КулЛиб электронная библиотека 

Трое из Кайнар-булака [Азад Авликулов] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:



Азад Авликулов ТРОЕ ИЗ КАЙНАР-БУЛАКА Роман

ОТЕЦ

Глубокой ночью, когда даже собаки и те видели десятые сны, к дому Сиддык-бая подъехали три всадника на взмыленных конях. Один из них нетерпеливо и сильно начал стучать ручкой камчи по воротам. Стук разбудил бая. В последнее время он был озабочен одной лишь мыслью — кончался сентябрь, в небе все чаще и чаще стали появляться серые тучи, а во дворе у него в мешках и канарах стояло эмирское добро, собранное у дехкан, которое нужно было как можно скорее доставить беку в Байсун. Ведь если не успеть до первых дождей, пока тропа открыта, потом беды не оберешься с этим добром — его нужно хранить пуще, чем свое. А где у бая столько амбаров? Потому и спал он неспокойно, малейший шорох мог разбудить его. А тут стучали так, словно хотели выломать ворота. Бай вскочил с постели и, накинув на плечо халат, вышел.

— Кто там? — громко спросил он.

— Гонец эмира, бай-бобо, — крикнули в ответ, — открывайте. — Добавили: — Мулла Халтаджи!

Халтаджи… Бай никогда не видел его, но знает, что он — главное духовное лицо в бекстве. Что же заставило его, сановного священника, сесть на коня и проехать по горным тропам день и еще одну ночь? Судя по тому, как храпят кони, гонцы не очень-то жалели их. Что? Теряясь в догадках, бай громко произнес:

— Сейчас, почтенные, ключи только возьму!

Он разбудил сыновей, жену, чтобы та приготовила что-нибудь поесть, пошел открывать ворота. Всадники въехали во двор, спешились, а сыновья бая Артык и Пулат, приняв коней, повели их в конюшню, чтобы задать им овса. Хозяин пригласил гостей в михманхану.

Мулла бледен и угрюм. Белые, торчащие, как иглы вспугнутого дикобраза, брови изредка подергиваются, а немигающий взгляд холодных глаз буравит Сиддык-бая, занятого традиционными расспросами о здоровье и благополучии гостей. Буравит так, словно бы хочет прощупать его насквозь. Баю неловко под этим взглядом и деваться некуда. Кажется, провались он сейчас в землю, и там бы ему не спрятаться. С трудом взяв себя в руки, бай налил в пиалу чая и протянул мулле.

— Прошу, уважаемый гость, — чуть слышно произнес он, — зеленый чай освежает, придает бодрости, а вам это сейчас как раз необходимо. Бывало, — попытался он разрядить напряжение, которое мулла, казалось, и не думал снимать сам, — наработаешься в поле с мардикерами, вернешься и поясницу не можешь разогнуть. А выпьешь чаю, сразу легчает.

— Какой сумасшедший поставил ваш кишлак в этой дыре? — раздраженно спросил мулла, приняв, однако, пиалу. — Едешь-едешь, а конца пути нет! Да и была бы тропа человеческой, дьявол с ней, а то ведь страх один, того и гляди полетишь в пропасть, и тогда уж никакой табиб не сможет собрать твоих костей!

— Верно, таксыр, — мягко ответил бай, — тропа у нас и впрямь сумасшедшая. Благодарение аллаху, что он провел вас невредимыми! Обычно в такую темень редкий смельчак решается ступить на нее, а у вас, вижу, сердце льва! О кишлаке же много легенд ходит, домла. Ну, вот хотя бы эта, по-моему, более правдоподобная. Рассказывают…

— Скажите, бай-бобо, — бесцеремонно перебил его гость, возвратив пустую пиалу, — много ли в вашем кишлаке джигитов и хороших коней? Сколько, если понадобится, может светлейший эмир, да хранит его аллах, взять отсюда верных воинов под свои священные знамена?

— Какие кони, таксыр, — чуть заметно усмехнулся бай, — ишаки здесь, а не лошади! Но джигиты… Человек пятнадцать наберется, да вот и у меня два молодца растут. Только лошадей нет. Кишлак наш нищий, едва концы с концами сводит. Да и откуда тут богатству быть — кругом горы да камни?!

— Но парни, конечно, лихие? — спросил мулла.

— Высоко живем, таксыр, трудно, — с чувством гордости ответил бай. — Силой, ростом, сноровкой и смелостью наших парней бог не обидел. Один лучше другого. Барсы! Да вот взгляните сами, — указал он на появившегося в дверях с чашкой дымящегося плова Пулата, — чем не орел?

Мулла невольно залюбовался им. Высокий, стройный и широкоплечий Пулат не мог не обратить на себя внимания. Чуточку смуглое его лицо казалось нежным, как у девушки, а из-под широких черных бровей на гостя смотрели большие карие глаза. Одет парень в белый яхтак и подпоясан выцветшим ситцевым платком. Рукава засучены до локтя, а ворот распахнут. Кажется, он весь соткан и силы и нежности. «Наверно, у бая жена красивая, — подумал мулла, — от отца в парне ничего нет». Он еще пожалел о том, что если бы лет десять назад довелось ему увидеть этого сына бая, то, конечно, всякими правдами и неправдами увез его к себе.

— Барс! — воскликнул мулла, пока Пулат ставил чашку на дастархан, и, не разгибаясь, пятясь, пошел к двери. — Если и остальные джигиты в кишлаке такие же, значит, есть правда на земле! Эх, десять тысяч бы таких парней светлейшему, он бы показал этим гяурам — большевойям, как посягать на священный трон!..

С тех пор, как мулла переступил порог михманханы, бая одолевал вопрос: «Зачем он сюда приехал?» Он понимал, что священник такого ранга, как Халтаджи, не заявится в забытый богом Кайнар-булак просто так, его, очевидно, привело сюда очень важное, требующее личного его присутствия, дело. Бай знает, что мулла живет в бекстве давно, пожалуй, лет двадцать, и за все это время еще ни разу не удостаивал своим посещением эти края, хотя и не забывал о них — каждый год его мюриды появлялись в кишлаке, чтобы увезти причитающуюся ему десятую долю с доходов кайнарбулакцев, которую собирал местный мулла Кабул. Кстати, этот Кабул и муллой настоящим не был, один смех и только, ни рыба ни мясо, как говорят. Просто узнали, что он когда-то недели три, что ли, ходил в медресе, потому и поставили муллой. Правда, пять молитв дня Кабул знал наизусть, а вот прочитать «Хафтияк», скажем, или написать тумар — так ни в зуб ногой! А уж про то, чтобы молитвой вывести хворь из больного, и говорить не приходится, ничего такого Кабул не знает. И все же Кайнар-булак, хоть крошечный и нищий, считается кишлаком и потому, конечно, не может быть обойден вниманием аллаха. Да и то сказать, умрет кто, надо джаназу прочитать — Кабул это делает с горем пополам, родится кто — имя ему надо дать. Опять же без него не обойтись.

— Прошу вас, дорогой гость, — сказал бай, протянув мулле большую мозговую кость баранины и чуточку подвинув к нему чашку с пловом, — отведайте нашего горного плова. Извините, если что не так, тут его и приготовить-то толком не умеют.

Халтаджи не заставил повторять просьбу дважды. Его тощие длинные пальцы, словно грабли, собирали под себя огромную горсть рисинок с кусочками мяса и удивительно легко отправляли в, казалось бы, бездонный рот. Гости и хозяин ели молча, а когда в чашке осталось совсем немного, мулла вытер жирную руку о дастархан и, вытянув ноги на курпаче, облокотился на круглую ватную подушку — люлю. Несколько раз сыто отрыгнул, вытащил из кармана серебряную зубочистку и стал ковыряться ею в своих редких желтых зубах, сплевывая во все углы михманханы кусочки мяса и рисинки. После плова Халтаджи отправил своих за все время не проронивших ни одного слова спутников спать. Это были молодые, примерно одних лет с Пулатом парни, только богато одетые.

— Не виновен спросивший, домла, — произнес бай, протянув ему пиалу свежего чая. — Какими ветрами вас привело в столь поздний час в нашу глухомань? Может, на кекликов и архаров поохотиться захотелось, так я для вас найду и мильтыки, и проводников, и мергенов, пошлю с вами своего Артыка, он в этих краях все тропы джейранов знает, ему ведомы места, где во множестве водятся кеклики. А сейчас они жирны, как откормленные бараны, таксыр!

— Нет, бай-бобо, — устало ответил мулла, — я приехал к вам гонцом эмира, да продлит аллах его жизнь. Приехал просить вас исполнить долг мусульманина и верного слуги повелителя нашего. Народ Бухары, неблагодарная чернь, продался гяурам и этим самым… младобухарцам, и вместе с ними поднял оружие против самого трона. Но эмират ведь — это не только Бухара, а и тысячи кишлаков, раскинувшихся от Черных песков до вершин Памира, это сотни тысяч верных знамени ислама правоверных слуг его. Они, все как один, поднимаются на защиту своей веры, своих домов и стекаются под священные знамена газавата, и уже убивают проклятых гяуров, где бы ни встретили их! Огнем и мечом! Павший на поле брани, бай-бобо, попадет в рай. Трижды открыта ему туда дорога за это богоугодное дело! — Потом добавил: — Я очень устал, бай-бобо.

Сиддык-бай сам постелил гостю и вышел из михманханы. Вскоре там погас свет коптилки, а к баю сон уже не шел. Закутавшись в халат, он устроился на чорпае и начал размышлять над сообщением муллы. «Кто это такие, большевойи? — думал он. — Почему они посягнули на священный трон эмира и прогнали его из родного города? Где он сейчас, светлейший из светлых? Что несут гяуры в кишлаки?»

Для бая трон эмира казался таким же незыблемым и вечным, как и небо над головой, как его родные горы, молчаливые и гордые, и вместе с тем такие беззащитные, что без настоящих джигитов сразу могут стать добычей неверных. Только при одной этой мысли его сердце было готово разорваться на части. Он даже в мыслях не мог допустить, что найдется такая сила, которая решится посягнуть на устои трона. А теперь, вот, судя по рассказу муллы, оказывается, сам народ сделал это, да еще и самых заклятых врагов своих — гяуров призвал в помощь. Непонятно что-то, совсем непонятно! Сиддык-бай задавал себе вопросы и ни на один из них не находил ответа. Не мог, потому что не знал, кто такие эти самые большевойи, ни разу не встречался с ними и, тем более, не сидел за одним дастарханом. А ведь люди-то познаются в беседе. Да и о самом эмире, признаться, он имел самые смутные представления — никогда не видел его, как и не бывал в его белокаменном городе, хотя всю свою жизнь считался верным его слугой. Он собирал для него подати и, когда открывалась тропа, снаряжал караван в Байсун. Бека он тоже не знал, потому что тот не водил дружбу с такими бедными баями, как Сиддык-бай. Да и какой, если разобраться по существу, он бай? Просто дехканин, может, чуточку лучше других устроившийся в Кайнар-булаке. Как и все, с утра до вечера он работает. То в поле, то в арчовой роще. Сыновья вот подросли, стали рядом, и изобилие вошло в дом, самый лучший в кишлаке — большой, каменный, огорожен высоким забором. За трудолюбие, за то, что живет лучше других, и даровал ему эмир свою милость — доверил собирать подати, да еще и в «баи» возвел.

И вот мир, тот мир, в котором прошла вся жизнь бая, если верить спящему в михманхане мулле Халтаджи, разваливается, как ветхая мазанка при землетрясении. А может, эта старая лиса с жидкой, как у паршивой козы, бороденкой, шутит, хочет испытать крепость нервов хозяина? Ведь такие шутки, говорят, уже случались с самыми верными слугами светлейшего, дай ему бог вечного процветания, эмира Алимхана. Особенно с тех пор, как появились эти младобухарцы, сгори они живьем в аду! Пошутит мулла Халтаджи, выведает у кого какое настроение, а уж потом, говорят, самые болтливые гниют в зиндане живьем. Перебрав в памяти весь свой разговор с муллой и не найдя там ничего крамольного, он мысленно произнес: «О, аллах, пусть все то, что сообщил мулла, окажется шуткой!». Свернувшись калачиком, он и уснул тут же, на чорпае…

Проснулся рано. Солнце только поднялось, и потому склоны гор на западе казались залитыми яркой и очень жидкой кровью, которая, словно пленка, покрыла саи, голубые рощи арчи и снежные шапки. Казалось, горы эти — огромный костер. На супе под чинарой в центре двора о чем-то спорили сыновья Пулат и Артык, грузный смуглый парень с огромными ручищами. Его лицо было менее привлекательным, чем у Пулата, но, как и всякое молодое лицо, оно обладало теми достоинствами, что присущи молодости. Увидев направившегося к ним отца, парни привстали и в мгновенье прекратили разговор. Бай подумал, что ребята, видимо, вели речь об эмирском добре, ведь, снаряжая караван, он не давал покоя ни себе, ни им. Сыновья понимали тревоги отца и не обижались на него — работали не покладая рук.

«Несчастные, — подумал он, вспомнив разговор с муллой, — они и не знают, что скоро их беспечному веселью может прийти конец, что станут они рабами гяуров!» Сердце старого бая вздрогнуло при этой мысли, сжалось в комок. Но сыновьям он постарался не выдать своих чувств и, подойдя к ним, как всегда, полуигриво спросил:

— О чем спор, дети мои?

— Я никак не могу понять его, отаджан, — воскликнул Артык, как старший, — что за душа в нем сидит! Ну, прямо девушка!

— Не девушка, а человек, — упрямо ответил Пулат. — Зачем лишать жизни того, кому богом она дана? Поэтому я и отпустил твоего кеклика. Хорошо, что еще вовремя успел, а то бы задохнулся он в твоем силке.

— Вечный спор, — махнул рукой бай, — о добре и зле. И оба вы правы, сыновья. Каждый по-своему, конечно. Согласен с тобой, Пулатджан, — нельзя лишать живое существо жизни! Но и ты прав, Артыкджан, — кошка создана для того, чтобы ловить мышей!..

Много общего видел бай в сыновьях. И тот и другой беспрекословно исполняли родительскую волю, уважали старших, были трудолюбивыми, смелыми и, каждый по-своему, отчаянными. Но, наверное, и нельзя быть иными, когда тебе двадцать и чуть меньше? Оба они нежно любили свою мать и сестренку Гульсум, девушку на выданье, стройную, как газель. И вместе с тем сыновья во многом были непохожи друг на друга. Артык был отчаянным, ни перед чем не останавливался, чтобы достигнуть своей цели. Особенно это проявлялось на тоях или на охоте. Чем больше он терпел поражений, тем яростней становился. Он мог уйти по следу архара в такие дебри, откуда другой ни за что уже не вернулся бы сам, заблудившись в бесчисленных чащах арчи, саев и адыров. А он… Похудевший и изможденный, в одежде, превратившейся в лохмотья, возвращался в Кайнар-булак, неся на плечах добытого зверя. Один вид кровоточащей раны джейрана приводил его в безумный восторг, глаза зажигались огнем. Вместе с тем, Артык всегда оставался нежным, любящим и послушным сыном. «Вероятно, одно не исключало другое», — думал Сиддык-бай.

Иным был Пулат. Он тоже был парнем не робкого десятка. Когда нужно, Пулат мог стать отчаянным и смелым, как барс. В прошлом году, например, он ушел на поиски брата темной ночью, пропадал в горах весь следующий день и все-таки нашел его. Он был сильным и выносливым, труд с раннего возраста и условия жизни в кишлаке закалили его физически, выработали характер настоящего дехканина. Но все это удивительно сосуществовало в нем с несвойственной для молодых кайнарбулакцев любовью к природе.

В этом он был похож на Норбиби, свою мать, умершую, когда ему было только два годика. Незадолго до этого в кишлаке погиб Абраймерген, его задрал раненый медведь. Осталось его двое детей — четырехлетний Артык и только что родившаяся Гульсум. Конечно, после смерти своей жены Сиддык-бай мог привести в дом девушку, любой отец не пожалел бы для него взрослой дочери, но он взял вдову Абрая — самого бедного кайнарбулакца. Он исходил из того, что сыну Пулату нужна мать, а не какая-то там девчонка. А Халчучук — так звали вдову — из-за одной благодарности, что не оставил ее с двумя детьми на произвол судьбы, будет приглядывать за его сыном лучше, чем за своими. Так оно и случилось. Кроме того, разница в возрасте между детьми получалась примерно в два года, как и в любой семье кишлака, что тоже было очень кстати. Для непосвященных, даже для того же муллы Халтаджи, это покажется вполне естественным.

Дети бая не знали, что они — дети разных матерей и отцов. Это было одной из величайших тайн кишлака, и никто не смел вспоминать о ней. Поступок бая, взявшего в дом почти нищую вдову с двумя лишними ртами, был настолько благородным в глазах кайнарбулакцев, что одно сознание этого держало за зубами даже самые злые языки. Да и прошло с того времени без малого семнадцать лет, многое из памяти выветрилось уже, просто в кишлаке давно привыкли, что у Сиддык-бая есть два сына и красавица дочь, работящие и скромные.

Совместная жизнь с новой женой не дала баю других детей, но на то, думал он, видно, была воля аллаха, всемогущего и всевидящего, повелителя судеб султанов и нищих, и всего живого на земле и под семью небесами.

Горы Пулат знал не хуже Артыка. И по скалам лазил без устали, забираясь в самые глухие уголки, туда, где, казалось, и архар не пройдет. И делал он это вовсе не для того, чтобы лишить жизни джейрана или лису, а чтобы полюбоваться красотой внезапно открывшегося перед ним кусочка гор, какого-нибудь глубокого ущелья с причудливо нависшими глыбами камня, родником, кипящим под тысячелетней арчой, восхититься ловкостью архара, величественно застывшего на гребне неприступной вершины. Он понимал язык птиц, а журчанье родника силой его воображения могло превратиться в шум прибоя сказочного моря. Словом, этот сын бая был совершенно другим, мягким. «Может, и прав Артык, — подумал бай, — назвав его девушкой, но разве виновен в том Пулат? Человек бывает таким, каким его сотворил всевышний».

— Человек создан для того, чтобы властвовать, — нарушил нахлынувшие воспоминания бая Артык, — а Пулат не хочет понять этого. Такого кеклика отпустил! Все, теперь я с ним никогда на охоту не пойду!

— У меня тоже нет особого желания ходить с тобой, — отпарировал Пулат. — Противно смотреть, как ты радуешься смерти живого существа.

— И это, отаджан, говорит джигит, — вскочил со своего места Артык. Голос его кипел гневом. — Как тебе не стыдно, брат? Ты чей сын? Сиддык-бая? Так и будь похожим на него! Твердым — когда нужно — как камень!

— Вот именно, когда нужно, — ответил Пулат. — А ты всегда такой!

— Э, да что с тобой разговаривать, — махнул рукой Артык, — имя у тебя Пулат — сталь, а характер — вата!

— Оба вы мои сыновья, — начал успокаивать братьев бай, — сядьте и не спорьте до хрипоты из-за паршивого кеклика. Бог с ним, пусть живет он, пока, Артыкджан, снова не попадется в твои силки. Но оба вы мне ответьте на один важный вопрос — что бы вы стали делать, если бы кто-то посягнул на ваше благополучие, дом, захотел бы отобрать все, чем вы живете, превратить в рабов, а?

— Я бы дрался с ним до последней капли крови! — воскликнул Пулат.

— А я бы и сам не знаю, что сделал бы с таким наглецом, — сказал Артык. — Наверное, изрубил бы на куски и бросил собакам!

— Ну, ладно, — довольным тоном произнес бай, — я был уверен в таком вашем ответе. А теперь — хватит спорить, присмотрите за скотиной, да не забудьте ячменя задать коням гостей. Кстати, где мюриды?

— Спят без задних ног, — усмехнулся Артык, — разве таким байваччам под силу наша тропа? Кишка тонка!

— Отаджан, — произнес Пулат, — а к чему вы такой разговор о врагах завели, а? Может, мулла Халтаджи что…

— Ничего не случилось, — перебил его бай, нахмурившись. — Просто хотел узнать сыновей своих поближе…

Мулла Халтаджи проспал почти до вечера. «Разбужу-ка я его, — вспомнил о нем бай, когда солнце уже начало садиться. Он увлекся домашними заботами и не заметил, как день прошел. — Бедняга, так намаялся в пути, что все молитвы пропустил. Скоро время кубтана, пусть хоть его свершит, да и я заодно помолюсь рядом с ним».

Бай тихонько приоткрыл дверь михманханы, она скрипнула и разбудила муллу. Он открыл глаза, сладко потянулся и, вскочив, стал искать в сумеречной темноте калоши. Сиддык-бай подал их ему. Нарочито пожурив себя за то, что долго спал, мулла совершил омовение и начал молиться, встав на коврик. Помолился и бай.

После этого бай пригласил муллу к дастархану, а Артык тем временем зажег шайтан-чирак и поставил в нише михманханы. Комната наполнилась едким запахом зигирного масла, а огонь чирака едва-едва освещал то, что было на дастархане. На стенах колебались тени сидящих друг против друга бая и его гостя, а лица их, казалось, были растворены во мраке. По голосу муллы чувствовалось, что отдых пошел ему на пользу, он стал спокойным и рассудительным, не перебивал, как вчера, Сиддык-бая. После ужина он стал расспрашивать бая о близлежащих кишлаках.

— То, что есть внизу, — ответил бай, махнув рукой в сторону тропы, — вы уже видели, а выше ничего нет, бесконечные горы. Все саи, которые спускаются в нашу долину, обрываются у подножья снежных вершин, таксыр.

— Мышеловка, значит?

— Говорят, за большим хребтом люди живут, — ответил бай, не поняв смысла «мышеловки» муллы, — но мне там ни разу не довелось побывать.

— Много уже вам, бай-бобо, — спросил мулла, переменив тему разговора, — той давно справили?

— Пока нет, домла. Бог даст, через три года и я стану счастливым, доживу до возраста пророка нашего Магомета. — Бай вспомнил, что вчера мулла, рассказывая об эмире, ограничился общими словами, но ничего определенного о нем не сообщил. Где он, что с ним? И теперь, видя, что гость помягчел малость, решил спросить у него о светлейшем. — Скажите, таксыр, где же наш повелитель, да продлит аллах его жизнь и благополучие, раз город отобрали гяуры и чернь?

— Владения эмира бесконечны, — ответил мулла охотно, — и куда бы он сегодня ни приехал, всюду его верноподданные распахивают двери своих домов — «Мой дом — ваш дом!» Слуги светлейшего разъехались по кишлакам, чтобы собрать войско и с оружием выступить на защиту святого трона, а сам он… Сейчас он следует в Байсун, чтобы у его неприступных скал дать решительный бой большевойям и разгромить их так, чтобы они во веки веков не смогли больше подняться. Вам, бай-бобо, в ближайшие дни необходимо прибыть туда же со своими джигитами. Пусть мергены возьмут свои мильтыки, а у кого нет оружия — что попадется под руку. В умелых руках даже палка — смертельное оружие!

— А что же мне делать с добром светлейшего? — спросил бай.

— Все нужно надежно спрятать и сохранить, оно нам еще может не раз пригодиться. Запомните, борьба будет долгой и упорной, не на жизнь, а на смерть, бай-бобо, и надо быть ко всему готовым! А теперь… Спасибо за хлеб-соль, нам необходимо возвращаться. Кони, наверно, хорошо отдохнули?

— Куда же вы на ночь глядя? — забеспокоился бай.

— С нами аллах, бай-бобо…

На дворе стояла густая темная ночь. Небо над головой казалось огромным синим шатром, усеянным серебряными звездами. Свежий ветерок шептался с опадающими листьями чинары, под которой журчал арык. Где-то лаяли полусонные собаки, хрипло, лениво, а сам кишлак с высоты байского айвана казался слившимся с землей. «Непонятно что-то, — думал бай, когда топот коней стих вдали, — то домла говорит, что эмир даст решительный бой и победит гяуров, то обещает долгую борьбу. Неужели светлейший не верит в скорую победу? А может, гяуры так сильны, что их и нельзя победить в одном бою? Почему народ священной Бухары продался им, разве он не чтит своего повелителя так же, как и кайнарбулакцы, например? О, аллах, помоги мне, подлому своему рабу, разобраться во всем этом!..»

Сиддык-бай вызвал из дома собравшихся спать сыновей и вместе с ними, при свете «летучей мыши», расчистил дальний угол конюшни, которая дня через два, когда он выведет оттуда своего коня, вообще опустеет и никому не станет нужной. Он помог им внести туда мешки и канары с зерном, шерстью, шкурами, сухими фруктами, ткаными гилямами и прочими вещами, аккуратно сложить все это. Наказав сыновьям хорошенько замаскировать сложенное охапками сена, бай лег спать. И сон у него в ту ночь был тревожным, как никогда прежде…

Визит муллы Халтаджи изменил привычный размеренный ритм жизни кишлака. Не успел он удалиться от Кайнар-булака и на полтора таша, как принесенная им новость облетела дома, всполошила их обитателей, внесла сумятицу и растерянность в сердца и умы. Сообщение Сиддык-бая о том, что светлейший эмир вынужден был оставить гяурам свою столицу, здесь было воспринято, как весть о надвигающемся конце света. Для них, отделенных от большой жизни немыми вершинами гор, влачащих свое существование в дремучей глухомани, выше и прочнее столпа, чем эмир, не было. Они были глубоко убеждены, что теперь, после всего случившегося, следует ожидать более страшного — ответа перед судом творца. За то, что они, как правоверные мусульмане, позволили гяурам посягнуть на трон эмира — второго, после Магомета, наместника бога на земле — отдали на осквернение его священный город.

И в том, что кайнарбулакцы думали так, ничего противоестественного не было. Из поколения в поколение им вдалбливалась в головы мысль, что они живут в кишлаке, печалятся и изредка радуются только потому, что где-то далеко в городе из камня и золота, денно и нощно заботится о них повелитель судеб людских — эмир. И мысль эта уже превратилась в нечто неотделимое от них, само собой разумеющееся, как солнце, небо, горы, их ветхие мазанки и каменистые клочки земли. А в том, что в большинстве своем жили нищенски, умирали от голода и холода, винили свою судьбу, раз и навсегда предначертанную свыше. И потому, когда Сиддык-бай рассказал землякам, зачем приезжал мулла и что он предложил сделать, кайнарбулакцы решили идти на помощь эмиру, встать под его священные знамена и вернуть ему столицу.

Больше всех, конечно, проявляли нетерпение молодые. Они просили бая вести их немедленно в Байсун. Причиной этого была молодость, которая беззаботна и безотчетна. Но и многие из старшего поколения, люди, прожившие немалую жизнь, не меньше своих сыновей и братьев изъявляли желание бороться, что было уже осмысленным следствием религиозного суеверия.

Аксакалы помалкивали, но по тому, как одобрительно покачивали головами, можно было понять, что одобряли действия земляков. И лишь одному кайнарбулакцу, дурадгору Турды, не понравилась эта затея. Ну, чего, казалось бы, подавать ему голос, сеять сомнения в души рвущихся в бой? Рассуждает так, словно эти самые большевойи его закадычные друзья, а младобухарцы так вообще близкие родственники! Словно бы он встречался с ними бог его знает сколько раз, хотя каждой кошке в кишлаке известно, что он никогда и никуда не выезжал, даже на базар в Байсун. А мулла Халтаджи… Этот не станет врать, раз говорит, что надо воевать, то и нечего людям голову морочить. И правильно сделали кайнарбулакцы, что заткнули ему рот!

Бай вспомнил, как это случилось. Утром народ собрался на зеленой лужайке возле его дома. Пришли все, от мала до велика, как говорят. Кроме женщин, конечно. Уселись на голышах, разбросанных вокруг, и молча прослушали рассказ бая. Парни, те, понятно, сразу разгорячились, стали требовать от него, чтобы немедленно повел их. Более старшие советовали как следует подготовиться к походу, с чем был согласен и сам Сиддык-бай. И вот, когда подошло время договориться о конкретном дне выступления, подал голос Турды.

— Вот вы, сосед, — сказал он баю. Дом мастера стоял рядом с его домом и потому тот всегда обращался к нему так: сосед. Впрочем, и сам бай поступал так же. — Вот вы, сосед, сказали, что эмира, да продлит аллах его жизнь, выгнали из родного города. О гяурах речи нет, тут все ясно — неверные, они и есть неверные! А что из себя представляют младобухарцы и чернь? Тоже — гяуры?

— Я же объяснил, что это изменники, подлые предатели, — ответил бай. — Чернь — босяки, у которых за душой ничего, кроме злобы, нет. Им, наверно, кажется, что во всех их бедах виновен светлейший, а работать… так ищи ветра в поле! А младобухарцы… Признаться, я и сам не знаю, кто они, но думаю, тоже негодяи, раз стали врагами нашего повелителя. А его враги — наши враги, так я считаю.

— Выходит, чернь, такие же бедняки, как мы? — высказал свою мысль вслух Турды. — Если они, не работая, как вы утверждаете, сосед, ничего не имеют, а что имеем мы, не разгибая спины с утра до ночи? Ничего! Мы тоже босяки. Не успеешь убрать урожай, как со всех сторон, будто вороны, налетают сборщики. Мулле — дай, эмиру — дай, беку — тоже!

— Ну, это вы зря, — укоризненно произнес бай, — так было испокон веков, дехкане всегда аккуратно отдавали подати. А как же иначе? На нас и держится эмират. Я и сам наравне с вами отдаю часть урожая, и ничего, не умер пока.

— Чего вы себя со мной равняете, бай-бобо, — произнес Турды, — мы с вами тягаться не можем. Когда много, что отдашь — не так заметно, а вот когда у самого три мешка проса, то тут…

— Что-то ваш ишак на другую тропу въехал, — язвительно заметил Артык дурадгору, — разве сейчас об этом речь идет? Вы по существу говорите, усто.

— Если по существу, то кровь кровью не смывается, йигит, — ответил Турды. — И чернь эта, и те, как их… молодые бухарцы, по-моему, мусульмане?

— Были бы правоверными, не подняли бы руку на наместника аллаха на земле, — сказал бай. — Безбожники!

— Но кровь-то в их жилах такая же, как у нас, — не сдавался Турды, — значит, они для нас, как братья, только отступившиеся. Неужели их за это надо убивать и брать грех на душу? На доброе слово даже уж из норы выползет, говорят. А тут — люди. С ними ведь можно и по-хорошему, а?

— Видно, не получилось ничего, — подал голос плешивый Хасан, мужчина лет сорока, худой, как сухая ветка арчи, — иначе к чему столько хлопот?

Хасан один из тех, кто не раздумывая решил идти в Байсун. И теперь, видя, что между Сиддык-баем и дурадгором начался бесполезный, по его мненью, разговор, насмешливо добавил: — Вам-то, Турды-ака, чего волноваться? Сами уже стары, а дом полон только дочерьми, и ни одна из них, очевидно, не хочет быть Гульайим, так что и с этой стороны не надо расстраиваться. Сидите возле них, как клушка, да и кудахтайте, сколько влезет!

Фраза эта вызвала дружный хохот. Все знали, что у мастера пятеро дочерей и ни одного сына, а для мужчины в кишлаке это равно смерти. Обычно земляки щадили самолюбие дурадгора, как-никак сегодня обидишь, а завтра сам же и пойдешь к нему на поклон — то сандал надо починить, то черенок для кетменя сделать. Но вот выпал удобный случай, и плешивый не преминул им воспользоваться, хотя, если рассудить здраво, куда уж ему лезть с такими репликами? Своя плешина частенько заставляет краснеть от стыда. Может, он сейчас и решил отыграться за прежние обиды, кто знает? Надо отдать должное, удачный момент выбрал, чертяка! Улыбнулся и Сиддык-бай.

А дурадгор сразу замолчал, сник весь, словно в ледяной воде побывал. Опустил глаза, не смея взглянуть на земляков. Но… говорят, даже падая — выстрели! И он произнес:

— Что ж, Хасан-каль, может, ты и прав. Только я не знаю, кто твою курочку будет топтать, да и невестку тоже, если вы с сыном не вернетесь оттуда? Я? Сам говоришь, что стар.

— Если судьба — погибнуть за веру, усто, — ответил Хасан, — то найдется петух, не волнуйтесь. К вам мои курочки не обратятся, потому что знают: каждый выстрел ваш — осечка!

Кайнарбулакцы поняли, на что намекал плешивый, и снова рассмеялись. Тогда Турды крикнул с отчаянием:

— Делайте, что хотите, безумцы! Только помните, что на войне убивают! Лучшие парни уходят из кишлака, отцы завтрашних наших внуков, а вы…

Он не нашелся, чего бы еще добавить, встал и медленно побрел к своему дому.

— Мясник о мясе печется, а коза — о жизни своей, — услышал он вслед голос Хасана. — А то, что свет этот может провалиться, дела ему нет!

— Но и ты хорош, — незлобиво упрекнул его бай, — по самому больному месту бьешь. Не по-мужски это…

Турды некоторое время постоял за калиткой, прислушиваясь к голосам на лужайке, но ничего определенного понять не смог. А когда он выглянул, то там уже никого не было…

Сиддык-бай, отвечая на вопросы Турды и прислушиваясь к мнению и репликам других, внимательно следил за лицами мужчин, словно хотел прочитать в них подтверждение каким-то своим мыслям, или же их отрицание. Лица эти были суровы и, казалось, безразличны. Они оживились чуть, когда началась перепалка между плешивым и дурадгором. И только Пулат, его сын, в эти минуты сидел бледный, стиснув зубы. Он бы вмешался в тот разговор, если бы не возраст. Когда говорят старшие, младших удел — молчание.

Бай знал причину взволнованности сына. Он у него дружил с дурадгором, почти каждый день, если не было особо срочных дел, пропадал в его мастерской, учился его делу и уже достиг многого — все работы, требующие пилы и теши, в доме выполнял сам. Конечно, будь у мастера собственный сын, возможно, он и не стал бы обучать своему ремеслу Пулата, но бог не дал его. Дурадгор же понимал, что он не вечен, не сегодня, так завтра придет Азраил и за ним, и тогда Кайнарбулак останется без мастера, нужного каждый день и час. Но бай знал еще и о другом, — Пулат был влюблен в третью дочь Турды, шестнадцатилетнюю Мехри. Девушка эта, как, впрочем, и все девушки кишлака, была скромна и трудолюбива. Но красотой с ней, пожалуй, никто сравниться не мог. Прямо пери из сказки. Остальные дочери соседа были ширококостными, как мать, угловатыми, будто высечены из дерева рукою начинающего усто, не научившегося еще как следует и тешу-то держать. К тому же они все смуглы, точно всю жизнь ходят, подставив лица солнцу. Мехри белолица, стройна, как тополек. Носик у нее прямой, словно бы точеный, а губы сочны, как спелая вишня. «Нарядить бы ее в шелка да в золото, — как-то поймал себя на мысли бай, — достойно украсила бы дом даже самого халифа!» Сиддык-бай чувствовал, что и соседская дочь поглядывает на Пулата не просто как на соседа, и радовался этому. Дети бая и дочери Турды росли вместе, между соседями существовал «кушни-ляган» — обычай, когда они обмениваются вкусными блюдами, приготовленными, как правило, в пятницу, — что говорило о том, что жили они очень дружно, не таились друг от друга. Поэтому, появившись во дворе бая с чашкой, дочери дурадгора не прятали лица от него и его сыновей. Так же, как и Гульсум, если ей приходилось бывать во дворе Турды. Бай уже подумал о том, что, свезя благополучно в Байсун эмирское добро, зашлет сватов к соседу, хотя и понимал всю трудность этого дела. Дурадгор мог отказать и вовсе не потому, что не хотел бы породниться с ним, а потому, что прежде надо было выдать старших дочерей. Теперь же вопрос о женитьбе Пулата откладывался на неопределенное время. Одному аллаху было ведомо, когда кайнарбулакцы снова вернутся в свой кишлак. Но сына бай все же решил успокоить, подбодрить его, а если понадобится, и намекнуть о своих планах в отношении Мехри. «Уж это, — подумал он, — обрадует Пулатджана больше всего».

Но поговорить ему с сыном не удалось, подготовка к походу, который был назначен на следующее утро, не позволяла даже, как говорится, голову почесать. Людей интересовало все — и сколько дней они пробудут в Байсуне, и что надо брать с собой, что наказать остающимся, ну и так далее. Да и в собственном доме царило столпотворение. Жена и дочь пекли лепешки и жарили мясо, сыновья приводили в порядок сбрую коня, кололи дрова впрок, убирали в укрытие все, что могло испортиться под дождем, который мог начаться в любую минуту. К вечеру все так устали, что не до разговоров было…

Для постороннего глаза в кишлаке внешне ничего не изменилось, но каждый, кто сейчас пробыл здесь хотя бы час, заметил, что Кайнар-булак — это натянутая до предела упругая тетива лука. Наступающее утро ослабило эту тетиву. За синей грядой появилось розовое пятно, которое начало шириться по всему своду, гася звезды. Затем показались золотые стрелы лучей солнца. Казалось, наступивший день снял с кишлака тревогу.

Бай на коне, а сыновья пешком направились на окраину кишлака, где был назначен сбор. Народу собралось достаточно. Парни и молодые мужчины, подвязав к бельбогам узелки с продуктами, в ожидании бая перекидывались шутками и громко хохотали. У большинства в руках были тяжелые палки из юлгуна, но некоторые держали и мильтыки, которые заряжались с дула, старые сабли и кинжалы. Словом, это был сброд, решивший, что сражение с гяурами — небольшая прогулка в соседний кишлак на той.

— Все собрались? — громко спросил бай, подъехав к ним.

— Все, бай-бобо, — ответили те нестройно.

— Да поможет нам аллах, друзья, — воскликнул Сиддык-бай и первым съехал на крутую тропу, что, петляя между скал, спускалась вниз, на дно ущелья.

Тропа в горах такое дело — шуток не любит. Она вьется по кромке берега дарьи, и необходима величайшая осторожность, чтобы не сорваться в ее ледяные волны. Потому шутки стихли, лишь слышался плеск волн да шуршанье чарыков.

Ущелье кончилось к вечеру. Впереди открылась неширокая долина, а тропа резко свернула вправо и, как змея, поползла вверх по склону. Где-то высоко, в сумерках угасающего дня, чувствовался Байсун. Но до него нужно было идти еще целый день, потому что дорога, то взбираясь на гребни адыров, то, скатываясь в долины бесчисленное множество раз, становилась бесконечной. Здесь, у выхода из ущелья, и решили сделать привал кайнарбулакцы.

Сначала все были поглощены устройством и ужином, а когда усталость немного сошла, снова посыпались шутки. Парни разложили большой костер и устроились вокруг него. Подсел к ним и Сиддык-бай.

— Эй, Саттар, — сказал кто-то, — покажи баю-бобо, как ты гяуров будешь убивать.

Саттар, среднего роста смуглый парень, считался в кишлаке кизикчи, весельчаком и острословом. Он встал, отряхнулся, потуже стянул бельбог и сильно вонзил острие своей пики — остро заточенной палки — в воображаемого врага и, изобразив на лице огромное напряжение, приподнял над головой палку. Шатаясь, словно он несет тушу быка, смешно переставляя ноги, он донес ношу до берега дарьи и с силой швырнул ее. Под взрывы смеха и дружные аплодисменты он несколько раз продемонстрировал свое искусство.

— Так много гяуров ты намерен убить? — спросил его Артык.

— А чего их жалеть? — ответил Саттар. — Они же все равно, что волки!

— Я расправлюсь только с одним, самым главным, отаджан, — произнес Артык, как о давно решенном.

— Вот это было бы здорово, — воскликнул кто-то, — убить самого главного! Как вожака в стаде джейранов! Стали бы метаться, не зная куда себя деть, остальные гяуры.

— Ага, — подтвердил эту мысль Артык, — без главного они превратятся в стадо, лови и перерезай горло. И всех предателей тоже надо так убивать. Чтоб неповадно другим было.

— Чтобы привязать кого-нибудь к седлу, надо его еще иметь, — резонно заметил Пулат брату.

— В бою добуду! — упрямо воскликнул Артык. — Или я больше не сын Сиддык-бая!

— Оумин! — поддержали его остальные. — Да будет так!

С удовольствием эту процедуру выполнил и Сиддык-бай. Он хоть и был самым старшим среди своих спутников, мудрость его не шла дальше житейской, касавшейся только дехканских дел. По многим приметам, что познавались людьми веками и веками передавались из поколения в поколение, он мог предсказать урожай, наступление ранних холодов или дождливой весны, знал действие тех или иных трав на недуги, ну и так далее, а во всем остальном он не отличался от них, был таким же суеверным. Потому и сделал бай свое «оумин» искренно, твердо надеясь, что это дойдет до бога. Он верил в то, что если бы все мусульмане как следует попросили всевышнего, тот, конечно же, не допустил бы такой несправедливости, не позволил бы эмиру оказаться бездомным.

А уж коли случилось это, думал он, видно, правоверные в эмирате чем-то сильно разгневали творца. Но чем? Разве те же самые кайнарбулакцы, например, вот эти парни и мужчины, что спокойно спят у костра, и те, что остались в кишлаке, недостаточно чтят его? Они же как верные рабы исполняют все, что завещано шариатом, вовремя отправляют молитвы и все религиозные праздники, не пропускают ни одного дня поста, сполна отдают долю из своих скудных урожаев, хотя сами влачат жалкое существование, — тут Турды, пожалуй, прав.

Он лежит, завернувшись в халат и подложив под голову седло. Рядом тихо плещется дарья, изрядно помельчавшая к осени, журчит между камнями, где-то на склоне адыра перекликаются два перепела — «пить-пильдык! Пить-пильдык!» Изредка воздух со свистом рассекает крыльями летучая мышь, и тогда стреноженный конь пугливо вскидывает голову. Высоко в горах светится огонек, видно, костер чабана, а еще дальше, отделив небо от земли, лежит ломаная черная черта главного Байсунского хребта. И кажется, что синее звездное небо на западе держится на его плечах, а вокруг — уперлось в спины адыров, которые совсем близко подступили к месту привала, и лишь какая-то неведомая сила удерживает их, чтобы не опрокинулись на людей…

Байсун — громадный кишлак. Он раскинулся на стиснутом справа и слева крутыми грядами, каменистом, полого спускающемся к реке плато, перерезанном в нескольких местах глубокими оврагами, напоминающими скорее естественные рвы, нежели создание природы. Узкие, кривые улочки кажутся карабкающимися в горы, от множества родников, словно стеклянные нити, во все стороны бегут арыки.

Кишлак кишит людьми. В садах и на огородах, а то и прямо на мостовых, пылают костры. В небе висит многоголосый гомон съехавшихся со всех сторон восточной части эмирата дехкан, ржанье коней и лай собак. Тут и рослые туркмены, чьи племена кочуют со стадами овец вдоль Амударьи, и горбоносые белолицые жители Хорога, и смуглые, широкоскулые кунграды, обитающие в низовьях Сурхана. Над кишлаком стелется едкий дым костров, перемешанный с запахами пота лошадей и людей. То и дело с грозными окриками «Пошт! Пошт!» на резвых скакунах проносятся гонцы эмира, их расшитая золотом юрта из белого войлока стоит на северной окраине под четырьмя могучими чинарами.

Оставив свой отряд на пятачке, пока не занятом людьми, Сиддык-бай отправился на поиски муллы Халтаджи, наказав Пулату накормить коня, а остальным — разложить костер и отдыхать.

Но не так-то легко было развести огонь. Все, что могло гореть, уже давно, оказалось, растащили другие. Проявил находчивость Артык. Он где-то раздобыл топор, и кайнарбулакцы срубили стоявшее на обочине дороги дерево. Саттар выклянчил у соседей-туркменов несколько головешек, потому что сырая древесина никак не хотела гореть, и наконец занялся и костер кайнарбулакцев. Согревшись возле него и напившись пахнущего дымом горячего чая, молодые решили пройтись по кишлаку, послушать, о чем говорят люди. А старшие остались у костра и вскоре начали укладываться на отдых — дорога от привала до кишлака оказалась такой долгой и утомительной, что, казалось, люди шли не день, а всю жизнь…

— Сколько народу тут! — удивился Пулат, когда ребята прошли добрую половину кишлака. — Разве столько людей можно победить?!

— Да, — согласился Саттар, — народу здесь, как арчи в горах. А ты посмотри, Пулатбек, на склоны гор, сколько там костров горит?! Ведь возле них тоже люди!

Они подошли к большой улюлюкающей толпе, плотной стеной окружившей костер. Нельзя было разглядеть, что происходит за этой стеной, но по охам да ахам, которые изредка вырывались из глоток, можно было догадаться, что что-то интересное и захватывающее.

— Что там, ака? — спросил Артык у стоявшего впереди высокого мужчины.

— Кураш, — ответил тот, не повернувшись, — кунграды с чагатаями силой меряются.

— Ну и как?

— Понятно как. Кунграды одолевают. Они хоть и не очень рослые, но хватка у них железная. Особенно подножка им удается. Как подставит кунград ногу, чагатай, как подкошенная трава, валится на землю.

Никто из кайнарбулакцев не знал, к какому роду-племени он принадлежит, но в памяти Артыка сохранилось брошенное кем-то, что они — чагатаи, люди оседлые и, следовательно, более культурные, чем кочевники — кунграды. И ему стало обидно, что проигрывают схватку соплеменники. Он начал протискиваться сквозь стену людей и оказался перед кругом, где стоял молодой чернобородый мужчина, невысокий, коренастый, с толстыми, как тумбы, ногами, казалось, вросшими в землю. А щупленький старикашка, не жалея голоса, бросал в толпу:

— Ну, кто еще хочет помериться с батыром Султаном, кто желает согреть матушку-землю своими лопатками, выходи! — Он подходил к борцу, о чем-то перешептывался с ним и снова кричал: — Я договорился с ним, что будет милосердным и никому не сломает шею или ребро какое, ведь все это может пригодиться завтра в бою с гяурами. Есть смелые?!

— Чагатаи смелы только за дастарханом, — выкрикнули из толпы, — да в постели с бабами!

Реплика вызвала взрыв хохота в толпе кунградов, а чагатаи впали в уныние. Артык со своими друзьями, оказывается, стоял среди первых и потому, когда он, потуже подвязав пояс, вышел на середину круга, старик даже удивился:

— Султан со своими соплеменниками не борется!

— А я чагатай, только сейчас подошел, — объяснил Артык.

— Откуда ты, йигит?

— Из Кайнар-булака.

— Не слышал такого кишлака, но все равно, раз чагатай — наш батыр готов победить тебя!

Толпа затаила дыхание. Противники стали ходить по кругу, все чаще и чаще сближаясь и пытаясь захватить друг друга врасплох, но, не добившись успеха, вновь расходились. Чагатаи, когда Артык оказывался возле них, советовали:

— Береги ноги, парень. У Султана они, как железо. Изматывай его на расстоянии.

Артык хорошо знает цену такого рода советам. Их, как правило, дают те, кто уже испытал горечь поражения. Он и сам не раз становился таким «советчиком», а потом, спустя некоторое время, разбирая причины своего поражения в спокойной обстановке, приходил к выводу, что давал их неправильно, что причина победы соперника кроется совсем в другом, а в чем именно — не успел разобраться.

Выкрики чагатаев в какое-то мгновенье, кажется, отвлекли его внимание от противника, он расслабился, и это мгновение оказалось для него роковым. Султан стрелой метнулся к нему, и не успел Артык опомниться, как стальная — так ему показалось — нога подсекла его ногу под коленом, и он рухнул, как дерево, на зеленую траву поляны. По правилам кураша не положено дважды вступать в борьбу, и Артык, низко опустив голову, молча вышел из круга. Ему было стыдно. Никому не сказав ни слова, он растаял в кромешной тьме улицы. Пулат было рванулся за ним, но какая-то сила удержала его на месте. В этот момент он сам себе показался конем, привязанным к колу. Подавив нахлынувшее волнение, он заменил брата в кругу.

Он так же, как и Артык, начал ходить по кругу и чувствовал, что каждый шаг наливает его мускулы силой, а вместо волнения приходит спокойная рассудительность и воля. Он решил победить, победить во что бы то ни стало. И эта мысль пронизала все его существо, собрала в одно целое — неизмеримый и непонятный пока что для него самого — сгусток энергии. Тактика Султана, стремящегося сойтись с ним поближе, успеха не имела — Пулат держался на расстоянии, одновременно изматывая того в непродолжительных схватках руками. Пулат не помнит, сколько времени они ходили вот так по кругу, но помнит, как, улучив мгновенье, он вцепился в бельбог противника, высоко приподнял его над собой и, швырнув на траву, словно тигр на добычу, бросился сам, чтобы пригвоздить его на обе лопатки. Тело Султана упало на землю, как мешок с мокрым песком. Настал черед уныния у кунградов. А старикашка продолжал орать:

— Чагатаи — вот кто настоящие орлы! Они любого победят! А кунграды… Все вы видели их палвана… Ему разве что свою доблесть возле казана показывать…

— А кто же вы, ота? — спросил его Пулат, вытирая пот со лба.

— Туркмен, сынок, туркмен. Но я все время прожил в кишлаке узбеков, так что хорошо знаю ваши обычаи.

— По-о-ошт! По-о-ошт! — послышалось из-за поворота, и через минуту, мимо шарахнувшейся в сторону толпы, пронеслось несколько всадников на взмыленных конях.

— Проклятье! — воскликнул им вслед старик не очень громко, видно, боясь, что за это может влететь. — Повеселиться людям не дадут!

— А чего они носятся, как угорелые? — спросил у него Саттар.

— Выполняют важные поручения светлейшего, сынок, о которых нам не положено знать.

— Каков он из себя, светлейший?

— Не видел. Нашему брату бедняку не дано видеть его, чтобы не сглазить. Я видел только, сколько баранов бек прирезал в честь эмира. Целую отару!

Пулат и его друзья вернулись к своим. Костер еле тлел, а люди спали. Среди них он не заметил Артыка. Не спавший Сиддык-бай приподнял голову.

— Что видели-слышали, молодцы? — спросил он шепотом.

Саттар вполголоса рассказал ему о событиях вечера, о том, как опозорился Артык и как отличился Пулат, отомстив за брата. Потом спросил:

— Долго мы здесь будем, бай-бобо?

— Велено ждать, — ответил тот и, помолчав, добавил: — Там сейчас не до нас, бек в честь светлейшего дает зиёфат. А где Артык?

Пулат пожал плечами. Спросил:

— Может, поискать его, отаджан?

— Не надо. Ложитесь-ка спать. Придет он. Неприятно, конечно, уступать в силе, но без этого не рождается джигит.

— В силе мой брат никому не уступит, — сказал Пулат, — он просто ошибся чуточку. Этот кунград слабее мыши, но хитрее лисы!

— Учти, сын мой, — произнес бай, вздохнув, — хитрость тоже сила. Иногда она приносит больше пользы, чем сила Рустама или хазрета Али…

Шли дни… Отряд Сиддык-бая, как и сотни других из кишлаков бекства, проводил их в безделии, изредка выполняя мелкие поручения эмирских военачальников. По слухам, наводнившим Байсун, русские, вышедшие из Карши, задержались в пути, ожидая подмоги из Келифа. Насколько эти слухи были достоверными, никто не знал, но уже то, что те не появлялись пока, вроде бы подтверждало их.

Мужчины из близлежащих кишлаков, а также из тех, чьи дороги были открыты, с разрешения начальства уезжали на день-другой к себе за провизией и чтобы повидать близких. А Кайнар-булак был уже отрезан от Байсуна глубокими снегами, и попасть туда теперь можно было только поздней весной, когда в долине отцветет миндаль. Поэтому кайнарбулакцев по распоряжению бека содержали байсунцы.

Прошло около двух месяцев, как они уже жили в Байсуне. Жизнь в нем текла, как и в первый день их прибытия, суматошно и, казалось, беспорядочно. Носились гонцы, пылали костры, то там, то тут собирались молодые на кураш, а ночи становились все прохладнее и прохладнее. А однажды, выйдя из юрты, в которой они теперь обитали, Сиддык-бай увидел, что земля покрылась тонким слоем снега, легкого и пушистого. «Вот и зима пришла, — подумал он, — а мы все ждем боя с гяурами!»

Через четыре десятка лет люди, изучавшие историю становления Советской власти в Восточной Бухаре, напишут, что «20-го декабря 1920-го года передовые части Гиссарского экспедиционного отряда, преследовавшие эмира Алимхана, штурмом овладели Байсуном». А старожилы кишлака вспомнят: «Красноармейцев сначала было мало. И если бы эмир захотел, ему ничего не стоило разгромить их. Но он был перепуган. Едва услышал треск пулемета, снялся с места и удрал…»

Для слуха кайнарбулакцев очереди пулемета, усиленные эхом гор, казались громом весны. Им еще чудилось, что лысые валуны, прилепившиеся к окрестным склонам, сорвались со своих мест и, увлекая за собой все новые и новые глыбы, стремительной лавиной несутся вниз, на кишлак, где и собаки от неожиданности случившегося перестали лаять, а выли, как волки, протяжно и тревожно. Толпы людей, как отары, потерявшие вожака, метались по тесным улочкам, устроив невообразимый гвалт.

Это передалось и кайнарбулакцам. Чувство страха и растерянности в них усилились особенно после того, как они заметили, что белой юрты эмира уже нет на прежнем месте, а ветер, словно метлой, сметает остатки мусора, золы и каких-то бумаг. Сиддык-бай старался сохранить спокойствие, но удавалось ему это с трудом. Выбрав момент относительного затишья, он крикнул незнакомому мужчине, бегущему с гряды:

— Что там случилось, почтенный?

— Гяуры, — воскликнул тот, — туча! Подкрались ночью и перебили охрану. А ружье у них страшное, таксыр, стреляет без остановки. О, аллах, помоги мне выйти живым из этого ада!

— Я пойду туда, — сказал Артык, направившись в сторону высот, — лучше смерть, чем трусливое бегство от проклятых гяуров!

— Все пойдем! — поддержал его Пулат.

С ним согласились и остальные. Сиддык-бай не знал, что делать — то ли вести своих к Аккуталу — известняковому валу, опоясавшему кишлак с юга, то ли присоединиться к толпам бегущих. Он решил послать кого-нибудь к валу и узнать, что же там делается на самом деле. Вызвались идти все молодые, и больше всех изъявлял желание Артык. Бросили жребий, и выбор пал на Саттара. Тот ушел, и все кайнарбулакцы следили за ним. Вот он мелькнул в толпе туркменов, затем скрылся в неглубоком сае. Вскоре он появился на склоне высоты, и белый халат его замелькал среди камней. А потом… На самом гребне вала парень поднялся во весь рост и, словно подкошенный, упал лицом вниз. Скатываясь, он застрял меж двух валунов.

— Убили! Убили! — закричали кайнарбулакцы. — Саттара убили, проклятые!

— Артык, Пулат, Нияз, — стал перечислять имена бай, — бегите скорее к нему, помогите! — Когда несколько парней бросилось в ту сторону, крикнул вдогонку: — Не высовывайтесь за гребень!

Но его слова потонули в шуме. Пулемет все строчил, теперь он стоял уже на самом гребне вала, и кишлак был открыт, как на ладони. Пули выхватывали из толп мятущихся дехкан и нукеров, вид крови внес еще большую панику в их среду. Кишлак начал пустеть. Сиддык-бай, следивший за своими людьми и, особенно, за сыновьями, не замечал этого, мысленно поторапливал их. А те, как назло, казалось, спускались медленно, так, вроде бы не было сзади пулемета и винтовок.

— Прямо в сердце! — сказал Артык, опуская тело Саттара перед отцом.

«Лучше бы меня убило, — с отчаянием подумал бай, — что я теперь скажу его матери?!» Он вспомнил, как, провожая их, она просила бая приглядеть за ним, единственным кормильцем семьи. И вот тебе на! Как он будет смотреть в глаза убитой горем женщины? Размышляя, он увидел в руках Артыка винтовку.

— Где взял, сынок? — спросил он.

— На дороге подобрал.

— Стреляет?

— Сейчас проверю. — Артык отошел чуть в сторонку, прилег за валун. Далеко наверху он увидел копошившихся под скалой людей и пулемет, из дула которого вырывалось пламя. Пулемет находился в тени и потому пламя это было заметно хорошо. Прицелившись, Артык выстрелил. И сразу наступила тишина. Где-то оборвалось эхо последнего выстрела.

— Молодец, Артык, отомстил за Саттара! — похвалил его бай.

— Я их буду убивать беспощадно, — ответил тот и снова выстрелил.

В тишине Сиддык-бай обратил внимание на то, что в кишлаке уже никого не было.

— А где же люди? — растерянно спросил он, сам не зная у кого.

Кайнарбулакцы промолчали в ответ. В самом деле, где же люди? Ведь полдня назад кишлак кишел ими, а сейчас… Улицы пусты, точно мор прошел по ним. Только ребятишки да старики пугливо выглядывают из-за дувалов.

— Удрали! — внес ясность Артык зло. Усмехнулся: — Воины ислама?!

— Не кипятись, сын, — упрекнул его бай. И повернулся к Ниязу: — Садись на моего коня, йигит, а вы, друзья, подайте ему Саттара. Похороним его на родной земле.

Они побрели через весь кишлак и видели, как со стороны вала в узкие его улочки входили красноармейцы. Когда бай проходил мимо чайханы, выбежал мальчишка и передал ему, чтобы вел своих людей в Мачай, где якобы находился байсунский бек Тохтамыш.

— И Саттара повезем туда, бай-бобо? — спросил его Нияз.

— Похороним его вон на той горе, — указал бай на возвышавшуюся на противоположной стороне вершину.

— Правильно, бай-бобо, — согласился с ним Сарыбай, мужчина лет сорока с густой рыжей бородой, коренастый и светлоглазый, одетый в залатанный халат. — Оттуда до ворот рая ближе…

В Мачай они пришли к полуночи. Кишлак этот, как и Байсун, кишел людьми, но здесь чувствовался относительный порядок. Бай заметил, что почти все люди были вооружены винтовками. Только он успел устроиться в одном из незанятых дворов, как к нему явился гонец от бека и предложил следовать за собой.

— Много вас, бай-бобо? — спросил он, идя впереди.

— Было восемнадцать. Одного уже убили, будь они прокляты! Хорошего парня убили!

— А оружие есть? — спросил тот, не посочувствовав баю в его горе.

— Три мильтыка и одна винтовка.

— Ничего, утром получите новые винтовки. Английские.

— А кто они такие, инглизы? — спросил бай.

— Тоже, говорят, гяуры, но любят нашего эмира. Поэтому и помогают ему оружием. Целые караваны идут к нам через Афганистан, бай-бобо.

— Выходит, и гяуры не едины? — высказал свою мысль вслух бай.

— Ну, да. Эти гяуры — большевойи, а те нет. Они люто ненавидят большевойев. Пришли, — сказал гонец. — Проходите прямо в михманхану!

Посреди большого двора у костра сидело несколько человек. Гонец провел Сиддык-бая мимо них в комнату, полную богатыми чиновниками. Дым чилимов висел над ними, как туман над горной вершиной. Гонец громко объявил:

— Сиддык-бай из Кайнар-булака. Семнадцать человек!

— Ассалом алейкум, — поздоровался бай, переступая порог.

— Ваалейкум, — ответил мужчина лет пятидесяти, с черной бородкой клинышком, оторвавшись от бумаг. На голове у него серая шелковая чалма, один конец ее свисает за ухом. — Садитесь, бай-бобо, слушайте. Он продолжил прерванную речь: — Нужно сегодня же послать в Байсун лазутчиков и все разузнать. Много ли урусов, где стоит охрана?

— А если много, таксыр? — спросил его кто-то.

— Все равно надо бороться. Чем больше мы задержим их здесь, тем скорее соберет светлейший воинов, вооружит их. Гяуров никто не просил в наш дом, и это должен сознавать каждый мусульманин!

— Правильно, — произнес Хайритдин-бай, один из богатейших людей бекства. Рассказывают, что даже сам бек перед ним ничто. — Мы обязаны драться с гяурами под священным знаменем газавата. Со своими джигитами я хоть сейчас готов выступить на Байсун!

— Почтенный Сиддык-бай, — услышал бай внезапно свое имя. Он сидел на корточках тут же у порога. — Кажется, вы последним уходили из кишлака, не так ли?

— Да, таксыр. — Бай почувствовал прилив сил и бодрости. От того, что бек стал разговаривать с ним, как с равным, чего раньше никогда не делал. «Беда объединяет людей, — подумал он, — она роднит, как братьев, и царя, и дехканина. Сегодня у мусульман одно большое горе — гяуры хотят превратить их в своих рабов. А этого ни за что нельзя допустить».

— Вы их видели? — Бай понял, что речь идет о гяурах.

— Да.

— Много их?

— Мне показалось, не очень. Я видел человек сто, может, чуточку побольше. Но у каждого по две лошади и ружья за спинами. Мы видели тех, что были по эту сторону Аккутала, а сколько их шло по ту — не знаю.

— Да-а, — задумался бек. — А нам нужно точно знать, сколько их. Пошлем лазутчиков, а сами… Завтра к ночи подойдем к кишлаку и, если узнаем, что гяуров мало, нападем и отобьем Байсун!

В нескольких неудачных, кстати, налетах на кишлак, участвовал и отряд Сиддык-бая. Он не потерял никого, но кратковременные стычки с красноармейцами научили его людей пользоваться естественными укрытиями, которых в горах много, стрелять только по необходимости и другим премудростям военного дела. И даже пулемет, первоначально вызывавший ужас, казался не таким страшным, — люди поняли, что и это оружие не сможет найти человека, если спрятаться за камень, будет визжать пулями вокруг, и все.

Бек получил новый приказ: уйти с основными силами в долину Сурхана. И перед тем, как сделать это, он собрал вожаков мелких отрядов и посоветовал им перейти к небольшим операциям, внезапным налетам.

— Урусы, — сказал он, — долго в Байсуне не продержатся, вынуждены будут ездить по окрестным кишлакам и искать провизию. Вот тогда и надо выслеживать их группы, нападать и истреблять всех до единого…

В одной из стычек отличился Артык. Под огнем пулемета, перебегая от камня к камню, он добрался до раненого красноармейца и, где — волоком, а где и на себе, принес его к своим.

— Я думал, — сказал он, тяжело дыша, — гяуры свирепые и жестокие, как джинны в сказках. А этот… слюнтяй. Только глаза голубые да волосы рыжие, как солома. Посмотрите, как он стонет, словно бы упал с высокой скалы. Разве это джигит?!

Круглая пуля мильтыка пробила грудь красноармейца с правой стороны, разворотив при выходе полспины. Он истекал кровью, но жизнь теплилась в его глазах, что смотрели на окруживших его людей с интересом, но без страха, кажется, даже с вызовом. Артык склонился над раненым и смотрел ему прямо в глаза, стараясь уловить в них страх перед неминуемым концом, тень отчаяния или мольбы. Но глаза те были чисты, как небо, и в то же время безразличны к нему, Артыку.

— Смелый парень, — произнес, улыбнувшись, Нияз, — и не строй, Артык-бай, рожи, не испугается, видать! Другой бы на его месте извивался, как змея, прося пощады, а этот…

— Смелый? — перебил его Артык. Он и сам видел, что раненый равнодушен к его кривляниям, и потому злился. — Это мы сейчас узнаем!

Он вытащил из ножен острый, сверкающий лезвием, длинный нож и сделал обманное движение, словно бы хотел воткнуть его в грудь. Глаза красноармейца проследили за сверкающей дугой стали, но своего выражения не изменили.

— Что ты делаешь, брат?! — перехватил руку Артыка Пулат. — Убивать умирающего жестоко. Не позволю!

— Уйди, — едва сдерживая ярость, крикнул Артык. — И вы все уходите! Это мой гяур, я его тащил поганого на себе, как ишак. И буду делать с ним, что хочу!

— Отаджан, — обратился к отцу Пулат, — остановите Артыка. — Это бесчеловечно. Оставим его, пусть гяур умрет своей смертью, и пусть его труп заберут те, что оставили. Они все равно вернутся за ним!

— Не расстраивайся, сын мой, — ответил бай. — Уйдем отсюда, и пусть Артык вершит свой суд, как посчитает нужным. В бою побеждает сильный, и только он имеет право решать судьбу побежденного. — И добавил таким тоном, словно бы раненого не было вовсе: — Нашему отряду предложено действовать на тропах Сангардака и Гиссара, поднимать в тамошних кишлаках народ на борьбу с гяурами. Мы обязаны превратить свои сердца в камень, беспощадно истреблять неверных и их пособников. Мы будем перехватывать все, что идет в долину, — скот, зерно, лошадей. В путь, джигиты, и да поможет нам аллах!

Бай пришпорил коня и выехал на тропу. Пулат шел последним в цепочке и, кажется, ничего перед собой не видел. Кроме голубоглазого парня в зеленой выгоревшей гимнастерке. «Ведь все равно умрет, — думал он, — теперь ему никакой табиб не поможет. Видно, ему такая судьба предначертана русским богом? Но зачем же брату вмешиваться в эту судьбу? Впрочем, чего это я?! Артык всегда был палачом, он никогда не знал жалости… Но отец… Почему он не остановил несправедливость? Неужели он уже окаменел сердцем?» — Пулат перебирал в памяти события мирной жизни и ни одного случая, когда бы отец одобрил жестокость, не обнаружил. Тот всегда был ласковым; нежным и любящим, добрым к людям. Вместе с тем, Пулат как-то неожиданно для себя понял, что отец ни разу и не осудил жестокость. «Видно, аллах наделил его таким характером, — решил он и мысленно обратился к нему: — О, аллах, что ты делаешь со своими рабами? С отцом моим, братом, с тысячами других? Почему ты их сердца превращаешь в камень?!» Но аллах был нем…

…Артык догнал своих примерно через полчаса. Широкий и вместе с тем легкий шаг, усмешка про себя и, вообще, весь вид его выдавал внутреннее удовлетворение свершенным. «Кровопийца, — подумал Пулат про него, — страшно. Никому, о небо, не давай такого брата!..»

Отряд спустился на западную окраину Кизырыкской степи, которая в эти дни выглядела неуютной и неприветливой по мнению бая, бывавшего здесь весной и решившего, что такую красоту можно увидеть разве только во сне. В те дни она напоминала гигантский зеленый ковер, разрисованный золотыми узорами сурепки, белыми — ромашки и огненными — маков. В прозрачно-голубом своде неба висели перья облаков, и они казались орлами, парящими в вышине. Воздух напоен густым ароматом цветов и трав, дышится легко, кажется, каждый вдох наполняет тебя силой и бодростью. А сейчас… Все пространство до самого Хаудага, лысые холмы которого едва угадывались в туманной дали, было похоже на бесконечное белое одеяло с черными дырами, проплешинами, где ветры выдули снег. Тропа бежала вдоль высокого известнякового гребня, отделявшего горы от долины. Под ногами поскрипывал тонкий ледок, а в спину дул пронзительный ветер «афганец», пыльный даже в эту зимнюю пору и от того еще более противный, чем летом, когда он заволакивает небо и землю серой песчаной мглой и кажется, что легкие в груди разорвутся от избытка в них мелкого, всепроникающего, скрипящего на зубах песка, когда за глоток чистого воздуха ты готов был бы отдать полцарства, если бы имел его, разумеется.

Сиддык-бай ехал впереди, но долго усидеть на лошади не мог. Проклятый ветер пронизывал тело даже сквозь толстую, плотную ткань халата. Он спрыгивал с седла, шел пешком, а потом, малость согревшись и изрядно устав, снова взбирался на лошадь. И так через каждые час-полтора. Со стороны смешно было глядеть на него, и, не будь он Сиддык-баем, кайнарбулакцы давно бы начали изводить его язвительными репликами, но они молчали и тем самым еще раз подтверждали свое почтение к его преклонному возрасту, ведь не зря же говорят, что маленького надо хвалить, а большого беречь. Возможно, кто из парней и посмеивался над ним, но ничем не выказывал этого.

Два дня они шли по этой, как выразился Чарыбай, забытой богом земле и, наконец, оказались на мерзлом проселке, что бежал по дну широкого сая, по обе стороны которого вздымались адыры, и ветер, преследовавший отряд весь путь, успокоился. Здесь было сравнительно тепло, и кайнарбулакцы пошли вроде бы веселее, хотя дорога и ползла в гору. А может, им просто показалось, что идут быстрее, на самом же деле в их ряды внесло оживление тепло: ведь всегда, когда с человека снимается напряжение, он чувствует себя легче. Бай подумал об этом, но решил, что настроение отряда поднялось, пожалуй, от чувства близости человеческого жилья — высоко впереди на белых снежных холмах среднего Сангардака темнел кишлак Каратал — конечный пункт их трудного перехода.

Сиддык-бай вспомнил минувшую ночь и невольно поежился. «Не только кишлак, а и развалюха чабана, — мелькнула у него мысль, — показалась бы раем!» Отряд долго искал место для привала, но сколько-нибудь надежного укрытия найти не мог и вынужден был расположиться прямо в степи. Мерзлый янтак сгорал в костре, как порох, — вспыхнет и нет его. Поэтому половина отряда собирала его, пока вторая половина грелась. И так по очереди до самого утра. Понятно, что никто не сомкнул глаз. Бай опасался, что на морозе, особенно перед рассветом, околеет конь. Но, слава аллаху, обошлось благополучно. Кошма, которой конь был накрыт, да почти полпуда ячменя в мешке, подвешенного на морду, согревали его. И люди проявили себя настоящими дехканами, не давали коню застаиваться на месте, то один, то второй водили его на поводу вокруг огня.

В Каратале отряду Сиддык-бая предстояло пополниться людьми, обзавестись лошадьми и ждать оружие, которое должны были подвезти люди Ибрагимбека, зятя светлейшего. Насколько было известно баю, сам эмир оставил пределы своего государства и переправился через Амударью в Афганистан, назначив зятя командующим всеми вооруженными силами эмирата в Восточной Бухаре. Знал бай и о том, что Ибрагимбек расположился со своим штабом в Джиликуле, хотя, где именно находится это селение или город, понятия не имел. «Понадоблюсь, — решил он этот вопрос просто, — бек сам найдет меня!»

Судя по деревьям, ощетинившимся голыми ветками во дворах и вдоль улиц, Каратал летом утопал в зелени. В нескольких местах били крупные родники, над их хрустальными лунками, одетыми в камень, курился пар, — то земля выдыхала из себя накопленное за лето тепло. От родников во все стороны уходили арыки, которые местами перешагивали саи по деревянным желобам, катили свои светлые струи вдоль улиц, пересекали дворы сквозь дыры в дувалах. Во многих дворах зияли круглые и квадратные ямы хаузов, окруженных плотным строем плакучих ив — меджнунталов. Дорога вьется между холмами, выше кишлака она уходит за перевал, а внизу ее черная лента тает во мраке быстро опускающихся над долиной сумерек. Других дорог ни вверх, ни вниз тут вроде не было. Во всяком случае сейчас Сиддык-бай их не видел. И он подумал, что лучшего места для его отряда не найти. Здесь он сможет контролировать все, что идет в долину, а в случае непредвиденных обстоятельств уйти за перевал.

На площади возле мечети отряд встретили аксакалы кишлака во главе с местным муллой.

— Хуш келибсиз, — произнес мулла, — первым подойдя к слезшему с лошади баю. — Добро пожаловать в наш кишлак, доблестные воины ислама!

— Ассалом алейкум, — почтительно поздоровался с ним бай, — спасибо вам за добрые приветствия.

Потом к нему подошли старейшие кишлака, и бай поздоровался с ними по мусульманскому обычаю — трижды обнявшись с каждым, дружески похлопывая по спине.

— Наконец-то! — воскликнул мулла, когда взаимные расспросы о здоровье, дороге, благополучии семьи и прочих пустяках были исчерпаны. — Слава творцу, теперь и наш кишлак не обойден его бденьем. В последнее время, юзбаши, живем мы, — мулла польстил баю, назвав его сотником, — в страхе, кажется, мир этот разваливается и идет час ответа перед судом всевышнего.

— Каждый из нас, домла, — с вдохновением произнес бай, точно так, как сделал это Тохтамыш-бек, чью фразу он сейчас решил повторить, выдав за свою, — это кирпичик в огромном здании ислама, а вера наша, словно ганч, скрепляет сердца. — По тому, как согласно закивали старики, он понял, что слова его произвели должное впечатление. «Пусть знают, — подумал он, — что руководить борьбой с гяурами светлейший доверил умным людям своего государства.» Потому и конец фразы был полон оптимизма: — Десятки тысяч правоверных, этих самых кирпичиков, поднялись на священную войну — газават, и я верю, что мы непременно победим!

— Ну, да, — сказал мулла в тон ему, — неверному одна дорога на этом свете — в ад!

— Вот, вот, — согласился с ним бай, — и тогда наш мир будет прочным, как гранит!

— А теперь, прошу вас, дорогие гости, — сказал мулла, указав рукой на одну из улочек, что уходила от площади вверх по склону холма, — уважаемый Лутфулла-бай приглашает всех вас к себе на постой.

— Спасибо, домла, — поблагодарил его бай и сделал жест, означающий, что право первым ступить на дорогу он уступает священнику…

Лутфулла-бай жил в конце этой улочки. В громадном доме с ичкари и ташкари, окруженном высоким каменным забором. Ворота двустворчатые, резные, в них запросто можно въехать на арбе. Вдоль заборов выстроились конюшни и амбары, а двор с большим хаузом посредине вымощен жженым кирпичем. Сиддык-бай невольно позавидовал этому дому, но спохватился, подумав: «Каждому своему рабу аллах дал свое!»

Хозяин дома выглядел моложаво, ему можно было дать лет сорок пять, не больше. Это был высокий коренастый мужчина с коротко остриженной черной бородой и большими, чуть выпуклыми, глазами. Нос у него был с горбинкой, а усы пышные, без проседи. Лицо белое, холеное, чуточку продолговатое. Все это Сиддык-бай успел разглядеть, пока тот, накинув на плечи шубу, шел навстречу ему. Он еще увидел, как в углу двора двое парней повалили на землю громадного барана и, связав ноги, перерезали горло. Так в кишлаках всегда встречали самых почетных представителей двора светлейшего.

— Хуш келибсиз, брат мой, — произнес Лутфулла-бай, обнимаясь с гостем. Остальным он просто кивнул. — С благополучным прибытием вас в Каратал! Прошу в михманхану. — Он крикнул парню, принявшему коня Сиддык-бая: — Кудрат, размести джигитов да проследи, чтобы они были в тепле и накормлены как следует.

— Будет исполнено, хозяин, — ответил тот, склонив голову…

Начался зиёфат в честь гостя. Блюда следовали одно за другим. Сначала подали жирную шурпу, затем — испеченную в тандыре баранину, приправленную пахучими травами гор, толченой хвоей арчи и изрядно наперченную. На смену ей принесли плов. Лутфулла-бай не забывал подливать в пиалы муллы и Сиддык-бая мусалласа, одновременно расспрашивая о том, что произошло в Байсуне, поинтересовался, где сейчас находится эмир и его армия, что должны делать те, что остались пока в своих кишлаках. Сиддык-бай обстоятельно отвечал на вопросы хозяина и спросил сам:

— Сколько джигитов может дать Каратал под знамя газавата?

— Пятьдесят, — не задумываясь, ответил Лутфулла-бай. — Правда, оружие у них — мильтыки, но лошадьми обеспечим, и ваших парней не обойдем, юзбаши.

— Совершенно верно, — подтвердил его слова захмелевший мулла, — Лутфулла-бай, да продлит его благополучие аллах, если захочет, то две сотни джигитов может снарядить, ему это ничего не стоит!

— Аллах отблагодарит вас за щедрость, бай-бобо, — произнес Сиддык-бай. В своем голосе он уловил нотку подобострастия и разозлился на себя из-за того, что выдал этим признание в собственной бедности. Ведь подобострастны, как правило, те, кто беднее или же не обладают властью. «Разве сейчас время предаваться зависти, — мысленно упрекнул он себя, — разве мы все не равны перед творцом, не в ответе за то, чтобы его святая вера не была попрана гяурами?!» И все же михманхана произвела на него неотразимое впечатление. Стены ее увешаны яркими коврами, а на полу лежит во всю комнату громадный «арава-гилям» — красный палас с причудливыми узорами. Курпачи мягкие, атласные, а подушки пошиты из сиреневого плюша. Две тридцатилинейные лампы подвешены к потолку, расписанному, как в мечети, золотом и лазурью. Блюда подают рослые молодые парни.

После ужина принесли кок-чай и беседа приняла житейский характер, точно не было войны и невзгод, будто приехал сюда Сиддык-бай погостить недельку-другую, побывать на тоях и даже, тряхнув стариной, поучаствовать на копкари. Лутфулла-бай рассказал, что почти все земли, самые лучшие во всяком случае, в Каратале принадлежат ему, что основную часть своих овец он переправил в Афганистан, так что, если придется оставить свой дом, то и на чужбине не пропадет.

— Большую семью дал вам аллах? — поинтересовался Сиддык-бай.

— По шариату, — ответил тот, — четыре жены. Детей у меня уже семнадцать, таксыр. Пятерых сыновей я завтра же благословлю на войну с гяурами.

— И мой сын тоже пойдет воевать, — вставил мулла.

— У меня два сына, — объявил Сиддык-бай, — и оба с первых дней газавата находятся при мне.

— Что же вы об этом молчали-то, — с сожалением произнес Лутфулла-бай, — мы бы их пригласили сюда!

— Ничего, таксыр. Так будет лучше. Испокон веков сыновья росли, уважая старших. Среди нас они оказались бы не в своей тарелке. А там они вольны делать что угодно — позабавиться аскией, посмеяться, да что там говорить, ведь мы сами были такими, норовили удрать от стариков, а?

— Верно, почтенный, — согласился Лутфулла-бай.

— Среди моих джигитов не только одни байбаччи, но есть и совсем бедные. Приглашение их в ваш дом тоже что-нибудь значит, таксыр?!

— Сейчас, когда началась война не на жизнь, а на смерть, — вмешался мулла, — важно не кичиться своим богатством и благородством, наоборот, надо показывать и последнему босяку, что и бай, и он — равны, что оба они являются рядовыми воинами ислама. Помочь, если это необходимо, ему как брату. Тогда он не пожалеет и жизни за наше правое дело, друзья!

«Пожалуй, я этого муллу возьму в свой отряд вместе с его сыном, — подумал Сиддык-бай, — правильные слова говорит, заливается, как соловей. Такой и мертвого заставит подняться и взяться за оружие!»

Разговор зашел о красноармейцах. Лутфулла-бай сообщил, что по слухам, дошедшим до Каратала, у них есть ружья, которые сыплят дробью, как бубны, но что сами они почти все рыжие, обросшие волосами, как обезьяны, а некоторые даже имеют рога.

— Разве вы их не видели? — спросил Сиддык-бай.

— Откуда, почтенный? Как услышали мы, что они проходят по долине, так и перестали бывать там, сидим, как мыши, забившись в свои дома.

Сиддык-бай подтвердил, что у русских такое ружье и в самом деле имеется и что оно не такое уж и страшное, особенно в горах.

— Сын мой Артык, — добавил он, — притащил одного раненого. Никакой шерсти у него не было, рогов — тоже. Правда, парень попался молодой, совсем мальчишка еще, но… смел, дьявол! Уж как ни пугал его Артык, какие ему ни строил рожи, ножом замахивался, а он смотрит равнодушно своими голубыми глазами, будто это его совсем не касается. Светел.

— Давно из дома, юзбаши? — спросил Лутфулла-бай.

— С осени.

— И с тех пор не были там?

— После первого снега, таксыр, дорога в наш кишлак закрывается, так что… ни туда, ни обратно попасть нельзя.

— Говорят, если плакать по правде, то и из слепого глаза слеза вытечет, — произнес хозяин, мягко улыбнувшись, — будет очень нужно, так пройдешь!

— Пока не подошло это время, почтенный, — ответил Сиддык-бай, — а вообще-то вы правы, бывали случаи, когда люди пробивались в кишлак и в самую середину зимы. Бывали, но очень редко.

— Ну, да ладно, — сказал Лутфулла-бай, — я ведь к чему клоню, уважаемый гость… Не может правоверный так долго, как вы, прожить без услады. Я по себе знаю.

— Это верно, — подтвердил его слова мулла, — я готов хоть сейчас прочитать куббу, и пусть у нашего гостя будет в Каратале своя жена. Кончится война, заберет ее, а не захочет… скажет ей три раза «талак», и опять без жены, а?!

— Женим вас, юзбаши, — сказал хозяин на полном серьезе, — невестами кишлак богат, но… — Он рассмеялся: — Молодки, они знаете какие?!

Лутфулла-бай два раза хлопнул в ладоши. В дверях показался Кудрат. — По-моему, у горбатого Хушбака полон дом девок, а?

— Да, хозяин, — ответил парень, — семеро.

— Сколько лет самой хорошенькой из них, ты, помнится, должен знать всех?

— Соседи же, — скромно ответил парень.

— Я спрашиваю — сколько?

— Шестнадцать.

— Гм. Самое время! Как ее зовут?

— Иззат-ой.

— Ну, вот, юзбаши, — повернулся бай к гостю, — о невесте мы почти все и узнали.

— Может, напрасно это, — нерешительно произнес Сиддык-бай, но в душе был рад неожиданному предложенью. «Только аллаху известно, сколько я пробуду в этом кишлаке, да и вообще, когда вернусь домой», — подумал он. Однако разум предлагал не спешить с согласием, показать себя истинно правоверным, для которого дела аллаха прежде всего. К тому же Сиддык-бай знал — недоступность, даже показная, ценится высоко. Она порождает в сердцах других стремление овладеть ею. — В вашем кишлаке я все же новый человек, а?

— Пророк наш Магомет, — сказал мулла, — никогда не откладывал на завтра то, что можно сделать сегодня, юзбаши.

— Правильно, — воскликнул Лутфулла-бай, так что не откажите мне, уважаемый гость, примите в подарок девушку!

— Хоп, — согласился Сиддык-бай, — только прошу вас, таксыр, чтобы ее родители с чистой совестью благословили дочь свою. Хорошо, если б невеста и сама не противилась.

— Ну, это вовсе не обязательно, — заметил мулла, имея в виду последнее во фразе Сиддык-бая. — Участь девушки — положить голову на подушку рядом с самим сатаной, если того пожелают ее отец и мать. Так учит шариат.

— А родители благословят, — уверенно произнес Лутфулла-бай, — куда им деваться? Им ли идти против моей воли?!

— Но, хозяин, вы ведь… — хотел подать голос слуга.

— Э-э, йигит, — оборвал его бай, — я помню свое обещание, женю тебя на самой красивой девушке. А сейчас позови-ка горбуна сюда, жене же его накажи, чтобы срочно готовила дочь свою.

— Понял, — угрюмо ответил парень и вдруг резко выпрямился. Он молча постоял у порога, раздумывая о чем-то, затем быстро вышел за дверь. Сиддык-баю показалось, что он чуточку сильнее обычного хлопнул ею, но Лутфулла-бай не обратил на это внимания.

— Все они вот здесь у меня, — похвастался он, сжав кулак, — весь Каратал! Чуть сожму и могу раздавить их, как червей, если захочу, а могу и помиловать. Лодыри и босяки! Нищета прет из всех пор, многие не знают, чем завтракать будут. Пусть горбун радуется, что я смилостивился и избавил его от лишнего рта!

— Истинно так, таксыр, истинно так, — проговорил мулла, протянув хозяину пустую пиалу. Тот налил вина…

Веселье продолжалось своим чередом. Теперь уже все пошло по второму кругу — и блюда, и вино. Лутфулла-бай разошелся и не давал покоя ни слугам, ни себе. То и дело он справлялся, не пришел ли горбун, и, получив отрицательный ответ, кипел гневом. Наконец, не выдержав, бай послал двух крепких парней разыскать того живым или мертвым. Заодно и Кудрата привести.

Со двора донеслись громкие голоса, и мулла, догадавшись, что это ведут Хушбака, напомнил Лутфулле-баю:

— Будьте благоразумны, бай-бобо. Гнев не брат разуму, а язык — путь к сердцу. Доброму слову и слон повинуется, говорят.

Дверь в михманхану распахнулась, и в нее втолкнули горбуна. Им оказался невысокий худощавый мужчина лет сорока пяти, обросший щетиной, о большими оттопыренными ушами. Одет он был в ставший серым от грязи латаный ватный халат, а подпоясан обрывком веревки. На ногах чарыки. Он присел у порога, подперев косяк горбом.

— A-а, Хушбакбек, — миролюбиво произнес бай, — добро пожаловать, почтенный, ассалом алейкум!

— Ваалейкум, — выдавил тот из себя, разглядывая хозяина и его гостей из-под насупленных бровей.

— Вот решили вас пригласить в гости, — сказал бай, — а вы… даже не соизволили дать ответ нашему слуге. Что случилось? Зазнались или времени не было? — Тон бая был ироническим. — Что же вы у порога-то сели, милости прошу к дастархану.

— Бедняк не пьет из родника бека, — произнес Хушбак без тени страха в голосе и добавил: — Зачем я вам понадобился?

— Разве Кудрат, мой слуга, не сказал тебе? — Бай перешел на «ты», решив, видно, что тот позволяет себе непростительную дерзость. — Где же он, этот сын ослицы?

Хушбак пожал плечами, оставаясь на своем месте.

— Не был он у тебя?

— Нет.

— Ладно, когда понадобится, я его из-под земли найду и покажу ему, как не выполнять мои повеления! — Это было сказано с угрозой. — А я чего не передумал? Оказывается, просто не передали приглашения, слава аллаху. Ну, что ж, тем лучше. — До этого бай полулежал на курпаче, а теперь сел, скрестив ноги. — Скажите, сколько вы мне должны?

— Я всю жизнь вам должен, — ответил Хушбак, — а сколько, откуда мне знать?!

— Не только ты, а твой дед был должен моему, твой отец — моему отцу, и ты мне тоже. Дети твои должны будут моим детям, а внуки — внукам, так распорядился аллах милосердный. — Бай сверлил глазами сидящего у порога, словно бы хотел заглянуть в него. — И пригласил я тебя, чтобы одним махом покончить с твоими долгами!

— Неудачника и на верблюде пес покусает, — усмехнулся Хушбак, — а каждый бедняк — неудачник. Зачем мне гнаться за тем, чего не догоню?

— Короче, — отрезал бай, — ты должен привести свою дочь Иззат, а я тебе прощаю все твои долги, долги твоих детей и внуков. Ты станешь тестем уважаемого юзбаши, достаток и тепло придут в твой дом. Иди.

— Нет у меня дочери, — ответил Хушбак.

— У тебя семь дочерей, босяк! Если не хочешь, чтобы я сгноил тебя в долговой яме, веди ее сюда. Юзбаши — человек благородный! Калым за невесту получишь сразу! Пять баранов и коня.

— Нет у меня дочери, — повторил тот упрямо. — Ваши люди сами видели.

— Сейчас узнаем. — Бай хлопнул в ладоши и тут же в дверях появился коренастый парень. — Что, Абай, у Хушбака в самом деле нет дома дочери?

— Никого нет, бай-бобо, — ответил тот хриплым голосом, — ни дочерей, ни жены. Мы его самого-то еле нашли, забился в хлев под груду сена.

— Вон оно что-о, — удивился бай. — Значит, этот негодяй куда-то попрятал своих дочерей, и сам… Обыщите весь кишлак, а Иззат-ой найдите!

— Семья в Коштегирмоне, — сказал Хушбак.

— К гяурам послал, собака? — вскипел Лутфулла-бай.

— Тетка у жены заболела, причем здесь гяуры?

— Расспроси соседей, йигит, — приказал бай парню, — правду ли он говорит. И найдите Кудрата, чтоб он живьем в аду горел! А его, — он кивнул на горбуна, — заприте в овчарню, я покажу ему, как шутить со мной!.. Не волнуйтесь, юзбаши, — сказал он Сиддык-баю, когда Хушбака увели, — ночь еще длинна, выпьем!

Но вино не радовало Сиддык-бая. «Боюсь, чтоб эта ночь не оказалась вечной, — думал он, — всюду смута и хаос. Люди перестают уважать слуг эмира. Вот и этот горбун… он, конечно, спрятал дочь, и не без помощи Кудрата… — Мысли его прыгали беспорядочно, как блохи. — Оба проявили неповиновение, а эта вещь все равно что лоза, не обрубишь — до самого Кашгара дорастет. Лутфулла-бай, понятно, растерзает Хушбака. Но этого нельзя допускать, пока под небесами так неспокойно. Да еще и на наших глазах. Как мы потом людей убедим, что боремся за справедливость?..»

— Отпустите его с миром, бай-бобо, — предложил мулла хозяину, словно бы прочитав мысли гостя. — Каратал достойно оценит ваше милосердие.

— Кишлак должен знать своего повелителя! — высокомерно ответил бай.

— То время снова наступит, таксыр, — сказал Сиддык-бай, — но сейчас домла прав, этого допускать нельзя.

Вернулся слуга. Он сообщил, что семья горбатого, оказывается, с вечера была дома, но куда девалась потом, никто не знает. О Кудрате он вообще ничего не мог сказать, как в воду канул человек.

— Хоп, — внял совету гостей бай, — всыпьте этому негодяю десять палок и гоните его вон со двора!..

Прошло три месяца, ничем особенным не примечательных для отряда Сиддык-бая. Впрочем, отмеченных одной радостью. Ибрагимбек сумел переправить по глухим горным тропам много английских винтовок с патронами, а для самого Сиддык-бая прислал именной маузер, чем он страшно гордился и всегда носил его на ремне поверх халата. В долине царствовала весна. Далеко внизу, где едва угадывался Сурхан, земля одевалась в зелень, а цветущие сады напоминали упавшие с неба облака, подсвеченные местами в бледно-розовый цвет, там преобладали урюк и персик. Дыханье весны ощущалось и в Каратале. С бугорков, покрытых серым слежавшимся снегом, в полдень сбегали жиденькие мутные ручейки, кое-где появились желтые, как осколки солнца, подснежники…

Кишлак жил спокойно. Красноармейцы в нем пока не появлялись. По сведениям лазутчиков, что изредка Сиддык-бай посылал вниз, они находились где-то в Хороге и Кулябе, а в кишлаках долины вдоль главной дороги были разбросаны небольшие, но хорошо вооруженные гарнизоны. Казалось, ничего в мире не изменилось. И это можно было заметить по тому, как дехкане занимались своими делами. Они работали в поле, откапывали из земли виноградники, приводили в порядок оросительную сеть, вывозили накопленный за зиму навоз.

К тому времени сильно вырос и отряд Сиддык-бая, он уже насчитывал более ста джигитов, храбрых и смелых, по его мненью, умеющих владеть оружием. Дети чиновников эмира, шулеры, торговцы, баи, изгнанные из своих владений, — все, кому не по душе были новые порядки, шли и шли к нему почти каждый день. Свою ненависть к революции эти люди облекали в религиозную оболочку, так легче было увести с собой и бедняков, искренне убежденных в том, что идут воевать за веру. Но никто из числа первых не верил в подлинный газават, каждый преследовал свою цель: вернуть утерянный рай. Да, они были отчаянными воинами, ведь даже самый трусливый зверь порой, почувствовав, что это — последнее перед неминуемым концом, становится храбрым и смело бросается на своего преследователя. Если бы бай внимательно присмотрелся к своим людям, он бы понял, что они, — за исключением кайнарбулакцев и десятка других, подобных им, для кого правда на стороне того, кто кормит хлебом, — представители состоятельных семей. Его не смутило даже то, что и в самом Каратале, несмотря на щедрые посулы Лутфуллы-бая и увещевания муллы, пугавшего всех неслыханными карами за отказ служить под зеленым знаменем ислама, в отряд вступило человек двадцать, а не пятьдесят, как предполагалось раньше. Он радовался пополнению, как ребенок, получивший в дар глиняную свистульку, не задумываясь над всем этим. И делал это искренне, потому что он не мог подняться до уровня критической оценки происходящего вокруг в силу своей невежественности. Его, например, поразила роскошь, в которой жил Лутфулла-бай. Он заметил, что и середняки Каратала, которые поочередно приглашали его в гости, богаче — и земли у них было больше, и лошадей, и скота. Сравнительную бедность свою он объяснял суровыми условиями Кайнар-булака и только. Подарок Ибрагимбека, однако, сыграл с ним злую шутку, разбудив чувство исключительности своего предназначения. «Хоть я и бедный бай, — говорил он самому себе, — но бай единственный в своем кишлаке, как в Каратале Лутфулла-бай. Пусть мне не сравниться с ним богатством, все равно моя дорога с теми, кто против большевойев. Потому что в моих жилах течет благородная кровь верного слуги светлейшего!» Это убеждение он прививал и сыновьям, требуя, чтобы они всюду вели себя, как подобает байваччам.

Сам Сиддык-бай и несколько его приближенных из числа баев долины, а также джигиты-кайнарбулакцы все это время пользовались гостеприимством Лутфуллы-бая. Остальных разместили у дехкан кишлака, обязав всех — бедных и состоятельных — содержать их. Отряд по существу вел праздную жизнь, изредка выезжая в глубокий сай неподалеку от кишлака, чтобы поупражняться в стрельбе. Занятиями руководили сыновья бая — пока никем не превзойденные мергены отряда.

Наступающая весна приковала коренных каратальцев к заботам о хлебе насущном, и поэтому о том, что происходило в долине, они судили по рассказам прибывающих в отряд. И поскольку в большинстве своем те были заинтересованы в беспощадной борьбе с революцией, то и рассказы их были жуткими, не оставляющими равнодушных, вызывающими ненависть. Выходило, что в кишлаках, где стоят гарнизоны красноармейцев, женщины стали общими. Уважения же к почтенным людям — баям и священникам — там не было, каждый, оказывается, норовил унизить их, втоптать в грязь достоинство. По мудрому совету муллы Сиддык-бай поощрял такие рассказы, они помогали ему пользоваться расположением каратальцев, пока даже самых бедных. Но, как показали последующие события, юзбаши, — теперь можно было назвать его так, — ошибался.

Однажды, когда Сиддык-бай с приближенными, муллой и хозяином дома после сытного обеда нежились под лучами теплого солнышка на чорпае в центре двора, за пиалой зеленого чая, в воротах появился джигит по имени Хамид. Он был облеплен с головы до ног грязью. Насколько было известно баю, этот парень происходил из семьи такого, как и сам юзбаши, бедного бая, но гяуров ненавидел люто. В своей горячности, жестокости он был похож на Артыка. И потому, наверное, стал ближайшим его другом. Хамид был взволнован.

— Что случилось, Хамидбек? — спросил его Сиддык-бай.

— Плохие разговоры ходят по кишлаку, бай-бобо, очень плохие, — ответил джигит.

— О чем?

— О гяурах, таксыр.

— Так чего ж волноваться, йигит? На то они и неверные, чтобы о них говорили плохо. Ты хочешь, чтобы их хвалили?

— Ничего я не хочу, — буркнул парень, — вчера из долины вернулся Кудрат какой-то, ну и…

— Мы слушаем тебя, — подбодрил бай, видя, что парень смутился вроде.

— Он всем рассказывает, что гяуры — хорошие люди, что они не обижают бедняков, помогают им, и все то, что о них болтают в кишлаке, мол, выдумка баев и мулл. А про нас, джигитов, он сказал, что все мы — басмачи, грабители и насильники.

— И ты поверил ему?

— Другие верят, бай-бобо.

— Хорошо, Хамидбек, видать, теща любит тебя, что ты подоспел к неубранному дастархану. Садись на чорпаю, сейчас ребята накормят тебя. Сначала еда, а потом беседа, не будем отступать от этого золотого правила.

Хамид присел на краешек. Один из прислуживавших в доме Лутфуллы-бая парней поставил перед ним полную касу жирной шурпы, а второй принес чашку с вареной бараниной.

Первое время Сиддык-бай удивлялся щедрости Лутфуллы-бая, а потом стал воспринимать все это как должное. «Мы решили бороться не только за веру свою, — оправдывал он мысленно это решение, — но и за стада почтенного хозяина. А тут уж… Если не хочешь потерять все, так не жалей его части!»

Хамид принялся за шурпу.

— Как вы думаете, юзбаши, долго ли продержатся урусы на нашей земле, проклятье их роду и племени? — спросил Лутфулла-бай, чтобы как-то разрядить внезапно наступившее напряжение.

— Все в руках творца, — ответил он. — Как он предпишет, так и будет.

— О, они не скоро уйдут, — подал голос Хамид, — так Кудрат говорит. Он еще сказал, что даже будет лучше, если они останутся насовсем, тогда землю всю отдадут беднякам.

— Я покажу этому шелудивому ослу землю, — воскликнул Лутфулла-бай, — я ему припомню многое и спрошу за многое!

— Не волнуйтесь, почтенный, — успокоил его Сиддык-бай, — сейчас туда пойдут мои сыновья и во всем разберутся. Думаю, что ваш Кудрат чего-то напутал. — Приказал сыновьям: — Сходите с Хамидбеком и разузнайте, в чем дело.

Артык и Пулат, сидевшие в кругу своих друзей на супе, вскочили мигом, но раньше них это сделал Хамид.

— Разберемся, ота, — пообещал Артык и первым вышел за ворота. За ним последовали Пулат и Хамид.

— О, аллах, — воскликнул мулла, — чем мы тебя прогневили?! Зачем ты такие напасти посылаешь на бедные головы своих рабов?! Что начало твориться в этом мире? — вопрос был явно задан юзбаши, а не богу.

— Если бы я знал, — вздохнул Сиддык-бай. — Помню, еще в юности я слышал от одного божьего человека, что перед концом света настанет время больших смут и беспорядков. Брат будет убивать брата, отец пойдет против сына и наоборот. Матери и сестры превратятся в развратниц, а в небе будет носиться молния и беспощадно косить людей. Земля перевернется, и все, что растет, течет, стоит на ней, полетит в черную пропасть. Кажется, это время наступает.

— Ходят слухи, что зять светлейшего не сумел справиться с гяурами и его хотят отстранить от должности главнокомандующего. Вы не слышали ничего об этом, таксыр?

— Что вы, бай-бобо?! Такого никогда не случится! Ибрагимбек храбрый воин, говорят, и умный сардор. К тому же он зять эмира. Такого урусы не одолеют!

— Дай ему, аллах, сил для праведных своих дел, — вскинул руки к своему лицу мулла, — оумин!

Во дворе снова появился Хамид.

— Измена! — крикнул он. — Идемте скорее туда, бай-бобо!..

Площадь была заполнена людьми. Вместе с жителями кишлака тут находились и джигиты Сиддык-бая, только они держались особняком, разбившись на несколько групп. На супе возле мечети, где в теплые летние вечера собираются старики на намаз, стояли Артык и Пулат, а напротив — Кудрат. Возле него, как страж, стоял Хамид.

— Не нужно обманывать народ, Кудрат, — кричал Артык. — Разве гяуры хорошие люди?

— Конечно, — простуженным голосом подтвердил Кудрат.

— Гяуры едят свинью, она у них считается самым лучшим животным. Выходит, что из нечистого рта появляются нечистые слова. А ты им веришь, да еще и правоверным голову морочишь.

«Проповедь муллы упала на благодатную почву, — подумал Сиддык-бай, слушая сына, — и это хорошо, она усилит его ненависть к неверным».

— Я не видел, какое мясо они едят, — упрямо произнес Кудрат, — но всегда буду повторять то, чему был свидетелем. Они никого не трогают, наоборот, помогают вдовам и сиротам, кормят и одевают их.

— Свининой? — с ухмылкой переспросил Артык.

— Кроме мяса, есть еще много съедобных вещей, — ответил тот, — хлебом, например, досыта. Чаем. Кто не верит мне, пусть поедет сам туда и спросит у жены Хушбака-ака и его дочерей.

— Так это ты, сын ослицы, осмелился ослушаться меня? Негодяй! — крикнул издали Лутфулла-бай и сквозь толпу протиснулся к нему. — И я вскормил тебя, сироту?! Скорпиона на своей груди вскормил!

— Вы с меня, бай-бобо, — смело ответил Кудрат, — семь шкур за это время содрали! Разве не правда? Где я все время спал? В овчарне, с вашими баранами, как пес стерег их. А что я ел? Объедки с вашего дастархана. Все ваши слуги так живут. А там… — Он кивнул головой в сторону долины, — бедняки уже начинают понимать, что они тоже люди! Землю им стали раздавать. Разве это плохо?

— Шайтан тебя попутал, — едва сдерживая гнев, произнес Артык и повернулся к толпе: — Люди, его шайтан попутал! Иначе он не стал бы расхваливать самых заклятых врагов мусульман!

— Не расхваливаю, байвачча, а рассказываю о том, что сам видел, — громко ответил Кудрат.

— Ты ослеп, почтеннейший, — рассмеялся ему в лицо Артык, — и перестал отличать добро от зла. Может, ты им продался и стал лазутчиком, а?

Эта мысль так понравилась ему, что он тут же стал убеждать других, что Кудрат продался гяурам, изменил исламу. Значит, и обязан понести достойную кару.

— Не спеши, — сказал Сиддык-бай сыну, поднявшись на супу. — Расскажи-ка, Кудрат-палван, что же там ты увидел, в долине.

— Я не бахши, чтобы тысячу раз повторять одно и то же, — ответил парень. — Людям я уже все рассказал. И сыновьям вашим рассказал, спросите у них, бай-бобо. Вам я скажу другое. Гость в первый день золото, во второй — серебро, в третий — медяшка, а в четвертый… лягушка.

Сиддык-бай понял его. Джигитам указывали на дверь. Он и раньше слышал, что в кишлаке кое-кто недоволен их затянувшимся пребыванием, а теперь это было сказано без обиняков. И словно бы в подтверждение этого, загудела толпа, посыпались упреки:

— Правильно, Кудрат, правильно!

— Пусть убираются из Каратала!

— Нам и своих ртов хватает!

— Скоро и кошек не останется в кишлаке, потому что овец и коз почти всех съели!

— Как вам не стыдно, земляки, — громко вмешался Лутфулла-бай. — Да где это видано, чтобы мусульманин выгонял своего собрата по вере, как бродячую собаку?! И потом… Вы забываете, люди, что они не гости наши, не-е-ет, защитники. Кому хочется, чтобы его дочерей и жен забрали гяуры, пусть скажет? Чтобы наш Каратал осквернили неверные? Одумайтесь, люди! Все мы — братья, так я думаю. У меня тоже живут джигиты, но я ведь не жалуюсь, что мне тяжело, а?!

— Вам, бай-бобо, легко так красиво говорить, — сказал Кудрат, — у вас несметные стада овец, лошадей бог знает сколько. Ваши амбары ломятся от зерна, которым можно прокормить не один Каратал. А у них что? — Он обвел рукой толпу. — Пустые желудки? Хороши защитники, съели все до последнего петуха, да еще и обижаются! Мы считаем, что джигитам Сиддык-бая пора уходить из кишлака. Для бедняков борцы за дело аллаха превратились в наказание! Весна на дворе, люди должны подумать о завтрашнем дне. Кстати, замечу — там красноармейцы помогают дехканам вспахать землю, выделяют лошадей, порой и сами становятся за омач, а здесь… Столько лоботрясов заняты праздной жизнью — спят и едят, причем не свое!

Его снова поддержали односельчане, загалдели, словно на скотном базаре. И Сиддык-бай понял, почему так дерзок этот парень, знает, что те его в обиду не дадут. «А что было бы, — подумал он, — если б в моем Кайнар-булаке остановилось столько едоков? Через три дня начался бы голод». Но и предпринять что-либо определенное бай сию минуту не мог. Уйти еще дальше в глубь гор? Но там одни скалы да арча. Конечно, есть и кишлаки. Только им ли тягаться с Караталом? Наверняка, они окажутся такими же, как Кайнар-булак, нищими, и жить там со столькими джигитами… Он даже представить не решился, что было бы в этом случае… А если уйти на ту сторону Главного хребта? Нельзя! Ему велено быть на этой стороне. Велено самим Ибрагимбеком.

— Друзья, — сказал он тихо, но его услышали все, кто был в этот предвечерний час на площади, — мы ведь тут не по своей воле. Аллаху было угодно, чтобы мы встали под знамя газавата, его рука указала на ваш кишлак. Наступит день, и мы честно исполним свой долг!

— Долг исполняют в бою, бай-бобо, — не сдержался Кудрат, — а не за чужими дастарханами.

— Куда им?! — выкрикнули из толпы. — Хорьки хоть и зубасты, да не львы!

— Какие животы себе наели, а? — добавил еще один.

— Тучность, известно, хороша для барана, — заключил предыдущую фразу кто-то под дружный хохот.

«Что стало с Кудратом, — спрашивал сам себя бай, глядя в чуть насмешливые глаза парня, — да и он ли это? Может, прав Артык, шайтан вселился в него или же сам в его обличии явился сюда? Говорят же, что у шайтана тысяча лиц. — Вспомнив вечер, когда тот хлопнул дверью, бай решил, что он уже тогда показал зубы. — Видно, с молоком это ему вошло, и теперь только с душой выйдет».

— Народ с пути сбиваешь, предатель?! — свирепо произнес Артык, выглянув из-за спины отца. — Убью!

— Погоди, — сказал бай сыну, — пусть уж до конца выскажется этот дьявол. Лучше открытый враг, чем скрытый друг. Он повернулся к толпе: — Наш час вот-вот пробьет, друзья. Хочу сказать вам, что мы не пожалеем себя, а если это предначертано свыше, без страха положим головы в битве за веру свою! Идите по домам, мусульмане, время кубтана на носу…

Интуитивно Сиддык-бай понимал, что ни сейчас, ни потом ему не следует ссориться с простыми жителями, потому что они в массе своей и есть корни дерева, называемого исламом. Обрубишь корни — засохнет все дерево. Он решил сегодня же пройти по домам, где жили его джигиты, и переговорить с ним, предупредить, чтобы они ни в коем случае не ожесточали сердца каратальцев, ничего не брали без спроса.

— Убью я этого изменника, — твердо, как давно решенное, произнес Артык, скрипя зубами, — чтоб другим неповадно было! Страх — великое дело, ота.

— Страх — удел трусов, сын, — ответил бай, — а мы воины. Нам не подобает так поступать. Эти люди наши братья, и, если кто из них заблуждается, мы обязаны помочь, а не угрожать. Можно закрыть городские ворота, а людские рты — нельзя. Неприятно, конечно, слушать такое, но перед творцом мы и за них в ответе…

Толпа расходилась неторопливо, молча, но чувствовалось, что она довольна случившимся, тем, что было высказано все, что наболело. Ее настроение передалось и некоторым джигитам — выходцам из бедных семей. Кое-кто из них откровенно злорадно улыбался, глядя на Артыка. А того еще пуще распирало от злобы. Он резко отвернулся от отца и пошел к группе, где стоял Хамид.

И в тот момент, когда Кудрат готовился спрыгнуть с супы, грянул выстрел. Неожиданный, он разорвал тишину вечера, как весенний гром, выкатившийся из-за снежной вершины. Сиддык-бай вздрогнул и, пока приходил в себя, услышал пронзительный крик:

— У-у-би-и-или! Невинного убили, о, аллах!

Люди бросились врассыпную, посылая проклятья джигитам. Сиддык-бай стал оглядывать своих людей и заметил, как Хамид набросил на плечи винтовку, из дула которой еще шел дымок. Площадь в мгновенье опустела, у супы, широко раскинув руки, вниз лицом лежал Кудрат. Бай подошел к нему, чтобы помочь, но парень был мертв. Пуля попала ему в сердце.

— Зачем ты это сделал, Хамид? — гневно спросил он, подступив к нему.

— В него вселился шайтан, бай-бобо, — ответил тот, — пока три месяца жил у гяуров. Его обязательно надо было убить!

— Это не он убил, — вступился за Хамида Артык, — сам аллах заставил его выстрелить в вероотступника.

— Воля аллаха всесильна, юзбаши, — сказал мулла, — она движет всеми нашими поступками, помыслами. Не гневайтесь на человека, свершившего праведный суд. Пусть душа павшего раскается на суде творца и попадет в рай. Оумин!

— С этим подлецом, как только в кишлаке появился, надо было расправиться, — брезгливо произнес Лутфулла-бай, подойдя к ним. — Пусть джигиты, юзбаши, уберут труп и бросят на съедение собакам.

— Зачем нам прикасаться к шайтану, — сказал Артык, — оставим его тут, найдется кому закопать в землю.

— И то верно, — поддержал его мулла…

«Что ж, — подумал Сиддык-бай, услышав мнение муллы и других, — бог беспощаден к тем, кто изменил ему. Наверное, он и заставил Хамида выстрелить, хотя Артык имел на это большее право».

Но недовольство дехкан серьезно встревожило его. И он решил послать гонцов к Ибрагимбеку за советом.

Бай долго подбирал кандидатуру гонца, но ничего лучшего, чем один из своих сыновей, не нашел. Может, среди вновь прибывших были и смелей, и проворнее, чем они, но их пока бай не знал. А на своих он мог положиться, как на самого себя, был уверен, что каждый его сын сумеет пройти по отрогам гор незаметно и донести письмо до главнокомандующего. Он пригласил сыновей в михманхану и когда завел речь об опасном задании, оба изъявили желание выполнить его. Решив не огорчать их своим недоверием, бай предложил ехать обоим.

И в ту же ночь, в сопровождении Хамида и четверых храбрых джигитов, Артык и Пулат отправились в далекий путь. В Джиликуль…

Выгоревший на солнце древний Джиликуль переживал необычные для себя дни. Здесь расположился со своим штабом Ибрагимбек, и потому кишлак был начинен разноязыким и разноликим воинством. А сама обстановка в Восточной Бухаре к тому времени сложилась следующим образом.

Военный министр турецкой республики Энвер-паша, заразившись бредовой идеей создания огромного мусульманского государства из обломков эмирата и ханств Средней Азии, отказался от высокого поста и появился в кишлаке, чтобы возглавить контрреволюционную борьбу. Разослав во все уголки края своих гонцов с призывом собираться под его знамя, он стал сколачивать армию, опираясь на британские деньги и оружие. Для короны его идея оказалась более приемлемой. Создание буферного государства, по расчетам англичан, предотвратило бы проникновение революционного духа в их азиатские владения. Да и сама Средняя Азия представлялась им лакомым кусочком, и потому они прежде всего решили объединить под руководством опытного в военном деле паши разрозненные контрреволюционные силы. Однако и Ибрагимбек не горел желанием уступить власть, тем более, Бухару. Он рассчитывал сначала разгромить красных, а с эмиром-тестем, нашедшим приют в Кабуле, можно было потом как-нибудь решить вопрос. Не возвращать же его в самом деле из изгнания?!

Энвер-паша тоже хотел править полновластно. У него для этого были веские доводы — деньги и оружие Англии, которая, впрочем, не жалела их и для Ибрагимбека. Кроме этой поддержки у паши на территории эмирата находилось немало его соотечественников-турков, бывших военнопленных царизма, отправленных сюда на различные работы. Это были кадровые военные. После революции многие из их числа сотрудничали с Советской властью, а некоторые даже занимали важные посты. Так, откликнувшийся на призыв паши Усман-эфенди, бывший сержант турецкой армии, являлся военным назиром Шерабадского виллойята, а его друг полковник Хасан-эфенди командовал милицией. Они неоднократно встречались с лазутчиками паши и в конце концов увели отряд в триста сабель. Без единого выстрела и без потерь этот отряд прошел частокол басмаческих сил и прибыл в Джиликуль.

Он входил в кишлак медленно, длинной цепочкой, вползал, словно дождевой червь. По обе стороны улицы стояли басмачи, в любую минуту готовые растерзать их, как голодные волки овцу. Вид у «красных» милиционеров был более чем странным. Казалось, они до сих пор не верят тому, что шли несколько дней по вражеской земле и никто не напал на них. Неграмотные, еще не научившиеся разбираться в обстановке, они, конечно, приписывали это авторитету своих командиров, а может быть, и силе, — воображаемой, конечно, — своего отряда. Но ничего особенного не было. По договоренности с пашой, перед «красными» милиционерами была поставлена «главная» цель — двигаться к Кулябу, не обращая внимания на мелкие басмаческие шайки. В Джиликуле же отряду предписывалось раствориться в массе басмачей, а тех, кто окажет сопротивление, приказано было уничтожить.

На следующий день сюда прибыли и гонцы Сиддык-бая.

— Народу тут, — сказал Артык, осторожно пробираясь между группами людей, — как в Байсуне перед сражением с гяурами.

— Какая пестрота нарядов! — воскликнул Гулям, племянник юрчинского тохсабы. Он пристал к отряду бая с месяц назад.

Пестрота действительно была удивительная. Халаты, яхтаки. И еще новое. На людях, которых они никогда не видели. В общем-то те были такие же смуглые и низкорослые, как все азиаты. И волосы смолисто-черные. Но глаза… Круглые, как у рыбы, того и гляди, выкатятся из глазниц. Одежда тоже невиданная доселе. Черные суконные камзолы, чуть ли не до пят, туго перехваченные на поясе красными кушаками. А под ними — серо-зеленые френчи. У каждого на голове шапочка, продолговатая, как тыква, ярко-красная, с желтой пышной кисточкой на макушке.

— Эй, приятель, — обратился Артык к ошпазу, помешивавшему половником в огромном медном казане, — кто эти попугаи?

— Которые, таксыр?

— Ну, хотя бы тот, что только отошел от тебя?

— Турки, ака. — Он смахнул пот с лица рукавом. — Так их все называют, а откуда они родом… — Пожал плечами.

— А чего им тут надо? — допытывался Артык.

— Что и всем мусульманам.

— Об-бо-о! — с удивленьем воскликнул Гулям, ехавший, рядом, — да я же их знаю!

— Соседями, что ли, были? — усмехнулся Артык.

— Слышал много об этом народе. — Гулям подъехал вплотную и зашептал на ухо: — Это люди халифа. А раз так, считайте, конец гяурам. В священной книге так и записано: «Не дозволь, о, всевышний, подняться на войну с неверными халифату. Земля содрогнется от страха и покроется телами убитых, как небо тучами в пасмурный день. Конец света наступит».

Артык и сам слышал эту притчу, а теперь увидев угрюмые и потому казавшиеся воинственными лица незнакомцев, и вовсе поверил в нее. «Но Ибрагимбек… Зачем возлагать надежды на халифат? Чего доброго, этот „конец света“ прихватит и многих истинных мусульман. А кто может поручиться, что среди них не окажется тебя? Э-э, — он вслух отмахнулся от набежавших мыслей, — чего мне голову ломать!?»

— Вы из отряда почтенного Сиддык-бая? — тонким, как у девушки, голосом спросил внезапно возникший перед ним невысокий, стройный и красивый юноша, накрашенный, точно танцовщица. Как он появился перед ним, для Артыка осталось тайной, поскольку мгновенье назад он никого не видел.

— Я его сын, — ответил Артык, решив, что юноша — бачча бека.

— Какую весть принесли для его сиятельства?

— Письмо отца.

— Дайте мне, джигит. Я сейчас же доставлю его.

От удивленья Артык раскрыл рот: как Ибрагимбек узнал, что он именно из этого отряда? Разве на лице Пулата или его собственном лице написано это? Он вспомнил встречи с такими же мелкими группами вооруженных людей на тропах, с которыми они изредка вступали в беседы, и понял, что те были лазутчиками бека. Он отдал письмо, не раздумывая, попадет ли оно именно к Ибрагимбеку.

— Никуда не отлучайтесь, ака, — предупредил бачча, сунув письмо за пазуху, — может, его сиятельство захотят написать ответ.

Артык хотел спросить, долго ли им придется ждать, а юноши и след простыл.

— Не огорчайтесь, таксыр, люди бека найдут вас. У него здесь тысяча глаз и ушей.

— Все-то ты знаешь, приятель, — польстил ему Артык.

— Имеющий уши да слышит, — хитро подмигнув, сказал ошпаз. — Казан к себе разных людей собирает. А они имеют привычку делиться друг с другом новостями. Так что не обязательно сидеть в юрте бека, место возле моего котла куда надежнее. И ароматом шурпы надышишься, и про многое узнаешь…

В тот день в Джиликуле произошло важное событие, о котором ни Артык, ни его спутники, понятное дело, не знали. С утра сюда приехали представители ферганского курбаши Курширмата и туркменского князя Джунаидхана. И они сразу же вошли в юрту Энвера-паши, а не Ибрагимбека. Это взбесило его сиятельство, но он ничего не мог поделать, понимая, что ссориться именно сейчас с двумя известными руководителями басмаческого движения не время. Он понимал, что и ферганцы, и туркмены установили связь с пашой не потому, что полностью разделяют его мечту относительно будущего устройства Средней Азии, а потому, что Энвер для них прежде всего был золотом и оружием британского короля. Бек не подал виду, что огорчился поведением гостей. «По кривому колышку надо бить кривой колотушкой», — решил он. Он приказал устроить впечатляющий зиёфат в честь гостей и, чтобы пригласить их, сам пошел в юрту Энвера. Многие приближенные бека усмотрели в этом его шаге начало заката звезды зятя светлейшего. Но вместе с тем они поняли, что борьба с большевиками теперь примет широкий и организованный характер, и что очень скоро это даст знать о себе в военных действиях.

Гости и Энвер-паша приняли приглашение бека и прошли в его юрту. Сели на мягкие курпачи, образовав полукруг. Бек приказал подавать, и зиёфат начался. Поначалу он проходил чинно и степенно, с соблюдением дворового этикета, а когда хозяин и гости порядком захмелели от шербета и кумыса, разговор стал непринужденным.

— Военное дело, господа, — сказал паша, — это повседневная тяжелая работа. Если солдат долго не работает, он теряет свои основные качества — меткость в стрельбе, твердость руки. А с такими солдатами сражения не выиграешь.

Ибрагимбек понял, в чей огород камушек. Действительно, вот уже несколько недель свыше пяти тысяч хорошо вооруженных людей рвутся в бой, но вынуждены бездельничать, потому что командующий не решил, что предпринять. Чем он занимался все это время? Вел праздную жизнь. Ведь бек решил создать тридцатитысячную армию, такую, чтобы была похожа на сомкнутые пальцы громадной руки. Тогда и воевать можно по-настоящему. Но и этот турок прав, тут никуда не денешься. Нельзя воинам сидеть без дела, зарастут жиром.

— Вы правы, уважаемый назир, — сказал он, — воин обязан воевать. А посему завтра же утром все мои войска выступят в поход против неверных. Я сам поведу их и через день очищу Душанбе от большевиков.

— Душанбе хорошо защищен, ваше сиятельство, — предупредил Энвер. Он дал понять беку, что очень хорошо осведомлен о положении в этих краях. — К такой операции нужно тщательно подготовиться.

— Тохсаба, — крикнул бек, полуобернувшись, — численность душанбинского гарнизона?

— Пятьсот человек, Много пулеметов.

— Э-э, пулеметы-мулеметы, — отмахнулся бек, — что они могут сделать против лавины в пять тысяч сабель? Я возьму этот вшивый кишлак за два часа!

— Пусть вам аллах ниспошлет удачу, — пожелал Энвер-паша. Беку показалось, что тот снисходительно улыбнулся…

Артыка пригласили к беку после вечернего намаза. Солнце уже стояло почти у самого горизонта, и парень издали увидел в его косых лучах облако пыли. Кровавое это было облако. У входа в юрту стояли два стражника. Они пропустили его молча, вероятно, были предупреждены. Внутри юрты было темновато, но, судя по гомону, многолюдно. Артык припал на одно колено тут же у входа, приложил руку к груди и, склонив голову, скромно поздоровался. Тут соблюдался дворцовый этикет, и Артык был предупрежден об этом.

— Доблестный воин ислама Артык-бек, сын славного слуги нашего почтеннейшего Сиддык-бая! — громко объявил распорядитель.

Глаза Артыка привыкли к полумраку юрты. Бек сидел в дальнем углу на шелковой курпаче. По обе стороны от него сидело несколько мужчин в богатой одежде и стального цвета шелковых чалмах. Бек был примерно одного роста с Артыком, только шире в плечах. Ему показалось, что лицо командующего покрыто оспинками, а глаза чуточку прищурены. Одет он в парчовый халат, обут в сафьяновые сапоги. Услышав приветствие Артыка, все замолчали.

— Ваалейкум, джигит, — ответил бек. — Слышал о вашей доблести под Байсуном, очень рад. Надеюсь на вашу удаль и в будущем.

— Готов служить под вашим знаменем до самой своей смерти, ваше сиятельство, — подобострастно произнес Артык и встал, чтобы уйти. Но бек поднял руку, что означало «не спеши».

— Расскажи, джигит, о делах своего отца, да продлит аллах его дни, почтенного моего друга Сиддык-бая. Слушаем тебя все мы.

Артык рассказал об отряде. О его делах после байсунских событий и где он находится сейчас. Чем занят.

— Как относится к отряду чернь? — спросил бек.

— Думаю, неплохо, ваше сиятельство. — Спросил сам: — Разве это так важно, ака? Мы боремся за свою веру, за то, чтобы гяуры не оскверняли святую Бухару. И все в отряде думают так!

— Очень важно, парень, — сказал Ибрагимбек. — То, что ты рассказал нам, вселяет надежду, что правое дело ислама не оставляет равнодушным ни одного истинного мусульманина. Народ нашей земли никому и никогда не победить! — Бек говорил с пафосом, любуясь своим красноречием, и не столько для паренька, сидящего у двери, сколько для самоуспокоения.

— Да простится мне моя смелость, ваше сиятельство, — произнес Артык, поборов в себе робость, — ответьте на один вопрос.

— Какой?

— Зачем сюда пришли люди халифа? Разве мы сами не сможем справиться с гяурами?

— Все мы мусульмане, джигит, — важно ответил бек. — Поэтому мы и разрешаем им сложить свою голову за правое дело веры. Разве это не долг всех слуг Магомета?!

— Верно, но говорят, когда поднимется народ халифата, наступит конец света, ваше сиятельство.

— Придет. Только для гяуров! Кстати, что думают о людях халифа в лагере?

Говорили разное. Хотя бы тот же ошпаз, с которым только вчера беседовал Артык. Он сказал под большим секретом и, как показалось Артыку, с радостью, что эмирата больше не будет, а вместо него возникнет могучее царство братства мусульман от Гиндукуша до Арала, от Алатау до берегов Средиземного моря. Оно будет таким же сильным, как государство железного Тамерлана, и все народы станут платить ему дань. Обо всем этом Артык промолчал, вовремя сообразив, что оно может не понравиться беку.

— Они думают так же, как и вы, ваше сиятельство.

— Это хорошо, — обрадовался Ибрагимбек, — очень хорошо! Да, — напомнил он, — вы пока не уезжайте обратно, хочу посмотреть джигитов почтенного Сиддык-бая в деле.

— Будет исполнено, ваше сиятельство, — сказал Артык и вышел из юрты…

Ибрагимбек не смог взять Душанбе с ходу. Начал осаду, которая длилась несколько дней. Каждая попытка бека захлебывалась под перекрестным огнем красноармейских пулеметов. В предпоследний бой пошел сам бек. Его расшитый золотом халат мелькал то тут, то там среди всадников, и красноармейцы, естественно, стали охотиться за ним. Тохсаба послал к нему Артыка и нескольких джигитов. И очень кстати. Артык подъехал к беку, когда тот барахтался, силясь вытащить ногу из-под подбитой лошади. Артык соскочил с седла и подбежал к беку, но заметив, как с крыши ближайшего дома в него целится красноармеец, вероятно, раненый, потому что руки у него дрожали, Артык сильно пригнул бека к земле и, падая на него, чтобы прикрыть своим телом, выстрелил сам из револьвера, которым обзавелся в бою. Пуля красноармейца попала в лошадь Артыка, а Артыка — в стрелявшего. Он помог беку освободиться, подал ему своего коня.

— Ты смелый и ловкий парень, — сказал ему бек после боя. — Беру тебя в личную охрану.

«Сорвалось, — кусал губы бек от злости. Он не слушал тохсабу, предупреждавшего, что бек стал предметом охоты красноармейцев и что ему необходима осторожность. — Разве с этими трусами можно воевать? Стая гиен, а не тигры! Таких бы мне джигитов, как сын того бая! О, аллах, помоги мне! Ничего, сегодня ночью я возьму этот проклятый кишлак, даже если останусь один! Сожгу его дотла!»

— Прикажите готовиться к новой атаке, тохсаба, — предложил он своему помощнику Аллаяру.

Сам бек не решился больше испытывать судьбу в бою. Он еще мечтал осуществить свои заманчивые планы. «Пусть Энвер-паша побеждает гяуров, — думал он, а там посмотрим. Каждый станет тянуть в свою сторону, и его „громадное государство“ развалится, как фарфоровая чашка, упавшая на камень!»

Новая атака сорвалась в самом начале. Едва воины стали подходить к Душанбе, как с тыла на них напал отряд красноармейцев, пришедший на помощь из Файзабада. В окружении самых близких людей, оставив джигитов на произвол судьбы, бек помчался в сторону Кафирнигана. Здесь, сделав небольшой привал, написав письмо Сиддык-баю, он переправился через реку на афганскую сторону, мысленно благословив пашу. Вместе с беком ушли Артык и Хамид.

Через неделю после того дня в Каратал вернулись Пулат и Гулям. Они привезли ответ бека.

«Почтенный Сиддык-бай, — писал тот, — главные битвы с неверными впереди. Ваша задача заключается в том, чтобы отвлекать на себя часть сил русских. Для этого необходимо, — с умом, конечно, — делать смелые налеты на их небольшие гарнизоны в долине Сурхана, резать, вешать, расстреливать беспощадно! Не жалеть и тех, кто продался им душой и телом. Именем эмира Алимхана приказываю вам быть твердым, пусть не дрогнут ваши руки и сердце, убивая неверного или его прислужника. Прошу передать это своим джигитам. Кишлаки, в которых появились предатели, предавать огню и разграблению, это отрезвит других. В военном деле вы новый человек и поэтому помните, прежде чем нападать на большевиков и продавшиеся им кишлаки, хорошенько разузнайте их силы, посылайте туда своих лазутчиков. Вашего сына Артыка и его друга Хамида я оставляю при себе, в личной охране. Оба они мне понравились, смелые джигиты! Правому делу ислама больше всего нужны именно такие люди.

Надеюсь, что вы исполните мою просьбу беспрекословно, будете жестки и рукой и сердцем, подняв меч возмездия. Пусть аллах пошлет вам силы и дух в борьбе за его святое дело. Ибрагимбек…»

«Артык, — подумал бай, — теперь пойдет в гору. Близость с самим зятем светлейшего выведет его на широкую дорогу и тогда из моего Кайнар-булака при дворе появится свой амлякдор. Да пусть свершится твоя воля, о, аллах!»

Пролитая кровь Кудрата заставила каратальцев мстить. То в саду под деревом, то на обочине арыка, то еще где, джигиты бая стали находить трупы басмачей. Убивали камнем, ножом или просто душили. А кто это делал, для бая оставалось загадкой. Тогда он запретил джигитам ходить поодиночке, собрал жителей кишлака на площади и предупредил:

— За каждого убитого джигита отряда погибнет пятеро каратальцев!

«Вот и бек, — подумал бай, — требует жестокости к тем, кто мешает нашему делу. Значит, оно повсюду такое есть — кто-то идет против, кто-то готов отдать за него жизнь. Что ж, и на руке не все пальцы одинаковы, хотя сегодня такого не должно быть. Сойтись вместе — рекой стать, а разойтись — ручейками. И, чтобы не дать ручейкам уйти от реки и засохнуть в безвестности, надо воздвигать перед ними плотины, прорывать новые русла. Прав бек, беспощадность и жестокость и есть те плотины и русла. Дай мне, аллах, силы быть грозным мечом твоим!»

Хотя угроза бая и подействовала на каратальцев, и с того дня убийства джигитов прекратились, он чувствовал, что кишлак напоминает барса, затаившегося за скалой и готового броситься на добычу. Поэтому он принял меры предосторожности, стал выставлять караулы, а отряд разбил на десятки и во главе каждого поставил надежного человека. Отныне никто не имел права без ведома своего командира отлучаться куда-нибудь.

В михманхане, где собрались приближенные бая, Пулат и Гулям долго рассказывали о Джиликуле, о слухах, о бесславной попытке бека взять Душанбе. Но всех взволновало сообщение об Энвере-паше и приезде к нему представителей Курширмата и Джунаидхана.

— Весь мусульманский мир поднимается на защиту веры, — прокомментировал эту новость мулла, — и, даст бог, одержит победу.

— Так непременно будет, — твердо сказал Сиддык-бай. Он верил в победу единоверцев, тем более, что, по его мнению, среди самих гяуров не было единства. Иначе, зачем, думал он, гяурам-инглизам поддерживать правоверных против гяуров-русских? Говорят, миром и зайца поймаем. О каком зайце может идти речь, если среди гяуров разброд, если их мир расколот?..

Он решил уйти из Каратала в какой-либо кишлак выше, в глубь гор, и оттуда, как предписал бек, делать налеты на гарнизоны красноармейцев…

Отряд Сиддык-бая ушел из Каратала, когда уже порядком стемнело и по бархатно-черному своду неба рассыпались редкие и яркие звезды. Вытянувшись в цепочку, джигиты на конях спустились по крутой тропе на дно ущелья и поехали вдоль речки вниз. Бай запретил громко разговаривать, в тишине слышался только цокот копыт да всплески волн. Изредка эта тишина нарушалась шумом оступившейся лошади да недовольным окриком всадника.

Высоко по обе стороны ущелья нависали белые пики вершин, и казалось, при малейшей неосторожности они обрушатся на головы. Днем такого чувства не было, но ночь стерла границу между уступами стен ущелья и пространством до вершин, и потому чудилось, что стрелы их есть прямое продолжение стен.

Уходя из кишлака, Сиддык-бай все еще не имел перед собой ясной цели, просто его отряду нельзя было больше оставаться в нем. Несмотря на строгости, которые он ввел, джигиты то и дело безобразничали, жалобы жителей принимали форму откровенной угрозы. Особенно их возмущало то, что некоторые джигиты стали приставать к женщинам. Такого в кишлаке никому не могли простить. «Когда жеребцы застоятся, — думал бай, — тоже вытворяют глупости, могут двинуть хозяев копытами, покусать. А чтобы этого не случилось, лошадей гоняют до седьмого пота, дабы те поняли, что нельзя даром есть хлеб. Мои джигиты все это время жили праздно, ничем по сути не занимались. Тут поневоле начнешь беситься». Надо было раскачать людей. И он их увел из кишлака, надеясь на случай. Лазутчики, посланные в долину накануне, не успели вернуться, но и пребывание в Каратале становилось невыносимым.

— Пулат, — крикнул он, полуобернувшись в седле, — возьми нескольких надежных парней. Поезжайте впереди нас на полташа, всякое может случиться. Я не хочу, чтобы нас захватили врасплох.

— Хорошо, ота, — сказал ехавший следом Пулат и передал распоряжение отца по цепи, назвав имена джигитов, которых решил взять с собой. Спросил у Гуляма: — Вы тоже со мной?

— Я буду всегда рядом с вами, Пулатджан, как тень, — ответил тот.

Пока находились в Каратале, Пулат многих из отряда узнал более или менее хорошо и потому назвал имена самых смелых и храбрых. Когда все эти люди подъехали к голове цепи, бай съехал с тропы, и маленький авангард, пришпорив коней, вскоре растаял во мраке ночи. «Да сохранит вас аллах, дети мои!» — мысленно напутствовал их бай. Он думал о своем наболевшем, его мысли были далеко отсюда, с Артыком. «Может, Ибрагимбек оставил его как заложника?» — мелькнула догадка, но он тут же отмахнулся от нее. Ему даже стало стыдно, что он, какой-то безвестный бай, мог усомниться в намерениях зятя светлейшего. Нет, Артык действительно мог приглянуться беку своей удалью и ненавистью к большевикам. Такие, как он, никогда не изменят ни делу, ни лицу.

А время шло. Наступал час, когда в месяц рамазан постящиеся просыпаются, чтобы помолиться и принять пищу на целый день. Ущелье расширилось и перешло в небольшую долину. Впереди мерцали редкие огни, наверное, костры красноармейцев. А все остальное пока еще утопало в темени ночи. И совсем далеко едва-едва угадывалась ломаная линия спины отца гор — Боботага, угадывалась по стертой его стеной россыпи звезд.

Сиддык-бай решил сделать привал. Он отъехал в сторону, к одиноко стоявшему боярышнику, и слез с коня. Прошелся вокруг дерева, чтобы разогнать застоявшуюся кровь в жилах. «Если не вернутся мои, — решил он, — отряд останется здесь до утра, может, даже до завтрашнего вечера. Спрячем лошадей за адыры, а сами сольемся с валунами и будем наблюдать за долиной. А там… обстановка подскажет, как поступить дальше!»

Пока собрались все джигиты, впереди послышался глухой топот коней. Бай приказал всем рассыпаться, а коней отвести в укрытие, благо оно было под рукой, сразу же за поворотом в лощине, чуть повыше места привала. Вскоре показались и всадники. Это был Пулат со своими спутниками.

— Мы привезли одного плешивого, ота, — сказал он, спрыгнув с седла, — он из Бурисая. Говорит, что русские живут только в этом кишлаке, а в других их нет. Да и там их немного, человек двадцать. Эй, каль, — крикнул он, — подойди-ка сюда и расскажи командиру обо всем.

Вокруг вернувшихся образовался круг. Из него вышел невысокий худой человек в рваном халате. Лет ему было около сорока, голова повязана чалмой из простой сарпинки. Глаза узкие, бородка жиденькая. Все это делало его похожим на знаменитого Алдара-косе, чей образ живет в сердце каждого человека Востока. А раз так, то и вид его не внушал доверия, казалось, соврет, не моргнув.

— Как тебя зовут? — спросил бай.

— Хайитбек.

— Хайиткаль, — поправил его Абдулла, джигит из Юрчи. — Мы его знаем, бай-бобо.

— Ну да, Хайиткаль, — согласился плешивый. — Это меня назвали так за то, что…

— За то, что волосы у него растут не там, где надо, — весело перебил его Гулям.

Сиддык-бай улыбнулся шутке.

— Плешивые, как правило, страшные хитрецы, — сказал он, — не обманываешь ли ты нас, а?

— Что вы, бай-бобо, — испуганно ответил тот. — Я же мусульманин! Если и вру кому, так только проклятым гяурам, чтоб они сгорели живьем! Я из-за них потерял работу и деньги, из-за них страдаю!

Здесь, под корявым боярышником, бай не мог еще знать, что этот плешивый человек станет одним из самых его верных помощников, а затем, в самый решительный момент, предательски оставит его в ловушке. Оставит, чтобы самому стать предводителем шайки головорезов, чтобы грабить и убивать своих же братьев-мусульман и в конце концов погибнуть от пули возмездия, как собака, на пропитанной навозом и мочой земле скотного базара в Денау. Это будет много позже, а сейчас…

— Так что ты знаешь, рассказывай, — приказал бай.

— Главные силы русских, — начал плешивый, — находятся в Юрчи. Их там больше тысячи и называются они полком. В этих же краях появилось только две группы, одна из которых стоит в Бурисае, а вторая — в Дашнабаде, таксыр. Расстояние между этими двумя кишлаками примерно три таша.

«Как опытный лазутчик объясняет», — подумал Сиддык-бай о плешивом и, поскольку вообще не знал этих мест, спросил у джигитов, не соврал ли он. Те подтвердили, что Хайиткаль говорит правду.

— Далеко ли до Юрчи? — спросил бай.

— Три с половиной таша.

— Где расположились гяуры в Бурисае?

— В доме чайрикера Балты. Они сделали его своим главным доверенным лицом, таксыр. Он собирает для них продукты, зерно, фураж. Негодяй этакий, обирает только богатых да зажиточных!

— Бесплатно берет?

— Нет, бай-бобо. Дает какие-то бумажки, мол, после победы над басмачами и всеми врагами трудового народа Советская власть выплатит все. Я думаю, что чайрикер врет безбожно. Он сам хочет стать богатым. Он и сейчас ходит по кишлаку с таким важным видом, словно бы за пазухой носит луну. Сын ослицы! Еще я слышал, что он взял себе вторую жену, бай-бобо!

— Где гяуры выставили охрану? — нетерпеливо спросил бай. Ему надоело слушать сплетни плешивого.

— О, гяуры беспечны, бай-бобо, — ответил тот, — чувствуют себя полными хозяевами. Спят у Балты на супе в центре двора. У них пулемет есть, а ночью поочередно дежурят у костра по одному человеку.

— Мусульман убивают?

— Не слышал и не видел, — честно ответил каль.

— Может, насилуют и грабят?

— Это, наверное, есть, потому что Балта каждый день ищет девушек.

— Уж не для себя ли?

— Петух везде одинаково кричит, бай-бобо…

Сиддык-бая интересовало и то, как к ним относятся бурисайцы, но время бежало. Он спросил только о пулемете.

— Что это — пушка или же винтовка?

— Не пушка, таксыр, ружье на колесиках, стреляет без остановки… Тра-та-та-та-та… Косит людей, как урак траву!

— Понятно. Значит, оно совсем не останавливается?

— Всяко может. Когда захочешь, остановишь. Хорошее ружье, бай-бобо! Оно одно может заменить сто джигитов!

— А до Бурисая отсюда далеко?

— Если сейчас выйти в путь, — ответил плешивый, — то как раз к рассвету можно поспеть туда. Самое хорошее время, можно всех гяуров уложить, если напасть внезапно и скрыто, а пулемет забрать. Дом Балты, по-моему, надо спалить, а самого его повесить, чтобы всяк, услышав о справедливой мести, крепко подумал, стоит ли идти в услужение к неверным!

— Да поможет нам аллах, — произнес бай и вскочил в седло. Решение пришло мгновенно: плешивый советует умно, надо перебить этот гарнизон и тем самым приступить к реализации приказа бека. — Коня Хайитбеку! Веди нас, брат, самой короткой дорогой!

Тому подвели коня, и он сел в седло с ловкостью чавандоза и погнал его через речку с такой уверенностью, точно всю жизнь в тех местах пас скот. А через час уже, остановившись за околицей, бай послал плешивого и Гуляма разведать, что и как в кишлаке. Те вернулись быстро. Доложили, что красноармейцы спят, как убитые, даже часовой у костра, кажется, дрыхнет вовсю.

— Перебьем, как котят, бай-бобо, — воскликнул Хайиткаль с нескрываемой радостью. — Пусть отправляются в преисподнюю сонными!

— Это подло, — сказал Пулат, — с врагами надо драться в открытом бою.

— В открытом бою, юноша, — снисходительно заметил ему плешивый, — дерутся с равными себе, а не с гяурами. Этих как ни убивай, аллах только доволен будет!

— Все равно этот замысел недостоин воина, — произнес Пулат. Но он, однако, ничего путного не мог предложить взамен и потому замолчал.

— В открытом бою, Пулатджан, — поддержал Хайиткаля Гулям, — нам не только их всех, даже один пулемет не одолеть.

— Время идет, бай-бобо, — напомнил плешивый, — а этот паренек, если не хочет идти с нами, пусть стережет лошадей, здесь тоже люди нужны.

— Хорошо, — согласился бай и предложил сыну: — Останься здесь!..

Красноармейцу, который забылся во сне у костра, не суждено было проснуться. Он поник, сраженный сразу несколькими пулями. Не проснулись и многие из тех, кто спал на супе. А вскочившие с постели не смогли сделать и по одному выстрелу. Только одному удалось было метнуться к пулемету, но и его уложила пуля плешивого. Перепрыгнув через дувал, джигиты стали закалывать раненых, кто-то поднес дымящуюся голевешку к соломенной кровле дома. Она вспыхнула ярким огнем, ввинтив в небо черный столб дыма. Все было закончено в считанные минуты.

Огромный кишлак, раскинувшийся по обе стороны широкого сая, казалось, так и не проснулся, хотя грохот выстрелов, возбужденные голоса басмачей могли разбудить и мертвого. Только громко лаяли собаки да истошно орали петухи, предвещая рассвет.

Хайиткаль и еще несколько молодых бурисайцев, не довольных приходом красноармейцев, попросились в отряд бая. Тот распорядился отдать им красноармейских коней и пулемет, с которым, оказывается, один из них мог обращаться. Часть заготовленного чайрикером зерна и скота бай забрал с собой, чтобы не выслушивать, как в Каратале, чьих-то упреков. На какое-то время, решил он, отряду надо исчезнуть в глуши гор, а затем, неожиданно, как сегодня, совершить новый налет, теперь уже на дашнабадский гарнизон…

Пулат был удручен случившимся. Убийство — иначе он и не расценивал это — красноармейцев по-воровски, из-за угла, никак не вязалось в его представлении с понятиями воинской чести и доблести джигита. Его возмущала и беспечность часового русских. «Из-за одного нерадивого, — думал он, — погибло еще двадцать человек, погибло, как стадо джейранов, попавшее в западню, под меткими пулями мергенов. Не доведи аллах нашему отряду таких сторожей!»

Когда отряд перемахнул за первую гряду адыров, над Гиссаром появилось солнце. Его лучи облили золотом дальние отроги Сангардака и Байсун-тау, где остался родной кишлак бая Кайнар-булак, что в переводе означало — кипящий ключ. Действительно, родник в центре кишлака, большой и круглый, как хауз, казалось, кипел. Один час отдыха у этого ключа снимал усталость за целый день. И когда теперь бай сможет вернуться туда?..


Весть о трагической гибели взвода красных конников в Бурисае уже к полудню дошла до командования полка в Юрчи. А часа через три после этого в кишлак прибыл эскадрон войск ВЧК, приданный кавалерийскому полку, который с необходимыми воинскими почестями похоронил в братской могиле погибших красноармейцев и провел тщательное расследование обстоятельств вероломного нападения. Из бесед с местными жителями выяснилось, что басмачей в кишлак привел некий Хайиткаль, который до этого времени отирался возле красноармейцев, пытаясь оказывать свои услуги. Была установлена и примерная численность банды Сиддык-бая.

В то время, как основное внимание красных частей было направлено на разгром и уничтожение армии Энвер-паши, считалось, что отроги Гиссара и Сангардака, прилегающие к окрестностям Юрчи, более или менее спокойны. Возможно, это мнение и было причиной некоторой беспечности бурисайского гарнизона. Появление же отряда Сиддык-бая и нелепая гибель красноармейцев показали, что спокойствие это было обманчивым.

Дерзкий налет на Бурисай вселил надежды в сердца тех, кто притворялся смирившимся с новой властью. В кишлаках, как было установлено, зашевелились ишаны и муллы, призывая молодежь вступать в отряд «снежного барса», как они сразу же нарекли бая, и тем самым заслужить прощение аллаха. И их деятельность в некотором роде была плодотворной — в горы, в одиночку и небольшими группами, вооруженные чем попало, устремились жаждущие крови. Все это заставляло командование полка принять быстрые и решительные меры. Для разгрома банды был создан кавдивизион, а в близлежащие кишлаки направлены активисты из числа местных жителей, чтобы мобилизовать отряды самообороны. Эти же люди повсюду объявляли волю советской власти — басмачи, пришедшие с повинной, будут прощены.

…Сассык-куль раскинулся на пологих берегах речушки, высохшее русло которой летом превращается в дорогу. Улицы кишлака идут параллельно речке, а дома стоят, точно на террасах. И потому, если смотреть издали, кишлак похож на раскрытый веер, нижняя точка которого — огромная серая гранитная глыба Кояташ, очевидно, когда-то сброшенная природой с соседнего склона прямо на середину речки. В северной части кишлака видна широкая дорога, по которой каждое лето на джайляу отправляются отары местного бая. А еще дальше видны перевал и другая, более высокая цепь гор — паутина хребтов, саев и ущелий. Но название кишлак получил от небольшого озера, вода которого насыщена сероводородом и потому вонючая. Сассык-куль в переводе вонючее озеро. Оно лежит в восточной части и огорожено забором из бревен арчи, чтобы ненароком туда не забрела какая скотина и не засосало ее в жижу.

Слава Сиддык-бая мчалась впереди него. Когда он в голове колонны въехал в Сассык-куль, глава состоятельных людей кишлака Юсуф-бай и десятка полтора его приближенных встретили бая хлебом-солью.

— Поздравляем вас, о храбрый воин ислама, — напыщенно произнес он, склоняя голову перед курбаши, — с первой, но не с последней, надеюсь, победой, которая вселила радость и в наши сердца. Добро пожаловать, орлы веры мусульманской!

Сиддык-бай и сам пребывал в приподнятом настроении. Как бы там ни было, его отряд расправился с красноармейцами, захватил много оружия, коней и, главное, пулемет. Это окрыляло его. Он слез с коня и стоя выслушал приветствие Юсуф-бая. Они обнялись и, сев на лошадей, поехали к дому бая, где все было приготовлено к пиршеству в честь победы и приезда желанных гостей.

— Бай-бобо, — сказал Сиддык-баю Хайиткаль, когда гости заняли места за дастарханом соответственно своему положению в отряде и в кишлаке, — русские очень мстительны. Они не простят нам сегодняшнего, и я советую, прежде чем приступить к празднеству, позаботиться о безопасности отряда.

— Э-э, Хайитбек, — беспечно отмахнулся Сиддык-бай, — пока гяуры придут в себя от нашей дерзости да пока нападут на след, красный снег выпасть может. Мы ведь хитрее самой хитрой лисы запутали след отряда, не так ли?

— Это верно, бай-бобо, — сказал плешивый, — но у них есть такая бумага, на которой все горы нарисованы и все кишлаки. Простите, но вы их плохо знаете.

Настойчивость Хайиткаля понравилась баю. «Его можно сделать своим помощником, — подумал он, — очень осторожен и не глуп, стервец».

— Ну, что ж, Хайитбек, — любезно сказал он, — давайте подумаем вместе, как нам лучше разместить джигитов, чтобы гяуры не захватили врасплох, как мы их.

Он поднялся с курпачи и, кивнув плешивому, вышел во двор. Отсюда, с высоты дома Юсуф-бая, накрывающийся шалью сумерек кишлак лежал как на ладони.

— Сколько дорог ведет сюда? — спросил бай.

— Из долины только одна, по которой ехали мы. Но вообще-то сюда можно попасть и кружным путем, через джайляу.

— Вот главный подход и надо охранять хорошенько, — предложил бай, — по-моему, целесообразно поставить пост вон у того камня, дать ему пулемет. А остальных джигитов разбить на мелкие группы, разместив их в домах поблизости отсюда, чтобы контролировать всю улицу сверху донизу. Но и на других дорогах надо поставить часовых.

— Там охрана не нужна, бай-бобо, — сказал Хайиткаль.

— Почему?

— Чтобы попасть на джайляу, русским пришлось бы преодолеть два десятка ташей пути сплошь по горам. На это они не пойдут, потому что кое-где еще лежит снег, тропы мокрые и скользкие.

Доводы плешивого показались баю разумными, и он не замедлил объявить ему о своем решении.

— Вас, Хайитбек, я назначаю своим помощником и именем эмира дарую звание юзбаши. Прошу вас сейчас же заняться охраной кишлака, а как завершите дела, приходите сюда.

— Спасибо, бай-бобо! Приказ ваш будет исполнен!

Хайиткаль сел на коня и помчался вниз к Кояташу.

Сиддык-бай вернулся в михманхану. После нескольких пиал шербета он чуточку захмелел и завел разговор с Пулатом, который молча сидел рядом, не ел и не пил.

— Не рад победе отца, сынок? — спросил он.

— Почему, — вздрогнул Пулат от неожиданности.

— Что ж не весел тогда?

— Устал малость, ота.

— Джигиту в твоем возрасте не пристало жаловаться на усталость, — подал голос Юсуф-бай. — Ему бы, — он подмигнул Сиддык-баю, — сейчас пери для развлечений, усталость как рукой сняло бы.

— Верно, Пулатджан? — улыбнувшись, спросил Сиддык-бай.

— Что вы, ота, — смутился Пулат, — зачем так? Я думаю о брате, как он там без нас?

— Соскучился?

— Да, — ответил Пулат, обрадовавшись, что удалось отвлечь внимание отца от себя. Теперь тот тоже станет думать об Артыке и оставит его со своими мыслями. Резня, устроенная отцом в Бурисае, угнетала его. «Врага надо побеждать в открытом бою, — снова вернулся он к думам, не дававшим ему покоя, — не добыча волку благо, а отвага. Мы же, как бы там себя ни называли, даже на волков не похожи. Скорее, на гиен!»

— И один враг опасен, — как бы разгадав его мысли, сказал Сиддык-бай. Потом сам же перевел разговор на Артыка. — Не скучай, скоро, даст бог, встретишься с ним. Повоюем вот в этих краях, соберем достаточно сил и махнем в главную ставку. А пока пей, сын мой.

Хозяин протянул Пулату полную чашу мусалласа:

— Пейте, джигит!

Пулат не посмел отказать. Он выпил, и тепло вина потекло по жилам, бодря и чуточку кружа голову. Он включился в общий разговор, который, как и весь день, сначала вертелся вокруг Бурисая, а затем пошел о кишлаке Сассык-куль, когда он возник да что говорят легенды. Пиршество затянулось. Было около полуночи, когда во дворе зашумели люди, требуя свидания с Сиддык-баем. Курбаши вышел к ним и в свете факелов увидел гневные лица. От группы отделился коренастый чернобородый мужчина.

— Это Аман-дурадгор, — сказал о нем Юсуф-бай. — Золотые руки у него!

— Слушаю вас, братья, — сказал Сиддык-бай, накидывая на плечи халат. — Что вас привело в такой поздний час?

— Отдайте наших жен и дочерей! — крикнул дурадгор. — Разве это по-мусульмански — пьяные джигиты словно бы посходили все с ума. Ходят по домам, ловят девушек и женщин, насилуют. Даже беззубых старушек не жалеют! Так-то вы платите за наши хлеб-соль?! Будьте прокляты все!

— Кто посмел так поступить?! — в гневе спросил Сиддык-бай. — Кто, назовите имена!

— Мы не знаем имен, — выкрикнули из толпы, — только пусть вернут обесчещенных жен и дочерей живыми! О, аллах, откуда ты прислал в наш кишлак такую банду?!

— Найдите Хайитбека, — приказал бай, сделав вид, что не расслышал упоминания о банде, хотя оно больно задело его самолюбие. Он решил поручить плешивому разобраться со всем этим и достойно наказать виновных.

— Ха-ха, — усмехнулись в толпе, — найдете вы своего плешивого ублюдка! Он ведь сам охотился за молоденькими девушками!

Не зная, что же делать дальше, потому что на дворе полночь, кого сейчас найдешь, Он решил отложить расследование до утра и объявил об этом людям. Но те стояли на своем и требовали немедленного наказания насильников.

— Я понимаю ваш гнев, — сказал бай еще раз, — но и вы поймите меня. Кого и где я сейчас найду, если здесь я впервые и еще не успел как следует познакомиться с кишлаком. Обещаю вам, что виновные понесут достойное наказание, по обычаям дедов и отцов, так, как того требует шариат…

Но ни утром, ни на следующий день Сиддык-бай не смог заняться расследованием, потому что в кишлак шли и шли новые люди, и его голова была забита тем, как наилучшим образом использовать их, как вооружить. По его приказу были изъяты все мильтыки охотников. К тому же Юсуф-бай… Он, как специально, каждый день закатывал зиёфаты в честь бая и именитых людей отряда, не скупился на выпивку. Тут некогда было голову почесать, не то чтобы жалобами заняться. Вот и на третий день вечером Сиддык-бай предавался веселью, и тут…

Далеко внизу грянул выстрел. Эхо его прокатилось по окрестным скалам и громом возвратилось в кишлак. За ним последовал второй, третий… Затарахтел пулемет. Над двором засвистели пули. Вскоре после первого выстрела влетел джигит на коне.

— Гяуры, бай-бобо, — крикнул он, — окружили кишлак!

Но это сообщение оказалось неверным. Кавдивизион, спешившись на подступах к Сассык-кулю, разделился на три группы, одна из которых бесшумно, насколько это возможно на каменистой дороге, двигалась прямо к Кояташу, а две другие пошли в обход. Они должны были подняться на соседние адыры и зажать банду в клещи. По вспышкам выстрелов Сиддык-бай определил, что дорога на джайляу пока не занята.

— Как тебя, джигит, зовут? — спросил он оказавшегося рядом парня.

— Батыр, бай-бобо.

— Так будь достойным своего имени, йигит. Сообщи всем, чтобы отходили наверх, в сторону джайляу. Если будет на то воля алллаха и мы сумеем отступить в горы, там нам никто не страшен. Скачи!

Джигит бросился выполнять приказ. А рядом с баем оказались приближенные его и Пулат.

— Пусть аллах наполнит ваши сердца храбростью, друзья! Смело в бой!

А стрельба усиливалась. Сиддык-бай поехал к Кояташу, где все еще тарахтел пулемет. То там, то тут уже валялись трупы убитых джигитов, слышались стоны раненых. «Сейчас самое главное спокойствие, — убеждал себя бай, — от этого зависит успех. Если я сам проявлю трусость или растерянность, русские перебьют нас, как цыплят. Паника в таком случае равна самоубийству!»

— Слезьте с лошади, ота, — предложил Пулат, ни на шаг не отстававший от него, — не дай бог, шальная пуля угодит!

Сиддык-бай внял совету и, спрыгнув с седла, повел коня в поводу.

— Надо уходить, бай-бобо, — сказал Хайиткаль. Он появился из-за поворота улицы. — Русские окружают нас. Взять пулемет и уходить, пока не поздно!

— Спокойнее, Хайитбек, — произнес бай. Он был уверен, что красноармейцы не смогут ворваться в кишлак. — Надо разобраться в обстановке!

— Пока мы будем разбираться, нас перебьют!

— Что ж, тогда нужно умереть достойно, — сказал бай. И добавил: — Гяуров, мне кажется, не так уж и много, бек, чего вы волнуетесь? — И словно бы в подтверждение этого на главной дороге стала стихать стрельба.

— Двести всадников и два пулемета, бай-бобо! — напомнил ему Хайиткаль.

— Откуда ты знаешь?

— Верные люди из Юрчи сообщили. Но у них сообщников в кишлаке хватает, бай-бобо. Мне кажется, что дурадгор со своими друзьями затевает измену, хочет ударить в спину!

«Не надо было ожесточать их, — подумал бай, — насиловать жен и дочерей. Кто может такое простить?»

Бой затих повсюду. Это говорило о том, что красноармейцы, не сумев взять кишлак с ходу, теперь до утра ничего не предпримут.

Наступила какая-то странная тишина, словно бы все остановилось и замерло. Жуткая тишина! Лишь иногда где-то за дувалом слышались стоны раненых да храп лошадей. Ночь, как случается перед рассветом, стала совсем непроглядной, звезды погасли.

— Позаботьтесь о том, Хайитбек, — сказал он, возвращаясь в михманхану, — чтобы дорога на джайляу была в наших руках. Поставьте там пулемет и побольше людей. А у Кояташа пусть останутся самые лучшие мергены.

Сообщение Хайиткаля о дурадгоре и его единомышленниках, затеявших дурное против его людей, встревожило Сиддык-бая, но не испугало. В случае чего он мог опереться на штыки джигитов. А в том, что реакция жителей на бесчинства должна быть такой, он не сомневался. Зло вызывает зло, тут не о чем говорить. Но бай с недоверием относился к тому, что такое вообще могло быть, как-никак и джигиты, и сассыкульцы — люди одной веры, уважающие шариат. Другое дело — гяуры. Борьба идет не на жизнь, а на смерть. И победа невозможна без единства. Если всякие дурадгоры будут молоть языком, никакого повиновения не будет. Острое слово — рана в сердце. Бык бодлив — за рога бьют, язык болтлив — за слова бьют. На горький вопрос не жди сладкого ответа. Он будет проявлять радость, что гяуры убивают джигитов, а я должен прощать ему это? Нет. Знай меру!

Въехав во двор Юсуф-бая, он слез с лошади, но в михманхану так и не вошел. Встал на супе, вслушиваясь в шорохи ночи. Но они ни о чем не говорили. Где-то звенел ручеек, жалобно блеял ягненок, сонно тявкали успокоившиеся собаки. Стало светать, глаз уже различал камни во дворе, дувалы и плоские крыши домов. Он поехал посмотреть, что делается наверху, за кишлаком. Хайиткаль и большая группа джигитов была уже там. Они поставили пулемет на взгорке, а коней отвели за высокий холм. Сиддык-бай был доволен своим юзбаши, тот сделал так, как он сам предполагал.

— Сюда русские ни с какой стороны не подойдут, бай-бобо, — сказал каль.

— Вы молодец, бек, — похвалил его бай и подозвал Гуляма. Когда тот подбежал, предложил ему: — Слетайте-ка к Кояташу, узнайте, как там дела.

Баю хотелось остаться наедине с Хайиткалем и узнать подробности минувших ночей, правду о насилиях джигитов. Слез он с коня и присел на валун.

— Скажите, бек, — тихо спросил он, чтобы не привлекать внимания пулеметчиков, — правда, что наши люди обижали женщин кишлака?

— Что я смог поделать, бай-бобо, один все же, — воскликнул недовольным тоном плешивый. — А джигитов вон сколько, немало новых, непроверенных. Разве за всеми уследишь. Да и некогда мне было, я занимался расстановкой охраны!

— Говорят, что вы и сами занимались этим, юзбаши? — откровенно спросил бай.

— Неправда. К чужим женам и девушкам я не приставал. Так… вдовушка одна тут есть у меня знакомая…

— Понятно, — разочарованно произнес бай, — нужно уходить из кишлака. После всего этого тут нам нельзя рассчитывать и на чашку воды.

— Не пристало нам, бай-бобо, прислушиваться к мнению черни, она никогда не была довольной. Надеяться на ее чашку воды неразумно, бай-бобо. Если ее не мы возьмем, возьмут гяуры!

В это время к ним подошел мужчина средних лет, худой, как саксаул. На нем был грязный халат с тысячью заплат, так что нельзя было и понять, из какого материала он пошит. За спиной висела котомка, в руках — посох. Вид смиренный, как у отшельника. Он остановился на некотором отдалении от беседующих и, опершись на палку, спросил у бая:

— Не виновен спросивший, таксыр, не вы ли будете уважаемым Сиддык-баем?

— Я.

— Удачу ниспослал мне аллах, хорошо, что я вас сразу нашел, — сказал незнакомец. — Мне надо поговорить с вами наедине.

— Говорите, брат, — сказал бай и, кивнув в сторону Хайиткаля, добавил: — он юзбаши, мой помощник!

— Велено с глазу на глаз, бай-бобо.

— Кем?

— Его сиятельством.

— Я проеду вниз, бай-бобо, — сказал плешивый и поднялся. Он понял, что этот странник-дервиш при нем ничего не скажет, но любопытство, понятно, распирало его. Поэтому он и произнес свою фразу таким тоном, от которого другой на месте бая решительно предложил бы ему остаться. Но тот только кивнул в знак согласия.

— Слушаю вас, — сказал бай, когда каль уехал.

Тот подошел к нему, полез за пазуху, достал письмо и подал его:

— Личное послание паши, курбаши. Ответ на письмо я должен получить немедленно!

Дервиш присел на камень неподалеку от бая, снял котомку и, развязав ее, достал кусок жесткой лепешки. Начал грызть ее, хрустя, словно ел жареную кукурузу. Причем, он делал это с такой деловитостью, будто ничего на земле кроме этого для него не существовало.

Сиддык-бай читал письмо долго. Суть его сводилась к тому, чтобы он со своим отрядом, двигаясь по тропам предгорья, шел на соединение с главными силами паши, собиравшегося идти походом на Байсун. Ему предлагалось громить мелкие красноармейские части, команды, которые собирают провизию в кишлаках. Паша просил бая остерегаться предателей, держать свои планы в тайне.

— Что передать его сиятельству, бай-бобо? — спросил дервиш, видя, что он закончил читать.

— Я выполню приказ. Когда выступать?

— Чем раньше, тем лучше, — ответил дервиш. — Гяуры подтягивают сюда свежие силы. Спешите уйти за перевал.

— Но мне предлагается идти вдоль предгорья!

— Военное искусство, бай-бобо, сложное. Когда Энвер-паша, да благослови аллах его великую миссию, писал вам письмо, то не знал об обстановке у вас. Я пошел. Помните о предателях, бай-бобо.

— Не забуду, — ответил бай и, спрятав письмо в карман, поднялся, — доброго пути вам, служитель бога!

— Спасибо. Надеюсь с его помощью добраться до ставки живым и невредимым.

Предупреждение об изменниках угнетало бая. Признаться, до сих пор он и мысли не допускал, что кто-либо из его джигитов способен на это. Но люди есть люди. Разве он, бай, может знать, что в душе у каждого? В особенности у вновь прибывших? Нет. Может, именно среди них и находятся глаза и уши гяуров, может, по их наущению и стали безобразничать джигиты? В таком случае, цель ясна — натравить местных жителей на его отряд, лишить крова и хлеба, то есть заиметь союзников в тылу! Ох, как хитро действуют гяуры…

Дервиш исчез так же незаметно, как и появился. Когда, прервав свои мысли, бай глянул вниз, на дорогу, там кроме джигитов, едущих к нему, никого не было. «Нужно кайнарбулакцев все время держать возле себя, — решил он, вспомнив напоминание дервиша и паши, — эти не предадут меня».

— Ота, — сообщил подъехавший Пулат, — все гяуры разбежались, даже мертвых забрали. Там никого нет.

Но тут же рядом с баем оказался и Хайиткаль.

— Плохи наши дела, бай-бобо, — сказал он. — Гяуры пошли в обход. Если мы сейчас же не уйдем отсюда на джайляу и не успеем до вечера захватить перевал, они опередят нас.

— Раз они ушли туда, — высказал вслух мысль бай, — может, мы спустимся ниже и нападем на Дашнабад?

— Ничего не выйдет, бай-бобо, — сказал каль. — По моим сведениям, все дороги вниз перекрыты.

— Ну, что ж, — невесело сказал бай, — не станем медлить. В путь!

Он встал на взгорке, где только что был пулемет, и перед ним проходили его джигиты, все на конях, с заброшенными за спину винтовками, хмурые и веселые, молодые и пожилые. Отослав Хайиткаля в голову колонны, бай обратился к сыну:

— Предупреди всех кайнарбулакцев, сын, чтобы они по возможности находились вместе и недалеко от меня, понял?

— Да, отец. Будет исполнено…

Отряд бая двигался с довольно большой скоростью. Впереди лежала долина, кое-где еще покрытая снегом, из-под которого пробивались иголочки будущего буйного травостоя, что уже через три недели начнет здесь переливаться всеми цветами радуги и пьянить ароматом запахов. Подумав об этом, бай улыбнулся, но на душе было противно. Он не мог точно сказать от чего это, — то ли от предупреждения о предателях, то ли от тоски по старшему сыну и родному дому, а то ли от того, что приходится бежать из кишлака, как побитому псу, поджав хвост.

Расстояния в горах обманчивы. Дороги там напоминают сжатую пружину — все кажется таким близким, что, протяни руку — и достанешь. Но стоит только ступить на витки ее, петляющие в саях, между скалами и адырами, как она становится бесконечной. С высоты джайляу казалось неширокой долиной и перевал был виден простым глазом, он маячил совсем невдалеке. Но когда отряд спустился в эту долину, узнал, что она пересечена множеством мелких оврагов и высохших каменистых русел. Перед всадниками вставали курганы и возвышенности, тропа резко уходила в сторону, чтобы снова вернуться почти к исходному пункту. И потому даже через три часа пути отряд находился от перевала ничуть не ближе, чем в самом начале его.

Это тревожило Сиддык-бая. Здешние места он не знал и не был уверен в том, что тут нет других, более близких дорог до перевала. «А если они есть? Если их успели захватить гяуры? Ведь не зря же они ушли из Сассык-куля внезапно, ночью?!»

— Надо сделать привал, бай-бобо, — сказал Хайиткаль, подъехав к нему с хвоста колонны. — Кони посбивали копыта, да и поговорить бы… Джигиты ропщут.

— По какой причине? — спросил бай, не оборачиваясь.

— Это они скажут сами.

— Почему не вы, юзбаши?

— Могу и я, если хотите.

— Слушаю.

— Люди не хотят уходить, таксыр.

— А что же они будут делать?

— Хотят защищать от гяуров свои кишлаки.

— Разве в священной войне может быть понятие «свое», юзбаши? Мой дом остался в двадцати ташах отсюда, а я ведь не ропщу!

— Каждый борьбу нашу понимает по-своему, — сказал Хайиткаль и еще раз повторил просьбу: — надо остановиться, это — воля джигитов!

— Хорошо. — Для привала бай выбрал небольшую площадку с невысоким холмиком посредине. Он съехал с тропы и поднял руку, предлагая свернуть и голове колонны. Минут десять спустя весь отряд был в сборе. Бай и Хайиткаль поднялись на холмик. — Друзья, — сказал он, — мы остановились по вашему требованию. Слушаем вас!

— Мы хотим знать, куда вы нас ведете? — сразу спросило несколько голосов.

Этот вопрос был для бая неожиданным, вернее, неуместным. Он считал, что воин ислама обязан всецело повиноваться воле старшего и ни о чем не спрашивать. Ведь он сам хочет пробиться в Куляб по приказу паши, не размышляя о том, каким трудным будет переход. Он делает это потому, что знает, что миром можно даже гору переставить. Уверен, что легче будет прогнать неверных с земли отцов и дедов, если объединить все силы в один кулак. Он помедлил с ответом и спросил:

— Кто из вас, джигиты, строил дом без хашара и хоронил своих близких без кишлака? Найдется ли в отряде хоть один такой человек? — Он помолчал, рассчитывая получить ответ. Но люди молчали. — Хорошо, я отвечу сам. Дом без хашара не построишь. Отца без кишлака не похоронишь. Борьба с гяурами тот же хашар. Только тут не строится дом, а защищается. Льется кровь! Я получил письмо главнокомандующего Энвер-паши. Он приказал нам идти на соединение с главными силами, чтобы дать неверным решительный бой. И победить их! Так получилось, что гяуры оказались в большинстве и нам приходится уходить от них. Захватим перевал и по той стороне главного Гиссара будем идти к намеченной цели.

Сиддык-бай удивился сам себе. Никогда он раньше не говорил так убежденно и так красиво. И тем более неприятным было слушать ропот джигитов, их вопросы:

— А как же наши семьи, бай-бобо, дети? Значит, мы должны оставить их гяурам, да? Вы как хотите, но нам нечего делать в Кулябе! Наши дома не на Памире, а здесь, в долине Сурхана, в отрогах Гиссара, Кугитанга, Байсун-тау и Боботага. Мы и будем драться с неверными в своем доме, где даже стены помогают!

«Вот оно, предупреждение дервиша, — подумал бай, слушая настойчивые требования джигитов, — разбиться на мелкие ручейки значит высушить реку. Но ведь это не предательство, потому что они не отказываются от борьбы. Тогда что это?..»

— Вы совершаете большую ошибку, — воскликнул он, решив во что бы то ни стало переубедить их. — Драться с неверными малыми силами — самоубийство! Другое дело, когда мы вместе!

— А жены, а дети?

— На все воля аллаха, друзья.

Видя, что спор принимает бесконечный характер, Сиддык-бай шепнул Хайиткалю, чтобы он тоже высказался.

— По-моему, бай-бобо, — сказал тот, — тем, кто желает остаться, надо разрешить вручить свои жизни судьбе. Они правы, свой дом лучше чужого дворца.

— Яшанг, юзбаши, — воскликнули джигиты, — будем убивать проклятых гяуров здесь, в наших горах, налетать на них, как соколы, и исчезать, как ветры.

— Ну, а вы сами что решили, юзбаши? — спросил бай.

— Я остаюсь с ними, — последовал ответ.

— Браво, Хайитбек, — снова раздались выкрики из толпы, — вас мы избираем своим вожаком, ведите нас!

— Аллах вам судья, — тихо произнес Сиддык-бай. Ему ничего другого и не оставалось. — Поступайте, как велит ваша совесть. Ну, а тех, кто идет со мной, прошу не мешкать. Впереди трудная и долгая дорога. Поехали!

Он первым снова съехал на тропу, бросив юзбаши:

— Пусть удача сопутствует вам!

— Пусть ваша дорога будет усеяна розами, — крикнул ему вдогонку плешивый.

Почти три четверти отряда осталось с юзбаши, и тот сразу же повел их вверх по долине, в сторону белеющих вдали вершин Сангардака. Бай с остатком отряда продолжал свой путь. На душе было скверно так, как никогда прежде не было. И он гнал коня молча, чтобы скорее выйти на перевал. И когда до него, казалось, осталось совсем немного, Пулат тихо сказал отцу:

— Там какие-то всадники, ота, вон там, чуточку правее.

Сиддык-бай сначала ничего не заметил, хотя сын ручкой камчи указал направление. Адыры и саи казались спокойными. Но стоило ему подняться на возвышенность, через которую была переброшена веревка тропы, как увидел скакавших всадников. Они спешили к перевалу. «Опередили, проклятые!» — с горечью подумал бай и оглянулся назад, решив, в случае надобности, свернуть вверх или вниз по долине. Но и там пути были перекрыты. Примерно на расстоянии чуть больше полуташа тянулись цепочки красноармейцев. «Решили зажать в капкан, — подумал он. — Одни раньше нас захватят перевал, а эти ударят в спину и с флангов».

Красноармейцев заметили и остальные джигиты. Они начали волноваться, и постепенно это волнение переросло в страх. Все понимали, что силы неравны, и пожалели, что Сиддык-бай разрешил плешивому забрать пулемет.

— Живыми нам отсюда не выбраться, бай-бобо, — сказал Гулям.

— Кто из джигитов хорошо знает эти места? — крикнул бай, не обратив внимания на слова парня.

— Я, бай-бобо. — К нему подъехал мужчина лет тридцати.

— Почему не ушли с юзбаши?

Тот пожал плечами и спросил:

— Зачем я вам понадобился?

— Вы знаете эти места? — спросил бай.

— Да. Два года на этом джайляу пас овец Юсуф-бая.

— Веди нас, джигит! Мы должны выбраться из этой петли!

— Кроме этой тропы, других дорог нет, — ответил тот.

— А гяуры, что впереди, — разозлился бай, — по воздуху попали туда?

— Они лошадей не жалеют, гонят их по бездорожью, бай-бобо.

— Наши жизни не дешевле конских копыт, джигит. Если уж гяуры смогли проехать, то нам и сам аллах велел так поступать, потому что он на нашей стороне. За мной!

Бай погнал коня напрямик к краю долины, туда, где тянулась невысокая каменная гряда. Лошади то и дело спотыкались, и движение замедлилось. Увидев, что отряд бая изменил маршрут, часть красноармейцев пошла наперерез ему, а вторая уже ступила на перевал. Бай это снизу видел отчетливо.

— Эй, джигит, — крикнул бай тому, кто знал долину, — можно ли пройти под самой грядой в какую-нибудь сторону?

— Можно, бай-бобо. Если ехать все время влево, выйдем к ущелью Учбуран. Но это очень далеко.

Сиддык-бай поскакал к адыру. Он гнал своего коня изо всех сил, покрикивал на отставших джигитов. К подножию гряды он подъехал первым, но не обрадовался этому. Перед ним возвышалась отвесная каменная стена, на которую можно было только взлететь. У основания гряды лежал плотный снег.

— Здесь летом течет речка, — сказал джигит, указав на снег, — и если ехать по ее руслу в сторону заката, то и выйдешь к ущелью. А оттуда до Сангардака рукой подать.

— Поехали, — тронул коня бай и услышал издали шум боя. Гремели винтовочные выстрелы, тарахтел пулемет. «Хайитбек начал сражение, — подумал он, — это его пулемет стреляет. Он прорвется, потому что гяуры свой пулемет, конечно же, притащили на перевал…»

Снег, хотя и был плотным, но не выдерживал тяжести лошадей, они то и дело проваливались по самое брюхо, джигиты падали, нервничали, яростно пускали в ход камчи. «Пешком быстрее можно уйти, — усмехнулся бай. — Но тогда гяуры и вовсе опередят нас!»

— Гулямджан! — позвал он джигита из Юрчи. — Тот подъехал к нему. — С частью людей я останусь здесь, а вы с Пулатом берите остальных и уходите. Если вам удастся подняться на гряду, нападите на гяуров сзади. Другого выхода я не вижу. Да поможет вам аллах, езжайте!

— Я не поеду, ота, — сказал Пулат.

— Почему?

— Люди здесь разные. Не нужно давать повода для кривотолков, мол, шкуру своего сына спасает. Разделю с вами судьбу, отаджан!

Сиддык-бай удовлетворенно кивнул. Другого ответа он от сына и не ждал. Место, которое он выбрал для предстоящего боя, казалось, с его точки зрения, идеальным. У подножья стены была большая пещера, а перед ней рассыпаны валуны, из-за которых удобно было вести прицельный огонь. А подступы со стороны долины были свободны от естественных выступов, словно бы их искусственно снесли неизвестные люди, так что по фронту не могла к ним приблизиться незамеченной даже мышь, не говоря о человеке. Сверху вход в пещеру был прикрыт каменным козырьком.

С баем в основном остались кайнарбулакцы, а остальные ушли с Гулямом. Джигиты отвели коней в глубь пещеры, а сами залегли у входа. Вечерело. Багровый шар солнца, словно начищенный до блеска поднос, некоторое время торчал на гребне холма, за которым раскинулся Сассык-куль. Затем этот шар стал медленно врастать в гору, так, во всяком случае, чудилось баю, и небо сгущало синеву. Он лежит с карабином на левом фланге, у громадного валуна. Отсюда ему видна вся цепочка джигитов и пространство, откуда возможно появление красноармейцев. Тени в долине стали лиловыми, их было такое множество, что рябило в глазах.

Слева показался всадник. Но не успел бай предупредить, чтобы джигиты пока не выдавали себя, как грянул выстрел. Красноармеец упал с коня. Сиддык-бай видел, как невидимые руки его товарищей из укрытия подтягивали к себе труп.

— Поспешили, — в сердцах воскликнул бай, — выдали себя.

— Не огорчайтесь, отаджан, — успокоил его Пулат, — рано или поздно нам пришлось бы сделать это. — У него на душе было так спокойно, что он как-то и не думал об опасности. «Наверное, от того, что близится последний час», — решил он мысленно.

В ответ на выстрел засвистели пули красноармейцев. Они ударялись о камни и, срикошетив, улетали куда-то с резким, режущим слух, свистом. Казалось, на маслобойне — абджувазе — заснул погонщик и лошадь, продолжая свой путь по кругу, крутит тяжелое бревно в ступе. Жмых в ней уже выгорел, и потому бревно трется о стенки ступы. Вот такой звук издавали пули. Одна из них, ударившись о козырек, впилась в спину Рахматуллы, кайнарбулакца, одногодка Артыка. Он закричал так, будто его прокололи кинжалом. Джигиты бросились к нему на помощь, обступив со всех сторон, стали развязывать бельбог и снимать халат, чтобы перевязать рану. Но Рахматулла кричал неистово, посылая проклятья гяурам, и в это время раздался оглушительный взрыв. Красноармеец, привязанный к концу веревки, наблюдал за джигитами бая с кромки козырька и, воспользовавшись тем, что они сбились в кучу, метнул гранату. Раненого Рахматуллу разнесло в клочья, а ряды отряда уменьшились вдвое.

Это породило страх, оставшиеся, кажется, потеряли рассудок. Не слушая бая, они выскочили из-за своих укрытий и бросились на помощь раненым от взрыва, не обращая внимания на то, что стали мишенями для наступающих красноармейцев. И падали, сраженные один за другим. Когда и сам бай оправился от этого страха, увидел, что в живых осталось пять человек — Пулат и еще три джигита.

— Раненых убрать в пещеру, — приказал бай, а сам пристально всматривался вдаль, но уже ничего нельзя было разобрать, земля и небо слились в одно целое. В такую ночь хорошо тому, кто находится внизу. Поэтому он и предложил джигитам: — Нам и самим нужно туда перебраться, отсюда мы ничего не увидим.

Все вползли в пещеру. Где-то в глубине слабо стонали двое раненых, которые, по мнению бая, уже были не жильцами. Вход в пещеру находился чуточку повыше того места, где залегли джигиты и бай. Он был ясно очерчен густыми точками звездного неба, и любая тень, появившаяся в нем, могла быть противником.

— Друзья мои, — тихо сказал он, — нас всех ждет верная гибель. И если кто из вас боится смерти, пусть идет к гяурам в плен. Говорят, что они пленных не убивают. Я не держу вас!

Никто не пожелал уйти, а время тянулось медленно. Сиддык-бай никогда и не предполагал, что оно может быть таким бесконечным. Это мучило его, лишало рассудительности. «Страшно умирать в мышеловке, — подумал он в какое-то мгновенье. — И не потому, что небо не примет наши души, павший за веру — избранник аллаха. Страшно потому, что люди ничего не узнают о нас. Не узнает Артык, Гульсум и жена… Какой жизнью мы жили с тех пор, как поднялись на борьбу? Трусливых шакалов? Нет. Трусливыми мы никогда не были. Что же тогда?.. Что?..»

Он не заметил, как задремал. Проснулся же от звука выстрела. Его сделал красноармеец, на секунду появившись в проеме входа. И убил одного из трех джигитов. Двое других, разозлившись на дерзость гяура, стали осторожно выползать из пещеры и, едва высунули головы, как были уложены наповал.

— Пойду и я туда, ота, — сказал Пулат.

— Лежи, сынок, и внимательно наблюдай.

Стоны раненых прекратились. «Наверно, они умерли», — подумал бай. Тем временем на дворе наступал день. Лучи солнца, отразившись на противоположной стороне долины, осветили и кромку входа в пещеру. Хотелось пить, но воды не было. Губы бая пересохли. Было тихо, как в могиле.

— Э-эй, джигиты, — вдруг услышал Сиддык-бай голос на узбекском языке, — слушайте нас. Вы окружены, и другого выхода у вас нет. Предлагаем сдаться. На размышление десять минут. Если согласны, выбросьте белую тряпку, привязав ее к штыку. Мы против пролития крови. Сдадитесь добровольно — обещаем отпустить по домам. А Сиддык-бая свяжите и выдайте нам! Решайте!

— Ишь чего захотели, — произнес зло Пулат. — Лучше погибнуть.

Но бай не разделял мнения сына. Еще с вечера у него появилась мысль прекратить сопротивление и отдаться на милость победителя, на милость судьбы. Один в поле не воин. Он не думал о себе, знал, что красноармейцы не простят ему Бурисая. А теперь это решение окрепло в нем. «Артык устроен хорошо, — думал он, — с зятем светлейшего не пропадет. А Пулат? Почему он должен погибнуть в двадцать лет? Судьба Гульсум и жены? Разве они виноваты, что так сложились обстоятельства? Жизнь, даже самая трудная, лучше смерти. Гяуры все равно не победят, аллах никогда не допустит этого. Следовательно, война когда-нибудь да кончится и наступят мирные дни. Пророк наш Магомет признавал то, что имелось в данный момент. И если исходить из этого, то долина сейчас полна гяурами, и мы с Пулатом в этой пещере, как в мышеловке…»

— Пулатджан, — сказал он ласково, — слушай меня внимательно, потому что времени в обрез.

Пулат склонил голову.

— Так вот, когда ты был совсем маленьким, умерла твоя мать, и я женился на другой, с двумя детьми — Артыком и Гульсум. Вы все росли как дети одной матери, ими вы останетесь всегда, что бы с кем ни случилось.

— К чему вы это, отаджан? — спросил Пулат.

— А к тому, что ты сейчас свяжешь меня и выкинешь белый флаг, сын мой.

— Вы что, ота, — воскликнул Пулат, — я не предатель. Если пришло время умереть, я сделаю это достойно, без страха. Нет! Нет!

— Я верю тебе, сын, знаю, что всегда был смелым парнем. Но ты должен понять, что сейчас твоя жизнь нужна не только мне, она нужна матери твоей и Гульсум. Гяуры меня все равно убьют, и я готов к этому. Что поделаешь, на этот раз счастье оказалось на их стороне. Ты же… Ты можешь вернуться в Кайнар-булак и взять заботу о семье на себя. Я не хочу, чтобы наш род, мой род, оборвался вот так нелепо. На земле должны жить дети Сиддык-бая, внуки.

— Опомнитесь, отаджан, что вы говорите, — закричал Пулат, чувствуя, что отец решил это всерьез. — Никогда! Никогда я не покрою себя позором предателя! Не надо больше об этом. Примем последний бой и погибнем оба, как подобает воинам. Ведь я ваш сын, ота, и мне не страшна смерть!

— А я думал, что ты гораздо умнее, — грустно произнес бай. — Что бы с вами ни случилось, помните, что вы дети одной матери и одного отца. Опирайтесь на плечи друг друга, заботьтесь о матери. А Гульсум… Пусть она будет твоей невестой, Пулат. Женись на ней, я благословляю ваш брак. Это моя последняя воля, и ты обязан исполнить ее беспрекословно, сын мой!

— Нет, — упрямо ответил Пулат, — что бы ни было, я не предам вас! Лучше смерть!

— Сейчас твоя жизнь никому не нужна. А живой ты нужен матери и Гульсум. Нужен для продолжения моего рода, безумец! Пулатджан, исполни эту мою волю, прошу тебя. Перед лицом аллаха я прощаю твой страшный грех! И знай, что нет ничего превыше, чем прощение и благословение того, кто зачал тебя, вскормил и вспоил! Спеши, время идет!

Пулат был потрясен, как ему казалось, безумием отца. Он не мог произнести ни слова: «Может, отец обманывает меня, чтобы сохранить мою жизнь? Боже, у кого мне спросить, а?..»

— Торопись, Пулатджан, — прервал его мысли бай. — Слышишь, опять там кричат, значит, время истекло.

Голос оттуда предупреждал, что время истекает и что джигиты потом пусть, мол, пеняют на себя.

— Давай, сын, чалму, — произнес бай, — и не дрожи ты, как заяц.

В пещеру влетела предупредительная пуля. Опять раздался голос. Обливаясь слезами, не смея ослушаться отца, Пулат завязал баю руки, а из куска рубахи убитого джигита сделал белый флаг. Нацепив на штык, он выбросил его из пещеры. Сиддык-бай с благодарностью посмотрел на сына и тихо произнес:

— Постарайся не говорить гяурам, что ты — мой сын…

СЫН

Сумерки сгустились быстро, и бурая стена Байсун-тау, что тянулась вдали, стала терять свои очертания, сливаясь с темнотой ночи. В небе вспыхнули мириады звезд. Но Мухтар-тога не обратил на это внимания. В ожидании скудного ужина он сидел на чорпае, привалившись спиной к корявому стволу карагача, — единственному дереву во дворе. Полная отрешенность: казалось, провались сейчас под ним земля, не шелохнулся бы. Ему было от чего прийти в уныние. До сих пор то, что происходило в долине, слава аллаху, обходило его дом стороной, а сегодня в полдень… около десяти вооруженных до зубов воинов ислама ворвались к нему, перевернули в доме все вверх дном, увели со двора овцу и телку, которых он уже давно держал в хлеву, подкармливал, чтобы в одну из ближайших пятниц свести на базар. Мало, что ограбили средь бела дня, так еще какой-то бандит отшвырнул его жену Бибигуль-хола от двери с такой силой, что она сильно ударилась о сундук. «Воины аллаха, — зло повторял он слова муллы, призывавшего бандыханцев оказывать помощь басмачам, — защитники обездоленных?! Разбойники с большой дороги, вот кто они! Нечего сказать — защитили!.. Да что же это я, глуп, как дувал, что ли? Если бы по-людски, нашел бы чем помочь! А тут… налетели, как стервятники, подмели все, что попалось под руку! Бандиты!.. Хорошо, что корова в стаде была, а то бы и ее…»

— О, аллах, о повелитель всего на земле! — восклицала хола негромко. Подоив корову, она пекла катырму — пресную лепешку в казане. Пузатый чайдуш стоял возле очага, и хола то и дело подвигала его поближе к огню. — Сережки-то мои зачем им? Платья?.. Проклятье вам, сыны ослиц! Пусть все, что взяли, застрянет в вашем горле, как кость, пусть разорвет ваш ненасытный желудок! О, аллах, покарай их!..

И в это время постучали в калитку. Звук был робким, но тога сразу очнулся. «Кого еще принесло?» — мелькнула мысль.

— Глянь-ка, кто там, — крикнул он жене.

— Соседи, наверно, — ответила она, продолжая хлопотать у очага.

— Стучат незнакомые. Открой!

Хола прошла к калитке и, чуть приоткрыв ее, вскрикнула:

— Вай, уляй!

— Опять басмачи? — громко спросил тога, вскочив с чорпаи. Он схватил кетмень, что лежал под деревом, решив на этот раз постоять за себя.

— Мужчина, — ответила хола и вернулась к своим делам.

Тога распахнул створку. Перед ним стоял парень со спящим ребенком на руках. Вид его был усталым, а лицо изможденным, с грязными потеками пота. Это был Пулат. Он еле стоял на ногах.

— Мир вашему дому, ака, — произнес он. — Ради всего святого, извините меня за беспокойство в столь поздний час, но…

— Входите, йигит, — мягко перебил его тога. Он подумал, что этот парень тоже, очевидно, один из тысяч обиженных богом и судьбой, выброшенных из привычного уклада бурным временем. По тому, как он произносил слова, тога признал в нем горца.

— Я не один, ака, — сказал Пулат.

— Вижу.

— Со мной девушка еще.

— Да входите же вы, — ободряюще предложил тога. Ему понравилась вежливость незнакомца, его робость. Кроме того, как бы не было велико горе, долг гостеприимства обязывал его встретить приветливо всякого, кто пришел с миром.

— Спасибо, ака! — Пулат переступил порог, и тут тога увидел, что за его спиной, укутанная в лохмотья, которые прежде назывались халатом, стояла тихая, как травинка, девушка.

— Прими гостью, Гуль, — крикнул он жене, произнеся только вторую половину ее имени — цветок. Делал он это редко, когда считал, что ей нужно помочь состраданием.

Хола подбежала к девушке, взяла ее под руки и увела в комнату. Спящую девочку тога принял на свои руки и отнес туда же. Это были Мехри и ее двухлетняя сестренка Шаходат.

— Не принято спрашивать у путников, — сказал тога, когда гости разделили с ними скромный ужин, — куда они идут и зачем. И если я сегодня нарушаю это правило, то потому, что мы с женой хотим принять участие в вашей судьбе, которая, видим, подверглась большому испытанию.

— Спасибо, тога, — поблагодарил Пулат и начал рассказывать…

В ту ночь тога и хола не сомкнули глаз. Рассказ Пулата о трагедии Кайнар-булака был до того страшным и невероятным, что их собственное горе показалось таким, что его и горем-то нельзя было назвать.

Небо обделило семью Мухтара-тога детьми, а без них дом, как говорится, мазар. Кто из супругов был виновен в том, никто не знал, и тога, после того, как побывал с женой чуть не во всех «святых» местах долины, у самых известных табибов и ишанов, отдав жертвоприношениям и услугам духовников все, что заработал, имел полное право развестись с нею или привести в дом еще одну жену, — тут шариат был на его стороне, — но он ничего не предпринял, потому что любил свою Гуль. И жалел, видя, что она тяжко переживает этот удар судьбы. Тога знал, что и она любит его и жалеет, пожалуй, больше, чем он сам себя. Вот эта взаимность, которая с каждым годом крепла, становилась чище и помогала ему переносить порой и самые обидные насмешки сверстников, сплетни кишлака. Он был уверен, что у сплетен век такой же короткий, как и у весеннего ручья, кончился снег — и он высох. Так оно и случилось. Теперь уже в кишлаке о нем не зубоскалили.

Смирившись с тем, что, как они считали, предписано им свыше, тога и, в особенности, хола, конечно, в душе надеялись на милость аллаха. Но годы шли, и ничего не менялось. Время — великий лекарь. Оно провело их сердца через отчаяние и черствость, привело к доброте — главному подспорью людей в беде. И эта доброта теперь требовала от них предложить гостям остаться пока в доме, заботиться о них, как о своих детях. Ни тога, ни его жена не сказали друг другу сокровенного, но эта мысль родилась у них одновременно. Вернее, надежда. А суть ее заключалась в том, что Пулат и Мехри привыкнут и не захотят вообще уезжать. Тогда не боязно будет встретить и Азраила, пришедшего за душами в назначенный час: Пулат и Мехри отнесут их на кладбище с почестями, завещанными пророком Магометом.

Хола приготовила, можно сказать, роскошный завтрак. Она затемно потревожила соседку, взяла взаймы муки и замесила тесто. К тому времени, когда гости проснулись, у нее были готовы свежие лепешки. Посадив Пулата со спутницами за дастархан, хола поставила перед ними и мужем по полной касе ширчая, душистого, потому что положила зры, сливочное масло плавало по поверхности молока.

— Простому человеку сейчас везде плохо, — сказал тога после завтрака. — Всюду — басмачи, будь они прокляты, рыскают как шакалы. Раньше, слышал, они только в горах обитали, теперь вот и в степи стали появляться.

— С гор выбивают красноармейцы, — сказал Пулат.

— Вот видите, — кивнул тога. — Скоро этому времени смут и беспокойства придет конец. Поэтому, дети мои, поживите пока у нас, понравится, останетесь навсегда, мы будем только рады этому.

Пулат не думал об этом. Вчера на его пути оказался кишлак, и он постучался в первую попавшуюся калитку: надо было где-то скоротать ночь. Сейчас, выслушав предложение тога, он подумал, что тот прав. Куда ни сунься — везде кровь, слезы, насилие и пепел пожарищ. Стонет земля, тяжко ей от того, что люди перестали понимать друг друга, брат пошел против брата. Родной Кайнар-булак лежит в развалинах, сожжен и разграблен, а люди разбежались кто куда. Мехри с Шаходат остались сиротами, единственная их опора и защита — он, Пулат. Куда он с ними, к кому?

— Спасибо, тога, — поблагодарил он хозяина.

— Правда, Мехриджан, — обратилась к девушке хола, — оставайтесь, ведь уйти никогда не поздно!

Мехри пожала плечами.

— Люди у нас хорошие, — сказал тога, — сердца у них широкие, как сама степь. Вы вот вчера, Пулатджан, сказали, что знакомы со столярным делом. Бандыхану руки усто всегда нужны. В моем доме, сами видите, места много, живите. Придет мир и, собравшись на хашар, мы вам построим дом.

— Нет у меня отца, — сказал Пулат, — вы заменили его, тога. Заменили в трудную минуту. Я до самой своей смерти не забуду вашей доброты…

Потом тога познакомил Пулата с кишлаком. Нельзя было сосчитать его сплошь глинобитных приземистых домиков с плоскими крышами. Зелени тут не оказалось, только в редких дворах встречались чахлые запыленные деревца, видно, с водой туго. Хоть и лежал кишлак на груди степи широко и привольно, улочки в нем были узкими и кривыми, и все вели к пыльной площади возле мечети. Слева от кишлака тянулись лысые рыжие холмы Хаудага, покатые, как спины овец. До Амударьи, что текла там, куда садилось солнце, по словам тога, было более десяти ташей.

— Вверх по Кизырыкской степи, — словно бы предугадав вопрос Пулата, объяснил тога, — до самого Сангардака тоже нет кишлаков. Так что Бандыхан — полновластный хозяин этих мест! — Последнее он произнес с такой гордостью, точно речь шла о великом даре божьем.

Пулат подумал, что кишлак скорее похож на прокаженного, которого все стараются обойти стороной.

— В моем кишлаке кипит ключ, потому и назвали «Кайнар-булак», а тут…

— Мы и сами удивляемся, — сказал тога, кивнув, — никто не знает, когда он появился на земле и почему — Бандыхан. То ли в этих местах какого хана остановили, то ли сам хан остановил чью орду? Но, как бы то ни было, нам суждено называться бандыханцами.

— Верно.

— Зато, — не преминул еще раз похвастаться тога, — такой плодородной, как здесь, земли нигде нет. В годы, когда небо не скупится на дожди, урожаи на богаре большие. Пшеница здешняя самая лучшая в мире!

«Эх, тога, — не согласился с ним мысленно Пулат, — не видели вы нашей, кайнарбулакской пшеницы! Что ни зерно, то как глазок серьги светится. А лепешка из нее налита силой, поешь и чувствуешь прилив бодрости». В другое время он, может, и высказал бы эту мысль вслух, но сейчас промолчал, чтобы ненароком не обидеть хозяина. Однако само воспоминание о родной земле болью отдалось в сердце. «Такую красоту загубили!..»

В ближайшую пятницу тога повел Пулата на базар. Приглашая, он горько пошутил:

— Если бы аллах не прибрал овцу и телку, повели бы их. А теперь пойдем просто так, поглазеть на людей и на товары.

Честно говоря, такого многоцветия красок, такого изобилия товаров Пулат еще не видел за свою жизнь. Здесь, будь деньги, можно было купить даже птичье молоко. Народ разноликий и разноязыкий, как в Байсуне, когда там собралось войско эмира.

— Нашему базару завидует даже юрчинский, — сказал тога, когда они, купив всего-навсего чашку нишалды, возвращались домой.

— Представляю, что тут было раньше! — воскликнул Пулат.

— То же, что и сегодня, только раз в десять больше.

Глаза, как говорится, видели, уши слышали, а мысли… им нельзя приказать. Удивившись размаху и широте базара, Пулат обратил внимание и на то, как велика была разница между роскошью состоятельных и нищетой бедных. Первые сорили деньгами направо и налево, а вторые толпились у товаров подешевле и похуже. Разница эта потрясла Пулата своей обнаженностью, страшной, как корни дерева, из-под которого ветры выдули почву. «Разве так должно быть? — думал он. — В Кайнар-булаке люди все были равны перед всевышним и никто никому не завидовал. А тут… Может, прав был Кудрат? Он, помнится, объяснял людям причины этого неравенства. И был убит за это!.. Высказал эту мысль вслух».

— На все воля аллаха, — сказал тога. — А то, что говорят всякие… Своим умом нужно жить. Мы с тобой маленькие люди, пусть о нас заботится творец, он все видит и знает. Как решит, так и будет!..

…Но равенство пришло и в Бандыхан. Это случилось три года спустя, и Пулат был тому свидетелем. Землю и имущество сбежавших или погибших от пуль красноармейцев баев и их прихлебателей Советская власть по справедливости разделила между бедняками. В каждом дворе появилась скотина — корова, овцы, козы. Мухтар-тога всю жизнь брал в аренду у бая вола или мерина, чтобы вспахать землю или обмолотить хлеб. Теперь у него был свой вол. Хозяйства стали называться единоличными, но хашары были делом привычным. К тому же, кто по каким-либо причинам не успевал на поле, приходили на помощь соседи и друзья.

Безгранично щедрыми были тога и хола в своих заботах о молодых. Как-то он пригласил домой наиболее уважаемых аксакалов кишлака, заколол овцу, купленную им незадолго, и устроил небольшую свадьбу Пулата и Мехри. Все было так, как положено по обычаям. Всю ночь во дворе горел свадебный костер. Хола сначала взвалила на свои плечи все заботы о Шаходат, затем, когда родился у Мехри сын, которого в честь деда назвали Сиддыком, то носилась с ним, как с родным внуком. Так и повелось с тех пор, дети называли их бобо и момо — дедушка и бабушка…

Прошло пять лет. Пулат жил в своем доме, который встал рядом с домом Мухтара-тога. Он тоже имел небольшой надел, но настоящим дехканским трудом ему заниматься не удавалось. Вспахать землю, посеять зерно и убрать урожай помогали односельчане, а сам он пропадал в столярной мастерской. И это радовало его. Работа помогала если не забыть совсем, то хотя бы приглушить пережитое. Бандыханцы строились, восстанавливали пострадавшее от басмаческих налетов, обзаводились новыми чорпаями, омачами, бешиками, сундуками и сандалами. Правда, лес в кишлаке был на вес золота, но бандыханцы, по предложению Пулата, стали каждый год снаряжать караваны в горы за арчой. А с ней он умел работать…

Дважды за это время Пулат ходил в Кайнар-булак. И во второй раз решил, что ему нет смысла снова идти туда. Кишлак опустел совсем. В нем бродили волки и шакалы, а у родника не было ни одного человеческого следа.

— Наша родина тут, в Бандыхане, — сказал он жене, вернувшись, — здесь мы обрели друг друга, аллах дал нам Сиддыка. Значит, так ему угодно. Не будем гневить его мечтой о возвращении, забудем обо всем, что было.

— Разве можно забыть камни, на которых я выросла, ака, — сказала Мехри, — разве можно забыть вкус воды родников?

— Во имя счастья сына, нашего с тобой благополучия надо постараться забыть, женушка!.. — Сказав это, Пулат подумал, что и сам он, пожалуй, не сможет забыть все то, что связано с родным кишлаком. Тут он был счастлив, обут, одет, пользовался большим уважением, как усто. Но… лучше быть у себя рабом, чем на чужбине султаном.

Весна в горах особенная. Поутру еще ледок похрустывает под ногами, точно в казане кукуруза жарится, а к полудню уже шумят ручьи, сбегающие с каждого взгорка, река в ущелье вздувается мутной пеной, катит камни с таким грохотом, что он слышен даже в кишлаке. Сады в цвету похожи на облака, упавшие на грудь склонов, под снежными одеялами величаво дремлют вершины, синее небо звенит, как накаленный бубен, и повсюду — разлив перепелиной песни и голоса других птиц. Арча серебрится хвоей, обильно политой росой; а лысые лбы валунов к вечеру становятся ласково теплыми, на них, поджав под себя ноги, устраиваются старики и ведут неторопливые беседы.

Но и в степи, как стал замечать Пулат, весна была хороша. Сама степь простирается, как бескрайний изумрудный ковер, по которому точно огненные узоры пылают островки маков, словно праздничные дастарханы лежат поля ромашек, а заросли цветущей сурепки похожи на расшитые золотом парчовые курпачи. В прозрачно-голубом, как стекло, небе висят перышки облаков. Они напоминают белых журавлей, что непривычно разрозненно греются под яркими, но не испепеляющими, как в саратан, лучами солнца. То тут, то там, будто приклеенные к своду, застыли жаворонки. Но, к сожалению, все это быстро кончается. Уже к началу лета степь приобретает один, грязно-рыжий, до боли режущий глаза, цвет.

А сейчас весна. Пулат шагает по тропке, что бежит рядом с большаком, проложенным за века колесами арб и копытами коней. Он до того укатан и утрамбован, что на нем, словно на камне, ничего не растет. Местные жители считают, что это в общем-то кстати, ранней весной и зимой его не развозит в месиво, кони и арбы идут как по мощенным гранитом улицам священной Бухары. Ну, а летом дорога покрывается толстым слоем прогорклой ковыльной пыли, однако в то время, слава аллаху, и не обязательно ехать по ней. Степь ровна, как плоская крыша.

Пулат решил идти сегодня, но Мухтар-тога рассоветовал, мол, трава и прошлогодний янтак станут цепляться за чарыки, мешать, да и змеи выпустили свое потомство на свет божий, укусит какая — кто поможет?! Неизвестно, сможешь ли, мол, вообще дойти до Шерабада. А тут… хорошая ли, плохая — но дорога, глядишь, арба подвернется. О ней тога напомнил просто так, чтобы вселить в душу Пулату надежду, которая, все знают, тоже неплохой попутчик, когда никого рядом не будет. Если снаряжалась арба, в Бандыхане об этом знали за несколько дней вперед. Сегодня же, насколько Пулату было известно, ни одна арба не собиралась ни в Шерабад, ни в Термез. И все же он был благодарен тога за совет, даже в этом старик проявлял трогательную заботу о нем.

Он шел и пытался представить, как выглядел бы большак с высоты птичьего полета. В горах проще, там надо взойти на перевал и оглянуться, весь пройденный путь окажется, как на ладони, а здесь…

Через его плечо перекинут хурджум. Он тяжел, точно предназначен для коня чавандоза. Тут уж постаралась Мехри. Кроме белья, портянок, носовых платков и прочей мелочи, она собрала и ухитрилась втиснуть в него столько снеди, что, по мнению Пулата, ему хватило бы на все полгода учебы. Как уж не доказывал он ей, что в Шерабаде его будет кормить государство и, пожалуй, еще лучше, чем она дома, Мехри кивала головой, но поступала по-своему. В конце концов он махнул рукой, а в груди приятно защемило от ее заботы.

Хотя солнце довольно высоко поднялось над Боботагом, было сравнительно прохладно. Пулат шел споро, казалось, встречный ветерок нес его на невидимых крыльях вопреки своей же природе — дул в грудь, а чудилось, подталкивал в спину…

В начале минувшей зимы в Бандыхан снова приехал давний друг Пулата Михаил Истокин, работавший агрономом в Шерабаде. Это был белокурый коренастый парень примерно одних с ним лет. Он в совершенстве владел узбекским языком, был веселым и общительным человеком, аскиябозом, что более всего импонировало бандыханцам, уважающим шутку и вовремя брошенное меткое слово. С Истокиным Пулат уже знаком три года. С тех пор, как во главе комиссии Шерабадского вилойята тот впервые оказался в Бандыхане.

Пулат вспомнил то время. После того, как в кишлаке уверовали в то, что бывшие хозяева уже никогда не вернутся обратно, многие из числа людей среднего достатка, имевшие больше, чем у других, рабочего скота и семян, нередко нанимавшие и батраков, захватили самые лучшие земли, положение основной массы дехкан стало ухудшаться — они были вынуждены довольствоваться дальними, малопригодными землями. А вывезти туда навоз, чтобы улучшить ее структуру, сделать более или менее плодородной, было целой проблемой. Не было ни арб, ни волов. Комиссия пробыла в Бандыхане три дня. Она заново перераспределила землю, учла количество ртов в семьях, наличие тягловой силы, ну, и многие другие условия рассмотрела. Старопахотные земли, лежащие недалеко от кишлака, получили бедняки, а крепкие хозяйства — то, что осталось. Состоятельные внешне восприняли новое распределение как должное, но злобу затаили, да еще какую злобу!

В тот вечер бедняков пригласили в дом Мухтара-тога, где жили гости. Собралось человек сто, расположились они на старых шалчах, брошенных без циновок прямо на землю во дворе. Собрание это было негласным, зажиточных на него не приглашали.

— Так вот, друзья, — начал Истокин, когда люди притихли, увидев, что он встал, — Советская власть в первую очередь власть самых бедных и обездоленных, тех, кто веками гнул спины на эмира, беков и баев. И потому защита их интересов, — главная задача этой власти. С басмачами мы в основном справились, хотя и не исключены неожиданности. К ним надо быть всегда готовыми. Миром можно и гору сдвинуть, говорят мудрые. Вы тоже многого добьетесь, если будете действовать сообща. Думаю, в вашем кишлаке так же, как и всюду в долине, воцарятся мир и спокойствие.

— Правильно, уртак комиссия, — произнес кто-то, и его поддержали, — если все искать пойдут, даже то, чего нет, найдут.

— Баракалла, — сказал Истокин, — но, вы знаете, когда чабанов много…

— Овцы дохнут!

— Вот именно, нужно вам посоветоваться между собой и избрать себе кого-то вроде командира, чтобы советоваться с ним, да, чтобы и Советская власть могла спросить с кого. Пусть этот человек будет честным и справедливым.

— Тогда Мухтара-тога, больше некому.

— Пусть будет Мухтарджан! Он беден, как нищий. Хитрить не умеет, ума достаточно.

— Проголосуем, — предложил Истокин, — кто за то, чтобы избрать Мухтара-тога амлякдором бедняков, поднимите руки.

Все проголосовали за.

— Теперь я хочу сообщить вам вот о чем, — сказал агроном. — В Шерабаде создается агроучасток. Организация эта государственная и призвана помогать дехканам хорошими семенами, а позже — плугами, волами и тракторами. Но главное, она должна научить крестьян правильно хозяйствовать на земле, советовать, что и когда сеять.

— Это мы, слава аллаху, и сами знаем, — сказал Шайим-бобо, — было бы что сеять. Поможете семенами, доброе дело сделаете.

— Ну, что ж, — произнес с улыбкой Истокин, — поможем.

— Э-э, — воскликнул кто-то кисло, — дадите таньгу, а возвращать придется три!

— Советская власть не ростовщик, запомните это! Если она и даст что-то, то под небольшие проценты.

— Под какие, комиссия-ака?

— Ну, скажем, вам дали пуд пшеницы или ячменя, — ответил Истокин, — вернете пуд и четыре фунта.

— Зачем так мало — пуд? Батман!

— Ох, и аппетит у тебя, Кадырбай, — рассмеялись дехкане, — лишь бы побольше урвать!

— Я ведь про пуд сказал для примера, — произнес Истокин, — чтобы вы сами подсчитали проценты. Потребуется, дадим и батман.

— Если за пуд возьмете дополнительно только четыре фунта, это очень справедливо! Баи брали половину урожая, да и за это мы обязаны были благодарить их до конца жизни.

— Власть ведь ваша, товарищи, зачем же ей вас обирать?

— Хорошая власть!..

Допоздна засиделись бандыханцы, выясняя свои будущие отношения с такой доброй организацией. Что касается зерна, тут для них все было ясно, но арендная плата за скот и инвентарь… в этом и сам Истокин пока мало что знал. А дехкан это интересовало не меньше, чем семена.

— Я выясню, — пообещал он, — и постараюсь побыстрее сообщить вам через Мухтара-тога. — Повернулся к нему: — Будете в Шерабаде, зайдите ко мне, тога.

Тот кивнул. Где-то за полночь, когда пропели первые петухи, люди разошлись. Тога попросил Пулата остаться на чашку чая. Стало прохладнее, и гости перебрались на чорпаю. За жирной кашей, которую хола приготовила из пшеничной сечки, завязалась неторопливая беседа, в основном о работе комиссии. Неожиданно Истокин обратился к Пулату:

— Вы, усто, насколько я догадываюсь, байсунский?

— Оттуда.

— Горец в степи?!

— Судьба, ака! — Пулат отвечал коротко, негромко.

— То, что вы назвали революцией, Миша-ака, — сказал тога, — немало людей оторвало от родных мест, заставило пройти через многие испытания. Пулатджану тоже выпало столько, что на две жизни хватит!

— Без этого не могло быть и самой революции, тога, — сказал Истокин. — Народ так и влачил бы жалкое существование и никогда не узнал, что можно стать хозяином своей судьбы.

— Человеку, дорогой, — мягко возразил тога, — такое право не дано. Это во власти аллаха, как предпишет, так и будет.

Истокин решил не спорить, понимая, что это пока ничего не даст. Крестьянина должна учить жизнь. Придет время, и те, кто сидит с ним за одним дастарханом, изменят свое мнение.

— Я представляю эти места лет через тридцать-сорок, — произнес он, — а может, и раньше. Построят канал, придет большая вода. И тогда не нужно ждать, пока аллах выделит место в раю. Вы будете здесь, на земле. Тем, кому доведется жить в то время, забота о куске хлеба и в голову не придет.

— Ё насиб, — сказал тога, — пусть все сбудется. Добрые намерения — половина успеха!

За дувалом заржал конь, и тут же раздался выстрел. Пуля впилась в стену айвана, к счастью, не задев никого.

— Ложись, — крикнул Истокин, вытаскивая из кобуры револьвер. Приподнялся, чтобы потушить лампу. Прозвучал еще выстрел, и он, бросив оружие Пулату, упал с чорпаи. — Стреляйте, усто!

Пулат выстрелил, спрыгнул с чорпаи и, крадучись, пошел вдоль дувала к калитке. Услышал, как за дувалом рванулся конь и умчался в конец улицы. Он выглянул за калитку. На улице уже никого не было. Пулат поспешил к айвану. Тут тога и члены комиссии — землемер и работник вилойята — оказывали помощь Истокину. Пуля попала в плечо. Рука у землемера, пожилого человека в очках, тряслась, и он никак не мог перевязать рану. А кровь сочилась из-под пальцев Истокина, прижавшего рукой рану.

— Кажется, не опасно, — сказал он, стиснув зубы от боли.

— Разрешите мне, — попросил землемера Пулат и в одно мгновение наложил жгут. Потом стал перевязывать рану.

— Если б продолжали сидеть на месте, Михаил Семенович, — сказал землемер, подав Пулату кусок опаленной кошмы, чтобы наложить ее на рану, — пуля попала бы в сердце.

— На все воля аллаха, — сказал тога.

— Воевали, усто? — спросил Истокин, наблюдая за действиями Пулата.

— Приходилось, — неопределенно ответил Пулат и спросил: — А вы бывали в моих краях?

— Приходилось, — в тон ему ответил Истокин.

Выстрелы разбудили кишлак. Дехкане бросились к дому Мухтара-тога, полагая, что именно там произошло что-то. К рассвету тут собрались почти все, кто был вчера. Шумели, галдели, проклинали разбойника и пытались определить его личность по следам коня. Только эти следы сами же и затоптали, пока толпились у калитки да бежали по улице.

— Я вчера вам говорил о неожиданностях, — сказал Истокин, — и, как видите, не ошибся. А еще сколько их может быть, друзья?! Старое не сдается без боя, не забывайте об этом. — Он лежал на чорпае, лицо его было бледным, дышал тяжело.

— Надо скорее отправлять в Шерабад, тога, — сказал Пулат, — рана с виду не опасна, но мы же не знаем, что внутри!

— Скажи Шерали, пусть запрягает коня. Без арбы тут не обойтись.

Гостей одних не отпустили. Шесть человек, в том числе и Пулат, с охотничьими ружьями за плечами проводили их до самого брода дарьи, за которым раскинулся пыльный глинобитный центр виллойята. Дехкане подождали, пока арба перейдет дарью, затем повернули назад. С тех пор Пулат и знаком с Истокиным…

Недавно Истокин снова побывал в Бандыхане. Он остановился, как всегда, у Мухтара-тога. Зачем приехал, не сказал, просто встречался с дехканами, интересовался их делами, житьем-бытьем. Вечером тога пригласил к себе человек десять активистов.

— Будем откровенны, — сказал Истокин, — дела в кишлаке неважны, бедные так и остались бедными, появились новые богачи.

— Откуда они взялись, сами не знаем, — развел руками Шайим-бобо.

— Откуда? Вот вы, бобо, сколько навоза вывезли в этом году?

— Э-э, — ответил старик, махнув рукой, — почти ничего. Пять севатов на ишаке.

— А ваш сосед Исмат?

— О, — воскликнул бобо, — кто с ним сравнится? Землю вроде бы плохую получил, а через два года стал самые высокие урожаи брать. Еще бы ему не получать! Весь навоз со стойбищ увез на свой надел!

— А почему вы это не сделали?

— Во дворе вол да ишак, много ли с ними наработаешь?

— А хашар? — напомнил Истокин.

— Забыли о нем, агроном-бобо. Каждый свою голову сам чесать стал.

— Вот-вот, и опять попали в кабалу. Много зерна задолжали соседу, бобо?

— Два батмана пшеницы. Слава аллаху, землю пока не заложил под долги!

— А есть и такие?

— Есть.

— Новые баи свирепее прежних, будь они прокляты, — сказал Сафаркул — пастух. — Как будто сами никогда не были бедными, сыны ослиц!

В кишлаке нарождался новый класс эксплуататоров. Его природа пока была малоизвестна Истокину, но, знакомясь с делами бандыханцев, да и других кишлаков виллойята, он видел, что кулаки, — так их потом назвали, — действительно жестоки и беспощадны. «Что же получается, — думал он, — одних богачей прогнали, другие заняли их место. Прогоним этих и…» Не хотелось, но вывод напрашивался сам: еще появятся! Где же выход? Надо сделать так, чтобы дехкане стали сильнее, и этого можно добиться, заменив тягловый скот на трактор. Он и землю лучше вспашет, и навоза на поле вывезет больше, чем арба.

— Почему бы вам, усто, не поехать учиться? — спросил он у Пулата.

— На кого, ака?

— На тракториста. Есть такая машина, называется трактор. Она в десять раз быстрее волов пашет землю. Нам дают такие машины, нужны теперь люди, которые бы управляли ими.

— Разве мало в кишлаке йигитов?

— Много, но вы — человек мастеровой, — сказал Истокин, — усто. Техника — вещь сложная, смекалка нужна, чтобы разобраться что к чему. Вот и выходит, что кроме вас некого из этого кишлака учить.

— Я же неграмотный, ака!

— Это, конечно, плохо, но, даст бог, осилите, главное, чтобы голова была светлая.

Пулат помрачнел, он подумал, что с тешой и рубанком теперь ему придется расстаться.

— Не волнуйтесь, — сказал Истокин, поняв, в чем дело, — у вас будет время заниматься и любимым делом. Правда, на первых порах. Но ведь никому неизвестно, сколько протянется эта «пора», верно? Однако волы и омач — уже вчерашний день дехканина, это вы должны понять сердцем. Тогда и учеба пойдет на лад.

Пулат малость повеселел от того, что трактор этот не будет пожирать все его время. Он спросил:

— А завтрашний, Миша-ака?

— Техника станет хозяином поля. Это точно!

— Куда омач девать?

— На дрова, брат.

— Вот видишь, Пулатджан, — сказал тога, — Советская власть выбрала тебя от всего нашего кишлака, надо ехать. За семью не волнуйся.

— Хоп, тога…

Только к вечеру дотащился Пулат до Шерабада. С каждой новой верстой пути хурджум, казалось, становился на пуд тяжелее, и привалы ему приходилось делать чаще и продолжительнее. К тому же к полудню солнце стало припекать, что тебе в саратан, ветерок куда-то исчез, травы съежились, точно от мороза, скрючив лепестки. Несколько раз Пулат подумывал о том, чтобы выбросить часть продуктов, но, отдохнув, он снова водружал на плечи хурджум, ругая себя за то, что такая мысль могла прийти в голову, — ведь это труд жены, она ночь не спала, чтобы приготовить все эти патыры и катламы, посыпанные сахаром.

Агроучасток размещался в небольшом домике на окраине города. К нему примыкал огромный двор с множеством амбаров и айванов, под которыми стояли новенькие конные плуги. Пулат вошел в помещение. За столом сидел Истокин, на скамейках у стен — человек пятнадцать дехкан. У ног каждого из них стояли котомки.

— Вот и Пулатджан пришел, — сказал Истокин и, встав, поздоровался с ним за руку. — Ассалом алейкум, палван!

— Ваалейкум, Миша-ака!

— Эти йигиты, — Истокин обвел рукой присутствующих, — тоже будущие трактористы. Знакомьтесь.

Пулат поздоровался за руку с каждым, расспросил, как принято, о здоровье и благополучии семьи, сам ответил на вопросы.

— Ну, а теперь пошли, друзья, — сказал Истокин. Он привел дехкан к одному из домиков в дальнем конце двора и открыл дверь. Пропустил людей. В комнате стояли кровати в два этажа, как в красноармейской казарме. Пулат такое уже видел, когда был в полку, в Юрчи. — Здесь вы будете жить, друзья. Располагайтесь.

Курсанты стали устраиваться, выбрав себе кровати. Пулату досталась нижняя у двери.

— Чай сегодня вскипятит сторож, — сказал Истокин, — у него все для этого есть. — Он повернулся к Пулату: — Идемте со мной. Сегодня вы мой гость!

Пулат снял с пояса бельбог, развернул его на кровати и стал выкладывать из хурджума добрую половину домашних продуктов. Узелок получился увесистым.

— А это зачем, Пулатджан? — сказал Истокин.

— Гостинцы.

— У меня все есть, ничего не надо.

— Разве гостинцы приносят потому, что чего-то нет в доме? — удивился Пулат. — Так положено.

— Все равно — оставьте, брат.

— Тогда я не пойду, Миша-ака, — тихо, но твердо сказал Пулат. — В первый раз идти в дом друга с пустыми руками?!

— Он прав, Миша-ака, — сказали несколько йигитов, — не принято идти с пустыми руками.

— Но не целый же воз?!

— Это дело гостя, ака.

— Хоп, идемте…

Жена Истокина, молодая красивая женщина, встретила Пулата приветливо. Она была стройной, а две толстые русые косы заброшены за спину. Правда, по-узбекски говорила не очень хорошо, но понять ее можно было.

— Это тот самый Пулатджан, Ксюша, — сказал жене Истокин, — о котором я тебе рассказывал.

— Салам алейкум, Пулатджан. — Она подала ему руку. — Меня зовут Ксения-опа.

— Ваалейкум, — Пулат осторожно пожал ее руку. Увидев, что хозяин разувается, он тоже снял чарыки.

— Портянки не снимайте, Пулатджан, — сказала Ксения. Спросила: — Детей много?

— Сын, опа.

— Проходите, садитесь. — Усадив его за стол, продолжила: — И у нас пока один сын, Борис.

Малыш был пухленьким и беленьким. Ему было года полтора. Когда Истокин сел за стол, она отдала ему сына и принесла чай. Хозяин разлил его по пиалам, подал одну Пулату. Пока мужчины пили чай, Ксения уложила сына спать и стала собирать на стол ужин. Все в доме Истокина удивляло, восхищало и вызывало тайную зависть Пулата. В комнате чисто, земляной пол обмазан красной глиной, на стенах висят вышитые полотенца и какие-то другие красивые тряпки.

Она принесла и поставила перед гостем касу супа с капустой. Пулат попробовал это блюдо в полку, и оно ему очень понравилось. Сегодня оно одно из самых распространенных блюд кишлака и называется просто — «карам-шурпа», то есть суп с капустой. За ужином Михаил расспрашивал Пулата о делах в Бандыхане, интересовался, кто и в чем нуждается.

— Жизнь течет, как вода в арыке, — ответил Пулат, — бандыханцы посеяли яровые, у всех все есть, ака. А у меня дела идут хорошо, сами же знаете, усто всегда с хлебом.

— Это верно. Станете трактористом, хлеба этого будет очень много. Не только у вас, у всех ваших земляков. У всей страны.

После ужина Истокин вышел задать корма лошади. Он подвинул чайник к Пулату и предложил:

— Пейте чай и чувствуйте себя как дома.

— Давно уже здесь, Ксения-опа? — спросил Пулат, когда хозяин вышел.

— Порядочно, Пулатджан. Мой Миша воевал тут с басмачами. А я жила дома, в России. В Байсуне убили его брата Бориса. В честь его мы и сына назвали так.

— Война страшная штука, опа, — сказал Пулат, кивнув.

— И жестокая. Надо быть зверем, чтобы у убитого человека отрезать голову.

— Кому отрезали голову, опа? — переспросил Пулат.

— Да Мишиному брату… Ну вот, после этого он и решил остаться тут, чтобы научить людей быть людьми, чтобы помочь им.

И Пулат сразу вспомнил тот день, когда Артык приволок раненого красноармейца, издевался над ним, а затем, убив, отрезал голову. Он пытался сравнить лицо того красноармейца с лицом Истокина, напрягал память, но то, давнее, было смутным, расплывчатым, только широко раскрытые голубые глаза, так удивившие тогда всех кайнарбулакцев, отчетливо выплывали из глубин времени и стояли перед ним, живые, бесстрашные.

— А что, брат был похож на Мишу-ака? — спросил он, подумав, что дети одних родителей должны быть похожи друг на друга.

— Что вы, Пулатджан?! Борис повторил мать, у него были голубые глаза, а Миша похож на отца. У него сам бог не знает какого цвета глаза — то они зеленые, то желтые. — Ксения рассмеялась. — Бывает же такое!

«Сказать или нет?» Этот вопрос сверлил его сознание почти весь вечер. Всю жизнь, собственно. Но он не решился. В тот день он испугался гнева Истокина: мол, пригрел на груди змею. А потом, когда их дружба переросла в нечто большее, в братство, его страшила сама мысль о том, что сообщение может перечеркнуть это. Появлялась у него мыслишка и о кровной мести. «Мой брат убил брата Миши-ака, — думал он иногда, — теперь он имеет полное право лишить жизни меня… Пусть убьет, скажу!.. А что будет с Мехри? С Сиддыком? О, аллах, дай мне силы и воли промолчать, скрыть от брата страшную весть! Не пожалей милостей своих, сделай так, чтобы я не сошел с ума!..»

— Вы чего чай не пьете? — спросил вернувшийся Истокин.

— Напился я, ака, спасибо, — привстал Пулат. — Пойду.

— Я провожу…

Они шли по темным улицам города, Истокин рассказывал о тех, кто будет с ним учиться, — кузнецах, плотниках и даже одном гончаре, а Пулат все думал о превратностях судьбы, порой жестокой…

Раньше Пулат как-то не обращал внимания на время — идет себе, ну и пусть. А теперь, когда каждый день до отказа был наполнен учебой, он заметил, что оно летит быстрее, чем хочется. Мгновенье — и нет дня, еще мгновенье — года, мелькает и мелькает, как стриж. Случалось, что он по две-три недели не мог выбраться в кишлак, но родной дом, понятно, не оставлял его без внимания. Тога частенько навещал, нередко привозил в собой и Сиддыка.

И вот уже середина октября. Пулат возвращается в Бандыхан не просто одним из его дехкан, а представителем государственного учреждения — агроучастка, на новеньком тракторе «Фордзон-путиловец», первом советским тракторе. Пыльная дорога рассекла выжженную солнцем степь, а «афганцы» сдули с ее груди травы до самых корней. Изредка встречаются чахлые ржавые кусты янтака — верблюжьей колючки. Степь кажется мертвой. Но извилистый гладкий след змеи, что пересек дорогу, ящерица, юркнувшая за бугорок, мышка, роющая норку, и парящие в небе орлы, что готовы в любую секунду камнем упасть на зазевавшегося суслика, — все это свидетельства того, что тут жизнь идет своим чередом.

Но даже сознание этого не избавляет человека от того, что перед ним расстилается унылое зрелище, что оно непривычного может убить своей тоскливостью. В последний приезд домой Пулат так и думал. А теперь его переполняла радость. И от того, что над головой такое бездонное синее небо, и от того, что отроги Байсун-тау с белыми латками снегов на вершинах гор, где он родился, вырос. И, конечно, главным источником его радости было сознание собственной власти над машиной, которая шпарила сейчас по степи побыстрее всякого байского иноходца, оставляя за собой шлейф пыли. Пыль была горькой и мелкой, лезла в нос и уши, белым слоем оседала на плечах и спине, однако Пулат не замечал этого. Он не переставал удивляться силе человеческого разума. Еще тогда, когда в первый раз показали трактор в работе, его поразило то, что с виду он — железо железом, а как затарахтит, выбрасывая из трубы синий дым колечками, как тракторист отпустит ногу со сцепления, уже бежит. Теперь он сам сидит за рулем, но все равно до конца не понимает, что за сила заставляет трактор идти. Пулат сокрушался, что мотор, разрывающий грохотом покой степи, как он ни вникал в принцип его работы, остался непостижимой тайной. И Пулата пугала предстоящая поломка мотора. Хотя на курсах и говорили, что если за ним ухаживать по инструкции, то он сможет долго работать, однако там же и предупреждали, что машина эта пока несовершенна, так что неожиданности всякие возможны даже при идеальных условиях. А какие условия в Бандыхане? Степь она и есть степь. Пыльная, сухая, ветреная. Пулат думал о том, как поступит в случае поломки мотора, но так ничего и не решил. «Раз уж не знаешь, что к чему, то о чем может разговор быть?! — Потом беззаботно махнул рукой уже в который раз: поломается — приглашу механика. Буду смотреть, как он чинит, и научусь. То, что под силу одному, сумеет и другой…»

Пулат вспомнил свой недавний разговор с Истокиным. На этот раз, как он понял, речь шла о политике. Простой житейской политике.

— Житель кишлака по своей природе, — сказал тот, идя рядом с ним к трактору, — человек практичный и инертный одновременно, как камень, что лежит у берега реки — пока вода не сдвинет его, сам не пошевельнется. Но это и естественно, я бы сказал. Для богачей такой дехканин как раз и был нужен, потому что им легче управлять. Сейчас другое время, но то, что входило в человека веками, все еще остается в нем. Так что ты, Пулатджан, работай с умом. Твоим землякам нужно показать способности трактора, но я уверен, что никто из них не согласится, чтобы ты это сделал на его личном наделе. Поэтому тебе лучше всего начать работу на своей земле. Не спеши. Не забывай того, чему научился у нас, не теряйся.

— Постараюсь, Миша-ака, — пообещал он и спросил о том, что его начало волновать, как только объявили, что трактористы поедут домой на новых машинах: — Теперь лошадь можно продать?

— Деньги, что ли, нужны?

— Нет. Просто лошадь не нужна, ака. Куда захотел поехать, железный конь при себе!

Истокин чуть не рассмеялся, услышав это, произнесенное парнем вполне серьезно. Потом спохватился: ведь только что сам говорил ему о силе традиций и привычек. «Немало пройдет времени, пока Пулат и ему подобные начнут понимать разницу между личным и народным, — подумал он. — Наверно, так, как он, считают и другие?» Истокин решил при случае напомнить курсантам, что этого ни в коем случае нельзя делать, что государство, доверяя им технику, хочет облегчить тяжелый труд дехканина и только.

— Это, скорее, стальной вол, Пулатджан, — сказал он. — А на той или на базар ты все же на лошади поезжай, брат!

— Хоп, — невесело произнес Пулат. Он мечтал с утра до вечера ездить на тракторе, катать сына и его сверстников, да и стариков тоже. Подумывал махнуть в Истару, кишлак, что лежит в трех ташах от Бандыхана, чтобы удивить тамошних дехкан. Ну, а теперь… если это вол, то на нем неприлично вроде…

— Чувствую, ты не понял главного, — сказал Истокин нахмурившись. «Надо, — подумал он, — объяснить роль, которую ему предстоит сыграть в преобразовании села». — Понимаешь, есть люди, на долю которых выпадает сделать что-то первыми. Их называют пионерами. Вы, трактористы, в нашем виллойяте тоже пионеры. У вас очень сложная задача — убедить своих земляков, что машина их друг, она поможет облегчить труд, сделает все быстрее, дешевле и качественнее.

— Хоп, если хотите, буду пионером, — сказал Пулат.

— Не я хочу, брат, а партия большевиков, запомни это. — Истокин помолчал и, когда Пулат уже взобрался на трактор, добавил: — Две бочки керосина, автол и плуг вчера к тебе завезли домой. Так что жми, как говорится. Не забывай своевременно поить, кормить, мыть и масло давать этому волу, — он похлопал рукой по капоту, — почаще вытирай пыль. Иначе можешь в конфуз попасть, а это в твою задачу не входит. Хайр! — он крепко пожал руку. — Привет Мухтару-тога и семье! Приезжай в гости с женой и детьми, брат.

— Хайр, Миша-ака. Если все пойдет хорошо, то в ближайший выходной день нагрянем в гости.

— Только на лошади, — с улыбкой напомнил Истокин.

— Ну, да…

«…В самое время еду домой, — подумал Пулат, сбавив скорость перед спуском в неглубокий овраг, — не сегодня-завтра начнут зябь поднимать, вот и посмотрят бандыханцы, как с этим делом мой вол справляется… А ведь не зря нас послали по кишлакам именно сейчас, — вдруг осенила его мысль, — лучшего случая показать дехканам способности машины и не придумать. Главное — не сплоховать мне! Прав Миша-ака, нужно быть собранным, не растеряться!..»

Вот так, вспоминая и размышляя, Пулат и не заметил, как оказался вблизи Бандыхана. Издали он увидел, что на окраине собралась порядочная толпа: дехкане, мальчишки и старики. Последние, и среди них мулла-бобо, стояли на обочине дороги впереди остальных. Чуть в сторонке, разнаряженные, словно пришли на той, напустив на себя высокомерие и спесь, стояли новые богачи, а весь остальной народ, разбившись на небольшие группы, с любопытством и вместе с тем явным замешательством глазел на приближающееся чудовище с ярко-красными большими колесами сзади и маленькими колесиками впереди. Только ребятишки, облепившие дувалы, как галчата, храбрились и галдели на все голоса, высказывая свои соображения о тракторе.

«Ишь, набычились, — подумал Пулат о богачах, — точно у каждого за пазухой по луне!» В это время трактор медленно катил мимо аксакалов, с которыми Пулат поздоровался кивком головы. Когда оставалось несколько шагов до второй группы, дерзкая мысль пришла в голову: «Припугну-ка малость этих пузатых болванов!» Он повернул ручку газа до конца, мотор взревел во всю мощь, трактор рванулся вперед, показалось, даже присев на задние колеса, как скакун перед рывком. Богачи вздрогнули от неожиданности грохота и шарахнулись в сторону от дороги.

Впереди, шагах в трехстах, начиналась улица. Издали она казалась узкой как тропа. Удовлетворенный своей выходкой, — как-никак он доказал им, что власть над машиной в этом кишлаке имеет только он один, — Пулат хотел сбросить газ, но, как назло, заело ручку, и трактор стремительно понесся по дороге. Он вдруг растерялся, хотя все время уговаривал себя не спешить, взять себя в руки. Улица приближалась быстрее, чем ему хотелось. Не отрывая взгляда от нее, он изо всех сил пытался сдвинуть с места эту проклятую ручку, но она не поддавалась, а дувалы дворов, меж которых петляла улица, мчались навстречу, чудилось, с быстротой летящего ястреба и мысль, что придется ехать на такой скорости и дальше, сбивая углы дувалов и домов, испугала его, усилила неуверенность в душе. Но еще ужаснее была мысль о том, что — не приведи аллах! — на улице окажется человек. Ведь он, увидев трактор, конечно же, оцепенеет от ужаса, как мышь перед дувалом, и попадет под колеса. Как тогда смотреть людям в глаза? Отчаявшись за удачный исход, он в последний раз рванул ручку так сильно, что, думал, оторвал. Но, к счастью, она отошла на прежнее место, трактор остановился, мотор заглох.

Пулат вытер пот с лица. Он чувствовал себя таким усталым, точно из Шерабада до кишлака нес машину на своей спине. Он медленно слез, вернее, сполз с сидения, сел в тени карагача, опершись о его шершавый ствол спиной. Откинул голову назад и закрыл глаза. Сердце продолжало гулко стучать. Постепенно вокруг него стал собираться народ. Мухтар-тога, ведя за руку Сиддыка, подошел к нему, присел на корточки, поздоровался. Пулат открыл глаза, пожал руку тога и, посадив потянувшегося к нему сына на колени, поцеловал его. Тога участливо спросил:

— Нездоровится, Пулатджан?

— Все в порядке, тога, — с задором ответил Пулат, встряхнувшись от только что пережитого, — здорово я их напугал, а?!

— Лихо, — согласился тога, улыбнувшись. — Такого коня им и во сне не видать!

— Э-гей, Пулат-палван, — крикнул кто-то из толпы, — рассказали бы нам об этом дьяволе, а?

Верно, усто, — подтвердил еще один голос, — люди хотят знать, что это за албасты такой.

Пулат поднялся и с сыном на руках пошел к трактору, за ним следовал тога. Толпа с почтеньем расступилась перед ним и Пулат, взобравшись на трактор, сказал:

— Это, земляки, трактор, а не див и не шайтан. Он скоро заменит вам волов и лошадей. Умеет пахать, сеять, таскать малу и жатку.

— Не-е-ет, усто, — произнес Султан-кизыкчи-бобо, — это сундук на колесах, только вместо тряпок набит железом!

Фраза вызвала взрыв хохота. В другое время с такого можно было бы начать аскию, повернуть ее и туда, и сюда, но сейчас никто этого не пожелал сделать.

— Он и по полю будет носиться, как угорелый, усто?

— С плугом не больно разбежишься! — ответил Пулат, вытирая пыль с сидения.

— Как ишак, значит, — сказал еще кто-то с явной иронией, — без хурджума бежит, что тебе ханский аргамак, а только сядешь на него — плетется чуть живой!

— Баракалла, — воскликнул кизыкчи-бобо, — правильно заметили тут!

— Что-то, Халмурад-ака, — ответил Пулат насмешнику, — я ни разу не видел, чтобы вы с вязанкой янтака или мешком кизяка мчались домой, как тот аргамак, о котором вспомнили!

Ответ Пулата вызвал новый взрыв смеха.

— Говорили, что в нем сила десяти волов, — произнес еще кто-то, — а я, сколько ни вглядываюсь, даже хвоста одного вола не вижу.

— Приходите завтра утром на мое поле, может, и пятнадцать хвостов увидите, Маджид-бобо.

— Обязательно приду, сынок, — пообещал старик.

— А чем этот сундук кормят?..

— Пьет ли он воду?..

— Почему так громко тарахтит, ведь так все в кишлаке оглохнут?..

Вопросы подобного рода сыпались со всех сторон, и Пулат постарался на них дать исчерпывающие ответы, только не смог объяснить, как в тракторе умещается сила сразу десяти волов. На курсах подробно рассказывали об этом, даже чертили схемы, но и там, признаться, он не смог уловить что к чему. Когда людям уже не о чем было спрашивать, Пулат пригласил к себе Мухтара-тога, посадил на крыло, завел трактор и поехал домой. Мехри и Бибигуль-хола приготовили плов. Когда обе семьи поужинали за одним дастарханом и принялись за чай, тога сказал Пулату:

— Какой у тебя хороший друг, Пулатджан, хоть и неверный!

— Разве вы до сих пор не знали этого? — спросил Пулат.

— Я говорю о его щедрости. Прислал в кишлак две бочки керосина и теперь, можно сказать, на целый месяц все им обеспечены. Как услышали люди об этом, повалили что тебе на той, и до полудня обе бочки опустели! Встретишь Мишавоя, передай от нас всех искреннюю благодарность. Там еще флягу с маслом он прислал, — продолжал тога, — я посмотрел на него, отлил немного в чашку, пахнет плохо, да еще какое-то оно синее, ни на льняное, ни на кунжутное масло не похоже. Не понравилось, в общем.

— Надеюсь, вы его не вылили из фляги? — спросил Пулат, придя в ужас от сообщения. «Вот тебе и показал, как работает трактор, — подумал он, — без керосина он и двух шагов не сделает! О, аллах, что теперь будет?!» — Обратился к тога: — А нельзя ли собрать обратно керосин? Ведь его для трактора прислали!

— Разве? — удивился тога и, поняв состояние Пулата, опустил голову: — Прости меня, старого осла! Если б я знал. А то ведь сам раструбил по всему кишлаку! Себе мы оставили целое ведро. Идти по дворам и требовать то, что сам раздавал, Пулатджан… Стыдно мне! Не смогу! Ах, какой я осел!

— Масло-то цело? — спросил Пулат, решив, что с керосином теперь уже ничего не поделаешь, что с возу упало, то пропало.

— Цело, Пулатджан, цело, — радостно ответил тога, — даже то, что отливал в чашку, вылил обратно. Фляга стоит в сарае, закрытая на защелку!

— Седлайте коня, тога, — произнес Пулат, — мне нужно срочно добраться до Шерабада. К другу.

— Ночью? — испуганно произнесла Мехри. — Не пущу! Не дай бог, какой бандит встретится на дороге…

— Надо, женушка, — ласково сказал Пулат. — Ведь ты же не пожелаешь мне позора перед всем кишлаком, верно?

— Нет, ака, и все же…

— Не волнуйся, если уж мне суждено умереть от пули бандита, то я ни за что не утону в реке. Аллах милостив!

— Езжай, Пулатджан, — твердо сказал тога, — а мы все будем молить аллаха, чтобы он сберег тебя!..

Вернулся Пулат только на следующий день вечером. На четырех верблюдах он привез керосин — шестнадцать фляг. Перелив горючее в бочки, он поужинал вместе с погонщиком и, поблагодарив его за помощь, проводил за околицу….


Мухтар-тога был расстроен случившимся, и Пулат заметил это, едва слез с коня. Тот подбежал к нему с проворностью мальчика, взял животное под уздцы и повел в конюшню, задал ячменя. Когда же Пулат решил помочь погонщику разгрузить верблюдов, тога отослал его на чорпаю, мол, отдохни с дороги, и сам занялся этим делом, не сел за дастархан, пока содержимое фляг не было вылито в бочки, а пустая посуда снова не водружена на свои места. А как он потчевал погонщика? Будто тот не просто рабочий агроучастка, а по меньшей мере визирь эмира бухарского. Когда за ужином Пулат обращался к тога с каким-либо вопросом, то он отвечал сбивчиво и тихо, будто провинившийся ребенок. «Видно, боится, что о его оплошности догадается гость», — решил Пулат и оставил его в покое, хотя хотелось расспросить о многом. Но и после того, как погонщик уехал, тога не изменился.

— Хоп, тога, — сказал Пулат бодрым тоном, — не казните себя так жестоко, ведь без худа добра не бывает, верно? Зато теперь вы, как говорится, мулла в этом деле!

— Так-то оно так, — кивнул тога, — но ведь здесь, — он положил руку на левую сторону груди, — покоя нет, джиян!

— Лучше расскажите, как кишлак пережил нынешний день, — попросил Пулат.

— Ни мне говорить, ни тебе слушать, — усмехнулся тога. — Еще пели последние петухи, а народ повалил, оказывается, на твое поле. Я-то откуда узнал об этом, заснул перед самым утром, ну и хола твоя решила не будить меня. Уже солнце взошло, а народ ждет, когда же ты наконец появишься там с трактором. Ждет, ждет, никого и ничего нет! Вернулись все в кишлак и прямо к тебе домой. Тут и я проснулся от их шума. Вышел к ним, поздоровался. «Где же, — спрашивают, — Пулат-палван, ведь он сам утром пригласил всех в поле?!» «Уехал, — отвечаю, — ночью в Шерабад по срочному делу, должен скоро вернуться». «Наверно, хвосты от своих волов забыл прихватить?» — произнес Маджид-бобо. Все, конечно, покатились со смеху. А меня это так взбесило, что сам не помню как сдержался от крепкого словечка. Вчерашние слова Мехри рождали в голове мысли одну страшнее другой. «Время позднее, — думаю, — смутное еще. Не дай бог и в самом деле какой-нибудь недобитый басмач пристрелит, какими глазами придется мне на жену твою и внуков смотреть? Выйдет, что это я по глупости своей осиротил их!.. А еще… Думаю, схватили тебя бандиты и глумятся над тобой, ведь они это умеют делать, будь они прокляты! И опять себя виноватым чувствую. Столько боли на тебя наслал, мыслю, по своей дурости!..» Словом, то, что я пережил сегодня ночью, самому заклятому врагу не пожелаю! Да-а, все это вмиг снова пролетело в моей голове после слов старика, и… пришлось признаться людям, что щедрость моя была неразумной и преступной, потому что я раздал им то, что принадлежало государству. Сказал им, что ты уехал не за хвостами, а за керосином. Успокоились бандыханцы, стали расходиться по домам, а меня попросили, чтобы я, как только ты вернешься, сразу оповестил их. Так что ты отдыхай, Пулатджан, а я пройдусь по кишлаку.

— Не надо, тога, — сказал Пулат, — утром заведем трактор, прицепим плуг и проедем по улицам. Его шум посильнее голоса любого крикливого петуха.

— Хоп, — произнес тога, подумав, и спросил: — Ну, а как сам-то съездил?..

…Пулат гнал коня по степи напрямик, точно царский гонец. Приехал в Шерабад, когда город уже спал, света ни в одном окне, собаки и те не лают. У ворот дома Истокина слез с коня, провел рукой по его крупу, и полную ладонь пены набрал. Подумал, что надо дать животному остыть, да и самому малость в себя прийти. Взял лошадь под уздцы и пошел по улице к реке, там ветерок дует свежий, решил, что быстрее остынут оба — и конь, и сам он. Через час, примерно, постучался в ворота. Услышав, как слабо скрипнула дверь дома, он опять начал волноваться. «Какой позор! — подумал он. — Я сам должен сообщить об этом другу, который для меня дороже родного брата, огорчить его!..»

— Кто там? — громко спросил Истокин.

«Ну, а кому, как не брату, и рассказывать о своей беде, — меж тем мелькнула мысль у Пулата, — кто лучше его сможет понять и помочь?!»

— Я, Пулат, — ответил он и почему-то уточнил, — из Бандыхана!

— Я по голосу тебя и через сто лет узнал бы! — сказал Михаил, открывая ворота, — заходи.

— Ассалом алейкум, Мишавой, — поздоровался Пулат, войдя во двор и ведя за собой коня.

— Ваалейкум, — ответил Истокин и рассмеялся: — самое время здороваться… Три часа ночи! — Он пошел вперед, чтобы предупредить жену о госте. Такова традиция: гость, даже такой поздний, уважаем, и его надобно принять, как подобает.

Пулат привязал коня в дальнем углу двора, задал ему клевера и вошел в комнату, освещенную светом тридцатилинейки — гордости семьи Истокиных. Такой лампы не имел даже председатель окружкома. Ксения-опа собирала на стол, а на керогазе уже шипел чайник. В этом доме твердо знали узбекский обычай — «сначала еда, а потом беседа», и потому, пока гость не выпил пиалу чая, не поинтересовались причиной столь позднего визита.

— Беда, Мишавой! — произнес Пулат и подробно рассказал о случившемся в кишлаке. — Позор обрушился на мою голову! Пообещал утром показать насмешникам и скептикам, как работает машина, и на тебе…

Истокин внимательно выслушал его, сначала хмурился, а затем внезапно расхохотался, да так громко, что Ксения-опа заметила ему:

— Сына разбудишь, Миша!

«Видно, не так уж и тяжела вина тога», — подумал Пулат, наблюдая за реакцией друга. Стал успокаиваться и сам. Миша, правда, тише, но продолжал смеяться, у него даже слезы на глазах выступили. Улыбнулся и Пулат.

— Смешно не от того, что парень в таком глупом положении оказался, — наконец произнес Истокин, — тут хоть волком вой! Меня поразила непосредственность тога, Ксюша. Она нам может подкинуть и не такие сюрпризы. — Он стал серьезным. — Две бочки керосина — не два литра, придется докладывать директору и принимать срочные меры, иначе действительно позор! Ну, что ж, пошли, брат.

— Куда, Мишенька? — спросила. Ксения-опа.

— К начальству, — ответил он, встав из-за стола.

— В четыре часа ночи?!

— А что делать, — пожал плечами Истокин, — надеюсь, поймет нас?..

У директора Пулат, опять же за чашкой чая, повторил свой рассказ. Так же, как и Истокин, хозяин дома сначала разозлился, обозвал Пулата шляпой, затем захохотал так, что стекла в окнах задрожали. Кончилось тем, что он написал записку снабженцу агроучастка, который постоянно находился в Термезе, и приказал ему срочно направить в Бандыхан четыре верблюда с горючим. Когда Пулат отправился в Термез, звезды только-только начали редеть…

— Из-за моей дурости, — сказал тога, выслушав рассказ, — тебе столько неприятностей пришлось испытать, Пулатджан, да и устал, поди. Ложись-ка спать, сон снимает усталость лучше всякого табиба.

Бибигуль-хола и Мехри, хоть и сидели за одним с ними дастарханом, в разговор мужчин не вмешивались. Шаходат ушла спать сразу после ужина, а Сиддык уснул на руках у тога.

— Оставь его, — сказал он, увидев, что Мехри решила унести сына, — пусть с дедом спит…

— Ну, как вы тут? — спросил Пулат у жены, когда легли в постель.

Вместо ответа она начала всхлипывать, а затем и вовсе разрыдалась, правда, тихонько. Пулат чувствовал это по тому, как вздрагивали ее худенькие плечи.

— Ты чего это, кампыр? — спросил он, обняв ее. Прижался щекой к ее лицу и, взяв бельбог, лежавший рядом, вытер слезы на нем. — Перестань!

— Ой, Пулат-ака, — произнесла она шепотом, сквозь слезы, — пока вас увидела, кажется, целую жизнь прожила!

— Я ведь вернулся, чего же еще, джаным? Все в порядке, завтра начну работать и каждый день буду дома.

— Спасибо вам, ангелы-хранители, — произнесла она, — что услышали мою просьбу! Спасибо и тебе, святой Султан-Саодат! Завтра же приглашу биби-халфу, закажу в честь тебя молитву и заколю двух белых петухов в твою честь!

Она прижалась телом к Пулату, обняла его сама, чего никогда раньше не позволяла себе. Пулат взглянул в глаза жены. Они светились таким счастьем, что перед их светом померкли бы звезды. Помнит он, как однажды, когда Сиддык впервые произнес, вернее, пролопотал что-то наподобие «она» — мама, радость ее была такой же.

До того дня и после, насколько помнил Пулат, лицо Мехри всегда было покрыто легкой тенью грусти, а сама она безропотно несла тяготы семьи. Грусть ее он объяснял наследием прошлого, того, что Мехри пришлось испытать в Кайнар-булаке. Отчасти он не ошибался. Ее действительно угнетали те воспоминания. Но жизнь шла, а время, как известно, притупляет боль. Люди в кишлаках, наконец, перестали дрожать от страха перед басмаческими налетами, это радовало ее как мать. Вот теперь ее муж стал первым трактористом в кишлаке, а это, как утверждала Ксения-опа, великое доверие Советской власти. Сознание этого наполняло ее сердце счастьем. Мехри радовалась и другим мелочам, обновам, которые нередко привозил Пулат из Шерабада, причем старался не обделить всех членов семьи, в том числе тога и хола. Но Пулат просто не замечал всего этого.

И вот теперь он, кажется, заново открывал для себя Мехри. Глаза ее горели, как угольки, а щеки были горячими. И какая-то она совсем не такая, как прежде. Смуглые крепкие руки, обвившие его шею, кажутся теплыми и ласковыми, пряди, выбившиеся из-под косынки, молодят ее, придают лицу нежность. В нем проснулись такие чувства, о существовании которых он никогда не подозревал. Когда-то Мехри была просто соседской дочерью, она нравилась ему, но, чтобы назвать это любовью… Горе соединило их, и это он считал просто велением судьбы, которая одна только и имеет право распоряжаться жизнями людей. Судьба — это воля аллаха, всевидящего и всемогущего. В этом он был убежден, потому что воспитывался так. В отношениях с Мехри он всегда оставался ровным, скупо хвалил, если она угождала ему в чем-то, слегка журил, если был недоволен. Теперь же он чувствовал, что любит ее, что ради нее сумел бы совершить подвиг Фархада, погибнуть смертью Тахира, мог бы пройти через любые испытания, лишь бы она была рядом, как сейчас, сияла счастьем. В нем проснулась нежность, будто раскрылась поздняя роза, яркая и пышная. И потом уже, сколько бы ни промчалось лет, эти чувства никогда не угасали в нем, наоборот, становились ярче и горячее, как пастуший костер, в который все больше и больше подкладывают хвороста арчи.

— Днем приходил учитель, — сказала Мехри, — записал Шаходат в школу.

— В какую школу? — спросил он.

— Нынче в кишлаке, оказывается, откроется школа, и все дети будут учиться в ней.

«Могла бы обойтись и без грамоты, — подумал он о свояченице, — биби-халифы из нее все равно не получится, замуж же и так выйдет, вон какая красавица растет. Что толку от того, если бы Мехри была грамотной? Все равно рожала бы детей, пекла бы лепешки да готовила еду…» Он хотел было высказать эту мысль вслух, но решил не омрачать ее счастья, да и своего — тоже.

— И взрослых будут грамоте учить, Пулат-ака, — между тем, произнесла она, — только их по вечерам. Учитель записал и вас, и меня.

— Представляю, как бабы будут писать буквы, сидя под паранджой, — усмехнулся он.

— Вот я тоже об этом подумала, ака, — сказала она, — и решила, что мне там делать нечего. Пусть уж Шаходат учится, а через год и Сиддык-джан пойдет.

Мехри уснула на его руке, а он, хоть уже время близилось к рассвету, не спал, вглядывался в ее спокойное, пронизанное внутренним светом лицо и возблагодарил аллаха, что такая женщина покорна только ему. «Чтобы она оставалась все время такой, — подумал он, — наверное, мне и самому надо быть другим. А то… ухожу утром из дому с таким видом, будто заботы всего кишлака лежат на мне, а возвращаюсь, точно кетменем Байсун-тау передвинул». Он начинал философски осмысливать супружескую жизнь, и это для него было великим открытием, не менее важным, чем, к примеру, понимание того, что «сундук» на колесах способен лучше омача вспахать землю. Как большинство людей, разные стороны жизни он познавал на собственном опыте. Не спрашивай у того, кто много блуждал, а спрашивай у того, кто много узнал, говорят мудрые люди. Теперь Пулат мог сказать о себе, что и он кое-что знает. До старости еще далеко, думал он, если будет угодно аллаху, еще не то познает…

Пулат не заметил, как попал во власть сна, но, услышав громкий кашель тога за дувалом, открыл глаза. Мехри уже не было рядом. Она готовила завтрак, о чем говорил дым, вьющийся над крышей кухни. Далекие вершины Байсун-тау уже стали окрашиваться в пурпур первых лучей, а в кишлаке изредка кричали петухи. На улице, что проходила рядом, слышались голоса мальчишек, гнавших скот в стадо. Пулат сладко потянулся и, откинув одеяло, вскочил с постели. То ли от того, что его обдало свежестью наступающего дня, то ли от чего другого, он не мог понять, но чувствовал он себя так, словно ночь влила в него эликсир бодрости. Будто и не было дальней дороги, сначала из Шерабада в Термез, а затем оттуда в Бандыхан, на которую люди тратят два полных дня и еще ночь, не было и такой ночи, какую его память не может вспомнить за все годы совместной жизни с Мехри.

— Выспался, Пулатджан? — спросил тога, выглянув из-за дувала.

— Еще как, тога! — громко ответил он. — Сейчас только перекушу малость, и возьмемся за дело! — Он заглянул в кухню и спросил: — Что у нас на завтрак, женушка?

— Шир-чай, ака, — ответила Мехри.

— Прекрасно, — воскликнул Пулат и, заглянув через дувал, сказал тога: — Готовится завтрак богатырей, прошу!

— Внука будить?

— Пусть спит. Пока мы будем заниматься трактором, мать разбудит и накормит. Возьмем его с собой.

— У его матери дел хватает, — сказал тога, появившись во дворе Пулата, — для чего бабка у парня, а?

— Хоп, — кивнул головой Пулат и пошел к хаузу с ведром, чтобы, набрав воды, умыться.

Вода в этих краях на вес золота. Она появляется в степи в период весенних паводков — скатывается с гор. Невдалеке от кишлака насыпана дамба, тут она собирается и по многочисленным арыкам направляется в хаузы во дворах. Той водой бандыханцы и довольствуются до самых дождей. Пробовали было здесь рыть колодцы, да куда там, вода оказалась еще глубже, чем в пустыне.

После завтрака Пулат и тога заправили бак горючим, прицепили плуг, погрузили на него флягу с водой и пустое ведро. Едва заработал мотор, люди сами поспешили к полю Пулата. Посадив на трактор сына и тога, Пулат поехал туда же. Конечно, он волновался, но пытался хотя бы внешне сохранять спокойствие. Десять, а может, и больше раз ему показывали, как этот трактор легко тащит двухкорпусный плуг, оставляя после себя глубокую борозду. Но то было на курсах, где земля была пахана-перепахана и стала мягкой, как пыль на дороге. А как поведет себя машина здесь, на затвердевшей, как камень, земле? Вдруг не осилит два корпуса? Тогда надо снимать один? Если так, то чем трактор отличается от вола — тот тоже тянет омач и делает одну борозду…

Но волнения Пулата оказались напрасными. Въехав на поле и опустив корпуса плуга, он медленно поехал вперед. Лемеха врезались в землю раза в три глубже чем омач, мотор, чувствовал он, работал ровно, без особого напряжения. Сделал круг, второй, третий… На четвертом прибавил обороты, трактор пошел быстрее. На седьмом он остановил машину и, приглушив мотор, крикнул тога, чтобы тот принес ведро воды. Тот быстро исполнил просьбу. Долив воды в радиатор, Пулат снова пустил машину. К полудню он провел последнюю борозду и подъехал к мужчинам, что, устроившись кое-где, не расходились по домам, оживленно обсуждая то, что увидели.

— Вол-палван! — громко, с восхищением произнес Маджид-бобо, когда Пулат слез с трактора и поздоровался со всеми. — К омачу хоть четверых живых ставь, борозда не получится такой глубокой. Ведь это все равно, что арык!

— Почему, бобо, — ответил Пулат с улыбкой, — если вы обрежете хвосты тем четверым волам, может, и они вспашут так глубоко!

Все, кто находился поблизости от них, начали громко смеяться, а старик смутился и уже до самого конца старался не показываться ему на глаза.

— Я, пожалуй, с внуком пойду домой, — сказал тога, снимая Сиддыка с трактора, — проголодался парень и устал. — Спросил: — Когда обедать придешь?

— Поговорю с людьми, — ответил Пулат, — потом начну пахать ваше поле, тога. Если нетрудно вам, принесите мне обед сюда.

— Хоп…

После шуток, едких замечаний, споров и восхищений дехкане вскоре перешли к практической стороне дела. Всех их, понятно, восхитила способность машины пахать глубже, чем омачом. Но после омача, как правило, остаются небольшие комки земли, которые потом легко измельчать с помощью малы. А тут уж такая мала будет слишком легкой. Как быть?

— Три малы сбить в одну, — ответил Пулат, — и трактор потащит их бегом. Мало одного раза — повторит.

— Вот если б он и навоз разбрасывал! — высказал кто-то мнение.

— Этого трактор пока не сможет делать, но возить… пожалуйста, хоть две арбы сразу цепляй к нему.

— Наша арба для него не подойдет, нужна русская, на четырех колесах, верно?

— Конечно. Но ведь русскую арбу можно заказать мастерам в Шерабаде, — ответил Пулат. — Если сложиться, скажем, пятнадцати хозяйствам, легко можно выкупить ее.

— Правильно, — поддержали его в толпе.

— Воды он много пьет, — сказал кто-то, — так он все хаузы вылакает в кишлаке за полмесяца!

— Ничуть не больше волов пьет, — сказал Пулат, — зато ему ни сена, ни жмыха не надо. Да и не устает он.

— Главное, во что обойдется его работа дехканину, — произнес один из зажиточных бандыханцев, Абдимурат, мужчина лет сорока. — Советская власть тоже, видать, не дура, задарма даже шагу не шагнет!

— Во-первых, вы клевещете на власть, которая дала вам землю, — грубо ответил Пулат, — а луну подолом не закроешь, даже, если это подол такого роскошного халата как ваш, таксыр. — Спросил сам: — Сколько вы платите мардикерам, расходуете на волов, ремонт омачей, ну и всякие другие работы?

— Кто считал?! — ушел от ответа Абдимурат.

— Гм, — усмехнулся Маджид-бобо, не выдержав, — у тебя, Абдимурат, все это знают, даже завалявшийся сухарь и тот на учете, так что не виляй тут хвостом!

— Речь не обо мне, а об этом сундуке, — огрызнулся тот, кивнув на трактор.

Почувствовав, что такой оборот в разговоре может привести к ссоре, Пулат, обращаясь к богачу, мягко спросил:

— Ну, все же, Абдимурат-ака, если перевести все расходы на зерно, сколько, примерно, может получиться?

— Треть урожая, не меньше.

— За эксплуатацию трактора государство будет брать только десятую часть, — сказал Пулат. — Дехканину, по-моему, только выгода от него!

— Если так, — сказал Абдимурат, — давай, Пулат-джан, завтра же начинай работу на моем поле и на полях тех, у кого я арендую землю. В награду — овцу и бекасамовый халат!

— В первую очередь будут обслуживаться беднейшие хозяйства, — сказал Пулат, — семьи вдов, больных кормильцев. Зажиточные могут обойтись и своими силами.

— Это что же, приказ Советской власти?

— Совет.

— Гм. Как зерно, так с нас дерут больше, а трактор… Так не пойдет, палван. Передай это своей власти, а нам здесь делать больше нечего! — Абдимурат демонстративно отвернулся от машины и с гордо поднятой головой зашагал прочь. За ним двинулись и его дружки.

Мулла Турсун, тщедушный старичок лет семидесяти, с редкой белой бородкой и такими же точно общипанными усами, заколебался. Уйти от большинства земляков — значит, потерять их доверие и уважение, подношения и жертвоприношения во имя аллаха. Остаться — вызвать гнев и презрение зажиточных, которых, хоть и мало в кишлаке, но с ними никто не сможет сравниться в щедрости для мечети и ее служителя. Он долго стоял, как одинокое дерево, между бедняками и все дальше уходившими богачами, затем, видно, в нем победило сознание того, что он всю жизнь верой и правдой служил имущим, махнул рукой и, подбежав к трактору, плюнул на него и зловеще прошипел:

— Этот сундук на колесах — дитя неверных. Берегитесь его, правоверные! Он принесет беды на ваши головы! — И чуть ли не бегом бросился догонять ушедших.

— Собака лает, караван идет, Пулатджан, — сказал Маджид-бобо, — не обращай внимания на муллу, он, чувствуется, впадает в детство!

— Из гнилого рта гнилое слово, — произнес Мухтар-тога. — Еще не один мулла не был защитником бедняков, чего же ждать от этого?!

…Не бывает людей абсолютно счастливых или наоборот. Понятия «счастье» и «несчастье» — относительны без приложения их к конкретному лицу. Они обретают смысл только в том случае, если за ними стоит человек с его общественным, социальным, материальным и другими условиями.

Пулат был счастлив, ибо служил людям. За полтора месяца он вспахал наделы более шестидесяти хозяйств, прошелся по ним тяжелой малой, вызывая зависть богачей, а после сева прицепил бороны и легкую малу к трактору и прошелся еще раз, чтобы семена оказались на достаточной глубине. Он гордился тем, что судьба дала ему такую долю — освободить земляков от изнурительного труда, помочь им решить многие важные вопросы. Только одно то, что десятки дехкан продали своих волов и вместо них купили коров, овец и коз, чтобы дети были с молоком и мясом, вселяло в его душу огромную радость. Теперь, когда трактор принял на свои плечи самую тяжелую работу крестьянина, надобность в личном тягловом скоте отпала, а ведь многие до этой осени корове предпочитали вола!

Шло время. Трактор Пулата стоял у него во дворе, накрытый всякими тряпками. Он был исправен и мог бы сделать еще немало, но при всем том, что его работа вполне удовлетворяла дехканина, нашлось немало бандыханцев даже из бедняков, которые решили подождать, не спешить с заключением договоров с агроучастком. Реплика муллы, брошенная им в первый день, вековое суеверие людей еще давали знать о себе. «Посмотрим, что сам Пулат-палван и его тога получат на своих наделах, — примерно так думали эти бандыханцы, — бумажку подписать никогда не поздно».

Осенние заботы дехкан были позади. В небе все чаще и чаще стали появляться серые тучи — предвестники дождей, от которых взойдут хлеба. Теперь каждый день в кишлаке люди собирались на хашары, чтобы помочь друг другу залить крыши домов и надворных построек. В один из таких дней в Бандыхане появился Истокин. Он подъехал к дому Пулата, где хашар был в самом разгаре, и, не слезая с лошади, громко крикнул через дувал:

— Хорманг, товарищи! Не уставать вам!

— О-о, Мишаджан! — воскликнул Пулат. Засучив штанины чуть повыше колен, он босой стоял в яме с глиной, замешанной с мелким саманом дня два назад и теперь взбухшей, как тесто на дрожжах. Парнишка лет пятнадцати носил воду из хауза и поливал глину, а Пулат перемешивал ее заново кетменем и, доведя до нужной консистенции, накладывал в ведра. Двое мужчин относили эти ведра к дому, крыша которого заливалась. На ней стоял еще один человек, обладавший недюжинной силой. С помощью аркана, на конце которого был привязан деревянный крюк, он поднимал ведра наверх, там еще двое подносили их к мастеру, орудовавшему андавой — деревянным мастерком, и по его указанию выливали содержимое в том или ином месте. В этой работе самым важным считалось то, что делали Пулат и мастер.

— Ассалом алейкум, брат! Хуш келибсиз! — Пулат вылез из ямы и, передав кетмень тога, направился к калитке.

Истокин спрыгнул с седла и поздоровался с Пулатом, трижды обнявшись, как с родным.

— Проходи на чорпаю, Мишавой, — предложил Пулат гостю, а сам, взяв коня под уздцы, повел в дальний угол двора. Привязав его к колу и, задав сена, он вернулся к другу. — Здоров ли брат мой и его семья, благополучно ли доехал? — Получив утвердительные ответы и ответив на подобные же традиционные вопросы гостя, Пулат извинился и снова занял свое место, шепнув парню, чтобы тот быстренько собрал на чорпае чай.

Хашар такое дело. Кто бы ты ни был — важный гость или уставший путник, но коль скоро ты оказался рядом, то немедлено подключайся, выбрав дело по силе своей. Истокин, хорошо знавший обычаи народа, отказался от чая и, направившись к дому, стал внизу накидывать крюк на ручку ведер.

Работу закончили часа в три дня. Участники хашара помогли хозяевам помыть лопаты и кетмени, ведра и мастерки, смыли грязь с себя и заняли места на суфе, где был расстелен большой праздничный дастархан. По случаю такого события хозяин дома заколол овцу. На дастархане разложили свежеиспеченные лепешки из пшеничной муки, затем в касах подали жирную, пахнущую ароматом различных трав и специй шурпу. В каждой касе было по большому куску мяса. После шурпы принесли баранину, испеченную в тандыре. Затем по кругу пошла пиала с кок-чаем. В беседе, что текла неторопливо, принимал участие и Истокин, которого в кишлаке все хорошо знали. Любой человек, а дехканин в особенности, живет надеждой. Поэтому и речь за дастарханом шла о видах на предстоящий урожай, о дождях, без которых невозможен хлеб на богаре, о весенних селях, об учебе в ликбезе и о многом другом, что волновало сердца бандыханцев.

К пяти часам гости стали расходиться и за дастарханом остались тога, Истокин и Пулат. Сиддык все время сидел рядом с дедом, он и теперь остался здесь.

— Хорошо сделал, Пулатджан, что накрыл трактор, — сказал Истокин, — но еще было бы лучше, если бы он стоял под навесом. Железо, сам понимаешь, пойдут дожди, начнет ржаветь.

— Все сделаю, Мишавой, — успокоил Пулат.

Истокин одобрительно кивнул и добавил:

— А я ведь, брат, по очень важному делу к тебе приехал.

— Случилось что? — с тревогой спросил Пулат.

— Вообще-то ничего особенного, — ответил Истокин, — но…

— Говори, Мишаджан.

— Ты, Пулатджан, тракторист, значит, человек государственный, — сказал Истокин. — Это так же верно, как и то, что я здесь. Трактор, сам знаешь, машина, которая не устает, может работать круглый год, верно?

— Ага.

— Правда, его останавливают зимой на месяц-полтора, но это для того, чтобы подлечить, как говорится.

— Об этом нам на курсах рассказывали, — согласился Пулат.

— В Бандыхане твой трактор проработал месяца два и теперь вынужден бездельничать до самой весны, то есть не давать пользы государству.

— Разве мало пользы принес он дехканам, Мишаджан? — спросил тога.

— Он должен приносить больше, тога, — сказал Истокин.

— А что я могу сделать, если не все бандыханцы дали согласие? — произнес Пулат.

— В том и загвоздка, брат. Здесь не все решились, а в других кишлаках его требуют дехкане, каждый день обивают пороги окружкома.

— Тогда заберите его, — предложил Пулат.

— Забрать недолго, только кто им будет управлять? Нам трактор нужен вместе с тобой, Пулатджан. Вот я и приехал поговорить с тобой. Может, переедешь с семьей в Шерабад, мы тебе дадим дом и двор. Будешь постоянно жить там, а работать в кишлаках, а?

— У него здесь хозяйство, Мишаджан, — сказал тога, и Истокин понял, что этого человека волнует предстоящее одиночество, — надел земли. Кому он все это оставит?

— Да хотя бы вам, тога, — сказал Истокин.

— Я без тога и хола никуда отсюда не уеду, Мишавой, — произнес Пулат. — И потом… до лета, по крайней мере, пока не уберу урожай и… пока жена не разрешится…

— Ясно, Пулатджан, — сказал Истокин и встал из-за дастархана. — Думаю, что наше начальство пойдет тебе навстречу. Подождет до лета и дом выделит такой, чтобы обе семьи могли уместиться. А теперь… Хайр!

В 1929 году, когда семья Пулата, в том числе и тога с женой, перебрались в Шерабад, в Бандыхане выдался хороший урожай, особенно на землях, вспаханных трактором. Такого, по словам стариков, здесь еще отродясь не было. У дехкан, решивших обождать с трактором, и у зажиточных урожай тоже был неплохим, но все же почти на треть меньше. И эти результаты не требовали особой агитации за трактор, почти все бедняки кишлака поспешили заключить договора с агроучастком.

Дом Пулату предоставили большой. Он стоял на окраине города, рядом протекал арык, а за ним простиралась степь, поросшая янтаком и тамариском — верным признаком того, что почвы эти сильно засолены. Говорили, что дом принадлежал какому-то чиновнику бека, сбежавшему с семьей. После революции в нем, оказывается, жили работники различных советских и военных учреждений виллойята. Видно было, что они ненадолго задерживались в нем, так как двор и дувалы были запущены, конюшня, хлев и сараи требовали основательного ремонта, а большинство деревьев засохло.

— Ничего, Пулатджан, — сказал тога, заметив, что тот расстроился, — руки, слава аллаху, при нас, мы с тобой не какие-нибудь калеки, так что через год превратим свой дом и двор в рай. Главное, есть вода, брат!

— В умелых руках и снег разгорится, тога, — сказал Истокин, пришедший посмотреть, как устроился Пулат.

— Правильно, Мишаджан, — кивнул тога, — свое дело легче пуха, а чужое, говорят, тяжелее камня. Мы же для себя будем делать-то.

— Верно. Но я должен предупредить вас, тога, что заботы об этом «рае» целиком лягут на ваши плечи. Где самому сделать, где — нанять усто…

— А Пулатджан? — спросил тога.

— У него работы будет столько, что некогда и голову почесать. С будущего года начнем увеличивать посевы хлопчатника, тога. А это внимания и труда требует к себе, ой-ей-ей сколько!

Хлопок выращивался на полях близлежащих кишлаков, об этом Пулат знал. И решил, что это даже лучше, поскольку чаще сможет бывать дома. Но в нем пока крепко сидел дехканин, и потому он спросил:

— А землицы дадут нам, Мишавой?

— Конечно. Как всем…

Через месяц после переезда Мехри родила. Девочку. Роды у нее были тяжелыми, повитухи, которых привела хола, мучились, как говорится, больше, чем роженица. Одна из них высказала мнение, что, пожалуй, аллах призовет к себе и Мехри, и ее дитя. Услышав это, тога бросился к Истокину, рассказал Ксении-опа о случившемся, и та, не мешкая, пошла к врачу. Словом, спасли роженицу и ее дочь, но врач сказал, что третьего ей не советовал бы рожать. Пулат, работавший в кишлаке Ходжа-кия, примчался в тот же день домой. К жене его не допустили старухи, успокоили, что она жива и здорова, поздравляли с дочерью.

— Какое имя дашь дочери? — спросила его Ксения-опа.

— Саодат.

«Благополучие», — перевела мысленно на русский язык Ксения-опа это имя. И одобрила вслух:

— Правильно, Пулатджан. Имя дочери будет всегда напоминать вам о благополучном исходе родов и…

— Я хочу, чтобы и жизнь ее была благополучной, опа, — сказал Пулат, мягко перебив ее.

— Ну, это само собой, — согласилась она…

Маленькая радость семьи Пулата омрачалась большими тревогами, которыми в то время жили кишлаки не только Шерабадского виллойята, но и всей республики. Все чаще и чаще слышалось слово «колхоз», смысл которого многих пугал. Отдать тягловый скот на общий двор, привести туда же лишнюю корову, телку? Прийти на помощь соседу, куда ни шло, но отдать насовсем?! Конечно, миром можно и зайца поймать, но жизнь не заяц, тут каждый свою голову сам обязан чесать… Примерно такие мысли не давали покоя людям. К этому времени, можно сказать, завершилось и расслоение крестьянства. Вместо баев появились кулаки. Причем, если до революции в каждом кишлаке было по одному баю, от силы — двое, то теперь богачей насчитывали десятками. На их полях гнули спины мардикеры и чайрикеры, амбары кулаков ломились от хлеба, а в конюшнях стояло по нескольку лошадей — рабочих, ездовых и специальных для улаков. Кулаки, как правило, не знались с бедняками, а к середнякам относились снисходительно, как к неудачникам. И вот когда появилось это новое слово, именно кулаки стали распространять о нем, вернее, о том, что стояло за ним, всякие небылицы. Вновь всплыла старая басня об общих женах и общих детях, об общем, человек на сто, доме и общем скоте. Сначала объединят рабочий скот, а затем… Небылицы эти были одна нелепее другой, но они пугали дехкан, порождали в их душах недоверие. И этим умело пользовались кулаки, утверждая, что поскольку-де колхозы дело добровольное, то и нет смысла спешить туда. Спасибо, мол, Советской власти, что дала землю и воду, а колхоз… это не для узбеков, пусть русские создают их у себя. Ну, и так далее…

Чтобы получить ответ на все вопросы подобного рода, Пулат, воспользовавшись тем, что Мехри, наконец, выздоровела совсем, пригласил в гости Истокиных. После ужина, за чаем, тога завел разговор о колхозе:

— Правду говорят, Мишаджан, что в этом колхозе все будет общим?

— Не всё, тога, — ответил Истокин. — Земля и рабочий скот станут общими, а люди будут работать во имя себя и других.

— А корову и овец наших не заберут?

— Нет. В каждом хозяйстве останется по корове и нескольку овец, чтобы обеспечивать нужды семьи. Заберут излишних.

— Значит, у Сатыбалды, например, вместо трех коров останется одна, овец десяток и лошадь?

— Ну, да. А все остальное будет принадлежать колхозу, то есть обществу. Что это означает? А то, что если вам захочется поехать на той, принять участие в улаке, вам дадут его коня. Не все же ему одному призы брать!

— Это, конечно, хорошо, — сказал тога, подумав, — если сорок родов породнятся, им врагов не бояться. Только одно меня смущает, Мишаджан.

— Что именно, тога?

— Видите ли, сейчас каждый свои жернова крутит сам, а тогда… Нужна голова, чтобы объединить всех смогла, иначе… Короче, хозяин нужен.

— Мы и будем хозяевами, тога.

— Все, что ли?

— Да.

— Ну, и начнут люди тащить себе все, что им подвернется. Сначала растащат хорошее — и скот, и инвентарь. Затем… словом, до последней соломинки. Я приведу на общий двор корову, потом, может, и телка не достанется.

— Будет голова. Соберутся дехкане на совет и поставят над собой честного и справедливого человека, заботливого и бескорыстного. Тут уж ни Сатыбалды, ни Базарбай от работы не увильнут, возьмут кетмени и — в поле!

— Они поди уж разучились, с какой стороны браться за этот кетмень, — усмехнулся тога, — мардикеры им все делают.

— Вспомнят, дело нехитрое…

Пулат слушал Истокина и удивлялся тому, как тот просто и доходчиво рассказывает о колхозе, словно уже сам побывал в нем. «Если теперь возникнет разговор, — я сумею растолковать дехканам, что им даст колхоз».

— Есть пословица, — сказал тога, — «когда беру — блаженствую, а даю — помираю». Ни один человек не пошел на смерть добровольно, за жизнь он сражается до последнего.

— Это вы к чему? — спросил его Истокин.

— К тому, что кулаки начнут вредить. Пока они брали, лучше Советской власти никого не было, а теперь… трудно дехканам будет, трудно!

— Взмах молота — тысяча ударов иглы, тога, — сказал Истокин…


Кишлак Гамбур, где Пулат уже находился неделю, казалось, не проявлял особого интереса к его пребыванию, хотя раньше, стоило ему появиться, весь народ высыпал навстречу и каждый норовил зазвать тракториста в гости к себе, лишь бы он вспахал надел поглубже, да не забыл о краях, прошел плугом еще раз. Наделы были разделены глубокими ок-арыками, и это создавало определенные неудобства. Раньше дехкане своевременно засыпали их землей, чтобы трактор мог перейти на соседнее поле, а теперь они часто забывали об этом, и Пулат попусту терял время: трактор больше стоял, чем работал.

Причиной этого было то же слово «колхоз», которое, признаться, пугало даже тех, кому, как говорится, терять было нечего — самых бедных. Многие из них считали примерно так: «Спасибо Советской власти за то, что дала землю и свободу. Хлеб есть, чай есть, чапан на плечах обновился. К чему еще какие-то новшества, ведь дехканин сам не просит об этом!? Он только-только начал жить по-человечески, и — на тебе! — давай объединяйся!» Пулат слушал эти разговоры и согласно кивал головой, хотя и понимал, что Советская власть предпринимает этот шаг в интересах именно бедняков. Но больше всего он верил потому, что в колхоз верил его друг Истокин. «Раз уж он ратует за колхоз, — думал Пулат, — то тут и раздумывать нечего!» В беседах с гамбурцами приводил те же доводы, что и Истокин, однако они тут же приводили контрдоводы: «Зачем объединяться в колхоз, зачем сводить на общий двор коров или овец? У узбеков существует хашар, он нам завещан дедами и прадедами, что кому не под силу, соберемся и поможем». — «А кулаки, — говорил им Пулат, — они же заменили баев. Чтобы с ними бороться, надо соединить свои усилия!» — «Верно, — соглашались дехкане, — кулаки, как язвы на теле, мешают, причиняют боль. Но что для власти, свергшей самого эмира, какие-то мелкие баи?! Пусть она отберет у них хлеб и землю, раздаст беднякам, спасибо скажем». В Пулате, как и во многих дехканах, сидела инерция мышления, она и не позволяла ему бесповоротно принять новое слово и то, что стоит за ним, тем более, что оно еще воспринималось как нечто, скрытое в густой пелене тумана. Немалая роль в этом принадлежала слухам и сплетням, что бродили по мазанкам Гамбура, вселяя в сердца страх и сумятицу.

Муллы и приспешники кулаков, баев, затаившихся до поры до времени, всячески раздували эти слухи, используя для подтверждения их любую возможность. С этим Пулат сталкивался чуть ли не на каждом шагу. Надоело ему сидеть без дела, разозлился он и пошел как-то в кишлак, чтобы поговорить с председателем ТОЗа, Товарищества по обработке земли. А в кишлаке кипели страсти. Разделившись на группы, во дворах, а то и просто у чьих-то ворот, люди спорили, доказывали друг другу что-то, сообщали небылицы.

Председателя Наркула-ота он нашел на суфе возле мечети. Высокий кряжистый старик лет шестидесяти сидел под карагачем и что-то пытался доказать молодому парню. Несколько человек сидело рядом, изредка бросая реплики. Увидев Пулата, он встал, сказав парню:

— Вон представитель власти идет, йигит, что непонятно, объяснит.

Пулат поздоровался с людьми. Ответив на приветствие, он произнес:

— Очень кстати пришли, Пулатджан. Прошу. — Он указал место рядом с собой.

— В добром ли вы здравии, ота? — спросил Пулат, присаживаясь.

— Аллах милостив, йигит!

— Милостив! — усмехнулся тот парень. — Тогда почему он засуху послал? Чем я буду кормить жену и сына, если ячмень на корню засох? Опять в долг жить?! Зачем мне такие милости?

— Как ты в толк не возьмешь, Юлдаш, — сказал ему ота, — год змеи, тут даже, прости меня, о, аллах, небо ничего не в силах сделать. Испокон веков так было.

— То год змеи, то скорпиона, — проворчал парень, — нашему брату, бедняку, все они боком выходят. Еле концы с концами сводим, а тут еще какой-то колхоз придумали. Прав Сайдулла-ишан, все наши беды от них…

— От кого? — переспросил Пулат.

— От гяуров и тех, кто в рот им смотрит!

— Ты это брось, — сердито сказал ота, — за такие слова можно и голову потерять!

— Она у него пустая, — сказал кто-то, — так что не велика потеря.

Как бы ни было тяжко на душе, меткое слово всегда приносит облегчение, вызывает улыбку. Шутка развеселила мужчин.

— Обычно пустую кубышку сохраняют, — произнес кто-то, — может, Юлдашу не резон терять свою, а?

— То кубышку, а тут… у него же она дырявая, воду не удержит!

— А где сама вода, — огрызнулся Юлдаш, — в арыке дно звенит, как такыр!

— Аллах милостив, сегодня нет, завтра будет.

— Жди, когда красный снег выпадет.

— Хош, Пулатджан, — обратился к нему ота, — с какими новостями пожаловали к нам?

— Какие новости?! — развел он руками в ответ. — Уеду я домой, пожалуй, вашим дехканам, мне кажется, ничего не надо. Думаю, не сговорились ли они?

— О чем?

— Будут жить завтра или нет?

— Если аллах дал дни, деваться некуда, йигит!

— Тогда почему гамбурцы ведут себя так, точно ни у кого из них нет земли?!

— Нет, — сказал Юлдаш. — Все отдали колхозу, пусть он и думает.

— Ты помолчи, — прикрикнул на него ота, добавив: — Верно, людей охватила паника. Надо кончать этот базар!

— В самом деле, — не унимался Юлдаш, — к чему мне теперь заботиться о земле, раз я ее отдаю колхозу?

— Но пока она твоя, земля?

— Надолго ли? Зачем он, этот колхоз?!

— Вы гляньте на свои руки, — сказал ему Пулат.

— Руки как руки, — сказал тот, вытянув их перед собой и растопырив пальцы.

— Сейчас каждый ваш палец в отдельности, — сказал Пулат, — малосилен, а сожмете их в кулак… Так и люди. Колхоз — это сообща, а не каждый сам по себе.

— В общем все теперь сообща, — проворчал Юлдаш, — уважаемые люди так и говорят: дом, жена, дети…

— Земля, работа — да, — сказал Пулат, — а все остальное — чушь, сплетня. А насчет ваших уважаемых людей… пока никто из них не бывал в колхозе и судить о нем не может!

— Но и вы, тракторист-ака, в нем не были!

— Верно. Но если мы все сейчас будем проявлять нерешительность, то и колхозу…

— Не суждено родиться? — воскликнул Юлдаш.

— Он родится, только с трудностями. Вам бы пора уже знать, что Советская власть ничего на полдороге не оставляет. Раз задумала — сделает.

— Бог в помощь ей, а я подожду, — сказал Юлдаш. — Мне покойный отец, пусть земля ему пухом будет, всегда говорил, чтобы я не торопился с большим делом.

— Уж коли ветер унес верблюда, — усмехнулся ему ота, — то козла ищи в небе. Колхоз от твоего желания не зависит, так что не считай пельмени сырыми, йигит. Хочешь ты или нет, колхоз будет!

— Вы сами-то вступаете в него? — спросил Юлдаш.

— Я первым подал заявление.

— А-а…

— Так что мне, ота, уезжать? — напомнил о себе Пулат, чувствуя, что спор дехкан не скоро закончится.

— Что вы, Пулатджан. Я сегодня же переговорю с людьми!..

Нельзя сказать, чтобы дела шли как прежде, но после разговора с Наркулом-ота они пошли значительно лучше, теперь, по крайней мере, Пулат не бездельничал. И вот однажды, когда он вспахивал наделы недалеко от кишлака, прямо в поле к нему пришел человек. Был он одних примерно с Пулатом лет, только одет в чабанский чекмень, с палкой в руке. Черная борода и пышные усы чуть старили незнакомца, но блеск в глазах выдавал молодость. Лицо его показалось Пулату очень знакомым, но он не мог вспомнить, где, когда и при каких обстоятельствах встречался с ним. Человек остановился на краю поля и стал ждать, когда с ним поравняется трактор. Пулат подъехал к нему, выключил скорость и, сидя за штурвалом, стал разглядывать незнакомца.

— Не узнаешь, палван? — громко спросил тот.

— Хамидбек! — воскликнул Пулат. Он спрыгнул с трактора и пошел к нему.

— По голосу узнал? — произнес тот, стискивая Пулата в своих объятиях.

— Ну. Я, может, и так узнал бы, брат, если б не борода и не одежда.

— Годы, — глубокомысленно произнес Хамид, — а те, что выпали на мою долю… ну, да ладно, не обо мне речь ведь… Как ты тут, Пулатджан? Насилу нашел тебя! Думал, живешь в своем кишлаке, а в Байсуне сообщили, что Кайнар-булак перестал существовать. Обошел чуть ли не всю долину, пока в Бандыхане не сказали, где ты. Ну, рассказывай, — присел на бугорок.

— Тружусь, — ответил Пулат, — оседлал стального коня.

— Женат, поди?

— Да. Сын и дочь растут. Как ты сам, Хамидбек, давно вернулся?

— Полтора месяца уже. Здоров ли отец?

— Его расстреляли. — Пулат вкратце рассказал о последнем бое отряда отца, умолчав о подробностях. «Кто знает, что у него в голове, — подумал он, — чего я стану распространяться перед ним».

— Мир праху его, — тихо произнес гость и вздохнул. Он сложил ладони, провел ими по лицу, — оумин!

Пулат молча повторил за ним этот обряд, спросил:

— Брат мой Артыкджан тоже вернулся?

— Нет, он остался.

— Благополучна ли его судьба, здоров ли он? — Пулат, собственно, забыл вовсе, что существует еще и другой мир, куда ушли многие его друзья и брат, что этот мир живет. Появление Хамида напомнило ему об этом.

— О-о, — воскликнул гость, — Артык-ака пошел в гору, важным человеком стал! Там, — он махнул рукой в сторону Амударьи, — создан комитет, который называется Туркестанским. Цель у этой организации богоугодная — освободить землю мусульман от неверных. Артык-ака состоит в этом комитете, с господином Чокаевым за руку здоровается, обедает в самых дорогих ресторанах. А одет… Прекрасный костюм из тонкой серой шерсти, белая рубашка, галстук и шляпа… настоящий инглиз! Денег у него много, таких тракторов, как у тебя, сто штук может купить!

— Рад за него, — искренне произнес Пулат, — пусть небо всегда будет к нему благосклонным. Семья у него?

— Холост. Да и зачем ему жена нужна? — Хамид понизил голос, точно кто их подслушивает. — Он пользуется благосклонностью старшей жены Ибрагимбека.

— Говорят, слепой теряет посох только раз — сказал Пулат, — а беку все, видать, неймется. В прошлый раз ему ведь, мне кажется, ясно дали понять, с кем пошли узбеки.

— Но ведь и ты, брат, шел с ним!

— Я был с отцом, которого предал мусульманин, будь он проклят! Знаешь, у меня есть друг, русский парень Миша Истокин. Так вот его брата убил Артык-ака, отрезал голову и возил ее с собой, показывая всем, хвастаясь. По всем обычаям — нашим и русским — Истокин обязан был за это отомстить мне, а он… помог найти место в жизни. А сколько таких, как я, у нас в долине, по всему Узбекистану?! Разве мы пойдем с беком против Истокиных, чтобы снова вернуть баев?

— Ну, что ж, — сказал Хамид, решительно встав, — пусть тебе бог ниспошлет много счастья и радости. Может, доведется еще встретиться.

— Будь здоров, Хамид!


…В тот год, когда Сиддык окончил семилетку, в Шерабаде организовалась машинно-тракторная станция. Ее директором стал Истокин.

К тому времени «Фордзоны» и их местные модификации были почти полностью заменены отечественными «ХТЗ», которые Пулат успел хорошо освоить, разбирался в них так, что мог на слух определить «болезнь» двигателя даже. Таких, как он, в МТС было несколько человек, и Истокин всех их назначил бригадными механиками. Отныне Пулат все реже и реже садился сам за штурвал, а больше ездил на лошади, пропадая то в правлении колхоза, то в мастерских МТС. Иногда, правда, приходилось ему работать и как рядовому трактористу, если надо было подменить захворавшего или неявившегося из-за какого-нибудь срочного дела. Жизнь есть жизнь: у кого-то рожала жена, умирал близкий родственник, или самого схватывала лихорадка, пока еще одна из самых распространенных болезней того времени. Тут хочешь не хочешь, а обязан считаться, и поскольку дело тоже не терпит, садиться за руль. Но, к радости всей семьи, Пулат стал чаще бывать дома.

— Слава аллаху, — нередко повторяла хола, — дети хоть отца своего стали видеть!..

После переезда на новое место Мухтар-тога несколько месяцев приводил в порядок дом. Деньги, которые семья выручила от продажи домов в Бандыхане, позволяли ему нанимать мастеров и не отвлекать Пулата от работы. Покончив с этим, тога поступил сторожем машинного парка агроучастка, затем был переведен на эту же должность и в МТС. Работа эта полностью удовлетворяла тога, она давала ему возможность днем заниматься в саду или в огороде, не забывать и дехканский труд. Что же касается Сиддыка, то он почти все время был с ним. В зимние месяцы он приходил с дедом, готовил домашние задания в жарко натопленной сторожке и засыпал на деревянной тахте под мерный шум чайдуша, всегда стоявшего на буржуйке. Только летом, во время каникул, Сиддыка забирал отец и учил своему делу. В двенадцать лет Сиддыку уже разрешалось сделать круг-другой за штурвалом, а к пятнадцати годам, когда учился в седьмом классе, он смело мог назвать себя настоящим трактористом. Пулат думал о будущем сына и предложил ему пойти в бригаду. Сначала прицепщиком, а затем, после небольшой подготовки, сдать экзамен на тракториста.

— Я пойду учеником к Грише-бобо, — ответил Сиддык, — и уже договорился с ним. Миша-тога одобрил мое решение.

— Разве это работа? — воскликнул Пулат. Ему было обидно, что сын не идет по его стопам, как было испокон веков. — Целый день стоишь возле станка, да от одного его скрежета затошнит, сынок! То ли дело трактор. Все время на свежем воздухе! Любо посмотреть, как за тобой остаются жирные пласты вспаханной земли. Или, скажем, комбайн прицепишь. Море пшеницы перед тобой, машина убирает ее, и зерно течет, как золото. Что ты, парень, даже думать брось о станке!

— А смотреть, как стружка вьется под резцом, отаджан, — произнес Сиддык, — разве нет в том радости? Выточишь валик, хотя бы для одного из ваших тракторов, и он уже не стоит, работает!

— Пусть, Пулатджан, — сказала Мехри, — наш сын работает в мастерских, хотя бы до того времени, пока окрепнет. Будет ему лет двадцать, сажайте хоть на дьявола!

— Верно, сынок, — поддержала ее хола, — молод еще внук, тяжела ему такая ноша. Да и по дому, если что сделать, нужны его руки. Я, сам видишь, совсем расхворалась, стала обузой для Мехри…

— Ну, зачем вы так! — перебила ее Мехри. — Слава аллаху, половина забот дома на ваших плечах лежит. Даже, если вы просто будете советы мне давать, и то великая помощь. Я ваша дочь и… пожалуйста, не обижайте меня, прошу вас!

— Саодат… — произнесла хола, обрадовавшись в душе упрекам Мехри, но при том сделав вид, что не обратила на них внимания, — кроха, какая от нее польза матери?!

— А тога сколько помогает мне, — напомнила ей Мехри.

— Слава аллаху, здоров он, только одному небу ведомо, на сколько его хватит, дочка, так что не спорь!

Пулат слушал женщин и радовался трогательной заботе Мехри о хола. «Действительно, — думал он, — тога и хола для нас точно мать с отцом. И, что бы ни случилось впредь, мы все останемся самыми близкими для них людьми».

— И не больны вы, холаджан, — сказал он, — просто возраст такой, старость не благость. По-моему, вам теперь надо сидеть на чорпае в саду, как барыне, пить чай и давать указания невестке да внукам. А у Мехри вон какая помощница, я имею в виду Шаходат. Невеста!

— Конечно, — согласилась Мехри с мужем, — Шаходат трудолюбива, все умеет делать. Что лепешки испечь, что постирать, что приготовить обед — на все ее хватает.

— Разве вас переговоришь, — с притворным вздохом произнесла хола. Ей было приятно слышать все это. — Только внуку моему садиться на трактор рано!

Бибигуль-хола серьезно болела, только никто не мог сказать чем. Тога, да и сам Пулат, водили ее к врачам, возили на «святые» места и к табибам, не жалели ни овец, ни петухов, чтобы кровью их окропить землю на известных в округе мазарах, а мясо раздать отиравшимся там в дни жертвоприношений людям, ради того, чтобы те попросили захороненного в мазаре «святого» облегчить участь женщины, правоверной мусульманки. Тога обращался к самым знаменитым ишанам, не скупился на расходы и заказывал им тумары — талисманы, якобы способствующие излечению от недуга, предотвращающие несчастья. Но все это, видел Пулат, не давало эффекта — хола почти незаметно для глаз таяла. Лицо ее побледнело, а руки, крепкие, налитые, стали тоньше, на них все яснее проступали синие прожилки вен. Порой казалось, что хола и ростом становится ниже.

— Пусть, холаджан, будет по-вашему, — сказал он, как отрезал, надеясь, что это хоть как-то взбодрит ее.

— Спасибо, отаджан! — воскликнул Сиддык и, вскочив с места, подбежал к нему, обнял и звонко чмокнул в щеку. — Разве я хуже Бориса, сына Миши-тога? Он ведь тоже пошел в мастерскую учеником слесаря. Знаете, что Миша-тога нам сказал?

— Я же не слышал, сынок, — произнес Пулат.

— Он сказал, что я и Борис теперь будем рабочим классом, ведущим классом Советской страны. И что поэтому мы должны гордиться своим званием.

— Гордитесь, гордитесь, — снисходительно улыбнулся Пулат, похлопав сына по плечу, — только ты, например, не забывай, что и отец твой принадлежит к тому классу…

Нечасто в доме Пулата случались минуты, чтобы вот так непосредственно общались. И не оттого, что не было поводов для этого. Как всякий горец, кого трудные условия борьбы за место под небом учили отдавать предпочтение делу, а не слову; Пулат рос неразговорчивым. Под стать ему была и Мехри. Говорят: что с молоком вошло, то с душой выйдет. Тога и хола первые годы удивлялись этому, а потом привыкли и, мало того, сами стали такими же. Главным делом своей жизни Пулат считал благополучие семьи и ради этого не жалел ни сил, ни времени. Он старался сделать все, чтобы не скудел дастархан в доме, чтобы дети не знали нужды, чтобы все члены семьи были одеты и обуты не хуже других. И это ему удавалось. Хлеба в доме было вдоволь, скота тоже хватало. Сад и огород не только полностью удовлетворяли потребности семьи, но и кое-что шло на продажу.

Мехри считала, что необходимо как-то определить в жизни сестренку, и решила завести об этом разговор с мужем. Шаходат заканчивала десятилетку в Термезе, в школе-интернате. Дело в том, что к ней посватался один из трактористов бригады Пулата, работящий и скромный Батыр, двадцатилетний парень из кишлака Ходжа-кия. Он изредка приходил в дом бригадира, встречался с Шаходат, если та оказывалась тут. Пулату и Мехри казалось, что молодые нравятся друг другу и что, если Батыр предложит Шаходат руку и сердце, не стоит огорчать парня отказом. Батыр, словно бы угадав их мысли, и в самом деле прислал сватов. Разломали, как положено, лепешку и договорились, что, как только девушка закончит школу, сыграют свадьбу. Шаходат, услышав эту новость от сестры, ничего не ответила, смутилась и убежала к подруге, что жила в доме напротив. И вот в последний свой приезд перед выпускными экзаменами она объявила Мехри, что замуж не выйдет, пока не окончит медицинский институт.

— Ну, годик-то жених может подождать, — сказала Мехри, решив, что таков срок учебы. Спросила: — На кого же ты учиться хочешь, сестренка, и где?

— На доктора, опаджан, — ответила Шаходат. — Буду учиться в Ташкенте пять лет.

— Пять лет?! — воскликнула Мехри. — Да ты с ума сошла! Какой мужчина станет столько ждать?

— Пусть женится на другой, — равнодушно произнесла Шаходат. — А я все равно поеду учиться!

— Подумай, какой позор ты навлекаешь на голову Пулата-ака, — сказала Мехри, опешив от решительного тона сестренки. — Как же мы людям в глаза будем смотреть?!

— И ты подумай, опа. К чему мне было столько лет учиться? Чтобы быть женой тракториста?

— Не забывайся, Шаходат, — упрекнула Мехри, — ты выросла в доме тракториста, и, дай бог, каждой девушке это. Самое лучшее отдавали тебе!

— Спасибо вам за это, опаджан! Вы и почча для меня все равно, что мать и отец. За «тракториста» извините. Дело не в том, кто будет моим мужем, а…

— В чем же тогда? Может, ты себе учителя подыскала?

— Нет. Дело в том, что я — комсомолка, опа. Учиться меня посылает комсомол. А во-вторых, лечить людей нужны специалисты. Вот я и буду, может, самым первым доктором-узбечкой в Шерабаде.

— Не знаю, кем ты станешь, — сказала Мехри, — а старой девой — это точно!

— Значит, судьба, опаджан!

— Услышал бы твои слова Пулат-ака, — проворчала Мехри, — прошелся бы раз пять по спине камчой, сразу б забыла про свой институт! Чего ж ты при нем молчала, а?

— Камчи опасалась, — усмехнулась Шаходат. Она уже собрала узелок, чтобы вернуться в Термез. — Если вы мне запретите учиться, я больше в этот дом не вернусь, опа!..

С первой арбой Шаходат уехала, а Мехри, скрыв случившееся даже от хола, поспешила к Истокиным. «Ксения-опа все знает, — думала она, — и даст разумный совет». Та, выслушав рассказ о дерзком, с точки зрения Мехри, поступке девушки, поняла, что семья Пулата окажется в неудобном положении, и в первую очередь глава ее, ведь говорят же, что лев по следу не возвращается, а мужчина от слова не отказывается. Но и Шаходат можно было понять: девушка, видно, немало передумала, пока решилась на такой шаг. Ослушаться родителей… для этого нужно иметь сердце льва! К счастью хозяйки дома, вернулся Истокин, и он, узнав, в чем дело, сказал, что Мехри должна гордиться своей сестренкой, а не ругать ее. «Поговорите с Пулатом, — предложил он Мехри, — если не получится, я сам постараюсь убедить его».

И вот теперь Мехри подумала, что наступил этот момент.

— Пулат-ака, — сказала она. — Шаходат больше не вернется в наш дом.

— А куда ж она денется? — насмешливо спросил Пулат. — Дом новый купила?

— Нет. Я ее выгнала, — соврала Мехри.

— Не узнаю тебя, кампыр, — также благодушно произнес он. — Если не секрет, за что?

— За дерзость, ака. Думаю, что и вы поступили бы так же.

— В чем она проявилась, ее дерзость? — спросила хола.

— Отказалась выйти замуж.

— О, аллах, — воскликнула хола, — какого шайтана ты вселил в душу девушки?

— Почему? — спросил Пулат.

— Едет учиться на доктора. В Ташкент. На пять лет.

— Гм. А кто ей разрешил?

— Говорит, комсомол посылает, ака. Вот я и выгнала ее, мол, иди к своему комсомолу, если он тебе дороже чести семьи. Пусть он тебя кормит и одевает, а про нас забудь! Уехала, бесстыдница!.. Я уж и к Ксении-опа ходила, и Миша-ака слышал о нашем с ней разговоре. Не знаю, что и делать.

— А что Мишавой сказал? — спросил Пулат.

— Посоветовал гордиться ею, а не строить препятствия. Пожалел, что бог не дал ему дочери, а то бы, мол, сам отвез такую в институт…

«Так тебе и нужно, несчастный сын ослицы! — Это было первое, что он мысленно высказал в свой адрес. — Обрадовался, что свояченица закончила семилетку с похвальной грамотой, ходил — грудь колесом от гордости за нее. Развесил уши, и, едва директор школы предложил послать ее в интернат, согласился с готовностью слуги!..» Потом он вспомнил, что он все-таки бригадный механик, «воспитатель людей», как всегда старался внушить ему Истокин, что он «обязан быть сознательнее даже самого сознательного тракториста». К тому же он знал, что Советская власть раз уж пообещала сделать женщин равноправными, то рано или поздно добьется этого, и ему, Пулату, каково будет услышать о себе презрительное слово «феодал»?! Правда, Шаходат могла предупредить его об этом раньше, все-таки не чужой он для нее человек, тогда, может, и сватовства бы не было, ну а теперь… Неудобно ему перед Батыром и его родителями… С другой стороны, если уж Истокин посоветовал не мешать девушке, то, пожалуй, надо сделать так. Мишавой еще ни одного раза не советовал Пулату дурного! А Батыр… Он ведь и сам комсомолец, поймет ее.

— Жестоко ты обошлась с ней, — сказал он Мехри.

— Скажи мягко, Пулатджан, — вмешалась хола. — Эту бесстыдницу надо было б камнями забить до смерти!

— Жестоко, хола, — повторил Пулат.

— Что вы говорите, ака?! — воскликнула возмущенным тоном Мехри. — Я очень уважаю Мишу-ака и Ксению-опа, но… живем мы с вами по своим обычаям, а не по русским. И пока я жива, не видать Шаходат порога моего дома!

А Пулат чувствовал, что тон жены — бравада, что она в душе одобряет сестренку и радуется, что туча над нею пронеслась. Но он не подал виду, что уловил фальшь, и произнес как можно строже:

— Сходи в магазин и купи ей атласа на платье, туфли на высоких каблуках да плюша на камзол. Она в Ташкент едет не просто как свояченица механика, — мало ли таких, как я?! — а, может, как представительница района, ханум, понимать надо!

— А как же свадьба? — спросила у него хола.

— Пока отложим. Батыр поймет.

— Кому она будет нужна, двадцатипятилетняя? — не унималась хола.

— Бусинка на полу не останется, хола. Поживем — увидим…

В конце лета, так и не побывав у своих, Шаходат уехала в институт. В те годы девушек, надумавших продолжать учебу далеко от места жительства, родители всяческими клятвами и обещаниями частенько заманивали домой, а потом насильно отвозили к жениху или же запирали с ним дня на два в одной комнате. И большинство девушек покорялось судьбе. Лишь самые смелые и настойчивые, даже после случившегося, ухитрялись сбежать от мужа и добиться своего. Но их было мало. В интернате девушки знали о таких инцидентах, и потому Шаходат, естественно, за каждым приглашением Мехри и Мухтара-тога, — самому Пулату было недосуг побывать в Термезе, потому что начался подъем зяби, — видела для себя капкан. В душе она, понятно, сомневалась, что родная сестра или дедушка способны на такую подлость, но… порой ее совершали люди куда сознательнее их, и это удерживало ее от соблазна поехать домой…

Труд тракториста, как, впрочем, и представителей многих профессий в сельском хозяйстве, в общем-то однообразен. Зимой, когда дехканин более или менее свободен, он гонит трактор в МТС на ремонт и сам становится слесарем, весной пашет под яровые и хлопчатник, летом убирает хлеб, а осенью опять пашет. И так всю жизнь. Поставив свои машины на ремонт, Пулат отпросился у директора на недельку в Ташкент. И отправился туда вместе с женой и дочерью. Вернулся довольным. Посмотрел большой город, показал его Мехри и Саодат! К тому же, оказывается, Шаходат училась хорошо, вела себя скромно и примерно, а, значит, и не позорила его семью в столице. Пулат купил ей теплое пальто, шаль шерстяную, новые ботинки, несколько платьев и денег оставил малость. Наказал, чтобы почаще писала домой, а на каникулы обязательно приехала. Последнее было требованием хола, которая, словно бы чувствуя конец своего жизненного пути, пожелала увидеть старшую внучку.

В феврале Шаходат приехала на недельку в Шерабад. Первую сессию она сдала успешно, о чем вслух всей семье прочитал Сиддык по ее зачетной книжке. Девушка почти не выходила из дома, все время сидела возле хола, рассказывая ей об учебе, подругах в Ташкенте. А та уже не могла ходить, хворь сморщила ее, как солнце высушивает морковь. Дышала она тяжело, порой, казалось, задыхается совсем. В такие моменты она лежала тихая, только в глазах ее теплилась жизнь. Шаходат плакала беззвучно, просто слезы текли и текли из ее глаз, и никак нельзя было остановить их. Придя в себя, хола успокаивала ее:

— Не надо плакать, доченька. Дни и ночи каждого из нас отмерены аллахом, и когда им выйдет срок, никуда не денешься — придется идти за Азраилом и предстать перед судом творца. Я очень рада, что увидела тебя, будь счастлива. Я рада тому, что уйду из жизни из большой своей семьи, которую бог мне дал под старость лет. Жалко только, что сил у меня нет, будто тяжким трудом выжало их… Ну, ничего, скоро весна наступит, и я встану из этой опостылевшей постели. Еще буду бегать, как стрекоза!..

Она умерла в конце месяца. В тот день с самого утра завьюжило, сыпал какой-то мелкий и колючий снег, который вихрился на ветру, больно хлестал людей по лицу. Было холодно, как в самую январскую стужу, деревья обволокло белым дымом. Хола умерла тихо, словно бы уснула, и Мехри не сразу поняла, что случилось несчастье. Она заглядывала в ее комнату, видела, что та лежит, прикрыв глаза, как часто бывало, и успокоившись, занималась домашними делами. А затем, будто кто заставил ее сделать это, Мехри подошла к кровати хола и, взяв ее холодную руку, догадалась, что женщина, заменившая ей мать, ушла из жизни. Положив на глаза медные пятаки и перевязав платком подбородок, она послала Саодат в мастерские, чтобы тога и отец с Сиддыком немедленно пришли домой…

Наступила весна. Сады окутались облаком цветения, дарья взбухла от паводков, и ее волны, мутные и высокие, с розовой пеной на гребнях, разлившись во всю ширь русла, шумели, как тысяча разъяренных удавов. Адыры и предгорья Байсун-тау, подступившие к городу, покрылись зеленью, листья талов и тополей шептались с теплым ветерком, а на виноградных лозах рядом с прозрачно-зелеными листками завивались кудряшки усиков новых побегов. Дни стояли теплые, и семья Пулата, проведя поминки «сорок дней» по хола, собиралась вечерами на чорпае под цветущим урюком. Больше, конечно, молчали или вспоминали хола. Тога к этому времени уходил на работу, и Пулат нередко ловил себя на мысли, что это даже к лучшему. Дело поможет ему побыстрее смириться с горем, а тут, дома, где каждая вещь напоминает о ней, думал он, только будет ему тяжелее.

И вот в один из таких спокойных вечеров Сиддык сообщил отцу, что его и Бориса приняли в комсомол.

— Куда? — переспросил Пулат, думавший совсем о другом.

— В комсомол, ота.

Комсомол… Эту организацию молодежи Пулат считал священной, как партию. И то, что свояченица вступила в него, казалось ему естественным, поскольку была дочерью бедняка, погибшего от врагов Советской власти. Ну, а его сын… Имел ли он на это право, если был сыном басмача? Надо быть довольным, что новая власть дала ему возможность учиться, дала отцу работу, дом. На большее, по его мнению, сын не имел прав.

— И что же ты написал в заявлении? — спросил он, намеренно не поздравив Сиддыка.

— По форме, ота. «Прошу принять меня в комсомол, — начал Сиддык, — так как я хочу строить коммунизм в рядах передового отряда советской молодежи. С программой и уставом ВЛКСМ знаком, обязуюсь строго исполнять их требования».

— А когда принимали, о чем-нибудь спрашивали тебя, сынок?

— Еще бы! Гоняли по уставу, про Испанию спрашивали, ну, и как я работаю.

— А обо мне?

— Гм. Принимали-то меня, при чем здесь вы?!

— Должны были спросить, ведь я был басмачом, — сказал Пулат тихо, как всякий отец, признававшийся в тяжком преступлении.

— Вы — басмачом? — удивленно вытаращил глаза Сиддык. — Зачем разыгрываете меня, а?

— Я говорю совершенно серьезно, — нахмурился Пулат. — Не веришь, — спроси у матери.

— Неправда, онаджан! — повернулся парень к Мехри. — Скажи, что неправда!

— Правда, сынок.

— А дед твой, чье имя ты носишь, был курбаши, — добавил Пулат. — Поэтому, прежде чем писать заявление, надо было посоветоваться, брат.

— О, небо, в какой семье я родился? — с отчаянием воскликнул Сиддык. — Что же мне теперь делать?

— Ну, насчет семьи ты неправ, — сказал Пулат, — родителей люди не выбирают. Мой тебе совет, сын: пойди и расскажи людям правду. Обещай мне, что не позже чем завтра ты исполнишь это.

— А куда мне деваться? — поникшим голосом произнес Сиддык и пошел в комнату.

С сыном Пулат смог встретиться только через три дня, но все это время думал о нем. Признаться, боялся, что Сиддык, рассказав правду и выслушав целый канар горьких упреков, уйдет из дома. В его возрасте парни очень чувствительны и способны на что угодно, особенно в таком положении. До сих пор жизнь Сиддыка ничто не омрачало, он чувствовал себя таким же, как и сын Истокина Борис, как сотни своих сверстников: занимался в кружках Осовиахима, носил на груди значки «ГСО», «ГТО» и «Ворошиловский стрелок» с такой же гордостью, как взрослые — орден или медаль. Занимался спортом, играл в эмтеэсовской футбольной команде, его работой были довольны и трактористы, и заведующий мастерскими. Он уже три месяца работал самостоятельно, выходил во вторую смену и никогда не считался со временем, никого не обидел отказом. И теперь, если бы его постигло такое потрясение, как крушение надежд, связанных с вступлением в комсомол, от отчаяния Сиддык мог натворить непоправимое. Выбраться домой в эти дни Пулат не мог, столько было дел, что его отсутствие хотя бы на час отрицательно могло сказаться на всей бригаде. Скрепя сердце, он ждал, пока наступит просвет, и при первой же возможности уехал домой.

— Ну? — произнес он, обняв сына, заметив, что тот выглядел не очень-то печальным.

— Все в порядке, отаджан, в райкоме комсомола знали обо всем.

— И даже не намекнули тебе?

— Зачем? Я же сын передового бригадного механика, посоветовали всегда брать с вас пример. Не верите? — хитро прищурившись, спросил Сиддык. Он вытащил из кармана комсомольский билет и протянул отцу. — Посмотрите! — Когда тот развернул его, спросил: — Фотография моя?

— Да.

— Ну, и все! — Сиддык спрятал билет в карман. — Его положено носить на левой стороне груди, возле сердца!

— Поздравляю, сынок! — Пулат поцеловал сына и почувствовал себя таким уставшим и разбитым, что ни о чем уже думать не хотелось. Лег спать, не поужинав. Засыпая, он подумал, что у него такое состояние, видно, потому, что спала тревога за судьбу сына…

Время бежит быстрее, чем того хотелось бы людям. Вот уже и «год» справили по хола, а тога, кажется, стал приходить в себя. Теперь он брал с собой на дежурства Саодат, которая училась во втором классе. И вообще он без нее вроде бы и шага не делал.

Когда речь идет о любви ближнего, люди — эгоисты. И тога не был исключением. Ему было грустно оттого, что Сиддык вырос и что теперь привязанность к деду ослабла, уступила место просто почтению и послушанию. Но что делать? Так было и сто, и тысячу лет назад. Так будет и через тысячу лет. Сыновья и внуки мужают и, как птенцы орлов, научившиеся летать, стремятся парить у самого солнца. Хорошо, что Саодат мала еще, думал он. Возьмешь ее с собой и долгой ночью не чувствуешь себя одиноким. Но ведь и она растет… Тога не думал о том времени, когда внучка станет взрослой, он страшился его. Иногда он успокаивал себя тем, что, мол, пока Саодат вырастет, может, Азраил и за ним придет, ведь не вечный все же?! Но такая мысль у мусульман считается крамольной, и тога стал просить аллаха простить его дерзость и, смилостивившись, продлить дни и часы хотя бы до той минуты, когда придется услышать первый крик правнука. «И тогда, о творец всего живого и неживого на земле, — шептал он, — я уйду в твое вечное царство благодарным тебе во веки веков».

Пулат догадывался о мыслях и думах старика, замечал, как он грустно опускал голову, когда Сиддык, как казалось, был недостаточно внимателен к деду. Он журил сына, хотя и сам понимал, что от него уже нельзя требовать большего. А время бежало. Промчалось лето со своими жгучими днями, когда даже ветер, чудится, обжигает грудь. Пролетела осень со всей щедростью и изобилием. Снова наступила зима, сначала слякотная и нудная, а затем морозная и снежная. Вместе с ней пришел большой праздник в дома советских людей: страна впервые выбирала своих лучших сыновей и дочерей в высший орган государственной власти — Верховный Совет СССР.

Тога, Пулат и Мехри отправились на избирательный участок еще затемно, в шесть часов. Клуб, где был устроен избирательный участок, сверкал электрическими огнями, а внутри он был убран коврами, сюзане и красными полотнищами так красиво, как не в один еще праздник люди не видели. Прямо напротив входа висели огромные портреты вождей, рамки их были украшены живыми цветами. Цветы стояли и на столах членов избирательной комиссии. А что творилось вокруг клуба! Гремели карнаи, сыпали дробь бубны и заливались сурнаи. Звенели песни, девушки и парни танцевали, образовав широкий круг у костра. Повсюду жарились шашлыки, их пряный запах пьянил. Торговали белыми пышными посыпанными кунжутом лепешками, нишалдой и муррабой, кандпечаком и несколькими сортами халвы. Казалось, в то зимнее утро сюда переселился знаменитый бухарский рынок. Наряды людей поражали воображение многообразием красок.

Выслушав поздравления председателя комиссии и проголосовав, тога и Пулат с женой еще долго не уходили домой. Они отведали шашлыка, а когда, наконец, собрались обратно, накупили всякой всячины — нишалды, халвы, конфет, вареной баранины «яхна-гушт», свежих лепешек. Мехри купила ситца и атласа, себе и детям. Пулат подарил тога новую рубашку, которую купил в ларьке.

— Благодарю тебя, о, аллах, за твою щедрость, — произнес тога, когда возвращались к себе. — Разве мог я, бедный дехканин, думать о таком дне, когда меня пригласят и скажут: «Вот, Мухтар-тога, теперь пришло время и, пожалуйста, выбирай своего представителя в высшую власть!» Никогда!

— Благодарите Советскую власть и партию большевиков, — сказал Пулат, — так оно вернее будет! — Он повернулся к жене: — Ну, вот, кампыр, мы с тобой и стали равными перед законом…

Мир жил тревожно. За три года, прошедших после выборов, радио и газеты, которые Сиддык, как правило, читал по вечерам вслух для родителей и деда, были наполнены войной. Фашизм задушил республиканскую Испанию, залил кровью ее патриотов землю далекой и мужественной страны, сражавшейся за свою свободу и независимость. Слово «Герника» стало символом вечного проклятья фашизму. Гитлер захватил Австрию и Чехословакию, Польшу, страны северной Европы, сапог его солдата ступил и на землю Норвегии. Кровью истекала Франция. В те же годы прибалтийские буржуазные государства стали советскими и вошли в состав СССР, соединились со своими братьями западные украинцы, бессарабы и белорусы.

К осени сорокового года Пулат был назначен участковым механиком, ответственным за деятельность нескольких тракторных бригад, и Истокин, в случае промаха, строго спрашивал в первую очередь с него.

В один из октябрьских теплых вечеров того года Сиддык объявил родителям, что уезжает в военное училище, чтобы стать командиром Красной Армии. Мехри, услышав эту новость, в первые минуты вообще лишилась дара речи. А Пулат, хоть и его она ошарашила неожиданностью, спокойно спросил у сына:

— Сам надумал или с кем посоветовался?

— Меня военкомат посылает, — ответил Сиддык.

— Почему? Ведь тебе еще нет двадцати?

— Как лучшего осовиахимовца, отаджан. — Сиддык вытащил из кармана бумажку, равную половине тетрадного листа. — Повестка. Через неделю уеду.

— Далеко, сынок? — спросила Мехри, придя в себя.

— Да в Ташкент, онаджан, — небрежно ответил он.

— Ой, как хорошо! — воскликнула Мехри радостно. — С Шаходат будешь часто встречаться, слава аллаху, теперь и она не одинока в большом городе!..

Пулат знал, что в армию берут только двадцатилетних, — сам не одного тракториста проводил из своей бригады, — поэтому решил сходить в военкомат и выяснить подробности, может, уговорить комиссара оставить сына, мол, куда ему в командиры, сопляк еще! Потом передумал и пошел к Истокину. Посоветоваться.

— В работе ты, Пулатджан, — сказал Михаил Семенович, выслушав его, — настоящий коммунист, хоть и не состоишь в партии. А вот в политике, извини меня, порой напоминаешь обыкновенный пень. Нельзя же так! Разве не видишь, что творится на земле? Там война, тут война! Война, война, война! Она ведь завтра может постучаться и в ворота нашей страны! Кто ее будет защищать? Твой сын, мой Борис, сыновья тысяч и миллионов таких, как мы с тобой! Наша страна многонациональная, и армия у нее такая. Значит, нужны люди, чтобы командовать теми, кто плохо владеет русским языком. А кто это сделает? Сиддык, Мурад, Ораз… Гордиться, черт возьми, нужно, а ты: «Молод, слаб…» Ну, что нюни распустил? Молод? Да. Но молодость не вечна, она, к сожаленью, быстро проходит. Пока Сиддык закончит училище, возмужает, приедет в отпуск и потребует невесту. Ты лучше об этом подумай.

— Почему Борис остается? — прямо спросил Пулат.

— Его заберут весной, рядовым красноармейцем. Если хочешь знать, я опечален этим. Мне хотелось, чтобы и он стал командиром, а военкомат и райком комсомола выбрали Сиддыка. Ему счастье улыбнулось, брат.

— Жена плачет, — пробормотал Пулат.

— Она мать, — сказал Истокин, — ее сердце в сыне.

— А сердце сына — в поле, — дополнил пословицу Пулат.

— Все правильно, друг. Убеди в этом Мехри.

Пристыженный Истокиным, ругая себя на чем свет стоит за то, что до таких простых истин сам не додумался, хотя, как оказалось, ничего в том сложного не было, Пулат вернулся домой и коротко бросил жене:

— Сиддык должен ехать!..

Шестеро узбекских парней из Шерабада, в том числе и Сиддык, в тот день уехали в Ташкентское военное училище. Им устроили торжественные проводы. В клубе провели митинг, военком и ветераны армии произнесли напутственные речи, а затем родители проводили ребят до самого Термеза. Директор МТС для этой цели выделил новый, недавно полученный «ЗИС-5». Пулат вернулся домой за полночь…

Должность участкового механика в МТС — одна из самых канительных и беспокойных, особенно в разгар сельскохозяйственной кампании. Если где на твоем участке остановился трактор, мчись туда, помогай исправить на месте, не получится — обеспечь срочный ремонт в мастерских. Осень — пора подъема. И Пулат сейчас частенько пропадал в тракторных бригадах, бывало, по нескольку дней не показывался дома. Так случилось и на этот раз. После проводов сына он два дня пробыл в одной из бригад, на третий приехал в МТС и до конца рабочего дня не вылезал из мастерских. Лишь проводив тракториста с отремонтированной машиной, он, уставший, отправился к себе.

День шел на убыль. Солнце висело над Кугитангом, от деревьев на мостовых лежали длинные тени. Было душно, и он подумал, что шерабадская осень мало чем отличается от лета, только пыли побольше. То ли дело в родном кишлаке. Там точно знаешь, когда приходит осень, когда — любая другая пора года. Цвет неба и гор, деревьев и трав, перепады температур сами подскажут об этом. Вспомнив о Кайнар-булаке, Пулат погрустнел. Так случалось с ним всегда, и он ничего с этим поделать не мог, хотя и понимал, что пора уже уметь владеть своими чувствами. «А как, наверно, грустит Мехри, — подумал он, — ведь она женщина. И молчит. Не выдает свою тоску. Может, свозить ее туда, пусть посмотрит… Нет, зажившие раны опять начнут болеть». Он открыл калитку и сразу же увидел на чорпае брата Артыка. Тот полулежал на курпаче, опершись о подушку локтем, и пил чай. Возле него сидела Саодат и готовила уроки.

Услышав скрип открывшейся калитки, Артык обернулся, слез с чорпаи и пошел навстречу Пулату. Одет он был, как успел заметить Пулат, в парусиновый костюм, брюки заправлены в брезентовые сапоги. Ворот белой шелковой рубашки расстегнут. На урючине висели тонкий черный галстук и белая войлочная шляпа с широкими полями. Пулат сразу узнал брата, хотя время сильно изменило его. Навстречу ему шел грузный мужчина с холеным лицом. Походка у него была тяжелой, точно он с трудом передвигал ноги. Братья молча крепко обнялись и долго стояли посреди двора, стиснув друг друга, легонько похлопывая по плечам. Затем их руки разжались, и оба они, как по команде, смахнули рукавами слезы.

— Есть все же аллах там, — произнес Артык, кивнув в небо, — боялся, что не встречусь с тобой, а сам просил творца, чтобы он смилостивился и направил тебя домой.

От волнения, неожиданности встречи Пулат, казалось, лишился дара речи. Он ничего не сказал в ответ, только положил руку на плечо Артыка и пошел рядом с ним к чорпае. А брат между тем продолжал:

— Вот сидим мы с племянницей и готовим уроки. Завтра она обязательно принесет домой пятерку!

— Я каждый день их приношу, — сказала Саодат, — правда, папа?

— Правда, — произнес с улыбкой Пулат.

— Но эта будет особенная, — сказал Артык, — заработанная нами вместе, верно?

— Ага.

Из кухни с чайником свежего чая вышла Мехри.

— Что же не сообщили мне, что брат приехал? — спросил у нее Пулат.

— Тога обещал, — сказала она, — видно, не успел.

— А он уже ушел?

— Да.

— Почему я его не встретил?

— Разминулись где-то, ака.

— Дедушка хотел зайти к тете Ксении, чтобы дед Миша вызвал папу домой, — вставила Саодат.

— Понятно, — кивнул Пулат. Он указал брату на курпачу: — Прошу!

— Ну, как дела, брат, здоровье? — спросил Артык, заняв прежнее место.

— Слава аллаху, ничего, — ответил Пулат, усаживаясь на другом конце чорпаи. Он разлил чай и одну пиалу протянул брату. — Сына в армию проводил, а сам… здоров, работаю. На судьбу не жалуюсь, все в доме вроде бы есть, лепешкой целой небо не обделило пока.

— Слышал, слышал, — произнес Артык, — мне уже тога тут обо всем рассказал. Ну, что ж, рад за тебя, брат! Пусть творец и впредь не обходит тебя и твою семью своими милостями!

— Спасибо на добром слове, ака! Как вы сами-то? Лет двадцать, поди, прошло с тех пор, как мы расстались?

— Восемнадцать, брат. Кажется, много, а по сути — мгновенье. Вроде бы вчера я уехал от вас, тебя и отца. Да, время быстротечно, не успеешь обернуться, пора прощаться с белым светом, черт возьми! Ну, да ладно, не для одних нас оно такое!

— Какие добрые ветры вас привели в родные края, ака? — спросил Пулат.

— Дела. Приехал с научной экспедицией. Я же стал ученым, историком, изучаю историю узбекского народа. В Сурхандарье же столько неизученных памятников старины, что дел не только на мою жизнь, но и на жизни моих внуков и правнуков хватит. Сейчас моя экспедиция работает в Зараут-сае, это в Байсунских горах, снимает копии наскальных рисунков первобытных людей. Выпал вот свободный денек, приехал к тебе. А вообще я живу в Ленинграде, работаю в музее, который называется Эрмитажем.

Артык рассказывал о себе так обстоятельно, что Пулату показалось, что он этим предупреждает возможные его вопросы. Но он понятия не имел о том, что сообщал брат, хотя людей в таких же войлочных шляпах встречал не раз, и не только в самом Шерабаде, но и в степи, обычно возле какого-нибудь тепе. «Ученый, Ленинград, Эрмитаж…» Все это так было далеко от «Афганистана, жены Ибрагимбека и Туркестанского комитета», о котором рассказывал Хамид, что Пулат растерялся. «Мой брат ученый, — думал он, слушая Артыка, — вот он сидит передо мной, живой, одетый, как ученый. Зачем же Хамиду нужно было обманывать меня?»

— И давно вы там, ака? — спросил он.

— В Ленинграде? Да все эти восемнадцать лет, а что?

— И не могли подать весточку о себе?! — произнес с упреком Пулат.

— А куда и кому, брат? Писал я. Только мне ответили, что в Кайнар-булаке теперь никто не живет, куда подевались его жители, мол, неизвестно. Сам ведь знаешь, человек не хозяин себе, а в моей работе — и подавно. Каждый год музей снаряжает длительные экспедиции, так что мне пришлось побывать почти во всех уголках страны. В этом году вот послали сюда, и слава аллаху, смог наконец увидеть тебя!

«Раз он не знал, где меня искать, — подумал Пулат, — то как же нашел сразу? А, может, не сразу? Ведь Хамид как искал? Чуть ли не всю долину, говорил, прошел, и только в Бандыхане узнал все. Наверно, и Артык-ака вот так же расспрашивал обо мне. Поинтересоваться, значит, оскорбить. Скажет, нашел его, а он еще подозревает в чем-то!..»

— Выходит, Хамид безбожно врал о вас, — произнес, усмехнувшись, Пулат. — Ну, и скотина!

— Хамид?

— Да.

— Какой Хамид?

— Да тот, что с вами тогда ушел к Ибрагимбеку, ака.

— Когда ты с ним встречался? — спросил Артык.

— Лет десять уже прошло.

— Гм. И что же он тебе наплел обо мне?

Пулат повторил рассказ Хамида, правда, не вдаваясь в подробности, касающиеся старшей жены бека.

— Действительно, скотина, — воскликнул Артык. — Я черт знает чем занят, а он… Попался бы мне этот негодяй, я бы ему шею свернул!

Артык внимательно следил за выражением лица брата.

Пулат размышлял: «Неужели Хамид врал?.. — Он хотел, чтобы тот соврал, но напряженность в поведении брата заставляла его сомневаться в этом. Вместе с тем, ему была противна сама мысль, что перед ним сидит враг, что он, хозяин этого дома, потчует его, предоставив, как дорогому гостю, красный угол. — Почему я такой мнительный, — спрашивал он сам себя. — Конечно же, брат советский человек, ученый, и нечего тут сомневаться!» Тут Мехри принесла из кухни чашку дымящегося плова и поставила на дастархан, позвала дочку в дом. Пулат незаметно подмигнул ей, она принесла из комнаты бутылку водки. Сам Пулат не пил, но водка в доме всегда была на случай появления неожиданных гостей. Он налил полную пиалу брату и немного себе.

— Что это ты так? — спросил Артык.

— Не привык к этому делу, ака, — произнес Пулат, покраснев, словно бы уличенный в обмане.

— Хоп. Давай выпьем за встречу, брат! — Артык выпил пиалу до дна и закусил кусочком помидора. — Пусть благополучие не покидает этот дом.

— Женаты, наверное, на русской? — спросил Пулат, жестом приглашая брата к плову.

— Разумеется.

— Тогда надо повторить, ака, — сказал Пулат, разливая в пиалы водку, — теперь за здоровье и благополучие вашей семьи!

— Хорошо, только пусть эта будет последней. Я ведь тоже не очень уважаю ее, проклятую! Не мусульманское это дело, признаться.

— Хоп, — кивнул Пулат…

После ужина Мехри постелила братьям тут же на чорпае. Делала она все молча, не вмешиваясь в разговор мужчин, негромко отвечая на редкие вопросы Артыка. Когда братья легли, Мехри принесла им чайник свежезаваренного чая и пиалы. И они почти до утра не сомкнули глаз, вспоминая о прошлом, ведя речь о настоящем. Собственно, больше говорил Пулат, а Артык только слушал, иногда уточнял ту или иную деталь его рассказа.

— Хайиткаль предал нас, — сказал Пулат, вспоминая последние дни отряда отца, — мы попали в ловушку, в пещеру.

— Теперь мне хочется узнать все о Кайнар-булаке, — перебил его Артык…

— Когда я вернулся на пепелище, оставшееся от Кайнар-булака, и припал к ледяной воде родника, вокруг собрались люди. Вот они что рассказали:

«Их было человек пятьдесят, — начал Карим-ота, когда все собравшиеся последовали примеру хола, устроились кто на голышах, а кто просто присел на корточки, — узбеки и таджики, братья по вере. Вооружены до зубов, на взмыленных конях. Появились они под вечер из-за Сангардака, как им удалось пройти перевал, нам неведомо, видно, джинны перенесли их на своих крыльях. Здесь, у родника, собрали всех жителей кишлака и стали расспрашивать о гяурах. Мы ответили, что здесь еще никто чужой не появлялся, а какие из себя эти неверные, даже понятия не имеем. Кто-то поинтересовался, сколько дорог ведет к Байсуну. Ответили и на этот вопрос. Тогда старший, которого все называли Хайитбеком, послал к тропе четверых всадников с ружьем на маленьких колесиках. Мы такого ружья никогда и не видели. Бек объявил нам, что он и его люди — воины ислама, что отряд в одной из битв с гяурами не сумел одолеть их и вынужден был уйти сюда. Добавил, что отдохнет тут несколько дней, чтобы с новыми силами продолжать борьбу.»

— Хуш келибсиз, сказали мы им, — продолжал рассказ Хашим-бобо, дед погибшего Саттара, — и тут же решили, что сам бек и трое его джигитов, самых близких, остановятся в вашем доме, Пулатбай… Других тоже разместили по домам, закололи в честь гостей кто овцу, а кто — козу. Не пожалели ячменя для их коней. И вот наступила ночь…

— Где моя мать и Гульсум? — спросил Пулат, воспользовавшись паузой.

— Ты послушай, сынок, что произошло потом, — ответил, тяжело вздохнув, Карим-ота, — не спеши.

— И вот наступила ночь, — повторил Хашим-бобо. — Люди бека утолили голод, отдохнули и… началось. То в том, то в этом доме истошно закричали женщины и девушки, громко заплакали дети. Раздались и первые выстрелы. Джигиты расстреливали всякого, кто хотя бы одним словом осудил их подлость или сопротивлялся им. Дочку Рисолат-хола двенадцатилетнюю Тозагуль изнасиловали трое. К утру девочка умерла. Хола пошла жаловаться на своих постояльцев беку, а тот застрелил ее и приказал выбросить труп за дувал, как собаку. В первое утро кишлак недосчитался трех мужчин, Тозагуль, ее матери и двух подростков, вступившихся за матерей и сестер…

Люди рассказывали о пережитом, а сердце Пулата было полным гнева. «Если бы я знал, — думал он, — если бы хоть почувствовал… Я бы этого плешивого изменника прирезал сам, как курицу, я бы подверг его таким пыткам, которые и не снились моему брату Артыку. Я бы заставил его корчиться от страшной боли, извиваться, как змея, и орать во всю глотку…» О том, что случилось в доме Сиддык-бая, рассказала Мехри.

— В ту первую ночь, — сказала она, — в нашем доме было спокойно. Гульсум прибежала к нам и сообщила, что бек этот был правой рукой вашего отца, прозванного «снежным барсом» за свою смелость. Он, то есть бек, передал вашей матери и сестре привет от него, сказал, что вы воюете с гяурами вместе с отцом, а Артык-ака служит самому Ибрагимбеку, зятю эмира. Халчучук-хола от радости этой показала беку, где хранится добро эмира, тот позвал своих джигитов, и они в один миг растащили все. А у нас в ту ночь… — Мехри начала плакать, и рассказ ее прервался.

— Будто чувствовал беду Турды-ака, — сказала Норбиби-хола. — Едва в дом вошли джигиты, как он тут же отвел Мехри и младшенькую Шаходат в горы и спрятал в зарослях арчи. А со старших его дочерей эти разбойники не спускали глаз, заставляли прислуживать себе — чай вскипятить, полить воды на руки, принести полотенце. Словом, Турды не смог увести их со двора.

— Они заверили отца, — сказала Мехри, успокоившись, — что ему нечего тревожиться за дочерей, мол, мы мусульмане и ничего непристойного себе не позволим. Что было потом, я не знаю, но когда мы вернулись, труп отца лежал в вашем дворе, а моя мать с Хосият и Бодом, оказывается, сгорели в доме.

— У вас, Пулат, все произошло на следующую ночь, — сказал Карим-ота. Бек приказал Гульсум прийти к нему в михманхану. Она хотела незаметно уйти, но джигиты схватили ее и привели к своему хозяину. Бек, говорят, страшно ругал ее, приказал подчиненным раздеть догола и держать. Он на их глазах совершил насилие. Услышав крик Гульсум, в михманхану прибежала мать, туда же поспешил и Турды-ака. Его застрелили прямо возле дарчи. А потом бек и его джигиты стали измываться над двумя женщинами. То, что они делали с ними, здравый ум не может себе даже представить, совесть мусульманина тем более. Но что для этих насильников чужая слеза? Вода и не более!

— Ну, а дальше что, дальше? — настаивал Пулат.

— Промолчишь, — душа заболит, скажешь — язык заболит, сынок. Они связали твою мать, эту святую женщину, и на ее глазах насиловали Гульсум. А потом — наоборот, подлецы. Не пощадили ее седых волос!.. На рассвете Гульсум каким-то образом выбралась из дома и побежала к ущелью. За ней погнались джигиты бека, но не успели… она бросилась в пропасть. Халчучук схватила тешу и рассекла голову джигита, который стерег Гульсум, надвое, и бросилась на самого бека. Но тот выстрелил раньше… Вот и все, сынок!

— Утром, — добавил Хашим-бобо, — когда в кишлаке, кроме нас, кошек и собак, никого не осталось, бек приказал сжечь кишлак и сам ждал неподалеку, пока от Кайнар-булака осталось то, что ты видишь. Затем исчез куда-то. О, аллах, за что ты нас так строго наказал?

— Проклято это место, — сказал Карим-ота, — проклято на веки вечные. И мы, оставшиеся в живых, решили завтра утром навсегда покинуть Кайнар-булак. Мы не знаем, что будет с нами, но хуже того, что уже было, уверены, никто придумать не сможет!..


Рассказы земляков потрясли Пулата. Он долго сидел молча, словно бы окаменев, но мысль работала. «Что бы со мной ни случилось, — думал он, — я клянусь именем погибших здесь, что найду этого плешивого палача и отомщу за них. За измену отцу. За поруганную честь матери, сестры и всех девушек Кайнар-булака, за дядю Турды. О, аллах, если ты и впрямь существуешь на небе, дозволь мне, твоему верному рабу, заглянуть в глаза Хайиткаля перед его смертью!» Разум его не воспринимал случившегося, не хотел соглашаться с тем, что это совершили мусульмане, люди, с которыми он сам совсем недавно сражался бок о бок под знаменем ислама, на котором было написано «Все мусульмане — братья». Но глаза не обманывают. Они видят развалины кишлака и кучку измученных горем людей.

— Что же ты намерен делать дальше, Пулатджан? — спросила Норбиби-хола.

— Говорят, что и с пути сворачивай с большинством, — вместо него произнес Хашим-ота. — Наша судьба — это и его судьба.

«Да, — согласился Пулат про себя, — ота, пожалуй, прав. Я разделю с ними их судьбу. Но прежде отомщу Хайиткалю! Пойду и попрошусь в красноармейцы, чтобы вместе с ними найти плешивого бека. Отаджан, ты погиб за неправое дело, обманутый эмиром и муллами. Прости меня за правду, но, если бы ты сейчас был тут, согласился бы со мной. И я отныне постараюсь исправить нашу общую ошибку, ота… Я клянусь памятью отца, матери и сестры, что отомщу Хайиткалю! — твердо произнес Пулат.

— Пусть да свершится твоя клятва, — произнес Карим-ота, — оумин!»

Весь рассказ Пулата Артык выслушал молча, не задавал вопросов, но вдруг вскинулся:

— Вот что погубило тогда наше дело, — сказал Артык. — Жадность одних, их стремление жить все время в роскоши, тянуть себе все и вся… В то же время другие умирали от голода. Нет, чтобы баи и чиновники по-братски поделились добром с народом, ну, хотя бы на время, пока не отстояли святое дело ислама, нет, призывая людей драться, сами чинили над ними всякие пакости. Вот и вышло, что потеряли все. Бараны!

— Не в этом, наверное, дело, ака, — сказал Пулат. — Большевики, они сразу дали землю беднякам, отобрали ее у баев и раздали! А дехканину что? Ему только дай землицу!

— Да, тут они опередили нас, — согласился Артык. — Если бы среди воинов ислама нашелся умный человек, собрал бы всех этих ненасытных баев и ишанов, объяснил им что к чему, может, по-другому совсем пошла жизнь.

— А чем она сейчас плоха? — спросил Пулат.

— Разве я об этом, брат? Просто было бы тогда другое государство, где все были бы равны перед творцом, и все.

— Перед ним мы всегда были равны, ака, а вот друг перед другом — никогда. И никогда не стали бы такими!

— Не будем спорить, — предложил Артык, — что было потом?

— Потом? — Пулат сморщил лоб, вспоминая все, что выпало тогда на его долю, — потом я оказался в Бандыхане, — сказал он.

— А Хайиткаль?

— Не судьба была мне ему отомстить, этому плешивому палачу. Только было собрался в Юрчи, чтобы стать красноармейцем, вернулся оттуда один из бандыханцев, — на базар ездил, оказывается, — и сообщил, что каля поймали, судили и уже расстреляли. Но я удовлетворен и тем, что этого курбаши расстреляли в Денау на скотном базаре. Смерть свою он все-таки нашел в навозе!

— Собаке собачья смерть, — сказал Артык.

— Вот именно.

— А ты, брат, чувствую, доволен своей жизнью? — произнес Артык полушутливо.

— А на что мне обижаться? Всюду, где бы я ни был, мне встречались люди доброй души, ака. Взять хотя бы Мухтара-тога. Ну, кто я ему, если по существу? Никто. В тот момент, когда я пришел к нему, три лишних рта в ограбленном басмачами доме, и только! Однако он принял нас как родных своих детей, поделился последним и всю жизнь заботится, точно отец. Или возьмите нашего директора Истокина. Он чуть старше меня. — Сейчас Пулат не хотел омрачать настроение брата напоминанием о том, что тот убийца брата директора. — Не обижайтесь, ака, но он, хоть и русский, для меня будто еще один брат. Он помог мне найти свою дорогу в жизни. Кто я сегодня? Участковый механик МТС. Зарабатываю неплохо, каждые три месяца премии получаю. Моя фотография на доске почета висит. К моему голосу прислушиваются, со мной советуются. Сиддык тоже был в почете, его, как лучшего среди своих сверстников, послали учиться на красного командира. Дом мой… не хуже, чем у других. У меня нет оснований жаловаться на свою судьбу и, тем более, на Советскую власть. Она отдает мне все. Я ей, если хотите знать, обязан до самой могилы. За то, что простила меня и дала возможность почувствовать себя равным среди равных.

«Бедняжка, — думал Артык о Пулате, — и это убогое существование он считает вершиной благополучия, выражает телячий восторг по поводу того, что его сделали механиком, а фотографию повесили на какую-то доску». Но вслух произнес другое:

— Тогда время такое было. Кайнарбулакцев и миллионы других узбеков пугала неизвестность: что будет завтра, может, хуже станет? Муллы подогревали эту растерянность, зная, что люди им верят, звали на борьбу с Советской властью. И мы шли.

— Вы не правы, ака, — сказал Пулат, подумав, что опять между ними начинается спор, чего ему лично не хотелось. — Темнота нас заставляла идти по кривой дороге. Это как в степи ночью — до утра кружишься вокруг своего кишлака, думаешь, до Мекки дошел, и к удивлению узнаешь, что топтался на одном месте.

— Темнота и пугает своей неизвестностью, — сказал Артык. Он понял, что сегодняшний Пулат совсем не тот, с которым он расстался много лет назад. Этот, при своей наивности, одно усвоил хорошо — Советская власть его друг. И теперь Артык, произнеся эту фразу, пытался в его глазах оправдать самого себя.

— Одно дело пугает, а другое — сбивает с пути, — не согласился с ним Пулат. — Тысячу, может, сто тысяч сбила она, а миллионы… их же никакие ишаны и муфтии не увлекли. Мы с вами, ака, и наш отец оказались темнее этих миллионов.

— Если ты не успел вступить в партию, — грустно произнес Артык, — то сейчас как раз время подать заявление. Политически ты вполне созрел.

— Мое прошлое, — сказал Пулат, — никогда мне не позволит решиться на такой шаг. Когда Сиддыка принимали в комсомол, думал, если откажут, наложу на себя руки. Почему? Да чтобы не мешать ему жить. Слава аллаху, обошлось, приняли. А ведь это такое великодушие! Простить юноше тяжкие преступления отца… на это способна только Советская власть, ака!

— Ну, вот видишь, — сказал Артык, — сам же и подошел к тому, о чем я тебе советовал. Простили твоему сыну, значит, — и тебе! Разве ты убил кого?

— Откуда мне знать? Я стрелял в людей, это точно. Целился в них. Видно, мои пули не улетали в молоко. Так что… если кровь и не на руках, то на совести моей есть…

— Но ведь ты, — не унимался Артык, — не жалеешь своих сил и знаний, чтобы выполнять порученное дело честно и добросовестно. Пользуешься уважением и почетом. Партии только такие люди и нужны.

— Может быть, — кивнул Пулат.

— А как же иначе? — воскликнул Артык. Он, сам не зная почему, злился на брата и настаивал на своем нелепом предложении, чтобы выиграть время, оставить его ровно столько, сколько хватит для того, чтобы рассказать о себе в двух словах. Артык понимал, что Пулат в конце концов начнет сам задавать вопросы, может, и Хамида еще раз вспомнит. Да мало ли о чем спросит, думал он, а вдруг начнет сопоставлять да анализировать… — Пиши завтра же заявление!

— Нет, ака, — покачал головой Пулат, — я этого никогда не сделаю! Но за дело партии, если понадобится, не пожалею жизни. — Тут случилось то, что Артык хотел оттянуть. — Расскажите лучше о себе, ака…

Артыку было о чем рассказать. Тот день, когда он опередил красноармейца и спас жизнь бека, стал для него днем щедрого милосердия аллаха, круто повернувшего его судьбу. Вместе с сыновьями двух тохсаба из Куляба, Сайфулло и Назарбека, парнями смелыми и решительными, Артык стал личным телохранителем зятя эмира. Хотя в его свите насчитывалось свыше двухсот джигитов, — в их числе и Хамид, — правом входить к нему без доклада, выполнять, особо важные и секретные поручения, а часто и разделять трапезу, пользовались только эти трое.

Переправившись через Амударью, бек направился в Кабул, где под крылышком короля Амануллы-хана нашел прибежище эмир Алимхан. Всадники несколько дней ехали по выжженной степи. Следуя на полкорпуса коня позади бека, Артык видел бесчисленные стада овец и табуны коней, принадлежащих баям и вельможам эмирата, хивинским и кокандским правителям. Тут, в северной части Афганистана, звучали и узбекская, и туркменская, и киргизская, и уйгурская, и бог ее знает еще какие речи. Повсюду, где бы ни останавливался Ибрагимбек, его встречали с почетом, закалывали откормленных жеребят для казы, укладывали спать в лучших юртах. Почестями не обходили и джигитов.

Кабул был пыльным городом со множеством мечетей, видных издали по мачтам минаретов. Он показался Артыку огромным, потому что большего ему не приходилось видеть. Город был наводнен разноликим и разноязыким народом. Здесь встречались и бледнолицые люди со светлыми волосами и голубыми глазами, почти такие же, как красноармейцы, но одеты они были, как и все богатые кабульцы, в дорогие халаты, на головах же — шелковые чалмы.

Несмотря на широкие халаты, Артык сразу отметил их армейскую выправку. Инглизы — называли одних, германцы — других.

Артык встречал таких людей и среди сопровождавших длинные караваны верблюдов, но не проявлял к ним особого интереса. С иными бек подолгу беседовал. Случалось, что после такой беседы караван сворачивал с пути и направлялся в обратную сторону. Теперь же, узнав, кто они, Артык догадался, что борьба мусульман в Туркестане и в эмирате с неверными ведется с помощью их оружия, может, и денег.

Эмир жил в богатой части города, в красивом дворце, окруженном высокими каменными стенами. Во дворе росли могучие чинары, а на свободных от деревьев участках полыхали розы, источали пряные ароматы различные сорта райхона. Тут было несколько хаузов, наполненных прозрачной ключевой водой, и оттого, казалось, зной, опалявший город, не проникал за эти стены. Ибрагимбек, разместив своих джигитов в караван-сарае на окраине под ответственность Назарбека и Сайфулло, велел Артыку следовать за собой.

В дом эмира его не пригласили. Он устроился на чорпае под чинарой, рядом с которой отливал синевой зеркала большой хауз. Прохлада, что исходила от воды, взбодрила его, и он отдал должное угощеньям, принесенным слугами из кухни. Шурпа с плавающими на поверхности кусочками сала, плов по-бухарски, жареные ребрышки молодого барашка, тушки перепелов в томатном соусе — все это, щедро приправленное специями и густо наперченное, кажется, не утоляло голод, а наоборот, возбуждало аппетит. «О, аллах, — мысленно обращался он к богу, опустошая блюда и пиалы с мусалласом, — до самой смерти не иссякнет поток моих благодарностей тебе за то, что так возвысил меня!..» Артык отведал и сладостей, что были поставлены на дастархан в блюдцах, когда он еще только сел на чорпаю. Больше всего ему понравились косточки миндаля в сахаре.

— Можете и поспать малость, — сказал ему слуга, убирая дастархан. Он видел, что гость, разморенный вином и обильной едой, начал клевать носом. — В случае чего, я успею разбудить вас, господин…

Под вечер, когда солнце скатилось к отрогам Гиндукуша, а его косые лучи разлились золотом в уголке хауза, Артыка разбудили и сказали, что приглашают в покои эмира. В одной руке слуга держал серебряный кумган с водой, а в другой — полотенце. Артык умылся, подтянул потуже бельбог, под которым был еще и широкий офицерский ремень с кобурой револьвера. Почистив тряпкой сапоги, он пошел следом за слугой. У входа в дом разулся и надел кавуши. Он не помнит, сколько комнат и коридоров прошел, пока добрался до михманханы светлейшего. Впрочем, Артык не был уверен, что эта комната без двери, но с тяжелыми бархатными портьерами в ее проеме, служила гостиной. Но когда он вошел и, потупив взгляд, припал на колени тут же у входа, успел заметить, что вся она была увешана дорогими персидскими коврами, что в ней не было окон и не на всех подсвечниках горели свечи, поэтому царил полумрак.

— Вот это и есть тот славный джигит, что спас мне жизнь, — сказал бек. — Артык, сын преданного вашего слуги Сиддык-бая, ваше величество.

— Встань, йигит! — приказал эмир.

Артык вскочил и застыл, точно воин в почетном карауле. Эмир полулежал на курпаче, облокотившись на груду подушек. Он показался Артыку невысоким, но коренастым мужчиной, которому далеко за пятьдесят. Борода у светлейшего была широкой, густой и черной, как ночь. Усы пышные, а лицо одутловатое, будто отекшее от хвори. Глаза навыкате, как у рыбы. У его ног сидела грузная пожилая женщина, прикрыв наполовину лицо шалью. Напротив него, скрестив ноги, сидел бек, обняв мальчика лет десяти, а рядом, также прикрыв лицо, — женщина лет тридцати или даже меньше. Ее глаза… Они горели огнем и, казалось, пронизывали насквозь. Это был взгляд жгучий, страстный, откровенно зовущий. «Она, видно, дочь эмира, — подумал Артык, — и жена бека. А та… жаба… ее мать, старшая жена эмира».

— Ты спас жизнь опоры эмирата, — произнес эмир, — и мы тебе даруем звание мингбаши. А это, — он бросил к ногам Артыка мешочек с золотом, — награда за твою смелость, йигит!

— Благодарю тебя, о, светлейший из светлых, — с дрожью в голосе произнес Артык, — за все эти милости, но дозволь мне отказаться от денег, я лишь выполнял долг твоего верного слуги и не больше!

— Вы настоящий джигит, — сказала жена эмира и, повернувшись к мужу, добавила: — Он не из тех, кто готов растащить ваши богатства, не гневайтесь на него, мой господин.

Эмир махнул рукой, что означало конец аудиенции и милостивейшее разрешение отказаться от дара. Слуга, стоявший за портьерой, незаметно дернул полу халата Артыка, и он, пятясь и полусогнувшись в поклоне, вышел из комнаты. Слуга молча вывел его во двор и только тут заметил:

— Напрасно вы не приняли дар светлейшего, мингбаши. В этом городе без золота и шага не сделаешь.

Позже Артык и сам решил, что поступил опрометчиво. В те дни, пока Ибрагимбек находился дома, ему разрешалось отлучаться, и он, одетый в богатый халат и восседающий на чистокровном арабском скакуне, не имел возможность бросить даже медяшку в руки нищего, чтобы заслужить благословение того на счастье и успех.

Вскоре Ибрагимбек вместе с джигитами оставил Кабул и почти год разъезжал по северу королевства, встречаясь со всеми изгнанными из эмирата и Туркестана, горевшими жаждой мести. Бек обрадовался, когда дошли вести о разгроме войск Энвера-паши и его гибели, о падении Джунаид-хана, Курширмата, белогвардейцев Закаспия. Теперь, считал он, кроме него некому возглавить газават. Побыв несколько дней в Кабуле, он выехал к уйгурам в Урумчи. Дорога туда была нелегкой, проходила по снежным отрогам Гиндукуша. Для Артыка это была последняя поездка с беком. Когда они, спустя почти полгода, вернулись снова в Кабул, бек сказал ему:

— Артыкбек, вам как самому преданному из моих джигитов я вверяю судьбу его светлости и всего нашего дома. Назначаю вас начальником стражи эмира.

— Благодарю за доверие, ваше сиятельство, — ответил Артык, — клянусь честью воина, что я свято исполню свой долг. Но мне хотелось бы находиться при вас.

— Это воля эмира, — отрезал бек…

Артык не знал закулисной стороны своего назначения. Об этом ему сказали много лет спустя, при обстоятельствах, не совсем приятных ему. А в тот день, когда он получил приказ бека, он был уверен, что так повелел эмир. Преданный начальник стражи для светлейшего значил ничуть не меньше самого бека, особенно здесь, на чужбине, в городе, набитом, как соты пчелами, лазутчиками многих стран и всяким уголовным сбродом.

Одержимый маниакальной идеей, что только ему предначертано свыше освобождение эмирата от большевизма, Ибрагимбек носился по стране, собирал силы и оружие, чтобы в один прекрасный день, когда аллах благословит его, огненным смерчем пройти по своим, — тестя он ни во что не ставил и не собирался добывать ему трон собственным горбом, хотя и действовал пока от его имени, — владениям и править народом так жестоко, как железный Тимур. Это была его заветная мечта, и ради нее он не жалел ни себя, ни других.

Артык же, приняв под свое начало нескольких стражников, стал исправно нести свою службу. Ему отвели небольшую, богато убранную комнату напротив спальни эмира. В спальне была тяжелая резная дверь из чинары, а в его комнате двери не было. Проем был занавешен портьерой. Устроено так было специально, чтобы начальник стражи мог услышать чужие шаги в коридоре и вовремя прийти на помощь светлейшему, в случае опасности, разумеется.

Эмира Артык видел почти каждый день, иногда тот приглашал его к своему дастархану. Светлейший был хорошо осведомлен о том, что происходило в его бывших владениях. Сюда, во дворец, частенько приходили дервиши и купцы, и всех их начальник стражи пропускал к эмиру. Он знал, что эти люди были лазутчиками светлейшего и его зятя. Артык знал и о других секретах дома. Например, о том, что здесь всем распоряжается старшая жена эмира, что без ее ведома не тратится ни одна таньга. С годами, которые неслись быстрее, чем хотелось бы, ее муж терял веру, что вернется в Бухару, и все больше предавался праздной жизни. Вино делало его обрюзгшим и ворчливым стариком.

Как-то весенней ночью, года через три после назначения Артыка начальником стражи, к нему вошла жена Ибрагимбека. Живя в этом доме, Артык, конечно, встречался с ней, ловил на себе ее взгляды, далекие от того, чтобы их называть равнодушными. Со временем она перестала прятать от него свое лицо, и он отметил, что она красива, а под широким атласным платьем угадывал стройное и упругое тело. «Дурак бек, — думал он в такие минуты, — прекрасную жену разменивает на каких-то полунищих девушек в караван-сараях». Она пришла очень поздно, эмир уже спал без задних ног. Увидев ее в своей комнате, Артык вскочил с постели. Спал он обычно одетым, как и положено начальнику стражи.

— Мне страшно, Артык-ака, — сказала она тихо, — сама не знаю отчего.

— В этот дом даже мышь не проникнет, госпожа, — сказал Артык, — так что ничего не бойтесь.

— Да, вы, наверное, правы, — согласилась она, — проводите меня…

В ичкари — женскую половину дома — любому постороннему мужчине вход запрещен шариатом. Артык знал об этом и стоял в нерешительности. Пойти — значит навлечь на себя гнев аллаха и эмира, если ему, не дай бог, кто донесет. Артыка в тот же день выбросят на улицу. Не пойти — тоже плохо. Эмир баловал свою дочь, ни в чем ей не отказывал, и по одному ее капризу мог его выставить за дверь. А она ждала. «Воля котельщика, где у котла ушко выпустить», — подумал, он, решив исполнить просьбу женщины. Но все же попытался, хотя бы для вида, отказаться.

— Простите, госпожа, может… я приглашу вашу служанку?

— Она устала за день, пусть отдохнет, — сказала она. — Идемте и не бойтесь, ради бога. Весь дом спит, точно вымер…

С той ночи для Артыка началась новая жизнь.

— Начальник стражи эмира, Артык-ака, — говорила она, набивая его карманы золотом, чтобы «ему не стыдно было появляться среди друзей в городе», — обязан быть богатым. Я знаю, что ваше состояние досталось неверным, но моя любовь… Единственное, что я хочу, — не разменивайте меня на разных шлюх, как мой муж.

— Что вы, моя госпожа, — успокоил ее Артык. — Вы моя самая большая радость, вы для меня… я не могу найти слова, чтобы выразить это, но тот день, когда вы меня отвергнете, будет самым черным днем моей жизни!

— Я никогда не отвергну вас, — горячо шептала она, прижимаясь к нему, — никогда!..

Лишь в периоды, когда Ибрагимбек наезжал в Кабул, встречи эти прерывались, но и тогда она, подсунув в постель мужа, опьяневшего от вина, какую-нибудь девку с улицы, ухитрялась появляться ненадолго у Артыка. Правда, это случалось редко, но случалось. Едва Ибрагимбек выезжал за ворота города, как она приходила к нему, еще более горячая и еще более желанная…

Артык почти каждый день стал выезжать в город, появляться в дорогостоящих ресторанах. У него появились друзья из числа знати и иностранцев. Встречаясь с ними и слушая их разговоры, он все больше и больше убеждался в том, что дело, которому он служит, безнадежно. И потому часть денег, что давала ему любовница, он сдавал в банк. К тому времени, когда Ибрагимбек затеял свою последнюю авантюру, Артык накопил значительную сумму.

Отправляясь с десятитысячным войском в поход против Советов, Ибрагимбек хотел взять с собой и Артыка, но эмир, послушный воле своей жены, которая поощряла отношения дочери со слугой мужа, не отпустил его. Когда же в Кабул пришла весть о разгроме войск бека и гибели его самого, в доме воцарился траур. По шариату жена обязана соблюдать его в течение целого года. Но терпенья жены бека хватило только на три дня. На четвертый она пришла к нему, и тут Артык подумал, что даже под траурным синим платьем его госпожи жива неукротимая и все сжигающая страсть. С той поры связь их стала почти открытой, слуги, во всяком случае, знали о ней…

Неверие в успех привело всех выходцев из Средней Азии к мысли об объединении сил. Так возник Туркестанский комитет. Артык встречался с людьми из этого комитета, а после гибели Ибрагимбека вступил в него. Бывая на встречах туркестанцев, он понял, что за этой организацией стоят Англия, а с недавних пор и Германия, которая все более вытесняет первую и ставит интересы комитета на службу себе.

— Единый фронт всех выходцев из Средней Азии, — слышал Артык часто от представителей комитета, — милосердие аллаха и огромная помощь, которую оказывают нам господин Гитлер, должны увенчаться успехом. Но борьба будет трудной, и потому мы должны учиться.

Они знали об Артыке, наверно, больше, чем он сам о себе. Поэтому и решили направить его в Германию на учебу. Он дал согласие и объявил об этом госпоже, которая с годами успела порядком надоесть ему, потому что все больше и больше начинала походить на свою мать, толстела, словно овца на откорме. Никакие угрозы и ее уговоры не могли заставить его отказаться от поездки, так как она была связана с клятвой, данной еще при вступлении в комитет.

Деньги, что накопил в банке, он со зла чуть было не вернул хозяйке, но затем, подумав, что у той «золота хватит на пять ее жизней», решил перевести их в берлинский банк, поскольку у него только одна жизнь. Приехав в Германию, Артык окунулся в жизнь страны, идущей к большой войне. Колонны марширующих по улицам столицы солдат, парады военной техники, факельные шествия молодежи, зараженной воинственным духом, поражали воображение Артыка своей мощью и размахом. Они пугали его и одновременно вселяли надежду на то, что перед такой силой, похожей на сель, ничто не способно устоять. Артыка сразу направили в разведшколу, и к началу второй мировой войны, когда Гитлер захватил Польшу, он уже стал опытным разведчиком, носил форму офицера войск СС.

Когда он получил приказ руководства Туркестанского комитета побывать в республиках Средней Азии и прощупать настроения ее жителей, он понял, что война не за горами. Он возлагал надежды на то, что хоть от брата сможет услышать слова недовольства Советской властью, но после его рассказа убедился, что трагедия Кайнар-булака перевернула его сознание на сто восемьдесят градусов, а последующие годы утвердили в нем мысль, что эта власть и есть то самое заветное, что дает счастье человеку. Документы археолога позволили Артыку побывать во многих местах республики, встречаться с людьми разных профессий и интеллекта. Девятьсот девяносто девять из тысячи высказывали те же мысли, что и Пулат. Лишь сынки крупных баев и служителей религии, помнившие о прежней праздной и сытой жизни, приспособившиеся к новым порядкам, спрятав далеко свои истинные думы, не скрывали ненависти к Советской власти. Правда, раскрывались они лишь после обмена паролями. И тем не менее Артыка не смущало, что народ в массе своей готов защищать Советскую власть. «Сила, — думал он, — заставит изменить свое мнение любого. Сила и страх за жизнь!..»

— Ничего интересного, — сказал он Пулату после недолгого молчания. — Банду Ибрагимбека ведь под Душанбе разгромили, сам он удрал, оставив всех нас на милость победителя. Правда, в руки большевиков я не попал, затаился в одном невзрачном кишлаке, прожил там что-то около года. Потом подался искать птицу своего счастья, а она, оказывается, не кеклик, на силок не поймаешь. Попал на Амударью, был рыбаком. Начал учиться, после ликбеза поступил на рабфак, увлекся историей. Сейчас я работаю по научной части.

— А что же вы сразу домой не вернулись, я имею в виду Кайнар-булак? — спросил Пулат.

— Слышал я о нем, правда, смутно. И потом… В том кишлаке пригрела меня вдовушка одна. Точно приворожила меня.

— И что же потом?

— Муж ее вернулся.

— Дети?

— Их нет у меня, — ответил Артык, — да и хорошо, думаю, что так. Живешь и не знаешь, что завтра с тобой случится!

— Сами, значит, не захотели?

— Жена. Она тоже ученая, не захотела обременять себя пеленками.

— А у нас, — сказал Пулат, — теперь уже точно больше не будет детей. Врачи запретили рожать Мехри.

— Что-нибудь серьезное?

— Не знаю.

— Ерунда, — сказал Артык, — женщины, как кошки, ничего с ними не случится. Просто вдолбили себе в голову чепуху и все! Пусть рожает. Раз уж нет у меня своих детей, так хоть племянников пусть будет больше!

— Главное, что честно работаете, ака…

То тут, то там начали кричать петухи. Постепенно их голоса слились, образуя что-то радостное, настраивающее на воспоминания о давно минувшем, уплывшем в туман памяти и оттого, наверное, щемящем сердце.

— Помнишь, как мы, совсем еще маленькие, — произнес Артык, — вот в такую же рань поднимались с матерью и отцом в дни уразы, ели вместе с ними и требовали шир-чай, а?

— Помню. Не ураза, а куза — кувшин! Мои дети поступают точно так же. Встанут вместе с дедом и бабкой, покушают, причем самые лакомые кусочки съедят, а потом их опять корми!

— Какая жизнь была тогда! Перед каждой уразой отец закалывал громадного барана, а мать его целиком зажаривала в масле и складывала все мясо в большой бидон. Потом каждое утро она брала несколько кусочков и подавала отцу. И этого барана нам хватало на все дни поста.

— Я видел, как вы таскали из того бидона, — сказал Пулат.

— Было такое, брат.

— А больше всего я помню руки отца, они были сильными-пресильными, как подкинут вверх, думаешь, к самому облаку улетишь.

— Да, — вздохнул Артык. — Все-таки истоки жестокой судьбы, выпавшей на долю кайнарбулакцев и тебя лично, надо искать в приходе русских. Ты вот сам трезво подумай. Если бы они не появились на земле наших отцов, никто не стал бы воевать, никто зря не погиб.

— Мне кажется, что русские принесли в дома узбеков мир и благополучие.

— Ну, благополучие, слава аллаху, никогда не обходило наш дом, — заметил Артык.

— А дома остальных?! Дома кайнарбулакцев предали огню и разрушению мусульмане. Нашу с вами мать и сестру изнасиловали и убили не русские, а Хайиткаль и его шайка — воины ислама. Чем это объяснить? Меня удивляет другое, — подумав, продолжил он. — Как вы, не раскаявшийся в своих прежних поступках, живете в Ленинграде, городе, где началась революция?

— Что делать, если нет иного выхода? Приходится мириться.

— А если бы был выход? — прямо спросил Пулат. «Может, и наврал Хамид о его похождениях в Афганистане, — подумал он, — но в том, что мой брат враг, не ошибся. О, аллах!»

— Не знаю, как бы поступил, — неопределенно ответил Артык. — Возможно, решил бы, как ты.

— Знаете, ака, я открою вам одну тайну. Только пусть это останется между нами, хоп?

Артык кивнул.

— Помните, вы приволокли раненого голубоглазого красноармейца, а потом отрезали ему голову?

— Ну и что?

— А то, что тот парень был родным братом Истокина!

— Если бы я тогда знал, что брат убитого мною парня станет лучшим другом моего брата, разве я… да я бы его сам выходил и отправил с миром! — Спросил: — А что Истокин?

— Он ничего не знает, ни разу не говорил мне об этом.

— Откуда же ты узнал, Пулатджан?

— Жена его сказала, да и то между прочим. Все собираюсь ему рассказать и боюсь.

— Мести?

— Нет. Боюсь потерять друга!

— М-да. Ты следишь за тем, что происходит в мире?

— С высоты своей чорпаи.

— И с нее сегодня далеко видно. Мне кажется, затевается большая война против СССР.

— Японцы и белофинны уже обломали зубы, так и с другими будет.

— То были пробные шары, а главное — впереди. — Артык понизил голос до шепота: — Смотри на вещи трезво, учись читать между строк. В случае победы тех сил в первую очередь погибнут такие, как ты, активисты. Не будь дураком, подумай о семье и детях. А теперь, брат, давай хоть часок вздремнем, завтра у меня дел много.

— Разве не поживете у нас с недельку? — спросил Пулат. — Я бы взял отпуск.

— Я тоже подневольный человек, Пулатджан. Дела не терпят отлагательства, возвращения экспедиции в Ленинграде очень ждут. Спокойной ночи! — Он повернулся на другой бок и через минуту захрапел.

Пулат не смог уснуть. В голову лезли всякие мысли. Он вновь и вновь перебирал в памяти свой разговор с Артыком, хотел в нем найти подтверждение тому, что его родной брат, человек, достигший при Советской власти высоких почестей, друг этой власти. Не находил. Но и откровенно вражеских мыслей тоже не улавливал, хотя чувствовал, что Артык совсем не тот, за кого себя выдает. Однако долг гостеприимства…. Да и брат ведь!..


В армию Бориса Истокина забрали весной сорок первого. Попал он в учебную часть, и, хотя не указывал места, нетрудно было догадаться, что служит он в районе западной границы. Он писал, что нередко его подразделение поднимают по тревоге, потому что начали действовать банды националистов, которые внезапно нападали на деревни, убивали активистов и уходили в леса. «Так что, дорогие мои, — подчеркивал он не раз, — учусь я в условиях, приближенных к боевым».

— Хвастовство мальчишки! — усмехаясь, говорил Михаил Семенович жене. — В его годы я тоже был таким…

А спустя три месяца, двадцать второго июня, грянула война. Сначала это слово передавалось из уст в уста шепотом, неуверенно, но когда радио стало сообщать подробности вероломного нападения гитлеровских полчищ, твердо вошло в каждый дом.

В тот же вечер весь коллектив МТС собрался во дворе, где на столбе висел динамик, чтобы послушать правительственное сообщение. Пулат был среди них. Голос диктора перечислял количество вражеских дивизий, танков, самолетов и орудий, обрушивших сегодня утром огонь и смерть на головы мирных жителей. Слушая это, Пулат даже мысленно не мог охватить пространства «от Баренцева до Черного моря», — на карте, что висела в кабинете директора, там и трех шагов не было, — но понимал, что война — то же самое, что и двадцать лет назад, это новые Кайнар-булаки, убитые, покалеченные, потерявшие кров, сироты, измученные женщины, старики и дети. В его представлении Гитлер был Хайиткалем, воскресшим из своей навозной могилы.

«Наше дело правое, мы победим! Все для фронта, все для победы!» Эти фразы диктор произнес торжественно и твердо, и Пулат верил тому человеку, как верили миллионы советских людей во всех уголках нашей родины. Верил потому, что тот, кто замахнулся на мир камнем, обязательно будет наказан. После передачи по радио сразу же начался митинг. Истокин взобрался на поставленную «на попа» железную бочку и произнес речь, в которой просто, по-дехкански, как говорится, объяснил, что означает война с фашистской Германией.

— Многие из вас, товарищи, — сказал он, — дрались с басмачами и знают, какое проклятие заслужили так называемые воины ислама у народа. Так вот, басмачи — просто ягнята по сравнению с фашистами. Фашизм — это самое жестокое и хищное, что придумал человеческий разум. Гитлер — выкормыш империализма, подмял под себя почти всю Европу, заводы и фабрики захваченных им стран поставлены на службу войне. Миллионы вооруженных до зубов солдат сегодня перешли нашу границу. И хотя война далеко от нас, за тысячи ташей отсюда, там живут наши братья и сестры, товарищи. Партия и правительство в этот ударный для родины час призывают нас сомкнуть свои ряды, сжать пальцы в кулак, чтобы сильнее бить врага. Пусть каждый из нас с этого часа считает себя воином Красной Армии и за станком ли, на пахоте или уборке хлеба ясно сознает, что его работа тоже удар по врагу. Сейчас в разгаре уборка. Надо сделать так, чтобы ни одно зерно не пропало зря, а там, где позволяют условия, работать день и ночь. Хлеб нужен фронту не меньше, чем оружие! Смерть немецким оккупантам! — Помолчав, спросил: — У кого есть вопросы?

— Ясно, — сказал токарь Гриша-бобо, — работать надо!

— В полную силу работать! — сказал директор.

Домой Пулат возвращался вместе с ним. И Михаил Семенович пригласил его к себе на чашку чая.

— Душа болит, Пулатджан, — сказал он, когда Ксения-опа, собрав для мужчин дастархан, подала чай, — не знаю, как там мой сын?! Может, погиб уже. А если жив… представляю, в каком он сейчас пекле! Жена вся извелась слезами, и ее жалко.

— Аллах милостив, Мишаджан, — сказал Пулат, — обойдется. Твой сын храбрый парень и вернется домой с победой. Оумин, пусть сбудутся мои слова!

— Мне кажется, что ты не очень ясно представляешь, что там сейчас творится, — сказал Истокин.

— Да, — сознался Пулат, — мой ум не может охватить всего этого, брат. Но то, что скоро должна была начаться война против нашей страны, я знал.

— Тебе эта бешеная собака Гитлер заранее сообщил, что ли?

— Не Гитлер, а родной брат.

— Какой брат?

— Я же тебе однажды рассказывал, что мой брат Артык ушел с Ибрагимбеком.

— Ну?

— Прошлой осенью на один вечер всего он приезжал ко мне, — сказал Пулат. — По его словам выходило, что сюда он попал по командировке ленинградского музея, чтобы снять какие-то картинки в Зараут-сае. Ну, мы с ним всю ночь не сомкнули глаз.

— О войне чего он сказал? — спросил Истокин нетерпеливо.

— «Собирается большая сила, против которой ничто не устоит. И ты не окажись в дураках». Это были его слова.

— Значит, шпион? — спросил директор.

Пулат пожал плечами. Затем произнес:

— Не зря же он советовал не оказаться в дураках?!

— Какого черта ты молчал до сих пор? — воскликнул Истокин.

Пулат постучал пальцем по лбу:

— Казан дырявый, все важное уходит из него… И потом…

— Он враг! — перебил его Истокин. — Эх, сразу надо было ко мне прийти или в НКВД. А теперь что… снявши голову по волосам не плачут. Поди, давно удрал он…

С того дня все, кто оказывался в МТС, после обеда собирались к столбу, чтобы послушать не очень утешительные вести с фронта. На большой карте, что повесили на стене в мастерских, комсорг флажками отмечал оставленные города. И эти флажки все дальше продвигались на восток, по ним можно было определить и направление главных ударов гитлеровцев. Иногда к собравшимся присоединялся и директор. Всегда жизнерадостный и веселый, теперь он часто молчал, был мрачным. И эмтеэсовцы знали причину этих перемен: последнее письмо сын написал ему за два дня до начала войны, и с тех пор о нем ни слуху, ни духу. Поэтому, при случае, люди старались приободрить его словом, вселить надежду.

— Ты мне расскажи поподробнее, сынок, — как-то попросил Пулата тога, — кто такой этот Гитлер, почему он напал на нашу страну?

«Спрашивает так, точно я за руку здоровался с этим негодяем», — подумал Пулат, а старику ответил словами Истокина:

— По сравнению с ним, тога, басмачи — ягнята!

— Об-бо-о, — покачал головой тога, — его надо скорее убить, иначе он много бед принесет в дома людям.

— Убьют, — сказал Пулат. — Если мир порешит, то и верблюда жизни лишит, а тут… паршивый взбесившийся пес!

— Ну да, Пулатджан, мир дунет — буря, мир плюнет — море, — кивнул головой тога. — Ниспошли, аллах, этому кровожадному псу самые страшные кары, сожги его живьем в аду! Оумин!

Пулат подумал о сыне. Что-то и он уже недели две не пишет. И как бы угадав его мысли, спросила о сыне и Мехри:

— Пошлют ли нашего Сиддыкджана на войну, ака?

— Как все, так и он. Если судьбой предначертано, куда от нее уйдешь?!

— О, аллах, не забудь о моем сыне, — произнесла она чуть слышно и, вздохнув, добавила: — Я так боюсь за него, Пулат-ака!

— Не каркай, как ворона, — сердито сказал он. — И не береди душу. Не забудь разбудить пораньше, дел много…

В течение первых трех недель после двадцать второго июня из МТС ушли почти все молодые трактористы вместе с гусеничными «НАТИ», шоферы — с автомобилями «ЗИС-5» и полуторками. Пулата по возрасту оставили, но дома он стал бывать редко. Частенько ему приходилось самому садиться на трактор или лезть под него, чтобы произвести ремонт. Во всех тракторных бригадах о фронтовых новостях узнавали из громких читок газет, которые проводили учетчики. Ежедневно кто-нибудь с участка Пулата бывал по делам в мастерских и справлялся у тога, нет ли каких вестей от сына механика. Когда сообщали ему, что дома получили очередное письмо, Пулат сразу садился на коня и уезжал. Утром ему Саодат читала письмо брата.

А Сиддык, как назло, писал все короче и короче. Теперь он не слал персональные поклоны каждому, кого знал, а объединял их в одну фразу, мол, передайте привет всем моим знакомым. О том, что должен выехать на фронт, он не сообщал.

Шли месяцы. Тракторные бригады закончили уборку, подняли зябь и постепенно стали собираться в МТС, на капитальный ремонт. Письма от Сиддыка приходили регулярно, и они с Мехри были рады тому, что сын их жив и здоров. Часто присылала письма Шаходат. Она уже заканчивала институт и без пяти минут была доктором. Обычно она сообщала о каждом посещении ее Сиддыком, а теперь делала это редко. Написала как-то, что Сиддык очень изменился, похудел, что времени у него совсем нет, поэтому, наверно, он будет приходить в институт только в месяц раз. Родителям было и этого достаточно.

— Ксения-опа совсем постарела, — сказала Мехри, — вчера я ходила к ней, еле узнала, ака. Плачет и плачет, будто уже похоронила Борисджана. И Миша-ака сдал.

— Трудно им, Мехри, но надо уповать на милость аллаха. Почаще бывай у них, бери с собой Саодат. Все же ребенок в доме.

— Хорошо, ака…

В Шерабаде война стала тоже давать о себе знать. С прилавков магазинов исчезли ткани, ни сахара, ни конфет тоже уже не было. Зайдешь в магазин, и тяжко становится на душе от скелетов пустых полок. Даже керосина и того уже нельзя было достать в магазине. Но хлеба еще было вдоволь, и это утешало людей, вселяло надежду, что так будет до конца войны. Ведь хлеб — это главное. Даже самый богатый дастархан без него выглядит нищим. Можно обойтись без чая и сладостей, без мяса и масла, но без хлеба не проживешь.

В районе появились эвакуированные: люди, кого фашисты лишили крова. Их по одной-две семьи размещали в кишлаках, и поскольку у них почти ничего не было, колхозы выделяли необходимое для сносной жизни. Но самое страшное, чем напоминала о себе война, — похоронки, которые узбеки сразу окрестили «кара хат» — черные письма. То в том, то в другом доме города и окрестных кишлаков все чаще стали раздаваться плачи женщин по погибшим. Эти «плачи» в сознании Пулата ассоциировались с тем, что было в Каратале, когда застрелили Кудрата. Голоса женщин были истошными, на самых высоких тонах. Они собирались всем кишлаком и плакали так, что сердце пронзала непонятная боль, точно кто-то сжимал его со всех сторон, сжимал беспощадно и жестоко. В такие дни Пулат сам садился за штурвал, работал с остервенением, трактор тарахтел во всю мощь, казалось, что он пытается отгородиться от плача грохотом мотора, но голоса женщин прорывались и сквозь него, угнетали и вносили сумятицу в душу. «О, аллах, — мысленно обращался он к богу, — ты столько горя ниспосылал на мою голову, и я стойко перенес его. Смилуйся, пожалей меня и мою семью, сделай так, чтобы сынок мой пережил меня и свою мать, как и положено от природы. Старики должны уходить раньше молодых, и пусть это правило, установленное тобою же, не обойдет и меня с Мехри!..»

Перед октябрьскими праздниками Истокин пригласил Пулата к себе в кабинет. Расспросил о семье, о сыне, ответил на вопросы Пулата. Словом, разговор начинался по традиции.

— О Борисе ничего не слышно? — спросил Пулат.

— Получили весточку, — радостно ответил Истокин. — Был в окружении, а теперь в партизанском отряде.

— Ну, вот видишь, — улыбнулся Пулат, — я же говорил, что обойдется. Так и вышло. Ксения-опа знает уже?

— А как же? Отошла. За один день снова помолодела.

— Сердце матери в сыне, Мишавой.

— Что творится… Почти до Москвы дошли, сволочи! Но ничего, сто с лишним лет назад Наполеон тоже дошел, даже взял ее, а потом… еле ноги унес! Наш народ нельзя поставить на колени.

— Конечно, — согласился Пулат, — если сорок родов породнятся, им никаких врагов не бояться.

— Вот это ты верно заметил, — сказал директор. — Именно сорок родов! Но нас еще больше, брат. На стольких языках говорят советские люди, а сердцем они едины. Ну, ладно, скажи-ка мне, Пулатджан, не надоело тебе мотаться от бригады к бригаде, а?

— Это моя работа, и я привязан к ней, как лошадь к колу, — ответил Пулат.

— Дирекция и политотдел МТС решили доверить тебе очень важное дело. Сам знаешь, вместо ушедших на фронт работают мальчишки, птенцы. Их надо учить, помогать советом, показывать. Справишься?

— Какой из меня учитель, Мишавой? Сделать что, куда ни шло, а учить… грамоты маловато.

— Зато опыта не занимать, Пулатбек. Ты минуту постоишь возле трактора и уже знаешь, чем он болен, верно? Верно, — сам себе ответил Истокин. — А это уже немало. Будешь заведовать мастерскими. С завтрашнего дня.

— Да вы что, директор-бобо, — взволнованно произнес Пулат, — пошутить решили? Какой из меня зав? Я тракторист и хочу остаться им.

— А кто, по-твоему, будет решать, качественно отремонтирован трактор или нет, а? Я? Я — агроном. Как не крути, кроме тебя некому занимать эту должность. Кстати, что Саодат делает? Она ведь закончила семь классов?

— Да. Сидит дома, а что?

— Надо на работу устраивать ее.

— Зачем ей это, Мишавой? Моего заработка вполне хватает.

— Да разве речь об этом?! — с досадой произнес директор.

— О чем же тогда? — удивился Пулат.

— Рук не хватает, понимаешь? Сам, видно, заметил, что до сих пор вместо Сиддыка твоего некому работать.

— Разве девочка сможет выполнять такую работу? — воскликнул Пулат. — Там голова нужна, а у женщин… волосы длинные, а вместо мозгов — саман.

— Ты рассуждаешь, как феодал, — нахмурился Истокин, — хуже еще, как мулла! Женщины, если хочешь знать, в сто раз аккуратнее нас с тобой и добросовестнее. Так что выкинь из головы такие мысли, веди дочь в МТС, пусть учится на токаря. Я уж не предлагаю ей учиться на тракториста, малость лет ей не хватает. Нечего ей сидеть дома, когда вся страна работает! Между прочим, тебе же легче будет.

— Гм. Лишними заботами, что ли?

— Она грамотна. Поможет наряды выписывать…

— Я пойду, отаджан, — сказала Саодат, услышав об этом. — Многие мои подруги хотят стать трактористками, чтобы за братьев своих работать, а я ведь тоже не хуже их!

— И, как мужчина, будешь носить штаны? — с испугом спросила мать.

— Комбинезон. А косы буду убирать под платок, чтобы не зацепило.

— Гм. А это откуда тебе известно? — спросил Пулат у дочери.

— Сиддык-ака говорил. Он мне показывал, как устроен станок, даже работать разрешал.

— Правда, — подтвердил ее слова тога, — Саодат все время пропадала возле брата, и директор-бобо часто видел это.

— Имей в виду, — предупредил дочь Пулат, — наряды мне будешь писать.

— Буду, если научат, отаджан…

«Молодец, сестренка, — написал в очередном письме Сиддык. — Ты поступила, как дочь настоящего рабочего. Только, раз уж стала работать, вступай в комсомол…» Он сообщал, что учеба у него идет ускоренными темпами, неделя сжата в час, а час — в минуту.

Когда Сиддык был дома, Мехри часто по утрам провожала на работу и сына, и мужа. И глядя вслед им, всегда радовалась. Рослые, крепко сколоченные, они ей казались столпами, на которых держится ее счастье. И теперь она провожала двоих. Только вместо сильного сына рядом с отцом вышагивала тонкая, как лоза, дочь, в большом, не по росту, синем комбинезоне.

В середине декабря Сиддык прислал письмо, где делился своей радостью с родителями. «Мне присвоили звание младшего лейтенанта, отаджан. На петлице моей один кубик. Сегодня всем училищем выезжаем на фронт. Наконец-то, отаджан! Наступил и наш час. Если бы знали, как мы все рвемся туда! Писали рапорты, просили направить хоть рядовыми, и вот… буду командовать взводом. Но самое главное, конечно, фронт. Так хочется встретиться с этим зверем из зверей!..»

И еще одно письмо пришло от него. Оно было обстоятельное, и Пулат, слушая дочь, которая читала его, подумал, что у сына, видно, времени на этот раз было больше. «Любимой своей матери, — писал он, — любимому отцу, дедушке и сестре-стрекозе, дяде Мише и тете Ксении, всем знакомым и друзьям шлет свой боевой привет командир Красной Армии младший лейтенант Сиддык Пулатов. Вместе с приветом я шлю вам, родные мои, пожелания благополучия, здоровья и успехов во имя победы. Вот и мой час настал. Вчера мой взвод вступил в бой. Враг бежит от Москвы, но огрызается здорово! Москва… Я и несколько парней из Термеза полдня пробыли там. Знаете, я еще такого большого города не видел! Сейчас на передовой затишье. По ту сторону небольшой речки окопались фашисты, а по эту — мы. Утром они хотели атаковать нас, закидывали минами и снарядами, потом к речке подошли их танки. Строчат из пулеметов, голову нельзя высунуть из окопа. И вдруг… Подошли наши зенитчики — и прямой наводкой по танкам! Горят, точно их полили керосином, отаджан… Начали пятиться, а затем развернулись и стали драпать так, что пятки сверкали. Мы бросились в атаку, но пришлось опять вернуться назад, потому что поливали, гады, из пулеметов, будто градом. А к пулеметам этим не добраться, в дотах они, в бетонных укрытиях, значит. Несколько ребят из моего взвода погибло, есть и раненые. Но я, как заговоренный, шел впереди взвода, а пули пролетали мимо! Если так будет и дальше, я обязательно вернусь домой. Дорогой дедушка! Как ваше здоровье? Отаджан, а вы как? Справляетесь с новыми своими обязанностями? Конечно, справляетесь, я знаю. Я верю в вас. Онаджан, не огорчайтесь, если я буду писать редко, война не знает отдыха, а для нас так особенно, нужно поскорее разделаться с этими разбойниками, загнать их в логово и добить! Саодат, как тебе работается, сестренка? Ты почаще к Грише-бобо обращайся, он, хоть и ворчливый, но мировецкий старик, объяснит — на всю жизнь запомнишь. Так мне хочется постоять за станком, послушать, как он гудит, любоваться стружкой, что вьется из-под резца. И вообще я очень соскучился по вас, родные мои… Вот и все. Время мое истекло, на том берегу опять начали тявкать минометы. Теперь земля с небом смешается. Но ничего, поглубже зароемся в землю, ведь она для нас своя, родная, значит, и милосердная. Будьте здоровы, родные мои! Ваш Сиддык…»

В конце января сорок второго, когда радио сообщало о полном разгроме гитлеровских войск под Москвой, пришла похоронка на Сиддыка. Казенные слова, напечатанные на серой оберточной бумаге, сообщали отцу с матерью, что их сын «лейтенант Сиддык Пулатов пал смертью храбрых в боях за свободу и независимость социалистического отечества». Там же было сообщено, что медаль «За отвагу» и орден Красной Звезды командование части направило в райвоенкомат. Их можно будет получить и хранить, как память о своем мужественном сыне.

«Черное письмо» показалось Пулату громом среди ясного неба. Он ударил именно над его домом. Во многих домах Шерабада эти письма уже сделали свое подлое дело — погрузили их в кладбищенскую тишину. Но вместе с тем они наполнили сердца гневом, ненавистью к врагу и жаждой мести. Тишина воцарилась над домом Пулата до тех пор, пока его жильцы не осознали, что Сиддык уже никогда не войдет сюда, что его уже нет среди живых. Первой это поняла Мехри, а за ней и Саодат. Они начали рыдать во весь голос, рвали на себе волосы и царапали до крови лицо. Плакал, низко склонив голову и закрыв лицо руками, тога. А Пулат сидел, будто бы окаменевший, ничего не соображая, и, кажется, ничего не слышал. Чудилось ему, что сидит он на вершине горы, окруженной безмолвьем неба. Приходили соседи, знакомые и друзья по работе, чтобы выразить свои соболезнования, женщины собрались на «плач». Они ходили по кругу в центре двора и плакали громко, так, чтобы душа погибшего сама смогла убедиться, что скорбят по ней искренне. Мысль Пулата никак не хотела мириться с потерей сына, она надеялась, что это — ошибка и что вот-вот в калитку заглянет почтальон и протянет письмо от него. В Шерабаде уже были случаи, когда люди после похоронок получали письма от своих близких. Разве не должно этого случиться с Сиддыком? Ведь он еще совсем молод, ему рано умирать! Так Пулат сидел, может, пять, а то и все десять часов, опершись спиной об урючину, не замечая, что уже давно наступила ночь, а женщины разошлись по домам. Тога, наверное, в сотый раз трогал его плечо рукою и произносил одно и то же:

— Пулатджан, возьми себя в руки! Ты же мужчина!..

А у него в голове проносились тысячи мыслей, но ни одна из них не могла утешить, подсказать что-то, посоветовать. Это были мысли стоящего на грани потери рассудка человека, как сумасшествие. А тога продолжал:

— Пулатджан, очнись, возьми себя в руки! Что поделаешь, беда пришла в дом всего народа.

— Ну, почему мой сын должен умереть, ота?! — воскликнул Пулат, очнувшись, и слезы потекли по его лицу. — Почему? Что он сделал плохого этому проклятому Гитлеру?! И где ваш всевидящий и всемогущий аллах? Неужели он слеп, не видит, какая несправедливость творится в его владеньях?! О, небо, будь ты проклято!

— Остановись, — вскричал тога, — не гневи небо!

— А плевать я хотел на него, тога! Не боюсь я аллаха! Он глух к людским мольбам. Скажите, почему я должен трепетать перед ним? За то только, что он мне дал жизнь?! Пусть возьмет ее хоть сейчас!..

— Бережешь слово — сбережешь голову, сынок, — сказал тога. — Не кричи. Что скажут соседи, услышав от тебя такие слова? Мы живем среди людей и давай поступать по-людски. Слезами и вообще уже ничем горю не поможешь. Подумаем, как лучше провести поминки по внуку. Земля тверда, а небо далеко, возьми себя в руки. Горе гореванием не избудешь.

— Пулат-ака, акаджан, — произнесла Мехри, присев рядом. Она хотела подбодрить мужа, но слова не шли из нее. Только припала к его плечу и снова зарыдала.

— Отаджан, онаджан! — произнесла Саодат, обращаясь к отцу и матери одновременно, но и у нее не было слов утешения. И она, как мать, стала плакать, прислонившись к плечу отца с другой стороны.

Пришли Истокины. Они молча присели на корточки рядом с ними. Тога, как мог, прочитал заупокойную молитву. Когда он начал гундосить нараспев ее непонятные строки, Мехри и Саодат перестали плакать, Пулат только чувствовал, как вздрагивали их щуплые плечи. «Да, земля тверда, а небо — далеко, — подумал он, понемногу приходя в себя, — оно равнодушно, к нам, к людям. Копошитесь, как муравьи, и копошитесь на здоровье, мне абсолютно нет до вас дела!» Михаил Семенович и Ксения-опа вместе со всеми сделали «оумин». Саодат пошла вскипятить чай.

— Нет у меня слов, чтобы выразить тяжесть твоего горя, брат, — сказал после долгого молчания Истокин. — Оно нелепо, неестественно от природы. Но что поделаешь? Тысячи таких, как наш Сиддык, смелых и отважных йигитов гибнут каждый день и час, гибнут ради того, чтобы завтра люди жили без войны. Извини, что я говорю немного возвышенно, может, эти слова и не подходящи для данного момента, но мои слова искренни, я их пропустил через свое сердце. Тебе надо понять, что такая страшная война не может обойтись без крови и жертв. И победа без этого тоже невозможна, наша победа. Гордись, что твой сын принес на алтарь будущей победы самое дорогое — свою жизнь!

— Не убивайте себя горем, Пулатджан, — тихо сказала Ксения-опа, погладив его руку, — мужчины не имеют права на это…

Время шло. Оно притупило боль утраты в сердцах членов семьи Пулата. Работа и люди, окружавшие их, и в первую очередь Истокины, старались не оставлять их самих с собой, почти каждый день навещали или приглашали к себе. Пулат понимал, что другу и самому нелегко. От Бориса пришла еще одна радиограмма, это было месяца четыре назад, и с тех пор опять ни слова. И тем не менее, Михаил Семенович и Ксения-опа отвлекали их разговорами о делах сегодняшних, хвалили Саодат, что она достойно заменяет брата, мол, без ее рук МТС пришлось бы туго. Пулат и сам видел, как работает дочь. Ему и жалко ее было порой, ведь совсем еще пигалица, в куклы бы ей играть, а она, как взрослая, стоит по полторы смены у станка. И он, как заведующий мастерскими, поощряет эту ее, не по плечам, трудную работу, да еще и ночами сидит с ней, составляя наряды. Слесари, медники, мотористы — десятки людей зависели от этих нарядов, которые нужно было сдать в срок.

Отдаваясь всецело делу, он часто вспоминал фразу, брошенную однажды сыном: «Сын за отца не отвечает». Эти слова, сказанные Сиддыком в райкоме комсомола, теперь не давали ему покоя. «А отец за сына? — спрашивал он себя. — Отвечает! Значит, я за него обязан постоять. С оружием. Только с оружием!..» После того, как провели по сыну годовые поминки, он пришел к директору МТС.

— Я хочу идти в армию, — сказал он Истокину, положив на стол заявление.

— Сына потерял, мало тебе? — сказал Истокин. — Свояченица служит, и еще неизвестно чем кончится это, мало тебе?

— Шаходат не служит, а работает, — возразил Пулат, — она возит раненых в поезде.

— Там, где летают вражеские самолеты, стреляют из пушек, милый мой, уже не работа, а война! Ты нужен здесь, потому и забронирован. Кто хлеб сеять будет, кто трактора ремонтировать, хлопок выращивать, овец пасти… да мало ли еще какие дела свершать, если все на фронт уйдут? Линия фронта проходит и через твои мастерские, Пулат. Иди домой и будь доволен, что попал в категорию таких необходимых людей.

— Я обязан отомстить фашисту за смерть сына, — сказал Пулат.

— Отомстят без тебя. За все отомстят! Видишь, какой котел устроили им под Сталинградом? Теперь фашисты уже не очухаются, солнце их пошло к закату и никогда не взойдет!

— Я не уйду отсюда, пока ты не отпустишь меня, Миша, — упрямо сказал Пулат. — Сын — мой, значит, я и должен отомстить! А бронь твоя мне не нужна, отдай ее кому хочешь!

— Если бы это было в моих силах, — устало произнес Истокин. Он подумал, что Пулат настроен решительно и не уйдет в самом деле, пока не подпишешь заявления. А кого на его место? Деда Гришу? Из него, как говорят, песок сыплется… — Хоп, иди пока домой, посоветуюсь с начальником политотдела.

Наутро, придя на работу, Пулат снова зашел к Истокину.

— Некем тебя заменить, брат, — сказал директор, — весь вечер ломали голову, и ничего путного… Я понимаю тебя, если по секрету, то мне и самому хочется туда! Бронь снять у меня нет прав, Пулатджан.

— У кого есть?

— Это дело военкомата.

После работы Пулат направился в военкомат. Военком, старший лейтенант-интендант, сидел еще в своем кабинете.

— Ну? — глянул он на вошедшего Пулата покрасневшими глазами.

«Дел много, наверное, — подумал Пулат, — некогда даже и поспать как следует».

— На фронт хочу, — ответил он, — за сына отомстить фашисту. Бронь мне не нужна, военком-бобо.

— Заявление написал? — спросил военком.

— Да. — Пулат положил на стол военкома заявление. — Не снимете эту бронь, я уеду сам!..

Старшему лейтенанту уже на раз приходилось сталкиваться с такими. Не оставят в покое, пока своего не добьются.

— Попробую помочь тебе, джура, — сказал военком.

За ответом Пулат явился чуть свет, решив, что военком начинает работать именно в это время, иначе мог бы вполне выспаться. Дежурный лейтенант сказал ему, что военком будет к восьми. Велел подождать в коридоре. Пулат сел возле горячей печки, прислонился к ней и незаметно для себя задремал. Очнулся, почувствовав на себе чей-то острый взгляд.

— Ночевал, что ли, здесь? — спросил военком, стоявший перед ним.

— Не спал. Ворочался с боку на бок, а как петухи пропели, помчался сюда.

— Не получилось, брат, — прищурившись, произнес военком, — не хотят тебя отпускать.

— Не хотят? Последнюю корову продам, а поеду в Москву! — твердо сказал Пулат, встав.

— Корову оставь детям, — сказал военком, — а я пошутил, брат. Иди домой, собирайся. Директор твой шумел, но райком партии поддержал меня.

— Я готов, военком-бобо, — обрадовался Пулат, — хоть сейчас поеду!

— Уходит у нас сегодня команда? — спросил военком у дежурного.

— Только завтра вечером, товарищ старший лейтенант.

— Выпиши ему повестку, расчетную, — приказал он дежурному и повернулся к Пулату: — Чтоб завтра в три часа быть здесь!

— Раньше приду, — сказал Пулат…

— Все равно из тебя уже работник был бы неважный, — сказал Михаил Семенович, читая повестку, — поэтому и не стал возражать.

— Спасибо, Мишаджан, — Пулат крепко пожал ему руку. — Прошу приглядеть за моими. Как брата прошу!

— Не волнуйся, все будет в порядке. Деньги твои Мехри получит, иди собирайся, а то ведь не успеешь.

Мехри, узнав, что муж едет на фронт, чтобы отомстить за сына, была охвачена двояким чувством. Ей было приятно, что смерть сына будет отмщена, но с другой стороны… жизнь с каждым днем становилась труднее, как они сами без него-то… Да, еще и… Сказать или нет?.. Надо же такому случиться — забеременеть, когда тебе уже под сорок. А что делать, если аллах так решил? Нет, надо сказать мужу. Может, сын родится, раз аллах позволил зачать его, то и родиться не помешает. Пусть муж уедет с надеждой.

— Пулат-ака, — тихо произнесла она, подойдя к мужу, который укладывал в вещевой мешок необходимое: две пары чистого белья, портянки… все, что было написано в повестке.

— Чего?

— У нас будет еще один ребенок.

— Что-о?! — Пулат бросил свое занятие и присел на корточки. — Ты в своем уме или съела разум, а?! Тебе доктор… Впрочем, тут я виноват… Ладно, пошли сначала к доктору. Пусть посмотрит, может, сделает что-нибудь. Ведь тебе запрещено рожать! И ты не должна делать этого!

«Какой предусмотрительный ты, аллах, — удивлялся, ведя жену в больницу, Пулат, — знал, что отнимешь у меня сына, и постарался, чтобы его место не пустовало. Прости меня, о, творец, чего не слетит с языка, когда такое горе свалится на голову?! Я ведь не каменный, живое сердце бьется во мне, сам таким сотворил… Прошу тебя теперь, не поскупись на свои милости к Мехри..»

Доктор увел Мехри к себе в кабинет, а минут через десять пригласил и Пулата. Был он старенький, чистенький и картавил. Носил очки.

— Ну, вот что, йигит, — сказал он, погладив свою редкую белую бородку, — я осмотрел твою жену. Теперь, хочешь — не хочешь, надо рожать. Ребенок уже большой, так что ничего поделать нельзя. Будем надеяться, что все обойдется. Только вы, — он повернулся к Мехри, — почаще приходите сюда.

— Хоть каждый день, — ответил за нее Пулат.

— В неделю раз, — поправил его доктор.

— Хоп, доктор-бобо, — пообещала Мехри.

Доктор этот был из эвакуированных, говорили, что он руководил огромной больницей, где каждый день рождалось по сто детей. И Пулат сказал об этом жене, успокоил:

— Раз он пообещал, все будет хорошо, женушка. Если родится сын, пришлите телеграмму. И еще… Береги себя ради него!

— Хорошо, ака, — сказала Мехри…

Вечером в дом Пулата пришли Истокины. На проводы. Они недавно получили весточку от сына. Из госпиталя. Борис писал, что его переправили на Большую землю, сделали операцию. Обещал через три-четыре месяца приехать домой. Мехри приготовила плов, мужчины выпили по стопочке.

— Ну, Пулатджан, — сказал Михаил Семенович, — будь здоров и громи проклятых фашистов!..

На следующий день команда из тридцати человек уезжала из Шерабада. Среди них был и Пулат, которого пришли проводить почти все работники МТС, жена, дочь, тога.


…Ну, что ж, кажется, конец пути. Одна ночь и, если случится что-то непредвиденное, еще и немного утра, — вот время, оставшееся в распоряжении Пулата. А там… Небытие, вечный покой! Жаль, конечно, что так нелепо оборвется жизнь, что уйдешь безвестным, просто человеком под номером, а вернее, и не человеком вовсе, а существом, способным двигаться и мыслить, но лишенным возможности постоять за свое достоинство, но что делать? — такая судьба выпала не только на его долю, а десяткам и сотням тысяч других, так же как и он, оказавшихся по тем или иным причинам в плену и размещенным, как скот, в низких душных казармах-блоках. Казарм здесь много, целые улицы образовывали они, а вся территория лагеря обнесена колючей проволокой, сквозь которую пропущен электрический ток. В углу этого громадного города обреченных день и ночь чадят печи, адские печи. В высокие трубы этих печей вместе с черным дымом уходят в небо души людей, а их прах вывозят большие тупорылые грузовики на близлежащие поля, как удобрение. Странно, но именно это вселяет надежду в сердце Пулата, что нет, он не исчезнет совсем, он еще прорастет, пусть и на чужой земле, но в общем-то на своей планете, налитым колосом пшеницы, буйным разноцветьем полевых цветов, стройной сосной или раскидистым дубом — всем живым и любящим солнце. Кто знает, может, глаза его, воплотившиеся в самое острие сосны, будут любоваться природой вокруг спустя многие годы, когда эта проклятая война закончится и вместо зверей-фашистов здесь будут жить миролюбивые, как и положено от природы, люди. Может, уши Пулата прорастут листочками дуба и им будет приятен шепот ветерка. Нет, ты не навсегда оставишь эту землю, ты еще много раз вернешься к людям…

Впереди — ночь. Если учесть, что, как утверждают, перед утопающим в одно мгновение проходит вся его жизнь, то у Пулата времени на тысячу жизней, потому что столько мгновений у ночи. Не надо думать об утре, оно ничем не отличится от тех, что тебе уже пришлось видеть. Строй изможденных людей, выкрики номеров, которым предстоит пойти в «баню», чтобы никогда уже не вернуться. Оскалы откормленных овчарок, готовых в любую минуту растерзать жертву, высокомерные и брезгливые взгляды солдат и офицеров в черных мундирах, изнурительная и бесполезная работа, противная похлебка и почти мертвецкий сон на жестких нарах в холодном блоке. Все это для него утром кончится. Он подошел к финишу, к последней черте, к которой в общем-то должен подойти каждый человек, не может избежать ее. Его черта оказалась не такой, о какой он мечтал сам, видно, и здесь распорядилась судьба. Не надо забивать голову мелочами, вспомни последний отрезок своего пути, от военкомата до этого города живых скелетов, оцени свои шаги…

…Итак, торжественные проводы, не такие, правда, как у сына, а все же… Друзья-товарищи, родные и близкие, скупые слова, пожелания вернуться с победой, шутливые и серьезные предупреждения беречь себя, не лезть под шальную пулю. А потом неделя в эшелоне, длинном, как дорога на луну. Монотонный перестук колес, тупики на каких-то глухих полустанках, чтобы освободить дорогу эшелонам с техникой для фронта, новые знакомства, неторопливые рассказы о своей жизни, унылые пейзажи, — то пески, то голая степь — за окнами теплушек… Затем месячная подготовка в запасном полку — строевые занятия, разборка и сборка оружия, рытье окопов и так далее. «Зачем мне ходить строевым шагом, — думал он, — разве на войне это так уж важно? Главное — уметь стрелять, попадать в сердце врага, чтобы ни одна пуля не пропала даром!» Он мысленно возмущался этим, однако понимал, что армейская дисциплина требует от него только одного — повиновения приказам, и потому добросовестно исполнял то, что требовали командиры.

— Самый короткий путь на фронт, — сказал ему однажды ротный, знавший, что этот солдат пришел в армию добровольно и горит местью за погибшего сына, — это показать свои способности в запасном полку.

И он показал. На первых же упражнениях по стрельбе из винтовки он поразил все цели.

— Красноармеец Сиддыков, — крикнул инструктор, когда он встал в строй, — поздравляю: сорок девять из пятидесяти возможных! Такое не под силу даже снайперу.

В тот же вечер его вызвали в штаб батальона.

— Где вы научились так стрелять? — спросил командир батальона, худощавый капитан, когда Пулат доложил о своем прибытии.

— В горах. Я мергеном был. Охотником. Думал, позабылось, но рука оказалась твердой, а глаза — острыми.

— О вас уже знают в штабе армии, — сказал капитан, — завтра выедете туда, в школу снайперов.

— Учиться? — спросил Пулат.

— Да.

— Я же малограмотный, товарищ капитан.

— Там нужно то, чем вы обладаете, красноармеец Сиддыков. Руку и глаз. Не писарем станете, а снайпером, мергеном, как у вас говорят.

— Скорее бы на фронт, — с досадой произнес Пулат.

— Если и там покажете такие же результаты стрельбы, думаю, долго вас не задержат…

Их было около ста человек, лучших стрелков из всех подразделений армии. Их учили снайперскому мастерству не только инструкторы, но больше фронтовики-снайперы. Они рассказывали о своем опыте, о хитростях фашистских снайперов. Вывод был один — в поединках, что нередки между снайперами на передовой, побеждает дух, воля, ненависть к врагу и холодный расчет. У Пулата все это было с избытком…

После Сталинграда гитлеровцы на некоторое время задержали наступление советских войск на Курской дуге. Здесь шли так называемые бои местного значения, хотя чувствовалось, что обе стороны готовятся к решительным сражениям. Но для снайперов армии не существовало понятия «местного значения», каждый миг их службы был наполнен напряжением поиска зазевавшегося врага, чтобы в ту же секунду отправить его на тот свет. Пулат стал лучшим снайпером армии, на его счету уже было три десятка гитлеровцев, солдат и офицеров, а на груди появились медали «За отвагу» и два ордена Красной Звезды. Армейская газета напечатала о нем очерк и поместила его фотографию…

Позиция, которую избрал Пулат на этот раз, была не очень удобной. Возвышенность, густо поросшая соснами, тянулась вдоль берега неширокой речушки на несколько километров. Ближе к берегу кучерявились мелкие кустарники вперемежку с ивами, почему-то не очень рослыми, В полукилометре за рекой, на том берегу, проходил большак, но он был прикрыт лесом. Два-три «окна», что образовывались разрывами деревьев, были неширокими, человек это пространство мог пробежать за одну секунду, а машины и того быстрее. Пулат расположился напротив самого узкого «окна». Вырыв несколько окопов под соснами с таким расчетом, чтобы сектор обстрела в какой-то мере был удобным, он стал ждать. У снайпера это самая главная работа — ждать. В этом он похож на старого волка, чьи повадки он не раз наблюдал в юности в горах. Если захочется ему, волку, дичины, он подкрадывается к местам, где водятся кеклики, и ложится на спину, неестественно сложив лапы, словно бы мертвый. Час лежит, два, три… Птицы ходят рядом, сначала пугливо, настороженно, готовые в любую минуту вспорхнуть. А волк лежит без движения. Куропатки приходят к мысли, что этот зверь не страшен, подходят поближе, а самая глупая, — как среди людей, так и среди птиц есть такие, — становится ему на брюхо, чтобы не обходить, а напрямик. И в тот же миг волк — цап ее!.. Снайпер тоже обязан ждать так же бдительно, как старый опытный волк, чтобы не упустить своего мгновенья.

Выбирая это место, Пулат исходил из того, что, поскольку разрыв почти незаметен, узок, то и фашист будет вести себя, как тот кеклик, а там, где «окна» широки, конечно же, постараются быть более бдительными. Кроме того, как утверждали снайперы-инструкторы в школе и как смог убедиться сам Пулат, гитлеровцы далеко не дураки. По мнению Пулата, где-то у широких разрывов деревьев сидят и снайперы противника, потому что именно эти места наиболее уязвимы для них. Они должны исходить из того, что советскому снайперу напротив этих «окон» самый смысл расположиться. А тут… дороги почти не видно, кажется, что и деревья сомкнулись ветками, просвет крошечный, как лисья нора. После тяжелых боев на Курской дуге фашисты драпанули на изрядное расстояние, но теперь вот, «выровняв» снова линию фронта, они остановились. Вдали виднелся большой лес, и Пулат подумал, что он, видно, набит фашистской техникой и солдатами. А на ближайших к берегу соснах, конечно же, сидят их «кукушки», но попробуй обнаружь! Такая зелень, точно одна стена выстроена вдоль берега. «Терпенье открывает даже запертые двери», — произнес мысленно Пулат, как обычно, вспомнив пословицу, и стал ждать.

Первый день Пулата на этой позиции был неудачным. В просвете мелькали броневики, проносившиеся по дороге, но ни одного солдата или офицера он не заметил. Ночью, которая была темна, хоть глаз выколи, он слушал, как по ту сторону грохотали танки, даже, кажется, слышал гортанные выкрики команд, но он был слеп — в кромешной тьме оптический прибор был бессильным. Поздно вечером Пулату принесли ужин, и солдат, как принято, поинтересовался успехами. Пулат пожал плечами и спросил, нет ли ему письма.

— Идет, — ответил тот и успокоил: — Ничего, брат, получишь еще не одну весточку из дома. И не огорчайся, что день неудачным выпал, твое дело терпеньем живо.

— Знаю, — сказал Пулат.

И вот наступило утро. Он проснулся рано, можно сказать, что и не спал совсем, а подремывал, думая о доме, о Мехри, которая, по его подсчетам, должна уже была родить, о дочери Саодат, на плечи которой выпала такая тяжелая ноша, как содержание семьи. О тога, что теперь вряд ли сможет быть помощником ей, стар да и здоровьем слаб. Он вспомнил, что там, в Шерабаде, сейчас все подорожало. И решил утром написать, чтобы дома продали все до последнего гиляма, но не ограничивали себя в пище.

Над рекой, лениво несущей свои волны, курился сизый дымок тумана, лес напротив утопал в нем, будто под каждым деревом тлеет кизяк. Солнце вставало откуда-то позади Пулата, и, чем выше поднималось оно, тем быстрее рассеивался туман и деревья приобретали четкость. И в это время в просвете показалась тень, кажется, человек шел полусогнувшись, виднелось что-то наподобие горба. За ним прошла точно такая же тень. «Боятся, гады, — усмехнулся Пулат мысленно, — а может, решили проверить, простреливается ли просвет, и протаскивают чучела. Скорее всего так. Что ж, потерплю малость, пусть убедятся, что никого тут нет». Спустя несколько минут тени выпрямились, и Пулат заметил, что это шли солдаты. Шли во весь рост, не торопясь и не медленно, так, как и положено в колонне. «Раз идет колонна, — подумал он, — то и офицер должен быть при ней». И вдруг он увидел, что колонна взяла вправо, взяла резко, словно бы шарахнулась от взорвавшейся мины. Мимо нее пронеслись мотоциклы. Значит, уступают дорогу. Кому? Конечно, не обер-лейтенанту какому, а высокому начальству, даже, может, генералу. Все это промелькнуло в сознании Пулата, и, едва блеснул лак автомобиля, он нажал на курок, выпустив пулю в застывшую фигуру офицера, стоявшего в открытой машине, приподняв руку. Он, очевидно, приветствовал своих солдат. Офицер качнулся, а колонна, как по команде, упала на землю. Начали метаться фельдфебели или кто там еще, Пулат не знал, но с удовольствием всадил пулю в спину одного, а второму — в голову. Увлекшись, он забыл об осторожности. Прямо перед носом ковырнул бруствер окопа вражеский свинец, пыль попала ему в глаза. Пулат опустился на дно окопа, протер глаза. Надо было обнаружить вражеского снайпера. Пока он перебрался в другой окоп, чтобы оттуда прощупать деревья на том берегу. И в это время возле него появился старшина роты.

— Открыл счет, Сиддыков? — спросил он деловито.

— Да. Одного офицера и двух солдат отправил в ад!

— Молодец! А теперь позавтракай, брат, я займу пока твое место. — Старшина протянул ему котелок с едой и кусочек хлеба. Когда Пулат поел, тот протянул ему письмо: — Из дома!

— Вот за это большое спасибо, товарищ старшина, — поблагодарил его Пулат.

— Ночью привезли, решил сам доставить тебе, — сказал старшина, не оборачиваясь.

— Катта рахмат! Большое спасибо! — Пулат развернул треугольник и начал читать по складам коротенькое письмо. Оно было написано рукой Ксении-опа, и он не удивился этому, такое частенько случалось уже, придет к ней Мехри, она и пишет ей. «Здравствуйте, дорогой отаджан! Как вы там служите, здоровы ли. У нас дома все в порядке. Все живы и здоровы. Семья наша прибавилась на одного человека, мальчика, которому тога дал имя — Ильхом…»

— Ну, что там пишут? — спросил старшина.

— Сын родился, назвали Ильхомом.

— А что означает это имя, а? Пулат — сталь, а Ильхом?

— Вдохновение.

— Гм. Тебе сколько лет-то, Сиддыков?

— За сорок уже.

— А жене?

— Под сорок, товарищ старшина. А что?

— Да вот думаю, — сказал старшина, — чье вдохновенье в том деле сыграло главную роль. А кто дал ему такое имя?

— Дед, Мухтар-тога.

— Тогда ясно, — улыбнулся старшина, — дав имя внуку, он имел в виду и твое вдохновенье, и жены твоей. Умница дед!

— Мудрец дороже жемчуга, — сказал Пулат, — а годы делают людей мудрыми.

— Поздравляю! — Спросил: — Почему ты сюда-то перебрался?

— «Кукушка» на том берегу.

— Теперь для тебя начинается самое интересное, Сиддыков, — сказал старшина, — поединок с фашистом. Гляди в оба!

— Есть. Вы последите за деревьями на той стороне, я на минуту в прежний окоп, хоп?

— Зачем?

— Хитрость придумал, хочу испытать.

— Ну, давай, только быстро, мне возвращаться пора.

— Есть! — Пулат вернулся в первый окоп, спрятавшись за стволом сосны, осмотрел ямку от пули, мысленно проследил направление ее полета, и, вытащив из кармана круглое зеркало, поставил его так, что фашист, когда солнце пойдет к закату, обязательно увидит блеск и, приняв его за оптику винтовки, выстрелит. Пулат ясно себе представлял место, где примерно сидит «кукушка» — чуть повыше просвета, на деревьях, подступивших к излучине реки.

— Что ты там придумал, выкладывай, — сказал старшина, — может, другим нашим тоже пригодится.

Пулат рассказал.

— Клюнет, как окунь на блесну? — сказал старшина.

— Я не знаю, о чем вы говорите, — смущенно произнес Пулат. Он уже занял свое место и не спускал глаз с тех деревьев.

— Не рыбак, значит, — произнес старшина.

— Нет.

— Замерла дорога, — сказал старшина, пристроившись рядом. — Теперь, пока они не обезвредят тебя, никто носа не покажет.

— Меня сейчас интересует фашистский снайпер, — сказал Пулат.

— Желаю удачи, Сиддыков, — сказал старшина и исчез так же внезапно, как и появился. Неслышно, точно привидение.

— Спасибо, — только и успел ему крикнуть вслед Пулат…

Наблюдая за соснами, он не оставлял без внимания и дорогу. Там изредка проносились бронемашины, но люди уже не показывались. Черт их знает, может, они в этом месте проползали по-пластунски, но обойти его они не могли, так как выше лежало широкое, покатое в сторону реки поле.

Когда день пошел на убыль, Пулат стал особенно внимательным. По его мысли, солнце должно было хоть одним лучиком высветить поставленное им зеркало, и фашист, конечно, не преминет воспользоваться этим — выстрелит и… выдаст себя. Казалось ему, что в той куче деревьев, где должен был устроиться вражеский снайпер, знакома уже каждая ветка. Под вечер, когда лучи солнца косо упали к подножью «своей» сосны, ухо Пулата уловило щелчок выстрела, и примерно там, где он и предполагал, взвилась едва заметная струйка сизого дыма, вроде бы всколыхнулся воздух. В то же мгновенье он нажал на спусковой крючок. В прицеле, как в бинокле, он увидел, как зашевелились ветки на одном из самых густых деревьев, затем, будто по ним прокатился огромный шар, вздрогнули и остальные. «Молодец, красноармеец Сиддыков, — похвалил сам себя Пулат, — еще одним фашистом меньше стало!»

Теперь можно было и отдохнуть. Пока немцы спохватятся да посадят где-то новую «кукушку», пройдет много времени. Пулат сел на дно окопа, съел из своего НЗ два сухаря и запил их водой из фляжки. Потом прислонился к стенке и незаметно для себя уснул. Видно, сказались напряженные дни, и его сон, обычно очень чуткий, на тот раз оказался крепким. Он не услышал ни шороха ветвей за спиной, ни хруста сухих листьев под ногами вражеских разведчиков, вернее, даже не разведчиков, а специальной группы, проникшей на эту сторону только ради него. Даже пикнуть не успел, как во рту оказался кляп, а руки и ноги были туго связаны веревкой.

Пулата ввели в одну из комнат большого двухэтажного здания, где за столом сидел майор лет пятидесяти, грузный и белобрысый, с красными, как у кролика, глазами. У окна дымил сигарой второй офицер в форме эсэсовца. Этот был помоложе и пощеголеватее — мундир сидел на нем как на манекене, а сапоги начищены до зеркального блеска. Возле стола стоял смуглый скуластый ефрейтор, невысокого роста, худощавый. Ему было около тридцати. «Этот точно узбек или туркмен, — подумал Пулат, глянув на него, — переводчик, видно».

— Кто ты, почему стал снайпером? — сказал ефрейтор, когда Пулата посадили на табурет в центре комнаты, сказал по-узбекски. — Где родился, кем работал, кто у тебя остался дома, нам известно. Мы знаем и о том, что у тебя родился сын. — Все это он повторял за майором, который, вытащив из ящика стола армейскую газету, где на первой странице был портрет Пулата, что-то добавил еще. — Герр майор интересуется, не слишком ли много ты уничтожил воинов рейха за смерть одного сына? Вчера ты убил еще и командира полка.

— Мало, — ответил Пулат.

— Почему? — спросил переводчик, выслушав вопрос эсэсовца.

— Разве дело только в моем сыне? Сколько тысяч сыновей моих соотечественников погубили фашисты?! За них я тоже должен отомстить!

— Теперь ты уже ничего не сделаешь, — крикнул ефрейтор. — Все, оумин, как говорят у нас на родине!

— Но тут же написано, — ткнул пальцем в газету майор, — «снайпер Сиддыков решил отомстить за сына!»

Пулат очень много слышал о педантичности немцев, но чтобы до такой степени… Майор, видно, считает, раз немцы убили одного, в данном случае, Сиддыка, то и Пулат должен был ограничиться одним.

— Неправильно напечатали, — сказал Пулат. — Я говорил корреспонденту, что мщу за сына, но ни разу не упоминал, что убью только одного гада!

Ефрейтор перевел ответ Пулата, а эсэсовец что-то сказал майору. Тот вскинул свои белесые брови, встал и достал из сейфа папку. Снова сел за стол. Перелистывая страницы в ней, уставился на пленного немигающими прозрачно-голубыми глазами. Спросил:

— Родом из кишлака Кайнар-булак Сурхандарьинской области?

Пулат кивнул.

— Значит, ты должен знать Артыка, сына Сиддык-бая?

— Не слышал про такого, — ответил Пулат. Он понял, что эта папка каким-то образом связана с именем брата, но каким? Не дай бог, если и Артык-ака в плену, — подумал он, — тогда мое признание может принести ему вред. Брат снайпера все же… Решил не отвечать на подобные вопросы. Или отвечать отрицательно.

— Много в твоем краю Кайнар-булаков? — спросил ефрейтор.

— А тебя в каком кишлаке мать родила? — спросил вместо ответа Пулат, обращаясь к переводчику на «ты», отчего тот побагровел.

— Ну ты, — бросил он зло, — не забывай, где находишься! Я родился в Ферганской долине, что из того?

— Разве мало у вас кишлаков с одинаковым названием?

— Сколько угодно.

— Ну, вот, а еще спрашиваешь!

— Да, в этом отношении наш народ не отличался особой сообразительностью, — сказал ефрейтор.

— Твой народ, — поправил его Пулат, — а мой всегда был мудрым. Не путай!

Переводчик промолчал и заговорил с эсэсовцем, видимо, объясняя, о чем он говорил с пленным. Офицер, точно бросал слова приказа, произнес несколько отрывистых фраз. Сначала майор, как догадался Пулат, возражал ему, а потом кивнул и развел руками.

— Моли аллаха, — сказал переводчик, — чтобы штурмфюрер Артык Сиддыков признал тебя своим братом.

Пулата заперли в сарай и приставили часового. «Значит, Хамид мне правду о брате рассказывал, — думал он, — а Артык безбожно врал. Глупец я! Надо бы сразу к Истокину пойти. А теперь… хочешь — не хочешь; придется встретиться с ним…» Он представил, как снисходительно и высокомерно улыбнется Артык, как он начнет, теперь уже откровенно, распространяться о силе и мощи фашистов. А что дальше? «Поживем, — увидим», — вспомнились слова Истокина, которые он часто повторял.

На следующий день его отправили в лагерь для военнопленных. Об этом ему с сарказмом объявил ефрейтор. В вагоне, куда впихнули Пулата, было около сорока красноармейцев, большинство из них — тяжело раненные. Медицинскую помощь им в пути никто не оказывал, и вагон пустел быстро. Умерших снимали на очередной станции. К концу пути в вагоне осталось пятнадцать человек.

Пулата везли в Германию, и чем дальше уходил поезд, тем серее становилось небо, день и ночь лили моросящие дожди, сырость врывалась в вагон пронзительным холодом. И за окном, казалось ему, проплывали серые поселки, станции и полустанки. Дома тут были островерхие, крытые черепицей, которая, несмотря на то, что от роду была желтой или красной, тоже казалась серой, как здешнее небо. Несколько раз на стоянках Пулат подходил к окну и разглядывал людей, стоявших на перронах. Главным образом это были солдаты, старики, дети и женщины. Их лица тоже были серыми. «Проклятый Гитлер, — высказал кто-то его мысль, — даже свою страну утопил в серости!»

— С этого все и началось, — произнес кто-то, — каждый гитлер в истории в первую очередь выкрашивал собственный народ, его душу в серый цвет.

В вагоне частенько затевались разговоры, но Пулат не вмешивался в них, он, как когда-то в штабе кавалерийского полка, впал в апатию, ничего его не интересовало; названия станций, что громко выкрикивали те, кто умел читать по-немецки, проходили мимо его сознания. Он сидел в углу и все время молчал, а если кто-нибудь обращался к нему, отвечал односложно и неохотно. Иногда ему казалось, что красноармейцам известно, что он родственник фашиста, — а в том, что Артык фашист, он больше не сомневался, — и стыдился этого. Пулат понимал, что брат наверняка занимает важный пост, раз только одно его имя отсрочило исполнение смертного приговора. Много раз он пытался представить себе встречу с ним, иначе зачем его так далеко и долго везут? Но у него ничего не получалось. Будет ли она такой, как в Шерабаде? Там они оба прослезились. А теперь… Хоть и стоят они по разные стороны черты, являются врагами, но братья ведь?! Как поведет себя Артык? А что он сделал сам?..

Поезд полз медленно, как черепаха, дни казались длинными и нескончаемыми. Пулат даже счет им потерял. Если бы не долгие, по два-три дня, стоянки в тупиках, можно было подумать, что их везут на край света. Кормили пленных плохо, умываться не разрешали, бриться — тем более, так что к тому времени, когда их наконец привезли в лагерь, они были тощими, обросшими, грязными.

— Как дикари! — сказал кто-то, когда их повели в разные блоки лагеря…

Лагерь находился в глухом лесу, был окружен двойной колючей проволокой, находящейся под током. Одно прикосновение к ней в эту сырость кончалось смертью. Тысячи измученных непосильным трудом, изможденных от голода людей в полосатых робах, в большинстве своем босые, строили дорогу. Они носили землю носилками и тачками, чурбаками утрамбовывали ее и мостили камнем, подгоняя один к другому с такой точностью, точно клали стены из кирпича. Рабочий день продолжался от зари до зари, кормили пленных похлебкой из кожуры картофеля и свеклы, упавших от усталости и голода конвоиры пристреливали тут же, и сами же пленные относили трупы к крематорию. Спали на двухъярусных деревянных нарах на соломенных матрацах.

Только в первый день старожилы лагеря проявили интерес к Пулату. Они расспросили его о том, где угодил в лапы фашистов, каким образом и как там идут дела на фронте. Когда он ответил на эти вопросы, один из пленных произнес:

— Были немцы под Сталинградом, а теперь вот из-под Курска взяли мужика. О чем это говорит? Драпают фашисты, значит, недолго осталось ждать. Через год, а, может, и раньше, придут сюда наши.

— Врут они, собаки, — сказал еще один, — мол, к Волге вышли!

— К какой Волге? Разве не замечаешь сам? В последнее время пленных-то здорово поубавилось. Бывало, через день эшелон везли, а сейчас… вот их, дай бог памяти, привезли через три месяца.

— Теперь их самих берут эшелонами!

— Ну, да. Когда отступаешь, не до пленных, шкуру бы спасти!..

Пулат вышел на работу. Товарищи сразу же предупредили его: мол, не слишком-то усердствуй, зря силы не транжирь. Делай вид, что работаешь крепко, а силы береги. Посмотри, как поступают другие, учись. Хоть и последовал Пулат этому совету, к вечеру так устал, что сразу же после ужина заснул, как убитый. Как все остальные. Дней через десять в лагере появился Артык.

— Садись вот сюда, — указал ему стул посреди комнаты переводчик.

Пулат сел, не поднимая глаз. Сейчас он ненавидел брата. И уже знал, что встреча с ним будет строиться на этой ненависти. Он ненавидел его за то, что напялил на себя форму убийц своего племянника. Артык молчал. Ничем не показал, что рад встрече или — наоборот — огорчен. Стоял, как каменный, теперь уже полуобернувшись в его сторону, и пускал синие кольца дыма. Впрочем, Пулат почувствовал, что брат испытывает чувство брезгливости к нему, что наблюдение за кольцами дыма, медленно расплывающимися под потолком, куда больше волнуют его.

— Вам знаком господин штурмфюрер? — спросил переводчик.

— Нет. — Пулат поднял голову и глянул на Артыка. Тот отвернулся.

Потом Артык что-то сказал коменданту и переводчику на их языке. Они тут же вышли. Артык взял стул и сел напротив Пулата. Долго глядел в упор не мигая, глубоко затягивался дымом, словно хотел воздвигнуть между собой и Пулатом стену из дыма.

— Ну, ассалом алейкум, брат, — сказал он, небрежно протянув руку.

— Ваалейкум, ака, — ответил Пулат, едва прикоснувшись к ней.

— Вот мы снова встретились.

Пулат кивнул.

— Все-таки отверг мой добрый совет, — сказал Артык с сожаленьем, — оказался в дураках!

— У меня убили сына…

— Какая чушь! — высокомерно оборвал его Артык. — На войне, да будет тебе известно, убивают, оставляют калеками. В огне этой войны уже сгорели миллионы и еще сгорит столько же. Не понимать такие простые истины в твоем возрасте стыдно. Правда, что ты пошел в армию добровольно?

— Настоял даже, — с вызовом ответил Пулат.

— Корчишь из себя патриота? Только кому это нужно? — Артык помолчал и добавил, вздохнув: — Да, злую штуку сыграла с нами судьба, устроив эту встречу. Ты не находишь?

— Судьбе виднее, — сказал Пулат, подумав: «Сейчас, брат, нам бы нужно было встретиться на поле боя, и я с радостью бы пустил пулю в твою продажную морду».

— В рядах русской армии, — сказал Артык, — служат тысячи туркестанцев. О тех, по крайней мере, о ком пишут фронтовые газеты, нашему комитету известно немало. Газеты с твоим портретом нашли в кармане убитого солдата, а на следующий день данные о тебе легли на мой стол. Прочитал я и ахнул: неужели, думаю, мой брат так прославился, ведь он всегда был ярым ненавистником крови!

— А я не был солдатом, я хотел мирно трудиться, исполнить волю отца — продолжить его род на земле. Фашисты ворвались в мою страну и убили моего Сиддыка! Какое преступление он совершил перед вами?

— Это высокая политика, боюсь, ты не разберешься в ней, — ответил Артык. — Два мира, как две горы, столкнулись между собой. И все, кто оказался на их пути, должны были погибнуть. Но за род ты не волнуйся, Ильхом продолжит его, если не попадет в рабство.

— В какое рабство?

— Армии великого фюрера покорят весь мир, — напыщенно произнес эсэсовец, — и весь мир станет рабом Германии и ее союзников!

— Армия твоего бесноватого хозяина драпает, — с вызовом, в первый раз обращаясь на «ты», сказал Пулат, — совсем недолго осталось до того дня, когда и он сам начнет метаться в своем логове, так что не считай пельмени сырыми, брат. Ильхом никогда не будет рабом!

— Послушай, ты, — крикнул Артык, — здесь, хоть я и твой брат, но прежде всего — представитель германского командования, и твои рассуждения принимаю как личную обиду. Так что не зарывайся!

— Мне все равно, кого ты представляешь! На большее, чем убить меня, ты не способен. А смерти я не боюсь.

— За двадцать лет большевики так вправили тебе мозги, брат, — бросил Артык, — что я удивляюсь, да сын ли Сиддык-бая передо мной?!

— То же сделали с вашими мозгами фашисты, — сказал Пулат.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Я не торгую родиной.

— И я не собираюсь это делать. Кончится война, и вся Средняя Азия объединится под знаменем Турана.

— Опять сырые пельмени, ака. Как вы любите все сырое, удивительно. — Пулат решил поиздеваться над братом.

— Не надо, — сказал Артык, поняв насмешку, — бравирование здесь ни к чему… Лучше подумаем, как все-таки тебе вернуться домой целым. Армии рейха ты не нужен.

— Вы лжете, ака. Я нужен пропагандистам рейха. Потому они приказали схватить меня живым.

— Да замолчи ты, дурак, — не сдержался Артык и ударил Пулата по лицу. Но спохватился и добавил смущенно: — Прости. У нас разные убеждения, и с этим, наверное, теперь ничего нельзя сделать. Так угодно было судьбе — она нас сделала смертельными врагами. Война не скоро закончится, и мой долг — спасти тебя!

— Война идет к концу, — сказал Пулат, сплюнув кровь, — конечно, нежелательному для вас, но…

— Об этом нет смысла спорить, — тоном, не терпящим возражения, произнес Артык, — я знаю больше тебя. Сейчас германское командование выравнивает линию фронта, а скоро… как только новое оружие… Зачем все это тебе? — Он помолчал, разглядывая Пулата сквозь дым сигары. — Как дома-то?

— Последнее письмо оттуда у вас, — .сказал Пулат, — там обо всем написано.

— Ну, как, имею я право спасти твою жизнь?

— Какой же ценой ты собираешься это сделать? — Пулату надоела эта встреча. Он хотел скорей вырваться из смрада этого разговора.

— Почти даром. Я определяю тебя в Туркестанский легион. Будешь служить. Одевают их хорошо, кормят, как на убой, так что до конца войны, каким бы ни был ее исход, проживешь припеваючи.

— Ползающая по ноге, ака, вползет и на шею, — сказал Пулат. — Сегодня я вступлю в ваш легион, завтра вы меня заставите выступить по радио, а послезавтра — взять в руки фашистскую снайперскую винтовку. Предательство похоже на горный водопад. Сначала на одну ступень опустится, потом — на вторую, а под конец расколется тысячами брызг о гранитные глыбы на дне. Я присягал на верность своей родине!

— Подумаешь, присягал, — передразнил его Артык, — сейчас самое важное сохранить жизнь!

— Кто отчизну потеряет, до окончанья дней рыдает, — вспомнил Пулат пословицу. — Извините, немецкая форма не по моим плечам.

— Она не немецкая, а наша национальная.

— Тогда тем более.

— Значит, нет?

— Нет.

— Что ж, даю тебе некоторое время, подумай, — Артык нажал кнопку и вошел конвоир…

— Сюда, — сказал солдат, показав дверь направо.

Пулат вошел. В комнате, чуть поменьше, чем кабинет коменданта, стоял длинный стол, уставленный разной едой. Появился переводчик, и конвоир оставил комнату. От запаха жареного и вареного, от вида пышного и белого, как снег, хлеба, у Пулата закружилась голова — голод так остро дал о себе знать, что, казалось, сядь он сейчас за стол, все бы подмел до крошки.

— Начальник распорядился хорошенько накормить тебя, — сказал переводчик. — Садись и ешь.

Мысль, что на столе все — вражеское, начисто отбила аппетит. Пулат смотрел в окно, за которым медленно угасал день.

— Напрасно артачишься, парень, — сказал переводчик дружелюбно. — Еда тут ни при чем. Ты можешь обижаться на штурмфюрера, на меня, на лагерь, ну, а на хлеб…

— Спасибо, я сыт, — сказал Пулат.

— Что ты там высматриваешь? — спросил переводчик.

— Ничего. День красивый. Только вот этот черный дым все портит.

— Это не дым, солдат, души умерших. Видишь белое здание рядом с трубой? Это баня. Ежедневно сюда приходят помыться пятьдесят человек и уже через трубу спешат на свидание с аллахом.

— Это мне известно, — сказал Пулат.

— Ну, если так, то и подумай, ведь баня может выпасть и тебе.

— Коли мне суждено сгореть, я не утону. Я пошел.

— Возьми хоть хлеба кусок!

— Я сыт…

Его водили к коменданту целую неделю. И каждый день повторялось одно и то же. Иногда ему казалось, что Артык пытается сказать что-то очень важное, но не решается. «Боится, — думал он, глядя на него, — что кто-нибудь подслушает и передаст начальству. Бедный Артык-ака! Лучше на родине быть чабаном, чем на чужбине султаном. А вы… не чабан и не султан. Слуга!»

— Ну, ладно, — сказал Артык сегодня, как всегда, сев напротив и дымя сигарой, — пора кончать эту игру.

Теперь он перешел к обычным методам эсэсовцев — избиениям и пыткам. Правда, делал он это руками солдат, но для Пулата это не имело значения. Каждый раз, придя в себя после ведра холодной воды, он отвечал на очередной вопрос Артыка одним:

— Я не предатель!

— Идет война миров…

— И мой мир победит, — теперь уже Пулат перебил его. — Потому что за ним — правда.

— Но ты не увидишь эту победу!

— Дети увидят, внуки.

Артык устало опустился на стул. Нажал на кнопку. Вошел конвоир, и он кивнул ему. Пулат встал, вернее, его поднял солдат.

— С другого я бы три шкуры спустил, — сказал Артык, — а с тобой обошелся мягко.

— Это дело вы всегда выполняли лучше других, — произнес Пулат.

— Кривое дерево прямо не растет. Ты всегда был кривым, таким и остался, — равнодушно сказал Артык. Мысленно он уже с ним простился. — Мне жаль тебя.

— Не нам судить, кто из нас кривой, — сказал Пулат, — придет время, и люди скажут.

— Но ты не услышишь этих слов. Тебя уже не будет!

— Нет, я буду всегда с людьми, в их памяти, в их делах и в сердцах. А вас… они вычеркнули давно из своих списков, потому что век предателей короток. И не меня вам надо жалеть, а себя!

— Слепому что ночь, что день, все едино. Прощай, брат. Аллах свидетель, я хотел спасти тебя, а теперь…

Пулат пошел к двери, покачиваясь, точно ноги отказывались повиноваться.

А утром следующего дня, когда людей построили на поверку и распределяли для работы, номеру Пулата выпала «баня».

— Кто ты и откуда, друг? — спросили сзади.

— Пулат Сиддыков из Кайнар-булака, — ответил он не оборачиваясь, и вышел из строя…

ВНУК

Ильхом Сиддыков, среднего роста, ладно скроенный мужчина тридцати пяти лет в сером костюме и белой сорочке, стоял у широкого, в полстены, окна кабинета первого секретаря Чулиабадского райкома партии, засунув руки в карманы брюк, и смотрел, как на дворе, в буквальном смысле свирепствует «афганец» — пожалуй, самое примечательное явление для Термеза и всех южных районов Сурхандарьи. Человеку, выросшему в Термезе, такие ветры не в диковинку. Они по меньшей мере в месяц один раз обрушиваются на город, заставляя деревья жалобно скрипеть и сгибаться чуть ли не до земли, а то и вырывая их с корнями. Но этот «афганец» показался ему особенным, старшим братом того, что посещает областной центр. Он перемешал небо и землю в одну рыжую массу, хлестал прохожих песком и мелким гравием, взметал ввысь обрывки бумаг, катил по дорогам верблюжью колючку и все, что могло двигаться под натиском ветра, и казалось, что нет ему конца, что там, на афганском нагорье, где он рождается, существует какой-то гигантский источник, похожий на жерло вулкана, который и изрыгает из себя зло в отместку за какие-то, известные только ему самому, грехи людей и земли. А сколько неприятностей приносит этот ветер! Мелкая пыль проникает во все поры, и хозяйки выбиваются из сил, вытряхивая ее из белья и постелей, перемывая и перетирая заново всю посуду, полы и окна. Достается от него и строителям, которым приходится частенько заново перекрывать шифером крыши, вставлять стекла взамен побитых. Но после «афганца», особенно июльского, обязательно понижается температура и кажется, что воздух становится чище. Во всяком случае, дня три-четыре дышится легче.

Ильхом Пулатович стал хозяином этого кабинета час тому назад. Раньше у него был маленький, в здании обкома партии, где он работал инструктором отдела организационно-партийной работы. Час тому назад состоялся внеочередной пленум райкома, который рассмотрел организационный вопрос. Он снял с должности бывшего первого секретаря Джурабая Таирова и утвердил его, Сиддыкова. Первый секретарь обкома партии Нуритдин Мурадович Мурадов представил его членам райкома, подчеркнув, что Ильхом по образованию инженер, окончил Ташкентский институт механизации сельского хозяйства, а потом еще учился в Высшей партийной школе при ЦК КПСС в Москве, так что, мол, обком партии предлагает вам в вожаки достойного человека, способного вместе с вами, разумеется, сделать целинный район одним из передовых в области, настоящим краем тонковолокнистого хлопка, в котором острую нужду ощущает промышленность страны. Не забыл он упомянуть и о том, что Ильхом воспитывался в семье известного селекционера Михаила Семеновича Истокина, который приходится ему дедом. А потом выступал сам Ильхом, рассказывал о себе, отвечал на вопросы. Члены райкома избрали его. После пленума Мурадов собрал в этом же кабинете весь аппарат райкома, представил ему нового первого секретаря и, пожелав успеха, уехал. Даже от чашки чая отказался. А Ильхом, проводив Мурадова, вернулся в кабинет и отпустил всех заниматься своими делами, признавшись, что обстоятельно поговорит с ними как-нибудь попозже, когда войдет в курс дела. Так что «тронной» речи его не было.

Никто, наверное, не знает и никогда не постигнет принципа работы того механизма, что управляет судьбами людей. Но вместе с тем не в неожиданных ли поворотах судьбы и заключен весь интерес жизни: ведь если бы людям все было известно наперед, заскучали бы они. Почему судьбы заставляют встречаться друг с другом людей, чьи дороги, кажется, разошлись в противоположные стороны давным-давно и навсегда, так, во всяком случае, представлялось им самим, и по идее никогда вновь не могли скреститься? Разве мог предполагать сам Ильхом, что с тем же Джурабаем Таировым ему придется снова встретиться, причем не в совсем приятной для того ситуации?

События той поры представились Ильхому отчетливо, словно бы они произошли вчера. Было это в соседнем районе, от которого впоследствии и отпочковался Чулиабадский. После окончания института Ильхом получил назначение в совхоз «Акташ» главным инженером. Хозяйство это было животноводческим, и он развил бурную деятельность, чтобы на фермах все механизмы работали исправно и хотя бы на немного облегчали тяжелый труд пастухов и доярок. Усердие молодого коммуниста заметили, и вскоре его избрали секретарем парткома совхоза. А Таиров был тогда первым секретарем райкома.

Став секретарем парткома, Ильхом, естественно, стал часто встречаться с Таировым, проявлял к нему, как к старшему по возрасту, да и по должности, должное почтение, старался выполнять его указания в срок и беспрекословно.

Все началось из-за чабана Кулдаша-ота Шамсиева, гордости не только совхоза, но и всего района. Так утверждалось на всех собраниях и совещаниях. Как-то во время окота Таиров побывал на джайляу у чабана. Что уж там произошло между ними, одному аллаху ведомо, но, вернувшись в район, Таиров тут же позвонил Ильхому и, как секретарю парткома, предложил подготовить наградные бумаги. Ота представляли к ордену.

Итоги окотной кампании, если судить по бумагам, позволяли, конечно, даже обязывали руководство совхоза представить старика к награде. Шамсиев на этот раз сумел получить от каждых ста маток по двести двадцать ягнят. Но именно это и насторожило Ильхома. По утверждениям совхозных зоотехников, получение такого высокого приплода ни в какие рамки здравого смысла не втискивалось, предел, по их мнению, ограничивался самое большее ста семьюдесятью ягнятами, да и то при том условии, что овцы в хорошем теле. Правда, кое-кто говорил, что в принципе можно получить и столько, если не жалеть доз СЖК°, препарата, действие которого Ильхом представлял не очень ясно, потому что учился на инженера все-таки, но тут же делалась оговорка, что при этом отару маток уже через два года нужно выбраковывать и везти на бойню, поскольку овцы уже теряют способность к воспроизводству.

Ильхому было интересно, как же чабан сумел достичь таких результатов и правильны ли утверждения зоотехников. И он сам решил съездить к Кулдашу-ота. Отара паслась, рассыпавшись по склону зеленого сая. Издали казалось, что это и не овцы вовсе, а разноцветные валуны в траве. На вершине горы маячила фигура помощника чабана, который стоял, опершись о посох, а вокруг него вертелись волкодавы, готовые в любое мгновение броситься на зверя или на чужого человека. Возле синтетической юрты, похожей на гробницу Тамерлана в Самарканде, куда на «газике» подъехал Ильхом, с десятком неокрепших еще ягнят возилась жена чабана, старушка-богатырь Норбиби-хола. Не успел он слезть с машины, как из юрты вышел бобо, поздоровался с ним и пригласил к дастархану. Хола тут же внесла чайник чая и пиалы, поставила перед мужем.

О Кулдаше-ота в совхозе говорили разное. Кто с завистью, кто с осуждением его методов, а кто и с гордостью. Но большинство сходилось на том, что старик, не выдержав испытания славой, стал заносчивым, никого не признает, ни с кем не считается. Только к директору, да к нему, Ильхому, он относился с показным почтением. Чудилось, что ота и это считает для себя слишком большой уступкой.

— Был у меня недавно райком-бобо, — сразу взял быка за рога ота, протянув гостю пиалу с чаем, — обещал дать еще один орден.

— Раз обещал, значит, даст, — сказал Ильхом, подумав, что первый секретарь райкома в данном случае взял на себя непосильное. Каждому известно, что орденами распоряжается Президиум Верховного Совета СССР. Но он не стал разубеждать старика.

— Только мне этого мало, Ильхом-бай, — сказал ота, растянувшись на узеньком одеяле-курпаче, — я хочу звезду героя. Я хочу, чтобы мой бюст стоял в саду совхоза, прямо напротив окон директорского кабинета. Чтобы, кто ни приехал к нам, обязательно увидел меня.

— Добрые намерения — половина успеха, — словами пословицы произнес Ильхом, — придет время, может, так и будет.

— Не то говорите, йигит, — с досадой произнес чабан. — Лучше подскажите, что для этого нужно, а остальное — не ваша забота.

— За что вам дали первый орден? — поинтересовался Ильхом.

— Пять лет кряду давал по сто семьдесят ягнят. И ни разу не сорвался!

— Молодцы ваши овцы, — рассмеялся Ильхом, — не подводят!

— Хотите, я снова пять лет буду давать, скажем, по двести двадцать ягнят? Тогда, как вы думаете, прикрепят на мою грудь звезду, а?

— Не говорите гоп, пока не перепрыгнете, ота, — напомнил Ильхом.

— Давайте считать тогда. — Старик крикнул в дверь: — Кампыр, подай нам тетрадку с карандашом!

Та принесла. Он положил их перед гостем.

— А что считать, ота?

— Сорвусь я или нет…

Начали считать. С того самого года, как село перевели на новую систему материального стимулирования. И оказалось, что у Шамсиева за это время появилась собственная отара, ничуть не меньше совхозной.

— Я ее не украл, — стал доказывать чабан, хотя это и так было ясно, — она мне по закону дана, как премия за хорошую работу. За каждую сотню полученных ягнят совхоз премирует меня четырьмя с половиной, а они ведь растут, становятся овцами, плодиться же им сам аллах не в силах запретить. Так что, если не хватит до двухсот двадцати пяти по совхозной отаре, добавлю своих, они мне потом все равно премией вернутся, зато имя…

— А как же вы с кормами обходитесь?

— Гм. Горы велики, саям счета нет, а травы навалом, как сейчас говорят.

Чабан, конечно, приукрашивал. Горы ничего не дают, кроме камней. Но вот совхозные корма уходят на содержание овец Шамсиева. «Каждый год мы рапортуем, что два плана заготовили, — подумал Ильхом, — а в феврале ломаем головы, куда они подевались!»

— Вы ко мне по делам или просто так? — спросил чабан.

— Еду дальше, — соврал Ильхом. — Спасибо за хлеб-соль!

— Чего спешите-то, — равнодушно произнес старик. — остались бы на пару часиков, тандыр-гуштом бы попотчевал.

— Как-нибудь в другой раз, ота.

— Значит, орден все же будет?

— Это не в моих руках, ота…

Никаких наградных листов Ильхом не стал заполнять. А вместо них написал докладную записку на имя первого секретаря райкома. В ней он поделился своими соображениями о том, что происходит на селе, предложил обсудить нравственные аспекты этой работы на пленуме или же на собрании актива. Таиров ознакомился с докладной запиской и наложил резолюцию в левом верхнем углу, с которой заведующий общим отделом потом познакомил Ильхома. Там было написано: «Зав. общим отделом! Передайте этому умнику, что райком не имеет права оспаривать решения ЦК, он обязан неукоснительно их выполнять. Если эта очевидная истина до сих пор не дошла до сознания т. Сиддыкова, то мне остается удивиться тому, как это коммунисты совхоза осмелились вручить такому человеку судьбу своей партийной организации». И подпись.

Но инцидент, однако, этим не был исчерпан. Через несколько дней после получения записки Таиров сам приехал в совхоз, заранее, через директора, предупредив Ильхома, чтобы он никуда не отлучался. А потом в кабинете Ильхома произошел следующий обмен «любезностями» между гостем и хозяином, с глазу на глаз.

— По-моему, вы, молодой человек, меня не очень хорошо знаете, — сказал Таиров, меряя кабинет от окна к двери. С издевкой, которую не скрывал.

И этот тон возмутил Ильхома, разбудил в нем спящего джинна. Он решил дать бой «тирану районного масштаба», а там будь что будет!

— Если вы первый секретарь райкома партии Джурабай Таирович Таиров, — спокойно ответил он, — то я вас немного знаю.

— Да, он самый Таиров!

— Очень приятно. А я секретарь парткома совхоза «Акташ» Сиддыков.

— Слушайте, вы… — Таиров повысил голос. — Я не привык к тому, чтобы мои указания не выполнялись. Это первое. А второе… вы еще цыпленок, чтобы учить меня! Поняли?

— Не совсем, — все так же спокойно ответил Ильхом, зная, что это еще больше разозлит Таирова. Но игра уже была начата и отступать не имело смысла. — Не я виноват, что приходится подсказывать.

— Гм. А кто же тогда?

— Акселерация.

— Оно и видно, — усмехнулся Таиров. — Вы инженер, а не партийный руководитель. Короче, я требую, чтобы наградные документы на Шамсиева сегодня же лежали на моем столе.

— Свое мнение я написал вам, — сказал Ильхом, — и менять его не собираюсь.

— Да-а?! — Таиров остановился на полпути, у стола. — Я, грешным делом, подумал, что записка — плод молодости и неопытности, а теперь чувствую, что это ваше твердое убеждение. Слабо вы разбираетесь в политике на селе.

— Откуда цыплятам знать то, что известно закаленным петухам, — произнес Ильхом.

— Ну, погоди, мальчишка, — снова повысил голос Таиров, — я тебе покажу, кто такой Таиров, всю жизнь помнить будешь! Потомкам своим накажешь, чтобы они помнили меня. — Он хлопнул дверью и выскочил на улицу, как разъяренный тигр…

Это было ранней весной. Месяца через полтора, когда объявили очередной набор в высшую партийную школу, Ильхом узнал, что он рекомендован туда райкомом партии. Таким образом Таиров тогда избавился от него.

…В кабинет вошла секретарша приемной, Оксана. Она была примерно одного возраста с женой Ильхома Лолой, но, если быть до конца честным, гораздо красивее ее.

— Чаю не хотите, Ильхом-ака? — спросила она тихо.

— С удовольствием, — ответил он, обернувшись. — А «афганец» тут у вас ядреный, а?

— Это, наверно, в честь вашего приезда, — с улыбкой ответила она, забирая со стола чайник и пиалы, — очистительный ветер.

— Вы думаете?

— Все на это надеются, Ильхом-ака.

— Я для вас еще кот в мешке, — сказал Ильхом.

— Но это, согласитесь, лучше, чем тигр на воле. — Она вышла.

Да, тигр… Пока работал в обкоме партии, Ильхом старался не приезжать в Чулиабад, чтобы не встречаться с Таировым. Если уж сильно нужно было, он ехал прямо в хозяйство и, быстренько сделав дела, уезжал. А сегодня не мог избежать встречи. Таиров уже был далеко не тот.

— Ну что ж, правдолюбец, наверно, наступает пора либералов. Посмотрим, что из этого выйдет.

Эти слова услышал Мурадов. Он тут же среагировал и ответил прежде, чем это успел сделать сам Ильхом:

— Жаль, Джурабай Таирович, что вы не заметили, как жизнь прошла мимо вас. Или не хотели замечать.

— Горбатого могила исправит, Нуритдин-ака, — ответил Таиров…

Ильхом подумал о том, что люди не прощают руководителю равнодушия, обмана даже в малом, грубости, заносчивости и так далее. «Что ж, — сказал он сам себе мысленно, — живи, брат, скромно и открыто, говори людям правду, какой бы горькой она ни была. Не обещай того, что не в твоих силах, не храни в сердце зла. Не будь чопорным, оставайся самим собой».

— Ну и ветер, черт бы его побрал, — сказал второй секретарь Разыков, войдя в кабинет. — Душно, дышать нечем, а окна открыть нельзя. Положеньице! Однако и работать надо, Ильхом Пулатович. Если не возражаете, я проеду по совхозам, нужно посмотреть, что в них «афганец» натворил.

— Пожалуйста, — ответил Ильхом.

— Да, — будто бы вспомнив, произнес Разыков, — жить вы пока будете в районной гостинице, я дал команду, и для вас там приготовили более или менее сносный номер. Ну, а как надумаете перевезти семью, подумаем и насчет квартиры.

— Спасибо, — поблагодарил его Ильхом. — Дорогу туда я найду сам. — Добавил: — Наверно, дня два я буду заниматься в райкоме, так что, пожалуйста, командуйте сами, ну, а потом решим, как быть. Мне нужно обстоятельно познакомиться с документами, со сводками райстата, чтобы войти в курс, как говорится.

— Конечно, — кивнул Разыков. — Так я, если понадоблюсь, вечером буду в колхозе «Аланга».

— Добро. — Проводив взглядом Разыкова, Ильхом прошел за стол и нажал на кнопку вызова секретарши. Оксана тут же вошла. — Пусть ко мне зайдет заведующий общим отделом.

— Сейчас скажу ему.

— Пожалуйста, принесите мне протоколы заседаний бюро, пленумов и собраний активов за последние полтора года, — сказал он заведующему общим отделом.

К чаю Оксана принесла пачку печенья. Ильхом поблагодарил ее и углубился в изучение документов, в которых были запечатлены основные вехи деятельности райкома партии, намечены дальнейшие его шаги. До полуночи он просидел за столом, а потом, убрав документы в сейф, вышел на улицу. Ветер уже ослабел. Было прохладно, и Ильхом быстрым шагом направился в гостиницу. От чая, что предложила дежурная, отказался. В номере форточка была чуть приоткрыта, а, может, ее вообще забыли закрыть. Комната была полна горького запаха полыни. Ильхом раздвинул шторы и открыл дверь, чтобы сквозняк выгнал этот запах. Глянул в окно. Небо все еще оставалось мутным, точно бы затянутым пленкой. Звезды едва-едва угадывались.

Он разделся и лег на скрипучую деревянную кровать, подумав, что она наверняка полным-полна клопов. Постель была холодная, она сразу вроде бы сняла усталость, и сон вдруг куда-то исчез. Вспомнил жену. Конечно же, завтра она услышит по радио о состоявшемся в Чулиабаде пленуме райкома, о том, что он избран первым секретарем. И возмутится еще больше, чего доброго, откажется приехать к нему. Дай бог, чтобы этого не случилось, но если… что ж, на нет — суда нет… Оставим эти мысли на время, подумаем, с чего мы начнем завтра свой рабочий день. Разумеется, не с изучения протоколов. Пойдем в первую очередь на рынок, поинтересуемся, что там на прилавках имеется, послушаем, о чем говорят люди по обе их стороны, тем более, это полезно, пока люди не знают тебя и могут высказать свои мысли без обиняков. Там же в чайхане можно и позавтракать, опять-таки прислушиваясь к разговорам посетителей…

Сон, говорят, и слона с ног свалит. День у Ильхома был напряженный, поэтому в конце концов он начал засыпать. И где-то на границе сна и бодрости он услышал, как истошно закричал петух: ку-ка-ре-ку! Ку-ка-ре-ку-у-у! До рассвета было еще порядочно, и потому голос петуха звучал одиноко. «Сумасшедший, что ли, — мелькнула мысль. — Иначе с чего бы трубить рассвет посреди ночи. Если ты кричишь в доме узбека, считай, что твои часы сочтены. Утром же попадешь в котел!» В кишлаках существует поверье: если петух кричит не вовремя, значит, кличет беду в дом, и от него следует быстрее избавиться. И самый лучший способ — это сварить из него шурпу на завтрак. «Главное, — пришла еще одна мысль, теперь уже о самом себе, — ты сам, йигит, не окажись таким петушком. Не труби раньше времени рассвета, и вообще будь сдержанным, меньше говори, а больше слушай…»


Ильхом вырос в семье Истокиных. Дед Миша, как Ильхом всю жизнь называет главу семьи, уже пенсионер, с того времени, как ему стукнуло шестьдесят.

Ильхом не раз задумывался над тем парадоксом, который существовал в этой семье. По отношению к себе, разумеется. Михаила Семеновича он называл дедом, его жену — бабой Ксенией, хотя рос в их доме с тех пор, когда и вовсе себя не помнил. Иначе обращаться к ним ему было запрещено. Они для него все равно, что мать и отец, однако фамилию он носит Сиддыкова. Даже отчество у него родное — Пулатович. Когда учился в седьмом классе, Ильхом решил исправить эту, как он считал, несправедливость. При вступлении в комсомол он задумал было стать Истокиным, но дед нахмурился, как туча, — что было признаком величайшего гнева.

— Ну, почему, дед? — огорчился тогда Ильхом.

— Потому, милый, — ответил старик, — что твой отец Сиддыков Пулат был для меня больше, чем братом. Он всегда мечтал, чтобы его фамилия осталась на земле, очень переживал, что врачи твоей матери Мехри запретили… В общем это тебя не касается. В Сиддыкове Ильхоме Пулатовиче воплотились имена твоего деда и отца, не говоря уже о твоем собственном, так что, брат, не гневи меня!

— Да не ругай ты парня, дед, в такой радостный день, — вступилась за Ильхома бабка, — не подумал он. Ну, что ты расстроился, сынок? Ты наш, во веки веков наш! А на деда не обижайся, он правду говорит.

— Да, правду, — глотая слезы и вздрагивая плечами, ответил Ильхом, — Саодат все дозволено, она стала Истокиной, а мне…

— Ах ты мой несмышленыш, — рассмеялась она, прижав его голову к себе, — подрастешь и сам все поймешь. Саодат ведь наша невестка, она жена Бориса. А девушка, когда выходит замуж, переходит на его фамилию и родителей мужа обязана называть мамой и папой. Так заведено не нами, внучек.

— Перестань хныкать, йигит, — приказал дед сердито, — противно смотреть на плачущего мужчину!..

С тех пор к этому вопросу в семье не возвращались, и Истокины для него оставались дедом и бабой, а их сын Борис старшим братом. Когда он вырос, то многое узнал о своей родословной. Ему было больше всего обидно за родного деда, который, по его мнению, оказался недалеким человеком, раз с оружием в руках выступил против Советской власти. Но Ильхом гордился отцом и за фразой «пропал без вести» всегда предполагал героические поступки. Судя по рассказам деда, он был человеком спокойным, работящим. А такие и проявляют героизм. Уж Ильхом-то об этом хорошо знал. За годы учебы в школе, в институте ему немало пришлось повидать ребят, про которых, по их словам, можно было подумать, что такие горы свернут, если потребуется, а когда действительно требовалось, они уходили в кусты. Их ношу принимали на себя те, кто вроде бы себя ничем не проявлял. Жалко было ему свою мать. Но и гордость охватывала его всякий раз, когда он вспоминал ее. Вот кто настоящий герой. Ценой своей жизни она дала жизнь ему!

Оба языка — русский и узбекский — для Ильхома были родными, об этом опять-таки позаботился дед Миша. Дома разговаривали по-русски, и Ильхом вынужден был знать этот язык, а в школу ходил узбекскую, чтобы, как утверждал дед, он в подлинниках познавал величие своей национальной культуры, главным элементом которой был язык. «Незнание языка отцов и дедов, — утверждал он, — беда человека. Он мне напоминает дерево без корней, ту же елку, к примеру, которую к нам привозят издалека к каждому новому году. Пока есть в ее теле соки родимой земли, она зелена, но когда они иссякают, хвоя осыпается, и это уже не елка, а настоящая гузапая». Сам дед шпарит по-узбекски, точно бахши…

«У меня, слава аллаху, — думал не раз Ильхом, — есть с кого брать пример, есть на кого быть похожим. Нужно мне прожить такую же жизнь, как дед. Неважно, что я выучился на инженера, человеком можно оставаться, обладая любой профессией. Человечность не привилегия профессии, она — продукт души, убеждений и мировоззрения». И когда он ехал сюда, в Чулиабад, в машине Мурадова, он думал о том, что судьба предоставила ему возможность на деле доказать, следует ли он жизненным принципам своего деда или нет.

— А дед ваш настоящий хлопкороб, — воскликнул Мурадов. — Пионер тонковолокнистого в области. Главный болельщик, если можно так выразиться. Брата вашего я хорошо знаю, главного агронома совхоза «XX партсъезд». Толковый мужик, деловой!

А Ильхом вспомнил, что вот так, как Нуритдин-ака отозвался о деде Мише, тот однажды, после очередной встречи с первым секретарем обкома, воскликнул:

— С первым Сурхандарье на этот раз повезло! Много я их, первых, повидал на своем веку, а такого встречаю впервые. Какая тактичность, какая доброжелательность! С ним и разговаривать одно удовольствие, забываешь, что находишься в кабинете, чувствуешь себя раскованно. Вот с кого бы брать пример всем партработникам!..

— У Чулиабада огромные потенциальные возможности, — между тем говорил Мурадов, — только нужна умная голова, чтобы пустить их в действие.

— А вы уверены, Нуритдин-ака, что моя голова подходит для этого? — шутливо произнес Ильхом.

— У вас одно прекрасное качество, Ильхом Пулатович. Вы молоды, полны энергии. Район тоже молодой.

Машина вышла на прямую магистраль, что бежала вдоль железной дороги. Слева во мгле пыли и песка едва угадывались заросли камыша в пойме Амударьи, а справа мелькали домики колхоза имени Калинина, согнутые в три погибели придорожные шелковицы. Места эти были широко открыты ветру.

— Не ко времени «афганец», — заметил Мурадов, решив переменить тему разговора, а, может, продолжая его, только в другом ракурсе. Ильхом пока не мог уловить. — Там, где хлопчатник хоть малость подсушен, считай, что июльские цветы опали.

— Лишь бы то, что раньше было, удержалось, — сказал Ильхом. Все-таки он вырос в семье хлопкороба и знает что к чему. — Какое, на ваш взгляд, состояние хлопчатника в Чулиабаде?

— План дадут целинники, обязательства — тоже, — ответил Мурадов. — Не потому, что урожай приличный выращен, а потому, что за счет овощей, бахчевых и новых садов да люцерников засеяны лишние площади. Будете встречаться с руководителями хозяйств, предупредите, что в этом году заготовки по индивидуальному сектору мы не будем включать в общее выполнение плана. Никак не могу убедить некоторых товарищей, что индивидуальный сектор — это только подспорье общественного.

— Меня вы уже убедили, Нуритдин-ака, — сказал Ильхом. — И я постараюсь последовать вашему совету.

— Колхозник или рабочий совхоза, — кивнув, произнес Мурадов, — так или иначе будет выращивать на своем участке овощи и бахчевые. Если мы добьемся, что государственный план закупок будет выполняться за счет колхозного и совхозного огорода, то — что произведет индивидуальный сектор, обеспечит внутренний рынок, он завалит его овощами и фруктами. Значит, цены понизятся. Тут, Ильхом Пулатович, арифметика проста, нужно только не сбиваться с правильного курса.

— Столько задач вы уже поставили, Нуритдин-ака, — сказал Ильхом, — что я уж начинаю сомневаться, справлюсь ли?

— Не перестраховывайтесь, — словно бы прочитал он мысли Ильхома, таившиеся так глубоко, что Сиддыков и сам бы не мог признаться себе в их существовании. — За грехи Таирова вам не придется отвечать. Но вторая половина года в вашем распоряжении, Ильхомбек, а это очень много. Каким бы ни был итог нынешнего, но закладывать основы следующего придется вам. Да и результаты этого во многом будут зависеть от того, как вы будете руководить. Знаете что, вызовите к себе деда, пусть он будет вашим негласным советником. Уверен, ошибки не произойдет.

— Мне уж и самому тридцать пять, — сказал Ильхом, — а дед… он, конечно, в совете не откажет, но у него тоже свои принципы.

— Какие, интересно узнать?

— Я помню, как он учил меня плавать, — стал рассказывать Ильхом, — бросил в воду, а сам любуется с берега. Чуть не утонул я тогда. Потом он проделывал это со мной до тех пор, пока я сам не выплыл. И так все время.

— Хороший метод, — рассмеялся Мурадов, — надо его взять на вооружение при работе с кадрами. Быстрее выяснится, кто на что способен. Жизнь ведь тоже, по моему разумению, бурная дарья.

— Только не начинайте это с меня, Нуритдин-ака, — сказал Ильхом.

— Именно с вас и начну. Потому что вы уже, как говорится, знаете, с чем его едят, этот метод.

— Хорошо, — согласился Ильхом, — только прошу не быть слишком строгим, если споткнусь…

В половине восьмого, едва только по радио начался утренний концерт, Ильхом вышел из гостиницы. «Афганец» уже пошел на убыль, дул редкими порывами и гнал по асфальту оставшиеся со вчерашнего дня клочки бумаги. Небо все еще было рыжим, солнце напоминало белый шар. Но дышалось легко, как в сосновом бору.

Ильхом не любил базары. Ни тот, куда он сейчас шел, ни любой другой. Его утомляла спешащая куда-то толпа, разноголосица.

Несмотря на то, что день был будничный, да к тому же и ветреный, народу на небольшом — далеко не таком, как в Термезе, — рынке было много. Товаров — тоже. Прилавки ломились от золотистых, словно осколки солнца, яблок, красных, как кровь, помидоров, пучков зеленого лука, кинзы, укропа и петрушки. Здесь можно было купить все — черный, в пакетиках, душистый перец, свежую капусту, морковь, ранние дыни — хандаляшки и даже американскую жвачку. Ильхом подходил то к одному, то к другому прилавку, интересовался ценами, прислушивался к репликам покупателей, которыми в основном были жены строителей, рабочих недавно пущенного хлопкоочистительного завода, учителя, медики, служащие районных организаций. То есть те, кто не имел собственного клочка земли.

Сравнения приходили сами собой. Он заметил, что часть продающих те же помидоры запрашивает за них одинаково высокую цену, точно предварительно сговорились между собой. Некоторые просили чуть пониже, но все же… Причем, что удивило его, так это качество. У тех, кто запрашивал высоко, товар был высшего качества, как на подбор. У тех, кто поменьше, — тоже хорошие помидоры, только не мытые, но, видимо, пыль с них все-таки сдута. А в ларьке — совсем никчемные. Вялые, полузеленые или, наоборот, полукрасные, вперемешку с гнилыми и раздавленными. Стоили эти помидоры намного дешевле, но возле ларька никого не было. О причинах такого несоответствия цен он спросил у седобородого, грубоватого с виду, богатырского сложения старика, перед которым на прилавках высилась гора помидоров, скажем, среднего качества.

— Наивный вы человек, йигит, — усмехнулся он. — Большинство из тех, у кого помидоры, как с выставки, по-моему, ни разу не видели, где они и растут. Вырвется из кишлака на полдня колхозник, вроде меня, просидит тут до вечера, потом плюнет на все и отдаст кому-либо из них оптом по дешевке, ведь на работу надо! А эти не спешат, они все равно в убытке не останутся.

— Проще говоря, перекупщики?

— Самые настоящие спекулянты, — уточнил старик.

— Положим, они — спекулянты, — продолжил беседу Ильхом, — потому и продают дорого. Ну, а вы-то дехканин, неужели и ваши помидоры обходятся в полтора рубля, а? Это ведь пятнадцать рублей, если на старые-то деньги?!

— А кто считал, во сколько они обходятся? — Чувствовалось, что старику неприятен этот разговор.

— И все же? — не отступал Ильхом. Он видел, что тот колеблется.

— Красная цена им гривенник, — подумав, ответил он.

— Спасибо, ота, — похвалил его Ильхом. — Вот это ближе к истине. Тогда непонятно, почему такую цену заламываете.

— Гм. — Старик посмотрел на Ильхома, как на упавшего с луны. — Если сосед твой кривой, то и ты прищурь один глаз, говорят. Вот я и прищуриваю, а не то мне туго придется. Люди ведь покупают.

Подошла женщина и молча стала отбирать помидоры и класть их на чашку весов. Ильхом умолк, а когда она ушла, продолжил:

— Поговорим о другом, ота. Если выбросить на базар помидоры, хорошие, я имею в виду, государственные, можно сбить цену?

— Государство, — в тоне старика слышалась ирония. — Сельпо тоже государство?

— Не совсем, а в общем-то, да.

— Больше «не совсем» подходит, йигит. Каждый год наше сельпо сваливает в речку или в яму какую сотни тонн фруктов, овощей и дынь с арбузами, потому что дорога вагонов не дает. Сосед у меня заготовителем работает, так я как-то спросил его: что же вы хорошие хранилища не построите, Акбарджан, а? В космос летаем, а с таким пустяком справиться не можем! Даже автомашины-холодильники ведь уже придумали!

— Ну, и что он? — спросил Ильхом.

— Денег, говорит, нет. Эх, не я хозяин!

— А что бы вы сделали?

— Да ведь только за прошлую пятилетку наше сельпо столько денег списало в яму, что можно было бы три громадных, как караван-сарай, склада выстроить. Мне служащих жалко, они почти весь свой заработок несут на базар. Благословение аллаху, что я вот сам связан с землей, а то что бы делала моя дочь?!

— Она у вас служащая?

— Ага. Работает в Термезе врачом. Детским…

«Как ни крути, а старик прав, — подумал Ильхом. — Какое ему дело до мирового рынка и того, насколько рубль стал дороже доллара! Чего-чего, а считать люди всегда умели. Читать не умели, а считали всегда правильно.»

Решив, что беседа со стариком была для него очень поучительной, он отправился в чайхану. И вспомнил одну из встреч, как говорил дед, за круглым столом, на веранде родного дома. Такие встречи случались часто, особенно, когда Ильхом еще учился. На этот раз дед поучал своего сына Бориса, новоиспеченного агронома:

— В Сурхандарье земля прекрасна, нужно только с умом к ней относиться.

— А где она плоха, батя? — переспросил Борис. — Везде земля хорошая и, если не жалеть сил и души, воздаст сторицей.

— Не скажи. В Подмосковье, к примеру, два урожая овощей она не даст, а здесь — пожалуйста. Ты знаешь, как в Денау люди поступают? Сначала капусту вырастят, потом — картофель, а после него — цветы под пленкой. С десятки соток получают по двенадцать тысяч рублей чистой прибыли. Колхозы и совхозы области получают пока с гектара по две тысячи. С гектара!

— Что мы пока не научились эффективно хозяйствовать, не секрет, — сказал Борис.

— А когда же научимся, а? Сколько нам еще времени нужно? Советская власть существует седьмой десяток лет, а мы все… Между прочим, тот частник, который без всякой агрономической науки выколачивает из своего приусадебного участка такую прибыль, в общем-то колхозник.

— Чего ж ты на своей земле не добиваешься этого? — стал наступать Борис. — Учить оно всегда легко!

— Земля опытной станции, к твоему сведению, почти не отдыхает, — ответил дед Миша. — Хлопок убираем, что-нибудь да сеем. Ячмень, клевер. И потом… нам земля дана, чтобы новые сорта хлопчатника выводить, а не капусту выращивать. Кстати, о капусте. Сколько не бьюсь, чтобы раннюю начали выращивать, ничего не могу сделать. Абсолютное равнодушие!

— Подскажи как, мы попробуем, — сказал Борис.

— В ноябре высади рассаду, в феврале получишь урожай. Потом снова повтори. Вот тебе два урожая!..

«Первое, — подумал Ильхом, завтракая в чайхане, — поинтересоваться овощехранилищем, нельзя ли его построить методом хашара. Хотя бы небольшое на первый случай. Второе: узнать, можно ли в тутошних условиях получать урожай овощей. Лук, тот будет расти, об этом и разговору быть не может! Травы-специи тоже не капризны… И еще… Нельзя ли остатки помидоров с огородов совхозов и колхозов, эти самые полузеленые да полукрасные, законсервировать? Нужно посоветоваться с председателем райпотребсоюза, со строителями…»

Оксана сегодня была в вышитой ферганской тюбетейке, волосы сплетены в две тугие косы и небрежно закинуты за спину. Он поздоровался с ней. Прошел в кабинет. Следом вошла она:

— Чай вам сделать, Ильхом-ака?

— Если нетрудно, — произнес он и спросил: — Давно в райкоме работаете?

— С тех пор, как район организовался.

— А я тут в прошлую зиму был, не видел вас, — сказал Ильхом.

— В декабре?

— Кажется.

— Я в отпуске была.

— Можно один деликатный вопрос?

— Пожалуйста, вы же нас всех должны знать, — ответила она.

— Всех, но, наверное, не всё, а?

Оксана пожала плечами.

— Простите, мне показалось, что в вас есть что-то неузбекское, кроме имени. Или я ошибаюсь?

— Мама у меня украинка.

— Ясно. Она с вами?

— Что вы! Уехала, когда мне и трех месяцев не было.

— Почему?

— А кто ее знает. Отец об этом не любит вспоминать.

— А он где у вас?

— В Ходжа-кишлаке, что на берегу Сурхана. Это в Джаркурганском районе. Не слышали?

— Нет. Знаю, что там все кишлаки вдоль реки стоят, то слева, то справа.

— Верно.

— Ладно, Оксана, давайте свой чай и не думайте, что я прокурор. Да, — вспомнил он. — Пригласите ко мне, пожалуйста, начальника ПМК, председателя райпотребсоюза и руководителей ОРСов. Появится товарищ Разыков, пусть зайдет.

— Хоп.

«Каких только судеб нет на земле, — подумал он. — Вот и еще одна, покрытая тайной».

Когда Оксана занесла чай, Ильхом спросил:

— Вы пригласили товарищей?

— Никого не нашла, Ильхом-ака. Председатель райпотребсоюза сидит уполномоченным где-то, начальники ПМК, сказали, выехали по объектам, а ОРСов… их, оказывается, пригласили в Термез.

— М-да. А Разыков?

— Он уже пришел. К нему Гульбека Шариповна зашла, но я передала вашу просьбу.

— Отлично, пусть зайдут оба. Если не очень заняты, конечно.

— Хоп…

Гульбека Каримова была сверстницей Ильхома, училась в одной с ним школе, только в параллельном классе. Ильхом после школы ушел в армию, а она стала работать инструктором в райкоме комсомола и одновременно училась на заочном отделении пединститута в Термезе. Пока Ильхом был в институте, она успела выскочить замуж, три года проработать первым секретарем райкома комсомола, возглавив в районе движение девушек-механизаторов. Года два назад вот тут же на целине, кажется, собрала около пятисот тонн хлопка и была награждена орденом Ленина. Когда организовался район, вернее, немного позже, ее избрали секретарем по идеологии райкома партии. Теперь это была полная, выглядевшая гораздо старше своих тридцати пяти лет, женщина, мать пятерых детей.

— К вам можно? — спросил Разыков, приоткрыв дверь.

— Прошу. — Ильхом встал из-за стола. Поздоровался с ним и с Каримовой за руку. Пригласил к столу.

Установилось неловкое молчание. Разыков и Каримова, видимо, не знали пока, как вести себя с новым первым секретарем, хотя в его бытность инструктором обкома, конечно же, встречались с ним, беседовали, и так далее. Но… одно дело инструктор, и другое — непосредственный начальник. Чтобы приспособиться к нему, время нужно, а прошла-то всего одна ночь. И Ильхому… Честно говоря, еще раньше, когда учился в ВПШ, он не раз представлял себе, с чего начнет свою деятельность, если судьба сделает его первым секретарем райкома. На первом месте у него, помнится, стоял регламент на заседаниях и различных совещаниях. Вот и спросил он, как они проходят в Чулиабаде.

— Как везде, — пожал плечами Разыков. — Бывало, что бюро до полуночи затягивалось. Начиналось утром в десять.

— Нам нужно изменить такой порядок, — сказал Ильхом. — Попробуем ленинский стиль применить на практике. Докладчику на заседании бюро дадим три минуты, как делал Владимир Ильич на заседаниях Совнаркома. Две минуты — содокладчику. Минуты четыре тем, кто будет выступать с трибун совещаний и собраний активов. Принимается?

— А что можно сказать за три минуты? — удивилась Каримова.

— Наверно, не меньше, чем говорили в свое время наркомы. Самое важное.

— Если бы люди знали, где оно, это важное! — сказал Разыков.

— А вот этому их нужно учить, Ахмат-ака. Выбирать самое главное. Учить будем личным примером, так, я думаю, будет лучше.

— Ох, и трудно нам будет! — воскликнула Гульбека.

— Легкого хлеба не бывает, — ответил Ильхом и вдруг почувствовал, что тон его обретает жестокость. Он смутился: — Извините, пожалуйста, вы эту истину и без меня знаете. Но мне хочется, чтобы мы сами относились ко времени с огромным уважением и научили это делать других. Тогда и дисциплина подтянется.

— Разве мы против, — сказал Разыков, — понимаем, что пустая болтовня только расслабляет, а потом это и на работе сказывается.

— В принципе вы не против моего предложения? — переспросил Ильхом. На то было основание. Ему показалось, что второй секретарь произнес свою фразу неуверенно, даже с некоторым скептицизмом, мол, ничего из этой затеи не выйдет, но поскольку новый веник… хозяин-барин. «Начинать, видно, мне придется на свой страх и риск, — подумал Ильхом. — И ответственность, значит, брать на себя. Ну, что ж, пусть будет так». Он нажал кнопку вызова секретарши. Когда она появилась в дверях, попросил: — Пригласите ко мне всех заведующих отделами и их заместителей.

Вскоре они собрались, устроились на стульях вдоль стен. Ильхом вкратце объяснил им, как отныне будут проходить заседания бюро, всякие собрания и совещания. Потом у каждого в отдельности выяснил, за каким хозяйством или отделением он закреплен уполномоченным района. Оказалось, что все они являются таковыми.

— С сегодняшнего дня, товарищи, — сказал он, — институт уполномоченных в районе отменяется. Попробуем обойтись без них, тем более, что в управлении сельского хозяйства есть кому этим заниматься. Прошу отозвать руководителей районных организаций и учреждений, которые курируют ваши отделы. Я думаю, что, если каждый из нас на своем месте будет хорошо работать, то есть добросовестно исполнять возложенные на него обязанности, дело двинется. Может, я неправ?

— Правы, Ильхом Пулатович, — произнес, привстав, заведующий отделом пропаганды и агитации Саломджан Менглиев, невысокий коренастый мужчина лет сорока. — В каждом колхозе и совхозе сегодня работают по сорок — пятьдесят специалистов с высшим образованием. Хвалимся этим с высокой трибуны, а на самом деле… выходит, что мы им же и не доверяем, посадив в том хозяйстве уполномоченного.

— Мы вас правильно поняли, Ильхом Пулатович, — сказал Менглиев.

Настроение сидящих заметно улучшилось. Ильхом видел, как они довольно переглядывались друг с другом, улыбались. И он их понимал. Как человек, которому осточертела упряжка уполномоченного еще в совхозе, где он был главным инженером. Случалось, его посылали в отделение, где он никакой пользы не мог принести. И он вспомнил, как в минувшую зиму был в этом же районе уполномоченным обкома. Его направили в колхоз «Аланга».


Тогда все вокруг было бело от снега. Дул, — случайное, конечно, совпадение, — «афганец», колючий и злой, наметая под чахлыми кустами янтака, у обочин дорог и насыпей каналов и коллекторов рыже-белые — снег с песком — сугробы и сугробики, нес поземку по ровным пространствам степи. Ильхом спешил попасть в район задолго до начала рабочего дня, чтобы поставить в известность первого секретаря о своем прибытии, только Таиров не принял его, а передал через дежурного, что он в курсе. Он все еще помнил инцидент с орденом для чабана и теперь вновь показал ему свой характер.

От райцентра до «Аланги» километров десять, его угодья лежат у самого подножия Кугитанга. Другой на месте Таирова обязательно бы поинтересовался у гостя, мол, как у тебя с транспортом, может, сказал бы ему, на что следует обратить внимание. Ильхом пожалел, что заехал в райком. Из приемной он позвонил в колхоз, там председательствовал его давний, еще со студенческой скамьи приятель Уракджан Бердыев. Правда учились они в разных институтах. Уракджан в сельскохозяйственном, а Ильхом в ТИИМСХ. Но Бердыев был негласным руководителем землячества сурхандарьинских студентов в Ташкенте. Парень он был не по годам мудрый и своими здравыми суждениями внушал доверие, вызывал уважение остальных ребят. Он мог дать дельный совет, организовать помощь тому, кто не получал стипендию. Вернувшись, Уракджан некоторое время работал участковым агрономом, потом главным, и вот уже несколько лет председательствует. При нем «Аланга» полностью перешла на производство тонковолокнистого хлопка, доходы стали ощутимыми, и колхоз быстро пошел в гору.

Услышав голос Ильхома в трубке, Уракджан обрадовался и тут же прислал за ним свой новенький «уазик». Встретил его достойным образом, показал все стойбища колхоза, где зимовали отары. Животные, как увидел Ильхом, были в тепле и сыты. И если в целом по району их падеж катастрофически рос, то в «Аланге» расход был естественным — на нужды детских учреждений и больницы.

— Лучше бы подыхали эти овцы, — произнес тогда с горечью Уракджан за ужином в жарко натопленной колхозной гостинице.

— Что это ты?! — удивился Ильхом.

— В сложившейся ситуации я выгляжу белой вороной, тем самым фельдфебелем, что шагал в ногу. Как, говорят, во всех хозяйствах овцы дохнут, а у него — нет. Почему? Значит, тут что-то не то, ясно! Комиссии райкома следуют одна за другой якобы для изучения опыта, а на самом деле…. найти подвох, мол, не скрыл ли председатель ягнят в период окота, а теперь за счет их выкручивается. Да к тому же во время заготовки кормов мы показывали то, что есть, не приписывали. Вот и получается, что в колхозе вроде бы и кормов мало, и овцы не гибнут. А там, где было заготовлено, на бумаге, конечно, по два плана, половина скота пала. Наш пример — бельмо на глазу Таирова. За нас ему достается на каждом разборе животноводческих дел.

— Выходит, что чем лучше работаешь, тем хуже выглядишь. Глупость какая-то!

— Природа дехканина такова, что он всегда надеется, — сказал Уракджан, — что следующий год будет лучше, что весна выдастся благоприятной, ну и так далее. Вот и сейчас. Зима суровая, а он и рад: мол, вредители хлопчатника вымерзнут, значит, себестоимость продукции будет ниже, поскольку не нужно тратиться на яды. И никому ведь невдомек, что эти вредители — существа живые, чувствительные. О суровой зиме они еще год тому назад знали и, конечно, успели уйти поглубже. А я реалист, брат. Достал несколько тонн ядохимикатов, держу на складе. Есть они не просят, а пригодиться могут. Встречаюсь с руководителями других хозяйств, у них то же благодушие, что и у рядового дехканина. Опасно!..


Вспомнив все это, он подумал, что нужно дать задание энтомологам, чтобы они тщательно обследовали хлопковые поля. А людям сказал:

— Ежедневно, мы об этом договоримся между собой, кто-либо из секретарей будет находиться в райкоме. Целый день. Для оперативного решения возникающих вопросов. Если у вас нет вопросов, все свободны.

— Не получится так, Ильхом Пулатович, — произнесла Каримова, когда они остались одни. — Скажем, я завтра буду в райкоме, а сюда приедет кто-нибудь из области. Мне нужно ехать с ним по хозяйствам.

— Кто именно? — спросил Ильхом.

— Ну, хотя бы заведующий облсобесом. Не поедешь, обидится.

— Условимся так, — решительно произнес Ильхом, — сопровождаем только секретарей обкома, да и то, если это понадобится. Для заведующего облсобесом или председателя облплана есть соответствующие наши заведующие, пусть они и имеют с ними дела.

— Но будут обиды! — возразила Гульбека.

— Говорят, и свадебный пир не без обид, думаю, что нас поймут.

— Хлебнем мы с этим новшеством, Ильхом Пулатович.

— Ну, должны же мы когда-то жить и работать как надо, — воскликнул Ильхом. — Попробуем, отказаться никогда не поздно. Думаю, что не придется этого делать. А теперь нужно познакомиться, что же в действительности на местах делается. Поэтому, если не возражаете, с недельку я и буду этим заниматься. Каждый вечер встречаемся в райкоме.

— Добро, — кивнул Разыков, вернувшийся в кабинет.

— Я тоже не возражаю, — сказала Каримова… А через два дня она призналась: — Вот мы условились, что не будем уполномоченными. Теперь я встаю утром, кормлю семью, кого нужно, в школу отправляю, а мужа — на работу. Иду в райком и думаю, чем же я буду заниматься. Обычно появишься утром тут, покажешься на глаза Таирова, а потом едешь в совхоз. Своими делами занимаешься вечером. А теперь сижу дома. Странно как-то. Даже дети подшучивать начали, мол, не проводили ли меня на пенсию.

— Да и мне уже намекнули, — добавил Разыков.

— Сами же согласились с тем, что традицию ломать трудно, — сказал Ильхом. — Согласен, нелегко. Но мы обязаны сделать это. Я уже слышал, что и ваши подшефные — директора совхозов сидят вечерами в кабинетах и не знают, куда себя девать. Подскажите им вы, Гульбека Шариповна, пусть самообразованием занимаются, читают газеты, смотрят телевизор, дома с семьей побудут. А у вас лично… идеологическая работа — самый трудный участок деятельности партийного комитета. Думаю, что проблем тут…

— В них можно утонуть, — ответила Каримова. — Возьмем детские ясли и сады. В каждом хозяйстве они есть только на центральных усадьбах, но и то загружены, в лучшем случае, наполовину. Матерям выгодно не водить детей в садик, как это ни парадоксально. Дети дома, значит, и самим можно в поле не выходить.

— А кадры какие в детсадах? — поинтересовался Ильхом.

— Грамотные девушки, выпускницы Денаусского дошкольного педагогического училища. Кормят детишек по нормам санаторных детских садов, игрушки есть, постель и мебель — тоже. Все есть, а детей нет.

— В каждом хозяйстве, — сказал Ильхом, — около сорока человек только начальников, а если к ним приплюсовать бригадиров да заведующих фермами, подучится еще больше.

— Считайте, целая сотня, — подсказал Разыков.

— Для начала, Гульбека Шариповна, нужно привлечь их детей — сказал Ильхом, — а жены пусть работают.

Если взглянуть на территорию Чулиабадского района с высоты птичьего полета, то она предстанет перед взором гигантским ятаганом — саблей турецких янычар, лезвие которой разрисовано квадратами хлопковых полей, кукурузных плантаций, люцерников и бахчей, огородов и желтых прямоугольников сжатой уже пшеницы, белыми поселками совхозов и их отделений, расчерчено лентами дорог, каналов и глубокими морщинами коллекторов. Лезвие это выгнулось вдоль Амударьи километров на сто и своим острием упирается в красновато-бурые нагромождения южной оконечности Кугитанга, за которой начинается Туркмения.

Ильхом знакомился с районом. Каждый день он на час-полтора заглядывал утром в райком. Просматривал свежую почту, звонил в обком партии бывшему своему заведующему отделом Хасанову, чтобы узнать, нет ли вестей о жене, потом просил телефонистку соединить его с квартирой своих стариков, справлялся о здоровье, выслушивал длинные наставления бабы Ксении. А потом уезжал. Возвращался в гостиницу поздно, валился от усталости в постель, но ни разу не смог уснуть сразу. Память возвращала к впечатлениям прошедшего дня, к встречам с колхозниками и рабочими совхозов, со строителями и шоферами, с большими и малыми начальниками, всеми, кто превращал эту веками изнывавшую от зноя землю в край плодородия. В массе своей эти люди были энтузиастами, кто решил испытать себя в трудных условиях, но были и охотники за длинным рублем.

Большое впечатление произвела на него встреча с Героем Социалистического Труда Атамурадом Худайназаровым. Ильхом раньше слышал об этом человеке, но вот встретился впервые. Разговаривал с ним в перерыве за касой шурпы и чашкой чая на полевом стане. Невысокий, коренастый мужчина лет пятидесяти, с круглым смуглым лицом и седеющими волосами, торчавшими из-под тюбетейки, как иглы у ежа, он приехал сюда из знаменитого денаусского совхоза «Хазарбаг» уже со звездой Героя. Поля ему отвели не самые лучшие, каменистые супесчаники, да и лежат они на самом юге района, так что «афганцы» только перешагивают Амударью и всей своей мощью обрушиваются на его плантации. И все равно земля эта стараниями самого Атамурада, его сыновей и других членов бригады дает самый высокий пока что в районе урожай — сорок центнеров. Нынче Худайназаров начал новый эксперимент. Он объединил все то, что раньше называлось отделением совхоза, в одну укрупненную бригаду, в результате чего управленческий аппарат сократился на тринадцать человек. Но дело даже не в этом.

— Мы получим сорок центнеров с гектара, — сказал он, — а соседи только по двадцать два. Даже если мы в среднем на укрупненную бригаду, а это триста пятьдесят гектаров, сумеем дать по тридцать, и то будет огромная прибавка.

— А что вас, немолодого уже человека, привело на целину, — спросил Ильхом. — Там у себя вы наверняка имели лучшие условия жизни, а?

— Разумеется. Там у меня добротный дом, огород, сад, друзья. Но у меня растут сыновья. Я хочу, чтобы они закалились на настоящей работе, на настоящих трудностях. Потом им легче будет.

— Значит, ради детей?

— Я ведь и сам еще вправе мечтать о заметном следе на земле, райком-бобо. Полвека не так уж много, верно?

— Нет. Самая пора зрелости, — ответил Ильхом и спросил: — Ну, а как вы относитесь к тонковолокнистому? Насколько мне известно, в ваших краях предпочитают средневолокнистые сорта.

— Положительно, хотя к нему нужно приспособиться. Получаем ведь по сорок центнеров. И весь урожай собираем машинами.

— Значит, можно весь район переводить на производство тонковолокнистого?

— Чем быстрее, тем лучше. Я считаю преступлением эти земли отдавать средневолокнистому хлопку. Но нужно преодолеть инерцию у людей. Белый хлопок легче поддается уборке машинами, а с тонковолокнистым много канители. Машины пока несовершенны. По-моему, уборку этого хлопка нужно разделить на два этапа.

— То есть? — Ильхом всю жизнь прожил в республике хлопка, но ни разу не слышал, чтобы уборку можно было делить на этапы.

— После дефолиации нужно раза три пройти по полям, подобрать осыпавшиеся хлопья. Тут как раз можно обратиться за помощью к студентам. На недельку или две. А потом ждать, пока не ударят заморозки и полностью не раскроются коробочки. Тогда еще раз пройти машинами, а потом пускать куракоуборочные агрегаты.

— Беспокойный человек, — сказал о нем директор совхоза, когда возвращались обратно, — все ищет чего-то, пробует, экспериментирует.

— Хорошо это или плохо? — спросил Ильхом.

— Черт его знает! Я в его возрасте не рисковал бы…

Ильхом шел утром на работу и думал об этом человеке. В сущности мир держится на них, беспокойных и ищущих. Но и директор прав, с него тонны требуют, а не эксперименты.

Оксана уже была на месте. Ильхом поздоровался с ней и прошел в кабинет. Сел за стол и, развернув папку, которую еще вчера занес заведующий общим отделом, стал просматривать бумаги. Минут через десять она принесла чай. Ильхом, как всегда, поблагодарил ее, одарив улыбкой, и углубился в чтение бумаг. Оксана перелила первые две пиалы в чайник, чтобы чай заварился покрепче, и, налив третью, поставила перед ним:

— Пейте, пока не остыл, Ильхом-ака.

— Спасибо, Оксана! — Ему показалось, что голос женщины дрогнул, и он, после того как она вышла за дверь, вдруг поймал себя на мысли, что это неспроста. Он вспомнил, какой он увидел ее в первый раз. Тогда это была красивая, поразившая его своей естественностью, женщина. Он не любил особ напудренных и накрашенных, особенно из числа молодых, считая, что сама молодость прекрасна и не нуждается в красках. А сейчас чувствовалось, что она чем-то изменилась. Чем? Он выпил чай, налил еще одну пиалу, выпил и ее, обжигая губы, точно это должно было дать ответ на вопрос, но ничего из этого не получилось. Вошел Разыков. Он поздоровался и сел напротив. И, словно бы подслушав его мысли, произнес:

— Оксана наша хорошеет с каждым днем!

— Разве? — спросил Ильхом, тут же поняв, что вопрос его прозвучал фальшиво.

— Да!

— Может, оттого, Ахмат-ака, что мы меняем климат в районе?

— Может. — Разыков помолчал и продолжал сожалеющим тоном: — Мне ее просто по-человечески жалко. Рано осталась без матери, когда выросла, отдали замуж за двоюродного брата. Не захотели, чтобы такой нежный цветок рос в чужом саду, даже на свои строгие обычаи плюнули! Живет она с ним десять лет, а детей нет. Как вот тут быть?

— А вы, Ахмат-ака, отлично знаете свои кадры, — рассмеялся Ильхом.

— Поневоле узнаешь, если собственная жена ревнует. Насилу доказал, что я слишком стар для Оксаны.

— Кстати, кем ее муж работает?

— Шофером-киномехаником на передвижке… Как вы вчера съездили?

— Ничего. Побеседовал с очень умным человеком.

— С Атамурадом?

— Да.

— Голова! Сегодня куда хотите?

— Договорился с начальником ПМК «Чулиабадводстроя» Трошкиным, хочет познакомить со своими объектами, зону отдыха показать. Он ее где-то в горах строит.

— Ясно. ТТТ.

— Что значит «ТТТ»? — спросил Ильхом.

— У нас в районе все его так называют. Трошкин Тихон Тимофеевич, три «Т». Он не обижается. Сегодня очередь Гульбеки оставаться в райкоме, поэтому я хочу съездить на котлован насосной станции канала «Искра». Там второй секретарь обкома партии Свиридов планерку проводит. К слову, до перехода в обком он и возглавлял ПМК Трошкина.

— Тогда мы ему, как своему, вправе предъявлять повышенные требования, — произнес в шутливом тоне Ильхом.

— Он и так половину своего времени проводит у нас, столько вопросов помог решить!

Позвонил председатель райисполкома Уразов. Ильхом выслушал его и сказал Разыкову:

— Советская власть увеличила заготовку масла и молока в индивидуальном секторе. Сегодня хочет побывать на базарах района, подумать, как сбить цены.

— Наконец-то он в своей стихии, — кивнул Разыков.

— В стихии?

— Ну, да. Когда его избрали председателем РИКа, он сразу и взялся было за эти дела, но Джурабай-ака одернул его, мол есть задачи поважнее. Посадил его уполномоченным в совхоз имени ВЛКСМ и вся любовь!

— Здравствуйте, товарищи! — Каримова вошла улыбаясь. Ильхом и Разыков привстали и кивнули. — Сегодня я остаюсь, оказывается, здесь?

— Да.

— Ничего, — с досадой произнесла она. — Пошлю в «Чегарачи» заврайоно и главного врача, там все уже, можно сказать, на мази, вечером сама выберусь и проверю.

— Большое дело затеяли? — поинтересовался Ильхом.

— Обновляем всю наглядную агитацию, а еще — устраиваем детей начальников в детский сад. Туго идет!

— Но все же идет?

— Ну. Сначала коммунисты отвели свои чада, а жен вывели в поле, потом и беспартийные бригадиры и табельщики. Человек сто прибавится.

— Там особенно трудно с людьми, — сказал Разыков. — На каждого работающего приходится по тринадцать гектаров, а по району — восемь.

— Потому мы и решили начать с этого совхоза, — сказала Гульбека.

Ильхом глянул на часы. Оставалось полчаса до начала встречи с начальником ПМК, которая была намечена на перекрестке, возле заготпункта совхоза им. ВЛКСМ.

— Мы пойдем, — сказал Разыков.

— Да. — Ильхом проводил их до двери, вернувшись, быстренько пробежал глазами бумаги, наложил резолюции и, взяв папку, вышел в приемную. Положил ее на стол перед секретаршей: — В общий отдел, Оксана.

— Куда сегодня? — спросил шофер, когда он сел рядом с ним. Это был молодой парень, полгода как демобилизовавшийся из армии. Звали его Сагитом, но представлялся он всем почему-то Аликом. И все в районе его знали как Алика. Был он довольно-таки симпатичным парнем и потому, верно, везде, где бы Ильхом ни оставлял его одного, чтобы пройти по полю или побывать внутри строящегося дома, он замечал, вернувшись, как от машины отходили девушки.

— Поезжай к перекрестку хлоппункта совхоза им. ВЛКСМ, — сказал Ильхом.

«Керосинка» Трошкина — видавший виды восьмиместный газик стоял на обочине дороги, метрах в десяти от перекрестка. Ильхом издали увидел высокую, чуть сутулую фигуру начальника ПМК в широкой распашонке-рубашке, очень распространенной в районе в это знойное время. Он стоял возле машины и дымил трубкой.

— Извиняюсь, Тихон Тимофеевич, — произнес, спрыгнув с машины, Ильхом и здороваясь за руку, — опоздал на три минуты.

— Чепуха, Ильхом Пулатович, — ответил Трошкин, — зато сколько времени сберегли нам, сократив всякие собрания да заседания. Невозможно было жить, правда. Каждый вечер приглашали в райком и держали до полуночи. А зачем, спрашивается? Чтобы узнать, как идут дела на какой-либо стройке. Может, я свою машину отправлю назад?

— Конечно. Куда поедем?

— Наша мехколонна многоотраслевая, как и все на целине, — сказал Трошкин, — строим жилье, объекты соцкультбыта, но главное — осваиваем комплексно землю. Посмотрим второй агроучасток совхоза имени XXV съезда партии, там сейчас вся наша техника сконцентрирована.

По пути ТТТ рассказывал о своей ПМК, вспоминал трудности, что выпадали на ее долю в тот или иной год, забавные случаи. Ильхом слушал его вполслуха, о чем думал, и сам сказать не может.

— А почему сейчас не получается? — спросил вдруг Ильхом, вспомнив, что тот что-то говорил о переходящем Красном знамени Минсельстроя, которого ПМК удостаивали дважды.

— Что не получается, Ильхом Пулатович? — переспросил Трошкин.

— Да знамя Минсельстроя.

— A-а. Так это было при царе Горохе еще, давным-давно. Тогда ПМК командовал Свиридов.

— Выходит, Виктор Михайлович лучше работал?

— Условия изменились, требования стали жестче. На мой взгляд, конечно, а он может быть и субъективным.

— Однако и техническая оснащенность возросла?

— Не без этого, но люди… Поговоришь с иным, и вспоминается сказка Пушкина о золотой рыбке. Такому уже мало собственной избы, дворянства, то есть всяческих почестей, подавай владычество над синим морем. Аллах с ним, отдал бы и море, так ведь воду замутит, ни на что больше способностей не хватит, вот в чем суть.

— Давно известно, что жадность губит человека, — сказал Ильхом.

— Каждый, к сожалению, считает, что это не про него. Вот и второй агроучасток.

Вдали, у подножия гор, куда канал «Занг» еще не успел дойти, на огромной площади копошилась техника — экскаваторы, скреперы, бульдозеры и грейдеры. В нескольких местах стояли автокраны, в их клювах то и дело появлялись асбоцементные трубы, напоминающие белые бревна.

— Тут будет уже новый вид дренажа, скрытый, — объяснял ТТТ. — На коллекторы теперь земля не будет отводиться, Ильхом Пулатович. Здорово придумали, хоть и хлопотно для нас, строителей.

Он стал в подробностях рассказывать об этом виде дренажа, в чем заключается сложность его прокладки, а тем временем машина подъехала к одному из вагончиков, над которым ветер трепал выгоревший флаг. Пообедав в столовой вместе с рабочими, выслушав не всегда приятные замечания в свой адрес от них, они тронулись дальше.

— Большое дело затеяли? — спросил Ильхом.

— В общем-то да. Сначала хотели создать просто зону отдыха для ПМК, а когда место, которое мы выбрали, показали нашему генеральному директору, он посоветовал строить настоящий дом отдыха санаторного типа, чтобы в нем набирались сил все работники объединения. Закончим стройку, расходы поделим между всеми ПМК.

— А не далековато ехать сюда?

— Что вы, — ответил Трошкин. — Это сейчас так кажется, потому что машина ползет, как черепаха. Вот проложим асфальтированную дорогу, мосты поставим, кое-какие камушки уберем, тогда весь путь от Термеза сюда займет не более двух часов.

— А место и в самом деле красивое! — восхищался Ильхом.

— Швейцария!.. Впрочем, помолчу, я там никогда не бывал, но наш генеральный ездил, он и сделал такое сравнение.

За поворотом, до которого было рукой подать, два параллельно идущих хребта, образующих эту узенькую долину, внезапно расступились, словно бы гигантский взрыв когда-то раздвинул их, чтобы создать пространство, похожее на амфитеатр. И арча тут росла так, точно ее когда-то давно люди поставили на террасах, теперь они напоминали зрителей боя гладиаторов, вскочивших с места, чтобы приветствовать победителя. Арену этого своеобразного амфитеатра составляла эллипсоидная площадка, которую вполне можно было принять за стадион.

— Здесь мы построим три спальных корпуса, летний кинотеатр, детскую площадку, библиотеку, бильярдную, столовую и кухню, ну и прочие мелкие объекты. Дом отдыха будет работать полгода, до зимы.

— Разве зимний пейзаж здесь будет хуже, чем сейчас? — спросил Ильхом и сам ответил: — Думаю, что нет. Поэтому нужно строить котельную, чтобы люди отдыхали круглый год.

— Сначала задуманное нужно до ума довести, — сказал Трошкин.

— Я просто высказываю свои соображения, и не тороплю. Пусть это будет второй очередью.

— Посоветуюсь с генеральным.

— Вот это разговор, — улыбнулся Ильхом.

День подходил к концу. Прораб участка Назиров, парень лет двадцати пяти, упросил начальника ПМК и Ильхома остаться на ночь. Те согласились, и Назиров быстренько организовал ловлю форели в родниках, кипящих тут чуть ли не на каждом шагу. Уху ели у костра, выпили по стопочке. Непринужденный разговор того вечера Ильхом помнил долго…


«АН-24» набирает высоту, взяв курс на Ташкент. Ильхом сидит у иллюминатора и смотрит вниз, чуть вытянув шею.

Рядом в кресле дремлет дед Миша. Сегодня на нем не тот нарядный костюм, что он надел на себя, когда ездил на свадьбу, а рубашка навыпуск с карманами. Он надвинул на нос кепку и тихонько посапывает. У него такая привычка — шум моторов, как колыбельная, убаюкивает. Бабка Ксения сидела в хвосте самолета, бросая тревожные взгляды назад, в проход. Там она оставила тугой узелок, который показался Ильхому, когда он тащил его до самолета, набитым кирпичами. «Интересно, что она положила сюда?» А что в картонном ящике из-под стирального порошка, который он тоже нес до самолета?

— Зачем все это? — помнится, недовольным тоном бросил Ильхом, когда еще дома садились в машину. — Там такого барахла, видать, лет на сто?!

— Не твое дело, — оборвала бабка, смерив его сердитым взглядом. «Ей абсолютно все равно, что я уже не маленький и все-таки первый секретарь райкома», — подумал он.

— Там может быть что угодно, — произнесла она, имея в виду под «там» — Ташкент, — а мой с дедом долг привезти все, что нужно молодой матери. Помоги лучше старику погрузить ящик, чем нервничать. Стоишь, как истукан!

— Разворчалась, — произнес дед, подав Ильхому ящик, — кинь назад.

— А ты тоже помолчи, — набросилась она на мужа, — кто мы такие? Уважаемые люди. Родители вот этого охламона. Почему мы должны краснеть перед сватами, а?

— Вот так всю жизнь, — усмехнулся дед, — прежде, чем вкусить радостей, горя нахлебаешься. — Повернулся к ней: — Ты чего парня позоришь?

— Перед кем это я позорю? — огрызнулась бабка.

— Хотя бы перед Аликом.

— А что я ему сказала-то?

— Ну, и память… «охламон»!

— A-а. Так я правду сказала, дед. По мне пусть хоть кем будет, останется охламоном. Я же любя…

Теперь сидит, как на иголках, то и дело поглядывая на узелок, думает, наверно, пока самолет долетит до Ташкента, все его содержимое уползет куда-нибудь. Ильхом вспомнил утро. Он вернулся с Кугитанга к началу рабочего дня. Оксана, встретив его в приемной, смущенно произнесла:

— Поздравляю, Ильхом-ака, с сыном!

— Что, уже? — удивленно спросил Ильхом и потом, одумавшись, поблагодарил ее: — Спасибо, сестренка, суюнчи за мной! Откуда вы узнали?

— Анвар-ака вчера позвонил из обкома. Вы только уехали, а тут — звонок. Я сняла трубку и узнала его по голосу. Спрашивает вас, я ответила, что вы уехали. «Ну, тогда, — говорит, — вернется, поздравьте с сыном! Жену выписывают завтра в четыре часа дня». Сказал, что ваш тесть позвонил первому секретарю обкома.

Ильхому ничего не хотелось делать. Он отодвинул папку на угол стола. «Если я сейчас поеду в Термез, — подумал он, — то как раз могу успеть к выписке. Позвоню сначала домой, пока я подъеду, они там соберутся и билеты возьмут». Он тут же позвонил бабе Ксении.

— Красивая у вас жена? — спросила Оксана.

— Жена как жена, — ответил он, — для меня красивая.

— Теперь привезете ее сюда?

— Не знаю. Наверно, пока ребенок не окрепнет, поживет со своими в Ташкенте.

— А кто она у вас? — допытывалась Оксана.

— Полагаю, женщина, — рассмеялся Ильхом.

— Я не о том, — в ее голосе была обида.

— Я же пошутил, Оксана, — произнес Ильхом. — Родители у нее артисты, а сама она режиссер.

— Тогда красивая! — решила она, словно от этого зависело что-то. — Дети артистов все красивые.

— У меня к вам просьба, Оксана… Знаете, я не люблю поздравлений. С меня вашего достаточно. Хоп?

— Хоп, Ильхом-ака, помолчу, хотя сделать это женщине очень трудно, — искренне улыбнулась она.

— Будьте тогда мужчиной, ладно?!

— Ага…

Складывая бумаги в сейф, Ильхом позвонил на квартиру Разыкову и сообщил, что, пожалуй, дня два его не будет. Сказал, что родила жена и ее должны выписывать сегодня. Разыков поздравил его, пожелал счастливого пути и добавил:

— Не беспокойтесь, Ильхом Пулатович. Дела идут в норме. Пока вы вернетесь, мы с Уразовым подумаем о квартире. Теперь-то она вам обязательно нужна будет…

Под крылом все проплывали горы. На некоторых вершинах белыми плешинами лежал снег, а в одном месте, точно лазурный камень величиной с колесо арбы, мелькнуло озеро. Ильхом вспомнил, с чего начиналось его супружеское счастье. У него с этим делом не очень-то и получалось, он, как пишут в некоторых постановлениях, упустил оптимальные сроки. Обычно в Узбекистане парень женится, как только отслужит в армии. Сверстники Ильхома в большинстве своем так и поступили, а он… Когда демобилизовался, семья уже жила в Термезе, дед Миша только что принял опытное хозяйство, только входил в курс дела. Но жили они уже в городской квартире — небольшом коттедже, на тихой улочке. Встретили его, как полагается в таких случаях, торжественно, бабка напекла пирогов и всякой всячины наготовила, дед ползарплаты вбухал в выпивку, пригласил новых соседей, Саодат с Борисом приехали из совхоза со своими четырьмя пацанятами. А когда гости разошлись и в доме остались только свои, бабка завела разговор о женитьбе.

— Сначала институт, а потом жена, — сказал Ильхом.

— А кем решил стать? — спросил дед.

— В нашей семье уже есть два агронома, — ответил он, — для полного счастья не хватает инженера.

— Правильно. Будущее села в механизации, — сказал дед.

— Парню жениться надо, — не унималась бабка, — а вы про учебу заладили. Борис вон когда закончил институт, и ничего!

— Борис не самый лучший для него пример, — ответил дед, — у него так сложилось, вынужден был пойти на заочное. А что мешает Ильхому?! Пока не поздно, внук, иди!..

На пороге двадцатишестилетия Ильхом получил диплом инженера и был направлен в совхоз «Акташ». Главным инженером. Радовался этому, точно ребенок, получивший заветную игрушку. Сколько гордости было! Едва в нем умещалась. А как же… с институтской скамьи да на такую должность! Он взялся за работу с таким рвением, что не то чтобы подумать о личной жизни и любви, как говорится, голову почесать некогда было. Два года промелькнули, как один день. Избрали секретарем парткома и снова два года как корова языком слизнула. Когда опомнился, уже под тридцать, седина на висках появилась, даже самые засидевшиеся девки замуж повыскакивали. Свататься к молоденьким, только что окончившим среднюю школу, ему, секретарю парткома, наставнику, показалось несолидным. Попробуй назвать девушку «джаным» — родная, если она обращается к тебе не иначе, как «тога» — дядя?!

Только в Москве, кажется, и ему улыбнулась фортуна. На вечере дружбы со студентами театрального института он познакомился с Лолой. Ей было в ту пору двадцать шесть, что по меркам кишлака можно было сравнить с несорванным, уже давно перезрелым яблоком на дереве. Но коль уж так распорядилась судьба, куда тут деваться?

Лола в переводе на русский означает тюльпан. Она и впрямь походила на этот цветок гор. Высокая, стройная и красивая.

Начитанная и острая на язык, она была душой того вечера и сразу пленила сердца товарищей Ильхома, а его так и подавно. Он стоял в стороне и наблюдал, как она легко танцует, точно плывет. Сам он, впрочем, ни в каких мероприятиях вечера не участвовал. Лола тоже изредка бросала на него взгляды, ну, а когда объявили «дамское» танго, подошла и пригласила на танец.

— К сожалению, я не умею, — ответил он, наступив ей на ногу уже на третьем па, покраснев, как рак.

— Тут каждый чего-то не умеет, ака, — произнесла Лола с улыбкой, вымученной, как показалось Ильхому, потому что наступил он ей на ногу довольно чувствительно. — Танго — простой танец, надо, как все, топтаться на месте, и всё. Как вас зовут?

— Ильхом.

— Ну, а мое имя вам известно уже?

— Да.

— Давно в Москве?

— Порядочно, домой уже хочется.

— К жене, к детишкам…

— А вы?

— Что я? — спросила она, прислонившись головой к его плечу.

— Давно здесь?

— Ага.

— Поди тоже детишки, супруг…

— Что вы, — рассмеялась Лола, — откуда он у меня? Мать да отец. О семье некогда было подумать, все учеба да учеба!

— Я тоже то учусь, то в армии служил. О семье, как и вам, некогда было подумать.

— Значит, мы в этом смысле люди одинаковой судьбы?

— Значит, да, — подтвердил Ильхом.

После вечера Ильхом предложил ей прогуляться по залитой светом столице. Она согласилась. Через Красную площадь они вышли к Фрунзенской набережной и не спеша пошли по тротуару, любуясь, как в воде раскачиваются отражения огней. Разговор их тогда, как всегда при первых знакомствах, вертелся вокруг только что закончившегося вечера, потом она немного рассказала о себе. Ильхом тоже не остался в долгу. Провожая ее домой, он уже знал, что она — дочь известных артистов и готовится стать режиссером.

— Куда после учебы? — спросила Лола, взяв его под руку.

Он пожал плечами. Единственное, на что он был способен в данной ситуации.

— Понятно, — ответила она сама на свой вопрос, — солдат партии!?

— Ну.

— А вам, скажем, не хочется остаться в Ташкенте?

— Не знаю, — ответил он неопределенно, подумав: «Пусть не воображает, что я при первом же намеке готов распластаться у ее ног».

— Мудрые люди советуют и в кривом переулке говорить прямую правду, — посоветовала она снисходительно: мол, изречения своего народа надо бы помнить, Ильхом-ака.

— Поработать в ЦК, повариться в настоящем партийном котле… не об этом ли мечтает каждый слушатель ВПШ? Но сие, к сожалению, от меня не зависит.

— Схитрим? — предложила она, заглянув в глаза и рассмеявшись.

— Исключено, я ведь солдат.

— Хитрость безобидная, ею сплошь и рядом в Москве пользуются.

— Но сначала послушаем, в чем ее суть, — сказал Ильхом.

— Пожалуйста. К ней прибегают, если хотят получить прописку.

— Ого! Оказывается, и Моссовет можно надуть?!

— И делается это просто, — продолжила она. — Двое вступают в фиктивный брак, а когда тот, у кого не было, получает прописку, расходятся. Правда, тут нужно одно обязательное условие.

— Какое?

— Надо, чтобы эти люди были хорошими знакомыми.

— А соседи… Они не станут возражать?

— Какой вы наивный, Ильхом-ака, — воскликнула она, — кому какое до этого дело?!

— В кишлаке вырос.

— Ой, я и забыла, что вы дехканин.

— Может, вы и правы, — нарочито кисло произнес Ильхом, — только у меня таких знакомых в Ташкенте нет.

— Рассчитывайте на меня, я добрая. Если нужно помочь хорошему человеку, всегда «джаным билан» — со всей душой!

— Почему вы решили, что я — хороший?

— Плохого в ВПШ не пошлют.

— Логично, хотя бывают и исключения.

— Надеюсь, вы не из того числа?

— Ну, да. Я обдумаю ваше предложение, в нем есть рациональное зерно, как говорили философы.

Теперь, прогуляв с ней почти три часа по ночной Москве, Ильхом без дураков мог признаться себе, что она ему нравится. Ему с ней легко и приятно. Он хотел было сказать ей, что готов на брак взаправдашний, но постеснялся. Сказал только три дня спустя, при очередной встрече.

— У нас свой дом, — сказала она — если пожелаете, любая из многочисленных комнат будет вашей. Родителям моим это будет приятно. Сейчас они одни, вернутся домой — пустота, не с кем даже словом перекинуться. А с вами…

— Если откровенно, Лола, — сказал он, — в ваш дом я бы хотел войти равноправным членом семьи.

— Как это понять, Ильхом-ака? — спросила она и так прижалась к нему, что вопрос был до смешного неуместным.

— Видите ли, по натуре я немного эгоист, — ответил он, — и решил использовать вашу доброту в своих корыстных целях. Нужно ли вступать в брак фиктивный, когда можно в настоящий? И горсовет не нужно обманывать, совесть чистой останется.

— А мне эгоисты не нравятся, я сама из их числа. Имейте это в виду.

— Все мы — человеки, и ничто человеческое нам не чуждо. Хоть наши характеры, судя по первому обмену мнениями, заряжены отрицательно и по законам физики обязаны удирать друг от друга в разные стороны, один из нас все же заряжен самой природой знаком плюс, значит, сумеем найти общий язык. Принимается?

— Эгоизм, между прочим, — заметила она, — проявляется больше всего в нетерпеливости.

— Скажите «да», и я стану терпеливее осла.

— Так неожиданно, Ильхом-ака! Я подумаю.

— Долго ждать?

— В добром деле спешка вредна, — напомнила она другую пословицу.

Разговор, однажды коснувшись личного, теперь уже не мог уйти от него далеко. Хоть и пыталась Лола не однажды повернуть его, заводя речь то о новом кинофильме в кинотеатре «Россия», то о премьере театра на Таганке, то о выставке в Манеже, он в конце концов, порой незаметно для них обоих, сводился к той тропке, по которой решили идти вместе. Златых гор Ильхом не обещал, решив, что в его возрасте это было бы смешно, но совместную жизнь пытался ей нарисовать в розовых тонах, хвалил своих деда Мишу и бабу Ксению. Лола в этом отношении, — он должен был признать, — оказалась куда сдержаннее и практичнее его, заглядывала далеко вперед и нередко своими суждениями заводила Ильхома в тупик.

— В ЦК вас вечно держать не будут, — сказал она как-то, — как решат, что вы уже сварились, пошлют в какую-нибудь дыру. И вы со всей душой, потому, что солдат, верно?

— Допустим.

— А я что там буду делать? Занимать должность жены? Тогда какого рожна я шесть лет училась?

— Зачем снимать калоши, не видя воды, — ответил Ильхом. — Мы же не знаем, что нас ждет завтра. Если бы знали, не интересно было бы жить.

— Философия, — небрежно бросила она, чуточку отодвинувшись от него. Может, Ильхому только показалось, может, он просто перестал ощущать ее тепло? Ведь это просто объяснить — она, кажется, разочаровывается в нем. — Чувствуется, что у вас по этому предмету пятерка. Но люди все-таки строят свои планы, близкие и далекие, стараются их, как принято писать, претворить в жизнь.

— Разве я отказываюсь от этого? — произнес он, решив пока воздерживаться от возражений. Так, чего доброго, придешь к совершенно противоположному решению. А ему, признаться, надоело быть бобылем. Да и Лола нравится.

— Да.

— Я? Мой разговор вообще, а не по существу.

— Пока мы молоды, Ильхом-ака, мы должны жить в Ташкенте, — сказала она, как отрезала. — В любой, даже самой роскошной дыре можно одичать. Перевалит за пятьдесят, везите тогда хоть к снежному человеку, согласна, а пока…

— В принципе я не возражаю, — сказал он, — только как это осуществить?

— Кто ищет, тот найдет!

— Если будем искать вдвоем…

— Хоп. — Ее лицо осветилось радостью.

— Это ответ на мое предложение?

— Да!..

До конца учебы оставалось не более двух месяцев, но они не стали ждать. Еще недельки две померив асфальт набережной, пошли в загс. По совету ее родителей, показавшихся Ильхому этакими милыми, суетящимися по поводу и без него интеллигентными стариками, приехавшими благословить молодых, устроили «предварительную» свадьбу — вечеринку в столовой ВПШ. Руководство школы сразу предоставило молодым отдельную комнатку, и Лола перебралась к нему. Говорят, с милым и в шалаше рай, а тут у них была шикарная комната с казенной мебелью. Не захочешь, ошалеешь! Ах, какое это было время в их жизни! Казалось, оба стремились к одному — наверстать упущенное в том далеком, что называется юностью. Нежность, ласка, взаимная забота, пусть и со скидкой на годы, были такими трогательными и непосредственными, что со стороны они походили на голубей, ворковавших в пору любви. «Семья это семья, — блаженно думал Ильхом, — ничему с ней не сравниться! Гениален тот, кто придумал ее!»

Лола, стремившаяся выглядеть в его глазах до свадьбы ветреной, оказалась отличной хозяйкой. Работа над дипломным спектаклем изматывала ее, Ильхом видел это, но каждое утро, собираясь в институт, она успевала собрать и завтрак для мужа, и рубашку погладить. А по воскресеньям устраивала грандиозные, насколько это возможно в условиях общежития, стирки, или генеральные уборки, в которых и он принимал участие. Возвращаясь вечерами домой, она, как и все московские женщины, носилась по магазинам, чтобы купить продукты, и готовила на ужин что-нибудь необыкновенное, вкусное, домашнее, иногда и неведомое Ильхому. Ему чудилось, что книгу «Узбекские национальные блюда» писала Лола. Он жил нормально. Видел, что жене нравится быть хозяйкой в доме, нарочито грубо покрикивать на него, и не мешал ей. Изредка пытался помочь, но она не разрешала: мол, домашние дела — не мужское, вот когда речь пойдет о плове, тут вам и карты в руки. Но Ильхом, кроме шурпы — налить в кастрюлю воды, бросить туда кусочек баранины, пол-ложки соли, парочку листков лавра, а под конец моркови и малость картошки, пусть себе кипит на малом огне часа три, — ничего готовить не умел, так что настоящего плова в его московской квартире, считай, и не было.

— Ты меня в Обломова превратишь, — говорил он ей, — это плохой метод воспитания, ханум.

— Я тоже не хочу им стать, — отвечала она. — Приедем в Ташкент, мне мама не позволит рукой коснуться холодной воды, она такая. Потому хоть здесь не мешай мне чувствовать себя полной хозяйкой…

К возвращению молодоженов в Ташкент готовились масштабно. Едва Лола и Ильхом приехали туда, ее родители закатили такую свадьбу, что о ней, наверное, до сих пор помнят в махалле. Только официальных приглашений было разослано около пятисот, а гостей, говорили, собралась тысяча. Приехали дед Миша и баба Ксения.

Странное чувство охватило Ильхома, когда он с женой встречал их в аэропорту. Вроде бы он стеснялся за них перед Лолой. Казалось, что в их облике было все, что подобает моменту, но вместе с тем и что-то неестественное, бутафорское. Новый костюм сидел на деде неуклюже, словно бы он впервые в жизни вырядился в него. И баба Ксения… В расшитой украинской блузке и длинной, чуть ли не до пят, синей юбке. Ее плетеная корзинка, аккуратно прикрытая сверху белой тряпочкой, усиливала впечатление, как ему казалось, чего-то противоестественного. Пироги привезла, решил Ильхом, увидев корзину, а про деда подумал, что тому лучше бы явиться в том, в чем всю жизнь ходил — рубашке-распашонке.

— Вот и мои, — сказал Ильхом, приняв у входа корзину из рук бабки, расцеловавшись со стариками. — С приездом!

— А ну, показывай жену! — приказал дед.

— Вот, — Ильхом ласково подтолкнул Лолу вперед.

Дед глянул на нее и, похоже, сразу оробел — такая красавица! — но в следующее мгновенье он обнял ее и, поцеловав, произнес:

— Поздравляю, доченька! Дай вам бог счастья!

— Совет да любовь вам, дети мои! — пустила слезу бабка. Повернулась к Ильхому: — А губа у тебя, парень, не дура. Какую жену отхватил, а! Увидят ее твои друзья, умрут от зависти. Береги ее!

Дед незаметно сунул в карман Ильхому деньги.

— Наш подарок, — шепнул он.

— Спасибо, дед!..

Свадьба длилась три дня. В первый вечер она была официальной, а в последующие… гости шли и шли, знакомые и просто проходившие по улице, дальние и близкие родственники. В последний день пригласили аксакалов махалли, муллу, прочитавшего кутбу в отсутствии жениха и невесты, наотрез отказавшихся от такой церемонии. Дед и бабка все это время находились у сватов, принимали гостей, провожали их, помогали накрывать столы, убирать посуду.

К вечеру последнего дня двор приобрел прежний вид, только лампочки, которых под виноградником навешали черт знает сколько, заливали его ярким светом. Баба, нашедшая быстро общий язык со свахой и разговаривавшая с ней на ты, да и по имени — Кумрихон, села за стол позже всех, поставив на него кастрюлю с борщом, что приготовила по заказу свата. Тот, оказывается, когда-то давно служил в армии и с тех пор сохранил память о наваристом солдатском борще, и вот, когда он рассказывал об этом, дед Миша не преминул похвастаться, что его Ксюша — мастер непревзойденный по части борщей.

— Так когда вы видели Ташкент в последний раз, сваха? — спросила мать Лолы, когда бабка, разлив борщ, села сама.

— В каком году это было-то? — спросила она у деда.

— В двадцать первом, кажется.

— Слышите, дети, — произнесла хозяйка, обращаясь скорее к Ильхому, нежели к дочери, — вы обязаны показать им город.

— Я готов, — ответил Ильхом.

— А я прошу извинения, — сказала Лола, — голова что-то разболелась, точно пустая она на плечах.

— Конечно, — сказала бабка, — столько шуму за три дня. Ты отдохни, а город мне и Ильхом покажет…

— Ну, как вам родственники? — спросил он, когда такси мчалось по вечерним улицам города.

— Не крестьяне, — ответил дед, и этим было сказано все.

— А дома и во дворе у них как чисто, — вздохнула бабка, — боишься ненароком испачкать половицу.

— Не понравились, — сделал вывод Ильхом.

— Нам-то что, — сказал дед, — тебя жалко. Парень ты взрывной, раз смолчишь, второй, а потом… Помни, брат…

Если бы кто спросил Ильхома, как он провел свой медовый месяц в доме жены, то он бы ответил… Впрочем, что? Часы, когда он оставался наедине с женой, были счастливыми, ничто не омрачало их любовь и взаимную привязанность. А когда вечерами их становилось четверо… Что-то незримое сковывало его, и он сразу становился молчаливым, похожим на своего тестя. Тот, проснувшись, начинал молча поливать двор, причем с таким угрюмым видом, точно ночь маялся с больным зубом. Неосознанно чувствуя себя виноватым, Ильхом просил поручить это дело ему, тесть молча отдавал шланг, устраивался на чорпае и перечитывал вчерашнюю газету. Хоть бы раз спросил: «Ну, как вы там, молодежь?» Вечером повторялось то же самое. Теперь он поливал цветы и деревья, а после ужина снова отгораживался от всех газетой. Мучительно долго тянулось время, и Ильхом стал все чаще и чаще уходить с женой в город, просто побродить по его новым и широким проспектам, посидеть на лавочке у фонтана.

В ЦК ему сказали, что в Сурхандарье, мол, очень нужны кадры и потому придется ехать туда. Ильхом хотел года два прожить в Ташкенте, пока Лола станет матерью, а там… куда муж, туда и жена. Не решится же она растить малыша сиротой?!

Известие о том, что ему предложено ехать в свою область, расстроило Лолу, могло, может, и до истерики довести, как случилось потом, но на сей раз на высоте оказался отец.

— Недавно в Термезе, — сказал он, — такой театр построили, что ему сама столица может позавидовать. Три четверти актерского состава — молодежь, прошлогодние выпускники института. Будешь там режиссером. Начинать практику в заштатном театре, поднять его работу до уровня столичного — это ли не мечта режиссера?! Сюда всегда успеете вернуться, имя прежде надобно создать.

— Дочка в доме гость, — проявила мудрость и теща. Она, как успел заметить Ильхом, всегда поддерживала мнение мужа. — Я тоже когда-то ушла из дома отца, чтобы свить свое гнездо, ягненочек мой. Теперь — твой черед. — Вздохнула: — Это на роду женщине написано!

Слушая их, Ильхом думал, что старость не только благость, как утверждает пословица, но и величайшая мудрость, она все, как надо, понимает. И оттого дом жены, еще вчера казавшийся ему прекрасной тюрьмой для миллионеров, показался таким родным, как и дедов. Он проникся уважением к старикам и стал называть их папой да мамой, хотя все прошедшие дни обходился неопределенным «вы».

— Вам, Ильхомджан, — предложила теща, — следует поехать пока одному. Получите квартиру, — Лола немедленно переберется туда. Не беспокойтесь, мы тут за ней приглядим, глаз у нас строгий.

— О чем ты, кампыр, — оторвался от газеты тесть. — Пусть едет вместе, не к чужим едет, а к родным людям. Поживет пока у деда с бабой, там места им хватит.

— Я не отпущу его одного, — произнесла Лола.

— Вот и правильно, дочка, — сказала мать, — жена всегда должна быть при муже…


Самолет пошел на посадку. Когда он, ударившись колесами о бетон полосы, встряхнулся и взревел моторами, гася скорость, проснулся дед Миша.

— Уже? — спросил он.

— Ага.

— Цветов не забудь купить.

— Помню.

В такси Ильхом сел с охапкой цветов, названия которых он не знал, брал те, что ему казались подходящими моменту — яркие и нежные, но бабка одобрила его выбор. Он глянул на часы — до назначенного времени еще было достаточно.

— Вполне успеем чай попить, — сказал он.

— Надо бы, — кивнул дед, — меня тоже жажда мучает.

— Вам бы только поесть, — буркнула бабка.

— Какая муха тебя укусила, мать? — ворчал дед. — Ворчишь и ворчишь!

— Волнуюсь.

— Делай это про себя, как мы.

В половине четвертого к дому тестя подкатили две новые «Волги» — директора театра и частника, друга детства Лолы, по словам тещи. Парень этот был примерно одних лет с Ильхомом, только полнее и прилизаннее, чудилось, что он только встал из-за дастархана и не успел вытереть губы после жирного плова. Лупоглазый, как рыба.

— Самад, — представился он Ильхому, — работаю директором мебельного магазина. Если что нужно, пожалуйста… Любой гарнитур могу устроить.

— У них все есть, Самадджан, — сказала теща. — Тут тебе не перепадет.

— Для друзей можно и без комиссионных, хола. Поедем, что ли?

— Пора, сынок…

На территорию родильного дома машины не пропустили. Бабка и теща, схватив узлы, помчались к видневшемуся вдали трехэтажному корпусу, Мужчины остались в машинах. Время тянулось утомительно долго, солнце пекло нещадно, казалось, выкипят мозги. Наконец, на аллее показались женщины. Впереди шествовала теща, она чуть ли не на вытянутых руках несла атласный пакет с ребенком. Отстав на полшага, то и дело поправляя какую-то тряпочку над лицом малыша, шла Лола. Она была стройна, как прежде. Шествие замыкала бабка, тяжело дыша и обмахиваясь платком.

Когда до проходной оставалось шагов тридцать, Ильхом пошел им навстречу. За ним пошли тесть и дед. Он обнял жену, крепко поцеловал. К тому времени вокруг тещи столпились остальные.

— Ничего нашего, бобоси, — притворно вздохнув, произнесла теща, показывая ребенка мужу, — вылитый отец!

— Мужчина и должен быть похожим на отца, — сказал тесть.

«Четвертое поколение Сиддыковых на этой земле, — подумал Ильхом. — Какая ему выпадет судьба? Пусть будет такой же счастливой, как у меня, пусть его окружают такие же добрые люди, пусть всегда с ним будет мама… и я».

— Ну, хоть что-то от меня должно быть?! — воскликнула Лола.

— Это будет зависеть от тебя, дочка, — сказал ей отец. — Как воспитаешь, и все это будет твое.

— От них двоих, Вахидджан, — поправил его дед Миша?

— А я о чем говорю?!..

До самого вечера в дом шли люди, чтобы поздравить стариков с внуком. Так что некогда и поговорить было в кругу семьи, что называется. К десяти часам ушла последняя гостья — подруга тещи по театру, на чорпае за неубранным дастарханом остались только свои.

— Аллах милостив, доченька, — произнесла теща, — мы тут с тобой с ног сбились в поисках немецкой коляски, а Ксения-опа ее из Термеза привезла. Надо же! В Ташкенте нет, а в провинции нашлась!

— Спасибо, бабуля Ксения, — сказала Лола, отняв от груди ребенка. — Эх, и покатаемся мы!

— На здоровье, дочка!

— Так какое имя дадим этому богатырю? — бросил вопрос в круг тесть.

— Слово за отцом, — сказала бабка.

— Пусть будет Маратом, — сказал Ильхом. Он уже давно решил, что если родится сын и ему будет дано право предложить имя, он даст это.

— Нет, пусть будет Шамситдином, — сказала теща, — так моего отца звали.

— Что вы, мама, — повернулась к ней Лола. — Попробуйте произнести «Шамситдин Ильхомович», язык сломается. А «Марат Ильхомович» звучит, правда, дед Миша?

— Звучит, — кивнул дед.

— Пусть будет Маратом, — сказал тесть. И на этом спор был разрешен.

— А папка нас надул, — картавя, как ребенок, незлобиво произнесла Лола. — Ничего не сообщил, даже с мамой не посоветовался, и поехал работать в дырищу из дыр!

— Все это так внезапно произошло, — сказал дед Миша, — что Ильхом и сам не успел опомниться, как очутился там.

— Мог бы отказаться, — все тем же тоном продолжила Лола, — а мы никуда не поедем. Там жарко и пыльно, и сходить некуда. К тому же папка, слышали, и о квартире не позаботился.

— Получит, Маратик, — подхватила бабка тон Лолы, — твой папка главный начальник, ему сразу дадут.

— Не горюй, внучек, — вставила теща, — у твоей матери по закону целый год впереди, поживете тут, а там видно будет. Окрепнешь на бабкиных заботах.

— А папка, значит, весь год будет маяться один? — спросил Ильхом. — Кто его пожалеет?

— Папка сильный и смелый, — ответила Лола, — пока обойдется, а если очень соскучится, прилетит к нам.

— Вышел в путь шестилетний, уступи дорогу, шестидесятилетний, — смиренно ответил Ильхом, — как пожелаешь, так и будет…

Вот так в полушутливом тоне, от имени ребенка, то обращаясь к нему, то отвечая на придуманные за него вопросы, обе семьи выяснили отношения на ближайшие двенадцать месяцев. А утром, оставив бабку на несколько дней, Ильхом и дед вернулись в Термез. Их встречала машина Ильхома. Заехав на полчаса домой, он поехал в район. По пути заскочил в обком, чтобы узнать о новостях у Хасанова.

— Сегодня ночью Нуритдина Мурадовича увезли в Ташкент, — сказал тот, — сильнейший сердечный приступ. Настроение у всех паршивое, брат.

— Не знал я, — с сожаленьем произнес Ильхом, — а то бы проведал.

— Кто бы пустил тебя к нему?!

— Неужели так строго?

— А кто знает, я только предполагаю.

— Пусть выздоровеет поскорее, — сказал Ильхом.

— Мы все ему этого желаем…


Ильхом, скорее всего под влиянием деда, а, может, и тех споров, что не раз разгорались в стенах ВПШ, был твердо убежден, что современный руководитель не имеет права называться таковым, если не обладает умением быть самостоятельным. Сила руководителя заключается в том, чтобы из указаний сделать конкретные выводы для себя и коллектива, которым он руководит. Бывая в совхозах, встречаясь со своим другом Бердыевым, управляющими отделениями, специалистами и бригадирами, он пришел к выводу, что в Чулиабаде дело поставлено неверно. Здесь руководителю не дано права решать самому вопросы хозяйственной деятельности, от него требовалось одно — неукоснительно следовать указаниям. И это, как говорится, стало стилем работы директоров и других ответственных товарищей. Что было делать? Не менять же всех руководителей?! Целина ощущает на кадры заметный голод, здесь ими не очень-то разбросаешься. Да и Нуритдин Мурадович… Он вспомнил, как первый секретарь обкома, как-то приехав в район и встретившись с ним в гостинице совхоза «ВЛКСМ», расспросил о делах и, услышав брошенное в сердцах «трудно преодолеть инерцию!», посоветовал не торопиться с выводами по отношению к людям.

— Они не виноваты в том, что так сложилось, — сказал Мурадов, — чтобы изменить все, нужна кропотливая работа, неторопливая, может и с отступлениями на каких-то этапах. Давайте руководителям побольше самостоятельности, как ученикам на контрольных уроках. Эффект обязательно будет. Но, разумеется, не сразу.

— Я уж и так делаю это, мне кажется, больше, чем требуется, — ответил Ильхом. — На каждом совещании убеждаю их, что пора кончать оглядываться, надо уметь брать ответственность на себя. Что самое странное, Нуритдин-ака, так то, что товарищи, выступая где-либо или в частных беседах, жалуются, что им не позволяют быть самостоятельными, и в то же время, когда предоставляется такая возможность, не решаются ею пользоваться.

— Это напоминает притчу о круге, — заметил Мурадов. — Знаете, существует некий круг, который все требуют разорвать. Но беда в том, что никто палец о палец не ударит, чтобы его действительно разорвать. Потому что тогда нечего будет требовать. А еще, чего доброго, тот разорванный круг родит десяток новых, более крепких. Думается, вам нужно побольше индивидуальной работы с руководителями. А те пусть прокладывают такие же тропки к сердцам своих подчиненных, и так до поливальщика на хлопковой карте, образно говоря…

Тщательное изучение состояния дел в различных отраслях хозяйства района показало, что в большинстве из них не существует ясной картины, реальность перемешалась с воображаемым, есть случаи очковтирательства, приписок. Особенно плохо обстояли дела в животноводстве, в молочном. Непорядок и в кормопроизводстве. Оправдывалось все якобы желанием удержать на целине кадры. И Ильхом, заручившись поддержкой членов бюро, решил созвать большое совещание, на которое условились пригласить всех руководителей до ранга бригадиров, и обо всех делах поговорить обстоятельно. Договорились, что дадут высказаться всем желающим, по всем наболевшим вопросам.

И совещание это созвали, как только Ильхом вернулся из Ташкента. С докладом выступал он сам. Собственно, это и не был доклад в классическом его варианте, это скорее было размышление вслух. Он говорил о том, как сам лично понимает тот или иной вопрос, что нужно сделать, чтобы район с его громадными потенциальными возможностями уже в нынешней пятилетке вышел в число передовых в области.

— Исполнить все, о чем я сегодня высказался, — подвел он черту своему выступлению, — мы, наверное, сможем только в том случае, если каждый из нас, независимо от занимаемого поста, будет, во-первых, строго соблюдать дисциплину, не только трудовую, но и плановую и финансовую, и, во-вторых, проявлять побольше инициативы и находчивости. На приписках нельзя строить свое и тем более общественное благополучие.

— Вот вы, Ильхом Пулатович, — сказал занявший первым трибуну Уракджан Бердыев. Все в районе знали уже, что он является другом первого секретаря райкома, и в душе верили, что ему все простится, — призываете к самостоятельности, добрый призыв. Мы всегда хотели, чтобы нам, руководителям, именно это и дозволили. Но с другой стороны… Району дали план на этот год засеять четверть полей хлопчатником сорта «Т-7». А мы, алангинцы, испокон веков производили сорт «5904», приспособились к нему, знали все его достоинства и недостатки, получали приличные урожаи даже в неблагоприятные годы. Да вот, как утверждают хлопкоочистители, этот сорт давал и большой выход волокна. Сначала его волокно считалось вторым по типу, потом перевели в третий, сейчас он, оказывается, дает волокно четвертого типа. Значит, в следующем году, я больше, чем уверен, его отправят в историю, а это место займет «Т-7» со своими двадцатью восемью процентами выхода волокна вместо тридцати трех, что давал «5904» или вот новый, местный сорт «И-14». К чему я веду свой разговор? Да к тому, что при первом же моем стремлении отправить «Т-7» ко всем чертям, меня самого аллах его знает куда бы закинули. Зачем же мне лезть на рожон? Я думаю, что районные организации должны дать каждому хозяйству твердый план, а уж как мы поступим в своем хозяйстве, чтобы его выполнить, они не должны вмешиваться. Это первое. Второе, не нужно бояться, что я — председатель колхоза или любой директор совхоза, — будем что-то делать за счет уменьшения площадей других культур. Мы же — агрономы, люди, призванные отвечать за плодородие почвы не только в текущем году, но на века вперед. Пусть нам верят!

— Вот придешь на базар, — сказал Атамурад Худайназаров, — покупаешь, к примеру, килограмм помидоров, так платишь хозяину полтинник, берешь и уходишь. То есть платишь за то, что имеешь на руках. А у нас в хлопководческих бригадах оплата труда обставлена столькими условиями и ограничениями, что поневоле начинаешь придумывать какие-то несуществующие работы, только бы не обидеть тракториста или поливальщика. Нужен подряд. Бригада заключает договор с дирекцией, совхоз в течение года в каких-то процентах авансирует труд коллектива, а после уборки, когда будут подведены окончательные итоги, произведет полный расчет. И пусть дирекции не касается, десять членов бригады выполнят этот труд или же там будет сто. Отношения коммерческие: сколько дал — за столько и получи. Тогда материальный стимул в самих бригадах повысится, приписки исчезнут совсем. Они практически не станут необходимыми, потому что весы точно скажут, как ты поработал. В этом случае я как бригадир не буду морочить голову директору, требуя от него лишнюю тонну азота или калия. Я уже буду знать, что за удобрения мне придется платить из доходов бригады, следовательно, в конечном счете, сам же и получу меньше. Что я тогда буду делать? Думать о том, чем можно заменить минеральные удобрения, которые дороги. В общем-то я знаю, что делать. Постараемся в нашем целинном крае, бывшем до освоения местом выпаса овец, найти места, богатые овечьим пометом, как наиболее эффективным из органических удобрений. К слову сказать, в районе исключительно неудовлетворительно поставлена агротехническая служба. Не только мы, бригадиры, но и главные агрономы совхозов частенько не знают почв своих хозяйств, не знают, куда и сколько нужно дать удобрений. Все делается на глазок, как бог на душу положит. И потом… В последнее время, Ильхом Пулатович, даже в бригадах сидели уполномоченные. Вот у меня каждый день торчал начальник отдела информации, с утра до вечера. Оставить его одного вроде бы неудобно, районный руководитель, и проку от него, как от козла молока. Маешься сам, потому что и рад бы что-то сделать, да приходится оглядываться, а вдруг он на сей счет получил указания, противоположные твоим задумкам, тогда беды не оберешься, и уполномоченный мается. Хорошо сделали, что убрали уполномоченных. Спасибо за это!

— В тот год, когда образовался район, — сказал заведующий фермой совхоза «Новая жизнь» Курбан Караев, мужчина средних лет, с коротко подстриженной черной бородкой, — на целине выдался отличный травостой. Коровы будто бы взбесились, даже те, что давали, как козы, стали по целому ведру молока отпускать. Ну, и поползли вверх наши показатели. По нашей ферме прибавка на одну фуражную корову была по четыреста литров. Прошлый год был скупым на траву. Естественно, что и молока стало меньше. А у нас ведь как? Каждый год обязательно должен быть прогресс, независимо от климатических и прочих условий. К слову, такой подход к отраслям сельского хозяйства абсолютно неправомерен. Стали мы отчитываться, нам и говорят, что за снижение надоев можно выложить партбилет. Никто не решился пожертвовать им. Прибавили немного, а что прибавили, тут же и списали на телят. Вот если бы сначала разобрались в наших бедах, а уж потом взыскивали… Конечно, промахи у нас тоже есть. Траву вполне можно было заменить силосом, корм тоже сочный. Но у нас, как это ни прискорбно слышать, закапывание силоса в траншеи, дает много отходов. Да и что это за силос? С кукурузы сначала снимают початки на зерно, а сухие стебли, то есть дрова, пропускают через ДКУ и закладывают как силос. На самом деле это дрова. Но дрова, извините меня, никогда не давали прибавки молока. На силос кукурузу нужно сеять отдельно, силосовать ее при молочно-восковой спелости початков, тогда это будет действительно богатый белками и другими соками корм. Земли у нас хватает, только желание нужно.

Все критические замечания и предложения записывали. После совещания члены бюро остались в кабинете Ильхома и постарались обобщить высказанное товарищами. Выходило, что люди затронули почти все стороны деятельности района, и всюду, по их мнению, нужны были коренные изменения. Особенно сильно досталось торговым работникам. Бюро поручило комитету народного контроля, прокуратуре и отделу внутренних дел в течение месяца навести порядок в магазинах, поставить общественных контролеров, а самых наглых из числа продавцов привлечь к уголовной ответственности, причем судить их всенародно. А с другими предложениями Ильхом хотел ехать в обком партии, чтобы посоветоваться со Свиридовым, но ему члены бюро предложили подождать выздоровления Мурадова.

— Скажу откровенно, Ильхом Пулатович, — произнес Разыков, когда они остались одни в кабинете, — сначала ваши новшества мне были не по душе. Я не мог смириться с тем, что вечерами в райкоме не светятся окна, себе места не находил. Сейчас вроде бы так и надо. Отдыхаю, смотрю телевизор, газеты читаю. Оказывается, кроме Чулиабада, если образно, существует еще огромный мир, где решаются судьбы, кипят страсти… Правильно вы поступили, пора кончать с беспорядками во всем…

Уракджан как в воду глядел. В конце июля, когда коробочки нижнего яруса хлопчатника начали набирать соки, а бутоны верхнего — превращаться в коробочки, из хозяйств стали поступать тревожные сообщения о том, что объявился коробочный червь, самый страшный враг урожая. Если не принять срочных мер, не прервать размножение, — а делает он это космическими темпами, — не дать ему залезть внутрь коробочки, когда его уже никакими ядами не вытравишь, он уничтожает все. Прожорлив, как Гаргантюа.

— Вулкан, что дремал под сенью нашей надежды, — сказал Бердыев, — проснулся, теперь, давай бог ноги, чтобы не оказаться Помпеей. Пока второе поколение немногочисленно, нужны яды. В противном случае наши высокие обязательства превратятся в пустой звук.

— Твоей «Аланге» ничего не угрожает, — грустно усмехнулся Ильхом, — ты ведь у нас запасливый хозяин.

— Еще как угрожает! Мои поля окружены плантациями совхозов, а червяк этот нагл, выгонишь в дверь, — норовит влезть в окно…

Ильхом пригласил к себе председателя райобъединения «Сельхозхимии» и начальника станции защиты растений — СтаЗРа. Подъехали председатель райисполкома Уразов и начальник райсельхозуправления Абдиев.

— Четыреста с лишним ручных аппаратов и около ста тракторов «ОДН» приведены в боевую готовность, Ильхом Пулатович, — начал докладывать начальник СтаЗРа, — техника проверена, люди обучены, но нет ядов. Обстановка пока терпимая, обнаружены небольшие очаги поражения во всех хозяйствах, однако опасность, что это может принять массовый характер, велика. Только срочные меры спасут хлопчатник!

— А что у вас? — спросил он у председателя «Сельхозхимии».

— Тонна яда всего, — ответил тот. — На областной базе ни грамма. — Добавил с досадой: — Предупреждал я директоров, мол, давайте заявки на химикалии, они только усмехались: мол, после такой суровой зимы еще десять лет никакой заразы не будет! И вот результат!

— Очевидно, вся область была так благодушна? — спросил Ильхом.

— Система!

— Что вы предлагаете?

— Чего голову ломать, — произнес Уразов, — нужно бомбить обком и «Облсельхозхимию» звонками, письмами и телеграммами, чтобы потом нас никто в бездеятельности не обвинил.

— Застраховаться?

— Кому охота подставлять голову под топор?!

— Не то, Суяр Уразович, — сказал Ильхом.

Уразов повернулся к председателю «Сельхозхимии».

— Немедленно отправляйтесь на областную базу, пока не выбьете ядов, не возвращайтесь! Пусть хоть из-под земли, а достанут нам!

— Они не сидят сложа руки, — ответил тот, — послали людей в Хорезм, там якобы яды есть. Но когда они подвезут их, одному аллаху ведомо. Нужны сотни тонн, сумеют ли вырвать вагоны у дороги, зеленую улицу им обеспечить, никто не знает.

— Если нам самим снарядить автоколонну, — спросил Ильхом, — не быстрее будет? Сколько потребуется времени?

— Неделя.

— Это не надежнее?

— Каждое хозяйство выделяет по два хороших грузовика, сажает в них своего главбуха с чековой книжкой, чтобы сразу оплачивать счета, — сказал Уразов, — руководителем колонны назначается… — Он повернулся к Ильхому.

— Товарищ Абдиев как член бюро, — сказал Ильхом. — Но и вы, Сабир Зиятович, тоже поезжайте, — повернулся он к председателю «Сельхозхимии».

— Я готов. Только мне нужно срочно съездить в Термез и запастись нужными бумагами.

— Поезжайте. А Хуррам Абдиевич пока займется подготовкой самой колонны.

— Ясно, — кивнул тот.

— Вот еще что, — обратился Ильхом к Зиятову, — дайте команду, чтобы немедленно эту колонну яда поровну распределили между хозяйствами. «Аланге» можно не давать…

В тот же вечер колонна автомашин ушла из Чулиабада, а поздно ночью в гостиницу Ильхому позвонил Свиридов, Ильхом доложил о принятых мерах, спросил о положении в других районах.

— Как у шведов под Полтавой, — ответил Свиридов.

— Плохо?

— Да уж ничего хорошего.

— Что слышно о Нуритдине Мурадовиче? — спросил Ильхом.

— Светила медицины занимаются им, не будем терять надежды. — Свиридов вздохнул: — А тут еще эти неприятности с вредителями!

— Яды нужны, — произнес Ильхом.

— Обком принимает меры, — сказал Свиридов, — главное, не расслабляться.

— Нуритдин Мурадович не знает ничего? — спросил Ильхом.

— Боже упаси! Всех, кто собирается навестить его, специально предупреждаем, чтобы не проболтались. Ему сейчас нужно абсолютное спокойствие…

— Помощь, обещанная Свиридовым, не задержалась. Два дня спустя после того разговора в район прибыла большая группа руководителей областных организаций во главе с председателем облисполкома Авазом Туриевым. Когда Ильхом утром пришел на работу и увидел выстроившиеся на стоянке белые «ГАЗ-24» с правительственными номерами, первым делом подумал, что это прибыла какая-то очень авторитетная комиссия.

— Где гости? — спросил он у сторожа.

— Ушли в чайхану завтракать. Приехали чуть свет.

— Почему не сообщили?

— Не велели беспокоить.

Ильхом прошел к себе, мысли путались, не позволяя сосредоточиться на чем-то определенном. Зачем чуть свет прикатила сюда такая представительная делегация?

Не успел Ильхом пройти за стол, как в кабинет вошли председатель облисполкома, а следом еще шесть человек — все руководители различных областных организаций. Ильхом поздоровался с гостями, предложил им сесть, обменялся с каждым традиционными «вопросами — ответами».

— Вчера вечером состоялось расширенное заседание бюро обкома партии, — сказал Туриев. — Оно приняло решение направить областной актив по хозяйствам для оказания практической помощи в борьбе с сельхозвредителями. В Чулиабад направлена вот эта группа товарищей во главе со мной.

— Можно же проще, Аваз Туриевич, — сказал Ильхом, разливая чай и протянув ему пиалу, — уполномоченные!

— Можно и так, — усмехнулся Туриев.

— Спасибо за заботу о нас, — в тон ему ответил Ильхом, — но я не могу понять, каким образом эти уважаемые и, уверен, занятые товарищи хотят оказать помощь?

— Поднимут народ на борьбу.

— А народ что… руками будет уничтожать червя? Тогда только в одном Чулиабаде потребуется удесятерить население, Аваз Туриевич.

— Вы за них не волнуйтесь, — произнес он, кивнув в сторону своих спутников, — эти ребята не промах, работу себе найдут!

— И все же?

— Вы что, против уполномоченных? — спросил Туриев, нахмурившись. — В таком случае мы вернемся в обком и доложим о вашей позиции:

— Сделайте одолжение, Аваз Туриевич. Помогите ядами, а с червями мы сами как-нибудь справимся.

— Химикалии скоро будут, — сказал Туриев. Ильхом чувствовал, что он, мягко говоря, попал впросак и теперь будет стараться утвердить свое. Так оно и случилось. — А мы, хотите вы того или нет, разъедемся по хозяйствам, проверим готовность техники и ручных средств борьбы, поговорим с людьми!

— Думаю, для этого достаточно одного дня?

— Срок позвольте устанавливать нам самим, — сказал Туриев решительно, — вы поедете со мной. — Он повернулся к группе. — И вы, товарищи, не теряйте времени.

Ильхом подавил в себе чувство раздражения и встал.

— Я готов, Аваз Туриевич.

— Слушайте, йигит, — сказал председатель облисполкома, пригласив его в свою машину, — я ведь тоже не сразу стал председателем облисполкома, довольно долго пробыл в вашей шкуре, и знаю, что это такое. Поверьте, мне, сегодняшняя ваша выходка некрасива.

— Я сказал, что думал, — ответил Ильхом.

— Вы что, знаете больше, чем бюро обкома? Его решения нужно выполнять, а не игнорировать.

— А решения ЦК? — спросил Ильхом.

— Тем более.

— Тогда, к вашему сведению, Аваз Туриевич, ЦК КПСС уже давно осудил институт уполномоченных как порочную практику. Он указал, что толкачи только мешают делу, воспитывают у руководителей низовых звеньев чувство оглядки, душат самостоятельность и инициативу. Наш райком выполняет это решение ЦК, и о том все в области знают.

— На здоровье, выполняйте, — сказал Туриев, — мы не возражаем, однако обком партии так решил, и вы обязаны считаться с этим.

— Нуритдин Мурадович одобрил ваше решение? — спросил Ильхом. И сам ответил: — Неизвестно. А наше одобрил. Уверен, что он не был бы в восторге от вашей затеи.

— Оставим его в покое, но мой вам совет: не плывите против течения, йигит, так ведь и выдохнуться не мудрено.

— Угроза?

— Совет бывалого человека.

Установилось долгое молчание. «Не надо было мне ссориться с ним в кабинете, в присутствии других, — подумал Ильхом. — Остались бы одни, хоть до хрипоты доказывай правоту. Точно, по его предложению разогнали всех по районам, чтобы в случае надобности, если червь сожрет все и прибудет комиссия из столицы, оправдаться: мол, весь актив мобилизовали. Ох, и хитер дипломат!»

— Я вижу, — нарушил молчание Туриев, положив руку на плечо Ильхома, — мы окончательно рассоримся с вами, но я не хотел бы этого, ведь нам еще работать вместе и работать. Сын родился?

Ильхом кивнул. Он вспомнил свой недавний разговор с директором совхоза «Ором». Речь шла об уполномоченных. «Непривычно сразу без них, — откровенно сказал тот, — будто чего-то не хватает. Кажется, что о совхозе в районе забыли. Может, не стоило одним махом, а? Постепенно отучать, как от табака!» — «Сколько знаю курящих, — сказал Ильхом, — еще ни одного не видел, чтобы бросали постепенно, сразу — другое дело, тут еще что-то получается, а постепенно… по-моему, самообман».

— Первенец? — спросил Туриев.

— Ага.

— Поздравляю. А у меня их уже десятеро. Собственный маленький деткомбинат. — Туриев улыбнулся: — Жена плодовитая попалась, брат.

Ильхом рассмеялся. Туриев сказал об этом как-то снисходительно-ласково. Мол, что уж тут поделаешь, и одновременно, мол, молодец она. И пружина натянутости была снята. В тот день они побывали в двух совхозах, во многих бригадах. Туриев убедился, что хлопкоробы действительно готовы к борьбе с червем. Ильхом не комментировал ничего, он был убежден, что тот придет к выводу, что в районе толкачи не нужны. Вечером Туриев, довольный увиденным, уехал домой, а Ильхом, уставший, точно на нем пахали, пошел в гостиницу. Через час позвонил Свиридов.

— Умер Нуритдин Мурадович, — сказал он совершенно убитым голосом, — только что сообщили из ЦК. Похороны послезавтра…

Сотни сурхандарьинцев — руководители хозяйств, строек, секретари райкомов и горкомов партии, областные работники — полетели в Ташкент, чтобы проводить в последний путь своего любимца. Его действительно любили на этой земле. Поехала бы вся Сурхандарья, но аэрофлот не мог осилить.

— Слушай, Пулатыч, — тихо произнес Свиридов, оказавшись рядом с Ильхомом в траурной процессии, — какого черта ты с Туриевым ссоришься? Жизнь спокойная тебе надоела?

— Я уж думал, что это осталось между нами, — ответил Ильхом.

— Он рассказывал в шутливом тоне, но, как в народе говорят: «Вроде бы шутил, а что на душе — высказал».

— Что же оказалось на душе? — спросил он.

— Догадывайся, не маленький…

Ильхом день пробыл у жены, вернее, вечер. Пошел после похорон, а утром улетел. Увидев, как теща и Лола ухаживают за ребенком, подумал, что его сыну созданы тепличные условия, кормят по часам и минутам, купают по книжке. В другое время он возмутился бы этим, но так было тошно на душе, что он не обратил внимания, пусть делают, что хотят. Его беспокоили мысли о том, как сложатся отношения с Туриевым, если вдруг тот окажется в кресле первого секретаря обкома партии. С Нуритдином Мурадовичем все было ясно. А тут…

Но время шло, а место Мурадова оставалось незанятым. Областным комитетом партии и всей партийной организацией руководил Свиридов. Казалось кощунственным сесть в кресло, в котором сидел Мурадов. ЦК, видимо, учитывал такие настроения и не спешил с назначением нового первого секретаря. Но, как бы долго ни продолжалось это время, ему все равно суждено было кончиться. Уже перед началом хлопкоуборочной кампании состоялся пленум обкома партии. В его работе принял участие отраслевой секретарь ЦК. Он и представил членам обкома партии нового секретаря. Им был бывший в одной из областей республики секретарем по сельскому хозяйству Халик Абдукаримов. Представляя его участникам пленума, секретарь ЦК отметил, что «он — товарищ опытный, окончил три вуза, в том числе сельскохозяйственный, фронтовик». Когда предоставили слово самому Абдукаримову, оказалось, что у него негромкий голос, говорит он не спеша, речь образная. Он поблагодарил товарищей за оказанное ему высокое доверие и выразил надежду, что вместе с ними он сделает все необходимое, чтобы оправдать его.

В тот день, когда Ильхом находился в Ташкенте, в район прибыла автоколонна с ядохимикатами. И Разыков широко организовал работу по борьбе с вредителями хлопчатника, выпросив у своего друга, командира авиаотряда, четыре самолета. Они обрабатывали поля, лежавшие вдали от населенных пунктов, а близлежащие были отданы ручным аппаратам и ОДН, чтобы исключить вероятность отравления людей и скота. Ильхом был доволен вторым секретарем, казалось, Ахмат-ака читал его собственные мысли…

Спустя несколько дней после пленума в Чулиабад приехали Абдукаримов со Свиридовым. Он пригласил Ильхома в свою машину и попросил показать хлопковые плантации района, да и вообще — весь район, но в первую очередь, конечно, хлопчатник. Целый день он пробыл в районе, а под вечер все они заехали в сад колхоза «Аланга» передохнуть часок.

Сад колхоза занимал огромную площадь и до недавнего прошлого казался запущенным. Как бы ни старались садоводы, он продолжал оставаться таким, пыльным и неуютным. Не было воды. Ну, а когда расширили канал «Занг» и повели его дальше в степь, под самые отроги Кугитанга, то трасса его рассекла сад надвое. И сад преобразился. Под деревьями запетляли арыки с зеленой травкой по берегам, после каждого «афганца» садовники смывали пыль с крон яблонь, груш, урюка, вишен и виноградников. Для этого они поставили насос на берегу канала. По берегам канала высадили плакучие ивы, в нескольких местах прямо над водой возвели легкие навесы с ажурными перилами. Там поставили чорпаи и открыли чайхану. Теперь сюда по вечерам приходят старики и молодые, чтобы за чашкой чая послушать радио, посмотреть телевизор и просто поболтать о своих делах.

Наступал вечер, солнце, отгороженное от навеса стеной ив, поливало отроги Байсун-тау киноварью заката. Над водой жара почти не ощущалась, дыханье канала освежало. Уракджан, пригласивший Ильхома и его гостей, оставил их одних.

— Ну, как, — спросил Абдукаримов, — даст район нынче пятьдесят тысяч тонн хлопка?

— Не дадим, Халик-ака, — признался Ильхом. — Я не буду оперировать цифрами и прочими выкладками, вы сегодня все видели сами, просто знаю, что обязательства не осилим, чувствую. Так зачем же обманывать вас и… себя?! Обещая что-то, я обязан исходить из реальных обстоятельств. Если чулиабадцы сумеют дать плановых сорок две тысячи тонн, можно считать, что они сделали все возможное и… невозможное!

— Спасибо за откровенность, — поблагодарил Абдукаримов.

— Но наш район, — сказал Ильхом, — с его большими плантациями хлопчатника — настоящий полигон для испытаний инженерной мысли. Здесь можно более эффективно использовать технику, перевести все хлопководство на комплексную механизацию. Иначе тут и нельзя, Халик-ака. Если мы хотим чего-либо добиться завтра и впредь, мы сделаем это, только опираясь на мощь техники. Людей, сами знаете, у нас не шибко, так что нам волей-неволей придется этим заняться вплотную.

— А что намечаете в перспективе? — спросил Абдукаримов.

— Планов достаточно, — ответил Ильхом. — Сейчас у нас средняя урожайность хлопка примерно двадцать восемь центнеров при плане двадцать четыре. Однако в районе немало бригад, которые получают по пятьдесят центнеров. Та же бригада Атамурада Худайназарова… Сегодня она объединяет целое отделение, состояние хлопчатника в ней, пожалуй, лучшее в районе, так что они дадут по сорок пять. Если бы нам удалось довести среднюю урожайность хотя бы до сорока центнеров, то Чулиабад смог бы производить восемьдесят тысяч тонн.

— Я заметил, что в районе очень много пустующей земли, причем вдоль каналов и оросителей, — сказал Абдукаримов. — Надо подумать, как ввести ее в севооборот. Мы не можем позволить себе такую роскошь, когда земля рядом с водой бесплодна, нам же приходится затрачивать миллионы на освоение новых.

— Думаем и над этой проблемой, — доложил Ильхом. — С осени начнем приводить эти площади в порядок. Будем выращивать зерно и кукурузу на зерно. Животноводство в районе слабенькое, даже собственные нужды в мясе и молоке не обеспечивает. Хотим резко увеличить поголовье общественного стада и повысить его продуктивность. А пока, конечно, сделать все возможное, чтобы выполнить задания нынешнего года.

— Хорошо, но учтите, товарищ секретарь, — сказал Абдукаримов, — потенциальные возможности района очень большие, и мы, то есть обком партии, не позволим, чтобы они оставались неиспользованными. Генеральная линия нашей партии, как было отмечено на последнем съезде, направлена на то, чтобы полностью удовлетворить потребности народа во всех продуктах питания. Наша область — благодатный край. Такого солнца, как здесь, нигде в республике нет. Воды… Смотрите сколько ее течет в Амударье! Мы, наверно, обратимся в ЦК, чтобы нам помогли трубами, построим маленькие насосные станции, и они по трубам будут подавать воду на поля вашего района. Потом… мне не понравился пейзаж Чулиабада, если откровенно. Одни хлопковые поля и ничего больше. Скучно. Нужно разводить сады, озеленить придорожные участки…

Издревле год Змеи считается самым неблагоприятным в календаре мусульманского летосчисления, разделенном на циклы по двадцать пять лет. В каждом цикле он повторяется дважды — через двенадцать и через тринадцать лет, и всякий раз дехкане ожидают его приход с суеверным страхом. В дореволюционную пору он приносил в дома крестьян голод, гибли люди и скот, трава выгорала ранней весной, только появившись на свет, злаки на богаре сгорали полностью, реки мелели, потому что в горах мало выпадало снега. Год Змеи — это засуха, пыльные бури и иссушающие гармсели.

Этот год тоже был годом Змеи. Нехватку воды чулиабадцы объяснили себе именно этим обстоятельством. По подсчетам специалистов, водообеспеченность области составляла только шестьдесят пять процентов. А план по поставкам всех продуктов нужно выполнять. Значит, нужно искать выход. Целинники Чулиабада первыми в области перешли на строжайшую экономию воды. Став секретарем райкома, Ильхом в первую очередь обратился к старикам, приехавшим на целину с сыновьями и внуками. И выяснилось, что, если хлопчатник, например, поливать через междурядье, причем чередовать их, сократив до ста метров гоны, то можно сохранить и приумножить урожай. Кроме этого советовали старики, надо попробовать добавлять в воду, идущую из канала, ту, что сбрасывается в коллекторы, минеральную соль. Вода после этого получается солоноватой, но не настолько, чтобы губить растения. В подтверждение своих выводов они ссылались на воду Шерабаддарьи, испокон веку солоноватую, которая все-таки позволяла получать и пятидесятицентнеровые урожаи тонковолокнистого хлопка.

Хозяйствам, конечно, пришлось потратиться, но приобретенные ими в «Сельхозтехнике» маломощные насосы, которые устанавливали на коллекторах, полностью оправдали эти расходы. Хлопчатник рос нормально, цветы — будущие завязи и уже сложившиеся коробочки не опадали, а это значило, что урожай будет. С помощью Абдукаримова Ильхом выбил несколько километров стальных труб пятидесятисантиметрового сечения, поставил на берегу Амударьи насосы, электрики быстренько подвели энергию, конечно, по времянкам, и пошла насыщенная илом вода реки на поля. Однако даже этой меры было недостаточно, чтобы обеспечить все культуры необходимой влагой. Ресурсы исчерпаны, а растения требуют только воду. Что делать? Ильхом позвонил Абдукаримову и объяснил сложившуюся ситуацию. Он втайне надеялся, что обком партии поставил перед ЦК вопрос о снижении плановых заданий в связи с засухой.

— Положение повсюду в области одинаковое, — ответил тот, — в северных районах в срочном порядке бурят артезианские колодцы и таким образом немного облегчают свою жизнь. На целине, как утверждают специалисты, пресные воды залегают очень глубоко, и поэтому о них не может быть и речи. Созовите пленум, поговорите с людьми, послушайте, может, и мысль дельная появится. У мира, говорят, целый мир ума. Если бы в моем распоряжении было запасное водохранилище, не задумываясь отдал бы вам, но его, к сожаленью, нет. Одно имейте в виду: никаких поблажек в смысле плановых заданий не будет, хлопок нужно дать стране в установленных объемах!..

Срочно созвали внеочередной пленум райкома. Ильхом не готовил специального доклада по повестке дня, только наметил себе коротенькие тезисы. Но даже этого оказалось много, люди знали, что с водой положение напряженное.

Мнений было много, но самое деловое выступление, как казалось Ильхому, было у его друга, Уракджана Бердыева.

— В нашем колхозе, — сказал он, — произвели проверку работы поливальщиков. И оказалось, что они, к нашему стыду, ночью почти не работают, воду, в прямом смысле этого слова, пускают на самотек, куда борозда выведет. Мы навели порядок в этом деле, разработав режим для поливальщиков и их помощников. У нас возросла эффективность поливов. Это первое. Второе, больше той нормы, что нам выделяют сейчас, воды не дадут. Ее просто нет. Поэтому мы решили, честно говоря, пожертвовать ради хлопка поздними овощами и бахчами, начнется страда — посеем заново. Поливы приусадебных участков перевели на график.

Мы убедились, — продолжил Уракджан, — что народ, уже привыкший к избытку воды во все предыдущие годы, еще не проникся сознанием опасности, которую несет в себе год настоящий. Да и что говорить, во многих головах бытует мнение, что все это — «забота начальства» и «пусть оно и ломает себе голову!» А когда члены партийного комитета, коммунисты — активисты и депутаты кишлачного Совета установили строгий контроль на всех арыках, у насосных станций, да и на полях, находясь рядом с поливальщиками, люди начали понимать, что положение складывается серьезное и оно может отрицательно сказаться на их же благополучии. Главный хлеб целины — хлопок, он кормит, поит и одевает, как говорится, каждого, кто тут живет. И эту простую истину в нашем колхозе люди осознали, борьбу за урожай сделали своим кровным делом.

Пленум постановил, что борьба за накопление урожая должна продолжаться с удвоенной энергией и примером в этом должны быть коммунисты и комсомольцы. Было решено: опыт колхоза «Аланга» в течение двух-трех дней сделать достоянием каждого хозяйства. Для поливальщиков учредили вымпелы и денежные премии. И в самом деле, при сложившихся обстоятельствах судьба урожая находилась в их руках.

Ильхом был секретарем сельского райкома, поэтому взлеты напряжения и относительного спокойствия в его деятельности, несомненно, должны были повторяться, как и в жизни любого дехканина, в зависимости от обстановки в районе или же в отдельно взятом хозяйстве даже. Ко всему этому требовалось, чтобы он не упускал из виду и другие стороны жизни Чулиабада. С первых шагов своей работы Ильхом взял себе за правило вникать в суть каждого вопроса, рассматриваемого на заседаниях бюро райкома или исполкома райсовета, на которых он обязательно присутствовал. Он не позволял себе тратить время на мелочи. Поэтому заседания проходили в деловой обстановке, не затягивались. Постепенно такой стиль стал внедряться и на местах — в колхозе и совхозах, на стройках и промышленных предприятиях. А это, согласитесь, подтягивает людей, учит ценить время. Для чулиабадцев, приспособившихся к методам работы Таирова, казалось, наступило какое-то чудодейственное время, когда можно спокойно заниматься своим делом, зная, что в случае каких-либо изменений они будут поставлены в известность, мало того, с ними посоветуются, выслушают и примут единственно правильное решение. Наверно, поэтому, главным образом, чулиабадцы образцово подготовились к «белой» страде, которая не заставила себя долго ждать.

В течение сентября район выполнил половину годового плана. День и ночь по дорогам не прекращался поток тракторов с прицепами, нагруженными, что называется, под самую завязку хлопком. Ильхом и члены бюро райкома не знали покоя, они постоянно находились в хозяйствах, чтобы при необходимости принять немедленные меры для устранения того или иного промаха. Цель была одна — изо дня в день повышать темпы сбора урожая, стремиться к тому, чтобы как можно больше народу было в поле. Ильхом уже к тому времени получил квартиру, а дед Миша выделил ему из своих сбережений деньги на покупку мебели и всего необходимого. Бабка Ксения прожила несколько дней, налаживая его семейное хозяйство. И в конце сентября, когда жара немного спала, прилетела Лола с сыном. На следующий день приехала бабка Ксения, чтобы помочь невестке ухаживать за ребенком. Первые несколько дней соскучившийся и по жене, и по домашнему уюту Ильхом, где бы ни заставала его ночь, летел, как на крыльях, домой.

Но воля страды была неумолимой, она требовала наивысшего напряжения сил в первую очередь от него, Ильхома. Она вступила в ту свою стадию, когда стираются границы дня и ночи, когда и проселки, и магистрали гудят от шума моторов, а у заготовительных пунктов растягиваются очереди из тележек порой до километра. Лишь под утро часа на три целина проваливается в тишину, а затем все раскручивается снова, и никому нет покоя. Ильхом, бывало, так устанет за день, что уже не хочется даже думать о завтра.

— Я уезжаю, — объявила Лола, не прожив и двух недель.

— Надолго? — спросил Ильхом, решив, что она хочет навестить родителей.

— Да.

— Когда ждать обратно?

Она промолчала, и молчание это было выразительным. Ильхом знает, что, когда она так молчит, значит, здорово сердится. Лола умела отлично молчать!

— Я женщина, — ответила она наконец, — и хочу, чтобы мой муж был всегда рядом, а не мотался, как проклятый, по всему району с пяти утра до полуночи без выходных и проходных. Я хочу, чтобы он хотя бы замечал меня, а не объявлял с порога, что дьявольски устал и чувствует себя бревном!

— Я всегда старался быть для тебя настоящим мужем, — сказал он, вспомнив, что насчет «бревна» жена права, случалось такое несколько раз. — Но сейчас сама видишь, что творится. У жены первого секретаря райкома должно быть достаточно сознания, чтобы понимать это, джаным!

— А я баба, — впала она в истерику, — самая обыкновенная! Я хочу ходить с вами в гости, приглашать их к себе, говорить с людьми не только о тряпках, кстати, они меня совершенно не волнуют, а о чем-либо другом. Хотя бы о прочитанных книгах, если нельзя о новых спектаклях. Даже в кино — единственное здесь развлечение — приятнее сходить вдвоем, а не одной.

— Еще немного, родная, — произнес он спокойно, — выполним план, и все войдет в нормальную колею. Конечно же, мы с тобой будем ходить на все новые фильмы, это станет примером и для других. Наш отдел культуры пригласит на гастроли какой-нибудь театр из Ташкента, к целинникам артисты не могут не приехать, так что… все будет в порядке. Немного терпения и только.

— У меня его ни на минуту не осталось, — тем же тоном произнесла Лола. — Словом, дурочку ищите в каком-нибудь глухом кишлаке, а в Ташкенте они давно перевелись!

Последняя фраза больно уколола самолюбие Ильхома. Она обидела его пренебрежительностью к тысячам таких же, как и она сама, женщин. «Из грязи в князи! — вспомнилась пословица. — Спросила бы у своей мамы, кем она была! Такой же кишлачной, которых ты считаешь дураками. А ты… нос воротишь, корчишь из себя интеллигентку, чистоплюйку! Да они, если хочешь знать, весь мир на своих плечах держат, кормят, обувают и одевают таких, как ты, столичных куколок! И еще детей растят!» Конечно, Ильхом смог бы уладить конфликт с женой, нашел бы пути мира, но он понимал, что не имеет права стреноживать себя обещаниями, поскольку страда не стерпит, она заставит нарушить обещание. «У всех руководителей такие же жены, как ты, ничуть не хуже, — подумал он, — терпят же, потому что соображают что к чему!»

— Чего молчите? — всплакнула Лола. — Так-то вы любите нас?!

— Я коммунист, Лола, ты хоть это пойми!

— А мы вам нужны? — спросила она, никак не отреагировав на фразу Ильхома, имея в виду себя и Марата.

— Конечно, ради вас я готов на все!

— Тогда или мы, или ваша работа!

— Между семьей и партией не выбирают, — сказал он, сдерживая себя.

Ильхом почувствовал, что жена посягает на самое святое — работу, которая стала его совестью. Да как это можно?!

— Ты чудовище, Лола, — произнес он, — не всякая, а именно эта работа — моя совесть! Как ты могла предложить мне такой выбор?!

— Ну и живите со своей совестью, а с нас достаточно, по горло сыты. Всего вам!..

До конца года Лола не приезжала в Чулиабад и не звонила даже. Изредка позванивал тесть и рассказывал о сыне. Но Ильхом не забывал о них, передавал с оказией деньги, иногда какую-нибудь игрушку сыну или отрез жене.

— Как вспомню ту дыру, — сказала Лола, когда Ильхом, оказавшись в Ташкенте, зашел навестить их, — сердце кровью обливается. Чтобы я еще хоть раз поехала туда?!

Следующим пришел год Рыбы. Он, так же, как и год Змеи, дважды повторяется в одном цикле. Год Рыбы, потому что выпадает много снега и особенно дождей весной. В Чулиабаде, как по всей республике, пошли в рост травы и сорняки на полях. Несколько раз приходилось пересевать отдельные карты хлопчатника, потому что из-за непрерывных дождей семена сгнивали, не дав ростков. Сроки сева уходили, и райком партии во главе с Ильхомом, члены бюро, все руководители районных организаций не знали покоя.

К концу марта дожди прекратились, и сразу солнце стало сильно пригревать землю. На полях образовывалась тонкая корочка, которая, сжимаясь, как ножом отсекала стебельки. Мобилизовали всю пропашную технику. А Ильхом уже заглядывал в завтрашний день. Поскольку, думал он, тонна хлопчатника наших сортов стоит вдвое дороже, чем обыкновенные тонковолокнистые, и втрое почти — чем средневолокнистые, экономика хозяйств района уже в течение одного года укрепится настолько, что можно будет выделять средства на строительство крупных объектов, таких, как межхозяйственный животноводческий комплекс по откорму скота, лимонарий, тоже на началах кооперирования. Идею о создании животноводческого комплекса горячо поддержал обком партии. Он не стал ждать, пока колхозы и совхозы района получат деньги за будущий сырец, через вышестоящие органы добился необходимой ссуды, сумел включить в план «Целинстроя», и строительство началось. Вопрос о строительстве лимонария был оставлен до осени.

— Сразу браться за несколько крупных дел, — сказал Абдукаримов при одной из встреч с Ильхомом, — нецелесообразно. Рассеивается внимание райкома, нужно поспевать и там, и тут, и еще где-то. Бросьте все силы на комплекс, постройте его побыстрее, а мы поможем приобрести скот для откорма. Потом, когда введете комплекс в эксплуатацию, можно будет ликвидировать фермы откорма в хозяйствах. Они не от хорошей жизни, брат. Себестоимость их продукции очень высока, хозяйствам одни убытки. А комплекс…

Ильхом представлял, что это будет, представлял зримо, как на панораме, скажем, где есть все планы. Несколько длинных, обязательно высоких, потому что в низких жарко, белоснежных зданий выстроились в один ряд на правом берегу канала «Занг», там, где пока властвует янтак. Вокруг зданий раскинулись люцерники и кукурузные поля, а на пологих склонах Музрабадского массива колосятся пшеница и ячмень, золотым покрывалом колышется цветущий рапс. Комплекс имеет свою котельную и кормоцех, чтобы давать скоту высококалорийный запаренный корм. И все трудоемкие работы механизированы. И люди другие нужны, знающие технику, операторы. Ильхом решил немедленно поручить секретарю по идеологии, чтобы она занялась вопросами подготовки кадров, выбором из числа оканчивающих средние школы юношей и девушек, которых нужно направить на учебу в Байсунское профтехучилище, которое как раз и готовит работников ферм…

Целинный апрель — самая лучшая пора года. Кугитанг, подступивший к просторам целины с запада, синеет точно вода. Все вокруг одевается в зелень, на полях ровными изумрудными и светло-салатными строчками вытягиваются хлопчатник и молодые побеги кукурузы, на обочинах дорог и вдоль коллекторов пламенеют маки, цветут новые сады, со стороны Амударьи веет свежий ветерок, и так дышится легко, словно ты находишься в Кисловодске.

В один из апрельских дней приехала Лола с сыном. Она свалилась, как снег на голову, приехала, не предупредив его, и почти полчаса ждала в приемной, пока у него шло совещание. Когда люди вышли из кабинета, секретарша сказала ему, что его ждет какая-то женщина с ребенком, причем сразу видно, что приезжая. Он сказал «пусть войдет», а сам углубился в бумаги. Потом услышал ее голос:

— Вон тот дядя, сынок, твой папа!

Он глянул на них и от волнения не сообразил, что делать. Надо было бы встать и побежать к двери, а кресло, казалось, держит его и не отпускает.

— Родные вы мои! — только и произнес он тихо. Потом вскочил и подбежал к ним. Обнял и поцеловал жену, поднял сына на руки и крепко прижал к груди. — Родные! Ну, что же, вы не сообщили, а, я бы приехал встречать в аэропорт!

— А мы как сюрприз папке, — игриво произнесла Лола:

— Правду она говорит? — спросил он у сына.

Тот величаво кивнул, будто понимал значение слова «сюрприз».

— Ну, что ж, поехали домой. — Он первым вышел из кабинета и сказал секретарше: — Ко мне приехали жена и сын, я буду дома, но это только для товарищей Свиридова и Абдукаримова, для всех остальных я — в хозяйствах!

— Поняла, Ильхом-ака.

Дома он суетился, как хозяйка, принимающая внезапно приехавших гостей. Поставил чайник на плиту, начал нарезать морковь для плова, вытащил мясо из холодильника, чтобы оттаяло. Марат уже ходил, он забрался в кресло и сидел такой важный и серьезный, просто не верилось, что ему полтора годика всего. В другом кресле устроилась Лола и, улыбаясь, наблюдала за мужем. Потом Ильхом вспомнил, что дома нет хлеба, позвонил шоферу, попросил привезти свежих лепешек, да чтобы посыпанных маком. Между делом расспрашивал жену, как они добрались, не устали ли, как здоровье матери и отца. О ссоре не вспоминал. Раз она сама приехала, думал он, значит, изменила свои взгляды. Будь мужчиной, Ильхомбек! Потом он вспомнил, что покупал для сына игрушки, достал с десяток автомобильчиков — легковых и самосвалов, слоников и крокодильчиков. Увидев игрушки, мальчонка сполз с кресла и подбежал к Ильхому, такой кругленький, как шарик, и протянул ручонки. Что-то екнуло в сердце Ильхома, защемило, и он мысленно назвал себя идиотом, потому что за все это время ни разу не выбрался к своим, показывал характер, а для чего, собственно? Чтобы сломить гордыню жены? Ну вот, она оказалась умнее, приехала сама.

Лола прожила до середины мая. Хотела устроиться режиссером народного театра при доме культуры, но Ильхом посоветовал подождать. Хотя она и не поняла, для чего это, не стала спорить с мужем.

— Я думаю, женушка, вам нужно будет до августа пожить в Ташкенте, боюсь, что зной повлияет на здоровье сына. А там я закажу путевки на Черное море, попрошусь, чтобы отпустили, и мы все втроем хорошо отдохнем. А в сентябре жара спадет, приедем прямо сюда. Одну зиму сын поживет здесь и будет закаленным целинником.

— Хорошо, Ильхом-ака, мы согласны, — обрадовалась Лола. — Только как же вы?

— Я уже привык, джаным! Для нас с тобой важно не свое удобство, а здоровье сына. Я буду приезжать к вам.

— Хотя бы раз в месяц, — попросила она, — а то мы ведь можем совсем забыть, как выглядит наш папка.

— Обязательно, родные вы мои!..

И вот опять на дворе саратан. Небо, раскаленное за день, кажется, не успевает остыть, даже сейчас в полночь жарко и душно. К тому же еще и «афганец». Только что закончилось заседание бюро, обсуждавшее перспективы развития района в новой пятилетке. Ильхом сразу предупредил своих товарищей, что впервые заседание не ограничивается во времени, пусть каждый выскажется до конца, критикует, если найдет нужным, положения предлагаемых им планов. Секретарша устала, без конца заваривая чай.

«Ну-ну, товарищ секретарь, — мысленно усмехнулся он, оставшись после жарких споров в кабинете, — решающее только начинается, а ты чего-то боишься. Неужели все, что было до сих пор, вымотало тебя, выжало, как мочалку, и дальнейшую борьбу ты хочешь вести с поднятыми руками? Тогда это не борьба, а капитуляция, сдача своих позиций! Держись, товарищ секретарь! Главные сражения — впереди!»

Он встал из-за стола, потянулся до хруста в костях, подошел к окну. Там метался «бог ветров», казалось, вобрав в себя всю ярость и силу ветров планеты. Небо затянуло пыльной мглой, ни одной звезды не видно, они растаяли в этой мгле, а фонари, что, вытянув шеи, стоят перед зданием райкома, тусклы, как дореволюционные шайтан-чираки, коптилки, напоминающие по форме кауши, куда наливалось льняное масло и вставлялся из ваты тонкий фитилек. Тени опор фонарей пляшут, словно призраки на своем карнавале. Талы, окружившие площадь, согнулись чуть ли не до земли, чудится, что он слышит, как они жалобно скрипят своими корявыми стволами. Скучное зрелище!

Ильхом прошел в дальний угол кабинета, поближе к чуть слышно жужжавшему кондиционеру, и сел в массивное кресло у журнального столика. Оно одно в райкоме, и никто не знает, как попало в кабинет первого секретаря. Ильхом предполагал, что в те времена, когда вышестоящие организации стали обзаводиться гарнитурами, кресло это пожалели списать и отправили в Чулиабадский, только что организованный, район. Возможно, путь кресла был совсем иным, и стоит оно здесь, как память о Таирове, который не мыслил себя без кресла. Ильхом удивлялся, как могли его впихнуть в кабинет. Ни в двери, ни в окна оно не влезало по своим габаритам… Со временем Ильхом привык к нему, хотя первые дни ему казалось, что оно стесняет его, занимая слишком много места. Теперь же он не мыслил своего кабинета без этого кресла.

Обычно в кресло садятся именитые гости из области и выше. Садятся, по мнению Ильхома, чтобы создать видимость неофициальной обстановки, как в чайхане, например. В такие минуты и ему приходится подсаживаться к столику, придвинув стул от стены. И выходит, что тот, кто садится в кресло, отдыхает, развалившись в нем, а он сидит застыв, как сфинкс. Изредка, когда усталость наваливается на него, он садится в кресло, проваливаясь по самые плечи, вытягивает ноги и блаженствует, чувствует, как холодок бежит по телу, успокаивая нервы и приводя в порядок мысли…

То, что сегодня Ильхом представил в своей записке на имя бюро, вынашивалось с того дня, когда Халик Абдукаримов высказал свое мнение о потенциальных возможностях района. Он искал эти «возможности» всюду, где бывал, беседовал с простыми людьми, записывал их соображения, делал расчеты. Он обдумал все аспекты предстоящего развития района, и Чулиабад в его воображении виделся таким цветущим и благоустроенным, что другого такого нельзя было сыскать во всей республике. Да, да, в республике. И он выкладками и цифрами обрисовал эту картину своим товарищам, членам бюро.

— Это что же, — спросил председатель райисполкома, когда Ильхом закончил, — выходит, что чулиабадцы выполнят свою пятилетку года за четыре?

— За три с половиной, — поправил Ильхом.

— Картина, нарисованная вами, Ильхом Пулатович, заманчивая, — произнес второй секретарь Разыков, — только, боюсь, силенок у нас не хватит, людей маловато. Да еще неизвестно, пойдет ли государство на расходы, которые мы тут предполагаем за его счет.

— Это я возьму на себя, — сказал Ильхом. — Важно, чтобы мы одобрили или отвергли эти предложения, руководствуясь, разумеется, деловыми соображениями. Конечно, придется здорово поработать. Средний возраст жителя Чулиабада двадцать шесть лет. Когда и работать-то, если не в такие годы?!

— Вы ничего не сказали о культурном строительстве, — поднялась с вопросом Гульбека, — а я бы хотела услышать.

— Мы, наверно, все бригады создадим по типу худайназаровских, сделаем их крупными. Вот для таких бригад будем строить современные, отвечающие всем требованиям полевые станы. В каждом совхозе должно быть не меньше трех постоянно действующих детских садов и яслей. Тогда и рабочих рук прибавится. Я слышал, что Уракджан отдает правление колхоза под детский сад.

— Слышали или предполагаете? — спросил Бердыев.

— Пока — слышал. Если эта инициатива исходит от правления, райком приветствует и надеется, что за алангинцами последуют и другие.

— Ну и дипломат вы, Ильхом Пулатович, — шутливо произнес кандидат в члены бюро, директор совхоза «Чегарачи» Баратов. — Если Уракджан подаст пример, куда уж нам деваться?

— Я думаю, нужно создать одну для всего района, — предложил начальник управления сельского хозяйства Эрматов, — межхозяйственную зону отдыха, и пусть она действует круглый год. Если молоко будет, мясо будет, остальным обеспечить нетрудно. Кстати, в горах можно найти участки, чтобы выращивать картофель, хотя бы для района.

— Вот и еще одна проблема, — произнес Ильхом.

— Проблем можно найти тысячу, — сказал Разыков, — все дело в том, как их решить, Ильхом Пулатович. Может быть, нам все-таки обождать с вашими предложениями, добросовестно выполнять утвержденные пятилетние планы, а? Ведь, если мы сейчас одобрим то, что вы говорите, завтра с нас и спрос будет соответствующий.

— Почему мы должны отказываться от того, что способны получить?

— Канительно все это!

— У русского народа существует пословица, Ахмат-ака, — сказал Ильхом, — «без труда не вынешь рыбку из пруда». То, что я предлагаю, предупреждал уже, потребует от каждого чулиабадца полной отдачи сил. Вполсилы, на мой взгляд, нет смысла ни работать, ни жить вообще!..

Спорили долго, казалось, этому не будет конца. Поскольку обсуждение было неофициальным, он предложил провести тайное голосование. Шесть человек проголосовали против.

…Ильхом с трудом поднялся с кресла и вышел на улицу. Ветер бушевал вовсю, нес мелкие песчинки и больно хлестал ими по лицу. Он пошел по тротуару, деревья по обе стороны которого поскрипывали, как при сильном морозе. Шел быстро. Прошедший день был для него неблагоприятным. Большая часть членов бюро не поддержала его, и это вызывало досаду. Он знал, что борьба предстоит трудная, и был готов к ней.


Как ни пытался Ильхом выйти из дому бесшумно, не удалось. Наверное, всегда так, чего больше всего не хочешь, то обязательно и случается. Возвращаясь из ванной в комнату, он в коридоре зацепил ногой за столик, на котором еще с позавчерашнего дня стояла мантышница — чудо, сооруженное из нескольких кастрюлек, надетых одна на другую, напичканных целой дюжиной дырявых деталей. Он купил ее, чтобы подарить соседке Ойдын-хола, да никак не мог выбрать время. Эта мантышница с грохотом полетела со столика, а части ее, звеня, рассыпались по коридору. От такого шума не только соседи через стенку, но и вся улица могла проснуться!

Удивительная она женщина, Ойдын-хола. Под стать своему имени — светлая. Такое у нее щедрое сердце, кажется, хватило бы на всех. Настоящее материнское сердце! Ее муж Ашур-ака работает джинщиком на хлопкозаводе. Сюда на целину он приехал, чтобы научить работать молодых, сначала в командировку, а затем так и остался. Заработок у него не так уж и велик, чтобы позволить себе что-то из ряда вон выходящее, но достаток никогда не покидает его дом. Побываешь у них — и как будто заново родился, таким чистым кажешься самому себе, таким добрым! Как она переживала, когда в первый раз уехала Лола, и как она радовалась, узнав, что она вернулась. Прибежала тут же, стала хлопотать на кухне, затем схватила на руки Марата и утащила к себе… И он хоть бы сопротивлялся, — обнял ее и пошел себе. Своих детей Ойдын-хола воспитывает в лучших традициях кишлака.

Ойдын-хола кажется, что Ильхом, занятый работой, забывает о себе, не ест вовремя, ходит в грязном белье, ну и так далее. Ильхом иногда сам стирает, иногда приезжает баба Ксения и наводит порядок в его хозяйстве, но чаще он отдает белье в прачечную. Но хола всего этого не признает, затеет стирку, так и в его доме все подберет. А если случается, что Ильхом утром дома, тут же появляется с дастарханом и чайником свежего чая, а то и с касой шир-чая или маставы. Бывает, он спешит, но, увидев ее в дверях, невысокую и щупленькую, с глубокими морщинами на широкоскулом смуглом лице и седыми прядями, что выбиваются из-под ситцевой косынки, задержится, чтобы отведать принесенного ею блюда.

Ашур-ака страстный рыболов и, как все рыболовы, хороший рассказчик. Ильхом иногда выбирается с ним на Занг и никогда не жалеет о потерянном времени. Ашур-ака увлекает его страстью к рыбной ловле, интересными рассказами о повадках рыб, о забавных случаях, происшедших лично с ним или с кем-нибудь из его друзей-рыболовов. Ильхом полностью отключается от служебных забот и, надо сказать, не без пользы для дела. С рыбалки он возвращается физически уставшим, но словно обновленным. А уж после тройной ухи, которую отлично готовит Ашур-ака дома, и после стопочки, пропущенной перед ухой, так спится, что лучшего придумать нельзя. Ни разу Ильхом не видел соседа в дурном настроении. Всегда у него улыбка на лице. А ведь фронтовик, от Сталинграда до Берлина прошагал, несколько раз был ранен. К фронтовым наградам прибавился и орден Ленина за труд на заводе. Коммунист. Порой Ильхом ловит себя на мысли, что и его родной отец, вернись он с войны, был бы вот таким же жизнестойким человеком. Оттого, что пришлось хлебнуть всего вдоволь.

И Ильхом еще раз порадовался своей проницательности — хорошо, что не послушался он председателя райисполкома Уразова, предложившего построить за счет одного из совхозов новый дом, комнат эдак на восемь — десять.

— Комхозовские дома в районе, в основном, двухквартирные коттеджи, — сказал тогда он, — первому секретарю райкома неудобно жить в таких.

— Почему? — удивился Ильхом.

— Что, район настолько беден, что не может создать сносных условий своему первому секретарю?

— Дело ведь не в этом, Суяр-ака, — сказал Ильхом. — Выделяйте мне рядовую квартиру, хотелось бы, чтобы соседи были добрыми людьми.

— Ладно, поищем, — пообещал Уразов.

— Я не спешу, но не забывайте, что у меня жена и сын.

— Хоп.

Вот так они оказались соседями с этими милыми стариками. Вспомнил историю с получением квартиры, и Таиров пришел на память.

— Нелегко ему сейчас, — сказал Уразов, — многие вчерашние друзья отвернулись, забыли дорогу в его дом.

— Значит, они не были друзьями, — сказал Ильхом. — Я знаю, что Джурабай-ака не из слабых людей, он найдет в себе силы вернуться к работе.

Спустя несколько дней после того разговора Таиров пришел в райком. Шло заседание бюро, и Ильхом сразу не смог принять его. Но тот не ушел, дождался конца. Ильхом знал, что Уразов продолжает дружить с ним, и догадался, что сейчас Таиров пришел потому, что тот передал ему содержание своего разговора с ним, Ильхомом.

— Не затянулся ли мой отпуск? — сказал Таиров, поздоровавшись.

— По-моему, да, Джурабай-ака, — согласился Ильхом. Он вышел из-за стола и сел напротив него за приставным столиком.

— Я тоже так подумал, — произнес гость, вздохнув.

— Какие у вас планы? — спросил Ильхом.

— Знаете, я — учитель. До войны еще им был и, вернувшись с фронта, года три, пока не взяли в райком инструктором, преподавал историю в старших классах. Если есть возможность, пошлите меня в школу рядовым учителем.

— Сейчас узнаем, Джурабай-ака. — Ильхом пригласил заведующего районо.

— В любой школе райцентра найду место, — сказал тот.

— Нет, — сказал Таиров, — здесь я не хочу работать. Направьте меня в самый дальний совхоз. Чтобы вдали от «шума городского», как говорится, подумать о жизни, о ее превратностях.

«Наверно, нелегко принимать такое решение», — подумал Ильхом. Но оно и обрадовало его. Обычно люди, облеченные властью и вдруг лишившиеся ее, теряются, а Таиров нашел в себе силы не сломаться.

— Есть место в совхозе «Чегарачи», — неуверенно произнес заведующий районо, видно, боясь обидеть Таирова. — Но это же у черта на куличках!

— Далеко, — согласился с ним Ильхом, — мы можем предложить более подходящее место. Там школа, насколько я знаю, новая, только в прошлом году начала работать, так что идет пока становление коллектива.

— Вот это по мне, — вмешался в разговор сам Таиров, — надо начинать опять с нуля.

— Тогда поедете директором, Джурабай-ака, — сказал Ильхом, — раз вам хочется трудностей, пусть они будут настоящими!

— Спасибо за доверие, — тихо произнес тот и спросил: — Слышал, что вы поселились в комхозовском коттедже?

— Очень хорошо устроился, — ответил Ильхом.

— Может, перейдете в мой дом, он тоже, кстати, принадлежит комхозу.

— Живите, пожалуйста, на здоровье сами. Никто на него не претендует!

— Нет, прошу принять его. При нем сад на полгектара разбит, водопровод подключен к центральной магистрали, летняя душевая есть. Мне с женой этот десятикомнатный особняк абсолютно ни к чему, дети выросли, разъехались.

— Где же вы собираетесь жить-то?

— В совхозе. Это не дело, когда живешь в одном месте, а на работу ездишь за тридцать километров, производительности не будет, да и чувствуешь себя временным.

— Успехов вам! — Ильхом встал и крепко пожал ему руку. Проводил до двери.

— Может, еще один детсад откроем? — спросил заведующий районо, имея в виду дом Таирова. — Заявлений сотня, а возможностей нет.

— Вносите предложение, — ответил Ильхом. — Я голосую «за».

На том и остановились. Таиров уже на следующий день уехал в «Чегарачи», вскоре забрал и семью. До начала учебного года было полтора месяца, можно было и не спешить, но Ильхом понимал Таирова — человек, привыкший работать, не может сидеть без дела, безделье для него — самая страшная пытка. В его прежнем доме открыли детский сад на пятьдесят мест…

…Ильхом собрал мантышницу и водрузил на место, решив сегодня же найти время и вручить ее Ойдын-холе. Побрился, убрал постель, оделся. На дворе было уже совсем светло, но день ожидался ветреным, пыльным. В дверь постучала хола.

— Входите, — крикнул Ильхом, — открыта дверь! — Увидев ее, пошел навстречу: — Ассалом алейкум, холаджан!

— Салом, сынок! — ответила она, улыбаясь. Она стояла с дастарханом и чайником чая в руках. — Не рано разбудила вас?

— Что вы?! — рассмеялся он. — По-моему, сегодня роль петуха в этом доме выпала на долю первого секретаря райкома. Входите, пожалуйста!

— Разве? — вроде бы удивилась хола, ставя свою ношу на журнальный столик. — А я ничего не слышала, видно, и вправду старею.

— Упаси вас аллах от этого, вы еще так молоды!

— Спасибо, Ильхомджан! А то у Ашура-ака я из «кампыров» — старух не выхожу. Расстраиваюсь страшно!

— Кстати, здоров ли он?

— Слава аллаху, здоров, сейчас будет здесь. Сегодня он идет в первую смену, так что вместе и прогуляетесь до завода.

— А я вам вот что достал, — сказал он, поднимая мантышницу. — Теперь, надеюсь, у вас будет своя домашняя техника, а главное — манты!

— Спасибо, — произнесла она, разглядывая сооружение, — сколько же она стоит-то? Видать, дорогая, раз столько кастрюлек?

— Это мой подарок и никаких разговоров о деньгах! Иначе я перестану вас называть своей холой.

— Ну и мантами я вас угощу, пальчики оближете!

— Всегда готов! — воскликнул Ильхом, улыбаясь.

— Поздно пришли вчера?

— Да, дела срочные были, хола.

— Лолахон не звонила?

— Нет. Сейчас я сам позвоню им.

— Привет от нас передайте, скажите, что мы соскучились.

— Передам, хола.

— Мир этому дому, — громко дал о себе знать Ашур-ака. Он пожал руку Ильхому и спросил жену: — Чего это ты, кампыр, допрос тут устроила, там у тебя на кухне что-то шипит, как десяток змей.

— Вай, уляй, — спохватилась она, — шир-чай, видно, убежал. — Хола выбежала из комнаты.

— Вот видишь, — проворчал ей вслед муж, — не напомнил бы о твоих прямых обязанностях, двум уважаемым мужчинам пришлось бы идти на работу голодными. — Он сел в кресло, развернул дастархан, разломил лепешку и, разлив чай, подал одну пиалу Ильхому. — Прошу, товарищ секретарь!

Ильхом сел в кресло напротив. Приняв пиалу, поинтересовался, как идут дела на заводе.

— Джины крутятся, продукция идет, рекламаций нет. А что еще нужно рабочему человеку?

— Рабочему человеку, Ашур-ака, — ответил Ильхом, — все нужно, до всего должно быть дело. Он должен знать не только, как крутятся джины, но и что после этого получается.

— У нас пока неплохо получается. Вчера они накрутили квартальный план, с сегодняшнего дня завод работает в счет следующего. Качество продукции хорошее, ни одной рекламации пока не пришло.

— Поздравляю, Ашур-ака, — тепло произнес Ильхом. — Молодцы! Сегодня же райком партии и райисполком поздравят ваш коллектив официально.

— Вот это будет правильно, Ильхомджан. Кое-кто стал считать, что рабочим только деньги нужны. Заблуждаются. Вовремя сказанное теплое слово куда важнее, чем тридцатка в кармане.

— Верю. А вот у меня, кажется, забот на пять секретарей, голову почесать некогда.

— Помощников заставляйте шевелиться. У нашего директора как? За технику отвечает инженер, за то, чтобы вовремя отправить готовую продукцию, — заместитель по сбыту, за выпуск ее — начальники смен. И дело идет, как надо!

— Мои помощники тоже отличные ребята, — произнес Ильхом, — просто не успеваем, вернее, не научились успевать. Но это придет, я надеюсь.

— У директора тоже не всегда получалось, а потом пошло как по маслу. Работа руководителя все равно что новая джина. Сначала она тоже капризничает, а как притрется, держись. Через пару лет и забудете, что были какие-то трудности.

— Это не по мне, Ашур-ака, — признался Ильхом, — я хочу всегда иметь дело с трудностями, тогда и себя крепким чувствуешь.

— Я коммунист, — сказал Ашур-ака, — прислушиваюсь к разговорам на заводе, мотаю на ус. С тех пор, как вы пришли сюда, точно воздух сменился, дышать легче стало. Мы это по своим руководителям чувствуем. Спокойнее они стали, не нервничают. И дело стали требовать построже. Только одно замечание, если не возражаете?

— Вашими советами я дорожу, Ашур-ака, как отцовскими.

— Не приходилось вам быть рабочим?

— К сожалению, нет.

— Знаете, настоящий рабочий, пока не закончит одно дело, не возьмется за другое. Вы, иногда мне думается, хотите объять необъятное. Это, наверно, от молодости, она же всегда спешит.

— Может, и так, — согласился Ильхом, — я уже и сам немало думал об этом.

— Убежал все-таки шир-чай, — произнесла Ойдын-хола, появившись с двумя касами в руках. — Но вас накормить вполне хватит, ешьте, пока не остыло…

Ильхом и Ашур-ака вместе вышли из дома. «Афганец» превратился в настоящую бурю. Они шли молча, кивая на приветствия знакомых. Дойдя до перекрестка, откуда виднелись корпуса завода, Ашур-ака свернул вправо, приложив к виску, как солдат, руку.

— Хоп, — сказал Ильхом…

До начала рабочего дня было еще больше часа. В обычный, не такой сумасшедший, как нынешний, день он бы широко распахнул окна кабинета и досыта надышался свежим целинным воздухом. «Целинный — целебный» — слышал он от кого-то и считал, что утренняя свежесть, когда с поймы Амударьи веет прохладой, и воздух чист, как стеклышко, действительно целебна. Сегодня у него не было такой возможности, но он все же постоял у окна, поражаясь силе ветра и стойкости деревьев. Попросил телефонистку соединить его с Ташкентом. Трубку взяла Лола.

— Салом, родная! — поздоровался Ильхом.

— Ой, Ильхом-ака, вы в Ташкенте? — спросила она.

— Звоню из своего кабинета.

— А слышно, словно по городскому телефону.

— Это потому, наверно, что здесь «афганец» распутал провода линии. Как вы там?

— Нам что, как вы?

— Скучаю, родная. Были бы крылья, прилетел к вам!

— А дел невпроворот? — снисходительно спросила она.

— Дел действительно до черта, но я постараюсь на днях выбраться. Как Марат?

— Спит пока. С дедом. Меня он уже не признает. И бабку тоже.

— Мужчина, — произнес Ильхом тепло, — вот и тянется к мужчинам. Что-нибудь нужно?

— Кроме вас, ничего и никого!

— Я скоро приеду. Привет старикам!

— Ага.

— Поцелуй сына.

На столе лежала пухлая папка со вчерашней почтой. Ильхом стал знакомиться с ней и не заметил, как пролетело время и в райкоме захлопали дверями сотрудники. Ровно в девять часов позвонил Свиридов.

— Привет, секретарь, — поздоровался он.

— Здравствуйте, Виктор-ака.

— Что новенького?

— Все в порядке пока.

— К тебе поехал товарищ Абдукаримов, пробудет, видимо, целый день. Встречай в поселке Гагарина, он хочет заехать еще к строителям на полчасика.

— Хоп, выезжаю сейчас…

Ильхом тут же позвонил ТТТ, попросил его никуда не отлучаться и выехал встречать Абдукаримова. Приехав в поселок строителей, он посадил к себе и Трошкина. Встретили они первого секретаря обкома партии километрах в трех от поселка, на перекрестке. Абдукаримов остановил машину, вышел из нее..

— Ветрено у вас сегодня, — сказал Халик-ака. — Не мешает?

— Мы уже привыкли, — ответил Трошкин, — когда долго нет «афганца», скучаем, кажется, чего-то не хватает.

— Что ж, прошу в мою машину, — предложил Абдукаримов, — посмотрим сначала насосную станцию. Как у вас там?

Трошкин устроился на переднем, рядом с шофером, сидении, поэтому ответил полуобернувшись:

— Кипит работа, Халик-ака. Увидите сами. Мои ребята не подведут. Орлы!

— Ну-ну, — усмехнулся Абдукаримов, — сейчас увидим.

Площадка насосной станции, второй по мощности после станции на шерабадском магистральном канале, раскинулась внизу, и вся, казалось, была пронизана вспышками электросварки. Уже подкатывали мощные самосвалы — КамАЗы и высыпали из своих железных коробок бетон. Наверх от площадки тянулись нити пяти толстенных стальных труб, по ним, как объяснил Трошкин, будет ежесекундно подаваться девяносто кубометров воды.

— В каждую трубу «Жигуленок» может запросто въехать!

Оставив машину наверху, Абдукаримов и его спутники спустились к рабочим. Внизу ветер был значительно слабее, но пыли хватало. Секретарь обкома беседовал с арматурщиками, сварщиками и бетонщиками, расспрашивал о делах, и главное, интересовался, как их снабжают торгующие организации продуктами питания.

— Если бы кефир и молоко вовремя подвозили, Халик-ака, — сказали они, — да в столовой обеды были подешевле, все остальное приложится.

— В чем дело, Тимофеич? — спросил Абдукаримов.

— ОРС не успевает подвезти. У него всего одна машина, а точек…

— Пусть заказывает транспорт в автобазе, — сказал он, — но чтобы молочные продукты сюда привозили в первую очередь и свежие! А если не справится, поставьте начальника ОРСа на недельку к бетонщикам, он тогда узнает, каково тут работать!

— Да он не виноват, — заступились за начальника ОРСа рабочие, — беда в том, что пока в автобазе машину выбьешь, семь потов прольешь. Не надо далеко ходить: нам на сегодня обещали выделить двадцать самосвалов, а пришло тринадцать. Мы же пришли, вернее, приехали в расчете на двадцать машин. Теперь половина из нас занимается подготовкой арматуры, которая потребуется, может, через неделю. Автомобилистов нужно за бока взять.

— Сегодня же возьмем, — пообещал Абдукаримов, — безобразие, почему до сих пор мне лично не доложили? — набросился он на Трошкина.

— Что же это я буду через голову своего начальства прыгать, Халик-ака, — ответил Трошкин, — оно в курсе дела.

— Золотухин?

— И он тоже.

— Ну, подождите, братцы, — погрозил он, — я с вас три шкуры спущу за такое отношение к самой важной областной стройке! Люди там ждут не дождутся воду, а тут развели бюрократизм, машин и то не выделяют в достаточном количестве!

Пообещав рабочим лично заняться вопросами стройки и снабжения продуктами, он направился к машине. Трошкин и Ильхом последовали за ним, немного поотстав.

— Теперь достанется кое-кому на сегодня! — сказал Трошкин. — Вот увидите, Ильхом Пулатович. — Что мне в не