КулЛиб электронная библиотека 

Что значит слово герой? [Элизабет Гаскелл] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:



Элизабет Гаскелл Что значит слово герой? (Рассказ могильщика)

Вечернее солнце разливало яркие и теплые лучи по поросшему густой травой кладбищу, бросая тень от старых вязов, под которыми мы сидели. Тени эти становились все гуще и прохладнее почти с каждой минутой. Мириады летних насекомых жужжали по всем направлениям, напевая общим хором сладкую колыбельную песнь.

А какой вид расстилался перед нами! Для него я не могу придумать сравнения. Вблизи тянулась старая стена пасторского сада, живописно покрытая бесчисленным множеством наростов зеленоватого мха, кустами желтоватого папоротника, живописно вьющимися ветвями плюща с темно-зелеными листьями, яркими цветами герани, находившего себе приют в каждом уголке, в каждой расщелине; – верхний край этой стены венчался вьющимися усами виноградника, и верхушками шиповника, тонкими, длинными и густо покрытыми цветом. Далее, расстилался зеленый луг, за ним – зеленеющий пригорок и, наконец, голубые, искрившиеся под лучами солнца воды Морекэмского залива, отделявшего от нас более отдаленный, покрытый синевой вид.

Любуясь этой сценой и вслушиваясь в жужжанье насекомых, мы оставалась на некоторое время безмолвными. Наконец Джереми возобновил разговор, который на четверть часа мы прекратили, почувствовав усталость и негу, при виде этой тенистой местности.

Это был один из тех праздных, располагающих к лени дней, когда мысли наши не прерываются грубыми толчками какой-то лихорадочной деятельности, когда они свободно изливаются из чистого сердца и формируются в разумные слова. И от дурных семян не редко созревают вкусные плоды.

– Скажи же мне, – как бы ты определил значение слова герой? спросил я.

После этого вопроса наступила длинная пауза. Я почти забыл о нем, любуясь переливами света и тени, перебегавшими по поверхности отдаленных холмов, – как вдруг Джереми ответил:

– По моему мнению, герой тот, кто действует сообразно составленной им самой возвышенной идее о долге, не обращая внимания ни на какие жертвы. Мне кажется, что под это определение мы можем подвести все фазы героизма, даже древних героев, у которых единственная и, по нашим понятиям, отнюдь не возвышенная идея о долге состояла в личной храбрости.

В эту минуту нас обоих изумило вмешательство в ваш разговор третьего лица:

– Извините мою смелость, сэр… произнес чей-то голос и замолк.

Это был могильщик, которого мы заметили при входе ни кладбище. Он был единственным живым существом среди торжественно-безмолвной сцены, но о нем мы вовсе забыли – мы приняли его за точно также неодушевленный предмет, как и один из поросших мхом надгробных камней.

– Могу ли я осмелиться?… снова сказал он, ожидая позволение вступить с нами в разговор. Джереми поклонился в знак уважения к седой и непокрытой голове могильщика. Ободренный этим приветом, он продолжал.

– Последние слова джентльмена напоминают мне человека, который умер и лежит в могиле уже много лет. Может статься, я ошибочно понял ваше рассуждение, джентльмены; но, сколько позволяют мои понятия, мне кажется, вы оба признали бы бедного Джильберта Досона героем. Во всяком случае, сказал он, испустив протяжный, прерывающийся вздох – я имею причину считать его героем.

– Не угодно ли присесть и рассказать нам об этом человеке? сказал Джереми, не садясь, пока не сел старик.

Признаюсь, слова могильщика возбудили во мне досаду за нарушение нашей беседы.

– В ноябре будет сорок пять лет, начал, могильщик, сев на мшистый бугор у наших ног: – когда я вышел из ученья и устроился в Линдале. Местечко это вы можете видеть, сэр, в светлое утро или в светлый вечер, вон там – за заливом, – немного по правее Грэнджа; по крайней мере, я часто видел его и любовался им, пока зрение еще служило мне; – бывало по целым часам смотрел я в голубую даль, вспоминая о днях, проведенных там; я всматривался в эту даль, пока не выступали слезы, и тогда, разумеется, я ничего не мог видеть. Не видать мне больше этого места, будь оно близко или далеко, но вы можете видеть его в том и другом случае, – и какое же милое местечко-то, если бы вы знали. В молодые дни мои, когда и поселился в том местечке, в нем столько было разгульной молодежи, что, может статься, другому в жизнь свою не приводилось видеть; подраться ли, поохотиться ли на чужих полях, затеять ссору и тому подобное, – для наших молодцов это ровно ничего не значило. Я испугался, увидев с самого начала в какую шайку забросила меня судьба, но вскоре начал свыкаться с их привычками, и кончил тем, что сделался таким же сорванцем, как и каждый из товарищей. Прошло каких-нибудь два года, как меня стали считать лучшим молодым человеком во всем селении. К этому времени в Линдаль прибыл Джильберт Досон, о котором идет речь. Это был такой же статный и ловкий молодец, каким был я в ту пору: теперь я сморщенный и сгорбленный старик; а тогда я был шести фут ростом и, без хвастовства сказать, красавец. Занимаясь одним и тем же ремеслом (оба мы приготовляли обручи и доски для ливерпульских бочаров, которые получали значительный запас бочарного материала из кустарников, окаймлявших берега залива), мы сошлись и крепко полюбились друг другу. Я всячески старался ни в чем не уступать Джильберту, тем более, что получил некоторое образование, хотя в бытность в Линдале позабыл почти все, чему учился. Но некоторое время я скрывал свое удальство и проказы, – мне не хотелось, чтоб он узнал о них, и их стыдился. Впрочем, это не долго продолжалось. Я начал думать, что он ухаживает за девушкой, которую я сам любил., но которая всегда удалялась от меня. О, если бы вы знали, что за красавица была эта девушка! Прелестнее её не было тогда, да нет и теперь. Как теперь гляжу на нее. Бывало, идет по улице да припрыгивает, откинув назад головку свою с золотыми кудрями, чтоб подарить меня или другого молодого человека ласковым словом. Нет ничего удивительного, что она пленила Джильберта, – его, такого серьёзного, она, такая веселая и беззаботная. Мне казалось даже, что она его полюбила, – кровь во мне закипела. Я начал ненавидеть Джильберта. До этой поры я не отходил от него: я любовался и восхищался им во всех наших играх. А теперь я скрежетал зубами от злобы и зависти, каждый раз, когда, легкостью своею, он привлекал к себе взор милой Летти. Я читал в этом взоре, что она его любила, хотя она и держала себя с ним также гордо, как и со всеми другими. Господи! прости мне ненависть, которую питал я к тому человеку.

Могильщик говорил эти слова, как будто ненависть была в душе его не далее вчерашнего дня: до такой степени свежо и светло сохранялись в его памяти все случаи и чувства давно минувшей юности. Понизив несколько голос, он продолжал:

– При таком положении дел, я начал приискивать случай поссориться с ним и, если можно, подраться. Если я буду в драке победителем (надобно вам сказать, что в ту пору я считался отличным боксером), я полагал, что Летти охладеет к нему. С этим убеждением, однажды вечером, во время игры в плитки (и теперь еще не знаю, каким это образом случилось и за чем; впрочем, от маленькой искры бывает иногда большой пожар), я придрался к нему и вызвал его на поединок. По румянцу, который то выступал на его лицо, то скрывался, я заметил, что вызов мой взбесил Досона, не смотря, что он, как я уже сказывал, был славный, ловкий молодец. Он скрыл, однако же, свой гнев, и сказал, что драться не будет. Какой же крик и хохот подняли окружавшие нас молодые люди. Крик этот и хохот и теперь еще отзываются у меня в ушах! При виде такого пренебрежения к нему, мне стало жаль его, и, полагая, что он не совсем меня понял, я повторил свой вызов, я как нельзя яснее объяснил ему, что ссора наша непременно должна кончиться дракой. На это объяснение Джильберт сказал, что никогда не ссорился со мной и не сердился на меня, что, может статься, некоторые его слова могли оскорбить меня, – и если так, то они сказаны были без всякого умысла, и он просил за них прощения; но драться не хотел. Трусость его до такой степени возбуждала во мне чувство презрения, что мне досадно стало за вторичный вызов, и я присоединил свой голос к насмешкам, которые стали вдвое громче и язвительнее против прежних. Джильберт выслушал их, стиснув зубы, бледный как полотно, и когда мы замолкли, чтоб отдохнуть немного и перевести дух, он сказал громким, но хриплым, не натуральным голосом:

– Я не могу драться: заводить ссору и прибегать к насилию, по моему мнению, весьма дурно.

Сказав это, он повернулся, чтоб уйти, но ненависть, злоба и презрение так сильно волновали меня, что я не мог удержаться, чтоб не закричать ему вслед:

– Говорил бы лучше правду, что трусишь. Молокосос! боится синяка под глаз! Экая невидаль! Уж лучше ходить с подбитыми глазами, чем считаться трусом!

Все расхохотались, но я не мог смеяться. Возможно ли было подумать, что такой здоровый молодец покажет себя трусом!

Не зашло еще солнце, как уже во всем Линдале говорили о моем вызове и об отказе Джильберта. Жители Линдаля стояли у ворот и смотрели ему вслед, когда он поднимался на гору, пробирался к дому, – смотрели на него, как на обезьяну или иностранца, и ни одна душа не пожелала ему доброго вечера. Такая вещь, как отказ от кулачного поединка, была неслыханно в Линдале. На другой день обстоятельство это сделалось совершенно гласным. Мужчины вслух называли Джильберта трусом и обегали его; женщины смеялись, когда он проходил мимо их, молодые люди и девицы провожали его криками: «Давно ли ты сделался квакером?» – «До свидания, мистер Джонатан-Широкополая шляпа!» и подобными колкими насмешками.

Вечером я встретил его, шедшего вместе с Летти от морского берега. Она чуть-чуть не плакала, когда я наткнулся на них при повороте в улицу, и смотрела ему в лицо, как будто прося его о чем-то. В эту минуту, как я узнал от Летти впоследствии, она действительно его просила. Она искренно любила его; и потому ей больно было слышать, как его называли трусом, и как всякий издевался над ним; при всей своей скромности, она в тот же вечер призналась ему, что влюблена в него, о умоляла его не позорить себя, но принять мой вызов и подраться. Когда же Джильберт с каким-то упрямством сказал ей, что не может этого сделать, потому что это весьма дурно, – его слова до такой степени прогневили Летти и даже взбесили ее, что наговорила ему насчет его трусости колких и оскорбительных вещей более, чем было сказано всеми нами, молодыми людьми (так, по крайней мере, говорила мне она впоследствии) и кончила обещанием во всю свою жизнь не сказать ему доброго слова; но не сдержала она своего обещания…. её благословение было последнею человеческою речью, достигшею до его слуха, во время его отчаянной борьбы со смертью.

До этой борьбы много случилось перемен. С того самого дня, когда я встретил Летти и Джильберта на прогулке, Летти перешла на мою сторону; я заметил, что это сделано было на зло Джильберту; она старалась показать это, когда он находился вблизи, или говорить об этом так, чтоб ему было слышно; – впрочем, она полюбила потом меня от чистого сердца, и мы согласились обвенчаться. Джильберт ни к кому не подходил; держался в стороне и впал в уныние. Он даже изменил свою походку: его шаги, бывало скорые и бойкие, сделались медленными; его нога тяжело ступала на землю. При встрече с ним я воображал напугать его своим взглядом, но Джильберт встречал его спокойно и безбоязненно; словом, он изменился во всех отношениях; – наша молодежь не хотела связываться с ним, и лишь только он заметил это, как сам стал убегать всякого товарищества.

Старый клирик нашей церкви был единственным человеком, который водил с ним компанию; быть может, говоря по строгой справедливости, он был единственным человеком, который согласился бы водить с ним компанию. Между ними, наконец, образовалась тесная дружба, и старый Джонас говаривал, что Джильберт исполнял евангельские правила, и поступал во всем, как по словам евангелия; но мы этому не много верили, тем более, что наш пастор имел брата полковником в армии, и не редко возражали Джонасу, неужели он воображает, что знает св. Писание лучше самого пастора? Если бы пастор считал ссоры и драку делом нечестивым, то неужели он стал бы говорить такие красноречивые проповеди по случаю побед, которых в ту пору было такое обилие, как брусники в лесу, и по случаю которых линдальские колокола звонили почти без умолку; – если священник считал драки преступлением Закона Божия, то зачем же он так часто и так много говорил пастве о подвигах своего брата полковника?

После нашей свадьбы, я перестал ненавидеть Джильберта. Я даже начал сожалеть о чем, – до такой степени им пренебрегали все и презирали его! Несмотря на то, он сохранял спокойный вид, как будто ему вовсе не было стыдно, а между тем, в душе он сокрушался. Мучительная вещь быть у всех в пренебрежении; бедный Джильберт испытывал это. Впрочем, надобно сказать, его любили все дети; бывало вьются около него, как пчелы: они были слишком еще молоды, чтоб понимать, что такое трус; они знали только, что он всегда готов был любить их и ласкать, никогда не кричал на них и не сердился, как бы они ни шалили. Спустя несколько времени, Бог благословил нас дочерью: такай была милочка, и так нежно мы ее любили! особенно Летти; мне кажется, в заботах о малютке заключалось все её счастье.

Все мои родственники жили по сю сторону залива, немного по выше Келлета. Джэн (могила которой вон у того куста белой розы) выходила замуж, и ничто не могло доставить ей такого удовольствия, как приезд Летти и мой на её свадьбу; потому что все мои сестры любили Летти, которая имела в себе что-то особенно привлекательное. Летти ни пол каким видом не хотела оставить ребенка дома, а я не хотел взять его с собой; но, поговорив между собою, мы решились оставить его с матерью Летти. Я видел, что ей было больно оставить малютку, потому до этой поры она не покидала его ни на минуту; Казалось, она чего-то страшилась, воображала себе всякие несчастья; боялась, пожалуй, что придут французы и унесут её ненаглядное детище. Ну, хорошо! мы взяли у соседей кабриолетку; я запряг все мою старую гнедую кобылу, и пустился с женой пышно, будто какой-нибудь герцог, через песчаные отмели, около трех часов; прилив был около полудня, и мы хотели воротиться до начала его, потому что Летти не могла отлучиться от ребенка на долгое время. День был прекрасный. – В этот день в последний раз я видел, как Летти смеялась от чистого сердца, а поэтому и я в последний раз был весел. Позднейший срок для переезда отмели был девять часов, – срок этот мы пропустили. Были неверны часы, да к тому еще мы потратили несколько времени, гоняясь за поросенком, которого отец подарил моей Летти; – наконец, мы посадили его в мешок, уложили в ящик позади кабриолета, поросенок кричал на все возможные тоны, мы, разумеется, смеялись, – смеялись и все, кто провожал вас. Среди нашего веселья закатилось солнце. Это нас немного образумило: мы только тогда узнали настоящее время. Я начал стегать старую кобылу, но она сделалась ленивее, чем по утру, – бежала ровною рысью, и еще замедляла ее поднимаясь на пригорки, или спускаясь с них, а таких пригорков от Келлета до берега находилось не мало. По отмели дорога была еще хуже. Песок отличался особенной вязкостью, потому что после дождей его нанесло более, чем было. О Боже мой! как же я бил мою бедную лошадку, желая воспользоваться потухавшей на горизонте красной полосой света. Может статься, джентльмены, вы не знаете, что значат песчаные отмели, или как мы называем их просто, пески. От Больтона, откуда мы спустились на отмели, до Картаэна больше шести миль; на этом пространстве находятся два больших канала, а остальное все ямы, да зыбучие пески. У второго канала от нашего берега стоит проводник на время переезда от восхождения до захождения солнца; во время же высокой воды его, само собою разумеется, там не бывает. Случается, что он остается и после захождения солнца, но только тогда, когда ему накажут заранее. И так теперь вы понимаете, по какой дороге мы ехали в ту ужасную ночь. Проехав мили две, мы благополучно переправились через первый канал; но в это время становилось вокруг час все темнее и темнее; только было свету, что красная полоса над холмами нашего берега. Вдруг мы подъехали к какому-то оврагу (не смотря на то, что песчаные мели кажутся такими плоскими, на них множество оврагов, и когда берега скроются из виду, этих оврагов вовсе незаметно). Песок до такой степени был вязок, что переезд через овраг отнял много времени; так что когда мы снова поднялись, темнота была страшная, и в ней я заметил седую полосу набегавшего прилива! Казалось, полоса эта находилась от нас не далее мили; а когда ветер дует прямо в залив, то быстрота прилива бывает неимоверная. «Господи помилуй нас и помоги»! сказал я, и тотчас же пожалел что сказал, опасаясь испугать Летти; слова эти были вырваны из моего сердца ужасом. Я чувствовал, что она дрожала всем телом и крепко держалась за мое платье. В эту минуту поросенок, как будто предчувствуя опасность, в которой мы все находились, поднял такой громкий визг, что, мне кажется, струсил бы и самый бесстрашный. Признаться, я сквозь зубы ругнул поросенка за его пронзительный визг; – но, в тот же момент я принял этот визг за ответ Бога на мою, молитву, – на молитву закоснелого грешника. Да! вы можете улыбаться, джентльмены, но Бог являет свою милость чрез все свои создания.

В это время моя лошадь была вся в мыле, дрожала и фыркала, как будто находясь под влиянием смертельного ужаса. Мы подъехали к окраине второго канала; вода подходила измученной лошади под ноги. Не смотря на все удары, которыми я наделял ее, она не хотела тронуться с места; она громко стонала и страшно дрожала. До этой минуты Летти не проговорила слова: она только крепко держалась за меня. Наконец услышав, что они что-то говорила, я наклонился к ней.

– Я думаю, Джон…. я думаю…. мне уж не увидеть нашей малютки!

И потом вырвался у неё вопль, громкий, пронзительный, раздиравший сердце! Это меня ожесточило. Я вытащил ножик, чтоб тронуть им с места старую кобылу. Нам предстоял один конец: вода покрыла уже нижние ступицы, а вам известно, что волны не знают сострадания в своем ровном набеге. Четверть часа показались мне длиннее всей жизни. Мысли, мечты, размышления и воспоминания сменяли друг друга с быстротой молнии. Тяжелая мгла, обвивая нас как саваном, казалось, приносила с собой запах цветов, которые росли в нашем маленьком садике, – это так и могло быть; она опускалась на них благотворной росой, а на нас гробовым покровом. Летти говорила мне впоследствии, что, кроме журчанья возвышавшейся воды, она слышала еще и плачь своего ребенка и слышала так внятно, как будто он раздавался от неё в нескольких шагах. С своей стороны, я не слышал и не мудрено, малютка наш находился от нас за несколько миль: я слышал только крик морских птиц, да визг поросенка.

В тот самый момент, когда я вынул ножик, до нас долетел новый звук, сливавшийся с журчаньем близких и с глухим ропотом отдаленных волн, – не слишком, впрочем, отдаленных; трудно было разглядеть что-нибудь в непроницаемом мраке; но на темном, так сказать, свинцовом цвете волн, в серой мгле, покрывавшей их, показалась нам какая-то черная фигура. Фигура эта становилась все яснее и яснее; медленно и ровно она плыла через канал прямо к тому месту, где мы остановились. О Боже! это был Джильберт Досон на своей сильной гнедой лошади.

Мы обменялись немногими словами; уж тут не до объяснений. В минуту нашей встречи, я не имел ни малейшего сознания ни о прошедшем, ни о будущем, – я думал об одном настоящем; думал о том, как спасти Летти, и, если можно, себя. Впоследствии, я вспомнил слова. Джильберта, что он привлечен был к месту нашей гибели визгом поросенка; я уже тогда услышал, когда все кончилось, что он, беспокоясь за наше возвращение, оседлал свою лошадь в женское седло и рано вечером переехал в Картлен наблюдать за нами. Кончись все благополучно, и мы никогда не узнали бы об этом. Нам рассказал это старый Джонас; и когда говорил бедняга, слезы ручьем катились по его морщинистым щекам.

Привязав лошадь Джильберта к кабриолету, мы посадили Летти на седло. Вода, между тем, возвышалась с каждым моментом и с каким-то глухим и мрачным гулом. Она входила уже в кабриолет. Летти прильнула к седлу печально склонив полову, как будто всякая надежда на жизнь была потеряна. Быстрее мысли (хотя он имел время для размышления и искушения если б он захотел уехать с Летти, то не мог бы заботиться о моем спасении), Джильберт очутился в кабриолете рядом со мною.

– Скорее! крикнул он, звучным и твердым голосом. – Ты должен ехать вместе с ней и поддерживать ее. Лошадь моя хорошо плавает. С Божиею помощью я буду ехать вслед за вами. В случае надобности я могу обрезать постромки; но если лошадь твою не тяготит экипаж, она благополучно меня перетащит. Во всяком случае, ты муж и отец. Обо мне некому заботиться.

Не презирайте меня, джентльмены. У меня часто бывает желание, чтоб события этой ночи были сонным видением. С тех пор они нередко тревожат мой сон, но, к сожалению, они не были сонным видением. Я занял его место на седле; Летти обвила меня своими руками, голова её покоилась у меня на плече. Кажется, я выразил тогда что-то вроде благодарности, но теперь не помню. Помню только, что Летти, приподняв голову, закричала:

– Да благословит вас Небо, Джильберт Досон! – в эту ночь вы спасаете моего ребенка от сиротства!

И потом снова склонилась она ко мне на плечо.

Я вез ее, или, вернее, сильная лошадь неустрашимо плыла с своей ношей через залив, в котором вода возвышалась с каждой секундой. Когда мы достигли берега, мы промокли до костей. Не смотря на то, первою нашею мыслью было – где Джильберт? Густая мгла и бушующие волны – вот и все, что мы видели. Где же Джильберт? Мы закричали, – при всем своем изнеможении, Летти тоже крикнула, внятно и пронзительно! Ответа не было. До нашего слуха доносился только нескончаемый, унылый гул рассыпавшихся волн. Я подъехал к дому проводника. Он лежал в постели и не хотел встать с нее, хотя я предлагал ему плату более того, чем было у меня всего состояния. Может статься, он знал это, старый разбойник! Во всяком случае, я бы стал трудиться во всю мою жизнь, лишь бы заплатить ему. Проводник сказал, что я могу взять его рог и трубить в него сколько душе угодно. Я взял рог и начал трубить среди непроницаемого мрака, но эхо трубного звука, при этом тяжелом, сгущённом состоянии воздуха, возвращалось назад, не принося с собой звуков человеческого голоса; дикие звуки трубы проводника не могли разбудить уснувшего на веки.

Я привез Летти домой к её бесценной малютке, над которой она проплакала всю ночь, а сам воротился к берегу; с унылой душой я разъезжал по нем взад и вперед, тщетно призывая погибшего Джильберта. Наступивший отлив не оставил после себя никаких следов, которые показывали бы участь нашего избавителя. Через два дня тело его было выброшено на берег близь Флюкборо. Кабриолет и бедная старая лошадь были найдены полузанесенными песком в Арисэйдокой бухте. По нашим догадкам, Джильберт выронил из рук нож в то самое время, когда хотел обрезать постромки, и, действительно, нож этот нашли в трещине надломленной оглобли.

На похороны собрались его друзья из Гарстинга. Я хотел нести гроб в похоронном шествии, но не имел на это права, хотя по сей день не перестаю оплакивать несчастного. Когда сестра Джильберта стала брать к себе его вещи, я попросил ее подарить мне что-нибудь на память. Имея детей, которым могло пригодиться его платье, она ничего не хотела дать мне из вещей подобного рода (надобно сказать, что это была алчная женщина). Однако ж, она бросила его Библию, сказав, что у них есть эта книга, и что экземпляр, принадлежавший Джильберту, был очень ветх от частого употребления. Библия эта принадлежала Джильберту; этого для меня было достаточно, и я с радостью взял ее. Она обложена была в черную кожу, с карманами на обеих обложках; один из этих карманов был наполнен дикими полевыми цветами. Летти была уверена, что в числе цветов были те самые, которые она некогда ему дарила.

В тексте Нового Завета, на многих страницах, грубым плотничьим карандашом были отмечены места, которые выразительно объясняли нерасположение Джильберта к ссорам. И, действительно, сэр, мы можем выказать благородство души своей и храбрость не в одних только поединках, но гораздо лучше в нашей любви к ближнему.

Благодарю вас, джентльмены, за ваше внимание. Ваши слова пробудили воспоминания о нем, и, для облегчения души, я рад был высказаться перед вами. Теперь я должен заняться своим делом: мне нужно выкопать могилу для ребенка, которого будут хоронить завтра поутру, когда товарищи его станут собираться в школу.

– Скажите нам что-нибудь о Летти: жива ли она? спросил Джереми.

Старик покачал головой, стараясь подавить тяжелый вздох.

– Она умерла спустя года два после той ужасной ночи. С этой ночи она совсем изменилась. По целым часам просиживала она, вспоминая, вероятно, о Джильберте; но в этом я ее не виню. Бог послал нам сына, которому мы дали имя Джильберт Досон Пэйн; он теперь машинистом на Лондонской железной дороге. Наша дочь умерла, делая зубы, а Летти таяла, как свечка. Не прошло шести недель после кончины дочери, как и она переселилась в вечность. Они похоронены вот здесь – на этом самом месте. Желая находиться вблизи их, я удалился из Линдаля и нашел себе место, которого не покидаю с тех пор, как Летти покинула меня.

С этими словами старик отправился приготовлять могилу, а мы, отдохнув, встали и ушли.