КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Страна Икс [Александр Николаевич Тарасов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Александр Тарасов. Страна Икс.

Раздел первый. ...В левую ноздрю Отцу Небесному... fiction/politics

Анти-Оруэлл.

...я спросил себя о настоящем: какой оно ширины, какой глубины, сколько мне из него достанется?

Курт Воннегут-младший, «Бойня номер пять».
— Ну-с, — сказал Добрый Дядя, — сколько же будем ждать?

— Да-да, — засуетился *, — сейчас, сейчас. (Господи, надо же — задумался. Нашёл время. И место. Задумался.)

Перо рвало бумагу, но * торопился. Добрый Дядя, должно быть, куда-то спешил. И ему явно было скучно. Господи, да ведь если подумать, какие это всё мелочи. Все эти наши разговоры. Мышиная возня.

Он закончил.

— Вот, — сказал он. — Всё.

Добрый Дядя небрежно взял бумагу и рассеянно посмотрел на нее.

— Подпись поставьте, — равнодушно сказал он. — Разборчиво. И дату. Вот так. Теперь давайте. — Он ещё раз скользнул взглядом по бумаге и глубоко вздохнул. Открыл папку и вложил туда бумагу.

— Ну что вы сидите? — раздраженно спросил он. — Идите.

— Да-да, — * вскочил, неловко громыхнув стулом, вздрогнул, испугался, застыл на месте. Добрый Дядя поднял глаза. В них читался вопрос. * испугался снова, неслышно задвинул стул и — быстро-быстро — к двери, голова вполоборота — на Доброго Дядю. У двери он снова застыл.

Добрый Дядя вновь поднял глаза.

— Ну что еще? Вам же ясно сказано — идите!

— Домой? — выдохнул *.

Добрый Дядя из секунду закрыл глаза и вздохнул. Было явственно видно, что ему хочется кого-нибудь спросить, почему именно он должен общаться с этими идиотами.

* выскочил за дверь. Постовой сверил пропуск с номером его паспорта и кивнул на дверь.

Весенний ветер ударил в лицо, закружился в волосах. * понесся — как юнец на свидание. Не замечая ни яркой наглой рекламы магазинов и фирм, ни настырных уличных продавцов и проповедников всех сект и религий. Домой, домой! Там жена. Солнышко светило в щели между небоскребами, отражаясь в тонированных стеклах банков и офисов. Улицы гудели народом. Пахло бензином, коньяком, табаком, марихуаной, просыпающейся зеленью. Домой, домой... Мир счастливо улыбался ему. Прохожие им гордились. Домой. Домой...

Он глянул на циферблат ручных часов. Солнечный блик разлагался в стекле на маленькую радугу — аккурат между двумя и тремя часами. В синей части спектра цветов не хватало — радуга начиналась с зеленого. Весна, весна...

— Ну вот и всё, — сказал он счастливо. — Ну вот и всё.


Но это было не всё.

Ровно через двадцать четыре часа он вновь сидел в кабинете у Доброго Дяди, и Добрый Дядя нервно постукивал пальцами по столу.

В глазах у Дяди отражалась противоположная стена.

— Что это такое? — спрашивал Дядя уже в который раз. И снова — уже в который раз — не давал отвечать — успевал первым:

— Я вас спрашиваю — что это такое?

— Э-это...

— Это чёрт знает что! Вы что, маленький ребенок? Вам тут что — детский сад?

— Э-э...

— Хватит! — вдруг крикнул Добрый Дядя и ударил ладонью по столу. Затем встал и пристально посмотрел на *.

* сжался.

— Морду бы тебе набить, — сказал Дядя мечтательно.

* почувствовал, что обижается. Как же так? — ведь он сам, сам, сам. Ведь мог и не идти. Ведь всё сам. Ведь он ничего плохого. И вчера всё было так хорошо. И солнышко светило. И дома, за обедом...

Добрый Дядя не без интереса смотрел на него.

— Так, — сказал Дядя весело, — обиженную невинность корчишь.

— Да, но...

— Ах, «да»? — спросил Дядя с радостной издёвкой. — Так ты, значит, и с женой не спишь? И дети твои — не твои?

— А что вы меня оскорбляете? — вдруг выкрикнул *. И почувствовал, как все внутри похолодело.

— Оскорбляю? — спросил Дядя сурово. И вдруг скривился, словно от запаха гнили. — Оскорблять тебя будут урки в зоне. Просёк?

Повисла пауза.

Добрый Дядя терпеливо ждал ответа. Наконец понял, что не дождется.

— Ну вот что, — сказал он. — Вся эта твоя трепотня годится разве что ж...пу подтереть.

— Но это же правда, — * почувствовал, что его губы произнесли это сами, без участия разума. Разум оледенел. Добрый Дядя вновь скривился.

— Господи, — сказал он теперь уже не сдерживаясь, — и когда эти кретины научатся думать? Наплодили ублюдков — возись теперь с этим дерьмом!

Дядя сел за стол и грустно посмотрел на *.

— У тебя, кажется, дочка сеть? — спросил он.

— Д-да, — ответил * и почувствовал, как все внутри сжалось от этого «кажется». Почему «кажется»? И почему он спрашивает? Ведь он же сам хорошо знает. Ведь только что...

— Ну так вот, знаток правды, — сказал Дядя брезгливо, — ты напишешь то, что нужно.

Добрый Дядя — в расстегнутом пиджаке, с распущенным галстуком и банкой пива в руках — сидел прямо на столе и качал ногой. Глаза его горели.

— Затем, — вещал он с вдохновением, —

«затем» — послушно писал *

** объяснил нам, что в момент восстания —

«в момент восстания», — писал * (господи, господи! — по спине ползла холодная струйка — восстание! — это же вышка, господи!)

наша группа должна взорвать все мосты.

«все мосты» (ну почему, почему я? господи? господи?)

— На кольцевой железной дороге...

«железной дороге» (это конец).

Дядя отхлебнул пива.

— Лихо, а? — осведомился он.

* кивнул.

— Хорошо, — обрадовано откликнулся Дядя и мечтательно завел глаза.

— Затем, — продекламировал он, —

«Затем» (куда же дальше-mo, господи?)

** объяснил нам, что военный десант враждебных зарубежных сил —

«зарубежных сил» (господи, оказывается, существуют еще какие-то враждебные зарубежные силы!)

блокирует на подступах к столице части нашей доблестной армии —

«доблестной армии» (у нас есть армия!)

— В то время как нашей задачей будет окружение и уничтожение Сил Дисциплины и Порядка.

«и Порядка».

Дядя похлопал по столу рукой в поисках бумаги. Однако не попал и лишь сбил лист на пол. — А, черт! — ругнулся он. — Ну ладно. Как там звали этого твоего приятеля?

— Какого? — белеющими губами прошептал *.

— Ну этого, который с тобой учился с первого класса школы?

— ***.

— Ага. Значит, пишем: Затем...

«Затем».

— мы должны были поступить в распоряжение ***, —

«В распоряжение ***» (боже мой, боже мой, его же арестуют, ему же предъявят мои показания)

— который — насколько мне известно —

«известно»,

— занимал очень высокий пост в подпольной структуре нашей организации —

«нашей организации»... — Нет! — вдруг выкрикнул *.

— Что — нет? — Добрый Дядя словно очнулся. Глаза его были необыкновенно злы.

— Нет, — сказал упрямо *. — Он работал в другой организации, не в той, что я.

— Так-так-так, — заинтересованно сказал Дядя. — У вас были две подпольные организации? И между ними был союз?

— Не было ни одной! — в отчаянии и ужасе выкрикнул *.

— Что-o-o? — Добрый Дядя соскочил со стола. — Что ты сказал, падла?

— Я, — * сжался на стуле (только бы не били, только бы не били), — я хотел сказать, что *** работал в другой организации, в другой конторе, не у нас... Мы, конечно, кончали один вуз, но его направили...

— Хватит, — Добрый Дядя уже снова сидел на столе. — Я понял, в чем соль. Вашей организации нужно название.

— А у нас есть.

— Да? — Добрый Дядя заинтересованно поднял брови. Он смотрел на * так, словно видел его впервые в жизни. — Это какое же?

— Государственное управление по уточнению стандартов, — тихо пролепетал *. — Вы же знаете.

Добрый Дядя сложил руки, согнулся и внимательно посмотрел в глаза *. * смутился.

— Вот так-то, — сказал Добрый Дядя. — Развели идиотов. Организация ваша носила название... то есть носит, конечно, — ибо она еще не разгромлена... Э-э — «Народный»... Нет, «народный» плохо... Просто «Союз». «Союз за»... освобождение? Нет, плохо, слишком благозвучно... за... закрепощение? Нет, слишком топорно... Ну ты думай, думай, что, всё я за тебя думать должен?

* кивнул.

— Сейчас-сейчас, — сказал он. В голову ничего не лезло.

— «Союз», — вновь провозгласил Дядя. — Союз за... уничтожение...

— Народа, — быстро подсказал *.

Добрый Дядя посмотрел на него взглядом, полным ненависти. Потом вновь закатил глаза.

— «Союз» — это хорошо. Но дальше... «Союз за»... А почему, собственно, «за»? Может, кого-то? Кого-то с кем-то. Скажем, «Союз предателей Родины... э... шпионов и убийц»?

— Во! — выдохнул *, подобострастно глядя в глаза Доброму Дяде.

Некоторое время Добрый Дядя изучал этот подобострастный взгляд. Затем в глазах у него что-то мелькнуло.

— Было уже, — сказал он с горечью. — Ну, думай, думай... лопух!

— «Союз за изменение»? — робко предположил *.

— За изменение? — переспросил Добрый Дядя. — «За изменение» — это хорошо. Молодец. — Он потрепал * по плечу. — Итак, «Союз за изменение существующего строя». А? Самое оно. Ну что, ты сегодня не такой уж идиот. Хвалю.

* был счастлив.


В кабинете у Доброго Дяди было тепло. В камере — холодно. * медленно согревался и оглядывался. Добрый Дядя сегодня был не один. Вместе с ним в кабинете был ещё один человек. Выглядел он гораздо менее интеллигентно, чем Добрый Дядя. Вместо с тем лицо его казалось более открытым и добрым. Он смахивал на завсегдатая пивных, какими их помнил * с детства, когда он с отцом — государственным клерком второй категории (господи, тогда еще были государственные категории клерков!) чуть ни ежедневно оказывался в разных корпоративных пивных для государственных клерков — то в «Ирландском доме», то в «Тверской избе». Теперь на месте одной пивной — банк «Экспериал», на месте другой — массажный салон.

— Этот? — спросил неизвестный у Доброго Дяди, кивнув на *.

— Этот.

— Ну что ж, вполне, — непонятно ответил неизвестный и замолчал.

Повисла долгая пауза.

* начал беспокоиться. Он уже согрелся и привык к неяркому свету (в камере лампа светила ослепительно день и ночь) и теперь * понимал, что его ждет что-то новое.

Добрый Дядя внимательно изучал какие-то бумаги. Наконец он вздохнул, отложил бумаги и посмотрел на *.

— Ввожу в курс дела, — сказал он вполне миролюбиво. — Сейчас здесь состоится очная ставка. Понятно?

* кивнул. «Начинается», — подумал он, ощущая нехороший привкус во рту.

— Ну вот и ладушки, — сказал Добрый Дядя. — Приступайте, — кивнул он неизвестному.

Неизвестный встал, открыл дверь и крикнул в коридор:

— Заводите!

За спиной * кого-то ввели. Оглянуться он боялся. Человек, который вошел в кабинет, застыл на пороге.

— Ну что, — неприятным голосом осведомился Добрый Дядя, — узнаёшь всё-таки? Больше не будешь отрицать?

* вновь услышал шаги введенного. И оглянулся.

Это была Она. Она почти не изменилась за эти годы. Он узнал её мгновенно. Узнал каждую чёрточку её лица, изгиб шеи, упрямую складку на лбу, прищур близоруких глаз, родных, голубых глаз... И увидел её взгляд. Странный, испуганный. Она смотрела на него с жалостью и испугом. С жалостью и испугом.

— Ну, *, — сказал Добрый Дядя металлический голосом, — узнаёшь?

— Нет, — быстро ответил *.

— Врёшь.

— Нет.

— Ах вот как. Ну я напомню. Это ****. Она была твоей любовницей. В течение двух лет. Это было три года назад. Ну?

— Нет.

— Да.

— Нет!

— Ну хорошо. ****,— обратился Добрый Дядя к ней. — Ты узнаешь этого человека?

— Нет.

— Как же так? Ведь это же *. Твой бывший любовник. А?

— Нет.

— Ай-яй-яй-яй-яй. Говорить неправду нехорошо. Ты бы созналась, а то ведь мы можем рассказать всё твоему мужу. Ну?

— Нет.

— Что ты упрямишься, потаскуха? У нас есть видеозаписи всех ваших встреч. Что и как вы делали. У тебя довольно извращенная фантазия, шлюха ты этакая. С мужем ты такого себе не позволяешь... Ну?!

— Свиньи, — чуть слышно сказала она.

— Что?

— Свиньи. — Уже громче. Четко. Ясно. В лицо. — Свиньи!

Добрый Дядя соскочил со стола. И ударил её ногой по лицу. **** упала.

* вскочил.

— Сидеть! — страшно рявкнул Добрый Дядя.

Словно тяжёлая волна вдавила * в стул.

— Так-то лучше, — сказал Добрый Дядя. Он подошёл к распластанному на полу телу и потрогал носком ботинка голову. **** застонала. Добрый Дядя отступил на шаг, примерился и с силой ударил ей между ног.

— Ау! — крикнула она, странно дёрнулась и вмиг сжалась в комок, прижав колени к груди и обхватив их руками.

Коротенькое платьице задралось, и *, леденея, увидел, как расплывается на белых трусиках кровавое пятно.

Добрый Дядя поймал его взгляд. Он прищурился, отвёл ногу и ещё раз нанес удар. Туда же.

**** даже не вскрикнула. Она распласталось на животе, раскинув руки. Видимо, она была без сознания. Сквозь лопнувшие но шву трусики толчками поступала кровь.

Добрый Дядя повернулся к *. Сделал шаг.

— Нет! — закричал * и прикрыл голову руками. — Нет! — Одна нога инстинктивно поднялась, закрывая живот.

— Отставить, — гаркнул Добрый Дядя.

* медленно оседал. Каждая жилка у него тряслась.

— Ты знаешь её?

— Да.

— Как её зовут?

— ****.

Она была твоей бабой?

— Да.

— Ты... её?

— Да!

— У неё дома?

— Да!

— На мужниной постели?

— Да!

— У неё на работе.

— Да!

— На конторском столе.

— Да!

— В подъезде.

— Да!

— В подворотне.

— Да!

— На крыше.

— Да!

— В сортире.

— Да!

— Среди дерьма.

— Да!

— Когда я ... на вас.

— Да! Да! Да!

— Хорошо.

Добрый Дядя отошёл.

— Ну как там она? — спросил он неизвестного.

— Сейчас очухается. Посадить ее на стул?

— Вот еще. Она тут все измажет. Поторопи ее.

Неизвестный присел на корточки и слегка похлопал **** по щеке. **** открыла глаза и застонала.

— Вставай, падаль, — сказал Добрый Дядя, — чего ...-то расставила?

**** медленно поднялась. В лице у нее не было ни кровинки.

— Ну, — сказал Добрый Дядя, — теперь ты его узнала?

Она замотала головой. Губы были плотно сжаты.

Добрый Дядя засмеялся.

— Ладно, — сказал он. — А ты?

* не хотел смотреть на неё. Но почему-то посмотрел.

— Нет, — сказал он, с ужасом прислушиваясь к собственному голосу.

— Что-о? — Добрый Дядя опять соскочил со стола. — Ах ты, мразь. — Он медленно подступал к *, лицо его исказилось.

**** шагнула вперед и тут же вскрикнула от боли, застыв в странной позе — одна нога вперед, другая — крестно ей — куда-то назад и вбок, руки, побелев, впились в ноги чуть выше колен...

* отшатнулся и упал со стула.

— Не надо! Не надо! — закричал он, прикрываясь рукой.

Добрый Дядя остановился.

— Встань, сука!

* встал. Ноги у него тряслись. Неуверенной рукой он нащупал стул и сел, стараясь не смотреть на ****.

— Итак, — спокойно и уверенно сказал Добрый Дядя, — ты знаешь её.

— Да. — * закрыл глаза.

— Как её зовут?

— ****.

— Ты её имел?

— Да.

— Больше не хочешь?

— Нет!

— Врёшь!

— Да.

— Ну ладно. Она состояла членом вашей подпольной организации.

— Да.

— «Союз за изменение существующего строя».

— Да.

— Занимала в нём руководящую должность.

— Да.

— Отвечала за вербовку членов специальной диверсионной группы.

— Да.

— Вербовала их, как и тебя, в постели.

— ...

— Ну?

— Да.

— Ее имело... сколько человек?

— Сколько?!

— С-сорок...

— Сколько-сколько?

— С-сто.

— Неужели?

— Сто пятьдесят.

— Так, сто пятьдесят... Она познакомила тебя с остальными членами группы.

— Да.

— Знакомила с каждым в отдельности.

— Да.

— После чего вы вдвоем имели ее.

— Да.

— Сразу.

— Да.

— По скольку раз?

— По пять.

— Э... Ну хорошо. Ты был на общем собрании группы.

— Да.

— Это была генеральная репетиция, там вы оговаривали последние детали.

— Да.

— Вы должны были убивать всех честных и законопослушных граждан нашей горячо любимой Родины.

— Да!

— И в первую очередь занимающих важные государственные должности либо владеющих большим личным капиталом.

— Да!

— Вы проводили тренировки.

— Да!

— Отрабатывали приёмы.

— Да!

— А жён и дочерей честных граждан вы насиловали.

— Да!

— И она выполняла роль этих жён и дочерей.

— Да!

— И вы...

— Да!

Добрый Дядя помолчал.

— Ну ясно, — сказал он устало и довольно. — Хватит. Эту шлюху уведите. И пусть мне кого-нибудь пришлют — вымыть тут всё.

* смотрел в пол. Взгляд его был неотрывно прикован к кровавой луже. Но краем глаза он все же увидел, как неизвестный толкнул **** в спину и как она пошла, неуверенно и неправильно переставляя ноги.

Открылись дверь. И тут * не выдержал. Оглянулся и посмотрел на неё. Оказывается, она только этого и ждала.

— Будь ты проклят! — закричала она во весь голос и из глаз ее брызнули слёзы. — Будь ты проклят!

Неизвестный толкнул её в спину. Обеими руками. Она запуталась в ногах и упала через порог в коридор. Дверь захлопнулась. * услышал топот за дверью и крики.

— Будь ты проклят! — раздалось снова из-за двери. И дальше — по затухающей — все тише и тише — все отчаянней и отчаянней: «Будь ты проклят! Будь ты проклят! Будь ты проклят!»


— Ну что же, — сказал Добрый Дядя мягким голосом, в котором чувствовалась искренняя жалость. — Сегодня тебя накормят хорошим ужином. Ты заслужил.


* показалось сначала, что в кабинете полумрак. Глаза с трудом привыкали к неяркому свету.

— Ну-с, — сказал Добрый Дядя, садясь на краешек стола, — привыкаешь?

кивнул, хотя и не понял, о чем именно спрашивал Добрый Дядя.

— Это хорошо, — благожелательно ответил Добрый Дядя. Он вновь был радостно оживлён.

— Начинаем работать, — возбужденно сообщил Дядя и потер руки. — Труд, труд и еще раз труд. Труд сделал человека обезьяной. То есть, конечно, наоборот. Бери бумагу, ручку. Бери, бери. И знай, Санчо, что только тот человек возвышается над другими, кто делает больше других.

* от неожиданности выронил перо.

— Это я пошутил, — успокоил его Добрый Дядя. — Это я шучу так. Вообще-то, я имел в виду творческий труд. Творческий труд, видишь ли, это единственно достойная форма труда для современного человека — особенно в нашем обществе. Такой труд органически связан с потребностями и устремлениями современного человека — особенно в нашем обществе.

* в немом изумлении воззрился на Доброго Дядю.

— Будем переписывать показания, — с готовностью объяснил ему Дядя.

* открыл рот.

— В-все? — зачем-то спросил он.

— Все, все, — успокоительно подтвердил Добрый Дядя. — Заново. Целиком.

— Но ведь я уже переписывал один раз, — неуверенно сказал *.

— Угу, — Дядя заговорщически подмигнул. — Так что давай. Дело тебе знакомое.

— Но зачем?! — изумлённо выкрикнул *.

Добрый Дядя сразу как-то обмяк и ссутулился.

— Ну вот, — сказал он, явно ни к кому специально не обращаясь, — вот заведётся такой идиот — и всё насмарку. Все настроение — коту под хвост. — Добрый Дядя уныло вздохнул. — Суки поганые, — добавил Добрый Дядя, непонятно толком кого имея в виду.

Затем он помолчал, внутренне собираясь и перестраиваясь. Наконец повернулся к *.

* уже чувствовал себя покойником.

— Здесь я задаю вопросы, — веско и холодно сказал Добрый Дядя, глядя ему прямо в глаза. — Понятно?

— Понятно, — прошептал *. И это была правда.


Пока Добрый Дядя открывал новую банку пива, *, отложив ручку, разминал кисть. Рука затекла.

— Устал? — с интересом осведомился Добрый Дядя. — Привыкай-привыкай. Тебе ещё пригодится.

* взглянул на него с испугом.

— Гляди-ка, соображает! — радостно констатировал Дядя. — Правильно соображаешь, правильно: тебе этот текст еще не раз переписывать.

* открыл рот и тут же испуганно закрыл его. Спрашивать о чём-либо он уже боялся.

Но Добрый Дядя всё равно ответил.

— А вот сколько надо будет — столько раз и будешь переписывать.

Он сел на стол, отставил в сторону банку и взял в руки листы прежних показаний.

— И вообще, я не понимаю, *, — сказал он, — неужели тебе не нравится сочинять? Неужели ты так убог?

* промолчал. Сочинять на самого себя ему действительно не очень нравилось. Но сознаться в этом было стыдно. Расписываться в своём убожестве не хотелось.

— Ну ладно, — сказал миролюбиво Добрый Дядя и отхлебнул пива. — На чём мы там остановились?

— На железной дороге, — покорно подсказал *.

— На железной дороге... железной дороге... ага, вот, — Добрый Дядя углубился в текст. — Ну надо же, — сказал он и осуждающе покачал головой, — мерзавцы. Ну ничего им не жалко.

Добрый Дядя вперился взглядом в потолок. Лицо его вдохновенно преображалось.

— Пиши, — сказал он наконец, рубанув кулаком воздух и впившись в * горящим взглядом:

— *** объяснил нам, что в момент выброски зарубежного десанта нашей группе поручено захватить кольцевую железную дорогу — с тем, чтобы сковать возможные передвижения правительственных сил... Пишешь?

— Пишу-пишу... «правительственных сил...»

— Особенно отмечалась необходимость сохранения в целости всей системы коммуникаций, как того требовали от нас зарубежные инструкторы...

«инструкторы» (интересно, если он сказал, что я буду переписывать этот текст много раз, то, возможно, все это надолго. А может, я выживу? А может — помилуют? Ведь я же им нужен... Я всё сделаю, как они прикажут...)

— ...захвата общественных зданий...

«общественных зданий» (может, можно как-то договориться с Добрым Дядей? ведь он же человек... Ну, не возражать ему, понравиться как-то... ведь работает же он со мной... значит, предпочитает меня... ведь могли бы уже загнать в зону — на основе моих же показаний... вполне хватило бы... а нужное им мог кто угодно написать... ведь это же шанс... правда, шанс...).

— ... скоординированное нападение...

«Скоординированное нападение» (выжить бы, выжить, пусть в зоне, срок — не вечен, выйду, даст Бог... перекантуюсь как-нибудь... на легкую работу попасть, неужели никого подкупить нельзя... или в порядке признания моих заслуг перед горячо любимой Родиной... за активную помощь в разоблачении чудовищного заговора...).

— ... совместный удар...

«совместный удар» (шестёркой в зоне... если заключённые не убьют... ах, чёрт... договориться с Добрым Дядей... ведь всё в его руках. Он же и показания как захочет, так и перекроит... чёрт, а что я ему предложу-то?., все, что есть у меня, есть и у него... даже больше — наверняка... у него категория выше моей — это уж точно).

—... группа ** отвечала за физическое уничтожение руководителей Службы Дисциплины и Порядка...

«Дисциплины и Порядка» (чёрт, чем его взять-то? Вон у него какой пиджачок... печатка золотая... часы с компьютером и радиотелефоном... морда лощеная...а ведь он у них — шишка, раз такое важное дело расследует... ведь всеобъемлющий же заговор — подпольная организация в совокупности с зарубежными силами, мятеж плюс измена горячо любимой Родине... тьфу, ты же знаешь, что ничего этого нет... да, как же, нет... теперь уже всё — показания есть... пиши пропало...).

...разворачивание массовых репрессий...

«массовых репрессий» (да уж, всегда выспавшийся... морда всегда гладко выбрита, едва не припудрена... румянец, чёрт его, на щеках... ни разу не видел, чтобы кто-то им командовал... всегда он.. стоп! — может, он гомосексуалист? — это идея! проверить бы, а? — да предложить, а? — может, это выход? — подумай, ну, подумай... чуть-чуть рискнуть — и — дома, у жены, дочка там играет, дочка...).

...**** осуществляла координацию между группами...

«между группами» (нет, не выйдет... не выйдет... зачем я ему? — полно мальчиков молоденьких, плюгавеньких... вот при коммуняках, говорят, гомосексуализм запрещен был... вот тогда — да... тогда можно было бы сговориться... тайная позорная страсть... даже шантажировать можно было бы...).

...после чего наша горячо любимая Родина должна была стать кондоминиумом зарубежных враждебных сил...

«враждебных сил» (а может, прямо тут написать просьбу о помиловании? Так, мол, и так, сам пришёл с повинной... раскаялся... осознал, прошу пощадить... и сколько бы ни переписывать потом — обязательно это же в конце...).

— Ну, что ты там возишься? Написал?

— Сейчас-сейчас... «... и, учитывая всё вышеизложенное, прошу проявить ко мне снисхождение и даровать мне жизнь. Обязуюсь впредь быть верноподданным и законопослушным гражданином нашей горячо любимой Родины...»

— Эй-эй, ты чего там расписался? Ну-ка дай... Да-а... Ну, ты даёшь. Я уж не ожидал... Надо же, сколько в конце всего нагородил. А говорил, сочинять не любишь...

— Я не говорил... — вырвалось у *.

— Ну ладно-ладно. Молодец. На самом деле так твои показания и должны заканчиваться. А то что это такое — нераскаявшийся преступник? На вот — подпишись и поставь дату. Да не сегодняшнюю. А вот эту. Так. Ну все. Уведите!

... — и ставила перед собой цели свержения существующего строя при помощи зарубежных враждебных сил, развязывания на захваченной территории геноцида против населения с одновременным сохранением инфраструктуры, контроль над которой полностью должен был перейти в руки зарубежных сил, враждебных идеям цивилизации и собственности... — Голос Доброго Дяди звучал размеренно, строго и сухо.

* писал, изредка поглядывая на новое в кабинете лицо: здорового — под два метра — детину с глубоко посаженными стальными глазами, редкими светлыми волосами и фиолетовым шрамом через щеку. Видимо, из-за присутствия этого детины Добрый Дядя был сегодня необычно сдержан. Он даже не выходил из-за стола. Так и сидел, сосредоточенно прищурив один глаз, и, глядя перед собой — словно читая невидимый текст — бубнил:

— Безусловному физическому уничтожению подлежали все сотрудники Службы Дисциплины и Порядка, все военнослужащие войск Дисциплины и Порядка, все парламентарии всех уровней, все судьи всех уровней, все чиновники, осуществлявшие государственную координационную деятельность на любом уровне, все граждане, чьи доходы, а также недвижимое имущество подлежали налогообложению по трем верхним категориям Общего Налогового Кодекса, все законопослушные граждане выше третьей категории по Общей Номенклатуре, все секретные сотрудники... скобка открывается — сексоты — скобка закрывается... Службы Дисциплины и Порядка...

Никаким пивом явно не пахло. Не было ни сидения на столе, ни вдохновенного сочинительства. * мог связать это только с двухметровым незнакомцем.

Зачем тут находился этот незнакомец, было непонятно. Судя по всему, никаких новых очных ставок не предполагалось. Писали они уже давно, и ничего пока не изменялось. Даже холодное, незаинтересованное выражение лица незнакомца. Он, кажется, даже и не моргал.

Вот эта-то неизвестность и пугала *. Неясно было, что тут происходит. К Доброму Дяде зашел приятель — его же коллега — и ждет окончания допроса? Детина нужен Доброму Дяде, и тот его держит для какого-то дела? Какого? Детина — начальник Доброго Дяди и пришел лично контролировать работу подчиненного? Детина — провокатор, и ему показывают *, чтобы он запомнил накрепко, как * выглядит? (Нонсенс — ты же знаешь, что все население нашей горячо любимой Родины под колпаком у Службы.)

..изощрённые методы работы подпольной организации, именовавшей себя «Союз за изменение существующего строя», обеспечивали ей гарантию от провала, ибо базировались, в частности, на создании между членами организации личных эмоционально значимых связей...

Детина шевельнулся и посмотрел на *. Ага, подумал *, видимо, дело к концу идёт. Сейчас допишем, и меня отпустят.

... так например, меня лично втянула в организацию моя жена...

«моя же...» * застыл, пораженный ужасом. Смысл того, что он должен написать, тихо вползал в сознание.

Он медленно, как под гипнозом, положил ручку на стол. Ручка даже не стукнула. Нет! Нет! — всё, что угодно, но не это! Только не это! Жена... жена должна быть дома! Куда же он вернется отсюда? Или из зоны? К кому? Если ее возьмут, имущество и дом конфискуют. Куда он тогда пойдет? Куда денется дочь? На панель? Нет! Нет! Кто будет носить ему передачи в тюрьму?!

— Я жду, — спокойно сказал Добрый Дядя.

Тоненько жужжала электролампа под потолком. Почти неслышно дышал детина. Поскрипывал подошвой башмака Добрый Дядя.

— Ну ты что застыл-то? — брезгливо осведомился он. — У тебя что, ступор?

— Нет, — страшным, не своим голосом сказал *.

— Ну вот и пиши.

— Нет, — еще раз сказал *.

И в ту же секунду понял, зачем здесь детина.


— Послушай, — говорил ему Добрый Дядя, сидя уже на краешке стола и покачивая ногой, — ты понимаешь, что ты скотина? Злая неблагодарная скотина. Я ведь сделал всё, чтобы спасти тебя. Ведь если твоя жена — член организации, то понятно, почему ты оказался в нее втянут: ты же знал, что ты, как муж врага нашей горячо любимой Родины, тоже попал бы под меры воздействия. У тебя бы конфисковали дом, имущество, вклад в банке, акции, ценные бумаги. Ты из благополучных чиновников упал бы на дно нашего общества — общества благоденствия. Следовательно, твое вхождение в организацию было в прямом смысле вынужденным. Так? Так. Далее. То, что ты пришел и сам, чистосердечно — хотя и с запозданием, надо сказать, — рассказал нам обо всем, делает тебе честь. Это свидетельствует о том, что общечеловеческие ценности, заложенные в тебя Церковью, Школой, Системой демократии, наконец, национальными традициями нашей горячо любимой Родины, возобладали даже над родственными связями и заставили тебя совершить — я не побоюсь этого слова — подвиг. Маленький, понятно, подвиг, но ведь и сам ты — маленький человек. По Сеньке и шапка. Знай сверчок свой шесток. Большому кораблю, напротив, большое плавание. Так? Так. Далее. Я показал тебе всю иллюзорность, всю абсурдность представления, что твоя жена — это единственная твоя опора в этом якобы враждебном мире. Показал. Что она — не поддержка, а напротив — обуза. Обычный средний человек той же номенклатурной категории, что и ты. Чем она тебе поможет? Да она в ужасе от тебя откажется, отпусти мы тебя сейчас же! Зачем ей муж — политический преступник? Чтобы от нее шарахались партнеры по бизнесу? Ну, скажи, так? Так. И ты сам это знаешь. Твоей жене не по силам помочь тебе чем-то. Более того, вызови мы ее сейчас и потребуй дать на тебя показания — под угрозой ареста — даст. Даст как миленькая. Или ты что думаешь, она будет ждать тебя, пока ты будешь гнить в зоне? Шиш тебе. Не будет. Ты забыл, что по нашим законам разрешен развод с зеком по желанию вольного супруга, а? И мы ее заставим развестись, да-да, заставим. И она разведется, потому что иначе она продемонстрирует оппозиционные настроения к нашей горячо любимой Родине и свою тайную симпатию к осужденному мужу — политическому преступнику. И вообще, о какой зоне может идти речь, раз ты не хочешь сотрудничать со следствием? Да ты вышку схлопочешь — и имей в виду: всё из-за этой своей глупости, из-за жены, я хочу сказать... Впрочем, я это уже говорил. И еще много чего. Но ты упорствуешь, дурак. Я на тебя, идиота, потратил уже — сколько... так... ну вот, почти полтора часа! Ты слышишь, олух, полтора часа! Полтора часа я должен вдалбливать в твою тупую башку примитивные вещи. Да человек в твоем положении руки мне за это целовать должен... Ну что ты все сидишь, как пень, и смотришь в одну точку?! Ну ладно, последний аргумент. Слушай. Если ты — ты слушай, слушай! — если ты согласишься дать показания на свою жену, то я — слышишь? — я лично обещаю тебе — слышишь, обещаю! — не только походатайствовать за тебя перед судом — а к моему мнению прислушаются, поверь, — но и обещаю, что ты будешь обелен перед нашей горячо любимой Родиной. Тебе будет дано новое имя, место жительства, работа, ты будешь повышен на одну категорию — больше нельзя, сам знаешь. Мы официально снизим тебе возраст — и всем будет казаться, что ты сделал блестящую карьеру. Мы найдем тебе новую жену. Тоже из категории выше твоей на одну. Ну! Ну! Это же блестящие перспективы. Мы найдем тебе богатую жену, слышишь? Дочь банкира... ну... средней категории. Красивую, поверь мне. Слышишь? — красивую. И она будет безумно любить тебя, слышишь? Мы под гипнозом внушим ей, что она любит тебя. Ну ты понимаешь, черт! — мы обещаем тебе жену из общества, богатую, красивую, верную... Девственницу!!! — с пафосом завопил Добрый Дядя. — Я тебе обещаю, что она будет девственницей. В ее категории это возможно. Ну! Ну! Ну скажи ты что-нибудь, олух!

* разжал губы.

— Вы врете, — сказал он. — Вы не будете со мной так возиться. Я не дурак. Я это понимаю. Не верю вам.

— Ну ладно, — устало сказал Добрый Дядя. — Кончилось мое терпение. Имей в виду, ты сам этого хотел.

Он отошел за свой стол, сел и достал из ящика банку пива. Собрал бумаги в папку, аккуратно завязал и сунул папку в стол. Звякнул ключ.

— Ну все, — сказал бодро Добрый Дядя, направляясь к двери. И уже с порога кивнул детине: — Приступайте.


— Ну, — говорил Добрый Дядя, наклоняясь прямо к его лицу и распространяя вокруг себя дорогой запах целебесского кофе. — Ты будешь давать показания на свою жену?

— Нет! — выкрикнул * и тут же ощутил страшный удар в живот. Перед глазами поплыло. И рот опять наполнился кровью.

— Она была членом подпольной организации?

— Нет! — И опять удар — на этот раз в голову.

— Она завербовала тебя?

— Нет!

Удар в пах — так, словно раскаленный лом вогнали в промежность и до желудка.

— Да, сука, да!

— Нет!

Ему уже казалось, что он все слабее и слабее ощущает удары. То ли он привык к ним, то ли мозг уже плохо воспринимал. В сознании кроме слова «нет!» ничего не осталось. Он не мог даже кричать, как вначале. Кричать было больно. Болели легкие — от побоев. И горло — от крика.

И тут он впервые услышал голос своего палача — детины.

— Я думаю, хватит, — спокойным и даже каким-то симпатичным голосом говорил детина.

— А может, еще немножко? — спрашивал Добрый Дядя.

— Нет смысла, — отвечал детина. — Ты же должен знать эту категорию. Для него же жена — это же не женщина. Это же символ покоя, домашнего очага, уюта, своей социальной ячейки в иерархической структуре общества. Единственного места, где он может отдохнуть, расслабиться, набраться сил. Единственного, что реально связывает его с миром. Нет, моими методами тут уже не помочь. Он от этого не откажется. Без этого он — ничто.

Повисла пауза.

Затем послышался искренне изумленным голос Доброго Дяди:

— Ну и ну, я уж думал, мне мерещится. Слуховые галлюцинации, думаю. Боже мой, где ты всего этого набрался? Да ты же на эксперта-психолога незаметно вырос, елки-палки!

— Наберешься с вами. Не первый ведь год.

— Да уж... Ну что ж, наверное, ты прав. Поверю.

— Поверь-поверь. Я за свои выводы ручаюсь... А ты бы за меня замолвил там, наверху. Вот так, мол, и так. Воспитали, мол, в своем коллективе. Талант, мол, пропадает.

— А я и замолвлю. Еще с парой человек поговорю по твоему поводу и — напишем официальное ходатайство.

— Ты это серьезно?

— Абсолютно. В конце концов, я предпочитаю иметь дело с тобой, а не с этими зажравшимися идиотами.

— Спасибо, спасибо.

— Рано еще... Ну так что — теперь моя очередь?

— Да. Только вот он отойдет чуток — и приступай.

Чуток длился совсем недолго. Видно, подумал вяло *, не хотят, чтобы я собрался с силами.

— Ну, — говорил, сидя опять на столе, Добрый Дядя, — видишь, сколько тебе пришлось вынести из-за твоей жены? И ведь это только начало. Да, да, начало. И ты сам выбрал этот путь. Я ведь тебе говорил. Я тебя предупреждал. И я был прав.

* неловко шевельнулся и застонал.

— А-а-а, вот видишь! — Добрый Дядя соскочил со стола. — И это все из-за нее — из-за твоей жены. Она сейчас там дома, в тепле, в уюте, сытая, а ты — тут: избитый, окровавленный, голодный. И все из-за кого? Из-за нее.

Добрый Дядя вдруг повернулся на каблуках.

— А что ты про нее знаешь, а? Ничего! Ты ведь ничего про нее не знаешь! Ты думаешь, она достойна того, чтобы ты все это из-за нее выносил? Да ничуть не бывало! Ну, что ты на меня так смотришь? А, ты уже боишься. Да, да, боишься! Ну что, хочешь, я расскажу тебе, с кем она спала до того, как стала твоей женой? Ну, не маши головой, ведь хочешь, хочешь, я же вижу. Ты еще не забыл ***, своего лучшего школьного друга — с первого класса, а? Мы о нем много с тобой говорили... Ну что ты так на меня смотришь? — да! Да, он спал с ней до того, как она стала твоей женой. А ты и не знал об этом? Бедная крошка! А ты забыл, кто тебя познакомил с твоей женой? A-а, вижу: прозреваешь! Это хорошо. Но это еще не все! Ой-ой-ой, что же это ты так побледнел-то? Это ты напрасно. Такой самоотверженный мужчина — и на тебе! Ну, соберись с силами! Где же твое мужество? Правде надо смотреть прямо в глаза, хотя это и горькая правда... Итак, твоя жена — да не закатывай ты глаза, не закатывай!.. экое, право, горе... ну, ну... ну вот и хорошо... очухался? Ну, так слушай: твоя жена, выйдя за тебя замуж, по-прежнему спала с ***! Понял? Они использовали тебя как прикрытие! Как легальное прикрытие! На всякий случай! Они трахались на твоей постели! Они смеялись над тобой у тебя за спиной! Ты думаешь, твоя жена сейчас одна дома? — Черта с два! Она с ***! И сказать тебе, что он с ней делает?

Добрый Дядя поднялся с корточек и пружинистой походкой прошелся по кабинету.

— A-а, вот то-то же! — Он, казалось, был доволен эффектом. — А ты помнишь день рождения твоей дочери? Когда ты — после того, как все гости разошлись, вынул для себя, жены и *** заветные бутылки из массандровских подвалов — твою гордость! фамильное наследство! — и упился так, что твоя жена и *** вынуждены были тебя отнести в постель прямо в одежде?

* громко застонал и закрыл глаза.

— Ага, сообразил-таки! Да, да, голубчик, они подвинули тебя к стене, а сами занимались любовью прямо рядом с тобой!

— Не верю! — выкрикнул *. Выкрикнул, надеясь на чудо.

— Не веришь? — с восторгом переспросил Добрый Дядя. — А у нас снимочки есть. Цветные. Объемные.

Добрый Дядя кинулся к столу и достал из ящика пачку снимков.

— На-ка, посмотри! На! На! — совал он их под нос *. Снимки были крупноформатные, некоторые — и крупным планом.

* завыл и, повалившись на бок, принялся биться головой об пол.

— Ну как? — спросил, открывая дверь и входя, детина.

— Как видишь, — весело откликнулся Добрый Дядя.

Детина нагнулся и поднял один из снимков.

— Ай-яй-яй, — сказал он, — какой разврат! И где ты берешь эту порнографию?

— Вот так они все, — откликнулся Добрый Дядя, кивая на *. * выл. — Каждый себя пупом земли считает. А как копнёшь... Вот ведь воет, воет, а сам ведь тоже к этой суке бегал, к ****. Так ему, видишь ли, можно, он, видишь ли, исключение. А жене, значит, нельзя, жена, конечно, верность должна блюсти. А ведь и ей скучно. Ну скучно же, слышишь ты, ублюдок? — Добрый Дядя обращался уже к *. — Ведь вы же все одинаковые. Убогие же вы все до чертиков. Дерьмо же вы — дерьмо и есть. Ты что думаешь, ты один адюльтером развлекался? Да у вас же у всех развлечения одинаковые. А почему? Потому что других нет. Все, что можно, наша горячо любимая Родина вам по списку предложила — а рыночный механизм обеспечил бесперебойную доставку. Только бунтовать не надо. Вот вы, благополучный же гражданин. А всё с грешком. С червоточиной. Всё беситесь. А почему? А потому, что понимаете: вы же ни на что не влияете, ничего не решаете. Вы же пешки. Вот и выбор проступочков-то у вас — раз-два да и обчелся. Ну, украсть что-то у горячо любимой Родины, на службе, на работе. Ну, напиться как свинья. Ну, травки покурить. Ну, соседку трахнуть или там мальчика-подросточка. Ну, партнера по бизнесу обокрасть... Но это всё, кстати, одноразовые развлечения. А так, чтобы надолго — и вовсе беда. Ну, не заговорами же против правительства, в самом деле, заниматься. Ведь не занимаетесь же. Страшно. Да и мозгов не хватает. Ведь это же думать надо: как Службу перехитрить, да систему конспирации разработать, да позитивную программу народу предложить — а то кто ж за вами пойдет? Вот вы и развлекаетесь в рамках дозволенного. Начальника подсиживаете или друг с другом за место боретесь. Или мужа подсиживаете, соседочку соблазняете. Или ссуду в банке берете — и не отдаете. Или кокаином балуетесь. Вот и всё. Все ваши отдушины.

— А ваши?! — зло спросил *. Он уже не выл, только слезы еще катились механически из налитых кровью глаз.

Добрый Дядя посерьезнел:

— Это ты почти молодец, — сказал он со вздохом и кивая головой. — Это ты почти прав. Это ты почти не в бровь, а в глаз.

— Почему почти? — ворочая распухшим языком, спросил *.

— Ну, потому что у нас есть еще одна отдушника.

— Какая?

— А ты еще не понял? Хм. А ты подумай. Ну, подумай, подумай...

* попытался собраться с мыслями. Но мозг не слушался его.

Добрый Дядя подождал немного. Затем вздохнул.

— Ну хорошо, — сказал он. — Закончили обсуждение. Ну как, будешь давать показания на жену?

* набрал побольше воздуха в легкие и попытался задержать его. Но легкие болели. Он выпустил воздух и заплакал. Заплакал, как маленький ребенок. Заплакал, снимая напряжение.

— Нет, — сказал он и всхлипнул.

Добрый Дядя с силой ударил папкой по столу.


— Ошибка была, — подал голос со своего места детина.

— Когда? — живо обернулся к нему Дядя.

— Слишком длинная тирада о развлечениях. Во-первых, не надо было морализировать, во-вторых — вводить градацию «мы — вы», а в-третьих — отвечать на его вопросы. До этого он был готов, а так — все пошло к черту.

— Да, ты прав. Это я сплоховал. Утомил он меня несколько уже...

Добрый Дядя помолчал.

— Ну что же,— сказал он наконец, — начал играть роль психолога-эксперта, так продолжай. Посоветуй, что делать.

— Раздели символ надвое, — хмуро предложил детина. — У него же дочь есть.


*, переодетый, вымытый и причесанный, сидел на стуле. Ему наконец-то дали передохнуть. За это время кабинет проветрили и вымыли. Только сейчас, втягивая в себя холодный воздух, * понял, что в кабинете есть окно. Именно оно закрыто плотной ширмой.

В кабинете присутствовали и Добрый Дядя, и детина.

— Ну вот что, — говорил Добрый Дядя, поглядывая на * с какой-то даже злостью. — Я понимаю, что ты не хочешь давать показания на жену. Я понимаю, почему. Но имей в виду, нам удастся вырвать из тебя эти показания. На жену...

* замотал головой.

— ...или на дочь!

* отшатнулся на стуле.

— Но ведь ей всего два года! — выкрикнул он с ужасом и — зашелся в кашле.

— А мы об этом нигде не напишем, — подождав, пока он прокашляется, благожелательно объяснил ему Добрый Дядя. — Мы только проследим, чтобы она не фигурировала в наших документах до даты своего рождения — а то у нас компьютеры сбоить начнут.

* вскочил.

— Дьяволы! Дьяволы! — закричит он, дико глядя на своих мучителей и топая ногами.

— Ба! — с восторгом воскликнул Добрый Дядя и вскочил. — *, так вы еще и сектант?!

* осекся.

— Ну, — сказалДобрый Дядя уже спокойно, — выбирайте, *: жена или дочь?

— Нет! — закричал *. — Нет! — Он кинулся к двери и принялся колотить в нее. — Уведите меня, уведите!

Добрый Дядя и детина переглянулись.

— Ну? — спросил Добрый Дядя.

— Пусть уводят, — сказал детина, — ему надо привыкнуть к этой мысли.


Когда * снова ввели в кабинет, детины там не было. Как в прежние времена, Добрый Дядя был один. * почувствовал себя увереннее.

— Ну, — сказал Добрый Дядя недружелюбно, — * , вы выбрали?

— Ч-что? — тихо спросил *.

— Я спрашиваю: вы сделали выбор? Жена или дочь?

— Нет! — твердо сказал *.

— Я спрашиваю...

— Нет! — повторил *, и Добрый Дядя увидел в его глазах искорки священного ужаса.

— Ну что ж, — сказал он и встал из-за стола. Дверь открылась, и вошли два охранника. На руках у * щёлкнули наручники.

— Идемте, *, — сказал Добрый Дядя. — Вам предстоит увидеть кое-что интересное.


* ввели наконец на какую-то галерею. Прямо в пол и в потолок уходило стекло, заменявшее стену. Вдоль стекла был укреплен поручень, немного дальше стояли кресла. * приковали наручниками к поручню, а Добрый Дядя уселся в кресло.

Охранники ушли.

— Что это? — спросил *.

— Смотровой зал, — ответил небрежно Дядя. — Кстати, вы не туда смотрите. Не на меня надо смотреть, а за стекло, вниз.

* обернулся и — кинулся вперед. Лицо его с размаху ударилось о стекло. Добрый Дядя молчал.

— Что это? — с ужасом спросил *. Разум отказывался повиноваться ему.

— Это вы о людях в полосатой одежде? — осведомился Дядя. — Это урки. Уголовники. Воры, убийцы, насильники, садисты. Стоят в очереди. А это — стол. А на столе — ваша жена. Вот, как сидите, двое ее держат за ноги — ноги мы, к сожалению, закрепить не смогли — а третий насилует.

*, пригнувшись к стеклу, медленно пошел вдоль галереи. На стекле оставался влажный след.

Очередь внизу заволновалась, и второй в ней ткнул насильника кулаком в спину. Ему вокруг что-то кричали, но что — не было слышно. Насильник отошел от своего места и перехватил левую ногу своей жертвы. А тот, кто раньше держал ногу, занял его место.

— Они работают тройками, — потягиваясь, услужливо объяснил Добрый Дядя. — Это уже вторая тройка. А может — третья. Точно не скажу. Тут же всё индивидуально.

* вдруг закричал и стал биться головой о толстое стекло.

Добрый Дядя вскочил.

— Эй-эй! — закричал он. — Ты это брось!

Он кинулся к * и схватил его за волосы. Откуда-то бежали еще люди. Но было уже поздно. * уже сползал по стеклу, оставляя за собой кровавый след...


Он очнулся в кабинете Доброго Дяди. На стуле. Рядом с ним стояли какие-то люди. Пахло нашатырем и валерьянкою.

— Ну что ж вы, голубчик, себя до сотрясения-то доводите, — осуждающе говорил ему Добрый Дядя, сидя на стуле прямо перед ним. — Ну, упали бы в обморок — и ладно. А так ведь вы, голубчик, голову себе в кровь разбили, вот, сотрясеньице маленькое получили. Экий вы, право. Руки опускаются. Ну виданное ли дело — чтобы человек так к себе относился?

* действовал инстинктивно. Инстинктивно его руки сомкнулись на горле у Доброго Дяди, инстинктивно они рванули его на себя, инстинктивно * упал на Дядю, закрывая его своим телом, чтобы помешать подмоге. Его уже чем-то били по голове, в глазах темнело, а он все сжимал и сжимал...


На этот раз их было двое — Добрый Дядя и детина.

А его ввели в наручниках.

— Вот, — сказал ему, кивая на стул, Добрый Дядя. — Вот как грустно закончились наши добрые отношения. Попытка террористического акта, батенька. Покушение на следователя Службы при исполнении. А таким казались культурным человеком. — Он осуждающе вздохнул. — Ну, ничего, — пободрее добавил Добрый Дядя, — мне за вас дополнительный отпуск дадут — обещали уж — для поправки здоровья — за границу — вы ведь, меня, батенька, едва-едва на тот свет ни отправили — чудом, можно сказать, откачали. Опять же я через вас знаменитостью сделался. Коллеги завидуют: у нас, знаете ли, далеко не каждого душили. Все же новое впечатление. В нашей, знаете ли, жизни...

Детина кашлянул.

— ...а, ну да, мы об этом с вами уже говорили... Вот, батенька, вынужден был пригласить из-за вас эксперта-психолога. Дядя простер длань. Детина поклонился. * передернуло. Вы, видите ли, батенька, достукались уже до серьезного сотрясения — иначе вас никак остановить нельзя было. Переполошили вы нас всех. Пять суток без сознания. Отека мозга уж ждали. Да и потом, знаете ли — истерики эти ваши... горячка нервная... вы ведь, батенька, врачей кусали... до крови... мы ведь им прививки даже делали... на всякий случай... антирабические... да-с... «убейте меня» кричали... что же это вы, батенька, на тот свет торопитесь? нехорошо... Вот и уважаемый эксперт-психолог... — Добрый Дядя вновь простер длань. Детина вновь поклонился. * вновь передернуло, — подтверждает. Суицидальные, говорит, открылись у вас наклонности. Общие, говорит, отклонения, в результате, говорит, сотрясения мозга. Ненормальная, говорит, активизация садомазохистского комплекса. — (Детина вновь поклонился.) — Как же это вы, батенька, гадость в себе такую развели? Бр-р, садомазохистский комплекс. Даже говорить противно...

* заплакал.

Он плакал, не стесняясь и развозя слезы по щекам кулаками в наручниках.

— Что вы хотите от меня? Что вы хотите?

Добрый Дядя и детина переглянулись.

— Ну, вот это другой разговор, — сказал Добрый Дядя.

Он достал откуда-то сифон и стакан. Налил воды. Поднес стакан *. Тот выпил, отбивая зубами мелкую дробь. Добрый Дядя вернутся на место, убрал стакан, достал лист бумаги и ручку и положил их перед *. 

— Мы хотели бы, — мягко сказал он, — чтобы вы дали показания на вашу жену. Письменно.

— Но почему?! — выкрикнул *. — Почему я должен это делать?! — Он согнулся и зарыдал.

— Вы должны, — начал мягко Дядя, — потому, что мы от вас этого хотим. Вы должны, потому что это ваш единственный — вы слышите? — единственный — шанс на спасение. Ведь вы поймите: мы можем получить эти показания на вашу жену от кого угодно — от любого из ваших друзей — которых мы взяли по вашему — отметьте: по вашему — доносу. Но мы хотим, чтобы вы — именно вы — написали эти показания, так как именно вы являетесь ее мужем, и, значит, именно вы, донося — добровольно, заметьте, — донося на свою жену, демонстрируете этим преданность Церкви, Системе, преданность нашей горячо любимой Родине, преданность нашим идеалам Всеобщего Свободного Предпринимательства. — Голос Доброго Дяди становился все жестче и жестче. — Ведь мы бы могли подделать ваш почерк — поверьте, нам это ничего не стоит — и получить тем самым якобы от вас эти показания, — но мы хотим, чтобы вы написали их сами, чтобы вы сами осознали себя раскаявшимся, очистившимся, принесшим на алтарь отечества великую жертву — жертву, сравнимую с жертвой праотца Авраама...

Детина кашлянул. Дядя осекся. Вдруг он порывисто заходил по кабинету.

— Да вы подумайте, — говорил он, — кто она вам теперь? И кем была всегда? — (* зарыдал громче.) — Ведь она изменяла вам с вашим же лучшим другом. Ведь она была подсунута вам этим другом. Ведь она изменяла вам — отцу своего ребенка — даже когда была беременна и сразу после родов! Да-да, поверьте! Ведь она, в сущности, шлюха, проститутка, б... — (* заревел еще сильнее и забился головой о стол. Добрый Дядя испуганно оглянулся на детину. Детина сделал успокоительный жест рукой.) — А подумайте, что будет теперь? После того, что вы видели? — (* застонал.) — Неужели вы сможете спать с ней после того, как ее имело столько мужчин — и каких, прошу отметить, мужчин?

— Нет, о господи, нет! — прорыдал *.

— Да-а, — продолжал Дядя, — а ведь всё это уголовники, понимаете, уголовники. Прямо из заключения. Со вшивых нар. Один бог знает, чем они могли заразить вашу жену. СПИД, СИГЭ, гепатит, половой лейкоз, сифилис...

— Сифилис? — вдруг изумлённо переспросил *, поднимая заплаканное лицо.

— Сифилис, сифилис, — подтвердил Дядя, недоуменно оглядываясь на детину. Тот растерянно пожал плечами.

Но ведь с ним наша система здравоохранения... — начал *.

— Дерьмовая у нас система здравоохранения, — сказал Добрый Дядя.

* воззрился на него с ужасом и изумлением.

— Дерьмовая, дерьмовая, — подтвердил ему Добрый Дядя. — Это все пропаганда, поверьте мне. — Он вновь оглянулся на детину. Тот сделал жест, понять который можно было только однозначно: закругляйся. Дядя понял намек.

— Да, — сказал он жестко. — Сифилис. И прошу отметить, они же все педерасты. — (* содрогнулся.) — А ваша жена? Подумайте, чем она отличается теперь от самой дешевой — то есть, пардон, не дешевой — бесплатной — бесплатной б...ди из преступного мира? Подзаборной б...ди? А? К тому же, поверьте мне, женщины, пережившие коллективное изнасилование, все до единой превращаются в проституток, в б...дей! Все до единой. У них что-то ломается внутри. Вот я вам рассказал об этом сейчас. И теперь вы уже не сможете думать по-другому. Ведь вы уже не сможете забыть, что видели. — (* вновь содрогнулся.) — Ведь вы же знаете и постоянно будете думать, что ваша жена — б...! Ведь она будет бегать от вас и отдаваться любому прохожему: на улице, в подъезде, в подземном переходе, в сквере... везде! — Детина кашлянул. Добрый Дядя немножко помолчал. — Ну вы вспомните, — воскликнул он, — вспомните, как это было! — (* сжался и закрыл глаза.) — А ваша дочь? — вдруг спросил Дядя быстро и жестко.

— Что — дочь?! — в ужасе раскрыв глаза, прошептал *.

— Как — что? Неужели вы доверите воспитание своей дочери б...ди? Вы представляете, во что она превратит ваше сокровище, вашу дочь?!

Подбородок у * затрясся.

— И кстати, — провозгласил Добрый Дядя, — вы, кажется, забыли что должны выбрать между женой и дочерью? Вы видели, что сделали с вашей женой? Хотите, мы отдадим им дочь? Они все могут...

— Нет! нет! нет! — закричал *, в ужасе глядя на Доброго Дядю.

— Что — нет? — крикнул в ответ Дядя.

— Нет! То есть — да! — Челюсть у * тряслась, зубы клацали.

— Что — да? Вы даете показания?

— Да! Да!

— На кого? На жену или на...

— Нет!.. — выкрикнул *. — На жену... — произнес он тихо. Почти выдохнул.

— Заметано! — быстро сказал Добрый Дядя и сделал прыжок к *. Он разжал мокрую руку * и вложил туда ручку.

— Начали! — скомандовал он.


Сам открыть дверь * не смог. Постовой был вынужден сойти со своего места и помочь ему. * вышел на улицу и прислонился спиной к закрывшейся двери. По спине стекала струйка пота.

Он пошел домой, придерживаясь за стену одной рукою. Прохожие оглядывались на старика, седого, с воспаленными глазами, небритого, с трясущейся головой и разговаривающего с самим собою. Громады домов черными скалами затмевали солнце. Изредка палящий солнечный диск прорывался между ними и слепил *. И тогда же он начинал кашлять, увидев, сколько пыли вьется в солнечном столбе. Была ещё весна. Холодный ветер налетал порывами и прохватывал насквозь. * зябко ёжился.


* подошел к своему дому и замер в нерешительности. Ничего теперь не связывало его с этим местом. Ничего? Ничего. Вот разве что дочь. Дочь. С этой мыслью * открыл ворота и шагнул во двор.

Он уже собирался, внутренне сжавшись, позвонить, когда заметил, что дверь приоткрыта. Это слегка удивило его.

Он вошел в дом.

В гостиной жены не было. Дочери тоже. Что-то бурчало на кухне. * свернул туда.

На кухне жены тоже не было. Так же, как и дочери. Зато там сидели два незнакомых мужчины. При виде * они вежливо встали.

— Здравствуйте, — сказал * скорее механически, чем осознанно.

— Здравствуйте, — сказал только один мужчина. Второй молчал.

— Вы *? — спросил первый мужчина.

— *, — ответил * и почувствовал, как все внутри оборвалось.

— Очень рад познакомиться, — сказал мужчина. — Служба Дисциплины. — Он сунул * под нос какую-то штуку. — Вы арестованы.

* шарахнулся назад, но наткнулся на кого-то третьего. Он оглянулся и увидел высокого мужчину с грустными глазами, чем-то неуловимо напоминавшего Доброго Дядю.

— Да, — сказал негромко мужчина с грустными глазами. — Вы арестованы, *.

Двое первых вышли из кухни.

— Но почему?! — с мукой выкрикнул им *.

— Видите ли, — сказал мягко мужчина с грустными глазами и взял * за локоть, — ваша жена показала, что вы являетесь одним из руководителей подпольной революционной организации...


Машина вырулила в туннель и остановилась перед металлическим занавесом. С тихим и ровным гудением занавес пошел вверх. * видел эти занавесы и раньше, но никогда не видел, чтобы они открывались.

— Куда мы едем? — тихо спросил он.

— За Город, — так же тихо ответил мужчина с грустными глазами. — К Городской Бойне, — и, помолчав, добавил: — Номер пять...

Машина вынырнула на свет и оказалась на узком серпантине среди высоких стен.

Начался длинный спуск.

После долгих витков, от которых у * даже закружилась голова, машина вдруг вырвалась из лабиринта на открытую площадку, и * понял, что очутился за Городом.

За Городом он прежде никогда не был, как, впрочем, и все, кого он знал.

Машина остановилась. * увидел в окошко странную картину. Прямо перед ним на большой цементной площадке стояло несколько таких же машин. Чуть дальше серел какой-то бетонный бункер небольших размеров. Отверстый дверной проем зиял чернотой. С одной стороны высоко-высоко вздымался уступами Город. С другой — не пройти и тридцати шагов — виднелся высокий забор с колючей проволокой. Забор тянулся, казалось, от горизонта до горизонта — по периметру Города.

— Что это? — спросил он своего спутника, кивнув на бункер.

— А это и есть Бойня.

— Такая маленькая? — *, оказывается, не потерял еще способности удивляться.

— Всё под землёй...

— А...

— Всё! — прервал его мужчина и открыл дверцу. — Вот ваш покровитель. Он вам всё и объяснит.

* выглянул.

У дверцы стоял Добрый Дядя.

— Вылезайте, — сказал он радостно. — Приехали!

— Забирайте его, коллега, забирайте! — весело крикнул из машины мужчина с грустными глазами. — А то он меня уже измучил. Представьте, сказал мне всего четыре предложения, и все четыре — вопросительные! Он и пятое бы сказал, да я его остановил. В жизни не видел столь любопытного субъекта.

Добрый Дядя рассмеялся.

— Вылезайте же, *, вылезайте — у меня есть для вас приятные новости...

Он откашлялся.

— Ну, — сказал он, снимая с * наручники, — рад сообщить вам, что дело вашей организации завершено. Ваше персональное дело рассмотрено чрезвычайным трибуналом — тройкой (в лице одного человека) — и вы осуждены всего — всего, — подчеркнул он, подъяв палец кверху, — к пяти годам лагерей общего режима. Суд учел ваше чистосердечное раскаяние, личные жертвы и активную помощь следствию в деле раскрытия этого гнусного преступления. Так что вы счастливчик. Поздравляю.

— Спасибо, — потрясенно молвил *. Он еще не осознал толком случившегося: слишком много событий произошло за день.

— Скажите, — вдруг спросил он, — а как это: тройка в лице одного человека? И кто был этот человек?

— Ну вообще-то я, — сказан Дядя, скромно потупившись. — А вы и правда не в меру любопытны. Что вы хотели вытянуть из моего коллеги?

— Я хотел спросить его про забор, — пролепетал *.

— Забор? Это граница.

— Какая граница?

— Ну как какая... Государственная, понятно. По эту сторону — наша территория, а там — уже чужая. Территория зарубежных сил, враждебных идеям законности, порядка, цивилизации, иерархии, частной собственности, представительной демократии, религии, свободного предпринимательства, правового государства — и государства вообще... Чистый ад, — подумав, добавил он.

— Но ведь это же в двух шагах от Города! — ужаснулся *. — Или это только тут?

— Ну что вы — везде. Кое-где даже ближе подходит.

— Широка страна моя родная , — пробормотал неосознанно *. — Много в ней лесов, полей и рек...

Добрый Дядя посмотрел на него с сомнением, словно пытаясь что-то разглядеть. Но, должно быть, не разглядев, успокоился и сказал:

— Ого, какие вы песни знаете! Это вы что же, на подпольных ваших сборищах давно забытые коммунистические песни пели? Шучу, шучу, — Дядя рассмеялся. — Вообще-то, — добавил он скорбно, — мы, конечно, агонизирующее образование. Если бы не Договор об обмене и поставках — да-авно бы уже загнулись.

— Какой договор? С кем? — не понял *.

— С ними, — кивнул Дядя в сторону забора.

— Они же враждебные! — взвизгнул *.

— Да уж, — подтвердил Добрый Дядя. — Не дружественные. Это уж точно.

— Тогда как же?

— Ну, войны мы всё-таки не ведем, — Добрый Дядя вздохнул с некоторым, кажется, сожалением. — А вот сырье они нам поставляют. Сам видишь, — Дядя повел рукой вдоль забора, — нам-то сырье брать неоткуда. А без сырья нам — крышка.

— Так значит мы не сверхдержава?!

Добрый Дядя развел руками.

— Так почему же... почему они нас не захватят?!

— Но-но! — сказал Добрый Дядя. — Всё у тебя одно на уме!

Он вздохнул.

— Никогда они нас не захватят, — сказал он горько, — потому что у нас под всем Городом заложено черт знает сколько ядерных бомб. И в случае агрессии они все будут взорваны. И они, — Дядя кивнул на забор, — это знают.

— А как-нибудь не взорвать их нельзя? — спросил неосознанно *.

— Какое там! — уныло сказал Дядя. — Они все соединены единой сетью. И всё так перегнило и перержавело, что и трогать страшно. Чудо, что само ещё не взрывается. А управляет всей системой компьютер. Так он, собака, замурован. И размуровать его нельзя — у него блок самозащиты сработает. И питание у него — автономное, — горько закончил Дядя.

Он глянул на * и вдруг спохватился:

— Нет, ты не подумай! Мы, кроме всего прочего, им нужны.

— Как так?

— А так: они нам товар всякий залежалый со складов поставляют — который у себя продать не могут. У них же там денег-то нет. Вот они его продать и не могут. Очень мучаются... Это же им выгодно? Выгодно. Ну, а мы им — дерьмо...

— Какое дерьмо? — не понял *.

— Ну какое, какое.... Обыкновенное. Из городской канализации. У нас дерьма знаешь сколько! Ого-го! — Дядя приосанился. — Мы миллиарды гектаров органическим удобрением снабжаем. Их, конечно, миллиарды, — добавил он с горечью...

На площадку с ревом стали прибывать машины. Посыпались охранники. Построились рядами. Стали выводить людей в наручниках. * с изумлением увидел среди них знакомые лица. Многие, правда, были сильно изуродованы.

Он повернулся к Доброму Дяде.

— А это твои однодельцы. По твоим, в основном, показаниям.

— А куда их?

— Ну ты что, не видишь, куда они идут? В Бойню...

— Так там...

— Ну конечно. Конечно, там не скот забивают. Откуда у нас скот? Это бойня для людей. А мне, поскольку именно я являюсь тем Добрым Дядей, который раскрыл это дело, дарована привилегия присутствовать при их казни. А тебе я решил дать возможность посмотреть на все это вместе со мной. И пойти уже последним. Я, видишь ли, к тебе привязался как-то, — застенчиво добавил он.

Но * пропустил это мимо ушей.

— Как — последним? — шепотом спросил он. — Но ведь я же приговорен не к смерти! Я же приговорен к пяти годам лагеря!

Дядя вздохнул.

— Видишь ли, — сказал он мягко и убедительно, — нет у нас места для лагерей. Ну сам посмотри, — и он махнул рукой в сторону забора.

*, как завороженный, посмотрел на забор.

— Не может быть, — зашептал он, — Не может быть... я же их сам видел...

Он обернулся к Дяде.

— Но я же их сам видел! — выкрикнул он с отчаянной надеждой.

— Кого?

— Их. Уголовников. У вас — там...

— Уголовников? — не понял Дядя. — Ах, уголо-овников... — Дядя, кажется, даже расстроился. — Ну что вы, милый мой! Какие же это уголовники... Это были наши сотрудники. Иногда, знаете, приходится разыгрывать такие вот спектакли. Для пользы дела, понятно. Ну и опять же, какое-то развлечение...

* молчал, глядя на него жутким пустым взглядом. Лицо его бледнело на глазах.

— А дочка? — вдруг мертвеющими губами спросил он. — А как же моя дочка?

— Видишь ли, в чем дело, — потупившись, начал Добрый Дядя, — это вообще-то не твоя дочка, а ***...

* осел на землю.

— Ну-ну, — забормотал Добрый Дядя, пытаясь его поднять, — ну, зачем же так расстраиваться-то?

— Всё, — проговорил *, глядя пустым взглядом на иссякающую колонну обреченных. — Всё.

— Что — всё? — переспросил Дядя.

— Всё. Нет у меня больше ничего родного.

— Ну вот и хорошо! — радостно воскликнул Дядя и даже отпустил *.

— Хорошо? — спросил тот, глядя на него снизу вверх.

— Ну, конечно, — объяснил Дядя. — Раз нет ничего родного, то и нечего терять. И не страшно умирать. Разве я не прав? — осведомился он.

— Где она? — вдруг спросил *, глядя в последние спины, исчезающие в отверстом зеве Бойни. — Где она?

Он рывком поднялся и схватил за пиджак Доброго Дядю.

— Кто — она? — изумился тот, пытаясь высвободиться. — Ваша жена?

— Нет! ****, где она?! Её не было здесь! Не было!

Дядя вновь потупился.

— Не было, — подтвердил он. — Видите ли, мы вынуждены были её депортировать...

— Как депортировать? Куда?

— За границу. В соответствии с Договором об обмене и поставках... Я же вам говорил, что есть такой Договор...

— При чем тут этот договор? — выкрикнул * что есть мочи.

— Видите ли, — замялся Дядя, — зарубежные силы в некотором роде... э... не в восторге от нашего образа жизни, нашей приверженности Богу, наших идеалов — ну, то есть общечеловеческих ценностей... ну, и наших методов э... э... борьбы с... э... оппозицией... И они... э... поставили некоторые условия — под угрозой ограничения поставок... ну, конечно, с теми преступниками, чья вина доказана бесспорно, мы делаем, что хотим... это уже наше внутреннее дело... но вот с политическими преступниками, чья вина бесспорно не доказана...

— Так её вина не доказана?!

— Ну да. Она отказалась признать себя виновной и отказалась давать какие-либо показания на других. А таких — в соответствии с Договором — мы высылаем из страны, то есть депортируем... Но вы не беспокойтесь, — вдруг поспешно добавил он, пристально вглядываясь в глаза * и хватая его за рукава, — вы тоже попадете туда, только по частям...

— Что?!

— Ну да. Трупы казненных измалываются в кормовую муку и поставляются — в качестве удобрения — за границу. У них там, понимаете, с кормовой мукой проблемы: еще два века назад почти весь скот погиб от СИГЭ... Вот мы им и помогаем... Но предварительно у казнимых вырезают дефицитные органы для трансплантации — печень, знаете ли, почки — которые тоже поставляются за границу... Так что, как видите, и вы тоже попадете туда, только она — сразу, а вы — чуть позже, по частям...

— А-а-а! — вдруг дико заорал * и, оторвавшись от Доброго Дяди, бросился к забору.

— Стойте, безумец! — крикнул ему Дядя. — Куда вы?! Так же высокое напряжение!

Но * его уже не услышал.


19 апреля 1985 — 16 июня 1998

Брайдер и Чад-О-Вич.

— Не жждали, горлум-горлум?

...Он рубил налево и направо, но нечисть всё напирала. Горы трупов громоздились перед ним и липкая черная кровь стекала по мечу и рукам. Ноги скользили в крови и он вынужден был отступать, ища места посуше и, значит, поустойчивее. Руки его, никогда не ведавшие усталости в битве, впервые начали предательски дрожать, ощущая тяжесть Лунного Меча. На мгновение напор нечисти ослаб, и он уже решил, что это — победа, но вдруг из расщелины хлынул новый поток тварей. Он высоко поднял меч, но волна нечисти ударила в баррикаду из трупов, подвинула ее и прижал его этими мертвыми телами к скале. Он почувствовал, что не может шевельнуться.

В отчаянии поднял он очи горе и воззвал к небесам:

— Отец мой Небесный! Для чего Ты покинул меня?


И тут время вдруг прекратило течение своё.


Брайдер, Повелитель Лунного Меча, глядел на небеса и зрел чудо. На жёлтом небе, между двух алых солнц, словно открылось мутноватое овальное окошко, и в нём Брайдер, Повелитель Лунного Меча, увидел Отца Небесного.

Страшен был лик Господень.

Агатовые власы Его восставали над челом Его подобно лесу в горах Лебанона. И каждый влас был толщиною со столетний кедр в лесах Лебанона. Чело Его, изрытое морщинами, словно пустыня — руслами вади, было обширно как плато Друнзагат. Очи Его были велики и бездонны, как Священные Озера. Нос Его был подобен горному хребту, и поры Его на носу были подобны входам в Преисподнюю. Мегалитическое сооружение, напоминавшее два огромных окна, соединенных перемычкой, было укреплено на носу Его — и каждое окно было как морской залив. Из загадочного материала, прозрачного, подобно льду, сделаны были эти окна, и, должно быть, служили они защитой миру от испепеляющих молний очей Его — дабы случайно не спалил Он мир навсегда при малейшем гневе Своем. Усы и брада Его были что непроходимый лес Кешана, и каждый влас брады Его был как столп Лебанона, обращенный к Самарре. Уста Его были подобны Большому Каньону, и огромный кроваво-красный вулкан, страшный, как Ородруин, виден был на верхней губе Его. Из бездонной щели рта Его исходила чудовищных размеров труба — и дым поднимался с конца её...

Отверзлись уста Его, и Брайдер, Повелитель Лунного Меча, услышал Глас, подобный раскатам грома.

— Блин! — сказал Глас, подобный раскатам грома. — Опять завис, железяка проклятая! Ну всё: получу гонорар — куплю новую машину. 486-ю. А тебя, гадина, продам на запчасти. Сил уже нет с тобой мучаться, металлолом чертов!


Черная тень на секунду ослепила Брайдера, Повелителя Лунного Меча... Но он удержался и не упал. Он рубил мечом налево и направо, но нечисть всё напирала. Гора мертвых тел выросла перед ним и зловонная черная кровь стекала по лезвию меча и рукам на панцирь. Ноги скользили в крови — и он вынужден был медленно отступать, ища менее скользкое и, значит, более надежное место.

Мощные руки его, никогда до того не ведавшие в битве усталости, впервые предательски задрожали, ощутив тяжесть Лунного Меча. На мгновенье напор нечисти, катившейся на него по ущелью, ослабел, и он уже подумал, что это победа, но вдруг из ущелья хлынул новый вал тварей — ещё более мощный, чем предыдущие.

Он высоко поднял меч, но поток тварей ударил в баррикаду из трупов, выросшую перед Брайдером, подвинул ее и прижал ее мертвыми телами к скале. Он почувствовал, что не может шевельнуться.

В отчаянии поднял он очи горе и воззвал к Небесам:

— Отец мой Небесный! Для чего Ты меня оставил?


И тут время вдруг прекратило течение свое.


Брайдер, Повелитель Лунного Меча, опустил глаза, ибо знал уже, что он увидит на Небе, и быстро осмотрелся. Мир застыл в неподвижности. Не было никакого движения — ни подобия легкого ветерка, ни даже малейшего колебания оранжевых теней от двух солнц. И невероятная тишина царила кругом. Разом смолкли омерзительные крики нечисти, хотя рты тварей были по-прежнему раскрыты. Еще удивительнее было видеть, как застыли в воздухе, в прыжке, отвратительные создания, целящиеся своими клыками ему в горло. Брайдер понял даже, кого из этих тварей надо ударить первым — вот только получить бы возможность двинуться. И тут вновь грянул сверху Глас, подобный раскатам грома. Повелитель Лунного Меча быстро поднял очи горе.

В неустойчивом как бы оконце между двух солнц, еще более мутном, чем в первый раз, узрел он вновь образ Отца Небесного. Хмуро и озабоченно было лицо Его. Тень печали омрачала чело Его. Клубы дыма вырывались из уст Его.

— Блин! — вновь провозгласил загадочное слово на божественном языке Отец Небесный. — Тут надо что-то придумать... Надо же — сам себя загнал в тупик... Тут просто «вдруг почувствовал, что члены его свободны» не пойдёт... Завгородний же с Бережным первыми заорут, что это уже запредельная халтура...

Вновь чудовищные клубы дыма вырвались изо рта Его и почти скрыли лик Его.

— Так, — грянул из-за дыма Глас, подобный раскатам грома. — Давай-ка запомним на всякий случай, пока этот гад опять не завис...

Мир дрогнул перед глазами Брайдера, Повелителя Лунного Меча, но ничего не изменилось.


...И вдруг он вспомнил про волшебный перстень, подаренный ему Каттеей, — и, действуя только пальцами одной руки, быстро повернул перстень камнем внутрь...


Исчезла проклятая долина — как не бывало. Он был в сумрачной комнате, скудно обставленной, в здании, сложенном из огромных камней. Он глянул через окно на небо. Небо было серым, а не желтым. Значит, он был в чужом мире. Наверное, в мире Каттеи.

Заскрипела открывающаяся дверь, и он быстро повернулся с обнаженным мечом с руке.

В комнату вошла Каттея и следом за ней двое вооруженных мужчин.

— Брайдер! — воскликнула изумленно и радостно Каттея. — Значит, это ты. Я почувствовала, что кто-то воспользовался Вратами в башню, и поспешила в эту комнату. Оказывается, это ты. Видно, тебе совсем плохо стало в твоем мире с двумя солнцами, раз ты прибег к силе моего перстня.

— Да, Каттея, — ответствовал Брайдер, Повелитель Лунного Меча. — Твой перстень спас мне сейчас жизнь.

— Что ж, — сказала, улыбнувшись, Каттея. — Мера за меру. Знакомься: это мои братья — Килан и Кемок.

Килан и Кемок с достоинством поклонились и вложили мечи в ножны.

— Ты погостишь у нас, Брайдер? — спросила Каттея. — Или тебе нужно побыстрее вернуться в твой мир?

— Да, Каттея, — ответствовал Брайдер. — Мне нужно побыстрее вернуться в мой мир. У меня там важное дело. И я должен его завершить.

— Помощь нужна?

— Нет. — Брайдер скупо улыбнулся. — Я справлюсь сам. Пока при мне мой Лунный Меч, я уверен в своих силах.

Один из братьев вдруг протянул руку, и Брайдер, сам не зная почему, отдал ему Лунный Меч.

— Хороший меч, — сказал брат Каттеи (Брайдер не знал, Кемок это или Килан). — Очень хороший меч. Тебе и вправду не нужна помощь.

И он вернул Брайдеру меч.

— Это Кемок, — сказала Каттея. — Он разбирается в мечах. Однажды он сам получил во владение волшебный меч... Когда ты собираешься возвращаться, Брайдер?

— Это зависит от того, где я окажусь при возвращении.

— Вот этого я не знаю, Брайдер. Где бы в своем мире ты ни воспользовался перстнем, ты окажешься здесь, в комнате Врат в моей башне — ибо именно на эти Врата замкнут перстень. Но для возвращения в свой мир тебе не нужны Врата — твои Врата заключены в перстне.

— Я хотел бы знать, окажусь ли я в том же месте, из которого исчез, или...

— Ну это вряд ли, Брайдер. Наши миры движутся друг по отношению к другу — и с огромной скоростью. Я не могу объяснить тебе, в чем тут дело. Я сама это плохо понимаю. Только мой отец, Саймон Трегарт, пришедший сюда из другого мира, знает слова, которые созданы, чтобы объяснить это. Но я думаю, ты окажешься очень далеко от того места, из которого ты исчез, Брайдер.

— Тогда я ухожу, Каттея.

— Прощай, Брайдер. И помни: если, вернувшись в свой мир, ты увидишь, что ты высоко над землей или на дне моря — а так может получиться — быстро вновь воспользуйся перстнем. Ты окажешься снова здесь, а затем вновь сможешь попытать счастья и вернуться к себе.

— Спасибо, Каттея. Счастья тебе. Счастья и вам, Килан и Кемок.

Брайдер на всякий случай чуть присел на ногах и повернул перстень.


...Он очутился в заросшей редким кустарником степи — и притом в полуметре над землей. Брайдер был готов к худшему и потому приземлился успешно.

Он огляделся. Большее солнце — Гром — уже садилось за дальней грядой. Меньшее — Лад — висело точно в зените. «Долго же меня здесь не было!» — поразился Брайдер.

— Э-ге-ге! — сказал он громко. — Может быть, я уже опоздал? Но ведь Каттея ничего не говорила о такой разнице во времени. Надо вернуться и узнать у нее всё.

И Брайдер, Повелитель Лунного Меча, вновь повернул перстень Каттеи на пальце.


Он вновь очутился в башне Каттеи в той же самой комнате. Каттея с братьями все еще была тут.

— Что случилось, Брайдер? — весело окликнула его волшебница. — Ты обнаружил себя высоко в небе, среди птиц?

— Нет, — хмуро ответствовал Брайдер. — Но я обнаружил, что прошло много времени у меня дома. Я вернулся, чтобы узнать, какая разница между временем здесь и в моем мире.

— Много времени? — удивилась Каттея. — Этого не может быть. Как ты узнал, что прошло много времени?

— По положению солнц.

— Ах, вот что! — Каттея улыбнулась. — Ты понимаешь, Брайдер, дело здесь не во времени, а в расстоянии...

— При чем тут расстояние?! — воскликнул в негодовании Брайдер, Повелитель Лунного Меча. — Я исходил полмира, и я знаю, что солнца отовсюду видны одинаково...

— Боюсь, ты не поверишь мне, Брайдер, — мягко начала Каттея, — но дело в том, что это не так. Ты удивишься, я знаю, но то, что я тебе сейчас скажу, правда. Твой мир — так же, впрочем, как и мой, — вовсе не плоский. Он шарообразный — вот, как этот шар.

И Каттея извлекла из складок одежды магический шар.

— И тогда, Брайдер, когда на одной половине твоего мира день, на другой — ночь. Вот смотри.

И Каттея поднесла шар к окну.

— Видишь? Вот эта сторона освещена. Тут день. А вот эта — в тени. Тут ночь. Теперь понимаешь?

— Это ерунда! — возмутился Брайдер. — Если бы мир был шаром, люди падали бы с его нижней части!

Каттея грустно посмотрела на него.

— Есть магические силы, которые притягивают людей к центру их мира, их шара... Но, собственно, этот спор сейчас излишен. Главное, запомни: через Врата проходят мгновенно. Никаких сдвигов во времени нет и быть не может. Так что пробуй еще раз, Брайдер! И пусть тебе повезет.

«Она морочит мне голову», — подумал Брайдер. И где-то глубоко в сознании у него пронеслось: «Если мой мир — шар, то где же живет Отец мой Небесный, лик которого я сам наблюдал?» 

Ни слова не говоря, он решительно повернул перстень.


В этот раз он не был готов к падению с высоты и больно ударился. Зато на небе всё было в порядке. Высоко вверху висели оба солнца, и между ними как раз было такое расстояние, чтобы в нем поместился Лик Божий.

Брайдер, Повелитель Лунного Меча, огляделся и почувствовал глубокое удовлетворение: он находился в знакомом месте — в долине Цфаасмана...


Черная тень на секунду ослепила Брайдера... Брайдер, Повелитель Лунного Меча, огляделся и почувствовал удовлетворение: он находился в хорошо ему знакомом месте — в долине Заатмана...

...Где-то внутри Брайдер уловил странное ощущение: словно что-то не так. Ему казалось, что секундой раньше все это уже было — и было по-другому: и долина называлась как-то иначе, и знал он её похуже, и вид ее вызывал у него куда более сильные чувства. Где-то в глубине сознания Брайдера кто-то подивился таким ощущениям, но запомнить их Брайдер запомнил... Да, это долина Заатмана. Вон там, вдалеке — хребет Келидон, на вершине которого он семь лет назад познакомился с Лелией. Оттуда до Шрумм-Градиха, как известно, два месяца пути. А от Шрумм-Градиха до Сакриона...

Брайдер, Повелитель Лунного Меча, вдруг похолодел: от Шрумм-Градиха до Сакриона было еще три месяца пути. За это время Зельма умрет — и нет смысла добывать Священный Камень...

Обливаясь холодным потом, Брайдер мысленно воззвал: «Господи, Господи! Для чего Ты оставил меня?!»


И время прекратило течение своё.


...В этот раз все было как-то по-другому. Брайдер не мог поднять глаза. Впрочем, он был уверен, что и лик Господень не проступил в небе. И Глас был слышен отдаленно, еле-еле. Брайдер напряг все силы, прислушиваясь.

— ... твою мать! — еле слышно прогрохотал вверху Отец Небесный и затем грязно и вычурно выругался. — Придурок! Третью главу забыл. Сам себя забыл! Так, сейчас исправим...


Черная тень на секунду ослепила Брайдера, Повелителя Лунного Меча... Отвратительный смрад ударил ему в ноздри. Он огляделся и обнаружил себя посреди обширного цирка, заваленного разлагающимися телами людей, зверей и невообразимо чудовищных созданий. Мрачные стены громоздились вокруг цирка. Над стенами тут и там поднимались зловещие остроконечные башни.

Держа наготове меч, Брайдер осторожно пошел от середины цирка к стене, старательно обходя раздувшиеся, дурно пахнущие трупы. На полпути он вдруг остановился и стал заинтересованно осматривать лежащие вокруг тела. Что-то в них было странное. Очень быстро он понял, что. Все они были убиты одинаковым образом. А если даже не одинаковым, то посмертные увечья у них были одни и те же — у всех была разорвана грудная клетка и вырвано сердце.

И тут Брайдер, Повелитель Лунного Меча, понял, где он находится.

Он был в проклятом Сакрионе, городе Некроманта, в который он так стремился, прокладывая себе дорогу мечом через Ущелье Крови. И этот цирк был кормушкой любимой игрушки Некроманта — гигантской змеи Нимеи, питающейся только сердцами. Рассказы об этой страшной змее поколениями передавались из уст в уста от одного края мира до другого — от гор Лебанона до непроходимых джунглей Кешана.

Брайдер, Повелитель Лунного Меча, гордо выпрямился. Он был почти у цели. Он не смог прорубиться в Сакрион через Ущелье Крови, но прошел сюда при помощи перстня Каттеи. Правда, оставалось еще справиться с Нимеей. А это было непросто. Величайший воин древности Иллахион, повелитель Шрумм-Градиха, по преданию, погиб в схватке с Нимеей...

...Неясное воспоминание вдруг шевельнулось в памяти Брайдера. Шрумм-Градих, Шрумм-Градих... Что-то было, совсем недавно, что-то, связанное со Шрумм-Градихом... И вдруг словно яркая вспышка озарила его сознание. Он вспомнил всё. Он вспомнил, как упал в долину Заатмана — едва ли не в полугоде пути от Сакриона, как обратился с мольбой к Отцу Небесному и как Отец Небесный переиграл его судьбу — перенёс его прямо сюда, в центр Сакриона...

Едва заметная улыбка тронула уста Брайдера, Повелителя Лунного Меча. Медленно-медленно стал он поворачиваться вокруг себя, ища ворота, через которые попадала на арену великая змея Нимея. Он был уверен, что победит её: его покровитель, Отец Небесный, не даст ему погибнуть...

В то же время он внимательно осматривал и мрачные башни Сакриона, вздымающиеся вокруг. Он искал среди них башни дворца Некроманта. Он знал, чем эти башни должны отличаться от других: ни них должны быть штандарты Некроманта — черные полотнища со Знаком Хаоса: восьмью молниями, свившимися в клубок.

К своему изумлению, Брайдер увидел множество башен в разных местах, украшенных штандартами со Знаком Хаоса. Или Некромант был хитер и прибег к маскировке — или устарел рассказ седовласого губернатора Тисилипилита, побывавшего в Сакрионе много лет назад.

Чудовищных размеров змея, шипя, между тем выползала из отверстия в стене цирка как раз за спиной Брайдера, Повелителя Лунного Меча.

Брайдер услышал шипение — и быстро обернулся, держа перед собой Лунный Меч обеими руками.

Нимея была ужасна. Такую змею Брайдер видел впервые в жизни, даже в кошмарном сие он не мог бы увидеть подобное. Страшная треугольная голова покачивалась на вытянутой шее, по полу цирка извивалось скользкое чудовищное тело огромного гада. Мертвенным холодом смотрели на Брайдера желтые глаза.

В длину рептилия достигала восьмидесяти метров, голова ее втрое превосходила лошадиную. Под яркими лучами алых солнц поблескивала белоснежная чешуя. Змея, несомненно, родилась и выросла в подземелье, однако ее злобные глаза отлично видели в темноте и на свету.

Нимея свилась в несколько огромных колец и медленно, давя разбухшие трупы, поползла к Брайдеру. Брайдер стоял не шелохнувшись. В другое время он отступил бы к середине цирка и нашел бы место, свободное от трупов, чтобы иметь во-первых, простор для маневра, и, во-вторых, избежать опасности поскользнуться в луже крови или гноя. Но сейчас он почему-то был убежден, что это излишне. Он был уверен, что если Отец Небесный перенес его сюда, то тот же Отец Небесный не допустит, чтобы Нимея одолела Брайдера. Как он победит, Брайдер еще не знал, но что победит — почему-то не сомневался.

Чудовищное зловоние исходило от гигантского гада. От гнусного запах рептилии Брайдера тошнило. Осознав это, он как-то странно удивился: что-то тут было неправильно, запах от разлагающихся, гниющих тел вокруг был таким, омерзительнее которого не бывает. Всё вокруг было пропитано гнилостными газами, вздувшиеся тела чередовались с телами, разъеденными червями почти до скелетов... На долю секунды в сознании Брайдера мелькнуло подозрение, что ничем таким исключительно мерзким от Нимеи не пахнет — просто это Отец Небесный заставляет его воспринимать запах гигантской змеи как непереносимый.

Чем дальше Брайдер, Повелитель Лунного Меча, всматривался в Нимею, тем больше ему нс нравилось то, что он видел. Отливающая холодным платиновым блеском чешуя гигантской змеи несомненно могла выдержать любой удар — подобно крепчайшей броне. Огромные желтые глаза жгли Брайдера, он завороженно смотрел на них, с трудом борясь с искушением обрушить Лунный Меч на голову твари. Однажды Брайдер уже встречался с бронированной змеей — Великим питоном Ка-Ка с Пиратского побережья. Тогда ценой невероятных, нечеловеческих усилий Брайдеру удалось разрубить череп питона. Но Нимея, в отличие от питона, была ядовитой: с громадных, длиною чуть ли ни в метр клыков, кривых, как турецкие ятаганы, капала бесцветная жидкость. Вероятно, Брайдер и сумел бы сокрушить треугольный череп (Лунный Меч был куда лучше того, которым он сражался с питоном), но риск, что чудовище вонзит в него зубы, был слишком велик.

Крамольная мысль вдруг посетила сознание Брайдера. Если у Нимеи нет рук и убивает она ядом, каким образом удается ей так аккуратно вспарывать грудные клетки своих жертв и извлекать из них сердца? Либо гигантская змея могла принимать и другие обличья, либо Отец Небесный что-то недодумал...

Белесая рептилия стала подниматься перед Брайдером, медленно качая головой из стороны в сторону. Яд летел с клыков ее. Капля яда попала на голое бедро Брайдера — словно к нему приложили раскаленное железо. Нестерпимая боль пронзила тело и Брайдер уже хотел закричать, но какая-то потусторонняя сила заставила его не выдать себя («кому выдать?» — промелькнуло у него где-то в глубинах сознания) ни дрожью мускулов, ни трепетом ресниц. Он только подумал, что рубец от этой раны останется навсегда.

И еще одна мысль — но какая-то более своя, домашняя — посетила Брайдера. Ему подумалось, что, пожалуй, пора опять прибегнуть к заклятию — обратиться к Отцу Небесному.

Но сделать этого он не успел. Гигантская рептилия внезапно словно клюнула, и огромный раздвоенный язык ее коснулся Лунного Меча. И тут ужас отразился в ничего не выражающих глазах Нимеи. Сделав невероятный кульбит, змея свечой взвилась в небо, развернулась в воздухе, с чудовищным грохотом рухнула на пол около стены и быстро поползла в свою нору. Камни посыпались со стен, брызги гниющих тел фонтаном разлетелись вокруг, и сам Брайдер упал,сбитый наземь ударом гигантского хвоста.

«Ага! — понял Брайдер. — Она боится Лунного Меча!»

Он вскочил на ноги и бросился вслед за змеей. Он опасался, что Нимея скроется от него в бесконечных подземных проходах проклятого города.

От резкого перехода из света в тень Брайдер на мгновение словно ослеп. Но бежать не перестал. Одновременно в ноздри ему ударил ужасающий смрад подземелья — отличный и от ужасающего смрада цирка, и от ужасающего смрада Нимеи, отличный в первую очередь затхлостью, сыростью, липкостью, заплесневелостью и каким-то особым замогильным запахом.

Впереди быстро исчезал белесый хвост в панике удирающей Нимеи. Брайдер, Повелитель Лунного Меча, бросился за ней. Он быстро бежал, хотя и оскальзывался на липком полу подземелья. Проклятая рептилия часто сворачивала, надеясь, видимо, сбить его со следа. Постепенно Брайдер приспособился к местным условиям. Он обнаружил, что подземелье хотя и скудно, но освещалось — стены и потолок люминесцировали. Кроме того, ярко фосфоресцировало тело проклятой твари.

Наконец Брайдер выскочил в огромный подземный зал. Стены здесь светились ярче, и он увидел, что в центре зала, окруженный как бы постаментом из гигантских ступеней, возвышается колодец. Зеленоватое свечение исходило из колодца и оттуда тянуло адским холодом. Змея быстро поднималась по ступеням, явно намереваясь скрыться от Брайдера в этом бездонном колодце.

— Врешь! Не уйдешь! — вскричал Брайдер, Повелитель Лунного Меча, и в три прыжка одолел лестницу, замахиваясь для удара. Самое удивительное, что словно вопреки действиям тела Брайдера — автоматическим движениям тренированного тела профессионального воина — где-то глубоко в мозгу его возникла еще одна крамольная мысль: «А на кой мне, собственно, сдалась эта Нимея? Какая от нее опасность, раз она меня до смерти боится?»

Додумать эту мысль Брайдер не успел. С тонким свистом Лунный Меч описал полукруг и обрушился на тело подземного гада, уже ныряющего в колодец.

Тело Нимеи словно взорвалось изнутри. Блеснула фиолетовая вспышка. Осколки чешуи фейерверком разлетелись кругом, иссекая стены колодца. Мир покачнулся вокруг Брайдера, Повелителя Лунного Меча. Плиты пола разошлись под его ногами — и он рухнул вниз. Падая в пропасть среди обломков, он с ошеломлением увидел, как летящая рядом вниз чудовищная голова Нимеи лопается и опадает, как скорлупа, на ее месте оказывается самая красивая девушка из всех, каких он до сих пор видел. Она была обнажена, невероятно длинные светлые волосы парашютом развевались над ней.

Брайдер широко раскрыл рот от удивления, хотя в рот все время залетала пыль, гниль и мелкие камушки от рушащихся стен.

— Нимея! — восхищенно выдавил он из себя. Язык отказывался ему повиноваться, тем более что рот был полон камней и прочей гадости.

— Брайдер! О, Брайдер! — воскликнула девушка. — Паутина! Паутина! Задержись! — И она указала куда-то за спину Повелителя Лунного Меча.

Брайдер повернулся в падении и увидел, что стена у него за спиной отплетена плотной сетью толстенной слегка светящейся паутины. Пролетающие мимо каменные глыбы покрупнее пробивали в ней дыры, но глыбы поменьше безнадежно застревали. Схватив левой рукой девушку за талию, правой он плашмя сунул меч в паутину. Их дернуло, потом еще раз, и еще, и еще.

Паутина, не выдерживая волшебного меча, рвалась. Но тут падение замедлилось. Они застряли. Сверху на них упала сеть обрубленных липких нитей и окружила их, словно коконом. Камни, мусор, обломки стен и змеиной чешуи пронеслись мимо них вниз. Грохот обвала затихал вдали. Светящаяся пыль — последнее, что падало в пропасть — медленной тучей проползала вниз, и при свете этого облака Брайдер увидел, что красивейшая из женщин мира в обмороке.

Светящаяся пыль, на мгновение осветившая Брайдера и Нимею, уползла вниз. Темная мрачная шахта поглотила их. При неровном, мертвенном свете едва флюоресцирующей паутины была видна полная волнующаяся грудь Нимеи и се упругие бедра, на которые Брайдер глядел жадным взглядом. Не помня себя, он судорожно прижал ее к груди, и всё заверте...


И тут время опять прекратило течение своё!


Брайдер, Повелитель Лунного Меча, почувствовал острейшую досаду. Он не мог пошевелить членом — и именно тогда, когда ему больше всего хотелось этого! До чего же не вовремя Отец Небесный решил внести коррективы в развитие событий! Специально он, что ли?

Брайдер подумал, что не худо бы узнать, что там такое происходит вверху, на Небесах.

Говорить он не мог, и потому он мысленно произнес священную формулу заклинания. Памятуя о том, что разный подбор слов в прошлом вызывал неодинаковый результат, Брайдер постарался вспомнить и воспроизвести наиболее удачную формулу заклятия. «Отец мой Небесный! Для чего Ты покинул меня?» — мысленно провозгласил он.

И тотчас посветлело где-то вверху — так, что Брайдеру стало хорошо видно прекрасное лицо Нимеи. Но поскольку он был наклонен к девушке, посмотреть наверх Повелитель Лунного Меча был не в силах. Зато Глас Отца Небесного он слышал четко и ясно.

— Чёрт знает что такое! — бормотал Отец Небесный, и бормотание это было сродни грохоту гигантского водопада. — Куда это меня понесло?! Какие, к матери, девушки?! Действие идет к завершению, последняя глава, куда я еще один любовный роман воткну?! Бред какой-то! Сюжет просто из рук вырывается! Ладно, давай-ка вот так...


Черная тень на секунду ослепила Брайдера, Повелителя Лунного Меча...

— Врёшь! Не уйдёшь! — вскричал он и в три прыжка одолел лестницу, замахиваясь для удара. И тут камни пола разошлись под его ногами — и он рухнул вниз. («Сколько же можно!» — пронеслось в голове у Брайдера.)

Падая в пропасть среди обломков, он с омерзением увидел, что рядом с ним летит вниз белесая подземная тварь — самая отвратительная, самая мерзкая змея из всех, которых он до сих пор видел. Пасть ее была оскалена, невероятно длинное белое тело парашютом развевалось над ней.

Брайдер замахнулся в полете мечом, чтобы поразить мерзкую тварь, — и тут они ударились во что-то мягкое и липкое, вызвавшее в памяти Брайдера воспоминания о гигантской паутине.

Это и была гигантская паутина.

Обломки пола и огромные светящиеся камни пролетели вниз — мимо застрявших в ловушке змеи и человека. Темная мрачная шахта поглотила их. Брайдер обнаружил, что тело его сжато стальными кольцами. При свете огромных желтых глаз гигантской рептилии была видна мощная волнующаяся грудь Брайдера и его могучие бицепсы, на которые Нимея смотрела жадным взглядом. Не помня себя, Брайдер судорожно ткнул в пасть гадине мечом, и всё заверте...


Время, натурально, остановило течение свое.


Брайдер обнаружил себя висящим в воздухе внутри чего-то, смахивающего на застывший смерч.

Ему пришло в голову, что надо разобраться в происходящем. Если прежде он был уверен, что время останавливается под воздействием магической формулы, о могуществе которой он ничего не знал до тех пор, пока случайно не произнес ее в Ущелье Крови, то теперь он уже не сомневался, что заклятье позволяет ему лишь видеть воочию Отца Небесного. А время Отец Небесный останавливает сам. Видимо, Он останавливал его и раньше — но Брайдер ничего не знал об этом и заметить этого не мог. Случайное совпадение — произнесение заклятья и остановка времени — совместившись, открыли для Брайдера Тайну Бытия. Интересно, подумал Брайдер, можно ли произнести заклятье и увидеть Господа, не разрывая ткань событий, не останавливая хода времени? Надо бы попробовать.

Брайдер, Повелитель Лунного Меча, хотел возвести очи горе и вдруг с приятным изумлением убедился, что может — пусть медленно и как бы нехотя — шевелить шеей. Огромным усилием воли он заставил себя отклонить голову назад и посмотрел наверх.

Сколько он мог охватить взглядом, вверх поднимался такой же застывший, как бы нарисованный, смерч. Только высоко вверху было почему-то гораздо светлей и стенки смерча напоминали длинные-длинные платиновые волосы Нимеи.

Гнев затопил сознание Брайдера. Он мгновенно вспомнил всё: вспомнил, как Отец Небесный отнял у него в самый неподходящий момент прекраснейшую девушку мира — и подсунул взамен эту поганую саблезубую змеюгу. И вместо того, чтобы обратиться к Отцу Небесному с традиционным вопросом, Брайдер, Повелитель Лунного Меча, с редкостным удовольствием мысленно высказал Господу Богу всё, что он о Нем думает: долго-долго, все более заводясь и сатанея, выдавал он Отцу Небесному все те многочисленные слова и выражения, какие выучил, пока был в плену у пиратов кровавого разбойника Амры, и все те, которые слышал в тайных притонах Средиземья, Земноморья и Запроливья от подонков общества — бойцов ночных армий Ваги, Кровуса и Дома Хлодвига.

Наконец запас ругательств иссяк, и Брайдер приготовился к наказанию за богохульство. Раскаянья он не испытывал. Однако божественная кара что-то запаздывала. Это удивило Брайдера. Из предыдущих своих приключений он вынес твердое убеждение, что Высшие Создания — существа довольно злобные, тщеславные, не терпящие критики и предпочитающие не откладывать с наказанием провинившихся.

У Брайдера оставался единственный способ узнать, в чём дело. И он к этому способу, естественно, прибег. Сам удивляясь, что это удается, он шевельнул языком, раскрыл губы и прошептал:

— Отец мой Небесный! Для чего Ты покинул меня?

Собственно, Брайдер хотел эти слова выкрикнуть, но выкрикнуть не смог — смог только прошептать.


Высоко-высоко вверху, в самой середине застывшего смерча открылось вдруг знакомое мутное окошко, и Брайдер, Повелитель Лунного Меча, увидел лик Отца Небесного.

Отец Небесный прижимал огромной рукой к уху какую-то изогнутую планку и могучий Глас Его разносился по Вселенной:

— Проводил ли Я после этого какие-то операции? Проводил... Много какие... Ну понимаешь, Я же знал, что случайно стертый текст можно восстановить... Нет, не восстановилось... Да, нажимал... Да, вызывал... Что, уже совсем ничего сделать нельзя?.. Черт!.. Ну извини, что побеспокоил...

Отец Небесный отложил куда-то изогнутую планку и долго мрачно смотрел перед Собой. Затем уста Его разверзлись и произнесли магическое заклинание, которое Брайдер уже успел выучить:

— Блин!

Отец Небесный помолчал немного и добавил:

— Лучше бы Я по старинке, на «Ятрани»...


Черная тень на секунду ослепила Брайдера, Повелителя Лунного Меча... Нашатырный запах подземелья дружно ударил в нос.

Оскользаясь, Брайдер бежал за хвостом удиравшей в панике Нимеи. Вернее, он с одной стороны вроде бы и бежал, а с другой — и не очень-то торопился, поскольку знал, что никуда от него змея не денется: у колодца он нагонит её...

Преодолевая третий раз один и тот же путь в подземном лабиринте, Брайдер, профессиональный воин, уже знал его наизусть, и у него появилась возможность осмотреться повнимательнее. Так, он обнаружил, что стены подземелья светятся не сами, а покрыты слоем светящейся плесени и грибов. И пол у него под ногами не строго горизонтален, а имеет сначала некоторый явный уклон в сторону цирка, а затем, с какого-то момента, напротив — в сторону зала с колодцем.

А вот, наконец, и зал. Испуганная до смерти Нимея быстро скользила в колодец, освещая своим телом стыки гигантских плит пола. Брайдер успел даже заметить, что пол был выложен разноцветными плитами, которые образовывали какой-то сложный рисунок. Он хотел было задержаться, чтобы рассмотреть этот рисунок получше, но ноги почему-то не останавливаясь несли его вперед, а тело отказывалось нагибаться к полу...

Сейчас полагалось что-то крикнуть.

— Врёшь! Не уйдёшь! — завопил Брайдер, Повелитель Лунного Меча. («Бог ты мой! — подумал он при этом. — Да что я за чушь такую несу?!») В три прыжка он одолел лестницу, вяло замахиваясь для удара (а чего напрягаться-то? — всё равно сейчас проваливаться будем). Не успел он даже сгруппироваться, как плиты пола, как и следует, разъехались, и он провалился в низ. Поскольку в прошлые разы Брайдер проваливался не в низ, а в шахту, он был приятно удивлен: чем бы не был этот низ, но он явно отличался от разваливающегося колодца в лучшую сторону...


Черная тень на секунду ослепила Брайдера, Повелителя Лунного Меча — и он обнаружил, что провалился все-таки вниз, в ту самую шахту, а рядом летит самая отвратительная, самая мерзкая... ну и так далее... и белое тело её парашютом развевалось за ней. («Интересно, что такое парашют?» — подумал Брайдер.) Он вяло-вяло — просто чтобы от него отвязались — замахнулся в полете Лунным Мечом, дабы поразить окаянную рептилию, и одновременно подтянул ноги, готовясь к приземлению в паутину...

Приземлились.

...Но тут все почему-то пошло наперекосяк. Брайдер успел обнаружить, что тело его попало в сплетения Нимеи, но шахта вдруг принял какой-то туманный, полупрозрачный вид. Материя утратило плотность, упругость, наполненность... Брайдер ощутил себя каким-то легким, невещественным. И такими же призрачными, ненастоящими были жуткие кольца Нимеи, в которые попал он.

— Что это? Что происходит? — непроизвольно пробормотал он.

— Выссшшее Ссущщесство ззанято ещщщё кем-то. Выссшшее Ссущщесство на время ззабыло о нассс... — услышал он жуткое шипение и повернул голову.

— Это ты? — вырвалось у него.

— Да, я, — глухим шепотом (отсутствовали шипящие) ответила Нимея. В глазах ее, до того неразумных, светились усталость и глубокая печаль.

— Ты... ты же безмозглая змея! — оторопело пробормотал Брайдер, одновременно сознавая, что этих слов как раз говорить не следует.

— Ты не знаешшшь... Ты не знаешшшь моей исстории. Это было ззадолго до твоего рожжждения... Мой отецц был Гирердом, королем Гриммердейла, ччеловеком, конешшшно... И могучччим волшшшебником. Но ещщщё более могучччие волшшшебницццы выжжили нассс изз Гриммердейла — это были Лягушшшки. Они ззахватили Гриммердейл — и он сстал наззываться Гиблым Долом... Ты сслышшал про Лягушшек Гиблого Дола?

Брайдер очумело потряс головой. Он никогда ничего не слышал ни о каких Лягушках никакого Гиблого Дола.

— Ты мало ззнаешшь для героя! Впроччем, ты не виноват. Так решшило Выссшшшее Ссущщесство... Но я продолжжу. Moй отецц, король Гирерд, поссстроил этот нессокрушшимый город — Сссакрион. А нессокрушшшим Ссакрион до тех пор, пока враги не уззнают нассстоящщее имя власстителя города... Так ссказзал мне отеццц... Он ссозздал город по воле Выссшшего Ссущщесства — и всскоре Выссшее Ссущщесство ззабыло о нассс. Мы сстали жжить в приззрачном мире — таком, в каком мы ссс тобой пребываем ссейччассс... Мой отецц, великий маг, ззнал ззаклинание, поззволяющее видеть Выссшшее Ссущщесство... Moй отецц понял, что нашшш мир сстановится приззраччным, когда Выссшее Сссущщесство отвлекается от нассс и ззанимается сссудьбами других перссон... Мой отецц поччему-то говорил не «персссон», а «перссонажжей»... И ещще он ссказзал, шшто ему не нравится, шшто Выссшшее Ссущщесство так долго ззанимается кем-то другим, шшто он предччувсствует, шшто Выссшшее Сссущщесство пришшлет к нам врага, который будет ззнать насстоящщее имя моего отцца — а ведь мой отецц и ссам не ззнал ссвоего насстоящщего имени... Так и сслуччилоссь. Однажжды Ссскарион осссадило войсско Некроманта. И Некромант ззнал насстоящщее имя моего отцца. Имя это было Кссальтотун. И Некромант убил моего отцца, ззахватил Ссакрион и пересстроил его в ссстрашшный город ччерных башшен. А меня, Нимею, превратил в ззмею, лишшенную раззума, но не лишшенную памяти... Выссшее Сссущщесство покровительствовало Некроманту — и он мог делать всссё, шшто хотел, он был неуяззвим...

— Я знаю, кого ты называешь Высшим Существом. Я видел Его, — заносчиво сказал Брайдер (в желтых глазах Нимеи блеснуло что-то, похожее на восторг). — Теперь Оно покровительствует мне, Брайдеру, Повелителю Лунного Меча. Кстати, почему ты бежала от моего меча?

— Прикосссновение твоего мечча вернуло мне раззум... Это ужжассно... О, Брайдер! Поццелуй меня!

— Еще чего! — сказал Брайдер, Повелитель Лунного Меча. — Я что, с крыльца дубнулся — целоваться с ядовитой змеей?

— Поццелуй! Ты сснимешшшь с меня ззаклятье! Я — принцессса! Я сстану твоей жженой! Я помогу тебе одолеть Некроманта!

— Ты сдурела, что ли? — заорал Брайдер. — На хрен ты мне сдалась! Мне покровительствует Отец Небесный! Я и без тебя справлюсь с Некромантом — Отец Небесный мне поможет! И вообще, что я тебе, скотолож... скотолог... тьфу, чёрт, да как это слово-то произносится?!

— Я бы тебя укуссила, Брайдер...

Брайдер несколько испугался.

— ...Но яд не дейсствует в приззраччной фаззе ссущщесствования...

Змея явственно всхлипнула.

— Брайдер! Брайдер! — горячо зашептала она. — Я люблю тебя, Брайдер! Мой ненаглядный, мой единссственный!

Брайдер несколько приосанился.

— Милый, раззве ты не понимаешшь, Я ведь не ззмея. Я девушшка. Поццелуй меня — и я превращщуссь в девушшку...

— Красивую? — зачем-то спросил Брайдер.

— Раззве ты видел некрассивых дочерей мага?

Это был резонный ответ.

Тут Брайдер вдруг вспомнил полногрудую блондинку с длинными-длинными волосами, отнятую у него Отцом Небесным.

— А какие у тебя волосы были?

— Когда я была девушшкой?

— Да.

— Белые, платиновые — и длинные-предлинные, они доходили мне до пят...

«Ага! — понял Брайдер. — Она».

Воспоминание о полной волнующейся груди и крутых бедрах затопило его сознание — и он уже представил себе, как змея превращается в девушку и падает в его объятья. И сколько всего можно успеть, пока длится эта призрачная фаза и Отец Небесный занимается кем-то другим... Но тут же он одернул себя. Если в этом призрачном мире даже яд не ядовит, то где гарантия, что любовные утехи принесут какое-то наслаждение? И вообще, очевидно же, что Отец Небесный все переиграет по-своему — превратит опять девушку в змею, и ему, Брайдеру, придется тыкать ее мечом в пасть на этой проклятой липкой паутине. Брайдер вспомнил, какие чувства вызвал у него Отец Небесный, отобрав Нимею-девушку тогда, в первом варианте падения в колодец. Нет, игра не стоила свеч. Не к чему было плодить разочарования и горькие воспоминания.

— Шшто ты молччишшь, Брайдер? — зашипела вновь Нимея. — Поццелуй меня, моя прелессть. Я люблю тебя.

— Подумаешь! — сказал развязно Брайдер. — Много вас таких. Знаешь, сколько я таких блондинок видел в кабаках Земноморья?

Призрачные змеиные кольца отпустили его. Нимея отползла по паутине в угол шахты и свернулась в клубок. Из глаз ее покатились кровавые слезы.

Брайдер занервничал.

— Ну чего ты ревёшь, чего ты ревёшь, дура? — зло спросил он. — Посмотри только на себя!

— Я ззна-аю! — зашлась в рыданиях Нимея.

Брайдеру стало неловко — он понял, что вот это-то он точно сказал зря. Но вместо того чтобы извиниться, еще больше обозлился. С другой стороны, действительно, неужели же он, знаменитый воин, должен просить прощения у бабы? Тьфу, какой бабы — у змеи!

— Ты замолчишь или нет? — рыкнул он.

— Я ззнаю, шшто ты не винова-а-ат... Ты не виноват... Таким тебя ззамысслило Выссшшее Ссущщесство-о-о...

— Слушай, кончай скулить, — раздражённо откликнулся Брайдер. — Ну что ты так заходишься?

— Ты не ззнаешшь... ты не ззнаешшь... как это страшшшшно... всспоминать... вессь этот ужжасс... вссе эти годы... века... кормушшшка... убийсства... сссердцца... О-о! Я ссойду ссс ума! О-о-о!

Брайдер содрогнулся.

— Восспоминания... Пришшли восспоминания... Я не могу... не могу сс этим жжить! Я поконччу сс ссобой!

«Яду не нужно?» — с сарказмом спросил мысленно Брайдер. Но вслух повторить это не решился.

Он почувствовал, что Нимея уже бесит его. Пес с ней, пусть кончает самоубийством, но почему он должен при этом присутствовать?

— Эй, Нимея! — окликнул он, надеясь отвлечь её от мыслей о суициде. — Скажи-ка мне лучше, что ты знаешь о Священном Камне? Что он может, где хранится, как его получить?

Нимея перестала рыдать.

— Тебе нужжен Ссвящщенный Камень?

— Да.

— Ссвящщенный Камень можжет сснимать любые ччары, леччит любые болеззни, дает влассть над людьми, приворажживает, ожживляет мертвых... Мессто его хранения — жжелудок власстителя Ссакриона. Овладеть камнем можжно, только убив власстителя Ссакриона. А убить власстителя Сссакриона можно, только узззнав его насстоящее имя....

Речь её вдруг пресеклась.

— О-о-о! — застонала Нимея. — Я не могу-у... я не могу-у-у... Восспоминания... восспоминания...

Огромные жёлтые глаза её наполнились такой невыразимой мукой, что Брайдер не мог больше видеть этого. Он закрыл глаза. Спустя какое-то время подозрительные ритмичные звуки заставили его насторожиться. Он открыл глаза — и обомлел. Нимея заглатывала сама себя с хвоста. Она нашла-таки способ самоубийства.

Знаменитому воину Брайдеру стало дурно.

И тут материя обрела плоть.

Мир дернулся — и Брайдер вновь ощутил себя в стальных кольцах гигантской змеи. Мимо, со свистом разрывая паутину, пронеслись глыбы и обломки плит. Темная мрачная шахта поглотила их. При свете огромных жёлтых глаз рептилии была видная мощно вздымающаяся грудь Брайдера и стальные мышцы его рук, на которые Нимея смотрела жадным взглядом. Не помня себя, Брайдер судорожно ткнул гадине в пасть мечом — и все завертелось вокруг...

Брайдер, Повелитель Лунного Меча, обнаружил себя на круглой площади, напоминающей внутренний двор. Вздымались беломраморные здания, или, вернее, одно здание со многими дверьми. Над каждой дверью возвышалась башня, и над каждой башней виден был штандарт — белый флаг с изображением Знака Хаоса: восьмью молниями, свившимися в клубок. А в глубине нестройной чередой виднелись другие белые башни — но без штандартов.

Тут только понял Брайдер, где он находится. Он вспомнил, что ему рассказывал седовласый губернатор Тисилипилита: дворец Некроманта помещён в Измененном Мире, увидеть его можно только изнутри, то есть уже попав в него. Брайдер взглянул на небо. Огромное алое солнце занимало весь небосвод — и лишь два разрыва, две круглые дыры виднелись в солнечном диске, словно в пуговице.

Губернатор не солгал. Это был Измененный Мир — мир, вывернутый наизнанку.

Твердой поступью направился Брайдер, Повелитель Лунного Меча, к дверям. То есть внешнему наблюдателю, наверное, так это и казалось, но на самом деле Брайдер пошел к дверям довольно расслабленно и даже развязно — с одной стороны, он уже знал, что вступать в бой с Некромантом, не зная его подлинного имени, бессмысленно, с другой — понимал, что Отец Небесный, раз уж Он занялся походом Брайдера против Некроманта, найдет способ сообщить Брайдеру настоящее имя хозяина Сакриона. Брайдер подумал также, что теперь проясняется, зачем понадобилось убивать Нимею — очевидно, по правилам, начертанным некогда Отцом Небесным, жизнь Нимеи была мистически связана со входом во дворец Некроманта в Измененном Мире — и только убив Нимею, смог Брайдер увидеть дворец и попасть в него.

Брайдер подошел к дворцу и стал медленно обходить двери по кругу. Все двери были абсолютно одинаковыми — и лишь выбитые на них руны различались между собой.

Брайдер понимал, что эти руны означают имена — и одно из них могло быть настоящим именем Некроманта. Но как узнать, какое?

Брайдер вновь и вновь обходил двери по кругу, вновь и вновь повторял доселе неизвестные ему имена: Люцифер, Бельзебут, Астарот, Люцифуг, Сатанахия, Агалиарентус, Флевретий, Саркатанас, Небирос...

Говоря откровенно, Брайдер и не стремился особенно ломиться в эти двери: искать Некроманта методом перебора и долго, и глупо — и Брайдер надеялся, что Отец Небесный тоже сообразит это и предложит Брайдеру какой-то более разумный вариант.

Но около двери с надписью «Таш» какая-то внешняя сила замедлила его шаги. Брайдер понял, что Отец Небесный руководит его действиями.

Брайдер, Повелитель Лунного Меча, громко выкрикнул:

— Некромант! Некромант! Я зову тебя, я — Брайдер, Повелитель Лунного Меча!

Тишина была ему ответом.

Тогда он толкнул дверь рукой. Дверь была закрыта. Брайдер отступил на два шага и вновь громко провозгласил:

— Таш! Таш! Я вызываю тебя! Я — Брайдер, Повелитель Лунного Меча!

И вновь тишина была ему ответом.

Сверкнул молнией Лунный Меч — и разлетелась в мелкие осколки кованая дверь. Брайдер, Повелитель Лунного Меча, вступил под своды дворца. Но если говорить совсем откровенно, Брайдер махнул мечом лениво и ударил еле-еле — так, для отвода глаз. Он отдавал себе отчет, что если по замыслу Отца Небесного ему не суждено разбить дверь — то руби не руби, всё едино, а если суждено — тем более нет смысла тратить силы: как ни ударь, дверь развалится. И Брайдер оказался прав.

Печатью запустения были отмечены покои Таша. Огромный трон, стоявший в центре зала, был завален полусгнившими тряпками и подушками. У подножия трона громоздились истлевшие кости и черепа. Самого хозяина видно не было.

И тут хриплый нечеловеческий голос прозвучал у Брайдера за спиной:

— Ты звал меня, Брайдер, осквернитель гробниц? Я здесь. Что ты хотел сказать мне?

Брайдер обернулся.

На залитой светом огромного солнца площади — там, откуда сам он только что вошел под своды дворца, стоял тот, кто откликнулся на имя Таш. Это был монстр ростом с дерево. Он имел птичью голову с огромным загнутым клювом и горящими глазами. У него были четыре руки и каждая из рук была трехпалая и имела длинные искривленные птичьи когти. И еще Брайдер почему-то понял, что Таш — это существо женского пола, а не мужского, хотя никаких выраженных половых признаков монстр не имел.

— Я пришел за твоей жизнью, Некромант! — гордо выкрикнул Брайдер. — И я возьму твою жизнь, ибо я знаю твое настоящее имя — Таш!

— Ха-ха-ха! — прокаркало отвратительное создание. — Ты, как всегда, ошибся, сын портовой шлюхи! Я — богиня Таш, а вовсе не Некромант! И тебе никогда не получить мою жизнь, трусливый вор!

Жгучая волна ненависти затопила разум Брайдера, Повелителя Лунного Меча.

— Ты, кажется, жаждешь вкусить острого жала моего волшебного оружия, старая уродина, что постоянно оскорбляешь меня?! — вскричал он, потрясая мечом.

— Ха-ха-ха! — вновь прокаркала Таш. — Я — бессмертная богиня, и мне не страшен твой краденый меч, соанский галерный раб! И я не оскорбляю тебя, я говорю о тебе только правду. Я знаю о тебе всё. Хочешь, я расскажу тебе о твоей трусливой и постыдной жизни?

— Не ври, старая ведьма! — вскричал Брайдер. — Что ты можешь знать обо мне? Я слышу о тебе впервые! Ты — самозванка! Никто не знает такую богиню — Таш!

— Что-о-о? — прокаркала отвратительная полуптица и вдруг стала расти в размерах ввысь и вширь. — Так слушай, продажный предатель! Ты родился в грязном притоне, на соанском побережье. Мать твоя была портовой потаскухой, а отец неизвестен никому, даже самой матери, ха-ха! Когда тебе было десять лет, мать продала тебя в рабство за две бутылки плохого вина. Но ты был ленив и вороват, хозяин много раз бил тебя за воровство и, наконец, не выдержав, продал в рабство — гребцом на галеру вождю черных кемийских пиратов Амре. Ты был галерным рабом, ха-ха! Ты был самым покорным, самым трусливым рабом, пока соанские галерники не восстали и не расковали тебя. Ты любишь рассказывать, как ты сам расклепал цепь, ударил кандальным кольцом в висок капитана Эгу Любезника, поднял бунт и захватил корабль. Ха-ха-ха! Ты присваиваешь чужую судьбу, трус! Это как раз Амра когда-то расковался и ударил в висок капитана Деметрио. Это вождь вашего галерного бунта Арата расковался и ударил в висок капитана Эгу. А ты даже не посмел пойти за своим вождем освобождать Соан. Ты бежал в Земноморье и связался там с воровским цехом Дома Хлодвига. Но Туан, глава Дома Хлодвига, поймал тебя на воровстве у своих же, ты был жестоко бит и изгнан из Дома Хлодвига. Тогда ты бежал в Средиземье — и там тоже связался с ворами, с ворами Гильдии. Но Кровус, Повелитель Гильдии, уличил тебя опять-таки в краже у своих. Ты был изгнан из Дома Воров, и любому члену Гильдии разрешено было убить тебя при встрече. Тогда ты бежал в Запроливье — и вновь связался с уголовным сбродом. Тебе повезло. Воровскую корпорацию в Запроливье возглавлял Вага по прозвищу Колесо — давний знакомый по галерному рабству и мятежу Араты. Тогда, когда ты бежал в Запроливье, Вага стал правой рукой Араты — а потом продал его за двадцать тысяч золотых. Так закончился Соанский бунт. Вага сделал тебя, Брайдера по прозвищу Крыса, своей правой рукой.

Но твои аппетиты росли. Ты не хотел уже быть главарем банды, ты хотел большей власти. Ты решил убить Вагу и самому стать Королем воров. Но тебя — ха-ха-ха — подсидел левая рука Ваги — Рэба Грамотей. И быть бы тебе мертвым, Брайдер, не захлестни Запроливье, как и всю Империю Ивамаренси, новое восстание Араты. Великое восстание. Арата спас тебя, а ты рассказал ему всё, что знал о предательстве Ваги. Позже это стоило Королю воров жизни... Ха-ха-ха... Наивный Арата так же сделал тебя своей правой рукой — и ты, конечно, продал его Империи, продал за тридцать тысяч золотых. Ты заманил двадцатитысячную крестьянскую армию Араты в пески Кокгнаба, где она была встречена пятитысячной армией императора, молниеносно разрезана, окружена и вытоптана шипастыми подковами боевых верблюдов... Так ты стал не только бастардом, рабом, трусом, вором, но и предателем! Теперь тебя искали два могущественных врага — Вага и Арата. И ты бежал со своими кровавыми тридцатью тысячами золотых далеко на юг — в горы Лебанона. Там никто не знал о твоем черном прошлом — и ты зажил как богатый человек. Роскошь понравилась тебе. Но ты уже жаждал власти. Ты связался со стигийскими жрецами, надеясь, что за деньги они посвятят тебя в мрачные тайны своего проклятого культа. Но жрецы обманули тебя. И когда в наш мир магической силой был вброшен Илэриэн, вступил в битву со стигийскими жрецами и был поражен волшебной болезнью, ты стал выхаживать его, надеясь, что он поправится — и отомстит за тебя жрецам. Так выяснилось, что ты еще и злопамятен, ха-ха-ха! Прибывшая в наш мир за своим мужем волшебница Каттея впопыхах не разобралась в твоей чёрной душе. Она щедро наградила тебя за помощь Илэриэну — дала приворотный камень и перстень Врат. И тут ты впервые попробовал захватить власть, Брайдер. Ты приворожил камнем юную наследницу Келидона — Лелию, пользуясь отсутствием её отца Ональда. Но старый мудрый Ональд-ан-Гисс вернулся из похода и сразу раскусил тебя, растлитель малолетних! Он узнал, что ты не только совратил его дочь, но и заразил постыдной болезнью, подцепленной тобой в воровских притонах. Ты был бы мёртв, Брайдер, если бы отца не упросила за тебя Лелия, которая не могла избавиться от колдовских чар приворотного камня. И тогда тебя изгнали из Келидона в пустыню Заатмана. Там бы ты и умер, бастард, вор, трус, раб, предатель и совратитель — ядовитые шакалы уже шли по твоим следам. Но тебе вновь повезло: ты наткнулся на усыпальницу Мегавольта. Ты похитил меч великого царя древности — волшебный меч Мегавольта, непобедимый Лунный Меч. И ты вернулся в Келидон, убил благородного Ональда-ан-Гисса, сел на его трон и взял в жены Лелию, поклявшись ей в храме Гунноры в вечной любви. Так ты стал еще и убийцей, ха-ха-ха! Но тебе уже было мало Келидона. Ты прослышал, что умер царь Великого южного царства Куш — Ригенос, и на трон взошла его малолетняя дочь Зельма. И тогда ты бежал из Келидона в Куш, захватив с собой приворотный камень, перстень Каттеи и много других волшебных предметов, которые ты нашел в сокровищнице Ональда. Так ты стал еще и клятвопреступником, ха-ха-ха! Ты тайно прибыл в Куш, обманом пробрался в столицу, ночью, перебив ни в чем не повинную стражу своим волшебным мечом, проник в покои Зельмы, околдовал ее приворотным камнем, совратил, а затем сел на престол Куша как законный муж и соправитель. Так ты стал двоеженцем, ха-ха-ха!

Но тебе было мало короны Куша, ты решил создать империю. Твой взор устремился на северо-восточную границу Куша, на Великое лесное царство Клеш, которым в мире и согласии правили семеро сыновей знаменитого Феанора — Маэдрос, Маглор, Целегорм, Карантир, Куруфин, Амрод и Амрас. При помощи волшебных предметов, украденных из сокровищницы Ональда, ты перессорил братьев и вызвал в Клеше кровавую междоусобицу, гражданскую войну. Так ты стал еще и поджигателем войны! Когда братья перебили друг друга, ты легко присоединил опустошенную лесную страну к своим владениям. Ты уверовал в свою непобедимость, твоей империи был нужен выход к морю — и ты покусился на земли Квормолла, что лежали между лесами Клеша и морем. Ха-ха-ха! Как ты просчитался! Властители Квормолла братья Гваэй и Хасьярл были великими магами — и ты лишился своей империи. Клеш был возвращен клешитам, на трон Куша возведен племянник Ригеноса, а царица Зельма была помещена в волшебный сон, сон — медленное умирание. Всё, что ты украл в сокровищнице Ональда, было отнято у тебя. Лишь над перстнем Каттеи — магией из другого мира — и над Лунным Мечом, чья магия уходит в самую глубь веков, не властно было волшебство Гваэя и Хасьярла. Ты убеждаешь всех, Брайдер, что пришел в Сакрион за Священным Камнем, чтобы спасти Зельму, ха-ха-ха! Конечно, Зельма тебе нужна: если она очнется от сна, ты сможешь вновь претендовать на трон Куша. Но больше всего тебя манит трон Некроманта, власть над Сакрионом. Я вижу тебя насквозь, Брайдер. Ублюдок, вор, раб, трус, предатель, растлитель, клятвопреступник, двоеженец, пес войны — ну что ж, ты — типичный герой так называемой героической фэнте...


Черпая тень на секунду ослепила Брайдера, Повелителя Лунного Меча...


— ...клятвопреступник, убийца, двоеженец, стяжатель, интриган, поджигатель войны — вот твои титулы, Брайдер, осквернитель могил. Вся твоя сила — в перстне и в мече Мегавольта. Без них ты никто, ты — пустое место, ты — насекомое, ты — самовлюбленная посредственность! Ха-ха-ха!

— Кыш, проклятая птица! — закричал Брайдер, не помня себя. — Это все ложь, ложь, ложь! Ты все время врешь, врешь, врешь!

Темная пучина гнева потопила разум его, застила очи. Кровушка буйно прихлынула и к челу, и к вискам, и к потылице...Не учуял Брайдер, как подъял меч, как кинул в птичью плоть:

— Потчуйся, сукина дочь!..

Лунный Меч, туго взвыв, воткнулся в брюхо мерзкой богини. Брюхо вдруг треснуло — и облако тьмы, черное, как совесть тирана, хлынуло из него и мигом закрыло полсолнца. Тьма, изошедшая из брюха богини, накрыла ненавидимый Брайдером город. Исчезли арочные ворота с рунными надписями, страшные башни со Знаками Хаоса на них, дальние шпили, сам дворец Некроманта, тронная зала богини Таш... Пропал Сакрион — великий город, как будто не существовал на свете. Всё покрыла тьма, напугавшая Брайдера, Повелителя Лунного Меча.

«Ой-ой-ой!» — сказал мысленно Брайдер и быстро повернул на пальце перстень Каттеи...


Он обнаружил себя в хорошо знакомой ему комнате в башне. Каттеи не было. Брайдер постоял немного, подождал. Никто не шел к нему.

Тогда он сам подошел к двери. Но дверь оказалась заперта снаружи. «Ой, мудрит что-то Отец Небесный!» — с испугом подумал Брайдер и отправился к окну. Опасливо выглянул из окошка. Было высоко. Прыгать не хотелось.

Брайдер, Повелитель Лунного Меча, почувствовал внезапный импульс извне и покорно глянул на горизонт.

Гуттаперчевое облачко круто висело на краю алюминиевого неба. Оно было похоже на хорошо созревший волдырь. Ветер был суетлив и проворен. Он был похож на престидижитатора. «Совсем охренел Отец Небесный! — подумал с ненавистью Брайдер. — Что еще за «престидижитатор» такой? Откуда Он такие слова берет?»

Облако быстро приближалось.

«Никак, Каттея летит», — смекнул Брайдер и на всякий случай отошел от окна подале.

Облако втянулось в комнату, на секунду зависло и действительно обернулось Каттеей.

— А, это опять ты, Брайдер! — радушно сказала волшебница. — А где же твой меч?

— Да я им в птицу кинул, — потупившись сказал Брайдер.

— В пти-и-ицу?! Ой, не могу! — Каттея захохотала, перегнувшись пополам — В какую птицу? Зачем?!

Брайдер разозлился.

— Ну, она не совсем птица. Или даже совсем не птица. Здоровое такое чудище. Именует себя «богиней Таш». Разговаривает по-человечески. Смеется больно противно...

Узнав, в чем дело, Каттея посерела, осунулась и возмужала.

— Вот как... Значит, это была Таш, богиня Тархистана — уже не существующей страны уже не существующего мира... Должно быть, она была очень зла и голодна: ей давно не приносят жертв...

— Ты, я вижу, знаешь о ней... Она очень сильна?

— Надеюсь, что нет. Боги, которым не поклоняются, быстро слабеют. Ты попал в неё?

— Конечно.

— Лунный Меч — волшебное оружие. Думаю, ты убил её.

— Тогда я возвращаюсь назад! — радостно воскликнул Брайдер. — Мне еще нужно забрать свой меч.

— Как ты полагаешь вернуть его себе?

— Думаю, он сам вернется ко мне — это же волшебное оружие...

— Да, наверное... — рассеянно сказала Каттея. Похоже было, что она задумалась о чем-то другом или была чем-то озабочена. — Волшебные мечи имеют свойство сами вылетать и сами возвращаться в руки хозяев. Марк Корнуэлл именно так рассказывал о своем мече, — взгляд ее стал холодней, а глаза потеплели, — по его словам, меч сам сражался за него...

Брайдер почувствовал, что он здесь лишний, и повернул перстень...


Брайдер, Повелитель Лунного Меча, обнаружил себя в какой-то комнате и сразу же — по шуму за окном — понял, что он не в Сакрионе. Еще через секунду его тренированный чуткий нос уловил характерные запахи, и Брайдер понял, что он попал в какой-то крупный портовый город: Бал-Сарот, Но-Омбрулск, Ул-Плерн, Кэр-Паравел, Лус-Птокай или Ре-Альби — безразлично: все эти города были похожи друг на друга, как близнецы, и все одинаково далеки от Сакриона.

Он вспомнил объяснение Каттеи насчет шарообразных миров и с чувством выругался на одном из наречий Пиратского побережья — как истинному космополиту, ему было все равно, на каком. Брайдер огляделся. Судя по всему, он находился в обычной портовой гостинице — на верхних этажах дома, где внизу размещалась таверна. Номер был обставлен довольно убого. Кровать, сундук, табурет, стол... О! — на столе графинчик...

Брайдер поднял графинчик и посмотрел его на свет. Потряс. Перевернул вниз горлышком. Постучал по дну. Потом со вздохом положил графинчик на сундук. Графинчик был грязен и пуст, как душа Некроманта.

«Выпить бы... Да разве в этой дыре достанешь?» — подумал Брайдер. Золота у него с собой не было.

Через окно он с ненавистью посмотрел на безвкусные вывески лавчонок, на отвратительное синее море, на неровные горы, беспорядочно поросшие мрачными пальмами и еще какой-то дрянью. Крикливая портовая толпа катилась по грязной улице в погоне за наживой. За углом, в переулке, воровская братия обделывала свои дела — кто-то кричал: «Акулы!». На душе у Брайдера было мерзко.

Он повнимательнее пригляделся к вывескам лавчонок и таверн в надежде разобрать среди рисунков какие-нибудь руны — это дало бы возможность понять, на каком языке здесь говорят, а значит, и какой это порт. Но надписей, как обычно, не было. Неграмотным морякам, пиратам, проституткам ни к чему были руны.

Брайдер пристально посмотрел на порт, пытаясь по его очертаниям вспомнить, что же это за город. Море было неспокойно. Капитаны отвели корабли подальше на рейд — от греха. Дул свежий, крепкий ветер. Волны перекатывались через мол и падали вниз стремительным домкра...


И тут время остановило течение своё.

Брайдер несказанно обрадовался. Может, от Отца Небесного он что-нибудь узнает?

Он поднял голову (что получилось удивительно легко) и скороговоркой (а вдруг не успеет?) пробормотал:

— Отец-мой-Небесный-для-чего-Ты-покинул-меня?


Прямо посреди потолка расчистилось привычное овальное окошко, и Брайдер увидел хорошо знакомый ему лик.

Господь был явно грустен.

Мрачно смотрел Он перед собою — и чувствовалось, что Он хочет сказать что-то, но не может.

Брайдер, Повелитель Лунного Меча, вспомнил заветное слово и услужливо подсказал:

— Блин!

— Блин, — покорно повторил Отец Небесный, — вдруг само же написалось, помимо воли! Да что же это со Мной? Ни в какие ворота... Сказать кому — засмеют...

Он снова мрачно замолчал.

— А со мной-то что? — несмело спросил Брайдер, одновременно удивляясь, что вообще может говорить.

Отец Небесный явно не слышал его. Но какой-то импульс, похоже, дошел до сознания Божества.

— И этого вытаскивать надо, — сказал Он хмуро и как бы раздумывая. — Дело-то к развязке пора вести... Ну вот — напридумывал правил, так теперь сам же о них спотыкаешься. Тут надо что-нибудь хитрое, кого-нибудь третьего ввести... из ранних глав, что ли?


Черная тень на мгновение ослепила Брайдера, Повелителя Лунного Меча... Он всё пытался по очертаниям порта понять, что это за город. Большая удобная бухта видна была из окна. Вдали еле заметно вдавались в бухту два мыса, словно стремясь замкнуть кольцо. Справа угадывались довольно высокие горы. Слева острые глаза Брайдера разглядели в желтой дымке стены и башни еще одного города. Похоже, что еще левее, за стенами и башнями, начинался другой залив...

Ул-Хрусп, догадался Брайдер. Он в Ул-Хруспе. А город, что слева — порт Ул-Плерн. Конечно, могло оказаться, что порт вдали — это Клелг-Нар, а, значит, сам Брайдер сейчас — в Кварх-Наре, но почему-то Брайдер был уверен, что там слева нет гор... Впрочем, это неважно. В любом случае, он — в Земле Восьми Городов. Очень далеко от Сакриона.

«Чтоб ты сдох! — с ненавистью подумал Брайдер об Отце Небесном. — Засунул. Додумался. Поближе не мог, конечно...»

Он лег на кровать, заложил руки за голову и стал думать, есть ли смысл еще раз смотаться к Каттее и обратно: вдруг получится ближе к Сакриону, а значит, и к Лунному Мечу?

Какой-то шипящий звук привлек его внимание. Брайдер повернул голову и увидел, что из грязного графинчика выползает облако серого дыма.

«Начинается...» — с неудовольствием подумал Брайдер, садясь на кровати и привычным жестом хватаясь за перевязь. Меча не было. Ну конечно. Он был безоружен.

Дым сгустился и обернулся огромным лохматым пауком с десятком глаз и когтистыми лапами. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять, что это — существо из другого мира: в мире Брайдера пауки с жабрами не встречались, и надо быть идиотом, чтобы специально вывести столь несовершенного монстра.

Прямо без подготовки паук прыгнул через всю комнату на Брайдера. Тот откинулся на кровать и встретил паука ударом обеих ног — и тут же ввел в бой кулаки. Одна из ног монстра с жутким хрустом оторвалась и запрыгала по полу. Со звоном лопнул и посыпался осколками паучий глаз. Но паук не отлетел прочь, какрассчитывал Брайдер. Тремя задними ногами он крепко вцепился в кровать, а остальными, плотоядно урча, принялся выламывать Брайдеру руки в суставах.

— Ах ты сволочь! — задохнулся от удивления Брайдер. — Ты еще руки выкручивать?!

В сущности кровать Брайдера была уже не кровать, а арена яростной борьбы двух миров.

И тут паук выплюнул из себя оранжевое удушливое облако.

Брайдер закашлялся, задохнулся и потерял сознание. Перед тем, как провалиться в полную черноту, в его отравленном мозгу возникла невероятно яркая по цвету и четкости картина, как он, Брайдер, Повелитель Лунного Меча, с криком «Вот тебе! Вот тебе!» засовывает змею Нимею в левую ноздрю Отцу Небесному...


Очнулся Брайдер в какой-то узкой вертикальной шахте или трубе. В ней было темно, как у негра в ...


Что-то дрогнуло вокруг. Должно быть, черная тень, как водится, ослепила Брайдера, Повелителя Лунного Меча, но по причине кромешной тьмы он этого не заметил...

Очнулся Брайдер в какой-то узкой вертикальной шахте или трубе. В ней было темно, как в пушечном стволе неосвещенного метрополитена...

Опять что-то дрогнуло. Похоже, вновь черная тень ослепила Брайдера, Повелителя Лунного Меча, но окружающая тьма не давала возможности убедиться в этом...

Очнулся Брайдер в какой-то узкой вертикальной шахте или трубе. В ней было очень темно. Брайдер попытался пошевелить хотя бы пальцем, но не смог. Значит, перстнем воспользоваться не удастся.

Некоторое время он повисел, прислушиваясь к неприятным ощущениям в загадочно скованном теле. Ничего не происходило.

Брайдер попробовал понять, остановило ли опять время течение свое, обездвижен ли он каким-то заклятьем, или связан путами и действительно засунут в какое-то узкое темное помещение.

Однако ему не удалось это. Затекшие члены онемели, и Брайдер не мог даже определить, находится он в призрачной стадии существования или в полноценной.

Оставалось одно. Брайдер быстро прочитал про себя заклинание.


И заклинание помогло. Как-то удивительно близко — кажется, прямо над головой, расчистилось окошко, и Брайдер, Повелитель Лунного Меча, узрел Отца Небесного.

Отец Небесный исторгал из себя тучеобразные клубы дыма. Лик Его наполовину был скрыт жуткой черно-красной книгой, которую Он держал в огромной руке. Приглядевшись, Брайдер обнаружил, что на переплете страшной книги помимо жуткого, явно магического рисунка начертаны какие-то причудливые знаки, не похожие на обычные руны. Как ни странно, Брайдер вдруг осознал, что он может прочесть эти знаки. Вот что гласили они:

Папюсъ

КАББАЛА

Прочесть-то их Брайдер прочел, но смысл этих слов всё равно был ему непонятен.

Второй рукой — такой же огромной, как и первая — Отец Небесный стал листать чудовищную книгу. Звуки, которые раздавались при этом, напоминали шум прибоя.

— Эхие... Иеве... Элоим Гиббор... Иегова Саваоф... Адонай... Малек... Нет, — с раздражением сказал Отец Небесный, — это все не то!

Он судорожно зашелестел страницами.

— Кетер... Хокма... Бина... Хесед... Гебура... Ход... Иосод... Нет, нет, нет, это все из какой-то другой оперы.

Он еще лихорадочнее зашуршал страницами и вновь забормотал страшные магические слова-заклятия, вселявшие ужас в Брайдера, Повелителя Лунного Меча:

— Меттатон, Габриель, Рафаэль, Михаель, Самаель, Пико делла Мирандола... Тьфу!

Господь в раздражении откинул куда-то зловещую книгу.

Звука падения, как ни странно, Брайдер не услышал.

Отец Небесный тем временем наклонился и на секунду исчез из окошка. Когда Он появился вновь, в руках у Него была другая книга — ещё больше и страшнее предыдущей. Мраком замогилья веяло от этой книги. Переплет ее был раскрашен жуткими красками: черной и какой-то невыразимо мерзкой — не синей, не фиолетовой, не сиреневой, а некой средней между ними, какая бывает только в мистических видениях, на одеждах черных магов да на ликах противоестественно восставших из мрака могил мертвецов.

Заставляющая содрогнуться явно мистическая картина была дважды повторена на переплете книги — на верхней и на нижней обложках, словно в зеркальном отражении. Сумрачные своды изображены были на этой картине, своды, всё более уходящие куда-то вдаль, к какому-то жуткому, мерзкому, явно зловещему месту — то ли склепу, то ли входу в гробницу, то ли норе, то ли дыре. Изготовлен переплет был из загадочного материала — не дерева, не кожи, не бумаги, а какого-то другого, отсвечивающего и отбрасывающего блики. Такие же непохожие на руны странные знаки изображены были на книге. Удивляясь открывшимся в себе внезапно магическим способностям, Брайдер, Повелитель Лунного Меча, прочел название и этой божественной книги:

П. С. Гуревич.

ВОЗРОЖДЕН ЛИ МИСТИЦИЗМ?

Отец Небесный тем временем полистал книгу, скривился, как от зубной боли, и с явным раздражением отбросил зловещий труд. Гул, подобный грохоту извергающегося вулкана, докатился сверху до Брайдера.

Отец Небесный некоторое время не двигался, затем вдруг словно проснулся и громко и внятно, с внутренней мукой, произнес:

— Перестройка клятая! Как раньше легко было работать: корабли комические... космические... пришельцы жукоглазые... синхрофазотроны...

Отец Небесный замолчал, уставясь перед собой отсутствующим взглядом. Затем хлюпнул носом и вдруг страдальчески завопил:

— Светлое будущее советского человека, блин!

Брайдер едва не оглох от этого крика.

Но Отец Небесный, в неизъяснимой милости своей, успокоился так же внезапно, как и разгневался.

— Ладно, — сказал Он и, помолчав, добавил наставительно: — Труд, труд и труд. Только труд!.. Дошло до меня, о великий царь... Тьфу ты, вот уж действительно: лезет из дебрей подсознания...

Лицо Отца Небесного исказилось какой-то сатанинской гримасой.

— Погоди, погоди... — забормотал Он. — А что вообще такое значит «некромант». А? Ну-ка, ну-ка...

Отец Небесный наклонился куда-то за пределы видимости и чем-то там зашелестел. Шелест этот напоминал звуки обвала в горах Лебанона.

— Та-ак... Некролог... Некрореализм... Никакого Чебурашки нет...

Господь выпрямился и разочарованно пошевелил губами.

— Что-то мне это слово все-таки напоминает... Некромант... Некромант... Явно двойное слово... Автомат... Сопромат... Киловатт... Цитостат... Целибат... Предикат... Индикат... ор.. Нет... что-то другое... Антидот... Живоглот... Спекулянт... Обскурант... Кверулянт... Корнеплод... Сирил и Корнблатт... Халифат... О! — Лицо Господа внезапно просветлело. — Новое слово на букву «хэ»! — сказал Он с непонятным сарказмом. — Ну-ка... Сейчас посмотрим... Та-ак... Хиромант... человек, занимающийся хиромантией...

Отец Небесный вздохнул.

— Остряки-самоучки, — сказал Он с изнеможением. — Таланты-самородки. Шутники-затейники. Сепулька — смотри сепулькарий... А мы и посмотрим. Ну-ка, ну-ка... Хиромантия... Ага... Понятно... С Некромантом тоже теперь все ясно...

Брайдер, Повелитель Лунного Меча, занервничал. Ему-то ничего не было ясно. Отец Небесный у него на глазах сыпал бесконечными магическими заклинаниями, и число понятных слов в Его речи все сокращалось и сокращалось. Похоже, что вот-вот откроется что-то важное о Некроманте — может быть, даже его настоящее имя — но если Отец Небесный и дальше будет изъясняться исключительно заклинаниями, ничего, конечно, выяснить не удастся.

Тем временем Господь продолжал свой загадочный труд.

— Так... это как же будет в переводе... — бормотал Он. — Так, чтобы коротко и похоже... Трупогад, что ли? Нет, это какие-то неприятные ассоциации вызывает... Жировоск, например... И вообще, могут заподозрить, что это намек на премьера... Актуальных политических ассоциаций лучше избегать... Это тебе не Цесалет Гравилевич...

Отец Небесный вздохнул.

— Легко им было. — пожаловался Он неизвестно кому неизвестно на кого. — Полуэкт ибн Полуэктович... А тут... Ну ладно... Предположим, имя должно отражать чудовищную сущность Некроманта. Чудовище... Это значит: Монстр... Монстр... Монстр.. Монстерус... Нет, это пальма... Монстродонт... хи-хи... Так, ладно... Монструаз... Паре... Монструал... тьфу, мать! Монс... Монс... Монсеньёр... Монтаньяр... Монтигомо... Монтесума... Монте-Кристо...

Отец Небесный помолчал и вдруг с выражением произнес:

— Узник горько улыбнулся. «Я аббат Фариа, — сказал он, — и сижу в замке Иф, как вы знаете, с тысяча восемьсот... э... кажись, одиннадцатого года...»

Отец Небесный прокашлялся.

— Ну, хорошо. Монстр. Как выглядит монстр? Страшный, огромный... О, огромный. Гигантский. Массивный. Массив... Масс... — Господь опять забормотал загадочные заклятья. — Масс... Масс... Массолит... Массаракш... Массандра... Мастер... и Маргарита...

Отец Небесный закрыл глаза и некоторое время сидел не двигаясь.

— А чего я мучаюсь? — спросил Он вдруг, открывая глаза и явно возбуждаясь. — А ну-ка, как будет «Чудовище», если его транскрибировать на английский? Так... так... Как там по-английски «ща»? Кажется, никак... Ну и пес с ней, пусть будет «че»... Та-ак... Получаем: «Чадович»... Нет, нехорошо — славянская фамилия... А если так: Чад Ович? Чед Оливер... ЧадОвич... Может, апостроф после «о»? Чад О'Вич... Нет, это ирландец. Откуда тут у нас ирландцы... А если через два дефиса, а? Ну-ка, ну-ка... Чад-О-Вич... Блеск! Действительно, блеск! Выглядит, как титул. Очень хорошо. И вызывает скрытые ассоциации. Чад, например. Озеро... Послушай, далёко на озере Чад изысканный бродит О-Вич... Ага. А ВИЧ — это же возбудитель СПИДа!

Отец Небесный мерзенько захихикал:

— Ну все, Некромант! Теперь Мы знаем твоё истинное имя...


Мир дернулся — и Брайдер вдруг обнаружил себя на свету, стоящим в какой-то огромной зале. Потолок залы терялся в невообразимой высоте. Стройные ряды огромных беломраморных колонн прореживали циклопическое помещение. Некоторые колонны были увиты гигантскими плющами с цветами неземной красоты. От одного взгляда на эти цветы Брайдеру стало не по себе: он узнал в них известные по легендам хищные колдовские плющи, пьющие мысли своих жертв.

Океан запахов обрушился на Брайдера. Его чуткие ноздри сразу опознали запахи самых дорогих и редких благовоний, экзотический духов, редчайших цветов и вин. Роскошные тропические деревья росли, казалось, прямо из беломраморного пола, расписанного магическими знаками. Высоко-высоко вздымались струи невероятной красоты фонтанов. Одни из них были прозрачно-фиолетовыми, другие — рубиновыми, третьи — хрустальными. Терпкий запах изысканнейших заморских вин доносился от фонтанов, и Брайдер понял, что в них кипит не вода.

Пузырящиеся водопады низвергались в окружавшие фонтаны обширные бассейны. Пенные столбы взбрасывало вверх. Хрустальное дно бассейнов, имевших форму магических звезд, светилось нижним светом, пробивавшим толщу вина, и в нем были видны серебристые плавающие тела. Брайдер достаточно времени провел на море, чтобы сразу узнать в этих телах русалок. Впрочем, в некоторых бассейнах, кажется, плавали гигантские мурены.

Глянув чуть дальше, Брайдер увидел живую стену из роскошных белых тюльпанов невероятных размеров и невиданной красоты. Стена выгибалась полукругом и играла, видимо, роль ширмы, деливший на секторы бесконечную залу. Слева от стены тюльпанов Брайдер увидел другую такую же — из махровых заморских хризантем, а справа — еще одну, из алых, розовых и молочно-белых роз.

Обнаженные негры-гиганты с чудесными, не чадящими факелами стояли тут и там, как каменные изваяния. Кроме них Брайдер увидел огромных странно одетых зеленокожих великанов, которые держали в руках гигантские чаши — светильники. Брайдер догадался по их виду, что это легендарные джинны. Кроме того, вверху реяли полчища светляков, а между колоннами блуждали голубые болотные огни. Наконец, сверху, с невидимого потолка, лился мягкий розовый свет.

Воздух был наполнен звуками. Отовсюду слышно было птичье пенье. Краснохвостые зеленогрудые попугаи носились между колонн и кричали: «Я восхищен!» Живые атласные бабочки ловко уворачивались от них, сплетаясь в причудливом танце. Наконец, Брайдер понял, что в зале звучит еще и музыка — удивительная, мягкая, неземная, чарующая музыка.

Поведя глазами, он увидел, что в такт этой музыке шевелятся стены из цветов и сразу во многих местах грациозно движутся, переплетаясь в сложные изысканные узоры, невиданной красоты обнаженные танцовщицы...

И тут взгляд Брайдера уткнулся в золотой трон, покрытый шкурой давно вымершего серебристого саблезубого леопарда. Перед троном высился яшмовый стол, уставленные золотой и нефритовой посудой с редкостными плодами. В хрустальных бокалах искрились вина.

На троне в пышных парчовых и шелковых одеждах возлежал зловещего вида высокий старик с густыми бровями, черной бородой, шрамом через все лицо и чашей вина в руках. Ему прислуживали красивейшие молодые гурии. Старик с интересом наблюдал за Брайдером.

— Ну здравствуй, здравствуй, Брайдер, непобедимый герой! — сказал старик, мерзко осклабившись. — Вот ты и попал в мой дворец, в который так отчаянно стремился. Что же ты не рад?

Брайдер, Повелитель Лунного Меча, сразу понял, что перед ним — ненавистный Некромант. Брайдер вообще был очень умный. Брайдер хотел было ответить злодею, сказать что-нибудь дерзкое, но оказалось, что он не может говорить.

— Ха-ха-ха! — зловеще рассмеялся Некромант. — Я вижу, как ты пытаешься, Брайдер, но не можешь вымолвить ни слова! Ты нем, непобедимый герой — на твои уста наложена печать молчания.

Некромант вновь зловеще расхохотался и отхлебнул из своей чаши. Острый нюх Брайдера сразу подсказал, что в чаше у мага не вино, а кровь.

— Я благодарен тебе, бывший Повелитель Лунного Меча, за то, что ты убил Таш. Эта древняя старуха давно уже действовала мне на нервы... О, я вижу удивление в твоих глазах! Да, да, ты убил ее, хотя она и считалась, как все боги, бессмертной... Правда, чернильное пятно, которое выползло из этой каракатицы, затопило полгорода и сделало его непроходимым, недоступным даже для света солнц и, разумеется, непригодным для жизни, но я на тебя за это не в обиде. Это не твоя вина... Не нервничай, не нервничай, — проницательно добавил Некромант. — Меч я прибрал. Нечего ему там валяться. Так что теперь я — Повелитель Лунного Меча!

Некромант оскорбительно захохотал.

— А как тебе понравился способ, каким я захватил тебя? Как тебе понравился мой паук?

Некромант вновь довольно расхохотался.

— Не только у тебя есть подарки из других миров, Брайдер! Это паука извлек я путем магического искусства из другого мира. И это не паук, Брайдер, это — порождение магии иного мира, магии, настолько чуждой нам, что ты и представить не можешь. Это механизм, Брайдер, вроде ворота или осадной башни на колесах. Это машина. Имя ей — «БМВ». Боевая Машина Волшебника!

И Некромант опять самодовольно рассмеялся.

— Ну что ты тужишься, Брайдер?! Что ты тужишься?! Неужели ты не понимаешь, что тебе не разорвать пут, коими ты окован, — и даже не заговорить. Ты же часто имел дело с магией, Брайдер, неужели ты так и не понял, что с тобой? Как ты глуп, Брайдер, ха-ха-ха!

Брайдер оставил попытки вырваться из невидимых пут и, скосив глаза, внимательно осмотрел себя. Тут только он понял, что заключен в магический кристалл — и, значит, бессилен выбраться из него сам.

— А! — радостно воскликнул Некромант, привставая на ложе. — Я вижу, ты понял, что с тобой! Ну что ж...

Некромант прошептал какое-то заклинание и щелкнул пальцами.

Брайдер почувствовал, что может говорить.

— Ты... ты... — сказал он, выплескивая наконец всю ненависть, что скопилась в нем. — Я же тебя... я тебя знаю... я же тебя видел: когда я кочевал...

— С трибой рамапитеков? — ехидно перебил его Некромант.

— Сам ты рамапитек! — озверел Брайдер...


Черная тень на секунду ослепила Брайдера...

— ...Я же тебя знаю: ты — Лисквилл, Безумный Герцог Ул-Хруспа...

— Верно! — расхохотался Некромант. — Я Лисквилл, прозванный Безумным Герцогом, Повелитель Ул-Хруспа. Потому я так легко и захватил тебя. Когда ты вернулся в наш мир — ты попал в мои владения, и я узнал об этом сразу... И еще я скажу тебе, ибо я, Великий Маг, ведаю о тебе многое: тебе известно, я знаю, что победить меня можно, лишь узнав мое подлинное имя. А Лисквилл — вовсе не подлинное мое имя... И у тебя уже нет твоего волшебного меча...

Легкая тень промелькнула в сознании Брайдера. Он вспомнил всё, что видел и слышал только что у Отца Небесного...

— Лунный Меч! Лунный Меч! — прокричал он что есть сил. — Я, твой Повелитель, призываю тебя!

Раздался жуткий скрежет, и медленно, словно нехотя стал приподниматься массивный золотой трон. Бесценная шкура реликтового леопарда сползла с него на пол. Трон встал на ребро, покачнулся — и с грохотом перевернулся, давя в мелкую крошку яшмовый стол. Лунный Меч вылетел из-за трона и, разворачиваясь в воздухе рукоятью к Брайдеру, ткнулся ему в правую руку.

Но магический кристалл не пустил его. С медным звоном ударил Меч о невидимое стекло кристалла — и упал на пол. Некромант быстро прошептал заклинание и поднял меч с пола.

— Ну, и чего ты добился, герой? — укоризненно спросил он Брайдера.

И тут все вдруг приняло странный, призрачный вид. Потускнели краски, стали тише звуки, почти исчезли запахи. Изменилось и выражение лица Некроманта — и тот быстро-быстро отступил на несколько шагов.

Брайдер вдруг почувствовал, что кристалл не сдерживает его.

— Магический кристалл в призрачной фазе не действует, — быстро объяснил ему Некромант.

Брайдер мстительно усмехнулся и открыл рот...

— Не зови Меч! — быстро сказал Некромант. — Не поможет. В призрачной фазе Меч не сможет сменить владельца.

Брайдер остановился. Подумал. Затем сказал:

— Я все равно убью тебя, Некромант. Я знаю твое подлинное имя: Чад-О-Вич!

— От Него? — Некромант кивнул на небо.

— Да.

— Ты научился заглядывать Туда?

— Да.

— Хорошо. Я так и думал. Тогда ты знаешь, что призрачная фаза бытия означает, что Он занимается кем-то помимо нас...

Брайдер кивнул.

— Брайдер, ты — главный положительный герой этой истории, я — главный отрицательный. Подумай, что же может быть таким важным, чтобы Он забросил нас и отвлекся еще на кого-то, а?

Брайдер начал злиться.

— Я все равно убью тебя. Отец Небесный поможет мне. Я знаю, что Он так решил.

— Я тоже знаю это, Брайдер, — быстро ответил Некромант. — Конечно, ты убьешь меня, получишь Священный Камень, что у меня в желудке, сядешь на трон Сакриона... Но я знаю больше тебя, Брайдер... Аллах уже нашел замену не только мне, но и тебе. Сейчас Он плетет судьбу того, кто уничтожит тебя. Твоя героическая история кончится на троне Сакриона. Дальше уже неинтересно. Дальше нужен новый герой. И сейчас Он создает этого героя. Слушай меня внимательно, Брайдер: идущий за тобой сильнее тебя, ты не достоин нести обувь его, он одолеет тебя духом и огнем. Меч страшнее твоего в руке его, и он очистит этот мир от врагов своих, и соберет все сокровища этого мира в сокровищницу свою, а тебя спалит, как солому, огнем неугасимым. Ты обречен, Брайдер, ты думаешь, что ты сейчас — как могучий дуб, но и секира лежит уже у корней твоих, и срубят тебя и бросят в огонь...

— Не заговаривай мне зубы! — вскипел Брайдер, хотя и почувствовал, что пугается. — Ты научился красиво говорить, конечно, но как ты докажешь, что говоришь правду?

— Смотри, — указал наверх Некромант Чад-О-Вич и, завывая, провозгласил:

— О, Аллах! Да будет так — среди славных сподвижников в Раю!

Хотя это заклинание и отличалось от известного Брайдеру, но подействовало точно так же: высоко вверху расчистилось окошко, и они увидели лик Отца Небесного. Отец Небесный был чем-то очень занят. Он пристально смотрел куда-то, губы его еле-еле шевелились, словно он проговаривал про себя какой-то текст. По движению плеч Господа Брайдер догадался, что тот что-то делает руками. Изредка сверху доносилось какое-то странное, явно искусственное попискивание.

— Послушай! — жарко зашептал прямо в ухо Брайдеру Некромант Чад-О-Вич. — Ты еще не ведаешь главного: я узнал способ, как избавиться от Него.

— Что? — обалдело переспросил Брайдер.

— То, — продолжал шептать Чад-О-Вич. — Я знаю, как избавиться от Его опеки, как стать совсем свободными. Есть заклинания. Есть ритуал. Но мне нужен ты. Только если главнейшие герои примут участие в этом обряде — можно освободиться. Понимаешь? Главнейшие герои сейчас — ты и я. Не помню, как это называется, протагонист и антагонист, что ли... Неважно. Важно, что все нужно делать сейчас, пока Он не создал нового героя...

Брайдер смотрел на Чад-О-Вича с недоверием.

— Пойми ты, дурень, — чуть не плача, говорил Чад-О-Вич, — мы же законсервируем наш мир. Он станет вечным, понимаешь, вечным. Мы с тобой станем бессмертными, понимаешь, бессмертными... Ну неужели тебе не хочется быть бессмертным? Ну скажи, скажи, неужели тебе не нравится тот мир, что я создал у себя во дворце? И это будет вечно, если мы освободимся от Него... Ну, представь себе: вина, какие хочешь, жратва, какая хочешь, женщины, какие хочешь, наслаждения, развлечения, какие пожелаешь — и это вечно, вечно! Ну что тебя сдерживает? Зельма? Да я же знаю, что тебе на фиг эта Зельма не нужна... Здесь ты можешь найти в сотни раз лучше! И без конца! И никто не сможет разрушить это!

Брайдер посмотрел Чад-О-Вичу прямо в глаза. Нет, никакого безумия в них не было. Вот алчность, беспредельная алчность — это да, это имело место.

— Если все так, как ты говоришь, — спросил он быстро и почему-то тоже шепотом, — отчего же ты не сделал это прежде, сам, один?

— Я же тебе сказал, — почти заплакал Чад-О-Вич. — Для успеха нужны все главные герои, все, ты понимаешь? Сейчас это — ты и я. Еще чуть-чуть потянешь — будет и третий... Ну что тебе еще надо? Священный Камень? Пожалуйста!

Чад-О-Вич напрягся, глаза его начали вылезать из орбит... Вдруг он отрыгнул что-то и затем выплюнул на руку. Брайдер увидел огромную черную жемчужину.

— Видишь? — вновь лихорадочно зашептал Чад-О-Вич. — Я уже не Повелитель Сакриона! Ну, согласишься ты или нет, тугодум проклятый?!

Брайдер наконец открыл рот.

— Дай Камень! — сказал он.

Чад-О-Вич покорно протянул ему жемчужину.

Брайдер схватил ее и даже в ослабленном мире призрачной фазы почувствовал исходящую из Камня мощь.

— Гляди-ка, — удивился он, — да ты, оказывается, не врешь...

— Ну наконец-то дошло! — скривился Чад-О-Вич.

— Слушай, — шепотом сказал ему Брайдер, — дворец у тебя, конечно, загляденье. Зельма, чего уж там, не аргумент. Бессмертие — это вещь. Но ведь мы же в призрачной (разе, здесь все теряет силу или слабеет, в том числе и твои заклятья, я же знаю. А как только Он вновь обратится к нам — мы окажемся в том же положении, с какого начинали: я — в магическом кристалле, а ты...

— Не успеет Он, — зло сказал Чад-О-Вич. — Не успеет. Ты мне скажи только: ты согласен?

— А ты мне скажи, — так же зло ответил Брайдер, — ты уверен, что победишь? Я не хочу до конца жизни мучаться воспоминанием, что освободился от Него, а потом опять стал его игрушкой...

— Я — маг, — веско сказал Чад-О-Вич, косясь с тревогой на Небо. — Я — Величайший Маг этого Мира! Перед тобой...

— Да ладно тебе, Чад!

— Не Чад, а Чад-О-Вич, Повелитель Сакрио...

— Если хочешь знать, — ехидно перебил его Брайдер, — Чад — это вообще какое-то там озеро, а Вич — это возбудитель какой-то хреновины...

Чад-О-Вич заинтересовался:

— Чего-чего он возбуждает?

Брайдер озлился:

— Ты мне зубы не заговаривай. Ты на вопрос отвечай!

— Я — маг, — сказал Чад-О-Вич вновь, но уже совсем другим, доверительным, тоном. — Я привык повелевать людьми, командовать ими. Таким Он замыслил меня. И если по отношению ко мне сталкиваются между собой внешнее целеполагание, команда, и внутреннее целеполагание, намерение, замысел — команда обязательно уступит. Я уверен, что смогу победить. Если ты согласишься, я вызову могущественнейших демонов — и они выведут нас из призрачной фазы, но в таком состоянии, в каком мы пребываем сейчас... Ну, ты согласен?

— Да! — выкрикнул Брайдер.

И тогда Чад-О-Вич выпрямился, простер руки вверх и закричал:

— Стоунд! Стоунд! Я вызываю тебя!

Что-то дрогнуло вокруг.

— Джерузалем! Джерузалем! Я вызываю тебя!

И опять мир вокруг дрогнул.

— Флип! Флип! Я вызываю тебя!

И вновь вокруг прошло какое-то движение.

— Инвадер! Инвадер! Я вызываю тебя!

Движение повторилось.

— Энола! Энола! Я вызываю тебя!

На этот раз все было тихо. Чад-О-Вич, кажется, разгневался.

— Энола! — закричал он с удвоенной силой. — Энола! Я, Маг О-Вич, Повелитель Сакриона, призываю тебя!

И вновь никакого ответа.

— Женщина,— доверительно прошептал Чад-О-Вич Брайдеру. — Ну и черт с ней. Без нее обойдемся. И остальных хватит...

Он вновь взметнул кверху руки и воззвал:

— Исрахим! Исрахим! Я вызываю тебя!

Мир дернулся.

— Стоунд! Джерузалем! Флип! Инвадер! Исрахим! — провозгласил торжественно Чад-О-Вич. — Мы с тобой одной крови: ты и я!


Мир вдруг обрел краски. На Брайдера обрушились звуки и запахи. Но магический кристалл не вернулся. И в руке у Брайдера по-прежнему пылал внутренним огнем Священный Камень.

— Смотри, — одернул его Чад-О-Вич и, ткнув рукой вверх, быстро пробормотал слова заклинания. — О, Аллах! Да будет так — среди славных сподвижников в Раю!

Тут же наверху расчистилось окошко, и Брайдер увидел лик Господа. Господь бледнел на глазах. Таким испуганным Его Брайдер не видел ни разу. Мысль о том, что и Отец Небесный может чего-то испугаться, доставила Брайдеру неизъяснимое удовольствие. Губы Бога что-то шептали.

Брайдер прислушался и, как ему показалось, уловил что-то вроде слова «вирус».

— Видел?! — сказал горделиво Чад-О-Вич. — Каков подарочек, а? — Он сардонически засмеялся, потом вздохнул. — Однако торопиться надо.

Он быстро начертил Лунным Мечом пентаграмму на полу и прошептал какое-то заклинание. Линии вспыхнули мертвенным пламенем. Чад-О-Вич решительно вписал внутрь еще одну пентаграмму — на этот раз в виде звезды Соломона. Она тоже засияла. Внутрь звезды он вписал круг.

— Быстро, сюда! — крикнул он и втащил Брайдера внутрь круга. — Упаси тебя боги выйти за круг или задеть за черту, пока нам не ответят! — скороговоркой предупредил он. Потом он поднял вверх Лунный Меч.

— Поднимай руку! — скомандовал он. — Касайся Камнем Меча!

Брайдер так и сделал — и его словно пробило разрядом молнии.

— Краггаш и Марвин! Краггаш и Марвин, Властители Искаженного Мира! — возвестил Чад-О-Вич. — Мы, Брайдер и Чад-О-Вич, взываем к вам! Накройте нас сводом Истинного Измененного Мира и укройте нас от богов нашего мира!

Но ничего не случилось.

Брайдер глянул на Чад-О-Вича и увидел, что тот покрылся липким потом.

— Сорвалось? — прошептал Брайдер.

— Не знаю, — так же шепотом ответил Чад-О-Вич. — Но есть идея.

Он вновь глянул вверх и крикнул:

— Зе Краггаш! Марвин Флинн! Мы отдаем вам то, что в наших руках, если вы поможете нам!

Грянул раскат грома — и Лунный Меч со Священным Камнем исчезли.

— Приготовься, Брайдер, — дрожащим голосом сказал Чад-О-Вич, — сейчас я произнесу заклинание, которое изменит наш образ: мы избавимся от того образа самих себя, что Он создал и нам навязал, и приобретем свою истинную сущность. После этого, возможно, ты уже не будешь героем, а я — магом, все мои заклятия будут действовать лишь пока мы не выйдем из круга внутри пентаграмм. И твой перстень потеряет силу. Но мы останемся бессмертными, и всё в этом дворце, а может быть, и дальше, будет подчиняться нам и ублажать нас. Понял?

— Зачем так много слов? — нетерпеливо спросил Брайдер.

— Затем, что результат тебя может несколько расстроить. В смысле твоей внешности, например.

— Тогда зачем это делать?

— Затем, что только освободившись от образов, что Он нам навязал, мы можем освободиться от Его власти. Может, и есть другой способ, но мне не удалось узнать о нем.

Брайдер вздохнул. «Конечно, будет неприятно, если окажется, что на самом деле я — жаба или дракон», — подумал он. Но отступать, видимо, было уже поздно.

— Ладно, — сказал Брайдер, — чего уж там... Не тяни.

— Подними руку и повторяй за мной, Брайдер.

Брайдер поднял руку.

— Игне Натура Реноватум Интегра!

— Игне Натура Реноватум Интегра...

Сверкнул огонь. Запахло серой. Брайдер на миг ослеп.

Когда он открыл глаза, Великого Мага Некроманта уже не было. Высокий старик с густыми бровями, черной как смоль бородой и шрамом через все лицо исчез. На его месте стоял довольно потасканный мужичонка, маленький, пузатый, плешивый, с бородавками на лице, сальными глазками, гнилыми зубами и явно не семи пядей во лбу. Брайдер осторожно осмотрел себя и понял, что и он выглядит ничем не лучше.

— Да... — мрачно сказал Чад-О-Вич. — Не фонтан. Но делать нечего.

Сверху до них донеслось что-то вроде «бу-бу-бу».

Брайдер и Чад-О-Вич глянули вверх и увидели, что туманное окошко все еще висит в воздухе, хотя перед ним и выросло что-то вроде стеклянной перегородки — видимо, купол Истинного Измененного Мира — почему и голос Господа звучал приглушенно. Отец Небесный, похоже, был нетрезв. Заплетающимся языком Он бубнил, явно проникаясь все большей жалостью к самому себе:

— Пишешь, пишешь, а для чего пишешь — неизвестно. Читатель, небось, усмехнется... да... А деньги, скажет. Деньги-то, скажет, курицын сын, получаешь? До чего, скажет, жиреют люди... Эх... Что такое деньги? Ну, получишь деньги, ну, водки купишь, ну жене приобретешь какие-нибудь там сапоги. Только и всего. Нету в деньгах ни душевного успокоения, ни мировой идеи...

Брайдер удивился.

— О чем это Он?

— Да пес Его знает, — откликнулся Чад-О-Вич.

— А что же Он, — смутился Брайдер, — так теперь и будет все время там торчать?

— Может быть, — ответил Чад-О-Вич. — Не знаю. Если будет — придется смириться. Переживем. Нас Он не видит. И кроме нас двоих, Его никто не видит. Слышно Его не очень. Привыкнем.

Потом он повернулся к Брайдеру и своим новым голосом, голосом заурядного человека, приказал:

— Положи мне руки на плечи, тогда мои заклятья будут касаться нас обоих.

Брайдер так и сделал.

А Чад-О-Вич вновь поднял руки и забубнил лишенным выражения голосом:

Безглавый собор над небесной пустыней,
Огромнейший город в руинах лежит,
Яд, смешанный с кровью, двух рек не покинет,
И солнце, и солнце злой дух сторожит!
Мир дернулся вокруг. Чад-О-Вич ухмыльнулся щербатым ртом и прошептал Брайдеру:

— Это было охранительное заклинание. Сейчас будет первое наступательное:

Мы равные. Прощай, блаженный край!
Привет тебе, зловещий мир! Привет,
Геенна запредельная! Прими
Хозяев ты, чей дух не устрашат
Ни время, ни пространство. Они сами
Свое пространство обрели, создать
В себе из Рая — Ад и Рай из Ада
Могут. И где бы ни были, все равно
Собой останутся, — и в этом не слабей
Того, кто громом первенство снискал.
Здесь мы свободны. Здесь не создал Он
Завидный край; Он не изгонит нас
Из этих мест. Здесь наша власть прочна,
И мы уверены, что в бездне власть —
Достойная награда. Лучше быть
Владыкой Ада, чем слугою Неба!

И вновь мир дернулся вокруг — сильнее, чем прежде.

— Получилось, — радостно сказал Чад-О-Вич и фальцетом выкрикнул:

Сердца наши жаждут радости
Битвы с богами!
Боги живут
Жертвоприношениями,
Идущими к ним отовсюду,
Они пьют священную сому,
Наслаждаются красотой апсар
И развлекаются играми
В небесных садах!
О, мы начинаем смертельную битву с богами!
И вновь мир дрогнул — и снова сильнее, чем прежде.

Чад-О-Вич ухмыльнулся откровенно порочной ухмылкой и прошептал Брайдеру на ухо:

— Только бы не забыть заклинания... Ну, продолжим...

И он закричал:

— Мы сокрушим эту тварь, враждебно взирающую на нас!

Мир содрогнулся так сильно, что, казалось, должен был пойти трещинами и развалиться. Но этого не случилось. Зато Брайдер, глянув вверх, увидел Отца Небесного, который, казалось, с изумлением прислушивался к чему-то, глядя прямо перед собой...

— Получилось! — воскликнул Чад-О-Вич и полез обнимать Брайдера, слюнявя его своим щербатым, дурно пахнущим ртом, — Получилось! Теперь нужно произнести закрепляющее заклинание. Вдвоем. Одновременно. Слушай.

И он, брызжа слюной, зашептал Брайдеру на ухо слова заклинания. Затем они, взявшись за руки, подняли головы и дурными голосами нестройно заблеяли:

— Свободен наконец! Свободен наконец! Великий, Всемогущий, Я — свободен наконец!


...Томно развалясь, закинув ногу за ногу и пуская газы, Брайдер, бывший Повелитель Лунного Меча, раззявив пасть, терпеливо сносил, как молоденькая обнаженная наложница трепетными пальчиками чистила ему зубы платиновой зубочисткой. Брайдер лениво сплевывал время от времени на пол и смотрел в небо.

Там, в мутном окошке Отец Небесный с измученным лицом бил Себя кулаком по голове и причитал:

— Говорили Тебе, козлу, не пиши фэнтези! Не пиши фэнтези! Нет, не послушался! Козел! У, козел!

Брайдер, бывший Повелитель Лунного Меча, цыкнул зубом, выплюнул извлеченный из дупла кусочек мяса, довольно осклабился и сыто подтвердил:

— Козёл!

Лежавший невдалеке Чад-О-Вич, бывший Некромант, Безумный Герцог Ликсвилл и Повелитель Сакриона, пьяно рыгнул, вяло оттолкнул от себя слишком присосавшуюся красавицу, открыл один глаз, посмотрел им на небо и резюмировал:

— Точно!


13 мая 1995 — 19 января 1996

Изменение. (Новелла)

Ф. Кафке

«... — Выпей немного чаю, — сказал я, — он совсем горячий.

Она взяла стакан. Я смотрел, как она пила.

— Черт его знает, Пат, что это сегодня стряслось со мной.

— Я знаю что, — ответила она.

— Да? А я не знаю.

— Да и не к чему, Робби. Ты и без того знаешь слишком много, чтобы быть по-настоящему счастливым.

— Может быть, — сказал я. — Но нельзя же так — с тех пор, как мы знакомы, я ста новлюсь все более ребячливым.

— Нет, можно! Это лучше, чем если бы ты делался все более разумным.

— Тоже довод, — сказал я. — У тебя замечательная манера помогать мне выпутываться из затруднительных положений. Впрочем, у тебя могут быть свои соображения на этот счет.

Она поставила стакан на стол. Я стоял, прислонившись к кровати. У меня было такое чувство, будто я приехал домой после долгого, трудного путешествия...»

Нет, подумал он, нет — так дело не пойдет. Ремарк, конечно, это хорошо, но так не пойдет. Сколько же можно, в самом деле!

Он встал и загнанно забегал по комнате. Руки тряслись в нервном напряжении. Он не может здесь больше сидеть. Не может!

Дрожащей рукой он распечатал пачку и закурил. Тьфу, черт! Тут же бросил. Нет, так нельзя.

Может, одеться? Выйти? Сладкое чувство опасности охватило его. Дрожь в руках все усиливалась.

Он стал одеваться. Разум, однако, не хотел отступать. Разум пытался запугать его.

Ты чувствуешь в себе силы выйти на улицу? В праздничную ночь? Когда еще никто не спит — включая пьяных легавых, а на улице — ни души? Ты давно не был в участке? Тебя давно не били в тюрьме?

Он на секунду остановился и представил себя входящим в камеру. С лязгом закрывалась за спиной дверь. Зеки оглядывались на новенького. Даже себе побоялся признаться он в той мысли, что тенью — только тенью — промелькнула в сознании: лучше уж в тюрьме, чем так...

Холода он не почувствовал. Нервное напряжение нашло наконец выход — в движении, в мышечной активности. Быстро и легко бежал он по улице. Ему стало жарко. Так жарко, что даже пистолет в кармане куртки не холодил привычно руку — наоборот, нагрелся сам.

Во многих окнах еще горел свет. На отдаленных шоссе с шумом проносились машины. Встречались — чаще, чаще, чем обычно — прохожие. Вид у них был, однако, испуганный.

Болото, подумал он с ненавистью, грязное мещанское болото. Впрочем, сам залез в этот район.

Подсознание, тренированное долгими годами подполья, вдруг приказало: стой!

Он остановился, прислонившись к стене, и стал озираться. Что такое? Опасность? Мигалка? Он привык верить своему подсознанию. Особенно после практики АТ и ТМ. В мозгу с фотографической четкостью возникла на секунду страница текста: «За пять лет, с 1971 по 1975, я лично перепробовал весть винегрет Нового сознания...» Я тоже, Джерри, я тоже... Черт, так в чем же дело?

Он стал медленно, внимательно и методично осматривать улицу. Предположим, кто-то застыл сейчас одновременно со мной. Предположим. Где? Кто? Зачем? Я сейчас — удобная мишень? Бесспорно — если знать, где я замер. Рука автоматически спустила предохранитель. Что делать? Прыгнуть вперед — до угла? Нет, не дури — может, здесь что-то другое.

Ах ты, дьявол, подумал он, понять бы, что ему не понравилось, моему подсознанию. Способно ли оно ошибиться? Бесспорно. А ошибается ли разум? Несомненно.

Он еще раз внимательно осмотрелся вокруг. Что-то похожее на догадку мелькнуло у него в голове. Погоди, погоди, подумал он, а куда, собственно, я бежал, в какой район города?

Так, давай-ка сосредоточимся. Город я знаю хорошо, по необходимости, конечно. Разумеется, дома в нем одинаковые, разумеется. Разумеется, улицы похожи одна на другую, разумеется. Добавь, что сейчас ночь. Темно. Может быть, я путаю?

Он оторвался от стены и быстро прошел в щель между домами.

Он не путал. Подсознание не обмануло его. Более того, видимо, он инстинктивно выбрал именно это направление.

Как-то болезненно сладко, забыто уже, защемило внутри. С безошибочной точностью он нашел окна. Окна горели. С каким-то порочным любопытством он впился в них взглядом. С этой точки он никогда их не видел. Он здесь просто никогда не ходил. И как он догадался только, черт возьми!

Празднуют, подумал он, отмечают...

Не осознавая, что он делает, он пошел к дому. Празднуете, значит, празднуете...

Дорогу вдруг перегородил невысокий заборчик. Что за черт? Он глянул за заборчик. Яма. За ямой — песок. Внизу — вроде какие-то трубы.

Он остановился. Препятствие вернуло его к реальности. «Куда это я понесся?» — подумал он.

Он отошел под окна и задрал голову. За занавесками мелькали тени. Почти весь дом спал, как ни странно. Он пошарил взглядом по окнам, по всем пяти этажам, и еще раз подивился странной прихоти тех, на чьи деньги был построен дом. Мало того, что они поставили его в этом мещанском райончике, так еще и развернули не в высоту, а в длину — дом был точь-в-точь положенный на бок небоскреб: длинный до несуразного и всего пятиэтажный. Вдобавок ко всему, в нем не было лифта. Впрочем, вспомнилось ему, в те времена, когда этот дом строили, район считался тихим местом, где почти отсутствовала преступность. Память вдруг подсунула дурацкую ассоциацию: вспомнилось, что где-то у Конан Дойля Шерлок Холмс говорил своему доверчивому спутнику, что самые чудовищные преступления совершаются именно в таких тихих и благопристойных местах. Что до высоты, то они, должно быть, ее боялись (или уже тогда все стремились быть «ближе к природе»?). А лифты они не поставили, надо полагать, заботясь о собственном здоровье.

Он еще раз посмотрел на те же окна. За шторами явно танцевали. Странно как-то танцевали — так, как стал бы танцевать он. Изломанные тени бились в экстазе, длинно мотаясь, вскидывая руки...

Внутри него словно что-то щелкнуло — и он бегом бросился вокруг дома, к подъезду.

Контрольное устройство двери, как ни странно, помнило его и беспрепятственно пропустило. В одно мгновение, как ему показалось, достиг он пятого этажа. Прижался ухом к двери. Впрочем, мог бы и не прижиматься. Слышно все было и так. Однако, подумалось ему, однако, с чего же это шум-то такой. Просто как в молодости... Тоскливая боль родилась в мозгу и стала расползаться по всему телу.

За дверью вновь ударила музыка. Манфред Мэнн, с удивлением констатировал он, «Up the Junction». Да что же это происходит? Он прислонился спиной к двери, со сладостной болью возвращения впитывая в себя музыку.

Кто-то ударил в дверь изнутри. Взрыв хохота. Он отскочил.

Из-за двери доносились радостные крики, смех, топот, ритмичное прихлопывание в ладоши. Там танцевали, ей-богу, танцевали.

Они, понял он, они. Те самые однокашники, к которым его так и не допустили. Глубоко законспирированные, настороженные, тесно спаянные в своем нонконформизме. Целы ведь, черти, целы!

Он бросился вниз по ступенькам. «Зеро! Зеро! — кричал внутри него чей-то голос. — Ты выиграл! Зеро!» В голове кружился поток мыслей. «Lay, lady, lay!» — пел он, видимо, в полный голос, не замечая этого.

Телефон, телефон, вот что ему нужно. «Let’s take а chance!» — пел он. Он вскочил в телефонную будку. «Stay, lady, stay!» Лихорадочно набрал номер.

Никого нет.

В холодном гневе смотрел он на трубку. Нет, никого нет. Никто не отзывается.

— Ах он, гад! — сказал он в трубку и почувствовал, что на глаза наворачиваются слезы. — Скотина. Неужели празднует? Собака. Неужели пьет где-то? Сука ты этакая. Тоже мне — гошист.

Он потерянно вышел из будки и в бессильной тоске посмотрел на окружающие дома.

— Ну, что? — сказал он громко самому себе. — Что теперь тебе подскажет твое несчастное сознание?

«Что ты еще не все попробовал», — сказал вдруг где-то внутри него какой-то чужой, отстраненный голос.

Он медленно пошел назад к дому и тут с изумлением почувствовал, что заводится. Ощущение невероятной собранности вливалось в него. Собранности и мобилизованности. Вновь зазвучала внутри музыка. Вновь Дилан. «Rainy Day Woman». Странно чувствовал он себя. Так, словно он вновь был молодым, прежним. Так, словно он только вчера наслаждался тем, что эпатировал окружающих, с легкостью необычайной наживал друзей и врагов и запоминался накрепко с первой же встречи. Тогда про него говорили: «Он сумасшедший»! С тех пор все изменилось. Теперь про него предпочитали говорить: «Особо опасен». Так же, впрочем, и писать. Вплоть до объявлений о его розыске. И окружающих он больше не эпатировал — он научился не привлекать к себе внимания и достиг в этом подлом искусстве изрядных высот. Так же, как и в искусстве не запоминаться при случайных — и даже неоднократных — встречах. И друзей с врагами он с прежней легкостью уже не наживал. Враги были по большей части уже постоянные и все, как назло, опасные. А вот друзья... Измены всякий помнит особенно хорошо. Он не был исключением. Не был исключением и в другом — так же хорошо, как измены, запоминаются потери. Он наизусть помнилвсех погибших друзей. Знал, где кто лежит, на каком кладбище. Некоторых он хоронил своими руками. И даже научился — заставил себя через «не могу» — писать некрологи. А еще были: побои (в камере и при аресте); обвинения в убийстве (четыре раза) и изнасиловании (один) — слава богу, оправдали; колотые раны; сотрясение мозга (водомет); отравление слезоточивым газом; образцовая тюрьма; сумасшедший дом (господи, думал ли он, читая «Гнездо кукушки»...).

С тринадцати лет, как ощутил он себя непохожим на других, с беспощадной неумолимостью стремился он к своему нынешнему состоянию. Тогда, впрочем, были иные времена, и он был совсем не одинок. Что-то носилось в воздухе. Издалека замечал он единомышленников. Как магнитом их тянуло друг к другу. И везде — как вспомнишь — было одно и то же: лозунги на стенах, чадящие автопокрышки, листовки со смазанным текстом, биг-бит и поголовные цитаты из Сартра.

Однажды он почувствовал, что устал от трепа. Бланкизм, необланкизм... Анархизм, неоанархизм... Марксизм, неомарксизм... Ярлыки. Бесконечная говорильня. Опротивело. Он создал свою организацию. С легкостью феноменальной и наивностью поразительной. Через год она рассыпалась. Клявшиеся в любви братья возненавидели друг друга. Одна часть ушла в глубокое подполье и недолго развлекалась взрывами бомб в туалетах госучреждений. Другая — ударилась в педагогику и, обрастая детьми и жиром, бесконечно обсуждала одну и ту же тему: почему их новейшие педагогические открытия никаких плодов не дают? Третьи увлеклись дзеном.

Он создал новую организацию и пышно назвал её партией. Это тоже оказалось несложно. У него уже было ИМЯ. Но и это имя ему не помогло. И года не прошло — лидерство в партии захватили анархисты. И партия самораспустилась на том основании, что всякая иерархическая структура — зло.

С оптимизмом юности стал он создавать третью организацию. И тут встретил людей с судьбами, дублировавшими его собственную, — и потому понимавшими его с полуслова. Они разработали план действий. Хороший план. Блестящий план... Лишь вырвавшись из сумасшедшего дома, узнал он о страшном разгроме, постигшем их совместное детище. Его друзей убивали в собственных домах — в ванных, в постелях. Хватали на улицах, на работе, в студенческих аудиториях. Перебежчики и трусы кинулись врассыпную, всплыли провокаторы — и ненасытные глотки тюрем и сумасшедших домов получили новую порцию.

Он пришел из сумасшедшего дома с искалеченной, измененной психикой. От его анархического оптимизма не осталось и следа. Верный себе, подвел он под свое отчаяние изощреннейшую теоретическую базу. Немножко от Хайдеггера да немножко от Ортеги... Вот когда пригодился ему интерес к экзистенциализму. Вот когда сыграло с ним дурную шутку его несчастное сознание. Попытки самоубийства сменялись глубочайшей — многомесячной — апатией. С ужасом смотрели на пего те, кто ещё вчера им восхищался. Тут открыл он, что презрение легче всего настигает именно того, кем прежде восторгались. Один за другим покидали его те, кто ещё был с ним... А власти уже искали его. Приходилось менять одну квартиру за другой. А искалеченный мозг всё бился в чудовищной паутине безумия...


Он вновь поднимался по лестнице. На третьем этаже его внимание привлекли крики из-за двери. Он остановился. Послышались озверелая ругань и звон разбиваемой посуды.

— Давайте, ребята, давайте, — сказал он, одобрительно покачивая головой. — Туда вам и дорога.

Пятый. Музыка в квартире сменилась. Он прислушался. Нет, это уже была не запись. В квартире пели под гитару. Пели «The Answer Is the Blowin' in the Wind»... Теперь он уже не сомневался в правильности своей догадки. Это они. Это чудо. Это невероятное везение. Немыслимое везение. Последний, возможно, раз, бог знает почему и зачем, пришли они сюда — в квартиру, хозяйка которой давно сменила радикальные убеждения своей молодости на убогий мещанский уют сегодняшнего дня. Ну, впрочем, они-то пришли — ладно. Позвала опа их — они и пришли. Однокашница как-никак. Но только второй раз такое уже не повторится. Они — из другого мира. Они ей не нужны.

Значит — сегодня. Сегодня или никогда. «It's Now or Never». Единственная возможность. Последний шанс.

Значит — он должен. Должен дозвониться Бэзу. Бэз был еще одним, кто знал о существовании этой компании. Он не мог не понять, какое это везение — нарваться на них вот так. Тем более — только Бэз мог войти с ними в контакт. Элиз его не знала.

Он снова побежал вниз — к другой будке. «Бэз, Бэз, — умолял он в какой-то тайной надежде, — вернись, вернись же!»

Он не видел Бэза много лет. Со времен той дикой, глупой ссоры. Ссоры, в которой оба были неправы, конечно, и все же более неправ был он, Эл. Бэз, впрочем, тоже был хорош — его послушать, так у него, Эла, уже и права на личную жизнь не оставалось. Вульгарный социологизм какой-то! Фанатизм изувера! Но сейчас он осознавал, что и Бэза можно было понять. И, уж во всяком случае, не доводить дело до разрыва. Ведь столько лет, столько лет вместе... Alter ego...

Телефонная будка. Только бы он был, только бы он был... В одном можно не сомневаться: Бэз поймет и придет на помощь. Только бы он был.

Нету.

Ладно. Пойдем назад.

Он чувствовал все большее и большее возбуждение. На легавых бы не нарваться. Ведь за наркоту примут.

Так, говорил он себе, стоя в подъезде, на площадке первого этажа. Что же делать будем? Что вообще можно сделать? Установить контакт с ними надо? Надо. Но как? Открыто туда не пойдешь — хозяйка не пустит. Это точно. Черт, да впрочем и по-другому никак не получится — ведь Элиз узнает. И сразу поймет, кто это. А уж там она постарается, такого наговорит. Это наверняка. Если уж ТОГДА она сделала все, чтобы они не встретились, то теперь... Тут на секунду пронеслись у него перед мысленным взором эти светлые — до седины — волосы, бледные-бледные губы, голубенькая жилка на переносице...

— У-у! — застонал он и забил кулаком по стене. Боль прогнала видение.

Ну ладно, вновь принялся размышлять он, создавать новую оппозицию надо? Надо. Конечно, надо — особенно сейчас, в эти проклятые, железобетонные, дебильные годы, годы всеобщей тоски и повального пьянства. Надо. Так, хорошо. Средства есть? Нет. Ну, и черт с ними — были бы люди. Оружие есть? Нет. Ладно, дело наживное. Были бы люди. То же и типография. Люди, люди нужны...

— Где же Бэз-то?! — чуть не вслух закричал он и снова кинулся к телефонной будке.

Бэза не было.

Внезапно налетевший ветер ударил в лицо и даже остановил на секунду. Он почувствовал, что его бьет колотун. По мокрой, мгновенно похолодевшей спине ползли новые — горячие — капли пота. Он бросился назад. Зачем — он уже и сам не знал. Его трясло.

Итак, окна. Горят — всё в порядке. Ан, нет — одно погасло. Черт — расходятся!

Он побежал к подъезду. По дороге ему дважды встретились веселые группки пьяных горожан. Группки шарахались от него. Сзади слышалась ругань.

— У-у, суки! — с ненавистью пробурчал он, вбегая в подъезд. Ему подумалось вдруг, что по-настоящему праздновать у нас умеет только обыватель. Взбегая по ступенькам, он с ненавистью глядел вверх. Его трясло всё сильнее. Зубы клацали.

Обыватель, думал он, обыватель. Человек с улицы. Ну, хорошо. Если обыватель умеет гулять, то что же мы умеем? — Портить ему настроение, услужливо подсказал внутренний голос.


Эл с ненавистью глядел на дверь этой проклятой квартиры, и вдруг сознание его словно раздвоилось. Один стоял на лестничной клетке и смотрел, трясясь, на ненавистную дверь, а другой — был внутри.

Внутри веселились.

И тут дверь распахивалась — и в квартиру врывалась толпа легавых. И он, Эл, вместе с легавыми.

— Всем к стене! — орали легавые. — Руки за голову! — И сгоняли гостей прикладами в один угол.

Сержант, медленно оборачиваясь к Элу, как бы нехотя спрашивал пропитым — обязательно пропитым — голосом:

— Ну, так где же тайник?

— В углу, — отвечал Эл, втайне веселясь.

— В котором углу?

— Не помню. — Эл смеялся уже открыто.

Сержант размахивался и бил его по лицу.

— Ей-богу, сержант, не помню... В углу... — закатывался Эл ещё сильнее.

Сержант багровел, а затем орал неожиданно зычным голосом:

— Проверить углы!

Летели к черту ковры, валилась мебель. Легавые начинали долбить углы.

Гостей выгоняли из угла на середину большой комнаты — под дула автоматов — и там они, трясясь, с ужасом следили за разрушением квартиры, за посягательством Закона на Священный Принцип Частной Собственности.

Эл сидел развалясь на стуле и хохотал. Наручники нисколько не мешали ему.

— Сержант, — вызывающе спрашивал он, — хочешь знать, кто самые весёлые люди на свете?

Сержант недовольно оборачивался.

— Ну и кто?

— Левые экстремисты. Потому что они могут веселиться даже тогда — и ИМЕННО тогда — когда всем остальным тошно...


Эл вдруг очнулся. Нет, парень, да что это ты? Ну, понятно, квартира мещанская, хозяйка... но гости, гости!

Он тихо завыл — как от зубной боли — и закружился по площадке. Он чувствовал себя способным, казалось, сделать что угодно, но что, что тут можно сделать? Сейчас они разойдутся — и всё. Всё. Конец.

Он прижался к двери, с трудом сдерживая чудовищное нервное напряжение. Его трясло. Трясло так, что казалось, дверь начала вибрировать в такт ему.

За дверью был тихий шум, негромкие голоса.

Расходятся, с ужасом понял он, расходятся...

Он отскочил от двери и замер, ощущая дикую боль в каждой клетке тела. Чувство полной, тотальной безнадежности обрушилось на него. И тут — впервые за много лет — он почувствовал, что действительно МОЖЕТ ВСЁ. Он вновь был в том старом, забытом уже состоянии, в каком в молодости — до сумасшедшего дома — он писал листовки и стихи. В таком состоянии — состоянии божественного транса — творили Байрон и Гёте.

А сейчас всё напрасно, всё!

Тяжелая, тягучая волна ударила в голову — и свет лампы под потолком, казалось, покраснел и померк.

С искаженным болью и отчаянием лицом глянул он на эту ненавистную дверь.

Проклятая дверь!

И он увидел вдруг, как с треском, выламывая за собой короб, вырывая петли, падает внутрь квартиры окаянная дверь. И увидел замершие, перекошенные ужасом и изумлением бородатые лица в квартире, открытые в крике рты...

Страшная боль пронзила его прямо в сердце откуда-то снизу и под лопатку. Сразу не хватило воздуха и мутно дрогнул мир. Непроизвольно он схватился рукой за сердце и, пытаясь что-то крикнуть, стал оседать на пол.

И он еще успел увидеть ее глаза, переполненные уже не удивлением, а испугом и болью, болью — и состраданием. Состраданием и — любовью.

И он ещё успел услышать чей-то изумленный и восхищенный вопль: «Да это же Бешеный Эл!» — и увидеть людей, в мучительном отчаянии кинувшихся к нему на помощь.


11 августа 1985 — 10 июня 1995

Подонок. (Рассказ)

Он загнал машину в гараж, пискнул сигнализацией, выдернул ручку из чемодана и покатил его наверх по пандусу.

На выходе из гаража козырнул охраннику в камуфляже и наушниках и с натугой свернул налево — к своему подъезду.

За метр от двери он услышал, как щелкнул засов. В глазок была вмонтирована телекамера, и на вахте дежурил кто-то из ветеранов, знавших его.

Он вкатил чемодан в подъезд.

— С приездом, Станислав Николаевич! — подобострастно приветствовал его вахтер Кузьмич. Кузьмич сидел у них в подъезде уже лет пятнадцать — со времён перестройки. — С гастролей вернулись?

— Да, — важно сказал Стас, катя чемодан к лифту. — С гастролей.

— А откуда, если не секрет, Станислав Николаич?

— Почему же секрет? — Стас нажал кнопку лифта и стал рыться в кармане.

Внучка у Кузьмича увлекалась нумизматикой, и он традиционно привозил ей мелочь из гастролей по заграницам. — Из Юго-Восточной Азии. Индонезия, Сингапур, Таиланд, Камбоджа, Малайзия... На-ка вот, это тебе для внучки...

— Ох, спасибочки, спасибочки, Станислав Николаич! Девочка-то как счастлива будет... Никогда вы о нас не забываете...

Стас поморщился. Преувеличенная дедова приниженность его раздражала.

— Ой, и как много-то... И парные... на обмен, значит... Вот, значит, внучка обрадуется... Сама-то она, понятное дело, никогда в эти Малайзии не попадет...

— Погоди, — вдруг сказал Стас грубо. — На-ка вот ещё. Это малайзийские...

Уже отходивший было Кузьмич проворно обернулся и суетливо схватил монетки.

Открылись двери лифта.


Стас распаковал чемодан и даже успел повесить кое-что в шкаф, когда зазвонил телефон.

Ну надо же, удивился Стас, только приехал... Никто же не знает... И кто это может быть? Колька, что ли? Или Лисовскому уже донесли?

Он поднял трубку.

— Да?

— Стас? — спросил незнакомый женский голос.

— Да. А это кто?

— Юля.

— Юля? Какая Юля?

— Ну Юля, Юля Савина. Забыл?

Стас лихорадочно вспоминал. Почти сразу вспомнил.

— А, Юля! — с напором сказал он. — Ну как же, как же! Разве я тебя мог забыть, ну что ты! Сколько мы с тобой не виделись, слушай? Года четыре, да? А как ты узнала, что я приехал?

— А я и не узнала. Я тебе третий день звоню. Через каждые два часа.

— Да? — деланно удивился Стас. «Просить что-то будет», — уныло подумал он. — У тебя ко мне какое-то дело?

— Да, — жестко сказала трубка. — Дело. Агнесса умерла.

— Агнесса? — озадаченно переспросил Стас. — Какая Агнесса?

— Ну, знаешь, Стас, — с нервной дрожью сказал трубка. — Совесть надо всё-таки иметь! Агнешка!

Трубку бросили. Пошли короткие гудки. Стас с удивлением посмотрел на трубку и положил её на рычаг.

Агнешка какая-то... Кто это? Агнешка... Чушь какая-то...

Он пошел на кухню. Где-то у него был дарджиллингский чай...


На полпути он остановился.

Он вспомнил всё.

Агнешка. Польская девочка из Вологды.

Он ещё страшно веселился по этому поводу. Поляки в Вологде!.. Маленькая, не доставала ему до подмышки. Большие детские серые глаза. Курносый носик. Пепельные волосы. Он называл ее Малыш.

Он вспомнил всё.

Яркие солнечные лучи, пробивавшие насквозь маленькую квартирку на Юго-Западе... Тройная радуга, висящая в небе за окном... Агнешкин вскрик «Ой, больно! Ну правда, очень больно!» Он вспомнил, как она смеялась у него на груди, как он говорил: «Ты единственная и уникальная. Я напишу о тебе в Англию. Тебя занесут в «Книгу рекордов Гиннеса». Трижды дефлорированная в течение одной недели. Такого никогда и нигде в мире не было. Слушай, и как это ты себе такую плеву отрастила?» — «Ну я же не специально», — отвечала она и смотрела на него снизу вверх счастливыми глазами...

Он вспомнил всё.

Он сел и прислонился к двери кухни.

И вдруг почувствовал, что руки дрожат.

— Господи, — сказал он вслух, — это какая-то ошибка. Умерла... Этого не может быть. Ей же сейчас, наверное, лет двадцать семь... Да не может она умереть!


Телефона Савиной не было ни в первой, ни во второй, ни в третьей записной книжке.

По телефону Кондратьевой никто не отвечал. Телефон у Ликиной сменился. У Бергер было занято. Других подружек Савиной он не помнил.

— Чёрт! Чёрт! Чёрт! — кричал он, набирая номер снова и снова. У Бергер было занято.

Он бросил трубку и пошел к бару. Где-то здесь был коньяк.

Телефон зазвонил.

— Чёрт, да что вам всем приспичило!

Он схватил трубку.

— Стас, это опять я... — сказал в трубке мягкий голос.

— Юлечка! — закричал Стас, перебивая её. — Милая! Какая ты умница, что позвонила. Прости меня, кретина! Только из аэропорта, голова не варит...

Он запнулся, почувствовав, что фальшивит.

— Юля, — сказал он тихо. — Это правда, что Агнешка умерла?

— Стас, разве такими вещами шутят?

— Ну, мои знакомые и не так шутят... Но это я так. Ты прости... Что с ней случилось? Автокатастрофа?

— Почему автокатастрофа?

— Ну, в таком возрасте не умирают...

— Стас, — грустно сказала Юля, — умирают в любом возрасте. У Агнешки был цирроз печени.

— Что? Цирроз? — Стас ощутил какое-то беспокойство. — Она что, пила?

— Стас, — мягко, но укоризненно сказала трубка, — она перенесла сывороточный гепатит. Ты что, забыл?

— Забыл, — потрясенно сказал Стас. Да, да, у неё же действительно был гепатит, как это он мог забыть, ёлки-палки?

— Юля, — Стас сглотнул слюну, — а похороны, похороны когда?

— Завтра, в двенадцать.

— А на каком кладбище?

— Стас, тебе не стыдно? Агнешка же вернулась в Вологду. Она же не могла жить в Москве. Она боялась встретить тебя на улице...

Стас почувствовал, что заводится. Вечно это бабьё с их бабьей дурью.

— Знаешь, Юля... — сказал он зло, и вдруг внутри него словно что-то щелкнуло. Щелкнуло — и он понял, что ему нехорошо. Очень нехорошо.

— Знаешь, Юля, — повторил он упавшим голосом, — если я стал богатым поп-музыкантом, это ещё не значит, что я стал законченной сволочью. У меня есть машина. К завтрашнему мы до Вологды доедем. Ты готова?

— Да.

— Сколько тебе нужно на сборы?

— Нисколько.

— Так. А мне переодеться — полчаса. Машину заправить — полчаса... Ты где живёшь?

— На Колобке.

— Ага. Публичный дом на Каретном знаешь?

— Ты шутишь? Какой публичный дом?

— Ну, официально это ресторан...

— А, поняла.

— Ну вот, через два часа перед рестораном. Приходи впритык, а то нувориши клеиться будут.


Он гнал как сумасшедший. Юля, свернувшись, спала на заднем сидении.

Гаишники тормозили их, наверное, раз десять. Первые три раза — до Загорска включительно — он откупался зелеными. Как Московская область кончилась, гаишники стали узнавать в лицо и, расплываясь, отпускали так. В Семибратово один даже автограф попросил. Перед Даниловым, правда, попался скучный пожилой майор. Тот, похоже, телевизор не смотрел и артистов не знал. Пятьдесят баксов его вполне устроили.

Пока Юля не спала, они разговаривали. Оказывается, Юля с Агнешкой все эти годы поддерживала отношения. Оказывается, Агнешка отказалась поступать в аспирантуру тут, в Москве, и уехала к себе в Вологду. Преподавала там в педе. Замуж не вышла. Связано ли это как-то с ним, Стас спросить побоялся. И без того он чувствовал себя настолько мерзко...

Он вспомнил квартиру у Кольцевой, которую Агнешка снимала с двумя подружками — это уже после Юго-Запада. Он тогда ещё был полуподпольным рок-музыкантом, как раз входившим в моду. В разгаре была горбачевская перестройка. Неформалы были нарасхват. Рокеры в первую очередь. Начиналась полоса больших денег. Агнешка хвасталась им в группе — и вся группа ей завидовала. Он приходил в гости — и приносил дикие для бедных студенток-провинциалок яства: икру, балык...

— Такого в природе не бывает, — убежденно говорила о брауншвейгской колбасе Агнешкипа соседка Таня и глядела на него влюбленными глазами.

Это было еще до первых контрактов, до первых загран-гастролей — в Польшу, до первых валютных гонораров. Они тогда как раз записывали свой первый диск, а продажные телевизионщики терпеливо, как детям, по третьему разу объясняли им, что не нужно выкладываться и играть чисто — они, телевизионщики, всё лишнее уберут, всю лажу исправят и вообще сделают из дерьма конфетку, у них на телевидении все и всегда так...

«Боже, — подумал он, — тогда еще был жив Ельцин — и не только жив, а кажется, даже президентом не был, и мы, дураки, верили, что он враг номенклатуры, и Советский Союз еще не развалился, и я еще не пробовал ни одного наркотика...» Он покачал головой, вписываясь в поворот... Наркотики... Какие наркотики! Он еще не переболел даже по первому разу триппером... А откуда тогда было взяться трипперу? Они же вкалывали с утра до утра — репетировали, репетировали, выступали, репетировали. И еще не было толп этих дурных нимфеток, этих «задранных юбок», как звали их презрительно его друзья-музыканты, этих нажравшихся экстази дурочек, вырывающих друг у друга крашенные в рыжий цвет волосы только для того, чтобы первой успеть сделать ему минет...

А какую музыку они тогда играли, боже мой! А текста какие были! Это тебе не «ты меня любила, я тебя любил...» Там Боб Дилан в гробу от зависти корчился... Хотя нет, тогда Дилан ещё был жив. Ну значит, Леннон от зависти в гробу корчился. И Боб Гребенщиков... Хотя нет, Гребенщиков тоже был жив — и даже не был разожравшимся божком, а был своим парнем-хиппарем, которого не пускали за границу из-за того, что он стоял на учёте у нарколога...

И ведь ни одного клипа ещё не было, ёлки-палки! И люди на сцене играли рок и пели действительно песни, а не муть какую-то. И всей этой шпаны не было, которая теперь в мэтрах ходит. Лады Дэнс не было в заводе. И этих козлов тоже... как их... «Иванушки интернешнл»... А как Фил зверствовал на репетишнах! «Это что?! Это цитата из «Секс пистолз». Без краденого не можете, да?! А это что? Я вам что, тинэйджер прыщавый? Я «Since I’ve Been Lovin’ You» не опознаю, думаете? Да я «Цепеллинов» наизусть с закрытыми глазами играю — любую вещь!»

Да, было время...

А потом посыпались гонорары, пошли концерты на стадионах, полезли эти пятнадцатилетние крашеные сифилитички, наркота, продажные телевизионщики, просящие заменить вот такие-то слова в куплете на такие-то, позорное выступление «в поддержку демократии» на Красной площади, брудершафт с пьяным в стельку Станкевичем... или Шахраем?. нет, всё-таки Станкевичем... все они на одно лицо... пробы ставить некуда...

Он начинал нагуливать жирок от сытой жизни, и Агнешка звала его «Пузан». Хватала за кожу на боках и говорила: «Ого, какие соцнакопления! Так у меня всегда папа говорил». Папа у неё был кандидат каких-то наук...

Он откупался от Агнешки контрамарками — она проводила на концерты чуть не полкурса. Потом просто подкидывал ей денег. Потом она переехала на квартиру к каким-то родственникам. Там он уже ни разу не был. Тогда уже было не до неё. Тогда его пыталась взять в оборот эта самая Эльвира. Он у неё был вроде стартовой площадки, ступеньки на пути наверх — после него она накинулась уже на Цоя. Хотя нет, Цой уже разбился... Тогда кто же? Курехин? Нет, Курехин тоже умер... Нет, погоди, не умер еще... Курехин умер уже после того, как стал лимоновцем. А тогда точно ещё никакой лимоновской партии не было... Тьфу, чёрт!

Впереди привычным жестом гнал к обочине машину гаишник. Ну что, узнает звезду эстрады или и этому баксы придется всучивать?..

На похоронах страшно постаревшая, почерневшая Агнешкина мать смотрела на него глазами, полными ненависти. Она всегда ненавидела его. Вернее, боялась. Запрещала Агнешке встречаться с ним — тогда, давно. Боялась его, страшного, волосатого рок-неформала. Мать у Агнешки тоже была кандидат каких-то наук... Агнешка скрывала от матери их связь... До конца или нет? Он не помнил. Или не знал. Он вспомнил, как ещё на Юго-Западе мать устроила Агнешке дикую сцену всего лишь за невинный совместный поход в театр...

Отца Агнешки он никогда не видел. Только дома у неё увидел его фотографии. Солидный мужчина в двубортном пиджаке. Солидный мужчина в двубортном пиджаке в окружении студентов. Грузный мужчина в майке среди грядок на дачном участке. Юля шепотом рассказала, что Аг нешкин отец не выдержал вала реформ в конце девяностых, остался без работы, запил, спился, умер от инфаркта...

Пока ехали к кладбищу, он озирался вокруг и поражался нищете и запустению. Это был другой мир, это была другая страна. Ничего похожего на Москву. Убожество на убожестве. Нищий на нищем. Полуобвалившиеся, покосившиеся дома. Безвкусные вывески казино — видимо, как раз под эстетические стандарты местной братвы. Тощие и чудовищно раскрашенные проститутки на центральной улице — явно дешевые и явно не пользующиеся спросом. Голодные худые мальчишки, кто с завистью, кто с ненавистью провожающие взглядом его «мерседес»...

На кладбище была толпа народа. Оказывается, Агнешку любили. Оказывается, у нее было много подруг среди преподавателей педа (редкий случай!), оказывается, за ней ухаживали многие мужчины, оказывается, она была любимицей у студентов... Вот, ёлки-палки, живешь в этом эстрадном гадюшнике — и не знаешь, что такое ещё бывает!

На кладбище его узнали, заахали, заохали, защелкали фотоаппаратами, какая-то смазливая дурочка полезла за автографом.

Агнешкина мать посмотрела на него так, словно это не цирроз, а он лично убил ее дочь.

— Совесть у тебя есть?! — рявкнул он на дурочку, жаждавшую автографа. — Тут же похороны, а не концерт!

Девушка разревелась. Он смутился.

— Ладно, — сказал он, поворачивая дурочку к себе. — Как тебя зовут-то?

— Лена...

«На добрую память Леночке. Слушай мою музыку!» — привычно написал он на протянутом блокноте и расписался. Потом привлек к себе плачущую девушку, поцеловал в волосы (пусть подружки умрут от зависти!) и тихо, но жестко сказал:

— В следующий раз думай, где и у кого автографы брать, дура!

Лена глянула на него испуганно, шарахнулась, полезла сквозь толпу в задние ряды.

Он бросил в свой черед комок глины на гроб.

Пролез к матери Агнешки. Протянул ей пачку баксов.

Мать обожгла его взглядом.

— Возьмите, — сказал он тихо. — Не обижайте меня. Вам же нужно.

Мать молча отвернулась.

— Я передам, — еле слышно сказала Юля, забирая пачку. — Не беспокойся, она возьмет.

На поминки он не остался.


Он уже разворачивался во дворе Агнешкиного дома, когда из подъезда выскочила Юля.

— Стас! Погоди! — крикнула она.

Он притормозил и открыл дверцу.

— Подожди, — повторила Юля, подбегая.

В руках у нее был большой конверт плотной бумаги. На конверте было написано крупно фломастером «Юле Савиной». Конверт был аккуратно заклеен скотчем и неровно разорван.

— Подожди минутку, Стас. Тут кое-что твоё, тебе.

Юля вытащила из большого пакета такой же поменьше, что-то переложила из него в большой, что-то, наоборот, из большого в маленький.

— Всё. Прощай, Стас.

— Угу, — буркнул Стас, забрасывая конверт на заднее сиденье. Ему было сейчас не до того: пока он на пять минут заходил в дом (запить водой стимуляторы), какая-то сволочь сняла с «мерседеса» дворники и сорвала фирменный знак с радиатора.

Еще надо было доехать до Москвы. Конечно, ему не привыкать не спать сутки. И даже двое суток. И даже трое. Гастроли, это вам, блин, не дома на диване. Он уже привык к стимуляторам. Но ведь на гастролях тебя возят. А тут — сам за рулем.


Обратно Стас уже не гнал, а ехал спокойно. Потому гаишники привязались уже только под Москвой и в Москве. Увидели иномарку — решили содрать валюту. Откупился малой кровью.


Разминая затекшие ноги и помахивая конвертом, Стас вошел в подъезд и с удивлением покосился на Кузьмича.

— Кузьмич, ты чегой-то, каждый день, что ли, теперь дежуришь?

— Дак сменщик заболел, Станислав Николаич, — охотно откликнулся Кузьмич. — Вот за него и вкалываю, значит. Опять же, денежка идет. Денежка, она нам нужна очень. Внучка, значит, хворает. Лекарства, ядреный корень, дорогие, сами небось знаете, Станислав Николаич...

— А, — сказал Стас механически, подходя к лифту, — знаю, знаю...

И вдруг остановился.

Повернулся.

— Слушай, Кузьмич, а почему ты сказал, что у тебя внучка никогда за границу не поедет? Может, вырастет, да и поедет?

Старик обреченно махнул рукой.

— Дак ведь говорю я, Станислав Николаич: болеет она у меня. Хронически.

— Чем болеет-то?

— Дак ведь вот, значит, какое дело. Заболела она, значит, желтухой. Гепатитом, значит... А гепатит, значит, стал хроническим. Диета, значит, нужна, лекарства разные. Устаёт девочка, есть ничего не может. Ладошки у нее желтые, как свежая морковка и как в воде замоченные...

Стас вдруг перестал слышать старика. Он вдруг увидел, явственно увидел Агнешку, показывающую ему свои маленькие шафрановые ладошки со странной сеткой линий, не похожих на обычные... Она называла это «печеночные ладони»...

— А потом, значит, лечили ее, а лечили как-то не так. У нее, значит, от этого их лечения осложнение сделалось. Если б не это, рази ж я стал бы в восемьдесят лет-то работать... Не слышит внучка-то у меня. Три года как не слышит...

— А сколько ей? — вдруг ощущая давно забытое чувство — комок в горле, — спросил Стас.

— Дак пятнадцать годков.

«Блин! — подумал Стас. — Пятнадцать лет, а она монетки собирает!»

— Погоди, дед! — сказал Стас резко и стал хлопать себя по карманам в поисках ручки.

— Это хорошо, — бормотал он еле слышно, — что не слышит. Это хорошо. Значит, не слышит, как я играю и что пою. Это хорошо...

Ручка нашлась.

— На-ка, дед, — Стас протянул Кузьмичу конверт и ручку, — пиши здесь свой телефон. Разборчиво пиши. Имя свое пиши и фамилию. Я твоей внучке помогу с лечением. Как звать девочку-то?

— Вика... — Кузьмич трясущимися руками писал на конверте что-то огромными буквами. — Станислав Николаич, родной вы мой, неужто вправду, неужто поможете, вот счастье-то, господи...

Стасу стало совсем скверно.

Мысленно он пошел многоэтажно материть себя, старика, врачей, весь мир...

Кузьмич что-то лопотал. В глазах у старика стояли слезы. И он протягивал Стасу конверт и ручку. Дед был Стасу противен. Самому себе Стас был противен тоже.

Он шагнул в кабину лифта, вырвал у Кузьмича пакет и ручку и через силу заставил себя сказать:

— Не сомневайся, Кузьмич. Я сказал, значит сделаю.

Двери захлопнулись, и Стас с омерзением услышал, как Кузьмич внизу все что-то счастливо причитает.


Он прошел на кухню, налил в электрочайник воды, воткнул вилку в розетку.

Принес из прихожей конверт, посмотрел, покачав головой, на дедовы каракули.

Раскрыл конверт, высыпал содержимое на пол.

Билет. Билет. Билет. Билеты на его концерты. Каждый надписан. На каждом аккуратно проставлена дата. Похоже, она собирала и хранила их все. Так, а это программка. А это — буклет о нём.

А это... А это открытка, которую он ей послал на каникулах в Вологду. А это открытка на день рожденья... А это что такое?

Письмо. Конверт заполнен его почерком. Вместо обратного адреса — кошачья мордочка. Он что, письмо ей когда-то писал?

Стас раскрыл письмо. Боже мой, это же правда было!

Как же он забыл?!

«Привет, Малыш!

Рассказываю тебе о нашем житье-бытье в столичном граде.

В столичном граде — студеная-студеная зима. Температура не опускается ниже 45°C, но и не поднимается выше 37°C. Многие уже замерзли. На улицах — неубранные горы снега, движение по большей части города парализовано. Роль «скорой помощи» выполняют армейские вездеходы. На обочинах парализованных дорог стоят завязшие автобусы, занятые не дошедшими и не доехавшими до дома людьми: некоторые живут там уже свыше недели и совершенно породнились.

По улицам рыщут голодные стаи волков, поэтому жители выходить на улицу с наступлением темноты боятся. Большую часть бродячих кошек и собак волки уже съели. Теперь охотятся за воронами. Многие вороны пообмерзли и не могут летать: их-то волки и едят.

Вчера Московская программа TV (единственная действующая) показывала прямой репортаж о штурме Московского мясокомбината объединенными волчьими стаями Юго-Востока и Востока. Мясокомбинат пока отбился, хотя волки и захватили (ценой больших потерь) подъездные пути, разгрузочную станцию и часть Центральной базы. На захваченной станции волки разграбили 4 эшелона с мясом. Мясо куда-то унесли. Ходят слухи, что руководил штурмом мясокомбината медведь (шатун).

Правительство, испугавшись голодной смерти, послало на помощь мясокомбинату механизированную колонну, но та попала в выкопанные волками ямы (т.н. волчьи ямы) и завязла еще на подходе к мясокомбинату.

Метро пока еще работает. В вестибюлях живут беженцы из Замоскворечья (захваченного крысами) и просто граждане, не способные добраться до дому. В переходах стаями ходят мыши с мышатами и выклянчивают у прохожих еду на кормежку малышей. Многие подкармливают: жалко всё-таки мышат — они маленькие, розовые, дрожат и пищат.

По радио передаются призывы не поддаваться панике и рекомендации, как питаться голубями, воробьями и синицами. Голубь в единственном числе почему-то произносится как «голуб», а воробьев с редким упорством именуют «жидами». Там и говорят: «Каждый Голуб и каждый жид должен быть выловлен...» Многие видят в этом дурной признак.

Электроэнергию дают два раза в день: с 6 до 8 утра (чтобы можно было помыться — так как только в это время есть вода — ее гонят насосами, в остальное время насосы, как и все электрооборудование, не действуют) и с 21.00 до 22.00 — чтобы можно было посмотреть программу «Время» и узнать новости. Иногда еще по недоразумению включается свет и вообще подается электроэнергия и в другое время — часа на 2-3, но это очень редко (именно в это время и удалось выяснить, что работает только Московская программа TV).

Холод страшный. Население жжет костры и у них греется: иногда прямо в квартирах (многие дома уже сгорели).

Говорят, какие-то анархисты (во главе с неким Василивецким) захватили Музей революции, где в качестве экспоната сохранилась печка-«буржуйка», забаррикадировались там и отражают все попытки их оттуда выбить. Пока еще они топят «буржуйку» 50- и 100-рублевыми банкнотами (которые этот Василивецкий принес с собой). Считается, что их хватит еще дня на 2-3, а затем анархисты угрожают начать топить экспонатами музея.

У меня пока тепло: топлю печку, лес беру с ближайшего поезда с лесом, застрявшего на железной дороге. Слушаю радио, используя приёмник-передатчик, снятый с вертолета (у нас тут в окрестностях несколько штук упало: замерзли двигатели). Вообще, я снял с вертолета много полезных вещей: гироскоп, горючее (у меня дома оно отмерзло и очень помогает: обольёшь им насквозь промерзшие доски — горят как сухой дерн), парашютный шелк (шью из него потихоньку куртку-зюйдвестку), тяжёлый авиационный пулемёт с боезапасом.

Ну всё, закругляюсь: пришли соседи за мной и моим пулемётом: крысы опять пошли на нас со стороны Люберец. (Пятый раз за последние трое суток — настырные, сволочи!) Ну, ничего, у нас отрыты три линии обороны — думаю, отобьёмся.

Целую тебя, твой Котик. 2.2.91.»

Стас выронил листки на пол, механически включил чайник и обалдело посмотрел перед собой.

Неужели все это было? Неужели он это писал? Неужели в феврале девяносто первого была такая холодная зима? Про крыс с волками — это, понятно, стёб, это он издевался над газетами и над этим козлом... как его... Коржаков?.. Бардаков?.. а, Кабаков!.. или его тогда ещё не напечатали?.. но неужели он, Стас, это всё написал?

Да, теперь он таких писем не пишет. И никаких. Теперь письма пишет менеджер. А он подписывает. «Уважаемый господин такой-то! Напоминаем Вам, что по условиям контракта, заключенного с Вашей фирмой...» Тьфу, мать!

А это что?

Стас нагнулся и поднял с пола две сложенные бумажки в клеточку, густо исписанные круглым крупным почти детским почерком девочки-отличницы.

«Милый Стас», — увидел он на первом листке. И рука у него задрожала.

«Милый Стас, мне очень стыдно за такой пошлый жест, как подобное письмецо, но просто сказать я ничего не сумею и просто я стесняюсь, вобщем. Так, конечно, тоже унижение, но уж я и так настолько позорно себя веду, что мне должно быть уже все равно, поздно уже спохватываться.

На самом деле я и сама не знаю чего страдаю и все это не страшно. Даже постоянное одиночество, знаю, полезно, — так и должно быть. Страшно осознать, вернее, стыдно осознать, что, в сущности, все всегда банально и одинаково, и даже с тобой. Тогда становится стыдно за свои какие-то там порывы. Нет, нет, все равно спасибо тебе за все, так мало, господи, как мало, но я была очень счастлива. Никогда уже я не буду так счастлива. А со временем я смогу вспоминать это без опасения получить опять бессонную ночь бесконечных слез. Когда я болела, мне было плохо, я все не спала и думала, но не решалась просто написать тебе все это. Теперь уж вот... Ты знаешь, мне на самом деле надо-то было совсем мало. Когда я так долго болела, мне надо было просто чтобы ты пришел, просто чтобы сел на краешек кровати и взял меня за руку. И я бы не болела так долго... Ты скажешь, я знаю, что я эгоистка и не хочу понять твоего положения. Ты может быть прав, но нет это не правда. Я тебя люблю, это может единственное настоящее, что есть у меня. Но я не знаю что делать. А сегодня мне просто надо было, чтобы ты меня приласкал немножко, чтобы послушал, захотел помочь, пожалел. А ты заснул на полслове, ты прости меня, прости, я понимаю, что ты устал а я эгоистка. Прости меня, я и так чувствую себя оплеванной. Я заслуживаю? Не мне судить, я ничего не понимаю. Я тебя люблю, но ты так сломал меня, меня совсем мало осталось.

Не суди меня так, но мне кажется лучше что я написала. А то я все реву молча, ты не знаешь. Хотя ты привык к моим слезам, ты прав, это невпечатляюще — когда все время одно и то же. Но я лежала, лежала на Танькиной кровати, все прислушивалась к твоему дыханию. Мне все казалось: вот, он проснулся, он заметил, он почувствовал, что меня уже нет... Я не могла оставаться рядом с тобой, мне казалось, что меня разорвет, что я закричу а потом самой же стыдно будет.

Я люблю тебя, но я не могу. Я боюсь что не забуду никогда ничего. И, ты знаешь, мне было так плохо 8 декабря. Исполнилось полгода... Помнишь, тогда, 8 июня, в пятницу, ты сказал мне потом, что ты наверное будешь праздновать этот день один через полгода, а и не вспомню. Вышло не совсем так. Я праздновала одна, я так плакала всю ночь что у меня очень распухло лицо и очень покраснело и я испугалась что оно не исправится больше. А потом я надеялась, что ты просто перепутал дни и думал, что 9-го. Я не знала потом как можно жить дальше. Я смогла, я любила тебя. Но я не смогу это забыть, никогда. Но я что хочу сказать главное. Ты просто знай, что я правда любила тебя, я тебя любила в первый раз. И я была даже счастлива тогда, в июне. Я выживу, ты не думай. Но ты вобщем знай, может, это тебе небезразлично. Не знаю, мне было бы приятно знать что меня кто-то любит.»

Он медленно сполз по кафельной стене и невидящими глазами уставился в окно.

Потом согнулся почти до пола и тихо, всхлипывая, застонал.

А когда разогнулся, глаза его были закрыты и он, захлебываясь слезами, принялся методично биться затылком о кафель, завывая и повторяя одно-единственное слово:

— Подонок. Подонок. Подонок. Подонок. Подонок...


29 января 1997

Коррида. (Новелла)

...Участь сынов человеческих и участь животных — участь одна; как те умирают, так умирают и эти, и одна душа у всех, и нет у человека преимущества перед скотом...

Екклезиаст, 3:19
Солнце ударило мне в глаза. Проклятое солнце. Проклятое солнце!

Я ослеп.

Зрение возвращалось не сразу. Постепенно. Хотя я и повернулся к солнцу боком.

Проклятое солнце. Эти подонки всё рассчитали. Всё — до мелочей. Сволочи.

Я начинал видеть. Мутно, с болью, но — видеть. Теперь следовало закрыть глаза. Я закрыл.

На трибунах раздался свист. Эти сволочи, конечно, не одобряли моего поведения.

Ну что же — я открою глаза. Пора. Куадрилья, должно быть, уже с ума сошла.

Я открыл глаза. Трибуны кричали. Пора начинать. Надо успеть до того, как они начнут скандировать.

Песок плыл перед глазами. Было все равно, как стоять. В любом случае песок плыл. Солнце отражалось от него и било в глаза. Прямо в глаза. Было такое ощущение, что на всю арену раскинулось озеро. Оно слепило тебя, как бы ты ни становился. Твари. Они выше меня ростом — у них этой иллюзии не возникает. Они вообще работают только на дешёвых трюках.

Трибуны ревели. Пора было начинать. Куадрилья бесилась у щитов. Забыв о правилах. Бесились все сразу.

Ну ладно же. Я прищурил глаза. Так было легче рассчитать расстояние. Истинное расстояние — а не то, которое видится из-за миража.

Ну, пора! Я рванул.

Я знал, конечно, что этот гад спрячется. Но таковы правила игры. И пока я ничего не мог изменить.

Они старались меня разъярить. Они выскакивали, как паяцы, как марионетки — и сразу же прятались. Эта кучка трусливых баранов ничем не рисковала. На них было даже жалко тратить силы.

Эти гады, конечно, были опытны. Очень опытны. Они сразу поняли, что далеко соваться не стоит. Не тот случай.

Я метался от одного к другому. Я не мог ничего поделать. Я должен был играть в поддавки.

Я почувствовал, что устаю. Проклятая арена слепила. Я обливался потом. Пора было останавливаться.

Да, эти сволочи знали, что делать и когда. Завизжали трубы. Можно подумать, что это они решили менять декорацию. А ведь они всего-навсего почувствовали, что я устал. Устал играть в эту игру. Они всегда работали на дешевых трюках.

Я повернулся. Вот они. Они двигались гусиным шагом. Да, лошади у них были старые.

Это дерьмо повылезло на арену и опять стало кривляться. Они приманивали меня к пикадору. Как будто меня надо к нему приманивать!

Они трусили. Они явно трусили. Трибуны видели это так же ясно, как и я. Трибуны волновались.

Всадники приближались. Я оценил длину пик. Надо было выбирать кого-то одного.

Я пошел вправо. Я набирал скорость на бегу. Я знал, что делаю.

Этот дурень, разумеется, слишком поздно сообразил что к чему. Он ждал меня чуть не до конца. И лишь за десяток секунд до удара понял, что я приближаюсь слишком быстро.

И вот тут он ошибся ещё раз. Он растерялся. Он на мгновенье стушевался — и лишь затем стал разворачивать лошадь. Это мгновение все и решило. Я был, разумеется, быстрее. Лошадь-то была старая. И глаза у нее были завязаны. А у меня — нет.

Я ударил лошадь в бок. Почти в грудь. В последнюю секунду этот дурак пытался было достать меня пикой, но промазал — и пика скользнула вдоль хребта.

От удара лошадь села на задние ноги. Пикадор упал. Лошадь завалилась и придавила его.

Я отошел в сторону. Я тут был не нужен. Этот дурак получил своё. В конце концов, он допустил грубейшую ошибку.

Трогать его не было смысла. Во-первых, я до него не смог бы добраться. Трогать же лошадь мне не хотелось. Я ничего не имел против этой несчастной старухи. Хорошо, что я ударил её в защищенный бок... А во-вторых, лошадь сама сейчас отделает всадника что надо. Лучше и не придумаешь.

Трибуны ревели. На арену летели жестянки из-под пепси-колы, апельсиновые корки, какой-то хлам. Куадрилья, забыв про страх, мокрая от стыда, металась у меня перед носом, отвлекая от пикадора. Я попытался поддеть одного, но он увернулся.

Второй пикадор двигался ко мне. И довольно быстро. Он явно решил отвлечь меня на себя.

Большего мне и не нужно было. Я рванулся. Торрерос рассыпались, как горсть гороха. И тут ошибся я. Я почему-то думал, что успею раньше этого гада. Я хотел ударить лошадь в грудь — пока это еще было возможно. Выбирать тут не приходилось.

Но я опоздал. Когда я подлетел, на меня уже глядел защищенный бок.

Пикадор даже не подпустил меня клошади. Он вонзил пику у лопатки и этим ударом остановил меня. Меня пробило болью вдоль всего хребта.

Я сразу понял, что рана глубокая. Я наделся на пику, как рыба на крючок.

Я рванулся назад. Лезвие не вынималось. Боль еще раз пробила всё тело. В глазах поплыли черные круги.

Я чуть было не бросился вперёд, наобум, но вовремя остановился. Нельзя терять голову. Эти подонки и рассчитывают на то, что ты войдёшь в бешенство. Они исходят из того, что ДУМАТЬ ты НЕ МОЖЕШЬ.

Я стоял не больше пары секунд. Но всё равно — это было слишком долго. Пикадор потащил пику на себя.

Я рванулся вперёд. По мозгу словно хлестнули плетью. Перед глазами поплыло. Но по-другому было нельзя. Я наделся на пику ещё глубже и тут же — уже не думая, уже обеспамятев от боли, — рванулся назад и вбок.

Я сел на задние ноги. Пика вырвалась. Пикадор чудом удержался в седле. И так же чудом не выпустил пику.

По боку полилась кровь. Этот гад всё-таки вывернулся. Мне не удалось вырвать его из седла.

Трибуны визжали.

Пикадор отъехал подальше. Он явно был доволен. И он думал, что его миссия окончена.

Я был уже на ногах. И — ринулся на него.

Он точно поставил пику — так, чтобы угодить в то же место. Это был мастер. Но он промазал. Под самой пикой я подогнул ноги — и кубарем полетел под лошадь. Я подсек её. Лошадь перелетела через меня. Упала на спину, нелепо растопырив копыта.

Я поднялся. К счастью, я не поломал себе ног. Хотя риск был велик. Я оглянулся и увидел пикадора. Он лежал под бьющейся лошадью, раскинув руки. По-моему, он был мертв. Пики при нем не было.

Я развернулся и тут только понял, что он всё-таки попал в меня. Пика торчала у меня из ляжки. Я дернул крупом. Она вылетела.

Трибуны бесновались. На поле летел град банок, бутылок, подушек.

Вокруг меня суетились торрерос. Один из них вдруг поскользнулся на апельсиновой корке. В ту же секунду я уже был рядом. И поддел его. Он взлетел, как тряпичная кукла. Этого мерзавца я особенно ненавидел. Он был самый трусливый из всех.

Я хотел поддеть его ещё раз, но тут кто-то вцепился мне в хвост и рванул на себя. Задние ноги у меня чуть не подломились. Я развернулся так быстро, как только смог. Но этот подонок успел отпустить хвост и теперь бежал к барьеру.

Я догнал его у щита. Еще мгновенье — и он бы ускользнул. Ему не хватило двух шагов. Я поддел его и бросил на щит. Он распластался — и я пригвоздил его рогами. Затем выдернул их, дал ему чуть-чуть сползти — и снова ударил.

Трибуны молчали. Я так понимаю, подобное они видели впервые.

Я повернулся.

Первого пикадора и лошадь уже убрали. Вторая отчаянно билась, пыталась встать и не могла — должно быть, у нее что-то было с ногами. Пикадора как раз поднимали с земли.

Его подняли, передали с рук на руки, и тут он страшно закричал. По трибунам пронесся шорох. Похоже, у него был сломан позвоночник.

В полной, неестественной для корриды тишине пропели трубы.

На арену вышли бандерильерос.

Они оба трусили — это было ясно. Но трибуны молчали. Торрерос вовсе не пытались отвлечь меня и жались к щитам. Но трибуны молчали. Кажется, всем было ясно, что коррида как зрелище кончилась. Сейчас на арене было место Смерти.

Бандерильерос закричали, призывая меня. Они очень трусили. Я пошел вперед.

Куадрилья снова вступила в игру. Но держалась поодаль, на расстоянии. Дерьмо наконец водворилось на положенное ему место.

Я двинулся к бандерильерос. Они стали расходиться. Я ждал, кто первым топнет ногой. Первым топнул правый.

Я рванул вправо. Я уже знал, что я сделаю. Я уже видел ужас на лице бандерильеро.

И тут мне ударило по глазам. Я замер. В голове метались искры.

Трибуны загудели — впервые за всё последнее время. Загудели осуждающе.

Я открыл глаза. Это была бутылка из-под шампанского. Ее бросил кто-то из торрерос. Ничего другого от этого дерьма и нельзя было ожидать.

И вдруг меня вновь пронзило болью. Не той, старой, от ран пикадора, — к ней я вроде как уже привык. А новой. Я невольно шарахнулся. Меня ударило по бокам. В шее у меня торчали две бандерильи.

Этот мерзавец, бросивший их, убегал к борту. Удивительно быстро убегал. Мне его не догнать.

Я повернулся и пошел на второго. Правая задняя нога страшно болела.

Я специально бежал не очень быстро — чтобы суметь, если что, повернуть. Этот щенок стал обходить меня. Я чуть изменил направление. И увидел, что это его испугало. Он был молод. И, разумеется, не мог позволить себе бросить бандерильи издалека — как его напарник.

Он хотел всё сделать так, как надо.

Я ударил его в грудь. Бандерильи даже не воткнулись. Я промчался по нему всеми копытами. Потом повернулся и сделал то же еще раз. Затем ещё.

Мне не мешали. Коррида явно шла всмятку. Какие тут правила! Все было гораздо страшней.

Я отошел к середине арены. И закрыл глаза. Глаза нестерпимо болели. Я полуослеп от блеска солнца и песка. К тому же в глаза набилась пыль. Много пыли.

Болело все тело. Растравляя раны, болтались на шее бандерильи. Голова кружилась. Звенело в ушах. Арена, по-моему, покачивалась.

Я открыл на секунду глаза. Бандерильеро уносили. Похоже, он был мертв. Бедный мальчик. Я не питал к нему особой ненависти. Он сам виноват. Допускать такие промахи, как он — нельзя. Если бы он так страшно меня не испугался — он был бы жив. Бедный мальчик. С куда большим удовольствием я бы добрался до этого подонка — его напарника.

Песок набился в рот. Скрипел на зубах. Меня покачивало... Трибуны тихо и жутко гудели. Меня пошатывало...

Когда я снова открыл глаза — на арене уже был матадор.

Труб я однако не слышал. Или их не было?

Матадор медленно шёл ко мне.

Я ждал.

Он остановился в шести-семи шагах — довольно далеко.

Я ждал.

Он тоже.

Я смотрел ему в лицо. Похоже было, что он несколько не в себе. По-моему, ему не нравился мой взгляд. Должно быть, глаза у меня были недостаточно бешеные. Впрочем, чепуха. По ним ничего нельзя было понять. Они слезились от набившегося песка. Эти кретины ничего не понимают. Они думают, что у быка глаза наливаются кровью от ярости. Какая там ярость! Посмотрел бы я на ваши глаза, если бы в них залетел чуть не килограмм песка.

Глаза слезились. Я плохо видел противника. Так всегда. Это еще одно его преимущество. Они работают только на дешёвых трюках.

Я смотрел, смотрел сквозь резь в глазах. Матадор, расшитый золотом, терялся, терялся на фоне песка. Он блестел так же, как арена. Это был еще один нечестный прием. Они работают только на дешёвых трюках.

Он взмахнул мулетой — точь-в-точь как все это дерьмо. Топнул ногой. Позвал меня. Еще потряс мулетой.

Господи, эти кретины верят, что меня бесит алый — кровавый — цвет мулеты. Этим кретинам невдомек, что я вообще не различаю цветов. Но поди докажи им это! Кровавый — и все тут! Серая, серая у него мулета... Очень мерзкая... Дергается, дергается, дергается — кажется, от этого дерганья сейчас вывернет...

Он подошел поближе. Теперь до него пять шагов. Его шагов. Он топает ногой. Черт, проклятый блеск! Проклятое солнце!

Я кинулся вперед. Этот гад уклонился.

Трибуны молчали.

Они еще не верили, что снова начинается обычная коррида.

Я рванулся назад.

И — снова он увернулся.

И вот тут трибуны взорвались. Взорвались аплодисментами.

Этот гад стал раскланиваться.

Можно подумать, было за что.

А всё примитивно. Взятый с места разгон за пять шагов — человеческих шагов — не дает возможности изменить направление. Достаточно точно увидеть, куда бежит бык, и — увильнуть в сторону. Вот и всё. Всё примитивно. Эти сволочи работают только на дешёвых трюках.

Я развернулся и снова кинулся в бой. Я знал, что и сейчас он пропустит меня. Так и вышло. Я ещё раз скользнул рогами по мулете. Зацепившись за его камзол, вылетела теперь уже и вторая бандерилья. Зрители на трибунах бесновались.

Я отбежал достаточно далеко, чтобы суметь на этот раз все сделать по-другому. Я нагнул голову — и кинулся на него.

Проклятый песок ослепил меня.

Я промахнулся.

Трибуны ликовали.

Я добежал до барьера и развернулся.

Он стоял — готовый к встрече.

По его позе я почувствовал, что он несколько ошеломлен. Он несомненно понял, что я сделал только что. И его явно это тревожило.

Я кинулся вперёд. И на бегу увидел, что он перебрасывает тяжесть тела на другую ногу. Он знал, что я сейчас сделаю. Он был готов.

Я затормозил шагах в пяти от него. На лице у него мелькнул ужас. Лишь на секунду.

Трибуны бесновались. На матадора сыпались колкие шуточки.

Я стронулся с места и, задрав хвост, обежал этого типа по кругу. Матадор, стоя на месте в одной и той же позе, поворачивался на пятке.

Теперь бой вел я. Он уступил мне инициативу.

Трибуны заходились от хохота. На арену снова полетел всякий мусор.

Я хотел ещё немного поиздеваться над ним. Я хотел сделать вид — совсем ненадолго — что передо мной корова.

Но раздумал. Уж очень умное у него было лицо. Ещё чего доброго, он бы всё понял.

Трибуны сходили с ума.

Я отошёл к барьеру. Он даже не манил меня мулетой. Он был уверен, что я пойду и так.

И это было самое страшное. Теперь я уже не знал, будет ли он вести бой по правилам.

И тут...

И тут исчезло солнце. Оно заползло за облако — и откуда что взялось? И я понял, что я выигрываю.

Я стал готовиться к броску.

И вдруг увидел, что этот тип поворачивается ко мне спиной. Он явно хотел провернуть этот мерзкий фокус Домингина. Надо же было как-то ублажить возмущенные трибуны.

Я не был готов — но я рванулся. Он уже встал на одно колено, когда единодушный вздох трибун заставил его оглянуться.

Он успел отскочить — в последний момент.

Солнца всё не было. Я видел его как на ладони. Он больше не блестел.

Трибуны визжали. В матадора кидались подушками.

Я знал, что он боится меня. Но это-то и было хуже всего. Больше тянуть было нельзя. Он мог сорваться.

Он был не только одним из лучших торрерос страны, он был большой умница. Он видел быка насквозь. Возможно, он уже понял, что имеет дело с мыслящим быком...

Он был достаточно сумасшедшим, чтобы поверить в такое.

Я рванул. Я пошел, набирая скорость. Я знал: сейчас я ударю.

Он, разумеется, разгадал мой маневр с отклонением. И вильнул в сторону. И если бы не смертельный ужас в его глазах — он бы выиграл. Но он боялся меня. Слишком боялся. И чуть-чуть поторопился.

Дальше отклониться я уже не мог. И тогда я просто завалился. Он сразу же понял всё. И ударил. Без подготовки. Влёт. Должно быть, он ждал чего-то в этом роде. Иначе не вышел бы на арену сразу со шпагой.

Я даже не тронул его рогами. Я смял его корпусом, я проехался по нему...

На трибунах раздался вопль ужаса. Что и говорить, его всё-таки любили. Очень любили. Потому и были так беспощадны к нему только что...

...Оказывается, он все же попал в меня. Он был мастер. Но угол наклона был не тот. Шпага только скользнула по черепу и застряла в ухе.

Я увидел, что ко мне со всех сторон бежит куадрилья. Матадор был жив и явно пытался встать — он вылезал у меня из-под задних ног.

Теперь уже не могло быть игры по правилам. Теперь бы он просто меня убил. Как равного. Как того, кто его унизил.

И я ударил задними ногами. Не глядя. Не видя, куда бью.

И попал.

Судя по хрусту, я попал ему по черепу.

Трибуны страшно крикнули ещё раз.

Похоже, я победил.

Я попытался встать.

И тут же упал.

У меня были сломаны передние ноги.

Я лёг на бок. Из-за облака выползало солнце.

Оказывается, я все-таки проиграл.

Этого следовало ожидать. Этот нормальный мир вряд ли бы стал долго терпеть такой патологический случай, каким был я. Мыслящий бык — виданное ли дело! Что может быть хуже?

Ко мне бежала уже не только куадрилья. Кажется, на поле кинулись все трибуны.

Я смотрел на приближающиеся ноги.

Господи, как я ненавижу их! Я сбежал от них. Вернее, думал, что сбежал... Как я ненавижу их.

— Пустите меня, пустите! Он важен, он нужен для науки!

Я вздрогнул. Я узнал этот голос. Я знал этого подонка.

Его звали Дельгадо. Он загонял быкам электроды в мозг.

Я снова попытался встать. Всё, что угодно, только не это! Только не это!

Страшная боль свалила меня.

Я все-таки проиграл...

— Гадина! Гадина! — Какой-то рыжий молодчик ударил меня ногой по носу. — Ты убил его, гадина! Убил!

Дельгадо вцепился в него. Тот отшвырнул профессора, как кролика.

— А-а-а-а! Ты убил его!

Он вырвал из кармана куртки «Беретту». Все шарахнулись.

Рыжий прицелился мне в глаз. Нажал курок...

...Все-таки я выиграл.


22 июня 1979

Mellonta Tauta. (Новелла)

Конформизм, возведенный в тиранический закон, свобода совести, попранная во имя свободы...

Робер Мерль
Противно кружилась голова. Ощущение тошноты, кажется, расползлось по всему телу, сидело в каждой клеточке... И саднило... Горло пересохло.... Сквозь закрытые веки он словно видел рой каких-то существ, мельтешащих в комнате... И свет... Свет прямо сверху... Невыносимо яркий... Монотонный. Вечный. Слепящий. Сводящий с ума... И музыка... Она шла откуда-то изнутри, она была неотвязна, как неотвязно общество... от неё нельзя было избавиться... да он и не хотел... Только бы узнать одно — что это за музыка... Бах? Нет, не Бах... Пёрселл? Нет... Хотя... ну да, конечно же — павана g-moll, соль-минор...

Он повернулся на бок... Затем на живот, чувствуя, как мучительно болит каждая мышца... Когда его взяли, ему порядком-таки досталось... да и потом... эта инъекция... Что же они ему ввели?..

Он открыл глаза. Яркий, невыносимо белый свет заливал помещение. Не было даже теней, на которых мог бы отдохнуть глаз... Он чувствовал... да, он буквально чувствовал, как от света лампы нагреваются спина и затылок...

Он попытался встать. Приподнялся на руках — и тут же в глазах потемнело; в сознании в беспорядке понеслись обрывки мыслей, краски, образы; к самому горлу подступила тошнота...

Он рухнул на лежак. Отдохнул немного с закрытыми глазами и не двигаясь... В голове прояснялось. Так, кое-что теперь понятно... Какую же дозу они всадили?.. Наверное, сумасшедшую...

Он открыл один глаз и посмотрел на своё плечо... Так, одежду у него тоже отобрали... дали эту... Значит, он переведен в первый разряд... О! он начинает высоко котироваться...

Он попробовал пошевелить ногами. Ноги подчинялись... Он вновь открыл глаза и осмотрел лежак. Лежак был стандартный... с тех пор, как он последний раз их видел, ничего не изменилось... Странно... Уж в этой области прогресс не должен был остановиться...

Он закрыл глаза... дал им отдохнуть — незапятнанно белое покрывало лежака слепило как снег в горах.

Наконец дикая резь в глазах прошла. Он вновь открыл их. Взял руками покрывало, потянул к себе. Где-то на углу должен быть штамп... Ага... вот он: «404 — 4407а. ХХХХХ».

Он упал на лежак. Резко зажмурил глаза... Но даже боль не помешала ему улыбнуться. Так вот где он... Высоко же они его оценили... Сильно, значит, боятся. Да... отсюда не убежишь. Отсюда уже не вырваться... Он снова улыбнулся — такой же пугающе кривой улыбкой, как и в первый раз. «ХХХХХ» — особо опасный! Они почти льстят...

Превозмогая боль, он повернулся на спину... закрыл глаза рукою. Ему надо было подумать, а думать он привык лёжа на спине.


Итак, на этот раз — конец. Уйти отсюда нельзя... У, дьявол, как болит голова!.. Скажи спасибо, что просто болит... По их расчетам, у тебя она даже соображать уже не должна... Деменазин... Какую же они мне всё-таки дозу всадили? Такого со мной еще ни разу не было... Как бы не загнуться от такой... Ясность мысли — вот чего нельзя терять... Они думают, я ничего не соображаю. А у меня опыт. На мой мозг эти вещи уже не действуют. Могли бы и догадаться... Ведь небось допрашивали под гипнозом... Тогда... а вдруг я им что-то сказал?.. Собраться... Собраться... Собраться... Ага.. Хо-ро-шо... Допрашивали, значит... Так... так... Не узнали ничего... Расстроились... Идиоты, они не представляют, на что способен человеческий мозг. Они думают, я не могу заставить его отключиться. А я могу. Мой мозг — мой слуга... Они сами этого добились... Законы борьбы. Выживают сильнейшие и те, кто учится на своем опыте и чужом... Я не смог бы сделать всего того, что сделал, если бы не развил способность к тотальному самоконтролю... Погодите... а это что за образ?.. Что за чушь? Ага... вот это новинка! Интересно. Раньше такого не было... Да, тут прогресс действительно налицо... Я думаю, они здорово были удивлены... Какая все же сильная штука — мозг... Натренированный мозг нонконформиста... И... постойте... постойте... А откуда звон в ушах?.. Что за бред? И тяжесть в голове... не такая... Это не деменазин! Твари, так они нашли что-то другое?.. А может мозг этой новинке сопротивляться? Ведь есть же где-то предел... Ведь я не всесилен... В прежние отсидки... привык ко всему... всё ненавидел... сжав зубы, терпел... знал: надо выдержать, выдержать... не дать им победить... Проигравшим всё равно буду я, конечно... но чем дороже продам свою шкуру, тем лучше... Так, что со спиной? Что за боль в спине? Ага, спинной мозг... Так, интересно... Что же это за средство? Что оно способно сделать? Выключить волю? Вряд ли... Они меня слишком хорошо знают... Они меня боятся... Боятся. Я для них — страшнейшее из пугал... Ну конечно, я опровергаю все их пошленькие мещанские теории... Когда-то меня пытались объяснить через мазохизм... не вышло... я для них — загадка. Враг и загадка... Хотя они и изучили меня уже лучше, чем самих себя... Мазохизм... Ну-ну... Им и в голову не придет — в их паршивые стандартные мозги, — что может быть нечто выше первичных инстинктов и желаний, что в психике может жить зверь по имени Совесть. Они лишены его, им этого никогда не понять. Я для них — безумец, и опасный безумец. Особо опасный. ХХХХХ. Безумец?.. погодите... У-у... это что еще? Почки? Почки... Так... не сдаваться... Что-то всё-таки с головой... постой... о чем я... ах да, безумие... Да... вот что они мне приготовили... Прошлый раз у них не вышло... но они настойчивы, я знаю... Да... они меня боятся... А это что? А, Пёрселл... А я всё же много успел... Годы за решеткой... месяцы на воле... Вот где я жил — на воле. Я старался наверстать... Я бился головой об стену... Ее не пробьёшь в одиночку, конечно... Но что мне оставалось делать? Прислушаться к советам разума? Я их достаточно наслушался... Что было делать... «До изнеможения колотиться головой о стену...» Погоди, кто это? Чьи же это слова?.. Ну ладно... неважно... Важно то... что за эти шесть месяцев я нашел шестерых... я смог убедить шестерых... я смог их разбудить. А если в человеке разбудить человека — обратно ему уже нет хода, ему уже не заснуть. Он может струсить, сбежать, спиться, но где-то там, внутри будет жить человек, совесть, обвинитель, будет мучить... И толкать... на мученичество... на жертву... Они думают, они их найдут... Нет... найдут, конечно... изолируют... но не сейчас... и не я их выдам... Что это? Чей это голос?.. Мелодия изменилась... Нервная какая-то... А, да это же Вивальди! «Stabat Mater»... какое largo... как я давно ничего не слышал, кроме этих глупых песенок... «Почему ты меня позабыла?»... И ведь этаким разудалым голосом... Противно и... Стоп! Безумие. Безумие. БЕЗУМИЕ. Да, это оно... Нет, надо держаться... надо... нет, всё, что угодно, но не это!.. «Не дай мне бог сойти с ума». Нет... Надо драться... Как? Я же не знаю даже, что они ввели мне... Я же уже не могу сопротивляться... Мой мозг устал. Я же тридцать лет живу на одном отчаянии. Отчаяние — крепкая платформа, но недолговечная... Тридцать лет... Я больше не могу... Не могу... А может... нет... нет сил... нет надежды... нет... «Кто рос в тюрьме, во мраке подземелий, не может быть орлу уподоблен...» Это кто? Байрон, что ли?.. Но ведь и сдаться тоже нельзя... Опять... Опять вечный порочный круг... опять... Неужели все напрасно? неужели всё, всё впустую?.. А может, попробовать? Нет, не могу... не хочу... с души воротит... погоди... «истинная храбрость заключается в том, чтобы пойти навстречу опасности, от которой воротит душу, тело и сердце...» А это кто? Кажется, Конрад... Спасибо — ему легко было тогда... писать такое... Нет — не могу... не могу... Но что, что делать?.. где, где выход?.. Конрад, Конрад... Как все было сложно, но как всё было просто в твое время... Умнее ли мы, чем наши предки?.. Кто-то уже спрашивал это... но он не ответил... а я знаю ответ... Ох, ну почему так болят почки... «Блаженны алчущие и жаждущие правды — ибо они насытятся...» О, Иисус, когда же ты кончишь издеваться над людьми?.. Впрочем, кто сейчас хоть что-то знает о тебе... как и о Конраде... Нет, мне нельзя... нельзя сдаваться... Это... что я хотел?.. Что же я хотел... да... они побеждают... они побеждают... Это безумие... его мне не остановить... Дьявол, какая же резь в глазах... Даже сквозь руку... Я уже не я... я не знаю, кто я... я боюсь себя... я всего боюсь... я же так всех выдам... что же это?.. Стоп!.. Собраться. Собраться. Собраться... Резь в глазах? Так, хорошо... Мозг... ага... он еще подчиняется... В крови у меня мерзость — тем лучше. Она мне поможет... Вот сейчас и надо, когда рядом безумие... Обратная связь... Да... Обратная связь... Резь в глазах... Голова трещит... Несомненно — это давление... Они наблюдают за мной... Пусть... Они не поймут, в чём дело... Они не знают, что такое неавторитарное мышление... Они не умеют мыслить самостоятельно... Надо... надо... терять нечего... Надо... Ну, давай!


Он убрал руку с лица. Открыл глаза. И уставился прямо на лампу. Она тут же ослепила его. Резь, страшная резь словно выжгла глаза. Нет, выдержка у него ещё была. Была — он не закрыл их. Он лежал с открытыми глазами и смотрел прямо на свет... Закусил губу... Страшно напряглось тело, похоже было, что он сдерживает судороги...


Прошло пять... семь... десять... двенадцать минут... Яростно заорала сирена... Раздался топот ног... Лампочка померкла. Пятнадцать минут... В комнату вбежали люди в белых халатах. Его подняли, понесли к двери. У самой двери вдруг остановились. Он был мертв. Они замешкались лишь на минуту. Быстро оправились, вынесли в коридор, погрузили в лифт... На следующем этаже выгрузили. Сразу же — в операционную...

— Мать вашу, да как же он...?

— Давай, давай...

— И ведь не сообразили...

— Сообразишь тут.

— Ну, сука. Это нечеловеческая хитрость какая-то...

— Я и не думал, что такое возможно...

— Давай, быстрее!..

— Включай!

— Но как же он?

— Обратная связь...

— Осторожнее...

— Выводи... Так...

— Нефросклероз?

— Нефросклероз.

— Гипертонический?

— Откуда я знаю... Надо думать...

— С ума сойти! Он вызвал нефросклероз?

— Обратная связь...

— А я думаю, чего он на лампу уставился...

— Но как процесс развивается... Ураганно...

— Мистика!

— Перекрывайте! Быстрее!

— Погоди... Ага, голубчик, — оживаешь...

— Он думал, стерва, он хитрее...

— Ах ты!

— Что такое?

— Инсульт...

— Тьфу ты!

— Всё рассчитал, паскуда...

— Стимуляторы, живо...

— Так... так... коли...

— Тромб удалили...

— Но как он смог?.. Слушай, может, он вправду был гений?

— Такие вот всего опасней для общества...

— Душить надо этих гениев — прямо при рождении...

— Так... нет, я больше не могу!

— Это бесполезно!

— Опять инсульт?

— Хватит!

— Опять вывернулся, гад!

— Что вы делаете? Вы разрушите ему мозг!..

— Зато оживим...

— Что? Снова?

— Ну, сука... Всё рассчитал...

— Это конец...

— Да...

— Бесполезно...


Солидный грузный человек с потным лицом вышел из операционной. Снял с лица повязку и вытер ею пот на лбу.

Походкой кадрового военного, которую не мог скрыть белый халат, он прошёл коридор, открыл магнитной картой дверь кабинета, вошёл, тщательно закрыл дверь и ткнул кнопку видеофона.

— Здравствуй, лапочка. Соедини меня с Самим...

Лицо его приняло удрученный вид, и он заговорил, словно извиняясь:

— Докладываю: к сожалению...

— Я всё уже знаю! — выкрикнул басом экран. — Я всё видел! Проворонили! Он обвел вас вокруг пальца, как мальчишек! Что это ещё за «нефросклероз»?! Что за «обратная связь»?!

— Докладываю: нефро...

— Заткнитесь! Мне сейчас без вас всё объяснят!..

У человека в белом халате налился кровью затылок, но он оставался стоять по стойке смирно всё время, пока в видеофоне что-то бубнило...

— Хватит! Я понял! — вдруг выкрикнул бас. И, явно обращаясь уже к человеку в белом халате, заорал:

— Вы знали, что он штудировал медицинскую литературу? Знали?

— Так точно!

— Так точно, так точно... Раззява! Прошляпил! У него остались люди на воле! Смутьяны! И на них — никаких выходов. А ловить эту шайку — нам...

— Это уже ваши проблемы, — вдруг с вызовом сказал человек в белом халате.

— Что? Что ты сказал?!.. Чтоб через час был у меня с рапортом по форме «ноль»!

Экран погас.

Человек в белом халате стоял по стойке смирно и тупо смотрел в мертвый экран.

— По форме «ноль»... — сказал он тихо и сглотнул слюну.

Затем человек в белом халате рывком, словно робот, повернулся и прошел в дальний угол комнаты — к сейфу. Открыл его магнитным ключом.

— Так... так... вот: «Терапия для неизлечимых»... так... так... ага, вот — «Фенол»...

Человек в белом халате вскрыл упаковку шприц-тюбика, снял колпачок, контрольным движением чуть надавил на поршень и стал расстёгивать рукав...


5 июня 1976 — 11 февраля 1997

История Бедной Беседки. (Современная сказочка)

Бедной Беседке было от роду тридцать лет. И за все эти тридцать лет никто никогда на ней не вешался. Так что когда на ней, наконец, повесились, это произвело на несчастную столь сильное впечатление, что бедняжка сошла с ума.

Но расскажем всё по порядку.

Бедная Беседка родилась в ту тяжелую пору, когда весь наш народ, как один человек, занимался восстановлением народного же хозяйства. На это восстановление у всего нашего народа, как и у одного человека, уходило так много сил и энергии, что ни на что другое их уже не оставалось, почему Бедная Беседка и получилась, как и все дети той поры, несколько недоделанной. Немало способствовал этому и тот прискорбный, но опять же объяснимый трудностями быта факт, что зачата она была в состоянии, как говорят медики, делириозном, или, как впоследствии было сказано на суде, «в нетрезвом виде». Как ни печален сей факт, мы не должны забывать, что несмотря на это — а, может быть, именно поэтому — весь наш народ, как один человек... Э-э, да что там говорить! Так вкалывали, так ударно вкалывали, что некогда даже было поглядеть на дела рук своих...

Итак, именно в ту суровую, но полную, как утверждают, энтузиазма пору и появилась на свет героиня нашего рассказа. Как и все дети той поры, росла она ребенком несколько запущенным. И хотя родитель её, местный дворник дядя Вася, был мастером на все руки, он, будучи в то же время страстным поклонником спиртного, увы, мало заботился как о внешнем виде, так и гармоничном развитии своего чада.

Бедная Беседка родилась, как уже выше было сказано, недоделанной. Недоделанность эта заключалась в том, что задняя, прислоненная к забору стена Беседки была обшита кусками картона в высшей степени халтурно, так что картон этот, к горю Беседки, постоянно размокал и отваливался, а дядя Вася, разумеется, восстанавливал его очень и очень нерегулярно. Сколько Бедная Беседка помнила себя, всегда этот картон доставлял ей невыносимые мучения. Принужденная стоять у всех на виду с дырами в задней стенке, Бедная Беседка чувствовала непереносимый стыд и частенько плакала по ночам.

Когда она была ещё маленькой, она всегда норовила прижаться к забору, полагая, в детской своей наивности, что так она спрячет эти ужасные дыры, и хоть на время укроется от всеобщего неодобрения. В том, что её внешний вид вызывал всеобщее неодобрение, она не сомневалась. Если она видела, как кто-то во дворе шепчется о чем-то друг с другом, и опа не могла расслышать, о чём, в её несчастную истерзанную душу неизменно закрадывалось подозрение, что это шепчутся о ней. Вскоре такие подозрения перешли в уверенность. У бедняжки сформировались комплекс неполноценности и бред отношения. Они оказались настолько устойчивыми, что, когда, повзрослев, она поняла, что на самом деле всем во дворе на неё просто наплевать, то, этот комплекс и этот бред, не только не исчезли, но, напротив, ещё больше усилились.

Детских радостей Бедная Беседка не знала. Она стояла в своем уголке, все время одна и одна, и смотрела себе под ноги, не смея поднять глаза. Как мы уже говорили, Бедная Беседка частенько плакала. Она чувствовала свою непохожесть на всех остальных и очень её переживала.

Изредка всё же Бедная Беседка отвлекалась от своих горьких мыслей и даже забывала о своих несчастьях: например весной, когда из-за забора, сверху, текли весенние ручьи, и она ставила у них на пути запруды. Как весело, как странно и смешно было глядеть на эти ручьи, как приятно чувствовать их прикосновения... Или летом, вечером, когда все уже разбрелись по комнатам и ярко горящие окна отбрасывали на стоящие между домом и Беседкой деревья причудливые отсветы. Как любила она следить за игрой теней от листвы у себя на стенах, на крыше... Или, бывало, забиралась к ней старая-старая и умная-умная кошка. Кошка терлась о её столбы мягким теплым боком и говорила: м-я-я-у! мяяу! Кошка очень жалела Беседку. Правда, кошка была очень занятым существом и приходила редко, но каждый ее визит был для Бедной Беседки настоящим праздником.

Позже, когда Беседка подросла и посреди неё был сооружен стол для игры в «козла», она пристрастилась к чтению забываемых на столе газет. Беседка отличалась чуткой душой и даже из убогого газетного текста извлекала на свет страшные драмы и глубочайшие мысли. На всю жизнь запомнила она тот день, когда однажды в какой-то статье прочитала: «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них идет на бой». Она не спала тогда три ночи. Ее мучили вопросы: а она? Идет ли она на бой? Если идет, то куда и с кем? И если нет, то достойна ли она жизни? Вопросы эти Бедная Беседка так и не решила. Со временем они как-то притупились, но так и остались незажившей раной в ее душе. Не забудет Бедная Беседка и тот страшный день, когда она узнала о гибели Медгара Эверса. Она тогда так страшно плакала, что у неё обвалился весь картон с задней стенки. Это было первое известие о смерти, которое попалось на глаза Беседке. Вообще же Бедная Беседка думала о смерти часто...

В окружающем её мире происходили изменения, но Бедная Беседка их не замечала — они проходили мимо неё. Отменили карточную систему — Бедная Беседка так и не узнала об этом. Умер Сталин — Бедная Беседка не узнала и этого (впрочем, она была еще маленькой). Прошел XX съезд — на судьбе Бедной Беседки это никак не отразилось. Жильцы в доме приезжали и уезжали, умирали и рождались — и только в её, Бедной Беседки, жизни ничего не происходило. Так же собирались по вечерам за столом дядя Вася и трое его дружков, так же, матерясь, забивали они «козла», так же, выпив и закусив маленько, расходились затемно по домам. Так же звенела звонками школа невдалеке. Так же лазили через забор отчаянные курильщики и прогульщики. Так же стояла невдалеке заброшенная голубятня — сколько Беседка себя помнила, этой голубятней пользовались как складом... Так же изредка забредали неразличимые в темноте алкаши — раздавить в укромном месте поллитра...

Лишь однажды в жизни Бедной Беседки произошло нечто из ряда вон выходящее: как-то — это было в мае — из школы перелезли двое: отчаянный курильщик и отчаянная прогульщица. И отчаянная прогульщица долго сидела в Беседке за столом, долго кусала губы и долго говорила отчаянному курильщику: «Это ты во всем виноват... Это ты во всем виноват... Что же я теперь делать буду?» А отчаянный курильщик выглядел так, словно не знал, куда себя деть, и пытался, кажется, успокоить отчаянную прогульщицу. Делал он это странно. «Может, всё обойдется, а? — говорил он неуверенным голосом и от этого ещё больше выглядел так, словно не знал, куда себя деть. — Может, ты ошиблась, а?»

Этот день Бедная Беседка вспоминала потом всю жизнь. Ей казалось, что она прикоснулась тогда к чему-то необыкновенному, таинственному, к чему-то такому, чего она никогда не сможет постичь... И ей становилось жутко. Так жутко, что по стенкам ползли мурашки. Это было очень приятное ощущение...

Постепенно Беседка научилась как бы впадать в анабиоз. Она пребывала в таком состоянии целыми днями, а то и неделями. Так и стояла — апатичная, поникшая, ни о чем не думающая... Говоря по правде, она боялась думать. Ведь если она начинала думать, она неизбежно приходила к одной из двух тем: какая она одинокая и несчастная или какая она одинокая и некрасивая. На самом деле она была красивой, по-своему, конечно, но сказать ей об этом было некому...

Бедная Беседка давно забыла от том, когда к ней в последний раз приходила старая умная кошка. Бедная Беседка давно разучилась радоваться весенним ручьям: весной у неё болели от сырости все части... О том, что время всё-таки идет, Бедная Беседка узнавала только по смене времен года...

Изредка на нее находило философское настроение. Тогда она начинала мучаться и думать. «Почему?» — спрашивала она себя. И не находила ответа. И она мучилась и думала ещё больше. Но однажды это прекращалось, и она вновь проваливалась в тупое безразличие...

Когда-нибудь всё это должно было кончиться.

И вот однажды конец настал.

Он явился в виде Некого Существа, пришедшего с улицы. Бедная Беседка в тот день не спала. И когда увидела, как к ней приближается Некое Существо, она была так удивлена, что подумала даже сначала, что это ей мерещится. Бедная Беседка крепко зажмурилась, но... Существо не исчезло. И тогда Бедная Беседка поняла: это Судьба.

Некое Существо выглядело до того забавно, что Бедная Беседка не рискнула даже признать его одушевленным, хотя существо было явно живое. Но уж настолько оно было нелепо, настолько неестественно, что Беседка, совершенно независимо от своей воли, назвала его Нечто. Не Некто, а именно Нечто.

Нечто долго добиралось до Беседки. И всё это время Бедную Беседку не оставляло ощущение, что существо сейчас упадет: так неустойчиво оно выглядело. У существа было два огромных карих глаза в обрамлении роскошных пушистых ресниц. Эти глаза широко смотрели вокруг себя и часто хлопали. Казалось, они спрашивали: «А почему?». Бедную Беседку пробило дрожью сразу, как только она увидела эти глаза.

Странное нелепое существо — Нечто — добралось наконец до Беседки. Здесь Нечто устроилось поудобнее и стало смотреть в одну точку.

— Вот, — сказало оно затем. — Вот. — И помолчав добавило: — Вот.

Что это значило, было неясно, но у Беседки тем не менее стало нехорошо на душе.

Нечто извлекло из сумочки сигареты, закурило и стало что-то писать на листке бумаги. При этом лицо у Нечто делалось несчастное-несчастное.

После долгих мучений оно скомкало лист и выбросило написанное...

Нечто искурило кучу сигарет и перепортило массу бумаги. Но, судя по всему, написать то, что было нужно, никак не удавалось. Нечто комкало очередной лист, лезло за другим, закуривало очередную сигарету и — всё начиналось сначала. «Вот. Вот. — говорило оно при этом и изредка добавляло: — Это хорофо».

Наконец оно совсем отчаялось и перестало писать.

Оно взлезло на стол и остекленело уставилось куда-то в пространство. «Да, да. — сказало оно. — Вот. Вот». Оно постояло так некоторое время, изумляя Бедную Беседку своей нелепостью и идеально иллюстрируя собой понятие неустойчивого равновесия, и вдруг сказало ни с того ни с сего, ни к кому вроде не обращаясь: «И к тому вэ флифком толфтые ноги!» Эта загадочная фраза настолько ошеломила Бедную Беседку, что та даже как-то не заметила сразу, как Нечто потянулось к проволоке, вечно свешивающейся с балки...


Сергей Дормидонтович Амиляев умер, не приходя в сознание, по дороге в больницу. Сергей Дормидонтович Амиляев был первой и, к счастью, самой тяжелой, но, надо сказать, далеко не единственной жертвой этой страшной ночи.

Среди прочих следует отметить гражданок Терехову и Сазонову, сошедших с ума и так до сих пор назад и не вернувшихся.

Сергей Дормидонтович Амиляев упал на дороге в четыре часа двадцать три минуты утра, в тридцати шагах от своего дома, когда, выйдя из-за угла на родную улицу, вдруг увидел, как на него идет, покачиваясь и скрипя на ходу, дергаясь и завывая, деревянная беседка с болтающимся на передней балке трупом. Сергей Дормидонтович был человек немолодой и сердце у него было слабое...


6 декабря 1979

Раздел второй. Мифы начинаются с названия. non-fiction/politics

Между вулканами и партизанами: Никарагуанский пейзаж.

Несчастный адмирал! Америка твоя,
юница чистая, с горячей кровью в жилах,
заветный перл мечты, — сама уж не своя,
в бреду, в конвульсиях и встать уже не в силах.
Бесправья, мятежей, сражений, бедствий шквал,
пути исхожены, надежды все изжиты,
о Христофор Колумб, несчастный адмирал,
молись, молись за мир, тобой для нас открытый!
Рубен Дарио, «Колумбу»

1. Фатальная ошибка янки.

Эта история — история Сандинистской революции — началась, как это часто бывает, гораздо раньше, чем кажется. Не с первых боев, не с создания организации, даже не со дня рождения первых партизан-сандинистов. Началась она в далеком 1909 году, когда далеко на севере от Никарагуа, в Вашингтоне, в Белом доме, решили, что тогдашний никарагуанский президент генерал Хосе Сантос Селайя «слишком много себе позволяет» и «совсем отбился от рук».

Тут нужно некоторое пояснение. Генерал Селайя вовсе не был ни революционером, ни каким-то уж отъявленным националистом. Он был, как всем казалось, обычным латиноамериканским политиком, умеренно амбициозным, умеренно демагогичным, умеренно жадным. В Никарагуа у власти друг друга традиционно сменяли две партии — либеральная и консервативная. Селайя был как раз лидером либералов. Хотя либералы считались левее, а консерваторы — правее, но, как это часто бывает в странах с двухпартийной системой, со временем разница становилась всё менее заметной. В Никарагуа различия между либералами и консерваторами и вовсе носили смешной характер: лидеры либералов происходили в основном из города Леон, а лидеры консерваторов — в основном из города Гранада. Говоря современным языком, это были две соперничающие мафии — «леонская мафия» и «гранадская». «Леонские» назывались «либералами» потому, что Леон традиционно был центром торговой буржуазии, которая сама себя считала очень прогрессивной. А «гранадские» гордо именовали себя «консерваторами», поскольку Гранада по традиции была центром местных крупных помещиков-латифундистов и более чем консервативных католических священников. С годами, конечно, все перепуталось, и не раз какой-нибудь видный либерал, поругавшись со всеми в своей партии, переходил в консерваторы — и наоборот. И никого это не удивляло. А что? Вот у нас тоже коммунистический депутат Ковалев в один прекрасный день взял да и стал министром юстиции в правительстве злейшего врага коммунистов Ельцина. И, может быть, был бы министром до сих пор — если бы его не засняли на пленку в бане с голыми проститутками и солнцевскими авторитетами.

В общем, жизнь в Никарагуа была даже по-своему интересной. Когда на выборах побеждали либералы — они переносили столицу в Леон, а когда консерваторы — в Гранаду. Денег-то, денег сколько на это уходило! Правительственные служащие таскались из города в город. Одни за собой возили семьи, другие заводили по семье в каждой из столиц. А поскольку Никарагуа — страна католическая и полигамия в ней, мягко говоря, не поощряется, без конца возникали скандалы, происходили умопомрачительные семейные сцены — со стрельбой, самоубийствами и подсыланием наёмных убийц к соперницам. Наёмные убийцы (как сегодня сказали бы — киллеры) стали уважаемыми и нужными членами общества, представителями солидной профессии. Священники, злоупотребляя тайной исповеди, в массовом порядке шантажировали правительственных чиновников и политиков — многоженцев. Остроту ситуации придавало то, что на каждого несчастного многоженца приходилось обычно по два священника-шантажиста — один из Леона, другой из Гранады. Понятно, что для того, чтобы от этих кровососов откупаться, всем чиновникам приходилось брать взятки. И даже не брать, а вымогать. А поскольку больше всего денег было у североамериканцев, то янки вскоре скупили на корню и поголовно всех — и либералов, и консерваторов.

А так как взятка всё-таки считалась уголовным преступлением, то в Никарагуа развилась такая национальная народная забава — уличить политического противника в коррупции. А потом, натурально, посадить. А как он сядет в тюрьму, к тюрьме, натурально, бежали с передачами сразу обе жены — и из Леона, и из Гранады. Тут начинался второй акт. Главное было застать обеих жен сразу. После этого возбуждалось дело о двоежёнстве — и бедному сидельцу впаривали второй срок...

Кончилось всё тем, что озверевшие либералы и консерваторы договорились о строительстве специальной новой столицы. На берегу красивейшего озера Манагуа заложили столицу с тем же названием, построили президентский дворец, министерства, здание парламента, разбили у озера чудные парки — и дружно переехали в столицу. А священники в Леоне и в Гранаде кусали с досады локти.

Когда никарагуанцы избирали в 1893 году себе в президенты генерала Селайю, они и не подозревали, что за генералом числится один недопустимый для латиноамериканского военного грех — любовь к чтению. Читал генерал, правда, в основном жизнеописания разных великих людей — полководцев и государственных деятелей, но и этого хватило, чтобы в его простую армейскую голову запали некоторые явно лишние идеи.

Придя к власти, Селайя стал проводить идеи в жизнь. Во-первых, установил режим личной власти (как Наполеон). Во-вторых, отделил церковь от государства (как Робеспьер). А затем, решив, что теперь ему все можно, ввел всеобщее избирательное право (ну то есть раньше, чем в России!), принялся строить железные дороги, учреждать разные стипендии для талантливых студентов, закупать книги для национальной библиотеки и тому подобное. А поскольку всё это требовало денег, то Селайе пришла в голову нелепая мысль заставить американские компании платить налоги. Янки к тому времени уже чувствовали себя в Никарагуа как дома — и даже лучше, чем дома. Самым богатым собственником в стране была «Юнайтед фрут компани», почему Никарагуа и звали, естественно, «банановой республикой».

Американцы, конечно, обиделись: что задела, никогда не платили налогов, а тут — плати? Госсекретарь Нокс (тот самый, в честь которого назван знаменитый Форт-Нокс в штате Кентукки, где хранится золотой запас США) надавил на Селайю. Но Селайя был не лыком шит и связался с Англией и Японией, предложив им выгодно разместить капиталы в Никарагуа. А заодно Селайя занялся антиамериканской пропагандой — принялся растравлять незаживающую рану в сознании никарагуанцев, напоминая им об Уокере. А Билл Уокер — это просто красная тряпка, мулета для каждого никарагуанца. Этот Уокер, североамериканский авантюрист, в 1856 году с отрядом таких же, как он, уголовников, захватил в Никарагуа власть и провозгласил себя президентом. Уокер ввел в республике рабство и заявил, что будет добиваться присоединения страны к рабовладельческой Конфедерации южных штатов США. В качестве официального языка Уокер ввел английский и стал зазывать в Никарагуа из США всякий сброд, обещая приехавшим высокие должности, рабов, бесплатный земельный надел в двести пятьдесят акров, а тем, кто приедет с женой, — триста пятьдесят акров. И так бы, наверное, и сидел Уокер до конца жизни в президентском кресле к стыду всех никарагуанцев, если бы не решил вслед за Никарагуа покорить и другие центрально-американские республики. Получилось наоборот. Объединенные армии центральноамериканских государств Уокера разбили — и вернули пост президента Никарагуа никарагуанцу. Уокер еще дважды пытался захватить власть в Никарагуа, пока, наконец, не попался в 1860 году под горячую руку гондурасским военным — и те его, не долго думая, расстреляли. В общем, Уокер — это такой всеникарагуанский позор. Стоит никарагуанцу напомнить об Уокере — и никарагуанец начинает скрипеть зубами и искать глазами «эксплойтатора дель норте» (янки), чтобы перерезать тому глотку.

Понятное дело, американцы всего этого безобразия терпеть не могли. Консул Моффат быстренько подбил двух никарагуанских генералов — Хуана Эстраду и Эмилиано Чаморро — на «революцию» против Селайи. Оружие и продовольствие мятежникам привезли на кораблях «Юнайтед фрут компани» в никарагуанский атлантический порт Блуфилдс. Там же, на рейде Блуфилдса, появились два американских военных крейсера — «Дубук» и «Падука». 8 октября 1909 года «революция» началась. Времена тогда были незатейливые, и один из двух лидеров «революционеров», генерал Эстрада, с солдатской прямотой и ничего не стесняясь, так честно и рассказал корреспонденту «Нью-Йорк таймс»: да, восстание организовано по заказу американцев и на их деньги, фруктовые компании («Юнайтед фрут», «Стандард фрут» и другие) выделили на это дело миллион долларов, да торговый дом Джозефа Бирса — двести тысяч, да торговый дом Сэмюэла Вейла — сто пятьдесят тысяч...

Но возникла одна загвоздка. Селайя не захотел отдавать власть и стал сопротивляться. Началась гражданская война.

Если для никарагуанцев Билл Уокер был национальным позором, то для американцев, наоборот — это был пример для подражания. В Никарагуа кинулись из США толпы авантюристов. Все, естественно, поддерживали мятежников. И вот в ноябре 1909 года двух таких искателей приключений из США — Лео Гросса и Роя Кэннона — застукали при попытке взорвать на пограничной с Коста-Рикой реке Сан-Хуан пароход с никарагуанскими правительственными войсками. Американцев приговорили к расстрелу.

США в ответ разорвали с Никарагуа дипломатические отношения и пригрозили Селайе открытой интервенцией. 16 декабря Селайя ушел в отставку и уехал из страны. Так, всеми забытый, в полной нищете, он и умер в эмиграции в 1917 году. Но, впрочем, в 1930-м его останки были перевезены в Никарагуа и торжественно перезахоронены, а сам Селайя провозглашен «национальным героем».

Но война не кончилась. Национальная ассамблея (парламент) избрала временного президента — Хосе Мадриса, тоже из партии либералов. Мадрис, после нескольких месяцев упорных боев, разбил основные силы мятежников и окружил их. Вот тут-то американцы и совершили ошибку, которая через семьдесят лет аукнулась Сандинистской революцией: они высадили в Никарагуа морскую пехоту. Мадрис, понимая, что войну против США маленькой Никарагуа не выиграть, ушел в отставку. Мятежники победили.

27 августа 1910 года американская морская пехота вошла в Манагуа. Сразу же была сформирована временная хунта в составе Хуана Эстрады, Эмилиано Чаморро и представителя американской стороны — Адольфо Диаса, служащего североамериканской компании «Ла Лус и Лос Анхелес майнинг компани». Диас пользовался доверием самого госсекретаря США Нокса, поскольку Нокс был адвокатом той самой «Ла Лус». Первым делом эта троица сперла национальный валютный фонд, честно разделив его на троих.

Тут же для острастки расстреляли двести человек — из числа сторонников президента Селайи. Впоследствии выяснилось, что расстреливали не без разбора, а преимущественно тех, кто побогаче, — чтобы присвоить их имущество. Имущество это прибрал к рукам в основном генерал Эмилиано Чаморро. Таким нехитрым путем генерал закладывал основу могущества клана Чаморро — того самого, к которому относится и Виолетта Барриос де Чаморро — первый президент Никарагуа после сандинистов.

В октябре 1910 года в Манагуа приехал специальный представитель США Том Даусон. Даусон хунту разогнал, Эстраду назначил президентом, а Диаса — вице-президентом. На следующий год американцы намекнули Эстраде, что пора в отставку. Он понял, и президентом стал «совсем ручной» Адольфо Диас. Американцы успокоились — и вывели морскую пехоту из Никарагуа.

Тут же в стране вспыхнуло восстание. Восставшими командовал 33-летний адвокат Бенхамин Селедон. Диаса, как оказалось, ненавидели в стране так сильно, что даже его собственный министр обороны, Луис Мена, и тот перешел на сторону восставших.

Повстанцы подошли к столице. Испуганный Диас обратился за помощью к США. Американцы вновь послали в Никарагуа морскую пехоту. Три тысячи «маринерз» отбросили повстанцев от столицы к городу Масая (южнее Манагуа). Там отряды Селедона закрепились и оборонялись два месяца. Мена предал и разоружил свои части. Наконец, 4 октября 1912 года морская пехота США подавила последний очаг сопротивления. Бенхамин Селедон был расстрелян. Семьдесят лет спустя сандинисты провозгласят его «мучеником за свободу» и «национальным героем».

3 ноября, в условиях американской оккупации, Адольфо Диас был «переизбран» на пост президента на новый четырехлетний срок. После этого американцы вывели большую часть морской пехоты, оставив только «ограниченный воинский контингент» в Манагуа и несколько военных кораблей в никарагуанских портах. Над столичной цитаделью «Кампо де Марте» («Марсово поле»), где разместились американские «маринерз», был поднят звездно-полосатый флаг. Бедные никарагуанцы стали предметом осмеяния во всей Латинской Америке: только у них над столицей развевался флаг чужой страны.

В 1914 году США принудили никарагуанцев подписать «Договор Брайана — Чаморро». По этому договору Никарагуа предоставляла американцам «на вечные времена» и без уплаты налогов право на строительство и эксплуатацию на никарагуанской территории канала из Тихого океана в Атлантический (аналогичного Панамскому); США получали в аренду на девяносто девять лет острова Корн у Атлантического побережья Никарагуа, а заодно право создания базы ВМФ «в любом удобном для США месте на территории Республики Никарагуа». С никарагуанской стороны договор подписал Эмилиано Чаморро, который был в то время посланником в Вашингтоне. Даже в Сенате США этот договор называли «бандитским» и «издевательским». Можно себе представить, что думали сами никарагуанцы.

Эмилиано Чаморро заслужил «повышение». Американцы пообещали ему пост президента Никарагуа. В конце 1916 года как раз должны были состояться президентские выборы. Чаморро стал претендентом от консерваторов. Либералы выдвинули Хулиана Ириаса. Тот звезд с неба не хватал, но поскольку никаких позорных договоров он не подписывал, было ясно, что Чаморро на выборах не пройдет. Тогда посланник США в Манагуа Джефферсон и командующий расквартированной в Никарагуа американской морской пехотой адмирал Каперон вызывали Ириаса к себе и сообщили ему следующее: во-первых, США не потерпят на посту президента Никарагуа человека, который не признает «Договор Брайана — Чаморро»; во-вторых, президент Никарагуа должен будет согласовывать свою внешнюю и внутреннюю политику с Госдепартаментом США и, в-третьих, кандидат должен предоставить доказательства того, что с момента свержения Селайи он ни прямо, ни косвенно ни разу не выступил против интересов США. После этого бедные либералы решили в выборах не участвовать. Так Эмилиано Чаморро стал президентом Никарагуа.

Эмилиано Чаморро, как я уже писал, был сильно озабочен проблемой увеличения благосостояния себя и своих родственников. Он принялся назначать на прибыльные должности представителей «клана Чаморро», а сам огреб грандиозную взятку от американской компании «Браун бразерз» за предоставление компании исключительных прав на ведение бизнеса в Никарагуа. Никарагуанцы бесились, когда узнавали, что в американских газетах их страну называют «Республикой братьев Браун».

На следующих выборах Эмилиано Чаморро провел в президенты своего дядю — Диего Чаморро, а сам вернулся на пост посланника в Вашингтоне.

Диего Чаморро твердо следовал инструкциям племянника — и скоро все важнейшие и доходнейшие должности в стране были захвачены представителями «клана Чаморро». Начальником таможенной службы стал Дионисио Чаморро, советником президента по вопросам финансов — Агустин Чаморро, министром внутренних дел — Росендо Чаморро, председателем конгресса — Сальвадор Чаморро, комендантом крупнейшего порта Коринто — Леандро Чаморро, главой фракции консерваторов в Национальной ассамблее — Октавио Чаморро, комендантом главной военной крепости Никарагуа — Филаделито Чаморро, консулом в Новом Орлеане — Агустин Боланьес Чаморро, консулом в Сан-Франциско — Фернандо Чаморро, в Лондоне — Хоакин Чаморро... Можно написать еще три десятка имен, да места жалко.

Американцы, успокоившись, решили, что пора выводить морскую пехоту из Никарагуа. Взамен они создали в стране «национальную гвардию» (то есть что-то вроде нашего ОМОНа). Инструкторами и командирами в «национальной гвардии» были янки. Практически «национальная гвардия» подчинялась не столько президенту Никарагуа, сколько посланнику США в Манагуа.

Но в 1923 году президент Диего Чаморро возьми да и умри. Пришлось проводить выборы. Эмилиано Чаморро, конечно, выставил свою кандидатуру, но американцы понимали, что шансов у него нет — ненависть к «клану Чаморро» была всеобщей. Американцы подобрали в конкуренты Чаморро своих людей — Карлоса Солорсано, доверенное лицо Адольфо Диаса, и (на пост вице-президента) — Хуана Баутисту Сакасу. Сакаса полжизни прожил в США и даже говорил по-английски лучше, чем по-испански.

Конечно, Солорсано и Сакаса победили — и с января 1925-го стали президентом и вице-президентом. Американцы, надеясь на «национальную гвардию», вывели в августе 1925 года морскую пехоту из Никарагуа.

Солорсано и Сакаса (особенно Сакаса) стали потихоньку «чистить» аппарат от представителей «клана Чаморро» — в конце концов, у них у самих были родственники, да и на предвыборных митингах они обещали, что уберут с теплых местечек «этих пиявок Чаморро».

Такого безобразия Эмилиано Чаморро не стерпел. 25 октября 1925 года он поднял мятеж. Американцы посоветовали Солорсано договориться с Чаморро. Тот внял совету. Эмилиано Чаморро назначили главнокомандующим вооруженными силами Никарагуа, его родственникам вернули отнятые у них теплые места, из конгресса выгнали восемнадцать депутатов-либералов, которых заменили представителями «клана Чаморро». Сакаса, на которого у Чаморро был особый зуб, бежал в Мексику — и конгресс принудили объявить Сакасу вне закона. Фактически Эмилиано Чаморро стал диктатором страны. А в январе 1926 года ему надоело быть только главнокомандующим — и он сместил Солорсано и сел в президентское кресло.

Себе на голову Чаморро решил разобраться со всеми, кто чем-то навредил «клану» при Солорсано — Сакасе. Начались аресты и расправы. Никарагуанцы побежали во все соседние страны. Оставшиеся бессонными ночами вспоминали, можно ли их обвинить в нелояльности к «клану Чаморро». Некоторые не стали дожидаться худшего. Генерал Хосе Мария Монкада поднял восстание в порту Блуфилдс. Американцы поняли, что пора вмешиваться. 7 мая 1926 года американцы в третий раз высадили в Никарагуа морскую пехоту. Восстание Монкады было подавлено, генерал бежал в Мексику. Там он встретился с беглым вице-президентом Сакасой и убедил его, что надо свергать Чаморро. Сакаса согласился и назначил Монкаду «главнокомандующим армией Никарагуа в изгнании». 6 августа генерал Луис Бельтран Сандоваль поднял восстание против Чаморро, но американцы разбили и его. Через десять дней генерал Монкада с отрядом «армии Никарагуа в изгнании» высадился на атлантическом побережье страны и после ожесточенных боев занял город Пуэрто-Кабесас. Началась гражданская война.

Американцы были очень недовольны. «Юнайтед фрут» рассчитывала собрать рекордный урожай — а тут по плантациям мечутся вооруженные до зубов никарагуанцы, палят друг в друга, сжигают постройки. В общем, США посоветовали Чаморро вступить с повстанцами в переговоры. Переговоры состоялись на борту американского крейсера «Денвер». После переговоров Чаморро подал в отставку.

Однако американцы перестраховались. Без всяких выборов они назначают верного Адольфо Диаса президентом Никарагуа. Никарагуанских конгрессменов буквально сгоняют на чрезвычайную сессию — и те под дулами винтовок провозглашают Диаса «законным» президентом.

Сакаса, может быть, и согласился бы с этим решением, но от него уже мало что зависело. В разных районах страны начались вооруженные выступления против Диаса, и противники нового «президента» провозгласили законным президентом страны Сакасу, а временной столицей — Пуэрто-Кабесас. Правительственные войска и американская морская пехота не могли справиться с повстанцами. Тогда американцы начали переговоры с генералом Монкадой (которого Сакаса назначил министром обороны в своем правительстве), блокировали Пуэрто-Кабесас с моря и высадили десант в порту Коринто на тихоокеанском побережье Никарагуа. В январе 1927 года в Никарагуа было введено пять тысяч американских солдат, побережье блокировали шестнадцать военных кораблей США. В Вашингтоне торопились, поскольку одна международная неприятность уже произошла — правительство Сакасы было официально признано Мексикой.

Адольфо Диас призвал США «взять на себя защиту Никарагуа на ближайшие сто лет». 23 февраля 1927 года важнейшая крепость столицы — «Ла Лома» («Холм») была передана американцам. Над крепостью взвился флаг США. Англичане, которые давно соревновались с американцами за влияние в Никарагуа, не удержались и направили правительствам Никарагуа и США официальный запрос: надо ли все это понимать как присоединение Никарагуа к Соединенным Штатам? Пришлось над «Ла Ломой» спустить американский флаг и вновь поднять никарагуанский. Но Англия на этом не успокоилась и послала в порт Коринто военный корабль — «для защиты интересов британских подданных в Никарагуа». Чуть позже к Англии присоединились Италия и Бельгия. Американцы поняли, что Сакасу и Монкаду нужно срочно уговорить или купить, пока те не получили помощь, скажем, от англичан.

Для этой цели в Никарагуа отправили личного друга президента Теодора Рузвельта — полковника Генри Стимсона. Стимсон принялся обхаживать Сакасу и Монкаду. Довольно быстро он понял, что реальная вооруженная сила — в руках генерала Монкады, и стал обрабатывать в первую очередь его. Монкада никаких твердых политических взглядов не имел, он побывал и в партии либералов, и в партии консерваторов, любил шикарно пожить, частенько бывал изрядно пьян и считал себя неотразимым мужчиной. Но поскольку генералу было уже пятьдесят пять лет, был он изрядно потаскан и обычно нетрезв, то в отношениях с женским полом у этого жуира стали нарастать трудности. Генерала «повело» на малолеток. Одних он запугивал, других — задабривал подарками. Подарки требовали денег.

В общем, в начале мая 1927 года полковник Стимсон уговорил-таки Монкаду. Монкада получил изрядную мзду и обещание, что американцы сделают его следующим после Диаса президентом Никарагуа (американцы это обещание сдержали), в правительство Диаса ввели шесть человек Монкады. Монкада договорился, что его солдаты сдадут оружие войскам США и каждый получит за винтовку новый костюм и десять долларов.

12 мая 1927 года силы Монкады капитулировали. Но тут произошло нечто неожиданное. Один генерал отказался сложить оружие. Именно этот генерал носил фамилию Сандино.

2. Сандино.

Полностью этого человека звали Аугусто Сесар Сандино Кальдерон. Папа у него был, видимо, с претензиями — раз назвал сына, как римского императора — Цезарем Августом. У папы — Грегорио Сандино — была небольшая кофейная плантация. Денег у семьи хватало, чтобы маленький Аугусто посещал школу, но после школы приходилось подрабатывать на ферме. Родился Аугусто то ли в 1895, то ли в 1893 году — то есть как раз тогда, когда к власти пришел Селайя. Времена были относительно стабильные — и Аугусто даже проучился несколько лет в гимназии в городе Гранада. Но окончить гимназию не пришлось: отец женился во второй раз, пошли дети — Сократес, Асунсьон, Зоила — всю эту кучу малышей надо было кормить.

Аугусто Сесар Сандино — хоть он позже и прославился как непобедимый генерал — никогда не был профессиональным военным. Не было у него военного образования, и даже среднее было неполным. Правда, он жадно, запоем читал — но это уже другое.

Впервые о Сандино услышали, когда он организовал у себя дома, в городке Никиноомо (департамент Масая), торгово-потребительский кооператив. Это было время владычества «клана Чаморро», крестьяне массами разорялись — и кооператив помог таким же малоземельным семьям Никиноомо, как семья Сандино, устоять на ногах. Но оказалось, что кооператив мешал перекупщикам — торговцам из Гранады, связанным с «кланом Чаморро». К тому же, это был «дурной пример». В Никиноомо прислали генерала Монкаду (да-да, того самого) — и генерал разогнал кооператив. Так впервые встретились Монкада и Сандино.

Но Монкада в те годы уже мечтал стать президентом. Он вербовал, где мог, сторонников, искал (покупал) союзников. Сандино, чье имя уже пользовалось популярностью во всем департаменте, обратил на себя внимание Монкады. Тот пригласил Сандино на вечеринку, где под песни и гитары, за столом, уставленным бутылками со знаменитым никарагуанским ликером «касуса», предложил Сандино «забыть все плохое» и начать работать на него, Монкаду.

Сандино был мрачен. Тогда Монкада приволок откуда-то перепуганную тринадцатилетнюю девчонку и с пафосом возгласил:

— Эту красавицу, эту жемчужину, эту соперницу богинь я приготовил для себя. Но я хочу, чтобы мы стали друзьями навеки, чтобы ты проводил мою политику в департаменте Масая — и потому я с радостью отдаю ее тебе! Бери, она твоя!

Публика разразилась аплодисментами. Девчушка заревела.

Дальше произошла знаменитая сцена. Молодой Сандино вытащил у генерала Монкады из-за пояса пистолет и закричал:

— Ну ты, старый развратник! Эта девочка — символ нашей страны, Никарагуа! И не ты, и никто другой над ней не надругается!

Сандино схватил девушку за руку и, держа генерала под прицелом, отвел к своей лошади. Затем выкинул пистолет (чтобы не обвинили в хищении армейского имущества) и ускакал с девушкой в ближайший женский монастырь. Генерал Монкада был так потрясен, что даже не снарядил погоню.

Сандино подумал, что теперь ему надо держаться подальше от Монкады. Думал он правильно: однажды в баре наемный убийца попытался застрелить его. Сандино спасла случайность. После этого он поклялся не брать в рот ни капли спиртного.

Он отправился бродить по стране, поменял много профессий, а в 1923-м уехал в соседний Гондурас. Там, в порту Ла Сейба Сандино познакомился и подружился с Густаво Алеманом Боланьосом — лучшим прозаиком Никарагуа, политэмигрантом. Из Гондураса Сандино переехал в Гватемалу, где недолго проработал механиком в мастерских «Юнайтед фрут». Затем перебрался в Мексику, где устроился на работу в американскую нефтяную компанию «Уастека». В Мексике Сандино познакомился с другими эмигрантами из Центральной Америки — в том числе настроенными довольно радикально.

Жизнь в Мексике сильно отличалась от жизни в крошечных центрально-американских республиках. В 1917 году в Мексике завершилась революция, крестьяне получили землю, у власти стояло довольно-таки прогрессивное правительство. Страна быстро развивалась экономически. Политическая жизнь била ключом. За полтора года, что Сандино провел в Мексике, там успел вспыхнуть и был подавлен реакционный мятеж, власти поссорились с католической церковью и приняли «нефтяной закон», ударивший по североамериканским нефтяным компаниям. В стране активно действовали профсоюзы (Сандино тут же вступил в профсоюз и стал его активистом) и в немалом количестве водились совершенно экзотические личности, которых в Никарагуа нельзя было сыскать днём с огнем — социалисты, коммунисты и анархо-синдикалисты. Сандино часами просиживал в профсоюзной библиотеке, читал книги, журналы и газеты. Там Сандино узнал много интересного. Например, что непобедимая вроде бы американская армия так и не смогла справиться во время Мексиканской революции с партизанскими отрядами Панчо Вильи. А также что «социалист», «анархист» и «коммунист» — это не ругательства, вроде слова «богохульник», а наименования членов разных партий, приверженцев различных политических течений.

В мае 1926 года, услышав о восстании против Чаморро в Никарагуа, Сандино возвращается на родину. То, что он обнаруживает дома, его потрясает. Работу найти нигде никакую нельзя. Люди в тропической стране умирают от голода. Наконец Сандино завербовывается на золотые прииски Сан-Альбино (на границе с Гондурасом), принадлежащие американской фирме. У Сан-Альбино — зловещая слава: условия труда и жизни там адские, люди мрут как мухи.

Сандино подговаривает рабочих поднять восстание. «Иначе мы все здесь подохнем», — повторяет он как заклинание. Это веский аргумент. Но нужно оружие. Одного из рабочих, Антонио Марина, посылают через границу, в Гондурас, с уже добытым золотом. Гондурасская пограничная стража известна продажностью, хотя никто еще не слышал, чтобы она продавала собственное оружие. Но вскоре Марин возвращается и привозит пятнадцать винтовок и несколько сот патронов. Сандино, тем временем, обучил товарищей искусству изготовления ручных гранат из кожаных мешков и динамита, которым пользуются на прииске.

19 октября 1926 года Сандино поднимает восстание. Рабочие взрывают прииск и уходят в горы. 2 ноября отряд из тридцати человек принимает первый бой с правительственными войсками. Солдат было двести. Партизаны отступают, но все остаются живы.

Сандино основывает в горах департамента Новая Сеговия партизанскую базу и называет ее «Эль Чипоте» (на местном диалекте это значит «Сильный удар»). Сандино отправляется на каноэ с шестью помощниками в Пуэрто-Кабесас — к Сакасе, за оружием и инструкциями.

Но Сакаса отфутболивает Сандино к генералу Монкаде, своему «министру обороны». Монкада, конечно, не забыл, кто такой Сандино, и оружия не дал.

Не было бы счастья, да несчастье помогло. Как раз американцы блокировали Пуэрто-Кабесас с моря и потребовали от Сакасы «очистить город». Сакаса и его люди пустились в бега — и много чего бросили по дороге. В том числе и оружие. Сандино нагрузил подобранным оружием (сорок винтовок и семь тысяч патронов) каноэ и на веслах повез груз в Новую Сеговию.

Поглядев на Сакасу и Монкаду, Сандино разочаровался в вождях античаморровского восстания, либералах. Позже он вспоминал: «Консерваторы и либералы — одинаковые прохвосты, трусы и предатели, не способные руководить мужественным народом... Именно тогда я понял, что у нашего народа нет достойных его руководителей и что нужны новые люди».

Вскоре отряд Сандино вырос до трехсот человек, затем — до восьмисот, причем из пехотинцев они стали кавалеристами. После целой серии успешных боев с американской морской пехотой имя Сандино становится популярным среди повстанцев.

В апреле 1927 года правительственные войска и «маринерз» окружили отряд генерала Монкады. Тот обратился за помощью к Сандино. «Если вы срочно не поддержите армию, то именно вы будете нести ответственность за катастрофу», — написал Монкада. Сандино со своими восьмьюстами всадниками прорвал окружение и отбросил противника. Монкада на радостях произвел Сандино в генералы.

Но следующим шагом Монкады было издание приказа, ограничивавшего численность отдельных войсковых групп тремястами бойцами и запрещавшего переход из одной части в другую. У Сандино было восемьсот бойцов — и почти каждый день к нему приходили новые, в том числе из других повстанческий отрядов: Сандино становился легендой.

Однако все бойцы Сандино отказались переходить под чье-либо еще командование. С этого момента они стали именовать себя «сандинистами», подчеркивая тем самым, что они отличаются от других повстанцев-либералов.

Тогда Монкада отдал приказ отряду Сандино расквартироваться в городе Боако и ждать там прибытия штаба Монкады. Коварство замысла было в том, что Боако, вопреки тому, что сообщил сандинистам Монкада, вовсе не был занят повстанцами, а контролировался правительственными войсками. Монкада надеялся, что ничего не подозревавшие сандинисты попадут под огонь правительственных войск — и будут уничтожены. Но Сандино в ловушку не попал, он закрепился у города, рассредоточил свои силы и, действительно, стал ждать Монкаду.

А Монкада тем временем сговорился с американцами и капитулировал. Сандино, как мы помним, отказался сложить оружие. Монкада попытался его уговорить. Между Сандино и Монкадой произошел исторический разговор:

— Кто вас сделал генералом? — спросил Монкада.

— Назначили — вы. А сделали — мои товарищи по борьбе, сеньор. Так что я своим званием не обязан ни оккупантам, ни предателям!

В день капитуляции либералов Сандино выпустил воззвание («циркуляр») ко всем местным властям всех департаментов Никарагуа. Рассказав о предательстве Монкады за шаг до победы («Либеральная армия насчитывала семь тысяч хорошо вооруженных бойцов, а правительственная — немногим более тысячи человек, думавших уже не о борьбе, а о дезертирстве»), Сандино завершил воззвание такими словами: «Я не сложу оружие, даже если это сделают все. Лучше я погибну с теми немногими, кто остался со мной. Лучше умереть в борьбе, чем жить в рабстве».

Сандинисты подняли черно-красное знамя. Эти цвета значили: «Свободная родина или смерть!». Через тридцать лет, на Кубе, Фидель Кастро выберет то же знамя.

Так началась эта беспримерная история — успешная война небольшого отряда партизан против собственного правительства и 12-тысячного корпуса американской армии одновременно.

3. Генерал свободных людей.

Внешность у Сандино была самая незавидная. Был он маленький, худенький, с некрасивым лицом метиса — как у большинства крестьян Никарагуа, в жилах Сандино текла преимущественно индейская кровь. Аристократические роды Латинской Америки любят подчеркивать свое расовое превосходство над простолюдинами — вот, мол, посмотрите на мое лицо: ничего индейского, чисто европейский профиль. Европейская внешность — это гарантия древности рода, гарантия того, что перед вами — не выскочка, не внезапно разбогатевший каким-то сомнительным способом нувориш.

Сандино, напротив, гордился своей внешностью и своим происхождением. «Я никарагуанец и горжусь тем, что в моих жилах течет кровь американских индейцев», — писал он в 1927 году в «Политическом манифесте». В том же «Манифесте» были еще более удивительные и смелые для тогдашней Никарагуа строки: «Я городской рабочий, ремесленник, но мои стремления общенациональны, мой идеал — обладать правом на свободу и правом требовать справедливости, даже если для завоевания этого потребуется пролить и свою и чужую кровь. Олигархия, эти гуси из грязной лужи, скажут, что я плебей. И пусть. Я горжусь тем, что вышел из среды угнетенных, ведь именно они — душа и честь нашего народа».

Сандино начал свою войну в очень неблагоприятной ситуации. Его силы были распылены. С самим Сандино было сто человек (и только шестьдесят винтовок), еще сто человек, с которыми он мог легко связаться, были сосредоточены в городе Эстели. Остальные сандинисты оказались отсечены от него частями Монкады, Диаса и американской морской пехотой. 

Поэтому сначала ни новое правительство, ни американцы не восприняли Сандино всерьез. Они послали четыреста «маринерз» и двести национальных гвардейцев для того, чтобы принудить Сандино сдаться. Экспедицией руководил капитан морской пехоты США Хатфилд.

Хатфилд прибыл со своим отрядом в город Окоталь и направил оттуда Сандино ультиматум с требованием в сорок восемь часов сложить оружие. Он предполагал, что Сандино попытается бежать из страны, и потому предупредил: в этом случае за голову Сандино будет назначена награда и он никогда не сможет вернуться в Никарагуа.

Сандино, однако, не собирался бежать. Со своими стами бойцами и шестидесятью винтовками он решил штурмовать Окоталь. Утром 16 июля отряд Сандино подошел к городу и атаковал его. Бой длился пятнадцать часов. Сандино взял Окоталь.

Американцы в Манагуа были так взбешены поражением, что послали самолеты разбомбить Окоталь. Американская авиация атаковала город и устроила настоящую охоту за крестьянами на окрестных полях. Триста мирных жителей — в основном женщин и детей — было убито и еще сто человек ранено. Уцелевшие мужчины Окоталя вступили в отряд Сандино: мстить «гринго».

Естественно, бомбардировка Окоталя не прибавила американцам популярности. Наоборот — все больше и больше людей приходило к Сандино: он был единственным, кто сражался с «гринго».

В Латинской Америке, где обиды помнят долго, не забыли расправу над Окоталем до сих пор. И никогда не забывали. Тридцать лет спустя аргентинец Грегорио Сельсер в книге «Маленькая сумасшедшая армия» написал: «Один из самых первых случаев применения военной авиации против мирных жителей был в Никарагуа — за восемь лет до того, как Муссолини стал практиковаться в стрельбе с воздуха по беззащитным абиссинцам, и за десять лет до того, как летчики гитлеровской эскадрильи «Кондор» превратили в развалины Гернику».

Так, отчаянной атакой 16 июля 1927 года начал Сандино свою семилетнюю войну с 8-тысячным корпусом правительственной армии и «национальной гвардии» и 12-тысячным корпусом американской морской пехоты. У американцев к тому же было на вооружении тридцать самолетов — по тем временам это была огромная сила: во всем мире насчитывалось не более шестисот боевых самолетов.

Сандино быстро понял, что успешно воевать по канонам «большой войны» он не сможет, — американцы и сильнее, и лучше обучены правилам ведения позиционной войны. Сандино попробовал свои силы в позиционной войне в бою у Лас-Флорес. Там сандинистам пришлось отступить, потеряв шестьдесят человек. Это было самое крупное поражения Сандино за все семь лет боев.

Тогда Сандино сознательно перешел к тактике крестьянской сельской войны — то есть к герилье (партизанской войне). Обнаружив, что Сандино не хочет воевать «по правилам», американцы расстроились: тактике противопартизанских действий они в те времена еще не были обучены. Тогда они провозгласили (устами госсекретаря США Келлога) Сандино «бандитом», а его отряд — «шайкой разбойников». По требованию «гринго», архиепископ Манагуа Лосано-и-Ортега и епископ Гранады Рейес-и-Вальядарес объявили с амвонов об отлучении от церкви Сандино, сандинистов и всех, кто к ним присоединится. Последствия были прямо противоположны тем, на которые рассчитывали янки: тысячи людей, прежде ничего не знавших о Сандино, узнали о его существовании.

В сентябре 1927 года Сандино объявил о создании Армии защитников национальной независимости Никарагуа — со своими знаменем, девизом, печатью, гимном, воинскими званиями и Уставом.

В этом Уставе специально подчеркивалось, что целью Армии является изгнание янки, восстановление полного суверенитета Никарагуа и избрание законного, независимого от США правительства. Командование Армией осуществляет Главный штаб, все бойцы Армии — добровольцы и не получают никакого жалованья, им «запрещается наносить ущерб мирным крестьянам, но разрешается облагать принудительными налогами местных и иностранных капиталистов». Командирам Армии защитников национальной независимости Никарагуа строжайше запрещалось вступать в тайные переговоры с противником. Этот Устав подписало около тысячи бойцов — так выросла армия Сандино.

Сандино разделил Армию на колонны численностью от пятидесяти до нескольких сот бойцов. У каждой колонны было свое задание и свой оперативный район. Сандино разделил территорию, фактически контролируемую его армией, на четыре зоны, в каждой из которых были сформированы органы революционной власти. Все вместе контролируемые партизанами районы назывались «Лас-Сеговиас», то есть «Сеговии». Власти были вынуждены объявить на осадном положении зону деятельности партизан: департаменты Новая Сеговия, Эстели, Хинотега и Матагальпа, а также часть провинций Селайя и Кабо-Грасиас-а-Дьос. Это было ни много ни мало, как четверть всей территории Никарагуа. К декабрю 1932 года сандинисты контролировали уже свыше половины территории страны.

Сандино и его Армия быстро превратились в живую легенду. Неоднократно распространявшиеся правительством и янки сообщения о гибели Сандино и разгроме его «банд» каждый раз оказывались вымыслом. Однажды такое сообщение о гибели Сандино было даже спровоцировано самим Сандино: в начале 1928 года, когда американцы развернули крупное наступление на партизанскую базу «Эль Чипоте», окружили там штаб Сандино и принялись ежедневно бомбить базу, Сандино распространил слух о своей смерти и инсценировал собственные похороны. Американцы приостановили наступление на суше и принялись безостановочно атаковать базу с воздуха — они полагали, что сандинисты, деморализованные гибелью своего вождя и беспрерывными авианалетами, скоро сами сдадутся.

А Сандино тем временем оставив на позициях чучела, вывел своих людей через джунгли из «Эль Чипоте». Когда «гринго» ворвались в «Эль Чипоте», они обнаружили, что база пуста. Через несколько дней им пришлось срочно эвакуироваться с базы — пришло сообщение, что Сандино захватил город Сан-Рафаэль-дель-Норте. Но когда «маринерз» ворвались в Сан-Рафаэль, сандинистов там уже не было: они оставались в городе ровно столько времени, сколько было нужно для того, чтобы захватить и вывезти оружие из местного арсенала.

Вообще, Сандино постоянно ставил «гринго» в тупик. Американцы, например, хорошо знали, что в тропических джунглях ночью воевать невозможно — тьма кромешная, никакие опознавательные знаки не видны, а если стрелять на глазок, по вспышкам выстрелов — наверняка перебьешь кучу своих.

Однако Сандино благополучно разгромил посреди ночи лагерь «маринерз» на реке Коко, не оставив на месте боя ни одного убитого партизана. Американцам не пришло в голову, что Сандино приказал своим людям перед боем раздеться догола и выкупаться в реке. Света звезд и вспышек выстрелов вполне хватило для того, чтобы голые блестящие партизаны уверенно различали друг друга в бою. Так, без потерь, небольшой отряд голых сандинистов, вооруженных одними мачете и пистолетами, полностью уничтожил втрое превосходящее их по численности подразделение морских пехотинцев, захватил ружья, патроны, пулеметы, гранаты и карту с планом антипартизанских операций.

Вскоре в армию Сандино стали приходить не только никарагуанцы, но и другие латиноамериканцы. Чем шире распространялась слава Сандино — тем больше находилось в Латинской Америке людей, которые приходили к мысли, что погибнуть в горах чужой страны, сражаясь с «гринго» за ее свободу, куда достойнее, чем прозябать у себя на родине. Многие из таких людей скоро выбились в командиры в армии Сандино.

Колумбиец Рубен Ардилья Гомес вместо того, чтобы поступить у себя дома в Боготе в университет, уехал в восемнадцать лет в Никарагуа — к Сандино. Самое интересное, что он ни от кого своих планов дома не скрывал. Мать Рубена, прощаясь с сыном, обливалась слезами, но затею благословила: «Поезжай. Отомсти «гринго» за нас». «За нас» — это значило: за колумбийцев. «Гринго» к тому времени устроили целых семь интервенций в Колумбию и даже организовали сепаратистский мятеж на севере страны, оттяпав от Колумбии департамент Панама — Колумбия не давала разрешения на аренду земли под канал, а карманное государство Панама было сразу на все согласно. У сандинистов Рубен Ардилья дослужился до лейтенанта и стал адъютантом Сандино.

Из Доминиканской Республики приехал негр Грегорио Урбано Хильберт. К тому времени он уже был знаменит на родине: в 1917 году Грегорио организовал сопротивление высадке американской морской пехоты в порту Сан-Педро-де-Мекорис недалеко от столицы. После оккупации острова янки Хильберт ушел в горы, но был в конце концов арестован и приговорен к смерти. Президент США Вудро Вильсон заменил смертный приговор пожизненным заключением. Имя Хильберта стало символом сопротивления оккупации, по всей Доминиканской Республике развернулось движение за его освобождение. Кончилось тем, что американцы плюнули — и в октябре 1922 года выпустили Грегорио на свободу. Он вынужден был уехать с родного острова на Кубу — и вернулся домой только после эвакуации американских войск, в 1926 году. Хильберт начинает издавать оппозиционную газету — и вскоре попадает за это в тюрьму. Правительству Орасио Васкеса, большого друга США, вообще не нравился этот оппозиционер Хильберт. А Хильберту не нравилось правительство Васкеса, занимавшееся преимущественно разворовыванием национальной казны. Завершилось противостояние тем, что однажды Хильберт предпринял вооруженную попытку освободить из тюрьмы своего друга Хулио Арсено, также известного оппозиционера. Попытка не удалась, в перестрелке с солдатами Хильберт был ранен. Он ушёл в подполье, отлеживался, лечил раны. За это время до Доминиканской Республики дошли сведения о партизанской борьбе в Никарагуа. Выздоровев, Грегорио Урбано Хильберт отправился к Сандино. В повстанческой армии он дослужился до капитана, стал одним из ближайших помощников Сандино.

Из Гватемалы к Сандино пробрался Мануэль Мариа Хирон Руано. Это был высокообразованный и талантливый человек. Американский корреспондент Карлтон Билс, побывавший в лагере сандинистов, писал потом с удивлением: «Хирон разбирается в литературе, искусстве и международных отношениях куда лучше, чем командующий вооруженными силами США в Никарагуа генерал Феланд». Очень быстро Хирон дослужился в повстанческой армии до генерала и возглавил Главный штаб армии Сандино. Смерть Хирона была трагической случайностью: он заразился в джунглях амебиазом. Измученного амебными дизентерией и гепатитом генерала партизаны решили переправить в Гондурас — для лечения. На границе Хирон был схвачен американскими солдатами и расстрелян.

Из Гондураса пришел к Сандино индеец Хуан Пабло Умансор. Высокий, худой, молчаливый человек с грустными глазами, он умел передвигаться совершенно бесшумно и незаметно появляться и исчезать — в том числе и в тылу врага. О нечеловеческой смелости Умансора среди партизан ходили легенды. Этот индеец тоже станет генералом армии Сандино — и погибнет вместе со своим командиром.

А вот не менее интересный случай — Густаво Мачадо из Венесуэлы. Родился в очень богатой семье, получил прекрасное образование в Сорбонне. Еще до Сорбонны Густаво прославился как лидер и организатор студентов, гимназистов и школьников. Власти заметили и оценили таланты Густаво: пятнадцатилетнего паренька посадили в тюрьму и выпустили только через год. Тюрьма малолетнего Густаво не исправила — и спустя четыре года он примет активное участие в вооруженном восстании против диктатора Хуана Висенте Гомеса, американского ставленика. Восстание будет подавлено, Мачадо эмигрирует в Европу (вот так и попадают в Сорбонну!), потом приедет на Кубу, вступит там в подполье в компартию. К Сандино он приедет продолжать свою давнюю войну с «гринго» — не получилось в 1919-м в Венесуэле, получится в Никарагуа. Мачадо ждет большое будущее: на родине он побывает и парламентарием, и политзаключенным, а в 1958-м даже возглавит Компартию Венесуэлы.

Ещё один пример — сальвадорец Хосе Аугусто Фарабундо Марти. Выходец из богатой помещичьей семьи, получил юридическое образование в Университете Сан-Сальвадора. Лидер студенческого движения. Полученную по наследству землю раздал бесплатно батракам и арендаторам. Еще в университете Аугусто стал марксистом — и потом, когда он в повстанческой армии дорастет до должности личного секретаря Сандино, Фарабундо Марти попытается «совратить» в марксизм и Сандино. Споры у них были долгими и отчаянными. Судя по всему, многие из разговоров с Фарабундо Марти у Сандино в голове застряло. Но от принципа беспартийности своего движения Сандино отказаться не захотел. Не захотел он отказаться и от идеи «правительства национального примирения» после изгнания из Никарагуа янки. Кончилось все тем, что генерал и секретарь поссорились. «Из-за своей политической близорукости ты погубишь и себя, и свою революцию!» — с горечью выкрикнул один Аугусто другому — и уехал к себе в Сальвадор.

В Сальвадоре Фарабундо Марти ни мало ни много создал Коммунистическую партию — и партия как-то сразу и успешно пошла в гору. Даже на президентских выборах в 1931 году победил поддерживавшийся коммунистами кандидат Артуро Араухо. Но в декабре 1931 года в стране произошел переворот и к власти пришел диктатор Эрнандес Мартинес, поклонник Гитлера и Муссолини. Фарабундо Марти арестовали. Он объявил голодовку, голодал двадцать один день — и все эти дни диктатуре приходилось разгонять в столице массовые демонстрации в его защиту. Наконец,диктатор Мартинес не выдержал — и освободил Фарабундо Марти из тюрьмы. Но тут же выслал из страны. А уже в январе 1932 года в Сальвадоре началось восстание против диктатуры, подготовленное коммунистами — и Фарабундо Марти нелегально вернулся на родину. Это было первое в Латинской Америке коммунистическое восстание. Повстанцы подошли к столице — и тогда диктатор Мартинес обратился за военной поддержкой к США, Канаде и Великобритании. Те откликнулись — и восстание было потоплено в крови. Двадцать тысяч человек было расстреляно. Среди них — и Фарабундо Марти. Но когда в конце 70-х в Сальвадоре началась партизанская война, крупнейшая организация герильерос взяла себе название Народные силы освобождения имени Фарабундо Марти. А когда в 1980-м все партизанские армии Сальвадора объединились, они приняли название Фронт национального освобождения имени Фарабундо Марти...

Вообще, армия Сандино состояла, конечно, из людей неординарных. Ординарные в такую самоубийственную затею лезть боялись.

Армию Сандино называли иногда «армией детей». У Сандино было очень много бойцов-подростков. Взрослые усталые крестьяне сплошь и рядом хоть и сочувствовали Сандино, но воевать не стремились — семью надо кормить, да и вообще «плетью обуха не перешибешь». А двенадцати-четырнадцатилетние мальчишки семьями еще не обзавелись, да и насчет плети и обуха они не были так уверены.

Первым таким бойцом был индейский мальчуган всего лишь девяти лет от роду. Несколько недель по тропам, видным только индейцам, шёл он сквозь джунгли в лагерь Сандино. Принес продукты партизанам и потребовал ружье и пули, «чтобы убивать бандитов». Сандино называл его «чико-омбре» (мальчик-мужчина). Этот Чико-омбре участвовал в тридцати шести боях, выучился у партизан грамоте, стал всеобщим любимцем.

Таких «чико-омбре» было много. Лучшим снайпером у сандинистов был двенадцатилетний Хосе Кастильо. Сначала он был разведчиком, но в бою у Тельпанека был ранен в ногу и охромел. Тогда Хосе стал снайпером.

Подростки приходили даже из-за границы. Прославившийся храбростью «чико-омбре» Хуан Альберто Родригес пробрался к Сандино из Гондураса. Ему тогда было 12 лет. Сандино пытался отправить мальчишку домой, но ничего не вышло. Тот сам раздобыл себе оружие, убив морского пехотинца — и доказал таким образом своё право быть партизаном.

Еще армию Сандино звали «армией поэтов». Любимым занятием сандинистов было соревнование в чтении стихов Рубена Дарио. Дарио — это гений, гордость маленькой Никарагуа. Рубен Дарио был великий новатор, в начале XX века он изменил лицо не только никарагуанской, не только латиноамериканской, но вообще всей испаноязычной поэзии. Пабло Неруда писал: «Без Дарио латиноамериканцы вообще не умели бы говорить».

Сандино любил стихи Дарио до безумия — и считал, что должен всех ознакомить с ними. Когда герильерос занимали селение или город, обязательным элементом пропаганды было чтение стихов Рубена Дарио.

Особенно любили сандинисты, понятно, те стихи Дарио, которые были официально запрещены, — за «подрывную направленность». Например, «Рузвельту»:

США, вот в грядущем
захватчик прямой
простодушной Америки нашей, туземной по крови...
Ты прогресс выдаешь за болезнь вроде тифа,
нашу жизнь за пожар выдаешь,
уверяешь, что, пули свои рассылая,
ты готовишь грядущее.
Ложь!
Можно представить себе, с каким злорадным удовольствием декламировали сандинисты финальные строки этого стихотворения:

Берегись Испанской Америки нашей — недаром на воле
бродит множество львят, порожденных Испании львом.
Надо было бы, Рузвельт, по милости господа бога,
звероловом быть лучшим тебе, да и лучшим стрелком,
чтобы нас удержать в ваших лапах железных.
Правда, вам все подвластно, но все же неподвластен вам бог!
У сандинистов были «лучшие чтецы» такого-то стихотворения и «лучшие чтецы» такого-то. Выходил один — и читал стихотворение Дарио, посвященное Хуану Рамону Хименесу с такими вот горькими строками:

Иль нас отдадут свирепым варварам в мученье?
Заставят нас — миллионы — учить английскую речь?
Иль будем платить слезами за жалкое наше терпенье?
Иль нету рыцарей храбрых, чтоб нашу честь сберечь?
Потом выходил другой партизан — и читал пламенное стихотворение «Лев»:

Народ разбил свои оковы вековые;
всесильный, как поток, и мощный, как титан.
Бастилию он сжег; пожары роковые
поет труба; сигнал к спасенью мира дан.
Рыча и прядая, спускается с высот
лев — Революция, как ветер очищенья,
и щерит пасть свою и гривою трясет.
Впрочем, сам Сандино больше всего любил декламировать «Литанию Господу нашему Дон-Кихоту»:

Царь славных идальго, печальных властитель,
исполненный мощи сновидец-воитель,
увенчанный шлемом мечты золотым;
на свете никем ещё не побеждённый,
фантазии светлым щитом охранённый.
Ты сердцем — копьём необорным — храним.
Похоже, Сандино чувствовал какое-то внутреннее родство между собой и Дон-Кихотом. Это замечали и другие. Американец Леджен Камминс, когда захочет уязвить в своей книге об интервенции США в Никарагуа лидера сандинистов, назовёт его «Дон-Кихотом на осле». А спустя сорок лет тот же образ — образ Дон-Кихота — придет на ум Че Геваре, когда он, оправляясь в свою последнюю герилью в Боливию, напишет в прощальном письме: «Мои ноги уже чувствуют бока Росинанта...»

Не сумев разгромить и тем более «поймать» Сандино, оккупанты стали делать одну ошибку за другой. Отчаявшийся посланник США в Манагуа Эберхард даже предложил Вашингтону официально объявить сандинистам войну — после этого можно было ввести в Никарагуа хоть сто, хоть двести тысяч солдат. Госдепартамент обдумал это предложение и ответил: объявлять Сандино войну нельзя, потому что это означает признание сандинистов воюющей стороной, а не «бандитами».

Американцы перешли к тактике «выжженной земли» в партизанских районах. По малейшему подозрению в сочувствии к Сандино людей расстреливали. В северных районах крестьянам отрубали руки — чтобы они не могли держать оружие. Только за первый год боёв американцы полностью сожгли и разрушили семьдесят сел.

Измотанные в боях, постоянно терпящие поражение, в атмосфере всеобщей ненависти «маринерз» постепенно теряли человеческий облик, превращались в садистов. В 1933 году тогдашний президент Никарагуа Сакаса передаст США длинный список задокументированных военных преступлений американских солдат — с просьбой «хоть кого-то наказать», чтобы успокоить общественное мнение в Никарагуа. Американцы никого, естественно, не наказали.

В списке Сакасы были такие, например, имена и факты: Лейтенант морской пехоты Мак-Дональд. Сжег заживо в Сан-Рафаэле-дель-Норте вместе с домом семью из восьми человек, в том числе шесть детей;

Лейтенант Стюарт. Расстрелял из пулемета в Ла Конкордии двадцатитрехлетнего Эдуардо Сентено; у живого еще Сентено отрезал уши и привязал к хвосту своей лошади — как трофей;

Лейтенант Ли. У крестьянина Сантоса Лопеса отобрал пятимесячного ребенка, побросил младенца в воздух и «поймал» на штык. У крестьянки Мануэлы Гарсия отнял двухмесячную девочку и, схватив за ножки, разорвал пополам;

Рядовой Фелипон. В Сан-Рафаэле-дель-Норте утопил годовалого мальчика только за то, что того звали Аугусто, как Саидино. В селении Ла Пинтада ножом вспорол грудь двенадцатилетнему подростку, вырвал у него сердце — и бросил собакам;

Рядовой Мартин. Застрелил в Манагуа пятилетнего ребенка — просто так, для развлечения. (Впрочем, рядовой Мартин недолго прожил после этого. Сосед убитого мальчика, двенадцатилетний Дуино, выследил Мартина и однажды в ресторане, на глазах у всех, убил ударом в грудь заточкой. Весь ресторан сделал вид, что ничего не произошло и никто ничего не видел. Дуино ушел в горы, к сандинистам.)

В результате армия Саидино выросла до двух тысяч человек и до конца боев, несмотря на потери, численность ее не снижалась. Партизан было бы еще больше — их ограничивала нехватка оружия и боеприпасов.

Американцы объявили за голову Сандино награду в сто тысяч долларов. Предателей среди партизан не нашлось.

«Маринерз» и «национальная гвардия» обычно не брали пленных. Но вскоре от простого расстрела они перешли к изощренным вариантам казни. Например, «корте де кумбо» — пленного привязывали к дереву и затем сильным ударом мачете сносили верхушку черепа; «корте де чалеко» — пленному отрубали обе руки, вспарывали живот, а затем отрубали голову; «корте де блумер» — пленному отрубали руки и ноги и оставляли умирать от потери крови.

Сначала Сандино отпускал пленных (не таскать же их за собой!), но, узнав о зверских казнях своих товарищей, приказал пленных расстреливать. Он провозгласил также своим врагом все американские компании и их служащих. Потери американцев резко возросли. Среди них началась паника.

Никогда раньше в Никарагуа американские компании не трогали. Венесуэльский генерал Рафаэль де Ногалес, наблюдавший как-то войну между либералами и консерваторами в Никарагуа, обратил внимание, как тщательно воюющие стороны старались не навредить своими действиями американской «Куямель фрут компани». Баржи с бананами «Куямель фрут» спокойно пересекали линию фронта, рабочих с плантаций «Куямель» ни одна из сторон не призывала в армию...

Сандино эту традицию нарушил. В городе Кабо-Грасиас-а-Дьос он разрушил, сжёг и взорвал все имущество американских фирм, а заодно и частные владения американцев. Семнадцать высокопоставленных служащих «Юнайтед фрут» и «Стимшип компани» были расстреляны. Сандино полностью разгромил рудники и лесозаготовки американских компаний «Фрайберг мэхогани», «Менгал компани», «Брэгменс блафф ламбер компани», «Отис мануфекчуринг» и других. Американцы побежали из Никарагуа. Командование было вынуждено оттянуть часть «маринерз» из зоны боёв в глубь страны — для охраны американской собственности.

Но это не помогло. В начале октября 1932 года колонна сандинистов под командованием генерала Умансора развернула наступление на Манагуа и захватила город Сан-Франсиско-дель-Каринсеро в трех часах пути от столицы. В Сан-Франсиско, на берегу озера Манагуа, многие американцы (в том числе и офицеры морской пехоты) скупили дома и участки — и превратили город в курорт. Теперь они всего этого лишились.

США явно проигрывали необъявленную войну.

А тут ещё стали нарастать внешнеполитические проблемы. О Сандино с восторгом писали в европейских газетах. Анри Барбюс назвал его «генералом свободных людей», Ромен Роллан — «героем». Во всей Латинской Америке прославляли Сандино. Когда в 1928 году новоизбранный президент США Гувер совершал поездку по странам Латинской Америки, его везде встречали многочисленные демонстрации солидарности с сандинистами, а в Аргентине на Гувера даже было совершено покушение.

В самих США все больше людей протестовало против войны в Никарагуа. Всеамериканская антиимпериалистическая лига пикетировала Белый дом, требуя вывести из Никарагуа войска. Правительство посадило в тюрьму сто семь членов Лиги, но протесты не прекращались. Возник даже «Чрезвычайный комитет по обсуждению политики США в Никарагуа».

В крупнейших газетах и журналах обозреватели язвительно спрашивали правительство: а что это мы делаем в Никрагуа? Известный политический обозреватель Хейвуд Браун прославился статьей, в которой издевательски осведомлялся, почему правительство посылает войска для «защиты американской собственности» в Никарагуа, но не посылает в Монако? — ведь в казино Монако американцы теряют гораздо больше собственности. И если в Никарагуа «маринерз» для того, чтобы ловить «бандитов», то зачем ездить так далеко? — Чикаго гораздо ближе.

Наконец, в Сенате США подняли вопрос, почему правительство ведёт в Никарагуа боевые действия, в то время как решение о боевых действиях за пределами США может быть принято только Конгрессом США...

Так американцы проиграли войну.

С конца 1932 года они стали готовиться к эвакуации. В Никарагуа провели «выборы». Хуан Сакаса внушил американцам, что он, «старый соратник Сандино» — единственный, кто может убедить партизан прекратить герилью. Американцы дали добро на избрание Сакасы президентом.

2 января 1933 года американская морская пехота эвакуировалась. Сандино победил.

В конце января 1933 года было заключено перемирие между партизанами и правительственной армией, а 3 февраля правительство и Сандино подписали «Мирный протокол».

«Протокол» предусматривал разоружение армии Сандино (кроме ста человек в районе Вивили); роспуск «национальной гвардии» как «неконституционного формирования»; создание на пустующих землях нового департамента «Свет и Правда», в котором поселят на выделенных им для обработки землях партизан Сандино, причем власть в департаменте будет принадлежать сандинистам.

Старый друг Сандино — писатель Густаво Алеман Боланьос — написал генералу из Гватемалы, что тот не прав, что Сакасе нельзя верить и что надо продолжать революционную войну, иначе с сандинистами найдут способ расправиться. Сандино ответил ему: люди устали от войны, а после эвакуации американцев патриотический настрой понизился, не видя своими глазами «гринго», многие не верят в то, что зависимость от США не исчезла. «Национальная гвардия» пока ещё не распущена. Новая война затянется до бесконечности.

Густаво Алеман оказался прав. Командующий «национальной гвардией» Анастасио Сомоса Гарсия уже обо всем договорился с американцами. Сандино решено было устранить, Сакасу — сместить как «недостаточно надежного».

«Национальная гвардия» окружила созданные Сандино сельскохозяйственные кооперативы в дельте реки Коко. «Гвардейцы» разместились вокруг поселка сандинистов Вивили. «Национальная гвардия» арестовала несколько сот сандинистов по всей стране, включая генерала Хосе Леона Диаса. Семнадцать сандинистов было убито. Сандино заявил, что не сдаст оружие «национальной гвардии», поскольку она — незаконное формирование, и ещё раз потребовал её роспуска, а заодно — освобождения всех арестованных сандинистов. Президент Сакаса пригласил Сандино в Манагуа для переговоров.

Пока Сандино вёл переговоры с Сакасой, Сомоса вёл переговоры с посланником США Артуром Лейном. Прямо из представительства США Сомоса отправился в казармы и, взяв своих людей, поехал к президентскому дворцу. Там «гвардейцы» устроили засаду и стали ждать машину с Сандино.

Как только автомобиль появился, его остановили, Сандино со спутниками высадили и тут же расстреляли. Вместе с Сандино погибли его брат Сократес, генерал Умансор и генерал Франсиско Эстрада — племянник того самого Хуана Эстрады, который поднял в 1909 году мятеж против президента Селайи. Франсиско Эстрада пришел к Сандино, как он сам говорил, «чтобы смыть своей кровью клеймо позора с нашей фамилии»...

Это произошло 21 февраля 1934 года.

Вслед за убийством Сандино «национальная гвардия» атаковала поселки сандинистов. В Вивили были расстреляны все: мужчины, женщины, дети — по официальным данным, триста человек, а на самом деле, конечно — много больше. Всего за несколько дней было устроено тридцать девять массовых побоищ...

Сомоса стал фактически диктатором Никарагуа — при живом президенте Сакасе (а что тот мог поделать? — у Сомосы в руках была сила — «национальная гвардия», за Сомосой стояли США). В 1936 году Сомоса поднял мятеж. Сакаса ушёл в отставку. Сомоса стал президентом. Началась долгая «эра Сомосы».

4. Сомосизм.

Анастасио Сомоса Гарсия происходил из очень интересной семьи. Прадед Анастасио Сомосы — Анастасио Бернабе Сомоса был уголовником — вором, убийцей и бандитом. Начал он с карманных краж, кончил налетами на дома и грабежом на большой дороге. Кликуха у Бернабе Сомосы была «Анастасио Семь Платочков». Кличка намекала сразу и на то, что Бернабе Сомоса во время налетов закрывал себе лицо платком, и на известную латиноамериканскую детскую сказку, в которой говорится, что и полудюжины платков не хватит, чтобы стереть с рук следы крови.

В 1849 году Анастасио Бернабе Сомоса попался и его повесили на фонарном столбе. Три дня труп прадедушки болтался на столбе, пока, наконец, не начал вонять (тропики!) и родственникам не разрешили его снять.

Сыновья Анастасио — Луис и Анастасио — были ворами и карточными шулерами. В каком-то очень юном возрасте оба братца заразились сифилисом, болезнь быстро прогрессировала, перешла в сифилис головного мозга — и однажды эти два полупомешанных мазурика что-то не поделили и укокошили друг друга: Анастасио выстрелил в Луиса сразу из двух пистолетов, а Луис порезал Анастасио насмерть ножом.

Папаша нашего героя — тоже Анастасио (имя передавалось по наследству) — на почве врожденного сифилиса был умственно неполноценным и кончил свои дни в богадельне.

Анастасио Сомоса Гарсия — славный потомок этой семейки дегенератов — начал свой трудовой путь с поездки в США, в Филадельфию, где он занялся подделкой долларов. Художником Анастасио оказался никудышным — и загремел в филадельфийскую тюрьму. Поскольку ему было лишь семнадцать лет, американская Фемида ограничилась двухмесячным заключением с последующей высылкой на родину. По дороге Анастасио обокрал какую-то бабушку (как ее звали, не знал и сам Анастасио, позже, вспоминая спьяну об этом «подвиге молодости», он так и говорил: «бабушка») и вернулся в Никарагуа с карманами, полными денег. Деньгами Анастасио сразу же стал сорить и моментально получил славу игрока, распутника и счастливчика, сказочно разбогатевшего в США.

Но Анастасио-то знал, что он нигде не разбогател, и лихорадочно присматривал себе невесту из богатого аристократического семейства. Наконец, ему удалось задурить голову Сальвадоре Дебайле — девице из старинного и влиятельного рода.

После женитьбы в 1919 году Анастасио быстро прокутил приданое жены и вновь занялся подделкой денег. Но вновь попался. От тюрьмы его спасло только вмешательство высокопоставленных родственников жены.

Некоторое время Анастасио занимался преимущественно бейсболом и футболом. Подружившись на бейсбольном поле с янки, он устроился в Фонд Рокфеллера. Использовав свои связи в Фонде, с одной стороны, и родственников жены — с другой, в 1926 году Анастасио Сомоса получил синекуру: пост «политического начальника» города Леон.

В 1927 году Анастасио внезапно стал генералом. Это — настоящий анекдот. В городке Сан-Маркос либералы (к которым традиционно принадлежали Дебайле — родственники жены) подняли восстание. В рядах восставших оказался и Сомоса — поддержал родню. Правда, небескорыстно — его назначили «командующим южным флангом» и положили оклад в семьсот кордоб. Правительственные войска окружили восставших на высоте близ города Хинотега. После первых же выстрелов Сомоса пустился бежать. Бежал он быстро и долго и остановился уже около столицы. А остановившись, тут же сдался правительственным войскам. При этом, понятно, отчитался по полной форме: так, мол, и так, я, Анастасио Сомоса Гарсия, политический начальник города Леон, командующий южным флангом повстанцев, перехожу на сторону законного правительства. На радостях Сомосе сразу же присвоили генерала. (Везет же некоторым! У нас вот Дима Якубовский так генерала и не получил!)

Вскоре «генерал» Сомоса познакомился с генералом Монкадой. Монкаде нужен был переводчик для общения с янки. Сомоса напросился на эту роль. Язык он действительно знал, хотя знание это было специфическим. Известный американский журналист Уильям Крем, хорошо знавший Сомосу, писал так: «По-английски Сомоса говорит бегло, но с фантастическим количеством ошибок и на том особом жаргоне, каким пользуются гангстеры американо-итальянского происхождения».

Скоро Сомоса вырос из переводчика в секретаря генерала Монкады.

Пока в Никарагуа действовали «маринерз», «национальная гвардия» использовалась в качестве вспомогательной силы. Она не только была сформирована и обучена американцами, но и возглавлялась янки, а все офицерские должности в ней занимали «гринго». Но перед уходом из Никарагуа американцы стали заменять офицеров из США надежными и проверенными никарагуанцами. И тут судьба ещё раз улыбнулась Сомосе. «Гринго» решили сделать его командующим «национальной гвардией». Сомоса внезапно оказался во главе самой крупной в Никарагуа военной силы.

С 1936 года, когда диктатор Сомоса стал де-юре президентом страны, он принялся перекраивать жизнь в Никарагуа на свой лад.

В стране еще оставалось много недовольных. Их ждали аресты и расстрелы. Сомоса выделил в центре Манагуа, на холме Тискапа, «закрытый район», отрезанный от остального города широким красивым бульваром. Этот бульвар охраняли как военный объект — проникнуть внутрь через бесчисленные патрули можно было только по спецпропускам.

Внутри бульвара, на холме Тискапа расположились президентский дворец, главное полицейское управление, военная академия с казармами, центральное управление и казармы «национальной гвардии». Позже там были построены подземная тюрьма и подземная штаб-квартира Сомосы, именовавшаяся в народе «бункером».

А пока Сомоса переделал в тюрьму восточное крыло президентского дворца. Все камеры в этой тюрьме были сделаны в форме гроба, поставленного на попа: в этих склепах без воздуха и света можно было только стоять. По ночам с холма доносились крики пытаемых. По столице ходили слухи, что Анастасио Сомоса — садист, лично истязающий и убивающий арестованных. Иностранные дипломаты добросовестно передавали эти слухи своим правительствам в специальных донесениях.

Скоро с холма стали доноситься и крики диких зверей: Сомоса разместил в восточном крыле вдобавок к тюрьме личный зверинец. В зверинец он подобрал исключительно хищников — и кормил их мясом своих жертв. Львов для зверинца Сомоса закупил в Южной Африке, тигров — в Индии, гиен — в Эритрее, горных волков — в Чили. Для крокодилов и анаконды во дворце вырыли специальные бассейны.

В Никарагуа стали бесследно пропадать люди — и даже иностранцы. Жесточайшая цензура окончательно задушила и без того не ахти какую культуру. За хранение «не тех» стихотворений Рубена Дарио могли расстрелять или скормить обитателям президентского зверинца. Одновременно существовала правительственная «Премия Рубена Дарио», присуждавшаяся лучшему национальному поэту. Но почему-то из года в год эту премию получали только те, кто сочинял стихи, прославлявшие лично Сомосу.

Вообще, культуру генерал Анастасио Сомоса терпел только такую, какая была доступна и понятна его уголовному уму. Хуже всего пришлось художникам. Сомоса, со времен своей фальшивомонетной юности, проникся глубоким уважением к людям, способным похоже нарисовать то, что они видят. Даже Гитлера Сомоса особенно зауважал, когда увидел в каком-то журнале акварель фюрера — вполне реалистическую. На этой почве все модернисты и абстракционисты преследовались. А уж когда Сомоса узнал, что кубист Пикассо — коммунист... Так Никарагуа осталась без художников.

Однажды кто-то из родственников жены сказал Сомосе, что танго первоначально было «танцем пролетариев Буэнос-Айреса». Сомоса тут же запретил исполнение танго по всей стране. Граждане обязаны были сдать все грампластинки с танго — при этом каждого сдававшего штрафовали на десять кордоб и записывали в список «неустойчивых к коммунистической пропаганде», после чего разбивали пластинку о голову ее владельца. Нескольких сильно пожилых бабушек, между прочим, таким образом убили. Владельца кинотеатра в Манагуа, опрометчиво показавшего фильм, где танцевали танго, Сомоса приговорил к пожизненному заключению с конфискацией кинотеатра в свою пользу.

Лет через пять Сомоса, впрочем, танго разрешил: кто-то из американских дипломатов объяснил диктатору, что «пролетарий» — это совсем не то же самое, что «коммунист»...

Сомосе вообще всюду мерещились «коммунисты» — и он с ними боролся. Поэзия сюрреализма была запрещена потому, что она — «коммунистическая». Кожаные куртки авиаторов были запрещены потому, что они — «коммунистические». Закупленный в США паровоз марки «Ред Стар Лайн» Сомоса запретил выгружать в порту из-за «коммунистического» названия. Тюрьмы были битком набиты «коммунистами». И это при том, что в Никарагуа не было никаких коммунистов вплоть до 1944 года...

Зато Сомоса любил фашистов. Еще в 1935 году он создал фашистскую организацию «Голубые рубашки», а став президентом, благословил создание в Никарагуа филиала франкистской партии. С Франко Сомоса вообще тесно сотрудничал — и республиканские власти в Мадриде даже были вынуждены выслать никарагуанских дипломатов из страны. Генеральный консул Никарагуа в Барселоне был арестован за помощь франкистам. Еще Сомосе полюбилась муссолиниевская идея «корпоративного государства» — и по указанию президента никарагуанская газета «Коррео» всю вторую половину 30-х занималась пропагандой фашистского «корпоративного государства».

Дома у Сомосы висел большой портрет, на котором методом фотомонтажа был изображен Гитлер в обнимку с Анастасио Сомосой. Когда США вступили во Вторую мировую войну, американские дипломаты намекнули Сомосе, что портрет надо снять. Сомоса подчинился — снял портрет со стены гостиной... и перевесил в спальню! В 40-м году вообще выяснилось, что Сомоса предоставил территорию своей страны в качестве базы для уругвайских фашистов, готовивших на деньги Гитлера путч...

Когда президент США Франклин Рузвельт решил намекнуть Сомосе, что жизнь в Никарагуа уж слишком недемократична, Сомоса ответил: «Демократия в моей стране — это дитя, а разве можно давать младенцу всё, что он попросит? Я даю свободу — но в умеренных дозах. Попробуйте дать младенцу горячего пирога с мясом и перцем — и вы его убьете». Именно тогда Рузвельт и сказал свою знаменитую фразу: «Сомоса, конечно, сукин сын, но это — наш сукин сын!».

Вообще говоря, в Никарагуа в 1936 году действовала конституция, запрещавшая высокопоставленным военным занимать президентский пост. Но Сомоса конституцию переписал. Потом ее пришлось переписывать еще два раза — Сомоса то продлевать срок президентства, то отменял статью, запрещавшую повторное избрание президентом одного и того же лица...

При Сомосе в конституции было закреплено положение, что в Никарагуа могут действовать только консервативная и либеральная партии. Себя Сомоса считал «либералом». А консерваторы считались «оппозицией». Но «оппозиция» эта была тихой, беззубой, запуганной. Формально заседал парламент, проводились выборы. На самом деле все решал один Сомоса. Но среди консерваторов были богатейшие люди страны. Чтобы они помнили, кто в доме хозяин, Сомоса иногда их пугал: выпускал из тюрем пару сотен уголовников — и отправлял их в парламент: побуянить. А однажды, в 1944 году, когда в Манагуа начались массовые демонстрации женщин, требовавших освобождения своих мужей, братьев, отцов и сыновей — политзаключенных (Сомоса тогда немножечко «ослабил гайки»: шел 44-й год, Никарагуа формально находилась в состоянии войны с Германией, США и СССР были союзниками), Сомоса прибег к такому интересному приему: свез со всей страны проституток — и послал их разгонять женскую демонстрацию...

Иногда Сомоса устраивал своеобразные развлечения. Например, в 1947 году он организовал «президентские выборы» и сделал «президентом» семидесятилетнего тяжело больного, умирающего Леонардо Аргуэльо — человека, которому Сомоса перекрыл дорогу к президентской власти, устроив в 36-м мятеж. Видимо, Сомосой руководил его патологически развитый садомазохистский комплекс.

К изумлению Сомосы, Аргуэльо не захотел быть умирающей марионеткой, прикрытием для диктатуры. Он вник в государственные дела, поразился чудовищным коррупции и беззаконию и сместил с ряда выгодных должностей нескольких родственников Сомосы — тех, чье назначение было неправильно оформлено и кто уж совсем беззастенчиво воровал казенные деньги. Сомоса тут же окружил танками президентский дворец и сместил строптивого старика. Аргуэльо пробыл «президентом» всего двадцать пять дней.

Укрывшийся в посольстве Мексики Аргуэльо был объявлен «умалишенным». Вскоре Сомоса выпустил его умирать — в Мексику. А сам назначил нового «президента» — Бенхамино Лакайо, собственного дядю. Потом созвал Учредительную ассамблею — и Никарагуа получила нового «президента», Виктора Мануэля Романа-и-Рейеса. Этот последний сочетал в себе достоинства предыдущих двух: как Аргуэльо, он дышал на ладан (Рейесу было восемьдесят лет), и как Лакайо, был родным дядей Сомосы. На сей раз эксперимент Сомосы блестяще удался — Рейес вскоре умер. Довольный результатом, Сомоса вновь «избрал» в президенты самого себя.

Иногда Сомоса играл в войну. Например, в 1948 году, когда в соседней Коста-Рике вспыхнула гражданская война между сторонниками законного, но антиамериканского правительства и сторонниками ставленника США Хосе Фигереса, Сомоса послал на помощь Фигересу свою «национальную гвардию». Коста-Рика была (и есть) демилитаризованной страной, то есть не имеющей регулярной армии. Понятно, что «гвардейцы» Сомосы быстро всех, кого хотели, перевешали и перестреляли и установили в стране такой режим, какой был нужен Вашингтону (наглядный урок всем пацифистам!).

Анастасио Сомосу никак нельзя было назвать «любимым лидером нации». Несмотря на террор, в Никарагуа регулярно находились люди, достаточно смелые для вооруженной борьбы. В 1937 году бывший генерал армии Сандино Педро Альтамирано начал партизанскую войну в горах Чонталес. Но отряд Альтамирано был разгромлен, тяжело больного и почти ослепшего генерала убили «национальные гвардейцы». В 1948 году новый партизанский очаг основал другой генерал-сандинист Хуан Грегорио Колиндрес. Но и его постигла неудача. В 1954-м вспыхнуло восстание крестьян Бояко, подавленное Сомосой.

В 1956 году группа молодых поэтов составила заговор. Они намеревались убить Сомосу во время бала в его честь в Леоне, который устраивался «желтыми» просомосовскими профсоюзами, и поднять вооруженное восстание. Основным боевиком должен был стать молодой поэт Ригоберто Лопес Перес. Уже перед началом бала товарищи предупреждают его: с восстанием не получается, операция откладывается. Ригоберто отвечает: уходите, уничтожайте улики, я остаюсь — другого случая может не быть. Он принимает яд, чтобы никого не выдать под пытками, и, танцуя пасодобль, приближается к Сомосе. Выхватывает пистолет. Охрана диктатора вскакивает и тоже выхватывает оружие. Прежде чем нашпигованный пулями Ригоберто Лопес Перес упал на пол, он успел сделать шесть выстрелов и трижды попал в цель. Уже на полу, среди криков, грохота падающей мебели, всеобщей паники, он понял, что Сомоса жив — и выстрелил в седьмой раз. Этот последний выстрел — в пах — оказался смертельным. На вертолете американского ВМФ Сомосу увозят в зону Панамского канала, куда прилетают лучшие хирурги из США, в том числе личный врач президента Эйзенхауэра. Восемь дней они бьются за жизнь Сомосы — но безуспешно. 29 сентября 1956 года Анастасио Сомоса Гарсия умирает.

Место президента тут же занимает сын Анастасио Сомосы — Луис Сомоса Дебайле. Новый президент сразу же назначает командующим «национальной гвардией» своего брата — Анастасио Сомосу Дебайле.

Всех, кого братья Сомоса заподозрили к причастности к убийству, отправили под трибунал. Среди арестованных были и два будущих лидера Сандинистской революции — Карлос Фонсека и Томас Борхе. Но никаких данных против них нет, кроме смутных подозрений. Обоих будущих лидеров сандинистов во время следствия зверски избивают, особенно Борхе — его подозревают больше. Но они молчат. Карлоса Фонсеку выпускают. Борхе в январе 1957 года предстает перед судом трибунала. Трибунал его оправдывает.

С тех пор все как-то пойдет у братьев Сомоса наперекосяк. Уже в 1957-м офицеры элиты «национальной гвардии» — ВВС (у «национальной гвардии» к тому времени будет уже и ВВС) составят заговор против диктатуры. Заговор раскроют. 1 января следующего, 1958 года офицеры будут осуждены судом военного трибунала. Но в том же году в стране возродится партизанское движение — и уже не прекратится до тех пор, пока сандинисты не свергнут диктатуру семейства Сомоса.

Еще Сомоса Гарсия выпустил в оборот денежные купюры с портретом своей дочери Лилиан. Но при Луисе Сомосе с этим купюрами возникает конфуз: «неизвестные негодяи» по всей стране начинают пририсовывать дочке тирана усы и аккуратно писать над портретом «пута» (шлюха). Приходится купюры с портретом заменить на другие — с пейзажем.

В 1963 году братья Луис и Анастасио поругаются — кому быть президентом. В конце концов решат, что никому — и назначат на пост президента марионетку по имени Рене Шик. Этот бедный Рене Шик, вынужденный подчиняться сразу двум Сомосам, за три года постареет лет на двадцать и превратится в законченного неврастеника. Наконец, в августе 1966 года, когда в Никарагуа распространится панический слух, что на севере страны, в горах, появились партизаны во главе с «самим» Че Геварой и легендарным лидером гватемальских герильерос Турсиосом Лимой, Рене Шик получит от братьев Сомоса два взаимоисключающих приказа. Анастасио, психически не очень здоровый, прикажет президенту Шику «объявить войну Кастро и послать самолеты бомбить Кубу» (он не знает, что у ВВС Никарагуа нет самолетов, способных летать так далеко), а Луис, тоже психически не очень здоровый, прикажет послать те же самолеты бомбить партизанские районы Никарагуа и Гватемалы одновременно (ему не приходит в голову, что гватемальцы могут это воспринять как агрессию и начать в ответ бомбить Никарагуа). Бедный Шик, не зная, как выполнить эти два бредовых приказа и боясь возразить безумным братцам, умрет от разрыва сердца.

Луис и Анастасио опять начнут спорить, кто должен стать президентом. Кончится все печально. Однажды, в январе 1967 года, в пять часов утра в спальне Луиса Сомосы раздастся телефонный звонок. Пьяный в дым Анастасио кричит в трубку:

— Лучо! Быстро одевайся! Сейчас к тебе придет Лилиан!

— Она что, в Манагуа? — удивляется Луис Сомоса (Лилиан постоянно жила в Вашингтоне).

— Конечно!

— А что она тут делает? — пытается спросонья собраться с мыслями Луис.

— Задницу свою спасает!

— От кого?

— Ты что, ничего не знаешь?

— А что случилось?

— В США коммунистический переворот!

Луис Сомоса замертво падает у телефона...

Похоронив брата, Анастасио Сомоса Дебайле становится в марте 1967 года президентом. На нем династия и прекратится.

Династию Сомоса погубит, как последнего фраера, жадность. Сомосы будут воровать, воровать, присваивать, конфисковывать, грести, грести, грести под себя... В конце концов родственники Сомосы займут все самые прибыльные места. Семейству Сомоса будут принадлежать: весь торговый флот Никарагуа, единственная авиакомпания, крупнейшая газета, почти все поголовье крупного рогатого скота, десять процентов всех земельных угодий, пакеты акций почти во всех компаниях, действующих в Никарагуа (без этого нельзя было рассчитывать на успешный бизнес в стране) — и так далее, и так далее... Семейство Сомоса владело одной третью всего национального богатства страны! Даже когда в 1954 году Никарагуа получила от США займ на перевооружение, Сомоса Гарсия денежки прикарманил, а оружие купил за счет казны. Незадолго до смерти «президент» Аргуэльо (тот самый, что правил лишь двадцать пять дней) рассказал в Мексике: купило правительство Никарагуа в США сто тракторов — Сомоса девяносто восемь взял лично себе.

В 1972 году в Никарагуа произошло страшное землетрясение. Эпицентр его оказался точно в Манагуа. Практически вся столица была разрушена, десятки тысяч человек погибли, сотни тысяч — остались без крова. Международная помощь пошла в Никарагуа сплошным потоком. Всего товаров, медикаментов, продовольствия, денег поступило в Никарагуа на восемьдесят пять миллионов долларов. Анастасио Сомоса-младший украл всё!

Товары, продукты и медикаменты, которые должны были раздаваться бесплатно, он продавал (в том числе и за границу). Он захватил земельные участки, а затем стал продавать их под застройку по баснословным ценам. Он создал пятьдесят строительных компаний, чтобы доходы от строительства тоже шли ему в карман.

А в это время люди в его стране умирали от голода, от туберкулеза, от брюшного тифа, от дизентерии, от малярии. На каждые сто человек было семнадцать больных туберкулезом. Каждый второй ребенок не доживал до четырех лет. На всю страну (два с лишним миллиона жителей) было лишь две тысячи больничных коек. Безработица к концу владычества Сомосы-младшего дошла до 400 тысяч человек — то есть без работы был каждый второй взрослый трудоспособный никарагуанец. Почти никто из тех, кто лишился в 72-м жилья из-за землетрясения, не смог обзавестись новым. Чтобы не умереть с голоду, десятки тысяч никарагуанцев сдавали кровь. Человеческая кровяная плазма в 70-е заняла третье место по стоимости в экспорте Никарагуа — после хлопка и кофе. Совладельцами компании «Пласмафересис», занимавшейся по всей стране консервированием и экспортом плазмы крови, был Анастасио Сомоса-младший и кубинские контрреволюционеры-эмигранты из Майами. Про Анастасио-младшего еще в 60-е поговаривали, что он неравнодушен к человеческой крови. Одна из двух его кличек была «Вампиро» (вторая — «Горилла»). У Анастасио-старшего кличка была «Тачо» (по-испански — «Дефективный», но в Центральной Америке это — ругательство, означающее примерно «подонок» или «ублюдок»).

5. Сандинистская революция.

Все эти Чаморро и Сомосы дорого обошлись Никарагуа. С 1909 и по 1932 год (когда кончилась оккупация) правительственными войсками и янки было уничтожено сто семьдесят тысяч человек, с 1933 и по 1956 год (когда Ригоберто Лопес казнил Сомосу-старшего) жертвами правительственного террора стало еще сто пятьдесят тысяч, с 1956 по 1967 (при Луисе) — девяносто тысяч, с 1967 по 1979 (при Сомосе-младшем) — еще сто восемьдесят. Это только жертвы прямых репрессий, не считая умерших от голода, нищеты, болезней...

Чтобы понять, какие это безумные цифры, надо вспомнить, что Никарагуа — страна крошечная, в 1940 году все население составляло восемьсот тысяч, в 1960-м — полтора миллиона, в 1975-м — два миллиона четыреста тысяч. К концу владычества семьи Сомоса численность населения страны упала почти на триста тысяч человек!

Если экстраполировать масштаб расправ на Россию, это выглядело бы так: с 1909 по 1932 год в России правительство должно было бы уничтожить почти пятьдесят миллионов человек; с 1933 по 1956 — еще двадцать пять миллионов; с 1956 по 1967 — двенадцать с лишним миллионов; с 1967 по 1979 — еще свыше двадцати трех миллионов! Итого: сто десять миллионов (а все население России сейчас — меньше ста пятидесяти пяти миллионов).

Стоит ли после этого удивляться, что сандинисты, несмотря на тяжелые потери, всегда находили достаточное число добровольцев, чтобы сражаться с Сомосой?

Партизанская война в Никарагуа была занятием не для трусов и не для карьеристов. Из одиннадцати человек, основавших Сандинистский фронт национального освобождения (СФНО), до победы революции дожил лишь один — Томас Борхе Мартинес, но и у него «национальные гвардейцы» убили жену и дочь, а сам Томас, раненный, был взят в плен, подвергнут пыткам и приговорен к тридцати годам заключения. Все остальные основатели СФНО погибли в двадцатилетней борьбе. За это время почти полностью сменились три состава руководства СФНО — кто погиб в бою, кто казнен, кто замучен в тюрьме...

В сентябре 1958 года сандинистский генерал Рамон Раудалес начал партизанскую борьбу на Севере, близ границы с Гондурасом. 6 октября ему удается разгромить силы «национальной гвардии» близ Халапы, но 18 октября генерал гибнет в бою в местечке Яули, близ города Эль-Хикаро. Его бойцы уходят в подполье или переходят через границу. Там, за границей, при личном участии Че Гевары готовится в 1959 году — году победы Кубинской революции — возобновление герильи. Сомоса тем временем, испуганный победой Кастро и началом партизанской войны, ежедневно десятками арестовывает «подозрительных». Молодежь бежит в Коста-Рику и Гондурас — и приходит к будущим партизанам. В подполье и в эмиграции Карлос Фонсека и Сильвио Майорга создают организацию Демократическая молодежь Никарагуа — предшественника СФНО. Карлоса арестовывают, пытают и, не добившись ничего, высылают 12 мая в Гватемалу. 30 мая диктатура вводит осадное положение по всей стране.

В июне Фонсека возвращается в Никарагуа — во главе партизанской колонны «Ригоберто Лопес Перес». Задача колонны — поддержать на Севере борьбу партизанского отряда Мануэля Диаса-и-Сотело. Но 24 июня в местечке Чапарраль на границе с Гондурасом колонна «Ригоберто Лопес Перес» подвергается нападению сразу и «национальной гвардии» Сомосы, и гондурасской армии. Действия обеих сил координируются американскими советниками из посольства США в Тегусигальпе, столице Гондураса. В этом бою, помимо никарагуанцев, погибнут два кубинских добровольца — Марсело Фернандес и Онелио Эрнандес. Карлос Фонсека будет тяжело ранен и останется жив чудом: «гвардейцы» примут его за мертвого.

Неудачи продолжаются: в июле гибнут командиры партизанских отрядов в департаменте Рио-Сан-Хуан Виктор Ривас Гомес и Наполеон Убилья. В знак протеста против расправ над пленными партизанами 23 июля выходят на улицы студенты Леона. «Национальная гвардия» расстреливает демонстрацию. Четыре студента убито, свыше ста ранено.

В августе попадает в плен и Мануэль Диас. Его долго пытают, но он никого не выдает. Тогда его казнят.

К концу года партизанские действия ведутся уже в четырех районах на Севере и на Юге. Герилью на Севере возглавляют Хулио Алонсо и кубинец Хосе Антонио Молеон. Они чувствуют себя уверенно. На Юге дела хуже: там властями захвачены в плен местные командиры герильи.

Тем временем Фонсека, подлечившись, привозит в Гавану из Венесуэлы большую группуникарагуанцев-политэмигрантов. Начинается серьезная подготовка к герилье. У Фонсеки — новые друзья: Че Гевара и Тамара Бунке (легендарная партизанка Таня, погибшая в Боливии). Они активно помогают сандинистам.

Кубинское руководство считало своим долгом помогать всем левым партизанским движениям в Латинской Америке. Разница была лишь в том, что одним можно было помогать более открыто и масштабно — при советской поддержке, а другим — менее (чтобы не раздражать СССР). Критерий был такой: поддерживает местная компартия герилью или нет. В Никарагуа, как назло, компартия — Никарагуанская социалистическая партия — герилью не поддерживала. Чем эта партия занималась, вообще не очень было понятно. Конечно, она действовала в глубоком подполье — не очень развернешься. Конечно, вела пропаганду. Но отношение у сандинистов к НСП было более чем скептическое: в 1964 году сандинисты уличили тогдашнего первого секретаря ЦК НСП в том, что он не читал «Манифест Коммунистической партии» Маркса и Энгельса!

После победы Сандинистской революции НСП распадется на три компартии. Одна из них поддержит сандинистов, две другие уйдут в оппозицию.

В 1960-м в Никарагуа уже действуют два партизанских фронта: Революционный фронт «Сандино» и «Фронт Вентана». Но мир еще практически ничего не знает о партизанской борьбе в Никарагуа. Тогда партизаны пытаются обратить на себя внимание международной общественности — захватить город Ороси на южной границе Никарагуа. Бои идут с 2 по 23 февраля. Партизаны отступают и сдаются властям Коста-Рики. Сальвадор предоставляет им политическое убежище.

25 марта сандинисты, наконец, захватывают целый город — Сан-Рафаэль-дель-Норте — и удерживают его четыре часа.

В мае — впервые за долгие годы — происходят массовые выступления против Сомосы в Манагуа. В июле студенты захватывают университет Леона, в сентябре происходит всеобщая забастовка в Национальном университете в столице. 5 сентября тысячи человек выходят в Манагуа на похороны Аякса Дельгадо — одного из лидеров Патриотической молодежи, убитого в тюрьме «Ла Авиасьон».

К концу года становится совсем жарко. В ноябре партизаны во главе с полковником Эриберто Рейесом, бывшим заместителем Сандино, нарушают телефонную и телеграфную связь с городом Окоталь и совершают рейды по всему департаменту Новая Сеговия. А 11 ноября начинаются вооруженные восстания в городах Хинотега и Дирьямба. В стране вновь вводится осадное положение.

1961 год считается годом формального основания СФНО. Его основателями и первыми членами стали Сантос Лопес (умер от ран в 1965-м), Сильвио Майорга (погиб в бою в Панкасане в 1967-м), Хорхе Наварро (погиб в бою на реке Бокай в 1963-м), Хосе Бенито Эскобар (погиб в бою в Эстели в 1978-м), Франсиско Буитраго (погиб в бою на реке Коко в 1963-м), Ригоберто Крус (погиб в бою в Панкасане в 1967-м), Фаустино Руис (погиб в бою на реке Коко в 1963-м), Херман Помарес Ордоньес (умер от ран, полученных при отступлении от Хинотеги в 1979-м, меньше чем за два месяца до победы) и Томас Борхе — единственный, доживший до победы (в первом сандинистском правительстве он станет министром внутренних дел). Идеологом и признанным вождем СФНО был Карлос Фонсека Амадор (погиб в бою в Синике в 1976-м).

Карлос Фонсека выглядел как типичный «профессор кислых щей» — никто бы не подумал, что это партизан: худенький, с острым подбородком и большим лбом, с неровно растущими усами и бородой, с криво сидящими очками в роговой оправе, с большими диоптриями... Однако этот человек обладал безумной храбростью и огромным интеллектом. Он разработал идеологию Сандинистской революции и тактику боевых действий. Как и остальные лидеры сандинистов, он не отсиживался за границей, посылая в бой рядовых, а сам сражался за свои идеи с оружием в руках, 20 лет год за годом рискуя жизнью.

После первого ареста и пыток в 56-м он будет еще раз арестован в 1957-м, в 1959-м — тяжело ранен в грудь в Чапаррале, где останется жив только благодаря своей выдержке: когда «гвардеец» несколько раз ткнет его штыком, чтобы убедиться, что Фонсека мертв, Карлос не издаст ни звука. В 1962-м он руководит партизанскими действиями в районе реки Коко. В 64-м его арестовывают в Манагуа. После полугодового заключения и жестоких пыток Фонсеку высылают в Гватемалу. Он возвращается. В 1965-м его вновь арестовывают и вновь высылают в Гватемалу. В августе 1967-го Фонсека возглавляет отряды в горах. В 1969-м его арестовывают в Коста-Рике. В октябре 70-го он будет (вместе с Умберто Ортегой, Руфо Марином и другими сандинистами, содержавшимися в тюрьмах Коста-Рики) обменян на коста-риканских заложников, захваченных бойцами СФНО.

В 1975-м Фонсека возглавляет подполье в столице страны — Манагуа, а в 1976-м уходит в горы, чтобы руководить боевыми действиями в департаменте Селайя. 7 ноября он погибнет в бою. В 1977 году Северный фронт партизан будет назван его именем.

В промежутках между боями и тюрьмами Фонсека успевает написать кучу книг и важнейших для сандинизма больших теоретических статей: «Идеи Сандино», «Краткий анализ партизанской борьбы в Никарагуа против диктатуры Сомосы», «Секретная хроника: Аугусто Сесар Сандино перед лицом своих палачей», «Кто такой сандинист?», «Сандино — партизан-пролетарий», «Заметки о положении в партизанском движении», «Из тюрьмы я обвиняю диктатуру», «Послание СФНО революционным студентам», «Никарагуа, час ноль», «Да здравствует Сандино!», «Новое о Дарио и Горьком», «Обзор интервенции США в Никарагуа», «Синтез некоторых актуальных проблем» — и много других. Работоспособность у этого человека была поразительная.

С 1962 года партизанское движение в Никарагуа развивается строго централизованно и планомерно — как герилья СФНО. Власти не могут справиться с партизанами ни на реке Бихао, ни на реке Коко. В 63-м СФНО впервые осуществляет акт «вооруженной пропаганды»: отряд под руководством Хорхе Наварро берет штурмом радиостанцию «Мундиаль» в Манагуа. Наварро зачитывает в эфир заявление СФНО.

Сандинисты проводят первые операции по самофинансированию — захватывают отделение правительственного банка (трофеи — тридцать пять тысяч кордоб) и отделение североамериканского банка «Америка» в Манагуа. Братья Сомоса бросают на поиски партизан даже авиацию. Безуспешно. На экспроприированные деньги закупается оружие, средства связи, типографское оборудование. Руководители экса банка «Америка» — Даниэль Ортега, Селим Шибле, Эдуардо Перес, Карлос Диас — будут позже схвачены в Гватемале и после долгих пыток выданы братьям Сомоса. Об этом торжественно объявят по национальному радио. Но окажется, что в глазах студентов сандинисты — не бандиты, а герои. Тысячи студентов выйдут на улицы Манагуа, требуя освобождения арестованных.

В 1966-м сандинисты уже могут похвастаться тем, что не только им помогают товарищи из-за рубежа, но и они возвращают долги: отряды партизан-сандинистов под командованием Оскара Турсиоса, Хорхе Герреро и Эдмундо Переса сражаются в Гватемале в партизанской армии Луиса Турсиоса Лимы.

В 1967-м сандинисты превращаются в лидеров студенческого движения. Диктатура сама помогает им в этом: 22 января «национальная гвардия» расстреливает в Манагуа из пулеметов антиправительственную демонстрацию, убив свыше 400 человек.

В ответ сандинисты распространяют герилью на город. 23 октября отряд СФНО во главе с Даниэлем Ортегой казнит одного из руководителей «национальной гвардии» — известного палача Гонсало Лакайо. 

В 1969-м СФНО впервые демонстрирует свою силу соседним режимам, помогающим Сомосе. Сандинисты организуют побег из Центральной тюрьмы Коста-Рики Даниэля Ортеги и Хермана Помареса — накануне их выдачи Сомосе. Особенно удивляет коста-риканскую полицию побег Помареса, который при аресте был тяжело ранен.

Чтобы освободить других сандинистов, арестованных в Коста-Рике, бойцы СФНО устраивают в этой стране маленькую партизанскую войну. Когда в 70-м власти Коста-Рики оказываются вынуждены обменять арестованных сандинистов на своих пленных, на улицах Манагуа и Эстели начинается ликование.

В 1970-м «национальная гвардия» переходит к тактике превентивных репрессий. В партизанских районах гвардейцы разрушают дома, жгут посевы, режут скот, грабят и расстреливают крестьян, насилуют их жен и дочерей. Отчаявшиеся крестьяне в мае 1971 года организуют марш на Манагуа. По всей стране в знак солидарности с сандинистами происходят захваты церквей. Сомоса бросает против партизан авиацию.

27 декабря 1974 года начинается новый этап герильи. В Манагуа отряд сандинистов «Хуан Хосе Кесада» захватывает поместье бывшего министра сельского хозяйства, миллионера Хосе Марии Кастильо Кванта с собравшимися на прием в честь посла США гостями из «высшего света». При захвате поместья Квант убит. Партизаны требуют освобождения всех политзаключенных в стране, повышения минимальной зарплаты трудящимся, выдачи пяти миллионов долларов и обнародования в печати, по радио и по телевидению двух заявлений СФНО. Сандинисты попадают на первые полосы всех газет и в заголовки теленовостей. Журналисты во всем мире оказываются вынуждены рассказывать своей аудитории, кто такой Сандино и что в Никарагуа — диктатура и идет партизанская война. Сомоса вводит в стране военное и осадное положение, проводит массовые аресты и грозит взять поместье Кастильо штурмом. Но среди заложников, захваченных сандинистами — миллионеры, министры, иностранные дипломаты, родственники самого Сомосы. Диктатор сдается. Из тюрем выпускают политзаключенных. Привозят деньги. Сандинисты с триумфом вылетают из Никарагуа за границу. По дороге в аэропорт их приветствуют тысячи восторженных людей. Сомоса унижен и обозлен. Американцы взбешены.

В 1975-м сандинисты вводят в практику периодические захваты небольших городов и показательные казни руководителей «национальной гвардии», полиции и сомосовских судей на местах. На горном хребте Халапа сандинисты открывают четвертый партизанский фронт. В ответ США посылают в Никарагуа десятки военных советников. Сандинисты среди убитых врагов обнаруживают также офицеров из Колумбии, Бразилии и даже офицеров сайгонской армии.

Следующий год окажется тяжелым для революционеров. Гибнет Карлос Фонсека, проваливается подпольная сеть в Манагуа, Томас Борхе будет арестован и подвергнут зверским пыткам, СФНО разделится на три тенденции, каждая из которых будет настаивать на правильности своей тактики. В Никарагуа вводятся отряды КОНДЕКА — созданного по требованию США объединенного корпуса вооруженных сил стран Центральной Америки. По всей стране «военные трибуналы» выносят по ускоренной процедуре смертные приговоры. Сжигаются целые деревни.

Но тот же год становится годом важных побед партизан на «культурном фронте». Группа «Праксис» мобилизует на поддержку сандинистов молодую интеллигенцию. В университетах и школах оплевывают и забрасывают камнями модных буржуазных писателей, журналистов, актрис, модельеров. Смотреть «мыльные оперы» становится «неприлично». «Шлюха! Шлюха! Пососи у Сомосы!» — кричит в аэропорту Манагуа толпа молодежи ошеломленной «Мисс Никарагуа», занявшей призовое место на конкурсе «Мисс Вселенная». «Мисс Никарагуа», безмозглая смазливая дурочка из богатого семейства, со слезами на глазах говорит прямо в телекамеру: «Они все с ума сошли. Сомоса — старый, толстый, волосатый и некрасивый! Я ни за что в жизни не стану заниматься с ним оральным сексом!» Происходит скандал, озверевший Сомоса распоряжается отправить «Мисс Никарагуа» в тюрьму. В результате еще одно богатое семейство Никарагуа переходит в оппозицию к диктатуре.

На острове Солентинаме на озере Никарагуа священник Эдуардо Карденаль, поэт с мировой славой, создал для крестьян поселок-коммуну, где бедняки учились грамоте и зарабатывали на жизнь народными промыслами и писанием примитивных картин. Продукция общины пользовалась большим спросом в Европе и США. Никто не догадывался, что крестьяне отдают деньги на революцию, а падре Эдуардо — подпольщик, член СФНО. Когда сомосовцы узнали об этом, они разрушили коммуну, сожгли библиотеку, уничтожили оборудованный на острове Музей народного творчества. Всем крестьянам архипелага запретили рисовать, а тех, у кого нашли хоть какую-то картинку, — посадили. Карденаль ушел к партизанам.

В это время Голливуд предложил Габриэлю Гарсия Маркесу пять миллионов долларов за экранизацию «Ста лет одиночества». Тот отказался, объяснив это так: «Я бы продал право на экранизацию — если бы эти деньги можно было отдать на революцию в Латинской Америке. Но я не вижу такой революции». Спустя несколько дней Маркесу позвонили. Говорил из Парижа Эдуардо Карденаль: «Габриэль, продавай права. Есть такая революция». Так пять миллионов долларов пошли на оружие сандинистам.

Сомоса ужесточает цензуру, ему — точь-в-точь как его папаше — начинает всюду мерещиться «коммунизм». Из библиотек изымают и сжигают книги. Достоевского сжигают за то, что он — русский, Маркеса — за то, что он пособник сандинистов, «Восстание масс» Ортеги-и-Гассета — за название. Фильмы с участием знаменитых комиков братьев Маркс на киноведческом отделении Школы искусств были изъяты и уничтожены из-за одной только этой фамилии. Иностранные журналисты в Никарагуа замечают, что англоязычные песни стало можно услышать лишь в международных гостиницах — и исключительно Фрэнка Синатру, Элвиса Пресли и «Бич Бойз». Оказалось, Сомоса лично утвердил список из двухсот восьмидесяти четырех групп и солистов, которые в Никарагуа запрещены за «пропаганду коммунизма». Среди «коммунистов» не только Боб Дилан и Джоан Баэз, но и «Битлз», «Роллинг Стоунз», «Пинк Флойд», «Кинг Кримзон», «Дорз», Джими Хендрикс, Дженис Джоплин, «Джефферсон Эйрплейн» и даже (сядьте, кто стоит!) «Бони М»...

В 1977 году СФНО разворачивает «стратегическое наступление». Сандинисты переходят к целенаправленным нападениям на казармы «национальной гвардии» в крупных городах. Правительство начинает терять контроль над ситуацией. Партизаны громят поместья семьи Сомоса, крестьяне захватывают землю. В январе происходят восстания в Леоне и Матагальпе, партизаны захватывают крупные города Гранаду и Ривас. Весь февраль идут баррикадные бои в Леоне. Вспыхивают восстания в городах Монимбо и Масая, но «национальная гвардия» оказывается в силах подавить их. Однако инициатива уже в руках партизан. В марте они приводят в исполнение приговор начальнику Генерального штаба «национальной гвардии» Рейнальдо Пересу, а в августе штурмуют президентский дворец и захватывают в нем кучу высокопоставленных сомосовцев. Повторяется триумф декабря 74-го. Сандинисты вновь добиваются освобождения всех политзаключенных, выкупа в несколько миллионов долларов, публикации манифеста СФНО и беспрепятственного выезда из страны.

С этого момента режим Сомосы покатился под откос. Восстания в городах следуют одно за другим. Сомоса бомбит мятежные города с воздуха. Международная комиссия по правам человека признает Сомосу ответственным за геноцид в Никарагуа. Коста-Рика разрывает дипломатические отношения с диктатором. Партизаны создают на Южном фронте «Бенхамин Селедон» собственную радиостанцию — радио «Сандино».

В 1979-м вся страна становится ареной боёв. В январе партизаны берут штурмом Эстели, в марте бои начались в самой столице. Сандинисты начали генеральное наступление. Восстают Чинандега, Леон, Масая, Матагальпа... Сомоса вновь бомбит восставшие города, но это не помогает.

16 июня сандинисты формируют революционное правительство — Правительственную хунту национальной реконструкции. Уже 18-го Панама разрывает дипломатические отношения с режимом Сомосы и признает Правительственную хунту. 28-го новое правительство признает Ливия, 29-го — Вьетнам...

17 июля Сомоса бежит из страны, но «национальная гвардия» сопротивляется еще два дня. 19 июля Сандинистская революция побеждает. Целую неделю в Никарагуа длится всеобщее ликование.

Анастасио Сомоса Дебайле, выдачи которого — как организатора геноцида — потребует новая власть, укроется в Парагвае, у фашистского диктатора Стресснера. У Стресснера в стране нет никакой оппозиции (какая была — в тюрьме или на том свете), режим отработал систему контроля и репрессий до мелочей. Но даже и в Парагвае Сомоса живет инкогнито, ездит по столице — Асунсьону — только в бронированной машине с затененными стеклами и под усиленной охраной.

Для кого-то это, может быть, и препятствие, но не для сандинистов. Сомоса лишь на год переживет свой режим. Выстрел из базуки снесет крышу его бронированного лимузина на перекрестке в центре Асунсьона. Неизвестно откуда взявшиеся и неизвестно куда исчезнувшие затем партизаны расстреляют диктатора и его охрану. Чрезвычайные меры, предпринятые Стресснером для поимки герильерос, результатов не дадут.

Сандинисты не бросают слов на ветер. Революционный трибунал приговорил диктатора к смерти — приговор приведён в исполнение.


12-22 мая 1998

Задолго до Монкады. Социалистической Республике Чили — 70 лет.

Нет, читатель, вы не ошиблись. И никакой опечатки тоже нет. Социалистическая Республика Чили была провозглашена 6 июня 1932 года, семьдесят лет назад.

А дело было так...

В Чили, как и в любой другой стране, есть армия. А в армии — офицеры. Самый известный чилийский офицер, конечно — генерал Пиночет. Но не все чилийские офицеры — Пиночеты. Бывают и другие. Таким широко известным «другим» в 20-е годы был в Чили полковник Мармадуке Грове Вальехо, уважительно именовавшийся друзьями и поклонниками «дон Марма». Сын ирландца-врача, впитавший в себя мятежный ирландский дух, «дон Марма» успел послужить и на суше, и на море, был одним из «отцов» чилийской военной авиации — и несмотря на то, что не смог ужиться с задававшими в чилийской армии тон пруссаками, быстро выдвинулся. Он был отправлен военным атташе Чили в Великобританию, а затем в Германию. В Европе «дон Марма» стал убежденным сторонником социалистических идей. Вернувшись на родину, Мармадуке Грове занялся социалистической пропагандой — в том числе и в армейской среде.

Популярность «дона Мармы» быстро росла, и когда в сентябре 1924 года в Чили произошёл военный переворот, Мармадуке Грове стал центром притяжения демократически настроенных офицеров. Военной хунте во главе с полковником Карлосом Ибаньесом дель Кампо, откровенным фашистом, прямо требовавшим, чтобы его именовали в газетах «Муссолини Нового Света», популярность «дона Мармы» пришлась не по душе. Ибаньес провёл в армии чистку, изгнав из ее рядов Мармадуке Грове и его сторонников. От ареста «дона Марму» спасло только бегство в Аргентину.

В 1927 году Ибаньес, до того державший на роли президента страны подставных лиц, провел «свободные выборы» и сам стал президентом. Впрочем, других кандидатур и не было. Зарвавшийся диктатор вскоре ущемил интересы богатейших семейств Чили — и те составили против Ибаньеса заговор. Но смельчаков, готовых открыто выступить против диктатора, среди буржуа не нашлось — и заговорщики обратились к «дону Марме» с предложением возглавить восстание.

В августе 1928 года Мармадуке Грове перелетел из Аргентины в Чили на самолете, демонстративно окрашенном в красный цвет. Самолет приземлился в Вальпараисо — втором по величине городе Чили и крупнейшей военно-морской базе страны, гарнизон которой должен был восстать сразу после появления «дона Мармы». Но выданный, как водится, предателем, «дон Марма» был арестован сразу после приземления — и заговор провалился.

Над Мармадуке Грове состоялся суд, известный в чилийской истории как «процесс по делу о красном самолете». Обвиненный в «коммунистическом заговоре», «дон Марма» был осужден на десять лет тюремного заключения. Диктатор Ибаньес хотел, разумеется, Мармадуке Грове казнить, но был вынужден отступить под давлением общественного мнения и особенно настроений в армии. Зато отбывать срок «дона Марму» диктатор отправил на остров Пасхи. В те годы остров Пасхи ещё не был разрекламирован Туром Хейердалом и был страшной «дырой», куда корабли с материка заходили два раза в год (и то если погода позволит), и на котором было лишь два «очага цивилизации» — тюрьма и лепрозорий.

Судьба Мармадуке Грове вызвала к нему сочувствие самых широких кругов чилийской общественности. Подобно ссыльному академику Сахарову у нас, «дон Марма» превратился в моральное знамя оппозиции полуфашистскому режиму Ибаньеса. Так что, когда после падения в 1931 году режима Ибаньеса «дон Марма» вернулся в Сантьяго, его встречали с почетом и едва ли не как национального героя.

«Дону Марме» были возвращены воинское звание и награды, он был восстановлен в армии и назначен командующим военно-воздушной базой «Эль-Боске» вблизи столицы. «Дон Марма» демонстративно вступил в ряды социалистической группировки «Новое общественное действие» и начал устанавливать контакты с другими социалистическими группами и партиями (их к тому времени в Чили был уже добрый десяток). Грове связался и с коммунистами, загнанными в подполье новым правительством Монтеро, пришедшего к власти 4 октября 1931 году. На рождество 1931 года режим Монтеро устроил по всей стране «охоту на коммунистов». Людей убивали на улицах, в больницах, дома — за рождественским столом. Профсоюзы ответили на террор всеобщей забастовкой, которая была через двое суток подавлена военной силой.

Режим Монтеро с тревогой следил за действиями «дона Мармы», и 3 июня 1932 года президент сместил Мармадуке Грове с поста командующего базой «Эль-Боске». Но Грове приказу не подчинился и поднял восстание. На базе была сформирована революционная хунта (в слове «хунта» ничего плохого нет: хунтой в Латинской Америке называют всякое коллективное руководство) в составе самого «дона Мармы», лидера «Нового общественного действия» Эухенио Матте, отставного генерала Антонио Пуга и старого знакомого «дона Мармы» по масонской ложе Карлоса Давилы, бывшего посла Чили в Вашингтоне. В июле 1931 года Давила вернулся из США в Сантьяго — и развернул бурную рекламу придуманной им концепции «государственного социализма» — как «единственного» способа выйти из экономического кризиса.

4 июня к восставшим примкнули гарнизон столицы и ВВС республики. Восставшие окружили президентский дворец «Ла-Монеда», и Грове буквально за шиворот выволок оттуда президента Монтеро.

Хунта была реорганизована в «революционное правительство». 6 июня была провозглашена Социалистическая Республика Чили. Была опубликована Программа социалистической революции в Чили, в соответствии с которой правительство намеревалось путем декретов в ближайшее время ввести наряду с частной собственностью коллективную; реквизировать стратегические предприятия и предприятия, производящие предметы первой необходимости (в случае остановки производства их владельцами); конфисковать необрабатываемые земли и передать их крестьянам; создать государственную нефтяную, сахарную, табачную и другие компании; социализировать банки; установить контроль над распределением пищевых продуктов, ограничить — а в перспективе и ликвидировать — всевластие иностранных монополий; амнистировать политзаключенных и участников героического восстания моряков чилийского ВМФ в сентябре 1931 года.

Вышедшие из подполья коммунисты моментально установили контроль над Национальным университетом и сформировали там Совет рабочих и студенческих депутатов. Советы рабочих и крестьянских депутатов стали формироваться и в других местах. Крестьяне захватывали земли помещиков-латифундистов, рабочие устанавливали контроль на заводах.

Перепуганные правые начали в провинции кампанию террора, формируя боевые отряды, так называемую «республиканскую милицию». Великобритания и США, фактически контролировавшие экономику Чили, заявили о том, что «никогда не признают» новое правительство и выделили огромные деньги на его свержение. Само правительство тем временем раздиралось противоречиями, искусно организованными Карлосом Давилой. Как впоследствии выяснилось, он был куплен американцами ещё в бытность послом в Вашингтоне. 12 июня революционное правительство разобралось, наконец, с Давилой и вывело его из состава хунты. Но было уже поздно. Правые успели подготовить военный мятеж, подкупив часть столичного гарнизона и заручившись поддержкой корпуса карабинеров. Предвидя такой оборот событий, делегация Революционных Советов, сформированных социалистами и коммунистами, встретилась в «Ла-Монеде» с Мармадуке Грове и Эухенио Матте и потребовала от них вооружить рабочих и студентов. Но Матте и Грове отказались это сделать, побоявшись, что такой шаг спровоцирует военных на выступление.

Мятеж начался 16 июня. Мятежные части во главе с Карлосом Давилой заняли форпост революционных сил — базу «Эль-Боско», затем здание Военного министерства (лишив Грове связи с его сторонниками на местах). Затем мятежники захватили «Ла-Монеду» и арестовали революционное правительство. Социалистическая Республика Чили пала, просуществовав всего двенадцать дней. Давила развернул в стране кровавый террор. «Дон Марма» и Эухенио Матте были отправлены на остров Пасхи.

Но и сами победители были обречены. Режим Давилы вверг Чили в глубочайший экономический кризис — и через сто дней был свергнут генералом Бланче. А ещё через девятнадцать дней генерала Бланче сверг генерал Виньола. Но и сам Виньола власть не удержал, и страну временно возглавил президент Верховного суда Ойяндель Фигероа. Была объявлена амнистия, за заключенными на остров Пасхи был отправлен специальный корабль. В порту Вальпараисо «дона Марму» и Эухенио Матте встречали восторженные толпы.

19 апреля 1933 года проходит съезд социалистических сил Чили, на котором социалистические группировки — «Новое общественное действие», «Революционное социалистическое действие», «Социалистический порядок», «Объединенная социалистическая партия», «Социалистическая марксистская партия» и ряд более мелких — объявили о создании Социалистической партии Чили. Лидером ее становится Мармадуке Грове. Грове возглавлял партию двадцать лет, почти до самой смерти (он умер в 1954 году, окруженный всеобщим уважением и почетом). Именно созданная им партия превратилась со временем в крупнейшую партию Чили и в 1970 году пришла к власти во главе Народного единства, проведя на выборах в президенты страны Сальвадора Альенде Госсенса, «бессменного сенатора-социалиста».

Сальвадор Альенде, кстати, знал Мармадуке Грове с детства — «дон Марма» был близким другом его отца, а в начале 30-х брат Мармадуке Грове породнился с семьей Альенде и приходился Сальвадору зятем. После падения Социалистической Республики Сальвадор Альенде также был репрессирован. Его схватили в здании юридического лицея сразу после произнесенной им пламенной речи с призывом к сопротивлению режиму Давилы.

Первым делом новый президент проверил, отменены ли следующими кабинетами декреты революционного правительства «дона Мармы». Оказалось, как и подозревал Сальвадор Альенде, что никто этого сделать не удосужился. Среди неотмененных декретов был и знаменитый «декрет № 520», дававший право правительству реквизировать предприятия саботажников.

Правые, имевшие большинство в чилийском парламенте и свято уверенные, что Сальвадор Альенде не проведет через Национальный конгресс ни одного «социалистического закона», просто впали в шок, когда президент стал действовать на основании всеми забытых, но не отмененных и потому законных декретов правительства «дона Мармы»!

4 июня — день свержения революционной хунтой правительства Монтеро — до сих пор празднуется Социалистической партией Чили как партийный праздник.


5 июня 2002

Неизвестный Эжен Сю.

Большинству наших сограждан имя Эжена Сю ничего не говорит. Меньшинство, если его спросить, кто такой Эжен Сю, уверенно ответит: «Автор «Парижских тайн»!» Причем меньшинство это распадется на две разнородные группы. Одна группа будет состоять из читателей «массовой литературы», среди которых «Парижские тайны» так же котируются, как «Унесенные ветром», романы Эдгара Райса Берроуза о Тарзане и ставшие классикой детской литературы произведения Дюма-отца и Фенимора Купера. А во второй группе окажутся действительно интеллигентные люди, которые смогут, пожалуй, дать и развернутый ответ: «Эжен Сю — французский писатель XIX века, эпигон романтизма, один из родителей «масскульта» и «бульварного романа», оставивший классические образцы этого жанра — «Парижские тайны» и «Вечный Жид»». Что и говорить, достаточно сомнительная характеристика!

Однако, как всякие школярские знания, подобное представление об Эжен Сю односторонне. И человек этот заслуживает того, чтобы рассказать о нем поподробнее.

Мари-Жозеф Сю (таково настоящее имя писателя, имя «Эжен» он возьмет себе позже как литературный псевдоним — в знак внимания к своему крестному) родился 10 декабря 1804 года в семье врача. Отец его, Жан-Батист Сю, за несколько лет, последовавших за Великой революцией, сделал головокружительную карьеру: из рядового врача превратился в главного лекаря императорской гвардии, личного друга Наполеона, а после реставрации Бурбонов — в королевского врача и члена Медицинской академии. Но в 1804 году до падения Наполеона еще далеко, и младенец Мари-Жозеф получит блестящих крестных: Жозефину Богарне (вскоре из жены первого консула превратившуюся в императрицу), и пасынка Наполеона Евгения Богарне (будущего принца).

Мари-Жозефа определят учиться в аристократический Коллеж де Бурбон, где он обзаведётся великосветскими связями и вскоре даже среди разнузданной «золотой молодежи» Реставрации прославится богемными забавами, чудачествами и кутежами. Отцу, врачующему королевских особ и имеющему грандиозные связи, придётся даже трижды высылать юного Мари-Жозефа из Парижа (причем два раза в качестве военного лекаря Мари-Жозеф участвует в боевых действиях: в 1823 году в рядах французской оккупационной армии, раздавившей Испанскую революцию 1820-1823 годов, и в 1827 — в знаменитом Наваринском сражении).

С 1825 года Эжен Сю «от нечего делать» время от времени обращается к литературе: пишет вместе с друзьями пьесы — вполне прокатолические и промонархические. Накануне Июльской революции 1830 года умирает отец Жан-Батист Сю, и молодой Эжен становится наследником фантастической ренты в 80 000 франков. Эжен возвращается в Париж, где ведет ослепительную жизнь «светского льва»: он тратит деньги налево и направо, пользуется безумным успехом у женщин, посещает как бонапартистские, так и легитимистские салоны, основывает аристократический Жокей-клуб, становится одним из первых денди Парижа.

Эжен Сю превращается в модного писателя. От пьес он переходит к новеллам, от новелл — к «морским романам» в духе позднего романтизма. Сю становится почти идеалом светской молодежи: он эпатирует буржуа своими экстравагантными выходками, он устраивает невиданные оргии, курит опий и всячески корчит из себя разочарованного пессимиста, уставшего от жизни скептика и циника, «байронического» героя.

Вращаясь в аристократическом обществе, Эжен Сю пристально изучает быт «высшего света». Под впечатлением этих наблюдений он приходит к выводам, крайне неблагоприятным для дворянства. И вот на протяжении всех 30-х годов его романы становятся все социальнее, а сатира в них на аристократию и дворянство вообще — все острее. Популярность Эжена Сю растет, выходит за рамки светского общества, но одновременно увеличивается число его врагов. В 1837 году Эжен Сю выпускает роман «Латреомон», из которого становится ясно, что писатель порывает с монархизмом и переходит на позиции республиканцев. Роман делает Эжена Сю популярным в среде буржуа-республиканцев. Легитимистские салоны закрывают перед ним двери. Оскорбленные аристократы, вчерашние друзья Эжена Сю, проворачивают несколько тщательно подготовленных финансовых операций — и живущий на широкую ногу жуир и бонвиван разоряется. Сразу же его бросают многочисленные друзья, от него уходит любимая светская женщина. Писатель переживает жесточайшую душевную драму.

Под воздействием произошедшего Эжен Сю начинает с невероятной скоростью леветь. В 1840 году он бросает вызов католической церкви, выпустив исторический роман «Жан Кавалье», восхваляющий повстанцев-гугенотов. За ним следует роман «Матильда», где и дворянство и буржуазная финансовая олигархия выведены в таком неприглядном виде, что перед Сю закрываются двери уже всех салонов. Писатель сближается с кругом левобуржуазной интеллигенции.

В 1841 году драматург Феликс Пиа (впоследствии один из лидеров неоякобинского большинства в Парижской Коммуне) познакомил Эжена Сю с рабочим Фюжером. Знакомство это изменило всю дальнейшую жизнь писателя. Фюжер, гравер по специальности, талантливый оратор-самоучка, убежденный социалист (погибший в 1848 году на баррикадах), ошеломил Эжена Сю. Писатель-сноб, относившийся до того к рабочим как к «низшей породе», просто отказывался верить, что обычный рабочий, не получивший никакого образования, мог блестяще разбираться в вопросах новейшей философии, политики и юриспруденции. Выйдя от Фюжера после многочасовой беседы, Эжен Сю сказал Феликсу Пиа: «Теперь я социалист!»

Эжен Сю «идет в народ». Он открывает для себя новый мир. Одевшись в блузу мастерового, он посещает рабочие собрания, слушает споры о социализме, заглядывает в предместья, лично знакомится с жизнью городских низов. Результатом этого обращения становится роман «Парижские тайны».

«Парижские тайны» печатались на протяжении полутора лет (в 1842-1843 годах) в газете «Журналь де Деба» и имели невиданный успех. Газета из номера в номер поднимала тираж, но его все равно не хватало. Поутру перед редакцией собирались толпы, жаждавшие продолжения романа. Неграмотные учились грамоте, чтобы прочитать «Парижские тайны». Роман читался и горячо обсуждался во всех слоях общества, но особенно — среди рабочих и ремесленников. Почту от них несли Эжен Сю мешками, и дело доходило до коллективных писем, в которых рабочие сравнивали его с Иисусом Христом.

Это тем более удивительно, что хотя роман и содержал яркие описания общественного неравенства и несправедливостей, нищеты, смелую критику социальных верхов, церкви, но в сфере решения социальных проблем Эжен Сю останавливался где-то на грани буржуазного филантропизма и сен-симонизма. Сегодня только имея большое желание, можно найти в «Парижских тайнах» социалистические идеи, но в тогдашней Франции роман однозначно воспринимался всеми как социалистическая пропаганда.

А автор все левел. В 1844-1845 годах в газете «Конститюсьонель» Эжен Сю печатает новый роман — «Вечный Жид». На этот роман обрушился еще больший успех, чем на «Парижские тайны». Тираж «Конститюсьонель» за время публикации романа возрос в семь-восемь раз. Газету рвали из рук в библиотеках-читальнях, так что владельцы читален даже установили за чтение «Конститюсьонель» отдельную плату, значительно превышавшую обычную. Причем «Вечный Жид» был уже безусловно романом, посвященным жизни рабочего класса, классовой борьбе и пропагандировавшим идеи утопического социализма. Особенно досталось в романе католической церкви вообще и иезуитам в частности. Роман стал важнейшим событием общественной жизни Франции 1845 года. Реакционные газеты считали своим долгом клеймить роман и его автора, прогрессивные — защищать. Клерикалы призывали папу предать Эжена Сю анафеме, епископы на страницах газет пытались отмыться от разоблачений Эжена Сю и сетовали на «распространение безбожия». Иезуиты печатно жаловались на то, что люди отказываются с ними даже разговаривать. Бельгийские левые выбили специальную медаль в честь Эжена Сю, создателя «Вечного Жида».

1845 год был последним относительно спокойным годом Июльской монархия, когда общественные страсти могли так разгореться вокруг литературного произведения. Следующие два года были уже годами неурожая и громких скандалов, окончательно дискредитировавших монархию Луи-Филиппа. Оппозиция крепла, социалистическая пропаганда ширилась. Эжен Сю публикует в 1847 году роман «Мартин-найденыш», откровенно пропагандирующий социалистические идеи, а затем — фурьеристский роман «Семь смертных грехов».

А в феврале следующего, 1848 года, произошла революция и была провозглашена Вторая республика. Эжен Сю вступает в партию социалистов-демократов Луи Блана, активно участвует в политической жизни, издает газету «Деревенский республиканец», в 1850 году избирается в Законодательное собрание, получив сто двадцать шесть тысяч голосов. Но Сю быстро разочаровывается в буржуазной республике, потопившей в крови Июльское восстание рабочих, и начинает писать и публиковать новый роман — «Тайны народа».

В «Тайнах народа» писатель уже признает революцию как благо и рассматривает ее как социальную необходимость. Роман попадает под суд. Очень показателен обвинительный акт: писателю вменяется, что в романе содержатся «призывы к восстанию», оправдывается «насилие и цареубийство», причем эти «акты изображаются в качестве справедливых и законных репрессалий, которыми пролетарии вправе действовать против государя, дворянства, духовенства, властей», содержится «агитация красного знамени», «собственность трактуется как кража, возбуждается ненависть к конституционному правительству» и т. д.

После переворота 2 декабря 1851 года Эжен Сю эмигрирует из страны. Он покидает Францию добровольно и демонстративно — известно, что Наполеон III, помня, чьим крестником был писатель, методично вычеркивал имя Эжена Сю из списков изгнанников. Поселившись в Савойе, Сю развивает бурную деятельность. Он начинает писать и печатать новый революционный роман — «Тайны мира», публикует едкий памфлет «Письма о католической реакции». Католическая церковь в Савойе принимается травить Сю, Наполеон III дважды требует от савойских властей высылки ненавистного эмигранта. А в самой Франции на деньги Наполеона Малого издается целый «труд» известного своей нечистоплотностью литератора Эжена де Мерикура, в котором на Эжен Сю выливаются ушаты помоев.

3 августа 1857 года Эжен Сю скоропостижно скончался при загадочных обстоятельствах. Смерть его пришлась на момент кратковременной отлучки местного врача, друга и преданного поклонника писателя. Похороны Эжена Сю прошли в спешке, вскрытие не производилось. В качестве причины смерти фигурировали три взаимоисключающих диагноза.

Знаменитый химик и медик, социалист, герой революций 1830 и 1848 годов Франсуа Венсан Распайль прямо заявит вскоре, что Эжен Сю был отравлен, и вопрос только в том, чем его отравили — мышьяком или сулемой. Покрывало тайны над смертью Эжен Сю приоткроется только в 1863 году, когда в Лондоне выйдет анонимная брошюра (позже выяснится, что автором ее был близкий друг Эжена Сю и его секретарь в последние годы жизни, эмигрант Пьер Везинье, впоследствии — член Парижской Коммуны). В брошюре рассказывалось, что убийство Эжена Сю по специальному указанию Наполеона III осуществила двоюродная сестра Наполеона, известная авантюристка Мари де Сольмс. Мари создала себе репутацию изгнанницы и пыталась (в основном безуспешно) втереться в доверие революционной эмиграции. Ей удалось влюбить в себя Эжена Сю, стать его любовницей и, найдя удобный момент, отравить. Сразу после смерти Эжена Сю Мари де Сольмс возвращается в Париж, где Наполеон III осыпает «изгнанницу» милостями. Император запрещает публиковать какие-либо сообщения о смерти Эжена Сю — даже и ругательные. Более того, он использует все своё влияние на правительство Бельгии (а Брюссель был тогда основным центром эмиграции), чтобы не допустить и там появления некрологов на смерть писателя. И после смерти Эжен Сю вызывал ненависть у врагов.

Начиная со времен «перестройки», впервые с 30-х годов, у нас в стране стали переиздаваться книги Эжена Сю, в том числе неоднократно были изданы «Парижские тайны» и «Вечный Жид» (под названием «Агасфер»). Романы эти, конечно, представляют уже в основном исторический интерес и разве что смогут стать, как романы Дюма, классикой детской литературы. Эжен Сю как основатель «бульварного романтизма» малоинтересен.

Но вот как удивительный пример превращения великосветского реакционера в убежденного социалиста, как человек, внесший огромный вклад в пропаганду социалистических идей среди трудящихся, как человек, заплативший жизнью за свои убеждения, Эжен Сю, безусловно, заслуживает нашей памяти.


23 июня — 11 сентября 1997

Вьетнам близко, или партизанская война на берегах Рейна.

В 68-м мы поднялись на борьбу за справедливый и гуманный мир, а наши родители почти сплошь были нацистскими преступниками или их пособниками... Наше отношение к людям в этой стране долгое время определялось еще и тем, что мы, живущие в богатых странах, строим свое благополучие на нищете и страданиях «третьего мира»: ради нашего благосостояния бесчисленное множество людей умирает от голода или от вполне излечимых болезней, даже маленькие дети вынуждены работать в условиях жесточайшей эксплуатации, грабежу и разрушению подвергаются целые регионы — и большинству это представляется вполне нормальным.

Биргит Хогефельд
Об этих людях написаны десятки книг и тысячи статей, сняты фильмы — художественные и документальные. Каждый заметный представитель левого вооруженного подполья в ФРГ удостоен по меньшей мере одной литературной биографии, а о некоторых — таких, как Ульрика Майнхоф, Андреас Баадер, Гудрун Энслин, — написано уже до полудюжины биографических книг. И в этих статьях и книгах часто один миф громоздится на другой, одна легенда борется с другой легендой. А ведь эти люди не были ни самыми удачливым, ни самыми мощным, ни даже самым толковым левым вооруженным подпольем после Второй Мировой войны — не только в мире, но даже в Западной Европе. Видимо, было в этих людях что-то, что заставило их друзей и врагов создавать о них легенды.

Городские партизаны в ФРГ: мифы и легенды.

Мифы начинаются с названия. В западной прессе (да и у нас) западногерманских городских партизан именуют сплошь и рядом «бандой Баадера-Майнхоф». (Наши молодые журналисты — из числа тех, кто окончил журфак в последние годы и уже успел прославиться своей феноменальной неграмотностью — даже несколько раз писали так: «банда Баадера-Мейнхофа»!Если дело так пойдет и дальше, то молодая поросль нашей журналистики скоро будет писать «Троицкий» вместо «Троцкий» и «Сидора Дункана» вместо «Айседоры Дункан».) На самом деле организация называлась РАФ — «Фракция Красной Армии» («Роте Армее Фракцион»). Такого целенаправленного замалчивания названия не было больше нигде: никто никогда не называл «Красные бригады» «бандой Курчо-Кагол» или, скажем, французскую «Аксьон директ» «бандой Руйона-Метигон». Только РАФ приклеили ярлык «банды». Впечатление такое, что именно РАФ почему-то особенно боялись и ненавидели её враги.

Второй миф — это миф о том, что все западногерманские левые террористы были членами РАФ. На самом деле было несколько организаций. РАФ не была первой, а были времена — не была и самой крупной. «Тупамарос Западного Берлина» возникли и начали действовать раньше РАФ; был момент, когда «Движение 2 июня» было крупнее РАФ, но акции «Движения», включая знаменитое похищение председателя ХДС Западного Берлина Петера Лоренца в 1975-м, неизменно приписывались рафовцам. Кроме тех групп, что уже названы, в ФРГ и Западном Берлине с конца 60-х действовали подпольные вооруженные организации «Южный фронт действия» (известный также как «Мюнхенские коммунары»), «Революционные ячейки», «Красная Армия Рура», «Антиимпериалистические ячейки сопротивления», «Класс против класса» и ряд более мелких. Но кому-то так хочется всех загнать в «банду Баадера-Майнхоф»...

Ещё одна распространеннейшая легенда (совсем недавно я опять читал это в одном нашем молодежном журнале) гласит, что западногерманские городские партизаны были типичной «золотой молодежью», детьми миллионеров, которые «с жиру бесились». На самом деле они были представителями всех социальных слоев, но в основном — детьми «среднего класса», возненавидевшими «средний класс». Дети богачей были исключением — как была исключением в «Народной воле» Софья Перовская, дочь генерал-губернатора. Не происхождение и не толщина кошелька отличала бойцов РАФ от простых бундесбюргеров, а высокая степень альтруизма, повышенная отзывчивость, способность воспринимать горе далекого Вьетнама как свое собственное. Из четырех бойцов, захвативших в 1975-м посольство ФРГ в Стокгольме, один действительно был сыном миллионера, а знаменитый Ян-Карл Распе действительно происходил из семьи крупного фабриканта. Но... Но оба давно порвали со своими родителями, а Распе и вовсе был перебежчиком из ГДР, где его папа-фабрикант давным-давно лишился своих фабрик.

В конце 70-х специальная группа, собранная правительством из социологов, психологов, психиатров, политологов и криминалистов, занялась изучением биографий 40 наиболее известных западногерманских городских партизан. Оказалось, что семьдесят процентов из них — выходцы из обеспеченных слоев («middle class», «high middle class» или даже «high class»), причем из высокообразованных семей. Две трети из этих сорока имели высшее гуманитарное образование. Позже еще одна группа обрабатывала данные на сто известных бойцов городской герильи. Оказалось, двадцать процентов из них — рабочие. Попутно выяснились совсем другие вещи, гораздо более удивительные и неожиданные. Андреас Баадер оказался потомком Франца Ксавера Баадера — выдающегося мюнхенского философа-идеалиста первой половины XIX века; Гудрун Энслин — потомком «самого» Гегеля; Ульрика Майнхоф — потомком великого поэта-романтика Фридриха Гёльдерлина; Ян-Карл Распе потомком знаменитого писателя Рудольфа Эриха Распе, создателя «Мюнхгаузена»; Хорст Малер — родственником великого композитора Густава Малера.

Еще одна распространеннейшая легенда гласит, что городская герилья в ФРГ направлялась из ГДР, и рафовцами руководило восточногерманское МГБ («штази»). У нас эту сказку навязывают даже школьникам-старшеклассникам — в учебнике новейшей истории А. Кредера. Однако на суде над руководителем «штази» Эрихом Мильке выяснилось, что «штази» всего лишь укрыла на территории ГДР около десятка западногерманских боевиков — в обмен на отказ от вооруженной борьбы. Эти люди получили новые имена, новые документы и зажили в ГДР жизнью простых обывателей. Когда ГДР была присоединена к ФРГ, именно эти люди (единственные из всех западногерманских партизан) стали давать показания на своих бывших товарищей и даже просто на сочувствовавших подполью (хотя зачастую речь шла о событиях тридцатилетней давности). Многие в результате оказались за решеткой или под следствием (дело доходит до курьезов: например, сейчас ведется следствие в отношении министра иностранных дел ФРГ Йошки Фишера — по подозрению в предоставлении в 1976 году укрытия, транспорта и оружия известному левому террористу Хансу Иоахиму Кляйну). В реальности рафовцы очень не любили ГДР (и СССР), отказывались признавать «реальный социализм» социализмом, критиковали страны Восточного блока за «сохранение эксплуатации и отчуждения» и «предательство интересов мировой революции». Некоторые из западногерманских городских партизан просто были перебежчиками из ГДР.

«Штази» считало деятельность РАФ вредной и опасной — поскольку из-за нее ФРГ захлестнула волна подозрительности и шпиономании, и многочисленные агенты разведки ГДР стали проваливаться один за другим.

А вот еще легенда: РАФ, дескать, осуществляла исключительно «громкие» террористические акции — специально, чтобы привлечь к себе внимание СМИ, то есть в целях саморекламы.

На самом деле «громкие дела» составляли лишь небольшой процент боевых акций и вызваны были отнюдь не стремлением к саморекламе. Каждая такая акция преследовала конкретную практическую цель. Петера Лоренца и Ганса-Мартина Шлейера похищали с целью обмена на политзаключенных — членов РАФ. С этой же целью захватывалось посольство ФРГ в Стокгольме. Генеральный прокурор ФРГ Зигфрид Бубак был убит в результате «операции возмездия» — именно его Ян-Карл Распе, выступая в суде, назвал организатором убийства в тюрьме Ульрики Майнхоф. Председатель Верховной Судебной Палаты Западного Берлина Гюнтер фон Дренкман был застрелен в ответ на доведение до смерти члена РАФ Хольгера Майнса, умершего в тюрьме от истощения на восемьдесят третий день голодовки протеста. Майнс добивался всего лишь гласного суда с соблюдением обычных юридических процедур. Дренкман заявил: «Демагогия этого подонка опасна для окружающих. Он, как бешеный пес, может заразить своей ядовитой слюной всех остальных». Майнс отказался участвовать в суде, на котором запрещалось говорить ему и его адвокату, в суде, который отказывался вызывать и заслушивать свидетелей защиты и на который не допускались «посторонние», в том числе родственники и журналисты, — и объявил голодовку. Небезынтересно, что расстрел Дренкмана повлиял на дальнейшее поведение судей: хотя процессы над рафовцами и проходили с многочисленными нарушениями судебной процедуры, вести себя так радикально и демонстративно, как Дренкман, не осмелился больше никто.

На самом деле акции городских партизан были направлены в основном против карательных органов государства и против американских военных объектов и объектов НАТО в ФРГ. Скажем, только в мае 1972 года были взорваны бомбы в штаб-квартире 5-го корпуса армии США во Франкфурте-на-Майне, в здании Управления криминальной полиции Баварии в Мюнхене, в здании полицай-президиума в Аугсбурге, в Главном штабе армии США в Европе в Гейдельберге, в машине судьи Вольфганга Будденберга и т.д.

Ещё один миф (тоже, кстати, содержащийся в школьном учебнике А. Кредера): западногерманское государство разгромило и победило городских партизан, а их лидеры покончили с собой. На самом деле левая герилья в ФРГ длилась тридцать лет, в одной только РАФ сменилось пять(!) поколений, и именно последнее, пятое поколение, объявило из подполья в апреле 1998 года о роспуске РАФ в связи с радикальными изменениями ситуации в Европе и мире вообще и необходимостью анализа новой ситуации и выработки новых методов борьбы. Большая часть этого пятого поколения до сих пор не известна властям по именам, а меньшая, известная, не вышла (несмотря на роспуск РАФ) из подполья. (Совсем недавно, 16 сентября 1999 года, в перестрелке с полицией в Вене погиб разыскивавшийся член РАФ Хорст Людвиг Майер и была ранена и арестована другая разыскивавшаяся рафовка Андреа Клумп.) То есть организация не была разгромлена, а прекратила свою деятельность сама — и есть вероятность, что как прекратила, так и возобновит. Тем более, что «Революционные ячейки» продолжают свою деятельность, так же как и «Класс против класса» и, возможно, «Антиимпериалистические ячейки сопротивления» (AIZ) — во всяком случае, полиция подозревает, что появившаяся несколько лет назад западногерманская террористическая группа «K.O.M.I.T.E.E.» на самом деле является ответвлением AIZ. Не менее загадочной организацией является также возникшая в 90-е «Барбара Кистлер Коммандо». По мнению одних (например, БНД — Федеральной разведывательной службы), это организация, созданная бывшими анархистами-автономистами, перешедшими на платформу «неавторитарного марксизма», по мнению других (например, БКА — Федерального ведомства уголовной полиции) — всего лишь псевдоним пресловутых AIZ.

Что касается «самоубийства» лидеров первого поколения РАФ, то в это «самоубийство» никто в ФРГ не поверил. Ульрика Майнхоф «повесилась» в своей камере непонятно как (потолок был в четырех метрах от пола) и неизвестно когда (в одних официальных документах сказано, что 8 мая 1976 года, а в других — что 9 мая; это при том, что Майнхоф проверяли каждые пятнадцать минут и обыск в камере проводился два раза в сутки). Абсолютно все понимали, что Ульрика не могла покончить с собой именно 8 мая (считающегося днем победы над нацистской Германией в Западной Европе) или 9-го (эту дату левые в ФРГ — так же, как и в СССР — праздновали как День победы над фашизмом). Еще более показательно то, что церковь отказалась признать Ульрику Майнхоф самоубийцей — и похоронила ее в церковной ограде.

Вокруг «самоубийства» в 1977 года в тюрьме Андреаса Баадера, Гудрун Энcлин, Яна-Карла Распе и Ингрид Шуберт власти нагородили столько нелепостей, что явно перестарались. Содержавшиеся в строгой изоляции в тюрьме «Штамхайм» узники — при системе «мертвых коридоров» (одиночки строжайшей изоляции), при том, что их переводили в другие камеры каждые две недели, при том, что «Штамхайм» была построена из специального сверхпрочного бетона — оказывается, «продолбили в стенах камер тайники», где прятали оружие, патроны, радиоприемники, запас взрывчатки, «пригодный для производства мины средней силы или нескольких гранат», а Ян-Карл Распе еще и «аппарат Морзе» (зачем?!). Левша Баадер якобы убил себя выстрелом в затылок(!) правой рукой(!). Гудрун Энслин повесилась на куске электрокабеля (непонятно откуда взявшегося) на крюке в потолке, но так и не нашли предмета, при помощи которого она могла бы залезть вверх. На ботинках Баадера, как официально сообщили, был обнаружен песок, «идентичный песку аэродрома в Могадишо» (в Могадишо, столице Сомали, в ночь с 17 на 18 октября 1977 года — в ночь гибели Баадера и других — спецподразделение «коммандос» из ФРГ берет штурмом самолет «Люфтганзы», захваченный четырьмя партизанами, требовавшими в обмен на пассажиров-заложников освобождения одиннадцати политзаключенных — членов РАФ). Это уже что-то шизофреническое!

Наконец, Ирмгард Мёллер оказывается жива — несмотря на четыре ножевых ранения в грудь. Прежде чем ее изолируют от адвокатов, она успевает рассказать, что около четырех часов ночи кто-то ворвался к ней в камеру — и дальше она очнулась уже на больничной койке. Официально орудием «попытки самоубийства» был объявлен столовый нож — тупой и с закругленным концом. Надо быть силачом, чтобы пробить себе грудную клетку таким ножом хотя бы один раз!

Адвокат РАФ Клаус Круассон привел этот и многие другие факты — и обвинил власти в убийстве бойцов РАФ. Против него тут же завели уголовное дело — «пособничество терроризму». Круассон бежит во Францию и там публикует новые факты, подтверждающие его обвинения. Власти ФРГ добиваются его ареста и выдачи и осуждают за «принадлежность к террористической организации». Когда срок заключения у Круассона истечет — его «раскрутят» на следующий — на этот раз по обвинению в «шпионаже в пользу ГДР»!

Генрих Бёлль — все-таки Нобелевский лауреат — пытается выступить в печати с опровержением официальной версии. Его тут же начинают остервенело травить, у сына Бёлля проводят обыск «по подозрению в сотрудничестве с террористами». Всех, кто выражает малейшее сомнение, объявляют «симпатизантами». «Симпатизантов» травят в СМИ, запугивают их родственников, друзей и сослуживцев, выгоняют с работы. Люди боятся здороваться с «симпатизантами», при виде их переходят на другую сторону улицы. В число «симпатизантов» записывают вслед за Бёллем и самых талантливых писателей ФРГ — Гюнтера Грасса (того самого, который получил в 1999 году Нобелевскую премию!), Альфреда Андерша, Макса фон дер Грюна, Петера Шютта, Рольфа Хоххута, Мартина Вальзера, Вольфдитриха Шнурре, Зигфрида Ленца, Ганса-Магнуса Энценсбергера, Петера Вайса, Гюнтера Вальрафа. Председатель Союза писателей ФРГ Бернт Энгельман выступил о официальным заявлением от лица Союза, в котором предупредил, что если эта кампания травли и клеветы не прекратится, ведущие писатели ФРГ будут вынуждены эмигрировать. Большинство газет отказалось напечатать заявление Энгельмана! Следом за немецкими писателями в «симпатизанты» записали швейцарцев Макса Фриша и Фридриха Дюрренмата. Затем — кинорежиссеров Райнера-Вернера Фассбиндера, Маргарет фон Тротта и других. Рок вообще был объявлен «музыкой симпатизантов»! 

В Бундестаге представители ХДС официально потребовали поставить на учет как «симпатизантов» всех, кто говорит или пишет не «банда Баадера-Майнхоф», а «РАФ» или «группа Баадера-Майнхоф». За сообщение, которое приведет к аресту члена РАФ, назначается премия — восемьсот тысяч марок. В первые же дни поступило пятнадцать тысяч сообщений, в одной только земле Северный Рейн — Вестфалия в первый же день арестовали (не задержали, а именно арестовали!) восемьдесят человек (потом их всех выпустили, никто из них не имел отношения к подполью — но многие после этого лишились работы: работодатели уволили «потенциальных симпатизантов»)... ХДС быстренько составил и издал «документальную» книгу «Терроризм в Федеративной республике», в которой в число «пособников терроризма» были записаны даже министр внутренних дел Майхофер (член Свободной демократической партии) и федеральный канцлер Шмидт (член СДПГ)... Позже это будет названо «немецкой осенью»... 

Церковь в 1977 году вновь отказалась считать погибших самоубийцами — и они тоже были похоронены в церковной ограде. Епископ Вюртембергский отказался объяснить, почему церковь не верит в официальную версию о самоубийстве, сославшись на тайну исповеди. А когда власти попытались надавить на бургомистра Штутгарта — чтобы он воспрепятствовал захоронению «самоубийц» на городском кладбище, бургомистр — сын знаменитого гитлеровского фельдмаршала Роммеля, известный своими правыми взглядами, неожиданно резко ответил: «В 44-м тоже были сплошные самоубийцы: мой отец, Канарис... Может, их тоже выкопать из могил?» («Лис пустыни» Эрвин фон Роммель был принужден гитлеровцами к самоубийству — им не хотелось судить «национального героя», Канарис же — вопреки официальному сообщению — был повешен).

Как становятся террористами.

Бульварные издания, которые так любят пугать обывателя чем-нибудь кровавым и патологическим, щекочущим нервы, привыкли рассказывать, что в террористы идут в основном всякие психи, садисты, авантюристы, неудачники и прочие асоциальные элементы.

В отношении западногерманских городских партизан точно известно, что это не так. До того, как взяться за оружие, они были принципиальными противниками насилия, пацифистами, мягкими, добрыми, отзывчивыми людьми, мечтавшими (и пытавшимися) помогать другим людям.

Гудрун Энслин училась на педагога, на каникулах бесплатно работала в детских приютах; Вильфреда Бёзе, погибшего в аэропорту Энтеббе, школьные друзья дразнили «пацифистом»; один из лидеров «Движения 2 июня» Ральф Рейндерс имел репутацию человека, «с детства ненавидевшего все формы войны и насилия»; Ульрика Майнхоф, воспитывавшаяся с раннего детства теткой, известным теологом и детским педагогом Ренатой Римек, в юности собиралась стать монахиней. Бригитта Кульман, педагог по профессии, посвящала все свободное время уходу за больными. Андреас Баадер создал приют для беспризорных детей — и одной из причин его ухода в партизаны было то, что сытое равнодушное общество бундесбюргеров отталкивало от себя выхоженных им детей: общество вынуждало их либо воровать, либо идти на панель. Вся группа, захватившая посольство в Стокгольме, целиком вышла из «Социалистического коллектива пациентов». Эта организация оказывала помощь психически больным людям и невротикам, критиковала традиционную психиатрию как «репрессивную» и издавала «социалистический антипсихиатрический» журнал «Patienten-info». В 1971 году «традиционные» психиатры из Гейдельберга написали донос в БНД. В доносе было сказано, что руководители «Социалистического коллектива пациентов» доктора Вольфганг и Урсула Губер «под видом психиатрической помощи» якобы обучают больных карате, дзюдо, методикам контрпропаганды, изготовлению фальшивых документов и обращению с оружием и взрывчаткой. А также ведут «антигосударственную пропаганду», преподавая пациентам основы психологии, социологии, диалектики, сексологии, теологии и истории классовой борьбы. БНД разгромила «Коллектив», арестовала Губеров, а больных, которых пользовал доктор Губер, принудительно поместили в психиатрическую клинику, где вскоре двое покончили с собой, двое умерли в результате «лечения» (электрошок, инсулинотерапия), один погиб, «упав с лестницы», а остальных, поскольку они полемизировали с врачами, объявили «неизлечимыми» и засунули в буйное отделение. Чего же удивляться, что оставшиеся на свободе последователи доктора Губера создали полуподпольный «Информцентр Красного Народного Университета», а затем и вовсе влились в ряды партизан «Движения 2 июня».

Биргит Хогефельд — лидер предпоследнего, четвертого поколения РАФ — сказала на суде: «Вначале я бралась за самые разные дела и входила в самые разные движения: работала в центре социальной помощи, который занимался преимущественно турецкими подростками, агитировала за создание самоуправляемых молодежных центров, выступала за большую самостоятельность школ, принимала участие в борьбе за снижение цен на транспорте и, наконец, в демонстрациях против войны во Вьетнаме и палаческого режима в Испании. Характер моей многосторонней активности резко изменился после убийства Хольгера Майнса... В детстве мне хотелось стать музыкантом или органным мастером, но незадолго до выпускных экзаменов я — не без внутренней борьбы — приняла решение поступить на юридический факультет, чтобы иметь возможность улучшить положение политических заключенных и попытаться предотвратить дальнейшие убийства».

«Пули, ударившие в Руди Дучке, покончили с нашими мечтами о мире и ненасилии», — призналась «сама» Ульрика Майнхоф. Руди Дучке — теоретик немецких «новых левых», лидер крупнейшей в стране студенческой организации Социалистический союз немецких студентов (SDS), был тяжело ранен в голову в апреле 1968 года неонацистом Йозефом Бахманом. Дучке был объектом совершенно безумной травли со стороны газетного концерна Шпрингера. Пресса Шпрингера постоянно напоминала о еврейском происхождении Дучке и с удовольствием публиковала фото его выступления на митинге, когда и без того похожий на шаржированного цыгана Дучке разевал в крике свой огромный рот и действительно становился несколько демонообразным. «Страшнее Маркса, растленнее Фрейда», — гласила подпись в «Бильд-цайтунг». Подпись под той же фотографией в «Бильд ам Зонтаг» была еще откровеннее: «Образчик восточной красоты. Потомок «мавра» Маркса и «казака» Троцкого». На первых полосах шпрингеровских газет печатались призывы к «честным немцам» «остановить» Дучке. Хирурги чудом спасли жизнь Руди, но он остался инвалидом, страдавшим от чудовищных головных болей, периодических обмороков, потери зрения, приступов эпилепсии и паралича. Но даже и этого инвалида шпрингеровская пресса продолжала дико травить. Дучке вынужден был эмигрировать в Лондон. Так, в эмиграции, он и умер — во время очередного приступа болезни утонул в 1979 году в ванне. Именно в ответ на выстрел Бахмана взорвал бомбу в здании концерна Шпрингера будущий теоретик РАФ Хорст Малер.

Многие из будущих боевиков начинали свою деятельность в молодежных антифашистских организациях. Сначала будущие городские партизаны пытались добиться наказания фашистов и отстранения от должностей гитлеровских палачей. В 50-е — 60-е годы в ФРГ у штурвала власти — в политике, в бизнесе, в СМИ — почти поголовно стояли люди с нацистским прошлым, политическим, управленческим и хозяйственным опытом, приобретенным при Гитлере. В годы «холодной войны» в ФРГ «закрыли глаза» на прошлое этих людей — якобы «других кадров не было».

Тогда, в 60-е, наивные студенты пытались «разоблачать». Они думали, что достаточно опубликовать имена военных преступников — и тех накажут. Они составили и опубликовали огромное количество списков военных преступников: мелким убористым шрифтом, страница за страницей, разбитые по графам: имена, должности в Третьем рейхе, доказанные военные преступления, должности сейчас. Тысячи, десятки тысяч имен. Высокопоставленные чиновники, богатые бизнесмены, на худой конец — заслуженные пенсионеры. Аналогичные списки — по тем, чьи процессы состоялись, но суды вынесли им символические наказания. Наивные студенты спрашивали: «Почему? Разве так должно быть?». Они верили в силу гласности и в то, что ФРГ — демократическое государство. А это государство просто игнорировало их разоблачения.

«Денацификация» официально кончилась в ФРГ 1 января 1964 г. За это время к ответственности было привлечено двенадцать тысяч четыреста пятьдесят семь военных преступников, причем осуждено лишь шесть тысяч триста двадцать девять человек. Военные преступления не имеют срока давности — и до января 1980 года в ФРГ суды рассмотрели восемдесят шесть тысяч четыреста девяносто восемь дел военных преступников. К тюремному заключению приговорено шесть тысяч четыреста сорок шесть человек. Но тюремное заключение — понятие растяжимое. Комендант Дахау Михаэль Липперт получил всего лишь восемнадцать месяцев тюрьмы. Генерал СС Зепп Дитрих, знаменитый убийца и садист, прославившийся тем, что лично застрелил Эрнста Рёма, получил тоже лишь восемнадцать месяцев! Группенфюрер СС Карл Оберг и его ближайший помощник Гельмут Кнохен, руководившие фашистским террором во Франции, получили от французского суда смертный приговор, но были выданы германской стороне и тут же освобождены. Иоганн Кремер, врач-палач из Освенцима, был приговорен польским судом к смертной казни. Власти ФРГ добились его выдачи и освободили. «Палач Дании» Вернер Бест, лично виновный в убийстве минимум восьми тысяч человек, вообще не был осужден и прекрасно жил, занимая высокооплачиваемую должность юрисконсульта в концерне Стиннеса (суд над ним откладывался из года в год по причине «слабого здоровья»; со «слабым здоровьем» Бест дожил до 1983 года, когда дело против него было окончательно прекращено — «ввиду преклонного возраста»). Нацистские судьи, выносившие смертные приговоры антифашистам, десятками отправлявшие на виселицы «паникеров» в последние месяцы войны, не понесли никакого наказания — никто, «ни один-единственный», как с горечью писал известный немецкий драматург Рольф Хоххут.

Немецкие левые собрали к началу 70-х годов доказательства вины трехсот шестидесяти четырех тысяч военных преступников. По их подсчетам, восемьдесят пять процентов чиновников МИД ФРГ должны были сидеть не в своих кабинетах, а в тюрьме. Из тысячи двухсот палачей Бабьего Яра, чья вина была документально установлена, перед судом предстали двенадцать: один был повешен в Нюрнберге оккупационными властями, еще одиннадцать судили в 1967 году — уже германские власти — и все они отделались символическими наказаниями.

С точки зрения студентов-антифашистов, в ФРГ проходила не «денацификация», а «ренацификация». В 1955 году парламентская комиссия во главе с Ойгеном Герстенмайером, председателем бундестага и личным другом небезызвестного Отто Скорцени, приняла решение, которое открывало доступ в бундесвер всем бывшим «фюрерам СС» вплоть до оберштурмбанфюрера, причем каждому из них сохранялся прежний чин. Был принят «Закон об изменении ст. 131» конституции ФРГ, в соответствии с которым все бывшие нацистские чиновники и профессиональные военные подлежали восстановлению в своем прежнем положении, а если это невозможно — государство должно выплачивать им пенсии. В 1961 году к закону было принято «дополнение №3», которое распространяло действие закона на эсесовцев — членов организации, официально признанной в Нюрнберге преступной. Промышленники, чье соучастие в преступлениях против человечества было доказано, процветали — начиная с концерна Флика и кончая фирмой Дёгусса, занимавшейся при нацизме переплавкой золотых коронок умерщвленных в Треблинке в слитки. Нацистские военные преступники дорастали до министерских постов — как это было, например, с Теодором Оберлендером, командиром спецбатальона «Нахтигаль», который прославился массовым истреблением мирных жителей на Украине, — и даже до поста федерального канцлера, как это было с Георгом Кизингером, одним из разработчиков доктрины антисемитской пропаганды при Гитлере.

Стоит ли удивляться, что часть молодежи вскоре пришла к выводу, что она живет в фашистском государстве, просто этот фашизм — «скрытый», «дремлющий». Что он замаскировался, затаился, но не перестал от этого быть фашизмом. А раз это фашизм — то с ним и надо бороться как с фашизмом. То есть с оружием в руках. Одним из активных пропагандистов этой точки зрения был Хорст Малер. Он так и писал: «Мы должны выманить фашизм наружу». Другим был Михаэль «Бомми» Бауман, в будущем знаменитый боевик, порвавший с РАФ сразу, как только ему показалось, что проарабская позиция РАФ может перерасти в антисемитизм.

Даже выбор жертвы для самой известной акции РАФ — похищения и затем (после убийства в тюрьме лидеров РАФ) казни президента Объединения германских промышленников Ганса-Мартина Шлейера был произведен «с учетом личности» последнего. Шлейер родился в 1915 году в семье председателя земельного суда. В 1931 году он вступил в Гитлерюгенд, а вскоре — и в НСДАП. В партии рвение Шлейера было замечено, и он был рекомендован в СС (эсесовский номер 227014). Изучая право в Гейдельберге, Шлейер был руководителем университетской Имперской национал-социалистической студенческой организации. В 37-м он написал донос на ректора университета доктора Меца и отправил престарелого профессора в концлагерь. В 39-м Шлейер стал имперским инспектором Инсбрукского университета в Австрии и занялся его «чисткой». Следующим был Пражский университет. В 1941 году Шлейер становится руководителем канцелярии президиума Центрального союза промышленности протектората Богемия и Моравия. На этом посту он руководит разграблением национальных богатств Чехословакии, использованием политзаключенных и военнопленных на военных заводах «протектората», строительством «секретных объектов» и последующей «утилизацией» (то есть уничтожением) заключенных и военнопленных. В Чехословакии после войны Шлейера приговаривают к смерти за военные преступления и требуют от ФРГ его выдачи. Но получают отказ: Шлейер «слишком ценный кадр» для экономики ФРГ. «Ценный кадр» становится видной фигурой в ХДС, членом наблюдательных советов в ряде корпораций, членом правления «Даймлер-Бенц» и, наконец — председателем Федерального союза немецких работодателем (БДА) и Федерального объединения германских промышленников (БДИ). Выбрав Шлейера из нескольких десятков равных по рангу «классовых врагов», РАФ исходила еще и из того, что «этого точно убить не жалко».

Многие из будущих партизан начинали в антивоенном движении — в антиядерном движении, а затем в движении против Вьетнамской войны. «Сама» Ульрика Майнхоф была активисткой вполне пацифистской и даже религиозной организации «Движение против ядерной смерти». Но участников антиядерного движения травили как «подкупленных Советами» и совершенно официально ставили на учет в качестве «подрывных элементов». Член РАФ Вольфганг Беер, погибший в 1980 году в автокатастрофе, говорил так: «Если с тобой «беседуют» в БВФ (Ведомство по охране конституции — по сути политическая полиция. — А.Т.) потому, что ты выступаешь против ядерных испытаний, если тебя постоянно оскорбляют бывшие фашисты и называют «коммунистом» за то, что ты стоишь в антиядерном пикете, если пастор на твой вопрос «почему это?» отвечает шепотом и озираясь по сторонам: «Я тебе этого не говорил, но коммунисты тоже против ядерной бомбы», — начинаешь думать: почему бы и в самом деле не стать коммунистом, раз уж и так тебя все им считают». Дальше всё просто: если приверженца протестантского пацифизма считали «отклонением», но еще не «врагом», то коммунист уже рассматривался западногерманским обществом как абсолютный враг. Общество с этим врагом боролось (КПГ была запрещена в западной Германии в 1956 году, а созданная в 1968-м микроскопическая легальная ГКП имела программу, из которой были тщательно вычеркнуты все опасные слова — «революция», «диктатура пролетариата» и т. п.). И уж если кто решался стать «врагом общества» (то есть коммунистом) — ему до вооруженной борьбы оставался один шаг. Так западногерманское общество само создавало себе врагов.

Похожим образом обстояло дело и с теми, кто выступал против войны во Вьетнаме. Участница антивоенных демонстраций Б. Хогефельд вспоминала: «В лучшем случае прохожие кричали нам: «Если вам здесь не нравится — убирайтесь в ГДР!» Но нередко мы слышали и другое: «Таких, как вы, при Гитлере мигом отправили бы в печь!» И это были вовсе не отдельные голоса: вокруг таких людей почти всегда собиралось множество их сторонников, и реплики противоположного свойства встречались как исключение. Для молодежи, радикально отвергающей жизнь, предписанную и навязанную ей другими, ищущей новых ориентиров, желающей жить в обществе, в центре которого — человек и его нужды, а не деньги, потребление, карьера и конкуренция, — для такой молодежи места в стране не было.

Фашизм жил, и не заметить этого было нельзя: с одной стороны, бывшие нацистские бонзы, занимавшие важное положение во всех областях государственной и общественной жизни, с другой — тоже вполне конкретные проявления: запрет КПГ; опять кровавые разгоны демонстрантов (уже в 50-х годах!); позднее — чрезвычайные законы, затем убийство Бенно Онезорга — вот только основные вехи. Все это существовало, заметим, задолго до того, как раздались первые выстрелы вооруженных революционных групп. Окружающая реальность довольно скоро подтвердила мои догадки о существовании «институционального фашизма», аппарата, создавшего для себя целый арсенал средств подавления и готового пустить его в ход при малейших признаках сопротивления: наиболее остро это выразилось в убийстве заключенных, а с 1974 года машина заработала в полную силу, в том числе и непосредственно против меня. Тот, кто в середине 70-х годов солидаризировался с сидящими в тюрьмах членами РАФ и поддерживал с ними контакты, мгновенно оказывался под наблюдением политической полиции. Я уже не помню, сколько мне довелось пережить обысков, сколько раз, держа нас под дулами автоматов, полиция проверяла наши машины, сколько раз за нами следили — пожалуй, легче пересчитать дни, когда этого не происходило.

Репрессии и запугивания середины 70-х не прошли для нас бесследно. Наши взгляды стали меняться: на первый план в отношениях с государством начало выдвигаться сопротивление».

Таким образом, круг замкнулся. И антифашисты, и пацифисты приходили к одному и тому же выводу: выводу о существовании в ФРГ «скрытого, дремлющего фашизма». Упомянутый Б. Хогефельд Бенно Онезорг был знаковой фигурой для протестующей молодежи ФРГ. Двадцатитрехлетний студент-теолог из Ганновера, он был преднамеренно, выстрелом в спину застрелен полицейским при разгоне студенческой демонстрации протеста против визита в ФРГ иранского шаха. Это случилось 2 июня 1967 года в Западном Берлине. Западноберлинское «Движение 2 июня», похитившее Петера Лоренца, было названо так именно в память об Онезорге.

Онезорг попал на демонстрацию случайно, да и демонстрация-то вовсе не была левацкой, большинство демонстрантов были молодыми социал-демократами. Просто незадолго до визита в германской прессе были опубликованы статьи о пытках, которым подвергают политзаключенных в тюрьмах шахской охранки САВАК. В САВАК пытали вообще всех арестованных — такого, чтобы кого-то не пытали, не бывало. И пытки были по-восточному изощренными: не только избиения и электроток, но и, например, поджаривание на решетке над огнем. Демонстранты рассматривали шахский режим как фашистский, а помощь шаху — как помощь фашизму. Так думал и Онезорг, присоединившийся к демонстрации. У него осталась беременная жена.

Онезорг стал символом не из-за своей фотогеничной — один в один Иисус Христос — внешности, а именно потому, что он не был политическим активистом, леваком, врагом Системы. Он был всего лишь одним из поколения, одним из молодых. Этого было достаточно, чтобы его убить. Именно это и сказала Гудрун Энслин (до того известная своим пацифизмом) на стихийном митинге памяти Бенно, собравшемся в ночь на 3 июня на Курфюрстендамм: «Это — фашистское государство, готовое убить нас всех. Это — поколение, создавшее Освенцим, с ним бессмысленно дискутировать!» Едва ли собравшихся так поразили бы знаменитые, много раз с тех пор цитировавшиеся слова Энслин, если бы Гудрун не сказала вслух то, что они и сами думали.

Ещё легче было прийти к такому выводу тем, кто начинал в «Комитетах против пыток», подвергался преследованиям за «защиту террористов» — и, в результате, сам уходил в подполье (это путь многих во втором, третьем и четвертом поколениях РАФ).

Слово «пытки» здесь не было преувеличением. Для городских партизан был изобретен особый режим содержания: так называемая система «мертвых коридоров». При этой системе каждого заключенного содержали в звуконепроницаемых одиночных камерах, выкрашенных в белый цвет и лишенных всех «лишних» вещей (свет, естественно, не выключался и ночью). На каждом этаже содержался только один заключенный — на много камер вокруг не было ни души. Власти следили и за тем, чтобы не было заключенных сверху и снизу заселенной камеры. Время от времени режим ужесточался: запрещались встречи с адвокатом и доступ к какой бы то ни было информации (например, запрещалось читать газеты). У заключенных развивался острый сенсорный голод и начинались патологические изменения в психике. Ульрика Майнхоф так описывает реакцию заключенного на систему «мертвых коридоров»: «Впечатление такое, что помещение едет. Просыпаешься, открываешь глаза — и чувствуешь, как стены едут... С этим ощущением невозможно бороться, невозможно понять, отчего тебя все время трясет — от жары или от холода. Для того, чтобы сказать что-то голосом нормальной громкости, приходится кричать. Все равно получается что-то вроде ворчания — полное впечатление, что ты глохнешь. Произношение шипящих становится непереносимым. Охранники, посетители, прогулочные дворики — всё это видишь, как сквозь полиэтиленовую пленку. Головная боль, тошнота. При письме — две строчки, по написании второй уже не помнишь, что было в первой. Нарастающая агрессивность, для которой нет выхода... Ясное сознание того, что у тебя нет ни малейшего шанса выжить, и невозможно ни с кем этим поделиться — при посещении (адвоката. — А.Т.) ты не можешь ничего толком сказать. Через полчаса после ухода посетителя ты уже не уверен, было этого сегодня или неделю назад. Чувствуешь себя так, словно с тебя сняли кожу...»

В январе 1973 года политзаключенные-партизаны начали всеобщую сухую голодовку протеста, требуя отмены системы «мертвых коридоров» для Ульрики Майнхоф и Астрид Прёль, здоровье которых было особенно подорвано. Власти отступили. Майнхоф перевели в обычную одиночку, Астрид Прёль суд вообще признал недееспособной и освободил из тюрьмы. Список заболеваний, развившихся у Прёль в «мертвых коридорах», занимал две страницы! Она потеряла восемьдесят процентов слуха, шестьдесят процентов зрения, сорок процентов массы тела, заработала гипертоническую болезнь, сердечную аритмию, болезни вестибулярного аппарата, желудочно-кишечного тракта, печени, суставов, кожи, афазию, абазию, анорексию, аменоррею. Когда друзья увидели Прёль — они испугались. «Такое я видела только в Заксенхаузене», — сказала одна из членов «Комитета против пыток». В нормальных условиях Астрид Прёль смогла быстро восстановить здоровье — и, когда почувствовала себя в силах, снова ушла в подполье.

Руководитель «Хольгер Майнс Коммандо» Зигфрид Хауснер был тяжело ранен при штурме посольства ФРГ в Стокгольме спецподразделениями полиции. Шведские врачи выступили со специальным заявлением о нетранспортабельности Хауснера и сняли с себя всякую ответственность за его жизнь в случае, если его вывезут в ФРГ. Но Хауснера увозят в ФРГ — причем помещают не в больницу, а в тюрьму «Штамхайм». Он умирает. Через месяц на начавшемся суде над членами РАФ Баадер зачитывает совместное заявление заключенных, в котором содержится требование провести медицинское освидетельствование шести подсудимых в связи с тем, что они находятся фактически на грани смерти. Баадера перебивают семнадцать раз. Просьбу заключенных суд отклоняет. Подсудимые в знак протеста отказываются сотрудничать с судом. Их удаляют и продолжают процесс в их отсутствие. Защитники протестуют. Тогда их отстраняют от дела, сочтя, что в отсутствие подсудимых достаточно и одного адвоката. После восемьдесят пятого протеста и этот последний покидает зал заседаний. Суд продолжается фактически в закрытом режиме, но тут умирает Катарина Хаммершмидт — одна из тех 6 заключенных, чьего освидетельствования требовали рафовцы.

В январе 1977 года при аресте получает тяжелое ранение в голову член РАФ Гюнтер Фридрих Зонненберг. Выживает он чудом. Власти отказывают ему в необходимом лечении и помещают в одиночку «мертвых коридоров». В полной изоляции полупарализованному Зонненбергу приходится самому учиться всему заново: заново двигаться, ходить, одеваться, самостоятельно есть, писать, читать, говорить. Даже тюремные врачи требуют перевести его из одиночки, поскольку он нуждается в помощи, уходе и потому, что невозможно научиться говорить в отсутствие других людей. Зонненберг тоже требует перевода и объявляет одну голодовку за другой. Его поддерживают все политзаключенные-партизаны. Тюремщики ограничиваются тем, что ставят в камере Зонненберга телевизор.

Зонненберг обладал фантастической силой воли. Хотя его хотели превратить в растение, он научился не только передвигаться, не только писать, но и говорить. С помощью голодовки он добился встречи с адвокатом и потребовал проведения в суде слушания о досрочном освобождении по состоянию здоровья. На суде Зонненбергу сказали: «Ну, теперь ты умеешь говорить, стало быть, ты в более или менее хорошем состоянии — следовательно, ты можешь выдержать заключение... В просьбе отказать».

Члену РАФ Берндту Рернеру в 1992 году было отказано в лечении во время серьезной болезни. Али Янсену было отказано в переводе в тюремный госпиталь из камеры, где его убивала астма. В 1981 году все заключенные — члены РАФ начали голодовку протеста, требуя ликвидации «мертвых коридоров» и перевода рафовцев в общие камеры. Власти молчали. И только когда в результате голодовки умер член РАФ Сигурд Дебус, остальные догадались, что власти как раз и рассчитывают, что рафовцы сами заморят себя до смерти, — и прекратили голодовку...

Наконец, были такие, кто ушел в подполье в результате «расстрельных облав». «Расстрельными облавами» были названы полицейские операции по «выявлению и борьбе с террористами». Меньше всего от них пострадали сами террористы. Бойцов РАФ, погибших в результате «расстрельных облав», можно буквально пересчитать по пальцам одной руки. А ведь только в 1971-1978 годах в таких облавах погибло более ста сорока человек — мирных граждан, чем-то не понравившихся полиции. Одни из застреленных «недостаточно быстро подняли руки вверх», другие «подозрительно оглядывались по сторонам». Были и такие, кто «подозрительно держал руки в карманах» или просто «подозрительно выглядел». Раз за разом суды оправдывали полицейских-убийц.

Вот один пример: «Мы шли мимо «Кауфхофа» (крупнейший универмаг в Кёльне. — А.Т.) — мы впереди, а Клаус тащился сзади: у него болел зуб и он держался за щеку. Вдруг мы услышали очередь и крик. Мы обернулись — Клаус уже лежал и одежда у него была в крови. К нему бежали полицейские с автоматами. Мы закричали: «Что вы наделали! Он ни в чем не виноват!» Полицейский закричал в ответ: «Он террорист! Он закрывал лицо рукой!» «Посмотрите на меня, какой же я террорист?!» — выкрикнул Клаус. Он хотел обратить их внимание на свои толстые очки — у него была сильнейшая близорукость. «А по-моему, ты типичный террорист», — ухмыльнулся полицейский и выстрелил в него еще раз, в упор».

Пять лет друзья и родственники Клауса ходили по судам, добиваясь справедливости. Вместо справедливости они получили одни неприятности: подозрение в «симпатизанстве», слежку, обыски — и, как следствие, увольнение с работы и инфаркты. Спустя пять лет одни смирились, а другие... исчезли. Власти сразу сообразили, что к чему, — и обеспечили дополнительную охрану всем причастным к делу: начиная от полицейских-убийц и кончая оправдывавшими их судьями. Дополнительная охрана, впрочем, не всем помогла: 10 октября 1986 года в Бонне был убит директор Департамента полиции Герольд фон Браунметль...

Чего они добивались.

Существует расхожее мнение, что городские партизаны намеревались с помощью террористических актов совершить в ФРГ революцию. Это полная чепуха. Они вовсе не были такими идиотами, чтобы думать,будто с помощью убийства нескольких видных политиков или промышленников и взрывов зданий судов или американских казарм можно устроить революцию.

У германских партизан была совсем другая цель. Они собирались открыть «второй фронт» антиимпериалистической борьбы в капиталистических метрополиях — в поддержку борьбы в «третьем мире» (во Вьетнаме, Лаосе, Камбодже, Анголе, Мозамбике, Колумбии, Боливии, Западной Сахаре, Никарагуа и т.д., и т.п.). Рассуждали они так: страны «реального социализма» (СССР с союзниками) «дело борьбы с мировым империализмом» «предали», а страны «третьего мира» в одиночку с таким сильным врагом не справятся. Значит, надо открыть «второй фронт» в метрополиях. Для этого надо организовать в метрополиях партизанские движения. А чтобы возникли эти движения, надо раскрыть обществу глаза на антигуманный, тоталитарный характер капитализма, в случае ФРГ — на «скрыто фашистский характер германского государства».

Задачу «выманить фашизм наружу», продемонстрировать всем скрытый фашистский характер германского государства бойцы РАФ выполнили блестяще — ценой своих жизней. В ответ на действия РАФ западногерманское государство перешло к тактике массовых репрессий, к коллективной ответственности, а принцип «коллективной ответственности», как все знают — это фашистский принцип.

Десятки тысяч людей были задержаны по подозрению в «причастности» в ходе осуществления «чрезвычайных мер по борьбе с терроризмом». У задержанных, прежде чем их отпустить, брали отпечатки пальцев, пробу крови, волос, с них снимали полицейские фотографии, на них заводили досье. Многие после этого лишились работы — ни за что, просто потому, что были задержаны. «Расстрельные облавы» были не «полицейской истерией» — они были санкционированы сверху. Западногерманское государство просто не умело вести себя по-другому. Государство — это аппарат, аппарат — это люди, а люди были те же самые, что при Гитлере.

Это был конфликт поколений. Лидер «Движения 2 июня» Фриц Тойфель скажет на суде в ответ на вопрос «Кто ваш отец?»: «Фашист, разумеется. Ведь он из вашего поколения».

Совсем все стало ясно, когда в ФРГ ввели «запреты на профессии» — «беруфсферботен». Фашист мог быть школьным учителем, левый — нет. Тех, кто не был согласен с государственными репрессиями, называли, как известно, «симпатизантами». Травили «симпатизантов» приблизительно, как у нас «космополитов» в конце 40-х или как травили в III Рейхе евреев в середине 30-х годов.

Число тех, кто согласился с РАФ и стал считать западногерманское государство «скрыто фашистским», стало быстро расти. Самый знаменитый журналист ФРГ Гюнтер Вальраф доказывал это своими репортажами-расследованиями. То же самое писал в последних своих романах Бёлль. В «Женщинах на фоне речного пейзажа» он даже выводит дочь банкира, которая уезжает к сандинистам, заявив: «Лучше умереть в Никарагуа, чем жить здесь».

В декабре 1978-го четырехтысячная демонстрация школьников в Бремене уже скандировала: «РАФ — права! Вы — фашисты! РАФ — права! Вы — фашисты!».

В октябре 1978-го в Баварии вступил в силу «закон о задачах полиции», который разрешал полицейским прицельную стрельбу по демонстрантам (даже детям), если полиция сочтет их «враждебными конституции». Автором законопроекта был министр внутренних дел Баварии Зайдль. О том, что Зайдль — нацист и военный преступник, написал выходивший в Мюнхене бюллетень «Демократическая информационная служба». На следующий же день — в соответствии с «законом о задачах полиции» — на редакцию бюллетеня по адресу Мартин-Грайф-штрассе, 3 был совершен полицейский налет. Два десятка автоматчиков — безо всякого ордера на обыск и санкции прокурора — выбив двери, ворвались в редакцию, поломали шкафы и столы и конфисковали материалы о Зайдле. Издатель бюллетеня Хейнц Якоби решил эмигрировать. В это время в Мюнхене учителя собирались проводить демонстрацию в защиту своего коллеги Герхарда Биттервольфа, которого выгнали с работы только за то, что он решил познакомить учеников с текстом Заключительного акта Хельсинкского Совещания. Но, узнав о налете на редакцию Якоби, учителя испугались и отменили демонстрацию. Руководитель акции Хайдрун Миллер билась в истерике и кричала своим более молодым коллегам: «Вы не помните, как это было при Гитлере, а я помню! Это все серьезно! Нас всех перестреляют!». Кто-то из молодых учителей выкрикнул в ответ: «Но сейчас — не время Гитлера! У нас — демократия!» «Вы дураки! — завопила в ответ фрау Миллер. — Ваши сумасшедшие террористы умнее вас! В Германии нет разницы между нацизмом и демократией!»

РАФ сознательно шла на обострение ситуации, поскольку была не согласна с теорией и тактикой «старых левых» (и, в частности, коммунистов) — и, вслед за Маркузе, считала рабочий класс «интегрированным в Систему» и утратившим революционную потенцию. Революционная инициатива перешла к «третьему миру». Кроме того, рафовцы остро переживали свою вину перед народами стран «третьего мира».

Именно в этом и проявилась повышенная отзывчивость рафовцев. Сидеть сложа руки и знать, что во Вьетнаме и Колумбии под ковровыми бомбардировками и напалмом гибнут сотни тысяч человек — они не могли. Они знали, что концерны ФРГ получают безумные прибыли от сверхэксплуатации дешевой рабочей силы в странах «третьего мира», что на базах НАТО в ФРГ готовятся «коммандос» для антипартзанских действий во Вьетнаме и Латинской Америке, что западногерманские заводы выпускают бомбы, которые затем падают на деревни в джунглях, что в ФРГ стоят компьютеры, управляющие бомбометаниями во Вьетнаме. Через стадии мирных демонстраций протеста рафовцы давно прошли — и разочаровались в них.

Правительство на протесты не реагировало. А если реагировало — то дубинками и последующими судами над демонстрантами. «Ну конечно, — иронизировала Ульрика Майнхоф, — преступление — не напалмовые бомбы, сброшенные на женщин, детей и стариков, а протест против этого. Не уничтожение посевов, что для миллионов означает голодную смерть, — а протест против этого. Не разрушение электростанций, лепрозориев, школ, плотин — а протест против этого. Преступны не террор и пытки, применяемые частями специального назначения, — а протест против этого. Недемократично не подавление свободного волеизъявления в Южном Вьетнаме, запрещение газет, преследование буддистов — а протест против этого в «свободной» стране. Считается дурным тоном целить в политиков пакетами с пудинговым порошком и творогом, а не официально принимать тех политиков, по чьей вине стираются с лица земли целые деревни и ведутся бомбардировки городов. Считается дурным тоном проведение на вокзалах и на оживленных перекрестках публичных дискуссий об угнетении вьетнамского народа, а вовсе не колонизация целого народа под знаком антикоммунизма».

Андреас Баадер, Гудрун Энслин, Торвальд Прёль и Хуберт Зёнляйн затем и подожгли универсам во Франкфурте-на-Майне (это была их самая первая акция), чтобы напомнить «жирным свиньям» о войне, нищете и страданиях народов «третьего мира» и, в первую очередь, о войне во Вьетнаме. «Мы зажгли факел в честь Вьетнама!» — заявили они на суде.

Когда позже «Бомми» Баумана спросят, что привело его к герилье, он ответит: «Массовые убийства мирного населения в Южном Вьетнаме, убийство Бенно Онезорга, убийство Че Гевары в Боливии, убийства «Черных пантер» в Америке. Выбора не было. Вернее, выбор был таким: либо без конца оплакивать погибших, либо брать в руки оружие — и мстить». РАФ вспомнила о призыве Че Гевары «создать два, три, много Вьетнамов!» и заявила: «без вооруженной борьбы пролетарский интернационализм — лицемерие».

«Мы ощущали себя не немцами, мы ощущали себя «пятой колонной» народов «третьего мира» в метрополии», — скажет позднее Хорст Малер. И Биргит Хогефельд подтвердит на суде: «Народы «третьего мира» были нам ближе, чем немецкое общество».

РАФ мыслила открыть «второй фронт» всерьез — то есть перейти к широкомасштабной герилье, к революционной партизанской войне, к революционной гражданской войне, которая «оттянула бы на себя силы международного империализма».

И вот тут у РАФ ничего не получилось. Почему?

Сегодня уже можно уверенно сказать, почему. РАФ рассчитывала, что как только большому числу людей в ФРГ (левым, в первую очередь) станет ясно, что они живут в фашистском по сути государстве, — они начнут бороться с фашизмом всеми доступными способами. РАФ полагала, что второй раз немцы не дадут себя безропотно подавлять фашистскому государству, а значит — возникнет Движение Сопротивления. Все оказалось не так. Когда те немцы, на которых РАФ рассчитывала (то есть левые, антифашисты), поняли, что ФРГ — это фашистское государство, просто фашизм этот — дремлющий, они испугались. Оказывается, латентно фашистским было не только государство, но и общество. Об этом с горечью скажет в 1994 году на своем процессе Биргит Хогефельд. Даже те, кто называл себя «левыми», лишь в незначительном числе переходили к Сопротивлению.

В основном эти «левые» пугались того, что им открылось, пугались тени фашизма — и трусливо отступали, кляня сплошь и рядом РАФовцев за то, что те «провоцируют государство на подавление демократии». В этом, например, обвинила в открытом письме свою приемную дочь Ульрику Майнхоф Рената Римек — и после убийства Ульрики так перетрусила, что ни сама не пришла на похороны, ни детей Ульрики на них не пустила.

У некоторых левых страх и совесть вступали в тяжелый конфликт. Муж Гудрун Энслин, известный левый литератор и издатель Бернард Веспер написал об этом целую книгу — «Путешествие». В книге он пишет о том, как он ненавидит западногерманское общество сытых обывателей, благополучие которого зиждется на голоде и нищете в странах «третьего мира», как он ненавидит духовное убожество этого общества, ориентированного на потребление, на накопительство. Он ненавидит общество стандартизации и мелочного классового угнетения на заводах ФРГ, где «не только подсчитывают, сколько минут ты провел в туалете, но и сколько листков туалетной бумаги ты использовал!». Он ненавидит «общество доносчиков», где, как во времена Гитлера, агентами БНД (как когда-то гестапо) инфильтрованы все слои (Веспер знал, что писал: именно так был арестованы сразу после поджога универсама его жена и трое её товарищей — они заночевали у местной активистки SDS, а ее парень — тоже активист SDS! — оказался стукачом). Веспер много напишет о своей ненависти к отцу. Папаша у него и впрямь был примечательный — Вилли Веспер, в 20-е годы — известный поэт-коммунист, а затем — крупнейший партийный поэт НСДАП. Веспер понимал, что другого пути, кроме герильи, у него нет. Но — боялся. Так он и разрывался на части, пока в 1974 году не покончил с собой...

Оказалось, что «выманить фашизм» наружу, «вызвать огонь на себя» гораздо легче, чем поднять на борьбу людей, которые не хотят и боятся такой борьбы. Впрочем, обвинять рафовцев в том, что они ошиблись, — нелепо. Нельзя было выяснить истинный характер германского общества, не поставив эксперимент.

Отрицательный результат, как известно, — тоже результат.


22 ноября — 1 декабря 1999

In Memoriam Anno 1968.

Глава первая, просветительская, для тех, кто смутно представляет себе, что было в 1968 году, и какое это к нам сейчас имеет отношение. Тридцатилетие безумного года.

Это странная годовщина — тридцатилетие не рождения, не смерти, не основания, не разрушения, не поражения, не победы... Не какой-то конкретной даты. Тридцатилетие целых 366 дней. Тридцатилетие целого года, легендарного, ставшего уже символом, 1968-го.

1968-й был годом високосным, годом Олимпийских игр, годом президентских выборов в США и годом пика солнечной активности. Генрих Боровик книгу своих репортажей из США за этот год так и озаглавил: «Один год неспокойного Солнца». Правда, Боровик был неоригинален: он всего лишь процитировал плакат американского студента-демонстранта, написавшего на куске фанеры «1968 — год неспокойного Солнца. Всякое может случиться». Студент как в воду глядел.

В тот год мир немного сошел с ума. Помню, как лет десять назад я однажды в библиотеке для какой-то надобности взял подшивку «Правды» за май 1968 года, начал искать нужный номер — и вдруг остолбенел: я увидел такую международную (тогда — третью) полосу «Правды», которая, казалось, могла привидеться только во сне. Официальной хроники не было. Никто никому никаких визитов не наносил. Экономических новостей не было. В братских странах ГЭС не запускали, урожай не собирали, больниц не открывали. Новостей культуры тоже не было. Было следующее. Фото «Национальная гвардия с пулеметами на ступенях Капитолия» — на случай штурма, надо полагать. Баррикадные бои в Париже. Студенческие волнения в Марселе и Лионе. Студенческие волнения в Западном Берлине и Гамбурге. Студенческие волнения в Мадриде, Барселоне, Брюсселе, Милане, Буэнос-Айресе, Панаме, Лиме и Куско (сговорились они, что ли?). Продолжаются негритянские бунты в США, вызванные убийством Мартина Лютера Кинга. Продолжается Всеамериканская кампания протеста «Молодежь против войны во Вьетнаме». В Бостоне судят доктора Бенджамина Спока. Марш миллиона бедняков на Вашингтон. Операции партизан в Южном Вьетнаме. Бои с партизанами в Анголе. Бои с партизанами в Колумбии. Успешное нападение гватемальских партизан из засады на машину шефа мобильной полиции. Вторжение монархистов с территории Саудовской Аравии в Йемен. Антивоенные митинги в Сиднее и Мельбурне. Усилились столкновения между партизанами и правительственными войсками на Северном Калимантане. В Таиланде армейские части начали новое наступление на районы, контролируемые отрядами компартии. Американский пассажирский лайнер угнан на Кубу — третий за неделю. В Биафре продолжаются позиционные бои. Правительственная авиация бомбит позиции курдских повстанцев на севере Ирака. Продолжается «культурная революция» в Китае. Продолжается наступление Патриотического фронта Лаоса на позиции сторонников Суванна Фумы. Силы ПВО Египта отбили атаку ВВС Израиля в районе Суэцкого канала. В Гане произведены массовые аресты лиц, подозреваемых в связях с военными, пытавшимися произвести переворот в апреле 1967 года. В Сьерра-Леоне пришедшие к власти военные устанавливают контроль над отдаленными районами страны. На севере Чада продолжаются вооруженные столкновения. Террористические акты в Аргентине, Бразилии, Уругвае...

Если существует Ад, то Лев Давыдович Троцкий наверняка в том 1968-м торжествующе рассказывал срочно собранными для просвещения чертям о том, что такое «перманентная революция»...

Множество нитей протянулось из 1968 года в сегодняшний день. Все описывать — никакого места не хватит. Вот только некоторые.

1968 год стал годом посмертного триумфа Эрнесто Че Гевары, погибшего в Боливии в конце предыдущего, 1967-го. Че стал знаменем и символом бунтующей молодежи в 1968-м, тогда же зародился геваризм — партизанское движение взамен «классической» пролетарской революции. Кончилось тем, что геваристы — сандинисты смогли победить в Никарагуа. Геваристы действуют и сегодня (просто у нас о них обычно не пишут): в Колумбии, Венесуэле, Перу, Мексике... Поставившие весь мир на уши захватом японского посольства в Лиме бойцы Революционного движения им. Тупака Амару (МРТА) были геваристами. Сапатисты из мексиканского штата Чиапас во главе с загадочным субкоманданте Маркосом — геваристы.

68-й с его «студенческой революцией» и «Красным Маем» в Париже вселил в массовое сознание твердое убеждение, что бунтующий студент — это явление совершенно нормальное, что так и должно быть. А главное — и сами студенты в это поверили. И вот теперь мы постоянно видим на телеэкранах толпы студентов-бунтарей — то в Южной Корее, то в Венесуэле, то в Греции, то в Сербии, то в Болгарии, то в Молдавии, то в Кении, то в Белоруссии...

«Пражская весна» 1968-го кончилась сворачиванием «оттепели» у нас самих — и все это ощутили на собственной шкуре. А с другой стороны, идеи «Пражской весны», которые пытался с фатальным двадцатилетним опозданием реализовать Горбачёв, кончились катастрофой и внутри этой катастрофы мы до сих пор барахтаемся. 68-й год был годом «сексуальной революции» на Западе. Революция та давно закончилась и неоконсерваторы времен Тэтчер и Рейгана уже успели поплясать на ее костях. У нас сексуальная революция в разгаре. Зрелище противное, но ханжи-неоконсерваторы, как мы уже знаем из чужого опыта, еще противнее.

68-й был этапным годом в развитии феминизма, затопившего сегодня общественную жизнь в США и активно навязываемого нам бесконечными экспедициями американских миссионеров-феминисток. В 1968-м феминисты от робких доказательств необходимости равноправия полов перешли к пропаганде идеи превосходства женщины над мужчиной. И началось это со знаменитых выстрелов Валерии Соланис, основателя и единственного члена «Армии освобождения от мужчин» в известного художника и кинорежиссера, «отца поп-арта» Энди Уорхолла...

В том же году в Мемфисе убили доктора М. Л. Кинга, признанного лидера черного меньшинства в США. Сторонник ненасилия и противник расовой сегрегации, Кинг показался властям «слишком опасным». Сегодня Америка расхлебывает последствия. Никогда лидер черных шовинистов Карахан не смог бы собрать и привести в Вашингтон миллион своих сторонников, если бы не был убит М. Л. Кинг, проповедовавший не превосходство черных над белыми, а равенство и братскую любовь.

68-й был годом трагедии в Сонгми и потрясшего сознание американского истеблишмента захвата вьетнамскими партизанами здания посольства США в Сайгоне. Америка потеряла веру в то, что в этой войне можно победить. Начались мирные переговоры, а миллионные молодежные демонстрации в американских городах под флагом Национального фронта освобождения Южного Вьетнама («Вьетконга») заставили США перейти к тактике «вьетнамизации», то есть к замене своих солдат «туземцами». Кончилось все поражением США. Поскольку в ходе войны экономика Юга была разрушена и миллионы людей не имели работы, масса вьетнамцев по оргнабору попала на заводы СССР. Теперь, когда развалился СССР, а следом за ним и наша экономика, эти «гастарбайтеры» стали головной болью правоохранительных органов. А еще у нас был свой Вьетнам — Афганистан, который до сих пор нам «икается».

68-й стал годом, когда ЛСД окончательно вырвался из-под контроля ЦРУ и «психоделическая революция» вступила в свои права. Достаточно один раз плотно пообщаться где-нибудь в ночном клубе с компанией «кислотников», чтобы на всю оставшуюся жизнь сформировалось желание посмотреть на «парней из Лэнгли» сквозь окуляр оптического прицела.

68-й был годом, изменившим дальнейшую судьбу рок-культуры. Год триумфального успеха «Волос», предтечи всех рок-опер; год чрезвычайного усложнения и политизации рок-культуры, когда «Битлз» записали издевательский «Белый альбом», а Леннон выпустил первый «сольник» — «Два девственника»; год, когда вышли в свет первые диски теперь уже легендарных Джанис Джоплин, «Блад, Свит энд Тиэрз», «Криденс», «Дип Пёпл» и «Джетро Талл»; год, когда были созданы не менее легендарные «Гранд Фанк», «Айрон Баттерфляй», «Лед Зеппелин», «Йес» и «Ван дер Грааф Дженерейтор»; год «бунта» рок-звезд, когда популярнейшие группы выпустили диски, явно подрывавшие основы шоу-бизнеса («Waiting for the Sun» у «Дорз», «Anthem of Sun» у «Грейтфул Дэд», «Crown of Creation» у «Джефферсон Эйрплейн»). В этот год стало ясно, что рок может быть орудием радикальной политики, и шоу-бизнес сообразил, что пора разработать методы по пресечению такого безобразия. Позже методы были найдены, опробованы, рок был приручен (убит). В конце 80-х — начале 90-х все было в точности повторено у нас в стране. В результате мы сегодня имеем «На-на» и «Иванушек-International», а ведь могли бы иметь собственных Леннонов и быстрых разумом Моррисонов...

68-й был годом, когда на волне «молодежной революции», глядя, как патлатые студенты пишут на стенах Сорбонны «Нельзя влюбиться в рост промышленного производства!», солидные газеты и журналы стали брать интервью у разных «странных» философов, дружно утверждавших, что неизбежен переход к постиндустриальной цивилизации. Хотя еще не было ни персональных компьютеров, ни Интернета, ни сворачивания промышленного производства в развитых странах, не прозвучало еще модное теперь слово «глобализация»...

Движение «зеленых» — это оттуда, из 68-го, борьба за права сексуальных меньшинств — это оттуда, из 68-го, контркультура — это тоже оттуда, нерепрессивная педагогика — тоже... Много чего еще можно вспомнить. Такой был год.

Глава вторая, фактологическая, для тех, кто в общих чертах знает, что произошло в Париже в мае 68-го, но хочет знать не «в общих чертах», а с абсолютной точностью. «Красный Май» в Париже.

В ночь с 10 на 11 мая 1968 года никто в Париже не спал. Заснуть было просто невозможно. По улицам, оглашая ночь сиренами, носились машины «скорой помощи», пожарные, полиция. Со стороны Латинского квартала слышалась глухая канонада: рвались гранаты со слезоточивым газом. Целыми семьями парижане сидели у радиоприемников: корреспонденты передавали репортажи с места событий прямо в эфир. К 3 часам ночи над Латинским кварталом занялось зарево: отступавшие под натиском спецподразделений по борьбе с беспорядками — КРС (аналог нашего ОМОНа) — студенты поджигали автомашины, из которых были сооружены баррикады.... Весь город знал, что с начала мая в Сорбонне происходят студенческие беспорядки, но мало кто ожидал, что дело примет столь серьезный оборот. Утром 11 мая газеты вышли с аршинными заголовками: «Ночь баррикад»...

А начиналось все как-то незаметно — еще осенью прошлого, 1967 года. В начале учебного года проявилось давно копившееся недовольство студентов — недовольство жестким дисциплинарным уставом в студенческих городках, переполненностью аудиторий, бесправием студентов перед администрацией и профессорами, отказом властей допустить студентов до участия в управлении делами в высшей школе. По Франции прокатилась серия студенческих митингов с требованиями выделения дополнительных финансовых средств, введения студенческого самоуправления, смены приоритетов в системе высшего образования. Больше всего студентов бесило, что им навязывают явно ненужные предметы, явно устаревшие методики и явно выживших из ума (от старости) профессоров. Но в то же время в высшей школе оказались табуированы многие важнейшие проблемы современности — начиная от равноправия полов и кончая войной во Вьетнаме. «Мы долбим бездарные труды всяких лефоров, мюненов и таво, единственное «научное достижение» которых — то, что они стали к шестидесяти годам профессорами, но нам не разрешают изучать Маркса, Сартра и Мерло-Понти, титанов мировой философии!» — с возмущением писали в резолюции митинга студенты из Орсэ.

9 ноября 1967 года несколько тысяч студентов провели бурный митинг в Париже, требуя отставки министров образования и культуры и изменения правительственного курса в сфере образования. Акция протеста переросла в митинг памяти только что убитого в Боливии Эрнесто Че Гевары. Корреспондент одной из французских радиостанций, присутствовавший на митинге, с искренним изумлением передает в эфир: «Известие о смерти Че Гевары, который пожертвовал своим положением «человека номер два» на Кубе ради того, чтобы погибнуть в забытых богом джунглях за свободу чужой страны, пронеслось по умам студентов подобно урагану. Вот послушайте: они скандируют «Че — герой, буржуазия — дерьмо! Смерть капиталу, да здравствует революция!» — и многие при этом плачут».

Этот митинг — митинг памяти Че — организовала в зале «Мютюалитэ» троцкистская группа «Революционная коммунистическая молодежь» (ЖКР), которая сыграет затем важную роль в майских событиях.

21 ноября студенты в Нантере, городе-спутнике Парижа, осадили здание администрации и вынудили преподавателей допустить студентов до участия в работе органов самоуправления университета. В декабре во Франции прошла Неделя действий студентов, в которой участвовали студенты Парижа, Меца, Дижона, Лилля, Реймса и Клермон-Феррана. Власти постарались замолчать эти выступления, справедливо полагая, что проблемы у студентов во всей Франции — одни и те же, и рассказывать о студенческих выступлениях — значит пропагандировать «дурные примеры».

Власть неохотно шла на уступки. В результате с февраля по апрель 1968 года во Франции произошло сорок девять крупных студенческих выступлений, а 14 марта был даже проведен Национальный день действий студентов. Возникли новые формы студенческой борьбы. Студенты в Нантере 21 марта отказались сдавать экзамены по психологии в знак протеста против «чудовищной примитивности» читавшегося им курса. Такая форма борьбы (бойкот экзаменов или лекций) за повышение качества образования стала быстро распространяться по стране.

22 марта в Нантере студенты захватили здание административного корпуса, требуя освобождения 6 своих товарищей, членов Национального комитета в защиту Вьетнама, которые, протестуя против Вьетнамской войны, напали 20 марта на парижское представительство «Америкэн Экспресс» и были за это арестованы. Студенты сформировали неоанархистское «Движение 22 марта», лидером его стал учившийся во Франции немецкий студент еврейского происхождения Даниель Кон-Бендит, «Красный Дани», ставший позже символом майских событий. «Движение 22 марта» ориентировалось на идеи Ситуационистского Интернационала и его вождя Ги Дебора, автора хрестоматийной сегодня книги «Общество спектакля». Ситуационисты считали, что Запад уже достиг товарного изобилия, достаточного для коммунизма, — и пора устраивать революцию «сейчас и здесь», в первую очередь — революцию повседневной жизни: отказываться от работы, от подчинения государству, от уплаты налогов, от выполнения требований законов и общественной морали. Все должны заняться свободным творчеством — тогда произойдет революция и наступит «царство свободы», учили ситуационисты.

«Движение 22 марта» быстро радикализовало обстановку в Нантере. Власти решили выявить «зачинщиков» и наводнили Нантер полицейскими агентами. Студенты сфотографировали шпиков и устроили специальную выставку фотографий. Полиция попыталась закрыть выставку, но студенты выбили полицейских из университетских помещений. 30 апреля восемь лидеров студентов были обвинены в связи с этим инцидентом в «подстрекательстве к насилию». 2 мая администрация объявила о прекращении занятий «на неопределенное время».

Так начинался знаменитый «Красный Май». 3 мая студенты Сорбонны провели демонстрацию в поддержку своих нантерских товарищей. Демонстрацию организовало «Движение университетских действий» (МАЮ) — группа, возникшая 29 марта после захвата студентами одного из залов в самой Сорбонне и проведения в нем митинга с участием членов «Движения 22 марта», а также представителей бунтующих студентов из Италии, ФРГ, Бельгии, Западного Берлина и Испании. МАЮ сыграла позже важнейшую роль в «Красном Мае», создав «параллельные курсы», на которых в пику официальным профессорам с их официальной «наукой» читали курсы лекций приглашенные студентами выдающиеся специалисты из неуниверситетской (и даже неакадемической) среды, а иногда — и сами студенты, хорошо знавшие предмет (многие из этих студентов вскоре прославились как философы, социологи и т.п.). Лидерами МАЮ были Марк Кравец и Жан-Луи Пенину — и Марк Кравец стал вскоре одним из вождей «Красного Мая».

Ректор Сорбонны объявил об отмене занятий и вызвал полицию. КРС атаковали совершенно не ожидавших этого студентов, применив дубинки и гранаты со слезоточивым газом. Демонстрантов не разгоняли, а загоняли в угол, зверски избивали и затаскивали в «упаковки». Отступать было некуда, и студенты взялись за булыжники. Это были первые открытые столкновения студентов с КРС. Бои распространились практически на весь Латинский квартал. Силы были примерно равны: две тысячи полицейских и две тысячи студентов. Не победил никто. Столкновения утихли с наступлением темноты. Несколько сот человек было ранено, пятьсот девяносто шесть — задержано.

4 мая Сорбонна — впервые со времен фашистской оккупации — была закрыта. 4-го и 5-го тринадцать студентов были осуждены парижским судом. В ответ студенты создали «комитет защиты против репрессий». Младшие преподаватели, многие из которых сочувствовали студентам, призвали ко всеобщей забастовке в университетах. В Латинском квартале проходили небольшие стихийные демонстрации, разгонявшиеся полицией. «Движение университетских действий» (МАЮ) призвало студентов создавать «комитеты действия» — низовые (на уровне групп и курсов) структуры самоуправления и сопротивления. Национальный союз студентов Франции (ЮНЕФ) призвал студентов и лицеистов всей страны к бессрочной забастовке.

6 мая двадцать тысяч человек вышли на демонстрацию протеста, требуя освобождения осужденных, открытия университета, отставки министра образования и ректора Сорбонны, прекращения полицейского насилия. Студенты беспрепятственно прошли по Парижу, население встречало их аплодисментами. В голове колонны несли плакат «Мы — маленькая кучка экстремистов» (именно так власти накануне назвали участников студенческих волнений). Когда колонна вернулась в Латинский квартал, ее внезапно атаковало шесть тысяч полицейских из КРС. В рядах демонстрантов были не только студенты, но и преподаватели, лицеисты, школьники. На полицейское насилие они ответили насилием. Первая баррикада возникла на площади Сен-Жермен-де-Пре. Студенты расковыряли мостовую, сняли ограду с соседней церкви. Скоро весь Левый берег Сены превратился в арену ожесточенных столкновений. Со всего Парижа на подмогу студентам подходила молодежь, и к ночи число уличных бойцов достигло тридцати тысяч. Лишь к двум часам ночи КРС рассеяли студентов. Шестьсот человек (с обеих сторон) было ранено, четыреста двадцать один — арестован.

7 мая бастовали уже все высшие учебные заведения и большинство лицеев Парижа. Демонстрации, митинги и забастовки солидарности перекинулись в Бордо, Руан, Тулузу, Страсбург, Гренобль и Дижон. В Париже на демонстрацию вышли пятьдесят тысяч студентов, требовавших освобождения своих товарищей, вывода полиции с территории Сорбонны и демократизации высшей школы. В ответ власти объявили об отчислении из Сорбонны всех участников беспорядков. Поздно вечером у Латинского квартала студенческую колонну вновь атаковали силы КРС.

Вечер 7-го был началом перелома в общественном мнении. Студентов поддержали почти все профсоюзы преподавателей (только нантерская секция Автономного профсоюза преподавательского персонала филологических факультетов безоговорочно одобрила тактику репрессий), профсоюзы учителей и научных работников и даже глубоко буржуазная Французская лига прав человека. Профсоюз работников телевидения выступил с заявлением протеста в связи с полным отсутствием объективности при освещении студенческих волнений в СМИ.

8-го числа президент де Голль заявил: «Я не уступлю насилию», а в ответ группа известнейших французских журналистов создала «Комитет против репрессий». Крупнейшие представители французской интеллигенции Жан-Поль Сартр, Симона де Бовуар, Натали Саррот, Франсуаза Саган, Андре Горц, Франсуа Мориак и другие — выступили в поддержку студентов. Французы — лауреаты Нобелевской премии выступили с аналогичным заявлением. Студентов поддержали крупнейшие профцентры Франции, а затем и партии коммунистов, социалистов и левых радикалов.

10 мая двадцатитысячная демонстрация студентов, пытавшаяся пройти на Правый берег Сены к зданиям Управления телевидения и Министерства юстиции, была остановлена на мостах КРС. Демонстранты повернули назад, но на бульваре Сен-Мишель они вновь столкнулись с КРС. Так началась «ночь баррикад». Бульвар Сен-Мишель (а он не маленький!) полностью лишился брусчатки (после Мая власти залили Бульмиш асфальтом — от греха). Студенты соорудили шестьдесят баррикад, и некоторые из них достигали двух метров в высоту. До шести часов утра студентам, окруженным в Латинском квартале, удавалось сопротивляться полиции. Итог: триста шестьдесят семь человек ранено (в том числе тридцать два тяжело), четыреста шестьдесят арестовано, пострадало сто восемьдесят восемь машин.

11-го числа оппозиционные партии потребовали срочного созыва Национального Собрания, а испуганный премьер Жорж Помпиду выступил по ТВ и радио и пообещал, что Сорбонна откроется 13 мая, локаут будет отменен, а дела осужденных студентов — пересмотрены. Но было уже поздно: разгон полицией «маленькой кучки экстремистов» превратился в общенациональный политический кризис.

13 мая Франция была парализована всеобщей двадцатичетырехчасовой забастовкой, в которой участвовало практически все трудоспособное население — десять миллионов человек. В Париже прошла грандиозная восьмисот-тысячная демонстрация, в первом ряду которой шли руководитель Всеобщей конфедерация труда (ВКТ) коммунист Жорж Сеги и яростный обличитель коммунистов анархист Кон-Бендит. Сразу после демонстрации студенты захватили Сорбонну. Они создали «Генеральные ассамблеи» — дискуссионные клубы, законодательные и исполнительные органы одновременно. Генеральная ассамблея Сорбонны объявила «Парижский университет автономным народным университетом, постоянно и круглосуточно открытым для всех трудящихся». Одновременно студенты захватили Страсбургский университет. В крупных провинциальных городах прошли многотысячные демонстрации солидарности (например, в Лионе — шестидесятитысячная, в Марселе — пятидесятитысячная).

14 мая рабочие компании «Сюд-Авиасьон» в Нанте захватили — по примеру студентов — предприятие. С этого момента захваты предприятий рабочими стали распространяться по Франции как эпидемия. Там, где предприятия не захватывались, рабочие «просто» объявляли забастовку.

15-го студенты захватили театр «Одеон» и превратили его в открытый дискуссионный клуб. 16-го числа студенты навели некоторый порядок в Сорбонне, которую за два дня анархисты превратили в грандиозный свинарник. Сорбонной стал управлять оккупационный комитет из пятнадцати человек. Впрочем, по требованию анархистов, боровшихся с «угрозой бюрократического перерождения», состав комитета каждый день полностью обновлялся, и потому комитет почти ничего всерьез сделать не успевал.

Вся Сорбонна, весь «Одеон» и половина Латинского квартала оказались заклеены плакатами, листовками и расписаны лозунгами самого фантастического содержания. Иностранные журналисты, раскрыв рты, табунами ходили и записывали лозунги «Красного Мая»: «Запрещается запрещать!», «Будьте реалистами — требуйте невозможного! (Че Гевара)», «Секс — это прекрасно! (Мао Цзэдун)», «Воображение у власти!», «Всё — и немедленно!», «Забудь всё, чему тебя учили — начни мечтать!», «Анархия — это я», «Реформизм — это современный мазохизм», «Распахните окна ваших сердец!», «Нельзя влюбиться в прирост промышленного производства!», «Границы — это репрессии», «Освобождение человека должно быть тотальным, либо его не будет совсем», «Нет экзаменам!», «Я люблю вас! Скажите это булыжникам мостовых!», «Всё хорошо: дважды два уже не четыре», «Революция должна произойти до того, как она станет реальностью», «Быть свободным в 68-м — значит творить!», «Вы устарели, профессора!», «Революцию не делают в галстуках», «Старый крот истории наконец вылез — в Сорбонне (телеграмма от доктора Маркса)», «Структуры для людей, а не люди для структур!», «Оргазм — здесь и сейчас!», «Университеты — студентам, заводы — рабочим, радио — журналистам, власть — всем!».

Тем временем студенты захватывали один университет за другим. Число захваченных рабочими крупных предприятии достигло к 17 мая полусотни. Забастовали телеграф, телефон, почта, общественный транспорт. «Франция остановилась».

18 мая, прервав свой визит в Румынию, в страну вернулся де Голль. 20 мая число бастующих достигло десяти миллионов, на заводах возникли «комитеты самоуправления» и «комитеты действия», не контролируемые официальными профсоюзами, в провинции начала складываться совершенно феерическая система распределения товаров и продуктов рабочими комитетами — нуждающимся, бесплатно. 21-22 мая в Национальном Собрании обсуждался вопрос о недоверии правительству. Для вотума недоверия не хватило одного голоса!

22-го власти решают выслать из Франции Кон-Бендита. В ответ студенты устраивают с 23 на 24 мая в Латинском квартале «ночь гнева» (или «ночь мятежа» — «nuit d’émeute» можно перевести и так), повторив баррикадные бои. Запылала Парижская биржа. 24-го де Голль выступает с обещанием провести референдум об участии рабочих в управлении предприятиями (позже он от этого обещания откажется).

25-го в Министерстве социальных дел на рю Гренель начались трехсторонние переговоры между правительством, профсоюзами и Национальным советом французских предпринимателей. Выработанные там «Гренельские соглашения» предусматривали существенное увеличение зарплаты. Однако ВКТ была не удовлетворена уступками правительства и предпринимателей и призвала к продолжению забастовки. Социалисты во главе с Франсуа Миттераном и леваки восприняли «Гренельские соглашения» как «удар в спину революции». На стадионе Шарлети они собирают грандиозный митинг, где осуждают ФКП, профсоюзы и де Голля и требуют создания Временного правительства.

29-го числа, в день чрезвычайного заседания кабинета министров, стало известно, что бесследно исчез президент де Голль. Страна в шоке. Лидеры «Красного Мая» призывают к захвату власти, поскольку она «явно лежит на улице». 30-го де Голль появляется и выступает с крайне жесткой речью, сообщив одновременно о роспуске Национального Собрания и о проведении досрочных парламентских выборов. Позже стало известно, что де Голль тайно летал в Баден-Баден, где располагался штаб французского военного контингента в ФРГ, и вел переговоры с военными. Затем он провел такие же переговоры в Страсбурге. Правда, что сказали де Голлю генералы — до сих пор никто не знает.

В тот же день воспрявшие духом голлисты проводят 500-тысячную демонстрацию на Елисейских полях. Испуганные буржуа скандируют «Верните наши заводы!» и «Де Голль, ты не один!». Это — начало конца «Красного Мая». Многие предприятия еще будут бастовать недели две. В начале июня профсоюзы проведут новые переговоры и добьются новых экономических уступок, после чего волна забастовок спадет. Предприятия, захваченные рабочими, начнут «очищаться» силами КРС — как, например, заводы «Рено».

Студенты пытались наладить с оккупированными предприятиями связь и взаимодействие. Забастовщики и студенты дали правительству арьергардный бой во Флине, где располагались цеха «Рено». Рабочие «Рено-Флин» отказались признать «Гренельские соглашения». Правительство окружило Флин тысячами жандармов. Позже это было названо «Флинским противостоянием». Семнадцатилетний лицеист-маоист Жиль Тотэн, связной между студентами и оккупировавшими Флин рабочими, спасаясь от преследовавших его жандармов, утонул в Сене. Рабочие Флина поклялись над его могилой отомстить жандармам. Озлобленные смертью товарища, студенты под пение «Интернационала» вновь соорудили в Париже баррикады и несколько часов сражались с КРС. Был полностью разгромлен комиссариат полиции на рю Перрон.

12 июня власть перешла в наступление. Были запрещены основные левацкие группировки, Кон-Бендит был выслан в ФРГ. 14 июня полиция очистила «Одеон» от студентов, 16-го — захватила Сорбонну. 17 июня возобновили работу конвейеры «Рено».

23 и 30 июня прошли (в два тура) парламентские выборы. Испуганный призраком революции, «средний класс» дружно проголосовал за де Голля.

Итак, «Майская революция» потерпела поражение. Почему же она стала символом, легендой?

В первую очередь, потому, что в мае 1968 года «внезапно», из мелкого инцидента в Нантере, причем не во время экономического кризиса, а наоборот — во время экономического процветания, впервые в европейской истории стремительно развился общенациональный кризис, вылившийся в революционную ситуацию. Это заставило многих понять, что изменилась сама социальная структура западного общества.

Во-вторых, потому, что «Красный Май» изменил моральный и интеллектуальный климат в Европе — и в первую очередь, во Франции. Вплоть до наступления эпохи неолиберализма и «новой консервативной волны» начала 80-х быть правым, любить капитализм считалось неприличным. Первая половина 70-х, осененная отсветом «Красного Мая», оказалась лебединой песней западноевропейской интеллектуальной и культурной элиты. Все сколько-то стоящее в этой области, как грустно признают сегодня на Западе, было создано до 1975-1977 годов. Все, что позже — либо деградация, либо перепевы...

Чего же добились студенты? Во-первых, демократизации высшей и средней школы. Во-вторых, разрешения политической деятельности на территории университетов и студенческих городков. В-третьих, повышения социального статуса студента. В-четвертых, принятия «Закона об ориентации», который координировал действия высшей школы с непосредственными запросами экономики — и, таким образом, снижал риск безработицы для выпускников. В-пятых, ликвидации (пусть временно) психологической пропасти между студентами и рабочим классом. В-шестых, подрыва имиджа «сильного человека» де Голля. В апреле 1969-го де Голль внезапно уйдет в отставку, построенный им «режим личной власти» прекратит существование.

Что стало с бунтарями Мая позже? Спустя двадцать пять лет этим вопросом задались авторы телефильма «Поколение». Оказалось, те, кто был активен в мае 68-го, остались активными и позже. Они ярко проявили себя в литературе, искусстве, науке, политике, журналистике, бизнесе. Во Франции «милитант Мая» (активист майских событий) — как знак качества: работодатели охотно таких берут — значит, человек активный, не боящийся принимать самостоятельных решений. Если «милитант» посидел в тюрьме — еще лучше: значит, не трус и не боится брать ответственность на себя. Незаменим как менеджер. Примеры бывают удивительные. Студент-бунтарь Эммануэль Дешелетт по кличке «Длинный», которому приписывают авторство модного у «зеленых» лозунга «Думай глобально — действуй локально!», стал крупнейшим предпринимателем, владельцемнескольких заводов. А вот те из молодых, кто вел себя в мае 1968-го тише воды, так никем и не стали.

Кое-что о лидерах «Красного Мая»:

Даниель Кон-Бендит — стал одним из вождей умеренного крыла «зеленых» в Германии, депутатом Европарламента;

Марк Кравец — стал шефом заграничной службы крупнейшей газеты «Либерасьон», созданной в 1973 году активистами «Красного Мая»;

Жан-Луи Пенину — «золотое перо» в той же «Либерасьон»;

Приска Башле, вдохновитель создания «комитетов действия» — профессор Сорбонны;

Мишель-Антуан Бурнье, один из лидеров Союза студентов-коммунистов (ЮЭК) — главный редактор журнала «Актюэль»;

Ролан Кастро, еще один лидер ЮЭК, вождь нантерских бунтарей — ведущий архитектор Франции;

Ален Жейсмар, один из «вдохновителей» «Красного Мая» — профессор Сорбонны;

Тьенно Грюмбах, лидер маоистского Союза коммунистической молодежи (марксистско-ленинского) — адвокат, старшина объединения адвокатов Версаля;

Серж Жюли, один из основателей «Движения 22 марта» — директор «Либерасьон»;

Ален Кривин, основатель и лидер «Революционной коммунистической молодежи» (ЖКР) — лидер троцкистской «Коммунистической революционной лиги» (ЛКР);

Жан-Пьер ле Дантек, еще один лидер Союза коммунистической молодежи (марксистско-ленинского) — профессор Высшей архитектурной школы;

Робер Линьяр, основатель того же Союза — известный социолог;

Жан-Марк Сальман, руководитель боевых групп того же Союза — крупнейший продавец французских книг в Нью-Йорке;

Жаннет Пьянкни, одна из основателей ЖКР — «правая рука» Кривина в ЛКР, кинодокументалист;

Анри Вебер, «человек № 2 в ЖКР» — шеф постоянно действующей Конференции по политическим наукам;

Филипп Барэ, один из основателей «Пролетарской левой» — генеральный инспектор Министерства национального образования;

Жан-Марсель Бужеро, один из лидеров Национального союза студентов Франции (ЮНЕФ), издатель «Майских тетрадей» — директор и редактор журнала «Эвенеман дю жади»;

Эрве Кабалье, один из основателей ЖКР — управляющий «Сигма-Телевизьон»;

Рене Фридман, один из основателей «Марксистско-ленинского коммунистического действия» — видный ученый, первым во Франции получил «ребенка из пробирки» (совместно с Жаком Тистаром, троцкистским активистом в мае 68-го);

Андре Глюксман, один из основателей «Пролетарской левой» — известный философ;

Ги Гогенхейм, основатель «Гомосексуалистского фронта революционного действия» — известный писатель;

Кристиан Жамбе, редактор маоистской газеты «Дело народа» — преподаватель Сорбонны;

Ги Ландро, один из основателей «Пролетарской левой» — известный философ;

Жан-Поль Рибе, «старейший маоист в “Одеоне”» — редактор и шеф приложений к журналу «Экспресс»...

И два мученика:

Мишель Фирк. Присоединилась к гватемальской герилье. Покончила самоубийством (официальная версия) после зверских пыток в тюрьме гватемальской политической полиции (обвинялась в организации убийства посла США в Гватемале Джона Г. Мейна);

Пьер Гольдман. Присоединился к латиноамериканской герилье. Арестован в 1974 году, приговорен к пожизненному заключению, убит в 1979 году...

Глава третья, интеллектуальная, для тех, кому интересны и кино, и философия, и кто не прочь выпендриться в подходящей компании. Иоанн Креститель «Красного Мая» Жан-Люк Годар как предтеча и вдохновитель 1968 года.

Когда мятежные парижские студенты в мае 68-го разбирали по камешку мостовую Бульмиша и разламывали решетки церкви Сен-Жермен-де-Пре, они воплощали в жизнь заложенный в них подсознательный проект — проект бунта. Какая-то часть, впрочем, осуществляла и сознательный проект — те, кто как следует прочитал и освоил некоторые книги некоторых авторов (после событий Мая, по свежим следам, стали выяснять, а какие же авторы были самыми почитаемыми у студентов-бунтарей? — Получился следующий набор (в порядке убывания): Сартр, Маркс, Троцкий, Альтюссер, Ленин, Камю, Фромм, Мао Цзэдун, Бакунин, Че Гевара). Но к восемнадцати годам много толстых философских книг не прочитаешь. Подавляющее большинство из тех десятков тысяч, что строили баррикады и дрались с жандармами, прочитали две-три такие книги. Зато все смотрели кино. Совершенно конкретное, «свое»: кино «новой волны» и, в первую очередь, фильмы Жана-Люка Годара.

Когда первые фильмы «новой волны» вышли на экраны, будущим майским бунтарям было по десять-пятнадцать лет. Самое время закладывать основы мировоззрения.

Очень скоро «культовым» фильмом молодых стал фильм Годара «На последнем дыхании». Эта лента затмила даже «400 ударов» Франсуа Трюффо, фильм, который молодые воспринимали как обличение «взрослого» мира — мира ханжеского, глупого, скучного, откровенно репрессивного и направленного против молодых (то есть юнофобского).

Годар замаскировал свою ленту под триллер и главного героя Мишеля (Ж.-П. Бельмондо) — под гангстера. Это, конечно, облегчало восприятие фильма подростком. Штамп «масскульта» (в данном случае — приключенческого кино) — герой, противостоящий всему миру (наследие романтизма, включенное в обязательный набор стандартов «массовой культуры»), закрепленный в подсознании любого подростка, в фильме прямо возвращается к своему архетипическому источнику — к героическому мифу.

На самом деле фильмом «На последнем дыхании» Годар поставил дерзкий эксперимент. Средствами кинематографа — и так, чтобы это было незаметно (иначе невозможно воздействие на подсознание!) — он решил проиллюстрировать основные положения социальной философии Сартра. Мишель — это тотальный бунтарь, выломившийся из видимой, «обычной» жизни в подлинную, в экзистенцию. Именно потому он каждый миг живет «на последнем дыхании», что каждый его миг — это миг экзистенции. Это же является причиной выбора Мишелем в конце фильма не спасения, а смерти. Тотальный бунтарь полностью отрицает оппортунизм, «ложь во спасение» — как в мелочах, так и в серьезном. Он порывает с неподлинным миром. Тотальная форма разрыва с миром только одна — смерть. Мишель выбирает смерть потому, что уже порваны все нити, связывающие его с неподлинным, вещным, ложным существованием, он — в области абсолютной свободы, полной реализации своего «Я», он раскрыл наконец свою сущность. Отступить — это потерять себя, деградировать, отказаться от себя как от человека, от подлинного существования ради неподлинного.

Еще тщательнее замаскировал Годар второго теоретика, положения которого он проиллюстрировал фильмом. Этим вторым был Франц Фанон. Именно в соответствии с тезисом Фанона о революционной роли люмпен-пролетариата Годар на роль главного положительного героя выбирает гангстера. А современную Францию Годар подает точь-в-точь как колониальный Алжир. Мишель — свой, он всегда находит помощь и поддержку, при всей своей тотальной автономии он с легкостью входит в контакты, поддерживает отношения с такими же, получает необходимую информацию. Это — подполье, Мишель — партизан. Это уже не Франция, это — страна «третьего мира», в которой Мишель и его товарищи (по фильму — тоже гангстеры) ведут экзистенциальную партизанскую войну.

Иллюзорность внешнего мира подчеркивается технически — знаменитой операторской манерой «новой волны»: документальные кадры, ручная камера, съемки на натуре, расфокусировка, несовпадение видео- и звукоряда, ложные раккорды. Это — сплошной поток несерьезной, поверхностной, почти бутафорской жизни. Мишель, перешедший в иное, более высокое качество, скользит по этой жизни как живой человек в царстве теней. На другой стороне баррикад: тоже совершенно чуждые этому миру оккупанты, колонизаторы — то есть полиция, жандармы. Их сразу видно, как видно белого в Черной Африке. Они так же чужеродны в этом мире, как Мишель, но по другой причине: если внешний мир — это мир иллюзорного существования, то они представители иного мира — мира смерти, нежить.

Иногда в пропагандистской смелости Годар доходит в фильме до совершенно отчаянных выходок: например, вкладывает в уста Мишеля монолог, являющийся лишь слегка перефразированной цитатой из «Теории прибавочной стоимости» Маркса!

Эксперимент удался. «На последнем дыхании» французские подростки — будущие бунтари 68-го — смотрели раз по пять-шесть (некоторые и по десять). Разумеется, они и не подозревали, что глядя на экран и идентифицируя себя с главным героем, они впитывают социальный радикализм Сартра, Фанона и Маркса. Но именно поэтому восприятие заложенных в фильме идей было максимально полным и абсолютно некритичным. Годар не зря начинал как кинокритик и исследователь кино. Он знал, как и почему действуют на зрителя «движущиеся картинки». Годар знал, что самая важная способность кино — это воздействие эйдетическое и — через эйдетику — суггестивное, воздействие на подсознание. Кино ведь не текст (вопреки тому, в чем позже начнут уверять всех Деррида и другие постструктуралисты).

Непонимание того, что «На последнем дыхании» — это пропагандистский, суггестивный фильм, фильм-модель, фильм, закладывающий установки, сыграло позже дурную шутку с Голливудом. В Голливуде, понятное дело, никто Сартра с Фаноном не читает (не по уму) — и когда, вдохновленный безумным успехом годаровского фильма, Джим Макбрайд сделал римэйк, дело кончилось грандиозным провалом. А ведь все — и режиссер, и продюсеры, и кинокомпания, и прокат, и банки — были уверены, что фильм принесет не меньше миллиарда...

Изощренная французская критика, уверенно ловившая «блох» (киноцитаты) в фильмах, оказалась философски неграмотной — и подпольно протаскиваемой Годаром «революционной крамолы» не заметила. Впрочем, это не спасло следующий фильм — «Маленький солдат» — от цензурного запрета. Но там Годар «засветился»: историю такого же экзистенциального бунтаря он открыто сопряг с современными фильму острыми политическими событиями — партизанской борьбой в Алжире и действиями французских спецслужб против представителей алжирских патриотов в Швейцарии. Такой «наглости» режим де Голля вынести не смог.

Тогда Годар заходит с другой стороны. В фильме «Жить своей жизнью» (1962) он рассказывает о судьбе «маленького человека», решившего «жить своей жизнью», то есть самостоятельно определять свою судьбу. Но выясняется, что в современном обществе это невозможно. Героиня фильма — Нана, актриса и продавец в магазине грампластинок — помимо своей воли становится проституткой, а попытка «выйти из дела» тут же наказывается — пулей сутенера. Тут все так ясно и обнажено, что даже французская кинокритика начинает догадываться, что это не просто «зарисовка из жизни», а что-то более опасное. Так и есть: это Маркс, Лефевр и Гароди. Говоря марксистским языком, это иллюстрация попытки «освободиться за спиной своего класса» — с показательной репрессалией за такую попытку.

Но фильм «Жить своей жизнью» не этим поразил молодых почитателей «новой волны». В фильме Годар пошел на откровенно отчаянный шаг — он ввел в ленту длинную-длинную (и явно не мотивированную сюжетом) сцену разговора героини в кафе со случайно встреченным пожилым философом (в котором легко угадывается Жан-Поль Сартр). Впервые во французском кино непосредственно в фильм вводился долгий философский монолог. Хотя Годар и старался адаптировать язык философа для восприятия «рядовым зрителем» (формально — для того, чтобы Нана хоть что-то поняла), тайный смысл монолога был ясен только посвященным: это был изощренный вариант поглощения философией атеистического экзистенциализма á la Сартр близкой к экзистенциализму феноменологии Мориса Мерло-Понти. Замысел просто наглый: Годар выполняет работу Сартра за Сартра — если выясняется, что известные расхождения Мерло-Понти с левыми (марксистами и экзистенциалистами) вызваны всего лишь тем, что Мерло-Понти, сам того не осознавая, излагает другим языком (в других терминах) то, что он на уровне комплексов идей почерпнул у Маркса и Сартра, то о чем с ним полемизировать? — нужно всего лишь разобраться, какое понятие Маркса стоит за тем или иным термином Мерло-Понти.

В начале 60-х «новая волна» как цельное явление перестала существовать. Но режиссеры остались. И сохранилась преданная аудитория: левая интеллигенция, студенты, лицеисты, школьники — те, кто привык смотреть Трюффо и Годара в киноклубах (сеть киноклубов покрыла в 50-е — 60-е годы всю Францию, кино «новой волны» прокатывалось именно через киноклубы, на «большой экран» практически не попадая).

А Годар поставил следующий эксперимент — «Альфавиль» (1965). Критика по безграмотности записала фильм в «антиутопии». На самом деле это была пародия на антиутопию и пародия на шпионский боевик. Пародийная перенасыщенность, уровень издевательства над «масскультом» в фильме были восхитительны: высмеивалось всё — начиная с Джеймса Бонда и кончая Оруэллом, Замятиным и Олдосом Хаксли. У Годара в «Альфавиле» два основных объекта осмеяния: «массовая культура» и «теория тоталитаризма» (тогда, в 1965, это было более чем смелым выпадом: только в конце 60-х — первой половине 70-х «теория тоталитаризма» была подвергнута на Западе серьезной критике и признана ведущими специалистами ненаучной; у нас, впрочем, в последнее десятилетие наблюдалось прямо противоположное явление; «бедная Россия, вечно она носит выброшенные Европой шляпки!»).

Альфавиль — тоталитарное государство будущего — оказывается при ближайшем рассмотрении картонной бутафорией, «страшилкой» из «ужастика», разваливающейся от соприкосновения с реальным, живым человеком (даже идиотом, каким являлся главный герой фильма Лемми Кошэн). Но Годар не был бы Годаром, если бы он не превратил фильм в «идеологическую диверсию». Весь «Альфавиль» был одной большой пропагандой способом кино только что (в 1964) вышедшей книги Герберта Маркузе «Одномерный человек». Если читать «Альфавиль» через призму «Одномерного человека» — все нелепости фильма исчезают. Становится ясным главное: Альфавиль — это не будущее, Альфавиль — это настоящее; тоталитаризм — это не грядущее общество с машиной-диктатором во главе, а сегодняшний мир, окружающий тебя.

Парижские студенты-бунтари 68-го «Одномерного человека» в большинстве своем еще не успели прочитать (книга была переведена на французский лишь в том же, 68-м году). Но зато фильм смотрели все и хорошо усвоили. Когда студенты Нантера пытались найти администрацию для проведения переговоров, то, побродив по пустым одинаковым коридорам и не найдя никого, кто бы взял на себя смелость говорить с ними, они в отчаянии стали кричать: «Это — Альфавиль! Это — Альфавиль!».

Следующим «шагом к 68-му» становится фильм «Безумный Пьеро» (тоже 1965). Это — еще одно переиздание «На последнем дыхании». Вновь — герой-бунтарь бежит из мира, выламывается из него и гибнет. Пересечения с «На последнем дыхании» очевидны и даже навязчивы. «Безумный Пьеро» — как вторая часть дилогии, когда многое уже ясно, просто и понятно. Внешний, неподлинный, буржуазный мир в нем откровенно ходулен (вплоть до того, что персонажи не имеют собственных мыслей, а разговаривают цитатами из рекламных роликов — как сегодня наши дети!), мир гангстеров больше не рассматривается как оппозиция (напротив, он включен в цепочку официального бизнеса), а гибель (самоубийство) бунтаря-одиночки — это финал успешно выигранной битвы: внешний, неподлинный, буржуазный мир уже побежден — остались лишь закрепить победу навечно, сделать ее необратимой путем изъятия себя из действительности. Тем самым Годар превращает персонаж «пьесы» в постановщика, в демиурга.

Основные идеи: современное общество — общество «жизнерадостных роботов», отравленных рекламой и СМИ псевдолюдей (это — вновь «Одномерный человек»); не верьте псевдореальности, ищите за фасадом Welfare State механизмы подавления (Маркузе, Фромм, в конечном итоге — Маркс); не верьте СМИ, рекламе, языку, ищите за ними (и в них — включая язык) опять же механизмы подавления (вновь Маркузе плюс Ролан Барт, плюс Витгенштейн). И, наконец, главное: революционное наступательное действие возможно! Этот последний тезис — ведущий: Годар для того, чтобы закрепить его в подсознании зрителя, даже заставляет главных героев рисовать портреты Фиделя Кастро и Мао. Итак, вот ориентир, пример для подражания: революционеры-победители — Кастро и Мао Цзэдун.

Это — этапный шаг, поскольку вслед за «Безумным Пьеро» Годар переходит уже к открытой пропаганде: к фильмам «Masculin/Feminin», «Две или три вещи, которые я знаю о ней», «Китаянка» и «Уик-энд». В этих фильмах, снятых в последние два года до «майского взрыва», Годар уже напрямую показывает (исследует и одновременно популяризирует) опыт радикальной молодежной контркультуры, порывающей с современным ей буржуазным миром и переходящей в открытую политическую оппозицию. Эти фильмы уже вызывающе политичны, социологичны и ни в коем случае не предназначены для «среднего зрителя». Ткань фильмов разрывается вторжением съемочной группы непосредственно в кадр, в действие, помещением на экран революционных цитат (а то и обрывков цитат — для лучшего запоминания в соответствии с «зейнгарник-эффектом»), вплетением в ленты материалов социологических опросов и самого процесса анкетирования и т.д. У этих фильмов тщательно выбрана аудитория — бунтари 68-го до самого 68-го. Годар осознает ситуацию как рубежную, как последнюю передышку перед броском вперед. «Французы, еще одно усилие — и вы... революционеры!»

Намеки, экивоки, маскировка — все отброшено: зачем, кругом свои (а противник уже просто не успеет ничего сделать — нет времени). На экране — коммуны; Мао; Вьетнам; политические репрессии; буржуазный мир как мир спонтанного и немотивированного насилия; буржуазная культура как культура лжи и подавления; Брехт как символ революционной культуры и революционного театра; общество потребления как общество проституции; переход к открытой революционной пропаганде и открытому революционному насилию — как неизбежный следующий шаг.

Дальше был Май 68-го. В 68-м Годар стал инициатором и активным участником всех революционных проектов французского кинематографа — и Генеральных штатов французского кино, и Генеральной ассамблеи, и Группы им. Дзиги Вертова. Он выпускал «кинолистовки» во время майско-июньских событий, сделал фильм «Веселая наука» (запрещенный цензурой за революционную пропаганду), он снимал нантерских студентов-бунтарей и бастовавших рабочих «Рено» («Фильм, как другие»), итальянскую контестацию («Битвы в Италии»), знаменитого Даниеля Кон-Бендита («Ветер с Востока», где Кон-Бендит был также соавтором сценария), «Роллинг Стоунз» («One plus One»). На десять лет (именуемых обычно «десятилетием борьбы») Годар стал политическим активистом, пропагандистом, документалистом, создателем фильмов-инструкций. Подобно Сартру, признанному философскому вдохновителю Мая 68-го, ставшему участником дискуссий в захваченном студентами «Одеоне» и распространителем маоистской газеты «Коз дю пёпль», Годар влился в 1968 году в измененную реальность, в массовое выламывание в экзистенцию.

Годар воплотил в жизнь свой художественно-пропагандистский проект — в 1968-м. Он испытал уникальное счастье въяве попасть в созданную им же параллельную, экзистенциальную реальность, ощутить себя не описателем, а делателем истории. Я не знаю ни одного другого кинорежиссера, который мог бы похвастаться тем же самым.

Сегодня Годар — pater honorabilis мирового кино. Его демонстративно отрешенное, даже презрительное отношение к окружающему миру не должны удивлять. Представьте себе Иоанна Предтечу, дожившего до провозглашения христианства официальной религией Римской империи...


18 апреля — 26 сентября 1998

Раздел третий. Ангел + террорист — замечательное сочетание... non-fiction/aesthetics

Глазами двоюродной сестры Че Гевары[1].

Это не «Глазами клоуна».

И это не «Глазами человека моего поколения».

Это именно глазами двоюродной сестры Че Гевары — незаконной, внебрачной, потерявшейся в русских снегах, глазами кузины героического герильеро, о которой тот не узнал.

Такими глазами увидела она этот мир. Как увидела — так и записала на бумагу. Получилась книга.

* * *
При чем здесь вообще Че Гевара? При том.

Над этим стадом не реет флаг Че Гевары.
Для стада Гевара — бандит, не пастух.
Че Гевара здесь при том, что есть еще один персонаж. Он не упомянут, но тень его постоянно мелькает — при слове «Аминь». Имя его — Христос.

Именно Христос — антипод Че Гевары. Именно Христос нуждается в стаде («аз есмь пастырь добрый»). Че не нуждается в стаде. Че — генерал свободных людей, как когда-то Сандино. И даже не генерал, а всего лишь майор. Команданте, старший в связке. Че, команданте, амиго, эрмано.

Ему не нужна паства, которую должно резать или стричь («паситесь, мирные народы»!), которую можно обобрать до последней копейки, затем ткнуть в руки грошовую свечку и заставить тупо пялиться на спекулирующего водкой и табаком Первосвященника, немелодично орущего что-то нечленораздельное в страховидном жабообразном капище, сооруженном на скорую руку Зурабом Церетели... Че были нужны товарищи, такие же, как он сам, — готовые умереть за чужое счастье, — и если не получается счастья для всех, значит: смерть — единственное, что остается.

Ангел + террорист — замечательное сочетание (не для слюнявых ханжей и двуногих жвачных животных). Ангел + террорист = живой человек, настоящий мужчина (не «мачо», а «кабальеро»). А что такое просто ангел? Он, во-первых, беспол, во-вторых, труслив (работает мальчишкой на побегушках), в-третьих, равнодушен, поскольку лично бессмертен. Один у них, ангелов, был воин — Архангел Михаил, да и тот храбр был только потому, что ему выдали «Чудо-оружие Третьего рейха» (огненный меч обращающийся). Видели мы таких «героев» недавно: бомбили они Югославию с высоты, недоступной для сербских ПВО.

А вы думали, «Аминь!» — это про пальмы с бананами? Фигушки.

***
Что будет, если Гинзберга и Ферлингетти скрестить с Рубеном Дарио и Гарсиа Маркесом? А затем засадить полученного гомункулуса в электрическое тело Джона Леннона и Джима Моррисона?

Не задавайте глупых вопросов. Плоды эксперимента нового Виктора Франкенштейна перед вами: целая книга. Mary Shelly, thy name is Рита!

***
Всё началось, как нетрудно увидеть, не совсем с «Високосного Лета». Всё началось раньше — с далекой страны Америки, с Юнион-сквер и Калифорнии, которые были гораздо ближе пыльной родной Москвы.

Что такое Москва? Филиал Калифорнии. Русское «зеркало» американского сайта. Квадрат и Труба — пожелтевшее фото перекрестка в Хейт-Эшбери. Там — только-только отшумело «лето любви», там — гуру и хиппи, там на Юнион-сквер сажают «дерево мира» (прямо поверх мостовой), там под музыку «Грейтфул Дэд» и сладковатый дымок зеленой ящерицы, морской игуаны, разноцветнокожая толпа (с тысячью лиц — и все, как у дона Хуана — Хуана-Карлоса Кастанеды) под флагом «Вьетконга» ручейками испуганных муравьишек растекается по улочкам, столкнувшись с сытыми бесцветными шеренгами людей в форме — и голоса Джанис Джоплин и Джоан Баэз прибивает к земле полицейской сиреной, а сладкий запах — струями водометов и слезоточивым газом, дальним предком «Си-эс»...

Где-то там есть город Кент, в котором тоненькие одинаково длинноволосые клешастые девочки и мальчики, словно сошедшие с картин прерафаэлитов, падают под пулями национальной гвардии (по-нашему — ВВ, вертухаев).

В той стране — Хиппиленде — можно быть апельсином. Двуногие-то остаются метаться не там, а здесь... А там — и жертва — счастье:

Я знаю — мне смерть уготована
В желудке у негра-обжоры,
И корочка будет разодрана...
Но в том я не вижу позора...
Франкфуртский секс-пол-революционер Вильгельм Райх, замученный погаными маккартистами в американской тюрьме, тебе ни о чем не говорят эти строки?

Но из той страны, если там стреляют в хиппи, убивают Вильгельма Райха (Кеннеди, Мартина Лютера Кинга, Малькольма Икса, «черных пантер»...), конечно, надо уводить детей. Уводить в Хиппиленд, в Страну Цветов (Флорида — это всего лишь штат), о которой ты всё знаешь из «Yellow Submarine», где кошки, собаки и птицы дружат между собой, где нет телевизоров (с их репортажами из Вьетнама, цинковыми гробами, обезумевшими «джи-ай» в Сайгоне, сжигающими себя буддистскими монахами и постоянно меняющимися марионеточными южновьетнамскими правителями: только выучил Нго Динь Дьема — нужно учить Нгуен Као Ки, только выучил Нгуен Као Ки — надо учить Нгуен Ван Тхиеу...), где нет школ (с ежеутренним пением национального гимна и еженедельными тренировками на случай ядерной войны). И тогда

Взрослым ничего не останется, кроме старения...
И пусть в их взрослой стране строго по часам поднимают национальный флаг и поют национальный гимн, маршируют национальные гвардейцы и отдают честь национальным цинковым гробам, с безупречной национальной пунктуальностью сходящим с конвейера, — и тогда и часы сойдут с ума от собственной точности — и часовой механизм запустит взрыватель бомбы, что падает весело...

А вы думали, это стихи о ящерицах, обезьянах и умных курицах? Пони мальчиков катает? Идет бычок, качается?

А на самом деле это встретились Уолт Уитмен и Пабло Неруда — и родился Джерри Гарсия, упрямый и выносливый, как всякий мул...

***
Есть апокриф о том, как был написан «Атомный взрыв с эпицентром на Юнион-сквер». Вот он:

Однажды, жаркой весной 1970 года, будущую рок-поэтессу Маргариту Пушкину-Линн, а тогда — простую студентку МГПИ Риту Пушкину — посетило видение. Простая студентка Рита застыла, пораженная увиденным, и именно в этот момент на нее наткнулся куратор из Первого отдела.

— Пушкина! — грозно сказал куратор. — Что с вами?

— Я сейчас видела такое... такое... — заговорила простая студентка Рита Пушкина, в будущем — рок-поэтесса.

— Да? — профессионально заинтересовался куратор. — И что же?

— Американские бомбы падают на Белград!

— Пушкина, вы меня удивляете! — возмущенно сказал куратор. — Я всегда считал вас политически грамотной. Американский бомбы падают не на Белград, а на Ханой и Хайфон! А Югославия, Пушкина — даже не член Варшавского Договора...

— Но я же видела... — попыталась возразить Рита.

— Пушкина, — внушительно сказал куратор, — вы, когда поступали к нам, медкомиссию проходили?

И будущая рок-поэтесса поняла, что говорить с этим человеком бесполезно.

Но ужас и возмущение не покинули ее отзывчивую душу.

И тогда она села и в едином порыве написала стихотворение — предсказание и акт мести за будущие преступления заокеанского агрессора...

Тут вновь на простую студентку наткнулся куратор.

— Что это вы пишете, Пушкина? — поинтересовался он.

— Стихотворение. О бомбе.

— Которая падает на Белград? — с подозрением спросил куратор.

— Нет. Которая взрывается на Юнион-сквер.

— А Юнион-сквер — это где?

— В Америке, — честно ответила Рита.

— В Америке? В Америке — это хорошо, — обрадовался куратор. — Я всегда знал, Пушкина, что вы политически грамотная...

Так первый и последний раз в жизни Маргарита Пушкина нашла пункт, по которому с ней согласились официальные власти.

***
С «Високосного Лета» началась не поэтесса Маргарита Пушкина, а рок-поэт Маргарита Пушкина-Линн. С «Високосного Лета» и с Кубы. Хотим мы того или нет, но Пушкина не просто часть культуры, а часть именно рок-культуры.

Не знаю, надо ли радоваться этому. Не уверен. Рок-поэзия — это нечто специфическое, поскольку в рок-культуре поэзия, текст, смысл часто играют, увы, подчиненную роль. Рок — это все же прежде всего музыка, ритм, зал, энергия, стадный инстинкт, гормоны, наконец. И часто замечательные вроде бы рок-стихи, положенные на белый книжный лист, оказываются при спокойном чтении чем-то аморфным и бесцветным.

Макаревича, например, читать невозможно. Убожество и графомания. Смотришь и не веришь: неужто от этих вторичных, корявых, тривиальных, ходульных, с позволения сказать, виршей обмирали твои сверстники в 70-х?! Что же они видели за этими убогими строками? Почему обмирали? Задыхались в затхлых объятиях склеротичных старцев из Политбюро? Шли на поводу подростковых комплексов, избытка адреналина и возрастного суперпроизводства гормонов коры надпочечников?

Да нет, тут всё сложнее. Поставьте на катушечник осыпающуюся пленку жутко записанной старой «Машины» — и у вас пойдут-таки мурашки по коже. Поставьте новодел-CD со старыми песнями «Машины» — и захочется блевать. Почему? Да потому, что тогда, в 70-е, они пытались — пусть косноязычно, неумело, подражательски — сказать главное, донести до всех свою боль, тоску и неудовлетворенность. Они были искренни (вторичны, да, но это уже совсем другое). А сегодня — старые, богатые, продажные, потасканные, исписавшиеся — они лишь скучно, ремесленно отрабатывают свою смену... В общем, лица стёрты, краски тусклы, то ли люди, то ли куклы... Пророческая самокритика.

Кто бы мог подумать тогда, в 70-е, когда рок был музыкой бунта, что Гребенщиков будет петь песни для «новых русских», а «Чайф» — участвовать в предвыборной кампании Назарбаева, доведшего до голода восемьдесят процентов своей страны, придумавшего концлагеря для бунтующих рабочих с остановившихся заводов, продавшего за взятки по дешевке иностранцам всё, что можно продать, изобретающего «заговоры и мятежи» русского населения по рецептам 37-го года, и у которого, как это было в Уральске, профсоюзных активистов всего лишь за организацию забастовки годами держат в тюрьме и даже забивают там насмерть? За такую же постыдную поддержку Назарбаева лимоновцы уже год забрасывают яйцами и прочими съедобными предметами Никиту Михалкова. Что вы привязались к Михалкову, ребята? Он из номенклатурной семьи наследственных приспособленцев — у него папа из боярского рода, а гимн СССР сочинил. А вот «Чайф» — парни с рабочей окраины, которые позорно предали свой класс и пошли лизать зад казахскому президенту, убивающему голодом целые рабочие поселки. Вот кого надо тухлыми яйцами забрасывать! Кстати, и попасть легче — их там, в «Чайфе», четыре человека...

Кто мог подумать в 70-е, что Макар станет кривляться на телеэкране в фартуке и показывать домохозяйкам в программе «Смак», как соусом салатик заправлять?!

Да что там 70-е! Даже в 95-м автор прекрасной книжки пародий «Это я, Боринька!..» писал такое:

Вбегает как-то раз в кабинет Бурбулис и кричит:

— Новое поколение выбирает член до колен!

— Как так?

— А вот так! Комсомол восстанавливают, стервецы!

Президент призадумался.

— Да-а, дела-а! Нужно поднажать на работу с молодежью. Полторанину сказать... Телевидение, радио подключить... Макаревича надо публично наградить орденом.

Присутствующий тут же Шахрай замечает:

— Орденом?.. Не многовато ли... Может, леденцами обойдемся...

Бедный автор, укрывшийся под трогательным псевдонимом «*** (онаним)», ведь искренне думал, что сама эта идея — дать орден Макаревичу — невозможно смешна... Ан, пяти лет не прошло, как дождались! Повесил маразматический дедушка Ельцин Макаревичу орден на грудь...

А еще в той же книжке есть «Песня Макаревича по телевизору перед референдумом»:

Музыка макаревича

Слова бурбулиса

Деньги народные

1. Мы идем
одним отрядом —
ельцин с нами,
гайдар рядом!
Припев:
Е-е-е! Ельцин он, он ельцин!
Если не он, то кто же!
Пусть всё стало дороже!
Но если мы не поможем...
А! А! А-а-а!
(И так — четыре куплета).

Это и есть магия поэзии: Не прошло и пяти лет, как свершилось — и даже хуже обещанного: Макар переделал для предвыборной кампании свою же старую песню «Каждый, право, имеет право».

Наверное, скоро ему дадут еще один орден. Или Сталинск..., тьфу, Государственную премию. Или государственную дачу.

А мы услышим очередную переделку. Скажем, такую:

Сегодня самый лучший бой —
Пусть реют флаги над полками —
Чечню сравняем мы с землей
И сам Великий Путин с нами.
Как много лет пугали нас
Они своим Джохаром, суки,
Но пробил день и пробил час —
И мы себе развяжем руки.
Чубайс нам выдаст по рублю,
Хоть я предпочитаю баксы,
Но я Чубайса так люблю,
Что и за рубль готов продаться...
Э, нет! Это я загнул! Рок-музыканты у нас, конечно, умом не блещут, но до такого саморазоблачения даже Макар не дойдет!

***
Но что значит быть рок-поэтом сегодня? Это значит: существовать в реальной нашей рок-среде, насквозь продажной, сторчавшейся, спившейся, исписавшейся, циничной и попсовой. Это значит: общаться с музыкантами, которые когда-то пели и играли для поколения бунтарей, читавших в песнях между строк, а сегодня поют для поколения зомби, не читающих ничего вообще, и не слушающих слова по причине полной выжженности мозгов кислотой... И рок для них давно стал просто фоном, под который легче оттягиваться, кабацкой песней, улучшающей пищеварение. Какие тут, к черту, слова?

А рок-тусовка всё по-прежнему рядится в бунтарские одежды, играет на автопилоте давно затверженную роль:

Бунтари продаются в разлив, даже в кредит,
Их подругам известно давно, кто в цене,
На лице — отпечаток удач, как на стене,
Генералы карьеры довольны вполне!
«...И поджег свой собственный дом...» — это взгляд человека 68 года на сегодняшнюю рок-сцену. Знакомая каждому из поколения Sixty Rollers цитата снабжена убийственным уточнением «в азарте» — и всё: пафос битников, Сэлинджера, «черных пантер» и йиппи сменяется фарсом. Дураки в азарте, в пьяном веселье, не думая, подожгли свой собственный дом, разрушили свою собственную страну. И теперь пляшут и поют, обкурившись и обколовшись, на развалинах посреди пожара, козлы.

Так никто не делал из людей старой войны...
Это правда. Но только Sixty Rollers далеко, в прошлом. Радость «лета любви» и гнев «Красного Мая», пробудившие тебя к жизни — где-то глубоко под землей, как замерзший сок под корой зимнего дерева: 

Та волна, что меня подняла, дышит сном.
Эти два мира — не соединяются. Мир «околачивателей груш» — «рок-кумиров» с волосатыми ушами (а ведь когда-то, при Гонзасте, они левитировали, как Зекс!) и кривыми ногами, привычно мямлящих о Боге, душе и исправно крестящихся рядом с политиками на всех официальных православных радениях, — и мир ветеранов Sixty Rollers, для которых ветер с Востока — понятие не метеорологическое, а идеологическое («Ветер с Востока преодолевает ветер с Запада»), — да, собственно, и метеорология для них значит нечто другое: память о своих, о weather people, о Марке Радде и Бернардин Дорн — и от этих воспоминаний никуда не убежать, хоть ты и не несешь ответственности за убитых друзей, хоть ты невиновен, хоть не участвовал в разрушении общего дома, общего храма (мечети'), — но сама память о цветущем саде в окруженной горами долине — райском саде Хиппиленда, Sixty Rollers, «лета любви» — превращенном в россыпь надгробий — не дает скурвиться и напоминает о том, что у ветерана своя судьба и своя смерть: его не размагнитит в спешке придурковатый птюч-энтертаймер, его ждет почетная смерть: пуля над левой бровью...

***
Прошедшие годы, однако, тянут на дно, как кирпич. Сравните то, что писала Рита в 70-е, с тем, что написано в 90-е. Тяжесть, какая-то внутренняя тяжесть нарастает из года в год. Не прочитываемый, но осознаваемый интуитивно фон становится все более мрачным, интонации — все более усталыми.

Можно не знать, не слышать, не помнить, как «високосники» пели «Похитителя снов», но нельзя не откликнуться на эти изящные, богатые, насыщенные образами строки:

Через арку ворот ночь бродягой войдет,
Похитителя снов криком сов позовет,
Расплескает луна бледный, мертвенный свет,
Потушив быстрый танец хвостатых комет...
Наследие испано-латиноамериканской поэзии скрещено с традицией «проклятых поэтов», символистов и рок-традицией, идущей от Дилана и Моррисона: внутренняя рифма, нанизывание выпуклых образов — не ради самих образов (потому что «так положено»), а ради конечного эстетического результата, ради трилла, катарсиса: «ночь бродягой» — задается нервное, испуганное, настороженное ожидание; «похититель снов» — вводится пугающий, темный образ всепроникающей опасности, чужого, залезающего в твои мозги (во сне) и выясняющего у тебя, спящего, беспомощного, неспособного дать отпор, что ты скрываешь; «криком сов» — страх нарастает, поскольку введен условный знак, пароль, а где пароль — там тайная организация (секретная служба); «расплескает луна» — ужас утраты: расплескать — это лишить целостности, разорвать, разломать, разбить, безопасность утрачена, двери взломаны, люди в черных плащах уже стоят у твоей кровати и показывают ордер; «мертвенный свет» завершает картину, выводя тебя из царства живых в царство мертвых, тот самый «быстрый танец хвостатых комет», который теперь потушен — это ты сам, ты себя так воспринимаешь в ранней молодости — именно кометой...

Вторая строфа лишь заостряет и углубляет образы первой. «завалит осколками», «влезет в дом», «черной кошкой застынет, готовясь к прыжку», «нашепчет судьбу» (помните «мертвенный свет»? приговор уже проштампован).

Тогда — в конце удушливых 70-х — «Похититель снов» воспринимался просто как революционная пропаганда (поколению птючей этого не понять), и за образом Похитителя вставала тень Лубянки и лично Юрия Владимировича Андропова:

Все боятся забыться обманчивым сном,
Страх крадется по улицам лунным дождем,
Черный карлик играет хрустальным кольцом,
Похитителя снов зазывая в ваш дом...
И главное — вроде бы невинный текст! Черный же карлик, а не «воронок»; хрустальное кольцо, а не отмычка...

«На продажу» была песней еще более откровенной. Так тогда не пели, о таком тогда не пели... И при этом какая прекрасная строка:

Пусть звон часов уронит полночь...
Кое-кто из заслуженных рок-деятелей из окружения Риты, наверное, охарактеризует ее стихи и песни 70-х как «детские» (есть такое модное в этих кругах определение). Это чушь. Это зависть дюжинных циников. Лорка и Блок, Байрон и Эредиа писали, с этой точки зрения, именно «детские» стихи. От этого они не перестали и не перестанут быть гениями. Их читали и будут читать — до конца цивилизации. А вот «взрослые» опусы, например, Пригова или Всеволода Некрасова, несмотря на их «взрослость», скоро никому не будут нужны — по причине «взрослой» бездарности (вспомним, что гений = ребенок).

Сами они думают, конечно, по-другому, возведя посредственность в образец — и навязывая нам свою точку зрения через собственную тусовку, через своих друзей. Поскольку они стали «мейнстримом», выбились в литературный истеблишмент — они думают, что они уже победили, уже навязали всем нам свою посредственность в качестве образца. Как бы не так!

Директор издательства «Гилея» Сергей Кудрявцев рассказывал однажды, как минималист Всеволод Некрасов, взяв и небрежно полистав книгу «Поэзия русского футуризма», сказал презрительно:

— Да, как же далеко мы все-таки по сравнению с ними продвинулись!

Наверное, Всеволод Некрасов до сих пор уверен, что раз Кудрявцев ему не возразил, значит, согласен с ним. А на самом деле Кудрявцев, кандидат психологических наук и специалист по конфликтологии, еще в студенческой юности выучил, что с душевнобольными спорить не надо.

*** 
Любая книга принадлежит своему времени. Но если в книге собрано написанное за десятилетия, она становится — помимо воли автора — иллюстрацией изменений, произошедших за это время. И с автором, и с миром.

И вот это снижение энергетики от 70-х к 90-м пугает. Это ведь не снижение личной энергетики Маргариты Пушкиной, это снижение энергетики окружающего ее мира. Это мир идет не туда, а Риту он всего лишь тащит за собой, — а она сопротивляется, сколько может.

Какие бы отчаяние, злость или тоска не находили на нее двадцать или пятнадцать лет назад — за ними чувствовался запас сил для сопротивления и желание сопротивляться. В 90-е желание еще есть, но сил всё меньше. Это приговор времени.

«Слишком много беды... слишком много обид, слишком много тоски», — пишет она в феврале 90-го. Но тогда еще была надежда, что можно «по облаку снова бежать, нарушая всемирный закон».

Шажок. Попытка. И горькая констатация:

На небо нас вновь не пустили —
мы отчаянно пахли землей,
На земле нас ломали, как ветви —
потому, что мы знали вкус неба...
«Агония» (название-то какое!) — вещь рубежная и, как теперь выражаются, знаковая. Что такое 90-й год? Это же время, когда масса друзей и знакомых из рок-тусовки вдруг всего-навсего за пару лет превратилась из людей в нелюдей, в машины для делания денег, в автоматы шоу-бизнеса. Оказывается, их надо было не преследовать, а покупать!

Облако развалилось: его обитатели набили карманы деньгами — и этот золотой груз потащил их вниз — и они, пробив в облачной материи дыры своим весом, рухнули кулями на землю, в грязь, в распутицу, стаскивая с собой всех остальных, дырявя и кромсая облако — и делая его тем самым непригодным для жизни и полета...

И что теперь делать этим другим — упавшим за компанию?

Мы слишком долго трудились над небом,
чтобы, вернувшись,
уверовать в землю.
О, боги оранжевойстрочки на синем тряпье!
За какие грехи человека
вы
посеяли нас в ЭТУ почву?
Оказалось, что опоры собственного мира у живших на облаке были уж слишком иллюзорны: шар из огня «Дип пёпл» да июльское утро «Юрайя Хип». Силы оказались растрачены впустую. Может быть, стоило не разукрашивать небо, а переделывать землю? —

Мы слишком долго трудились над небом...
А теперь остаются лишь горькие признания:

Мы сначала разбили свои инструменты...
Потом мы разучились носить амулеты...
Жестокая реальность ворвалась в иллюзорный мир упавших с облака: «ад челночного рейса», «разворованный ГУМ», «Бомбоубежище»...

К концу 90-х это выльется в трезвую жесткость («Нельзя ничего изменить») и осознанное размежевание:

Ты купишь себе титул принца,
переспав с богатой вдовой,
Но не встанешь рядом со мной,
Я никогда в этой жизни
не торговала собой...
***
Джинсы, фенечки, сленг и гитарные риффы — это внешнее, это бездушная оболочка, обманка, муляж, маскировка, мимикрия. В последние годы столетия нас на это уже не поймать. Колесница mass media иссекла наколесными лезвиями наших кумиров, духовка mass media испекла из них кремовый торт, neurosurgeon mass media вышелушил их мозги, просто surgeon mass media их оскопил, ТНК шоу-бизнеса в гроб положили, посыпав цветной мишурой. И сегодня они продают это нам. Чучелки, трупики в яркой цветной упаковке.

Кто-то купился, кто-то, наверное, купится. Пушкина — нет уже. (Каламбур.) С поддельными кумирами она свела уже счеты — в рассказе «Визит»...

***
Можно только пожалеть, что какие-то из текстов Маргариты Пушкиной теряются, если их просто читаешь, а не слышишь такими, какими они задуманы и исполнены. Весь цикл «Баллады & Шансоны», например, надо слушать в исполнении Ольги Дзусовой. Тогда они производят впечатление. А на бумаге — блекнут. Но, может быть, это подвигнет кого-то из читателей купить и послушать CD Дзусовой?

К сожалению, то же бывает и с «арийскими» текстами.

Да и раздел «Блюзы» — раздел неровный и, честно говоря, несколько смущающий.

Не все, что в нем помещено, — это действительно блюзы. Я понимаю, как можно спеть в виде блюза, скажем, «Тоску» или «Часового на посту». Но вы попробуйте-ка спеть как блюз — то есть в двенадцатитактовом периоде по четыре такта в каждой из трех фраз с сохранением схемы ААВ и т.д. — «Длинный печальный блюз» или «Блюз трех толстяков»!

И уж, конечно, «Почти бесконечный блюз Джону Леннону» — это не блюз, а плач (русский народный жанр! впрочем, судя по «Небесному волонтеру», это стихия Пушкиной совсем не чужда), а «Блюз 81-го» — и вовсе не блюз, а просто грусть.

«Гусиный блюз» — не блюз, а притча (выдающая хорошее знание отечественной поэзии, кстати), притча о прирученном, вроде бы остепенившемся бунтаре, этаком «пластиковом хиппи», смирившемся телом, но продолжающем рваться на волю душой:

А по утрам он бунтовал
в бедламе магазинном,
а по ночам он танцевал
ликующим павлином...
...сермяжная тоска
брала гуся измором —
порой хотелось гоготать
у бренной грязной лужи
и с дрожью в теле смерти ждать
в преддверье зимней стужи.
***
А что такое «Слезай с моего облака!», «Человек по имени Фил» и «Бульвар шевелился...»? Это же стихотворения в прозе! Унаследованный от французских «проклятых поэтов», очень редкий в нашей литературе жанр. Сегодня его в России всерьез развивает, кажется, один только Артур Крестовиковский. Но если Крестовиковский развивает, так сказать, мейнстрим, следуя классическим образцам, то Пушкина привнесла в жанр совершенно неожиданные влияния: например, в «Человеке по имени Фил» угадываются воздействие абсурдистской прозы Леннона, с одной стороны, и воспоминания о рассказах Марка Твена и романах Курта Воннегута-младшего — с другой. А за «роллинговской» тенью в «Слезай с моего облака!» (где от самих «роллингов» осталось лишь название) проступают тени Эдгара По и Амброза Бирса...

***
Смешение несовместимого — вот как называется эта книга. Не в меру проницательный современный читатель сразу же воскликнет: «Ага, постмодернизм!»

Нет, дорогой читатель. Это не постмодернизм. Постмодернизм умеет лишь «играть в бисер»: воровать чужое, не вникая в суть, перекомбинировать то, что уже есть, подшивать цитату к цитате, выхолащивая смысл. Из постмодернизма изгнан живой человек — осталась лишь механическая оболочка запрограммированного на игру робота.

У Пушкиной — другое. Она впитала в себя сразу много культурных традиций. Скажем, в «Празднике Samhain» сложились, сплавились воедино русская поэтическая традиция — от Пастернака и до Бродского во-первых, кельтская «этническая» традиция во-вторых, традиция фэнтези в-третьих. И над всем летают еле-еле видимые духи Германа Мелвила, Рея Брэдбери и Клиффорда Саймака:

Два мира сцепились —
сцепленье тактично прикрыто последним дождем...
А что такое «Контур»? «Стивенкинговская» пародия на стареющих и впадающих в маразм поздних Стругацких.

И даже странно становится, когда понимаешь, что «Людвиг» — стихотворение о Бетховене в традиции «проклятых поэтов» — и издевательский «Блюз байкера», имеющий «классический» и «феминистский» варианты, написаны одним и тем же человеком.

Так, где-то далеко от мира толстых литературных журналов, Букера и Анти-Букера, рождается новая литература, литература другого мира, другой культуры, другой традиции.

Они существуют на одном географическом пространстве: мир сытых и убогих духом — и мир голодных и просветленных бунтарей. И вторые — партизаны в мире первых. У них своя история, своя культура и свой язык. «Two Nations», как выражался в таких случаях Дизраэли.

И потому нищие партизаны просветлены, что знают нечто такое, чего никогда не узнает самодовольный мир сытых, мир «трех толстяков»:

Это стадо богатых телом, но нищих духом
Никогда не поцелует наш ветер...
АМИНЬ!

16 июня 1999 — 23 февраля 2000

Годар как Вольтер.

Мы хотим, чтобы наша тайная община послужила людям первым примером. Мы не сомневаемся, что наши последователи не убоятся выступить открыто.

Вольтер
Всякое революционное движение развивается и действует под флагом тех или иных философских доктрин — даже если участники движения этого и не осознают. Всякой революции предшествует философская подготовка и обоснование. «Майская революция» 1968 года, разумеется, не исключение. То, что она потерпела поражение, в общей схеме ничего не меняет.

Из всех революций в мире лучше всего изучена Великая Французская революция. Давно установлено, что подготовило ее Просвещение. Вольтер, Руссо, Дидро, энциклопедисты были теми людьми, которые сформировали умы будущих революционеров. При этом, помимо собственно философской, политической, публицистической литературы, большую роль в этом сыграла и литература художественная. Просвещение создало два специальных жанра (видоизменившихся, но не умерших, кажется, и по сию пору): роман (драма) воспитания и роман (драма) просвещения. Роман воспитания адресовывался молодежи, был дидактичен, описывал своего молодого героя в развитии — и либо приводил его к назидательной деградации (если он конформистски смирялся с окружающим миром), либо возносил на пьедестал Героя — живого или погибшего, но не побежденного (если он с миром не смирялся). Роман просвещения (зачастую сатирический) был адресован всем возрастным категориям и, рассказывая правду о действительности, побуждал эту действительность отвергнуть и осудить.

Кинематографа в те времена не было. Чего нельзя сказать о Франции 1968 года.

I. Воспитание бунтаря, или Левацкое искусство умирать.

...Значит, нужные книги ты в детстве читал.

В.С. Высоцкий
И нужные фильмы смотрел, добавим мы от себя к эпиграфу.

Речь идет о молодежи «призыва 1968-го», о легендарных «парижских бунтарях». Какие книги они читали, это мы знаем (и Даниэль Кон-Бендит рассказывал, и прочие): Камю, Сартра, Бакунина, Маркса, Троцкого, Фромма, Альтюссера... А вот какие же фильмы они смотрели? Какое кино формировало их как бунтарей и революционеров?

Оказывается, кино «новой волны». Защитники баррикад «Красного Мая» были детьми «новой волны». Первоначально сам термин «новая волна» не имел никакого отношения к кино. Это было обозначение нового поколения французской молодежи, поколения, которое заявило о себе осенью 1957 года — поколения, которое задыхалось в атмосфере окончательно деградировавшего режима Четвертой республики, режима, развязавшего колониальную войну в Алжире, проигрывающего ее и скрывающего этот факт (и почти все, что касалось войны); режима, шаг за шагом отступающего под натиском ультраправых, но тоже скрывающего это; режима, приведшего Францию на грань «финансового банкротства и экономического краха»[2], но скрывающего и это тоже. Эту атмосферу насаждения тотальной лжи думающая молодежь презрительно именовала «одурманиванием», ненавидела ее и мучительно пыталась из нее вырваться. Сам термин «новая волна» (ставший потом нарицательным и употреблявшийся много раз за много лет — последний раз применительно к року: new wave) был изобретет парижским еженедельником «Экспресс», который считал себя тогда глашатаем этой новой молодежи.

Через год это мироощущение пришло в кино. Его принесли с собой в начале 1959 года режиссеры, составившие славу «новой волны» и славу современной французской кинематографии — Клод Шаброль, Франсуа Трюффо и Ален Рене. Всего в «новой волне» оказалось свыше ста пятидесяти режиссеров. Помимо Шаброля, Трюффо, Рене, «новая волна» дала миру такие блестящие имена, как Жан-Люк Годар, Луи Маль, Пьер Каст, Робер Брессон, Аньес Варда, Бертран Блие, Филип де Брока.

«Новая волна» дошла до зрителя уже после краха Четвертой республики, после алжирского путча ультраправых, прихода к власти генерала де Голля и установления Пятой республики. Это определило недолговечность «новой волны». Атмосфера Пятой республики с ее крепнущим авторитаризмом оказалась такой же затхлой, как и Четвертой, — и это подпитывало «новую волну», но после 1960 года и перехода правых на антиголлистские позиции Франция стала быстро меняться. «Новая волна — «не движение, не школа, не группа», по выражению Франсуа Трюффо[3], не могла выработать какой-либо единой идеологии и исчезла как явление уже в 1963-1964 годах. «Новая волна» была мироощущением, и это мироощущение утратило единство. Одни — как Шаброль, Брессон — прекрасно интегрировались во французское коммерческое кино; другие — как Каст — не нашли себя в новых условиях и оказались на периферии кинематографа; третьи — как Трюффо и Годар — оказались в силах противостоять давлению идеологического пресса, коммерческой машины, и, сохранив верность себе, обессмертили свои имена.

«Главным» фильмом «новой волны», ее «квинтэссенцией» стал фильм Жана-Люка Годара «На последнем дыхании». В этом фильме было «всё неправильно». Съемка, нарочито приближенная к документальной: кадры, снятые как бы скрытой камерой, небрежно, случайно, из неудобных позиций, ложные раккорды, нечеткая фонограмма — все это производило после зализанно-лакировочных фильмов Четвертой республики ошеломляющее впечатление. На экран вдруг ворвалась сама жизнь. Казалось, у фильма не было сценария, не было сюжета. Камера как бы следила (да и то все время на что-то отвлекаясь) за случайным развитием событий. Этот прием — ставший почти манерой для Годара — явился откровением и знаменем «новой волны» и оказал огромное воздействие на мировой некоммерческий кинематограф (у нас ему тоже отдали дань «молодые бунтари» 60-х — вплоть до Элема Климова).

В фильме Годар сделал еще один, последний, шаг от немого кино, разведя звукоряд в видеоряд. Если традиционно считалось, что изображение управляет фонограммой, то Годар показал, что возможно и обратное. Пройдет время, и Тарковский доведет эту мысль до логического конца, закрыв весь экран ухом и заставив зрителя слушать, только слушать.

Наконец, психология, драма были выведены Годаром в фильме как бы за экран. Он не хотел ничего «разжевывать» и заставил зрителя напряженно следить и думать — чтобы улавливать изменения. Можно сказать, что в этом фильме Годар пользовался тем же приемом, что Хемингуэй в новелле «Кошка под дождем».

«Неправильным» был и главный герой. Во-первых, на эту роль был выбран Жан-Поль Бельмондо. Это сейчас Бельмондо — «звезда» первого класса, после того, как возникла целая «эра Бельмондо» (как раньше «эра Габена» или, скажем, «эра Марлен Дитрих»). А тогда, в год смерти Жерара Филипа (и окончания, таким образом, «эры Жерара Филипа»), Бельмондо казался полным его антагонистом. Он был никому не известным артистом, появившимся на экране в 1957 году и перебивавшимся второстепенными ролями. «Эра Бельмондо» и его слава начались именно с фильма «На последнем дыхании».

Нескладный, голенастый, со слишком большим ртом, неправильным лицом, Бельмондо словно создан был для роли гангстера, анархиста, хулигана. Таким он и предстал в фильме. Его Мишель — не просто гангстер, разыскивающийся по обвинению в убийстве полицейского и уже в силу этого живущий «на последнем дыхании», выломившись из видимой жизни в подлинную, в экзистенцию, он — тотальный бунтарь, отрицающий буржуазный мир как таковой, не соглашающийся принимать даже мелкую спасительную ложь. И уже неважно, что первично — ситуация, выявившая его подлинную сущность, либо эта подлинная сущность, превратившая для него жизнь в экстремальную ситуацию, в которой только экзистенция и проявляется. Это на первый взгляд он просто гангстер; на самом же деле Мишель — наглядное воплощение философии Сартра.

Бросается в глаза, что Мишель сам выбирает не спасение, а смерть. Только если осознать, что Мишель — воплощение тотального отказа от ложного, неподлинного мира, — становится ясным, в чем тут дело. Тотальная форма отказа от мира только одна — смерть. Но и это еще не все. Выломившись из ложного мира, Мишель становится опасен для него. Он так же отторгается самим миром, как чужеродный белок — иммунной системой. Он чужероден для этого мира, мир — весь, в целом — преследует его и неизбежно убивает. Ту же идею, но с еще большей откровенностью, позже проиллюстрирует Антониони фильмом «Профессия: репортер».

То, что его герой опасен для буржуазного мира, Годар демонстрирует даже словесно: я имею в виду знаменитый монолог Мишеля, когда тот описывает «нормальное общество»: «стукач — стучит, грабитель — грабит, убийца — убивает...». Мало кому из зрителей фильма приходило в голову, что это по сути — скрытая цитата из «Теории прибавочной стоимости» Маркса!

Но это не все тайны фильма, не все его намеки и цитаты. В картине Мишель, как уважающий себя гангстер, имеет подложные документы на имя Ласло Ковакса (собственно, Ковача, конечно, венгра; Ковакс — это французское произношение фамилии). И это еще один вызов Годара (и Мишеля) «нормальному» буржуазному миру. Дело в том, что один Ласло Ковакс к тому времени уже существовал. Это был персонаж только что (в 1959 году) поставленного Клодом Шабролем фильма «На двойной поворот ключа». В этом фильме Ковакс — симпатичный бунтарь-иммигрант, весельчак и пьяница, который разрушает окружающий его фальшиво добропорядочный обывательский мирок. И играет Ковакса в фильме... тот же Бельмондо! Французская публика и фильм, и особенно фигуру Ласло Ковакса не приняла. Этот Ковакс «обидел» французского обывателя, рассказав обывателю о нем самом то, чего тот не хотел знать. Годар углубляет конфликт — он вновь подносит зрителям Ковакса-Бельмондо, но теперь уже такого «крутого», что дальше некуда! И побеждает.

Вообще кино «новой волны» изобиловало скрытыми цитатами и намеками. За его «простецким» фасадом скрывались культурная изощренность и интеллектуализм. Даже грамотная французская критика заметила это далеко не сразу. А заметив, почему-то обиделась и поставила это «новой волне» в вину. Критик Р. Бенаюн, например, раздраженно писал в статье «А король-то — голый!»: «Это фильмы, составленные из цитат, когда кадр из Хичкока подклеивают к кадру из Бунюэля, а им предшествует длинный фрагмент из Виго, но снятый в духе Росселини и осовремененный приемами á la Пэдди Чаевски»[4].

Кино «новой волны» не было массовым кино. Это было кино левой интеллигенции и студенческой молодежи. Оно прокатывалось через сеть киноклубов, которые были широко распространены в 50-е — 60-е годы во Франции и оказывали огромное идеологическое воздействие, но на довольно узкий слой населения.

Тем более удивительно, какое огромное влияние оказали на умонастроения французской и мировой публики как «новая волна» вообще, так и «На последнем дыхании» в частности. «На последнем дыхании» не только породил такое явление, как «бельмондизм» (доживший даже до пародии на самое себя — до фильма Филипа де Брока «Великолепный»), не только оказал, как впоследствии выяснилось, мощное воздействие на вроде бы далеко отстоящие от «новой волны» школы (многие сюжетные ходы «На последнем дыхании» остроумно спародированы Луисом Бунюэлем в «Дневной красавице» — круг, таким образом, замкнулся: Бунюэль, который был классиком для Годара, признал Годара классиком для себя), но и побудил в 1983 году Голливуд поставить свою, чисто коммерческую, версию «На последнем дыхании». Но это было уже не искусство. Это был чистый китч, типичная голливудская продукция: с яркими красками, шикарными костюмами, фальшивыми декорациями, автопогонями, перестрелками, «звездами», смазливыми молоденькими дебютантками, помпезной оглушающей музыкой и идиотским финалом, заставляющим заподозрить, что режиссер перепутал «На последнем дыхании» с «Иисусом Христом — Суперзвездой». Режиссёра звали Джим Макбрайд и он был уверен, что на этом фильме он заработает миллиард. Фильм в прокате провалился...

А в сознании французского подростка из культурной семьи, смотревшего «На последнем дыхании» взахлеб и по несколько раз, намертво закрепился образ абсолютного бунтаря, единственного, живущего настоящей жизнью в сером мире серых людей-марионеток, которые не живут, а играют предписанные им роли. Пройдет восемь лет — и эти повзрослевшие подростки не захотят больше играть в игру под условным названием «жизнь» по правилам, навязанным им «нормальным миром» взрослых, — и, вслед за Мишелем, устроят массовое выламывание из псевдореальности в экзистенцию.

Сегодня у нас любят сетовать на молодежь, на студенчество: какие-де они у нас пассивные, убогие, индифферентные, неспособные на самопожертвование, на порыв, на революционное действие. Ничего удивительного. Бунтаря, революционера надо воспитывать. В том числе и посредством кино.

Был ли у нас фильм, который объективно играл ту же роль, что «На последнем дыхании?» Был. Это лента Тарковского «Сталкер». Лента, где авторы (в первую очередь даже не режиссер, а сценаристы — братья Стругацкие) прямо говорили, что хорошо бы сначала понять, в каком именно обществе мы живем и кто в действительности из «недовольных застоем» чего хочет. Так, они ввели в фильм технократа, готового уничтожить призрак «светлого будущего» бомбой; спившегося писателя-диссидента, наследника господина Банева из «Гадких лебедей», и, наконец, Сталкера — бессребреника, безумца, книжника, бунтаря, того, что знает правду, но кто отвергается «нормальным миром» — в том числе и миром «диссидентским».

«Сталкер» был снят в другое время, чем «На последнем дыхании», решал другие проблемы, был обращен к другой аудитории. И задачу свою худо-бедно, но выполнил.

А сегодняшняя молодежь, сегодняшние школьники, студенты, его и не видели. А и видели бы — это бы им не помогло. Не войти дважды в одну воду.

А всякие «Черные розы» и «Такси-блюзы» заменить «Сталкера» и «На последнем дыхании» не могут. С «Черных роз» и «Такси-блюзов» тянет блевать, а не на баррикады. Да и Соловьев с Лунгиным, даже если их сложить вместе и принимать, как скот, по живому весу — в подметки ни Годару, ни Тарковскому не годятся.

И пока ситуация не изменится — нечего ругать молодежь.

II. Просвещение бунтаря, или Революционная обязанность мыслить критически.

Я думаю, что искусство — это своего рода винтовка.

Жан-Люк Годар
Винтовка рождает власть.

Мао Цзэдун
Исчезновение «новой волны» было связано с тем, что изменилась сама Франция, Но не обязательно в худшую сторону. К тому самому 1965 году, когда всем стало очевидно, что «новая волна» в кино умерла, самым внимательным (или самым прозорливым) стало ясно и то, что умершее зерно «новой волны» дало обильные всходы. Поклонники «новой волны» — школьники стали лицеистами, лицеисты — студентами. Им уже было недостаточно эмоциональной поддержки их неприятия взрослого мира, они хотели уже разобраться, чем же конкретно этот мир плох. И, если получится, исправить его. На место чувств пришел разум. Период воспитания сменился просвещением.

То, что 1965 год был годом рубежным, в общем, несомненно. Это был год кризиса общефранцузской студенческой организации — ЮНЕФ[5].

В результате этого кризиса радикализация студенческого движения во Франции стала приобретать все более стремительный характер. В том же 1965 году разразился первый «студенческий бунт» во Франции — выступления студентов в Антони (пригород Парижа).

Объективно от художников «новой волны» требовалось уже другое кино. И вновь на высоте оказался Жан-Люк Годар.

Он и сам уже явно тяготился эстетикой и канонами «новой волны». Это чувствуется по фильму «Жить своей жизнью» (1962). Внешне «Жить своей жизнью» соблюдал эталон «новой волны». Он был «неудобным» (говорил о проституции), отстраненно, холодно снятым, в нем отсутствовала «драматургия», то есть интрига, отсутствовал «хэппи энд». Главную роль — проститутки с «говорящим» (после Золя) именем Нана играла уже проверенная актриса Анна Карина (Годар впервые снял ее в фильме «Маленький солдат»). Нана, первоначально актриса и продавец в магазине грампластинок, хотела «жить своей жизнью», то есть самостоятельно, независимо решать, как она должна жить. Но оказалось, что окружающий мир живет по своим законам, в которые ее «самостоятельность» не вписывается. Средств на жизнь не хватает, Нана начинает подрабатывать проституцией, затем становится проституткой-профессионалкой, решает выйти из дела — и тут же попадает под пули сутенеров. «Жить своей жизнью» в этом мире оказалось невозможно. То есть это — та же история, что и с Мишелем в «На последнем дыхании».

Но в фильме Годар вводит одну удивительную, явно лишнюю для «новой волны» сцену — сцену встречи и беседы Нана в кафе с пожилым философом (в котором легко угадывается Жан-Поль Сартр). Сцена длинная, напряженная и запоминающаяся — в том числе и явной своей «инородностью» в фильме. Этой сценой в кафе Годар вводит прямо в фонограмму фильма пусть адаптированные, но самые натуральные философские рассуждения в духе Пор-Рояля, христианского персонализма и экзистенциализма. Годар разом на целый уровень повышает значимость фонограммы — и делает первый, еще робкий шаг к своей манере второй половины 60-х годов — к социологизированным, философствующим и идеологизированным фильмам. Этот философ в кафе — частичка совершенно иного мира, до такой степени иного, что Нана даже не совсем понимает, что ей говорит собеседник, хотя он и старается разговаривать с ней максимально упрощенным языком — как с детьми в школе. Так в фильм Годара проникает представитель интеллектуальной оппозиции — мира, который станет главной темой Годара спустя несколько лет: в фильмах «Masculin/féminin» и «Китаянка».

Но в том же самом рубежном 1965 году Годар совершил прорыв в новое кино, в новую эстетику — своим знаменитым фильмом «Альфавиль».

Фильм этот по ошибке был зачислен в «антиутопии». Видимо, французская критика и французский зритель ощущали в антиутопии сильную потребность. Но настоящая антиутопия появилась на французских экранах лишь в следующем — 1966 — году. Это был фильм Франсуа Трюффо «451° по Фаренгейту».

«Альфавиль» же был антиутопией лишь по внешним признакам и в последнюю очередь. На самом деле это была пародия на антиутопию и — одновременно — пародия на «крутой» шпионский боевик á la Джеймс Бонд.

Дело в том, что в середине 60-х годов Годару было, безусловно, неинтересно ставить классическую антиутопию в духе Замятина, Оруэлла и Олдоса Хаксли. Их идеи к тому времени были давно переработаны западной общественной мыслью и включены в «канон». Вот над этим-то «каноном» Годар и издевался.

Тоталитарная утопия в его фильме была не страшной, а чудовищно глупой, и глупо побивалась глупым противником.

Пародия была во всем. Во-первых, было совершенно непонятно, где разворачивались события — на Земле (и если на Земле, то где) или на другой планете (при том, что время действия высчитывалось элементарно — 1995 год). С одной стороны, герой вроде бы прилетел в Альфавиль «из других галактик», а Альфавиль был назван в фильме «столицей этой галактики»). С другой стороны, «галактика» Альфавиля была смехотворно сужена — в нее не входили Париж, Токио (в фильме именуется Токио-рама: пародия на распространенный в фантастике термин «видеорама») и Нью-Йорк (в фильме: «Нуэва-Йорк»). И вообще, кажется, вся остальная земля (кроме Альфавиля) объединилась в одно содружество (именуемое в Альфавиле «внешними странами») в духе идей конвергенции, так как главный герой фильма — Лемми Кошэн — прибывал в Альфавиль под характерным именем Ивана Джонсона, корреспондента газеты «Фигаро-Правда».

Сам Лемми Кошэн тоже был пародией, причем доведенной уже до нелепости. Лемми Кошэна Годар не изобрел — ни персонажа, ни его имени, ни актера, ничего! Лемми Кошэн — это подлинный герой серии третьесортных полицейских фильмов 40-х — 50-х годов, где его неизменно играл тоже третьесортный актер Эдди Константэн. Именно этого же Эдди Константэна Годар и снял в «Альфавиле» в роли Лемми Кошэна! Но это тоже не все. Лемми Кошэн — это, собственно, герой детективных романов английского писателя Питера Чейни: полицейский инспектор Лемми-Осторожность (Lemmy-Caution; Lemmy the Caution), то есть «Кошэн» — это не фамилия, а прозвище; и, заставляя всех в Альфавиле говорить «месье Кошэн», Годар попросту издевается над средним французом, который, как известно, не любит учить языки[6].

Кстати, «Осторожностью» инспектор Лемми был прозван потому, что сначала стрелял, а уже потом выяснял, что, собственно, привлекло его внимание. И в фильме Годара он вел себя точно так же: в отеле чуть ли не с первых шагов палил из пистолета в прислугу, дырявя двери и зеркала, а в страшном угрюмом тоталитарном Альфавиле, управляемом безжалостной машиной, каравшей даже за малейшие проявления эмоций, никому, конечно, и в голову не пришло хотя бы отнять у него пистолет!

Фильм вообще перенасыщен издевками над «массовой культурой». Лемми Кошэн именуется в фильме «агентом 003» — это уже откровенная пощечина Джеймсу Бонду, отставшему на целых четыре ранга. Даже самый фильм начинается с пародийного закадрового голоса Лемми Кошэна: «Было 23 часа 17 минут по среднеатлантическому времени, когда я прибыл в предместья Альфавиля. Случается так, что реальность оказывается слишком сложной для нормального восприятия, и тогда она принимает форму легенды, путешествующей по всему миру». Это — откровенное пародирование стилистики «джеймсбондовских» романов, где герои без конца сбиваются с языка военных репортажей на псевдофилософские рассуждения.

Фильм щедро оснащен шаржированными атрибутами масскульта. Он был так хорошо замаскирован под «триллер», что даже многие критики купились. Для потребителя боевиков тут все понятно и узнаваемо. Если уж показывают здание, где расположился злой правитель Альфавиля — электронный мозг Альфа, то непременно с бесконечными коридорами, с закрытыми дверями (так и ждешь, что из-за угла выйдет Штирлиц); если уж показывают главного жреца Альфы, то зовут его, конечно, фон Браун (как Вернера фон Брауна, про которого зритель хоть краем уха, да слышал) если уж Альфавиль — порождение «науки», то и улицы там называются, конечно, улица Энрико Ферми или улица Радиации (если обыватель не вспомнит, что Энрико Ферми — физик- ядерщик, то уж «радиация»-то его проймет наверняка!).

Штамп в фильме наезжает на штамп — с назойливостью, доходящей до гротеска. Если у «злого гения» фон Брауна есть дочь, то она, конечно, подсылается к Лемми Кошэну и, разумеется, влюбляется в него (это в обществе, где любовь и вообще эмоции неизвестны — представления о них смыты Альфой из мозга своих подданных!); сам фон Браун (тоже типичный персонаж комиксов и масскультовской фантастики — «сумасшедший ученый») оказывается элементарно доступен, и Лемми Кошэн убивает его без всяких сложностей, а уж всесильную Альфу-то бравый агент 003 побеждает, как мальчишку с грязной попкой — в два счета, загадав ей неразрешимую загадку. И т. д., и т. п.

Годар высмеивает в этом фильме не только современную «массовую культуру» — суррогат духовной пищи, призванный, перефразируя братьев Стругацких, занять время и, упаси бог, не побеспокоить голову. Он высмеивает еще и ставшее уже привычным в руках у правых пугало «тоталитарной антиутопии». Предельно технизированный тоталитарный мир оказывается на поверку «бумажным тигром», разваливается от столкновения с живым человеком (даже таким идиотом, как Лемми Кошэн) — подобно тому, как карточная Страна Чудес разваливается от столкновения с живой Алисой. Это подчиненная, идеологическая задача — разгипнотизировать тех, кто зачарован уверениями, будто революционное действие неизбежно ведет к установлению непобедимой тоталитарной деспотии.

Но поскольку действие «Альфавиля» разворачивается все-таки в антиутопии, то есть смысл присмотреться к этой антиутопии повнимательнее. Здесь не всё так очевидно, как кажется. Ну, хорошо, номера на теле — от Бухенвальда и Освенцима, ежедневно меняющийся словарь — от Оруэлла, но вот откуда такое внимание к вопросам языка, чисто лингвистическим конструкциям? Почему обитатели Альфавиля постоянно пользуются фразами-заклинаниями, да еще и содержащими в себе явные логические противоречия («Я чувствую себя хорошо. Спасибо» говорят, например, в Альфавиле вместо «Здравствуйте» и «К вашим услугам»)? Что за странный текст вкладывает Годар в уста Альфы — текст, который отрицает реальность и ценность прошлого и будущего и сводит жизнь только и исключительно к «настоящему»?

Именно это поучение Альфы и является ключом. Только из него и можно догадаться, что построенная Годаром декорация антиутопии — это уже не антиутопия Оруэлла и Замятина, а антиутопия Маркузе. Весь этот пласт фильма — явная популяризация только что (в 1964 году) вышедшей книги Маркузе «Одномерный человек». Это именно одномерное индустриальное общество, нарисованное Маркузе в своей книге, сводит реальность до настоящего, создавая тем самым между ним и будущим «пропасть». Вот в этой «пропасти» и живут обитатели Альфавиля. Значит, это уже не будущее, это — вечное настоящее, это, говоря откровеннее — современный Годару мир. И именно в этом мире, строго по Маркузе, «авторитарные» (ритуальные, магические) противоречия заменили в языке «живые» — это, собственно, метод подавления подлинных, диалектических противоречий, заложенных в самом языке, «протестующих сил самого языка»[7].

Именно в Альфавиле, строго по Маркузе, Наука под знаком Разума с помощью Техники выступает в качестве поработителя. Прошедшим мозговую перестройку («излеченным») жителям Альфавиля навязаны ложные потребности и в то же время у них «эффективно подавлены потребности, для удовлетворения которых необходима свобода» — любовь, например[8].

Фильм Годара, таким образом, содержал еще одну «скрытую диверсию»: он в неявной форме пропагандировал последние достижения леворадикальной философской мысли.

Следующим шагом к «1968-му» стал Фильм «Безумный Пьеро»[9], тоже 1965 года. Этот фильм, похоже — комментарий и толкование «канонического текста», а в качестве самого «канонического текста» выступает «На последнем дыхании». В «Безумном Пьеро» основная идея «На последнем дыхании» тщательно повторена: герой бежит из мира, выламывается из него — и, в конце концов, погибает. В главной роли (Фердинанд, он же «безумный Пьеро») — вновь выступает Бельмондо, а Джин Сиберг в главной женской роли (Марианны) талантливо заменяет Анна Карина. В фильме — как подсказка — вновь возникает пресловутый Ласло Ковакс, о котором даже выясняются любопытные подробности: оказывается, он инсургент 1956 года, бежавший из Венгрии на Запад после подавления революции.

Но толкование для того и существует, чтобы ответить на некоторые вопросы, неясные из «канона» — в том числе и путем модернизации «канона». И вот уже в «Безумном Пьеро» главный герой — не изгой общества по своему социальному статусу (гангстер), а прекрасно интегрированный в псевдожизнь буржуазного мира преуспевающий представитель «среднего класса» — и выламывается в экзистенцию он не волей обстоятельств, а сам, добровольно. Это уже выглядит как указание — не обязательно быть «бунтарем по рождению», им можно стать волевым усилием, при помощи разума (смотри, мелкий буржуа, и ты тоже можешь вырваться из этих сетей — так попробуй!). Напротив, преступный мир, мир гангстеров в фильме прямо отождествляется с «нормальным» буржуазным миром: это лишь один из вариантов «нормального» общества (в «Безумном Пьеро» протягивается цепочка: уголовный нелегальный бизнес — полулегальный бизнес торговцев оружием — мир легального бизнеса). Фердинанд оказывается в силах вступить в схватку с этим миром — и победить (происходит даже подмена ролей: из беглеца бунтарь превращается в охотника; если расшифровывать это как политический текст, то смысл такой: революционное наступательное действие возможно!).

Фердинанд гибнет, но как? Покончив самоубийством — и не в безвыходной ситуации, под угрозой пленения, например, а в положении победителя. Здесь идея тотального отказа от неподлинного мира подана уже по-другому: если этот мир так легко победить — зачем же с ним еще возиться, какой смысл в нем задерживаться? Уйдя из жизни, герой «Безумного Пьеро» делает свою победу окончательной — переиграть уже ничего нельзя: он выиграл и затем опустил занавес, новых действий в пьесе уже не будет. Герой «пьесы» — бунтарь — таким образом превращается в постановщика пьесы, то есть он поднимается из персонажей на уровень демиурга.

«Безумный Пьеро» демонстрировал уже очень высокую степень неприятия Годаром современного ему буржуазного общества. Лишенные индивидуальности, сглаженные до подобия человека представители «среднего класса», населяющие этот мир, высмеиваются им совершенно безжалостно, на грани оскорбления. Особенно достается женской половине «среднего класса». Сознание этих «жертв общества потребления» до такой степени сужено, что они даже лишены собственных мыслей — и разговаривают исключительно рекламными текстами. А поведение этих дам показывает, что они полностью отождествляют себя с персонажами рекламных плакатов и роликов, с манекенами в витринах магазинов.

Поскольку фильм откровенно обращён именно к представителям «среднего класса», нетрудно расшифровать дидактику Годара: смотрите, мол, у вас только два пути: или взбунтоваться, или стать манекенами. А почему бы не взбунтоваться, раз победа вполне возможна? И чтобы подчеркнуть эту мысль, Годар заставляет Фердинанда и Марианну рисовать портреты Фиделя Кастро и Мао Цзэдуна — мол, смотрите: вот эти рискнули — и победили!

В «Безумном Пьеро» впервые огромную роль начинают играть собственно язык, речь, текст, слово. Это следствие все возрастающего влияния на Годара лингвистической философии — и дальше от фильма к фильму это влияние будет все усиливаться[10].

Но одновременно Годар стремится использовать достижения лингвистической и аналитической философии для решения задач пропаганды и просвещения: выведя на экран тексты классических произведений, заставляя своих героев зачитывать их, он противопоставляет культуру «массовой культуре», подлинное — неподлинному. В то же время Годар как бы призывает: не верьте окружающему, подвергайте его анализу, срывайте с него камуфляж — при помощи Маркса разоблачайте экономические механизмы, порабощающие нас, при помощи Витгенштейна — порабощающие нас механизмы языковые.

Как всякий практик кино, Годар имеет возможность видеть «две реальности»: ту, что складывается в готовом фильме, на пленке (и воспринимается затем зрителем) и ту, которая существует в процессе «изготовления» фильма. Он понимает, конечно, что истинной реальностью является вторая, а то, что на экране, — иллюзия. То же происходит в обыденной жизни. Но как доказать это зрителю? Нетрудно догадаться, что в аналитической философии Людвига Витгенштейна Годар обнаружил нечто чрезвычайно близкое своему «кинематографическому» взгляду на мир.

Так, вслед за пропагандой идей Сартра, Маркса и Маркузе Годар занялся пропагандой идей Витгенштейна.

Логика подсказывает, что, заклеймив и разоблачив противника, Годар должен теперь специально сосредоточиться на «положительном герое» или, чтобы не быть излишне назидательным, хотя бы показать своих союзников по борьбе, показать, с кем он по одну сторону баррикад. И он делает этот шаг в фильме «Masculin/féminin»[11], вышедшем на экраны в 1966 году.

В «Masculin/féminin» Годар решительно рвет с традицией «развлекательного кино». По сравнению с предыдущими его фильмами эта лента уже откровенно «несмотрибельна», то есть серьезна, интеллектуальна, психологична. Отдохнуть, смотря такое кино, невозможно. Эту ленту уже невозможно воспринимать не думая, как «гангстерский фильм» («На последнем дыхании») или «фантастику» («Альфавиль»). Здесь: не будешь думать — вообще ничего не поймешь.

Фильм посвящен французской молодежи 60-х. Узкий круг героев: три девушки, двое юношей. Все они ведут полуэфемерное существование, затеряны в большом городе — Париже, предоставлены сами себе — в фильме практически нет «взрослых». Это особый мир, в котором все герои — аутсайдеры (в такое положение их ставит «взрослый мир»), и разница между ними лишь в подходе к своему положению: женская часть стремится интегрироваться в Систему (конформистская установка), мужская — противостоять Системе (нонконформистская установка).

Годар как бы анатомирует этот мир, тщательно изучая его — как ученый. Фильм не просто социологичен — он вызывающе социологичен. Есть эпизоды, которые не только выглядят как социологические опросы, но и являются ими на самом деле. Главный герой — Поль — вообще, как выясняется к концу фильма, социолог. Этот демонстративный социологизм — еще один шаг на пути совмещения приемов документального и художественного кинематографа, и уже в следующем, 1967 году, году Годар разовьет его в преобладающий творческий прием: в фильмах «Китаянка» и «Две или три вещи, которые я знаю о ней» (который просто снят по материалам анкетирования).

Такое вмешательство социологического опроса в художественную ткань фильма делает фильм «неудобным» для зрителя, оно вырывает зрителя из сладких объятий «спектакля на пленке», дает ему понять, что происходящее — «здесь и сейчас», что это — реальность. Годар смог найти приемы, которые позволили ему воплотить в кино принцип «остранения» Брехта — безусловно, преследуя при этом те же цели, что и Брехт. (О том, насколько был важен для Годара в тот период Брехт, можно догадаться из сцены в фильме «Китаянка», когда на школьной доске последовательно стирают имена всех писателей, кроме Брехта.)

Годар использует в фильме еще один прием: перебивку видеоряда титрами. Эти титры — не пояснение происходящего (как в немых фильмах), это мысли автора, самого Годара. То есть фильм — сам по себе, а кроме того, автор еще и одновременно беседует со зрителем. Иногда эти авторские мысли могут быть очень важными для понимания сути самой ленты, например, такое замечание: «Этот фильм можно было бы назвать: «Дети Маркса и кока-колы»».

Эти перебивки также отрывают зрителя от сюжета, через шок возвращают его в реальность. Это тоже «остранение».

В «Masculin/féminin» Годар добросовестно фиксирует еще еле видимые приметы завтрашней молодежной контркультуры: создание замкнутого молодежного мирка, зачатки молодежной музыкальной субкультуры (на роль героини Годар выбирает молоденькую Франсуазу Арди, ставшую вскоре звездой французской эстрады), самореализацию в оппозиционности «слева» буржуазному миру (герои то дерзко расписывают машину американского военного атташе лозунгом «Мир — Вьетнаму!», то подписывают очередную петицию в защиту жертв политических репрессий в Бразилии, то подключаются к борьбе профсоюзов), поиски нового стиля жизни (образование коммуны, хотя герои фильма, видимо, еще не знают, что это — коммуна).

Современная фильму критика будет обвинять Годара в пристрастности, в нетипичности его героев. На самом деле — это тонкое чутье художника, провидение: пройдет какой-то год, и «нетипичные» герои Годара станут массовым явлением.

В фильме «Masculin/féminin» объектом пристального внимания Годара становится насилие. Но не «театральное» насилие, связанное, как прежде, с амплуа персонажа (гангстер, полицейский), а насилие обыденное, растворенное в общественных буднях («психопатология обыденной жизни», как сказал бы Фрейд). И оказывается, что окружающий мир насыщен насилием, смертью, что это его неотъемлемый компонент.Причем характер насилия различается по признаку пола: насилие мужчин — направлено на самих себя (нелепо гибнет, возможно, в результате самоубийства, главный герой — Поль; вонзает себе в живот нож случайно встреченный в зале игровых автоматов наркоман; поджигает себя во дворе американского госпиталя — рядом с плакатом «Мир — Вьетнаму!» — неизвестный прохожий), а насилие женщин — на мужчин (жена стреляет в мужа, пассажирка метро — в соседей-негров). Сначала кажется, это тоже — Фрейд. Но потом начинаешь понимать, что на насилие провоцирует сама жизнь, сама социальная среда. Просто поскольку женские персонажи в фильме ориентированы конформистски, они принимают «правила игры» и переносят агрессивность на окружающих (обычно мужчин), а мужские персонажи, как вовлеченные в политическую жизнь и ориентированные нонконформистски, переносят агрессию на общество вообще: пишут антиправительственные лозунги (это агрессия в сублимированной форме — похоже, Годар вслед за «Одномерным человеком» пропагандировал и «Эрос и Цивилизацию» Маркузе). А странные самоубийственные смерти мужчин в фильме — это повтор той же ситуации с отторжением миром «чужака», как в фильме «На последнем дыхании», с уходом из мира, как в «Безумном Пьеро». Только теперь единичный феномен стал массовым и обыденным.

Словно вторая часть дилогии с «Masculin/féminin» выглядит один из самых известных фильмов Годара — «Китаянка» (1967). Из первого фильма во второй перекочевывает даже игравший Поля актер Жан-Пьер Лео, с его интеллигентным лицом и манерами, выразительными, умными глазами, порывистыми движениями, нервными руками. Идеальный образ представителя ищущей молодежи.

«Китаянка» еще более социологична. Там периодически прямо в сюжетный текст вклинивается съемочная группа, которой герои дают интервью. Рядовой зритель, завсегдатай кинозала, должен просто недоумевать, что же ему показывают: документальный фильм с попытками реконструировать события или художественный фильм, где персонажи реальных событий приглашены на роли самих себя.

Перебивка кадров титрами доводится до крайности: тут уже не законченные фразы, а отрывки их. И фразы эти — все больше революционные тексты, все больше из «цитатника» Мао. Это уже чистая пропаганда — незаконченное действие лучше запоминается («Зейнгарник-эффект»), незаконченный текст больше интригует.

В фильме показывается жизнь маленькой молодежной коммуны (три парня, две девушки), одновременно — маоистской ячейки.

Напряженные политические штудии этих маоистов направлены, собственно, не на них самих, а на зрителя. Это до зрителя доносятся обрывки тех или иных текстов, это зритель приучается к сектантскому начетническому «марксистскому» языку, это ему разъясняется, например, что существуют «два коммунизма» — один «прирученный империализмом, безопасный для него» (советский), другой — «подлинный, неприрученный», с которым империализм борется во Вьетнаме (китайский). Это не друг для друга, а для зрителя разыгрывают «коммунары»-маоисты театрализованные действия, где игрушечные самолетики ВВС США атакуют беззащитную истекающую кровью вьетнамку.

Действие фильма не случайно почти не выходит за стены одной квартиры — «коммуны». Перед нами — «ячейка революционного авангарда». Она самоорганизовалась, самообучилась, отсеяла «лишних» (один покончил самоубийством, один переметнулся к «ревизионистам», то есть к ФКП), на этом ее «первичные цели» исчерпаны — и в конце фильма герои переходят к «прямым действиям»: пропагандистским (создание «нового революционного театра») и политическим (убийство «советского министра культуры Шолохова»).

Это — поколение «Красного Мая» до самого «Красного Мая», это — завтрашние парижские бунтари до самого бунта. Вновь, как в «Masculin/féminin», Годар успевает увидеть главное на год раньше.

По отношению к героям «Китаянки» Годар сохранял определенную иронию (чего стоит хотя бы звучащая в фильме саркастическая песенка: «Во Вьетнаме гибнут люди (перечисляются еще многие другие события), а я все твержу: Мао, Мао, Мао...»), но общее направление уже было указано: самоорганизуйтесь, читайте революционную литературу, учитесь мыслить критически, думать своей головой, подвергайте сомнению авторитеты, переходите, наконец, к активным действиям.

Воздействие «Китаянки» на французскую молодежь было огромным — это стало очевидным не сразу, но сегодня уже бесспорно. Авторы капитального труда «Поколение», посвященного «поколению 1968 года» даже поместили дату выхода «Китаянки» (24 июня) в хронологию важнейших событий 1967 года[12]!

Подобной чести в книге удостоены еще только два фильма — и оба Жана-Люка Годара: «На последнем дыхании (16 марта 1960) и «Безумный Пьеро» (5 ноября 1967)[13].

После «Китаянки» и до Мая 1968 года Годар успевает снять еще два фильма: «Уик-энд» (1967) и «One plus One» (1968). Это тоже знаменитые фильмы, особенно «Уик-энд», где Годар скрестил все три линии — и идущую от «Альфавиля», и идущую от «Безумного Пьеро», и идущую от «Masculin/féminin» и «Китаянки». В «Уик-энде» предельно роботизированные, одномерные персонажи, порождения «общества потребления», пробуют побунтовать, не порывая с системой (и приключения влекут, и комфорт не хочется терять). Результат и убог, и смехотворен: внешне картина «приключения», «бунта» налицо: катастрофы, насилие, убийства, политические и философские дебаты, запутанные личные отношения, но все это — имитация. Бунт, не порывающий с Системой, в революцию не превращается. Даже «смелое» сексуальное поведение героев фильма в «сексуальную революцию» не перерастает: какая же это революция, если она никого не пугает и не радует?

«One plus One», снятый в Англии, передавал атмосферу уже сформировавшейся настоящей молодежной контркультуры — фактически это был фильм о «Роллинг Стоунз».

Но и «Уик-энд», и «One plus One» были уже фильмами из следующего этапа, фильмами, вовлеченными в события. Ибо события уже начались. Можно смело говорить, что спираль майского взрыва 1968 года начала раскручиваться с осени предыдущего, 1967 года. Уже была сформирована молодежная субкультура, глубоко враждебная миру взрослых. Уже стали «рассадниками революционной заразы» университеты и студенческие городки. Уже бунтовали студенты по ту сторону океана — в США. Уже превратились в обыденное явление схватки между ультраправыми и ультралевыми студенческими группами. Уже пытались власти силой навести порядок в университетах и студенческих общежитиях — и студенты поднялись на борьбу. Нантер, Нант, Париж, Дижон, Лилль, Монпелье потрясли студенческие забастовки и демонстрации. С 11 по 16 декабря 1967 года проходила всефранцузская студенческая Неделя действий. Собственно, и буржуазные исследователи, и лидеры студенческого движения выделяют осень-зиму 1967-го как начальный этап Майской революции[14].

А с января 1968-го начался новый этап, который и завершился непосредственно Маем.

В событиях Мая и последующем «майском движении» Годар принимал самое активное участие — но уже не как «учитель» и «просветитель», а, используя лексику майских бунтарей, как «militant»[15].

Конечно, Годар был одним из инициаторов всех ведущих начинаний «Красного Мая» во французском кинематографе — и Генеральных штатов французского кино, и Генеральной ассамблеи, и Группы имени Дзиги Вертова. Но это был уже другой этап — с другими задачами и с другими целями.

Цели «просвещения» и «воспитания» поколения были выполнены. «Тайная община» послужила примером и разрослась, «последователи» не убоялись выступить открыто.


27 августа 1992 — 24 января 1993

Ситуационисты и город.

Дети и пасынки города, ситуационисты были тем художественно-политическим течением, которое в 50-е — 60-е годы острее, чем любое другое современное им течение, интересовалось как проблемами современного города, так и теоретическими проблемами урбанизма. Ситуационисты считали своей задачей изменение среды обитания, а под такой средой они однозначно понимали город.

Поскольку едва ли ни каждый ситуационист считал себя гением, то восприятие города и представление о городе у ситуационистов поражало разнообразием. Но и в этом разнообразии (нарочитом) обнаруживаются черты единого подхода. Город воспринимался ситуационистами в нескольких измерениях.

Во-первых, как пространство жизни. Большинство ситуационистов при этом исходило из постулата, что это пространство изначально гуманно, создано человеком для своего блага, для творчества и удовлетворения, но искажено классовым обществом — приспособлено к утилитарным задачам обогащения правящих классов, и современный город потому агрессивен и антигуманен («жесток и тесен»). Меньшинство же полагало, что город вообще, по природе своей, агрессивен и тоталитарен, так как возник именно как оборонительное, то есть военное сооружение. Однако все ситуационисты были уверены, что пространство жизни в реальности превращено в пространство подавления, и поэтому необходимо его революционное преобразование. Рецепты были многообразны, но их можно свести к двум группам: 1) создание явочным путем автономных пространств жизни, на которых не действуют «внешние» законы классового общества (начиная от сквотов и кончая формированием независимой от внешнего мира реальности в сознании наркомана) и 2) глобальное переустройство пространства жизни в ходе (или в результате) социальной революции. Второй вариант оставлял широкий простор для проектов, предсказаний и фантазий. Например, в коллективном проекте 1959 года ситуационисты предсказывали, что центр Парижа после всемирной победы революции будет восстановлен в том виде, в каком он существовал в 1871 году, будет именоваться не Парижем, а Коммуной, и внутри Коммуны будут созданы, например, Квартал Художников, Квартал Поэтов, Квартал Пьяниц, Квартал Зеленщиц и т.д. — и поэты в поисках вдохновения будут ходить в гости к художникам, художники — к поэтам, а те и другие вместе — к зеленщицам (предполагалось, что зеленщицы должны обслуживать не только гастрономические, но и сексуальные потребности поэтов и художников) и пьяницам.

Во-вторых, город понимался как живой организм, несущий в себе собственную легенду и воздействующий этой легендой на жизнь и сознание горожанина. В незначительной степени легенда формировалась подлинной историей города, но в основном — по законам «общества спектакля» — мифом города, созданным литературой, музыкой, живописью, архитектурой, театром, кино, философскими, политическими, историческими текстами, а также и мемуарами (так, Париж — это в первую очередь Париж, созданный мемуарами Сен-Симона и де Реца, Гюго, Дюма, Бодлером, Тьером, Жюлем Валлесом, Оффенбахом, Мистенгет, Пиаф, Рене Клером, Марселем Карне, Камилем Писсаро, Тулуз-Лотреком, Делоне и т.п.). Одни ситуационисты считали такие легенды ложными и полагали, что задачей революционного искусства является преодоление легенды, другие, напротив, считали легенды отражением души города и связывали с характером легенды настоящее и будущее каждого города. Например, известна попытка систематизации городов по характеру легенд на живые города (Париж, Афины, Прага, Ленинград, Москва, Будапешт), мертвые (умершие) города (Венеция, Лондон, Копенгаген, Мехико, Мадрид, Манчестер, Амстердам), мертвящие города или города-убийцы (Нью-Йорк, Лос-Анджелес, Сан-Франциско, Бостон, Рим, Милан, Западный Берлин, Мюнхен, Турин), возрожденные (возрождающие) города (Гавана, Рио-де-Жанейро, Бейрут, Буэнос-Айрес, Монтевидео, Калькутта, Варшава). В живых городах революционные мысль и культура имели возможность развиваться и в будущем должны были успешно воплотиться в революционную практику. Мертвые города, напротив, убивали творческий дух революционных художников и мыслителей, которые в них живут, — так же, как революционный порыв масс. Мертвящие города агрессивно подавляли человека, испытывая его на излом и проявляя его экзистенцию: те, кто ломается, превращались в бездушные бизнес-машины, те, кто оказывались способным этому противостоять, должны были перейти к активному вооруженному сопротивлению. Наконец, возрожденные города благоприятствовали объединению революционных художников с революционными массами, к слиянию их в революционном экстазе и ориентации на наступательные действия.

В-третьих, город мыслился ситуационистами как материал для развития, база прогресса. Сельскую местность изменить нельзя: всякое изменение сельского пространства — это его урбанизация. А город дает бесконечное количество шансов для изменения, развития. На этой почве в ситуационистской среде пышно расцвело явление, которое позже (в 80-е годы) в СССР получило название «бумажная архитектура». Пионером ситуационистской «бумажной архитектуры» был Иван Щеглов, русский по происхождению, писавший и думавший на двух языках и заочно влюбленный в некоторые города СССР — Ленинград, Москву, Одессу, Киев. Причем Ленинград (Петербург) он воспринимал через тексты Достоевского, Гоголя, Блока, Троцкого, Москву — через тексты Чехова, Пастернака, Андрея Белого и т.д.

Щеглов породил огромное количество «бумажных» проектов, принципиально невыполнимых как по техническим, так и по эстетическим и политическим причинам. Например, город — трехгранный обелиск, уходивший в небо на высоту триста-триста пятьдесят километров и под землю — на глубину 50-60 километров. При этом электроэнергию для города предполагалось получать за счет разности потенциалов у поверхности земли и на крыше обелиска. Или город-труба в Сахаре, покрытый самозатемняющимся непробиваемым стеклом. Или город — туристский центр в скале под водопадом Виктория, освещаемый энергией падающей воды и лишенный водопровода (воду предполагалось набирать прямо на балконах). Город — морская звезда, фильтрующий морскую воду и извлекающий растворенные в ней вещества (в том числе редкие и драгоценные металлы). И т. д., и т. д.

Таких проектов было несколько десятков — в основном совершенно бредовых. Причем у меня сложилось впечатление, что далеко не все они были оригинальными. Некоторые проекты были явно украдены из англо-американской science fiction, преданными поклонниками которой были многие ситуационисты. Впрочем, нельзя исключить и обратных заимствований (например, у Дилэни).

Поскольку ситуационисты были политически ангажированными художниками, они, помимо создания описанных выше проектов, активно занимались критическим осмыслением городской реальности. В частности, ситуационисты первыми — еще в конце 50-х годов — произнесли сакраментальные слова «кризис больших городов», подхваченные и растиражированные mass media десять лет спустя. Ситуационисты считали, что разрешить проблемы городов в рамках капитализма в принципе невозможно: города создавались для решения экономических задач, стоящих перед капиталом, а вовсе не для решения задач, стоящих перед индивидуумом (человечеством), и потому капитал будет сводить на нет все попытки приспособить город к решению проблем, стоящих перед человеком (человечеством), то есть гуманизировать город. В рамках такого понимания сущности современного города ситуационисты часто выступали как пророки. Они предсказали неизбежность транспортных проблем в крупных капиталистических городах. По их мнению, навязываемый капитализмом консюмеризм и манипулирование сознанием должны были породить экспоненциальный рост численности личного автотранспорта, а это, в свою очередь — бесконечные пробки на улицах и дорогах, загрязнение окружающей среды, деградацию общественного транспорта, нарастание отчуждения между людьми (изолированными друг от друга в своих автомобилях) и культурное одичание (поскольку невозможно вести автомобиль и одновременно читать книгу или рисовать). Транспортная проблема, с точки зрения ситуационистов, могла быть решена только после социалистической революции и самым радикальным путем — уничтожением частного индивидуального автотранспорта и созданием избыточной всеобъемлющей сети новейшего общественного городского транспорта, включая воздушный.

Ситуационисты предсказали также неизбежность превращения центров городов в деловые кварталы днем и центры развлечений вечером, то есть их деградацию как части собственно города, как среды обитания, как места жизни, утрату ими характера человеческого сообщества (commune; association; commonwealth).

Бесконтрольное стихийное разрастание мегаполисов, по мнению ситуационистов, неизбежно должно было воспроизводить «зоны имущественного неравенства» — кварталы бедных и богатых. Причем сначала бедные, как всегда, должны были тесниться на окраинах, в бидонвилях, но по мере ужесточения транспортных проблем, роста стоимости земли и загрязнения окружающей среды в центре городов ситуация должна была меняться — имущие горожане должны были стремиться в пригороды, на простор и чистый воздух, а кварталы, окружающие деловой центр, должны были превратиться в гетто, в зоны нищеты. Предсказание это блестяще подтвердилось в 70-е — 80-е годы.

С точки зрения ситуационистов, при капитализме невозможно было решить и проблему «промзон» и «спальных районов». Индустриальный способ производства и частная собственность на средства производства (то есть в данном случае — на крупные промышленные сооружения) экономически препятствуют ликвидации эстетически безобразных и абсолютно античеловеческих по своему духу промышленных зон; ограниченные доходы наемных работников предполагают неизбежность массовой однообразной эстетически убогой застройки в спальных районах. Максимум, что можно сделать, — это перенести промзоны в другие страны, но не уничтожить их.

Ситуационисты считали, что современный промышленночиновничий город провоцирует агрессию и насилие. Причем чем меньшее историческое прошлое и архитектурно-историческое своеобразие нес в себе город, тем большую агрессию он вызывал. Американские города с их отсутствием исторического прошлого, с их подчеркнутой геометричностью и монотонностью — промышленного характера (Детройт) или бюрократического (Вашингтон) — неизбежно провоцировали массовые бунты сразу, как только в таких городах возникали анклавы чуждой, более живой, веселой, «негеометрической» культуры. И действительно, во второй половине 60-х годов американские города сотрясла серия негритянских бунтов.

Ситуационисты в начале 60-х резко отзывались о городах ФРГ и Италии как «городах архитектурного фашизма». В первую очередь это касалось тех городов, которые подверглись сильной послевоенной модернизации и в которых «американизированная тоталитарная» архитектура деловых и промышленных центров оказалась сопряженной с «милитаристской и имперской амбициозностью» предыдущего периода (в качестве примеров назывались Турин, Рим, Милан в Италии и Мюнхен, Дюссельдорф, Кёльн, Гамбург в Германии, а также Западный Берлин). Констан Ньювенгауз назвал Рим «архитектурным Веспасианом», а Турин и Милан — «архитектурным Муссолини». Иван Щеглов именовал западногерманские города-гиганты «помесью Круппа и Бисмарка, детьми Большой Берты и Учителя Гнуса». Ситуационисты сравнивали урбанистический пейзаж и психологический климат в этих городах с латиноамериканскими военными диктатурами (но без самих военных и диктаторов). «Виа Венето — сама по себе Трухильо, — писал Ньювенгауз. — Улицы и мосты Франкфурта — сами по себе тонтон-макуты. Теперь, когда Фидель показал всем, как победить военную диктатуру, на этих улицах самые толковые дети играют в «барбудос» и выискивают, где именно возвышается их Сьерра-Маэстра». И действительно, в 70-е именно крупные города Северной Италии и ФРГ стали центрами городской партизанской войны.

Ситуационисты в большинстве своем осознавали, что их проекты переустройства города невозможны без социальной революции. Щегловский проект города под водопадом Виктория исходил из того, что осуществлен он будет после освобождения Родезии от британского владычества (водопад находится на границе Замбии и Зимбабве, тогда — британских колоний Северная и Южная Родезия) и жизнь в городе должна быть максимально приближена к традиционной жизни местного населения. Щеглов предполагал, что именно это — стремление пожить жизнью простого африканца, почти без «благ западной цивилизации», под сводом падающего над головой великого водопада, должно привлекать в город людей западного мира, и такой шоковый опыт должен открывать в них новые творческие способности. Естественно, предполагалось, что мировая социалистическая революция уже произошла, финансовые вопросы отсутствуют по причине ликвидации денег, и в город попадают не те, у кого толстый кошелек, а те, кто по причинам творческого характера нуждается в таком опыте. Медики будущего, считал Щеглов, будут прописывать своим пациентам поездки в этот город подобно морскому путешествию и т.п.

Точно так же и знаменитые проекты ежегодных архитектурных «революционных праздников» в Париже предполагали, что мировая революция уже совершена. Ежегодное воссоздание из легких композитных материалов Бастилии, а затем торжественное ее разрушение 14 июля, равно как и аналогичное ежегодное сооружение и свержение Вандомской колонны 16 мая, могли осуществляться только при условии полного игнорирования вопросов экономической целесообразности. А ведь был еще проект засевать ежегодно пшеницей Елисейские поля — с тем, чтобы вид колосящихся хлебов оказывал умиротворяющее и вдохновляющее воздействие на детей и лиц творческого труда. При этом предполагалось, что урожай собираться не будет, и осыпающиеся хлеба в конце концов сами по себе естественным путем будут воспроизводиться из года в год...

Таким образом, ситуационистский урбанизм распадается на три блока. Во-первых, это проекты из области «бумажной архитектуры» и «бумажного градостроительства» — нереалистичные и, видимо, в принципе не предназначенные для воплощения в жизнь. Похоже, они оказали воздействие только на научно-фантастическую литературу и, через ее посредство — на кинематограф.

Во-вторых, это своеобразное психологическое и эстетическое восприятие города. Этот блок ситуационистского урбанизма, безусловно, оказал воздействие на позднейшую эстетическую и философскую мысль, в первую очередь, во Франции, США и странах Бенилюкса — причем иногда опосредовано или неявно.

В-третьих, это ситуационистская критика современного западного города — во многих отношениях оказавшаяся исключительно проницательной, точной и даже пророческой.

Наверное, есть смысл также указать, что первый блок восходит в основном к сюрреализму; второй — к французскому экзистенциализму, персонализму и, в меньшей степени, к фрейдизму и структурализму; третий — к марксизму и, в меньшей степени, к эрджементализму и экстернализму.


31 марта — 1 апреля 1999

Преодоление постмодернизма.

Сидиромов и другая проза Алексея Цветкова. — М.: Гилея, 1999. — 112 с. 1000 экз.

Алексей Цветков. Анархия non stop. — М.: Анархитс, 1999. — 223 с. 1000 экз.

Речь идет не об известном поэте и переводчике Алексее Цветкове, живущем сегодня, кажется, в Праге. Автор представляемых книг — другой Цветков, тезка и однофамилец первого, человек тоже хорошо известный, но — в других кругах. В тех случаях, когда аудитории Цветкова-первого и Цветкова-второго хотя бы частично пересекаются, наш Цветков часто выступает под именем «Алексей Цветков-младший». 

Хотя Цветкову лишь двадцать пять лет, он уже успел побывать в основателях и лидерах по меньшей мере трех молодежных политических организаций (Комитет культурной революции (ККР), Фиолетовый Интернационал и «Студенческая защита»), издавал собственные газету и журнал, выступал как писатель, художник и политический теоретик, побывал под следствием по обвинению в «организации массовых беспорядков и заговоре с целью захвата власти», неоднократно участвовал в уличных беспорядках (в том числе дважды — в центре Москвы), дрался с омоновцами и трижды получал в результате тяжелые сотрясения мозга (первый раз — будучи лидером ККР — еще от советских милиционеров, последний — будучи лидером «Студенческой защиты» — уже от антисоветских, ельцинских). Побывал ответственным секретарем газеты «Лимонка». Выпустил книгу прозы «THE» с предисловием Эдуарда Лимонова. Вел программу на радио, которую закрыли по указанию из Кремля. Читал лекции о революции в созданном Дугиным «Евразийском университете». Был выслан с территории Украины за «антигосударственную деятельность экологического характера». И т.д. В общем, много успел. Стал своего рода легендой. К книге «Анархия non stop» Цветков приложил отрывки из тринадцати разных публикаций о себе, среди которых помещен и отрывок из абсолютно бредовой статьи Антона Бильжо (сына другого Бильжо, более известного) в «Русском телеграфе», где Цветкову приписано вообще бог знает что: пять судимостей, двадцать приводов и «разрушительная притягательная сила для учеников старших классов спецшкол и студентов первых курсов вузов».

Формально «Сидиромов» — это книга прозы, а «Анархия non stop» — книга теоретических (политических, философских и эстетических) текстов. Но это разделение — мистификация. Цветков все-таки не Сартр, о котором можно сказать твердо: «Дьявол и Господь Бог» — это художественное произведение (хотя и с философским содержанием), а «Бытие и ничто» — это уже чисто философский трактат. Поэтому в «Анархии» минимум два раздела — «Партизаны» и «Проза» — заполнены чисто литературными текстами.

«Сидиромов», продающийся гораздо хуже, чем «Анархия» (та идет нарасхват), отмечен куда большим вниманием критиков (я насчитал семь откликов, в основном, правда, маловразумительных). Очевидно, «Анархия non stop» просто ставит наших литературных критиков в тупик, поскольку написана о том, чего они не понимают. На самом деле «Анархия» куда интереснее «Сидиромова». В «Сидиромове», скажем, есть откровенно неудачная вещь — «Победа над траблами», а в «Анархии» неудачных вещей нет. Именно поэтому читатели «Анархии» согласны часами сидеть в магазине «Гилея», ожидая, когда туда забредет Цветков и они смогут взять у него автограф.

В эпоху, когда наша литература, уйдя от вне- и надлитературных тем, превратилась в междусобойчик и стала неинтересной для всех, кроме самих авторов, их друзей и профессиональных критиков, Цветков возвращается к традиции, решая литературными средствами задачи философские, психологические и политические. В этом смысле он наследник Достоевского и Камю, хотя непосредственно в текстах чувствуется скорее влияние Амброза Бирса, Борхеса, Хармса и сюрреалистов.

Сознание Цветкова катастрофично, но в отличие от других он не боится, а приветствует грядущую катастрофу: «В конце времен (в их истинном начале) перед первым жертвоприношением ... останутся всего двое. Потом плод, примирение с создателем, превращение Евы в ребро мужа, недельный демонтаж декораций. Альтернатива? Палеонтологический музей, на который во-первых и обрушилась наивная ненависть нашего восстания.

Представьте, как хрюкали и трубили в подземных переходах мастодонты и индирикатерии, когда мы откупорили их из витрин. Как шальные от воли стада игуанодонов штурмовали многоэтажные скользкие башни банков и неуклюжие, но властные стегозавры карабкались по балконам, будто по специальным для них лестницам. Тиранозавр с сокамерниками танцевал на крыше Музея Ископаемых, и петляли в небе, выкрикивая допотопные ругательства, крылатые вампиры-птериксы. Триллобиты лезли, торопливо работая сотнями ножек, под асфальт в фонтанирующие решетки канализации, хлынувшей в русла улиц. Аквариумы магазинов. Мутные озера площадей. Кистеперое плавает над прилавком, пробуя кремневыми челюстями кассовый аппарат. Змеиная голова ихтиотвари, выглядывая из волн, оценивает на вечность бронзовый меч утонувшего памятника. Трехметровый богомол перепутал несъедобный электрический столб со стеблем вкусного хвоща из учебника ботаники и получил полный рот искр. Пятятся расколдованные нами рукастые и дрожат от напряжения вырвавшиеся из камня атлетические рептоиды с костяными ирокезами на головах, они бодают автобусы и, победив, роняют транспорт с моста» («Сидиромов»).

Цветков не собирается быть свидетелем или жертвой грядущей катастрофы, а, напротив, готов быть ее со-творцом и активистом, на этом основано его радостное ожидание: ««Ведущие страны», точнее, то, что от них останется после восстания, превратятся в мусор, который подожгут те, у кого будет с собой огонь, те, кто могли бы стать новыми носителями власти, но не захотят этого, те, кто изменят саму природу власти» («Революция»).

Сознание Цветкова подчеркнуто дуалистично, как у гностиков, что нехарактерно для сегодняшней литературной молодежи: «Люди делятся на живых и мертвых. Если больше тех, что умерли, то они правят над живыми, если же больше живых, то власть мертвых кончается и мертвые вынуждены подчиниться законам живых» («Слезы Мэрлина»), Но Цветков (и это делает его уникальным) не останавливается на дуализме, он доводит дуализм до четкой классовой позиции, до активного политического (классового) противостояния: «У рабочих украли речь. Они не распоряжаются знаком, хотя и изменяют означаемое. Пролетарий не в состоянии сам сделать свою спецовку, свою манеру, свою терминологию модной, не в состоянии выразить непобедимую метафизику забастовки, придать статус артефакта и классового символа обыкновенной отвертке, при помощи которой стильно, например, выколупывать булыжник из Красной площади и посылать его властям как декларацию о намерениях. Работающему некогда. Необходим художник, способный преодолеть отчуждение, то есть способный увидеть в себе такого же пролетария, необходим до тех пор, пока пролетарий не бросит работать на классового врага и не протянет пролетарскому художнику руку, чтобы вместе творить восстание» («К новой речи — речи бессмертных людей»). Цветков сознательно обращается не ко всем, а лишь к тем, кто находится (или может оказаться) с ним «по одну сторону баррикады»: «Если такие советы кажутся вам хулиганскими, идиотскими и подрывными, значит, вы ездите на «джипе», в кармане у вас кредитная карта, а в холодильнике ананасы с рябчиками. Извините, я не к вам обращаюсь. Для остальных: стоит ли чего-нибудь жалеть, ведь это все давно уже не ваше, а кем-то приватизированное, и назад вам без боя никто ничего не отдаст» («Шантаж»).

Цветков, разумеется, отрицает и ненавидит буржуазное общество, буржуазную цивилизацию, буржуазную культуру и буржуазную политику. Конкретные врага открыто называются им поименно: либерализм, постмодернизм, конформизм, мещанство, оппортунизм, «массовая культура», политкорректность. Политкорректность Цветков отрицает, противопоставляя ей традиционную «самурайскую» позицию воина, бойца: «Антигерой настаивает на вечных методах ведения поединка. Против него не действуют референдумы и импичменты. Он нелегитимен. Героя выбирают. Антигерой приходит сам» («Антигерой»). Мещанство и конформизм Цветков откровенно презирает, считая к тому же такое поведение самоубийственным: «Когда пылает ваш дом, у вас есть две возможности — бежать из дома или сгореть вместе с ним, но большинство людей, известных мне, пытаются убежать из огня, оставаясь в доме. Их «жизнь» есть отчаянное метание по огненным комнатам в надежде убежать, не убегая. Они хотят остаться, но не погибнуть. Поэтому их и забирает отсюда смерть, когда надежд на то, что они выберут одно из двух, более не остается. Смерть тушит пожар» («Дао партизана, или «Патриот, взорви свою родину!»»). Постмодернизм Цветков рассматривает как торжество энтропии и победы посредственности над талантом в мировом масштабе: «Постмодернизм: неуправляемые воды хлещут из телевизионных колодцев, поглощая определенное и растворяя осмысленное. Наводнение ест острова, превращая все сигналы и знаки в ничего не означающие шумы и пятна. Потоп как стиль. Потоп как плата за рыночное отношение к «водам». Анархия, купленная менеджерами зрелищ, использованная ими в целях шоу-общества и переставшая быть анархией» («Прощай, анархия»). Либеральное мироустройство, с точки зрения Цветкова, ничем не отличается от смерти: «Идеальный демократический гражданин, абсолютный представитель, — это лояльность, принявшая антропоморфные черты. Идеальный демократический гражданин должен прежде всего не существовать, потому что существуя, даже лежа в гробу, он всегда занимает чье-то место, нарушает чьи-то «неотъемлемые» права, а это не очень-то демократично. Стоя на ступеньке эскалатора или просто вдыхая кислород и выделяя углекислый газ, тем более обнимая кого-нибудь, он предает демократию, отнимая эти возможности у других, не исключено — более достойных граждан. Что может быть опаснее лояльности для любых проявлений жизни как действия? Любая лояльность — это всегда лояльность к смерти, обучая вас «быть лояльным», вас обучают изображать условного покойника» («Терроризм»). Примеры можно множить и множить.

Предмет особого осмеяния — церковь и религия: «Восточная ветвь учила руки связывать сзади при входе в храм. Западная настаивала — связывай руки спереди. Сила веревок зависит от степени преданности. Об этом было много стихов. Полемика велась на общих соборах. Западные обычно выигрывали, потому что могли стрелять, у них руки были связаны спереди, однако восточные считали жертвами за веру, мучениками, а значит и победителями себя. На эту тему было много театральных представлений» («Религиозная полемика»). Вы ищете дорогу к богу? Цветков вам показывает, как она выглядит: «... слышит, как его зовут к богу. Почему-то к богу надо через туалет. Сидиромов заглядывает в люк, там красные трубы какие-то, нужно лезть. Глаза его, как фары, пожирают темноту, в груди простор, как у цветка, стремящегося вскрыться. Лестница к богу залита кровью, по ней тащили кого-то вниз» («Сидиромов»). Бог, он, понятно, добрый: он способен долго-долго заинтересованно наблюдать за тем, как одна сестричка издевается, травит голодом в яме другую, а когда первая сестричка выплевывает в яму леденец, бог — в порядке поощрения — тоже выплевывает леденец (для первой сестрички) и останавливает время, чтобы зафиксировать навсегда этот благостный момент. «Мораль: нужно быть добрым» («Другой дочурик»).

Самый пристальный интерес у Цветкова, естественно, вызывает культура. Был период, когда Цветков сам переживал увлечение постмодернистской «игрой в бисер», занимался пе- рекомбинацией чужих слов и образов и печатался в соответствующих изданиях. Довольно быстро он пришел к выводу о бесперспективности этого пути. Активная политическая деятельность — с постоянными разъездами по всей стране и обширным общением с народом в провинции — показали Цветкову, что до девяносто девять и девять процентов населения (включая самых что ни на есть интеллигентов) доходит сегодня только масскульт. Этот масскульт и изучает теперь пристально Цветков, обильно включая подлинные «шедевры» масскульта в собственную прозу: «Передача по телевизору, — делился Федор Кузьмич, нажимая на газ, — про мирового мужика, чекиста, он спал, удерживая во рту швейную иглу, чтобы даже во сне не терять бдительности. Так и спал всю жизнь, а потом накололся или проглотил он ее, я не помню, эту свою иголку, короче, поперхнулся и умер» («Дмитровский собор»); «Сомы-людоеды реагируют на всплеск, стоит ногой плеснуть, на дно утащат, но опасны они исключительно в июле, у них в июле период, который называется «жор», хватают тебя за ногу челюстями и тащат на дно, не отмахаешься. Ты ночью купаешься?» (Там же); «Дервиш, а по-нашему бродяга, просидел несколько веков в каменном яйце, да чего там веков, никто не знает сколько, яйцо окаменевшее хранилось в музее, все думали от динозавра осталось, детям показывали экспонат, и вот начали пилить лучом, а там внутри дервиш, жив-здоров. Как только ухитрился? В скорлупе ни одной дырочки не было. Вот тебе и динозавр» (Там же). И даже такое: «Зеленоглазая блондинка с пышными формами предлагает отдохнуть у нее, если будешь во Владимире. Цена разумная. Твоя мечта о/с и а/с без границ? Тогда запомни мой адрес. Т.» (Там же).

Поскольку «официальное» искусство утратило свою оперативно-познавательную и профетическую функцию, Цветков, естественно, считает, что революционная практика выше искусства: «Искусство не так уж ценно, как хотелось бы кураторам Архива, оно — набор паролей, которые нужно запомнить, но еще важнее забыть, иначе вы застрянете на границе, как нерастаможенный груз» («Дао партизана»); «Искусство намекает человеку, что он может прикоснуться. Революция настаивает на необходимости этого опыта, делает иррациональное из возможного — обязательным. Искусство — взгляд. Революция — шаг... Зрелище — это капитал, концентрированный до такого состояния, что он уже становится наглядным, видимым и вовсе не обязательно массовым образом. У каждого есть шанс отказаться от зрелища ради действительности. Опасно путать естественность и действительность. Зрелище держится за счет естественности, лишь иногда нарушая это правило ради обнажения приема и одновременно ради его усложнения. Революция обращается к действительности. Революция сегодня единственное доказательство существования действительности, но доказательство, не оставленное нам как данность, как благотворительность, а предложенное как возможный шанс» («Обращение»).

Цветков не принадлежит к привилегированному ультраменьшинству: его не спонсируют зарубежные фонды, у него нет папы-банкира и дедушки-академика (вариант: бывшего члена ЦК КПСС), он живет жизнью подавляющего большинства — и пришел к выводу, что такая жизнь неизбежно приведет человека к вооруженному сопротивлению («Как становятся террористами?»). Более того, Цветков убежден в педагогической, образовательной и воспитательной роли революции: «Революция — высшая и единственная сегодня форма образования, ибо только она позволяет пережить любому из нас тот истинный (бессловесный, наднациональный и сверхиндивидуальный) опыт, который ранее был доступен человеку в результате инициации» («Там, где кончается история, начинается революция»).

Рассматривая, вслед за Дебором, современное общество как «общество спектакля», Цветков, однако, утверждает, что техника этого спектакля износилась, постоянно дает сбои и уже поэтому обречена на поражение при столкновении с новой революцией: ««Не опиум для народа, но народ для опиума!» — репетировал Сидиромов присягу перед зеркалом, он нажал «play», чтобы записать эту фразу, но вдруг брызнула кровь из левой ноздри. Часто техника непредсказуема, магнитофон говорит не то или орет без спросу» («Сидиромов»). Цветков убежден, что это «общество спектакля» уже неспособно эффективно противостоять новой поросли революционеров, если такая поросль откажется от обветшалых догм предыдущего «революционного» поколения (поколения социал-демократических, коммунистических, троцкистских партий) и выработает новые принципы борьбы — борьбы, основанной на самопожертвовании, презрении к смерти и полном отказе от всякого компромисса. «Общество спектакля», собственно, даже не знает, как выглядит враг и где его искать: «Революционер — это субъект, переживший разрыв общественного договора, тем самым он становится аморальным с точки зрения институтов современного общества, т.е. революционер имеет санкционированное новым коллективом и осуждаемое старым коллективом право на любые формы социальной мимикрии ради необратимого уничтожения таковой как явления» («Там, где кончается история, начинается революция»). Цветков называет эту будущую поросль революционеров «партизанами» и полагает, что как сообщество «партизаны» неуязвимы — пока они живы, они недоступны властям, если же они попали в плен, то уже только мертвыми, а таких специалистов, которые могли бы получить информацию от мертвых, власть не имеет: «Разрушение есть созидание. Созидание есть восстание. Атака и исчезновение. «Социальный камикадзе» — определят партизана специалисты, ответственные за порядок на кладбище. У него всегда найдется алмазно-чистой ультралевой кислоты брызнуть в глаза фарисеям от социологии, фарисеям от экономики, фарисеям от психиатрии. Фарисей это и есть специалист, т.е. персонаж, для которого метод изучения дороже предмета изучения» («Дао партизана»).

Поскольку написание текста ради самого текста, с точки зрения Цветкова, занятие глупое и бессмысленное, Цветков превращает текст в призыв: «Не бойся. Нет никакой клетки. Там небо. Небо не знает законов. Оно само себе закон» (Там же). В самом последнем абзаце самого последнего текста в «Анархии non stop» этот призыв вырастает в гимн гибели в бою как единственной форме бессмертия: «Ворота открыты. Тебя уже ждут первые три участника операции и еще те, чьи портреты висели у вас на стене, и другие, незнакомые пока бессмертные братья. У всех бессмертных есть оружие. Они ходят в солнечной форме, такой же, как теперь, у тебя, и руководят отсюда самым серьезным ПОКУШЕНИЕМ. Ты входишь, и светловолосая богиня подает тебе чашу с вином вечной жизни» («Вооруженный рай»).

Прокламировав разрыв с постструктуралистской традицией («Там, где кончается текст, начинается Революция»), Цветков помещает на обороте обложки «Анархии non stop» такой манифест, напечатав его, как и требует революционная традиция, красным на черном:

«Я приветствую всех, кто ворует в магазинах.

Я приветствую всех, кто говорит на непонятном для большинства языке.

Я приветствую всех, кто словом и дело оскорбляет представителей закона при задержании и просто так, ради лишней порции адреналина в кровь.

Я приветствую всех, кто ненавидит финансового дьявола и всех его слуг вне зависимости от их формальной «ориентации».

Я приветствую всех, кто верит только внутреннему голосу и смеется в лицо говорящим от имени «здравого смысла».

Я один из вас. Homo Homini Daemon».

И, подчеркивая преемственность с леваками 60-х, Эбби Хоффманом, с одной стороны, и верный своей установке превращать текст в призыв и практическую рекомендацию, Цветков завершает этот манифест фразой: «Если у вас нет денег, чтобы купить мою книгу, попробуйте ее украсть».


11-13 марта 2000

Черно-белый островокрадости Sixty Rollers среди унылой многоцветности глянцевых обложек.

Мир «больших» журналов у нас — зрелище тоскливое. С одной стороны — традиционные толстые журналы, чудовищно скучные и давно уже себя изжившие, выходящие в свет исключительно на подачки Сороса и читаемые лишь самими авторами, их близкими друзьями (заклятыми врагами) и профессиональными критиками. С другой стороны — глянцевые журналы типа «Ом» и «Птюч», такие же убогие и рассчитанные на откровенных дебилов. То, что первые считают себя представителями «высокой» культуры и третируют вторых как представителей «массовой» — чепуха. И те, и другие уже не имеют отношения к собственно культуре (Грамши это доказал еще 60 лет назад). Все эти журналы — просто кормушка, место заработка редакторов, их друзей и знакомых.

Подлинная культура существует и развивается вне этого мира. Она создается и поддерживается энтузиастами, причем создается и поддерживается ими на свои деньги. Памятники таким людям надо ставить — при жизни, как дважды Героям Советского Союза.

Первый претендент на памятник — известный рок-поэт Маргарита Пушкина-Линн, «Мать идеи» (официальный титул) журнала «Забриски Rider». «Забриски» — это прижизненный памятник М. Пушкиной, кстати, дочери Героя Советского Союза. Один-единственный номер «Забрисок» (это слово, по забрисским понятиям, полагается склонять; кроме того, забриски — это племенное имя авторов, создателей, читателей и друзей журнала) безусловно интереснее пятилетней подшивки «Ом», «Октября» или, если хотите, «Огонька» («отвратительные органы: оголтело орут, околпачивают обывателя»).

Все начиналось в теперь уже далеком 1992 году — с черно-белого 56-страничного журнала «Забриски Пойнт», украшенного культовой фотографией уличного указателя, извещавшего: «Хейт — 1500 (ярдов, ясное дело), Эшбери — 600». Хейт-Эшбери — для тех, кто так темен, что не знает, — это район в Сан-Франциско, столица хиппи. Красная «нашлепка» на фотографии так и сообщала: «Хиппи». В общем, обычный хипповый журнальчик, который должен был загнуться после первого номера, как многие другие. Кто тогда мог мечтать, что он будет выходить до сих пор, разрастется до 160 страниц, станет подписным?

Сами издатели в это не верили. Следующий номер назывался уже не «Забриски Пойнт», a «Easy Rider» и предупреждал читателя: «EASY RIDER выходит в зависимости от настроя сознания авторов и состояния кармана их приятелей». Третий номер назывался наконец «Забриски Rider», приобрел постоянный девиз «Забриски всех стран, объединяйтесь!» и носил подзаголовок «Альманах дедов, отцов, детей и внуков власти настурций и мирового рок-н-ролла» (через два номера, с «Забриски Rider» №3, определение вылилось в нынешнюю чеканную формулу: «Альманах дедов, отцов, детей и внуков мировой власти рок-н-ролла, настурций, репейника и чертополоха»'). Тогда же до издателей дошли сведения, что не все в «Забрисках» нравится новой власти, и редакция откликнулась на титульном листе: «Эй, на том берегу! Мнения авторов могут не совпадать с точкой зрения редакции. НО — по конституции имени EASY RIDER’a — КАЖДЫЙ ИМЕЕТ ПРАВО СКАЗАТЬ...»

Со временем претензии к «Забрискам» конкретизировались (пропаганда наркотиков, антиобщественного образа жизни, уклонения от воинской службы, неуважение к религии и тому подобный бред), и число замечательных редакционных предупреждений стало быстро расти: «Каждый выходящий номер нашего журнала может оказаться последним» (то есть запретят); «Мнение редакции очень часто совершенно не совпадает с мнением авторов»; «Мы далеки от стремления пропагандировать что-либо и видим свою задачу в предоставлении читателям достоверной информации о событиях, людях, времени»; «Забриски Rider не несет ответственности за неверное толкование смысла опубликованной информации»; «Починка крыш читателей, пострадавших от передозировки сведений — за счет самих читателей». В каком еще издании вы встретите столько предупреждений?

В первом же номере, в «Забриски Пойнт» были статьи об обоих фильмах — и о «Забриски Пойнт», и о «Беспечном ездоке». А в «Easy Rider» был даже воспроизведен полный текст «одноименной» песни Джими Хендрикса. Но малограмотные, ленивые и нелюбопытные все равно доставали своим ленивым любопытством создателей «Забрисок» — и в №4 редакция выразила «глубокое thanks» «всем, кто не спрашивает, что значит название нашего журнала, а просто его читает и делает выводы сам».

Поскольку все начиналось вроде бы с хиппи, то «теоретическим» материалом «Забриски Пойнт» был материал об «источниках и составных частях хиппизма». Тема стала постоянной, переходящей из номера в номер. Источников и составных частей находилось все больше и больше. Тогда, в 92-м всем, конечно, была очевидна аллюзорность названия. У молодых пионеров — хиппи образца 1997 года это название, как выяснилось, никаких аллюзий уже не вызывает... Куды кóтимся, граждáне?!!

Тематика журнала с тех давних пор сильно обогатилась, но верных и преданных читателей — хиппи — «Забриски» никогда не обижали. То произведут инвентаризацию погонялок отечественных хипов с приложением этнолингвистического исследования о происхождении этих имен. То дадут практические советы (вот вам и польза от чтения!) по изготовлению фенечек, вышивки бисером и т.п. Причем советы давал автор с замечательным именем Кэт Хайрастая Штанина (в каком еще журнале есть автор с такими именами? А в «Забрисках» печатались также Л. С. Деев, Цезарь Армагеддонов-младший (и отец его, просто Цезарь Армагеддонов), Иван Шизофреник, Вадим Монкберримундилайтов и два всемирно знаменитых коллективных автора: братья Карамазовы и Народ).

А где еще можно прочитать вот такой «список правил хиппового fashion:

Научись не обращать внимание на ехидные замечания и комментарии консервативной общественности. Всегда выдерживай свой собственный стиль. Если тебе к лицу шелк, не стоит рядиться в джинсу. Цена вещи, которую ты носишь, не говорит ни о чем, будь она большая или ничтожная. Было бы красиво! Грязный хиппи не может быть доволен своим обликом. Нет ничего плохого в заплатах, если только ты не ставишь их просто так ради дешевого понта, на то место, где реальная дыра отсутствует. Не ограничивай круг своих интересов одеждой — по одежке только встречают (даже хиппи)».

Между прочим, в журнале есть не только советы хиппи, но и инструкция для родителей: «Что делать, если ваш ребенок решил стать хиппи».

Там же можно найти подробную, аргументированную, тщательно разработанную, иллюстрированную изумительными стёбными картинками-лубками в стиле психоделии 60-х и написанную прекрасным литературным языком инструкцию, как закосить от армии — «Коси коса, пока роса». В тексте регулярно натыкаешься на совершенно гениальные места. За каждый такой абзац не жалко отдать полное собрание сочинений А. И. Солженицына. Например: «Бред Котара —содержит депрессивные или ипохондрические фантазии с идеями громадности и отрицания (всеобщая гибель, мировые катаклизмы и т.п.), проявляющимися одновременно или порознь. Характерен для грин-хипов, «зеленого» движения в целом». Впрочем, чтобы словить от такого кайф, нужно принадлежать к узкому слою интеллектуальной элиты нашего общества и иметь в анамнезе опыт встреч с экологистами и прослушивания их телег.

Вообще, «Забриски» отличаются тем, что в их текстах тебя постоянно поджидают какие-то радостные (и полезные) открытия. Вот читаешь, скажем, раскинувшееся на несколько номеров эпохальное полотно «Зерги» Андрейцева («Оптимальный вариант») «Калифорнийское солнце» (оно же «Калифорнийское ярило», оно же «Калифорнийское Ра») и вдруг натыкаешься на такой добрый совет: «Если вам попадется пластинка культовой группы МОБИ ГРЕЙП «WOW», COLUMBIA RECORDS, CS 9613, не расставайтесь с ней только из-за того, что вам покажется невозможным прослушать один фокстрот. На самом деле проблема решается просто:

Переключите скорость вертушки на 45 об/мин. Запишите песню на «девятую» скорость катушечного магнитофона. Прослушайте полученный результат на 19-й скорости катушечного магнитофона».

Это не стёб. Это ответственная рекомендация профессионала. Больше вам такой бесплатно нигде не дадут (за деньги, впрочем, тоже).

Много и со знанием дела пишут в «Забрисках» о наркотиках и психоделии — noblesse oblige. Тут и Тимоти Лири (он и о нем), и Теренс Маккена (он и о нем), и Станислав Гроф. А от «Птюча» и прочей кислотной продукции это отличается недилетантским подходом и тонким стёбом. У нас кислотники и модой у столичной «золотой молодежи» еще не были, a «Easy Rider» уже опубликовал совершенно убийственную статью «Добро пожаловать в кислотный дом». О «самом» Лири еще в «Забриски Пойнт» было написано без всякого уважения: «Тимоти Лири — это всего лишь «Ласковый май» в поле ЛСД...»

А чего стоит статья Ильи Смирнова «Наркомафия королевы Виктории». Это — не для малолетних глупеньких хиппушек. Как картинку из будущего собственной страны читаешь: «С 1800-го до 1837 г. английский импорт опиума в Китай возрос с двух тысяч ящиков (весом около 133 фунтов = 60 кг каждый) до тридцати девяти тысяч. Подобные масштабы не снились ни одному из современных наркокартелей. Утечка из Цинской империи серебра дезорганизовала финансы, наркоторговля вытеснила торговлю любыми другими, «нормальными» товарами, и главное — миллионы китайцев (от принцев до кули) стали жертвами пагубного пристрастия к курению заморской отравы. Высокопоставленные чиновники Цзян Сяннанъ и Хуан Цзюэцзы с ужасом обнаружили, что, например, среди служащих уголовной и налоговой палат наркоманы составляют пять-шесть из каждых десяти. Государственные институты, от системы искусственного орошения до привилегированных «восьмизнаменных» маньчжурских войск разрушались и выходили из-под контроля правительства. Коррупция среди пристрастившихся к опиуму чиновников выходила за все допустимые пределы».

В каких еще журналах, кроме «Забрисок», вы сегодня прочтете Лоуренса Ферлингетти и Джима Моррисона (и поэзию, и прозу)? Где еще (кроме «Иностранки», естественно) печатался как переводчик Илья Кормильцев (и перевел он, между прочим, не кого-нибудь, а Майкла Ривера — британца «химического» поколения, писателя из той же «обоймы», что Ирвин Уэлш и Ханеф Курейши)? Кто еще, кроме «Забрисок», осмелится сегодня, в эпоху «духовного возрождения России» посредством новодела храма Христа Спасителя, публиковать откровенно высмеивающий Христа и христианство роман Егора Радова, автора скандального «Змеесоса» и трогательной «Якутии»?

«Забриски» замечательны своей ролью первопроходца и первооткрывателя. Задолго до того, как А. Шаталов осчастливил нас Уильямом С. Берроузом, этого Берроуза уже вовсю печатали «Забриски» (и он даже был возведен в ранг одного из «источников и составных частей хиппизма»). О живой легенде нашей контркультуры Умке в «Забрисках» была напечатана огромная апологетическая статья (кстати, самой Умке чем-то не понравившаяся) — задолго до появления Умки перед «широкой общественностью» в «Антропологии» у Диброва (и даже задолго до публикации в «Московском бите», которой так гордился Сергей Гурьев: «Вот, мы впервые напечатали в газете фотографию Умки!»). Текст чуть ли не целого альбома Дмитрия Ревякина был напечатан в «Забрисках» задолго до того, как вышел в свет этот альбом, — и уж задолго до появления Ревякина на ТВ. То же самое можно сказать и о Чиже.

Короткие, но полные боли слова прощания с Толей Крупновым из «Обелиска» — вот образец некролога (хотя это и звучит кощунственно). Тем более, что с такой же тоской о Крупе (но более многословно) было написано еще лишь в одном месте — представьте себе, в «Лимонке». Нигде больше не было такого блестящего отклика на смерть Джерри Гарсия, как в «Забрисках». А на смерть Олеси Троянской, нашей родной, отечественной Джанис Джоплин, вообще никто, кроме «Забрисок», не откликнулся (у, с-суки продажные, Пол Пота на вас нет! Но — будет.)

Конечно, о «Роллингах» можно прочитать и в другом месте, но навряд ли вы найдете издание, в котором так подробно, обстоятельно и не жалея места будет рассказано о трагедии в Аламаунте, как это сделал «Забриски Rider». Наверное, о Сиде Баррете тоже можно прочитать и в других местах, но такую огромную, подробную и интересную статью, как «Введение в барретологию» Петра «Аполлинария» Кулеша могут напечатать только «Забриски». И за одно это уже надо бы поклониться издателям в ноги — теперь есть к чему адресовать погребенных под лавиной информации и растерявшихся от ее фиктивной «доступности» пионеров, с напускной брезгливостью ноющих: все равно, мол, не понимаю, о чем эта «Shine on, Your Crazy Diamond!».

А гигантское, замечательное и давно заслуживающее издания отдельной книгой и массовым тиражом исследование Александра Галина «Погребенная заживо в блюзе» о Джанис Джоплин — где вы еще такое прочтете! Кто еще напишет о «готах» (все остальные либо не знают, кто это, либо делают вид, что не знают). Кто еще сподобится выделить целых пятнадцать полос на одну-единственную цеппелиновскую «Лестницу в небо» — так, словно это «Литпамятник»: текст, перевод, варианты перевода, история создания, комментарии, толкования, герменевтика текста, астрологический комментарий (магия друидов), хипповско-скептическая и отчасти постмодернистская экзегеза... Да, эго вам не «Ом»...

И лучшая из читанных мною статей о Моррисоне — «Эксгибиционист, наказанный сверх меры, или Беглец из Когалыма» — тоже в «Забрисках». Там же самый трогательный, какие я встречал, конкурс для грамотных под названием «50 банальных (sic!) вопросов из жизни «Пинк Флойд», или Это должен знать каждый». Вопросы, действительно, совершенно банальные, на них можно азы грамотности проверять, вроде как на вопросе «С каких слов начинаются «Записки о Галльской войне» Юлия Цезаря?». Вот, например: «Кто еще записал альбом «Темная сторона Луны» и когда?»; «Что означает «Ummagumma» («Уммой Гуммой» просьба не обзывать»)?»; «В какой стране был запрещен «Очередной кирпич»?»; «Что за здание виднеется между статуями на обложке последнего студийного альбома ПИНК ФЛОЙД и что за индустриальный объект известен всему миру только потому, что был изображен на обложке «Животных»?».

А где еще прочитаешь такие толковые тексты о байкерах? И не о наших (интервью с Хирургом можно и в «Медведе» найти), а о native. «Себя они называют также «Hardcore» (настоящие)... они создали свое собственное общество со своими правилами и понятиями о морали... Постепенно это вылилось в абсолютный патриотизм, который признавал только отечественные мотоциклы (в первую очередь — «Харлей Дэвидсон»), в уголовный элемент (распространение наркотиков и контроль над проституцией) и расизм — прежде всего в южных штатах — символом которого стал старый флаг Конфедерации». Личные впечатления о байкерах:

«— А какой ты доктор?

— Психоаналитик, профессор, — Том постучал себя пальцем по виску, — я преподаю психологию в университете Колорадо.

Я тут же представила русского профессора, сидящего верхом на мотоцикле в рокерском прикиде, с серьгой в ухе».

Так что тут не только хиппи. Тут и Алистер Кроули (не хуже, чем у Дугина в «Элементах»), с такими вот сдвигающими крышу солидными комментариями: «Виктор Нойберг — любимый ученик и друг Кроули, английский поэт и переводчик (перевел Дилана Томаса на немецкий язык). Однажды Кроули спас ему жизнь, когда во время работ в Северной Африке демон Хоронзон, приняв обличье любимой женщины Нойберга, вырвался из пентаграммы и квадрата Абра-Мелина. Абра-Мелин — египетский маг древности». Тут «Монстр» Мэнсон — в таком объеме, на какой даже «Лимонка» не решилась: полный текст последнего слова Мэнсона на суде — обвинение сытой буржуазной Америке, Америке «среднего класса»: «Вы рвете мясо зубами и убиваете существ лучше вас и в то же время называете своих детей плохими и даже убийцами.

Они — ваше порождение и отражение каждого из вас.... Те ребятки, которые нападают на вас с ножами, — ваши дети, вы их этому научили.

Я ел из ваших мусорных баков, надевал вашу поношенную одежду, многое воспринял и тут же захотел вернуть. Я делал все возможное, чтобы прожить в вашем мире, а вы хотите меня убить. Увидев вашу некомпетентность, я сказал себе: «Да я уже мертв, я всю свою жизнь был мертвецом — я жил в выстроенном вами склепе».... Этот мир создали вы. Я никогда не создавал его... Вы, платя налоги, направляясь на работу и устраивая суды, подобные этому, сделали мир таким.

Правда вас не волнует. Вы играете общественным мнением, продавая газеты для набожных обывателей... Я отразил ваше общество в вас же самих».

У какого-нибудь «Обывателя» или «Домового» понятная идеология — развлекать толстозадых. У «Забрисок» — все наоборот: «Материал был подготовлен известным московским творческим объединением ДИАЛОГ, которое продажные муниципалы выгнали из родного помещения на Таганке. Новым хозяевам старой жизни плевать на культуру, тем более рок-н-ролльную. Часть уникальных архивов ДИАЛОГА утеряна и уничтожена, часть сочувствующие битломаны укрыли в своих норках-квартирах. Редакция ЗАБРИСКИ РАЙДЕР’а приносит искренние соболезнования Юрию Марковичу Каблучко, который более двадцати лет возводил в Москве храм БИТЛОВ и рок-н-ролла, посвятил всю свою жизнь этому делу. В результате — разгром объединения». Полностью согласен. Хорошо помню Каблучко по «годам застоя». Замечательный дядька. Меня все это наводит на мысли. Примерно такие: «Make class war, not love!».

Вообще, читая «Забриски», начинаешь необыкновенно интенсивно думать (ну то есть сознание расширяется безо всякого мескалина!). Вот читаешь образец народного творчества (хиппи — это народ такой):

По Миссисипи плывут пироги,
В пирогах — хиппи, босые ноги...
— и вдруг вспоминаешь вариант, какой тебе пели когда-то знакомые нижегородские хиппари:

Вот мимо Сормова плывут пироги,
В пирогах хиппи — босые ноги,
Сверкая плешью, ругаясь матом,
За ними — пеший комсомольский провокатор...
Только сейчас, вспомнив внешность и биографию преемника Черномырдина, я понял, о ком эта песня!

«Забриски», если надо, умеют кусаться. «Современная лакированная американская пресса придумала кодовое название — «ПОКОЛЕНИЕ X»... кое-что об «иксиках»... известно. Они — представители, в основном, среднего класса белокожих американцев, прагматичны до мозга костей, не ждут каких-либо обнадеживающих перемен в своей жизни, терпеть не могут массовых политических выступлений. Они решили, что ключ к выживанию в условиях безработицы, инфляции и периодических высадок американских войск на Гаити — циничное равнодушие. Детство бедных «иксиков» было безрадостным и совершенно индустриальным — их пугали фильмами катастроф, им читали кошмарные сказки о маньяках, лжецах, крысах, помойках и извращенном сексе. Сердца у малышей от страха превратились в кусочки дерьмеца». Или вот так (это «как бы» «по своим»): «Во многих университетах Штатов сейчас отменено изучение наследия «Скучных мертвых белых мужчин» (т.е. Гомера, Платона, Шекспира, Байрона, Толстого, Достоевского, Ницше и др.), отменено изучение античности (ведь прародина цивилизации — Африка, ясный месяц!) и «мертвых» языков... Зато преподаются никогда не существовавшая отдельно «женская культура», якобы фальсифицированная, скрытая и подавленная мужчинами, и плохо, вообще-то, изученные племенные культуры, не говоря уже о прочих феминистских и психоделических наворотах. В результате вместо европейского гуманитарного образования в голове у выпускников подобных учебных заведений бред и каша...» Или вот так: «Любой концерт Ф. Киркорова талантливее и благороднее «Морских песен», показанных по первой программе ЦТ... Тусовка из т.н. «митьков» и именитых рок-музыкантов выехала «на воды» и с воодушевлением «оттягивается» (кажется, так это у них называется), выпивает, кривляется и нестройно исполняет соответствующий застольный репертуар, от «Когда я пьян, а пьян всегда я» до «Если матрос за борт упадет...» ... Хуже некуда. Зато шоу понравилось боссу ОРТ К. Эрнсту с его «шиком провинциального парикмахера» (определение Станиславского хлестко, но несправедливо по отношению к парикмахерам)». Между прочим, не много я знаю изданий, которые бы так бесстрашно плюнули в ухоженную нуворишскую харю телемагната Константина Эрнста!

Поскольку «Забриски» ни он какого Сороса не зависят, они могут позволить себе замахиваться и на куда более крупных «священных коров»: «Все поправки к Конституции США не защитили проживавших в США японцев от массового интернирования по одному только подозрению в том, что среди них могут находиться агенты неприятеля. Я также не слышал о том, чтобы во время «Бури в пустыни» жителям Багдада перед бомбардировкой разъясняли их права и сбрасывали вместе с бомбами адвокатов. Не говоря уж о сербах, вовсе ни в чем не виновных перед Америкой и превращенных в злодеев исключительно целенаправленными усилиями СМИ... Адвокаты наркомафии добиваются от азиатских стран перестройки уголовного судопроизводства по заведомо несостоятельным образцам. Заметьте: одновременно те же самые круги требуют, чтобы КНР отказалась от политики планирования семьи. По мнению либералов, такая политика ограничивает права человека. На что? На нищету, болезни, голод и бессмысленную резню из-за ресурсов (которых заведомо всем не хватит)».

И только в «Забрисках» можно прочитать слова чудесной песни «Джефферсон Эйрплейн» о папе римском:

Singing in Latin nobody understands
Ah, stupid christian, isn’t it Grand?
Pope Paul taking all your money
You Keep murdering people is His Christian name
No more brains in the Christian. 
Специально для наших придурочных рэйверов, детей «новых русских» и всяких там рыбкиных (вариант: нуйкиных), транжирящих папины деньги и давно уже ликвидировавших при помощь «экстази» остатки своих и без того рудиментарных мозгов, в «Забрисках» напечатаны материалы о рэйве и зиппи. Это у нас рэйв — развлечение зажравшейся молодежи, а у них — это вариант контркультуры низов индустриального общества, вызывающий явную неприязнь у истеблишмента.

А где еще, кроме «Забрисок», можно найти подробнейшее, на уровне кандидатской диссертации, исследование о растаманах (введенных в моду по безграмотности Б. Гребенщиковым)? Где еще вы прочтете «моральный кодекс» раста:

1. Запрещено осквернять облик Человека надрезами, бритьем и стрижкой, татуировкой, уродованием тела.

2. Необходимо соблюдать вегетарианство, хотя иногда разрешается есть мясо, кроме свинины, моллюсков и т.д.

3. Мы поклоняемся лишь Растафари и никаким другим богам, объявляя вне закона все формы язычества, хотя и относясь с уважением ко всем верующим.

4. Мы любим и уважаем человеческое братство, хотя в первую очередь любим сынов Хама.

5. Мы отвергаем ненависть, ревность, зависть, обман, вероломство, предательство и т.д.

6. Мы не принимаем ни наслаждений, предоставляемых нынешним обществом, ни его пороков.

7. Мы призваны установить в мире порядок, основанный на братстве.

8. Наш долг — протянуть руку милосердия любому брату в беде, в первую очередь тому, кто из ордена растафари, во вторую — любому: человеку ли, животному ли, растению и т.д.

9. Мы придерживаемся древних законов Эфиопии.

10. Не соблазняйся подачками, титулами и богатством, которыми в страхе будут тебя прельщать враги; решимость тебе придаст любовь к растафари».

Где еще, кроме «Забрисок», прочтете вы в наши стерильные либеральные времена основательную статью о «Черных пантерах» или «Уэзерменах»? Кто еще откликнется на выпуск «Paris Élysées» туалетной воды «Че» издевательским комментарием «Партизаны так не пахнут»?

Кто еще опубликует подробную статью о легендарных теперь йиппи — тем более полезную, что у нас разные академические «специалисты по молодежи» настолько безграмотны, что путают йиппи с хиппи и с яппи (а один такой «специалист», Игорь Сундиев, по сугубой безграмотности даже пишет вместо йиппи «йети», хотя йиппи — это активисты Youth International Party, а йети — гималайский «снежный человек»). А в «Забрисках» из статьи Н. Сосновского не только можно получить ясное представление, почему потерпела поражение «революция» йиппи, провозгласившая «Вот цель революции — бессмертие для всех живущих и бесплатные туалеты!», но и отдохнуть душой на таких вот отступлениях: «Одна из моих бывших жен в конце 80-х работала в художественной редакции на ТВ и изнемогала под лавиной самодеятельного творчества ох...вших от пропаганды самородков: частушек о партии, песен о Родине, поэм об идеологической борьбе и сценариев советских гражданских ритуалов. Году к 89-му пошел новый поток: романсы о перестройке, загадки о сталинских репрессиях и сонеты о батюшке-царе. Сегодняшние требования сочинить всеобщую новую Национальную идею — тоже в компетенции психиатра».

Или вот: читаешь такую милую розовую статью с милым розовым названием «Битломания в России», а там вдруг: «Если сегодня песни Леннона дать с подстрочным переводом, то в какую оппозицию его зачислят?» или: «Смотришь телепрограмму о невыплате зарплаты (самому задерживают) и включаешь «Власть народу»:

Когда работаешь ни за что,
Не лучше ли им отплатить тем же?»
Заходишь в редакцию «Знамени» или «Октября» — видишь: вдоль стен громоздятся баррикады из нераспроданных номеров. Спроса нет! А у «Забрисок» проблемы совсем противоположные: затерроризированные почитателями, издатели «Забрисок» время от времени оказываются вынужденными допечатывать тиражи уже разошедшихся номеров! Вы можете себе представить, чтобы, скажем, «Новое время» читали от корки до корки, тряслись над каждым номером, передавали из рук в руки, из города в город, размножали на служебных ксеросках, зачитывали до дыр — словно какие-нибудь «Зияющие высоты» в «годы застоя»? «Забриски» читают именно так.

Недавно какой-то деятель в «Матадоре» якобы «обозрел» «Забриски Rider». Из текста было видно, что он и последний-то номер не читал, а лишь некоторые статьи просмотрел по касательной. Зато наложил резолюцию: нет, дескать, у «Забрисок» современных героев! Титан мысли. Это у «Матадора» нет героев, поскольку герой — это не комсомольский функционер, перекрасившийся в либерального банкира, и уж тем более не поп-«певица», лишенная голоса и слуха и сделавшая себе карьеру дыркой, прямо противоположной горлу. Герой — это тот, кто пошел против течения и прошел свой путь до конца. Такие герои у «Забрисок» есть.


26 марта — 28 октября 1998

Страна Икс. Для Голливуда «холодная война» так и не кончилась.

7 августа 2001 года «правительственный» канал ОРТ — единственный, принимающийся на территории почти всей России — осчастливил население фильмом «Гражданин Икс».

«Гражданин Икс» — это фильм о Чикатило, снятый в 1995 году компанией «Тайм Уорнер». Многие из нас знали, что Голливуд решил сделать фильм о Чикатило (ну ясное дело, о чем же еще им фильмы снимать, если не о маньяках?), теперь все желающие смогли эту ленту посмотреть лично.

Если касаться собственно эстетики, фильм у «Тайм Уорнер» получился дерьмовый. Актеры невыразительные, драматургия отсутствует, операторская работа примитивная, постановщиков света вообще надо гнать в шею. Но не это главное. Главное — содержание.

Впечатление такое, что фильм о маньяке в России снят с единственной целью — еще раз убедить американцев, что страшнее демона, чем СССР, в мире не было, что более убогих людей, чем русские, нет и что Америка вообще (и ФБР в частности) — это идеал всех времен и народов.

Чудовищно долгий розыск Чикатило, конечно — позорная страница в истории отечественной милиции, но когда в фильме сами следователи без конца выступают с речами, какие мы дураки и какая замечательная организация ФБР, становится и смешно, и противно.

Еще смешнее и еще противнее наблюдать глупую и беззастенчивую демонизацию и примитивизацию жизни СССР в 80-е годы. «Тайм Уорнер» настойчиво внушает зрителям, что Россия вообще (и Ростов-на-Дону в частности) в 80-е годы — это сплошная зона чудовищной нищеты, что-то вроде отсталой африканской страны, охваченной гражданской войной, Либерии, Сьерра-Леоне или Эфиопии. По улицам Ростова ходят голодные изможденные граждане, готовые за еду или выпивку на что угодно. Сам Ростов — большой богатый портовый город — в фильме изображен как мелкий городишко, недавно, видимо, переживший бомбардировку (просто не Ростов, а Грозный, и не в 80-е, а сегодня!).

В начале 80-х в реальном Ростове одевались не хуже, а, возможно, лучше, чем в Москве (хотя и безвкуснее, с «провинциальным шиком»), но в фильме «Гражданин Икс» местные жители одеты просто как нищие, как раскулаченные времен коллективизации или китайцы времен «народных коммун» и «большого скачка»! Бедность советского населения преувеличена до невероятного: у сотрудников милиции нет пальто (!) — и они вынуждены, если похолодает, надевать служебную шинель. Одеты все по моде если не 30-х, то 40-50-х годов (это касается и высокооплачиваемой части населения).

Одеждой дело не ограничивается. Интерьеры и экстерьеры зданий тоже взяты из 40-50-х годов. По улицам Ростова ездят машины 50-х годов, телефоны у сотрудников милиции — вообще довоенного образца! 

Зрителей настойчиво приучают к мысли, что СССР в 80-е годы жил так, как западный мир жил во время Второй Мировой войны.

Говоря по-простому, это называется вранье.

Впрочем, авторы фильма вообще не очень интересовались нашими реалиями. Они уверены, что весь мир в принципе такой, как в Америке, или мечтает быть таким, как Америка. Поэтому в квартире главного героя на кухне обнаруживается мойка не советского, а американского образца, точно так же, как и выключатели на стене. Точно так же и двери, и замки в комнатах не советского образца, а западного. Задержанного Чикатило допрашивают в помещении с односторонним зеркалом-стеклом — как в американских кинодетективах! На суде над Чикатило судья стучит по столу молоточком! Следователь Горбунов вообще начинает свою речь к членам специальной комиссии по делу Чикатило с феерического обращения «Джентльмены!» Как говорится, дальше катиться некуда.

Именно это обилие грубых и дурацких ошибок в деталях постоянно режет глаз и не дает поверить в правдоподобность происходящего. Солдаты Советской Армии одеты не по уставу и не по уставу носят автоматы. Милиция ведет себя и говорит не так, как в России, а так, как полиция в Америке — или же так, как вообще никто и нигде (к Чикатило, например, обращаются со словами: «Встаньте, товарищ!»).

Генералы КГБ и МВД и секретари обкома разговаривают точь-в-точь как американские боссы мафии или крупные промышленники во второразрядных голливудских боевиках, но ни в коем случае не как представители советской номенклатуры. Смотришь и все время ловишь себя на желании крикнуть сакраментальное «Не верю!».

Вдобавок ко всему фильм нашпигован грубыми и убогими домыслами антикоммунистического характера. Кабинет начальника ГУВД Ростова оформлен как «красный уголок» в октябрятской звездочке! В обкоме на стене обнаруживается бредовая табличка «Комитетский зал» (какого именно комитета, интересно?). Первый секретарь обкома как зверь бросается на защиту любого задержанного члена партии (похоже, авторы фильма пытаются внушить зрителям, что в СССР, строго по канонам «теории тоталитаризма», уголовное законодательство на членов КПСС не распространялось). И главное, нашли и арестовали Чикатило, оказывается, только потому, что грянула «перестройка» и эти дикие, убогие, отсталые русские восприняли наконец западные образцы!

Авторам фильма лень было даже посмотреть, как выглядят наши отечественные электрички! Судя по внешнему виду тех, что в фильме, часть съемок проходила в Венгрии. Интересно, если до Венгрии голливудские киношники могли доехать, что помешало им доехать до Ростовской области? Или хотя бы до Украины?

Ладно, с американцами всё понятно. Голливуд как засорял гражданам Америки мозги — так и продолжает засорять. Но зачем этот фильм показывают нашим людям — да еще и с максимальным охватом аудитории, по каналу ОРТ? Кто там, на ОРТ, настолько проникся антипатриотическими настроениями, что считает своим долгом показывать этот убогий, из рук вон плохой, да еще и антисоветский и антироссийский фильм? Кому, интересно, хочется, чтобы 15-17-летние подростки — основная категория потребителей такой продукции — верила, будто в 80-е в России все население было нищим и голодным, города напоминали развалины Грозного, люди ходили в обносках, телогрейках и, в лучшем случае, в плащах образца 1948 года?

Репутация людей, работающих на нашем телевидении, и так упала ниже табуретки, но, как видно, делается все, чтобы эта репутация упала ниже плинтуса.


10-18 августа 2001

Примечания

1

 Полный текст послесловия к книге Маргариты Пушкиной «Слезай с моего облака». Издатели книги перетрусили и выбросили из послесловия наиболее радикальные части.

(обратно)

2

Подлинные слова Де Голля: de Gaulle С. Memoires d’Espoir. Le Renouveau 1958-1962. P., 1970. P.13.

(обратно)

3

France-Observateur, 19.10.1961.

(обратно)

4

Positif, 1962, №46.

(обратно)

5

Национальный союз студентов Франции, объединяющий ассоциации студентов и учащихся на местах — по сути, федерация, основанная по синдикалистскому принципу. До 1964 года ЮНЕФ контролировался правыми католиками, в 1964 году лидерство перехватили левые синдикалисты и коммунисты.

(обратно)

6

Верный своей привычке играть в ассоциации, Годар наверняка учитывал еще и то, что у среднего француза фамилия «Кошэн» должна вызывать воспоминания сразу о двух исторических личностях — лидере ФКП Марселе Кашене и палаче Жанны д’Арк Пьере Кошоне. Кроме того, по-французски coche, cochon, cochone — свинья.

(обратно)

7

Marcuse Н. One Dimensional Man. L., 1964. P. 89-90.

(обратно)

8

Ibid. P. 23.

(обратно)

9

Другой вариант перевода: «Пьеро-безумец», в оригинале «Pierrot le fou».

(обратно)

10

В 80-е годы это влияние примет уже крайние формы. См., в частности: Солидарность, 1992, №8.

(обратно)

11

«Мужское/женское», или «В мужском роде/в женском роде», или «По-мужски/по-женски».

(обратно)

12

Hamon Н., Rotman Р. Generation. V.l. Les annés de rêve. P. 1987. P. 614.

(обратно)

13

Ibid. P. 609, 612.

(обратно)

14

Joffrin L. Mai 68. Histoire des Événements. P., 1988. P. 360; Duteuil J.-P. Nanterre 1965-66-67-69. Vers le mouvement du 22 Mars. P., 1988. P. 7, 94-110.

(обратно)

15

Боец, борец, активист (франц.).

(обратно)

Оглавление

  • Раздел первый. ...В левую ноздрю Отцу Небесному... fiction/politics
  •   Анти-Оруэлл.
  •   Брайдер и Чад-О-Вич.
  •   Изменение. (Новелла)
  •   Подонок. (Рассказ)
  •   Коррида. (Новелла)
  •   Mellonta Tauta. (Новелла)
  •   История Бедной Беседки. (Современная сказочка)
  • Раздел второй. Мифы начинаются с названия. non-fiction/politics
  •   Между вулканами и партизанами: Никарагуанский пейзаж.
  •     1. Фатальная ошибка янки.
  •     2. Сандино.
  •     3. Генерал свободных людей.
  •     4. Сомосизм.
  •     5. Сандинистская революция.
  •   Задолго до Монкады. Социалистической Республике Чили — 70 лет.
  •   Неизвестный Эжен Сю.
  •   Вьетнам близко, или партизанская война на берегах Рейна.
  •     Городские партизаны в ФРГ: мифы и легенды.
  •     Как становятся террористами.
  •     Чего они добивались.
  •   In Memoriam Anno 1968.
  •     Глава первая, просветительская, для тех, кто смутно представляет себе, что было в 1968 году, и какое это к нам сейчас имеет отношение. Тридцатилетие безумного года.
  •     Глава вторая, фактологическая, для тех, кто в общих чертах знает, что произошло в Париже в мае 68-го, но хочет знать не «в общих чертах», а с абсолютной точностью. «Красный Май» в Париже.
  •     Глава третья, интеллектуальная, для тех, кому интересны и кино, и философия, и кто не прочь выпендриться в подходящей компании. Иоанн Креститель «Красного Мая» Жан-Люк Годар как предтеча и вдохновитель 1968 года.
  • Раздел третий. Ангел + террорист — замечательное сочетание... non-fiction/aesthetics
  •   Глазами двоюродной сестры Че Гевары[1].
  •   Годар как Вольтер.
  •     I. Воспитание бунтаря, или Левацкое искусство умирать.
  •     II. Просвещение бунтаря, или Революционная обязанность мыслить критически.
  •   Ситуационисты и город.
  •   Преодоление постмодернизма.
  •   Черно-белый островок радости Sixty Rollers среди унылой многоцветности глянцевых обложек.
  •   Страна Икс. Для Голливуда «холодная война» так и не кончилась.
  • *** Примечания ***