КулЛиб электронная библиотека 

Во Флоренах [Лев Барский] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:



Лев Барский Во Флоренах

Рассвет

Как хороши утренние зори!

Еще очень рано. Село наше спит сладким сном. На востоке одна за другой гаснут звезды.

Легкий, освежающий ветерок дует мне за открытый ворот. Рядом со мной шагает Владимир Иванович, завуч школы, и молча смотрит на бледное заревое небо. В левой руке у него шапка, правой он время от времени поглаживает свою седую бородку.

— Вы не обижаетесь, Степан Антонович, что я поднял вас так рано? — тихо, не поворачивая головы, спрашивает он меня.

— Что вы! — отвечаю я. — Ведь мы вчера условились…

Владимир Иванович, занятый своим, как будто не слышит.

— Видите, Степан Антонович, в тумане три сливовых дерева? Вон там, недалеко от школы. Стоят, словно часовые. Как в сказке…

Минуем ручеек. Дорожка ведет нас к вершине Плешкул чел Маре[1]. Там, за горой, протекает Реут. Он змеится в своих берегах и блестит, как стекло.

— А как мы переправимся через реку? Мост есть?

— Моста нет, — отвечает Владимир Иванович. — Но вон там, на повороте, должна быть лодка.

Приближаемся к реке, но лодки не видно. Она, наверное, привязана на противоположном берегу. Владимир Иванович раздевается и прыгает в воду. Проходит несколько минут, пока на поверхности показывается его голова. Он энергично бьет руками по воде.

Обратно Владимир Иванович возвращается на лодке. Я сажусь позади него. Достигнув середины реки, он опускает весла.

— Давайте купаться, Степан Антонович. Вы плаваете?

— Немного.

— Только не утоните! До чего же хорошо купаться утром!

Когда мы выходим из воды, уже совсем светло. Владимир Иванович предлагает отдохнуть на траве. В бригаду, где завуч читает колхозникам свежие газеты, нам еще рано. До обеда придется долго ждать.

Недалеко от нас, по дороге, насвистывая песенку, проезжает верхом мальчик лет четырнадцати.

— Узнаете, Степан Антонович? Филипаш Цуркан, из седьмого класса.

— А, это он все по-ученому выражается: «принимая во внимание…», «с моей точки зрения…»?

— Да, да, — с оживлением отвечает завуч. — Подражает нашему директору, Андрею Михайловичу. Хорошему у него не научишься.

Эти слова меня настораживают. «Хорошему у него не научишься»! Для меня не секрет, что Владимир Иванович не уживается с директором. Недавно я был свидетелем небольшого столкновения между ними. Директор хотел отменить последние два урока и отправить детей в поле, чтобы они помогли колхозникам убрать подсолнух. Владимир Иванович горячо возражал против этого. Даже грозил позвонить в районо. Тогда он был, конечно, прав. Прежде всего школа, занятия. Но так отзываться о директоре, да еще в разговоре со мной, молодым учителем, человеком новым в этом селе!..

— Вы думаете, что Андрей Михайлович действительно заботился о колхозном подсолнухе, когда собирался сорвать два урока? — как бы угадав мои мысли, спрашивает Владимир Иванович. — Ничуть не бывало! Это он все для отчета. Себя хочет показать: вот, мол, какую большую общественную работу проводит школа. А Филипаш обезьянничает, тоже научился красивые слова говорить: «проблема дня», «незыблемый фактор». И ведь хороший малый!..

Возможно, что все это так. Но уж очень запальчиво говорит Владимир Иванович.

— Вот здесь начинается участок второй бригады, — прерывает себя завуч, — бригады Они Патриники.

Все поле, насколько может охватить глаз, покрыто склонившими свои тяжелые шапки, спелыми подсолнухами. Лучи только что взошедшего солнца ласкают их. Но подсолнухи уже больше не поворачиваются к нему лицом, как в молодости.

Навстречу нам движется огромный комбайн, оставляя за собой широкую борозду. Его грохот не в силах заглушить песню, которую поют колхозники: «На заре роса густая…»

Хотя поющие еще довольно далеко от нас, Владимир Иванович начинает дирижировать руками, подхватывает песню: «…Утопают ноги в ней…» Его доброе продолговатое лицо, покрытое морщинами, молодеет. Но неожиданно им овладевает тяжелый продолжительный кашель.

Сердце, Степан Антонович, — жалуется он мне. — Немного поплавал и вот, видите… Старость, ничего не поделаешь…

Рядом с комбайном медленно движется колхозный «газик». В кузове машины стоят Оня Патриники и еще два колхозника. Оня Патриники делает нам знак рукой, чтобы мы подошли. Я первым залезаю в кузов «газика» и помогаю взобраться завучу.

Бригадир, поддерживая Владимира Ивановича за локоть, показывает ему полную горсть семечек.

— Золото, право слово! Чистое золото! — говорит он. — Вы посмотрите только, какие большие. Каждое с фасоль будет… Ядро полное, тяжелое. Ну-ка, Андроник, скажи прямо, — подталкивает он плечом одного из колхозников, — собирал ты когда-нибудь в жизни такие семена?

— Это уж, конечно, но…

— Что «но»? Эх ты, а еще колебался, не хотел в колхоз вступать! А вы, Степан Антонович, так, кажется, вас зовут? — обращается ко мне бригадир. — Почему вы не спите в воскресенье попозже? Вы у нас человек новый. Владимир Иванович, это я еще понимаю, он всегда встает рано…

— А я стараюсь с вас брать пример, — весело отвечаю я.

— Э, брат, мы — другое дело. Нам каждый час дорог, право слово, семечки-то осыпаются, — говорит Оня Патриники.

— Осенний день год кормит, — добавляет пожилая колхозница.

— Не гони так, Арион! — кричит Оня комбайнеру. — Семена с половой проходят, право слово. Утряси мешок, Андроник! Вот так… Теперь завяжи его, да в угол!

И немного погодя:

— Камень! — Оня ловко прыгает с машины. — Не останавливай, Арион! — Опережая комбайн, он прокладывает себе дорогу меж высоких стеблей подсолнуха. Поднимает с земли большой камень и с силой отбрасывает его. — Откуда, чорт возьми, он взялся здесь? Ножи могли притупиться, право слово!


Бригадир подает команду на обед, и тут же утихают моторы. В руках Ариона появляется гармонь. Он начинает играть, не сходя с комбайна. Молодежь собирается танцевать. Но бригадир останавливает комбайнера.

— Товарищи, — говорит он, — пока мы перекусим, Владимир Иванович расскажет нам, что делается на белом свете.

— О Корее, о Корее! — просят колхозники, усаживаясь.

Радостно настроенные, возвращаемся мы домой Мне сегодня удалось познакомиться с родителями нескольких учеников седьмого класса, где я работаю классным руководителем. Особенно понравился мне отец Марицы, той белобрысенькой, улыбчивой девочки с длинными косичками, которая сидит возле окна. Улыбка у нее удивительно ясная, простодушная, и точно такая же, оказывается, у ее отца.

Андроник, которого Оня Патриники сегодня упрекал за его колебания при вступлении в колхоз, — это отец Санду Ника, очень молчаливого, угрюмого паренька. Учится мальчик неважно. Интересно, что знает о нем Владимир Иванович.

— Да там домашняя неурядица, — отвечает мне завуч.

У Санду мачеха. В селе ее прозвали Кланцей[2] — Докица Кланц. Андроник мягкий человек, он у жены под каблуком. А та издевается над мальчиком. К этому ребенку нужно будет проявить особое внимание.

— Ну что, довольны прогулкой? — спрашивает меня Владимир Иванович.

— Да, очень.

Чувствую, что сегодняшний день сблизил меня с Владимиром Ивановичем. Меня радует это. У старого учителя есть чему поучиться. Не понимаю только, отчего он так настроен против директора.

Не моя ли вина?

На дворе темно. Моросит мелкий теплый дождь. Пахнет васильками и спелой дыней.

Я один в моей маленькой комнатке, которую мне отвели в помещении школы. Окно открыто. Над столом висит электрическая лампа. Вокруг нее вьется и монотонно жужжит мотылек. Пью чай и читаю газету. На четвертой странице, в самом центре, большая карикатура: американец стрижет состарившегося британского льва с повисшими, как у осла, ушами. Под карикатурой написано: «В связи с падением фунта стерлингов».

Кто-то стучится в дверь.

— Войдите!

Входит Андрей Михайлович — директор школы. Он живет рядом, за стеной.

Это хорошо, что он пришел. Значит, забыл про обиду.

Подвигаю ему стул.

— Может, стакан чаю выпьете?

От чая Андрей Михайлович отказывается. Он даже не садится. Нет, нет. Ему некогда. Он зашел только попросить у меня несколько папирос, так как собирается сегодня работать допоздна.

Даю Андрею Михайловичу пачку папирос. Он закуривает, но почему-то не уходит. Вероятно, ждет чтобы я еще раз попросил его сесть. Не по душе мне эта церемонность…

— У вас здесь хорошо, Степан Антонович, — говорит он, невидимому, только для того, чтобы Что-то сказать.

— Я человек холостой, живу как могу, — отвечаю.

Андрей Михайлович смотрит на патефон, который стоит в углу на этажерке.

— Вы купили новые пластинки? — спрашивает он.

— Нет, — отвечаю я, подумав при этом: ведь он прекрасно знает, что я не мог ничего купить, так как никуда не ездил.

— М-да, — мычит Андрей Михайлович, — спокойной ночи.

Директор недоволен. Уж не надеялся ли он, что я стану его упрашивать: Андрей Михайлович, вернитесь, пожалуйста, посидите, давайте помиримся. И все-таки на душе у меня скверно. Отношения с директором вконец испорчены.

А моя ли в этом вина?


…Эта сцена припоминается мне во всех подробностях.

После занятий я был вызван в кабинет к директору. Здороваясь с ним, я хотел, как всегда, протянуть ему руку: мы не виделись со вчерашнего дня. Но директор даже не посмотрел в мою сторону. Он явно был чем-то раздосадован.

— Андрей Михайлович, вы меня звали? — спросил я.

Директор поднялся из-за стола и начал ходить по комнате из угла в угол, как будто меня тут не было.

Я молча наблюдал за ним: высокий, статный, широкоплечий. Загорелое, с правильными чертами, лицо. Но что-то меня отталкивает в этом лице.

— Вы, Степан Антонович, думаете, прежде чем поставить отметку ученику? — вдруг спросил он, остановившись прямо предо мной.

— Я вас не понимаю, Андрей Михайлович.

— Я спрашиваю: о чем вы думаете, когда оцениваете ответ ученика? Вы соображаете, кому какую отметку надо ставить?

Неожиданно грубый тон директора меня поразил.

Чего он хочет?

— Я говорю о Григораше Штефэнукэ, сыне председателя колхоза.

Ага, вот оно что! Его волнует двойка, поставленная мной сыну председателя колхоза.

— Я ставлю ученикам те отметки, какие они заслуживают, — спокойно ответил я.

Губы директора искривились недоброй усмешкой.

— Какие заслуживают!.. Уж не полагаете ли вы, что лучше меня разбираетесь в оценках? Вы еще без году неделя учитель! Так вот, запомните, Григораш в моей школе лучший ученик.

— Школа эта государственная, — ответил я, стараясь сохранить спокойствие. — Она принадлежит народу.

— Но я в ней директор. И как директор, я вам приказываю исправить Штефэнукэ отметку, — повысил голос Андрей Михайлович.

— Ах вы приказываете?.. Ну, а если Григораш Штефэнукэ пишет «просьба» через «з» и «этот молодежь»? Ученик седьмого класса, отличник!..

— У нас молдавская школа, и, естественно, что русский язык дается мальчику тяжело.

— Он не готовит уроков, поэтому и тяжело. Я требую от учащихся не больше того, что положено по программе.

На мгновение мы оба замолкаем. Директор так тяжело дышит, как будто пробежал большое расстояние.

— Отметку я ему не переделаю, это было бы преступлением перед государством, — первым нарушив молчание, твердо говорю я.

— Ага, значит, я толкаю вас на преступление?

— Я этого не говорил.

— Хорошо. Довольно! — говорит директор, давая мне понять, что разговор наш окончен.

Вот наглость!

Если я недавно учительствую, так я не имею права даже отметки ставить по своему усмотрению!

Надо, видите ли, соображать, кому какую отметку ставить! Нет, в институте меня не тому учили! Трудно нам будет сработаться с вами, товарищ директор!


После обеда я пошел погулять в село. Разговор с Андреем Михайловичем не выходил у меня из головы. Это была наша первая стычка. Как мог он потребовать от меня такое!

— Добрый день, Степан Антонович!

Я обернулся. А, это Марица Курекь, ученица седьмого класса, с отцом которой я познакомился тогда утром в бригаде. Девочка стояла за невысоким плетнем под грушевым деревом.

— Ты здесь живешь? — спросил я ее.

— Здесь. Бабушка! — крикнула она. — У нас гость. Учитель наш, Степан Антонович.

Почему она решила, что я к ним в гости пришел? Но пусть будет так…

Между деревьями я заметил сгорбленную старушку. Она медленно направлялась к нам.

— Что ж ты в сад не приглашаешь? — попрекнула она девочку. — Милости просим, заходите, Степан Антонович!

Радушный прием радует меня. Я не заставляю долго себя упрашивать. Марица приносит стул и ставит его возле столика. Старуха что-то шепчет ей на ухо. Улыбнувшись мне, девочка убегает. Проворная, легкая, стройная. На ней белое платьице в голубых крапинках. Длинные каштановые косички прыгают по спине.

Как здесь хорошо! От тяжести плодов деревья склоняются почти до земли. Ни один солнечный луч не пробивается сквозь листву. Пахнет спелыми яблоками. Все располагает к покою. И я, наконец, освобождаюсь от неприятного чувства, вызванного столкновением с Андреем Михайловичем.

Дует легкий ветерок. Он перелистывает страницы тетради, которая лежит на столике. Мне бросается в глаза стихотворение, написанное детским почерком. Читаю его. Марица возвращается. В одной руке у нее кувшин, в другой — стакан.

— Это стихотворение ты написала?

— Я знаю, что плохое, — говорит, зардевшись, Марица. — Я, Степан Антонович, не могу найти рифму к слову «сурыде»[3].

Старуха сидит на низеньком пенечке и вяжет перчатку.

— Пейте, Степан Антонович, — просит она.

Муст холодный, только что из погреба. Чудесный напиток!..

Выпиваю еще один стакан. Марица стоит, прислонившись к дереву, и смотрит в сторону. Она робко ждет что я окажу об ее стихах.

Еще раз просматриваю стихотворение.

— Дело не только в рифме, — говорю я девочке. — Вот в седьмой строфе у тебя сказано то же самое, что в третьей. Зачем она тогда нужна? А здесь слово «маре»[4], фазу видно, поставлено только для рифмы. Ты еще что-нибудь написала? Покажи.

Марица приносит мне и другие стихи. Все они наивные, ученические. Много риторики, общих слов. И все-таки девочка, видно, не без способностей. Есть у нее и что-то свое. Ей надо помочь. Я выбираю два лучших стихотворения и указываю Марице, как их исправить.

— Потом ты мне их покажешь. Мы еще немного потрудимся над ними и пошлем в «Скынтея Ленинистэ». Хочешь?

— А разве могут мои стихи напечатать?..

Черные глаза девочки заблестели.

— Если не эти, так другие. Ты ведь еще будешь писать, не так ли? И все лучше да лучше…

— Что ты, Марица, все беспокоишь Степана Антоновича! — упрекнула девочку старуха.

— Ах, бабуся…

Домой я возвращаюсь той же дорогой. Солнце уже заходит. Длинная тень впереди меня с каждым моим шагом приобретает все более странные очертания. Она как будто дразнит меня.


Мы, учителя, привыкли к тому, что Андрей Михайлович во время перемен пребывает в своем кабинете. Но сегодня директор изменил своему обыкновению. После первого урока он входит в учительскую, здоровается со всеми за руку, а мою даже немного дольше обычного задерживает в своей. Андрей Михайлович улыбается мне, как доброму приятелю.

Я внимательно слежу за ним. Мне еще не удалось до конца раскусить этого человека. Его кабинет рядом с учительской. Каждую перемену он слышит, как тут весело и шумно.

Почему же теперь все замолчали? Замечает ли он это? Наверно, замечает. Но понимает ли, почему это, понимает ли, что он чужой среди нас? Когда его нет, всем дышится свободнее.

Придав себе приветливый вид, директор прерывает напряженное молчание.

— Все дождь да дождь. Со вчерашнего вечера. Не иначе, как бог забыл закрыть кран, — директор смеется, но никто его не поддерживает.

— Да, хорошая погода не помешала бы, — безразлично роняет кто-то.

— Апчхи! Апчхи! — чихает Санда Богдановна, учительница географии, толстая, некрасивая и уже немолодая женщина с болезненно-бледным лицом. — Апчхи! Как только портится погода, я сейчас же схватываю насморк…

— Степан Антонович, — обращается ко мне Андрей Михайлович, — я прочел ваш план на первую четверть., Очень интересно! Особенно нравится мне, что ученики будут писать много сочинений. И, главное, темы-то все актуальные: «Наш колхоз», «Тракторист Поян», «Народы всего мира в борьбе за мир». Это именно то, что теперь нужно.

Странно! Только позавчера мне ставилось в вину, что я еще не знаю даже, как отметки ставить, а сегодня уже «очень интересно» и «то, что — нужно…» Может быть, он понял в эту ночь, что был неправ? Не верится что-то. Или хочет приручить меня подобным образом, купить похвалами? Нет, не выйдет.

— Вряд ли все хорошо в моем плане, — отвечаю я ему. — У меня еще слишком мало опыта.

— Ну нет, — стоит на своем Андрей Михайлович. — План весьма интересный. Главное, в нем есть нечто новое.

От меня не ускользает ироническая улыбка, с какой взглядывает на директора Владимир Иванович: говори, мол, говори. Язык-то без костей!

Андрей Михайлович выходит из учительской явно недовольный. Понял, видно, что комплименты! его не тронули меня.

Горця

Проходит день, другой. Директор снова очень холоден со мной. При встрече едва кивает головой. В конце концов, кто я такой для него? И какое значение может иметь то, что какой-то Степан Антонович, учитель без году неделя, не признает его авторитета и делает глупости? Ненавидеть меня? Причинять мне неприятности? Он выше этого.

Таковы, вероятно, мысли Андрея Михайловича.

Во дворе нашей школы есть одно живописное местечко — так называемый «ботанический уголок». Он огорожен железным заборчиком. В центре «уголка» скамейка, над которой раскинули свои ветви несколько старых мощных деревьев. Здесь посажены жасмин, шиповник, мята. Все это издает сильный, опьяняющий аромат.

В свободное время я люблю посидеть и почитать здесь.

— Я вам не помешаю, Степан Антонович?

Поднимаю глаза от книги, Встаю.

— Что вы, что вы! Напротив, Мария Ауреловна, я очень рад…

Мария Ауреловна — жена директора, учительница. Она ждет ребенка и уже с неделю не работает. Мы с ней соседи, но близко еще не знакомы, встречаемся только в учительской.

Мария Ауреловна открывает калитку и медленно входит в «ботанический уголок». Походка у — нее изящная, гордая. Она высока ростом, хорошо сложена. Красивое лицо немного портят желтые пятна от беременности. В добрых, умных глазах таится печаль, что делает ее еще привлекательней.

— Мне надо с вами побеседовать, Степан Антонович. Сядем.

Уж не просил ли ее директор помирить нас, — думаю я. Но Мария Ауреловна, словно угадав мои мысли, говорит:

— Прежде всего, хочу предупредить вас: меня никто к вам не посылал. И еще: я буду откровенна. Если вас обидит то, что я скажу, вы меня извините. То, что происходит между вами и моим мужем — просто ребячество. И… не следует вам обострять отношений с Андреем Михайловичем.

Мария Ауреловна просит, чтобы я выслушал ее до конца. Она согласна со мной: каждый ученик должен знать столько, сколько требует программа. И Григораш Штефэнукэ не может быть исключением. Он не заслужил хорошей отметки.

— Да разве только о нем идет речь? А другие!

— Знаю, знаю… — перебивает она меня, — но все же вы слишком прямолинейны.

— Но в чем же эта излишняя прямолинейность? Неужели в том, что я не хотел поставить незаслуженной отметки сыну председателя колхоза? Подумайте, кому мы подобными действиями оказываем услугу? Обманываем государство, обманываем самих себя и детей портим. Они привыкают к безделью, к лени. А вырастут неучами и неприспособленными к жизни — нас же будут проклинать. Мы приближаемся к такому времени, когда человек без знаний будет, как без рук.

— Да, — помолчав, говорит Мария Ауреловна. — Это правда. Я с вами во всем согласна. Но все-таки можно бы менее резко… У вас будут неприятности.

Неприятности? От кого же мне их ждать? От директора? И это Мария Ауреловна называет ребячеством? Нет, нет. Она просит, чтобы я правильно ее понял. Ребячеством она считает наши отношения с Андреем Михайловичем после того, как мы поспорили о Штефэнукэ. Да, тут она права. Вероятно, в моем обращении с директором есть что-то неправильное. Но только в обращении. А на уступки против своей совести я не пойду.

Мария Ауреловна смотрит на меня долгим, внимательным взглядом: мне кажется, она одобряет мою твердость. Ее ясные, широко открытые глаза, как будто говорят: вы поступаете хорошо. И все же она предостерегает меня: Берегитесь, Степан Антонович! Вы восстановите кое-кого против вас, навлечете на себя не-риятьюсти. Начнутся сплетни, разные пакости…

Мария Ауреловна искренна со мной. Но к чему она меня призывает?

Оставаться молчаливым свидетелем нечистоплотных поступков, мириться с ними?

Никогда!


«Берегитесь»! Но кого? Учителей? Вот я среди них. Мы разговариваем, шутим. Ни намека на враждебность. А Владимир Иванович заметно поддерживает меня. И вы тоже на моей стороне, Мария Ауреловна. Вы сами мне это сказали.

Кого же мне остерегаться, детей, что ли? Но до сих пор у меня не было повода ждать от них чего-либо плохого.

Сегодня у меня урок в седьмом классе. Вхожу с классным журналом в руках и с конспектом урока. Все ученики, как всегда, на своих местах. Только Григораш Штефэнукэ перешел со второй парты на последнюю и сел рядом с Горцей Крецу, мальчиком, известным своими проказами.

Не нравится мне эта самовольная перемена места. Не пахнет ли здесь какой-нибудь проделкой?

— Штефэнукэ, иди на свое место, — говорю я твердо.

Григораш краснеет. Он уже готов подняться, но Горця толкает его локтем, и это придает ему храбрости:

— Я и здесь никому не мешаю, — отвечает он.

— Степан Антонович, пусть Григораш посидит со мной. Мы с ним дружим, — кротко просит Горця. Он кажется теперь самым благовоспитанным мальчиком в мире. Какое-то мгновенье я колеблюсь. Почему не удовлетворить просьбу ребят?

Но тут же мне становится ясно, что это было бы ошибкой. Слово учителя должно быть законом.

— Иди на свое место, — повторяю я решительно.

Григораш краснеет еще сильнее, опускает голову и неохотно направляется к своей парте. Нет, это не просто безобидное желание двух приятелей сидеть рядом. Да и дружбы особенной между ними я до сих пор что-то не замечал. Мою мысль подтверждает лукавая улыбка соседа Григораша по парте, словно говорящая: «Ага, Степан Антонович понял вас. Номер не прошел». А Филипаш Цуркан многозначительно кашляет: «остались вы, братцы, с носом».

— А ты, Горця, иди к доске! — Горця весело поднимается и идет к доске. Проходя мимо меня, он оборачивает к классу свое сияющее лицо и чуть заметно подмигивает: «сейчас будет потеха…»

— Воробей, воробей! — слышу я вдруг возбужденные крики ребят.

Смотрю — по классу несется птичка, бросаясь то к окну, то к чуть приоткрытой двери. За нею тянется длинная тонкая веревка, привязанная к лапке. Не успеваю я опомниться, как Филипаш Цуркан, тот самый мальчик, который всегда старается выражаться только по-ученому, вскакивает на парту, а с нее — на другую, пытаясь поймать воробья. По его примеру еще несколько мальчиков и девочек начинают прыгать по партам, громко крича, смеясь и толкая друг друга.

Откуда в классе взялся воробей? И как прекратить этот невообразимый шум? Подымаю руку, но этого никто не замечает. Хочу изо всех сил стукнуть кулаком по столу, но чувствую, что меня не услышат. Все это, как в дурном сне. Я в полной растерянности, не знаю что предпринять. Вспомнив о Горце, оборачиваюсь. Он стоит, прижавшись спиной к доске, и усмехается с видом заговорщика. Григораш сидит неподвижно на своей парте. Он бледен… Да, все это подстроили они!

Я в бешенстве подбегаю к двери и распахиваю ее настежь. Воробей, спасаясь от своих преследователей, вылетает в коридор. Некоторые ребята пытаются выскочить вслед за ним. Но я быстро затворяю дверь, становлюсь к ней спиной и властно бросаю в возбужденные раскрасневшиеся лица: — «По местам! Живо!»

Я теперь спокоен, вполне владею собой. И вместе с тем меня пробирает холодок: «А что, если не послушаются?» Минута молчания, и вот ребята один за другим направляются к своим местам.

В классе тишина. Я обвожу взглядом все парты, задерживаюсь на каждом лице, а потом спрашиваю:

— Кто принес в класс воробья?

Марица поднимает руку, не дожидаясь разрешения, встает и говорит возмущенно:

— Воробей вылетел из парты Горци. Я сама видела. Это он его принес.

— Он, он! — кричат и другие. — Вместе с Григорашем.

— Они срывают урок! — присоединяется к общему возмущению и Филипаш, хотя сам шумел больше всех.

Горця все еще стоит у доски.

— Это не я, Степан Антонович! Чтобы я лопнул, чтобы с места не сошел… — начинает он, но в голосе его не чувствуется уверенности.

— Не клянись, Горця! Говори правду!

Горця хочет что-то сказать, но слова застревают у него в горле. Дети следят за ним с затаенным дыханием: неужели Горця признает себя побежденным?


Что я знаю о Горце? Он неплохо учится, но не потому, что много занимается: голова у него хорошая. Стоило бы ему захотеть, и он был бы отличником. Горця — отчаянный шалун. Его проделки подчас граничат с хулиганством. Андрей Михайлович рассказывал мне, что в прошлом году в школьной стенной газете появилась карикатура на Горцю. В отместку за это мальчик как-то поздно вечером запустил камнем в учителя — моего предшественника, руководившего работой редколлегии. Горцю потому только не исключили тогда из школы, что трудно было точно доказать его вину.

«Лучше с ним не связываться, — советовал мне Андрей Михайлович, — делайте вид, что не замечаете его озорства, тогда он и вас станет меньше беспокоить».

Что я еще знаю о Горце? Он потерял родителей в самом начале войны, когда они мирно возвращались на телеге с поля. Пулеметная очередь с фашистского самолета наповал убила обоих. Горцю воспитывает его сестра, Аника Крецу, девушка лет двадцати. Она работает на колхозной свиноферме. Я много слышал об Анике Крецу, но не знаком с ней. А надо бы познакомиться, узнать, в каких условиях живет мальчик! Вашему совету, Андрей Михайлович, я следовать не стану. Горцю я не оставлю в покое, а настойчиво буду заниматься им.

— Горця, я жду ответа, — обращаюсь я к мальчику. И весь класс ждет. — Глаза у него опущены, лицо нахмурено, голос дрожит:

— Я не виноват…

— Кто же виноват? Это ты принес воробья в класс, Штефэнукэ?

Григораш встает, отводит от меня взгляд. Слеза медленно стекает по его щеке. Он вытирает ее рукавом.

— Мы оба принесли… Я и Горця.

И тут все выясняется. Воробей был с самого утра засунут в парту Горци. Мальчики задумали выпустить его, как только начнется мой урок, чтобы отомстить мне за то, что я поставил двойку Григорашу. Зачинщиком был, разумеется, Горця.

Вот оно что! Горця, оказывается, мстит не только за себя. Он опекает и других «обиженных». Нет, мой дорогой, с этим мы покончим, — думаю я про себя. Но Горце я ничего не говорю. Делаю вид, что не замечаю его.

Обращаюсь к Григорашу:

— Неужели ты надеешься, Штефэнукэ, с помощью такой маленькой птички, как воробей, сделаться отличником? Не лучше ли тебе самому взяться за ум?

Дети смеются.

— А ты, Горця, иди на место! — говорю я, будто только сейчас заметил мальчика у доски.

Это, вероятно, первый случай, когда Горце не удалась его шалость. Он не смеет поднять глаз, в которых блестят слезы, ни на меня, ни на своих товарищей. Видно, опасается строгого наказания.

Я спокойно сажусь за стол, открываю журнал. Урок начинается.

Дети удивлены. Неужели учитель простил озорников? В классе ведь, наверное, еще не забыли скандала, происшедшего недавно. Это случилось третьего дня. У меня был свободный час, и я читал в учительской газету. Вдруг вбегает Санда — Богдановна, растрепанная и заплаканная. Я стараюсь ее успокоить, подаю стакан воды. Но Санда Богдановна вне себя, клянется, что ноги ее больше не будет в седьмом классе. Все мои расспросы остаются без ответа. Санда Богдановна проклинает день и час, когда она пришла на работу в эту школу. Не добившись толку, я ей советую продолжать урок. Да где там! И слушать не хочет. Из класса доносился шум. Я вошел, и сразу стало тихо.

Ребята настороженно смотрели на меня.

— Что случилось? — спросил я.

— А мы не знаем, — сказал Горця. — Санда Богдановна за что-то рассердилась.

Тон у Горци невинный, а слова наглые. Случилось же вот что: Санда Богдановна встала со стула, чтобы показать на карте то, что она объясняла. И на спине учительницы дети увидели бумажку с ее изображением. В классе поднялся хохот. Необходимо было выяснить, чьих это рук дело. Горця клялся мне, что ничего не знает. Я же был уверен, что это его очередная проделка. Но свои подозрения я ничем подкрепить не мог и потому решил пока молчать.

До перемены оставалось еще много времени. Мне захотелось занять внимание ребят чем-нибудь особенно интересным, возвышенным. Не рассказать ли им о Куйбышевской ГЭС?

— Покажи, Марица, на карте Волгу. Так… А теперь Куйбышев. — И я рассказываю ребятам, что этим засушливым землям скоро дадут воду, и они превратятся в цветущий край. Страна получит дополнительно миллионы тонн пшеницы. Зацветут сады, огороды. Отсюда пойдет электрическая энергия для индустрии, потечет свет в города и села.

Рассказ мой очень заинтересовывает детей, в особенности Горцю.

— А в нашей Кэприуне, Степан Антонович, нельзя устроить так, чтобы была вода? Ведь у нас тоже бывают засухи!

— Можно, — отвечаю я. — Но для того, чтобы направить сюда воду, нужна электрическая станция.

— Электрическая станция? А почему же мы не строим ее? Что, если все село взялось бы за это дело, можно было бы построить?.. — не отступает Горця.

— Давайте поставим вопрос на пионерском сборе, — живо подхватывает Филипаш Цуркан. — Это альтернатива сегодняшнего дня…

Да, Филипаш ведь председатель совета отряда. И где же может быть решен такой вопрос, как не на пионерском сборе! Но как он выражается!

— А что это такое — альтернатива? — спрашиваю недовольно.

— Альтернатива дня, — повторяет Филипаш, удивляясь, как это я не знаю таких простых слов.

— Марица, как бы ты сказала то же самое, что хочет сказать Филипаш?

— Я бы сказала, что вся наша страна теперь занята стройками.

— Правильно. Говори и ты, Филипаш, попроще, как все люди.

— Как же! Тогда он не будет казаться умнее всех, — вставляет Горця.

Теперь, после истории с воробьем, я смотрю на заметно присмиревшего Горцю и думаю: нет, брат, ты от меня не избавишься. Я из тебя сделаю примерного школьника!


После занятий захожу к директору. Он расположился в глубоком мягком кресле, а около окна, на стуле, сидит Владимир Иванович. Лицо у старика сердитое, он раздражен. Между ними, видно, только что закончился спор, победителем из которого вышел Андрей Михайлович.

— A-а, Степан Антонович! Прошу вас, садитесь. — Директор указывает мне на стул рядом с собой. Он хорошо настроен, вид у него праздничный. Глаза весело блестят. На нем серый костюм, снежной белизны рубашка с тщательно выглаженным пикейным воротничком. На шее полосатый — синий с зеленым галстук. Усы у Андрея Михайловича подстрижены так ровно, что напоминают геометрическую фигуру.

— Что хорошего скажете, Степан Антонович? — Директор закуривает папиросу и пускает колечко дыма изо рта.

— Да вот все Горця… Тогда на уроке Санды Богдановны, сегодня на моем…

Андрей Михайлович слушает меня с покровительственной улыбкой: ты, мол, еще ребенок в деле воспитания. Владимир Иванович, напротив, весь внимание. Его живо заинтересовало то, что Горця почувствовал себя побежденным.

— Даже заплакал, говорите? — Владимир Иванович быстро поднимается со стула. — Перед целым классом слезы утирал? Ну вот видите, Андрей Михайлович! Нет, не все еще потеряно. Мы отчасти сами виноваты в том, что мальчик плохо себя ведет. А вы хотите выкинуть его из школы!

Андрей Михайлович криво усмехается.

Как я узнал позже, Филипаш Цуркан во время перемены рассказал директору историю с воробьем. Об этом, оказывается, и спорили Андрей Михайлович и Владимир Иванович к моменту моего прихода.

— С Горцей решено, — поднимается Андрей Михайлович. — Завтра на педагогическом совете мы его исключим из школы.

— Андрей Михайлович! Я еще раз предупреждаю вас: это будет ошибочный шаг, — взволнованно говорит Владимир Иванович.

— Это будет совершенно правильный шаг. Еще в прошлом году его надо было исключить, как я и предлагал. Было бы легче и нам и всей школе.

— Легче! — прерывает его Владимир Иванович. — Легче для нас! А о Горце вы подумали? Ведь мы искалечим мальчишку, если оставим его на произвол судьбы.

Раздосадованный директор бросает в пепельницу окурок, берет другую папиросу. Он уже утратил свой праздничный вид. По выражению его лица нетрудно догадаться, что ему сейчас хотелось бы только одного: чтобы мы поскорее оставили его в покое.

— А вы полагаете, что мне это очень приятно? — ищет у меня сочувствия директор. — Вы думаете, что мне так легко оказать ему: Горця, тебе нет больше места в школе! Но другого же выхода нет.

Я убежден, что Андрей Михайлович не искренен. Он весьма далек от того, чтобы переживать за Горцю. И все-таки я предлагаю ему:

— Андрей Михайлович, оставьте Горцю в школе. Я как классный руководитель, беру на себя всю ответственность. Постараюсь перевоспитать его.

— В самом деле, попробуем, Андрей Михайлову — поддерживает меня Владимир Иванович.

— Ладно, — говорит директор после продолжительной паузы… — Но, предупреждаю, это уже в последний раз.


Придет или не придет?

Если нет, значит моя идея провалилась с самого начала.

Я в пионерской комнате. Смотрю в окно. Дети уже расходятся по домам, а Горци все нет и нет. Еще сегодня утром я сказал ему, чтобы он после уроков зашел сюда.

— Зачем, Степан Антонович?

— Нужно сделать кое-что для школы. Вот я и хочу поручить это дело тебе.

Я так и не говорю ему, что это за дело, и он смотрит на меня недоверчиво. Подозревает, что я буду его распекать за вчерашнюю выходку. И все-таки мне не хочется верить, что Горця меня подведет.

Входит Мика Николаевна, учительница третьего класса, и с ней Марица. Они усаживаются за столик в углу комнаты. Марица читает свои стихи, а учительница дает ей советы, что-то исправляет сама. Из обрывков их разговора мне становится ясным, что Мика Николаевна руководит девочкой еще с прошлого года. Марица показывает ей свои стихи. Напрасно я предложил тогда свою помощь.

Снова подхожу к окну. На школьном дворе никого уже нет. Где же Горця? Неужели он ушел домой?


Замечаю, что Мика Николаевна исподтишка следит за мной. Очевидно, заметила, что я чем-то взволнован. Мне вспоминается неприятная сцена, случайным свидетелем которой я оказался позавчера.

Это было после обеда. Я занес Андрею Михайловичу сводку посещаемости седьмого класса.

— Что вы расскажете нам, Степан Антонович? — спросил он, опираясь о спинку кресла.

«Нам»? Он здесь не один? Я оглянулся и увидел Мику Николаевну… Она сидела на диване в глубине кабинета. Увидев меня, учительница почему-то заметно покраснела. Ее присутствие, впрочем, не удивило меня.

— Слушаю вас, Степан Антонович! — По тону директора не трудно было догадаться, что мне следует выложить свое дело и поскорее убраться из его кабинета.

Но тут Мика Николаевна поднялась и нерешительно сказала:

— Я пойду, Андрей Михайлович. — Смущенный вид молодой учительницы словно говорил: оставьте меня в покое…

— Нет, нет, — возразил Андрей Михайлович с таким жаром, будто удерживал ее от непоправимой ошибки. — Мы еще не кончили. Мика Николаевна может стать хорошим педагогом, — обратился он ко мне, — но ей еще недостает опыта. Я сегодня был у нее на уроке, и сейчас вот мы его анализируем. Даю ей методические указания.

Я показал директору сводку. Если бы не было Мики Николаевны, он непременно засыпал бы меня вопросами: отчего, почему, да по какой причине? Теперь же он только говорит: «хорошо, спасибо».

Не понимаю я Андрея Михайловича: что он хочет от Мики Николаевны? Чуть ли не каждый день бывает на ее уроках, а потом два-три часа подряд морочит ей голову своими «методическими указаниями»… Нечего сказать — хорош метод! И потом, почему он не проявляет подобного внимания к другим учителям? Неравнодушен он к этой девушке, вот и не дает ей покоя.

Мика Николаевна и вправду хороша собой. Когда я впервые увидел ее, красота молодой учительницы поразила меня. Большие, нежные глаза, полные огня. Лицо матовое, слегка загорелое. Мягкая округлость его в сочетании со строгой правильностью черт делает девушку на редкость обаятельной. Когда она смеется, видны два ряда белых-белых зубов, маленьких и ровных. Да, но ведь Андрей Михайлович женат, и Мика Николаевна явно тяготится его ухаживанием. Этим он только ставит себя в смешное положение.


Наконец-то… Неуверенно входит Горця. На лице у него несвойственное ему выражение робости. Видно, он долго колебался, прежде чем решился прийти сюда, и в результате опоздал на четверть часа.

— Простите, Степан Антонович, мне нужно было записать, что задано по физике, и поэтому я опоздал.

«Неправда, — думаю я, — ты просто боялся».

— Горця, — обращаюсь я к мальчику, — ты не мог бы помочь библиотекарю переплести старые книги?

Горця оживает: значит я позвал его действительно для дела!

— Могу, Степан Антонович, я сделаю…

— Тебе придется здесь задержаться часа на два, не больше. Нужно оставить время для приготовления уроков.

— Не беспокойтесь, Степан Антонович, уроки я вечером приготовлю, — говорит Горця.

Мы заходим в библиотеку. Она занимает довольно большое помещение рядом с пионерской комнатой. Нельзя сказать, чтобы лицо библиотекаря засияло от удовольствия при виде нас. Но он пересиливает себя и по-приятельски кладет руку на плечо мальчику.

— Займемся делом, Горця, а? Ты меня выручишь…

Вчера мне с большим трудом удалось уговорить его дать Горце какое-нибудь поручение — ведь этот сорванец скорей все порвет, чем склеит!

— Горця, смотри, делай только то, что тебе велят. Да поаккуратнее, — говорю я мальчику.

— Хорошо, Степан Антонович, — отвечает Горця.

Приходите к нам почаще!

В субботу вечером я иду в сельский клуб. Там хорошая библиотека, хочу взять несколько книг. Читальня полна народа. Особенно много здесь молодежи. Мика Николаевна читает вслух роман Фадеева «Молодая гвардия». Стройная, с гладко зачесанными назад волосами, она сейчас напоминает мне учительницу из фильма «Выборгская сторона». Останавливаюсь и я послушать.

Эти читки происходят два раза в неделю и вызывают большой интерес. Мика Николаевна теперь читает про Олега Кошевого. У нее ясный, звучный голос. В левой руке она держит книгу, а правой время от времени инстинктивно делает жест, будто хочет кого-то ударить. Этот жест как-то не вяжется со всем ее обликом, с ее нежным лицом, с ее ярко выраженной женственностью. Мика Николаевна заметила меня около дверей, она кивает мне и ищет глазами место. Но вон Санда Богдановна машет рукой, приглашает сесть рядом с ней.

Не успеваю я усесться, как Санда Богдановна начинает шептать мне на ухо:

— Смотрите, как рты разинули! И только потому, что она хорошенькая…

— Тише, — говорю я ей, — нас слышат. — Но Санду Богдановну не так легко унять.

— Будьте уверены, — продолжает она, — были бы вы на ее месте, не явилось бы столько народу.

Пытаюсь возразить ей, что на прошлой неделе я здесь делал доклад о международном положении, и яблоку негде было упасть. Но Санда Богдановна не слушает и продолжает нашептывать:

— Видите вы того парня около окна? Он ее просто глазами пожирает. Нет, тут дело не в книгах…

— Это некрасиво, Санда Богдановна, нас слышат, — прерываю я ее уже с некоторым раздражением.

Санда Богдановна обиженно отворачивается от меня.

Мика Николаевна дочитывает главу и останавливается.

— Скоро десять, — смотрит она на часы. — На этом мы сегодня кончим. Соберемся в следующий раз.

— В четверг, — раздается несколько голосов.

— Мика Николаевна, а что, товарищ Фадеев все это собственными глазами видел? — спрашивает совсем молодой паренек.

— А ты не надоедай Мике Николаевне, — обрывает его сердито чей-то солидный голос. — Она кончит читать книгу и тогда все сама нам расскажет.

Несколько парней и девушек окружают молодую учительницу. Каждому хочется чем-нибудь удружить ей.

— Мы вас проводим, Мика Николаевна. На улице грязно и темно.

— Спасибо, — отвечает она, улыбаясь. — Но я еще здесь задержусь.

Позже я провожаю Мику Николаевну домой. Вечер темный, и она опирается на мою руку, чтобы не упасть.

— Степан Антонович, — говорит тихо моя спутница, — что вы скажете..? — Мика Николаевна не договаривает.

— О чем? — спрашиваю я удивленно. И тут же догадываюсь: она хочет поговорить со мной об отношении к ней Андрея Михайловича. Еще вчера я заметил, что Мика Николаевна ищет возможности что-то рассказать мне с глазу на глаз. Я знаю, она теперь ждет, чтобы я сказал ей: «Вот наглец этот Андрей Михайлович! С какой стати он преследует вас!» Но мне почему-то хочется, чтобы она сама об этом заговорила. Так как я молчу, Мика Николаевна спрашивает:

Неужели вы не понимаете, о чем я говорю? Вы же видели… Директор…

— Да, но, по-моему, вы сами в этом виноваты, — вырывается у меня неожиданно для самого себя.

— Как? Я? Почему? — испуганно восклицает Мика Николаевна.

Мне становится жаль ее. Она, видно, очень дорожит моим мнением.

— Да, да, — повторяю я, но теперь уже мягко, по-дружески. — Надо было поставить его на место с самого начала.

— Но ведь он все-таки директор. И потом он ничего такого не говорит, только вызывает к себе в кабинет и держит там бесконечно долго.

— Нет, Мика Николаевна, надо держать себя с большим достоинством…

— А я что? — вспыхивает она.

— А вы ведете себя, как слабое создание.

— Может быть… — отвечает она не сразу. Всю остальную дорогу мы молчим.

Но вот и квартира Мики Николаевны. Не подавая руки, она быстро говорит мне: «Спокойной ночи!» и исчезает за калиткой.

Шагаю один по темным улицам. Я недоволен собой. Кто дал мне право так разговаривать с девушкой: «вести себя с большим достоинством»… «слабое создание»… Откуда взялся этот поучительный тон? Эх, Степан Антонович, не смахивал ли ты сегодня немного на шефа своего, на Андрея Михайловича?

Плохая погода дает мне почувствовать старую рану в ноге. Я долго не могу заснуть от боли.


Горця как будто успокоился и ведет себя хорошо. Только один раз Санда Богдановна пожаловалась мне на него. А дело было вот как. Во время перемены дети играли в коридоре. Горця нарядился в пестрый платок и втянул голову в плечи… Но с чего, собственно, Санда Богдановна приняла это на свой счет?

Впрочем, и мне самому порой кажется, что Горця только ждет возможности вознаградить себя за случай с воробьем. Пусть не надеется: я не допущу озорства! Сегодня непременно пойду к его сестре, хотя вряд ли она имеет на мальчика большое влияние. Но мне надо знать, как он воспитывается.

Свиноводческая ферма находится в Валя Хынкулуй[5], недалеко от речушки. Большой свинарник окружен новыми загонами, а немного выше, на песчаном холмике, стоит маленький домик. Стены его свежевыбелены, завалинки посинены. Я подхожу к открытому окну: девушка купает поросенка в корыте. Она трет его мылом, обливает водой из кувшина. Потом вытирает простыней. Ее загорелые руки движутся быстро и ловко.

— Вы Аника Креду?

— Да, я, — девушка смотрит на меня в недоумении: кто бы это мог быть? — Я вам нужна?

— Да. — Я называю себя.

— Простите, сейчас выйду…

Обхватив рукой поросенка, она любовно гладит его по шерсти и несет в хлев. Вскоре девушка возвращается. На ней уже нет белого фартука и волосы гладко причесаны.

Аника — маленькая, чистенькая, хорошо сложена. Кончик носа у нее немного вздернут.

— Я пришел потолковать с вами о Горце, — говорю я.

— Неужели опять что-нибудь натворил?

Румянец волнения вспыхивает на круглом, смуглом лице Аники. Синие мечтательные глаза грустнеют. Я рассказываю ей историю с воробьем.

— Ну что мне делать с этим мальчишкой!? Сладу с ним нет!

Я пытаюсь утешить Анику: мальчик не такой уж плохой. И он со способностями. Немногие учатся так, как Горця. Но его необходимо держать в руках. В школе он проводит всего несколько часов. Нужно дома за ним смотреть, да построже быть с ним.

— Дома он один-одинешенек и делает все, что взбредет ему в голову, — жалуется Аника.

Целый день девушка здесь, на ферме. Вечерами — три раза в неделю — она занимается в школе. В остальные вечера — то стирает, то шьет, то стряпает. Еду-то надо приготовить, и книжку хочется почитать. Для Горци совсем мало времени остается. А мальчик и дома ведет себя нехорошо. Соседи часто жалуются на него:

— Горця взобрался на дерево и обломал ветки…

— Горця дразнит собак…

Аника каждый день ругает его, а раз даже побила. Бедный, как он плакал! После этого на три дня утихомирился, а потом опять…

Я советую Анике перейти на другую работу, чтобы у нее оставалось побольше свободного времени. Я могу даже попросить об этом председателя колхоза.

Но она не соглашается. Бросить ферму? Ни за что! А как же социалистическое обязательство? А соревнование с фермой в Поенах? Перейти на другую работу, теперь, когда объединились все три колхоза села! У Аники большие планы. Она хочет добиться, чтобы ее ферма стала образцовой, чтобы в ней выращивали свиней высшей породы. И все это бросить? Передать в другие руки? Да она уверена, что если бы ей даже очень этого хотелось, правление ее не освободило бы.

— Но у вас уже есть, по крайней мере, чем похвастать? — спрашиваю я. — Хороши поросята?

Девушка оживляется, даже глаза заблестели. Кто не знает, каких свиней выращивают у них на ферме! Аника тянет меня за рукав: «Идемте, я вам покажу». Колхозники сдали ей на руки 194 головы. У нее есть помощник — дед Тимофте. Но он стар. Хорошо, что хоть сторожит по ночам. Ей бы еще одного человека, но она об этом не хлопочет. Сама справляется.

На низеньких воротах свинарника висит замок. Аника отпирает его. Мы входим в большой чистый двор. В угловом сарайчике хрюкают несколько самок. Отсюда тянется длинный ряд больших и мелких загонов. Посреди двора резвятся поросята. Здесь есть и несколько годовалых. Этих уже можно начать откармливать.

— Вот, идите сюда, — воодушевленная Аника открывает передо мной дверь самого большого загона. Здесь расположились тридцать кабанов, жирных, огромных. Они уже не в состоянии даже подняться с места.

— Вон, видите этого? Мы его Черчиллем зовем. Завтра зарежем для колхозников. В нем сала две трети и только одна треть — мяса, — с гордостью рекомендует одного из кабанов Аника.

В углу лежит пятнистая свинья. Она изо всех сил старается подняться. Хрюкает, вытягивает передние ноги… Но, несмотря на все старания, встать не может. Тогда она начинает рыть землю под глинобитной стеной.

— A, чтоб тебя! — и девушка запускает в свинью камешком.

Почему Аника сердится? Всякая свинья роет землю. На то она и свинья.

— Пусть идет к своему хозяину, — сердито говорит Аника. — Там может хоть весь дом перевернуть. Мне не жалко.

Хозяин? Какой хозяин? Ведь свинарник этот колхозный… Аника молчит и смотрит в сторону. Между ее тонкими бровями вдруг пролегла глубокая складка. Щеки у нее горят. В чем дело?

— Мне все-таки интересно знать, о каком хозяине вы сказали, Аника? — спрашиваю я.

Она молчит.

— Ну, это уже просто нехорошо с вашей стороны. Раз начали, то надо и закончить.

— Вы не подумайте только, что я его боюсь, Степан Антонович, — с досадой говорит Аника, — мне просто противно.

Я, однако, настаиваю, чтобы она рассказала мне, в чем дело. И Аника рассказывает. Ей бы не хотелось именно теперь ссориться с председателем колхоза. Ведь она хлопочет, чтобы правление закупило еще десять свиней хорошей породы. Если Штефэнукэ рассердится, он не согласится с ее предложением. Ведь эта пятнистая свинья, этот «паразит», как называет ее Аника, его, председателя. Он купил ее в колхозе поросенком и тут же откармливает.

Голос Аники звучит вполне спокойно. «И говорить об этом не стоит», — как бы старается она подчеркнуть всем своим видом.

Но, вероятно, Штефэнукэ приносит сюда свеклу, отруби, кукурузу? Или же деньгами платит? А вообще говоря, почему бы ему не откармливать свою свинью дома?!

— Это вы у него спросите, Степан Антонович, — с добродушной иронией отвечает Аника. — От него жди — и платить будет, и приносить…

— А вы его покрываете, — резко замечаю я.

— Ну уж этого никто не скажет, — горячо возражает Аника. — Спросите кого угодно…

Не так давно она даже поставила вопрос на собрании колхозников. Только пользы-то никакой! Поднялся счетовод и сказал, что колхоз не в ущербе от этого, так как на содержание свиньи у председателя вычитают из его трудодней. Но она, Аника, не верит счетоводу.

Не понимаю, почему молчат колхозники! Я этого так не могу оставить. Как член партии, я обязан заняться этим делом.

— А насчет Горци я бы вас попросила, Степан Антонович.., — прерывает мои мысли Аника.

Мы договариваемся с Аникой не спускать мальчика с глаз. Теперь я уже знаю, какие условия у него дома. Я убежден, что из Горци можно сделать человека. Он вовсе не так испорчен, как считает Андрей Михайлович.

Когда я уже собираюсь уходить, Аника спрашивает меня:

— Что это за книжка у вас, Степан Антонович?

— «Счастье» Павленко.

— Мне бы тоже хотелось ее прочесть!

Я пока не могу оставить книгу. Она мне нужна на сегодняшний вечер. Но я обещаю прислать ее Анике с Горцей.

— Только читайте внимательно. А потом мы побеседуем с вами о ней.

— С удовольствием, Степан Антонович! Читаю я много, но не все понимаю. Мне очень хотелось бы, чтобы в чтении мне помог образованный человек.

Пожимаю ей руку, и Аника радушно приглашает меня:

— Приходите к нам почаще, Степан Антонович?

Солнце заходит. Оно похоже на огромный костер, поддерживаемый вершиной горы. Тень ее почти касается моих ног. А справа, по обе стороны обширной долины, расположились наши Флорены.

В первый раз я вижу село со стороны и не узнаю его. Дома утопают в садах. Вон там, у подножья горы, стоит большое двухэтажное здание, паша школа, выстроенная только в прошлом году. Окна ее выходят на юг. Посреди села, недалеко от речушки, строится новая больница. Стены уже поставлены, и половина крыши покрыта черепицей. А еще выше — колхозный двор… Сколько там построек! Конюшни; хлева, амбары, гаражи…

Я там бывал не раз. Но теперь, на расстоянии, могу лучше оценить все это богатство.

Чувствую радость, воодушевление.

Меня тянет поскорей в село, там кипит жизнь.

Настроение мне портит немножко только то, что рассказала Аника о председателе колхоза. Не могу решить, как мне лучше разоблачить его. Обратиться к председателю сельсовета? А если он заодно со Штефэнукэ? Я еще плохо знаю здешних людей, особенно руководителей села… И, конечно, сам в этом виноват, С кем же посоветоваться? Уж не с Андреем же Михайловичем! Могу только Анику подвести.

В газету, в «Молдова Сочиалистэ»! — приходит мне мысль. Если редакция не поверит на слово, тем лучше. Пусть проверят. И я решаю писать.

В тот же день, немного попозже, приходит ко мне колхозник и вручает конверт. Вскрываю его. На листе, вырванном из ученической тетради, написано синими чернилами красивым мелким почерком: «Степан Антонович, если вам не трудно, зайдите, пожалуйста, сегодня в семь часов в правление колхоза Я буду ждать вас. Ваш друг Штефэнукэ».

Друг… И зачем это я ему понадобился? Мы и разговаривали-то с ним всего один раз, в сельсовете. В тот вечер на собрании шла речь о председателе ревизионной комиссии кооператива, который ничего не хотел делать. Все его критиковали и предлагали разные взыскания. Штефэнукэ наклонился к моему уху и шепнул: «А я бы за безделье придумал ему одно наказание: заставил бы поцеловать Санду Богдановну». Учительница сидела рядом и могла слышать. Маленькие хитрые глазки председателя наполовину закрылись от смеха, высокий лоб наморщился. Видать, он большой охотник высмеять человека, позубоскалить. Впрочем, когда он серьезен, вид у него очень важный. В пятьдесят лет у Штефэнукэ нет ни одного седого волоса.

Я застаю председателя колхоза в его кабинете. Он один. Погружен в свои бумаги, озабочен, лоб в морщинах. Выглядит весьма занятым человеком. Когда я открываю дверь, он словно не замечает моего прихода.

— Добрый вечер, — говорю я громко. Штефэнукэ поднимает глаза от бумаг.

— A-а, Степан Антонович, здравствуйте!..

Он встает из-за стола и пожимает мне обе руки. Затем усаживает меня на диван, а сам садится на стул, придвинув его ко мне почти вплотную. Выражение лица у него игривое, он улыбается.

— Извините меня, Степан Антонович, знаю, что оторвал вас от дела. Если каждый отец будет морочить вам голову…

— Очень рад, — отвечаю я. — Мне давно хотелось с вами поговорить.

Штефэнукэ изображает полное довольство на лице. «Да, мы должны понять друг друга, не правда ли? Мы служим государству и из-за работы не видим человека. Когда нам смотреть за нашими детьми!»

— Я бы вас попросил, Степан Антонович, простить Григораша, если он один раз не так хорошо приготовил урок…

— To-есть вы желаете, чтобы я поставил ему другую отметку? — прерываю я его.

— Вы угадали…

— Чтобы вместо двойки я ему поставил пять или хотя бы четыре… Не так ли?

Мой откровенно насмешливый тон настораживает его. Быстро, нервозно кладет он ногу на ногу. Но выражение лица не меняется, оно все такое же благодушное. Пытается не замечать моей иронии.

— Да, хотя бы четыре. Но можно и до пяти дотянуть. Это же от вас зависит. Мальчик знает уроки неплохо, он только застенчив и поэтому не всегда хорошо отвечает.

Я вспоминаю про пятнистую свинью, которая роет землю под стеной колхозного свинарника. И мне начинает казаться, что хозяин ее подрывает стены школы…

— Я не Аника Крецу, а школа не свиноферма, — бросаю я ему в лицо. Он удивленно смотрит на меня. Не понимает или притворяется? Потом вдруг начинает мотать головой, как лошадь, отгоняющая назойливых мух. Так, так… пусть не думает, что все сойдет ему с рук.

Я молчу. А он уже опять весел, добродушен, ласков.

— Я и не знал, Степан Антонович, что вы такой шутник!..

— Вы и еще кое-чего не знаете…

— А именно?

— Что вы самый большой враг Григорашу. Да, да, вашему собственному сыну. Вам кажется, что вы помогаете ему учиться, а на самом деле вы делаете все для того, чтобы он вырос неграмотным. Григораш мальчик со средними способностями и если он не будет прилежным…

Мгновение Штефэнукэ смотрит на меня вопросительно. Я заставил его задуматься. И все-таки мне кажется, что мысли его заняты другим.

— Возможно, что вы правы. Да, пожалуй, я сам причиняю вред моему ребенку. Впрочем, я заставлю его заниматься.

Нет, он не искренен. Я уверен, что он сейчас думает не столько об отметках сына, сколько о свиноферме. Он не может понять, откуда я знаю о его свинье.

Я говорю Штефэнукэ, что дело не в отметке. Григораш ее сам исправит. Впредь надо заставлять мальчика усерднее заниматься. Говорю с ним и о другом. Он, председатель, мог бы сейчас сделать хорошее дело не только для своего сына, но и для всех детей. Школе нужен новый хороший забор.

— Забор? — удивляется Штефэнукэ. А что, разве без забора ребята шалить не могут?

— К весне мы посадим деревья, вырастим сад…

Штефэнукэ молча, серьезно смотрит на меня. Эта идея, по-видимому, приглянулась ему.

— И как же, за счет колхоза?

— А разве школьники — не дети колхозников?

— Хорошо, Степан Антонович. Я подумаю. Поставим вопрос на правлении.

Штефэнукэ провожает меня до дверей. По дороге домой я ругаю себя. И зачем мне понадобилось говорить ему о свинье! Нет, я слишком горяч! Вот всегда так. Как рассержусь, так все выпалю человеку в лицо. Я должен был молчать об этом. Пусть редакция разберется. А вдруг Аника не так мне рассказала? Нет, не может этого быть. Сразу видно, что она честная девушка.

Первый экзамен

Я встречаю в кооперативе Владимира Ивановича. Он уже купил все, что ему нужно было, и ждет меня.

— Вы домой, Степан Антонович? Нам по пути.

Мы идем медленно. Годы согнули Владимира Ивановича. Волосы у него седые. Очки прочно сидят на переносице. Он часто кашляет, и от этого его аккуратно подстриженная, клинообразная бородка трясется. Уже больше тридцати пяти лет учительствует Владимир Иванович. Государство обеспечивает его пенсией, но школу он не собирается оставлять.

Владимир Иванович берет меня под руку.

— Не обижайтесь, Степан Антонович. Я люблю вас, как сына, и именно поэтому скажу прямо: вы чрезмерно вспыльчивы.

Я не сразу догадываюсь, что имеет ввиду Владимир Иванович. Может, он хочет меня пристыдить за то, что я иногда повышаю голос на уроках? Вчера от него досталось Мике Николаевне. Он упрекал ее в том, что на уроках говорит только она, а дети пассивны, остаются вне педагогического процесса. Да, но ведь на моих уроках Владимир Иванович еще не бывал.

— Пожалуйста, Владимир Иванович, скажите, какие у меня ошибки. Я еще молодой учитель.

— Да, молодой, и жизненного опыта у вас еще мало, — замечает он.

Владимир Иванович уверен в самых лучших моих побуждениях. Очень хорошо, что я не могу мириться со злом и несправедливостью. Но никогда не надо терять чувства меры, такта. Ему понятно, когда я отказываюсь ставить незаслуженные отметки. Пусть директор выходит из себя. Нужно быть принципиальным. Но зачем я вмешиваюсь в дела колхоза! Зачем нужно было предъявлять Штефэнукэ непроверенные обвинения! Этим я добьюсь только одного: восстановлю против себя, да и против всей школы, председателя колхоза. Штефэнукэ таких вещей не прощает.

Было бы глупо не прислушиваться к советам Владимира Ивановича, этого благородного, седого учителя. Однако что же он мне предлагает? Видеть, как председатель колхоза безобразничает, и молчать? Бояться? Но кого? На фронте я дрался с фашистами, а здесь мне трусить перед Штефэнукэ!

— Как хотите, Степан Антонович, — говорит мне завуч напоследок, — верьте мне, что все мои симпатии на вашей стороне. Но… надо раньше думать, чем говорить.

И откуда он узнал о моем столкновении с Штефэнукэ? Наверно, от Марии Ауреловны, которой рассказал об этом директор. Штефэнукэ, видно, жаловался ему на меня.

Владимир Иванович по-приятельски пожимает мне руку и поворачивает направо, к своему дому.

Выходит, что я всех восстанавливаю против себя. Но почему? Ведь я же поступаю правильно! Однако не один же я честный человек! В этом селе, наверняка, есть хорошие, достойные люди. Надо найти их и работать вместе с ними. Да вот, к примеру, Мика Николаевна, Владимир Иванович, Оня Патриники…

Да, Владимир Иванович прав, что я действую опрометчиво, слишком горячусь. Я и сам это чувствую.

Вспоминаю день, когда я был назначен учителем во Флорены. И в районо, и в райкоме меня предупредили: трудное село. Нет там партийной организации, только два коммуниста. Сельские кадры неплохие, но их нужно еще воспитывать. Авторитет школы невелик. И вот я убедился в этом: иначе, как посмел бы Штефэнукэ вызвать меня в правление колхоза и предложить изменить отметку его сыну?

— Вот поэтому, Степан Антонович, мы и направляем тебя во Флорены, — сказали мне в райкоме. — Ты коммунист. Работай с людьми, помоги создать сельский актив.

Легко сказать! Ведь я человек, первый раз в жизни попавший в село.


На большой перемене Владимир Иванович говорит мне:

— Хочу послушать ваш урок. Дайте мне конспект.

Тон у него официальный. Уж не затея ли это Андрея Михайловича? Может быть, тот хочет дело представить так: мол, слабый учитель, не умеет владеть классом и, вместо того, чтобы заниматься своим делом, лезет на рожон, ищет ссор: то директор ему не угодил, то председатель колхоза…

Трудно сказать, почему является у меня такое подозрение. Разве не естественно, что завуч хочет посмотреть, как я веду урок? Ведь он еще ни разу у меня не был, а я уже больше месяца в школе! Нет, я не боюсь. Но сердце бьется у меня сильнее. Это, как никак, экзамен.

После звонка я вхожу в класс с Владимиром Ивановичем. Он садится на самую последнюю парту.

«Дубровский» Пушкина. Этой теме я уже уделил несколько часов. Сегодня нужно проверить, как ребята усвоили материал. Пушкинское время. Образы помещиков. Образ Дубровского. Основная идея произведения. Особенности пушкинской прозы… Вот о чем ребята должны иметь представление. Надо так организовать урок, чтобы все в нем участвовали — и сильные, и слабые. Да, а помогли ли мы отстающим усвоить пройденное?

— Горця, ты помогаешь Григорашу?

— Степан Антонович, я два раза был у него, но его отец прогнал меня.

Я убедился, что для перевоспитания Горци самая полезная мера — это давать ему задания, которые подымали бы мальчика в его собственных глазах. Энергия бьет у него ключом, ищет выхода. Нужно только умело ее направить. Иначе Горцю не перевоспитать. И напрасно мы будем кричать на него, стыдить перед товарищами, писать о нем в стенгазете. Все это меры на один день. Как бы высок ни был берег, река разольется, если мы не пророем ей дорогу.

Однажды после урока я задержал Горцю и Григораша. Подозвал их к своему столу. Горця, очевидно, ждал каких-то нареканий с моей стороны. Он смотрел на меня исподлобья, и во взгляде его я видел враждебность

— У меня к тебе просьба, Горця, — обратился я к мальчику. — Если ты в самом деле друг Григорашу, помоги ему.

— Я? — Горця ушам своим не поверил и даже не сразу сообразил, чего я хочу от него. Ему доверяют учить других! Да еще Степан Антонович, который его с воробьем поймал!..

— Да, да, Горця. Помоги ему заниматься. — Карие глаза Горци зажигаются, круглое лицо покрывается румянцем.

— Хорошо, Степан Антонович, помогу. Вот увидите, помогу. Григораш еще отличником будет!

— Верю. Иначе я бы тебе не предложил. А ты, Григораш, согласен?

— Согласен, — весело отвечает мальчик.

После всего этого приходит Штефэнукэ, и все наши усилия оказываются напрасными.


— Это ничего, — обращаюсь я к классу. — Товарищ Штефэнукэ просто не понял, в чем дело. Тут какое-то недоразумение. Я с ним поговорю.

Ставлю перед классом вопрос:

— Что вы можете рассказать о Владимире Дубровском?

Сразу подымается несколько рук. Но обычно на других моих уроках больше охотников отвечать. Дети часто оглядываются на Владимира Ивановича. Филипаш Цуркан ободряюще покашливает: мол, не подведем! Все выучили!

— Расскажи ты, Марица!

Девочка встает, густо краснеет. Отвечает она, однако, уверенно, звонким голосом. Рассказывает о времени, в которое жил и творил Пушкин. Для ее возраста, для ученицы седьмого класса — вполне хорошо. Потом говорит о Дубровском. Пересказывает то, что написано в учебнике, что я рассказывал, но все это по-своему, по-детски. Русской речью Марица владеет неважно. Даже путает падежи, но тут же нередко поправляет себя. Ну что ж, и это хорошо. Ведь ее родители, ее близкие почти совсем не знают русского языка.

— Марица, — спрашиваю, — а в каких эпизодах Пушкин показывает душевное благородство Дубровского?

Девочка опускает глаза, водит пальцем по парте. Вопрос оказался для нее неожиданным. Горця подымает руку. Но я его не вызываю. Даю подумать Марице.

И вот, встряхнув косичками, девочка с оживлением отвечает:

— Там, где Дубровский встречает Машу… помните? Когда она едет с князем в карете после венчания. И еще, где Дубровский с крестьянами…

— Садись, Марица. — Ставлю девочке отметку «пять». — А что нам скажет Варуня об образе помещика Троекурова?

В начале учебного года Варуня заболела. Почти две недели не ходила в школу и отстала от товарищей. Недавно на сборе отряда Марица взяла на себя готовить вместе с Варуней уроки, помогать ей. Варуня, слабенькая, смуглая девочка, очень волнуется, глотает слова:

— В этой повести Пушкин пишет… показывает, как богатый барин разорил другого, бедного… А тот, который бедный, поднял против него крестьян…

Задаю несколько дополнительных вопросов. Варуня отвечает неуверенно, а часто и неправильно, на три с натяжкой.

— Кто хочет что-нибудь добавить? Пожалуйста, Филипаш Цуркан.

Мальчик приглаживает рукой свои курчавые волосы и откашливается с самоуверенностью заправского оратора: мне, мол, высказаться ничего не стоит.

— С моей точки зрения, «Дубровский» — одно из лучший произведений русской литературы. И если проанализировать…

Филипаш материал знает очень хорошо. Но его высокопарный язык невыносим. А вот Андрей Михайлович именно за это и любит мальчика.

Поднимает руку Горця. Он хорошо держится, когда отвечает. Говорит четко, ясно и с увлечением. Украдкой поглядывает на завуча: пусть Владимир Иванович видит, как мы знаем русскую литературу.

Памяти Горци может позавидовать. всякий. И он многое правильно понимает. Но повести «Дубровский» Горця все же не дочитал. Вижу это по тому, как он тщательно обходит заключительные главы. Ну что ж, вероятно, времени нехватило. А пошалить-то когда?

Звонок. Я и не заметил, как прошел час. Минутами даже забывал о присутствии Владимира Ивановича. А он, наверно, отметил каждый мой промах…


Очень хочется поскорее узнать мнение завуча о моем уроке. Это для меня первый экзамен. И сдавал я его человеку с большим педагогическим опытом…

На уроке я был спокоен. Я увлекся работой. Но теперь щеки мои горят. Во время перемены все, как обычно, собираются в учительской. Сегодня я не участвую в общем разговоре — держусь особняком. Сердце у меня сильно бьется. Санда Богдановна лукаво поглядывает на меня и подмигивает Мике Николаевне: полюбуйтесь, мол, герой-то наш! Как волнуется, а?…

Владимир Иванович весел и общителен как всегда. Он шутит, смеется, а потом долго кашляет. До меня, кажется, ему и дела нет. А я будто на горячих угольях. Как мучительно медленно идет время!..

И только после последнего урока Владимир Иванович говорит мне: «Ну, Степан Антонович, теперь мы с вами побеседуем».

И вот мы остаемся одни в учительской. Садимся у стола друг против друга. Владимир Иванович надевает очки, вынимает из кармана свои заметки: несколько Страничек, мелко исписанных карандашом. Некоторые слова подчеркнуты, кое-где мелькают вопросительные знаки…

— Что мне вам сказать, Степан Антонович? — завуч призадумывается. — Несмотря на многие методические ошибки, которые вы допустили на сегодняшнем уроке, можно отметить очень отрадное явление: всем детям было интересно. Кое-кто, правда, вспоминал изредка обо мне, грешном, — улыбается Владимир Иванович. — Но это не в счет. По правде говоря, я и сам увлекся уроком. Да, да, увлекся!

Владимир Иванович поднимается и, опустив голову, начинает ходить взад-вперед по комнате. Потом, остановившись против меня, рассказывает о статье в «Учительской газете», где было сказано, что ни один метод не может считаться совершенным, если учитель не вкладывает в урок всю душу. — Когда он любит свой предмет, то и детей увлекает. Больше страсти, больше души — вот что требуется от педагога. Все остальное приходит постепенно.

— Мне кажется, Степан Антонович, — говорит завуч, — что именно в этом основа вашего сегодняшнего успеха.

А вдруг он хвалит меня только потому, что я молодой учитель? — проносится у меня в голове. — Хочет подбодрить меня.

Владимир Иванович между тем рассказывает мне случай из жизни нашей школы. Он как-то сидел на уроке одного учителя, неважно, какого. Это учитель с большим опытом, на уроке у него было тихо и, формально, все в порядке. Но… даже и половина детей не слушала объяснений учителя. Ученики писали друг другу записки, а когда учитель отворачивался, передразнивали его, несмотря на присутствие завуча. Чем это объясняется? Только безразличным отношением преподавателя к своему делу.

— К сожалению, — продолжает Владимир Иванович, — я не был на тех уроках, когда вы объясняли материал. Очень хорошо, что у вас большое число ребят получает возможность высказаться. По вашим дополнительным вопросам я почувствовал, как вы любите Пушкина и как вам хочется внушить эту любовь и детям. А такие усилия не пропадают даром.

— Но скажите мне, Владимир Иванович, какие я допустил ошибки? — спрашиваю я с трепетом.

— О, и этого было достаточно, — добродушно смеется Владимир Иванович. Он смотрит в свои записки, поглаживая клинообразную бородку.

И тут началось. Почему я не исправляю речь детей? Почему я часто обращаюсь с вопросами к отдельным ученикам, вместо того, чтобы обратиться ко всему классу? Неужели я не понимаю, что прежде всего нужно сосредоточить внимание всех детей на предмете обсуждения? И почему я ни словом не обмолвился о том, что роднит Дубровского с молдавскими гайдуками?

Почти целый час указывает мне Владимир Иванович на недостатки моего урока, и как не согласиться с его замечаниями! Зря обижаюсь я на Андрея Михайловича, что он смотрит на меня сверху вниз. Может быть, и у него мне есть чему поучиться.

— И все-таки, Степан Антонович, мне хотелось бы, чтобы вы дали открытый урок. Пусть он будет в определенном отношении образцом для наших учителей.

Вот тебе и на! Я начинаю сомневаться в искренности завуча. Нет, это все, вероятно, для моральной поддержки.

— Что же мне продемонстрировать — образцы педагогических ошибок?

— Э, Степан Антонович, в этом все мы грешны. Но не каждый из нас проводит свои уроки с такой душой. Вы обещаете стать настоящим педагогом.

Слышишь, Степан Антонович? Ты обещаешь стать настоящим педагогом… Хорошо, спасибо вам, я постараюсь, Владимир Иванович!

Иванов мной недоволен

Наконец-то моя заметка напечатана в «Молдова Сочиалистэ». Теперь все уже знают, что председатель Флоренского колхоза, Штефэнукэ, откармливает свою свинью за счет колхоза и что счетовод Саеджиу покрывает его.

Всякое беззаконие должно быть разоблачено. И колхоз, и школа нуждаются в здоровой критике. Под заметкой я открыто поставил свое имя «С. Мындру». Каким бы я был коммунистом, если бы стал скрываться под чужим именем!

Коммунист… Вспоминаю холодный, дождливый день осенью 1943 года. Наш батальон находился на линии фронта, недалеко от села Молдаванки на Кубани. На партийном собрании, в блиндаже командира — майора Степанова, обсуждалось мое заявление — я просил принять меня в кандидаты партии. Когда я рассказывал свою биографию, вошел офицер связи с донесением: нас атакуют немцы. Мы услышали грохот пушек. Командир скомандовал:

— Товарищи! Каждый к своему подразделению!

Свистели пули, рвались снаряды. Падали бомбы. Один за другим наползали на нас немецкие танки. Некоторым из них удавалось пробиться, несмотря на ожесточенное сопротивление нашей артиллерии. Один танк стал приближаться ко мне. Не больше четырех метров отделяло его от меня, когда я поднялся из моей маленькой траншеи, которую только что вырыл, и бросил связку гранат прямо под гусеницы. Танк сделал внезапный прыжок и остановился. Я почувствовал острую боль в ноге, выше колена, а также в плече возле шеи…

И начались кошмары: дым, огонь, кровь… Вдруг я очутился в нашем маленьком домике с соломенной крышей в Бельцах, на окраине города. Я голоден. Оставляю детей, с которыми играл на улице, и бегу домой. На завалинке сидит мама, грустная, осунувшаяся.

— Есть хочу…

Мама целует меня, прижимает к груди.

— Что же тебе дать, цыпленочек мой? Хлеба с чесноком хочешь?

— Опять с чесноком?..

— Ну потерпи еще немножко. Папа принесет деньги, и я куплю тебе халвы.

Папа приходит домой поздно, в сумерки, очень сердитый.

— Бурдюжа дал мне всего пятнадцать лей. Целый месяц я провозился с его раной.

— А что я говорила! Неужели ты надеялся, что ой честно уплатит тебе за работу? — ворчит мама.

— И другие дают не больше. Кому теперь нужны фельдшера! Врачи — и те с голоду мрут.

— Мама, я хочу кушать, — шепчу я на ухо матери, — ведь папочка принес деньги… Я хочу халвы, мама, ну, на один лей…

— Нет, нельзя, мой мальчик…

Я натираю хлебную корку чесноком, который обжигает мне губы, язык, горло. Как надоел этот чеснок!..

Другое видение… Солнечное утро. Родители снаряжают меня в дорогу. Я отправляюсь в гимназию. Мама крестит меня, целует в лоб. А отец строго наказывает:

— Смотри, шалить там не вздумай!.. А если мундирчик порвешь, и на глаза не являйся.

Все лето у нас в доме только и разговоров было, что о моей форме. Чтобы сшить мне ее, мама продала обручальное кольцо, а отец — карманные часы, которые достались ему в наследство от дедушки.

— …Степан Антонович! — зовет меня знакомый голос. Я просыпаюсь.

Надо мной наклонилось загорелое лицо майора Степанова.

— Товарищ майор!.. — я пытаюсь подняться. Но тело словно сковано. Плечо горит, а левой ноги я почему-то совсем не чувствую.

— Нет, нет! Нельзя! — пугается женщина в белом халате. Она подбегает к моей постели и заботливо укутывает меня одеялом.

— Где мы?.. Все там же? — спрашиваю я командира.

— Молдаванку уже давным-давно позади оставили. Скоро до моря дойдем…

— Неужели?.. А как… — я вдруг ослабел и не могу произнести ни слова. Но Степанов понимает меня, он пожимает мне руку и говорит:

— Третьего дня мы вас приняли в кандидаты партии. Поздравляю, товарищ Мындру!

Теплая волна разливается по моему телу. Я протягиваю руки к Степанову, хочу обнять его. Мне кажется, что я вижу перед собой всех товарищей по батальону.

…Но лицо майора вдруг исчезает. Вокруг разливается желтый свет. Я проваливаюсь в яму вместе со своею постелью.

Вот в каких обстоятельствах я связал себя с партией. После ранения я еще два года провоевал, потом был в оккупационных войсках в Германии, потом в Москве институт кончал. А что сделал я здесь, в селе? Две лекции в клубе прочел, да статейку в газету написал. Несложное это дело, заметку настрочить. Критиковать-то всякий может! Нет, надо по-настоящему взяться за дело! Школа, колхоз… Работы для коммуниста непочатый край!..

На партийном учете я состою в МТС. В селе, кроме меня, нет ни одного члена партии. Только два кандидата: шофер Андриеску, хороший молодой парень, и председатель сельсовета Бурлаку, который политически хуже подготовлен, чем Андриеску, но человек, судя по всему, очень честный и работяга. Даже с ними, с коммунистами, я, пожалуй, как следует еще не связался, не знаю их. Но ведь они лучше меня знакомы с местными условиями. Почему они не привлекают меня к общественной работе? Впрочем найти для себя оправдание всегда нетрудно. Я прекрасно знаю, что ждать нечего. Нужно самому проявить инициативу. За что же мне взяться? Вот тебе и на! Я не узнаю себя. В институте я все время мечтал скорее поехать в село, чтобы всеми силами помогать его переустройству. Действовать следует так, как учит партия: связаться поскорее с людьми, стараться облегчить их труд, руководить ими…


— Сходи домой, поешь и сейчас же возвращайся в школу, — говорю я Горце после уроков.

— Зачем?

— Потом узнаешь. Ты мне нужен.

— Степан Антонович…

Горця, как и тогда, смотрит на меня с недоверием. Неужели отчитывать будут? Он же ни в чем не провинился. А вдруг что-нибудь сочинили про него? Впрочем, может быть, все обойдется, как тогда: Степан Антонович предложит переплетать книги или еще что-то в этом роде.

— А если Аника придет домой и меня не застанет?

— Оставь ей записку, что ты ушел ко мне.

Не проходит и часа, как Горця уже стучится в дверь учительской, где я жду его. Входит, останавливается у порога и мнет шапку в руках. Он всегда, на всякий случай, готов к обороне, даже когда не чувствует себя виноватым!

— Пойдешь со мной в бригаду в Царалунгу?

— В бригаду? — удивляется Горця. — А что я там буду делать?

— Мы выпустим полевую газету. Ты умеешь рисовать, так вот, может понадобиться карикатура.

У Горци от радости розовеют щеки. Еще бы не пойти. Ведь ни одному школьнику не поручалось такое серьезное дело! Вместе со Степаном Антоновичем пойти в бригаду и выпустить там газету! Завтра все село будет об этом знать. Вот позавидуют товарищи! А что Филипаш скажет? Он себя умнее всех считает.

— Вы только, Степан Антонович, объясните мне, что нужно рисовать, — волнуясь, говорит Горця, — а то не осрамиться бы. Вы же видели, как я рисую карикатуры…

Мы берем с собой все необходимое и отправляемся в Царалунгу. Погода стоит ясная, ласково пригревает осеннее солнце. Село остается справа. Вот потянулись виноградники, тяжелые кисти почти касаются земли. Девушки нагружают машины корзинами с виноградом и поют: «Всходит вечером луна»… До Царалунги уже недалеко. Я внимательно смотрю, нет ли среди девушек Аники. Но что ей тут делать? Ведь она работает на свиноферме!

Горця, очень серьезный, шагает рядом со мной и ни на минуту не умолкает. То рассказывает что-то, то спрашивает, — и все такие вопросы задает, которыми и взрослым не грех поинтересоваться.

— Степан Антонович, а сколько времени нужно еще корейцам, чтобы сбросить в море американцев? Степан Антонович, а из чего атомные бомбы делают? Степан Антонович, а сколько лошадиных сил у «победы»?

Приближаемся к Трем холмикам. Когда мы поднимаемся на один из них, Горця солидно объясняет мне:

— Отсюда начинается Царалунга.

А, так это здесь все должно быть распахано!

Царалунга — ровная местность с глубокой лощиной посредине. Впереди, далеко-далеко, видна крутая гора, будто посыпанная белым песком. На одном конце лощины колхозники пашут лошадьми, и плуги оставляют в земле глубокие борозды. На другом конце слышен гул тракторов.

Шагая по засохшим стеблям подсолнуха, мы с Горцей подходим к будке трактористов, но там никого не оказывается…

Перебираемся через овраг с обрывистыми берегами на другую сторону лощины.

На стерне, недалеко от лощины, стоят люди. Видно, как один из них резко жестикулирует.

— Это дядя Оня, — говорит мне Горця доверительно. — Он бригадир.

— Его дети ходят в школу?

— Нет. У него только один сын. Он уже большой. В Кишиневе на агронома учится.

Мы подходим к бригадиру, который в это время отчитывает колхозника:

— Говоришь ему, говоришь, а он все наоборот делает! Ну кто же так пашет? Да это просто насмешка, право слово! И когда только я научу тебя, Андроник!

Андроник! Да ведь это тот самый колхозник, с рыжеватой, растрепанной бородой, которого я видел у комбайна, когда гулял с Владимиром Ивановичем.

— Ты тоже хорош!.. — обращается Оня уже к другому.

Я спрашиваю одного из колхозников, что случилось.

И тот тихо рассказывает мне: Андроник Ника вступил в колхоз только этой весной. А то он оставался одним из трех в селе единоличников. Вышло так, что и он и его телега попали во вторую бригаду. Лошади же ему достались чужие. А на его, Андроника, лошадях работает Арион Лакмаре. Сегодня утром Арион ушел к трактористам, а Андроник тем временем поменял лошадей. Вот он и пашет на них только для виду, свою скотину жалеет.

— Может, мы его в газету поместим? — спрашивает меня Горця.

— Можно и в газету. Подумай об этом.

Оня Патриники кончает разговор с Андроником и подходит к нам.

— Айда в шалаш! Арбузом угощу.

Горця нарочно немного отстает от нас. А вдруг бригадир хочет со мной поговорить, чтобы никто не слышал.

— Здоровую вы задали Штефэнукэ трепку в газете. — говорит Оня. — Ты сначала у колхозников спроси, хотят ли они держать твою свинью на колхозной ферме… Хозяин!.. — Густые черные брови Они хмурятся.

— Степан Антонович, а где же мальчонка, с которым вы пришли? Он ваш ученик?

— Да, — отвечаю я, — он поможет нам выпустить газету. Горця умеет хорошо рисовать.

Оня оглядывается:

— Вон он, постреленок, стоит с карандашом в руке. Уже рисует что-то, право слово…

Оня Патриники зовет Горцю:

— Эй, паренек, иди арбуз есть!

Горця не заставляет себя долго просить. И не только потому, что ему хочется арбуза, это у него и дома есть. Тут другое: шуточное ли дело — сидеть в шалаше и есть арбуз вместе с бригадиром и учителем! Горця приближается к нам медленно, с достоинством.

— Степан Антонович! В бригаде происходят и другие безобразия. Наша газета должна помочь товарищу Патриники, — рассудительно говорит мальчик.

Но бригадир, занятый своими мыслями, не слушает его.

— И все-таки Штефэнукэ способен управлять большим хозяйством, право слово… Недаром мы за него голосовали. В позапрошлом году был председателем Арсений Мыцэ. Человек как-будто неплохой. Громкого слова не скажет, чужого не тронет. Но что толку, когда тут у него пусто. (Оня прикладывает указательный палец к правому виску). На трудодни при нем копейки получали, хлеб — граммами. А вот взялся за дело Штефэнукэ, и сразу по-другому пошло, право слово! Вон долина, Валя Туркулуй, называется. Около сорока гектаров. Раньше на ней, бывало, коровы паслись. А Штефэнукэ сказал: «Коров мы и силосом обеспечим, а здесь капусту посадим, помидоры, перец…» И какой осенью урожай собрали с этой долины! Месяц машинами возили на базар, даже в Кишинев. Плата за трудодень сразу увеличилась на четыре рубля. А хлеб какой уродился! Потому что все делали, как агроном говорил. А фермы!.. Нет, у Штефэнукэ голова работает! Но такой уж он человек, знаете: своя рубаха ближе к телу. Его надо на узде держать, нашего председателя. Да… и счетовода подобрал себе… Каким только ветром занесло его сюда, этого счетовода!

Оня разрезает второй арбуз, продолговатый, ярко-зеленый, с маленькими, желтыми семечками. Красная, словно кровь, мякоть тает во рту.

— Эй, паренек, кожуру не выбрасывай! Это для свиней наилучший корм, право слово! — обращается Оня Патриники к Горце и начинает рассказывать мне о счетоводе.

Саеджиу появился во Флоренах в 1945 году, сейчас же после освобождения Молдавии советскими войсками. Пришел он в село со всем своим хозяйством — гнедым конем, четырьмя овцами и годовалым поросенком. Здесь Саеджиу купил себе дом. Люди спрашивали его, откуда он. Рассказывал, что из района Каушан. Не везло, мол, ему там, в своем селе. То конь у него пропал, то, такое несчастье, дочка скончалась… А когда фронт проходил, то и дом его, якобы, сгорел. Вот и обосновался он во Флоренах. Может, на новом месте будет больше удачи.

Саеджиу дали земли, из той, что отняли у кулаков. Он женился на свояченице Андроника Ники и начал хозяйствовать. Человек — как человек словно, только не разберешь его что-то. То молчалив уж очень — слова из него не вытянешь, то вдруг разговорчивость на него найдет такая, что все только дивятся. Но ведь это небольшой грех. Зато он, Саеджиу, с самого начала стал убеждать всех: давайте устроим колхоз. И на собраниях об этом твердил, и когда случайно с кем-нибудь встречался, и когда в районе бывал. Только и слышишь от него: колхоз, да колхоз!

В 1947 году в селе был организован первый колхоз. Тогда-то Саеджиу и выплыл на поверхность: «могу быть счетоводом».

— Нельзя сказать, что он плохо работает, — заканчивает Оня свой рассказ. — И все-таки не по нутру мне этот человек.

Но почему же? Оня пожимает плечами: не по нутру — и все тут.


Начинает смеркаться. Медленно поднимается полная бледная луна. В лиловом тумане сумерек слабо мерцают звезды. У одного из шалашей из большого чугуна валит пар. Здесь собираются колхозники, трактористы. Вот мимо проходит девушка в комбинезоне. Она поет песню, и ее сильный голос наполняет собой долину. Хотя слова доходят до меня не совсем отчетливо, я все-таки улавливаю, что в песне поется о парне с волосами, черными, как вороново крыло, который победил дракона Гитлера. Витязь вернулся домой, колхоз прославляет его, и теперь он выбирает себе невесту.

Уже больше часа работаем мы с Горцей над газетой. Материала хоть отбавляй. У каждого колхозника, у каждого тракториста есть, что порассказать. Некоторые даже сами написали заметки. Остается только отредактировать их. Горця рисует. Я читаю собравшимся очерк из «Правды» о Куйбышевской ГЭС. В этом очерке рассказывается о строительстве станции и описывается, как она будет выглядеть через пять лет. Перед нашими глазами возникают города, утопающие в электрическом свете. Бескрайние, насыщенные влагой поля. Море склонившихся до земли тяжелых золотистых колосьев…

— Вот бы и у нас такое сделать, право слово!.. — вслух мечтает Оня Патриники. — У нас, во Флоренах.

— Ха-ха, — смеется Андроник Ника. — На нашем Реутушке?

— А что, думаешь, нельзя? — возражают ему несколько голосов.

Горця приносит нашу полевую газету и прикрепляет ее к дереву около шалаша. Все бросаются к ней. Большая карикатура в центре и несколько заметок, написанных карандашом, неровным, детским почерком.

Митря Пасэре, пожилой человек с коротко остриженной бородой, читает выведенный крупными буквами заголовок: «Паши так, как пашет дядя Митря!» Усмехнувшись в бороду, он смущенно и недовольно отходит: не для того, мол, хорошо работаю, чтобы меня в газете похвалили.

Карикатура, нарисованная Гордей, очень наивна. На ней изображен человек с большим носом, похожим па грушу. Он держится за хвост лошади, а изо рта у него трубочкой вылетают вздохи: ох, ох, ох!

Андроник Ника сразу узнал себя и очень рассердился на художника.

— Ишь ты, новые порядки завелись: яйца курицу учат! Мал еще больно, молоко на губах не обсохло! — возмущается он.

— А ты присмотрись получше, Андроник, зеркало тебе уж и не нужно, — смеются колхозники. — Что, брат, кусается критика?

Уже совсем стемнело. Колхозники и трактористы молча ужинают за длинными столами. Мы с Оней стоим в стороне и разговариваем о его бригаде.

— Земля у нас в Царалунге черная, жирная, но ведь почти каждый год засухи, — жалуется Оня. — Дожди, словно нарочно, обходят ее. Иногда только чуть-чуть поморосит. А в это же время в других местах, почти рядом, такая грязь, что колеса до ступиц увязают.

— Приятного аппетита! — раздается голос за моей спиной.

Это Иванов, начальник политотдела МТС. А я и не заметил, когда он здесь появился. Многие встают из-за стола, окружают его.

— Товарищ Иванов!

— Тимофей Андреевич приехал!

— Ужинайте, ужинайте, товарищи! А вы почему не садитесь за стол, Степан Антонович? Заговорились с Патриники? Чей это мальчик? — смотрит он на Горцю.

Я рассказываю ему, зачем привел сюда своего ученика. Газета нравится Иванову.

— Вот это хорошо. Критиковать надо побольше. Но для тебя, мальчуган, главное дело это все-таки — школа.

С приходом начальника политотдела все оживляются, как это обычно бывает, когда появляется уважаемый и любимый человек. Даже про усталость в его присутствии забываешь. Если ты закусываешь, тебе обязательно хочется и его угостить. Когда он встает, и тебе уж как будто сидеть незачем. А случись у тебя неприятность, от его доброго слова тебе сразу становится легче.

Колхозники почти силой усаживают Иванова за стол, наливают ему борща. Каждому хочется о чем-нибудь спросить его или же что-то рассказать. Со всех сторон раздается: «товарищ Иванов», «Тимофей Андреевич!»

— Моя дочка работает учительницей, в Кишиневе. Пишет, что выходит замуж за аспиранта. Что это такое — аспирант, товарищ Иванов?

— Почему в газетах иногда пишут «Народно-демократическая республика», а иногда «Народная республика»? Какая здесь разница?

— Эй, потише вы! Знаете, почему нам до сих пор не сказали, сколько мы получаем трудодней? Злые языки говорят, что счетовод изменил жене. А она узнала об этом и всыпала ему перцу. Теперь бедняга и на люди показаться не может.

Иванов всем отвечает, весело шутит, вытирая пот с лысины, и с аппетитом ест.


Уже совсем стемнело. Черные тучи обложили небо, закрывая луну и звезды. На противоположном склоне, по ту сторону долины, светятся огни тракторов, к нам доносится их глухой рокот. Немного повыше шалаша Горця печет на углях не угасшего еще костра кукурузу. Мы остаемся вчетвером: Иванов, Оня Патриники, Штефэнукэ и я. Председатель только что пришел.

Иванов обеспокоен: через пять дней осенняя пахота должна быть закончена. А колхозу, по его нынешним темпам, хватит работы минимум дней на восемь. Кто же в этом виноват? Трактористы вспахивают гораздо больше, чем полагается по норме. А вот на лошадях в колхозе мало пашут. Почему работает только десять пар?

Штефэнукэ медлит с ответом. Да, вина, конечно, его. Он этого не отрицает. У него есть слабость: он не может отказать, когда его о чем-нибудь просят. Один берет телегу и отправляется в город на базар, другой выпрашивает лошадь для работы дома, на своем участке.

— Сколько раз я говорил тебе. — выговаривает ему Иванов. — Озимь — прежде всего, а потом и о другом можно подумать.

— Мы закончим во время, Тимофей Андреевич, даю честное слово. Я понимаю, что так нельзя. С завтрашнего дня сюда все силы будут брошены.

— Закончим, — поддерживает Оня председателя. — Право слово, незачем беспокоиться. Бригада моя сегодня твердо решила: все выполним к сроку.

— Разве когда-нибудь бывало, чтобы наш колхоз отставал? — спрашивает Штефэнукэ.

Иванов достает папиросу. Зажженная спичка освещает его лицо, и я замечаю, что он повеселел.

— Я верю тебе, — говорит начальник политотдела, положив руку на плечо Штефэнукэ.

Домой мы едем с Ивановым в его машине. Горцю усаживаем рядом с шофером, сами садимся на заднее сиденье. Иванов приглашает ехать с нами и Штефэнукэ, но тот поднимает руки, словно обороняясь:

— Что вы! Разве я могу в эту ночь не быть в поле вместе со всеми!

Разговаривая с Ивановым, Штефэнукэ ни разу не взглядывает на меня. Сердится! Я вспоминаю, какой у председателя колхоза был усталый вид, когда он пришел сюда. И теперь он еще остается на всю ночь! Правильно ли я сделал, что обрушился на него в газете?.. Но у меня снова всплывает в памяти его пятнистая свинья, подрывающая своим рылом стены колхозной фермы. Нет, я поступил правильно.

— Не думайте, что в вашей заметке все справедливо, — говорит мне по дороге Иванов.

Политотдел проверил, и оказалось, что на корм для свиньи Штефэнукэ колхоз удерживает из его трудодней. Но и это нежелательно. Почему все-таки председатель считал возможным держать свою свинью на свиноферме? Другие ведь не держат. Иванов находит, что, в общем, моя заметка полезна.

Но разве это все, что я могу сделать для колхоза? Нет, начальник политотдела мною недоволен. Почему школа в стороне от жизни села? И, конечно, общественную работу школы должен бы возглавлять не беспартийный Андрей Михайлович, а я — коммунист!

Иванов понимает, что я впервые сталкиваюсь с практической работой в селе. Но прошло достаточно времени, можно было бы уже освоиться. Здесь, частично, и его вина. Впредь он постарается это учесть. Но я не должен ждать, пока придет начальник политотдела, возьмет меня за ручку и покажет, что делать.

Иванов говорит горячо. Я ничего не могу возразить ему: он совершенно прав. Я беседовал с ним только один раз, когда вставал на партийный учет. Но он меня помнит и следит за моей работой.

Андрей Михайлович

— То, что вы вчера сделали, Степан Антонович, противоречит всем законам педагогики. Держать ребенка до десяти часов вечера в поле!.. И даже директора школы не поставить в известность… Как можно! За это на вас следовало бы наложить взыскание, Степан Антонович!

Такими словами на следующий день встречает меня Андрей Михайлович. Я недоумеваю: то есть как это не поставил в известность директора? Я ведь предупредил его, что Горцей займусь специально и что беру на себя всю ответственность за него. Я не думаю, что вчерашний день повлиял на Горцю плохо. Сегодня я спрашивал о нем других учителей. Горця приготовил уроки по всем предметам. Правда, я не знаю, когда он успел… Вероятно, встал раньше, чем всегда. Может, и не доспал… Но ведь я не каждый день собираюсь с ним проделывать такое.

Андрея Михайловича меньше всего, конечно, интересует Горця и его воспитание. Ему бы только пререкаться! Все никак не может забыть того спора из-за двойки, которую я поставил Григорашу!

— Если бы не наша с вами старая дружба, — слово «дружба» Андрей Михайлович произносит особенно значительно, — и если бы я не имел дела с молодым педагогом, я бы безусловно вынес вам выговор, да еще в районо написал бы!

Выходит, что директор проявляет снисходительность ко мне. Во имя чего ты делаешь это, дружище?

— Пишите, куда хотите! — говорю я равнодушно. — Я считаю правильным свой подход к Горце.

— Степан Антонович, зачем вы спорите? Ведь, надо думать, нам не один год еще придется работать вместе!

— Работать, но не мешать друг другу!

— Ах, вот как? Но я все-таки директор, не так ли?

— Директор тоже может быть неправ. И я не собираюсь извиняться перед вами, если никакой вины за собой не чувствую.

Андрей Михайлович меняется в лице. Повернувшись ко мне спиной, идет к окну.

— Я вас больше не задерживаю, Степан Антонович. Можете делать все, что вам в голову взбредет. Хоть в кружок бальных танцев запишитесь… Да, должность директора школы — нелегкое ярмо!

Не знаю, глуп он или притворяется. Ему ли говорить об ярме! Что-то не видно, чтоб он особенно надрывался на работе!


Я долго не могу заснуть. Меня мучает вопрос: что он за человек? А ведь я был знаком с ним когда-то.

Осенью 1939 года я впервые переступил порог Ясского университета. В кармане у меня было сто лей. Приблизительно столько же родители обещали высылать мне каждый месяц. Прежде всего нужно было найти себе угол. Я наводил справки у старших товарищей, где бы мне достать комнату. Пусть совсем плохонькую, где-нибудь на окраине, лишь бы дешевую. «Дешевую? — смеялись студенты. — Где же ты такую найдешь?»

Однажды, во время обеда в студенческой столовой, ко мне подошел высокий и широкоплечий юноша.

— Андрей Сэкултец, — отрекомендовался он, — студент четвертого курса математического факультета. Будем знакомы. Я слышал, что вам негде жить. Могу указать одно место, где сдается комната. И недорого просят.

Он с улыбкой протянул мне руку. Его большие черные глаза на загорелом, с правильными чертами лице изучали меня.

Сэкултец пошел вместе со мной. Комната, которую он мне рекомендовал, находилась в центре города.

— Сколько вы хотите за нее? — спросил я хозяйку, низкорослую, тучную женщину.

— За ценой дело не станет, — подмигнул Сэкултец хозяйке. — Госпожа дорого не берет с таких честных и бедных парней, как вы.

Я остался. Комната была изолированной. Одно окно выходило в сад. Я наслаждался чистотой, теплом и уютом. Но меня не переставала тревожить мысль: сколько хозяйка потребует все-таки за такую хорошую комнату?

Утром пришел Сэкултец и застал меня в постели.

— Как? Вы еще спите? Полдня и целую ночь?

Он не знал, что я семь ночей провел на вокзале, где мне едва удавалось вздремнуть часок-другой. Я поделился с Андреем своим беспокойством: а вдруг хозяйка потребует много денег?

Сэкултец рассмеялся:

— Вы ей будете платить столько же, сколько я своей.

Он снимает комнату в соседнем доме, у вдовы, сестры моей хозяйки. Сколько он платит? Ничего не платит. Вдова держит лавку на базаре, и Сэкултец отпускает в этой лавке овощи. То же самое придется мне делать для моей хозяйки, и все будет в порядке.

— Да, но когда же заниматься?

Сэкултец смеется над моей наивностью. Заниматься!.. Студент должен быть, прежде всего, хорошо одет. Вечером ему не мешает заглянуть в ресторан. Для этого нужны деньги. А где их взять, как не у старой бабы, которая заставляет тебя целый день торчать в ее лавке? Вовсе не обязательно, чтобы ты немедленно отдавал ей все вырученные деньги. Может и подождать. Иначе, как бы он мог купить золотые часы, которые у него на руке? Отец Сэкултеца — сельский учитель. Ну, виноградник у него еще есть, корова. На двести лей в месяц, которые он высылает сыну, не разживешься. А заниматься? Хе-хе, браток! Важно, прежде всего, обладать хорошими манерами и элегантным костюмом. Тогда и диплом обеспечен.

— Так, значит, и мне придется торговать овощами на базаре?

— Что ж, если это вас не устраивает, платите за комнату триста лей в месяц.

В ту ночь я снова ночевал на станции. Через три дня мне удалось снять угол за девяносто лей в месяц, правда, в четырех километрах от университета. Меня это, однако, все же устраивало.

До сегодняшнего дня не могу понять, зачем Сэкултец повел меня тогда к торговке. Хотел помочь бедному товарищу? Вряд ли! Возможно, что хозяйка обещала ему комиссионные за рекомендацию выгодного продавца.

Так или иначе, дружба между нами не завязалась. Встречаясь в университете, мы кланялись друг другу или же изредка обменивались несколькими словами. Он, вероятно, смотрел на меня, как на безнадежного простачка, меня к нему также не тянуло. По правде говоря, я ни с кем из студентов не сблизился. Слишком нелегко жилось мне тогда.

Я приехал в Яссы учиться, и за это надо было платить. А питание, одежда, книги? Деньги же, которые присылал мне отец, почти полностью уходили на оплату угла.

Прошло довольно много времени, пока я нашел себе работу. Я нанялся репетитором в семью богатого купца. Готовил к экзаменам для поступления в гимназию двух его дочерей-близнецов. И какие же расстояния мне приходилось проделывать в течение дня! Из дома в университет, из университета на другой конец города к купцу, потом опять домой. Четырнадцать километров пешком! Проезд в трамвае ведь тоже стоит денег!

Читать и готовиться к экзаменам мне приходилось почти только по ночам. Где уж там заводить знакомства! Впрочем и Сэкултец не принимал особого участия в университетской жизни. Днем он был занят в лавке, а вечера проводил в веселой компании, чаще всего в ресторане. Даже на посещение лекций, на чтение книг у него почти не оставалось времени. Политикой он совершенно не интересовался.

Хорошо мне запомнилась одна встреча с Андреем Михайловичем, после которой мы расстались надолго. Лето 1940 года. Освобождение Бессарабии. Наконец-то мы избавились от румынских бояр, наконец-то воссоединились с Советской Родиной! Нас ждет новая жизнь. Для студентов — стипендия, общежитие. Чего ж больше такому бедняку, как я? Чувствую себя окрыленным. Скорей бы перебраться через Прут!

Я встретился с Сэкултецем у ворот университета.

— Едете? — спросил он меня.

— Да, конечно. Сегодня же вечером. Мы уже договорились — семеро ребят… А вы?

— И я тоже. А жаль. Совсем немного времени осталось до получения диплома. У меня, правда, есть удостоверение, что я студент четвертого курса.

— Там, в России, я думаю, вам все равно придется держать экзамены.

— А-а… — ответил он неопределенно.

Он, повидимому, надеялся и в Советском Союзе получить диплом за «хорошие манеры и элегантный костюм».

Вечером мы с товарищами были уже на левом берегу Прута. Потом время полетело для меня со стремительной быстротой. Год в институте в советском Кишиневе, три года и восемь месяцев на фронтах Великой Отечественной войны, служба в оккупационных войсках в Германии, Московский педагогический институт. Много старых знакомых повстречал я за это время, но о судьбе Андрея Михайловича Сэкултеца не знал ничего. Да, по правде говоря, и забыл о нем. И только получив назначение во Флорены, я встретился с ним, как с директором школы.

Андрей Михайлович принял меня довольно тепло. Предоставил комнату в школе. Отрекомендовал учителям, как своего старого приятеля. Но настоящего сближения между нами не произошло, как и в студенческие годы. Когда я его спросил, чем он занимался все то время, что мы не виделись, Андрей Михайлович с некоторой досадой махнул рукой:

— Длинная и неинтересная история!

Любопытно, где он был в годы войны.

Санду печален

После уроков я оставляю четырех учеников седьмого класса. Среди них Григораш Штефэнукэ и Сайду, сын Андраника Ники, того самого, который жалел свою бывшую лошадь и потому так плохо пахал.

Дети явно недовольны. Стоят, опустив глаза, порой поглядывая на меня исподлобья, как волчата. Их товарищи теперь уже свободны, играют в свое удовольствие. Только они… Привязался к ним Степан Антонович, неизвестно почему.

У всех четырех одна и та же беда: они путают прилагательное с наречием. Вчера я целый час промучился с ними. Урок был потерян для всего класса. А это недопустимо. И вот сегодня я решил позаниматься с ними отдельно.

— Степан Антонович, я хочу есть, — ноет Григораш.

— Ничего, потерпишь еще часок. — Я знаю, что это только повод убежать скорей из школы.

Единственный, кто беспокоит меня, это Санду Ника. Мальчик очень грустен. Он ни на что не жалуется и молча смотрит в окно. Но я чувствую, что его что-то гнетет. Может быть, у него опять дома неладно? Мачеха!

Я заново объясняю ребятам правило. Привожу множество примеров. И все-таки замечаю, что мои объяснения плохо доходят. Тогда я демонстрирую им то же правило на молдавском языке. Пишу на доске: «Ом харник. А лукра харник»[6]. Первым поднимает Руку Санду. Он сразу отличает прилагательное от наречия. Толково объясняет разницу.

— Теперь, Григораш, придумай ты примеры! Иди к доске!

Григораш долго мнется (он всегда медленно думает) и, наконец, пишет на доске вполне подходящие для данного правила предложения. Я разбираю их с ребятами и окончательно убеждаюсь, что на молдавском языке правило им понятно. Значит, дело не в грамматике. Ребята вообще слабо знают русский язык. Мало разговаривают, мало читают. Об этом надо подумать.

Дверь класса внезапно распахивается.

— Добрый день, Степан Антонович!

Громыхая своими тяжелыми сапогами, председатель сельсовета Бурлаку проходит через весь класс и подает мне руку.

— Я вас еле нашел, — говорит он. — Вы мне нужны дозарезу.

Вид у Бурлаку возбужденный. Щеки пылают. Его низкий, сильный голос, обычно приятный, теперь раздражает меня. Разве он не видит, что в классе идет урок! Вошел, даже не постучавшись. Не мешает напомнить ему, что он находится в школе.

— Я занят. Приходите попозже, — бросаю я коротко.

Похоже, что Бурлаку только теперь заметил мальчиков на партах. Он в недоумении смотрит на них, на меня. Потом, опомнившись, отступает на несколько шагов и снимает шапку.

— Простите, Степан Антонович. У вас идут занятия? Нет, нет, не беспокойтесь. Я не буду вам мешать. Ухожу.

— Пожалуйста, товарищ Бурлаку, подождите меня в сельсовете!

— Да, да, извините! — и Бурлаку почти на цыпочках выходит из класса.

Я возобновляю прерванный урок. Но дело не клеится. Григораш смотрит на меня уныло, с немым вопросом в глазах: когда вы, наконец, отпустите нас? Я чувствую, что нет особого смысла еще задерживать ребят. На сегодня хватит. И вообще, если они и усвоят данное правило, то завтра я столкнусь с другой трудностью. Одно знание правил не обеспечивает успешного овладения русским языком. Нужно, чтобы ребята побольше разговаривали по-русски, читали. Как этого добиться? Как привить им интерес к чтению?

Хорошей книгой всегда можно увлечь детей. Только они не все слова понимают. Ну и что же, надо им помочь. Буду каждый день оставаться с ними на один час после уроков. И тут же поупражняемся в правильном произношении слов. При случае буду обращать их внимание на грамматические формы. И все это на живом материале и понемногу, чтобы ребятам не было скучно. Первую читку можно, пожалуй, устроить завтра же. Мне только нужно выбрать книгу. Возьмем для начала «Тимура и его команду». Что может быть увлекательнее!

Итак, решено! Завтра приступаем к коллективному внеклассному чтению.

Я отпускаю ребят домой и отправляюсь в сельсовет. Ох, уж этот Бурлаку! Наверно, опять что-нибудь задумал! Этот человек не знает покоя. Вечно носится со всякими идеями. Только недавно кончили прокладывать шоссе. По плану райсовета, дорогу от районного центра до Флорен надо было вымостить к весне. Но Бурлаку запротестовал, поставил вопрос на заседании сельсовета о том, чтобы заняться дорогой осенью. К зиме она должна быть уже готова. «Зимой что ли дорога не нужна? — горячился Бурлаку. — Если мы начнем мостить ее весной, то закончим только летом. Нет, пусть дорожная бригада сейчас же приступит к делу!»

Но тут Бурлаку столкнулся со Штефэнукэ.

— Как? Теперь мостить дорогу? — закричал председатель. — Когда идет уборка и пахота озимых? Где мы возьмем столько рабочих рук, подвод? Небось ты, Бурлаку, от нас же и потребуешь все, от колхоза. С такой большой работой одна наша дорожная бригада не справится.

— Ясно, что от колхоза потребую, — сказал Бурлаку. — А для кого же эта дорога прокладывается, как не для колхозников? Ну, и район нам поможет. Да потом, это не такая уж большая работа. Надо дотянуть только до Брынзен. А там другие продолжат.

Штефэнукэ стоял на своем — нет и нет.

— Зимой — пожалуйста! Тогда мы свободны будем. Зимой мы и больницу достроим. А теперь, — разводил он руками, — никак!..

Многие возражали Штефэнукэ. Наконец, один из членов сельсовета сказал довольно сурово:

— Никогда не откладывай на завтра, товарищ Штефэнукэ, то, что можешь сделать сегодня.

Сельсовет вынес постановление приступить к прокладке шоссе. Штефэнукэ ничего не оставалось, как согласиться с этим. Против желания всего села не пойдешь.

С работой прекрасно справились, и уборка от этого нисколько не пострадала. За месяц с небольшим была проложена дорога, и деревня избавилась от грязи, в которой веками увязали и люди, и лошади.

Но это уже позади. Что же теперь задумал Бурлаку?

Послушаем.


Бурлаку говорит секретарю:

— Если меня спросят, скажи: ушел!

— А если из района кто-нибудь или к телефону позовут?

— Ушел и ушел. Вот и все.

Бурлаку запирает дверь изнутри. Усаживает меня рядом с собой на кожаный диван и кладет свою крупную волосатую руку мне на колено. Несмотря на пожилой возраст, на его высоком лбу нет ни морщинки. По круглому добродушному, со следами оспы, лицу видно, что он взволнован.

— Степан Антонович, у меня идея, — говорит Бурлаку.

Какая же идея? Интересно.

Недавно объединились три колхоза нашего села. Да, знаю. Он, Бурлаку, был председателем комиссии по приему и учету имущества этих колхозов.

— Ну и что же? — спрашиваю я. — Как что? — подскакивает Бурлаку. Неужели я не понимаю его мысли? Бурлаку не мог бы считать себя коммунистом, правда, он пока кандидат, если бы проделал эту работу только технически. — А как же ты провел ее — идеологически? — спрашиваю я. — Подумаешь, дело какое! Принял сто-двести овец из разных рук и загнал их в один загон, а потом составил акт — что ж тут мудреного!

— Я говорю серьезно, Степан Антонович. Я не ребенок.


Это не в первый раз Бурлаку зазывает меня к себе и с таинственным видом рассказывает самые обыкновенные вещи. Но я смотрю на его взволнованное лицо, и мне становится немножко стыдно за свой легковесный тон. Ведь этот человек до фанатизма любит свое дело. И у него что-то есть на уме.

— Комиссия, конечно, проделала техническое дело, — продолжает Бурлаку. — Так-то оно так. Но я три ночи не спал после этого. Да, да, не спал, а сидел с карандашом в руке и считал. Ты даже не представляешь себе, Степан Антонович, какую экономию рабочих рук, транспорта и многого еще дает это объединение.

— Не стоило лишать себя сна, товарищ Бурлаку! Об этом во всех газетах пишут.

— Пишут! — прерывает меня Бурлаку. — Ну, а что выиграл на этом наш собственный колхоз тоже пишут? А о перспективах его не надо думать? Я все точно высчитал. И знаешь, к чему я пришел? — с воодушевлением восклицает он. — У нас есть все для того, чтобы построить город.

— Какой такой город?

Бурлаку даже не замечает моего удивления. Он встает и начинает большими шагами ходить по комнате. Лицо его освещено радостью.

— Да, город, — отвечает он мне. — Настоящий сельскохозяйственный город. От вершины холма через всю Кэприуну. Город будет, как шахматная доска, разбит на кварталы. Прямые улицы. В центре — пруд. Электричество. Асфальт. Трамвай. Театр. Год-два — и готово. Ведь как это будет замечательно! Поддержишь меня, Степан Антонович, а? Мы с тобой всем докажем, какое это хорошее дело. Справимся! Ничего.

— Да, но мне кажется, товарищ Бурлаку, что нам еще рано браться за строительство города, — возражаю я, несколько опомнившись от его натиска. — У колхоза есть более неотложные нужды…

Бурлаку смотрит на меня непонимающими глазами, а потом начинает сердиться.

— Так холодно может рассуждать только человек, который не любит деревни, — с запальчивостью произносит он. — Нам виднее, в чем мы нуждаемся. Вы городской человек и смотрите на нас свысока.

— Спасибо на добром слове! — спокойно говорю я. — Но вы, товарищ Бурлаку, все-таки хорошенько подумайте, прежде чем выступить со своим проектом. Что касается меня, то я буду поддерживать предложение Они Патриники. Мне кажется, что именно это и необходимо в первую очередь нашему колхозу.

— Какое предложение?

— Напрасно вы забываете о разумных предложениях колхозников. Ведь он с вами беседовал. Оня предлагает немедленно приступить к строительству электростанции. С этим мы, действительно, оправимся. Электростанция даст возможность механизировать все работы и улучшить быт колхозников. А насколько вырастет продуктивность колхоза, трудно даже предвидеть…

Лицо Бурлаку мрачнеет. Он молча сидит на диване, уронив свои огромные руки на колени. Вид у него усталый, и вся его мощная фигура выражает сейчас какую-то детскую беспомощность. У меня дрогнуло сердце, и я замолкаю.

Бурлаку встает, отпирает дверь и идет к окну. Я понимаю, что ему сейчас лучше остаться одному.


Небо ясное. Тень моя, длинная-длинная, тянется к востоку. Несмотря на позднюю осень, солнце греет, как весной. У подножья холма, там, где скрещиваются дороги, меня окликают:

— Степан Антонович!

Это Аника. Коротенькая юбка из синего крепдешина очень идет ей. В туфельках на высоком каблуке она кажется почти одного роста со мной. Лицо у нее полное, круглое. На вздернутом носике несколько крапинок веснушек. Она встречает меня с милой улыбкой, как хорошего знакомого.

Мы идем рядом. Аника благодарит меня за книгу, которую я прислал ей с Гордей.

— Я бы хотела поговорить с вами о ней, я о многом хочу поговорить, Степан Антонович, но в другой раз. А теперь можно вас спросить о чем-то? Только не сердитесь на меня, Степан Антонович, хорошо?

— Нет, не буду сердиться.

— Тогда скажите мне, Степан Антонович, откуда Штефэнукэ мог узнать, что это я рассказала вам о его свинье?

— А он знает?! Неужели вы можете подозревать, что я уведомил его об этом?

Она отвечает не сразу:

— Вы могли не ему рассказать, а другим.

— Поверьте моему слову. Я ни одному человеку не говорил. Только в газету написал заметку, но вашего имени там не упомянул.

— Я верю вам, Степан Антонович, — веселеет Аника. — Да я и не боюсь его, — смеется она.

— Может, он вам причиняет какие-нибудь — неприятности? Скажите, Аника, не стесняйтесь!

— Да нет, но чепуху какую-то городит. Третьего дня пришел на ферму, стал ко всему придираться. Не знает, что и придумать… И свиньи, мол, не набирают жиру, и корм без пользы пропадает. И пошел, и пошел… Мне только жаль, — с огорченным видом говорит Аника, — что все это случилось именно сейчас…

— А почему сейчас хуже, чем в какое-либо другое время? — не понимаю я.

— Да ведь я вам рассказывала, что хочу попросить правление колхоза отпустить денег на покупку свиней хорошей породы.

— Ну, и очень хорошо. Покупайте на здоровье. Кто вам мешает?

— Да он же, Штефэнукэ. Злится на меня. Говорит теперь, что раньше нужно приобрести коров лучшей породы.

«Хорош гусь, — думаю я. — Мстит девушке за критику. И как мстит? В ущерб колхозу!»

— Но так я ему и сдамся! Он думает — раз-два и готово. Вот уж нет! — с задором говорит она.

— Вы комсомолка, Аника?

— Да. С прошлого года.

— Вот и действуйте смело! Режьте правду-матку прямо в глаза. Не смотрите, что Штефэнукэ — председатель колхоза. Критика ему будет только на пользу.

Мы подходим к клубу.

— Мне еще о многом нужно с вами поговорить, Степан Антонович.

— Пожалуйста, я рад буду, Аника… — отвечаю я.

Мы смотрим друг на друга, и какой-то момент нас сковывает неловкость. Мы так и не договариваемся, когда еще встретимся.


Врач делает ребятам прививки против скарлатины. Это продолжается довольно долго, почти два часа. И вот, в тот момент, когда врач вводит свою иглу в мякоть руки Санду, дверь широко открывается и на пороге класса появляется незнакомая мне женщина. При виде ее гримаса боли на лице мальчика сменяется выражением испуга.


— Мама… — произносит он, посмотрев на меня растерянно.

Женщина начинает кричать, еще не успев переступить порога.

— Почему так поздно держите детей в школе?! А дома кто станет работать?! Вы будете мальчишку кормить, что ли?!

— Послушайте, уважаемая, — пытается успокоить ее Владимир Иванович. — Доктор делает вашему сынишке прививку, чтобы он не заболел. И не кричите так, пожалуйста! Здесь школа.

— Школа! Эка важность! Кому она нужна, ваша школа! Только вам самим, учителям! Жалованье, небось, хорошее получаете!

Женщина, расталкивая детей, пробивает себе дорогу к столу, за которым сидит Владимир Иванович Язык у нее, как мельница.

— Кто кормит Санду? — кричит она. — Кто его одевает-обувает? Ишь ты, по целым дням в школе пропадать! А я за него работай!

Женщина схватывает Санду за плечи и с силой толкает его к двери.

В классе несколько секунд стоит напряженная тишина. У врача руки дрожат от волнения. Дети испуганы.

Молчание нарушает Филипаш Цуркан:

— Мачеха! К тому же несознательная. Она совсем не знает советской морали.

— А вы, пионеры, хоть раз поинтересовались, как живется Санду? — перебивает его Владимир Иванович.

Филипаш задумчиво проводит рукой по волосам.

— Да, должен признать по-большевистски: тут у нас недосмотр.

…Врач заканчивает свою работу и уходит. Мы с Владимиром Ивановичем остаемся одни. Обоих гнетет тяжелое чувство. Мы упрекаем пионеров… Ну, а сами-то мы учителя? Ведь если эта женщина разрешает себе так обращаться с мальчиком здесь, на наших глазах, то можно себе представить, каково ему дома!

— Докица Кланц! Кто ее не знает! — виновато говорит завуч. Я уже несколько раз пытался говорить с ней по-хорошему. Ничего не выходит. Только ругается последними словами. Даже Бурлаку не смог ее урезонить. Официально вызывал в сельсовет.

— Ну, а что говорит отец мальчика?

— Слабохарактерный человек. Под башмаком у жены.

— Выходит, что советская власть бессильна перед какой-то Докицей Кланц! — возмущаюсь я.

— Не горячитесь, дорогой друг, — говорит Владимир Иванович, положив мне руку на плечо. — Так или иначе, а Санду приходится пока жить с ней. Можно, конечно, передать дело в суд. Забрать мальчика и устроить его в детский дом. Однако это не так просто, когда есть родители. Но защитить ребенка-наша обязанность, наш долг.

Вечером мы с Владимиром Ивановичем рассказываем директору о сегодняшнем вторжении Докицы. Андрей Михайлович холодно выслушивает нас. Да, конечно, жаль ребенка. Душа болит за него. Это, действительно, прямо-таки трагедия. Но что поделаешь! В таких случаях трудно что-либо предпринять…

— Я думаю, — неожиданно заключает Андрей Михайлович свои сетования, — что ваш предшественник, Степан Антонович, придерживался более верной тактики, чем вы.

— Какой же именно?

— Не впутывать школу в каверзные семейные дела, — поясняет директор. — Пусть хоть головой об стенку бьются! Мы за это не отвечаем.

Ах вот, к чему он вел!

— Ну нет, мы обязаны взять ребенка под свою защиту! — решительно возражает Владимир Иванович.

— Я, как классный руководитель, считаю своим долгом облегчить судьбу Санду, — говорю я.

— Что ж, попробуйте, — иронически улыбается директор. — На вашу ответственность. Только предупреждаю вас, тут не то, что с Горцей. Тут дело иное — домашние дрязги. Кто знает, чем все это может кончиться. Для чего вмешиваться!

— Да, но у мальчика нет возможности учиться.

— Ну, на тройки-то он все-таки вытягивает. Худо или хорошо, семь классов закончит, — замечает директор.

— Неправильные отметки, Андрей Михайлович! Мы их из жалости ему ставим.


На другой день во время большой перемены в учительскую входят Филипаш Цуркан — председатель отряда и Марица Курекь.

— Степан Антонович, мы хотим вам что-то сказать, — обращается ко мне Филипаш, но, увидев других учителей, смущается.

— Говори, говори, Филипаш, не стесняйся!

— Можно? — смотрит он вопросительно на Марину. Девочка, зардевшись, молча кивает головой.

И тут Филипаш рассказывает нам, что вчера вечером они с Марицей были у Санду. Они, конечно, не такие глупые, чтобы ни с того, ни с сего явиться к Докице Кланц: «Здравствуйте! Зачем вы мучаете Санду?» Нет, они выработали свою тактику. Хорошо придумали!

— Да уж, хорошо, — прерывает его Марина. — А почему же так плохо получилось?

— Помолчи! — Чем мы виноваты? Пусть Степан Антонович сам рассудит.

Они не сразу вошли во двор, а притаились за забором, чтобы посмотреть, что делается там. Санду копал картошку. Филипаш и Марица подошли к нему и рассказали, зачем явились. Они хотят помочь ему в работе, чтобы задобрить Докину Кланц. В этом и состояла их тактика. Санду и слышать не хотел, он боялся мачехи и просил ребят, чтобы они ушли. Филипашу и Марине еле удалось убедить Санду, что ему нечего бояться. И вот они стали втроем копать картошку и носить полные ведра к дому. Несколько раз проходила по двору Докица, искоса поглядывала на них, но молчала.

Когда стемнело, дети вошли в дом. «Добрый вечер! — сказали они. — Мы из школы, пионеры. Хотим помочь Санду, потому что он слабо учится!» «Опять школа!» — закричала Докица и пошла чесать языком! А потом схватила скалку, да как запустит ею в Филипаша!

— Но мне не очень больно было, Степан Антонович! — смущается мальчик.

— Да, не очень больно, — фыркает Марица. — А сам чуть не заплакал. И все потому, что не так надо было делать. Я ему говорила, Степан Антонович, чтобы мы несколько дней ходили туда работать. Тогда Докица стала бы добрее. А он сразу… Вот ему и попало.


Если так, пойду к Докице сам.

Застаю ее дома. Она возится у очага. Я вовсе не намерен церемониться с Докицей и сразу приступаю к делу.

— Вот что, леля[7] Докица, — говорю я ей, — дайте Санду возможность учиться. Он ничем не хуже других детей. Какое право вы имеете над ним издеваться!

— Как? Этот выродок еще вздумал жаловаться на меня! — затрещала она. — Что, я его не кормлю, не одеваю?! Да я смотрю за ним лучше, чем за своими детьми. Вот гаденыш! Я ему, видите ли, мешаю, этому дармоеду! Да куда это он подевался?! Пусть только придет домой, я ему голову сверну! И вы тоже хороши! Учитель, а суете нос в чужие дела!

С трудом улучаю момент, чтобы вставить несколько слов. Говорю Докице, что мальчик никому на нее не жаловался, но я сам вижу, что у него совсем нет времени заниматься. И дети рассказывают…

— Где спит Санду? — обращаюсь я к девочке лет пяти, играющей на печке.

— Там, — показывает она пальцем на пол у самых дверей.

— Вот видите, леля Докица. Санду негде даже спать, не то что заниматься.

— А зачем ему столько учиться?! — кричит Докица. — И в школе, и дома! Что он, доктором что ли собирается стать? А кто за него работать будет?! Нет, хватит! Пусть землю копает, пусть сам себя кормит, лентяй этакий!

— Хорошо, — прерываю я ее, — Санду больше не будет жить дома. Я его отвезу в Оргеев. Там при школе есть интернат.

— Ну и везите! Думаете, плакать буду?

— Да, но что люди скажут? И потом, имейте в виду, вам придется платить за его содержание.

Докица Кланц моментально меняет тон. Я сам не ожидал столь сильного действия своих последних слов. Заморгав глазами, она вдруг делает плаксивое лицо и начинает жалобно:

— Конечно, мачеха… Кто поверит мачехе? Ты его и одевай, ты его и обмывай, ты из-за него и по ночам не спи, а все мачехой останешься. Не забирайте мальчика, сделайте милость. Пусть уж учится! Только бы людям на язык не попасться…

С этого дня я не перестаю наблюдать за Санду. Положение его как будто и в самом деле улучшается. Он становится немного веселее, и уроки начинает готовить. Часто заходит к нему Филипаш, помогает ему по математике. Докица Кланц смотрит волком, но помалкивает. Надолго ли хватит ей выдержки?

Правильно говорит товарищ Иванов!

Мика Николаевна подвигает ко мне блюдечко с вишневым вареньем. Она румяная, веселая. Громко смеется, обнажая свои крепкие белые зубы.

В дверь стучатся. Входит Иванов. Его добродушное лицо выражает некоторое удивление. Глаза лукаво улыбаются, как будто говорят: «неплохая парочка!»

— Я не помешаю? — спрашивает.

— О нет, Тимофей Андреевич, вы у меня дорогой гость, — искренне радуется ему Мика Николаевна.

— Тем более, что гость сдержал свое слово.

Иванов извлекает из портфеля довольно объемистую книгу и протягивает Мике Николаевне.

Молодая учительница заочно учится в Кишиневском педагогическом институте. На днях она как-то сказала при Иванове, что ей очень нужен учебник по математике. И вот Иванов купил ей в Кишиневе книгу.

— И как это вы вспомнили, Тимофей Андреевич? Не будь здесь Степана Антоновича, я бы, честное слово, вас расцеловала.

— Это дело поправимое, Мика Николаевна, — смеясь, говорит Иванов. — Можно и в другой раз. Но почему вы сидите в комнате, когда на дворе так хорошо? Пойдемте погуляем!

Стоит ноябрь, но на улице тепло, как летом. Мы направляемся вдоль Реута, на другой конец села, где раскинулся большой сад. На скамейках сидят влюбленные парочки. Старые ветвистые деревья скрывают их от любопытных глаз. Гуляющие по аллеям ведут себя более шумно: тут и там раздаются оживленные голоса, смех, а то и песня прозвучит. Направляемся к асфальтированной площадке, расположенной в центре сада. Там комбайнер Арион со своим баяном. По краям площадки стоят скамейки для зрителей, а на самой середине ее кружатся в танце парни и девушки.

— Мика Николаевна, вальс, — подскакивает к нам незнакомый мне парень, как только мы подходим к танцующим.

Мика Николаевна кивает ему в знак согласия и поворачивает к нам свое веселое, зарумянившееся лицо.

— Вот и отняли у нас Мику Николаевну, — смеется Иванов. — Но и мы не ударим лицом в грязь. — Он оглядывается и приглашает на вальс жену Бурлаку.

Я остаюсь один. Ищу взглядом Анику. Вон она стоит в стороне и разговаривает с подружкой. Иду напрямик через всю площадку к ней. Девушка замечает меня и улыбается. В это время заиграли краковяк.

Аника танцует легко. В свете электрической лампы, освещающей площадку, вижу ее оживленное лицо. Чувствую у себя на шее ее горячее дыхание. На вздернутом носике блестят маленькие капли пота. Наши взгляды встречаются, мы улыбаемся друг другу, и Аника опускает глаза.

Вот танец кончился, все расходятся по своим местам. Мы с Аникой незаметно для себя остаемся одни в самом центре площадки.

— Идемте, — говорю я. Мне не хочется отпускать ее руку.

Аника, раскрасневшаяся, молча идет рядом со мной.

— Знакомьтесь, — говорю я, увидев стоящего в стороне Иванова.

— Да я знаю Анику Крецу, — и он по-дружески пожимает девушке руку. — Только вот Штефэнукэ на нее обижается. Покоя она ему не дает: — покупай, да покупай породистых свиней…

— Я же хочу, чтобы было лучше для колхоза, — смущенно оправдывается Аника.

— Ну правильно, так и надо, — смеется Иванов. Он покидает нас и направляется к баянисту.

Слышатся быстрые, веселые аккорды. А, гопак, украинский гопак! На площадку выходит только один танцор — начальник политотдела. Он плавно идет по кругу, и вот вдруг завертелся бурно и быстро, приседая и притопывая каблуками. Кажется, душа и тело слились у него воедино в этом танце. Люди сгрудились вокруг него, как живая стена. Бьют в ладоши в такт музыке. И вот уже не один танцор в кругу, а два, три, и еще, и еще… Вихрем несутся, лихо выбрасывая ноги. Но никому не сравниться с начальником политотдела!

Аника не сводит с него глаз. И когда он, кончив танец, вытирает лоб платком, она говорит восхищенно и сочувственно:

— Устал-то как, весь потный…

Мне хочется побыть с Аникой наедине, но она тянет меня к Иванову. Мы пробираемся к нему через толпу молодежи. Незнакомая мне девушка бросает лукавый взгляд на Анику: ага, мол, учителя подцепила.

Но Аника не замечает этого. Подойдя со мной к Иванову, она говорит с искренним восторгом в голосе:

— Как вы хорошо танцуете, товарищ Иванов! Лучше всех наших парней!

— Смотри только, не влюбись в меня, — шутит Иванов, все еще вытирая платком лицо и открытую шею. — У меня жена бедовая.

Аника смущенно улыбается.

— Пойдемте воды напьемся, Степан Антонович, — предлагает Иванов. — Кстати, и потолкуем о том, о сем.

— Пойдемте, — соглашаюсь я и не успеваю опомниться, как Аника быстро от нас удаляется.

— Аника!.. — кричу я вслед, но девушка, видимо, не слышит.

Почему она ушла? Могла ведь пойти с нами. Да и вообще, для чего понадобилось нам пить воду? Повернувшись к Иванову, я встречаю его добродушно-понимающий взгляд.

— Да, — произносит он. — Нескладно получилось. Но что поделаешь…

Буфет недалеко от площадки. Все столики уже заняты. Здесь сидят по большей части люди пожилые. Громко и горячо обсуждают что-то.

Мы с трудом добываем себе стулья и усаживаемся в уголке. Нас никто не замечает. В общем шуме трудно уловить, о чем вдет речь. Но вот из-за своего столика поднимается Бурлаку, и вдруг сразу становится тихо. Сидящие напротив нас колхозники, отставив стаканы с вином, поворачивают к нему головы. Видно, всех очень интересует, что скажет Бурлаку. А, постройка города! Асфальт, трамвай… Бурлаку с жаром защищает ту самую идею, которую он на днях развивал передо мной в своем кабинете.

— Вот что, товарищ Бурлаку, — говорит Оня Патриники, когда тот кончает, — знаем мы вас не первый день. И уважаем от души. Председатель вы хороший. Но глупости говорите такие, что слушать тошно, право слово! Вот уж не ожидали!..

Раздается общий смех. Даже Иванов улыбается. Лоб у Бурлаку покрывается каплями пота. Мне становится жаль его. Его мечты, конечно, — ребячество. Но ведь он так искренне желает добра своим односельчанам!

— Ваши расчеты, товарищ Бурлаку, право слово, нам пригодятся. Если освободятся рабочие руки, надо использовать их с головой. Что нас сейчас жмет больше всего? Урожай. По сравнению с другими колхозами у нас дела идут плохо. А почему? Потому что Царалунга и Валя-Сакэ страдают от засухи. Но вот почитайте, что пишут в газетах…

— Ишь ты, какой важный стал! — вставляет Андроник Ника. — Давно ли читать научился!

— В одно время с тобой, — отвечает Оня, — когда ликбез у нас открылся. Только ты и теперь двух букв не нацарапаешь, а я пишу, книги и газеты читаю. И, право слово, знаю даже, что строят на Волге и на Днепре. А строят там огромные электростанции. Будут орошать засушливые земли. И мы можем так же сделать…

— Здесь-то, на нашей речушке? Чтобы наша деревенька электростанцию строила? — пытается высмеять его Андроник.

— Да, на Реуте. И построим. Не все же у нас, право слово, такие лодыри, как ты, — под общий смех отвечает Оня. — Только и знаешь, что назад на свое личное хозяйство оглядываешься. А мы все заботимся о колхозе. Хотим поднять его, сделать богаче. И электростанцию будем строить. Меньшую, чем та, на Волге. Но построим, право слово, построим!

— У нас уже есть электрическая станция, — замечает чей-то спокойный голос.

— Станция, — иронизирует другой. — Срам один, а не станция! Одна лампа в школе, другая в клубе, третья на улице. А мотор и с этим не может справиться. Захлебывается, кашляет, как старик.

— Только керосину глотает без счета.

— А ты что хочешь? Купаться в электричестве?

— А почему бы и нет? — запальчиво вопрошает Оня. — Пусть в каждом доме будет свет! А главное, что сила эта погонит воду в Царалунгу, в Валя-Сакэ, право слово! Из Кэприуны можно будет сделать тогда огромный, сплошной огород. Только бы воды побольше!

— Да, место неплохое…

— И доходы были бы немалые!

Ободренный этими репликами, Оня продолжает смело развивать свой план:

— Мы и коров будем доить тогда электричеством, право слово! И овец будем стричь, и пахать, и молотить. Механизация, называется. И опять же сколько рабочих рук освободится!

Никто и не пытается больше возражать Оне. Хотя не все еще ясно осознают значение электростанции, но каждый начинает понимать, что с ней жизнь в деревне потечет по-иному.

Мне очень хочется высказаться, поддержать Оню, доказать, что колхоз вполне может справиться с постройкой электростанции. Но Иванов опережает меня:

— Я думаю, товарищи, что Оня Патриники прав.

Иванов говорит просто, для всех понятно. Вот товарищ Бурлаку предлагает нам превратить Флорены в город. Ему хочется, чтобы жизнь колхозников уже сейчас стала такой прекрасной, какой она станет при коммунизме. Но товарищ Бурлаку забывает, что без изобилия продуктов и товаров не может быть коммунизма. Нам нужно прежде всего добиться высоких урожаев. Нужно развести овец, свиней, коров, и хорошей породы. Да, работать нам нужно научиться по-настоящему, чтобы хозяйство было правильно организовано. Если мы все будем делать кое-как, спустя рукава, то никакая техника нам не поможет. А техникой мы можем пользоваться во-всю. Со временем мы многого добьемся. Конечно, придет время, когда наши Флорены смогут вырасти в большой, великолепный город, но до этого еще далеко.

Окружив Иванова, колхозники с жадностью слушают его.

— А до того времени, — с раздражением опрашивает Бурлаку, — колхозники должны жить по старинке?

— Почему же по старинке! — возражает Иванов. — Много вы видели, скажем, клубов и школ в старой деревне? А у нас есть и школа, и клуб. Скоро больница будет готова. Построим электростанцию, и в каждой крестьянской хате будет электрический свет. Скажите, кто теперь носит лапти? Никто. Нет, жизнь меняется к лучшему. И чем больше мы будем поднимать хозяйство, тем привольнее будут жить колхозники. Хозяйство — это теперь главное. Так учит нас партия.

— Правильно говорит товарищ Иванов! Хозяйство надо поднимать, вот что!

— Именно так!

— Да замолчите вы! Послушать не дадут!

— Правильно сказал товарищ Иванов!

Что ты думаешь о Саеджиу?

Четверо ребят, с которыми я занимаюсь дополнительно, уже усвоили разницу между прилагательным и наречием. И все-таки они остаются каждый день на лишний час. Мне не приходится напоминать им об этом.

Книга «Тимур и его команда» очень увлекла ребят. После уроков я захожу в класс и, кроме четырех отстающих учеников, застаю еще Иримицэ Шерпе и Василикэ Бутук, которые в дополнительных занятиях не нуждаются.

— Разрешите нам тоже послушать, Степан Антонович! — просит Иримицэ.

— Пожалуйста!

Через несколько дней на наши занятия являются еще четверо — Горця, Марица и два ученика шестого класса. Чтобы интерес у ребят не остыл, я пока все время читаю им сам. Попутно объясняю слова, значения которых, как мне кажется, они не знают. Часто завязывается оживленный разговор о прочитанном. Даю ребятам свободно высказываться, почти без наводящих вопросов. Мне не хочется, чтобы эти наши занятия повторяли уроки в классе. Поэтому и не ввожу специальных грамматических упражнений. Объясняя незнакомое слово или встретив в тексте особенно удачную для примера грамматическую форму, фиксирую внимание ребят и на этой стороне дела. Таким образом я без всякого нажима добиваюсь хороших результатов. Григораш, который раньше не только не умел отличить прилагательное от наречия, но и в склонениях был слаб, начинает понемногу осваивать строй русской речи.

Григораш, однако, и по математике отстает. Но это не мешает Андрею Михайловичу неизменно ставить ему хорошие отметки. Как же помочь мальчику, когда сам директор втирает очки и его родителям и школе? Хорошо было бы, если бы Горця помог Григорашу. Но Штефэнукэ этого не желает. Ведь он уже раз прогнал его. Вот, мальчик мне об этом рассказал, а я и забыл. Непростительная забывчивость! Непременно сегодня же потолкую с Штефэнукэ. Посмотрим, что из этого выйдет!


Вечером я иду к Штефэнукэ. Дверь мне отворяет хозяйка. В комнате за столом сидят Штефэнукэ и Бурлаку. Хозяин принимает меня любезно. Неужели он уже не сердится больше из-за заметки или только делает вид? Усаживает за стол на самом почетном месте.

— Выпейте стакан вина, Степан Антонович!

— Благодарю. Не хочется.

— Но почему же? Вы желанный гость в моем доме. От всего сердца угощаю.

Подчеркнутая любезность Штефэнукэ, как всегда, неприятно действует на меня. Он смеется, щуря свои маленькие глазки. Не по душе мне этот человек. «Со всеми передрался», — вспоминаю я слова Иванова обо мне. По почему «со всеми»? Ведь вот с Бурлаку я дружу, хотя часто во многом бываю с ним не согласен. Этот искренен, ни в чем не притворяется.

— Не отказывайся от вина, Степан Антонович, — смеется Бурлаку. — Вода хороша только для водяной мельницы.

«Приятно тебе или неприятно, но и с Штефэнукэ нужно найти общий язык». Так сказал бы мне Иванов, если бы я мог сейчас поделиться с ним моими мыслями.

— Водой мы приведем в движение турбины, а пока выпьем в честь будущих турбин вина, — говорит Штефэнукэ, принимая из рук жены глиняный кувшинчик.

Выпили. Когда я заговариваю о цели моего прихода, Штефэнукэ сразу перестает улыбаться. Нет, он и слышать не хочет, чтобы Горця помогал в учебе его сыну.

— Чему он научится у этого висельника! И вообще Григораш не нуждается в помощи.

— Не обольщайтесь его отметками, товарищ Штефэнукэ. Григораш далеко не знает всего того, что нужно знать ученику седьмого класса. Он от многих ребят отстает.

— Слышишь, жена? Наш сын, оказывается, глупее всех, — горестно восклицает Штефэнукэ. — Знаете что? — поворачивается он ко мне. — Учите вы его сами. Я вам буду платить. Могу заплатить и другому учителю. Только не говорите мне об этом бездельнике Горце!

— Никто не станет брать у вас денег, товарищ Штефэнукэ. По русскому языку я ему и так помогаю. Но он и в математике не силен.

— В математике? — недовольно переспрашивает Штефэнукэ. — Но ведь там Андрей Михайлович! . Впрочем, может, вы подыщете другого мальчонку, который занимался бы с Григорашем?

— Но зачем же? Горця подходит больше всех. Ведь Григораш только с ним и дружит.

Штефэнукэ нервно барабанит пальцами по столу.

— Ладно уж, пусть будет так, — наконец соглашается он. — Но знайте, вы отвечаете за моего сына.


Мы с Бурлаку выходим вместе. Итти нам далеко — на другой конец села. Я доволен тем, что договорился со Штефэнукэ. Все-таки хорошо, когда приходишь к человеку домой и проводишь час-другой в его семье. Посмотрим, удастся ли нам найти со Штефэнукэ общий язык и по другим вопросам.

На дворе дождь. Темно, грязно и скользко. Бурлаку ведет меня задворками, где грязь не такая глубокая. Спутник мой что-то молчалив. Мы проходим мимо длинного сарая. Бурлаку вдруг тянет меня за рукав и предлагает:

— Постоим немного под навесом.

— А ты думаешь, что дождь скоро пройдет? — спрашиваю его.

— Да нет, навряд ли, я хочу тебя спросить о чем-то, — говорит он вполголоса.

— Спросить? Ну, слушаю тебя.

Под широким навесом мы хорошо укрыты от дождя и от ветра. Я терпеливо жду. А Бурлаку молчит, видно, не решается начать.

— Ну, говори же, — подбадриваю я его. — Время не ждет…

— Мне хотелось бы знать, что ты думаешь о Саеджиу, о колхозном счетоводе? — наконец заговаривает Бурлаку.

Саеджиу? Тихий человек, слова худого от него не услышишь. При встрече он здоровается первый, снимает шапку и кланяется ниже, чем это принято. О нем, правда, не особенно хорошо отзывается Оня Патриники. Я и сам писал в своей заметке, что Саеджиу покрывает Штефэнукэ. А может быть, у счетовода просто нехватает смелости пойти против всемогущего председателя?

— Вообще-то человек, как человек… — отвечаю я. — Только на мокрую курицу больно смахивает.

— На мокрую курицу? Ха-ха-ха! — Эхо из долины как будто передразнивает могучий голос Бурлаку. Он приближается ко мне почти вплотную.

— Когда ты пришел к Штефэнукэ, мы как раз говорили о моей идее насчет города, и я понял, что был неправ. Неправ, сознаюсь. И верно, у нас в колхозе есть сейчас дела поважнее. Неотложные дела!.. Вразумил меня Штефэнукэ! Да, много ему пришлось говорить со мной, пока доказал. И как это я раньше не понимал!

Но Бурлаку удивляет и другое: единственный человек, который увлекся его идеей, был Саеджиу. И вот как все произошло.

В комиссию по учету имущества объединившихся колхозов, председателем которой был Бурлаку, входил и Саеджиу. Работали они оба гораздо больше, чем остальные члены комиссии. И вот, когда все уже было собрано, зарегистрировано и подсчитано, а документы подписаны, Бурлаку поделился с Саеджиу своими мыслями о постройке города.

«Замечательная идея! — сразу воспламенился Саеджиу. — Это же прямо коммунизм!.. Ликвидация разницы между городом и деревней!.. Шаг в будущее!..» И пошел, и пошел! — Так распалил меня прохвост этакий! Я, говорит, технический работник. Мое дело — дебет-кредит. Но ты коммунист, председатель сельсовета. Кому, говорит, как не тебе, проявить инициативу? Начнется, мол, новое движение, вроде стахановского… И будет оно называться «бурлаковским».

— И ты уже видел себя прославленным?

— Да, — сознался Бурлаку. — Только я о славе не думал. Просто мне казалось, что это очень правильная мысль. Девять дней я жил только одним. Не спал, работать не мог… Эх!..

Мы идем домой. Бурлаку провожает меня до моста и поворачивает налево. Школа уже совсем близко, на горе. Дует ветер, холодные струи дождя хлещут меня по лицу. Зачем это счетоводу нужно было так раззадоривать Бурлаку?.. А сам он, Бурлаку, тоже… кандидат партии. «Надо воспитывать этих людей», — вспоминаю я слова Иванова. Да, в селе необходима партийная школа.


— А, Андриеску, с приездом! Как здоровье?

Андриеску только сегодня утром вернулся из Оргеева после операции апендицита и пришел повидаться со мной.

— Хорошо, — улыбается он весело. — Здоров, как бык!

Молодое загорелое лицо Андриеску выглядит сильно похудевшим. Только живые черные глаза нисколько не изменились. На Андриеску, как всегда, свежевыглаженная военная гимнастерка, подпоясанная широким ремнем. Хромовые сапоги блестят.

— Сияешь! — говорю я. — Опрятен, как мой бывший командир, майор Степанов.

— А я всего лишь сержант, — мягко смеется он. — К тому же, демобилизованный еще с прошлого года.

Я очень рад Андриеску. Беру его за руку и усаживаю рядом с собой на диван.

— Ну, рассказывай, друг, что нового слышал в городе. Как твои дела?

— О себе могу рассказать. Есть новость, да еще какая!..

— Ну, ну, говори!

— Вчера меня приняли в члены партии, — взволнованно говорит Андриеску.

— Поздравляю, от всей души! Нашего полку прибыло! Вот уже два члена партии у нас в селе, да Бурлаку — кандидат. Теперь мы горы свернем. Ну, а когда приедет Мария Бусуйок, наш третий коммуннист?

— О, Мария Бусуйок! — произносит Андриеску таким тоном, словно уверен, что с ее приездом все проблемы будут немедленно разрешены. — Она только весной кончает курсы.

За чаем он рассказывает мне, как на бюро райкома принимали его в партию.

— На все вопросы отвечал хорошо. А под конец запутался. Не мог объяснить разницы между экономистами и легальными марксистами. И знаю как будто, а рассказать толком не могу. Даже пот прошиб. Ну, да ничего, сошло.

Помолчав задумчиво, Андриеску вдруг живо поворачивается ко мне:

— А что Саеджиу сбежал, вы слышали уже, Степан Антонович?

— Как, сбежал?

— Штефэнукэ только что сказал мне. Шесть дней, как исчез, — продолжает Андриеску. — Пока еще неизвестно даже, сколько денег он забрал.

Чувствую, как кровь застучала у меня в висках. За последнее время колхоз сдал государству и продал на рынке много хлеба и овощей. Деньги из банка были взяты, чтобы оплатить трудодни. Вот она какова, наша бдительность!

— А может, он еще вернется, — говорит Андриеску, увидев, как взволновала меня весть о Саеджиу. — Может, Штефэнукэ забил тревогу преждевременно…


Все село уже знает подробности исчезновения Саеджиу. Дело было так. На прошлой неделе собрание колхозников единогласно приняло предложение Они Патриники о постройке большой электростанции на реке Реуте. Рано утром к Штефэнукэ домой заявился Саеджиу. Он, мол, знает верное средство, как ускорить постройку электростанции. У него, Саеджиу, есть двоюродный брат — инженер, специалист по строительным проектам. Живет он в Кишиневе. С постоянной службой не связан. Если колхозники через Саеджиу хорошенько попросят его, он приедет во Флорены, и за неделю проект электростанции будет готов. Да он и копейки за это не возьмет! Для него какая-нибудь тысяча или даже две тысячи никакого значения не имеют. Он эту тысячу за пять дней заработает.

Штефэнукэ обеими руками ухватился за предложение Саеджиу. Пусть колхозники не обвиняют его в отсутствии инициативы. Он еще покажет, на что способен. Подумаешь, Оня Патриники первый предложил построить электрическую станцию. До этого немудрено, додуматься. Кому не хочется света? Как будто он, Штефэнукэ, против! Он только не любит болтать лишнего. Не пройдет и недели, и Штефэнукэ представит Иванову превосходный проект. Вот, гляди, начальник! Зря ты упрекаешь меня, будто я не прихожу к тебе с конкретными предложениями. Говорить-то, конечно, легко. Язык, известно, без костей. А я не любитель пустой болтовни. Я дело делаю.

Штефэнукэ дал Саеджиу командировку в Кишинев, чтобы тот поскорей привез инженера. А теперь председатель колхоза кусает себе локти. Как он не заметил, что этот негодяй Саеджиу его обманывает! Почему не обратился он в государственную организацию с просьбой разработать проект электростанции!

Малыш

Сегодня вокресенье. Все утро я читаю, а в полдень переодеваюсь и выхожу из дома.

Грязь немного подсохла. Вот и солнце показывается из-за туч. Четко обозначаются тропинки. Напрасно надел я калоши.

В клубе собирается молодежь. Во дворе парень играет на гармошке. Вхожу в клуб. В читальном зале ни одного свободного места. В соседней комнате — биллиард. Но я не особенно люблю эту игру.

Снова выхожу в коридор. На душе у меня грустно, словно я потерял что-то. Безотчетно ищу кого-то глазами. Вон стоит ко мне спиной девушка с длинными русыми косами, как у Аники. Она о чем-то оживленно разговаривает с двумя парнями. Кто она такая? Сзади она очень похожа на Анику, только выше немножко.

Я уже не первый раз ловлю себя на мысли об Анике. Не ее ли я ищу? И не оттого ли грустно мне, что она не пришла сегодня в клуб? «Надо было за ней зайти»! — думаю я с досадой.

— Добрый день, Степан Антонович!

Я вздрагиваю и оглядываюсь. Ко мне подходит Оня Патриники.

— Я с самого утра вас ищу, право слово.

— Что такое? — спрашиваю я.

Ничего особенного. Оне просто хочется со мной поговорить. Приглашает к себе домой. Мы с ним часто беседуем. Патриники любит задавать мне вопросы, особенно о международной политике. Обычно он молча выслушивает меня, пытливо глядя в глаза. Если мой ответ его не удовлетворяет, он не вступает в спор, а только загадочно произносит: «ой ли?» Мне тогда становится не по себе. Я знаю, что голова Они работает медленно, но верно.

Мы отправляемся с Патриники к нему домой. Это совсем недалеко от клуба. Маленький домик с новой камышовой крышей. Окна выходят на улицу. Чистенький двор огорожен плетнем. Жена Они, тетка Мэриука, гостеприимно встречает нас на пороге.

— Уж вы не осудите нас, Степан Антонович, — обращается она ко мне. — Мы всегда рады хорошему человеку и принимаем, как можем.

Заходим в дом. На стене висит большой ковер с вышитым портретом Сталина. Хозяева усаживают меня. Оня заводит патефон. Мелодии знакомых песен сменяют одна другую.

— А теперь я вам молдавскую поставлю.

Патриникн отыскивает нужную Пластинку. Полная радости и света песня. Она рассказывает о Молдавии с ее богатыми колхозами, с ее виноградниками и цветущими садами. Слушая эту песню, словно видишь перед собой румяные плоды, ощущаешь их аромат. Тетка Мэриука оставляет плиту и подходит к нам.

Оня смотрит на жену вопросительно: готово?

— Да, — отвечает она глазами.

Тетка Мэриука ставит на стол жареную курицу, белый, аккуратно нарезанный хлеб. Немного погодя появляется и большой слоеный пирог.

— Степан Антонович, вы человек холостой, — обращается ко мне Оня, — варить для вас некому. Приходите к нам каждый день обедать, право слово!..

— Рады будем, Степан Антонович, — присоединяется к нему жена. — Где есть для двоих, там и для третьего найдется.

Они просят меня так искренне, так дружески, что у меня язык не поворачивается отказаться. Да и питание в столовой, откровенно говоря, надоело. Не то, что там скверно готовят, но домашний обед все же куда вкуснее! А утром и вечером я и сам могу вскипятить себе чай.

— Был бы вам очень благодарен, — отвечаю я. — Но только за плату.

— Что вы, что вы! — обижается Оня. — Брать деньги за тарелку борща!

— Но это ведь не один только день. Даром я не согласен.

— «Не согласен», — недовольно ворчит Патриники. — Пустяки какие! Ну уж если вы такой упрямый, принесете моей жене каких-нибудь конфет. Давайте-ка поговорим о другом.

Электрическая станция. Оня считает, что ее надо построить на краю села, в Рздинах. Это близко к Кэприуне, которая, по его мнению, должна быть использована под овощи. Туда нужно будет направить много воды. От Рэдин и до Царалунги недалеко, и до Валя-Сакэ — это самые лучшие наши места. Протяни только электрические провода И — паши, сей, жни, молоти. Там же и фермы. Овцы, коровы.

Тетка Мэриука убирает со стола и извиняется передо мной, что не может посидеть с нами. Она пойдет в сени выгладить малышу рубаху. Завтра ему в школу.

Я удивлен.

— Разве у вас есть мальчик?

Оня Патриники добродушно смеется. Оказывается, речь идет об учителе Михаиле Яковлевиче. Ах вот оно Что! Я ведь как-то уже слышал, что этого учителя прозвали «малышом». Любопытно, откуда взялось это прозвище? Михаил Яковлевич, правда, еще очень молод. В нем есть что-то детское.

Оня удивляется: как, я в самом деле не знаю? И он начинает рассказывать.


В 1940 году вместе с Красной Армией пришел во Флорены доктор Яков Андреевич Паску, молдаванин из Дубоссар. И жители села впервые начали пользоваться медицинской помощью. Образ жизни доктора, поведение его удивляли многих. В обращении он был так прост, словно вовсе был не доктор, а обыкновенный хлебороб.

Когда бы вы ни нуждались в нем — днем ли, ночью — он никогда не отказывался прийти к больному.

Случалось, какая-нибудь тетка Гафица или дядя Тимофте надумают вдруг принести доктору в благодарность за лечение кусок масла или курицу. Яков Андреевич только сердито руками замахает и скажет:

— Нет, нет, не нужно! Неси обратно! Мне государство платит за то, что я лечу вас.

Многим помогал доктор. Взять хотя бы старика Ариона Пыслэ. Сколько лет болел он ревматизмом, мучился с ногами! Яков Андреевич написал в Кишинев и выхлопотал для него путевку. Старик поехал на Кавказ и через два месяца вернулся здоровым.

А жена доктора — Мария Васильевна! Сколько женщин обучила она грамоте в ту зиму! Такая же добрая и сердечная была, как муж. Их сынок Мишка стал совсем своим в деревне. Как будто родился здесь. С ребятами сдружился. Знал он много игр и книжки читал им.

Яков Андреевич был для деревни не только доктором. Его избрали в сельсовет, потом в комиссию по разделу отнятой у кулаков земли. Он организовал сельскохозяйственный кружок; рассказывал сельчанам о колхозах, о том, как живут крестьяне по ту сторону Днестра…

Привыкли жители Флорен к доктору, полюбили его. Не все, конечно. Кулаки сельские ненавидели Якова Андреевича, а иные не прочь были и убить его.

И вдруг началась война. Самолеты со свастикой бомбили села, стреляли из пулеметов.

Яков Андреевич получил повестку и, как многие другие, ушел на фронт. Жена и сынишка его эвакуировались. На одной станции они попали под бомбардировку. Когда рассеялся дым, Миша с трудом узнал свою мать. Она лежала мертвая с пробитой головой. Мальчику минуло тогда 11 лет. Несколько дней он скитался, а потом вернулся во Флорены. Через село проходили немецкие танки. Румынская полиция увозила множество людей. Угнали и Мишу куда-то далеко, в концентрационный лагерь.

За колючей проволокой тысячи людей: взрослые и дети. На каждом шагу полицаи в румынской форме. Палило солнце, а воды не давали, пищи тоже. Каждый день выбирали по восемьдесят-сто жертв и уводили на край города. Там их заставляли самих копать себе могилы, а потом расстреливали. Многие в лагере умирали. На глазах у Миши офицер застрелил Ленуцу, сестру мальчика Ионела, с которым подружился здесь Миша, застрелил ее за то, что девушка не дала себя обесчестить. Но не удалось избежать позора двум ее сестрам. Их мать, тетка Штефана, сошла с ума.

Сердце Миши как будто придавило тяжелым камнем. Случалось, что он по два дня ничего не ел, но голода не чувствовал.

Как-то утром пришла и его очередь. Семь солдат во главе с фельдфебелем гнали через город сто заключенных. Все молчали, как немые. Только сестра Ионела запела свадебную песню. Было скользко. Падали большие хлопья снега. Одна женщина обессилела, повалилась на дорогу. Фельдфебель начал избивать ее прикладом. С громкими стонами женщина поднялась и поплелась дальше.

Они пришли на место около полудня. К вечеру уже была готова яма. По команде фельдфебеля люди стали на самом краю, и пулемет скосил их.

Миша запомнил все… Он тоже стоял рядом с другими. Когда застучал пулемет, мальчик повалился в яму. На него начали падать человеческие тела, потом посыпалась земля. Мише было очень трудно дышать…

…Прошло немного времени, и стало тихо, тихо. Мальчик ощущал жгучую боль в локте. Он сделал усилие и выбрался из-под застывшего тела.

— Кто здесь живой? — спросил Миша раз, потом еще раз…

— Я, — вдруг отозвался поблизости слабый голосок маленькой девочки.

Мгновение оба помолчали. Потом тот же голосок произнес:

— Помоги мне отсюда вылезть.

Миша нащупал рукой стену ямы, приподнял девочку. Она оказалась очень худенькой, легонькой и была почти совсем раздета. «Ай, — вскрикнула девочка, — мне больно!» Тогда он поднял ее повыше, и на лицо ему закапали теплые капли крови. Девочка выкарабкалась из ямы.

— Подожди меня здесь, — сказал он ей.

С большим трудом выбрался и сам Миша наверх. Девочки там уже не было. Так больше он ее и не видел. Миша убежал с этого страшного места. Он часто падал, но вставал и бежал дальше. Уже светало. Миша решил спрятаться пока в ближнем лесочке. Пошел дождь. Подул холодный ветер. Пальтишко у мальчика было тоненькое, изношенное, ботинки протекали. Очень болел локоть. Два дня и две ночи провел Миша без сна, без пищи.

Он решил итти во Флорены. Спрашивал у встречных дорогу. Добрые люди давали кусок хлеба, тарелку борща. В село свое он пришел на рассвете. К кому постучаться? Может, к дяде Оне? Он живет на окраине. Долго простоял мальчик за калиткой, не решаясь постучать в окно. Но вот тетка Мэриука вышла за соломой, и Миша окликнул ее.

…Патриники перевязали рану мальчику, накормили его, переодели. Несколько дней он скрывался у них на печке. Когда заходил кто-нибудь, на Мишу набрасывали шубу, и он даже дышать боялся. Сын Они, Аурел, который учится сейчас в Кишиневе на агронома, как-то стал хвастать перед мальчиками: «А я что знаю!..» Отец услышал, завел его домой и сильно отлупил. Оня очень боялся за Мишу. Дом Патриники не был верным пристанищем. Брата Они, бывшего члена сельсовета, румынская полиция арестовала. Да и сам Оня был под подозрением. Пришлось обратиться к одному из родственников, к Тимофте Гарду.

— Возьми, брат, малыша к себе. У меня ненадежно.

— Сыну доктора мы не дадим пропасть, — ответил Тимофте.

Однако и Тимофте пришлось вскоре устроить малыша в другом месте. Так люди несколько раз сдавали Мишу с рук на руки. Он стал сыном села. И условное имя его было «малыш», которое так потом за ним и осталось.

Когда Красная Армия освободила Молдавию от фашистов, Миша пристал к проходившей через село части и ушел на фронт. Спустя два года он вернулся из Германии с тремя медалями и маленькой красной ленточкой на груди: на Одере юноша был ранен. В нынешнем году Михаил Паску окончил педагогическое училище в Сороках. Кому же еще отдать свои силы и знания, как не жителям Флорен, которые спасли ему жизнь? Но он просился в это село и по другой причине. И этой причиной была Мика Николаевна.


Третьего дня я возвращался с обеда и недалеко от дома Они Патриники встретил Михаила Яковлевича. Михаил Яковлевич — веселый, жизнерадостный парень. Но на этот раз у него был такой вид, как будто он похоронил близкого человека. Веснушки, которые обычно даже красят его румяное юное лицо, на бледных небритых щеках сейчас словно увеличились и выглядят некрасиво. Глаза юноши смотрят горячо и беспокойно.

— Что случилось?

Мика Николаевна… Я знаю об этом. Михаил Яковлевич влюблен в молодую учительницу по уши. А она к нему относится холоднее. Михаил Яковлевич никому не говорит о своей любви, и мне в том числе. Но теперь, видно, чаша переполнилась. И он решается поделиться со мной.

Михаил Яковлевич сделал предложение Мике Николаевне, еще учась в техникуме в Сороках. Она уже получила тогда диплом, а ему предстояло еще год учиться.

— Кончай училище, — ответила она ему.

— И тогда?

— Тогда видно будет.

Заметив, как печально он смотрит на нее, Мика Николаевна нежно погладила его по щеке и позволила поцеловать себя.

Они переписывались, во время каникул встречались, но ответ Михаил Яковлевич получал все тот же: кончишь училище, тогда посмотрим. Ему оставалось утешать себя только тем, что Мика Николаевна сама попросила назначение во Флорены, в село, с которым у него столько связано!

Но здесь я их еще ни разу не видел вместе: ни на улице, ни в клубе, ни в сельсовете. Когда я спросил Михаила Яковлевича о причине этого, он густо покраснел. Ему стыдно признаться, что он еще просто стесняется гулять с девушкой. Малыш! В учительской они друг с другом не разговаривают, как будто боятся выдать свою тайну. Вообще-то Михаил Яковлевич большой охотник поговорить, он остряк, шутник, в селе его любят за веселый нрав, но на людях в присутствии Мики Николаевны он словно немеет.

Дома у нее Михаил Яковлевич чувствует себя свободнее. Они поют или заводят патефон и танцуют. Остротам Миши девушка смеется до слез. И тогда ему кажется, что счастье приближается. Он берет ее за руку и робко просит:

— Мика, скажи!..

Мика Николаевна задумывается. Потом качает головой и, улыбаясь, отвечает:

— Нет, подожди еще…

— Я догадываюсь, — говорит он, чуть не плача, — тебе нравится другой.

— Не говори глупостей. Ты прекрасно знаешь, что никого другого у меня нет.

— Это ты просто утешаешь меня…

— Прекрати, Михаил.

Он одного опасается: уж не влюбилась ли она в Андрея Михайловича? Кто не знает о частых «методических указаниях», для которых, якобы, вызывает ее директор в свой кабинет!

Вот и вся исповедь Михаила Яковлевича. Он озабочен и расстроен.

— Миша, — говорю я, хотя обычно называю его Михаилом Яковлевичем, — я уверен, что Мика Николаевна тебя любит.

— Правда? — и его глаза вспыхивают радостью.

— Конечно, любит. Только Мика девушка серьезная, и она хочет, чтобы ты проявил себя достойным ее любви.

— Вы так думаете?..

Смотрю на часы. Через десять минут начинается педсовет. Как бы нам не опоздать, Михаил Яковлевич!


Об этом педсовете директор сказал нам вчера, во время одной из перемен. Заседание будет носить характер сугубо научный, — с гордостью предупредил нас Андрей Михайлович. Владимир Иванович сделает доклад на тему: «Дисциплина в школе и в семье». Доклад построен на фактах из нашей школьной жизни. И такого рода заседания, сказал директор, будут у нас теперь каждые две недели.

Я очень рад. Наконец-то Андрей Михайлович по-настоящему взялся за дело. Учителя будут готовить доклады, обмениваться опытом, совершенствовать свои знания. Это хорошо.

В учительской мы с Михаилом Яковлевичем никого не застаем и заходим к директору в кабинет. Он один и, как видно, в хорошем настроении.

— Входите, входите, — приветствует он нас.

Оказывается, заседание откладывается, заболел Владимир Иванович — докладчик. Андрей Михайлович просит нас присесть. Он хочет поговорить с нами. Лукаво поглядывая на меня, он сообщает, что на следующем заседании педагогического совета, через две недели, Мика Николаевна прочтет лекцию о методах преподавания родного языка. Директор считает, что я, как лингвист, должен помочь ей, посвятить этому делу несколько «вечеров», — подчеркивает он последнее слово.

— Я очень прошу вас об этом, Степан Антонович. — Андрей Михайлович бросает быстрый взгляд на Михаила Яковлевича. — Вы ведь все равно вечерком частенько заглядываете к Мике Николаевне.

— Я, конечно, не возражаю, но откуда вы взяли, что я «частенько заглядываю» к Мике Николаевне?

— Откуда! — Андрей Михайлович улыбается так, будто речь идет о чем-то, всем давно известном. — Впрочем, это ваше личное дело, Степан Антонович, и никого это не должно интересовать. — Он вдруг становится серьезным: — Да, Михаил Яковлевич! Ученица ваша выздоровела? Как ее зовут? А, да, Маковей… Она уже ходит в школу?

— Ходит, — отвечает Михаил Яковлевич, взволнованный и бледный.

— Ну, хорошо. Меня интересовало здоровье девочки. — Директор переводит взгляд на меня, давая этим понять Михаилу Яковлевичу, что он может итти.

Не успевает молодой учитель затворить за собой дверь, как Андрей Михайлович закатывается смехом.

— Видели, как разволновался? Можете быть спокойны, эту ночь он не сомкнет глаз.

Я ошеломлен.

— Но, скажите, Мика Николаевна в самом деле готовит доклад?

— Да нет. Это я пошутил. Доклад сделает Иона Васильевна.

Я встаю и выхожу, не попрощавшись. Тут же отправляюсь к Михаилу Яковлевичу. Необходимо сказать ему, что все это ложь! Но поверит ли он мне?

Михаил Яковлевич хороший парень: искренний, с открытой душой. А энергии у него!.. Он способен совершить многое, если им правильно руководить. Ему нужно большое дело, которое захватило бы его целиком. Но какое? На попечении его и Мики Николаевны находится пять групп ликбеза. Молодые учителя руководят культармейцами. И работа идет неплохо! Что же еще? Михаил Яковлевич, кроме того, пионервожатый. Но в этом деле он не очень силен. Не посоветоваться ли о нем с секретарем комсомольской организации Андриеску?

Прихожу к Михаилу Яковлевичу. Он старается быть со мной приветливым, но былого доверия, я чувствую, у него ко мне нет. Побеседовав о том, о сем, я, как будто невзначай, говорю ему, что директор раздумал: доклад будет делать Иона Васильевна, а не Мика Николаевна.

— В самом деле? — радуется он, словно теперь все препятствия в его любви к Мике Николаевне преодолены.

«Очень хорошо, — думаю я, — с этим кончено». Теперь другое… Начинаю издалека… Спрашиваю, получил ли он сегодня газеты. Еще нет? А мне хотелось посмотреть «Молодежь Молдавии». Кстати, недавно я там прочел интересную статью.

— О чем же? — спрашивает Михаил Яковлевич.

— О том, как в одном селе комсомольцы организовали самодеятельность. А что, Михаил Яковлевич, если бы и нам здесь этим заняться? В селе столько комсомольцев и молодые учителя есть!.. Да ты сам, — обращаюсь я к нему уже на «ты», — ведь ты поешь, играешь… Ну, а Мика Николаевна…

— И она тоже! Мы с ней еще в Сороках участвювали в одной пьесе, — оживляется Михаил Яковлевич, — но захочет ли она?

— А почему бы нет! Ты ведь знаешь, как она любит общественную работу! Давай посоветуемся обо воем этом с Андриеску.

— Давай! — И Михаил Яковлевич живо вскакивает со стула. Он отличается той детской непосредственностью, которую редко встретишь у взрослых людей, и поэтому она так подкупает,


Повсюду ваше внимание привлекают афиши: «Приходите в клуб. Вечер молодежи. Большой концерт. Юмор».

Ни разу в эти дни Михаил Яковлевич не лег спать раньше двух часов пополуночи. Никогда еще я не видал его таким энергичным и деятельным. По вечерам приходит в клуб Мика Николаевна. Репетируется пьеса «Вторая граница». После репетиций Михаил Яковлевич, уже не стесняясь, провожает ее домой: ведь не пойдет же она одна ночью!

И вот наступает, наконец, долгожданный вечер. В клубе собирается столько народу, что яблоку негде упасть. Я с трудом нахожу себе место недалеко от сцены. Вон Владимир Иванович. На нем черный костюм, вишневого цвета галстук с белыми полосками. Он гордо улыбается: ведь это у меня вы все учились!

Всем заправляют Андриеску и Михаил Яковлевич, распорядители сегодняшнего вечера. Михаил Яковлевич так занят, что раз десять прошел мимо меня и не замечает.

Звонит колокольчик (его взяли в школе), и в зале становится тихо. На сцену выходит Михаил Яковлевич. Он жестикулирует обеими руками, как пламенный оратор, раскрывает и закрывает рот, не произнося при этом ни слова. Потом говорит: «На этом, товарищи, я кончаю свою речь».

Шутку принимают весело. Михаил Яковлевич спрашивает со сцены девушку в зале:

— Иленуца, ты не заметила, сколько времени я говорил?

Смех.

— Теперь вас будет развлекать Владимир Иванович.

Завуч читает лекцию на тему: «Было ли начало и будет ли конец жизни на земле?» О лекции в афише не было сказано. Вот это уж нехорошо, Михаил Яковлевич.

Учитель говорит — я слежу по часам — сорок три минуты. Его хорошо слушают. Когда он кончает, поднимается занавес.

На сцене школьный хор. С одной стороны — девочки, с другой — мальчики: все красивые, нарядные. Зрители встречают и провожают их аплодисментами.

Андриеску читает по-молдавски отрывок из поэмы Маяковского «Владимир Ильич Ленин». Потом на сцену стремительно выскакивают танцоры: бурная молдовеняска. Трещит пол под ногами. Но Михаил Яковлевич все недоволен. «Больше жизни, ребята! Огня побольше!» — подзадоривает он танцующих.

Следующий номер — дуэт «Ой цветет калина». Поют Аника и Мика Николаевна. Учительница выше и красивее Аники, зато Аника нежнее. У нее мягкий лирический голос. А у Мики Николаевны — низкий, грудной. Слушаешь песню, и воображение уносит тебя далеко-далеко. У ручейка, журчащего среди зеленых холмов, тоскует девушка… Замечательно спели. Весь зал восторженно аплодирует молодым певицам.

…Начинаются танцы. И я не прочь потанцевать. Приглашаю Анику. Носик ее немного припудрен, от кос исходит легкий запах духов. Я замечаю Андриеску, который стоит в стороне и следит за каждым нашим движением, прямо глаз не сводит. Я слышал, что он неравнодушен к Анике. Так ли это?

— Вот ты где, Степан Антонович! — раздается над моим ухом громкий голос Бурлаку. — Где это ты пропадал весь вечер? Только сейчас тебя увидел. — Он садится на стул рядом со мной и тихо говорит:

— Знаешь, приехал Саеджиу и инженера привез. Да, видишь, — легонько толкает он меня в бок, — я говорил Штефэнукэ, что этот сукин сын вернется.


Народ расходится. У ворот клуба я догоняю Анику. Она идет медленно. Не ждет ли она Андриеску? Предлагаю девушке проводить ее домой. Беру под руку.

— Как дела на ферме? — спрашиваю.

Ферма? Работы там по горло. Вчера одна свинья родила четырнадцать поросят. Аника выкупала их. Какие они хорошенькие!.. Жаль только, что не породистые. Но теперь она уже все обдумала. Через год на ферме будут свиньи только хорошей породы. На это не так уж много денег нужно — две тысячи. Аника поставит вопрос перед правлением колхоза. А если Штефэнукэ опять заупрямится, она пойдет в райком, будет писать в газету и не отступит, пока не добьется своего.

— Вы поможете мне, Степан Антонович?

— Непременно. Ну, а что вы читали последнее время, Аника?

— Что читала? Большую книгу, «Анна Каренина» называется. Сколько в жизни интересного, Степан Антонович! Я бы хотела все знать!..

Мы долго стоим с Аникой у калитки. Я держу ее руку и никак не могу уйти. Мне кажется, что и ей не хочется расставаться со мной.

— Когда мы еще увидимся, Аника?

— Когда захотите…

Электростанция все же будет!

На следующее утро прихожу в класс, вижу, дети чем-то радостно взволнованы. Филипаш поднимает руку.

— Степан Антонович, скажите, правда, что к нам в село инженер приехал?

— Электрическую станцию строить, — добавляет другой мальчик.

— А скоро начнут?..

Во время перемены — в учительской, а позже — в кооперативе, в сельсовете и куда бы я ни заходил — всюду слышу об одном и том же: Саеджиу привез инженера, и уже составляется проект электростанции.

Все село живет одним: электрическая станция. А сколько споров вокруг нее!

— Станцию нужно строить у русла реки, оттуда легче протянуть провода, чтобы провести свет во все дома.

— Нет, лучше недалеко от горы, у изгиба Реута. Здесь река уже и не требует большой плотины.

— Ничего ты не понимаешь. В Рэдинах — вот где надо! Там ферма.

Особенно воодушевлен вестью об инженере Оня Патриники. Подумать только! Саеджиу, право слово, когда он хочет, может и хорошее дело сделать!

Вечером встречаю в клубе Штефэнукэ. У него вид победителя.

— Слыхали, Степан Антонович, как я утер нос Иванову?

— Почему Иванову?

Штефэнукэ отводит меня в сторону, лукаво подмигивая своими хитрыми глазками. Он кладет мне руку на плечо, как старому приятелю.

— Да, утер ему нос! Вы же знаете, как он ко мне придирался…

Да, знаю. Когда Саеджиу поехал за инженером и еще не было слухов о том, что он, якобы, сбежал с колхозными деньгами, Иванов уже тогда поднял большой шум. Когда наступит конец этой анархии? Кто его знает, какого инженера привезет Саеджиу? Он, Саеджиу, и сам-то проходимец, совершенно не проверенный человек! О чем думал Штефэнукэ? Надо потерять всякое чувство ответственности, чтобы поступить так необдуманно. Почему Штефэнукэ делает все, что приходит ему в голову и никого не спрашивает! Почему он не советуется с колхозниками?

Ведь существует специальная организация, которая помогает колхозникам строить электростанции. Эта организация имеет в своем распоряжении инженеров и электрическое оборудование.

Когда же до Иванова дошли слухи о бегстве Саеджиу с колхозными деньгами, он позвонил Штефэнукэ и предупредил его со всей строгостью: «За свое самоуправство вы ответите перед судом».

— Ну, а что ты скажешь теперь, товарищ Иванов? — торжествующий Штефэнукэ сжимает кулак. — Пока ты будешь в суд подавать, я здесь электрическую станцию построю!


Приходит человек с запиской от Бурлаку: меня просит зайти в сельсовет Иванов. Кончаю последний урок и иду в сельсовет.

В кабинете Бурлаку очень тихо. Иванов, сильно взволнованный, смотрит в окно. Он рассеянно пожимает мне руку и снова отворачивается от всех. Бурлаку и Штефэнукэ сидят рядом с видом напроказивших детей. Некоторое время мы все молчим.

— Отвечайте же мне, товарищ Штефэнукэ, кто этот человек, которого привез вам Саеджиу? Как можем мы никому не известному человеку доверить такое ответственное дело? Ведь вы, Штефэнукэ, председатель колхоза, и это вы послали Саеджиу!

Иванов говорит горячо, но голоса не поднимает. Он непрерывно ходит по комнате и, наконец, останавливается прямо перед Штефэнукэ.

— И почему вы не посоветовались хотя бы с кем-нибудь из села, если вам было так уж трудно мне позвонить: со Степаном Антоновичем, с Бурлаку?..

— Я звонил вам, — глухим голосом отвечает Штефэнукэ, — вас не было.

— И вы не могли один день подождать? Село, что ли загорелось бы? — Иванов пронизывает взглядом председателя. — Да, — тихо продолжает он, будто разговаривает сам с собой, — хороши руководители села! Покажи им конфетку, и они побегут за приманкой, как маленькие дети. А ведь какая ответственность! Вы, по крайней мере, интересовались, кто такой этот ваш Саеджиу? — резко спрашивает он Штефэнукэ и Бурлаку.

— Интересовались, — отвечает председатель сельсовета мрачно, — я писал в Каушаны и получил ответ: в 1940 году, после освобождения Бессарабии, Саеджиу работал продавцом в сельском кооперативе. Пишут, что честный человек.

— Да, — задумчиво говорит Иванов, — нет у вас политической школы, закалки, — и поворачивается ко мне: — вот как раз в связи с этим я вас и пригласил, Степан Антонович.

Райком партии и политотдел МТС организуют в нашем селе партийную школу для сельского актива: для кандидатов партии, лучших комсомольцев, для председателя, бригадиров колхоза и некоторых учителей. Он, Иванов, и секретарь райкома Бордя рекомендуют меня в руководители этой школы.

— Что окажете, Степан Антонович? — спрашивает Иванов. — Это почетное дело, и партия доверяет его вам.

Он смотрит на меня, ждет. У меня такое чувство, словно не Иванов спрашивает меня, а партия. Почему же я медлю с ответом?

— Боюсь, что не справлюсь. Я еще никогда не работал пропагандистом.

— Справитесь, — уверенно говорит Иванов. — Раз нужно, значит, сможете.

Задачей партийной школы является всестороннее политическое воспитание сельского актива. Она будет служить базой для создания партийной организации в селе. — Справитесь, — повторяет он, помолчав. — Я читал характеристику, которую вам дали в институте: у вас хорошая теоретическая подготовка!

Иванов дружески обнимает меня за плечи и как бы в заключение разговора, улыбаясь, говорит:

— Сможете! Сможете!

— А как мне быть с инженером? — спрашивает Штефэнукэ. — Прогнать его, что ли?

Вот так раз! Только вчера ты собирался Иванову нос утереть, а сегодня готов гнать из села своего инженера…

Иванов задумывается на секунду.

— Да нет, брат, не гони, — говорит он уже спокойно. — Если уж он здесь, давай выслушаем его.

* * *
Инженер остановился на квартире у Саеджиу. Днем он ходит по берегу Реута, что-то измеряет, записывает. По вечерам работает дома. Окна его комнаты освещены до поздней ночи. И жители села благоговеют перед ним, хоть и не знают толком, что именно делает специалист из Кишинева.

Еще два-три дня, и проект будет готов! Конечно, хотелось бы услышать это из уст самого инженера. Только он один знает наверняка, когда наступит день, которого все так ждут. Некоторые, будто случайно, встречаются с ним на берегу реки или по дороге, когда он возвращается в село, и пробуют заговаривать с ним о проекте. Но инженер или молчит или отвечает загадочно:

— Я еще и сам не знаю.

Многие пытаются что-нибудь выведать у Саеджиу. Кому же и знать, как не ему: живет с инженером под одной крышей, и потом, они ведь родственники.

— Ну, товарищ Саеджиу, когда ж вы нас порадуете? — то и дело спрашивают колхозники.

Но и от счетовода толку не добьешься.

— Ты, брат, думаешь, легкое это дело? Будь спокоен, придет время, всем сообщим. Инженер над проектом работает, — отвечает он.

Комсомольцы выпускают специальный номер стенной газеты. Название «Гласул колхозник» заменено новым — «Електрика». Вверху, на всю ширину газеты, крупным шрифтом выведено: «Все силы на строительство электростанции!» Передовую статью «Самая важная задача молодежи» подписал Василе Андриеску. За подписью Бурлаку опубликована заметка: «Через электричество к коммунизму!» В центре — фотография инженера и стихотворение Марицы Курекь: «Строим».


— Ах, какой негодяй! Какой негодяй! — рвет на себе волосы Штефэнукэ.

— О ком это вы? Кто негодяй?

— Кто, кто! Да инженер этот, которого привез Саеджиу. Знаете ли вы, какой проект он составил!

— Разве проект уже готов? — удивляюсь я.

— А как же! Вчера он представил его нам на заседании правления. Чтобы чорт его побрал!.. Выпятил глаза!.. — и Штефэнукэ показывает, как инженер смотрел на людей, когда делал свой доклад.

— Ну, а проект-то как? — спрашиваю я нетерпеливо.

— Да какой там проект! — кричит Штефэнукэ. — Если бы мы продали все наше колхозное хозяйство, и то нехватило бы средств на постройку электростанции по этому проекту!..

Штефэнукэ в бешенстве. Нарочито растягивая слова, он передразнивает инженера:

— «Требуется: первое — денег шесть миллионов рублей, второе — для работы без оплаты в течение года: а) четыре тысячи рабочих, б) сорок восемь грузовиков, г) пятьсот семьдесят телег»… Когда же, к чорту, мы дадим воды Кэприуне при таких темпах! — горячится председатель колхоза.

— Вот видите, что значит брать непроверенного человека! Он компрометирует самую идею строительства электростанции. Люди теряют веру, — говорю я.

— Да, — Штефэнукэ морщится, будто принимает лекарство, от которого его мутит. — А знаете, что сказал ему Оня Патриники? «Вы что, товарищ инженер, — говорит, — приехали с нами в кошки-мышки играть, что ли? Убирайтесь отсюда немедленно!»

— Ну, а Бурлаку? — спрашиваю я с любопытством.

— Бурлаку? Он кричит одно: «Негодяй этот Саеджиу! Где он откопал такого типа!?»

Мы совершенно одни в помещении правления. Штефэнукэ берет меня под руку и подводит к стенгазете. Фотографии инженера уже нет. На том месте, где она была помещена, написано красным карандашом: «Электростанция все же будет!»

— Вот какие у нас комсомольцы! — с гордостью говорит Штефэнукэ.

— Это хорошо, — отвечаю я. — Но все-таки Саеджиу удалось нас провести.

— Да, — соглашается председатель. — Ему, как видно, нужно было съездить в Кишинев, вот он и решил прокатиться на колхозные денежки: инженера, мол, привезу. А я, дурак, ему поверил.

Не упрощает ли дело Штефэнукэ? Мне лично кажется, что здесь нечто посерьезнее. Уж очень все это смахивает на авантюру.

— Где же сейчас инженер? — спрашиваю я.

— О! — говорит Штефэнукэ, воодушевляясь, — я его живо выставил из села. Еще вчера вечером. Даже подводы ему не дал. Пройдись, говорю, пешечком, и чтоб ноги твоей больше здесь не было!

Работа, работа и еще раз работа

Ну, Степан Антонович, держись! Засучи рукава и берись за работу. Прежде всего, партийная школа. Самое уязвимое место у нас в колхозе сейчас — слабая политическая подготовка актива. И партийная школа призвана ликвидировать эту слабость. Руководство школой поручено мне. Справлюсь ли?! Как идет подготовительная работа? Кто какие предметы будет преподавать?

Райком принимает мои предложения. Я буду вести историю партии, Владимир Иванович — историю СССР, Санда Богдановна — географию. Кажется, неплохо.

Теперь надо заручиться согласием преподавателей. Владимир Иванович, говорю, так-то и так-то. Хочу попросить вас от имени райкома взять на себя эту задачу.

— Степан Антонович, разве нужно меня о таком деле просить, да еще от имени райкома? Поверьте, я бы чувствовал себя оскорбленным, если бы вы мне этого не доверили!

С Сандой Богдановной я еще не говорил. Уже несколько дней она болеет гриппом. Я беседую с каждым слушателем в отдельности, проверяю, как кто подготовлен. Все с большим или меньшим успехом могут посещать партийную школу. Но как быть с Оней Патриники? Только два года назад он окончил ликбез. Правда, он много читает — и газеты, и книги, но знаний у него все же мало. А жаль, такой хороший человек!

— Степан Антонович! Из-за меня вы не ударите лицом в грязь. Право слово, я вас не подведу. Только допустите меня, прошу вас! Ведь не глупее же я всех.

Оня прав. Если говорить о политическом чутье, то он не позволил бы какому-нибудь Саеджиу обмануть себя, как это сделал Штефэнукэ.

— Хорошо, — говорю, — товарищ Патриники, только старайся.

Кто же еще остается? Бурлаку. Пойду к нему.

Бурлаку удивляется. Ему изучать историю партии? Вместе с Оней Патриники? Да ведь он ее прочел от корки до корки. Если его среди ночи разбудишь, он и тогда на любой вопрос ответит.

— А ну скажите, каковы три лозунга партии по крестьянскому вопросу? — спрашиваю я его в упор.

— Степан Антонович, я не ребенок, чтобы меня экзаменовать. Вы меня оскорбляете.

— Причем здесь возраст? Я сдавал экзамены в двадцать восемь лет. И не чувствовал никакой обиды.

— Ну, в институте — другое дело…

— Все равно, где. Да я вовсе и не собираюсь вас экзаменовать. Я хочу только проверить, достаточно ли вы подготовлены, чтобы учиться в партийной школе. Какие же все-таки лозунги?

Бурлаку не знает. Он не может ответить и на другие вопросы. История партии ему очень мало знакома, но он не хочет в этом признаться.

— Забывается, Степан Антонович….

— Нет, вы просто не знаете… Надо учиться. Для этого райком и открывает партийную школу.

Бурлаку в раздумье. Как ему избавиться от меня и от этой школы? Но напрасно. Я от него не отстану.

— Самостоятельно буду заниматься, — наконец решительно заявляет Бурлаку.

Ну, нет. Самостоятельно ты все время занимаешься, а толку мало. Вот уже три года, как кандидат партии, и нисколько не подготовлен. Был бы ты политически грамотен, не порол бы такого вздора… строить город в Царалунге! Райком организует партийную школу. Вот и учись. Я категорически требую и имею на это право. Почему Андриеску с радостью принял мое предложение? И Мика Николаевна, и Михаил Яковлевич, хотя и знают побольше Бурлаку? И Штефэнукэ, и бригадиры!.. Они не в партии, но понимают, что надо учиться, что по-настоящему работать, да еще руководить другими, невозможно без серьезных политических знаний.

— Что вы ко мне пристали, Степан Антонович! Не хочу я учиться, и оставьте меня в покое!

Не хочешь? Беру телефонную трубку: дайте райком. Бурлаку кладет руку на телефон, принужденно улыбается:

— Я пошутил, Степан Антонович, пусть будет по-вашему…


Дело ладится. Одна только беда: Санда Богдановна все еще болеет. Кто бы мог заменить ее? Может быть, Мика Николаевна? География — не ее предмет, но ничего не поделаешь. Подготовится, и я помогу ей. Правда, она работает и в школе колхозной молодежи. Все-таки предложу…

— Если нужно, я с удовольствием, — в глазах Мики Николаевны светится радость. Она, еще комсомолка, будет преподавать в партийной школе!

Ну, а каковы дела в нашей школе, в семилетке? До конца первой четверти остались считанные дни.

Дети уже привыкли к тому, что русский язык надо учить как следует. Не занимаешься — получаешь двойку. Но у трех учеников все еще неудовлетворительные отметки по русскому языку: у одного в пятом классе, и у двух в шестом. У многих учеников тройки. В седьмом классе, где я работаю классным руководителем, с моим предметом все обстоит благополучно. И посещаемость достаточно хорошая. Неприятности у меня только из-за Санду. Мачеха снова по два-три дня в неделю не пускает его в школу. В этом должен мне помочь Бурлаку.

И другая беда: несколько учеников получили двойки по математике и по географии. Как добиться, чтобы учителя, преподающие эти предметы, помогли им? К Андрею Михайловичу не подступишься, а Санда Богдановна, стоит ей слово сказать, сразу в слезы. Нет уж, сыт по горло!

В какой-то степени могут помочь и лучшие ученики. Попробую привлечь Филипаша и Марицу. Варуня отстает по географии. Что ж, Марица позанимается с ней. А Филипаш? На собраниях он произносит длинные речи: какой позор, что в наше зремя есть еще ученики с двойками! Было бы целесообразно создать актив из отличников, которые взяли бы на себя миссию ликвидировать все плохие отметки. А пока он, Филипаш, обещает оказать помощь Петрике, чтобы тот учился хотя бы на четверки. Степан Антонович может быть уверен: он, Филипаш, слов на ветер не бросает.

Когда я научу этого мальчика разговаривать менее высокопарно? Но его идея создать актив из отличников мне нравится. Вечером я говорю об этом Владимиру Ивановичу. Предложение Филипаша ему тоже по душе.


На дворе поздняя осень. Утро выдалось ясное. Косые лучи бледного солнца освещают землю, слегка посеребренную инеем. Звучные голоса детей заполняют школьный двор. Учителя собираются в учительской, ждут звонка.

Владимир Иванович входит сердитый. Лицо его нервно подергивается. Очки соскользнули и держатся на самом кончике носа.

— Хулиган! Бесстыдник! — он задыхается, его душит кашель. — Физический кабинет… За тридцать пять лет… не случалось такого!..

У Владимира Ивановича сегодня урок физики в седьмом классе. Он пришел в школу пораньше, чтобы приготовить нужные для занятий приборы. И что же? Шкаф в физическом кабинете был опрокинут, дверь шкафа раскрыта. Повреждены две реторты, пролита серная кислота. Одно из окон кабинета было разбито.

Владимир Иванович хорошо помнит: шкаф он вчера запер. Вот и ключ у него в кармане, вместе с ключом от кабинета. Как же шкаф оказался открытым? А замок цел.

Чья это проделка?

Начинается расследование. Спрашиваем уборщицу: она и не подходила к кабинету. Владимир Иванович ей даже ключа не оставил, она и подмести там не могла. Сторож клянется, что всю ночь глаз не сомкнул, так что со двора никто зайти не мог. Да ведь и следы на инее остались бы!

— Кто из ребят пришел сегодня первым? — спрашивает сторожа Андрей Михайлович.

— Кто? Да этот сорванец, с барашковым воротником, не помню, как его зовут. Вон играет во дворе… — сторож показывает в окно на Горцю.

— Так оно и есть! Только Горця способен на такую пакость, — произносит Андрей Михайлович, скрывая злорадство.

— Я давно говорил, что этот Горця нам всю школу портит, — нервно перебивает его Владимир Иванович. — Мы должны избавиться от него. Довольно!

Когда это Владимир Иванович так говорил о Горце? Насколько я помню, он был против исключения его из школы, когда было дело с воробьем. И потом, виновность Горци в данном случае ведь пока еще не доказана.

— Владимир Иванович, вы не объективны, — говорю я, стараясь казаться спокойным. — Кроме того, вы отказываетесь от своих собственных слов!..

— Прошу не учить меня! Вы еще слишком молоды! — запальчиво кричит Владимир Иванович, хватает свое пальто и шапку и быстрыми шагами выходит из учительской.

— Владимир Иванович, вы неправильно поняли Степана Антоновича, — кричит ему вслед Мика Николаевна, но он уже не слышит.

Андрей Михайлович и Санда Богдановна с трудом удерживают свою радость. Я поссорился с Владимиром Ивановичем! Значит, мы уже вместе не будем выступать против них. «Пусть грызутся друг с другом, — вероятно, думают они, — нам спокойнее!»

Мика Николаевна кусает губы и тихо говорит:

— Я пойду к Владимиру Ивановичу и все объясню ему. Вы не хотели его обидеть.

Михаил Яковлевич возмущен: как это учитель разрешает себе убежать с урока!..

— Миша!.. — Мика Николаевна взглядом приказывает ему молчать, и он подчиняется. — Владимир Иванович — старый, больной человек. Не говори так.

«А крепко она держит его в руках», — мелькает у меня мысль. И я рад этому: теперь у них уже все прочно. Но размолвка с Владимиром Ивановичем меня угнетает. Чего бы только я не дал, чтобы заставить одуматься старого учителя, которого я так люблю и уважаю!

Андрей Михайлович очень доволен, что дело приняло плохой оборот. Теперь он изо всех сил старается доказать виновность Горци. Тем самым он хочет и со мной рассчитаться. Даже детям, которых допрашивает директор, очевидно его пристрастие.

…Горцю вызывают последним. В кабинете директора трое: Андрей Михайлович, Михаил Яковлевич и я. Не знаю, зачем понадобилось Андрею Михайловичу наше присутствие при разговоре с «виновным». Горця, взволнованный, мнет шапку в руках, готовится к защите.

— Кто опрокинул шкаф? — вопрос директора звучит так, как если бы он спросил: зачем, ты, Горця, опрокинул шкаф?

Мальчик молчит.

— Мне некогда с тобой время терять, — нетерпеливо добавляет Андрей Михайлович.

— Горця, — обращаюсь я к мальчику. — Раз ты молчишь, значит, виноват. Почему ты не хочешь сказать нам правду?

— Степан Антонович, я ничего не знаю. Первый раз слышу о каком-то шкафе.

Мальчик смотрит на меня ясными, правдивыми глазами. Они не лгут. Андрей Михайлович спрашивает его с издевкой:

— Может, я это сделал или Степан Антонович?., По щеке Горци поползла слеза, за ней другая,

Он смотрит в окно и все мнет свою шапку.

— Иди, — говорит ему Андрей Михайлович. — Через два-три дня ты узнаешь о нашем решении.

«О нашем решении!» Поставит вопрос на педсовете об исключении мальчика из школы. Надеется, что теперь Владимир Иванович поддержит его.


— Спокойной ночи, товарищи!

Я выхожу на улицу радостный, окрыленный. Партийная школа уже работает. Сегодня первый день, и все в сборе — шестнадцать человек. Просторную, светлую комнату, четвертый класс, освещает электрическая лампочка.

Оня Патриники в новом костюме, он надевает его только по воскресеньям. На груди у Бурлаку сияет «Красная Звезда». Андриеску в военной форме. Сапоги у него блестят, как зеркало. Все свежевыбриты. Перед каждым слушателем Краткий курс истории партии.

Первая лекция — «История партии — марксизм-ленинизм в действии». У меня она написана. Но я не читаю, а говорю. Рассказываю об основных этапах жизни нашей партии, о ее славной борьбе и победах. Стараюсь, иллюстрируя свои мысли фактами, провести основную идею лекции: партия победила и привела народы Советского Союза к социализму, потому что она всегда высоко держала ленинское знамя и была беспощадна в борьбе с врагами.

Историю партии мы изучаем не только для того, чтобы знать ее прошлое. Мы черпаем из этого неиссякаемого источника все, что нужно нам сейчас, в нашей борьбе за коммунизм. Только тот, кто знает теорию и историю большевизма, может быть настоящим коммунистом, в правильно руководить массами и избегать ошибок.

Стараюсь говорить как можно проще. То, что может оказаться недостаточно ясным, поясняю примерами. Основные тезисы диктую. Оня Патриники сидит рядом с Андриеску и, когда не успевает записывать, спрашивает у него. Диктую медленнее, повторяю каждую фразу.

Трудно говорить два часа подряд, и теперь, после лекции, я отдыхаю. Выхожу на школьный двор. Погода хорошая. На звездном небе показался бледный серп луны. Легкий ветерок поднимает и несет листья, уже покрытые осенней ржавчиной.

Репродуктор около сельсовета транслирует концерт из Кишинева. Доносится мелодия «Ляны». Немного ниже школы поют и танцуют парни с девушками. Слышится смех, веселые голоса.

По дороге медленно идет парочка. Он обнимает ее за талию. Она, тонкая и трепетная, положила голову ему на плечо. Парочку обгоняет автомобиль. При свете фар я узнаю брата Марицы Курекь. Стройный, красивый парень. На днях он уезжает на курсы трактористов и, видимо, прощается с любимой девушкой.

Беззаботная молодость… Как мало выпало ее на мою долю! Когда я учился в гимназии в Бельцах, а позже в Ясском университете, мне приходилось зарабатывать себе на хлеб. Потом война… Незаметно промчались годы в институте. И вот мне уже двадцать восемь лет. Неужели старею?

Дома смотрюсь в зеркало. На висках несколько серебряных ниток. Между бровями глубокая складка — печать военных лет… Но довольно. Пора приниматься за работу. Завтра педагогический совет. Нужно подготовиться. Послезавтра опять лекция в партийной школе. На столе работа Ленина: «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?» Начинаю писать конспект лекции.


Через несколько дней заходит ко мне Штефэнукэ. — Извините, Степан Антонович. Вы заняты? Говорит он со мной по-дружески и с искренним уважением. Я вспоминаю нашу встречу в правлении колхоза, когда он мне предложил исправить отметку Григорашу. А теперь как будто другой человек.

— Прошу вас, садитесь. Как Мика Николаевна провела сегодня занятия?

— Очень хорошо! Я даже не ожидал, Степан Антонович. Такая молоденькая, совсем еще девочка!.. Да, свое дело знает!..

Вижу, что Штефэнукэ хочется мне еще что-то сказать, но он не решается.

— А вообще вы довольны школой? — спрашиваю я его.

— О, да! — отвечает Штефэнукэ. — И интереснее всего история партии.

Если бы Штефэнукэ больше понимал, он бы, пожалуй, меня не хвалил. Сколько недостатков я сам вижу в своем преподавании истории партии!..

А все-таки, что хочет председатель? Не привело же его сюда только желание делать комплименты мне и Мике Николаевне! Я спрашиваю, как поживает жена, хорошо ли ведет себя Григораш. И попадаю в цель. Штефэнукэ оживляется.

— Прямо скажу вам, Степан Антонович, мальчиком я доволен. Он заметно исправился…

Прямо не верится даже, что это Горця помог ему. Григораш изменился решительно во всем. Берет в библиотеке русские книжки. Читает. И задачи, которые задает Андрей Михайлович, теперь уже решает самостоятельно. Из дома не выйдет, пока не приготовит всех уроков. Задачи проверяет он сам, Штефэнукэ, хотя, по правде сказать, не очень-то в них силен. Но зато он, по крайней мере, видит, что у Григораша получаются те же ответы, которые указаны в задачнике. По вечерам Григораш с Горцей и теперь часто занимаются вместе. Сердце радуется, глядя на них.

— Нет, напрасно Андрей Михайлович говорил мне, чтобы я прогнал Горцю, что он только портит Григораша …

— Неужели он вам так сказал? — возмущаюсь я и сейчас же спохватываюсь. Спокойнее, Степан Антонович!

Штефэнукэ догадывается, что о последнем не стоило мне рассказывать. И он бьет отбой:

— Да нет, не совсем так… Андрей Михайлович говорил, что Григораш сам бы справился.

Да, директор без зазрения совести готов помешать самому доброму делу, лишь бы поставить на своем. Не любит он Горцю!


Педагогический совет должен начаться в пять часов. На повестке дня итоги первой четверти. Это дает возможность обсудить все вопросы школьной жизни.

Прихожу в учительскую немного раньше назначенного времени. Еще не все учителя собрались. Владимир Иванович просматривает какой-то журнал. Делает вид, что не замечает меня. Санда Богдановна сидит на стуле у окна. Она бросает в мою сторону злой взгляд. Интересно, за что она изволит сердиться? Уж не за то ли, что, когда она отказалась преподавать в партийной школе, я ей открыто, в глаза, сказал: «Школа и без вас будет существовать!» Ведь не похвалить же ее следовало!

У Михаила Яковлевича хорошее настроение. Поет «Расцветали яблони и груши», аккомпанируя себе на гитаре. Завидев меня, кладет гитару на стол: есть, мол, дела поважнее.

— Степан Антонович, знаете последнюю новость? — с серьезным видом спрашивает он меня. — Школа получила повестку.

— Какую повестку? — удивляется Санда Богдановна.

— Да. Владимиру Ивановичу немедленно явиться в парикмахерскую. Побриться.

— Фу, глупости какие! — отворачивается Санда Богдановна. — Нашли время для шуток!..

На Мишу, своего бывшего ученика, Владимир Иванович никогда не сердится. Шутка даже развеселила его. Он проводит рукой по своей серой щетине на щеках, смеется:

— Что с ним сделаешь, Санда Богдановна? Малыш!

«Санда Богдановна»… Меня Владимир Иванович все еще не хочет замечать…


Малыш…

Михаил Яковлевич привык к этому прозвищу, которое все произносят любовно, и принимает его, как нечто должное. Он снова берет в руки гитару и поет: «Я помню чудное мгновенье…» Когда он произносит слова: «как гений чистой красоты» и мимикой показывает на Санду Богдановну, в учительскую входит Мика Николаевна. Михаил Яковлевич мрачнеет. Опять у них, видно, что-то не ладится. Мика Николаевна подает всем руку, хотя мы сегодня уже виделись.

— Степан Антонович, завтра у нас в партийной школе будут занятия? Когда мои часы? — Молодая учительница, как всегда, весела и свежа.

— Ваши часы от восьми до десяти, — отвечаю я. Она это и без меня прекрасно знает, но ей льстит партийное задание и хочется лишний раз поговорить о нем.

— Андрей Михайлович идет, — по своему обыкновению, со значительно-таинственным видом возвещает Санда Богдановна, увидев директора в окно.


Все двенадцать учителей в сборе. Пришла даже Мария Ауреловна, которая недавно вернулась из родильного дома в Оргееве. Отпуск у нее еще не кончился.

Андрей Михайлович предупреждает, что его сообщение будет очень кратким. Каковы результаты первой четверти? — начинает он. — Посещаемость почти стопроцентная. Во всей школе только шесть-семь ребят пропускают занятия, да и то по уважительным причинам. Все, кроме каких-нибудь трех или четырех учеников, программу усваивают. Дисциплина в школе — хорошая. Одна только беда — Горця Крецу. Товарищи педагоги знают, что это за птица. Андрею Михайловичу не хочется тратить время на изложение известных фактов. Теперь уже всем совершенно ясно: как только мы избавимся от Горди, школа станет образцовой.

— Мы знаем, — говорит Андрей Михайлович, искоса поглядывая на меня, — сколько возился с этим учеником Степан Антонович, и все бесполезно. Выход, по-моему, только один: исключить Крецу из школы.

А теперь он, Андрей Михайлович, хочет показать, каким путем школа пришла к столь отрадным результатам. О работе дирекции он много говорить не будет, себя хвалить не положено. Нельзя, впрочем, умолчать о том, что методическое руководство, как с его стороны, так и со стороны завуча, значительно улучшилось. Лично он, Андрей Михайлович, организовал методические занятия с учителями. (Одна лекция, да и та не состоялась!). Директор предпочитает говорить о других. Степан Антонович ликвидировал в своем классе двойки по русскому языку. У Мики Николаевны ни один ученик ни разу не пропустил занятий. И литературный кружок она организовала. Одно стихотворение Марицы Курекь даже было напечатано в «Скынтея Ленинистэ». С успехом работает кружок молодых мичуринцев. Наши старые педагоги — Санда Богдановна и Владимир Иванович — охотно делятся своим опытом с молодыми учителями.

Санда Богдановна делится опытом?.. Ну-ну! Мне ваша тактика ясна, товарищ директор: все прекрасно, все замечательно. Хвалите всех, льстите каждому педагогу, для того, чтобы и вас никто не критиковал. Как в басне Крылова: «Кукушка хвалит петуха за то, что хвалит он кукушку». Ложь бьет в глаза, а вы и не краснеете. Но послушаем, что скажет коллектив.

Первым берет слово Михаил Яковлевич.

— Степан Антонович, — обращается он почему-то ко мне, — по какой причине мы должны исключить из школы Горцю Крецу?

Но ведь не я внес это предложение…

— Это частное мнение Андрея Михайловича, — отвечаю я.

— Нет, это больше, чем частное мнение, — возражает Андрей Михайлович. — Как никак, я директор, и последнее слово за мной.

— Но ваше последнее слово пойдет еще на утверждение в районо, — вставляет Мика Николаевна.

Владимир Иванович сидит, опершись головой на руку. В другой руке у него красный карандаш, которым он рисует что-то на обложке журнала. Завуч определенно нервничает, карандаш дрожит в его руке.

— По докладу получается, — раздается вдруг спокойный голос Марии Ауреловны, — что в школе у нас все чудесно. Так ли это в самом деле?

Реплика Марии Ауреловны меня удивляет. Что заставляет эту женщину выступить против собственного мужа? То ли ей, действительно, претит бахвальство директора, то ли она просто умнее его и, учитывая настроение коллектива, хочет показать, что она с Андреем Михайловичем не заодно. К сожалению, я очень мало знаю Марию Ауреловну.

— Мы работаем еще далеко не так, как нужно, — говорит Мика Николаевна. — Напрасно, Андрей Михайлович, вы восхищаетесь отчетами, которые сами же посылаете в районо. Мы нередко ставим незаслуженно высокие оценки ученикам. А потом хвалимся, что программа усвоена. И больше всех повинны в этом вы, Андрей Михайлович.

— А вы можете доказать это? — спрашивает директор.

— Могу, — отвечает Мика Николаевна. — Возьмем, к примеру, пятый класс «а». Исак Урсу, Ницэ Смынтынэ и некоторые другие дети получают по математике только пятерки и четверки, хотя часто они и тройки не заслуживают.

— Разве только по ошибке.., — недовольно бормочет Андрей Михайлович.

— Может быть. А Санда Богдановна со всем ее опытом, которым она, по вашим словам, так охотно с нами делится, — продолжает Мика Николаевна, — кричит на детей. В классе у нее всегда шум и, в результате, география усваивается слабо.

— Андрей Михайлович, я не могу так работать, — вспыхивает Сайда Богдановна, — каждый норовит подкопаться под тебя.

— Критика и самокритика, Санда Богдановна, — Подает голос Михаил Яковлевич. Мика Николаевна толкует его слова по-своему.

— Да, и самокритика, — говорит она. — В моем классе больше тридцати процентов учеников учится на тройки, и две двойки еще есть. А можно было бы добиться таких результатов, каких добился Степан Антонович по своему предмету. Ведь всего один дополнительный час! Нужно работать так, чтобы дети полюбили предмет, и тогда не будет у нас отстающих.

Встает Владимир Иванович. Он медленно снимает очки, вытирает их платком и опять надевает на нос. Он спокоен и решителен.

— Я должен извиниться перед Степаном Антоновичем, — говорит завуч.

— Извиниться?! Вы?! — Андрей Михайлович крайне удивлен.

— Да. И сейчас скажу, почему. Пусть все слышат.

Речь идет о случае в физическом кабинете и, в связи с этим, о павшем на Горцю подозрении. Выяснилось вот что: за день до неприятного инцидента Владимир Иванович взял с собой в школу несколько ломтиков хлеба с маслом и кусочек курицы, чтобы позавтракать во время перемены. Он положил все это в шкаф и забыл о еде, как забыл, повидимому, и шкаф запереть, уходя домой. Кто, кроме Туруза, мог забраться через окно и съесть завтрак Владимира Ивановича? Он же и шкаф опрокинул, этот огромный пес. Под окном на инее остались собачьи следы. Но если бы даже этих следов не было, какие, собственно, у нас основания подозревать именно Горцю?

— Как могли мы, педагоги, не имея никаких улик, огульно обвинить мальчика! Давайте поговорим, положа руку на сердце, Андрей Михайлович! Вы давно хотите избавиться от Горци, считаете, что без него вам будет спокойнее. Только и ищете предлога исключить его из школы! А я, старый дурак, разволновался из-за физического кабинета и попался на эту удочку! Признаемся по-честному, Андрей Михайлович…

— Ах, ах, ах…, — иронизирует директор, — вы прямо-таки святой, Владимир Иванович!

— Нет, просто Владимир Иванович поступает, как честный советский человек, — возражает Мика Николаевна.

— И еще я хотел сказать, — продолжает Владимир Иванович, — что вам, Андрей Михайлович, очень не нравится, когда кто-нибудь нарушает ваш покой. Вы враждебно принимаете все новое! А наши молодые учителя часто приносят в школу и новое, и здоровое.

— Враждебно! — вспыхивает Андрей Михайлович. И это говорите вы, Владимир Иванович! — Потеряв самообладание, директор вскакивает с места. — Я враждебно отношусь к новому! Выходит, я вредитель, я преступник! Вы слышали, товарищи учителя?!

Но Владимир Иванович не дает себя прервать.

— Да, молодые учителя часто приносят новое и здоровое, то, чего больше всего недостает нашей школе. И еще недостает нам любви к детям и к своей работе.

Андрей Михайлович опускает голову. Слова завуча тяжело падают в тишине, которая вдруг воцарилась в комнате.

— Андрей Михайлович, почему Горця в прошлом году бросил камень в учителя? Санда Богдановна, почему на ваших уроках стоит шум, как на базаре? Хоть милицию вызывай, чтобы восстановить порядок. Все это потому, что вы не любите детей. И дети платят вам той же монетой…

Речь Владимира Ивановича вдруг прерывается приступом мучительного сухого кашля.

— Но чем я виновата? — истерично взывает Санда Богдановна и протягивает к собранию руки, словно прося о помощи. Никто, однако, не проявляет сочувствия к ней. Все смотрят на Владимира Ивановича, который никак не может побороть кашля. Он держится рукой за сердце.

— Я не могу больше находиться в этой враждебной обстановке, Андрей Михайлович! — Злобно глядя на меня в упор своими маленькими глазками, Санда Богдановна порывисто подымается и, переваливаясь словно утка, быстро выходит, громко хлопая дверью.

— Санда Богдановна, — пробуем задержать ее Андрей Михайлович, но она уже не слышит. Директор растерянно смотрит на нас, как бы спрашивая, что ему делать.

— Возмутительно! — говорит Мария Ауреловна. — У этой женщины совершенно отсутствует чувство долга.

О чем остается говорить мне? Все, что нужно было сказать на педагогическом совете, сказано. Положение Андрея Михайловича поколебалось. Может ли он теперь оставаться директором? Но ведь в нашу задачу не входит отстранять его! Он еще может исправиться. Надо помочь ему.

— Несчастье Андрея Михайловича, — начинаю я, — состоит в том, что он не признает критики, не прислушивается к мнению товарищей, не поддерживает инициативы учителей.

— Инициатива, — насмешливо прерывает меня Андрей Михайлович, — это когда учитель хватает ученика и уводит его на целый день в поле? Общественная работа, мол… Нет, такую инициативу я не поддерживаю и поддерживать не намерен. Для меня на первом месте учебные занятия.

— И для меня, Андрей Михайлович, — спокойно говорю я. — А общественной работой я считаю все: как подготовку к уроку в седьмом классе или к лекции в партийной школе, так и выпуск колхозной стенной газеты — все это одинаково важно. Думаю, что настоящим советским интеллигентом может быть лишь тот, кто отдает все свои силы и знания народу.

— Правильно, — прерывает меня Владимир Иванович. — Я работаю учителем тридцать шестой год, и что же делает меня счастливым на старости лет? Сознание того, что я приношу пользу людям, учу их, и не только в школе.

Андрей Михайлович нервно барабанит пальцами по столу. Ему теперь, видно, даже трудно заставить себя слушать, о чем говорят товарищи. Он крайне взволнован, силится понять, действительно ли так велика его вина или к нему придираются. Найдет ли этот человек дорогу, которая выведет его из тины? Отыщет ли он в себе силы побороть эгоизм, мелкое самолюбие, которые так прочно сидят в нем?

На рукаве

Каникулы.

Я привык по утрам ходить в школу и теперь ощущаю какую-то пустоту. Скучаю по детям: по их звонким голосам, оживленным лицам, пытливым взглядам.

Вчера я был в двух домах. К кому пойду сегодня? В первую очередь к Марице, к нашей поэтессе. Она живет недалеко от сельсовета. Отец Марицы Арион Курекь кроет камышом крышу. Увидев меня, он прыгает наземь.

— Просим, просим, Степан Антонович! Эй, жена, к нам гость!

Я уже бывал у них и знаю его жену, Фрэсыну. Она быстро входит, вытирая полотенцем мокрые руки.

— Стирает, — объясняет хозяин.

— Уж не обессудьте, Степан Антонович, — говорит Фрэсына. — Работа все…

В доме чисто, красиво убрано. У стола сидит Марица. В длинные косы вплетены вишневые ленты. Девочка встает, здоровается со мной.

— Как учится наша Марица? — в голосе Ариона гордость за дочку.

Я хвалю девочку. Только уж очень она бледная, надо бы ей побольше бывать на воздухе.

— Слышишь, Марица, что говорит Степан Антонович? День и ночь только и знает читать и писать, — жалуется мне Фрэсына.

Я спрашиваю, помогает ли девочка матери по дому. Нет, Фрэсына не нуждается в ее помощи, сама со всем справляется. Пусть дочка учится. Я возражаю Фрэсыне: девочка не должна расти белоручкой. Хозяйка улыбается:

— Ну, разве лишь для того, чтобы приучить немного… Пусть хоть борщ сумеет сварить.

— Да, немного поработать дома — только на пользу… И для гулянья времени хватит. Занятиям это нисколько не помешает.

Входит сосед — совсем еще молодой парень, по имени Ваня. Я его видел только раз, с месяц тому назад, когда проводил в поле беседу с колхозниками четвертой бригады.

— Что, Степан Антонович, опять не ладится с электрической станцией? — спрашивает он меня.

— Да, я тоже слышал, — подхватывает Арион. — Приезжал, как будто, инженер, но ничего не получилось. Говорят, средства большие нужны. Не под силу нам.

— Найдем средства. Электростанция у нас будет, — отвечаю я уверенно. — Инженер этот просто негодяй. А мы привлечем другого, честного человека.

И в других домах все о том же: электрическая станция.

Я утверждаю всюду: сделаем! Колхозникам было бы слишком тяжело отказаться от мысли построить электростанцию.

Домой возвращаюсь в сумерки.

Я живу с Андреем Михайловичем под одной крышей, но уже очень давно не был у него. Иногда мы встречаемся во дворе или в коридоре. Директор последнее время осунулся, помрачнел.

Марию Ауреловну вижу чаще. Она немного пополнела после родов, глаза искрятся счастьем.

Я уже давно успел заметить, что Андрей Михайлович и Мария Ауреловна словно чужие друг другу, хотя они муж и жена. Последний педсовет, видно, сильно пришиб директора. Неужели это его жену ничуть не трогает? Надо к ним зайти, а то получается нехорошо. Андрей Михайлович может подумать, что я рад его неприятностям.

И вот, когда я уже собираюсь зайти к директору, он сам ко мне является. Обычно вечером Андрей Михайлович ходит в пижаме. Сегодня же на нем серый костюм. Он, видно, только что побрился, волосы тщательно приглажены. Вид у директора бодрый и торжественный. Со мной он даже несколько фамильярен.

— Что вы читаете, Степан Антонович? — берет он со стола книгу. — Ленин. Днем и ночью вое читаете. А жить-то когда?

— Чтобы правильно жить, надо знать законы жизни, — отвечаю я ему. — А знать их нельзя, не читая Ленина и Сталина.

— Законы жизни куда проще, Степан Антонович! — и он закрывает книгу.

«Уверен ли ты в этом? — думаю я. — Впрочем ты, брат, законы жизни сейчас на себе испытываешь. Я знаю, тебе тяжело, но ты не хочешь мне это показать».

— Пойдемте ко мне, увидите, что такое жизнь.

Я так и думал, что он пришел пригласить меня к себе. Но мне уже не хочется итти к нему. Некогда, — отнекиваюсь я. — Надо готовиться к лекциям. Но Андрей Михайлович и слышать не хочет: Мария Ау-реловна очень обидится, если я не приду, и он тоже.

— А кто еще у вас? — спрашиваю я.

— Только мы трое, — Андрей Михайлович многозначительно посмеивается. — И один сюрприз… Какой, не скажу…

Сюрприз — это Мика Николаевна. Именно меня и ее пригласил Андрей Михайлович, чтобы отметить рождение ребенка. А ведь никто иной, как мы с ней нарушили его покой. Хочет он помириться с нами или такова его манера признавать свои ошибки?

За столом Андрей Михайлович лукаво посматривает на меня, кивая в сторону Мики Николаевны: для тебя, мол, пригласил я эту красавицу. Бутылки еще не откупорены, директор вина не пробовал. Но выражение беспокойства, которое до этого все же нет-нет и проглядывало на его лице, теперь окончательно исчезло. Он весел, самоуверен и, как всегда, сыплет плоскими шуточками.

Мария Ауреловна — искусная кулинарка. Все приготовлено очень вкусно. Никто из нас не может пожаловаться на отсутствие аппетита. В особенности активен Андрей Михайлович. Меньше всего директора занимает его жена, которая сидит напротив. Он не сводит глаз с Мики Николаевны.

Андрей Михайлович приглашает ее на вальс, потом усаживает рядом с собой на диван. Мика Николаевна смотрит умоляюще в мою сторону: избавьте меня от этого человека.

— Как вы поживаете, Степан Антонович? — обращается ко мне Мария Ауреловна.

Она смотрит на меня внимательно, приветливо.

— Хорошо, — говорю. — Живу по-холостяцки. А вы?

Она кивком головы указывает мне на диван:

— Вот…

Андрей Михайлович весь во власти чар Мики Николаевны. Он забыл о всяком приличии: держит ее за обе руки повыше локтя. Девушка вырывается, а он опять хватает ее за руки.

— Я не ревную, честное слово. Да и потом, Мика Николаевна — девушка порядочная, его ухаживание ни к чему не поведет. Но меня угнетает эта душевная пустота… я говорю о моем муже.

У Марии Ауреловны дрожит голос. Преодолевая себя, она гордо поднимает голову:

— Вы поете, Степан Антонович?

Не дожидаясь моего ответа, Мария Ауреловна начинает:

«Днестр, на твоем берегу…»

Воспользовавшись этим поводом, Мика Николаевна ловким движением отбрасывает от себя руки директора. Она быстро подходит к нам и своим звонким голосом подхватывает песню.

Около полуночи я провожаю ее домой. Она молчит, видно, чувствует себя неловко.

— Зачем вы пошли к ним? — спрашиваю я ее. — Ведь вы знаете Андрея Михайловича!..

— Мария Ауреловна пригласила меня. Я думала, что он не позволит себе…

Помолчав немного, я говорю:

— Простите, Мика Николаевна, а как у вас… с Михаилом Яковлевичем? — И тут же раскаиваюсь: она может обидеться на меня. Кто я для нее, чтобы она делилась со мной? Но Мика Николаевна принимает мой вопрос, как вполне естественный.

— Сама не знаю, Степан Антонович. Миша парень хороший, симпатичный, прекрасный друг. Но он еще ребенок…

— А вы можете помочь ему стать зрелым человеком.

— Вы думаете? — спрашивает она серьезно.


Сегодня в деревне только об одном и говорят: приехал новый инженер!

— Сам товарищ Иванов его привез.

— Он уже работает на Рукаве.

И колхозники идут туда толпами.

— Что это за Рукав? — спрашиваю я Оню Патриники.

— Как? — удивляется он. — Вы не знаете, Степан Антонович?!

Старые люди говорят, что когда-то часть воды Реута протекала по огибавшей село котловине, которую называют Рукавом. Они еще от своих дедов это слышали. Рукав начинается у горы и возле поймы подходит к самому Реуту.

Мне тоже хочется узнать заключение инженера. Сразу после уроков отправляюсь к Рукаву. Здесь собрались сотни людей, и народ все прибывает. Как вода после дождя стекает в реку, так сюда устремляются жители со всех кондов села. Я с трудом пробиваюсь сквозь толпу. Инженер держит толстую тетрадь в синей клеенчатой обложке и что-то записывает. Рядом стоит Иванов. Он сразу замечает меня.

— A-а, Степан Антонович…

— Что говорит инженер? — спрашиваю я его.

— Все хорошо! — отвечает Иванов с жаром. — Копать придется, но немного. Вы посмотрите только, какой энтузиазм!

Иванов делает жест, как будто хочет сразу обнять всех собравшихся здесь людей, которые, затаив дыхание, следят за каждым движением инженера и с трепетом ожидают, что он скажет.

Неподалеку стоит Михаил Яковлевич. Он зовет меня к себе.

— В чем дело? Что случилось? — мне не хочется уходить от Иванова. Я еще ничего толком не разузнал.

— Степан Антонович, знаете, что предлагает Мика Николаевна?

— Что предлагает Мика Николаевна? — спрашиваю я в тон ему.

— Чтобы мы не ждали, пока будет готов проект, а с завтрашнего дня начали очищать котловину от тины.

Глаза у Михаила Яковлевича радостно блестят. Да, сегодня же ночью мы поднимем на ноги все село. Кто «мы»? Как кто? Комсомольская организация. Сам товарищ Иванов дал комсомольцам это задание. И товарищ Бурлаку поможет. Так было решено вчера на собрании актива сельсовета.

Михаил Яковлевич рассказывает все это мне быстро и возбужденно.

— А где Мика Николаевна? — спрашиваю я.

— Вон там, — показывает он рукой на берег реки, — она и Андриеску. Беседуют с комсомольцами.

Я подхожу к ним.

— Ты, Ионел, — говорит Андриеску, записывая что-то в свой блокнот, — пойдешь от мельницы до Хауки и всем объявишь. Обойдешь весь участок по направлению к Царалунге, из дома в дом. И это будет твоя бригада. А ты, Ваня, от Хауки до моста…

— Пошлите туда меня, — говорит Мика Николаевна. — Я живу поблизости и знаю там людей.

Жеребенок еще на свет не появился, — а они уже готовят ему узду. Ведь проекта еще нет!

— Но откуда вы знаете, с чего начать? — спрашиваю я Андриеску.

— Знаем, Степан Антонович. Вчера вечером на собрании инженер нам все растолковал. Теперь надо обсудить решение актива: работать десять дней на народной стройке, отказавшись от платы за трудодни…


На рассвете я прихожу в третью бригаду. Двор уже полон народу. Одни запрягают лошадей, другие выводят телеги из-под навеса. Десятки людей с лопатами на плечах ждут подвод и грузовиков, чтобы отправиться к Рукаву.

Вот один грузовик выезжает из гаража и задерживается около ворот, где собралась толпа молодежи. Андриеску высовывает голову из кабины.

— Первая группа — двадцать четыре человека — залезайте! У всех есть лопаты? — спрашивает он.

— У всех, у всех, — девушки и парни с шумом и смехом забираются в машину.

В кузове стоит уже Михаил Яковлевич. Он без шапки, его курчавые волосы развеваются по ветру. Галстук отлетел в сторону. Михаил Яковлевич дирижирует руками:

Широка страна моя родная …
К нему присоединяется дружный хор голосов:

Много в ней лесов, полей и рек…
— Вторая группа, — кричит Андриеску, — не расходиться! Я сейчас вернусь за вами.

Машина трогается с места. От толчка Михаил Яковлевич приседает, но тут же выпрямляется. Он машет мне рукой: «будьте здоровы» и кричит:

— На урок не опоздаю, будьте покойны!..

Немного позже приходит Мика Николаевна, и мы вместе направляемся в правление колхоза, где собирается бригада Они Патриники.

На пороге конторы появляется Штефэнукэ. Усталый, с непокрытой головой, он окидывает взглядом двор и кричит:

— Оня, твоя бригада готова?

— Готова, — раздается голос Патриники, невидимого в массе людей и подвод. — Нам отправляться?

— Да. А у тебя как, Ирофте?

По колхозному двору ходит Саеджиу и что-то записывает.

— A-а, Степан Антонович, Мика Николаевна! — восклицает он. — И вы не спите? Мы, колхозники, понятное дело, работаем, потому что станция нам нужна. А вы? Сегодня здесь, завтра там… Хе-хе!

Мике Николаевне не нравятся его слова. Она меряет счетовода взглядом с головы до ног:

— Напрасно вы так думаете. У нас у всех интересы общие.

— Да я пошутил, Мика Николаевна. Хе-хе, — Саеджиу кладет ей руку на плечо. — Помните, как у Маяковского: «Пускай нам общим памятником будет построенный в боях социализм», не так ли?

Наблюдая за Саеджиу, я всякий раз призадумываюсь. Удивительно он меняется, этот человек. То молчалив и замкнут, то болтлив и назойлив, как вот теперь…


Осенью сорок третьего года наш полк первым форсировал Керченский пролив. Много бойцов погибло, не достигнув крымского берега. Но только мы вступили на сушу, как последние немецкие части обратились в бегство.

Когда мы добрались до вершины горы, мы увидели наступающие на нас немецкие ганки. Они были совсем близко. Полковник Ерофеев приказал:

— Товарищи бойцы! Впереди — враг, позади море! Ни шагу назад! Нужно зарыться поглубже в землю. Копайте!

И все взялись за лопаты. За несколько минут сделали столько, что в другое время на это потребовался бы не один час.

Подобную энергию и энтузиазм я вижу теперь второй раз, здесь у Рукава.

Четыре грузовика, сотни телег, масса людей. Да, это настоящая общественная, подлинно народная стройка!

На вершине горы, в Крыму, перед лицом наступающего врага, люди работали в напряженном молчании. Здесь же, на стройке, многоголосый хор поет:

На заре роса густая…
И тут же рядом несется другая песня, ее распевает молодежь, возглавляемая Андриеску:

Выходила на берег Катюша…
Утро туманное, прохладное, а наш завуч, Владимир Иванович, в одном жилете, без шапки. Он кашляет, но не перестает копать.

Школьникам дали отдельный участок, три телеги. Михаил Яковлевич привел сюда ребят строем. По моей просьбе, бригадиром учащихся седьмого класса он назначил Горцю. Мальчик серьезен, сосредоточен, полон чувства ответственности. Свою бригаду он крепко держит в руках, все примечает:

— Что это ты все смеешься, Параскица? Небось, не в ж-мурки играешь!

— Не размахивай так лопатой, Григораш. Ты чуть Василикэ по затылку не стукнул…

— Боюсь, Степан Антонович, осрамимся, — говорит мне Горця. — Ребята все балуются, делают, что им в голову придет!

Напрасно жалуется паренек. Дети работают хорошо. Но ему я говорю:

— Тебя для того и поставили бригадиром, чтобы ты следил за работой. А ребята тебя слушаются…

Мои слова льстят мальчику, но он старается этого не показать.

— Трудно с ними, — озабоченно вздыхает он.

— Степан Антонович, идите к нам, — кричит Мика Николаевна. — А то у нас мало людей, и мы отстаем.

Со вчерашнего вечера она еще не отдыхала. И все же бледность, которую я заметил на ее лице утром, теперь окончательно исчезла. Мика Николаевна, как всегда, румяная и свежая.

Она работает с шестым классом, рядом с нами. Бригадир здесь Филипаш Цуркан. Вместе со всеми ребятами он копает землю и не замолкает ни на минуту. Но это не просто болтовня. Зачем терять время? Лучше побеседовать на политические темы. Ведь он председатель совета отряда!

— Иленуца, ты читала воспоминания Максима Горького о Ленине? Нет? И ты, Ионика, не читал? Это было…

Он хорошо рассказывает. Только никак не может удержаться, чтобы не вставить время от времени какое-нибудь «ученое» словцо, которого никто из ребят не понимает. Как же иначе? Разве пристало председателю отряда разговаривать, как простому смертному? Он, чего доброго, весь свой авторитет потеряет.

Бурлаку и Штефэнукэ с озабоченными лицами ходят по котловине, измеряют ее в длину и в ширину, что-то записывают. Они так размахивают руками, что можно не сомневаться — не сошлись во мнениях.

Через некоторое время Штефэнукэ подходит к нам.

— Ах, это ты… — и надвигает Горце на самый нос шапку.

— Горця, — говорю я ему, — бригадир. На нем лежит большая ответственность.

— Вот почему у вас так хорошо идет дело, — замечает Штефэнукэ, водрузив на место кепку мальчика. Он, Степан Антонович, и Григорашу неплохо помогает.

Штефэнукэ отзывает меня в сторону. Новостей у него полный короб! Около полудня был здесь Иванов и говорил, что о нашем почине знают уже в Кишиневе, в Центральном Комитете. Обещают экскаватор, электрическое оборудование, кредиты… Чего же еще желать!

Я и не заметил, когда это к нам подошла с лопатой в руках Мария Ауреловна. Она в шерстяной фуфайке, на голове — берет. Ноги обуты в желтые сапожки на высоких каблуках.

— Примите меня в свою бригаду, Степан Антонович.

— А ну, Василикэ, подвинься немного, — командует Горця. — Вот сюда становитесь, Мария Ауреловна. Около берега легче копать.


— Кончать! По домам! По домам! — кричит своим громовым голосом Бурлаку. Он стоит на грузовике.

Смеркается. Я иду рядом с Марией Ауреловной. Она хорошо настроена, и, как обычно, разговорчива.

— Вам не страшно оставлять Ленуцу одну дома? — спрашиваю я ее между прочим.

— Да у нас ведь есть девушка, которая за ней присматривает. Ленуца спокойная. — Мария Ауреловна берет меня под руку. — Вы не представляете себе, Степан Антонович, как меня потянуло сюда, на стройку, к людям. Я вам правду скажу: мне даже неприятно дома сидеть…

— Но у вашего мужа другие понятия.

— Мой муж… — произносит сразу помрачневшая Мария Ауреловна.

— Разные вы люди с ним, — говорю я.

— Как видите… И, однако, живем вместе. Правда, жизнь такая…

Мария Ауреловна не договаривает, и я чувствую, что она сожалеет об этих, помимо ее воли вырвавшихся, словах. Молчу. Не хочу ворошить все то горестное, что, очевидно, накопилось в ее душе за много лет. Стараюсь сделать вид, что и не обратил внимания на эту случайно оброненную фразу. После длинной паузы Мария Ауреловна говорит, как бы оправдывая свою внезапную откровенность:

— Вы у нас бываете, сами все знаете… Почему, спросите, я пошла за него? Это длинная история. Возможно, когда-нибудь я расскажу вам ее.

Где мальчик?

Это «когда-нибудь» наступает довольно быстро. Кончился второй урок. У меня свободный час. У Марии Ауреловны тоже.

— Честное слово, Степан Антонович, вы первый, кому я рассказываю свою историю, потому что считаю вас другом. Мне больше не с кем поделиться!

Дочь средней руки фабриканта, Мария жила с родителями в Яссах, училась в гимназии. Она была веселой, беззаботной девушкой. Когда ей минуло восемнадцать лет, умерла мать. Спустя некоторое время отец женился на своей бывшей секретарше, ровеснице Марии. Новобрачные уехали в свадебное путешествие: Париж, Лондон, Рим, Мадрид… И отовсюду на имя директора фабрики летели телеграммы: денег, денег, денег…

Отец Марии обанкротился. Чтобы спасти свое положение и воскресить фабрику, ему оставался один выход: выдать Марию замуж за богача. И тут подвернулся старый вдовец, крупный фабрикант из Бухареста. Но Мария наотрез отказалась выйти за него, и мачеха превратила ее жизнь в настоящий ад. Девушка ушла из дома, не взяв с собой ничего: ни вещей, ни денег. Какой-то родственник нашел для нее место продавщицы в мануфактурном магазине. Но вскоре хозяин начал преследовать ее своими домогательствами, и Мария вынуждена была уйти с работы. Она впала в отчаяние, видя перед собою только две дороги: умереть с голоду или продать себя.

И тогда на ее пути появился Андрей Сэкултец, красивый и беззаботный молодой человек. Полюбила она его? Может быть. Во всяком случае, ей так казалось. Когда освободили Бессарабию, Сэкултец предложил Марии поехать Вхместе с ним в Россию, чтобы там пожениться.

Они прибыли в Бельцы. Мария поступила на работу в школу — учительницей французского языка. Она вышла замуж за Сэкултеца. Возможно, что любовь здесь занимала не главное место, но Мария была обязана Андрею своей новой жизнью.

И вот началась война.

Они эвакуировались в Челябинск.

Сэкултец поступил работать на военный завод. Мария преподавала французский язык в семилетней школе. В начале войны, когда фашисты наступали, Мария ужасно боялась, что вновь установятся те порядки, от которых ей так недавно удалось избавиться.

Нет, враг должен быть остановлен. Ей так хотелось пойти на фронт! Мало ли женщин в армии… Мария пошла в военкомат, заполнила анкету. Через три дня она получила ответ: пусть остается здесь и продолжает честно делать свое дело. Этим самым она поможет фронту.

Мария очень расстроилась, а Андрей только посмеивался.

— А ты? Почему ты не идешь на фронт? — раз спросила она его.

— Милая, вооружение нам необходимо. Кто будет работать в тылу, если все наденут шинели? Видишь, завод дал мне бронь. А я всей душой хотел бы воевать.

Мария чувствовала неискренность в словах мужа. Ведь он ни разу не заявлял о своем желании пойти на фронт! Она, конечно, понимала, что победа куется и в тылу. Но уж во всяком случае не французским языком, который она преподает в школе. Вечерами Мария была свободна и могла по нескольку часов работать в военном госпитале — ухаживать за ранеными. И вот она начала уходить каждый вечер в госпиталь, чем Андрей был очень недоволен.

— Ты о раненых заботишься больше, чем обо мне. Я работаю день и ночь, а прихожу домой — обед согреть некому…

Душою Мария тогда совсем отошла от мужа. Одна только радость была у нее: письма с фронта, в которых бывшие раненые выражали свою признательность ухаживавшей за ними сестре Марии…

Когда Советская Армия громила гитлеровские полчища уже за Карпатами, Сэкултецы возвратились в Молдавию. Андрея направили работать директором школы во Флоренах, Марию учительницей.

— Вот и все. О дальнейшем вам нечего рассказывать. Я надеялась, что ребенок сблизит нас, — вздыхает Мария Ауреловна. — Но Андрей совсем не любит нашу девочку. Дело в том, что на всем белом свете он любит только одного человека — самого себя.

Мария Ауреловна молчит. Лицо у нее грустное, на глазах блестят слезы.

— Не знаю, правильно ли вы меня поняли, Степан Антонович. Может быть, вам кажется странным, что я так говорю о своем муже… — После маленькой паузы она добавляет: — Но я ведь никому, кроме вас, не рассказывала этого.


— И кто бы мог такое подумать про Степана Антоновича!

— Нашел, к кому придраться…

Я пришел в клубную библиотеку обменять книги и тут случайно услышал эти весьма удивившие меня слова.

Отворяю дверь в читальный зал, и сразу становится тихо. Здесь собралось довольно много народу. Некоторых я знаю.

— Добрый вечер!

Только два-три голоса отзываются на мое приветствие, и то сквозь зубы. Я в недоумении. В ушах стоит: «Кто бы мог подумать такое про Степана Антоновича!»

— Вы Андрея Михайловича ищете? — спрашивает меня незнакомый пожилой человек. — Он недавно был здесь и ушел.

Ясно, что меня выпроваживают.

Я беру у библиотекаря книгу и ухожу. За спиной слышу шопот. Чей-то приглушенный голос говорит:

— Т-с-с… Тише…

Что все это значит?

Рядом с читальным залом находится комсомольская комната. Там я застаю Андриеску. Он встречает меня необыкновенно холодно.

Несколько дней тому назад после лекции в партийной школе Андриеску сказал мне, что хочет организовать кружок шоферов из двенадцати подростков. Было бы хорошо ввести в программу занятий кружка и несколько общеобразовательных предметов. Когда и где мы можем встретиться, чтобы посоветоваться? И вот сейчас я ничем не занят, могу потолковать с Андриеску.

— Ну, как обстоит дело с кружком шоферов? — спрашиваю я его.

Андриеску бросает на меня какой-то странный взгляд и неохотно отвечает:

— Не к спеху, Степан Антонович, как-нибудь в другой раз.

Да, повидимому, это все то же. Дело серьезное. Но Андриеску — коммунист. Почему бы ему не говорить со мной прямо? Но спрашивать я не стану. Никакой вины я за собой не чувствую.

После обеда иду в кооператив купить себе хлеб и масло. По дороге меня окликает Мария Ауреловна.

— Степан Антонович, я очень ценю в людях искренность. Скажите, неужели это правда, что о вас говорят? Будто Санду…

— Санду? Постойте, он второй день не приходит в школу…

— И это все?! — Мария Ауреловна пристально смотрит на меня. — Вы делаете вид или в самом деле ничего не знаете? Уже два дня, как он сбежал из дому!..

Я останавливаюсь, как вкопанный.

И мгновенно вспоминаю, что произошло… Как-то на перемене Филипаш говорит мне:

— Степан Антонович, мы на совете отряда решили инсценировать повесть Катаева «Сын полка».

— Очень хорошо.

— Я думаю, что для роли Вани больше всех подходит Санду. А Марина говорит, что Горця. Какова ваша точка зрения, Степан Антонович?

— Что? Что ты сказал?

— Как вы думаете, Степан Антонович? — поправляет себя Филипаш.

— Вот так, милый, и говори. Когда я, наконец, приучу тебя выражаться просто! А с мнением твоим я согласен. Санду больше подходит для роли Вани, чем Горця.

Филипаш просит меня присутствовать на репетициях. Ну хотя бы на первой. Само собой разумеется, что драматическим кружком будет руководить Михаил Яковлевич. А он, Филипаш, будет ему помогать. Но добрый совет Степана Антоновича был бы тоже кстати.

— Хорошо. Я приду.

Санду отказывается играть. Не потому, что не хочет. Вижу, что мальчик просто боится мачехи. Ему ведь придется поздно приходить домой. Я стараюсь повлиять на Санду. Чего ты боишься, говорю я ему. Ты такой же ученик, как все. Ока не имеет права запретить тебе.

И мальчик остается. Роль ему нравится и идет у него хорошо. Он становится живее, веселее, непосредственнее.

После репетиции я задерживаю его.

— Как дела дома?

— Все так же, — отвечает он. И лицо его снова Принимает хмурое выражение. Ничего не изменилось. Только в школу ему не запрещают ходить. А с занятиями все в порядке? — продолжаю я расспрашивать его. Как он успевает по географии, естествознанию? Неважно, — признается Санду. Вот если бы у него было время, если бы дома разрешали заниматься…

И вдруг мальчик спохватывается.

— Ой, уже темнеет. Мама прибьет меня… — На лице у него испуг. — Спокойной ночи, Степан Антонович!

Вот и все.

— Вот и все… — повторяет за мной Мария Ауреловна. — А знаете ли вы. какой слух распространился в селе? Говорят, что вы его били в тот вечер — за то, что он плохо учится. Будто для этой цели вы и задержали мальчика в школе.

— Я его бил?! И вы поверили этому, Мария Ауреловна?!

Она отвечает не сразу.

— Нет, разумеется, не поверила. Но все-таки доля вины ложится и на вас.

Мария Ауреловна серьезно обвиняет меня. Я ведь знал, каково приходится мальчику дома. Зачем же я вовлек его в драматический кружок? И если я обязался заботиться о нем, так надо было действительно заботиться. Она, конечно, уверена, что я не способен ударить ребенка. Но слухи остаются слухами. Все село говорит. Страдает авторитет школы, педагогов.

Да, Мария Ауреловна права. Два дня подряд Санду не приходит в школу, а я даже не интересуюсь, что с ним. Но где же все-таки мальчик? Куда он скрылся?

Андрей Михайлович очень взволнован: а что, если с мальчиком случилось несчастье? Хорошенькое будет дело! Вот и выходит, что прав был он, Андрей Михайлович. Разве он не предупреждал меня, что не надо брать на себя ответственность! Если видишь, дело не совсем чисто, всегда лучше остаться в стороне. Теперь вот придираться будут. И не только к Степану Антоновичу. И с него будут спрашивать, с Андрея Михайловича. Ведь он директор!

Так вот что его волнует. А я, грешным делом, думал, что он беспокоится о Санду.

Приходит человек из сельсовета.

— Андрей Михайлович, вас к телефону. Только скорее. Из Кишинева.

Андрей Михайлович возвращается быстро, бледный и расстроенный. Шутка ли, сам министр просвещения республики разговаривал с ним. Спрашивал о Санду. Откуда это уже стало известно министру? Да из нашего села ему звонили, говорит. Кто бы мог это сделать? — удивляется Андрей Михайлович. — И такого ему наговорили! Особенно про вас, Степан Антонович! Что-то будет! Что будет! Министр распорядился, чтобы милиция искала Санду.


Ночью я никак не могу уснуть. Санду… Я взял на себя заботу о мальчике и вот… Кто знает, что с ним случилось! Да, во всем виноват я один. Может, и в самом деле надо было послушаться директора! «Видишь, дело нечисто, не суйся…» Нет, не могу так поступать, как Андрей Михайлович. Не могу и не хочу. А, не хочешь, так отвечай теперь за Санду. Но ведь я ему только добра желал. А вышло все боком.

Забываюсь я только под утро. И снится мне странный сон. Я стою на берегу широкой реки. Из воды выходит Степанов, мой фронтовой командир. Он кладет мне руку на плечо и с грустным укором говорит: «Эх, ты, гвардеец!»

Просыпаюсь. Уже поздно. Надо идти в школу. Сажусь бриться. Вижу в зеркале осунувшееся лицо, синие круги под глазами.

Я вхожу в учительскую, и все моментально замолкают. Без сомнения, они говорили о Санду. Осуждали меня. А теперь все хмуро молчат. Один Михаил Яковлевич не утратил хорошего расположения духа и пытается шутить. Саида Богдановна встречает меня недоброй усмешкой: а-а, и тебе досталось, так и следует, не будь умнее всех.

Звонок возвещает начало третьего урока. Владимир Иванович задерживает меня, взяв под руку, и, когда все выходят из учительской, говорит:

— Вы очень плохо выглядите, Степан Антонович!..

Старый учитель смотрит на меня с искренним участием, и я не выдерживаю.

— Если б вы знали, как мне тяжело, Владимир Иванович, — вырывается у меня.

— С формальной точки зрения вас ни в чем нельзя обвинить, Степан Антонович. Но я понимаю, что вас тяготит моральная ответственность за судьбу мальчика. И все-таки не расстраивайтесь так, — тут же добавляет он. — Это у вас первая неудача. А сколько у меня их было!.. Не надо терять бодрости духа. Это главное! А теперь — по классам! Мы опаздываем.

Владимир Иванович направляется к двери, я за ним. Мне хочется его обнять. Только отец может так подбодрить и утешить.

И вот я в седьмом класе. Место Санду пустует. Где он? Жив ли хоть, по крайней мере? Нет, нет! Как может такое придти в голову! Дети спокойно сидят, ждут. Я объясняю им новый урок, но часто теряю нить, путаюсь. Только бы они не заметили, в каком я состоянии!

После занятий брожу один по селу. Дома мне не сидится. Моя комната кажется мне узкой и душной.

Вон там, на горке, жил Санду. Где же он теперь? Проклятая Кланца…

Но куда я иду? Вот уже окраина села. А за лощиной свиноферма. Там работает Аника. Аника… Чувствую, что сердце забилось сильней. Вот тебе, Аника, я бы все рассказал. Ты бы меня поняла. Ты ведь знаешь, я желал мальчику только добра. Хотел втянуть его в общественную жизнь школы, чтобы отвлечь от домашних невзгод. Кто же мог знать, что Кланца станет за это еще больше издеваться над ним. Ты говоришь, Аника, что я должен был лучше знать его мачеху? Да, это моя ошибка. Согласен. Но ведь я именно и хотел приучить ее к мысли, что мальчик не раб ей, что и он имеет право на детские радости. Ты говоришь, важно не то, что хотел, а что вышло. Это правильно, и я наказан по заслугам.

Но что мне теперь делать?

Я останавливаюсь. Зачем я иду к Анике? Излить свою тоску? Но какое ей дело до меня и до моей тоски? Назад, домой.

Уже заходит солнце. Справа, недалеко от дороги, гудит трактор. Люди возвращаются с поля. Многие опережают меня, поют…

Лучшее лекарство

Нет, так больше не может продолжаться! Муки мои ничему не помогут. Надо взять себя в руки. Труд — наилучшее лекарство. Ни одной свободной минуты!

Вечером я захожу за Михаилом Яковлевичем, и мы идем к Мике Николаевне. Девушка предлагает мне стул, но я чувствую, что мой приход ее не очень радует. — Неужели и она верит слухам? Выходит, мы с вами уже не друзья, Мика Николаевна? Что ж, пусть будет так. Я не время скоротать, не в гости пришел.

А Михаил Яковлевич? Слухи дошли и до него. Но он, очевидно, не придает им особого значения. По дороге к Мике Николаевне он сказал мне с присущей ему простотой:

— Если бы вы знали, Степан Антонович, что о вас говорят!..

— Я знаю. А что же вы думаете об этом?

Молчит.

… — Мика Николаевна! Вы с Михаилом Яковлевичем комсомольцы. Я коммунист. Мы отвечаем за школу. А в школе у нас многое неблагополучно. Есть еще ученики с двойками. А сколько посредственных отметок! С таким положением мы мириться не можем.

— Что же вы предлагаете? — спрашивает меня Мика Николаевна.

— Для этого мы с Михаилом Яковлевичем и пришли к вам. — И я делюсь с ней моими соображениями.

Прикрепить отличников к отстающим ученикам — недостаточно. Нужно, чтобы мы, учителя, давали по три дополнительных урока и по две консультации в неделю. Во всех классах и по всем предметам. Но к этому надо подходить не формально, а подумать о методах, которыми мы можем заинтересовать ребят. Нам следует работать сообща, взаимно делиться опытом. Чем объяснить, что некоторые предметы, например, химия, плохо усваиваются большинством учеников? Может быть, преподаватель не нашел правильного подхода к детям? Но тогда коллектив должен прийти ему на помощь.

Михаил Яковлевич очень доволен моим планом.

— Чудесно! Чудесно! Пять-шесть недель, и мы ликвидируем все двойки и тройки!

Мика Николаевна не разделяет его энтузиазма. Она бросает на юношу ледяной взгляд, и он умолкает.

— По-твоему, Миша, все легко, — говорит молодая учительница. — Послушаем еще, что скажут другие учителя и Андрей Михайлович… Согласятся ли они работать сверх нормы?

— Мы поставим вопрос на педагогическом совете. Уверен, что большая часть учителей присоединится к нам. — Помолчав немного, я добавляю: — Надо предварительно поговорить с Владимиром Ивановичем. Его авторитет…

— Это идея! — оживляется Мика Николаевна. — Пусть Владимир Иванович и внесет предложение, а мы его поддержим.

— Пойдемте к нему сейчас же! — вскакивает Михаил Яковлевич.

— Пойдемте, — говорю я — Не будем терять времени.

Подаю пальто Мике Николаевне.

— Вот, Миша, учись, как нужно вести себя воспитанному человеку. — И, заметив, что он покраснел, Мика Николаевна погладила его по щеке своими тонкими пальцами, — ты еще ребенок, но милый, хороший!..


Владимир Иванович живет один. Его единственный сын, подполковник, служит где-то на Дальнем Востоке. Жена Владимира Ивановича умерла от голода во время фашистской оккупации.

Кто во Флоренах не знает этой истории!

Когда фашисты форсировали Прут, Владимир Иванович эвакуировался вместе с женой. У Днепра их путь, как и многих других, был прегражден неприятельскими войсками. Пришлось вернуться во Флорены. Через некоторое время Владимиру Ивановичу предложили открыть школу. Но старый учитель не согласился работать на оккупантов. Три года длилась оккупация, и все три года старики голодали. Жена Владимира Ивановича не выдержала лишений и угасла, не дожив до счастья освобождения. Ее портрет в позолоченной рамке всегда висит над кроватью старика.

Мы застаем Владимира Ивановича за рабочим столом.

— Вот так да! Давно у меня не было таких дорогих гостей!

Он очень рад видеть нас у себя. Мне и Мише крепко жмет руки, Мику Николаевну целует в лоб.

— До чего ж вы хороши, Мика Николаевна! Как это Степан Антонович или Михаил Яковлевич еще не похитили вас? А?..

— Видно, я им не нравлюсь! — молодая учительница улыбается, показывая свои белые маленькие зубки.

— Грех вам так говорить! Посмотрите-ка на Михаила Яковлевича. Э-э!.. Нехорошо, молодой человек, так краснеть. И я когда-то был влюблен, но не стыдился этого.

Михаил Яковлевич не решается глаз поднять. Он смущен. Смотрит вниз, как будто ожидая, что пол сейчас провалится под его ногами. Но тут приходит ему на помощь Мика Николаевна. Она заговаривает о другом.

— Извините, Владимир Иванович, что мы побеспокоили вас так поздно.

— Пожалуйста, пожалуйста. Я в это время никогда еще не сплю. И все из-за Степана Антоновича, — и он указывает на Краткий курс истории партии. — Попробуй только не совсем хорошо подготовиться, живо двойку влепит. Да, да… Что вы хотели мне сказать, Мика Николаевна? Ах, совсем забыл, — вдруг спохватывается он. — Одну минутку подождите, одну минутку…

Владимир Иванович идет на кухню и возвращается с бутылкой ликера и пряниками. Садится, поправляет очки на носу и собирает в кулак бородку.

— Пожалуйста, угощайтесь и рассказывайте.

Я говорю ему о цели нашего прихода. И вдруг у меня возникает мысль, что Владимир Иванович может обидеться. Молодые педагоги пришли учить его, как улучшить положение в школе. Но ничуть не бывало.

— Понимаю, понимаю… Вы пришли испытать на вашем завуче, на старике, свои новые идеи. Пытаетесь одолеть мой консерватизм, хе-хе-хе! — И уже серьезно: — Мне нравятся ваши предложения, Степан Антонович. Хочу кое-что добавить.

Что же именно?

Андрей Михайлович начал хорошее дело: доклады на теоретические темы. Эти доклады могут оказаться очень полезными для наших учителей, но все-таки они слишком академичны. Педагоги нуждаются также и в практической помощи. Вот этим Владимиру Ивановичу и хотелось бы заняться. Почему бы не ввести открытые уроки в нашей школе? О них много пишут в педагогической литературе.

Я читал в «Учительской газете» о таких уроках. Это, очевидно, очень хорошее начинание. Каждому педагогу дается возможность поучиться у коллеги, а то и покритиковать его, чтобы он в дальнейшем не повторял замеченных ошибок.

— Да, это неплохое средство для проверки качества уроков, — замечает Владимир Иванович.

— Вот Санда Богдановна… Кто ее знает, что и как она преподносит ученикам? — Я это только к примеру, — улыбается Мика Николаевна. — Сколько раз в месяц могут посетить ее уроки Владимир Иванович или, скажем, Андрей Михайлович? От силы, по одному разу. А если будут открытые уроки, каждый учитель сможет их посещать. Представьте себе, насколько вырастет ответственность педагога!

— Я хотел бы, Степан Антонович, чтобы сделали почин вы. — Владимир Иванович задумчиво поглаживает свою бородку. — Вы дадите живой урок, с огоньком. Как тогда, помните, когда я сидел у вас.

— Я? Но почему же? Нет, пусть кто-нибудь постарше…

— Ничего, дорогой мой! — Владимир Иванович похлопывает меня по плечу. — Сделаете ошибку по-критикуем. И другим полезно будет. И потом, их у вас не так уж много, ошибок этих… Зато есть и большие достоинства: интерес, который вы стремитесь пробудить у детей, душа, которую вы вкладываете в свой урок. Это весьма ценные качества для педагога, и другим учителям стоит у вас поучиться.

— Ну что ж, пусть будет так, — говорю я. — Но скажите мне, Владимир Иванович, как мы это организуем.

— Очень просто! Подготовьте образцовый урок. А завтра мы с вами поднажмем на Андрея Михайловича. Согласны?


Андрей Михайлович слушает Владимира Ивановича молча. На лице его ничего нельзя прочесть. Мне кажется, что директор думает о чем-то другом.

— Очень хорошо, — говорит он, когда завуч замолкает. Но произносит это таким тоном, что не поймешь, имеет ли он в виду наше предложение или что-нибудь другое. — Очень хорошо. Одно только мне неясно — почему вы пришли сюда вместе со Степаном Антоновичем? Что это, делегация к директору?

— Нет, просто мы вместе выработали эти предложения. — Владимир Иванович взглядом просит у меня прощения: он не хотел бы присваивать себе чужие идеи, но так уж приходится говорить. — И почему бы Степану Антоновичу не придти к вам, — продолжает завуч. — Разве он в чем-нибудь провинился перед вами?

Директор встает из-за стола и начинает ходить по комнате с папиросой в зубах. Две складки резко обозначаются в углах его рта. Когда Андрей Михайлович спокоен, их почти не видно. Но теперь он раздражен.

— Нет, — говорит Андрей Михайлович, садясь на место. — Степан Антонович ни в чем передо мной не виноват. Напротив, он мне во многом помогает. Но я вижу, что у вас все уже решено по данному вопросу. Зачем же вы приходите советоваться? Все у нас в школе делается без директора, помимо его.

— Если я правильно понял вас, Андрей Михайлович, — я стараюсь говорить мягко, — вы недовольны даже тем, что я пришел к вам в кабинет. Неужели вы готовы отказаться от полезного дела только потому, что оно связано с моим именем!

Андрей Михайлович пожимает плечами.

— Вы придираетесь к моим словам, вы вечно ищете поводов для ссор со мной… — Он тяжело дышит и зло смотрит на меня. — А между тем у меня есть больше основания быть недовольным вами.

Это он намекает на Санду. Я возражаю:

— Никто не мешает вам говорить мне обо всем открыто. Впрочем я уверен, что если бы за мной была какая-нибудь вина, вы бы меня не пощадили.

Опять я корю себя за то, что вспылил. Директор ведь ничего не сказал мне о Санду.

— Этот спор, коллеги, совершенно бессмыслен, — пытается помирить нас завуч. — Что вы скажете, Андрей Михайлович, о наших предложениях?

Директор вынимает гребешок из нагрудного кармана пиджака и начинает причесывать свои гладкие, и без того тщательно причесанные волосы. Делает это он молча, медленно, сосредоточенно, всем своим видом показывая, что в данный момент им принимается какое-то важное решение.

— Значит, Степан Антонович может готовиться к открытому уроку? — спрашивает завуч.

— Нет, — отвечает Андрей Михайлович. — Первый открытый урок дам я. Пусть приходят все учителя.

Такого Владимир Иванович никак не ожидал. Директор приглашает учителей на свой урок. Они будут делать ему замечания, критиковать его! Завуч удивлен. Что произошло с Андреем Михайловичем? Но директор не дает ему передышки:

— Сообщите учителям, Владимир Иванович, чтобы сегодня в шесть часов все были у меня в кабинете.


…Андрей Михайлович говорит коротко, отрывистыми фразами. Его речь скорее похожа на приказ, чем па предложение, которое следует обсудить.

Санда Богдановна делает большие глаза, вот-вот выскочат из орбит. Еще один час почти ежедневно! И ни копейки за это! Да вот еще какая новость: каждый может приходить на твой урок и делать тебе замечания! Санда Богдановна обводит недоумевающим взглядом своих коллег. Савва Андрианович, видно, тоже не согласен. Но это ведь не человек, а тряпка! Разве он когда-нибудь встанет и скажет, что думает! Даже если он недоволен, все равно будет молчать. А возражать одной нет смысла. Удивительно, все поддерживают предложения Андрея Михайловича. Один за другим выступают учителя: Мика Николаевна, Владимир Иванович, Мария Ауреловна… Что за люди! Неужели им не хочется жить спокойно? А сейчас еще начнет морочить голову и этот, Степан Антонович…

Так, наверно, думает Санда Богдановна. Уж я ее раскусил. Но вот вопрос ставится на голосование, и она тоже поднимает руку. Не очень высоко, но поднимает. Хочешь — не хочешь, а придется и ей выполнять решение.

Хорошая весть

Через несколько дней Андрей Михайлович говорит мне:

— Все-таки вам придется дать первый открытый урок. Я очень занят.

— Хорошо.

Понимаю, Андрей Михайлович. Искра, которую мы с Владимиром Ивановичем заронили в вас, начинает гаснуть. Вы уже снова успели разлениться. Хорошо еще, что хоть не забыли своего собственного предложения.

В партийной школе неладно с Бурлаку. Вот и сегодня. Семинар на тему: «Тактические основы марксистско-ленинской партии». Приятно слушать Андриеску. Он первый отвечает на вопрос: «Два съезда — две тактики». У него есть конспект. Он цитирует книгу Ленина «Две тактики социал-демократии в демократической революции», приводит выдержки из работы Сталина «Класс пролетариев и партия пролетариев», связывает изучаемый материал с современностью.

— А теперь товарищ Бурлаку расскажет нам, какое применение нашла в некоторых странах после второй мировой войны ленинская тактика в революции 1905 года.

Бурлаку встает. Никаких записей у него нет.

— Товарищи! Мы знаем, что пролетарская революция в Китае…

— Революция в Китае вовсе не пролетарская, — прерывает его Мика Николаевна.

— Ведь я молчал, когда вы говорили, — сердится он. — Прошу меня не перебивать.

— А если ты чепуху говоришь… — возражает Штефэнукэ.

— Степан Антонович, мне не дают отвечать!

Я прошу слушателей записывать, с чем они не согласны, а потом выступить. Бурлаку между тем откашливается, набираясь духу. Проводит рукой по волосам. Снова откашливается и уже увереннее продолжает:

— Все народы идут по ленинскому пути. Вступил на этот путь и китайский народ…

— Товарищ Бурлаку, вы прочли в журнале «Большевик» две статьи, которые я рекомендовал?

— А разве без них, Степан Антонович, нельзя знать историю нашей партии?

Это уже не первый раз Бурлаку не готовится к семинару. Но он искренне убежден, что все и так знает, что к нему зря придираются.

— Кто может ответить на поставленный мной вопрос?

— Разрешите мне, Степан Антонович. — Оня Патриники, словно школьник, поднимает руку.

— Пожалуйста! — Я ловлю на себе взгляд раздосадованного Бурлаку: не дают говорить, а потом еще обвиняют.

Оня Патриники открывает тетрадь. Отвечая, он обращается лично ко мне, будто в классе никого больше нет. Простым крестьянским языком излагает он мысли Ленина о буржуазно-демократическом характере революции 1905 года, о пролетариате и крестьянстве, как движущих силах ее и о руководстве рабочего класса. Такая же революция произошла и в Китае, — говорит Оня Патриники, — только там она была еще и антиимпериалистической. А товарищ Сталин в 1926 году уже предвидел, какой будет китайская революция. Патриники цитирует Мао Цзедуна и анализирует народно-демократический характер государственного режима в Китае…

Владимиру Ивановичу не сидится: он то снимает и надевает очки, то привстает со своего места от волнения. Трудно поверить, что это тот самый Оня Патриники, который так недавно учился у него в кружке ликвидации безграмотности. Вот так штука! Говорит, как пропагандист! Правда, местами немного запинается, но мыслит ясно, правильно. Видно, что в политике он силен. Как же Владимиру Ивановичу не гордиться таким учеником!

Видите, дорогой товарищ Бурлаку, Оня знает больше вас. Потому что интересуется. Сколько раз в течение одной этой недели он обращался ко мне с самыми разнообразными вопросами. А вы?

Но мы еще с вами потолкуем.


После семинара прошу Бурлаку остаться. Он садится на стул, принимает независимую позу, закуривает папиросу. Но я все же чувствую, что ему неловко. Он, конечно, догадывается, зачем я задержал его.

— В школе курить не полагается, — говорю я сухо. Мое замечание Бурлаку принимает с иронической улыбкой, но папиросу все-таки гасит. Я начинаю прямо… Почему он не занимается, почему не готовится к семинарам? Теоретическая подготовка ему необходима. А где он может ее получить, как не в партийной школе? Тут все — лекции, литература по любому вопросу, семинары… Нужно только желание. Когда что-нибудь не ясно, он может спросить у меня. Я никогда не откажусь помочь.

Бурлаку трет лоб, он, конечно, понимает, что сегодня опростоволосился. И все-таки не сдается.

— Я в помощи не нуждаюсь, Степан Антонович. Сам умею читать.

В таком случае, почему же он не читает? Почему не делает конспектов? Мне стыдно за него. Кандидат партии, а на семинар приходит неподготовленный. Что он думает делать дальше? Ведь, наверно, собирается подать заявление о приеме в члены партии. А с такой подготовкой…

— Времени нет, Степан Антонович. Работаю днем и ночью. Когда мне еще заниматься!

— Конечно, ссылки на занятость… А у Штефэнукэ разве меньше хлопот? И все-таки…

— Так-то оно так. Да знаете, стоит мне только открыть книгу, сейчас же что-нибудь да стрясется… В сельсовете неприятности, в кооперативе неполадки… Но, честное слово, больше я уже не ударю лицом в грязь.

Посмотрим.


Я не выспался, устал, но настроение у меня хорошее. Сегодня все село на народной стройке. Утром я был там, у Рукава. Даже не успел поесть перед уроками. Теперь, после работы, я наскоро закусываю и опять отправляюсь на стройку.

Может, и Андрей Михайлович пойдет? Попытка — не пытка. Захожу к нему в кабинет.

— Степан Антонович! — Голос его звучит торжественно. — Хорошая весть…

Что такое?

Нет, без могарыча он не скажет. Весть очень хорошая. Он кладет руку мне на плечо, улыбается, как доброму приятелю: дело, мол, стоющее!.. Ну что Ж, могарыч так могарыч!

Нашелся Санду! Андрею Михайловичу только что звонили из милиции. Мальчик здоров, но где он находится, не сказали. Директор считает, что Санду лучше там и остаться, на новом месте. И для школы меньше хлопот. А то опять… что-нибудь может приключиться из-за этой мачехи!

Почему слова Андрея Михайловича так неприятно действуют на меня? Ведь я не первый день его знаю! Он всегда так поступает, всегда старается перестраховаться. Только бы нельзя было к нему придраться. Впрочем мне сейчас не до Андрея Михайловича. Санду нашелся! Какая радость! Сейчас я неспособен сердиться. Предлагаю Андрею Михайловичу пойти со мной к Рукаву. Да где там! У него работы по горло…


Земля еще не замерзла. Снег падает большими пушистыми хлопьями, которые тут же тают. Под ногами хлюпает вода.

Миновав село, сворачиваю влево. Иду по краю оврага. Вдали видны запорошенные снегом силуэты людей и лошадей, машины, подводы. Как их много! Сквозь онежную пелену мне кажется, что там, на Рукаве, движется большой белый муравейник.

Обычно я работаю со школьниками, но сегодня мы их на стройку не пустили — погода! Пойду к молодежи, вон к той группе, что нагружает машину. Снимаю пальто и беру в руки лопату. Хотя я не обладаю ни голосом, ни музыкальным слухом, пою вместе со всеми:

И любят песню деревни и села…

Нагруженная доверху машина уезжает. В долине показывается пустая телега, запряженная двумя лошадьми. Паренек хватает их под уздцы и ведет к нам. Вся наша бригада с шумом и хохотом, не обращая внимания на протесты хозяина телеги, бросает в нее землю. Я работаю вместе со всеми и от души смеюсь. Чувствую себя школьником, который вместе с товарищами резвится на школьном дворе во время большой перемены. Снег падает на мою обнаженную голову.

Одна-две минуты, и телега наполнена.

— А теперь — но-о-о! — понукает лошадей девушка из нашей бригады. — Можете ехать, дядя Тоадере, грузовик уже возвращается…

— Ха-ха-ха!

— Здравствуйте, Степан Антонович!

Аника!

Телогрейка, платок и выбившаяся из-под него прядь волос — все покрыто белым слоем снега. И от этого разрумянившееся лицо девушки кажется более смуглым.

— Аника! Как давно я вас не видел!..

— А я копаю вон там, смотрю — Степан Антонович. Меня и не видит.

— Да как же я мог вас узнать, когда вы словно известкой побелены! Как поживаете?

Меня интересует, что слышно на свиноферме, каковы успехи Аники в школе крестьянской молодежи, как Горця ведет себя дома. Да и вообще мне хочется с ней потолковать о всякой всячине. Но ведь она бросила работу! И мы идем к ее бригаде, которая расположилась ниже нас, под косогором.

— Я привела вам еще одного землекопа, — весело сообщает Аника.

— Здравствуйте, Степан Антонович! Идите к нам! — приветливо встречает меня молодежь.

— Сюда, сюда идите, Степан Антонович! С этого места удобнее бросать землю в грузовик…

— Спасибо, мне и здесь удобно.

Я работаю рядом с Аникой. Мы тихо разговариваем с ней. Среди шума, шуток, смеха нас никто не слышит.

Горця? Аника не узнает его. Как будто другим мальчиком стал. Только от Штефэнукэ возвращается сердитым:

— Сколько Григорашу не объясняй, все равно ничего не понимает!

— Выходит, ты зря занимаешься с ним? — говорит ему Аника.

— Как зря! — возмущается Горця. — По русскому у него было два, а теперь — четыре. И в карте он лучше стал разбираться…

— А что на ферме?

— Представьте себе, Степан Антонович, Штефэнукэ на правлении совсем не возражал против покупки свиней.

Аника написала заявление, и правление колхоза решило удовлетворить ее просьбу. А Штефэнукэ сказал: — Все дам, только сделай ферму образцовой. Сделаешь?

— И я дала слово, Степан Антонович.

Аника задумывается на мгновение. Глаза ее смотрят мечтательно. — Увидите, какая ферма будет у нас через год…

Аника уже получила из совхоза «Советское животноводство» восемь свиней хорошей породы и на днях еще десять получит. Она рассказывает мне, в каком корме и каком уходе нуждаются эти свиньи, называет разные породы, о которых я не имею ни малейшего представления. Все это Аника вычитала из книг, которые брала у агронома… Все более воодушевляясь, девушка начинает мне доказывать, словно я с ней спорю, почему такая-то порода свиней нуждается в особом уходе.

Грузовик отправляется на выгрузку. Парши и девушки начинают играть в снежки. Я извиняюсь перед Аникой и громко спрашиваю:

— Ребята, кто читал сегодняшнее сообщение о войне в Корее?

Несколько человек отвечают, что читали. Молодежь окружает меня.

Степан Антонович, а почему американцы высадились в Чемульпо? Расскажите нам…

Насколько это возможно без карты, я объясняю значение очередного стратегического маневра американцев. Рассказываю об агрессивных планах империалистов на Дальнем Востоке, об их стремлении создать в Корее плацдарм для нападения на Китай, на Советский Союз. Наш народ отвечает на эти провокации утроенным трудом, который укрепляет советское государство. И вот этой нашей стройкой во Флоренах мы тоже ударяем по империалистам, помогаем народу, стране.

Возвращается грузовик, и работа возобновляется.


Домой я иду вместе с Аникой. Нас обгоняют учителя: Мика Николаевна, Михаил Яковлевич, Владимир Иванович, Мария Ауреловна, Анастас Петрович. А я даже не видел, где они работали.

Приближаемся к селу. Аника предлагает идти прямо, через сады.

— Но там на пути довольно широкая речушка.

— Ничего, мы же в сапогах!

Аника хочет мне сказать что-то очень важное. Нас никто не должен слышать. Около колодца с журавлем мы сворачиваем направо. Перепрыгиваю через речку и чуть не падаю. Скользко. Помогаю переправиться Анике. Тихо падает снег. Теперь, когда мы совершенно одни, Аника говорит мне:

— Степан Антонович, будьте осторожны, кто-то вам пакостит.

— Почему вам так кажется?

— Пускают слухи по селу, будто Санду сбежал, потому что вы его побили в школе.

Как? Опять эти слухи!

— Кто вам сказал? — спрашиваю я как можно спокойнее.

— Сегодня говорили на Рукаве. Но никто этому не верит, Степан Антонович, дети любят вас! И все наши люди условились, если нужно будет, мы дадим свои подписи, чтобы вас не переводили в другое село.

Вот до чего дошло: я уже нуждаюсь в том, чтобы за меня заступались.

Да, кому-то я здесь не пришелся по нраву. Но меня направила сюда партия, и я честно работаю… Интересно, кто же все-таки распространяет эти слухи?

— Простите, Степан Антонович, если я огорчила вас. Может, не надо было мне вам говорить?

Аника Понимает, что я поражен в самое сердца. Она девушка чуткая!..

— Нет, — отвечаю, — вы правильно поступили. Я вам очень благодарен.

Сады кончаются. Отсюда каждый из нас пойдет своей дорогой. Но мне не хочется расставаться с Аникой. Я так нуждаюсь сейчас в душевном участии.

— Аника, вы не спешите?

— Нет, Степан Антонович!

— Все это не так уж существенно, — я стараюсь показать ей, что не утратил мужества. — Лучше расскажите мне о себе. Что вы собираетесь делать, когда кончите школу? Агрономия вас не привлекает?

Аника внимательно смотрит на меня. Ей, наверно, кажется, что мои мысли заняты другим, что мне теперь не до нее.

— Агрономия мне нравится, — говорит она, помолчав. — Но иногда мне больше хочется стать инженером. А иной раз и к археологии тянет… Не смейтесь, Степан Антонович. Я читаю о разных экспедициях, и мне очень хочется все знать!..

Аника воодушевляется. Разговор о неприятных слухах словно забыт. На лице ее нет и следа огорчения. Аника теперь во власти своих мечтаний.

— А часто я думаю, Степан Антонович, что лучше всего быть врачом! Хотелось бы найти такое лекарство, которое спасало бы людей от старости. А знаете, что мне вчера снилось? Как будто я изобрела маленький самолет, ну, совсем крошечный. Летает без бензина и в воздухе может держаться, сколько угодно, хоть два года. И как будто я полетела в этом самолете на луну. Но по дороге перестал работать мотор. Самолет полетел вниз и врезался в самый центр земли! Ну что вы смеетесь! Я тогда не буду вам больше рассказывать!.. И вот, в центре земли я нахожу энергию, еще гораздо более сильную, чем атомная. И в таком количестве, что электрические станции уже больше не нужны. Даже если у каждого человека будет свой самолет и автомобиль, этой энергии хватит на всех…

— И что же получилось дальше? — спрашиваю я улыбаясь.

— Дальше я проснулась!.. — смеется Аника. — Ну, Степан Антонович, вам моя болтовня, наверно, уже надоела.

— Что вы, Аника! Наоборот! Мне так приятно вас

слушать.

Мы замечаем фигуру приближающегося к нам человека.

— Спокойной ночи, Степан Антонович…


Дома я кипячу себе на примусе чай. Тороплюсь. Завтра у меня лекция в партийной школе: «Большевистская партия в годы столыпинской реакции». Надо подготовиться. Принимаюсь читать, но то и дело отвлекаюсь. Мысль невольно возвращается к тому, что мне пришлось испытать за последнее время. Заставляю себя сосредоточиться, углубиться в чтение. Намечаю тезисы: партия — высшая форма организации рабочего класса, его передовой отряд. Партия — ум, честь и совесть нашей эпохи…

Я член этой партии, частица этого передового отряда. Но оправдываю ли я на деле звание коммуниста? Который уже раз пересматриваю свое поведение, свои поступки. Работаю я днем и ночью. В школе, в колхозе. Насколько это в моих силах, стараюсь прививать массам марксистско-ленинские идеи. Могу сказать, положа руку на сердце, что совесть моя чиста. За что же меня оклеветали?

Совесть чиста… Так ли это? Нет, ответственность за бегство Санду все же остается на мне. Я не ребенок. Я знал его положение в семье и все же задерживал мальчика в школе. Я прежде всего должен был заботиться о том, чтобы у мачехи не было лишнего повода изводить его. Мальчик убежал из родительского дома, а я два дня и не подозревал об этом. Министр узнал раньше меня. Есть все основания наложить на меня взыскание по административной линии, да и перед партийными органами мне, возможно, придется отвечать.

Но кто все-таки сообщил в Кишинев, о бегстве Санду, минуя директора, минуя сельсовет? Потом, все эти сплетни… Кто-то специально старается опорочить меня, и это человек с головой. Подлец, но с головой…

Чего он хочет? Чтобы у меня отняли партийный билет? Руки коротки, мерзавец! Я ударяю кулаком по столу так сильно, что опрокидывается стакан с водой.

Партийный билет я храню во внутреннем кармане пиджака, у самого сердца. Он и сердце мое едины. Партийный билет у меня можно забрать только вместе с моей кровью.

Да, я сделал ошибку. Но не более, чем ошибку. У меня еще мало опыта. Какой же негодяй пытается создать вокруг этого шумиху!

Перед моими глазами, по странной ассоциации, возникает Саеджиу, человек, то совсем неприметный, то всплывающий вдруг на поверхность. С недавних пор он стал увлекаться игрой в шахматы, чем совершенно очаровал Андрея Михайловича. Счетовод не лишен и других талантов; поет и развлекает Марию Ауреловну. Все вечера он проводит у моих соседей. Я часто слышу через стену его голос:

Чтоб голову я мог склонить
На грудь твою, на грудь твою…
Но какое это имеет отношение к распространившимся обо мне слухам? И снова не дает мне покоя мучительная мысль: кто клеветник?

Красный галстук

Серебряные цветы льда покрыли стекла. За окном кружит бешеная метель.

Работа на Рукаве осталась незаконченной. Правда, уже немного, но чистить котловину еще надо. Да что можно сейчас делать? Все замерзло. Когда мы снова займемся электрической станцией? Весной? Тогда нужно будет пахать и сеять. Но ведь о нашей станции думаем не только мы, здесь в селе. Есть еще кому о ней позаботиться.


За окном раздается оглушительный шум мотора. Я вскакиваю из-за стола, за которым проверял тетради. Неужели?..

Хватаю пальто, шапку, выбегаю во двор. С Плешкул чел Маре, обращенной к селу, спускается огромная машина.

Невдалеке, по ту сторону речки, находится кооператив. Собравшиеся возле него крестьяне тоже смотрят в сторону Плешкул чел Маре. Я вижу, как от толпы отделяются группы людей и направляются туда, откуда доносится шум мотора.

Выхожу со школьного двора и перепрыгиваю через канаву у плетня деда Ефтима. Заснеженная тропинка выводит меня на дорогу. У подошвы горы собралось уже много народу. Лица у всех напряженные, взоры обращены к приближающейся машине.

Меня охватывает чувство, которое мне довелось испытать только раз в жизни. Это было на фронте, недалеко от Новороссийска, когда мой взвод оказался окруженным немцами.

Мы держимся уже третий день, а враг все нажимает. Несколько наших бойцов убиты, много раненых. Но у нас есть еще патроны, и мы не сдадимся. Когда кончатся патроны, возьмемся за штыки. И вдруг оглушительный шум. Идут танки. Наши! Они уничтожают все вокруг, прокладывая себе путь через фашистские ряды!..

Подобную радость я испытываю и теперь.

Машина спускается с горы, и мотор выключается. Из машины выходит паренек в комбинезоне.

— Здравствуйте, товарищи! — громко приветствует он нас. — Его голубые глаза светятся добротой. — Здесь Флорены? Не заблудился?

— Нет! Верно попал, — отвечает толпа хором.

— Это и есть экскаватор? Вы в самом деле к нам приехали? — спрашивает одна женщина.

— К вам, к вам, к вашему Рукаву, — понимающе улыбается механик. — Канал будем рыть.

— А не зря это? — раздается голос из толпы. — Земля-то замерзла. До весны подождать бы.

— Земля замерзла? Тоже вздумали напугать! — Механик с любовью кладет руку на экскаватор. — Нам с «Васей» и чорт не страшен, не то что мороз.


К «Васе» привыкают в деревне быстро. Он без устали грохочет на котловине. Его мощный хобот, несмотря на мороз в четырнадцать градусов, зарывается глубоко в землю, потом поднимает огромные массы ее и опрокидывает поочередно в шесть грузовиков — четыре колхозных и два, присланных из МТС. На то, что мы до сих пор сделали всем селом, экскаватору потребовалось бы несколько дней. Теперь люди только выравнивают стены и дно ущелья.


Санду! Нашелся Саиду!

В школе вот уже два дня не перестают об этом говорить. Но где Санду находится и что с ним — никто толком не знает.

Мика Николаевна и Михаил Яковлевич не дают покоя директору: пусть он пойдет в районо и спросит там, где Санду. И обязательно, чтобы мальчик вернулся в село.

— А кто за ним смотреть будет? — отмахивается от них директор. — Мачеха, что ли? Эта свирепая баба? Наверно, ему лучше там, где он сейчас находится. Видите, в районе молчат, ничего не говорят. Значит, так и надо.

— Тем более, что без Санду кое-кому легче живется. Меньше хлопот, не правда ли? — язвительно вставляет Мария Ауреловна.

Директор пропускает эти слова мимо ушей.

Со мной Мария Ауреловна разговаривает определеннее:

— Как вы можете, Степан Антонович, оставаться столь равнодушным к судьбе ученика вашего класса?

Равнодушным… Но что мне делать? Не могу же я обойти Андрея Михайловича и стучаться во все двери районо: где Санду? Надо посоветоваться с Владимиром Ивановичем. История с Санду очень волнует его.

— Больше всех, Степан Антонович, — сказал он мне вчера, — виноват я. Как это я не подумал, что с мальчиком может случиться беда? После стольких лет работы в школе…

И теперь, когда я рассказываю о разговоре наших учителей с директором, лицо Владимира Ивановича омрачается.

— Я позвоню в район, если он не хочет.

Вечером Владимир Иванович приходит ко мне домой. Он в хорошем настроении. Рассказывает, что звонил заведующему районо, и тот нас не особенно винит. На пути педагога не все бывает гладко. Что касается Санду, то нам беспокоиться нечего. Сам министр занялся им. Он отправил в село Трий Извоаре, где находится теперь Санду, инспектора. Трий Извоаре? Это совсем недалеко, километрах в двадцати от Флорен.

— Можно, Степан Антонович?

Дверь отворяется, и в комнату входит Горця. Глаза у него блестят. Он бросает взгляд на Владимира Ивановича, потом на меня. Переминается с ноги на ногу. Мальчику, видно, очень хочется что-то сказать мне, но его смущает присутствие Владимира Ивановича.

— Говори, говори, — подбадриваю я его.

— Степан Антонович, а у нас Санду…

— Санду? Приехал?

Горця не успевает отвечать на вопросы, которыми мы с Владимиром Ивановичем осыпаем его. Санду приехал за справкой, что он учится в седьмом классе. Теперь он уже будет учиться не у нас, а в селе Трий Извоаре. Там у него дядя, брат покойной матери. У этого дяди и живет теперь Санду. Почему он во Флоренах остановился именно у Горци? Да потому, что они в родстве. Горця просит нас с Владимиром Ивановичем не говорить Санду, что он рассказал о его приезде. Санду на него рассердится.

— Идемте повидаемся с ним, — хватаю я Владимира Ивановича за руку. — Ведь столько пережил мальчик за это время!..

Завуч быстро поднимается со стула. Но тут, будто о чем-то вспомнив, останавливается в нерешительности. Он показывает глазами на стену, за которой живет Андрей Михайлович — не позвать ли и его? Я делаю отрицательный жест рукой.

— Здравствуй, Санду! Как живешь? — с искренней радостью приветствует мальчика Владимир Иванович. Он берет его за подбородок и заглядывает в глаза: — Вот так гость!

Хотя мальчик кажется усталым с дороги, нам сразу бросается в глаза, что он стал спокойнее и веселее. Волосы у него аккуратно подстрижены, на нем сатиновая рубашка, которой я никогда раньше не видел. В углу стоят совсем новенькие, блестящие сапожки. А мы-то здесь горевали: несчастный ребенок!

Аника подает на стол студень, белый хлеб, компот из сухих яблок.

— Может, выпьете с нами по стакану вина? — обращается она ко мне и к Владимиру Ивановичу.

— Неси, неси, нечего спрашивать, — отвечает за нас Горця, как мужчина, хозяин дома. Он вошел в комнату — немного позже нас и сделал удивленное лицо, будто не понимая, как мы сюда попали… Кто-кто, но уж он никак не мог сообщить нам о приезде беглеца!..

Мы закусываем и разговариваем с Санду. Что он собирается делать дальше? Учиться в Трий Извоаре? Но нехорошо менять школу в середине года. Лучше бы ему остаться здесь до лета.

— Я ему уже говорила, — вставляет Аника, — пусть живет у нас. Я послежу за ним, как за Горцей.

— Оставайся, Санду, — упрашивает Горця. — Будем вместе ходить в школу, вместе читать, играть…

Санду задумывается. Лицо у него мрачнеет. Он смотрит в сторону и качает головой: нет!

— Что, все Кланцы своей боишься? — стыдит его Горця. — Пусть только попробует.

— Ну, останься пока хоть на неделю, — предлагает Владимир Иванович. — Посмотришь, как будет. И решишь…

Санду не соглашается.

В комнату влетает Бурлаку. Откуда он узнал?

— Эх, паренек! — начинает он, забыв даже поздороваться. — Как же это так? Удрал из села и никому ни слова! А кто здесь председатель, а? Не сладко тебе живется, обижают тебя, приди ко мне! Что я ем, ел бы и ты. Для моей жены ты стал бы сыном! А не хочешь ко мне, пожалуйста, к Владимиру Ивановичу. Каждый был бы тебе рад.

— Да он и теперь не хочет оставаться в нашем селе… — обиженно говорит Горця.

Не хочет? — Бурлаку сердится, краснеет. — Этот мальчонка, видать, вздумал целое село выставить на посмешище! Нет, уж он, Бурлаку, того не допустит. К чему искать счастья где-то на стороне? Школу Сайду может и здесь кончить. Заботу о нем он, Бурлаку, берет на себя…

— Ах, дитя мое! Где же это ты пропадал, любимец мой, утеха матери?

Поднимаю голову — в дверях стоит Докица Кланц. Никто не заметил, как она вошла. Видно, она только что узнала о возвращении Санду.

— За что же это, птенчик мой, ты так меня опозорил! — причитает она. — Весь мир теперь надо мной смеется. Пойдем домой, радость моя, ты будешь жить, как у бога за пазухой. Вон отец ждет на дворе, не смеет даже войти.

Санду стоит, опустив глаза. По щекам текут слезы: ему жаль отца. Но Бурлаку понимает это по-своему. Он думает, что мальчику тяжело видеть мачеху, из-за которой он столько выстрадал. Бурлаку вскакивает из-за стола, как ошпаренный.

— Эх ты, Докица! Еще смеешь разговаривать! Уходи отсюда подобру-поздорову! Распелась!

Докица хочет что-то возразить, но, махнув рукой, поворачивается и выходит из комнаты. Санду весь дрожит. Аника молча гладит его по волосам.

Мы сидим еще некоторое время. Перед уходом я спрашиваю Санду:

— Придешь завтра в школу?

— Приду.

И Санду приходит. Он сидит за одной партой с Горцей. Мальчик спокоен, внимательно слушает объяснения учителей, как и все дети. Во время перемены ребята окружают его. Санду охотно разговаривает со всеми, играет. Я надеюсь, что он от нас никуда больше не уйдет.

Сегодня у меня первый открытый урок в седьмом классе. Входят восемь учителей Ребята смотрят на них с удивлением: что это означает?

После занятий мы собираемся в учительской. Андрей Михайлович призывает учителей высказываться откровенно.

— Мы прослушали урок нашего коллеги Степана Антоновича. Давайте обсудим все, как оно есть — что хорошо и что плохо. Этим мы поможем ему в работе.

— И чтоб каждый из нас извлек также урок для себя, — добавляет Владимир Иванович.

— А то как же! — язвит Андрей Михайлович. — Ведь совершенно необходимо, чтобы каждый из нас повторил в своей работе ошибки Степана Антоновича…

— Нужно проанализировать все удачное в уроке, — не уступает Владимир Иванович, — чтобы извлечь пользу для всех.

По этой внезапной перепалке между директором и завучем еще до начала обсуждения мне становится ясным, что они придерживаются противоположных мнений о моем уроке. И самую цель открытых уроков они, видно, представляют себе по-разному.

Цель открытых уроков — это улучшение работы учителей. Потому я считаю, что на таких уроках нужно показывать, главным образом, трудности преподавания и то, как они преодолеваются учителем. А трудности легче всего показать на слабых учениках. Вот я и вызвал к доске Варуню, Григораша и Петрику, тем более, что урок был посвящен повторению пройденного. Все это посредственные ученики, с тройками. Ни одного отличника я не спрашивал.

Я видел, что хорошие ученики этим были недовольны. Их волновала честь класса. Степан Антонович, мол, выставляет класс в дурном свете, да еще перед всеми учителями.

Горця все время беспокойно ерзал на парте и поднимал руку выше головы, когда вызванный к доске ученик путался в ответе. Филипашу Цуркану тоже не сиделось. Он делал мне знаки, указывая пальцем то на себя, то на других отличников: позвольте, мол, Степан Антонович, мы покажем свое знание русского языка. Марица Курекь даже встала без разрешения:

— Можно, я отвечу, Степан Антонович?

— Садись. Когда нужно будет, я тебя вызову.

И я продолжал спрашивать только самых отсталых учеников. Наводящими вопросами я старался облегчать им путь к правильному ответу. Может быть, здесь я в чем-то ошибался. Но вот Владимир Иванович, человек с большим педагогическим опытом, повидимому, находит и нечто положительное в моем уроке. Презрительный тон директора ему явно не по нутру.

Андрей Михайлович, однако, упорно держится своего:

— Нет, это образец плохого урока. Дети очень слабо подготовлены по русскому языку. Вот единственное, что я извлек из вашего урока, Степан Антонович.

Не один Андрей Михайлович недоволен. Вот и Мика Николаевна разочарована. Она не ожидала, что класс покажет такой невысокий уровень знаний.

Дискуссия вое больше разгорается. Последним берет слово Владимир Иванович. Ему ясно, почему некоторым товарищам не понравился урок. Они ждали, что Степан Антонович продемонстрирует высокую успеваемость по русскому языку, тем более, что ему ничего не стоило похвастать хорошими знаниями своих учеников. Но было бы неправильно, если бы он пошел по этому пути. Владимир Иванович не раз присутствовал на уроках Степана Антоновича и может с чистой совестью заявить, что по русскому языку класс в целом успевает хорошо. Учитель поставил другую цель: показать свой метод преподавания, педагогический процесс. И с этим он отлично справился.

— Но и я, признаться, не понимаю, — поворачивается ко мне Владимир Иванович, — зачем это Степану Антоновичу понадобилось вызывать только слабых учеников. Он словно одного страшился, как бы, упаси бог, не произошла ошибка и у доски не очутился ученик посильнее! Кому нужны такие крайности! В этом есть элемент формализма и это привело к искаженному представлению у некоторых присутствующих на уроке об уровне успеваемости класса. В нормальном классе успевающих учеников всегда больше, чем неуспевающих. Вот и надо было показывать педагогический процесс в обычной обстановке. Впрочем, если бы Степан Антонович, наоборот, спрашивал одних отличников, он проявил бы формализм гораздо худшего свойства.

— Я понимаю вас, Владимир Иванович, — обиженно вставляет Андрей Михайлович. — Вы хотите сказать, что я, как директор школы, проповедую формализм самого худшего свойства.

— Выходит, что так, — говорит Мария Ауреловна.

— О, и ты уже стала великим педагогом! — бросает директор жене.

— Почему вы, Андрей Михайлович, так не терпите критики? — сердито поднимается Мика Николаевна. — Мне тоже не понравился урок Степана Антоновича. Но вот, после выступления Владимира Ивановича, я стала смотреть на дело несколько иначе. И мне кажется, что вы не правы.


У меня свободный вечер.

Я остаюсь дома. Какие у меня планы? Напишу в Москву, Андрею Поморцеву. В студенческие годы мы с ним так дружили! Непременно хочу этим летом с ним встретиться. Приглашу его в Молдавию. Пусть поест нашего винограду. Напишу письмо, а потом закончу читать «В далекой гавани».

Совсем неожиданно ко мне являются гости. И кто бы вы думали? Андроник Ника и его жена Докица Кланц. Они входят робко, останавливаются у дверей. Я приглашаю их в комнату. Придвигаю стулья: садитесь! Они благодарят. Андроник смущенно опускает глаза, а Докица просительно смотрит на меня.

Я вас понимаю, мои дорогие… Вам стыдно перед людьми. Санду… никто вам этого не простит. Раньше вы издевались над мальчиком, так что ему пришлось удрать из дому. А теперь вы хотите, чтобы он вернулся к вам. Ходите по деревне и всех просите: помогите, добрые люди, устройте как-нибудь, чтобы сын жил с нами. Но ваш сын не хочет у вас жить. У чужих он себя чувствует лучше. Мальчик стал неузнаваем с тех пор, как его приютила Аника.

Горця мне рассказал, что вчера родители навестили Санду. Дорогой наш мальчик, — упрашивали они его, — радость ты наша, вернись домой. На руках тебя носить будем. А что же Санду? Он даже не поднял глаз.

Андроник Ника с женой и у Андрея Михайловича уже были. Тот только плечами пожал: пожалуйста, берите его к себе, я не возражаю. Повлиять на Санду? Нет. Этого директор не может. Он в такие дела не вмешивается. Сами поссорились, сами и миритесь.

Ко мне они сейчас пришли, конечно, с тем же. Будут просить, чтобы я помог им избавиться от позора. Да, им стыдно. Раньше или позже Санду, конечно, вернется к ним. Все-таки родители. Но пусть это им не легко достанется, пусть еще помучаются.

— Ничем не могу вам помочь, — говорю я Андронику и Докице. Вы потеряли доверие ребенка. Постарайтесь сами убедить его, что вы будете ему настоящими отцом и матерью.

— Но как его уговорить? Научите, Степан Антонович!

Я обещаю им подумать об этом. И они уходят благодарные.

Завтра на сборе отряда седьмого класса Санду будут принимать в пионеры. Не стоит сейчас разговаривать с ним о возвращении к родителям. Подождем еще немного.


Сбор отряда происходит после шестого урока. Открывает его Филипаш Цуркан, председатель.

— Сегодня, ребята, — откашливается он, как солидный оратор, — нам нужно проанализировать… — Он смотрит на меня, краснеет и, подумав, поправляет себя, — нам нужно разобрать два вопроса. Первый — о том, что у нас, в седьмом классе, есть еще много учеников с тройками. Разве мы, пионеры-отличники, не можем им помочь?

Мне становится не по себе. Ведь еще месяц назад Филипаш предложил организовать помощь ученикам, получающим тройки. Я поговорил тогда с Владимиром Ивановичем, и мы оба об этом забыли. Переглядываюсь с завучем, также присутствующим на сборе. Он смущенно почесывает указательным пальцем бородку. Видно, тоже чувствует себя виноватым. Да, товарищ завуч, а мы еще директора упрекаем, что он недостаточно заботится о школе.

У нас, конечно, было много других дел: партийная школа, электростанция, история с Санду… Впрочем, всегда можно найти для себя оправдание, если ищешь его. Никак не реагировать на хорошую детскую инициативу, забыть о ней… Это уж просто непростительно для педагога.

И Михаил Яковлевич хорош! Только на днях сказал мне о сборе отряда. А о чем будут говорить на этом сборе — ни слова. Я, правда, и не спрашивал. Тем серьезнее моя вина. Какой из тебя классный руководитель, Степан Антонович, если ты даже не интересуешься, что будут обсуждать на сборе пионеры твоего класса! Мне просто стыдно перед Филипашем.

После Филипаша берет слово Горця. Он сидит рядом с Санду. Мальчики теперь неразлучны. Горця гордится тем, что Санду поселился именно у них, что из всей школы он выбрал его. Правда, они родственники. Но дело ведь не в этом.

Горця во всем опекает Санду. И теперь он говорит:

— Я, ребята, беру на себя Санду. Чтобы он кончил школу на четверки и пятерки.

— А как будет с Григорашем Штефэнукэ? Ведь ты с ним занимался, спрашиваю я.

— К Григорашу прикрепите меня, — поднимает руку Арсене Мошняг.

— А меня к Василикэ.

— Василикэ не нуждается в твоей помощи!

— Он и сам хорошо учится!

Председательствует на сборе Марица Курекь:

— Тише, ребята, — стучит она карандашом по столу. Не говорите все сразу! Даже записать не даете. Я беру на себя помочь Варуне. Но у меня есть еще одно предложение. Давайте помогать и ученикам пятого и шестого классов. А они пусть помогают младшим. Тогда вся наша школа будет хорошо учиться.

Это предложение горячо одобряет Владимир Иванович.

— Ты хорошо сказала, Марица, — говорит он, поднимаясь с места. Чудесная мысль! Седьмой класс, как самый старший, должен заботиться о всей школе. И мы, учителя, вам поможем. Мы будем давать указания отличникам, как им нужно заниматься со своими товарищами. — После некоторого раздумья Владимир Иванович делает энергичный жест обеими руками, как бы заканчивая этим свою мысль: — Мы организуем для отличников своего рода семинар.

Семинар? Это что-то новое. Мне нравится идея Владимира Ивановича. Он тут же объясняет детям, что подразумевает под этим словом. Пионеры воодушевлены обещанием завуча. Шутка ли, у них будет семинар, как у взрослых!

— Теперь мы должны принять в пионеры Санду Нику, — говорит Филипаш. — Иди сюда, Санду!

Санду подходит к столу. Становится лицом к собранию. Щеки у него порозовели от волнения, голубые глаза смотрят смущенно.

— Сколько тебе лет? — спрашивает его Арсене Мошняг, встав с места.

— Тринадцать, — тихо отвечает Санду, как бы стыдясь своего возраста. — Тринадцать лет и семь месяцев.

— Ого! — восклицает Арсене. — Такой большой — и в пионеры!.. Тебе уже в комсомол пора!

— В комсомол моложе четырнадцати не принимают, — разъясняет Филипаш серьезным, учительским тоном. — Мы еще все не доросли до комсомола. Для комсомола…

Но тут Горця срывается с места и, не прося слова, прерывает Филипаша.

— Большой, говоришь? — с возмущением набрасывается Горця на Арсене. — Санду виноват, что ли, что до сих пор не стал пионером? Была бы у тебя такая мачеха, как Кланца… Посмотрели бы тогда, какой ты умный! Принять Санду в пионеры, и все!

— Принять! Принять! — кричат ребята.

…Санду стоит лицом к притихшему собранию и говорит, громко и торжественно отчеканивая каждое слово:

— Я, юный пионер Советского Союза, перед лицом своих товарищей, торжественно обещаю быть верным заветам Ленина, твердо стоять за дело нашей Коммунистической партии, за победу коммунизма. Обещаю жить и учиться так, чтобы стать достойным гражданином своей Советской Родины.

Михаил Яковлевич поднимает правую руку в салюте:

— Пионер! К борьбе за дело Ленина-Сталина будь готов!

— Всегда готов! — торжественно отвечает Санду.

Горця повязывает ему на шею красный галстук.

Мальчики снова садятся рядом за парту. Санда Богдановна сидит позади них. Она протягивает руку и гладит Санду по голове. На глазах у нее слезы.

А мне всегда казалось, что эта женщина черства по природе.

Если вам некогда…

Некоторое время Саеджиу что-то совсем не видно, словно его нет в селе. Он знает только одно: контору колхоза. Работает много и сосредоточенно. Даже к Андрею Михайловичу не заходит. А мне бы хотелось с ним встретиться. Посмотреть ему в глаза. Ты мне подозрителен, дорогой Саеджиу, не верю я тебе.

Как-то вечером я снова слышу за стеной голос Саеджиу. Пришел-таки! Я к Андрею Михайловичу в гости не приглашен, но к доброму соседу можно и без приглашения заглянуть.

— А, Степан Антонович! Ура! — Саеджиу выскакивает из-за столика, где играл с Андреем Михайловичем в шахматы. Он бежит мне навстречу и жмет обе руки, долго не выпуская их.

— Счастлив видеть вас, Степан Антонович! Хотите сыграть партию? Уступаю вам Андрея Михайловича!

— Играйте, играйте, благодарю! Я посижу с Марией Ауреловной.

— Можно и так, — говорит Саеджиу тем же нарочито веселым тоном. — Одно только условие — не слишком-то ухаживайте за Марией Ауреловной! Иначе нам с вами придется драться на дуэли.

— Дуэль! Превосходно! Приложу все старания, чтобы она состоялась, — отвечаю я.

Андрей Михайлович тоже хорошо расположен.

— Что ж, деритесь, — смеется он, — я избавлюсь тогда сразу от двух соперников. Как тебе нравится эта идея, Мария?

— Мне кажется, что Марии Ауреловне ни до кого из нас дела нет, — улыбаясь, опережает Саеджиу ответ хозяйки.

Мария Ауреловна сидит на стуле около печки. Одной рукой она укачивает ребенка в коляске. В другой — держит открытую книгу. Шутки мужа и его гостя, видно, не особенно развлекают ее, но вежливости ради она старается улыбаться. Мария Ауреловна указывает мне глазами на кресло рядом с собой:

— Прошу, Степан Антонович! Только говорите потише, чтобы Ленуца не проснулась.

Смотрю на обложку книги в ее руке — «Педагогическая поэма».

— Андрей Михайлович предложил мне дать открытый урок. Вот я и готовлюсь, — поясняет Мария Ауреловна.

— Как? Ведь на педагогическом совете было решено, что ближайший открытый урок даст Андрей Михайлович. Он сам вызвался, и уже вторично.

— Сам вызвался! Но ведь на открытый урок придут учителя и будут делать свои замечания, что у него хорошо и что плохо, — улыбается Мария Ауреловна. — Главное, предупредил меня только позавчера… — вздыхает она.

Директор, и не выполняет решения педагогического совета! Зато, правда, состоялось несколько открытых уроков других учителей. Да и вообще кое-чего мы достигли за последнее время. Так, в отношении отстающих учеников все идет, как было намечено. Дети уже сами привыкли оставаться в определенные дни на лишний час, если они получили двойку или несколько троек подряд. Учителя проводят консультации по всем предметам, и ребята охотно посещают их не только тогда, когда не могут, скажем, решить алгебраическую задачу или усвоить грамматическое правило, а просто для того, чтобы углубить свои знания. Вот, Марица Курекь, круглая отличница, никогда не упустит случая узнать что-либо новое. И не только этим может гордиться школа. Взять хотя бы связь с родителями. Кто в начале учебного года посещал детей — на дому? Владимир Иванович, Мика Николаевна и я. А теперь втянулись все.

Я делюсь своими мыслями с Марией Ауреловной.

— Вот только Андрей Михайлович, сколько я его ни уговариваю побывать хотя бы в нескольких домах, никак не хочет, — с горечью замечает Мария Ауреловна. — Как это он, директор школы, вдруг возьмет да зайдет к человеку на квартиру!.. И что он там будет делать? Здравствуйте, покажите мне, как живет Ионел или Иленуца? Нет, это, по его мнению, может только дискредитировать личность директора.

К счастью, думаю я, мы и без него справляемся. Обо всем заботится Владимир Иванович. Только один раз Андрей Михайлович выступил на родительском собрании с докладом, да и тот ему завуч написал.

— Не забывайте, что на Андрея Михайловича падают зато все материальные заботы о школе, — утешаю я Марию Ауреловну. — В хозяйственном отношении у нас все обстоит прекрасно. Чисто, уютно, у детей всегда есть необходимые учебники.

Мария Ауреловна советуется со мной о своем открытом уроке. Владимир Иванович этими уроками очень увлечен. Он считает, что на достижениях и промахах своих коллег преподаватель лучше всего учится правильной организации педагогического процесса. Владимир Иванович выработал точный график посещения открытых уроков. Он неизменно спрашивает каждого: скажите, что вам дал этот час?

Вчера мы с Марией Ауреловной сидели на уроке у Михаила Яковлевича. И теперь мы Горячо обсуждаем этот урок.

— Мне очень понравилось, — говорю я, — как он борется с орфографическими ошибками. Вы помните? Та черненькая девочка написала на доске «тракторе», опустив букву «а». Один мальчик исправил эту ошибку. И потом Михаил Яковлевич заставил девочку написать на доске пять раз слово: «трактоаре», «трактоаре»… После этого дети сами придумывали предложения, где были слова с дифтонгами, писали их на доске и в тетрадях. Это их очень увлекло.

— Да, соглашается Мария Ауреловна. — Этой ошибки дети уже не повторят.

— Мат! Мат! — кричит Андрей Михайлович. — Три партии подряд выиграл! Что вы скажете, Степан Антонович?

— Ваш муж, Мария Ауреловна, виртуоз! — Саеджиу делает рукой патетический жест. — Настоящий виртуоз, чемпион по шахматам!.. Э, да вы, мои дорогие, далеко ушли там, у печки. Мы с вами уже лишние здесь, Андрей Михайлович!

— О, теперь только стала мне ясна вся глубина моей трагедии! — театрально восклицает Андрей Михайлович.

— Пойду-ка я к своей женушке, — говорит Саеджиу, — а то и со мной, чего доброго, такое же горе приключится.

Он одевается, целует Марии Ауреловне руку:

— Приятных сновидений!

Саеджиу уходит. Долгое время после этого он опять не появляется.


На днях я видел Анику в сельской библиотеке. «Добрый вечер», — говорю я ей и направляюсь к выходу. Но Аника заговаривает со мной, и я останавливаюсь.

С некоторых пор я избегаю встреч с Аникой — с того момента, когда я понял, что люблю ее. Да, я люблю Анику. Что бы я ни делал, она всегда стоит перед моими глазами…

А надежд у меня нет. Мне рассказывали, что она собирается выйти замуж за Андриеоку. Летом, оказывается, уже и свадьба должна была состояться. Но Аника заколебалась — не хотелось ей так рано замуж выходить. Какие же у них теперь отношения? Я их никогда не вижу вместе… Но почему все-таки при встречах со мной Аника так смущается? Нет, нет, не может быть! Я Для нее просто добрый знакомый, человек, у которого она может кое-чему научиться. И все. Но почему же Андриеску ходит такой грустный? Я порой читаю на его лице словно упрек: зачем тебе нужна девушка, которую я люблю? А может, мне это только кажется?..

Нет, я не имею права мешать их любви.

— До свиданья, Аника, — говорю я. — Мне нужно идти.

Я подаю ей руку. Она на мгновение задерживает ее в своей и заглядывает мне в глаза. Яркий румянец вспыхивает на ее щеках. Она отворачивает голову и говорит тихо:

— Ну что ж, до свиданья, Степан Антонович, если вам некогда…

Ушла.


Нет, мне необходимо увидеть Анику и поговорить с ней! Сейчас же! Но где найти ее? На ферме? А вдруг ее там нет?.. Пойти к ней домой? Но там Горця — мой ученик…

Дует холодный, пронизывающий ветер, валит меня с ног. Только что как будто наступили сумерки, а уже не видно ни зги. То и дело сбиваюсь с дороги. Вдруг освещается окошко. Веселый, яркий огонек манит меня.

Аника!..

Вот она, ферма! У дверей маленькой хатенки вырисовывается в темноте силуэт человека. Узнаю старика-сторожа, который видит меня здесь не впервые.

— Добрый вечер, Степан Антонович, — говорит он приветливо. — Заходите, заходите, девушка здесь. — Всем своим видом добрый старик показывает, что не находит ничего зазорного в моих посещениях Аники.

Наружные двери ведут прямо в крохотную комнатушку. Когда я вхожу, Аника быстро встает с лайцы[8] и делает шаг мне навстречу. Спицы, воткнутые в недовязанный шерстяной чулок, застывают в ее руках.

— Садитесь, — тихо говорит она.

Я сажусь и тут же вскакиваю с места. Аника ведь стоит.

— Ну, хорошо, будем оба стоять, если вам так больше нравится. — Аника лукаво улыбается.

Беру ее за обе руки, и мы садимся рядом. Заглядываю ей в лицо, она опускает глаза.

— Ну, как живешь, Аника? — спрашиваю я, чтобы нарушить молчание.

Нам обоим неловко. Но это длится недолго. Вскоре мы уже горячо разговариваем о книге, которую Аника недавно прочитала, — «Как закалялась сталь». Мы и не замечаем, что во время разговора держим друг друга за руки.

— Ты помнишь, Аника, что Островский считает самым важным в жизни человека? Сознание, что делаешь только хорошее для своего народа, что не тратишь времени зря, вне этой цели.

— Да, да, — подхватывает Аника. — Это очень верно. Человек живет и умирает. А то, что он сделал — остается. И мне еще кажется очень важным, чтобы человек никогда не кривил душой ни перед самим собой, ни перед другими. Ни в деле, ни на словах.

— А как ты это понимаешь, Аника?

— А вот как. Чтобы никогда не говорить того, что не думаешь. Чтобы не смеяться, когда тебе это совсем не хочется. Чтобы не молчать, когда видишь несправедливость. Иногда человек поступает плохо только потому, что другому так хочется. А ты не слушайся этого другого, даже если он сильнее тебя и может причинять тебе неприятности.

А любовь? О, Аника верит в нее! Она считает, что любовь может возвысить человека, сделать его лучше.

— Я еще никого не любила, — как-то неуверенно вырывается у Аники, — но я знаю, что так должно быть…

Никого еще не любила? А Андриеску? А как же ты, Степан Антонович, со своей любовью? Ведь Аника искренна, как ребенок. Но, может быть, она еще просто не разбирается в своих чувствах?..

…А разбираюсь ли я? Возвращаясь домой, я стараюсь отдать себе отчет в своем чувстве к Анике. Может быть, это еще не настоящая любовь, а преходящее увлечение? Девушка привлекательная, мы часто с нею встречаемся, вот меня и тянет к ней… Нет, я не могу играть в прятки с самим собой. Ведь вот с Микой Николаевной мы чаще встречаемся, и она намного красивее Аники. Казалось бы, и интересы у нас общие, мы оба педагоги. Однако в Мике Николаевне я вижу только товарища, а Анику люблю.

Аника… Прожить бы всю жизнь с нею!.. Сделаться частицей ее души! Делить с «ней радость и горе. Самый близкий мне человек, она утешит, поддержит меня в трудную минуту. Почему бы этому не осуществиться? Ведь мы с Аникой и сейчас так близки. Мы во всем с нею сходимся, чувствуем и думаем одинаково.


Я должен поговорить с Андриеску. Эта мысль давно уже засела в моей голове. Но что я могу ему сказать — я люблю Анику, и ты больше к ней не ходи? Но он вправе то же самое потребовать от меня. А может, оказать ему так: «Бери себе, друг, Анику, если она тебе дорога. Я тебе не помеха». Да, но ведь Аника не вещь. Надо и ее спросить. Может, она никого из нас не любит,, ни его, ни меня.

Так не может продолжаться. Мы с Андриеску оба коммунисты. Мне непременно нужно повидать его. Лучше всего, пожалуй, будет зайти к нему домой.

…Андриеску сам отворяет мне дверь. Он старается быть приветливым, хотя и не может скрыть недоумения. Вводит меня в свою большую светлую комнату. В углу стоит этажерка, полная книг. На полу разостлан большой домотканный ковер с цветами, второй такой же висит на стене Портреты Ленина и Сталина.

Андриеску просит меня садиться, и тут я замечаю фотографию Аники, которая стоит на маленьком столике. Я не могу оторвать от нее глаз. Аника с лукавой усмешкой на губах смотрит прямо на меня. Но так же смотрит она и на него, на Андриеску. Он следит за моим взглядом, и лицо его темнеет. Шумно поднимается с места, подходит к окну. Спустя мгновение он обращается ко мне и, стараясь подавить волнение, спрашивает:

— Ну, как дела, Степан Антонович? Как ваше здоровье?

— Здоровье хорошее, вот работы много, — говорю я, думая о другом.

Знаю я, дорогой, что тебя не очень-то занимает мое здоровье. Не лучше ли было бы нам пойти в открытую? Но с чего начать?

— Степан Антонович, Бурлаку вам говорил?.. — начинает вдруг Андриеску, и Лицо его светлеет. Он рад, что нашел тему для разговора.

— О чем?

— Нас всех вызывают в политотдел на партийное собрание.

— Да, знаю. Будем принимать в партию Оню Пат-риники. Он подал заявление.

— А подготовлен Оня, как вы думаете?

— Могло бы быть и лучше. Но в партию принять его следует. Он этого заслуживает, — отвечаю я убежденно. — Ведь как он вырос хотя бы за те четыре месяца, что я его знаю! А электрическая станция… Это же его инициатива.

Да, электрическая станция. Андриеску хочет поставить вопрос о ней на партийном собрании. Приближается весна, а у нас еще нет оборудования. Я предлагаю послать за оборудованием человека в Кишинев на завод.

Оба замолкаем. Избегаем смотреть друг другу в глаза. Я вижу перед собой только шею Андриеску. Побагровевшую, со вздутыми жилами. Чувствую, что причиняю ему жестокую боль. Разве я враг тебе, Василе? Но моя ли вина, что я полюбил девушку, которую и ты любишь?

— Как бы вьюга не замела дороги, — говорю я Андриеску. — На собрание не попадем.

— Попадем. Лошади хорошие. Дорогу знаем, — нехотя отвечает он.

Вижу, что мое присутствие гнетет его. И мне с ним тяжело. А тут еще фотография Аники… И для чего он выставил ее напоказ?

— До свиданья, — говорю я.

— До свиданья, — отвечает Андриеску и провожает меня до дверей.

Холодные хлопья снега бьют по моему разгоряченному лицу. Аника! Не мне она подарила свой портрет. Ее лицо улыбается другому.

«Пой мне…»

Домой я возвращаюсь затемно. Вхожу в комнату, и тут же вслед за мной тихо проскальзывает Мария Ауреловна.

— Степан Антонович, прошу вас, заприте дверь изнутри. Никто не видел, что вы пришли?

Я в недоумении. Что за конспирация? В комнате темно, и лица Марии Ауреловны я не вижу. Слышу только ее прерывистое дыхание. Она явно чем-то сильно взволнована.

— Подождите, я закрою ставни, — говорит она. — Света сегодня вечером не будет. У вас есть керосиновая лампа? Дайте ее сюда.

Я зажигаю спичку, которая тут же гаснет. Мария Ауреловна нетерпеливо вырывает у меня из рук коробок. Она чиркает спичкой, которая дрожит в ее руке. При свете лампы я, к своему удивлению, вижу, что Мария Ауреловна в пальто, будто собралась идти куда-то.

— Простите, Степан Антонович, что я так ворвалась к вам. Целый час дожидалась вас в коридоре… Прячусь, как вор… — Мария Ауреловна тяжело опускается на диван. — Андрею Михайловичу я сказала, что иду в клуб.

Я беру стул и придвигаю его к Марии Ауреловне. Лицо у нее напряженное. Складка на лбу стала глубже, словно шрам от раны. Жду.

— Степан Антонович, как бы вы поступили, если бы узнали, что я совершила подлость?

— Подлость? Вы?

— Да, я, — отвечает она не сразу.

Мы молчим. Я чувствую, что Марии Ауреловне очень тяжело. Что-то накипело у нее на душе. Не приключилась ли с ней какая-нибудь беда? И почему она пришла ко мне исповедываться?

— Простите, Мария Ауреловна, — говорю я, видя, что ей трудно начать разговор. — У вас, может быть, семейные неприятности? Не преувеличиваете ли вы сгоряча? Андрей Михайлович…

Мария Ауреловна отрицательно качает головой.

— Андрей Михайлович! Что он такое для меня? — говорит она с горькой улыбкой. — Я сейчас переживаю самые тяжелые минуты в своей жизни, а ему не говорю ни слова. Я к вам пришла, к чужому человеку. Вам я доверяю, вы коммунист. Спасите меня, Степан Антонович! Что мне делать? Что мне делать! — говорит она в отчаянии.

— Мария Ауреловна, если вы считаете меня другом, говорите… Я сделаю для вас все, что в моих силах.


Третьего дня вечером Андрей Михайлович уехал в район. Ребенок спал, а Мария Ауреловна сидела рядом и вязала чулок. Тут пришел Саеджиу. Как всегда веселый, шутки шутит, прикидывается влюбленным.

— Знаете, чего я теперь хотел бы? — вдруг спрашивает он ее.

— Откуда мне знать, какая затея может прийти вам в голову? — улыбается Мария Ауреловна, думая о чем-то своем.

— Взорвать вот эту школу!..

— Вы с ума сошли!

— Нет, я в здравом рассудке. Насчет школы я, конечно, пошутил. Пусть стоит. Кому она нужна, ваша школа! Но кое-что другое взорвать не мешало бы…

Мария Ауреловна смотрит на него во все глаза, а он продолжает разглагольствовать:

— Все, что вы знаете обо мне, Мария Ауреловна, это только вступление к настоящему Саеджиу… Пора прекратить игру в прятки.

В лице его не осталось и следа напускной веселости. Он серьезен, только глаза смотрят чуть насмешливо.

— Что это все значит? Ничего более умного вы не могли придумать, чтобы пооригинальничать?

— Да зачем мне перед вами оригинальничать, Мария Ауреловна? Оригинальничание — это чаще всего только средство. А вы мне и так окажете маленькую услугу, если я попрошу вас. И не будете слишком любопытны. Ведь вот я не любопытствую, почему вы, дочь фабриканта, написали в анкете, что отец ваш учитель.

Мария Ауреловна вся замерла. Это была правда. Она и в самом деле, по настоянию Андрея Михайловича, скрыла свое социальное происхождение. Но откуда знает об этом Саеджиу? И какое ему дело!..

Лицо Саеджиу стало откровенно злобным. Циничная усмешка скривила его губы. Разве есть что-либо на свете, чего он, Саеджиу, не знал бы? Но Марии Ауреловне бояться нечего. Он ее не выдаст. Он ее лучший друг. Саеджиу никому не расскажет даже о том, что она, Мария Ауреловна, еще гимназисткой была членом фашистской организации железногвардейцев, там, в Яссах.

— Это ложь! — вскрикнула Мария Ауреловна.

Та же циничная усмешка. У Марии Ауреловны, видно, слабая память. Но он, как друг, может ей напомнить. Саеджиу, не спеша, вынимает из кармана бумагу и протягивает Марии Ауреловне.

— Только не вздумайте ее порвать, — произносит он с ужасающим спокойствием. — У меня есть еще одна, точно такая же. Читайте, читайте…

Бумага дрожит в руках Марии Ауреловны. Напечатанные на пишущей машинке латинские буквы сливаются перед глазами.

«ЛЕГИОНЕРКЕ МАРИИ СЛИЧУ.

Мы рады, что Вам удалось свить себе гнездо в Советском Союзе. Там Ваша деятельность может быть особенно полезна. Доводим до Вашего сознания, что тот, кто в наши тяжелые дни колеблется, не встретит пощады. Изменники поплатятся своею кровью. Таков закон нашей гвардии. Мы убеждены, что Вы не нарушите данной Вами клятвы. Указания Вы будете получать от господина Кырлига.

Пэкурару»,
Санчу — это девичья фамилия Марии Ауреловны. Кырлиг — это якобы настоящая фамилия Саеджиу. Так он, во всяком случае, сам отрекомендовал себя. Пэкурару? Да, Мария Ауреловна вспоминает: вместе с нею в гимназии училась гвардистка Пэкурару. Длинная, тощая девица с рыжими волосами. Что еще ее отличало? Бесцветные глаза и узкий лоб кретинки. Мария Ауреловна не имела ничего общего ни с Пэкурару, ни с ее гвардией. Любая девушка из учившихся с ними вместе в гимназии могла бы это подтвердить. Но никого из них здесь нет…

Мария Ауреловна поворачивает ко мне бледное лицо и просит:

— Помогите мне, Степан Антонович!

В это время до нас доносится скрип двери в сенях. Кто-то вошел к Андрею Михайловичу.

Смотрите, ласточки уже умчались вдаль,
И листья падают с ореховых деревьев…
— слышится голос Саеджиу.

— Это он, — говорит с ужасом Мария Ауреловна. — Опять пришел! Что мне делать? Как быть?

— Мария Ауреловна, если вы мне доверили начало, то уж рассказывайте все. На меня вы можете положиться. Чего он от вас требует?

Чего он требует? Не так уж много. Чтобы она, Мария Ауреловна, спрятала у себя в квартире динамит, который он принесет ей. Ну что ей стоит? Несколько невинных свертков и… не надолго. Только никому не говорить! Ни Андрей Михайлович, ни кто-либо другой не должны об этом знать. Если же Мария Ауреловна откажется, то Саеджиу покажет эту самую бумажку где следует. А сам он — раз-два, и за границу. Пусть она подумает о том, что ее ожидает, если он передаст органам МВД уже знакомый ей документ. Да что в сущности ей мешает? — цинично спрашивает Саеджиу. Может быть, ей не хочется даром беспокоить себя? Тут он вынимает из внутреннего кармана пиджака толстую пачку сторублевых купюр.

— Я плачу в десять раз больше, — говорит Саеджиу, — чем советская власть платит вам за работу в школе.

Что, Мария Ауреловна колеблется? Не хочет? Хорошо, но пусть госпожа Санчу не забывает о законах «железной гвардии». Она, наверно, надеется, что ей удастся донести на Саеджиу. Глупости! Он здесь не один. Допустим, Мария Ауреловна расскажет обо всем председателю сельсовета. Ну, и что же? У Саеджиу ничего не найдут: ни динамита, ни бумажки, подписанной Пэкурару, ни этих денег. Зато друзья его, о которых никто здесь понятия не имеет, с ней расправятся немедленно. И жестоко расправятся.

Марию Ауреловну поражает спокойствие Саеджиу. Подумать только… Человек замышляет какое-то страшное дело, может быть, массовые убийства, и относится к этому с таким хладнокровием, словно речь идет о выкуренной папиросе или о стакане крюшона.

— Больше мужества, госпожа Санчу! — говорит на прощанье Саеджиу, поднимаясь и целуя ей руку. — Послезавтра приду за ответом. — И он закрывает за собой дверь, напевая как ни в чем не бывало:

Пой мне, хочу еще раз, дорогая,
Услышать голос твой…
На этом Мария Ауреловна заканчивает свой рассказ. Она сидит передо мной, поникшая и обессиленная. У меня сильно бьется сердце. Позвать бы сейчас людей, поймать его, связать!.. Но этого нельзя делать. Как мы докажем его виновность, если у него ничего не найдут? А Марии Ауреловне он, действительно, может отомстить. Ведь он сразу поймет, что это она его разоблачила.

Мысль работает напряженно и лихорадочно. Что нам предпринять? Медлить нельзя. Саеджиу может в любой момент натворить беду. Ведь он, несомненно, связан со шпионской организацией. И как бы он, чего доброго, не улизнул! Нет, надо действовать осторожно… Пусть Мария Ауреловна скажет Саеджиу, что принимает его предложение. Она должна сейчас же итти домой. Да не забыть скрипнуть дверью в сенях, как-будто она откуда-то пришла. Скажем, от врача…

— Увольте. Степан Антонович, прошу вас, — шепчет Мария Ауреловна. Мы все время разговариваем шопотом, чтобы нас не услышали в соседней комнате. — Я не могу больше его видеть. Не могу!.. Я закричу. Схвачу его за горло. Делайте со мной, что хотите. Не могу… Лучше руку дам себе отрезать, чем еще раз встретиться с ним!

— Мария Ауреловна, так нужно…

— Нужно… — повторяет она побелевшими губами…

— Да, и помните: малейшая ошибка с вашей стороны может повлечь за собой большое несчастье.

Дверь в сенях отворяется и затворяется только один раз: я выхожу во двор, Мария Ауреловна входит к себе в комнату. Я отправляюсь к Андриеску, а потом вместе с ним к председателю сельсовета.

Бурлаку весь так и горит: сейчас же подать ему этого Саеджиу! Да, но зачем? Арестовать его мы не имеем права. Для этого нужен ордер прокурора. Кроме того, Саеджиу не так глуп, чтобы держать у себя что-нибудь компрометирующее. Не таков он. Что может доказать Мария Ауреловна? Ничего. Она только свидетель. Андриеску предлагает позвонить в райком. Но тут уж Бурлаку протестует: о таких вещах по телефону не разговаривают. Не мудрено и подслушать. Наконец, мы приходим к решению, что Андриеску сейчас же отправится верхом в район и сообщит там о Саеджиу.

— А как быть с партийным собранием? — спрашивает Бурлаку. — Мы же должны быть все в политотделе. Попросим, чтобы его отложили.

— Нет, — возражаю я, — на партийной работе это никак не должно отразиться.

— А если мы упустим врага и он успеет нашкодить, партийная работа много выиграет?

— Не надо откладывать собрание, — присоединяется ко мне Андриеску. — Это может повредить делу. Все должно итти нормально, как-будто ничего не случилось.

— Тогда ты хотя бы оставайся в селе, Степан Антонович, — говорит Бурлаку.

Я соглашаюсь. Мы с Марией Ауреловной соседи, и я буду держать с нею связь.

Утром Бурлаку вызывает меня в сельсовет. Ему только что звонили из райкома. Андриеску уже там. Сказали, чтобы я тоже поехал на партийное собрание. Бурлаку недоумевает.

— В райкоме знают, что делают, — отвечаю я, но на душе у меня неспокойно. Как это мы все, коммунисты, оставим село? Кто знает, что здесь может случиться!

Спасибо, товарищи

С партийного собрания мы возвращаемся ночью. Еще сильнее кружит метель. Теперь начало марта, и зима напоследок словно старается как можно больше напроказить. Я в валенках и в новом, подбитом мехом, пальто с большим барашковым воротником. И все-таки меня пробирает мороз. Я надвигаю свою баранью шапку до самых глаз и поворачиваюсь боком к ветру. Рядом со мной в санях, задумавшись, сидит Оня Патриники.

Сегодня Оню приняли в кандидаты партии. Каким счастьем светилось его лицо, когда Иванов сказал: «Товарищ Патриники достоин быть принятым в ряды нашей партии».

Оня увидел поднятые за него руки, встал с места и взволнованно сказал:

— Спасибо, товарищи коммунисты. Благодарю вас за доверие.

Иванов пожал Оне руку:

— Поздравляю тебя от всей души, товарищ Патриники! Будь таким же честным и справедливым, каким ты был до сих пор. А вот работать надо еще лучше.

Ветер, дувший справа, теперь дует в лицо. Не заблудились ли мы?

— Не сомневайтесь, — успокаивает нас Андриес-ку, который правит лошадьми. — Я и с завязанными глазами домой попаду.

В тот вечер, когда Андриеску поехал в район, чтобы сообщить о Саеджиу, он в село не вернулся. И сегодня явился прямо на партийное собрание. Мы с Оней встретились с ним уже на машинно-тракторной станции, когда приехали туда из Флорен.

— Ну что? — бросился я к Андриеску.

Но рассказывать ему было почти нечего. Прямо ночью он заехал в райком, и ему посчастливилось застать там первого секретаря. Тот спокойно выслушал сообщение Андриеску и попросил подождать немного в приемной, а сам вышел. Через некоторое время секретарь вернулся и предложил Андриеску прямо отсюда отправиться на партийное собрание и никому не говорить ни слова.

— А что мы должны делать в селе?

— Ничего.

Секретарь райкома просит только об одном: вести себя так, чтобы Саеджиу и в голову не пришло, что за ним следят. Андриеску передает поручение лично мне: держать связь с Марией Ауреловной. Когда Саеджиу принесет динамит, мне следует немедленно позвонить в райком секретарю и сказать, что я нуждаюсь в учебниках истории. Это будет условным знаком.

И теперь, сидя в санях, когда от холода у меня зуб на зуб не попадает, я мысленно возвращаюсь к разговору с Андриеску, к порученному мне делу.

— Эй, Андриеску, куда ты нас везешь? — раздается над моим ухом голос Патриники, и я пробуждаюсь от своих мыслей.

Лошади стали. Мы вылезаем из саней. Ветер сбивает с ног. Снег до колен. Метель и не собирается утихать.

Где мы находимся? Когда мы выехали, ветер был встречный, а теперь он дует в спину.

— Хоть режьте меня на части, не знаю, куда едем, — жалуется Оня Патриники. — А ты только хвастаться силен, — набрасывается он на Андриеску. — «Давайте я буду править. Я и с завязанными глазами дорогу найду»… Вот и приехали! Что же нам теперь делать?

Андриеску чувствует себя виноватым. Молча. разгребает снег и нащупывает под ним стебли сжатой кукурузы. Дороги нет. Раздосадованный Патриники без устали пробирает Андриеску:

— Завез!.. Как же теперь быть? И себя, и животных угробим…

Холод пронизывает до костей. Хотелось бы побегать, чтобы согреться. Но для этого я слишком закутан, а снег очень глубок. Путаюсь в одежде. Ноги не слушаются. Предлагаю ехать дальше. Может, мы наткнемся на какое-нибудь село.

— Ничего больше не остается! Если будем стоять на месте, пропадем, — ворчит Оня и сам берет в руки вожжи.

Вьюга метет. Сани подвигаются медленно, оставляя за собой узкую тропинку, которую тут же заносит порошей. На спинах коней снег тает, а на животах висят сосульки. Н-но, хмурая! Н-но, вороная! Только бы не остановиться. У нас есть еще пока чем накормить лошадей, если они ослабеют.

Едем долго. Вдруг вороная заржала. Обе лошади рванули и дружно понеслись вскачь. Сквозь густую снежную пелену перед нами вырисовывается большое здание.

Село!

Мы останавливаемся возле первого дома. Стучим в окно. Это деревня Ворничены. Вон куда нас занесло! На двенадцать километров ушли в сторону от Флорен.


Саеджиу проводит попрежнему свои вечера у Андрея Михайловича. Вот и теперь глухо доносится до меня его голос. Я и виду не показываю, что он меня в какой-то степени интересует. Поэтому я к директору не пойду. Оно и к лучшему. Работы у меня по горло. Уже больше девяти часов, а я так мало успел. Тетради не проверены, текст для диктанта не составлен. Кроме того, надо подготовиться к завтрашней встрече с руководителями кружков ликбеза. Они нуждаются в методических указаниях.

Но спокойно поработать не удается. Приходит Сан-да Богдановна. Что ей нужно так поздно? В руке она держит маленький пакет, завернутый в белую бумагу.

— Добрый вечер!

Она старается казаться веселой, принужденно улыбается. Я приглашаю ее сесть, но она, вероятно, чувствует, что визит ее не совсем кстати.

— Нет! Нет! И не просите, мне надо итти… Просто я сегодня испекла пряники, ну и подумала: отнесу несколько штук Степану Антоновичу. Кто о нем позаботится, о бедняге? Вот, попробуйте…

Она развязывает пакетик. Пряники свежие, румяные, а пахнут-то как!.. Я беру один — вкусный, сладкий, тает во рту.

Санда Богдановна смотрит на стул.

— Прошу вас, садитесь, Санда Богдановна.

— Ну уж, так и быть… Но только на пять минут, нет, на одну минуту…

Мы сидим у стола друг против друга. Санда Богдановна болтает безумолку:

— Андрей Михайлович считает себя, как видно, императором: «школа моя», «учителя мои». А что я знаю про него, вы и представить себе не можете… Но об этом как-нибудь в другой раз… Да что там говорить! Он и ко мне приставал. Да, да! Женатый человек, и ребенок есть…

Санда Богдановна успевает всем косточки перемыть: и Марии Ауреловне, и Мике Николаевне, даже Штефэнукэ не оставляет без внимания. Голова этой женщины — энциклопедия человеческих пороков и слабостей. Почему она так плохо относится к людям? Неужели виной этому только отсутствие личного счастья?

Я смотрю на усталое, морщинистое лицо Санды Богдановны. В ее тусклых глазах иногда промелькнет искра света, словно порожденная робким, невысказанным желанием, и тотчас же гаснет.

Как зло насмеялась над ней жизнь! И люди ее не щадят. Стоит упомянуть имя Санды Богдановны, на всех лицах появляется насмешливое выражение. А ведь она это чувствует. Вот и мстит людям, говоря о них только плохое.

Мне становится жаль Санду Богдановну. Кто знает? Может быть, она была бы хорошей женой и матерью, если бы ее кто-нибудь полюбил.

Санда Богдановна поднимается, вздыхает.

— Ну, я пойду. Уже поздно.

Мне хочется сказать ей теплое слово. Я не чувствую к ней вражды, хотя она мне испортила немало крови, когда пропал Санду. Хочется в чем-то помочь ей. Ведь есть немало людей, которым не удалась личная жизнь, и они находят счастье в труде.

Санда Богдановна — дочь священника, и еще в детстве ее, наверно, приучили смотреть на рабочего человека сверху вниз. Школу она не любит, работает только потому, что нужно жить. Общественных интересов, которые могли бы скрасить ее существование, у нее нет, А что, если попробовать?..

— Санда Богдановна, — начинаю я осторожно, — мы с вами друзья, и я хочу вас кое о чем спросить. Только не обижайтесь на меня. Хорошо?

— Что вы, Степан Антонович! Зачем я буду на вас обижаться! — оживляется Санда Богдановна. Она рада предлогу посидеть у меня еще немножко.

— Мне кажется, Санда Богдановна, что вы могли бы жить намного интереснее, чем вы живете. Ну скажите, что вы любите, что вас радует в жизни?

Радует? Санда Богдановна задумывается.

Может быть, в эту минуту перед ней, будто озаренная светом молнии, промелькнула вся ее жизнь, где не было и намека на счастье.

— Меня вот, например, — говорю я, помолчав, — радует, что скоро в нашем колхозе будет электростанция, что Горця стал хорошим учеником, что школа наша работает лучше…

— И меня это радует…

— Санда Богдановна, давайте говорить откровенно.

— Степан Антонович, чего вы от меня хотите? Если бы вы знали, как мне тяжело! Ведь мне даже не с кем поговорить по душе! — произносит она со слезами на глазах.

— Знаю, Санда Богдановна, — отвечаю я ласково, — именно поэтому я и начал с вами этот разговор. Мне кажется, что вы могли бы сделать свою жизнь более радостной.

— Но каким образом? — тяжело вздыхает она.

— Возьмитесь погорячее за работу, Санда Богдановна! Да, да, за работу! Работайте много и от всего сердца. В школе, в селе. И это принесет вам радость. Ваша жизнь будет заполнена. Разве не счастье чувствовать, что вы нужны людям, что люди любят вас! И они полюбят, если увидят в вас человека, преданного им всей душой. Вы можете этого добиться, Санда Богдановна!

Она отрицательно качает головой:

— Слишком поздно, Степан Антонович!

— Нет, не поздно, Санда Богдановна. Подумайте хорошенько.

Она поднимается.

— А почему вы меня к себе не приглашаете? — говорю я. — Можно мне проводить вас?

Санда Богдановна бледнеет: не насмехаюсь ли я над ней?

— Если вам не трудно, Степан Антонович.., — еле слышно отвечает она.

— Да я с удовольствием!..

Санда Богдановна живет недалеко от меня. Подходим к ее дому, я жму ей руку и ухожу.

Улица пустынна. Темно. Морозно. Я иду и думаю о том, какое это счастье любить, даже не зная, любим ли ты. Я давно — не видел Аники. Может, пойти к ней? Но где я — могу ее видеть? Днем она на ферме, вечером дома Саиду и Горця. Какой у меня может быть предлог для встречи с Аникой?


В субботу Еечером я был приглашен к Владимиру Ивановичу. Ему исполнилось шестьдесят лет. Из них он тридцать пять проработал в школе.

Пришли все учителя, врач с женой, Бурлаку. Попозже приехал на машине первый секретарь райкома партии Бордя. Он преподнес старому учителю серебряный портсигар с выгравированной надписью: «Дорогому Владимиру Ивановичу с благодарностью от бывшего ученика. Бордя».

— Друзья мои, братья! — сказал растроганный Владимир Иванович. — Какое счастье быть учителем! Я сегодня подсчитал, что у меня училось не меньше семисот детей. Нет, видно, не зря я жил на свете. Не могу жаловаться…

Голос Владимира Ивановича дрожит. Он вытирает платком глаза. Потом целует Бордю в лоб и говорит:

— Мне приятно сознание, что ты был моим учеником. Ты, наш районный руководитель…

— Первый человек, который указал мне дорогу в жизнь, были вы, Владимир Иванович. Помню ваши замечательные уроки ботаники и арифметики. И не только это! Вы научили меня большему: никогда не кривить душой. Вы учили своих учеников быть честными людьми, итти прямой дорогой…

Ужином заправляет Саеджиу. Нечего и спрашивать, почему он, Саеджиу, взял все заботы на себя. Никто, поверьте ему, не любит Владимира Ивановича так, как он. Владимир Иванович для него дороже родного отца. Такого сверхпорядочного, великодушного человека, как Владимир Иванович, он, Саеджиу, еще никогда не встречал.

— Товарищи, прошу! — Саеджиу широким жестом приглашает к столу. — Вы, Владимир Иванович, и вы, товарищ Бордя, садитесь здесь! Мария Ауреловна, Андрей Михайлович, товарищи, садитесь, пожалуйста…

На столе красиво расставлено угощение: вина, ликеры и разнообразные закуски. В самом центре огромный торт, на котором запеченным яичным желтком выведены слова: «К шестидесятилетию Владимира Ивановича». Уж, конечно, это Мария Ауреловна постаралась. Я невольно смотрю на нее. Как она изменилась! Лицо у нее какое-то застывшее, а глаза растерянно блуждают. Я читаю в них немой вопрос: что-то дальше будет, что меня ждет? И зачем она так мучает себя! Что касается Саеджиу, то на нем и тени тревоги незаметно. Кто еще сегодня веселится так, как он! Вот он беззаботно чокается с Андреем Михайловичем. Друзья, ничего не скажешь…

— Степан Антонович и Санда Богдановна! — кричит с другого конца стола Михаил Яковлевич, да так, чтобы все его слышали. — Вы неприлично себя ведете. Гости не должны так много кушать.

Все смеются. Санда Богдановна, которую еще совсем недавно такая шутка заставила бы вскочить и выбежать из комнаты, теперь пытается отшутиться. Напрасно, мол, Михаил Яковлевич беспокоится. С таким соседом, — указывает она на меня, — много не съешь. Он мне кладет на тарелку не больше, чем птичке.

Я добросовестно играю роль кавалера Санды Богдановны, раз уж судьбе угодно было свести нас за столом.

— Как вам не стыдно, Михаил Яковлевич! — отзываюсь и я на шутку. — Мы с Сандой Богдановной видели, как вы положили себе яблоко в карман. И ничего. Молчим. А вы нас выдаете.

Михаил Яковлевич, конечно, не остается в долгу.

— А я это прячу от вас с Сандой Богдановной. Вы ведь скоро все на столе уничтожите. Пусть и другим кое-что достанется.

— Браво! — кричит Саеджиу. — Один — ноль в пользу Михаила Яковлевича.

Мика Николаевна хохочет. Я только сейчас замечаю, что она сидит рядом с Михаилом Яковлевичем. То-то он сегодня такой бойкий. Вижу, столковались они между собой, а от меня скрывают. Я шутливо грожу им пальцем. Мика Николаевна заливается смехом, а Михаил Яковлевич опускает голову. Позже я наблюдаю, что они все время танцуют только друг с другом. Вместе уходят.

Я провожаю Санду Богдановну. Она крепко держит меня под руку.

— Как хорошо дожить до такой старости, как у Владимира Ивановича! Все его ценят, любят. Вас тоже любят в деревне, Степан Антонович.

— И вы можете добиться этого, Санда Богдановна.

— Но что мне надо для этого делать? Научите меня, Степан Антонович!

— Этому трудно научить. Живите так, как Владимир Иванович. Любите людей, и они вас будут любить.

— Я так хочу, я так этого хочу… — тихо говорит Санда Богдановна.

Да, она говорит искренно.

Только дома я чувствую, что немного охмелел, устал. В ушах звучит еще скрипучий голос Санды Богдановны. Мне ее жаль, и все-таки она мне неприятна. Может быть, оттого, что уж очень назойлива. Впрочем, бог с ней! Сегодня мне как-то особенно грустно… Я тоскую по Анике. Теперь больше, чем когда-либо.


Последнее время Андриеску зачастил ко мне. Разговоры у нас деловые, но мне все кажется, что он хочет поговорить со мной об Анике. Впрочем, откуда ему знать, что я люблю ее? И что ему вообще известно? Что я несколько раз проводил ее домой? Или же в деревне начали поговаривать, что между мной и Аникой существует нечто большее, чем обыкновенная дружба?

Но это же не так. Вот если бы Аника меня любила, дело было бы другое. Ведь должен же Андриеску видеть, что наши отношения нисколько не меняются. Аника, повидимому, к нему охладела. Но разве я виноват в этом? Меня мучает недоверие Андриеску. Мы оба коммунисты. Многое нам предстоит делать вместе. Мы не можем драться, как два петуха.

И ты, конечно, тоже так думаешь, Андриеску!

Уж мне ли не знать тебя! Ты хороший парень. И потом, ты ведь только догадываешься о моей любви к Анике. Наверняка ты ничего не знаешь. Тем лучше для тебя. Живи ты своей мечтой, я — своей. Пусть Аника сама выбирает между нами.

Вот ты приходишь ко мне, Андриеску. Я угощаю тебя чаем, и мы долго беседуем о массовой работе в селе. Мы вместе радуемся тому, что строительство электростанции так хорошо подвигается, что в нынешнем году будет закончена ликвидация неграмотности. Для этого дела пришлось немало потрудиться и комсомольской организации и учителям. Но ведь руководили-то всей работой мы, коммунисты. Разве могли бы мы добиться успеха, если бы подрались из-за девушки? Да и кто знает? Может быть, счастье обошло нас обоих, мой друг?..

Сегодня Андриеску пришел ко мне вместе со Штефэнукэ. Что ж, я очень рад. Штефэнукэ теперь уже не тот, каким был в начале нашего знакомства. Да, первое мое столкновение с ним показало его мне в довольно неприглядном свете. Я тогда еще не знал его по-настоящему и судил слишком строго. Теперь я вижу в нем совсем другого человека, и, прежде всего, хорошего хозяина колхоза. Теперь он приходит ко мне уже не с оскорбительными предложениями повысить отметку его сыну, а для того, чтобы потолковать о делах. И я на него не в обиде за прежнее. Штефэнукэ постепенно вылечивается от чванства, как и от многих других болезней. И этим он в большой мере обязан партшколе. Она еще сделает из него настоящего государственного человека.

— Ну, Степан Антонович, — начинает Штефэнукэ, — Андриеску и Бурлаку едут в Кишинев за оборудованием для электростанции. И мы хотим посоветоваться с вами.

— Дело в том, — говорит Андриеску, — что у колхоза нет денег, чтобы сразу купить все оборудование. Придется ведь еще платить инженерам и техникам, которые будут здесь работать.

— Да, стройка не маленькая, — озабоченно трет лоб Штефэнукэ. — Вот если бы нам отпустили кредиты… Ну, хотя бы половину той суммы, которая нам нужна на оборудование.

— Кредиты — дело хорошее, — говорю я, — но нельзя ли найти еще какой-нибудь выход из положения?

Штефэнукэ и Андриеску молчат. Я тоже не тороплюсь со своим мнением.

— Будете в Кишиневе, — говорю я Андриеску, наконец, пораздумав, — зайдите в ЦК, в министерство. Но не мешает подумать еще об одном…

— В Государственный банк надо зайти, вот что, — перебивает меня Штефэнукэ.

— И в Государственный банк… Ну, а почему бы вам не пойти еще на завод электрооборудования? Попробуйте, поговорите с рабочими, расскажите им о нашей станции. Я думаю, что они найдут способ нам помочь.

— Вот это идея! — ударяет кулаком по столу Андриеску.

Мы еще толкуем некоторое время об электростанции. Когда наш разговор кончается и Андриеску уже поднимается, чтобы уходить, Штефэнукэ спрашивает меня:

— У вас еще есть немного времени, Степан Антонович? Мне бы хотелось…

— Пожалуйста, что такое?

Штефэнукэ вертит шапку в руках. На лбу у него выступило несколько капель пота. Он медленно вынимает платок, вытирает лоб и говорит глухим голосом:

— Вот какое дело, Степан Антонович: я решил подать заявление о приеме в партию. Что вы на это скажете?

Я не секретарь парторганизации и не член бюро райкома. Значит, Штефэнукэ обращается ко мне неофициально. Но я знаю, что стоит мне сейчас сказать ему: нет, рано, ты еще недостоин быть членом партии, и он не подаст заявления. Он ни на минуту не усомнится в моей правоте. Но Штефэнукэ вполне достоин быть членом партии.

— Очень хорошо, подавайте, — говорю я. — Я бы сам дал вам рекомендацию, если б мы были знакомы не меньше года, как того требует устав.

— Видите, — обращается Андриеску к Штефэнукэ. — Я сказал, что Степан Антонович вас поддержит. Лицо Штефэнукэ озарено радостью.

— А вы на меня не сердитесь, Степан Антонович? — говорит он с некоторым смущением. — Помните, тогда осенью…

Я беру его за обе руки. Есть мудрая русская поговорка: «Кто старое помянет, тому глаз вон»…


Вчера начали строить школьный забор. Забор этот тоже имеет свою историю.

Еще в октябре у меня был со Штефэнукэ разговор о том, что необходимо огородить школьный двор новым забором. Некоторое время спустя Андрей Михайлович обратился к нему с этой просьбой уже официально, в письменной форме. Но только в прошлом месяце правление колхоза вынесло, наконец, решение поставить забор. Тогда Андрей Михайлович попросил меня сходить к Штефэнукэ.

— Узнайте, пожалуйста, Степан Антонович, когда правление собирается осуществить свое решение.

Было бы, пожалуй, естественнее, если бы сам директор позаботился о школе. Тем более, что совсем недавно они со Штефэнукэ были закадычными друзьями. Непонятно, почему он поручает это мне. Впрочем, таков уж он, наш директор.

Я пошел в контору. За столом сидели бригадиры и Штефэнукэ. Все они учатся в партшколе.

— Добрый вечер, Степан Антонович, — приветствовали они меня. — Что скажете?

— Пожалуйста, продолжайте вашу работу. Я подожду.

Почти целый час просидел я в конторе, где происходило совещание бригадиров. Выносился целый ряд решений. Кэприуна? Отвести для овощей. Бригадиром поставить там Оню Патриники. Надо уже начать возить туда навоз, да не мешает пополнить бригаду. Из твоей бригады, Моисей, переведем туда человек десять. Нужно наладить семь плугов, потом бороны. Плохо, кузнец не справляется, хотя даже и по ночам работает. Необходимо закончить плотину для электростанции. Весна уже у порога. Скоро будут другие дела.

Наконец, дошла очередь и до забора. Школьный забор. Правление уже вынесло об этом решение, — напоминаю я.

Штефэнукэ вздыхает. Чувствую, как ему трудно выделить людей. Сколько еще не сделано, а снег уже тает. Скоро сев.

— Что с вами делать? — задумывается Штефэнукэ. — Ладно уж, на будущей неделе поставим забор. Будьте спокойны, Степан Антонович.


У меня свободный час между двумя уроками. Сижу в учительской и просматриваю газету. Входит Андрей Михайлович. Я замечаю уже несколько дней, что он необычно задумчиз. Какое-то, видно, беспокойство у него на душе.

— Степан Антонович, мне хотелось бы с вами посоветоваться… — наконец, заговаривает он. — Поверьте, что больше я пи с кем не мог бы поделиться. Ведь мы как-никак старые друзья, — добавляет он, помедлив.

«Как-никак»… Гм, ладно, послушаем.

— Правду говорят, что женщина это вечная загадка. Никогда не поймешь, что у нее на душе.

Андрей Михайлович смотрит на меня, как бы ожидая, что я облегчу ему рассказ. Но я молчу.

— Не знаю, что стало с Марией. Я ее прямо не узнаю. Мрачна, рассеянна. Как будто в другом мире живет. Глаза всегда красные от слез. А я, поверите ли, никогда раньше не замечал, чтобы она плакала. Пробую по-хорошему: ну скажи мне, что с тобой? Молчит. Ни слова из нее не вытянешь, хоть режь ее.

— И давно она уже так?

— Около двух недель. Сначала я было подумал… Но нет. Мария порядочная женщина.

Во мне пробуждается злое чувство. Мне хочется немного помучить этого эгоистичного и самодовольного человека.

— Возможно, поэтому и страдает, — говорю я, — что она порядочная женщина. Может быть, случилось так, что она полюбила другого, но не хочет обманывать вас… Вам не приходит это в голову?

Андрей Михайлович, вздрогнув, долго смотрит на меня, как бы желая проникнуть в мою душу.

— Вы, наверное, подумали о Саеджиу? Нет. Не верю, Степан Антонович. Правда, он у нас часто бывает и все поет ей свои песенки… Но я не раз замечал, что когда он уходит, Мария облегченно вздыхает. Нет, не нравится он ей.

Итак Андрея Михайловича все-таки тревожит душевное состояние его жены, женщины, которая до сих пор занимала в его жизни не больше места, чем бутылка вина или домашние туфли. Мысль о возможности ее измены задела его за живое. Он лишился покоя. Уж очень он привык, чтобы вокруг него все было благополучно. Тишь да гладь. А тут вдруг непредвиденные волнения.

— Андрей Михайлович, мой совет: оставьте на некоторое время Марию Ауреловну в покое. Не допытывайтесь у нее ни о чем. Мария Ауреловна — женщина с сильным характером. Она сама справится со своим плохим настроением.

— Вы думаете?

— А вы разве не знаете своей жены?

— Да, да, вы правы.

С того вечера, как Мария Ауреловна открыла мне свою тайну, мы с ней больше не разговаривали, но мне нетрудно себе представить ее состояние. Что же будет дальше? Саеджиу динамита пока не приносит. Не пронюхал ли он чего-нибудь? Как бы он только не скрылся! В районе почему-то медлят. А вдруг он лишь пошутил с Марией Ауреловной?

И вам тяжело?..

Я упорно придерживаюсь правила, которое сам себе выработал: три раза в неделю я посещаю родителей моих учеников. Час-два свободного времени всегда найдется. А польза огромная. Я знаю, в каких условиях живет и занимается каждый ребенок. Я даже могу иногда повлиять на эти условия. А беседы с родителями… Какой прекрасный предлог для массово-политической работы!

Вот и сегодня я решил навестить нескольких учеников. Сердце радуется наступлению весны. Снег уже почти весь растаял. Грязь на дорогах высыхает. Ласково пригревает солнце. Трудно насытиться нежным теплом его лучей после долгой зимы. По дороге к Варуне я вижу Санду. Мальчик меня не замечает. Он сидит на холмике у подножья Кэприуны, лицом к речушке.

Санду не возвращается к родителям. Я пытался с ним об этом заговорить, но он молчит. Ни да, ни нет. Я возьму его к себе, — думаю я. Он будет мне младшим братом. Пусть живет с нами. С нами… Теплая волна разливается у меня по телу. Да, с нами. Со мной и с Аникой. С Горцей. У нас будет дружная семья. Я женюсь на Анике. Но почему я до сих пор с ней об этом не поговорил? Ведь я уже не мальчик, робеющий перед девушкой. Что мне мешает объясниться с Аникой? Андриеску?..

Домой я возвращаюсь довольно поздно. Я сегодня так и не успел купить себе чего-нибудь на ужин. Разогреваю чай, ем хлеб с маслом. То, что осталось с утра. По-холостяцки…

Марина, девушка, которая присматривает за ребенком Андрея Михайловича, приносит мне чистое, свежевыглаженное белье. Она что-то хочет мне сказать. Ага! Сколько с меня следует?

Нет, оказывается, Мария Ауреловна уже уплатила за стирку. Она просит меня зайти к ней.

— Теперь?

— Да, — отвечает Марина. — Не беспокойтесь. Я уберу со стола.

Мария Ауреловна укачивает ребенка. Лицо у нее поблекло. Глаза красные от бессоницы. Она пытается мне улыбнуться.

— Где Андрей Михайлович? — спрашиваю я.

— Где ему быть! — с горечью отвечает Мария Ауреловна. — Или играет в карты с Саеджиу или флиртует с женой доктора.

С женой доктора? Этого я что-то не замечал.

— Не думайте, что я ее в чем-нибудь обвиняю, — продолжает Мария Ауреловна. — Она честная женщина. Да и он, Андрей, все-таки, как это вам ни покажется странным, меня по-своему любит. Только вот дома сидеть по вечерам он никак не может.

Хорошо. Но… жена, ребенок. И к урокам надо готовиться.

Мария Ауреловна горько улыбается. Нашли человека, который будет готовиться к урокам. Впрочем, не для этого разговора, конечно, она хотела меня видеть. Мария Ауреловна просит извинения за беспокойство, да еще в такой поздний час. Но чго ей делать? Она больше не может так жить, в постоянном нервном напряжении. Почему Саеджиу больше не заговаривает о динамите? Может, он спрятал его в другом месте, нашел себе верных сообщников? И вдруг случится несчастье!

Мария Ауреловна не выдерживает и начинает плакать.

— Нервы… — оправдывается она. — Хоть бы поскорей кончилась эта история!..

По правде говоря, и я последнее время не нахожу себе места. Чем объяснить это странное затишье? Но Марию Ауреловну я утешаю. Мы предупредили в районе кого надо, а им там виднее, что следует делать. И если Саеджиу до сих пор не арестован, значит, так оно и должно быть. Я вас понимаю, Мария Ауреловна, но нужно набраться терпения.

Моих последних слов Мария Ауреловна как будто не слышит. Она смотрит на меня остановившимся взглядом.

— А как вы думаете, — говорит она еле слышно, — как вы думаете, поверят ли мне? А, Степан Антонович?

В эту минуту в сенях раздаются шаги. Входит Андрей Михайлович. Он явно под хмельком. Смотрит на меня мутными глазами и напевает:

— Тра-ла-ла-ла, тра-ла-ла-ла…
— Что вы так уставились на меня? — спрашивает он. — Это новая мелодия. Да… только что сочинили. Мы с Саеджиу.

Я смотрю на Марию Ауреловну. Слезы у нее сразу высохли. Она бледна, губы крепко сжаты.

— Ба, а что это вы делаете так поздно у меня в доме, Степан Антонович? — Андрей Михайлович вынимает часы из кармана, смотрит. — Караул! Уже двенадцать! А вы сидите здесь с моей женушкой… Ха, ваше счастье, что я не ревнив!

Андрей Михайлович одновременно обнимает нас обоих. Мария Ауреловна резко отстраняет его руки. На лице у нее гримаса отвращения.

— Скажи лучше, где ты так поздно гулял?

— Я?.. А что?.. Разве уж нельзя выпить стакан вина с приятелем?..

— К урокам подготовился?

— К урокам? Ха-ха!.. Математика остается математикой. Те же задачи, что и в прошлом году, и в позапрошлом… Я их во сне помню. Другое дело литература, — разглагольствует он. — Ну и готовьтесь на здоровье, Степан Антонович! Вы приле-ежный!

Мария Ауреловна отворачивается. Мне тоже становится стыдно за него. Задачи-то он, может быть, и помнит, но как он их преподносит своим ученикам! Присутствовал я как-то раз вместе с Владимиром Ивановичем на его уроке. И что же? Один ученик у доски, остальные делают, что им вздумается. Правда, не шумят. Боятся. Ведь он директор. Но слушают они невнимательно, уроком не заинтересованы.

Андрей Михайлович сегодня очень весел. Он не умолкает ни на минуту.

— Ну, женушка, получай зарплату, и свою, и мою, — Андрей Михайлович вынимает деньги из кармана, лицо его расплывается в пьяной улыбке. — Видишь, как я тебя люблю! Тебе все, а мне только одна бумажка… на мелкие расходы. — Он машет сторублевой купюрой, держа ее за кончик двумя пальцами.

Мария Ауреловна молча смотрит на него, потом переводит взгляд на меня.

— Что это вы, словно воды в рот набрали? — искренно недоумевает Андрей Михайлович. — Не понимаю… Да, вот… Сегодня только семнадцатое, а уже зарплата… О, на советскую власть нельзя пожаловаться! А вот отец мой рассказывал — он ведь тоже учителем был, при румынах — пока не поднесешь инспектору солидный куш, ни гроша не получишь. Полгода, а то и год будет за нос водить…

И все-таки, неплохо жилось папаше Андрея Михайловича. Заработная плата? Хозяйство? Чепуха! Родители учеников в те времена были подогадливее… Хе-хе! Кто курочку принесет учителю, кто сметанки. А то и ведро картошки притащат, мешок муки.

— Попробовал бы кто-нибудь не тащить! — делает Андрей Михайлович предостерегающий жест. — Ребенок никогда не закончил бы школы. Инспектору жаловаться? Что ж, жалуйся. Инспектор-то ведь тоже живой человек! Отец знал, как его задобрить. Неглупый был старик…

Андрей Михайлович разваливается на диване и, заложив ногу на ногу, закуривает папиросу. У Марии Ауреловны дрожат губы. «Спокойной ночи!» — говорю я тихо и ухожу.


На днях в учительской был разговор о Санду.

— И вы, Степан Антонович, взялись уговорить мальчика вернуться к этой ведьме? Как вы могли! — негодовал Владимир Иванович. — Он надел очки и встал, как будто собираясь произнести речь! — А я бы сначала привлек ее к судебной ответственности, вот что!

— Как, снова отдать мальчика в их руки? — взволновался Михаил Яковлевич. — Я согласен с Владимиром Ивановичем. Нет! Подать на нее в суд! Сейчас же!..

Мика Николаевна бросает взгляд на Михаила Яковлевича, и слова застревают у него в горле.

— «Подать в суд!..», «сейчас же!»… — говорит она с некоторым раздражением. — Лучше-ка давайте подумаем, что нам дальше делать с этим мальчиком.

— Что? — подхватывает Владимир Иванович. — Мы возьмем на себя заботу о нем, учителя!

— Я бы взяла его к себе! — Мика Николаевна переглядывается с Михаилом Яковлевичем.

Молодой учитель радостно кивает головой. Вот они и договорились на своем языке, языке без слов, понятном одним влюбленным. Если Мика Николаевна этого хочет, значит, так и надо. У них будет мальчик, они вместе будут воспитывать его. Да, да дорогая, ты правильно говоришь! — Все это я читаю в сияющих счастьем глазах Михаила Яковлевича.

— Это очень благородно с вашей стороны, Мика Николаевна, но все-таки подумайте хорошенько, — вступает в разговор пожилая учительница Прасковья Семеновна. — Вы еще молоды. Выйдете замуж. У вас будут свои дети.

— Ну и что же? — вспыхивает Мика Николаевна. — Откажусь от него, что ли? Буду его воспитывать и… — смотрит она на Михаила Яковлевича, — и … своих.

Мика Николаевна улыбается. Ямочки на щеках придают ее лицу совсем детское выражение. Михаил Яковлевич не сводит с нее глаз. Владимир Иванович лукаво поглядывает на них обоих из-под прикрытых век и поглаживает свою бородку.

А мне все-таки кажется, что Санду должен вернуться к родителям. Кланца теперь уже не та, что была. Она достаточно наказана, ей стыдно на улицу показаться. Посоветуюсь с Бурлаку.


В дверях, сельсовета я сталкиваюсь с Михаилом Яковлевичем, который вылетел оттуда, как бомба, и чуть не сшиб меня с ног. Он весь красный, чем-то расстроен. Еле кивнув мне головой, убегает.

— Что случилось с Михаилом Яковлевичем? — спрашиваю я Бурлаку.

— Хороший парень, — улыбается Бурлаку. — Да вот беда, разленился. Влюблен по уши и ни о чем больше думать не хочет. В сельсовет он и носа не показывает. Сколько времени прошло с последнего массового вечера… Вот я и устроил ему головомойку…

— А ты бы полегче, товарищ Бурлаку, любовь великое дело. Влюбленных надо щадить.

Бурлаку смеется.

— Ничего. Как-нибудь переживет. Наоборот, пусть еще больше работает. Влюбленному все легко дается.

Я заговариваю о Санду.

— Терпеть не могу трещотку эту, мачеху его, — говорит Бурлаку. — Вчера она была у меня. Плакала. Просит, чтобы я ей вернул мальчишку. Ну, да чорт с ней! Отца вот только жалко. И Санду, видно, его любит. Надо бы все-таки попробовать…

Мы уславливаемся с Бурлаку повлиять на Санду, чтобы он вернулся домой. Мы по-хорошему будем с ним разговаривать и понемногу приучим к этой мысли. А пока пусть живет у Аники.

Я уже собрался уходить, но Бурлаку задерживает меня.

— Степан Антонович, замолвите за меня словечко в райкоме, — просит он. — Скажите, что я теперь уже хорошо занимаюсь.

А ведь и в самом деле так. Бурлаку серьезно взялся за ученье. И я считаю, что его пора перевести из кандидатов в члены партии. Обещаю поговорить о нем.

Недавно Бордя сам вызывал Бурлаку в райком. По-дружески поздоровался с ним, расспросил о селе, О колхозе, а потом вдруг:

— Скажи, товарищ Бурлаку, ты что, век вековать собираешься в кандидатах? Может, ты и не хочешь вступать в партию?

— Как не хочу! — Бурлаку даже на месте подскочил. — Хоть сегодня могу заявление подать…

— Заявление?.. Это легче всего! А вот подготовлен ли ты к вступлению в партию? «Краткий курс» хотя бы знаете, товарищ Бурлаку? А ну-ка, на каком съезде партия приняла решение о коллективизации? Ага, молчите? Не знаете? А какова роль государства при социализме? Какие классы у нас в стране?

Бордя засыпал Бурлаку вопросами, а тот только глазами хлопал.

Все это рассказал мне сам Бурлаку.

— Совсем осрамился, Степан Антонович! — сокрушался он. — Мне с того дня стыдно на глаза показаться секретарю. Вы знаете, что он мне сказал? Тот не коммунист, кто не работает над собой. Он, говорит, порочит высокое звание члена партии.

— Совершенно верно, — подтвердил я. — Вот Оня Патриники всей душой стремится овладеть марксистско-ленинской теорией, а вы ждете, пока вам сделают выговор.

— И еще Бордя сказал, — продолжал Бурлаку, — Что раз в месяц он лично будет меня проверять. Я бы вас попросил, Степан Антонович, помочь мне…

«Ага, встряхнул тебя маленько оекретарь», — подумал я. Мы договорились с Бурлаку встречаться для консультаций у Они Патриники.

С тех пор я на Бурлаку не могу пожаловаться.


Как ожил Санду! Не узнать его. Всегда чистенький, опрятно одетый, веселый. С лица исчезают последние следы угрюмости. Во время перемен он играет, как все дети. И уроки аккуратно готовит.

Молодец Аника!.. Одна, без родителей, она воспитывает своего братишку Горцю, да еще и Санду. И все это без громких фраз, без позы. Ею движет одно только человеческое чувство. Мне кажется, что Мария Ауреловна могла бы в докладе, который она готовит, рассказать об Анике, о Горце, о Санду. Материал весьма поучительный. Но Мария Ауреловна говорит, что это не имеет отношения к ее теме: работа с отстающими учениками.

Я уже несколько дней с удовлетворением замечаю, что Мария Ауреловна немного пришла в себя. Уже нет синих кругов под глазами. Взгляд стал спокойнее. Работа над докладом, который она должна сделать на педагогическом совете, поглотила ее целиком и отвлекла от тяжелых мыслей.

И вот Мария Ауреловна уже стоит у стола и ровным, спокойным голосом докладывает:

— Третью четверть мы кончаем с хорошими показателями. Во всей школе осталось только три ученика с двойками. А в первой четверти их было двадцать восемь. И отметки тогда были завышены. Да, да, Андрей Михайлович, завышены, — резко поворачивается она к мужу, как бы ожидая возражений с его стороны.

Директор с непринужденным видом закуривает папиросу.

— Почему только «Андрей Михайлович»? — говорит он. — Мы все грешили этим.

Владимир Иванович, покосившись на него, улыбается. Знаем, мол, тебя. Ты думаешь, что мы забыли историю с двойкой Григораша Штефэнукэ? Что касается Марии Ауреловны, то она как будто не слышит реплики и продолжает:

— Мы должны точно уяснить себе, каким путем достигли хороших результатов. Работа с отстающими у нас была в этой четверти организованная, планомерная, продуманная. Первый пример подал нам Степан Антонович. Мы его не сразу поддержали. Иные даже с некоторой враждебностью отнеслись к его опыту. — Мария Ауреловна задерживает свой взгляд на Санде Богдановне. Та надувается и отворачивается: чего, мол, хочет от нее директорша?

— Теперь у нас уже есть, чем гордиться, — говорит Мария Ауреловна. — Практика работы с отстающими учениками, если ее по-настоящему проанализировать, может научить нас бороться и с другими недостатками.

Семинар отличников, которым руководил Владимир Иванович, сыграл большую положительную роль. Само создание такого семинара придало организованный характер борьбе за высокую успеваемость. Он явился хорошим стимулом и для его участников. Понимая, что им дано почетное задание, они старались быть достойными его. В этом заслуга нашего завуча, нашего уважаемого Владимира Ивановича. Но и здесь не обошлось без ошибок.

— Интересно, интересно, — подхватывает Владимир Иванович. — Покритикуйте, пожалуйста! — И он снимает с носа очки, словно они ему мешают слушать.

— Если мы говорим, Владимир Иванович, что наш семинар является стимулом также и для отличников, то почему никогда не меняется его состав? Почему не привлекаются к полезному делу и другие дети? Здесь ведь не может итти речь о каких-то особых склонностях. Семинар не ставит себе целью делать из детей педагогов…

— М-да, замечание весьма дельное. — Владимир Иванович надевает очки на нос. — Это нам урок, Андрей Михайлович.

— Учителю всю жизнь приходится учиться, — вставляет директор.

— А теперь о Санде Богдановне… — Мария Ауреловна делает маленькую паузу, во время которой Санда Богдановна воинственно скрещивает руки на груди. Директорша снова задевает ее.

В старших классах было много учеников с двойками по географии. И не потому, что Санда Богдановна плохо знает свой предмет или, скажем, слаба по части методики. Нет. Здесь было другое. Учительница не пользовалась авторитетом у детей, и они у нее плохо учились. Не пользовалась же она авторитетом потому, что работала без любви, точно отбывала повинность. А дети — народ чуткий. Что же изменилось сейчас, то есть за последние два-три месяца? Многое изменилось. Дело в том, что Санда Богдановна заметно увлеклась своей работой, вот ей и удалось увлечь также детей. Она даже стала подыскивать художественную литературу на географические темы. Читает ее детям и на уроках, и во внешкольное время. Да ей уже, собственно, незачем самой им читать. Попробуйте теперь достать в школьной библиотеке книгу с описанием путешествия или географического открытия. Эти книги всегда на руках. Пройдите по коридору и задержитесь у дверей класса, где дает урок Санда Богдановна. Владимир Иванович уже не разводит больше руками: «хоть милицию вызывай!» В классе слышен только голос Санды Богдановны или ученика, который ей отвечает. Авторитет учительницы явно поднялся. И даже Горця Крецу, который раньше вечно с ней враждовал, теперь кланяется ей на расстоянии; «Здравствуйте, Санда Богдановна». И в результате по географии в третьей четверти почти одни четверки и пятерки. Ни одной двойки и шесть троек на три класса.

Мне невольно вспоминается, как Санда Богдановна клялась, что ноги ее не будет в седьмом классе. А теперь она сидит довольная, сияющая. Кто знает, может, она первый раз в жизни слышит доброе слово о себе, да еще публично высказанное? Она победоносно смотрит на всех, как бы говоря: «вот видите, не обижайте больше Санду Богдановну!»

Мария Ауреловна говорит уже около часу. Она использует большой материал из жизни нашей школы и делает полезные выводы.

— У кого есть вопросы к докладчику? Кто хочет высказаться? — спрашивает Андрей Михайлович. — Вы, Владимир Иванович, не хотите ничего добавить? А Мика Николаевна? Степан Антонович?

На лицах товарищей я читаю: что еще можно сказать? Все ясно. У нас ведь сегодня не такое совещание, на котором надо вынести определенное решение. Но поговорить все же есть о чем.

— Прошу слова! — раздается голос Михаила Яковлевича, и он подымается с места. — Мне очень понравился доклад Марии Ауреловны, но в нем не намечена перспектива на будущее. До сих пор мы боролись за то, чтобы у нас в школе не было отстающих учеников…

— И вышли победителями из этой борьбы, — с гордостью перебивает его Андрей Михайлович.

— Давайте возьмемся теперь за учеников с тройками и четверками. Пусть все будут отличниками. Школа из одних отличников! Мы можем этого добиться.

— Можем, — поддерживает его Санда Богдановой. Но тут Владимир Иванович не выдерживает.

— Школа из одних отличников! Вот так махнули! При первых же успехах голова закружилась. Эх, молодость, молодость! — грозит он пальцем Михаилу Яковлевичу. — И уже серьезно возражает: — Нам надо ставить перед собой реальные задачи: ни одного отстающего ученика в будущем учебном году, минимальное количество посредственных. Хорошо может успевать при нормальных условиях любой ребенок. Если мы, педагоги, будем работать по-настоящему, то отличников у нас, конечно, тоже станет больше.

Из школы мы выходим вместе с Сандой Богдановной. На дворе тепло и ясно. Весна входит в свои права, Санда Богдановна берет меня под руку.

— Я так люблю цветы!.. Они напоминают о любви, о молодости… А все-таки какой этот Андрей Михайлович! Сам завышал отметки, а теперь всех нас хочет в этом обвинить…

Я смотрю на далекое, усыпанное звездами небо и почти ничего не слышу из того, что говорит мне счастливая Санда Богдановна.

Я думаю об Анике.

Любовь

«Аника» — вывожу я нечаянно вместо отметки в классной тетради Тимы Верзарь. Ну что теперь делать? Стереть? Останется пятно. Не лучше ли «потерять» тетрадь? «Аника», — обращаюсь я к Марии Ауреловне, прося у нее ножницы, и вызываю этим грустную улыбку на ее лице. С именем Аники я засыпаю и просыпаюсь. Где бы я ни был и что бы ни делал, я думаю о ней. Боюсь, как бы у меня не вырвалось ее имя на уроке в присутствии детей.

Но вот, моя дорогая, я один в комнате и могу повторять твое имя, сколько душе угодно. Аника… Ты говоришь, что нужно работать, что вечер у меня зря пропадает? Но почему же зря, если я разговариваю с тобой? Ты, Аника, видно, не представляешь себе, как я тебя люблю! Но я уже не мальчик, говоришь ты, и люблю, наверное, не впервые?.. Да, Аника, это было давно. Я учился в гимназии. Ее звали Ленуцей. Мне казалось, что я чувствую любовь к ней. Но это было ребячеством. Стоило мне уехать в Яссы учиться, как я о ней тотчас забыл. Почему ты смеешься, Аника?

— Я не смеюсь, Степан Антонович.

— Опять — Степан Антонович! Ведь ты обещала, Аника, звать меня «Степой», говорить мне «ты»… Что ж ты стесняешься? Мы скоро поженимся…

— Много воды утечет из Реута до той поры…

— Но почему, Аника?

— Лучше поговорим о другом, Степан Антонович.

— Опять?..

— Прости меня… Выслушай меня, Степа…

Мечты, мечты…

Сегодня воскресенье. Куда девать день? С трудом заставляю себя проверить тетради. Потом читаю. В комнате темнеет. Я вскакиваю с места, долго и тщательно бреюсь. Словно в полусне, надеваю белую рубашку, синий галстук в крапинку. Иду к Анике.

Дверь открывает мне Горця.

— Вы, Степан Антонович? — удивляется он. Мне понятно его удивление. Ведь я был в этом доме не больше двух раз, да и то давно, в связи с его проделками.

— Вы, наверно, хотите поговорить с Санду? — старается Горця угадать цель моего прихода. — Знаете, Степан Антонович, он ведь вернулся к родителям.

— Как? Когда? И мне ничего не сказал?

— Еще вчера вечером, Степан Антонович. Сегодня я был у него. И сейчас иду к нему, — торопится Горця все рассказать. — Мы будем вместе готовить уроки. Знаете, как его отец обрадовался! И тетя Докица тоже. Санду теперь будет хорошо у них.

— Степан Антонович, — кричит Аника из комнаты. — Извините, я сейчас. Горця, зажги лампу в каса маре[9].

— Она сейчас зайдет, — солидно заверяет меня Горця и ведет в темноте за руку.

Долго что-то задерживается Аника. А Горця ушел к Санду. Я сижу у стола, покрытого вышитой скатертью. Беру в руки газету «Молдова Сочиалистэ». Пытаюсь читать, но ничего не понимаю. В доме тишина. Слышу биение собственного сердца. Встаю, начинаю ходить взад-вперед по комнате, дотом снова сажусь к столу.

Пол устлан свежим сеном. Я его немного разворошил ногами. В углу стоит никелированная кровать с тремя небольшими подушками, одна на другой. Наволочки — под цвет покрывала на постели и скатерти на столе. На окнах белые тюлевые занавески. Стены искусно разрисованы цветами. От нечего делать начинаю разглядывать фотографии, висящие над маленьким столиком в глубине комнаты. Аника и Андриеску… рядом. Оба молодые, веселые, смотрят прямо на меня. Чего тебе здесь надо, Степан Антонович? Зачем пришел сюда? Выпрыгнуть мне что ли в окно, как это сделал герой гоголевской «Женитьбы»?

Но вот и Аника. Как долго она заставила себя ждать! Мы сидим одни в комнате, друг против друга. Она мне рассказывает о ферме. Почему я последнее время совсем туда не заглядываю? Ту свинью, у которой четырнадцать поросят, Аника уже перевела на специальный откорм, и теперь она весит сто тридцать восемь килограммов. А тех, породистых, она держит отдельно и кормит их так, как написано в книге. Аника смеется. «Вы помните, — спрашивает она, — того поросенка, которого я держала на руках, когда мы познакомились? Какой он был озорной! Ни одному поросенку не давал близко подойти, пока не насытится. А как насытится, перевернет корыто. Теперь он уже большой!»

— Или вы не помните, как мы познакомились? — бросает на меня Аника быстрый взгляд. — Наверно, забыли. А я помню…

Аника весела и разговорчива, как всегда, но я никогда не замечал, чтобы она говорила так быстро. Не дав мне ответить на вопрос, Аника рассказывает о приближающихся экзаменах в вечерней школе. Нет, она не боится. По истории и литературе она чувствует себя уверенной. Вот только геометрия…

— Ну, а вы как поживаете, Степан Антонович? — Тот же быстрый пытливый взгляд. — Вы что, поклялись сегодня не вымолвить ни одного словечка?

Я стеснен и робею, как школьник. Я бы вымолвил то слово, ради которого пришел сюда. Но уместно ли оно? никто его, кажется, не ждет. А может быть… Я смотрю Анике прямо в глаза. Смотрю долго и испытующе. Неужели она не слышит стука моего сердца? Пусть на него и ответит. Зачем ей слова?

— Аника, я так тосковал по тебе… — вырывается у меня.

— Если тосковали, то почему не приходили? — говорит Аника прерывающимся голосом.

Я беру ее за руки:

— Я люблю тебя, Аника!

Аника вырывает у меня руки и прячет в них лицо.

— Аника, дорогая, скажи одно только слово: да или нет. Если да, я навеки останусь с тобой. А если ты меня не любишь, я сейчас же уйду, не буду тебе надоедать.

Я нежно глажу ее волосы. Но что с ней, с моей Аникой? Она плачет…

— Аника!

— Вы такой нехороший, — говорит она сквозь слезы. — Если бы вы знали, как мне было тяжко… — и вдруг ее горячие губы касаются моих.

Стучат в наружную дверь. Аника вздрагивает. Кто бы это мог быть? Она бежит в сени, не успев согнать счастливую улыбку с лица. Знакомый мужской голос. Входит Авдриеску. Он меня не видит. Говорит, оборачиваясь к Анике, которая следует за ним:

— Я еще домой не заходил. С дороги прямо к тебе. — Андриеску берет ее за руку. — А что я тебе привез, Аника… — Он протягивает ей синий. пакет. — Вот, из Кишинева. Что же ты молчишь? Или не рада? Не хочешь от меня подарка принимать?

В этот момент Андриеску замечает меня. Переводит взгляд на Анику. Лицо у него бледнеет. Рука, держащая пакет, бессильно опускается.

Одна-две минуты проходят в напряженном молчании. Я встаю, потом снова сажусь, и, как бы движимые одним механизмом, мы произносим одновременно:

— Добрый вечер…

— Добрый вечер…

— Что же ты стоишь, Вася? — обращается к Андриеску немного пришедшая в себя Аника. — Снимай пальто. Наверно, устал с дороги? Может, чай поставить?

— Чай… Чай… — повторяет он рассеянно. — Нет, чая не надо. Чай мне и дома дадут. — Не раздевшись, он опускается на лавку.

— Ну, что хорошего в Кишиневе? — спрашивает его Аника. — Небось целый воз новостей привез из города?

Говорит она одно, а в голосе звучит другое: «Что же делать, Вася! Мне мил другой. Но я ведь тебе никогда ничего не обещала…» Андриеску чувствует это. На лице у него застыла принужденная улыбка. Вдруг он порывисто встает, и мои глаза встречаются с его недобрым взглядом.

— Посиди, Вася, — останавливает его Аника нерешительно.

— Третий лишний, — резко бросает он.

Аника, опуская глаза, провожает его к выходу. Но Андриеску быстро захлопывает за собой дверь, как бы говоря этим: спасибо за внимание, но я в нем не нуждаюсь.

Аника молча подходит к столу. Стоит спиной ко мне. Неужели плачет? Я подхожу, обнимаю ее, она слегка вздрагивает.

— Аника!..

Девушка тяжело вздыхает. Но не любит же она его! Нет, ей просто жалко Андриеску.

Аника вдруг живо поворачивается ко мне, кладет руки на плечи и жадно смотрит в глаза.

— Ты меня любишь, Аника?

— Нет, терпеть не могу, ненавижу! — смеется она, целует меня и легонько толкает к двери: иди, иди!

Я надеваю пальто, Аника застегивает на мне пуговицы. На дворе тепло. На безоблачном небе сияет серп луны, сонно мерцают звезды. В Реуте громко квакают лягушки. Иду медленно. В ушах не перестает звучать ясный голосок Аники: «Терпеть не могу! Ненавижу!» А потом смех, поцелуй…

И вдруг неподалеку, впереди, слышу голос Андриеску:

— Да, я только что из Кишинева. И Бурлаку приехал…

— Ну, ну? И что же дают нам?

А это уже Штефэнукэ. Наверно, только что встретились. Андриеску оживленно рассказывает о своей поездке. Да, они успешно съездили. Их принял первый секретарь ЦК, очень симпатичный, чуткий человек. Все понимает с первого слова… Он знает о нашей электростанции и даже был на стройке.

— Как, когда? Первый секретарь? — удивленно восклицает Штефэнукэ.

— Да, да. Вместе с Ивановым. Заехать в село у него не было времени. Но обещал, что скоро обязательно приедет к нам. И еще сказал, что наша станция — это стройка коммунизма. Да, так и сказал: стройка коммунизма. Правда, немножко поменьше, чем на Волге или на Дону. — Андриеску засмеялся и пропел строчку из армянской песни: «Извини, что хменыне, чем Тихий океан». — Все же мы делаем большое дело. Поэтому нам и помогают…

— Оборудование для электростанции дадут? — прерывает его Штефэнукэ.

— Дадут! — отвечает Андриеску. — Нам обещали в ЦК и на заводе. Дадут!

— А с кем вы разговаривали на заводе?

— С председателем завкома и с директором. — Завод берет шефство над нами. И о денежных средствах мы договорились. Кредиты нам отпустят. А часть все же придется взять из колхозной кассы.

— Ну что ж, не такие уж мы бедные, — соглашается Штефэнукэ.

Они еще долго беседуют, а я прячусь за деревом у обочины дороги. Положение не из приятных. Наконец, я выхожу из своего убежища.

— A-а, Степан Антонович, — приветливо встречает меня Штефэнукэ и пожимает руку. — Ну, я пойду. Мне еще сегодня надо с бригадирами потолковать.

Мы с Андриеску остаемся на дороге одни. С минуту стоим молча, а затем расходимся в разные стороны.

Шефы

Шофер останавливает машину возле гаража. Я спрыгиваю и собираюсь помочь Мике Николаевне. Но тут, откуда ни возьмись, Михаил Яковлевич. Он протягивает руки, и Мика Николаевна проворно прыгает прямо в его объятья.

— Мишенька! — восклицает она радостно. — Мишенька, родной мой! Поздравь меня! Как я рада! И тебя поздравляю. Что, забыл? Про свой день рождения забыл? Я все должна помнить. Слышите, Степан Антонович? У Миши сегодня день рождения. А меня райком комсомола рекомендовал в партию — сразу два радостных события!

— Уж я знал, в какой день родиться! — шутит Михаил Яковлевич. Он смотрит на всех сияющими глазами. Разве есть кто-нибудь счастливее его на свете, его, любимого Микой Николаевной?

— Идемте с нами, Степан Антонович! — обращается ко мне Мика Николаевна.

— С удовольствием! — отвечаю я.

Лицо Мики Николаевны дышит счастьем. Она резвится, как ребенок. Сбывается ее заветная мечта: стать членом партии. Она любит и любима. Жизнь удивительно хороша!

Идем все трое рядом, Мика Николаевна посредине. Она рассказывает о заседании, где ее рекомендовали в партию. Никто плохого слова не сказал.

Михаил Яковлевич останавливается.

— А кто может о тебе сказать плохое слово? — восклицает он с возмущением и тут же на улице обнимает Мику Николаевну.

В другой раз Михаил Яковлевич получил бы от нее суровую отповедь. Но сегодня Мике Николаевне не хочется его огорчать. Она только посмотрела на него с нежным укором.

— Я вовсе не так хорошо подготовлена, Миша. И ошибки в работе у меня тоже бывают.

Мы доходим до школы, и я хочу распрощаться с ними. Но Мика Николаевна меня не отпускает:

— Что вы, что вы, Степан Антонович! Нет, вы пойдете ко мне. Сегодня день рождения Миши. Мы его будем справлять только втроем: вы, я и Миша. Я вас очень прошу… Миша, ну сбегай же в кооператив. Принеси все, что нужно. Сам решишь там…

Но Михаил Яковлевич почему-то не трогается с места.

— Мика, шефы приехали, — сообщает он с виноватым видом.

— Какие шефы?

Из Кишинева, оказывается, приехали рабочие, с того завода, где были Андриеску с Бурлаку. Пятьдесят человек, на четырех грузовиках. Привезли электрическое оборудование. Завтра и колхозники выйдут на стройку. Вот Андриеску и сказал Михаилу Яковлевичу, что вечер молодежи, намеченный на будущее воскресенье, нужно перенести на завтра. Необходимо срочно готовиться!

— Вот горе! — всплескивает руками Мика Николаевна. — Когда же мы успеем устроить репетицию?

— И как быть с днем рождения? — добавляет Михаил Яковлевич.

Мика Николаевна улыбается:

— Ну, стакан вина-то мы все-таки выпьем, правда, Степан Антонович? А потом хоть всю ночь будем работать!


Утром на стройке собирается огромное множество людей.

— Ну что вы скажете, Степан Антонович? — разводит руками Оня Патриники. — Я всю свою бригаду привел, всю бригаду, право слово. Просим: дайте нам работу! Не дают!..

— А кто тебя просил всех приводить сюда! — набрасывается на него Штефэнукэ. — Мне столько людей ре нужно! Не нужно, понимаешь ты?

— Ну вот! Один начальник говорит: — «Приходи», другой: — «Зачем пришел?» Порядки!.. — возмущается Оня.

— Да все это Бурлаку виноват! Какого переполоху наделал! Не я уже, выходит, председатель колхоза, а он. Распоряжается!..

Штефэнукэ не спал всю ночь. Глаза у него усталые и злые. Вчера его вызывали в райком. Он вернулся поздно ночью и лишь тогда узнал о приезде шефов. Гости уже спали, и Штефэнукэ не мог спросить их, что они намерены делать в первый день и сколько людей потребуется для этого. А между тем Бурлаку и Андриеску еще вечером объявили, что все колхозники должны утром выйти на стройку. Они и не позаботились о том, чтобы вместе с приехавшими шефами выработать план работ. Им бы только людей поднять! Ну, а когда речь идет о постройке электрической станции, вызвать у колхозников энтузиазм совсем нетрудно. Известие, что из Кишинева приехали инженеры и техники и что они привезли нужное оборудование, взволновало всех. В селе только и говорили о завтрашней работе, о выходе на канал. Электрическая станция! Чего бы ни сделали жители Флорен, чтобы видеть ее уже готовой! Электричество стало заветной мечтой села.

Но чем все же занять сотни собравшихся на стройку людей? Экскаватор работал здесь больше месяца. Котловина вся вычищена, плотина поднята, вырыто три канала, по которым можно будет гнать воду в Кэприуну, в Царалунгу и Валя-Сакэ. Следовало бы рыть еще, чтобы вода могла течь прямо на поля. Но эта работа еще не запланирована, и делать ее наспех не стоит.

— Чем мне занять столько людей? — не отступает от меня Штефэнукэ, словно я собрал сюда эту толпу.

— Вон идет Бурлаку! — обрадованно говорит Патриники.

Бурлаку нас уже заметил. Он быстро шагает вдоль плотины. Штефэнукэ кричит ему на расстоянии:

— Где у тебя голова? Зачем ты столько людей нагнал?

— А что, много? — кричит в ответ Бурлаку и, уже тише, приблизившись к нам: — Человек сто я думал использовать для помощи гостям из Кишинева. Ну, и чтобы убрать здесь — тоже нужен народ.

— Вот и правильно, — говорю я. — Часть людей будут порядок наводить у плотины, хотя бы до обеда.

Оня напоминает, что нужно еще вычистить после экскаватора канал в направлении Царалунги. Что касается его, Они, то он хотел бы пойти со своей бригадой в Кэприуну. Хотя план орошения еще не готов, маленький канал вдоль рощицы все равно необходимо прорыть. Вода потечет по всему косогору, а там помидоры. Так что польза, несомненно, будет. Таков его план, как бригадира огородников.

Когда, наконец, все стали по местам, ко мне подходит Бурлаку и говорит:

— Вот видите, хорошо, что много народу собралось. — Для всех нашлась работа.

— Ничего хорошего! — отвечаю я с досадой. — Вам бы только пошуметь! И когда вы научитесь работать организованно?

Лицо Бурлаку хмурится. Но не проходит и минуты, как он, лукаво улыбаясь, говорит мне:

— А все-таки, Степан Антонович… Посмотрите вон туда. Видите, кто там работает? Андроник Ника с женой. Даже Кланца вышла на стройку вместе со всеми! Это ведь чего-нибудь да стоит…

Позже приходит Иванов. С ним какая-то женщина.

— Мария Бусуйок! — представляет он мне ее. — Будьте знакомы, Степан Антонович!

Мария Бусуйок? А, — вспоминаю я, — эта та, которая была на курсах бригадиров. Мне еще третьего дня сказали, что она возвратилась из Кишинева, но я ее не видел. Мария Бусуйок — статная, круглолицая, уже немолодая. Она с первого взгляда внушает к себе уважение. Глаза у нее большие, умные и проницательные. Мы с минуту разглядываем друг друга с головы до ног. Мне хотелось бы сказать Марии Бусуйок какие-то добрые слова, но я их не сразу нахожу. Мы оба молчим, но тут на помощь нам приходит Иванов:

— Райком принял решение создать во Флоренах первичную партийную организацию. Думаю, что лучшего секретаря для этой организации, чем товарищ Бусуйок, трудно найти.

— Вот это дело! — говорю я. — Много слышал о вас, и только хорошее.

— И я о вас, Степан Антонович! — отвечает она улыбаясь.

— Пойдем посмотрим, что делают гости, — предлагает Иванов.

Мы спускаемся вниз, к новому, еще недостроенному зданию электростанции. Здесь собрались почти все приехавшие гости. Большинство из них — молодежь. Бригадир, молоденькая женщина маленького роста, разговаривает с Андриеску и с инженером из района. Она недовольна помещением. Его нужно расширить по меньшей мере на три метра. Узнав, кто мы такие, называет себя: инженер Замфир, Мария Григорьевна.

— Очень рада видеть вас, — с живостью обращается она к Иванову. — Наш завод взял шефство над вашим колхозом. Отвечаю за эту работу я. Мы будем приезжать каждое воскресенье, пока не закончится построй, ка электростанции. В следующий раз мы привезем наш коллектив самодеятельности.

— А сегодня, — с гордостью выпаливает Андриеску, — мы вам дадим концерт.

Михаил Яковлевич по команде Мики Николаевны поднял на ноги все художественные силы села. Вечер обещает быть разнообразным: песни, декламация, сатирические сценки, балет, постановка «Рука и сердце».

Аника участвует в танцевальном номере. Наверно, сна уже собирается в клуб. Надо поторопиться, а то не застану ее дома.

Аника отворяет мне дверь и ведет меня за руку в комнату.

— Пришел, не опоздал! — говорит она радостно, усаживая меня рядом с собой на лавке. — Время у нас еще есть. Теперь шесть часов, а Михаил Яковлевич велел придти в семь. Чай будешь пить?

По дороге Аника рассказывает мне, что вчера у нее был Андриеску.

— И что он говорил?

— Ничего.

— Ничего, так ничего. Я не любопытен.

Аника молча идет рядом со мной и потом тихо говорит:

— Мне его жаль, Степа. Но что делать, — произносит она еще тише, как будто про себя, — если я люблю другого?

Холодок, на какую-то секунду сжавший мое сердце, исчезает.

— А кто этот другой, можно мне узнать? — весело шучу я.

Аника, тоже повеселевшая, говорит лукаво:

— Нечего смеяться, товарищ «другой». Он очень хороший парень.

Клуб переполнен. Пройти в зал уже невозможно, и мы пробираемся за кулисы. Аника оставляет меня и бежит переодеваться.

Здесь собрался весь актив клуба. Причесываются, гримируются. Кое-кто заглядывает в тетрадь, повторяет роль.

Некоторые озабоченно носятся по сцене, наскакивая друг на друга. Одна только Мика Николаевна сохраняет спокойствие. Она словно даже не слышит аплодисментов, которые требуют «начинайте!». В зале, в первых рядах, сидят гости из Кишинева и весело рукоплещут вместе со всеми.

Кому не известно, что организатором этого вечера и ответственным за него является Михаил Яковлевич? Но и Мика Николаевна не остается в стороне. Она входит во все мелочи. Ничто не укроется от ее зорких глаз.

— Миша, ты забыл поставить человека у занавеса.

— Макрина, у тебя одна бровь чернее другой. Сотри.

— Приклей лучше бороду, Василикэ. Ты ее потеряешь на сцене.

Слова Мики Николаевны звучат очень веско, и все слушаются ее. О Михаиле Яковлевиче и говорить не приходится. Каждое ее слово — приказ для него. Он вспотел, вид у него озабоченный: не забыл ли чего-нибудь?

Андриеску занят установкой декорации. Когда мы пришли с Аникой, он сделал вид, что не заметил нас. Теперь я стою один в стороне. Андриеску посмотрел на меня и тут же отвел взгляд. Через несколько минут, однако, подошел:

— Добрый вечер, Степан Антонович! Что, не нашли себе места в зале? Погодите, сейчас я вас устрою.

Я благодарю. Андриеску уходит и возвращается со стулом. Место у меня сейчас очень хорошее. Отсюда, из-за кулис, мне будут видны и актеры и публика. Андриеску говорит, что у него еще много дел. Говорит и смотрит в сторону. Тон спокойный и доброжелательный. Какое сердце у этого парня!

Концерт начинается. Михаил Яковлевич объявляет номера. Да все с шутками и прибаутками. Публика смеется и аплодирует своему любимцу. Вот он бойко говорит:

— «Марица» — молдавский танец. Исполняет Аника Крецу и Михаил Яковлевич.

Он повертывается, словно собираясь уже удалиться, но вдруг, ударив себя по лбу, возвращается.

— Прошу прощения, — говорит он. — Вышла ошибка — Михаил Яковлевич не будет танцевать. У Михаила Яковлевича — ноги — что колоды. А язык для танца не годится. Итак — Аника Крецу и Василе Барбэ-Удэ.

Занавес поднимается. На сцену медленно выходит Владимир Иванович и садится за пианино.

Кто не знает «Марицы»? Кто в нашем селе не пел этой песни? Но теперь, под пальцами старого учителя, она звучит как будто по-новому, не обычно. Звуки поднимают вас и уносят в леса и долины. И там, среди цветов, кружится в танце молодая пара в голубых с золотом костюмах, оба легкие и проворные, как белки. На противоположном конце сцены стоит за кулисой Андриеску. Он сейчас ничего не видит, кроме лица Аники, преображенного стихией танца. Как это грустно, друг Андриеску, что наши глаза с одинаковым чувством останавливаются на одном и том же лице.

Концерт идет с большим подъемом. Номера один другого интереснее. Вот Мика Николаевна поет «Сормовскую лирическую», а вслед за ней выступает Ион Спрынчан, только в прошлом году окончивший нашу школу. Он исполняет сатиру Ильи Набатова — «На Красной площади» и аккомпанирует себе на гитаре. Каждая строфа вызывает веселое оживление и аплодисменты.

Я смотрю и думаю: как жаль, что природа не наделила меня ни слухом, ни голосом, никакими талантами. Счастливый этот парень! И как он красив!..

Вторая часть концерта начинается с маленькой пьесы «Рука и сердце». Роль фрау Берты играет Санда Богдановна. И неплохо играет.

Занавес опускается, и Санда Богдановна подбегает ко мне, смеясь от радости. В зале не прекращаются аплодисменты, крики «бис!» И Санда Богдановна счастлива. Наконец-то и она чувствует себя признанной. Я рад за нее.

Но вот выступает Андриеску, наш лучший чтец. Читает Маяковского — «Стихи о советском паспорте». На сцене Андриеску неузнаваем. Его простое, добродушно-улыбчивое лицо сейчас одухотворено. С какой гордостью он произносит слова стихотворения:

Читайте,
Завидуйте,
Я гражданин
Советского Союза!
Андриеску кончил. Смотрю в зал, и в глаза мне вдруг бросается Саеджиу. Он стоит, неистово аплодирует и кричит во всю глотку: браво! браво!

Торжественное и радостное чувство сразу покидает меня. Саеджиу, враг коварный и злобный!.. Замечаю Марию Ауреловну. Она тоже смотрит на него. Смотрит с нескрываемой ненавистью. Да, мы-то с ней знаем, кто такой Саеджиу!

Концерт окончился. В зале начинаются танцы. Кишиневские гости танцуют с колхозниками. Я разыскиваю Анику, и мы вместе выходим из клуба. Провожаю ее домой. Аника в особо приподнятом настроении, она довольна вечером.

Меня гнетет мысль о Саеджиу. Засыпаю поздно. И вдруг… оглушительный взрыв! Электростанция! — молнией проносится в голове, — оборудование!.. Вскакиваю с постели, бегу раздетый к выходу и ударяюсь головой о дверной косяк. Земля ускользает из-под ног. Боль обжигает меня. В голове гудит.

Когда я немного прихожу в себя, то вспоминаю: в соседнем колхозе проводятся работы по орошению полей. Взрывы я слышал и вчера днем.

Право слово!

Полевые работы в разгаре. В Кэприуне Оня Патриники сажает овощи со своей бригадой. Он уверен, что через месяц электростанция уже сможет погнать воду из Реута к его помидорам, луку, арбузам….

Еще в воскресенье Патриники просил прочитать в его бригаде доклад о международном положении. Но мне все было некогда.

Сегодня, во время первой перемены, Мария Ауреловна незаметно сунула мне в руку записку: «Принес. Обещает еще принести». В следующую перемену я уже в сельсовете. Звоню в район, первому секретарю. Мне, мол, нужны учебники истории. Условный знак. Секретарь мне отвечает: «Получите учебники. А пока работайте так, как будто в них не нуждаетесь».

После уроков направляюсь в бригаду Они Патриники. Прочитав доклад, уходить не тороплюсь. Мне доставляет удовольствие вид огромных, любовно возделанных участков.

Домой возвращаюсь в сумерки. У дверей меня ждет Андрей Михайлович.

— Степан Антонович, мне нужно вам кое-что сказать. Зайдемте в комнату.

Заходим ко мне.

— Вы, наверно, еще не знаете, что произошло? — говорит Андрей Михайлович взволнованным голосом. — Арестовали Саеджиу.

Я вздыхаю с облегчением, но делаю вид, что очень удивлен:

— Как? Саеджиу?

— Да. Кто бы мог подумать! И за что бы это?

Андрей Михайлович растерян. Арест произошел в его квартире, у него, у директора школы!

Как это все вышло?

Сегодня перед обедом Андрея Михайловича совершенно неожиданно вызвал к себе телефонограммой заведующий районо. Да чтобы немедленно приехал! Тут уж ничего не поделаешь. Андрей Михайлович взял лошадь в колхозе и поехал. Случилось так, однако, что заведующий принял его только к концу рабочего дня. Да и то разговор не состоялся. Заведующий извинился перед Андреем Михайловичем. Его, мол, вызвали по ошибке. Кстати, во Флорены едут на автомобиле двое военных, и они могут захватить его с собой.

Приехали во Флорены, и машина остановилась возле школы. Военные, не дожидаясь приглашения, вошли прямо к нему в дом. Там они застали Саеджиу, который разговаривал с Марией Ауреловной. Один из военных вынул ордер на арест. Они увели с собой Саеджиу и сразу уехали.

— Прямо как в сказке. Поверьте мне, Степан Антонович, что я тут ни сном, ни духом…

— Но, к сожалению, все это не сказка, а быль, Андрей Михайлович. Если бы Саеджиу был честным человеком, его бы не взяли.

— Да, и я так думаю… — рассеянно отвечает Андрей Михайлович. Его мысли, очевидно, заняты другим. — По правде говоря, я очень рад. Только, между — нами… Я убедился, что Мария и в самом деле к нему неравнодушна. Да, да… Вы бы видели, какую истерику она закатила, когда его увели. Температура, слезы… А я, дурак, ничего не видел.

Какой он все-таки мерзкий человек! Я не в состоянии его больше слушать. Пойду лучше посмотрю, как. себя чувствует Мария Ауреловна.

Когда я вхожу в комнату, Мария Ауреловна поднимает голову с подушки. Я подхожу к ней и крепко, жму ей руку. Она отвечает мне слабым пожатием, а затем поворачивается лицом к стене и беззвучно плачет.

— Опять истерика! — с циничной усмешкой произносит ее муж.

Как он отвратителен!

— Знаете что, Андрей Михайлович, — говорю я ему. — Мария Ауреловна нуждается в покое. Я пойду, а вы тоже старайтесь поменьше ее тревожить.

— Извините меня, Степан Антонович, — говорит Мария Ауреловна.

Андрей Михайлович выходит со мной в коридор.

— Вот, вы видите сами, — для пущей убедительности он держит меня за рукав, — моя жена испорченная женщина.

Его жена, Мария Ауреловна, испорченная женщина! И как равнодушно он это говорит, будто речь идет о карандаше, который сломался! На окне стоит лампа с прикрученным фитилем. Я вглядываюсь при ее слабом свете в сытое, самодовольное лицо директора и, помимо воли, у меня вырываются слова:

— Уходите отсюда, а не то я влеплю вам здоровенную пощечину!

Его лицо выражает полное недоумение, которое тут же сменяется яростью. Я быстро захожу в свою комнату и захлопываю за собой дверь.

Затем долго стою у открытого окна и смотрю в ночную темень. Вокруг тишина. Доносится аромат полевых цветов. Я очень устал. Хочется забыть о переживаниях последних дней. Только ты одна, Аника, любовь моя, желанный гость в моем сердце. Если бы не было так поздно, я бы пошел к тебе. Ты бы вселила покой в мою душу. Хоть бы на минуту заглянуть сейчас в твои ясные глаза!

За стеной кто-то нервно шагает взад-вперед по комнате. Это ты, Андрей Михайлович. Все обижают тебя, беднягу. Обнаглели. Ты так, конечно, толкуешь происшедшее. Влюбленный в себя, только себя и замечаешь. Но все-таки неспокойно сейчас у тебя на сердце. Думай, думай, братец, а я спать лягу.

Просыпаюсь рано. По привычке закуриваю в постели папиросу. В это время в комнату без стука входит Андрей Михайлович. Лицо у него осунулось, под глазами круги от бессоницы.

— Ради бога, Степан Антонович, объясните мне, что с вами со всеми случилось. Ничего не понимаю…

— А тут и понимать нечего, — отвечаю я с иронией. — Бывает, что весь мир ополчается на человека, и только за то, что он умнее или, скажем, великодушнее других.

Если бы я вчера сказал Андрею Михайловичу эти слова, он принял бы их всерьез. И не по глупости, а от раздутого самомнения. Но сегодняшняя ночь, как видно, была для него хорошей школой.

— Нет, Степан Антонович, прошу вас, поговорим серьезно. Я ночью глаз не сомкнул. Хотел понять… Исстрадался…

— Да, я слышал, как вы шагали по комнате.

— Я ни на кого не в обиде. Не сержусь и на вас даже… — запнулся он, — за вчерашнее… потому что вижу, чувствую: что-то в моей жизни не так, в чем-то я неправ. Но в чем?

— В чем? Будем говорить без обиняков, Андрей Михайлович. Все дело в том, что вы недостаточно честны.

Андрей Михайлович смотрит на меня пораженный. Хочет протестовать, но я не даю ему опомниться.

— Да, да, недостаточно честны.

— Позвольте, но что вы понимаете под словом «честность»?

— Я не говорю, что вы кого-то обокрали. Но вы всю жизнь обманываете и себя и других. И все это из-за вашего эгоизма. Возьмем, если уж на то пошло, ваше отношение к жене. Вам, наверно, кажется, что вы ее даже любите. Но вы хоть раз задумались над тем, что происходит в ее душе, чем она живет? Что дали вы ей за все время вашей совместной жизни? Ровно ничего. И все это потому, что по-настоящему вы любите только себя. Так у вас и в работе получается. И в работе у вас самолюбие и эгоизм на первом плане. Вы хотите получить от жизни все и не дать взамен ничего. А жизнь не прощает. Она мстит.

— Мне кажется, — говорит Андрей Михайлович после некоторого раздумья, — что я увяз в каком-то болоте. Не знаю, как из него выбраться.

— Если вас действительно тянет на сухой берег, то найдутся люди, которые протянут вам руку, Андрей Михайлович.

— Протянут руку… Так, значит, Андрею Михайловичу уже нужна чужая помощь?..

— Нужна, — говорю я сухо, — если он хочет выбраться из болота.

— Трудно мне, Степан Антонович.

Андрей Михайлович тяжело поднимается со стула:

— Пора итти в школу.

Я начинаю быстро одеваться.


Уже поздно, но я никак не могу расстаться с Ивановым.

— Да, пойманный с поличным, он был вынужден сознаться в своих преступлениях. Все рассказал, — говорит Иванов.

— Какие же у него показания? — спрашиваю я с нетерпением.

Саеджиу, как оказалось, скрывался под чужим именем. Настоящая же его фамилия Пинтя. В том селе, куда Бурлаку в свое время написал запрос, действительно жил когда-то некий Саеджиу. Жил один, без семьи, и зарабатывал свой хлеб, как умел. Так, в сороковом году он служил продавцом в сельском кооперативе. В сорок пятом году завербовался на работу в Донбасс. Как-то в одну весеннюю ночь он отправился пешком на станцию. И тут на лесной дорожке его убил Георге Пинтя, человек, скрывавшийся от советского правосудия. Убил для того, чтобы присвоить его документы и самому превратиться в Саеджиу. Дело в том, что Пинтя, сын кулака, служил во время румынской оккупации полицейским в одном концлагере. Он понимал, что его ждет при советской власти.

Во Флорены Пинтя-Саеджиу переехал для того, чтобы замести свои следы. Возможно, что он больше ничего плохого и не сделал бы. Но осенью к нему явился человек, тот самый, которого Пинтя позже привез в колхоз в качестве инженера. Человек сказал, что ему известны все преступления Пинти и предложил ему на выбор — или служить одному иностранному государству или быть разоблаченным. Пинтя-Саеджиу выбрал первое. Наши органы уже и этого «инженера» задержали и несколько других лиц. Тут действовала целая организация.


— Извините меня, я скоро вернусь! — просит Иванов.

Но Мика Николаевна неумолима. Она обижена и рассержена. Это еще что такое? В день, когда она вышла замуж! Ведь Иванов приехал сюда специально по ее приглашению. Мике Николаевне так хотелось, чтобы именно Тимофей Андреевич был ее свидетелем в загсе. Ведь он дал ей рекомендацию в партию. И вот тебе на! Они возвращаются из загса. Дома накрыт стол. Мать ждет, гости. А Иванов собирается куда-то сбежать. Какой же это будет праздник без него?

— Мика Николаевна, но если надо… — Иванов прикладывает руку к сердцу и кротко улыбается. — Надо. Понимаете?

— И слушать не хочу. — Мика Николаевна, вконец огорченная, берет под руку Михаила Яковлевича. Ее жест должен означать: мы вас считали порядочным человеком, товарищ Иванов, но мы ошиблись.

Мике Николаевне очень досадно. Губы у нее обиженно сжаты. Тимофей Андреевич испортил ей настроение. А если уж Мика Николаевна ничего больше не говорит, то и Михаил Яковлевич молчит. Я не вмешиваюсь, но поведение Иванова и мне кажется странным. Куда это он вздумал вдруг итти!

Приблизившись к дому и увидев мать на пороге, Мика Николаевна становится веселей. Мать выходит к воротам навстречу дочери и зятю. Она целует Мику Николаевну по три раза в обе щеки, потом обнимает Михаила Яковлевича и целует его в лоб.

— Детки мои хорошие! Родные мои! — больше она ничего не в силах выговорить.

В доме уже собрались гости — вся интеллигенция нашего села и колхозники — друзья новобрачных. Начинаются поздравления. Мика Николаевна принимает их со счастливой улыбкой на лице.

— А я когда выходила замуж… — начинает мать, и шум сразу утихает. — Боже мой, боже! Даже рядна у меня не было, чтобы завернуть приданое. — Она оглядывается вокруг и улыбается сквозь слезы.

И в этот момент появляется Иванов. Вспотевший, запыхавшийся. Он толкает перед собой детскую колясочку.

Раздается смех. Мика Николаевна бросается к Иванову, обнимает его.

— Какой вы милый! Какой вы хороший!

Иванов вынимает из коляски довольно большой сверток в зеленой бумаге.

— А это от Степана Антоновича, — говорит он. Мика Николаевна разворачивает сверток. Пеленки, распашонки… А я ничего и не знал. Мой настоящий подарок — красивая ваза для фруктов — поблек по сравнению с этим. Ай да Иванов! Знает, что делает!


Я жду, пока Аника закончит работу на ферме, и мы с ней поднимаемся на вершину горы. Доходим до небольшой рощи.

Время уже давно перевалило за полдень, а солнце жжет немилосердно. Здесь, в тени дубов, приятная прохлада. Аника хватается одной рукой за ветку, в другой у нее цветок. Легкое платье красиво облегает ее небольшую гибкую фигурку. Загорелое лицо с вздернутым носиком лукавее обычного.

— Аника, ты мне обещала сегодня дать ответ…

— Какой ответ? — Аника даже не помнит, о чем я ее спрашивал. Лицо у нее серьезное, а глаза смеются.

— Когда мы пойдем в загс? Когда мы с тобой поженимся, Аника?

— А, ты об этом? Поговорим в другой раз. Вот лучше я тебя спрошу…

— И слушать не хочу. Скажи, когда…

Аника задумывается. Смотрит на потемневший горизонт, где собираются грозовые тучи.

— Выйдешь замуж… Пойдут дети… А я учиться хочу. Кто пеленки будет стирать? — с живостью оборачивается она ко мне.

— Мы оба, вместе, — весело отвечаю я.

Аника смеется от всей души:

— Хотела бы я видеть, как Степан Антонович стирает пеленки. Ха-ха-ха!

И вдруг:

— Лови меня, лови! — и ее маленькие крепкие ноги уже мелькают между деревьями, а я никак не могу поймать ее. Она останавливается, Задыхается и, счастливая, кладет руки мне на плечи.

— Не нужно, Степа, — говорит она, — я сама буду стирать пеленки. И учиться тоже буду. Только в этом ты уж мне помоги. Иначе… — лукаво не договаривает она.

— Всегда буду тебе помогать! Во всем!

Вдруг мы слышим совсем близко шаги, и за свисающей веткой показывается голова Они Патриники. Какой-то знакомый голос что-то говорит ему. Да это Андриеску. Они возвращаются по тропинке, как видно, из Рэдин.

Во взгляде Аники беспокойство. Ей очень не хочется, чтобы они нас видели здесь. Спрятаться нам? Уже поздно.

— Добрый день, Степан Антонович, здравствуй, Аника, — приветствует нас Оня Патриники. Он кажется немного удивленным. Как мы сюда попали? Как и вся деревня, он еще ничего не знает о нас с Аникой… Андриеску краснеет.

Мы стоим все четверо и не знаем, с чего начать разговор. Меня охватывает смущение. Оня еще нехорошо подумает про меня. Но разве можно вот так, вдруг, рассказать ему?.. А Андриеску? Как нарочно, мы ему причиняем боль. А я так желаю ему добра и счастья.

Но Андриеску заговаривает первым. Он держит себя спокойно и просто.

— Степан Антонович, вчера вечером у меня были Филипаш Цуркан и Горця. Они просятся в комсомол.

— Знаю. Очи и со мной разговаривали об этом, и С Михаилом Яковлевичем. А мы их послали к вам. Марица Курекь тоже хочет вступить в комсомол, но ей только осенью исполнится четырнадцать лет.

— А каково ваше мнение о мальчиках? Можно принять их в комсомол? Как они учатся?

— Очень хорошо. Вот они теперь сдают экзамены, и пока все на пятерки. И как они товарищам помогают!

— А может, мы примем их в комсомол после окончания экзаменов? — спрашивает Андриеску. — Тогда уж будет ясно видно, чего они стоят.

— Это верно. Но не забывайте, что осенью они поступят в десятилетку, в другом селе. Хорошо, если они пойдут туда комсомольцами.

— Ну что ж, можно будет принять их за лето.

— Если бы вы знали, как Горця мечтает стать комсомольцем! — говорит Аника. — Днем и ночью — то устав читает, то книги о комсомоле… Но чего мы здесь стоим! Идемте в село.

Мы спускаемся в долину и выходим к плотине. Там электростанция. Она уже почти готова. Оня смотрит на нее с гордостью.

— Вот бы еще канал на Кэприуне… Скорей бы его закончить!

Андриеску смеется:

— Вам так не терпится с этой электростанцией, как Горце с комсомолом.

— Не волнуйтесь, дядя Оня, — добавляет с улыбкой Аника. — Пока вашим помидорам понадобится вода, электростанция будет готова.

— А как же! Будет электростанция, право слово, будет!..


Кишинев 1950-51

Примечания

1

Название горы.

(обратно)

2

Кланца — от слова «кланц» — клюв (молд.).

(обратно)

3

Сурыде — улыбается (молд.).

(обратно)

4

Маре — большой (молд.).

(обратно)

5

Название местности.

(обратно)

6

Ом харник — старательный человек. А лукра харник — старательно работать (молд.).

(обратно)

7

Обращение к женщине, старшей по возрасту (молд.).

(обратно)

8

Лайца — прикрепленная к стене лавка (молд.).

(обратно)

9

Каса маре — дословно «Большая комната», комната для гостей (молд).

(обратно)

Оглавление

  • Рассвет
  • Не моя ли вина?
  • Горця
  • Приходите к нам почаще!
  • Первый экзамен
  • Иванов мной недоволен
  • Андрей Михайлович
  • Санду печален
  • Правильно говорит товарищ Иванов!
  • Что ты думаешь о Саеджиу?
  • Малыш
  • Электростанция все же будет!
  • Работа, работа и еще раз работа
  • На рукаве
  • Где мальчик?
  • Лучшее лекарство
  • Хорошая весть
  • Красный галстук
  • Если вам некогда…
  • «Пой мне…»
  • Спасибо, товарищи
  • И вам тяжело?..
  • Любовь
  • Шефы
  • Право слово!
  • *** Примечания ***