами и солдатами армии Миллера.

Изощренная пара. По Архангельску торжественно везли пустые красные гробы, закапывали в землю, а потом Ревекка с мужем начинали расправы с партийными врагами.

Кедров в итоге оказался в психиатрической больнице.

Лацис — председатель Всеукраинской ЧК. Создал уездные, губернские, городские, железнодорожные, транспортные, фронтовые ЧК, «военно-полевые», «военно-революционные» трибуналы, «чрезвычайные» штабы, «карательные экспедиции». В одном только Киеве было 16 самых разных Чрезвычайных Комиссий, каждая выносила самостоятельные смертные приговоры.

Может ли быть нормальным человек, который ставит смерть на поток?

Петерс, один из руководителей ВЧК, любил сам присутствовать на казнях. За ним бегал его сын 8—9 лет и приставал к отцу: «Папа, дай я…»

Свято место не бывает пусто. Вместо Постышева Сталин объявил кандидатом в члены Политбюро Хрущева, который очень скоро прислал из Киева в Москву телеграмму с просьбой вынести двадцати тысячам человек приговор первой категории.

И еще Сталин предложил пленуму:

— Ввести в состав Оргбюро товарища Мехлиса.

Того самого, который свирепствовал в Гражданскую войну и превзошел в жестокости саму Землячку. Кстати, она и здесь, на пленуме, по-прежнему при деле — член Бюро Комиссии Советского контроля, через год станет членом ЦК.

Спектакль — как пустые красные гробы.

* * *
Странный звонок.

— Я — юрист. На пенсии. Мне много лет.

— Как ваша фамилия?

— А зачем она вам? В статье «В гранитном лагере» вы написали о том, что Багирова расстреляли после смерти Сталина. Это не так. Его никто не расстреливал.

— Но в газетах писали: «Приговор приведен в исполнение».

— Да, я читал. Это неправда. Мой отец близко знал все окружение Багирова, а я дружил с его сыном Дженом.

Судила Багирова выездная коллегия под руководством генерал-лейтенанта Чепцова. В 1956 году. Суд длился несколько месяцев — в Доме культуры МВД Азербайджана. Формально — открытый, но вход — по пропускам.

Я знакомился с томами этого уголовного дела. Багирова обвиняли в том, что он одних только коммунистов расстрелял 40 тысяч. Чепцов его спрашивает: «Вы были членом контрреволюционной организации?» — «Наверное, был». — «А как она называлась?» — «Сначала ВКП(б), а потом КПСС. Может быть, она была контрреволюционной, я не знаю».

После «расстрела» Багирова держали в тюрьмах, только в мусульманских краях.

— В это слабо верится.

— Это ваше дело. Сначала его очень долго держали в Казанской тюрьме, в одиночке. Допускали к нему только Джена, сына. Джен сам сообщил мне, как отец сказал ему: «Я горд тем, что не только моя жизнь, но даже смерть понадобилась Советской власти».

…Анонимный мой собеседник считает Советскую власть бандитской.

* * *
Кто спасал людей, как Пескарев, тот должен бы жить и жить. А кто расстреливал… По словам этого юриста на пенсии, Багирова потом перевели в Ташкентскую тюрьму, «в номерную одиночку». Фамилия заключенного была скрыта, только номер. Умер он своей смертью в 1977 году, то есть через 21 год после приговора. Наверное, Багиров был кому-то нужен, очень много знал. Во всяком случае, в тюрьме он очень долго писал воспоминания.

И не верю, и верю.

Мы

Конечно, Пескарев в наши дни уцелел бы. Но к власти его и сегодня бы не допустили.

Меня волнуют эти два отклика — молодого ученого из Твери и пожилого юриста, выходца из Азербайджана. Совершенно противоположные по взглядам — пробольшевик и антибольшевик, но такие одинаково осторожные анонимы.

Откуда у нас такая тревога, которой не было уже давно? Все обсуждают президента, вплоть до походки. Мне тоже нравится: не походка — походочка, отмашка только левой. В фильме «Служили два товарища» один герой говорит другому: смотри по склону — это офицер идет, левой рукой отмахивает, а правая — словно пришита, привык шашку-то поддерживать.

Хороша походка, но не гражданская.

А что, впрочем: президент — на нем пока греха тяжелого нет. Надо на себя посмотреть.

В самые мрачные годы в стране было 11 миллионов стукачей. Жителей в стране — 170 миллионов, это около 50 миллионов семей. То есть на каждые четыре-пять семей — осведомитель. Это значит — в каждом подъезде и на каждом этаже. Добавьте сюда добровольцев, стучавших от избытка чувств к Родине или из зависти к соседу. Между прочим, на каждого арестованного приходилось в среднем по два добровольных доноса.

Власти властями, но исполнителем был народ.

* * *
Не донесите на меня, не донесите. А уж я-то на вас не донесу.

2001 г.

Опальный маршал

Маршал Жуков — фигура трагическая.

Ему выпало сосуществовать бок о бок с тремя Генеральными секретарями, которые правили страной почти 60 из 74 советских лет. Первый — величайший в мире диктатор; второй — антипод диктатора, развенчавший его, третий — патриархальный, почти милый человек. Трое таких разных вождей, и при каждом маршал Жуков оказывался в опале.

Из его ближайшего служебного окружения остался лишь Сергей Петрович Марков. Офицер охраны, офицер для особых поручений, начальник охраны — рядом с Жуковым с мая 1943 года и вплоть до увольнения маршала в отставку.

80 лет. Награды, звания. Инсульт, три инфаркта. Когда-то Сергей Петрович дал расписку — молчать о маршале: с кем, что, где, когда — ни слова. Он и сегодня, более полувека спустя, разговаривает языком уставного текста. Прошло почти четыре часа, пока он разговорился.

Жуков и Сталин

Неразгаданная тайна: как Жуков уцелел перед войной, когда генералитет был истреблен чуть не поголовно? Случай, судьба. В 1937 году член Военсовета Белорусского военного округа Ф. Голиков пытался обвинить Жукова во «враждебной деятельности». В Минске в штабе округа он допрашивал полководца, выяснял его связи с Уборевичем, Сердичем, Рокоссовским и другими командирами — расстрелянными или находящимися под следствием. Жуков написал письма Сталину и Ворошилову и уехал на Дальний Восток.

Твердость, жесткость, даже жестокость — так пишут о нем. Повальное мнение не только гражданских обывателей, но и многих участников войны: штрафные батальоны и заградительные отряды — детище Жукова. Неправда. Когда немцев погнали от Москвы, их боевой дух и дисциплина рухнули, именно они, немцы, первыми создали более сотни штрафных рот, заградотряды. Дисциплину удалось восстановить.

«Не следует ли нам поучиться в этом деле у наших врагов, как учились в прошлом у врагов наши предки и одерживали потом над ними победы? Я думаю, что стоит».

Это выписка из приказа наркома обороны № 227 от 28 июля 1942 года. Подпись — Сталин.

Решающие битвы выиграл именно Жуков. Народ, а не Жуков, — поправят меня. Но при защите Ленинграда у Ворошилова был тот же народ. И когда немцам фактически открыли путь на Москву — до Жукова — был тот же народ. Цена побед? Да. Но если бы армиями и фронтами командовали Ворошиловы, крови было бы куда больше.

* * *
Помните подписание акта о безоговорочной капитуляции Германии? Суровый взгляд Жукова, железные скулы. Кажется, дозволь — он лично, не задумываясь, расстреляет Кейтеля.

Другого образа Жукова мы не знаем: Главное политическое управление Министерства обороны все долгие десятилетия запрещало журналистам, писателям, киноактерам «очеловечивать» маршала.

Но вот — тот же Карлсхорст, торжественный ужин после подписания акта о капитуляции. Георгий Константинович — победитель, именинник.

«Когда на банкете было уже шумно, слышались радостные голоса и звучала музыка, Георгий Константинович поманил к себе Лиду Захарову, одетую под официантку, как и другие девушки-военнослужащие, и сказал: «Возьми бутылку водки и хорошей закуски, отнеси Кейтелю…».

— Я знала, — рассказывала Лидия Владимировна, — Жуков не допускал подобных шуток, но сначала подумала, что он пошутил. Но когда ответила «Есть!» и он не остановил меня, я поняла: это приказ.

Охраняли немцев англичане и наши пограничники, ребята пропустили меня с подносом. Кейтель был в комнате вместе со своим адъютантом. Он сидел за столом, подперев ладонью лоб. Мне показалось, что он плакал…

Это короткое письмо москвич Андрей Жариков осмелился написать только пять лет назад, его опубликовала «Красная звезда».

Факт удивительный. А может быть, и нет, может быть, мы просто плохо знаем маршала.

С.П. Марков:

— В Группе советских войск в Германии находился Василий Сталин. Жуков пригласил его с Серовым на охоту. Василий выпил, расслабился и, сидя на раскладном стуле, начал расстреливать водочную бутылку. Маршал его резко осадил: «Прекратить!»

Василий не боялся никого, кроме отца, вел себя вызывающе даже с Берией. Но перед Жуковым — робел. Вернувшись домой, Василий доложил отцу о прекрасных американских самолетах и о наших, никуда не годных. Главный маршал авиации А.Новиков был арестован, под пытками дал показания против Жукова.

Доказать «заговорщическую деятельность» не удалось. Георгия Константиновича отправили в Одессу командовать военным округом.

В конце декабря 1947 года маршала срочно вызывают в Москву. Уже арестовано по «делу Жукова» 74 человека, в том числе его адъютант Семочкин. В Москве маршала дважды вызывает Жданов, которого он близко знал еще по обороне Ленинграда. Все остальное время сидит дома. Тишина. В начале января Берия докладывает на Политбюро: Жукова необходимо арестовать. …У маршала — первый инфаркт.

Его переводят в Свердловск, тоже командовать округом.

С.П. Марков:

— Георгий Константинович любил людей самобытных, людей дела. В Одессе сошелся со знаменитым глазным хирургом Филатовым. Зашел к нему в клинику, там лежали обожженные танкисты, летчики. Он со всеми поговорил. В Свердловске подружился с известным сказочником Павлом Петровичем Бажовым. И хоронил его, и на поминках был. Еще дружил с Терентием Мальцевым, полеводом, академиком. Мальцеву понадобился мотор к какому-то агрегату, приехал. Маршал дал команду — подобрали, а потом предложил: «Я еду в ваши края, давайте в мой вагон». Жуков со всеми умел говорить. Ходил в Театр оперы и балета, любил Театр музыкальной комедии. Певца-баса Штоколова ведь он же, Жуков, определил. Борис выступал в самодеятельности авиационного училища. Маршал сказал: «Летчика мы найдем, а певца можем потерять. Пусть едет, учится».

В Свердловске 7 ноября он принимал парады верхом на коне, после торжеств руководители обкома партии приглашали его на праздничный обед. Маршал извинялся и тут же предлагал мне: «Готовьте ружьишко, поедем на Ботынь». Там — летняя дача маршала, озеро.

Уже холодно, идем по болоту километров двадцать, охрана вспотела: «Товарищ маршал, хватит, наверное». — «Нет, еще немного». Возвращались, когда темнело.

Он только на охоте и отдыхал. Сидим на утренней зорьке, вдруг начинается лёт! Садятся тетерка и тетерев. И он возле нее танцует. Вижу, Георгий Константинович целится. А выстрела нет. Я говорю, что, осечка? А мы ведь патроны-то готовили вместе с ним, на аптечных весах. Осечка? Он ружье опускает: «Хорош больно тетерев! Пусть живет, ему и так досталось, смотри — на загривке шерсти нет. В боях за свою тетерку потерял».

* * *
— А вот еще, знаете, случай… В Свердловске жил то ли один из организаторов, то ли расстрельщик царя. Фамилии не помню, он сидел всегда в президиумах. Их познакомили… Первый секретарь Свердловского обкома партии — член ЦК партии, высокая свита. Почетному расстрельщику представляют маршала, тот, расстрельщик, уважительно протягивает руку…

Жуков руки не подал.

Похоже на легенду. Но это не важно. Главное — это вполне могло быть.

* * *
Сталин начал «возвращать» Жукова: он собирался в очередной раз расправиться с окружением, прежде всего с Берией. Ему требовалась сильная опора. В 1950 году Ирбитский мотоциклетный завод выдвинул маршала кандидатом в депутаты Верховного Совета СССР.

— Избирательный округ огромный. Мы едем на поезде, потом на вездеходах, потом на санях, потом пешком, тайга непролазная. Заводы, комбинаты, очень много заключенных, которые остались на вечное поселение. Избиратели соседних избирательных округов откреплялись и ехали к нам, чтобы проголосовать за Жукова.

В 1952 году — XIX съезд партии. Сталин позвонил Кириленко, первому секретарю Свердловского обкома партии: «Как идет подготовка к съезду?» Тот — как обычно: «…С большим подъемом… повышенные обязательства… Проходят выборы делегатов на съезд». — «Жуков — делегат съезда?» — «Не было указаний!» — «Надо дополнительно избрать его». Факт достоверный, Кириленко сам передал разговор Жукову. На съезде Жукова избирают кандидатом в члены ЦК.

…1953 год. 21 февраля маршала срочно вызвали в Москву. Он сидел дома и не понимал, зачем его приглашали. Понял позже. Сталин хотел его принять, но не смог — он доживал последние дни.

* * *
Ближе к концу жизни маршала-пенсионера спрашивали: нет ли обиды на жестокого Сталина? Один раз Георгий Константинович развел руками:

— Он все же не расстрелял меня.

В другой раз ответил:

— Он вернул меня в ЦК. Хотел снова назначить меня министром обороны.

Жуков и Хрущев

Министром обороны вновь стал уже при Хрущеве. Тому, как и Сталину, понадобилась своя сильная рука.

Собственно, маршал служил не Хрущеву лично, просто он так же резко выступал против культа личности, и тут их интересы совпали. Именно он, Жуков, арестовывал неприступного, до последних минут всемогущего Берию. И начал службу при Хрущеве с того, что стал возвращать из лагерного небытия маршалов и генералов.

Полтора десятка лет спустя одно из изданий книги Жукова «Воспоминания и размышления» вышло с заметками на полях его соратников. Первую запись сделал генерал-лейтенант К. Телегин:

«Моя жена, Мария Львовна, когда узнала, что маршал Жуков после смерти Сталина вернулся из Свердловска в Москву и назначен первым заместителем министра обороны СССР, записалась к нему на прием. Георгий Константинович Жуков без проволочек принял ее, заверил, что сделает все возможное для скорейшего моего освобождения из заключения.

Можно представить состояние всей моей семьи. Ведь как бы то ни было, а палачи Берии и Абакумова вырвали у меня нужные им показания против маршала Жукова… После возвращения из лагеря меня полностью реабилитировали, восстановили в партии и Вооруженных Силах».

С.П. Марков:

— Телегин пришел к Жукову поблагодарить его. Худой, генеральский мундир на нем — как на вешалке. Пока маршал был занят, он рассказывал нам в приемной: «Нас рвали, как мясо…»

19 апреля 1956 года Президиум ЦК КПСС принял решение создать комиссию, которая бы разобралась с положением бывших пленных бойцов и командиров. Комиссию возглавил Жуков. Он же подготовил и доклад в ЦК:

«…В результате применения при спецпроверке во многих случаях незаконных, провокационных методов следствия было необоснованно репрессировано большое количество военнослужащих, честно выполнивших свой воинский долг и ничем не запятнавших себя в плену…

Считаем необходимым принять Постановление ЦК КПСС и Совета Министров Союза ССР, в котором осудить… Обязать… Устранить…».

Ничего сделано не было. В комиссию вошли сталинские партийные чиновники, сотрудники… карательных органов. Но главное, на следующий год Жукова снова сняли с поста министра обороны.

За этот год он кое-что успел сделать, ни много ни мало — спас Хрущева.

«Антипартийная группа» решила свергнуть Хрущева. Маленков, Молотов, Каганович — по звучным партийным именам группа превосходила Хрущева и К°. Сначала была попытка все решить на Президиуме ЦК (18 июня, год — 1957-й) Хрущеву удалось перенести вопрос на внеочередной пленум — 22 июня. Жуков предоставил военные самолеты, и делегаты успели прибыть.

Маршал смял, раздавил на пленуме всех. Слова вселяли трепет, каждый в зале чувствовал: за Жуковым не только армия, но и народ.

Насторожился и спасенный Хрущев. Он наградил своего спасителя четвертой Золотой Звездой Героя и убрал его с должности.

Помните генерала Голикова, который в 1937 году пытался арестовать Жукова? Теперь, 20 лет спустя, Хрущев назначает генерала Голикова начальником Главного политического управления СА и ВМФ и поручает ему наблюдение за опальным маршалом.

Перед роковым отпуском Хрущев узнал от сына про заговор и, как Сталин когда-то, вспомнил про могучего полководца.

С.П. Марков:

— Как-то прихожу к опальному маршалу домой, он сидит очень довольный: «Звонил Никита. Спросил: как дела?». «Ничего, — говорю, — сижу, глотаю пилюли». — «Мы к твоему вопросу вернемся. Меня тогда ввели в заблуждение. Сейчас улетаю в отпуск, вернусь — поговорим».

* * *
Сталинская опала — не совсем опала. Вождь не отлучил маршала от любимого дела.

Пленум хрущевского ЦК также поручил секретариату подобрать Жукову работу. «Идет слух о моем назначении на должность начальника Академии Генерального штаба, — сказал он Маркову. — Мне полагается адъютант. Вы пойдете снова ко мне?». — «Да, тем более в такое время».

Никакую работу маршалу не дали. Любая должность — публична, всякое его появление отбрасывало бы тень на вождей.

У него хотели отобрать дачу — не смогли: дача была пожалована в пожизненное пользование, о чем сохранилось решение старого Политбюро.

На партийный учет маршала поставили в парторганизацию завода «Память революции 1905 года».

Жуков и Брежнев

Эти два имени ставить рядом как-то неудобно. Те вожди были личностями, а этот — ни мысли, ни мощи. Но именно ему уступил неуступчивый могучий маршал.

Когда-то Сталин, зная, какие материалы, документы хранятся в кабинетном сейфе Жукова, позвонил ему: «Вы что, собираетесь писать историю? Не надо. Пусть этим делом занимаются историки, когда мы умрем».

В 1965 году парижское издательство «Опера-Мунди» изъявило желание выпустить книгу воспоминаний маршала. Георгий Константинович поставил условие: сначала книга должна быть опубликована у нас в стране.

У нас в стране поставили условие Жукову: нужно непременно отразить полководческий талант Брежнева.

Маршалу было 69 лет, жить оставалось немного. Он очень устал. И очень хотел написать книгу. Уступил, уступил… Написал, как перед военным сражением поехал на Малую Землю посоветоваться с полководцем Брежневым. Написал заведомую глупость. «Умные люди поймут…».

2001 г.

Главные

Мне любопытна непроницаемая жизнь на самых верхних ступенях, там, где вместо работы — деятельность, вместо заурядного общения — обмен мнениями, вместо друзей — единомышленники. Как доверяют они друг другу, если думают одно, говорят — другое, а делают — третье, и вся эта неверность мыслей, слов и дел — публичны. Как общаются они вне президиумов, слова — те же?

Как-то довелось отдыхать в престижном номенклатурном санатории «Ай-Даниль» в Крыму: времена начинали меняться и высокую партийно-государственную публику чуть-чуть разбавляли прочим людом. В финской бане чаевничали партаппаратчики, осторожно-доверительно вспоминали прошлое. Суть: кто знает больше тайн, кто был наиболее приближен. Мне, чужому, приспичило выйти — куда угодно, в бассейн, например. Я обратился к пожилому человеку, с крестьянским лицом, очень похожим на лицо артиста Лапикова, он казался проще других: «Можно одолжить у вас шлепанцы?». Он взглянул на меня и деловито ответил: «Нет возражений». И снова повторил резолюцию: «Нет возражений».

Странные одушевленные существительные появляются на свет и размножаются как все, а воспитываются и живут — в пробирках.

Им недоступны самые простые инстинкты.

Главные редактора «Известий» советского времени были далеко не первыми величинами, но тем не менее — члены ЦК партии, депутаты Верховного Совета СССР, возглавляли важные комиссии, комитеты.

Род недуга

Как же Лев Николаевич Толкунов был не похож на партийных, советских и прочих высоких функционеров, застегнутых на все пуговицы. Кажется, прошел ту же школу, а совсем другой, даже внешне. Я рассматриваю групповые фотографии, где он вместе с депутатами, министрами, секретарями обкомов партии. У всех одинаковые, непроницаемые лица с широкими щеками, пухлыми подбородками. В одинаковых фетровых шляпах. А Толкунов среди них — как инородное тело, и одет иначе, и держится просто, улыбка — мягкая, обаятельная, обезоруживающая.

В ту пору провинциальному беспартийному человеку попасть в «Известия» было чрезвычайно трудно. «Можете ли вступить по прежнему месту работы в кандидаты в члены партии?» — спросили меня в отделе кадров. — «Могу, но не буду».

Оформляли — год. Публиковали охотно, но не брали.

Наконец, обошел всех членов редколлегии — жестких цензоров, опытных опреснителей. Первый зам Главного участливо спросил:

— Квартира вам нужна?

Скажу правду — «да», и еще пять лет будут оформлять.

— Нет.

Потом было знакомство с Главным. «Работали в «Брянском рабочем»? А в командировки часто ездили? А в Карачеве были?»

— Это моя первая журналистская командировка.

— И я там был. В войну.

Толкунов там был один день. И я через 20 лет — один день. А оказалось, как будто земляки.

Он был военным корреспондентом «Правды» на разных фронтах — Калининском, Северо-Западном, Брянском, 4-м Украинском, 2-м Белорусском. Под Орлом шли жестокие бои, все газеты, в том числе военные, писали, что освобожден важный плацдарм — старый купеческий городок Болхов с крепкими каменными домами. Одна только «Правда» сообщила, что этот бастион занят немцами. Разбирался лично Сталин. Оказалось, Толкунов прав, он писал не в штабной землянке. Молодой журналист пошел с передовыми частями. «Началась яростная немецкая контратака, в Болхов ворвались десятки их танков и мотопехота. …Всю ночь шел жестокий бой. Полк, в котором я находился, залег на кладбище, было решено принять бой здесь. Описывать события не буду, фронтовики знают цену этим минутам».

Для Льва Николаевича война, фронтовики, все это было как род недуга. Как-то вахтер попросил предъявить пропуск знаменитого журналиста-международника. Тот отказался: «Как будто вы меня не знаете?» Но вахтерам недавно была накачка в смысле строгости, он снова попросил пропуск. Журналист грубо выругался. Вахтер написал заявление на имя Главного редактора: «Я, участник войны…» Реакция Толкунова была мгновенной, через помощника передал: «Пусть немедленно извинится! Или пишет заявление об уходе».

В другой раз, среди бела дня проходя в библиотеку, увидел через открытую дверь спящего (голова на столе) заместителя редактора отдела. Он был пьян. Помощник рванулся было растолкать его, но Толкунов остановил: «Нет-нет, пусть поспит». И заботливо прикрыл дверь. Заместитель редактора отдела тоже был участником войны.

Род недуга.

* * *
Я много писал о войне в отраженном виде — инвалиды, вдовы, сироты, которых власть забыла (и забила), о самих участниках войны, брошенных государством. Тут была еще закономерность: чем независимее и сильнее были герои в войну, тем бесправнее и гонимее они оказались после войны. Помните, у Бориса Слуцкого: «Когда мы вернулись с войны, я понял, что мы не нужны».

Лев Николаевич к публикациям относился чутко.

Вызов

Однажды помощник сообщил с таинственной важностью: во столько-то тебя ждет Главный. Помощник очень радовался, что-то ждало меня судьбоносное.

Толкунов — без улыбки, выглядел серьезно:

— Новороссийску присвоено звание города-героя. Золотую Звезду поедет вручать Леонид Ильич Брежнев, лично. Вам поручается написать его приветственную речь. Исходные материалы возьмите у помощника.

Мне показалось, что я лечу в пропасть, из которой уже никогда не выберусь. Брежнев был тогда еще сравнительно молод, крепок, никаких признаков болезней, и до лакейской «Малой земли» было еще далеко. Но — не мое.

— Извините, Лев Николаевич, я еду в срочную командировку, билет в кармане.

Глупость. Дерзость. Вызов — речь о первом лице государства. Никакой командировки не было, проверить не составляло труда. Я никогда больше не видел такого лица Толкунова, оно потемнело. Он сказал резко:

— Вы меня не поняли! Через шесть дней, в пятницу, речь должна быть вот здесь! — он указал на свой стол.

— Ты с ума сошел! — шумел управделами «Известий» О.Н., невысокий, пухлый, мне кажется, он был связан с КГБ. — Это же высшая точка в биографии. Люди под это дело получают квартиры и дачи, как условия для работы, под это дело можно…

Квартира, это, конечно, хорошо.

Лев Николаевич подобными просьбами больше не обременял. Были просьбы другого рода.

— Я тут написал воспоминания о войне. Чувствую, никак не могу подняться над окопом. Вы не посмотрите?

Воспоминания — 40 машинописных страниц — предназначались для книги, частично — для «Недели». Я наметил сокращения (для «Недели»), замечаний и вопросов набралось 12 страниц. Главное: это были полководческие воспоминания — тактика, стратегия, мелькали номера и наименования воинских частей, действовали фронты, дивизии, полки, а рядового солдата — не было. Нужно было не подниматься над окопом, а спуститься в него.

Я дописал концовку. Как много лет спустя после войны Толкунов поехал в Орел, Курск — на места боев, взял с собой Андрея, сына. Ночь перед тем не спал, волновался, из окна вагона начал узнавать излучину реки, деревню, опушку леса. Толкунову стало плохо с сердцем. Не доехав, он сошел с сыном на маленьком полустанке и пересел на встречный поезд — обратно, в Москву.

— Откуда вы про это знаете? — чувствительный Толкунов факт этот скрывал и спросил не без подозрения.

— Да вы же и рассказывали.

— Правда?.. Забыл.

В «Неделе» он оставил все как есть. А в книге сердечный приступ и возвращение с полпути изъял. Просто едут. Наверное решил, что долговременные читатели книги чувствительность примут за слабость.

* * *
Он никогда не говорил в своем кабинете через стол. Вставал, приветливо улыбался, прихрамывая, обходил стол и, как собеседник, садился напротив, вытягивая вперед негнущуюся ногу.

Он, единственный из советских Главных редакторов, заходил в маленький, рядовой кабинет: «Ну, как вы тут?» Однажды зашел: «Как вы думаете, удобно мне зайти к М.?» У М. недавно выбросился сын с 11-го этажа. «Вам — да».

Сам, без камердинера, набирал телефон: «Вы свободны?»

Был совершенно далек от интриг, излишне доверчив. К сожалению, часто ошибался в людях, всегда — в лучшую сторону. Это потом стоило ему немало горьких минут.

Вообще, находясь на вершине, трудно доверчивому властителю увидеть людей внизу: умное лакейство не отличить от преданности и даже хитрую ложь — от правды. Находясь на вершине невозможно разглядеть мелкие пороки, в которых человек виднее всего.

Человек мягкий, он держал в первых замах опытных церберов, так ему было спокойнее. Конечно, Толкунов был человеком своего времени (иначе и быть не могло), но не полностью, и верхние эшелоны власти устраивал поэтому не до конца. Был слишком для них образован, мягок, впечатлителен. Не мог сопротивляться правде.

В 1976-м Льва Николаевича освобождают от должности, назначают председателем правления Агентства печати «Новости». В качестве компенсации переводят из кандидатов в члены ЦК КПСС.

Человек Суслова

Новый Главный редактор «Известий» Петр Федорович Алексеев, как говорили, был человеком Суслова, идеолога партии, серого кардинала. Перед приходом в «Известия» он успел загубить «Советскую Россию».

Когда Алексеев бывал в ярости, он кричал и топал ногами. Заместители, выходя от него, вытирали пот, держались за стенку, ощупью искали дверь из приемной — это я видел сам.

Неугодные члены редколлегии были отправлены за рубеж (всеохватная система: верхние чины удаляются в Чрезвычайные и Полномочные, журналисты — в собкоры) по рангу, кого — в Польшу, кого — в Мексику. С рядовыми сотрудниками проще. Фельетонист отдела писем Валентин Преображенский лежал в больнице с сердечным приступом. Главный его уволил, и журналист скончался — там же, в больнице.

Опытный партаппаратчик, Алексеев все свои гибельные распоряжения объявлял в пятницу вечером, когда цековское начальство разъезжалось по дачам и члены редколлегии, тоже не без связей, не могли никому позвонить.

Нет, не Главный был виноват в том, что происходило. Ему позволили. Первый сотрудник, которого он уволил, был из отдела фельетонов — Толя Шайхет. Зав. отделом робко промолчал, и новый Главный понял: можно. Зав. отделом фельетонов послушно отправлял гранки фельетонов на визу первым секретарям обкомов партии тех областей, которые критиковались.

Толкунова предали прежде всего те, кого он любил. Популярный журналист-международник громко объявил: «Подул свежий ветер перемен». Секретарь партийной организации, маленький колобок, который не одолел числительное 16 и выговаривал его как «шешнадцать», провозгласил новую школу советской журналистики — «Алексеевскую».

Так всегда бывает: самые верные, чаще и дольше других стремящиеся задержаться в кабинете, самые ласковые бьют потом больнее других.

Вся редколлегия предала Толкунова. Он знал об этом, и это его мучило.

В самом начале разговора я затронул тему возможной неверности в высших эшелонах власти. Я думаю, это лишь фокус всех излучений снизу.

Чтобы разоблачать людские пороки, не надо было ездить в командировки, все было под рукой. «Известия», как натуральное хозяйство, могли обеспечивать себя фактами долгие годы. Думаю, редакция была не хуже других учреждений советской поры, но все дело в том, что мы со своих страниц учили людей жить.

* * *
Как и члены Политбюро, новый Главный заказывал себе фильмы и в большом конференц-зале «Известий» смотрел их в присутствии двух-трех приближенных. Как и они, его высокие партийные покровители, он выделил для себя отдельный лифт.

Он был клонирован от них.

Он и Они были равноудалены от народа, заботами о котором так усердно прикрывались. Алексеев и народ — вот тема.

Петр Федорович сумел уволить могучего директора издательства «Известия» Л.Грачева. Леонид Павлович после войны был министром бумажной промышленности СССР, в войну — генерал, зам командующего фронтом Мерецкова по тылу. Да, могучий и связи сохранил. А вот — сшиб его Алексеев. В защиту директора работницы издательства написали письмо Брежневу. Письмо попало к Алексееву.

— Наказать! — закричал он.

— Их нельзя наказать, Петр Федорович. Они заряжают бумагу, работают в подвале. Ниже не опустить, — объяснил Дмитрий Плессер, зам нового директора издательства.

— Позовите мне этот народ из цеха!

Встреча с зарядчицами бумаги состоялась. Алексеев был в полном окружении своей свиты.

— Грачева снимал ЦК. Вы что же, против решения ЦК?! — Главный редактор быстро распалился, стал кричать на женщин, как кричал всегда на своих заместителей, стал топать ногами, как топал на своих заместителей.

Вперед вышла зарядчица Людмила К.

— Слушай, ты! Пошел бы ты на …! — Главный в растерянности застыл с открытым ртом, и вся свита в испуге сжалась. — Ты, б…, знаешь хоть как мы живем? Я 30 лет корячусь в подвале, а квартиры до сих пор нет! Ты, б… — она выдала серийный мат, женщины развернулись и ушли.

Опомнившись, Алексеев кричал на подчиненных:

— Я вас просил народ привести. А вы кого привели?

Однажды первый зам ответственного секретаря провожал Алексеева в аэропорт. Вылет задерживался. Зам отправился в справочное бюро, на две минуты оставив Алексеева одного. Когда он вернулся, застал бесподобное: Петр Федорович втиснулся в какую-то нишу и из глубины, выпучив круглые глаза, с ужасом смотрел, как мимо него ходят люди.

Есть такая болезнь — антропофобия: боязнь людей, толпы.

Когда Главный шествовал в парикмахерскую (практически — над его кабинетом, двумя этажами повыше), его сопровождала многочисленная охрана. Перед этим следовал звонок: немедленно очистить парикмахерскую! Сидевшая однажды в кресле немолодая журналистка выскочила, как из катапульты, и, прямо в бигуди, кинулась по редакционным коридорам. За спиной у парикмахерши вставали два мощных охранника, еще один — в маленьком предбаннике, еще двое — у дверей снаружи: один перекрывал выход из лифта, второй — боковой коридор. Еще один, помощник по хозяйственной части, садился также позади парикмахерши за журнальный столик и долго шарил руками под крышкой стола.

— Что вы всё там ищете? — спросила парикмахерша.

— А вы работайте-работайте.

Однажды она не выдержала.

— Я не могу работать, когда у меня за спиной стоят двое.

Хозяйственный помощник остался в предбаннике, вся остальная стая дежурила у дверей снаружи.

Рядом, в шаге, работала маникюрша.

— А что, кто-нибудь из мужчин маникюр делает? — неожиданно спросил Главный.

— Да, — ответила не без гордости.

— Как?! — Алексеев вскочил с кресла. Побагровел, стал топать. — Кто?! Кто?!

Маникюрше стало плохо, она прислонилась к стене.

— Да это из издательства пара человек ходят, — выручила парикмахерша, — мы даже и фамилий-то их не знаем.

— Из издательства? Ну, там одни педерасты работают. Их гнать надо. — Алексеев был даже доволен: вот оно, лицо вечных врагов.

Когда появлялся Алексеев, маникюрша пряталась.

* * *
В зависимой (от Кремля ли, от денег) газете самый зависимый человек — Главный редактор. Я убежден, что надо издавать книгу воспоминаний о каждом Главном редакторе. Это биография газеты, приметы времени — что и как сокращали и правили Главные в разные десятилетия, кто из политиков и всякого рода деятелей был вхож в кабинет, как менялись объекты обличений и разоблачений в газете, как менялась идеологическая и прочая конъюнктура. Вот сравнительно короткий исторический отрезок. Главный редактор начала шестидесятых во гневе:

— Вы можете не уважать меня как Главного редактора, но вы не забывайте, что я еще и член ЦК!

А спустя тридцать лет сотрудники говорили последнему советскому Главному редактору:

— Уходите вы из ЦК, не должны вы там быть.

Алексеев был абсолютно независимым Главным редактором — он делал то, что хотел сам, ему не надо было идти ни на какие уступки властям, так как его помыслы и дела заранее совпадали полностью с требованиями этих властей. Не сверху, а от него искренне исходило: надо сфотографировать в партере Большого театра министра и доярку, чтоб они, два голубя, сидели рядом. Слушают оперу…

На редколлегии я сказал: «Старые «Известия» еще вернутся, вам еще будет стыдно за то, что вы сегодня делаете…»

Правда, так думал: будет стыдно.

За эти семь лет тираж «Известий» упал вдвое.

Возвращение

Старые «Известия» вернулись буквально — в лице Толкунова. Дважды Главный редактор.

Когда Лев Николаевич вошел в Овальный зал редакции, все встали, овация длилась, как на премьере Большого театра. И все отступники — и члены редколлегии, и партийный колобок дружно аплодировали.

Возвращаются из-за рубежа опальные журналисты. Национализированы транспорт (лифт), объект культуры (теперь кино снова смотрят все вместе).

Праздник! Свобода! И маникюрше не от кого прятаться. Она в белом халате, свободная, входит в свободный (недавно персональный) лифт. Невысокого роста незнакомец улыбнулся ей: «Вы работаете в парикмахерской?» Приветливый голос показался ей даже заискивающим. «Да», — ответила она, даже не взглянув на незнакомца. Так отвечали советские продавцы в магазинах, когда товара мало, а приниженных покупателей много. Или таксисты, которые сами выбирали маршрут — ехать или не ехать.

— А как к вам попасть, когда удобнее? — снова любезно спросил незнакомец.

— Как-как, — передразнила она, — как все. Записываться надо — «как».

Незнакомец снова обаятельно улыбнулся: «Спасибо, до свидания». И вышел на 3-м, начальственном этаже. Тут маникюрша увидела, что незнакомец прихрамывает, и ей, как при Алексееве, снова стало плохо.

Через несколько минут в парикмахерской раздался звонок: «Когда удобно?»

В назначенный час вошел Толкунов. Один. Сел в кресло и, смеясь, повернулся к маникюрше: «А здорово вы меня…»

С маникюршей потом, позже случился тяжелейший инфаркт. Несколько минут клинической смерти. Врачи реанимации спрашивали, что она видела. Ну да, тоннель, свет в конце, выход — зеленая трава, белый человек на белом троне. Она протягивает ему руку, но он отгораживается ладонью: не время…

Не при Алексееве инфаркт, а при Толкунове. Так бывает: в войну не болели, а потом… Или, если помните, — маленький Чарли Чаплин уцелел на боксерском ринге, унес ноги, а уже в раздевалке на него упала с гвоздя безобидная, смешная перчатка, и он потерял сознание.

* * *
Алексеева убрали, а Толкунова вернули не потому, что один плохой, а другой хороший. Просто переменилась власть. Умер Брежнев, к власти пришел Андропов, с которым Толкунов работал когда-то в ЦК, в отделе социалистических стран. Лев Николаевич попросился снова в газету. Андропов предложил возглавить «Правду».

— Нет, только в «Известия».

Когда я по звонку зашел к Толкунову, он стоял, облокотившись о стол, и рассматривал на большом листе пофамильный известинский список. Склонился, как маршал над картой сражений.

— Ну, что? — он поднял голову. — Будем сокращать?

— Никого вы не уволите. С вашим-то характером.

— Между прочим, при мне из АПН было уволено полторы тысячи человек — и ничего, справился.

— И чем для вас кончилось? Инфарктом.

Конечно, люди, которые семь лет уродовали газету, были ему не помощники.

Газета начала набирать силу.

Но. Умирает Андропов, приходит Черненко и тут же снова убирают Толкунова. Буквально через год. Сдувают, как пылинку. Фронтовика, коммуниста, никогда ни в чем не провинившегося. Коллектив редакции для власти — ноль, читатели — ноль.

В последний день работы в кабинет зашел Толя Аграновский. Попрощаться.

— Поскольку вы снова не главный редактор, могу сказать вам совершенно прямо: вы — хороший человек.

Это было в пятницу вечером. Через несколько часов, в субботу, рано утром, Анатолий Абрамович Аграновский умер.

Мистика

Судьба хотела подравнять этих людей.

У Льва Николаевича умер сын Андрей. Тоже журналист. Ему было 37 лет.

У Петра Федоровича пропал внук Сергей. Военный переводчик. Ему еще не было тридцати. Искали с помощью члена думского Комитета по безопасности Виктора Илюхина. Увы.

Несчастный, глубоко партийный Петр Федорович обратился к знаменитому экстрасенсу, и тот показал, где «зарыто»: двор, гаражи, зеленый забор, труба, недостроенный дом. Схватили машину, подъехали — описания совпали до мелочей. Увидели свежезакопанную яму. «Здесь, — сказал бледный экстрасенс, — что-то, изрубленное на куски».

Милиционеры копать не разрешили: подождем собаку. Собака не освобождалась несколько дней. Когда приехали вновь, яма оказалась раскопанной: кто-то опередил.

Мистика.

Несчастный Петр Федорович. Если бы кто-то из нас мог помочь ему… Может быть, он в очередной раз ошибся, утвердившись, что убийцы — это и есть народ.

Льва Николаевича отправили дослуживать в Кремль. Председатель Совета Союза Верховного Совета СССР. Должность звучная. Я навестил. Справа на стене — портрет Горбачева, слева — вид из окна: парадная площадь, голубые ели, Царь-пушка.

— Красивый у вас вид из окна.

— Вид-то красивый, да прав-то никаких, — ответил невесело.

Должность в ту пору — представительская, действительно бесправная. Лев Николаевич был угнетен.

Кремль стал местом ссылки последних советских Главных редакторов «Известий». Туда отправили и наследника Толкунова Ивана Дмитриевича Лаптева. Время — смежное, но совсем другое. Должность стала реальной, палата занималась законотворчеством, Лаптев вел шумные заседания Верховного Совета.

Эпилог

Дорогой читатель. Важней всего в этом повествовании моя квартира, которую я, наверное, давно бы мог получить. Я совсем забыл об этом маленьком параллельном сюжете, в котором так коротко сошлись последние в жизни верность и измена.

Все думал: напишу что-нибудь большое и хорошее, тогда и подам заявление на квартиру. Мама обменяла квартиру в районном городке на комнату в Москве — 14 кв. м. Там и жили. Много лет спустя я получил квартиру, от которой отказались молодые репортеры: 16 кв. м, блочный дом, под окнами трамвайная линия, напротив мукомольный завод.

Мы писали объявления, менялись, доплачивали в течение почти 20 лет, пока не образовались две полноценные квартиры для съезда поближе к редакции. Почти два года документы валялись в Моссовете.

Неожиданно помощь предложил Толкунов.

Лев Николаевич лежал в больнице. Болел тяжело, мучительно. Я пытался навестить его, но Мария Алексеевна, жена, не разрешала: «Он плох, не хочет, чтобы его видели таким. Попозже».

— Пожалуй, я смогу помочь вам, — голос по телефону был слабый. — В Моссовете работает человек, которого я в свое время крепко выручил. Спас, можно сказать! Зам пред. Моссовета. Скажите мне ваши данные. У вас ведь отец погиб. Пропал без вести? Все равно — погиб. Когда, как?

Род недуга.

— Не надо. Это только вас волнует. А государство никогда…

— Вы не понимаете, это очень важно. Звоните.

Звоню:

— Не смог пока связаться. Я не свободен, вертушка только у зав. отделением. Как это не надо? Надо.

Наконец:

— Все в порядке. Он обещал, он поможет. Звоните ему.

Не без труда дозвонился. Голос ответил жесткий, резкий, человека чрезвычайно занятого.

— В чем дело? Ну и что, а при чем здесь я? Толкунов? Какой Толкунов? Ну, звонил, ну и что? А при чем здесь Толкунов, кто он и что он? — собеседник бросил трубку.

Все образовалось само собой. Моссоветовским чиновникам надоели известинские ходатайства под сукном. Мы съехались.

Я позвонил Толкунову.

— Поздравляю! — Голос был еще слабее. — Ну как, помог мой звонок?

— Именно вы. Если бы не вы…

— Ну вот, видите? Я же говорил вам! Все-таки помнят меня! Помнят!.. — Лев Николаевич даже рассмеялся как-то по-мальчишески:

— Помнят, а?

Через несколько недель он скончался.

Это было давно, это было недавно.

Возможно ли возвращение к прошлому?

У нас ничего невозможного нет.

2002 г.

Атака

Немецкий писатель, лауреат Нобелевской премии Гюнтер Грасс выпустил роман-эссе «Траектория краба», в основе которого — потопление легендарным подводником транспорта «Вильгельм Густлов», гордости немецкого флота. Роман стал бестселлером, в Европе заново пробудился интерес к событиям военной давности, к личности Маринеско.

2003 год можно окрестить годом подводника Маринеско. 15 января исполнилось 90 лет со дня его рождения. В ноябре, 25-го, будет 40 лет со дня смерти. Между этими круглыми датами — сегодняшняя, некруглая: 30 января, поздним вечером, он совершил свой главный подвиг.

«Известия» в свое время писали о подвиге Александра Маринеско, подводника № 1. После каждой публикации в «Известия» шли огромные мешки гневных писем — «Потрясен… Боже мой!», «История с Маринеско — наш национальный позор», «Доколе же России верные сыны будут на положении дворовых?», «Не могу больше находиться в вашей мерзкой партии…». По городам прошли демонстрации в защиту Маринеско.

Он ничего не боялся

Вообще-то изначально — Маринеску. Отец его — румын. В 1893 году он избил офицера, грозила смертная казнь, но он из карцера бежал, переплыл Дунай. Женился на хохлушке, букву «у» в конце фамилии поменял на «о».

По решимости, удали и бесстрашию Александр Иванович — в отца.

В 13 лет начал плавать учеником матроса.

В школе юнг ему, как лучшему, сократили срок обучения и без экзаменов перевели в мореходное училище.

Затем — высшие курсы командного состава. В разгар занятий пришел приказ: слушателя Маринеско отчислить, из флота демобилизовать. Причина — «анкета». Ему отказали даже на торговом флоте.

Самолюбивый и гордый Маринеско не написал ни единой просьбы — разобраться.

В конце концов — восстановили, курсы окончил досрочно.

Уже через год после того, как Маринеско принял подлодку «Малютка», она установила рекорд скорости погружения, успешнее всех провела торпедные стрельбы и в 1940 году была признана лучшей на Балтике.

В начале войны на маломощной «Малютке» Маринеско потопил транспорт водоизмещением 7000 тонн и был награжден орденом Ленина. Александра Ивановича переводят на «С-13». В первом же походе с новым командиром лодка топит очередной транспорт. Еще один орден — Красного Знамени.

Подвиг был ему предназначен.

Никакая учеба не дала того, что досталось от Бога. В море он поступал вопреки всем законам подводной войны и даже логике. Атаковал порой со стороны немецкого берега, с мелководья, а уходил от погони — к месту потопления. Лез в самые опасные места — потому что его там не ждали, и в этой нелогичности была высшая логика.

На Балтике воевало 13 подводных лодок-«эсок».

Уцелела единственная, под несчастливым номером.

Он ничего не боялся, ни на море, ни на суше. Но если в море был расчетлив и хитер, то на берегу не знал ни умеренности, ни осторожности. С начальством — прямой, порой — дерзкий. Его прямота и самостоятельность раздражали береговых штабных работников. Они не любили его. Да и он симпатий к ним не питал.

За всю службу на флоте — с 1933 года и за всю войну до 1945 года Александр Иванович «сорвался» дважды. И самовольная отлучка, и опоздание были связаны с выпивкой.

Тут нужны объяснения. Немцы гораздо лучше подготовились к подводной войне. Балтика была густо заминирована, она, как и Ленинград, оказалась в блокаде. Долгими месяцами лодки простаивали в доках — в ремонтах. Но главное, в 1943 году при форсировании заграждений подорвалось несколько первоклассных лодок. Возникла пауза до осени 1944 года.

Тогда же, в 1944-м, у Маринеско скончался от тяжелых ран отец.

Он обратился к Орлу, комдиву: «Мне надоело безделье. Стыдно смотреть в глаза команде».

Наступил роковой для Маринеско 1945 год. Он с товарищем был отпущен в город (Турку, нейтральная Финляндия). В пустом гостиничном ресторане они со славянской широтой попросили накрыть стол на шестерых. Как вспоминал он сам: «Мы в меру выпили, закусили, стали потихоньку петь украинские песни». Маринеско очаровал молодую красивую хозяйку гостиницы — шведку и у нее остался.

Под утро постучала горничная, сообщила, что внизу ждет жених хозяйки с цветами. «Прогони», — сказал он. — «Ты же на мне не женишься?» — «Не женюсь, — сказал Маринеско, — но все равно прогони». Вскоре в дверь снова постучали, теперь уже офицер с лодки: «Беда, на базе переполох, вас ищут. Уже финским властям заявили…». «Прогони», — сказала она. «Как так — не могу». — «Я ради тебя жениха прогнала. Какие ж вы победители, с бабой переспать боитесь».

И командир сказал офицеру: «Ты меня не видел».

Вернулся вечером.

Прошел слух, что его завербовала вражеская разведка. Маринеско должен был предстать перед военным трибуналом.

Идти в море с другим командиром экипаж отказался.

Александр Евстафьевич Орел, комдив (впоследствии — адмирал, командующий Балтийским флотом):

— Я разрешил им выйти в море, пусть там искупает вину. Мне говорили: «Как же ты такого архаровца отпустил?». А я ему верил, он из похода пустой не возвращался.

Светопреставление

«Атака века» описана предостаточно. Скажу лишь, что ее никогда бы не было, если бы Маринеско, вопреки приказу, не сменил в море курс. 20 дней «эска» курсировала впустую в заданном районе. Маринеско покидает район и, как вольный хищник, выходит на охоту и выслеживает океанский гигант — «Вильгельм Густлов». Все три торпеды попадают в цель.

Гюнтер Грасс считает, что на лайнере было около десяти тысяч человек. Спаслось меньше тысячи.

Главные страдальцы — дети, старики и женщины. Шлюпок и спасательных плотов оказалось слишком мало, «солнечная» палуба, которая вела к ним, обледенела, как каток, когда она накренилась, люди посыпались в морскую воронку. 18 градусов мороза при ледяном ветре. Беженцы, сгрудившиеся на верхней палубе — на высоте десятиэтажного дома, замерзли насмерть и продолжали стоять, как ледяные столбы. «Стариков и детей, — пишет Гюнтер Грасс, — затаптывали насмерть на широких лестницах и узких трапах. Каждый думал только о себе». Офицер-преподаватель застрелил в каюте троих детей, жену и застрелился сам.

Сегодня жив последний из офицеров подводной лодки «С-13» — штурман Николай Яковлевич Редкобородов:

— Торпедисты сделали надписи мелом на всех торпедах — «За Родину!», «За Сталина!», «За советский народ!», «За Ленинград!».

В пустом бассейне «Густлова», выложенном разноцветным кафелем и мозаикой, разместились в тесноте девушки из вспомогательного флотского батальона — 370 человек. Торпеда с надписью «За советский народ!» попала в бассейн и превратила все в месиво. «Многих девушек разорвало на куски осколками кафеля и мозаичного панно. Вода быстро прибывала, в ней плавали куски человеческих тел, бутерброды… спасательные жилеты».

Ужаснее всего был вид мертвых детей: «Все они падали с корабля головками вниз. Так они и застряли в своих громоздких жилетах ножками вверх…»

Погибло более четырех тысяч детей.

«Коллективный вопль» с тонущего судна и с моря — со шлюпок и плотов накрыла сирена гибнущего «Густлова» — жуткое двуголосие. «Этот крик позабыть невозможно».

«Да, погибли преимущественно женщины и дети: в неприлично очевидном большинстве спаслись мужчины, в том числе все четыре капитана».

Вопреки стойким и красивым легендам в Германии не было трехдневного траура, и Гитлер не объявлял Маринеско личным врагом. Ни слова о гибели любимого лайнера фюрера. Такое сообщение могло подорвать у нации стойкость духа.

Молчала и советская пропаганда.

Позже раздались голоса в Германии: Маринеско — не герой, а варвар, потопивший мирное, неохраняемое судно.

Советское военное командование с удовольствием подхватило эту версию: никак не могли простить Маринеско его загул.

Между тем когда-то белоснежный туристический лайнер «Вильгельм Густлов» уже давно стал плавучей учебной базой немецких подводников, здесь готовили «смертников» (из 30 000 немецких подводников погибли больше 80%). На борту лайнера, по данным Гюнтера Грасса, находилось более тысячи моряков-подводников (по другим данным — 3700), женский батальон ВМФ, войсковое соединение 88-го зенитного полка, хорватские добровольцы. Это был вооруженный лайнер, подчиненный ВМФ, который шел без опознавательных знаков, с сопровождением.

Как признал потом весь мир, в том числе и немцы, «это была законная цель для атаки».

После этой атаки Маринеско на базу не спешил и через 10 дней потопил еще и мощный крейсер, на борту которого было около трех тысяч солдат и офицеров.

* * *
«Атака века» — оценка не наша, так оценили подвиг экипажа «эски» английские историки. Западные исследователи — английские, западногерманские, шведские — десятилетиями исследовали историю подводной лодки «С-13», экипаж которой по тоннажу потопил за войну восьмую часть того, что все остальные подводники Балтики. Почему Маринеско не Герой? — задаются они вопросом. И приходят к выводу: советское военное командование не поверило в фантастические победные результаты.

Комдив А. Орел представил Маринеско к «Золотой Звезде». Награду Маринеско снизили до ордена Красного Знамени. Из подвига вычли вину. Соответственно резко снизили награды и всему экипажу.

— Награждение Маринеско «Золотой Звездой» разлагающе подействует на матросов, — это объяснение от руководства ВМФ я слышал сам. Нужно, чтобы Герой был непременно хрестоматийным, уставным.

Хрестоматийный никогда бы не совершил ничего подобного. Впрочем, о чем говорить, внеуставными были целые нации.

Штурман Редкобородов:

— В 1967 году газета «Страж Балтики» опубликовала статью, в которой написала: «Густлов» топил старпом Ефременков, а не Маринеско. Намекали, что командир, дескать, был не в рабочем состоянии… Александр Иванович уже умер, это ему вдогонку…

Долгие десятилетия имя его называли полушепотом, словно речь не о подвиге, а о преступлении.

Государственная «атака века»

После того как его и весь экипаж лишили заслуженных наград, Маринеско дал себе волю — выпивки, конфликты с начальством. По свидетельству писателя А. Крона, у него начались приступы эпилепсии. Трудно поверить, но Александр Иванович, с его-то гордостью, чувством собственного достоинства, просит парткомиссию БПЛ КБФ: устал, выпиваю, потому что болен, прошу направить меня лечиться…

Шел август 1945-го. Война была уже позади. Теперь он и трезвый государству не нужен. Маринеско просто уволили с флота, понизив в звании сразу на две ступени.

То, что творила с ним советская власть вплоть до его нищенской смерти и после смерти, тоже можно назвать «атакой века».

Опять невольная параллель — у них, у нас. В послевоенные годы продолжалось разорение «Густлова» — различные водолазы, охотники за сокровищами, прочие хищники искали там легендарную Янтарную комнату, золото Имперского банка.

Во второй половине восьмидесятых годов в Лиепае на деньги моряков был поставлен памятник Маринеско. По распоряжению политуправления ВМФ фамилию Маринеско с памятника сорвали — ночью, по-воровски. Тогда-то «Известия» и ввязались в двухлетнюю (семь публикаций!) борьбу, не просто неравную — безнадежную, за имя легендарного подводника, за присвоение ему звания Героя. Против «Известий» обрушилось не только военное ведомство (чиновные адмиралы грозили судом), но и Главное политуправление армии, Министерство обороны СССР. Лично министр маршал Язов писал на «Известия» жалобу в ЦК.

Главный редактор (И.Д. Лаптев) не дрогнул. Но не язовская жалоба была самой неприятной.

На «Известия» пожаловалась… дочь Маринеско от первого брака, Леонора.

— Зачем вы травите военно-морское ведомство? — говорила она мне по телефону. — Вы хотите меня с ними поссорить? Вы же отца не знаете, он бросил нас с матерью и не платил алименты.

— В какое время это было?

Оказалось, во времена, когда Александр Иванович был совершенно беспомощен и сам нуждался хотя бы в копеечной поддержке.

— В это время не он, а вы должны были помочь ему.

— Вы все равно ничего не добьетесь, он никогда не получит Героя.

Жалобу свою Леонора передала в «Красную Звезду», которая использовала ее в своей новой травле Маринеско.

А Таня, дочь от второго брака Александра Ивановича, позвонила после первой же публикации:

— Спасибо.

Роковой, мистический Маринеско и при жизни, и после смерти весь мир расколол надвое.

Письма из неволи

С 1948 года Маринеско работал в институте переливания крови замом директора. Директор-хапуга строил дачу, хотел избавиться от принципиального зама. С согласия директора Александр Иванович развез по домам низкооплачиваемых работников валявшиеся во дворе списанные торфобрикеты. Директор — Викентий Кухарчик — сам же и позвонил в ОБХСС.

Первый состав суда распался. Прокурор, фронтовик, видя липу, от обвинения отказался, оба народных заседателя заявили особое мнение. Лишь судья Прасковья Васильевна Вархоева не сдалась.

Маринеско приговорили к 3 годам лишения свободы.

На такой срок далеко не отправляют. Но Маринеско загнали на Колыму. Запихнули в один вагон с недавними полицаями.

Из рассказа Маринеско — Крону: «Раздача пищи в их руках… Чую — не доедем. Стал присматриваться к людям — не все же гады. Вижу: в основном болото, оно всегда на стороне сильного! На счастье оказалось рядом несколько моряков. Сговорились… При очередной раздаче пищи началась драка. Сознаюсь вам: я бил ногами по ребрам и был счастлив». Явился начальник поезда, разобрался, «власть» передали морякам.

Этим письмам более полувека. Александр Иванович писал их Валентине Ивановне Громовой, второй жене.

«Здравствуй, милая, дорогая Валюшка!

Город Ванино — большая деревня, нет водопровода, нет канализации.

Сильная снежная пурга замела наш дом до крыши, и чтобы выйти, нам пришлось вылезать в отверстие в потолке (для печки-времянки) и очистить снег от двери.

Я надежды не теряю и твердо уверен, что буду еще с тобой счастливо доживать свой век (лет до 80—90), уже сейчас начал подготовку, в эту получку 50 рублей отдал портному, которому заказал пошить «москвичку» — полупальто из шинели, а всего за работу надо заплатить 200 рублей.

С тем любящий тебя безмерно, твой слуга и муж. 4/1-1951 год».

Это подцензурные письма.

А это реальная жизнь. У Маринеско украли книгу — подарок жены. Узнав об этом, хозяин камеры, «пахан», сказал: «Через минуту книга будет у тебя». Но оказалось, что молодой вор уже разрезал книгу на карты. По приказу «пахана» четверо урок убили парня: раскачали и — об пол. (Охране сказали: упал с нар.)

По-своему, по-звериному, его «берегли» в камере. В чем притяжение личности даже для урок? Ведь о подвигах Маринеско они не знали.

Александр Иванович нашел способ переписываться не через лагерный почтовый ящик.

«Здравствуй, дорогая Валюша! К нам для проверки заглянуло начальство и, узнав, что я пишу письма не через п/я 261/191, забрало все твои письма, которые я хранил, и наказало меня, сняв с бригадиров и переведя в грузчики.

До свидания, счастье мое невидимое! 29/1-1951 год»

«Здравствуй, дорогая, милая и самая близкая из всего существующего в мире, Валюша!

Из моей шинели получилась очень хорошая «москвичка».

Хотел Александр Иванович подкопить деньги и на брюки, но…

С первой семьей Маринеско давно расстался, и вдруг — сюрприз.

«Получил новости: Леонора Александровна (восемнадцатилетняя дочь. — Авт.) выслала на п/я «Исполнительный лист». Могла, конечно, Лора написать мне письмо, объяснить свое положение, и, конечно, я как-нибудь бы ей помог, но, видно, дело повела ее мать так, чтобы окончательно снять с меня штаны. Но что же делать? До сего времени я получал на руки 200 рублей, а сейчас проживу и без них. 20/IV-51 года».

Мать Маринеско — старушка Татьяна Михайловна, узнав об «Исполнительном листе» на сына от его взрослой дочери, устроилась на работу, чтобы помогать сыну. Она написала письмо Сталину.

«Дорогой и любимый наш Иосиф Виссарионович!

Пишет Вам исстрадавшаяся в муках мать героя войны Александра Маринеско.

Над моим сыном нависла — ложь!

Родной наш Иосиф Виссарионович! Я становлюсь перед Вами на колени, я умоляю Вас — помогите… Утешьте сердце матери. Станьте отцом моему сыну.

Мы знаем, что Вы самый справедливый человек на земле».

Зреет тревога: «Милая Валюша! Пишу третье письмо, но ответа от тебя все нет и нет. Наверное, тебе уже надоело ждать меня».

Она ответила из какой-то северной Затейки, где работала в геолого-разведочной экспедиции. Звала к себе.

«Не было предела моей радости. Но есть ли в Затейке суда, где я мог бы устроиться старшиной судна? И возьмут ли меня?

Сейчас у меня есть хорошая «москвичка», но остального ничего нет, ехать прямо к тебе в Затейку даже и не совсем прилично, значит, нужно заехать в Ленинград за документами и прочей мелочью — хотя бы за бритвой.

Если бы ты знала, как мне хочется быть с тобой! Я не хочу задерживаться даже на мгновенье. Но сейчас стало значительно труднее зарабатывать зачеты.

Сегодня получил мамино письмо… Собирается выслать посылку мне. О моих чувствах писать не стану, ибо во всем виноват я. Напиши ей, что когда я освобожусь и немного мы накопим денег, то обязательно приедем к ней в Одессу…»

Заметьте, несчастный узник продляет себе будущее:

«У нас с тобой осталось жизни не более 50—60 лет. Дорогая моя детка, ты мне пишешь, что стала белая. И борода моя белая до единого волоска, а также и виски. Когда мы будем вместе, то, наверное, все будут любоваться нами — молодыми, но белыми. Не горюй, мы еще с тобой дадим «жизни».

«Любимая моя Валюша! Много положил я труда для быстрейшего освобождения, но причина в деньгах: было бы у меня рублей 500, я возвратился бы месяца на 2 раньше. Даже здесь решают вопрос деньги.

Сегодня очень плохо себя чувствую, болит в правой стороне груди и температура до 38 градусов, но работать необходимо — нужны зачеты рабочих дней. Я почти каждый день молю Бога о быстрейшем с тобой свидании. Но Бог, очевидно, не слышит меня, но слава ему, что он дает мне надежду!»

«Вся жизнь зависит от нас самих — от нашего отношения друг к другу и к людям».

«Я начинаю терять веру в Советскую власть»

10 октября 1951 года он был освобожден досрочно. Просидел почти два года. К этому времени уже посадили за хищения директора института.

Работал грузчиком, топографом, а потом пришел на завод «Мезон», заслужил немало благодарностей, его портрет висел на Доске почета. Вплоть до 1960 года, пока Александр Крон не выступил в газете, никто вокруг не знал о военных заслугах Александра Ивановича. Хозяйка квартиры увидела однажды орден Ленина, поинтересовалась. «Была война, — ответил коротко, — многие получали».

В конце пятидесятых, прожив вместе 15 лет, Александр Иванович расстался с Валентиной. Остались в добрых отношениях.

Пенсию он получал небольшую, поэтому заработок был ограничен. Да еще алименты. Заводские руководители пошли навстречу, разрешили зарабатывать сверх потолка. Нагрянула ревизия, по суду (опять суд!) Маринеско стал возвращать излишки. Когда смертельно заболел — два рака, горла и пищевода, излишки стали вычитать из пенсии.

Около двухсот офицеров, среди них — 20 адмиралов и генералов, 6 Героев Советского Союза, 45 командиров и комиссаров подводных лодок обратились в ЦК КПСС: «Учитывая исключительные заслуги А.И. Маринеско перед нашей Родиной, убедительно просим ЦК КПСС и ходатайствуем о назначении Маринеско персональной пенсии. Нельзя признать справедливым, что столь заслуженный командир-подводник оказался в пенсионном обеспечении в неизмеримо худшем положении, чем офицеры, не участвовавшие в войне».

В просьбе отказали.

Маринеско написал Крону: «Последнее время — на 51-м году жизни я начинаю терять веру в Советскую власть».

После смерти Маринеско его имя изъяли из обращения.

Судостроители обратились к Главкому ВМФ адмиралу Горшкову с просьбой присвоить одному из кораблей имя Александра Маринеско. Адмирал поставил резолюцию на коллективном письме — «Недостоин».

Сергей Георгиевич Горшков обе свои «Золотые Звезды» получил спустя много лет после войны — в подарок. Именно с его участием раздувалась эпопея Малой земли с полковником Брежневым. Он командовал флотом 30 лет.

Я встречался с Главкомом.

— Маринеско? Ему просто повезло с этим потоплением, — ответил с раздражением. — Да и в 1945 году это уже роли не играло, конец войны…

Значит, тем, кто через три месяца штурмовал Берлин, совсем никакой цены нет.

Он же, Сергей Георгиевич, отказался поддержать ходатайство о персональной пенсии матери Маринеско. Татьяна Михайловна пережила сына на 12 лет. Жила в Одессе в коммунальной квартире, на девятом десятке лет за дровами и водой ходила во двор и пенсию получала — 21 рубль.

* * *
Сама виновата, мать, сама виновата: не того сына родила.

Только чокаться не будем

Была и отрада в конце жизни. Появился свой маленький угол. Женщина, которая разделила последние муки.

Валентина Александровна Филимонова:

— Мы у знакомых встретились. Брюки в заплатах, пиджак на локтях в заплатах. Единственная была рубашка, воротничок у рубашки отваливался, только что на галстуке держался. Чист, очень опрятен, но уже так беден. Пошел меня провожать и у меня остался. У него какая-то сила притяжения была, как гипноз, это чувствовали и дети, и взрослые. У него походка была необыкновенная: голова немного приподнята — гордо так, величественно вышагивал. Особенно когда выходили на набережную, на Неву — он сливался с гранитом. В получку приносил 25 рублей, в аванс — чуть больше. И я, чтобы маме показать, что в доме действительно мужчина появился, стала свои деньги к его подкладывать и маме отдавала.

Через год мы поехали с ним на встречу ветеранов-подводников, ничего не поняла: называют Сашину фамилию и такой гром оваций, не дают дальше говорить. Я только тогда, через год, узнала, КТО он.

Только-то и было у них жизни — год. Два остальных Александр Иванович мучительно, смертельно болел.

Михаил Вайнштейн, бывший дивизионный механик, друг:

— Маринеско лежал в очень плохой больнице. Для госпиталя у него не хватало стажа. Мы, ветераны, пошли к командующему Ленинградской военно-морской базой Байкову. Адмирал был взбешен: «В нашем госпитале черт знает кто лечится, а для Маринеско нет места?» Тут же распорядился, дал свою машину.

Валентина Александровна:

— Именно тогда, а не позднее, как многие пишут, по дороге из больницы в госпиталь мы увидели корабли на рейде, и Саша единственный раз заплакал: «Больше я их никогда не увижу».

Последним Маринеско видел Михаил Вайнштейн:

— Настроение у него было невеселое: «Все, это конец». Подошло время обедать, а жена мнется. Он говорит: «Ничего, пусть смотрит, ему можно. Она разбинтовала живот, и я увидел трубку, которая шла из желудка. Валентина Александровна вставила воронку и стала наливать что-то жидкое. Мы с ним по рюмке коньяка выпили, было уже все равно — врачи разрешили. Он сказал: «Только чокаться не будем» — и вылили коньяк в воронку. Горло было черное, видимо, облучали. А второй раз я пришел, уже и в горле была трубка. Она быстро засорялась, Саша задыхался, и Валентина Александровна каждые 20—30 минут ее прочищала. Теперь, когда смерть была рядом, у него, как всегда в самые трудные минуты в войну, взыграл бойцовский дух. Видимо, когда я вошел, то растерялся, говорить он уже не мог, взял лист бумаги и написал: «Миша, у тебя испуганные глаза. Брось. Вот теперь я верю в жизнь. Мне поставят искусственный пищевод».

25 ноября 1963 года Александр Иванович скончался. В возрасте 50 лет.

Деньги, которые ему переплатили на заводе, не успели все вычесть из маленькой пенсии. И мертвый остался в долгу у Советской власти.

Судьба, словно проверяя его, подвергала двойным испытаниям. Два увольнения из флота (первое — из-за «анкеты»). Два суда. Два рака с двумя трубками.

И шапка по кругу тоже была брошена дважды — на памятник и при жизни. 4 октября 1963 года писатель Сергей Смирнов в телепередаче сказал, что легендарный подводник живет практически в нищете.

Со всех концов страны в Ленинград хлынули деньги, в том числе от студентов, пенсионеров — часто по три, пять рублей.

Валентина Александровна смогла теперь уволиться с работы, для нее поставили в палате кровать рядом.

Умер, а переводы все шли.

В 1990 году в юбилей Победы Александр Иванович Маринеско был наконец-то посмертно награжден «Золотой Звездой».

Победили читатели «Известий», или, как мы привычно и безымянно говорим, «народ».

2003 г.

Кто устоял в сей жизни трудной

Всевышний распорядился так, что бывший лейтенант Василь Быков, почти погибший на войне, но не погибший, всю свою жизнь посвятивший фронтовой прозе — ее еще называли «лейтенантской прозой», — скончался именно 22 июня, вечером. И опять было воскресенье, как тогда, в 1941-м.

Рукопожатие

1976 год. «Известия» опубликовали мой очерк «Свидетельница» ─ о старушке Огурцовой, точнее, о гибели в войну ее мужа и сына. Продолжение очерка («Имя на граните») ─ о ее полном одиночестве и нищете побоялись даже показывать главному редактору (фигуре, в ту пору зловещей).

1980 год. Главный редактор уехал в командировку, и в редакции решили рискнуть ─ опубликовали. Четыре года спустя!

Звонок ─ мне от заместителя главного. В ЦК, в агитпропе очень хвалили очерк. Кто? Сам Тяжельников. Еще звонок ─ от первого заместителя главного. Да, хвалили, приходи на планерку, будем обсуждать, хватит уже в кустах прятаться. Решили быть честными.

А через три дня вернулся главный. Куда-то съездил с утра, говорили ─ к Суслову. Вернулся, собрал заместителей, на столе лежал очерк, весь исчеркан. Когда главный бывал в ярости, он кричал и топал ногами. Как было в этот раз ─ не знаю, но заместители вышли подавленные.

В эти угрюмые дни мне пришла телеграмма из Минска. Отклик. «Это самая человечная публикация о бесчеловечности за последние десятилетия советской печати». Подпись: «Василь Быков».

Так мы познакомились.

Телеграмма была как награда, но я даже не мог показать ее в редакции: связанная с именем опального, гонимого писателя, она как бы подтверждала порочность, глубокую антисоветскость публикации.

Кстати. После публикации старушке Огурцовой назначили наконец пенсию, переселили из полуразвалившейся избы в хорошую квартиру. Опубликовали бы сразу ─ четыре года жила бы хорошо. А так ─ три месяца.

С Быковым мы сошлись. Когда я бывал в Минске, заходил к нему ─ довольно скромная, «непрестижная» квартира, далеко от центра. Случалось, он провожал меня на вокзал вместе с Николаем Матуковским, известинским собкором в Белоруссии. Нос его на воздухе краснел, казалось, ему зябко, хотя было тепло. Мы стояли у вагона, мимо проходили и пробегали люди с поклажей и без, кто-то с кем-то прощался рядом. И ни один человек не узнавал его, великого писателя, на собственной земле.

В начале девяностых Василь Владимирович предложил мне рекомендацию в Союз писателей России. Я ответил: не нужно, ваша рекомендация недействительна, вы иностранец. «А я все равно напишу», ─ ответил как-то упрямо. Для Василя его рекомендация была как еще одно, нелишнее рукопожатие.

* * *
Читателем «Известий» он оказался благодарным, откликался на многое. Здесь вот что важно: он регулярно читал «Известия» даже в годы зарубежных скитаний. «Известия» во все времена платили ему взаимностью.

Вехи

Николай Егорович Матуковский ─ многолетний заведующий корпунктом «Известий» в Белоруссии.

Коля ─ друг мой беззаветный, человек Божий, всякая несправедливость ранила его. Он спас жизнь людей, безвинно осужденных за убийство (двоих безвинных уже успели расстрелять. Очерк «Тень одной ошибки»). Он первым сообщил о том, что от Чернобыля пострадали земли Белоруссии, люди жили там, где жить нельзя. Надо ли говорить, что Матуковский и Быков, два единомышленника, дружили.

В 1972 году в Минск приехал главный редактор «Известий» Лев Николаевич Толкунов. Не один, с заместителем заведующего отделом ЦК партии. Ужинали втроем.

─ Как живет Василь Быков? ─ спросил у Матуковского главный редактор. Был как раз разгар травли писателя. В его гродненской квартире били окна, в школе преследовали сыновей, как детей предателя. Не знаю, правда ли, но Матуковский говорил потом, что в ту пору Быков был близок к самоубийству.

Журналист не успел открыть рот, как цековский «замзав» разразился тирадой: «Это предатель, враг партии и советской власти. Позорит высокое звание писателя. У него в каждой повести ─ изменник, черная душа. Литература ─ это обобщение! Выходит, что на фронте были одни предатели? Войну выиграли мы ─ из этого надо исходить».

Матуковский взорвался, по деталям обвинения понял, что «замзав» Быкова вообще не читал.

─ Не горячитесь, Николай Егорович. Вы правы, ─ остановил его главный.

Матуковский среагировал мгновенно.

─ Давайте напечатаем достойный материал о нем.

─ Готовьте, долго не тяните. Его биография, его литература, его философия. Все должно быть убедительно.

Василь был уверен, что его беседу с Матуковским никогда не опубликуют. Но ─ напечатали. Вместе с портретом.

«Мне говорят, ─ отвечал Быков критикам, ─ а зачем понимать подонка? Кому это нужно? Нет, нужно! Почему он предал? Что заставило его это сделать? Литература ─ человековедение, она должна нам расшифровывать психологически и нравственно все мотивы его действий».

После публикации безжалостный критический каток остановился. Заказчики и исполнители решили: раз «Известия», орган верховной власти, все это поместили, значит, «наверху» есть мнение, которого пока мы не знаем, но которое должны учесть.

Толкунов был последователен. Через некоторое время «Известия» напечатали целиком повесть Быкова «Волчья стая». В истории советской печати это был второй случай подобного рода. Первый ─ «Правда» опубликовала главы из второй книги Шолохова «Они сражались за Родину».

* * *
Годы уже восьмидесятые, перестройка. Мы беседуем с Василем Владимировичем ─ для газеты. Тема ─ та же.

— Мою первую повесть «Журавлиный крик» никак не хотели печатать: там все шесть персонажей погибают. Мне говорят: что же, у нас все, кто воевал, — погибли? Погибли ведь 20 миллионов, остальные выжили. Вот — логика, вот — уровень понимания художественной литературы.

— И на предателей такая же реакция. Рядом с Сотниковым — Рыбак, а надо, чтобы на сто Сотниковых был один Рыбак.

— Само собой.

— Вас хотели отлучить от литературы, но это не худший исход, хуже — если бы сумели приспособить к литературе. Конъюнктурной.

…Не обобщай ─ да не обобщен будешь.

— А приходилось ли встречаться со своими гонителями, будучи в полной славе?

— Они очень мило поздравляли меня со всеми наградами. Это же функционеры. Некоторые и не читали меня. Знали только, что я там чего-то не то написал.

Как теперь не вспомнить, почти 20 лет спустя после той беседы, оправдывающегося по российскому телевидению Лукашенко: «Да я сам в детстве воспитывался на стихах Быкова».

Василь Владимирович не написал ни одной стихотворной строки, даже в детстве. Великий прозаик ─ весь мир знает, один президент Белоруссии не в курсе.

Мы о многом говорили с Быковым: о пьянстве, воровстве ─ от мелких несунов до государственных аферистов, о бюрократии, о чиновничестве, которое вознеслось как никогда, о приписках, о рабской психологии людей, о смещении и подмене ценностей, наконец, о правде, которая, какой бы она ни была, должна касаться всего и всех, она должна быть на первом месте, особенно в общении руководства с народом. Беседа так и была озаглавлена «Правды было бы погуще».

С той беседы что сегодня изменилось?

Перестройка перестройкой, а материал «Известия» публиковать не решились. Большой беды не было: Василь Быков в эту пору был в силе, в полном покое, от него на время отстали, никакая газетная поддержка ему не была нужна (потому, наверное, мы и говорили на грани риска). Беседу опубликовал журнал «Дружба народов».

* * *
В девяностые годы Василь Быков продолжал присутствовать на страницах «Известий» ─ и один, и с единомышленниками. Вот письмо деятелей культуры, в числе которых и он, ─ озаглавлено «Наша демократия слаба, реформы тяжелы, а в умах ─ хаос».

Быкову ─ 70 лет. За три недели до юбилея исполком Содружества союзов писателей (ССП) направил в МИД официальное представление на награждение юбиляра орденом «Дружбы народов». МИД России в угоду МИДу Белоруссии отказался рассматривать вопрос о награждении ─ «Известия» откликаются резкой публикацией. Ельцин затем издает указ о награждении ─ «Известия» снова отзываются.

Снова у него юбилей ─ уже 75: снимок, биография, статья «Кто устоял в сей жизни трудной…».

Не верь. Не бойся. Не проси

Формально никто не изгонял Василя из Белоруссии. И Лукашенко никаких видимых акций не устраивал. Просто всем, и не только в Белоруссии, была известна крайняя неприязнь, если хотите ─ враждебность президента к писателю. Разве этого мало для прислуги? Как сказал когда-то с иронией мой коллега: «То, что Главный не любит, мы ненавидим».

─ Мои телефоны прослушиваются, мои письма прочитываются. Меня окружили. Снова пошла оголтелая газетная травля.

Спрашиваю о московских друзьях, есть ли они. Да, конечно. Сразу же называет человека самого близкого ─ Лазаря Лазарева, главного редактора журнала «Вопросы литературы». Тоже фронтовик, тоже был тяжело ранен.

─ А как же вы переписываетесь с московскими друзьями, ведь они тоже подставляются?

─ Нет. Я оставляю им другие, условленные адреса, через которые идет взаимная переписка.

Нет, никто не изгонял Быкова. Он уехал сам.

Эти шесть лет ─ Финляндия, Германия, Чехия, мы очень редко говорили по телефону, зато при каждом удобном случае передавали друг другу приветы через знакомых.

После двух лет пребывания в Финляндии (по приглашению ПЕН-центра) Быков вернулся в Белоруссию и был встречен дикой яростью ─ развязные телешоу, ушаты газетной грязи.

Новый век, другие «Известия» ─ частное издание. И вот 26 января 2000 года «Известия» посвящают Василю первую полосу. Одна из самых мощных полос на моей многолетней памяти. Огромный портрет горестного Быкова, подпирающего рукой лоб. Огромными же буквами заголовок: «Не верь. Не бойся. Не проси». Подзаголовок: «Приютит ли Россия Василя Быкова». Передовая, как прежде говорили, статья секретаря Союза писателей Москвы Валентина Оскоцкого. Строки отчаяния:

«Почему бы правительству ли Москвы, президентской ли администрации не пригласить писателя, перешагнувшего 75-летний рубеж, в Россию на постоянное или временное ─ сам решит ─ жительство? Это дало бы ему возможность работать без избыточных волнений и нервных встрясок, каких и без того хватало на его неспокойном веку.

Пригласите же в Москву писателя, опального и гонимого у себя на родине! Обращаюсь с этим к столичному мэру. Обращаюсь к председателю российского правительства, исполняющему обязанности президента: примите, Владимир Владимирович, живое участие в бесспорно благородном деле. Тем более что не так давно на встрече в Русском ПЕН-центре вам рассказали о бедственном положении Василя Быкова, и вы не просто внимательно выслушали, но и отнеслись с пониманием».

Далее «Наш комментарий» (Юрия Богомолова): «У Василя Быкова есть замечательная повесть «Знак беды». Она о войне ─ и не только: о предвоенной деревне, о сталинских репрессиях. Теперь ее автор сам стал знаком возможной беды. В том числе и для нас».

По просьбе «Известий» сам Василь Быков комментирует ситуацию:

«Сегодня в Белоруссии сложились хорошие условия для возвращения той идеологии, которая владела умами в советские времена. И, естественно, для возвращения в коммунистическое прошлое нужны кадры. Они и востребованы. Место работы в Белоруссии нашли многие бывшие высокопоставленные чиновники советского режима, включая военных и сотрудников спецслужб (имеется в виду ─ из Москвы. ─ «Известия»).

Я оцениваю нынешнюю ситуацию в Белоруссии как катастрофическую во всех смыслах ─ и в политике, и в экономике, и в обществе. Это катастрофа, от которой не спасут никакие действия по объединению ни с Россией, ни с какой-либо другой страной. Потому что слишком глубоко и далеко зашел политический и экономический кризис.

Что же касается беспокойства моих московских друзей, то спасибо им большое за это».

Ни Лужков, ни администрация Путина не ответили. Зато в редакцию и Валентину Оскоцкому пошли письма фронтовиков, от имени которых белорусская власть поносила Быкова. Письма, исполненные любви к писателю и беспокойства за его судьбу.

Последняя проза

Один раз прокололись. В конце прошлого года в серии репортажей из Праги известинский корреспондент сообщил, что Василь Владимирович Быков получил политическое убежище в Чехии ─ это был якобы последний указ Гавела перед уходом. Быков возмутился, заволновался: «Нигде и никогда я не просил ни гражданства, ни политического убежища. Я же белорус ─ и по крови, и по духу. Как так можно?» Автором оказался умудренный талантом человек, давно не молодой, но в «Известиях» ─ без году неделя. Бывает.

Извинение и примирение наступили быстро. В нынешнем феврале в Прагу вылетел заместитель главного редактора «Известий» Александр Архангельский. Было опубликовано интервью с Быковым. Чувствовалось, как он хотел высказаться. Очень резко говорил о возможной интеграции Белоруссии с Россией, так как считал, что Россия поглотит его родину. Страдал, что белорусский народ действительно на стороне режима Лукашенко и не желает себе свободы.

Чрезвычайно резко отозвался о России. Это неприятно ощутили многие читатели «Известий». Что можно ответить? Василь Быков ведь уже сказал раз и навсегда:

─ Я с Россией Сахарова.

Коллега мой, вернувшись из Праги, сказал мне:

─ Вам большой привет от Василя Быкова.

Это был последний привет.

Кишечник. Онкология. Очень тяжелая операция. После операции писателю позвонил Валентин Оскоцкий, рассказал, что в декабре Александру Николаевичу Яковлеву исполняется 80 лет, готовится книга воспоминаний о нем. Попросил и Василя что-нибудь написать. Оскоцкий решил, видимо, еще и пробудить силы писателя. Быков уважал бывшего члена Политбюро, считал, что тот немало сделал для перестройки и свободы слова. Обещаний никаких Василь не дал. Но через несколько дней позвонил, сказал тихим голосом:

─ Я все же сделал… Я написал… Лежа…

Это ─ эссе. Две машинописные странички.

Последняя проза Быкова.

* * *
И эту тень я проводил в дорогу

Последнюю, к последнему порогу,

И два крыла у тени за спиной,

Как два луча, померкли понемногу.

Помолчим?

За обозреваемое время миновали не годы, а эпохи ─ советская, перестроечная, демократическая (или антидемократическая, как угодно), теперь новый век ─ рыночных отношений, в стране совершенно другие морально-нравственные ценности. И «Известия» ─ совсем другие, и по составу (сменились поколения), и по принадлежности.

И вот никогда, ни в какую пору не бросала газета опального писателя, защищала как могла. Это то, что называют сухим словом ─ преемственность.

В эти дни все каналы российского телевидения показывали Минск, похороны. Многотысячные толпы, отсутствие Лукашенко.

─ Совесть заговорила, ─ объясняли демонстранты.

Я бы очень хотел надеяться, что он не пришел на похороны, потому что впервые испугался собственного народа, той его огромной части, которую он не понимает.

На другой день после похорон по белорусскому телевидению во всеуслышание объявили: будет проведено расследование ─ почему похороны превратились в политическую манифестацию.

Неужели уже ищут «зачинщиков»?

Еще душа не отлетела…

А в день похорон российские телевизионные каналы соревновались друг с другом. По одному сообщили с пафосом: Быков приехал, чтобы умереть на родине. По другому: вдова писателя возле могилы попросила убрать знамена с советской символикой. По НТВ популярная ведущая рассказывает, что вдову писателя, как беглянку, лишили минской прописки.

Я позвонил в Минск Ирине Михайловне ─ вдове.

─ Ой-ой-ой! Всё неправда, всё! Кому теперь-то это надо? Не было высокой страсти умереть на родине. Все было по-житейски. Василь чувствовал себя неплохо. Мы прилетели 23 мая, а на 6 июня у нас уже был взят ─ там, в Праге, ─ обратный билет. Мы собирались вернуться. Но Василь вспомнил, как чешские врачи сказали ему: «В Минске хороший онкологический центр», ─ и вдруг сказал мне: «Не поедем назад». Василь решил лечь здесь на долечивание. Профессор очень тепло его встретил, но сказал прямо: «Положение очень тяжелое, мы таких больных уже не берем. Но вы ─ Быков, и мы сделаем для вас все возможное».

Мы жили сегодняшним и немножко завтрашним днем. Собирались жить в Праге, но летом ─ в Минске: в Праге летом жарко, душно, а у Василя астма.

…В больнице Василь продержался две недели.

А со знаменами? Я их не видела, старалась держаться в стороне, в массовке, и никому ни слова не сказала.

С пропиской ─ ну всё наоборот. Мне нужно было поменять белорусский паспорт. Говорят, на это уходит месяц. Мне всё оформили за несколько часов, при этом я даже не выходила из дому. Все крутилось где-то на министерском уровне.

Нет-нет, на этот раз нас встретили хорошо. Но зачем же подливать масла в огонь? Кому-то это надо. Хватит уже…

И я думаю: зачем лгать, когда так много правды.

Утром в пятницу, 27 июня, из Минска прибыла российская делегация ─ Римма Казакова, Юрий Черниченко и Валентин Оскоцкий.

Оскоцкий рассказал мне подробности панихиды, похорон, поминок. Но зачем теперь все это? Почести отданы, речи сказаны. Теперь время помолчать.

2003 г.

Пять принципов Аджубея

Сегодня исполнилось бы 80 лет Алексею Аджубею. Незадолго до этой даты вышла в свет книга «Алексей Аджубей в коридорах четвертой власти»[1]. Книга о 60-х годах, о политике и журналистике, о профессиональном взлете Аджубея и его человеческой трагедии. Главного редактора «Известий», безмерно преданного газете и жестко преданного своими верноподданными, вспоминают те, кто его хорошо знал.

«Журналист должен ежедневно прочитывать не менее 500 страниц»

Мне не довелось работать при Аджубее, я пришел в «Известия» сразу после его отставки. Люди те же, атмосфера та же. Сожалею ли, что не застал? Пожалуй, нет. Студентом я слушал выступление Алексея Ивановича. Картинно величавый (не величественный, нет), он не говорил, а изрекал: «Журналист должен ежедневно прочитывать не менее 500 страниц литературы. Иначе это не журналист». А писать когда? — хотелось спросить.

Полет фантазии, гипербола? Недоверие осталось.

Азарт, артистизм и талант — были: Аджубей учился в Школе-студии МХАТ, с Олегом Ефремовым бегал сниматься в массовках (фильмы «Близнецы», «Беспокойное хозяйство» — здесь его имя оказалось даже в титрах). С Ефремовым же дали клятву верности театру. Но журналистика перевесила. Незадолго до смерти товарищ Сталин лично подписал указ о создании факультета журналистики, первым выпускником которого стал Аджубей.

Вспоминают его в книге по-разному — слишком противоречивая, нестандартная личность. От каждого Аджубей был по-своему далек и каждому по-своему близок.

Я всю жизнь писал о войне и людях, войной опаленных, — инвалидах, вдовах, сиротах, которых власть забыла (и забила), вообще о людях маленьких и бесправных, брошенных государством. Но ведь это именно Аджубей «очеловечил» газетные страницы. В редакцию хлынули потоки писем, ущемленные властью люди ночевали в известинских коридорах и холлах — они приезжали в надежде на помощь… Вот чем близок Аджубей мне лично.

«Все это — в разбор…»

Не хочется затрагивать тертую-перетертую тему женитьбы Аджубея на дочери Хрущева, как будто человек незаслуженно, из-под полы, получил пропуск во власть, хотя в книге сказано об этом немало.

Станислав Кондрашов категоричен: «Не личность и талант, а родство сделали «Известия» при Аджубее фактически главной газетой страны». Есть мнение другое: талант в совокупности с высоким родством. Юрий Феофанов вспоминает первую планерку:

«Главный, даже не взглянув на разложенные перед ним сверстанные полосы, сказал:

— Все это в разбор…

То есть пустить в переплавку материал, в коем был воплощен труд коллектива известинцев! Это что же было: театральный жест? Заявка на абсолютную власть? Ведь — не читая, даже не глядя…»

Первый же номер был сверстан из критических материалов, долго пролежавших в отделах. Через две недели запасы иссякли. Да и нельзя делать газету только «на запале» и привилегии родства. Здесь начиналась профессия.

Была определена главная задача: пробудить читательские чувства. «Если хотим, чтобы у нас было больше читателей, газета должна быть им ближе и интереснее. Вот и вся задача». Аджубей искал выходы напрямую к читателю. Не к уму его — к душе, она отзывчивее.

В день, бывало, приносили по два мешка писем — жалобы, просьбы, ходатайства. Для их публикации было придумано около 90 рубрик. За умение «прочувствовать» письмо сотрудники поощрялись. Самые интересные письма Аджубей зачитывал на планерке: «Кто полетит? Материал в завтрашний номер!» — и звонил министру гражданской авиации: срочно нужен билет.

Александр Волков, бывший собкор «Известий» по Алтаю, вывел «Принципы Аджубея»:

   1. Газета — это собеседник, который должен не навязывать читателю свою точку зрения, а побуждать человека к собственным размышлениям.

   2. В каждом номере должна быть «бомба», «гвоздь».

   3. Журналист должен писать о том, что самому интересно (а значит, и читателю).

   4. Надо слушать, о чем говорят и спорят люди, и немедленно откликаться.

   5. Адрес материала, как и адрес самого издания, должен быть точным.

Адрес «Известий» главный редактор вычислил — интеллигенция.

Одно дело иметь представление о жизни людей по письмам, заочно, совсем другое — знать ее изнутри. Аджубей был далек от народа. Такова природа власти. В любых командировках его встречал и провожал живой коридор чиновников. Вот источники его «живой» информации: «Моя домработница, объявлял он на планерке, вчера смотрела по телевизору оперу и была поражена игрой и голосом певицы. Почему у нас до сих пор ни строки про эту певицу?» (Из воспоминаний Ольги Кучкиной времен аджубеевской «Комсомолки».) Алексей Иванович делился с коллегами: «Едем мы с Никитой Сергеевичем. Видим, очередь большая. Никита Сергеевич останавливает машину: узнай, в чем дело? Узнаю. Очередь за мясом. А почему, товарищи? Потому, что очень дешево стоит у нас мясо» (Владимир Шмыгановский). Через несколько дней цена на мясо была повышена.

Близость к власти, как ни парадоксально, делала порой Аджубея зависимее других главных редакторов. Станислав Кондрашов считает, что Аджубей вообще творил новый культ Хрущева. Другой международник — Леонид Камынин более снисходителен: «Именно с его (Аджубея. — Э.П.) легкой руки, как поговаривали, появилось новое определение журналистов — «подручные партии». Политический конформизм был в его положении неизбежен».

По убеждению Леонида Шинкарева, «газета оставалась советским подцензурным официозом, не собираясь жертвовать собой, публиковала много такого, о чем приходилось сожалеть». Заступаясь за Эммануила Казакевича или Дмитрия Шостаковича, «Известия» разбойно нападали на Илью Эренбурга и Виктора Некрасова. Но Некрасова громили не сотрудники отдела литературы и искусства, а трое известинских международников (статья «Турист с тросточкой») — любимчик главного и двое офицеров КГБ (их достаточно было среди сотрудников международного отдела). Все трое трусливо спрятались под псевдонимами. Много раз — мстительно, с наслаждением — они издевались над гибелью и последним приютом поэта Александра Галича, подзахороненного под Парижем в чужую могилу.

Есть несправедливость: эти люди прикрываются моей профессией, если хотите — моими героями. Эти люди делают вид, что они — это я.

«Аджубей сказал, чтобы книга о полете Гагарина вышла завтра»

Два стержня, без которых газета не газета: оперативность и глубина.

«Он был азартным редактором. Обогнать других, выйти первым с новостью, в номер, немедленно…» (Анатолий Друзенко).

Эту историю рассказывал мне известинец, увы, уже покойный. Встречали очередного космонавта. Корреспондент «Правды» опередил нас — вместе с космонавтом он уже направлялся в Москву. Аджубей был вне себя от ярости: «Перехватить!» И домой к космонавту помчался корреспондент (кажется, это был Константин Тараданкин), усадил в редакционную машину его жену и дочь и выехал навстречу процессии. Где-то на Ленинском проспекте машины поравнялись, и дочь замахала отцу рукой. Тот выскочил и пересел в известинскую машину. Мы — первые.

Даже если это легенда, она очень похожа на правду.

Когда нужно было организовать беседу с Чарли Чаплином (а тот упрямо отказывался), нашли «слабину»: презентовали четырехкилограммовую банку любимой им черной икры. Чаплин сдался.

Азарт был бешеный. Сразу после полета первого космонавта «Аджубей собрал нас и сказал, чтобы была сделана книга о полете Гагарина и чтобы вышла она… завтра. И это при той устарелой технике, при горячем наборе» (Дмитрий Мамлеев). И первая книга о первом космонавте назавтра вышла, тираж — 300 тысяч экземпляров.

Первенству «Известий» способствовало и то, что цензоры (космический, атомный, военный, прочие) визировали материалы «Известий» раньше, чем тассовские или правдинские. Это вызывало ревность и затаенную ненависть к Аджубею и газете.

Аджубей был склонен к сенсации, но не ко всякой. После схода ледника «Медвежий» в Средней Азии Володя Кривошеев, исполнявший обязанности редактора отдела информации, броско и оперативно «подал» это событие — схема движения ледника, интервью с гляциологом, репортаж с места. Читаешь — волосы дыбом. На утренней планерке Аджубей потребовал снять материал: нельзя нагонять страх на людей, пугать их, читателя надо щадить. «Совсем недавно, если не ошибаюсь, в Японии принят закон, запрещающий сенсационную, пугающую подачу сообщений о природных катаклизмах. Выходит, Алексей Иванович «разработал» подобный закон еще четыре десятка лет тому назад» (Владимир Кривошеев).

«Известия» и «Правда» — казенные близнецы. Чтобы выиграть время, Аджубей решил выпускать газету вечером. Опережали «Правду» на полсуток, кроме того, «Известия» становились ближе читателю: человек не пролистывал их на бегу, а спокойно читал дома после работы.

Важное нововведение — приложение к «Известиям». «Неделя» нашла свой тон — не поучать, а беседовать, не наставлять, а советовать. Очередь за «Неделей» выстраивалась у известинского киоска на квартал. Аджубей был автором идеи воссоздания еженедельника «За рубежом», книги «День мира», тогда впервые запустили электрогазету — бегущую строку на крыше редакции: «Читайте в газете Известия»… Все это не было новациями в прямом смысле. «За рубежом» и «День мира» издавались еще при Горьком и Кольцове, приложение, вечерний выпуск, рекламу и т.д. он увидел на Западе. Но запустить каждый такой проект требовало тогда усилий невероятных.

Дайджест «Радуга» (ежемесячный журнал-спутник «Известий») запретил главный идеолог Суслов, тираж пошел под нож. Запретили 15-минутный радиовыпуск «Известий». Не разрешили новостную газету, которую предполагали выпускать совместно с ТАСС несколько раз в день.

* * *
Легко поднимаясь по служебной лестнице, он вначале, по молодости, вроде бы испытывал неловкость:

— Я и сам по себе что-нибудь значу. Разве я пишу хуже, чем…

А как он писал?

Наталья Колесникова: «Он писал легко, может быть, слишком легко. Он вызывал стенографистку и надиктовывал материал. Ни особой глубины, ни отточенности стиля…»

Илья Шатуновский: «Писал неплохие очерки». Отзывы сдержанные. Тем ценнее отсутствие ревности к тем, кто писал лучше. Аджубей искал и умел находить сильных журналистов. И старался угадать в человеке — человека.

«Ты что, хочешь меня с тестем поссорить?»

«Природа не скряга и не враг человеку. Да не он ли ее любимец и избранник? Не она ли его, homo sapiens, вывела в люди? Может быть, она сурова, но это чтобы он был мужественным. Она необъятна, чтобы он не был ограниченным. Возможно, она в чем-то несовершенна, чтобы не угасал в нем гений творчества и преобразования. Природа даже дала человеку власть над собой, чтобы он не был ничьим рабом». Не правда ли, похоже на тургеневское стихотворение в прозе? Или изречение древнего мудреца. Но этой «старине» — все те же 40 лет. Автор — молодой тогда Саша Васинский. Название статьи: «Любите ли вы деревья?» Какая газета опубликует сегодня подобный текст с патриархальным заголовком?

Саша съездил в командировку в маленький районный городок — двух- и трехэтажные каменные дома соседствуют с избами, по обочинам булыжных мостовых — крапива и лопухи. Он долго мучился, как соединить все это в одной, первой же строке. И написал: «В этом городке у памятника Ленину вас может ужалить шмель». Раз у памятника, значит, в центре городка, а если шмель, то вот она, рядом — река, за которой луга и лес. Чеховская фраза.

Отнюдь не все публикации были подобного уровня. Даже сегодня, когда отброшены и, казалось бы, забыты советские штампы, в книге об Аджубее читаю воспоминания журналиста-международника: «Газета была застрельщицей многих славных дел советских юношей и девушек. Ее международные страницы разоблачали агрессивные замыслы западных политиков, рассказывали правду о горькой жизни безработных, изгоев буржуазного общества».

Отнюдь не хочу задним числом вбить клин между международниками и прочими. Были исполнители любых заказов и на внутренние темы. Были и международники невыездные. Эти примеры я привел для того, чтобы разбить многоголосые воспоминания о дружном известинском единомыслии той поры. Едины были в верности газете, в полной самоотдаче. А мыслили по-разному.

Какие, скажите, единомышленники, когда главный редактор и первое перо — Анатолий Аграновский в итоге разошлись? Мы были близки с Толей, он рассказывал, как сдал антилысенковскую статью и Аджубей сказал: «Ты что, хочешь меня с тестем поссорить?» Отдал в «Литературку»… Что делать журналисту, если редактор знает все наперед и не убеждает, а декларирует, не доказывает, а утверждает?

Аграновский ушел.

Сохранилась учетная карточка. Заявление Аграновского: «Прошу предоставить мне творческий отпуск без сохранения содержания с 1 января 1964 г. сроком на год». Аграновский ушел так тихо, что об этом авторы воспоминаний и не знают. Вернулся после отставки Аджубея.

А о Саше Васинском я написал еще и потому, что его фамилия в этой книге — в траурной рамке. Последние слова его воспоминаний: «Я думаю, что если когда-нибудь аджубеевский «известинский дух» отлетит от «Известий», газете придется заказывать катафалк».

«Как ему нелегко работать, ведь его окружение — серость и посредственность»

Аджубей бывал категоричен, вспыльчив, мог сорваться — но без оргвыводов. И журналисты оставались под его могучим прикрытием.

Миланский «Ла Скала» приехал на первые гастроли в СССР. Дирижер — фон Караян. Андрей Золотов написал рецензию. Из Кремля позвонил Аджубею секретарь ЦК Ильичев. Он кричал на Алексея Ивановича в присутствии помощников Хрущева: «Караян — коллаборационист! Как можно его хвалить?» Андрея предупредили: «Твоя карьера закончена. В три часа — редколлегия, будем тебя увольнять». «Никакой редколлегии не было, меня не выгнали, и я даже получил гонорар. Но кричал он на меня, кричал в тот день…» (Андрей Золотов)

Как-то на пленуме к Аджубею подошел первый секретарь Иркутского обкома партии, член ЦК и в резкой манере высказал недовольство публикацией собкора Леонида Шинкарева: «Обком не станет возражать, если редакция переведет журналиста в другую область!» Алексей Иванович побагровел: «Мы доверяем нашему корреспонденту! А ваше отношение к критике, товарищ Щетинин, настораживает. Советую подумать над этим!» И добавил фразу, которую секретарь обкома мстительно цитировал потом, после снятия Аджубея: «Собкоры «Известий» — те же партийные работники, но еще умеющие писать».

Аджубея боялись, ему льстили — и в редакции, и за ее пределами. Когда он спускался в наборный цех, замы гуськом пристраивались за ним. В ту пору рядовой сотрудник звонил по телефону: «Вас беспокоят из «Известий», — и на другом конце провода поднимали руки вверх.

Но исчерпал себя Никита Сергеевич. Кукуруза, травополка, разделение обкомов, неразумное сокращение армии. Страна осталась без хлеба. Власть слабела. Слабел и Аджубей. В книге никто не вспоминает об этом, но вот они, факты.

Секретарь другого обкома требует убрать собкора, и Алексей Иванович послушно переводит его в соседнюю область. Фельетонист Семен Руденко по заданию главного редактора отправляется по местам недавних выступлений, откуда «Известиям» было отвечено: «Меры приняты». Побывал в пяти городах. Выяснилось: все по-старому. Оказалось, виновного, который был «снят с работы», устроили на теплое место, других, наоборот, на работе восстановили, как и требовала газета, но условия создали такие, что люди сами ушли…

Последний год работы — невидимая миру драма. «Аджубея временами заносило. В узком кругу, чаще всего за рюмкой, он стал резок и неосторожен в оценках. Сам слышал, как он пренебрежительно отзывался о соратниках Никиты Сергеевича: «Как ему нелегко работать, ведь его окружение — серость и посредственность» (Илья Шатуновский). Это доходило до Брежнева, Суслова, Шелепина.

Чувствуя, как земля уходит из-под ног, Аджубей тем не менее стремился к государственной карьере, так же вслух говорил о том, что перерос «Известия». Его частое: «Я — член ЦК!» означало, что он «считает себя частью партийной номенклатуры, а не журналистского сообщества. Между тем, номенклатура-то вовсе не считала его своим» (Владимир Скосырев).

Роковое 14 октября 1964 года. Раннее утро. Пленум еще не состоялся, но наверху все всё знают. Во «Внуково» встречают президента Кубы Освальдо Дортикоса. Здание аэропорта еще украшает (последние минуты) огромный портрет Хрущева. Многочисленные маленькие Хрущевы в руках представителей общественности. Согласно протоколу приезжает Аджубей, выходит к самолету, и стоящие вдоль красной ковровой дорожки партийно-государственные бонзы, как по команде, поворачиваются к нему спиной.

Только Анастас Иванович Микоян подошел и поздоровался за руку.

Пленум ЦК одним решением снял с работы Хрущева и Аджубея.

В этот день рядовые сотрудники «Известий» постеснялись зайти к нему. А заместители главного, прежде не отходившие от него ни на шаг, и члены редколлегии — все как один попрятались по закуткам. Из «Недели» пришел художник Юра Дектярев, он, единственный, проводил Аджубея из редакции. На выходе Алексей Иванович остановился возле вахтера и набрал телефон Андрея Золотова:

— Андрей, я на вас тогда наорал, простите меня.

* * *
На другой день он приехал в редакцию, прошел по рядовым кабинетам, попрощался с сотрудниками.

— Простите, если что было не так. Я? Я — журналист, не пропаду.

* * *
Как мог так жестоко ошибиться в своем ближайшем окружении? Трудно доверчивому властителю (а он был доверчив) разглядеть подчиненных: умное лакейство не отличишь от преданности, а хитрую ложь — от правды.

Это тоже в природе власти.

Всего несколько месяцев назад, когда Аджубею исполнилось сорок, очередь желающих поздравить его тянулась почти как в Мавзолей Ленина — от самого Моссовета. Теперь на той же улице Горького Алексей Иванович с улыбкой протянул руку закадычному знакомцу — и тот стремительно перебежал на другую сторону.

Он не стал погорельцем

Советская власть умела мстить.

Когда-то снимали с работы замечательного редактора «Комсомольской правды» Юрия Воронова. Он ребенком перенес блокаду и не мог, до боли сердечной, слышать немецкую речь. Его отправили на много лет собкором… в Германию.

Аджубея хотели выселить из Москвы. Предложили должность зам. главного редактора в областной газете. Он отправил письмо в ЦК, написал о том, что мать тяжело больна, он не может бросить ее.

Ему предложили работу в рекламном журнале «Советский Союз», которым руководил ортодокс Николай Грибачев. «Звучало почти насмешливо: зав. отделом очерка и публицистики в журнале, где фактически не было ни того, ни другого» (Станислав Сергеев). Публиковаться под собственным именем запретили, взял псевдоним — Родионов. Кабинетик на двоих, рядом с вахтером (бывшая кладовая для фотоаппаратуры). Зарешеченное окно упиралось в стену соседнего дома. И спаренный телефон: звонили Аджубею — отвечал вахтер.

Уже Алексей Иванович, случалось, страдал от хамства главного.

Люди по старой памяти обращались к нему за помощью, и он, когда мог, помогал, пользуясь старыми связями.

Алексей Иванович и Рада Никитична поехали отдыхать в Сочи. Впервые поселились в гостинице. Вечером поселились, а утром директор позвонил в сочинский горком, и гостей выставили на улицу (хотя Аджубей еще оставался депутатом Верховного Совета СССР).

У него сгорела дача. Чтобы построить новую, на Икше, стал распродавать домашние вещи, одежду, фамильные драгоценности. Дачу построил и очень ее любил. Но и она сгорела, тоже дотла… Соседом по дачному поселку был Володя Кривошеев. Рассказывает, как Алексей Иванович смотрел на пылающий дом и ни один мускул не дрогнул на его лице.

Он не стал погорельцем.

* * *
Все 20 лет, которые провел Аджубей в изгнании в центре Москвы, практически в любой командировке, в самых глухих углах страны люди спрашивали: «А где сейчас Аджубей?»

* * *
Так случилось, на рубеже 80-х меня больше двух лет не печатали в «Известиях». Когда наконец опубликовали, из журнала «Советский Союз» позвонил Толя Данилевич: «С тобой очень хочет поговорить Алексей Иванович».

— Поздравляю! Ваша фамилия снова появилась. — И через паузу: — Как вы думаете, может, и до меня скоро очередь дойдет?»

Прозвучало как-то по-детски наивно и от этого больно и горько.

Прошел 21 год. В сентябре 1985 года он наконец напечатался под собственной фамилией — в «Советской России», которой руководил Михаил Ненашев.

Газета «Третье сословие», которую в конце жизни возглавил Аджубей, прожила недолго. Третье сословие — «владельцы собственного таланта» — еще не созрело. Он опять опередил время. К тому же СМИ становились бизнесом, и газета оказалась к этому не готова.

* * *
Нужно ли сегодня вспоминать эту давнюю историю, ведь пресса стала другой? Именно поэтому и нужно — чтобы снова «очеловечить» печатные страницы. Аджубей поднял тираж газеты в 20 раз за счет именно нравственной тематики, за счет уровня, класса, если хотите, искусства. Нынче же журналистика, обращаясь к самым низменным чувствам, перестает быть не только искусством, но и профессией.

Впрочем, что это за коммерциализация памяти: нужен — не нужен. Аджубей был выдающейся личностью, с его именем связаны важные моменты жизни страны.

Вот историческая частность:

«Может быть, он был один из тех немногих, но замечательных людей в моей жизни, кто что-то во мне увидел или как-то меня придумал, а потом оставалось соответствовать этому видению, не разочаровывать этих людей…»

(Андрей Золотов).

Для всех, почти для всех авторов этой книги «Известия» остались как маленькая родина. Теперь, когда все меньше остается завтрашних дней, особенно близко ощущаешь тех редких людей, которые тебя угадали или придумали.

2004 г.


Я не уберу из книги ни единого слова

30 декабря минувшего года скончался писатель Владимир Богомолов. Человек, проживший жизнь отдельно от своей славы. Загадочная личность, до конца не разгаданная. 3 января похоронили на Ваганьковском…

«Вы не могли бы сделать дарственную надпись Юрию Владимировичу Андропову?»

Тайны разведки вошли в основу его произведений ─ от первой повести «Иван» (по ней Андрей Тарковский снял свой знаменитый фильм «Иваново детство») до романа «В августе сорок четвертого…».

Рукопись романа «В августе сорок четвертого…» затребовал КГБ СССР. Генерал КГБ приглашал писателя на Лубянку. Богомолов звонил снизу. Генерал: «Поднимайтесь ко мне». ─ «Я никуда подниматься не буду. Если я вам нужен ─ спускайтесь». Генерал, наслышанный о странностях писателя, покорно спускался. Разговор происходил то в общественной приемной, то в освобожденном кабинете. «Штабное совещание в сарае ─ убрать». ─ «Почему?» ─ «Вы разглашаете секретные сведения». ─ «Покажите мне документ, пункт, параграф, на основе которого…» ─ «Не могу. Этот документ тоже секретный». И сменив генеральский тон: «Владимир Осипович, дорогой. Речь-то всего о трех страницах».

─ Я не уберу из книги ни единого слова! ─ Богомолов вставал, разворачивался, уходил.

Его вызывали снова и снова. Уже с угрозой.

─ Вы хоть представляете, с кем имеете дело?!

Точно так же терзали его в Министерстве обороны.

Вставал, разворачивался, уходил.

Генералу КГБ, кстати, роман очень понравился. Рукопись он… стащил. Отвез ее к себе на дачу и там запер в сейфе. Так хранят драгоценную вещь в единственном экземпляре.

Богомолов был вне себя.

─ Я на вашего генерала подам в суд! ─ кричал по телефону.

Рукопись вернули. Тут-то и увидел писатель все замечательные рекомендации КГБ. В романе задыхающийся от астмы генерал не может сесть: нет стула. Цензор КГБ грозно: «Для советского генерала нет стула? Поставить!» В другом месте романа солдаты рассуждают о неприступности и привередливости польских дам, вспоминают своих: то ли дело наша Дунька, сто грамм налил ─ и готова. Генерал на полях сурово отметил: «Кто дал право автору так отзываться о нашей советской Дуньке?!»

Рукопись была испещрена распоряжениями. Поработал далеко не один генерал: на полях ─ с десяток разных почерков.

Журнал «Знамя» взялся опубликовать роман. Но, видимо, не сумел отбить все замечания цензуры. Богомолов попросил рукопись вернуть.

Главный редактор журнала «Юность» Борис Полевой был вхож в коридоры власти. Он сумел отстоять и Дуньку, и все прочее. За единственным исключением: совещание в сарае. Будучи уверен, что из-за трех страничек проблем с Богомоловым не будет, роман стали набирать в типографии. Писателю перевели гонорар ─ деньги очень большие.

Богомолов отправил гонорар обратно. По почте. Пока деньги шли туда-сюда, роман продолжали набирать. «Но ведь всего три странички! ─ умолял Полевой. ─ Не уступлю ни слова».

Прошло девять месяцев.

Роман в конце концов опубликовал «Новый мир». Был он издан и отдельной книгой.

Богомолов не уступил ни запятой.

Я говорил ему: «Напишите роман о романе ─ девять месяцев одного года».

Успех был невероятный.

Дальнейшие события передаю так, как описывал мне их сам Богомолов.

К нему домой явился порученец председателя КГБ Андропова. Взял под козырек: «Вы не могли бы сделать дарственную надпись Юрию Владимировичу?» ─ «Что я должен написать?» ─ «Ну, что-то вроде благодарности за помощь, которую наши органы оказывали вам». ─ «КГБ не только не помогал мне, но всячески препятствовал… Я ничего не подпишу вашему шефу». ─ «Так и передать?» ─ «Так и передайте».

Потом к писателю явился порученец министра обороны СССР маршала Гречко: «Вы не могли бы для Андрея Антоновича…» Богомолов снова отказал.

Конечно, жизнью не рисковал, не о том речь. Просто представьте на секунду, что он, махнув рукой на собственные принципы, написал бы несколько дежурных слов двум этим могущественнейшим людям. Какие необъятные возможности появились бы у него, самые сверхсекретные архивы открылись бы для писателя! У него снова была бы «нулевка», как тогда, после войны…

Из тринадцати месяцев тюрьмы девять провел в карцере

Пацаном, в 15 лет, бросил школу, приписал себе два года и ушел воевать. Трижды был контужен, тяжело ранен. Осколки в основании черепа остались до конца жизни.

Дошел до Берлина.

Юноша девятнадцати лет ─ победитель. Шесть боевых наград.

И после войны ─ 13 месяцев тюрьмы…

─ Началось это в 50-м, закончилось ─ в 51-м. Я ─ капитан разведуправления в Берлине. Там один отдел завалил операцию в Западном Берлине. Не наш, мы работали по американской зоне. Но ─ правительство в курсе, обмен дипломатическими нотами, приезжает важный полковник, проводит офицерское совещание. И вот виновника долбают. Старший лейтенант Седых, сибиряк, хороший человек. Мне ─ 24, ему ─ под 30. И я понимаю ─ нашли стрелочника, чтобы отрапортовать Москве: офицер такой-то арестован, после проведения следствия будет осужден.

Я встал и сказал, что операция проводилась под руководством управления и не понимаю, почему все здесь молчат и не называют истинных виновников.

Сразу объявили перерыв. После него о Седых все забыли и долбали меня: мол, тут действует организованная группа. Заговор.

Седых получил 25 лет. А меня под конвоем вывезли во Львов, где я и сидел больше года во внутренней тюрьме МГБ вместе с оуновцами, полицаями. Ну, чтобы тяжело ─ не скажу. Морально тяжело…

Не жаловался Владимир Осипович, не в его характере. Но я знаю, что из тринадцати месяцев девять он провел в карцерных одиночках. Что в тюрьме его сильно били. Отбили почки, легкие. И он ударил офицера наручниками по голове.

─ Наконец меня выпускают, дают бегунок в отдел кадров Прикарпатского военного округа. Майор Ухов направляет в гарнизонную гостиницу. «Товарищ майор, у меня ни копейки денег». ─ Он протянул мне красную тридцатку.

Оплатил комнату: 10 кроватей, 10 тумбочек вдоль стены. Вокруг ─ молодые выпускники академий, и я ─ голодный, без денег. У меня была «нулевка» в Германии ─ высшая степень допуска к секретности. Я лежу, не хожу, чтобы сэкономить силы, и знаю, что никакой секретной работы мне уже не видать, отправят куда-нибудь на интендантскую работу. Конец.

«Государство может быть тоталитарным или демократическим ─ но оно должно быть»

─ Проходят вторник, среда, четверг. Работу мне не предлагают, не знают, видно, что со мной делать после тюрьмы. В пятницу я опять к Ухову, майору. Он мне: «Разбираемся, ты думаешь, все так просто?»

В субботу вечером бреду по Львову. Красивый город, огни, полно людей. И на меня это все так подействовало. Я пошел на почту и на последние копейки дал телеграмму: «Кремль. Сталину. Я, офицер, участник войны, без суда и следствия пробыл в тюрьме 13 месяцев. Выпущен без предъявления обвинения. Ожидаю назначения. Нахожусь в бедственном положении, не на что купить хлеба. Прошу вашего незамедлительного вмешательства».

А в понедельник, в девять утра, прибегает дежурная: «Вас очень просит зайти директор гостиницы». Директор ─ пожилой отставник, полковник или подполковник: «Вас срочно вызывают в отдел кадров округа».

Побрился. Поднимаюсь на второй этаж. В коридоре навстречу полковник ─ рослый, красивый, с серыми глазами. А сзади, сбоку ─ Ухов, майор мой. Полковник улыбается ласково: «Володя!! Ну, что же ты делаешь?! Маленькое рядовое дело, а ты впутываешь товарища Сталина? Ну, что ж ты не пришел и не сказал? Ты завтракал?»

─ Нет.

─ Ну, пойдем поедим.

Спускаемся на первый этаж. Там столовая такая, закрытая, штабная. Ну, и вот полковник там балагурит ─ официантке: «Шурочка, накорми. Отличный малый, вот жених вам, вот жених!» Такую вот несет х…ню, которую умеют плести в армии для солдат и младших офицеров. Шурочка улыбается: «Я принесу ему яичницу из четырех яиц». «Из восьми!» ─ приказал полковник.

Поел я тогда здорово. Поднимаемся наверх, там в конце коридора его кабинет из трофейной мебели вишнево-красного цвета. Я такие видел в Германии. Диван, обтянутый бархатом. Полковник, оказывается, начальник отдела кадров Прикарпатского военного округа. Звонит: «Ахметов, у тебя все готово? Ну мы сейчас зайдем».

У Ахметова полковник протягивает мне деньги. Десять тысяч! В то время хороший, опытный врач получал 635 рублей. «Володя, это только аванс. В ближайшее время рассчитаемся». И в течение недели мне выплачивают еще около тридцати тысяч! Деньги бешеные. За все тринадцать теперь уже с половиной месяцев.

С момента отправки телеграммы, заметьте, не прошло ни одной рабочей минуты. Воскресенье забудьте ─ выходной. У Сталина на письмах сидело, по моим данным, 170 человек. Но работали не только они. Все телеграммы в адрес вождя шли под грифом «правительственная». И все телеграммы или письма, особенно в войну, строго запрещалось задерживать.

И вот я представляю, как в воскресенье утром дежурный Особого отдела ЦК получает мою телеграмму и тут же звонит дежурному генералу Министерства обороны: «Прошу разобраться!» Генерал срочно сообщает дежурному по Прикарпатскому военному округу. Тот немедленно докладывает в отдел кадров. Все закрутилось.

…Историю эту Владимир Осипович рассказывал мне в первый раз лет восемь назад. Говорил подробно, очень спокойно, потому что это был только пролог к другому, главному событию, которое его потрясло. Почти полвека прошло после той телеграммы.

В середине девяностых в Эстонии, в Палдиски, была ликвидирована база атомных подводных лодок. Русских офицеров бросили на произвол судьбы. Вот когда голос Богомолова загремел.

─ Вы представляете ─ 319 офицеров, в том числе 25 или 35, не помню точно, капитанов 1 ранга, брошены вместе с семьями, живут в холодных бараках, никому не нужны. Это же ужас! По телевидению капитан 1 ранга на всю Россию говорит: мы с тремя сотнями подписей трижды обращались к президенту России Ельцину! Пять раз обращались к министру обороны Грачеву! Много раз обращались в военную прокуратуру! Ни ответа ни привета.

Знаете почему? У нас нет государства! Нет! Когда я отправлял свою телеграмму после войны, государство ─ было! Работала система.

─ Но в этой системе оказался и старший лейтенант Седых, который фактически ни за что получил 25 лет. За которого вы вступились и пострадали.

─ Да я не идеализирую Сталина, считаю его одним из величайших преступников в истории человечества. Разговор о другом: было государство, и оно работало. Если военнослужащий обращался в прокуратуру, реакция следовала немедленная. Государство может быть тоталитарным или демократическим ─ но оно должно быть.

* * *
─ Ну, а все же, что стало с Седых?

─ 25 лет он не сидел. 5 лет. В 1955 году, сразу после освобождения, приехал в Москву, разыскал меня. Совершенный старик, хотя было ему лет 35. Без волос, без зубов. На лесоповале он получил инвалидность. После нашей встречи Седых прожил еще года три.

* * *
Богомолов защищал рукописи и в самом прямом, дворовом смысле. Он возвращался домой, в парадной уже протянул руку к кодовому замку, когда на него напал молодой бандит. Владимир Осипович так крепко прижал к груди кейс с рукописью, что нападавший решил: там деньги. Богомолов отбивался ногами. Случайный прохожий спугнул бандита.

Владимир Осипович сообщил не без мальчишеской гордости:

─ А все же я не уступил, не-ет. Отбился.

Ему наложили на лицо девять швов.

─ Уже Ерину, милицейскому министру, доложили. Теперь найдут, я лицо запомнил.

─ Не только не найдут, но и искать не будут.

─ Почему? ─ спросил наивно мудрый Богомолов.

Не нашли. И не искали. Ему даже никто не позвонил.

«Меня в Кремль не пустят в кедах»

Богомолова множество раз приглашали вступить в Союз писателей СССР. «А что ─ меня там писать научат, что ли?» ─ «Ну зачем вы так. У нас свои дачи, дома отдыха, санатории. Своя поликлиника». ─ «Не надо: у меня жена ─ врач». Или отвечал: «Я вступлю, а вы меня будете заставлять письма подписывать ─ против Синявского, Солженицына, Сахарова».

«Террариум сподвижников» ─ так он называл Союз писателей СССР.

В восьмидесятых готовилась большая наградная акция. Богомолова предупредили, что и его собираются отметить.

─ Посмотрим, каким орденом они меня обосрут, ─ сказал он жене.

Позвонили из наградного отдела, поздравили, объявили день и час, когда он должен явиться в Кремль для торжественного вручения ему ордена Трудового Красного Знамени.

─ Не пойду, ─ ответил просто.

─ Почему?

─ Меня в Кремль не пустят в кедах.

Представляю, как вытянулись лица высоких чиновников.

К кедам он тогда еще только начинал примериваться, другую обувь израненные ноги переставали принимать.

Конечно, не в кедах дело ─ смешно. То награждение было массовым, повальным, много было сереньких литературных генералов. Награждали не за конкретные произведения, а скопом ─ за общественную деятельность, за трудовые заслуги перед страной и т.д.

Богомолову перезвонили. Ответил прямо:

─ Я человек не общественный, трудовых заслуг не имею. Орден завис. Богомолову предлагали привезти награду домой. «Нет!» ─ отвечал уже раздраженно.

Вполне допускаю: если бы привезли, мог бы не открыть дверь.

Единственный раз поступил как все. Жил он тогда неподалеку от Белорусского вокзала, крохотная комнатка, кухня ─ 5 метров. Последний этаж, что-то вроде антресолей. Друзья, коллеги брали его за горло: «Ну напиши ты Промыслову заявление на квартиру». Промыслов ─ председатель Мосгорисполкома, личность всемогущественная. «Ну, напиши, он от твоего романа в восторге».

Промыслов прочитал заявление Богомолова и был сражен:

─ И это он такой роман в однокомнатной квартире написал?..

Владимир Осипович получил квартиру, в прихожей которой можно было устраивать мотогонки.

«Ну, ты чего, как лакей, вышел на сцену раскланиваться?»

Богомолов никогда бы не смог жить, как он жил, и работать так, как работал, если бы у него не было надежного тыла и флангов. И тыл, и фланги ─ жена, Раиса Александровна. Она у него ─ вторая, и он у нее ─ второй.

Познакомились в компании, потом перезванивались, не встречаясь, год. Спустя год ─ случайно ─ она прочитала в журнале похвальную рецензию на творчество писателя Владимира Богомолова.

─ Это ты? ─ спросила она.

─ Да ну-у, в стране двести тысяч Богомоловых.

─ Но тут Владимир.

─ Из них сто тысяч Владимиров.

С тех пор, как они сошлись, прошло 30 лет.

Прекрасная хозяйка, человек с таким же независимым и твердым характером. И что важно ─ врач. Ведь тогда, после тюрьмы, капитана Богомолова комиссовали и дали пожизненно I группу инвалидности. Уже перестали платить за фронтовые ордена, и инвалидная прибавка оказалась очень кстати. Как он сам считал, это помогло ему выжить.

─ «Иван» ─ не кормилец. Роман ─ да, кормилец.

А все равно деньги нерегулярные. Раиса Александровна работала с утра до вечера, не знаю, на сколько ставок ─ полторы, две. А он:

─ Я хочу вернуть деньги в «Юность».

Называл сумму.

─ Ты как?

─ Проживем, ─ отвечала она.

Сглаживала, как могла, отношения мужа с окружающим миром. Замечательный писатель, тоже классик, тоже фронтовик, пригласил Богомолова в театр на премьеру своего спектакля. Владимир Осипович ни разу в жизни не надел галстука, не носил костюмов. Натянул спортивные эластичные брюки: «Пошли». Поздно вечером автор позвонил узнать мнение Богомолова. Трубку сняла Раиса Александровна. «Владимир Осипович не спит? Я, прежде чем с ним говорить, выпил рюмку коньяка».

─ Володя, ─ сказала она, передавая трубку, ─ я тебя очень прошу, ты уж помягче с ним. У человека премьера, праздник.

─ Хорошо, ─ ответил он, взял трубку и первое, что сказал: «Ну, ты чего, как лакей, вышел на сцену раскланиваться?»

* * *
Богомолов очень дружил с писателем Сергеем Сергеевичем Смирновым, автором знаменитой книги «Брестская крепость». Когда-то перестали отмечать 9 мая как День Победы ─ обычный рядовой день. Участники войны перестали надевать ордена: стеснялись. Это Сергей Смирнов вернул праздник на свое законное место, а победителям ─ достоинство.

Сергей Сергеевич стал покашливать и пожаловался Раисе Александровне на слабость. Еще не было никаких анализов, но она сказала мужу: «У него, кажется, рак».

Раиса Александровна заведовала отделением в больнице МПС. Там и сделали рентген. В легких черным-черно.

К ней пришли дети Сергея Сергеевича Андрей и Костя, и она сказала им правду.

─ Сколько папа проживет?

─ Максимум три месяца.

Андрей Смирнов ─ режиссер фильма «Белорусский вокзал», Константин Смирнов ─ автор и ведущий популярной телепередачи «Большие родители».

Сергей Сергеевич лежал в больнице у Раисы Александровны. Последние четыре дня без сознания. Сыновья и жена не отходили от него.

За несколько минут до смерти вдруг включился мозг, больной увидел Раису Александровну и успел сказал три слова: «Спасибо вам за все».

Она позвонила домой, и Владимир Осипович примчался на такси.

Можно сказать, писатель закрыл глаза писателю.

После ее разговора с детьми он прожил три месяца и один день.

После смерти Владимира Осиповича Андрей и Костя не отходили от Раисы Александровны. Взяли на себя все хлопоты по организации похорон.

Можно сказать, уже они закрыли глаза Богомолову.

За всю жизнь никого не впустил к себе в рабочий кабинет

Странный человек. Конечно, странный. Не фотографировался ─ не терпел. Единственный фронтовой снимок ─ репродукция с групповой фотографии: шесть офицеров по какому-то поводу решили сняться.

Ну, на войне кто пахал, тому было не до позирования. Но и потом, всю жизнь ─ не подпускал фотографов. Если снимали вдруг за большим общим столом, он закрывал лицо руками. Вместе с Раисой Александровной был свидетелем на свадьбе своего друга Юрия Поройкова. Когда фотограф стал снимать их, Богомолов повернулся спиной. Так и сняли свидетелей ─ ее лицо и его спину.

У белорусского друга Николая Матуковского оказалось несколько богомоловских фотографий. Он позвонил: порви! Дома на случайных снимках написал на обороте: «Не для печати».

Некстати вспомнился вдруг один из героев романа Маркеса «Сто лет одиночества», который боялся фотографироваться, он думал, что часть жизни человека уходит, перетекает в фотографии.

За всю жизнь никого не впустил к себе в кабинет. Рабочий кабинет был для него как церковный алтарь. Раиса Александровна вошла туда только после его смерти.

Бывал ли не прав в жестких оценках людей? Думаю, да. Но он имел право на свои оценки, потому что требовательнее всего относился к себе.

Ссорился, расходился с людьми.

До сих пор я с болью думаю, что вот не сумел помирить Богомолова и Василя Быкова, двух равновеликих писателей, бывших друзей. Хотя что я мог?

Василь отозвался на юбилей Юрия Бондарева: «Все мы вышли из «батальонов» Бондарева». Отзыв опубликовала «Литературная газета». Богомолов был в гневе: «Кто ─ все мы? Я из этих батальонов не выходил!» Юрий Бондарев являлся одним из руководителей Союза писателей, и Богомолов принял отзыв за лесть.

Быков, человек мягкий, даже стеснительный, после долголетнего молчания написал Богомолову открытку. В ней отдал дань честности, мужеству и стойкости Богомолова. Хорошая была открытка ─ примирительная.

Богомолов не ответил.

Но и дружить умел.

Среди его незабвенных друзей остались Артем Анфиногенов ─ Артемус. Летчик-штурмовик, в войну был сбит, обгорел. Долгое время был одним из руководителей Союза писателей. («Артемус ─ честнейший человек».) Юрий Поройков, журналист, самый давний и преданный друг. Столько десятков лет вместе ─ ни одной размолвки.

* * *
После хлопот Сергея Смирнова День Победы снова стал выходным. У Большого театра начали встречаться фронтовики. Это началось с 1965 года. За эти почти 40 лет я не пропустил ни одной встречи. Вместе с мамой в последний раз поехал к театру в 1999 году. Мама тоже пыталась танцевать, хотя и не понимала уже, что за люди вокруг.

─ Неужели вы ездили вдвоем? ─ спросил Богомолов.

После мамочки осталась каретка-каталка. Когда человек не может ходить, за нее можно держаться двумя руками и передвигаться. У Богомолова стали отказывать ноги, и я отдал ему каретку. Передвигался, восстанавливался. Звонил через день: «Я вам верну, вот выпрямлюсь и верну». ─ «Да не нужна она мне, оставьте у себя». Через день снова: «Встану на ноги и верну».

Как честный ребенок, в руках которого оказалась чужая игрушка.

«Я был бы счастлив, если бы с моей могилы воровали мои портреты»

Копачи-виртуозы управились за несколько минут: вырыли могилу, опустили гроб, закопали, установили ограду, обложили могилу венками и цветами. В темной зелени венков портрет писателя завораживал.

─ Какой же ты у меня красивый, ─ сказала жена.

И воинский салют, и почетный караул, и военный оркестр, и поминки, и все автобусные переезды организовала Федеральная служба безопасности. Очень как-то интеллигентно, никак нигде не проявив себя внешне. Может быть, это дети тех, кто делал пометки на полях рукописи. А может ─ нет. Просто выросло другое поколение.

Через несколько дней Раиса Александровна пришла на кладбище и не обнаружила портрета. Она стала искать его среди венков, не завалился ли.

Подошел копач ─ Слава:

─ Не ищите. Его украли.

Она заплакала, но копач Слава сказал:

─ Я был бы счастлив, если бы с моей могилы воровали мои портреты.

* * *
Владимир Осипович умер во сне, легкая, праведная кончина.

Лежал на боку, лицом к стене, по-детски подложив под щеку ладонь.

Точно так засыпал у разведчиков подросток Иван, герой повести, только что вернувшийся «с того берега», от немцев, усталый, измученный. «Мальчик забрался в мою постель и улегся лицом к стенке, подложив ладошку под щеку».

2004 г.


О событиях

Ваш сын и брат

Крылатая пехота не вышла из огня,

Прости, шестая рота, Россию и меня.

Прощай, шестая рота, ушедшая в века,

Бессмертная пехота небесного полка.

Надпись на обелиске псковским десантникам, погибшим в Чечне


Поселок Черёха теперь — городская черта. Такой же район, как Запсковье — за рекой Пскова, Завеличье — за рекой Великой. Как Овсища, Любятово, Кресты. Драгоценные русские имена.

В столицах — суета сует и кратковременность, в провинции — вечность.

В Черёхе стоит 104-й парашютно-десантный полк 76-й (Псковской) Воздушно-десантной дивизии. И полк, и дивизию прославила 6-я рота, принявшая неравный бой у входа в Аргунское ущелье. Рота погибла. Это произошло год, пять месяцев и один день тому назад.

Перед входом на КПП полка слева — глыба темного гранита в венках с надписями «Вечная память». Флаги — России и ВДВ. Пасхальные яйца, пустая стопка. Под ногами — брусчатка в хвойных ветках.

Над Черёхой и над кладбищем в Орлецах, где похоронены павшие псковичи, носятся скрипучие чайки. Я люблю этих вольных птиц, но только в их вольной морской стихии. А в средней полосе России увидел их впервые — среди бурьянов, оврагов и мусорных свалок они выглядят как зачумленные бомжи. Прижились тут потому, что рядом река Бирушка, в ней почти стоячая вода, очень хороший мотыль, и птицы его любят.

Чумазые чайки оглушительно каркают, как темное воронье. С болотным криком садятся на могилы, памятники, кресты. Словно знак беды.

Минувшей? Будущей?

Помните, как нам лгали? Ястржембский, генерал Манилов докладывали о десяти погибших, потом о тридцати. Может быть, не знали? Сомневаюсь: маленькая городская газета «Новости Пскова» знала, а высокие гражданские и военные чины не в курсе?

Журналист газеты Олег Константинов первым сообщил точную дату трагедии и число погибших. «Новости Пскова» передали информацию в агентство «Северо-Запад», и все закрутилось: подняли шум телевизионные каналы — 1-й, НТВ, на маленькую газету обрушились звонки — шведские журналисты, польские, американские — из «Нью-Йорк таймс». Недавно, в мой приезд, Олегу Константинову звонили японские журналисты, аккредитованные в Москве, просили о встрече, больше года спустя их по-прежнему волнует гибель 6-й роты.

Высокое военное командование нервничает.

Полное ощущение: власть хотела, но не сумела скрыть, спрятать массовую гибель. Возможно ли это было? Знающие люди сказали мне: да, вполне. Занизить все-таки общие потери и, например, распределить их на разные смежные дни. И никто бы не вздрогнул, вместо одного дня траура — несколько военных будней.

Верить, конечно, не хочется, но убеждает в этом и сегодняшний день. До сих пор мы не знаем главных виновников гибели — не стрелочников, не тех, кто ошибся в маневрах, а тех, кто пустил десантников на эту тропу.

Во Пскове, с кем бы ни говорил, убеждены: боевики этот путь для отступления выкупили, а десантников подставили; они шли, убежденные, что боевиков нет.

То, что удалось скрыть, — скрыли. Это значит, гнилые кладбищенские чайки каркают и впрок.

«Прощайте, мужики», или До свидания, мальчики

Олег КОНСТАНТИНОВ:

— Гибель подводной лодки «Курск» вынудила государство обратить внимание и на десантников. Путин после Видяева побывал и в Чечне, на той самой высоте 776, где погибли ребята, и во Псков приехал, преклонил колени перед обелиском. Вся страна всколыхнулась. Массовые выплаты семьям десантников пошли именно после гибели «Курска».

Тайна не моя, я не могу назвать имя этого очень много знающего военного человека, у которого Олегу Константинову удалось взять интервью, до сей поры не опубликованное.

Вопрос: Какие были ошибки на уровне батальона, полка?

— Командир полка полковник Мелентьев приказал командиру 6-й роты майору Молодову занять господствующую высоту Исты-Корд. Это 14,5 километра — через реку, по перевалам горных вершин. Так далеко рота не должна была идти без прикрытия, она сразу теряла связь и возможность срочного подкрепления. А главное — нельзя было идти без тщательной предварительной разведки. Ушли вслепую. Это было 28 февраля.

Перед высотой Исты-Корд другая высота — 776. В горах надо закреплять каждые малые рубежи. И на высоте 776 надо было отрыть окопы, создать систему траншей, чтобы иметь тыл, а потом потихоньку выдвигаться к конечной цели, там до горы Исты-Корд 4,5 километра. А они эту высотку решили проскочить. Первыми на Исты-Корд ушли 12 разведчиков, они обнаружили наблюдательный пункт боевиков, забросали их гранатами, перебили, но не всех. Кому-то удалось уйти, и разведчики себя демаскировали. Их стали преследовать. На отходе к высоте 776 появляется командир роты Молодов с группой, вступает в бой, но тут же гибнет от снайперской пули.

29 февраля с 16 часов начался бой. Боевики забросали высоту минами. Раненых относили в ложбину, но туда попала мина, и они погибли в один момент. Бой вели всего два взвода. Перегруженная рота, поднимаясь на высоту, растянулась на 3 километра. Третий взвод просто не успел подняться на вершину, боевики обложили высоту и расстреляли взвод на склоне, при подъеме. Ошибка на ошибке.

— Зачем это надо было противнику — ввязываться?

— Их выгнали из Шатоя, и они возвращались в Аргунское ущелье. Русло реки было заминировано, выход к Аргунскому ущелью был только через высоту 776.

Бой шел непрерывно. Только с трех до пяти ночи бандиты устроили передышку. К ним подтянулись два батальона «Белых Ангелов»,— Хаттаба и Басаева, долее 600 человек каждый, с задачей: высоту захватить, в плен никого не брать. К шести утра, неся большие потери, они высоту взяли.

Капитан Романов после гибели комбата Марка Евтюхина вызвал огонь на себя: «Прощайте, мужики. Высота занята боевиками. Огонь по высоте 776!». Высоту накрыли мощным огнем. Боевики потеряли убитыми 400 человек, 160 тяжело раненых сдались в плен.

Могло быть что угодно

Вопрос: Почему не было подкрепления?

— Насколько знаю, у командира полка была только разведывательная рота в другом районе. Когда ее перенацелили для оказания помощи и сорок разведчиков прошли по горам более семи километров, бандиты уже выставили внешнее охранение. Разведчики бой не приняли, ушли.

Прилетали вертолеты, но командир авиавзвода почему-то не взял с собой авианаводчика, никто не мог навести их на цель. Вертушки покружили вокруг высоты и ушли без единого залпа. Даже без авианаводчика они должны были отработать по склонам и ослабить атаки противника. Неизвестно, почему не применили фронтовую авиацию. Авиация должна была отсечь резервы врага. Потом писали: был туман. Ложь: погода была отличная. Можно было подключить мощную артиллерийскую группировку, а не ту, полковую, которая работала на пределе. Снаряды едва долетали.

Чем больше узнаешь, тем больше вопросов. Слишком много нестыковок.

Владимир Путин во время встречи с родственниками погибших признал «грубые просчеты, которые оплачены жизнью русских солдат». Ни одного имени виновника «грубых просчетов» военачальники не назвали.

Виноват, как всегда, стрелочник. Командира полка Сергея Мелентьева из полка убрали, теперь он от Пскова далеко. Но полковник получил задание внезапно. Не его вина, что не провели ни воздушную, ни наземную разведку, что в такой глубокий тыл врага отправили роту без надежного артиллерийского и авиационного прикрытия.

Не бывает так, чтобы противник внезапно выскакивал в таком количестве — около 2500 человек! — неизвестно откуда. Да, они шли из Шатая. Помните победные реляции командования о том, что без потерь взят Шатой? Судя по всему, бандиты были не выбиты из Шатая, а отпущены — тоже без потерь. Важный вопрос: а куда девались они после боя со псковскими десантниками — их ведь оставалось более полутора тысяч? Да туда же и ушли, куда хотели, — в Аргунское ущелье. Растворились. Теперь где-нибудь воюют по другим схемам и планам.

— Да почему же вы не верите, что боевики выкупили у наших военачальников этот коридор? — спрашивали меня во Пскове военные и гражданские, специалисты и обыватели.

Не то чтобы не верю. Не хочется верить.

Хотя… Вспоминаю самые страшные телекадры из Чечни. Не расстрелы наших ребят, не горы трупов, не отрезанные головы на снегу. Нет, другое. В сумерках, в леске наш офицер выгружает из крытого кузова машины оружие, боеприпасы и передает из рук в руки чеченскому боевику. Наш офицер что-то обещает еще и после делового прощания просит уходящего боевика: «Только передай своим, чтоб в офицеров не стреляли». Боевик молча удаляется, и офицер громко повторяет вдогонку: «Только в офицеров не стреляйте, слышишь?» — «Да», — в ответ.

Деньги получены, убивайте моих солдат, сколько хотите. Самое чудовищное: на эти телекадры никто из высоких чинов не отреагировал.

Наверное. Не исключаю. Все могло быть.

* * *
А стрелочник — командир полка Сергей Мелентьев — раз пять обращался к командованию с просьбой разрешить отступить, спасти жизнь десантникам.

А перед отбытием из Пскова в другую часть полковник обошел в городе семьи погибших ребят и попросил прощения у родителей и вдов.

Доставалов и другие

Вопрос: Что говорили солдаты и офицеры, которые пришли на высоту первыми после боя?

— Из 90 десантников чудом уцелели шестеро. Они добрались до своих, рассказали. В тот же вечер около 22 часов 1 марта офицеры-добровольцы взошли на высоту. Никого в живых не обнаружили. Пошел туда и мой сын — искать моего другого сына, своего брата. Нашел мертвым. Но вынести не смог: чеченцы вернулись, и завязалась перестрелка. Наши возвратились на высоту лишь 4 марта утром. По реке Обузгол были выдвинуты боевые машины, и к ним на носилках выносили погибших десантников.

— Как был убит полевой командир Идрис, правая рука Хаттаба?

— Его убил мой сын — последней очередью. Когда сопротивление десантников было сломлено, на высоту прибыл Идрис с большой охраной — человек пятнадцать. Он был одет в гражданское, на голове чалма. Все наши были мертвы. Вдруг раздалась автоматная очередь, Идрис и два охранника были убиты. Пленные боевики показали потом направление автоматной очереди. Солдаты прошли в этом направлении. В расщелине, куда они спустились, был обнаружен мой мертвый сын, он лежал головой к вершине, и впереди него, метрах в 5—7, — убитые боевики.

— Одна центральная газета написала: «Потом бандиты, захватив высоту, сложат пирамиду из мертвых тел, усадят на вершину командира, повесят ему на шею наушники от разбитой рации и всадят ему, уже неживому, еще одну пулю — в затылок».

— Никакой пирамиды не было. Там же был мой второй сын. Люди были разбросаны по всей высоте там, где застала смерть.

Отдельно — о подвиге майора Александра Доставалова. Заместитель комбата Марка Евтюхина. Еще в первую чеченскую войну он был награжден орденом Мужества. Когда-то, с 1994-го по 1999-й, именно он командовал 6-й ротой. На этот раз он с 4-й ротой находился в стороне от событий — на другой высоте, которую перед этим захватил, окопался, и со взводом лейтенанта Ермакова находился в полной безопасности. У него был приказ: «Высоту не оставлять!».

Когда комбат Евтюхин понял, что прочно зажат, он сообщил своему заместителю: «Помоги». Одного слова оказалось достаточно, чтобы Доставалов вопреки приказу свыше рванул со взводом — 15 человек — на высоту 776. Помните, разведчики — 40 человек — отступили перед высотой, в бой не ввязались? Помните беспомощную авиацию? Доставалов со взводом ночью прошел по тылам боевиков, всех миновал и без единой потери пробился к своим.

О-о, какой был момент счастья! Обреченные люди решили, что наконец начинает поступать подкрепление, что это только первая партия, их не забыли, не бросили!

Может быть, жизнь их была продлена минут на пятнадцать. Взвод Доставалова погиб полностью. Сам он и комбат Евтюхин погибли одними из последних.

Конечно, все они на высоте 776 проявили героизм. Но одни оказались в безвыходном положении, другие выбрали гибель добровольно. Заместитель комбата со своим маленьким взводом — герои вдвойне.

И опять вопрос. Трое из шестнадцати прибывших награждены посмертно Золотой Звездой. Сам Александр Доставалов — это понятно. За ним гвардии лейтенант Олег Ермаков и гвардии сержант Дмитрий Григорьев. А остальные 13 человек — удостоены ордена Мужества. Из всех гвардии рядовых — ни одного Героя. Кто определял степень героизма и мужества, если весь взвод погиб в одном бою?

И всю 6-ю погибшую роту поделили посмертно на Героев и орденоносцев. Кто делил и как?

Они лежали там, где застала их смерть, все — равны.

У некоторых были отрезаны головы. У всех офицеров переломаны руки, ноги, изувечены до неузнаваемости лица. Месть за сопротивление.

Многие родители погибших жаловались, что в гробах окошечки были закрашены. Так делают, когда тело не опознано. Опознавали по документам, по жетонам.

Всего истинных, по рождению, псковичей было 30. По просьбе родных 22 из них захоронили на Псковщине. Их тела, первые, были доставлены на самолете. Остальных на поездах — в Санкт-Петербург, Севастополь, в Ленинрадскую, Брянскую, Вологодскую, Челябинскую, Тамбовскую, Свердловскую, Смоленскую, Иркутскую, Орловскую, Астраханскую, Кировскую, Ярославскую, Липецкую, Нижегородскую, Пермскую, Новгородскую, Воронежскую, Тверскую, Волгоградскую, Оренбургскую области, в Алтайский край, Татарстан, Башкорстан, Карелию, Республику Коми.

Гробы плыли по всей России.

Похоронили каждого с почестями, достойно.

* * *
О шестерых спасшихся.

После гибели Доставалова в живых остался последний офицер — старший лейтенант Кожемякин. Он приказал Супонинскому ползти к обрыву и прыгать, сам взял в руки автомат, чтобы прикрыть рядового. Выполняя приказ офицера, Супонинский и Поршнев проползли к обрыву и прыгнули. Высота обрыва — с пятиэтажный дом. Оба чудом остались живы. Сверху, с высоты обрыва, около пятидесяти боевиков вели по ним получасовую стрельбу из автоматов. Выждав, оба, раненные, сначала ползком, потом на четвереньках, потом в полный рост стали уходить. К обеду — при оружии — пришли в расположение своих.

Тимошенко, радист комбата, контрактник, воевал еще в Афганистане. Пулеметный расчет боевиков мешал комбату Евтюхину управлять боем. В самый горячий момент он забрал рацию себе, а радиста Тимошенко и писаря Гердта отправил во фланг пулеметного расчета с задачей уничтожить его. Одна из мин попала в дерево, которое накрыло обоих. Когда раненый Тимошенко очнулся, он увидел рядом мертвого писаря. Боеприпасов у него не оставалось. Но и пулеметчики не могли его достать под деревом, хотя расстояние было около пяти метров.

Христолюбов и Комаров были в третьем взводе, который не добрался на высоту, в котел, и был уничтожен на склоне. В том бою, на высоте, не участвовали.

Шестой

Я назвал пятерых. Фамилию шестого спасшегося не назову, чтобы избавить его от косых взглядов не только соседей, но и местной администрации.

Юноша сдался в плен.

Уже все вокруг было выжжено, и никого не осталось в живых, когда мятежники в полный рост, как победители, пошли прямо на него, единственного. Он поднялся на колени и попросил: «Не стреляйте, я сдаюсь». Они ударили его по голове, парень потерял сознание. Его раздели, сняли куртку, бронежилет, ботинки.

Очнулся от холода. Под телом убитого товарища нашел автомат, прошел по высоте, но раненых не встретил. После этого двинулся в расположение своих войск. Там совершил нелегкий поступок: рассказал все честно, как было.

Скрыл бы, никто и ничего не узнал бы.

Сдача в плен нынче официально вроде бы и не считается преступлением — слава Богу, не 1941-й. Но позором — да, однако обсуждать и осуждать готовы те, кто в тепле, сытости и полной безопасности. Я вспоминаю телепередачу, которую один из моих коллег назвал эстрадной журналистикой, — там по знаку конферансье-ведущей газетчики, телезвезды и другие гости в порядке очередности выступают со словесными номерами на заданную тему. Речь в тот раз шла о чеченской войне, и ведущая опрашивала: «А вы бы сдались в плен, если что?..» Первым отозвался депутат Государственной думы Юрий Щекочихин. Перед миллионами телезрителей он, не задумываясь, героически заявил: «Нет, я не сдался бы!».

А рядом сидели мужественные ребята со Звездами Героев на груди, оба — только что из Чечни. «В плен?..» Каждый из них надолго задумался и каждый ответил:

— Не знаю…

* * *
Парень выбрал жизнь, а не бессмысленную уже смерть. И он еще послужит России.

И вообще-то. Если бы им дали приказ отступить… Мальчики остались бы жить! Служили бы, учились, сеяли, строили дома, а главное — вырастили бы детей, таких же сильных, как сами.

То есть если бы они отступили, Россия стала бы сильнее. Парадокс? Нет. Десятки их драгоценных жизней важнее, чем сотни убитых ими бандитов, которых надо было доставать и давить иначе.

Я знаю, что одному из шестерых спасшихся не выплатили 800 рублей за последние сутки службы, то есть за тот бой. Неужели ему, шестому?

Если парень прочтет эти строки, пусть напишет мне. Хочется помочь, не знаю чем.

Чтоб не пропасть поодиночке

После публикации о гибели псковских десантников офицер штаба дивизии выпроводил Олега Константинова из расположения части. Это случилось нынешней весной, уже больше года прошло после публикации, журналист пришел проводить в путь очередных десантников, отправлявшихся в Чечню.

В чем, собственно, дело? Журналист не ищет скандальной известности. Его пригласили в Москву, выступить на канале НТВ. Отказался.

— Они хотели, чтобы я выступил против главкома ВДВ Георгия Шпака и президента Владимира Путина. Как я могу? Десантников подставили, а я — против Шпака? Псковичи его очень любят, он единственный из высоких гостей, кто приехал к нам на годовщину гибели. А если бы не Путин, не его поездки на высоту 776 в Чечне и к нам, во Псков, о семьях десантников могли бы просто забыть. Я ответил: у меня другие планы, я еду к семьям погибших.

Он действительно поехал вместе с депутатами областного Собрания. Проехали 14 районов, посетили все 22 захоронения. А вот с родителями повидались не со всеми. В Опочке местная администрация родителей десантника… спрятала: неблагополучные — выпивают. Родители другого десантника жили прежде в Острове, перед гибелью сына переехали в другой район. Теперь оба района считают: родители — не наши.

— А вообще-то у нас в этом смысле район благополучный. Председатель областного Собрания депутатов Юрий Шматов сам в Чечню ездил. Вызволил там из плена одного нашего скобаря. А с тем еще трое томились, не псковские, просили: и нам помогите. Шматов потом опять поехал и тех сумел освободить, до сих пор следит за их судьбами.

Дело не только в новых квартирах и телефонах. Мать десантника Загораева переехала из Порхова во Псков, получила квартиру. Я зашел — обои уже отвалились; одна, никому не нужна. Мы много говорим о психологической реабилитации ребят после Афгана и Чечни. Но надо говорить и о психологической реабилитации родителей и вдов погибших. В нынешнее 1 марта — год со дня гибели ребят — ко мне в разгар торжеств подошла вдова командира 6-й роты Молодова.

«Я тут никому не нужна. Все. Я уезжаю по контракту в Чечню…»

Еще проблема. В России объявилось немало горе-отцов, которые бросили своих детей малолетними, некоторые не только не воспитывали, но даже не видели своих детей. Теперь, когда дети стали Героями, они требуют компенсации для себя, рвут у матерей деньги, а они немалые. И суды не могут защитить матерей.

Если бы журналисты на местах по всей России, только они одни, занялись семьями погибших десантников, проблем бы, наверное, почти не было.

Последнее. О памяти всех погибших. За несколько дней до годовщины гибели 6-й роты у нас во Пскове была другая дата — год со дня гибели 25 наших спецназовцев там же, в Чечне. Никто не вспомнил.

Наверное, 25 — это мало. А сколько человек должно погибнуть, чтобы отмечать день траура? Чтобы именами погибших героев называть улицы и, главное, чтобы семьи их не были забыты?

Нельзя погибать поодиночке.

Если

Кажется, это сказал Брехт: «Несчастен народ, который нуждается в героях».

Мы нуждаемся в них постоянно. С каждым днем героев все больше, и мы все несчастнее. Дней траура становится едва ли не больше, чем праздничных. Если так пойдет — доживем: дней траура станет больше, чем будней. И вся государственная казна будет уходить родителям и вдовам — во искупление, остальным останутся остатки. Как и положено по ритуалу, будем присваивать площадям и улицам имена все новых героев. После одного только 1 марта за год с небольшим у нас, наверное, переименовали 84 улицы. Ну, может, поменьше. Доживем, докатимся — в России не останется улиц с гражданскими именами.

Когда все-таки закончится эта чеченская мясорубка?

Даже если нам начнут говорить всю правду о войне только с завтрашнего дня, я могу сказать главное: война обязательно кончится.

Но пока мне по-прежнему лгут — и прямо, и через умолчание.

Последние письма домой

Алексей ХРАБРОВ:

«Как же долго я теперь вас не увижу, где-то до августа, это точно. 4-го (февраля. — Э.П.) мы улетаем в Чечню, минимум на 6 месяцев, это значит, что я уволюсь на 6 месяцев раньше, то есть осенью. Как только приеду туда, сразу же напишу.

Тут приехали пацаны с Чечни, вообще без потерь. Как говорят офицеры, в боях погибают очень мало, в основном по своей глупости…

Да, кстати, меня перевели в 6-ю роту, я поеду в должности стрелка-оператора (т.е. главного гранатометчика). Нам выдали специальные жетоны (т.е. смертники, мой номер «818140», так, на всякий случай). Ну что вам еще написать, у меня все хорошо, пацаны в этой роте почти все знакомые, вообще все нормально.

Все! Ждите письма из Чечни. Как прилечу, сразу же напишу. Алешка!»

Неотправленное письмо Александра КОРОТЕЕВА:

«Привет семье!!! Пишу вам из далекой Чечни. Прошла неделя, как я покинул Псков.

Ночью здесь холодно, как и у нас, зато днем +15 градусов, +20. Лицо у меня уже черное от загара.

Горы здесь состоят из одной глины, пройдешь несколько метров и тянешь на своих сапогах несколько килограммов. Но это все ерунда, главное, чтобы скорей прошли полгода и я вернулся домой.

Вот сижу сейчас у палатки, млею под лучами солнца и пишу вам письмо. Вокруг меня грязь, глина, рядом лежит моя снайперская винтовка, и я не боюсь. За себя и остальных. Боевые мне идут, и я уже заработал около 5 тысяч рублей. У чеченцев на базаре цены бешеные, так что хорошо, что денег здесь не дают на руки, а то мы бы их все потратили. Особенно если учесть здешнюю кормежку: 1 кусок хлеба и маленько картошки. С хлебом здесь плохо, едим в основном с галетами, они невкусные и несытные, но, в принципе, ерунда. Полгода как-нибудь уж протяну…»

Вспомнил парень свой предпоследний хлеб дома.

«…Скучаю по вас, как и прежде.

Места здесь очень красивые, я ими не налюбуюсь. А какое здесь небо ночью, какие звезды… Здесь видны такие созвездия, каких у нас нет. А звезды, которые есть, здесь расположены несколько иначе».

А в заключение — напутствие родителям, как детям.

«Вы, главное, не ссорьтесь, будьте дружны и помогайте друг другу во всем. И, будьте добры, любите друг друга, как я люблю вас. А Вика, слушайся во всем и не забывай учиться, и пиши мне вместе с родителями.

Ну вот и все.

Ваш сын и брат Саня».

После гибели Саши Коротеева родителям вернули военный билет и записную книжку, в которой они и обнаружили это письмо.


Алеша НИЩЕНКО, 18 лет:

«Привет из Ичкерии, мама и все остальные родные!!!

У меня все нормально. Здесь живем лучше, чем в дивизии, только спим в палатке, в спальном мешке.

Природа здесь очень красивая. Мы со своим взводом фотографировались…».

Бежаницкая вечерняя школа, которую Алеша закончил незадолго до гибели, теперь носит его имя. В вестибюле висит его большой портрет. Такой же точно висит и в военкомате рядом с портретами других бежаницких парней, погибших в Афганистане и Чечне.

Он сидел в классе на последней парте. Преподаватели предложили лучшим ученикам занять его место, но все отказались. Теперь на парте букет и памятная табличка.

Прежде, недавно, вчера, когда Алеша вечером задерживался, Надежда Григорьевна искала сына, плакала. Сегодня до сих пор носит траур, ищет по друзьям фотографии сына, как будто хочет узнать о нем то, что прежде не знала.

Последние письма ребят в годовщину их гибели опубликовали «Новости Пскова». И Надежда Григорьевна написала в газету маленькое письмо.

«Говорили, со временем горе твое стерпится. Проходит время, день идет за днем, но тоска по сыну все сильнее. Все-то кажется, что откроется вот-вот дверь, сынок войдет и скажет: «Здравствуй, вот и я!»

Господи, не отнимай надежду».

В видении и ведении Бога, мать понимает, что конец бесконечен.

И если о войне, если о ней: конец бесконечен.

2001 г.

Суворик

Год назад я писал об этом беспримерном бое («Ваш сын и брат», «Известия» от 2 августа 2001 г.). Наше командование отпустило из Шатоя 2500 чеченских боевиков — расступились, открыли дорогу в Аргунское ущелье. Но десантники 6-й роты 104-го полка об этом не знали, ничего не ведавший командир полка дал им задание занять четыре высоты. Шли спокойно, пока на высоте 776 не напоролись на боевиков. Рота сражалась, удерживая высоту, 20 часов. К боевикам подтянулись два батальона «Белых ангелов» — Хаттаба и Басаева, более 600 человек.

3000 против 90.

Кто подтянулся к нашим?

Неподалеку были две роты (одна — разведчиков), около 130 человек, но чеченцы выставили внешнее охранение, наши не стали принимать бой, ушли. Прилетали вертолеты, почему-то без авианаводчика, покружили, дали залп вслепую и улетели (сейчас нашли другую причину — стало темнеть). Фронтовая авиация не была задействована (позже ссылались на плохую погоду — ложь). Полковая артиллерия работала слабо, снаряды едва долетали.

Роту погнали без предварительной воздушной и наземной разведки.

Много было преступных странностей.

Псковичи, военные и гражданские, специалисты и обыватели, уверены, что боевики выкупили у наших военачальников коридор для отступления. (Называли и сумму — полмиллиона долларов.) А на полковом уровне этого не знали.

Из 90 десантников роты погибло 84.

Наказали стрелочника: командира полка Сергея Мелентьева перевели в Ульяновск начальником штаба бригады. В стороне остались и командующий восточной группировкой генерал Макаров (шесть раз просил его Мелентьев дать роте возможность отойти, не губить ребят) и другой генерал — Ленцов, возглавлявший оперативную группу ВДВ.

После публикации я думал, что оскорбленные военачальники подадут на «Известия» в суд. Не подали. И ответа в редакцию не последовало, генштаб и прочие ведомства отмолчались.

Молчание генералов — как заговор против всех. Молчат, создавая тем самым условия для будущих катастроф.

«Роту подставили»

О возможном вероломстве военных чинов и героизме 6-й роты я писал. Сейчас скажу о просчетах на уровне роты. Зачем? Хотя бы во избежание новых жертв. Если, конечно, военачальники снова не попрячутся и сделают публичные выводы.

В январе 2000 года 6-я рота в составе 104-го полка уходила на смену десантникам полковника Исохоняна. Настроение было беззаботно-приподнятое, воодушевлял пример предшественников: под Аргуном затрепали банду Гелаева, уложили более 30 человек, и всего-то две боевые потери за полгода.

Подполковник А.:

— Рота была сборной, сформировали перед отъездом. Из-за нехватки младших офицеров напихали людей со всей дивизии, и из 34-го полка набрали, и из своего 104-го, но из других рот. Командир роты Еремин в то время был в Чечне. Готовил десантников Роман Соколов. А в итоге командиром роты назначили третьего, Молодова, он чужой, из спецназа, боевого опыта нет — командовал ротой молодых солдат. Он первым и погиб в этом бою от снайперской пули. Командир — и первый подставился. Комбат Марк Евтюхин, который повел роту на высоту, был в Чечне только месяц — в командировке. Боевого опыта тоже никакого — ни у него, ни у командира полка Мелентьева. На полигоне занимались, конечно, но как… Я думаю, они не были готовы к бою.

События в Чечне — это уже следствие. Ошибка на ошибке. Евтюхин докладывал одно, а реально было другое. Поднимались на высоту очень медленно, растянулись на три километра, в итоге два взвода поднялись, а третий не успел, боевики расстреляли на подъеме. Роковая ошибка — не окопались. Комбат отправил разведку на соседнюю высоту Исты-Корд, дал команду хозяйственникам приготовить ужин, а вот приказа окопаться не отдал.

— Если бы окопались, отбились?

— Да. В горах надо закреплять каждый малый рубеж — отрыть окопы, организовать систему огня. Боеприпасов хватало. Их бы тогда могла взять только артиллерия или авиация, ни того, ни другого у противника не было.

…На соседней сопке зам Евтюхина майор Александр Доставалов вместе с 4-й ротой окопался. Боевики сунулись, но, встретив отпор, ушли. В роте было 15 человек.

Когда комбат Евтюхин понял, что дело совсем плохо, связался с Доставаловым: «Помоги». Доставалов с Евтюхиным дружили, во Пскове жили рядом, в одном общежитии. И 6-я рота была ему родная, он прежде командовал ею несколько лет. Но у него был приказ командования: свою высоту не оставлять.

— Все же, правда ли, — спросил я подполковника, — что дорогу продали, а 6-ю роту подставили — для правдоподобности, чтобы замести следы?

— Роту подставили. Предательство было. 2500 человек не заметить нельзя. В эту пору еще и зеленки нет.

И замечать не надо. О боевиках знали, не исключено — их вели. Похоже на правду, что, двигаясь по ночам, они давали знак фонариками и наши не стреляли, не имея приказа. Так это было или иначе — значения не имеет.

Доставаловы

Василий Васильевич Доставалов, отец:

— Сынок родился в 1963 году, в Уфе, я там служил. Сразу назвал Александром. Чтобы был Александр Васильевич, как Суворов. Меня переводили в Куйбышев, в Одессу, в Севастополь — там я был уже замкомандира полка. Саша прибегал ко мне в часть, все детство в окружении пехоты, саперов, артиллеристов. В школе дружил со слабыми ребятами и девочками — чтобы защищать. Мы звали его Суворик. «Сам погибай, а товарища выручай».

К призыву я пошел в военкомат. «Сам пехотный, хочу, чтобы сын служил в элитных войсках». — «В каких?» — «В десантных». Теперь уже я его навещаю — в Рязани. Комбат похвалил: «Если бы все так служили!» И я сына поцеловал. В 1987-м он закончил знаменитое Рязанское училище. Приехал сияющий, в лейтенантских погонах. Никогда этот день не забуду. Мы плакали с женой от счастья.

Потом — Бендеры, Приднестровье, бои. Я уже в отставке. Писем нет. Оказывается, ранили в плечо. Три месяца провалялся в госпитале: «Папа, пока не приезжай, я худой совсем, потом приедешь».

А потом — Чечня. На первую войну я его не проводил, он уехал внезапно, мне не сказал, чтоб не волновать. Но куда там… Правду скажу, даже пить начал. Денег не стало. Продал дачу, половину денег везу ему в Чечню: «Саша, купишь себе машину». — «Зачем? Я куплю машину сам». Вернулся — орден Мужества. А у меня — второй инсульт.

Он жил в Твери с женой и тещей. 3 января звонит: «Пап, спи спокойно, все в порядке». А 4 февраля звоню теще, поздравляю с днем рождения, она мне: «А Саша-то опять в Чечне». Снова не хотел меня волновать, и снова я его не проводил.

10 февраля принял первый бой, сопровождал колонну, обнаружил засаду. Уничтожил 15 боевиков, колонна прошла без потерь.

А 29 февраля Марк Евтюхин попросил: «Помоги». И Марк — друг, и 6-я рота — Сашино детище.

* * *
— Помоги.

Одного слова оказалось достаточно, чтобы майор Доставалов вопреки приказу свыше рванул со взводом на высоту 776.

Знал ли Доставалов, что идет на верную смерть? Опытнейший десантник — третья война, понял, что комбат гибнет и никто ему не помог. Ночью прошел по тылам боевиков, дважды натыкался на засады, уходил, с третьей попытки вывел взвод на высоту. Без единой потери.

Минуты счастья. Обреченные люди на высоте решили, что начала поступать помощь, их не забыли, не бросили.

Доставаловцы сгорели в этом огне все. Сам майор погиб одним из последних.

Василий Васильевич Доставалов:

— Мне позвонила из Твери Сашина жена: «Саша погиб!..» Я упал.

Александр Николаевич Шевцов:

— Мой Володя тоже был в этом взводе. Он мне письмо написал, как объяснение в любви своему командиру. Замкомбата никогда не называл сына и других рядовых по фамилии. Только по имени или имени-отчеству. И здоровался только за руку. Дисциплина, порядок. Эти ребята за Доставаловым пошли бы в огонь и воду. Они и пошли.

Когда сын решил поехать в Чечню по контракту, я сказал: «Тебе 21 год, взрослый, решай сам». Тогда казалось, война к концу. Приходит: «Вечером едем». В спортивную сумку накидал мази, одеколон, утюг, крем сапожный для ботинок. Я говорю — ты в телевизор глянь, там грязища, танки буксуют. В резиновых сапогах ходить будете. А еще они с другом накупили конфет, пряников — полсумки. Сладкоежки. Дети, взрослые дети. «Ты же пулеметчик, куда ж пулемет пристроишь?» — «На шею повешу». Я его до ворот части довез, он соскочил и, не простившись, побежал в часть. Как в пионерский лагерь. Я окликнул, он вернулся, мы простились.

Здесь, в дивизии, вышла стенгазета, в ней рассказ, как блокпост попал в засаду, и мой Володя с пулеметом их выручил.

Когда принесли извещение: «Пал смертью героя…», у меня два дня волосы дыбом стояли, трясло, мурашки по коже. Всё не хотел верить, пока по телевидению титры не пошли…

Александр Николаевич ездит на могилу сына каждый день, отвозит конфеты.

Памятник

Два года назад Владимир Путин предложил создать памятник 6-й роте.

Установка памятника сопровождалась скандалами (об этом «Известия» рассказывали 3 августа 2002 г.). Победили военные. Несмотря на возражения администрации области, псковской мэрии, родственников погибших, поставили памятник возле КПП 104-го парашютно-десантного полка в Черехе: будет воспитывать бойцов. Сочли дело ведомственным. Возвели 20-метровую конструкцию в форме раскрытого парашюта. Высоко под куполом — 84 автографа погибших десантников, скопированные с их личных документов. «Кому мы цветы носить будем, парашюту, что ли?» — спрашивали родственники погибших.

На открытие ждали Путина, как-никак его распоряжение.

* * *
Василий Васильевич Доставалов живет теперь за рубежом. В Симферополе. На праздник ВДВ, на открытие памятника не пригласили, но это его мало волновало. Там, в Черехе, могила сына, это главное, раз-два в год он его навещает. А тут возникли финансовые проблемы.

— Неожиданно ко мне домой зашли крымские десантники, они тоже заканчивали когда-то Рязанское училище. Наверное, ваши «Известия» прочитали. «Вы — Доставалов Василий Васильевич?» Сели. Немножко выпили. Я рассказываю про открытие памятника. «Вы поедете?» — «Нет, ребята, не могу — с пустыми руками». Они говорят: «Это не ваши проблемы». И приносят мне билеты в оба конца. Просили передать Путину: «Русские десантники в Крыму готовы защищать Россию».

* * *
Весь год из головы не выходили шестеро бойцов, оставшиеся в живых. Тот последний, который оставался без единого патрона, когда боевики темной стеной пошли на него, поднял руки: «Сдаюсь». Его ударили прикладом по голове, потерял сознание. Очнулся от холода. Под телом убитого нашел автомат, обошел высоту, раненых не встретил. Он сам рассказал все, честно, как было. Скрыл бы, промолчал — никто бы никогда ничего не узнал.

Дома он попытался покончить с собой, мать вытащила из петли. Военная прокуратура проводила расследование, криминала, грубых нарушений не обнаружила. Парня, как и других, наградили орденом Мужества. И совершенно правильно. Но боль не утихла: «Почему я не погиб вместе со всеми? Я виноват, что не погиб». Парень не приехал на открытие памятника, оказался в психбольнице. И еще один не приехал: тоже в психбольнице.

И еще двое не прибыли. Христолюбов и Комаров. Я увидел их в телепередаче «Как это было». Сидели: руки на коленях, глаза в пол. Ведущий пытался выдавить из них, как проходил бой на вершине, страшно было или нет, о чем думали. Они тупо смотрели вниз, как зомбированные. Отвечали тихо: «Да. Нет». Ничего не вспомнили. Как выяснилось потом, и не могли вспомнить.

Они медленно поднимались на вершину в хвосте третьего взвода, который до сопки не дошел. Христолюбов и Комаров несли печку, пулемет. Когда началась стрельба, подскочил гранатометчик Изюмов, выхватил пулемет и рванул вверх. А эти двое исчезли, появились, когда все стихло.

Старший офицер Олег П.:

— Христолюбов и Комаров спускались вниз, прятались в расщелине, услышали стон: «Ребята, помогите!» Это звал старший лейтенант Воробьев, замкомандира разведроты. Оба струсили, смылись. После боя внизу, у подножия сопки, промямлили: «Там, на склоне, офицер остался, еще живой». Когда наши поднялись, Воробьев был уже мертв. Христолюбова и Комарова тоже наградили орденом Мужества. Начштаба полка Теплинский был против, и мы, все офицеры, против, но, видимо, в Москве решили иначе: вся рота — герои. Самое удивительное, Христолюбов и Комаров к этой роли быстро привыкли.

И еще двое из тех, кто выжил.

После гибели Доставалова в живых остался последний офицер, старший лейтенант Кожемякин. Он приказал Супонинскому и Поршневу ползти к обрыву и прыгать, сам взял в руки автомат, чтобы прикрыть. Выполняя приказ, оба прыгнули, высота обрыва — с пятиэтажный дом.

Рядового Александра Супонинского, единственного из уцелевших, наградили Золотой Звездой Героя. ВДВ помогли ему с квартирой в Татарстане. А вот с работой — не получалось: куда ни придет — не нужен. (Так рассказали в пресс-службе ВДВ.) Герою льготы полагаются, путевки, отпуск. Спрятал Звезду — взяли без проблем.

Я разыскал его телефон, позвонил, сказал, что хочу приехать, поговорить, помочь. «Не надо, — отказался он. — И Золотую Звезду я не прятал. Еду в Псков на открытие памятника, два дня буду проездом в Москве». Оставил номер мобильника, еще какой-то — для связи. Я звонил ему раз пятнадцать. Телефоны молчали. Он решительно избегал меня.

Я решил ехать в Псков на открытие памятника.

Открытие

На перроне меня встретил подполковник и потом не отходил. Человек честный, он предупредил: «С родителями погибших вам встречаться не рекомендовано. Офицеры проинструктированы, сами откажутся говорить».

В ожидании Путина все солдаты и офицеры месяц трудились на уборке воинской части, территория 104-го полка теперь — как английский парк.

Но Путин не прибыл. И Касьянов не приехал. Прибыли представитель президента РФ по Северо-Западному округу и вице-спикер Совета федерации. Глава администрации Псковской области, мэр Пскова. Из нынешних и бывших военачальников — Шпак, Подколзин и Шаманов. Соблюдали регламент, заведенный на случай приезда президента.

Говорили торжественно и казенно. Были и те, кто не очень понял, куда попал, вице-спикер СФ почтил память тех, кто погиб «в скоротечном» (!) бою.

От родителей и вдов никто не выступал. Полковник Воробьев, потерявший сына, подошел к микрофону, но его посчитали человеком от командования: «Он уже не наш». И правда, тоже был доклад.

Никто из выступавших ни одного из погибших не назвал по имени.

Василий Васильевич Доставалов попробовал прорваться к окруженной трибуне, но ему загородили дорогу. Подошел, расстроенный, ко мне, отдышался, жара была за 30 градусов, снял пиджак. «Сын на сопку пробился, а я к трибуне не смогу?..» Нет, не пробился. Могучие полковники стояли грудью, точнее, животами.

Я очень боялся, как бы у старика не случился третий инсульт.

— Вон он, вон Супонинский! — мой опекун-подполковник показал на очередь выступавших. Телепатия: Супонинский резко развернулся в нашу сторону.

После его короткого выступления я подошел и протянул обещанные прошлогодние «Известия» — там были хорошие слова и о нем.

— Я ни о чем говорить с вами не буду! — сощурился недобро, как будто приготовился к рукопашной.

— Да ведь я же о вас хочу рассказать. Подробнее.

— Все! Никаких рассказов, — отрезал зло и отошел.

Инструкция, конечно, была. Но дело совсем не в ней. Единственный Герой России из оставшихся в живых десантников как будто боялся разговора.

* * *
— За что же они на меня так? — На Доставалова было больно смотреть. — За что?!

— Они боялись, что вы будете говорить о сыне…

Евтюхина, Молодова и Воробьева навечно зачислили в списки воинской части. А фамилию Александра Доставалова вычеркнули. За то, что кинулся выручать товарищей. Замкомдива так и объяснил отцу: «Ваш сын покинул свою сопку, нарушил приказ». То есть — должен был сидеть и наблюдать, как гибнут товарищи.

Боялись: живое слово отца поломает пафосный сценарий.

* * *
Конечно, надо было бы дать слово и представителю общественного комитета «Памяти 6-й роты». Комитет не забывает никого из родственников погибших псковичей.

Геннадий Максимович Семенков, член комитета:

— Мы с депутатами областного собрания проехали 14 районов области, посетили все 22 захоронения, повидались с родителями, вдовами. Выяснили — кому ремонт, кому телефон, кому психологическая реабилитация… Некоторые местные администрации прятали от нас родителей десантников: неблагополучные — выпивают.

Работа комитета начиналась при полном сотрудничестве с командованием дивизии. Но потом члены комитета стали выяснять подробности боя — кто как погиб? Как могло все это случиться? Комдив генерал-майор Станислав Юрьевич Семенюта начал раздражаться: «Это не ваше дело, это военные вопросы».

— Перед открытием памятника провели три бессонные ночи, мотались в Питер, чтобы успеть ко 2 августа отпечатать плакаты с фотографиями десантников. На одном плакате все 84 человека. Это мы готовили для родственников.

Успели.

Но перед митингом Семенкова отыскал замкомдива по воспитательной работе: «Присутствие общественного комитета здесь нежелательно, это приказ комдива».

Семенков и контр-адмирал Алексей Григорьевич Красников с рулонами плакатов встали в сторонке от памятника, от трибуны. К ним подошел замкомандира 104-го полка: «Вы сюда не приглашались». Семенюта показал газету с объявлением: «Вот: всех горожан приглашают. Мы по просьбе родственников должны раздать плакаты героев». «Мне поручено следить за вашей группой — где и что». Торжества уже были в разгаре, когда к Семенкову и Красникову подошли солдаты с миноискателем: «Приказано проверить на наличие мин и фугасов». Они распотрошили рулоны с портретами героев, на виду у всех стали проверять миноискателем цветы вокруг: а вдруг эти, глубоко почтенного возраста люди, которых, кстати, организаторы торжеств прекрасно знали, выбросили взрывчатку?..

Позорное было зрелище — до полной потери офицерской чести.

После митинга все двинулись на территорию полка, там, на стадионе, десантники должны были демонстрировать боевое искусство. Там Семенков и Красников должны были вручить родственникам плакаты. К ним присоединился и Доставалов. Не спеша шли по парку. Доставалову стало плохо. «Я дальше не пойду», — сказал он и прислонился к дереву.

До стадиона оставалось метров 50, когда их догнал офицер: «Вам находиться здесь запрещено! Я провожу вас до выхода». Семенков с контр-адмиралом от конвоя отказались, развернулись и ушли.

После показательных выступлений десантников был торжественный обед.

Возле памятника горько плакала бабушка погибшего десантника Дениса Зенкевича. Мать скончалась после гибели Дениса — сердечный приступ. Бабуля плакала потому, что фотография внука на плакате получилась хуже всех — большое темное пятно закрывает почти все лицо, и потому, что росписи Дениса под куполом не видит — больно высоко.

Никто — ни офицер, ни солдат — не взял ее под руку.

Герои и орденоносцы

Из 84 погибших — 18 Героев, у остальных — ордена Мужества. Кто и как разделил их посмертно на Героев и орденоносцев? Все офицеры — Герои, в том числе и неопытный командир роты, который подставился первым, получил снайперскую пулю в лоб и не успел сделать ни одного выстрела.

Из тех, кто пришел с Доставаловым на выручку, Герои трое — сам Александр Доставалов, это понятно, командир взвода лейтенант Олег Ермаков и сержант Дмитрий Григорьев. Оставшиеся 13 человек — рядовые, ни один не Герой, хотя они пошли на гибель добровольно!

Все же мне удалось поговорить и с офицерами, и с родителями. Это было на другой день, 3 августа.

Офицер (не только имени, но и звания не назову):

— Всех офицеров предупредили — интервью никому не давать… Рядовых наградили Золотой Звездой исходя из послужного списка: кто как показал себя в процессе службы — исполнительность, дисциплина.

— Но героизм часто проявляют люди непокладистые, неординарные.

— Я говорю, как было. Теперь о том, почему Супонинский от вас бегал. Что он был одним из последних защитников на сопке и его с Поршневым отпустил Кожемякин — ложь. Что они прыгали с обрыва высотой с пятиэтажный дом — ложь. Покажите мне этот обрыв. Я эту сопку излазил вдоль и поперек. 1 марта по свежим следам поднимался, 2-го, 3-го и 4-го, когда всех погибших уносили с высоты. Поле боя о многом говорит.

Кожемякин, командир разведвзвода, — хороший рукопашник и, видно, здорово сопротивлялся. У него лицо было полностью разбито прикладами, а рядом валялись несколько зарезанных боевиков. Его, наверное, как последнего офицера, хотели взять живым.

Утром 1 марта, когда все стихло, я встретил у подножия сопки Супонинского и Поршнева. Супонинский что-то лихорадочно говорил, как они отходили, а Поршнев молчал, потупив глаза. Супонинский тогда еще не успел придумать свою легенду. И как это — отступали вместе, а Героем стал один? У Супонинского голень была сильно рассечена осколком, с такой раной он бы с высоты не спустился.

Не были они на высоте. Спрятались, переждали и вышли.

Вскоре у подножия появились и Христолюбов с Комаровым. Да, они тяжелораненого Воробьева бросили, это верно. У обоих стволы чистые и полный комплект патронов. Не сделали ни выстрела.

Последним вышел Тимошенко, связной комбата.

Супонинскому у нас один офицер прямо сказал: «Сними звездочку»… Их всех шестерых не надо было награждать.

…С матерями погибших я встретился в редакции газеты «Новости Пскова». Пахомова Людмила Петровна, у нее погиб сын Роман, 18 лет. Кобзева Раиса Васильевна, ее сыну Саше тоже было 18.

Людмила Пахомова:

— Только наши сыновья под командой Доставалова и ротного Ермакова кинулись выручать 6-ю роту. Больше никто. 2 августа 2000 года, по свежим следам, я показала фотографию сына Супонинскому: «Саш, ты не видел моего Рому?». Он говорит: «Нет, меня в начале боя ранило и меня вынесли». В начале боя!

Мужу начальник дал машину, и мы поехали в Ростов за сыном. Живем в Липецкой области, город Грязи. Гробов было много, все запаяны. Я сказала: мне цинк не нужен, вы сына заморозьте, мне недалеко везти. Они долго отказывались, а потом говорят: «За заморозку надо платить». Десантник из Тульской дивизии Саша Тонких, он приехал Рому сопровождать, сказал: «Вы не волнуйтесь, я сам все заплачу».

— А вам надо было убедиться, что это он?

— Что это он. И если б он остался в цинковом гробу, его бы не зашили и не помыли. Они ему глаз зашили и бедро, а руки я сама дома домывала. Саша Тонких дома и венки покупал, и все делал. И деньги мне на сопровождение отдал — 5000. Мы же не по железной дороге, а на машине. И сказал своим: «Деньги за бензин матери отдайте». Ох, какой парень хороший.

Раиса Кобзева:

— И у меня гроб открытый. А сопровождал Саша Смолин, тоже десантник, но из Наро-Фоминской дивизии. Он тоже пошел за заморозку платить, выходит: «Тетя Рая, ничего не надо, парень сказал: «Я со своих не беру»… У сына лицо изуродовано, рук нет — одной до кисти, другой — до локтя, ног нет — раздроблены. Одно тело, и то живот разорван.

Это, видимо, снаряд.

Людмила Пахомова:

— Нас, родителей, 2 августа с утра, до торжеств, собрали в актовом зале Дома офицеров, чтобы мы сказали, кому какая помощь нужна. Объявили: «С родителями Героев — отдельный разговор, остальные — отсядьте в сторону. Видимо, для них — другие средства, пособия. Мы, доставаловские, и другие из 6-й роты вышли в коридор…

А наши дети все равно герои, хоть и не Герои.

* * *
Это была наградная акция, в которой не должно было быть места ни одному растерявшемуся или трусу и среди оставшихся в живых тоже должен быть Герой.

Пусть. Не мне, штатскому, судить. В конце концов десантник Супонинский был там, где я никогда не был, и видел то, чего не увижу я. Важнее другое — чтобы не было ни одного обиженного.

* * *
Всю правду мы не узнаем никогда. Но офицеры полка обещали рассказать многое из того, что знают, когда уйдут в отставку. Не поздно ли? Уходят из жизни очевидцы и участники. За месяц до открытия памятника скончался от сердечного приступа бывший командир полка Мелентьев — единственный, кого наказали.

Я отправился на кладбище вместе с Доставаловым и Шевцовым. Перед этим Василий Васильевич по моей просьбе прочитал свое несостоявшееся выступление: «Уважаемые псковичи, дорогие родители… Этот памятник — каждому из наших сыновей в отдельности… Этот памятник — продолжение жизни наших сыновей… Они погибли, но вышли победителями… В жизни все проходит и уходит. Уйдем и мы, останется на земле только то, что мы смогли, успели сделать для людей. Мы с вами родили, воспитали детей и подарили их России…»

Хорошее было бы выступление, а главное — от первого лица.

О сыне — ни слова.

На кладбище Александр Николаевич Шевцов держался спокойно. Как всегда, привез на могилу конфеты.

А Доставалов встал на колени, плакал.

Они похоронены рядом — сладкоежка и Суворик.

Псков — Москва

2002 г.

По следам погибшей роты

16 ноября 2002 года в «Известиях» был опубликован мой очерк «Суворик» о том, как 6-я рота 104-го псковского парашютно-десантного полка билась с двухтысячной бандой Хаттаба. Рота почти вся погибла, но не отступила. В редакцию пришли возмущенные генеральный директор фонда «ВДВ — боевое братство» А. А. Макеев и генеральный директор национальной премии «Воины духа» И.Б. Исаков. Суть претензий: автор ставит под сомнение героизм и мужество десантников, оскорбил память павших.

Трагические события в Аргуне «Известия» освещали дважды. Еще 2 августа 2001 года в большой печальной статье «Ваш сын и брат» были сказаны все высокие слова, отдана дань подвигу 6-й роты: «И полк, и дивизию прославила 6-я рота, принявшая неравный бой», «На высоте 776 они проявили героизм», «Отдельно — о подвиге майора Александра Доставалова» и т.д., и т.п.

И в недавнем «Суворике» все воздано: «Беспримерный бой», «Рота сражалась, удерживая высоту 20 часов», «Они погибли, но вышли победителями».

В первой публикации «Известия» представили читателям на двух развернутых полосах фотографии в траурных рамках всех восьмидесяти четырех погибших ребят: фамилия, имя, отчество, звание, должность, год и месяц рождения, место захоронения. Кажется, ни одна газета России не отдала такую дань их памяти.

— Где, — спрашиваю собеседников, — сомнение в героизме и мужестве?

Александр Макеев:

— В «Суворике» брошена тень на Героя России Александра Супонинского. В Пскове вас ввели в заблуждение, а с ним самим вы даже не встретились.

Это правда — не встретился. В результате тень задела и Супонинского, и другого десантника — Андрея Поршнева.

Виноват.

Оправдываться не буду, но прояснить ситуацию обязан.

Невстречи

В первой, давней публикации, когда все обстоятельства боя, в том числе и судьбы десантников, были особенно засекречены, я написал о Герое России Александре Супонинском со слов Владимира Воробьева, когда-то командовавшего именно этим 104-м полком, воспитавшим 6-ю роту. Последний оставшийся в живых офицер, старший лейтенант Кожемякин приказал Супонинскому и Поршневу уходить, прыгать с обрыва, сам с автоматом прикрыл их. «Сверху, с высоты обрыва, около пятидесяти боевиков вели по ним получасовую стрельбу из автоматов. Выждав, оба, раненные, сначала ползком, потом на четвереньках, потом в полный рост стали уходить». Ребята чудом остались живы.

Меня заинтересовала не «Золотая Звезда» Супонинского, а то, в каком он оказался положении. На работу никуда не брали. Как узнают, что Герой России, — не нужен. Для Героя ведь полагаются льготы — путевки, отпуск, прочее. В очередной анкете звезду не указал, скрыл, словно судимость, — взяли без проблем.

«Золотая Звезда» Героя России оказалась клеймом. Раньше так отмахивались от тех, кто возвращался из тюрем и лагерей. Сегодня опытных лагерных воров или убийц расхватывают сразу — столько криминальных структур. Нынче самая безопасная профессия — вор, самая ценная — киллер.

Я хотел рассмотреть вблизи этот перевернутый мир, может быть, помочь Супонинскому, не без труда разыскал город, телефон, позвонил, сказал, что хочу приехать. «Не надо, — решительно отказался он. — Я еду в Псков на открытие памятника 6-й роте, два дня буду в Москве, там можем увидеться».

Итак, не встретились. Но обменялись телефонами.

Накануне открытия памятника я раз 15 звонил ему по мобильному и еще какому-то названному им телефону для связи. Оба молчали. И мой телефон молчал.

Опять не встретились.

Меня избегают? Я погнался за Героем России в Псков. Там после его короткой речи на митинге подошел к нему, протянул первую публикацию, где говорилось о его, Супонинского, мужестве.

— Я ни о чем с вами говорить не буду, — ответил он зло, как врагу.

— Да ведь я о вас же хочу рассказать! Подробнее…

— Все! — оборвал еще злее. — Никаких рассказов, — отрезал и развернулся.

Такие дела.

Праздник на коротком поводке

Круг замкнулся еще рано утром 1 марта 2000 года, когда погибла 6-я рота псковских десантников. Командующий 76-й дивизией генерал-майор Станислав Юрьевич Семенюта приказал офицерам молчать о трагедии. Но в субботу, 4 марта, газета «Новости Пскова» первой в России сообщила ошеломляющую правду. Это сделал Олег Константинов. После публикации комдив запретил журналисту появляться на территории полка. Потом он запретил появляться там и другим псковским журналистам. Затем военные пытались закрыть общественный комитет «Памяти 6-й роты»: члены комитета по просьбе вдов и родителей стали выяснять подробности боя — кто как погиб, как вообще все это могло случиться?

2 августа, в день открытия памятника 6-й роте, когда гулял весь Псков, с территории полка выдворили пожилых руководителей общественного комитета.

Я праздновал на привязи. Неотступно сопровождавший меня подполковник честно предупредил: с офицерами полка встречаться не разрешено.

Прессинг был жесткий. Но я не мог возвращаться в редакцию глухонемым.

На второй день, 3 августа, охрана с меня была снята. Два подполковника с оглядкой поговорили со мной. Один из них по свежим следам боя — и 1, и 2, и 3, и 4 марта поднимался на сопку, докладывал командиру полка об убитых и раненых, офицерах и рядовых. Подполковник у подножия сопки встретил Супонинского и Поршнева, которым приказал уходить с вершины последний оставшийся в живых офицер Кожемякин. Подполковник выразил большое сомнение, что оба были на высоте среди последних защитников. «Были бы — не спаслись… Супонинский от вас не зря прячется…»

Других офицеров-собеседников у меня не было — попрятались. Мнения этих людей я озвучил — именно в прямой речи, от их лица, а от себя (по поводу Герой — не Герой) написал: «Не мне, штатскому, судить. В конце концов десантник Супонинский был там, где я никогда не был, и видел то, чего не увижу я. Важнее другое — чтобы не было ни одного обиженного».

Запоздалая встреча

— А вот обиженные-то в результате оказались — Супонинский и Поршнев, — сказали генеральные директора. — Пусть это было чужое, не ваше мнение, неважно, но заронилось сомнение в героизме ребят. Мы пригласим их в Москву, встретитесь, и вам все станет ясно.

Как оказалось, Супонинского от меня действительно скрывали. «Мало ли кто звонит. Вон вдове комбата бандиты до сих пор угрожают». — «Но я представился и телефон домашний оставил». — «А мы и журналистам не верим». — «Ну и сказали бы с самого начала «нет». Между прочим, журналисты — не телеграфные столбы, они разные».

Телефон, оставленный для связи в Москве, принадлежал генеральному директору национальной премии «Воины духа» И.Б. Исакову. Вместе с фондом «ВДВ — боевое братство» они опекают десантников, занимаются психологической реабилитацией, помогают устроиться на работу, возвращают к нормальной жизни.

Игорь Борисович Исаков:

— Когда кто-то хочет связаться с десантником, выходят на связь со мной, я знакомлюсь с журналистом, только потом решаем: давать добро или нет. Почему вам не удалось до меня дозвониться… не знаю.

В редакции состоялась новая встреча.

Андрей Поршнев:

— Нас, последних, оставалось пятеро — комбат Евтюхин, замкомбата Доставалов и старший лейтенант Кожемякин. Офицеры. Ну и мы с Сашей. Евтюхин и Доставалов погибли, а у Кожемякина обе ноги были перебиты, и он нам руками подбрасывал патроны. Боевики подошли к нам вплотную, оставалось метра три, и Кожемякин нам приказал: уходите, прыгайте вниз.

Александр Супонинский:

— Вы, конечно, имена подполковников не назовете? Почему они так сказали? Я еще понимаю, скажем, чувства некоторых матерей: мой-то погиб, а ты вот вернулся… Не знаю. Может быть, у них близкие, друзья погибли?..

Сейчас это неважно. А важно, что один — Герой России, а другой заслужил орден Мужества.

За случившееся извините.

Но если так тщательно будете засекречиваться и прятаться от журналистов, никто и никогда может не узнать не только о подвигах, но и о гибели.

Частности

Собеседников задели за живое частности. И Александр Макеев, и Игорь Исаков — сами бывшие десантники, привыкли понимать массовый подвиг как мужество и героизм «всех без исключения». Но оба знают, что юноша на вершине сопки, оставшись один, без патронов, растерялся и получил удар прикладом по голове.

Я не «опорочил» этого десантника, ибо по-прежнему считаю: он поступил правильно, сумев сохранить жизнь. Тем более в условиях, когда высокие генералы продали чеченцам дорогу для отхода, а 6-ю роту с этим мальчиком подставили для правдоподобности, чтобы замести денежные следы. Так говорят все псковичи, и не только они.

Собеседники мои таких фактов знать не могут, хотя подтверждают: бандиты и 6-й роте предлагали деньги, но десантники ответили виртуозным матом. И еще подтвердили: боевики отступали по ночам, давали знак фонариками, и наши, не имея приказа стрелять, пропускали их.

Нет, никак не мог я «оскорбить» брошенных на произвол судьбы десантников, пытавшихся спастись. Я как раз был за то, чтобы они отступили и спасли свои молодые жизни: «Если бы им дали приказ отступить… Россия стала бы сильнее. Десятки их драгоценных жизней важнее, чем сотни (если точно — 600. — Э.П.) убитых ими бандитов, которых надо было доставать и давить иначе» («Ваш сын и брат»).

Кстати, командир полка Сергей Мелентьев шесть раз обращался к командованию с просьбой разрешить отступить, не губить ребят.

— Ни у кого из командования не было сомнений в отношении высоких наград всем, — говорят собеседники.

Неправда. Начштаба полка Теплинский и другие офицеры были против награждения двоих десантников, бросивших умирающего разведчика на склоне сопки. Но все решала Москва, оба получили ордена Мужества. Повторю вновь: это была наградная акция, политическая акция, в которой не должно было быть места ни одному недостойному — без «исключений».

* * *
В жизни редко бывает, чтобы один был во всем прав, а другой во всем виноват, и спор наш по большому счету не имеет смысла. Я прав формально, они правы, видимо, по существу.

В 18—19 лет оказаться в такой мясорубке! Я убежден: повторись ситуация — и они повели бы себя иначе. В первые месяцы Великой Отечественной войны растерявшихся рядовых и офицеров были десятки тысяч, потом многие из них становились героями, офицеры заканчивали войну генералами.

Игорь Исаков:

— Тот, с вершины, до сих пор не в себе, казнится: «Почему я не погиб тогда вместе со всеми». Еще один, из тех, что оставили командира, после госпиталя не домой поехал, а вернулся в Чечню, долги возвращать. Воевал отменно, пока не ранили, пока не искупил вину кровью.

В жизни ничего или почти ничего не бывает без исключения, как в простых правилах правописания исключения лишь подтверждают правила. Эти трое лишь подчеркнули беспримерную массовую жертвенность и героизм.

Обратная связь

Страшнее всего то, что мы привыкаем к этой войне

Здравствуйте, уважаемый Эдвин Поляновский!

Не знаю, смогу ли выразить свои чувства, которые нахлынули на меня после прочтения вашей статьи «Суворик».

У каждого поколения своя война и свои герои. Нам досталась чеченская.

Я мало понимаю ее тактику и стратегию, но знаю, что герои остаются героями на все времена.

В мирной жизни мы редко сталкиваемся с подвигом, а из СМИ чаще узнаем только скупые безымянные сводки о потерях. И страшнее всего то, что мы начинаем ко всему этому привыкать.

Чеченская война уже докатилась до каждого дома, до каждой семьи и стала личной трагедией для каждого.

Да, после вашей статьи становится грустно. И страшно за армию, за страну, за народ. Но теплеет на душе, когда понимаешь, что ты еще кому-то нужен, кроме своих близких…

Спасибо вам за это!

Мария ЯКОВЛЕВА, 17 лет,

студентка Института специальной педагогики

и психологии имени Р. Валленберга,

Санкт-Петербург

Вновь и вновь всматриваюсь в лица погибших

Не могу не откликнуться на очерк Эдвина Поляновского «Суворик» (16.11.2002), который продолжает тему, поднятую журналистом год назад («Ваш сын и брат», 02.08.2001).

Спасибо, дорогие «Известия», что публикуете материалы на столь острую кровоточащую тему!

Настойчиво, упорно, талантливо возвращаясь к чеченской войне, рассказывая о героизме российских солдат на своих страницах, вы выполняете задачу огромной важности! Поддерживаете тех, кто своей кровью и жизнью вынужден расплачиваться за корыстолюбие, предательство, некомпетентность высоких военных чинов. Разоблачаете ложь, стараетесь пробудить от нравственной спячки обывателя. «Известия» — одна из немногих газет, которые словом своих талантливых журналистов воспитывают ГРАЖДАНИНА.

Очерки «Ваш сын и брат» и «Суворик» невозможно читать без слез и гнева. Я вновь и вновь всматриваюсь в лица 84 погибших десантников, портреты которых — всех! — год назад опубликовали «Известия» (единственный известный мне случай в наших средствах массовой информации!).

Вновь и вновь перечитываю «Суворика».

И плачу вместе с бабушкой Дениса Зенковича, с Василием Васильевичем Доставаловым, с Людмилой Петровной Пахомовой — со всеми, чьи дети погибли и погибают каждый день в горах и долинах Чечни.

Есть еще одна мысль, она не дает покоя: безнравственное отношение высокого военного руководства к людям старшего поколения и, в первую очередь, к осиротевшим родителям десантников. Родителям, воспитавшим таких сыновей, таких солдат!

Василия Васильевича Доставалова не пустили к трибуне на митинге, посвященном памяти павших. Даже членов общественного комитета Памяти 6-й роты подвергли унизительному обыску! А чего стоит запрещение офицерам говорить с журналистом! Вот тебе и свобода печати, и закон о СМИ на практике.

Но опытный, бескомпромиссно честный журналист Эд. Поляновский сумел-таки получить необходимую информацию и страстно, взволнованно рассказать правду о героической, трагической гибели десантников в неравном бою — гибели, которой могло и не быть. Очерк «Суворик» переворачивает душу.

Но интересно все-таки, каким окажется итог. Откликнется ли на публикацию хоть кто-нибудь из высоких военных чинов? Хотелось бы из первых уст узнать, что для них означает понятие «офицерская честь»? Будут ли вычислены и привлечены к суду продавшие коридор боевикам? Займется ли делом о гибели десантников Генеральная прокуратура?

После гибели «Курска» фактически все руководство Северного флота было отправлено в отставку. А ведь на высоте 776 произошла не меньшая трагедия, чем в Баренцевом море. Да и высота эта, к сожалению, не единственная.

Когда я задаю эти вопросы и хочу получить на них ответ, мною движет не чувство мести. Просто очень хочется, чтобы подобное не повторялось и публикации о чеченской войне (и не только о ней) приводили к конкретному, ощутимому результату.

Еще раз спасибо за «Суворика».

Эмилия КОВАЛЕНКО,

член Клуба «Известий»,

Санкт-Петербург

Спасибо вам за то, что стояли на огненной черте

Три раза в течение одного дня читала я, мать единственного сына, ваши статьи «Ваш сын и брат» и «Суворик», посвященные героической шестой роте. Мешали слезы, сжимающееся сердце и ком в горле.

Уважаемый Эдвин Поляновский (хочется написать — дорогой!), спасибо вам за ваше большое человеческое сердце!

Наталия ФАТИНА,

Санкт-Петербург

2003 г.


О войне

Заявляю, я живой

У них в нынешнем году был юбилей: 60 лет назад оба родились второй раз. Тогда, в январе 1942-го, ему было девятнадцать, ей — один год.

Десантник Виктор Григорьевич Дунайцев высаживался на ночном холодном побережье Евпатории, занятом немцами. Задача десанта была — занять побережье до скорого прихода основных сил.

— Мы, как черноморы, из воды вышли.

Батальон морской пехоты захватил не только побережье, но и город. Они удерживали Евпаторию три дня. Оставшись без патронов, бились врукопашную. Но помощь так и не пришла.

Из 740 человек погибло около 700.

Тяжело раненного в голову, окровавленного пулеметчика Дунайцева перехватили врачи городского госпиталя, перебинтовали, велели ложиться в кровать, но в городе шло сражение, и Дунайцев, без оружия, без патронов побрел на выручку. Ушел и тем спас себе жизнь. Немцы заняли госпиталь и расстреляли всех раненых. Просто случай.

Чтобы устрашить, запугать город, чтобы отомстить, фашисты расстреляли 12 640 мирных жителей, включая стариков и грудных детей. Это треть довоенного населения Евпатории.

У Нины Степановны расстреляли всю семью — маму, деда с бабулей, мамину сестру, невестку, внуков, всего — 14 человек.

— Меня успели спрятать соседи. Степановы. Я у них и выросла.

Тоже случай.

Судьба свела этих двоих. Они вместе больше сорока лет.

Живут под Симферополем. В разгар торжеств в честь 60-летия десанта я позвонил Виктору Григорьевичу из Евпатории.

— Как себя чувствуете?

— Если б хорошо, я б сейчас с вами был.

Разрешил навестить.

Когда им предложили сфотографироваться — заволновались ужасно. Она поменяла мужу рубашку, как к празднику. Переодевалась сама, красила губы, прихорашивалась перед зеркалом.

— Мне как, в очках или нет? — спрашивал он, примеряясь и так, и эдак. У меня одного глаза-то нет, а второй — если видит, то два процента… А куда посадите? Куда удобно, так и скажите, потому что я вас не вижу. А занавеску занавесить — окно?

Хатка маленькая, как подсобка, и куда ни сядь, все фон мешает. То картонная коробка сзади, то занавешенный наглухо телевизор.

Виктор Григорьевич старается улыбнуться и голову приподнять. Но голова не слушается, клонится вниз, и лицо не получается веселым. Отвлекаем его, развлекаем — не получается. Фотокорреспондент «Евпаторийской здравницы» Валентина Лавренко долго щелкала фотоаппаратом, пока наконец он улыбнулся.

На снимке он не грустит, это у него улыбка такая.

А мы и не волновались перед высадкой. Мы же к своей земле шли, к нашей.

А. ЕГОРОВ,

бывший сержант морской пехоты

Пролог

В начале декабря 1941 года был высажен короткий десант в Евпаторию. Ночью к берегу проскочили два катера-охотника. Моряки захватили документы из полицейского и жандармского управлений, освободили из плена более ста человек. Скрылись под утро, прихватив с собой двенадцать «языков». Еще сожгли пристань — это зря.

Операцией руководили два друга — командир отряда капитан В. Топчиев и батальонный комиссар У. Латышев.

Высадка

Спустя месяц в Евпаторию двинулся новый десант — 740 человек. Главная ударная сила — батальон морской пехоты: 553 пехотинца под командованием капитан-лейтенанта Г. Бузинова. Кроме того, в составе десанта было 60 разведчиков штаба флота во главе со знакомым нам капитаном В. Топчиевым. Задача — занять побережье, продержаться несколько часов до прихода главных сил. Затем захватить город — «овладеть исходным плацдармом для наступления на Симферополь».

В успехе не сомневался никто. С десантниками шел бывший председатель горисполкома Я. Цыпкин — чтобы снова возглавить Советскую власть. Возвращались в родной город недавний начальник горотдела НКВД С. Иванов, начальник милиции П. Березкин.

В ночь на 5 января тральщик «Взрыватель», семь катеров-охотников и морской буксир «СП-14» вышли из осажденного Севастополя. Только в море десантникам сказали, куда идут и с какой целью. «Нам сказали, что в Евпатории немец нас не ждет, так что высадка будет спокойная» (X. Ровенский, сапер).

Было около трех ночи. Немцы открыли по кораблям прицельный артиллерийский и минометный огонь. Аукнулась сожженная недавно Центральная пристань. Моряки высаживались в ледяную воду. Во время высадки было убито и ранено больше полусотни человек. Убили командира высадки Н. Буслаева. Только сошел с капитанского мостика на палубу — и возле него разорвался снаряд.

Праздник

Несмотря на потери, вначале все шло по плану.

Взвод Г. Пронина, покинув Товарную пристань, перебил немецкий патруль и двинулся к немецкой комендатуре.

Рота лейтенанта Шустова, высадившаяся на Хлебной пристани, продвинулась в глубь старого города, в районе мясокомбината моряки освободили из лагеря около 300 советских военнопленных.

Оперативно-чекистская группа Литовчука громила гестапо. А. Лаврухин: «Среди немцев поднялась паника, они выскакивали из окон в нательном белье, их тут же настигали наши пули».

В гостинице расположился штаб батальона. Уже увидели в городе и, конечно, сразу узнали двухметрового гиганта, председателя горисполкома Цыпкина. И он узнавал людей, кричал женщинам:

— Девочки, мы вам свежие газеты привезли!

Это был праздник! «Женщины и дети повисли на бойцах, целуя всех. С трудом высвободились из объятий» (Н. Шевченко).

Рота лейтенанта Шевченко должна была захватить порт. «Из-за каменного забора немцы вели сильный огонь. Мы атаковали. Меня ранило в ногу. Подавив немцев, пошли дальше. По дороге встретили группу конников, которых атаковали с ходу. Около насыпи наткнулись на артиллерийскую батарею, захватили ее. Матросы развернули пушки и стали стрелять по фашистам. Меня ранило еще раз — уже в правое плечо, рука повисла. Потеряв много крови после первого ранения (в сапоге чавкала кровь) и получив второе, я двигался с трудом».

К десяти утра они освободили Евпаторию. Хотя к этому времени немцы, получив подмогу, уже имели более чем пятикратный перевес в живой силе и подавляющее превосходство в технике.

То есть моряки дрались один против пятерых.

Больница

А. Корниенко, пехотинец: «Мы ворвались в госпиталь, заняли все три этажа, ножами, штыками и прикладами уничтожали немцев, выбрасывали их через окна на улицу…»

Хирургическое отделение заполнили наши раненые. Попал сюда и тяжело раненный в голову пулеметчик Виктор Дунайцев.

— Я хотел остаться, но там один матросик так стонал!.. У него живот был разворочен. У двоих челюсти снесены. Я ушел. Немцы уже подходили к больнице, и медсестра на выходе спрашивает: «Что же теперь делать-то?». Я успокоил: «К больнице врага не пустим». Но нас уже никого не осталось…

Рано утром 7 января фашисты ворвались в больницу. В палате лежало 18 моряков. За раненых попытался вступиться главврач Балахчи, но его вывели из палаты вместе с хирургом Глицосом и санитаром.

— Вы нас били? — спросил через переводчика немецкий офицер. — Теперь мы вас будем убивать.

Моряки молчали. Только один спросил:

— А кровью нашей не захлебнешься?

Автоматные очереди слушал тяжелораненый моряк Михаил Курносов. Его, самого молодого, 19-летнего, успели спрятать в бельевой.

Когда медсестры Щенникова, Брезгане и санитарка Дронова вошли в палату, увидели мертвых моряков с открытыми глазами. Лица убитых были обращены на середину палаты, никто не принял пулю в затылок или в висок.

Трупы врачей Балахчи, Глицоса и санитара (его фамилия осталась неизвестна) лежали у ворот.

Миша Курносов жил еще целые сутки. 8 января немцы обнаружили в бельевой и его.

Гибель

Враг, опомнившись, подтягивает силы. Вот уже остановлена рота Шевченко, отошли чекисты Литовчука. А. Лаврухин: «Мы, понеся большие потери, отошли и заняли оборону, чтобы удержать плацдарм до высадки следующего, основного десанта».

Где он, основной десант?

В бой с моряками вступили 22-й разведывательный и 70-й саперный батальоны, несколько артиллерийских батарей. С соседнего аэродрома Саки поднялись в воздух 20 немецких юнкерсов. Из Балаклавы примчался на автомашинах 105-й гитлеровский пехотный полк. Десантников стали отрезать от моря и брать в кольцо.

Теперь задача была — пробиваться обратно, к морю. А. Лаврухин: «При отходе раненые, чтобы не попасть к немцам, сами подрывали себя гранатами».

Яростно отбиваясь, моряки пытались удержать Пассажирскую и Товарную пристани, чтобы мог высадиться второй десант.

Н. Шевченко, у которого в сапоге «чавкала кровь» и было перебито плечо: «По дороге к причалу я наткнулся на трех фашистов, у меня оставалось только два патрона. Мне удалось подстрелить двоих, третий — офицер вытащил пистолет, но я, перехватив наган в левую, здоровую руку, ударил офицера рукояткой в лицо. Немец тоже рассек мне бровь». Обессилевший Шевченко продвигался к головному кораблю — тральщику «Взрыватель», на котором собирались все раненые. На причале встретил друга, старшего помощника капитана буксира «СП-14» Анатолия Иванчука. Тот взял Шевченко с собой. Вдвоем они, не зная фарватеров, через минные поля, в сильный шторм, повели буксир в Севастополь, в Стрелецкую бухту.

А головной корабль, флагман «Взрыватель», погиб. На нем фашисты сосредоточили главный огонь. Тральщик, до отказа заполненный ранеными, выбросило на мель. В живых оставалось меньше трети экипажа. Несколько раз немцы предлагали сдаться, моряки отвечали автоматными очередями. Капитан-лейтенант Трясцын приказал взорвать тральщик, но погибнуть всем вместе не удалось: не оказалось боеприпасов.

Трясцын был тяжело ранен в ноги. Он вызвал боцмана, одессита Льва Этингофа, приказал принести ему противотанковую гранату. Этингоф принес и встал рядом с командиром. Трясцын бросил гранату к ногам, от обоих ничего не осталось. В кубрике застрелился радист. Фельдшер схватил пистолет и бросился на берег, на немцев.

Краснофлотцу Ивану Клименко, который до войны участвовал в марафонских заплывах, вложили за пояс в цилиндр записку о судьбе тральщика, и он кинулся в ледяную воду — к Севастополю, вплавь.

Видя, что жизнь на корабле замерла, фашисты решили, что все погибли. Им удалось даже взобраться на тральщик, но моряки (их оставались единицы) в рукопашной перебили врагов. И тогда танки стали в упор добивать корабль. Когда трюмы были полны крови, когда кончились все патроны, пятеро последних моряков экипажа кинулись в море.

* * *
Три дня они удерживали Евпаторию, три дня!..

Эпилог

А что же помощь, которую они так ждали?

Если бы она пришла хотя бы к концу дня 5 января… Но эсминец, тральщик и четыре катера подошли только в ночь на 6 января. Уже был семибалльный шторм, он не позволил десантникам высадиться. 6 января в 20 часов те же корабли снова двинулись к берегам Евпатории, их вел за собой мощный лидер «Ташкент». И снова буря не позволила высадиться. Моряки с кораблей видели на берегу пламя: это горела гостиница «Крым» — недолгий штаб батальона.

И те последние, кто еще оставался жив, — моряки группы Литовчука тоже видели своих беспомощных спасателей.

Город был усеян телами моряков, три дня трупы никто не убирал: фашисты запретили под угрозой расстрела.

Чтобы выяснить судьбу десанта, командование Севастопольского оборонительного района отправило в Евпаторию разведывательную группу — 13 человек под командованием батальонного комиссара Латышева. Это он со своим другом Топчиевым месяц назад совершил дерзкий налет на Евпаторию. Теперь Ульян Андреевич отправился искать следы друга.

8 января подводная лодка «М-33» высадила их в районе маяка. На следующий день Латышев сообщил: десант полностью уничтожен. Разведчики приготовились в обратный путь. Но… снова разыгрался шторм. Подводная лодка и сторожевой катер не смогли снять группу. Шесть суток горстка моряков обороняла последние метры свободной земли — Евпаторийский маяк. 14 января Латышев передал последнее донесение: «Мы подрываемся на собственных гранатах, прощайте…».

«За помощь десанту» немцы расстреляли более шести тысяч мирных жителей — в первые же дни. А всего было расстреляно 12 640 стариков, женщин, детей. Почти треть довоенного населения Евпатории.

Чудо

Сколько их тогда осталось в живых, так никто и не знает. Единицы. Каждого спасло чудо.

Разве не чудо, что тяжело раненный Дунайцев не остался в больнице и не был расстрелян прямо в кровати. Разве не чудо, что Шевченко, дважды раненный, ковылял к тральщику «Взрыватель», который был потом расстрелян танками с берега, а его перехватил по дороге товарищ и отвел на буксир. Разве не чудо, что бывший морской пехотинец Николай Панасенко в бессознательном состоянии был схвачен румынами в плен, прошел шесть фашистских концлагерей и лазаретов, его выводили на расстрел, и он остался жив.

И даже из группы Латышева — из 13 человек, высадившихся с заданием узнать судьбу десанта, — один спасся — Василюк, он кинулся в море.

Остался жив Иван Клименко, который с гибнущего «Взрывателя» отправился вплавь в Севастополь. В январской лютой воде он проплыл 42 мили, он был практически без сознания, когда на траверсе чуть северо-западнее Николаевки его подобрал сторожевой катер.

Какими они возвращались…

Об Иване Клименко рассказывал бывший чекист Галкин:

— Он очень больной был. Так с виду вроде ничего, а как заговоришь о десанте, его начинает трясти… Я почти ничего не узнал от него. Он умер.

В октябре 1945 года в Белграде бывший участник десанта С. в одном из кинотеатров смотрел документальный фильм об обороне Севастополя. Что с ним произошло, он не помнит, ему потом рассказали: когда появились фашисты, он выхватил из кобуры пистолет и разрядил в экран всю обойму. Потом С. год лежал в психиатрической клинике. Вышел, снова лечился — до последних дней.

Легенда? Может быть.

После десанта

Группа десантников — 60 человек — целые сутки скрывалась на улице Русской, в доме № 4. У Прасковьи Перекрестенко — шестилетний сын и старики-родители, у Марии Глушко — девятилетняя дочь. Но молодые хозяйки двух квартир провели гостей в комнаты, на чердак, в сарай. Сестра Прасковьи Мария Люткевич принесла марлю, стала перевязывать раненых. Ровенского ранило в левый глаз, и женщины ножницами извлекли осколок.

Утром немцы пришли и на Русскую. Женщины растерялись, но потом выскочили, успели нарисовать на воротах крест и написать: «Холера!».

С наступлением новой ночи десантники разбились на мелкие группы и ушли. Пункт назначения — Севастополь, курс — по усмотрению.

В пути погибли все группы, кроме одной. Литовчук, Лаврухин, Задвернюк и Ведерников сумели пройти 300 километров по территории, занятой врагом.

Ушли из дома на Русской не все. Двое остались ждать высадки второго эшелона десанта: Яков Цыпкин — председатель Евпаторийского горисполкома и Федор Павлов — секретарь Ак-Мечетского райкома партии.

Остался в Евпатории и Александр Галушкин. Если Цыпкин должен был возглавить в городе Советскую власть, то Галушкин — партийную. Его спрятал у себя здесь же, на улице Русской, дом 9, Иван Гнеденко, или, как его звал весь город, — Ванька Рыжий. Возчик с электростанции. Выпивал, его постоянное место — возле рынка, в забегаловке.

Из осторожности Ванька Рыжий перепрятал Галушкина в семью Гализдро, здесь жили бабушка Матрена Васильевна, ее дочь Мария Ивановна, дети Марии — 16-летний Толя и Антонина, 22 лет. У Антонины свой ребенок — Георгий, год и восемь месяцев от роду.

Здесь его немцы и обнаружили. Кто-то выдал. Александр Иванович прятался во дворе, в яме. Отстреливался. Когда остался один патрон, выстрелил себе в висок. Он был последним десантником, погибшим в Евпатории.

Семью Гализдро пытали — всю, от старушки до правнука: немцы пытались выяснить, кто скрывался. Толе забивали в голову гвозди. Его мать, Марию Ивановну, увозили в гестапо полубезумной.

Расстреляли всю семью.

После этого и на Русской, 4 ожидали прихода немцев. Растерявшийся Павлов выцарапал в подвале на потолке: «Павлов, Цыпкин. Здесь скрывались 2 комиссара, но погибли от предательства Ваньки Рыжего — И.К. Гнеденко».

Ванька Рыжий знал и того, кто застрелился, и тех, кто скрывался на Русской, 4. Когда дом Гализдро оцепили, Ванька сидел в гостях у брата Федора. Он глянул в окно и увидел — оцепляют весь квартал.

— Беги! — сказал Федор. — Еще успеешь.

— Не побегу, — сказал Иван. Он боялся за свою семью и сам вышел навстречу немцам.

…Пальцы его рук вставляли в дверной проем, пока не переломали. Потом отрезали ему уши и нос. Потом отпилили кисти рук, потом отпилили ноги. Живые останки пятидесятилетнего Ваньки Рыжего лежали в гестапо. Трудно было узнать в человеке человека. Таких мук не принимал никто и никогда на этом скифском побережье.

* * *
А Павлов с Цыпкиным продолжали прятаться. Перекрестенко и Глушко держали их 2 года и 4 месяца! До прихода наших войск.

* * *
После войны Павлов объявил себя руководителем Евпаторийского подполья. Цыпкин отказался участвовать в фальсификации, и по наветам Павлова его исключили из партии.

Отказалась лгать и Перекрестенко. И тоже стала врагом Павлова. В 60-х годах у нее отобрали домик и передали его молодому работнику мясокомбината. «Что заслужила, то и получает», — сказал Павлов.

К кому обратиться, ведь все десантники погибли?

Оказалось, нет. Жив Алексей Лаврухин. Тяжело раненного, с черными ногами, его вывезли последним кораблем из осажденного Севастополя. Она написала ему: «…Хочу вас посвятить о своем горе. Вещи наши на старой квартире выгружают, замки сломаны… Мне очень тяжело в настоящее время, Алексей Никитович».

Вот что ответил отец четверых детей, слесарь Алексей Лаврухин, который всего-то сутки в жизни знал евпаторийскую жительницу Пашу Перекрестенко. Не 2 года и 4 месяца прожил у нее, а сутки.

«Многоуважаемая Прасковья Григорьевна, вы для меня мать родная, хотя и не по возрасту, но по содержанию души. Не отчаивайтесь, Прасковья Григорьевна, не для того я оставался живой и через 26 лет появился перед вами на свет, чтобы не помочь вам.

2.IX.68 г. Алексей Лаврухин».

«Известия»

Отчаявшись найти правду, Алексей Лаврухин написал в «Известия»: «Уважаемая редакция. Я хочу напомнить об одной тыловой гражданке… в городе люди думают, что все десантники погибли, но так не бывает, кто-нибудь жив да остается, и вот я 26 лет спустя заявляю, что я живой. До этого я молчал, ведь все мы воевали, что кричать об этом? Не буду описывать, что у нас была за встреча с Прасковьей Григорьевной, всякий поймет… От имени своих погибших товарищей я добиваюсь и буду добиваться, чтобы к ее нуждам отнеслись по справедливости.

А. Лаврухин, бывший моряк Ч.Ф.».

Когда корреспондент «Известий» Ирина Дементьева приехала в Крым, тельняшка Павлова уже была выставлена в музее в Симферополе, уже были изданы мемуары Павлова, голос его звучал со всех трибун. Он повторил Дементьевой слово в слово:

— Что заслужила Перекрестенко, то и получает. В подполье проявляла пассивность, работала под нажимом.

И тогда журналистка спросила:

— Кормила ли?..

Растерялся Павлов:

— Разве что кормила…

В «Известиях» были опубликованы очерки Дементьевой «Домик на окраине» и «След в след» (1969 год, № 90 и № 291). Павлову объявили строгий выговор: «за фальсификацию…». А Цыпкину предложили вновь вступить в партию. Он отказался: «Не вступить, а восстановить». Дело затянулось, Цыпкин умер.

Перекрестенко вернули дом.

И еще — главное. Считалось, что из 740 десантников спаслась только четверка Литовчука, из них трое потом погибли, жив остался один Алексей Лаврухин. Но после публикаций в «Известиях» откликнулись вдруг другие десантники. Словно из небытия возникли морской пехотинец М. Борисов (из Немана), разведчик Н. Панасенко (из Новосибирска), сапер X. Ровенский (из Днепропетровска), командир роты морских пехотинцев Николай Шевченко (из Краснодара), пулеметчики Виктор Дунайцев (из Симферополя) и Василий Щелыкальнов (из Гусь-Хрустального). Корниенко, Пронин, Крючков. Посчитали, из 740 человек погибло около 700.

Алексей Лаврухин, с которого все началось, никак не мог поверить, что трое его боевых друзей по десятидневному переходу потом погибли при защите Севастополя. Тезка Алексей Задвернюк был самый лихой из них. «Не мог он погибнуть. Я — мог, он — нет».

* * *
И что же? Жив-таки оказался Задвернюк. Алексей Фомич работал в колхозе — в Чай-поселке Большемурашкинского района Горьковской области. За все эти годы о своих товарищах по десанту он ничего не знал и вот случайно ему попала в руки корреспонденция «След в след».

«Известия» телеграфировали в Севастополь и получили ответ: «Выезжаю в Москву. Лаврухин». Одновременно редакция пригласила в гости и Алексея Задвернюка. Его провожали всем колхозом.

Задвернюк прибыл первым и встречал Лаврухина. Они кинулись друг к другу! Плакали. Долго молчали. Фотокорреспондент «Известий» Сергей Косырев, сам фронтовик, расчувствовавшись, забыл нажать кнопку фотоаппарата. Успел снять в последний момент.

Оставшиеся в живых десантники — малая горстка — ездили к Лаврухину в Севастополь, оттуда морем — в Евпаторию.

* * *
Летом 1982 года в Евпатории через Приморский сквер прокладывали ливневую канализацию. Ковш экскаватора зацепил вместе с землей куски матросских бушлатов, обуви, остатки ремней, пуговицы. Экспертиза дала заключение: люди погибли от ран, нанесенных холодным оружием. Значит, был ближний бой, проще говоря — рукопашная.

Таких похорон еще не знала Евпатория. На улицы вышли все.

Открылись новые обстоятельства трагической гибели десанта, новые тяжелые подробности в послевоенных судьбах людей. Позади у некоторых был плен, советские лагеря. Никто, ни один из 740 десантников, не был удостоен даже самой маленькой медали. Те немногие, кто сумел потом пробиться на фронт, заново завоевывали ордена. А после войны они оказались какие-то беспомощные.

Перекрестенко в эту пору уже тяжело болела, не ходила, ноги сильно опухли. Пенсию получала маленькую.

В апреле 1983-го я вернулся из командировки. На май редакция запланировала пять публикаций. Но против яростно выступил Главком Военно-морского флота С.Г. Горшков. Мы встретились. Он лгал:

— Десант был вспомогательный, никаких партийных, советских, прочих городских руководителей для взятия власти в свои руки в нем не было. Виноватых нет: шторм.

Но в безупречно разработанной операции случайности исключены. Почему никто не выяснил прогноз погоды? Почему высаживались на мелководье? Даже в тихую погоду лидер «Ташкент» не смог бы подойти к берегу. Почему людей кинули на смерть?

Зам. наркома обороны СССР Лев Мехлис заверил Сталина, что 3—4 января весь Крымский полуостров будет освобожден. Командующий Крымским фронтом генерал-лейтенант Д. Козлов взял под козырек, директивой от 1 января потребовал высадить десант в Евпаторию. Только командующий Черноморским флотом вице-адмирал Ф.Октябрьский был против этой операции: войска измотаны, в строю оставалась лишь половина личного состава. Октябрьский просил хотя бы ненадолго отсрочить высадку.

Владимир Кропотов, бывший зам. директора евпаторийского музея, знает о десанте больше, чем кто-нибудь.

— Даже если бы основные силы сумели высадиться и поддержать моряков, десант все равно был бы разгромлен. Генерал Манштейн мог бросить любые силы, все степные аэродромы были у немцев. Вот в чем истинная трагедия — шансов не было.

Сергей Георгиевич Горшков главнокомандовал Военно-морским флотом СССР 30 лет. Получил две звезды героя — к дням своего рождения: в 1965 и 1970 годах. В ту пору высоким чиновникам дарили эту самую высокую награду как юбилейные знаки. И звание адмирала флота он получил в мирном 1967 году.

Девять месяцев длилось противостояние между «Известиями» и Горшковым. Из пяти очерков было опубликовано два с осторожным промежутком в три недели.

Польза все равно была.

Перекрестенко назначили персональную пенсию.

Удалось помочь другим. Например, саперу X. Ровенскому. В войну всю его еврейскую семью расстреляли. Ровенский после плена прошел несколько немецких лагерей. Его освободили англичане и передали советскому командованию, после чего отправили этапом на Урал. Вернулся в Днепропетровск, где более 20 лет работал слесарем. Врачи подтвердили его фронтовое ранение, но инвалидность ему не дали и никакой военной пенсии — тоже. И квартиру никак не мог получить.

Долго я перезванивался, переписывался с властями Днепропетровска. Все образовалось, и квартиру дали.

В статьях моих шла речь об увековечении. И это сделали. Появилась улица Героев десанта, площадь Моряков, улица Чекиста Галушкина, улица Братьев Буслаевых.

А улицы Ивана Гнеденко (Ваньки Рыжего) — нет. У нас принято отмечать прежде всего командиров.

Судьбы

В той давней поездке мы познакомились с Александром Илларионовичем Егоровым, сержантом морской пехоты.

— А мы и не волновались перед высадкой. Мы же к своей земле шли, к нашей.

До конца 60-х он и не знал, что высаживался с десантом именно в Евпатории…

Приехал как-то Егоров в Севастополь, экскурсовод стала показывать Стрелецкую бухту, рассказала о евпаторийском десанте. Он вспомнил: шли тоже отсюда, а куда — на их катере почему-то не объявили. Отправился потом в Евпаторию, сошел на берег и стал узнавать — набережную, парк, трамвайную линию. Жил тогда Егоров на Севере, чувствовал себя плохо. Дело было как раз после шумных публикаций в «Известиях» о Перекрестенко, и ему разрешили купить здесь дешевый недостроенный домик. Теперь он счастлив.

— Вот здесь, — показывал он, — на меня кинулся сзади часовой, но ребята его штыком прикололи. Меня ранило в руку, в ногу и в голову. И двоих моих ребят ранило. Я стал одному голову перевязывать, а пальцы аж туда все и утонули — вся голова разбита. Он только успел спросить: «Кто меня перевязал?» Я говорю: «Сержант Егоров» — он и умер сразу. Второй просит: «Пристрели меня». Я говорю: «Нет, я сам такой же». Ногу разбитую на винтовочный ремень устроил, а винтовку вместо костыля приспособил и — в город. На Театральной площади потерял сознание. Очнулся, когда услышал: «Раненых на берег!». Тогда я обратно побрел, к своему раненому…

Для сержанта морской пехоты Егорова Евпаторийский десант был далеко не главным событием на войне. До этого под Алуштой от роты (120 человек) их осталось всего 8. Потом снова бой, тоже под Алуштой, от новой роты осталось 12 человек, и снова он живой. Потом от взвода осталось их двое… Такая была война.

В Евпатории Егоров выглядел чужим. Вокруг ходят загорелые, беззаботные, распахнутые люди. А он — в костюме, застегнутый на все пуговицы, застенчив. Он как будто стеснялся жить.

— Ну что же, — говорит он почти виновато, — мы ведь плацдарм заняли. Мы свое задание выполнили, а?

* * *
Погибшего моряка по традиции накрывают морским флагом.

…В конце 70-х, в конце ноября в доме на окраинной севастопольской улочке умирал старик — высохший, желтый, с остатками седых волос, у него не было одной ноги, от самого бедра. Когда подъехала «скорая помощь», чтобы забрать его в больницу, где он должен был умереть, зять легко, как пушинку, поднял его на руки. Во дворе старик попросил положить его на землю. Он оглядывал крыльцо, цементный двор, баньку в углу, деревянный сарай, виноградные лозы. Он лежал минут десять, он все хотел запомнить, и санитар не торопил его.

Это был Лаврухин.

За два месяца до смерти он спросил жену: «А в чем ты положишь меня?» Ольга Прокофьевна заплакала, но он приказал, и она вынула из шифоньера новую белую рубашку и черный костюм. «А на ноги что?» Она, не переставая плакать, достала ботинки. «Не надо, — сказал он, — тяжело с одной ногой в ботинках. Тапочки приготовь».

— А чем накроешь меня? — спросил бывший моряк Лаврухин.

Она показала белый тюль.

— И не жалко тебе?

Он хотел ее рассмешить, а она еще сильнее заплакала.

Я подробно расспрашивал Ольгу Прокофьевну о последних минутах жизни Лаврухина, какие были его последние слова.

— Он с вечера мне сказал: домой не уходи. А рано утром умер. В полном сознании, он только имена одни называл, торопился. Думал разговором смерть перебить. Сначала родных всех называл — попрощался, потом однополчан — много имен, тех даже, кто еще тогда, в январе, погиб… Ирину вашу, Дементьеву, назвал…

В одно время с Лаврухиным в Горьковской области парализовало его ненаглядного дружка Задвернюка, с которым они так здорово встретились на московском перроне спустя 27 лет после войны. Парализовало тоже правую часть тела. И умер он той же осенью. Они были как близнецы — два Алексея.

Народ

Такая странная годовщина десанта — 60 лет: абсолютное поражение тактики и стратегии штабных военачальников и полная победа рядовых.

В наши серые, почти беспросветные дни маленький город сумел мощно отметить юбилей. Все было — парад, оружейные залпы, гимны, митинги. В одном строю и за одним столом — русские и украинские адмиралы.

Краеведческий музей отправил приглашения уцелевшим десантникам. Получил ответы.

«Я, жена Баранникова Павла Захаровича, получила Ваше поздравление с 60-летием подвига Евпаторийского десанта, участником которого был мой муж. Но уже 4 года, как он умер, и об этом я сообщаю Вам». Письмо Алексею Воробьеву вернулось обратно с корявой старческой припиской: «Уже 7 лет как его нет в живых».

Помните Алексея Корниенко, который так лихо укладывал немцев в госпитале? Отозвался. «Дорогие мои побратимы, кто из вас жив? Я очень хотел бы повидаться с вами, но сковало мне мои раненые ножки. Я целую вас всех. Счастья, здоровья. Очень жду, пишите мне. А.С. Корниенко».

Сколько же их приехало? Один. Михаил Семенович Марков. Он был на тральщике «Взрыватель», кинулся в море. Ему 82 года, почти не слышит, ходит плохо.

Здоровье у старых морских десантников сдает, а руки и сейчас как кувалды. Сдают ноги, у всех — ноги.

А где же мой Егоров, мой Александр Илларионович, который только через 30 лет узнал, где воевал, и который так стеснялся жить? Нету Егорова, сказали мне, умер Егоров вскоре после вашего отъезда.

И Прасковьи Григорьевны Перекрестенко давно нет, недолго пожила с новой персональной пенсией.

«Идет война народная, священная война», — распевала десятилетиями вся страна. Это правда: воюют солдаты, но побеждает народ. А что такое — народ? Как его разглядеть? Я думаю, народ — не армия и не флот. Народ — это те, кого не учили ни воевать, ни погибать.

Когда каждого третьего повели расстреливать на Красную горку, в колонну к мужьям вставали жены и шли на казнь. Это — народ.

Прасковья Перекрестенко с Марией Глушко — народ.

Семья Гализдро — народ.

И, конечно, Иван Гнеденко, великомученик Ванька Рыжий — символ великомученика-народа.

Готово ли новое руководство Верховного Совета Крыма поддержать инициативу евпаторийцев о том, чтобы именем Ивана Гнеденко назвать улицу — увековечить народ?

* * *
У моряков и немцев была своя война на войне. Фашисты звали матросов «черная смерть» и в плен не брали.

В юбилейный день 5 января 2002 года за евпаторийским поминальным столом я оказался рядом с Людмилой Артемьевной Меркуловой, бывшим военврачом 145-го полка морской пехоты. Вот что она рассказала:

— Это было недавно, в конце 80-х годов. Мы приехали в Алупку — в годовщину освобождения города. Идем на экскурсию в Воронцовский дворец. Морячкам под семьдесят, но — красавцы! Бравые, у всех ордена от шеи до колен. И в это время в зал вошли немцы, тоже пожилые. Увидели наших — остолбенели, и один, заикаясь, картавя, мямлит: «Ма-а-тгосы!..» Наши мальчики, не зная, что ожидать, приняли боевую стойку. Сбежалось музейное начальство, группы развели…

Старых моряков вежливо провожали через служебный выход.

Помнят моряков, почти полвека прошло — помнят.

2002 г.

Ожидание счастья

В Великую Отечественную воевало больше 800 тысяч женщин. 91 удостоена звания Героя. Четверо — полные кавалеры ордена Славы. Женщина-«кавалер»: ненормальность, дефект времени. «Кавалер» должна любить, рожать и воспитывать детей, а не стрелять или бомбить.

По большей части они были медиками.

О женщине на войне написано мало. То есть о подвигах их рассказано достаточно, но женский подвиг от мужского по существу ничем не отличается. Речь о прозе войны, быте, томлении чувств.

* * *
На лето МГУ перевели в Свердловск. В поезде Татьяна Атабек познакомилась с Алексеем, тоже студентом филфака. Всего-то 10 дней вагонного знакомства.

«Октябрь 1942 г. Мамуська, дорогая! Как мне тяжело писать о новости, которая для меня является радостью, а ты по-своему, по-матерински можешь понять как горе. Меня наконец мобилизовали, но направили не на фронт, чего мне больше всего хотелось, а в Киевское военно-медицинское училище».

Никто ее не мобилизовывал. На самом деле несколько девушек из МГУ по приезде в Свердловск подали заявление с просьбой отправить их на фронт. То, что пошла добровольцем, от мамы скрыла.

«5 октября 1942 г. Здравствуй Алеша! Перечитывала твои письма, и мне было грустно — ведь нам так и не пришлось проститься.

Спать приходится под тонкими байковыми одеялами — холодно, стерла ноги портянками — утром за пять минут никак не успеваем встать, одеться и обуться как надо.

Целую тебя, мой милый, очень крепко. Твоя Татьянка».

«15 февраля 1943 г. Здравствуй, моя дорогая мамуська. Мама, как-то и не верится, что скоро мне стукнет двадцать, пол бабьего века. Большое, большое спасибо за долгожданную посылку. Я теперь спасена: и платочки, и бюстгальтеры, и воротнички — все это здесь так нужно, а достать невозможно.

Начали изучать пулемет Дегтярева».

«21 марта 1943 г. Идем в поход (с ночевкой с полной выкладкой: шинель-скатка, винтовка, противогаз кг на 30, не меньше)».

Выпуск — младший лейтенант, военфельдшер.

«В Санитарном управлении, где я получала назначение в часть, молодые здоровые парни-медики, искренне желая мне счастья и добра, давали «мудрые» советы, как «устроиться», чтобы не попасть на передовую. Сами они прекрасно окопались в Москве».

Фронт, первые потери

«Санрота 510-го стрелкового полка. Это единственная санрота в дивизии, где командир — женщина.

Вечером при свете коптилки все собрались в землянке у командира роты, пили спирт, веселились. Все относились ко мне покровительственно, «прощали» то, что одна из них не пью, не курю и в один голос «выражали уверенность, что через месяц я буду совсем другая».

«7 января 1944 г. Все кругом так закручивается. Уберегу ли я Алексея в своем сердце так, как берегла его эти полтора года…

На передовой опасно иметь такую рыжую шапку, как у меня — столько раз начштаба артиллерии и начдив разведки ходили на НП (наблюдательный пункт. — Авт.) и ничего, а как я пошла, немцы такой артобстрел устроили, что у нас угол блиндажа обвалился, минут десять нельзя было поднять голову, сидели, прижавшись, в траншее и только считали: «недолет» — «перелет».

«Когда мы вышли из блиндажа, чтобы отправиться в МСБ, немцы открыли огонь, и надо было пробежать открытый участок. Снег глубокий, по колено, и свист снарядов. Я пробежала, оглянулась — с Любой моей что-то случилось, копошится. Вернулась и тащила ее на себе, оказывается, у нее сердце сдало».

Лев Николаевич

Даже немного странно, почему я так свободно могу разговаривать обо всем с Львом Николаевичем, несмотря на такое различие в возрасте.

Возраст доктора Лебедева — 29 лет. Женат.

«10 января 1944 г. Никто не знает, что в кармане телогрейки я вожу с собой письмо и карточку моего единственного, и вряд ли какой-нибудь ухарь-красавец смутит мою душу. Лев Николаевич, конечно, опасается за меня, как бы я «не испортилась». Уже много сплетен насчет меня и Льва Николаевича. Мне наплевать на них, в душе я горжусь нашими отношениями, потому что, к сожалению, мало таких умных людей и честных мужей… Мне бы даже очень хотелось, чтобы у Алексея были некоторые черты Льва Николаевича. Но Л.Н. все сплетни, видно, тяжело переживает, и мне поэтому как-то неприятно…»

Потом, после войны, Татьяна Атабек скажет:

— На фронте пока девушка не выберет себе кого-то, ее в покое не оставят. Лев Николаевич был мне щитом.

«13 января 1944 г. Я знаю, что сегодня кажусь красивее, чем всегда, только потому, что получила от Алексея письмо».

«25 января 1944 г. Получила от Ляльки известие о гибели Вовки Сапожникова, моей тайной школьной любви, — разбился с самолетом под Днепропетровском. Бесшабашный парень, предводитель класса. За шесть месяцев на фронте получил три ордена. Из 13 ребят нашего класса осталось только трое. Даже не с кем будет вспомнить лучшие годы своей жизни. И, возможно, это не последняя еще война… Скорее бы вперед! А то совсем все закиснут в этой обороне: по двадцать раз переженятся, перестреляют друг друга. (Новиков сегодня, будучи «под парами», уже хватался за оружие.)»

«26 января 1944 г. Слава Богу, отношения между мной и Львом Николаевичем такие, как я и хотела. Знает, что у меня есть Алексей. Относится очень чутко».

Майор Изюмов

«28 января 1944 г. Сегодня наконец назначено наступление, и в связи с этим — общедивизионный женский вечер. Немного потанцевала — неудобно. Как на новенькую все смотрят большими глазами. Видно, приглянулась майору Изюмову из 437-го полка, замкомполка по политчасти. Приклеился и ни на шаг от меня. Пробовал по-всякому мне понравиться — безрезультатно. Ростом этот детинушка около двух метров. В сердцах собрался уехать, а чтобы без него здесь не веселились, взял и… разбил гармонь».

«29 января 1944 г. У Клавы четвертый месяц беременности. Жалко ее. Обычная история, польстилась на «великую честь» — обратил на нее внимание командир полка. А женой своей он ее делать не собирается — у него дома есть жена, которая растит сына. Ст. врач Хачатуров, который читал мне наставления о нравственности, когда я прибыла в роту, сам уже «сдался». Сегодня пошли в наступление».

«31 января 1944 г. Весь вечер проторчала у комбата. Он передал мне письмо. Думала, служебное. В конверте записка, а вместо адреса написано: «Туда, где находят исцеление больные телом и душой». Только успела прочесть подпись — «майор Изюмов» и разорвала».

«3 февраля 1944 г. …В машине раненые, каждый просит, чтобы укрыла получше от ветра. Я каждого укрою так, как мама меня укрывала, когда я была маленькой и больной. С Львом Николаевичем стали много говорить серьезно на философские темы. Он действительно интересный человек, и взгляды подходящи к моим, мы даже часто одну и ту же мысль в один голос высказываем. Читали вместе Маяковского, Пушкина.

С Алексеем договорились терпеливо ждать».

«11 февраля 1944 г. Батальонные фельдшера остались почти совсем без батальонов…»

«14 февраля 1944 г. Слушая капитана Мазо, вспомнила слова Первенцева из «Испытания»: во время войны Армия должна быть холостой. Он горько усмехнулся и сказал, что через пару месяцев я буду говорить по-другому. Задержалась в учебной роте и к начхиму пришла уже, когда стемнело. Начхим стал уверять, что у него сегодня много работы, спать не будет, и предложил мне свою кровать. Через пять минут я уже спала богатырским сном и не слышала, как укрывали меня по очереди инженер начхим и начсандив».

«16 февраля 1944 г. Явился почтальон из 437-го с письмом от Изюмова на вечер по поводу получения знамен. Написала письменный отказ».

«23 февраля 1944 г. Прислали пригласительные билеты на полковой вечер — 8 штук неподписанные, мне — именной. Бедный Изюмов, опять не повезло ему — я дежурная по части».

Синебрюхи

«25 февраля 1944 г. Вчера с Жильцовым провели эпидобследование дер. Синебрюхи: 180 человек местного населения, 150 беженцев. Живут по сараям и хлевам. Похожи на скелеты, спят на земле в грязи, завшивлены, повальная дизентерия. Половина людей обриты (после сыпного тифа). Только вчера собирала у одной бабки анамнез и наложили с Жильцовым на ее дом карантин, а сегодня она умерла. В сарае умер дед, и труп валяется в навозе. Хозяин дома, где мы поселились, строгает для себя гроб. В соседней деревне Малые Скрипки не лучше. Вошли в первый дом — и сразу два гроба с покойниками и пятеро детей: двое болеют (мальчик 5 лет и девочка 9 лет), а трое должны скоро заболеть. В доме напротив на печке колышется груда тряпья, слышны стоны девочки, а у остывшей печки копошится мальчонка, высохший, бледный, окоченевшими ручонками пытается очистить скользкую черную картофелину. Эти двое сирот обречены.

Кошмарнее, чем у Радищева».

«6 марта 1944 г. Лев Николаевич не спал нормально уже 12 ночей, три дня не вылезал с передовой, совсем дошел. Он появился замерзший и усталый, сел за стол, взял ложку в рот и — бегом на улицу: все вырвало. В деревне зашел разговор о 8 марта, и одна женщина с двумя худенькими ребятишками сказала, что не забудет этот день до самой смерти — ровно 10 лет назад сгорела в доме ее четырехлетняя дочка — «первенькая». А теперь ей совсем пришлось уехать из родной деревни (она оказалась на передовой), и сегодня ей сообщили, что бойцы-сволочи вырыли из ямы ее картошку — последнее пропитание. А бойцы это сделали не потому, что они голодны, а на самогонку. И ведь не немцы, а свои».

«23 марта 1944 г. Вот мне и стукнул 21 год. Хотелось к маме». «Как трудно и одиноко Льву Николаевичу жить, у меня возникают как бы материнские чувства — начинает щемить сердце и хочется хоть в чем-то помочь ему.

Какая страшная диалектика: чтобы отстоять свою любовь, надо топтать чужую, отбросить сочувствие. Дальше так продолжаться не может — не хватит сил. Алеша, дорогой мой, любимый, чувствуешь ли, как мне тяжело без тебя!»

На фронте страшна не любовь, а страсть

«29 марта 1944 г. Вчера в 437-м по приказанию командира полка был расстрелян изменник — самострельщик. Из всех батальонов отобрали 20 лучших автоматчиков, они встали в десяти шагах от него тесным кольцом, а он стоял на краю вырытой ямы».

«13 апреля 1944 г. В семь утра выехала в Барсучину для обработки сыпнотифозного очага. Вечером, промокшая и усталая, вернулась в нетопленый дом, где шоферы греются матом».

«1 мая 1944 г. Праздник на фронте в обороне — это водка и еще раз водка. Все пьяные в «дымину». Кругом песни, слезы, мат и опять мат, слезы, песни.

Вернулась домой и долго не спала. Опять думала — на фронте страшна не любовь, а страсть, тяжелая, слепая.

Взять хотя бы Валентину и Липнера. Он до безумия любит свою жену — недавно его адъютант Петя ездил с подарками сынишке и жене к нему домой. И Валентину он, похоже, тоже любит. И вот я увидела: подвыпивший Липнер сидит за столом, стиснув голову руками, потом в сердцах, стукнув кулаком по столу, призывает к ответу своего адъютанта, деревенского паренька: кто же все-таки лучше из двух — жена или Валентина. «Жена», — ответил Петя.

Александра Павловна рассказывала, как ей было трудно, когда она попала — одна среди мужчин — в дивизион. Молчать, чураться всех — скажут, много о себе понимает, быть ласковой и общительной — многим захочется большего. Эти условия подтолкнули ее к мысли создать здесь свою семью. Она — женщина в хорошем смысле этого слова. Вышла замуж за Петю Петлякова. Он хороший парень, любит ее очень и заботится о ней.

Истину надо искать, пока человек молод и силен».

Наступление

«Началось наступление на нашем фронте 22 июня, в четыре часа утра… К дате. Самолеты под прикрытием артиллерии бомбили передний край немцев. После артподготовки пошли танки и пехота.

В МСБ первые раненые поступили в 10 часов утра, а потом тянулись целый день: искромсанные, кровавые рубахи и брюки, потные, утомленные лица, промокшие кровью бинты. Опираясь на березовые палки, сбросив по дороге лишний груз ботинок, качаясь от потери крови и усталости, со всех сторон к МСБ стекались раненые».

«13 июля 1944 г. Здравствуйте, родные! Пишу открыточку в Западной Белоруссии. Завтра, вероятно, будем уже в Литве. За последние три дня наш взвод прошел больше сотни км. Из всего барахла у меня с собой полевая сумка, плащ-палатка, полотенце, мыло, трусики для купания и все».

«16 июля 1944 г. Сегодня ночью бомбили медсанбат. Убит гражданский фельдшер-старичок, хозяин дома, в котором вчера мы «гоняли чай»; ранен лейтенант Свиридко в ногу, руку и голову. Маслова всего завалило, но он остался цел».

«18 июля 1944 г. (Из письма Бете, сестре.) «Шагаем от деревни к деревне. Спим где придется: на улице, в сараях (в домах ночевать у нас запрещено). Конечно, чувствуется, что не на русской территории — пистолет носишь на ремне, еще заставляют гранаты подвешивать».

«20 июля 1944 г. Санрота расположилась в гуще леса. Там еще остались целые банды немецких и латышских шакалов. Ночью на санроту напоролись немецкие разведчики — пришлось санроте занять круговую оборону».

А может, рука отрастет?

«7 ноября 1944 г. Здравствуй, Алешка, дорогой мой! …Одному раненому танкисту отдала кровь (у нас не было больше крови I группы, а он умирал). Четыре дня тому назад у меня на глазах снарядом убило девчонку — всего 4 месяца как на фронте: несла медикаменты из аптеки и ей помогал паренек из команды выздоравливающих (он за ней пытался ухаживать). …Похоронили их рядом».

«14 ноября 1944 г. Здравствуйте, дорогие папа, мама и Бета. Уже работаю не в МСБ, а в отдельном саперном батальоне ст. фельдшером. Бесконечные переезды, даже не успеваем себе вырыть землянок — так и живем на улице, а сейчас уже начинается зима, выпал снег».

«15 ноября 1944 г. Пять дней в малой перевязочной во время потока раненых. Обморок, чего со мной никогда не бывало. Нервное перенапряжение. Гибель Шуры, Жорки и Павлика и многое другое — личное… Все чужое — ненавистная Прибалтика и ни одного близкого человека. От Льва Николаевича сама ушла, потому что так надо».

Чтобы не травить человеку душу — так объяснит она потом уход.

«26 ноября 1944 г. Привет, Алеша! Пока мне, слава Богу, везет… правда, один раз шинель осколками порвало…»

Крупно повезло — первый раз.

«27 ноября 1944 г. Грязь, дождь, сырость окончательно довели пехоту, ее невозможно поднять. Пока поднимут одного, второй засыпает.

Проводила помывку в бане. Снаряд разорвался в шести метрах. Убил солдата. Подбежала к нему — тело еще теплое, а мозги все вытекли. В этот же день убило шофера командующего артиллерией. Шуре из хозчасти оторвало руку. В МСБ вырезали ей весь плечевой сустав и лопатку — ну, кому она теперь нужна такая, без родных.

Валя прокомментировала: «Бог сирот жалеет, а счастья не дает». А Шура наивно спрашивает: «А может быть, все-таки рука отрастет?» Мурашки по телу от этих слов».

«30 ноября 1944 г. …Случайный выстрел, пуля прошла в рукав шинели и не зацепила. Не успела даже перепугаться. Судьба, значит…»

Восточная Пруссия

«24 декабря 1944 г. Здравствуй, Алеша! Вчера перешли границу Германии и вступили в Восточную Пруссию. Программа максимум осталась та же: если сохранится на плечах голова, наверное, буду психотерапевтом. Если останусь инвалидом, даже тогда буду хотеть жить, потому что очень хочется видеть, что же будет после войны, ведь недаром столько хороших людей отдали свои жизни. В отношении остального, что двадцать раз говорить: глупый, никого у меня, кроме тебя, нет».

«27 декабря 1944 г. Поговорила с Львом Николаевичем всего полчаса. Говорит, что все в порядке, а сам боится поднять глаза, чтобы я не увидела, как ему плохо. Писем из дома нет уже два месяца».

«28 декабря 1944 г. Как только никого нет, достаю Алешкину фотокарточку и смотрю без конца. Портрет оживает и из рамы выходит живой человек».

«14 января 1945 г. Получила медаль «За боевые заслуги» и звание лейтенанта».

«15 января 1945 г. Решила во что бы то ни стало идти с саперами на задание — заминировать проходы на нейтралке. Вечером меня встречают: «Доктор Дружник и лейтенант Дроздов убиты. Тяжело ранены Бедин, Шаталов и еще двое. Смерть Дружника и Дроздова оказалась внезапной. Несколько часов назад ушли из батальона жизнерадостные парни. Дружник шутил: «Вот людей ранит, убивает, а я маленький, до меня снаряд или не долетит или перелетит». И вот лежат трупы с залитыми кровью, серыми лицами. Подорвался сапер Демчук. Шел впереди с миноискателем, и почему-то он у него не взял эту мину. Оторвало правую ногу чуть ниже колена. Крепкий парень — даже не вскрикнул, а когда перевязывали культю, сказал только: «Нога как зенитная пушка».

«20 января 1945 г. Немцы, отходя, рвут мосты. Работы саперам будет много. Послала по почте успокаивающее письмо Льву Николаевичу, нашла и вложила васильки.

Вечером притащили патефон. Командир роты разведчиков Алексей Седых ухаживал усиленнее, чем обычно. Спросила, почему разведчики так безбожно пьют? Говорит: все равно все погибнут. Вероятность смерти в разведке — 90%.

Сагитировали спать прямо у костра. Крепко заснула. А ночью… как будто какой-то безумный сон. Страстный шепот: «Люблю, не отступлюсь все равно». Попытка обнять и поцеловать и этот стон-мольба «дать губы». Это был начальник штаба батальона Сатаров, он всегда так умел владеть собой. Кругом спят — неудобно поднимать шум. Схватила подушку, закрыла лицо. Но он силой поцеловал меня. От обиды хлынули слезы. Вскочила и без шинели, шапки… лицом в снег».

«22 января 1945 г. Разведчики-наблюдатели сообщили, что идут три танка и видна цепь пехоты. Заняли оборону у всех окон и дверей. Отбились!.. Перед самым утром нашли возможность немного поспать. Перевернули шкаф, и хватило улечься комбату, верховному, Петро Ивановичу и мне».

* * *
«Переправу наводили прямо на льду. Снаряд ухнул на берегу рядом со мной, свалил огромное дерево и… не разорвался. Все ахают — какая я везучая».

* * *
«3 февраля 1945 г. Негде приткнуться, пришлось идти в штаб батальона. Легла и опять вспомнилась та безумная ночь. Нет, сейчас все было по-другому. Начштаба укрыл меня шинелями, перинами. А сам сидел у печки и топил ее, чтобы я согрелась. А потом, как виноватый ребенок, стал просить прощения: «Танюша, неужели ты не веришь, что я в силах сделать тебя счастливой?» Я ответила компромиссно, что буду решать личные вопросы после войны. Эту неопределенность он принял как малую надежду. Из пивных немецких стаканов мы выпили молока и на счастье бросили стаканы на пол.

Ни один не разбился».

«4 февраля 1945 г. Остановились в местечке Альбрехтедорф. Расположились возле здания штаба. И вдруг появились немецкие «фердинанды» и за ними немецкие солдаты. Дивизионный начальник артиллерии крикнул мне, чтобы тоже отходила с ними. Но я перевязывала раненых и перетаскивала в укрытие — как я могла бросить их? У командира взвода проникающее ранение — все кишки наружу. Пришлось вправлять рукой.

К вечеру стрельба стихла. Саперам — новое задание: проверить мины на дороге, по которой должна продвигаться дивизия. Разведчики доложили, что в пределах 8 км немцев нет. И я, несмотря на дневные переживания и настоятельные уговоры офицеров остаться, пошла. Мы с капитаном шли впереди. Вдруг из-за кустов автоматная очередь… Сразу все залегли. Но одна пуля все-таки достала меня, разбила локоть левой руки. Слава Богу, пуля неразрывная. Пришлось отойти, предплечье держалось на каких-то жилочках, левую руку буквально «несла» правой. Так я поплатилась за плохую работу разведчиков».

В госпиталях

«25 февраля 1945 г. Каунас. Со мной в палате 9 человек.

Нина Бурмистрова из медсанбата 88 стр. дивизии. Принимали и рассортировывали поток раненых — около 500 человек. Работали без отдыха несколько суток. Неожиданно деревню окружили 11 «фердинандов». По МСБ был дан приказ продолжать работу. Когда немцы подошли совсем близко, отходить было поздно. Замначаптеки спряталась в подвале вместе с 25 девушками. Ст. лейтенант Бушак застрелилась. Командира МСБ, ведущего хирурга и еще несколько врачей отравили газом в подвале.

Погибли все, за исключением двух девушек. Нина спряталась под машиной.

Катя Скакун. Одесситка. Ушла на фронт со 2-го курса индустриального института. Защищала свою Одессу, потом — под Сталинградом. Когда убило командира санвзвода, пошла вперед с автоматчиками. Одну высотку взяли, на второй — перелом костей предплечья. Ехать бы домой после выздоровления, но дом разбит. Девочки, которые оставались в бригаде, все погибли. Опять пошла воевать.

Анфиса Печенкина — высоченная, широкоплечая дивчина. Сибирячка. Детдомовка. На фронт ушла добровольно. Санитар-носильщик. Два раза поднимала батальон в атаку. Вынесла с поля боя много раненых, и ее представили к званию Героя, но документы затерялись. Из 14 девчат в полку в живых остались двое.

Маринка Панфилова. Цыганка. В 15 лет стала партизанской разведчицей (партизанский отряд генерал-майора Шустарья состоял на 98 процентов из цыган). Цыгане сражались отчаянно. Отец Маринки стал инвалидом, братишка 16 лет без ноги, а самый младший, восьмилетний, бросился с гранатой под танк. У самой Марины на спине следы от 11 ножевых ран.

Закончила школу разведчиков, была помкомвзвода полковой разведки. Полковнику, который ее домогался, — выстрелила в плечо. Разжаловали. Потом санинструктор в строевой роте, наводчик орудия. 6 ранений и две контузии. В госпитале, когда она почти умирала, не дала перелить себе русскую кровь. Выручила медсестра-цыганка. Сейчас ранена в «казенную часть» — в ягодицы, не может сидеть. Последствия — кошмарные сны, дико кричит по ночам.

В части не одному парню вскружила голову, получает письма и с удовольствием читает их нам».

* * *
Таня Атабек, которую только один раз поцеловали в полусне, Марина, которая стреляла в нахального полковника-ухажера, другие, защищавшие не только Родину, но и собственную честь, эти раненные в боях девочки лежат вместе на 4-м этаже госпиталя.

А рядом лежат другие девочки — с венерическими заболеваниями. У них кличка — ППЖ: походно-полевые жены. Отношение к ним фронтовичек — враждебное.

* * *
«Добрый день, моя любимая сестричка Бетуська! …Написала письмо Алексею — немного волнует, как он отнесется к моему ранению — ведь это тоже испытание».

* * *
«8 марта 1945 г. Торжественное собрание. Маринку-цыганку притащили на носилках в президиум. Широкоплечая, мощная Анфиса — ее адъютант. С бурным успехом исполнили Маринкину песню:

А эта сволочь ППЖ

Лежит на пятом этаже,

А с чем лежит — я не открою.

Доклад. Остроумный конферансье (рука с колотыми ранами). Потом пьеса «Жена» Кононенко. Третий раз слышу, а только сейчас со сцены дошло: «Кому ты теперь нужна с одной рукой, неужели он не найдет себе здоровую». Готовить себя надо к самому худшему. Так легче будет потом. Посмотрим, что за «счастье» мне так многие пророчили и Маринка-цыганка нагадала.

Черноглазая дивчина, у которой ампутировали ногу, пыталась удушиться на полотенце. Хорошо, Катя подоспела вовремя. Сегодня она весь день курит, говорит, что все равно жить не будет».

«Сегодняшняя ночь тоже беспокойная. С Маринкой было два сердечных припадка. Кричит она во сне очень страшно: «Убили, сволочи, моего братика! Всю Литву за него расстреляю!»

«10 марта 1945 г. Девчата читают письма. Катюше пишет подруга: «Потеряла я своего Сашку. Своими руками собрала оставшиеся куски мяса, а голову не могли найти. Похоронила. Все готовятся к празднику, а я плету венки на могилу.

В одном углу плачет Анфиска, в другом — Валя, из дома написали, что отец-инвалид после известия о ее ранении тяжело заболел».

* * *
Долгоносов (ст. лейтенант) и Юдин погибли. Юдин, который боялся всяких звуков — самолетов, снарядов, пуль, который раньше всех успевал спрятаться в любую щель, надо же — погиб в самом конце войны.

* * *
«13 марта 1945 г. Гипс такой толстый и сложный, что снимали три человека, и все выбились из сил. Когда наконец сняли эту белую броню, меня всю трясло, как в лихорадке. Сразу хлынула кровь — думала, из раны. А это, оказывается, такое сильное раздражение — пузыри кровавые, как от ожога. На руку страшно смотреть — тоненькая, а на месте раны и перелома — как бутылка. А главное, кости не срослись…

Как ни утешай себя — урод уродом.

А Нинка Бурмистрова — «женская практичность» — утешает: «Ну и что? Я переписывалась с 13 парнями. А сейчас осталось шестеро, ну и что!»

* * *
Маринка-цыганка тяжело переживает, что Анатолий, возлюбленный, перестал писать: «Испугался, видно, что у меня нет «казенной части». Она очень опасается, что может потерять еще и ногу, которая растет из этой самой казенной части. Написать самой не позволяет гордость.

Почти у каждой своя беспросветная госпитальная печаль.

Забыв на время о своем личном искалеченном войной, девочки собираются вместе и пишут коллективное письмо матери Анатолия, в надежде, что она передаст письмо сыну.

* * *
«18 марта 1945 г. Опять наложили гипс, опять больше чем на месяц. Снова понадеялась на свою выносливость — отказалась от морфия. Три человека стали мне ломать и выворачивать кости.

Истину надо искать, пока не ушла молодость, энергия. Значит сейчас, когда бываешь беспомощна. К счастью или к несчастью, моя любовь для меня так же велика, как сама жизнь. Я ненавижу копаться в своих чувствах, пытаться словами выразить невыразимое, но я и не могу жить без ясности.

Достаточно книги, одной мысли, и я тогда оживаю, живу… истинно так».

Возвращение

«Санитарный поезд миновал Литву, Латвию, и вот едем по родной белорусской земле. Я уже почти в России, в Москве.

Лена, соседка моя. Москвичка. Дважды бежала из немецкого концлагеря. Потом — санинструктор в танковом полку, а муж — командир полка. По самоходке, на которой она сидела, дали очередь. Одна пуля попала Лене в грудь, другая — в живот, а третья — в руку, а в спину еще — осколки.

Отец ее и два брата убиты. Теперь дома, в Москве — мать, больная младшая сестра и брат с 1925 г. — инвалид. Мечта Лены — попасть в госпиталь в Москву.

Лена читала мне письмо своего мужа, он писал ей, когда она была в безнадежном состоянии в госпитале в Каунасе. Только болтуны могут утверждать, что на фронте не может быть настоящей любви. Поэзию этой любви еще воспоют поэты тонко и глубоко».

* * *
Права оказалась Таня Атабек, в России родилась лучшая в мире фронтовая лирика, начиная от «Жди меня» и до бесконечности.

* * *
«Ночью до часу разговор в соседнем купе о судьбе калек… Скорее, ужасно хочу скорее получить письмо от Алексея. Хочу узнать, что покалеченная рука не помеха нашей любви. Я хотя и верю Алешке больше, чем всем, но все-таки маленькое сомнение гложет…»

«24 марта 1945 г. Драка в вагоне после принятия спиртного. Душераздирающий вой и крик. Разорванные рубашки, разбитые гипсы, кровь. Перекосившееся, совершенно неузнаваемое лицо контуженного Гриши, в руках полено и взор, блуждающий по верхним полкам: «Г-гд-де он?» А полчаса назад был совершенно нормальным тихим человеком. Господи, сколько после войны будет таких психических калек — ведь почти каждый перенес одну-две контузии!»

* * *
И опять права оказалась девочка, все предчувствовала. Всю Россию заполнили «психические» и физические калеки. Они разбрелись по улицам и дворам, по электричкам, автобусам, трамваям. Каждый городок в России, даже самый маленький, имел своего сумасшедшего.

Москва

«Ст. Андроновка. В Москве отказались снимать раненых. Ребята посоветовали мне «отстать от поезда». Лена стала умолять взять ее с собой. Как я ее ни отговаривала — ведь у нее две операции, она — ни в какую. К поезду подъехала моя московская подружка Лялька, пришлось просить ее, чтобы она съездила к брату Лены и привезла кое-что из гражданской одежды.

Мне Лялька привезла только зимнее пальто. Как ни следили за нами сестры, мы удрали.

Москва!.. На улице вода, а я в валенках шлепаю по лужам, а из-под пальто болтаются мужские кальсоны и халат какашечного цвета. Нас направили в женский госпиталь на Павелецкой набережной. Меня поместили в палату, где у всех девчат ампутировано по одной ноге — только я ходячая.

У нас душевные шефы с фабрики. Директор распорядился выдать нам лоскуты розового мадеполама — шьем себе рубашки на руках. А лифчики вяжем сами из простых ниток. Я с одной рукой пока этим заниматься не могу».

* * *
Какой художник, поэт, композитор сможет отобразить эту действительность? Палата девушек, шьющих себе розовый мадеполамовый наряд, красивых, милых, им бы бегать, танцевать, рожать детей. И у каждой — по одной ноге.

* * *
«5 апреля 1945 г. Наконец дождалась, увидела, поцеловала своего Алешку. Господи… Целых три года ожиданий — таких жестоких, что иногда казалось, можно сойти с ума. Алешка пришел в госпиталь совсем такой же, как тогда в поезде, эвакуировавшем филологический факультет МГУ в Свердловск, только в военном кителе.

Эту встречу я запомню на всю жизнь. Теперь только стало бы лучше с рукой, чтобы меня не жалели, а даже завидовали моей судьбе».

«21 мая 1945 г. Написала письмо Льву Николаевичу о нашей встрече с Алексеем. Так нужно, хотя ему, возможно, будет тяжело от этого письма. Нашу дружбу мне все-таки хочется сохранить — она дорогая. Не только моему характеру, но и Льву Николаевичу обязан Алешка тому, что я смогла дождаться его. Что выдержала натиск всех сумасбродов, нахалов, что по-прежнему верю в людей».

Другая жизнь

Татьяна Александровна жива. Ей 79. Одна. На улицу не выходит. По квартире своей однокомнатной передвигается с трудом, отвоевывая каждый сантиметр жилплощади. Отказала нога и, чтобы удерживать ее, надо опираться на костыль как раз раненой рукой. Она, рука, так и осталась покалеченной, неизлечимой и девушка вернулась с войны инвалидом второй группы.

Красота ее при ней так и осталась.

После войны Алексея, военного журналиста, перевели служить на Дальний Восток, тоже в газету. Татьяна Атабек писала Ворошилову, Сталину, просила больше не разлучать их.

Новая разлука по времени оказалась равна военной.

А потом поженились.

Алексей стал известным человеком в литературном мире, писатели, самые знаменитые знали его — Алексей Кондратович был заместителем главного редактора журнала «Новый мир», то есть заместителем Твардовского, его правой рукой. Много славных писательских имен вернул он из небытия вместе с Твардовским, вместе с ним сопротивлялся режиму.

Дома он сказал Тане:

— Ты для меня на втором месте, на первом — литература.

Рано утром уходил, в полночь возвращался.

Она, которую всю войну все офицеры боготворили и готовы были носить на руках, и носили бы всю жизнь, оказалась не готова к такому быту. Дом, хозяйство, хлопоты. Двое детей. Все на ней.

— Главное, вы знаете, он пил… Рукопись хорошую примут — обмоют, напечатают — обмоют.

Они прожили вместе немногим больше, чем были в разлуке.

Потом он просил ее вернуться. А пить бросил, когда умер Твардовский — такое было потрясение.

К тому времени она была снова замужем. Ей было уже за тридцать, в нее влюбился юноша двадцати с небольшим лет. Он ухаживал и за ее детьми, и ходил в магазин, и убирался по дому. Но это была уже другая жизнь, как у многих.

— У меня было к нему что-то хорошее. Но не любовь.

Разошлись.

Наверное, то время на войне, где ее могли убить каждый день, было лучшим в жизни. Было ожидание счастья. Где теперь однополчане?

— Пантелеев умер и жена его Катя из нашего медсанбата тоже умерла. Командир роты разведчиков Алексей Седых, который перед боем объяснился мне в любви, писал, писал мне и вдруг пропал, тоже, наверное, умер.

— А майор, начальник штаба Сатаров, который поцеловал вас в полусне?

— Умер. Рак.

— Если бы не долгое ожидание Алексея, были на фронте люди, с которыми вы могли бы разделить судьбу?

— Были. Седых Алексей, командир разведки, или Воротников, замкомандира батальона. Он молодец. После войны к его сестре пришла в гости подруга. Они только посмотрели друг на друга и на другой же день пошли в загс. До сих пор счастливы.

Татьяна Александровна не называет имени человека, который любил ее больше, чем кто-нибудь, был ей на войне, как щит. Да и у нее к нему было чувство куда большее, чем привязанность.

Я рассматриваю фотографию в альбоме, вот он — Лев Николаевич Лебедев. Во всем облике — простота, равновесие, доброта. Наверное, они были друг другу предназначены.

— Но ведь он был женат…

Лев Николаевич поздравлял ее со всеми праздниками — писал из Москвы в Москву. Она не отвечала. Как маленькой девочке он сочинял ей в письмах сказки — настоящие, со смыслом и подтекстом. Посылал свои акварельные рисунки, все больше — одинокие деревья на ветру.

Семь лет назад Лев Николаевич упал на улице и потерял сознание. Его подобрали. Отвезли в больницу. В сознание не пришел. Ему было 82 года.

Все же неправда, что Бог сирот жалеет, а счастья не дает. Мне хочется вступиться за Всевышнего — не знаю, как. Дело, видимо, всего лишь в том, что ожидание счастья — сильнее самого счастья.

2002 г.


История

Принцевы острова

«Холостым выстрелом из орудия «Аврора» дала сигнал к штурму Зимнего дворца».

Советский энциклопедический словарь

«На каждый звук есть эхо на земле».

Арсений ТАРКОВСКИЙ

Феодосия по-гречески — «Богом данная».

За долгую историю здесь хозяйничали скифы, гунны, хазары, половцы, печенеги, византийцы, монголы, турки, татары. Пережив все варварства, Феодосия к XX веку превратилась в тихий, уютный городок. Чистые, опрятные улицы и бульвары с душистыми олеандрами в кадушках у фасадов гостиниц и ресторанов. Русские, украинцы, армяне, греки, турки, молдаване, итальянцы, цыгане… Никто никому не мешал жить по-своему.

Полтора года назад в Петербурге скончался самый старый Феодосиец Анатолий Викторович Ермолинский. Мы беседовали с ним в 1995-м, ему было под девяносто.

— Мой отец был средним акцизным чиновником, на его жалованье мы очень прилично жили. Шесть комнат, прислуга. Каждую субботу принимали гостей, устраивали домашние концерты: мама, выпускница института благородных девиц, играла на рояле, отец — на виолончели, я, подросток, — на скрипке. К нам приходил знаменитый композитор Спендиаров с девятнадцатилетней дочерью Мариной, у которой было прекрасное меццо-сопрано.

Мы тогда дышали.

Мама дружила с вдовой Айвазовского. Сам художник давно умер, в 1900-м, а Анна Никитична была моложе его на 40 лет. И вот они с мамой в длинных платьях со шлейфом, в модных шляпках выходили гулять на мол, к морю.

Первая мировая прошла мимо нас. Зато гражданская… Попеременно входили белые и красные. Потом оккупация — немцы, англичане, при них благосостояние стало хуже, но благодать осталась, они никого не тревожили. Потом опять — белые, красные… Красных ждали со страхом — митинги, обыски, мародерство. Люди боялись выходить на улицу. При белых была власть, при красных — безвластие: жители закрывали окна ставнями, просыпаешься утром и не знаешь, кто сегодня в городе.

Белые офицеры держали себя с достоинством, но они очень рано поверили в окончательную победу и были наказаны за беспечность.

Воспоминания ностальгические, наверное, субъективные, но личные воспоминания и должны быть субъективны.

Суд

В 1920 году Белая армия появилась в последний раз. Красные лавиной накатывались на Крым. Многие белые офицеры понимали бесполезность дальнейшего сопротивления. Как вспоминает Иона Каменский, среди белых начались призывы «эвакуироваться на Принцевы острова… запись на эвакуацию приняла широкие размеры».

Каменский, опытный большевик, был направлен в Феодосию для подпольной работы. Он вербовал белых офицеров и готовил в Феодосии восстание.

Каменский вошел в подпольный военно-революционный комитет, который возглавил Иван Назукин, бывший кузнец, матрос, а в предшествующий период советской власти — народный комиссар просвещения в Крыму.

В 1935 году Каменский напишет воспоминания, тоже субъективные. Над белыми он издевается — «последыши российской контрреволюции и белогвардейщины», «золотопогонные «герои» тыла» и т.д. Но сквозь это неосмотрительно допускает правду.

«Ставилась задача овладеть городом и занять станции Владиславовка и Джанкой и открыть Красной армии путь для продвижения в Крым в обход перекопских укреплений.

К выступлению были подготовлены некоторые воинские части и подразделения во главе с их командирами (штабс-капитан Толмачев, корнет Шрайберг и др.), в частности, караульный батальон.

Обстановка складывалась весьма благоприятно. Некоторые офицеры и солдаты, уставшие и потерявшие веру в белое движение, легко и охотно шли навстречу всякой агитации против белого командования и продолжения гражданской войны, многие стремились открыть себе путь для возвращения домой, к мирному труду.

Возникло движение молодого офицерства против командования Белой армии. Во главе движения стоял капитан Орлов. В Крыму образовался внутренний фронт, потребовавший отвлечения значительных сил с перекопских позиций».

Все шло по плану. Но… Назукина погубила неосторожность. Он отправился по каким-то делам на свою старую квартиру и был схвачен.

К Каменскому на работу, в типографию газеты, пришел лично начальник контрразведки поручик Балабанов.

«Он подсел к моему столу, вежливо поздоровался и завел разговор на всякие безобидные темы. …Странное колеблющееся поведение. Он присматривался ко мне, не будучи уверенным и не решаясь сразу арестовать меня из боязни совершить ошибку».

Удивительная, неправдоподобная щепетильность. За 17 дней допросов Каменского «в работу» не брали. Единственная пытка — «страхом и ожиданием».

Предал всех некий Петр Горбань, «бывший ответственный работник милиции» в большевистский период.

Девять человек обвинялись в принадлежности к большевистской партии, «поставившей себе целью ниспровержение существующего строя». Каменский был убежден, что как единственный среди всех еврей, а значит «заправила», он будет расстрелян.

Военно-полевой суд начался рано утром. Один только Горбань признал себя виновным. Долгие подробные допросы каждого, перекрестные допросы. Последнее слово. Около девяти вечера суд удалился и совещался пять (!) часов. В два ночи председательствующий полковник Волосевич объявил приговор.

К расстрелу были приговорены свои, белые офицеры — штабс-капитан Василий Толмачев, канонир Степан Вадеев, корнет Михаил Шрайберг и, конечно, Иван Назукин. Белые офицеры были лишены всех прав состояния и воинских наград. (Толмачев — орденов Св. Станислава 3-й ст., Св. Анны 3-й и 4-й ст. и Св. Владимира 4-й ст., Вадеев — Георгиевского креста 4-й ст.).

Уже на месте расстрела корнету Шрайбергу объявили о замене наказания: бессрочная каторга.

К расстрелу был приговорен и Горбань, но суд, учтя его «чистосердечное сознание», снизил наказание до 15 лет каторжных работ.

Из девятерых расстреляли троих. Оставшиеся получили от 14 лет каторжных работ (Каменский) до ареста на один месяц. Сроки, впрочем, значения уже не имели. Красная армия была на подходе.

Корнет Шрайберг стал начальником Крымского уголовного розыска и вскоре погиб при стычке с махновцами.

Каменский в симферопольской тюрьме познакомился с Иваном Черняевым — налетчиком, который называл себя анархистом. Он оказывал услуги большевикам, ненавидел «легавых» и, узнав о предательстве Горбаня, обещал его найти. Действительно, он выследил Горбаня и, когда пришла Красная армия, в момент выхода того из тюрьмы, убил его.

Сам Каменский прихода Красной армии ждать не стал, воспользовался амнистией белых и пошел служить к ним. В первый же день из армии бежал, что было нетрудно. Всю жизнь занимал важные партийные должности.

Мне одинаково жаль обоих орденоносных белогвардейских офицеров и большевика Назукина, отдавших жизнь неизвестно за что.

Большевик Иван Назукин достоин уважения. Он искренне верил в то, за что сложил голову. Перед расстрелом попросил не завязывать ему глаза.

Честный человек и бесстрашный. Если бы он не был расстрелян белыми по суду, полтора десятка лет спустя его бы расстреляли свои без суда и следствия.

* * *
Зачем был нужен этот суд в кровавое, братоубийственное время? Какая тут законность, когда ты сам повис над пропастью и тебя самого если не убьют, — выгонят из России навсегда?

И отчего этот суд оказался столь снисходителен?

Каменский отвечает с большевистской простотой: «Суду не удалось полностью раскрыть участие каждого из подсудимых в подготовке восстания».

Чумка

Снова вернулись красные — навсегда.

Закрылись гимназии, снесен был рынок. Город затих.

Красные ходили по городу, вооруженные с ног до головы — грудь перекрещена пулеметными лентами, на поясе — ручные гранаты, огромный маузер, шашка, в руках нагайка. Такими их запомнил «буржуй» Ермолинский, которого мы оставили в начале разговора.

— Теперь феодосийская интеллигенция стала одеваться как можно проще. Шляпы фетровые или котелок, галстук или пенсне, даже женская косметика считались признаками контрреволюции. В нашу шестикомнатную квартиру пришли вооруженные люди, потребовали освободить ее в 24 часа: «И чтоб ни одной книжки не вынесли». Управляющий водочным заводом Мошечков приютил нас в заводском подвале — в машинном отделении, благо это предприятие, как и другие, не работало.

С севера приехали две княжны Голицыны, директор завода выделил им одну комнату. Появилась княжна Трубецкая. Они, видимо, считали, что на юге легче раствориться. В заводской обстановке мы пытались возобновить домашние музыкальные вечера, приходили снова Спендиаров с Мариной, но это было уже не то.

Анну Никитичну, вдову Айвазовского, тоже выгнали из дома, оставили комнату. Из большой картинной галереи художника вынесли картины и устроили здесь гарнизонный клуб, в котором проводили митинги, пели «Интернационал».

В Феодосии появился дирижер Ахшарумов, при царе ему были выделены два вагона, и он разъезжал с симфоническим оркестром по России и Европе. Он взял в оркестр и меня.

В зале бывшей картинной галереи собирались матросы и комиссары в кожаных тужурках с красными лентами на фуражках и на рукавах. Женщины в гимнастерках и телогрейках, в красных платочках на головах. После митинга и «Интернационала» выступали мы.

Ахшарумов нашел репертуар. Мы исполняли увертюру «Робеспьер». Лектор объяснял содержание: революция во Франции, там был такой деятель — Робеспьер, ему отрубили голову, вы этот момент должны узнать: тревожная музыка, и удар в тарелку — дзинь, это рубанула гильотина, потом — барабаны с нарастающей частотой, стихая — это покатилась отрубленная голова.

И вот зрителей охватывал охотничий азарт. Ждут. И наконец — узнают, шумят, довольны, словно сами настигли жертву и участвовали в справедливой казни.

Нормальные люди, знаете, так себя не ведут…

* * *
Конечно, далеко не все белые офицеры и рядовые покинули Феодосию. В той давке на пристани, кто не мог пробиться к корабельному трапу, пробирался по канатам, чемоданы привязывали к веревкам и бросали на палубу. Не все сумели выбраться. Некоторые остались по доброй воле, наудачу: мы — русские, в России живем, не пропадем. Но очень многие, как капитан Орлов с молодыми офицерами, устали, считали себя обманутыми и давно готовили мятеж против командования Белой армии.

Шанс для победителей показать всему миру — советская власть протягивает руку тем, кто с ней. Кто силен, тот милостив.

По Феодосии были развешаны объявления: пролетариат великодушен, теперь, когда борьба кончена, белым предоставляется выбор — кто хочет, может уехать из России, кто хочет, может остаться работать с советской властью. Тем и другим предлагалось явиться на регистрацию.

Явилось человек пятнадцать. Их зарегистрировали и отпустили по домам. И остальные белые офицеры увидели — их никто не собирается арестовывать.

Писатель Вересаев, бывший в то время в Феодосии, вспоминает: «Мне редко приходилось видеть такое чувство всеобщего облегчения: молодое белое офицерство, состоявшее преимущественно из студенчества, отнюдь не черносотенное, логикой вещей загнанное в борьбу с большевиками, давно уже тяготилось своей ролью и с отчаянием чувствовало, что пошло по ложной дороге, но что выхода на другую дорогу ему нет. И вот — вдруг этот выход открывался, выход к честной работе в родной стране».

Через две недели была объявлена вторичная регистрация. Теперь белые офицеры двинулись массами.

Все до одного были схвачены и посажены в Виленские казармы.

К георгиевскому кавалеру, 22-летнему поручику Филиппу Федотовичу Островерхову красные явились домой.

Панченко Лидия Устиновна, племянница жены поручика:

— Их было четыре сестры — Манефа, Варвара, Мария, Фекла. Первые три очень красиво пели — на три голоса. Когда они пели летом у открытого окна, собиралась огромная толпа. Однажды вот так они сидели и мимо проходил высокий, стройный поручик с гитарой. Остановился, глянул на Манефу: «Я таких красивых еще не видел». Поженились, венчались. Пара была — на загляденье.

…Он хотел уехать в глубь России, но не успел.

Молодого георгиевского кавалера забирали «на регистрацию» ночью. Когда он одевался, его трясло.

Всеволод Никанорович Резников:

— Мой отец не был офицером. Работал завхозом на табачной фабрике. Пришли белые: «Ты хозяйственник? Вот тебе дело — бери 20 солдат, сети и лови, заготавливай рыбу». Отец работал у них чуть больше месяца.

На регистрацию он пошел спокойно. Воинский начальник был через дорогу, и отец сказал матери: «Я на несколько минут — пойду, отмечусь».

И исчез.

В Симферополь отправились на подводе три друга Никанора Кондратьевича — хлопотать: Бандурка, Юра Роде и Танагоз.

* * *
Доктор Боткин писал в ожидании расстрела: «Я мертв, но еще не погребен».

Сколько их томилось там, в казармах? Тысячи? Молодые юнкера, кадеты, корнеты, поручики, штабс-капитаны.

Перед тем как вести офицеров на расстрел, красноармейцам дали водки, предупредили: «Будете белых шлепать».

Их раздели до нижнего белья и босиком, ночью, в мартовский холод повели под конвоем через весь город — на Карантин, в простонародье — Чумка. Веками здесь стояли чумные бараки, во время эпидемий сюда свозили больных.

Гнилое место. Но живописное, словно для зазывных рекламных открыток — в море уходит красавица-скала. А вдоль горы спускается к берегу овраг. Место скрытное, удобное, даже с моря обзор небольшой.

Их вели по ночным улицам, подгоняя штыками — Казанская, Симферопольская, Земская, Лазаретная, Дворянская, Итальянская, Екатерининская. Слева — море, пляжи, дачи; справа — городская Дума, гостиница «Марсель», газетная типография, где печатались деникинские деньги — «колокольчики».

И я прошел их путем, по тем же самым улицам, ни одна из которых не сохранила названия — Маркса, Свердлова, Либкнехта, Куйбышева, Красноармейская, Горького, Ленина.

В овраге, перед морем офицеров заставили снять нижнее белье и выводили под пулемет.

Жители окраинных домов слышали пулеметные очереди. Они поняли: это только начало. И в следующую ночь, приоткрыв занавески, они наблюдали за зловещей процессией. Именно во вторую ночь, уже под утро, пулемет вдруг захлебнулся, последовали одиночные винтовочные выстрелы. Потом выяснилось: пулемет заклинило, и офицеры кинулись врассыпную.

Журналист феодосийской газеты «Победа» Евгений Дробоцкий в начале 90-х годов разыскал свидетеля этой ночи. «Петр Федорович», — представился он, фамилию назвать испугался.

— Рано утром мы, мальчишки, стояли у входа в крепостную башню. Когда пулемет замолк, мы увидели на вершине холма людей, они бежали в нашу сторону, к городу. За ними гнались всадники и рубили их шашками. Это было страшное зрелище. Вдоль стены бежал человек, по пояс раздетый, в кальсонах. Спотыкался, падал, вскакивал, петлял. Ему оставалось несколько метров до спасительного входа в крепость, тут начинались жилые дома, его бы спрятали. Но у входа его догнал всадник и зарубил. Слез с коня, вытер саблю о кальсоны.

Потом была третья ночь расстрела.

Наконец, два мощных взрыва на склоне оврага потрясли округу. Видимо, тех, кого не смыло в море, таким образом завалили землей.

Сколько их погибло всего? Расхожая цифра — 5000 человек.

Но на Старокарантинной горке жил Загладюк, который посчитал в одну из ночей: в ряду шло по четыре человека, а всего рядов в колонне было больше шестидесяти. Получается, за ночь убивали около трехсот человек. Значит, за три ночи — около тысячи?

Не знаю.

Обратно, из Чумки в город возвращались подводы, груженые нижним бельем.

* * *
Из Симферополя три друга Никанора Резникова — Бандурка, Юра Роде и Танагоз вернулись радостные, навеселе:

— Катя! Никанор свободен, вот бумага.

— Его уже расстреляли — два дня назад, — ответила вдова.

Семье Резниковых всю жизнь казалось: тот, почти добежавший до ворот, ближе всех оказавшийся к жизни, был Никанор.

Палитра

Остались не засеяны поля, остановилась промышленность. На Феодосию обрушился голод и, как неизменные его спутники, — сыпной и брюшной тиф, холера. Истощенные люди падали и умирали на улицах. По городу разъезжала подвода с огромным цинковым ящиком, здоровый детина с лицом восточного злодея по имени Алим волочил за ноги тела к телеге и легко забрасывал их в ящик. Прохожие не обращали на него внимания.

Опустение, одичание.

Анатолий Викторович Ермолинский:

— Мама моя уже не прогуливалась у моря с Анной Никитичной. Вдова Айвазовского шила себе из тряпок обувь, чтобы выйти на улицу. Мама ее деликатно подкармливала. Приготовит из старых запасов пирожки и под благовидным предлогом приносит: «Вот, не знаю, получилось или нет, попробуйте».

Вдова очень бедствовала. Единственная ценность осталась в ее пустой комнате — палитра.

Иван Константинович Айвазовский был когда-то приглашен в Ватикан. Там, закрывшись в одной из глухих комнат, он написал картину «Хаос» — буря на море, перемешались тучи, небо, волны. Художник подарил картину папе римскому. Тот в ответ подарил Айвазовскому литую палитру из чистого золота. Внутри вместо красок — разноцветные драгоценные камни. Красные, зеленые, синие, черные. Алмазы, изумруды, рубины, аметисты, аквамарин.

После смерти мужа Анна Никитична относилась к палитре трепетно, как к национальной гордости. Когда революционные красные солдаты выгоняли ее из дома, она сумела спрятать палитру.

Феодосийская интеллигенция растворилась незаметно.

«Робеспьер» не спас дирижера Ахшарумова. В 1921 году оркестр распался, дирижер объявился в Петрограде, где успел продирижировать два концерта в саду отдыха возле Аничкова моста — на лучшей летней площадке города.

Через год, в Ашхабаде, Ахшарумов был расстрелян.

Композитор Спендиаров уехал с семьей, с юной дочерью-певицей Мариной в Ереван, где довольно скоро умер.

Ермолинский колесил с концертами по России.

— У нас был небольшой музыкальный ансамбль. Году в 1946-м или 47-м мы приехали в Ухту — концерт для заключенных. Но в лагере оказались такие актерские силы, такие музыканты, что нам стало неудобно выходить на сцену. И мы решили просто устроить вечер отдыха в городском Дворце культуры.

Я слонялся по большому залу дворца, в глубине сцены кто-то репетировал, и я услышал вдруг знакомое меццо-сопрано. Подошел и увидел — Марину Спендиарову… Она отбывала здесь срок наказания, ее муж тоже сидел в лагере — в Воркуте. Она меня узнала. Не без умиления вспомнила Феодосию, музыкальные вечера у нас в доме и тут же предупредила: «Толечка, поменьше со мной общайтесь — вам это может повредить». Она, как и муж, была осуждена якобы за критику повальных репрессий. Как и другие артисты, была расконвоирована, но находилась под строгим наблюдением. Все же под мой аккомпанемент она вполголоса спела несколько романсов — «Я помню вальса звук прелестный», «Хризантемы» — отцвели уже давно…

Через год-два Дворец культуры в Ухте сгорел дотла. Я думаю, что это была провокация. Чтобы разогнать интеллигенцию — актеров, профессоров, которых собралось слишком много.

Марину Спендиарову сослали то ли в Абакан, то ли в Тайшет. Там ее приковали наручниками к тачке, и она таскала уголь, землю, камни.

Кто-то из бывших слуг Айвазовских донес: «Барыня прячет драгоценности».

Пришли вооруженные люди: «У вас эта штука золотая есть?» — «Нет, нет». — «Должна быть!». Они стали угрожать, бедная вдова испугалась и протянула палитру.

Кто были эти люди? Никаких удостоверений, никакой квитанции. Уникальная палитра не прошла потом ни по каким документам, не появилась ни в одном музее.

Вполне возможно, революционные солдаты кусачками вырезали и поделили цветные камешки.

За помощь в организации материала редакция «Известий» благодарит зам. директора Феодосийского краеведческого музея Т.А. Кулясову, главного хранителя музея Т.М. Татаринцеву, зам. директора феодосийского музея им. А. Грина А.А. Ненаду, директора красноперекопского музея Л.П. Кружко, крымских историков В. Н. Гурковича. А.Г. Зарубина, В.Г. Зарубина, Н.В. Николаенко.

2000 г.


Век-волкодав

«Россия! Кто смеет учить меня любви к ней?.. Но есть еще нечто, что гораздо больше даже и России… Это — мой Бог и моя душа».

Иван БУНИН

Все девяностые годы обсуждали: возможна ли в России новая гражданская война? При этом саму войну ни разу, ни в одну из годовщин не вспомнили. Ни в 90-м, ни в 95-м, ни нынче. Пустословили. Делали вид, что боимся крови, давно привыкнув к ней.

Кажется, никто и ничем всерьез не озабочен.

Прежде, при советской власти, отмечали всегда как праздник, с неизменным выводом: брат пошел на брата, кто убил — тот и прав. Побежденным было отказано в праве любить Родину, нам всем — в праве хотя бы на сочувствие.

В 1995-м русское общество Крыма решило отметить 75-летие со дня окончания Гражданской войны. Не как победу одних над другими, а как всеобщую трагедию. Впервые в истории пригласили из-за рубежа побежденную сторону. Ни Москва, ни Киев помощи не оказали. Киев счел мероприятие прорусским, московские же руководители оказались слишком озабочены собственной судьбой.

Первое организованное массовое появление в России престарелой эмиграции уже было перед тем четыре года назад. Впервые без опасения за свою судьбу они прибыли в Москву 18 августа 1991 года. Многие из них покидали Родину малыми детьми, города были заполнены вооруженными солдатами, стояли в готовности броневики.

В первое же свое российское августовское утро гости глянули из гостиничных окон и увидели — по московским улицам идут танки, город заполнен вооруженными людьми.

Как будто никуда не отлучались на три четверти века.

Систематизированная ярость

В «Известиях» (№ 217 за 17 ноября 2000 года) был опубликован очерк «Принцевы острова». Речь, кроме прочего, шла и о том, как красные командиры развесили объявления с благородным предложением оставшимся белым офицерам сотрудничать с новой, советской властью, а для этого прийти зарегистрироваться.

Молодых белых офицеров схватили и увезли за город, на расстрел.

Из Санкт-Петербурга позвонила мне давняя читательница «Известий» Эмилия Владимировна Коваленко. В среде питерской интеллигенции возник спор, ее знакомые сочли публикацию субъективной: белые тоже проводили свой террор, не менее жестокий.

Да, на войне как на войне. Белые выжигали на лбах у пленных красные звезды, красные вырезали на ногах у белых лампасы.

Но террор — это система, а не насилие само по себе. Не уровень, не изощренность зверств и даже не количество пролитой крови, а, повторяю, — система, нашедшая своих идеологов и пропагандистов, организованное насилие, открытый апофеоз убийства.

Красный террор, как говорил знаменитый дореволюционный депутат Шульгин, — от власти, насилие белых — от безвластия. В актах правительственной политики генерала Деникина, адмирала Колчака или барона Врангеля нет теоретического обоснования террора, никогда не звучали призывы к систематическим официальным убийствам. Даже в публицистике и прозе лагеря белых этого нет.

В своих показаниях перед судом большевиков адмирал Колчак свидетельствовал, что был бессилен в борьбе с «атаманщиной». Отношение Деникина к этой проблеме общеизвестно. Вот его письма Ксении Васильевне, жене: «22.6.18 г. Хотел быть жестоким и не выполнил обещания. Объявил прощение всем глупым вооруженным людям, дерущимся против меня: стекаются сотни и сдают оружие. …Среди жестокой и беспощадной борьбы не черствеет почему-то сердце». «29.4.19 г. Каждый день — картины хищений, грабежей, насилий. Помощи в этом деле ниоткуда не вижу. Не могу же я сам один ловить и вешать мародеров фронта и тыла».

Начальник штаба Врангеля генерал П.С. Махров подготовил своему главному доклад — «Секретно. В собственные руки». В нем есть и такие главы: «Меры для поднятия нравственного уровня офицеров» и «Борьба с растлевающими явлениями (грабежи, пьянство, разврат)».

«Революция и гражданская война, — пишет для Врангеля начштаба, — стерли в сознании многих прежние понятия о чести и воинском долге. Для возрождения этих чувств в офицерстве необходимыми являются следующие меры: восстановление офицерских судов чести… Ввести аттестации… Заняться энергичной очисткой офицерского состава от негодного по безнравственности элемента, пусть будет меньше офицеров, но сильных и чистых».

На полях — пометки Врангеля: «правильно», «верно».

Есть еще одна расхожая версия: красный террор был ответной мерой на убийства Володарского, Урицкого, ранение Ленина. Какая разумная связь между убийством (теперь сказали бы — «заказным») конкретных людей конкретными людьми и местью государства народу, тотальной системой заложничества. В заложниках у красных была вся страна.

Почему-то белым не пришло в голову использовать большевистскую практику заложничества. Когда Владимир Ленин произвел переворот, младший брат вождя Дмитрий стал членом Таврического обкома партии большевиков. В 1918 году принимает участие в установлении Советской власти в Севастополе и Симферополе.

В Крым приходят германские войска, восстанавливается антибольшевистская власть. Расстреляны члены Совнаркома Республики Таврида. А коммунист Ульянов спокойно врачует в Евпаторийской земской больнице, живет открыто под своей фамилией. Почему же не взяли Дмитрия Ильича в заложники? Обменяли бы на адмирала Колчака. Ведь как говорил известный чекист Лацис: «Заложники — капитал для обмена».

Красным принадлежит много изобретений. Например, «институт ответчиков».

После Гражданской войны победители продолжали свирепствовать, и сельское население Украины начало в ответ вооруженное сопротивление. Власть решает разгромить повстанцев руками самого крестьянства. Киевское окружное военное совещание издает «Приказ № 2» о введении на Украине «института особых ответственных лиц».

В населенных пунктах назначаются ответчики — 1 человек на 20 хат. На несчастных возлагается вина за всякое сопротивление в местности. В отличие от заложников, ответчики продолжали жить в своем селе, но за любое сопротивление в округе они расплачивались жизнью. Вопрос, кого расстреливать, решался жребием, который тянули… сами ответчики со всей округи. Пункт № 5 приказа оставлял ответчику шанс выжить: «Избавиться от наказания (расстрела) можно лишь выдачей действительных виновных… или оказанием Соввласти особо ценных услуг». Существовала и инструкция для самих осведомителей — 10 пунктов, которые учили крестьян не пахать и сеять, а доносить.

Самое циничное — «специнструкция» для расстрельщиков: «главной целью создания института ответчиков является отнюдь не немедленный разгром бандитизма, а внесение раздора и расслоения в селе». То есть сюда внесли все главные элементы гражданской войны. Эта вторая, локальная, гражданская война длилась с конца 1920-го до лета 1924-го. О ней и теперь мало кто знает.

И все-то у них «институты» — заложников, ответчиков, осведомителей, палачей. Всюду — система.

Как же быстро мы научились всему этому!

Псевдонимы

Роман Гуль, белый офицер, ставший затем замечательным писателем, отметил: «Подпольщики-большевики, в октябрьские дни захватившие власть над Россией, в большинстве своем носили псевдонимы: …Бронштейн — Троцкий, Джугашвили — Сталин, Радомысльский — Зиновьев, Скрябин — Молотов, Судрайс — Лацис, Баллах — Литвинов, Оболенский — Осинский, Гольдштейн — Володарский и т.д. По-моему, в этом есть что-то неслучайное и страшное. Тут дело не в конспирации при «царизме». Псевдонимы прикрывали полулюдей. Все эти заговорщики-захватчики были природно лишены естественных человеческих чувств… Жизни псевдонимов были вовсе не жизнью людей. Их жизнью была исключительно — партия. В партии интриги, склока, борьба, но главное — власть, власть, власть, власть над людьми».

Псевдонимы, по мнению Романа Гуля, несли и физическую смерть людям, и духовную смерть России.

Добавлю еще псевдоним — Землячка. Ее настоящее имя — Розалия Самойловна Залкинд. Именно она и Бела Кун, возглавлявшие всевластный Крымревком, руководили акциями уничтожения в Крыму.

Еще один, главный псевдоним: Ульянов-Ленин. 11 ноября 1920 г. командующий Южным фронтом Фрунзе обратился к Врангелю с призывом сложить оружие. Всем сдавшимся была обещана амнистия, гарантировалась возможность выезда за границу при отказе под честное слово от дальнейшей борьбы с Советами. В тот же день Реввоенсовет фронта обратился к офицерам, солдатам и матросам врангелевской армии: «…Мы не стремимся к мести. Всякому, кто положит оружие, будет дана возможность искупить свою вину перед народом честным трудом».

Врангель получил предложение Фрунзе по радио и — не ответил на него. «Я приказал закрыть все радиостанции за исключением одной, обслуживаемой офицерами».

И правильно сделал. Ленин в телеграмме Реввоенсовету фронта выразил жесткое и нервное удивление «непомерной уступчивостью условий…». «Если противник примет их, — приказал он дальше, — то надо реально обеспечить взятие флота и невыпуск ни одного судна; если же противник не примет этих условий, то, по-моему, нельзя больше повторять их и нужно расправиться беспощадно».

Ленин же лично и определил: «…Сейчас в Крыму 300 000 буржуазии. Это источник будущей спекуляции, шпионства, всяческой помощи капиталистам». Знак подан.

Массовый расстрел белых офицеров в Феодосии — далеко не первый и не последний.

Пожалуй, первый (или один из первых) — в Севастополе 27 ноября, т.е. вслед за уходом войск Врангеля. Сценарий — тот же. Объявления по всему Севастополю с просьбой бывшим белым офицерам прийти в цирк Труцци для получения продовольственных карточек. Отправился туда и бывший штабс-капитан таможенной стражи Е. Кулик.

У дверей цирка стояли матросы. Не на посту, а так — курили. (Их задачей было — впускать и не выпускать.) Один из них оказался знакомым штабс-капитана.

— Дядя Женя, — шепнул он, — не ходи сюда…

— Почему?

— Не знаю. Но лучше — иди домой.

Евгений Кулик послушался и остался жив. Других же увели под конвоем на Максимову дачу и там расстреляли из пулеметов — 1634 человека.

Расстреливали в Симферополе, Ялте, Керчи, других городах. Всего, по разным данным, уничтожили от 30 до 60 тысяч людей, в том числе женщин, детей.

Кровавая эпопея ужасает тем, что война была уже позади и убийства не имели «профилактического» смысла.

Поражается даже член Крымревкома Ю. Гавен. 14 декабря 1920 г. «…Я лично тоже стою за проведение массового красного террора в Крыму. Так, например, в январе 1918 года я, пользуясь властью пред. Севаст. Военно-Револ. Комитета, приказал расстрелять более пятисот офицеров-контрреволюционеров. Но у нас от красн. террора гибнут не только много случайного элемента, но и люди, оказывавшие всяческую поддержку нашим подпольным работникам, спасавшим их от петли».

Помните циничную «специнструкцию»: главная цель — не уничтожение врага, а внесение раздора и расслоения. Расколовшимся и испуганным народом легче управлять. К вопросам смерти стали подходить просто с точки зрения политической целесообразности. Расстрельщиков награждали высокими боевыми орденами, как за участие в победных операциях.

…Бела Кун и Землячка оказались по-своему принципиальны. Они выдворили из Крыма брата Ленина, который после ухода белых возглавил было Центральное управление курортов Крыма. Постановление Крымского Областкома партии гласило: ходатайствовать об отозвании из Крыма Дмитрия Ильича Ульянова за «непартийное поведение».

Ильич-младший пил. Дружил с директором винного завода.

Не в пример старшему брату был человек мягкий.

* * *
Так и остается загадкой: почему же, несмотря на приказ Ленина не выпускать из Крыма ни одного судна, Врангелю удалось уйти — на 126 судах были вывезены 145 693 человека. Версии разные. У меня — своя.

Для взятия Крыма Нестор Махно, объявленный перед этим вне закона, снова понадобился уставшей, измученной боями Красной Армии. Фрунзе лично подписал соглашение, по которому Махно был обещан «вольный район», или — по-нынешнему — автономия Гуляйполя. Он снова поверил большевикам, после штурма Перекопа кавалерия Махно первой ворвалась в столицу Таврии Симферополь. Тут же махновцев опять объявили вне закона, хотели прижать к морю и арестовать, но они, снова через Перекоп, вырвались из капкана. Отпугнув Махно, красные остались без свежих сил, штурмовать Севастополь оказалось некому. 12 ноября. По сводке Фрунзе после штурма Перекопа: «Некоторые дивизии потеряли до 3/4 своего состава… Убитых и раненых не менее 10 тыс. человек». 13 ноября. Суточная задержка красных в районе Джанкоя по приказу Фрунзе «для отдыха». 14 ноября. На подступах к Севастополю снова остановка. Только махновская тачанка ворвалась в город, сделала круг на площади и исчезла. 15 ноября. Лишь когда последний пароход с белыми покинул Севастополь, красные войска вошли в город. Эти почти три дня передышки позволили белым уйти.

Вероломство на этот раз подвело красных.

Другие берега

Народ наш податлив, его легко натравить на кого угодно — снаружи, внутри. Враги и друзья при этом часто менялись местами. Лишь русские белые офицеры так и остались злодеями. Красные — рыцари, белые — отщепенцы. Простым советским людям оказались очень по душе пролетарская культура и социалистический реализм — карикатурные доходчивые частушки Демьяна Бедного, знаменитые плакаты Владимира Маяковского: толстопузые белые генералы с отвислыми щеками поднимают ручонки вверх, а молодые красавцы с красными звездами на шлемах втыкают им штык в сытое брюхо.

Вот вам скупая суть, более чем проза. Справочник-словарь имен генералов и высших чинов русской белой армии — около 200 имен. Вещь редкая.

Павличенко Иван Дмитриевич, генерал-майор.

Рядовой казачий урядник. Во время Первой мировой войны — в Запорожском полку на Кавказском фронте, за боевые заслуги получил все четыре степени солдатского Георгиевского креста и был произведен в офицеры.

После фронта в начале 1918 г. красное командование назначило его командиром конного казачьего полка. Вместе с полком — в полном составе перешел на сторону белых. У генерала Врангеля возглавил дивизию. 19 раз ранен.

Скончался в Бразилии, в Сан-Паоло, в 1961 году.

Ренненкампф Павел Карлович, фон генерал от кавалерии и генерал-адъютант.

В начале Первой мировой войны под его командованием 1-я армия Северо-Западного фронта нанесла поражение 8-й армии немцев в Восточной Пруссии.

Ранен. Георгиевский кавалер 4-й и 3-й степеней.

После октября 1917-го 63-летний генерал уехал доживать в Таганрог. 3 марта 1918 г. (по старому стилю) арестован по приказу Антонова-Овсеенко, который предложил Ренненкампфу высокий пост в Красной Армии. Генерал отказался — и в ночь с 31 марта на 1 апреля 1918 года был зверски казнен (изрублен).

Экк Эдуард Владимирович, генерал от инфантерии.

Участник Русско-турецкой (1877—1878 гг.), Русско-японской, Первой мировой и Гражданской войн. После боев в Галиции, когда генералу было далеко за 60, он стал Георгиевским кавалером 4-й и 3-й степеней. В 1919-м он, почти 70-летний, возглавляет Военно-полевой суд при штабе Деникина.

Скончался в Белграде в 1937 году.

Не худшие люди России. Я хотел бы пожить среди них.

Давным-давно, во времена запретов я откололся от туристической группы в Париже и тайно поехал на русское кладбище. Мощные кресты, лампадки, могучие запретные имена. На участке Дроздовской дивизии пустовала аккуратно вырытая могила, тяжелая мраморная плита лежала рядом. Значит, кто-то из дроздовцев еще жив, объяснили мне, яма дожидается его, последнего.

Но если они так сильны духовно и так едины даже после смерти, как же они уступили в той войне?

Было и единство, был и раскол. Все было. Именно на этом уровне — военная элита, цвет офицерства — особенно трагически нелепо и непоправимо выглядит раскол.

Генерал-лейтенант Тихменев Николай Михайлович (1872 г.р.) и генерал-майор Тихменев Георгий Михайлович (1873 г.р.) — родные братья. Оба закончили Николаевскую академию Генерального штаба, оба воевали в Русско-японской и Первой мировой. Вместе работали в Генеральном штабе. Николай Михайлович стал ближайшим сподвижником Деникина, а Георгий Михайлович ушел в Красную Армию. Один скончался в Париже 12 июня 1954 года и похоронен на русском кладбище в Сент-Женевьев де Буа. Другой в мае 1918-го назначен начальником штаба Уральского военного округа, далее следы теряются.

Кто из них был прав?

И у генерала Петра Семеновича Махрова — начальника штаба Вооруженных сил Юга России, автора упомянутого секретного доклада Врангелю, тоже был родной брат, Николай. Оба закончили все ту же Николаевскую академию Генерального штаба, оба воевали в Русско-японской и Первой мировой. Разница в возрасте, как и у Тихменевых, — тоже один год, и тоже младший встал на сторону красных. Николай Семенович, генерал-майор, дослужился в СССР до комбрига. Скончался в 1936 году.

Белый генерал Махров пережил красного генерала Махрова почти на 30 лет. Вот что он написал много позже, 12 мая 1953 года, своему тезке и соратнику по белому движению полковнику Колтышеву. «День объявления войны немцами России, 22 июня 1941 года, так сильно подействовал на все мое существо, что на другой день, 23-го (22-е было воскресенье), я послал заказное письмо Богомолову (советскому послу во Франции. — Авт.), прося его отправить меня в Россию для зачисления в армию — хотя бы рядовым.

Несомненно, мое письмо было процензурировано… и вот 19 августа 1941г. меня сперва засадили в тюрьму в Ницце, а потом отправили в лагерь Вернэ».

Кто, скажите, из двух братьев Махровых любил Россию больше?

Один скончался в Каннах, другой — в Москве и похоронен на Новодевичьем.

Другого белого генерала Павла Алексеевича Кусонского именно 22 июня 1941 года гестаповцы схватили в Бельгии, отправили в концлагерь Брейндонк. Через два месяца, 22 августа, генерал скончался там от жестоких побоев.

…Нелепость, дикость — с немцами помирились, за могилами захватчиков ухаживаем, а своим, русским белым офицерам на всей огромной земле бывшего СССР — ни памятника, ни могилы, ни креста.

Последний приют

Декабрь 1917-го. «Во мне жили два чувства: дневное и ночное, — вспоминал Роман Гуль. — Дневное говорило: единственный путь — ехать на Дон и оттуда силой, железом подавлять всеобщий развал и бунт, дабы ввести страну в берега законности, правопорядка».

Но наступала ночь, и молодого офицера охватывало другое пронзительное чувство. Он видел, до безумия, до остановки сердца, как Россия летит в пропасть, и он с Россией вместе стремительно летит вниз, и что «дна у этой пропасти нет и никогда не будет, что страна гибнет навсегда, навеки».

И все-таки в Сочельник 1917 года Роман Гуль вместе с братом Сергеем едут на Дон, к Корнилову. Участвует в знаменитом губительном «ледяном походе». Романа ранило тяжело, но не смертельно. «Попади красная пуля на полвершка правее — и меня бы оставили умирать на чужом, темневшем вечернем поле».

Ранило и Сергея.

Несчастная мать двух сыновей бросила в Пензе дом и отправилась на поиски сыновей — через всю горящую Россию. Добралась до Волги, потом вниз, через Северный Кавказ вышла на Дон и — чудо, отыскала сыновей в Ново-черкасском лазарете.

«Как добровольно я вступил в Добрармию, так же добровольно и ушел. …Я почувствовал, что убить русского человека мне трудно. Не могу. Да и за что я буду вразумлять его пулями?»

Сыновья с матерью осели было в Киеве. Но братьев-офицеров призвал гетман Скоропадский, они попадают в плен к Петлюре и, случайно уцелев, раздетые, голодные, вшивые, под немецким конвоем отправляются в Германию. Там братья прошли через пять лагерей.

Судьба этого человека кажется неким символом России XX века. Дело не в многострадальности, тут семье даже повезло: брат не пошел на брата, остались живы. В его судьбе зеркально отразились мачеха-Родина, родная мать как высшее земное существо, что-то еще.

О судьбе сыновей мать узнала из газет. Она снова бросает дом, теперь уже в Киеве, и вместе со старой няней снова отправляется на поиски детей — в Германию. Опять пешком — через разоренную, полубандитскую Россию, через пол-Европы. «…Дорогие, родные мои, — написала она детям, — в субботу, 15-го по старому стилю, я двигаюсь в путь к вам вместе с Анной Григорьевной. Не предпринимайте ничего — вот моя к вам просьба. Если что-нибудь случится по дороге, не горюйте: ваша мать видела много счастья».

Наверное, только в России есть такие безумные матери. Две старые женщины шли несколько месяцев. И опять — чудо! — мать разыскала сыновей.

Чужая Германия, чужая Франция. Последний приют.

«В груди пустота и остро пронизывающее чувство бездомности, — напишет потом Роман Гуль. — Сейчас тело матери уйдет в эту гасконскую землю. Как часто в предчувствии смерти мать говорила, что хотела бы умереть в России, где похоронен муж, дети, отец, мать, родные…

Я и брат закапываем мать…»

Неприкаянность, безбытность — вот, пожалуй, то главное, что делает судьбу этой семьи символом России всего XX века.

На закате жизни, в 1977 году, по-прежнему вдали от России, он продолжал чувствовать ее — как ясновидящий.

«Признаюсь, и теперь, через 60 лет, ко мне то и дело возвращается это ночное чувство. Кажется, что стремительный лет России в бездонную пропасть не кончился и через 60 лет, что Россия все еще куда-то летит и летит, не достигая дна».

Запрет на память

Кто и что везет через границу — кто цветы, кто фрукты, кто марочное вино. Я везу в мешке человеческие останки. На экспертизу.

Граница — украинско-российская. Странно, что удалось пересечь таможню. Ведь я по сути вел противозаконные раскопки на территории другого государства.

Перед этим вместе с архитектором Феодосии Валерием Замиховским и молодым коммерсантом Олегом Павловым мы в поисках точного места расстрела белых офицеров отправились на окраину города — знаменитый район Карантина. Там с утра и до позднего вечера копались в овраге, по которому вдоль склона горы когда-то стекала в море кровь.

Жутковатое занятие. Среди камыша под кустом густой полыни блеснули тревожные глаза: меньше чем в метре от нас сидела, спрятавшись, куропатка, мы чудом не зацепили ее. Не шелохнувшись, она с мольбой смотрела на нас. Наверное, она приняла нас, с киркой и лопатой, за красных.

Она сидела на яйцах и не шевельнулась бы, даже если бы ее пришли убивать.

Замиховский и Павлов решили на этом месте, на вершине горы, поставить большой белый крест в память о белых офицерах. Крест подсветить так, чтобы он и ночью был виден с моря, даже с нейтральных вод.

Затея прекрасная, Валерий Замиховский нарисовал проект сооружения. Олег Павлов — далеко не самый богатый и удачливый коммерсант, но те деньги, которые у него были, готов был вложить в святое дело.

Однако других спонсоров не нашлось. Шесть лет минуло — дело ни с места.

Но почему этим занимаются в частном порядке? Ведь расстреливали, убивали людей от имени государства?

Гражданская война в Испании закончилась гораздо позже нашей. И все же Франко давно успел примирить непримиримых — огромный крест в Долине мертвых возводили и вчерашние солдаты Франко, и бывшие пленные воины-республиканцы.

В Испании погибло в гражданскую войну до 1 миллиона человек.

У нас погибло с двух сторон 13 миллионов.

И в США давно стоят монументы воинам Юга и Севера.

Мы же последнее десятилетие так много говорили о примирении, что по существу заболтали само это понятие и в итоге нашли эфемерные символы примирения в государственной символике.

Мы и сегодня — красные, не коммунисты даже, а те самые большевики. Взгляните на названия проспектов, улиц и площадей, по которым мы ходим, на названия городов, в которых живем. На памятники и монументы.

В начале девяностых в Феодосии обезглавили памятник Ивану Федько, большевику, устанавливавшему в Крыму Советскую власть. Несколько лет памятник стоял без головы, а потом убрали и остатки.

Варварство. Пусть бы стоял. Но пусть где-то неподалеку стоял бы и памятник Врангелю. Вот это и означало бы для потомков, что была когда-то Гражданская война.

Пусть будут проспекты Буденного и Ворошилова, не надо трогать эти имена. Но пусть рядом будут и проспект генерала Деникина, и набережная адмирала Колчака, которые любили Россию никак не меньше. Улица Романа Гуля.

Вот тогда потомки усвоили бы, как непросто было когда-то уцелеть на Родине.

Это было бы началом истинного примирения.

* * *
В свое время в римском праве закон предусматривал особого рода запрет — запрет на память. Он мог касаться не только предшествующего правителя или неудачного полководца, но и целого народа, оказавшегося ненужным.

Кажется, мы продолжаем пока жить по этому древнему праву.

2000 г.


Помощь и расследования

«Разобраться!» — «доложить!»

Дима Георгиев родился и вырос в Старой Руссе Новгородской области. Ушел в армию, там, в Комсомольске-на-Амуре, скончался: гнойный менингоэнцефалит.

Командир Елькин, отправляя скорбный груз в Старую Руссу, заплакал.

— Какого офицера потеряли…

Это правда, Диму любили. За минувший год — четыре благодарности, внеочередное звание.

По факту смерти было возбуждено уголовное дело. Следователи вынесли решение: умер по своей халатности — медики войсковой части требовали, чтобы он лечился, а больной отмахивался. Дело прекратили: «…лиц, виновных в смерти, нет».

Обо всем этом было рассказано в статье «Он не умер, он погиб» — более двух лет назад («Известия» № 59 от 3 апреля 1999 года).

И не только об этом.

Родители Валентин Петрович и Светлана Анатольевна Георгиевы должны были получить единовременное пособие — 120 денежных окладов. Но заместитель генерального директора ОАО «Военно-страховая компания» А. Тимошенко отказал: «Смерть наступила в квартире… Нахождение дома не является исполнением обязанностей военной службы».

Нашел где умереть. Упал бы в красном уголке части, поближе к знамени, да пусть бы даже и на пути домой, но не доходя до КПП, а так — в 20 метрах от него, снаружи. А уж когда и где он получил энцефалитный яд, кто и где его укусил, это никому не интересно.

Администрация Ельцина в лице консультанта Трусова перебрасывает письмо Георгиева в Министерство обороны. Трусов — то ли малограмотный, то ли неряшливый: железнодорожные войска к Министерству обороны не относятся. МО перекинуло письмо в войска, те — в Военно-страховую компанию. И опять Георгиеву-отцу отвечает слово в слово тот же Тимошенко: умер не при исполнении…

Еще эти неряшливости. «Старя Русса», — пишет начальственный железнодорожник Вдовин. «Уважаемый Валентин Павлович!» — перевирает отчество военно-страховой Тимошенко.

Неужели предлагали сделку только мне?

После публикации событий было много.

В полной ярости позвонил замгендиректора Военно-страховой компании Тимошенко: вы — желтая пресса! Почему вы не пишете о нас, когда мы выплачиваем пособия? Уцепились! Подумаешь, отчество Георгиева перепутали! Мы не будем ему выплачивать по закону, в котором вы не удосужились разобраться.

— Почему вы не соизволили прийти к нам перед писаниной?!

— У меня не возникло к вам вопросов. И сейчас — нет.

Более всего были задеты в Публикации железнодорожные войска. Вот кому, казалось бы, в первую очередь встать в позу защитников «чести мундира». Но офицеры поняли честь мундира в истинном смысле, без кавычек. Командующий железнодорожными войсками Г. Когатько наложил жесткую резолюцию: «Разобраться! Доложить!» На Дальний Восток отправились военные комиссии. По факту смерти офицера было возбуждено новое уголовное дело. В войсковых частях провели собрания. Вскрылись новые факты, в частности, гроб Димы Георгиева в Старую Руссу сопровождался под руководством офицера, который по дороге загулял и в доме Георгиевых не появился.

Всех ли наказали? Не знаю. Но многих.

В «Известия» прибыла внушительная военная делегация во главе с замкомандующего железнодорожными войсками генерал-лейтенантом Виктором Григорьевичем Якименко. Случай по нынешним дням редкий: в оценке армейских безобразий газета и военные оказались едины.

Главный вопрос — о пособии — решен не был.

— Это решает ВСК, — сказал Якименко. — Единственное, что мы можем сделать и сделаем, окажем родителям свою помощь — поменьше, но все же. Мы строим и ремонтируем мосты, дороги. Заработаем и через пару месяцев отвезем.

Ровно через два месяца в Старую Руссу к родителям Георгиевым отправился с извинениями полковник Бышевец.

Ах, если бы все ведомства, военные и гражданские, так реагировали на публикации, половина проблем в России разрешилась бы, а другая, может быть, и не возникла.

Парадокс: те, кто, казалось бы, должен защищать интересы своего военного ведомства, приняли сторону родителей погибшего офицера, а те, кто должен быть на стороне пострадавших, отказывают в помощи.

«Известия» готовы были сотрудничать и с Военно-страховой компанией, даже после звонка Тимошенко. Замглавного редактора «Известий» В. Захарько связался по телефону с генеральным директором ВСК С. Цикалюком. В назначенное время мы с юристом «Известий» Максом Хазиным ждали представителей ВСК.

Никто не пришел. Зато заму главного стали звонить недовольные армейские генералы.

Руководитель «Известий» снова набрал телефон генерального директора. «Разве наши не приходили? — удивился Сергей Алексеевич. — Обязательно придут», — снова пообещал генеральный директор.

Названы те же фамилии, заказаны пропуска.

И снова никто не пришел.

Зато опять вместо встречи — звонок. От бывшего известинца, теперь уже сотрудника пиаровского информагентства «Акта-публика». Он позвонил мне домой.

— К нам обратились за помощью представители ВСК. Как бы это дело уладить? Может, договоримся? Ну, часть денег им дадим и замнем… Тысячу долларов — сойдемся?

Со мной стали торговаться, и я понял, что я — в доле. Больше всего поразил уровень комбинаций Военно-страховой компании. Уровень наперсточников.

Я и до этого много размышлял, сомневался в необходимости подобных посредников, которых нынче развелось во множестве. Банки-посредники многократно прокручивают деньги для шахтеров. Профессора рассказывали мне, какая выгода была бы для всех, если бы предприятия заключали договора с лечебными учреждениями напрямую, минуя страховых агентов. Обобщать, конечно, нельзя, дело — в каждом конкретном случае.

Но разве нормально, разве не порочно, когда посмертную судьбу воина решают не государственные чиновники (военные или гражданские), а коммерческая компания, коммерсанты — частники.

…Неужели они пытались «договориться» только со мной?

Происхождение защиты

В суд? В суд.

Но где, скажите, найти могучего адвоката?

На телеэкранах они мелькают часто, чаще, чем надо. С горящими глазами режут правду-матку, не боятся вступиться за честь и достоинство опальных олигархов, магнатов, отстаивают права богатых компаний.

За неистовую адвокатскую правду-матку они берут, как мне сказали, 200 долларов в час. При условии, что несчастные родители Георгиевы все же вырвут у ВСК деньги за погибшего сына, им этой суммы не хватит, чтобы расплатиться за сутки.

Не исключаю, что кто-нибудь из этих свободолюбивых узников капитала согласился бы витийствовать и за умеренную плату, если бы это витийство широко разрекламировали (это ведь новые будущие деньги). Но кто же станет раскручивать борьбу провинциальных пенсионеров?

Защитники нашлись, точнее — защитницы.

Общественный фонд «Право Матери» защищает интересы родителей тех, кто погиб в армии в мирное время. Правление фонда под председательством Вероники Марченко работает бесплатно. Пенсии, пособия, страховки, льготы — юристы фонда оказывают правовую помощь (в том числе заочно), выступают защитниками в судах. Вот типичное дело.

У 19-летнего Дениса Салькова болело сердце. Накануне армейского призыва он проходил обследование в московской горбольнице № 52. Врачи сочли юношу за симулянта. Через полтора месяца армейской службы Денис скончался от сердечного приступа. Хорошевский межмуниципальный суд заседал пять раз, прежде чем юристы фонда Л. Голикова и Д. Бундина вместе с врачом фонда Н. Власовой убедили судью в очевидном. Мама Дениса получила 50 тысяч рублей — «в качестве компенсации за моральный вред».

Больное место — дедовщина. Доказать убийство в армии трудно, вместе с военными держат оборону и суды: это не убийство, а несчастный случай.

Общественный фонд «Право Матери» бьется с могучими государственными ведомствами — военным, судебным, прочими. Дела тянутся годами.

Понадобилось несколько судебных заседаний, чтобы доказать, что рядовой Евгений Пик был именно доведен до самоубийства. Истязатель получил срок.

Антон П. из Краснодарского края в Чечне сошел с ума. Дома изрезал ножом родителей.

Солдатское сумасшествие — не новость, и тем более самоубийство в армии — не новость. А новость теперь — самоубийство родителей. Фонд «Право Матери» занимается психологической реабилитацией родителей, собирает для них пожертвования — на розыски детей, пропавших в Чечне без вести, на ритуальные услуги, на памятники, ограды на могилы да чтоб просто не пропасть с голоду. У москвички Евгении Давыдовой, потерявшей в армии сына, случился пожар. Кроме денег — 3366 рублей, фонд собрал ей вещи: матрас, посуду, табуретку, зимние сапоги, две подушки, одеяло, теплую одежду, электроплиту, кухонный стол, оконную раму.

Деньги матерям шлют Дудинка, Екатеринбург, Мангит (Каракалпакия), Пушкино Московской области, Тамбов, Татарстан, Рязанская область, Челябинск.

Даже странно, что в наше хищное время существует такая бескорыстная организация — фонд «Право Матери». Через несколько дней, в июне, фонду исполнится 12 лет.

* * *
Вы поняли, читатель, благородное происхождение представителя родителей Георгиевых: Людмила Юрьевна Голикова — юрист фонда «Право матери».

В фонде, узнав фамилию судьи, загрустили. Они ее знают.

Судья Шиканова

Письменные неряшливости в обращениях очень точно характеризуют отношение властных особ к маленькому человеку. Разве переврал бы отчество чиновник ВСК Тимошенко, если бы обращался к кому-то наверх?

Судья Мещанского межмуниципального суда г. Москвы Ирина Васильевна Шиканова направила в Старую Руссу судебную повестку: «Григорьевым». Хорошо, что в райцентре почтальон знает жителей, повестку вручили Георгиевым.

Бессонная ночь до Москвы. Георгиев не знает в столице никого, останавливается у меня. Глотает массу таблеток. Едет на Каланчевскую — в суд. У него важные документы: сообщение командира в/ч Елькина в военкомат Старой Руссы (сразу после трагедии) о том, что смерть Дмитрия Георгиева «связана с исполнением обязанностей военной службы» и еще такое же точно сообщение от нового командира в/ч Макарова, при котором проводилось новое расследование после публикации «Известий».

Ответчики — ВСК — в суд не явились. Сообщили письменно о том, что у них — своя выписка из приказа за подписью того же Елькина и ст. писаря штаба Крюковой: «Смерть не связана с исполнением военной службы». ВСК уведомляет суд о том, что якобы ими сделан запрос в в/ч по поводу разноречивости бумаг.

Шиканова переносит суд на 31.05.2000 г.

Снова — таблетки, Георгиев лежит на диване. Бессонная ночь в поезде на обратном пути.

31 мая 2000 г. Людмила Голикова уехала лечить сломанную ногу, ее заменяет юрист Анна Валагина, из того же фонда «Право матери». В маленьком зале, в уголочке — группа веселых студентов — будущие судьи. Заседание — открытое, но секретарь суда Анна Робертовна Зачко сурово допрашивает меня: кто? откуда? зачем? Через паузу входит адвокат ВСК Сергей Александрович Зверев, веселый, улыбающийся. Да что я их по отчеству — молодые красивые люди. Они распахнули руки навстречу друг другу, как будто потерялись когда-то в войну и только теперь встретились.

Служебная радость встречи. Именно Шиканова вместе с еще одной судьей ведет абсолютно все дела ВСК. Судья и ответчики замечательно знают друг друга.

— Высокий суд, — ответствовал адвокат ВСК. — Ваша честь! — Он обращался уважительно, употребляя благородный слог. Провинциальный Георгиев сидел, как в темном лесу, не понимая больше половины высокопарных слов.

Зверев просил снова отложить суд, поскольку ВСК не получила ответ на запрос.

— А вы его посылали? — неожиданно спросила Валагина. — Разрешите посмотреть исходящий номер, от какого числа, месяца? — Она протянула руку. Возникла долгая неловкая пауза. Растерявшийся адвокат ВСК машинально вложил в протянутую руку пачку бумаг. Неожиданно он вскочил и через стол… кинулся на Валагину. Милый, обходительный юноша оказался обыкновенной дворовой шпаной. Он хватал Анну Викторовну Валагину за руки, вырывал назад свои бумаги. Она держала их крепко. Завязалась рукопашная.

Шиканова молча, не без удовольствия наблюдала. Она знала, что в рукопашной побеждает сильнейший. Между прочим, это она должна была бы поинтересоваться запросом.

Я думаю, студенты — будущие судьи многому научились в этом маленьком зале.

Судебное заседание вновь перенесли — в ожидании ответа на запрос.

Лекарства, диван, бессонная ночь на обратном пути.

Через несколько месяцев Георгиеву придет письмо из в/ч: «Запроса от Военно-страховой компании в части не зарегистрировано, т.к. такого не было».

Вы поняли? ВСК продолжает игру в наперстки.

Я написал командиру в/ч Елькину: как могло оказаться, что он подписал два противоположных документа?

«Речь идет не о вашей личной репутации, а о достоинстве и чести железнодорожных войск.

Я 40 лет в журналистике. Герои мои — люди обездоленные, я их никогда не бросал. Не брошу и Георгиевых».

Сергей Николаевич Елькин отозвался быстро: «Подлинной является выписка из приказа, подписанного мною, которая была выслана в адрес Старорусского ГВК Новгородской области, а также была подшита в материалах уголовного дела». Командир приложил к письму выписку из приказа об убытии Георгиева в служебную командировку в тот период. И объяснительную ст. писаря А.Крюковой, очень любопытную. По поводу выписки из приказа, ею якобы заверенной и оказавшейся непонятно как в руках ВСК («Смерть не связана с исполнением военной службы»), Крюкова поясняет: «Данную выписку своей подписью я не заверяла, подпись, поставленная на выписке, мне не принадлежит».

Подлог. Серьезный повод для возбуждения еще одного уголовного дела.

Я знаю, кто совершил этот подлог для ВСК. Офицер в звании, старшем, чем командир части. Тайну попридержу, она еще пригодится.

Ошибки в пользу государства

Есть свидетели последних мучений Димы, свидетели того, как он умирал. Почти свидетели: не видели, но слышали.

Е. Кузнецова с мужем И. Кузнецовым и сыном Андреем живет по соседству. Она показала на следствии: «Слышала скуление… Скуление продолжалось всю ночь, потом еще весь день». Только в ночь на 19-е все стихло.

Неизвестно, писал я тогда, более двух лет назад, кем вырастет теперь Андрей Кузнецов, родители которого спокойно слушали, как за стеной мучительно воет, скулит человек, слушали ночь, день и еще целый вечер.

Наверное, когда он вырастет, Россия станет еще страшнее.

Сегодня мне важно, какими вырастут и дети тех, кто занял такую прочную круговую оборону против сирот-родителей. Есть и другая мысль на тему: родители—дети. В общем, примитивная, но все же. Не дай Бог, никому, конечно, но — если бы на месте Димы оказался сын, брат, отец Ирины Васильевны Шикановой, она, судья, вела бы себя точно так же? Если бы на месте Димы Георгиева оказался родной человек молодому адвокату ВСК Сергею Звереву, он так же яростно вырывал бы документы из рук у представителя пенсионеров Георгиевых? Если бы на месте Димы оказался сын генерального директора Военно-страховой компании Сергея Алексеевича Цикалюка, компания так же, всеми неправдами отбивалась бы от уплаты?

Ну да, нехорошо, я знаю. Еще раз повторяю: не дай Бог! Никому… Раньше времени… Просто мысли вслух.

Бывает, наступает чувство опустошения: чем дальше двигаешься, тем больше — в никуда.

— Может быть, нам как-то попытаться отозвать судью? — спрашиваю Людмилу Голикову.

— Юридических оснований нет. Все происходит в рамках закона. К сожалению. И потом Шиканова — не худший вариант.

— Да что вы!

— Вы других судей не знаете.

Весной 1995-го, когда пошли первые гробы из Чечни, именно фонду «Право Матери» пришла идея подавать иски к государству, в лице которого чаще всего выступало Министерство обороны.

За эти трагические годы выявились судьи-рекордсмены. Самыми непробиваемыми оказались Замоскворецкий и Пресненский межмуниципальные суды. Конкретно — судьи Печенина, Болонина. В декабре 1999 года Мария Александровна Болонина за один только день отклонила шесть (!) исков родителей детей, погибших в Чечне, отведя на каждый по 10 минут. А всего она отказалась принять к рассмотрению более трехсот (!) исков. О самом первом своем отказе она сообщила родителям лишь через полгода (!) после подачи иска.

Вмешались Генеральная прокуратура, Верховный суд России. Никто не поставил ей на вид, никто не объявил порицания. Наверное потому, что судья Болонина ошибалась в пользу государства. Мосгорсуд посоветовал: хотите отказать истцам — откажите в судебном процессе. Пришлось принимать иски к рассмотрению.

Но как отказать в суде? Истцы опротестуют.

Возникла идея: иски принимать, но с рассмотрением — тянуть. Идея более чем надежная. Почти находка. Ведь иски подают люди усталые, разбитые, тяжело больные после трагедий. Отступятся. Не выдержат.

В 1995 году в одном бою погибли два мальчика, их тела перепутали и выслали матерям. Уже после похорон вскрылась ошибка. Провели эксгумацию. Вера Павловна Некрасова (из Тюменской области) опознала сына по коронке на зубе. Опять новые, двойные похороны.

Судья Болонина никак не могла начать судебный процесс. То она заболела, то ушла в отпуск, потом была просто занята. Потом судья Болонина и секретарь перепутали дату суда: объявили матери не тот день… Каково это — мотаться впустую из Тюменской области? Потом суд, не спеша, долгие, долгие месяцы истребовал документы.

В такие же майские дни минувшего года, когда судья Шиканова еще только начинала мять и затаптывать дело несчастных Георгиевых, судья Болонина продолжала круговую оборону: Вера Павловна Некрасова пыталась добиться рассмотрения иска в очередной, девятый (!) раз.

Опять она, судья Шиканова

4.10.2000 г. Очередное слушание дела. Кажется, все ясно. Подлинность подписи установлена.

Но дело опять откладывают. Представитель ВСК сомневается в законности приказа командира. Может быть, он, Елькин, — жулик, родители Георгиевы могли, например, подкупить его. Надо обратиться к военным прокурорам.

Судья Шиканова, конечно, соглашается. Суд отложен на 29.11.2000 года.

Диван, капли, таблетки, обратная ночная дорога.

«Известия» обратились к депутату Государственной думы от Хабаровского края Борису Резнику. Резник направил запрос в Дальневосточную военную прокуратуру.

Военный прокурор Краснознаменного Дальневосточного военного округа полковник юстиции Ю. Никольский прислал ответ: «Следствием бесспорно установлено, что… старший лейтенант Георгиев был направлен в служебную командировку в в/ч 11892 для обучения молодого пополнения, ему было выдано командировочное удостоверение № 92. …Смерть старшего лейтенанта Георгиева Д.В. связана с исполнением обязанностей военной службы. Приказ (командира в/ч Елькина. — Э.П.) соответствует требованиям Закона. Оснований для его опротестования не имеется».

Командировка, она и ночью командировка, даже когда спишь.

29.11.2000 г. Письмо не успело прийти. ВСК вновь подтвердила, что у нее — свои запросы к военным прокурорам. По просьбе ВСК суд снова перенесли.

17.01.2001 г. Очередное, пятое заседание. Георгиев представил суду ответ военного прокурора Никольского. Адвокат ВСК Зверев засомневался в законности выводов теперь уже дальневосточных прокуроров. А может быть, Георгиев и Никольского подкупил? «Надо подождать ответа из Главной военной прокуратуры в Москве, — сказал Зверев. — Мы же запросили».

Шиканова, естественно, соглашается. Суд перенесли.

Очень скоро Георгиеву придет ответ из Главной военной прокуратуры. Нет, ВСК никаких запросов не делала. Да и зачем? Суд обязан принять выводы дальневосточных коллег.

Квитанция на каждую слезу

В дни, когда поединок с судьей Шикановой только начинался, пресс-секретарь фонда Валерия Пантюхина вручила мне свежий пресс-релиз за май 2000 года. Как бы предупредила, каким терпением надо запасаться.

Из-за путаницы в списках погибших Светлана Леонидовна Яхонтова из Кургана целый месяц не знала о смерти сына, тело которого под другим именем валялось в вагоне-рефрижераторе в Ростове-на-Дону. 18 мая Пресненский межмуниципальный суд (судья Т. Печенина) отказал матери в иске о взыскании морального вреда.

— Вы понимаете, — говорит пресс-секретарь фонда Валерия Пантюхина, — этим судьям сам «факт наличия» таких страданий нужно доказывать с помощью документов, у них же все «по закону»: на каждую слезу нужна квитанция.

24 мая все тот же Пресненский суд, все та же Болонина начали рассмотрение очередного иска к МО Людмилы Вилисны Голоцан из Челябинской области. Тема та же — моральный вред.

Ее сын Андрей погиб в Грозном в уличном бою, это было еще 7 января 1995 года. Разыскивая тело сына, мать с отцом пересмотрели трупы в трех рефрижераторах. Из третьего вагона-холодильника Сергей Андреевич вышел совершенно седым. Когда тело вынесли из вагона, какая-то женщина приняла его за своего сына и хотела забрать. Людмила Вилисна не отдавала. Одна уцепилась за голову, другая — за ноги. Мать и чья-то мать тащили, рвали тело к себе.

После похорон сына Сергей Андреевич, как от цинги, потерял зубы — все до одного, стал похож на деда, а не на отца. Людмила Вилисна, надышавшись трупным ядом, «посадила» сердце. Ее мать, бабушка Андрея, после похорон сошла с ума, быстро скончалась и легла рядом с внуком.

24 мая представители ответчика в суд не явились. Судья Болонина задала вопрос юристу фонда «Право Матери» Анне Валагиной, представлявшей убитых горем родителей:

— Готовы ли вы рассматривать иск в отсутствие представителей ответчика?

— Да, обязательно.

Спросила, получила согласие и… отложила слушание.

Надежный, очень надежный прием — тянуть время.

Предупредить-то предупредила нас пресс-секретарь фонда, а все равно всегда кажется: то, что коснулось других, тебя минует, даже обычная смерть. И провинциальному пенсионеру Георгиеву долго мерещилось: это — с другими, не с Димой и не со мной.

* * *
Сейчас много говорят о судебной реформе. Реформа — это хорошо. Но мне не очень понятно, от кого надо защищать, например, лукавого или корыстного судью, от чьих посягательств? И какая нужна дополнительная независимость такому судье? Свобода ЧЕГО нужна такому судье? При властной неподконтрольности, при полной независимости ни от кого и ни от чего у лукавых и корыстных судей появится еще больше возможностей для приятной зависимости и сладкой несвободы от богатых компаний, магнатов, олигархов.

Реформа нужна. Но с учетом малой частности: независимость и свобода всякого судьи, любого другого должностного лица должна быть прежде всего — внутри себя. В ином случае очередное провозглашение очередной свободы не просто бессмысленно, но и вредно.

Школьный спектакль

Ни одно заседание суда не начиналось вовремя, даже если оно было назначено на утро.

28.03.2000 г. Очередное слушание назначено на 9.45.

В 11.00 стороны были приглашены в зал заседаний.

В 11.20 раздался звонок мобильного телефона судьи Шикановой. Она подняла трубку и любезно передала адвокату ВСК: «Это вас».

11.30. Переговорив с кем-то о чем-то, Зверев сам набирает номер. «По факсу? Прямо на суд? Хорошо».

Судья, секретарь, те, кто в зале, послушно ждут.

11.40. Представитель истца в лице Людмилы Голиковой предлагает начать рассмотрение иска, поскольку все необходимые ответы получены. Встает Зверев: да, заключение дальневосточной прокуратуры по закону дает право истцу на выплату пособия. Но я только что, вы слышали, получил звонок от руководства ВСК, оказывается, в Главной военной прокуратуре другое мнение: не выплачивать. Через минуту они сбросят факс в адрес суда. Прошу подождать.

Стали ждать. Шиканова спросила в паузе у представителя железнодорожных войск: «А вы-то как считаете?»

— Вы же видите: надо выплачивать, — ответил полковник Евгений Павлович Сощенко, сотрудник юридического отдела федеральной службы железнодорожных войск.

Ждали — час! Тишина.

— Ну, что ж, — сказал Зверев, — видимо, техническая накладка. Предлагаю перенести…

Что это было — школьный спектакль или просто мелкое хулиганство? На выходе из зала заседаний Сощенко спросил Зверева: «Что же происходит-то?» — «Я знаю столько же, сколько и вы», — зло ответил представитель ВСК.

* * *
Послепослезавтра, 29 мая, в 9.45 на Каланчевской улице состоится очередное — седьмое по счету — заседание Мещанского муниципального суда под председательством Шикановой.

Георгиев все равно приедет, если позволит здоровье.

В последний раз он пролежал на диване почти сутки: давление — за двести — не спадало.

Стыдно быть несчастливым

Кто остался еще из кровной родни, из близких, хотя бы духовно? Оглянись, кому еще ты нужен и кто нужен тебе? Так бывает после жизненных катастроф, при неизлечимых болезнях или в глубокой старости: жизнь теряет смысл. В очередной раз приходится извлекать, как лекарство из аптечки, целительную мысль драматурга Александра Володина:

«Стыдно быть несчастливым».

Слова, правда, звучат одиноко и больше ложатся не на музыку, а на метроном.

Все просторнее вокруг, не остается никого из тех, ради кого стоит жить.

И все же жизнь еще жива, и другой — ни хуже, ни лучше — больше не будет.

Стыдно. Стыдно быть несчастливым.

В конце концов оба выжили и не сошли с ума. Двое, это тоже — семья.

И мертвого Диму никто не рвал на части и не присваивал себе.

И не подсунули чужой гроб.

Стыдно, стыдно. Стыдно быть несчастливым.

* * *
Еще побьемся.

2001 г.


Автобиография

Старые русские

Человеческие жизни прерываются. Жизнь человечества — непрерывна. Правдивые рассказы о жизни «Старых Русских», обитателей замечательного городка Старая Русса, — доказательство этой истины. Мы рождаемся, чтобы прожить свой век и продолжиться в наших детях. На место старых русских приходят новые русские (безо всякой иронии и подтекста), а потом эти новые русские тоже станут старыми.

Жива Старая Русса. Жива старая Русь. Просто она меняется — становится молодой, непонятной, другой. Течет жизнь, попираемая смертью и все-таки попирающая смерть.

Справка

Старая Русса возникла благодаря соляному промыслу.

Царское правительство избрало ее местом ссылок.

Здесь Федор Михайлович Достоевский купил деревянный двухэтажный дом на берегу реки и поселился под негласным надзором старорусского уездного исправника. Здесь писал романы «Братья Карамазовы», «Подросток».

До войны в Старой Руссе было два симфонических оркестра. Ходили трамваи. В зеленом курортном городке жили больше 40 тысяч человек.

Немцы были здесь 950 дней. 10 720 жителей угнали в Германию, 9400 расстреляли и повесили, 900 отправили в концлагеря.

Наши войска освобождали развалины.

Таких городков на Руси тысячи. На вокзальный перрон сойдут несколько пассажиров из местных — и все.

После войны и я сошел здесь малолетним пассажиром.

С Кольского полуострова — на материк. Из Заполярья, из родного поселка Умба куда-то мы едем, неизвестно куда, на холодных узлах, с чужим мне отчимом, словно в неволю. Отец погиб в мае 1945-го.

Через несколько суток вышли на станции. «Город» просматривался насквозь!

Оказалось, здесь живут в основном под землей: в подвалах, землянках. Уцелело два больших дома. В одном из них посчастливилось поселиться. Чудо, а не дом — он бы первым должен был погибнуть; нет: стоял одиноко среди мощных кирпичных завалов — легкий, деревянный, двухэтажный. На берегу реки.

Не поверите — дом Достоевского.

Тогда, после победы

Война вынесла на свет неприкаянных людей — пьющих, больных, нищих. Бродил старик Баженов — с белой бородой и голубыми глазами. Туберкулезно-восковой, оборванный, с котомкой через плечо, он с ранней весны и до нового снега ходил босиком — седая голова опущена, взгляд потуплен в землю, из которой он, босой, как будто черпал силы.

Сталинская амнистия. На городе поставили клеймо: «101-й километр». Как и при царях, Старая Русса снова стала отстойником, вся нечистая сила, которой запретили появляться в больших городах, осела здесь. Не оставляло чувство: ворвутся в дом.

После войны это — тоже война.

На танцах в луже крови лицом вниз неподвижно лежит парень и через него прыгают парочки, танцуют краковяк. Танцуют и два брата, все знают, что под телогрейками у них — топоры. Когда городские дрались на танцах с летчиками из авиагородка, выезжали обе пожарные машины.

Жестокое было время? Страшное? Не страшнее нынешнего. Сегодняшней жестокости, пожалуй, не было. Была привычка к крови после войны. В любой драке полумертвых не добивали. Нынче не дерутся — просто убивают.

Взятка

Послевоенный хирург Александр Павлович Тяпков врач от Бога. Оперировал сутками. Ни от кого не брал ни копейки.

Жена, Калерия Васильевна, красивая и бледная, как княжна, тоже работала врачом.

Известной достопримечательностью был старорусский рынок — длинный барак с крышей-скатом на две стороны. Дешевое и свежее мясо, молоко. За медом приезжали покупатели из Новгорода, Ленинграда. Когда на входе в мясные ряды появлялся высокий, мрачноватый, царственный Тяпков в городской черной шляпе, продавцы вскакивали и наперебой зазывали его к себе. Хозяйничал рубщик мяса Пасецкий, он снимал серую ушанку и в поклоне ждал, пока Тяпков не спеша, величественно следовал к нему. Очередь уважительно расступалась. «Вот, Александр Павлович, кусочек — для вас. Ради Бога, очень прошу, возьму подешевле».

Так не встречали ни начальника милиции, ни партийного руководителя. От них жизнь не зависела напрямую. Могучий же хирург внушал здоровым, краснолицым мясникам необъяснимый трепет. Завтра откроется запущенная болезнь, случится авария или драка.

Можно ли назвать эти услуги взяткой? Взятка — до операции, а после — благодарность. Тут — просто впрок.

У жены Александра Павловича оказался рак молочной железы, и он сам отрезал своей княжне грудь. Калерия Васильевна прожила еще лет пятнадцать.

Он остался один. Ушел на пенсию. Теперь, когда он появлялся в мясном ряду, никто не звал его, и Пасецкий не снимал ушанку и не кланялся. Тяпков сам снимал шляпу у входа, обнажая лысый череп, шел сиротливо к рубщику мяса, вставал в долгую очередь и, склонив голову, просил кусочек получше.

Раньше, когда он был в расцвете сил, они всю жизнь давали ему взятку. Но он этого не знал.

Урок английского

Дело не в том даже, что учителя были плохие или хорошие, а в том, что они, многие, боялись учеников, даже в третьем-четвертом классах. За парту сели люди, пропустившие не только четыре года войны, но и пару послевоенных лет, потерявшие родителей, повидавшие и советские колонии, и немецкие лагеря. Рядом с десятилетними — пятнадцатилетние. Входила учительница, и перед ней падало сверху полено — веревочная автоматика.

Однажды молодая, странная учительница английского в начале урока поставила пластинку — «Сентиментальный вальс» Чайковского. Стояла тишина. Несколько лет назад, когда я лежал на траве, смотрел на небо и составлял из облаков фигуры, ко мне пришло чувство — и теперь, на уроке, оно укрепилось: я живу отдельно от всех; там, на небе, есть кто-то, кто следит за моей судьбой, и он меня не обидит.

После урока я шел по облачной земле, сверху, с деревянного моста навстречу спускался другой учитель, тоже английского, из другой, 1-й средней школы. Он был очень пьян, щека была разодрана, из огромной дыры виднелись слизистые зубы. Он дико взглянул и через дорогу двинулся на меня.

Если говорить не о средней школе, а о школе выживания, о том, чтобы приготовиться к жизни, нужны были и «Сентиментальный вальс», и опасное уродство. На 101-м километре — как в зоне: если один раз отступить, потом трудно остаться человеком.

Эти двое были муж и жена. Вместе оканчивали институт. Две параллельные прямые.

Из того времени я и теперь занимаю силы.

Сафрон

Юра Сафронов начитан был и умен. Прозу, которую в школе «проходили», он читал капитально. Но так же капитально пил. И пьяный — как бешеный бык: глаза безумные, изо рта пена. Кидался и на своих. Старший брат покончил с собой. И он по пьяни двинулся вслед. Мать вышла в сени и увидела, как младший качается в петле. Его сняли, он открыл испуганные глаза, не понимал, где он и что происходит.

Легко поступил в престижный ленинградский институт, также легко, не переставая пить, закончил учебу. И исчез. «Сафрон сидит», «Сафрон погиб», «Спился и умер» — никто ничего не знал толком.

Прошло лет двадцать. В редакции раздался звонок: «Привет, я в Москве! Сейчас буду». Сафрон. Явился не запылился. Спутанные кудри, лицо — в шрамах.

— Жил в Новосибирске. Потом смылся на Крайний Север. Слышал про убийство в…? — он назвал город и жертву.

— Еще бы. Все газеты писали. Убийцу не нашли.

— Это я… Не я один, конечно… В Руссе — нет, не был и не поеду, там пить надо, а я завязал.

В Москве исчез так же неожиданно, как и появился. Несколько дней спустя снова объявился, совершенно пьяный, попросил денег на дорогу и снова пропал.

Кем бы мог стать — кто знает, род его закончился.

Не кореша, но все-таки.

Улица Просвещения — деревенская, хоть и рядом с центром.

— Коля Яковлев, как раз напротив вас жил, где?

— Опился. Опился, да.

В пятом, кажется, классе мы с Яковлевым отправились далеко за курорт, среди соленых озер, на одном из островков оставили метки на молодом дереве, пообещали себе вернуться сюда в далеком будущем — вместе или порознь. Облака плыли для нас одни и те же. Значит, что-то было внутри него, наверное, мог бы писать стихи, пусть плохие, лишь бы душа была занята.

Последние в жизни дни он торговал у бани вениками.

Шмага

Насчет стихов — это я условно. Ищи-ищи. Чтобы себя сохранить, необязательно вырываться из привычного круга. «Выйти в люди» можно никуда не выходя.

Имена в ту пору были редкостью. Клички. Откуда, как появлялись — непонятно. Прилипали намертво — Капик, Бостон, Шмага. Все трое — Викторы, Витьќи.

Капик — мощный, гладколысый, со шрамом над бровью. Отсидел где-то десять лет, кажется, за разбой. Когда танцевал чечетку, доски на танцплощадке прогибались. У него всегда были деньги, которые он ни для кого не жалел.

Капик и Капик — остался без фамилии.

Бостон — карманник высшего класса. Рост — метр шестьдесят. Играл в футбол — стоял на воротах. Однажды в Валдае проходили кустовые соревнования по хоккею с мячом, его и туда взяли — тоже на ворота. Привязали коньки, и он очень старался не упасть.

Утром команда проснулась, и игроки — все! — обнаружили, что ни у кого на руке нет часов. Очень переволновались, пока не увидели: посередине комнаты на столе часы сложены крупной горкой. За столом сидел довольный Бостон. Все смотрели на него с восхищением.

Вроде бы вместе играли, ездили, а фамилией его так никто и не поинтересовался, и умер Бостоном.

Шмага, он же — Соколенок, потому что Соколов, жив, и никто не помнит, что он Шмага. Сорваться, перемешаться с романтичными тезками ничего не стоило, блатная романтика была куда заманчивее трудовой. Но он был работяга. Рано и прочно встал к станку, как будто приковал себя.

В той жизни, во всеобщем дурмане, казался заносчив и несправедлив, теперь, когда дым от уличных стычек давно рассеялся, открылся человек добрый и застенчивый. Жена Галя, дети — прекрасная семья.

— Я последний раз выпил в 1981 году. Всё. Это получается 20 лет? Юбилей.

— Есть повод.

— Я еще пожить хочу. Если передо мной поставят на стол бутылку и рядом, на выбор, пистолет, я выберу пистолет. Погибать, так сразу, а не в рассрочку.

Как раньше говорили: всё путём.

Кисельман

Бостон — на воротах, кто не мог бегать — в защиту, остальные — вперед. Судил матчи один и тот же судья по кличке Кисельман. Видимо, фамилия его была Киселев, а кличку получил за большой и красный нос; хотя нос был не вытянутый и не с горбинкой, а наоборот — в форме картошки, толстый и распухший, все равно — Кисельман.

Конечно, пил. И на поле трезвый не выходил. Однажды мяч попал в ворота снаружи, через дырку, но он указал на центр. Трибуны засвистели. Мы, пацаны, стояли за воротами, он подошел и спросил именно у меня (а к кому еще обратиться нетрезвому человеку, если у меня отчим — в горкоме партии): «Был гол?» — «Не было». И показал: от ворот.

Нигде не работал, футболисты подкармливали его.

— Слушай, — говорил он мечтательно другу, — был бы у нас трояк, мы бы с тобой самые богатые люди были.

Водка стоила два восемьдесят семь.

Морозной зимой Кисельмана нашли у дороги, голова вмерзла в лед, и волосы были раскинуты под прозрачным льдом, как будто забальзамированные. Кто-то принес топор, волосы из-под льда вырубили, Кисельман вдруг вздохнул, открыл глаза и попросил:«100 грамм». Белый нос снова стал красным.

А все равно потом умер.

Осталось три сестры Кисельмана. Две умерли после него, а третья, старая, полуглухая, дожила до нынешних дней. Еще успела получить немецкие марки: вся семья была в концлагере. Про марки узнали соседские пацаны, одному 12 лет, второму — 15. Они стали пытать ее: сколько марок и где они? — мучили и били, пока не забили до смерти. Дом подожгли. Факел пылал прямо возле Никольской церкви.

* * *
Могла ли послевоенная пацанва, бездомная, босая, полуголодная, в то полудикое время вот так?.. Не знаю. Не думаю. Нет, пожалуй: полудикое — не дикое.

Толя Денисов

Очереди в хлебный магазин. Белого хлеба не было вообще. Мама тяжело болела, отчим допоздна пропадал на работе. К нам в дом пожаловал директор хлебозавода.

— И черный, и белый хлеб вам будут привозить домой.

Гостя выставили за порог.

Отчим-отец стал угасать. С поста второго секретаря горкома ушел парторгом на судостроительный завод. От него не отходил ни на шаг комсомольский вожак завода Толя Денисов, как будто сошел с плаката — прямые русые волосы, правильные черты лица, свой парень. Всеми уважаемый отчим был ему, как тогда говорили, наставником, вел за собой. Наверное, хорошо, когда впереди чья-то спина и не чувствуешь даже сопротивления воздуха.

Отец работал уже директором маленького заводского техникума. Потом лежал неподвижно.

После тяжелой операции хирург Тяпков сказал устало:

— Я сделал что мог. Это — конец. Рак.

Но он вдруг поднялся. Вышел на работу. Воспрял на целых несколько недель, как будто для того, чтобы не портить мамин юбилей — 50 лет. За праздничным столом улыбался гостям, но как-то скованно, как будто стеснялся, что выжил.

И опять слег.

В «Огоньке» был опубликован разворот о прославленном московском хирурге, сыне еще более прославленного хирурга. Династия. Нам повезло: безнадежного провинциального больного удалось, как — не знаю, положить в клинику к столичной знаменитости.

Много позже я узнал, что мама от растерянности собрала все деньги в доме и перед операцией повезла в Москву. Знаменитый светило-хирург знал, что больной обречен, но деньги взял.

Во время операции отчим умер.

После смерти я понял, что это был тоже отец.

В тот год заканчивалась эпоха Хрущева. И опять стояли хлебные очереди, и опять не было белого хлеба. Последние недели пожелтевший отец лежал неподвижно, черный хлеб есть не мог.

В центре, на Живом мосту (правда — живой: доски прогибались и скрипели) я случайно встретил нового партийного руководителя города — Толю Денисова. Толю.

— Нельзя ли как-то помочь…

— С белым хлебом трудно.

— Потому и обращаюсь. Это нужно не мне.

Он смотрел куда-то мимо меня. Досадливо бросил:

— Я соберу бюро. Пусть решают.

Нет, не дал хлеба.

Жив. На заслуженном отдыхе.

* * *
Ничего не исчезает просто так, даже материнская растерянность. Отец перед смертью, как новорожденный, испытал младенческое чувство благодарности к знаменитому человеку, в руках которого находилась его судьба.

— Он сам… Он сам вез меня вчера на каталке.

Может, это главное на пороге Вечности — последнее чувство, с которым ты покидаешь землю. Всего лишь и надо: не знать, что было с тобой рядом в действительности.

Аниська

Загадочный парень Витя Анисимов. Где бы что бы ни случилось — пожар, драка, похороны, — Аниська всегда оказывался свидетелем, даже если события происходили в одно время и в разных концах города. По внутренней разбитой лестнице, по кирпичным выступам мы лазили на верхушку полуразрушенной Никольской церкви. Соревновались: вечером, в темноте шли навстречу мчавшимся грузовикам — кто раньше струсит, из-под горящих фар, из-под колес отскочит в сторону.

И все же он был ближе к той стае, чем ко мне. Их было человек 10—12: троим — по двадцать, остальным — по пятнадцать. Старшие устраивали забавы, например, против взрослого глухого Севы натравливали по двое бойцов, и он всех, без разбора, молотил. После пяти-шести пар земля покрывалась кровью, и потеха кончалась.

Один из старших провокаторов — по кличке Козел. «Вот немцы вернутся, — пригрозил он мне, — вашу семью первой повесят». Стая ждала в полном составе, двое повисли по рукам, а Козел с улыбкой двинулся на меня. Как там в школе учили — условный рефлекс, безусловный? Нога сама рванула вперед, целился в заветное место, а попал чуть выше — в живот. Козел согнулся. Сзади, за спиной, Аниська прилепил к забору главного бойца. А тут еще Женя Горский, совсем пацан — 12 лет, оказался здесь случайно, и он двоих прихватил.

Почему эти двое вступились, влезли? Женю могли и покалечить. Лезут в голову правильные, стершиеся от употребления плешивые слова. Скажем так — рефлекс справедливости.

Аниська — жив, Женя — жив, я. А они?

Витя Анисимов:

— Тот, которого я тогда на себя взял, умер. Пил. Вечером шел, возле дома упал в канаву и умер. 38 лет. И старшие умерли — Гуря тоже пил, а Кузя — нет, не пил, он пришел в больницу к парализованной жене и там, прямо в коридоре упал и не встал. Остальные…

Посчитали — ни одного в живых не осталось. Может быть, природа сама устанавливает равновесие, как в тайге? Нет, все равно несправедливо, мы бы сами разобрались.

У всех Анисимовых красивые темно-карие глаза, такие бывают у священников. Они в большинстве и пошли по этой части. Маша, сестра, работает в церкви, два брата стали священниками. В конце восьмидесятых я приехал в городок Всеволожск Ленинградской области, там у старшего брата Вити Анисимова — отца Александра — был свой приход. У входа в церковь, прислонившись к дереву и опустив голову, стоял старик с протянутой рукой. Он поднял голову, и я увидел туберкулезно-бледное лицо и васильково-голубые глаза. Господи, Баженов, нищий Баженов, который и тогда, сорок лет назад, был стариком, и все казалось, что он живет последний день.

— Как сын-то, жив?

— Нету Коли, похоронил.

Рукой, свободной от подаяния, старик вытирал слезы.

Геронтологи легко сумеют объяснить нищее долголетие: не переедал, ходил по земле босиком, ну конечно же не пил, не курил. Но мне кажется, все куда проще: он никого не ненавидел и никому не завидовал, ни с кем и ни за что не боролся, пусть за самую маленькую власть, ни с кем никогда не враждовал даже из-за крохотной территории подаяния. Он жил свободным нищим.

Кухаревы

Не все спивались или разбойничали, кто-то восстанавливал город, за копейки вкалывал по две смены, пахал и сеял за бесценок.

Таких людей, как Владимир Иванович Кухарев, сейчас нет. Бывший партизанский командир. После войны — секретарь райкома в одном из сельских районов. В погоне за цифрами заставляли закупать масло и сдавать на маслозавод (десятки килограммов его на бумаге переводили в центнеры и тонны молока), потом это же масло снова поступало в магазины. И так — по кругу. Кухарев отказался от обмана и был снят с работы.

Я приезжал в Старую Руссу раз в два-три года. Ни разу не застал Владимира Ивановича дома — то помогает соседу крышу чинить, то на другом конце улицы кому-то дрова пилит и колет или ворота новые ставит. Когда пришло время сниматься с военного учета, Владимир Иванович сдал билет, побрел домой и… с полдороги вернулся.

— Давайте подождем. Время нехорошее… Может, я еще пригожусь.

Военкоматовский полковник вернул билет и еще раз пожал руку.

У замечательного известинского журналиста-фронтовика Евгения Кригера я прочел мысль, поразившую простотой: «Самое главное в твоей жизни — не ты сам. Главное — не ты сам…»

— Послушай, — сказал как-то мне Владимир Иванович, — помру я скоро. Хоть бы перед смертью в городской ванне помыться.

Я пришел к зампредседателя горисполкома Сомову. Вместе росли.

— А зачем ему квартира? Семья большая? Изба есть.

…Когда выносили из хаты гроб, собралась вся улица и еще полгорода. Через узкие сени, к крыльцу.

— Осторожно, осторожно! Сейчас поворот, угол не зацепите. Теперь ступеньки, та-ак… — Командовал выносом тела Сомов.

— Ты не пиши об этом, не надо, — просила Таисия Александровна, жена. — Сомята — худые, нам здесь жить.

Через два года умер младший сын, двадцатилетний Женя, эпилептик. Скончалась Таисия Александровна. Остались Нина — дочь и старший сын — Виктор. Вот в ком Владимир Иванович души не чаял, вот кем гордился, считал главным делом жизни — сын.

Виктор — военный топограф, подполковник, служил в Воронеже, в НИИ, ездил по стране замерять ракетные площадки, и после демобилизации его продолжали отправлять в командировки. В Белоруссии, где ракетным комплексом командовал сын маршала страны, он отказался принять объект. Зашел перед отъездом к двоюродному брату. «Вокруг тебя — ажиотаж, — сказал брат, — мне икры завезли, несколько ящиков выпивки». — «Отправь все назад! Я ничего не подпишу, второй Чернобыль мне не нужен».

Нина Кухарева:

— Витя ко мне заехал, все рассказал. Я сразу поняла: «Ты же себя к смерти приговорил. Они найдут того, кто все подпишет, но в случае любого ЧП ты — свидетель». Я стала его уговаривать, чтобы бросил эту богадельню и переезжал в Старую Руссу. Он уехал, и его тут же отправили опять в командировку. Где-то к югу от Воронежа на повороте путь им перегородил грузовик, разбились вдребезги. Витю убили.

…Как же мы с ним дружно жили! Витя такой человек был, я возле него отдыхала. Единственный раз поссорились — в последнюю встречу, когда он мне все рассказал. И из-за чего? Из-за Ельцина… Год шел 91-й. Ох, как же мы спорили, я — за Ельцина, он — против. И я так яростно за Ельцина вступалась, а он мне: «Какая ж ты дура! Посмотришь — поймешь…» Он уехал… И так мы были друг против друга, что он сел в автобус у окна и даже голову в мою сторону не повернул. А я была уверена, что права. Он мне письмо сразу же написал: приезжай, Нин, в гости, за грибами пойдем. Я не ответила. Он тут же скоро и погиб. Дура, идиотка…

— Десять лет назад кто был прав — ты или он?

— Он.

* * *
Такие люди, как Владимир Иванович Кухарев, наверное, еще остались, просто их мало, и я их не знаю.

Иван

То, что Нина Кухарева познавала издали, Иван Смородин увидел на расстоянии вытянутой руки. Рабочий парень. Степенность и основательность виделись в нем, даже когда прыгал у волейбольной сетки. Переехал в Новгород, тоже на завод, в областной столице его избрали депутатом в Верховный Совет.

Тот знаменитый съезд народных депутатов СССР наблюдала вся страна. Депутаты рвались к трибуне, отталкивая друг друга. И я наблюдал на телеэкране поседевшего Ивана, он сидел рядом с Собчаком, в его тени, как антураж.

— А я к трибуне не лез. Зачем? Делал свое дело в комитете, который занимался экономической реформой. Дураком вроде не был. Работа в комитете нравилась: и я слушал, и меня слушали. Но как только заседания съезда, телевидение — никто никого не слышит. Меня трибуна даже отталкивала, все лезли к ней засветиться. Собчак вышел, начал о пенсиях, о зарплатах. Я говорю ему: «Зачем? Когда бюджет утверждать будем, тогда и поговорим». Он отвечает: «Мне так надо». Выступают, заранее зная, что результат будет ноль, лишь бы заявить о себе.

Я ехал в Москву искренне. С желанием изменить что-то, помочь Ельцину, я был его фанатом. Вошел в межрегиональную группу. А так вышло, что и в группе часто голосовал «против» и в меньшинстве.

Рядовым депутатам полагалась одна мебель, председателям комитетов — другая. И мебель, и холодильники, и прочее депутаты ухитрялись отправлять домой. Депутатов втихаря возили на базы за норковыми шапками. Страна еще верила депутатам, а обслуга уже не переваривала, ведь мы же выступали с трибуны против привилегий.

Был такой депутат Илья Заславский — чуть ли не главный герой перестройки, противник всяческих льгот, каждый день на телеэкране. Так вот, он одним из первых встал в льготную очередь на льготную «Волгу». А Ельцин… Когда он стал разъезжать на своем «Москвиче», когда при телекамерах пришел на прием в районную поликлинику, я понял, что это — клоун.

Я из Москвы бежал, как от чумы.

— А если бы сегодня тебя снова выбрали?

— Не пойду. Я же должен буду улучшать жизнь людей. А я бессилен. От меня ничего не зависит. Когда я был рабочим у станка и у меня не было никакой власти, мне было легче быть честным.

Я мог бы остаться в Москве, жить старыми связями, но я после Москвы даже Новгород миновал, вернулся в Старую Руссу. Взялся выпекать хлеб. Заложил свое имущество и взял кредиты в банке. Рисковал. Обращаюсь к землякам: вырастите мне рожь, я куплю вам семена, удобрения, технику — займитесь, давайте вместе работать. Нет, земли рядом с городом пустуют, а работать некому. Воровство, пьянство. И в результате я закупаю зерно на муку в Кировской области, Нижнем Новгороде, Татарстане. А эти сотни тысяч рублей я мог бы вложить в свой Старорусский район. Люди разучились работать, отвыкли думать. Я трем плотникам плачу каждую пятницу. Они на следующий день обязательно напьются. Уходят сено косить, я им говорю — не надо. Заработайте у меня деньги, а сено купите у того, кто плотничать не умеет.

Поэтому главное разочарование даже не во власти, а в людях. Но других-то людей нам никто не пришлет. Люди так воспитывались 75 лет, государство решало за них все проблемы. Да еще завидуют мне: во, пекарню отгрохал! Отгрохал-то я предприятие, а не личный дворец. Благодаря этому хлеб не подорожал: у городского хлебозавода конкурент появился. Или упрекают: ты на себя работаешь. Я говорю: так возьмите и вы хоть что-то на себя.

Иван в Старой Руссе человек одинокий.

— Мы опоздали почти на полвека. Если бы вот эту сегодняшнюю волю дали тогда, сразу после войны, когда люди были готовы работать от зари до зари, себя не жалели.

* * *
А другие как доживают в демократическое время?

Нина, последняя из Кухаревых-старших, держит магазин.

Шмага — Витя Соколов, заводской токарь, начальник цеха — торгует на рынке брюками, пиджаками.

— На заводе семью не прокормишь. Я к рынку два месяца привыкал. Стыдно. Жену с детьми иногда в палатке оставляю, а сам прячусь. И до сих пор не привык. Слушай, возьми у меня что-нибудь, а? Я тебе так отдам.

Аниська с женой Леной — дома. Сестра Маша по-прежнему в церкви — и кассир, и регистратор, и охранник, зарабатывает мелочь. Но у них — корова, два индюка, огород.

Я помню в Старой Руссе все ивы на берегу реки, все деревья в городе и все ветки, даже те, которые давно обломаны.

Всему свой час.

Старая Русса, мама, отчим, я.

Старая Русса, мама, я.

Старая Русса, я.

Жизненная арифметика — вычитание.

Хожу по чужому городу, ищу чего-то, хочу попасть в прежний след.

Не может быть, что я приезжал попрощаться.

2001 г.

Родная газета О людях

Принц и недотрога

«Все люди обладают музыкальным слухом, но у миллионов он как у рыбы трески или как у штабс-капитана Васильченки, а один из этого миллиона — Бетховен. Так во всем: в поэзии, в художестве, в мудрости… и любовь, говорю я вам, имеет свои вершины, доступные лишь единицам из миллионов».

А. Куприн. «Поединок»

Когда Коле Большунову было три года, он умирал от дифтерита. Мать помчалась с мальчиком на лошадях из Труняевки в Клин к известной в ту пору знахарке. Та напоила ребенка отварами из трав и заставила дышать парами над котлом.

Бабка вернула мальчика к жизни, но предупредила:

— Ты, мать, из-за него не больно убивайся. Он тебе не кормилец, в молодых годах умрет.

Коля о предсказании знал и, когда началась война, сказал: «Эта война — для меня, я не вернусь».

Полувстречи

Их свидание состоялось 15 июля. А простились через неделю — 22-го. Год — 1941-й.

Все, что далее в кавычках, — ее воспоминания, его дневник.

Анне Гудзенко было тринадцать лет — пионерка, училась в седьмом классе. Коле Большунову — шестнадцать, комсомолец, девятиклассник. Год еще 1939-й.

«Мы с подружкой вышли из дверей седьмого «В», а двери девятого «А» тоже отворились в этот момент.

— Смотри, — сказала подружка, — какой симпатичный мальчик!

Я послушно подняла глаза, но мальчик не произвел на меня впечатления, потому что вслед за ним в дверях появился Принц. Это был он, Коля, один и на всю жизнь. Принц… Почему Принц?

В тринадцать лет появился Александр Грин с «Алыми парусами». И это было вовремя.

Мой Принц как бы сошел с капитанского мостика гриновского белого корабля. На нем была серая гимнастерка, перетянутая офицерским ремнем. И потертые, старенькие брюки. Темно-синие — я помню. Он ходил в них до окончания школы.

Это был он, и у меня остановилось дыхание.

Он был так красив, что и теперь, к концу моего долгого пребывания на земле, я не могу вспомнить никого красивее. Это не только мое мнение… Из числа тех, кто его помнит, есть еще не менее пяти живых, они это знают…

Черные брови сходились на переносице, от длинных ресниц ложились тени. Высокий, широкоплечий, стройный. Взгляд строгий, даже надменный. У деревенского парня была царственная красота!

Я замерла, взглянув. И он тоже замер, и мы остановились в школьном коридоре, ошеломленно глядя друг другу в глаза…

Я то и дело перекидывала черные густые косы через плечо и нисколько не удивлялась взглядам, которые бросали на меня мальчики из старших классов. По природе и воспитанию я была недотрогой. Поэтому бросала на Колю лишь мимолетные взгляды. А он обосновывался у окна напротив моего класса! Там он простаивал всю большую перемену, облокотившись о подоконник, и все глядел поверх учебника на меня!»

* * *
«…Он впервые улыбнулся мне. Это произошло в школьной библиотеке. Мы взглянули друг на друга — и он улыбнулся. Я чуть с ума не сошла от счастья. Чего же хотелось мне? Познакомиться, вместе ходить по московским улицам? Нет, нет. Достаточно было видеть его. Я знала уже тогда, в переходном возрасте, что мы созданы друг для друга».

В ночь на 22 июня 1941 года выпускник школы Николай Большунов гулял с одноклассниками по Москве. А через день Аня узнала, что Принц собирается на фронт, а пока отдыхает в Труняевке.

Вечером Анин отец пришел с известием: получил приказ срочно отправляться в Свердловск, на военный завод — выпускать танки. Ехать? А как же Коля?

Она обратилась с мольбой к подруге:

— Мы найдем Труняевку, она где-то под Клином… Надо проститься.

Три часа пути до Клина. А до Труняевки, подсказали им, еще 25 километров. Обе натерли ноги до кровавых пузырей.

— Ничего, — сказала подруга, — дальше пойдем босыми.

— Нет, — ответила Аня. — Еще двенадцать километров, придем только ночью. Что в деревне подумают? И перед Колей стыдно.

Повернули обратно.

Лидия Николаевна

«День отъезда на Урал близился… Я заметалась, не зная, что делать. Почему-то захотелось поплакать на плече у Лидии Николаевны, учительницы по физике. Строгость этого педагога вызывала у школьников страх. Она, одинокая и немолодая, то и дело заходила в школу — узнать о новостях, об эвакуации учащихся и учителей. Запинаясь, я поведала ей о моих горестях, и она ответила:

— Вызови Большунова телеграммой!

Наверное, раз десять я входила в двери «Почты-телеграфа»… А родители между тем укладывали чемоданы».

Отец с матерью запирали дверь, когда Аня на улице кинулась к тележке и впопыхах принялась бритвой терзать туго натянутые веревки. Бритва прыгала по веревкам, по вещам, по пальцам. Родители вышли из подъезда, она спрятала в носовой платок окровавленные пальцы. По дороге на вокзал веревки лопнули, пожитки рухнули прямо на трамвайную линию.

Вернулись домой. Всю жизнь потом родители подозревали дочь в том, что случилось.

А что же Коля, получивший телеграмму — срочно явиться в школу?

«Я решил, что судьба за меня вступилась… Мои мысли были только об Ане.

С вокзала бегу в школу, а во дворе — неизменная Лидия Николаевна.

— Нечего к директору ходить. Это Аня Гудзенко тебя вызвала. Вроде бы нужны пионервожатые для младших классов — Рязань… Вот тебе ее телефон: К7-73-22».

Строгая учительница и Ане дала его телефон: «Скажите о себе родителям».

* * *
Редкая женщина — Лидия Николаевна Гроздова. Анна Иосифовна Гудзенко вспоминает сегодня:

— Вы знаете, жена директора школы скончалась от туберкулеза. В ту пору, когда мы учились, ему было около пятидесяти и около десяти лет он ходил вдовый. И вот суровая наша Лидия Николаевна покупает два билета в театр — директору и недавней нашей выпускнице школы Светочке Наумовой. Они оказались в креслах рядом. Проводил директор вчерашнюю школьницу домой: «Ну, Светлана, мне за тобой ухаживать неловко. Выходи за меня замуж. Неделю тебе на раздумье». И Светлана ответила: «Не надо на раздумье, Иван Васильевич, я давно вас люблю».

Неравная вроде бы пара, а прожили счастливо. Родился сын, потом дочь.

— А Лидия Николаевна?

— Я разыскала ее в Москве… Встретила меня в старом, сереньком костюме. Орден на груди, она всегда его носила. Меня не узнала. Я спросила: «А Колю-то вы помните?» — «Нет».

Замужем не была. Наверное, не влюбилась.

* * *
«И я бросился к телефону, чуть в коридоре маму не свалил. Подбежал, хотел схватить трубку, но телефон зазвонил — ее голос.

— Откуда ты звонишь? Не двигайся с места, я бегу».

* * *
Сколько времени они ежедневно обменивались взглядами до первых слов, до первого свидания? …Два года!

Возвращайся любым…

«Принц подавлял меня своей красотой и строгостью. Сошло на нас удивительное, непонятное спокойствие».

Гуляли с семи до одиннадцати вечера. Обошли чуть не все улицы, бульвары, набережные Москвы. Переулки, скверы, дворы. Не присели ни на одну скамейку: стеснялись. О чем говорили? Так, ни о чем. Ворковали. Он читал ей Лермонтова, Брюсова.

«Коля подал мне руку, переводя через лужицу и… оставил мою руку в своей. Так и ходили — за руку. И молчали, мы совсем умолкли».

«Его не покидали мысли о войне.

— Некоторые возвращаются без руки… Или без ноги. И ничего, живут. Ходят же люди на костылях…

Он выжидательно смотрит на меня, и в глазах у него — тревога и надежда… Возвращайся любым, только возвращайся! Так я хочу сказать, так я должна сказать, но по крайней своей молодости отвечаю иначе:

— Ты вернешься живым и здоровым, тебя не убьют и не ранят!

Коля вздыхает, опускает голову. Он ждал другого ответа».

«На нашу долю выпало всего семь дней, и я помню о них все, как будто это происходило недавно.

Воздушная тревога! Мы побежали в бомбоубежище. Сели на ступеньку.

— Аня, приваливайся на мое плечо, поспи.

Я закрыла глаза, слушая удары Колиного сердца. Оно билось в мою честь!

Отбой объявили в четыре утра. Домой мы шли под руку, и это было открытие. Но «под руку» не стало для меня роднее и ближе, чем «за руку». В ногу не получалось, мы сбивались с ритма. Я и сегодня предпочла бы идти рука в руке, как с мамой в детстве: теплее и роднее.

Прощались мы с Колей у моих ворот. До завтра, до завтра! Двор у нас огромный, я быстро перешла его, а перед тем как войти в подъезд, оглянулась. Он все стоял в воротах и смотрел мне вслед. Я, конечно, должна была вернуться, броситься ему на шею, сломать ресницы о его белую рубашку, прилипшую к груди на ночном ветру, и — замереть от счастья. Но я послала ему из подъезда прощальный — такой школьный! — привет рукой…

Простила ли я себе это? Нет, никогда, во все годы и десятилетия».

Это был их последний вечер.

На следующий день она провожала его на вокзал. В Труняевку, как на фронт. Оба все предчувствовали. Всю дорогу молчали.

«…Коля наклонился надо мной, и я поняла, что он хочет меня поцеловать, в первый раз, который может оказаться и последним. …Резким движением я опустила голову.

В следующую минуту Коля стоял за моей спиной, как бывало в школе, в раздевалке, перед уроками. Но только теперь он был совсем близко. Над моей головой прошелестел ветерок, он коснулся моих волос. Спустя долгие годы я поняла, что это Коля поцеловал меня тогда — в макушку…

Поезд подошел почти сразу. Уже на бегу Коля крикнул: «Прощай!», и я ответила: «Нет, не прощай, а до свидания!» До вагона оставалось несколько шагов. Я увидела его лицо, странно блестящее. Спустя годы, снова спустя годы я поняла, что Принц плакал.

Когда поезд стал отходить, я закрыла лицо руками и зарыдала во весь голос».

Когда Коля вернулся из деревни, Аня была уже в Свердловске.

«Я напрасно решила, что нам почти нисколько не было отпущено времени. Как мало одни люди могут сказать друг другу за целую жизнь и как много другие за семь дней».

Невстречи

Выехала и не добралась с подругой к Коле в Труняевку. Потом опаздывала.

Сначала в Свердловске пошла на вокзал, чтобы взять билет до Москвы. Без паспорта не дали. Пока искала выход, получила от Коли открытку: покидает Москву.

Потом собралась к Коле в Татищево, в военное училище — «зайцем», пешком по шпалам, на попутных машинах. Побросала в маленький чемодан блузки, туфли, два бутерброда. Уложила любимое Колино голубое платье. По дороге встретила почтальона Веру. Она вручила Анне треугольничек. «…На Татищево больше не пиши. Едем ближе к фронту».

* * *
«Извещение о гибели Коли я получила первая. Наверное, в его кармане нашли не родительский, а мой адрес. Командир роты сообщал: «Ваш любимый друг Большунов Николай Александрович, младший лейтенант, 17 ноября 1942 года пал смертью храбрых в селе Гойтых Туапсинского района и там похоронен».

Я открыла почтовый ящик поздним вечером и, не понимая, что делаю, побежала к набережной. Безумный бег мог кончиться на дне Москвы-реки. Остановил военный патруль. …И я осталась жить. Мир, недавно прекрасный, погрузился в монотонный серый цвет.

Только в августе сорок четвертого, спустя чуть ли не полтора года, получила извещение семья Коли. Александр Иванович, Колин отец, прожил всего несколько месяцев. Он слег и умер от инфаркта в возрасте сорока шести лет».

Сны

«Шли и шли годы, а я все мучилась воспоминаниями, раскаянием, поздними сожалениями. Зачем опустила голову, когда Коля наклонился поцеловать меня? Ведь впереди был фронт, и бои, и смерть! Я казнила себя за преступную сдержанность, за характер недотроги. Зачем я не обняла его, не повисла на шее, не зарыдала в голос на груди тогда, на вокзале? Ведь он ждал этого! Почему мы не сказали друг другу «люблю»?..

В ответ на мои терзания я увидела сон.

Будто иду я по незнакомой квартире, но дорогу почему-то знаю. На мне старенькое синее пальто, перешитое из маминого… Коридоры темные, длинные, а я все иду, иду… Вдруг вдали забрезжил свет. Вхожу в неуютную, пустоватую комнату, а у стены — Коля стоит, такой же немыслимо красивый, каким был в школе. И одет в ту же гимнастерку. Я бегу, обвиваю его шею руками, плачу. И спрашиваю: «Коля, скажи, ты любил меня?» А он… опускается на колени передо мной, обнимает мои ноги и произносит: «Аня, я тебя люблю».

И тут — поднимает мой Принц голову, смотрит, а глаза его, глаза огромные и прекрасные — они незрячие, неживые. Он смотрит на меня из другого мира, он оттуда отвечает мне!»

Коля редко снился ей в больших, складных снах. Чаще всего обнимет тихонько и уйдет куда-то, не касаясь земли, как будто уплывет по воздуху.

«Зачем не разрешила поцеловать? Почему сразу же не сбежала из Свердловска в Москву, когда он там еще был? В Татищево, ведь он учился там не один месяц, и надо было мчаться туда в начале его учебы! Почему, почему, почему?..»

Как я была счастлива, когда он мне снился! Главным было то, что я могла его хоть на минутку увидеть».

Одна из четырех Колиных теток — тетя Настя — сказала как-то, году примерно в шестидесятом:

— Пусть хоть без обеих ног, но только вернулся бы! Мог бы сапоги тачать.

Аня представила почти надменного Принца без ног, на низкой, грубой тележке с колесиками, помогающего себе руками при тяжком передвижении, и ужаснулась. Но ужас тут же прошел: пусть только бы вернулся и смог принять эту новую ущербную долю, она бы помогала ему во всем, это стало бы смыслом ее жизни.

* * *
— Замуж выходили?

— Два раза. Так мне и надо…

Мужья

Жизнь кончилась, остался быт.

— Мне было уже все равно, все вокруг выходят замуж, и я вышла. Он фронтовик, я бы не могла выйти за человека, который не воевал. И потом, я — Иосифовна и он — Иосифович. Я решила, что это знак. Он воевал мало, и наград почти не было, в одном из первых же боев, под Сталинградом, его изрешетило — 14 ранений, в том числе сверхтяжелое — в бедро. Он был без ноги, и мне было его очень жалко. Он сказал просто: «Ты выйдешь за меня замуж?» Я ответила: «Выйду». Вот и все.

Андрей Иосифович Блинов, доктор исторических наук, преподавал в МГУ полинезийский язык. Аня Гудзенко училась там же.

Мне важно, кто заменил ей Принца.

— У него нога была отрезана выше колена?

— Да. От бедра.

— Протез был со ступней или просто обрубок? Культя?

— Со ступней. Кошмар!

— В аудиторию к студентам входил как? На костылях или на протезе?

— То так, то так. То на двух костылях, то… Протез был страшный, очень тяжелый. Он мне дал однажды потрогать, я двумя руками еле-еле приподняла.

В ту пору инвалиды только начинались. Но, собственно, и потом, через полвека, наша Родина, больше всех пострадавшая, не захотела наладить для своих искалеченных защитников протезы, коляски, подъемники. Они были никто — на улицах, в метро, в подъездах. Для избранных инвалидов удобные протезы закупались за границей, где пострадавших было куда меньше.

Блинов защитил диссертацию, его направили в Красноярск, в педагогический институт, заведовать кафедрой всеобщей истории.

«Подошла машина ехать на вокзал. Уходя, я попросила: «Не забудь, ради Бога, этот серый конверт». Он заглянул в него, там были все Колины письма — фронтовые треугольнички, Колины фотографии и мои кое-какие.

Когда мы ехали в поезде, он сказал вдруг: «А конверта-то нет, я забыл его…» Сказал так ехидно, ему это доставило большое удовольствие…

Из Красноярска я написала в Москву новой хозяйке квартиры, очень просила разыскать конверт. Хозяйка сообщила, что конверта нет».

Выбросил ли, сжег ли? Какая теперь разница? Она его возненавидела. Подала на развод немедленно. Сколько прожили? Около трех лет.

История с письмами — лишь последствие. Она, при муже, начала ездить по Колиным памятным местам, отправилась в Труняевку…

Прошло еще около десяти лет.

— Второй раз я вообще выходить не хотела, но Игорь Григорьевич меня уговорил. Фамилия — Санович, с ударением на «а». Он из сербов. Все говорили о нем: красивый, как херувим. А я думала: что они в нем находят? Он востоковед, тоже преподавал на кафедре исторического факультета МГУ, а я там уже работала. Несколько лет он говорил мне, что поймет меня, что мы будем дружны. Я спрашивала: «А как же Коля?» Он: «Я тебе буду ближе, чем Коля».

И тоже, конечно, фронтовик. Сначала его на фронт не брали, потому что он был сыном врага народа. А потом, когда наших хорошенько припекло, взяли. Штурмовал Берлин, прошел Зееловские высоты…

Сегодня многие, наверное, не знают: Зееловские высоты на подступах к Берлину — самое гибельное место последнего года войны. Полегло 350 000 человек. Что серб Санович остался жив — чудо.

— Его мать и еще девять женщин ходили на Введенское кладбище, там большая фигура Христа, и они молили Господа, чтобы их дети остались живы. Десять матерей всю войну каждое воскресенье ходили к Христу.

И все они дождались своих детей. Все дети вернулись.

— А у него ранений много было?

— У Игоря? Ни одного. На Зееловских высотах вокруг него падали люди, а у него — ни царапины, все пули пролетели мимо.

— Он был рядовой?

— В пехоте. Где ж еще! Полно орденов.

…И второму браку опять помешал Коля Большунов. Она продолжала ездить по Колиным местам — на этот раз на Кавказ, где погиб.

Мужья, наверное, считали ее поступки изменой, хотя это была всего лишь верность. Когда разводились, Игорь сказал: «Я сам виноват… Откуда я мог знать, что ты никого не сможешь полюбить?»

* * *
Два антипода: один — весь изранен и без наград, у другого — вся грудь в крестах и ни царапины.

Два близнеца: оба смирились бы, если бы тогда, до войны, кто-то завладел ее телом, всего-навсего телом. Но она отдала душу.

* * *
17 ноября 1942 года война убила их обоих, прекрасного юношу, которому не хватило двух недель до двадцати лет, и девочку на семнадцатом году, любовь которой могла принадлежать только ему одному.

В поисках могилы

«Когда-нибудь Аня вдохнет настоящий сельский аромат — она увидит мою Труняевку. То-то все там в обморок упадут, увидев Аню. У нас таких красивых сроду не было…»

Аня с младшей Колиной сестрой, тоже Аней, отправились в Труняевку, на его родину. Он рассказывал ей, как до войны весной белели вишни и яблони, цвела черемуха.

Падать в обморок оказалось некому. Деревни не было. Между обгорелыми бревнами и кирпичами рос мощный бурьян. Аня, сестра, нашла место, где стоял их, Большуновых, дом. А Аня Гудзенко подобрала на память кусок кирпича от печной трубы.

А четверть века спустя отправилась в село Гойтых. На поиски Колиной могилы. И прежде, все годы, собиралась — не хватало сил. Чудились ей зловещие сакли в горах. И настороженный, непонятный ей народ. Место гибели казалось ей опасным и диким.

Село оказалось большим — около семнадцати тысяч жителей, а население — совсем не таинственным: русские, украинцы, армяне.

«Я прожила в Гойтыхе десять дней и на десять лет постарела. Я все ходила по узким и пыльным улицам села и показывала Колину фотографию. Люди только вздыхали».

Местный житель рассказал ей: «На кладбище хоронили только местных, а воинов — в братских могилах, в лучшем случае… А в худшем? Ну зачем это вам знать…»

Колю, возможно, и не похоронили — сгорел, растворился, исчез.

Председатель сельсовета распорядился вписать имя Коли на плите братской могилы.

«Свободной оставалась лишь одна строка, как бы для Принца.

Коля, Коля… Сюда я не опоздала!

…Я убежала в комнату, и там меня отпаивали водой. Я входила в горную реку Пшиш, находя места, где вода доставала мне почти до подбородка. Волны этой реки были прохладными, и от моих слез они не теплели.

Ночами я внушала страх моей соседке по комнате, потому что выбегала в сад и рыдала там, в темноте, упав на траву, мокрую от росы. Я протягивала руки к черному небу, усыпанному звездами, к Богу и молила Его вернуть мне Колю, любым, но только вернуть, вернуть…»

* * *
На памятной плите пятьдесят фамилий с инициалами — в два ряда. А к Колиной фамилии приписали еще и звание, надпись заняла всю последнюю строку — оба ряда: «Младший л-нт Большунов Н.А.».

Получилось, как будто он был их командир.

«Летят журавли»

Этот фильм — словно по мотивам их судьбы. Помните, как уходил на фронт Борис Бороздин — главный герой, гениально сыгранный Баталовым? Мог остаться на заводе — бронь.

Из дневника Коли Большунова. 9 августа 1941 г.: «Тетя Настя всю душу мою вымотала. Она договорилась на заводе, чтобы меня оформили учеником токаря. На трудных станках в оборонной промышленности очень нужны мужчины, завод дает бронь. «К хорошему мастеру тебя ставят, ты чего это!» Тетя упорствовала, и я оборвал ее.

Моя добрая тетушка, не плачь. И не думай, что мне не хочется жить. Как хочется, кто бы знал! Но почему же вместо меня будут воевать другие?»

А Веронику, героиню фильма, невесту Бориса, помните? Она стала госпитальной сестрой.

Из письма Ани Коле на фронт: «Стыдно в такие тяжелые дни просто-напросто ходить в школу, как будто ничего не случилось, как будто нет войны». Выяснила, что на военный завод берут и до шестнадцати. Пошла — «помогать фронту». В школе училась заочно.

И замужество овдовевших невест, и День Победы 9 Мая 1945 года с одинаковым знаком. «…Я тоже хотела радоваться, но не смогла…»

«— Когда меня убьют, мама будет плакать, бабушка, тетки… Может быть, и папа. А ты? Будешь ли ты плакать обо мне?

— Я?! Я буду плакать дольше всех твоих родных…

Боже мой, почему я так ответила! Мне ведь хотелось сказать, что я умру вместе с ним. Умру, как только узнаю ЭТО о нем! Но в пятнадцать лет такие мысли часто остаются невысказанными… Они легли камнем в глубину моего сердца и ворочаются там по сей день, и боль от этого — непередаваемая. И так будет всегда, пока я жива, а может быть, и дальше, потом, за той гранью, где я так надеюсь встретиться с Колей».

* * *
Великая, редкостная любовь — талант еще более редкий, чем музыкальный или поэтический. Откуда что берется? Искать ответ — все равно что раскладывать весенний воздух на химические элементы таблицы Менделеева. Но все же. Девочка прочла «Алые паруса» и оказалась по ту сторону бытия. Томление чувств, душа распахнулась в ожидании. В готовности. На месте Коли мог оказаться другой и тоже был бы Принцем.

А если бы она, тринадцатилетняя девочка, прочла сегодняшнего Сорокина? Если бы случайно увидела телепередачу «Про это» с сексуально озабоченной Еленой Хангой? Наша современная российская Анна Керн. «А в постели вы как любите? В каких позах? И сколько времени это у вас?..» Она называла все по именам, почти как Сорокин, мужики-культуристы (спросила про размер детородного органа) и прочие терялись, потели, она при этом изнемогала от наслаждения. Я натыкался на эту передачу и старался, не задерживаясь, переключить канал, все мне казалось: через телеэкран я подцеплю от телеведущей какую-нибудь венерическую болезнь.

Зачем это я высокое и низменное поселяю в смежных главах?.. Просто вспомнил опять Куприна, чьи светлые строки в эпиграфе. В «Поединке» спивающийся, уже сумасшедший офицер Назанский умоляет молодого Ромашова бросить армейскую службу, срочно покинуть казарму: «В вас что-то есть, какой-то внутренний свет… Но в нашей берлоге его погасят! Просто плюнут на него и потушат».

Я думаю о нынешней всеобщей берлоге. О том, что талант истинной любви почти выродился. Этот внутренний свет Ани не просто погасили бы — ему не дали бы родиться. Само понятие любви приобрело бы для пионерки мерзкий смысл.

«В предвоенное время, — пишет в воспоминаниях Анна Гудзенко, — переглядываться мальчикам и девочкам считалось неприличным». «Жестокие кокетки» давно ушли, исчезли с наступлением еще Первой мировой войны, а теория «свободной любви» провалилась где-то между концом двадцатых — началом тридцатых годов. Наступила пора щепетильности и недотрог».

Выходит, все-таки — по спирали? И пора недотрог еще вернется?

— Никогда. После нашего времени, в котором столько грязи… Ну, недотроги будут всегда, но в исключительных случаях.

Значит, баталовские журавли давно пролетели. Хоть и перелетные, а вернутся только единицы.

Мы сидим за столом. Поздний вечер. Синие глаза, сводившие Колю с ума, погасли. Она шарит рукой.

— Это что — хлеб? А-а, сыр. А хлеб где? Это черный или белый?

Тычет слепой вилкой в пустую тарелку.

Питается всухомятку. Недавно захотелось горяченького, спустилась во двор, рядом кафе. Шла, спотыкалась, а на обратном пути забыла подъезд, села на скамейку и заплакала.

Если уж неизбежно терять память, то лучше забывать настоящее, чем прошлое.

Через стенку, в двух соседних комнатах, живет Ариадна — дочь. Анна Иосифовна не упомянула ее ни словом: боится свою дочь, дрожит.

Она не сказала, но я-то ее знаю, со многими разговаривал. Да и сам испытал: звоню, прошу Анну Иосифовну — дочь в ответ бросает трубку. («Хочу и бросаю!») Когда кто-то звонит матери, она включает пронзительную телефонную сирену. На кухню, к плите, мать не пускает. Мы с Анной Иосифовной беседовали вечерами, звонил иногда общий телефон. Из-за стены раздавался злой крик: «Тебя!» Ни разу — «мама», «мать», хотя бы «мамаша» или «матка», как звали русских женщин фашисты.

Не имею права писать сейчас о дочери — из-за матери. Но когда-нибудь напишу: когда Анна Иосифовна будет в безопасности. Напишу, хотя по существу дочь не виновата, что родилась не от Принца и унаследовала не его черты, а от злого и мстительного человека, уничтожившего фронтовые треугольнички Коли.

Тут — тема. Мы все пишем о последствиях войны — о количестве погибших и пропавших без вести; даже о косвенных потерях — сколько людей могло бы родиться, но не родилось. А о качестве — ни слова. О женщинах пишем только в прикладном смысле — либо знатная труженица тыла, либо героиня на фронте. А о женщине — как о женщине? В связи с главным ее предназначением?

Война разрушила миллионы пар. И не в том главная беда, что рождаемость упала. А в том, что рожали не от лучших. От тех, кто уцелел.

Два поколения минуло, а мне все кажется: нынешняя порочность — следствие и той поры.

* * *
— Мне бы уехать из этой квартиры: кошмар!.. Конечно, не хотелось бы. А что делать?

У Союза кинематографистов есть дом ветеранов, Анна Иосифовна — член этого творческого союза (долгое время работала в Институте кинематографии — ВГИКе). Но кто похлопочет? Кому из руководителей Союза кинематографистов она интересна? Там грандиозные планы: по производству картин в год, сценарные и режиссерские заявки, добывание денег, кинофестивали.

Там думают о миллионах зрителей.

Война Коли Большунова

«Постепенно я всю Колину родню похоронила: умерла бабушка Марфа, отец, мать, пять теток, три двоюродных брата, сестры Коли — Клава и Тоня — все-все очень рано ушли».

Случилось, как и обещала: «Я буду плакать дольше всех твоих родных».

Последней скончалась младшая сестра Аня. Она и передала все документы Колиной Анне — его дневниковые записи, письма, фотографии, школьный аттестат зрелости. Аня Гудзенко сама попросила эти документы — задумала написать воспоминания о Коле. Долгие десятилетия откладывала, боялась: окунется в прошлое — умрет. Минуло 55 лет со дня гибели Коли, ей пошел восьмой десяток, когда она наконец решилась. «Это просто необходимо — открыть перед всеми Колину чистую душу, обнародовать его негромкий героизм…»

— Воевать надо уметь, чтобы победить, — сказала она.

И он пообещал ей сполна обучиться военному делу, встретить врага во всеоружии. Чтобы победить и выжить. И он замечательно учился в военном училище.

Осенью 1996 года Анна Иосифовна отправилась в Подольск, в военный архив. Там прочитала, что его училище было пехотным и носило зловещее название Могилевского. Ветхие страницы. Командир взвода минометчиков Черноморской группы войск, младший лейтенант Большунов — живые Колины расписки.

Шок, обморок.

Кажется, она была готова к любой правде о Колиной войне. Потому что еще весной сорок второго прочитала его письмо отцу: бойцы его «интернационального» взвода почти не знают русского языка и не понимают простых команд… «Как такое письмо прошло мимо глаз военной цензуры? Коля рассказывал, что «пули жужжат везде, как мухи, и передвигаться приходится только ползком»! Мне бы он такого не написал!» Готова, да не готова.

Питание. Холодная каша, вываленная из котлов прямо в вещмешки, иначе еду не доставить в горы. Выдержка из приказа: «…По 5-6 дней подразделения не получали хлеба и буквально голодали». Из воспоминаний генерала армии А. Лучинского: «Питались только дикими яблоками, грушами и желудями. От жажды особенно страдали раненые. Посылали за водой к родникам и речке бойцов по 6-7 человек, а возвращались один-два. Снайперы почти в упор расстреливали ребят».

Обмундирование. Выдержка из приказа: «За неимением шинелей выдавать ватные телогрейки». Выдали ли хотя бы их? Документов нет. Свидетельства участников боев: «Лишь ночь давала нам короткую передышку, но невозможно было не только уснуть, но и усидеть от холода и сырости… Одежду сушим собственными телами».

Вооружение. «У немцев были и специальные горные стрелки, и альпинисты в полной амуниции…». «Они бросили в бой альпийских стрелков, легкопехотную и горно-пехотную дивизии и бельгийский легион «Валлоны». У нас не было ни чем стрелять, ни из чего стрелять».

Немцы рвались к Туапсе, к нефти. 14 октября 1942 года три наших полка 383-й стрелковой дивизии, в одном из которых воевал Коля Большунов, отбили семь атак. Когда почти нет вооружения, выход один — рукопашная. Командующий 383-й дивизией генерал Провалов вспоминает рукопашный бой: «Он длился около шести часов. С высоты скатывались то противник, то наши…»

Младший лейтенант Большунов воевал достойно: с командира взвода перевели батальонным адъютантом.

* * *
Он не мог не погибнуть, он должен был погибнуть. Нет в мире военных училищ, которые смогли бы подготовить к такой войне.

Я был убит под Туапсе,

В районе высоты Семашхо.

Слезой по мне блеснет в росе

Пробитая осколком фляжка.

Мой автомат лежит со мной,

Узором ржавым разрисован.

Давным-давно я кончил бой,

Но все не демобилизован.

А ты, коль пулями не сбит,

Ты, мне когда-то руку жавший,

Ты им скажи, что я убит,

Что я не без вести пропавший.

(«Литературная Россия», 15 декабря 1967 г., автор не указан)

Восемнадцатилетних мальчиков, призванных на войну, было около полутора миллиона. Точной цифры нет, так как в августе, ноябре-декабре 1941-го и в начале 1942-го юношей призывали в лихорадке: районы были под угрозой оккупации.

Сколько же их погибло? По статистике, широко растиражированной, — 97 процентов.

Не верьте этой лукавой отчетности. Есть другие послевоенные данные — 99 процентов. Куда делся один процент — 15 000 человек? Они не погибли. Они скончались в госпиталях от ран.

Эпилог

Воспоминания о Коле она написать успела. Второй раз (после поездки в Гойтых) не опоздала. Рукопись осмелилась показать Алексею Баталову. Он был взволнован и написал к книге предисловие.

Называется книга — «Я тебя никогда не забуду». Колины слова. Хорошо, что нашлось издательство — «Новый центр». Тираж небольшой, домашний, но все же. Издание книги обошлось ей в тысячу рублей. Деньги для нее тогда, в 1998 году, немалые.

— Издатель — Зайцев. Ах, имя забыла, как неудобно. Он свои деньги добавил, вложил.

* * *
Я много книг читал о любви. Эта — из лучших. Все, кому давал прочесть, не просто плакали — ревели.

Как бы хотелось, чтобы прочел ее министр образования и науки господин Фурсенко. Уважаемый Андрей Александрович! Эту книгу необходимо издать миллионными тиражами — для школьников, пусть для внеклассного чтения. Сегодня глупо, цинично воспитывать детей на подвиге — в мирное время, когда ничто не должно ни стрелять, ни взрываться. А человек, который научится любить хотя бы одного человека, он и Родину полюбит.

* * *
Анна Иосифовна решила возместить хотя бы часть денег. С разрешения московских чиновников она несколько экземпляров книги понесла на продажу. Пришла, увидела пошлый товар вокруг и вернулась домой.

Несколько экземпляров у нее купили какие-то знакомые каких-то знакомых. По десять рублей, по двадцать.

— Мне бы еще хотя бы штук пятьдесят продать.

* * *
В книге — фотографии ее, его. Места свиданий, прогулок. Ее воспоминания, его дневник.

«Аня смилостивилась, мы шли с ней под руку. Правда, молчали. Мы все время сбиваемся с шага. Под руку ходить надо еще поучиться».

«…Анин возраст. Жаль, что мы не родились на два года раньше, — поженились бы, и я уехал бы служить на границу». «Аня не может рвать цветы, потому что, как и я, считает, что они живые и им больно. Мало того: она старается не ступать по траве — траве, мол, тоже больно».

«Не так уж и плохо, что мы с Аней не родились года на два раньше. Если бы я служил на границе на Западе — нас с Аней почти с месяц как не было бы в живых».

«Если меня убьют и меня не будет на белом свете?

— Нет, нет, Коля, тебя не убьют и не ранят. И ты будешь сначала лейтенантом, а потом генералом».

«Сегодня 22 июля 1941 года… Я не спал всю ночь. Я хочу ее поцеловать. Неужели нельзя?»

«До свидания, Аня, любимая, конечно, не прощай. Я постараюсь воевать со знанием дела, чтобы меня не убили как птенца. Я буду учиться военному искусству. Я обязан остаться в живых, Аня, ради тебя, ради нас… Нужно, чтобы мы дожили до фантастически далекого, но для нас возможного двухтысячного года…»

«18 августа 1941 года. Мой отъезд еще не уточнен. Приснился кошмар: будто я, как и герой Лермонтова в стихотворении «Сон», умираю где-то в горах, мучаюсь.

Лермонтов написал «Сон» в последний год жизни. И в 1841-м погиб на Кавказе, как и предвидел. А сейчас 1941-й. Ровно сто лет. Мистика».

«20 августа 1941 года. Опять сон, опять «долина Дагестана». Меня там нет, но я там будто был… Женщина простерла руки в темноту, в ночь. Оборачивается ко мне — Аня моя! Только она теперь старше! Она взывает к Богу, молит Его взять ее ко мне или вернуть меня ей: «Ведь не может быть, чтобы его нигде не было! Все-таки где-то он есть?»

В последний день перед отправкой на смерть он идет в библиотеку и читает Грина.

«Алые паруса — для нас».

В книге — единственное письмо Коли Большунова, случайно уцелевшее, предфронтовое.

«Аня, дорогая! Я уезжаю сегодня.

Письма всех моих знакомцев и даже родни пришлось, к сожалению, порвать — я должен ехать налегке.

Твое письмо, твою телеграмму, записку с маленькой твоей фотокарточкой я, конечно, беру с собой.

…Вечера стали прохладные, на пороге сентябрь. Тем более об этом надо помнить в Свердловске. Надевай, если куда пойдешь вечером, теплую кофточку. Что еще хотел сказать? Многое, но разве все скажешь? И мне пора, я должен уходить.

Аня! Главное, о чем не успел (или не сумел!) тебе сказать: я горжусь твоей любовью, которую, как и тебя, считаю чудом, подаренным мне на все времена. И я люблю тебя, дорогая, и всегда буду любить тебя, что бы ни случилось.

На всем белом свете ты одна мне нужна, только ты.

Коля, 27 августа 1941 года».

* * *
«Окончится война, я приду за тобой, Аня».

2005 г.


О личностях

Клетка для председателя

Обвинение в убийстве

В Могилевской области работал председатель колхоза «Рассвет», дважды Герой Социалистического Труда Василий Старовойтов. В пору развала колхозов хозяйство Старовойтова процветало.

Пришли другие времена, другие люди.

Белорусская новая власть призвала развивать колхозы. А Старовойтов превратил «Рассвет» в закрытое акционерное общество. Независимые от властей акционеры сами определяли стратегию хозяйствования. ЗАО «Рассвет» своими налогами почти наполовину заполняло районную казну.

В октябре 1997 года погиб от взрыва председатель Комитета госконтроля Могилевской области Евгений Миколуцкий, земляк председателя Старовойтова и президента Лукашенко. В убийстве обвинили… Старовойтова, семидесятичетырехлетнего крестьянского интеллигента. Обвинение растиражировали газеты и телевидение Белоруссии, России.

Кто сказал, что романтическая любовь сильнее земной?

После войны Старовойтов, совсем молодой, заведовал сельхозотделом райкома партии. Но парня тянуло к земле, и ему поручили большой отстающий совхоз. Хозяйство вытащил. А в 1968 году умер знаменитый председатель колхоза «Рассвет» Орловский. Василий Константинович согласился перейти в новое хозяйство, но в обкоме партии поставил условие: первые три года ко мне ни ногой, ни одну комиссию не пущу.

— Что, где и когда мы будем сеять, куда какие удобрения вносить — это дело наше. Разве можно с Красной площади командовать всем крестьянским миром?

Поставить себя Старовойтов сумел, все три десятилетия двери кабинетов любых секретарей ЦК Компартии Белоруссии были для него открыты. Но и врагов себе нажил, они и сейчас в полной силе.

Мы все время, долгие десятилетия, перенимаем чей-то хозяйственный опыт, а надо бы перенимать еще и отношение к людям. Каждый год колхозники у Старовойтова проходили медицинское обследование, отдыхали в профилактории. В ресторане-столовой для колхозников — бесплатный обед. Дворец культуры Старовойтов отгрохал один из лучших в стране — с зимним садом, пальмами, аквариумами. Гостиницу со всеми удобствами, торговый центр.

Друг мой незабвенный, ныне покойный Николай Матуковский, журналист, драматург, попал в «Рассвет» на какой-то праздник. Дворец культуры был полон. Когда на сцену вышел Старовойтов, зал встал. «Началось неистовство. Я не видел ничего подобного ни на одной самой высокохудожественной премьере, — вспоминал Матуковский. — Я думал, эти овации обрушат стены. Старовойтову не давали говорить четверть часа».

Да, любили его люди. В 70—80-е советские годы рассветовцы зарабатывали на нынешние деньги по 350 долларов, доярка получала больше Старовойтова. Тут еще и внешнее обаяние. В нем какая-то порода: пышные седые волосы, прямая спина, лицо глубоко изрезано морщинами, «как сельская местность» (по Платонову). Обращается к колхозникам «сударь», «сударыня». Голоса не повысит. Никогда, даже по торжественным дням, не надевает награды (две Золотые Звезды, три ордена Ленина, боевые ордена и медали).

* * *
Бывают такие люди: чем старше становятся, тем красивее. Василию Константиновичу шел 72-й год, а Валентина Николаевна, солистка колхозного хора, была почти на тридцать лет моложе, когда они решились переговорить о совместной судьбе. Он уже лет 20, как разошелся с женой, а она собралась уходить от пьяницы мужа.

Это было в Анапе. Там колхоз «Рассвет» построил базу отдыха, и каждый год колхозники ездили туда отдыхать на автобусах, с собой везли холодильные фуры с запасами еды. Там, на берегу Черного моря, он спросил вполне обыденно: «Это правда, сударыня, что ты собираешься разводиться?» И как-то очень просто он предложил ей объединиться и помочь друг другу. Она ответила: «Ваше предложение — это чье-то провидение».

Валя Старовойтова:

— Это был август 95-го. Мы не объяснялись в любви друг другу. «Помочь жить» — это даже человечнее, потому что рождаются обязанности. А кто сказал, что романтическая любовь сильнее земной, житейской? Конечно, любовь у нас была, даже больше чем любовь — уважение.

Стоим за кулисами — дворец полон, а Старовойтова нет — и петь не хочется. Вдруг появляется — хористки сияют, и у каждой было чувство, что поет именно для него. Как же мы пели, я в облаках купалась. Ездили в Болгарию, Польшу, Венгрию, Чехословакию, во Францию… Зайдет к нам в гримерную, поблагодарит, а меня просит, чтоб я не пела таких грустных песен, а то слезу вышибаю.

Когда мы с Василием Константиновичем сошлись, две доярки из нашего хора — у одной орден Ленина, у другой — два ордена Славы — поддержали меня: «Николаевна, вы хорошо поступили». Обрадовалась Галя, сестра, родная кровь, она возглавляла рабочий комитет.

Мы же 19 лет были знакомы, я приехала сюда из другого района в 76-м. Что я увидела — рай! Праздничные, чистые улицы с красивыми коттеджами для колхозников. На какую бы тропинку ни попала, на какое бы поле ни вышла — все отмерено, ухожено. Вдоль всего колхозного центра на четыре километра тянется яблоневый сад. Лес — 300 гектаров: чистота стерильная, сучья обрублены, мусор убран.

Вы не поверите, я плакала. Все смотрела на людей и думала: вот люди, которые понимают, кто они такие на этой земле.

Единственное я сказала Константинычу:

— Дворцы и коттеджи построили, а церкви нет. С храма надо было начинать.

Подарок от Чмары

Надежда Филипповна Чмара — председатель Кировского районного суда. Большой друг семьи Старовойтовых.

После распада компартии многие чиновники оказались никому не нужны. Чмара попросила Старовойтова взять в колхоз на работу бывшего секретаря райкома партии Мамчица. Тот пришел и в первый же день: «Возьми со мной и мужа Чмары, и Карпука». Потом Мамчиц крепко запил, Старовойтов его уволил, Карпука тоже уволил за безделье. Николай Чмара развалил «Сельхозтехнику», но Старовойтов пожалел его, оставил. Помогал как мог.

Свадьбу и новоселье Старовойтов с Валей отмечали в один день. Больше других хлопотала Валина сестра, энергичная Галя. Четыре близких семьи, в том числе и Чмара, скинулись на роскошный подарок — большой кухонный комбайн. Хорошо было, весело. Сохранились цветные фотографии, где Старовойтов и Чмара крепко, по-дружески целуются.

Звучали тосты за долгое счастье в этом доме.

До трагедии оставался год.

Месяц в деревне

На раскрытие убийства председателя Комитета госконтроля Миколуцкого бросили в колхоз «Рассвет» со всей Белоруссии 90 лучших следователей-важняков. 90! А сколько, наверное, их трудилось еще в Могилеве, в Минске!

Деревня была потрясена.

Газеты, радио, телевидение (повторюсь, и российское) трубили о «вооруженном заговоре», убийцах Старовойтове и его зятьях. Жителей «Рассвета» допрашивали без всяких адвокатов, увозили в Кировск, в Бобруйск (там очень удобные следственные камеры).

Дело, однако, лопнуло. Протоколы допросов бесследно уничтожили. Но власть уже загнала себя в угол. Стали искать другую преступную базу — экономическую. В деревню нагрянули Народный контроль, Госконтроль, налоговые инспекции района и области, ревизионные комиссии, ревизоры Национального банка, сто бухгалтеров всех уровней. Следователи меняли друг друга, их стало 124.

Газеты и ТВ сменили направление: председатель «Рассвета» не убийца, а отъявленный жулик — пять миллиардов на счетах, пять квартир, пять машин. По телевидению показали фильм «Падение», где вся Белоруссия увидела огромный особняк с плавательным бассейном, подземными гаражами. Объявили — это особняк Старовойтова, сам председатель уже арестован, вместе с зятьями, Сергеем и Валерием, сидит в тюрьме.

Василий Константинович находился дома, в скромном коттедже, как у всех колхозников, и смотрел эти передачи о себе, и слушал, и читал. В полном угнетении. Собственно, это был арест — домашний.

Главное направление, выбранное следователями, — хищение.

Старовойтов:

— Во время уборки мы привозили механизаторам, полеводам горячую еду. Так было всюду веками. К нам следователи придрались — кто сколько съел и кто заплатил? А мы списывали это на затраты производства. Тем более у нас 60 производств, и все имеют свой расчетный счет. Выписывали накладные, списывали со счетов. Если 8 Марта, Новый год, свадьба, кто-то родился или умер, я писал в колбасный цех — выдать, в парниковый — выдать. Следователи говорят: надо списывать с прибылей. Но у нас прибыли-то в конце года.

Это же наше внутреннее дело, государству убытка никакого. И, между прочим, сама власть все делегации — из Америки, Италии, Германии — присылала пожить к нам. И мы все списывали честно со своих счетов: на прием гостей — такая-то сумма.

«Если и есть за ним, Старовойтовым, грехи, то это грехи системы, а не совести», — сказал адвокат Ярчак.

Мне, неспециалисту, кажется, что все-таки ревизию начинать надо с другого: как выполняются обязательства перед государством? Есть ли перед ним долги? Каковы капиталовложения? Положил ли кто-то что-то в собственный карман?

Старовойтов в свой — ни копейки.

— Наши акционеры выкупили 17 производств — консервный цех, теплицу, шашлычную, ресторан, гостиницу, швейный цех, сапожный. Государство хотело у нас все отнять — в этом тоже причина разгрома. Они и отняли все, деньги четырехсот человек сгорели.

* * *
Меня мало волнует степень чьей-то вины или невиновности. Меня не волнует власть. Меня волнует сейчас воздух малой вселенной над деревней Мышковичи, воздух, которым они дышали и который хочется разъять, разложить на химические элементы.

Начался этот кошмарный месяц 10 октября. Утром на Верховном совете Белоруссии было объявлено об отстранении Старовойтова от работы. Василий Константинович узнал об этом только во второй половине дня, когда у него, дочерей и сына одновременно начались обыски.

День был теплый. Таня Старовойтова, его младшая дочь, сгребала листья во дворе и жгла на костре. К вечеру вернулся с работы муж Сергей, и они поехали в Кировск за лекарством для больной дочери. На выезде из деревни их подрезал автомобиль. Выскочили двое в штатском. «Как нам найти Старовойтову Татьяну Васильевну?» — «Я, а в чем дело?» — «Проедемте к вам домой». Под конвоем, на глазах деревни ее ввели в дом.

Обыск продолжался 8,5 часа. Уехали во втором часу ночи. Нашли охотничье ружье — зарегистрированное, и мелкашку — незарегистрированную, когда-то здесь жил Старовойтов, он охотник, после него заброшенная мелкашка и валялась.

После отъезда автоматчиков напротив дома остался микроавтобус, из которого во все стороны торчали антенны. Еще до всех дел Тане сообщил знакомый чекист: «В колхозе работает военная разведка, ваши дела плохи».

Таниного мужа Сергея арестовали.

Мужа Наташи, старшей дочери Старовойтова, взяли на другой день.

Марина Подоляк:

— 11-го, суббота, был страшный день. Административное здание под охраной, все дома Старовойтова и его детей под охраной. По селу рыщет ОМОН. Никто не выходил на улицу — ни старики, ни дети. В этот день я единственный раз в жизни увидела и услышала, как над «Рассветом» низко летают тучами и громко каркают вороны. 12-го, в воскресенье, я позвонила Наташе и поняла, что телефон отключен. И я пошла к ней домой. Я шла к Старовойтовой, и редкие прохожие смотрели на меня большими глазами, как будто я иду по преступной тропе. Мы сидим с Наташей, пьем чай, кто-то позвонил в дверь, попросил Валеру, ее мужа, буквально на пару минут. Он сидел с нами за столом в одной рубашке — накинул куртку и вышел. И не вернулся.

Марина Подоляк — главный бухгалтер банка, а Наталья Старовойтова — председатель правления. Банк не колхозный, но находится на его территории, и «Рассвет» пользуется его услугами.

Марина:

— Наш банк проверяли МВД, Госконтроль, Национальный банк. Проверяющих было больше, чем работающих в банке. Возле каждого нашего сотрудника стоял военный с автоматом наперевес. Проверяющие собирали у нас информацию друг о друге и каждого спрашивали: «Как вы относитесь к Старовойтову?» Это был главный вопрос. На допросы всегда вызывались «срочно», часто ближе к ночи. И мы не знали, кто с допроса вернется, а кто нет. В районном УВД в Кировске меня один допрашивал в двенадцать ночи. Спросил: «Вы на машине?» — «Да». — «Можете отпустить водителя, машина вам уже не понадобится». Большие психологи. Нас с Натальей Васильевной вызывали через день. А вся эта комплексная проверка длилась с 10 октября по 25 декабря. Полковник в штатском наконец сказал мне: «Тут у вас ловить нечего. Но в «Рассвете» за что-нибудь уцепятся».

Даже дома допросы проводились ночью.

За свидетельства против Старовойтова женам обещали вернуть арестованных мужей. Иногда возвращали, иногда нет.

Николая Дмитриевича Ленкевича, заместителя Старовойтова, следователи обещали не трогать, если он даст нужные показания. Тот согласился. А на другой день открыл газету и увидел свой портрет рядом с портретом Старовойтова: два расхитителя, два преступника. С Ленкевичем случился сердечный приступ.

Кировская районная газета по просьбе следователей опубликовала «телефон доверия». Каждого колхозника просили сообщать компромат на председателя колхоза «Рассвет». Телефон раскалился, доносили не только на Старовойтова, но и друг на друга.

Валя:

— Иду по улице и взгляды чувствую: ты все еще на свободе?

Таня Старовойтова:

— Фаина Онуфриевна Скудная, доярка наша знатная — у нее орден Ленина, — стоит с родней на крыльце, а я мимо иду, и она при мне: «Посадили и правильно сделали».

Валя:

— Мы с ней в хоре пели 15 лет. Бок о бок стояли. Не по колхозу близка, а по самым возвышенным минутам, когда душа просилась в рай.

Таня:

— Скажите, это люди?

В школьном классе была уборка, часть стульев осталась на партах кверху ножками. Настя, внучка Старовойтова, сказала, что стулья мешают ей видеть учительницу. И учительница ответила: «Привыкай смотреть через решетку».

В школе детям арестованных остальные дети говорили: «Твой батька — вор». Они лишь повторяли то, что говорили дома их благополучные родители.

Сосед Старовойтова, замечательный парень Олег взял бумагу, ручку и пошел по деревне собирать голоса в поддержку опального председателя. В деревне больше двух тысяч душ. За Старовойтова подписались десять человек.

Одна из женщин не выдержала, выскочила на балкон и закричала на всю деревню и следователям, и землякам: «Гады!»

«Болдинская осень» с переходом на зиму

Именно он, именно Александр Евстратов стал первым, практически единственным обвинителем председателя колхоза.

Когда-то его выгнали из музыкальной школы за беспробудное пьянство. Мать упросила Старовойтова спасти сына.

— Взял я его в колхоз. Пил он почти каждый день, годами не платил за квартиру. Я ему пять выговоров объявил, колхозники ругали меня за долготерпение. И все-таки стал Евстратов человеком — развел домашний скот, торговал станками. Я назначил его замначальника цеха по производству грунтовых красок.

Однако потом запои стали сезонными: девять месяцев работает, и здорово, а октябрь, ноябрь, декабрь в беспамятстве, таскает водку ящиками. Вольная «болдинская осень» с переходом на зиму.

Когда Евстратов подставил следователям председателя, получил кличку Иуда. И мне показалось находкой перевести тридцать сребреников в белорусские «зайчики». За сколько сдал?

Оказалось — ни за сколько. Просто Евстратова пытали. Он бы, может быть, выдержал, если бы ноги его привязывали к согнутым березам, а потом деревья распахивали бы и рвали тело до головы. Но ни древние, ни современные варвары не придумали того, что белорусские следователи-важняки.

Обыски, допросы и аресты начались как раз в «болдинскую осень». Рассветовцев допрашивали поздно вечером, даже ночью, а Евстратова утром. Голова разламывалась, он умирал без похмелья.

Следователи с громким бульканьем наполняли стакан, отставляли в сторону. Евстратов умолял их, сходил с ума, пока не прикасался к живительно-ядовитой влаге. Тогда оживлялся и с азартом говорил все, о чем его просили, и что было, и чего не было, подписывал любые бумаги — и против Старовойтова, и против себя.

Наполняя стаканы подследственному, важняки убеждали его:

— Деда вашего не посадят — дважды Герой, участник войны, да и просто старый. А тебе условно дадим.

Евстратов верил. Когда их привозили, чтобы зачитать несколько эпизодов доследования, Евстратов шептал Старовойтову: «Вот сейчас приедем, вас прямо и отпустят…» И на скамье подсудимых шептал: «Отпустят». И адвоката Старовойтова очень просил: «Да освободите же его из-под стражи».

А когда зачитали приговор — Евстратов был раздавлен.

Никакой он не Иуда, просто по утрам был нечеловек.

И Старовойтова погубил, и себя.

Арест

И обыски, и аресты, и огромный наплыв в деревню вооруженных спецов — все напоминало войсковую операцию.

Валя:

— 10 октября смотрим в окно — пять машин пришло. Три долго ходили по кругу. Видно, проверяли, дома ли мы.

В дом ворвались человек 15, и на улице осталось с полдесятка. У Старовойтовых изъяли стволы. Вечером показали их на телеэкране, а что на стволы есть разрешение — ни слова.

Старовойтов:

— Месяц трубили, что я в тюрьме, а я дома, это угнетало.

Ареста ждал, но все равно оказался не готов. Взяли, как и зятя, обманом. 11 ноября Василий Константинович собрался после полудня поставить себе зубные протезы. Вдруг звонок. Начальник РОВД: «Подъедьте в Кировск». — «Я к зубному собрался». — «Ну, потом съездите к нему, успеете. Надо поговорить».

В райотделе уже сидели руководители следственной группы Глуховский и Смоленский. Там сидели часа четыре. Около полуночи подъехал «черный ворон». Домой позвонить не разрешили.

Старовойтов:

— В машине темно. Два охранника рядом молчат. Мне 74-й год, и меня, как бандита, ночью… Через решетку вижу — темными закутками петляем по бездорожью. Боялись шума, засады боялись. Привезли в маленький холодный подвал. Я только потом узнал, что это минское СИЗО КГБ.

У дома бывшего председателя колхоза осталась дежурить милицейская машина. На второй день после ареста здесь снова провели обыск.

Валя:

— Накинулись: наркотики? тайник? золото? Ничего нет, вот цепочка маленькая на шее. Выпотрошили мою сумочку, там было 300 рублей. Меня обыскали. Добрались до амбара — там коньяк и водка от дня рождения остались, мы дома отмечали, не в ресторане. Они забирают. Не позорьтесь вы, говорю, оставьте. Они пошли по квартире и по всему двору с миноискателем, искали боеприпасы, оружие, драгоценности, золотые тайники. Весь двор прошарили, перекопали землю. Картошку в подвале высыпали, уголь в сарае и поленницу дров разворотили. Ушли злые-злые. И возле конторы всю землю миноискателем прощупали. Я вдруг успокоилась, поняла: я нужна Константинычу крепкая, здоровая, я должна жить.

От октября до октября

Наверное, он не мог оторваться от земли по простой причине — хотел продолжить дело своих родителей-трудяг, вырастить, укрепить то, что не успели они. Показать, что могут дать друг другу земля и человек. Разве это не главная цель — обустройство людей на земле в согласии с природой и друг с другом?

— В октябре 1941-го, — вспоминает Старовойтов, — мне было семнадцать. Немцы расстреляли маму, дедушку, тетю. Это было на моих глазах, меня спрятали соседи, к которым я случайно зашел. Сожгли дом, баню, сарай. Сожгли корову, телят, свиней. Отец партизанил, заскочил в баню помыться. Полицай донес, и дом окружили. Отец из горящей бани выскочил, ему прострелили ноги, в горячке его подхватили и увезли в лес, но там он сразу умер.

Полицай-белорус, который донес, получил потом 25 лет. Отсидел, выжил, но в деревне не появлялся.

И вот снова октябрь — через 56 лет. Дом совершенно пуст — вынесли все. Старовойтов и оба зятя за решеткой.

— Там полицай, а здесь — мой заместитель Гоцман. Он написал жалобу в президентскую администрацию. Жалобу переправили в Госбезопасность. Гоцман — прохвост…

Да что, собственно, Гоцман! Не он, так любого другого нашли бы. Уголовное дело составило 54 тома. Из них три толстых тома — подстрекательские письма и кляузы на Старовойтова.

В светлое прошлое

Василия Константиновича арестовали в понедельник, а в пятницу в деревню приехал президент Александр Григорьевич Лукашенко.

Таня:

— Такого скопления машин я никогда не видела — пожарные, военные, милицейские, газики, уазики. Носились с ревом машины с мигалками. Огромное число автоматчиков — оружие наперевес. Рвутся на поводках овчарки, морды как у лошадей. За каждым деревом, за каждым кустом — штатский. Когда Президент вышел из машины, его хотели приветствовать местные начальники, но Президент кинулся к толпе. Толпа зашлась от восторга.

Я стояла в сторонке с детьми — Насте 11 лет и Ольге 16. И если бы в ту минуту кто-нибудь сказал этой толпе: «Разорвите их!» — нас бы разорвали на части и были бы счастливы. Кто-то сзади обнял меня: «Танька, держись! Все вернется на круги своя». Обернулась — знакомый из районного руководства. Я говорю: «Уйди от меня, ты себя погубишь». — «А мне плевать».

…Президент поднялся во дворец для доклада.

Оцепление автоматчиков осталось до ночи.

Никто из жителей «Рассвета» не вышел вечером на улицу.

Деревня вымерла.

* * *
А еще через месяц с небольшим, 20 декабря 1997 года, в том же Дворце культуры состоялось другое, не менее важное событие — общее собрание. Прибыли 1-й заместитель главы администрации президента тов. Русакевич, замминистра сельского хозяйства и продовольствия тов. Аверченко, председатель Могилевского облисполкома тов. Куличков. В зале, в фойе набралось 1590 человек, свыше 70% акционеров. То есть собрание было правомочным решать все вопросы.

Вопрос второй: о переименовании ЗАО «Рассвет» опять в колхоз. Зал бурно поддержал предложение, тут же в зале 1544 человека письменно подтвердили свое желание вновь стать колхозниками.

Вопрос третий: выборы председателя колхоза. Присутствующим в зале представили кандидата — работника Круглянского райисполкома. Ничего, что чужой — проголосовали единогласно.

Но главное — вопрос первый, без которого бы не было второго и третьего: освобождение от должности председателя Старовойтова В.К., с которым они, односельчане, проработали 30 лет, которому еще недавно аплодировали во дворце бурно четверть часа.

— Долой старовойтовщину! — кричали из зала. — Хотим обратно в колхоз!

И опять были долгие овации.

За Старовойтова подняли руки 14 человек.

* * *
Решили ввести в колхозе новую должность — замполита, то есть политрука, как в старой Советской армии. До заградительных отрядов против старовойтовцев дело не дошло.

Год следствия в тюрьме и на воле

Минское СИЗО КГБ, куда привезли Старовойтова, строил еще Берия для политических заключенных.

Старовойтов:

— Валя не знала, где я, несколько дней искала по районам и областям. Камера тяжелая, я заснул только на пятые сутки минут на 30. И я как приехал, так и ходил в кальсонах. Специально сделали из меня чучело гороховое, чтобы раздавить. Сопровождающий шепнул: «За вами наблюдают». Смотрю, сам Глуховский из окна следит. Дня через три зло так: «Ну что, будешь писать про воровство? Сгниешь тут, в тюрьме». На ты, почти вдвое моложе.

А я действительно начал гнить. На улице летом под тридцать было, а в камере под шестьдесят. От жары, сырости, соли, пота на теле пошли пятна. Маленький прыщик начинал гноиться до костей. Люди от жары теряли сознание. А у меня легкие плохие — двухсторонний гнойный хронический бронхит, воздуха не хватало. Хотелось разбежаться и головой об стенку. Я не думал, что вернусь оттуда.

Когда Валя пробилась ко мне на свидание, я сказал ей: «Извини, что ты вмолота вместе со мной, извини, что я так попутал жизнь твою — только год и прожили. Будь вольной, устраивай свою жизнь и не обижайся». Она ответила: «Я буду ждать вас».

Вера Стремковская, адвокат:

— Глуховский в парламенте Белоруссии возглавлял комиссию по законодательству, и он не имел права возглавлять следственную группу по делу Старовойтова. Это прямое нарушение закона.

Кроме гнойного бронхита у старика Старовойтова от желудка осталось две трети, двенадцатиперстной кишки нет совсем. Глаукома. Микроинфаркт и два микроинсульта, один из которых случился в тюрьме в Орше.

Валя подошла к Глуховскому:

— Если с мужем что-нибудь произойдет, я уйду в монастырь!

Этот исход для власти неприятнее, чем смерть подследственного в тюрьме. Разовую смерть, даже человека известного, покрывает время, неприятность уходит. А добровольное заточение — это акт самопожертвования, который доставляет власти досадное неудобство до конца жертвенной жизни.

Специальных мук в тюрьмах для Старовойтова не изобретали. Для больного старика сам режим — мука.

Старовойтов:

— Снаружи стукнули, значит, через 5-6 секунд всю камеру поведут на оправку. Это утром, в 6.30. Один охранник дежурит у двери снаружи, двое — прямо у толчка. На все про все — три-четыре минуты. А у меня же больной желудок, геморрой, я брал пару бутылок воды — подмыться. В них потом и чай готовил. В туалет водили два раза в сутки, а при дрянной тюремной пище мне надо раз пять-шесть. Поэтому я иногда не ел, тарелки обратно отдавал, чтобы не мучиться. И потом, когда полгода суд шел, я перед выездом тоже не ел. И потом — в бобруйской тюрьме.

Мои этапы: минское СИЗО КГБ — бобруйская тюрьма, она в низине, в болоте, — оршанская тюрьма, там заболеваний туберкулезом в сто раз больше, чем в стране.

Когда бывали сердечные приступы, предлагали лекарства. Но я ни одной тюремной таблетки не взял. Жена, дочь приносили.

А вообще спасался зарядкой. Даже когда на нарах не мог двигаться — коленками в постели шевелил, головой двигал. Руки вверх — и кровь шла к мозгу.

В самой страшной из тюрем, минском СИЗО КГБ, Старовойтов провел год. Пока не закончила работу следственная группа.

* * *
На свободе события развивались торжественно-празднично. Колхоз «Рассвет» решил отметить год успешной работы следственной группы. Группа поработала ударно. Правда, выявился один отступник.

Татьяна Белявская:

— Мой муж заведовал гаражом. На него, как и на других, продукты питания повесили как хищение. Следователю велели арестовать мужа. Он ответил: «Не буду, не за что». А мне он сказал: «Я из этих органов уйду». И ушел. Но это был у них единственный прокол. Глуховский сказал: если мы возместим ущерб, мужа освободят. Я назанимала денег где только можно, залезла в долги. Вернула. А в итоге Анатолию Демьяновичу моему дали максимальную меру наказания.

Итак, минул год со дня успешного следствия (успешного, хотя еще не было приговора суда). Колхоз «Рассвет» решил подарить следователям памятные подарки, в том числе самым старательным — именные часы. Все 124 следователя были приглашены в большой зал заседаний конторы. Борцов с коррупцией поздравил новый председатель колхоза «Рассвет» Иванов. Часы покупала и вручала Галя, родная сестра Вали, жены Старовойтова (помните, как радовалась и суетилась на свадьбе?). Она как председатель рабочего комитета была всегда очень активна, любила выступать с трибуны, очень обиделась, когда во время приезда Лукашенко ее не пригласили в президиум. Тут она, нарядная, была в центре внимания. Потом был банкет в ресторане. Тосты, благодарности: «Спасибо, что вы освободили нас от …!», «Теперь нам легче дышать!»

И никого из следователей не заинтересовало, за счет каких фондов, как «списали» им подарки, угощения. По всему выходило: покормить своего полевода на стане — преступление, дарить подарки чужакам — в самый раз.

* * *
Рассмотреть дело Старовойтова поручили председателю Кировского районного суда Чмаре. Учитывая ее давние поцелуйно-дружеские отношения с подсудимым, она обязана была взять самоотвод, поручить дело другому судье, а еще правильнее — перенести слушания в другой район.

Но она поняла: другого такого случая привлечь к себе внимание власти не будет.

Она знала, что и как надо делать с первых же шагов.

Бартер

Судили в Кировске Братенковых. Братья. Уроды. Прежде чем убить человека, они ему, живому, протянули проволоку через глаз, рот и уши. Без всякой клетки сидели на скамье подсудимых в окружении конвоя.

И до них, и после в двухэтажном здании районного суда перебывало много бандитов-рецидивистов. Никому в голову не приходила мысль о клетке.

В конце 1998 года захолустное здание суда провинциального Кировска стали вдруг превращать в столичный дворец правосудия — срочно красили стены, вешали на окна шторы, застилали коврами полы. «Статус подсудимого» — объясняли оппозиционные газеты. Наивные: Старовойтов для власти — букашка. Ожидали иностранных журналистов, агентов международных организаций.

Впрочем, приготовили сюрприз и персонально для старика Старовойтова. В зале суда установили… клетку. Мощную, огромную, от пола до потолка.

Всякий славянский сюжет требует героя.

Задыхающимся людям свойственно искать отдушину. Чем запуганнее народ, тем желаннее глоток свободы, хоть чье-то одинокое сопротивление. Газеты наперебой рассказывали о том, как пострадал начальник Кировского ПМК Лазакович — отказался сооружать клетку для Старовойтова.

Я встретился с Иваном Петровичем Лазаковичем, почти народным героем.

— Клетку в зале ставили без меня, — рассказывает он. — Мне предложили другое. В пятницу вечером мы готовили к сдаче сорокаквартирный дом. Вдруг меня срочно вызывают в райисполком. Камеру предварительного следствия в здании суда надо разбить на четыре отдельных маленьких бокса, стены в полтора кирпича со звукоизоляцией, металлические двери. В понедельник суд, за два выходных все сделать! Прикажите рабочим. Я сказал, что людей в выходные работать не поведу и в ночь не поведу.

Знаете, я со Старовойтовым лично не знаком, прав не прав он — не мое дело. Я строитель, поручат строить больницу — буду строить больницу, тюрьму — тюрьму. Я протестовал против такого подхода к людям: «Дай команду, пусть делают!» В выходной людей просить надо, а не команду давать. Люди для них — ничто.

* * *
Нет, Иван Петрович Лазакович не бросал вызов гонителям Старовойтова. Он отстаивал и отстоял нечто не менее важное — принцип: «Человек — не быдло». Тем самым он вступился и за Старовойтова.

А как же с тюремным карцером для старика? За полтора выходных дня кого из мастеровых найдешь? Выручили, да, действительно выручили рабочие-строители из старовойтовского «Рассвета». Камеру-одиночку («стакан») для своего недавнего председателя они соорудили прочную, работали споро, не без удовольствия: за работу, срочную и ответственную, и оплата соответствующая.

Бартер: прежде 30 лет он строил для них школу, детский сад, больницу, кинотеатр, магазины, дом отдыха, жилые дома.

Суд

Была зима, снег лежал чуть не по пояс, и мороз был такой, что, когда во внутренний двор суда приезжал вагон-зак с подследственными, собаку не могли отогнать от машины, она грелась. Милиционеры на руках вынимали из машины седого старика и под руки волокли его, полуослепшего, на второй этаж в зал заседаний. Черное длинное пальто, черный берет и белые волосы — густые, длинные, нестриженые.

Когда Старовойтов, а это был он, больной и разбитый, исхудавший за полуголодный тюремный год, увидел для себя клетку, как загон для зверя, он лишился дара речи: мимо него пройдет вся деревня, в которой его все знали.

Если точно, свидетелей было 400 человек. Простоватые колхозники, давая показания, не подозревали, что их придется подтверждать в суде. И главное, они думали, что председатель уже не вернется.

А он вот — недавно любимый и любящий их всех, в клетке, беспомощный. Это была народная драма. Женщины плакали, мужчины давали обратные показания.

— Но вы же на следствии совсем другое говорили! — кричала судья Чмара.

— Нас запугали.

Кроме свидетелей, в зале почти никого не было. Колхозники боялись идти. В деревне оставалось 50 следователей, они контролировали настроение в колхозе.

На суде побывали представители ОБСЕ, американского посольства и замполит колхоза «Рассвет».

— Я замполита из клетки не видел, — говорит Старовойтов. — Я дальше четырех метров не вижу. Мне рассказали потом.

Чмара вела заседание вдохновенно, с видимым удовольствием.

Единственный мужичок подошел вплотную к клетке, тоже всплакнул и через прутья сказал: «Держись, Константиныч, держись».

Суд длился полгода. Зимние холода сменились жарой.

Таня:

— Чмара ни разу не разрешила мне покормить в суде мужа. Другим можно, а мне нет. На улице майская жара 38°, а Чмара не разрешает мне Сергея переодеть. Сидит в зимней куртке, зимних сапогах, пот градом. Я уже попросила Смоленцева, зама Глуховского, он разрешил.

Чмара приговор читала 2,5 часа, закончила в первом часу ночи.

Сергей выслушивал приговор, стоя в наручниках. Почему не сняли — по закону? «Это конвой закон нарушил», — ответила Чмара.

Сергей хотел в последний год попасть под расконвойку, на поселение — ему обещали. Но не отправили: есть родственники за границей. Родственники — это его мама в России, инвалид 1-й группы.

* * *
Адвокат Стремковская заявляла отвод составу суда. Заявление отклонили. Ходатайствовала об изменении меры пресечения Старовойтову. Куда он убежит? Полуслепой старик, даже если бы его отпустили прямо из зала суда, до дому бы не добрался. Чмара не только отклонила и это ходатайство, но и написала на адвоката жалобу: мешает процессу. Коллегия адвокатов объявила Стремковской выговор.

Вера Стремковская:

— Старовойтов мне сказал, что мои жалобы тормозят суд — так ему заявила Чмара. «Так бы мы быстро все провели и отпустили вас на свободу». Несчастный Василий Константинович поверил, перед приговором отдал жене зубную щетку, пасту.

Обвинение Надежда Филипповна зачитывала долго, законопослушный Старовойтов стоял, сколько мог, а потом, чтобы не упасть, вцепился в железные прутья и так висел, как распятый, дослушивая приговор — лишение свободы.

В СИЗО пообещали, что если не будет никаких жалоб на приговор, то Старовойтова условно-досрочно освободят. Жалоба была уже отправлена, но адвокат Стремковская отозвала ее, чтобы воспользоваться обещанием и дать возможность выйти Старовойтову на волю хотя бы на пару месяцев раньше.

Нет. Опять обманули. Отсидел день в день два года. То есть, как всегда бывает в сомнительных случаях, практически ему оставили то, что он уже отсидел (год под следствием, полгода под судом).

* * *
Старовойтову говорили, что если он обратится к Президенту Белоруссии с прошением о помиловании, то его освободят. «Я добрый», — сказал Президент о себе перед телекамерами.

Гордый старик прошение писать не стал.

Снова дома

Вернулся. Жив.

Перед самым возвращением белорусское телевидение снова показало документальный фильм «Падение», доносы алкоголика Евстратова. А главное, снова был учинен обыск в доме. Брать было уже нечего, забрали зимнюю шапку Василия Константиновича.

Мы сидим в его холодном доме (все дома перестали отапливать) — две лавки принесены из бани, стол на трех ногах, постель, из чего-то сделанная. Он в валенках, в телогрейке. Со дня освобождения прошло полтора месяца, я у него первый журналист.

Он рассказывает, как приезжали к нему недавно представители Международного Хельсинкского комитета и ОБСЕ.

— ОБСЕ мне здорово помогло, они и в СИЗО были, и в тюрьме, и на суде. Сейчас предложили медицинскую помощь в Европе или в Прибалтике. Но у меня в справке об освобождении штамп: подпадает под надзор милиции. Мне из деревни отлучаться нельзя и даже по деревне ходить — до определенного часа, регулярно отмечаться у участкового.

ОБСЕ направило запросы. Получило ответы зам. генерального прокурора Снегиря и начальника Главного управления милиции и общественной безопасности Кузина словно под копирку: никакого надзора за господином Старовойтовым нет…

За полтора месяца свободы он ни разу даже не вышел на крыльцо.

— Нет, не потому, что обижен на людей. Я их люблю какие есть. Их надо тоже понять, им же жить надо. Да и потом, их просто превратили в идиотов, их мозги разрушили, и они перестали нормально мыслить. Ну как я могу упрекать Г…ву? У нее онкология, ее перед тем облучали, и тут — на допросы. Боялась. Их понудили, заставили. Это не я из-за них, а они из-за меня пострадали. Был бы кто другой в «Рассвете», колхозников бы не тронули. Это я был нужен власти. Если хотите, я и перед Лукашенко, наверное, в чем-то виноват. Надо было мне к нему зайти и изложить свои позиции. И он на прямой вопрос дал бы прямой ответ: что можно, что нет. Собрался ведь пойти, но подумал: могут и не пустить, ему обо мне уже многое нашептали. И потом… он мог не знать всех подробностей драмы.

Удивительно мудрый и добрый старик. Единственный раз не сдержался:

— Всех прощаю. Кроме Чмары. Есть люди, которые получают удовольствие на уровне сексуального, когда видят раздавленного ими человека…

— Кто-нибудь звонил, поздравлял с возвращением?

— Руководители хозяйств из России, с Украины, из Прибалтики. А из наших, белорусских, — никто, ни один.

— Ну а народ-то, как сейчас?

Валя:

— Встретила недавно Скудную (помните, кричала: «Посадили и правильно сделали»?), она меня обцеловала: «Как там Константиныч? Привет ему передавай».

Старовойтов:

— Люди теперь просятся в гости — угощаться, водки выпить. Я всех пускаю.

Да, идут. Поздно вечером, когда совсем темно, они идут тайком друг от друга, несут Старовойтову колбасу, мясо, сало. Один человек принес ведро клюквы. При мне пришли муж и жена Оспины — Володя и Валя. Принесли домашнее вино.

Обычный крестьянский разговор. Хозяин предлагает тост за гостей. И Валя, жена Старовойтова, поднимает бокал, только очень грустная при этом, тихо говорит Оспиной: «Ну что же вы тогда, на собрании-то, а?.. Бросили Константиныча». «У меня есть совесть, — тихо, подавленно отвечает гостья. — Просто я испугалась».

Володя Оспин (при Старовойтове — главный энергетик), словно речь не о них, разговор перевел:

— Я знаю, что, если со мной что случится, Константиныч меня не бросит. Он у нас шестерых из тюрьмы вытащил.

— А вы за кого тогда голосовали? — не удержался я.

— Я… воздержался.

— Удобно. Идешь по улице, трое бьют одного, твоего товарища, а ты идешь мимо — воздерживаешься.

— Больше этого никогда не повторится. Люди поняли.

Вступил неожиданно Старовойтов, очень мягко:

— Сударь, — обратился он к Оспину, — завтра вас попросят под моим окном виселицу поставить. И вы поставите, и скамейку из-под моих ног выбьете. Но я заранее прощаю вас.

* * *
Ночь, мы втроем.

Он:

— Красивый дом, хорошая земля. Здесь можно жить и красоваться. Народ народом, а люди везде есть.

Она:

— Все-таки надо было начинать с церкви, а не с дворцов. Нужно души строить в первую очередь. Не может быть земли без Бога.

Могилевская область — Москва

2004 г.

«Милые, сегодня вы — мои»

На снимке справа его не узнают даже самые верные почитатели. Командир отделения автоматчиков сержант Смоктуновский. Да, он, Иннокентий Михайлович, народный артист, герой социалистического труда, лауреат ленинской и государственной (российской) премий. Любые звания и награды ему к лицу, а вот две медали «За отвагу» никак не сходятся с обликом. Как бы противоестественны. Слишком застенчив. По существу, в театрах не сыграл того, кем был сам когда-то. Одна из медалей «За отвагу» нашла его через полвека, незадолго до смерти. Он с донесением переходил вброд протоку на Днепре.

— Почему выбрали меня, а? Догадайтесь. Я же высокий был. Да-а. Метр восемьдесят четыре.

Смоктуновский улыбается, встает из-за стола, расправляет грудь, убирает сутулость. Мы становимся в затылок друг к другу, меряемся ростом. Тело его, распрямившись, потрясающе растет на глазах, как в фильме «Берегись автомобиля», — какая-то другая сторона странности и гениальности его организма.

Он прошел на войне все, что мог пройти сержант. В том числе плен — под Каменец-Подольским, больше месяца плена.

— Кормили баландой, в которой вместе с кишками болтался, извините, кал животных. К нам приходили немецкие агитаторы, звали в армию Власова. Угощали шоколадом. После каждого визита с ними уходило не меньше взвода. Человек 20-30. Я бежал из лагеря, когда нас вели к печам, сжигать. Спрятался под мостом.

Мы размышляем о том, как повернулась бы война, если бы немцы не совершили огромную ошибку, уничтожая наших пленных.

— Это не ошибка. Это их Бог так направил. Бог есть, вы знаете? Я ведь пропал без вести, и тетка Надя в Красноярске, которая меня воспитывала, ослепла от слез. Это она потом благословила меня в артисты, это ведь не считалось у нас профессией, было даже чем-то зазорным. Но тетка Надя сказала: «Если нравится — иди».

Иннокентий Михайлович чувствовал неловкость за фронтовой снимок.

— Знаете, кто воевал, кто на передовой… тому, знаете, не до фотографирования было.

Смоктуновский в войну с передовой не уходил.

Этот фронтовой снимок его — единственный.

Двор

Главное несоответствие гражданского человека и его места на войне — там надо убивать. Кеша — восемнадцатилетний, нескладный, застенчивый юноша.

Драгоценную рукопись военных воспоминаний Смоктуновский доверил мне. Документальная повесть называлась «Двор» — по месту действия. В польской деревеньке немецкие артиллеристы обстреливали их, точнее — расстреливали.

«Всех нас было человек 150 или немногим больше, тогда же казалось — около двухсот, и в том невольном преувеличении повинно, пожалуй, простое чувство самосохранения…»

Они были окружены, и «всей жизни оставалось каких-нибудь 2-3 часа».

Немцы били прицельно. Двухэтажный кирпичный дом казался хрупкой декорацией. Те, кто не был убит, неподвижно ждали смерти. Один лишь молоденький, худосочный сержант Смоктуновский пытался помочь раненым, его отгоняли.

«— Эй, солдат… не мучь его, видишь, он отходит…

— Я хотел помочь ему!..

— В этом помогать не надо.

У бедняги были сорваны все нижние ребра с правой стороны груди, да, собственно, она вся была срезана, открыта, зияла огромная темная дыра, и при вдохе темно-синяя, с перламутровым отливом плевра легкого, клокоча и хлюпая, выходила неровными, скользкими вздутиями наружу.

Он поднял дикие глаза и, хлюпая легкими, остановился взглядом на мне.

— Ты перевяжи, — прохрипел он.

Автоматные очереди, истерически захлебываясь в шальном азарте, прорезали окна и двери.

Ночь уступила место страшному карнавалу».

Мы никогда не сможем представить Смоктуновского таким — в крови и грязи, с автоматом и гранатами. Атаку они отбили. Ждали новой.

«Прибитые тишиной, мы ждали рассвета, наивно надеясь, что его приход избавит нас от предстоящей, заведомо обреченной схватки.

Дело в том, что нас осталось четверо».

Из ста пятидесяти!

Домой, в Красноярск, было отправлено извещение: «Ваш сын, Смоктуновский Иннокентий Михайлович… пропал без вести».

В середине восьмидесятых, сорок два года спустя, Иннокентий Михайлович отправился в Польшу, на места боев. Не без труда разыскал деревеньку и страшный двор, где его почти убили. Бродил по двору, пытался вспомнить имена.

«Он лежал пластом, вроде продолжая стоять по команде «смирно». Или: «Теперь Егоров был непривычно спокоен, лежал под шинелью на животе с закрытыми глазами, будто все еще продолжая прислушиваться к боли внутри».

Читая эти высокие строки о мертвых товарищах, я вспоминаю Андрея Платонова. Помните гибель машиниста в «Происхождении мастера»: «Кровь была такая красная и молодая, а сам машинист-наставник такой седой и старый, будто внутри он был еще ребенком»?

Читая, невольно сравнивая, я думаю, что, если бы Иннокентий Смоктуновский вернулся с фронта не весь, не целиком, а потерял бы руку или ногу и театральный занавес никогда бы для него не открылся, он все равно состоялся бы как талантливый человек.

Шапка-мухоморка

Почему отчаянные офицеры и солдаты после войны оказывались трусами? И потому тоже, что тогда, в войну, им, молодым, еще нечего было терять.

В Центральном доме медиков на Герцена проходил вечер памяти Сахарова. Выступавшие развивали в основном одну тему: «Я и Сахаров», причем Андрей Дмитриевич оказывался как-то в тени. В зале скучали. И вдруг объявили Смоктуновского. Он появился неожиданно для всех, для меня тоже. Поднялся на сцену. Начал неуверенно:

— Я волнуюсь. Не знаю, надо ли говорить об этом…

В задних рядах вдруг поднялся шум, качался какой-то пьяный, ругаясь, пытался сесть, его схватили, он сопротивлялся.

Смоктуновский с освещенной сцены молча наблюдал скандал. Казалось, он сейчас уйдет. Снова начал:

— Нет, я, пожалуй, расскажу вам. Расскажу… Я приехал в Горький на съемки фильма. Мне очень хотелось проведать Сахарова. Режиссер всячески отговаривал меня: говорил, что Андрей Дмитриевич под домашним арестом, что к нему не пускают, не попасть. А мне хотелось поддержать этого человека.

И вот однажды я все-таки уговорил… Была зима. Мы купили авоську мандаринов и поехали.

Вышли на другой стороне улицы, напротив дома. Я держу авоську, вот он, дом, — напротив, перейти улицу и… Режиссер схватил меня за руку: «Смотри!» Вижу, на нашей стороне, у нас перед носом, прогуливаются двое гражданских — идут навстречу друг другу, расходятся, опять сходятся и расходятся. «Теперь туда смотри!» И я вижу, как на другой стороне улицы, прямо возле дома, тоже двое точно так же прогуливаются. И еще рядом — милицейская машина. Режиссер меня держит: «Ну мы же не пройдем, ты видишь. И Андрей Дмитриевич, если узнает, будет огорчен, что вот кто-то шел к нему и не пустили. Пошли обратно». Я говорю — нет. «И у киногруппы будут неприятности, рискуем фильмом… И у тебя лично будут неприятности». Я сопротивляюсь. Так мы стояли на морозе с час, не меньше. «И у семьи твоей будут неприятности, у тебя дочь, жена…»

И тут… И тут я представил, как нас хватают эти… Представил семью… Вы знаете, я струсил… Да, я струсил. Мы со своей авоськой… пошли обратно.

Потом, впоследствии, всю жизнь я помнил об этом, я сокрушался: ну почему, почему я отступил, почему не пошел, не сделал этого шага? Ну пусть бы остановили, схватили… Но шаг-то я бы сделал!.. И, может быть, Андрею Дмитриевичу было бы, наоборот, легче, что я вот к нему шел… что он не один.

Мне и сейчас стыдно, я чувствую себя трусом…

Но вот теперь я принес вам покаяние, и мне стало легче…

Потом Смоктуновский читал Пушкина.

…И паруса надулись, ветра полны;

громада двинулась и рассекает волны.

Плывет.

Куда ж нам плыть?..

Из Дома медиков мы возвращались по Тверскому бульвару.

— Я действительно волновался, да-а, что вы… И не знал… с этим покаянием… Мне этот пьяный очень помог. Да. Он опустил меня на землю. И я понял — надо.

Оказалось, что при всей своей сценической власти он волнуется перед спектаклем и не всегда чувствует себя в форме.

— Но иногда… Но иногда еще до открытия занавеса я смотрю в щелочку, вижу в полутьме первые ряды и чувствую: о-о, милые, всё, сегодня вы — мои… Иногда ищу знакомое или доброе лицо и играю для него, так мне легче. А сегодня я ведь, когда вышел, вас в заднем ряду увидел. Я же вам знак подал, когда стихи читал. А вы и не поняли? Ну как же…

На Пушкинской площади мы прощаемся, он снова повторяет:

— Хорошо, хорошо, что я все это сказал сегодня. Мне теперь правда легче.

Иннокентий Михайлович натягивает шапку глубоко на глаза, чтобы никто не узнал его, и садится в троллейбус. Шапка-мухоморка скрывает его от всего мира, она спасает его от действительности.

Чудаковатый, в чудаковатой шапке, полы которой стекают далеко вниз, он через окно машет мне рукой. И никто из нас не знает — ни он, ни я, — что эта наша встреча последняя.

* * *
Он был беззащитен, словно незрячий.

Вот так же вечером, тоже в троллейбусе, он возвращался домой, какие-то хулиганы подскочили, сорвали с головы его любимую шапку-мухоморку. И он продолжал ехать — растерянный, оскорбленный, униженный, сразу всеми узнанный.

Белый снег

Репетиции, спектакли, съемки в кино, концерты, записи на радио — он невероятно много работал. На 1994 год были большие планы — закончить съемки у Владимира Наумова в фильме «Белый снег», продолжить книгу воспоминаний, на этот раз о своей жизни в театре. И, наконец, съездить со спектаклем в Сибирь, на Енисей. Путешествовать с размахом, как прежде, МХАТу было уже не под силу. А этот спектакль неразорителен. Декорации невелики, и… всего три актера. Но какие! Смоктуновский, Ефремов, Любшин. Разговор был при мне.

— Ну что, едешь? — спросил Ефремов.

— Поеду. Если… ко мне заедем. Там же рядом моя родина.

— Там же ничего не осталось.

Как ничего? Все. Там луга заливные, молодой отец с косой. И тетка Надя, еще не ослепшая от горя, благословляющая его в артисты.

— А что, давайте с нами: май-июнь, — предложил мне Смоктуновский.

Но в конце января 1994-го у него случился инфаркт.

У кинематографистов есть такой термин — «уходящий объект». Это может быть уходящая осень, которую нужно успеть снять, улетающие журавли, отцветающий сад.

Уходящим объектом в «Белом снеге» был белый снег.

В феврале, еще не отойдя от инфаркта, прервав реабилитацию, Смоктуновский вынужден был продолжить съемки. Потом было озвучивание. Лишь после озвучивания он уехал в Подмосковье долечиваться.

Там и скончался.

Но почему вынужден был? Кто вынуждал? Режиссер? Но он такой же крепостной: деньги на фильм дал западный миллионер.

Прежде, когда кино субсидировало государство, даже самый реакционный министр мог разрешить перенести срок сдачи фильма.

Ритуальное слово — преждевременно, сегодня оно относится и к самому времени, в котором он нас оставил. Конечно, при всем своем военном мужестве и медалях «За отвагу» он не был никаким бойцом в гражданское время. Но многие нынешние бесстыдства в жизни он прикрывал бы застенчивой улыбкой. Это вроде призрачного света в конце тоннеля, конца которому нет.

2005 г.

Кормление птицы

Импровизация

Я клавишей стаю кормил с руки

Под хлопанье крыльев, плеск и клекот.

Я вытянул руки, я встал на носки,

Рукав завернулся, ночь терлась о локоть.

БОРИС ПАСТЕРНАК

1915 г.

Впервые я услышал, вероятно, не голос, а эхо. Звуки поселились во мне задолго до того, как я узнал первую букву. Среди заветных подробностей той незапамятной поры — жмых, хлебные карточки, затемненные от гибельного света окна — осталась еще и эта: старенький красный патефон и почти двести тяжелых, толстых, грубых пластинок Апрелевского завода. К тому времени прожито мною было четыре с половиной года. Необъяснимо, но я мог выбрать по названию любую пластинку. Даже была такая игра: «Найди «Брызги шампанского». «А теперь поставь «Дождь идет». А теперь Риориту». Были еще старые вальсы и марши.

Голос Козина звучал каждый день.

Я залезал рукой в глубокую раковину патефона и все искал там, в глубине, где начинается музыка.

В войну на кухне, под столом, жило доверчивое существо — курица, она бродила там в потемках. Когда мы садились за пустой стол, она виновато затихала. Я стриг бумагу, скатывал шарики и кормил ее. Она покорно клевала и, повернув голову набок, молча глядела на меня снизу влажным, обидчивым глазом.

Мы оба обманывали друг друга. Она, кажется, не снесла ни одного яйца. Ни кормилица, ни иждивенка. Хотя какой это обман: мы ведь ничем не могли помочь друг другу. Так и сохранилось все вместе, едино — Заполярье, жмых, голос Козина.

Те мелодии остались путеводными, из того времени я и теперь иногда занимаю силы.

Полвека спустя услышал вдруг: певец — жив.

Звоню в пространство — неведомое, чужое. Незнакомый глухой голос отозвался с того света:

— Приезжайте.

На краю земли — в Магадане стою перед дверью, на медной табличке — буквы старой санкт-петербургской вязи: КОЗИН Вадим Алексеевич.

Он получил судьбу как бы в наследство. Родился в Петербурге, в богатой купеческой семье. Отец, Алексей Гаврилович, окончил Коммерческую академию во Франции, занимался торговлей. Мать, Вера Владимировна Ильинская, чистокровная цыганка, пела в хоре. Гостями дома были Анастасия Вяльцева, подруга матери, Надежда Плевицкая, Юрий Морфесси. Легко догадаться, в какой атмосфере рос единственный в семье мальчик, которого окружали семь (!) сестер, все — младшие.

Советская власть разорила отца. Остаток лет он подрабатывал бухгалтером в совучреждениях. После его смерти мать была выселена из Ленинграда как «жена купца» за 101-й километр. Самого Вадима выгоняют из военно-морского училища.

Не было бы певческого счастья, да несчастья помогли.

Небесные минуты

Через биржу труда юноша устраивается в порту грузчиком, расклеивает по городу концертные афиши. Наконец выходит на сцену рабочего клуба, под рояль, под гитару поет цыганские и бытовые романсы. Его приглашают в лучшие кинотеатры Ленинграда — петь перед вечерними сеансами. Успех, слава оказались ошеломляющими. «Мой костер», «Газовая косынка», «Всегда и везде за тобою», «Дружба» («Когда простым и нежным взором»)… Козин сам пишет песни — «Осень» («Осень, прозрачное утро…»), «Любушка», «Маша» («Улыбнись, Маша, ласково взгляни…») — эти мелодии распевали всюду.

До войны он шел далеко впереди всех по количеству выпущенных грампластинок, впереди Утесова, Лемешева, Козловского. 120 романсов и песен Вадима Козина записали на пластинки. К этому рекорду довоенной поры и теперь никто даже не приблизился.

Его грамзаписей, выпускаемых массовыми тиражами, невозможно было купить.

Перед войной и в войну пластинки пережили трудное время, их сдавали на переплавку как сырье для оборонной промышленности. На пластинках же Козина ставился штамп: «Продаже не подлежит. Обменный фонд». Москвич Сергей Павлович Петров, сохранивший эти пластинки, рассказал:

— Обменный фонд — это значит, надо было сдать пять битых пластинок, чтобы купить Козина. Да плюс за козинскую еще, само собой, заплатить, а она стоила чуть не вдвое дороже. Я в Марьинском мосторге покупал пластинки и тут же разбивал о прилавок: целые в обмен не принимали. Ну что вы, это был голос! Его «Осень» еще не записали на пластинку, а уже толпы осаждали магазины.

Власть певца заключалась не только в редкостном голосе, но и в самом стиле исполнения, сохранившем верность старой песенной культуре. Кровное наследство — голос он соединил с наследством духовным. В конце тридцатых годов разыскал гитариста, аккомпанировавшего еще Варе Паниной. Уговорил на единственный романс — «Жалобно стонет ветер осенний…»

Они сотворили маленький шедевр: после романса, без паузы полилась «Цыганская венгерка» гитариста — так исполнялось при Варе Паниной. Те, кто записывал романс, пережили небесные минуты.

Аккомпаниаторами певца чаще всего были пианисты, дольше других — Давид Ашкенази. Игравший прежде в провинции, в ресторанном оркестре, он пришел к певцу в гостиницу, попросил его прослушать, и, несмотря на ресторанную громкость исполнения, Козин взялся с ним работать. На сцену они стремительно выходили с противоположных сторон, и без объявления номера Ашкенази с ходу, с лету брал первые аккорды.

Вспоминает еще одна поклонница, тоже москвичка, Лидия Васильевна Поникарова:

— Каждый концерт — триумф! Я, пятнадцатилетняя девчонка, экономила деньги на школьных завтраках, 15 дней не позавтракаю — билет на Козина. Останавливался он в лучших московских гостиницах. Одеваться любил и умел. Из гостиницы выходит — концертные брюки через руку несет, бережно так, чтобы не помять. На сцену выходит — вся сцена сразу освещается, и на пиджаке, на углу борта — бриллиантовая звезда! Элегантный, строгий, ни одного лишнего движения. Никогда со зрителем не заигрывал. О, как же мы все были влюблены в него! Но подойти к нему, обратить на себя внимание — что вы, мы же слушали его как Бога.

Началась война, и я на продовольственную карточку вместо сахара попросила конфет, кажется, «Мишку», и, кажется, дали шесть штук. И я маме сказала: сейчас артистам тоже голодно, давай пошлем конфеты Козину. Потом вдруг получаю письмо из Горького… от Вадима Алексеевича. С гастролей. И благодарит, и ругает. А в конце: сидим с артистами в гостинице, смотрим на твои конфеты и думаем, что ты уже взрослая… И скоро я на фронт ушла госпитальной сестрой.

Людмила Стоянова, пианистка Мосэстрады:

— 22 июня мы, несколько артистов, слушали Молотова. Вадим Алексеевич тогда же, сразу, сказал: все, надо срочно создавать фронтовые бригады.

Козин выступает в блокадном Ленинграде, в осажденном Севастополе, перед моряками Мурманска. На Калининградском фронте он отправился на передовую, сбоку ударили немцы, машину опрокинуло взрывной волной, разбросало программки выступлений. Генерал, сопровождавший артиста, с трудом пришел в себя: он знал — певца очень любит Верховный главнокомандующий.

Вспомним еще раз москвича Петрова. Под Оршей его тяжело ранило в голову и в живот, но и потом, после долгого госпиталя, он гнал немцев до границы.

— Я этого певца в душе нес. Это какой-то слуховой гипноз. Я думаю, может, благодаря ему и жив остался. Ведь я пел, и мне жить хотелось.

* * *
За уровень поклонников отвечают и их кумиры. Что, скажите, делать, если модная певица с ужимками поет Осипа Мандельштама, поэта трагической судьбы? Он был обречен, когда писал «Соломинку». Горькие строки певица превратила в шумный шлягер, в конце которого веселые клоуны прыгают через головы друг друга.

Это то же самое, что сделать частушку из Твардовского: «Я убит подо Ржевом…»

Очень хороший писатель сказал: «Если бы Пушкину пела не Арина Родионовна, а Алла Борисовна, он бы вырос Дантесом». Речь о том, что кто-то должен отвечать и за уровень кумиров. За Королеву, выходящую на сцену с голой задницей. За двухметровую раскрашенную куклу мужского рода с глазами навыкате. Всего-то два десятка лет минуло, но Алла Борисовна по сравнению с ними теперь Золушка.

Бальзак писал с грустью, что канатоходец и поэт оплачиваются одной монетой. Нынче нет даже этого равенства.

Сейчас на эстраде чем шумней, тем лучше. Стало модой здоровым, сытым молодцам петь девочкиными голосами, да еще гнусавить, да еще подвизгивать. И не только в том суть, что это плохо, а в том, что плохое это — заимствованное, привозная мода.

Мода изменчива, самые шумные и слепые поклонники своих кумиров — самые неверные. Завтра у них будут новые идолы.

На скамье подсудимых

Ордер № 1964 на арест Вадима Козина, беспартийного, был выписан 12 мая 1944 года. В тот же день его арестовали в номере 834 гостиницы «Москва».

Девять месяцев (!) пробыл Козин в тюрьме, пока наконец Особое совещание (ОСО) 2 февраля 1945 года не вынесло приговор: «Козин В.А. с 1928 г. до дня ареста вел дневник, в котором клеветал на советскую действительность… Возводил клевет