КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Над квадратом раскопа [Андрей Леонидович Никитин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Андрей Леонидович Никитин
Над квадратом раскопа

Рисунки О. Рево
Фото автора
На переплете воспроизведена уникальная скульптура из кости, найденная в 1966 году в Псковской области при раскопках А. М. Микляева свайного неолитического поселения Усвяты IV (середина III тысячелетия до нашей эры). Хранится в Государственном Эрмитаже.
Научный редактор доктор географических наук ШНИТНИКОВ А. В.
Научно-художественная литература

К читателю

В каждой науке, кроме общепринятой метрической системы мер, используются еще свои, специфические единицы измерения. В астрономии такими единицами могут быть звездные системы, галактики, в микробиологии — отдельная клетка, в химии — молекула. При археологических раскопках подобной единицей служит квадрат, площадь которого в каждом случае может быть различной, поскольку квадрат — величина условная. В отличие от математического квадрата, имеющего два измерения, квадрат археологический имеет еще и третье измерение — время, которое отсчитывается в глубину по вертикали. По этим трем координатам и ведет археолог изучение пластов земли.

Как это происходит, я рассказал в книге «Распахнутая земля» на примере раскопок и открытий, в которых мне довелось принимать участие. То был рассказ об археологии как науке, имеющей свои объекты и методы исследования. Эта книга продолжает первую, но во многом отличается от нее. В ней я пытаюсь показать археологию с другой стороны, рассматривая ее как один из способов познания окружающего нас мира, а вместе с тем показать и тот «космос науки», без которого не обходится никакое научное творчество: чувства, мысли, ощущения, внезапные прозрения, что ведут от одного открытия к другому.

Археология всегда была для меня не «наукой о древностях», как точно переводится это слово, а «наукой о прошлом», причем прошлое включало в себя не только историю человеческого общества, но и историю биосферы в целом. Все более тесное содружество таких направлений науки, как палеогеография, геохимия, экология, геоморфология, биогеография, геофизика, почвоведение, гидрология и многие другие, открывает сейчас возможность не только объяснить прошлое, но и успешно прогнозировать будущее. Вероятно, поэтому все большее количество исследователей приходит к мысли, что разных наук со многими целями нет — существуют, лишь разные аспекты единой науки, цель которой — познать мир и человека в их единстве. Это предвидел еще академик В. И. Вернадский, писавший почти полвека назад: «В наше время рамки отдельной науки, на которые распадается научное знание, не могут точно определять область научной мысли исследователя, точно охарактеризовать его научную работу. Проблемы, которые его занимают, все чаще не укладываются в рамки отдельной, определенной, сложившейся науки. Мы специализируемся не по наукам, а по проблемам. Научная мысль ученого нашего времени с небывалым прежде успехом и силой углубляется в новые области огромного значения, не существовавшие раньше или бывшие исключительно уделом философии или религии…»

Соображения эти определили форму и содержание новой книги. Речь в ней идет не столько о предметах, найденных при раскопках, сколько о закономерностях, на которые указывает анализ этих предметов; не столько о следствиях, сколько о возможных причинах, истоки которых приходится искать иногда за пределами биосферы. Чтобы увидеть все это и понять, какое место в пространстве и времени занимает прошлое, ограниченное тем или иным квадратом раскопа, современный археолог должен уметь преодолевать эти границы, уметь подняться над ними, соединив в своем сознании, сплавив воедино результаты множества специальных исследований. Вот почему я рассказываю прежде всего о собственном опыте, о том пути, который мне пришлось пройти самому. Он известен мне лучше, чем чей-либо другой, и в то же время позволяет дать читателю представление о различных направлениях современной науки о человеке и природе.

Памяти Виктора Викторовича Чердынцева, замечательного ученого и человека, в беседах с которым рождался замысел этой книги


Глава I У самого Белого моря

1
Холодное, серое, взрытое густым порывистым ветром, море неслось к берегу в белой накипи пены, обрушивалось на мокрый, обнажавшийся с отливом песок, вздымалось пенистыми гривами на песчаном баре перед устьем реки. Удары волн о подводные мели и камни сливались в глухой и плотный гул канонады. И в этом гуле, в измороси брызг, раскачиваясь под ударами волн и ветра, уходили от берега «Соловки», так и не сумевшие взять на борт отъезжающих. Даже без бинокля был виден серый корпус судна, то поднимавшегося с очередной волной, то нырявшего вместе с ней вниз.

Тоскливый прощальный гудок виновато ткнулся в обрыв, задохнувшись в заряде дождя. Подхватив мокрые сумки и чемоданы, расходились по домам провожавшие вместе с теми, кого они провожали.

Третьи сутки сотрясал шторм море и берег. И в течение этих трех дней в каждом из домов маленькой заполярной деревни на юго-восточном берегу Кольского полуострова, связанной с остальным миром ненадежными рейсами Ан-14 и заходом «Соловков», все напряженно вслушивались в сводки погоды и до боли в глазах вглядывались то в далекие холмы берега, то в сумятицу волн и облаков, чтобы угадать перемену. Напрасно! Каждое утро шторм как будто набирал новую силу. И те семь человек, у которых кончались отпуска и командировки, кто рассчитывал на следующее утро уже идти по улицам Архангельска, не могли попрекнуть капитана за то, что он так и не решился бросить якорь на рейде. Впрочем, если бы даже он попробовал это сделать, ни одна из лодок, обсыхавших на песке, не вышла бы в море: волны разбили бы ее в щепки о песчаную косу и камни бара…

Оставалось одно: выходить по берегу на запад, где больше вероятности попасть на самолет и где начинается дорога к Умбе, районному центру Терского берега, до которого отсюда было двести с лишним километров.

Вариант был не из лучших. Если бы не вынужденное трехдневное безделье и появляющиеся временами светлые пятна в сыром и сером небе, я остался бы ждать. Но безделье грозило затянуться на неделю и больше, я успел отдохнуть, к тому же то был хороший повод увидеть порядочный отрезок берега, мне практически незнакомый. На Терский берег я приезжал не первый раз, но не как археолог, а как писатель и журналист. И всегда получалось так, что собственно берега я почти не знал, уходя в глубь полуострова или наблюдая его с борта парусной шхуны, проходившей параллельным курсом в двух-трех милях.

Вот почему после плотного обеда, невзирая на уговоры хозяев, я вскинул на плечи свой рюкзак.

Дождь перестал, и хотя море ревело и ярилось по-прежнему, в небе то здесь, то там стали обозначаться просветы, обещавшие если не солнце, то все же некоторое изменение погоды…

Грязно-серое с синевой, вскипающее и опадающее море подгоняло прилив, наползая на красный, утрамбованный волнами песок, пытаясь добраться до старой волноприбойной линии. Она была отмечена полосой остро пахнущих водорослей, белыми пористыми губками, раковинами мидий, на которых причудливыми наростами лепились балянусы и мшанки, пустыми, побелевшими панцирями травяных крабов и рассыпающимися скелетами морских звезд.

Ниже этой линии все находилось во власти волн и моря, дважды в сутки откатывающегося от берега и обнажающего при этом словно гофрированные прибоем отмели и непересыхающие желоба, где в тихую погоду пережидали отлив красные морские звезды.

Выше по берегу лежал сухой и рыхлый, перевеваемый ветром песок со следами чаек, людей, собак и оленей. Над ним, на первой гряде дюн, шуршали заросли сизой осоки и тростника. На второй гряде, идущей параллельно первой, начиналась «сухая тундра»: плотный, толстый ковер стелющегося вереска, воронихи с ее черными глянцевыми ягодами, краснеющей по осени медвежьей ягоды и мхов, ковер, на котором темнели низкие, стриженные под одним углом морскими ветрами плотные кусты можжевельника, карликовой березы и осины. Такой же была и третья гряда, по ней шла основная тропа. Дальше, за этой грядой, все было иным.

Легкий, струящийся песок уступал место тяжелым, вязким суглинкам и супеси, замешанным на мелкой гальке. Берег поднимался крутым откосом на много метров вверх, образуя цепь высоких холмов. Там начиналась уже мокрая тундра — с озерцами, бесконечными болотами, высокими кочками с торфяной жижей между ними, прикрытой пружинящей сеткой полярной ивы и цветущего, одуряюще пахнущего багульника. Эти холмы были первой ступенью гигантской лестницы морских террас, уходящих в глубь полуострова от современного берега. На их плоскостях лежали лужи застойных болот, оставшиеся от заливов древних морей, и поросшие лесом гряды столь же древних дюн, отмечающие прежние береговые линии.

Всякий раз при взгляде на эти террасы мне приходила мысль, что здесь, на берегу, время представало особенно зримо, — время не человеческое, а геологическое, земное, воплощенное в этих плоскостях, каждая из которых отмечала собой определенный отрезок прошлого с интервалом в две-три тысячи лет.

Причина такого явления коренилась в особенности последнего ледникового периода. Тяжелый ледяной щит последнего оледенения за десятки тысячелетий своего существования вдавил в глубь земной коры северную часть Скандинавии и собственно Кольский полуостров. Сравнительно с общим периодом оледенения потепление здесь наступило внезапно. Лед таял, и давление ослабевало быстрее, чем выпрямлялась земная кора. Единый когда-то массив трескался, делился на гигантские блоки, одним из которых стал Кольский полуостров. Он поднимался рывками, с внутренними сдвигами, разломами, остановками, во время которых и происходило образование этих террас. Так что каждая терраса — свидетельство очередной остановки в поднятии суши над уровнем моря.

Но и этот процесс был не однозначным. Как полагают многие ученые, наряду с поднятием суши, освобождавшейся ото льда, происходили колебания уровня моря, то совпадающие с движением суши, то противоположные ему.

Два шага назад, шаг вперед — примерно так отступало море; два шага вверх, шаг вниз — так поднималась суша. На самом же деле эти движения были во много раз сложнее. На них влияли другие процессы, воздействовали подземные силы, то замедлявшие, то ускорявшие поднятие… Менялся в это время и климат. Он то способствовал снова развитию ледникового покрова в горах, то уничтожал остатки зимних снежников намного раньше, чем в наши дни. Бывали периоды, когда дубы и липы росли возле Полярного круга, в теперешней тундре поднимались леса, а температура воды Белого моря была такой же, как летом на берегу Рижского залива…

Я шел по третьей гряде дюн мимо обширных песчаных котловин, и то тут, то там взгляд скользил по россыпям белого колотого кварца. Они казались естественными на фоне красно-коричневого песка, пестрой гальки, и, вероятно, я еще долго бы не задумался над тем, каким образом появились здесь эти осколки, если бы тропа не привела меня к большому песчаному выдуву. И, словно подчиняясь приказу опытного режиссера, ожидавшего именно этого мгновения, редеющие облака на несколько минут раздвинулись, обнажив белесую голубизну полярного неба, и невесть откуда возникшее солнце вонзило свои лучи в песок и море, высветив картину, которая всегда будет стоять в моей памяти.

Омытые дождями, обдутые и очищенные ветром лучше, чем рукой археолога, прямо на песке лежали кучи черных камней, отмечая места древних очагов. Их было здесь около десятка, они протянулись цепочкой по дюне параллельно морскому берегу, а вокруг каждого из них, словно очерчивая территорию древнего жилища, в лучах солнца сверкали обломки кварца и горного хрусталя.

Зрелище было сказочно великолепным. Все искрилось от капель влаги, играло красками — и густо-зеленая с белыми и розовыми пятнами тундра, и желтый, белый, коричневый песок с разноцветной галькой, и пенные гребни накатывающихся волн.

Сбросив рюкзак и шагая от очага к очагу по этой волшебной сцене, я впервые выбирал из россыпи кварцевых осколков маленькие скребки и скребочки, проколки, ядрища, какие-то орудия, напоминавшие небольшие долотца, плоские, вышлифованные углом ножи и граненые наконечники копий и гарпунов из сине-серого шифера. Рядом с очагами лежали шлифовальные плиты из красного и розового крупнозернистого песчаника, топоры и тесла из черного роговика и синеватого сланца, припасенные для таких же орудий, и даже два обломка наконечников стрел из плотного бледно-розового кремня, попавшего сюда, вероятнее всего, с берегов Северной Двины.

Потом мне не раз случалось находить на берегу такие вот расчищенные ветром остатки древних поселений. Они стали привычны, как море и тундра, многие их загадки перестали существовать для меня, но в тот раз было все иначе. Тогда я забыл обо всем — о кончавшейся командировке, о времени, о цели маршрута. Встреча с древними поселениями Терского берега задержала меня не на неделю, а на несколько последующих лет, когда я снова и снова возвращался на эти дюны уже как археолог.


2
Настоящий интерес к работе появляется вместе с загадкой, требующей своего решения. На Терском берегу загадки, в прямом смысле слова, лежали на поверхности, но найти их решение оказалось не просто.

Главная трудность заключалась не в определении назначения предметов, сделанных рукой древнего человека, хотя перейти от кремневых орудий к кварцевым для каждого археолога всегда сложно: иные свойства материала затрудняют «узнавание» предмета, требуют наметанного глаза и знания места, которое этот предмет занимал в жизни древнего человека. Во всем остальном ничего не меняется: кварцевым скребком пользовались так же, как скребком кремневым; кварцевый наконечник стрелы точно так же крепился к древку, как кремневый, шиферный, сланцевый или костяной. Каменный боек топора, независимо от материала и формы, зажимали в деревянную или роговую муфту. Отличить наконечник дротика от каменного жальца поворотного гарпуна для морской охоты — на нерпу, морского зайца, белуху — можно было по мелким особенностям, вроде широкого плоского насада, предполагавшего узкую прорезь в костяном гарпуне, куда наконечник вставлялся.

Загадочно было другое — такое вот препарированное состояние мест древних стойбищ, расположение этих древних поселений, их возраст, хозяйство, быт людей, которые на них жили. Все это заставляло с особым вниманием вглядываться в окружающий мир, чтобы понять, какие действовали здесь факторы.

Была и другая трудность. Если в нашей средней полосе на месте древнего поселения почти всегда залегают слои нескольких культур и в их определении можно идти от известного к неизвестному, то здесь, как убеждал опыт предшествующих исследователей, было неизвестно решительно все, и разница в несколько тысяч лет почти не отражалась на облике каменных орудий.

Разбирая каменные кучи, можно было видеть, что камни некогда служили обкладкой стенок древних очагов, вырытых в песке. Разрушение начиналось с того, что верхние ряды камней обваливались, погребая под собой угли. Дальше в дело вступал ветер. Передвинуть тяжелые камни ветер не мог. Он уносил песчинки, выгребал их из-под камней, и те постепенно опускались все ниже и ниже, пока не оказывались на дне выдувов или на ровных галечникових террасах, словно спроецированные на гигантские природные планшеты, созданные ветром и морем. Здесь не нужно было вести раскопки: все лежало на поверхности — ходи, отмечай на плане и собирай находки… В других случаях попадались полуразрушенные дюны, где в котловинах возле очагов вместе с углями лежали обломки обожженных костей и — очень редко — мелкие черепки от горшков, в которых древние поморы варили пищу. Все предметы концентрировались исключительно возле очага, как бы очерчивая пределы жилища, в то время как в промежутках между жилищами можно было найти лишь редкие отщепы кварца. И тут вставал естественный вопрос: почему же выдувы очерчивают именно площадь жилища?

Не меньшей загадкой представлялось мне расположение стоянок.

Я не мог понять, почему эти люди селились не на сухих, хорошо прогреваемых солнцем южных склонах холмов, закрытых от пронзительных северо-восточных ветров, не возле устья рек и порогов, где над кипящим потоком выпрыгивает из воды сильное тело серебряной семги, идущей вверх на свои нерестилища, а в местах, казалось бы, совсем для этого непригодных.

Древние обитатели Терского берега селились на низкой, третьей от моря, гряде дюн, открытой устойчивым, самым холодным ветрам. Словно наперекор очевидному, они устраивались не на юго-западном, солнечном и теплом, а на юго-восточном склоне останцев высокого берега; занимали самые высокие, самые открытые места на террасах, по которым из конца в конец мог прогуливаться любой из местных ветров, а если останавливались возле одного из ручьев, берущих начало из близлежащего болота или озерка, то всегда на восточном, а не на западном его берегу.

Правило это не знало исключений. Оно действовало безотказно, как хорошо подобранная отмычка, когда требовалось найти стоянку, но смысл такой закономерности оставался мне непонятен. До тех пор, пока я не смог сбросить с себя тот груз представлений и понятий, который отличал приезжего человека от коренного жителя этих мест.


3
Больше всего, я думаю, мне повезло в том, что первые кварцевые скребки, потерянные или выброшенные первобытными охотниками возле древних очагов, я увидел не в первый или второй свой приезд на Терский берег, а лишь когда был к такой встрече уже подготовлен. Несколько предыдущих летних сезонов здесь, на южном и юго-восточном побережье Кольского полуострова, позволили мне сродниться с этим краем, почувствовать его, начать его понимать.

Понимание пришло не сразу. Оно складывалось из километров, пройденных по берегам рек, по лесистым холмам-вáракам, по кочкастой, сырой и комариной тундре, по сыпучим приморским дюнам и убитому песку на отливе. Оно рождалось из наблюдений и долгих, неспешных разговоров у лесных костров, за столами в старых поморских селах или под перестук мотора рыбацкого карбаса, неторопливо бегущего вдоль берега.

Впервые вступив на Терский берег, я был потрясен и пленен его красотой, суровой, словно бы девственной свежестью, чистыми ветрами, напоенными то морской солью, то запахами лесов и тундр.

Дыхание приливов и отливов, качавших парусную шхуну, резкий запах прибрежных водорослей, шум водопадов, шлифующих гряды красных гранитов, солнце, плывущее в полночь над лесом, — все это было настолько ново, что казалось праздничным чудом, удивительным подарком судьбы. После холмов, озерных долин и равнин среднерусской полосы, где каждая пядь земли несла на себе отпечаток столетий человеческого труда и деятельности, где под каждым лесом, каким бы густым и дремучим ни казался он на первый взгляд, можно было обнаружить следы пашни или вырубки, — этот край представал первобытным и первозданным. В этом убеждало обилие рыбы, чистота рек и ручьев, мягкие, пружинящие мхи, желто-зелеными подушками залегающие на скалах, — вся та природа, которая, казалось, не отступала перед человеком, а теснила его здесь со всех сторон.

Между тем этот мир был не менее старым, чем тот, к которому я привык. Только взглянуть на него надо было иными глазами, чтобы за внешними красками и формами увидеть скрытые причинно-следственные связи.

«Если хочешь понять людей, непохожих на тебя, — попытайся жить их жизнью». Эта первая заповедь этнографа не совсем справедлива. Войти следует не столько в быт, сколько в мир представлений и чувств, чтобы понять структуру мышления человека, которого ты изучаешь. Внешнее — обманчиво и ненадежно. Опыт странствий по Северу убедил меня, что, разговаривая, казалось бы, на одном языке с поморами, употребляя одни и те же слова, мы вкладываем в них разное содержание, которое объясняется разным отношением к окружающему нас миру.

Попробую пояснить это на примере, который мне особенно запал в память.

В один из летних сезонов мне довольно часто приходилось останавливаться у рыбаков на тоне возле речки с многообещающим названием Большая Кумжевая, хотя кумжи в ней было не больше, чем в остальных реках. От Малой Кумжевой ее отличали разве что скалистые пороги в устье да, по-видимому, бóльшая протяженность. К востоку от устья на высокой, поросшей травой дюне стояли рыбацкая изба, «сетевка» — маленький амбар на «курьих ножках», в котором хранились сети, — и пустовавший сарай, куда после путины складывали тросы, поплавки, якоря и прочую утварь. Чуть поодаль в обрыв берега был врезан небольшой ледник, а в море тянулась «стенка» с отходящими в сторону ставными неводами.

Здесь в долгих, неспешных разговорах светлыми полярными ночами, прерываемыми когда сном, когда отъездом на карбасе к сетям, чтобы возвратиться к прерванной беседе через день, а то и через два, я смог хотя бы отчасти увидеть окружающий мир глазами своих хозяев.

Рыбаков было двое, и в избе было два транзисторных приемника — у каждого рыбака свой. Через день, после очередного рейса маленького самолета, заведующий рыбопунктом привозил сюда газеты и журналы, которые прочитывались от строчки до строчки. То были самые благодарные читатели и слушатели, порой невозмутимо, порой с одобрением и комментариями воспринимавшие сообщения о делах мира, который был известен больше понаслышке, благодаря иллюстрациям в журналах и кинофильмам. Сосредоточенное, почти торжественное молчание наступало в избе, затихали даже внуки, прибегавшие пожить с дедами на тоне, когда начиналась передача последних известий. Сторонний человек, попавший сюда в это время, был бы тронут и поражен вниманием, почти благоговейным, с каким выслушивались внутренние наши и международные новости. Его обманули бы стопки журналов на подоконнике, газеты в углу и звучащий из транзистора голос диктора, потому что в его сознании замкнулась бы привычная цепь: слушать — слышать. На самом деле она была иной: слушать — ждать.

Пожилые рыбаки, ежедневно читавшие газеты и слушавшие последние известия о жизни внешнего, далекого, полуреального для них мира, обретавшего конкретные черты лишь в названиях населенных мест, где жили их знакомые, дальние и близкие родственники, воспринимали все это как некое привычное развлечение, заменявшее беседу. По-настоящему ждали они только сводку погоды. Эту сводку они не пропускали ни разу в течение дня — сводку Гидрометцентра из Москвы и, что важнее, сводку своего, мурманского радио. Эти сводки они обсуждали и комментировали гораздо меньше, чем все остальное, потому что это было — дело. От той или иной погоды зависел улов, заработок, стало быть, жизнь.

В их жизни все делилось на две неравные части: важное, существенное, и неважное, вторичное, сиюминутное.

Даже дома, в селении, им не могло прийти в голову любоваться штормовым морем, собирающим толпы на набережных южных городов. Для рыбака шторм — прежде всего беда. Шторм может стать смертью, если он застигнет рыбака в море; шторм — гибель выставленных в море сетей, если не успеть поднять их на берег; шторм — перерыв в путине, пустые — в прошлом голодные — дни.

И опять же не краски, ласкающие глаз, замечает рыбак во время штиля, когда чуть колышется сине-стальная поверхность моря, чайки сидят на воде, похожие на пенопластовые поплавки выметанных сетей, а серебристо-снежные торпеды белух поджимают к берегу косяки нежной беломорской сельди. Нет, улыбаясь и радуясь, рыбак в это время думает о том, что погода ему благоволит, рыба должна идти к берегу, в сети, и, когда над ставными неводами с криком закружатся чайки, ему надо будет сталкивать в воду карбас, на дне которого через несколько минут закипит мгновенный серебряный выплеск…

Бескомпромиссное деление жизни на существенное и несущественное не было придумано — оно вытекало из условий жизни. Поморы жили с природой в ладу — вот, пожалуй, как можно сформулировать вывод, к которому я тогда пришел. Он не отличался оригинальностью, но так уж устроена жизнь, что самые трафаретные, самые прописные истины и чувства вроде боли, голода, любви, страха, радости каждый должен постигнуть сам.

Здесь, за Полярным кругом, иначе смотрели на расстояния, и прогулка в пятьдесят, сто, а то и более километров представлялась вполне обычной. Здесь были значительно выше требования, предъявлявшиеся человеку, но, пожалуй, при этом была и большая снисходительность по отношению к нему, потому что каждый знал, что за порогом дома начинается то, что в любой момент может потребовать от человека максимальной отдачи всех его физических и душевных сил.

Люди, окружавшие меня, не обладали ни сверхъестественной силой, ни особым мужеством. Неторопливые, спокойные в движениях, они отличались, пожалуй, только удивительной уверенностью в том, что они считали «своим делом». Делом была рыба. Делом были олени, колхозные стада которых кочевали еще дальше, на северо-востоке. Делом было все необходимое для жизни: заготовка дров из выброшенного на берег плавника, заготовка сена и ягеля для скота на зиму, починка сетей, сенокос, приготовление еды и многое, многое другое, о чем сразу не задумаешься, но что, по сути своей, и составляет собственно жизнь человеческую.

Эту жизнь я должен был не только принять, но и понять, увидев за действиями людей законы, которые их диктовали. Помочь мне никто не мог. Я сам должен был разобраться в этой картине, достаточно сложной и еще более усложненной тем радужным ореолом экзотики, который она приобретала в моем восприятии.

Такова была одна сторона задачи. Вторая, не менее сложная, состояла в том, чтобы сквозь эту современную жизнь увидеть контуры жизни прошлой, которую я открывал как археолог.


4
История заселения и освоения Терского берега была долгой и сложной, даже если ее исчислять со времен исторических, когда на эти земли претендовал «Господин Великий Новгород». Места были обильны рыбой и зверем, земля лежала «ничейной», поскольку лопари, как тогда именовали саамов, кочевали с оленями в тундрах. И все же первые селения новгородцев, а потом и московской волны колонистов вряд ли закладывались на пустых местах возле устьев рек, где так удобно ставить ловушки на семгу и где при шторме могли спокойно отстаиваться суда. В пользу этого можно привести ряд достаточно веских соображений: малочисленность действительно удобных для поселения мест, открытых для подхода с моря и защищенных от непогоды, наличие поблизости уловистых тоневых участков и то обстоятельство — вряд ли его могли упустить из виду практичные новгородцы, — что собирать дань с кочующих туземцев удобнее всего на местах достаточно обжитых.

Но вот что действительно интересно: на территории почти каждого поморского селения можно было обнаружить следы еще неолитических стойбищ в виде кварцевых отщепов и орудий, обломков сланца и роговика.

Таким образом, хоть какая-то — пусть очень отдаленная — преемственность между тем, древним населением Терского берега и современным все же угадывалась.

Попав сюда впервые, я был удивлен резким отличием облика этих селений от таких же поморских деревень и сел, расположенных на других берегах Белого моря. Вместо огромных, ставших давно классическими двухэтажных домов с вычурным узорочьем на ставнях, балясинах, очелье, с фигурным коньком и резными «курицами», поддерживающими деревянные водосливы, на мысу — наволоке — или под крутым берегом теснились приземистые избы с подслеповатыми, маленькими окнами, обращенными или внутрь круга домов, или на залив, но только не к морю, где проходила добрая половина жизни их обитателей. Отличалась ото всех Пялица, в которой я в конце концов и обосновался. Однако Пялица оказалась наиболее молодым селением среди других. И, пустив корни на высокой террасе над морем, дома стояли не на обрыве, у воды, а поодаль от берега, над ручьем, текущим из тундры в реку.

Туманы, дожди, промозглая погода, ветры заставляли думать людей не столько о красоте, сколько о прочности и добротности дома, о невыдуваемом тепле, о надежности и уюте. Потому и отворачивались дома от моря, жались друг к другу поближе, как жмутся друг к другу зимой рыбаки на оторвавшейся льдине или олени, застигнутые в тундре пургой. Но селению нужен и простор, чтобы ветра и солнце сушили промокающее и гниющее от тумана дерево, сдували гнус, от обилия которого в иной год здесь трудно продохнуть — в такие дни олени заходят в воду или на далеко выдающуюся в море прибрежную косу и стараются поймать всем телом спасительный ветер, отгоняющий докучливых насекомых.

Существовало еще одно условие, которому должно было отвечать выбранное для житья место: наличие чистой пресной воды. Только вода здесь требовалась обязательно колодезная. Ни речная вода, ни вода ручьев, протекающих поблизости от селения, не казалась поморам достаточно чистой. Даже если тоневая изба стояла неподалеку от реки или ручья, то и тогда, в стороне, рыбаки выкапывали небольшой колодезь, откуда и брали воду для приготовления пищи.

В каждом штрихе, из множества которых складывался облик лежавшего передо мной мира, угадывались традиции, восходящие к «досельным» временам, как говорили здесь старики, к тем первопроходцам и колонистам, которые в свою очередь получили их от кого-то другого, кто знал эту землю так же, как знаем мы собственное тело. Этот мир был древен, но не первозданен. Даже Пялица, которую я выбрал потому, что за ней, на восток, на десятки километров уже не было ничего, кроме моря и тундры, при ближайшем рассмотрении оказалась не «форпостом цивилизации», а одним из перекрестков оживленной жизни этих мест в прошлом.

Следы былых связей заметны были и сейчас. Я не говорю уже о родстве. За разговорами довольно скоро оказывалось, что не только Терский берег от Умбы до Поноя, но весь Кольский полуостров переплетен сложной и действенной сетью родственных и дружеских связей. Истоки их уходили еще в незапамятные времена, потому что существующие ныне фамилии встречались мне в тех же селениях, где их упоминали документы четырех- и пятивековой давности. На одних и тех же местах люди жили из поколения в поколение. Ветшали дома, на прежнее место ладили новый сруб, указывая внукам, где на памяти прадедов еще стояли лопарские вежи, и здесь же я находил розовые круги от костров, которые, судя по каменным орудиям, разжигали какие-то люди, тоже считавшие эти места своими несколько тысяч лет назад.

Сейчас я думаю: может быть, и тропинки, по которым я ходил, начинались с тех времен? Нет, конечно, не все, в этом-то можно было разобраться. Но главные «дороги жизни», связывавшие селение с селением, берег — с озерами, реку — с рекой, один берег — с другим через весь полуостров, несомненно, уходили в еще большую древность, чем даже места поселений.

Узкие, змеящиеся тропинки, выбитые в кочкастых мхах и низколесье полярной тундры копытами оленей и ногами многих поколений людей, образовывали странные узоры вокруг селений и на окрестных холмах. По ним можно было прочесть всю историю этих мест, историю живших здесь людей и то, как они осваивали эту землю, постепенно ее постигая, приспосабливая для своих нужд и, в свою очередь, незаметно приспосабливаясь к ней.

Чтобы тропа оказалась вбитой в землю так глубоко, не зарастала и не разрушалась упорными ветрами, надо было, чтобы по ней ходили изо дня в день, из года в год, из поколения в поколение, чтобы ноги людей ежедневно утаптывали мириады этих песчинок, срывали с камня медлительный цепкий лишайник, стирали самый камень и не давали разрастаться побегам полярной березы и густого можжевельника.

Широкая каменистая тропа по берегу реки вела вверх, к сенокосам возле спокойных плесов, начинавшихся выше порогов. Она уходила в далеко отступивший от моря лес, превратившийся почти в лесотундру, тянулась к песчаным, поросшим ягелем грядам — кейвам, — где сохранились лучшие оленьи пастбища, к лесным озерам и, переливаясь из одной тропы в другую, могла довести до старых лопарских погостов Мурманского берега. То была дорога «большого мира», выводящая далеко за пределы повседневной жизни. Теперь с каждым годом она становилась все неприметнее: скотный двор перевели в другое селение за тридцать с лишним километров по берегу, в деревне осталось мало людей, а на среднее течение Поноя — в Каневку, Краснощелье, не говоря уже о Мурманском береге, — давно попадают только самолетом.

Другая тропа, петлявшая по холмам вокруг селения, терявшаяся порой в траве, соединяла брошенные клочки зарастающих пашен на скудных супесчаных почвах древних морских террас. Она очерчивала круг ежедневных, сезонных забот, территорию, находившуюся под неусыпным контролем человека. Попадая на эту тропу, я каждый раз удивлялся, с каким терпением и искусством прежние обитатели Пялицы выбирали под распашку всегда именно тот клочок земли, который мог принести если не богатый, то наиболее верный урожай в короткое, капризное и ненадежное полярное лето.

В таком выборе сказывался и опыт наблюдений над ходом солнечных лучей, и знание почвы — не слишком каменистой, но и не чересчур песчаной и подвижной, а именно такой, как надо: в меру вязкой, в меру сыпучей, питаемой почвенными водами, хорошо прогревающейся солнцем, когда пашня лежит на пологом северном склоне широкой ложбины.

Между этими двумя тропами, обозначающими как бы два мира — большой, внешний, и малый, собственно мир данного селения, — протекала вся жизнь здешних жителей. От основных троп ветвились узкие тропы и тропинки: на близлежащие озера, на болота — за морошкой и клюквой, на каменистые гривы, поросшие криволесьем, — за грибами в когда-то бывшие здесь лесные острова, угадываемые по старым пням…

И была еще одна тропа, двоившаяся и троившаяся, одна из самых глубоких и широких. Она спускалась от селения с высокой террасы вниз, к морю, текла там в несколько ручьев по внутреннему склону третьей гряды дюн, иногда взбираясь на ее гребень, чтобы оставить в стороне либо кустарник, либо небольшое болотце. Испокон веков то была главная и единственная дорога, соединявшая далеко отстоящие друг от друга редкие селения Терского берега. Теперь вдоль нее, то рядом, то отступая на высокие откосы прибрежных холмов, шагала цепочка телефонных столбов, а под ними — новая тропа, проложенная уже в середине XX века, тропа связистов, проверяющих и чинящих линию.

Так произошло еще одно слияние прошлого с настоящим, и отпавшая было за ненадобностью дорога обрела новое назначение.

Тропа эта, змеившаяся по рубежам земли и моря, стала и моим излюбленным путем. С каждым днем маршруты моих поисков древних поселений протягивались по берегу все дальше и дальше. Сократить километры уже знакомого пути можно было на моторной лодке, каждое утро, будь то волна или штиль, уходившей на Большую Кумжевую. Но мне нравилось, набирая дыхание и силу, чуть переваливаясь с ноги на ногу на текучем песке, словно бы для разминки пробегать пятнадцать — двадцать километров, вбирая в себя краски, пространство и время, каждый раз отмечая изменения в знакомой картине: отцвела морошка, забелела на болотах пушица, из ярко-синих незабудки становятся розовыми, замелькали на болотных лужах первые утиные выводки.

Берег просматривался на несколько километров вперед, дрожал в мареве; за одним мысом вставал другой далекий мыс; плыли в мираже на дальних высоких холмах гигантские фигуры одиноких оленей, а над песками и галечниками кружились и надсаживались в крике чайки. Берег был прозрачен, просторен и прекрасен. Но я знал уже, что пустынным он стал совсем недавно.


5
Еще в первую мою поездку по Терскому берегу на восток, в сторону горла Белого моря, в глаза бросились следы его удивительной обжитости, так контрастирующей с первым романтическим впечатлением нетронутости и первозданности. Впрочем, так ли уж они контрастировали? Здесь не было битого кирпича, ржавых консервных банок, клочков бумаги, железного лома и мазутных пятен — всего того, с чем в наших более обжитых местах мы вынуждены мириться, как с неизбежным и трудно искоренимым злом. Здесь еще не произошло такого угнетающего противостояния цивилизации природе. Обжитость берега сказывалась в другом. Она представала то в виде тоневых изб, перед которыми в море были выметаны сети, лежали на песке лодки, якоря, бегали собаки, то приметами заброшенных тоневых участков — а таких было больше, — когда от избы чернело одно основание, рядом стояла покосившаяся сетевка, полузасыпанные, догнивали на песке старые лодки и остатки вóрота, которым вытягивали на берег перед штормом тяжелые рыбацкие карбасы.

Следов было много, и чем дальше я продвигался на восток, чем положе и песчанее становился сам берег, тем чаще я мог их видеть.

И все же не только к своему дому, но и к берегу, к лесу, к морю поморы относились по-хозяйски, с вниманием и бережливостью. Поэтому даже в оставленном не чувствовалось равнодушия и заброшенности, того унылого запаха запустения, который тоскливо стоит в полуразрушенных домах, лишенных хозяев и смысла своего существования.

Здесь даже за разрушением угадывалась спокойная уверенность, что все это — временное, преходящее, а потому и неокончательное; что придет время, тут снова встанет тоня, ветер будет свистеть в ячеях просыхающей сети, и дети будут бегать вперегонки с собаками по песчаной чаше отлива, собирая морские звезды и трогательные букетики незабудок, вылезающих из песка между полузасыпанными бревнами плавника. Не потому ли старое, серебристо-серое дерево построек, расцвеченное черными, красными, зелеными и золотыми брызгами лишайника, не казалось чем-то чужим и инородным среди зелени тундры и такого же, вычищенного ветрами, промытого дождями и выбеленного морской солью плавника, отмечающего на песке границы штормового своеволия волн?

Некогда береговая тропа в летние месяцы становилась главной и оживленной дорогой. Селения пустели. В них оставались лишь те, кто не мог двигаться или должен был справлять дела по хозяйству. Да и само хозяйство, по возможности, переводили на берег.

На тоню перебирались семьями, с детьми, внуками, коровой, козами, лошадью и оленями. Здесь нужны были рабочие руки и зоркие глаза, чтобы увидеть, когда зайдет рыба в сеть, чтобы не упустить ее обратно, ухватить, вычистить, засолить, сохранить в леднике. А главное — ставить сети и снимать их перед штормом. И не просто снимать, а просушивать, штопать, очищать от грязи и водорослей, укреплять в морском дне колья. Да и мало ли другой работы надо выполнить по крестьянскому хозяйству за короткое северное лето, чтобы обеспечить на всю долгую зиму семью дровами и пищей, скот кормом, а дом утеплить и отремонтировать?

И все же над всеми заботами, над всем распорядком жизни главенствовала семга — царственная рыба, на которой держался этот край.

Далеко не сразу удалось мне постичь и понять то ни с чем не сравнимое отношение к семге у старых поморов, которое и сейчас нет-нет да прорвется в разговоре за столом, но до конца открывается только на тоне, когда трясут сети, переваливая очередной улов в лодку, — на дне бьются сверкающие тела, пальцы стараются ухватить ускользающих рыб, взлетают и падают с глухим коротким ударом колотушки-«кротилки», а глаза старых рыбаков светятся неприкрытым ликованием.

Костяное лощило. Верхний палеолит.

Столкнувшись с этим впервые, я отметил только азарт жестокости и был, безусловно, не прав.

Нигде больше не увидеть тот пьянящий восторг, который охватывает рыбаков именно на ловле семги. Серебряным потоком льется через борт в лодку беломорская селедочка — нежный, теперь уже редкий деликатес; падают темные, шипастые и раздутые пинагоры; дергают на крючок треску и навагу так, что только успевай снимать, но ни азарта, ни восторга в таком лове не увидишь. Вероятно, иначе и быть не может. Семга не деликатес. Семга на Севере — основа жизни. Она начинает идти в реки, когда те освобождаются весной ото льда, подходит с моря вместе с теплом и солнцем, идет с небольшими перерывами все лето и осень, пока не остановят ее морозы и мелкая шуга, забивающая семге большие розовые жабры.

С приходом семги начинается путина, тепло, радостная летняя работа; вместе с ней приходит на Север изобилие и сытость, отступают болезни, холод и голод.

Конечно, на одной рыбе, даже если это семга, прожить невозможно, основой рациона северного жителя служит мясо — оленье, говяжье, дополняемое боровой и водоплавающей дичью, — но семгу не могут заменить ни мясо, ни заготовленные на зиму ягоды, ни какая другая сушеная или вяленая рыба. В ней одной природа позаботилась собрать те вещества, жиры и витамины, которые способны сохраняться продолжительное время и которые могут помочь ослабевшему организму противостоять цинге, кислородному голоданию и прочим трудностям жизни в высоких широтах. Без засоленной, иногда специально с душком, «мезенского посола» семги в прошлом было трудно, а порой и невозможно пережить последние зимние месяцы. Вот почему на Севере одна семга удостоилась названия «Рыба» с большой буквы. Названия на первый взгляд безликого, а на самом деле почтительного, немного суеверного и даже благоговейного, за которым, быть может, скрывается такой же запрет произносить ее истинное имя, как за названием «медведь» — «тот, который ест мед», и за столь же иносказательным «косолапый» — почтительное и боязливое отношение наших далеких предков к хозяину русского леса…

Как я уже сказал, поморы не были прямыми потомками древних обитателей этих мест. Они вообще были здесь пришельцами, вытеснившими с берега в глубь полуострова саамов-оленеводов, бывших как бы «вторым звеном» в последовательности человеческих напластований. Но от кого, как не от саамов, восприняли новгородские, а потом и московские колонисты знание привычек «солнечной рыбы» и тот радостно-благоговейный азарт, который еще зажигает их глаза, превращая каждый акт ловли в праздничный обряд? Наконец, разве случайно почти все рыбацкие тони, обветшавшие, исчезнувшие за последние десять — пятнадцать лет, стояли на тех же местах, рядом с которыми я находил остатки древних поселений, принадлежащих,возможно, даже не саамам, а их предшественникам или прапредкам?

Об этой связи времен рыбаки не знали. Места наиболее удачного лова передавались из поколения в поколение изустно. Если их расположение забывалось, тоневые участки отыскивали заново, вымеряя глубину, прикидывая направление течения, рассматривая дно при отливе. Но всякий раз места древних поселений и наиболее выгодные места лова семги неизменно совпадали. Вот почему, нанося каждую новую стоянку на карту, я был уверен, что рано или поздно в разговоре с рыбаками услышу название тоневого участка, находившегося здесь в недавнем прошлом.

Вольно или невольно такие совпадения с каждым разом выстраивались в некую закономерность, знание которой позволяло строить своеобразные проекции не только на местности и на карте, но и во времени.

Проекция на берег в расположении стоянки и современной тоневой избы обнаруживала наиболее благоприятные условия для жизни: ровное, открытое для ветра место, свободное от гнуса, наличие неглубоко лежащего пласта пресной воды, доступного для примитивного колодца. Проекция на море указывала наиболее выгодное для пассивного рыболовства место на всем близлежащем отрезке берега, с неизбежностью заставляя предполагать, что именно эти же признаки — выигрышное место лова, вода и ветер — диктовали выбор места обитателям древней стоянки.

Вместе с тем объяснение получали и некоторые другие детали. Так, обязательное расположение древнего стойбища с восточной, но никогда не с западной стороны современного или пересохшего в прошлом ручья могло объясняться особенностями семги, заходящей в родную реку именно с востока, где ее должны были поджидать сети и ловушки. В то же время существование на древних стоянках каменных очагов, рассчитанных на долгий срок службы, заставляло предполагать их неоднократное, вероятнее всего, сезонное использование. А это в свою очередь указывало, что жизнь древних обитателей Терского берега в какой-то период года полностью совпадала с жизнью теперешних его обитателей.

Среди углей, камней очагов на песке лежали мелкие обломки обгоревших костей морских и наземных животных — остатки трапез древних охотников и рыболовов. Больше всего здесь оказалось костей нерпы и морского зайца. Охотиться на них можно только в период с июля по сентябрь, когда звери приближаются к Терскому берегу. Наоборот, отсутствие костей гренландских тюленей, собирающихся в горле Белого моря в феврале — марте, лишний раз свидетельствовало, что в зимнее время года эти места пустовали.

Передо мной были сезонные стоянки — летние поселения древних обитателей Кольского полуострова. Они выходили по весне к морю, чтобы собирать на зиму ягоды, заготовлять впрок драгоценную рыбу в вяленом, квашеном и сушеном виде, а потом вместе с холодами, дождями и туманами повернуть… куда?

Дальнейший путь в прошлое указали олени.


6
Я покривил бы душой, утверждая, что все разговоры на Терском берегу сводились к семге. Скорее, наоборот. В разговорах она занимала небольшое место именно потому, что говорить о ней, собственно, было нечего, разве пояснять, отвечая на вопросы неопытных и пришлых. Место ее определялось самой жизнью, подчиненной этой великолепной рыбе на весь период от весны до поздней осени, а в мыслях рядом с семгой, отступая несколько на второй план, были олени.

Природа этих мест сама положила границу между лесистым Терским берегом, где уже несколько столетий жили русские рыбаки и охотники на морского зверя, и областью тундр, протянувшихся от центральных озер полуострова на север и на восток, где кочевали с оленями саамы. Здесь воочию можно было видеть многовековое сосуществование не только разных народов, но разных культур и хозяйственных укладов, взаимно проникавших друг в друга, обогащавших друг друга знанием и опытом, но так до конца и не слившихся. Хотя опыт русских соседей наглядно демонстрировал саамам преимущества оседлой жизни в избах, те еще в начале нашего века предпочитали жить в чумах и вежах, а во время кочевок — в палатке-куваксе, не желая ставить на месте постоянного зимовья хотя бы небольшой бревенчатый дом с русской печью. Стиль жизни оказывался сильнее доводов разума. Со своей стороны, русское население видело в оленях всего лишь разновидность домашнего скота и держало их для перевозки грузов, на мясо, из-за оленьих шкур, идущих на обувь, на одежду, но настоящим оленеводством так и не занялось.

Впервые стадо оленей в несколько тысяч голов, выходившее к морю, я увидел на коричнево-серой, пожухлой весенней тундре, еще не пустившей ни одного зеленого ростка, холодной и мокрой.

Северный олень. Гравировка по кости. Верхний палеолит.

Большинство оленей были комолыми, сбросившими старые рога, со сбитой зимней шерстью, похожей на клочья грязной ваты, выпирающей сквозь прорехи телогрейки. В тот весенний солнечный день создания последнего ледникового периода выглядели совсем не экзотично. От обычного коровьего стада их отличали разве что ветвистые рога вожаков, низкорослость да более тревожный, осмысленный взгляд крупных лилово-карих глаз. Между тем, по сути своей, эти олени были лишь на немного менее дикие, чем их вольные братья: просто они относились с большей терпимостью к человеку, которого привыкли видеть подле себя основную часть года.

Второй раз со стадом я встретился тем же летом, когда оно остановилось на два дня возле тони. Пастухи с собаками держали оленей у берега, клеймили их и выбраковывали. У большинства оленей уже отросли новые мягкие, покрытые коротким искрящимся бархатом рога, в то время как старые самцы красовались всем своим ветвистым великолепием. Впряженные в легкие нарты, олени везли их по болоту и сухой тундре, как по снегу.

Подступала осень, олени были беспокойны, и венценосные вожаки все время порывались разорвать стадо на части, чтобы увести свой «лоскут», как говорили пастухи, в сторону, в тундру.

Два дня слышался храп испуганных оленей, заливистый лай собак, несущихся наперерез отбившемуся «лоскуту», крики пастухов. Наконец держать животных стало трудно, они рвались дальше, на северо-восток. Караван двинулся вперед — и все стихло. На берегу остался взрытый копытами песок, помятая трава на буграх да кое-где обрушенные края котловин. Так было всегда, и рыбаки, каждый из которых не раз и не два исполнял обязанности оленного пастуха, подтвердили, что олени не только проходят по берегу, но и проводят на берегу все лето.

Чум и его разрез.

И вот тогда я кое-что начал понимать. Чтобы догадки стали уверенностью, следовало еще раз внимательно осмотреть местность вокруг известных мне древних стоянок, представить себе весь шестидесятикилометровый участок берега в целом, чтобы потом, подняв работы этнографов о саамах, их образе жизни, традициях, перекочевках, посмотреть, не ложатся ли и в этом случае маршруты современных оленных стад на древние лопарские тропы, а вместе с тем на древнейшие, по которым выходили к морю на лето и уходили осенью древние обитатели Терского берега.

О действительном совпадении, конечно, и речи быть не могло. На картах Терский берег относился неизменно к числу исконных русских волостей. Впрочем, здесь всегда было не так много ягеля, чтобы на его участках могло постоянно кормиться большое число оленей.

Но сами олени-то здесь были, в том числе и дикие! А сезонный круг их передвижений из леса в тундру и из тундры на берег моря должен был совершаться с такою же регулярностью, как тысячелетия назад, — так, как совершали его теперь колхозные олени, движимые не столько желанием пастухов, сколько древним инстинктом, служившим вечными часами и своеобразным компасом семге.

Пожалуй, именно постоянство неведомо когда сложившегося стереотипа, столь явного у рыбы, морского зверя, перелетных птиц, оленей и всех тех животных, кто с удивительной регулярностью и точностью совершал то близкие, то далекие путешествия, возвращаясь в одни и те же места, и поражало больше всего на Севере, где глазам наблюдателя особенно наглядно представал в действии сложный и слаженный механизм природы.

Здесь не могло быть сбоев, пропусков, нарушения ритма. Каждая часть сложнейшей системы природы определяла существование другой, а все они вместе находились в экологическом равновесии: отёл оленей, цветение тундры, вывод птенцов, нерест мигрирующих и местных рыб, созревание грибов и ягод.

Наблюдая воочию это ежегодное действо, можно было прийти к мысли, что единственным видом, от которого ничто не зависело, но который сам зависел от всех и ко всем приспосабливался, был человек. Он мог существовать здесь не иначе как подчиняясь законам природы, следуя ее ритмам не только в прошлом, но и теперь, когда вооружен техникой, знаниями, окружен комфортом цивилизации. Сколько бы он ни пытался строить свою жизнь, планировать свое время, географическая среда постоянно вносила в планы человека свои коррективы. И — волей-неволей — пусть в минимальной степени, но даже современный человек вынужден был следовать тем путям, которые проложили его предшественники, гораздо более беззащитные перед лицом природы.

Так все возвращалось к саамам и их оленям, которые одни могли претендовать на прямую связь с первоначальными обитателями этих мест.

История саамов-лопарей в значительной степени загадочна. Они говорят на языке, который входит в группу финно-угорских языков, но занимает в этой группе по сравнению с другими несколько обособленное место. Древнейшие известия, сохранившиеся в скандинавских сагах, русских летописях и грамотах, уже сообщают о саамах как коренных обитателях этих мест наряду с карелами и финнами, говорящими на родственных с саамами языках. Между тем финские языки в Восточной Прибалтике — не изначальные. Они появились здесь сравнительно поздно, в VI–VII веках нашей эры, как датировал выход финских языков к морю филолог Э. Сэтеле.

Однако если археология, этнография и лингвистика согласны в том, что финны и, по-видимому, карелы пришли на места своего теперешнего обитания по северным лесам из-за Уральских гор, то кто были первоначальные жители этих мест и в каком отношении к тем и другим находятся саамы? Можно было бы допустить, что саамы тоже пришли с востока, из Большеземельской тундры, как то сделали ижемцы в последних годах прошлого века: часть их со своими стадами переправилась через горло Белого моря, часть обошла Белое море с юга. Но принять эту гипотезу мешает лапландский олень. Коренной обитатель Скандинавии, как то можно установить по наскальным изображениям, насчитывающим более десяти тысяч лет, он столь отличен от восточного, большеземельского оленя, что их разное происхождение зоологам представляется бесспорным.

А лапландский олень и был самым главным, самым решающим доводом в этой загадке. Особенности его строения, экстерьер, образ жизни позволяют думать, что лапландский олень был прямым потомком оленей последнего ледникового периода, на которых охотились палеолитические охотники Европы. Подвижный, быстро размножающийся, он оказался более выносливым и жизнеспособным, чем мамонт и дикий бык, выбитые древними охотниками, вероятно, еще на среднерусских равнинах.

Лапландский олень уцелел и пропутешествовал вслед за ледником до Ледовитого океана. Случилось так, что на севере Европы он нашел настолько подходящую для себя среду обитания, что до последнего времени успешно сопротивлялся наступлению цивилизации. Подорвать его поголовье на Кольском полуострове смогла не охота, не строительство рудников, заводов и дорог, а вторжение стад большеземельского, североазиатского оленя.

Биологическая конкуренция оказалась гораздо страшнее хищников. На смену вольному выпасу, когда с ранней весны до конца лета саамские олени разбредались по тундре и выходили на берег моря небольшими группами, пришла регулярная пастьба стада в несколько тысяч голов. Гигантские стада не столько поедали нежный и хрупкий ягель, единственную пищу оленей, сколько разбивали почву и вытаптывали пастбища, на которых те же тысячи оленей вполне могли кормиться долгие годы, будь они разобщены.

Ни карелы, ни финны оленей не приручили. Если в хозяйстве у них и оказывались олени, то на поверку выходило, что обращались они с ними, как и русские, то есть копируя саамов.

Как бы далеко в прошлое ни заглядывал этнограф, всякий раз получалось, что на севере Европы только саамы были исконным «оленным народом».

Смутные предания, передававшиеся от поколения к поколению, доходившие к исследователям уже в жалких отрывках, рассказывали, что некогда «праудедки» саамов бродили по тундре, останавливались у озер и рек, иногда на короткое время, иногда — подольше. Они выходили на Терский берег, к морю, потому что весь он с лесами, сосновыми ягельными борами, с реками, богатыми семгой, принадлежал саамам, и только потом их оттуда оттеснили русские. А вот оленей у каждого саама тогда было немного — столько, сколько нужно, чтобы перевозить с одного места на другое семью и пожитки.

Были еще «манщики» — ручные олени, с которыми охотились на диких оленей. Остальные бродили на свободе, и только весной да осенью саамы собирали воедино эти группы, чтобы олени не совсем отвыкали от человека.

Такой порядок, лишь в небольшой степени измененный, можно было наблюдать еще совсем недавно у саамов, кочевавших между центром полуострова и Мурманским берегом. Именно здесь, на Кольском полуострове, глазам исследователей представала та сезонная цикличность жизни людей, зависящих от природы и связанных с нею неразрывными узами, в которой главенствующую роль играл своего рода симбиоз человека и животного, настолько тесный, что было трудно определить, кто же кого приручил: человек оленя или олень человека.

В самом деле, начиная с весны, когда у оленей появляется потомство, они тянутся из лесов в лесотундру, к берегу моря. Там открытые пространства оберегают их от внезапного нападения хищников, там раньше появляется свежая трава, раньше начинает зеленеть кустарник, а ветер спасает от гнуса, появляющегося следом за теплом.

Лето — время нагула отощавших за зиму оленей, воспитания потомства в безопасности от хищников — приводило саамов следом за оленями на морской берег именно в то время, когда в реки начинала идти семга, приближались и паслись у берега стада морского зверя, а еще позже, с появлением ягод и грибов, начиналась охота на подросшую и линяющую птицу.

В это время саамы собирались вместе, по три — пять семей, связанных узами приятельства и родства, у излюбленных, переходящих из рода в род тоневых участков близ устья рек или прямо на морском берегу. Здесь в амбарчиках, от которых пошли современные поморские сетёвки, хранился с прошлого сезона необходимый рыболовный инвентарь, а чуть поодаль от выложенных камнями очагов, над которыми ставили походную куваксу, находились загоны для ездовых оленей. А в стороне, двигаясь по столь же традиционным путям между морем и лесотундрой, паслись остальные олени, принадлежавшие этим семьям. И поскольку их передвижения были известны наперед, каждый хозяин мог довольно точно предсказать, где именно в данный момент может находиться тот или другой нужный ему олень.

Осенью, когда нет-нет да потянет с северо-востока холодным и острым ветром, когда исчезают комары и мошкá, а по лесистым холмам и на ярко вспыхнувшей красным и желтым тундре высыпают в неимоверном количестве грибы, олени становятся беспокойными, начинают рваться с привязей, тянуться вслед за пасущимися на воле — в леса, в глубь полуострова, к рыбным озерам, где в сосновых борах и на каменистых грядах достаточно ягеля и легче пережить долгую полярную зиму. И тогда, следом за оленями, уходили с берега саамы.

Там, на лесных озерах, были их зимние жилища, в которых хранилась глиняная посуда, ловушки на зверя, запасы ягод, вяленой и сушеной рыбы, заготовленное на зиму мясо, меховая одежда, зимняя упряжь да и все остальное, что не требовалось для летней жизни и было лишним в прибрежных летних стойбищах. Там оседали до весны, до весеннего равноденствия, до первых проталин на северных склонах, когда олени, услышав что-то свое, им внятное, подавали знак, что опять пришла пора сниматься с места и отправляться в радостный весенний путь к незаходящему солнцу, к рыбе и к морю…

Так из года в год, неукоснительно следуя сезонному календарю, в котором был расписан каждый шаг, каждое действие, саамы совершали свой путь по одним и тем же тропам, где на местах наиболее удобных, давным-давно рассчитанных привалов их ждали сложенные дедами и прадедами каменные очаги, а то и дрова, оставшиеся от прежнего кочевья или от идущей впереди другой семьи.

В этом традиционном движении во главе кочевья не всегда шел пастух. Обычно первым шло стадо, которое вела старая важенка.

Если подумать, оленям и полагалось идти впереди, потому что для саама они были такими же членами его семьи, как дети, жена, братья и сестры. В значительно большей мере, чем с божествами и духами мест, саам советовался со своими оленями по каждому важному делу, разговаривая, жалуясь, увещевая и рассуждая.

По сути своей, эти олени, которые везли семью и несли на себе все имущество саама, с которыми он охотился на оленей диких, с которыми не расставался от рождения и до смерти, — эти олени и были его добрыми богами, охранителями его благополучия и очага. Они защищали от невзгод, голода и холода, дарили ему тепло, которое человек находил в пургу среди сбившегося и залегшего на снег стада; они угадывали надвигающееся ненастье или, наоборот, наступление теплых и ясных дней и поднимали семью саама, чтобы двинуться в путь туда, где его ждала удача и обильная пища.

И пути, передававшиеся по наследству из рода в род вместе с тоневыми участками на реках, на берегу моря, на лесных озерах, на самом деле были проложены не столько предками саамов, сколько предками их домашних оленей. Вот почему меня не удивляла твердая вера старых саамов, что старые олени, умирая, передавали молодым заботу о человеке, принятом под свое покровительство их предками.

Может быть, так оно и было?


7
Закрыв глаза, я снова вижу слепящие солнечные блики на густо-синем море, белую кайму прибоя, песчаный берег, лежащий под темно-зелеными грядами дюн, изрытых выдувами, и мой мысленный взгляд скользит вдоль него дальше, дальше, вслед за крикливыми, надоедливыми чайками. Я вспоминаю устья речек, через которые по многу раз переходил то по камням, обнажающимся при отливе, то по песчаному бару, заходя далеко в море; вспоминаю обрывы песчаных гряд, в которых под ударами лопаты выступали слои древней почвы, и думаю, что все это было увидено и пережито не зря.

Пусть никогда нам не удается сложить из мозаики находок, наблюдений этнографов, записей фольклористов и анализов палеогеографов полную картину прошлого. Но сам путь, по которому мне довелось пройти, был выбран правильно. Для этого и нужно было весь этот мир, лежащий перед тобой, всю открывающуюся нам современность наложить на более древний пласт, восстанавливаемый по крупицам. И уже потом оба этих временных среза наложить в свою очередь на точки древних поселений, которые я находил и описывал.

Совпадения не просто подчеркивали сходство явлений. С достаточной долей вероятия они позволяли перекинуть надежный мостик из сегодняшнего дня через три тысячелетия в прошлое. Даже почти полное отсутствие черепков на береговых стоянках, заставлявшее археологов раньше предполагать, что древние береговые жители Кольского полуострова не знали посуды из обожженной глины, подчеркивало это сходство: саамы пользовались глиняной посудой, но в летние кочевья ее не брали, обходясь металлической или деревянной — более прочной, более легкой и удобной. Глиняную посуду они хранили на местах зимних стойбищ, точно так же, как и их древние предшественники. Когда несколько лет назад на лесных озерах Кольского полуострова нашли неолитические поселения с зимними полуземлянками, при раскопках на их полу и вокруг обнаружили во множестве остатки таких же глиняных сосудов, как и на неолитических стоянках нашей средней полосы и Карелии.

Стоянки Терского берега были сезонными стойбищами, если не сказать — сезонными поселениями. С поселениями их роднили очаги, обложенные камнями, над которыми ежегодно воздвигалось летнее жилище; освоенная территория, регулярно испытывающая на себе влияние человека и сопровождающих его животных; наличие таких специфических производственных мест, как мастерские по выработке орудий, отмеченные россыпью колотого кварца; рыболовные сооружения, а также все прочее, что не может сохраниться, но без чего совершенно невозможна жизнь охотника и рыболова: сушила для сетей и рыбы, амбарчики для хранения ненужного в данный момент инвентаря и запаса пищи.

Вместе с тем решалась и загадка открытых песчаных пространств, которые оказывались вблизи древних поселений.

Сопоставляя их положение относительно моря, дюн, стоянок, можно было прийти к выводу, что эти массовые разрушения только косвенно связаны с человеком. Виноваты были не сами люди, а их олени, содержавшиеся летом возле стойбищ на привязи или в легких жердевых загонах. Продолжалось это не год, не два, может быть, сотни лет на одних и тех же местах.

Олени вытаптывали травяной и моховой покров тундры, разбивали копытами дерн и почву. Дальше за работу принимался ветер, точивший и сверливший каждую выбоину, выдувавший миллионы песчинок, перемещавший барханы с берега в глубь тундры. Такие участки песчаной пустыни я встречал возле устья Варзуги, где на высоких грядах лежат развеянные остатки древних поселений, на террасах Чаваньги, возле Тетрино, между Чапомой и Стрельной, у Никодимского мыса и дальше на восток, каждый раз отмечая излюбленные оленями места выхода к морю.

Да, человек не только осваивал этот берег. Осваивая, он его и разрушал, вырубая прибрежные леса, разбивая травяной покров. Не это ли повернуло некогда оленей на север, на Мурманский берег, куда они ушли вместе с саамами, оставив южный русским колонистам?

Я не забывал, что все совпадения — не больше чем гипотезы. Спору нет, восстанавливаемая по трем и более точкам дуга дает возможность представить всю окружность. В данном случае «окружностью» мог служить годовой цикл оленьих миграций, которому подчинялась здесь хозяйственная жизнь человека, а «дугой», в какой-то мере достоверной, — те сведения, которые удавалось получить, анализируя материал стоянок. И все же совпадения оказывались столь разительны, что невольно хотелось поставить знак равенства между неведомыми древними обитателями Терского берега и современными саамами. В свою очередь это позволяло сделать шаг в еще большую древность; заглянуть в то время, когда человек вслед за сокращающимся ледником вступил на гранитные скалы Фенноскандии, представляющей совокупность Скандинавии, Лапландии (Кольский полуостров), Финляндии и Карелии.

Первой ниточкой, протянутой из тьмы времен, как обычно, послужили каменные орудия.

Человек по природе своей консервативен. К новшествам он относится с недоверием, долго приглядывается, прежде чем решит изменить образ жизни, привычки, сменить навыки работы, нарушить традицию. Наблюдения этнографов над жизнью первобытных обществ показали, что традиция здесь приобретает силу закона, касается ли то покроя одежды, раскраски тела, семейных отношений или форм предметов. Археологи знают, что формы орудий и приемы их выделки не меняются иногда в течение долгого времени. Изменения могут произойти лишь под давлением достаточно серьезных причин: в результате появления нового материала, требующего иных приемов обработки, резкой смены природных условий или под влиянием контактов с племенами, стоящими на более высокой ступени прогресса.

Если этого нет и общество может удовлетворять свои потребности в рамках старой технологии, творческая мысль засыпает. Так произошло некогда с обитателями Тихоокеанских островов, приостановленных в своем развитии изобилием даров природы; с эскимосами, поставленными жизнью в высоких широтах в жесткие рамки узкой специализации; с австралийскими аборигенами, на тысячелетия изолированными от контактов с внешним миром. В каждом из этих случаев обстоятельства были разными, но результаты оказались одинаковыми.

Наоборот, резкое изменение климатических условий, смена объектов охоты и окружающей среды при переходе от последнего ледникового периода к голоцену, как именуют палеогеографы последние 10–12 тысяч лет, на обширных пространствах Европы и Азии привели к серьезным переменам не только в области хозяйства и технологии, но и в структуре человеческих обществ, повлияв, по-видимому, не только на их экономику и экологию, но и на психику и мышление.

Чтобы на протяжении тысячелетий в неприкосновенности сохранить древнюю технику обработки камня, как то можно видеть на кварцевых орудиях, требовалось совершенно исключительное стечение обстоятельств. Человеку надо было столь полно «вписаться» в окружающую среду, чтобы своим существованием он не нарушал экологически сбалансированную систему «человек — природа». Более того, можно было полагать, что процесс такого сближения и «вписывания» происходил одновременно с формированием самой здешней природы. Впервые я задумался над этим консерватизмом, рассматривая редкие орудия из кремня, найденные на одной из стоянок.

Собственных разработок месторождений кремня на Кольском полуострове в древности не было. Заменителем кремня был выбран кварц, значительно менее удобный и более капризный в обработке материал. Кремень попадал сюда случайно — вероятнее всего, уже в виде готовых предметов — с Летнего (южного) берега Белого моря, из кремневых месторождений Северной Двины и через Зимний (восточный) берег, в погожие летние дни заметный от Пулоньги и от Сосновки в виде туманной полосы за горлом Белого моря. Об этих путях можно было догадываться по обломкам наконечников стрел, характерных для упомянутых мест, и по использованию разбитых шлифованных орудий из кремня, из которых местные мастера делали скребки.

Вытянутые боковые кварцевые скребки они по традиции изготовляли из половины расколотого ядрища — нуклеуса. Кварц колется неровно, занозисто. Поэтому, чтобы притупить острые грани с внутренней стороны отщепа, «каменных дел мастера» Терского берега наносили резкий боковой удар, удалявший эти грани. След его хорошо заметен. Кремневый отщеп в подобной правке не нуждался. Пластичный кремень кололся ровно, его брюшко было гладко, ребра не требовали поправки. Но сила традиции оказывалась столь велика, что и на кремневых скребках можно видеть след точно такого же бокового удара!

И это касалось не только скребков.

Сколько же времени, думал я, должно было пройти с начала обработки кварца, что даже появление кремня не смогло изменить раз и навсегда выработанных приемов?! Ответ на этот почти риторический вопрос был получен сравительно недавно, благодаря работам финских и норвежских археологов.

Фигурки из кремня. Неолит.

Сверкающая ледяная шапка над Фенноскандией, оставшаяся от последнего ледникового щита, таяла не только с юга, но и с севера, где ее подтачивало тепло от прорвавшегося в Африку Гольфстрима. Первобытные охотники, шагнувшие вслед за стадами северных оленей на песчаные берега озер и в скалы Карелии и Финляндии, открывали новую страну, двигаясь по узким берегам полноводных водоемов. Древнейшие их стоянки археологи обнаружили на юге Финляндии, возле хутора Аскола, причем уже все орудия были изготовлены человеком из кварца.

Стоянки того же времени со сходными кварцевыми орудиями были открыты и на самом севере в районе Варангер-фиорда. Они вошли в науку под названием «культуры комса».

Обе эти культуры — комса и аскола — можно считать той основой, на которой в дальнейшем возникла и развилась вся сложная культура «арктического неолита», отмеченная своеобразием севера Скандинавии и Лапландии. Для нее характерны специфические угловые ножи и кинжалы из синевато-серого шифера, костяные поворотные гарпуны с каменными жальцами для охоты на морского зверя, скребки, резцы, проколки из кварца и горного хрусталя, разнообразная глиняная посуда, каменные кирки и лопаты из рогов лося, а также орудия и украшения из кости, встречающиеся во всех неолитических культурах севера Европы.

И все же самым интересным для меня представлялись теперь не эти вещи, а реальная возможность установить время и причины, в результате которых первые обитатели этого края вынуждены были взяться за обработку кварца.

Подчеркиваю, именно были вынуждены, потому что до своего появления в южной Финляндии охотники Восточной Европы и побережья Прибалтики располагали прекрасным кремнем, который добывался в современной Белоруссии, в Польше, южной Швеции, на Северной Двине — короче, там, где были выходы известняка и мела, заключающие кремневые желваки со свежим, пластичным кремнем. Кроме месторождений, на этих пространствах — на склонах моренных холмов, по берегам рек, на дне ручьев и оврагов — лежали кремневые валуны на любой вкус. И этот кремень, насколько мы можем судить, расходился на десятки и сотни километров. Но в Финляндию он почему-то попасть не мог. Следовательно, обратиться от кремня к кварцу человека вынудили какие-то чрезвычайные обстоятельства, закрывшие доступ к прежним источникам сырья.

Наконечники стрел и гарпунов с каменными жальцами.

Первопоселенцы южной Финляндии не могли разом поссориться со всеми племенами, обладавшими кремнем и обитавшими от них к югу и к востоку, а тем более — прервать родственные, экономические и прочие узы, которые связывали их с покинутыми недавно территориями. Оставалось предположить, что какая-то грандиозная катастрофа на столетия отделила Фенноскандию от Восточной Европы, прервав сообщение с остальной частью материка и оставив маленькие группы охотников на северного оленя в положении робинзонов на огромном пространстве еще никем не заселенной земли. И произошло это, как показали анализы углей из древнейших очагов и измерение высоты их расположения над уровнем Мирового океана, не позднее начала X тысячелетия до нашей эры.

Для любой другой территории подобная дата оказалась бы слишком общей. В самом деле, что такое человеческая жизнь, складывающаяся из дней и месяцев, по сравнению с несколькими столетиями? И все же она была достаточной, чтобы определить причину изоляции. Больше того, эта дата показывала скорость освоения человеком огромных пространств и возможности его приспособления к новым условиям жизни.

По расчетам геологов, на этот раз предельно точным, в 8213 году до нашей эры произошел грандиозный прорыв Балтийского ледникового озера, сбросившего огромные массы пресной воды в Белое море. Широкий пролив, почти на тысячелетие отрезавший Скандинавию и Кольский полуостров от обжитых человеком просторов Восточной Европы, поставил охотников на северного оленя в трудное положение. Перед ними, в полном смысле слова, лежал девственный, первозданный мир, который предстояло открыть и освоить. Каждый шаг по этой земле оказывался первым шагом; каждый человек в коллективе представлял собой исключительную ценность; каждый олень становился родоначальником будущих стад.

Конечно, никто из тех людей не думал так, хотя бы потому, что не мог, подобно нам, охватить единым взглядом морские побережья, леса, дюны, ледниковые щиты, оставшиеся на Хибинах, на большей части современной Швеции и Норвегии, и, словно книгу, перелистать отделяющие их от нас тысячелетия. Но почувствовать свою оторванность от прошлого, почувствовать бессилие перед стихиями, отрезавшими путь назад, они могли. И чувства эти могли разделять с ними олени, которым также заказан был привычный путь на юг, куда звал их инстинкт сезонных миграций и вели уже проложенные поколениями тропы, вдруг оборвавшиеся в бескрайнем потоке вод.

Не эти ли ощущения и свели впервые человека и оленя, уже привыкших следовать друг за другом, как спустя тысячелетия пастух будет следовать за стадом, охраняя его от двуногих и четвероногих любителей оленьего мяса?

Могло быть так, могло быть иначе. Но момент, когда человек вслед за оленями повернул на север от возникшего внезапно пролива, в истории этой части Земли был переломным.

Отныне не общение с окружающими племенами, не обмен идеями и предметами, не вооруженные столкновения определяли будущее этих человеческих групп. Свое право на существование они должны были доказать в постоянном соревновании с природой, умении найти свое место в еще только складывающейся ее системе. Приспособиться к этой природе, найти экологические «ниши», способные включить человека в общий природный цикл, стать по возможности полезной или, по крайней мере, безвредной частью природы, чтобы пользоваться ею не разрушая, — таков был единственный шанс у этих людей.

И если судить по результатам, они его использовали на все сто процентов.


8
В рассказе о своих достижениях современная наука бывает похожа на фокусника-иллюзиониста: движение руки — и результат налицо. При этом результат, не вызывающий и тени сомнения в его самоочевидности. Но как за движением руки фокусника скрываются долгие дни опытов и тренировок, так и в науке каждый результат рождается не в момент озарения гения, а подготавливается трудами множества людей, часто не подозревающих о существовании друг друга. Примерно так произошло с решением проблемы кварцевых орудий и заселения Фенноскандии и вопросом о существовании огромного пролива, соединявшего Балтику с Белым морем.

С Валентином Кельсиевичем Митеневым мы встретились в Пялице. Подобно мне, он приезжал сюда не первый год, но время наших приездов не совпадало. Знакомство состоялось только в последнее лето, когда наши экспедиции оказались в соседних домах над косогором, обращенным к устью реки.

Полярное лето коротко. У каждого из нас было много забот, еще обширнее были планы, но все-таки между маршрутами и обработкой препаратов нам удавалось выкраивать время на короткие прогулки вверх по реке и на долгие, за полночь беседы, когда за окнами разлит странный, неестественно ровный и слабый свет, отмечающий в Заполярье то безвременье, что отделяет летом один день от другого.

Митенев занимался делом на первый взгляд не только малопонятным, но, казалось бы, и малонужным для той жизни, которая текла в этих местах. Раскопки вызывали у местных жителей любопытство с примесью некоторого иронического восхищения: дескать, чего только человек не придумает! Работа геологов и ихтиологов, приезжавших каждое лето, рождала понимание и уважение. Но от изучения паразитов, живущих на чешуе, глазах, во внутренностях пресноводных рыб Кольского полуострова, какой-либо явной пользы для колхоза и вообще для жизни, по их мнению, не предвиделось.

Что поделать, в своем невежестве, далекий от микробиологии, на первых порах я тоже не видел особого интереса в этих исследованиях. Отношение свое я не изменил, даже когда, заглянув в окуляр микроскопа, увидел кошмарные создания, которые впиваются, грызут, гложут изнутри и снаружи рыбу и которых мы в жареном, вареном, соленом и сушеном виде съедаем в огромных количествах, не подозревая о самом их существовании. Картина была столь неаппетитной, что и два дня спустя за стол, который был у нас почти исключительно рыбный, я садился со значительно меньшим удовольствием, чем прежде.

Но с неизбежным человек свыкается и смиряется быстро. Тем более что знания, которые я получил от моего нового знакомого, оказались не только интересными, но и подтолкнули к некоторым небесполезным мыслям.

Еще в школе мы узнаем — а потом, за ненадобностью, забываем, — что всякое живое существо, будь то млекопитающее, пресмыкающееся, птица, рыба, а вместе с ними и человек, заключает в себе обширный растительный и животный мир, некоторые представители которого могут иметь еще и собственных паразитов и сожителей. Микро- и макроорганизмы — вирусы, бактерии, черви, амебы, инфузории и прочие жители нашего тела — условно можно разделить на две группы: паразитов, процветающих за счет нашего здоровья, а потому безусловно лишних, и на тех, кто не только не приносит вред своим существованием, но даже исполняет определенные полезные функции. Например, борются с чужими паразитами, с инфекциями, развивающимися в других видах животных, содействуют пищеварению и выполняют многое другое, о чем мы имеем пока весьма смутное представление.

У каждого вида рыб был свой, излюбленный набор паразитов, тот «фундамент», на который наслаивалось все остальное, представлявшее главный интерес для изучения. Разные стада семги, например, кроме обычных паразитических видов, обладали еще и каждое своим специфическим набором, обусловленным маршрутом их океанских странствий. Такие наблюдения представляли практический интерес уже не только для ихтиологов и биологов, но и для хозяйственников.

В принципе, определив подобный набор паразитов, можно было проследить, откуда именно и через какие воды возвращается в родную реку та или другая рыба. Дергающиеся, извивающиеся на предметном стекле под микроскопом создания, снабженные крючками, клешнями, челюстями и присосками, оказывались своего рода «мечеными атомами», позволяющими следить в глубинах морей и океанов движение рыбьих косяков.

То же самое относилось к пресноводным рыбам, живущим в озерах и реках, только здесь картина оказывалась еще сложнее и интереснее. Подобные «наборы» зависели уже не только от вида рыбы, но и от определенного участка водоема, где данная особь обитала.

Разделение видов паразитов по течению реки оказывалось чрезвычайно устойчивым. Так, виды, характерные для холодных верховьев с быстрым, порожистым течением, не встречались на широких и медленных равнинных плесах; в свою очередь паразиты морских рыб, живущие исключительно в соленой воде, не могли переносить ее опреснения. Та же семга, повернув с моря в устье, сбрасывала с себя наружных паразитов вроде морских клопов, хорошо различимых глазом, очищалась и от паразитов внутренних: ее пищевод и желудок стягивались до минимума, и лишь после этого начинался ее путь вверх, к нерестилищам.

Следовало учитывать еще одно немаловажное обстоятельство — разделение рыб на проходных и непроходных. Щука, окунь и сиг были «проходными» видами, так как могли на краткое время выходить в опресненные прибрежные воды, чтобы попасть в соседнюю реку, а другие, как, например, хариус, живущий на стремнинах среди порогов и перекатов, к этому был совершенно неспособен. Казалось, тут все было ясно, однако при нанесении на карту Кольского полуострова обитающих в его водоемах рыб получалась сложная и не всегда понятная картина, для объяснения которой требовалось привлечение данных геологии, палеогеографии и микробиологии.

Сложность заключалась и в том, что популярная некогда теория о заселении девственных водоемов рыбой с помощью птиц, к ногам которых прилипали якобы уже оплодотворенные икринки, давно была отброшена, так же как представления о самозарождении мух из гнилого мяса или мышей из соломенной трухи, считавшиеся аксиомами средневековой науки. Для того чтобы в каком-либо водоеме появились рыбы, туда должны были попасть, по меньшей мере, несколько пар одного вида, приносивших не только потомство, но и передававших ему непосредственно имеющихся у себя паразитов. Действие это должно было совершаться многократно, до тех пор, пока новый водоем не оказывался заселенным рыбой — а вместе с ней и присущей ей паразитофауной — в соответствии с гидрологическими и климатическими условиями, которые определяли его внутреннюю экологическую структуру.

Как это происходило в прошлом, понять удавалось не всегда.

Все тот же ледник, от которого неизменно начинался отсчет археологического или геологического времени на Кольском полуострове, отступая, образовывал у своей внешней кромки цепь приледниковых озер, по которым с юга и юго-запада, из Карелии, могли двигаться рыбы, скатываясь потом в бурные и полноводные реки. В известной мере это объясняло поразительную картину, которая поначалу приводила исследователя в недоумение: в долине Поноя комплексы паразитов были как бы перепутаны — тот «набор», который следовало ожидать в верховьях, встречался в среднем и нижнем течении, и наоборот.

Объяснить такое положение можно было, лишь учитывая колебания поверхности Кольского полуострова относительно уровня моря, о которых я говорил раньше. Решающую роль играли опускания суши, сопровождавшиеся наступлениями моря — трансгрессиями, во время которых соленые воды затапливали долины рек, уже заселенные рыбами. Морские воды заставляли пресноводных рыб отступать в верховья рек, а то и просто погибать в непривычной среде. Рыбы и их паразиты, оставшиеся после отступления морских вод — регрессии, закрепившиеся в соответствующих зонах, наглядно показывали, как далеко в глубь материка вторгалось море, вытесняя, а то и полностью уничтожая речных обитателей.

Так постепенно прояснялась картина заселения рыбами рек и тех путей, по которым они прошли и о которых свидетельствовали их паразиты.

Археологией мой новый знакомый заинтересовался не из праздного любопытства. Расспрашивая об истоках древних культур на Кольском полуострове, в Карелии, Финляндии и Скандинавии, Митенев пытался выяснить время морских трансгрессий и регрессий, чтобы сопоставить их со своими наблюдениями. Сделать это было непросто. Глазам открывались плоскости различных террас, оставленных морем в разные эпохи, гряды береговых дюн, отмечавшие положение берега во время очередной регрессии, но точные даты таких колебаний оставались неизвестны. Судя по остаткам стойбищ, которые я исследовал, море освободило эту часть берега не позднее II тысячелетия до нашей эры. Но когда именно — могли показать только специальные исследования, для которых требовались приборы более сложные, чем мои совки, ножи и лопаты и даже чем микроскоп и бинокулярные лупы Митенева.

Что же касается остатков более древних поселений, которые должны были находиться на более высоких террасах, лежащих вдали от моря, то до них у археологов, насколько я знал, просто еще руки не дошли…

Биологу я мог предложить только гипотезу о временипервоначального сложения культуры охотников с кварцевыми орудиями, приручивших лапландского оленя и подчинивших свою хозяйственную деятельность его сезонным миграциям, как результат древней и продолжительной изоляции этих мест от остального пространства Восточной Европы. У меня не было безусловных доказательств прорыва Балтийского ледникового озера в Белое море, кроме некоторых дат, известных археологам и геологам, и ряда умозаключений, подтверждавших такую возможность. Споры о северо-восточном прорыве балтийских вод к тому времени еще не были закончены, хотя большинство шведских геологов уже отказались от гипотезы Г. Мунте и М. Саурамо, утверждавших прорыв балтийских вод не на восток, а на запад, в Северное море.

И вот здесь оказалось, что у Митенева есть свои, достаточно веские доказательства связи Балтики с Белым морем.

Изучая и классифицируя паразитов рыб в Поное, среди обычных для Кольского полуострова видов Митенев обнаружил вид, который до этого никогда ему не встречался. Удивительного в таком факте не было: многое из того, что приходилось описывать биологу, оказывалось новым, ранее неизвестным. Настораживало другое. Согласно всем фактам, найденный паразит обитал в реках, принадлежащих исключительно бассейну Черного моря, с которыми у рек Кольского полуострова не было решительно никаких точек соприкосновения. Наоборот, в реках каспийского бассейна, связанных с бассейном Белого моря, он никогда не был замечен.

Как он попал на столь далекий от обычных мест своего обитания Север, да еще в порожистую реку, лежавшую далеко за Полярным кругом?

Просматривая специальную литературу и нанося на карту точки, где был выявлен этот вид, Митенев получил любопытную схему. Паразит, носящий латинское название Myxobolus obesus, обитал в бассейнах Немана, Западной Двины и Великой, — в бассейнах именно тех рек, по которым, согласно исследованиям палеогеографов, талые воды последнего ледника могли стекать из Балтийского моря в бассейн Днепра и Черного моря. «Мостиком» между Кольским полуостровом и балтийским бассейном, как и следовало ожидать, оказались озера Карелии. Там этот вид встречается, но убывает в своей численности в направлении на север и северо-восток — в том самом направлении, куда должны были изливаться пресные воды ледникового Балтийского озера и куда — следовательно — он был занесен с юго-запада пресноводными рыбами, дошедшими до Поноя.

Myxobolus obesus (лат.)

Каждый из нас в своих построениях оперировал материалом только своей области знаний, но оба мы, независимо друг от друга, пришли к одинаковым выводам о существовании в прошлом большого пролива, отделившего некогда Фенноскандию от остальной Восточной Европы. Это было лучшей проверкой гипотезы, выдержавшей своего рода испытание на прочность.


…Конечно, история потомков древних охотников на северных оленей не была такой однозначной, как это может показаться по содержанию предыдущих страниц, на которых лишь легким пунктиром намечена судьба основного ствола генеалогического древа обитателей Фенноскандии. На этом стволе были и другие, достаточно мощные и жизнеспособные «ветви». Как я писал в первой книге, касаясь загадки северных лабиринтов, потомки первопоселенцев, оставшиеся на морском побережье и на гигантских внутренних озерах, положили начало особой культуре мореходов и охотников на морского зверя. Это им принадлежат шиферные жальца поворотных гарпунов, древнейшие наскальные изображения на Онежском озере и скалах реки Выг, и они же выкладывали каменные спирали лабиринтов, отмечающие их плавания из Белого моря на Шпицберген, к Британским островам и дальше в Атлантику…

Но это уже другая тема.


9
Осень на Терский берег приходит с туманами, холодами, хлещущим мелким дождем. Серый, промозглый день короток. Он тускнеет, сжимается, сменяясь мокрой и черной ночью, за которой приходит еще более короткий и более серый день.

Череда эта кажется бесконечной, но вдруг по-настоящему холодный ветер срывает с неба серые, мокрые тряпки. Оно становится чистым, звонким и синим, а весь окружающий мир разом вспыхивает желтыми, оранжевыми, золотыми и ярко-красными всплесками осенней тундры, на которой густыми синими каплями лежат дымящиеся, стынущие озера, извивы порожистых речек, а над всем этим уже белеют снежные пласты далеких каменных тундр. И тогда без подсказки знаешь, что пора готовить теплую зимнюю одежду, ладить ружье и сани и довершать оставшиеся от лета дела.

Точный и гибкий природный календарь, никогда не ошибаясь, здесь считывали с окраски листа, с цвета тундры. Глянув на противоположный от деревни склон речного берега, здесь точно говорили, в какой день надо идти за морошкой к болотам за Малую Кумжевую, а в какой — на Чернавку; когда пришло время «чесать» бруснику и голубику, а когда можно уже ладить поршень, легкий берестяной рюкзак, за клюквой.

Помню, как был я удивлен, когда однажды, в череде самых обычных дней, в которые хорошо шла рыба, а на дальних холмах явственнее проступили красные и желтые пятна, ни с того ни с сего рыбаки вдруг начали покряхтывать, вспоминать былые времена, охоту на диких оленей и согласились, что не худо было бы именно теперь наведаться в ягельные боры верховьев Стрельны, где собираются «дикари». И лишь потом, перебирая события этих дней, я вспомнил, что начались-то эти разговоры отнюдь неспроста, а после того, как один из внуков принес на тоню полный картуз плотных и чистых коричнево-красных подосиновиков, высыпавших на соседних холмах в криволесье.

Да, здесь все было полно значения, все принималось во внимание, и краски полыхали именно тогда, когда надо было сворачивать летние жилища, прощаться с холодеющим морем и следом за оленями знакомыми тропами уходить в далекие, теплые леса.

Разговор этот на тоне, на краю синего моря и разгорающейся с каждым днем тундры снова бросил меня через тысячелетия назад, дав почувствовать трепет и радостное нетерпение первобытных охотников, которым уже слышался трубный зов леса. Там начинался гон оленей, схватывались быки в драках за важенок, а здесь съехавшиеся на осенний праздник семейства приносили жертвы духам лесов и вод, чтобы зима прошла благополучно, чтобы не случилось голода, не пал гололед, чтобы росомахи и волки не часто «ломали» оленей.

Старый помор, с которым я подружился и в доме которого останавливался во время своих приездов на Терский берег, рассказывал, что в молодости, еще в начале века, ему случилось однажды попасть на такой осенний праздник «имания оленей», — не на тот, что был всем доступен, а на тайный, куда допуск посторонним был закрыт и о существовании которого знали даже не все этнографы, изучавшие быт лопарей. Попал он туда лишь потому, что мальчишкой работал пастухом у одного из самых богатых оленеводов-ижемцев, первым в этих краях начавшего собирать и пасти тысячные стада оленей.

В тот день они с хозяином выехали рано, на одной запряжке, и долго пробирались между холмов и озер к небольшой, хорошо укрытой от посторонних глаз долине.

Здесь их ждали. На ровной сухой площадке у подножия холмов стояло с десяток чумов — сюда съехались пятнадцать саамских семей, чьи стада паслись по соседству.

Гон у оленей был в самом разгаре. Нагулявшие за лето вес, набравшие силу, самцы-хирвасы с уже окостеневшим кустом ветвистых рогов на голове вступали в ожесточенные схватки за важенок. Каждый пытался оторвать от общего стада «лоскут» побольше, сбивая в него олених и отталкивая, оттесняя соперников. А в это время владельцы оленей пили привезенную оленеводом водку, стреляли в цель, боролись и веселились.

На следующее утро все встали до солнца. Мужчины надели на себя не обычную одежду, а только «печок» — специфическое саамское одеяние, сшитое из оленьих шкур с капюшоном, широкое снизу, которое надевается через голову, и «липты» — кожаные чулки мехом внутрь, сшитые из кожи с ног оленя. Взрослые женщины, одетые точно так же, стояли поодаль. Это были «важенки». Как только над холмами поднялось солнце, мужчины с оленьими рогами в руках начали танец и запели песню. Время от времени одна из женщин, приплясывая, вступала в круг. Тогда мужчины, выставив рога и действуя ими так же, как действуют во время драки хирвасы, вступали друг с другом в бой за важенку. По словам моего знакомого, борьба была нешуточная, и победа демонстрировалась вполне натуралистично, повторяя действия оленей во время гона…

Достоверность рассказа подтверждало то удивление и неодобрение виденного, которое старый рыбак сохранил и через шесть десятков лет. Это же объясняло, почему ни у Н. Харузина, изучавшего быт, предания и культуру лопарей в конце прошлого века, ни у В. В. Чернолусского, изучившего цикл кочевой жизни саамов в течение года, я ни слова не нашел о подобных обрядах.

Это была не забава. Это было, что называется, святая святых, магическое действо, призванное обеспечить не только плодородие оленей, но здоровье и плодородие самих саамов, «оленных людей».

В рассказе об осеннем празднестве оленеводов передо мною возникла картина первобытной магии, сохранившейся с незапамятных времен, вынесенной под осеннее северное солнце из глубин безмолвных палеолитических пещер Западной Европы. Там, глубоко под землей, европейские археологи обнаружили подземные святилища, где совершались магические обряды, а в них — изображения бизонов, северных оленей, диких лошадей. И рядом — изображения замаскированных танцоров, людей-оленей. Можно представить, как в свете дымных факелов жрецов каменного века взрослые члены рода, перевоплотившись с помощью краски, шкур и масок в животных, от обилия которых зависело благополучие и сама жизнь племени, подражали их действиям во время осеннего гона, чтобы обеспечить их размножение, обилие стад и удачную охоту. Палеолитические охотники точно так же, как саамы, кочевали по всей Европе за стадами оленей. Открытые солнцу и ветрам стойбища возле рек на европейских равнинах наполнялись жизнью только в летнее время, как то происходило на Сунгире и на других палеолитических стоянках наших мест, где не были обнаружены следы утепленных жилищ. Вывод этот подтверждают найденные на них кости молодых телят, отсутствие сброшенных рогов, что у важенок происходит в мае — июне, после рождения потомства, а у самцов — в ноябре — декабре, после завершения гона. На летних стойбищах встречаются и кости перелетных птиц и их птенцов, которых нет на зимних местах поселений.

Бронзовая бляшка с изображением шамана.

В пещеры и под навесы скал палеолитические охотники Европы возвращались к ноябрю и жили здесь до апреля — мая, как показали исследования крупнейшего историка первобытности А. Брейля. Здесь, на местах зимних стойбищ, после летних странствий собирались все члены рода на традиционные празднества.

И тогда, десятки тысячелетий назад, и теперь, всего лишь назад полвека, нужна была тайна, уединение, выбор места и времени — в соответствии с местом и временем гона оленей, с их привычками и повадками, которые воспроизводили саамы и их далекие предки.

Так получалось снова, что совсем не человек направлял и вел за собой оленей. Вникая в календарь саамов-оленеводов, записанный в памяти поколений привалами, тропами, озерами, береговыми тонями, местами отела, ягельными пастбищами, я снова убеждался, что это олени указывали человеку время, когда сниматься со стоянки и кочевать, а когда прерывать кочевье; когда можно веселиться, устраивать свадьбы, состязания, отбросив на время заботу об охране стада и добывании пищи, а когда надо неустанно бодрствовать, отряхивая слепящий снег, сбивая сон и усталость, вслушиваясь в каждый звук, теряющийся в крутящей снеговерти; когда надо приносить жертвы, навещая места поселений «праудедков», а когда — продолжать прерванное кочевье к зимовкам на озерах по хрусткой, прихваченной первым морозом и крупитчатым снежком угасающей тундре.

Фигура «колдуна» (из пещеры Три брата. Франция).

Некоторые из этих озер мне довелось видеть и летом, и в самом начале зимы, когда над землей стоит ломкая, звонкая тишина, внезапный звук несется свободно, дробясь и отражаясь от холодных стволов, от гулких, промерзших уже склонов, а внезапное карканье ворона разносится, кажется, на много километров окрест. Именно тогда эта заполярная земля повернулась ко мне еще одной своей стороной, без которой я вряд ли смог бы представить себе весь цикл жизни ее обитателей — и прошлых и настоящих.

…Из Москвы я улетел в последнем взрыве золотой осени, шуршащей листом на бульварах, пряно пахнущей запоздалым грибом и тлением в парках, — осени, предвещавшей туман, зябкую сырость дождя, неумолимо подкатывающуюся слякоть. Самолет ушел в серую мглу облаков, пробился сквозь них к солнечной, морозной пустоте неба и пошел на север над белой клубящейся ватой. Снова землю я увидел, когда мы пошли на снижение. Я ждал ее — такую знакомую, в зеленой щетке тайги, в ярко-синих, гофрированных волной озерах. Но все было иначе. Оцепенелая, с черной водой, кое-где побелевшей от первого льда, в окружении серых холмов со штриховкой редколесья лежала стынущая земля. Здесь уже начиналось царство зимы, царство смерти, о котором говорили руны «Калевалы» и «фантастические» саги норвежских викингов.

С особенной силой этот переход от ослепительного, пьянящего светом лета к короткому, сжимающемуся вместе с холодом дню я ощутил чуть позднее, на берегу одного из таких озер, неподалеку от Волчьей тундры, где у Митенева, пригласившего меня к себе, была небольшая биологическая лаборатория. Собственно, лабораторией было само озеро. В маленькой избушке стояли микроскопы, бинокулярные лупы, флаконы с реактивами. По вечерам в ней гудела докрасна накалявшаяся железная печурка, тускло светила керосиновая лампа, а молодой красавец пес, которому еще не исполнился год, прислушивался к нашим долгим разговорам.

Днем обычно было мягко и пасмурно. От замерзающей воды на перекате, где из озера рождалась речка, поднимались густые клубы тумана, длинными иглами инея оседали на прибрежных кустах, деревьях, сухом, вмерзшем в закраины тростнике. По ночам мороз крепчал. Дымящиеся плесы на глазах схватывало льдом, вода из-под него начинала уходить, и за полночь за стенами избушки начиналась настоящая артиллерийская канонада. Казалось, невидимые снаряды рикошетили о земную и небесную твердь и с пронзительным, душераздирающим воем улетали вдаль, к Волчьим и Каменным тундрам, оставляя за собой длинные, змеящиеся трещины.

Так садился лед…

По словам Митенева, на озеро каждую осень приходили зимовать саамы с оленями. Приходили издалека, за сотню с лишним километров от тех мест, где они проводят весну и лето, на места, где зимовали их предки. Будь то летом, я попытался бы отыскать в лабиринте заливов, мысов, островов и проток следы еще более древних зимовок, от которых могло что-нибудь остаться: каменный скребок, сланцевый нож, заплывшая впадина землянки. Но в тот раз, так и не дождавшись запаздывавших оленеводов, я смотрел на это лесное озеро лишь как на завершающее звено, к которому добирался ощупью предшествующие годы.

Здесь завершали свой годовой кочевой цикл саамы, возвращавшиеся теперь не на оленях, а на мотонартах, и все же — вслед за оленями. Менялось время, менялся человек, но не менялись олени. Они-то и оказались той живой ниточкой, протянутой в современность из прошлого, к которому мы пришли с Митеневым, каждый со своей стороны.

История, в которой одним из главных действующих лиц оказался загадочный Myxobolus obesus, представлялась мне достаточно поучительной. Ни морские террасы, прорытые порожистыми реками, ни раковины в их песчано-гравийных слоях не могли с достаточной точностью ответить на вопрос, когда и как это микроскопическое существо могло попасть в реки Кольского полуострова. Истинным хранителем времени оказались угли из каменных очагов древних обитателей этих мест, их кварцевые орудия, остатки землянок и полусгоревшие кости животных на местах сезонных поселений — своеобразный хронометр, по которому следовало сверять хронометры других фактов.

Быть может, тогда впервые я почувствовал, что археология вовсе не исчерпывается только изучением истории человека, и то, что на помощь для решения наших сугубо археологических задач приходят иные науки, — не более чем случайность, потому что истинный фокус оптической оси лежит дальше и глубже.

Мы привыкли воссоздавать в своей работе человека, — воссоздавать из следов его деятельности, из орудий труда, из мест его обитания, из его охотничьей добычи. Бесплотный, угадываемый лишь внутренним зрением, этот человек двигался среди наших построений, чувствуя себя центром внимания и хозяином положения. Но вдруг, как бывает, когда меняешь фокусировку бинокля и прежнее изображение в поле зрения расплывается, уступая новому, четкому, расположенному гораздо дальше, я почувствовал, что человек не предел, не цель — он сам является «мерой всех вещей», масштабом для постижения тех грандиозных явлений, которые мы учимся прослеживать в веках и тысячелетиях. Собственно, вот это еще не оформившееся, не сформулированное в словах и понятиях чувство и подготовило встречу с Митеневым на лесном озере.

Наши разговоры с биологом были похожи на путь, ведущий вверх по реке. От холодного, зелено-синего моря, от мокрых песков, открывавшихся ветру в часы отлива, от сухой прибрежной и влажной приморской тундры мы поднимались все выше, мимо порогов, над которыми порой взмывала серебряная торпеда семги, мимо обрывистых скал, стиснувших реку, по заросшим соснами и березняком старым дюнам древнейших террас, — и с каждым шагом река становилась стройнее, ýже, мелководнее, а за спиной оставались ее бесчисленные притоки, то мутившие ее воду, то вливавшие в нее густо-чайный настой болот.

Так приходишь к истоку реки. Но так же приходишь к истоку мысли.

Именно здесь, на Севере, на протяжении почти десяти тысяч лет человек сумел стать деятельной и органичной частью природы. Им была решена задача экологического равновесия — состояния, при котором ни одна из составных частей системы «человек — природа» не испытывает угнетения со стороны других частей. Человек не изменял природу, он ей следовал, как следуют воды реки уже проложенному руслу, следил за ее сигналами и предугадывал изменения, чтобы встретить их подготовленным…

То, что я открывал для себя на Севере, я знал и раньше. Но знание это было книжным, каждый факт был отделен от другого невидимой, но ощутимой перегородкой, отсутствием непосредственной связи.

Я знал, что верхнепалеолитические охотники на северных оленей ловили в реках Европы лососей, то есть разновидность семги; мог перечислить наиболее известные их поселения, откуда происходили наиболее замечательные произведения искусства, в том числе и знаменитая пластинка с изображением оленей и лососей, найденная при раскопках пещеры Лортэ; знал по репродукциям фигуру мужчины в маске оленя во время ритуального танца из пещеры Трех Братьев, но связать это все именно так, как связалось теперь, найти место каждого из этих явлений в действительности стало возможно только после рассказа старого рыбака о первобытной магии саамов.

Олени и лососи. Гравировка по кости (пещера Лортэ, Франция).

Археология повернулась ко мне неожиданной стороной, и то, что раньше казалось целью, — изучение орудий, реконструкция быта — вдруг предстало всего лишь средством, путем, ведущим к познанию чего-то иного, более важного, к чему я смог прикоснуться впервые на этой северной земле. Я понял, что мне следует снова вернуться к спокойным, извилистым речкам и озерам нашей среднерусской полосы, на берегах которых я начал задумываться над отношениями человека и природы и откуда начинались охотничьи тропы далеких предков саамов-оленеводов, — вернуться, чтобы попытаться разрешить не частные, а общие вопросы, рано или поздно встающие перед исследователем, в какой бы области науки он ни работал.

Терский берег. Вверху — обширные выдувы, обнажающие древние почвы; внизу — шлифовальная плита рядом с разрушенным древним очагом.


Терский берег. Вверху — остатки неолитического поселения; внизу — кварцевые орудия, собранные возле очага.


Терский берег. Шиферные «жальца» поворотных гарпунов.

Терский берег. Семга — одна из «основ» здешней жизни.

Терский берег. Вверху — олени на старых ягельниках; внизу — на морской тоне.


Терский берег. Быстрые, порожистые реки в мокрых тундрах хранят в своих водах «память» о былых колебаниях береговой линии; внизу — лапландский олень, «свидетель» последнего великого оледенения.


Терский берег. Остов саамской куваксы.

Глава II «Дом» и мир

1
Весна сверкала, грела, пронзала солнечными лучами, от вскипающей земли поднималось марево испарений.

Еще вчера краснели, наливаясь соком, леса. Еще вчера плыла по горизонту голубая, пьянящая дымка пробуждающейся земли и под обрывами со вздохами и слезами стаивали последние грязные пласты снега, открывая лабиринты мышиных ходов. А сегодня вдоль канав, вдоль изгородей, по откосам сияют золотые созвездья мать-и-мачехи, вспыхивают пушистыми взрывами соцветия ивы, разбегается вширь мурава пробивающейся травки и из-под прелого прошлогоднего листа поднимает хрупкие лиловые кисти изящная лапчатка. Все рвется с неистребимой силой жить, наверстывая потерянные в зимней спячке дни. И, прислушиваясь к шуршащему, вздыхающему, вспухающему жизнью лесу, сквозь птичий гомон, звон последних, сбегающих ручейков можно было слышать сладкий и страстный треск лопающихся почек…

Эту весну и я ждал с нетерпением.

Последние лето и осень на Терском берегу заставили меня заново взглянуть на свою работу. Решение частных, в сущности, вопросов, какие встают перед каждым археологом, — время существования тех или иных поселений, быт и хозяйство живших там людей, их отношения с соседями, — неожиданно вывело меня на другую тему: я задумался над взаимоотношениями древнего человека с окружающей его средой. Это не было совершенно новым вопросом. Нельзя было изучать историю человечества, не затрагивая эту проблему. Но она всегда оставалась второстепенной, образуя как бы второй план, на фоне которого разворачивались исторические события.

А это было не совсем верно.

Как показали исследования последних десятилетий, в системе отношений «природа — человек» природа выступала отнюдь не пассивным, тем более страдательным партнером. Человеку только казалось временами, что он берет над природой верх; что не природа ему, а он природе диктует свои законы, которым она начинает послушно следовать. Чем дальше развивалась наука, чем глубже она постигала систему Вселенной, в которой человеку отведено не малое, но и не столь уж большое место, тем чаще тот или иной исследователь склонялся к мысли, что путь прогресса определяется отнюдь не навязыванием природе наших желаний. Наоборот, этот путь требует самоограничения, вдумчивого и неторопливого постижения законов и закономерностей природы, умения ими пользоваться, поскольку человек в своей биологической сути по-прежнему остается частью природы, подчиняется законам биосферы.

Терпеливая, гибкая, самовосстанавливающаяся природа отступала перед натиском человека все последние столетия, пока он овладевал силами пара, электричества, атома, развивал металлургию, химическую промышленность, используя ресурсы Земли, уничтожая и перерабатывая для своих нужд огромные количества биомассы. Богатства биосферы казались человеку неисчерпаемы. Он вырубал леса, распахивал степи, создавал огромные водохранилища, собирался растопить ледники на горах и направлял в обратную сторону воды рек. Но внезапно все изменилось.

После сотен лет победоносной войны с природой за какие-то полтора-два десятилетия выяснилось, что все это не так просто и не так хорошо. Что, беря у природы, ей обязательно нужно давать соответствующую компенсацию. Что при концентрации промышленных предприятий необходимо создавать вокруг них обширные леса и парки, создавать искусственные водоемы и очищать воду. Что вырубленные леса не восстанавливаются сами, а их исчезновение резко меняет климат в худшую сторону. Что огромные водохранилища на месте бывших лугов и полей катастрофически нарушают сложившееся за тысячелетия экологическое равновесие. И если человек заинтересован в собственном будущем, он должен со вниманием относиться к своему настоящему, в первую очередь к природе, которую получил в наследство от предшествующих поколений.

Так в последние годы пальма первенства среди наук неожиданно перешла к экологии, о которой еще недавно знали разве что только специалисты.

История триумфа экологии повторяет историю Золушки. Одно из третьестепенных направлений в биологии, изучавшее отношение организма или вида к окружающей среде, стало планетарной наукой, рассматривающей одинаково и процессы биосферы, и влияние деятельности человека на природу. «Венец природы», каким привык было считать себя человек, внезапно обнаружил, что существование его как вида зависит от существования природной среды — и не вообще какой-нибудь, а именно той, в которой он возник, сформировался, вместе с которой развивался на протяжении десятков и сотен тысяч лет.

Человеку нужен воздух, — но лишь того химического состава, которым он дышал на протяжении сотен поколений; ему нужна вода, — но лишь с теми примесями, которые необходимы его организму; ему нужна пища, — но именно та, к которой он приспособился в чреде предшествующих поколений, и так — до бесконечности. В конце концов, человеку нужна вся биосфера Земли — такая, в которой он родился и развивался, а не измененная промышленными выбросами и радиоактивными отходами.

Эта биосфера, состоящая из бесчисленного количества составляющих ее компонентов, часть которых потреблялась в пищу, часть — сжигалась и уничтожалась, часть — видоизменялась, при ближайшем рассмотрении оказалась единой. Из нее ничего нельзя было изъять безнаказанно. Каждый мельчайший биологический вид, каждая часть поверхности планеты со своей фауной и флорой, каждый кубометр воды, участвующий во всеобщем круговороте, являлись необходимым звеном в единой цепи жизни. И, рано или поздно, каждый разрыв этой цепи приводил к необратимым изменениям.

Примеры нарушения человеком экологического равновесия в природе широко известны. Среди них расселение кроликов в Австралии, которые, не встретив конкуренции, принялись размножаться с катастрофической быстротой, уничтожая посевы и растительность; привоз в Европу из Америки филоксеры, которая стала грозой виноградников Старого Света; появление в Черном море рапаны, уничтожившей устриц, которыми лакомились не только древние греки, но и люди, еще живущие среди нас.

Но то были объекты изучения прежней экологии, ограничивающей поле своего наблюдения биологическим видом.

Современная «большая» экология оперирует не только всеми био- и геологическими объектами, она еще использует материал истории, социологии, экономики, гео- и биофизики, химии, физики, астрономии и других столь же далеких, казалось бы, дисциплин. Она определяет не просто условия, необходимые для продуктивного существования какого-либо биологического вида, но условия, необходимые для наиболее успешного существования совокупности видов той или иной географической зоны, полосы, сообщества. Прослеживая по возможности все связи между каждым из видов, между ними и природной средой, включающей в себя и климат, экология вместе с тем определяет наиболее слабые звенья, которые разрушает или может разрушить человек своим вторжением, и те последствия, к которым такое нарушение может привести. При этом выясняются иногда любопытные вещи.

Так, отсутствию лесов по берегам Средиземного моря и в степях северо-западного Крыма мы обязаны отнюдь не климату, не почвам, а хозяйству древних греков и римлян. Они усиленно разводили огромные стада коз, поедавших молодую поросль, в то время как взрослые деревья переводили на дрова и постройки. Возникновение ряда эпидемических заболеваний, оказалось, зависит не только от вспышек на Солнце и усиления потока космической радиации, но происходит в результате вымывания некоторых необходимых для человеческого организма микроэлементов из почвы, истощенной непрерывной пахотой. Массовая гибель рыб в водоемах может быть следствием не только загрязнения их промышленными отходами, но результатом развития сине-зеленых водорослей, бурно размножающихся после появления запруд и плотин на ранее проточных озерах и реках. Казалось бы, как могут быть связаны такие два явления, как использование химических удобрений и вспышки туляремии, которую разносят грызуны? Однако небрежность в обращении с химикатами привела одно время к полному уничтожению лисиц, охотившихся на зайцев и мышей, а это уже вызвало неконтролируемое размножение грызунов…

Истоки настоящего следовало искать в прошлом, все равно далеком или близком.

В глубинах тысячелетий складывалось единство человека и природы, разрываемое, порой на наших глазах, цивилизацией. Как считает большинство социологов, такое положение вещей вовсе не было предопределено прогрессом. Так, может быть, стоит спуститься в глубины прошлого, чтобы выяснить, как именно шло развитие человеческого общества и где, на каком этапе возникает та или иная роковая ошибка, ставящая сейчас под угрозу будущее? Одинаково — будущее природы и будущее человека…

Опыт Севера давал пищу для размышлений, но его нельзя было перенести целиком сюда, на Ярославщину, куда я после многолетнего перерыва приехал снова этой весной, — здесь требовался совершенно иной подход к проблеме.

То, что в нашей средней полосе России давно исчезло, было скрыто землей, лесами, болотами, тысячелетиями преобразовывавшейся человеком природы, на Севере еще сохраняло первозданные форму, цвет, вкус и даже звук — такие, как хорканье оленей, нежное, жирное мясо семги, маршруты сезонных кочевок с их тропами, постоянными очагами, чумами и всем укладом жизни, подчиняющимся до сих пор сезонному круговороту природы.

Другими словами, на Севере прошлое было тесно слито с настоящим.

Легкость реконструкции этого прошлого объяснялась еще и тем, что угол моего зрения был преднамеренно сужен. Он охватывал только один вариант культуры арктического неолита — оленеводческий, уходящий в глубокую древность, оставляя в стороне культуру охотников на морского зверя, мореходов и строителей лабиринтов, а также остальные достаточно сложные и яркие культуры, известные по археологическим находкам в Карелии и Финляндии, которые свидетельствовали о продвижении потомков первопоселенцев все дальше на север.

Там, на краю обитаемого человеком мира, все было зримо, наглядно, просматривалось так же, как остатки древних стойбищ на раздутых ветром галечниковых террасах. За современностью явственно проступали очертания прежней жизни…

Совсем иначе все это выглядело в средней полосе России, в междуречье Волги и Клязьмы, а еще точнее — в зоне обширных озер и болот, протянувшихся по землям Ярославской области. Здесь приходилось обращаться не только к археологическим и палеогеографическим фактам данного района, но постоянно сравнивать их с материалами, добытыми наукой на обширнейшей территории от Баренцева моря до Черного и от Урала до Карпат, если не еще западнее. Только так можно было представить себе и понять процессы, происходившие в том «квадрате», к которому я относился с особо пристальным вниманием, — к району Плещеева озера.

Огромный овал озера, скрывающий под синей гладью глубокую воронку; высокие берега, открытые солнцу, с оспинами разрытых в прошлом веке курганов, кое-где поросшие орешником и дубняком, переходящие на северо-западе в песчаные дюны с тонко поющими под ветром соснами; заросшие кустарником и лесом болота; лесные ручьи и речки; пронзительно пахнущие свежей землей весенние пашни на высоких холмах, уходящих к востоку, — все это я знал как собственный дом. Я знал не только места уже известных древних поселений, но и те, где находятся еще не открытые стоянки древнего человека, до которых, как говорится, руки еще не дошли. Знал леса и звериные тропы, гнездовья птиц и рыбные участки на озерах и реках. И все же такое знание, в отличие от Терского берега, где оно помогало связывать воедино настоящее и прошлое, здесь оказывалось бесполезным.

Здесь прошлое было неоднозначно. Оно состояло из множества слоев, зыбких, расплывающихся, неуловимых, уходящих в общий туман древности, и — главное — каждый такой слой казался не связанным с предыдущим и последующим.

Шагая по полям, лесам, по старым дорогам, сравнивая старые и новые карты, поднимая архивные документы, расспрашивая старожилов о названиях здешних мест, урочищ, я чувствовал себя в зыбком, меняющемся мире. Леса неоднократно вырубали, на их месте появлялись пашни, потом здесь снова вырастали леса. В их чащобе можно было разыскать следы существовавших некогда деревень и сел, разделенных не только километрами расстояний, но и столетиями. Облик жизни менялся на глазах, но и то, что я застал тридцать лет назад, имело мало общего с тем, что было здесь назад пятьдесят, двести или пятьсот лет…

А если идти дальше, вглубь?

Сколько раз менялось население этих мест? Одни археологи считали, что таких смен было много, другие — мало. Как бы то ни было, но они были. Менялся облик культур, менялись формы хозяйства, менялись климат и растительность. Казалось, здесь менялось все, кроме самой земли, хотя и ее лицо тоже менялось: реки углубляли свои долины, озера мелели и зарастали, холмы приобретали все более плавные очертания… Правда, это происходило очень медленно по сравнению со сменой исторических эпох. Неизменным оставалось лишь то, что лежало под поверхностью земли: слои, составляющие ее собственную летопись.

По этим масштабам остатки человеческой деятельности можно было сравнить разве что с заметками на полях в качестве примечаний или пояснений. Однако, как часто бывает, именно такие случайные заметки оказываются бесценными. Они-то и превращают спокойное, иногда равнодушное повествование в яркий и драгоценный документ эпохи. Да, конечно, история Земли сама по себе достаточно интересна, но так ли занимала бы она нас, если бы в ней не заключена была тайна истории человечества?

На Кольском полуострове все началось с обнаружения остатков стойбищ неолитических охотников и рыболовов. Специально я их не искал. Интерес к ним пробудился, лишь когда я задался вопросом, почему они расположены не на тех местах, где им следовало быть согласно моей логике, и почему рядом с ними всегда оказываются следы разрушенной почвы? Другой вопрос возник при изучении кремневых и кварцевых орудий, и он привел к довольно любопытным выводам, связанным с психологией человека, с его экономикой и экологией, с его воздействием на природу и его зависимостью от природы.

Самое удивительное, пожалуй, что на эти же проблемы меня выводили буквально самые первые мои шаги по переславской земле. Но тогда я еще не был внутренне готов к ним, не замечал того, что теперь казалось столь очевидным.

Место первого неолитического поселения на берегах Плещеева озера — Польцó — я нашел, следуя указаниям М. М. Пришвина в его «Родниках Берендея», где он рассказал об открытии этой стоянки. Путь к древнему стойбищу вел от озера по реке Вексе среди топких берегов и болотистого леса. Первое же сухое место, приподнятое над водой, оказалось занято человеком — и сейчас и в прошлом. То был древний берег озера, от которого оно ушло теперь почти на километр.

Встреча с Польцом, сборы на его поверхности каменных орудий, черепков от сосудов различных эпох, костей животных — все это оказалось решающим в выборе моего дальнейшего пути. Я возвращался сюда снова из года в год, искал и находил новые места поселений древнего человека, вглядывался в окружающую природу, пытаясь обнаружить характерные приметы таких мест: скажем, древние берега озер и рек, далеко отошедшие теперь от воды и затерявшиеся в густом лесу. И вот однажды наступил момент, когда в моем сознании словно бы замкнулась логическая цепочка: песок — сосны. Сосны растут только на песке. На Польце — песок и сосны; рядом, в болотистой пойме, сосен нет — там ольха, береза, лещина, ель.

Сосны — песок — древний берег…

Темные купы сосен, высоко поднимавшиеся над кустарником, березами, елью, над разнолесьем и болотом, стали для меня маяками, указывающими древние мысы, отмели, берега, острова и перешейки, на которых я, как правило, находил остатки древних поселений. Сверяясь по соснам, как по ориентирам, я продирался через мокрые кусты, чавкал сапогами в жиже болот, образовавшихся на месте древних заливов, но рано или поздно выходил на песчаный бугор или отмель, где под тонким или толстым слоем дерна, в желтом или ржавом песке бывшей дюны обнаруживал явственные следы присутствия здесь человека или остатки неолитического стойбища.

Опыт подтверждал и развивал интуицию, как бы начальную ступень ясновидения, позволяя просматривать за современным пейзажем тот, другой, древний, а вместе с тем сопереживать человеку, действия которого пытаешься понять по следам, оставленным им тысячелетия назад. Именно здесь наука становилась еще и искусством, когда ученый должен «вживаться» в исследуемое им прошлое, в изучаемого им человека, чтобы понять его мышление, психологию, причины тех или иных действий, как, например, выбор места для своего жилища. Именно здесь уже первые шаги в этом направлении приводили меня к вопросу о взаимодействии человека — индивидуума, человека конкретного — с окружающим его миром, окружающей природной средой. В конце концов, в этом и заключалась основная задача философии — понять взаимоотношения личности и мира, «я» и «не я».

Выбирая место для жилища, для своего дома, который всегда — будь то пещера, шалаш, сруб, глинобитная мазанка, землянка или рыцарский замок — показывает отношение его строителя и обитателя к окружающей среде, человек определял этим свое отношение к миру и его явлениям, свою зависимость от мира. «Я» — и природа, «дом» — и мир… В этом противопоставлении (или — синтезе?) была заложена основа для иного направления изучения прошлого, чем то, каким оперировала собственно археология.

Чтобы понять эту сложность, стоит вспомнить, что при всей точности наших карт и безусловной объективности показаний компаса его стрелка указывает вовсе не на географический, а на магнитный полюс: вот почему на морских картах всегда отмечено соответствующее магнитное склонение стрелки компаса в данном районе…

Готовясь теперь снова вернуться на берега Плещеева озера, я старался внести в свои прежние исследования поправку, то самое «магнитное склонение», которое я научился вычислять на Севере. Раньше здесь мои мысли и чувства концентрировались в своего рода «магическом квадрате» раскопа, к которому было приковано все мое внимание: к слоям почвы, к предметам, которые мы из них извлекали, к следам конкретного человека… Теперь следовало выйти за границы этого магического квадрата, взглянуть на него со стороны, поскольку, как я уже смог убедиться, действительный интерес представлял не столько сам человек, сколько его удивительная способность отражать в своих действиях законы и связи окружающего мира.

И начинать пересмотр всего, что уже было здесь мною сделано, следовало с того же, с чего я начинал здесь свою работу почти тридцать лет назад, — с изучения земли, с обрывов, где пласты красной, плотной моренной глины перемежаются гравийными песками ледниковых потоков, с болот и песчаных прибрежных валов, — с геологии и геоморфологии края, с наук, которые за эти годы успели пересмотреть многие свои положения и переписать заново хронологическую шкалу послеледниковой эпохи…

Вот почему той весной я снова, как десятилетия назад, ехал мимо лиловых, оживающих лесов и, вглядываясь в знакомые волны северо-восточных отрогов Клинско-Дмитровской гряды, по которым поднималась и опускалась дорога, я уже видел в воображении блещущую под солнцем гладь Плещеева озера, тающий в дымке далекий, поросший соснами берег со стоянками, белые стены монастырей и церковок Переславля, от которых когда-то начался мой путь в прошлое.


2
Развитие науки раздвигает не только условные горизонты наших представлений. Оно открывает нам медлительность событий в истории Земли. Сравнительно недавно историю человека укладывали в двести — пятьсот тысяч лет. Теперь возраст древнейших останков наших предков, изготовлявших каменные орудия, определяют от двух до шести миллионов лет, и ученые начинают уже поговаривать о пятнадцати миллионах. Новые методы определения возраста геологических пород и слоев заставили нас иными глазами взглянуть и на окружающий мир. То, что полагали результатом деятельности последнего оледенения, оставившего цепь краевых морен в виде валдайских холмов, оказалось произведением не только предшествующих оледенений, но и предшествующих геологических эпох.

Медленно скользившие по лицу земли материковые льды, углублявшие долины, перемещавшие массы песка, валунов, гравия, глины, создававшие огромные пресноводные моря и проливы, меняли ее облик. Но каждый раз, закладывая буровые скважины, рассматривая образцы слоев, геологи обнаруживали, что и до наступления ледниковых эпох на месте современныхвозвышенностей тоже располагались возвышенности. Реки, как правило, следовали направлению более древних речных долин, а на месте впадин и до оледенения находились столь же обширные углубления, заполненные отложениями озер или морей.

Само валдайское оледенение, последнее, началось много раньше, чем еще до недавнего времени предполагали геологи. Площадь ледяного щита то сокращалась, то увеличивалась, и, сопоставляя гряды холмов, отмечающие его границы, некоторые ученые пришли к выводу, что на протяжении последних восьмидесяти пяти тысяч лет было не одно крупное, а несколько мелких оледенений.

Сколько их было в действительности, важно для понимания геологической истории северных районов, Скандинавии и Балтики, — там, где, как я уже говорил, земля прогибалась под тяжестью ледника и где он наложил на нее свой неизгладимый отпечаток, заставляя до сих пор колебаться уровни моря и суши. Здесь же, на Переславщине, влияние последнего ледникового периода оказывалось лишь косвенным, поскольку самая южная граница ледника проходила примерно в двухстах километрах к северу от Плещеева озера. А это значит, что ландшафт, который мы видим здесь сейчас, практически не испытал воздействия оледенения. В своих основных чертах он сложился много раньше, чем холодные ветры, дующие с последнего ледника, стали откладывать на этих холмах мельчайшие пылевидные частицы, из которых развивались северные почвы.

Теплое продолжительное межледниковье, предшествовавшее валдайскому оледенению, наложило неизгладимую печать на формировавшийся ландшафт, растительный и животный мир края. Здесь шумели густые широколиственные леса, на дне водоемов отлагались илы и слои торфа; водоемы зарастали, давая обильную пищу рыбам. И когда постепенно произошел перелом и медленно, тысячелетие за тысячелетием холод и льды начали двигаться на юг, умирающая растительность продолжала цепляться за эту землю. Вымерзли и погибли теплолюбивые породы деревьев. Их место заняли более холодоустойчивые, такие, как ель, сосна, береза, ива. Появились карликовые формы и кустарниковые виды, образующие на современном Севере криволесье, но среди них то там, то здесь поднимались лесные острова, дающие приют птицам, мелким и крупным зверям.

Зона, прилегающая к южному краю последнего ледника, — долина Волги от Ржева до Рыбинска, полоса обширных озер и болот Верхне-Волжской низменности, окрестности Плещеева озера, озера Неро и заросших водоемов от современной Ивановской области до Рыбинского водохранилища — десятки тысячелетий назад была «зоной жизни», особенно напряженной в летние месяцы.

Лишь только приходила весна, оттаивал верхний слой почвы, — тундра преображалась. Яркими розовыми пятнами поднимались бугры, осыпанные цветами воронихи, вспыхивали белые звездочки морошки, у воды синели россыпи незабудок, на болотистых кочках выделялись бело-розовые колокольчики клюквы. Зацветал белый багульник, золотились пушистые соцветия ивы, пламенели полярные маки… И с юга к этим елово-березовым островам, к многочисленным полноводным озерам устремлялись стада оленей, тянулись в поднебесье треугольники птиц и тяжело ступали по земле мамонты.

Конечно, основная жизнь кипела южнее, в просторах умеренных степей, в лесах, сдвинутых тогда к берегам Черного моря, к Закаспию, у предгорий Северного Кавказа. Но если и в наши дни каждую весну караваны птиц, ликуя и курлыча, тянутся через тысячи километров именно на север, в тундру, на ее бесчисленные озера, если следом за ними из лесов и лесотундры, втягивая с храпом воздух, шагают на побережья полярных морей стада оленей, то нечто подобное происходило и тогда.

Доказательств можно привести много. Одним из них будут остатки стойбищ палеолитических охотников на мамонтов и северных оленей, найденные теперь уже на Каме, на Печоре, даже за Полярным кругом. Другим столь же серьезным доказательством служит анализ пыльцы из слоев того времени — из погребенной почвы, отложений на дне озер, остатков торфяников, скрытых под более поздними напластованиями.

Жизнь сохранялась не только на земле.

Ледник отступал, оставляя озера — чистые, стерильные, лишенные какой-либо растительности, планктона, жизни. Рыбы заходили в них и поворачивали назад: им нечем было здесь питаться. Молодые озера были похожи на те, что и теперь лежат в обрамлении скал возле обрывов горных ледников, — удивительно прозрачные, красивые, но безжизненные.

Не то было в зоне, лежавшей к югу от ледника.

Тут водоемы имели за собой многотысячелетнюю историю. Они зарастали, освежались ледниковыми водами, но, несмотря на холод, в них сохранялась жизнь. Множество ручьев и рек связывало их с Каспийским и Черным морями, откуда каждую весну поднимались на нерест новые легионы рыб. Изучая отложения на дне этих водоемов, из которых иные перестали существовать совсем, другие сократились во много раз, а третьи превратились в болота, геологи и ихтиологи находят множество скелетов рыб, раковины моллюсков, остатки водорослей, наземных и прибрежных растений, корни и обломки веток деревьев, росших по берегам.

Жизнь, приостановленная холодом, ждала здесь лишь своего часа, чтобы предстать перед человеком во всем своем блеске и великолепии.

По геологическим часам на берегах Плещеева озера и на берегах Белого моря это произошло приблизительно одновременно: как полагают геологи, в результате прорыва теплого Гольфстрима в Баренцево море.

Парадоксальное совпадение переломного момента для Кольского полуострова и района Плещеева озера я подчеркнул с умыслом. Можно сказать, что для охотников на северного оленя Восточной и Северной Европы «старт» в освоении территорий, освоении природы и развития общества был дан одновременно. Но условия, которые мы можем теперь рассматривать сквозь многократно преломляющие призмы тысячелетий, были далеко не одинаковы. Отсюда — и различный результат, хотя разница в климате большой роли не играла. Как показывают наблюдения палеогеографов, в течение всего голоцена — а именно так называется все послеледниковое время — развитие и изменение климата происходили одновременно и однонаправленно на обеих территориях.

Различие заключалось в тех основах, на которых этот «эксперимент» был поставлен.

Дело было не только в разнице коренных пород. Кроме скал и гор, поверхность Карелии и Кольского полуострова в большей своей части покрыта такими же, как и в средней полосе, четвертичными отложениями: песками, глинами, супесями, мореной. Как и в средней России, здесь есть большие и маленькие озера, множество рек и речек. Заселение этих пространств травами, мхами, кустарниками и деревьями шло в такой же последовательности, как на Верхней Волге. Разница заключалась в другом — в том «эволюционном витке», который успела совершить природа нашей средней полосы в предшествующее межледниковье, накопив плодородные почвы на холмах и в долинах, а на дне озер — илы, способствующие развитию планктона, которым питаются рыбы.

Если на Кольском полуострове, освободившемся ото льда, природа начинала «с нуля», то в Волго-Клязьменском междуречье шло ее естественное восстановление, реализующее ресурсы, накопленные в предшествующее межледниковье. Иными словами, между Кольским полуостровом и Плещеевым озером лежали не только километры, а целый виток эволюционной спирали, насчитывающий не менее полутораста тысяч лет.

Как я уже писал, время последнего оледенения для областей, лежащих за пределами ледника, было совсем не бесплодно. Развивалась не только животная жизнь. Не только человек за эти десятки тысячелетий сумел сделать шаг от неандертальца к кроманьонцу, человеку современного типа. За это время изменился минеральный покров Земли, позволив в течение десяти — двенадцати тысяч лет голоцена совершить невиданный по силе и концентрации энергии «всплеск».

Понять и принять как факт этот парадокс было необходимо. Не так просто было к нему прийти. Вместе с его принятием неизбежно менялся взгляд на процессы, происходившие в биосфере в послеледниковое время, и на историю человека. История требовала нового прочтения. «Текст» оставался вроде бы прежним — те знаки и приметы Земли, по которым мы догадываемся о ее прошлом, как догадываемся о прошлом человека по его взгляду, морщинам, мимике, жестам, — но то, что раньше представлялось близким по времени, ясным и не требующим доказательств, теперь отступало в глубь веков…

Наука не стоит на месте не только потому, что перед ней внезапно открываются новые горизонты, но и потому, что прежние выводы и аксиомы вызывают сомнение у последующего поколения ученых, которые начинают их проверку и уточнение.

За годы, прошедшие со времени моих раскопок на Плещеевом озере, многое оказалось пересмотренным. Предполагаемый древний водоем, следы которого я находил в высоких обрывах возле Переславля, «постарел» чуть ли не на двести тысяч лет. Многочисленные скважины, пробуренные вокруг Плещеева озера, показали, что озерная котловина насчитывает еще более долгую историю, чем считалось раньше, оказавшись не карстовой воронкой, а остатком узкого и глубокого русла какого-то очень древнего потока, лишь в малой своей части не заполненного ледниковыми наносами…

Так во второй половине уравнения «человек — природа», состоявшего ранее из одних неизвестных, к тому же переменных, появились сразу два постоянных фактора, не менявшихся, оказывается, на протяжении всего голоцена: рельеф и те четвертичные отложения, на которых развивались уже современные почвы. Теперь можно было взглянуть и на зеленую одежды нашей планеты, на тот ее растительный покров, по изменению которого палеогеографы счисляли периоды голоцена. Ибо если менялась растительность, должна была меняться и вся среда, окружавшая человека с ее видимыми и невидимыми обитателями. Ну, а чтобы проверить «хронометр» палеогеографов и палеоклиматологов, надо было рассмотреть его «механизм». И тут, как обычно, на помощь пришел случай.


3
Незадолго до своего возвращения на берега Плещеева озера я совершил одно из самых необычных путешествий в жизни. Необычным я называю его потому, что оно еще раз напомнило мне старую истину: действительно важное, существенное находится у нас под боком, и только собственная наша слепота мешает увидеть мир таким, какой он есть. Но рано или поздно наступает момент, когда начинаешь понимать, что истина не любит широких, удобных дорог, покрытых асфальтом, и добираться к ней часто приходится окольными тропами, через бурелом, кустарник, даже через болота.

Болота и были целью экспедиции, участником которой я оказался.

После майских дождей и гроз с июня установилось сухое и жаркое лето, сопровождавшее нас от Москвы до побережья Белого моря. Большая часть этого пути была мне знакома — с лесами, каменистыми северными реками, синими до густоты ультрамарина озерами, то зажатыми среди крутобоких холмов, где в густых душистых травах затаились серые, испятнанные лишайниками валуны, то застывшими в неподвижной оправе темного хвойного леса. Я знал эти проселки вдоль косых изгородей, серебрящихся в белую северную ночь, старые русские деревни, монастыри, покосившиеся часовни, дома с расписными ставнями и очельями… Но теперь, рядом с этим, мне открывался иной мир, неизвестный раньше, — мир огромных пустынных болот, налитых всклень ненарушаемой тишиной, в которой разве что со звуком рвущегося шелка пролетит стрекоза да из солнечного, синего зенита донесется крик парящего коршуна…

То, что раньше изредка я видел в иллюминатор самолета, — коричневые по весне, бело-зеленые от пушицы летом и золотисто-красные осенью разливы северных болот, оставшихся от послеледниковых озер, по которым кое-где шла опускавшаяся в мох ветхая гать или петляла темная полоса зимника, — теперь предстало вблизи, чавкало, пружинило под ногами, обдавало острым комариным звоном в тени кустов, кружило до боли голову запахом цветущего багульника. Пожалуй, лишь теперь я мог по-настоящему почувствовать и оценить этот своеобразный мир, занимающий особое положение среди леса и степи, суши и вод — ни то, ни другое, ни третье, какое-то свое, четвертое, «плазменное» состояние природы, — мир, не замерзающий до твердости льда зимой, но и не превращающийся окончательно в воду летом.

Работая достаточно долго в краю переславских болот, отшагивая нелегкие километры по пружинящим бурым полям торфоразработок, осматривая заброшенные карьеры, где добыча торфа велась когда-то вручную, я не был совсем уж новичком в торфяном деле и потому мог представить себе, что именно скрывает от нашего взгляда обманчивая ярко-зеленая оболочка мхов, травы, тонких сосенок, елочек, карликовых осинок и берез.

Между этим и тем, невидимым глазу, было такое же соотношение, как между жизнью и ее результатом. Не смертью, нет. Именно результат жизни тех биологических сообществ, которые мы могли наблюдать на поверхности болота и в самом верхнем его слое, оказывался перед нами, когда мы извлекали на поверхность трубку торфяного бура, уходившего иногда на восемь, девять, даже на двенадцать метров вниз. В рыжей или темно-оливковой полужидкой массе, состоявшей обычно из стеблей полуразложившейся осоки, сфагновых мхов, веточек ивы, березок и осин, почти целиком сохранявшей свой облик пушицы, белыми султанчиками качавшейся среди мочажин на грядах, ощущалось нечто изначальное — не грязь, не отбросы, не трупы, а нечто большее, чем холодные пласты глины, выстилавшие дно болот. Может быть — иное состояние жизни, замершей в этих огромных естественных консерваторах, сохраняющих все, что когда-либо в них попало…

Внешне наша работа была на редкость неромантична.

Чтобы получить представление о всей толще торфяника, мы снова и снова вонзали в болото бур. Трубка бура с откидывающимся вбок ножом-крышкой за один раз способна была забрать столбик торфа длиной в один метр. Вглубь мы шли метровыми «шагами»: вонзить бур до нужной глубины, повернуть, чтобы нож соскреб в цилиндр столбик породы, в которой видна очередная последовательность слоев, поднять, разделить на слои, описать, завернуть в пакеты, нарастить новую штангу — и все повторить снова. Труднее всего было проворачивать и рвать бур вверх из последних, придонных слоев, когда, пройдя пласты торфа и сапропеля, озерного ила, бур вонзался в глинистое ложе древнего озера…

Так происходило почти всегда. Сверху шел рыжий, быстро буревший на воздухе торф с осокой. Он перемежался слоями более темного торфа, в котором залегали волокна пушицы вместе с той же осокой, листьями и ветками черной ольхи. Рано или поздно в колонке образцов появлялся слой совершенно черного, разложившегося торфа, в котором нельзя было различить составляющие его частицы. То был слой настоящего перегноя, в котором бур натыкался на пни, корни и остатки стволов. Иногда приходилось менять место бурения — пень оказывался слишком крепок, чтобы его пробить, наших сил не хватало. Пробивать особенно настойчиво было опасно: уйдя на большую глубину, бур мог намертво застрять в полугнилой ловушке, скрытой под многометровой толщей мокрого торфа.

В тот месяц я, вероятно, впервые задумался над местом, которое занимают болота в общей системе природы.

Еще недавно мы привыкли смотреть на них в лучшем случае, как на пустопорожние, бесполезные пространства, которые необходимо осушить, выкорчевать, разработать. Правота такой точки зрения казалась столь очевидной, что человек с присущим ему пылом принялся за уничтожение болот и преобразование природы по своему усмотрению. Результаты не замедлили сказаться. Причем совершенно не те, на которые человек рассчитывал. Вместе с болотами стали исчезать реки, леса, пересыхать поля. Там, где еще недавно зеленели луга и сочные поймы, как в Белоруссии, пронеслись «черные бури», разрушившие, унесшие за мгновения всю ту плодородную почву, которая накапливалась тысячелетиями…

Постепенно выяснилось, что болота — не только огромные резервы влаги, заготовленные природой на аварийный случай; это еще и резервации растительной жизни на случай засухи и пожаров, которые останавливаются у его края или опаляют болото только поверху. Как человек запасает на случай пожара огнетушители, бочки с водой и ящики с песком, так предусмотрительная природа, создавшая жизнь, во множестве запасла болота, где не только человек, но и все живое в критический момент может найти убежище и поддержку.

Но это так, к слову…

Целью нашей работы было получить, пробурив полтора-два десятка болот, своего рода меридиональный разрез, показывающий последовательность болотных отложений на протяжении тысячи с лишним километров — от Верхней Волги до Белого моря. Однако интересовали нас не столько слои торфа, сколько заключенная в них пыльца деревьев и растений.

Палинология (от латинского pollen — пыльца) как наука возникла в первых годах нашего века. Как всегда, в таких случаях можно спорить, что было случайным, а что — закономерным.

В истории человечества торф отнюдь не был каким-то новым топливом. Подобно кизяку в жизни степных кочевников, он заменял дрова в тех местах, где дерево было редко или его не было вообще, — в северной Англии, в Ирландии, в Исландии. Пока запасов каменного угля хватало для нужд металлургии, железных дорог и мореходства, вопрос о новых источниках энергии не вставал перед промышленностью. Все изменилось с началом практического использования электричества. Его производство требовало огромных запасов дешевого и повсеместно распространенного топлива. И естественно, взоры европейских энергетиков обратились к торфу.

Торф обладал высокой калорийностью, добыча его была сравнительно проста, запасы — практически неисчерпаемы. Таким образом, интерес сначала инженеров, а затем ученых к истории формирования торфяной залежи, видовому и химическому составу торфа, его использованию в энергетике, химии, сельском хозяйстве был вполне закономерен. Поскольку же сам торф состоит из растительных остатков, его состав, столь же закономерно, предстояло изучить ботаникам, привыкшим иметь дело не только с самими растениями, но и с их производными — плодами, семенами, пыльцой.

А первое, что попало в поле зрения ботаников под объективом микроскопа, была как раз цветочная пыльца. Причем в таком большом количестве, что не могла не возбудить интереса ученых.

Поэтому в России такие ботаники, как В. Н. Сукачев и В. С. Доктуровский, а за рубежом Г. Лагергейм, Л. фон Пост и некоторые другие почти одновременно заинтересовались вопросом: как и почему сохраняется пыльца и споры мхов в торфяном слое? Ответ оказался столь ошеломителен и многообещающ, что новая область науки, преимущественным объектом исследований которой стали торфяники мира и заключенная в них древняя пыльца, сформировалась за какой-нибудь десяток лет.

Теперь известно, что при благоприятных условиях зерна пыльцы способны сохраняться сотни миллионов лет. Споры лишайников и мхов, пыльцевые зерна растений есть во всех осадочных породах — песках, глинах, известняках, каменном угле, сланцах, мраморе. Лучше всего они сохраняются в торфе: в одном кубическом сантиметре торфа содержится несколько тысяч пыльцевых зерен.

С редкой расточительностью обычно скупая природа летом во время цветения рассыпает миллиарды пыльцевых зерен и спор с соцветий деревьев близлежащего леса, с цветов и трав окружающих лугов, — из лета в лето, из года в год. Количество пыльцевых зерен у каждого вида растений не одинаково, но в целом оно считается пропорциональным реальному соотношению видов в данной округе. Если состав всей пыльцы, отложившейся на поверхности какого-либо болота в течение одной весны и лета, зависит от состава (структуры) окружающих это болото лесов и полей, то, в свою очередь, видовой состав пыльцы в том или ином слое торфяника должен соответствовать составу окрестных лесов и лугов, окружающих болото в момент отложения данного слоя торфа.

Но как определить, когда именно этот слой отложился? При каких условиях? В возможно более точном выяснении этих причин были одинаково заинтересованы наука и промышленность. Для промышленности вопрос о характере древней растительности в тот или иной период оказывался вопросом определения рентабельности данной торфяной залежи и метода ее наиболее эффективной эксплуатации.

Среди тысяч пыльцевых зерен, попадавших в поле зрения исследователя на предметном столике микроскопа, была пыльца деревьев, трав, кустарников, споры мхов, подсчитывая и определяя которые трудно было уловить какую-либо закономерность. Практически в каждом образце можно было найти пыльцевые зерна всех тех видов растений, которые и теперь окружали данное болото. Одних было больше, других — меньше; в зависимости от глубины, с которой был взят образец, соотношение пыльцевых зерен менялось. Поэтому ботаники довольно скоро пришли к мысли выделять и подсчитывать в первую очередь пыльцевые зерна важнейших, наиболее распространенных древесных пород лесной зоны Европы, которые составляют основные массивы лесов и неизменно прослеживаются от самых нижних слоев торфяной залежи до верхних — от глубокой древности до наших дней.

Пыльцевая диаграмма.

Такими определяющими породами оказались ель, сосна, береза, ольха, в то время как пыльцевые зерна широколиственных пород — дуба, вяза, ореха, липы и некоторых других теплолюбивых видов, занимающих в зоне хвойных и смешанных лесов сравнительно небольшое место, — подсчитывались суммарно.

Принято считать, что в среднем торфяная залежь растет со скоростью одного-двух миллиметров в год. Чтобы получить подробную картину изменения растительности вокруг болота, надо достать полную колонку его отложений. Для этого в наиболее глубоком месте, как это делали мы, специальным торфяным буром достают образцы торфа от современной поверхности до дна, отбирая их, скажем, через каждые десять сантиметров. Каждый образец торфа в таком случае будет отделяться от другого интервалом примерно в сто лет, процентное соотношение заключенных в нем пыльцевых зерен, определенных по видам, представит своеобразный «спектр», характерный для данного места и данного столетия, а в своей последовательности такие спектры образуют пыльцевую диаграмму, показывающую изменение окружающей растительности за все время жизни болота.

Двух совершенно тождественных пыльцевых диаграмм не было, да и не могло быть, даже если образцы брались из одного разреза. Отличия наблюдались в составе торфа, его мощности на разных участках одного и того же болота, выпадении отдельных видов, колебании числа пыльцевых зерен. Общим же для всех оставались четыре характерных уровня, или, как принято говорить, четыре «рубежа» голоцена. Они указывают на повсеместное существование в лесной зоне Европы: «нижнего максимума (преобладания) ели», «максимума сосны и березы», «максимума смешанного дубового леса и ольхи», «верхнего максимума ели». Эти уровни прослеживались одинаково на торфяниках Дании и Швеции, Польши и Белоруссии, Прионежья и Ярославщины, указывая на одновременную смену одинаковых климатических условий в послеледниковый период.

«Рубежи» голоцена отмечали важнейшие периоды, наиболее благоприятные для появления того или иного состава леса.

Такая взаимосвязанность явлений природы, обнаруженная в начале века, позволила сначала германскому палеоботанику Л. фон Посту, а несколько позднее шведским палеоклиматологам А. Блитту и Р. Сернандеру разработать на материалах среднеевропейских и прибалтийских торфяников систему климатической периодизации голоцена, основанную на пыльцевых спектрах и естественной истории Балтики. Система Блитта — Сернандера, как она утвердилась в мировой науке, разделяет весь голоцен от древности до наших дней на шесть климатических периодов: 1. арктический — холодный и влажный; 2. субарктический — холодный и сухой; 3. бореальный — сухой, но более теплый; 4. атлантический — теплый и влажный; 5. суббореальный — теплый и сухой; 6. субатлантический — влажный и более холодный, чем предшествующий. Арктическому периоду соответствует нижний максимум ели, бореальному — максимум сосны и березы, атлантическому — максимум широколиственных пород, а субатлантическому — верхний максимум ели.

Конечно, рубежи эти весьма условны. Они указывают только время максимального распространения каждого явления, в то время как сами периоды занимают порой не одну тысячу лет. И все же появление такой периодизации явилось огромным достижением науки. От нее лежал уже прямой путь к реконструкции растительного и животного мира для каждого интересующего нас отрезка времени и территории; больше того, появлялась возможность реконструкции даже специфических условий того или другого района.


4
Окрестности Плещеева озера в этом отношении занимали совершенно исключительное место. Здесь, на своеобразном перекрестке эпох, между осязаемыми границами последнего и предшествующего оледенений, сходились интересы представителей самых различных отраслей науки, положивших своими работами начало фундаментальным исследованиям отдельных компонентов биосферы. Немалая заслуга в осуществлении этих работ принадлежит переславским краеведам — М. И. Смирнову, С. С. Геммельману, С. Е. и В. Е. Елховским, С. В. Фарфоровскому, А. Ф. Дюбюку и многим другим. В первые послереволюционные годы они не только спасли от уничтожения многие памятники истории и культуры, заложив основы первоклассного по тем временам местного музея, но и организовали при нем Переславль-Залесское научно-просветительское общество (Пезанпроб).

Небольшие книжечки в серо-голубых, выцветших от времени обложках с надписью «Труды» или «Доклады Пезанпроба» хранят на своих страницах драгоценный материал о прошлом и настоящем Переславль-Залесского уезда — о его геологии, растительности, животном мире, озерах и болотах, рыбах и насекомых, об истории края, его этнографии и промышленности. Переславские краеведы привлекли к организации местного научного центра профессоров Московского университета, а работа с юными натуралистами на озероведческой станции была передана в руки М. М. Пришвина, написавшего на берегах Плещеева озера свои лучшие произведения.

Правда, и начиналось все это не на пустом месте. Еще до революции известный геолог А. А. Борзов и ботаник А. Ф. Флеров своими работами заложили надежный фундамент исследования геоморфологии этого края, истории его болот и водоемов, а М. И. Смирнов печатал в «Трудах Владимирской Ученой архивной комиссии» работы по историческому краеведению Переславщины. Вот почему и разработка системы периодов Блитта — Сернандера для лесной зоны Восточной Европы строилась советскими палеоботаниками и палеоклиматологами в большей своей части на материалах, полученных в результате изучения болот, окружавших Переславль, — Купанского, Мшаровского, Берендеевского, Ивановского, Половецко-Купанского и отложений сапропелей в воронке озера Сомино, куда впадает река Векса и откуда берет начало Нерль Волжская.

Исследования, начатые и в значительной части выполненные в двадцатых и тридцатых годах нашего века М. И. Нейштадтом, позднее неоднократно пополнялись и уточнялись его учениками. В целом же история растительности средней полосы лесной зоны Восточной Европы представала в следующем виде.

В начале голоцена, когда шапки последнего оледенения еще лежали на скалах Скандинавии и каменных тундрах Хибин, вокруг переславских озер темнели неприветливые еловые леса северного типа, перемежавшиеся открытыми пространствами, где среди тундрового разнотравья выделялась горькая серебристая полынь, «царица» степей и пустырей. На пыльцевых диаграммах и в схеме Блитта — Сернандера такому пейзажу соответствует «нижний максимум ели».

Но всему приходит конец. Общее потепление Арктики, по-видимому связанное с потоком Гольфстрима, окончательно растопило ледники. Растаяли и линзы «мертвого» льда в котловинах между холмами, закрытые от прямых солнечных лучей слоями песчано-глинистых наносов. Все чаще над Европой проносились теплые сухие ветры, и в следующем, бореальном — сухом и более теплом — периоде, 9800–7700 лет назад, преобладающее положение среди растительности заняли береза и сосна, в то время как еловые леса шагнули дальше на север. Бывшие луга и степи, похоже, начали зарастать смешанными лесами, и в конце этого периода, когда повышение общегодовых температур стало ощутимым, среди сосново-березового леса все чаще стали появляться дубы, липы, вязы и орешник — широколиственные породы, наступающие с юга на холодолюбивую растительность.

Бореальный период, как считает большинство палеогеографов, послужил своеобразной подготовкой к наиболее важному для истории голоцена атлантическому периоду, продолжавшемуся от 7700 до 4700 лет назад. Это наиболее теплое и влажное время с мягкими зимами, обильными и теплыми летними дождями. Многоярусные широколиственные леса покрывали Европу от Средиземноморья до Скандинавии, сочная густая растительность степей накапливала гумус для черноземов. Атлантический период, по единодушному признанию ученых разных специальностей, был поворотным моментом в развитии биосферы голоцена и окончательной ликвидации последствий оледенения. Больше того, именно его высокие среднегодовые температуры как бы подстегнули развитие водорослей и водных растений, превративших ряд водоемов в торфяники.

Следующий период, суббореальный, теплый и сухой, длившийся со второй половины третьего до середины первого тысячелетия до нашей эры, сухостью своей как бы подчеркнул наметившийся сдвиг к северу климатических зон и вызвал на большей части болот образование так называемого «пограничного горизонта».

Четкий черный слой сильно разложившегося торфа, заключающий в себе остатки пней, расположенных иногда в два и три яруса, свидетельствует о достаточно продолжительном периоде в жизни торфяников, когда болота настолько пересыхали, что на их поверхности, вместо угнетенного редколесья из чахлых березок и тонких сосенок, образовался первосортный строевой лес, насчитывающий по годовым кольцам иногда более сотни лет.

Существование «пограничного горизонта» было отмечено давно. Довольно точную его картину, включавшую и археологические находки, дал еще в XVIII веке великий естествоиспытатель Ж. Л. Л. Бюффон, который писал в своей «Всеобщей и частной естественной истории»: «В земле находится превеликое множество больших и малых дерев разного рода, а именно сосна, дуб, береза, бук, тис, боярышник, ива, ясень и прочее. В Линкольских болотах вдоль реки Узы и в Йоркской области в округе Гатфиельсхаской дерева сии стоят прямо, подобно как в лесу. Дубы весьма крепки, их употребляют на строение, в котором они весьма прочны; ясень же и ива мягки и гнилы; находят также дерева, кои тесаны, другие пилены, иные проверчены, притом изломанные топоры и секиры, похожие на жертвенные ножи, сверх сего великое множество орехов, желудей и сосновых шишек; многие другие болотистые места в Англии и Ирландии наполнены пнями дерев, подобно как и болота во Франции, в Швейцарии, в Савойском герцогстве и в Италии».

«Пограничный горизонт» явился зримым проявлением климатического непостоянства голоцена и той четкой отметкой «раньше — позже», по которой можно было сравнивать толщи торфяных залежей в различных местах, не прибегая всякий раз к пыльцевому анализу. Исследование состава и структуры слоя, сравнение самих горизонтов друг с другом приводило к заключению, что на огромных пространствах земного шара на биосферу, в первую очередь на гидросферу — болота и водоемы, действовали какие-то гигантские силы. «Пограничный горизонт» содержал максимальное количество пыльцы широколиственных пород — свидетельство высоких среднегодовых температур в период, совпадающий с резким падением общей увлажненности. Такой вывод подтверждали и археологи: все известные слои поселений на торфяниках были приурочены именно к «пограничному горизонту».

Так сложилось представление об эпохе с сухим и жарким климатом, когда ускорилось зарастание водоемов, а человек, зависевший от воды и рыболовства, вынужден был сойти с твердой суши на зыбкий торфяной берег.

Конец суббореального периода и наступление нового, субатлантического, с последующей сменой климатических условий, резким похолоданием и увлажнением, все исследователи согласно определяли серединой I тысячелетия до нашей эры. С этого момента в течение двух тысячелетий широколиственные леса все больше заменяются смешанными еловыми лесами, отмеченными на пыльцевых диаграммах «верхним максимумом ели». Многие водоемы за этот период окончательно превращаются в торфяники, на них возникают толстые подушки сфагновых мхов и той белой, колышущейся под ветром пушицы, которая и сейчас растет в изобилии на бескрайних просторах тундровых болот, а в нашей полосе занимает довольно скромное место.

Начиная с конца атлантического периода по пыльцевым диаграммам можно видеть, как на огромных пространствах Западной, а отчасти и Восточной Европы под воздействием человека меняется картина растительности. Под давлением земледелия и пастбищного животноводства в эпоху бронзы была почти полностью уничтожена средиземноморская зона вечнозеленых лесов, превратившихся в заросли кустарников. В то же время остатки леса вырубались на меловых холмах Британских островов. Как показали исследования датского ученого Д. Иверсена, сокращение пыльцы широколиственных пород на пыльцевых диаграммах датских торфяников точно соответствует прослойкам угля в земле и торфе, оставшимся от первобытного земледелия еще неолитических обитателей этих мест. При этом каждый раз можно видеть увеличение пыльцы сорняков, сопутствующих человеку, и пыльцы культурных злаков, указывающих истинных виновников подобных изменений.

Пыльцевые диаграммы показывают и обратный процесс зарастания ранее расчищенных площадей. Здесь есть свои особенности, свои сложности, но процесс этот совершается и на наших глазах, почему всегда можно проверить его последовательность. Если вокруг заброшенной пашни сохраняются остатки широколиственного леса, например, дубняка, то, казалось бы, именно дуб будет занимать освобожденное человеком пространство. Однако вмешательство человека в природу почти всегда необратимо. На распаханных участках поднимаются сначала береза и ольха, иногда сосна и ель, и только спустя довольно длительный промежуток времени кое-где начинают укореняться первые ростки дуба…

Картина складывалась довольно убедительная, тем более что строилась она на таких объективных, то есть доступных проверке, данных, как подсчет пыльцевых зерен, содержащихся в образце торфа, и определение по ним соотношения видов растений. С течением времени сомнению стала подвергаться не сама периодизация Блитта — Сернандера, хотя она постоянно уточнялась, видоизменялась и детализировалась палеоботаниками, а те реконструкции прошлого, которые на ней обосновывались. К примеру, при определении реального состава растительности данного района в тот или иной период стали учитывать реальное количество пыльцевых зерен у растения того или иного вида, возможную дальность их разноса ветром в связи с условиями произрастания, место, откуда был взят образец, и его отношение к господствующим ветрам и общей ситуации ландшафта.

Естественно, что возможность переноса пыльцы на дальнее расстояние у луговых и степных растений во много раз большая, чем у тех, что растут под пологом леса и на лесных полянах, а пыльца деревьев, поднимающихся на холмах, может быть занесена ветром гораздо дальше, чем тех, что стоят на болотах и в глубоких лощинах.

Эти и многие другие факты, принятые наукой на вооружение за последние десятилетия, заставили Н. А. Хотинского, ученика и продолжателя М. И. Нейштадта, тоже работавшего на переславских болотах, внести серьезные изменения в реконструкцию истории растительности этих мест. Так, следуя его выводам, десять тысяч лет назад, взобравшись на высокие берега Плещеева озера, мы увидели бы вместо полынных степей и еловых островов, как предполагали ранее, густые березовые леса, уходящие по увалам моренных гряд на восток, на север и северо-запад. Внизу, на месте современного Переславля, и на противоположной стороне озера, где лежали пески древних отмелей и береговых валов, поднимались такие же, как сейчас, звонкие сосновые боры, оставившие место ельникам, березе и ольхе лишь у самой воды. Кое-где на болотистых низинах еще держалась тундровая растительность — багульник, полярные ивы, карликовые березы. Некоторые из них дожили на этих же местах до наших дней.

В следующем, бореальном периоде березу с высоких холмов вытеснили широколиственные леса дубравного типа — с вязом и липой. Они заняли возвышенности — богатые питательными веществами ледниковые морены и покровные суглинки. Но в целом картина изменилась не так уж значительно. Низкие берега озерной долины, древние береговые валы — везде, где только на поверхность выходил песок, — все было занято сосной, уступавшей березе и ольхе края болот и зарастающие протоки между водоемами.

Ощутимые изменения наступили в атлантическом периоде, когда широколиственные леса продвинулись вплоть до Белого моря, почти на пятьсот километров севернее их нынешнего распространения. Теперь вяз и липу в свою очередь потеснил появившийся дуб, за ним — клен и лещина, все вместе образующие на моренных холмах многоярусные широколиственные леса, сохранившиеся здесь до наших дней.

Став на какое-то время основой палеогеографических реконструкций, палеоботаника приводила ученых к выводу о непрерывных изменениях природной среды в голоцене. Менялась растительность — менялись биологические сообщества. Изменившийся состав леса с неизбежностью предполагал изменение состава и его обитателей, начиная с насекомых, птиц и кончая млекопитающими — травоядными и хищными. Менялась биома — характерная для каждой зоны совокупность растительных и животных сообществ. Все вместе должно было заставить меняться и человека с его орудиями труда и охоты, образом жизни, экономикой.

Сдвиг климатических зон в меридиональном направлении, на север, с неизбежностью должен был вести человека по новым охотничьим тропам. Переход из одной климатической зоны в другую требовал от человека смены хозяйства. Вот почему каждый исследователь первобытности стремился использовать характеристики палеоклиматической периодизации, чтобы в соответствии с полученными рядами радиоуглеродных датировок и уровнями пыльцевых диаграмм наметить перемены в экономике древних племен той или иной территории, определить направление их перемещений, датировать возникновение и распад археологических культур.

Между тем факты свидетельствовали о другом.

Ни археологические культуры, ни переход от одних форм хозяйства к другим, ни великие открытия на территории Восточной Европы не подчинялись рисунку пыльцевых диаграмм и последовательности климатических изменений. Кости животных и рыб, собранные при раскопках, не позволяли говорить о каких-либо явных изменениях животного мира. Резкая смена фауны произошла вместе с изменением растительности лишь при переходе от позднеледникового к послеледниковому времени, практически одновременно на пространстве всей Европы.

Даже изменения растительности далеко не всегда совпадали с рубежами голоцена.

Детальные исследования почвоведов и ботаников в последние годы привели к парадоксальному заключению: в эпоху голоцена происходили не сдвиги, а однонаправленное восстановление растительных зон, нарушенных последним оледенением. При этом на характер и распределение флоры решающее влияние оказали состав и строение подстилающих почву пород, а также гидрогеологические условия — обилие, состав и уровень стояния грунтовых вод.

Карта растительных биом находилась в прямой зависимости от почвенно-геологической карты. Подобно тому как древние рудокопы и рудознатцы в поисках рудных жил ориентировались на известные им растения, с помощью растительности можно составить покровную геологическую карту района, не пробуривая скважин и не закладывая шурфов.

Для южной части Ярославской области такую работу выполнила группа сотрудников Всесоюзного научно-исследовательского института гидрогеологии и инженерной геологии.

Оказалось, что все без исключения сосновые леса расположены на песчаных отложениях поздне- и послеледникового времени, и только на них. Если под этими песками на небольшой глубине залегают суглинки и глины, в сосновых лесах появляется ель; если слой песка очень тонок, не больше одного метра, на этом месте возникает сосново-еловый лес смешанного типа, с кустарниками и растениями, характерными для широколиственных лесов. Наоборот, на моренных отложениях растут почти исключительно елово-широколиственные леса, не выходящие за пределы этих отложений.

Правило это одинаково распространялось на речные и озерные поймы, болота и низины, холмистые равнины, степи и предгорья, подтверждая прямую зависимость того или иного растительного сообщества от подстилающих почву геологических слоев, поскольку почва, в свою очередь, не что иное, как продукт взаимодействия лежащих под нею пород и укоренившихся на них растительных сообществ.

Вывод напрашивался сам: поскольку геологические характеристики района в послеледниковое время не менялись, как не менялись требования, предъявляемые к почве породами деревьев и травами, то не могло произойти и существенных изменений в растительности. А если это так, то, рассматривая взаимоотношения человека с природой в прошлом, можно было считать окружающую среду величиной вроде бы неизменной. Естественно, это упрощало задачу, поскольку все внимание теперь можно было сконцентрировать на человеке, выделяя и «вычисляя» его из окружающего мира.

При таком подходе к проблеме точкой отсчета должна была стать захваченная человеком у природы территория — тот «дом», по которому мы, археологи, стараемся узнать все возможное о его прежнем обитателе.


5
«Человек не сотворен таким уж могучим, чтобы ему не требовалось сузить окружающий его мир и соорудить себе какое-то укрытие… Адам и Ева, согласно преданию, обзавелись лиственным кровом раньше, чем одеждой. Человеку был нужен дом и тепло — сначала тепло физическое, потом тепло привязанностей». Этимисловами американский философ и писатель Генри Дэвид Торо начинает свое размышление о доме.

Но что такое «дом»? — можно задать вопрос. Жилище? Искусственное сооружение, предназначенное для защиты от непогоды? А тогда как оценить использование многочисленных пещер в прошлом и настоящем или создание человеком жилищ в дуплах больших южных деревьев? Между тем для человека это тоже «дом», сочетающий в большей степени, чем другие, природу с его воображением и искусством. Больше того, при подобном определении в понятие «дом» следовало бы включить и произведения природных архитекторов — зверей, выкапывающих норы со сложными системами ходов, строителей-бобров, птиц с их разнообразнейшими гнездами, зачастую образующими города или селения. Сюда, безусловно, попадут также произведения самых изящных и искусных природных зодчих — насекомых, обладающих своего рода архитектурным инстинктом, тем более что, с точки зрения эколога, разница между человеком и животными практически отсутствует: в этом случае проявляется стремление разума, организованного на том или ином биологическом уровне, преобразовать — использовать, перестроить, изменить — окружающую среду, приспособив ее для жизни особи или вида.

Существенную разницу между человеком и животными в отношении к дому отметит лишь биолог: для большинства животных видов подобное преобразование окружающей среды необходимо только для или при выведении потомства. Для человека же его жилище есть непременное условие повседневного существования.

Пожалуй, с позиций исторической экологии, с которых я пытался рассматривать проблему взаимоотношений человека и природы, историю этих взаимоотношений, противопоставляя «человека вообще» — «природе вообще», достаточно точной и емкой может быть следующая характеристика «дома»: используемое и преобразуемое для повседневной жизни пространство, подпадающее воздействию человека, его влиянию или отмеченное следами его деятельности в прошлом. Центром «дома» всегда будет очаг или кострище, вокруг которого формируется собственно жилище, ограниченное каркасом из жердей, покрытых шкурами или берестой, срубом, каменной кладкой рыцарского замка или — стенами пещеры. Вместе с тем такое определение включает не только пространство, окружающее данное жилище, но и пространство сопредельных жилищ, образующих поселок, город, округу, — пространство, которое является естественным продолжением жилища и служит ареной повседневной деятельности человека.

Не важно, как долго человек осваивал и расширял это пространство, жил ли он на этом месте годы или использовал его для кратковременных остановок на своем пути. При всей разнице между каменным домом европейского крестьянина, в котором до него обитало несколько поколений его предков, и вигвамом североамериканского индейца, который поставлен вчера и будет свернут на следующее утро, чтобы отправиться вместе с его хозяевами в дальнейший путь, общим оказывается сам «момент бытия», момент остановки человека, как его переход к иному, чем прежде, взаимодействию с окружающей средой.

Иными словами, «дом» может быть определен двумя координатами пространства, тогда как третья координата — вектор времени, продолжительность обитания в нем — будет указывать на ту или иную специфику отношения человека к окружающему миру.

Как далеко в сторону от очага может простираться сфера влияния человека на природу, можно сказать довольно точно, благодаря работам этнографов и экологов, изучавших быт и хозяйство людей, — живущих кое-где и сейчас в условиях первобытного общества.

Любое стойбище или поселок способны держать под контролем, то есть активно использовать, территорию, определяемую двумя кругами — с радиусом в пять и в десять километров. Площадь первого круга соответствует сфере повседневной деятельности всего населения поселка — мужчин, женщин, детей, которые здесь охотятся, собирают грибы, плоды, ягоды, коренья, съедобные растения, яйца птиц, возделывают землю под огороды, выпасают домашний скот. Иными словами, в этом круге заключены основные природные ресурсы, обеспечивающие жизнь обитателей поселка, определяющие основу их благосостояния. Площадь второго круга показывает собственно охотничью территорию данного поселка, причем обязательным условием будет достаточно широкая «нейтральная полоса», отделяющая охотничьи угодья одной общины от другой, соседней.

Такая закономерность в отношении человека к пространству позволяет сделать и еще два вывода: первый тот, что долговременные стойбища первобытных охотников не могли существовать ближе двадцати километров друг от друга (как показывает опыт, для лесных охотников расстояния были значительно большими), а второй — что наличие или отсутствие природных ресурсов на этой территории, их количество и качество, должно было жестко ограничивать численность населения стойбища и продолжительность его обитания на одном месте.

Что же искал человек? Какие точки выбирал он для своих стойбищ в окружавшем его пространстве? Чем руководствовался он в этом выборе? Естественно, ответы на эти вопросы я мог получить только индуктивным путем, восходя от частного — к общему, опираясь на те данные, которыми располагают археологи, и на собственный опыт.

Кольский полуостров, как, впрочем, и вся северная зона вообще, предоставлял в распоряжение исследователя два вида сезонных стойбищ — летние, береговые, и зимние, находящиеся на внутренних озерах в лесах. Я думаю, что только малая изученность этой территории и трудность обнаружения редких остатков человеческой деятельности не позволили до сих пор выделить третий, промежуточный вид освоенной человеком территории: места постоянных остановок на маршрутах сезонных кочевий, как то было заведено у саамов. Такие места должны располагаться на берегах ручьев или озер, отличаться крайне малым количеством оставленных предметов и, по-видимому, отсутствием долговременных, углубленных в землю очагов, вместо которых почва должна хранить следы многократных кострищ.

Суммируя, можно сказать, что рыболовы и охотники Севера вступали в соприкосновение с окружающей средой в трех разных вариантах «дома»: в виде долговременных зимних поселений, отмеченных полуземлянками, в виде сезонных летних стойбищ, отмеченных постоянными очагами, и в виде кратковременных стоянок, неизбежных при их кочевом образе жизни. Эти последние не попали еще в поле зрения археологов. Не попали на Севере, потому что в нашей средней полосе как раз все эти три вида памятников достаточно хорошо известны.

Уже первые шаги в поисках древних поселений на берегах Плещеева озера поставили меня перед непреложным фактом: все без исключения остатки деятельности неолитического человека были связаны с песком и древними берегами водоемов. И то и другое достаточно легко поддавалось объяснению, и, как я думаю, объяснению правильному. Человек выбирал наиболее сухое место, расположенное близко к воде, поскольку он был все-таки рыболовом. В то же время, обходя извилистые очертания древних побережий озер, прослеживая береговую линию прошлых эпох, теряющуюся сейчас в зарослях папоротника и кустарника, там, где дюна переходит в заболоченную низину поймы, я мог видеть, что отдельные участки этого берега для древнего человека были отнюдь не равнозначны, как не одинаковы были и оставленные им следы.

Иногда это был всего лишь кремневый отщеп, оказавшийся между корнями поваленного бурей дерева, иногда — россыпь черепков от разбитого горшка, попавшего сюда неведомо как и разбитого плугом, проведшим широкую и глубокую противопожарную борозду. Иногда во взрытом кабанами дерне я замечал угольки, и тогда под скользящими движениями лопаты при зачистке этого места проступал углистый круг костра, рядом с которым иной раз удавалось найти один или два кремневых скребка, несколько отщепов или даже сломанный наконечник стрелы.

Самая необычная находка была встречена мною на большом суходоле на краю Талицкого болота, лежащего в глубине переславских лесов и бывшего некогда большим озером.

Низкий, широкий холм был прорезан глубоким карьером, из которого брали песок для насыпи только еще сооружавшейся тогда узкоколейной ветки на Кубринск. Рельсы, змеящиеся в перспективе, лежали на временных шпалах, положенных на скорую руку. Регулярное движение, естественно, еще не было открыто, и я поджидал дрезину, которая должна была отправиться в Кубринск по этому шаткому и ненадежному пути.

Помню серый, холодный осенний день, низкие облака над пустынным, замершим в преддверье зимы болотом и неуютное одиночество, возникающее от вынужденного безделья. Это чувство и толкнуло меня к карьеру. Найти здесь что-либо интересное казалось маловероятным. Вот почему я буквально обомлел, когда почти на вершине суходола увидел торчащий из земли великолепный шлифованный топор из серого кремня, — не сверленный, «боевой», а прямоугольный в сечении рабочий топор, обычно вставлявшийся в роговую или деревянную муфту, которая в свою очередь крепилась к рукояти.

Казалось, топор был сделан только вчера. Он торчал из обрыва лезвием вперед, и я мог точно замерить его положение: в двадцати сантиметрах ниже современного уровня почвы. Расчистив землю, рядом с топором я обнаружил небольшую ямку с углями, а вокруг — обломки горшка, украшенного отпечатками, имитирующими ткань. Кроме них, не было ничего: ни кремневых орудий, ни других черепков, — хотя я самым тщательным образом осмотрел весь холм, чуть было не пропустив свою дрезину. Потом я не раз возвращался сюда, зачищал поверхность холма в нескольких местах, но — впустую.

И топор и орнамент на черепках указывали на эпоху поздней бронзы.

Как попали эти вещи на вершину песчаного холма среди болот? Что случилось с человеком, который разжег здесь свой костер? Не знаю. Теперь я склонен думать, что мне посчастливилось наткнуться на следы наземного захоронения, обычного для лесных охотников, описанного этнографами у большинства сибирских народов. Тело умершего укладывалось на помост над землей или на дерево, рядом с покойным или внизу ставили еду и клали принадлежащие ему вещи, а на земле разжигали костер…

Рыболовные крючки из кости и раковин. Неолит.

Обнаружить следы такого захоронения — вещь, практически невероятная: дерево и кости истлевают, растаскиваются хищниками, следы исчезают. Если мои предположения справедливы, то повезло мне лишь потому, что соплеменники, отправляя своего родича в потусторонний мир, развели костер и оставили сосуд и топор не на поверхности холма, а в специально выкопанной для этого ямке. Вероятно, все это было сделано в память о прежнем обряде захоронения в земле с обязательными ритуальными кострами. Такой могильник предшествующего времени был найден мною позднее на северо-восточном берегу Плещеева озера.

Но подобные находки, как я уже говорил, редчайшие и относятся к несколько иной категории явлений, чем остатки поселений людей.

Для своих стойбищ человек выбирал обычно высокие песчаные мысы, выступающие в озеро, или достаточно ровную полосу песчаного длинного берега. Еще лучше, если по соседству в те времена был впадающий в озеро ручей или из него брала начало речка. Человек мог их перегородить «забором» из кольев, заставить вдоль и поперек ловушками для рыбы — мордами, вершами, ёзами; наконец, в этих местах ему просто было удобно колоть рыбу острогой или охотиться на нее с луком и стрелами.

Судя по данным, которыми мы располагаем, рыболовство человека неолитической эпохи было чрезвычайно многообразно. Рыболовный крючок различных форм хорошо известен уже с эпохи мезолита. В дальнейшем он совершенствовался и изменялся в зависимости от видов, размеров и повадок рыб. Крючки вырезали из кости, из раковин, делали составными, вытачивая из шифера каменные стерженьки-грузила, к которым привязывались костяные острия. Применялись даже блесны из кости и раковины, пока в обиход не вошел металл и крючок стал тонким и острым.

Ловля рыбы с лодки. Наскальное изображение (Швеция).

Костяные гарпуны появились еще раньше, в палеолите, и с тех пор совершенствовались в двух направлениях — увеличиваясь в размерах, как наконечники острог, и уменьшаясь, как наконечники стрел, с помощью которых охотились на рыбу. Этот способ доныне практикуется у обитателей Африки и индейцев Южной Америки. Ловушками служили плетенные из прутьев верши конической или колоколообразной формы, — их и сейчас плетут в русских деревнях, стоящих на озерах. Остатки подобных ловушек находили в болотах Дании, Норвегии, Финляндии, где были когда-то протоки между озерами; их находят в морских отложениях Балтики и в торфяниках Германии.

Знаменитая находка остатков рыболовной сети мезолитического времени в Антреа близ Выборга позволила археологам познакомиться с плетением из лыка (другие сети, более поздние, были сплетены яз волокон крапивы), поплавками из сосновой коры и каменными грузилами из крупных голышей, оплетенных берестой, — точно такими же, как и те, какими до сих пор оснащают свои сети рыбаки на всем пространстве Русского Севера…

Другим столь же излюбленным местом для долговременного сезонного стойбища был перешеек между озерами, в особенности если через него проходила соединяющая водоемы протока или небольшая речка. По весне, когда начинается нерест, рыба идет плотной массой из одного озера в другое, набивается в ручьи, заходит в залитые паводком старицы.

Весной и осенью над перешейком тянут стаи перелетных птиц, жирующих на озерах, их можно стрелять из лука, ловить перевесью, и здесь же во второй половине лета можно устраивать облавы на линяющих птиц…

Такие же закономерности управляли, по-видимому, человеком при выборе места поселения в широких речных долинах, хотя, как я мог заметить, рыболовы и охотники неолита их обычно избегали, стремясь к лесным речкам и озерам. Террасы речных долин стали привлекательны для человека в несколько более поздний период, когда он обзавелся первыми домашними животными и начал первые опыты по возделыванию плодородных почв речных пойм.

Обычно считается, что на открытых местах, на мысах, на сваях над водой, человек селился, чтобы обезопасить себя от врагов, от внезапного нападения. Мысль эта была подсказана не действительным анализом экологической ситуации, не наблюдениями над жизнью и бытом соответствующих племен, а скорее воинственно-романтической картиной жизни североамериканских индейцев, почерпнутой в романах Фенимора Купера и имеющей мало общего с действительностью. Как показали беспристрастные исследования и свидетельства людей, имевших возможность еще в восемнадцатом и в начале девятнадцатого века жить среди индейцев, военные столкновения в жизни этих племен были скорее исключением, чем правилом. И в выборе места, в стремлении вынести свое жилище на открытое пространство гораздо большую роль, чем приведенные, играли те же соображения, которые заставляли жителей Севера, древних и современных, выносить свои поселки на простор морских ветров, поднимать их высоко над рекой и озером, вырубать достаточно широкое пространство вокруг селения.

Причиной был гнус.

Человек, испытавший серьезное нападение комаров и мошки, определяемых кратким, достаточно выразительным словом «гнус», при отсутствии сколько-нибудь эффективной защиты может быть искалечен в полном смысле слова. Привыкнуть к гнусу не смог никто — ни саам-оленевод, идущий за стадом по тундре, ни помор, проводящий одну половину жизни на берегу, а другую — в тундре и в лесу. Насколько страдали от гнуса в неолите жители Сибири, в частности обитатели Приангарья, можно видеть по маленьким глиняным сосудам-дымокурам, которые опускали в могилу наряду с оружием, украшениями и орудиями труда. Мучения от гнуса при жизни были, видимо, столь велики, что даже в Полях Счастливой Охоты, куда, как верили эти люди, уходят души их умерших сородичей, нужен был такой переносный дымокур.

Пример этот может служить иллюстрацией сложности отношений человека и природы — гнус, безусловно, является частью природы, хотя далеко не лучшей. Между тем такая «деталь» обычно не учитывается при реконструкции прошлого. А ведь это один из существенных факторов воздействия природы на поведение, быт и сферу обитания человека.

Очень вероятно, что в определенные исторические периоды некоторые территории оказывались необитаемыми или малообитаемыми всего лишь из-за обилия гнуса, выгоняющего даже северных оленей на берег моря или на открытые всем ветрам каменистые увалы, откуда они спускаются к воде и пастбищам лишь в то краткое время суток, когда ненадолго стихают крылатые кровопийцы.

По-видимому, и те тонкие прослойки, что содержат угольки и золу и лежат почти на всех без исключения песчаных грядах в долинах наших крупных рек, появились в результате попыток охотников и рыболовов неолита бороться с помощью огня с гнусом, особенно когда человек начал обзаводиться домашними животными. Врубаясь в природу, человек огнем и топором расчищал для своей жизни поверхность земли, благоустраивая свой «дом».


6
Отмечая места находок на карте района, я не забывал, что каждая из этих точек обладала для людей той или иной эпохи своей притягательной силой, выгодой сезонной или постоянной в использовании окружающих природных ресурсов. Первым и безусловным тому свидетельством было Польцо. Его обжитая территория захватывала песчаные бугры по обоим берегам Вексы, некогда бравшей здесь свое начало из Плещеева озера. Место это было ключевой позицией для всего района как в экономическом, так и в политическом отношении, поскольку контролировало не только вход и выход из Плещеева озера, но и далекий водный путь: в одну сторону — по Нерли Волжской в Волгу, а в другую — по Нерли Клязьминской в Клязьму, в Оку, Среднюю Волгу и в Прикамье…

Культурный слой здесь достигал почти метра толщины и был настолько насыщен черепками, кусками кремня, кремневыми и костяными орудиями, костями рыб и животных, что с трудом поддавался лопате. Разбирать его приходилось ножом, совком и кистью. Тут попадались остатки практически всех культур и эпох, в том числе и тех, которые не удавалось обнаружить в виде сколько-нибудь значительных слоев или отдельных стойбищ.

Похоже было, что человек жил на этих местах не годы, а сотни лет, обживая берега и сбрасывая себе под ноги горы копившегося мусора.

Еще показательнее были места находок на западном берегу озера от современного истока Вексы до говорливого, пенящегося на весенних перекатах ручья Симанец, куда в начале мая набиваются нерестящиеся язи, и дальше, вплоть до речки Куротни, прорезающей береговой вал. Под тонким слоем дерна здесь везде лежат кремневые отщепы, мелкие черепки, следы древних костров. Все разбросано в беспорядке, остатки разных эпох перемешаны и за исключением двух-трех мест, где скопления отщепов и черепков лежат более густо, не образуют сколько-нибудь определенных центров. Похоже было, что здесь всегда жили не долго, но приходили регулярно и по многу людей сразу.

Что их привлекало здесь? Вернее, что могло привлекать? — поскольку, даже будучи уверен в своих выводах, исследователь не имеет права быть категоричным. Единственное право, которое ему дано, — это отстаивать собственное мнение, никоим образом не навязывая его другим. После консультаций с ихтиологами, подтвердившими, что нерестилища в водоеме, как правило, остаются неизменными на протяжении тысячелетий, если коренным образом не меняется природная обстановка, я мог предполагать, что древних рыболовов сюда влекли именно нерестилища плещеевской рыбы. Той самой, что и в наши дни идет сюда из глубин озера, а навстречу ей собирается множество рыболовов-любителей и профессиональных переславских рыбаков. Именно весной, в течение полутора-двух недель, когда идет на нерест плотва, язь и щука, на этом участке берега возникают наиболее благоприятные условия для массового лова рыбы ловушками на мелководье.

Но нерест кончается, и дальнейшее пребывание здесь человека становится бессмысленным: надо перебираться на берега рек и озерных проток, где активный и пассивный лов продолжается все лето…

Пятна от древних костров показывали, что огонь всякий раз разводили на новом месте, в отличие от постоянных очагов Терского берега или очагов одного из участков Польца.

Вот тогда впервые и мелькнула у меня догадка: не могут ли очаги — их форма, характер, расположение — помочь в классификации мест, использованных человеком в прошлом? Разве очаг не отражает характер жилища человека, его конструкцию, отношение человека к «дому» — всему используемому пространству жизни? Ведь центром этого условного «дома», его, так сказать, «сердцем», был именно очаг! Костер, разведенный на земле и погасший с рассветом, небольшая ямка в песке, старательно вырытый в земле очаг, сложное сооружение из камней, каменка, глинобитная печь — какое разнообразие конструкций места, на котором человек разводил огонь! Каждое из них несет на себе отпечаток мыслей человека, его намерений и планов на последующее время. В самом деле, будет ли путник, уходящий с солнцем от места своего ночлега, выкладывать каменный очаг? Удовольствуется ли земледелец, построивший на земле дом, кострищем посреди своей хижины? Нет, конечно. Каждый из них соорудит хранилище огня сообразно роли этого огня в его жизни, его замыслах и потребностях. Так получается, что характер огнища может быть своего рода показателем отношения человека к своему дому и окружающему пространству, позволяя ученым классифицировать места обитания человека в прошлом.

Материал для такой классификации у меня уже был.

Кострища и их следы открывались при раскопках в виде тонких углистых пятен, наползающих одно на другое или расположенных на значительном расстоянии друг от друга. Они состояли из золы, угольков, песок под ними не был прокален, поскольку огонь горел здесь недолго, и по большей части я их обнаруживал там, где находки не образовывали собственно культурного слоя.

Настоящие очаги, наоборот, всегда были углублены в землю, вокруг них располагался слой предметов определенной культуры, и было видно, что человек жил здесь не день и не два, а значительно дольше.

Песчаные стенки этих очагов, неоднократно освобождавшиеся человеком от скапливающихся внизу углей, были прокалены долгим и сильным огнем, и рядом с ними часто можно было видеть светло-серый серп, образованный выдувом золы.

Серп золы навел на мысль, что находившееся здесь жилище было не только легким, съемным, но еще и сезонным. Только в том случае, когда жилище снималось, открывая очажную яму с углями и золой действию всех ветров, мог произойти выдув еще не прибитых дождем золы и пепла, — выдув, рисующий естественную «розу ветров» того времени.

Конечно, это была только гипотеза. Надеяться найти в песке следы от легких шестов чума или вигвама, покрытого когда-то, тысячелетия назад, оленьими шкурами или берестой, было нереально, это-то я понимал. И все же такой необычайный случай произошел со мной на берегах того же Плещеева озера при раскопках поселения, известного теперь как Плещеево IV. Этот интереснейший памятник я обнаружил еще во время своей первой археологической разведки. В свежей тогда противопожарной борозде, снявшей с песка слой дерна, лежали обломки толстостенных горшков с «рамочным» орнаментом из двойного зубчатого штампа, характерного для так называемой «волосовской» культуры позднего периода. Здесь же, в сосновом лесу, внимательно осмотрев склоны и гребень берегового вала, я нашел двадцать четыре не очень больших, но тоже характерных впадины — следы жилищ-полуземлянок, присущих именно этой культуре. В том, что я не ошибаюсь, убеждали и другие находки: крупные скребки на массивных кремневых отщепах, обломок листовидного кинжала из черного кремня, специфические каменные сверла, сланцевая подвеска и все остальное, что попадается археологу при сборах.

Вместе с волосовскими черепками в песке лежало несколько черепков, украшенных ямочно-гребенчатым орнаментом.

По-видимому, как то нередко бывало, под слоем песка с остатками поселения волосовцев лежали слои еще более древнего поселения. Выяснить это можно было только раскопками, причем раскоп следовало заложить сбоку от впадины жилища, чтобы увидеть общую картину напластований.

Раскопки эти удалось осуществить, да и то в очень ограниченном масштабе, лишь много лет спустя, в последний год работы нашей экспедиции на берегах Плещеева озера.

Как обычно, мы двигались вниз очень осторожно, снимая лопатами по всей поверхности раскопа тонкие слои песка, отмечая на плане все находки и пятна. По большей части нам встречались пятна от кострищ, небольшие очажные ямы да следы корней современных и древних сосен. Но в одном месте, когда мы спустились уже достаточно глубоко, до белых озерных песков, почти не затронутых деятельностью человека, нам повезло. Вокруг очередной очажной ямы внезапно проступили небольшие темные пятна, расположенные по кругу, — следы ямок от толстых шестов, служивших каркасом вигвама или чума и простоявших так, по-видимому, до тех пор, пока они не сгнили. Приглядевшись, можно было заметить и вход в этот чум — не только по более широкому расстоянию между двумя ямками от шестов, но и по большей утоптанности песка в этом месте, по насыщенности его здесь золой и мелкими угольками.

Передо мной были следы такого же жилища и такого же очага — только не выложенного изнутри камнями, — как те, что я находил на Терском берегу и на всех значительных неолитических поселениях в районе Плещеева озера. В первую очередь — на Польце, слои которого, как мне теперь представлялось, складывались из бесчисленных остановок множества людей, проходивших по берегам озера.

Остановок или поселений?

Свидетельством оседлости лесных охотников и рыболовов неолита всегда считали огромные, вместимостью иногда до двух ведер глиняные сосуды с округлым или яйцевидным дном, в которых варили пищу, нагревая сосуд не снаружи, а изнутри, опуская в него раскаленные на костре камни. Вот почему такие сосуды всегда стояли рядом с ямой очага. Слепленные из широких полос глины, смешанной с дресвой, песком и дробленым гранитом, сосуды были тяжелы, неподъемны и хрупки. Подобно древнегреческим пифосам, их можно было использовать, только закопав в землю. Обилие черепков этих сосудов, лежащих иногда плотным слоем, рождало удивление и мысль о несомненной оседлости их владельцев. Но было ли это столь непреложным аргументом в пользу оседлости? Не могло ли это быть свидетельством совершенно иного плана — свидетельством удивительного постоянства людей, неизменно возвращавшихся на излюбленные места по сезонным маршрутам? Ведь и обложенные камнем очаги предков саамов благополучно оставались на местах летних стойбищ, переживая зиму, тогда как собственно глиняная посуда, такая же, как эта, во многих случаях сходным образом украшенная, дожидалась их в зимних землянках на лесных озерах.

Припомнилось мне в связи с этим и другое.

Только теперь я обратил внимание на то, что при общем обилии черепков в слоях наших неолитических поселений почти не оказывалось обломков мелкой посуды. Между тем маленькие сосуды в ежедневном обиходе гораздо нужнее крупных, да и изготовить их много легче. В чем дело? Естественно, на память приходили опять саамы и североамериканские индейцы, которые брали с собой в странствия не глиняную посуду, а, как правило, деревянную. Между тем в результате раскопок свайных и болотных поселений — постоянных поселений, обитаемых круглый год, — стало очевидно, что в большинстве случаев неолитическая посуда — миски, тарелки, чашки, ложки — тоже была изготовлена из дерева.

Охотники лесной зоны, связанные с миграциями дичи, сезонной сменой охотничьих территорий, неизбежно должны были следовать правилу римского легионера: «omnia mea mecum porto» — «все мое ношу с собой». Их круглогодичные скитания подробно описал в своих воспоминаниях американец Дж. Теннер, похищенный в детстве индейцами и большую часть жизни проживший среди них как индеец. Годичные маршруты охотника племени, к которому он принадлежал, пересекали в разных направлениях территорию в двести пятьдесят тысяч квадратных километров — квадрат со стороной пятьсот километров. У каждого охотника были излюбленные районы охоты, где хранились его ловушки, которые он мог и не посещать по два-три года, излюбленные маршруты с заранее рассчитанными местами остановок, точки сезонных стойбищ в районах, наиболее благоприятных для зимовок или летних месяцев.

Пятна кострищ отмечали именно такие места привычных кратковременных остановок. Все они были расположены возле воды, слой почвы накапливал в себе случайные остатки самых различных эпох и культур, но они были всегда малочисленны. При этом сама площадь, покрытая находками, могла быть как угодно большой, но указывала она не на большое число ее обитателей, а всего лишь на частоту посещений. Наоборот, выкопанные в песке очаги и тяжелые, громоздкие неолитические сосуды, служившие сезонной утварью, отмечали места сезонных стойбищ так же, как на Терском берегу их отмечали выложенные камнем очаги.

Окончательным аргументом в пользу такой оценки стал своеобразный «производственный комплекс» жилища, встреченный несколько раз при раскопках Польца: очаг, вкопанный в землю большой сосуд и рядом с ними — плита зернотерки из розоватого песчаника. Подобные зернотерки мне довелось находить и на Терском берегу — возле Чаномы, где за селом, на уровне третьей гряды дюн, когда-то находилось древнее летнее стойбище.

Такое сочетание — очаг, сосуд и зернотерка, — несомненно, было связано с хозяйством какой-то социальной единицы, располагавшейся под одним кровом, вероятнее всего семьи. И в тех случаях, когда удавалось обнаружить такой комплекс, под грудой черепков я неизменно находил донца предшествовавших сосудов, разбившихся ранее, но оставленных в яме, возможно, для устойчивости последующих.

В одном случае таких донцев было четыре, в двух — три. В двух случаях из трех под целой плитой зернотерки оказалась другая, расколотая. И один раз, неподалеку от них, был закопан клад: несколько кремневых нуклеусов, подготовленных для скалывания пластин, крупные отщепы и два новых, еще не бывших в употреблении скребка из такого же кремня. Все это богатство явно принадлежало одному человеку. Рассчитывая вернуться сюда на следующее лето, владелец закопал эти предметы рядом со своим постоянным очагом. Но следующее лето для него, по-видимому, не наступило…

Как можно видеть, отношение человека к пространству и было его отношением к «дому». Охотник и рыболов, человек прошлого постоянно двигался сквозь пространство окружавшего его мира, и в этом движении заключена была его жизнь. Как отметил известный американский писатель и публицист прошлого века Г. Д. Торо, «в индейской письменности вигвам означал дневной переход, и ряд этих вигвамов, вырезанных или нарисованных на древесной коре, показывал, сколько раз люди останавливались на ночлег».

До тех пор, пока человек зависел целиком от ресурсов природы, пока не смог создать «вторую природу» — животноводство и земледелие, разорвав пуповину, связывающую его с сезонными изменениями внешней среды, он поневоле оставался таким же кочевником, как саамы, повторявшие жизнь своих предков: переход — остановка — переход — остановка. Сезонное поселение, стойбище, и — долговременное зимнее поселение с жилищем «капитального» типа.

Археологические находки в нашей средней полосе давали исследователю весь набор признаков этого цикла: стоянки на местах временных остановок, сезонные поселения — стойбища, и крайне редко — долговременные, углубленные в землю жилища этой эпохи. Редкость обнаружения таких утепленных жилищ, рассчитанных на зимние условия жизни, не могла быть объяснена мягкостью климата того времени, для этого не было никаких оснований. По-видимому, лесные охотники и рыболовы вели гораздо более подвижную жизнь, чем это считалось раньше. Значительно меньшей оказывается и плотность населения, чем это склонны были считать археологи: летом между сезонными стойбищами лежали десятки километров безлюдья, а зимой большая часть промышлявших здесь человеческих коллективов, вероятнее всего, откочевывала к югу вслед за мигрирующими стадами оленей и лосей.

Подобный вывод заставлял с новых позиций взглянуть и на орудия труда неолитического человека, которые мы извлекали из земли при раскопках, и на тот общий комплекс находок, который в научной литературе скрывается за термином «археологическая культура».


7
Любая область науки, только еще возникая, обретает свой язык, вкладывая в общие для всех термины свои специфические понятия. Это не просто ярлычки, условные знаки или символы. Специальные термины служат инструментами, с помощью которых исследователь расчленяет, обобщает, анализирует факты, создает модель явления или процесса.

Время, когда слова человеческой речи указывали только конкретный предмет или конкретное явление, осталось в далеком прошлом. За каждым словом, в особенности за древним, обиходным, скрыта многозначность, соответствующая тому или иному уровню восприятия. За словом «нож» скрывается почти бесконечная вереница инструментов, каждый из которых отмечает определенную ступень, достигнутую человеком в его развитии, вне зависимости от того, большое или малое место занимает он в общем прогрессе техники. Понятие это вбирает в себя одинаково подправленную отжимной ретушью пластину из кремня или обсидиана, шлифованный нож из сланца или кости, ножи из бронзы, железа, стали; маленький перочинный нож и сложнейший нож микротома для анатомических срезов, столовый нож и массивный нож гильотины, множество самых разнообразных приборов, инструментов и приспособлений, которые в своей сфере оказываются такими же «ножами».

Эволюция ножа.

Материал, форма, место этих предметов в нашей жизни различны. Но их общая функция — «резать» — возвела первоначальное слово в категорию символов, которыми так наполнена речь и сознание современного человека.

Все это в полной мере относится и к археологии.

В отличие от биолога, исследователь прошлого человеческих обществ имеет перед собой не живой организм, функции органов которого можно изучать в их действии, не систему, пусть даже мертвую, образованную множеством взаимосвязанных систем, а всего лишь следы человеческой деятельности, имеющие случайный и фрагментарный характер. Комбинация таких свидетельств может подсказать догадку о причинно-следственных связях между ними; повторение комбинаций — возможные причины общего характера и свойства, как говорят математики, на порядок выше, что дает возможность понять отношения уже не только между человеком и искусственно сделанным предметом, артефактом, но и между человеческими индивидуальностями в коллективе.

Подобная лестница восхождения в познании мира от частного к общему путем раскрытия все новых и новых «уровней информации», заключенных в одном предмете, может быть продемонстрирована на примере кремневого наконечника стрелы, лежащего среди камней на виду у прохожих. Один человек вообще его не заметит. Другой в его большей «правильности» по сравнению с окружающими камнями увидит всего лишь курьез, игру природы. Третий, более подготовленный, заподозрит его искусственное происхождение, может быть, даже заключенную в нем древность. Но правильно опознать, классифицировать, найти этому наконечнику место не только в научном собрании, но и во времени, в истории человеческого общества сможет только специалист.

И это — далеко не конец. В сущности, вторая жизнь такого наконечника начинается лишь с момента его «опознания», потому что, будучи продуктом человеческого труда и знания, он может выдавать заключенную в себе информацию только по мере развития науки и появления новых аппаратов исследования. Главным таким аппаратом, безусловно, будет не какой-либо механизм, не прибор, а человеческое сознание и новые идеи, новые точки зрения на уже известные, казалось бы, факты.

Каменный наконечник стрелы, рассматриваемый лишь как орудие охоты, позволяет рассчитать длину стрелы, способы его крепления к древку, материал древка, возможную конструкцию лука, убойную силу оружия и вероятные объекты охоты, которые в свою очередь дадут нам некоторые представления о быте, уровне человеческих знаний, об окружающей человека среде той эпохи. В качестве орудия войны, вместе с другими находками, такой наконечник может многое сказать о межплеменных отношениях, о политической обстановке, вооружении, способах ведения боя. И в том и в другом случае подобный предмет позволяет исследователю заглянуть в область экономики и техники данного общества, наметить возможные связи с источниками сырья, определить уровень технологии.

Так происходит в любой области науки, когда результаты исследований какого-либо факта позволяют рассматривать этот факт — предмет, явление, их совокупность — на уровне логических обобщений, как некий «сигнал», обращенный к нам из прошлого, а каждый из перечисленных аспектов познания — как своего рода «уровень», с которого считывается соответствующая информация. Подобная символизация понятий позволяет использовать не только логический, но и математический анализ при изучении таких чрезвычайно сложных явлений, как взаимоотношения людей в производственном коллективе или экологический баланс на ограниченной территории. И это одна из крупных побед современной науки, девиз которой может быть сформулирован как «непознаваемое — всего лишь еще не познанное».

Одним из таких символов-понятий археологии является термин «культура».

Первоначальное латинское слово cultura, обозначавшее «возделывание», «обрабатывание», приобрело со временем множество значений. Главенствующим оттенком здесь явилось «единство» чего-либо, «совокупность», предполагающая одинаковые качества или свойства. Так, в биологии «культура микробов» подразумевает определенный вид микроорганизмов с одинаковыми качествами. В агротехнике культура земледелия определяется уровнем техники обработки и использования почв. В широком смысле культура — совокупность всего, что создано человеческим трудом, в противоположность получаемому от природы в готовом виде; в более узком смысле — совокупность достижений человечества в области науки и искусства, определяемых как «духовная культура».

Объектом археологии на первых этапах ее развития явилась «материальная культура» — совокупность предметов, вышедших из человеческих рук или носящих отпечаток непосредственного соприкосновения с орудиями труда человека. Таковы остатки жилищ, утварь, орудия труда и оружие, украшения, скульптура, остатки различных производств, средств передвижения. Сюда попали такие сложные комплексы, как города, религиозные и культурные центры, погребения, ирригационные и оборонительные сооружения, шахты, горные выработки, дороги, обсерватории и тому подобное.

Чтобы ориентироваться в этом множестве множеств, не прибегая всякий раз к долгому, не всегда полному перечню признаков, характеризующих ту или иную совокупность подобных множеств для определенной территории и эпохи, археологами была принята условная единица, названная «археологической культурой». Археологическая культура охватывает совокупность признаков, отражающих уровень знаний, техническую вооруженность, духовную жизнь и хозяйственную деятельность человека бесписьменного периода. Другими словами, археологическая культура — а именно в этом смысле в дальнейшем я буду употреблять слово «культура» — оказывается своеобразным символом, претендующим на два измерения: площадь (территорию) и протяженность во времени.

Обычно археологическая культура получает свое имя по месту, где впервые обнаруживают такой специфический комплекс, по форме керамики и ее орнаменту, что служит наиболее распространенной основой археологической классификации, по обряду погребения или по наиболее характерным для данной культуры предметам. Отмечая на карте точки, в которых были обнаружены такие предметы или их комплексы, исследователь получает территорию распространения данной культуры. Так возникло представление о «микрокультурах», связываемых археологами с каким-то одним небольшим по площади районом, и «мегакультурах», распространяющихся на десятки тысяч квадратных километров, вбирающих в себя многие местные культуры, обладающие каким-то общим признаком. Так, местные неолитические культуры — белевская, льяловская, балахнинская, каргопольская, беломорская, карельская и ряд других, выделенные археологами в первой половине нашего века, являются каждая составной частью мегакультуры ямочно-гребенчатой керамики, отмечающей характерный для всех этих культур способ украшения сосудов чередованием оттисков зубчатого и конического штампа. С другой стороны, такие местные культуры, как фатьяновская, балановская, атли-касинская, среднеднепровская, шнуровой керамики, воронковидных кубков оказываются — территориально — частями мегакультуры «боевых топоров», отмечающей в качестве обязательного признака их всех наличие каменного сверленого топора.

И здесь возникает интересная ситуация.

Понятие «археологической культуры» с неизбежностью требует от исследователя пространственного подхода к находкам, учета территории, на которой встречены остатки данной культуры. Раньше такую территорию рассматривали статически, как пространство, на котором в силу внутренних каких-то причин происходило возникновение культуры, ее развитие и переход в другую культуру. Затем возобладала миграционная точка зрения, согласно которой такая территория захватывалась в результате постепенного распространения культуры в пространстве и во времени из одного какого-нибудь центра, после чего данная культура вытеснялась или сменялась другой. Теперь эту ситуацию можно рассматривать иначе: территория определенной культуры может быть представлена как некое «поле», подобное магнитному, «силовые линии» которого определяются маршрутами сезонных миграций человеческих коллективов, а их «потенциал», неодинаковый на разных участках и явный для каждого исследователя— по количеству находимых предметов этой культуры и насыщенности ими слоев. В таком случае уже не вызовет удивления некоторая «размытость» границ культур, их взаимопроникновение и наложение друг на друга, постоянно ощутимые контакты, способствовавшие передаче идей и предметов, достаточно ощутимые сдвиги в широтном или меридиональном направлениях, связываемые с колебаниями климата.

Такой подход как нельзя лучше отвечает экологическому рассмотрению истории человека, быт и хозяйство которого целиком или в большей части зависели от окружающей среды.

Поэтому же, рано или поздно, исследователь задумывается над важностью выделения «зоны» — пространства, где сходные физико-географические и климатические условия образуют схожие биомы, к которым приспосабливается и в которых вырастает та или иная мегакультура. Это могут быть зоны морских побережий, хотя и различающиеся по своему широтному положению, зоны тундр, зона хвойных и смешанных лесов — лесная зона; зона лесостепи и степей… Другими словами, те зоны, которые формировали хозяйственный уклад человека, позволяя ему мигрировать достаточно широко внутри одной зоны, но которые заставляли его коренным образом перестраивать этот уклад, когда ему приходилось переходить из зоны в зону… если только в своем развитии человек еще не мог разорвать «пуповину», связывающую его накрепко с природой!

Каждая локальная археологическая культура отражает совокупность определенных предметов, повторяющихся по форме, технике изготовления, материалу; она выступает в виде одинаково расположенных мест поселений, в виде одних и тех же конструкций жилищ, сходными следами хозяйственной деятельности. При этом логично предположить, что люди, оставившие все это, обладали и общностью жизни духовной, то есть одним языком, одними воззрениями, культовыми ритуалами, верованиями, возможно, и внешним обликом.

Но так было только на первых порах. По мере того, как развивалась археология, ученые убедились, что культуры, которым первоначально они отводили территорию не более современного административного района, претендуют уже даже не на области, а на совокупность областей — зоны. Естественно, что такое широкое распространение памятников одной культуры не может быть объяснено только перемещениями создавших ее людей в течение веков или тысячелетий. Причины должны корениться в чем-то ином.

Обширные лесные пространства от Оки, Среднего Поволжья и Прикамья до Белого моря, Кольского полуострова, Финляндии и Тиманской тундры, а с востока на запад — от Урала до Вислы оказались покрыты стоянками и поселениями с черепками, украшенными ямочно-гребенчатым орнаментом, одинаково известным в Восточной Прибалтике на Эмайыге, под Калинином, на Плещеевом озере и в Костромском Поволжье. Нечто похожее произошло и с культурой городищ раннего железного века, охватившей дьяковскую, верхневолжскую, юхновскую, городецкую, белорусско-балтийские группы. Ее истоки оказались связаны с поселениями культуры «ложнотекстильной керамики», названной так по сосудам, украшенным как бы оттисками грубой ткани, — культуры первых оседлых животноводов и земледельцев лесной зоны.

Иная судьба ждала так называемую «волосовскую» культуру, впервые обнаруженную А. С. Уваровым, основоположником первобытной археологии в России, на Волосовской дюне под Муромом, на Оке. Для этой археологической культуры характерными признаками были: наличие постоянных, углубленных в землю жилищ, толстостенные сосуды, украшенные зигзагами оттисков крупного гребенчатого штампа и содержащие в глине примесь дробленой раковины, травы, коры и черепков; широкие, плоские кремневые кинжалы, сложные рыболовные крючки и особые кремневые скульптуры. Случайное открытие ее именно в этом месте, резкая непохожесть на все остальные культуры так повлияли на археологов, что долгое время именно под Муромом видели центр ее возникновения и дальнейшего распространения на Верхнюю Волгу, в Прикамье, в Прибалтику и Карелию. Даже на Белое море. Такую подвижность объясняли по-разному, но как правило — борьбой за рыболовные и охотничьи угодья. Между тем выяснилось, что под обликом единой, казалось бы, археологической культуры скрываются две различные культуры, имеющие разное происхождение и разделенные почти тысячелетием. Два человеческих потока. Один из них шел в низовья Оки и на Русский Север из Прибалтики, его путь отметили находки украшений из балтийского янтаря; другой поток, быть может связанный каким-то образом с потомками этих людей, нес в восточноевропейские леса из лесостепи металл, навыки животноводства и, возможно, культурные злаки…

Какую реальность прошлого отражают комплексы археологических культур? Что за ними стоит — племена, этнические группы, еще какие-то подразделения? На что в первую очередь следует обращать внимание: на различие специфических признаков и предметов или, наоборот, на сходство, тождество основных компонентов, указывающих на сходный уклад хозяйства и быта?

Если для решения частных вопросов, значение которых не выходит за территорию одного района, археологу важно подчеркнуть различие между сходными культурами, чтобы разделить их во времени, наметить их продвижение в пространстве, рассматривая каждую из них изолированно, как некое отражение родоплеменной организации людей, то для решения проблем этногенеза — происхождения народов — развития первобытной экономики, палеоэкологии гораздо важнее оказываются подмечаемые черты сходства. Они позволяют рассматривать историю человечества как взаимодействие этнических массивов, предстающих перед нами в облике мегакультур и соответствующих в прошлом, по-видимому, группам языков, формировавшихся и развивавшихся в условиях одной физико-географической зоны.

Почему же изменился взгляд на археологические культуры? Было ли это победой одной точки зрения над другой, или произошел новый, качественный сдвиг в науке?

Причина прежней узости в определении археологической культуры лежала, как мне кажется, в стремлении археологов увидеть за каждой микрокультурой обязательно этническую общность людей, изолированность такой маленькой общности от других таких же. Между тем раскопки предоставляют в распоряжение археолога материал, по которому с достаточной определенностью можно судить лишь о хозяйственном укладе людей, их «стиле жизни». Сам по себе такой «стиль» — всегда итог взаимоотношений между человеком и окружающей его природной средой, показатель уровня этих взаимоотношений, уровня использования природных ресурсов и зависимости человека от щедрот природы.

Археологическая культура как бы суммирует этот уровень, подчеркивает наиболее существенные отличия одного комплекса от других (или их тождественность) и указывает на вероятный отрезок времени, являющийся возрастом (датой) такого комплекса. С этого и начинается хронология — реализация «вектора времени», заключенного в понятии археологической культуры.

Две стоянки, расположенные неподалеку друг от друга, даже если каждая из них отвечает характеристике определенной культуры, трудно сопоставить хронологически, если разрыв между ними не слишком велик. Какая раньше, какая позже? А может быть, одновременны? Соседи? Не в прямом смысле: сто лет — это три, а то и четыре поколения людей, но для первобытной археологии сто лет часто не могут быть уловлены даже радиоуглеродным анализом. Вот почему для построения относительной хронологии — что раньше, а что позже — и для ее проверки исключительное значение приобретают многослойные поселения.

Разрез такого «слоеного пирога» больше всего напоминает керн, круглый столбик породы, поднимаемый из скважины при бурении.

Слои керна, сверкающие кристалликами минералов, состав минералов в каждом, последовательность в сочетании слоев позволяют геологам воочию увидеть последовательность напластований, залегающих под нашими ногами, иногда на значительной глубине.

Последовательность слоев в керне показывает структуру земной коры; последовательность комплексов археологических культур многослойного поселения показывает структуру истории человека и природы на данной территории. Здесь есть пласты, которые изучены лучше, чем другие; есть свои определяющие «минералы», выступающие в виде характерных орудий и черепков. Многослойные памятники, расположенные в одном районе, могут отличаться набором культурных комплексов, дополняя друг друга, но никак не последовательностью их залегания в «керне».

Так может строиться хронологический «керн» для отдельного района, области или для территории, очерчиваемой какими-то физико-географическими рамками. Для небольшого района это могут быть границы озерной котловины вроде Плещеева озера, Берендеевского болота, озера Неро под Ростовом. В другом случае это может быть совокупность пространств, охваченных водоемами и разделяющими их возвышенностями, — совокупность, созданная одними силами природы и в один период. Сами по себе важные для комплексного изучения, такие районы, схожие по истории, рельефу, растительности, могут группироваться в более крупные «провинции», подобно Волго-Клязьминскому или Волго-Окскому междуречью, Прикамью или Кольскому полуострову…

Как можно видеть, классификация не просто сортирует предметы и явления. Каждая сортировка открывает перед исследователем внутренние, более глубокие и более существенные связи между объектами его исследования, заставляет задуматься о причинах наблюдаемых изменений и неожиданно для него перестраивает вроде бы устоявшуюся и проверенную картину мира.

Изучение элементов пространства в их исторической длительности — сложение рельефа, отдельных его структур, гидросистем, закономерности в развитии растительного покрова, его распределение в соответствии с почвами и подстилающими их породами — дало возможность увидеть природу как целое, во всей ее совокупности. Классификация мест поселений человека в зависимости от того, какую роль они играли в его повседневной жизни, — по структуре находок, типу жилища — позволила поставить вопрос об отношении человека к пространству, а через это наметить путь к пониманию мегакультуры как отражения экологической характеристики человека на определенном уровне развития производительных сил и соответствующей природной зоны.

Рыболов, охотник, собиратель — всегда потребитель. Уже одно это заставляло его постоянно двигаться в поисках пищи, задерживаясь на том или ином месте в зависимости от окружающих ресурсов. Странствия могли быть ограничены распространением вида дичи, например путями миграций северного оленя или лося; физическими границами — берегом моря, горами, степями, пустынями и тундрами; политической ситуацией — столкновениями с враждебными (конкурирующими) племенами.

Вероятно, можно найти ряд еще столь же существенных ограничивающих факторов, но достаточно и этих. Все вместе они и очерчивают — в каждый определенный период по-разному — пространство, используемое людьми, характерные черты быта которых образуют для нас ту или иную археологическую мегакультуру.

И здесь можно предугадать ряд закономерностей, которые станут явными в дальнейшем.

Так, например, территория распространения археологической культуры находится в прямой зависимости от подвижности ее носителей, которая в свою очередь зависит от уровня развития производства пищи и соответствующей природно-климатической зоны. Каждый шаг, сделанный человеком в сторону активного использования окружающей среды, ее перестройки в нужном для него направлении, освобождал человека от необходимости постоянных странствий за пищей, переносил его внимание с количества на качество, свойства предметов, открывая в его взаимоотношениях с природой новую фазу — фазу изучения и постижения.

Представив себе экологическую структуру района, характер и местоположение следов деятельности древнего человека, можно было попытаться понять цели, которые он перед собой ставил, и причины, которые его к этому вынуждали. Другими словами, можно было попытаться оценить природные ресурсы и методы их использования человеком в прошлом.

Вверху — Вашутинское озеро, типичное послеледниковое озеро с зарастающими берегами; внизу — река Векса возле Польца.


Сосны, как маяки, отмечают древние песчаные острова, отмели и дюны, на которых селился человек.

Вверху — раскопки поселения Польцо; внизу — следы легкого временного жилища на стоянке Плещеево IV.


Польцо. Вверху — разбитый неолитический сосуд, стоявший на поверхности почвы; внизу — зернотерка и обломки сосуда, раскопанные возле очага.


Польцо. Вверху — черный культурный слой эпохи бронзы на 1-й террасе Вексы лежит прямо на озерном песке; внизу — серп золы возле неолитического очага показывает древнюю «розу ветров».

Глава III Ресурсы и возможности

1
Безусловно, в «Лунном камне» У. Коллинз слегка иронизировал над своими соотечественниками, рассказывая, что Габриэль Беттередж, старый дворецкий леди Вериндер, в затруднительных обстоятельствах всегда обращался за советом к «Робинзону Крузо» и неизменно получал исчерпывающий ответ.

Но ирония имела свое основание.

Судьбу «Робинзона Крузо» можно назвать исключительной. Не только потому, что, переведенная на все языки мира, вот уже более двух с половиной столетий эта книга находит восторженных читателей. Долгое время герой Д. Дефо, энергичный, предприимчивый и трудолюбивый Робинзон Крузо, как бы воплощал в себе идеал англичанина. Выброшенный кораблекрушением на необитаемый остров, полагаясь на свою смекалку, знания и силы, за двадцать восемь лет два месяца и девятнадцать дней бывший матрос привел клочок земли в цветущее состояние. Он вскопал поля, насадил виноградники, размножил злаки, приручил диких коз, построил несколько жилищ, лодку и даже парусную шлюпку. Поставленный обстоятельствами лицом к лицу с природой, Робинзон Крузо в микромасштабе повторил как бы весь тот путь, который прошло человечество за десятки тысячелетий.

Повторил, но с оговоркой. Робинзону не нужно было изобретать ни топора, ни лука со стрелами; ему не требовалось осваивать производство каменных орудий, открывать свойства металлов, изобретать ткачество, выводить новые сорта злаков. Щедрая судьба позаботилась доставить ему необходимые для жизни инструменты, оружие, запасы снарядов, лекарства, свинец, железо, парусину, гвозди, доски и бревна, книги, чернила, даже двух кошек с котятами и собаку — все, без чего уже не мог, по мысли Д. Дефо, жить действительно «современный» человек начала XVIII века.

Но исключительность «Робинзона Крузо» в другом. В истории литературы это первая книга, повествующая о взаимоотношениях человека и природы. Причем природа выступает здесь как полноправный партнер, определяя своими ресурсами поведение человека.

Выражаясь языком современной науки, Дефо построил модель экологических отношений на ограниченной площади с заранее заданными характеристиками. Увлекательное повествование, использующее современные автору ситуации, обстановку, наполненное размышлениями о достоинстве человека и могуществе человеческого духа, открывало именно те направления в литературе, философии и науке, по которым суждено было развиваться этим областям человеческой культуры в дальнейшем. В основе его лежит схема, суть которой может быть выражена почти математическим уравнением. В самом деле, отношение героя (субъекта) к природе (объекту) и в этом и в любом другом случае решается двумя независимыми величинами: наличием необходимых природных ресурсов и уровнем «вооруженности» субъекта. Совершенно безразлично, что именно мы будем подразумевать под субъектом — животное, вид, отдельного человека, производственный коллектив или общество в целом. Результат в любом случае будет зависеть лишь от качественных характеристик указанных величин, находящихся в зависимости от географических условий и от уровня развития материальной и духовной культуры общества.

Так мы подходим к одному из самых существенных вопросов изучения прошлого — к реальной экономике общества и экологии. При этом надо помнить, что оценка природных ресурсов в каждом конкретном случае должна исходить не из их абстрактного объема, а из реальных возможностей использования этих ресурсов в ту или иную эпоху.

Ну, какой ценностью для самых развитых европейских государств обладали еще два века назад нефтяные месторождения или урановые руды, определяющие в наше время не только развитие целых отраслей экономики, но часто и мировую политику? Англичане, французы, голландцы, австрийцы и турки смотрели на них так же, как тысячелетия перед тем смотрели на черноземы южнорусских степей охотники и рыболовы лесной зоны. Впрочем, так же относились к степным богатствам все кочевые народы, не знакомые с возделыванием земель. В их глазах земля не имела иной цены, кроме пространства пастбищ.

Для оленевода игра самоцветов, открывающихся глазу в пегматитовых жилах, жирные блестки самородного золота в ручьях и сине-зеленые корочки сернистых руд мало чем отличались от игры солнца в снежинках или всполохов полярного сияния. Совсем иначе на эти же вещи смотрели русские землепроходцы и старатели. Подобный подход показывает не только разницу в мышлении и в шкале ценностей обществ, стоящих на разных уровнях развития, — он показывает возможность одновременного использования одного и того же пространства коллективами с разной экологической направленностью.

То, что бесполезно для одного вида, оказывается жизненно важным для другого, и наоборот. На этом принципе сформулирован закон экологической «ниши». Этот термин означает, что определенный участок леса может прокормить ограниченное число травоядных — оленей, лосей, диких коз. Увеличение количества особей такого же вида или вторжение родственных видов невозможно. Но то же пространство будет «открытым» для хищников, количество которых будет увеличиваться до тех пор, пока не установится равновесие между ними и травоядными. Исчерпаны ли возможности этого пространства? Нет. Оно может быть населено еще птицами, грызунами, насекомыми, и для каждого вида, если он не встречает сородичей-конкурентов, окажется своя «ниша», в которой он может размножаться и развиваться.

Нечто подобное происходило и с человеком в прошлом. Этнографы знают примеры сосуществования на одной и той же территории племен, одни из которых занимались исключительно охотой в лесу, другие были земледельцами, а третьи — животноводами. Каждая группа использовала свою «производственную площадь», определяемую соответствующими природными ресурсами, в которых остальные не были заинтересованы, — до тех пор, пока охотники не открывали, скажем, охоту на домашних животных, стада скотоводов не начинали пастись на полях земледельцев, а последние не пытались охотиться на лимитированную дичь.

Чтобы понять, чем ограничивалась и направлялась жизнь древних обитателей лесной зоны в различные эпохи, на основании чего и как могли строиться отношения между представителями разных археологических культур, нужно попытаться в первую очередь определить естественные ресурсы лесов и водоемов зоны. И хотя об абсолютной точности говорить не приходится, сама попытка подобной оценки может оказаться достаточно интересной.


2
Начать следует с водоемов. Остатки рыбьих костей, чешуи, рыболовные крючки, гарпуны, грузила от сетей, найденные при раскопках на местах поселений, отпечатки самих сетей на черепках, остатки рыболовных ловушек, обнаруженные при разработках торфяников и в давно заросших старицах древних рек, — все это указывает на огромную роль рыболовства в жизни лесных охотников. Но даже если бы не было этих находок, само расположение мест стоянок и сезонных стойбищ на берегу водоемов и речек должно было подсказать археологам ту же мысль.

Однако какое место занимало рыболовство в первобытном хозяйстве? Основное или второстепенное, вспомогательное?

Вопрос этот важен. Кости рыб, собранные на местах древних поселений, в отличие от таких же костей, найденных при раскопках древнегреческих городов или городов средневековой Руси, оказываются значительно более крупными. Объяснить такой факт можно двумя причинами: наличием в древности значительно больших, чем сейчас, экземпляров или своего рода избирательностью древних рыболовов, интересовавшихся в первую очередь именно крупной рыбой, как более соответствовавшей их рыболовной технике.

Для лесных охотников массовый — не выборочный — лов рыбы был возможен только весной, в период нереста, когда рыба идет по протокам и речкам, как говорят, «руном» и ее можно буквально черпать корзинами, ловить мордами, сачками. Это время больших заготовок, когда рыбу вялят, сушат, закладывают в ямы для квашения. Все остальное время рыбу не столько ловят, сколько на нее охотятся с луком и стрелами, с острогой, что, естественно, предопределяет размеры добычи.

Обычная оценка водоемов делается из расчета их биомассы — отношения общего веса всех живых организмов к площади в гектарах. Сюда входят инфузории, рачки, планктон, и на долю собственно рыбы остается совсем немного веса. Однако эта доля растет по мере того, как увеличивается показатель биомассы. Чем больше планктона и живых организмов в водоеме, тем больше пищи для рыбы, тем больше самой этой рыбы. Биологи все водоемы разделяют на два основных типа — на озера олиготрофные, малокормные, и эвтрофные, богатые кормами. К первому типу относятся озера молодые, расположенные в зонах последнего оледенения или в горах, в непосредственной близости от современных ледников и снежников; ко второму типу — древние мелководные и зарастающие водоемы. В то время как вторые были своего рода резервациями жизни во время последнего оледенения, первые, возникавшие при отступании ледяного покрова, начинали свою историю с нуля. Они должны были пройти несколько циклов в своем развитии, прежде чем оказывались способны выступить в качестве продуктивных водоемов, да и то с весьма ограниченным выходом «продукции».

Приведу один пример.

Пожалуй, именно с Келейного озера — маленького, проточного, одного из последних в долгой цепочке озер, словно нанизанных на блестящую нить речки, берущей начало в далеких тундрах, — началось мое знакомство с Кольским полуостровом. В длинную и узкую губу, зажатую между скалистых гребней, поросших редкой северной сосной, мы вошли на парусной шхуне, лавируя среди последних льдин. Был конец июня. На суше начиналось лето: в траве, в кустах, над влажной полосой отлива звенели комары. А в этой маленькой черной чаше, лишь только мы опускали в нее крючок с обрывком червя или кусочком колбасы, вода вскипала от рыбы. Для заезжего москвича, привыкшего днями сидеть у лунки на Москве-реке, озеро могло показаться фантастически рыбным. Меньше чем за час каждый из нас набросал по ведру темных, почти черных окуньков — прожорливых, отощавших, готовых брать пустой крючок. Каждый из них был как по мерке: десять сантиметров, ни больше ни меньше. Получилась превосходная уха, но окуней мы больше здесь не удили, а другой рыбы не было.

Случай этот позднее помог мне по-новому взглянуть на реки и озера нашего Севера, где приходилось останавливаться, ловить рыбу, охотиться и — искать следы своих древних предшественников. Иногда я находил черепок, несколько кремневых отщепов, но большей частью поиски были зряшными: привлекательные для современного рыболова, даже рыбака-профессионала, охотнику неолита эти водоемы представлялись столь же «пустыми», как Келейное озеро, в котором местные жители рыбу не ловили…

Максимальная подвижка последнего оледенения проложила как бы демаркационную линию между водоемами двух указанных типов. Различие между ними по биомассе, а соответственно по их продуктивности для охотников неолита оказывалось столь ощутимым, что ленинградский археолог А. М. Микляев, с которым мы когда-то вместе начинали размышлять над экологическими вопросами прошлого, смог предсказать довольно точно движение людей, владевших янтарными украшениями, из Восточной Прибалтики на восток и северо-восток, руководствуясь только положением конечных морен валдайского оледенения.

Для своих поселений эти люди выбирали озера, сохранявшие непосредственную связь с древними водоемами. В геологии они вряд ли разбирались. Но о том, где следует ловить рыбу, а где бесполезно, где надо ставить ловушки, а где гуляет одна мелюзга, знали, думаю, неплохо, наблюдая цвет воды, конфигурацию дна, структуру береговой полосы, характер прибрежной растительности и многое другое, что остается нам узнавать лишь на собственном опыте.

Такой вывод подтверждается археологической картой северной и центральной части Восточной Европы, где густота археологических памятников на территории последнего оледенения резко падает по сравнению с периферией. Но — странное дело! — дальше на север, в Карелии, по берегам Белого моря, насыщенность мест поселений снова резко возрастает. Получалось, что именно в зоне наиболее олиготрофных, малокормных водоемов человек находил для себя больше пищи, чем в южных.

Почему?

Человек — охотник и рыболов — ни теперь, ни в прошлом не мог позволить себе жить только сегодняшним днем. Добыча по возможности съедалась не вся сразу. Какую-то ее долю в копченом, вяленом, сушеном, соленом и прочем видах требовалось откладывать про запас: на длительный переход, на зиму, на голодный период. Для этого годилась лишь та рыба, у которой было высококалорийное, жирное мясо.

Такими качествами обладают рыбы только двух отрядов: осетровые, обитавшие во всех реках Каспийского бассейна, и лососевые, распространенные на севере в реках и олиготрофных водоемах с холодной и чистой водой.

Как можно видеть, возможности продуктивного рыболовства ограничивались географическими условиями. Семгу, кумжу, королевского лосося летом и осенью могли заготавливать только обитатели северных, отчасти балтийских побережий. Гарантированный вылов осетровых рыб — белуги, севрюги, осетра, стерляди — оказывался возможен лишь на южных реках степной и лесостепной зоны, к тому же он требовал значительных рыболовных сооружений или коллективной охоты. Те и другие рыбы обладают необходимыми для заготовок качествами: они достаточно велики, хорошо сохраняются при обработке огнем, дымом, солью и другими естественными консервантами и — вкусны. В результате оказывается, что вся лесная зона Восточной Европы лежит как бы между двумя этими областями высокопродуктивного рыболовства, способного создавать долговременные сезонные запасы рыбных продуктов. Наоборот, лесные водоемы поставляли человеку в течение весенне-летнего периода рыбу значительно более низкого качества, годную разве что для сиюминутного использования в печеном, вареном и горячекопченом виде.

Низкая калорийность пресноводных рыб, их непригодность для сколько-нибудь долговременного хранения с неизбежностью отводили рыболовству лесной зоны положение второстепенного, подсобного промысла, ограниченного использованием ловушек и охоты во время нереста.

Даже знаменитый «сущик» — сушеная рыба, которую заготавливали на зиму крестьяне северорусских губерний, — для своего приготовления требует добротной русской печи. Сюда идет почти любая рыба: окунь, плотва, подлещик, подъязок, уклея, щурята. Вычищенная, вытертая рыба укладывается в жарко протопленную русскую печь на противнях, выложенных соломой, и томится достаточно долго, чтобы, потеряв остатки влаги, противостоять гнили и личинкам мух. Подобные «сушильные цеха» в хозяйстве лесных охотников вряд ли были, а копчение в дыму в условиях леса предохраняло рыбу лишь на короткое время.

Вот и выходит, что здесь, в лесах, рыболовство оказывалось подспорьем, было не главным, а вспомогательным способом добычи пищи. Главным же условием существования человека был сам лес с его многочисленными обитателями.


3
Лес, без сомнения, является одной из самых удивительных систем на Земле. Лес не просто группа деревьев, не только сообщество различных видов растений, — это своего рода организм высшей структуры, включающий в себя множество других организмов, сообществ и видов. Лес — это деревья, почва, подземные и наземные обитатели: звери, птицы, насекомые, живущие за счет растений, зверей и птиц.

Каждая географо-климатическая зона обладает своей системой леса, в свою очередь зависящей от горных и осадочных пород, на которых возникают и развиваются почвы.

В нашей полосе на сухих песках обязательно растет сосна, на заболоченных глинах и суглинках — береза и ель, на высоких, глинисто-гравийных грядах морен — смешанные леса с дубами, орешниками, елями, кленом и липой. На болотах держится угнетенный березовый и сосновый лесостой, а по их окраинам и возле воды — осинники и ольха. На песчаных грядах — озах, среди болот и на речных террасах помещаются боры-беломошники.

По геологической карте местности можно определить структуру леса, а вместе с тем и его населения, потому что каждому растительному сообществу соответствует своя фауна: микрофауна в виде насекомых и макрофауна — собственно животные. И чем сложнее растительное сообщество, тем больше открывается в нем экологических «ниш» для птиц, насекомых и животных, создающих устойчивую биому — экологически связанное сообщество высшего типа.

Для человека прошлого лес был всем: защитой от врагов и непогоды, складом строительных материалов, неисчерпаемой кладовой пищи и витаминов. Молодые побеги трав и деревьев, луковицы растений, съедобные корневища, грибы, ягоды, кора и заболонь — нежный витаминный подкоровый слой деревьев, листья и стебли — все это разнообразило пищу лесного охотника, вводило в его рацион необходимые микроэлементы, поддерживало его организм белками и клетчаткой в случае затянувшегося голода. Черника, морошка, клюква, земляника, малина, брусника составляют далеко не полный перечень ягод, которые можно было заготавливать впрок на случай зимних болезней, перетирая их с толченой корой, с салом животных, заквашивая с диким медом. К этому следует прибавить корневища водных растений, особенно богатых крахмалом, таких, как рогоз, стрелолист, по всей видимости, кувшинка.

«Растительность, несомненно, является основным элементом органического мира в любой наземной эко-системе, так как одни лишь растения обладают способностью превращать неорганические вещества в органические, вырабатывать живые ткани из таких материалов, как углекислота, вода и минеральные соли», — писал по этому поводу Г. Кларк, один из крупнейших современных исследователей экологии и экономики доисторической Европы. Вот почему чем бы человек ни занимался — охотой, земледелием или животноводством, он прямо или косвенно оказывается в зависимости от растений, все равно, питается ли он сам их плодами и тканью или предпочитает получать их в уже переработанном виде с мясом травоядных животных.

Первый шаг в природу человек делал, устанавливая на избранном месте свое жилище или расчищая от кустов и зарослей сорняков место сезонного стойбища. Это было ядро, тот «дом», от которого шли, затухая, во все стороны волны его влияния.

Следом за непосредственной территорией стойбища наступала очередь окружающего пространства, по меньшей мере, на сто — двести метров.

Расчистка нужна была для защиты от гнуса, от диких зверей, порой из-за военной опасности, в связи с заготовкой дров, строительного материала. Дальше разбегались тропинки, из поколения в поколение прокладываемые к ягодникам, на болота, к грибным местам, на соседние речки, озера, к бобровым поселениям, а позднее — и к огородам, если они не располагались рядом с жилищами.

Выше я упоминал две величины, на которые опираются в своих расчетах этнографы, изучающие хозяйства примитивных обществ: круг с радиусом пять километров для сбора ягод, грибов, плодов, орехов, яиц из птичьих гнезд и круг с радиусом десять километров, определяющий ежедневно контролируемую охотничью территорию вокруг стойбища. Площадь первого из них примерно равна восьмидесяти квадратным километрам, площадь второго — примерно тремстам квадратным километрам. Наиболее важным, безусловно, оказывается большой круг, потому что, сколько бы ни была щедра природа, как бы ни были богаты водоемы, растительная пища и рыба в рационе лесных охотников играют роль лишь витаминного гарнира, тогда как основой их жизни остается пища мясная.

Жилище и охотничье пространство. Взаимосвязь почвы, растительности и животного мира (по А. М. Микляеву).

Какой же добычей мог располагать неолитический охотник на территории трехсот квадратных километров вокруг своего «дома»? Какие животные и в каком количестве там водились?

Чтобы ответить на такой вопрос, в каждом конкретном случае необходимо содружество почвоведа, ботаника и зоолога. Подробная почвенно-геологическая карта местности позволит ботанику относительно точно восстановить картину растительности в целом, после чего, зная основные закономерности растительных сообществ, он сможет указать наиболее вероятные местонахождения ягодников, грибов, съедобных дикорастущих растений, способных заинтересовать человека, а также их продуктивность. В свою очередь зоолог, используя данные ботаника, по такой карте сможет определить видовой состав животных, населявших эту территорию, указать их примерную плотность, поскольку численность и распространение каждого биологического вида строго лимитированы территорией, наличием пищи и присутствием хищников.

Если пищи оказывается много, а хищников — мало, количество животных данного вида начинает быстро увеличиваться, но скоро это вызывает массовые заболевания или приток хищников со стороны. То и другое сокращает популяцию животных до равновесного состояния и возвращает виду здоровье, поскольку, как известно, хищники выполняют в природе роль самых внимательных санитаров, «выбраковывающих» только больных и ослабевших животных.

Занявшись выяснением реальных ресурсов, которыми мог располагать первобытный охотник в лесах Восточной Европы, я оказался в довольно трудном положении. Подобных исследований еще никто не проводил, подсчет животных на разных территориях был весьма приблизителен, к тому же следовало учитывать отличие природных условий древности и нашего времени.

И все-таки кое-какие цифры мне удалось собрать, чтобы их можно было сопоставить с материалом из раскопок.

Кости из раскопок неолитических стойбищ в своей совокупности позволяют представить весь животный мир наших лесов — от лося, медведя, северного и благородного оленей, кабана, бобра, волка до тетерева, глухаря, уток, гусей, ежей, хорьков и землероек, а вместе с тем дают нам в руки исчерпывающие сведения о времени года, когда охотился человек на этих животных, о возрасте животных, их размерах и весе. А количество определяемых особей того или другого вида, — о том месте, которое данный вид занимал в рационе древних охотников.

Первое место здесь, безусловно, принадлежало лосю.

Кости этого великана лесов преобладают среди костей, которые находят археологи на неолитических стойбищах лесной зоны. Лось был живым «складом» запасов мяса — для питания, костей — для изготовления орудий и оружия, кожи — для обуви, упряжи и прочего снаряжения. Согласно воспоминаниям Дж. Теннера, лось был главным условием благополучия индейских племен Северной Америки, кочевавших по лесам вокруг Великих озер.

Лось живет не в каждом лесу. В густом хвойном лесу его почти не встретишь. Он любит вырубки, старые гари, на которых поднимается молодая поросль осинника, сосен, елок, пасется в окрестностях болот, на берегах рек, заросших кустарником; он любит иву, ольху, можжевельник, молодые побеги брусники и черники. Лоси необщительны, держатся в одиночку или небольшими группами, хотя в заповедниках зимой иногда могут объединяться в стада. Лоси кочуют. В суровые зимы, когда снег глубок, они начинают двигаться к югу, в сторону лесостепи, уходят за несколько сот километров от родных мест, а весной подаются назад, к северу, преодолевая в общей сложности около тысячи километров. Вот почему обитатели Севера и Сибири предпочитали охотиться на лосей зимой, двигаясь на лыжах по глубокому снегу, когда животным трудно бежать, они выбиваются из сил и становятся легкой добычей охотника.

Охота на лосей зимой. Наскальный рисунок (Карелия).

В Карелии, возле современного Беломорска, на скалах реки Выг сохранилось прекрасное изображение такой зимней охоты, выбитое неолитическим художником на отшлифованных ледником гранитных «лбах». Художник изобразил охотников, лосей, путь, пройденный каждым из трех лыжников, и место, на котором те настигли свою добычу.

Беломорские наскальные изображения изучали А. М. Линевский, В. И. Равдоникас, позднее — Ю. А. Саватеев, который нашел здесь много неизвестных рисунков. Среди них были изображения сцен морской охоты и морского рыболовства. Но любопытно, что почти все без исключения сцены наземной охоты — на лосей, оленей, на боровую дичь — связаны с зимой: охотники стоят на лыжах и направляются на промысел, по-видимому, из своих зимних поселений.

Согласно традиции, наскальные рисунки принято считать магическими, помогавшими охотнику выслеживать и добывать зверя. В таком случае их должны были выбивать перед охотой. Правда, некоторые археологи и этнографы придерживаются противоположной точки зрения и оказываются, безусловно, правы, когда в подтверждение своего взгляда ссылаются на беломорские петроглифы. Ведь эти рисунки, рассказывающие о зимней охоте, выбивались на скалах летом! Следовательно, здесь не магия, а собственно изобразительное искусство, повествование о прошлом, своего рода «рисованная хроника» тогдашней жизни: повествование не о сиюминутных событиях и приключениях, а о том, что совершалось давно и вдали от этих мест, на зимних стойбищах…

На какое количество лосей могли рассчитывать охотники одного сезонного стойбища, исходя из обычной охотничьей территории?

На большей части Русского Севера — Кольском полуострове, в Карелии, Архангельской, Костромской, Пермской, Ярославской, Калининской, Вологодской областях — количество лосей колеблется от 10 до 30 животных на сто квадратных километров.

За Уралом, в Сибири, на Дальнем Востоке, другими словами, там, где еще сохранились первозданные леса, эта плотность гораздо меньше — всего три-четыре лося на такой же площади. Численность лосей в разные исторические периоды резко колебалась вплоть до почти полного его исчезновения. Принимая во внимание все эти факты — колебания общей численности животных, различия в ландшафте и растительности, вряд ли мы ошибемся, приняв для доисторического периода как максимум количества лосей в наших лесах — 15 животных на сто квадратных километров.

В таком случае на охотничьей территории одного стойбища могло обитать примерно 45 животных.

Живой вес каждого лося колеблется в пределах 300–500 килограммов — с рогами, копытами, шкурой, внутренностями. В среднем — 400 килограммов. Но это не означает, что в распоряжении первобытных охотников оказывалось 18 тонн мяса. Собирая при раскопках кости, я, помню, всегда удивлялся, что среди них почти совсем не находил позвонков, тазовых костей, ребер и черепов. Обычно попадались обломки крупных трубчатых костей, остатки распиленных рогов, зубы нижней челюсти. А где все остальное?

Разгадка ждала меня все на том же Кольском полуострове, где мне довелось участвовать в долгой и довольно изнурительной охоте на дикого оленя. В ней не было ничего увлекательного: утомительное скрадывание оленя по болотам в пятнадцати километрах от дома. Олени были сторожки, пугливы, и уложить одного из них с расстояния в сто с лишним метров мог разве что мой спутник, вооруженный хорошим боевым карабином. Но только после того, как олень был убит и освежеван, я понял трудности, встававшие перед охотниками древности. Мясо надо было не просто добыть — его еще требовалось перенести в стойбище.

Нас было двое, но и вдвоем, как оказалось, мы смогли взять немного: ноги, вырезку, язык, печень. Все остальное пришлось оставить. И даже эта ноша была ох как нелегка…

Если исключить вес внутренностей, шкуры, костей, рогов и копыт, в распоряжении первобытного охотника оказывалось не больше трети живого веса убитой добычи. И хотя Дж. Теннер о коэффициенте использования ничего не говорит, его описание разделки туши позволяет представить сходную картину. К тому же, вооруженные луком, стрелами и копьем, первобытные охотники вряд ли могли рассчитывать добыть более одной пятой имеющегося поголовья. Эта поправка включает природную осторожность лося, уход его из района постоянной охоты человека, наличие естественных врагов — волка, рыси, росомахи, медведя.

Так получается, что реальный «выход» мяса лося для стойбища будет не более 1200 килограммов с трехсот квадратных километров охотничьей территории.

Второе место среди костей на неолитических стойбищах по количеству занимают кости бобра.

Бобры населяли многие лесные речки и водоемы тех далеких времен. Возможно, именно у бобров человек учился возводить плотины и заколы. Располагая свои стойбища неподалеку от мест бобровых поселений, «бобровых гопов», как называли колонии бобров в древней Руси, человек охотился на них из-за чрезвычайно вкусного мяса, из-за меха и твердых, красивых передних резцов, которые он использовал как рабочий инструмент и как украшения, нашивая на одежду.

Человеку, незнакомому с инженерным искусством этих земноводных строителей, трудно представить, насколько одна колония бобров, разрастаясь ираздвигая свои владения, может изменить облик обширной территории. Достигая в высоту двух — двух с половиной метров, бобровые плотины протягиваются иногда до полукилометра в длину, образуя обширные мелководные водоемы, среди которых стоят бобровые хатки, проложены каналы и возведены более мелкие, подсобные плотины.

Мне довелось увидеть такой район бобровых поселений в Ярославской области. Часть колонии была разрушена, но и то, что открывалось глазам, производило удивительное впечатление. На каждом шагу по берегу запруженной речки встречались широкие каналы, по которым бобры транспортировали куски осины, аккуратно разрезанной на короткие бревна. Свежие и уже потемневшие стесы на пнях, хранившие следы острых узких резцов, показывали, с каким выбором относились бобры к каждому дереву на своей территории. То была не сплошная рубка, а вдумчивое, выборочное прореживание, сохраняющее общий полог леса. И высокие хатки, сложенные из палок, грязи, бревен, с подводными выходами в речку вызывали не меньшее удивление, чем высокие и крепкие плотины.

«Емкость» той или иной территории по отношению к бобрам определить очень трудно. Все современные колонии бобров искусственного происхождения. Они возникли в результате долгой, целенаправленной работы охотоведов, пытающихся восстановить популяцию этих умных и симпатичных обитателей наших лесных водоемов, почти до основания истребленных за последние два столетия. По мнению зоологов, один бобр «контролирует» один километр течения реки.

Но как этот линейный масштаб соотнести с масштабом пространственным?

Предположим, что река с бобровыми колониями пересекает всю охотничью территорию стойбища, то есть круг с радиусом в десять километров, поскольку стойбище расположено на ее берегах. Учитывая, что бобры селятся только на небольших лесных речках, образующих многочисленные изгибы и петли, максимальную протяженность речного потока в охотничьих угодьях стойбища можно определить не в 20, а, по крайней мере, в 50–60 километров, что соответствует максимальной колонии бобров, равной 60 животным.

Вес взрослого бобра колеблется от 18 до 50 килограммов. Исходя из средней цифры — 30 килограммов и принимая максимальный отлов в такой колонии до 12 животных, мы приходим к выводу, что при принятом нами коэффициенте выхода «чистого продукта» в одну треть обитатели стойбища могли рассчитывать примерно на 120 килограммов бобрового мяса за сезон охоты.

Логика подсказывает, что на третьем месте после лося и бобра в меню первобытных охотников должен стоять кабан. Сильное, злобное животное, защищенное щетинистой шкурой и мощными мускулами, представляло, по-видимому, самую трудную добычу. Действительно, кости кабана встречаются при раскопках гораздо реже, чем кости лося, оленя и бобра. Между тем кабаны живут в любых условиях, в хвойных лесах так же, как в широколиственных. Плотность их в средней полосе сейчас доходит до 50 животных на сто квадратных километров, что дает для охотничьей территории одного стойбища примерно 150 особей. Вероятнее всего, в те времена, как и позднее, человек предпочитал отлавливать не взрослых животных, а молодых поросят, хотя археологам хорошо известны украшения из клыков взрослых кабанов-секачей.

В любом случае 800 килограммов кабаньего мяса будет максимальным количеством этого продукта для охотничьей территории стойбища.

Присутствие остальных зверей на этой территории — четыре — шесть волков, два-три медведя, несколько рысей, барсуков и прочих хищников — не меняет общего расчета мясного рациона, достигающего при максимально благоприятных условиях 2300–2500 килограммов.

Много это или мало? На первый взгляд — много. Однако не будем спешить. Жизнь в лесу в те далекие времена требовала гораздо большего расхода сил, чем сейчас. Сравнив мясные рационы современных северных охотников — индейцев, эскимосов, охотников Сибири, можно заметить, что норма потребления колеблется от полутора до двух килограммов мяса в день на взрослого человека. Стало быть, 15–20 обитателей одного сезонного стойбища могли рассчитывать всего на 60–80 обеспеченных мясом дней.

Дополнительный резерв пищи давала охота на боровую и водоплавающую дичь, особенно в период ее линьки, когда беспомощную птицу выгоняют из камышей и тростников на берег в специально сооруженные загоны, где забивают палками и ловят руками. Правда, такой промысел возможен только в течение нескольких дней в году. В остальное время на дичь ставились силки и охотились на нее с луком. Поэтому для исследователя первобытности особое значение приобретают специфические наконечники стрел из кости и дерева, найденные на стоянках и поселениях лесной зоны. Они известны уже в мезолите и доживают до нашего времени в Финляндии и в Сибири, где их применяют для самострелов на пушного зверя и для охоты с луком.

Биконический наконечник с приостренной или совсем тупой головкой нужен был в лесу при охоте на мелкого пушного зверя — белку, соболя, горностая, — чтобы не попортить шкурку, и на боровую дичь — рябчика, глухаря, тетерева, куропатку, — чтобы в случае промаха стрела не вонзилась в дерево, а упала на землю, где ее мог подобрать охотник. Наоборот, для охоты на водоплавающую дичь — уток, гусей, лебедей — применялась стрела с острым, игловидным наконечником, чтобы она могла без помех проскользнуть в просвет в зарослях тростника, скрывающих охотника, и с наибольшей гарантией поразить цель.

Костяные наконечники стрел.

И боровая и водоплавающая дичь были серьезным подспорьем в рационе лесного охотника. В первую очередь потому, что ее было действительно много. Даже сейчас в незаселенных человеком лесах на ста квадратных километрах охотоведы насчитывают глухарей — до трехсот штук, тетеревов — до четырехсот, а рябчиков — до тысячи штук. Здесь уже предельные цифры, но они все же дают представление о возможностях прежней охоты, тем более что эту дичь можно было не только стрелять из лука, но и ловить петлями, ловушками и загонять в сети.

Конечно, те весьма приблизительные подсчеты, которые я привел выше, относятся к элитной, наиболее калорийной, лучше усвояемой пище. Лето и осень давали возможность ввести в пищевой рацион «второй эшелон»: рыбу, грибы, ягоды, коренья, орехи, желуди, плоды — все то, что в более южных районах, где оседлость возникает раньше, уже давно вошло в повседневное меню, тогда как у лесных охотников отступало на третий план, оставляя второй — рыбе.

Все это человек мог взять у природы. Но каждый раз, чтобы взять все это, ему приходилось сниматься с места и отправляться в путь, потому что даже при самых благоприятных условиях ни одна территория не обеспечивала ему достаточного «пайка» на весь год.

Полностью зависевший от природы, от доступности ее богатств, человек очень рано научился соразмерять ее ресурсы со своими потребностями. По существу, именно так, тысячелетия спустя, новгородцы и москвичи осваивали и заселяли лесные пространства — от Волхова до Белого моря и Печоры, от Ярославля и Вологды до Мезени и Кольского полуострова, — по звериным и охотничьим тропам выходя на лесные озера, на моренные холмы, пригодные под пашню и поселение. Каждое село, деревня, погост росли и обстраивались ровно таким количеством дворов и жителей, которое могли прокормить пригодная для вспашки земля, лес, сенокосы и озеро со своей рыбой. Но в эти исторические времена человек уже знал, что в случае необходимости он может «поднять» в лесу новый клочок земли и взять дополнительный урожай. В древности же людям приходилось надеяться больше на удачу, на запасы, с помощью которых они могли уберечься от голодной смерти в случае затянувшейся непогоды, отхода зверя или какого-либо стихийного бедствия…


4
Теперь, когда приведенные расчеты позволяют нам представить себе ресурсы внешней среды не только в абсолютном исчислении, но и в их реальной доступности для человека определенной эпохи, мы можем поставить следующий вопрос: как человек использовал эту природную среду? Следовал ли он ей в своей жизни, сохраняя экологическое равновесие, подобно предкам саамов, или же его вторжение нарушало экологический баланс, вызывая необратимые изменения? Насколько это возможно установить на археологическом материале?

При оценке деятельности современного человека такой вопрос решается легко и однозначно. Достаточно посмотреть вокруг, чтобы увидеть, как общество перестраивает окружающий мир: сводит леса, распахивает поля, нарушая сложившийся круговорот микроэлементов в биосфере, создает искусственные водохранилища, меняет лицо земли огромными горными выработками, осушает болотистые пространства и орошает водой пустыни. Здесь на каждом квадратном метре происходит ежеминутное столкновение колоссальных сил природы с противодействующими им силами цивилизации.

Но стоит спуститься хотя бы на две тысячи лет в прошлое, и картина разительно изменится. Воздействие человека на окружающую среду, по сравнению с сегодняшним, сократится в тысячи раз. И все же воздействие это было сравнительно велико. Облетая земной шар, возможные космонавты тех эпох отметили бы мощные ирригационные сооружения в пустынной зоне; достаточно большие пространства окультуренных земель, освобожденные от леса; дороги, связывающие отдаленные пункты материков…

Начало изменений следовало искать еще раньше. И не в природе — в самом человеке.

Менялся не человек — менялось его представление о мире. Одновременно менялось и отношение человека к окружающему пространству. Именно здесь проходит грань, отделяющая охотника и собирателя пищи, следующего в своих скитаниях сезонным изменениям природной среды, от земледельца, животновода, металлурга, перестроивших систему своих экологических связей так, чтобы извлекать из этих сезонных изменений максимальную для себя пользу, не трогаясь с места.

Рационально использовали пространство Земли уже охотники на мамонтов и северных оленей, совмещая сезонные странствия за передвигающейся дичью с такой же сезонной оседлостью в осенне-зимнее время. Изучение их орудий, стойбищ под открытым небом и под навесами скал и собственно жилищ — углубленных в землю и построенных на ее поверхности из крупных костей и бивней мамонта, — ранее относимых к разным культурам, заставило археологов признать, что различия во многих случаях объясняются не разностью племенных традиций или технических навыков, а всего лишь сезонной специализацией.

В разные времена года человек пользовался разными видами жилищ и, соответственно, разным набором орудий труда, поскольку то, без чего совершенно невозможно было прожить зимой, оказывалось ненужным в продолжительных летних странствиях, и наоборот.

Раскопанные на Днепре и Десне фундаментальные, но малые по площади жилища были остатками зимних поселений, подобно утепленным полуземлянкам обитателей Фенноскандии на лесных озерах. Наоборот, стойбища возле Костенок на Дону, Сунгирьская стоянка под Владимиром, палеолитические стойбища на Верхней Волге, на Каме и Печоре с тонкими слоями кострищ были обитаемы только летом. Такое сезонное деление жизни отражалось и на составе находок, и на формах и назначении орудий.

Собственно говоря, с сезонного использования пространства, в котором постоянные места стойбищ приобретали значение «опорных пунктов» для эксплуатации окружающей территории, можно вести отсчет активного освоения человеком окружавшей его среды.

Да, конечно, вначале такое «освоение» оказывалось весьма поверхностным. Приходя на излюбленные места, человек на первых порах вряд ли затрачивал много труда на приведение в порядок пятачка, на котором размещалось несколько летних чумов, два-три навеса и несколько амбарчиков на высоких стойках, где хранился немудреный скарб, лишний при перекочевках.

Перелом, как согласно отмечают археологи, палеоботаники и геологи, вероятнее всего, произошел в мезолите, когда человек спустился с высоких холмов на песчаные берега пресноводных водоемов.

Шаг этот, знаменующий для человека если не полную смену, то изменение среды обитания, отмечен в долинах рек и по берегам больших озер тонкими углистыми прослойками, залегающими на разной глубине под современной почвой. Эти углистые слои можно видеть на песчаных дюнах Оки, на Верхней Волге, на песчаных буграх Днепра, Десны, Великой — везде, где сохраняются следы ранних стойбищ охотников и рыболовов.

Зачем эти люди выжигали кустарник? Боролись с клещами и гнусом? Использовали пожар для загонной охоты? Расчищали пастбища для первых домашних животных, кости которых появляются в слоях уже мезолитических поселений? На этот вопрос ответить пока трудно. Но сам факт с достоверностью показывает нам начало преобразующей деятельности человека. И если далеко на юге в это время уже закладывались основы городской цивилизации, человек распахивал и орошал возделываемые земли, нарушая естественный режим водного потока рек, вырубая леса в долинах и на скалах, то и здесь, на севере, на далекой лесной окраине обитаемого мира, он мог чувствовать себя в известной мере преобразователем — на краткий срок, на два-три сезона, но главное было начать…

Сезонные странствия за стадами дичи открывали перед человеком пространство Земли. Возникновение постоянных сезонных поселений закрепляло отдельные территории за коллективами охотников и рыболовов, способствовало усиленной эксплуатации окружающей среды. Теперь был сделан еще один шаг — к ее изменению и преобразованию. И в свою очередь этот шаг был связан с изменением общей вооруженности человека.

Изучая любой процесс, исследователь, если он хочет понять его суть, должен выделить узловые моменты и те первые, решающие импульсы, которые определяют дальнейший ход развития этого процесса. Обращаясь к насущным проблемам экологии, он точно так же должен отдавать себе отчет в том, что современное состояние проблемы — всего лишь следствие процессов, начало которых лежит в глубоком прошлом. Пытаться бороться с последствиями, не зная первопричины, дело напрасное. Вот почему, изучая и собирая остатки орудий, которыми пользовался человек тысячи и десятки тысяч лет назад, археолог каждый раз неминуемо задает себе один и тот же вопрос: что в каждом из этих «наборов» существенное, а что — не существенное? Что основное, определяющее взаимоотношения человека с окружающей средой, а что — вторичное?

Остатки прошлого, появляющиеся в результате раскопок, увеличиваются в геометрической прогрессии по мере того, как археолог приближается к исторической современности. Вниз, в глубь времен — и масса вещей редеет, а все оставшееся подчиняется строгой и стройной классификации. Возьмем, к примеру, кухонную утварь и столовый прибор: горшки, миски, деревянные тарелки, ковши, ложки. Повлияла ли кухня на облик человека, облик культуры? Безусловно. Она менялась вместе с жилищем человека, вместе с его хозяйством, экономикой, с развитием техники, с эстетическими потребностями и с возможностями климата. Однако сама по себе кухня и кухонная утварь оказываются в жизни человека столь же вторичным явлением, как украшения — подвески, ожерелья, браслеты, — из чего бы они ни были сделаны: из раковины, кости, драгоценных камней, стекла или металлов.

Центр тяжести жизни общества и каждого человека в отдельности лежит в том, что охватывает понятие «орудия труда». Для ранних эпох их не так много: различные скребки, ножи, наконечники стрел, копий, гарпунов, топоры, сверла, мотыги, тесла, отбойники, зернотерки, кирки.

В каждом таком предмете заключена определенная идея, в своем материальном воплощении оказывающаяся посредником между человеком и природой. Посредником, необходимым и в повседневной жизни, и в поступательном движении всего человечества, которое отмечает каждый свой шаг созданием нового орудия или усовершенствованием старого. Если взглянуть на прогресс с такой точки зрения, можно прийти к выводу о консерватизме человеческого мышления или, что может быть более верно, к мысли о весьма раннем постижении человеком идеи основных «посредников» между ним и миром. Ручное рубило неандертальца, служившее ему в качестве ножа, мотыги, топора, кинжала, скребла, уже как бы содержало в себе «идеи» всех этих орудий труда.

Процесс «освобождения» идей закончился практически 80–60 тысяч лет назад, когда в руках кроманьонца, прямого нашего предка, мы находим такие же орудия, что и в более позднюю эпоху. От последних они отличаются лишь техникой, материалом, но не заключенной в них идеей. Больше того, наблюдая развитие идеи какого-либо орудия, можно заметить, что совершенствование его рабочих качеств (например, эффективности работы топора) связано с совершенствованием его формы. Другими словами, красота и целесообразность оказываются в прямой зависимости друг от друга. Шлифованные тесла, долота, топоры, радующие глаз изяществом линий, одновременно прочнее и эффективнее в работе, чем такие же, но только оббитые.

Эволюция топора.

Дальше развитие первоначальной идеи того или иного орудия, как можно заметить, идет по двум направлениям, которые одновременно оказываются главными направлениями прогресса цивилизации, — в сторону все более узкой его специализированности и в сторону поиска для него нового, более совершенного материала.

Первое направление всегда опережало второе. Потребность в новых орудиях оказывалась силой, которая двигала технический прогресс, хотя иногда именно проблема того или иного технического решения — например, в области атомной энергии, электроники или космонавтики — в свою очередь оказывалась стимулом для научного поиска…

В эпоху первобытности можно видеть действие тех же самых законов, проявлявшихся в эволюции главных, наиболее существенных для человека орудий труда, определявших, как мы сказали бы теперь, энергетический потенциал той или иной культуры. И если для археолога культура предстает в совокупности всех своих компонентов, то для эколога даже орудия труда далеко не равнозначны.

Впрочем, и в глазах сделавших их людей эти орудия обладали далеко не одинаковой ценностью.

Разве случайно наиболее частой находкой на местах стойбищ и долговременных поселений оказываются забытые или выброшенные за ненадобностью скребки — самое массовое орудие труда, не изменившее своей формы на протяжении всего периода камня? А что сказать о проколках, сверлах, иглах, претерпевших изменения не формы, а исключительно материала, когда на смену кости и камню пришли медь, бронза и железо? Идея иглы оказалась настолько четкой и совершенной в своем первоначальном воплощении, что современная стальная швейная иголка отличается от иглы, которой пользовались женщины эпохи последнего оледенения, только материалом, но не конструкцией. Никто не станет оспаривать, что игла столь же нужна для жизни, как скребок и топор. И все же скребок применяется теперь только в кожевенной промышленности, как то было тысячелетия назад, игла лишь сменила материал, а топор претерпел столько изменений во времени, что по его форме и материалу можно разработать хронологию почти всей истории человечества.

Почему так произошло? Мне кажется, вывод может быть только один. Среди многочисленных орудий труда, ставших помощниками человека, он выделял и совершенствовал главные, которые позволяли ему в максимальной степени использовать окружающую среду, расширять свой «дом», расчищая, перестраивая, преобразуя — не всегда удачно — этот неизменный и вечно меняющийся мир.

Можно спорить, что явилось решающим — совершенствование топора, с помощью которого стала возможна расчистка леса, или утверждение идеи земледелия, повлиявшего на совершенствование этого главного орудия хозяйственной деятельности человека, — но победу человека над пространством, временем и климатом определил именно топор. Он сделал человека строителем дома, лодок, рыболовных ловушек, оград, загонов, амбаров, мостов, плуга, позволил врубиться в заросли, чтобы расчистить место для поселка, для пастбища, отвоевать пространство и раздвинуть горизонты. Человек оценил этот инструмент сразу, не расставался с ним в скитаниях, берег его, — не потому ли так редко археологи находят топоры при раскопках поселений? Даже в могилу с умершим как самое необходимое орудие клали топор. Да разве не следуя древней привычке, каждый, кто отправляется из дома — в лес, в тундру, на берег моря, — засовывает за пояс не нож, а топор, как инструмент универсальный, годящийся на все случаи жизни?!

Не случайно в юридических документах средневековой России границы владений определялись формулой: «…куда соха, и коса, и топор ходили…»

Так мы приходим к заключению, что именно топор, единственный из всех видов орудий труда, не только определял положение человека по отношению к окружающей среде, но и был показателем его вооруженности в борьбе с природой на протяжении всей истории общества. Сейчас, после экспериментов С. А. Семенова и его учеников, изучавших способы изготовления и технические возможности древних орудий труда, мы можем уже не гадательно, а совершенно точно выразить в цифрах рост этой вооруженности человека в последовательности исторических эпох.

Оббитое, не вставленное в рукоятку рубило, которым пользовался неандерталец, позволяет срубить ольху диаметром десять сантиметров за десять минут. Шлифованным нефритовым топором эта же работа выполняется за одну минуту, то есть в десять раз быстрее. Примерно так же ведет себя шлифованный топор из кремня, на изготовление которого затрачено тридцать часов рабочего времени: сосна диаметром двадцать пять сантиметров, то есть вполне пригодная для избы, была срублена за пятнадцать минут. Это показывает, что с переходом от оббивки к шлифованию и к насадке на рукоятку эффективность топора (и вооруженность человека) возросли не менее чем в десять раз. Применение меди и бронзы в свою очередь усилили этот показатель по меньшей мере в три раза: та же сосна была срублена медным топором уже не за пятнадцать, а за пять минут.

Появление железа позволило сделать еще один шаг вперед: теперь такое же дерево человек мог срубить в течение полутора-двух минут, иными словами, его вооруженность возросла еще в три раза. Выигрыш во времени оказывается тем значительнее, что наряду с ростом эффективности рабочих качеств топора в еще большей степени возрастает его долговечность, освобождая человека от забот по приисканию ему замены и выделке нового орудия.

Переход к новым материалам, таким образом, открывает для человека не только новые резервы времени. Возрастающая производительность труда позволяет человеку, с одной стороны, ставить перед собой все более грандиозные задачи, а с другой — делает такой труд непосильным для индивидуума, заставляя людей все чаще объединять усилия, прибегая к коллективным работам. В свою очередь каждое такое мероприятие сразу же сказывается на отношениях человека к окружающей среде, усиливая его воздействие на природу во много раз. Так, например, использование в строительстве крупных стволов деревьев делает постройки более долговечными, привязывая на более длительный срок человека к данному месту, а увеличение расчищаемого от леса пространства оказывается обратно пропорционально скорости его зарастания…

Идея топора была одной из первых, возникших в мозгу наших предков. Она совершенствовалась, видоизменялась, но окончательно сформировалась только в конце ледникового периода вместе с появлением лесов современного типа. Наиболее совершенное воплощение этой идеи нашел человек эпохи мезолита, и все же потребовалось еще несколько тысяч лет, чтобы этот инструмент в жизни человечества занял подобающее ему место.

Решающую роль при этом сыграли животные.


5
О том, почему, как и где человек впервые стал приручать и разводить животных, существует множество предположений и гипотез. Кости древнейших одомашненных животных археологи находят в слоях мезолитических стойбищ на морских побережьях Европы и в столь же древних слоях Передней Азии. И всякий раз, рассматривая новые и переосмысливая прежние находки, исследователи пытаются понять тот первоначальный импульс, который заставил наших предков сделать этот решающий шаг.

Вряд ли это возможно. Появление домашних животных на огромных пространствах Старого и Нового Света совпадает не с какими-либо очагами существования исходных форм этих животных, а с зонами их распространения. Древнейшим домашним животным оказывается свинья. Ее кости встречаются на поселениях Юго-Восточной Азии, в Европе, по берегам Средиземного моря, в Африке.

Неприхотливое, всеядное животное, равным образом поедающее желуди, рыбу, мясные отбросы, коренья, не требующее обширных загородок, свинья оказалась идеальным объектом для создания своего рода «живых консервов». Вот почему кости одомашненной свиньи, еще мало отличающиеся от костей ее диких сородичей, занимают на мезолитических поселениях Дании господствующее место среди других палеонтологических находок. Отныне человеку уже не нужно было с такой напряженностью осваивать обширные охотничьи территории, следуя за мигрирующими животными: под рукой у него всегда был более или менее значительный запас мяса, которым он мог распоряжаться по мере надобности.

Знакомясь с древнейшей географией домашних животных, невольно обращаешь внимание на странное явление. Распространение уже известных домашних животных и появление их новых видов происходит чрезвычайно медленно, как будто на пути идеи одомашнивания и перехода к животноводству возникают непреодолимые барьеры. К тому времени, когда на Востоке, в Передней Азии и по берегам Средиземного моря уже сложился типичный состав стада — с преобладанием в засушливых районах овец, а в более лесистых — коров, лесная зона Европы еще не знала животноводства. Серьезные изменения произошли здесь только в конце неолита, накануне освоения меди, когда животноводство, преимущественно в своем современном виде, захватывает всю полосу широколиственных и южную часть зоны темнохвойных лесов.

Что препятствовало на ранних порах этому шагу? Сложившиеся экологические связи между охотником и окружающей средой? Характер растительности, от которого, как считают некоторые исследователи, зависел тот или иной состав стада? Или какие-то еще причины, которые нам пока неизвестны?

Возможно, каждый из перечисленных факторов сыграл свою роль. Так, встречая на сезонных стойбищах кости дикой свиньи, совершенно не обязательно относить их за счет удачи неолитических охотников. Кости молодых особей могут свидетельствовать о существовании временных «ферм» по выращиванию диких поросят на территории стойбища. Еще недавно уральские казаки по весне отлавливали диких поросят и в течение лета содержали их во дворе в простых земляных ямах, откармливая отбросами и рыбой, а по осени забивали. Такое сезонное «одомашнивание» в сочетании с сезонными миграциями могло распространяться не только на диких свиней, но и на диких коз, даже на лося.

Как можно судить по опыту различных народов, человек приручал или пытался приручить почти всех без исключения окружающих его животных, включая птиц и хищников. Еще двести — триста лет назад лоси в Швеции использовались в качестве тягловой силы, а в начале XVIII века Петр I вынужден был издать указ о запрещении езды на лосях по улицам городов. Воспоминанием о еще большей древности служит девятая руна карело-финского эпоса «Калевалы», согласно которой герой эпоса Вейнемейнен ездил верхом на лосе. Человек приручал медведей, волков, лис, охотничьих соколов и орлов. Замечательный географ и естествоиспытатель И. С. Поляков, исследуя в конце прошлого века неолитические поселения в долине Оки, выдвинул интересную мысль о возможном симбиозе бобров и человека, где человек выступал в роли хищника-охранителя. Впрочем, нечто подобное существует и в природе. Если верить оленеводам и журналистам, росомахи в Восточной Сибири отбивают часть оленьего стада, отгоняют его в горную долину и поочередно пасут, «ломая» лишь необходимое число оленей…

Здесь я подхожу к самому любопытному вопросу, который неизбежно встает при изучении истории человека в его взаимоотношениях с природой: каким образом человек стал селекционером и охранителем?

История хозяйства первобытного человека не дает ответа на этот вопрос. Стремление создать постоянный запас пищи, искусственное регулирование ее объема, выделение из окружающей среды наиболее продуктивных видов растений и животных, направленное воздействие на них для развития необходимых качеств, показывает нам сам процесс, называет причины его возникновения, но не объясняет качественных изменений сознания человека, которые послужили толчком к такой целенаправленной деятельности. Ни потребности желудка, ни условия существования не могут спонтанно, просто так, сделать из Разрушителя — Созидателя, превратить Преследователя в Охранителя.

Охота с собакой. Наскальное изображение.

Между тем именно это произошло с человеком. И объяснение, как мне кажется, следует искать в дружбе человека с собакой.

В легендах и мифах различных народов о собаке часто рассказывается, что она была создана раньше человека: сначала был создан друг и слуга, потом — его господин. Действительно, древность происхождения собаки теряется во мгле тысячелетий. Уже на поселениях охотников верхнего палеолита археологи находят кости собак, прямых предков знаменитых северных лаек — охотничьих, ездовых, оленегонных, — без которых невозможна жизнь в высоких широтах и которых настоящие охотники по праву считают аристократией собачьего мира.

Нет, совсем не одинок был человек в холодных пространствах прошлого! Даже если встреча собаки и человека произошла случайно, если сначала человек прикармливал собаку, как возможный запас пищи, если не духовным, а земным и жадным взглядом человек поглядывал сначала на своего четвероногого друга, помощника и спутника в странствиях за стадами северных оленей и мамонтами, — и тогда метаморфоза, происшедшая в сознании человека, столь поразительна, что сравнить ее можно разве что с открытием топора.

По существу, именно союз собаки и человека определил дальнейшее отношение человека к природе.

Потребитель — всегда только разрушитель, пусть даже потенциальный. Чтобы стать созидателем, надо научиться охранять существующее. Наука эта настолько сложна, что и сейчас через два с половиною миллиона лет, как вычисляют порой родословное древо человечества, далеко не каждый из нас оказывается Охранителем. Не охранником, нет — для этого нужно не сознание, подготовленное жизнью и бытом многих поколений, а всего лишь приказ и дубина; а Охранителем — по любви и пониманию, по способности к самоотречению, чтобы в охраняемое вложить всего себя не для сегодняшнего, а для завтрашнего дня, для других поколений, ради которых и твоя жизнь согрета огнем далекого костра предков.

Тот прачеловек, вооруженный топором, копьем, но отграниченный пламенем костра от окружающей его природы, которая — казалось ему — тонет в беспросветном мраке, еще не был человеком. Он не мог претендовать на это высокое звание потому, что его глаза слепили голод, желание и костер, который не столько освещал мир, сколько превратно толковал его, утверждая свет, жизнь, истину только в освещенном им круге. На самом же деле все это лежало вне его пределов. Тот человек именно боролся с природой, уничтожая ее, разрушая, сокрушая ударами топора, навязывая ей свое собственное сопротивление, наделяя ее собственной яростью и страхом, как это происходит в романе Г. Гаррисона «Неукротимая планета», где эмоции, излучаемые человеком, обращаются на него же, удесятеренные мощью стихийных сил.

У древнего человека было достаточно сил и жизнестойкости, чтобы выжить в этой борьбе, понять кое-какие идеи, воплотить их в орудия из дерева, камня, кости, защититься от первого натиска стихий. Но к своей истинной сущности, к созиданию и преображению природы он мог прийти только через понимание и наблюдение.

Для этого требовалось не противостояние. Человек должен был почувствовать себя заодно с природой, увидеть в ней не противника, а союзника, во всяком случае, партнера.

Впустив — в шалаш, в чум, в пещеру — первую собаку и дав ей из своей руки кость с мясом (а может быть, отогрев под локтем, выкормив первого, еще беспомощного щенка лесного волка), человек не просто приручил его: он как бы впустил в свой дом, в свое жилое пространство «дикую» природу, впервые став охранителем чужой, еще минуту назад чуждой и — казалось ему — враждебной жизни. Тот человек был не способен изучать природу бесцельно. Выслеживая, сидя в засаде, с открывавшегося взгляду пространства он считывал лишь ту информацию, которая была ему непосредственно нужна: для возможно скорого завершения акта охоты или, наоборот, для собственного спасения от охотящихся за ним хищников. Но на территории своего жилища, где разрушитель уступал место охранителю, наблюдение над частью природы, впущенной в дом, и, следовательно, подпадающей заботе и охране, невольно заставляло человека снова и снова размышлять о чувствах, желаниях, мыслях окружающих его существ, о той иерархии природы, в которой и он, человек, по-видимому, занимал не случайное место. Это место определяло не только его права, но и обязанности по отношению к целому, в первую очередь к тому, что оказывалось в прямой зависимости от его поступков.

Само понятие «домашние животные» оказывалось первым шагом к постижению, а потом и сохранению всего, что вмещал в себя окоем горизонта.

Охотник, сохранявший пойманную дичь, чтобы она успела подрасти, набрать вес, был не просто расчетливым человеком. Он смотрел на мир уже иным взглядом, чем вчера, выуживал из него информацию, которая перед этим его нисколько не занимала. И когда он освобождал место у своего очага вчерашней «пище», — шаг этот знаменовал готовность человека к признанию чужого права на жизнь, чужого сознания и — партнерства…

Собака «приводила» к человеку других зверей. Собака-охотник разыскивала птенцов, из которых вырастали взрослые птицы, козлят, поросят, телят, которые постепенно формировали будущее стадо. Собака воспитывала детей человека-охотника, одинаково принимая от них ласку и мучения. Собака-пастух охраняла и воспитывала порученных ей человеком животных, начиная от северного оленя и кончая теми стадами коз, которые в эпоху бронзы буквально съели всю растительность на берегах Средиземного моря.

Охрана животных, пастьба их в лесу и в степи раскрывала перед человеком свойства растений, удостоверяя, что пища, пригодная для животных, вполне может быть пригодна и для самого человека.

Так в содружестве с природой в сознании человека разрушались раз за разом барьеры, суживавшие его поле зрения, сковывавшие его поступки консерватизмом привычек и традиций. Одновременно шел и другой процесс. По мере того как увеличивалось количество «подопечных» человека, следовавших за ним по пятам или, наоборот, впереди его собственного кочевья, вчерашний странник начинал чувствовать узость прежних троп, тесноту сезонных стойбищ. Да и весь его живой «инвентарь» требовал сочетания самых разнообразных условий для своего существования.

Взяв на себя заботу о других, человек вынужден был заняться переоценкой окружающего его мира… И не только переоценить его — приступить к его переустройству.

Первый шаг к этому в нашей средней полосе сделали люди, которых археологи называют «фатьяновцами».


6
Первая моя встреча с фатьяновцами произошла в первое же лето самостоятельных моих раскопок на озере Неро перед Ростовом Великим.

То лето было грозовым и жарким. Утро начиналось синевой безоблачного неба, влажной свежестью деревьев и травы, влажным дыханием озера, в котором отражались бело-розовые стены ростовского кремля с его башнями и куполами и зеленые, клубящиеся ивы на низком болотистом берегу. Но к полудню над безлесыми холмами, окружающими приозерную котловину, вспухали желто-розовые грозовые облака. Они росли, соединялись, наливались темной синевой, и вскоре на город, на озеро, на окрестные поля в сверкании и грохоте обрушивались тяжелые грозовые ливни…

Лето «дождя пополам с солнцем» памятно мне по многим причинам. Старый ростовский кремль, тогда еще только восстанавливаемый после урагана 1954 года, ветхий, пустынный, еще не открытый туристами, был сказочным замком для меня и двух моих спутников, являвших собой весь наличный состав экспедиции. Тихий, провинциальный, доброжелательный и уютный город раскрывал перед нами неторопливый быт российской провинции, как бы связующий настоящее с прошлым. Наконец, то было лето действительных открытий, первое в череде разведок и раскопок, отметившее начало той книги, которую я продолжаю писать на этих страницах, — книги о прошлом человека и природы.

Кроме раскопок на острове перед городом, мы должны были обследовать и описать уже известные места поселений древнего человека. В музее сохранились отчеты их первооткрывателей, местных краеведов и профессиональных археологов, и, следуя их описаниям, я проходил своеобразную школу, отыскивая следы работы своих предшественников и сверяя их оценки со своими. Возвращаясь вечером в канцелярию музея, предоставленную нам для ночлега, мы разбирали дневные находки, мыли их, описывали, а перед сном бродили по переходам крепостных стен, проникаясь ночным покоем ростовской старины.

Однажды вечером, вернувшись в музей, я обнаружил на подоконнике, заваленном нашими пакетами с находками, небольшой глиняный горшочек с круглым дном и невысокой вертикальной шейкой. Рядом с ним лежали костяное острие, похожее на стилет, и кочедык, при помощи которого из лыка и бересты плели на Севере (да и сейчас плетут) лапти, кошели, пестери и прочую хозяйственную утварь. Как явствовало из приложенной записки, эти вещи принес в музей шофер, возивший гравий для дорожных работ из карьера, расположенного километрах в двадцати пяти от города. По его словам, в гравии были и человеческие кости.

В ряду открытий того лета это была еще одна удача, о которой я мог только мечтать. Передо мной лежали вещи из погребения фатьяновской культуры — одного из самых интересных и загадочных явлений древней истории Восточной Европы.


Фатьяновская культура, получившая свое название по первому раскопанному могильнику возле деревни Фатьяново в Ярославской области, известна археологам уже более ста лет. За это время было открыто и исследовано несколько десятков могильников, сотни погребений, систематизирован и издан огромный материал, написано много статей и книг, но ореол загадочности от этого не уменьшился.

Археологам до сих пор не удалось найти поселений этих людей.

Есть могильники, но нет поселений, — значит, фатьяновцы были кочевниками? Так и был вначале решен «фатьяновский вопрос»… до тех пор, пока не обратили внимание на хозяйство этих людей, о котором можно было судить по находкам в погребениях.

Фатьяновские могильники занимают высокие холмы среди современных полей, — холмы, сложенные гравием и остатками морены. Здесь, не отмеченные какими-либо надмогильными сооружениями, насыпями или камнями, в глубоких прямоугольных ямах, выкопанных в слоях гравийного песка, лежат скелеты фатьяновцев: на боку или на спине, но всегда в скорченном положении — с согнутыми в коленях ногами и с руками, поднятыми к лицу. Вокруг них стоят прекрасной выделки глиняные сосуды — шарообразные, уплощенные, с вертикальным венчиком, покрытые почти что полировкой, поверх которой нанесен тонкий, чрезвычайно изящный узор, схожий с узором плетения или ткани.

Вместе с сосудами возле скелетов лежат костяные орудия: долота, кочедыки, лощила, кинжалы — и различные украшения: молоточковидные булавки, подвески из зубов животных, ожерелья из трубчатых костей птиц. Здесь же каменные орудия: наконечники стрел и копий, ножи, скребки, шлифовальные плиты, но главное — топоры. Их два вида, и оба они лучше всего рисуют лицо этой культуры: сверленые боевые топоры из тяжелых кристаллических пород, напоминающие томагавки североамериканских индейцев, только более массивные, и плоские шлифованные рабочие топоры из кремня, вставлявшиеся в костяные или деревянные муфты, соединенные с рукояткой.

Уже предметы, найденные в первом могильнике этой культуры, показали, что фатьяновцы были знакомы с металлом, и не просто знакомы, но прямо занимались плавкой и литьем. Наряду с медными украшениями: подвесками, браслетами, перстнями, пронизками для ожерелий, — в их погребениях лежат бронзовые топоры, копья и литейные формы, в которых отливались эти металлические предметы.

Не менее важно, что фатьяновцы, как то с достоверностью установлено, были животноводами. Кости домашних животных — свиней, овец, коз, — найденные в могилах фатьяновцев, остались от кусков заупокойной пищи, положенной при погребении. Из костей коров и лошадей были изготовлены некоторые костяные орудия фатьяновцев, а из их зубов — подвески к ожерельям. Такие находки позволили довольно точно представить не только состав, но и структуру фатьяновского стада.

Усилению загадочности фатьяновцев способствовало и то обстоятельство, что при ближайшем рассмотрении фатьяновцы оказались только небольшим и самым восточным ответвлением мегакультуры «боевых топоров», названной так, как я уже писал, по наиболее характерному предмету, встреченному в комплексах всех без исключения этих родственных культур, — каменному шлифованному топору с просверленным отверстием для рукоятки.

«Родственники» фатьяновцев, как выяснилось, хорошо известны на территории всей Восточной и Северной Европы — в Швеции, Финляндии, Дании, Германии, Польше, Чехословакии, в Прибалтике, где кроме могильников этих людей изучены их поселения с обширными домами, загонами для скота, амбарами и окружающими поселки полями. Эти люди строили свои жилища на земле из жердей и кольев, переплетая их ветками и обмазывая сверху глиной, — совсем так, как строились когда-то украинские мазанки. Археологами проведены детальные исследования этих культур, изучено их хозяйство, культурные и торговые связи с соседями, выяснены природные условия, облик людей, наконец, уточнена хронология — основа основ, безкоторой исследователь прошлого оказывается беспомощен в своей работе. Но все это там, в более западных областях Восточной Европы…

Здесь же единственной ниточкой в руках археолога, пытавшегося разобраться в загадке фатьяновцев, оказывались изготовленные ими предметы, найденные на стойбищах лесных охотников. При раскопках в разных местах исследователи находили черепки фатьяновских сосудов, фатьяновские топоры и каменные столбики, образовавшиеся при сверлении «боевых топоров» трубчатым сверлом, Находки таких каменных стержней казались особенно важными. Будучи отбросами производства, они свидетельствовали, что фатьяновцы не только посещали места неолитических стойбищ, но в ряде случаев здесь же изготовляли свои топоры, то есть жили здесь какое-то время…

Может быть, фатьяновцы и были обитателями этих стойбищ?

В самом деле, стоит вспомнить, что могильники лесных охотников нам практически неизвестны. Возможно, они хоронили своих покойников на помостах над землей, как это когда-то делали саамы и охотничьи народы Сибири. Поэтому можно угадать мысль, которая с неизбежностью возникла в умах исследователей. Поскольку, рассуждали они, с одной стороны, нам известны только поселения неолитических охотников, а с другой — только могильники фатьяновцев, то почему не предположить, что перед нами две половины одного целого, явления одной культуры, дополняющие друг друга? Разница в предметах, в сосудах? Но подобные отличия можно видеть в пределах одной культуры, на ее поселениях, используемых в разные времена года. Здесь же отличие может быть еще большим. На поселениях мы видим грубую кухонную посуду повседневного употребления, а в погребениях — ритуальную, специально изготовленную, как и все другие предметы погребального обряда! Находки же фатьяновских вещей на поселениях только подчеркивают искусственность их разделения…

Такова была точка зрения ученых, пытавшихся свести концы с концами, разом объяснив отсутствие могильников лесных охотников и поселений фатьяновцев.

Подобное объяснение было слишком искусственным, чтобы найти достаточное количество приверженцев. Различие между лесными охотниками и фатьяновцами заключалось не только в форме и способах изготовления предметов материальной культуры. Главное было в хозяйстве, в знакомстве фатьяновцев с металлом, широком развитии у них животноводства. Наконец, нельзя было не обратить внимание на антропологические отличия между фатьяновцами и лесными охотниками; более того, на полную тождественность фатьяновцев представителям западных культур «боевых топоров».

Согласно работам антропологов, изучавших черепа и скелеты из фатьяновских могильников, в подавляющем большинстве они принадлежали людям так называемого «средиземноморского» типа — с высоким крутым лбом, массивным красивым черепом, тонким, часто с небольшой горбинкой носом и широким, массивным подбородком. Такой тип людей можно видеть на скульптурных портретах древних римлян, он сохранился среди населения Центральной Европы и Восточной Прибалтики, в Подунавье и отчасти на Балканском полуострове. Фатьяновские женщины, наоборот, оказываются изящны и тонки, обладая миловидными чертами лица, как то можно видеть по реконструкциям антропологов.

По всем признакам выходило, что фатьяновцы — несомненные пришельцы из западных областей Восточной Европы, с территории современной Польши и Чехословакии, где история родственных им племен прослеживается с гораздо более раннего времени, чем появление фатьяновцев в Волго-Окском междуречье. А это уже давало простор для фантазий. В тридцатых годах нашего века, когда на развитие европейской археологии определенное давление оказывали политические идеи, в первую очередь связанные с расизмом и фашизмом, ряд германских археологов, антропологов и историков провозгласил фатьяновцев передовыми отрядами древних германцев в их наступлении на восток. По их утверждениям, фатьяновцы были «штурмовыми отрядами», которые обрушивали на головы местных жителей свои каменные топоры во время завоевательных походов на восток.

Воинственность фатьяновцев выводилась буквально из всего, начиная со специфических «боевых топоров» и кончая животноводством, для которого необходимы были новые пространства, и даже металлообработкой, для которой нужны были новые месторождения меди и рынки сбыта. Никому не пришло в голову, что узкая специализация фатьяновского животноводческого хозяйства не только не предполагает конфликт с местными охотниками и рыболовами, но, наоборот, позволяет им совершенно безболезненно заполнить ту, оказавшуюся свободной, экологическую «нишу», которую искали во время своих передвижений эти люди и которая предполагала в наших лесах не противостояние культур, а — сотрудничество.

Но все это стало понятно значительно позднее, полтора-два десятилетия спустя после окончания второй мировой войны.


В те годы, с которых я начал рассказ о фатьяновцах, эти вопросы поднимались с особенной остротой, вызывая ожесточенные споры археологов, придерживавшихся противоположных точек зрения. Готовясь вступить в науку, мы, студенты, не только прислушивались к этим научным дискуссиям, но и пытались в аргументах противников найти свой путь, определить свою точку зрения, потому что «проблема» фатьяновцев, словно в фокусе, собрала множество других, столь же важных методических вопросов, решение которых определяло путь дальнейшего развития нашей науки.

Прикоснуться к самим фатьяновцам, увидеть не за стеклом витрины, а на месте все то, из-за чего разгорались споры, было и моей заветной мечтой. Вот почему на следующее утро после того, как шофер привез в ростовский музей предметы из разрушенного фатьяновского погребения, я был в конторе автоколонны, а еще через какое-то время, втиснувшись в кабину изрядно помятого самосвала, ехал на место находки…

Небольшой бугор, почти полностью скрытый гравийным карьером возле деревни Халдеево, занимал вершину пологой гряды, откуда открывался вид на такие же окрестные холмы, занятые деревнями и полями, сбегающими к густым лугам, среди которых сверкали петли небольших речек. Насколько хватал глаз, весь этот край состоял из лугов и полей. И только на севере и на востоке слабо синели полосы далеких лесов.

Картина, оставшаяся в памяти, по-видимому, повлияла на мое последующее отношение к фатьяновцам и связанным с ними проблемам в большей степени, чем осмотр стенок карьера, который подтвердил наличие здесь могильника и принес еще один трофей — боевой топор из зеленого диорита. Возможно, уже тогда, пытаясь разобраться в структуре окружающего мира, я обращал внимание не столько на предметы, появлявшиеся передо мной из пластов прошлого, сколько на обстоятельства их находки, на то, что их окружало, в первую очередь на пейзаж, стараясь увидеть за современным — тот, другой, древний.

И хотя Халдеевский могильник остался единственным фатьяновским могильником, который я сам раскопал, вернувшись сюда на следующий год, изучая фатьяновские материалы, с которыми мне пришлось столкнуться на берегах Плещеева озера, я чувствовал, что путь к раскрытию их тайны ведет не только через раскопки. Он требовал еще и иного подхода к проблеме, другого, не археологического только, а экологического взгляда на загадку.


7
Решение загадки фатьяновцев приостановилось, по-видимому, потому, что археологи использовали традиционные подходы: сравнение с соседними культурами, сопоставление орнамента на сосудах, описание погребального обряда. Традиционный анализ всякий раз заканчивался традиционными же выводами, в которых не было попытки выйти за пределы собственно археологического описания материала. Теперь наступило время подойти к проблеме с другой стороны — от выводов к построению системы.

Системный взгляд на фатьяновскую проблему стал возможен после массовых раскопок фатьяновских могильников на территории Волго-Окского междуречья и в Костромском Поволжье, проведенных за последние десятилетия. Они позволили в полном объеме представить фатьяновское стадо; форма, размеры и количество сосудов в могилах наводили на мысль об их употреблении для хранения молока. Среди них оказались и специальные сосуды со сливом и отверстием в верхней части. Такие сосуды для сбивания масла встречаются кое-где и сейчас в деревнях и используются для этой же цели.

Но можем ли мы столь определенно говорить о пище и хозяйстве фатьяновцев только на основании пустых горшков, найденных в могилах, тем более что до сих пор никто еще не попытался по следам на внутренних стенках определить их возможное содержимое?

Думаю, можем.

Начать следует с костей коз и овец, найденных в погребениях и не отмеченных специальной обработкой. По-видимому, они попали в могилу вместе с кусками мяса, а это позволяет думать, что коз и овец фатьяновцы разводили как мясной скот, а не для получения молочных продуктов: в противном случае в этих же погребениях, рано или поздно, мы нашли бы сосуды с отверстиями в дне, предназначенные для сцеживания сыворотки в процессе приготовления сыра. Наоборот, глиняные сосуды для хранения молока и сбивания масла вместе с отсутствием необработанных костей коровы в могилах, позволяют полагать, что крупный рогатый скот фатьяновцы использовали исключительно для получения молочных продуктов, но мясо его в пищу не употребляли, по-видимому, в силу каких-то религиозных запретов.

И это не все. Важной составной частью в рационе фатьяновцев оказывается свинья, кости которой археологи неоднократно находили в могилах. Свинья — древнейшее домашнее животное. Но в данной ситуации наличие свиньи не просто пополняет наши сведения о реальной экономике фатьяновцев. Ее присутствие позволяет представить структуру их хозяйства, взаимоотношения с окружающей средой и даже облик природных условий того времени. Больше того — объяснить появление фатьяновцев именно в восточной части Волго-Окского междуречья, на пространствах Владимирского Ополья и его северо-восточных ответвлений в современных Ярославской и Ивановской областях.

Дело в том, что этнографы и палеоэкологи, изучавшие законы животноводства в умеренных широтах, обнаружили, что наличие в хозяйстве свиней предполагает обязательную оседлость человека, который для своего окружения выбирает не березовые или еловые, а широколиственные леса с дубравами. Не случайно еще в древних английских документах, предшествующих норманскому завоеванию, земельные угодья, в первую очередь лесные, оцениваются количеством свиней, способным прокормиться в том или ином районе.

Если свиньям нужен был дубовый лес, то для овец и коз требовались лесные опушки с прилегающими к ним лугами и кустарниками, а для крупного рогатого скота — холмистые пространства лугов с разнотравьем.

У фатьяновцев были все эти виды домашних животных, поэтому им требовалось одновременное сочетание всех перечисленных условий. В западных областях Восточной Европы, откуда они пришли, холмистый пейзаж с лугами и широколиственными лесами был обычен. У нас они смогли найти необходимый ландшафт и растительность только здесь, на окраинах Ополья, где среди лесов и перелесков открываются обширные луговые пространства, сформировавшиеся на темноцветных почвах ложных черноземов.

Действительно, наложение археологической карты на почвенную показывает, что все известные могильники фатьяновской культуры, все скопления находок точно вписываются в эти степные оазисы, подчеркивая их очень древнее происхождение. В силу каких-то определенных причин, связанных с формированием почвы и экологией растений, начиная с послеледникового времени лес обходил эти пятна холмистых лугов, на которых формировались «владимирские черноземы». Так, в сплошной лесной зоне оказались участки с лесостепной растительностью, своеобразные экологические ниши для животного мира лесостепи, — участки, благоприятные для развития животноводства, на которые не посягали лесные охотники и рыболовы.

Кости хомяка, найденные при раскопках в Кузьминском фатьяновском могильнике, а сурка — в Милославском, этих типичных обитателей степи и лесостепи, только подтверждают выводы почвоведов.

И наконец, последним аргументом в пользу довода о существовании именно пастушеского животноводства у фатьяновцев могут быть редкие захоронения «пастухов» — мужчин с собаками и отдельные захоронения собак, встреченные при раскопках крупных могильников…

Но все же анализ стада фатьяновцев — только одна из составных частей решения их загадки. Сколь бы большими ни оказались открытые пространства, лес окружал фатьяновцев со всех сторон. Об этом напоминают кости косули, оленей, лосей, кабанов и куницы, найденные в могилах. Из леса появлялись естественные враги животноводов — лисы, волки, медведи, рыси, — о столкновениях с которыми мы знаем по костям в погребениях и клыкам, которые фатьяновцы использовали в качестве трофеев и амулетов, нанизывая их на ожерелья и нашивая на одежду. Просверленные клыки лисиц и медведей, по-видимому, были настолько излюбленным украшением, что в одном из погребений был найден фальшивый медвежий клык, вырезанный из кости и покрытый нарезками.

Кости медведя попадали в могилу вместе с кусками мяса, сопровождавшими умершего в загробный мир.

Ритм жизни фатьяновцев, как его можно представить на основании стада и обряда захоронения, определялся пастьбой скота, защитой его от диких зверей и — как следствие — заготовлением для него кормов на зимний период. Вот почему самым важным, самым определяющим предметом системы фатьяновского хозяйства оказываются рабочие топоры — бронзовые и клиновидные кремневые.

Основным кормом на зимний период для овец, коз и коров в то время служили веники из листьев вяза, липы, березы. Их и сейчас запасают хозяева для коз и овец в средней полосе России, в Сибири и на Урале. Сколько-нибудь значительные заготовки сена стали возможны только в железном веке, когда появилась коса. До этого человек, взявший на себя заботу о домашних животных, должен был не расставаться с топором — сначала каменным, затем бронзовым, — заготавливая впрок горы веток с листьями.

По расчетам шведского исследователя М. Съёбека, «в доисторический период корова средних размеров, весом не более 150 кг или около того, должна была съедать за зиму приблизительно тысячу лиственных веников весом по одному килограмму». Если представить, как быстро это стадо истребляло кустарник и молодую поросль в перелесках и на опушках леса, придется признать, что с возникновением животноводства активное воздействие человека на окружающую среду по сравнению с прежним охотничьим существованием увеличилось в сотни раз, а может, и больше. Теперь человек действительно противостоял природе, создавая вокруг себя как бы «вторую природу», предвестницу грядущей цивилизации. И дело здесь не только в заготовлении кормов, избирательном воздействии на растительность и наступлении на лес.

До тех пор пока человек был потребителем — собирателем, охотником, рыболовом, он включался в сезонный цикл природы, черпая себе пищу то из одного, то из другого источника, и не противопоставлял себя окружающему миру. Его задачей было как можно незаметнее войти в природную среду, не нарушая устойчивые связи и равновесие систем. Сезонное животноводство, вроде одомашненной свиньи, содержавшейся на вольном или полувольном выпасе, сколько-нибудь серьезно не повлияло на сложившуюся обстановку. Но лишь только человек взял в свои руки охрану животных, их воспитание, формируя в них нужные ему черты и признаки, лишь только он столкнулся с необходимостью обеспечить безопасность животных, а главное, корм для них, — все изменилось.

«Каждое новое достижение в области культуры, — писал по этому поводу Г. Кларк, на которого я уже ссылался, — усиливало экологическое господство человека: чем больше результатов приносило его вмешательство в естественные процессы, тем чаще нарушал он своей же собственной деятельностью равновесие между собственной культурой и окружающей природой, и тем чаще вследствие этого он был вынужден видоизменять свою экономику, приспособляя ее к новым условиям, созданным его же усилиями. Лучшим примером этого может, пожалуй, служить вырубка лесов, которая способна не только изменить на больших пространствах характер растительной и животной жизни, но и послужить причиной эрозии почв и образования заболоченных, изобилующих комарами дельт и даже оказать влияние на местный климат. Кем бы ни был человек, охотником или земледельцем, деятельность его неизменно приводила к одному результату — он вносил изменения в окружающую природу и устанавливал новые отношения между нею и человеческим обществом».

Потребности животноводства, подобно джинну, выпущенному багдадским вором из бутылки, в короткое время изменили не только экологические связи общества, но и основы его экономики.

Обитателей лесной зоны Восточной Европы с металлом впервые познакомили фатьяновцы и родственные им племена культур «боевых топоров». Но то было уже заключительным этапом сложного процесса, начало которому положил растущий спрос на рабочие топоры. Реальные потребности животноводства: строительство загонов, постоянных жилищ, заготовка кормов — все это совершило своего рода «промышленную революцию». Объем добывающих работ, хрупкость исходного материала, известная сложность обработки кремня и потребность в высококачественном сырье привели к специализации кремнедобывающей промышленности, развитию горного дела и, как следствие, развитию торговли во всех ее видах.

Высококачественный, пластичный кремень требовался во все возрастающем объеме. Он нужен был для изготовления ножей, кинжалов, наконечников стрел, серпов, но самое главное — для массового производства топоров, долот и тесел. Валунный камень, разбросанный на поверхности, встречающийся в обнажениях у ручьев, по берегам рек и озер, для этой цели не годился. За кремнем следовало отправляться в глубь земли, в копи или каменоломни, что предполагало не только слаженную хозяйственную организацию труда, но и высокую степень его специализации и разделения.

Костяные кирки древних рудокопов.

В том, что это оказалось возможным, убеждают нас множество открытых за последние десятилетия специализированных районов по добыче кремня — в Швеции, Дании, Англии, Франции, Польше, Германии; у нас — на Украине, в Белоруссии, в Зауралье, на Каме, Северной Двине, на Оке и в Верхнем Поволжье. Иногда это были открытые выработки; по большей части — настоящие горные разработки с тысячами вертикальных шахтных стволов и сложной системой отходящих от них горизонтальных штолен, распространяющихся по пласту, содержащему кремневые желваки. Главным орудием добычи кремня по всей Европе служили кирки из рога благородного оленя. Их находят при раскопках шахт во множестве вместе с молотками из этого же материала, клиньями и лопатками из костей животных. Там, где вмещающая кремень порода была особенно твердой, применяли кремневые кирки.

Размах горного дела в неолите поразителен. Кремень не просто добывался и выносился на поверхность. По-видимому, существовала четкая специализация и разделение труда. Добытый кремень тут же на поверхности обрабатывали мастера, изготовляя из него топоры, которые совершали путешествие к покупателю за сотни километров в оббитом виде и там уже только шлифовались.

Как полагают исследователи, общины людей, специализировавшиеся на горном деле, жили исключительно за счет сбыта своей продукции, поскольку большая часть времени и сил уходила у них на разработку штолен и обработку кремневых заготовок для топоров.

Добыча кремня (по Н. Н. Гуриной).

В таком специфическом и сложном деле, как горные выработки, специализация предполагает высокий уровень необходимых знаний, которыми обладали неолитические шахтеры. В самом деле, чтобы чувствовать направление жилы под землей, находить наиболее богатые ее участки, вырабатывать пласт ровно настолько, чтобы работа была безопасна, требовался опыт многих поколений, передававшийся по наследству. Несчастные случаи с древними рудокопами происходили, но редко, гораздо реже, чем это можно было бы ожидать.

Насколько высока была их предусмотрительность и знание геологии, свидетельствует случай в Ла Пти Гаренне (Франция). В прошлом это был один из важных кремнедобывающих районов со множеством неолитических шахт в теле горы. На них, уже в наше время, наткнулись строители, которые прокладывали сквозь гору тоннель. Строителей удивило, что в одном месте, несмотря на большое содержание кремня, первобытные горняки почему-то не стали прокладывать галереи и обошли этот участок стороной.

Посмеявшись над недогадливостью древних рудокопов, они в этом месте начали разработку щебня — и на второй или третий день под обвалом погибло несколько рабочих…

Опыт горного дела по добыче кремня, а потом и соляных разработок, по-видимому, очень быстро привел к разработкам медных, мышьяковистых и сурьмяных руд, хотя вплоть до начала массового производства железа первобытные металлурги не могли удовлетворить спрос на металл. Добыча кремня существовала на протяжении всего бронзового века, восполняя недостаток металла.

Фатьяновцы занимались «вторичной» металлургией. Они получали уже готовый металл в слитках или в изделиях, которые по мере надобности переплавляли в рабочие топоры и наконечники рогатин. Металлический рабочий топор, острый и надежный, был самым ценным предметом в их пастушеском обиходе. Не потому ли археологи находят так мало медных и бронзовых предметов в фатьяновских могильниках, что вечно нуждавшиеся в металле фатьяновцы лишь в редких случаях позволяли себе роскошь потратить его на украшения? Ведь и значительно позднее, спустя почти тысячелетие, бронза и медь попадают в леса Восточной Европы крайне скупо, изделиями из них дорожат, и сломанное металлическое орудие не выбрасывается, а идет в переплавку.

Теперь, когда в общих чертах наметилась структура фатьяновской экономики и экологии, стоит еще раз вернуться к могильникам этих людей, чтобы попытаться решить их загадку.

Предположение о кочевом образе жизни фатьяновцев основывалось на двух постулатах: на отсутствии следов поселений и на характере животноводства. Отрицание само по себе не может служить доказательством, поэтому оставим первый постулат в стороне. Что касается второго, то изучение состава стада и его экологическая характеристика доказывают как раз обратное.

Фатьяновцы не могли кочевать, их подвижность была ограничена их же стадом. Этот же вывод напрашивается и в результате исследования фатьяновских могильников. Изучение орнамента на сосудах, расположения могил, антропологические исследования погребенных позволяют с уверенностью говорить, что перед нами родовые кладбища, на которых умерших хоронили по семейно-родственным признакам. Это можно было установить по группировкам могил на территории могильника, по схожести физических признаков погребенных, повторяемости и сочетанию узоров на сосудах. Некоторые из таких кладбищ содержат более сотни погребенных, поэтому необходимо допустить, что где-то поблизости располагались и поселения живых фатьяновцев — с жилищами, хозяйственными помещениями, загоном для скота, с навесами, где скот отстаивался в непогоду, с мастерскими металлолитейщиков и кузнецов… Их жилища состояли, по-видимому, из плетеного жердевого каркаса, обмазанного глиной или утепленного слоем дерна.

Мы не знаем этих поселений не потому, что их нет, а потому, что их специально никогда не искали. Раскопки, и то ограниченные, проводились до последнего времени только на самой территории фатьяновских могильников. Поиски неолитических поселений в лесной зоне археологи по традиции ведут исключительно по берегам озер и рек — на первой и второй террасах, в пойме, на песчаных дюнах, на суходолах болот. Между тем поселения древних земледельцев и животноводов всегда располагаются там же, где находятся их хозяйственные угодья — среди плодородных земель, на высоких холмах и плато. Поэтому фатьяновские поселения следует искать поблизости от их могильников и пастбищ, там, где теперь находятся поля и современные деревни и где их никто до сих пор не пытался искать.

Фактов, подтверждающих такую догадку, достаточно много. Стоит хотя бы вспомнить, что именно на пашнях было собрано большинство «боевых» фатьяновских топоров. Как они там оказались? Они не могли попасть на поверхность из разрушенных могил: фатьяновцы хоронили своих умерших достаточно глубоко и над могилами, как правило, ничего фатьяновского не находят. Стало быть, каждый раз мы натыкаемся на остатки фатьяновского поселения, разрушенного, по-видимому, до основания многовековой пахотой.

Этот вывод подтверждает не только логика, но также и экологическая характеристика хозяйства фатьяновцев, вряд ли вступавших в конфликт с кочующими охотниками Волго-Окского междуречья.

В миролюбии фатьяновцев убеждает почти полное отсутствие у них наступательного оружия. Все их вооружение, известное нам сейчас, рассчитано не столько на нападение, сколько на оборону. Пресловутые «боевые топоры» могут быть использованы в рукопашной схватке, но им далеко до томагавков североамериканских индейцев. А короткие и тяжелые металлические наконечники «копий» с широко открытым насадом, предполагающим массивное и тяжелое древко, на самом деле являются наконечниками рогатин, предназначенных для защиты от медведя и охоты на него…

В исключительно четком облике фатьяновской культуры, так отличающейся от остальных культур лесной зоны, исследователю открывается своеобразный «островок устойчивости» среди беспрестанно меняющегося моря культур и народов. Именно это постоянство фатьяновцев, привязанность к своим родовым могильникам позволяет видеть в них то ядро, вокруг которого и под воздействием которого происходило в наших местах формирование мясного и молочного животноводства.

Фатьяновцы первыми создали сбалансированную искусственную систему с таким равновесным сочетанием природы, хозяйства и человека, которое освободило их от необходимости постоянно менять место обитания и позволило создать оседлые поселения в лесной зоне.

Первые культуртрегеры, они познакомили охотничьи племена сначала с продуктивным животноводством, а впоследствии открыли для местных жителей постоянные связи с очагами первичной металлургии.


8
Так что же, загадки нет и все тайны решаются почти математическими уравнениями? Нет, тайна жива, только искать ее следует в других «измерениях». Не в облике культуры фатьяновцев, не в их экологии, не в местах поселений, а в них самих.

Хозяйство и экология фатьяновцев, как они могут быть сейчас реконструированы, удивительно совпадают с чертами быта и представлениями древних ариев, которые в середине II тысячелетия до нашей эры вторглись в долину Инда с севера, из наших среднеазиатских степей. Примером может служить почитание коров, от которых они брали только молоко и масло, в то время как мясо поставляли козы и овцы. Подобную двойную направленность животноводства кое-где еще и теперь можно встретить в глухих уголках Индии. С другой стороны, соседство с лесом и, быть может, ритуальная охота на медведя, олицетворявшего темные силы леса, с неизбежностью предполагают большую роль меда в их пищевом рационе. Следы его в виде характерной пыльцы медоносов палеоботаники когда-нибудь обнаружат на дне и стенках не вымытых археологами фатьяновских сосудов из погребений. Между тем известно, какое большое значение имел мед у ариев: из него они приготовляли «сому» — пьянящий «напиток богов».

С арийскими племенами древней Индии фатьяновцы схожи и формами своих сосудов, и характером жилищ, известных на территории других культур «боевых топоров».

И еще. Я не могу отделаться от мысли, что вместе с новой экологией фатьяновцы принесли в наши леса новые представления о мире. Или — новое ощущение его.

Выбравшись из лесов, с топких берегов озер и речек, из торфяных болот, где лежат остатки неолитических стойбищ, на высокие, плавно катящиеся холмы, откуда открываются необъятные просторы, ощущаешь благоговейный восторг, охватывающий тебя перед бескрайностью горизонтов и бездонностью неба, мелькавшего до того лишь клочками между ветвей деревьев. Маленьким и потерянным должен был чувствовать себя лесной человек, привыкший к тесноте леса, к сумеркам, тишине, в которой каждый звук имеет свое значение, каждый шорох заставляет насторожиться, от каждого мускула требуется готовность и внимание. Здесь же в ослепительном буйстве света, ветра, стихий в нем зарождалось и постепенно заполняло его почти божественное спокойствие, утверждавшее его собственное «я».

В этих пространствах земли и времени, открывавшихся его телесному и духовному взору, воспарял его дух…

Нет, не случайно было то лето, наполненное солнцем и грозами, когда я впервые прикоснулся к тайне фатьяновской культуры и увидел открывавшиеся с их могильников горизонты, заставившие меня впервые задуматься над отношением этих людей к природе, над их жизнью и их видением мира, которое отличало фатьяновцев от лесных охотников, живших в одно с ними время, но отставших на целый исторический период.

Вероятно, правы те археологи, которые даже без достаточных на то оснований полагали фатьяновцев «солнцепоклонниками». Вечный небесный огонь они могли почитать хотя бы потому, что в одном из его проявлений, в огне горнов, раздуваемых мехами литейщиков, один и тот же металл, переплавляясь и заполняя каждый раз новые формы, становился то рабочим топором, то копьем, то кинжалом, то браслетом или перстнем, чтобы в случае нужды через какое-то время снова слиться воедино в сверкающем топоре.

В почитании огня и солнца можно разглядеть еще одно доказательство родства фатьяновцев с ариями, принесшими в Индию огненное погребение, поскольку в самых поздних фатьяновских могильниках археологи нашли следы огненного погребения — остатки костра и обожженные кости. После этого фатьяновцы исчезают — так же внезапно, как когда-то они появились. Зарастают их могильники. Последние фатьяновские черепки лежат на неолитических стойбищах, а на Плещеевом озере — на территории могильника бронзового века, принадлежащего уже культуре ложнотекстильной керамики, люди которой занимались не только животноводством и металлообработкой, но уже и земледелием. И кстати сказать, тоже сжигали тела своих умерших сородичей, «захоранивая», правда, лишь душу, которую отправляли в загробный мир куда менее пышно, чем то делали на первых порах фатьяновцы…


9
Переход человека от охоты и рыболовства к животноводству, а потом и к земледелию обычно изображают в виде прямой, состоящей из причин и следствий. Приручение животных и опыт их содержания способствовали образованию стада и навыкам пастьбы. Если вначале большую часть животных забивали накануне зимы, то совершенствование орудий труда, появление металла, соответствующих навыков в заготовке кормов позволили сначала собирать корм, сохранять его, а потом и выращивать его на огороженных участках. И так далее.

Как это было на самом деле — никто не знает.

Появление в мезолите первых домашних животных почти не изменило условий жизни основного населения Европы. Потребовалось несколько тысячелетий, чтобы идея животноводства укоренилась не только на юге, в степных и приморских районах, но и начала проникать в лесную зону континента. При этом выяснилось два немаловажных обстоятельства. Богатый животный мир лесной зоны Европы, несмотря на удачные опыты приручения отдельных видов, не дал ни одного одомашненного вида. Области первоначального одомашнивания лежали много южнее, по-видимому в южной части степной зоны, в предгорьях Азии и Кавказа. Все известные домашние животные попадают в наши широты уже в сформировавшемся виде, хотя здесь же обитают их дикие сородичи. Наличие в одной экологической зоне диких и домашних животных близких видов помогает понять, каким образом на одной и той же территории сосуществуют человеческие общества с разной экономикой. Фатьяновцы и лесные охотники дали не первый, но наиболее яркий пример такого длительного сосуществования разных хозяйственных укладов, не вызывающих конкуренции.

Подобную картину можно было наблюдать в период раннего неолита на территории Дании. «На поселениях земледельцев-скотоводов каменного века количество костей диких животных по сравнению с домашними очень невелико, — писал один из палеоэкологов, — на десять тысяч костей только двести принадлежало диким видам. Совершенно иная картина наблюдается на одновременных поселениях охотников-рыболовов: здесь количество костей домашних животных возрастает с 30 % в нижнем горизонте до 60 % в верхнем, что указывает на постепенную перестройку прежнего образа жизни. Таким образом, охотники-рыболовы и земледельцы-скотоводы живут бок о бок; земледельческие общины очень мало занимаются охотой; охотники-рыболовы, напротив, постепенно усваивают новую экономику».

При наложении подобной модели на структуру экономических ресурсов лесной зоны оказывается, что к началу III тысячелетия до нашей эры здесь таилось довольно много не заполненных экологических «ниш». Одну из них, заняли фатьяновцы со своим мясо-молочным животноводством. Их интересовали луга и перелески, что никоим образом не нарушало интересов мигрирующих охотников. Это обстоятельство позволяло двум сообществам существовать, не ущемляя интересов друг друга, на одной и той же территории.

Но возможности территории еще не были исчерпаны. По-видимому, изготовители ямочно-гребенчатой керамики были в большей степени охотниками, чем рыболовами. Поэтому чуть раньше фатьяновцев на этой же территории появляются волосовцы с украшениями из балтийского янтаря. Обломки их толстостенных сосудов, украшенных специфическим рисунком, сделанным крупнозубчатым штампом, в глине которых выделяется примесь дробленых раковин, коры и листьев, нельзя спутать ни с какими другими черепками. Волосовцев интересовали озера, на берегах которых археологи находят их постоянные поселения в виде группы полуземлянок, а неподалеку — и грунтовые могильники. Один из таких могильников волосовцев, наиболее богатый и обширный из известных, был раскопан не так давно на стоянке Сахтыш в Ивановской области.

Волосовцы, как можно думать, специализировались именно на рыболовстве, доказательством чего служат найденные на их поселениях разнообразные желобчатые долота и тесла, необходимые для строительства лодок, и многочисленные черепки сосудов с отпечатками рыболовных сетей.

Так, в относительно короткое время были заполнены три крупных экологических «ниши» лесной зоны людьми, хозяйство которых строилось соответственно на охоте, рыболовстве и животноводстве.

Кто из них положил начало в этих местах возделыванию культурных растений? Достоверный ответ на этот вопрос мы получим не скоро. Здесь требуются специальные исследования состава ископаемой пыльцы, изучение остатков семян в слоях тех поселений, где сохраняются органические остатки, наблюдения над окружающей территорией и анализы прилегающих почв, в первую очередь на предмет обнаружения пыльцы злаков и сопровождающих их специфических сорняков.

Сложность проблемы заключается и в том, что даже на летних, сезонных стойбищах охотники и рыболовы могли заниматься возделыванием таких технических видов растений, как лен и конопля, дающих волокно для тканей, циновок и сетей. Еще более вероятно огородничество, объектом которого могли быть бобовые — горох, бобы, чечевица, корнеплоды — репа, морковь, брюква, вероятно, лук. Возделыванием почвы могли заниматься и обитатели свайных поселений, берендеевцы, речь о которых пойдет дальше. Самые древние и многочисленные свидетельства выращивания садовых, огородных и технических культур вроде льна и конопли археологи получили из свайных поселений Швейцарии, неолитических поселений Испании, Дании, Англии и из наших болотных стоянок. А. Я. Брюсов, мой университетский учитель, обнаружил семена льна при раскопках свайного поселения на реке Модлоне в Вологодской области, где, кстати сказать, тоже были найдены подвески из балтийского янтаря и керамика, очень похожая на волосовскую. На Берендеевском свайном поселении, недалеко от Плещеева озера, в одном из погребений сохранились остатки грубой шерстяной ткани, содержащей, по-видимому, и волокна крапивы. Следует отметить, что по своему облику берендеевцы оказались похожими на фатьяновцев, у которых, вне всякого сомнения, были шерстяные ткани и развитое ткачество.

И все же должно было пройти, по меньшей мере, еще около тысячи лет, прежде чем эти семена прогресса, брошенные в землю наших холмов, всколосились и дали ощутимый урожай.

Кажется очевидным, что широкое развитие пастбищного животноводства в лесной зоне обязано появлению металлических орудий, в первую очередь медных топоров и косарей для рубки кустарника и веток. Однако медные и бронзовые орудия никогда не могли полностью вытеснить каменные. До начала выплавки железа вся растущая потребность в рубящих орудиях, как я уже говорил, удовлетворялась за счет кремневых топоров.

Так что же было причиной, а что — следствием? Потребность ли в топоре как необходимом орудии лесного животноводства вызвала к жизни специализированные районы добычи кремня, или, наоборот, возможность удовлетворения массового спроса на кремневые топоры сделала возможным продвижение животноводства из степной и предгорной зоны в лесостепи и в леса? Как бы то ни было, рассматривая пути специализированной торговли в доисторической Европе, угадываемые по находкам каменных топоров, сделанных из кремня различных месторождений, медных и бронзовых слитков, янтаря, парадной посуды и драгоценного оружия, происходящих из центров крито-микенского мира, или нефритовых колец и бронзовых кинжалов из Забайкалья, да, наконец, по составу самой бронзы, попадающей в наши леса то с Кавказа, то из-за Урала, то с Балканского полуострова, можно лишь поражаться слаженной и дружной работе древних европейцев, с которой они возводили здание общего будущего.

По нитям этих торговых путей расходились не просто предметы, сырье или материалы. По ним расходились идеи — затрагивая воображение, трансформируясь, оседая, готовя сознание человека к следующему его шагу, к новым идеям и открытиям, распространяющимся таинственным образом через весь континент от одного океана до другого. Связь между животноводством и земледелием была, но связь иная, чем это обычно предполагают. По этому поводу все тот же Г. Кларк в своем исследовании об экономике доисторической Европы писал:

«Вполне естественно предполагать наличие тесной связи между выращиванием злаков и разведением скота, так как и то и другое влекло за собой нарушение обычного экологического окружения. По мере того как доисторическое земледелие становилось все более интенсивным, лес был вынужден отступать и площадь более или менее открытых пространств возрастала. Это создавало благоприятные условия для овцеводства, условия, которые, однако, менее подходили для разведения свиней; следует все же помнить, что на протяжении всего доисторического периода древние поселения часто бывали вплотную окружены девственными лесами, где мог кормиться скот. Еще большее значение в некоторых отношениях имело повсеместное введение системы оседлого земледелия: оставшиеся под паром поля служили великолепными пастбищами для овец, а сами овцы приносили неоценимую пользу в смысле обогащения почвы. Таким образом, овцеводство великолепно уживалось с оседлым земледелием, и замечательно, что усиление значения этих обеих отраслей сельского хозяйства на большей части территории Северо-Западной Европы относится к одному и тому же времени».

Для лесной зоны Восточной Европы картина была несколько иной. Но в целом можно видеть, что и здесь во II тысячелетии до нашей эры земледелие укореняется именно в тех районах, которые за тысячу лет до этого подверглись интенсивной эксплуатации фатьяновцами и которые до сих пор составляют основной земельный фонд нашей Нечерноземной зоны.

Впрочем, для того чтобы такой вывод мог быть сформулирован, потребовались годы поиска и объединенные усилия многих археологов.


10
Интерес к экономике первобытного общества, в том числе и к древнему земледелию, возник у меня и моих сокурсников по университету еще на студенческой скамье. Мы учились в годы, когда С. П. Толстов открывал древние земледельческие цивилизации Средней Азии, только что вышла книга Г. Чайлда о древних земледельцах Востока, а Т. С. Пассек и С. Н. Бибиков исследовали один из древнейших очагов земледелия в Восточной Европе — трипольскую культуру.

В археологической науке совершался перелом. В нее входили не только новые методы исследований — в ней менялись точки зрения на давно, казалось бы, установленные факты.

Рентгенограммы трипольских культовых статуэток, наполненных зернами злаков, были не менее эффектны, чем анализ кремневых орудий, которым тогда занимался С. А. Семенов. В результате оказывалось, что многочисленные «резцы» являются кремневыми ножами, в том числе и жатвенными, а кремневые «пилы» — рабочие части деревянных и костяных серпов… Неолитическая эпоха, традиционно связываемая лишь с охотой и рыболовством, в свете новейших открытий приобретала совершенно иной производственный облик. Металл вовсе не был необходимым условием животноводства, земледелия и огородничества. Многометровые оборонительные стены неолитического Иерихона — древнейшего города мира, — поселки из камня, сырцового кирпича, внушительные мегалитические, то есть сложенные из огромных камней, гробницы и культовые сооружения, — все это заставляло совсем иначе отнестись и к тем остаткам сезонных стойбищ древних охотников, которые нам встречались в лесной зоне Восточной Европы.

В старых и в новых коллекциях мы находили изогнутые кремневые ножи, похожие на серпы, массивные пластины с пильчатой ретушью и следами приполированности у края, которые вполне могли сойти за примитивные жатвенные орудия. Отпечатки сетей на черепках волосовских сосудов, отпечатки ткани на сосудах эпохи бронзы, находкаА. Я. Брюсовым семян льна на свае из поселения на Модлоне, которые даже проросли в лаборатории, не могли не занимать наше воображение. Не было одного, самого главного: находок зерен культурных злаков, без которых все предположения о земледелии древних обитателей лесной зоны повисали в воздухе.

Костяные серпы с кремневым лезвием.

Действительно, кремневые пластины и ножи могли исполнять функции серпов, но кто мог доказать, что с их помощью собирали не дикорастущие травы? Характерная заполированность лезвия кремневого серпа, которая возникает при работе, не обязательно указывает на то, что им срезали именно культурные растения. Подобные следы оставляют и дикие злаки, содержащие в своих клетках кремнеорганические соединения, а использование подобных орудий одинаково вероятно как для земледельцев, так и для собирателей и животноводов. Предположение об употреблении каменных топоров в качестве мотыг развеялось как дым, когда началось изучение следов на их поверхности и техники примитивного земледелия по историческим и этнографическим данным. Особенно большую роль в этом направлении сыграли работы Ю. А. Краснова. Собрав огромный фактический материал по земледелию Восточной Европы, он пришел к неутешительному выводу: ранние орудия примитивного земледелия, предшествующие плугу, столь невзрачны, что археолог, даже встретив их при раскопках, не определит их действительного назначения и может принять за простые палки.

В распоряжении историков первобытного хозяйства, как правило, оказываются только вторичные орудия, связанные с расчисткой леса и кустарника (топоры, косари), с уборкой урожая (жатвенные ножи, серпы), с обработкой зерна (ручные мельницы, зернотерки, песты) или с использованием технических культур (пряслица, грузики от ткацкого стана). Что касается орудий непосредственной обработки земли, то сколько-нибудь уверенно о них можно говорить только с появлением плуга и рало на наскальных изображениях, их моделей среди культовых статуэток или, как то было в Дании, при находке самих орудий в слоях торфа.

Чтобы с уверенностью утверждать знакомство с земледелием той или иной археологической культуры, оставался единственный путь: методический просмотр бесчисленного множества черепков, с тем чтобы на их поверхности найти отпечатки зерен культурных злаков, а если посчастливится — то и сами зерна.

Как полагает большинство историков, древнейший очаг земледелия возник в Передней и Средней Азии, отделенной от лесной зоны пространством степей, на котором складывалось кочевое скотоводство, проходило одомашнивание лошади и впервые появилось на свет колесо. Через степь, с востока на запад и с юга на север на протяжении тысячелетий шло движение идей, предметов, семян культурных растений, металлов, оседавших, как пена прибоя, в полосе лесостепи.

Пахота на быках. Наскальные изображения.

Другой, более важный для Средней и Западной Европы очаг земледельческих культур, связанный с Малой Азией, возник на Балканском полуострове, распространился на лессовые почвы Подунавья, захватил междуречье Днестра и Днепра, шагнув даже на днепровское Левобережье. Влияние его ощущается во всей лесной и лесостепной зоне вплоть до Балтийского моря.

Между севером и югом лежали Причерноморские степи, где возникали промежуточные земледельческие оазисы, проникавшие в лесостепь, в зоне которой происходил наиболее интенсивный культурный обмен между представителями разных биом. Зимой сюда откочевывали стада копытных животных из северных лесов, а из степей поднимались стада их постоянных обитателей. Следом за животными с севера приходили лесные охотники, а с юга — кочевники-скотоводы. Вот почему именно здесь, на окраинах лесостепи, в эпоху бронзы возникла первая земледельческо-скотоводческая культура, названная археологами по бревенчатым срубам в могильной яме под курганом — срубной. Это культура, для которой характерны постоянные поселки, развитая металлургия, многообразие медных и бронзовых орудий, связанных с земледелием, обширные торговые связи с горными районами Кавказа, Средней Азии, с южным Приуральем и Алтаем. Влияние ее на обитателей леса можно сравнить разве что с влиянием культуры Рима на варварские племена Европы. И там и здесь это выразилось в повторении форм быта — посуды, украшений, в технических и технологических заимствованиях, насколько возможно — образа жизни.

Растирание зерна.

«Срубники» принесли в лес не просто идеи земледелия и скотоводства, а технику и методы хозяйствования, уже приспособленные для сходных условий. Все это было результатом их опыта собственного развития. После того как их экономика достигла возможного совершенства, а сами они — максимального процветания, резко выделившего этих людей из среды других народов, их образ жизни стал предметом подражания и заимствования со стороны соседних племен. Первыми ощутили на себе влияние срубников так называемые поздняковцы, жившие по берегам Оки и к югу от нее. Они заимствовали у срубников весь внешний облик культуры, а вместе с ним ремесла, хозяйственные навыки, животноводство и земледелие.

На остальной территории лесной зоны экономическое и культурное влияние срубной культуры было иным. В отличие от обитателей долины Оки, жители лесов восприняли от южных культуртрегеров лишь животноводство и земледелие, создав свою, непохожую ни на кого, материальную культуру. Самой характерной ее частью была посуда — сначала яйцевидные горшки с широким туловом и перехватом шейки, а потом и с плоским дном, покрытые рябью беспорядочных оттисков мелкого зубчатого штампа, напоминающей отпечатки грубой ткани, насечками под горлом и очень характерными выпуклинами-«жемчужинами».

«Ложнотекстильная», или, как ее еще иногда неправильно называли, «сетчатая», керамика в представлении археологов первоначально связывалась не с эпохой бронзы, а только с городищами раннего железного века, на которых она была впервые найдена. Однако вскоре ее обнаружили и в верхних слоях неолитических поселений. Еще во время разведок на берегах Плещеева озера мне удалось найти первое селище, на котором не было никакой другой керамики, кроме ложнотекстильной. Раскопки показали, что в то время человек не расстался еще с камнем. Скребки, наконечники стрел, долота и, что особенно важно, небольшие топорики были изготовлены из кремня и серого сланца, причем их форма и способ обработки подтверждали, что все это сделано до появления железа. К тому времени уже был определен возраст ряда археологических комплексов подобного типа в Прибалтике и Южной Финляндии: такая керамика появилась там тогда же, когда и у нас, в конце II тысячелетия до нашей эры.

Культура ложнотекстильной керамики охватывала прежнюю территорию распространения восточноевропейских культур «боевых топоров», в значительной степени повторяя распространение керамики с ямочно-гребенчатым орнаментом. Объяснений могло быть два: или культура ложнотекстильной керамики очерчивает определенную экологическую зону, или ее границы показывают нам однородность жившего здесь некогда населения.

Споры вызывало происхождение этой малопонятной культуры. Некоторые археологи считали ее пришлой, подобно другим культурам эпохи бронзы; другие, наоборот, полагали ее результатом развития местного населения, к тому времени растворившего в своей среде всех пришельцев. Об этом свидетельствовали форма сосудов, но главное — технология их изготовления. В последнем сказывалась сила традиций, позволяющая археологам безошибочно определять черепки сосудов разных культур не только по украшающим их узорам, но и по составу глиняного теста, обжигу, примесям и многому другому.

В сплетении гипотез, догадок и споров об этой культуре меня привлекала еще одна сторона. Культура ложнотекстильной керамики оказывалась своего рода зримым воплощением эпохи, когда совершился коренной перелом не только в хозяйстве и экологии, но и в сознании человека, населявшего Восточную Европу. Переход от охоты и собирательства к животноводству тоже влечет за собой определенные изменения в психике человека, однако не настолько кардинальные, как переход от охоты и животноводства к земледелию.

Осев на землю, человек как бы отказывался от движения во имя будущего — своей семьи, своих детей, их потомства. В известной степени он жертвовал собой во имя общества и рода. Постоянная смена впечатлений, предполагавшая до того лишь пространственное восприятие времени, как переход из одного места в другое, сменилась неподвижностью наблюдателя, для которого время стало измеряться состоянием окружающего пространства.

Подвижный, еще не бросивший якорь скотовод и охотник, наблюдая менявшиеся вокруг картины мира, выхватывал из этой череды лишь отдельные явления, важные для его сиюминутной жизни, не пытаясь их закрепить и передать другим. Даже свое бытие он ощущал не как что-то самостоятельное, самоценное, а лишь как следствие движения мира, в котором и он оказывался одной из многих движущихся частиц.

Он чувствовал себя зверем, по следу которого шел, перевоплощался в рыбу, которую подстерегал возле порогов, ощущал себя деревом и кружащимся осенним листом, ложившимся на стылую, волглую землю.

Человек жил лишь постольку, поскольку жил окружавший его мир. Собственной цены жизни, как таковой, для него не существовало.

Множество примеров, приводимых этнографами, доказывают нам, с какой легкостью — под влиянием настроения, болезни, голода, из нежелания совершать ту или иную работу, по множеству других столь же малосущественных причин, — добровольно прерывали свою жизнь подобные «дети природы», для которых будущее не имело объективной реальности и цены. Оно всегда ограничивалось настоящим, причем не общим, а сугубо личным, которым каждый распоряжался по своему произволу.

Наоборот, земледелец мог жить только будущим и во имя будущего. Внешние изменения, дальше которых не простиралось внимание охотника, оказывались для него лишь сигналами об изменениях внутренних, существенных. Ничто не ускользало от его внимания, западая глубоко в память, — состояние неба, форма облаков, мерцание звезд, предвещающее заморозки, свойства почв, характер растительности, форма и цвет плодов, сроки цветения, время появления различных видов насекомых, гусениц, время движения соков, сезоны дождей и засух… Он был естествоиспытателем и философом, проникающим в таинства натуры.

В цвете листвы, форме ветки, в золотистом тяжелом зерне, перекатывающемся на загрубелой, мозолистой от работы руке, так непохожей на маленькие изящные руки лесных охотников, человек открывал для себя то, что через несколько тысяч лет войдет по цепочке поколений в основной запас человеческих знаний.

Текучий, меняющийся мир, волнующий впечатлительную душу лесного жителя, в крепко сложенной хижине земледельца, стоящей на земле в окружении освобожденных от леса пространств, на земле, вспаханной, удобренной и засеянной, обеспечивающей будущее не только его собственное, но и будущее всех поколений, которые возьмут от него свое начало, — этот мир предстает ему столь же постоянным, вечным и мудрым, как труд, которому отныне человек посвящает большую часть своей жизни и сил.

На первый взгляд, этот мир ограничен, как ограничивает его линия горизонта. Но именно эта внешняя ограниченность сообщает взгляду человека проницательность и глубину, и, проникая в суть вещей, он обретает восхитительную возможность предугадывать сцепление — пусть пока еще неподвластных ему — причин и следствий.

Молодость человечества продолжалась долго. Человек успел исходить землю вдоль и поперек, заглянуть в самые глухие ее уголки, поохотиться на всех зверей, с некоторыми из них подружиться, других взять с собой в странствия. Но вот пришло время зрелости, время ощущения собственных сил. И человек почувствовал, что спешить некуда, некуда торопиться, бежать. Надо подумать о дальнейшем. Не легкая, спорящая с ветром лошадь, а грузные, сильные, медлительные быки, одинаково способные поднимать девственную, оплетенную корнями целину тяжелым плугом и везти еще более тяжелую повозку с массивными, цельнодеревянными колесами, оказались помощниками человека. И сам он стал таким же, как эти быки, — медлительным, все оценивающим, с крепкой спиной, с прочно стоящими на земле ногами, с большими, мускулистыми руками, опутанными сеткой набухающих при работе вен.

И тогда впервые, оглянувшись вокруг себя, видя возделанные поля, преображенную землю, хранящую память не только о его собственном труде, но и о труде его предков, человек с нежностью и благоговением произнес слово «родина», соединив в нем, завязав единым узлом настоящее, прошлое и будущее…


11
После сказанного станет понятно, с каким вниманием и надеждой осматривал я каждый черепок с ложнотекстильным орнаментом, попадавший ко мне в руки. Их было так много! Увидеть на одном из тысяч отпечаток зерна размером в пять — семь миллиметров казалось почти безнадежным делом. При этом меня интересовал далеко не каждый черепок: существование земледелия у обитателей городищ не вызывало сомнений. Найдены были не только отпечатки, но и сами зерна, хранившиеся в ямах. Вопрос стоял о более раннем времени, до появления железных орудий.

Первый достоверный отпечаток зерна ячменя я увидел на маленьком горшочке из так называемого «Младшего Волосовского могильника», который хранился в коллекции музея в Муроме. Небольшой сосуд с плоским дном и типичной рябой поверхностью был вылеплен как бы на переходе от эпохи бронзы к эпохе железа.

Ни В. А. Городцов, копавший могильник, ни позднейшие исследователи, изучавшие коллекции, не обратили внимание на этот драгоценный отпечаток, который сразу же заставил удревнить возникновение правильного земледелия в наших лесах на несколько сотен лет. И он оставался единственным известным, пока не произошло открытие странного могильника на берегу Плещеева озера, получившего название «Дикариха» — по оврагу, возле которого он расположен.

Вспоминая историю его открытия, я до сих пор невольно задумываюсь над вопросом: что же движет науку — случай или предвидение? Вероятно, имеет место и то и другое. Каждый раз это кажется случаем, но все в целом выстраивается в определенную закономерность.

Тогда все выглядело очень просто. Солнечным майским днем, проходя мимо оврага, я заметил в срезе свежего кювета дороги большой обломок сосуда. Другая его часть торчала тут же в земле. Дно сосуда было покрыто ложнотекстильным орнаментом, а под венчиком — узором, удивительно похожим на узор фатьяновских сосудов. Проходил я в тот раз здесь действительно случайно. Но совсем не случайно в течение трех или четырех предыдущих лет я приглядывался к этому месту, ожидая находок.

Через два месяца, начав раскопки, я обнаружил на этом месте могильник культуры ложнотекстильной керамики — первой земледельческой культуры в наших лесах.

Странным могильник казался по многим причинам. Во-первых, в нем не было погребенных: в неглубоких овальных ямах со следами окружавших их оградок, стояли сосуды, один или два, но всегда так, что не оставалось места для умершего. Иногда рядом с сосудами мы находили скребки. Часто стенки и дно ямы были посыпаны углями. Тело умершего, как можно думать, сжигали на стороне. Выкопанная здесь могильная яма предназначалась для погребения не тела, а души умершего, которой приносили жертвы на горевших рядом кострах, снабжали ее пищей в сосудах, выделяемой из заупокойной тризны. Огонь был обязательной частью погребального ритуала: между могильными ямами можно было видеть линзы многочисленных костров, а в одной яме под слоем углей лежали кости собаки и овцы.

Дикариха оказалась первым и самым ранним по времени могильником культуры ложнотекстильной керамики. Вскоре подобные могильники родственной поздняковской культуры были открыты на Оке.

Наблюдения во время раскопок могильника позволили установить тот факт, что к моменту сложения культуры ложнотекстильной керамики на этой территории еще жили фатьяновцы. Больше того, их загадочное «исчезновение» было, по-видимому, прямо связано с процессом сложения новой культуры и того типа хозяйства, которое стало господствующим на этой территории. Фатьяновцы со своими стадами и металлургией, как можно думать, явились одной из главных составных частей складывавшейся новой общности людей. Да и «огненное погребение», о котором мне приходилось упоминать только предположительно, став в эту эпоху господствующим, объясняло прекращение захоронений на фатьяновских могильниках.

Но все это было второстепенным по сравнению с главным открытием.

Склеивая разбитые сосуды из погребений, я заметил в изломе некоторых черепков обуглившиеся зерна ячменя и пшеницы. Иногда их было больше, иногда — меньше. Даже если они случайно попали в глиняное тесто при лепке сосуда, то и тогда их присутствие неопровержимо доказывало широкое распространение земледелия в то время. Только было ли это случайностью? К тому времени, когда мы вели раскопки на Дикарихе, археологам уже было известно, что некоторые глиняные статуэтки трипольской культуры на юге Украины и в Молдавии, изображавшие богиню плодородия, при рентгеноскопическом исследовании оказались буквально набиты зернами культурных злаков.

Сделав рентгенограммы нескольких сосудов, я увидел, что почти в каждом из них есть зерна. Видимо, люди, хоронившие на могильнике Дикариха «души» своих сородичей, каждый раз, изготавливая такой сосуд для погребения, специально добавляли в глину зерна — ту «основу», на которой строилось благополучие их жизни и которая должна была возродиться вместе с душой умершего, как возрождается к новой жизни опущенное в землю зерно…

Собирая, склеивая сосуды из погребений и разбитые во время поминальных тризн, я мог видеть, как на протяжении двух-трех поколений менялись условия жизни и быта людей. Посуда, как ничто другое, отражает изменения в характере жилища. Шаровидные фатьяновские сосуды, рассчитанные на ременную оплетку и подвешивание на стены хижин, сменились сначала широкими мисками со слегка уплощенным дном, затем их место заняли правильные горшки с плоским дном и закраинами, — горшки всех размеров и видов, рассчитанные на ровный, струганый стол, стоящий посредине бревенчатой рубленой хижины. Эти горшки предполагали плоские доски полок, плоский глинобитный под печи, плоский пол, на котором стояли ткацкие станы, чьи грузики стали частой находкой в слоях этой культуры.

Все подтверждало, что земледелие приходит не одно. Вместе с ним появляется ткачество, прядение, утверждается животноводство, появляется колесный транспорт. Многие из этих новшеств возникают еще в предшествующие времена. Если маленькие диски из обожженной глины с отверстиями, найденные археологами в некоторых балановских погребениях, действительно были колесами от моделей повозок, то и появление гужевого транспорта в наших лесах отодвигается на два-три столетия в глубь веков.

Окружив себя искусственно созданной средой — полями, защищенными изгородью от лесных зверей и скота, хозяйственными постройками и стенами жилища, человек начал планомерное наступление на лес. Теперь он рубил уже не ветки, теперь он врубался в чащу, валил деревья и сжигал их, чтобы на очищенном огнем и удобренном золой месте заложить новую пашню.

Леса отступали перед топором и огнем, и поселки оказывались открыты солнцу, снегу и ливням в широком кольце полей и лугов. Собственно, с этого момента и начинается исторический период в жизни людей, почти на три тысячелетия забывших о той соединительной «пуповине», которая определяет их место в биосфере нашей планеты.

Сейчас пришло время вспомнить об этой зависимости.


Отпечатки рыболовных сетей на черепках неолитических сосудов.

Вверху: северные лодки-долбленки ведут свою родословную со времен неолита; внизу — подрубленные бобрами деревья.


Бобровая плотина на маленькой лесной речке.

Фатьяновское погребение (вверху) и сосуд (внизу) из Халдеевского могильника.

Так — или примерно так — выглядел один из «фатьяновцев», раскопанный в Халдеевском могильнике.

Каждый из этих топоров своим появлением изменил не только жизнь человека, но и его отношение к окружающей природе.

Плещеево озеро. Вверху — валы Клещина городища (XII век); внизу — Александрова гора (I тыс. н. э.). Три с половиной тысячи лет назад здесь находился крупный поселок животноводов эпохи бронзы.


Отпечатки зерен пшеницы на сосудах эпохи бронзы. Вверху — из Старшего Волосовского могильника; внизу — со стоянки Подборица-Щербининская (раскопки И. К. Цветковой).


Дикариха. Вверху — вид на могильник и озеро; внизу — погребальные ямы и следы оградок.


Дикариха. Вверху — раскопки центрального комплекса погребальных ям; внизу — сосуд № 18, в стенках которого оказались зерна ячменя.

Глава IV В ритмах биосферы

1
Путь, пройденный человеком от приспособления к окружающей среде, использования экологических «ниш» до создания основ цивилизации, второй природы, отнюдь не прям, как может показаться с первого взгляда. В отличие от биолога, историк лишен возможности наблюдать развитие общества как непрерывный процесс. Археологические культуры, отличающие одну эпоху от другой, предстают перед исследователем уже в готовом, сформировавшемся виде и сходят с исторической сцены столь же внезапно, как появляются. Новые формы предметов, конструкция жилищ, технология различных производств, методы ведения хозяйства, стили в искусстве в рамках одной культуры как бы лишены предыстории, позволяющей биологу шаг за шагом прослеживать от зарождения до смерти жизнь организма на всех стадиях формирования, цветения и увядания.

Всматриваясь в отношения человека и природы, отмечая появление изобретений, кардинально меняющих жизнь общества, фиксируя возникновение новых археологических структур, исследователь прошлого невольно останавливает свое внимание на прерывистости, скачкообразности прогресса. При переходе из одной экологической зоны в другую идеи, движущие общество, наталкиваются как бы на невидимый барьер. Ситуацию можно сравнить разве что с конденсатором, где накапливающийся электрический заряд проявляет себя, лишь достигнув определенного предела. Разряжаясь мгновенно, он перестраивает молекулы окружающей среды, приводя их в новое, устойчивое состояние. Точно так же и переход к новым формам хозяйства, к новой структуре общества, насколько можно судить по археологическому материалу, происходит всякий раз внезапно, охватывая сразу огромные пространства.

В чем здесь секрет?

Вернувшись на берега Плещеева озера, я не случайно начал пересмотр своих представлений с геологии и палеоклиматологии. Вернее, с их взаимосвязи. Одним из решающих факторов в развитии растительности оказалась почва и подстилающие ее породы. Другим, по-видимому столь же важным, фактором был температурный режим послеледникового времени с общим нарастанием потепления. Среднегодовая температура достигла своего максимума в атлантическом периоде, теплом и влажном (см. схему Блитта — Сернандера), потом начала идти на убыль, что дало основание климатологам грозить нам через 4–8 тысяч лет наступлением нового ледникового периода…

Пыльцевые диаграммы восточноевропейских лесов, положенные в основу периодизации Блитта — Сернандера и уточненные М. И. Нейштадтом, такую «модель» подтверждали лишь отчасти. Даже представив конец атлантического периода вершиной потепления, можно видеть, что и до этого момента биосфера испытывала потрясения. Развитие то замедлялось, то, наоборот, его подстегивали какие-то силы. Похоже, что эти или подобные им силы отражаются и на человеке. Периоды относительного покоя в развитии обществ сменяются внезапными приливами энергии, приводящей к возникновению новых культур, переориентации торговых связей, переселению огромных человеческих коллективов на большие расстояния. Но эти периоды человеческой активности и покоя, как можно видеть, не совпадают с климатическими периодами схемы голоцена.

Объяснить подобный факт можно было двояко. Проще всего было признать, что на растительный и животный мир действуют иные силы, чем на человеческое общество. Но такое признание ничего не давало. Оно лишь увеличивало число неизвестных причин и следствий, отрывая человека от природы. Наоборот, каждый новый шаг науки обнаруживал все более тесную связь между человеком и окружающей средой.

Логичнее было предположить, что намеченные палеоботаниками рубежи голоцена отмечают не само время, когда в биосфере происходят возмущения, а некую результативную фазу, запаздывающую по сравнению с первоначальным импульсом на одну-две сотни лет, когда накопление количественных изменений в биосфере нашей планеты переходит уже в изменения качественные. Дерево не вырастает за один-два года — лес формируется столетиями. Реальные сдвиги растительных зон при изменении климатических условий требовали продолжительных периодов, тогда как человек, с точки зрения геологического времени, реагировал на изменение климата практически мгновенно.

Сокращение и высыхание водоема в считанные годы заставляло человека сменить место жительства. Но он успевал покинуть и это место, когда вокруг только-только начинал подрастать лес.

В такой картине был определенный смысл. Моменты потрясений биосферы — если они были — открывались в поступках и поведении человека, а не в изменении состава растительности. С другой стороны, четкая зависимость между растительностью, почвой и подстилающими породами, связанными циркуляцией химических веществ, заставляла ученых предполагать, что менялись не границы зон, а состав — или структура — растительных сообществ, притом не вообще, а в определенном направлении: от большей засухоустойчивости к меньшей, и обратно.

Следствием такого возмущения природной среды и был «пограничный горизонт» в толщах торфяников. Черный слой разложившегося торфа с пнями и стволами деревьев, в основании которого часто находят остатки поселений человека, свидетельствовал о времени, когда резко понизились уровни водоемов, грунтовых вод, лес с моренных холмов и песчаных равнин шагнул на болота, а впереди, отмечая начало этих изменений, шел человек. Он первым пришел к сокращающейся воде, подняв над ней свои поселки, вбивая сваи в пружинящий покров торфа, поднимая пол жилища на искусственную подсыпку, покрытую слоями бересты. И насколько мы можем судить, он первым же покинул эти места, когда снова стал повышаться уровень вод, а выросший лес начал медленно умирать на корню, погружаясь в зеленую топь…

С человека надо было начать, разбираясь во всех этих загадках, — с человека и его затопленных поселений.


2
Напротив кремля Ростова Великого на озере Неро лежит Рождественский остров. Низкий, плоский, чуть-чуть поднимающийся над водой, он заболочен, и лишь узкая полоска песка, почти не видного в мутной воде озера, делает остров излюбленным местом купания горожан.

На Рождественский остров меня привели черепки, собранные ростовскими краеведами. Просматривая музейные коллекции, я заметил, что именно с острова происходят самые интересные находки. У берега в воде были подняты наконечники стрел из черного кремня, обломок сланцевого топора, кости животных, обломки костяных стрел, кинжалов, каких-то еще неопределенных орудий. И — черепки.

Своеобразные формы сосудов, особый способ их изготовления, характерный узор из вертикальных зигзагов, составленных оттисками крупного зубчатого штампа, необычные примеси в глине — перья птиц, трава, толченые раковины, дробленые черепки — позволяли предположить, что их изготовляли люди, пришедшие сюда из долины Оки и лесостепи в середине II тысячелетия до нашей эры. Вместе с этими черепками лежали обломки фатьяновских сосудов.

Каменный топор с головой лося.

Похоже было, что на острове лежат остатки поселения, значительно отличающегося от известных мне поселений в этом районе.

Так оно и оказалось. Стоянка на Рождественском острове была необычна не только по найденным здесь предметам, которые позднее были выделены в качестве комплекса «волосово II», но главным образом по их залеганию в слоях почвы.

Все свидетельствовало о том, что остров неоднократно и на долгое время скрывался под водой. Слой с заинтересовавшей меня керамикой залегал на метровой глубине от поверхности острова и, что не менее важно, на шестьдесят сантиметров ниже уровня озера. Под культурным слоем лежал слой мергеля, который откладывается только под водой. Следовательно, остров был затоплен, а потом, чтобы на нем мог поселиться человек, уровень озера должен был упасть не менее чем на полтора, а то и на два метра. Так продолжалось довольно долго: на мергеле успел отложиться внушительный слой иловатых суглинков, на которых опять поселился человек, пользовавшийся сосудами с ложнотекстильным орнаментом. Только после этого уровень озера опять поднялся и затопил остров. Надолго ли? В песчаных прослойках под дерном я обнаружил обломки древнерусских горшков домонгольского времени, которые могли попасть сюда только в том случае, если остров снова поднялся над поверхностью воды…

Сами по себе подобные колебания уровня озера в древности не удивляли. Открытые в середине прошлого века свайные поселения на швейцарских озерах показали, что колебания уровня воды происходили неоднократно. Древнейшие свайные постройки относятся к эпохе неолита, затем они уходят под воду и возобновляются снова уже в эпоху бронзы; в годы Римской республики уровень озер опять стоит высоко, но во времена империи и позднее, вплоть до раннего средневековья, на этих местах снова живут люди. Затем наступает очередной период затопления, и уровень озер начинает опять понижаться уже в наше время.

Так происходило не только со швейцарскими озерами.

Погребения бронзового века были открыты на бывшем дне озера Севан в Армении, а на затопленные кварталы древнегреческих городов в Черном море я сам не раз спускался — с аквалангом и просто в маске и ластах.

Но здесь намечалась некоторая система: и в Швейцарии, и на озере Неро уровень понижался вроде бы одновременно!

Вспомнить об этих колебаниях мне пришлось довольно скоро. Если сначала стоянки на берегах Плещеева озера открывались мне на песчаных валах древнего берега, возвышавшихся на два — четыре метра над озером, то, по мере того как накапливался опыт, мне все чаще приходилось спускаться в сырую озерную пойму. Иногда остатки сезонных стойбищ находились прямо под слоем дерна, чаще их прикрывал озерный песок. Черепки здесь были окатаны. Как видно, волны озера не раз играли ими, затирали песком, и на всех этих местах можно было встретить перемешанные остатки разных культур, относящихся к разным эпохам.

Все это показывало, что уровень и Плещеева озера оказывался в прошлом подвержен неоднократным колебаниям, причем в ряде случаев я обнаруживал на местах древних поселений такой же набор черепков различных культур, как и в слоях Рождественского острова.

Получалось, что и здесь, на двух не связанных друг с другом водоемах, колебания происходили одновременно.

Однако самое любопытное ожидало меня на Польце.

Копать это огромное многослойное поселение, где, словно визитные карточки, лежат черепки самых различных культур, отдаленных зачастую сотнями километров друг от друга, было трудно. Трудности возникали оттого, что подстегивали сроки, за лето надо было вскрыть большую площадь, чтобы освободить место для строительства железнодорожной станции; во всем требовалось разобраться сразу, все увидеть, сравнить, взвесить. Нельзя было остановиться, подумать, отложить на следующий сезон, чтобы вернуться с новыми силами и новыми мыслями. Вместе с тем копать было захватывающе интересно. Каждый день открывалось что-то новое — новые соотношения археологических комплексов, новые возможности истолкования прошлого, новые факты, понять которые удавалось порою спустя годы.

То было удивительное лето на берегу еще прозрачной тогда и рыбной реки, под солнцем и соснами, где прошлое переслаивалось настоящим, глубокая древность — современностью. Я рассказал об этом времени в книге «Дороги веков» — о том, как мы жили, копали и что находили. Тогда казалось, я написал о Польце все, что только можно, описал все, что увидел и раскопал. Но прошли годы, и теперь я вижу, что не упомянул о самом главном, к чему привели меня эти раскопки и что открылось для меня совсем недавно.

Замысел был несложен: начать раскопки вдали от берега, на окраине поселения, где наверняка почти не будет находок, и постепенно двигаться к реке. По вертикали берег можно было разделить на три части, заметно отличающиеся друг от друга: болотистую пойму реки, первую речную террасу, а в некотором отдалении — вторую. Когда-то вторая терраса служила древним берегом Плещеева озера. Раскоп разрезал обе террасы и кончался в пойме.

По мере того как раскопки продвигались, становилось ясно, что на каждой из этих террас залегает как бы отдельное поселение. Центральная часть верхнего поселения примыкала к пологому, почти незаметному для глаза откосу, который отделял вторую террасу от первой. В свою очередь культурный слой нижней террасы не достигал этого откоса, образующего, как говорят специалисты-геоморфологи, тыловой шов, а был сдвинут к берегу реки.

Колебания уровня Вексы возле стоянки Польцо.

Но главное отличие заключалось в составе каждого из поселений.

Серовато-желтый песок культурного слоя верхней террасы лежал на остатках древней погребенной почвы и был перекрыт тонким слоем современного подзола. На древней почве кое-где сохранились следы мезолитического стойбища: тонкие ножевидные пластинки, вкладыши, характерные для того времени наконечники стрел с частично обработанным жальцем и черешком. Основной слой являл собой классический для наших лесов комплекс с ямочно-гребенчатой керамикой, листовидными наконечниками дротиков и стрел, многочисленными скребками и редкими желобчатыми теслами. Над ним, в слое современного подзола, лежали черепки третьего, более позднего комплекса, относящегося к эпохе энеолита — «медного» века.

Каждый предшествующий комплекс был старше последующего примерно на одну-полторы тысячи лет. Подобное сочетание встречалось мне и на других стоянках Плещеева озера, где точно так же над мезолитическим комплексом залегал комплекс неолитический, а над ними — вот такие же черепки эпохи энеолита.

На первой террасе у реки все было иначе. Здесь не было и намека на какие-либо остатки древней почвы. Находки начинались сразу в слое современного дерна. Черный, пачкающий руки культурный слой в своих верхних горизонтах содержал керамику с ложнотекстильным орнаментом вперемешку с черепками различных культур эпохи бронзы — поздняковской, абашевской, фатьяновской.

Черный культурный слой лежал на белом озерном песке — совершенно чистом, без единого кремневого отщепа или черепка из верхнего слоя. Граница между слоями была ровной, как если бы на утрамбованную песчаную площадку насыпали, а потом разровняли черный перегной. Как могло такое случиться? Почему внизу, на первой террасе, нет ни одного черепка с верхней? А ведь ходить к реке, надо думать, обитателям второй террасы приходилось именно здесь…

Кое-какие догадки появились позже, когда в ряде мест на фоне этого ослепительно белого песка проступили овальные коричнево-серые пятна. То были остатки нижней части слегка углубленных жилищ «янтароносных» волосовцев. От вышележащего культурного слоя они отделялись столь же резкой границей, как и белый озерный песок. Они уходили в глубину на пятнадцать — двадцать сантиметров, были заполнены плотно слежавшимися черепками горшков берендеевского типа, а обволакивающий их крупный речной песок был перемешан с остатками костей рыб, животных и с обломками костяных орудий. Здесь не было маркого гумуса. Создавалось впечатление, будто все лежащее внутри этих впадин многократно промыто речными водами.

На самом дне жилищных впадин лежали обломки волосовских горшков и две янтарные подвески.

Чем внимательнее всматривался я в эту необычную картину, чем дольше размышлял, отделяя друг от друга ножом слежавшиеся черепки, тем больше склонялся к выводу, что передо мной следы какой-то катастрофы. Похоже было, что жилищные впадины являются нижней частью полуземлянок, а сохранившиеся в них напластования остались от некогда мощного культурного слоя, начисто смытого потоками, которые прокатились из Плещеева озера по руслу Вексы. Смыв первоначальную почву со следами человеческой деятельности, а также остатки жилищ, эти же потоки постепенно нанесли ил и гумус, на которых отложился новый культурный слой.

Предположение не заключало в себе ничего невероятного. Я помнил разливы Вексы еще десять — пятнадцать лет назад, когда по весне на лодке можно было идти прямо по затопленной пойме, через кусты, вода поднималась почти до уровня первой террасы, и если бы не плотный дерновый покров, быть ей, как и раньше, наполовину смытой… Получала объяснение промытость остатков в жилищных впадинах, сохранность костей и костяных орудий, плотность слежавшихся черепков. Произойти такое могло в период между отложением слоев с берендеевской керамикой и керамикой с ложнотекстильным орнаментом. Именно к этому промежутку относятся черепки эпохи энеолита на второй террасе.

Тогда и мелькнула у меня мысль: что, если разница в положении других стоянок на Плещеевом озере объясняется этой же причиной? Сначала — резкое повышение уровня воды, своего рода «всемирный потоп» в переславском масштабе, потом — столь же резкое его понижение, может быть связанное с пресловутым «ксеротермическим» — жарким, засушливым — периодом, когда возникают свайные поселения и на болотах образуется «пограничный горизонт». Время его приходится на эпоху бронзы, оно соответствует понижению уровня озера Неро и слою стоянки на Рождественском острове, следовательно… Картина получалась правдоподобной. Такой взгляд на события, отвечавший тогдашнему уровню знаний, подтверждался составом культурных остатков, залегавших над белым песком первой террасы. Все они относились уже к эпохе бронзы, и самые древние при всем желании не могли быть датированы временем раньше середины II тысячелетия до нашей эры.

Оставалось найти еще геологическое подтверждение нарисованной картины. Где и что искать? Теперь на помощь пришла геоморфология. Поскольку речь шла о времени формирования первой террасы в том виде, как она предстает перед нами сейчас, следы создавших ее потоков могли сохраниться не у реки, которая их неоднократно уничтожала, а у тылового шва. Если уровень Вексы поднимался, современная пойма уходила на дно, первая терраса становилась затапливаемой поймой, а вторая терраса — первой. На стыке первой и второй террас, так же как на стыке современной поймы и первой террасы, по весне могли откладываться илистые частицы, сухой тростник, проходить русла временных проток.

И такие следы нашлись. В слоях песка, гораздо ниже культурного слоя, отмечая профиль древнего весеннего берега разлившейся Вексы, были заключены тонкие линзы весенних паводков — светлые, глинистые слои, оседавшие из потока в затишье берега. Судя по их слоистости, откладывались они не год или два, а гораздо дольше.

Казалось бы, теперь настало время заняться остатками неолитических стойбищ, лежащих у самой воды или ниже ее уровня, чтобы выяснить время и причины их затоплений. Но то, что кажется очевидным сейчас, далеко не казалось таким очевидным двадцать лет назад. Должны были пройти годы, накопиться опыт, произойти новые открытия, прежде чем отдельные факты стали выстраиваться в последовательность гипотезы.

Одной из решающих ступенек на этом долгом восхождении стало открытие свайного поселения на Берендеевском болоте.


3
Торфяные болота Европы были по достоинству оценены археологами, когда первобытная археология как наука еще только зарождалась. Мокрая, лишенная кислорода губка торфа надежно консервировала остатки поселений и погребения древнего человека, сохраняла ткани тела, одежду из льна и шерсти, мощенные деревом дороги, плуги, повозки, лодки и множество других предметов, которые в земле обычно пропадают. Подобно тому как свайные поселения создали всемирную известность швейцарским озерам, точно так же остатки бронзового века прославили торфяники Дании и Южной Швеции. Но вскоре оказалось, что озерные и болотные свайные поселения принадлежат не одной Европе.

Первые остатки свайных поселений в России были обнаружены в конце прошлого века в уральских торфяниках, Шигирском и Горбуновском, на дне которых лежали золотоносные пески.

Здесь были открыты настилы из бревен, остатки жилищ, множество предметов из дерева — посуда, весла, лыжи, идолы, лук и стрелы, деревянные части мотыг и топоров. Все это можно видеть сейчас в Историческоммузее. Уже в нашем веке сходные болотные поселения были найдены в Прибалтике, под Москвою около села Льялово, в Вологодской области на реке Модлоне. Иногда появлялись сведения, что на том или ином болоте при добыче торфа рабочие наткнулись на деревянный настил, собрали каменные и костяные орудия, иногда черепки. Все это узнавалось от случая к случаю и особенного энтузиазма у археологов не вызывало.

И сами археологи, и наука внутренне были еще не готовы к этим открытиям. Выход на торфяники требовал от исследователей не просто новой методики раскопок. Интуитивно каждый из археологов понимал, что к остаткам свайных поселений необходим психологически иной подход, чем к остаткам сезонных стойбищ на дюнах и на берегах озер. Собственно раскопки в их традиционном проявлении отступали на второй план перед исследованиями другого порядка — древесины, растительных остатков, плодов и семян, пыльцы, био- и радиохимическими анализами, палеонтологическими и дендрохронологическими исследованиями.

Случайно обнаруженное на Берендеевском болото свайное поселение было первым среди многих других, вскоре открытых за ним. Оно заставило стронуться с места научную мысль, но само испытало все горести, которые неизбежно выпадают на долю «первого» — славу, разрушение и последующее забвение. И все же решающий шаг был сделан.

От поселения берендеевцев, как я буду называть памятник, получивший в науке имя Берендеево I, когда я впервые о нем услышал, осталось уже немного. Торфоуборочные машины резали его все лето. Только множество свай, заполнивших этот участок торфяного поля, и сам культурный слой, спрессованный из песка, мелкой гальки, керамики и каменных орудий, — все, что оставил после себя человек и что по мере сил сдерживало напор фрезерных барабанов, — позволило этой части на какое-то время сохраниться.

Как я писал в книге «Распахнутая земля», поселение берендеевцев погибло до раскопок в результате печального стечения обстоятельств.

Планировавшиеся на следующее лето всесторонние исследования не состоялись, но кое-что сделать все-таки удалось во время первого обследования, в котором приняли участие В. В. Чердынцев, возглавлявший тогда Лабораторию абсолютного возраста Геологического института, Г. Ф. Дебец, один из ведущих советских антропологов, и ряд сотрудников Института географии Академии наук СССР. В результате удалось не только собрать археологический материал, но составить несколько пыльцевых диаграмм, провести ряд палеогеографических исследований и получить радиоуглеродные даты для торфа, деревянных свай и бересты, в которую был завернут один из умерших берендеевцев.

Открытие поселения берендеевцев решало сразу несколько задач, не только теоретических, но сугубо практических. В руках археологов впервые в «чистом» виде оказался комплекс, состоящий из каменных и костяных орудий и сопровождающей их керамики, своего рода «эталон» культуры, по которому она и получила название «берендеевской».

Берендеевцы жили в лесу, жили ресурсами леса, как то показали кости сухопутной, боровой и водоплавающей дичи, собранные на месте поселений, с определенным почтением относились к медведю, череп которого я нашел в специальной ямке рядом с одним из погребенных возле угла жилого настила, и, по-видимому, активно занимались рыболовством. С точки зрения реальной экологии, они были достаточно серьезными конкурентами предшествующих обитателей этих мест, изготовлявших сосуды с ямочно-гребенчатым орнаментом.

В отличие от кочующих охотников, берендеевцы жили оседло, целенаправленно используя ресурсы окружающей среды. В слое Берендеево I лежали кости лесных животных, боровой и водоплавающей дичи, скорлупа орехов, косточки малины, земляники, костяники, смородины и многих других ягод, прошедших через желудок обитавших здесь людей.

И слои берендеевских черепков на местах сезонных стойбищ неолитических охотников, мне кажется, служат самым надежным доказательством того, что они потеснили своих предшественников на север, так же как племена, вторгавшиеся в Карелию и Финляндию, вытеснили в тундру охотников на северного оленя, изготовлявших орудия из кварца.

Было это вытеснение насильственным или к приходу берендеевцев эти охотничьи территории оказались свободны? Такая возможность тоже не исключена. Появление берендеевцев совпало с максимальным продвижением широколиственных лесов на север, к Белому морю и Полярному кругу, что могло вызвать сдвиг не столько климатических, сколько экологических зон. Кроме того, в ряде случаев над слоями с берендеевской керамикой на речных террасах лежат, как мы знаем, обломки сосудов с поздним ямочно-гребенчатым орнаментом, что свидетельствует о возвращении на «пепелища» потомков прежних обитателей этих мест.

Берендеевский комплекс, датированный по пыльцевым спектрам и радиоугольным анализам, оказывался тем эталоном, с помощью которого можно было выполнить две задачи. Во-первых, попытаться определить время каждого берендеевского комплекса на других стойбищах и поселениях, установив их общую хронологическую последовательность; во-вторых, опираясь на эти же берендеевские слои по принципу «раньше — позже», разобраться в наслоениях других археологических культур.

Как показывал радиоуглеродный анализ, слой поселения на Берендеевском болоте отложился между 2340 и 2300 годом до нашей эры. То было время наибольшего иссушения болота, окружавшего зарастающее озеро, и, стало быть, именно в этих пределах следовало датировать берендеевскую керамику, залегавшую на первой террасе Вексы и в пойме Плещеева озера.

На Польце берендеевскую керамику перекрывал слой с такими же черепками, как на Рождественском острове у Ростова Великого, датированными серединой II тысячелетия до нашей эры.

Следовательно, между двумя этими датами оказывался разрыв в 700–800 лет, во время которого должно было произойти поднятие уровня Вексы и смыв всех культурных напластований с первой террасы. В это время человек селился на второй террасе, занимая наиболее высокие точки на берегу.

Наоборот, жилища волосовцев оказывались старше 2340 года до нашей эры, поскольку они были перекрыты слоем берендеевской керамики. Когда волосовцы пришли на эти берега, уровень Плещеева озера и Вексы был значительно ниже современного…

На этом дело не кончилось. Вскоре появилась дата и для ямочно-гребенчатого комплекса на второй террасе Вексы. Именно такой комплекс — ранний, с большим количеством ножевидных пластин — нашла В. М. Раушенбах на стоянке Заречье, где он был датирован по радиоуглероду 3720 годом до нашей эры. Поскольку на Польце этот комплекс занимал ту же позицию, что и перекрывающий его энеолитический, можно было думать, что уровень Вексы поднимался не только в конце III, но и в начале IV тысячелетия до нашей эры…

Начало было многообещающим, но дальше, как часто бывает, дело застопорилось. В моих руках было три категории фактов, которые, вопреки очевидности, никак не хотели согласовываться друг с другом.

Как я писал выше, на местах сезонных стойбищ, как правило, лежали комплексы нескольких археологических культур, часто перемешанные друг с другом. Чтобы каждый раз не перечислять их названия, достаточно каждую из них обозначить буквами алфавита — А, Б, В, Г, Д и так далее, — подобно тому как это делают математики, заменяя знаками и символами реальные предметы и явления. В данном случае буква А может обозначать комплекс позднего мезолита, Б — ранний комплекс ямочно-гребенчатой керамики, В — волосовцев с балтийским янтарем (волосово I), Г — ямочно-гребенчатый комплекс среднего этапа, Д — берендеевский комплекс, Е — комплекс энеолитических культур, Ж — комплекс типа Рождественского острова (волосово II), З — комплексы культур эпохи бронзы (фатьяновскую, поздняковскую, абашевскую), И — комплекс ложнотекстильной керамики, и так далее. Пользуясь подобными обозначениями, мы можем в краткой формуле представить структуру (содержание и последовательность) каждого памятника для соответствующего района, в данном случае для окрестностей Плещеева озера и озера Неро.

Тогда стоянке на Рождественском острове будет соответствовать формула ЖИ, стоянке Теремки в пойме Плещеева озера — ДЖИ, Плещеево I — АЕ, Плещеево II — АД, Плещеево III — ГИ, Плещеево IV — ГЖ, первой террасе Вексы на Польце — ВДЗИ, второй террасе Вексы на Польце — АБЕ, и так далее.

Как можно видеть, в ряде случаев не только последовательность, но и набор комплексов повторяется, а вместе с тем повторяются и хронологические разрывы между ними. Больше того, такое дублирование оказывается связано с положением памятника относительно уровня близлежащего водоема. Стойбища, залегающие в мокрой пойме реки или озера, содержат комплексы, схожие с «набором» Рождественского острова или первой террасы Вексы на Польце (Теремки, Плещеево III и IV), тогда как памятники, лежащие на песчаной гряде древнего берега, сопоставимы с комплексами второй террасы Вексы на Польце (Плещеево I и II). В ряде случаев можно видеть, что обе эти категории как бы дополняют друг друга хронологически: на песчаных дюнах второй террасы лежат комплексы, заполняющие хронологические разрывы между комплексами болотистой поймы и первой террасы.

Казалось бы, чтобы сделать следующий шаг и понять открывающуюся закономерность, против каждого комплекса археологической культуры достаточно проставить его дату, полученную с помощью пыльцевого, радиоуглеродного или других имеющихся методов. Но не тут-то было! Во-первых, каждая из культур существовала достаточно долго во времени, так что многие из них на определенных временных отрезках оказываются сосуществующими. Во-вторых — и это было самым неожиданным, — новые радиоуглеродные даты не проясняли загадку, а вносили еще большую путаницу, потому что расходились с традиционно принятыми датировками…

Где-то была ошибка, которую я не мог уловить. Отказаться следовало или от традиционного взгляда на хронологию и последовательность культур, или от только что полученных и дважды проверенных датировок. Первый путь представлялся наиболее верным, но, приняв его, следовало не просто принять новые даты, а их обосновать, дав новый пересчет событий. Тогда на это я был не способен. И на всю эту «двойную» хронологию махнул рукой: пусть вылежится!..

В подобной ситуации возникает тот внутренний конфликт, от решения которого часто зависит судьба самого исследователя. Путь науки гораздо драматичнее, чем это обычно представляют. Но главный драматизм — не внешний. Это не драматизм ситуаций, не драматизм взаимоотношений, не драматизм симпатий и антипатий, не драматизм принципиальности решения, хотя все это есть и проявляется с достаточно сокрушительной силой как в никакой другой области. Основной конфликт лежит в сознании самого исследователя, порождаемый несоответствием наличных сил тем целям и проблемам, которые встают перед ним. В такие моменты проверяется ум, опыт, интуиция, способность мгновенно оценить ситуацию и принять решение. При этом порой требуется незаурядное мужество, чтобы найти силы перечеркнуть все сделанное тобою ранее и снова начать с нуля, признав свои прежние убеждения и выводы — ошибкой.

Качествами этими я обладал, по-видимому, далеко не в достаточной мере: «вылеживание» затянулось почти на десять лет, и зря — уже тогда у меня были практически все данные, чтобы построить динамическую модель Плещеева озера почти для всего периода голоцена.

«Ключом» к ней был погребенный торфяник между Переславлем и городской водокачкой.

…Лето последних раскопок на Плещеевом озере тускнело и выдыхалось, когда в экспедицию приехал Виктор Викторович Чердынцев — как всегда колкий и деликатный, ироничный и доброжелательный.

Чердынцев интересовался всем глубоко и обстоятельно, чтобы не просто выслушивать мнение специалиста, но и обсудить его. Главным направлением его работ была ядерная геохимия. Уже после его смерти, готовя послесловие к его последней книге, открывающей новую область науки — ядерную вулканологию, я обнаружил отзывы о работах В. В. Чердынцева зарубежных геохимиков, почетных членов Академии наук СССР, в которых те давали им самую высокую оценку. В письме на имя президента Академии наук СССР академика М. В. Келдыша академик Г. Зюсс из США указывал, что, по его мнению, Чердынцев «не только выдающийся ученый Советского Союза, но и лидер в области ядерной геологии в мировой науке», а многие работы, ведущиеся в настоящее время в США, «являются прямым развитием и продолжением работ Чердынцева». Действительно, перечислить все открытия В. В. Чердынцева трудно, и среди них открытие сохранившегося в природе трансуранового изотопа, по-видимому 108-го элемента таблицы Д. И. Менделеева, поискам и обнаружению которого ученый отдал более тридцати лет жизни, будет одним из самых ярких, но не самым главным.

Чердынцев любил Переславль, его зеленые валы, тенистую Рыбачью слободу, Ярлину гору, озеро, чистое и просторное. Все это было для него зримым и осязаемым воплощением русской истории, которую он хорошо знал и остро чувствовал. Теперь к этому прибавились леса и болота Залесья, песчаные валы вокруг озера с остатками неолитических стойбищ, откуда вместе со мной он выбирал угольки для определения возраста археологических комплексов по методу, в значительной мере созданному и разработанному им самим.

В научном содружестве геохимии и археологии заключался большой смысл. Работая бок о бок с представителями разных областей науки, всякий раз я убеждался, что результат оказывается много большим, чем когда каждый занимается только своим делом. Конечно, археологу не обязательно представлять, как именно происходит освобождение и подсчет сохранившихся ядер радиоактивного изотопа, но он должен точно знать, какие причины могут оказать влияние на взятый им образец, «загрязняя» его, и как можно такого загрязнения избежать. Еще важнее подобное сотрудничество для геохимика. Контролируя изъятие образца из грунта, он видит условия, в которых тот сохранился, а объяснения, гипотезы и размышления археолога о прошлом — особенностях той или иной археологической культуры, залегании слоев данного памятника, его связи с рельефом, колебаниями уровня вод — позволяют геохимику предугадать возможные изменения в образце под действием внешних причин.

В те дни мы работали на нескольких памятниках сразу: один раскоп был закончен, но не засыпан, другой приходил к концу, третий только начат. Все вместе это давало возможность в течение нескольких часов увидеть структуру разных памятников, условия залегания разных культурных слоев, их характер, содержание. Солнечная, сухая погода благоприятствовала нашим начинаниям. Объезжая озеро, мы могли осмотреть каждое обнажение, раскопанные и нераскопанные поселения, обсудить наиболее вероятные варианты объяснений встававших загадок. Так мы добрались до городской водокачки. И здесь нас ждала удивительная удача.

От старой водокачки, стоявшей под обрывами коренного берега, к городу тянули новые трубы. Глубокая канава, вырытая для этой цели, в большей части была уже засыпана и лишь на одном участке открывалась во всю свою глубину. На ее дне, почти под трехметровым слоем глины, чернела полоса погребенного торфа, отложившегося некогда в одном из древних заливов Плещеева озера.

Возникнуть торфяник мог только в одном случае: если озеро обмелело, сократилось и залив оказался отрезан песчаной косой.

Я покривил бы душой, сказав, что находка этого торфяника была для меня неожиданностью. О его существовании я догадывался давно, первым таким сигналом был превосходный костяной гарпун, хранившийся в Переславском краеведческом музее. Гарпун нашел С. Е. Елховский в конце двадцатых годов, поблизости от водокачки, когда канавами осушали болотистый луг. Так хорошо сохраниться гарпун мог только в торфе, а его форма заставляла подозревать древность большую, чем тех костяных орудий, которые мне попадались вместе с неолитическими черепками. В открытой нам части торфяника никаких следов древнего поселения не было — их следовало искать ближе к озеру, под песками первой озерной террасы. Но дату этого поселения узнать мы могли, определив возраст пней, оставшихся здесь от выросшего на болоте леса, когда уровень озера был еще ниже, чем сейчас.

Радиоуглеродный анализ одного из пней показал, что дерево росло на этом месте 8500 лет назад. Это означало, что снижение уровня озера происходило в первой половине VII тысячелетия до нашей эры, то есть в эпоху мезолита, и поселение древнего человека, заключенное в этих слоях торфа, как я и предполагал, должно относиться к мезолитическому времени и лежать на уровне современной поверхности озера.

Деревянная фигурка лосихи из Горбуновского торфяника.

Потребовалось несколько лет, прежде чем я осознал, какой взрывчатой силой обладает этот факт. До самого последнего времени стоянки эпохи мезолита находили только высоко над водой — на тех же местах, где лежат самые высокие неолитические стойбища, или еще выше. Как правило, на уровне неолитических стойбищ лежали слои позднего мезолита, а выше — самые ранние. Между теми и другими был разрыв в несколько тысяч лет, зияние, пустота, как будто бы в этот промежуток человека и не было. Вот почему археологи были в недоумении, где же следует искать стойбища промежуточного времени в нашей средней полосе России.

Теперь ответ напрашивался сам: внизу, у самой воды.

Среди археологов и палеогеографов такая дата, связанная с мезолитической стоянкой, вызвала недоверие. Высказывали предположение об ошибках, загрязнении образца современными радиоактивными осадками, винили почвенные воды, нарушившие геохимический баланс… Но прошло всего несколько лет, и для двух безусловных мезолитических комплексов — на Берендеевом и на Ивановском болотах — были получены такие же цифры: 8810 и 8750 лет от наших дней! И что особенно важно, в каждом случае положение мезолитических остатков указывало на падение уровня воды и пересыхание торфяников.

Для трех не связанных друг с другом водоемов была получена одна дата одинакового события. Это позволяло не только пересмотреть прежние представления об их истории. Сочетание радиоуглеродного анализа с данными археологии и пыльцевого анализа открывали возможность нового подхода к изучению биосферы. Речь шла теперь не о случайных колебаниях уровня озер, а о регрессиях и трансгрессиях, подобных тем, которые давно изучают на морских побережьях. На суше колебания уровня моря отмечены террасами, грядами дюн и остатками древних поселений. Последние не стоило сбрасывать со счета. Именно они отмечали время регрессивного состояния океана. На Белом море такими вехами служили сезонные поселения охотников и оленеводов. На берегах Средиземного, Черного и Каспийского морей эту роль исполняли руины древних городов и могильники, затопленные или хранящие следы затоплений.

Вот почему, вернувшись после Севера на берега Вексы, я задумался над вопросом: нельзя ли и здесь использовать неолитические поселения и стойбища в качестве своеобразных указателей, отмечающих колебания Плещеева озера на протяжении голоцена? Как это сделать, я уже догадывался.


4
Почти через двадцать лет после первой моей разведки я снова шел по древним береговым валам Плещеева озера, выходил на заросшие соснами мысы, где под слоем тонкого мха и сероватого подзола лежали остатки древних поселений и стойбищ, отыскивал впадины своих прежних, давно заросших раскопов, продирался сквозь болотистую чащу кустарника на месте бывших заливов и — вспоминал. Нет, не чувства свои, затерянные в прошедших годах, не тропы прежних, еще студенческих лет. Я вспоминал, что и как лежит под моими ногами, где надо зачистить край старого раскопа, а где можно поставить рейку прямо на землю.

Мне снова повезло. Солнечный день выпал, как падает выигрыш в лотерее, в моем распоряжении оказалась машина с шофером и великолепный геодезист с нивелиром. От Вексы до Куротни по всему берегу, оттуда — к Переславлю, и снова — от Городища к Кухмарю, через Дикариху — таков был наш маршрут в полтора десятка километров, прошедший по десятку памятников.

Задумав это мероприятие, вряд ли я мог ответить себе, что ожидаю найти. В первую очередь я хотел узнать, как лежат слои древних стойбищ относительно уровня воды в озере. Привыкнув на Севере иметь дело не с местностью вообще, а с ее структурой, отмечающей определенные этапы в истории природы, я хотел видеть ускользавшую от прямого взгляда структуру котловины Плещеева озера. До сих пор вокруг озера отмечали только одну озерную террасу, а берега Вексы считали обычным прирусловым валом. А ведь стоило сделать несколько замеров с помощью нивелира, как тут же выяснилось бы, что на протяжении всего течения Вексы и вокруг Плещеева озера есть четко выраженная пойма, первая и вторая террасы, особенно хорошо выраженная третья, местами переходящая в древний береговой вал, а между ними — серия промежуточных.

Произошло так не случайно.

Работая бок о бок с геологами и палеогеографами, я понял, как отличаемся мы в подходе к одному и тому же явлению. Разница проявлялась в «масштабности» видения. Оперируя большими территориями — районами, областями, континентами, представители естественных дисциплин рассматривали их из таких космических далей, что человек, как таковой, просто исчезает. Он становится абстрактным понятием, бесконечно малой величиной, которую можно уже не принимать во внимание. А вместе с человеком исчезает все, для человека существенное и ему сомасштабное, что привык рассматривать археолог: впадины древних жилищ, колебания уровня грунтовых вод в пределах нескольких десятков сантиметров и следы весенних паводков.

Чтобы заметить террасы Вексы и Плещеева озера, надо было увидеть человека, оставившего на них свои следы.

Результаты нивелировочных ходов, протянувшихся в тот день вокруг озера, оказались впечатляющими. Колонки цифр в полевом дневнике показывали, что все без исключения древние стойбища занимают одно из трех положений: в пойме, возле уреза воды, и на первой или на второй озерной террасах. Промежуточных положений не было. На третьей террасе, совпадающей с самыми высокими отметками берегового вала, лежали уже селища раннего железного века.

Теперь можно было построить график, воспользовавшись для системы координат высотой залегания культурного слоя над уровнем озера и временем его отложения.

По мере того как уточнялось место каждого археологического комплекса, передо мной возникали отрезки кривой, в целом напоминающей синусоиду. Наиболее явной она была для периода среднего голоцена: археологические культуры следовали одна за другой, памятников оказывалось достаточно много, у некоторых были радиоуглеродные датировки, определявшие положение комплекса во времени достаточно точно. Хуже обстояло дело с более ранним периодом. В моем распоряжении были пять точек, из них надежно датировать я мог только одну. Остальные определялись методом исключения в диапазоне тысячи лет. С другого конца кривой все обрывалось на середине первого тысячелетия до нашей эры, когда человек поднялся от кромки водоема на высокие берега, к полям и лесосекам.

Новые радиоуглеродные датировки археологических комплексов и высота залегания этих комплексов над уровнем озера наглядно показывали периодическую смену мест поселений древнего человека по вертикали, как будто бы этими передвижениями управлял невидимый дирижер. Какая могла быть тому причина? Ответ напрашивался один: колебания уровня самого озера, происходившие, по-видимому, регулярно в течение последних девяти тысяч лет, и управлявшие уровнем стояния грунтовых вод.

Картина вырисовывалась достаточно грандиозная и впечатляющая. И все же, чтобы она была «корректной», как говорят в науке, прежде чем ее принять, следовало ответить на два каверзных вопроса: почему сезонные стойбища и поселения оказываются в такой зависимости от колебания уровня водоема и откуда можно видеть, что кривая — не частный случай, отмечающий какую-то особенность Плещеева озера, а закономерность, которой следуют все водоемы на этой территории?

Трудным был первый вопрос. Но, сравнивая места древних стойбищ, я мог видеть, что люди гораздо меньше обращали внимание на расстояние от поселения до берега водоема, чем на его высоту над уровнем водоема. Вероятно, всякий раз, возвращаясь на знакомые места, они осматривались и прикидывали: как обстоит дело с водой в этом году? Стоит ли разбивать чумы над старыми очагами, или воды слишком много, старые места слишком сыры и надо перебираться на метр-полтора выше?

Доказательство я видел в очажных ямах поселений, расположенных на первой террасе. В отличие от таких же очагов, но расположенных выше над озером, эти по горизонтали были прорезаны ортзандами — корочками песка коричневого цвета, цементированного солями железа.

Ортзанды образуются на границе долговременного контакта грунтовых вод, уровень которых зависит от уровня близлежащего водоема, и атмосферных вод, проникающих сквозь почву в виде дождя и талого снега. Другими словами, каждый слой ортзандов отмечает уровень максимального поднятия грунтовых вод, а стало быть, уровня окрестных водоемов, для определенной исторической эпохи.

Толщина корочек ортзандов в древних очагах не превышала двух-трех миллиметров, а их число было значительно меньше, чем в окружающей почве. Очаги фиксировали только те трансгрессии водоема, которые произошли уже после того, как человек забросил это стойбище и перебрался выше.

Но почему человеку надо было селиться у самой воды? — размышлял я. Казалось бы, два-три метра по вертикали ничего не решают: это всего лишь на десять — двадцать метров дальше от кромки берега… А между тем для древнего охотника почему-то особенно важны были именно эти метры!

Решение пришло не сразу, а когда пришло, то оказалось, что загадка связана с проблемой питьевой воды.

Странствуя по Русскому Северу, я заметил, что ни местные жители, чьи деревни расположены на берегу реки или озера, ни рыбаки, живущие летом на тонях у реки или ручья, не берут оттуда воду для приготовления пищи. Для питьевой воды всегда выкапывается колодезь — большой или маленький, в зависимости от окружающих условий и потребности в воде. В деревнях постоянные колодцы оборудованы «журавлем» или воротом; на рыбачьих тонях это неглубокие ямы, облицованные деревом и закрытые сверху дощечками, сняв которые, воду можно почерпнуть ковшом или ведром.

Подобные колодцы существовали и в прошлом на неолитических стойбищах и поселениях. Один из них был найден А. Я. Брюсовым на Модлоне. Другие похожие в большом количестве были открыты при раскопках в Англии, Дании, Южной Швеции, Центральной и Западной Европе. Такие колодцы были мелки, поэтому каждое понижение уровня грунтовых вод, питающих их, заставляло людей не углублять колодезь, а переносить его ниже, ближе к водоему.

Ответить на второй вопрос — случайны или закономерны колебания Плещеева озера? — можно было, лишь сравнив результаты, полученные на разных водоемах. Кое-что в этом направлении уже было сделано. Положение мезолитического комплекса на Берендеевом болоте и его возраст совпадали с положением и возрастом погребенного торфяника у водокачки. Столь же важным моментом было положение свайного поселения берендеевцев в «пограничном горизонте», который подтверждал глубокую и продолжительную засуху на протяжении первых двух третей III тысячелетия до нашей эры и объяснял возможность появления берендеевского слоя в пойме Плещеева озера.

Для периода II и I тысячелетий до нашей эры «дубликатом» Плещеева озера оказывалось озеро Неро с его Рождественской стоянкой.

Отдельные, причем наиболее существенные отрезки истории трех не связанных друг с другом водоемов в голоцене совпадали. Оставалось найти еще один, по отложениям которого можно было бы увидеть картину всего голоцена.

Вот тогда я вспомнил об Ивановском болоте.


5
Существует ли предопределенность? Иногда мне кажется, что будущее приоткрывается нам, но, уверенные в невозможности его совмещения с настоящим — не в общих закономерностях, а в деталях, сугубо личных, — мы его не узнаем, и только много времени спустя с удивлением обнаруживаем, что будущее, ставшее настоящим, уже давно сопровождает нас по виткам жизни.

Над моим письменным столом висит маленький этюд Сергея Чехова: низкие сплошные облака, рыжеватые оттенки осенней, начавшей вянуть травы и уходящие к далеким, синеющим лесам лилово-коричневые пространства торфяных разработок Берендеева болота. Этюд был написан во время нашего путешествия по Владимиро-Суздальской Руси, задолго до того, как я поднял свой первый неолитический черепок. И как раз на этих самых торфяных полях было найдено поселение берендеевцев, развернувшее мою жизнь в совершенно новом направлении.

Примерно так произошло и с Ивановским болотом. Подобно Берендеевскому болоту, Плещееву озеру и озеру Неро, оно входило в цепь обширных мелководных водоемов, возникших в последнее межледниковье, пережило валдайское оледенение и с началом потепления в голоцене начало быстро зарастать. Остатки древнего озера, сохранившиеся возле села Ивановского, двадцать лет назад были спущены в реку Нерль Клязьминскую, протекающую через торфяник, и с этого момента начинается его новая история — уже как обширных торфяных разработок.

На Ивановское торфопредприятие я попал в первое лето переславских разведок. За год или два до того директор торфоразработок В. М. Корольков, страстный охотник и краевед, обнаружил на одном из островов-суходолов остатки неолитической стоянки. На этом месте я собрал довольно много черепков с ямочно-гребенчатым орнаментом, кое-какие кремневые орудия, обломки костяных орудий и кости животных. Большая часть стоянки оказалась разрушена магистральным каналом. Несколько лет спустя небольшие раскопки на этом месте вела И. К. Цветкова.

Снова на Ивановское болото я приехал через девять лет, уже после открытия берендеевского поселения, когда вместе с палеоботаниками, изучавшими переславские торфяники, мы осматривали места возможных новых находок.

Пока палеоботаники замеривали и описывали слои, вырезали образцы для пыльцевого анализа, к нам подошел один из рабочих. Полюбопытствовав, что мы здесь делаем, и повертев в руках черепки, он сообщил, что такие вещи ему случалось находить не раз, и не только здесь, но и в нескольких километрах отсюда, на другом таком же суходоле, вокруг которого еще только расчищают торфяную залежь.

Туда мы и отправились.

Подобно прежним, суходол этот был невысок, но оказался не глинистым, а песчаным. Он был завален деревьями, грудами выкорчеванных и стащенных сюда пней, и по его краю шла свежая валовая канава, выводящая воду в Нерль Клязьминскую, которая протекала рядом.

На этот сухой островок, так близко расположенный у реки, человек приходил в древности неоднократно. Экскаватор, прокладывающий канаву, и бульдозер, корчевавший пни, изрядно взрыли его поверхность. Карабкаясь по отвалам, забираясь в ямы, я собирал валяющиеся вокруг черепки без особого энтузиазма. Таких мест много, но для археолога они мало привлекательны. Берендеевские черепки здесь были перемешаны с ямочно-гребенчатыми, с ложнотекстильной керамикой, с керамикой типа Рождественской стоянки, и все это в слое песка не более тридцати — сорока сантиметров толщиной: глубже шел чистый озерный песок.

Раскопки представлялись бесполезными, а о том, что само наличие определенных археологических комплексов может служить признаком последовательности колебаний уровней водоемов, тогда я еще не догадывался.

Приближался полдень, солнце пекло все жарче. От испарений, идущих из влажного торфа, начинала болеть голова. Палеоботаники, бросив беглый взгляд на канаву и суходол, уже собирались уходить, когда что-то заставило меня задержаться. Подобно собаке, вынюхивающей затаившиеся под землей и невидимые глазу трюфели, я снова и снова обходил бугорок суходола, карабкался по стенкам канавы и, наконец, вышел по ней к южному берегу бывшего острова. Восточную часть суходола канава разрезала напрямую. Здесь же, огибая древний остров, она резко поворачивала к западу. Берег был довольно крутым. Так получалось, что северная стенка канавы оказалась песчаной, а южная, вплоть до самого дна, — торфяной: канава прошла как раз по границе суши и торфа.

Рассматривая торфяную стенку, я заметил торчащие в ней черепки, причем на разной глубине.

Черепки всё и решили. Не слушая протесты палеоботаников, я принялся зачищать эту стенку. С первыми ударами лопаты произошло чудо. Черный, однородный, подсыхающий торф, отваливаясь, обнажал разноцветные слои, складывающие всю его толщу.

Красноватые, желтые, зеленовато-коричневые, они перемежались то более светлыми, то более темными прослойками. Но проходило несколько минут, и прямо на глазах слоистый разрез темнел, чернел, окисляясь на свежем летнем воздухе, приобретая тот нейтральный шоколадно-черный цвет, каким я привык видеть торф на разработках. В коричнево-бурой гамме терялись тонкие, но явственно видные прослойки разложившегося торфа, в которых оказывались черепки.

Об отъезде не могло быть и речи. Приготовив на скорую руку и съев обед, вооружившись ножом и совком, мы до вечера счищали слои торфа, срезая сверху по миллиметру, заворачивая отдельно каждый черепок, отмечая с точностью до сантиметра глубину его залегания, описывая и замеряя слои и вырезая образцы для пыльцевого и радиоуглеродного анализов.

То была удача, о которой можно было только мечтать, и связана она была непосредственно с вопросом о «пограничном горизонте».

Споры вокруг проблемы «пограничного горизонта» — слоя сильно разложившегося торфа — объясняются его неодинаковостью на разных торфяниках. В одном случае «пограничный горизонт» может заключать в себе один, два и даже три слоя пней, свидетельствующих каждый об очередном осушении торфяника, когда на нем вырастал лес; в другом случае пней вообще может не быть, а один «пограничный горизонт» оказывается разбит на несколько, перемежаемых слоями неразложившегося торфа, свидетельствующего об эпохах обводнений болота и гибели предшествующего леса. В таком случае перед исследователем на разрезе торфяника открывается картина регрессивных и трансгрессивных состояний, где слои разложившегося торфа будут указывать на очередное осушение болота.

В 1932 году Е. Гранлунд, известный болотовед, выделил в Швеции пять таких прослоек, назвав их «регрессивными уровнями» или «поверхностями обратного развития», поскольку они отмечают время, когда происходит не нарастание торфа, а его разложение и разрушение. Но каждый раз на таком черном слое лежал светлый торф, нижний слой которого отмечал момент, когда болото было снова заполнено водой и все процессы торфообразования возобновлялись.

Разница в возрасте между черным слоем и перекрывавшим его светлым на разных торфяниках колебалась в зависимости от местных условий. Точно датировать можно было только начало новой трансгрессивной фазы и очередного накопления торфа. Но все равно нигде этот разрыв не был меньше шестисот лет, достигая в отдельных случаях тысячи двухсот лет.

Работы Е. Гранлунда послужили толчком к возникновению нового взгляда на процесс образования торфяников и их хронологию. Первыми это наблюдение оценили археологи, работавшие на торфяных стоянках Дании, Швеции, Англии и Германии. Они обнаружили, что именно с этими регрессивными уровнями по большей части и связаны слои археологических памятников.

Подобный подход к изучению торфяников у нас не получил широкого распространения. И не потому только, что болотоведы и палеоботаники обычно работали в отрыве от археологов. Согласно установившейся у нас традиции, палеоботаники предпочитали иметь дело с болотами «верхового» типа, которые питаются за счет грунтовых вод и подземных источников, в противоположность болотам «низинного» типа, вроде Берендеевского и Ивановского, образовавшихся на месте древних водоемов. Как ни покажется странным, болота первого типа меньше зависят от атмосферных осадков, чем болота второго типа, разделяющие одну участь с реками и озерами, чей уровень определяется обилием выпадающих дождей, снегопадами и расходом весенних паводков, целиком остающихся в котловинах торфяников «верхового» типа.

Была и еще одна, так сказать, субъективная причина. Изучая большие разрезы на болотах «низинного» типа, палеоботаники могли хорошо видеть «пограничный горизонт», отмеченный пнями, но не замечали тонкие, всего два-три сантиметра толщиной, слои регрессивных уровней, теряющиеся на общем темном фоне торфяной залежи.

Насколько существенно оказывалось последнее обстоятельство, я мог наблюдать в тот день, когда разбирал и описывал разрез у стоянки, получившей тогда же название Ивановская III. Если бы не черепки и свежий срез, на котором тонкие прослойки регрессивных уровней проступали достаточно отчетливо, иной раз я и сам мог бы усомниться в их существовании. Но они были замерены, описаны, и последующий анализ в лаборатории подтвердил, что мы действительно имеем дело с разновидностью «пограничного горизонта».

Самым интересным открытием в тот день нам казался факт, что археологические комплексы, перемешанные на суходоле, здесь были разделены прослойками чистого, без находок, торфа. На самом дне, под слоем песка, лежали остатки мезолитической стоянки, соответствующей по времени самой древней регрессии Плещеева озера и мезолитическому комплексу Берендеева болота. Выше залегали берендеевские черепки. Здесь они оказались старше самого Берендеевского поселения почти на пятьсот лет. Еще выше находились черепки типа Рождественской стоянки, а над ними — обломки горшков с ложнотекстильным орнаментом.

Человек забирался на эти маленькие островки только в те периоды, когда водоем зарастал, болото высыхало, поверхность торфяника слеживалась и разрушалась. На эту «поверхность обратного развития» попадали черепки сосудов и каменные орудия только тех людей, которые в это время жили на суходоле. Стоило начаться очередной трансгрессии, подняться уровню вод, как сырость делала островок непригодным для жилья, а нарастающий торф надежно укрывал все следы человеческой деятельности от перемешивания их с более поздними ее следами…

Следуя буквенной символике, «формула» поселения Ивановского III могла быть записана как ДЖИ, что сразу относило его в группу пойменных, затапливаемых поселений. Правда, с одной, притом весьма существенной, оговоркой.

В отличие от берегов Вексы и Плещеева озера, на этом разрезе можно было видеть не только моменты наивысшего поднятия уровня водоема, на что указывали слои торфа, но и сменяющие их периоды великих засух, отмеченных прослойками «пограничных горизонтов». Весь голоцен представал чередованием осушений и обводнений, регрессивных и трансгрессивных фаз, наступавших поочередно и, по-видимому, с отменным постоянством. Каждое такое изменение на разрезе сопровождалось изменением состава торфа и степенью его разложения. Тростниковый торф, на котором лежали мезолитические остатки, сменился через тысячу с лишним лет тростниково-древесным, а тот в свою очередь ольховым, чтобы позднее, в конце I тысячелетия до нашей эры, смениться осоковым.

Одновременно с изменением состава торфа происходило изменение в составе окружающих лесов.

На пыльцевой диаграмме разреза можно видеть, как с наступлением очередной трансгрессии засухолюбивые виды вынуждены потесниться, чтобы дать место влаголюбивым, и наоборот. Более того, рассматривая эту пыльцевую диаграмму как бы внове, я обнаружил поразительный факт, пропущенный в те годы и археологами, и палеоботаниками: наступление очередной регрессии водоема каждый раз предварялось появлением и последующим возрастанием количества пыльцевых зерен полыни — одного из самых засухолюбивых растений. При этом оказалось, что пыльца полыни лежит далеко не во всех слоях торфа. Ее очень много в самых нижних образцах, относящихся к послеледниковому времени, затем она скоро исчезает, а в дальнейшем появляется всякий раз, когда учащаются симптомы засухи. Наоборот, как только начинает нарастать новый слой торфа, что говорит о поднятии уровня вод и увеличении общей влажности, пыльцы полыни становится все меньше и вскоре она совершенно исчезает.

Климатическая хронология голоцена.

«Пиков» полыни здесь было ровно столько, сколько отмечалось на разрезе регрессивных уровней, независимо от их толщины. Больше того, просматривая пыльцевые диаграммы других торфяников, где пыльца полыни точно так же была выделена в отдельный график, я всякий раз обнаруживал примерно одинаковое количество полынных «всплесков». Даже если регрессивные уровни на самом разрезе и не были отмечены. Как я писал, место «пограничного горизонта» определяется на пыльцевой диаграмме торфяного разреза максимальным содержанием в образце пыльцы широколиственных пород — дуба, вяза, липы, ореха, клена. Теперь возникала еще более заманчивая перспектива: выявлять на пыльцевых диаграммах болот и водоемов лесной зоны регрессивные, засушливые фазы голоцена по возрастанию и исчезновению в спектрах пыльцы полыни, а также по ряду других столь же засухолюбивых видов растений.


6
Разрез Ивановского торфяника с его пыльцевой диаграммой, прослойками регрессивных уровней и разложенными в них, как на полочках, археологическими комплексами, дополнял и завершал картину, полученную на берегах Плещеева озера. Разные факты, собиравшиеся по крохам в течение многих лет, теперь сходились воедино, завязывались крепким узлом одной системы, в которой на первый план выступали уже не остатки человеческой деятельности, а силы, управлявшие развитием биосферы.

Человек оказывался своеобразным «индикатором» происходивших процессов, вроде пыльцы полыни, сигнализирующей о сменах засушливых и влажных фаз голоцена.

В целом это выглядело следующим образом.

Первое серьезное падение уровня водоемов в древности приходится на первую половину VII тысячелетия до нашей эры, когда мезолитические охотники и рыболовы выходят на острова и суходолы, а на берегах озер их стойбища оказываются на уровне современного зеркала воды.

Меньше чем через тысячу лет всеменяется. Теперь мезолитические слои занимают на озерных террасах наивысшее положение из возможных, куда оттесняет человека поднявшийся уровень водоема, а на болотах повсеместно откладывается тростниково-древесный торф.

Во второй половине VI тысячелетия уровень вод снова начинает падать, и в первой половине V тысячелетия стойбища охотников спускаются, по-видимому, даже ниже, чем во время предыдущей регрессии. Перелом в конце того же тысячелетия привел к новому резкому обводнению, положившему начало слоям ольхового торфа и размыву остатков мезолитических стойбищ, занимавших современную прибрежную полосу водоемов.

Это одно из вероятных объяснений, почему археологи, работающие в средней полосе, не находят памятников этого периода ни на дюнах, ни на первой террасе озер и рек, ни в отложениях торфяников.

В начале IV тысячелетия до нашей эры вода стояла еще сравнительно высоко. Поэтому древнейшие слои сезонных стойбищ лесных охотников, начавших изготовлять посуду с ямочно-гребенчатым орнаментом, оказываются не ниже второй озерной террасы, почти на три метра выше современного уровня озера. Однако очередной перелом, как можно видеть по пыльцевым диаграммам, уже наступил. Прорвав невидимый заслон, широколиственные породы занимают моренные холмы, ширятся пространства лугов, падает уровень водоемов, а вместе с ним на первых террасах озер и на суходолах болот возникают поселения пришельцев — волосовцев и берендеевцев.

Вскоре на открытых солнцу холмах появляются со своими стадами фатьяновцы.

Происходит все это в начале III тысячелетия до нашей эры и охватывает около шестисот — семисот лет — время наиболее оживленного движения племен не только в лесной зоне, но на всем пространстве Старого Света. Это время сложения новых культур, повсеместного распространения животноводства от Испании до Скандинавии и Урала, распространения земледелия в южных областях. На это время падает расцвет древнейших цивилизаций Востока в долинах великих рек — Инда, Нила, Тигра и Евфрата.

Однако в это же время археологи отмечают движения народов, не находящие себе объяснения. Обычно крупные миграционные потоки текут или по просторам южных степей или следуют направлению границ растительных и климатических зон, геологических районов, экологических провинций. Здесь же археологи отметили другое движение: от побережий в глубь континента. Для Западной Европы это переселение людей с берегов Северного моря и Атлантического побережья; для Восточной Прибалтики — движение племен с янтарными украшениями на восток и северо-восток; для Мессопотамии — от побережья Персидского залива в горные области…

Резкое изменение условий наступает во второй половине III тысячелетия до нашей эры. Остатки поселений предшествующего времени, предстающие глазам археологов в результате раскопок, сохраняют следы каких-то внезапных катастроф-наводнений, высоких, сокрушительных паводков, «всемирных потопов». Это одинаково относится к городам Мессопотамии, швейцарским свайным поселениям, болотным поселениям в Ярославской области, остаткам стойбищ на берегу Вексы или свайным поселениям запада Псковской и Смоленской областей. Не эти ли наводнения, связанные с общим увлажнением, как можно видеть по исчезновению пыльцы полыни, росту торфяных слоев, увеличению пыльцы ели, задержали дальнейшее распространение животноводства и земледелия, потеснив новое население этих мест к югу, в лесостепь, и возвратили в наши леса с севера потомков былых обитателей этих мест?

Предположение не такое абсурдное, как может показаться на первый взгляд.

На местах прежних сезонных стойбищ средней полосы России снова появляются черепки с ямочно-гребенчатым орнаментом, а уровень поселений вплоть до начала II тысячелетия до нашей эры совпадает с высотными отметками второй озерной террасы.

Медленный обратный ход возникает только с первой четверти II тысячелетия до нашей эры. Исследования последних лет установили, что пресловутый ксеротерм, приходящийся на II тысячелетие, был отнюдь не жарким. Сухим — да, но холодным. За счет сухости и происходит дальнейшее расширение луговых пространств в лесной зоне, столь необходимых фатьяновцам. Теперь в течение почти целого тысячелетия идет непрестанное снижение уровня водоемов, и места поселений с первой террасы сползают в нынешнюю пойму и еще ниже. Резкая перемена наступает в середине I тысячелетия до нашей эры. Земледельцы и животноводы окончательно покидают озерные берега, водоемы заливают ранее осушенные пространства, наступают бурные весенние паводки, ели и березы поднимаются из лощин на холмы…

Строгая последовательность событий на этом месте обрывалась: кончался достоверный археологический материал, а верхние слои торфяников, в которых лежали необходимые свидетельства, обычно бывали снесены при расчистке болота. Приходилось обращаться к другим источникам, письменным, обладавшим большим запасом достоверности, но требующим зато совершенно иного подхода. Подробное описание событий по годам, даже внутри года, разрушало общую картину выдвижением на передний план множества несущественных деталей. Они не были интегрированы временем, как слои торфяников, в которых содержащаяся пыльца — итог столетий, усредненный самой природой вековой результат. Но кое о чем можно было догадаться и с помощью письменных источников.

Рассматривая систему водных дорог Древней Руси, находки средневековых вещей на местах древних свайных поселений, размытый слой домонгольского времени на Рождественском острове, приходишь к заключению, что время X–XIII веков, а может и несколько более позднее, сходно с регрессивными периодами предшествующих эпох. Наоборот, вспоминая описание России, оставленное в середине XVII века Павлом Алеппским, сопровождавшим антихойского патриарха Макария в его путешествии через Молдавию и Украину в Москву, когда на каждом шагу перед путешественниками представали бесчисленные болота, озера и реки в степной и лесостепной зоне, весенние паводки застаивались чуть ли не до осени, а зимы были снежными и продолжительными, — начинаешь думать: не описание ли это одного из трансгрессивных периодов?

Что ж, если так, тогда становится понятным, как мог Петр I, построивший на Плещеевом озере «потешный флот», спустить по Вексе во время половодья два самых больших корабля в Нерль и Волгу, чтобы ими положить начало Каспийской флотилии. Если допустить, что летний уровень Плещеева озера в то время достигал первой террасы, превышая современный почти на два метра, и еще на один метр поднимал его паводок, то спустить средней величины корабль с половинной командой, без груза, с осадкой до полутора метров и в сопровождении шлюпок, плотов и бурлаков по такой воде особого труда не составляло.

Так неожиданно получал разрешение вопрос, казалось бы, сторонний и все же занимавший меня многие годы.

Корабль времен Петра I.

Вексу я знал хорошо — ее берега, ее фарватер; знал и ямы и мели, потому что большую часть реки исплавал с маской и подводным ружьем, охотясь на язей и щук, благо вода в те годы была идеально чистой и никому не приходило в голову надстраивать плотину в Усолье. Ямы на Вексе были глубокие, и сейчас я думаю, что они могли остаться от прежнего, более глубокого русла, подобно тому как яма Плещеева озера осталась от ложа когда-то бывшего здесь мощного и бурного ледникового потока. Но вместе с тем я видел, как на глазах река мелела, и меньше чем за четверть века паводки, поднимавшиеся до первой террасы, теперь редко-редко выплескиваются на пойму. Со времени Петра I и его «потешной» флотилии прошло без малого триста лет.

Могли те паводки превышать нынешние на два — два с половиной метра?

Надеяться, что в те времена кто-либо исполнял должность работника бассейновой инспекции и каждый день замерял уровень воды в озере, не приходилось. И все же нужные сведения стоило поискать, в этом убеждал меня опыт исследователя.

Плещеево озеро занимает исключительное положение — и в отечественной науке, и в нашей русской истории. Ни озеро Ильмень, ни ростовское озеро Неро, ни вышневолоцкие озера, ни даже Белое и Кубенское озера не пользовались столь пристальным вниманием московских властей на протяжении всей истории русского государства, как Плещеево озеро. Причин было много — политических, эстетических, торговых. Но главной была гастрономическая: в Плещеевом озере до последнего времени водился — сейчас он под угрозой гибели — особенный вид ряпушки, известный как «переславская селедочка». Ряпушка принадлежит к семейству сиговых, и вкус ее, особенно переславской, ни с чем не сравним, все равно, в жареном, соленом, копченом или вяленом виде. Вот почему Плещеево озеро и Рыбачья слобода в Переславле-Залесском искони подлежали надзору Большого Кремлевского дворца. Пользуясь льготами и привилегиями, закрепленными царскими грамотами и указами, переславские рыбаки поставляли в Кремль, сначала к великокняжескому, а потом к царскому столу, различную рыбу, но в первую очередь ряпушку. Лов ее был регламентирован не только сезоном, но и поштучным приемом для дворцовой кухни.

Справедливости ради следует отметить, что, наряду со специальным отловом для Москвы, для местного начальства, для духовенства и «к случаю», рыбакам разрешалось ловить определенное количество ряпушки для собственных надобностей.

За всем тем «царской рыбе» велся строгий учет. Потому и само озеро, и тоневые участки у его берегов были точно обмерены и описаны в переписных книгах. Так, благодаря работе царских землемеров и писцов, при содействии переславских краеведов, собиравших различные статистические данные о своем крае «на всякий случай», я узнал, что в 1675–1676 годах площадь Плещеева озера оценивалась в 6680 десятин 1410 сажен. В пересчете на метрическую систему мер, которой мы пользуемся теперь, это составляет 72,986 квадратных километра. Через двести сорок пять лет основатель Переславль-Залесского музея М. И. Смирнов произвел новые обмеры озера и получил цифру в 4606 десятин, или 50,362 квадратных километра, обнаружив, что площадь озера сократилась на треть по сравнению с серединой XVII века. К началу семидесятых годов нашего века площадь озера сократилась до сорока квадратных километров. Вода отступала от берега все дальше и дальше, оставляя за собой новый уступ зарастающей поймы…

Итак, все сходилось — предположения и расчеты.

Насколько я мог судить по археологическим данным, смена регрессивных и трансгрессивных периодов на протяжении всего голоцена происходила с периодичностью от полутора до двух тысяч лет. Иными словами, здесь наблюдалась не случайность, а закономерность.

На этом я мог поставить точку. Мне удалось выяснить скачкообразное развитие биосферы в голоцене, прийти к заключению, что каждый раз действовали одни и те же силы, а не случайное стечение обстоятельств, и, кроме того, обнаружить несколько полезных для археолога закономерностей. Но тут я, что называется, завелся: я хотел добраться до механизма обнаруженной периодичности.

И снова случай пришел на помощь.


7
Впервые имя Арсения Владимировича Шнитникова я услышал на совещании очеркистов в Петрозаводске, куда попал, воспользовавшись приглашением журнала «Север».

В Петрозаводске собрались журналисты, пишущие о Севере. Это был разговор о хозяйстве Севера, нуждах Севера, экономике Севера, людях Севера. О сегодняшнем и завтрашнем его дне. О его истории. О его перспективах, их плюсах и их минусах. Перед участниками совещания выступали администраторы, инженеры, экономисты и ученые. В последний день разговор зашел о проекте переброски вод северных рек в Волгу и Каспий, вызвавшем серьезное беспокойство специалистов.

Проект был не нов. В его основе лежало соображение, подсказанное, так сказать, здравым смыслом: на Севере воды много, а на юге — мало. Следовательно, северные воды надо повернуть на юг. Предлагались разные варианты: повернуть Печору в Каму, направить на юг воды Северной Двины… От них отказались. Печорский вариант оказался слишком дорогостоящим, к тому же на Печоре осталось последнее большое «стадо» семги, а Двина к тому времени была уже не столь многоводна, как раньше. Поэтому возник другой проект: перебрасывать в Волгу воды из верховьев реки Онеги, из Онежского озера и, частично, из Ладожского. По расчетам выходило, что уровень озер понизится всего лишь на полтора-два, максимум на три метра.

Но вот что разъяснили специалисты-озероведы.

Почти все нерестилища находятся в зоне полутора-двух метров от поверхности водоема. Если уровень озер понизится даже только на полметра, нерестилища погибнут, а вместе с ними начнут быстро сокращаться рыбные запасы. Сократится общее зеркало озер. Обсохнут и исчезнут основные рыбьи пастбища. Но это лишь первый результат. В природе все взаимосвязано. Понижение уровня основных водоемов на два метра неизбежно вызовет падение уровня грунтовых вод почти на метр. Северные леса состоят из влаголюбивых пород, и падение уровня грунтовых вод на обширной территории Севера вызовет массовую гибель лесов и развитие на всей этой площади болотистых тундр. Исчезнет естественный заслон от полярных ветров, холодов, туманов, и массы арктического холодного воздуха беспрепятственно будут вторгаться на юг.

Впрочем, и этот результат — не самое страшное следствие проекта.

Настоящая опасность заключается в том, что своими действиями человек нарушит установившееся за миллионы лет «дыхание» природы. Переброшенные на юг воды не помогут и не могут помочь мелеющему Каспию. Каспий вовсе не гибнет. Как всякий внутренний водоем, он живет в ритме многовековых пульсаций. Об этом свидетельствуют развалины городов, которые открывает сейчас нам его отступление от берега, остатки древних могильников, найденные археологами на обнажающемся дне. Жизнь биологических организмов заключается в обмене веществ; жизнь водоемов проявляется в их ритмической пульсации. Одной из самых главных частей биосферы Земли является ее гидросфера, которой управляют самые разнообразные ритмы. Миллионы лет отлаживался этот сложнейший механизм, создавая свое динамическое равновесие, при котором учтена каждая капля влаги, где бы она ни находилась: в атмосфере, в Мировом океане, в реках или озерах, в торфяной губке болот, в капиллярах растений или в толще земли.

Сейчас северное полушарие нашей планеты миновало фазу обильной увлажненности, продолжавшуюся несколько сот лет. Теперь уже более столетия мы втягиваемся в фазу иссушения. Продолжительность ее — более тысячи лет, а мы находимся в самом ее начале. Вот почему всякое нарушение сложившегося равновесия, ускорение этого процесса для наших внутренних пресноводных водоемов может в течение одного-двух десятков лет обернуться катастрофой. А гибель пресноводных водоемов — гибель всего живого…

Вряд ли, кроме меня, в зале был еще один человек, который слушал все это с таким напряженным вниманием. Для всех была важна суть проекта и возможная опасность его воплощения. Для меня откровением прозвучала «механика» биосферы и ее зависимость от циркуляции и ритмов гидросферы. Все то, что в предшествующие годы собиралось, складывалось, сравнивалось и постигалось, представало теперь полным смысла и значения. Получали объяснение регрессивные уровни переславских торфяников, голоценовые террасы Плещеева озера, наблюдения Павла Алеппского, о котором я писал выше, данные писцовых книг, затопленные кварталы античных городов, морские террасы на Кольском полуострове, по которым бродили отбившиеся от стада олени. Интуитивно я чувствовал, что весь этот мир, такой неподвижный, основательный, вечный, на самом деле колышется, пульсирует, дышит, и вот этот его пульс и есть то главное, что мы должны услышать и понять.

Мысль эта была растущим предчувствием, что в своих исследованиях человек наконец-то приближается к осознанию гармоничности мира, который можно сравнить с огромным слаженным оркестром, где из партий отдельных инструментов, часто малопонятных, не всегда, может быть, благозвучных для нашего уха, рождается чистое, наполненное страстью и мыслью произведение…

В выступлениях на совещании несколько раз упоминалось имя А. В. Шнитникова — доктора географических наук, профессора, почетного члена Географического общества СССР. Много лет назад Шнитников высказал предположение, которое прошло проверку временем, породило множество исследований и стало теорией.

С этой теорией, на мой взгляд, должен хотя бы в самых общих чертах быть знаком каждый современный человек.

Это учение об основном, или ведущем, ритме биосферы.

Знание прошлого позволяло предугадать будущее, при этом не отдаленное, а достаточно близкое, охватимое протяженностью человеческой жизни. Как мне рассказали в Петрозаводске, прогнозами А. В. Шнитникова с успехом пользовались в Средней Азии при проектировании водохранилищ и гидроэлектростанций, оценке поведения ледников и многого другого, без чего нельзя планировать завтрашний день.

Из Петрозаводска я ехал в Ленинград к Шнитникову, сожалея, что не взял ни графиков, ни чертежей, ни фотографий, ни хотя бы оттисков научных статей, в которых нащупывал подход к тому, что — оказывается! — давно уже было открыто и даже применялось на практике.

Знакомство с А. В. Шнитниковым я рассматриваю как нечаянный подарок судьбы. Огромная эрудиция, хранившая в памяти множество фактов, наблюдений, гипотез современных и прежних исследователей, приоткрывалась перед собеседником ровно настолько, чтобы подтолкнуть мысль, подсказать возможное решение проблемы, но ни в коем случае не дать почувствовать даже малейшее превосходство. Излагая свою точку зрения, он каждый раз как бы внутренне извинялся, встречая непонимание или несогласие собеседника. Во всем этом и заключалась высокая внутренняя культура истинного ученого, которую не так часто можно встретить в людях.

География долгое время считалась наукой описательной в соответствии с переводом термина. Она возникла из периплов древних мореходцев, предвосхищавших современные лоции; из исторических сочинений древних греков, посвященных обычаям, нравам, образу жизни и быту различных народов; из «путеводителей» по различным областям древнего мира с подробными описаниями наиболее примечательных объектов, классическим примером которых служит «Описание Эллады» Павсания. Таково было начало. В средние века география в своем развитии уже искала опору в математике и астрономии: жизнь требовала не только словесных рассказов о той или иной местности, но точных расстояний и обобщенного представления о Земле в целом. Так появились картография и геодезия.

Вместе с развитием науки множились и ветвились области географических знаний, переплетаясь с физикой, химией, биологией, создавая новые направления наук, все чаще становясь основой планирования народного хозяйства и экономики страны. Открытие и описание поверхности земного шара явилось лишь прелюдией к познанию законов, управляющих биосферой, к сохранению и использованию природной среды, планированию хозяйства и составлению достаточно точных и обоснованных прогнозов. Развитие экономики и сама научно-техническая революция, совершающаяся на наших глазах, требовали от каждого ученого, от любой отрасли науки, условно говоря, «выхода»: умения видеть за общетеоретическими вопросами возможность практического применения накопленных знаний. Вот почему от ученых ждали действий быстрых, решительных, способных в течение пяти лет перестроить существующую картину природы, напоить влагой пустыни, поднять плодородие почвы, создать рукотворные моря на месте лугов и полей…

Но будущее постигается не на срезе сегодняшнего дня. Понять, предугадать и объяснить будущее можно, только зная прошлое.

А. В. Шнитников начинал не с прошлого. К прошлому он пришел, исследуя актуальные проблемы водных ресурсов Средней Азии, Западной Сибири и Северного Казахстана. В руках его, кроме собственных наблюдений, был огромный материал предшественников, накопившийся за два с половиной столетия, — отчеты, записки, рисунки, карты. Сравнивая их, исследователь часто заходил в тупик: на старых картах, на тех местах, где теперь расстилалась степь, были показаны реки и речки, огромные озера, обширные болота с протоками. Ошибка? Но каждый раз на таком месте ученый действительно обнаруживал следы ранее существовавшего здесь озера, остатки речных русел, глинистые такыры на местах озер, сухие кочкарники на месте болот.

И тогда он заметил, что, рассматривая такие карты в хронологической последовательности, можно видеть, как эти загадочные водоемы постепенно уменьшаются в размерах и наконец исчезают. На память пришли сходные факты: пересохшее русло Узбоя, по которому в средние века плавали суда из Амударьи в Каспийское море, непонятное поведение Аральского моря и Балхаша на древних картах и в описаниях путешественников, где они то существуют, то отсутствуют, постепенное отступление Каспия от Гурьева, построенного на его берегу, а теперь оказавшегося чуть ли не за семьдесят километров от моря… Было и другое. Известный писатель и администратор XVIII века П. И. Рычков, оставивший описание Оренбургского края, умер в уверенности, что на горах Южного Урала лежат «вечные» снега, не стаивающие во время лета. Сейчас они стаивают ранней весной. Но ведь и переход А. В. Суворова с армией в конце XVIII века через Сен-Готардский перевал в Альпах был предельно труден, потребовал много человеческих жертв, тогда как теперь там проходит благоустроенное шоссе, а снега летом нет и в помине.

Кстати сказать, так было тоже не раз. Трудности, сопровождавшие героический поход Суворова при переходе через заснеженные Альпы, испытал в октябре 218 года до нашей эры Ганнибал, а уже два столетия спустя через эти перевалы были проложены прекрасные римские дороги…

Похоже, что горные оледенения оказывались тоже непостоянными. Ледники то опускались в долины, погребая подо льдом и снегом перевалы, поля, разрушая деревни, то отступали вверх, освобождая занятую территорию и оставляя конечные морены, повторяющие в миниатюре морены великих оледенений. Гляциологи уже давно обратили на них внимание и сосчитали: морен оказалось восемь — в Альпах, на Кавказе, Памире, Алтае, Тянь-Шане, в Кордильерах и Гималаях…

Так начался долгий сбор материала. Гипотезы не было. Было предположение, что на биосферу Земли влияют какие-то неизвестные силы, проявляющиеся периодически. Подобно тому как я по крупицам собирал и пытался понять факты, касавшиеся окрестностей Плещеева озера, А. В. Шнитников собирал сведения, относящиеся ко всему земному шару, свидетельствующие о «нестабильности» окружающей нас среды. От фактов требовалась достоверность и, по возможности, точная датировка.

Все оказывалось важным: свидетельства средневековых хроник о доступности горных проходов, о наступлениях ледников, появлении льдов в Северной Атлантике, периодичности землетрясений, об урожайных и засушливых годах, лесных пожарах, эпидемиях. Ученый сверялся с очертаниями берегов на средневековых картах, выписывал у древних авторов сведения о колебаниях уровня моря, хрестоматийным примером которых стала история храма Сераписа возле итальянского местечка Поццуоли, когда-то римского курорта Байи. Построенный во втором веке до нашей эры, храм стоял на шесть метров выше уровня моря. К десятому веку нашей эры он был до половины погружен в воду, а в шестнадцатом оказался поднят над водой на семь метров! Теперь его колонны снова стоят в воде.

Фактов оказалось много. На свое место легли легенды о «великих потопах», записанные почти у всех народов, наблюдения над свайными поселениями и затопленными стоянками древнего человека, многослойность «пограничных горизонтов» в торфяниках. Все это были звенья одной цепи. Чем точнее можно было датировать событие, тем чаще однородные факты оказывались одновременными, хотя и происходили они на разных концах Азии, Европы и Америки.

Одновременно сползали с гор ледники, сокрушая отмеченные на картах или в преданиях леса, деревни, церкви, погребая пашни, дороги, перевалы. В это время на равнинах и в горах поднимался уровень озер, затапливались поймы и берега, поднимался уровень внутренних морей, Каспийского и Аральского, наступавших на стены прибрежных городов, выгонявших из нор животных и змей, от которых людям приходилось спасаться, как и от волн. Растрескавшиеся впадины пересыхающих озер наполнялись водой, степи шумели сочными травами, по Узбою в Каспий стекали излишние воды Амударьи. Жители гор спускались в предгорья, а понизившийся уровень Мирового океана открыл для человека очередную плоскость морской террасы. И в это же время в лесной зоне торфяники наполнялись влагой, выросший было на них лес погибал, и мягкий моховой торф обволакивал пни и остатки трухлявых стволов.

Так продолжалось недолго, двести — триста лет.

Перемена наступала незаметно. Она начинала ощущаться много позже того, как невидимый маятник достигал определенного ему предела и начинал с усилием продираться назад сквозь вязкое, тормозящее его ход пространство времени. Переход к противоположному состоянию совершался долго, достигая порой тысячи с лишним лет. Он походил на планомерное, медленное наступление невидимых армий, выпивавших степные речки, озера, чуть ли не вдвое сокращавших обширные водоемы. Понижался уровень грунтовых вод, иссушались материки, и горные ледники поднимались вверх, к бесплодным каменистым вершинам. Горели леса, дымились подсыхающие торфяники, пересыхали степи, и животные откочевывали к северу, к лесам и остаткам воды, к болотам и озерам, собирались в долинах больших рек.

Если период материковых трансгрессий был короток, энергичен и катастрофичен, на морях бушевали штормы, гигантские приливные волны обрушивались на берега, «всемирные потопы» погребали под слоями ила города, сверкающие глетчеры обрушивались в долины хаосом ледяных глыб и оползнями, — то засушливая фаза подкрадывалась исподволь. Она обманывала временным увеличением дождливых дней, порою общим похолоданием, туманами. А между тем год от году иссякали источники, и земля, принимавшая всезатопляющий ливень, оказывалась вскоре сухой, растресканной и обнаженной.

Мои наблюдения в окрестностях Плещеева озера полностью укладывались в эту последовательность. Совпадали даты. Каждый цикл, как установил А. В. Шнитников, повторялся с периодичностью 1800–1900 лет. Следы этой ритмичности в толщах скандинавских и европейских торфяников обнаружили многие исследователи, в том числе и Е. Гранлунд, когда-то первым усомнившийся в существовании одного «пограничного горизонта» и насчитавший шесть «поверхностей обратного развития». Становились понятными и внезапные миграции народов. Движения степных племен, их нападения на центры древних цивилизаций и — попутно — вторжения в лесную зону объяснялись иссыханием степей на юге. Наоборот, движение народов, вторгавшихся с морских побережий в глубь материков, происходило в результате повышения уровня Мирового океана, показывающего, как в случае с храмом Сераписа, довольно внушительные колебания уровня моря — в общей сложности до тринадцати метров! Конечно, то был исключительный случай, но достаточно серьезные колебания береговых линий происходят и сейчас…

Обратная зависимость явлений подсказывала, где искать источник избыточной влаги.

Во время трансгрессивных материковых фаз океан регрессировал. Но когда на суше наступал засушливый период, мало-помалу океан снова наполнялся, вторгался на оставленную было территорию, смывая постройки людей, забывших, что Посейдон только на время дал им пользоваться этой площадкой для игр. Механика процесса оказывалась несложной: огромные массы воды сравнительно быстро черпались из океана, выливались на сушу, а затем долго стекали обратно. Потом все повторялось сначала. Каждый цикл мог быть короче или длиннее на пятьдесят или сто лет, — серьезной роли это не играло. Отклонения могли быть кажущимися, в результате ошибок радиоуглеродных датировок, погрешности самих образцов, приблизительности определения времени событий, содержащихся в легендах и преданиях. Наконец, следовало учитывать возможность отклонений в «часовом механизме» самой Первопричины, вызывающей такую последовательность.

Чтобы найти эту Первопричину, приходилось идти путем исключений. Огромные количества энергии, способной перемещать невообразимые массы воды, постоянно перекачивающей их из океана на сушу, предполагали действия каких-то титанических сил. Похоже было, что такие ритмические колебания являются одной из форм существования биосферы, бросая ее из одной крайности в другую. Эти колебания стимулировали поступательный процесс эволюции биосферы. А если все это так, то вряд ли источник подобных сил можно надеяться найти на нашей планете.

Оставался космос.


8
Каждое научное открытие имеет своего автора, но подготовлено оно всем предшествующим ходом науки. Оно может быть несвоевременно, как бывает иногда несвоевременна мысль, мелькнувшая в нашем сознании, но наступает момент — и открытие занимает свое место в ряду других, выстраивающих своеобразную «лестницу познания».

К тому времени, когда А. В. Шнитников собрал материал о периодических возмущениях нашей биосферы и установил протяженность и периодичность ритма, мысль о зависимости жизни на нашей планете от космических факторов, в первую очередь от Солнца, насчитывала достаточно долгую историю. Циклы природных явлений продолжительностью 30–35 лет были обнаружены в 1890 году австрийским ученым Брикнером. В 1901 году американец А. Дуглас, исследуя годовые кольца деревьев, обнаружил одиннадцатилетний цикл изменения погодных условий, связанный с одиннадцатилетним циклом солнечной активности. Выдающийся советский ученый В. И. Вернадский на своих лекциях в Сорбонне перед первой мировой войной подчеркнул, что «биосфера — планетное явление космического характера». Но самый серьезный шаг был сделан в 20-х годах нашего века замечательным исследователем и основателем новой области науки — гелиобиологии — A. Л. Чижевским.

Опираясь на огромный фактический материал, полученный из области биологии, медицины, истории, статистики, астрономии, метеорологии, Чижевский показал, что жизнедеятельность всех организмов от растения до человека, течение всей жизни на Земле и здоровье каждой отдельно взятой клетки зависит от состояния Солнца, его активности, выброса частиц, колебания напряженности магнитного поля.

Солнце живет многими ритмами. Самый краткий из известных солнечных ритмов — 27 дней, период обращения Солнца вокруг своей оси; большие ритмы насчитывают сотни тысяч лет. Каждый из них выполняет свою роль в земной биосфере. Они определяют урожайность земных полей, погоду, осадки; от них зависят вспышки эпидемий, сердечно-сосудистых заболеваний, психических расстройств; они управляют размножением и миграцией животных и многим другим. Каждое из перечисленных событий связано с определенным ритмом, а это значит, что события можно предсказать — вплоть до извержения вулканов.

Удивительно интересная книга A. Л. Чижевского «Земное эхо солнечных бурь» и многие его статьи послужили основанием для нового взгляда не только на зависимость земной биосферы от Солнца, но на природу жизни и природу самого человека.

Между тем «солнечный ветер», несущий солнечное излучение, не одинок в своем влиянии на нашу планету. Даже сквозь защитную подушку атмосферы на нее изливаются потоки частиц из глубин космоса. Ее потрясают возмущения собственного магнитного поля, сбивающего ориентацию у пчел и птиц, влияющего на проницаемость мембраны живой клетки, а вместе с тем и на обмен веществ в организме. Нас держит в объятиях гравитация, на которую воздействуют своим движением планеты Солнечной системы.

По-видимому, астрологи прошлых веков были не так глупы, как это кажется нам, когда пытались предсказывать будущее по движению планет…

В 1957 году в «Записках Географического общества СССР» была напечатана книга А. В. Шнитникова «Изменчивость общей увлажненности материков Северного полушария». Проанализировав оказавшийся в его распоряжении материал, ученый пришел к заключению, что ритмы, влияющие на биосферу Земли, по своей продолжительности могут быть объединены в три группы. Первая группа самых коротких ритмов связана с неравномерностью облучения Земли из космоса, их роль в эволюции биосферы незначительна, она ограничивается атмосферой. Вторая группа обусловлена колебаниями солнечной активности и воздействует на атмосферу и магнитное поле Земли, являясь наиболее важной для живых организмов. Третья группа ритмов связана с неравенством сил тяготения. Они-то и управляют всем комплексом биосферы во времени и пространстве, воздействуя на атмосферу — воздушную оболочку Земли, гидросферу — водную оболочку и литосферу — земную кору.

К последней группе принадлежал и ритм с периодичностью 1800–1900 лет. Его кульминационные фазы совпадали по времени с так называемыми периодами констелляций, когда Солнце, Луна и Земля оказывались на кратчайшем расстоянии друг от друга, располагаясь на одной прямой. В это время возникают грандиозные приливы, бури, грозы. Внутренние волны в океане поднимают к поверхности огромные массы холодной воды, охлаждая атмосферные потоки, резко нарушая их циркуляцию, обрушивая на сушу холодные ливни и снегопады. Такое противостояние планет длится около двух столетий, затем они расходятся, биосфера постепенно успокаивается после очередной «встряски», но плоды ее для материков самые благотворные. И запаса влаги, правда, с трудом, но все же хватает до момента следующего противостояния планет и Солнца. Сложность заключается в том, что точно установить время следующей констелляции почти невозможно. Луна постоянно испытывает воздействие различных космических сил, скорость ее движения то возрастает, то замедляется, и определить ее положение в пространстве относительно других планет для прошлого и будущего оказывается затруднительным.

Первопричина, как и следовало ожидать, оказалась проста. Первоначальный импульс, вызывающий внутреннюю приливную волну в Мировом океане, похож на брошенный в пруд камешек, от которого разбегаются круги. Они отражаются от листьев кувшинок, коряг, берега, накладываются друг на друга, усиливаются, где-то гаснут, и вот уже чуть заметная рябь охватывает всю поверхность.

Констелляции вызывают не только неравенство сил тяготения. Сближение Земли и Солнца, а также других крупных планет способствует солнечным приливам и возрастанию солнечной активности, воздействующей уже непосредственно на все живое.

Долгое время подобные констелляции планет казались единственно возможной причиной столь сокрушительных увлажнений и иссушений. Однако они не могли объяснить некоторую географическую неравномерность возникающих последствий, в частности, для Азии, где явления иссушения проявляются с особенной силой, а в ряде случаев опережают расчеты. Эту особенность попытались понять геофизики, изучающие структуру нашей планеты.

Согласно последним представлениям, магнитный центр Земли представляет собой некое твердое «субъядро», плавающее в жидком ядре. Расчеты его положения за период с 1829 по 1965 годы позволили установить, что магнитный центр Земли перемещается по замкнутой эллиптической орбите за период от 1200 до 1800 лет. Приводя эти данные на третьем Всесоюзном совещании по ритмике природных явлений, советские геофизики И. М. Пудовкин и Г. Е. Валуева предположили, что в условиях Средней Азии, где отмечены максимальные изменения силы тяжести, дрейф этого «субъядра» периодически, каждые 1200–1800 лет, создает устойчивые антициклонические условия, сопровождаемые длительными и губительными засухами, которыми можно объяснить «великие переселения народов» с этих территорий.

Это означает, что перед нами источник нового, близкого по протяженности и действию ритма, который — вероятно — находится в известной зависимости от констелляций планет, но в свою очередь может усиливать или сглаживать их воздействие.

«Ритмичность присуща широкому кругу явлений космического, геофизического и биологического характера, — пишет Е. В. Максимов, один из многих последователей А. В. Шнитникова. — Ритмические явления известны в состояниях звездной и солнечной активности, активности кометно-метеоритных потоков, в активности планет Солнечной системы, в колебаниях магнитного поля Земли, вероятно, в колебаниях естественной радиоактивности Земли, в явлениях, протекающих в земной коре (литосфера), в атмосфере, гидросфере, биосфере… Среди внутривековых известны добрых полтора десятка ритмов продолжительностью от 2,7 до 30–40 лет, среди вековых — не менее шести ритмов продолжительностью от 160 до 1800–1900 лет. Т. Карлстрем упоминает ритмы продолжительностью в 40 800, 20 400, около 3400, 1700, 1133, 567 и 283 года, а В. А. Зубаков — в 370 000, 185 000, 90 000, 40 000, 21 000, 3700 и 1850 лет… Явление ритмичности относится к числу фундаментальных закономерностей природы. Отрицание ритмичности невольно приводит к признанию непознаваемости развития природы в целом. Бесплодный эмпиризм, регистрирующий лишь флуктуации[1], физическая реальность которых неоспорима, не может явиться основой для создания общей теории Земли — фактически той цели, к которой вольно или невольно стремится современная наука…»

…От описания к анализу — таков, казалось бы, незыблемый путь науки. Но где-то посредине — не между, а сбоку, параллельно, над процессом, — должно присутствовать то неведомое, что превращает собрание фактов в систему, наблюдаемые факты — в закон. Открытие ритмичности явлений Вселенной, определяющей как бы ее внутреннюю структуру, на мой взгляд, соизмеримо с открытием атома, Периодической системы элементов, выведением теории относительности или эффектом Доплера. Я называю их потому, что открытие каждой из таких закономерностей вносит не в науку только, но в человеческое сознание иную, чем раньше, картину мира, требующую отказа от прежних представлений, методов, и, в какой-то степени, предполагаемого результата науки.

Подобная переориентация, переоценка ценностей, требует не только гибкости ума, широты кругозора, но и мужества критически взглянуть на себя и на свое дело. Школярам, выросшим на системе Птолемея, точка зрения Коперника представлялась смехотворной. Периодическая система Д. И. Менделеева была принята и использована не столько сверстниками великого ученого, сколько их — и его — учениками.

Впервые в истории системы ритмов дали возможность самых разнообразных прогнозов с гарантией, что результаты всегда окажутся в пределах предсказанных отклонений. «Ведущий» 1800–1900-летний ритм А. В. Шнитникова дает четкое представление, что именно нам следует ожидать от природы в ближайшие столетия и как следует поступать, чтобы грядущие перемены не застали нас врасплох, чтобы мы их не ускорили своими опрометчивыми и скоропалительными решениями…

Когда этот конечный вывод предстал передо мной в своей четкости и категоричности, я почувствовал, что наука, которой занимался все прошедшие годы, открывая, подобно неведомым островам и континентам, новые для себя области знания, далеко не проста и не объясняется одним любопытством человека к прошлому. Во всем этом — в романтике поиска и открытий, в трепете раскопок, мучительных поисках решений, казалось бы, никому из окружающих не нужных вопросов — заключен глубокий смысл, обращенный не к прошлому, а к будущему.

Во имя этого будущего только и стоит изучать слои Земли, продираться сквозь дебри давно погибших лесов, считать на их пнях годовые кольца, прислушиваться к глубокому и ритмичному дыханию биосферы. Ее ритмы накладываются друг на друга прихотливой сеткой, в противоборстве сил перекраивают материки, разрушают горы, иссушают моря, поджигают леса и степи, расстилают над землей пелену дождя и тумана. Но сквозь эту круговерть стихий, сквозь жару, холод, наводнения, пустыни, болота, оледенения упрямо идет маленький смертный человек, пытающийся понять свое место, свое назначение в этих ритмах космоса. Он падает под его ударами, передает свою эстафету другим, но каждый раз встает более сильным, более понимающим, чем прежде, ощущая свою общность со всем миром, который его создал, выпестовал в «грозе и буре» и для которого он вовсе не безразличен — он, Человек.

Виктор Викторович Чердынцев во время обследования берегов Плещеева озера.

Вверху — зарастающее озеро Сомино; внизу — раскопки А. М. Микляева одного из свайных поселений.


Так выглядят остатки свайного поселения.

Берендеево I. Вверху — веревка из луба; внизу — остатки шерстяной одежды «берендеевца».


Берендеево I. Скорченное погребение в футляре из бересты.

Река Векса. Вверху — современное (регрессивное) состояние реки; внизу — так выглядела пойма реки в момент очередной трансгрессии Плещеева озера.


Плещеево озеро. Вверху — древний береговой вал; внизу — раскопанные мерянские курганы, за которыми видны следы мелких колебаний уровня озера.


Стоянка Векса III. Вверху — общий вид; внизу — следы трансгрессивных паводков, над которыми лежит черный культурный слой эпохи бронзы.


Арсений Владимирович Шнитников — основатель учения о ведущем 1850–1900-летнем ритме биосферы.

Глава V «…Мера всех вещей»

1
От неолитическихочагов на берегу Белого моря к открытию ритмичности природных явлений — таков был путь, позволивший мне по-новому взглянуть и на археологию, и на ее взаимоотношения с другими областями науки.

С точки зрения, так сказать, «традиционной» археологии, остальные направления науки, соприкасавшиеся с нею, были всего лишь вспомогательными. Так относились к этому не только археологи, но и представители самих этих наук, для которых каждое вторжение в область археологии было частным случаем, лежащим за пределами их основной дороги. Определение пыльцы из археологических слоев носило для палеоботаников такой же элемент случайности, как для геохимика — вычисление возраста образца по содержанию в нем радиоуглерода, для геофизика — направление и напряженность магнитного поля в обожженной глине из древней печи, для дендроклиматолога — место бревна или сваи на дендрохронологической шкале. Между тем дело обстояло не совсем так.

Подобно тому как современный ученый охватывает своим сознанием соприкасающиеся области различных наук, определяя не узковедомственный, а комплексный подход к проблеме, прошлое человека оказалось областью, в которой сходились все направления науки, исследующие биосферу нашей планеты. Это был не частный случай. Наоборот, можно сказать, что исследование прошлого человека становится частным случаем при исследовании той «сферы жизни», которая породила человека, сформировала его и в которой сейчас он создает сферу разума — «ноосферу», как определял ее В. И. Вернадский.

«Человек впервые понял, что он житель планеты и может — должен — мыслить и действовать в новом аспекте, не только в аспекте отдельной личности, семьи или рода, государств или их союзов, но и в планетном аспекте. Он, как и все живое, может мыслить и действовать в планетном аспекте только в области жизни — в биосфере, в определенной земной оболочке, с которой он неразрывно, закономерно связан и уйти из которой он не может. Его существование есть ее функция. Он несет ее с собой всюду. И он ее неизбежно, непрерывно изменяет». И еще. «Человек живет в биосфере, от нее неотделим… Объекты биосферы человек может охватывать всеми своими органами чувств непосредственно, и в то же время человеческий ум, материально и энергетически неотделимый от биосферы… строит науку. Он вводит в научные построения переживания человеческой личности, более мощные и сильные, чем те, которые возбуждаются в нем картиной звездного неба и планет, доступной ему только зрительно… Научная мысль есть часть структуры — организованности — биосферы и ее в ней проявления, ее создание в эволюционном процессе жизни является величайшей важности событием в истории биосферы, в истории планеты».

Эти замечательные строки я нашел в «Размышлениях натуралиста», книге, которая увидела свет через двадцать два года после смерти одного из самых выдающихся ученых нашего времени. Меня поразил в ней тот философский, всеохватывающий подход к миру, науке и человеку, который, по рассказам В. В. Чердынцева, ученика и последователя В. И. Вернадского, был всегда характерен для ученого. Вернадский считал невозможным изучать раздельно биосферу и человека. Частные вопросы, отдельные аспекты — да, пожалуйста; но понять структуру того и другого, постичь нити, связывающие живое с «неживым», с космосом, возможно только совместными усилиями.

Человек и его история, с точки зрения Вернадского, не просто объясняли биосферу. Следуя Демокриту, человека можно было рассматривать как своеобразный «микрокосмос», отражающий космос большой. Человек был, по выражению древнегреческого философа Протагора, «мерой всех вещей», ибо с его появлением на планете геологические процессы обретали длительность во времени и их можно рассматривать не в целом, а по фазам, периодам, отрезкам, которые человек намечает и датирует остатками своей деятельности. Продолжая мысль В. И. Вернадского, можно сказать, что с появлением человека, выделением его из царства природы в истории биосферы начинается «хронологический» период.

Значение человека для изучения прошлого первыми поняли геологи в середине XIX века, а еще раньше — естествоиспытатели (вспомним графа Бюффона!). Не случайно в учебниках и руководствах по четвертичной геологии каменные орудия и черепки выступают в качестве «руководящих ископаемых» наравне с костями вымерших животных, раковинами морских и наземных моллюсков. Следом за геологами к этому выводу пришли некоторые почвоведы и болотоведы, для которых следы человеческой деятельности и их возраст стали отправными пунктами в исследовании развития почв и торфяных болот. Но все это еще не было слиянием исследований. Каждый раз обращение к другой области знаний было потребительским, поскольку археологи обращались к представителям этих наук лишь для того, чтобы получить справку о распространении определенного вида почвы в прошлом и связанной с нею растительности, о степени заболоченности того или иного водоема для определенного отрезка времени, но не больше.

Перелом наметился не так давно. И как ни странно, его инициатором стали как раз археологи.

Если на первых порах археолог интересовался лишь произведениями рук человеческих, не всегда обращая внимание на останки самого человека, то вскоре уже все, попадающее под его лопату, вызывало интерес и размышления. При раскопках стоянок и городищ стали отмечать кости животных, рыб, зерна злаков, косточки от плодов. Перечисления вскоре оказалось недостаточно. Требовалось уже точно определить, чьи именно кости были встречены, от каких рыб собрана чешуя, какие виды злаков росли на окрестных полях, из каких животных состояло стадо. Сделать это мог только специалист. Археолог не мог его в этом заменить. Его делом было понять значение каждой находки и не просто передать ее специалисту, но и сформулировать вопросы, ответы на которые могли быть использованы в дальнейших исследованиях.

Археолог, ведущий раскопки, практически становился лишь инициатором исследования прошлого, которое параллельно вели специалисты разных областей науки. Если представить процесс исследования в качестве научного труда, то на долю собственно археолога приходится «введение», одна из промежуточных глав и «заключение» — итог исследования.

Археолог воспитывал специалиста. И чем чаще специалистам приходилось отрываться от собственных научных проблем, тем чаще они обнаруживали, что материал для их решения находится в руках археолога. Да и наука в целом не стояла на месте. И чем бы ни занимались ее отрасли, неизменно — как это и предсказывал В. И. Вернадский — они сходились на том, что исследуют одну и ту же биосферу. Ее настоящее. Ее будущее.

И всякий раз оказывалось, что настоящее можно только наблюдать, будущее — стараться предугадать, а действительно анализировать можно только прошлое, которое дает понимание и настоящего и будущего.

Путь к прошлому лежал через человека.

Это кажется парадоксальным, не правда ли? Казалось бы, какое дело биологу или зоологу, изучающему животный мир Земли или возникновение современных видов животных, до остатков древних поселений? Если бы дело касалось домашних животных, это было бы понятно, поскольку своим возникновением и существованием они обязаны человеку. Но где еще может зоолог найти материал для своих исследований? Только в культурном слое. Обгоревшая, вываренная, отшлифованная кость хранится при благоприятных условиях много дольше, чем кость павшего или загрызенного животного. Человек был всеяден. Он приносил в свой «дом» все, что мог убить, поймать, изловить. На множестве поселений, относящихся к одному времени, перед зоологом открывается исчерпывающий материал по этому периоду, который — опять-таки благодаря человеку — может быть предельно точно датирован.

Ботаник и климатолог находятся в таком же положении. Да, они могут воспользоваться пыльцевыми спектрами слоев торфяника, но чтобы найти пыльцу, семена злаков и сорняков, косточки съедобных плодов, выяснить климатические условия узкого отрезка времени, они должны обратиться к помощи археолога, к слоям поселений, где все эти материалы представлены достаточно полно. Большое количество одновременных и однотипных археологических памятников позволит им избежать ошибок, а расположение этих памятников в самых различных географических условиях позволит им представить общую картину растительности и животного мира Земли для данной эпохи.

Биологи и геофизики совместными усилиями могли обнаружить в биосфере ритмичность, управляющую жизнедеятельностью организмов. Но длительные, много больше протяженности человеческой жизни ритмы были открыты исключительно благодаря археологическому материалу, и человек, хрупкий, недолговечный, подверженный превратностям судьбы, стал в этом случае воистину «мерою» веков и тысячелетий.

На память приходят многие примеры археологических исследований, всякий раз оборачивающиеся подобным «выходом» в прошлое биосферы. Классические тому образцы всем известны.

Это открытие многокрасочных наскальных фресок в Сахаре, повлекшие за собой серию археологических исследований, что привело к решению ряда загадок Африканского континента.

Хорошо известна роль археологических исследований в деле преобразования пустынь Средней Азии, в расширении площади орошаемых земель и «зеленого наступления» на барханы.

Не менее важными для изучения ритмов биосферы оказались исследования Великой китайской стены, долгое время служившей загадкой для историков и географов.

Великая стена протяженностью около 4000 километров была построена в IV–III веках до нашей эры. Но вскоре, уже через два столетия, как свидетельствуют древние летописи, отдельные ее участки были заброшены и вместо них построены другие. В чем дело? Оказалось, что в каждом таком случае строители стены пытались сочетать искусственные укрепления с естественными, в первую очередь с болотами и озерами, включив их в систему обороны и, таким образом, сэкономив время и строительный материал. Как мы теперь знаем, начало второй половины I тысячелетия до нашей эры, когда развернулось строительство, приходится на фазу повышенной увлажненности и начало фазы иссушения. Вот почему, по мере того как стена строилась (все строительство заняло не одну сотню лет), болота высыхали, а озера сокращались, пока кое-где не исчезли совсем. На таких участках готовую линию стены пришлось оставить и заново возводить ее на других рубежах, уже не пытаясь сэкономить строительный материал за счет природы.

Самое любопытное, что эти пересохшие в древности водоемы в прошлом веке оказались столь же велики, как и в момент строительства!

Впрочем, зачем ходить так далеко за примерами?

Палеолитическая стоянка Сунгирь возле Владимира оказалась редчайшим памятником, подарившим археологам несколько замечательных погребений, благодаря которым мы смогли узнать много нового о жизни, быте, верованиях, облике современников последнего оледенения. Между тем главный ее вклад в науку — не эти бесценные находки, а сведения о природной среде, окружавшей человека перед максимальным продвижением ледника на юг, о растительности, животном мире, развитии мерзлотных явлений и геологических процессов, которые оказалось возможным датировать, определить их последовательность во времени лишь благодаря остаткам человеческой деятельности.

Изучение материала ряда каменных орудий, вроде фатьяновских сверленых топоров, заставило пристальнее изучить пути движения ледниковых валунов, а вместе с тем представить возможное движение материковых льдов последнего оледенения.

Свайное поселение на Берендеевом болоте, представлявшее первоначально чисто археологический интерес, очень скоро стало своеобразным репером для датирования слоев торфяников с археологическими находками и установления хронологии регрессивных фаз голоцена.

Такую же роль сыграло изучение К. К. Шиликом затопленных частей античных городов — Херсонеса, Ольвии, Фанагории, — где археологические факты подтвердили основной 1800–1900-летний ритм А. В. Шнитникова и дали новый материал для прогнозирования колебаний береговой линии — данные, без учета которых невозможно капитальное строительство в прибрежной зоне.

Чешуя в рыбозасолочных цистернах античных городов Причерноморья долгое время служила только указанием на существование этого производства у древних греков. Однако ее изучение специалистами позволило определить видовой состав, размеры и возраст выловленных в древности рыб, установить среднегодовые температуры Черного моря для той эпохи.

Восстановление картины хозяйства древнегреческих колонистов на Тарханкуте, интересовавшее А. Н. Щеглова как археолога, с неизбежностью привело к анализу природной среды этих мест, а вместе с тем к рекомендациям по использованию этих территорий в современном народном хозяйстве.

Наконец, изучение местоположения лабиринтов и сезонных стойбищ неолитических обитателей побережий Белого моря показало их связь с наиболее благоприятными местами промысла семги, а анализ хозяйства фатьяновцев и распространения их могильников поставил вопрос о наличии обширных открытых пространств в лесной зоне и незначительности изменения в прошлом границ разных биом.

Примеры можно приводить до бесконечности, но нужно ли? Вся эта книга является примером того, в каком направлении развивается современная археология, объединяя части соприкасающихся с нею дисциплин и формируя единую «науку о прошлом».

Вот почему я хочу остановиться на некоторых областях исследования, которые возникли недавно или находятся еще в зачаточном состоянии.


2
Возможность проникновения в прошлое биосферы через человека определяется степенью зависимости человека той или иной эпохи от самой биосферы.

Охотники и рыболовы, кочующие вслед за стадами дичи, неотторжимы от окружающей среды так же, как погибавшие на кораблях папуасы, которых европейцы пытались увезти с их родных островов. Поэтому в руинах древних городов исследователя прошлого ждет гораздо меньше сведений, чем на местах сезонных стойбищ охотников или на поселениях земледельцев и животноводов, в чьих культурных слоях лежат свидетельства о природе и космосе, которые мы учимся находить и извлекать.

Но вот что досадно: постоянно исследуя эти слои, археолог лишь в общих чертах представляет механизм их образования. Как они отлагались? С какой скоростью? Какие процессы здесь происходили? Почему в одном случае кость в песке сохраняется, а в другом бесследно исчезает? Как происходит смена растительного покрова на местах поселений?

Загадки эти, насколько мне известно, до сих пор никто не пытался исследовать. Отчасти археолога можно понять: как бы ни интересовали его подобные вопросы, перед ним стоят свои, неотложные задачи. Для их решения необходимо быть одновременно почвоведом, геохимиком, геоморфологом, иметь в своем распоряжении соответствующую современную аппаратуру, а главное, создать совершенно новую методику исследований, позволяющую идти от настоящего к прошлому.

Я начал с вопроса о культурном слое, потому что он тесно связан с другой проблемой — биохимией прошлого. Каждый живой организм, в том числе и человек, в известном смысле несет в себе полный набор элементов Периодической таблицы Д. И. Менделеева, которые обеспечивают его здоровье, жизнедеятельность, нормальный обмен веществ. Выпадение из такого «набора» одного или двух элементов чревато самыми серьезными последствиями. Более того, именно микроэлементы, попадающие в организм и легко выводящиеся из него, оказываются жизненно необходимыми. Их путь долог и сложен. Из почвы их вымывают воды, собирают растения, они перерабатываются травоядными, оседают в их мышечных тканях и уже оттуда поступают к человеку с животной пищей. Так, через пищу человек «напрямую» связан с почвой, на которой живет, с подстилающими ее горными породами и образующими их минералами.

Жизнь человека находится в самой тесной связи с геохимией и биохимией окружающей среды. Отсутствие в пище того или иного микроэлемента приводит к нарушению нормального обмена веществ, а в случае затянувшегося процесса — к развитию определенного заболевания.

Обитатели побережий, питающиеся рыбой, моллюсками, водорослями, разнообразящие свой стол наземными животными, ягодами, растениями, не испытывают недостатка ни в витаминах, ни в микроэлементах, с избытком растворенных в морской воде. Иначе обстоит дело с жителями континентальных районов.

Путешественники, наблюдавшие жизнь чукчей в прошлом веке, отмечали, что на зиму они заготовляют листья и ветки ивы, набивая их в мешки из тюленьей шкуры и оставляя прокисать в течение лета. С наступлением холодов получавшаяся масса замерзала, и ее, нарезая ломтями, как хлеб, ели с мясом.

Любимым зимним лакомством саамов и некоторых других охотников на северного оленя в Америке и Сибири была полупереваренная масса из желудка только что убитого оленя. Таким простым путем они получали необходимый запас витаминов и йода, содержащихся в ягеле и лишайниках, которыми питается северный олень.

Медики, геохимики, биологи в последние десятилетия выяснили своеобразную «географию болезней», отмечая районы, жители которых испытывают постоянную недостачу, скажем, в йоде, кальции, серебре, железе, которую надо восполнять искусственно. Иногда, наоборот, в организме наблюдается избыток того или другого элемента, например меди или алюминия, который следует как-то уравновесить. Избыток бывает связан с близостью к почве богатых месторождений определенного минерала. А вот почему происходит недостача? Когда она впервые появилась? Как сказалась на чреде поколений? Вопросы эти чрезвычайно важны, но решены могут быть только в содружестве специалистов с археологом, при исследовании костей животных и человека, остатков органических тканей, структуры и химии погребенных почв.

Потрясения биосферы с неизбежностью приводили к изменениям экологических связей и хозяйства человека. Если человек не мог приспособиться к изменившимся условиям, он погибал или оказывался в своеобразном эволюционном тупике, где с трудом поддерживал раз достигнутый уровень. Изменение образа жизни, пищи, а вместе с нею и биохимии организма с неизбежностью должно было привести к изменению наследственности. Такое положение заставляет задуматься над следующим вопросом: в каком направлении под влиянием изменившейся природной среды и среды искусственной менялся генетический код человека?

Как это происходило, в какие сроки, к чему приводило — пока неизвестно. Между тем уже переход от охоты и собирательства к оседлому земледелию вызвал настолько сильное солевое голодание организма человека, что, по мнению большинства археологов и экологов, начало разработок соляных копей в Европе и использование продуктов соляных источников явилось следствием не развития металлургии и связанного с ней горного дела, а широким распространением пашенного земледелия и растительной пищи.

Создание цивилизации, «второй природы», отрывало человека от биосферы, укрепляло его позиции, делало его относительно независимым от климата, территории, естественных ресурсов. Одновременно это отторжение ослабляло человека как биологический вид. Борьба за существование из плана физического оказывалась перенесенной в область знания, область мысли. Если прежде выживал наиболее сильный человек, наиболее ловкий, наиболее выносливый, то с течением времени его место занял наиболее гибкий, наиболее опытный, представляющий уже не биологическую единицу, а социальную группу. Кооперация в первобытном обществе, как правило, была кратковременной, от случая к случаю. Люди объединялись для коллективной охоты, постройки общественного дома, загона для животных, на рыбной ловле. Семья была единственной постоянной общественной единицей, и вопрос ее существования, кроме критических ситуаций, связанных с родом или племенем, зависел от нее самой. Немощным и хилым приходилось плохо. Для жизни требовался доброкачественный, здоровый человеческий материал.

С развитием цивилизации все изменилось.

Теперь человек при всем желании не мог существовать в одиночку. Он был связан множеством уз с обществом, и сама жизнь его, успехи, перспективы определялись тем, с какой из человеческих групп он оказывался связан. Теперь гораздо важнее физического здоровья стало «здоровье» социальное, место, которое человек занимал в строго иерархическом обществе, духовные качества, способствовавшие или замедлявшие достижение наилучших условий жизни. Вместе с измененными условиями жизни изменились подстерегавшие человека опасности, в первую очередь болезни.

Палеопатология — сравнительно недавно возникшая отрасль медицины. Кости людей, попадавшие в руки археологов, врачей, паталогоанатомов развеяли легенду о «золотом веке», когда человек не знал болезней. Кости из раскопок хранили на себе следы ранений, длительных, прогрессирующих заболеваний, переломов, удачных и неудачных операций. Болезни жили вместе с человеком, разрушая его, подтачивая, вызывая ответные реакции организма, влияя на наследственность. Правда, проявлялись они несколько реже, чем сейчас. Объясняется это тем, что при высокой детской смертности жизнестойкость оставшихся была значительно выше современной, а также тем, что люди жили рассредоточенно, инфекционные заболевания, вспыхнув в одном месте, быстро угасали, не получив распространения. Наоборот, социальный человек нашего времени, отдавшись во власть «второй природы», испытывает на себе все бури эпидемий в силу скопления людей в городах и развития массовых средств сообщения — авиации, железных и шоссейных дорог, — благодаря которым инфекция охватывает в считанные недели целые континенты.

Как показал A. Л. Чижевский, вспышки эпидемий так же предсказуемы, как вспышки на Солнце, с которым они связаны. Были ли они прежде? По-видимому, были. Условия цивилизации изменили только масштаб их проявления, усилили в тысячи и сотни тысяч раз. Следовательно, если мы хотим что-либо знать о развитии генетического кода человека в разные эпохи, попытаться определить воздействие на него биосферы, Солнца и космоса, надо обращаться к человеку далекого прошлого, к остаткам его поселений, стойбищ, к его могильникам. Там, где «записана» летопись солнечной и космической радиации.

Сравнительно недавно дерево, найденное археологом при раскопках, обращало на себя внимание и сохранялось только в том случае, если было обработано человеком, представляло предмет, обломок предмета или произведение искусства. Казалось, единственная содержащаяся в нем информация — это порода.

С открытием возможности определять возраст по содержанию радиоактивного углерода ценность таких находок во много раз возросла. Угли древних костров, полуистлевшие и обгоревшие бревна погребальных камер под курганами, балки от глинобитных домов — все стало реальным воплощением Времени, которое они в себе заключали.

Но и этот подход, как выяснилось, был всего лишь потребительским. Чтобы положение изменилось в корне, в руки археологов должно было попасть сразу большое количество хорошо сохранившегося дерева, относящегося к одному историческому периоду. Иными словами, требовалось, чтобы это был подлинно массовый и в то же время определенным образом организованный материал.

Это произошло во время раскопок древнего Новгорода.

Культурный слой достигал здесь девяти метров, он был пропитан влагой, и все органические остатки, в том числе и дерево, сохранились в нем исключительно хорошо. Ничего удивительного в этом не было, если вспомнить, что болота, эти естественные «консервы» природы, сохраняют в своей толще от гниения абсолютно все, что в них попадает. Не случайно находки доисторических тканей, остатков растений и даже мумифицированных природой тел людей происходят из свайных и болотных поселений.

Что касается дерева, то в земле оно сохраняется, как правило, в двух взаимоисключающих условиях — когда очень сухо или когда очень мокро. Гниение древесины — результат жизнедеятельности особых микроорганизмов, которые могут существовать только при наличии воздуха и влаги. В первом случае, как, например, в Египте, очень сухо, им не хватает влаги; во втором случае, как то произошло в древнем Новгороде, им не хватало воздуха. Это обстоятельство и сыграло на руку археологам. Древние новгородцы, обновляя мостовые, не меняли деревянные настилы. Новую мостовую они клали поверх старой, так что при раскопках, по мере углубления в землю, глазам археологов открывался штабель из плах, сложенный в течение шести веков, от десятого до пятнадцатого включительно, и состоявший из образцов деревьев, последовательно срубавшихся в окрестных лесах в течение всего этого времени.

Определенные слои мостовых были связаны со строительством и гибелью окружавших улицу зданий, от которых оставались в земле нижние венцы. И всюду вокруг лежало дерево: деревянные ковши, весла, гребни, бочки, кадушки, деревянные рукоятки топоров, косовища, множество других предметов и обломков. Всеми ими надо было заниматься, изучать, определять, поэтому сотрудничество археологов со специалистами-дендрологами началось с первых же лет раскопок.

Скоро возникла мысль, что самого пристального внимания заслуживают не только деревянные изделия, но и само дерево, как таковое. Именно дерево должно было помочь датировать все новгородские находки с небывалой точностью — до года.

«С первого же дня рождения живое дерево является очевидцем многочисленных явлений природы и той среды, где оно произрастает. Годичное кольцо — это память природы, в которой хранятся с точностью до одного года оценки разнообразных климатических условий прошлого — осадки, температура воздуха, влажность почв, солнечная активность и даже удельная радиоактивность земной атмосферы. Дендрохронология может дать широкую информацию с точностью до года о разных природных явлениях, которые оказывали влияние на ширину и структуру годичных колец».

Так много лет спустя после начала исследований писал в книге о дендрохронологии Б. А. Колчин, основатель этой области науки в нашей стране, составивший полную шкалу колебаний годичного прироста деревьев для Восточной Европы на протяжении 1182 лет — с 788 по 1970 год.

Зависимость толщины годового прироста деревьев от климата и солнечной радиации, как я уже писал, впервые заметил в 1901 году американский астроном А. Дуглас. Выделенные им кольца одиннадцатилетнего солнечного цикла позволили установить последовательность колебания прироста годовых колец у деревьев, произраставших на одной территории и в одно время. А если одно дерево росло раньше, а другое позже? Важно было, чтобы какое-то время они росли вместе, пусть и на значительном удалении друг от друга: одновременная серия годовых колец служила надежным «мостиком» для их связи. Роль подобного «мостика» между разорванными системами колец может сыграть третье дерево, если оно занимает промежуточное положение во времени между первым и вторым. Наблюдения А. Дугласа положили начало методу перекрестной датировки, с помощью которого он смог датировать одновременные и разновозрастные поселения древних индейцев по спилам деревянных балок, сохранившихся благодаря сухому климату. Одновременно он продолжал составлять дендрохронологическую шкалу по живым деревьям, «протянув» ее по балкам домов первых испанских поселенцев до поселений ацтеков в штате Нью-Мексико.

В результате в его руках оказались две дендрохронологические шкалы: «плавающая», то есть не достигающая современности, построенная на материале древних поселений, и абсолютная, протянутая от 1280 года до наших дней. Специальные экспедиции на археологические объекты вскоре позволили А. Дугласу и его ученикам сомкнуть эти две шкалы, получив полную серию годовых колец от 698 года нашей эры до современности.

Так начались дендрохронологические исследования, создавшие к настоящему времени для Северной и Центральной Америки абсолютную дендрохронологическую шкалу протяженностью в 8253 года.

Метод А. Дугласа был применен советскими археологами и в Новгороде. Ярусы древних мостовых давали сотни образцов деревьев, срубленных одновременно и связанных сериями колец с более древними, лежащими под ними. Даты отдельных серий колец уточнялись срезами с балок новгородских храмов, точное время постройки которых было хорошо известно благодаря летописям и надписям в церквах и на иконах. В серии таких диаграмм находили свое место и деревянные изделия, и бревна строений, расположенных по обеим сторонам мощеных улиц.

Одновременно с Новгородом составлялась дендрохронологическая шкала других древнерусских городов, в которых велись раскопки и слой которых точно так же сохранил от уничтожения дерево, — Смоленска, Пскова, Белоозера, Кириллова, Полоцка, Торопца, позволяя протягивать шкалу все ближе к современности.

Дендрохронология — датировка годовых колец деревьев по их толщине на спилах.

Создание дендрохронологической шкалы было большим достижением советской науки. Помимо своего прикладного значения, для целей датировки, она представляла картину климатических колебаний за одиннадцать веков и подтвердила ряд уже известных ритмов солнечной активности. Теперь ее следовало продолжить во времени, вниз, в глубины прошлого. Как? По-видимому, с помощью болот, болотных городищ железного века, остатки которых известны в Прибалтике, в западных районах нашей страны, чтобы потом через них выйти на болотные поселения и свайные постройки неолита.

В самом деле, какой огромный, никем не затронутый благодатный материал для самых различных исследований ждет будущих дендрологов в слоях «пограничного горизонта», где законсервированы сотни пней с сохранившимися годовыми кольцами, и в остатках свайных поселений, где сотни деревянных свай позволяют составлять достаточно продолжительные «плавающие» шкалы самых критических периодов жизни биосферы в голоцене!

Объединенные исследования геохимиков, дендрологов, палеоботаников, геофизиков, климатологов, биофизиков и, возможно, астрономов откроют в этих удивительных архивах природы летопись всего голоцена. «Плавающие» шкалы свайных поселений здесь будут перекрываться разновременными лесами «пограничного горизонта», а те в свою очередь могут быть продолжены во времени по пням прибрежных деревьев, переживших периоды увлажнений, или по сваям поселений, отмечающих переход от одной фазы к другой. Здесь будут данные не только о климате и солнечной радиации. Слои древесины могут хранить память о вспышках «сверхновых» звезд, внезапных потоках космического излучения, прорывающегося сквозь защитный покров магнитного поля Земли, и многое другое, что мы только теперь начинаем узнавать.

«Мостик», перекинутый дендрологией от прошлого человека к прошлому космоса через прошлое биосферы, не одинок. Попытка использовать методы точных наук для определения времени в прошлом привела археологов к мысли использовать в этих же целях колебания магнитных силовых линий Земли.

Земля — магнит. Но положение магнитных полюсов нашей планеты, как выяснилось, далеко не постоянно. Они не только «путешествуют» вокруг географических полюсов, но время от времени меняются местами, как будто внутри Земли происходит какой-то срыв, вызывающий поворот магнитной стрелки на 180°. Такие периоды, называемые магнитными инверсиями, происходили в прошлом неоднократно, с неодинаковыми промежутками времени. В далеком прошлом промежуточные периоды достигали десятков миллионов лет, сейчас — около миллиона лет, причем внутри этих долгих периодов возникают более краткие инверсии, примерно по 100 тысяч лет.

Установить явление инверсий удалось потому, что магнитные силовые линии способны «отпечатываться» на слоях осадочных пород, где намагниченные частицы сохраняют направленность магнитного поля, существовавшего в момент их отложения. Направление прежних силовых линий хранят и горные породы, например вулканические, если они в тот момент были нагреты свыше 600 °C. Поскольку магнитное поле является одним из важнейших факторов существования нашей биосферы, явление остаточного магнетизма дало начало палеомагнетизму как особой отрасли геофизики.

Не так давно от палеомагнетизма отделилась еще одна отрасль — археомагнетизм.

Археомагнетизм исследует остаточную намагниченность, связанную с деятельностью человека. В первую очередь это относится к изделиям из глины — кирпичам, сосудам, глиняным печам, в которых происходил обжиг, стенам домов, испытавших большой пожар. В каждом таком случае предметы, нагретые свыше 600 °C, теряют свою прежнюю намагниченность и приобретают новую, именно ту, которая характерна для данного времени. По двум величинам — наклонению геомагнитного поля и его напряженности — с помощью специальных приборов устанавливается вероятное время нагрева образца. Однако пока этот метод находится в состоянии становления, потому что результаты измерений даже для образцов, датированных другими методами, часто отклоняются от расчетных величин.

Я выскажу всего лишь догадку: не показывают ли эти отклонения тот самый «дрейф» магнитного субъядра, который иногда может совпадать с ритмом А. В. Шнитникова и влияет на климат в первую очередь в зоне Азиатского континента? В таком случае перед нами открывается еще один интереснейший источник сведений о силах, управляющих «сферой жизни», о котором сопроводительную «справку» должен давать именно археолог, хотя «читать» этот источник будет геофизик…


3
Путь, ведущий исследователя в космос через ритмы биосферы и глубинные тайны нашей планеты, заманчив и увлекателен. И все же изучение прошлого без попытки ощутить — хотя бы в малой степени — его создателей, мне представляется неэтичным. Потому что человек…

Что же мы знаем об этом человеке? Даты. Вехи событий. Вещи. Холодные угли очагов, оставленных в тысячелетиях. Борьба за жизнь с природой, с холодом, тьмой, голодом. Со стихиями. С самим собой… Нет, как раз последнего мы не знаем. Только догадываемся, перенося на того человека свои ощущения. А каковы были его собственные? Европеец мог стать индейцем, как показал это своей жизнью Дж. Теннер, но только в том, что касается быта, привычек, языка, сноровки. Он вырос в этой среде, привык к ней, не хотел долгое время ее покидать, но между ним и индейцами, в конечном счете, всегда оказывалась пропасть в сознании: одна и та же картина мира истолковывалась каждой стороной по-разному.

Как ни пытались обманывать себя многие этнографы, жившие среди примитивных племен, всякий раз, когда возникали напряженные ситуации, они вынуждены были отмечать, что основной барьер в сознании никогда не исчезал, а лишь отодвигался — в зависимости от личных отношений между исследователем и исследуемыми. Каждый случай можно было объяснить; каждый поступок находил свое оправдание. Но в целом система поведения, попытки воздействия на окружающую среду и собеседника оказывались за пределами чужого сознания.

Исследователь прошлого находится в худшем положении, чем этнограф. Тот может вести перекрестный опрос, сопоставлять ответы, дополнять их тем, что видел и слышал раньше, составляя по возможности полную картину исследуемого. В руках археолога всего лишь случайные, разрозненные предметы, одновременность которых он только предполагает, но их действительное место в жизни исчезнувшего общества никто не может указать с достоверностью. Порою он не знает, что именно держит в руках: часть ли целого или нечто самостоятельное. Догадки об истинном назначении редких произведений доисторического искусства оказываются не более чем игрой логических посылок, остроумных, интересных, но вряд ли имеющих много общего с тем, что вкладывали в эти произведения их создатели.

Что знаем мы, к примеру, о кремневых фигурках, встречающихся иногда в раскопках неолитических стойбищ? Похожие на них изделия из кремня и обсидиана археологи находят при раскопках в Мексике. И те и другие остаются для нас загадкой — не всегда даже ясно, что именно каждая из фигурок изображает. В равной мере они могли быть амулетами, украшениями, знаками собственности, изображениями тотема.

А каково действительное назначение тех маленьких костяных скульптур, так реалистично передающих головки птиц: уток, гусей, глухарей, рябчиков — и животных: медведя, куницы, волка, — которые могли пришивать на одежду или подвешивать к ожерелью? Отличаются ли они своим смыслом и назначением от кремневых фигурок или нет? С равной степенью вероятности можно думать, что они отражают какие-то религиозные представления древних охотников и что к этим представлениям никакого отношения не имеют.

Они — вне нашего опыта, вне нашей системы мышления, точно так же как великолепные наскальные рисунки, оставленные первобытными художниками везде, где оказывались перед ними плоскости каменных стен, — на севере Скандинавии, в Карелии, Италии и Испании, в подземельях европейских палеолитических пещер, на Урале, в Забайкалье, Центральной Азии, горах Кавказа, в Сахаре и в Южной Америке. Святилища это или картинные галереи прошлого? Имеем ли мы здесь дело с первобытной магией, или перед нами «чистое» искусство, потребность в котором поднимается из сокровенных глубин впечатлительной души любого настоящего художника, точно так же как песня рвется с языка поэта? На эти вопросы нет и, по-видимому, не может быть окончательного ответа.

Вероятнее всего, в первобытном искусстве слито все воедино, поскольку реальное для первобытного сознания оказывается только одной из сторон нереального, а сверхъестественное — одним из аспектов естественного, открывающееся лишь для малого числа избранных.

Как реставратор восстанавливает — исходя из опыта, основываясь на размышлениях, по догадке — недостающие части древней скульптуры, точно так же и первобытный человек, обнаруживая разрыв причинно-следственной связи, восполнял его, обращаясь к миру невидимых сил. Он действовал на основании опыта, полученного им непосредственно и переданного в долгой чреде поколений, и если в картине мира оказывались выпады, пустóты, то он восстанавливал их по своему разумению.

Вот почему понятие «святилища» оказывается еще одной условностью, которую мы вносим в собственное понимание прошлого. Подобно тому как охотничья территория не имеет сколько-нибудь определенных границ, межевых знаков, точно так и пространство, на котором происходила в прошлом встреча человека с невидимыми обитателями, в отличие от храмов поздних эпох, очерчивалось весьма приблизительно.

Если человек не засиживался на одном месте, свободно странствуя по просторам земли за своей добычей, то с какой стати сидеть на одном камне богам? Сами охотники, древние боги не требовали от людей обильных жертв. Им нужно было уважение, выполнение установленных ими правил поведения на охоте, в быту, на войне, и за это они помогали человеку…

Не потому ли мы находим на каменных полотнах, наряду со священными изображениями, множество других: сцены военных столкновений, изображения зверей, птиц, рыбной ловли, охоты, земледелия, морского промысла? Они наслаиваются друг на друга потому, что образуют не «иконостас», как можно было бы представить по аналогии с современными религиями, а всего лишь разовое, единовременное приношение божеству — все равно, просьбу или благодарность за исполненное.

Как общение с потусторонним миром было одновременно реальным и символическим, так и реальная жертва могла быть заменена ее изображением, символом.

Одна из самых интересных попыток проникнуть в смысл неолитических наскальных изображений, петроглифов, была сделана советским этнографом К. Д. Лаушкиным два десятилетия тому назад. Последователь В. И. Равдоникаса, К. Д. Лаушкин попытался «прочитать» ряд наскальных изображений на восточном берегу Онежского озера. Здесь, на каменистых мысах, отшлифованных волнами и ледником, неподалеку от устья Черной речки, более ста лет назад было открыто множество выбитых в камне изображений. Лебеди, утки, гуси перемежались изображениями человеческих фигурок, лосей, оленей, рыб, змей, волков и лисиц. Вместе с ними были и малопонятные знаки — диски и серпы с отходящими двумя лучами, — в которых одни исследователи видели изображения капканов, а другие — изображения луны и солнца.

Основываясь именно на этих изображениях и присутствии рядом с ними фигур лосей, согласно верованиям северных охотничьих народов, связанных с солнцем, может быть, потому, что вместе с солнцем лоси возвращаются из своих зимних путешествий, К. Д. Лаушкин поддержал мнение В. И. Равдоникаса, что все это — огромное естественное святилище, в которое входят и скалы, и озеро, и лес на прибрежных холмах, и ручьи, впадающие в озеро.

Анализ изображений и их положения на местности, доказательства связи петроглифов со знаменитым неолитическим Оленеостровским могильником на Онежском озере, примеры аналогичных религиозных ситуаций были выполнены ученым тонко и убедительно. Но на этом Лаушкин не остановился. Опираясь на археологический материал, составив цепь логических посылок, исследователь предположил, что саамы были прямыми потомками древнейших обитателей этих мест. В его распоряжении были другие факты, чем те, что использовал я, но, работая на разном материале, мы пришли к одному выводу. Согласно документам, в XIV веке, когда к югу от Бесова Носа был основан Муромский монастырь, и в более позднее время, вплоть до конца XVIII века, саамы, или, как их называли тогда, лопари, временами появлялись со своими оленями в этих местах. Они приходили к наскальным рисункам, поклонялись им и приносили им жертвы. Это позволяло надеяться, что в легендах и сказаниях саамов могли сохраняться отголоски мифов глубокой древности, в том числе связанные с изображениями на скалах.

Сходные сюжеты нашлись. И не только в саамских сказках. Они оказались и в рунах карело-финского эпоса «Калевалы», вобравшего в себя, по-видимому, очень древние мифы, слагавшиеся в этих краях.

Казалось бы, чего еще желать? Пусть только десяток рисунков из нескольких сотен обрело смысл, но сделан первый шаг, за которым должен последовать второй и третий… Но путь науки более тернист и сложен, чем можно предположить. Подробно о работе К. Д. Лаушкина я рассказал в книге «Цветок папоротника» — о подходах, идеях, открытыхсюжетах. Здесь же я вспомнил о нем только в качестве примера, показывающего, как блестящий талант исследователя, соединившего цепью хитроумных логических доказательств прошлое с настоящим, ставшего, казалось бы, уже на порог разгадки, оказывается все же бессилен реконструировать сознание человека тех далеких времен. Не в том дело, что построения Лаушкина смогли охватить лишь малую часть онежских петроглифов. Сам анализ основывался на частностях — чрезвычайно любопытных, по-видимому, очень верных, — но вывод так и не стал новым инструментом науки, открывающим дверь в новую область знания или хотя бы указывающим к ней путь.

Искусство прошлого сложно для нашего восприятия, потому что оно всеобъемлюще.

Растирая и нанося на камень краску, выбивая или вышлифовывая в скале контуры изображения, первобытный художник вкладывал в него не только свой талант, но и свои представления о мире, свои знания. В определенном смысле искусство выполняло функции науки. Легко предположить, что охотник должен знать расположение внутренних органов зверя или человека. Наскальные изображения так называемого «рентгеновского стиля», где в контуре тела животного обозначены наиболее важные органы и показана их взаимосвязь, убеждают нас, что художник не только хорошо знал анатомию, но разбирался и в их физиологических функциях.

Почти столь же мало известно нам и о медицине древних. Исследования палеопатологов ограничены, как правило, заболеваниями, которые оставляют свои следы на костной ткани, деформируют кость, разрушая ее или меняя ее структуру. Такие признаки, позволяя восстановить в общих чертах течение болезни, ничего не говорят о применявшихся в прошлом лекарственных средствах. Скорее, они указывают на «моральное здоровье» общества, принимавшего на себя заботу о больном или нетрудоспособном члене.

Действительным показателем высокого лекарского искусства служат редкие находки костей с переломами, иногда с неизвлеченными обломками оружия. Такие случаи приводит известный палеопатолог Д. Г. Рохлин в книге «Болезни древних людей» — фотографии и рентгенограммы позвонков, пяточной кости, в которых остались кремневые наконечники стрел. В отличие от других подобных случаев, заканчивавшихся смертельным исходом, человек оставался жив. Доказательством является наросшая вокруг постороннего предмета костная мозоль. Другим свидетельством успешного хирургического врачевания могут служить черепа со следами прижизненной трепанации, иногда неоднократной. Подобные находки известны с эпохи мезолита, встречаются в неолите и особенно часты в эпоху бронзы. Операция производилась путем высверливания или выскабливания кости черепа, после чего пациенты жили по многу лет, что видно по зарастанию краев отверстий.

Еще недавно подобные операции в Средней Азии не считались слишком сложными. Как рассказывал мне Г. В. Шацкий, зоотехник и исследователь наскальных изображений домашних животных, такие трепанации, производившиеся самыми простыми средствами, он неоднократно наблюдал в 20-х годах в цирюльнях самаркандского базара!

Попытки извлечь из прошлого знания древнего человека об окружающем мире делались неоднократно, по большей части в области счета. Однако в последние годы возникла новая отрасль науки, которую ее основоположники астрономы и астрофизики Дж. Хокинс и Ф. Хойл определили как астроархеологию. Она возникла из попыток понять сложные мегалитические (megas — большой, litos — камень) сооружения, сохранившиеся до наших дней в Англии, Шотландии, Ирландии, Бретани, на Иберийском полуострове, в Южной Америке на плоскогорьях Анд, в Центральной Америке. Во всех этих местах археолог находит остатки сооружений, требовавших для своей постройки слаженного труда многих тысяч людей в течение достаточно продолжительного времени.

В районах древних цивилизаций, в первую очередь в Центральной Америке, появление грандиозных храмов не вызывает недоумения. Гораздо загадочнее представлялись такие сооружения в Европе — поля, уставленные вертикально стоящими каменными обелисками, образующими строгие ряды, кольца, спирали, аллеи. Иногда, как, например, в знаменитом Стоунхендже (Англия), из многотонных блоков был выстроен целый комплекс, связанный остатками древних дорог с другими каменными комплексами на равнине. В Южной Америке, в Андах, на высоте нескольких тысяч метров над уровнем моря, невидимые с земли и открывающиеся взору только с птичьего полета, выложены из камней и «прочищены» в почве идеально прямые полосы, похожие на современные посадочно-взлетные полосы аэродромов, а также изображения животных.

В каждом случае перед археологами представали явления, необъяснимые из прежнего опыта и, по первому впечатлению, не имевшие ничего общего друг с другом. Мегалитические сооружения Англии и Франции воспринимались большинством археологов по традиции как храмы или погребальные сооружения кельтов. Однако наука очень рано внесла свои коррективы в такие представления. Раскопки установили, что ни в Стоунхендже, ни в Бретани погребений, как таковых, нет, а сами постройки относятся к началу бронзового века.

Теперь, с появлением радиоуглеродного анализа, известно точное время строительства всех этих сооружений — с 2200 по 1700 год до нашей эры.

Археологи могли бы еще долго ломать головы над загадкой каменных исполинов, если бы геометрически правильными фигурами построек не заинтересовались сначала математики, а потом астрономы. Результат их вычислений был ошеломителен. Получилось, что не только в Старом Свете, но практически во всем мире в конце III и начале II тысячелетия до нашей эры получила распространение и достигла высочайшего уровня развития своеобразная «астрокультура», люди которой занимались многолетними наблюдениями восходов и заходов над линией горизонта Солнца, планет Солнечной системы и ряда звезд. Зачем? Неизвестно. Более того, расположение мегалитических памятников в Европе и возможность с их помощью вычислений значительно более точных, чем вычисления средневековых астрономов и математиков, которые могли только мечтать о подобных обсерваториях, показывают, что все они служат звеньями одной наблюдательной системы, назначение которой принадлежит к числу величайших научных загадок. Их частота и целесообразность расположения не уступает современной системе наблюдательных станций Международной астро- и метеослужбы, а простота и точность вычислений вызывают уважение к уму их создателей.

Я не стану описывать эти памятники и рассказывать об их исследовании. Большая часть из вас уже видела их в великолепном видовом фильме «Воспоминание о будущем» и может подробно прочесть о них в книгах Дж. Хокинса «Кроме Стоунхенджа» и Дж. Вуда «Солнце, Луна и древние камни», недавно переведенных на русский язык. Никакой пересказ первоисточника не сможет сравниться с ним самим, хотя бы потому, что в нем отразилась и авторская индивидуальность, и та непосредственность восприятия этих великих памятников человеческой мысли и духа, которые будят наше воображение и наши надежды.

Эти открытия заставляют каждого исследователя задуматься о многом. Например, разве случайность, что создание мегалитических обсерваторий и последующее их запустение приходится как раз на очередную трансгрессивную фазу 1800–1900-летнего ритма? Как мы знаем теперь, это время совпадает с наибольшим приближением к Земле Луны и Солнца, с наиболее сильными возмущениями в земной и солнечной оболочках, но что во всем этом могло заинтересовать энеолитических обитателей Средней и Северной Европы — нам неизвестно. Между тем они не только не останавливались перед таким поистине титаническим трудом, но дважды еще дополняли и усовершенствовали Стоунхендж на протяжении трехсот лет.

Развалины Стоунхенджа (Англия).

Мегалитические обсерватории, как можно судить, были построены на территории разных археологических культур. Следовательно, между ними была не только постоянная связь, но и постоянная координация действий. Между тем обитатели Британских островов и континентальной Европы того периода по уровню своего хозяйства и материальной культуры могут быть сопоставимы с нашими фатьяновцами и рядом родственных культур, входящих в мегакультуру «боевых топоров». Время существования тех и других совпадает. Были ли фатьяновцы астрономами? Связаны ли были они с астрономическими центрами Атлантики и Европы? Вели ли такие же наблюдения за восходом и заходом Солнца для определения равноденствий и противостояний со своих могильников, расположенных — быть может, не случайно? — на высоких холмах Русской равнины? Вряд ли мы сможем найти какие-либо остатки их обсерваторий, даже если такие и были в прошлом. Здесь нет скал, а валуны, разбросанные в изобилии ледником на просторах Владимирского Ополья, на холмах Ярославской области, вокруг того же Плещеева озера, в историческое время при распашке старательно убраны с полей, свезены под фундаменты христианских храмов, монастырских башен и крепостных стен. И все же не случайно именно с фатьяновцами связывают археологи обращение человека к небу и звездам.

Стоунхендж. Современная конструкция.

Уже в глубинах тысячелетий Дальний Космос звал к себе человека…


4
Так что же такое — человек? Почему нас так влечет его прошлое, давно, казалось бы, превратившееся в пыль, стертое ледниками и похороненное в отложениях озер и морей? Зачем разбираться в этом, склеивая его, как склеивают черепки разбитого горшка, в котором уже ничего не сварить? Но этот склеенный из обломков горшок обретает над нами магическую власть, и, забросив сиюминутные, более практические и важные дела, мы прикасаемся к нему, рассматриваем его, спорим о его происхождении и назначении, как будто бы от этого зависит наша судьба или судьба наших детей.

Может быть, так оно и есть?

Гигантские изображения в пустыне Наска (Южная Америка).

Кроме ритмов, управляющих биосферой, частью которой являемся и мы сами, в каждом из нас проявляются свои, потаенные ритмы жизни. Они вызывают возмущения наших собственных «магнитных полей», приливы и отливы, возвращают нас снова к исходным ориентирам, чтобы по ним определить девиацию нашего внутреннего компаса и заменить кажущееся магнитное склонение — истинным. Так, спустя годы случилось мне, завершив какой-то цикл, вернуться на берега Плещеева озера, пройти по местам прежних раскопов, услышать, как бьет в дно лодки мелкая встречная волна, снова войти в особенный, так много значивший для меня мир лесов, озер и болот. Это мое личное прошлое было одним из пластов моего настоящего, в котором, подобно солям железа в прослойках ортзандов, чувства, ощущения, мысли цементировали огромный фактический материал.

Но встречи с тем прошлым не произошло. Не потому, что иными стали места, и я нес в себе уже иное время. Между тем археологом, который здесь когда-то работал, и мной настоящим лежали не годы. Нас разделяли зимние пески Каракумов, где след автомобильных шин теряется среди барханов с рыжим саксаулом; разделяла кочкастая, пронзительно пахнущая багульником тундра и холодные синие моря, на чьих островках лежат загадочные каменные спирали; разделяли толщи лёсса с расколотыми бивнями мамонтов и темными слоями погребенных почв; разделяли каменные стенки древнегреческих клеров в каменистых степях Крыма и черные регрессивные уровни, тянущиеся от суходолов в глубину торфяной залежи.

Вряд ли это только опыт. Опыт, да, но и потребность в самооценке — себя и дела, которое делаешь. Ревизия памяти.

Индивидуальность — это память. Лишите человека памяти, сплетенной из солоноватого вкуса первого поцелуя, от которого кружилась голова и дрожали ноги, из нежной ласки солнечного луча, скользнувшего по подушке после беспамятства болезни, из запаха трав за околицей, отмечавших первый шаг в большой и неведомый мир, из хруста снега в морозный день, когда беспричинна радость и жизнь кажется почти полетом; лишите человека стыда проступка, о котором никто не знает, горечи слез от первой утраты — и что останется от него?

Так, может быть, Прошлое и есть коллективная память Человечества, без которой оно станет идиотом, живущим сиюминутными отправлениями?

Если это не так, откуда же у человека тот непреходящий интерес к прошлому, в которое он, как в сейфы банка, помещает свое происхождение, идеалы, мечты, надежды, словно все лучшее, все, ради чего стоит жить, бороться и, если надо, умирать, находится не в настоящем, не в будущем, а в давно прошедшем?

Мне приходилось говорить о прошлом с разными людьми. Не только о глубокой древности — о событиях столетней, а то и меньшей давности. И всякий раз удавалось отметить момент, когда интерес к прошедшему оказывался выше интереса к настоящему. Не так ли из смутного в детстве сознания рождается интерес к неведомому, существовавшему раньше нас, — интерес к предметам, людям, событиям? Пытливый, обретающий гибкость ум лижет вещи ушедших эпох, пытаясь постичь заключенные в них идеи, уловить аромат времени, как огонь лижет сухие ветки разгорающегося костра. Он питается вещественностью исчезнувших миров и взвивается ярким пламенем мысли, надеясь проникнуть сквозь время, просочиться по капиллярам трещин обожженного кварца к его сохранившейся сердцевине.

Не так ли рождается археология?

Именно этот путь я пытался показать в предшествующих главах этой книги: путь от предмета — к идее, от идеи — к эпохе, от эпохи — к человеку.

Общий для науки, путь этот распадался на множество тропинок, но цель оставалась одна.

Прошлое интересовало геологов, микробиологов, физиков, строителей, агрономов, химиков, почвоведов, врачей, лингвистов, металлургов, художников, геофизиков, поэтов, антропологов, математиков и астрономов. Список можно было продолжать как угодно. Он разрастался, ветвился. Можно видеть, как тончайшие ниточки специальных исследований тянулись в глубину времени, сплетались, срастались, сливались в одно целое. Каждый раз это приводило к человеку.

Человека нельзя было обойти. Нельзя было им пренебречь, «вывести за скобки». В любом случае — был ли то вопрос об эволюции животных в четвертичном периоде, о природе болезнетворных микробов, формировании рельефа, о вулканической деятельности, колебаниях уровня Мирового океана, пульсации космического излучения — за всем этим, то ярче, то тусклее, вставал Человек как некая мера всех вещей, мера явлений, пространств и времен. Он существовал как знак интеграла, как бы объединяя собой все и давая смысл всему существующему в мире: тот «микрокосм» средневековых мыслителей, который в нашем сознании занял срединное положение между двумя бесконечностями макро- и микромира.

Да и могло ли быть иначе? Не потому ли возникла наука, возникла из напряженного стремления к постижению себя и мира, к снятию мучительного противоречия в сознании между «я» и «не я», к утверждению человека в мире, — что, сколько бы ни говорить о возможных «случайностях», конечным продуктом земной биосферы (а вместе с ней и космоса) оказывается именно человек.

Само существование человека есть факт непрерывно длящегося «акта творения». Согласно представлениям современной науки, он начался взрывом нейтронной среды «сверхновой», привел к созданию биосферы, а ее эволюция в свою очередь привела к возникновению человека — феномена, в отличие от остальной материи несущего в себе настойчивую потребность самосознания и самопостижения. Это и есть грань, отделяющая человека от природы.

Разум разлит в природе шире, чем мы иногда думаем. Его истоки лежат в повторяемости реакций при взаимодействии молекул, растворов, газов, когда происходит своего рода упорядочение информации. Он проявляется в реакциях растений на свет, тепло, звук, прикосновение; открывается в поступках живых существ, способных оценить ситуацию и приспособиться к ней. Но сколь бы ни была умна и богата душевными порывами самая преданная собака, идущая рядом с человеком уже не одно тысячелетие, сколько бы сведений ни хранил мозг самого талантливого дельфина, с которым когда-нибудь сможет разговориться человек, ни у кого из них — при всей их бесспорной индивидуальности — не возникнет удивленный и мучительный вопрос, столь свойственный человеку: что такое я? Почему я такой, а не иной?

Рано или поздно этот вопрос возникает в сознании каждого человека, но обычно гаснет, не успев оформиться и вызвать ответный импульс. У других он всплывает время от времени, но под давлением сиюминутных забот отступает и затаивается. И только у третьих, постоянно слышащих пульс мироздания, желание узнать истину разгорается все жарче, как пламя костра, как небесный огонь, сведенный на Земле Прометеем, и освещает им путь в жизни.

Да, во все эпохи человек был одинаково человеком: умным и глупым, недоверчивым и легковерным, мужественным и трусом, художником и ремесленником, предателем и подвижником. Он любил, страдал, боролся, поддавался жару страсти и зову за горизонт. Он отличался разрезом глаз, широтой скул, формой черепа, цветом кожи, языком, на котором излагал свои мысли, но даже в крайностях своих не выходил за рамки, определяющие и сейчас этот единственный вид, обитающий на нашей планете, — Homo sapiens.

Саам-оленевод прошлого века, еще не разобщенный с природой современным домом, бытом, транзистором, системой коммуникаций, службой снабжения, ощущал себя необходимой и неотторжимой частью биомы, к которой принадлежал. Ограниченность его сознания коренилась не в ограниченном объеме знаний, а в ограниченности его потребностей по отношению к внешней среде, которая его удовлетворяла физически и духовно.

Стоило лишь нарушить экологическое равновесие, как все изменилось.

Нечто подобное произошло в сознании человека благодаря археологии, оказавшейся пороховой миной, подведенной под крепостные стены сознания. На первых порах ее задачи казались невелики. Археология ограничивалась изучением вещей как произведений рук человеческих, возбуждавших желание узнать о причинах их появления, назначении, способе изготовления, мастерах, которые их создали. Но одновременно своими открытиями археология расшатывала устои повседневности. Она ласкала воображение человека картинами иных миров, существовавших прежде на этой же земле, манила его секретами древних знаний, полученных человеком во времена, когда боги сходили на землю и жили среди людей.

В век паровых машин, открытия электричества, успехов техники и химии каменные топоры древних животноводов и земледельцев вырубали предрассудки в сознании людей, открывая перед ними новые горизонты и протяженность времени. Краткая библейская хронология оказалась несостоятельной перед новой, составленной по пластам земли и звездам. Прошлое представало в образах, именах, предметах, картинах, зданиях. С ним надо было разговаривать на его собственном языке, изучать его законы. В свою очередь для этого требовались новые направления исследований, новые методы, а вместе с ними в сознание человека проникали все новые вопросы, новые догадки о себе и окружающем мире.

Прошлое походило не на снежный ком, который можно катить, а на мощный поток, ширящийся и набиравший скорость.

Интерес к некогда существовавшим человеческим обществам и культурам с неизбежностью должен был обернуться интересом к прошлому в целом. Сейчас, когда перед нами стала вырисовываться его структура, оказавшаяся, в известной мере, отражением структуры Вселенной, положение резко изменилось. Из безобидной причуды оригиналов, из вещеведческой дисциплины археология превратилась в сложный и ответственный метод познания, требующий от исследователя высокого совершенства и столь же высокой ответственности, как, скажем, нейрохирургия. Действительно, объекты археологического исследования можно назвать архивом биосферы, вернее всего, ее памятью.

Это память нашей планеты, память всего человечества.

Подобно тому как память человека состоит из множества импульсов, хранящихся в миллионах ячеек мозга, каждая из которых оказывается единственной, смертной и невосстановимой, так и общая память человечества, память биосферы, состоит из множества — конечного множества! — археологических комплексов, столь же индивидуальных, неповторимых и невосстановимых при разрушении. Ячейку памяти человека разрушает проникающий в нее для исследования электрод — и живая ячейка умирает; ячейку памяти человечества разрушает человек — лопатой, бульдозером, ножом или кистью…

В своей предыдущей книге об археологии и археологах я не случайно выбирал своих героев. Они импонировали мне не только влюбленностью в свое дело, преданностью работе, но и тем высоким чувством ответственности перед прошлым, настоящим и будущим человечеством, которым они эту работу отличали. Ими двигало не любопытство, а стремление понять и познать прошлое. Они понимали, что каждый нажим лопаты, каждый удар киркой, каждое движение ножа или совка уничтожает частицу прошлого. Раскопки — всегда разрушение, разрушение безвозвратное, потому что в отчеты, планы, описания попадает лишь то, что смог увидеть исследователь, смог понять и отметить. Сам памятник не остается жить, он погибает. Остается жить точка зрения на памятник того исследователя, который его копал, не более. Вот почему необходим новый подход к раскопкам, который должен оставить для будущего — для проверки новыми методами, новой аппаратурой, для решения новых, может быть, гораздо более важных вопросов, о которых пока мы не имеем понятия, — большую часть каждого памятника, если, конечно, над ним не нависла угроза полного уничтожения.

Сейчас при раскопках мы получаем не сотую, а, пожалуй, тысячную долю информации, которая заключена в кубическом метре земли, хранящей остатки человеческой деятельности.

Но все это только начало, первый шаг, который открывает первопроходцу путь в неведомое.

Не случайно столь подробно я остановился на открытии разнообразных природных ритмов, управляющих биосферой и деятельностью человека, связавших воедино нашу историю, наши краткие жизни, предельные и граничные силы, с событиями беспредельного и безграничного космоса. Эти ритмы, то усиливающие друг друга, то противодействующие друг другу, оказались той основной структурой, на которой «выстроена» земная биосфера. Они определили своеобразные «коридоры времени», по которым совершаются мощные передвижения народов, влекущие за собой не только и не столько военные столкновения, сколько обмен идеями и открытиями, расширение горизонтов сознания, переплавку старых обществ, давая новый импульс к познанию себя и мира. Эти ритмы — своего рода испытание для человека и тех его институтов, которыми он пытается регулировать свою зависимость от природы.

На опыте долгой истории северных оленеводов мы можем видеть, как мало отражаются ритмические потрясения на человеческом обществе, входящем в равновесную биому, подчиняющуюся природным изменениям, а не противостоящую ей. Это заставляет вспомнить размышления Ю. Одума, одного из крупнейших американских экологов, о месте, которое должно занимать уже цивилизованное человечество в системе природы. Он писал: «Полное доминирование человека над природой, вероятно, невозможно; оно не было бы ни прочным, ни стабильным, так как человек — очень „зависимый“ гетеротроф (то есть организм, питаемый другими. — А. Н.), который занимает очень „высокое“ место в пищевой цепи. Было бы гораздо лучше, если бы человек понял, что существует некая желательная степень экологической зависимости, при которой он должен разделять мир со многими другими организмами, вместо того чтобы смотреть на каждый квадратный сантиметр как на возможный источник пищи и благосостояния или как на место, на котором можно соорудить что-нибудь искусственное».

Говоря о влиянии прошлого на будущее, обычно подразумевают возникшие и ежеминутно возникающие причинно-следственные связи, тянущиеся из бездны времен. Ими пронизана природа, окружающая нас, которую в каждый данный момент можно рассматривать как следствие причин, лежащих в прошлом. Ими пронизана вся наша общественная жизнь, оказывающаяся следствием действий, совершенных накануне, если под этим понимать всю совокупность прошедшего. Мы сами — каждый из нас — являемся прямым следствием биологических, социальных, психологических событий прошлого, которые несут в себе наши родители и бесчисленные звенья предшествующих поколений. Вот почему знание наиболее важных, генеральных причинно-следственных цепей биосферы дает нам гарантию в предугадании нашего возможного будущего.

В первую очередь это относится к 1800–1900-летнему ритму А. В. Шнитникова, кривая которого показывает, что мы находимся на ее ниспадающей части, обращенной в сторону только еще начинающихся великих засух. Это сигнал, предупреждающий нас об опасности остаться без воды, если мы будем осушать болота и вырубать леса в верховьях рек, о том, что лучше хранить водные запасы в губке торфяников, чем разливать их тонким слоем на поверхности земли, откуда они моментально испаряются — и возвращаются в Мировой океан, уровень которого начинает постепенно подниматься…

Есть и другая сторона, может быть не менее важная для человечества и для биосферы. При внимательном рассмотрении можно заметить, что структура прошлого, угадываемая нами в земных катаклизмах, ритмических пульсациях и потрясениях, причины которых лежат за пределами нашей планеты, оказывается отражением чрезвычайно сложной структуры Большого Космоса, в котором несется наш общий космический корабль, планета Земля.

Он идет под всеми парусами чрез бездны времени и пространства, выдерживая космические штормы, рассекая волны космических цунами, дрейфуя в тисках космических льдов, — и все это невидимые штурманы каждый раз аккуратно заносят на страницы судового журнала с обозначением координат и точной даты. Время и пространство не пощадили ни корабль, ни бортовой журнал. От его ранних записей осталось немного, но сейчас мы уже начинаем разбирать в них отдельные символы, сопоставляем их друг с другом, пытаемся догадаться об их значении. Чтобы записи оказались упорядоченными, сконцентрированными, понадобилось создать человека, к которому, в сущности говоря, они и были обращены. В каббалистических письменах прошлого скрыта формула постижения нас самих и нашего будущего. Эти записи — как периплы древних мореходов, лоции отважных первооткрывателей, по которым опытные капитаны, вооруженные современной наукой и аппаратурой, опытом и знаниями, предугадывают возможные опасности, чтобы встретить их во всеоружии, встретить достойно.

От того, как человек относится к своему Прошлому, зависит, сумеет ли он достойно встретить свое Будущее.

И думаю я о другом. Мне кажется, что в новом своем облике, том, который видится мне сейчас, став планетарной наукой, связуя прошлое с будущим, археология позволит человечеству обрести не только потерянное единство с природой, но восстановит единство и в нем самом. Она напомнит ему его собственную забытую историю, шаг за шагом проведет по ней и покажет, что не войны, не страх и ненависть, а дружба, сотрудничество с окружающим миром и взаимопонимание человека человеком позволили ему выстоять, вырасти и найти свой путь в трудных «коридорах времени», — путь, который еще далек от своего конца и от которого, возможно, зависит нечто большее, чем сохранение жизни на нашей родной планете.

Вот почему эту книгу я хочу закончить словами Пьера Тейяра де Шардена, написанными в конце тридцатых годов нашего века и удивительным образом перекликающимися с мыслями В. И. Вернадского, отмеченными мною в начале книги: «Однажды, и только однажды, в ходе своего планетарного бытия Земля могла создать оболочку жизни. Точно так лишь однажды эта жизнь оказалась в состоянии подняться на ступень сознания. Одно время года для мысли, как одно время года для жизни. Не надо забывать, что вершину дерева с этого момента составляет человек. Отныне только в нем одном, отсекая все остальное, сосредоточены надежды на будущее ноогенеза, то есть биогенеза, то есть в конечном счете космогенеза…»

Древний Новгород. Вверху — перекресток Холопьей и Козмодемьянской улиц; внизу — «слоеный пирог» мостовых, ставший основой дендрохронологии последнего тысячелетия голоцена.

Оглавление

К читателю … 3

Глава I. У самого Белого моря … 7

Глава II. «Дом» и мир … 57

Глава III. Ресурсы и возможности … 117

Глава IV. В ритмах биосферы … 185

Глава V. «…Мера всех вещей» … 23

Примечания

1

Флуктуации (лат.) — отклонения.

(обратно)

Оглавление

  • К читателю
  • Глава I У самого Белого моря
  • Глава II «Дом» и мир
  • Глава III Ресурсы и возможности
  • Глава IV В ритмах биосферы
  • Глава V «…Мера всех вещей»
  • *** Примечания ***