КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Химера: Проза. Лирика. Песни [Валерий Андреевич Беденко Блондин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Валерий Беденко
ХИМЕРА
Проза. Лирика. Песни

Я от рожденья графоман,

Я — граф Омана — что же лучше?!

И слава голову не кружит,

Как бедной девушке роман.

Валерий!

По твоему желанию посвящаю данную книгу всем непризнанным поэтам, которые мечтали, но не смогли издать свои труды.

Пусть наш мир станет хоть чуть-чуть лучше!


Твой друг и составитель-редактор
А. Соколов

ПРОЗА

Верх любви

Как-то выпивали с мужиками у реки и расхвастались о женах.

Один сказал: «Жаловаться грех, ничего попалась. И готовит хорошо, и дети ухоженные. Да и собой ничего».

Другой говорит: «И у меня что надо, двужильная, спинища как у лошади. К тому же родителей моих уважает, меня также».

А третий махнул рукой, мол, все это чепуха. «Вот я вчера проснулся, душу твою етить, всего трясет, как трясогузку, башка трещит, сдохнуть в самую пору, — сказал он это, подумал и с просветлевшим праздничным лицом продолжил, — А она, баба моя, входит в комнату и из-за спины водяры стакан в нос: „На, гад, заглонись!“» И он обвел нас торжествующим взглядом, мол, что, выкусили.

И хотя все знали, что никакая она ему не жена, а сожительница, торгашка из какой-то палатки, мы молча согласились. Что да, конечно, нам такого ждать не дождаться. И кто не успел похвастаться, и не стал этого делать.

Потому что поняли, что есть верх любви.

Диагноз

Однажды мой дядя заболел. Румянец пропал с его миловидного лица. В глазах неведомо откуда появилась тоска. Гордо расправленные плечи пригнуло к земле, и походка стала шаркающей. Собственно, и так можно было жить: многие живут без румянца, без орлиного разлета плечей, без огня во взгляде, без уверенной поступи. И ничего себе живут, но дядя не хотел без этого жить. К тому же он был очень молод, и любовь едва прикоснулась к нему.

И чтобы узнать свой приговор, он пошел к доктору. Доктор был плешивый старичок, с седой бородкой клинышком и длинными, веревкой скрученными, пониклыми усами. Еще из тех, старых докторов, которые любят поговорить с пациентом. Он поговорил с дядей, глаза посмотрел, язык, в трубочку послушал. Подумал, подумал и сказал, что, очевидно, это результат затворнической жизни, кабинетной работы. Свежий воздух, физический труд, простая пища — вот, собственно, и все лекарство. Это было в тридцать седьмом году.

Вскоре дядю забрали, прямо из купейного вагона, в котором дядя собирался ехать в Китай. Там его ожидала дипломатическая работа. Но так и не дождалась.

В пятьдесят третьем он появился на пороге нашего дома, полностью излеченный от кабинетной болезни. Диета, физические нагрузки и свежий воздух пошли ему на пользу.

Кетчуп

Собака эта мне была знакома. Я встречал ее почти всякий раз, когда шел на работу или возвращался домой. Пути-дороги проходили через парк. Пересекаешь главную аллею парка, прозванную с незапамятных времен «Зеленой дорожкой», тут же и напарываешься на стаю собак.

Обитали они при местном кафе, если можно так назвать распивочную, которой владел армянин, беженец, как они все, кавказцы, любят себя называть. Кое-что из объедков собакам доставалось. Но по мере того, как стая разрасталась, этого им стало не хватать. И они очень быстро научились выпрашивать подаяние у идущих на работу. И знали в лицо наиболее щедрых. Есть добрые люди, чего там говорить. Иной сам не доест, а собачкам принесет. Иногда поглядишь, чем их там потчуют, честно, завидки берут: вкусности необыкновенные.

Так вот, собака эта ничем из стаи не выделялась, единственно если только малым ростом да неказистостью. Шкуркой владела светло-рыжей, с разбросанными кое-где белыми пятнами. И какая-то она застенчивая была: доставались ей последние крохи. Правда, последнее время поведение ее несколько изменилось. Стала выхватывать у добровольных кормильцев еду прямо из рук. Но за это и получала от вожака не раз трепку. Причина ее внезапной перемены скоро обозначилась большим животом и укрупнившимися сосцами, черными и тугими, как у козы. Живот вырос слишком большим, почти по земле не волочился. И скоро появилась уже поджарой, без брюха, но соски стали еще туже и крупней. Через положенное время нарисовалась у дорожки со своим выводком. Щенята были крупные, пять мышастой масти и один рыжий, в мамашу, мельче остальных собратьев. Вывела их напоказ она неспроста. Логика собачья сродни человечьей: вот, мол, люди добрые, какие у меня славные ребята. Помогите, кто чем может, а то и погибнем с голоду. Тактика проверенная, только вряд ли спонсоров прибавилось. Времена пришли жестокие: всех не пережалеешь. И приходилось ей с утра до вечера рыскать по парку, заглядывая во все урны, выискивая на полянках остатки еды от чьих-то пьяных застолий. Тут уж было не до выбора: что нашел, то и ешь. Желающих и без тебя полно.

Однажды наблюдал, как она опорожняла урну возле кафе. Достала какие-то жирные бумажки, вылизала их, потом подумала и каждую обсосала. На очереди была пластмассовая тарелочка, состоящая из нескольких секций, с такими перегородками, чтобы не мешать мясо с гарниром в кучу-мала. Вылизала она почти всю тарелку до блеска, но в одной из секций оставалось еще немного темно-красного, как загустевшая кровь, кетчупа. Наверняка острого, для собак не очень-то приятного. Она призадумалась, на меня, возможного конкурента, мельком поглядела, и, морщась, почти как люди от лимона, вылизала дочиста.


Щенок был крупный, чуть поменьше матери, в серенькой шкурке, очень похожий на плюшевого мишку. Она несла его, ухватив за холку, и лапки его едва не волочились по земле. Сначала подумалось, что она просто переносила его в новое логово. Но слишком уж безвольно болтались его ножки и тонкий хвостик. И понял я, что мертвый он. Мать несла свое дитя по тропинке, оглядываясь и приискивая место. Пересекла «Зеленую дорожку» и направилась к большой липе. Положила на землю скорбную ношу и осмотрелась. На какое-то мгновение глаза наши встретились, и меня как укололо, тоска разлилась по сердцу.

И принялась она копать под липой ямку, и лапами, и носом. Опустила своего ребенка и стала закапывать. Воронье, штук пять-шесть следили за ней давно, еще с тех пор, как она только появилась. Одни сидели на нижних ветках деревьев, другие мелкими шажками постепенно сжимали круг около места погребения. Когда собака закончила с могилкой, она внимательно огляделась, оценила ситуацию и снова выкопала трупик. Взяла его за холку и пошла искать более надежное место. Вороны же, кто короткими перелетами, кто вприпрыжку, как-то боком, последовали за ней. Чем все закончилось, я не знаю. Не было больше сил на это смотреть. И понял я из увиденного одно: никому ребенок, кроме матери родной, не нужен, ни живой, ни мертвый.

Воронью если только.

Надежда

Всю почти жизнь просил Господа Бога дать здоровье и долгих лет жизни моим родителям и родственникам. И еще последние годы молю о спасении России. Наверное, не заслужили ни Россия, ни мои родственники такой милости. Хотя, кто знает…

Пути господни неисповедимы. Себя всегда считал последним грешником, недостойным спасения и помощи. Однако, ведь чего греха таить, всего этого просил для себя. Значит, все же во глубине души таил надежду, что и не такой уж я законченный негодяй, и есть еще шанс. И верил, что Господь оберегает и нашу семью, и нашу страну. Пусть и грешны мы безмерно.

Полубредовые мысли

Откуда берутся нехорошие старухи? Они берутся из состарившихся дрянных женщин.

* * *
Если ты в душе — мышь, то всю жизнь боишься попасть в мышеловку. И не замечаешь, что жизнь твоя и была мышеловкой.

* * *
Когда начинаешь сомневаться в истинах — или сокрушай их, или ступай в монахи.

* * *
Дуб живет очень долго, но мы не завидуем, думая, что он слишком статичен. А это не так: он движется, несется во времени.

* * *
Посмотри в зеркало — и улыбнись. Посмотри в свою душу — и заплачь.

* * *
Познай себя, говорили древние, — и познаешь мир. Большинство же из нас живет не познавая ни того, ни другого.

* * *
Человек — самое несчастное существо на свете, так как знает наверняка, что родился и живет лишь для того, чтобы умереть.

* * *
Когда человек лезет в петлю, это не значит, что он сошел с ума. Быть может, он это делает оттого, что вдруг обрел его.

* * *
Человек долга — счастливый человек, так как уверен, что творит во благо. Жаль только, что не всегда он ведает, что творит.

* * *
Самые опасные люди — это советчики. Себе они, чаще всего, уже насоветовали несчастную жизнь. Того же и тебе желают. Берегись их.

* * *
Все наши советчики оказались антисоветчиками. Спасибо им. Страны не стало.

* * *
Жизнь — это кривое зеркало. Но кривое зеркало — это не жизнь.

* * *
Выдавливать из себя раба нужно, но как бы не передавить, превратившись из раба в господина рабов.

* * *
США сейчас похожи на ковбойский фильм, где в главной роли президент, а народ — всего лишь массовка.

* * *
Человеческая цивилизация — это болезненная плесень на теле Земли, плесень, которая сгубит Землю. Или, скорей всего, Земля сама избавится от плесени.

* * *
Глаза святых смотрят нам в душу, они взывают к нам: «Образумьтесь!». Но мы не всегда слышим их, а чаще снисходительно усмехаемся.

* * *
Что Бог не дал, то и не отнимет. В отличие от нас.

* * *
Деньги не пахнут, но деньги — это власть. Отчего же власть порой смердит?

* * *
Российская элита в последнее время усиленно выискивает свои аристократические корни. И в кого ни ткни, если и не князь, то уж потомственный дворянин точно. Воссоздали снова «Дворянское собрание», как при царе батюшке, гуляют там, балы дают и грассируют, то есть букву рэ на французский манер произносят. А если честно сказать, эту букву они так и не научились произносить за всю их жизнь, с самого их счастливого пионерского детства и по их демократические седые годы. Сионистские корни мешают.

Яхточка

У метро «Ленинские горы», на набережной Москва-реки, кто-то пустил в воду самодельную маленькую яхточку. Взял кусочек дерева, отход какой-то стройматериала, воткнул ветку, к ветке приладил три паруса, основной и два малых, из прозрачной полиэтиленовой пленки, вставил в корму руль, и опустил в реку. При минимуме усилий получилась красивая, на удивление маневренная яхточка. На ярком солнце паруса горели золотом и серебром, изредка налетавший боковой ветерок пытался зарулить яхточку к гранитному берегу. Но она покачнувшись носом, как уточка, выравнивала курс и плыла себе по течению реки на неизменном удалении от берега.

Люди, прогуливающиеся по набережной, млели от этого нежданно нагрянувшего тепла, от яркого, веселого солнца. Заметив яхточку, многие радовались как дети, невоспитанно тыкали пальцами в ее сторону и кричали: «Во! Гля, во!». Улыбались они как дети, просто и хорошо.

За яхточкой по набережной шла женщина, плотно сбитая, лет пятидесяти, одетая модно, дорого и безвкусно. На руках ее было множество колец и перстней, в ушах тоже было много золота, и рот ее, когда улыбался, полыхал желто-красным драгоценным заревом. Почему-то подумалось, что она работает в торговле или в каком-нибудь социальном фонде и не чиста на руку. Хотя кто его знает. Она шла по набережной за корабликом, потом спустилась по каменной лестнице к причалу и сопровождала суденышко совсем рядом. Подумалось, как дама с собачкой. Проходя мимо лавки, где грелись на солнце двое мужчин, один — рабочий в строительной робе, другой, представительный, с дипломатом между ног и шляпой на коленях, — она повернулась к ним озарив их огнем улыбки, воскликнула: «Вы поглядите, какая чудесная яхточка!» Мужчины согласно закивали в ответ и заулыбались.

Яхточка проплыла причал и устремилась к железнодорожному мосту. Женщина, уже поднявшись по другой лестнице, шла по набережной следом. За изгибом реки яхточка скрылась от моих глаз, но женщина, все уменьшаясь и уменьшаясь в размере, долго еще была мне видна. Потом и ее не стало видно. Я пошел домой, чему-то улыбаясь, на душе было грустно и одновременно хорошо. А было это так давно, как будто не было и вовсе.

Манижа — русское чудо

На нынешнем новогоднем концерте среди всякой лабуды, от которой скулы сводит, выступила группа Little Big. Название ненашенское, а группа наша, питерская. Извиваются чертяки и руками, и ногами, и всем остальным, рот разинешь от удивления, истинные гадюки. И мелодия огненная, и поют почище моих любимых Армии Любовников. А тут еще и изюминка на торте: толстячок с пузичком и офигенным кручением жирным своим тельцем. Здорово! И тут я вспомнил, что эту группу вознамерились послать на Евровидение. Но, как всегда у нас бывает, передумали и послали Манижу. И зрители за нее единогласно проголосовали. Какие-такие зрители? Я тоже зритель, а не голосовал. Эту Манижу знать никто не знал, и знать не хотел. Выскочила как черт из табакерки. Спела хрен знает что про русских баб, покривлялась — и все жюри завопило: «Гениально!!!». И радио наше в один голос со всех станций, и газеты всех мастей захлебнулись от восторгов: «Гениальная Манижа!!!». Little Big, естественно, сами отказались в пользу такой гениальной певицы. Они поняли, что Манижа выше их головы на две, а то и на три, а им на Евровидении и ловить нечего. И вот она поехала, русское наше чудо, на конкурс. И пришел ошеломительный успех. Заняла почетное девятое место. Примерно, как наши футболисты на чемпионате мира завоевали блистательное восьмое место. Им и почетные звания, и машины, и ордена. Считаю, что и Маниже все это положено. Все по справедливости.

A Little Big настоящие молодцы, никакой зависти и злопыхательства. Ясен перец, раз уж Манижа выше их на две, а то и на три головы, заняла почетное девятое место, то им, убогим, вообще никакое место не светило, ну, может быть, в лучшем случае двадцать последнее. Все так, все так. Но что-то последние годы странные какие-то у нас конкурсанты. Я не в смысле того, что Манижа эта в своей песне русскую женщину изображает; изображай на здоровье, не ты первая, а в том, что русская женщина эта в каком-то неприличном обличье, бабища какая-то. Манижа, ты не родственница случайно юмористке Ауэрбах, та тоже любила смеяться над русскими, валенками их изображала. Сама-то незнамо какой национальности, красавица, вот и пой от имени своих соплеменников. Русская женщина на эти песни не обидится никогда, у нее один ответ: «Тьфу на вас, нехристи». Удивляет не это, а то, как вдруг у всех музыкальных экспертов художественный вкус пропал. А я скажу, разбей меня паралич, кто-то хороводит этой экспертной комиссией, диджеями на радиостанциях, щелкоперами в газетах и прочей шушерой. Ходят слухи, кто это, но это только слухи, не назову имени этого попсового бога, а может, и богини. Это слухи, вякнешь по-дурости, а тебя в суд за клевету потащат, а то и похуже чего. Нет, други мои, я еще пожить хочу. А вот еще ходят слухи, чтобы выступить на Евровидении или просто на нашем праздничном концерте, надо немалую денежку этому кому-то отстегнуть. Не знаю, кто за эту Манижу крупную сумму пожертвовал в зеленых рублях конечно. Не нам знать, голодранцам. Ясно, это всего слухи. Но уж совсем-то за дураков нас держать не надо. Дело нечистое. И музыкальные эксперты и честнейшие наши журналисты за так даже действительно выдающуюся певицу расхваливать не станут, больно нужно. Они задаром плюнуть-то разучились. А я, не рыночный такой, могу и не за деньги плюнуть. «Тьфу на вас, продажные!».

Дай, думаю, просмотрю в «ю-тубе» клипы этой Манижи, может, я и ошибаюсь насчет ее таланта. Пару-тройку просмотрел — нет не ошибался, челюсти скособочило. Для сравнения просмотрел клипы Little Big. Глаз не оторвать. Что вам сказать? А вот что: все вокруг талдычат, что нам до западных групп далеко, как до солнца, плетемся в самом хвосте. А вот и нет. Вот она, эта группа, высший класс, от которой не только мы, сиволапые, тащимся, но и Запад визжит от восторга. Их весь мир знает и балдеет. А у нас как бы их и нет. Не вписываются в компанию многочисленных престарелых звезд, королей и золотых голосов российской попсы. Нам кричат с центральных московских сцен: «Веселитесь! Подпевайте! Танцуйте с нами!» А зрители, как недоумки какие-то, вместо этого громко сморкаются в платки, зевают, вывихивая челюсти. И оченно жалеют денежки, причем весьма немалые, потраченные на билеты. Так вам и надо, не ходите куда попало. Как говорится в народе, в очередной раз обманули дурака на четыре кулака.

И вот что обидно, Россия полна талантами. Зайди в любую деревню, там тебе так споют и спляшут да еще на гармони чудеса отчебучат, что забудешь про все невзгоды и вновь жить захочется. Но никому эти народные таланты в столице не нужны. Здесь свои законы. И ладно бы сейчас, нет, еще с советских времен повелось, чем талантливей человек, будь он хоть певец, хоть балерун или поэт, или писатель, даже ученый, — тем незавидней его судьба. Сожрут, сомнут, в тюрьму засадят. Выпихивает их система из бытия. В лучшем случае умотает изгой на Запад, а там, глядишь, расцвел как Аленький цветок.

И хочется сказать, а и скажу: «Суки драные, да когда же это кончится!» А кончится наверняка. Я в это верю. Поскорей бы.

Ушла эпоха

Умер Михаил Сергеевич Горбачев. Мир праху его. Не могу пожелать Царствия Небесного, потому что человек он не верующий в Царствие Небесное, а верующий в Царствие Земное, то есть в Коммунизм. Из земного кремлевского рая убыл, а куда прибыл — никому неизвестно. Он ушел, а мы остались. В том-то и загвоздка. Он заварил кашу, а мы должны расхлебывать. Хлебаем, хлебаем — никак не расхлебаем.

А уж как мы радовались, когда к власти пришел Михаил Сергеевич. А как иначе: говорит без бумажки, как горохом сыпет, правда, иногда совсем непонятное несет, потом, в народ ходит запросто, с детишками и старушками обнимается, прямо Хрущев вылитый. Тот тоже любил народного любимца изображать, рубаху-парня.

И молоденький совсем наш новый вождь, всего пятьдесят с хвостиком. Правда, в этом возрасте дедушка Ленин уже помер, мир мумии его. Но все равно молодой, молодой и точка наш генсек, и не спорьте. И главное, — гласность нам обещает. Болтай что в голову взбредет, и никто тебя за длинный твой язык ни в кутузку, ни в дурдом не запечатает. Полный кайф.

И вот, глядите-ка, влюбил в себя английскую чудо-премьершу Маргарет Тэтчер, американского президента Рональда Рейгана и прочих западных вождей, рангом пожиже. Интересненькое дельце. Нам он нравится и врагам лютым нравится. Надо бы насторожиться, а мы наоборот рады до некуда, умиляемся как блаженные.

И вот доумилялись. Нет страны, вокруг одни враги. Мир праху Горбачева, мир праху Советского Союза. Позор на наши головы. Украина, милая Украина, превратилась в нацистскую сволочь, изгоняет все русское, убивает русских и орет: «Хайль Зеленский!». Обещает всем русским Холокост в бандеро-жидовском исполнении. Страны Балтии, чухонцы, туда ж, скалят зубы, мечтают загрызть Россию.

Все вдруг стали ненавидеть русских, русский язык и русскую культуру. И поделом нам, а то размечтались, что все люди братья, что славяне дважды братья, а уж болгары и югославы чуть ли не братья близнецы. Чушь собачья. Мы сироты. Сейчас в братья нам навязывают китайцев. Лучше быть круглой сиротой, чем иметь такую родню. И не надо спорить.

Михаил Сергеевич, ты помер своей смертью, тебя никто не судил за развал великой страны, тебя не расстреляли, как агента Запада и предателя Родины, тебя с почестями похоронили на элитном кладбище. Мир праху твоему. И не с кого теперь спросить за кровь, льющуюся на Украине, на Кавказе, Средней Азии, людскую кровь, кровь, которая не водица. Ты говорил, что невиноватый ты, что хотел как лучше. Верим, верим, да не очень. Как говорит Владимир Владимирович Путин, верить нельзя никому. Кстати, так же считал и Сталин.

Правы они или не правы — не знаю. Вот верующие знают твердо, что верить можно только Богу, он точно не обманет. Ты нас все же обманул в наших надеждах и ожиданиях, хотел ты это или не хотел.

Многие считают, что каждый должен оставить свой след на Земле. Весьма спорное мнение. Уж так наследить, как ты, надо очень постараться. И не сотрешь твой след, песочком не засыплешь. Но все равно, мир праху твоему, лежи спокойно рядом с твоей любимой супругой. А мы как-нибудь исправим твои ошибки, ценой собственной крови во славу наших героических предков. Такие вот дела.

Воспоминания маргинала из прошлого века

Вождь

Сталина я видел на Первомайской демонстрации в Москве тысяча девятьсот пятидесятого года. Мне было пять лет, вернее, без трех дней пять лет. Я шел в колонне ЦАГИ с отцом, а если точнее, сидел у него на плечах, а может и на шее, если хотите. И орал что есть мочи «Ур-ра-а-а!», увидев на Мавзолее фигуру любимого вождя. Вождь помахивал мне рукой и улыбался сквозь усы. Восторг обуял меня. Я рванулся к Иосифу Виссарионовичу, но отец удержал меня за ноги. Зачем он это сделал!? Я бы прилетел по воздуху к вождю, обнял его, а он поцеловал бы меня и погладил по головке. Я видел только его, а стоявших рядом с ним малых вождей не замечал. Как будто их и не было вовсе. Все славили вождя, но я громче всех. Лишь мой папа почему-то молчал, чем меня страшно удивил и обидел. Ну это его дело. А я был так счастлив, так счастлив, что и не выразить словами. И запомнил эти счастливые минуты на всю жизнь. Такие вот дела.



А ведь я не просто так попал на демонстрацию. Рано утром папа заставил меня выпить натощак два сырых яйца. Не хотел я их пить, противны они мне были. Я ненавидел вареный лук и сырые яйца. Поначалу я заплакал, отказываясь от этой гадости. Но когда отец сказал, что в таком случае не пойду на демонстрацию. Что было делать? Если я не пойду на демонстрацию, то и не увижу товарища Сталина. Я сдался. И выпил, содрогаясь от гадости такой. Вот, дорогой Иосиф Виссарионович, какой подвиг я ради тебя совершил. Такие вот дела.

Через несколько дней мы вернулись с мамой и годовалой сестренкой Таней домой, в Воронеж. А папа через месяц вернулся, когда закончил свои работы в ЦАГИ. Это организация такая, где в огромной трубе продуваются разные детали самолетов и прочих ракет. Папа часто ездил в эти ЦАГИ. Наверное, так было нужно его Воронежскому авиационному заводу.

И вот когда я возвратился домой, то стал рассказывать всем ребятам из нашего дома и ребятам из заводских землянок про Москву. Что в магазинах там полно всяких вкусностей, которые я ел. И что покупай кто хочет, без талонов и продуктовых карточек. И никто мне не верил. Потому что в воронежских магазинах шаром покати, а то редкое, что ютилось на полках, продавалось только по продуктовым карточкам. И никто не представлял себе, что в Москве не так. Хотя слухи и ходили, но всерьез их никто не воспринимал. Эх, где эта Москва! Никто там не был. А я был. И когда я рассказывал, что был на Первомайской демонстрации и видел Иосифа Виссарионовича, а он помахал мне рукой и улыбнулся, ребята, выслушав, долго смеялись. И обозвали меня вруном. Я разозлился и сказал Мишке, соседу по лестничной площадке: «Пойдем и спросим у моей мамы, правду ли я говорю или вру». И Мишка пошел со мной и спросил мою маму про мои россказни. И мама сказала, что все правда. И про Москву, и про дорогого товарища Сталина.

И Мишка слушал, разинув рот и вытаращив глаза. И рассказал ребятам все, что узнал. И ему поверили. Потому что Мишке было восемь лет и он сломал ногу, выпрыгнув с балкона второго этажа на спор. А еще он умел ловить ворон, из которых его мама варила суп. Короче, Мишка был в авторитете. И я стал в авторитете, потому что взаправду был в Москве, и товарищ Сталин махал мне рукой с Мавзолея дедушки Ленина. Такие вот дела.

Такие дела

Хотите верьте, хотите нет, а далекое детство мое прошло под знаменем Сталина и Ленина. Как и многих моих друзей. Времена были такие. Из радио каждодневно гремели звуки Гимна Советского Союза. А там слова такие: «Нас вырастил Сталин на верность народу». А Ленин нас вдохновил. И в кино все время показывали великих Ленина и Сталина. Короче, это были наши боги.

И вот, знаете, я видел живого Сталина на Первомайской демонстрации. И Владимира Ильича видел. Правда, в гробу. Но Ильич скорей всего притворялся, что помер. А на самом деле был живее всех живых, как пелось потом в какой-то песне. И я завидовал ему, что вот приходят к нему люди со всего света и плачут, будто жалуясь вождю на свои невзгоды. Я бы охотно лег вместо него, а он встал и пошел к народу и к ученику своему, Иосифу Виссарионовичу. Но это только мечты. Никто мне не предложил поменяться местами с покойником. А я бы с радостью. Такие вот дела.

Я, между прочим, и подарок Сталину посылал. Дело было так. Мы с мамой посетили Музей Революции, где помещались подарки вождю от людей со всего света. Много, много там было всего интересного и красивого. Картины, скульптуры, ковры с изображением Сталина. Особенно понравилось мне рисовое зерно, на котором какой-то китаец вырезал текст Гимна Интернационала. Я смотрел в микроскоп на это зерно и восхищался. И запала мне мысль сделать любимому вождю свой подарок. Такие вот дела.

Когда мы вернулись домой, достал я карандаш и акварельные краски. И стал рисовать. В подарок Сталину. И нарисовал его таким, каким видел на Мавзолее. Улыбающимся мне сквозь усы и махавшего рукой. Нарисовал и раскрасил. Мама заглянула через мое плечо и удивленно сказала: «Вот это да! Почти живой». Я любовался рисунком и представлял, как обрадую Иосифа Виссарионовича своим подарком. И признался маме, что хочу послать этот портрет в подарок Сталину по почте. Мама подумала и сказала: «Интересная идея. Хотя, почему бы и нет». Такие вот дела.

А вечером с работы приехал папа. И я кинулся к нему, чтобы скорей показать портрет вождя. Он долго рассматривал, поворачивал рисунок и так, и этак. А потом говорит: «Удивил ты меня. Не ожидал, что ты, дошколенок этакий, рисуешь весьма неплохо». И когда узнал, что это подарок Сталину, не удивился, лишь брови и глаза к потолку возвел. А потом взял с меня страшную клятву, что я никому-никому не расскажу, что рисовал Сталина и послал ему подарок. И еще, что не буду впредь никогда рисовать ни Сталина, ни Ленина. Пришлось поклясться самой страшной клятвой, что не буду. Такие вот дела.

Взамен этих клятв папа обещал, что когда поедет на работу в Москву, опустит конверт с моим рисунком в почтовый ящик у самой кремлевской стены. Он взял рисунок, сложил вдвое, а потом вчетверо и вложил в конверт. А на конверте написал: «Москва, Кремль. Товарищу Сталину от Валерика». Послюнявил край конверта языком и заклеил. И положил во внутренний карман пиджака. Счастливый, я заснул. И снилось мне всякое: и Кремль, и Сталин, и даже сам дедушка Ленин. Ленин был живой и веселый. Вожди разговаривали со мной, много шутили, а Ленин все время совал мне в рот то ли пряник, то ли кусочек любительской колбасы.

Почти полтора года я с нетерпением ждал от вождя письма, но не дождался. Потому что Сталин взял и умер. Так и не успел он послать мне письмецо. А может, и успел, но оно где-то по дороге затерялось. Такие вот дела.

Много-много позже мама призналась, что папа ночью порвал письмо и выбросил в мусорное ведро, что стояло в коридоре. А потом, где-то через полчаса, вернулся в коридор, выбрал клочки бумаги из ведра и сжег в туалете. Опасался он соседа нашего по квартире, Александра Ивановича. Неплохой он был сосед, хотя пьяница и бабник. Но слишком уж патриотичные разговоры вел, восхваляя партию и Сталина без всякой меры.

И опасался отец, что вытащит из ведра сосед клочки, склеит и отнесет куда надо. Такие вот дела.

Да, чуть не забыл, за Сталина и Ленина я однажды подрался. Как-то собрались мы с ребятами из нашего двора с краю заводского стадиона, на маленькой полянке, окруженной со всех сторон кустами барбариса. Мы любили там собираться, вдали от взрослых. Здесь мы с аппетитом ели черный хлеб, посыпанный крупной солью, плитки жмыха и вкусный плиточный фруктово-ягодный чай, похрустывая вишневыми косточками. Играли в ножички на щелбаны, в расшибалку на копеечки и рассказывали страшные-престрашные истории. И вот разговор почему-то перешел на наших вождей. Я сказал, что Ленин и Сталин не совсем люди. А что-то намного выше. Многие согласились. А Колька, сын сапожника дяди Жени, вдруг и говорит: «Да обыкновенные они люди. И писают, и какают, как и все». У меня тут перед глазами красные пятна пошли. От возмущения. И вообще, я взбесился и кинулся на Кольку. Сбил его с ног и стал душить. И задушил бы. Ребята его спасли, с трудом оторвав от колькиного горла мои пальцы. Колька еле поднялся. Лицо его было буро-красного цвета, а глаза расширились как у филина. И хотя он был на два года старше и на целую голову выше, смотрел на меня то ли в недоумении, то ли с ужасом. И он ушел от нас, продираясь сквозь колючие кусты барбариса. Напоследок крикнув мне: «Чтоб ты сдох, Чайканши вонючий!» Это прозвище у меня такое было во дворе. И вот так я потерял друга. Колька же был до этого момента лучшим моим другом. Такие вот дела.

Колька, Колька, теперь-то я знаю, что вожди наши были обыкновенными людьми. Наверное, умней всех, это да. Хотя, кто его знает. И писали они, и какали, и даже пукали как и все мы. Ну, может быть, чуть получше.

Такие вот дела.

Шнурки

Ну так вот. Сижу я как-то на кухне, кофе с лимоном попиваю. И тут радио московское сообщает мне вдруг, что сегодня День учителя. Страна празднует и поздравляет всех учителей. И самое главное, президент наш от всего сердца поздравил. И так далее, и так далее.

А мне-то что до этого? Все мои училки, поди, перемерли, в райских садах яблоки грызут. Некого мне поздравлять. Подумал я так, а потом задумался. И пришел я к выводу: свинота я, каких еще поискать, свинота неблагодарная. Ведь много у меня было учителей. И хороших, и очень хороших. И плохих. Были и такие. Но все равно, каждый что-то да вложил в мою пустую голову. И то, что я сейчас умничаю и выпендриваюсь перед вами, читатели мои, это и их работа. Без них вырос бы я олух олухом, ни бе, ни ме, ни кукареку.

Была, была у меня, конечно, первая учительница. Самая первая. Седенькая, добрая Антонина Ивановна. Жил я в подмосковных Подлипках. Это в нескольких десятках километров от Москвы. Школа моя была рядом с домом. А еще ближе стояла деревянная детская библиотека. В нее я записался шестилетним. Стало быть до школы я целый год нырял в эту библиотеку и перечитал уйму книг. Мальчик я был довольно развитой, читал вполне серьезные книжки. Вроде «Таинственного острова» Жюля Верна и в «Дебрях Уссурийского края» Арсеньева. Знал наизусть много стихов Лермонтова и декламировал хорошо, особенно «Бородинскую битву». Всем нравилось. А я этим был доволен. Такие вот дела.

Сейчас я понимаю, что развитой такой я был потому, что мама со мной много занималась. Мама научила меня читать, писать, даже польку танцевать. А вот одеваться самостоятельно не научила. И еще не умел я завязывать шнурки на ботинках. Мама, собирая меня школу, натягивала на своего любимого сыночка чулки, напяливала брючки и завязывала шнурки на ботинках. Для меня это было обычно. Я только успевал ноги-руки подставлять. Такие вот дела.

Все бы хорошо, но в одно распрекрасное утро мама отказалась меня одевать. Поначалу я подумал, что она шутит. Но когда до меня дошло, что это совсем не шуточки, я, естественно, закатал истерику. Но все было бесполезно. Я получил крепкую затрещину, что привело меня в чувство. Пришлось самому, глотая слезы, снаряжаться. Такие вот дела.

Так бы и ничего. Одеться-то я оделся, с грехом пополам, но шнурки на ботинках, эти противные шнурки, не хотели завязываться. Они крутились, вертелись в пальцах, как подлые червяки, но не слушались меня. Наконец мамино сердце не выдержало. И она показала мне, как надо правильно завязывать шнурки. На два бантика. Это не так просто, как вы думаете. Многие до самой старости не любят туфли со шнуровкой, а признают единственно только с пряжками, резинками, и прочее. И я думаю, это оттого, что вовремя не научились завязывать шнурки. Не только на два бантика, а хотя бы на один. Я внимательно наблюдал за действиями мамы и запоминал. Не сразу, а где-то с третьей или четвертой попытки эти вредные шнурки завязались. И я сразу возгордился. С тех пор ношу туфли только со шнурками. И других не признаю. Такие вот дела.

И вот я, счастливый первоклассник, по дворовой кличке Чайканши, завязав шнурки и схватив портфель, побежал в школу. На первый урок я опоздал минут на десять-пятнадцать. Антонина Ивановна пожурила меня, но в класс пустила, сказав: «Больше никогда не опаздывай». При этом она почему-то хитро улыбнулась. Такие вот дела.

Лишь через несколько лет мама призналась, что как-то пожаловалась Антонине Ивановне, как ей тяжело приходится, собирая меня в школу. И Антонина Ивановна настоятельно посоветовала не делать этого. А мама ответила: «Как же, он тогда непременно опоздает». А Антонина Ивановна ответила: «Ну и пусть опоздает, сердобольная вы моя. Зато научится одеваться и завязывать шнурки. И станет самостоятельным мальчиком». Такие вот дела.

Спасибо Вам, Антонина Ивановна, я Вас люблю и часто вспоминаю, когда завязываю шнурки на ботинках. И это длится уже много-много лет, с детства до седых моих волос.

Печальный март пятьдесят третьего года

Когда-то кто-то говорил мне: «Если хочешь стать писателем, не пиши о себе. Пиши про других. А если можешь не писать, то и не пиши». Ну что ж, это не про меня. Я в писатели не рвался. Поэтому и про себя могу написать. Никто мне не указ. Хочу — пишу, хочу — не пишу.

И вот, было мне без малого восемь лет. И жил я уже не в Воронеже, а в городе Калининграде. Но не в том, который на Балтике, в подмосковном. Здесь, оказывается, еще до революции жил и работал всесоюзный наш староста. Токарем в паровозном депо. Или еще где. А железнодорожная станция называлась почему-то, назло Калинину, Подлипки. Ну а сейчас, в наши времена, это город Королёв. Стало быть, поддали старосте под зад. И Подлипкам дали в то же место.

Королёв, конечно, человек великий. Отец советской космонавтики. А это вам не хухры-мухры. И он тоже, как и Калинин, жил и работал здесь. Но не каким-то там токарем, а создателем и руководителем центра ракетостроения. Так что правильно дали кой-кому под зад. Хотя…может, и нет. Такие вот дела.

Ну, значит, было мне без малого восемь лет, как я уже говорил. А оказались мы здесь потому, что отца переманили, как особо ценного специалиста, в фирму Мясищева. Мясищев был тоже выдающийся конструктор. В области авиастроения. Пока в Москве достраивали дом, в который нас обещали поселить, мы временно жили в Подлипках-Калининграде. Жили в комнате коммунальной квартиры. Жили — не тужили, шею наедали. Такие вот дела.

Ну вот, учился я в первом классе. Дело было в марте. Сидим мы на уроке, пишем под диктовку учительницы разные слова, — и вдруг ни с того ни с сего громко завыла заводская труба. И тут же загудели протяжно и тревожно паровозные гудки со стороны паровозного депо. Мы хотя и загалдели, но ничего не поняли. А наша учительница, седенькая Антонина Ивановна, быстренько выбежала из класса. Как потом выяснилось, бегала она в директорскую за разъяснением.

Вскоре она вернулась, бледная, какая-то съежившаяся, вся в слезах. И сказала дрожащим голосом: «Дети, сегодня умер наш любимый вождь Иосиф Виссарионович Сталин». И зарыдала.

И все мы зарыдали, заплакали, а некоторые девчонки завизжали. И во всех классах зарыдали. И от наших рыданий и визга задребезжали оконные стекла. А заводская труба и паровозы продолжали гудеть во всю мочь. И в домах, и в магазинах плакали люди. И дворники, касимовские татары, побросав лопаты и метлы, плакали, размазывая по щекам слезы. И инвалиды войны, без рук и ног, с пробитыми головами, плакали. И всех объял ужас: все пропало, конец всему!



Мама моя рыдала, соседи вопили. Лишь папа почему-то криво ухмылялся и тихо-тихо пробормотал: «Так-так». Такие вот дела.

Я вам не надоел еще? Я ж не писатель, а так, скорей просто балабол. Ну, если есть желание, читайте дальше.

Ну так вот, мама порыдала, порыдала и решила ехать на похороны вождя. И меня с трехгодовалой сестренкой Таней надумала прихватить. Чему я был несказанно рад. И я рассказывал ребятам, что поеду на похороны Иосифа Виссарионовича. Все мне завидовали и пересказывали другим, что Чайканши (это кличка моя была такая обидная за узкий разрез глаз) поедет хоронить Сталина. Такие вот дела.

Накануне похорон мама приготовила одежки для нас с Таней, все самое лучшее. И сама причепурилась, сделала завивку. Но тут с работы из Москвы приехал папа. Посмотрел на эти дела и отправил меня с сестренкой погулять. Когда мы подмерзли и вернулись, застали маму всю в слезах, а папу злого-презлого. И мама сказала, что мы не поедем на похороны, потому что очень холодно. Я стал кричать, что совсем не холодно. А папа сказал, что я глупый мальчишка, и не мне решать. Такие вот дела.

Лишь много позже я узнал, что отец запретил эту поездку под угрозой развода с мамой.

И что он ненавидел Сталина. А мама была ярой сталинисткой. И это несмотря на то, что большая половина ее родни погибла в сталинских лагерях. Она почти до конца своих дней уверяла всех, что Сталин не знал о репрессиях. А Ягода, Ежов и Берия орудовали за его спиной. И еще я узнал, что папа спас нас от неминуемой гибели. Потому что на тех похоронах погибло много народа. В том числе и детей. Они были раздавлены обезумевшей толпой. И лишь чудом покойный вождь не забрал нас с собой на небеса.

Такие вот дела.

Гагры

Однажды гулял я по набережной с девушкой Олей. По левую руку плескалось море, с тихим шипением накатываясь на галечный берег. Справа городок Гагра высвечивал огоньками окон и уличных фонарей. А над нами черное южное небо загадочно подмигивало яркими звездами. Словом, лирика и все такое. Мы шли с танцевальной площадки какого-то санатория от Министерства Обороны. Музыканты, залетные, из Черновцов, играли все что угодно. Тут тебе и вальсы, и фокстроты, и буги-вуги, и чарльстоны, и даже рок-н-ролл. А за небольшую денежку бабахали и лезгинку, и «семь сорок», и прочее, полузапретное, но зажигательное и раскрепощенное. Мы с Олей утанцевались. Время было за полночь. Пошел я провожать Олю до дома, где она с подружкой, тоже из Горького, снимали комнатенку. По рублю с носа. Оля очень даже хорошенькая, синеглазая, с копной густых каштановых волос, уложенных под Бабетту. Была такая прическа, очень популярная и красивая. И приодета Оля неплохо, простенько, но как говорится, с немалым вкусом. Правда, ножки у нее немного сплоховали, чуть с кривизной, чуть-чуть, но все же… Хотя это ее и не портило, а даже придавало некоторый шарм, вызывая образ наездницы.

И вот идем мы, иногда останавливаясь и целуясь. А целоваться я ох как любил. Идем, а навстречу толпа местных ребят. Примерно, мне, девятнадцатилетнему, одногодки. Орут, хохочут, даже визжат. Человек десять, не меньше. Ситуация. Я обернулся — за нами никого. А на нас надвигается эта бесноватая орава. Ночь. Безлюдье. Шпана местная. Что-то да будет. Ножа или кастета, жаль, в кармане нет. К бабушке не ходи, а привяжутся. Днем и то иногда цепляются, особенно когда ты с дамой. А тут ночь глухая. В Абхазии я не первый раз, местные привычки малость знаю. Мама родная, меня точно изобьют, а то и зарежут как барана. Олю изнасилуют. Тут такое нередко бывает. Оля испуганно прижалась ко мне, в глаза заглядывает. Что делать? Идем навстречу. Не брошу я тебя, Оля, ввяжусь в бой. Хотя бы двоих-троих покалечу. А там что будет, то и будет. А вообще-то мысль промелькнула подлая в голове: какого черта я сюда приперся, в эти Гагры проклятые.

* * *
Дело было так. Отцу на работе горящую путевку в эти Гагры всучили. Раз горящую, то, считай, за копейки. На конец сентября. Отец купился на дармовщинку и поехал. Дней через пять звонит по телефону: «Сынок, погода здесь отличная, море — парное молоко. Приезжай». Два раза меня звать не надо, знал отец, что от Черного моря я просто чумею. Я тут же засуетился. Выбил отпуск, правда, с трудом, но выбил, занял денег, собрал минимум вещей в чемоданчик и рванул в Аэропорт. Рано утром. И через два часа уже летел в самолете Ту-114. Повезло: кто-то отказался от полета, а мне билет этого кой-кого продали. Бывает, как говорится, везет дуракам. Полет вполне понравился. Угощают лимонадом, боржоми, конфетки дают. Курить можно. В спинке переднего кресла вытяжка воздушная. Кури на здоровье. Единственно, нельзя дымить в потолок, а только в эту самую вытяжку. Иначе стюардесса, милая такая и опрятная блондинка, пожурит слегка, погрозив пальчиком. Время быстро пролетело. Вот уже и Адлер. На автобусе всех спустили в город. Недалеко и железнодорожная станция.

До Гагр на местном поезде рукой подать. Купил билет. А поезд-то часа через три отчаливает. Что, думаю, время терять. Пошел к морю, обнажился до трусов и бултыхнулся в набежавшую волну. Наплавался всласть, вылез, растянулся на плаще и прочих шмотках. И правда, не солгал отец. Вода — парное молоко. Теплынь такая, что не верится в конец сентября. Лето в самом разгаре. А в Москве холодрыга и проливные дожди. Прилетел я сюда в болоньевом плаще, шерстяном свитере, на котором паслись северные олени. Куда все это девать? Ладно, разберемся как-нибудь. Завел я будильник, который всегда со мной, чтобы разбудил он меня через два с половиной часа. Подложил под голову чемоданчик, чтоб не сперли, и уснул. Будильник разбудил в положенное время. Спина, плечи, ноги горят огнем. Оглядел я себя со всех сторон. Мама родная, сзади красный, как вареный рак, а спереди белее сметаны. Смех и грех. Делать нечего, быстро оделся и побежал на станцию. Влез в вагон и, не прошло и часа, оказался на привокзальной площади Гагр.

По-южному красиво вокруг. Море, пальмы, олеандры, белые и черные лебеди в маленьких прудах. И прочие курортные разности. Что удивило, это ребятишки, гоняющие мячи на любых свободных полянах. И смотрю, виртуозно чертяки этакие мячом владеют. Ну прям бразильцы, не меньше. Тбилисское «Динамо» в те времена блистало на футбольном небосклоне. Было с когоабхазским ребятам пример брать.

Ну ладно, в конце-концов, нашел я отца. Естественно, обнялись. Приятно, что там ни говори, встретиться с родным человеком вдали от дома, черти где. Тут отец и говорит: «Сынок, как я рад, что ты приехал. Да вот беда-то какая. Не дают тебе место-койку в этом вшивом Доме отдыха. Уперлись сволочи. Говорят, мол, нет мест и точка. А я-то знаю, что есть. Я им взятку предлагал, да, видно, мало». Папа, папа, не велика беда. На каждом углу частники зазывают. За рубль в сутки. Пошли искать удобное пристанище. И нашли. У подошвы горы, немного выше ресторана «Гагрипш». Хозяева из армян. Полные, добродушные. Домик двухэтажный, с балконом. Садик с мандариновыми и инжирными деревьями. А с веток, кроме мандаринов и инжира, свисают тяжелые гроздья черного винограда, по-моему, сорта «Изабелла». Овчарка, крупная и мускулистая, по-хозяйски медленно подошла ко мне и внимательно посмотрела мне в глаза. Я поздоровался с ней и погладил по голове. Она тихо зарычала, и шерсть на загривке поднялась дыбом. Но не укусила, успокоилась и села на задние лапы. Хозяйка, с карими маслянистыми глазами и седой прядью в густых иссиня-черных волосах, воскликнула, когда я гладил собаку: «Ой, не трогайте Мурата! Укусит!» А хозяин, поправив шерстяной платок на отекшей шее, успокоил ее: «Маша джан, Мурат в хороших людях разбирается». Признаться, я собак не боюсь, я их люблю. И они это чувствуют. Если и кусали, то один или два раза за всю жизнь, да и то потом извинялись. Мол, извини, брат, ошибочка вышла.

Через несколько дней погода скукожилась: небо заволокло серыми облаками, пошли дожди, сильно похолодало. Отец потерпел дня три, плюнул и укатил домой. А я остался. Что здесь мерзнуть, что в Москве — нет разницы. Зато здесь море, которое я так люблю. Когда я еще его увижу… И словно в награду за мое терпение погода вскоре наладилась. Опять жара, тихий ветерок и ласковое море. Вернулось лето как ни в чем не бывало. Изо всех репродукторов вновь понеслось «О, море в Гаграх» — гимн города. Я ввинтился в курортную жизнь. Подружился с хозяевами, собирал с деревьев виноград для маджары, молодого вина. Мурат вообще стал моим лучшим другом, так и ходил за мной по пятам. Я познакомился с Олей, прекрасной девушкой. Играл на пляже в волейбол и бадминтон. Совсем забыл про Москву. На пляже меня многие знали, потому что я выделялся на фоне пузатых и вялых мышцами хорошей фигурой. Секрет был прост: года три уже я занимался культуризмом. А это было внове, многие даже не знали, что это такое. Может, Оля и влюбилась в меня за красивую фигуру. А не исключено и за то, что читал ей стихи Есенина, которого обожал.

Тут проносится весть по городу, что совсем рядом, в Пицунде, отдыхает сам Никита Сергеевич Хрущев. Приятно нам стало, что вблизи, считай в двух шагах, купается и загорает Генеральный Секретарь ЦК КПСС. И однажды утром развернул центральную газету один рыжий человек да как заорет: «Ухга! Ухга!» Картавый он был и букву рэ не выговаривал. Все на него обернулись. Что он, с ума сошел? А он опять орет: «Хгуща сняли! Кукухгузника скинули!» Мы подошли, заглянули в газету — точно. По состоянию здоровья снят со всех постов и отправлен в отставку. Наверное, на солнце перегрелся и получил солнечный удар. Ничего себе. Все по-разному восприняли эту потрясающую новость, но как-то сдержанно. А этот картавый все орет: «Ухга! Ухга!» Я взял его за руку и говорю так спокойненько: «Закрой пасть! Не то в рыло дам». Он стал вырываться и верещать во все горло: «Милиция! Милиция! Бандит!» Пляжники меня еле оттащили, а Оля успокаивала. А потом и вовсе увела с пляжа. Успокаивался я медленно и все сожалел, что не успел картавому дать в харю.

Вот вам, может быть, смешно, а я тогда заступился за Никиту Сергеевича от чистого сердца. Смотрите, он дружил с самим Фиделем Кастро, спас Кубу от американцев. Потом, построил Асуанскую плотину в Египте, обещал показать Америке кузькину мать и чуть не перегнал ту же Америку по мясу-молоку. Но и это не главное. Хрущев вызволил из колымских лагерей моего родного дядю. Дядя Коля вернулся домой в пятьдесят шестом году после двадцатилетней каторги. Оказалось, что он вовсе не японо-английский шпион, а вовсе даже наоборот, патриот и невинно осужденный. Он чудом уцелел, а два его брата и дядя по матери сгинули навечно. И где их могилы — никто никогда не узнает. Царствие им Небесное. Дядю Колю я уважал и любил. И потому был признателен Хрущеву, прощая многие несуразности его правления. Такие вот дела.

* * *
Несмотря на государственный переворот танцевальные площадки не закрыли. И мы в тот вечер натанцевались до упаду. В Гаграх было, конечно, некоторое смятение. Как же, не каждый день все-таки вождей скидывают. Но мало кто воспринял это как трагедию. Никто не плакал, не вопил и, тем более, не рвал на себе волосы. Жизнь, как ни странно, продолжалась. Вот мы с Олей и утанцевались. И в результате поздних танцулек сталкиваемся на набережной нос к носу с толпой местных бандитов. Сошлись мы. Один, высокий парень, довольно симпатичный с щегольскими усиками, очевидно главарь шайки, со смехом говорит: «Здорово, кацо!» «Здорово», — отвечаю. «Догадайся, какой у нас праздник?» — говорит. Я напряженно подумал, и тут меня осенило: «Хрущева сняли». Все заржали, а главарь шайки хлопнул меня по плечу и попросил: «Скажи еще раз». «Хруща сняли», — повторил я. Шайка заорала восхищенно и заулюкала: «Хруща сняли! Хруща сняли! Хруща сняли!» Тут появилась большая бутыль в плетенке, кружка. Заводила налил кружку вина до краев и сказал радостно: «Выпей, брат, за это». Делать нечего, я выпил. Вино оказалось очень хорошим, с клубничным привкусом. А потом все стали пожимать мне руки и хлопать по плечам. И мы разошлись в разные стороны. А главарь обернулся и крикнул: «Красивая у тебя девушка, брат! Береги ее». Оля покраснела. Такие вот дела.


Вспомнил я об этом эпизоде из моей жизни и рассказываю, кому интересно, потому, что недавно разговорился с соседом за жизнь. Дело почему-то дошло до Хрущева. И он поведал, как узнал о его снятии. Сейчас сосед — полковник в отставке. А когда-то был старшим лейтенантом ракетных войск. И вот как-то заступил на дежурство в бункере управления запуском стратегических ракет. По определенному сигналу он должен нажать кнопку — и миру копец, включая Америку. Вот сидит он, и вдруг сверху по железной лестнице, с грохотом, спускается политрук полка. Молча с грязными сапожищами лезет на стол, топча журнал дежурств и снимает со стены портрет главнокомандующего, Никиты Сергеевича Хрущева. И уходя, с кривой ухмылкой рявкает: «Сняли кукурузника! По делом ему, суке!»

В армии Хрущева не любили. И имели на то причины. Такие вот дела.

Хирса

Утром, как обычно, собрались мы в радиомастерской, разобрали наряды вызовов на дом. Кто-то сбегал в соседний магазин, принес три бутылки Хирсы. Перед выходом по адресам укоренился у нас порядок: выпивали по стакану Хирсы или другого хорошего портвейна. Шли завтракать в приличной столовой самообслуживания, смотревшей на нашу мастерскую призывными окнами. А потом уже расходились по адресам выполнять заказы. Тамара, заведующая мастерской, знала наши проделки, но не особо протестовала. Потому что выполнению плана Хирса вовсе не мешала. Я работал в паре с Анатолием. Мы договорились объединять наши наряды и работали на пару. Выходило, что так выгодней со всех точек зрения. И быстрей, и качественней. Ум хорошо, а два лучше. К тому же в центре Москвы процветали коммуналки на пять, а то и на тринадцать семей. И обязательно у кого-то что-то требовало починки. Быстренько расправившись с нарядом мы приступали к нелегальной работе. Хотя официально мы числились радиомастерами, умели еще много чего. Чинили утюги, люстры, электробритвы, электроплитки и чайники электрические, телефоны и прочее, вплоть до холодильников. Это была халтура, никем ни учтенные денежки. Карманы наши к вечеру наполнялись хрустящими тугриками. Халтурные деньги — это независимость. И не надо со мной спорить. На заводах и фабриках работник полностью в руках начальства. Кому захочет шеф прибавить, тому и прибавит, а кого невзлюбит, тому премии вовек не видать. Это же истинное рабство. Что бы там не вякали про социалистическую справедливость и равенство с трибун вожди и их подголоски — это ложь, брехня. Как я понимаю евреев и армян, которые обожают всякие мастерские, вроде нашей, или часовые, ателье по пошиву одежды и обуви, лавки овощные. Поди их проверь, сколько они на самом деле зашибают. Зубы обломаешь проверять да за руку хватать. Хорошо быть честным, но когда зарплаты хватает лишь на пустые щи да картошку в мундире, как-то, неожиданно для себя, начинаешь жуликам завидовать. Такие дела. И не надо спорить.

Ну вот, уединились мы в дальней комнатке, подальше от Тамары, чтобы принять по стакану бодрящего напитка, как вдруг дверь с грохотом отворяется. И Тамара с порога нам: «Попались, пьянь! Не можете, как все нормальные люди, работать. Всех к чертям собачьим уволю!» Мы удивленно переглянулись, что это с ней, как с цепи сорвалась. Судаков Женя, по кличке Судак, сын, между прочим, посла в какой-то азиатской стране, с улыбкой за всех отвечает на обвинения: «Томочка, ангелочек, ну ты же знаешь, у нас ритуал такой. Принесем мы тебе выручку, даже не сомневайся». На Тамару это не особенно-то и подействовало, но все же помягче стала. «Да ну вас к чертям! А вот ты, Валентин, и ты, Анатолий, живо за мной». И вытащила нас из компании. Эх, не успели мы насладиться эликсиром здоровья. Да и вообще, чего это она к нам прицепилась, грехов за собой особых мы не знали. Провела она нас в свой кабинет и говорит: «Вам особое задание. Сейчас подниметесь на третий этаж к нашей благодетельнице. Чего-то у нее непорядок с приемником, и торшер не горит. Сделайте на совесть. И не вздумайте денег брать». Надо так надо. Взяли мы свои чемоданчики с инструментом и поднялись на третий этаж. Такие дела.

Дверь квартиры открыла пожилая, но крепкая еще, женщина в китайском шелковом халате с яркими павлинами по зеленому полю. «Что вам?», — спрашивает. «Мы от Тамары, — сказал Толя, — технику вашу пришли чинить». «Ах, так вы от Томки, так бы сразу и сказали. Проходите». Мы вошли в большую светлую комнату, обставленную строгой мебелью, но приличной, под красное дерево, а может и в самом деле из настоящего красного дерева, книжный шкаф с томами работ Ленина. Над столом большой абажур с кистями, очень уютный. А недалеко от стола в кресле сидела наша благодетельница и читала газету. На ней был серый костюм из тонкой шерсти, довольно элегантный. Шею облегал розовый газовый шарфик, который должен скрывать старческую шею, а на ногах лаковые туфельки с небольшим каблучком. Скромно, но со вкусом. Она отложила газету и взглянула на нас. Мы видели ее и раньше, к тому же на столе у Тамары стояла ее фотография с дарственной надписью: «Тамаре, большой труженице и верному ленинцу, на добрую память». Ухоженная старушка, тут уж ничего не скажешь, хотя и в преклонном возрасте, с седой головой, но с хорошо уложенной прической, подкрашенными бровями и с напомаженными губами, но не красными, а матово-розовыми. Совсем не дряхлая старушка, а чувствовалось, что она полна энергией. Мы быстро починили приемник «Фестиваль», кстати, приемник высшего класса, и действительно классный, наладили торшер. Получили спасибо и по чашке чаю с эклерами. За чаем она рассказала, без всякого пафоса, что часто проводит экскурсии в кремлевской квартире-музее Владимира Ильича. И регулярно выступает на предприятиях с рассказами о Ленине. И благодарные труженики просят принять от них подарки. Ей это совсем не нужно, но как-то неудобно обижать людей. Вот почти вся обстановка, а также телевизор «Темп», холодильник и все, что внутри него — это все подарки. А вот любимые эклеры привозят прямо с фабрики почти каждое утро. На запястье блестели часы в золотой оправе — это от Первого часового завода. А у Нюши, компаньонки и домоправительницы, которая открывала нам дверь, часы от Второго часового. Нюша сидела с нами, распивая чаи, и с гордостью показывала золотые часы. Чай был ароматный и очень хороший, эклеры свежие и вкусные. И хозяйка дома, и Нюша разговаривали с нами попросту, как будто мы им ровня. Но мы-то знали, что не ровня мы им, работяги обыкновенные, да еще и с не совсем чистой совестью. Вот хозяйка, это да, весьма знаменита, с честью носит на груди «Орден Ленина». И везде ее ждут, чтобы рассказала всем, как работала старшей горничной у Владимира Ильича и Надежды Константиновны. И какого невероятного ума был Ленин, и как прост и внимателен был к простым людям, и как до последнего вздоха находилась рядом с дорогим Владимиром Ильичом. И все хлопали в ладоши, выслушав такое интересное выступление, и от всего сердца просили принять подарки.

Нам она рассказала, что поселилась здесь, на Волхонке, напротив Каменного моста, чтобы видеть всегда из окна Кремль, где жил Владимир Ильич. Еще раз поблагодарила нас за работу и просила передать Тамаре, что не даст ее в обиду никому, будь то пожарники или всякие проверяющие органы. Такие дела.

Нюша проводила нас до двери, не успела еще закрыть, как из квартиры напротив высунулась длинноносая седая физиономия с отвисшей сизой губой. Гражданин вышел и направился к счетчику, стоит, задрав голову, показания смотрит. На нас ноль внимания. А Нюша тихо шепчет: «Сейчас заманивать будет, небось чего у него там сломалось. Обдерите его, ребятки, как липку. Терпеть его не можем. Скользкий тип». Этот тип дождался, пока Нюша не захлопнет дверь, повернулся к нам и медовым голоском: «Молодые люди, хотел вас спросить: не посмотрите ли радиолу? Скорей всего какая-нибудь мелочь, но совсем не хочет петь, да и говорить не желает». Мы согласились, почему бы и нет, пахнет халтурой. Вошли в квартиру, оценили по обстановке, что старичок не бедствует, взглянули на радиолу «Ригонда», недешевый аппарат, пощелкали клавиши и в общем поняли, что отремонтируем, но придется повозиться. И предупредили, что ремонт обойдется в районе шести рублей. Старикашка покачал головой, мол, дороговато, но все же согласился. Где-то через полчаса справились мы с «Ригондой». И приемник прекрасно говорит, принимает и «Голос Америки», и Тель-Авив, а пластинки напевают голосом Козловского про сердце, стрелой пронзенное. Пока ремонтировали, хозяин хвастался, что с соседкой знаменитой он, считай, лучший друг. Что работает парикмахером в престижной парикмахерской, чуть ли не кремлевской, и знаком близко со многими сильными мира сего. Мы намеки его прекрасно поняли, дураку ясно, что неохота с деньгами расставаться. Глядишь, эти лопухи напугаются и не возьмут ни копейки. Ну, во-первых, мы не лопухи, повидали ловчил и похлеще тебя, а во вторых, давай плати. Не на тех напал, дружок. Мы свое всегда возьмем. Такие дела.

Когда пришло время расплачиваться, Соломон Яковлевич, так его звали, предложил вместо денег постричь нас по высшему разряду и с укладкой. Всего-то по три рубля с носа. Толя сразу отказался. А я призадумался, потому что слегка подзарос. Но все же решил, что дороговато. «Дорого, отец, — говорю, — за три рубля я сам себя подстригу и побрею». «Я намного больше с клиентов беру, — Соломон Яковлевич отвечает, — три рубля — это по-божески». Толя улыбается, а мы с цирюльником стали торговаться. Сошлись на двух рублях. Усадил он меня на стул, достал сумочку с инструментом, уточнив, что это немецкий профессиональный набор, фирмы «Золлингер». А привез инструмент из самой Западной Германии друг его, посол чрезвычайный. Стал стричь. Ну да, сразу я почувствовал, что мастер настоящий, ножницами и расческой виртуозно владеет. А он стрижет и рассказывает, что большие деньги имеет со стрижки именитых покойников. Он их и стрижет, и бреет, укладку делает и макияж накладывает. Не покойник — картинка. За такую работу никаких денег не жаль. Мне неуютно и довольно неприятно стало. Представил ясно, как он этими немецкими ножницами и расческой, что по моей голове порхают, ползают часто в покойницких патлах, пусть и высокопоставленных. Зубы сцепил, молчу. А Толя в кулак хихикает. Обозначил Яковлевич мне четкий пробор, волосы уложил и лаком зафиксировал. Зеркало поднес, мол, полюбуйтесь на себя, молодой человек. Ничего не скажешь, я сам не ожидал, что могу быть таким симпатичным. Спасибо и привет высокопоставленным покойникам. Дело сделано. Взяли мы четыре рубля и в мастерскую вернулись, довольные, что не с пустыми руками.

Тамара интересуется: «Что-то долго вы. На вас непохоже. Валентин, когда это ты успел постричься и укладку сделать? Тьфу, „Шипром“ от тебя так и прет». И, смотрим, лицо ее наливается кровью — признак надвигающейся грозы. А она: «Все ясно, у додика этого были». «Да ладно, Тамара Петровна, ты чего…», — отнекиваюсь. «Так, — начальница наша угрожающе говорит, — сейчас проверю, как вы там благодетельницу нашу обслужили». Берет телефонную трубку, набирает номер и заискивающим, ласковым голоском выспрашивает про нас. И, глядим, с лица ее багровый цвет исчезает и появляется нежный румянец. Не Тамара, а сладкий розанчик. Поговорила она, трубку аккуратно положила, погладила карточку благодетельницы и нам возвещает: «Черти, молодцы! Вами весьма довольны. И я вами довольна. Идите, допивайте свою краснуху. Ребята вам оставили. Да не засиживайтесь, наряды не ждут». Что говорить, хорошая баба, Тамара наша, пусть иногда и крикливая. Ведь росточка невеликого, метра полтора от земли, а справляется с нами, мужиками, как мать родная. Да и с клиентами, которых иногда за склочность убить хочется, разбирается как настоящий дипломат. Да, такая и нужна в мастерской напротив Кремля, в котором жил наш Владимир Ильич, человек космического ума. Иногда выходит Тамара на улицу покурить и глядит поверх крыши столовой на кремлевскую звезду затуманенным взглядом. И что там у нее в голове, у этой Тамары, большой труженицы, как написано на карточке, не понять никому. Да и нужно ли это, думаю, что нет. Нехорошее дело читать чужие мысли, это то же, что подслушивать и подглядывать, чем-то подленьким тут попахивает. И не надо спорить. Оставим ее в покое со своими мыслями. Тем более, что пора нам на вызовы бежать. Такие дела.

Друг мой Сашка

Как-то получаю повестку. Приглашает меня эта повестка в суд. Мать прочитала повестку и отвесила пару пощечин, а потом еще и плюнула в мои бесстыжие глаза. Дело привычное. Я утерся и поехал на Арбат, где засел суд, в каком-то Сивцевом вражке. Показал при входе дежурному ментяре повестку, поднялся на второй этаж, постучался и вошел в означенный кабинет.

Женщина средних лет, в цивильном темно-синем костюме, с расчесанными на прямой пробор жгуче-черными волосами, приподнялась из-за стола и оценивающе пробуравила меня огненно-карими глазами. А потом пригласила присесть к столу. Я подал повестку. Да, забыл сказать, по правую руку от главной сидело трое: седой старикашка с прокуренными буденновскими усами, и две дамы неопределенного возраста и с такими невыразительными лицами, что невозможно описать их словесный портрет. Наплевать, собственно, на них, потому что я уже уяснил, кто здесь главный. А главная, недолго поискав, нашла синюю папку, раскрыла, пробежала глазами содержимое и говорит: «Ну, рассказывайте, подсудимый, что вы там натворили». Под ложечкой засосало. Что тут рассказывать, когда я сам толком не помню, что я там натворил.

* * *
Дело было на седьмое ноября. Погода стояла, на удивление, отличная. Солнце, тепло, почти лето. А в прошлом году в это время снег с дождем куролесил, не то что сейчас. С утра посмотрели мы в семье военный парад по телевизору. Телевизор, между прочим, отец сам собрал, консольный «Рубин-102». Трубка в телевизоре чешская, отличная, голубоватая и очень четкая. Умеют же черти, чешские братья, классно делать. У них и радиолампы, не в пример нашим, высший класс. Да и многое еще чего. Впрочем, наплевать на них. Зато у нас танки, ракеты, автоматы — я те дам, кой-кому в кошмарных снах снятся.

Значит, посидели мы за праздничным столом, выпили хорошего портвейна «Айгешат» по паре рюмок, закусили всякими вкусностями, вроде паюсной икры, семги, крабов, печени тресковой и прочим праздничным закусоном. Вкуснотища необыкновенная. Мне и сейчас, много лет спустя, этот праздничный стол часто снится. Я просыпаюсь с полным ртом слюней. Это, к сожалению, только сон.

Ну вот, военный парад закончился и демонстрация радостных трудящихся хлынула на Красную площадь. Портреты вождей всех мастей на палках несут, славят Хрущева, родную партию и горланят это монгольское «ура». Чего «ура» — сами не знают. Скучно и надоело на все это пялиться. Я говорю: «Мам, пойду-ка я погуляю». Мама немного обиделась, что я рвусь от семьи, но согласилась: «Пойди, прошвырнись, дело молодое. Только очень поздно не возвращайся. А то я дверь на цепочку закрою. Да, вот еще что, не вздумай идти к этому Бабаеву. Очень прошу». Я пообещал.

И тут же направился к Сашке Бабаеву. Он жил неподалеку, через три двора. Дверь открыла Катюшка, младшая сестренка Саши, смуглая и черноглазая, очень похожая на брата. Провела меня мимо соседских дверей коммуналки в свою комнату. А там все семейство в сборе за праздничным столом.

Матрасы, на которых спали все, кроме родителей, закатаны в угол. Обстановка у них та еще: железная кровать родителей, стол складной и деревянная лавка. Ребята спали на полу. И бабушка на своем матрасе в обычное время проживала под окном, съезжая иногда на паркетный пол. Мне даже нравилось, что на полу они спят, и я немного завидовал. Прямо цыганский табор, вольница. Семейство Бабаевых немалое: отец, мать, четверо детей и бабушка впридачу, мама Тимура Аркадьевича.

Меня усадили на стул, который был позаимствован у соседей. Особая честь. Мне тут всегда были рады, потому что считали, будто я благотворно влияю на Сашу. Да и еще потому, наверное, что я из благополучной семьи, а папа мой известный конструктор, которого многие знали. Ну а мне здесь было уютно. С бабушкой, Елизаветой Семеновной, особенно приятно было общаться. В прошлом она учительница литературы, преподавала с царских времен. Веселая и очень начитанная была старушка. Сблизились мы через стихи Есенина. По очереди читали строки есенинских стихов и подмигивали друг другу. А еще йога была нашим общим увлечением. Елизавета Семеновна еще до войны освоила хатху-йогу и давала мне вполне профессиональные советы.

Тимур Аркадьевич работал инженером в какой-то закрытой конторе, фронтовик. Мама Сашки, Антонина Иосифовна, уроженка Украины, трудилась на заводе бухгалтером. Денег им явно не хватало. Вот поглядел я на их праздничный стол: картошка отварная, соленые огурцы, котлеты и селедка, спрятавшаяся пристыженно под кольцами репчатого лука. Но все это чепуха, потому что аппетитно и вкусно. Мне быстренько положили всего понемногу в тарелку, налили рюмочку рислинга, чокнулись и стали закусывать. Огурцы хрустели, картошка дымилась, все за столом улыбались. Толька, на два года младше Саши, вообще-то балбес и двоечник, полез за селедкой и опрокинул бутылку с вином. Немного пролилось на белую скатерть, а Толька огреб от матери крепкую оплеуху. Все почему-то засмеялись, а Толик заплакал.

За столом не хватало, правда, старшего брата, Славы. Но на то была уважительная причина. Недавно его проводили в армию. Едва он успел закончить архитектурный техникум, как его вызвали в военкомат и быстренько забрили. Слава не походил лицом на братьев и сестру: был белокож, с большим горбатым носом. Прекрасно рисовал, пел под гитару и к тому же числился кандидатом в мастера по боксу. Он обладал шикарным тенором. Будь он здесь, обязательно спел бы нам какой-нибудь русский романс, перебирая струны гитары. Но увы…

Да, Славы явно не хватало. Меня зачем-то стали расспрашивать, как мама, как папа, как сестра. Сестра училась в одном классе с Толиком, в дневнике одни четверки и пятерки, да еще и занималась в музыкальной школе. Пример для подражания. Стали вспоминать, как мы с Сашей создали альбом литературных героев. И учительница русского языка и литературы гордилась нами. Хотя Саша вел себя не очень-то хорошо, Надежда Корнеевна заступалась за него на учительских советах.

Собственно, с Сашей Бабаевым я сошелся в шестом классе, куда меня перевели из параллельного класса. В старом классе невозможно было оставаться, потому что все учителя, сговорившись, как бешеные псы стали травить меня. И из отличника, участника математических олимпиад, постепенно превратился я в троечника и хулигана. И все из-за моей болтливости, жесткого характера моей матери, готовой за своего сына порвать всех в клочки и злопамятности и мстительности классного руководителя. Эта старая мегера учила нас любить русский язык и отечественную литературу. Прозвище имела, не ясно с какого припека, «Европа». И вот в шестой, чужой, класс явился я с нехорошей метой «хулиган и отпетый троечник». Двоечником, как ни старались учителя, не смогли сделать. И на том спасибо. Конечно, я не сахар, но меру-то все же нужно знать. Зла я на Европу не держал, но вычеркнул из своего сердца.

В новом классе незаметно как-то возродился я в отличника и гордость учителей. Саша, как был двоечно-троечником и хулиганом, так им и остался, правда, постепенно стал троечником и не совсем хулиганом, а скорей баловником.

Я втянул его в создание альбома «Герои русской литературы». Он очень неплохо рисовал, к тому же оказался для меня хорошим товарищем, открытым и отзывчивым. Он рисовал в альбоме портреты русских писателей и героев их произведений, а я писал к ним тексты. Надежда Корнеевна, славная женщина, всячески поощряла нас. Альбом побывал во многих школах и стал образцом для создания подобных весьма полезных школьных пособий. Вот такие дела.

После седьмого класса я поступил в радиотехникум, весьма престижный. А Саша пошел на завод в ученики столяра. И за три года пробился в краснодеревщики пятого разряда. А это для семнадцатилетнего парня весьма престижно. Но на улице иногда шпанил, когда находился под градусом. Выпивал, чего греха таить, частенько. На заводе эти самые столяры и краснодеревщики все время халтуру имели, а расплачивались с ними водкой и спиртом. Так было принято. Тем более спирта на заводе хоть залейся. Саша приобщился, чтоб не быть белой вороной. На беду себе и родителям.

Саша, хотя порой и хулиганил, но без злобы, не специально.

Вот например, зашел он в чужой двор, а там встретил кучку местных ребят. И с одним из них он когда-то подрался, намял бока как следует. Начинается разборка. И уже не один у него враг, а несколько, которым он понаставил фингалов.

Или вот еще один случай прошлой студеной зимой. Пять-шесть ребят стоят во дворе, смотрят на верхние этажи дома и о чем-то спорят. Саша, на свою беду, подошел, чтобы узнать в чем тут дело. На балконе пятого этажа лежат замороженные задние ноги лося. Хозяин какой-то большой начальник, заядлый охотник.

Ребята, те еще ребята, решили спереть эти ноги. Они уже пытались это сделать. На веревке спустили острый крюк, крутили, вертели, но все напрасно. Другие балконы, нависшие над целью, мешали. Задачка, с двумя неизвестными. Саша оценивающе поглядел на балкон, прищурился и говорит: «Да, с крыши не взять. Но смотрите, рядом с балконом проходит водосточная труба. Вот если по ней подняться, то и на балкон, к маме не ходи, запросто можно влезть».

Все обрадовались, загомонили, мол, как же они сами не догадались. Но потом сникли. Лезть, жизнью рисковать что-то никто не захотел. И говорят, мол, за совет-то конечно спасибо, советовать легко, а сам-то, небось, не полез бы, кишка тонка.

Саша и не собирался участвовать в этом воровстве, но тут задели его честь, считай, подвергли сомнению его смелость. Чуть ли не в трусости обвинили.

Скинул он ботинки, пальто и шапку. И полез. И так ловко, просто загляденье, как будто всю жизнь только и делал, что по водосточным трубам лазил. Перебрался на балкон и скинул ногу лосиную.

Ребята подавали знаки, орали, чтобы он и вторую ногу скинул. Но он им шиш показал. Он посчитал, что если по-честному, то он с охотником поделился поровну, а не просто обворовал его.

Шпана стала угрожать Саше, что дадут ему в глаз, пусть только спустится. А Саша в ответ только смачно плюнул на них с пятого этажа. Стал он спускаться, не так лихо как вверх. Известно, что спускаться с горы всегда трудней, чем подниматься. А с водосточной трубы и тем более.

Самое интересное, люди ходили по двору, входили в подъезды и выходили, но никто не заинтересовался, чего это там парняга по трубе лазит. А дворник, до этого убиравший снег широкой деревянной лопатой, оставил не самое любимое свое занятие, облокотился на эту лопату и разинув рот с восхищением смотрел на этот цирк.

И вдруг! Между четвертым и третьим этажом одно из колен водостока с треском вырвалось и полетело вниз. Вместе с Сашей. И он спиной грохнулся об асфальт, припорошенный снегом. Так он и лежал, намертво обхватив кусок оцинкованной трубы, вперив карие глаза в синее небо. Без шапки, без пальто, без ботинок, в одном драном носке. И, к маме не ходи, мертвый. Все оцепенели.

Вдруг какая-то женщина как завизжит: «Караул! Разбился! Насмерть!» А дворник, татарин Иман, засвистел в милицейский свисток. Шайка ребят рассыпалась мгновенно в разные стороны, не забыв прихватить лосиную ногу.

Тут Скорая помощь примчалась, милиция на мотоциклах нарисовалась.

Старшина подошел вразвалку, нагнулся и зачем-то ткнул пальцем в Сашкин нос. И тут неожиданно жизнь вдруг вошла в Сашу. Глаза его осмыслились и увидели над собой красное от мороза, или еще от чего, широкое лицо в милицейской шапке с кокардой.

Сашка вскочил и, не выпуская трубы, побежал через сугробы. Считай босиком, в одном драном носке. Его быстро догнали, с трудом отняли трубу, силком уложили на носилки и увезли в больницу в сопровождении милиционера. Чего-то он там сильно отшиб, но кости целы остались. Короче, парень в рубашке родился.

Делу не дали ход, тем более ни шпану, ни ногу не нашли. Говорили, что спустил на тормозах хозяин ноги. Потому что был большой начальник и, как оказалось, браконьер. А это ему нужно, такая гнилая история? По партийной линии можно схлопотать.

* * *
Вот такой был Сашка Бабаев.

Я бы не сказал, что шпаной он был, а скорей отчаянный и не в меру смелый, как говорится, безбашенный. Такие в армии ценятся, когда никто не может с голыми руками на штык полезть, а такие могут.

Я, собственно, редко в последнее время с ним встречался. Потому что в техникуме появились новые товарищи и двое-трое друзей. Часто праздники и дни рождения проходили с ними. Лишь иногда я встречался с Сашей Бабаевым. Редко, но метко. Почти всегда попадал в какую-нибудь историю. Так что мать, наверное, была права, когда противилась нашей дружбе. А может, и не права.

* * *
На сегодня мы с нашей группой договорились встретиться у памятника Маяковскому в шесть вечера. Погулять по праздничной Москве, зайти, если повезет, в кафе «Молодежное», полюбоваться салютом, а там как Бог на душу положит. Всего не предугадаешь.

До вечера было далеко, и я зашел к Саше.

Вылезли мы с ним из-за стола, отправились на лестничную площадку покурить. Закурили болгарскую «Шипку», а он и говорит: «Тетка недавно приезжала, бати сестра. Да ты видел ее, копия батя. Монашка из Загорска». «Помню, — говорю, — ну и чё?» «Чё, чё — через плечо. Бидон классного самогона привезла, тройной перегонки. Они там гонят для своих церковных нужд. Я отлил тайком пол-литра. Хочешь хлебнуть?»

Странный вопрос, какой дурак откажется. Тем более тройной перегонки, да еще монастырский.

Он вынес, прикрыв газетой «Правда» бутылку и налил по самый край в большую, голубую, как майское небо, кружку. Я взял, понюхал. Никакой это не самогон. Пахнет родниковой водой. Думаю, насмехается надо мной Сашка. А он говорит: «Пей, пей, не сомневайся». Я выпил. Вода и вода, в животе только тепло стало. Вот и весь эффект.

Сашка налил себе и выпил в один глот. На этом бутылка и кончилась. Я спрашиваю «Чегой-то не пойму, что это?» А он смеется: «Я ж говорил, тройная перегонка. Вот и познакомься. Погоди, погоди, как шарахнет по башке, тут и получишь привет из Загорска». Такие вот дела.

Оделись мы и пошли к Горбушке, где на праздники всегда были народные гуляния и выступали артисты, иногда довольно известные. И чем ближе мы приближались к Дворцу Культуры имени Горбунова, или попросту Горбушке, тем веселее нам становилось. Тройная перегонка явно зашумела в голове.

Народу перед Горбушкой пруд пруди. На открытой сцене артисты плясали, пели, художественно свистели, фокусы разные показывали, даже стих Маяковского про Советский паспорт какой-то заслуженный артист, вполне похожий на поэта, продекламировал, взмахивая рукой как дровосек. А потом всех сменил духовой оркестр с блестящими медными трубами, литаврами и двумя барабанами.

И закружилась толпа в вихре вальса. Фокстроты, кадрили сменяли друг друга. И тут очередь дошла до танго. Я созрел. Одна девчонка мне особенно приглянулась. Симпатичная, с начесанными копной огненно-рыжими волосами, стройная и легкая в танце. Правда, танцевала она в это время с каким-то парнем, с коком на голове. Но это мелочи. Я подошел, отпихнул парня и стал с ней танцевать. Она не удивилась, а только засмеялась, подчиняясь моим «па».

Я в танце был ведущий, а она ведомая. Я тоже смеялся, излучая счастье. И вдруг кто-то сзади схватил меня за шиворот. Я оглянулся — это был тот, обиженный, с коком на башке. Недолго думая врезал я ему в челюсть. Тот не удержался и завалился на спину, заодно сбив с ног нескольких танцоров.

Коконоситель, на беду мою, оказался не один. Несколько парней накинулись на меня и стали мутузить.

Тут откуда ни возьмись появился Сашка. Живо ввинтился в драку. Ну уж в четыре руки — дело другое. У меня сил прибавилось сразу. И понеслось. Вокруг визиг, крики, возникли потасовки, к нам не имеющие никакого отношения. Милиционеры появились, стали хватать меня, Сашку. Мы сопротивлялись отчаянно. А дальше ничего не помню. Память вырубилась начисто. Привет из Загорска. Такие дела.

Очнулись мы с Бабаевым в опорном пункте милиции при Горбушке. Потом отвезли нас на мотоциклах с коляской в ближайшее отделение милиции.

Я всю дорогу возмущался: «Почему только нас? А тех, кто нас бил, почему не забрали?» Сержант, молодой и белобрысый, успокоил: «Разбежались ваши обидчики. И потом, кто еще кого бил — вопрос».

С нас взяли письменное объяснение. Навели справки, кто мы есть такие, промурыжили до вечера и отпустили. Домой я появился не очень поздно, как и обещал матери, зато пьяный, с синяком под глазом и набухшей, разбитой вкровь нижней губой. Отец молча покачал головой и ушел в свою комнату. А мать, дорогая мама, надавала пощечин, звонких и крепких, схватила веник и стала охаживать, приговаривая: «Пьяница! Сволочь! Убью!». Отец никогда не бил меня, экзекуциями заведовала мать. Но я не особенно обижался, потому что без причины мама никогда не дралась.

И вот я на суде. Пытаюсь оправдать свои преступления. Говорю, потупив глаза и изображая невинную овечку: «Ну пошли мы с товарищем потанцевать, что здесь плохого, а к нам пристали хулиганы и стали нас избивать. И забрали нас по ошибке, вместо тех бандитов».

Старичок прошамкал, обнаружив нехватку передних зубов: «Так-так, небось пьяные были вдрабадан».

Я слегка замялся и ответил: «Ну было конечно, совсем чуть-чуть».

Тогда главная достала из папки листок бумаги, пододвинула ко мне и произнесла строго: «А что же вы здесь другое написали. Здесь написано, что пол-литра водки вы выпили перед танцами».

Я пробежал глазами написанное на листке, половину не разобрал. Каракули какие-то. Не мой почерк, незнамо чей. Это подделка. Кто-то наклепал на меня, а я отвечай.

Так и сказал: «Я это не писал. Это фальшивка».

Главная и присяжные криво заулыбались, а главная и говорит: «Нет, мой дорогой, писали вы, тут и спорить нечего. А то, что почерк свой не узнаете, доказывает, что были вы пьяны в дребедень, как выразился уважаемый Сильвестр Петрович. Вы далеко не первый, кто не признает свой почерк. Это надо же так надраться. Молокосос еще, а как жизнь начинаешь».

Тут они стали выспрашивать про мою текущую жизнь, где учусь и как учусь, кто мои родители, и прочую лабуду. А я чувствую, что все они про меня и так знают, а расспрашивают для проформы. Главная потом говорит, что я заслуживаю лишения свободы за то, что ударил двух дружинников и сбил с милиционера фуражку. И был зачинщиком массовой драки в общественном месте, чем испоганил великий праздник Седьмое ноября.

Я уже как-то успокоился и думаю: «Что ж, от сумы да от тюрьмы не зарекайся, так, кажется, говорится. И в тюрьме люди».

Главная и говорит: «Подсудимый, выйдите в коридор и ожидайте решение суда. Да не вздумайте сбежать».

Хорошую идею подала, можно и сбежать. Сбегу, на Кавказ смоюсь, а там ищи меня, фиг сыщешь.

Тут увидел у окна, в конце коридора довольно крупного милиционера. Он смотрел в окно, но я-то вовремя сообразил, что спиной он специально ко мне повернулся. Чуть я дернусь, он тут же побежит за мной, повалит и скрутит руки. И мне еще припаяют годков несколько за попытку побега. И вспомнил я, что так просто из здания суда не выскочишь: на входе милиционер стоит на страже, пошире коридорного стража, без писульки от судьи ни за какие коврижки не выпустит. Такие вот дела.

Через какое-то время меня позвали. Судья сдвинула брови и говорит: «Встать! Суд идет!»

Я и так перед ней стою, да и она стоит. А эти, помощники ее, сидят, не думают вставать, как будто их и не касается. Наплевать на них.

Говорит мне судья: «Подсудимый, вы обвиняетесь в противоправных действиях. Согласно закону, по статье такой-то, учитывая смягчающие обстоятельства, как то: первая судимость; действия, совершенные в неадекватном состоянии, суд постановил… — все уставились на меня строго так, как по команде нахмурив брови, — суд постановил, — повторила судья, — присудить штраф в размере трех рублей. Если вы не согласны с решением суда, имеете право обжаловать в выше стоящей инстанции».

От сердца как отпало. Согласен я, согласен с решением суда. И не собираюсь обжаловать. Как же хорошо я сделал, что не пытался бежать. Вам, может быть, смешно. А мне тогда вовсе даже не смешно было. Такие дела.

* * *
К чему я это рассказываю вам, дорогие друзья. Многие, думаю, и не дочитали до этого места, зевая от скуки. А очень даже зря. Потому что я решил поделиться кой-какими мыслями, которые могут пригодиться в жизни. Я, конечно, не такой уж и мыслитель, не Спиноза какой-нибудь, но все же…

Во-первых, не пейте никогда монастырский самогон большими кружками, особенно голубыми, как майское небо. Это чревато.

Во-вторых, не вздумайте лазить по водосточным трубам. Трубы укрепляют гастарбайтеры, плохо, в силу никакой профессиональной квалификации. Это может стоить вам незапланированным путешествием в Рай, а скорее в Ад. Или, в лучшем случае, пожизненной инвалидностью с переломанным хребтом и проломленной башкой.

Да, вот еще что. Не бейте дружинников и не сбивайте с милиционеров фуражки, а с любимых всеми гвардейцев космические шлемы. Прошли те времена, когда за это присуждали три рубля. Года три получите, к маме не ходи, лишения вашей драгоценной свободы. А то еще и с довеском. Там, по слухам, жизнь не сахар. Распетушат, если вы не боец, туберкулезом одарят. Клеймо на лоб поставят пожизненное. И обозлитесь вы на весь мир. А вам это нужно?

Ну и еще маленький совет: не ходите на танцульки в одиночку, без надежного, проверенного друга.

Кажется, все. Такие дела.

* * *
Да, вот еще почему я все это рассказал.

Жил-был такой Саша Бабаев, жил и помер в тридцать три года. Мечтал о чем-то хорошем, планы строил. А вышло все не так.

Перед самым призывом в армию сбил на мотоцикле какого-то пьяного мужика, не насмерть, но покалечил. Получил за это полтора года тюрьмы, а там еще пять прибавили за участие в тюремном бунте. Бунт произошел, потому что кормили гнилым, червивым мясом.

Вышел он, хотя и не обозленный, но больной, обиженный на всех. И задор его, и лихость испарились начисто. Протянул несколько лет кое-как и умер. Сердце остановилось.

Был человек — и нет его. Но он был, Саша Бабаев, я помню его и люблю. Теперь и вы знаете, что жил когда-то на Земле такой непутевый человек, Саша Бабаев. Царствие ему небесное.

Такие вот дела.

Тим Тимыч

Отстояли мы с полчаса в очереди, разглядывая без особого интереса Москва-реку за спиной, алкоголиков, через одного с треммером рук, ног, голов и всего остального, и железную дверь магазина, запертую намертво до одиннадцати часов. Пытались сунуться с черного хода, где преспокойненько затаривалась местная пьянь. Но мы не местные, и нас послали куда подальше, хорошо еще, что без драки обошлось. Куда деваться, пришлось на общих основаниях выстоять положенное время. И вот наступили заветные одиннадцать часов. Особо бойкие попытались ввинтиться в дверь со стороны, не отстояв и минуты, но очередь дала им жесткий отпор, кому в рожу, кому в бока. И те успокоились, встав в самый конец.

Всему свое время, и вот мы, счастливые, уже выходим на вольный воздух с двумя колдуньями вермута. Оглянулись — никого. Откупорили одну бутылку и сделали по хорошему глотку, опорожнив колдунью наполовину. Для неграмотных скажу, что колдунья — это бутылка емкостью в ноль семь литра. Точно такая же, в которой шампанское продают, вся разница в содержимом, и разница, надо признаться, существенная. Хотя вермут был так себе, а по-честному просто дрянь, нам явно полегчало. Сердце, бедняжка, перестало телепаться, как заячий хвост, забилось ровно и радостно. Мы увидели, что небо над нами, солнце, кудрявые облака очень красивы, что река живописна, а мужички и бабенки в очереди вполне хорошие люди, неважно что с перепою. Выкурили мы по сигарете марки «Дымок» и решили докончить колдунью.

Да, я все «мы-мы», а мы — это Тимофей Тимофеич, или Тим Тимыч, как мы привыкли его звать на работе. И я, по прозвищу «блондин», так и не заслуживший обращения к себе по отчеству. Нет во мне никакой солидности, росточком невелик, малость суетлив, люблю поболтать, и все такое. Мне и не обидно, какая мне разница. Мы с Тим Тимычем почти ровесники, а вот он заслужил, а я нет — оно и понятно. Он в два раза больше меня, хоть вширь, хоть ввысь, ну, может, не в два, а в полтора, но все равно постороннему ясно, кто тут слон, а кто моська. Мне не обидно, потому что я знаю, что важна не форма, а содержание, а с содержанием у меня все в порядке. Я так предполагаю.

Степенный он, прежде, чем какую заумность ляпнуть, подумает, говорит не спеша, сразу видно, что цену себе знает. Ясное дело,Тимохой его окликнуть никому и в голову не придет. «Тимофей Тимофеевич, — обращается к нему начальство цеха, — просьба к Вам пребольшущая: надо восстановить блок управления станком». Так-то вот. Ну а мы, рангом пониже, Тим Тимычем его кликаем. К чему я все это? Да так просто, для вашего знакомства, чтоб знали, с какими гусями дело имеете.

Задача у нас простая: добить до донышка колдунью. Тим Тимыч к горлышку приложился, воздев глаза в небеса. Буль-буль, — вермут забулькал. Как вдруг! Из-за угла магазина машина выскакивает, бобик милицейский, и резкий тормоз делает, как раз против нас. Передние дверки открываются, из бобика вылазят два мента — и к нам. «Попались, голубчики! — говорит один из них, сизоносый лейтенант, радостно так, как будто сторублевку нашел. — Теперь не отвертитесь». «Это точно, не отвертятся», — согласился второй, сержант, с золотой фиксой на переднем зубе.

И вы знаете, нас как парализовало. Так все неожиданно. И с далеко идущими последствиями. Времена были суровые, андроповские. Не то что пьяниц по задворкам вылавливали, а и обыкновенных советских прохожих, если одеты в спецовку, любимую рабочими и тружениками лагерей, или в телогрейку, обожаемою колхозниками и нашими китайскими братьями. Хватали, везли в свои отделения и допытывались, почему на улице болтаешься, почему не на работе, да почему от тебя алкоголем пахнет, а если не пахнет, то вены на руках покажи, вдруг ты наркоман. Да и вообще хватали кого попало для выполнения их ментовского плана. А то еще заподозрят, что около завода ты не просто так ошиваешься, а с явно шпионскими целями. Начнут копать, кто ты такой, а пока докопаются, будешь ты, мнимый шпион, сидеть в обезьяннике. Молодцы менты, грамотно нервы людям трепали. А вообще-то они и не виноваты, им сверху указание поступило — обязан исполнять, такая их судьба.

Да, было дело под Полтавой. Сейчас высоко парящие чиновники нахваливают андроповские времена. Так было прекрасно, все работали, не болтались без дела, с пьянством боролись. И все были счастливы. Жаль только, что не успел довести до конца порядок и дисциплину в стране — кондратий нашего ясного сокола хватил. Помер наш очередной вождь, так и не укратив непутевую Русь. Нет, други дорогие, не нужны нам такие порядки, упаси нас Бог от них. Уж лучше беспорядок. Как говаривал незабвенный Нестор Махно, анархия — мать порядка.

Махно, анархия, андроповщина — это далеко. А нам-то что делать, здесь и сейчас? Попались-то мы в рабочее время, одеты в спецовки. И так удачно договорились за шоколадку на заводской проходной, чтобы нас выпустили, а потом впустили. И вот на тебе. Сизоносому все ясно без слов, что мы за супчики: на спецовках бирочки пришиты, брендовые. Стал лейтенант документы у нас требовать. Нет их у нас, естественно, а были бы — хрен показали, уж не совсем же мы дураки. «Ну тогда, — говорит строго, — извольте в машину. Проедем в отделение, а там разберемся по всем правилам».

Мама дорогая, знаем мы, что это такое. Штраф, бумага на завод. А на заводе выговор с занесением в личное дело, почти клеймо на лоб, премия — тю-тю, общественное порицание, и прочие прелести.

Слава Богу, что беспартийные, не смог черт в коммунистические сети нас заманить, а заманил бы, тогда нам сейчас хана бы настала. Партийные в таких приключениях больше страдают, так их на партийных собраниях проутюжат, хоть в петлю лезь. И самое обидное, что судят пьяниц пьяницы, у всех рожи опухшие и языки белые. Сами, вроде, красные, а языки белые. Странное сочетание, даже в некотором роде подозрительное.

Плевать на коммунистов, демократов и прочую приблуду. Нам-то что с Тим Тимычем делать, беспартийным алкоголикам? Крути не крути, а дело нешуточное. Я как грохнусь на колени и руки к лейтенанту простираю, как к святой иконе: «Простите!» И даже слезу из одного глаза умудрился выдавить. Тим Тимыч, молодчага, колдунью на землю аккуратно поставил и тотчас рядом со мной со своей высоты на колени рухнул. И тоже к милиционерам руки простер: «Простите, капитан! И вы простите нас, товарищ лейтенант!» Ну, Тимыч, молодец, грамотно их в звании повысил. А я и не догадался.

Милиционеры явно растерялись от такой самодеятельности. Видать не часто перед ними на колени падают. Говорят нам, чтобы встали, не позорились и их не позорили. А и правда, на нас прохожие оборачиваются и головами качают. И непонятно кого осуждают, то ли нас, то ли милиционеров. Это их дело — проходите мимо, вас это не касается. Отвечаем мы со слезами на глазах, что не встанем, хоть убейте, не встанем, если не простят. И жалобно скулим, что нас выгонят с работы, а на нас неработающие жены, детишки мал-мала меньше, да еще престарелые родители впридачу. И все мы непременно погибнем от позора и нищеты. И наша судьба в их руках.

Менты переглянулись и сизоносый лейтенант-капитан, надо признать, с хорошим и добрым лицом, незло так махнул рукой: «Ладно, на первый раз прощаем. Вставайте». Мы поднялись и все благодарим: «Спасибо! Огромное спасибо!» Менты, извиняюсь, не менты, а наши советские доблестные и гуманные милиционеры, сели в машину и уехали. Мы, конечно, не ожидали, что так легко отделаемся, но повеселели однако. Решили добить эту проклятую колдунью. Тим Тимыч запрокинул голову, засунул горлышко бутылки в пересохший от переживаний рот и сделал первый глот. И тут…

Второй раз за утро нас парализовало. Представьте: я стою, разведя руки и разинув рот, а Тим Тимыч с задранной к небу бутылкой, прикушенной намертво зубами. Истинный горнист с аллеи Дворца Пионеров. И никак не повернется язык назвать его Тимофеем Тимофеичем, скорее Тимохой с барабанного завода. Ошарашила нас машина, та самая, милицейская, бобик проклятый. Как выскочит из-за угла, сволочь, да еще задом, да как тормознет с визгом напротив нас. Передняя дверца отворяется и знакомый наш, сизоносый лейтенант-капитан манит нас пальцем, мол, подите-ка сюда, этакие-разэтакие.

Как нашкодившие бобики, пошли мы на этот палец мелкими шажками, уменьшившись в размерах, согнувшись и опустив головы. И запели старую песню: «Простите! Больше не повторится». Сидевший за рулем сержант-лейтенант заржал, а сизоносый изрек: «Вот гляжу на вас, вроде нормальные мужики. А ни стыда, ни совести. Клоуны, етить вашу мать!» Мы уж собрались лезть в машину, поняв что со всех сторон в дерьме, но заднюю дверь нам никто не открыл. И мы не стали торопить события. Не нам же самим эту дверь открывать, это примерно как приговоренному к повешению самому себе петлю накинуть да табуретку из под ног выбить. До такого самообслуживания мы еще не дошли. Пусть откроют, а мы тогда влезем. Тут лейтенант-капитан и говорит нам: «Хотя вы самые настоящие говнюки, я не привык менять свои решения. Простил — так простил. Вон отсюда! И не попадайтесь мне больше на глаза».

Мы клятвенно пообещали не попадаться ему на глаза и исчезли. Недопитая бутылка при нас, да еще одна в кармане — все хорошо, что хорошо кончается. И жить хорошо, и жизнь хороша, а в нашей буче, боевой-кипучей, и того лучше. Такие вот дела.

Вот слушайте, я уж не первую байку вам травлю. И все время то про ментов, то про пьянки, то про драки. Как будто жизнь наша только из этого и состояла. А я вам скажу: нет, не только из этого и даже далеко не из этого. И трезвые мы в основном были, и учились не кое-как, и работали на совесть, и любили по трезвой, с цветами, стихами и прочими сладостями. Как сказал наш любимый Александр Сергеевич: «Я помню чудное мгновенье — передо мной явилась ты». Лучше и не скажешь. И хотя дамочка эта была обыкновенной блядью, в века вошла «ангелом чистой красоты». Ну это не про нас. Мы не ангелы, но в чувствах тоже кое-что понимаем. Впрочем, все это лирика, пора и о прозе жизни поговорить.

Тим Тимыч, скажу я вам, классный был специалист, и его, естественно, ценили на работе. Да и я, чего скромничать, грамотен был до некуда, со мной тоже считались и уважали. И пусть иногда были мы под хмельком, но исполняли свои обязанности на все сто. А это как раз и ценится начальством. Трезвый болван — он и есть болван. Толку от него никакого. Если только на каком собрании его на трибуну вытолкнуть, чтобы нес всякую околесицу, от которой ум за разум зайдет. Или на выставке антиалкогольной его показывать, как экспонат. Да и то, у многих мысль придет, что не пьет экспонат потому, что болван. Правда, бывают в жизни и исключения. Вот Лев Николаевич не пил, не курил, по бабам не таскался, а сидел и писал на бумаге всякие закорючки — и стал великим писателем. Эх, Лев Николаевич, хватит праведника из себя изображать, покуролесил ты по молодости на славу. Пил до белой горячки, курил нещадно, по бабам таскался. Я не в осуждение, живой человек, всего хочется попробовать. А то, что завязал с беспутной жизнью — молодец. Так держать. А вот еще один трезвенник, последний из могикан, вождь наш эсэсэровский, Михаил Сергеевич. Не пил, не курил, налево не ходил, а оказался болваном, болваном из болванов, если не сказать хуже. Просрал, сука, великую страну, по которой мы по сей день плачем. Пьянству, конечно, бой, но не до боя посуды. Такие вот дела.

Все хорошо, что хорошо кончается. А конца, похоже, и не видно. Тогда можно я про себя немножко расскажу? Не слышу ответа. Полное молчание. А это означает, что можно, потому что молчание — знак согласия. Любимым увлечением для меня были разговоры, тары-бары, за жизнь с людьми знакомыми, не очень знакомыми и часто случайными, соседями по лавочке в парке. Почти всегда собеседники раскрывались, проявляя свою суть, потому что умел я слушать, не спорил, иногда кивал головой в знак понимания, а то и поддакивал. Многие любят рассказывать про свою жизнь, но не всем, а тем, кто готов слушать. Я не имею ввиду следователей и стукачей, те тоже любители слушать откровения. Этим и я, если бы что и рассказал, так какую-нибудь сказку про белого бычка и Иванушку дурочка. Нет, рассказывают тем, кто располагает к откровению, вызывает доверие. И ведь у каждого своя история, своя судьба, иногда счастливая, иногда не очень, а часто и просто швах. Человека разговорить, скажу вам, не так-то и просто, тайну хранят в душе крепко, но все же можно, если постараться и не лезть с назойливыми вопросами. Даже воры, профессиональные грабители, рассказывали мне про свои похождения, кто хвастаясь, а кто и содрогаясь от мерзостей своей жизни. Иногда мне, скажу, жаль их было, потому что выйти из преступного клана почти невозможно, даже если очень хочешь завязать. Вход у них за рубль, а выход через кладбище. И вообще, людей надо уметь понимать. И это было одним из моих увлечений, хобби, как интеллигенция наша говорит. Вот вы меня слушаете — значит, смогли меня разговорить и понимаете, что жизнь далеко не сахар, а с горчинкой, чаще с горечью.

Еще я с безусой юности стишки пописывал, слабенькие, как я сейчас понимаю, но искренние. Ничего не поделаешь, тянуло меня к перу. Однажды, когда я учился в техникуме, пришло трагическое известие: в дружеской Африке, в братском Конго подло убит президент Конго Патрис Лумумба, личный друг Хрущева. Убит мерзавцем Мабутой. Я, как и весь советский народ, возмутился до невозможности и написал протест в виде поэмы на смерть Лумумбы. Отреагировал примерно так, как Лермонтов на смерть Пушкина. Помню лишь несколько строк из этой поэмы: «Умер Лумумба, Лумумба убит, на пне баобаба он молча лежит. Закрылись навеки карие очи — заплачем ребята, нету уж мочи». И все в таком роде. Трудно сейчас судить о качестве стихов, да и не нужно это, но, скажу, тогда она пошла, поэма моя, по рукам, из аудитории в аудиторию. И на комсомольском собрании ее признали политически зрелой и своевременной. Фактически я некролог написал, хотя и в стихах, но весьма удачный и почтительный к покойнику. Вот вы, лично вы, писали когда некролог? Э, дело непростое, надо многим угодить: и родственникам, и почившему в бозе, и политическому моменту. Лучше и не беритесь, а то, глядишь, врагов наживете. А оно вам надо? Ну так вот, в техникумовской газете стенной поэму в полном объеме напечатали. Все читали, восклицали «Но пассаран!» и проклинали Мабуту, Бельгию, ЮАР и прочую нечисть. На какое-то время стал я знаменитостью. Красивые девушки строили мне глазки, а старшекурсники пожимали руку, хлопали по плечу и угощали сигаретами в туалете. Приятно, сознаюсь. Спасибо за это Лумумбе, хотя и грех так говорить. А потом меня еще и редактором стенной газеты избрали, где я года полтора хозяйничал, пока крепко не проштрафился, если не сказать хуже. Ну об этом неприятном случае расскажу как-нибудь потом, а может и не расскажу. Давайте лучше о хорошем. Посылал я свои стихи, окрыленный местным успехом, в разные газеты и журналы, а те в свою очередь посылали меня. Но я не особенно и обижался. Наплевать на них, тоже мне, строят из себя невесть что. А потом, чуть позже, написал рассказ про одинокого старика. Его выселили из собственного домика, где рос яблоневый сад, огород с грядками лука, помидоров и огурцов, ульи с рыжими пчелами и пес Жук, стерегущий от нехороших людей дедово хозяйство. Домик снесли бульдозеры, яблони выкорчевали, огород перепахали, а на этом, голом уже, месте возвели трехэтажное здание какой-то конторы. Деда вселили в однокомнатную квартиру панельной пятиэтажки, прозванной в народе хрущобой, куда он перетащил весь свой нехитрый скарб, собаку вместе с будкой, и пять ульев. По ночам он часто вздыхал, вытирая заскорузлым пальцем навернувшуюся слезу. Грустная история.

Вот с этим рассказом я поперся в Литературное Объединение имени Недогонова, того Недогонова, что прошел войну, а погиб в мирное время под колесами трамвая. Глупая смерть прекрасного поэта-фронтовика. Хотя самой-то смерти начхать, как ее называют, смерть она и есть смерть. Руководил объединением молодой и очень симпатичный поэт Анатолий. В прошлом матрос и строитель московского метро. Как-то неожиданно для меня заинтересовал я Анатолия. Чем-то я его зацепил. Возился он со мной, правил мои тексты, в гости не раз приглашал, а потом клятвенно пообещал рекомендовать меня в Литературный институт. Прекрасный и отзывчивый был человек, несмотря на то, что поэт. А я оказался свинья-свиньей. Ни с того, ни с сего взял и зачем-то женился. Деньги стал заколачивать, да старался побольше в дом принести, чтобы меня в щечку поцеловали да трусы постирали. Какие там стихи, какие рассказы — блажь это. Вот сейчас, много лет спустя, краснею за мою неблагодарность. И прошу прощения у Анатолия Анатольевича. Будьте свидетелями. Анатолий Анатольевич, старый уже человек, профессор, даже академик, создатель всевозможных литературных фондов. Но не в этом дело, я подвел хорошего и доброго человека, возлагавшего на меня надежды. Анатолий Анатольевич, прости меня, сукина сына. Но знай, я помню тебя и люблю. Надеюсь, мое покаяние доплывет до тебя по голубому небу и вызовет добрую улыбку прощения.

Годы уплыли, ни за какие коврижки их не вернешь. Насчет этого, надеюсь, вы со мной согласны. Так-то оно так, однако… Слушайте, память нам для чего-то ведь дана, не просто так дана. Как вы думаете? И вот я вспоминаю ушедшие годы, и незаметно погружаюсь в волны памяти, в те непростые года. И уже плыву, живу, улыбаясь и смахивая неожиданно набежавшую слезу. И помнится в основном хорошее, а плохое почти стерлось. И молоды мы были, и жизнь казалась прекрасной, несмотря на брежневский застой, который облаяли все демократы и либералы. А нам в этом застое жилось совсем даже ничего. Гуляли с девушками по вечерней Москве и в парках без опаски, что кто-то всунет тебе нож в бок, а подругу твою похитят, изнасилуют и убьют. Заводы строили жилье для своих работников, и без всяких ипотек получали люди жилье даром, а если строили кооперативы, то цены были вменяемые, доступные. Никто и не думал, что останется вдруг без работы, как сейчас происходит со многими. Время было застойное, неплохое, правда, зачем-то ввели войска в Афганистан, решили помочь афганским трудящимся. Трагическая ошибка. Ну что ж, не мы первые ошибаемся. Зато учились бесплатно, без этого проклятого ЕГ, почти даром отправляли детишек в пионерские лагеря, сами ездили по профсоюзным путевкам в санатории, дома отдыха. И все за смешные цены. Олимпиада, наконец, прошла с триумфом в Москве, и мы грустили, прощаясь с улетавшим за облака олимпийским Мишей. Многое можно перечислять, но не за тем я, собственно, взялся за перо.

К тому моменту, как мы познакомились с Тим Тимычем, я успел обзавестись двумя детишками, мальчиком и девочкой. Поселился в светлую большую комнату двухкомнатной коммунальной квартиры в престижном районе, рядом с Лужниками, где с удивлением повстречал коренных москвичей, культурных, вежливых, совсем непохожих на жителей окраин. Соседей приобрел, молодую пару, выпускников иняза. Дима и Лена, так их звали, еще не вполне отошли от студенческой беспечной жизни. И часто собирались у них друзья, бывшие сокурсники. Естественно, с застольями, гомоном, прокуренной насквозь квартиры и песнями под пьяную лавочку. Тем более, что Дима, или Димон, как звали его друзья, весьма неплохо играл на гитаре и обожал петь в компании всякие песни, популярные в молодежной среде. Им весело, а нам не очень. Шумные соседи — не совсем сахар. Но мы не скандалили, порешив с женой, что худой мир лучше хорошей войны. Но и не особенно позволяли хамничать.

По ночам, когда не спалось от всяких мыслей, забирался я на кухню и выплескивал скопившееся на душе в стихи, марая бумагу и дымя сигаретой. Осталась тяга к бумагомаранию, ничего не поделаешь. Как-то забыл на столе листок с очередным стишком, чего раньше никогда не делал. А на следующий день, субботний и безоблачный, как сейчас помню, выходит из своей комнаты Димон. Гитара у груди, пестрая рубашка с пальмами, огонь в глазах и походка с притопом. Идет ко мне и поет, перебирая струны: «Стоит скамеечка у речки, одна доска и два столба, на ней так часто человечки сидят по три, по шесть, по два»… Это были слова из моего стихотворения. Свежая, задорная мелодия, сладкий Димин тенор, — меня приятно удивило. «Ну как, Валя? — спрашивает Димон, — Ты извини, что я без спросу взял твое стихотворение. Мне очень понравилось, я взял гитару — вышла песня. Ленка балдеет». «Ну уж никак не ожидал, — говорю, — отлично получилось, особенно мелодия».

С тех пор часто по ночам уединялись мы на кухне, оставляя жен в холодных постелях, и сочиняли песни. Спорили, меняли слова, меняли мелодии, пока не получали то, что считали лучшим вариантом. И этот вариант записывали на катушечный магнитофон «Яуза». Димон сочинял мелодии легко, причем хорошие, вполне профессиональные, явно проявляя композиторские способности. И вот такой у нас образовался тандем. Почти как у Пахмутовой с Добронравовым, которые, кстати, жили через дорогу, в доме, напротив нас. Часто мы их встречали. Несколько смешная пара: маленькая, как гномик, Пахмутова и высокий, как жердь, Добронравов. Истинные Пат и Паташен. Смешная пара лишь для тех, кто не узнавал их, а те, кто узнал, провожали парочку восхищенным взглядом. Соседские гости воспринимали наши песни на «ура». И часто не могли мы уснуть с женой, потому что из соседской комнаты доносился пьяный хор, исторгавший песни на мои слова. Что делать — искусство требует жертв.

Да, песни на мои стихи нравились жене, соседям, друзьям соседей, отцу моему, Андрею Никитовичу. И больше никому. Особенно терпеть не могли наши песни соседи с верхних этажей, которые по ночам, вместо аплодисментов, стучали на весь дом железками по батареям. Обидно, но не очень. И вот, совсем не хотел вам говорить, но, ладно, скажу. Мы заканчивали работу с очередной песней «Вальс планет», где слегка коснулись тайн мироздания. И только собрались записать на магнитофон, как я спиной почувствовал присутствие кого-то, мурашки даже по телу пробежали. Я резко обернулся и увидел в углу кухни, на табуретке какое-то странное, человекоподобное существо. Голубое, в паутине, искрящейся золотым огнем, двурукое и двуногое, с лицом безо рта и носа, но зато с огромными глазами, цвета червонного золота. Глаза эти внимательно смотрели на меня, а я, как загипнотизированный, стоял и ничего не понимал. Димон тоже обернулся в ту сторону — и замер, как и я. Видение медленно расплылось в туманное облачко и пропало. Мы уставились друг на друга. «Видел?» — спросил Димон. «Видел», — ответил я. Стали мы выяснять, что это было. То ли допились до белой горячки, то ли там, где нас нет и быть не может, понравились наши песни. И пришли к лестному выводу, что, скорей всего, песни наши в жилу внеземным существам. На том успокоились и наконец записали песню на магнитофон. Женам договорились об этом происшествии ни гу-гу. Дураку ясно, что расскажи мы, решили бы бабенки, что мужья их трехнулись. И кончились бы наши ночные посиделки. Таки вот дела.

И вот пришел к нам Тим Тимыч. Не раз пытался я подсунуть ему мои песни, но он все время отнекивался, потом и вовсе признался: «Блондин, мне эти козлиные песни под гитару надоели по самое горло. Как поют известные супруги-певуны, все они с дырочкой в правом боку». Прошло время, мы постепенно сблизились на почве общих интересов к литературе, и как-то он сам попросил: «А принес бы ты как-нибудь пленку с песнями». Было бы желание — я принес. Поставили катушку на маг, я нажал клавишу — зазвучал Димкин тенор. Несколько песен он прослушал, обхватив пятерней лоб и облокотившись локтем на стол. И вдруг нажал клавишу «стоп» магнитофона. «Все!» — сказал он. «Что все?» — спросил я. «А то все, — отвечает Тимыч, — ты мне друг?» «Ну друг, — говорю, — друг, наверное». «А если друг, — продолжает, — то перепишешь мне эту кассету. Я чистую принесу». Сказано — сделано. Переписал кассету. Как-то признался он, что часто по вечерам слушает песни на кухне, прихлебывая вино и утирая слезы. Трогательно все это, и как приятно выслушивать такие признания. Я нашел своего почитателя. Это было счастье. Не смейтесь, у вас, может быть, другие понятия о счастье, а у меня такое вот.

Посиделки наши велись всегда наедине, упаси Господь, если кто пытался влезть в разговор. Тим Тимыч, вежливый обычно, не признающий мата, в таких случаях сдвигал густые брови и тихо, но угрожающе, говорил: «Тебе что надо? Иди отсюда!» И субъект испарялся. Мы понимали друг друга.

У Тимофея дома большая библиотека собралась, у меня тоже достаточно книг накопилось. Вот и перетирали мы иногда какой-нибудь рассказ или повесть, а то и роман. Или стихи любимого нами поэта. Выяснилось, что вкусы наши весьма близки. Как-то, не знаю зачем, пересказал ему зачин, или пролог, сказок «Тысячи и одной ночи». Со своими присказками, жестикуляцией. И вывод, сделанный из этого пролога, весьма неутешительный для нас, лопоухих мужиков — если женщина захочет изменить муженьку, то ничто ее не остановит. Наставит обязательно рога, как бы супруг не стерег ее от постороннего взгляда. Бедовой бабе сам черт не брат. Она и беса проведет, если понадобится. Тимыч спустя какое-то время признался, что перечитал все восемь томов этих сказок, по новому взглянув на эти восточные истории. Я спрашиваю, мол, и какие впечатления? А он и говорит: «А правильно ты подметил насчет неверных жен. Если захотят мужа рожками одарить, то он получит рога, да еще и ветвистые. Этот султан тоже дурачок, что женился на сказительнице. Сказки кончатся, проза начнется рогатая». «К маме не ходи», — отвечаю. А Тимыч продолжает: «Знаешь, я стал ловить себя на мысли, что Верунька моя, может, рога мне когда и ставила. Знаю ведь точно, верная она подруга по жизни, а все равно сомнение гложет». «Да брось ты, Тимоша, — говорю, — это книжка брехливая тебя с панталыку сбила. Сказки они и есть сказки. И не думай плохого про Веру, не заслужила она такого недоверия». «Не скажи, — Тимыч вздохнул глубоко, — в тихом омуте черти водятся. Ладно, я другое хотел сказать, что-то сказки эти скучноватыми мне показались. Вот ты намного интересней пересказал. Взял бы как-нибудь да пересказал все эти сказки своим языком, а еще лучше, и на бумагу записал. Вот я бы почитал с превеликим удовольствием». Мне, конечно, приятно слышать такую похвалу, но все же сказал: «Тимыч, все дело в качестве перевода. В оригинале наверняка все замечательно, давай выучим арабский да и прочтем заново». «Ха-ха. — Тимыч усмехнулся, — скорее небо на мою плешь упадет, чем буду учить этот паршивый гортанный язык. Не люблю я их, хитрозадых. И зачем Леонид Ильич с ними милуется, не пойму. Тьфу!»

Вот такие, примерно, разговоры вели мы в перерывах между текущими заводскими заданиями. Мы с ним в одной смене дежурили, перерывов для трепотни вполне хватало. Часто мне Тимофей давал почитать то одну книженцию, то другую из своей библиотеки. Приобщил к Юрию Трифонову, Юрию Домбровскому, Юрию Казакову. Ну а уж к четвертому Юрию, любимому нами с младых годков, Нагибину, и приобщать не надо. Часто дарил мне книги, потому что у него был второй экземпляр. Подарил мне маленькую книжечку с рассказами Казакова. Там был рассказ «Кабиасы» про воинствующего комсомольского атеиста, который в темную ночь поверил во всякую нечисть и от страха стал мелко креститься. Темной ночью я читал на кухне этот рассказ жене и соседям по квартире. Все так громко смеялись, а точнее, ржали, что соседи с верхнего этажа не выдержали и стали стучать железякой по батарее. Ну что ж, раз там люди нервные, мы потише ржание свое убавили. А все же, до чего хорош Казаков! Хорош рассказ!

Как-то попросил высказать мнение о моей прозе и прочел отрывок из нового рассказа про старого пасечника. «С первыми лучами ласкового июньского солнца пчелы, радостно жужжа, вылетали из улья и направляли свой полет в луга и поля, где ждали их с нетерпением распустившиеся цветы. Они летели опылять цветы пыльцой, перенося ее с цветка на цветок, чтобы превратились эти красивые цветы в некрасивые, но питательные и вкусные зерна и ягоды, которыми питаются птицы и разные животные. И еще за тем, чтобы собрать нектар, с благодарностью отдаваемый цветами за благие пчелиные дела. Все эти колокольчики, клеверы, васильки и ромашки согласно кивали головками: „Берите, ешьте на здоровье“. И пчелы собирали нектар, а потом несли его домой, чтобы сотворить из него пахучий цветами янтарный мед, заполнить им ячейки сот, в которых будут развиваться, купаясь в янтаре, личинки будущих пчел. И еще им нужно было накормить свою пчелиную царицу, мать всех пчел. А еще им предстояло поделиться медом и воском с седобородым стариком. Он забирал плоды их труда, как дань, за то, что ухаживал за ними, подкармливал в голодные годы, берег в студеные зимы от холода, за то, что он их хозяин, их Бог. Пчелы знали все это и безропотно делились своими богатствами. И молились на свою царицу, мать всех пчел, и на ветхого днями старика, их Бога». Я закончил читать и взглянул на Тимофея. Тимыч немного помолчал и сказал: «Вполне-вполне, немного, правда, сыровато, прости за откровенность. И вот что пришло в голову: что-то очень знакомое слышится. Не подражаешь ли одному известному писателю? У него тоже пчелки, цветочки и их взаимосвязь. Я понимаю, бывают совпадения но все же…» Меня как в жар ударило, как будто за руку схватили в чужом кармане. Помялся я немного, а потом признался, что да, грешен, влюбился в стиль изложения писателя и невольно стал его подголоском. И вообще, он один из моих любимых авторов.

Тимофей погрыз ноготь на большом пальце и, взглянув на меня проницательным взглядом, сказал: «А знаешь ли ты, Валентин, что писатель этот — мой дед? Правда, не родной, а названый, через сводного брата Григория». Вот те раз! Меня трудно чем-то удивить, но тут я удивился. «Не ожидал такого, — произнес я, — если, конечно, не врешь». «Да зачем мне врать, — возразил Тимыч, даже не обидевшись на подозрение во лжи, — что тут особенного, просто стечение обстоятельств. Кто я и кто он? Он выдающийся писатель, а я просто внук, да и не родной, с боку-припеку. Да еще, по мнению отца, непутевый». «Нет, но все же… — протянул я. — Как-то в голове у меня все это не укладывается».

Тимофей помолчал, заглянул мне в глаза и спросил: «Хочешь, Валя, расскажу тебе, как все было? Одна просьба: никому это не говори». Я, естественно, побожился, что не протреплюсь. И он поведал свою историю.

«Дед мой, названый, так сказать, во время войны мотался по фронтам, собирая свидетельства героизма нашей армии. Как писателя, его мобилизовали и назначили военным корреспондентом от центральных газет. Как-то написал очерк об одном героическом командире танкового батальона. И всю войну переписывался с ним, как с фронтовым другом. Это был мой будущий отец. А матушка моя замужем была за сыном этого писателя, родила мужу сына Гришу, а деду внука Гришуньку. Но не вечно длилась музыка, муж ее, вернувшийся незадолго до этого из сибирских лагерей и потерявший здоровье, чах, чах и вскоре помер. Царствие ему небесное. И стала моя матушка молодой вдовой с карапузом Гришей на руках. Матушка растерялась, потому что не очень-то была приспособлена к суровой жизни. Она польских кровей, из старинного шляхетского рода, не принято было в ее семье прививать дочерям любовь к готовке еды, стирке, мытью полов. И вот что ей делать, как жить дальше? Свекор, писатель, тоже призадумался. Пока жив, материально, конечно, он обеспечит сноху и внука. Но, чувствовал, что недолог его век, сердце дает перебои и часто перед глазами встает туман и вертятся какие-то огненные круги. Да и не в деньгах дело, снохе нужна мужская опора в жизни, а может, и любовь, не век же ей вековать. Да и Грише нужен мужчина в доме, чтобы не вырос внучок маменькиным сынком. Дело было уже после нашей победы в войне. Вспомнил дед, что есть такой надежный мужчина, которому можно доверить и сноху и внука. Он разыскал того танкиста, познакомил с матушкой моей, с Гришей. И все срослось. Очень они друг другу понравились. Еще бы не понравиться. Матушка, истинная польская королева, писаная красавица. А отец мой тоже хорош собой, пусть и не голубых кровей, высок ростом, широк в плечах, полковничий китель в орденах, и огонь в глазах. И Гришка в него просто влюбился, так и вис на руке, разглядывая ордена и медали. Дед потер руки от удовольствия и стал их сватать. Но возникли трудности. Отец служил в дальневосточной части, условия там бытовые были не очень. И дед, хитрый такой, давай склонять полковника к учебе в Академии Генерального штаба. И уговорил, это он умел. Отцу надо было только получить направление на учебу от вышестоящего начальства. Жаль отцу было покидать родной полк, ведь он был его командиром, батей для солдат, но… Что-то перевесило, то ли красивая полячка, то ли тяга к знаниям, то ли еще что. Но он поступил в Акдемию. Тайно дед помог ему при поступлении, порекомендовав своим фронтовым товарищам, теперь генералам и маршалам, как перспективного командира. Вряд ли отец мог сдать экзамены, если бы не покровительство деда. Сыграли свадьбу мои родители, меня родили, отец, закончив учебу, поступил в Генеральный Штаб. Пришелся там ко двору. Сейчас он генерал. Деда я, конечно, не помню. Мал был, когда он умер. Но мне рассказывали родные, что любил меня и баловал наравне с родным внуком. Я тоже мог стать военным, почти стал, но это особая и длинная история, никому ненужная. Впрочем, как-нибудь, под настроение, и расскажу тебе». «Тимоша, — говорю, — и какого лешего ты в нашу контору пошел, здесь ни денег приличных, ни славы, болото настоящее». «Эхе-хе, — вздохнул Тимыч, — надоело по стране мотаться. Сплошные командировки. Наша фирма занималась монтажом и наладкой электрооборудования по всему Союзу. Едва ли месяц наберется за год, что я с Верунчиком провел. Как то в Грозном мы сдали объект в эксплуатацию и по этому поводу наклюкались водки, коньяка и чачи по самые брови. Достал я карточку жены из портмоне, целую и плачу: „Верушка, как ты там без меня, родная?“ Словом, устал я жить в разлуке, устал от чемоданной жизни. И решил завязывать. А ваша контора завлекла меня суточным графиком. Сутки отбарабанил — трое дома. Я дачу строю, капитальную, с печкой, чтобы и зимой там было уютно. Денег я поднакопил, шабашников нанял, но все равно дел мне там невпроворот».

Все мне понятно. Дом, жена, дача. Суета сует. Эх, Тимоша, Тимоша…

Намечался у меня круглый юбилей. Отметили как положено. Вручили мне грамоту с поздравлением, ребята не пожидились, скинулись на столовый сервиз дулевского завода, даже букет тюльпанов всучили, как будто я дама какая. Но Тим Тимыч отличился больше всех. Вручает мне газету, помнится, «Голос Родины». Была такая, для наших соотечественников за рубежами любимой страны. Разворачивает страницы и показывает всем на обозрение. А там стихи мои. Все кинулись читать и стали восхищаться. А раньше пожимали плечами и ухмылялись. Не ожидал я такого подарка, честно скажу. Обнял я Тимофея, расцеловал и пустил слезу. Вот он как, втихомолку, никому не говоря, бегал по разным редакциям, пытаясь опубликовать мои стихи. И наконец добился своего.

Был у меня товарищ, известный довольно поэт, не Анатолий Анатольевич, а другой. И я, признаться, надеялся, что сделает он мне к юбилею подарок, протолкнет какой-нибудь мой стишок в журнал или газету. Но он об этом даже и не подумал. А Тимофей Тимофеевич подумал. Кто он мне после этого? Сотрудник, товарищ или друг? Вот вы и сообразите, кто он мне, товарищ или друг.

Не буду дальше ничего рассказывать, хотя много у нас с Тимычем приключений было, одно другого занятней. Что рассказал, то и рассказал, несмотря на запрет Тимофея. А знаете, почему нарушил данное ему слово? Потому что получил разрешение свыше. Кто знает, что это такое, тот меня поймет. А кто не знает, тому и знать не надо.


6 февраля 2022 года

День Победы

Сижу на берегу реки. Свежо. Из-за холма выплывает раннее солнце, рассыпая червонные искры по воде. Так хорошо на душе, что сам себе позавидуешь. Достаю сигарету и с наслаждением закуриваю.

Вдруг — молния, гром. И я просыпаюсь. Ужасно хочется курить.

С месяц уже как завязал с курением по настоятельному совету врача. Провались он пропадом, советчик, тудыть его туды. Сам-то и курит, и пьет, и по бабам таскается. А мне советует вести здоровый образ жизни. С превеликой радостью сбегал бы за табачком в палатку, но слишком рано — все закрыто. Беда. И вдруг вспоминаю, что припрятал на антресолях пачку «Явы». Так, на всякий случай. И этот случай пришел. Ну, думаю, выкурю сигаретку и окончательно брошу.

Взобрался на стул, стал наощупь искать эту пачку с ядом, капля которого убивает лошадь. Курить лошадям вредно, а нам не очень. Товарищ Сталин курил и нам завещал.

Наконец нащупал, потянул к себе. И вдруг получил резкий удар в переносицу, аж искры их глаз посыпались. До того больно, хоть плачь. Это медаль на меня упала, а верней напала, сволочь, на мой бедный нос, прямо ребром, еще раз сволочь. Слез я со стула, провел ладошкой по лицу — кровь на ладони. Заглянул в зеркало — ну и рожа! Кровоподтеки, да и синь под глазами наплывает. Ох эта медаль! Вон валяется в углу и зло поблескивает, мол, что, гаденыш, покурил сигаретку?! И зачем я ее заимел, эту медаль, сам не знаю. А ведь непросто она мне досталась. Дело было так.

Намечалась памятная дата: Восьмисотпятидесятилетие Москвы. И медаль выпустили в честь такого юбилея. Наградили, да не всех, даже многих коренных москвичей обошли, я не говорю про бандитов и тунеядцев, а вполне достойных москвичей обидели. Ну, это меня мало касается, потому что не я этими медалями распоряжаюсь.

На нашем заводе решали кому дать, а кому шиш с маслом. Вот смотрите: членам партии дать надо, всяким общественникам, внештатным стукачам и горлопанам на собраниях обязательно надо; начальникам, их замам и лизоблюдам — сто процентов надо дать. А количество медалей не безгранично. Вот и крутись. Многим, хотя и достойным, не досталось. Народ этот не скандальный, стало быть не опасный. Погундят и замолкнут, пусть и с обидой на сердце. Это их дело, — на обиженных, как известно, воду возят.

Ну вот, в кабинете начальника цеха заседали по этому поводу, в узком кругу. Понятное дело, начальнику цеха дали, замам его дали. Парторгу, начальнику профкома тоже, понимаешь, дали; подлиз, естественно, не обошли. Ну, это меня мало касается. Хотя вокруг моей персоны, как мне тайком один товарищ шепнул, целая дискуссия вышла.

С одной стороны я — коренной москвич, работник хороший. Можно и наградить. А с другой стороны и не совсем москвич. На этом настаивала Адалина Рустамовна, начальник БТЗ, то есть Бюро труда и зарплаты. Она меня терпеть не могла. И вот почему.

Я не выказывал к ней никакого почтения. А ей это очень обидно. Ведь от нее зависит размер премии. Начальник цеха ей эту функцию передал, потому что неохота ему в цифрах ковыряться. Ну так вот. С почтением к ней почти все относились, а я нет. Хотя и в ущерб себе.

Вот, значит, записала Адалина меня в лютые враги. Против моего награждения этой медалью категорично высказалась. И обосновала. Мол, родился этот такой-сякой вовсе не в Москве, а на Западной Украине, в самом центре бандеровщины, в Каменец-Подольске. И по пьяной лавочке хвастался, что Степан Бандера его двоюродный дядя.

Женщины, цвет цеха, заохали и выпучили глаза. А начальник цеха, молодчага, дай ему Бог здоровья, подумал, почесал затылок и сказал: «Все это чушь. Никакой этот Баденко не бандеровец, а просто любит приврать, особенно под хмельком. Я и сам, Адалина Рустамовна, украинец, и родился в Житомирщине, не обойденной бандеровцами. Может и я, с вашей точки зрения, скрытый бандеровец?».

Тут Адалина руками замахала, мол, до вас, Василий Борисович это не касается, вы настоящий москвич и коммунист. Василий Борисович, не долго думая, поставил вопрос на голосование. Кто за награждение — пусть руку поднимет. И первый поднял руку. Почти все, чуть замешкавшись, проголосовали «за». Двое воздержались, а зловредная Аделька проголосовала против.

Если честно, то скотина та еще. Сама-то из Казани. Кумир ее — Чингизхан. Сама об этом не раз говорила, даже как-то по пьяни трепанула, что он ее предок. Тоже мне родственница. И как я к такой почтение буду оказывать? Это себя не уважать.

Все это я узнал со слов тайного доброжелателя. Так это было, или не так, — на его совести. Такие вот дела. А дело был так.

Матушка моя приехала в этот Каменец-Подольск с фронта, чтобы родить меня поганца. Не в траншее же меня рожать под бомбежками. Отец мой остался воевать, а жену, матушку мою, в тыл отправил. За что ему спасибо. Местная власть предоставила матушке отдельную квартиру. Все бы хорошо. Да не совсем.

Каждую ночь стало являться к ней приведение. Едва закроет она глаза, как поднимался ветер, окно распахивалось и влетало нечто. С огненными глазами, с гривой рыжих волос до плеч, с лицом цвета бронзы. Этот тип присаживался на край кровати и ласкал мою маму, гладил волосы, целовал в губы и шептал слова любви. Мама лежала как парализованная, не в силах пошевелиться.

На четвертую ночь матушка приготовилась к встрече: положила под подушку трофейный браунинг, намереваясь всадить ночному гостю всю обойму промеж глаз. Стреляла она отменно, так что этому духу не позавидуешь. Но не смогла она застрелить гостя — не повиновались руки. А дух только рассмеялся, угадав ее желание. Вот такие дела, хоть стой, хоть падай.

Как-то призналась она соседке по подъезду, какая чертовщина с ней происходит. А та и не удивилась. Рассказала, что квартира эта проклятая. Долго в ней никто не задерживался, видать, по причине этой самой чертовщины. В квартире этой при немцах русских пленных пытали, там и убивали. И занимались этим бандеровцы, нелюдь известная.

Мама, недолго думая, направилась в жилищную контору при комендатуре. Скандал там закатила. Ей говорят, что она же современный советский человек, фронтовичка. И как ей не стыдно во всякую чертовщину верить. Уж не верит ли она случаем в Бога. Мама ответила, что в Бога она конечно не верит, а вот в чертовщину поверила. И потребовала, чтобы ей другое жилье предоставили.

Что ж, было бы желание, дали комнату в коммунальной квартире. Мама согласилась. Комната неплохая, светлая. Соседка тоже ей понравилась. Роза, хотя и еврейка, но очень приятная и приветливая.

Ночной гость еще несколько раз навестил матушку. Все укорял ее, что сменила пристанище, уговаривал вернуться.

Мама к Розе обратилась за советом, что делать. Роза, хотя и еврейка, настоятельно посоветовала христианского священника пригласить, чтобы комнату освятил. Что и было сделано. В эту ночь гость влетел и вдруг завизжал по звериному, да как кинется со свистом в окно. С тех пор мама спала спокойно. До тех пор, пока я ей в живот не застучал.

Роза отвела маму в роддом, где я и явился на свет, помучив родительницу целые сутки. В муках она меня родила. Еще бы, роди попробуй такого поросенка, как я, в пять с половиной кило.

Вышел я на свет божий и живо к мамкиной груди присосался. В общем, жизнь настоящая началась.

Как сейчас помню, в окошко солнышко майское светит, а я лежу рядом с мамкой и молочко из ее груди попиваю. Хорошо в роддоме, чисто и уютно. Всю бы жизнь тут прожил.

Но вот что случилось на пятый день.

Вдруг за окном стрельба началась. Поначалу одиночные выстрелы, потом автоматные очереди. Главврач кинулся к телефону. Телефон молчит как убитый. Тогда он приказал перепуганному персоналу забаррикадировать все входные двери, окна завесить простынями, а рожениц с детьми от окон убрать вместе с кроватями в коридоры. Он решил, да и все с ним согласились, что на город напали банды бандеровцев. А кто же еще?

В близлежащих селах частенько они зверствовали. У многих врачей были наганы, а у главврача даже автомат. Смелые они люди, многие из фронтовых врачей, решили дать бой нацистам. А на улице стрельба продолжается и приближается к центру города, к улице Ленина, где и располагался наш роддом. И тут в в кабинете главврача заверещал телефон. Он побежал туда и вскоре выскочил. И как закричит во всю мочь: «Ур-ра!!! Победа!!! Конец войне!!!»

Все сначала оторопели, но быстро осмыслили его ор и завопили: «Ура!!! Победа!!! Конец войне!!!».

Кричали все. И врачи, и нянечки, и роженицы, и мы, новорожденные. Это было девятого мая. На пятый день моего рождения.

ЛИРИКА

Achtung

Когда мы были молодыми,
все было ясно и прекрасно,
и шли вперед на зов вождей.
И зла не видели мы в дыме
труб заводских,
                  вдыхая страстно,
и в лоб не шло
о радиоактивности дождей.
Когда мы были молодыми,
не знали мы, что жизнь
                             несчастна
не только там, где правит
империалистический злодей.
Но и в отеческом Надыме
любить, смеяться, плакать, жить
              ОПАСНО.

Амбрэ

class="stanza">
Цветок осыпался последний,
последний лист кружась упал,
кабан под дубом все вскопал, —
и день склонился на колени.
Ночь непроглядна и длинна,
и через кислые дороги
прохожий еле тащит ноги —
устал от грязи и вина.
Его влечет дым над трубой,
а там не лучше: грязь да пьянка,
да бесшабашная тальянка,
да глупый русский мордобой.
Уныла осень в октябре —
все врут поэты про красоты.
А что и ждать от них, босоты?
Им и в блевотине амбрэ.
И городская жизнь — тоска.
И здесь все та же грязь да пьянка,
да коммуналок перебранка,
да прядь седая у виска.
Скорей бы матушка зима
прикрыла наше неприглядство.
На фоне снега даже пьянство
неплохо выглядит весьма.

Арбат

Удивленными глазами
на меня Арбат глядит.
«Я Арбат, а кто вы сами?» —
тихо будто говорит.
«Я влюблен, поэт немного, —
отвечаю, поклонясь, —
привела к вам путь-дорога,
дорогой Арбат, мой князь.
Я влюблен в твою неброскость,
в седину твоих домов,
в выпуклость углов и плоскость
пятачков глухих дворов.
Эти две твои церковки
я не зря боготворю:
луковки их, как головки
детские, глядят в зарю.
Лишь сейчас, к сорокалетью,
мне времен понятна связь:
мы все — выросшие дети.
Даже ты, Арбат мой, князь».

Бахрома

Солнце ласковое, как в Крыму,
март непогодой не матерится,
сладко зевает, как после сна.
Что опускаешь ресниц бахрому?
милая, хватит сердиться —
в сердце стучится весна.

Блесна

Чирикают птицы, встречая весну,
И щука с улыбкой глядит на блесну,
И вождь наш с ухмылкой глядит на людей,
И всем всё понятно: он вор и злодей.
А мне не понятно: как вор и злодей
Вождём стал для нас, для российских людей?
Ведь головы наши с мозгами, не репы,
И на хуй нужны нам какие-то скрепы,
Которые крепче железных оков,
Сулят на Руси миллионы голгоф.
Чирикают птицы, встречая весну,
Не щука, а мы заглотили блесну.

Бля

Зима была и не зима, а смех или усмешка.
Вот и сейчас я вижу за окном: в широкой луже
купается рой звезд и месяц-рогоносец.
Гляжу в бинокль: а где ж лежит его одежка?
Стянул бы не крестясь, моей навряд ли хуже,
бля буду, не себе — отцу, протер костюм
                                                       орденоносец.
Но нет, был месяц тот хитер, или научен.
В век воровской разденут и святого,
и с неба стянут звезды, что бывало
не раз, не два. Кто этому обучен,
тяп — и на грудь. И пять не много,
да две на маршальских плечах,
да под кадык одну, чтоб не икала.
Ох, несть на небе звезд, да люди ненасытны:
и беспредельному подставят ножку,
и божий клад растащут по пригоршне.
На что я прост, а наблюдаю скрытно,
где месяц заховал свою одежку.
Да попусту, раздели, видно, на таможне.

Буратино

Как люблю красивых я —
женщин, реку, лес.
Ах, я бес!
Страшные, родимые,
от вас я, поэтесс,
в петлю лез.
Томные, строптивые,
из кривых зеркал.
Я не вам кивал.
Страшные — счастливые,
и наоборот.
А я урод?
Красивая, игривая
судьба, да не моя.
Вообще ничья.
Судьба моя бескрылая —
черепашка, брось, не мучь.
Отдай ключ!
Очаг и суп холстинные
проткну я носом сквозь.
Дверь там небось.

Валет

Кто-то пьет, а кто-то нет,
кто-то даже курит.
Чей-то маленький валет
чью-то даму дурит.
Где-то ты в своей глуши
пишешь левой ножкой
о нетленности души,
сидя за окрошкой.
Где-то я совсем пропал,
и не понарошку, —
головой седой припал
к чьей-то левой ножке.

Весть

Глухая ночь, и Рождество
вот-вот мы встретим, люди.
Родится наше божество,
и мы чуть лучше будем.
Хотя б на час, хотя б на миг
Христа представим ясный лик.
А это значит: в сердце есть
от Бога благостная весть.

Восток

Какая сушь, какая глушь,
какая россыпь дынь и груш,
какая армия ослов,
не говорящих глупых слов.
Какая жертвенность очей
жен и наложниц басмачей.
Какие звезды, бей их в прах,
и в небесах, и на коврах,
и на макушках синагог,
где иудейский правит Бог.
Восток! Его нам не понять,
не покорить и не унять.
Он как бы из других миров,
вневременных сухих костров,
других одежд, других надежд,
других мыслителей, невежд,
других чертогов в небесах,
других тиранов при усах.
Других понятий о добре
и слов, рожденных на заре,
и слов, прощальных с этим днем,
и слов, которыми клянем
несправедливость бытия,
и слов о пользе бития.

Время

Поэт исписался, и лето ушло,
и осень прошла по аллее,
и солнце холодное робко взошло,
природу немного жалея.
Красивы осины в багряном огне,
и клены красивы в багрянце,
и свет абажура алеет в окне, —
но зори уж не возгорятся.
И не пробежать босиком по росе
к речушке в молочном тумане,
где так хорошо на песчаной косе,
где сам себе чуточку странен.
И луг не найти в сумасшедших цветах,
как будто и не был он вовсе;
найдешь по весне или в сказочных снах,
где в небе нас ветрами носит.
Поэт исписался, и лето ушло,
согнувшись, как будто болея,
зачем-то вздыхая, как я, тяжело,
что жизнь коротка, как аллея.

Всё не так

Мы жили, мы страдали,
Глушили самогон,
Смялись и плясали,
Глядели из икон.
С врагами насмерть бились,
Питались кое-как,
С вождями распростились,
Всё делали не так.
За что напасть такая
Довлеет над страной?
Нас снова понукая
В Рай гонят, в упокой.
А Солнце в небе светит
И реки воды льют,
И Ангел шельму метит,
Куранты бьют и бьют…
Всё движется к развязке,
Такой, что дрожь берёт.
Как в самой страшной сказке
Умрёт всё, что живёт.

«Гафт не говно…»

* * *
Гафт не говно
и Гафт не гад,
но все равно
дерьмом богат.
Всех подъелдыкнет,
всех подъест,
но, слава Господи,
не съест.

Гомик

Голубой снежок искрится,
небо снега голубее,
мальчик к мальчику ластится.
Кто из них двоих глупее?
Кто глупей меня на свете?
Даже в зеркале мордаха
выглядит в приличном свете,
не глупа, едрена птаха.
У меня спроси совета —
я скажу: «Катись ты, милый!»
В строках Ветхого завета
сказано все Высшей силой.
В строках Нового завета
на любой вопрос — загадка.
Если дама неодета,
значит ли, что это гадко?
Если Родина стремится
осчастливить нас с тобою,
я обязан ли гордиться
тем, что подлежу убою?
Если плачет потаскуха
у московских трех вокзалов,
надо ли кричать ей: «Шлюха!»
из вокзальных грязных залов?
Если небо голубое,
голубой снежок искрится,
значит ли, что в каждом бое
гомик маленький гнездится?
Мальчик к мальчику ластится,
что с того, что голубые.
Все им Господом простится,
как и наши мысли злые.

Графенок

Я от рожденья графоман.
Я — граф Омана. Что же лучше?!
И слава голову не кружит,
Как бедной девушке роман.

Гулена

Жизнь идет куда попало,
словно пьяный мужичок,
так же, бедная, устало
курит чей-то там бычок.
Так же плечи опустила,
отдыхает у столба,
так же в лужу угодила,
так же ей мила гульба.
Так же лается с женою
из-за подлого рубля
и дерется со шпаною,
просто так, забавы для.
Так же, так же, ненароком,
ни с того и ни с сего,
наградят приличным сроком
и загонят далеко.
Так же ей не удалося
ничего осуществить:
люд российский удивить
и добро ему привить.
Жизнь моя, пойди умойся.
Протрезвись, взгляни яснее:
не научишь дураков —
надают лишь тумаков
по бокам и тонкой шее.
По бокам, бокам, бокам
и тонкой шее,
по бокам, бокам, бокам
и тонкой шее.

Гундосы

Я ли не любитель прозы,
не поэзии собрат?
Над иной страницей слезы
проливал крупней, чем град.
Или млел от умиленья,
съев слащавый сантимент,
сам плету стихотворенья
из красивых длинных лент.
Но обидно, что листая
современных мастеров,
будто сам себя пытаю —
жаль убитых вечеров.
Ни души, ни вдохновенья —
блеск и треск гремучих фраз.
За подобные творенья
высечь бы, да и не раз.
От врунов, глупцов, гундосов
тошно. Но им всем назло,
Есть Домбровский, Лихоносов,
Бондарев и Доризо.

Дорога в рай

Дни Рождества встречаю я
в тоске, как, в общем, и Россия.
Страна моя, печалия,
к нам не пришел наш Бог мессия.
В стенанье мечутся умы,
и чувства рвутся, как одежды,
цель, коммунизм, отвергли мы
и смотрим в завтра без надежды.
Мы наспех церкви золотим,
кресты на шеи понавесив,
и в яму все равно летим,
как крылья лозунги развесив.
Березы, звезды, мавзолей, —
все эти символы пустые
пожухли средь пустых полей.
Неуж вконец мы проклятые?
У нас своя дорога в Рай:
через убийства и мученья,
через чернобыльский сарай,
через иудины ученья,
через расстрелянных отцов,
через растерзанных пророков.
И вот пришли в конце концов —
и отшатнулися, потрогав.
Шестая часть планеты всей
стоит, растерянно взирая.
Подайте, люди, хлеба ей —
спасибо скажет, умирая.

Дурдом

На улице снег, одновременно дождь,
С трибуны приветливо машет нам вождь.
Мы все завопили зачем-то «Ур-ра!»
Дурдом всенародный — лечиться пора.

Еще разок

А ну, попробуем еще,
Последний раз, быть может,
Как бьется сердце под плащом,
Когда день славно прожит.
А ну, в последний, может, раз
Перо достанем с полки,
Напишем пару чудных фраз,
Как ночи нынче долги,
Как хорошо страдать любя
И быть любимым тоже,
Прощать за многое тебя
И быть с собою строже.
О том, как горько уходить
Из молодости к взрослым.
Как сложно в пару фраз вместить
Все, попрощавшись с прошлым.

Жажда

Пейте кровь из горла жертвы,
это полезно для вашего здоровья.
Смотрите, как она бледнеет,
зато на ваших щеках зажигается
                                         румянец.
Все тело наливается силой,
и вы уверенно идете к звезде,
что призывно мерцает на горизонте.
Она так прекрасна, как девушка
с нежной шеей,
          чья кровь так вкусна.

Засранец

Звоню на мир я, как звонарь,
Вдруг мир меня и впрямь услышит,
Пусть мыслящая, все же тварь,
Что ползает, летает, дышит.
Не царь природы я — прислуга!
На трон уселся самозванцем.
И обозвав меня засранцем,
Природа выдерет за ухо.

Замарашка

Ты некрасивая, почти что замарашка,
И как подросток угловата и худа.
Так отчего ж не сплю, вздыхая тяжко?
Любимая, полюбишь ли когда?
Ну кто тебя любить ещё так будет?
Стихи, улыбку, сердце, — на!
О счастье! Счастье! Вижу: любит
Неопытная, ранняя Весна.

Здесь

До чего бедна природа
поздней осенью у нас:
как неумная острота —
рот кривит и щурит глаз.
В поле — грязь, в лесу — сироты:
липы, клены и ольхи,
кучи, где живут народы
муравьев, как смерть глухи.
Мало птиц, и так тоскливо
ветер ноет меж ветвей,
небо, не скажу, игриво,
смотрит из-под туч-бровей.
Отчего же так щемяще
любишь это все вокруг,
и не ищешь край, что слаще?
Не ответить сразу, вдруг.
Просто вот люблю, и все тут,
и без этого не жить.
Здесь умру, здесь похоронят,
здесь дела мои вершить.
Здесь встречать мороз и лето,
здесь растить моих детей,
ждать мечты моей рассвета,
птичек ждать, весны гостей.

Казак

И снова слякоть на дворе,
покрытом черным небом,
без звезд, луны и фонарей,
как в прошлом грустном
                                   январе,
с ноздрястым грязным снегом,
в котором спал хмельной Андрей.
Все то ж, но на снегу другой
сопит, раскинув руки,
как во степи казак лихой.
Андрей же, друг мой дорогой,
повесился со скуки.
А был он парень неплохой.

Клобук

Я любил, да отгорел,
трезвый стал и умный,
не боюсь Амура стрел —
я б пошел в игумны.
Долгий подрясник
да черный клобук —
я вам не проказник,
я бабушкин внук.
Лбом об пол, да крест сложу,
да сотворю молитву.
Вере исто послужу,
да кадыком — на бритву.
Ты ж посмейся: «Ха-ха-ха,
так ему и надо!»
Коли зачат от греха,
бояться ль мне греха-то?
Острый, как правда,
и длинный, как ложь,
сунет мне завтра
кто-нибудь нож.
А и ладно, ну и что ж,
не из худших случай,
и такой исход хорош.
А ты себя помучай.

Князь

Однажды в прах оборотясь,
А по дождю в простую грязь,
Он под ботинок стлался мне.
А был всесильный князь.

Козлодрание

Не надо лишних слов,
и взор топить не надо —
здесь, в городе козлов,
мы все из зоосада.
У нас, как у людей,
любовь и гнева грозди,
и нас любой халдей
на мясо сдаст и кости.
У нас, как у людей,
и дьяволы и боги.
О, Бог, мной завладей,
введи в свои дороги,
без тупиков, углов,
введи в людские веси,
где Ваня Богослов
меня на крест повесит.

Колыбельная

Расти, мой сыночек, родная колбаска,
не плачь по-пустому, не стоит, сынок.
Не слушай учителку, глупую дуру —
не в двойках ведь дело, послушай ты мать.
А вырасти просто хорошим мужчиной,
как наш Хам Нахалыч, спикёр думсовета,
он тоже ведь пары за партой хватал,
а, глянь-ка, какой человечище вышел.
Машина и дача, жена драм-актриса,
а евро и зелени больше, чем звезд.
Расти, мой сыночек, ушами не хлопай,
примеров достаточно, только гляди.
Твой батька, он тоже не в вузах учился,
простой работяга. Учись у него.
Он скромно Росгазом заведует, что ж…
зато мы в достатке, как пальмочки в кадке.
А мамка твоя? Гордись ей, сынок.
В кредитном отделе, как пчелочка в улье,
нектар собирает: рублишко к рублю.
Расти, мой сыночек, родная колбаска,
расти, подрастай до водительских прав.
И верь, вот те крест, что родителей ласка
подарит в положенный день самолет.

Колыма

Не зарекайся, меньше кайся,
дыши свободно и легко,
не плачь и чаще улыбайся
своим и тем, кто далеко.
Вертлявость, хитрость,
                            суетливость
даны нам Господом
                            в немилость.
Свобода совести, ума —
в итоге та же Колыма.
Любой отъявленный мерзавец
когда-то мать держал за палец,
был без ножа и без погон,
как херувимчик из икон.
Но, возмужав, забыл лишь малость,
что в сердце Бог — не чья-то
                                              шалость.
Что сердце — пламенный мотор, —
имеет робот или вор.
Нам сказано: работай в поте,
не забывай, что ты из плоти,
но не забудь, что и душа —
не песня барда-алкаша.
Не вша, не ржа, не фиг в кармане,
не кинодива на экране.
А просто маленький цветок
из сада, где гуляет Бог.

Космонавты

По Луне ходили,
Думали о Боге.
Очень удивили
Лунные дороги.
Кто по ним шагает,
Ездит или скачет?
Кто в пещерах лунных
О землянах плачет?
Видно, знают что-то,
Что для нас закрыто.
Знают от кого-то,
Имя чьё сокрыто.

Круги

У солнца сизый голубок
круги накручивает лихо,
как я портянку под сапог,
как цены жадная портниха.
За кругом круг, за кругом круг,
какая ж цель в его полете?
Морозный воздух так упруг,
как мох на клюквенном болоте.
Ему круги свои летать,
на горизонте ждать подругу.
Мне — ручкой белый лист марать,
слова накручивать по кругу.
Порывы сердца и ума,
души малейшее движенье,
и мыслей тайных закрома —
все сжечь в пылу стихосложенья.
Вкруг солнца мне уж не летать,
ну, вкруг луны — иное дело,
и то кой-как: одрябло тело,
не та душа, не та уж стать.

Кураж

Звезды высыпались в реку,
месяц, их пастух, — туда ж.
Звонко крикнув «ку-ка-реку!»,
сиганул и я — кураж.
Так все жизнь передурачил,
для чего, не знаю сам,
может, цель не обозначил,
как сосед, начдэза зам.
Может, просто бестолковый,
как и весь двадцатый век —
светится, но как целковый,
как от водки человек.
Выкупать бы в звездной речке
всех и вся под звук рожка,
чтобы все мы, человечки,
выросли из полвершка.
Чтобы радовались только
свету истин и добра,
да тому, как светит зорька,
тьме назло, свежа, бодра.
Звезды высыпались в реку,
месяц, их пастух, — туда ж.
Звонко крикнув «ку-ка-реку!»,
сиганул и я — кураж.

Лачок

Отлюбил и жизнь, и женщин,
вижу трезво, без прикрас:
в Афродите столько трещин,
и в себе нашел не раз.
В голубом и чистом небе
вижу тучку на краю.
О ржаном подовом хлебе
беспрестанно говорю.
Лишь грущу дождем осенним,
да весной блесну зрачком,
да в субботу, как Есенин,
крою водочку лачком.
Да по тропке шел да шел бы,
ни к кому не заходя,
до тех пор, пока мне по лбу
шлепнет грешное дитя.
Жизнь еще течет как будто,
вроде, что-то говорю,
но что вечер мне, что утро —
проглядел свою зарю.
Грустно это мне до боли:
жить без сказочных прикрас.
Сам в грехах, но вас отмолим.
«Господи, прости всех нас».

Лихач

Осторожно, осторожно,
Не крути баранку так:
Так в кювет попасть возможно
Или в рай заехать можно,
Если вдруг взорвется бак.
«Жигули» иль «Запорожец»,
Или «Волга» иль «Москвич»,
Холостяк иль многоженец,
Из Ухты или из Бронниц, —
Для ГАИ ты просто бич.
Ты лихач, лихой мальчишка,
Друг аварий и «чп»,
Скорость — вот твоя страстишка, —
Анатолий ты иль Мишка,
По шоссе иль по тропе.
Семафор мигает красным,
А тебе-то наплевать,
И последствиям ужасным
Днем, безоблачно прекрасным,
Обязательно бывать.
Или сам кого задавишь,
Иль тебя в гармонь сомнут,
Малых деточек оставишь,
Жизнь вдове своей отравишь,
А тебя в печи сожгут.
Осторожно, осторожно,
Не крути баранку так:
Так в кювет попасть возможно
Или в рай заехать можно,
Если вдруг взорвется бак.

Лучший нумер

Просто жил и просто умер —
за могилой длинный нумер
закрепил могил директор,
в прошлом вузовский проректор.
И вдова, слегка всплакнувши
об ушедшем рано муже,
очень скоро позабыла,
что вообще его любила.
И сменив платок на шляпку,
детям новенького папку
привела. И дети рады,
что в карманах шоколады
папа новенький им носит
и за двойки не гундосит.
Все довольны, все прекрасно,
и соседям даже ясно,
что откинул лучший нумер
их сосед, что взял и умер.

Людоед

За горами, за лесами,
Там, где мы не знаем сами,
Жил какой-то людоед,
То ли баба, то ли дед.
То ли был он бородатый,
То ли лысый, то ль усатый,
То ли двоечников ел,
То ли всех уже поел.
То ли не было, то ль было,
То ли сплыло, то ль не сплыло:
Мимо троечник бежал
И отчаянно визжал.
Он бежал от людоеда,
То ли бабы, то ли деда.
Убежал, хоть и устал,
И четверочником стал.

Мальчик

Надоели пиво-раки,
Разговоры подшофе,
Поцелуи, слезы, драки,
Конвоиры в галифе.
Да и ты мне надоела,
Что кривить: «Поди ты вон!»
Всю судьбу мою проела,
До сих пор в ушах трезвон.
Кто я, что я, почему я?
Все забыл в тумане лет.
В звонком крике поцелуя —
Мальчик, юноша, поэт.

Межцарствие

И не зима, и не весна —
межцарствие природы.
Вдали белеется спина
и легкий шаг кого-то.
И ветер в небе, свеж и юн,
у тучи рвет волосья,
и я тарелки в доме бью,
на счастье, не со злости.
А за окном товарняки:
«цок-цок», как будто кони.
Сугробов ходят желваки,
и кто-то в дверь мне звонит.
Здесь протереть, а там убрать —
порядок. Можно открывать.

Может быть

Не плачь, моя хорошая,
и слез не проливай —
пусть жизнь и нехорошая,
ты не переживай.
В муку все перемелется,
беда и не беда,
сто раз все перемелется,
и нет сойдет на да.
И тот родной и искренний,
который обманул,
поймет, что шанс единственный,
как масть, не дотянул.
С другим любимым встретишься,
а может быть, и нет,
и может быть, доверишься,
а может быть, и нет.
Не плачь, моя хорошая,
и слез не проливай —
пусть жизнь и нехорошая,
ты не переживай.

Молодец

Мо́лодец я или молоде́ц —
Не на ту дороженьку вступил.
Вот тут мне и конец.
Но не гоже поворачивать коня назад,
Ну а вдруг несбыточное сбудется —
Вдруг дам судьбине в зад?
Кто там лыбится за черною горой,
Ножик точит: вот сейчас, сейчас
Окопытится еще один герой.
Водит глазом конь, по-зверьи ржет.
Ну-ка сунемся к судьбе,
Авось, и не сожрет.
Ах, не на ту дороженьку
                          зачем-то я вступил,
все ж не каялся, назад не отступил.

Мыслитель

Полмира мыслью полонив
и к небу взор направив,
слезу на камень уронив, —
пропал меж звездных зарев.

Настоящий мужчина

На выход первого тома Доризо

Увы, не спец на лести дифирамбы,
Люблю — люблю, а нет, так, значит, нет,
Мне пусть разгений, пусть распушкин сам бы
На ушко полюбить вас дал совет.
Не от гордыни, затаенной злобы
Иль от чего еще там я такой.
И все ж понравилось, как ты в буфете слопал
Бутылку водки с жадностью мужской.
«Вот это хватка!» — сразу я подумал, —
И хоть бы что, ни слез и ни слюней.
И в тот же вечер том твой первый схрумал,
Я был нетрезв, а стал еще пьяней.

Невмочь

Вот это я, вот это ты,
вот это первые цветы,
вот это город без людей,
где тихий пруд без лебедей.
Куда не ходят поезда,
чей герб — полынная звезда,
где нам с тобою не любить
и не мечтать, не есть, не пить.
Где верить нужно, но невмочь,
где солнце есть, но вечно ночь,
где только в мыслях я и ты,
где не сбываются мечты.
И где небесный наш отец
терновый приобрел венец.

Некто

Дни наши сочтены не нами
и не Госпланом учтены.
Какой нас смерч или цунами
подхватит в край, где вечны сны?
Какой нас поезд переедет,
какой Чернобыль омертвит?
И кто в психушку тихо съедет
с диагнозом «космополит»?
Какой нас Гдлян за руку схватит,
какой нас Хват раскровенит,
и кто нас в гроб законопатит,
христианин или суннит?
Через сто лет или сегодня
последний вздох, как поцелуй,
исполним? Знает преисподня
и некто в городе Вилюй.

Обида

Чашка в трещинках с чаем остывшим,
чуть надкусанный бутерброд
милым, злое наговорившим
на меня и на мой народ.
Милый, это не так уж мило,
я люблю твой озлобленный рот,
но обида ножом пронзила
сердце мне — мой народ не урод.
Милый, все я тебе прощала,
но такое, прости, не могу:
я любви, что так много вмещала,
выйти вон за порог помогу.

Овца и Волк

Ради красного словца
В волчью пасть вошла овца.
Что б вы там не говорили,
В волчьей пасти вы не были.
И не вам судить овцу.
Да и волку не к лицу
Счет вести своим победам,
Сытным хвастаясь обедом.

Обрывки

Дым из трубы, как конский хвост,
или, верней, как грива,
метет по небу мусор звезд.
И мне в окошко через мост
замел луны обрывок.
Еще обрывки: сердца, слез,
любви, улыбок, жизни.
Весь я обрывками оброс,
как тот оборванный барбос,
что над помойкой виснет.
Обрывки дней из царства грез,
обрывки грез из буден.
И день грядущий, как вопрос,
обрывком дымчатым возрос,
совсем как на этюде.
Дым из трубы, как песий хвост,
виляет без отрыва,
то вбок, то вниз, то встанет в рост.
Как жизнь: то вкось, то в криво.
Дым из трубы, из тела дух,
из сердца кровь фонтаном,
из ангела лебяжий пух.
И нам с тобой одно из двух:
быть или не быть бараном.
Дым из трубы, труби трубой,
но не отбой, но не отбой,
труби борьбу, труби борьбу
за человеческую судьбу.

Околесица

Веет ветер, дождик льет,
человек чего-то пьет.
И хотя всю жизнь постится,
не обучен помолиться.
Что ни слово, грязный мат,
в храме божьем чей-то склад.
И в кремлевские палаты
входят грозные Пилаты.
Где Иуды? Тут как тут:
нам не можно без Иуд.
Наша околесица:
всех продать, повеситься.

Оконце

Среди зимы вдруг выдалось оконце:
Ни облаков, ни сумрачных теней,
На синем небе праздничное солнце,
Снег голубой, и блеск твоих очей.
Рука в руке, и сердце бьется гулко,
Глаза в глаза, но мыслей не прочесть.
По старым улицам ненужная прогулка,
Как запоздавшая о чьей-то смерти весть.
Но все равно, день выдался чудесный,
И пахнет свежестиранным бельем,
И встречный взгляд девчонки неизвестной,
И синих окон нежный окоем.
Душа парит и тянет тело к небу,
От суеты, ненужных передряг,
От песен и стихов мещанству на потребу,
От идиотов, хамов и нерях.
И от тебя, попутчица-знакомка,
От карих глаз, арканящих меня.
Нет, от аркана дышится неловко,
Он давит грудь, полоня и губя.
Сгубить меня — не сложная затея,
Я, что ни день, и так себя гублю,
Не сплю ночами, мыслями потея.
Пусть грош цена мне, вас я не люблю.

Отмена

Выпил я в день отмены закона
«О борьбе с пьянством» и заулыбался,
ибо водка не показалась мне слаще
подпольного презренного самогона,
которым я назло закону опивался,
на мир этот странный глаза тараща.
Молоток бьет по гвоздю азартно,
упиваясь своей властью, глупышка,
не замечая, что и гвоздь бьет его снизу.
Били и меня в лоб неоднократно
и все надеялись, что скоро мне крышка.
Но жив я, а вот их кулаки снесли на экспертизу.
Корявый мой стих расковырял в небе дырку,
чтобы я поглядел, куда там наш пастырь смотался,
позабыв на стуле пиджак свой звездный.
Но не нашел его там, как ни зыркал —
не зря он в отсутствии души распинался
в день Пасхи, отменяя его, бровастый и грозный.
Выпил я в день отмены закона
«О борьбе с пьянством» и не зашатался,
не заматерился, лишь сердце заплакало щемяще,
лишь стихи свои прочитал всей Земле с балкона.
Всем людям, тем, кто до черты исстрадался,
гордому барсу подстреленному и ласточке
                                                     устало летящей.

Отченашек

Раскудрявилось небо облаками
белокурыми, цвета моих волос,
да и в луже, под штиблет каблуками,
из облачка белый барашек возрос.
«Бе-е-э» — и пошел скакать по лужайке.
Стой, куда ты? Впрочем, что я, пастух?
Я поэт сероглазый в выцветшей майке,
голосистый и задиристый, как петух.
И бестолково-веселый, как этот барашек,
и так же блею, радуясь всем и вся,
но и в печали бываю, как писатель Отченашек,
о боли пишу, но сдерживаясь, не голося.
Раскудрявилось небо облаками,
белокурыми, цвета моих волос,
но Солнце, расталкивая их кулаками,
к Земле протискивается и целует взасос.

Парадокс

Жил человек
И помер как скотина.
Потому что жил
Как человек.

Пестрая река

Земля из белой стала сизой,
и грязь, и лужи, и сквозняк.
В двору церковном сушит ризы
и греет кости попадья.
И небо много голубее,
и по асфальту: «цок-цок-цок»,
и я тебе, как прежде, верю,
а прикоснусь — по телу ток.
Стихи читаю где попало
Петрарки, Пушкина, свои,
мне переходов стало мало —
и я дарю ГАИ рубли.
А на Калининском проспекте
струится пестрая река,
и на Филях в ленивом беге
раздула синие бока.
И я люблю весь мир до страсти,
готов измять, исцеловать,
и говорю прохожим: «Здрасте!»,
а им не лень мне отвечать.

Платочек

Распростилась Машенька с платочком,
в васильках, с серебряной каймой,
плачет, всхлипывает жалким голосочком:
«Отыщись, дружок, платочек мой».
Что ж, платок не много денег стоит,
и не в этом дело, вовсе даже нет —
кто другой головку так покроет,
голубям, как он, помашет вслед?
Да и Машу люди по платочку
узнают еще издалека,
по платку и мама василечком
кличет дочку — только нет платка.
Отыщись, платочек васильковый,
покажись с каемкой уголок,
ты ей дорог, ей не нужен новый,
завяжись в красивый узелок.

«Муж плохой жене хорошей…»

* * *
Муж плохой жене хорошей
Гвоздануть решил по роже.
Как рука-то поднялась?
Поднялась, не отнялась.
Выбил он жене два зуба,
Хорошо, не дала дуба.
Хорошо, да не совсем:
В назидание нам всем
Шел открытый суд в эфире.

Погодка

Вот так погодка этой зимой:
вся Москва ходит без подштанников,
и жены «бобров» никак не напялят
                                   шиншиловые шубы,
и я, посвистывая, ношу полупердончик мой,
и скворчит разменщиками квартир
                                            переулок Банников,
и друзья Леонида Ильича на солнце
                                             весело скалят зубы.
Страна идет вперед, как великий хромой,
мешают идти ей гири застойные,
да еще мы орем ей в ухо, неинтеллигентны
                                                                и грубы:
«Это дом мой!» «Нет, это дом мой!»
Когда же мы станем спокойные и достойные,
как наших предков отшелестевшие судьбы?
Ох, эта погодка этой зимой!
Отпал сам собой разговор про валенки,
все больше про колбасу, которую кошки не кушают,
да про спид, что передается через половой разбой,
да про то, сколько денег у Брежневой Галеньки,
да про то, прослушивают у нас телефоны
                                            или не прослушивают.
И с уст не сходит незабвенный рябой,
даже с уст его преданных бывших охранников
и штатных палачей, настрелявших себе
                                            персональные пенсии.
Им все мерещится: вдруг воскреснет? кинет их вбой! —
вот они перехватают всех нас, охальников!
Зима. Да не ваша. Хотя есть и другие версии.

Поднос

Цветы на «жостовском» подносе:
ромашки, маки, георгин.
И это на таком морозе,
что трескаются сапоги.
Цветы не очень-то похожи
на настоящие цветы,
но все ж тычинки в темном ложе
нежны, изящны, как персты.
И как куделька у горошка
завился лихо стебелек,
и приоткрыт бутончик-крошка.
Мал, а внимание привлек.
Поднос — железная вещица,
подставка для еды, питья.
Но это если изощриться —
без яств с цветами счастлив я.

Помню

Я пью и ем, дышу и плачу,
и получаю передачу.
Тень в зарешеченном окне, —
знать, кто-то помнит обо мне.
Я помню всех, с кем пересекся,
кого любил, на ком осекся.
кого я в губы целовал —
судьбу мою обворовал.
И все они — мои предтечи:
и крест, улегшийся на плечи,
и тень, мелькнувшая в окне,
и свет, зажегшийся во мне.
Все хорошо. Судьбе — навстречу!
За всех пред Господом отвечу.

Поручик

У поручика Тенгинского полка,
дуэлянта, острослова и рубаки,
черный взгляд туманится слегка,
губы шепчут: «подлые собаки».
Как людей за все не презирать,
так жадны, завистливы и слепы,
лишь бы сподличать, кого-то
                                        оболгать,
просто так, душонке на потребу.
Перед кем здесь душу изливать,
сердцем высветив углы непониманья,
чьи уста блаженно целовать,
где искать участья и вниманья?
С кем взлететь на крыльях над
                                                   Землей,
облететь и снизиться устало?
Давит свет стянувшейся петлей,
чтоб поручика совсем не стало.
И с тоски злословит, как и все,
и целует руки нелюбимым,
провожая по небесной бирюзе
тучки, те, что с Родины гонимы.
И летя, подстреленный, с горы,
отражая солнце эполетом,
думал: «спи, Россия, до поры…»
Тут душа простилася с поэтом.
Полетела в рай иль, может, в ад:
где укажет место суд ей божий.
И звезда скатилась на закат.
«Кто-то умер», — крест кладя
                                  сказал прохожий.
Ты не первый, даже не второй,
и, конечно, будешь не последний.
Что тогда, что нынешней порой
убивают пулей или сплетней.
У поручика Тенгинского полка
на могиле камень обелиска.
И, как раньше, гонят на века
тучки с Родины, обидами затискав.

Послание из дурдома

На улице снег, одновременно дождь,
С трибуны кивает нам пламенный вождь.
Мы все завопили зачем-то: «Ур-ра!!!» —
Дурдом всенародный. Лечиться пора.
А мы не хотим, проживём в дураках —
Ногами в говне, головой в облаках.

Посуда

Глаза в глаза, весне навстречу
иду, разлуку одолев.
За то, что сделано отвечу:
за строки вещие, за блеф.
Грехи утаивать не буду:
да, этой осенью любил,
и бил на счастие посуду,
и сердце девичье разбил.
Ошибок сделано немало:
и смех угодливый, и ложь,
и бес тщеславия двуглавый
в меня не раз вселялся тож.
Душа черт чем переболела,
и все ж я жив, здоров, с тобой.
Ты мне простила все, сомлела,
пьешь взгляд мой серо-голубой.

Про любовь

В грудях зарылся хуем,
И хуй затрепетал,
Подумал: «Ох, и вдуем!»,
И тут же колом встал.
Подумала пизденка:
«Ох, всласть я наебусь!».
А секель пискнул тонко:
«Я с хуем обоймусь!».
Тут жопа протрубила:
«Ко мне, дружок, ко мне!
Я многих полюбила,
Иди ж и ты ко мне».
Хуй пер упорно к цели,
И с марша сходу — в рот!
«Нахал, да как вы смели
Ебать наоборот!»
То взвизгнула пизденка,
Ероша маховик.
А хуй ответил звонко:
«Я с детства так привык».
В пизде селедкой пахнет,
А в заднице говном,
И лишь дурак не трахнет
Рот, пахнущий вином.

Просо

Морозы встали в ноябре,
и снег рассыпался горохом,
и в головной моей коре
Зима вздохнула тихим «охом».
Труба, что видится в окно,
вдруг задымила папиросой,
на белом фоне, как в кино,
людей просыпанное просо.
Немного жаль ушедших дней,
в несуществующую рощу,
где юность листьев зеленей,
где в смехе нос зачем-то морщу.
Всему приходит свой черед:
теперь вот снег облапил крыши
и в плен Москву мою берет,
и чуб мой, неприлично рыжий.

Пуп

До чего же интересное созданье
этот цвет природы — человек.
Он кому-то создан в назиданье,
а кому — Бог просто не изрек.
Человек ломает или строит,
мир вещей во благо создает,
и чего природе это стоит,
он, пожалуй, не осознает.
Пуп земли — наверно, это сказка,
залихватская, как черта свистопляска.

Дурачины

Ах ты, умная, ах, хорошая,
Рукодельница — не люблю!
А стервозная укокошила,
С ней денечки свои сгублю.
Нам чем стервозней, тем дороже —
Кто нас создал таких мужчин?
Научимся ль любить хороших?
Кто нас научит, дурачин?

Сестренка

Сестра моя в Париже,
давно уже мадам.
А я, кой-как подстрижен,
здесь, безо всяких дам.
Здесь Таньки, Маньки, Ленки,
других и нет имен,
здесь не глаза, а зенки
с Октябрьских злых времен.
И если кто и в шляпе,
то это просто так,
быть может, и в Госснабе,
а все равно — дурак.
Все умные в психушке,
или забиты в гроб,
иль утонули в кружке
с вином паршивых проб.
Сестра моя в Париже,
прелестная мадам.
А здесь была бы рыжей
бабищей, всем на срам.
Привет тебе, сестренка!
твой непутевый брат,
как вырос из ребенка,
все понял, и не рад.
Ни стройкам молодежи,
ни пламенным вождям,
ни сапогам из кожи,
ни толстым попадьям.
А рад, что ты в Париже,
сквозь европейский гам,
как в детстве, с дома крыши
рукою машешь нам.

Скамеечка

Стоит скамеечка у речки —
Одна доска и два столба.
На ней так часто человечки
Сидят по три, по шесть, по два.
Но по ночам она скучает
И курит брошенный бычок,
Лишь раз в неделю навещает
Ночной плюгавый лешачок.
Тут сразу много разговоров —
И та, и этот холосты.
Конечно, и не без раздоров,
Не без угроз: «ну, ты!», «ну, ты!»
А поутру друзья до гроба —
И разбежались по кустам.
И до чего ж довольны оба,
Я на словах не передам.
Стоит скамеечка у речки —
Одна доска и два столба.
На ней так часто человечки
Сидят по три, по шесть, по два.

Старче

Сочетание слов красивых,
что ласкают так нежно слух,
успокаивают ревнивых,
укрепляют наш бренный дух.
Что слова, если взгляд незрячий
проникает в тайник души,
где зашлось все от тихого плача.
Как не плакать мне, подскажи,
чародей из ушедших столетий,
седовласый мудрец Гомер.
Почему весь народ мой в клети,
без надежды и высших вер?
Почему у детей и взрослых
вороватый, трусливый взгляд,
почему в анкетах опросных
нас допрашивают всех подряд?
Почему мы плюемся в небо
и на землю плюем кривясь,
и ломоть освященного хлеба
в рот запихиваем не крестясь?
Почему и святое слово
мы обсмеиваем, скаля рты,
и клеймим, как врага, сурово
тех, кто носит за нас кресты.
Не ответишь, смолчишь незряче,
лишь вздохнешь с сожалением «э-эх…».
И за это спасибо, старче.
Э-э-эх!

Стеклотара

Глаза мои не синие давно,
а серые, с налетом скучной пыли,
и зрак на солнце отражает свечку.
И загорается на красное вино,
что в честь вождей в кругу семейном
                                                      пили,
выбрасывая стеклотару в речку.
Все дно реки из битого стекла,
вброд босиком слабо пройти и йогу.
Моя Любовь в ней ногу рассекла,
и вся в крови так и явилась Богу.

Судьбина

Погрустнел я, призадумался,
                                нахмурился:
жизнь идет не так, совсем не так.
Где же и когда я обмишурился,
где копейку принял за пятак?
Где мечту о чистой, нежной девочке
променял на пьяный поцелуй,
где я песню птицы пеночки
осмеял за кем-то как холуй?
Отчего живу с какой-то женщиной
и детей к чему-то наплодил,
ах, зачем судьбиною помечен я,
чем ее, когда я прогневил?
Отчего как пес, побитый палкою,
обхожу людскую коловерть,
отчего тайком ночами плакаю,
будто в головах уселась смерть?
Не найти ответов, не отыщется:
до конца не жить мне, а влачить
тело бренное. С кого за это
                                      взыщется?
На кого мне ножик наточить?!

Такое дело

Неужели ночь прошла впустую,
никаких мне тайн не принесла,
и еще одну свечу задую, —
сколько их с рождения числа…
Как же ветер воет за окошком,
и черно, как будто жизни нет,
будто и не бродит по дорожкам
дождь, бубня любимый мой
                                         сонет.
Где вы все, любимые когда-то?
Я вас помню, с вами говорю
в сновидениях на каменистом
                                         плато,
где встречаю вечности зарю.
Ночь темна, ее такое дело:
прятать свет и купола церквей,
негритянское свое тугое тело.
Что глядишь так на меня
                    из под бровей?
Да, люблю тебя, хотя и опасаюсь:
черный взгляд твой слишком
                                       роковой.
Не к добру так часто обнимаюсь
я с тобой под ветра злобный вой.

Тетери

Льёт дождик из корыта
На маковки церквей,
И батюшка сердито
Глядит из под бровей.
И говорит: «Валерий,
Раб божий, не греши,
Что русские — тетери,
Ты больше не пиши».
И я не стал тетерить
Свой собственный народ.
Осталось только верить.
И верю кой уж год.

Тишина

Мрак густой в коридоре и за окном,
Ни луны, ни месяца, ни даже звездочки.
Ладно, утеха мне даже в одном:
В тишине, вливающейся из открытой форточки.
Тихо, из крана капель: «кап-кап-кап»,
Да поскрипывает, знай себе, перышко.
Мысль моя, как старинный пикап,
С визгом катит на счастье или на горюшко.
По неезжей дороге, лесом да полем все,
По ухабам, извилинам, кусты по бокам.
И мы с ней то милуемся, а то и ссоримся,
И едем, хоть и медленно, назло всем врагам.
Что куда? Ах, простите, не в этом дело,
Едем к Макару, что пасет телят,
А может, к теще, если бражка поспела, —
Чай, дети по лавкам еще не сидят.
А может, едем на великую стройку,
Без всяких яких, — согласна она.
Что нам нужно? В общежитии койку
Да еще одно: чтоб процветала страна.
Чтоб наши дети, которых и нет пока,
Не говорили нам, мол, родите назад.
Не смейтесь — из сегодняшнего выходят века.
А это неплохо, я этому рад.
Написал, размечтался … а что?
О коньяке что ль, да об икорке?
Есть костюм у меня, есть пальто,
Есть ботиночки — не опорки.
Если все о потребном, то жуть
Заарканит в полон до кладбища.
Канареечная, животная муть —
Ненасытная, скажу, сволочища.
Все ей мало, хоть рупь, хоть мильон,
Загребастая и тупорылая.
С ней и сам превратишься в бекон,
Нет, не чайка она белокрылая.
Что ж, от мыслей скорей бы к делам,
Чтобы жизнь — и сплошных новостроек,
Чтобы щедр был, честен и стоек.
К черту мелочность, корысть и хлам!

Толпа

Голова моя пустая,
пуст тюремный небосвод,
где-то звездочка златая
входит в звездный хоровод.
Где-то льются снопы света,
где-то люди пьют вино,
где-то чья-то эполета
сочно шлепнулась в говно.
Голова моя пустая,
как полночный небосвод,
и Земли одна шестая
благим голосом ревет.
Пусть ревет, а я не слышу,
на дворе моем темно.
Кто-то прыгнул через крышу,
хорошо, что не в окно.
Выйди вон, тоска глухая,
пустота из головы.
Ночь темна, а все ж лихая…
Я не сплю, а спите ль вы?
Ты не спишь, азербайджанец,
армянина взяв в прицел.
Что ж ты делаешь, засранец!
Шел бы спать, пока сам цел.
И абхаз с грузином тоже,
не в пример нам, молодцы,
душу вынули из кожи,
кровь сосут через сосцы.
Ночь темна в Стране Советов,
звезды все на пиджаках,
президенты из валетов —
мы с тобою в дураках.
Мы с тобой толпа тупая:
Азер, Саша и Вано.
И под гимны засыпая,
видим в золоте Говно.

Тоска

Не потому ли я тоскую,
что не нашел себе друзей,
или любовь, хотя б какую,
или врагов, борзых борзей.
Не потому ли я тоскую,
что сны реальней будних дней,
где жизнь все вижу воровскую
в стране, беднейшего бедней.
Не потому ли я тоскую,
что в поле праздная пора,
и чью-то женщину нагую
в бордель уводят со двора.
Не потому ли я тоскую,
что все вокруг кричат «ура!»,
увидев морду «дорогую», —
гибрид осла и осетра.
Не потому ли я тоскую,
что ненавижу всех вождей:
усатых, лысых, — всех бракую.
От их устали мы идей.
А вообще-то, я тоскую,
что жаль мне Родину мою,
судьбу избравшую такую,
где честным — ад, и рай жулью.
Россия, бедная сторонка,
за что веками под ярмом,
когда ж ты засмеешься звонко
и заживешь своим умом?

Точка

Путного в жизни я сделал чуть-чуть,
меньше, быть может, чем точка,
меньше, чем племя по имени Чудь,
чье местожительство — кочка.

Травка

Милый мальчик сел на травку,
сел бы лучше он на лавку,
сел бы лучше на крыльцо,
сохранив свое лицо.
Сел бы лучше на колеса:
есть вопрос — и нет вопроса.
Сел бы папе на хребет,
жалко только, папы нет.
Папа там, и мама там,
где душа их весит грамм.
Никому пацан не нужен,
оттого травой он вскружен,
оттого-то подлый план
составляет парню план.
Возлюби, Мари, Хуана,
пропади, марихуана,
пропади навек, тлетвор,
демократик — рашен вор.
Вот такая вышла лажа:
в наркоманах милый Саша.
На беду свою он русский,
кругозор к тому же узкий,
на беду душа как поле,
на беду хотел он воли,
на беду и получил —
чурок пару замочил.
Что имели где-то лавку,
на двоих пьянчужку Клавку,
дом разрушенный в чечне,
чувства добрые ко мне.
Подымайся, Саша, с травки —
ждут уж нары, типа лавки.

Три шестерки

Бог простил меня за это,
Бог простил меня за то.
Мимо ехала карета,
зацепив за хляст пальто.
Вот тогда, попав в ступицы,
волочась по мостовой,
возмечтал родиться птицей
с длинношеей головой.
И лететь на юг вне стаи,
мимо сел и городов,
где родятся колонтаи,
дрянь людская всех родов.
Мимо холдингов и шопов,
мимо красных фонарей,
мимо всех мастей холопов,
от рабочих до царей.
Бог простил меня за это,
Бог простил меня за то.
Все равно, осталась мета:
три шестерки на пальто.

Трудно

Как трудно сильным быть:
не гнуться на ветру
и в море грозном плыть
навстречу волнам,
беде в глаза смотреть —
и песню петь задорно,
и заслонить от ворога сестру.
Как трудно боль под сердцем превозмочь,
и мыслей черных разгоняя стаю
в беду попавшему обидчику помочь,
и не всплакнуть, отчизну покидая.
И трудно разлюбившую забыть,
и как с другим ласкается представить.
И сердцу нелегко вот так остыть —
и душу трепетную не оплавить.
Как трудно. Все же надо сил найти,
чтоб с головою поднятой идти.

Уголки

Летят над городом вороны —
до горизонта все черно,
и ветер рвет деревьев кроны,
и будто все осквернено.
Как будто все осатанело,
и балом правит сатана.
Вот так Орда на Русь летела —
и Русь была покорена.
Но все проходит, пролетает —
в грязи лежит ордынский князь.
А русский сокол ввысь взлетает,
летит стрелой, в века вонзясь.
И так с душой бывает часто:
как будто туча воронья
покроет черным помысл ясный —
и нет темней на свете дня.
Страшны душевные оковы,
смешно и глупо: раб себе.
Но вот однажды ты раскован,
навстречу тянешься судьбе.
И не таясь себе подобных,
душой раскрытый нараспах,
не ищешь уголков укромных —
весь тут, в улыбках и стихах.

Улыбка

Херсонская помещица
в морской лагуне плещется.
И светит нероссийское
в зените солнце римское.
И чайки в небе носятся,
и в память что-то просится.
На желтой фотографии
дома как эпитафии,
и пальмы нереальные,
как урны погребальные,
и солнце, пляж — сусальные,
и платья дам как бальные.
Но юная помещица
в морской лагуне плещется
и в знак своей сердечности
улыбку шлет из вечности.

Умиление

День прошел, печаль какая…
Сколько будет этих дней,
распрекрасных, как ушедший?
Встретил нынче старика я,
что кормил из рук-корней
голубей и птах поменьше.
На мозолистые руки,
что крошили мелко хлеб,
поглядел я с умиленьем.
Нет, не знали они скуки,
милые, труда подруги,
брат им молот или серп.
И кивнул с благоговеньем.
Дворник, что с метлой слонялся,
как со свадьбы шедший сват,
выцыганил сигаретку.
Видя, как я умилялся,
прошептал мне: «Это ж Хват.
Ох, был следователь крепкий».
На мозолистые руки
вперил я осевший взгляд.
Серп и молот им не братья,
это лапы старой суки,
жравшей соколов, орлят —
вот она порода гадья.
Нет, не каждой старикашке
уваженье и почет,
кой-кого бы надо вздернуть.
Ах, мы добрые букашки,
кровь отцов нас не печет —
кто б смог дурь нашу одернуть.
День прошел, печаль какая…
Сколько будет этих дней,
распозорных, как ушедший,
что ушел, бельмом моргая,
меж расхристанных парней,
в глубь лубянковских коттеджей.

Химера

Ты синеокий, и я синеокий,
Я недалекий, и ты недалекий.
Веришь зачем-то, что всеми любим,
Не оттого ли зовут тебя Пим.
Ну а меня почему-то Валера.
Все имена наши, в общем, химера,
Как и мечты о взаимной любви,
Кстати, пример: Храм Христа на крови.
Вот из-за гор, из-за дальнего леса
Едут вожди к нам, посланники беса.
Мы их все любим. С какого рожна?
Наша любовь им совсем не нужна.
Мы им нужны для питания кровью,
Кровь нашу высосут бесы с любовью,
Губы утрут и в помин наших душ
Спляшут «семь сорок», бойчее «Ля Руж».
Ты синеокий, и я синеокий,
Что за народ мы такой недалекий?
Верим в любовь и в нерусских вождей,
И в благодать от кровавых дождей.
Впору понять: из-за гор, из-за леса
Нечего ждать никого, кроме беса.

Хобби

Кто марки собирает,
кто этикетки вин,
кто в спортлото играет,
кто копит гуталин.
Кто ноготь на мизинце
растит, холит весь век,
кто дал зарок не бриться, —
таков есть человек.
От всяких чепуховин
нет радости конца —
мир ценностей условен
от клетки до дворца.
Бог души собирает
хорошие, черт — дрянь.
Зачем? Никто не знает,
как где Тьмутаракань.

Христя

Я встал сегодня в пять часов,
но солнца не увидел,
лишь тучи шли из-за лесов —
я их возненавидел.
Их молчаливые ряды
в шинелях серо-грязных
шли градом бить поля, сады,
нас, с хмарью не согласных.
Они шли землю бросить в дрожь,
сорвать с деревьев листья,
нас не ценя и в медный грош:
меня, тебя и Христю.
Ту Христю, что взрастила сад
на месте пепелища,
что здесь оставил пришлый гад
в коротких голенищах.
Как мне любить нахмур небес
и окрики природы?
Когда-то в душу мне пролез
один «отец народа».
Он тоже хмурился в усы,
как эти злые тучи,
и за коляску колбасы
нас от души помучил.
А мы кричали все «ура!»,
пока не протрезвели.
Социализм из топора
сварили и поели.
Когда повешенный кричит:
«Да здравствует свобода!» —
палач с ухмылкою молчит,
«отец и вождь народа».
Короче, хмурые вожди
нам счастья не прибавят.
И коммунизма, друг, не жди,
когда тираны правят.
Вот почему нахмур небес
в меня протест вселяет,
мы жизни кончили ликбез —
пусть это всякий знает,
кто думает, что мы рабы
с глазницами пустыми.
Нет! В памяти отцов гробы
и лагеря колымьи.

Четыре строчки

Вот нашел он бабок пачку,
сел с какой-то бабой в тачку,
ехал, выпал, в гроб упал —
дядя добрый закопал.
На могиле знак Сиона,
христианская икона,
из Корана пара слов
про обрезанных козлов.
Про меня четыре строчки
(в этом месте вставлю точки).
Я не против, что он жил,
что он голову сложил.
Против я, что жить нам плохо,
что Россия неумеха,
что живем мы без узды,
то, что все нам до п…ды.

Чечетка

Короче стали ноги,
и руки — до колен.
Не будьте ко мне строги:
и так и этак — тлен.
Длиннющими руками
легко чужое брать,
с короткими ногами
от вас мне не удрать.
Хотя и ваши ноги
короче ваших дней,
а руки-недотроги
моих в сто раз длинней.
Похлопаем в ладоши,
чечетку отобьем,
в себя заглянем строже —
и реквием споем.

Чмо

Проверю-ка еще разок,
на что я годен в этой жизни.
Прибор обычный: на глазок, —
привычен он в моей отчизне.
Я не ученый, не певец
и не сознательный рабочий,
не жнец, не пекарь и не швец, —
без специальности, короче.
Во мне партийный аппарат
не вызывает слезы счастья,
но я, увы, не Герострат,
чтоб сжечь хоромы самовластья.
Я не хочу в крови закат,
не жажду я семитской крови,
и шовинизма суррогат
со лба не стронет мои брови.
Вообще, политика — дерьмо,
политиканство — мета ада,
как россиянам мета «чмо»,
поставленная тем, кем надо.
Но это временно, друзья,
проснется русская «громада»,
и русофобам, детям ада,
не посочувствовать нельзя.
Пока и я в разряде «чмо»,
то бишь, российское дерьмо.

Чудак

Село солнце за село,
но верхушкам яблонь
с полчаса еще везло:
свет в них будто пламень.
И кресту на бугорке
сельского погоста,
помнящем о старике,
подфартило просто.
Высветился как золотой,
будто там, в могиле,
погребен отец святой,
а не дед Василий.
Что грешил не раз, не два,
и бывал под стражей
в Кобленце, где дойчслова,
и в Сибири нашей.
Был исколот он штыком
крупповской закалки,
кованым бит сапогом
на лесоповалке.
И улыбчив был, чудак,
чуть не до кончины.
Мне бы улыбнуться так
из своей кручины.
Село солнце за село,
но верхушкам яблонь
с полчаса еще везло:
свет в них будто пламень.

Чудная страна

Когда все спят, и ночь прохладой
в окно вливается тайком,
я вместе с фразою крылатой
лечу от дома далеко.
Где нет границ для мысли трезвой,
чуть затуманенной слезой,
где не бывал чиновник резвый,
и смерть не шастает с косой.
Где демагоги неизвестны,
и хамство где не вьет гнезда,
где Эрнст известен Неизвестный,
где с рельс не сходят поезда.
Где не взрываются ракеты
и чернобыльские АЭС,
где дарят девушкам букеты,
где не терзают поэтесс.
Где не плюют в могилы предков,
детей не бьют по голове,
где в Пасху стол не из объедков,
где есть мораль одна, не две.
Где, в общем, здорово живется
не только слугам всех мастей,
где из фонтанов счастье льется,
где ждать устали нас, гостей.

Шарман

Когда меня любили,
Дырявили карман,
Зачем-то говорили:
«Мой миленький, шарман».
Я глупо улыбался,
И глаз точил слезу.
Похоже, ошибался:
Любил я стрекозу.
Мне говорила мама:
«Дурашка мой, проснись».
А я всё спал, упрямо
Жизнь превращая в слизь.
И вот пришла расплата,
Какая — утаю.
Не обойтись без мата,
Без водки. Вот и пью.
И матерюсь площадно
Под солнцем и луной,
И всё ж люблю нещадно
Ту, что вертела мной.

Шпана

Играли скрипки на балу,
в эмоциях шалея,
всех забирая в кабалу,
визжа и мелко блея.
Хозяин бала, хохоча,
жал ручку баловнице,
любимой дочке Ильича,
известной светской львице.
Сажал на пальчик бриллиант
в подарок от Рассеи,
за папы звездного талант:
пил папа не косея.
Кричали маршалы «Ур-р-ра!»,
вверх чепчики бросая,
не в небеса, в тартарара,
болота сотрясая.
В апартаментах сатаны
рогатые блевали:
перевидали там шпаны,
но тут уж спасовали.
И Бог плечами пожимал,
и ангелы немели:
так удивил их этот бал,
где скрипки ошалели.

Я холст

                    Я холст.
                    Я прост.
              Пока холстина.
       Но буду скоро я картина.
Пусть легкомысленный мечтатель,
     Но верю: где-то почитатель
     Готовится войти в мой мир.
  И скажет мне: «ты мой кумир!»

ПЕСНИ

Беги, бегун!

Беги, бегун, пока не стерлись ноги,
Пока душа не вылетела прочь.
Здоровье нужно очень-очень-очень многим,
И заиметь его любой не прочь.
А это просто: надевайте кеды,
На тело майку, рваные трусы.
И как один, мы все легкоатлеты,
И славят нас ребята с «Верасы».
Вперед, вперед, — по хоженым дорогам,
По тротуарам, по бугоркам
И по тропинкам, по косогорам,
Где не пройти холёным рысакам.
Бег бегом? — ладно, — главное дыханье,
Вдох через нос, а выдох через рот.
Ну а потом чего желаешь обмыванье,
Пока болезнь вконец не удерёт.
Беги, бегун, пока не стерлись ноги,
Пока душа не вылетела прочь.
Здоровье нужно очень-очень-очень многим,
И заиметь его любой не прочь.

Вальсок

Солнце кружится по кругу
Сотни, тысячи недель,
Нашу Землю взяв под руку,
Как любимую подругу,
Вальса кружит карусель.
Мы с Землей танцуем тоже
В вальсе пьяном, вихревом,
Отдохнув лишь ночь на ложе,
А с утра вздохнув: «о, Боже…», —
Снова вальса звуки ждем.
Звезды кружатся по кругу
Миллиарды долгих лет,
Подчиняясь жизни звуку,
Причиняя людям муку, —
Нам на них управы нет.
Мы танцоры в этой жизни:
Танец свой протанцевав,
Поцелуй послав Отчизне
И заплакав в укоризне, —
Выйдем вон, вконец устав.
Солнце кружится по кругу
Сотни, тысячи недель.
Нашу Землю взяв под руку,
Как любимую подругу,
Вальса кружит карусель.
Вальса кружит, вальса кружит,
Вальса кружит карусель.
Вальса кружит, кружит, кружит,
Вальса кружит, кружит, кружит,
Вальса кружит карусель.

Выговор странный

Полюбил я тебя не за косы,
Не за синий пронзающий взгляд.
А за выговор странный: холосый,
Плинеси посколей виноглад.
Что кому: кому стройные ножки,
Кому пышная белая грудь,
Или взгляд непорочный, сторожкий,
Или может ещё что-нибудь.
Или руки, как белые крылья,
Или губы алее весны,
Или имя чудное — Севилья,
Или звон веселящей казны.
Но а мне только выговор странный,
И не надо другого чего.
Разговор твой слегка иностранный,
И задок: э-ге-ге, и-го-го.
Ну а мне только выговор странный,
И не надо другого чего.
Разговор твой слегка иностранный,
И задок: э-ге-ге, и-го-го.

Выселки

Он еврей, ты армян,
я, брат, полукровка, —
все одно, коль каждый пьян
и танцует ловко.
Руки тянутся к вину,
губы к поцелуям —
дай, товарищ, обниму,
а потом станцуем.
Хоть семь сорок, хоть гопак,
иль давай лезгинку,
или польский краковяк,
подтянув ширинку.
Наливай стакан по край,
выпьем разом, друже.
Мишка, русскую сыграй,
чтоб взяла за душу!
Хоть еврей, а хоть армян,
или полукровка,
Гольдберг или Саакян, —
всем грозит винтовка.
Здесь на выселках, в глуши,
будь хоть ассириец,
всех вконец заели вши,
клоп грызет, паршивец.
Наливай стакан по край,
выпьем разом, друже.
Мишка, русскую сыграй,
чтоб взяла за душу.
Ты еврей, он армян,
я, брат, полукровка, —
все одно, коль каждый пьян
и танцует ловко.

Голубая звезда

Тири-тири-да, тири-тири-да,
Тири-тири-ду, тири-тири-ду.
А я улетаю навсегда,
На свою удачу или на беду.
Тили-тили-да, тили-тили-да,
Тили-тили-ду, тили-тили-ду.
Светит голубая мне звезда.
Я к тебе, звезда моя, иду.
Тара-тара-та, тара-тара-та,
Тара-тара-ту, тара-тара-ту.
Меня доконала суета,
Крылья отгрызает на лету.
Пара-пара-ба, пара-пара-ба,
Пара-пара-бу, пара-пара-бу.
Или вот сейчас же, или никогда,
Я найду, найду свою судьбу.
Тири-тири-да, тири-тири-да,
Тири-тири-ду, тири-тири-ду.
Дири-дири-да, дири-дири-да,
Дири-дири-ду, дири-дири-ду.
Тири-тири-да, тири-тири-да,
Тири-тири-ду, тири-тири-ду.
Дири-дири-да, дири-дири-да,
Дири-дири-ду, дири-дири-ду.

Голубым подуло ветром

Голубым подуло ветром,
Стаи туч как не бывало,
Лишь одна ещё устало
Кулаком грозит нам медным.
Солнце будто-бы с похмелья
Вдруг явилося опухшим,
Еле вырвалось из кельи,
Чтобы всем дышалось лучше.
Снова красное в зените —
Водке выпала опала.
Из кармана тити-мити
Улетят куда попало.
Из кармана тити-мити
Улетят куда попало.
Улыбнулась мне девчонка.
Наплевать, что я женатый.
Вот тебе моя ручонка,
Вот тебе мой рот щербатый.
Голубым подуло ветром,
Просвистело сквозняками,
Прозвенело медяками
И зиме конец на этом.
И зиме конец на этом.
И зиме конец на этом.

Двуединство

Мороз и солнце — день чудесный!
Не буду лгать, украдена строка.
А написал ее поэт один известный,
что был убит рукою дурака.
Мороз и солнце — чудо сочетанья,
как двуединство сердца и ума,
как двух врагов нежданное братанье,
как я и ты, как скипетр и сума.
Мороз и солнце. Вышел я на волю
и воздух пью, как сладкое вино,
и пьян и радостен с такого алкоголя.
Не всем его испробовать дано.
А это жаль, мы все бы были чище:
и взором ясные, и светлые душой,
не гнули б спин на жизненном ветрище.
Мороз и солнце — это хорошо!

Долги наши

Пора, пора сбираться нам в дорогу,
пора, пора оплачивать долги,
коль с нами жизнь не строит недотрогу,
и ко всему чуть свихнуты мозги.
Коль брали в долг, и время рассчитаться,
не будем корчить нищего лица:
есть кое-что, с чем можно и расстаться,
на посошок испробовав винца.
Нога — в сапог, рука — в рукав шинели,
на лобнадвинув черный козырек
пойдем под песню бешеной шрапнели
встречать последний, проклятый денек.
Рот перекошен в крике озверелом,
глаза красны от бешеной тоски, —
и вот убит один промежду делом,
зажав руками бледные виски.
Еще один с долгами рассчитался:
за хлеб, за воду, даже за любовь.
И вот второй, и третий распластался,
пролив на землю трепетную кровь
Пора, пора сбираться нам в дорогу,
пора, пора оплачивать долги, —
коль с нами жизнь не строит недотрогу,
и ко всему чуть свихнуты мозги.

Дурашка

У товарища Аркаши
мысли подлые, не наши:
как бы где кого надуть,
шухель-мухель провернуть.
В этом грязном Тель-Авиве
бабка, тётка и свояк
пишут: «Мы здесь так счастливы,
всё курей едим, оливы».
Он поверил им, простак.
Что ж езжай, езжай паскуда.
Знай, назад дороги нет.
Вспомнишь Родину, иуда,
сионистская приблуда,
недоделанный брюнет.
Не сидеть тебе в палатке,
не хмурить простой народ.
Ох, в Израиле не сладко!
Да, в Израиле не сладко.
Слышь, намаешься урод.
Но не слушает Аркашка
и без Бога в голове,
не молившись Иегове,
упорхнул — дурак, дурашка.

Дурочка

Вышел я на поле, поле —
Ах, какая благодать!
Голове от алкоголя,
Голове от алкоголя
В небе хочется летать.
Захотелось, — в чем же дело —
На пропеллерах-ушах
Голова моя взлетела,
Пусть летит, коль захотела,
Я при ней не в сторожах.
Пусть летит куда попало:
На Камчатку иль в Габон.
Хоть бы, дурочка, пропала.
Ох, такая прилипала,
И звонит, как телефон.
Без нее мне много легче,
И избавлюсь от соплей.
Отдохнут немного плечи, —
Сколько ж можно их калечить.
Улетай, башка, скорей!
И в семье спокойней будет:
Нечем лаяться с женой.
Все обиды позабудет,
Снова, может быть, полюбит —
Скажет: «Миленький, родной!»
Головенка полетала,
Но не стала улетать.
И на место, дура, встала.
И на место, дура, встала,
Стала глупости болтать.

Еще вербы не лопнули почки

Еще вербы не лопнули почки,
Еще в небе студеная хмарь,
Еще снегом засыпаны кочки,
Еле теплится солнца алтарь.
Еще люди в тяжелых уборах
Из песцов и из прочих зверей,
Еще мало любви в синих взорах,
И сквозняк не бодрит из дверей.
Но весна уж совсем недалече,
Это может не всякий понять,
И не каждый готовится к встрече,
Только надо ль кого обвинять.
Все заботы, заботы, заботы…
До весны ли в сплошной калготе:
На работу и снова с работы,
К телевизору или к плите.
Люди лучше, чем кажутся с виду,
И сердца их добрей, чем слова,
И больней принимают обиду, —
Оттого так свербит голова.
А весну я за всех повстречаю,
Точно так же, как в прошлом
                                           году.
За сохранность ее отвечаю.
Люди, к вам я ее приведу.

Золушка

На восходе солнышка,
на рожденье дня
вышла в поле Золушка,
девочка моя.
Здравствуй, здравствуй,
                         Золушка!
Здравствуй, здравствуй, день!
Здравствуй, поле-тетушка!
Здравствуй, лета звень!
Здравствуй, моя девочка,
первая любовь!
В сердце впилась стрелочка,
причиняя боль.
Отразилось горюшко
в искренних глазах —
отодвинься, горюшко,
стрелкой на часах.
На восходе солнышка,
на рожденье дня
вышла в поле Золушка,
девочка моя.

Каблук

Почему, почему, почему
под окошком поют соловьи?
Мне их песни совсем ни к чему,
как и карие очи твои.
Почему, почему, почему
по весне так туманится взгляд?
Но не тянет к плечу ни к чьему,
и весны не тревожит наряд.
Почему, почему, почему
в сердце грусть закрадется
                                  весной,
и душа не лежит ни к чему,
даже к чарке любимой, резной.
Отчего, отчего, отчего
обманул меня преданный друг?
И снести это так нелегко,
тяжелей чем измены подруг.
Отчего, отчего, отчего
я не верю улыбкам друзей.
И весна на меня не глазей —
мне не быть под твоим
                                 каблуком.

Как генсек товарищ Сталин

Что-то мне совсем не ясно,
Как же дальше жизнь влачить,
Чем тоску свою лечить,
Чтобы стало все прекрасно.
Чтобы не было скандалов,
Сплетен гадских и плевков,
Подхалимов причиндалов,
Хамов, пьяниц, дураков.
Чтобы душу не терзали,
Быт мещанский, суета.
Чтоб бесследно исчезали
Дрянь людская, сволота.
Чтобы сам себе хозяин,
Что хотел, то говорил.
Чтобы правду-матку брил,
Как генсек,  товарищ Сталин.
Чтоб любили не за деньги,
Чтоб не щурились в ответ,
Чтобы в каждой деревеньке
Люди кушали лангет.
Чтобы злость не донимала,
И с улыбкою, шутя,
Чтобы женщина рожала
Без тревоги за дитя.
Что-то мне совсем не ясно,
Как же дальше жизнь влачить,
Чем тоску свою лечить,
Чтобы стало все прекрасно.

Камневоз

Камни возит камневоз,
Пирожки — пирожковоз,
Молоко — молоковоз,
А меня никто не вез.
Шел я сам тропой лесною,
Богом славленой весною,
Улыбался каждой пташке,
Лапку жал любой букашке.
И доволен был до слез,
Что меня никто не вез.
На чужом горбу не сложно,
Даже в Рай заехать можно.
Как кому, а мне, — так тошно.
Проглядеть полжизни можно.
На чужой вспотевшей шее,
Кто смелей, а кто подлее,
Кто хитрей, а кто наглее,
Но никто не стал добрее.
Лучше пехом, пехом, пехом,
По тропе пробитой Богом,
Мимо речки, мимо луга,
Глядь, — и встретил где-то друга.
Хорошо рядком шагать,
Можно ль лучшего желать,
И вести о жизни речи,
Утром ждать с зарею встречи.
Жечь ночами звезды-свечи,
Пить и петь по-человечьи.
На чужом хребте и шее
Лучше чем висеть на рее.
Но куда как лучше пехом,
Целиной и по дорогам.

Мысли наивные

Пишу, читаю, иль смотрю,
как за окном проходят люди —
все мысль одну боготворю,
лелею, нежу и творю,
и хороню в бумажной груде.
Пусть мысль наивна и проста,
как, в общем, все на этом свете,
как мановение перста,
как поцелуй уста в уста,
как поле в розовом рассвете.
Как смех, как горькая слеза,
как вздох на жизненном излете,
как в церкви старой образа,
как неба звездные глаза,
как то, что вы вообще живете.
Пусть мысль наивна и проста,
увы, она не воплотима:
мне ль без венца и без креста
пройти дорогою Христа
от Буковины до Витима
мне ль будоражить род людской,
дать объясненье жизни смысла
в сует суете городской,
в деревне, венчанной тоской
с зевотой челюстноотвислой.
Всех не объять и не обнять,
не запасти на всех улыбок,
всю боль людскую не принять,
тоску с зевотой не унять —
и сердцем слаб, и телом хлипок.
Не несть тернового венца,
пусть сердце корчится от боли,
что сын ногами бьет отца,
что рожи сплошь и нет лица,
и что на задницах мозоли.
Что, что…а-а, все равно не счесть
всех этих «что» и «почемучек»,
ума и совести отлучек.
Пусть остается все как есть.

Надоело прозой, прозой

Надоело прозой… прозой, — все о смысле бытия.
Поученья крупной дозой, будто я кому судья.
Не судья и не подсуден, в жизни сам грешил не раз.
Водку пил из всех посудин… водку пил из всех посудин,
Нахватался сто зараз.
И в любви бывал не верен, — вот и проза бытия.
Слезы лил и был растерян, так какой же я судья?
Как и все имел страстишки, до страстей не дотянул.
По ночам играл в картишки… по ночам играл в картишки,
Масть проклятую тянул.
Надоело прозой… прозой, — под гитару бы напеть.
Что кого-то звали Розой, что коса ее как медь.
Что узка ее ладошка, что глазища — полымя.
Что любил ее немножко… что любил ее немножко,
Медну косу теребя.
Надоело прозой… прозой, — все о смысле бытия.
Поученья крупной дозой… поученья крупной дозой,
Будто я… будто я, — кому судья.

Одетта

Взметнулась в вихре танца —
Божественные «па».
Не женщина, а грация, —
И «бис!» кричит толпа.
На фоне декораций
Придуманная жизнь,
Бурлит сквозь шум оваций
Фантазии каприз.
Ах, бедная Одетта,
Поруганная честь,
Таких, как ты, на свете
Возьмусь ли перечесть…
Беда злодейкой скачет,
Пронзая на лету, —
И тихо кто-то плачет
В шестнадцатом ряду.

Падлюка

Я ли, я ли, я ли, я ли
Не любил тебя, падлюку,
Не любил тебя, падлюку,
Не поил в «Национале».
Я ли, я ли, я ли, я ли
Не холил тебя как паву,
Не холил тебя как паву,
Пока менты не схомутали.
Вот сижу я за решеткой,
Срок назначенный мотаю,
Срок назначенный мотаю,
А ты там любишься с Володькой.
Хоть бы кинула письмишко,
Мол, так и так, я молодая,
Мол, так и так, я молодая,
Трудно ждать. Прости, мол, Мишка.
От других узнал все это:
Отписали мне ребята,
Отписали мне ребята,
С весны на лето.
Вовку фраера урою,
Только б выбраться на волю,
Только б выбраться на волю,
Кой чем тогда поброю.
И тебя коль чем помечу,
Это уж не сумлевайся,
Это уж не сумлевайся,
Готовься к встрече.

Посланник любви

Плыви, плыви, кораблик, мой бумажный,
Пусть паруса колышет ветерок.
Пусть капитан ведет тебя отважный
И приведет в порт назначенья в срок.
Звени ручей, играй на перекатах,
Но мой корабль, прошу, не загуби.
Пусть он неопытен в круизах и регатах,
Он из письма о счастье и любви.
Я взял письмо, сложил его в кораблик,
И опустил в весенний ручеек.
И вот в пути любви моей посланник,
Моей любви бумажный мотылек.
Не близок путь, опасен и коварен,
И стерегут пиратские ладьи,
И океан, как пьяный русский барин,
Швыряет в волны сдуру корабли.
Плыви, кораблик, к порту назначенья,
Мои слова любимой донеси.
Вознаградит она твои мученья,
Что пожелаешь, — смело попроси.
Плыви, плыви, кораблик, мой бумажный,
Пусть паруса колышет ветерок,
Пусть капитан ведет тебя отважный,
И приведет в порт назначенья в срок.

Прощание

Прощай, отец, прощай, земля родная.
Я улетаю в дальние края,
И что там ждет меня, наверное, не знаю:
Иль тучи пуль, иль сабель острия.
Что ж, умирать — не сложная наука,
Пусть на войне ты это не сумел.
А не вернусь, взрасти родного внука,
Чтоб, как и ты, не трусом был, а смел.
Не миновать мне схваток с басмачами,
Лицом к лицу на горной крутизне,
Не спать ни днем, ни черными ночами,
А коль усну, ворочаться во сне.
Ну что поделать, надо, значит, надо:
На то приказ по части нашей дан.
И вот лечу я мимо Ашхабада,
Прямой дорогой на Афганистан.

Это было

Памяти друга Саши

Я сплю, я вижу день ушедший,
и я в том дне еще живу:
веселый, грустный, сумасшедший, —
люблю, страдаю наяву.
И жив мой друг, вчера умерший,
пусть бледен, жалок и в бреду,
в неделю страшно постаревший, —
все ж с нами, в жизненном ряду.
И лепесток, уже увядший,
еще пахуч и на цветке.
В зените славы ангел падший,
с Христом еще накоротке.
Еще ловлю твой взор горячий
и трепещу как мотылек.
Еще Гомер — мальчишка зрячий, —
стихов бессмертных не изрек.
Еще и сам ко всем участлив,
еще пою, не одинок.
Прощай, ушедший мой денек,
я был с тобою очень счастлив.
─────

Ссылки для прослушивания и скачивания песен
Беги, бегун! — https://disk.yandex.ru/d/F9x5Os01DmegOw

Вальсок — https://disk.yandex.ru/d/GRp4Sn9IHyafbw

Выговор странный — https://disk.yandex.ru/d/SpENT_mB2bbQyQ

Выселки — https://disk.yandex.ru/d/nLgTLH-qr-pRlg

Выселки v.2 — https://disk.yandex.ru/d/i1UoMuIYWid3QQ

Голубая звезда — https://disk.yandex.ru/d/H19ZQO8eWhA6Rw

Голубым подуло ветром — https://disk.yandex.ru/d/hUC6D34AgAJwwQ

Двуединство — https://disk.yandex.ru/d/5wyx06E4Vpi9-w

Долги наши — https://disk.yandex.ru/d/mCMYoB-H_3pYKw

Дурашка — https://disk.yandex.ru/d/ODi901m-kzd0cg

Дурочка — https://disk.yandex.ru/d/B_H_Hz91fdapoQ

Еще вербы не лопнули почки — https://disk.yandex.ru/d/fn-SOJDa_jhtSw

Золушка — https://disk.yandex.ru/d/gzQWIdL9gqf5zA

Каблук — https://disk.yandex.ru/d/crusQ2XW_GZ2aA

Как генсек товарищ Сталин — https://disk.yandex.ru/d/C0WyOHd_sy7bHA

Камневоз — https://disk.yandex.ru/d/riueVunwaWB7Og

Мысли наивные — https://disk.yandex.ru/d/k4IWUUAYfKQq6Q

Надоело прозой, прозой — https://disk.yandex.ru/d/vLVot0JTXHHoJQ

Одетта — https://disk.yandex.ru/d/QWaIOvgNVYPjfw

Падлюка — https://disk.yandex.ru/d/AO4tVR3JxJJfbg

Посланник любви — https://disk.yandex.ru/d/Vr2ANr4ev1TLbw

Прощание — https://disk.yandex.ru/d/qsAZIiK9KA4ltQ

Это было — https://disk.yandex.ru/d/YvL_e0HPf85Odg




Оглавление

  • ПРОЗА
  •   Верх любви
  •   Диагноз
  •   Кетчуп
  •   Надежда
  •   Полубредовые мысли
  •   Яхточка
  •   Манижа — русское чудо
  •   Ушла эпоха
  •   Воспоминания маргинала из прошлого века
  •     Вождь
  •     Такие дела
  •     Шнурки
  •     Печальный март пятьдесят третьего года
  •     Гагры
  •     Хирса
  •     Друг мой Сашка
  •     Тим Тимыч
  •     День Победы
  • ЛИРИКА
  •   Achtung
  •   Амбрэ
  •   Арбат
  •   Бахрома
  •   Блесна
  •   Бля
  •   Буратино
  •   Валет
  •   Весть
  •   Восток
  •   Время
  •   Всё не так
  •   «Гафт не говно…»
  •   Гомик
  •   Графенок
  •   Гулена
  •   Гундосы
  •   Дорога в рай
  •   Дурдом
  •   Еще разок
  •   Жажда
  •   Засранец
  •   Замарашка
  •   Здесь
  •   Казак
  •   Клобук
  •   Князь
  •   Козлодрание
  •   Колыбельная
  •   Колыма
  •   Космонавты
  •   Круги
  •   Кураж
  •   Лачок
  •   Лихач
  •   Лучший нумер
  •   Людоед
  •   Мальчик
  •   Межцарствие
  •   Может быть
  •   Молодец
  •   Мыслитель
  •   Настоящий мужчина
  •   Невмочь
  •   Некто
  •   Обида
  •   Овца и Волк
  •   Обрывки
  •   Околесица
  •   Оконце
  •   Отмена
  •   Отченашек
  •   Парадокс
  •   Пестрая река
  •   Платочек
  •   «Муж плохой жене хорошей…»
  •   Погодка
  •   Поднос
  •   Помню
  •   Поручик
  •   Послание из дурдома
  •   Посуда
  •   Про любовь
  •   Просо
  •   Пуп
  •   Дурачины
  •   Сестренка
  •   Скамеечка
  •   Старче
  •   Стеклотара
  •   Судьбина
  •   Такое дело
  •   Тетери
  •   Тишина
  •   Толпа
  •   Тоска
  •   Точка
  •   Травка
  •   Три шестерки
  •   Трудно
  •   Уголки
  •   Улыбка
  •   Умиление
  •   Химера
  •   Хобби
  •   Христя
  •   Четыре строчки
  •   Чечетка
  •   Чмо
  •   Чудак
  •   Чудная страна
  •   Шарман
  •   Шпана
  •   Я холст
  • ПЕСНИ
  •   Беги, бегун!
  •   Вальсок
  •   Выговор странный
  •   Выселки
  •   Голубая звезда
  •   Голубым подуло ветром
  •   Двуединство
  •   Долги наши
  •   Дурашка
  •   Дурочка
  •   Еще вербы не лопнули почки
  •   Золушка
  •   Каблук
  •   Как генсек товарищ Сталин
  •   Камневоз
  •   Мысли наивные
  •   Надоело прозой, прозой
  •   Одетта
  •   Падлюка
  •   Посланник любви
  •   Прощание
  •   Это было